Текст
                    ВАХТАНГ АНАНЯН
РАССКАЗЫ
ОХОТНИКА
Ар 2
А 64
Перевод с армянского
А. ГЮЛЬ-НАЗАРЯНЦА.
Сборник избранных произведений Вахтанга Ананяна публикуется в связи с 70-летием со дня рождения писателя. В него вошли рассказы о флоре и фауне родного края, о трудном детстве в горах дореволюционной Армении, о партизанских буднях времен гражданской войны, а также легенды и сказки гор.
А 70303 (103Э)эд1 75 ,М“
701 (01) 75
© Издательство «Айастан», 1975.
ЧЕЛОВЕК И ПРИРОДА
Есть писатели, чье творчество удивительно быстро выходит за рамки национального характера и становится достоянием широких читательских масс. Одним из таких писателей и является Вахтанг Ананян, произведения которого широко известны во многих странах. Его повести, охотничьи рассказы, беседы натуралиста неоднократно издавались не только у нас, но и за рубежом. Охотничьи рассказы, к примеру, вышли в свет на нескольких десятках языках, в том числе на русском, английском, китайском, японском, немецком, чешском, бенгальском и других.
В чем же секрет такого успеха творчества писателя?
Охотничьи рассказы у нас фактически получили свое «гражданство» со вступлением Вахтанга Ананяна на литературную арену. Этот вид литературы Ананян разработал один среди советских армянских писателей.
В 1930 году вышел в свет первый охотничий рассказ Ананяна «Волки». Это небольшой и наивный рассказ, его герои — юные пастухи, крепкие, выносливые и чуточку хвастливые. Ребята впервые стреляют из настоящего ружья, впервые входят в деревню со шкурой убитого волка. Так начинается художественная биография героев Ананяна.
Затем проходят годы. Герои Ананяна взрослеют. Один из них становится известным агрономом, другой — учителем, третьего увлекает трудная и благородная работа врача, четвертый берется за нелегкий труд писателя... Но отзвук первого выстрела все еще памятен им. Уже пожилые и занятые люди они, отправляясь на охоту, снова переполняются юношеской энергией, становятся бодрыми и легкими на подъем, им не помеха ли буран, ни метель.
Одной из пленительных черт охотничьих рассказов Ананяна является чувство огромной любви к природе, которым он и заражает читателя.
В экспозиции охотничьего рассказа герой Ананяна обычно од-носторонен. Для этого человека с ружьем на плече, казалось, важнейшей является перспектива удачной охоты. Но на лоне природы он постепенно меняется, раскрываются все створки его души. Оди
3
нокий цветок, прекрасный пейзаж горной природы, весенний ливень могут всколыхнуть, перевернуть всю его душу. Он вдруг вспоминает дни детства и юности, родных, мать, которая снова встает перед его глазами, добрая и покорная.
В рассказе «День у диких коз» Ананян пишет:
«Теплое чувство испытываю я по отношению к этим дружелюбным животным, сдерживаю в себе страстного охотника и не стреляю даже в козлов».
Это чувство — любовь. Любовь делает нежным сердце человека. Вот основная идея рассказов Ананяна.
Кроме восторженной любви к человеку и к природе, охотничьи рассказы Ананяна пробуждают в сердцах читателей светлые чувства.
Сложившиеся веками неписанные законы охоты, так часто упоминающиеся автором, есть не что иное, как законы сосуществования, зиждящиеся на высоких человеческих чувствах: дружбе, великодушии, справедливости, храбрости, упорстве, умении распознать и оценить прекрасное.
В рассказах Ананяна перед глазами читателя встают исполины гор, великодушные, ловкие, храбрые, как львы. Вернувшись домой, они никогда не скажут, чьим выстрелом убита дичь. Люди, которые день и ночь скитаются по горам, но не могут поднять ружье на козу с детенышем. Охотники, которые зачарованно смотрят на застывшую на выступе скалы серну и не стреляют в нее. От выстрелов не очерствели их сердца, они остались нежными и чуткими. В этом смысле весьма характерен рассказ «На пасеке». Герой рассказа—охотник, заметивший медвежьи следы на пасеке и подкарауливший медведицу, не стреляет: он пожалел зверя, ворующего мед для своего детеныша. На по-человечески звучащую мольбу в глазах медведицы: «Не стреляй» — охотник отвечает согласием.
Ананяна не раз упрекали в том, что в его охотничьих рассказах домашние и дикие животные наделены человеческими характерами, умом и чувствами («Коза-мать», «У летка», «Медведи Ху-ступ-горы» и др.).
И на самом деле, охотничьи собаки в рассказах Ананяна невероятно умные животные, очень часто4 после неудачного выстрела человек видел в их глазах презрение («Бьюк», «Утраченное доверие»). Они нередко жертвуют собою, чтобы спасти жизнь хозяина. То же самое можно сказать о диких животных, описанных автором. У них свои законы дисциплины, они по очереди стоят на страже стада и, кажется, делают это сознательно, избегая опас
4
ностей. Они, как и люди, тяжело переживают гибель своих детенышей.
Однако в этом упреке критиков, пусть и не уместном, чувствуется и некая озабоченность — удержать автора от идеализации мира животных. Дело в том, что автор бесед натуралиста и охотничьих рассказов невольно должен выбрать «исключительное» явление, иначе его рассказ не будет представлять интереса. Если он описывает охотничью собаку, то обязан рассказать о самых ярких эпизодах из ее жизни, приукрасить их, чтобы привлечь внимание читателя. Если он рассказывает об отношении дикой козы к своему детенышу, он вкладывает в это нечто большее, чем инстинкт, делая этим увлекательнее свой рассказ. С другой стороны, выработанные веками инстинкты, непрерывное общение с разумным существом — человеком—развивают у животных такие навыки, которые на первый взгляд можно приписать их разуму. Ананян не первый писатель, кто заметил это.
В книге известного канадского писателя-натуралиста Сетона-Томпсона «Арно» читатель видит почтового голубя, который как разумное существо преодолевает невероятные трудности дороги для спасения своей жизни, видит также его жизнестойкость, желание выжить во что бы то ни стало, его тоску по родине—качества, присущие лишь мыслящим существам.
Если собака может пожертвовать собой ради спасения жизни хозяина, если дикие козы могут часами сторожить покой своего стада, то каким же тогда преданным своей среде, обществу должен быть человек, руководствующийся не инстинктом, а разумом.
Только с этой точки зрения надо подходить к произведениям Сетона-Томпсона, к пленительным рассказам Пришвина, творчеству Вахтанга Ананяна.
Второй упрек Ананяну: герои его охотничьих рассказов излишне сентиментальны, в особенности, когда дело касается кровопролития. Такое впечатление действительно возникает от нескольких рассказов Ананяна. Однако зачастую переживания охотника вызваны случайной ошибкой или несправедливым отношением. В конечном счете, эти переживания—свидетельство честности и величия его души.
С точки зрения трактовки мировоззрения героя (в данном случае и автора) интересны многие раздумья и размышления, встречающиеся почти во всех рассказах.
Охотники собрались вокруг пылающего костра, минуты «наивысшего наслаждения» охоты остались позади и, уставившись на огонь, они размышляют о жизни, счастьи, мире. Здесь раскрываются их души, восприятие мира. Эти раздумья и размышления
исходят из конкретной действительности, постепенно приобретая глубокую общественную значимость. Одним из программных рассказов В. Ананяна является «Натурфилософия» (изданный пока только на армянском языке); в нем он пытается выяснить свое отношение к природе и к ее творцам.
Усталый охотник гостит в Араратской долине у одного овощевода. Труженик земли с присущим ему радушием угощает его. Охотник начинает свои размышления невинным вопросом: «Знать бы, кто сотворил этот арбуз?» Углубляясь в вопрос, он приходит к выводу: «Хлеб—это запас поколений, безжалостно растоптанный и размолотый». Исходя из этой натурфилософии, он не может съесть ни грушу, созданную деревом для «детеныша»—косточки, ни мацони—кислое молоко, которое предназначено телке. Вполне понятно, что подобного рода рассуждения не представляли бы никакого интереса, если бы автор не продолжил их. С помощью того же гостеприимного хозяина герой осознает ошибочность своих рассуждений. В предлагаемой ему еде он прежде всего видит труд человека. «В самом деле,—размышляет он,—как я мог забыть о том титаническом труде, который человечество вложило в землю. Этот труд оплодотворяет землю, он источник всех благ. В диком виде этот арбуз был бы всего величиной с яблоко. В течение веков человек культивировал его, отбирал нужный ему сорт. И вот результат. А эта сочная груша? Разве она не творение рук человеческих, результат кропотливого многолетнего труда жителей Араратской долины?» Вот истинная натурфилософия, которой придерживается честный гражданин нашего общества. Придя к такому выводу, герой Ананяна перестает свое занятие охотой считать преступлением. Он теперь чувствует себя полноправным хозяином природы. Отсюда и его раздумья о каждом кусте, о каждом дереве, о каждом живом существе. Эти раздумья — важнейшая особенность рассказов писателя.
Многие рассказы Ананяна — это художественное отображение той или иной стороны прошлого. К их числу относятся циклы «Детство в горах» и «Партизанские рассказы».
«Дед Вартан» — это история несчастной любви пастуха, раздавленного несправедливостью. В рассказе с большой любовью отображен образ крестьянина, наивного, верящего в «адат» (обычай) и мужское слово. Конечно, тема рассказа не нова. В этом смысле это такая же элегия, как и любовные повести дореволюционной армянской литературы, имеющие социальную направленность. Душевные переживания героя Ананяна отражаются в описании увлекательных охотничьих приключений. На их фоне перед читателями Предстает трагедия обреченной любви пастуха.
6
Вообще-то охотничьи рассказы Ананяна имеют приключенческий характер. Часто возникают сомнения в достоверности описываемых событий («Месть», «Предатель», «Любовь змеи»). Но причина этих сомнений не только в том, что автор изображает наиболее яркие «исключительные» события, но и в том, что он не боится сгустить краски. В этом случае он следует правдивому описанию незначительных деталей, хотя и их совокупность кажется немного невероятной. Этим не умаляется идея, автор не отклоняется от своей цели, он не перестает быть реалистом, поскольку его реализм — в чистоте идеи, в безыскусственности каждой взятой в отдельности детали.
Важнейшими чертами охотничьих рассказов Ананяна являются лиричность и юмор. Писатель любит слегка посмеяться над собой, своими неудачниками-товарищами. Неудачный выстрел, бахвальство охотника вызывают в нем смех, он смеется и смешит других, причем для каждого описанного случая он подбирает народную поговорку, меткое крылатое слово, которое обобщает возникшую комическую ситуацию, делает ее рельефнее.
Что касается лирических отступлений, то они придают особую прелесть его прозе и вместе с отмеченными выше характерными особенностями его художественного слова утверждают место писателя в советской литературе.
X. ГЮЛЬНАЗАРЯН, доктор филологических наук.
АИСТЫ
1
Ереван, столица Армянской Советской Социалистической Республики, сейчас большой город с великолепными домами, широкими, покрытыми асфальтом улицами и площадями, садами и парками, школами и высшими учебными заведениями, театрами.
Таким он стал за годы Советской власти. А тогда, в моем далеком детстве, это был восточный пыльный городок с кривыми и узкими улицами среди высоких глиняных стен, за которыми прятались низенькие домики из дикого камня. По столбам, подпирающим навес крытой тенистой террасы, вьется виноградная лоза и, вползая на крышу, свешивается с нее кружевной бахромой. Несколько шелковиц и персиковых деревьев, покрытых весной красными цветами, окружают дом. По двору бродят куры, в хлеве мычит теленок...
Таким был Ереван, когда я приехал туда с семьей сестры, покинувшей берега Севана.
Город, пыль... Где-то наши прохладные ущелья, зеленые луга, шумные, бешеные горные речки!..
Вот только Арарат и радует здесь меня. Он всегда передо мной. Его высокие вершины утопают в лазури неба, и покрывающие их снежные шапки сливаются с облаками.
Каждое утро я любуюсь Араратом, увлеченный, очарованный.
Я вижу его то в белой чалме облаков, то в туманной фиолетовой дымке, окутавшей его главы, то почти потерявшимся в черных мрачных тучах. А иногда, в ясные, прозрачные дни, он предстает передо мной древним белоглавым старцем, погруженным в глубокую думу...
Очень привлекает меня в Ереване и другое. Это вы
9
сокие-высокие, похожие на зеленые свечи тополи и огромные гнезда на их верхушках. На гнездах молчаливо, неподвижно и всегда на одной ноге стоят аисты.
У нас в горах нет ни тополей, ни аистов. Но весной и осенью стаи аистов всегда пролетают над нашими горами, свесив вниз свои длинные, тонкие ноги. Как часто, провожая взглядом вереницы этих птиц, я думал: куда они летят, где вьют свои гнезда?.. Вот они где!..
Я разбрасываю под деревьями крошки хлеба, и аисты слетают вниз поклевать их.
Заглянуть бы в одно из их гнезд! Так интересно посмотреть, какие у аистов яйца—какой величины, цвета... Они, должно быть, намного больше яиц коршуна, которые однажды мы с другом моим Акопом нашли у нас в горах в гнезде на верхушке дерева.
Однако мой новый ереванский друг Ашот предупреждает меня:
— И не пробуй! Ты думаешь, они всегда такие мирные? Тронь только гнездо — заклюют, сбросят тебя с дерева!..
Я послушался — вспомнил, как досталось тогда от коршуна Акопу. А эти птицы в несколько раз крупнее коршуна...
2
С Ашотом я очень сблизился.
Мы сбегаем с ним в ущелье, где бурлит Зангу, купаемся, ловим рыбу в водах реки и греемся на прибрежных камнях. Потом мы возвращаемся, и я всегда захожу к Ашоту.
Домик агронома Айвазяна, отца Ашота, стоит на вершине одной из скал, нависших над правым берегом Зангу. Домик окружен плодовым садом, а у самой террасы высятся два тонкоствольных тополя, похожих на братьев-близнецов.
На одном из этих тополей каждую весну обновляли свое гнездо и выводили птенцов два аиста.
Они так свыклись с людьми, что все свои дни проводили во дворе, в обществе детей, кур, собаки и кошки. У них были длинные шаткие ноги и огромный клюв, которым они били кур и отнимали у них пищу.
Когда приходило время выводить птенцов, один из
10
аистов оставался в гнезде и согревал своим телом яйца, а другой отправлялся на поиски корма. Но и тогда, когда появлялись на свет птенцы, аисты поочередно оставались дома, чтобы их малышей не утащили сокол или змея или, разыгравшись, шалуны сами не выпали из гнезда.
Дни, когда аисты начинали учить своих птенцов летать, были настоящими праздником для детей агронома Айвазяна. В такие дни Ашот всегда прибегал за мной, и мы взволнованно наблюдали за аистами.-
С первыми проблесками зари просыпался аист-отец. Он становился на одну ногу, грубым голосом говорил «каф-каф», громадным клювом расталкивал птенцов и призывал их к вниманию. Затем он взлетал на несколько метров над гнездом, размахивал огромными крыльями и ободряющим «каф-каф» звал к себе самого сильного птенца.
Птенец жадно вытягивал шею, тормошился, шевелил слабыми, едва отросшими крыльями, но, страшась раскрывавшейся перед ним бездны, оставить гнездо не! решался.
Тогда аист-отец возвращался, говорил что-то птенцу на своем птичьем языке и снова взмывал в воздух, невысоко повисая над гнездом.
Птенец беспокойно ерзал на месте и тянулся вверх.
После нескольких попыток он наконец отрывался от гнезда, едва-едва взлетал над ним, несколько раз быстро взмахивал крыльями, но сейчас же, устав или испугавшись, падал назад в гнездо.
Наблюдая за этой сценой, мы визжали от радости.
— Папа, почему аист заставляет своего птенца подниматься только прямо вверх, над самым гнездом? — спросил как-то у отца Ашот.
— Он делает так для того, чтобы птенец, если он не сумеет удержаться в воздухе, упал в гнездо и не разбился, — ответил отец.
И в самом деле, птенец, который в это время поднялся в воздух на метр над гнездом, беспомощно затрепыхал крыльями и стремглав полетел вниз, прямо на свое место.
По утрам уроки возобновлялись. Крылья у птенцов постепенно крепли, они начинали владеть ими уверен
11
нее и, взлетая на высоту в пять-шесть метров, уже не падали, а спокойно опускались в гнездо.
Добившись этого, аист-отец усложнял уроки: он теперь не взлетал над гнездом, а отлетал на несколько метров в сторону от него и, сделав круг, возвращался назад.
Птенец, вытянув шею, со страхом смотрел то на отца, то на бурлившую внизу, под скалами, Зангу. Он начинал понимать, что надо лететь в сторону от гнезда и, если он упадет теперь, спасения не будет.
Но отец был уверен в силе крыльев своего птенца. Он снова отлетал и настойчивым «каф-каф» звал малыша за собой.
Мы стояли во дворе, затаив дыхание.
Птенец набирался храбрости, летел за отцом и, сделав круг, возвращался в гнездо. Братья и сестры встречали его криками радости, а мать нежно гладила клювом его перышки. Она ласкала своего малыша, и ее «каф-каф» говорило о любви и материнской гордости.
Второй круг был больше первого, третий — еще больше, а четвертый раз птенец описывал окружность величиной с гумно.
Так, одного за другим, аист-отец научил летать всех своих детей. Только с одним из них, самым боязливым, ему пришлось повозиться подольше. Как ни уговаривал его отец, трусишка не решался вылететь из гнезда. Тогда аист полетел в болота Араратской долины, кишащие лягушками, и вскоре принес в клюве одну из них, большую и жирную. Он поделил ее между птенцами. Наиболее вкусные, мягкие кусочки аист заботливо выбрал для самого смелого сына. А трусишка, боявшийся летать, и в этот день и на следующий был оставлен без обеда.
Под вечер следующего дня аист принес с берегов Зангу серую мягоныкую лягушку и, опустившись на яблоню, невдалеке от гнезда, позвал к себе трусишку, приглашая его на вкусный ужин.
Птенцы, уже научившиеся летать, всполошились и полетели к отцу, жадно разевая клювы.
«Каф-каф-каф!» — тоненьким голоском закричал оставшийся в гнезде птенец.
Как ни страшно было лететь, но трусишка был
12
очень голоден, и, наконец, преодолев свою боязнь, он тоже полетел вслед за братьями и сестрами к отцу.
Птенцы потянулись за лягушкой, но на этот раз аист отдал ее трусишке всю. Для него-то он и принес эту лягушку!..
Наутро занятия возобновились, и, когда все птенцы описали круг величиной с гумно, старые аисты вылетели вперед, за ними цепочкой потянулись молодые, и, совершив свой большой семейный полет, все вернулись в гнездо.
С этих пор каждое утро, на заре, происходили групповые учебные полеты. Теперь родители брали своих птенцов и в низовья Зангу, где водились вкусные лягушки и черви, и на скошенные осенние поля — подбирать опавшие зерна.
3
Учебные полеты молодых аистов почти всегда проходили с успехом. Заботливые родители лишь тогда начинали учить своих птенцов, когда убеждались, что крылья у них окрепли. Только раз один из птенцов, знакомый уже нам трусишка, хилый от рождения, во время урока упал на землю. К счастью, внизу лежала охапка сухой травы, и птенец упал на эту траву.
Откуда ни возьмись, выскочил хозяйский кот и уже хотел схватить беспомощного птенца, но старые аисты с быстротой молнии метнулись вниз. Аистиха закрыла птенца крыльями, а аист своим сильным клювом схватил кота за шиворот, взлетел с ним до верхушки тополя и оттуда швырнул в Зангу.
Хорошо еще, что кот, плюхнувшись в воду, сразу пришел в себя и вплавь добрался до берега. После такой ванны ему больше и в голову не приходило близко подходить к птенцам аиста.
А в другой раз случилось вот что.
Услышав шум, мы с Ашотом выбежали во двор и увидели такую картину.
Собака с лаем бежала за какой-то черной веревкой, которая, извиваясь, ползла по двору. Куры, вытянув шеи, тревожно кудахтали. Кот ударял лапкой по концу «веревки» и, боязливо мяукая, отскакивал. А черная
13
«веревка», извиваясь и шипя, ползла и ползла вперед, по направлению к тополю. Она обвилась вокруг дерева, и птенцы аиста, высунув головки из гнезда, подняли тревожный писк.
Схватив заступ, Ашот бросился к дереву, но в это время метеором упал с неба аист. Аист — мирная птица, но для защиты птенцов природа наделила его силой горного орла и бешеной яростью. Как бомба, ударился он о ствол дерева и сильным ударом клюва оглушил подбиравшуюся к гнезду змею. Потом он схватил своего ядовитого врага за хвост, взлетел к облакам и сбросил его оттуда вниз, на острые утесы берегов Зангу...
4
Каждую осень аисты вместе со своими птенцами куда-то улетали, и сад, казалось, пустел и погружался в печаль.
Отсутствие аистов чувствовали все. И нам, детям, и взрослым, и даже как будто домашним животным становилось скучно без этих чудесных птиц. С тоской смотрели все на юг, на долину Аракса, в ту сторону, куда уносились милые их сердцу птицы.
И всякий раз, когда пустело гнездо на старом тополе и стая аистов исчезала на сером осеннем горизонте, подолгу с грустью смотрел ей вслед агроном Айвазян и говорил нам:
— Любопытно, где зимуют наши аисты? Есть ли у них и другие такие же, как мы, друзья-люди?..
Он уносился сердцем за своими любимыми птицами на юг, к горячим топям Белуджистана, и еще южнее— к изобилующим дичью берегам Индийского океана, где даже столетний слон за всю свою жизнь не видел никогда снега, где реки кишат крокодилами и гиппопотамами, камышовые заросли — тиграми, а лесные чащи — обезьянами...
И вот однажды старый агроном заказал медную трубочку и вложил в нее следующую записку, написанную по-английски:
14
Уважаемые незнакомцы!
Письмо это доставит Вам давний приятель нашей семьи. Он свил свое гнездо на верхушке старого тополя, стоящего перед нашим домом в городе Эривани, в Армении. Меня и мою семью очень интересует, где и как проводит свою зиму наш приятель. Прошу Вас ответить.
Агроном Карапет Айвазян.
Мы с Ашотом подманили и поймали аиста-отца, и Айвазян прикрепил к его ноге медную трубочку с вложенной в нее запиской. Через несколько дней аисты улетели в теплые края.
5
Эта зима показалась всем нам очень длинной.
Для птиц долина Аракса — одна из дорог, которые связывают теплый Индийский океан с далеким Северным Ледовитым океаном.
С приближением весны мы, дети, каждое утро поднимались на плоскую крышу и с тоскливым нетерпением смотрели на юг — на серую еще долину Аракса и на древний Арарат, окутанный туманной дымкой.
И однажды, когда из ущелья Зангу повеяло первым животворным дыханием весны, мы собрались в саду и, ликуя, били в ладоши, прыгали и пели:
Здравствуй, аист, аист-друг!
Ты вернулся аист-друг!
Разлилась весна вокруг, Веселей нам стало вдруг! Милый аист, к нам спустись, К нам на кровлю опустись, В нашем доме поселись, Свей на тополе гнездо...
От радости полопались все почки, и показались первые нежные листочки и у старого тополя: вернулись его дорогие многолетние друзья и начали с любовью и заботой обновлять свое обветшавшее жилье.
15
Наблюдая за спокойной, мирной работой аистов, за их взаимной приветливостью, агроном сказал нам:
— Поглядите, как много любви и заботы проявляют в отношениях между собой эти птицы...
Потом он вынес хлеба и позвал аистов.
Отвыкнув за зиму, они сначала не решались подойти к нему, но понемногу набрались храбрости и приблизились. У аиста-отца была привязана к ноге знакомая трубочка, но прежняя пеньковая веревочка была заменена медной проволокой.
— Ответ пришел! — радостно закричал агроном.
Все выбежали во двор и, волнуясь, нетерпеливо следили за движениями старого агронома, пытавшегося подманить и поймать «аиста.
Завладеть трубочкой Айвазяну в этот день не удалось. Было ясно, однако, что в каком-то краю, какие-то люди получили и прочли его письмо.
Аисты меньше всего боятся детей. Ашоту было тогда только девять-десять лет, и аист подпускал его к себе ближе, чем других. И Ашот начал приманивать аиста кусочками вкусного печенья. Птица выхватывала их из рук у мальчика, но сама ему не поддавалась. Только на другой день, после нескольких неудачных попыток, Ашоту удалось наконец поймать аиста и снять трубочку с его ноги.
Он вручил ее отцу.
Айвазян развинтил трубочку и вынул из нее листок плотной бумаги. Разборчивым почерком на ней было написано по-английски:
Эривань, Армения. Агроному мистеру Айвазяну.
Уважаемый мистер Айвазян! Мы получили Ваше письмо и бесконечно рады возможности познакомиться с Вами. Пусть Вас не беспокоит судьба Вашего аиста. Каждую зиму ой гостит у нас в городе Калькутте, в Индии, во дворе городской больницы, рядом с армянским колледжем. Он мне, моей жене — агроному и нашему сынишке-школьнику так же близок, как и Вам. Жена моя, пользуясь этой замечательной воздушной почтой — Калькутта — Эривань, посылает Вам отборные семена благородного индийского табака, просит посеять их и развести этот табак на Вашей родине.
Всякий раз, когда Вы будете курить его, вспоминайте нас, Ваших далеких знакомых.
Старший врач калькуттской городской больницы д-р Джон Стэнли.
Старый агроном даже покраснел от волнения. Из глубины трубочки он вынул крохотную, с бобовое зерно, коробочку из слоновой кости, полную семян чудесного индийского табака.
— Ашотик, посей их в теплице и позаботься о них,— сказал он сыну.
В этот день в доме агронома был праздник.
6
Провода индо-европейского телеграфа протянулись над Арменией.
Карапет Айвазян, радостно возбужденный, с письмом доктора Стэнли в руках вошел в контору телеграфа и отправил следующую телеграмму:
Калькутта, Индия, городская больница, доктору Джону Стэнли. Получили Ваше письмо и благодарим Вас. Сегодня посеем табак, спасибо миссис Стэнли. Наши друзья вернулись здоровыми и невредимыми и восстанавливают свое гнездо.
Жму Вашу руку. Карапет Айвазян.
Летом Айвазян послал вторую телеграмму:
Сегодня у нас праздник, мистер Стэнли. Аисты со своими птенцами совершили первый семейный полег, готовятся лететь к Вам.
Через три дня от доктора Стэнли пришел ответ:
Готовы встретить наших дорогих гостей.
Радости старого агронома не было предела. Эта связь с далеким незнакомым врачом трогала его до глубины души.
2—В. Ананян
17
Любопытная весть о письме, прибывшем с аистом из Индии, быстро распространилась по всему городу. И стар и млад —все население города — приходили целыми группами посмотреть на аистов агронома Айвазяна. И на самом деле, они были пионерами воздушной связи между Арменией и Индией.
Осенью Айвазян снова вложил письмо в трубочку и привязал ее к ноге аиста.
Мистер Стэнли,— писал он, — семена, присланные Вашей женой, дали чудесный урожай. Курим и вспоминаем Вас. Прекрасный, благородный табак. Посылаем Вам наших приятелей с их птенцами.
7
Улетая осенью на юг, аист всегда уносил с собой письма агронома Айвазяна, а весной, возвращаясь в Армению, приносил ответы от доктора Джона Стэнли.
По этим ответам Айвазян составлял представление об их авторе.
В одном из своих писем доктор Стэнли рассказывал о тяжелой жизни индусов.
У многих из них,— писал он,— нет земли, и они берут ее в аренду у богатого землевладельца-раджи и обычно становятся его неоплатными должниками, превращаются в батраков. В городах индусы работают носильщиками или слугами у английских капиталистов, рабочими на их фабриках и заводах. Люди работают почти голыми, и не потому только, что у нас сильная жара,— им просто нечего одеть. От голода и болезней они гибнут массами. Сообщения газет о том, что мы, англичане, явились в Индию «просвещать» народ, заставляют меня краснеть. Какое там просвещение, когда за один слоновый клык англичане готовы отдать десять индусских жизней!
В другой раз Джон Стэнли писал:
Мистер Айвазян, Вы не можете себе представить, с каким нетерпением ученики армянского колледжа ждут прилета аистов из Армении. Они все время спрашивают меня: «Нет ли телеграммы от мистера Айвазяна, вылетели ли аисты из Эривани?..» (Пожалуйста,
!8
если Вам не трудно, всегда оповещайте меня телеграммой о дне их вылета, чтобы я мог сказать об этом детям.) А когда аисты наконец прилетают и, сделав круг над больницей, опускаются на свое гнездо, дети прибегают из колледжа, окружают дерево, и в их глазах, полных слез, я читаю тоску по родине... Они смотрят на аистов и говорят им: «Как счастливы вы, что видели Арарат, Алагез, Араке».
А потом они поют старую, волнующую сердце песню армянских странников, которую Вы, конечно, знаете:
«Крунк, куда летишь?Крик твой слов сильней! Крунк, из стран родных нет ли хоть вестей? Стой, домчишься вмиг до семьи своей.
Крунк, из стран родных нет ли хоть вестей?..»
Много лет назад, когда турки опустошили и выжгли их родину, немногие уцелевшие армяне бежали и расселились по всему миру. Попали они и в Индию и остались здесь. Потомки этих армян «воспитываются» сейчас англичанами в армянском колледже. Бедные дети, их заставляют учиться по-английски, но, как видите, они знают и свой язык и не забывают его. Они жадно слушают рассказы о свой родиче и любят ее и все, что с нею связано. Вам радостно будет узнать, что зимой ученики колледжа каждый день приносят что-нибудь вкусное и угощают птиц, прибывших из Армении. Мы с женой смотрим, и теплое чувство охватывает наши сердца.
Весной, когда аисты собираются лететь к Вам и совершают свои тренировочные полеты над госпиталем, все армянские дети собираются в нашем дворе, машут птицам платками и кричат им: «Передайте от нас привет нашим единокровным братьям, нашему Арарату, нашему Севану!...»
Читал письма доктора Стэнли старый агроном и грустно качал головой.
Прошло несколько лет. И однажды весной в Армению вернулась только самка: аиста-самца с нею не было. Крылья аистихи потеряли прежний лоск и блеск, и сама она точно меньше стала, похудела, сгорбилась. По целым дням стояла она в своем гнезде на одной
19
ноге, голодная, ко всему безразличная. Лишь иногда она приходила в себя и печальным «каф-каф» выражала свое горе. Было ясно: она лишилась друга. Но что с ним сталось? Пал ли от пули охотника, стал ли добычей орла или гроза оглушила и сбросила его на землю?.. Может быть, изменили ему ослабевшие крылья?
Старый агроном, огорченный, поспешил в контору индо-европейского телеграфа.
— Линия разрушена во время гражданской войны и еще не восстановлена, — сказали ему в конторе.
Тогда он написал письмо, в котором рассказывал о переживаниях бедной птицы и просил доктора Стэнли сообщить ему о судьбе аиста-самца.
Время было тревожное, письмо шло долго. Ответ из Калькутты пришел только в конце лета.
Уважаемый мистер Айвазян!
Разделяем горе, переживаемое Вами. Наш милый аист как «подозрительный элемент» находился под надзором у властей, да и самого меня «за организацию воздушной связи с большевиками» два месяца продержали в тюрьме.
Мои земляки, англичане, потребовали, чтобы полиция истребила птиц, приносящих письма из Армении. Тогда полицейский явился к нам во двор и открыл стрельбу из револьвера по аистам, мирно сидевшим на своем гнезде. Аист упал с дерева и забился на земле весь в крови... Нужно ли говорить, как были мы все взволнованы, как тяжело нам было... Затихшая, понурая, стояла в своем гнезде аистиха. Останки аиста мы похоронили под деревом во дворе больницы. Бедная вдова!.. Вы пишете, что в этом году она не выводит птенцов. Да и никогда не выведет: эти птицы после смерти друга никогда не создают новой семьи.
Да, Вам, конечно, будет интересно узнать, как отнеслись к случившемуся дети из колледжа. Их горе было беспредельным. Они окружили труп аиста, подавленные и молчаливые. У всех на глазах были слезы, Со смертью аиста обрывалась их последняя связь с родиной.., О многом хотелось бы рассказать Вам, да
20
побаиваюсь еще раз попасть в тюрьму. Жму Вашу руку и пользуюсь случаем сердечно поздравить Вас с освобождением Вашей родины и установлением Советской власти в Армении.
Ваш преданный друг д-р Джон Стэнли Калькутта, 14 июля 1922 года.
8
Дни проходили. Бедная аистиха по-прежнему почти не покидала своего гнезда. Ни отборные яства, которые ей приносил Ашот, ни ясная, великолепная осень Араратской равнины не утешали ее.
На соседнем дереве аисты вывели птенцов, и она грустными глазами смотрела на их радостные игры.
Мрачная, печальная, она все время стояла на одной ноге в своем старом жилье и только осенью, расправив свои потускневшие крылья, поднялась из гнезда и вслед за стаей, улетавшей на юг, унеслась в Калькутту, к могиле своего друга.
Больше она не вернулась.
О том, что сталось с ней, Айвазян узнал не скоро.
Лишь два года спустя рассыльный вошел с телеграммой в руке в сад старика-агронома.
Карапет Айвазян зажег трубку, набитую отборным индийским табаком, вскрыл телеграмму. Она была из Калькутты:
Эривань, Армения, агроному Карапету Айвазяну. Наш общий друг не перенес своего тяжелого горя. 12 февраля 1923 года аистиха умерла. Мы похоронили ее под деревом во дворе больницы, рядом с могилой аиста.
Джон Стэнли.
XVUOdl ХИЯПИЖ-ОХО
ДЕД ВАРТАН
Короткий зимний день кончился, солнце спряталось за Карахач. В расщелинах Чатин-Дага умолкли последние выстрелы. Связав ноги убитой косули ремнем от ружья, я взвалил ее на плечи, и в бодром настроении, какое бывает только у охотников, возвращающихся с удачной охоты, мы спустились к зимовью Харата-нбца.
У подножия одной из покрытых мелким кустарником высоких скал, на берегу ручейка, было разбросано несколько землянок и хлевов. Здесь мы рассчитывали провести ночь и с зарей, когда косули спешат к своим пастбищам, снова выйти на охоту.
Собаки встретили нас негодующим лаем: что нужно человеку с ружьем в этом отрезанном от мира уголке?
Из землянки вышел человек с обветренным лицом, широкоплечий и коренастый; он унял собак. Мы пожелали пастуху доброго вечера, отряхнули у входа в землянку снег со своих ног и, пригнувшись, вошли в низкую дверь.
У ярко пылавшего очага сидел старик и плел лапти из сыромятной кожи.
Мы поздоровались. Старик поднял голову.
— А, здравствуйте, тысячу раз здравствуйте!--приветствовал он нас и, увидев убитую косулю, обратился к широкоплечему пастуху: — Ребята, видно, были в горах, промерзли, постели-ка у очага войлок да завари грудного чая — пусть выпьют, согреются.
Я повесил косулю на косяк, вынул охотничий нож и спросил:
— Дед, хорош твой огонь для шашлыка, а?
— Лучше, чем этот, огня не бывает, и гостей роднее. чем вы, тоже быть не может, — неторопливо ответил старик и, обернувшись к пастуху, сказал: — Симон-25
джан, Симон, не поленись, зарежь-ка того бурого барашка
— Не надо, дед, есть косуля, — вмешался мой товарищ.
Старик сердито глянул на него из-под лохматых седых бровей,
— Я своего старинного обычая держусь. А вы у себя в городе своих новых обычаев держитесь, — едко заметил он и принялся разравнивать в очаге жар для шашлыка.
— А куда же косулю? — пробормотал я.
— Косулю свою отвези в город — барышень удивлять, —- круто оборвал меня старик.
Пришлось покориться. Через несколько минут Симон уже сдирал шкуру с бурого барашка, а мы, поджав ноги, сидели на войлоке и наслаждались приятным теплом очага со всей жадностью уставших и промерзших в горах охотников.
Наевшись шашлыка и выпив грудного желто-зеленого чая с диким медом, мы развалились на своем мягком ложе и завели беседу об охоте и охотничьих приключениях.
Старик был старшим пастухом ближнего колхоза.
Был он человек крепкого сложения, с большим орлиным носом, морщинистым лбом и спутанными, падавшими на глаза бровями.
Трудно было сказать, сколько ему лет, но по седым бровям и нескольким длинным белым волоскам, росшим на его голых щеках и на носу, было видно, что он очень стар и что зрелые годы свои встретил еще в прошлом столетии. Когда старик взглядывал на меня из-под густых бровей, я все думал: кого же он напоминает—старого ли орла с поникшими крыльями или склонившийся под тяжестью лет вековой дуб?
Дедушка Вартан (так звали старика) взял в руки мое ружье, прислоненное к стенке. Он долго рассматривал мерцавшее в красноватых отсветах огня оружие и задумчиво поглаживал корявым большим пальцем его полированные части.
— Ух, какой товар! — сказал он наконец. — Жаль, жаль только, что нечестная это штука...
Старик замолчал, погрузился в свои мысли. Чувст
26
вовалось, что ружье напоминает ему о многом. Наконец он обернулся ко мне и спросил:
— Теперь ты скажешь, пожалуй, что ты герой?
— А если бы не герой, висела бы разве здесь эта косуля? — похвастался я, рассчитывая, что старик разговорится.
Он исподлобья посмотрел на меня и, постукивая пальцем по ложу ружья, сказал:
— Вот, вот кто герой! Ружье твое надо благодарить за то, что оно таких молокососов-охотников в глазах девушек возвышает.
Шутка старика заставила нас рассмеяться.
— Это мы были героями. Мы с одним кинжалом входили в берлогу медведя,— продолжал дедушка Вартан. —А разве нынешних охотников можно назвать героями? — Старик тяжело вздохнул. — Удали, геройству пришел конец, когда появилась на свет эта проклятая штука. Ты знаешь, должно быть, что за человек был Кёр-оглы? Турецкие беки, иранские ханы о г его меча в мышиные норы забивались. Когда он садился на своего жеребца, окруженный семьюстами семьюдесятью семью безумцами, мир дрожал под копытами их коней, и кто не знал этого, говорил: «Эй, люди, с гор буря идет!..» Вот какой человек был Кёр-оглы. II такого-то человека свалило это чертово детище. Да подохнет тот, кто его выдумал!..
Когда эта штука появилась на свет, Кёр-оглы собрал своих храбрецов, ударил мечом о камень, разбил меч и сказал: «Век удали прошел, ребята, идите-ка вы по домам, а мне и жить больше незачем, если любой жалкий негодяй из-за стены, из-за угла, может сразить героя, цена которому — целый мир...».
Старик замолчал. Он был глубоко взволнован.
Вынув из очага уголек, он положил его в свою старую, прокуренную трубку и несколько раз глубоко затянулся.
— Одной удали мало, — продолжал он задумчиво, точно говоря с самим собой. — Все же человек должен быть не только героем. И совесть иметь надо, и сердце, как Чатин-Даг, большое и, как Дорийское ущелье, глубокое.
— Дедушка Вартан, ты вот с-б удали говоришь,— подзадорил я, —так расскажи нам о своей-то удали.
27
— О чем же мне рассказать вам? Дел удалых было у меня, что волос на голове, да и добра немало я сделал и близким и дальним, и знакомым и незнакомым. И азербайджанцы с того берега Куры находили у меня приют и кусок хлеба... А теперь вот приходят такие молокососы и над моей удалью смеются, — с притворной обидой ответил старик.
— Нет, дедушка, ты не шути. Ты лучше расскажи, как ты без ружья обходился, если нас, охотников, за храбрецов не считаешь, — сказал я.
— Расскажи еше, почему ты так с ружьем враждуешь? Разве оно не верное подспорье пастуху? — добавил мой товарищ.
Старик печально покачал головой.
— Кабы не ружье, мир бы другим был... Да и моя жизнь сложилась бы иначе...— сказал он сокрушенно.
Немного помолчав, старик начал свой рассказ.
— О чем же мне рассказать вам, юнцам? Ведь все равно вы будете смотреть на меня и думать: «Да разве когда-нибудь этот жалкий старик был способен на такие дела?..» Будь проклята старость, эго она сделала меня таким жалким. Но ведь когда бывалый человек увидит в лесу старый, прогнивший дуб, сразу поймет, каким он был раньше крепким, сильным деревом. Крепок, как дуб, был и я в молодости, и такая же сила была в руках моих, как в ветвях дуба. Двенадцать месяцев в году проходили у нас в борьбе с горами и лесами—оттого мы и здоровели и крепли. А вы, если моим коротким умишком судить, потому такие бледные, что на мягких пружинах спиге да на свою выдумку полагаетесь. — Он показал на ружье.— Мы же больше на свои руки полагались, вот и были они у нас сильные, как шея у вола.
В те времена в нашем Лори все было по-другому. Не было ни дорог, ни машин, ни больших деревень. Людей было мало, лесов и ложбин много. А ложбины эти, как полная чаша, кишмя кишели разной дичью.
Кто бы дал нам тогда ружье? У нас в старину редко-редко, бывало, встретишь кремневку, да и то в руках у лесного объездчика или у сельского старосты. Оттого-то и дичи было много. Пошли ребята в лес за грушами— слышишь, зашумели: медведя встретили. Девушки за водой пошли — гляДь, побросали кувшины, бегут 28
назад, очумели от страха, знаками показывают: у ручья их подстерегает рысь. В расщелинах Чатин-Дага было полно диких коз, а в кустарнике у подножия горы— полчища косуль. На мягких горных лугах—-стала оленей, по сто, сто пятьдесят голов каждое, совсем как наши теперешние колхозные стада. Как только наступала осень, олени начинали вздыхать, стонать, звать своих возлюбленных. По ночам нельзя было заснуть от их рева. Диких животных было так много, что им места не хватало в лесах.
Раз зимою к нам в деревню забежала косуля. Кинулись за нею дети и собаки, а она, негодница, прыгает себе с крыши на крышу. Добежала так до кладбища и спряталась в часовне святого Саркиса. А было как раз в саркисовский пост. Как вбежала косуля в часовню, так вся деревня и окаменела. Дети затихли, собаки лаять перестали. «Эй, селяне,— кричит охотник Халат,—не трогайте косулю! Это жертва святого Саркиса...» Люди мы были дикие, невежественные — поверили...
Однажды, уже после осенних работ, заткнул я за пояс топор и поднялся сюда, в наш лес, нарубить спиц для телеги. На склоне большой скалы есть одна такая тропинка, над самой пропастью. Взбираюсь я по этой тропинке, вдруг слышу—кто-то идет мне навстречу. Меня холодный пот прошиб. «Объездчик, — думаю.— Топор отнимет, да еще оштрафует»-. Вынул я из-за пояса топор, чтобы спрятать под валежником, гляжу— прямо на меня олень идет. Рога, что твое дерево... Я растерялся, поднял топор да как закричу: «Эй, эй, эй!..» Так ошеломил бедное животное своим криком, что оно со скалы в пропасть бросилось, разбилось. Вернулся я в деревню, взял ослов и привез оленя домой. Два дня всей деревней шашлыки из оленины ели...
Да, мои милые, много было' дичи, не то, что теперь— в одну перепелку сразу десять человек палят. Откуда же теперь быть дичи? Наши алавердские служащие столько перестреляли зайцев, что даже эти простодушные зверюшки стали жуликами, пожалуй, изворотливее иного человека.
Да, вот о чем я хотел рассказать.
Как-то стерегли мы скот в этих харатаноцких зимовьях. Медведям в тот год счету не было. Ведь в наших 29
лесах ежевики, орехов, груш, яблок.полным-полно. Вот. медведи и обжирались до отвала. Дня не проходило, чтобы у нас медведь то овцу, то корову не унес. Взвалит на спину и спокойненько, вперевалочку, идет себе. Ни кремневок, ни другого оружия не было, а людей и собак медведи не боялись.
В тот год отец поехал в Тифлис — купить кое-что брату на свадьбу — и зачем-то привез с собой длинную ржавую железную трубку. Был у нас кузнец Мукуч— светлая ему память — золото из рук сыпалось. Загнул Мукуч один конец этой трубки, заклепал, просверлил дыру для кремня, из куска дерева вырубил ложе — сделал что-то вроде ружья. Я насыпал в дуло горсть пороха, горсть дроби да мелких кусочков железа и засел в кустах на опушке грушевника — здесь, внизу. Слышу, идет к грушевнику какой-то громадный зверь, кусты ломает. Вот вышел из кустов, остановился, прислушивается: не упадет ли где-нибудь перезревшая груша? Это медведь был, Огромный самец. Метка на лбу—• то ли от пули, то ли от удара дубиной след, не сумел я разобрать. Он подошел ко мне совсем близко, еще немного —и я попал бы в его лапы.
Навел я на медведя свое шутовское ружье и нажал собачку. Взревело, проклятое, как старая турецкая пушка, и разлетелось на куски. Грушевник дымом окутало, не видать ничего, а где-то рядом медведь ревет. Я убежал без оглядки.
Ну, ушел я от когтей медведя, а к вечеру другая беда. Когда стадо вернулось домой, гляжу — нет Джейран, коровы Таваданца Оганеса. А корова эта была мне особо доверена. Волк ли зарежет, с кручи ли упадет, ногу сломает — за все я отвечаю.
Пошел я со старшим братом Арутом искать корову. Ходили до глубокой ночи — нет ее и нет. Вдруг гляжу — в одном месте на валежнике следы, будто что-то тяжелое волокли по склону в ущелье. Пригляделись мы с Арутом — ночь была лунная — на валежнике кровь. Да и запах крови нам в нос ударил. Пошли мы по этому следу вниз и дошли до удивительного холма: камни, ветки, пни, щепки — все в огромную кучу свалено... «Что это, Арут?»— спрашиваю я. «Медведь наворотил»,— отвечает брат и начинает разбирать эту кучу, расшвыривать камни, пни. «Зачем тебе это? Пой-80
дем-ка лучше корову искать», — говорю я. «Да ты что,—спрашивает Арут,—одурел, что ли?».
Не понял я, а снова спросить боюсь — в те времена кто мог перечить старшему брату... Снял с себя чоху и стал ему помогать.
Холм наш становится все меньше и меньше, вдруг, гляжу, из-под валежника и камней показалась коровья голова. Джейран! Только теперь я понял, что медведь ее зарезал и зарыл, чтобы полакомиться, когда протухнет.
Увидел я Джейран — кровь мне в голову ударила. За корову платить тяжело, а еще тяжелее было мне потому, что сердце мое тосковало по дочери Таваданца Оганеса. Опозорил меня этот проклятый медведь. С какими глазами покажусь я теперь Таваданцам?..
Содрали мы с Джейран шкуру — корова жирная. «Жаль мяса, — говорит Арут, — возьмем, сделаем ха-урму1».
Освежевали корову, разрезали мясо на куски и повесили их на дерево, да повыше, чтобы волки и'лисицы не добрались, а шкуру свернули и отправились домой.
На другое утро пришли мы в лес за мясом, взяли с собой ослов. Глядим, а мяса-то и нет... Кто же его унес? Посмотрели по сторонам — следов человека не видно, а волки и лисы по деревьям не лазят. Походили-походили, глядь — вчерашний холм, который мы с таким трудом разобрали, опять на своем месте. Еще раз раскидали мы пни и камни —под ними мясо закопано. Только тогда мы вспомнили рассказы светлой памяти отца моего, как медведи по деревьям лазят.
Вьючим мы мясо на ослов, а тут как захрустят ветки—идет к нам по лужайке какой-то зверь. Видим — из-за пня громадная голова высунулась, на лбу памятная отметина: знакомый мне медведь.
Увидел нас медведь, повернулся и ушел ворча. У медведей такой обычай: если ты его не тронул — и он тебя не тронет, даже от ребенка уйдет.
«Арут, — говорю я, —это он, проклятый, Джейран зарезал. Как бы на.м от него избавиться?» — «А вот как
1 Каурм^—жареное мясо, залитое салом. Его готовят впрок па зиму и хранят в кувшинах.
31
ляжет снег, он спать завалится, тогда легко будет»,—• отвечает Арут.
А перед тем, как уйти, медведь поглядел на меня так ядовито, будто говорил: «А, ты завладел моей добычей, бесчестный человек? Ну ладно, я тебе это припомню и то, как ты в меня стрелял...»
С тех пор и началась у нас вражда с этим медведем, с тех самых пор и гонялись мы друг за другом и пытались друг другу навредить. Эта борьба продолжалась между нами без малого два года. Ну, а чем она кончилась, расскажу вам, когда поедите картошки.
С этими словами дед Вартан помешал концом палки горячую золу в очаге. Зарытые в углях картофелины зашипели и раскидали золу, — значит, их уже можно есть.
Насмешливо поглядев на моего товарища, который, обжигаясь и дуя на пальцы, пытался очистить свою картофелину, старик язвительно сказал:
— Нельзя так, приятель, так картошку не едят, ты ее только портишь.
— Она ведь в золе, я же за желудок боюсь, — ответил мой товарищ, человек, не привыкший к грубой пище.
Старик рассмеялся.
— Что такое желудок, сынок? Жили мы прежде без желудка. Это вы желудок выдумали, не потому ли вы й бледные такие?.. — сказал он и, спокойно взяв горячую картофелину, потер ее о свои грубые шерстяные шаровары.
Зола и сажа сошли, и в руках старика осталась розовая, с вкусно хрустящей корочкой, картошка.
И он съел ее с таким аппетитом, с каким только лорийцы едят свою излюбленную картошку.
— Нет проку от той работы, к которой не лежит сердце, нет проку и от той пищи, которую ешь без охоты, — наставительно сказал дед Вартан. — Я вот сто лет прожил, а в глазах у меня еще столько света, что я нитку в иголку продеваю. Это оттого, что ни на золу не глядел, ни на желудок, все ел с охотой, что в руки ни попадало. Зато я и телегу груженую плечом поднимал.
Да, мои милые, кто в еде привередничает, тот ни
82
в горах, ни в лесу жить не может. На такого и желудок нападет...
Мы так и не узнали, что подразумевал старик под словом «желудок»; по-видимому, он думал, что это какая-то болезнь.
После ужина дедушка Вартан вернулся к своему рассказу.
— Да, хотел рассказать вам, как связался я с этим проклятым медведем. Сердце боль томит, думаю: как бы извести его и перед дочерью Таваданца Оганеса молодцом показаться? Может, потеплеет ко мне сердцем.
Четыре года, а то и пять, я скрывал свою любовь, томился, печальные песни складывал: Сделал себе саз, играю и пою. Порою думаю: пойду к ней, возьму за руку, брошу сердце к ее ногам, обольюсь слезами... Но стоит мне увидеть ее издали, когда она идет за водой, с кувшином на плече, как меня прошибает пот, в ушах начинает звенеть, и я убегаю от стыда в лес и пою там свои баяти1. Томит, терзает меня любовь. Совсем одурел, не знаю ни сна, ни покоя.
А она расцвела, распустилась, как молодая яблонька. И как к яблоньке, на ее розовые лепестки, слетаются пчелы, сколько ни есть их на свете, чтобы взять сладкий сок для своего бессмертного меда, так и к моей любимой тянется молодежь со всего села. Ножки у нее тонкие, как у оленя наших гор, стройна, как самшит, глаза — сурьма, а голова гордо поднята. И всех она ни во что не ставит...
А как плясала эта недотрога на деревенских свадьбах! Наши парни с ума по ней сходили—выворачивали карманы, все свои деньги дарили музыкантам-дудочникам, лишь бы удостоиться ее ласковой улыбки. А что толку? И взгляда не кинет, будто и вправду царица этих гор. Потому-то у меня и духу не хватало к ней подойти.
Сижу я как-то летним вечером у костра перед пе< щерой, куда мы загоняли на ночь овец. В пещере овцы сено пережевывают или дремлют, усталые чабаны спят давно, а я играю на свирели, заливаюсь так, что
1 Баяти—народные песни разного содержания, но однообразной мелодии.
33
8—В. Ананян
вместе со мной и горы и долы плачут, словно в моей любви и печали участвуют. Собаки опустили головы на лапы и не сводят с меня глаз. Они тоже знают, что у меня болит, они мои братья в тяжелые дни.
Ночью, когда кочевье спокойно спало, из шатра Таваданца вышла девушка в белом — точно луна озарила вдруг темные ущелья. Вышла, села на камень у шатра и слушает, как я играю на свирели. Эти она была, кусок души моей, жизнь и божество мое. Полилась тут у меня песня — такая песня, что камни растопить могла, где уж сердцу человека устоять...
Она сидит, слушает, а тут, как назло, волк забрался в овечье стадо. Взбудоражились собаки, разбудили все кочевье. Испугалась моя пери, ушла в шатер и сердце мое с собой унесла.
После этого случая я все лето и осень, как дух лесной, ходил за нею по пятам, хотел один на один с нею встретиться, да все никак не удавалось. Потом уж, когда медведь задрал корову Джейран, я поручил овец ребятам, а сам пошел в лес. Думаю: не вышла ли она с девушками буковые орешки собирать?
Все наши женщины и девушки в лесу собирают дикие плоды. В зимние вечера они, сидя у очага, будут щелкать орешки и слушать сказки. Но сейчас моей красавицы среди них нет и нет.
Пошел я к деревне. Прячусь, как лиса, из-за деревьев выглядываю.
Вдруг, гляжу, выходит она из дому, младшего братишку за руку ведет. К лесу идут. Сердце у меня чуть не выскочило. Пошел за ними по пятам — прячусь в кустах, пригибаюсь к земле, ползком ползу, ну, прямо как волк за овечкой.
У букового деоева она остановилась и радостно так закричала: «Ох, сколько же здесь орехов!.. Ваган-джан, Ваган, сбегай-ка домой, принеси какой-нибудь мешок»,—брату говорит.
Мальчик убежал, а я подкрался к ней поближе, стал позади большого бука, затаил дыхание, гляжу на нее — и сердце радуется.
А девушка села и, как ребенок, играет с ветками: обрывает пестрые листочки, вместо роз на грудь себе прикалывает, сама с собой забавляется (поглядите-ка тайком на человека, когда он один, —до чего занятно!) 84
и от каждого шороха, от каждого звука вздрагивает, озирается.
Как подойти к ней, чтобы не разорвалось сердце у милой моей косули, чтобы не улетела у меня из рук бесценная птица?
Вот так, окаменевший, очарованный, гляжу я на нее, и меня то в жар, то в холод бросает, и зубы стучат так, точно в январскую ночь сижу я в одной рубашке на ледяной’глыбе.
Наконец не выдержал. Думаю — пусть будет что будет. Выбежал как пьяный из-за дерева и сказал: «Вар-тануш-джан, сердце мое, не бойся, пусть рука у меня отсохнет, если волос на голове твоей трону...»
Она вскочила и бросилась в сторону, как ягненок от волка. Машет руками. Язык отнялся.
Не знаю, как это случилось, помню только, что стал я перед нею на колени и кладу земные поклоны, ну прямо как перед часовней святого Саркиса... Снял папаху, молю, плачу, какие-то странные штуки вытворяю, прямо как в бреду; сам не знаю, что делаю. Одно, помню, твержу ей: «Вартануш-джан, не камень же ты! Ведь я пять лет по тебе страдаю, — нет, что ли, у тебя жалости, не слышишь ты разве, как я по ночам пою, какие песни для тебя складываю? Ты хотя бы взглянула на меня ласково, бессердечная ты девушка...»
Говорю, говорю, говорю, а сам все плачу. Не подумайте, что я шучу. Если бы мне в ту минуту ноги отрезали, даже не охнул бы. Плачу навзрыд перед ней: «Вартануш-джан, скажи мне хоть одно ласковое слово, подай мне хоть какую-нибудь надежду, чтобы моя душа успокоилась, а не то — небо свидетель — воткну кинжал себе в сердце. Не даст тебе покоя моя кровь...»
Как ни уговариваю себя, что нельзя подходить близко, а сам все ближе и ближе к ней подвигаюсь, не могу себя пересилить. Хочу с молитвой поцеловать ей ногу, как целуют крест-камень нашего святого Саркиса. А она смотрит на меня, хочет что-то сказать — и слова не в силах вымолвить...
Когда я протнул ей руки, Вартануш хотела убежать, да я загородил дорогу и схватил ее за локоть. Она побледнела, вскрикнула и выхватила из-под передника такой вот маленький ножичек. «Оставь мою руку, а не то порежу!» — кричит Я засмеялся. «По
31
режь, говорю, Вартануш-джан, хочется мне, чтобы ты своей рукой нанесла мне рану, чтобы у меня твой знак остался!»
В те времена девушка скорей бы кровь пролила, но не оставила бы своей руки в чужой. Вартануш хотела вырвать руку, но я держал ее крепко, и тогда она взмахнула своим ножом и порезала мне большой палец. Я засмеялся, а она как увидела кровь, взглянула на меня глазами сестры сердечной и ахнула: «Ой, ослепнуть мне, рука бы у меня отвалилась, что же я наделала!..» Перевязывает мне палец, а сама всхлипывает.
От несказанной радости я опять заплакал. Заплакал— и успокоился,. Так небо прольет дождь, выплачется и успокоится.
Стал на колени, воздел руки к небу и говорю: «Да будет велика твоя слава, голубое небо, за то, что ты даровало мне такое счастье! Если тебе дорого сияние твоей луны, если тебе дороги эти бесценные сокровища— звезды, украшающие твою грудь, если тебе дорого твое бессмертное солнце, не оставь неисполненной моей мечты, молю тебя, голубое небо...»
Я молюсь, а девушка плачет — тоже облегчает свое сердце.
Встал я и, успокоенный, сказал: «Ну, иди, Вартануш-джан, с меня и этого довольно, иди. Если весь мир на меня ополчится,_он теперь уже не в силах будет отнять тебя у меня».
Сказал и ушел. Иду — от радости ног под собой не чую, будто среди облаков плыву. Прохожу ложбиной, и кажется мне, что не от ветра шелестят деревья, а и любви моей шепчутся, что осенние листья кружатся — танцуют на моем сговоре, что дикие голуби воркуют — славят мою любовь. Иду и разговариваю с каждым кустом, с каждым знакомым утесом, с моими любимыми горами, рассказываю им о моей Вартануш, хочу чтобы и они знали, что Вартануш любит меня. Льется моя песня, а я бреду по лесам, бреду, сам не знаю куда...
Солнце уже заходило, когда я пришел в себя. Оглядевшись, понял, что забрел я в горы Ахпара. Смотрю вниз — под ногами у меня Лори, Борчалу, Тифлисская губерния, а там и Кура течет не спеша среди желтых тростников.
Да, милые мои, были мы в те времена .неграмот
зз
ными пастухами, а тоже умели любить, — взволнованно сказал дедушка Вартан и начал набивать свою трубку.
Эти воспоминания, может быть в последний раз, зажгли огонь в его потускневших глазах. Старик долго сидел молча, погруженный в свои думы, и, казалось, забыл о нас. А я смотрел на него и думал: «Ведь неграмотный старик, а как говорит!» Наконец он очнулся и продолжил:
— На другой день я подошел к матери и попросил ее послать отца к Таваданцу — сватать за меня Варта-нуш.
Испугалась мать. «Ой, ослепнуть мне, Варган-джан, он не из тех, кто нам дочку отдаст...» — «Мать, говорю, ты мне посватай Вартануш, а не то я пойду и с Вороньей скалы брошусь в пропасть».
Мать перепугалась и в тот же вечер уговорила отца пойти к Оганесу просить за меня Вартануш. На другой день отец нехотя пошел.
«Он и моей коровы Джейран не сумел уберечь, как же он будет беречь мою дочку?»—колко спросил Оганес. «Братец Оганес, пропадает наш парень, не погуби его мечты!» — взмолился отец.
Оганес был человек богатый, всей округе известный. Упрям был, но и слово умел держать. Взбредет ему что-нибудь в голову, наобещает сгоряча, но уж обязательно потом сделает, лишь бы не сказали, что он не хозяин своему слову. Любил богатей побахвалиться.
Выпили они в этот вечер. Разгорячился Оганес и говорит отцу: «Вот что, Чобанац Мацак, сам знаешь, я из тех людей, кто с приставом да со старшиной за одним столом едят, а у твоего сына ни кола, ни двора. Пусть хоть сделает что-нибудь такое, чтобы я мог его героем назвать,— тогда не жаль будет и дочку за него выдать».
«Что же должен сделать он, чтобы ты его героем назвал?» — спрашивает отец. «А вот пусть медведя кинжалом убьет. Я тебе при свидетелях говорю: в тот день, когда твой сын медведя с отметиной на лбу кинжалом убьет, в тот самый день он получит право сорвать в моем саду розу».
37
Так за стаканом вина сгоряча ударили по рукам, скрепили договор.
Но только потехи ради играл Таваданц моей жизнью. Все же, когда деревня узнала о нашем договоре, многие мне позавидовали.
Заткнул я за пояс громадный дедовский кинжал и скитаюсь по лесным чащам. Что мне овцы, еда, мир весь! И днем и ночью стоит передо мной Вартануш, я вижу слезы в ее прекрасных глазах, и сердце томится думой. «Чем кончится это? Суждено ли мне положить к ногам Вартануш шкуру зверя или он победит меня и зароет мои останки под пеньками и валежником, как корову Джейран?..»
Думаю так и взбираюсь на Медвежью скалу.
Началась зима, тонкой пеленой покрыл снег кусты и камни, и знаю я, что медведь с отметиной уже залег на спячку в темной берлоге где-нибудь здесь, на скале.
Со мной брат мой Арут и свояк Артэм. Они взяли с собой кремневое ружье.
Наконец мы забрались на скалу. На отвесном склоне видны две глубокие черные впадины — медвежьи берлоги.
Арут и Артэм остались внизу, ,а я вскарабкался наверх— руку в кровь разодрал о камни, — обнажил кинжал и влез в берлогу. Медведь был там, но не уснул еще, должно быть, проклятый. Не успел я поставить ногу на порог его жилья, как он налетел на меня, ударил, отбросил в сторону и с ревом выбежал наружу.
Ошалел я, ухватился за ореховый куст и повис на нем. Держусь одной рукой за куст, а другой хочу всадить в медведя кинжал. Только повернулся я, как проклятый хватил меня когтями сзади да так тряхнул по-медвежьи— чуть я в пропасть не угодил.
Хорошо, что одежонка была на мне рваная, истлевшая от сырой травы, сожженная солнцем, — осталась она в лапах у медведя, и он, потеряв равновесие, полетел вниз. Вслед ему загремела кремневка Артэма, но впустую — медведь исчез в балке.
Смотрят на меня Арут и Артэм, держатся за животы, смеются, задыхаются. Что бы вы думали? Этот негодник медведь вырвал здоровенный клок из моих ша-38
ровар, и стою я с голым задом, а они любуются, смеются...
С позором вернулся домой. Вся деревня узнала об этом, и стали надо мною подшучивать, подняли на смех. Даже прозвище дали: «Голозадый Вартан».
Особенно обозлился я, когда этот бесчестный человек Таваданц Оганес издевки ради прислал мне домотканые шерстяные шаровары, а с ними и весточку: «Зятек дорогой, возьми, прикрой себе зад, а уж потом приходи дочку мою сватать...» Насмехался надо мной богатей, что поделаешь... Но слова его были для меня как яд — не съешь их и с пудом меда. Как кинжал, вонзились они мне в сердце и остались в нем.
Но все это пустяки. А вот что Вартануш скажет, с каким лицом я ей на глаза покажусь? Ведь ее тоже вышучивают, до слез доводят. Невестки Оганеса дразнят ее. Как попросят что-нибудь сделать, непременно добавят: «Не поленись, Вартануш, сделай ради голозадого жениха твоего».
Целую зиму был я у всех на языке, целую зиму со стыда в деревню не показывался. Днем по лесам слонялся, разыскивал медведя, а к вечеру тайком пробирался в зимовье — там, в хлевах, и засыпал.
Пришла весна, леса и ущелья стали зелеными, мои любимые горы надели яркие, пестрые платья.
Целыми днями сижу я, как околдованный, на вершинах скал. Забылся, любуюсь Дорийским ущельем, слушаю, как сладко журчит вода Дебедчая. А сердце щемит...
«Будь ты проклята, нищета! Не потому ли, что я нищ, послал меня Таваданц Оганес в эти дебри, сделал из меня мартышку и заставляет плясать под свою дудку, чтобы было над чем посмеяться, позубоскалить в час веселой пирушки? Каменный он, что ли, этот человек, если не видит слез своей единственной красавицы дочки?.. Ну ладно, думаю, скажем, я этого проклятого медведя совсем не встречу. Зверь лесной, где-нибудь упал, издох — что же, значит, Вартануш, птичка моя милая, так и уйдет из моих рук?..»
От этой мысли волосы у меня зашевелились, тяжелый ком подкатил к горлу, душит меня.
И по вечерам, сидя у костра в загоне для овец, играю на свирели, рассказываю о своей беде горам и
39
ущельям, цветам и звездам, А мои верные братья собаки, положив головы на лапы, смотрят на меня своими умными глазами и внимают моей песне, звукам моего сердца. И у них тоже бегут слезы, и они горюют вместе со мной, потому что у них больше жалости, чем у Таваданца Оганеса, и сердца во много раз честнее, чем его сердце.
На Преображенье наши славные горы стали еще наряднее, еще веселее от красоты наших девушек и молодух. Яркие, цветистые платья, звонкие песни и смех...
Зурна наигрывала радостный плясовой напев. На мягком просторном лугу боролись парни. Старухи сбивали масло, молодухи снимали с молока сливки, на раскаленных сковородках пекли нежные, рассыпчатые печенья, девушки брызгали друг в друга водей.
Был среди них один яркий цветок, в своем красном наряде похожий на красный коралл, на кровь семи братьев1, — моя Вартануш.
Сижу вдали на камне, любуюсь ею, и сердце мое то тешится радостью, то чернеет, как небо, покрытое градовыми тучами.
Вдруг появился на лугу всадник с ружьем за плечами и серебряными газырями на черкеске. Звуки зурны оборвались. Всаднику с почетом дали дорогу, уняли собак.
Он спешился у шатра Таваданца Оганеса. Выбежала жена Оганеса, руками машет, приказывает дочке вернуться домой. Покорно пошла, опустив голову, огорченная Вартануш.
На лугу зашептались. Что-то говорят и смотрят на меня. Понял я-—и точно гром надо мной грянул.
Бросил стадо и ушел, поднялся на самую высокую, на самую острую вершину, гляжу вниз. Белый туман наполнил ущелья, окружил и мою скалу, и я стою на ней один, будто в море на острове. Думаю: брошусь в это море, пусть успокоится моя душа. Потерял разум, обезумел и бросился в молочное море...
Когда я пришел в себя, то увидел, что лежу на мягкой траве, а туман разрывается и ветер уносит его белые клочья.
1 Кровь семи братьев—название цветка.
49
Наконец, собравшись с мыслями, я сказал себе: «Эй, парень, не сходи с ума, подожди, погляди, что еще будет,— может быть, в один светлый день и улыбнется тебе небо...»
Вернулся на стойбище. Там я узнал, что всадник с ружьем был сыном Осепа, старшины из Дсеха, узнал и то, о чем уже догадывалось мое сердце: Таваданц Оганес хотел породниться со старшиной.
Я послал отца к Оганесу.
Оганес сказал: «Я дал слово мужчины и сдержу его: пусть твой сын принесет мне шкуру медведя, того, что с отметиной, тогда и возьмет мою дочь...»
Такой уж характер был у богатея-гуляки — хотел и людям показать, что умеет держать свое слово, и моими мученьями насладиться.
Вечером, с помощью двоюродной сестры, мне удалось повидать Вартануш.
Встретились мы за большим камнем, у которого стоял их шатер. Яркая была луна. Вартануш оглядела меня сзади. «Что ты, говорю, Вартануш-джан?» — «Ничего, — отвечает и смеется. — Я только хотела посмотреть, залатаны ли у тебя шаровары...» Шутила, конечно, но слова ее, как пуля, вонзились мне в сердце. «Что ж, и ты так говоришь, Вартануш? И ты надо мной смеешься? Что же мне делать? О какой камень мне голову разбить? Твой отец так меня по рукам и ногам связал, что я совсем разум потерял. Скажет: «Хочу я, чтобы Дебедчай протекал не здесь, а по Ди-лижанскому ущелью», возьму я заступ, кирку и пойду, буду семь лет день и ночь пот проливать. Ради тебя скалу пробью, сквозь нее отведу реку в новое русло. Скажет: «Хочу я, чтобы на месте этого леса сад был», возьму я топор и ради твоих глаз семь лет день и ночь буду пот проливать. Вырублю весь лес, на его месте цветы посажу, сад разобью, чтобы ты могла в нем гулять. Скажет: «Пойди принеси мне голову разбойника Садап-оглы Омара», пойду сражусь с Омаром; либо сам погибну, либо убью разбойника и голову его принесу, положу к твоим ногам.... Твой отец такое мне условие поставил, что и сам сатана не придумал бы. Медведь— дикий зверь. Сегодня он здесь, завтра —в Ах-патском лесу, в году один раз его встретишь. Не успеешь кинжал вытащить, а он уже по ту сторону гребня.
41
Как его найти? В какую пропасть броситься, Варта-» нуш-джан?..»
Я жалуюсь, а Вартануш смотрит на меня, точно сестра любящая, и тихим, полным слез голосом говорит: «Бедный, до чего же ты похудел, до чего дошел...»
Должно быть, я от горя и вправду похудел. В ге времена кто свою рожу видел? Зеркало только и было что у попа в доме. Когда Вартануш заговорила так жалостно, со слезами на глазах, я снова ожил, снова в душе цветы расцвели, снова запел соловей. Сила какая-то в руках появилась, кровь забурлила в жилах, глаза и лицо загорелись. Эх, молодость, молодость! Молодость все, все побеждает...
«Вартануш-джан, говорю, крепись, не давай слова сыну старшины, я пойду, забьюсь в лесную чащу, выполню условие твоего отца. Ты только тогда иди замуж, когда сестра принесет тебе мою окровавленную рубашку...» Сестра моя двоюродная рядом стояла, слышала мой обет. Так и договорились, подали мы с Вартануш друг другу руки и разошлись.
Я поручил овец товарищам, а сам ушел в лес. Несколько дней подряд бродил я по лесным зарослям, старался по надломленным веточкам ежевики, по мятому валежнику, по следам узнать, где скрывается мой лютый враг, найти его, выпустить из него кровь, убрать его с пути моего счастья.
В Ахпатском лесу есть высокая, покрытая кустами и мхом вершина. Малина и смородина уже поспели тогда, тяжелые ветки, осыпанные ягодами, свешивались с кустов по склонам.
Сижу я на этой вершине, думаю о своей горькой участи. Вдруг в кустах за моей спиной что-то затрещало. Оглянулся. Вижу— высунулась из листвы громадная волосатая лапища, согнула — совсем по-человечьи— ветку черной смородины и потянула ее вниз, в такую же огромную мохнатую пасть. Пасть сомкнулась и в один миг высосала, сожрала целую гроздь сочных черных ягод.
Затаил я дыхание, поглядел из-за ветвей и увидел знакомую мне голову с отметиной на лбу. Сердце бешено забилось. Я ползком пробрался меж кустов, бросился на медведя сзади и воткнул ему кинжал в бок, 42
под лопатку. Да нескладно воткнул — на кость напоролся...
Раздался рев, такой рев, точно туча грозовая разорвалась, и что-то тяжелое обрушилось мне на ухо. В глазах потемнело, чувствую, что скольжу, скольжу и лечу со скалы вниз головой. Наконец я ударился обо что-то и потерял сознание.
Очнулся — увидел, что лежу в сырой балке и в ногах у меня бежит ручеек. Понял, что жив, что мне повезло—упал на груду прелых листьев. За многие годы скопились они здесь, у подножия скалы. Тронул лицо— пальцы в крови. Пощупал левое ухо — оторвано, висит. «Слава богу, думаю, дешево отделался...»
Мать уложила меня в постель, плачет, охает. Позвала лекаря. Приготовили разных снадобий, вылечили. Но ухо не приросло, и лекарь решил его отрезать. Тут я воспротивился. «Нельзя ли, говорю, как-нибудь приклеить?» — «Эй, сынок, — отвечает лекарь, — дырка осталась. Слышишь? Ну и хватит с тебя. Зачем тебе еще этот кусок мяса?..» Сказал и отрезал. Не понял, что лицо мое портит, всякого приличия лишает.
В эту ночь мне особенно тяжело было, я даже плакал. Лежу и думаю: «Чего ради откажется Вартануш от богатых красивых парней и выйдет за пастуха, да еще одноухого?..»
Думаю так и вздыхаю, а у изголовья моего сидит мать, утирает передником слезы и бормочет. «Чтоб очаг твой погас, Таваданц Оганес!» Потом повернулась ко мне. «Вартан-джан, — говорит, а слезы так и льются из ее глаз, — Вартан-джан, жизнь ты моя, забудь о них, не нам родниться с Таваданцами, и так уж посмешищем в деревне стали...»
Мне ли это слушать? Будь она неладна, любовь,— раз запала она человеку в сердце, ни словом, ни слезами, ни острием кинжала ее оттуда не вытащишь...
Крепким горским парнем был я, скоро выздоровел. Выздоровел, но беды своей не избыл...
Дедушка Вартан, полуразвалившисъ, сидел у очага. Часть лица его была в тени. Когда, прервав свой рассказ, он повернулся к нам левой щекой, мы увидели на ней след медвежьей лапы, оставленный три четверти века тому назад. На месте уха зияла волосатая безобразная яма с бугристым рубцом с краю.
43
— Да,—продолжал старик,—выздоровел я, но мать отняла у меня кинжал, чтобы я больше за медведем не бегал.
Осенью мы вернулись с кочевья в зимовье. В старые годы у нас был обычай: в осеннее время мы уходили в лес долбить корыта, ложки, делать вилы и молотильные доски. Весь этот товар мы меняли на хлеб в безлесных Шорагалах.
Вот и в ту осень я несколько дней работал в нашем буковом лесу, долбил корыта.
Как-то вечером спрятал я под валежник корыта и топор, пошел домой. Сердце и мысли мои были с Вартануш. Осенью жейихов у нее еще больше стало, и старшина наседал на Оганеса: «Кто ты такой, что не говоришь мне ни «да», ни «нет»?» А Оганес потому тянул с ответом, что дочь противилась, головой о стенку билась и кричала: «Не пойду за сына старшины!..»
Но знал я, что Оганес не поглядит на слезы дочери,— в те времена кто девушку человеком считал!
С черным от мыслей сердцем ходил я по лесу. Ночь лунная была. На скале кричала ночная птица, да так печально, точно горе мое выплакивала. Деревья уже оголились, и на опавшую листву незаметно лег иней.
Неожиданно среди деревьев я увидел громадного черного зверя. Остановился и думаю: буйвол, что ли? Но что здесь делать буйволу в это время года?
А зверь, переваливаясь, фыркая, прямо на меня идет.
Медведь, если он не ранен и не затаил злобы, на человека не пойдет. «Ну, думаю, это он. Узнал, проклятый. Надо уносить ноги».
Я побежал и поскорее забрался на гладкое буковое дерево. Сижу на дереве и не могу отдышаться. А медведь подошел, сел под деревом, сопит, урчит, — должно быть, думает: «Как бы мне изловчиться стащить вниз этого человечишку?..»
Гляжу я вниз на медведя, и страшно становится от его вида, от его огненных глаз. Ах, если бы был со мной мой чеканный кинжал!.. Счастье мое само, на своих ногах, привалило, а у меня ничего нет в руках, чтобы его схватить.
Медведь обнял дерево лапами, заворчал сердито и полез наверх. «Ну, — говорю я себе, — вот он, пришел 44
мой конец». О жизни своей тогда я не думал — сердце мое с любимой разговаривало, глаза ее целовало и говорило: «Прощай!»
Медведь лезет.все выше и выше. Лезу выше и я, добираюсь до самых тонких веток.
Когда я увидел, что дальше лезть уже некуда, я нагнулся и что было силы закричал: «Ай, безжалостное животное, чего ты от меня хочешь? Зачем ты мечты мои губишь?»
Медведь поднял голову, смотрит на меня, фырчит, а я прилип к ветке и думаю: «Эй, парень, неужто тебе и впрямь конец пришел?»
Надо мною бездонное небо, подо мною медведь. Что мне делать?
От бывалых охотников слыхал я, что медведи боятся огня. Вспомнил я об этом, и сердце заскакало от радости. Снял с себя архалук, разорвал подкладку, достал из кармана огниво, кремень и трут. Сижу, жду. Медведь увидел, что я затих, осмелел и снова полез, да еще как полез!..
Пасть зверя уже у самых моих ног, чувствую, как он жарко дышит. Тут собрался я с силами и ударил огнивом по кремню. Посыпались искры. Медведь даже отшатнулся.
А я бью огнивом по кремню — чыхк-чыхк, чыхк-чыхк, искры сыплются. Медведь раздраженно бормочет что-то, но выше лезть не решается.
Наконец я почувствовал сладкий запах трута и обрадовался — горит... «Ну, теперь милости просим, погляди-ка, как я тебе обожгу морду...»
Я положил горящий трут на подкладку архалука и подул. Такое пламя вспыхнуло — прямо в лицо мне. Я поскорее сбросил архалук на голову медведя.
Зверь с ревом скатился с дерева, отбежал в сторону, сел и смотрит на горящий архалук. Ждет, должно быть, когда погаснет огонь, — тогда он меня уж наверно сожрет...
Я не дал медведю и опомниться, быстро соскочил с дерева, подхватил архалук на конец длинной палки и пошел на врага. Теперь мой архалук пылал уже, как свадебный факел. В лесу от него светло стало. А я кричу изо всех сил: «Гу, гу, гу!..» Тут сам черт испугался бы и уступил дорогу.
45
Так спасся я от когтей этого зверюги и вернулся дс^ мой. Мать спрашивает: «Где же твой архалук, сынок?» Я сказал, что забыл в лесу, повесил на дерево там, где делал корыта. Про медведя ничего не сказал. Бедная мать, она и во сне не знала покоя — так боялась этого медведя.
Глубокой ночью встал я, надел отцовскую чоху, взял потихоньку свой кинжал и побежал в буковый лес, где у меня были спрятаны корыта.
Склад свой я нашел разгромленным. Этот негодник медведь добрался до него по моему запаху, нашел корыта, разбросал их, а в одно даже и нагадил—совсем по-медвежьи...
Тронул я его помет — он был еще теплый. Думаю: не спрятался ли где-нибудь поблизости, проклятый, чтобы злобу свою на мне выместить?.. Не успел подумать, как рядом затрещали кусты. Я в сторону, вскочил на пенек, сорвал с себя чоху, быстро обмотал ею левую руку и вытащил кинжал.
Медведь разинул свою пасть, громадную, как вход в саманник, и с ревом бросился на меня. Когда он, приблизившись ко мне, поднялся на дыбы, я глубоко — до самой гортани — воткнул в его зев руку, обмотанную чохой, а другой всадил кинжал под левую лопатку и несколько раз повернул в ране — ведь целых два года мучил меня этот зверь...
Ну, добрался я наконец до его сердца. Медведь ослабел, перестал жевать мою руку и со стоном упал на землю. Я вытащил кинжал, вынул руку из пасти зверя и пнул его ногой. Медведь вытянулся и испустил дух...
Так-то, мои милые, вот какие бывают удальцы, да... Не то что вы: спрячетесь за камнем и за целую версту палите из ружья в какую-нибудь разнесчастную зверюшку, а потом хвастаетесь ею перед городскими барышнями... А вот наша удаль... Вот каким удальцом надо быть.
Старик засучил левый рукав рубахи. Обнажилась костлявая рука, ободранная, искалеченная зубами медведя.
— Ну, а потом? — спросил мой товарищ.
— Потом я взвалил шкуру медведя себе на плечо. Иду домой, распеваю песню о своей Вартануш. Из руки кровь льется, а я даже не замечаю... Да, в те времена 46
мы покрепче были, не то, что тепершние сладкоежки: занозят палец — к доктору бегут...
Мы засмеялись. Старик продолжал:
— Пришел я домой. Мать начала плакать, причитать, рвать на себе волосы. «Мать, — сказал я, —не плачь, ведь исполнилась моя мечта, теперь нет женщины счастливее тебя. О руке моей не думай — за подкладкой папахи спрятан у меня сухой цветок, возьми его, положи на рану, перевяжи».
Этот чудесный цветок я нашел тем летом. Пас я овец в горах. Гляжу как-то — лежит в траве старая кость, а на этой кости остался кусок мяса, чистого, живого мяса, с кожей и волосами.
Удивился я такому чуду. Пригляделся, вижу — над костью свесил головку какой-то цветок. Я понял — каждое утро с этого цветка на кость падала роса, и мясо на ней не гнило.
Да, милые мои, в наших горах есть такие волшебные цветы, что мертвых воскрешают.
Мы с улыбкой слушали рассказ старика.
— Ну, вот, приложили мне к руке этот цветок, и она зажила...
— Что же Вартануш? — нетерпеливо спросил я.
Мрачная тень пробежала по оживленному лицу старика, глаза затуманились. Он немного помолчал, потом, тяжело вздохнув, сказал:
— Вартануш за меня не выдали. Шутке Таваданца Оганеса пришел конец, медведь был убит, но в те дни, когда я лежал больной, уже было решено выдать Вартануш за сына старшины из села Дсех. Вартануш противилась, рвала на себе волосы, кричала, что выйдет только за своего милого...
А тут паши думали-думали да своими короткими умишками решили, что, пока я дома, надо помочь увезти эту девушку из села, убрать ее с моих глаз: «Все равно ведь Таваданцы не отдадут своей дочери в нашу бедную семью...»
Вот и взяла теткина дочь, та, что о нашем с Вартануш обете знала, и отнесла ей мою окровавленную рубашку: «Простись, сестра, со своими надеждами, этой ночью он дух испустил». А Вартануш после долгих рыданий сказала: «Умерла моя мечта, теперь что хотите со мной делайте, хотите — зарежьте, хотите — замуж
47
выдайте, за сына старшины, за собаку —мне все равно. Мое солнце закатилось, для меня всему конец пришел...» Вот так и надели кольцо ей на палец.
Когда я выздоровел, спрашиваю у матери: «Нани, послала ты Вартануш медвежью шкуру?»
Мать заплакала.
Я хлопнул дверью, выбежал во двор. Шкура висит на изгороди. У меня потемнело в глазах. Говорю отцу: «Апи1, а почему шкура здесь?..» — «Эх, сынок, по одежке протягивай ножки...»
Когда он мне это сказал, я все понял, и земля подо мной покачнулась. Но я ничего не ответил ему — не посмел. В те времена мы перед отцом были, что невестки, бессловесные.
С сердцем, полным горя, вернулся я к матери: «Нани, что это такое? Скажи мне, тут что-то неладно».
Мать со слезами рассказала мне обо всем. «Не выходи из дому, — говорит. — Сегодня приехали за девушкой. Пусть увезет ее сын старшины, да обовьется черным венец его свадебный, да заплачет мать его так, как я плачу...»
Как безумный, я выбежал на улицу. Меня поймали, связали по рукам и ногам и бросили в хлев.
Вечером я услышал звуки зурны и барабана. Я ревел, бился головой о стену, грыз землю.
Наутро меня развязали, стали успокаивать, уговаривать, сказали, что ее на заре уже увезли в Дсех. «Забудь о ней, — говорили мне, — образумься, мало ли девушек на свете...»
Я сделал вид, что покорился, но кровь во мне кипела, раненое сердце ныло. Скрыл под чохой кинжал и сказал: «Нани, я погоню скот к реке».
Мать успокоилась, и я отвел скотину к речке, а оттуда, не выпуская кинжал из рук, побежал вдоль ущелья к Дсеху.
Из леса донеслись до меня звуки зурны и барабана. Это свадебный поезд медленно, торжественна проезжал по дороге.
Я пересек ущелье и выбежал ему наперерез.
Когда я появился на дороге, Вартануш увидела ме
1 Апи—ласкательное: отец.
48
ня и закричала: «Вай, Вартан жив!..» Закричала и упала без чувств.
Музыка оборвалась.
«Бесчестный человек! — крикнул я. — Чью это невесту ты увозишь? Если ты мужчина, выйди на бой, силой возьми...»
Старшина огрел меня плетью, верховые окружили нас. Таваданц побледнел и примолк.
Я сказал: «Таваданц Оганес, такова-то она, твоя честность? Дешево было твое слово... Два года я боролся со зверем, столько крови потерял — и все это затем, чтобы ты отдал мою милую этому слюнявому щенку? Что ж, если твой хваленый зять мужчина, скажи ему: пусть не прячется за женскими юбками, пусть выйдет на бой...»
Когда я сказал это, жених отошел в сторону, снял с плеча ружье и прицелился в меня. Что ни говори, а самолюбие у него было. Побледнел он все же от страха, задрожал — знал, что не будь у него ружья, съел бы я его живьем.
Я проскользнул между лошадьми и, как рысь, напал на него, хотел вонзить свой кинжал ему в сердце. Но тут вспыхнул огонь, что-то холодное пробежало по телу, по плечу, в глазах потемнело, и я упал...
Все же успел услышать дикий вопль Вартануш и крик ее отца: «Держите, голубчики! Дочь моя с ума сошла!»
Дня через четыре я очнулся и снова увидел над собою крышу родного дома, закопченные бревенчатые стены. И, как. раньше, мать сидела у моего изголовья и передником утирала слезы...
Да, милые мои, потому-то я и говорю — бесчестна она, эта чертова штука, это она сломила силу удальца, да свернет себе шею тот, кто ее выдумал!..
Старик окончил свой рассказ и, устремив затуманенный взор в оранжевые недра очага, дрожащими руками стал набивать свою трубку.
Наступило долгое, тягостное молчание.
— А Вартануш? —наконец не выдержал мой товарищ.— Что с Вартануш сталось?
Старик вынул изо рта чубук.
— У Вартануш помутился рассудок, стала бродить по лесам и через несколько месяцев умерла.
49
.4—В. Ананян
После ее смерти мир опустел для меня. С разбитым сердцем ходил я по горам, пел грустные-прегрустные песни и вспоминал свою возлюбленную. Иногда я навещал по ночам ее могилу, плакал над нею и засыпал, положив голову на надгробный камень... А во сне гулял с Вартануш по нашим милым, красивым горам...
Семьдесят лет моей жизни прошло в этих сладких снах. Я не женился на другой. Заела сердце тоска. Раз ночью влез я через дымовое отверстие к Таваданцам в дом и отправил в другие миры грешную душу Оганеса. После этого я бежал и стал разбойником, грозой богатеев.
— Да, такие-то дела, мои милые,— громко, будто для того, чтобы отогнать печальные воспоминания, сказал дедушка Вартан и встал.
Мы вышли из землянки.
Была мягкая зимняя ночь. Шел ровный снег. Он сулил нам чудесную охоту.
ВСТРЕЧА В КАМЫШАХ
1
Дом наш в верхнем конце села, на утопающем в цветущих садах восточном склоне холма.
Первые лучи солнца золотят по утрам наш балкон и сквозь открытые окна врываются в мою комнату.
Сегодня утром они пощекотали мне веки и разбудили меня.
Я вышел на балкон. Передо мной — ущелье, его бешеная, вся в пене, река, сумрачные балки и гигантские утесы, высоко поднявшие над зеленью лесов свои обнаженные вершины.
Вон гора Гёк-Даг с ее лесистыми склонами и ровными, в густой зелени, плоскогорьями. С той стороны подножие горы лижут радостные волны Севанского озера. На севере виднеются горы, отделяющие Казах ог Лори. Молочно-белый утренний туман окутал их верхушки.
Налетает, шумит ветерок. Приносит ароматы цветов, дыхание колхозных полей, покрытых зелеными волнами пшеницы.
Я глотаю этот чистый, благовонный воздух с жадностью человека, на один свободный день вырвавшегося из жаркого и пыльного города.
Стайка голубей парит в воздухе. Ярко горит на солнце их блестящее оперение.
Беру двустволку, поднимаюсь на вершину холма и стреляю в голубей, когда они проносятся над моей головой. Трепещут крылья, и несколько птиц тяжело падает вниз, в зелень сада.
Бегу, собираю добычу и схожу вниз.
У нашего дома, твердо опираясь на посох, стоит человек в огромной папахе. Сбоку у него висит большой
51
кинжал в серебряной оправе. Человек ведет беседу с моим отцом.
Узнаю его еще издали. Это дядя Шакар, знаменитый здешний охотник. Он нам сродни, не то мой двоюродный дядя, не то троюродный брат.
Дядя Шакар еще в детстве любил меня за храбрость. Он приветствует меня густым, басистым голосом:
— Ай, паренек, ты ли это? Добро пожаловать, тысячу раз добро пожаловать!
Покосившись на убитых мною голубей, дядя Шакар добавляет:
— Эх, сынок, с тех пор, как ты в город уехал, только за мелочишкой и гоняешься?
Дядя Шакар всегда высмеивал городских охотников за то, что они стреляют по мелким птицам, и еще за то, что они ходят на охоту с собаками.
Он прожил на свете три четверти века и больше чем полвека из них провел на лоне природы — то среди пышной зелени, то в снегах, в бездонных ущельях, на вершинах неприступных гор. Сверстники его, по словам дяди Шакара, «семь саванов износили», а он здоров, как бык,, и зорок так же, как горный орел.
Теперь он колхозный пастух, и ни один волк не смеет подойти к его стаду. Не проходит зимы, чтобы не взревел в предсмертных судорогах медведь от меткого выстрела дяди Шакара.
— Ты вот что, сынок, скажи — привез что-нибудь глотку промочить? — Дядя Шакар выразительно щелкнул пальцами по горлу.
— Привез, привез, дядя Шакар, как не привезти, хвала тресту «Арарат»! Идем!
Мы сели на балконе за стол и наполнили стаканы коньяком.
— Ай, сынок, ты ведь меня перед всем армянским народом опозорил!
— Как опозорил, дядя Шакар?
— Фу, не знаешь будто? Иду я в Дилижане по той большой улице, а на меня детишки с красными галстуками на шее пальцами показывают: «Вон, говорят, тот самый охотник Шакар». В ум не возьму — в чем же дело? Тут подходит один, с книжкой в руках, говорит: «Дедушка, карточка твоя здесь напечатана, видел?» Мне кровь в голову бросилась. «Что же я натворил такого! 52
чтобы мою карточку в книжке напечатали? Будь ты проклят, злой сатана!» Детишки открыли книжку, показали. Гляжу — какой-то человек, рожа широкая, овчинная папаха на голове, тычет медведя ружьем в грудь. И совсем это не я, не похож ни капельки. Говорю: «Детки милые, медведей я убивал много, только этот человек не я, у него рожа широкая». А дети мне: «Ничего, дедушка, это в городе тебя так нарисовали, не видавши!..»
Мы рассмеялись. Дядя Шакар, должно быть, говорил о «Пионере», где в 1928 году был помещен мои рассказ о том, как мы с ним охотились на медведя.
— Расскажи что-нибудь, дядя Шакар, — стал просить я, —снова помещу в книжку.
— И снова таким чучелом сделаешь? — мрачно спросил дядя Шакар. — Ни за что не расскажу!..
Стараясь не рассмеяться, я уверил дядю Шакара, что больше этого не повторится.
Он поверил и рассказал нам о своей первой охоте на кабана.
2
— В том году, —начал дядя Шакар, —в марте выпал глубокий снег. Пасти овец было негде. Они остались в хлевах и за несколько дней уничтожили почти весь зимний запас сена. А ведь в те времена правительство было не наше, и колхоза не было. Вся торговля была в руках Бадаланца Вартевана. Золота накопил, не дом, а целый дворец построил и жил себе, как грецкий орех в своей скорлупе.
Осенью батраки накосили Вартевану сена. Он сено припрятал, приберег, а как народ нужда прижала, начал продавать по безбожной цене. Что нам тут делать? С горя половину скота за гроши отдавали, лишь бы оставшихся животных накормить.
Сказал я сыну: «Арут, сынок, так мы скота не прокормим, если сено на пуды покупать будем. Бог, как видишь, от нас отступился. Давай погоним скотину к Куре».
'Ну, как сказал, так и сделали. Взял я с собой Аруу та и младшего сына Абёла, втроем погнали овец. Пер-
53
вую ночь провели в Джархёче, вторую —в Караванса-рае. На четвертый день дошли до Акстафы.
Пригнали овец в Салоглы, прямо к нашим приятелям, азербайджанцам. Сам знаешь, летом они к нам в горы приходят. Подружились, побратались с ними< Долгой жизни им, хорошие люди. Они нас так сердеч* но встретили, так о нас заботились... Мы их должниками из рода в род остались...
У них настоящая весна была. Кура вздулась, помутнела; в тростниках, по берегам, уже начали вить гнезда птицы. Только-только выглянула из земли молодая травка, но скот уже мог щипать ее.
Начали ягниться овцы. Молока было вдосталь. И сами кормились, и собакам давали. Собаки от нас в еде не отставали, жирели да бегали взапуски; делать им было нечего — в тех местах волков или другого зверя не было. Ну, что много говорить, повеселели все мы...
Вот только я уже недели две как на охоте не был... Все тело даже зудит, руки чешутся.
Как-то утром гляжу — навоз, что был свален у хлева, разрыт, да по-чудному — будто по нему соха прошла. Поглядел на поле — тоже точно вспахано, да только вкривь и вкось...
«Что это, Мхарлам?»— «Ночью свиньи вспахали».— «Какие свиньи, Мхарлам?» — «Дикие, из камышей приходят».
Только он это сказал, сердце у меня так и екнуло. На кабанов я еще никогда не охотился, в наших местах их нет.
А Мхарлам добавил, что эти дикие свиньи —так они кабанов называют —хуже медведя. Урить кабана труд* но. Сало под кожей у него такое толстое, что выстрелишь, а жир закроет рану, крови выйти некуда, вот он и остается живым. Если самца встретишь — ног не унесешь...
Один крестьянин поехал на охоту верхом. Думал, если он на лошади, так кабан раненый его не достанет. Что ж, выстрелил, ранил, а кабан пришел в ярость —как бросится! Так и распорол клыками ногу лошади от лодыжки до паха. Будто кинжалом!
Уйти от раненого кабана трудно. Надо либо яму вырыть и в яме сидеть —кабан ведь вниз не смотрит, 54
не может наклонить голову, всегда голову вверх держит, вверх бьет, — либо на древесный пень забраться, чтобы он мордой тебя не достал.
Выслушал я все эти наставления и отправился в заросли. Осмотрел их и подумал: «Куда кабаны побегут, в какую сторону, если их поднять?» Подыскал себе и пенек подходящий.
Потом позвал Абела и сказал: «Возьми собак, поди в том конце камышовника шум подними. Выгони кабанов прямо на меня».
Абел пошел. Версты за три добрых. Собаки там такую тревогу подняли — лаяли, визжали.
Сижу на своем пне, жду. Вдруг гляжу — камыши зашевелились, зашуршали. Стадо кабанов бежит, сухие камыши ломает, а камыши густые — кабанов не видно, только слышу, как они идут... Валом валят...
Один наконец высунул голову из камыша. Я выстрелил. Вижу —попал, а кабан не упал, ушел.
Слез я с пенька —и за ним. Иду по следам —кровь на камыше, а кабана не видно. Но вот нагнал, выстрелил ему вдогонку еще раз.
Только чувствую — ноги в землю уходят, подо мной трясина — вода и грязь. А этот проклятый зверюга завизжал, захрюкал, повернулся и бросился на меня, как бешеный...
Выстрелил я прямо в грудь ему, а у самого ноги уже по колено в болоте.
Кабан насел на меня. Из груди, из бока кровь у него ручьем хлешет, а он все давит меня и пытается клыками поддеть. Ружье мое под кабаном, не могу вытащить. Потянулся за кинжалом — кинжал в корнях камышей запутался...
Ударить меня у кабана сил уже нет, подыхает. Подыхает, да только на мне подыхает и меня за собой в болото тянет..,
Как ни стараюсь от него освободиться, как ни бьюсь — ничего не выходит.
Будь ты проклят, сатана, попал же я в беду!..
Кабан уж и дышать перестал, да меня еще сильнее придавил, прямо на меня упал.
Что силы осталось кричу: «Абел, эй, Абел! Ко мне скорее!»
Абел услышал, прибежал, выручил.
55
Кабан проклятый хотел и меня с собой на тот свет забрать!
Да и кабан не кабан, а буйвол целый — восемь пудов одного сала и мяса!
Ну, после этой встречи я научился. С пенька больше не схожу, хоть бы мир весь рухнул...
Так закончил свой рассказ дядя Шакар.
— Знаю, что ты и об этом в книжке своей напечатаешь,— добавил он. — Ладно, только, пожалуйста, не позволяй рисовать меня таким уродом...
Дядя Шакар засмеялся, поднял свой стакан и, пожелав, чтобы моя пуля «никогда наземь не упала», выпил за мое здоровье.
Мы поднялись.
ОЛЕНИ
1
Как-то дошел до нас слух, что стадо оленей, покинув дорийские вершины, перешло через гору Хал-Хал-лу и обосновалось в лесах на одном из притоков реки Дилижан.
Дед Шакар, прославленный охотник из Казаха, собрал своих приятелей — Артэма, Ато и Кочара— и по левому берегу реки Дилижан поспешил к подножию горы Халав. Здесь солнечные балки были богаты кормом—желудями, буковыми орешками и другими дикими плодами. Настоящий рай для оленей!
Увязался и я за охотниками.
У каждого из нас по ружью за плечами и по башлыку на шее, с хлебом и сыром. Артэм и Ато побогаче, у них была и хаурма, а у меня и у дяди Кочара — вареная картошка. Настроение у всех у нас было приподнятое, и мы просто сгорали от нетерпения.
До тех пор оленя я встречал только в книжках, да еще видел оленью голову с огромными рогами, прибитую над входом в дом деда Шакара. Всегда глядел на нее, разинув рот...
К вечеру дошли мы до одного из зимовьев, расположенного на берегу реки Дилижан. В этом месте река становится узенькой, не река, а ручей.
Навстречу нам из зимовья с лаем выбежали собаки. Из землянки вышел краснолицый, в огромной папахе старик и позвал нас к себе.
Дед Шакар присел на камень и отер папахой струившийся с лица пот.
— Нет, кум Гукас, спасибо, спешим, — сказал он.
— Ах, так я для вас не человек? Мимо дверей моих можно пройти и хлеб со мной не преломить? — обиделся старик.
В7
— Зачем ты так говоришь, кум Гукас? Мы ведь на охоту пришли, не в гости...
— Не бойтесь, с пустыми руками не уйдете — леса полны оленей. Передохните, а утром я дам каждому из вас по оседланной лошади, за полчаса на месте будете...
Услышав о лошадях, дед Шакар смягчился, и мы остались в гостях у кума Гукаса.
Пастухи зарезали барашка, разожгли огонь в бухаре1 и угостили нас на славу, — так, как велит старый обычай.
2
Когда мы поднялись, на дворе было еще темно. Поглядываем на кума Гукаса, а он ни с места. Лошадей и в помине нет.
— Где же твои лошади, кум Гукас? Запаздываем...
— Лошадей сейчас подам, — спокойно ответил старик.
Он подошел к погребцу, достал пузатую бутылку и налил каждому из нас по чайному стакану кизиловой водки.
— Вот вам и лошади, садитесь и поезжайте, — улыбаясь сказал кум Гукас.
Мы выпили. Огнем разлилась водка по нашим жилам, и ноги стали такими легкими, что мы понеслись быстрее коней.
Вот о каких это «оседланных лошадях» говорил кум Гукас!
День мы провели в другом зимовье, а вечером, когда начало смеркаться и пастухи уже пригнали стада домой, пошли дальше — вверх по реке, к горам.
Вскоре мы были у ручья, дающего начало реке Дилижан. Он течет в густо заросшей лесом балке. Один из склонов балки глядит на север. Лес здесь мрачный, девственный. Сюда нет доступа солнцу, и исполинские деревья мирно гниют и порастают грибами. Днем в этом лесу убежище оленей и косуль.
По другую сторону ручья, на южной стороне балки,
1 Бухара—род камина.
58
редкий дубняк, травянистые лужайки. Здесь тепло и обильный корм. По ночам олени перебираются через ручей с северного склона балки на южный и пасутся на его лужайках. На заре они пьют воду из ручья и снова уходят на свои твердыни.
Дед Шакар остановился й показал на тропинку у себя под ногами. На сырой земле десятки следов, оставленных оленьими матками, оленятами и самцами. Целое стадо оленей прошло здесь к воде и вернулось обратно. Между следами тут и там круглые рыжие шарики помета —вслед за оленями к ручью бежали и косули.
Солнце зашло. Сейчас олени снова придут к воде.
Дед Шакар расставил нас вдоль ручья, в ста шагах друг от друга, и сказал, чтобы мы спрятались за пнями или стволами деревьев и замерли — ни одного движения, ни звука!
Так мы и стали, цепью, и цепь наша пересекла путь оленьему стаду. Ни одно животное, спускаясь к воде, не уйдет от наших выстрелов.
Был сентябрьский вечер, теплый и тихий. Взошла луна, осветила и золотистый осенний лес и желто-зеленые лужайки на южном склоне балки. Мягкие лунные лучи проникли между стволами деревьев и живым, дрожащим, узорным ковром легли на ручей и тропинки, бегущие к его берегам.
Природа понемногу погрузилась в сладкий сон. Лишь ручей шумел однозвучно да изредка вскрикивала во сне какая-то птица.
Ожидание было долгим, томительным.
Наконец откуда-то сверху донесся глухой, но мощный звук, похожий на густой рев быка: бу-у... бу-у... бу-у!..
Мы затаили дыхание. Звук повторился, стал ближе. Под ногами животного, спускавшегося вниз по склону, захрустели сухие ветви. Олень!..
Невдалеке от меня, несколько повыше, олень остановился. В темноте я не вижу его, но слышу тяжелое, прерывистое дыхание.
Неожиданно где-то вдали раздается ответный рев: «Ма... ма... ма!..»
Голос более тонкий и резкий — это другой, молодой, олень.
69
Сосед мой, старый олень, услышав ответ, возбужденно зафыркал, засопел, хрипло заревел и, выбежав на берег ручья, начал бешено рыть землю рогами и копытами.
Окаменело глядел я на это громадное животное. В его голосе страсть, ненависть, гнев. Кто посмеет, казалось, слышалось в нем, помешать его счастью?..
В ярости метался олень у ручья, часто и жадно пил воду, но она не погашала жара его сердца. В гигантских рогах оленя запутались сухие ветви, пучки, вырванных с корнями трав, желтые листья. Он бил копытами землю, и от его рева, хриплого, угрожающего, полного гнева, дрожал лес, и волнение, переживаемое животным, передавалось всей окрестной природе.
«Ма... ма... ма...» —вновь послышалось вдали. В этом голосе, тонком, пронзительном, я почувствовал пыл молодости, отвагу, самоуверенность.
Вскоре молодой олень тоже прошел мимо меня, едва не задев в темноте. От него шел тот особый тяжелый запах, который издают олени-самцы в сентябре, в дни своих любовных встреч. Его слышишь и за двести шагов.
Поразительно, как ослепляет страсть этих животных, как сердечное волнение затуманивает им глаза, гасит все другие чувства! В такие минуты олень за десять шагов не отличает человека от пня.
В состоянии любовного угара олень бывает только раз в году. Ведь только раз в году он имеет право на встречу с самкой. Инстинкт сохранения потомства заставляет самок во все другие периоды уходить от самца, не подпускать его к себе. Мудрые и непреложные законы создала природа. Представьте, что бы произошло, если бы олени встречались не осенью, а весной или в начале лета. Большую беду принесло бы это всему оленьему роду — ведь тогда оленята появлялись бы на свет в зимние морозы и погибали. Теперь же они родятся в теплые дни-—весной или в первые дни лета, среди пышной, расцветающей природы. Боясь потерять детеныша, мать-олениха ведет до осени строгую, монашескую жизнь.
Стою я под деревом, думаю обо всем этом, а молодой олень уже перешел через ручей.
Новые чувства охватывают меня.
60
Какое же бесстрашное должно быть у него сердце, если он решается’выйти на борьбу с таким ужасным зверем, как этот старый олень!..
В свете луны я увидел между стволами деревьев голову молодого оленя с её ровными и острыми, пока без разветвлений рогами.
«Вот тот юный храбрец, о котором рассказывал дедушка Шакар»—пронеслось у меня в голове.
Ему всего полтора года и он впервые принимает участие в любовной борьбе самцов. И так же, как возмужавший подросток, -горячий, несдержанный, презирающий опасность, как юноша, отважный и сумасбродный, без колебания готов отдать свою жизнь за любимую и этот молодой олень. Иногда благодаря своей ловкости и острым рогам молодой олень побеждает старых и сильных и овладевает самкой, хотя бы ненадолго. Тупые, ветвистые рога стариков грозят ему смертью, но достаточно проворный молодой самец успевает увернуться от удара и вонзает свои ровные и. острые рога в пах или сердце противника.
Вот и сейчас я вижу такую схватку. Старый олень спрятал свои грузное тело в тени дерева, уперся задними ногами в дно ручья и ждет юного соперника. Вид у него угрожающий, страшный. Лунный свет, проникая сквозь листву деревьев, падает на гигантские рога и большой, окруженный морщинами глаз.
Я поднял ружье, но то направляю его на оленя, то говорю себе: «Подожди, погляди, чем кончится эта схватка...»
Молодой олень смело подошел к большому, но когда старик ринулся вперед, чтобы смять и уничтожить наглого бычка, тот проворно отскочил назад, обежал дерево и, прежде чем отяжелевший старик успел повернуться, вонзил свои рога-вилы ему в живот. Протяжный, дикий рев огласил лес...
В это мгновение под ухом у меня прозвучал выстрел, и старый олень тяжело упал в ручей. Стрелял Артэм.
Молодой олень подскочил и с легкостью косули исчез в зарослях.
С радостными криками окружили мы убитого оленя.
Сейчас же развели костер, освежевали оленя и начали жарить шашлык.
61
— Этой ночью олени сюда уже не придут, можете быть уверены,—сказал дед Шакар и, постелив на земле у костра свой тулуп, прилег.
Спал в эту ночь я очень неспокойно—все время чудился и тревожил меня голос оленя, призывающего свою возлюбленную.
3
Утром Артэм сказал:
— Дедушка Шакар, нам и этого оленя девать некуда—такая громадина. Хватит с нас, идем домой.
Дедушка Шакар косо поглядел на Артэма.
— И-и! Полюбуйтесь на охотничков—пять душ одного бычка убили!.. Да разве у охотника Шакара хватит совести на такое дело?
Конечно, убитый олень не был бычком. Громадина, вол целый. Но все равно для деда Шакара он был бычком, потому что не он его убил. И я знал, что у дедушки Шакара «не хватит совести» вернуться домой, если он сам не убьет оленя.
Послали в зимовье за подмогой. Оттуда привели ослов и увезли оленя, а мы провели целый день в лесу, собирая малину. Да какую малину! Лес казался красным—так много ее было. Нет в лесу зверя, который не пользовался бы благодатными дарами природы. Все они пировали здесь—медведь, лиса, олень, заяц, вволю лакомились птицы, но все тем же красным морем разливалась по лесу и не иссякала малина. У нас, в горах, она поздно поспевает.
Наелись и мы до отвала малины, а в полдень, когда потеплело, улеглись в душистой траве и крепко заснули.
Поднялись вечером. Там дерево стояло—груша медовая. Я забрался на него, натряс груш. Плотно поели и пошли дальше, все так же вверх по ручью.
— После вчерашнего выстрела, — сказал дед Шакар,—олени не придут сюда и этой ночью. Надо уйти подальше.
Мы и ушли вперед еще на пять-шесть километров.
На южном склоне балки есть лужайка. Она окружена лесом, трава на ней густая и волнуется, как море. 62
Дед Шакар приказал нам стать под деревьями на верхнем конце лужайки и не шуметь.
Оленье убежище было как раз напротив нас, на другом склоне балки, а лужайка—между ним и нами. Было ясно, что олени, спустившись к воде, выйдут затем и на лужайку—попастись. Вот и стреляй тогда в свое удовольствие.
Снова мягкий и ароматный осенний вечер опустился на мир. Снова, тихо шелестя листьями, уснул лес, утихли посвисты ветра, дувшего с гор, а из-за деревьев лукаво выглянула луна и медленно поплыла по небу.
Нежно колыхалась желтеющая трава, один за другим падали на землю отмирающие осенние листья, по-прежнему вскрикивала во сне неведомая птица. Мы стояли, замерев в ожидании, и каждый звук, каждый шорох заставляли нас напрягать слух и сдерживать дыхание.
Ручей на этот раз был от нас далеко, и его журчанье глухо-глухо доносилось до нас.
Околдованный таинственным шепотом природы, ее нежными голосами, я дремлю и, кажется мне, слышу во сне знакомый мне теперь рев оленя: бу-у... бу-у... бу!.. Но это и на самом деле кричит олень в лесу на том склоне. Голос резкий, то угрожающий, то безнадежно грустный, но одинаково настойчивый, зовущий.
Слабое мычанье отвечает ему. Это голос самки. И сейчас же лес наполняется звуками—шорохом, шелестом. Охотники знают—это собираются олени-самцы и сейчас вступят в жестокую борьбу за обладание самкой.
И на самом деле, не прошло и нескольких минут, как из-за ручья вышло на лужайку пять-шесть оленей. Они бегали, нанося друг другу ужасающие удары. Слышны глухой стук рогов и возбужденное дыхание животных.
Мы скрываемся в тени деревьев, в темноте, но лужайка освещена луной, и мы отлично видим все, что происходит. Молодую самку нагоняли три крупных самца—два старика и один молодой. Не отставая, преследовали ее и два совсем еще юных оленя-бычка. По глупости или избегая ударов старших, они бросались на самку то спереди, то сТюку. Их прыжки были забавны и нелепы;
63
Но наблюдать было некогда. Я схватил ружье и выстрелил в середину бегущих. Почти в одно время грянули выстрелы и других охотников.
Только дед Шакар, казалось, задремавший, вдруг вскочил и закричал спросонья:
— Эй, кто там? Что там?..
И, совсем уже неожиданно, повернулся и суматошно выстрелил в совершенно противоположную сторону...
Мы засмеялись и выбежали из своих засад на лужайку, где в судорогах, взрывая землю рогами и копытами, бились два оленя.
Быстро разожгли костер, свежуем оленей. Мало нам нашего веселья — начали над дедом Шакаром подшучивать.
— Эй, хозяин, ты зачем в тот бугор стрелял?— спросил деда Шакара Артэм.
Дед Шакар сидел мрачный, не отводя глаз от огня.
— Дед Шакар, ты куда метил—в глаз или...
Молчит дед Шакар.
Нам понятно его состояние. Знатный охотник, с каким лицом он после этого случая в селе покажется! Женщинам на глаза... Засмеют...
— Вы мою честь в грязь втоптали. Охотник Шакар такого позора еще никогда не сносил,— горько сказал он наконец.— Завтра этот слюнтяй Артэм посреди села похваляться будет, что он убил, а я, охотник Шакар, нес за ним его добычу. Стоит ли мне после этого жить?
Мы перестали смеяться и начали утешать деда Шакара: мало ли что бывает, все дело случая, счастья...
— Э, не говорите! В жизни у меня такой напасти не было. Чтобы я, охотник Шакар, отвернулся от стада да в дерево пулю всадил? Чтобы я так ослеп?..
— Какому это ты дереву лоб разбил?—фыркнув, спросил Артэм.
— Да вон тому пузатенькому дубу,— огорченно сказал дед Шакар и показал на росший в отдалении толстый и низкий дубок.
Мы поглядели в ту сторону. Под деревом, казалось, лежало что-то громоздкое.
— Послушай, да там будто рога оленьи...— вдруг, посерьезнев, сказал Артэм.
64
— Да полно вам надо мной измываться!—плаксиво отозвался дед Шакар.
Мы побежали к толстенькому дубку—и что же вы думаете?.. Под деревом лежит громадный олекы Мы онемели от изумления. Обернулись, смотрим на деда Шакара, а он держится за живот и хохочет. Да как еще хохочет!
— Ах ты, сосунок слюнявый!—говорит он Артэму.— Чем твоя голова соломенная набита? Умишком своим гы как раскидываешь? Охотник Шакар на охоте уснуть может, охотник Шакар зря пулю выпустит, на землю уронит?... Ах ты, молокосос несчастный!
Посмеялись мы вдоволь. Потом поели оленьего шашлыка, запили водкой кизиловой и, оглашая ущелья веселыми криками и песнями, радостные и довольные, побрели домой.
5—В. Ананян
У ВОЛЧЬИХ ВОРОТ
1
Один из голых каменистых отрогов горной гряды, протянувшейся параллельно Араксу от Ахмахйна к Джульфё, на границе между Арменией и Нахичеванью, отделяется от братской цепи гор и клином врезается в Араратскую долину.
Каждый день на заре, после ночной пастьбы, козы спускаются по каменистым гребням к Араксу—на водопой.
Рельсы железной дороги и шоссейный путь пересекают Араратскую долину по всей ее длине и разрезают пополам горный хребет, открывая в, нем проход. Этот проход здесь называют Волчьими воротами.
Медленно расстается со сладким сном Араратская долина. На заре первыми просыпаются птицы в желтых тростниках по берегам Аракса. Утренний туман редеет, и мрачная кремнистая гряда горного хребта светлеет. На острых гребнях скал у Волчьих ворот в сумраке то возникают, то внезапно исчезают какие-то силуэты. Это козы возвращаются с берегов Аракса в свои неприступные жилища. Они то бегут одна за другой, то на мгновение останавливаются. Козлы величественно поднимают крутые гигантские рога. Козы с козлятами, испуганно прижавшимися к их бокам, в тревоге смотрят на огнедышащее чудовище — поезд, пробегающий внизу.
Когда стук колес поезда замирает вдали, козы осторожно сходят вниз, перебегают через рельсы. Миновав Волчьи ворота, они уходят на утесы Вели-Дага и прячутся там в недоступных для человека расщелинах.
Поднявшись на один из самых высоких гребней, я смотрю вниз.
66
Передо мной вся Араратская долина, а вдали и оба Арарата—Большой и Малый. Посреди желтых камышей, поблескивая и извиваясь, течет Араке. На том берегу его дымят чужие деревни.
Я стою на границе трех государств—Советского Союза, Ирана и Турции.
На нашем берегу широко стелются обработанные пашни. Вздымая тучи пыли, стальные кони—тракторы—взрыхляют плодородную почву. Серебряные ленты каналов пересекают поля. Вдали виднеются добротные постройки новых, советских сел, благоустроенные машинно-тракторные станции, склады — хранилища обильного урожая, сараи для земледельческих машин, школы, ясли... Каким бодрым, полным пульсом бьется жизнь на этом, нашем берегу реки!
А на другом... Ясно видно—вся земля покрыта камышами, кустарником, высокими и густыми сорняками, чертополохом. На том берегу земля не знает лемеха, трава—косы. И на этой просторной, плодородной, по бесхозяйственной равнине в осеннюю жару горят травы—днем стелется по ней дым, а ночью огненные ленты пробегают по подошве Арарата и прибрежьям Арак-са.
Уже по внешнему виду этих двух миров видно, что один из них — чужой — мрачный, заброшенный, безжизненный, другой—наш—в кипении радостного строительства, благоустроенный, цветущий. И когда я смотрю со своей вершины на светлое лицо моей преображенной советской Родины, я вижу ясно разницу между этими двумя мирами, и сердце мое радуется, что я сын этой прекрасной страны.
2
День мягок. Ноябрьское солнце пригревает скалы. Ветер ласково колышет сухие травы и посвистывает среди камней.
Северный склон горы покрыт высокой травой. Здесь уже не может быть коз. Они ютятся на склонах, обращенных к югу. Но здесь, на севере, можно встретить диких баранов—они пасутся тут на горных лугах. Где-нибудь на уступе они ставят своего сторожа-вожака, а сами мирно щиплют траву, в лощинах.
67
Спускаюсь в соседнюю балку.
Передо мной беспорядочно разбросанные голые холмы. За холмами—продолжение Араратской долины, сжатой в этом месте отрогами Вели-Дага.
В конце балки, не дойдя еще до первого холма, я вижу какую-то странную группу животных. Они образовали круг и стоят головами внутрь. В полном недоумении смотрю на них. Что это за животные и чем они заняты? Стоят неподвижно, зады белые, тела серо-желто-красные. У них как будто и рога есть. Животные соединили их в своем кругу и дремлют стоя,—может быть, всю ночь уходили от стаи волков...
Я решил выстрелить в воздух, спугнуть их, поглядеть,—какие же это создания?
Точно бомба взорвалась... Круг разорвался, и животные бегут, высоко подняв свои длинные рога. Это дикие бараны, красивые, стройные животные.
Бараны уходят за ребро горы, и вокруг меня снова воцаряется мертвая тишина, слышу только удары своего сердца,
8
Я снова остаюсь один. Стою на скале и запуманен-ным взглядом смотрю на полустанок, комочком сжавшийся внизу, в ущелье.
Солнце зашло, и природа затихла так, точно ее коснулась чья-то волшебная рука. От вершины Вели-Дага вниз, к долине, идет каменное обнаженное ребро. Я прячусь за утесом, кладу перед собой ружье, нацеливаюсь на этот скалистый выступ и думаю:
«Вдруг на этот выступ выбежит коза? Тогда вот так, не двигаясь, нажму курок...»
И что же? Как раз в эгу минуту за ребром утеса, на голубом фоне неба, вырисовываются огромные рога и яа каменном выступе, прямо против мушки моего ружья, появляется крупный козел. Ну и чудеса! Я протираю глаза: сон это или явь?.. А козел гордо озирает окрестность. И красив он так, что кажется ненастоящим—словно высек его из куска скалы гениальный скульптор.
Я необычайно изумлен и в смущении сижу, не трогая ружья.
S3
Но вот козел сходит с камня и, шурша сухими стеблями, бежит прямо на меня. Вот он на мгновение остановился. Он почти весь скрыт травой, видны только шея да голова, украшенная огром-ными рогами.
Я прихожу в себя и нажимаю курок.
Раздается сухой треск. Козел приседает на передние ноги, валится наземь и ползет по траве вниз, к подножию утеса. Несколько мелких камешков скатываются вслед за ним, и снова все затихает...
Я становлюсь на камень и, опершись на ружье, любуюсь долиной, исчезающей в вечернем тумане.
ПО ГОРЯЧИМ СЛЕДАМ
Утром я не позавтракал, да и с собой не взял еды.' Думал, подстрелю зайца в кустарнике за деревней и вернусь домой.
На холмах, окружающих нашу деревню, снега уже не было. Радостно пели птицы, встречая наступающую весну.
Сосед наш Папани-Матос вывел овец из теплого загона и погнал к тому же кустарнику. Пошли вместе.
Матос пожаловался на волков:
— Дня не проходит, чтобы не напали. А недавно и у меня зарезали бурого барашка, да какого барашка!..
Охотник Шакар с Асатуренцом Мартиросом должны были сегодня пойти на поиски волков. В этой стае семь зверей. У нас они недавно. Должно быть, с той стороны горы пришли, из Лори.
— Небось кишка тонка, не убьешь волка! Заяц что, зайца и палкой оглушить можно, — с усмешкой поглядев на мое ружье, сказал Матос.
Правда, я тогда был очень молод, еще и шестнадцати не было, но волков уже много видел и много с ними дела имел.
— Где б они ни были, сейчас все равно прибегут— от овец не отстанут,—добавил Матос и попросил меня остаться со стадом до полудня.
Был один из сырых и холодных дней ранней весны. Мы развели жаркий костер, присели у огня и греемся. Тут вдруг овчарки с лаем побежали к овцам. По лаю мы поняли—волк. На волка собаки по-особому лают.
— Эй, эй, эй! Алабаш, догоняй, держи!..—завопил Матос и побежал вслед за собаками, размахивая дубинкой.
Схватил я ружье, но только взвел курок, как волки
70
выоежали из кустов и кинулись к холму, поросшему лесом.
Их на самом деле было семь. Впереди стаи бежал волк темного цвета. Был он раза в полтора больше остальных.
Бежали волки, разинув пасти и волоча хвосты.
Земля была еще сырой, вся в лужицах стаявшего снега. Волки оставляли на ней отчетливые следы, и, задыхаясь от волнения, я побежал по этим следам.
Волки заметили погоню, оставили холм и бросились к горам.
К северу от Дилижана тянется горная гряда, отделяющая Лори от Казаха. Здесь три большие горы— Хал-Халлу, Айри-Даш и Халафа.
Я гоню волков к вершинам этих гор. Рассуждаю так: если не сумею убить, прогоню на ту сторону хребта, да так прогоню, что уж больше не вернутся вредить нашим стадам!
За лесом, там, где начинались обнаженные скалы, еще лежал снег. Издали на белом фоне снега волки казались серыми черточками.
К полудню я добрался до этого склона и остановился на его гребне. Здесь начиналось покрытое снежной пеленой плоскогорье.
Передохнув, я осторожно высунул голову из-за камня и оглядел плоскогорье. Передо мной расстилалась просторная альпийская долина. Летом она зарастает высокой травой. Сюда мы приходили на кочевье и разбивали свои шалаши. Теперь эта долина была покрыта снегом, сверкавшим в лучах весеннего солнца. Трудно было смотреть на снег—глаза краснели и слезились.
По ту сторону плоскогорья я снова увидел волков. Меня отделяло от них шагов восемьсот. Старый охотник мог бы на этом расстоянии убить волка, а какой же я был охотник?..
Отражаясь от снега, солнечные лучи слепят глаза. Блестит и мушка ружья. Я зажег спичку и закоптил мушку.
Выстрелил. Один из волков сделал резкий скачок, и стая еще быстрее понеслась к ближайшим горным уступам.
Где-то совсем близко от меня грянуло два выстрела.
71
Я обернулся и увидел невдалеке от себя охотника Шакара и Асатуренца Мартироса. В то же время, оглянувшись, я впервые увидел и то, как высоко забрался, как далеко ушел от своей деревеньки, крохотным комочком лежавшей сейчас у подножия горы.
— Эй, малыш, ты что тут делаешь, в этой глуши, да еще один?—с ласковой улыбкой спросил меня дядя Шакар.
— Волков стреляю. Не попаду, так хоть напугаю,— весело отвечал я.
— Да ведь в этих диких местах нет ни человека, ни скотины. Вот я—волк. Обернулся—и на тебя... Что ты будешь делать?
— Этого мне и нужно! Пусть вернутся. Погляди тогда, как я им кишки выпущу!
Дяде Шакару мои слова очень понравились. Он похлопал меня по плечу и похвалил.
— Да не упадет твоя пуля на землю,— пожелал он мне и пошел вперед.
Я и Мартирос поплелись за ним.
Мы приближались к самой большой горе, по гребню которой незадолго перед тем пробежали волки. С крутого склона горы мы поглядели вниз. Ущелье было громадное и такое глубокое, что дно его исчезало во тьме.
Метель снесла снег с вершины горы и собрала его ма одной из нижних складок.
Образовался гигантский снежный завал, преградивший нам дорогу. Волки вскарабкались, одолели его и ушли.
Прикладами ружей мы выдолбили в снегу ступеньки и поднялись на вершину завала. Перед нами открылось здесь новое плоскогорье. Отсюда мы видели едва ли не все Закавказье, расстилавшееся у наших ног.
Глубокий вздох вырвался у нас. Такими маленькими, ничтожными показались мы себе перед великолепием этого горного мира.
Мы сели на верхушке снежного холма и с аппетитом принялись уплетать хлеб и сыр.
— Не ушел бы из-под нас, проклятый,— сказал обеспокоенно дядя Шакар.
- Кто?
— Да снег.
72
— Как же он уйдет? Куда уйдет?
— Ав ущелье. Разве ты не знаешь, что весной снег начинает таять и лавиной скатывается в ущелья? Все сокрушает на своем пути и все уносит с собой.
И дядя Шакар рассказал нам такую историю.
— Как-то я с твоим отцом пошел в лес под Цахкот-Уртом. Бревна понадобились. Дело было летом. Гляжу — у подошвы горы сотни две деревьев лежат, гора целая! И все с корнем вырваны. «Степан, говорю, что эго такое?»-—«Не знаю,— отвечает он,— сам не понимаю...» Поглядели мы вокруг—и что же видим... Гора стоит лысая, как голова у турка. Голая — ни деревца, ни кусточка. И земли нет, одни камни. Ты подумай—скатилась весной с горы снежная лавина, все стерла на своем пути, все деревья повыдергала, весь лес со склона сорвала, снесла в ущелье и сложила холмом.
— Это что, дядя Шакар,— вмешался Мартирос,— разве ты забыл, как в том году лавина унесла с собой трех известных охотников из Амоджа? Так ведь и про пали. Крестьяне обыскали все ущелья, все расщелины в горах—не нашли. Только в мае пастухи набрели в одной из балок на их останки. Снег побил их о деревья, о камни и похоронил под собой.
Дядя Шакар с Мартиросом вспомнили и рассказали мне еще об одном интересном происшествии. Двоюродный брат мой Мелик и, кажется, Геджоянц Самсон преследовали куницу на отрогах горы Салама-кар. Настигла их лавина, сорвала и унесла с собой в ущелье. Ползут они вниз вместе со снегом, удержаться не могут. То поверх снега лежат, то зарываются. Зовут на помощь, кричат, да кто их услышит!.. Наконец у леса лавина остановилась. Мелик лежит на снегу, а Самсон пропал. Мелик мечется в ужасе, ищет товарища. Нет Самсона и нет... Искал Мелик, искал, наконец заметил в снегу впадину.
Сунул туда руку — что-то мягкое. Разрыл снег и вытащил товарища, замерзшего, потерявшего сознание. Тер его снегом, тер, привел наконец в чувство и на себе отнес в зимовье...
Под впечатлением этих рассказов мы со страхом поглядели на пропасть, лежавшую нод нами, и поторопились уйти от беды.
7Г
Солнце заходило. Начался ветер, грозивший перейти в метель. Мы были уже на Халафа-горе, последней в хребте.
Выбрались, крадучись, на небольшое плато. Углубленная форма плато говорила, что много веков назад оно было жерлом огнедышащего вулкана. В этом углублении мы снова увидели волков.
Дядя Шакар подал нам знак сесть, а сам ползком пробрался вперед и, спрятавшись за камнем, выстрелил.
— На, получай, проклятый!—крикнул он, посылая и вторую пулю в бившегося на земле волка.
Волк в последний раз вздрогнул и вытянулся. Остальные бежали.
Темнело. На покрытом снегом плоскогорье начина па свою пляску горная метель.
Мы не чувствовали ни холода, ни голода и с большим удовлетворением свежевали волка, согревая в тепле его внутренностей свои окостеневшие пальцы.
В КОГТЯХ У МЕДВЕДЯ
Заря еще не занималась, когда мы, предводимые охотником дедом Шакаром, вышли из села. Мы были тепло одеты, головы закутали башлыками.
Оставив село позади, мы сошли с дороги и двинулись лесом.
Холодно было очень.
Занесенные снегом сухие сучья хрустели и крошились под нашими ногами. То тут, то там из-под кустов, камней, из разных щелей выбегали и спешили скрыться зайцы, куропатки и другая лесная мелочь.
И каждый раз, когда я видел зайца или куропатку, юношеское сердце мое вздрагивало, а рука тянулась к карабину.
— Эй, малыш, без ребячества!—останавливал меня дед Шакар.— Что это за дичь, чтоб на нее пулю тратить! Вот как дойдем до медвежьего логова, там ты свою сноровку и покажешь...
Миновали долы и горы, скалы и утесы и наконец дошли до Арфавутской балки—«медвежьей вотчины».
От радости и нетерпения я прямо сгорал.
Вскоре взошло солнце. Утро было спокойное и ясное. Мириадами алмазов сверкали в солнечных лучах сухие снежинки. Весело стрекоча, перелетали с куста на куст, с дерева на дерево говорливые сороки.
Мы подошли к большой горе. Дорога стала трудной. Снег доходил до лодыжек. Но огромная овчинная папаха, башлык и по два шерстяных чулка на каждой ноге спасали меня от холода.
Дед Шакар, несмотря на свои немолодые годы, твердо шел вперед, как медведь ломая кусты и валежник, и прокладывал дорогу в снежных сугробах для меня и моего товарища Вагипака.
75
Шел дед Шакар и всю дорогу рассказывал Мам такие истории о своих охотничьих приключениях, что у нас дух захватывало.
— Вон ту скалу видите? Под нею я в прошлом году оленя убил величиной с молоканского вола. Рога у него были огромные, словно дерево... А как-то я убил здесь медведя. Три упряжки буйволов едва доволокли его до дому...
Мы с увлечением слушали деда Шакара. Как все было удивительно! Чего только не испытал он за сорок пять лет своей охотничьей жизни! Не было ни одного куста, камня, ущелья, где не оставила бы следа его пуля. И рассказы деда Шакара об этом мире медведей и волков внушали мне чувство неустрашимости и мужества.
То падая, то поднимаясь, а нередко и скатываясь колодой вниз по косогору, мы наконец взобрались на скалу. Дед Шакар остановил нас здесь у родника.
Присели, достали из котомок хлеб и сыр. Я достал и хаурму, заботливо завернутую матерью в лаваш. Поели с большим аппетитом.
— До чего же вкусно есть на воздухе!— сказал я.
— Да, конечно, вкусно,—рассеянно ответил дел Шакар.
Он к чему-то прислушался и показал рукой на утесы по ту сторону ущелья.
— Наш дядя-медведь там. Видно, вылез из берлоги—недаром эти несносные сороки такой шум подняли, они всегда так стрекочут, когда медведя видят.
Мы опустились на колени у родника, напились воды и снова пошли за дедом Шакаром.
Когда мы вступили в ущелье, дед Шакар остановил нас и молча показал на землю. Мы посмотрели—здесь на снегу было много каких-то больших, глубоких следов. Казалось, взад и вперед бродил тут босой человек.
— Медведь наследил,— прошептал дед Шакар н снял с плеча ружье.
Сердце у меня затрепетало, как птица, попавшая в клетку.
— Ну, значит, он сейчас у себя, в берлоге, а берлога вон там, в тех камнях. Идите по следу и поднимитесь наверх, — сказал нам дед.— Ты, —добавил он. обращаясь ко мне,— ты еще молод! Сядь в сторонке, 76
за камнем, и не шуми, а ты, Вагинак, подойди к пещере, выстрели внутрь, в логово, и сейчас ж§ беги назад.
— А медведя-то кто убьет, дедушка Шакар?—простодушно спросил я.
— Не ты, дружок, убивать будешь. Это дело мясника Шакара... Вы еще ручья не перейдете, а я уже наверху буду, над берлогой. Вы мне только помогите выманить его, остальное — мое дело.
Так приказал нам дед Шакар и ушел, проворно и бесшумно перепрыгивая с камня на камень, с корневища на корневище, и исчез в сумраке леса.
Мы остались одни и начали карабкаться вверх по склону горы. Мы шли по следам, оставленным косолапым. По ним было видно—то тут, то там он останавливался, выкапывал из-под снега плоды-падалку—яблоки, груши, орехи — и лакомился ими.
Дикие места эти, величественные и красивые, были. в то же время и страшными. Чем ближе мы подходили, тем больше охватывало нас чувство боязни.
Когда мы, наконец, поднялись на гору, дед Шакар был уже там и, как орел, сидел на верхушке одной из скал, сжимая в руках свою винтовку.
Внизу, под скалой, чернела впадина. Дед Шакар не отрывал от нее взора.
Увидев нас, он сделал мне знак рукой. Я понял, отошел и спрятался недалеко за большим камнем. Вагинак, приободрившись, осмотрел следы? Они вели прямо к впадине. Хозяин был дома.
Убедившись в этом, Вагинак снял с плеча ружье, выстрелил внутрь пещеры и стремглав убежал.
От грома задрожала вся скала. Глухим ревом ответил на выстрел из своей берлоги медведь.
Рассерженный, он вылез наружу, и я увидел его лохматую спину.
Один за другим сделал два выстрела дед Шакар.
Пули попали медведю в бок. Разъяренный, он бросился вдогонку за Вагинаком.
Услышав погоню, Вагинак обернулся и на ходу* торопливо, не целясь, начал как попало стрелять в медведя. Он без толку растратил свой запас патронов и пустился наутек...
Большой дуб преградил ему дорогу, и не успел Ва-
77
гинак опомниться, как медведь нагнал его и сбил с ног. Валяет Вагинака в снегу, рвет на нем одежду, за-брал в пасть и жует приклад ружья...
— Вай, съел он меня! Дедушка Шакар, спасай!—* завопил Вагинак из-под медведя.
Я так и задрожал. Схватил свой карабин и раздробил медведю левую заднюю лапу.
Зверь взвыл от боли и давай трепать Вагинака еще яростнее, чем прежде.
Тут дед Шакар знаком остановил меня и выстрелил сам. Кубарем скатились в ущелье медведь с Вагина-ком....
— Ой, дедушка Шакар, ты Вагинака убил!— завопил я и, скользя и падая, сбежал вниз.
— Эй, малыш, не скули, дед Шакар знает путь своей пули,— сказал дед и, вполне уверенный в себе, нисколько не волнуясь и не спеша, сошел с горы вслед за мной.
Какая же картина представилась нам в ущелье... Стоит Вагинак, растрепанный, в изодранной одежде, у туши мертвого медведя, бьет его что есть силы прикладом ружья и бранится:
— У-у, будь ты проклят! Ты кого, меня слопать хотел? Меня? На, получай! Ешь!..
Я засмеялся сквозь слезы.
— Ну, пора, темнеет,— поторопил нас дед Шакар.
С помощью Вагинака он связал ноги медведю, превратил одно из ружей в оглоблю, и, взявшись за нее, дед и Вагинак поволокли медведя вниз, к зимовью, расположенному в конце ущелья.
Они несут медведя, а я уселся преспокойно на его мохнатом брюхе, как на диване, и оглашаю лес веселыми криками.
Добрались до зимовья. Там нас радостно встретили, повели в шалаш, подбросили дров в огонь.
Часть пастухов медвежью тушу разделывает, другие побежали в лес—нарезать прутьев для вертелов.
Когда все было готово, дед Шакар сам приготовил шашлык из медвежатины — «по-лесному».
Поели с аппетитом и давай подсмеиваться над Ва-гинаком. Дед Шакар шутит, рассказывает, как Вагинак сражался с медведем;
78
— Ну, прямо как лев, чуть живьем медведя не съел!
Мы весело смеялись. А потом, сидя у пылающего очага, всю ночь слушали прекрасные рассказы деда Шакара о его охотничьих приключениях.
Изредка порывы ветра доносили до нас вой волков, бродивших в ущелье, и лай овчарок, охранявших стадо-
ВОЛЧЬЯ МЕРА
Однажды вечером, возвращаясь с охоты, я забрел в зимовье животноводческой фермы в Давалу. Это в долине Аракса, на линии железной дороги, между станциями Араздаян и Арарат. Здесь кончаются камыши и начинается голая солончаковая пустыня.
На плечах у меня была туша громадного козла. Я чувствовал себя усталым и разбитым.
Было темно, и меня никто не заметил. Опустив свою ношу на землю, я присел на нижнюю ступеньку деревянной лестницы, прислоненной к стене одного из домов.
Сижу и наблюдаю, как пастухи загоняют в хлевы только что вернувшихся с пастбища овец. Слушаю, как струится в подойнике молоко,—у одного из хлевов женщины доят буйволиц.
Сумерки все больше сгущаются. Из камышей доносится вой шакалов. На разные голоса квакают лягушки.
Поезда ждать долго, целых четыре часа.
Доярки закончили свою работу и с ведрами, полными молока, собираются в нескольких шагах от меня вокруг бригадира—сдают удой. Тусклый свет масляных лампочек освещает их лица. Я в тени, и женщины меня не видят. До меня доносятся их голоса.
— Ты что, как теленок, к молоку тянешься? Поди постереги сено,— говорит кому-то одна из них.
— И-и, поглядите на нашего сторожа,—вторит другая,—целый день от девчат не отходит!..
Женщины смеются; Смеется и молодой смуглый парень. У него в руках ружье. О нем, должно быть, и идет речь.
С яростным лаем прямо на меня бегут несколько овчарок. Вскакиваю и быстро взбираюсь на лестницу.
Одна из собак, черная, широко раскрыв пасть, стре-80
мительно пробегает под лестницей. За ней бурей проносятся остальные. В одно мгновение собаки исчезают в темноте.
— Эй, эй, эй! Волк, волк! Богар, лови!—истошно закричал парень, только что получивший замечание от женщин, и выстрелил под самым моим носом.
Все кругом пришло в смятение.
— Ты мне чуть голову не сорвал!— крикнул я сверху парню с ружьем.
Он бросился к лестнице.
— Кто это? Ты это, Месрбп? Так чего же ты голоса не подаешь, братец? А, гость...
Я слез с лестницы, и мы поздоровались.
Парень привел меня в один из соседних домов. Это было только что построенное жилище в одну комнату, с большими и светлыми окнами и белыми, оштукатуренными стенами
Домохозяин, дядя Мацак, принял меня сердечно, со старомодными приветствиями:
— Глазам нашим!.. Тысячу раз здравствуй!—И сразу же распорядился:—Жена, скорее накрой на стол! Человек в горах был...
Добрая хозяйка, маленькая, проворная женщина с мягкими розовыми щеками, торопливо накрывала на стол. Принесла молока, простокваши, достала из горшка хаурму.
Два мальчугана топтались возле убитого мною козла и, весело покрикивая, тянули его за гигантские рога.
— Внуки твои, дядя Мацак?—спросил я.
— Нет, дети.
— Да тебе ведь лет семьдесят!
— А что такое семьдесят лет? По моему расчету, лет через пять у нас еще несколько ребят будет, недаром меня охотником Мацаком называют,—хвастливо сказал он и подмигнул жене.
Жена стыдливо отмахнулась:
— Ну и Храбрый Назар!..
— А какой же ты охотник, что волка из-под ног упускаешь, убить не можешь?—спросил Мацак меня.
Только теперь я понял, что черная собака, та что впереди бежала, была волком.
— Ружье не было заряжено,— оправдывался я,—а волк был уж очень бесстыдный!
81
в—В. Ананян
— Сказать «бесстыдный» мало,— вмешался в разговор один из вошедших в комнату пастухов.—Вчера другой волк в это же время затесался в стадо овец и притаился. Мы, колхозники с собаками, окружили овец, хотели изловить, придушить зверя. А он себе хозяйничает внутри стада, открывает курдюки то у одной овцы, то у другой. Волка не видно, а что он в стаде, мы знаем по блеянию да по стонам овец... Наконец дядя Мацак вынул кинжал. Не знаю, что он там сделал, только волк вдруг выскочил, перелетел, как бомба, через головы овец, ударился о стенку хлева и побежал...
— Ты что ж думаешь, убежал бы он из рук такого храбреца, как охотник Мацак? Нет, я всадил кинжал ему в брюхо. Надо полагать, и до леса не добежал... У меня своя сноровка!—похвастался дядя Мацак.
Так зашел разговор о волках. Один из пастухов, широкоплечий, с простодушной, детской улыбкой, сказал мне:
— Ты человек городской, ты лучше меня знаешь, как правительство заботится о колхозниках горных районов, как помогает им увеличивать поголовье скота и улучшать его породу. Ферму, гляди, какую устроили! Есть в наших горах такие бараны—шерсть у ягнят от этих баранов чисто тегеранский шелк! Лет пятнадцать тому назад правительство в рассрочку кому теленка дало, кому корову, кому и бычка и ягненка или поросенка. У многих они и раньше были. Ну, одним словом, скотина, что надо. Будешь за нею ходить—за несколько лет и приплод хороший даст.
Так оно и вышло. Хлеба, всего прочего от колхоза получали вволю. Вот и не трогали, увеличивали свой собственный скот. У нас нет сейчас колхозника, у которого бы не было коровы или пяти-шести овец. Теперь мы и ферме помогаем.
Но сейчас разговор не об этом. Дело в том, что волк у нас завелся изворотливый, ловкий, словом, большой мастер своего дела. Разоряет он наше стадо. Днем, на пастбище, не трогает—ведь у каждого колхозного пастуха за плечами зинтовка, да и собаки, что львы. Какой, скажи, волк сюда сунется?
А вот погляди, что придумал, проклятый. Как ночь придет, да еще с дождем, туманом, когда черно кругом, тут ему и пожива. Тихохонько, крадучись, проскользнет «2
в село—и прямо по крестьянским хозяйствам: к хлевам фермы ему не подойти...
Подкрадется, сверху, с крыши хлева, влезег в отдушину и режет-скотйну. Лопает все, что в когти ни попадет—овца ли, теленок, корова... За эту зиму тридцать животных, разбойник, загубил. Однако волк «жалостливый»—второй раз никуда не заглядывает, ко всем ходит по очереди, чтобы никто в обиде не был.
Со страхом в сердце жду: вот она, подходит моя очередь. По ночам закрываю дымовое отверстие огромным камнем, но что толку, по опыту знаю, что волки разрывают лапами землю на крыше и, проделав дыру, влезают в хлев.
Восемнадцать лет без малого я был батраком, по чужим дворам работал. Вот только благодаря колхозу в люди вышел, участок получил, домишко поставил, несколько овец, свиней, корову да буйвола завел... Вот и жду гостя.
Пришел-таки.
Как-то вечером загнал я скотину в хлев и только собрался пойти закрыть дыру в потолке камнем, как гляжу—из этой самой дыры висит что-то мохнатое. Спрятался за столб, присмотрелся—хвост висит, а за ним и ноги задние... Волк! Вижу, выпрямляет хвост, старается опустить пониже. Зачем—не понимаю... Подумал было: «Пойду повисну на этом хвосте, стащу вниз гостя». Да побоялся. Ну его к черту, еще вцепится и в клочья разорвет. А под руками даже палки нет...
Наконец вытащил волк хвост и сунул в дыру рыло. На дворе светила луна, и я увидел громадную разинутую пасть. Поглядел он, втянул назад голову и скрылся. Должно быть, меня увидел.
На другой день рассказал в селе. Никто так и не понял, зачем волк хвост свешивал.
— Да разве в вашем селе есть человек с умом, чтобы эти дела понимать? Волчьи штуки да фокусы один только охотник Мацак и знает, — прервал рассказ пастуха дядя Мацак.
— Один ты и понял!—с иронией сказала жена дяди Мацака.—Тоже пилосоп* нашелся!
— Ну как же, конечно, пилосоп! А ну, пусть кто-
* Философ
83
либудь скажет: зачем волк свой хвост свешивает?—Дядя Мацак оглядел всех торжествующим взглядом.
Боится с высокого места прыгнуть?— спросил сторож.
— Что прыгнуть! Волк и с третьего этажа прыгнет, & вот как ему назад уйти, да еще плотно покушав? А к тому же должен он и для своей старухи и кусочек прихватить, с собою унести. Вот как я в молодые годы, для своей старухи, как лев, козу на плечах приносил.
Жена снова отмахнулась от него и засмеялась.
— А как же, милые мои, что вы думаете? Ведь и у него ум есть. Хвост—это его мера. Когда он опускает хвост, он меряет, рассчитывает: вот если попадет внутрь, сумеет ли назад уйти, ноги унести?.. Если хвост коснется земли—значит, все в порядке, спокойно прыгнет Если не коснется—с голоду подыхать будет, а не прыгнет! Хлев у тебя высокий, вот почему твоя скотина уцелела.
— Вот, пухом будь земля твоему отцу, верно говоришь! Мы это тоже потом поняли,—сказал пастух и вернулся к прерванному рассказу: — Да, так вот, что было дальше.
Прошло несколько дней после того случая. Дело было осенью. Мы заготовляем топливо на зиму. Хлев у пас (Тчень большой. Решили кизяк в хлеву поместить. Перенесли мы с женой кизяк в хлев и сложили башенкой под самой дырой в крыше. Башенка внутри пустой осталась. Решили—завтра заполним.
На другой день вечером загнал я животных в хлев, присел передохнуть на ясли и задумался. Только что собрали урожай, вот я и подсчитываю в уме, планы строю: этого куплю, того куплю, второй этаж надстрою,— словом, обо всем, о чем всегда в ноябре месяце думается, когда с полевыми делами покончишь.
Долго ли я так сидел—не знаю. Только вдруг гляжу—что-то движется у отдушины на крыше. Затаил дыхание. Ого, здравствуйте! Опять знакомый мне хвост висит... Вот так штука! Рехнулся он, что ли? Что он делает?
Опускал он в дыру свой хвост, опускал, пока не дотронулся до сложенного внизу кизяка. Как только дотронулся, сейчас же убрал хвост назад, свесился вниз головой и прыгнул внутрь. Только плохо он рассчи-84
тал—пол хлева был далеко. Упал волк на кизяк и обрушил всю кладку. Коровы замычали, овцы заблеяли, свиньи завизжали, куры шум подняли. Весь хлев пришел в смятение.
Я выбежал и закричал: «Эй, жена, скорее тащи что-нибудь! Волк!..»
Схватил попавшийся под руку железный вертел — и назад, в хлев. За мной жена со свечкой. Побледнела, дрожит, вот-вот свечку выронит... Кричит: «Ай, да что же за напасть такая! Ай, все добро наше прахом пошло...»
Говорю ей: «Жена, не шуми, подумаем лучше, как быть».
Закрыли дверь хлева и подперли ее изнутри своими спинами.
Свечка горит. Посветлело немного в хлеву. Что же мы видим? Встал этот проклятый на задние лапы и норовит нашу корову Циран за горло схватить. Корова отчаянно мычит, рассвирепела, старается ударить волка рогами. А он разинул пасть да'Как вцепится ей в морду—так и разорвал щеку!..
«Эй, эй!»—закричал я, бросился вперед и давай волка вертелом колоть.
‘ Да что ему сделаешь вертелом! Не волк, а громадина черная! Восемнадцать лет пастухом был, тысячу волков видел, а такого—в первый раз!
Колю его вертелом, колю, а ему хоть бы что! Никакого внимания. Щекочу его — й только. Разинул пасть и то'на овец, то на свиней бросается, а они в ужасе визжат, мечутся, от степы к стене кидаются.
Была у меня одна овца хорошая, откормил' на хаур-му’к зиме. Бросилась к ней эта проклятая зверюга — раз и готово; оторвала курдюк и проглотила. Небо свидетель! Так и проглотила, даже не разжевала... Не пасть, а ворота саманника!..
Как это я увидел, искры и^ глаз посыпались. Что сильГ было ткнул вертелом волку в бок. Вертел войти вошел, да наткнулся на ребро и свернулся крючком; тяну-тяну—не выходит назад. Волк разъярился, повернулся—и на меня. Вонзил зубы мне в ягодицу и целый кусбк вырвал... Ну, в ту минуту я сгоряча и не понял, только заметил, как в пасти у него мелькнул кусок моих шаровар.
В5
Жена моя как это увидела, взвизгнула, закричала, уронила свечку и выбежала из хлева. Остался я один на один с волком; жаркий бой идет, да еще в темноте...
Ну, тут дверь открылась снова — вбежали соседи и колхозный сторож.
У сторожа ружье, но он боится выстрелить—боится попасть в меня или в животных. В это время сосед наш Мацак выбежал вперед и воткнул вилы в пасть волку. Волк ухватил клыками вилы, грызет, железо скрежещет...
«Нет, это не мое дело, он сожрет меня!»—испугался Мацак и убежал. Весь так и трясся.
А волк чуть не до потолка прыгает...
— Ах, будь он неладен, он—Мацак, и я—Мацак?..— вскрикнул дядя Мацак. От возмущения он на месте не мог усидеть.—Да разве я бы не вспорол ему брюхо вилами? Уйма народу собралась, а одного волка убить не могли!..—негодовал он.
— Как не могли? Убили. Но ведь он и людей не побоялся, при всех на свинью бросился. Не выдержал я, выхватил ружье у сторожа и выстрелил. Разбил волку левую переднюю лапу. Тут наш гость сразу присмирел. Накинулись мы на него, связали, приволокли в колхозную контору и там ему образцовый суд учинили.
Все село на зрелище собралось. Кто только не придет, норовит чем-нибудь волка по голове хлопнуть: кто—хворостиной, кто—дубиной... Огородник—заступом, каменотес—молотком. При этом каждый что-нибудь и приговаривает: <Дай-ка хвачу, сердце облегчу. Не ты ли моего ягненка слопал?»—говорит один. «Черную овцу мою не ты ли этими клыками разорвал?» — спрашивает другой и вышибает у волка зубы. «Добро пожаловать, дядя волк! Тысячу раз здравствуй! А ну, попробуй моей дубинки, вспомни моего пестрого теленка!»—бьет его третий.
Так, с шутками да прибаутками, один за другим все подходили к волку. В крошево превратили зверя. Тут же с него и шкуру содрали. Да какую шкуру!
Сказал я: «Жена, подкладка на шубу тебе готова, получай плату за овечий курдюк».—«Да ты можешь и курдюк назад получить»,—сказал наш бригадир Арто и полоснул волка ножом по брюху.
86
И на самом деле вытаскивает у волка из живота курдюк, целехонький, даже с шерстью.
«Поскорее обдерите шерсть да растопите. Жаль, что только один жир, а хорошо бы и мясо было, вышла бы хаурма на славу»,—пошутил наш колхозный пастух.
А после того нашли в животе у волка какую-то тряпку.
«Послушай, да ведь это от твоих шаровар!—заметил Арто, посмотрел на меня и закричал:—Эй, давайте скорее повязку, ведь проклятый и у парня курдюк оторвал!..»
Я уж и не помню, что было дальше. Глаза у меня затуманились, все вокруг завертелось, и я упал без чувств. Что бы вы думали! Эта зверюга кусок мяса у меня из ягодицы выгрызла.
Пришел я в себя от острой боли. Поглядел —раскалили в тонире громадный горшок и положили мне на рану. Прижгли, остановили кровь. А сверху, как ста^ рухи делают, прикрыли волчьей шерстью и перевязали. Ничего, прошло...
Да, так мы освободились от этой поганой твари,— закончил свой рассказ пастух Аршак.
Мы вышли из дома. В тяжелой тьме, окутавшей ферму, вдруг загорелись два блестящих глаза. Казалось, сказочный, исполинский волк шел на нас и глухо рычал. Из глаз у него сыпались искры... Подходил поезд.
МЕДВЕДЬ И КАБАН
В прошлом году мы пошли на охоту в наш старый лес.
Лес этот славится своими дикими плодами—яблоками и грушами, мушмулой и кизилом. Много в нем и желудей. Яблоки и груши любят медведи, желуди-кабаны. Потому-то в темных чащах леса встречаются и медведи, и кабаны. Да и других животных в этом старом лесу немало.
Идем мы по лесу и прислушиваемся. То птица закричит, то еж зашелестит сухими листьями, то где-то вдалеке, тяжело ступая, кроша валежник, пройдет медведь...
Из-под холмистого склона вдруг донеслось до меня тоненькое, приглушенное хрюканье.
Стараясь не шуметь, я подошел к краю обрыва и •заглянул вниз. Охотничье сердце мое бурно забилось. Там на небольшой лужайке весело возились кабанята, темно-бурые, с ровными рядами черных полос на боках. Целый выводок!
Затаив дыхание, я укрылся за толстым стволом нависшего над обрывом дерева. Кабанята, конечно, были не одни—где-то здесь должны были скрываться и взрослые. И, сжимая ружье, я стал дожидаться...
Подняв голову, я неожиданно увидел медведя. Он стоял на выступе холма почти надо мной. Выстрели я—мишка свалился бы мне прямо на голову!
Но он не заметил меня. Все внимание медведя было поглощено резвившимися внизу кабанятами.
Из своего укрытия я увидел, как он, немного потоптавшись на своем выступе, осторожно отошел от края обрыва. Для меня это было удобнее—теперь я мог стрелять, не опасаясь, что мишка свалится вниз. Но не успел я прицелиться, как он поднялся на задние лапы и, шагая, словно человек, ушел в глубь леса.
Через минуту медведь появился снова, неся в обнимку небольшое сухое бревно.
«Что за штуки? Что он собирается делать?»—заинтересовался я и стрелять не стал.
На выступе, где хозяйничал медведь, стояло старое дерево. На некоторой высоте оно раздваивалось и уходило кверху двумя большими, ветвистыми стволами.
Мишка принес и прислонил свое бревно к дереву. Нижний конец бревна уперся в землю, а верхний лег в развилку между стволами. Получилось что-то вроде лестницы или сходни.
Я продолжал следить за медведем с возрастающим интересом.
Бревно, как я увидел, и вправду было призвано сыграть роль лестницы.
Мишка толкнул его раз, два, испробовал устойчивость и осторожно, балансируя, поднялся по своей «лестнице» до самой развилки. Назад он не сошел по бревну, а спрыгнул на землю, правда, тяжело и неуклюже.
Отойдя к краю обрыва, мишка повернулся к нему задом и на этот раз одолел свое бревно уже вразбежку. Да, бревно было укреплено надежно, не упадет.
Но медведь, по-видймому, был еще не вполне доволен своим строительством. Он взбежал по бревну еще раз, другой. Снова остался недоволен и повторил свои упражнения еще несколько раз—совсем как солдат-новобранец на уроке гимнастики.
С изумлением глядел я на него из-за своего укрытия и никак не мог понять, для чего он все это делает.
Вот медведь снова разбежался, вскочил на бревно, но поскользнулся, тяжело ухнул вниз и заворчал недовольно. Я едва не рассмеялся громко.
Тренировка была не совсем удачной, но продолжать, ее медведю было, видимо, некогда. Он опять куда-то убежал и на этот раз вернулся с огромным камнем в лапах.
Опустив его на край обрыва, мишка заглянул вниз и убедился, что кабанята все еще на месте. Тогда он снова стал на задние лапы, поднял камень передними и что есть силы швырнул его вниз...
Не знаю, попал ли камень в кабанят. Не было времени посмотреть... Из-под .обрыва молнией вырвался
89
кабан, огромный, разъяренный, с глазами, налитыми кровью.
Похожий на маленький танк, с диким ревом устремился кабан вверх по холму, ломая и кроша кусты.
Медведь мгновенно повернулся и бросился к своей лестнице,—вот для чего он ее построил! Но страх, охвативший его,, был велик, очень велик. И, не удержавшись на бревне, мишка кувырком полетел вниз.
Он не успел подняться... Кабан был уже здесь, и клыки его, длинные и острые, как финские ножи, мгновенно распороли медведю брюхо.
Я мог выстрелить в кабана. Он стоял над трупом своего врага, свирепый, гневный, с горящими диким огнем глазами. Охота моя была бы удачной, вдвойне удачной. Но сейчас передо мной был не просто кабан, а оскорбленный отец, полный гнева и справедливой мести. И я не стал стрелять...
ОДНАЖДЫ ЛЕТОМ
Однажды летом с ружьем в руках я проходил по лесу.
Деревья здесь были старые, высокие. Их густая, пышная листва почти не пропускала лучей солнца.
В лесу было сумрачно и немного сыро. Листья, сброшенные лесом прошлой осенью, под толстым слоем выпавшего зимою снега слиплись, сбились плотной массой. Я шел по ним как по мягкому войлочному ковру. Редкие солнечные блики делали его пятнистым и пестрым.
В небольшой балке я нашел густые заросли черной смородины и уже было протянул руку за кистью спелых, налитых соком ягод, как какой-то шорох заставил меня насторожиться.
В лесной чаще, позади смородиновых кустов, из-за толстых стволов выглядывал большой .бурый медведь. Глаза его были полны страха.
Увидев человека, медведь всегда пытается скрыться. Затаив тревогу, он обычно уходи г спокойно и, только отойдя подальше, пускается в стремительное, паническое бегство. Только и слышно, как под его могучими лапами трещит валежник.
Медведь увидел меня. Понял, что я его тоже вижу, но притворяется, делает вид, будто вовсе меня не замечает. А тайком следит за мною.
Большой, матерый медведь! Он хорошо знает, что такое ружье, и поглядывает на него с опаской. А сам бочком-бочком пытается уйти.
Я присел и навел на зверя двустволку.
Едва медведь заметил это, как всем телом повернулся ко мне, присел и... поднял передние лапы. Дрожит и что-то бормочет глухо на своем медвежьем языке. Словно объясняет что-то и молит о пощаде.
91
Этот бурый мишка вел себя так необычно, что я невольно опустил ружье. Что за странный медведь?
А он, как только увидел, что пуля ему не грозит, снова стал на четыре ноги и пятится, пятится, старается свернуть на соседнюю лужайку. Но следит за мной, не спускает глаз.
Я снова вскинул ружье.
Медведь остановился, опять что-то залопотал и, так же как и в первый раз, поднял лапы. И такая же мольба во взгляде. Точно говорит: «Не убивай меня, человече!» Мне кажется, что я на самом деле слышу его мольбу—так выразительны глаза, морда, движения медведя.
Меня одолевает чувство жалости, а наряду с ним и страх, вызванный, вероятно, необычным поведением животного.
«Неужели я упущу такую замечательную добычу?»—вдруг проносится у меня в голове.
Я снова хватаюсь за ружье, и снова, подняв жалостливо лапы, встает передо мной мишка.
Неожиданно медведь издает какой-то странный звук. Шуршат кусты, й из-под самых ног моих выкатываются и бегут навстречу матери два толстеньких, мохнатых медвежонка.
Окаменев, гляжу на них.
Ах, вот для кого она хотела жить! Вот ради кого просила у меня пощады!..
Опустив ружье, слежу за медвежатами. Они бегут, скользя и падая, путаясь в траве, спотыкаясь о корни деревьев.
Я снимаю шапку и, размахивая ею, кричу вслед медвежатам:
— Будьте здоровы! Путь счастливый!..
Медведица еще раз встает на задние лапы й поднимает кверху передние. Сейчас я уже не вижу страха в ее глазах, а может быть, мне это только кажется.
Я в последний раз поднимаю шапку й, как добрым знакомым, машу вслед уходящей медвежьей семье.
МУФЛОНЫ
За Араздаяном от Араратской долины отходит влево небольшая котловина, отделяющая Армению от Нахичеванской Автономной Республики. Земля здесь безжизненная, жаждущая влаги, растительности. Гряды серожелтых холмов окаймляют ее с двух сторон.
Вёснами в котловину стекают с гор и затопляют ее потоки мутной воды. Они несут с собой множество камней и песка.
Однажды осенью мы поднялись по этой котловине вверх, к подножиям Красных скал, чтобы поохотиться на горных баранов—муфлонов.
Шли мы недолго. В одной' из балок товарищ мой неожиданно лег на землю и потянул за собой меня. Мы прижались к камням и почти слились с ними.
— Не двигайся, увидят...—прошептал мне на ухо товарищ.—Видишь, они вон там, на том холме. Один прилег, а двое пасутся.
Я вгляделся. На одном из маленьких холмов виднелись какие-то животные. Издали они были похожи на телят. Они были очень далеко от пас, и мы не могли решить—то ли это козы, то ли горные бараны. Навряд ли козы. Солнце давно взошло, а козы пасутся только по ночам и на заре уходят в свои убежища в расщелинах скал. Нет, это, конечно, бараны. Они предпочитают проводить время на плоских вершинах холмов, разбросанных тут и там по краям котловины. С холмов им видно все вокруг, и никто не может подкрасться к ним незаметно.
Животное, лежавшее на земле, поднялось. Блеснули белые пятна .на его боках и животе. Ну, конечно, баран, дикий баран-самец, это у них так пестрит шкура.
оз
Пестрый баран начал щипать траву, а на покинутое им место лег другой. Третий, высоко подняв голову, бдительно осматривал окрестность.
Прошло около получаса. Баран, стоявший на страже, уступил свое место пестрому и сам стал пощипывать траву. Так сменялись они каждые тридцать минут.
Около двух часов, не двигаясь, наблюдали мы за животными. С удивительной точностью распределяли они свои обязанности: пока один пасся, другой отдыхал, а третий стоял на страже.
Мы долго выжидали удобного момента. Когда бараны не будут смотреть в нашу сторону, мы сможем проскользнуть в балку у подножия холма, на котором они пасутся.
Но вот, наконец, два барана перешли на другой склон холма и скрылись из виду, а тот, что остался, повернулся к нам задом. Казалось, свесив голову, он наблюдает за тем, что делают его товарищи. Может быть, он боится, что они перейдут на новое место.
Воспользовавшись этим, мы сделали несколько легких прыжков, перебрались в балку и по ее дну побежали вниз.
У небольшого каменного выступа мы остановились и ползком взобрались на него. Осторожно подняли головы. Ага, вон он, наш баран, стоит все так же, к нам затылком. Но все так же и далек от нас, стрелять нельзя—промахнемся...
Соскользнув с выступа, мы прошли до самого конца балки и здесь, притаившись за кустом, снова взглянули па холм.
Непередаваемое волнение охватило нас. На краю холма стоял великолепный, рослый горный баран. Он высоко поднял свои гигантские изогнутые рога и пружинисто напряг мышцы, готовый к прыжку. Немного в стороне белыми пятнами поблескивала спина пестрого барана, только она и была видна из-за каменистого гребня. С той стороны холма травы, наверное, было больше, и бараны паслись там, оставив часового на вершине.
Вот на этого-то часового мы и навели свои ружья.
Баран, казалось, почувствовал опасность и резко повернулся к нам боком, слегка наклонив голову влево, в нашу сторону. Он, несомненно, должен был уви-94
деть нас и подать товарищам сигнал тревоги. Но, словно окаменев, животное совершенно спокойно глядело на нас одним глазом и не делало никаких попыток убежать, спастись... Это было удивительно.
Тайна открылась для нас только тогда, когда мы убили барана и осмотрели его. Он был слеп на левый глаз, — вероятно, выбитый в одной из драк.
КОГДА СПАДАЕТ АРАКС
С наступлением весны снег, лежащий на вершинах Арагаца, Бингёля и на других крутизнах армянского «Хоровода гор», начинает таять и бурными потоками стекать в реку Араке.
И каждую весну Араке становится многоводным, выходит из своего русла и затопляет прибрежные поля Араратской долины.
В этих местах Араке особенно богат рыбой. Здесь у нее есть прекрасные солнечные «пляжи» для прогулок и обильные кормом заводи.
Когда весной Араке вздувается и выходит из берегов, вместе с ним выходит и кишит в мутных водах, заливающих Араратскую долину, и бесчисленное множество большеголовых сомов, белобрюхих усачей, серебристо-черных судаков, плоских и коротких сельдей и покрытых жесткой чешуей сазанов.
На прибрежных лугах и нолях они находят корм, да такой, какого в реке не сыщешь: и сочные водяные травы и несчетное множество лягушек, червей и улиток. Немало их тут и сейчас. И рыбы плывут сюда и плывут в поисках новых злачных мест. Повинуясь животному инстинкту, следуют за старыми и молодые рыбы.
Увы, большая часть рыб уже не возвращается домой, в русло Аракса. Увлекшись охотой и все дальше уходя от реки, рыбы становятся жертвами многочисленных врагов своих, живущих на берегу.
Воды Аракса, начиная спадать, уходят назад в свое русло с такой неожиданной быстротой, что не все рыбы и другие речные животные успевают вернуться домой вместе с ними.
В прибрежных зарослях камышовника, в озерцах, образовавшихся в выбоинах, в ямах, наполнившихся 96
водой, остаются в плену все те, кто не успел уйти с другими, «не понял», что река спадает и обратный путь им будет отрезан.
В это-то время и начинается настоящее побоище. Аисты, цапли, выдры, вороны в мутной воде озерец охотятся за рыбами, безжалостно истребляя их.
И не только звери и птицы грозят оставшимся на берегу рыбам. Вскоре после того, как воды Аракса спадают, в Араратской долине начинаются жаркие дни, и рыбы, не доставшиеся хищникам, начинают задыхаться и биться на быстро высыхающем иле и гибнут.
Наиболее трагично положение оставшихся на берегу сомов. Они велики, громоздки, неуклюжи и приобретают подвижность лишь в глубоких, многоводных бассейнах. А здесь, в спавшей, низкой воде, только и видишь их темные скользкие спины, обвисшие усы и вытаращенные глаза, одурелые и неподвижные...
Однажды весной, в дни, когда воды Аракса начинают спадать, мы пришли поохотиться на водящихся в прибрежных зарослях кабанов.
Потоки воды сокрушили, смяли и прижали к земле высокие камыши и покрыли их густыми наслоениями ила и водорослей. Воздух был насыщен запахом рыбы. Еще не высохшие озерца были полны ею. В низкой воде то и дело мелькали то темные, то отсвечивающие серебром рыбьи спины или светлые бока с голубоватыми жилками.
Мы вошли в гущу камышей и затаились в них в ожидании прихода кабанов.
Множество ворон и других птиц с шумными криками проносились над нами и садились на обсыхающие поля, жадно пожирая оставшуюся на них рыбу.
Передо мной довольно большое озеро, окруженное желто-зеленой стеной камыша. Эта глубокая и широкая впадина еще до краев полна воды, и вода в ней неспокойна—волнуется, кипит, расходится кругами. Словно кто-то живет, и ходит в ней, то останавливаясь, то снова начиная свои прогулки. Вода всплескивается все чаще, все ближе, и наконец невдалеке от меня из нее выходит на берег выдра с огромной живой рыбой в зубах.
Очутившись на берегу, рыба забилась, свернулась
97
7—В. Ананян
кольцом, ударила по земле хвостом, сбила выдру с ног и вместе с нею скатилась назад в воду. Борьба между выдрой и рыбой перенеслась в глубины водоема...
Настал вечер. Вышла луна и осветила поверхность озерца. Зашуршали камыши, послышалось осторожное, сдержанное хрюканье. Шли кабаны.
Огромная рыжая морда просунулась в камышовую стену. За ней—другая, еще одна... Целое стадо кабанов!
Кабаны вошли в воду и, расплескивая ее, цепочкой двинулись вперед. Когда они вышли из тени, падавшей на края озерца от стены камышей, я увидел при свете луны, что, погружая рыла в воду, кабаны что-то в ней выискивают и, сопя и хрюкая, жадно пожирают.
Кабаны были близко, но я не выстрелил—так меня заинтересовали их действия.
Когда они подошли уже к самому берегу, в воде мелькнуло вдруг что-то огромное, темное, словно чья-то гладкая и мокрая спина.
Один из кабанов кинулся стремительно и вцепился было клыками в эту спину, но она скользнула, изогнулась. Из воды вылетело что-то, как бревно, большое, черное, и тяжело обрушилось на кабана...
Началась бешеная схватка между гигантским сомом и кабаном. Сом в своей стихии был явно сильнее кабана. Поблескивая в свете луны, из воды то появлялась, то снова исчезала его мощная скользкая спина. Могучий хвост угрожающе бил по воде, под короткой и толстой шеей кабана черной тенью мелькала огромная, как двухпудовая гиря, голова сома.
Кабан выл и делал тщетные попытки вырваться и сбежать от подводного чудища...
Наш выстрел положил конец этому бою. Пуля попала кабану в голову, он упал и глубоко погрузился в озерцо. Но вода еще продолжала клокотать, бурлить, и над нею то и дело возникало извивающееся тело сома, казалось не желавшего расстаться даже с поверженным своим врагом.
Загадка разъяснилась, когда мы извлекли кабана из воды. Ьом и здесь не покинул его...
Как оказалось, нога кабана по самый пах вонзилась в пасть сома и острые копытца, разорвав связки 98
челюсти, застряли в них. Кабаи был пойман сомом как в капкан. Но сом и сам не мог уйти, попавшись на эту живую удочку...
Выиграли в результате мы, убив «двух зайцев сразу»—кабана и сома. Но этот редкий охотничий трофей был для меня ничем в сравнении с еще более редким открытием—я нашел кабанов-рыболовов...
Подлинно продуманную и умно организованную охоту на рыб мы увидели, однако, только на другой день в таком же небольшом, мелком озерце.
На этот раз «поудить» рыбки пришли птицы с очень крупным телом, покрытым бело-розовыми перьями, и громадными, похожими на кирки, клювами. Эго были пеликаны.
Войдя в озерцо в его широкой части, пеликаны поплыли.
Плыли они цепью, образовав полукруг, концами упиравшийся в берега водоема и постепенно сжимавшийся по мере приближения птиц к узкой части озерца.
По пути птицы опускали в воду длинные и широкие, как черпаки, клювы и, захватывая ими мелкую рыбу, наполняли ею свои просторные зобы—большие кожаные мешки, висящие у них под шеей.
Когда пеликаны, все туже затягивая образованную ими петлю, приблизились к тесной прибрежной заводи, вода всколыхнулась, закипела. Множество рыб, попавших в окружение, забилось, заметалось в поисках выхода. Сверкающими стрелками замелькали на поверхности озерца их серебристые спинки.
Огромные бело-розовые птицы торопливо хватали своих пленниц, жадно проглатывали и снова ударяли по воде саженными черпаками-клювами.
Крупную рыбу пеликаны проглатывали не сразу и не просто.
Любопытно было видеть как «баба-птица» с ловкостью искусного жонглера сначала подбрасывала большую рыбу в воздух так, чтобы она перевернулась вниз головой, и тогда лишь открывала ей навстречу свой прожорливый зев...
«Зачем это они так делают?—подумал я, но тотчас же сообразил:—Попробуй проглотить рыбу с хвоста— все жабры, и плавники, и даже чешуя колом встанут,
99
подавишься... А с головы—как по маслу. Умные птицы!..»
Притаившись в камышах, мы долго наблюдали за организованной пеликанами рыбной ловлей и удивлялись невиданному обжорству этих птиц.
Однако, присмотревшись, мы поняли, что пеликаны не съедают всей пойманной ими рыбы, значительную часть ее сберегая в своем большом, как дорожный баул, кожаном мешке-зобе.
— Поразительное зрелище!— не выдержав, высказал свое удивление мой спутник.— Настоящий артельный лов! И эти мешки... Знаешь, один из наших арта-шатцев сделал из такого мешка шкуру для барабана.— Он в изумлении покачал головой и добавил:—Не подстрелить ли нам одну из этих «птичек» для нашего краеведческого музея?
Он говорил, должно быть, очень громко. Птицы услышали, прекратили лов и уставили на нас свои огненно-красные глаза. Затем, тяжело расправив крылья, они взлетели.
Раздался выстрел, и одна «баба-птица» грузно шлепнулась на землю.
Мы подбежали и подняли пеликана. Ну и велик же был он —полтора метра от хвоста до кончика клюва! На коротких сильных ногах крепкие кожаные плавательные перепонки между пальцами. А в мешке-зобе мы нашли килограмма два еще живой рыбы.
— Каким же искусным рыболовом была эта птица!—не без некоторого угрызения совести сказал мой товарищ, с трудом поднимая с земли мертвого пеликана.
— И ловким жонглером,—добавил я, вспоминая, как перевернутая в воздухе рыба летела прямо в широкие лопасти пеликаньего черпака-клюва...
ХИТРЕЕ ЛИСЫ
По горным равнинам, покрывающим восточный берег Севанского озера, без числа и счета разбросаны земляные бугры, напоминающие остроконечные овчинные папахи.
Это крот прорыл здесь подземные ходы, а землю выбросил и насыпал холмиками на прибрежных полях.
В ходах, вырытых кротом, всегда гнездятся мыши, и неудивительно поэтому, что сюда с вершин Гегама и Айцемнасара сбегает мышковать наша кумушка лиса.
А раз в полях появилась лиса, то охотник Балабек трясется, как в лихорадке, изыскивая способы изловить лису и сдать ее шкурку Охотничьему союзу.
Несколько раз Балабек ставил капканы, однако без успеха. Лиса ходила вокруг, но понимала, что без расчета ни одно существо в мире не положит на снег жирный кусок баранины.
Охотник Балабек вышел на равнину с двустволкой, но и на этот раз впустую.
Выпал глубокий снег, и ветер, подувший с озера, заполнил им все впадины. Гладь, положи яйцо—за семь верст увидишь. А ведь Балабек не яйцо—громадный мужчинище в теплой папахе, в полушубке; ружье за плечами. Не успеет он и показаться на этом берегу озера, как кумушка лиса на том конце мыса уже готова дать стрекача.
Белая гладь. Ни дерева, ни камня, ни ямки, ни бугра.
Вот и сбегают вниз с вершин Гегама и Айцемнасара лисы и днем безнаказанно рыщут по полям, а по ночам наносят опасные визиты в курятники колхозной птицеводческой фермы.
Что делать?
101
Долго думал охотник Балабек, наконец, нашел выход.
Он выкинул из-под шкафа мышеловку, а кошку отнес к соседям.
В комнате появились мыши.
Балабек прислушался к их писку, изучил его, поупражнялся и сам начал пищать по-мышиному. Затем он принес кошку домой. Забравшись под тахту, Балабек пискнул несколько раз, как мышонок, потом запищал, как взрослая мышь.
Кошка, затаив дыхание, навострила уши, прижалась к полу и вдруг бросилась под тахту. Но оттуда сейчас же послышались ее обиженное фырканье и сердитый голос Балабека:
— Изодрала ты меня, чертова дочка! Не видишь, что ли, что я не мышь?
Кошка разочарованно и изумленно поводила хвостом. Балабек был обрадован. Опыт удался—теперь он сам может подманить лису своим мышиным писком.
Да, но куда же деть ему свое громадное тело?
Балабек и тут нашел способ. Он взял простыню и, когда стемнело, вышел из дому.
Была светлая, лунная ночь. Мороз снова сковал снег, который днем начал таять. Вдали слышался рев разбушевавшегося озера.
Балабек вырыл в снегу яму, сел в нее и прикрылся простыней.
Просидев так некоторое время, Балабек начал пищать по-мышиному. Из-под простыни он ничего не видел, да и сам он не был виден—белая простыня сливалась со снежной гладью.
Балабек пискнул еще и еще рез, утомился даже и уже хотел сбросить с себя простыню, как на снегу послышались шаги.
Балабек —охотник опытный, и слух у него удивительный. Он понял, что к нему подходит лиса, но подходит неуверенно.
Положив палец на собачку ружья, Балабек запищал, как мышь, спасающаяся от опасности.
Шаги на снегу послышались ближе, и Балабек понял, что лиса остановилась в десяти-пятнадцати шагах от него, уже догадывается и вот-вот убежит...
Охотник быстро сбросил с себя простыню и, мгно-
102
веяно прицелившись, выстрелил вдогонку убегавшей лисе. Лиса взвизгнула, закружилась и упала па снег
После этого каждую ночь под белой простыней пищала мышь. Обманутые лисы подходили неуверенно, и в глазах у них вдруг вспыхивал похожий на молнию огонь двустволки.
Понимали лисы, что нашлось какое-то существо похитрее их самих, но—понимали поздно...
УЧЕНАЯ ЛИСА
«Да, это я, охотник Балабек из села Мартуни. Как же ты меня не знаешь? Не ты ли написал обо мне рассказ? Помнишь, «Хитрее лисы»? Ну, вот это я, тот самый Балабек, что лис обманывает,—тебе обо мне правильно рассказали.
Да, ни одна лиса из рук моих не уйдет, всех обману... Но, сказать по правде, был случай, когда лиса сама меня обманула, да и как еще обманула!
Как? А вот как.
Позвали меня в контору по заготовке пушнины. Дали яду: тогда еще можно было зверей ядом травить, не запрещалось. «Возьми, говорят, мехом вернешь». Взял.
От нашего села одна тропинка в лес ведет. Выходят на нее каждую ночь лисы. Сидят, с колхозного курятника глаз не спускают, тоскуют. Вот и разложил я на этой тропинке двадцать приманок, все с ядом. «Не может же быть, думаю, чтобы за ночь хотя бы пять лисиц на них не попалось».
Однако утром гляжу—ни одной! Но и приманок нет, все до единой исчезли. Вот так штука! Одна такая приманка может на тот свет пять лисиц отправить, а здесь—ничего.
Пошел як баязетскому знатному охотнику дяде Ефрему, рассказал про свою неудачу.
Усмехнулся дядя Ефрем в усы, головой покгНал.
— Как ты думаешь, кто приманку уносит?—спрашиваю нетерпеливо.
— Кто? Да лиса ученая.
— Лиса? Какая?..
— Говорю—ученая. А что ты думаешь, и среди них есть ученые! Университета она не кончала, ну, а „прак-104 .
тика есть... Собирает она эти приманки, уносит, зарывает где-нибудь. Пойди по следам—найдешь.
Взял я след лисы, пошел. Вижу, в одном месте снег взрыхлен. Копнул—все приманки там зарыты.
Я назад, к охотнику Ефрему.
— Дядя Ефрем, что же мне теперь делать? Жжет она меня, твоя ученая лиса.
Смеется в усы, качает головой дядя Ефрем.
— Что, не берет яда? Поставь капкан, другого способа нет.
Поставил я на тропинке капкан, настроил, положил мяса. Утром, гляжу — капкан сработал, а приманки нет, нет и лисы...
— Что же это такое, дядя Ефрем?
Смеется.
— Уходит зима, дядя Ефрем, а я своего плана не выполняю. Как быть? Неужто нет способа?
—- Есть. Потом скажу. Знаешь, что лиса делает? Она приходит, трогает легонько хвостом капкан—он и захлопывается. Лиса берет приманку и—была такова. Пойди погляди, правду ли я говорю. Вернешься— скажу тебе способ.
Поставил я. снова на тропе капкан. Да не один, несколько поставил, рядом друг с другом. Утром все то же. Все сработали, а приманок нет и лис нет. Осмотрел внимательно все капканы и в одном из них и вправду нашел пук рыжей шерсти. Верно, хвостом бьет, негодница, по капкану.
— Ну, дядя Ефрем, что прикажешь делать?
— Возьми четыре капкана и расставь в шашечном порядке. Близко один от другого. Ударит хвостом по одному—лапой в другой попадет.
Ну, я так и сделал. Пришел угром на тропинку. Молодец, дядя Ефрем, мудрый ты человек! Не вырос ли ты среди лис?.. Ученая моя лиса тут как тут — одна лапа в капкане. Вырвала капкан лиса, тащит за собой, хочет уйти.
t— Куда уносишь, негодница? Для тебя, что ли, я его покупал, деньги платил?
И хлоп из ружья. Так она и растянулась на месте.
Вот как это было. Пойди теперь расскажи в своей книжке, кто хитрее лисы—я или дядя Ефрем...»
105
ЛУННОЙ ночью
1
Мы стерегли скот в зимовье. Ружье мое, мой неразлучный друг, было со мною и наводило панику на окрестных зайцев. Оно часто гремело вслед косоглазым, но всегда впустую.
Однажды, вернувшись с такой неудачной охоты, я пошел за сеном и вдруг увидел у стога следы зайцев.
«Ага,—подумал я,—значит, они приходят сюда ночью воровать сено!»
Днем моя охота была неудачной, и я решил поохотиться ночью.
Каждый вечер я смотрел на молодой месяц и с нетерпением ждал—когда же он покруглеет?
Наконец месяц стал круглым и ясным.
Я взобрался на стог, вырыл в сене ямку, залег и направил дуло своего ружья на противоположный склон горы, откуда по ночам приходят зайцы воровать сено.
Несмотря на январь, ночь была мягкой и теплой, да и вообще в наших краях, где зимовья устраиваются в лесистых и защищенных от ветра ущельях, зима бывает теплой и приятной.
Луна взошла, и тени деревьев стали короче. Все вокруг понемногу утихло. Бодрствовали только я, ручей да какая-то ночная птица, которая печально и тоскливо кричала: «Сгак, сгак, сгак...»
В этот день я очень устал.
Я очнулся от какого-то шороха. Снег, казалось, был белее ваты, и на нем все было ясно видно. Вот напротив меня на тот берег ручья, попрыгивая, спустились два зайца. Они перескочили через ручей и осторожно приблизились к моему стогу.
Один из зайцев остановился недалеко от стога, вы-108
тянул мордочку и понюхал воздух. Он, по-видимому, почувствовал запах человека.
Я навел на зайца ружье, но он отскочил и присел у ручья. За ним последовал и другой заяц.
В них, очевидно, надо было целиться так, чтобы они нс заметили движения ружья. Я так и сделал.
Зайцы нерешительно потоптались на месте, но затем с осторожностью снова двинулись в сторону стога.
«Нет, придете, непременно придете, вкусная здесь у меня травка!»—подумал я.
И в самом деле—зайцы, попрыгивая, приближались ко мне.
От выстрела всполошилось все зимовье. Из своих теплых углов выскочили собаки и наполнили ущелье лаем.
— Эй-эй!..— раздался сонный голос Акоэнца Кочара.
Он стоял в одной рубашке у дверей своей землянки. В его руке дымился факел. Бедный старик решил, что в зимовье забрались волки.
Собаки мало-помалу угомонились. Я слез со стога и поднял убитого зайца.
Задача была решена: значит, можно охотиться и при луне.
На следующую ночь я решил попробовать по-другому. В сене не прятался. Надел полушубок, сел на землю, прислонился спиной к стогу и начал терпеливо ждать.
Полная луна заливала горы и ущелья молочно-белым светом. Было светло, как днем.
Появились зайцы. Я заранее приготовил ружье и замер. Главное—не шевелиться: так ты можешь сойти за пенек или еще за что-нибудь в этом роде.
Зайцы перебрались через ручей, остановились и долго-долго смотрели на меня.
Один из них присел и, подняв передние лапки, зашевелил ими, точно спрашивал: «Не тронешь, если я сенца твоего попробую?»
Я чуть не фыркнул при виде этих уморительных движений, но сдержал себя и не шелохнулся.
Заяц, говоривший со мной лапками, подошел к другому зайцу, и они, став носом к носу, началц о чем-то шептаться, часто-часто поглядывая в мою сторону,—
107
совещались, по-видимому. Наконец, приняв решение, они вплотную подошли к стогу.
Тут уж я не стерпел и нажал собачку. Один из зайцев упал.
Повторилась история предыдущей ночи. Снова подняли неистовый лай собаки, и, как вчера, Акоэнц Ко-чар выбежал полураздетый, с факелом в руках.
Догадавшись, что тревогу поднял я, он в сердцах сказал:
— Ты, дурной, чем ты занимаешься? Дай поспать спокойно!
Старик, ворча, вернулся в свою землянку, а я сидел и только об одном и думал: «Вернется ли назад после пережитого ужаса другой заяц?»
Охотники упрямы. И я решился сидеть хоть до рассвета и ждать.
Снова наступила тишина. Лениво тявкнула последняя собака, и мы опять остались одни-—я, ручей да ночная птица.
Я просидел так около двух часов.
В полночь на том берегу ручья, среди деревьев, появился второй заяц. Он осторожно продвигался вперед, не сводя глаз с заманчивого стога...
Я смотрел на зайца и думал: «Что влечет его под смертоносное дуло ружья? Ведь я только что стрелял. Глупость или бесстрашие?!
«Голод», — мелькнуло у меня в голове. И я опустил свое ружьё.
Пусть лакомится на здоровье!
2
Как-то утром постучал к нам в дверь Енок. Я впустил его.
— Дай мне твое ружье,— сказал он.— У Двух ручьев я видел зайцев. Hv как не принести одного из них домой..
Я дал ему ружье.
К обеду Енок вернулся, весь в поту, и, отдавая мне ружье, сказал:
— Одного легко ранил, да ушел за горку, пропал. Не нашел я его.
— Эх, дружок, на охоту ходить—не пловом лако-
108
митъся: не каждому это по зубам,—хвастливо заметил я и» взяв ружье, пошел сам.
На мягком снегу были ясно видны следы недавно пробежавшего здесь зайца. По этим следам я понял, что заяц бежал на трех лапках.
Не сделав и нескольких шагов, я увидел на снегу капли крови.
— Ну, он от меня не уйдет!—воскликнул я и пошел вперед, по колено увязая в снегу.
След зайца мелькал среди камней, пней, кустарников.
На одном высоком бугорке, где заяц присел, отчетливо запечатлелись следы трех лапок, а вместо четвертой стояла лужица крови
Прямо передо мной был большой камень. Следы зайца вели к этому камню, а за ним пропадали.
Я остановился у камня. Рядом с ним было углубление. Затаив дыхание, я заглянул в него—и окаменел от изумления.
В глубокой норке я увидел раненого зайца, а рядом с ним другого, поменьше. Раненый заяц прижимал свою больную лапу к теплой, мягкой шерстке другого зайца.
Я поглядел, поглядел, повернулся и быстро пошел обратно к зимовью.
— Эх ты, хвастунишка! Где заяц?— приставал ко мне Енок.
Ну что я мог ответить ему? Он все равно не поверил бы и только посмеялся бы надо мной...
В СТАРУХИН ДЕНЬ
Зима в том году была суровой, холодной. Жилось нам, пастушатам, трудно. Но вот настала весна, потеплело, и мы повеселели.
— Рано обрадовались, детишки,— покачал головой старый пастух дедушка Кочар.— Вот как пройдет Старухин день, тогда и радуйтесь.
— Старухин день? Что же это за день такой?..
— А тридцать первое марта. Сказала старуха: «Март пройдет, и заботы пройдут...»—а март услышал и рассердился. Призанял у февраля два денька, дохнул морозцем, вьюжной метелью, всех старухиных ягнят загубил: «Как ты смеешь моему уходу радоваться!..» Потому-то, детишки, у февраля двадцать восемь дней, а у марта тридцать один.
Эх, стар дедушка Кочар, чего он только не выдумает! Ну да пускай себе говорит, что хочет. День теплый, весенний, где они, вьюга, снег?.. И мы беззаботно играли в жгуты на солнечной, уже зазеленевшей лесной полянке.
Заигрались и не заметили, как на верхушках гор собрались тучи и закрыли солнце. Похолодало, пошел дождь, смешанный со снегом. Нет, не зря предупреждал нас дедушка Кочар!
Наши истощавшие за зиму коровенки сбились в кучки под только что распустившими почки деревьями и дрожат от сырости.
Дрожим и мы, как наши буренки. На мне ветхая, рваная одежонка, и в ее прорехи врывается, пронизывая меня до самых костей, холодный ветер.
Товарищи мои пастушата пошли к своим животным, а я прижался спиной к дереву, стою. Зуб на зуб не попадает. Из дырявых лаптей торчат голые, посиневшие пальцы, ио
Собрал хвороста, попытался развести костер, но хворост мокрый, а ветер тушит слабый огонек спички. Снег все гуще и гуще. Спускаются сумерки, близится холодный, безрадостный вечер.
Неожиданно из кустов выскочил тощий зайчонок.
Увидел меня, испугался, но не убегает. Сидит почти рядом под деревцем, трясется от страха и все время оглядывается на кусты позади.
Что там такое?
Поглядел пристально—как будто ничего там пет, одни тоненькие веточки с едва пробившейся листвой.
Но вот шевельнулись эти веточки и выглянула из них острая хищная мордочка. Лиса! Гналась за зайцем, разбойница, да на меня нарвалась. Струсила, прячется.
А зайчонок, видно, ей очень по вкусу пришелся. Разыгрался аппетит у хвостухи—сидит, облизывает губы языком и думает, вероятно, что я ее не замечаю. Ждет, должно быть: вот уйду, она тогда и поужинает зайцем.
А лопоухий сидит в трех шагах от меня—стукнуть дубинкой и все... Великое искушение для такого пастушонка, как я! Но нет. Смотрю я на этого несчастного косоглазого зверюшку, и потому, что он доверяет мне, чувство гордости охватывает меня...
И я поднимаю свою дубинку, но совсем йе затем, чтобы ударить ею зайца. Она тяжело летит в кусты, где притаилась лиса.
С шумом рассекает дубинка тонкие, спутанные ветки, и они жалобно трещат, вскидывая кверху брызги талого снега. Бомбой вылетает из них лиса и, взмахнув пышным, огненно-рыжим хвостом, исчезает в зарослях.
Зайчонок испуганно привскочил, замахал, точно забарабанил, лапками, шевельнул ушками.
Легкий прыжок—и он тоже, конечно, ускакал. В обратном, понятно, направлении тому, где скрылась лиса.
Он ветром пронесся мимо меня, но я успел встретить полный признательности взгляд его теплых, влажных глаз.
А впрочем, может быть, это мне только так показалось...
in
НА ПАСЕКЕ
Аслан учится в консерватории—у него большие музыкальные способности. А ведь еще совсем недавно был он простым деревенским парнем и пас колхозное стадо. Лицо у Аслана обезображено глубоким шрамом. Это след его встречи с медведем.
Аслан—мой приятель, и он рассказал мне об этой встрече.
— Пригнали мы как-то колхозный скот в зимовье. Дело было осенью, дни хорошие, теплые. Овцы разбрелись по лесу, желуди да буковые орешки поедают, собаки вокруг стада ходят, сторожат, а я сижу на обломке скалы, смотрю на шумящую внизу речку и думаю о том, о сем. Говорю себе: «Гляди-ка, как за несколько лет жизнь переменилась! Скота и в помине не было, а сейчас огромное стадо—наше стадо! Раньше и одного паршивого хлева не было, а сейчас на том берегу реки хлевы стоят—не хлевы, а дворцы царские! Раньше мед мы только во сне видели (у нас в деревне у одного кулака Ато пчелы были), а теперь—вон они под скалой—на берегу ульи стоят, зеленой краской крашены, и как много их!»
Гляжу я на эти ульи, слушаю, как пчелы в ущелье сладко жужжат, и душа радуется. Гляжу, глаз оторвать не могу, и что же вдруг вижу? Огромное какое-то животное свалило один из ульев на землю, а само от пчел отбивается: хлопает себя по морде, по телу обеими лапами и в то же время торопливо, жадно мед пожирает. Медведь!.. А со мной, как нарочно, н ружья нет.
Собак позвать не могу—знаю, что под каждым кустом по волку сидит. Отойдут собаки—волки овец порежут...
Думал я, думал, как быть, а медведь ест да ест co-
rn
ты. Пчелы ма него накинулись! Настоящий колхоз! Горе тебе, если их добро тронешь! Нападут, жизни не пожалеют, сами пропадут, но соты свои спасут.
Тучей налетели пчелы на медведя, бьются о него, жалят.
Когда уж очень невмоготу ему стало, он вог что придумал: побежал к речке и—с головой в воду!
Пчелы его бросили, всплыли, унесла их река. А медведь освежился, вылез из воды, отряхнулся и — назад, к улью. Снова занялся медом. Снова пчелы налетели. Как стало тяжело, опять к воде побежал...
Сказал я себе тогда: «Эй, парень, ведь он эдак и мед пожрет и всех пчел загубит. Придумай-ка, как беде помочь!»
Что же сделать-то? Закричать? Камнем бросить? Всего только в бегство обратить?.. Да разве можно позволить, чтобы он так легко отделался!
Нет, я с него шкуру сдеру! Сдеру и председателю нашего колхоза подарю (председатель у нас женщина), мясо разделю, между бригадами, а сало дам тем, кого костолом мучает. Очень помогает, если ноги смазывать.
Осторожно сошел со скалы, и как только медведь влез в речку, я-—на пасеку. Залег ничком в сорняках у изгороди и жду. Пошел медведь от реки назад к своей добыче. Как дошел до меня, я вскочил и всадил кинжал ему в бок...
Как он заревет!.. Встал на дыбы да как даст мне по уху!
Я упал на один из ульев и опрокинул его. Пчелы разъярились, вылетели и—на медведя. Он ревет, отбивается...
Спасибо пчелам,—кабы не они, медведь меня в куски разорвал бы. Напали они на медведя, впились ему в нос, в уши, в глаза, запутались в волосах. Ошеломили его так, что он и не заметил, как я подошел сзади, прыгнул пантерой и ударил его кинжалом.
Так он и распростился с жизнью.
Только тогда я и заметил, что у меня с лица кровь ручьем бежит. Пошел к речке, поглядел на себя в воду, и дрожь меня проняла: вместо щеки кусок мяса висит! Попортил он мне лицо.
На этой пасеке я и в другой раз медведя встретил,— z	из
8—В. Ананян
продолжал Аслан после длинной паузы.—Ну, да тут иначе вышло...
У нас в Медвежьей балке жила медведица с двумя медвежатами. Увидел я ее в начале лета, только не убил... Вот как это было.
Председатель колхоза сказала мне: «Аслан, к нам на пасеку опять медведь повадился. Да не один, и медвежат приводит медом побаловать. Ты бы постерег* Может, и подстрелишь. А за овцами Артэм приглядит».
Ладно. Взял ружье, пошел.
Два дня прошли спокойно, обошлось без гостей. На третий, в самую жару, днем, вижу—идет медведица, и какая медведица, целая телега груженая! Да не одна—за нею вперевалочку двое медвежат.
Оставила она медвежат у кустов на дороге, а сама крадучись к пасеке...'
Тут мне в голову пришло: а ну, испытаю я эту медведицу!
Стояло на пасеке два-три моих собственных улья. Взял я из одного кусок сот и, не успела медведица через ручей перевалить; сбегал вниз и положил его на ее пути на тропинку. А сам в сторону, спрятался за пеньком, приготовил ружье, жду.
Порешил так: если она сама мед сожрет—убыо, если отнесет детям—помилую, подарю ей жизнь.
Медведица вышла из кустов на тропинку, принюхалась, нашла мед, взяла его лапами и боязливо поглядела по сторонам: не видит ли кто? Ну совсем как человек, когда что-нибудь сворует...
Так это было смешно, что я чуть не фыркнул.
Взяла она мед, еще раз огляделась и по-прежнему гихонько, крадучись, пошла назад, к медвежатам.
Дошла и положила мед перед детенышами. Они жадно накинулись на мед, друг у дружки отнимают, урчат сердито. А мать стоит на задних лапах и беспокойно озирается, принюхивается, сторожит: не идет ли кто, не помешает ли ее малышам лакомиться?
Так мне все это понравилось, что и меда своего жалко не было. Постояла медведица так, постояла, облизала лапу—она вся в меду была—и разохотилась, самой тоже медку захотелось. Не терпится. Топчется на месте, все назад, на пасеку, поглядывает. Думает, ш
должно быть: не вернуться ли, не полакомиться ли самой?..
Правду говоря, тянется рука к ружью, так и хочется выстрелить,—ведь ничего на свете не может быть тяжелее для охотника, чем упустить добычу. Но я сдержался, только свистнул тихонько, чтобы ушла, глаз мне не темнила, кровь не мутила...
Она и ушла, и медвежат с собой увела.
Идет вверх по реке, а я из-за деревьев поглядываю: что-то она дальше делать будет?
В одном месте река образовала залив, что-то вроде небольшого озера, а посреди этого озера лежит широкий плоский камень, согретый солнцем.
Медведица привела детенышей, посадила на этот камень, а сама влезла в реку, стала на задние лапы и передними, как человек руками, взяла одного медвежонка, окунула в воду, пополоскала, пошлепала по спинке и снова поставила на камень—обсыхать на солнышке. Потом взяла другого, то же самое и с ним проделала. Думает, поди, своим медвежьим умом: «Искупала...» А медвежата от удовольствия кувыркаются на камне, шалят, дурачатся, визжат—совсем как дети после купанья!
Очень мне это понравилось! Гляжу на них разинув рот и вместе с ними радуюсь. О ружье забыл.
Медведица вылезла из реки, отряхнулась и повела медвежат к кустам ежевики, покрывавшим выступ горы. Наклонила один из кустов, прижала к земле и— небо свидетель!—сама не ест, разве одну-две ягодки в рот возьмет, каким-то особенно тоненьким голоском урчит, медвежат зовет. Те поняли, прибежали, один другого опережая. Повисли на кусте, начали ежевику есть, друг у дружки вырывать. О матери даже и не думают!
Не захотел я им мешать и с сердцем, полным радости, вернулся на пасеку.
МЕДВЕДИ ХУСТУП-ГОРЫ
1
Раскинув пышные лесистые полы, уйдя постаревшей головой в облака, мрачно стоит Хуступ-гора и, сдвинув брови, смотрит вниз, на отважные дела человека, этого, как муравей, маленького существа.
Советский человек взорвал утесы, расковырял подножие Хуступ-горы и пробил в ее теле глубокие подземные ходы—туннели.
Веками стояла Хуступ-гора, головой зарывшись в облака. В густых чащах, покрывающих ее склоны, спо; койно плодились косули, в темных пещерах ее высокий скал на зимнюю спячку залегали медведи с медвежатами.
Девственны и плодоносны леса Хуступ-горы. Полные орехов, груш, яблок, они каждую осень ломились под тяжестью своих спелых плодов.
Осенью для обитателей леса наступал праздник. Белка и куница, еж и крыса собирали дары его в свои гнезда, а косули выискивали буковые орешки под свежеопавшими листьями:
В эти дни с утесов Хуступ-горы сходили вниз и медведи и, спускаясь к ущелью реки Вохчй, объедались жирными, вкусными грецкими орехами. Выдры, гревшиеся на солнце, прыгали с камней в воду, а косули вздрагивали и пугливо прятались в кустах.
Все они были хозяевами этих лесов, и никто не нарушал их покоя.
2
В один прекрасный день медведи, дремавшие в сво^ их пещерах, увидели несчетное множество людей, не* счетное множество буйволов и упряжных быков, по Нб
крутым, обрывистым тропинкам поднимавших на гору трубы толще, и длиннее самых старых и высоких орешников этого леса.
Дни, недели с терпением муравьев втаскивали они на гору эти громадные, черные, блестящие трубы, маховые колеса, рычаги, усаженные зубьями, и тысячи каких-то других тяжелых предметов.
Под скалами, в ущелье Вохчи, раздались взрывы, и в сердце медведей запал страх.
Заворчали они недовольно и ушли на недоступные утесы Хуступ-горы.
И однажды медведи увидели, что внизу, на берегу реки, вырос дОхМ с красной крышей, и вода реки Вохчи, опоясав склон горы, обузданная, смирная, течет спокойно по своему новому, цементному ложу, не бурля и не взбивая пены.
На горе, над домиком с красной крышей, устроен красивый водоем. Вода бежит по каналу, наполняет бассейн, бешено бурлит в нем и стремительно падает вниз по широкогорлым трубам. От напора воды домик с красной крышей дрожит и шатается, изнутри слышен адский грохот машин,
3
Осенью лес согнулся под тяжестью всевозможных ароматных плодов, и медведи вышли из берлог, спустились в этот богатый сад—подарок природы—и, по-трухивая, остановились у берега канала.
В одно время с медведями сошли вниз и косули. Они побежали вдоль канала, но, не найдя его конца, легко перескочили через воду и очутились в обильном плодами лесу.
Что-то бормоча, побродили у канала и тяжеловесные медведи, не нашли места для перехода и рассердились. Один из них тоже попытался перепрыгнуть, но упал в воду.
Цементные стены канала были гладки и скользки. Медведь хотел ухватиться за край стены, но не нашел опоры. Вода оторвала его и унесла. Тогда ом вплавь добрался до другого берега, но стена и здесь была скользка, и поток воды снова понес медведя вниз.
Остальные медведи, недовольные непонятными вц-
Н7
думками человека, сердито ворча, сопя и ломая кусты, побежали по берегу канала вслед за плывущим.
Показался бассейн. На краю его стоял сторож.
Увидев медведей, сторож торопливо снял с плеча ружье.
Медведи почуяли опасность—они были знакомы с этим смертоносным оружием. Сколько, сколько раз эта похожая на дубинку штука ревела, извергала огонь — и один из них весь в крови падал на землю...
Медведи в страхе првернули назад и скрылись в кустах. Лишь один из них постоял нерешительно, посмотрел на человека с ружьем и хотел было последовать за остальными, но жалобный рев боровшегося с водой товарища заставил его броситься вперед к краю канала.
Сторож с удивлением увидел, что медведь, бегущий вдоль канала, протягивает лапу в воду, пытаясь помочь утопающему. Это це удается ему, но он продолжает бежать вперед, и по его тревожным «брт, брт, брт» можно подумать, что он кричит «караул» и зовет на помощь...
Один раз ему удалось схватить тонущего завшею, но ведь медведи не Носят одежды и у них нет воротника, за который можно было бы ухватиться, и вода снова завладела своей жертвой.
Увидя, что с берега он ничем не может помочь, медведь отчаянно заревел и тоже бросился-в воду.
Он доплыл до тонущего, обнял его и потянул к берегу, но края канала были одинаково скользки и гладки везде. Уцепиться было не за что...
Поток принес обоих медведея в бассейн и закружил их в водовороте.
Первый из них от долгой борьбы с водой совсем ослабел. Он то погружался с головой в воду, то, порывисто разбивая ее поверхность лапами, выплывал, отфыркиваясь.
Второй медведь в последний раз сделал попытку сласти товарища. Обняв его одной лапой за шею, он уцепился другой за железную решетку шлюза, и вскоре на ней, облегченно дыша, повисли оба медведя. Так было хорошо: можно было немного передохнуть, собрать силы, а затем, цепляясь за решетку, выбраться на берег...
118
4
Все это время в душе сторожа происходила борьба.
Сначала он обрадовался: «Вот так штука—зверь сам под пулю идет!» Но когда увидел, что один из медведей бросился на помощь другому и старается его спасти, у сторожа заговорило чувство, которое остановило его протянувшуюся было к ружью руку.
В десяти шагах от него медведь, повисший на решетке шлюза, медленно возвращался к жизни. Мокрый, тяжело дышавший, он казался таким жалким...
Он боязливо оглядывался, но сторож только улыбался, глядя на него. Вися на решетке, он был беспомощен, и такая горячая мольба о жизни была в его глазах...
Второй медведь, заметив сторожа, торопливо отплыл в другой конец водоема и, не спуская глаз с его ружья, отчаянно ревел от страха.
«Не выстрелить ли в него?»—подумал сторож, но, вспомнив о самоотверженном поступке этого животного, отошел подальше от плотины. Он не хотел своим присутствием помешать, а может быть, и стать причиной гибели медведей! «Выберутся по решетке»,—с теплым чувством подумал он.
...Вскоре оба медведя торопливо поднимались на утесы старой Хуступ-горы.
В ИСТИ-СУ
Исти-Су— это возвышенность в районе Зангезура и Даралагеза на границе Армении и Азербайджана. Здесь, высоко в вершинах гор, берет начало река Восточный Арлачай. Дальше она течет по ущелью Айбц и впадает в Араке.
Летом на окрестные горы поднимаются со своими стадами пастухи колхозных скотоводческих ферм, а осенью, зимой и весной здесь безлюдно и пусто. В это время одни только медведи и чувствуют себя хорошо в такой глуши.
Поздней осенью, когда начинаются холода и близится время залезать в берлогу на зимнюю спячку, медведи спускаются в ущелье, на склоны Исти-Су, где из земли бьют горячие, ключи, окутывая паром окрестные склоны.
Когда начинаются морозы, и в Араратской долине замерзают реки и каналы, несчетное множество водяных птиц слетается в ущелье Айоц к горячим ключам Исти-Су. И зимой выбоины в скалах, полные теплой воды, становятся здесь своеобразными «птичьими ваннами».
С незапамятных времен приходили сюда, к источникам Исти-Су, и жители Сюнийского края. Приходили, опираясь на костыли и палки, купались в теплой воде бассейнов и через некоторое время, бросив костыли, уходили домой здоровые и веселые.
Советский человек проложил к Исти-Су шоссейную дорогу, понастроил на возвышенности и в ущелье много новых красивых домов, а воду горячих источников заключил в медные трубы.
Бассейнов под открытым небом больше нет. Вода вливается в блестящие, покрытые белой эмалью ванны, й трудящиеся пашей великой страны со всех концов ее съезжаются сюда восстанавливать свое здоровье и силы. 120
На зеленеющей кромке леса, отступившего к верхушкам гор, топчутся какие-то неуклюжие темные фигуры. Это медведи. Поедая грушу-падалку, они время от времени поднимают головы и искоса поглядывают на беленькое ванное здание, на новых, могущественных хозяев Исти-Су.
— Обездолили их, лишили курорта,—смеясь, сказал мне Мукуч, один из местных знатных охотников.— Раньше в холодные дни медведи приходили сюда, влезали в горячую воду источников, купались, купали своих медвежат и...
— ...излечивались от ревматизма,—смеясь, закончил я.
— А что же, шутишь?—сказал охотник, и лицо у него стало серьезным и сердитым.—Как, по-твоему, не будет костолома у того, кто живет в сыром лесу, в сырой пещере? Да не болей у них кости, тянулись бы они сюда? Погляди-ка, сколько тут людей, сколько шума, а они все вокруг да около вертятся, не уходят...—И Мукуч показал на медведицу с медвежатами, исподтишка наблюдавшую за нами с другой стороны ущелья.
Однажды с тем же Мукучем я пришел в Исти-Су на охоту. Это было зимой, и санаторий пустовал—сторож да уборщица, и никого больше.
Сторож приютил нас в своем домике, а уборщица пообещала приготовить ванну. Дело несложное—вода горячая бьет из-под земли, только кран открой.
Выкупались и вернулись в сторожку. Уборщица накормила нас и заторопилась в.ванное здание — прибрать ва нами. Не прошло, однако, и двух минут, как мы услышали ее истошный крик и выбежали в тревоге во двор.
На женщине лица не было. Она, казалось, лишилась голоса—побелевшие губы шевелились беззвучно, а пальцы судорожно сжимали какую-то тряпку. Что-то испугало ее в ванном здании.
Мы с Мукучем побежали туда.
В длинном коридоре здания одна подле другой, были расположены ванные кабинки, и дверь одной из них, той. где мы купались, стояла открытой настежь.
Мы заглянули в кабину и, как вы думаете, что мы там увидели?
121
Блаженно пофыркивая, в ванне плескался большой бурый медведь.
Увидев нас, медведь повернул голову, и взгляд, который он бросил на нас, был такой, какой может быть только у человека, которому помешали в одну из самых приятных минут в его жизни,— досадливый, брезгливый, но ничуть не испуганный.
Медведь перестал плескаться и заворочался в ванне, думая, очевидно, что от нас ничего хорошего ожидать не приходится, надо уносить ноги...
Охотник Мукуч дернул меня за рукав.
— Знаешь что,— сказал он,— уйдем. Пусть себе купается...
Когда мы вышли во двор, Мукуч добавил:
— Помнишь, что я тебе говорил? Вот, пришел полечиться. Кости болят, что ты думаешь!
Несколькими минутами позже, заглянув за угол здания, мы увидели медведя. Выбравшись через окно из ванной—этим путем он, верно, и попал в нее,—медведь отряхнулся и неторопливо, вперевалочку, побрел домой, на покрытый лесом склон горы. От его мокрой спины шел пар...
ББЮК
Мы сделали привал у подножия горы Асли и утолили жажду студеной водой горного ручья.
Жара томила. Окружавшие нас горные хребты были высоки, почти недосягаемы. Не хотелось бродить по ним в этот зной. В тени раскидистых шелковиц, нависших над ручьем, было прохладно. Тянуло лечь, сладко вздремнуть под журчанье воды. Но это были мысли, недостойные охотника, и я не решался высказать их товарищам. Поднимут на смех и разнесут потом по всему городу...
Спутники мои были, однако, люди чуткие. Поняли и помогли мне сами.
— Ты человек грузный,— сказал мне один из них,— останься здесь, постреляй куропаток, а мы пойдем по козьим следам.
Я, конечно, согласился не колеблясь.
Товарищи ушли, а я уселся под деревом, слушаю, как шумит ручей, пробиваясь среди камней, погружаюсь в думы.
Напротив меня сидит мой сеттер Быок, а во взгляде его добрых, умных глаз я читаю упрек. Характер у Бьюка—полная противоположность моему: Бьюк враг лени. Раз вышел на охоту—должен вернуться домой с добычей. На охоте он сейчас же приступает к делу.
Вот и теперь он сидит передо мной, нетерпеливо повизгивает и смотрит на меня так, точно хочет сказать: «Уж если тебе хотелось спать, спал бы дома, не стоило в такую даль тащиться». Повизгивает, облизывает губы и поглядывает на каменистый холм по ту сторону от нашего пристанища.
«Не позорься, пойдем, там мы найдем кое-что вкусненькое»,—кажется, говорит мне Быок.
123
Мне стало не по себе от упреков собаки. Я встал, взял ружье.
Вне себя от радости, Бьюк прыгнул мне на грудь, облизал руки и побежал вперед.
По склону холма разбросаны обломки скал. Подбежав к ним, Бьюк остановился и замер, вытянув хвост.
Стойка!..
Ну, значит, тут и на самом деле есть дичь.
Мне оставалось только поднять ружье, прицелиться и сказать Бьюку: «Пиль!»
Из-за камней взлетела целая стая куропаток. Я выстрелил, но ни одна из птиц не упала. Стая спокойно опустилась по ту сторону холма.
Пойти за нею я поленился. Вернулся и снова лег в тени у ручья.
Вернулся и Бьюк. Он был печален, как истый охотник, потерпевший неудачу. Он смотрел на меня, и в его унылом взгляде я читал ясно: «Эх, не будет из тебя проку!»
Я сладко уснул под ласковый шепот воды и шелест листьев, колеблемых ветром. Что такое Бьюк? -Всего только собака. Ей недоступна прелесть такого сна...
— Вставай, вставай!—услышал я.
Проснулся. Товарищи окружили меня, смотрят удивленно. Неподалеку лежит убитая ими коза, а рядом сидит Бьюк. Глаза у него веселые, лукавые. Бьюк метет хвостом землю, облизывает губы.
— Ты „что это?— спрашивает меня один из товарищей.— Из куропатки подушку сделал?
И на самом деле—под правой щекой у меня куропатка...
Я поднялся. Что за чудеса?..
— Это твои проказы, Бьюк?— спрашиваю я, показывая сеттеру куропатку.
Бьюк смотрит на меня весело, и глаза его смеются. Вот-вот скажет: «Ну, конечно, мои! Ты спал, а я вот побегал и нашел...»
Я рассказал, как выстрелил и промазал. Пойти поглядеть было лень. А Бьюк не поленился. Сбегал по ту сторону холма, поискал, нашел убитую куропатку, принес и положил ее мне под голову. Сидел и ждал. Вероятно, думал: «Какой это будет сюрприз!»
Я рассказываю, а Быок слушает, повизгивает ра
124
достно. в глазах смех. «Все ведь понимает собака»,— думаю я.
— Да, но странно все же, что Бьюк пошел поглядеть, не упала ли там куропатка,— сказал один из охотников и улыбнулся многозначительно.
Я понял, что он хотел сказать: знает, дескать, Бьюк, что я всегда мажу, не будет зря трудиться, искать...
Что мне было ответить ему?
Наиболее правдивый ответ мог быть один.
— Бьюк— животное понятливое, умное. Он знает, что его хозяин зря стрелять не станет,—сказал я.
Но гут Бьюк «улыбнулся» снова, да еще с такой иоонией... Конечно, хотел сказать: «Брось, не ломай головы. Кто его знает, ты ли еще эту птицу-убил...»
И все его поняли и засмеялись.
УТРАЧЕННОЕ ДОВЕРИЕ
Моя пуля настигла зайца и раздробила ему правое бедро. Заяц все-таки убежал, хотя и на трех ногах. Собака моя Тадор бросилась за ним вдогонку.
Сел я под кустом, курю и огорченно думаю: «Как же это я упустил добычу?..»
Сидел я так довольно долго. Наконец послышался какой-то шорох. Оглянулся—мой пес. Поймал зайца и несет его в зубах, высоко подняв голову. Заяц—очень большой и тяжелый самец, от напряжения собака еле дышит.
Изнемогая, дотащилась, положила зайца мне на колени и поглядела радостно. Казалось, спрашивала: «Доволен?»
Я взял зайца, погладил и впал в раздумье: добить или взять домой живым? Ну, а пока я раздумывал, заяц неожиданно выскочил из моих рук и ускользнул...
Тадор бросил на меня презрительный взгляд—и снова вслед за зайцем. Бедный пес, он был очень утомлен и не мог скрыть от меня своей досады.
Нет, по-моему, большей неудачи, большей неприятности, до глубины души волнующей охотника, чем такая: твоя уже добыча—и вдруг ускользает прямо из РУК.
Сижу, смущенный, и браню себя на чем свет стоит за такую оплошность.
Поймает ли на этот раз Тадор зайца? Тадор старается мне услужить, а заяц за жизнь свою борется-Заячье стремление сильнее собачьего, но ведь заяц всего-то на трех ногах бежит, четвертая, раненая, ему изменила... Догонит его Тадор...
Все же заяц одолел целый километр, пока Тадор не поймал его снова. И снова принес в зубах, высоко подняв голову, задыхаясь и с трудом пробивая дорогу в высокой траве. Спина Тадора порой тонет в траве, по-126
рой выплывает, но голова все время высоко поднята, а в зубах Заяц—белое брюшко лопоухого видно издали.
Иду навстречу, чтобы принять добычу. Но Тадор останавливается и смотрит на меня негодующе. Подхожу и говорю:
— Тадор, отдай!
А Тадор отступает и ворчит сердито. Не отдает мне зайца.
В его больших глазах ясно читаю и гнев, и упрек. Мне кажется, что Тадор говорит: «Так я и дал! Чтобы ты опять упустил? Да понимаешь ли ты, с каким трудом я его нагнал и принес?»
— Тадор,— говорю я ему мягко,—на этот раз прости мою оплошность. Теперь уж не выпущу, отдай мне зайца.
Смотрит на меня Тадор косо-косо. Не отдает зайца, не верит.
— Не упущу, Тадор, сейчас же добью. Отдай...— говорю я и достаю нож.
Тадор понимает. Он видел и знает, для чего она, эта блестящая вещичка, и, наконец, хотя и очень неохотно, соглашается отдать мне зайца.
НА ОЗЕРЕ АЙГЕР-ЛИЧ
Весной, сидя в кустах на берегу небольшого озера Айгер-лич, я нечаянно стал свидетелем настоящего сражения.
На зеленый луг, окаймлявший озеро, вышло целое черепашье стадо: Вначале на лугу царил полный покой. Каждая черепаха занималась своим делом и не интересовалась соседками. Но когда из озера, вылезла еще одна небольшая черепаха, внимание всех бывших на берегу устремилось на нее, и из-за нее-то, по-види-мому, и разыгрался бой, который мне пришлось увидеть.
Как рыцари на средневековом турнире, так одна на другую начали наступать и мои черепахи.
Сначала каждая из них старалась оттеснить противника, нажимая на него своим костяньгм панцирем. Делалось это довольно деликатно. Затем, однако, черепахи рассыпались в разные стороны, конечно, с такой быстротой, на какую только способны черепахи, и, создав некоторый плацдарм для разбега, снова напали друг на друга» на этот раз с еще большим ожесточением. Раздался сильный треск, точно сражались дикие козлы, шумно стукаясь огромными рогами.
Нападая, черепахи быстро втягивали внутрь панциря свои мягкие головы, очевидно, чтобы не размозжить их. Весь бой, казалось, лишь в том и заключался, что черепахи стукались одна о другую броней. Но какой же смысл был в такой борьбе? Ведь ни один из ее участников и на волос не страдал от ударов другого, Что должно было решить исход боя? Кто и как мог в нем победить? Все они в панцирях, все неуязвимы...
Я долго смотрел на этот казавшийся странным бой, стараясь решить мучивший меня вопрос. А черепахи, словно в экстазе, стукались и стукались друг о друга. Только и было слышно—чыхк, чыхк, чыхк...
12В
Но вот я наконец заметил, что каждый из участников бо$г старается поддеть противника «плечом», приподнять и перевернуть на спину.
Одной из черепах, самой крупной, это наконец удалось. Однако вместо того, чтобы броситься на поверженного врага, победительница сейчас же оставила его и устремилась на другого.
И тут тоже обе черепахи старались во что бы то ни стало перевернуть друг друга. Они становились на задние ноги и хвосты, схватывались, как борцы в цирке, и напрягали все усилия, чтобы повалить противника непременно на спину. Как только это удавалось, побежденная черепаха так и оставалась лежать на спине, и ее уже никто не трогал.
Почему, однако, бешеная борьба черепах оканчивалась так мирно? Наблюдая за побежденными, я видел, что они, как ни старались, а перевернуться на брюшко, получить способность двигаться не могли. И вдруг я вспомнил о своих поездках на моторном суденышке у нас на Севанском озере. Суденышко это строением своим похоже на перевернутую черепаху— спина круглая, брюшко плоское. Взлетит это суденышко на вершину волны, свергнется оттуда в глубину вод, но никогда не перевернется. Иной раз накренится так, что зачерпнет вдоволь воды, и мы в ужасе вскрикиваем. А моторист смеется беспечно.
— Не бойтесь, корабль мой построен так, что не может перевернуться!
Так вот «построена» и черепаха. Положи ее на спину на земле, где ни загрести, ни зацепиться не за что,— она так и останется. Или погибнет от голода, или станет добычей ворон и коршунов. Налетят они « своими острыми, как кирки, кЛювами начнут вырывать черепашье мясо из незащищенных прорезей в броне животного—тех углублений, куда она прячет свои ноги и голову.
Так было и на этот раз. Бой еще продолжался, но уже прилетели два ворона и сели на животы перевернутых черепах.
Остаться на ногах... Вот за что так страстно сражаются черепахи.
Перевернешься, ляжешь на спину—погибнешь!
9—В. Анании
У ЛЕТКА
Солнечный майский день. На пасеке кипит жизнь, ’неустанно трудятся пчелы. Меня очень занимает их деятельность, поражают их умные поступки.
Вот у летка одного из ульев две пчелы. Опершись на передние ножки, они приподняли свои туловища, выставили, словно штыки, жала и жужжат угрожающе.
Я видел часовых у разных животных—у горных баранов, у коз, у диких уток, у журавлей. Но такого исключительного внимания, такой напряженной бдительности я не наблюдал ни у кого из них.
Представьте себе: каждую минуту с полей и лугов возвращаются несколько сот пчел, тяжело нагруженных собранной ими цветочной пыльцой, и эти часовые должны проверить каждую из них, прежде чем впустить в улей. Как же, однако, они узнают своих? Как отличают от чужих?
— По запаху,— говорит мне мой спутник, ученый пчеловод.
До чего же тонким должно быть обоняние у этих маленьких животных, чтобы они в течение минуты могли проверить две-три сотни совершенно похожих одна на другую пчел-работниц!..
Чужая не проскользнет. Горе пчеле, сделавшей попытку пробраться в улей своих соседок, чтобы похитить их общественное достояние!
Но вот такая пчела нашлась. Часовые сразу узнали ее по особому, чужому запаху. Полному опасностей полету в далекие поля за цветочной пыльцой пчела эта предпочла кражу: рядом—чужой улей, в нем—готовый мед...
Вряд ли, однако, можно подумать, что пчелу привел сюда инстинкт разбойника, простое желание завладеть продуктом чужого труда. Ведь труд—это основной рл
мощный инстинкт, свойственный всем пчелам. Скорее всего это созданьице, унизительно называемое всеми вором, привело сюда что-то другое. Возможно, что пчела, вылетев за взятком, едва спаслась от какой-либо подстерегавшей ее в пути опасности. Может быть, за ней гналась птица, или напугала ее гроза: ведь капля дождя для такого маленького существа тяжелее ведра воды, обрушенного с высоты четвертого этажа на голову человека...
Вот она и боится теперь лететь в поле. Но не принести в улей своей доли нельзя. Ведь все работают, все приносят. Она и запуталась между страхом и долгом и решилась на такой, конечно, низкий поступок.
Как бы там ни было, один из стражей уже ухватил воровку крепко за заднюю ножку, и никакие смягчающие обстоятельства ей помочь не могут. Все, о чем она думает сейчас,—это как вырваться, как уйти. Но подоспел второй часовой и схватил ее за другую ножку.
Началась свалка. Вход и выход у пчел нарушился. Работницы, вернувшиеся с поля, собрались у летка и жужат сердито. Кричат, должно быть, на своем пчелином языке:
«Эй, дайте дорогу! Чего загородили?..»
Все они очень спешат: одним нужно как можно скорее сдать свой груз пчелам-приемщицам, другим—вернуться за новым запасом пыльцы к цветущему лоху. А тут еще и гучка набегает, вот-вот закроет солнце...
И для того, чтобы не мешать работе, часовые потянули вора торопливо в сторону и вместе с ним свалились на траву.
Один из часовых вернулся, однако, тотчас же на свой пост, но, как мне показалось, сначала сказал товарищу:
«Управься с этим негодяем и поскорее возвращайся па свой пост...»
Но «негодяй» был взрослой и во много раз более сильной пчелой, чем часовой—молодая, всего, пожалуй, восьми-девятидневная пчелка. Барахтаясь в траве, вор легко волочил ее за собою.
Я внимательно наблюдал за их борьбой. Меня очень удивляло, что в этом неравном поединке вор все время только защищался, а маленький, тщедушный часовой, на правах хозяина, что было силы колотил его, взби
131
рался на спину нахала, безжалостно теребил его за шейку. А вор, который легко мог и ужалить и убить своего юного противника, безропотно сносил побои... Он, казалось, сознавал свою вину, и у него было только одно стремление, стремление пойманного на месте преступления—как-нибудь вывернуться, уйти от праведного суда, унести ноги...
И он, не пуская в ход ни жала, ни силы, долго и терпеливо сносил удары, до тех пор, пока, наконец, ему не удалось вырваться и улететь.
Эго был подлинно совестливый вор...
РАСЩЕЛИНАХ КРАСНЫХ СКАЛ
БЕЛЫЙ ВОЖАК
1
Мы остановились у подножия знакомого горного хребта. Огляделись. К хребту вплотную подходила Араратская долина. Солнце склонялось за Малый Арарат, и вся долина была залита оранжевыми лучами вечерней зари. В ее последних отблесках переливались и шумели воды Аракса, окаймленные светлой полосой камышей.
С горных вершин дул холодный ветер поздней осени. Мы были легко одеты и продрогли. Целый день кружили по ушельям, балкам и отрогам гор и не встретили ни одной козы, нам попадались только птицы. Несчетные стаи куропаток и диких курочек неожиданно взлетали из-под наших ног, наполняя тихий предвечерний воздух клохтаньем и шумом крыльев.
У нас оставалась только одна надежда—подняться выше, на кромку хребта, и поглядеть оттуда на плоскогорья. На плоскогорьях и холмах обычно мышкует лисица. Там земля мягче и стада оставляют летом много навоза. Такие места любит крот. Он прорывает подземные ходы, и вместе с ним здесь охотно ютятся мыши. А где мыши, там всегда и лиса.
— Тут могут быть и козы,— сказал Анушаван.
Я мало верил в это, но промолчал. Однако Анушаван оказался прав. В глазах потемнело, когда мы приблизились к краю хребта,—осторожно высунув голову из-за большого камня, я увидел целое стадо диких коз, мирно пасшихся в небольшой ложбинке.
— Говорил я...—прошептал за моей спиной Анушаван. И, не вытерпев, выстрелил.
Козы в панике убегали. Я едва успел вскинуть ружье и выстрелить наудачу в середину стада. Одна из коз пошатнулась.. Ясно, попал...
135
— В середину стада не стреляй, бей на выбор!— закричал Анушаван.—Целься в белого вожака!
Это был громадный козел с гигантскими рогами, белый как снег. Такого мы встречали впервые.
Он был так велик, что казался белым гусем в стае серых куропаток. Удивило нас и то, что он был единственным самцом в стаде. Обычно в это время года в козьих стадах самцов бывает много. В конце ноября, в период брачных встреч, между козлами начинается жестокая борьба из-за самок, и этот великан должно быть победил и выгнал из стада всех своих соперников.
На этого белого вожака и навели мы свои ружья.
У меня была старая, но испытанная винтовка системы «Лебель», и я возлагал на нее большие надежды,— по-видимому, не напрасные. Моя пуля—большая, медная, у нее был притуплен и надрезан конец—сбила козла с ног и заставила прижаться к земле. Он, однако, сейчас же вскочил и с новой силой ринулся вперед.
Мы бросились за ним, но козел скрылся за складкой горы.
На том месте, где он упал, мы нашли клок белой шерсти, а подальше и следы крови. Козел, конечно, был ранен.
Нагорье покрывала тонкая пелена свежевыпавшего снега. Внимательно осмотрев место, где паслись козы, мы обнаружили новые следы крови. Две козы были ранены, но и они убежали вслед за остальными. Стадо ушло направо, вожак—налево.
— Ты пойди за стадом, а я выслежу белого козла,— сказал я Анушавану, и мы пошли по следам.
Я был разгорячен. Вся одежда па мне стала мокрой.
Темнело, я очень спешил. С трудом переводя дыхание, я взбежал, на самый высокий отрог горы. Белый козел, судя по оставленным им следам, несколько раз останавливался. Он был ранен в левую переднюю ногу, и всюду там, где она должна была оставить след, на снегу виднелись лужицы крови.
Вожак бросил стадо и шел один. Это говорило о.том, что он ранен серьезно.
«Ну, он из рук моих -не уйдет!»—радостно подумал я .и снова набежал вперед.
Козел, пожалуй, и на самом деле не ушел бы от
136
меня, но поднялся сумасшедший ветер, а за ним налетел ураган. Густой, непроницаемый туман окутал скалы и ущелья. Ветер взметнул вихри снега, колючими снежными песчинками ударил меня по лицу. В одно мгновение белый покров скрыл все следы, и я остановился в смущении и тревоге. Настроение упало. Я промок насквозь. Острыми иглами пронизывал меня ветер.
Было ясно: я не только терял свою добычу, но и сам попадал в очень опасное положение—в полную бурю на вершине горы...
Я начал спускаться в ущелье. Но ветер яростно бил и сшибал меня с ног, а внизу была ужасная пропасть.
Пришлось остановиться. Я сел на камень и задумался.
Как быть? Сойти нельзя, нельзя и одному уйти, покинув товарища. Священная обязанность охотника--прежде всего подумать о товарище, пойти на его поиски .и ни за что не возвращаться домой, не разыскав его живым или мертвым.
Что было силы я закричал:
— Ану-ша-ван!.. Э-эй!..
Воет ветер, пурга, ураган. Ответа не слышно.
Я не на шутку перепугался. Пропадет парень, скатится со скалы или волки съедят...
Выстрел. Никакого ответа...
Темнота стала гуще. Буря усилилась.
Я снова поднялся на край отрога, пробежал по всей длине хребта до его восточного конца и сошел в ущелье.
Ветра здесь не было. Было тепло. Но колени мои сгибались от усталости.
— Анушаван! Эй, Анушаван!— кричал я, пробираясь вдоль ущелья.
Из одного ущелья я прошел в другое и еще раз поднялся на вершину хребта.
Буря пронеслась, и на горы опустилась таинственная й ласковая безмятежность осенней ночи.
Стало так тихо, так спокойно, что были слышны даже стук колес и пыхтение поезда, шедшего из Нахичевани, где-то вдали.
Я вспомнил осенние ночи в наших горах, где мы когда-то детьми пасли скот. Взберешься на. какую-нибудь1 вершинку и закричишь так, чтобы услышал да
. 137
леко ушедший товарищ. Кричишь, спрашиваешь о ка-койннибудь пропавшей корове.
Вот и сейчас появилось у меня нестерпимое желание позвать Анушавана так, по-старому. И, вложив в рот два пальца правой и два пальца левой руки, я засвистел, что было мочи...
Резким свистом огласилось ущелье, и такой же пронзительный свист ответил мне с другого конца его.
Я подпрыгнул от радости—Анушаван нашелся!
Мы встретились внизу, в одной из балок, и, спотыкаясь в темноте, пошли вперед, не спуская глаз с маячивших вдали огней железнодорожной станции Араз-даяп.
Несмотря на неудачную охоту и усталость, настроение у нас было хорошее—так чудесны были наши охотничьи приключения.
На другой день чабаны Араздаянского совхоза Баго и Мигран взяли собак и поднялись на гору, чтобы отыскать раненого мною козла.
Они нашли его на указанном нами месте. Но пастухи были безоружны, и козел, хотя он и был на трех ногах, им не дался.
— С быка, негодник, был,— рассказывал чабан Баго.—В наших горах мы таких еще не видывали. Собаки бросились на него, вцепились в спину, а он как повернется, как ударит их рогами—так они и покатились с визгом... Рога у него словно ветки большого дерева, шерсть белая, как вата... Ах, если бы ружье было!— горевал Ваго.
Так он и пропал, этот белый козел. Ушел, и больше мы его не встречали, даже не узнали, издох он или остался жив.
Но жизнь охотника полна случайностей. Кто знает, быть может, мы и встретимся с ним еще, с этим белым великаном. Быть может, Анушаван, Андруш и Сурен как раз сегодня где-нибудь и набрели на него и подстрелили—сегодня они пошли на охоту.
На дворе буран, воет ветер, а я дома, сижу за этими строчками. Пишу и в то же время нетерпеливо прислушиваюсь: не идут ли они, мои товарищи охотники?..
138
2
Товарищи охотники вернулись, но белого козла им увидеть не довелось. Так, казалось, и сгинул он, не оставив следа...
Охотничье счастье, однако, не покинуло меня и дало мне возможность еще раз встретиться с моим старым знакомым.
Был погожий, солнечный день поздней осени.
Мы вошли в ущелье и начали торопливо взбираться на гору.
На краю плоскогорья лежал большой камень, похожий на быка, опустившегося на колени. Мы спрятались за этим камнем и осторожно высунули из-за него головы. Прямо против нас поднималась самая высокая здесь, покрытая девственной травой вершина Марал-Бахан. На ее южном склоне спокойно паслось огромное стадо диких коз.
Белый козел-исполин стоял на вершине одной из скал и бдительно оберегал стадо. Я посмотрел на пего в бинокль и вздрогнул от радости.
— Белый вожак! Анушаван, погляди, белый вожак!..
Анушаван вырвал бинокль у меня за рук.
— Он, конечно, он! Жив, значит!..
«Бедняга, какую, должно быть, тяжелую зиму перенес он с раненой ногой!»---подумал я.
С высоты своей скалы козел гордо глядел вниз, на дремлющие в осеннем спокойствии ущелья и горы, на распростершуюся у их подножий Араратскую долину. Казалось, что он и на самом деле властелин этих мест. Мы смотрели на него зачарованно.
Козел мотнул головой, издал какой-то гортанный звук, точно позвал кого-то, и действительно из стада сейчас же вышел другой козел, серый, с черным поясом вокруг груди и крутыми рогами. Он поднялся на вершину, к вожаку. Козлы сблизили головы и стояли так несколько мгновений, точно совещались о чем-то на своем козлином языке.
Затем белый вожак поднял голову, поглядел в нашу сторону, несколько раз сильно втянул ноздрями воздух и снова что-то «зашептал» своему «заместителю». Mono
Жет быть, говорил, что чувствует какой-то подозрительный запах, и советовал быть настороже.
Оставив серого козла на вершине, вожак сошел в ложбинку и принялся жадно щипать траву.
Новый страж вначале был спокоен и стоял на своем посту, как и вожак, неподвижно и гордо, но скоро устал, стал переступать с ноги на ногу, поворачиваться, а иногда нагибаться и срывать попадавшиеся среди камней стебельки травы.
Белый вожак заметил эти проделки. Он поднял голову и угрожающе фыркнул.
Серый козел сразу присмирел, подтянулся и начал внимательно осматривать соседние вершины и дали.
Но его послушания хватило ненадолго. Неспокойный характер, а может быть, и голод победили, и серый козел попросту бросил свой наблюдательный пост, спустился в ложбину и начал пастись.
Тут произошло нечто удивительное.
Белый издал резкий, бешеный крик, бросился на серого козла и сильными ударами исполинских тяжелых рогов заставил его вновь подняться на вершину скалы. И лишь после того, как серый козел неподвижно и ровно застыл на указанном ему месте, старик сошел вниз. Он был глубоко возмущен, долго не мог прийти в себя и топтался на месте, не прикасаясь к траве.
В некотором отдалении от вожака паслось стадо коз, и, казалось, они разделяли возмущение старого козла. Немало бед обрушивалось на их головы вследствие такой неосторожности. Как часто и хитрый волк и тот, кто хитрее волка,—человек, незамеченные подкрадывались к ним и проливали их кровь... Как часто хищные птицы-г-орлы и грифы—падали на них с неба, врывались в середину стада и уносили козлят... Опасность шла за ними шаг за шагом, сторожила их. Вот почему так сурово расправился старый вожак со своим молодым «заместителем».
День был ясен, на небе ни облачка. Но когда неожиданно умолкла песня куропаток, а грачи в тревоге пронеслись над нами и торопливо укрылись в утесах, страх закрался и в наши сердца. Эго было признаком надвигающейся бури.
Белый вожак беспокойно понюхал воздух и корот
ко
ким, резким вскриком собрал вокруг себя стадо. Сошел вниз и серый козел.
Вожак вышел вперед и побежал по направлению к лежавшей внизу гряде острых, неприступных утесов. По узким тропкам, протоптанным на гребнях скал, быстроногие, побежали козы и укрылись в глубоких каменистых расщелинах и пещерах.
Подул холодный ветер. Неведомо откуда набежали на ясное небо облака, сгустились, потемнели, тяжелым свинцом нависли над землей. Началась страшная снежная горная буря.
Если бы инстинкт и предвидение были развиты у нас так же сильно, как у коз, мы, конечно, тоже бы вовремя укрылись в скалах. Но мы не успели, промокли до нитки, промерзли, и едва-едва нам удалось найти пристанище в сырой пещере, развести костер и согреться.
Когда буря пронеслась, первым на верхушке сосед1 него утеса появился белый козел.
Он пытливо осмотрел окружающие скалы, заглянул в ущелья, внимательным взором окинул дали. Не заметив ничего подозрительного, он вернулся в пещеру и сейчас же вновь вышел из нее, уже во главе стада.
Как бы мне хотелось постелить его великолепную белую шкуру под ноги своей любимой, а рога прибить над входом в наше жилище! «Это дом охотника»,—сказал бы тогда каждый прохожий. Но я всем сердцем привязался к этому животному, старому знакомому, жизнь которого несколько лет назад я поставил под угрозу. Он уцелел и сейчас, у меня на глазах, самоотверженно охраняет жизнь своих товарищей. Я не выстрелил в него, и только тогда, когда почти все стадо перешло на другую сторону хребта, мы подняли ружья, и одна из коз, шедшая сзади, пала под нашими пулями.
3
Настала зима. В горах Араздаяна бушевали бури и большими стаями бродили волки. Но каждый свободный день мы все же приходили сюда и ползали по скалам, прятались за камнями, выслеживали диких
HI
коз, и то одно, то другое животное скатывалось вниз под нашими меткими выстрелами.
И однажды, когда я осторожно выглянул из-за гребня хребта и заглянул в ущелье, сердце мое снова учащенно забилось: белый вожак!.. В бурной тревоге промчался он вверх по косогору и увел стадо на недосягаемые крутизны. Вскоре, однако, он вернулся. Следом за ним, угрожающе выставив рога, шли пять других крупных самцов. Только теперь я заметил старого волка невдалеке. Он бежал вверх по склону и нагонял стадо коз.
Белый вожак, шедший в стаде последним, вынужден был повернуться, чтобы предупредить нападение хищника.
Волк сделал прыжок. Он хотел вцепиться в горло вожаку, но тот отскочил. Позади была скала, и вожаку пришлось принять бой.
Своими гигантскими рогами он нанес волку сильный удар по лбу, и зверь, оглушенный, упал на камни.
Я выстрелил в хищника. Козы в панике бежали, а под скалою корчился в предсмертной агонии вечный враг козьего рода—волк, добитый моими пулями...
4
Следующей осенью я снова увидел белого вожака, тоже в горячем сражении, но на этот раз уже со своими родичами.
По ту сторону Марал-Бахана стоит одинокая скалистая Асли-гора. Я сидел в одной из складок этой горы под кустом барбариса, ел кисловатые красные ягоды и смотрел на серебряные воды Аракса, извилистой лентой пересекающего Араратскую долину. Стоял мягкий, солнечный осенний день. Под скалами было так хорошо, тепло и тихо...
Неожиданно снизу донеслись до меня какие-то странные звуки: чрыхк, чрыхк—будто киркой бьют по скале или камнем о камень.
Я подполз к краю утеса и посмотрел вниз. Опять он!..
Большой серый козел то отступал, то. наклонив громадные рога, вновь яростно бросался вперед, наступая и нанося удвры белому козлу-великану, неподвижно 142
стоявшему, казалось вросшему в землю—так много достоинства было в нем. Точно Урсус в римском цирке... А в стороне от сражающихся под скалой стояла молодая коза и боязливо и смущенно вздрагивала при каждом ударе.
— Погляди-ка ты на счастье этой козочки,—сказал мой товарищ.— Ведь это из-за нее бьются великаны.
Козлы были так увлечены боем, что не заметили нас, не услышали наших голосов.
— Не ухлопать ли нам белого козла?—спросил Анушаван.
Но я поглядел на него так враждебно, что он сразу умолк—понял.
— Вот этому яблоку раздора, Клеопатре этой, не мешало бы суд устроить, чтобы не сеяла раздора между мирными животными, — сказал я и выстрелил в козу, топтавшуюся на месте. Прямо в сердце.
Драка прекратилась. Самцы бросились врассыпную, но наткнулись на вторую гряду утесов и в паническом ужасе кинулись в пропасть.
— Ну вот, теперь они лежат там, внизу. Разбились... Пойдем,—сказал я товарищу.
Он только усмехнулся.
— Ты словно ребенок. Как ты думаешь, зачем природа дала им такие огромные рога?
И на самом деле мы вскоре увидели на гребне отдаленной горы белого козла и его недавнего противника. Целехонькие, они стремительно убегали. Только теперь я понял, зачем природа снабдила козлов такими громадными рогами, несоразмерными с их телом и неуклюжими, и, как чугун, крепкой головой. Следы от ушибов на рогах убитых мной козлов я считал до сих пор только результатом тех бешеных стычек, которые каждую осень происходят у них из-за самок. Теперь было ясно,— убегая от охотника или волка, козел иногда бросается со скалы головой вниз и, упав на свои исполинские рога, остается жив.
— Чего-чего только не выдумывает природа!— восхищенно изумлялся мой спутник.
И мы, весело насвистывая, сошли в ущелье.
143
5
В дальнейшем, отправляясь на охогу в расщелины Марал-Бахана, я всегда испытывал непреодолимое желание увидеть белого козла и даже тосковал о нем.
Выследив стадо коз, я никогда-не стрелял, не убедившись, что моего знакомца с ними нет.
Время шло, а белый козел мне не встречался. Я знал, что это самый старый козел в наших горах. Длина его рогов была больше метра. Ежегодно на них прибавлялось по одному новому кольцу на расстоянии в семь-восемь сантиметров одно от другого, и таких колец уже в нашу последнюю встречу можно было насчитать у него двенадцать-тринадцать. Жив ли он еще?.*
Прошли годы В мягкий осенний день увидел я как-то на одном из склонов Марал-Бахана несколько козлов. Всю весну и лето они провели на ароматных лугах. Отъелись, разжирели и теперь, вернувшись в стадо, не зная, куда девать свою силу, проводили время в драках, наносили друг другу бешеные удары тяжелыми рогами.
В стороне от дерущихся я неожиданно увидел белого вожака. Сердце дрогнуло от жалости...
Он совсем постарел, похудел, сгорбился, сжался под тяжестью своих лет. Тело его стало совсем маленьким, в сравнении с ним рога казались длиннее и тяжелее, чем прежде, и он с трудом нес их на своей большой голове.
Белый козел больше не принимал участия в драках самцов, больше не вел за собой стадо. Угрюмая старость потушила огонь в его крови, и без зависти смотрел он на борьбу молодых.
Вот два молодых козла, нанося друг другу удары, подошли близко к старому вожаку и задели его.
Старик вздрогнул и поднял на дерущихся свои гигантские рога. Он, казалось, хотел сказать молодым: «Не делайте друг другу зла: все пустое, не сегодня-завтра участь моя постигнет и вас...»
Один из козлов, возбужденный дракой, забыл, что нужно уважать старших.
Он ударил старого козла рогами; отбросил его в сторону и сердито что-то забормотал. Может быть, говорил: «Ты еще куда лезешь, старик?..»
144
Старик униженно отодвинулся. Он весь дрожал.
Это взволновало меня/
«До чего жестока природа к слабым!»—подумал я.
Я вспомнил, как белый вожак, когда он был силен и властен, подвергал свою жизнь опасности, боролся с волками, оберегая стадо.
Все трепетали тогда перед ним...
Старый козел обиженно отошел к краю обрыва, поставил передние ноги на камень, поднял голову и мутным взглядом окинул ущелье, сливавшееся здесь с Араратской долиной.
Даже теперь было в нем что-то величественное и внушающее уважение. Еще сохранились следы былой красоты—тонкие ноги, гибкий стан, большая голова, гигантские рога. Я любовался этим прекрасным созданием природы и с грустью думал; что чае кончины белого вожака близок.
6
В солнечный весенний день одинокий и печальный бродил я по знакомым горам. Здесь каждый камень, каждый куст будили во мне теплые воспоминания. Самые радостные часы своей юности провел я с товарищами-комсомольцами на этих скалистых хребтах. Как часто с восторженными криками гнались мы по горным тропинкам за убегавшими от нас козами! Как часто, притаившись в камнях, мы наблюдали за их жизнью, прислушивались к свисту ветра и крикам грифов на гребнях утесов!
Вот из-за этого камня мы следили за белым вожаком, стоявшим на вершине Марал-Бахана. Величественно и гордо оглядывал он оттуда расстилавшиеся перед ним дали. А вон в тех пещерах он укрыл и спас от бури стадо.
После полудня я вышел на склон той горы, где старый козел сражался с волком. Если бы не он, волк, быть может, растерзал бы того самого козла, что так непочтительно толкнул старика осенью...
От этих воспоминаний меня отвлек шум скатившегося с горы камня.
На противоположном склоне показались козы. Они мирно паслись, а над ними на высоком камне стоял
145
10—В. Ананян
громадный козел—серый, с уже седеющей шерстью и широким черным поясом вокруг груди. Я узнал в нем телохранителя белого вожака. Это его старик учил, как надо стоять на страже. Сейчас, похожий на изваяние, он стоит на склоне и бдительно оберегает стадо. Теперь он — вожак.
Я притаился. Но ветер донес до козла подозрительный запах, и он подал знак козам. Прыгая с камня на камень, стадо быстро сбежало вниз по горе и скрылось в ее складках. И лишь вслед за последней козой, обеспечив ее спасение и победно оглянувшись, неторопливо сошел с камня и ушел вслед за стадом и его новый серый вожак.
Все приемы у него были такие же, как и у белого, во всех мелочах. Быть может, он даже сын белого... Но где же сам старик? Я не нашел его в стаде и загрустил. Бедный! Что сталось с ним? Волк ли загрыз его или не вытержали дрожащие ноги и, догоняя молодых, свалился он в пропасть?..
Я перебрался на другой склон горы, спустился в долину и побрел к тому ужасному ущелью, о котором охотники рассказывали мне столько таинственных историй. Там, на вершинах утесов, живут несчетные семьи диких пчел. Они строят соты в порах голых скал, наполняют их медом, замазывают ходы воском и внутри, в тепле и просторе, проводят спокойные и сытые зимы, наслаждаясь плодами своего труда. Живут на этих скалах и медведи. С вожделением поглядывают они на пчелиные ульи. Водятся там и леопарды. Они прячутся в расщелинах, у тропинок, ведущих к родникам, и терпеливо выжидают добычу—здесь проходят на водопой горные бараны и козы.
Осторожно пробираюсь по тропинке, вьющейся по гребню скалы. Со страхом поглядываю вниз—там пропасть, и на дня ее в полумраке шумит ручей. Ну, подлинно Джахандам-дараси1, недаром так прозвало население окрестных сел это ущелье.
В селе Герован старик охотник уверял меня, что в скалах, нависших над пропастью, у диких коз есть свое кладбище.
Он сказал мне:
1 Джахандам-дараси—адское ущелье.
146
•— Твой белый козел не от рождения белый. Белых коз природа не знает. Все они цвета камня, цвета сухой травы, чтобы волк или человек не увидели издали. Белыми они становятся от старости, так же как и люди. Белыми и дряхлыми. А когда они видят, что их жизни приходит конец, то идут, волоча свои старые ноги, в большую пещеру Джахандам-дараси испустить невинный дух свой там, рядом с могилами предков...
Непреодолимое желание увидеть эту пещеру влечет меня вперед и вперед по крутизнам узких, осыпающихся тропинок. Вот над моей головой скала образовала свод, и на нем высоко-высоко я вижу угол больших, прилепленных к камню сот. Прицеливаюсь, стреляю. Кусок сот падает на тропинку. Из улья вылетают и сердито гудят пчелы. Подобрав соты, бегу по гребню скалы, сажусь у входа в какую-то пещеру и с аппетитом поедаю мед. Из пещеры вытекает чистая, холодная вода. Ложусь, припадаю к воде губами, жадно пью.
Напившись, встаю и, сжимая в руках ружье, осторожно вхожу в пещеру.
Пещера сырая. Скользкие, покрытые плесенью стены. Со сводов капает вода. Из щели в углу струится родник. В полумраке, царящем в пещере, я различаю груды разбросанных повсюду костей и среди них гигантские рога диких козлов. Среди рогов я замечаю одни особенно большие. Мне кажется, что я уже видел их, что они давно-давно мне знакомы.
Тело козла еще не совсем разложилось. Я перевернул и осмотрел его. Бросился в глаза большой рубец на суставе одной из передних ног—след старой пулевой раны. Кость была перебита, но срослась снова, криво. Образовался грубый нарост, как на поврежденной ветви дерева.
Я раздробил кость и извлек из нее крупную медную пулю старинного ружья, пулю с притупленным мною концом...
Правду мне сказал старик охотник, здесь было кладбище диких коз, и, передо мной, рядом с ппахом своих отцов, лежали останки моего давнего знакомца, властелина Красных скал — белого вожака.
В ТУМАНЕ
Однажды в дождливую пору я охотился на диких коз в расщелинах Красных скал.
Я знал по опыту, что козы в яркие, солнечные дни обычно скрываются в пещерах, а в туман выходят и пасутся. Туман скрывает их от глаз хищников, скрывает и от охотника.
Из своей засады я вижу небольшую ложбинку, с двух сторон сдавленную скалами. Она наполнена сейчас тяжелой молочно-белой мглой.
Ждать мне приходится недолго. Вскоре по ложбине рядами проходят козы. Я не вижу их, но слышу, как стучат их копыта, как хрустит и сыплется под ними щебень. Коз много,—должно быть, целая стая.
Идут они вприпрыжку. Иногда останавливаются и, вероятно, прислушиваются: не грозит ли им какая-нибудь опасность?
Козы проходят передо мной, и, не помешай туман, они понесли бы большой урон от моих выстрелов: ведь ложбина совсем недалеко от меня, всего в каких-нибудь сорока-пятидесяти шагах. Но я не хочу стрелять вслепую.
И козы уходят, туман спасает их. Они пришли с туманом и с ним ушли...
Когда туман спал и обнажил мокрый рыжеватокрасный щебень ложбины, я увидел на нем следы прошедших здесь коз. Их и на самом деле было множество. Какую большую, богатую я потерял добычу!..
Было жаль. Но вместе с чувством сожаления в моем сердце возникло и другое. Я был восхищен инстинктом, который проявили эти дикие животные, совершившие в тумане свой переход через опасную горную лощину.
ТРЕВОГА
Передо мной самый каменистый, самый морщинистый кряж горы. Целое нагромождение красных утесов. Взбираясь один на другой, они, кажется, хотят добраться до самого неба.
На зубчатых гребнях скал сидят орлы и мрачно смотрят вниз. Они не выражают недовольства моим присутствием и не проявляют беспокойства. Наоборот, они, пожалуй, даже рады мне—ушедшие от меня подранки становятся их поживой.
Я упорно ползу наверх, на эти кручи. Там убежище диких коз, мне надо добраться до них.
Козы, должно быть, увидели меня давно, и ни одно из моих передвижений не осталось не замеченным ими.
Я знаю, что как только окажусь в непосредственной близости от их убежища, эти осторожные животные бесшумно выйдут из расщелин скалы и переберутся на другую ее сторону.. Вот этот-то момент перехода и не моя<ет быть упущен мною. Тут-то я и должен испробовать свою сноровку и свойства своего ружья.
Так бывало всегда, и всегда из этого «соревнования» с козами выходил победителем я. Но на этот раз произошло нечто удивительное.
Я был еще довольно далеко от гребней горы, когда там вдруг зазвучали «трубы тревоги».
«Фурр... фурр...»—раздались в расщелинах скалы фыркающие звуки.
«Что это они так рано бьют тревогу и обнаруживают свои убежища?—подумал я.—Ведь я еще так далеко от них...»
Ответ на этот вопрос я получил в следующую же минуту, когда по сигналу своего вожака из пещер высыпало целое стадо коз, и они вместо того, чтобы уходить наверх, ринулись вниз—прямо на меня...
Добежав до нижнего края высоких гребней, козы
149
бросились в узкую расщелину среди утесов и мгновенно исчезли из поля моего зрения. Я был еще далеко от них, и стрелять не имело смысла.
Когда, добравшись до камней, где ютились козы, я исследовал местность, то увидел, что пути для отступления вверх у них не было. Узкая щель, по которой ушли животные, была единственным выходом из их скалистой крепости—ее ворота.
Вот почему и был необходим показавшийся мне преждевременным сигнал. Животным надо было выбежать из ворог укрепления, пока охотник был еще далеко. Если бы сигнал был подан поздно, козы, выбежавшие из своей крепости, могли пасть жертвой пули, а еще минутой позже я и совсем отрезал бы им выход.
Вот какие расчеты умеют делать дикие козы, которых многие считают глупыми...
КОЗА-МАТЬ
Я вышел из своей засады, спустился в балку и, перейдя ее, начал вновь подниматься вверх по склону лесистого холма.
Здесь росли кусты унаби, покрытые мелкими желтовато-коричневыми плодами.
Первый раз в жизни я ел плоды дикого унаби, нежные, своеобразно сладкие и ароматные.
Поднятый мною шум всполошил коз, прятавшихся в зарослях. Две из них выбежали прямо на меня. Одна была большой, другая маленькой, и маленькая, увидев меня, сделала два-три прыжка и скрылась за скалой.
Другая коза побежала вправо, но шагах в двадцати от меня остановилась и оглянулась.
Я выстрелил и, как мне показалось, козу ранил.
Оглушенная выстрелом, она сделала несколько прыжков вперед, но почти сейчас же, так же как и в первый раз, остановилась и смотрит на меня...
Я сделал еще выстрел, и коза упала.
Было странно. Она как будто и не пыталась уйти от меня, не пыталась спасти свою жизнь.
Я сел на камень и размышляю: в чем тут дело?
«Вероятно,— думаю я,— та маленькая коза, что скрылась за скалой, была детенышем. Несомненно, детенышем, козленком. Ведь они же вместе скрывались в кустах!»
Мне вспомнились и маленькие рожки, на мгновение мелькнувшие передо мной, когда козленок убегал. Ему, должно быть, не было и полугода.
И мне сразу стало все понятно: несчастная мать все время искала взглядом своего детеныша, все беспокоилась—не случилось ли что с ним?..
Я понял это, но, увы, понял поздно...
ДЕНЬ У диких коз
На южном склоне горы Дели есть такие высокие утесы, что человек, стоящий на вершине одного из них, кажется снизу черной точкой.
Множеством узеньких тропинок, как морщинами лоб старика, покрыты гребни утесов.
Тут и там эти тропинки приводят к пещерам и впадинам в скалах, которые служат убежищем для диких коз. Здесь они ягнятся и выкармливают своих детенышей. Козьи убежища никому не доступны, даже волк не может до них добраться.
С трудом взбираюсь на одну из вершин и отсюда, прячась за большим камнем, наблюдаю жизнь коз. Это доставляет мне величайшее наслаждение.
Однажды я осторожно высунул голову из-за своего камня. То, что я увидел, заставило мое сердце бурно забиться, знакомая лихорадка вновь охватила меня.
Передо мной, всего в двадцати-тридцати шагах, закрыв глаза, спокойно жевала свою жвачку чудесная дикая коза. Два козленка, прижавшись к матери, мирно грелись под первыми мягкими лучами весеннего солнца. В другом углублении скалы—-еще две козы. У них-нет козлят, но, видно, не сегодня-завтра сосунки будут и у них. В полумраке пещеры, недалеко от коз, виднеются гигантские рога—там отдыхает козел-отец. Неясные фигуры темнеют и за ним—тоже, конечно, козье
Я сижу против ветра, и козы не чувствуют моего присутствия. Спокойно, сквозь просветы среди листьев куста, растущего у подножия моего камня, я могу любоваться этими восхитительными творениями природы.
Козы дремлют. Я знаю, что они недавно вернулись с ночной пастьбы, устали и хотят спать. Легкий посвист ветра, крик птицы, шум случайно скатившегося камешка заставляют их вздрагивать и открывать глаза. Они настораживаются, нюхают воздух. Не заметив ничего 152
подозрительного, успокаиваются и снова погружаются в дремоту.
Но удивительно — их тревожат все звуки, кроме шума проходящего вдали поезда. Внизу, у подножия хребта, расстилается Араратская долина с извивами ее рек и желтыми камышами. Пронзительно свистнул поезд, отошедший со станции Араздаян, и, пыхтя, пополз к своей следующей остановке—станции Арарат. Шум и скрежет этого чудовища ничуть не взволновали коз— знают по опыту, что это не грозит им никакими бедами.
Стая черных с красными лапками птиц пронеслась над моей головой и с криком опустилась на ближайшие вершины, И они не потревожили коз. Но когда высоко в небе крикнул гриф, коза-мать сейчас же проснулась, прикрыла козлят своим телом и угрожающе подняла кверху рога.
Гриф улетел, и коза снова легла и закрыла глаза, а козлята жадно приникли к ее сосцам.
Насытившись, козлята подняли возню, разыгрались и отошли в сторону от гнезда, продолжая резвиться на узенькой тропинке, нависшей над пропастью. Они стукались еше безрогими лбами, и я со страхом следил за их движениями. Но мать сейчас же вскочила, подбежала к козлятам и заставила их вернуться назад. Козлята, однако, расшалились. Они начали играть в чехарду—прыгали через мать, ставили ноги ей на шею, влезали на спину, проделывали тысячу разных проказ... А в соседней пещере спокойно спал большеголовый козел-отец.
«Бедные матери,—думал я,—и здесь они остаются без она и полны тревоги за своих детей...» Ведь и получаса .не црошло с тех пор, как я занял свой наблюдательный пост, а коза за это время шесть раз засыпала и шесть раз просыпалась.
Неожиданно густым басом заблеял козел, и несчетное число коз высыпало на гребень утеса. Как много их, и как я их раньше не заметил! Все цвета камня, не отличишь.
Но что обеспокоило коз? Не меня ли они обнаружили? Нет, все с боязнью смотрят в ущелье и уходят торопливо, точно спасаясь от какой-то грозящей им опасности.
Невольно посмотрел и я. Громадный волк стоит на
153
выступе скалы и, разинув страшную пасть, жадно смотрит на коз. Смотрит и, должно быть, мечтает о мягком, нежном мясе молочных козлят.
Я искренне был огорчен—так грубо нарушил волк мирный покой этих животных. Рука сама потянулась к ружью.
Козы увидели и волка, и меня. Мы оба внушаем им страх.
И они уходят, но медленно. Козлята не могут идти быстро—они недавно родились, и у них еше не окрепли ножки. Козы-матери не убегают, так как не хотят оставить в пасти у волка своих малышей. А козлы, в особенности один из них, вероятно, вожак стада, то и дело останавливаются и беспокойно торопят коз, желая скорее увести их на ту сторону хребта.
Теплое чувство испытываю я по отношению к этим дружелюбным животным, сдерживаю в себе страстного охотника и не стреляю даже в козлов.
И только тогда, когда за складкой горы скрывается последний козленок, я снова беру в руки свое верное ружье, направляю на волка, и гром выстрела возвещает горам о моем праведном гневе.
НА СТРАЖЕ
Однажды вечером, возвращаясь с охоты, я проходил по гребням каменистых холмов, у подножья которых раскинулось село Армаш.
Солнце уже зашло, и в ущельях сгущался туман. Я присел на камень и залюбовался открывшимся передо мной видом. Напротив меня, по гу сторону ущелья, поднимался высокий горный кряж, покрытый зубчатыми выступами. Они гак четко выделялись на фоне еще светлого голубого неба, что сидевшие на них орлы казались большими-пребольшими.
Чем больше сгущался туман, тем словно глубже делалось ущелье, а горы точно росли, становились мрачнее и страшнее.
Я знаю, что в эти часы дикие животные выходят из своих убежищ. Одни пастись и утолять жажду, другие, хищные,—пожирать слабейших.
Сижу и жду, не отводя глаз от кряжа, отлого спускающегося с вершины горы Асли.
Вот на самом верху ребра из-за острого конусообразного камня появляется пара рогов. Они резко вырисовываются на фоне неба. Дикая коза.
Несколько мгновений коза стоит не двигаясь, и не отрываясь смотрит на меня. Потом она прячет голову за камнями и исчезает.
Я понимаю: по ту сторону склона ее ждут товарки и она пошла рассказать им о том, что видела.
Немного спустя коза возвращается, но—не одна. Из-за камней выглядывает уже несколько рогатых голов.
Козы долго внимательно разглядывают меня, словно стараясь выяснить—кта я: охотник или безвредный человек? С какими намерениями я сюда пришел, и не грозит ли им опасность?
Внезапно все головы разом исчезают. Остается толь
153
ко одна. Укрываясь за зубцами горы, коза, вытянув шею, долго наблюдает за мною: не встану ли я с мес-та, не придумаю ли чего-нибудь нехорошего? Не хочу ли я тайком перейти ущелье и подойти к ее подругам?..
Но где же они, эти ее подруги? Куда они ушли?
Я уверен, что они спускаются сейчас в ущелье по ту сторону горы. И, действительно,- из-за каменистого ребра в нескольких метрах ниже козы, стоящей на страже, появляется на мгновение несколько пар острых рожек. Не шевелясь, козы смотрят на меня все. так же настороженно, с опаской и так же быстро, все сразу, исчезают. Нет, одна остается. Второй сторож.
Поднимаю голову и вижу, что коза, стоявшая наверху, скрылась. Проходит несколько секунд и голова ее, уже мне знакомая, высовывается из-за камня рядом с головой, стоящей ниже подруги.
Происходит что-то вроде «смены караула»: коза, пришедшая сверху, остается, дежурившая уходит.
Немного погодя на фоне уже начинающего темнеть неба, ста пятьюдесятью метрами ниже, снова возникает ряд козьих голов. Козы снова внимательно оглядывают меня, и снова прячутся, опять оставив сторожа. Вскоре к нему присоединяется коза, стоявшая выше, и сменяет его на посту...
Так, по очереди выставляя сторожей и наблюдая за мной, козье стадо безопасно совершило переход с вер-шины горы к ее подножью и скрылось в темных ущельях.
БЕЛЫЙ УКАЗАТЕЛЬ
Позднее осеннее солнце освещает своими печальными лучами красноватые холмы и горы. Вокруг глубокая тишина и пустота. На заре наши выстрелы распугали здесь всех, дикие бараны поднялись на отдаленные вершины, а козы притаились в недоступных расщелинах скал.
Надо подняться повыше, в этих местах, пожалуй, ничем уже не поживишься.
Выхожу на седловину горы. Поямо передо мной неожиданно вырастают два больших диких барана. Несколько дугообразных прыжков—и бараны исчезают в ущелье.
Странно! Эту седловину я все время не выпускал из виду. Почему я раньше не заметил баранов? А они-то, конечно, давно меня видели, но лежали, замерев, в траве и следили внимательно за моими движениями. И всего-то шагах в двадцати от меня!
Жаль, ах, как жаль! И как ловко провели они меня—притворились какими-то серыми камнями!
Сажусь отдохнуть. Я устал и огорчен неудачей. Безразлично скольжу взглядом по нижним склонам горы, таким пустынным и однообразным. Не на чем задержаться взору. Вот только какие-то белые камни там. Белый мрамор? Да и он, пока его не коснулась рука мастера, выглядит серым и грязным—так действует на него воздух. В этих местах не может быть и белых животных. Все они здесь цвета сухой травы, земли, крас: новато-серых скал.
Что же это за камни?
Я долго смотрю на них. Камни, как камни. Там их четыре—один большой, другой поменьше, два совсем маленькие.
Ложусь, закинув руки за голову, и смотрю, как облака купаются в голубом небе. И вдруг приходит на 157
память рассказ писателя-охотника Михаила Пришвина о молодой оленьей самке: «Когда повернулась и бросилась бежать, то раздула свою особенную широкую белую салфетку...»
Приподнимаюсь и гляжу на белые камни. Ох, их уже не четыре, а пять! «Салфеток» стало больше. И самая большая из них на моих глазах вдруг исчезает, а на ее месте появляются огромные рога.
Ага, значит, они меня не заметили! Животные стоят неподвижно, словно и на самом деле каменные. Отвернулись от меня головами к ущелью. Очевидно, им оттуда грозит опасность.
Но вот самое крупное из животных повернулось. Значит, угроза близка. Животное сдвинулось с места,—-видно, оставаться здесь опасно. Сейчас поднимутся и остальные.
И на самом деле—не проходит и мгновения, как все «белые камни» исчезают и место их занимают головы, рогатые и безрогие.
Еще одно мгновение—и животные, делая красивые прыжки, стремительно убегают в ущелье.
Впереди бежит глава семьи—баран с самой большой «белой салфеткой». Не сводя глаз с этого яркого пятна, за вожаком несутся остальные бараны.
«Ага, вот для чего у них эти «салфетки!»—соображаю я, и для меня это большая находка.
В сумерки, в тяжелый туман, в дождливую ночь, убегая в тревоге от врага, бараны видят эти белые пятна и бегут, не отставая друг от друга. Вожак, старый, опытный баран, ведет их по знакомым тропинкам, по безопасным местам. Он знает, что стадо видит белый указатель и следует за ним. За «салфеткой» овцы бежит детеныш. От каких только опасностей не спасает ягненка эта «белая салфетка» его матери!
В МЕТЕЛЬ
На санях, запряженных двумя откормленными, сильными колхозными конями, я ехал из Хамзачимана в Кировакан. Торопился—надо было попасть на поезд, шедший в Ереван.
Страшная разыгралась пурга. Снежная метель выла и плясаЛа вокруг наших саней. Кони, шумно выпуская из ноздрей горячий пар, тряся гривами, летели вперед.
Когда мы въехали в лес, я взял в руки ружье. Дело было в феврале, в это время года здесь голодными стаями рыщут волки.
Дорога побежала вдоль узкой, засыпанной снегом балки. Вдруг я увидел косулю. Она стремительно неслась прямо к нам, наперерез саням.
Выбежав на шоссе, косуля остановилась как раз посреди него, на пути у наших лошадей. Кучер придержал их, рывком натянув вожжи. Кони вздыбились и стали.
Я поднял было ружье, но сейчас же и опустил его снова. «Тут что-то неспроста,—промелькнуло у меня в голове.—Почему это животное не’ боится нас, не убегает?»
А косуля стояла все так же посреди дороги и смотрела на нас большими, красивыми, полными мольбы глазами.
Я оглянулся на балку, и меня проняла дрожь: по следам косули оттуда выбиралась стая волков... Вот от кого она убегала!
Как только волк, бежавший впереди, показался па краю дороги, я выстрелил в* него и крикнул вознице:
— Гони!
Кони, почуяв волков, захрапели испуганно, рванули сани и бешено понеслись по гладкой, хорошо обкатанной дороге. Не отставая от них, рядом, помчалась и косуля. Мне из саней хорошо были видны то белая ее 159
«салфетка» под маленьким хвостом, то темно-серая спина и маленькие ветвистые рога.
Мой выстрел по волку заставил косулю подскочить, но она не убежала. Страх, внушенный ей волками, был так велик, что она искала защиты от них у нас, людей. И она не отставала от лошадей, инстинктивно понимая, что стоит остаться ей одной, как волки тотчас же ёа растерзают.
Я обернулся. Волки не преследовали нас. Сбившись в большой серый клубок, они, злобно огрызаясь друг на друга, были чем-то увлеченно заняты,—должно быть, пожирали труп своего вожака.
Санн пролетели еще несколько десятков метров, и, кони наконец замедлили свой сумасшедший бег. Тогда впереди них точно стрела из лука взметнулась, — косуля сделала высокий, красивый прыжок и исчезла за поворотом дороги. Она избавилась от волков, и с нами ей больше было не по пути...
РАССВЕТ
1
В Суренаван мы попали поздно. Солнце клонилось к закату. Мы промокли и устали.
Охота наша в этот день была неудачной, и неизменный спутник мой Анушаван предложил вернуться в Ереван.
Что, однако, может быть тяжелее для охотника, чем возвращение с пустыми руками! Готов сквозь землю провалиться, когда проходишь по городу с ягдташем, в котором нет и следов дичи. Такая перспектива показалась мне очень тяжелой.
— Нет,— сказал я,—давай лучше, пока не совсем стемнело, пойдем разведем костер на горе и поспим, а утром постреляем. Без добычи нам возвращаться нельзя.
В прогулке по ровной и сухой мостовой приятного мало. Другое дело—-в горах. Трудно карабкаться в гору, но какое получаешь удовольствие! Ущелье, утесы, горные луга постоянно развлекают и освежают путника своими контрастами. И пусть же не покажется странным, если я скажу, что для нас, охотников-горцев, ходить по горам куда легче, чем по. мостовым.
Так и сейчас, пока мы шли по шоссе, время тянулось томительно и тоскливо. Но вот мы дошли до подножия серых холмов, напились воды из бегущего с гор ручейка и, присев под нависшими над водой ветвями дикой оливы, развязали мешок с провизией. С аппетитом поели и пошли вперед.
Солнце уже подбирало свои полы с гребней красноватых, выгоревших горных хребтов. Подул свежий ветерок.
Холмы здесь обрывались. Перед нами возникали исполинские утесы с их недосягаемыми вершинами.
161
11—В. Ананян
В одной из балок на берегу ручья росло несколько тополей и диких олив. Казалось, что там должны быть и ягоды. Здесь раньше была деревня, но ее сожгли дашнаки. Теперь на ее месте строится вторая группа хлевов Араздаянского совхоза.
Мы вошли в один из только что построенных домов. Стол, две кровати с чистыми покрывалами. Никого нет.
Хозяин, однако, скоро пришел. Это был широкоплечий, толстогубый и краснощекий молодей русский парень. Он сказал, что работает здесь на стройке и живет с товарищем, тоже русским.
— Дикие козы далеко отсюда?— спросили мы.
— Нет, вон на той горе их много. Встречаются и поближе, в этих камнях, да теперь уж поздно. Переночуйте у нас, а на заре пойдете.
Устали мы очень, да разве утерпишь...
Мы сбросили вещевые мешки и сказали своему новому знакомому:
— Мы сейчас дичину принесем, а вы пока разведите огонь.
Он с недоверием поглядел на нас и повел плечами.
— Ну, там видно будет... Только поздно, ничего у вас не выйдет...
Мы все же взяли ружья и, перепрыгивая с камня на камень, пошли по направлению к заманчивым скалам.
Стая диких курочек взлетела у нас из-под ног, но кто бы стал тратить на них сейчас драгоценные патроны!..
Миновав балку, мы разошлись и разными путями поползли вверх по каменным кряжам.
Похолодало. Араратскую долину, раскинувшуюся внизу, охватила какая-то особенная тишина. Ущелье, лежавшее под моими ногами, смотрело вверх, разинув страшную пасть. Скалы, повисшие надо мной, были очень высоки, они, казалось, подпирали своими верхушками темно-голубую чашу неба. В сумраке наступающей ночи скалы особенно высоки, особенно страшны.
Где-то среди скал прогремел выстрел. Сердце бурно отозвалось. Если бы вы только знали, какую радость вызывает доносящийся издалека выстрел товарища!
«Ну, значит, что-то добыл, стреляет не впустую»,— пронеслось у меня в голове. 162
Я поднялся на самые высокие гребни и спрятался за одним из больших обломков скалы. Снизу послышалось еще несколько выстрелов.
Противоположная гряда скал начала погружаться в туман. Туман все густел. На вечерней сини неба четко вырисовывались зубья утесов. На этом фоне они были похожи на рифы, выросшие посреди мирного и ясного моря.
На одном из таких зубьев внезапно возник силуэт дикой козы. Она неподвижно стояла на уступе утеса и смотрела вниз.
Я направил на нее ружье.
Пытаюсь поймать козу на мушку—мгла застилает глаза, мешает прицелу. Но коза все еще стоит, и я стреляю наудачу.
Коза подпрыгивает и исчезает по ту сторону гребня. Не знаю, попал ли. Понять трудно. Может быть, ранил...
Глянул вниз. Ущелье кажется теперь бездонной пропастью. Невдалеке от меня слышен какой-то дробный стук—будто козы проходят по кремнистой тропинке и под их копытцами осыпается и звучит щебень. Да, это козы. Смутно различаю их очертания на гребне скалы.
На ближайшем утесе лениво, но зловеще завыл волк. Козы остановились. Темно. Стрелять нет смысла. Смотрю на коз и восхищаюсь. Они осторожно продолжают сходить вниз, к воде. Я знаю, что они истомлены дневной жарой. Скрываясь в пещерах, они еще с утра мечтали утолить жажду.
Долго, долго стою я так, любуясь Араратской долиной, медленно исчезающей в вечернем тумане. Сгущаясь и тяжелея, туман поднимается все выше, понемногу поглощая и белоснежные вершины Большого и Малого Арарата.
На дне ущелья, на берегу ручья, я нашел своего товарища. Возбужденно он рассказал мне, что на него напали разбойники. Он с ними сражался и двоих убил.
— А одного ранил, и он убежал. Они прострелили мне плечо,—добавил он.
И на самом деле от плеча до пояса Анушаван был весь в крови.
Я бросил ружье, снял блузу и хотел уже разорвать свою рубашку, чтобы перевязать рану товарища, но 163
вдруг заметил на его куртке клочки козьей шерсти и остановился.
Анушаван смеялся. В нескольких шагах, в стороне от нас, лежала на траве убитая им коза...
Мы вынули ножи, освежевали козу, взвалили ее на плечи и, спотыкаясь в темноте о камни, спустились с горы.
Раскрыв от изумления рты, встретили нас новые знакомые. Огня они, конечно, не развели—не поверили в нашу удачу. Занялись этим теперь.
Я нарезал веток дикой оливы и настрогал из них три-четыре вертела. Через несколько минут мы с огромным аппетитом уничтожали шашлык из печенки и легких нашей козы.
От мягких постелей, предложенных нам гостеприимными русскими друзьями, мы отказались. Наши хозяева были удивлены и никак не могли понять, почему мы, «городские», предпочитаем спать в углу на сене, а не на кроватях с тюфяками. Но аромат трав и цветов был нам дороже пышных постелей.
Под лаской ветерка, налетавшего с гор, мягко шелестели тополя, а ручей приятно журчал и навевал нам сладкий и безмятежный сон.
2
Было всего четыре часа, когда мы проснулись. Вышли во двор, размялись, стряхнули с себя остатки сна и глубоко вдохнули холодный, свежий воздух раннего утра.
Все вокруг нас—холмы, беспорядочно разбросанные внизу, дорога среди гор, бегущая к Джульфе,—было залито молочным лунным светом. Природа мирно дремала под мягкую и сладкую песню горного ручья.
Мы сошли к ручью, умылись, наполнили свои фляжки студеной водой, взяли ружья и снова зашагали по тропинке, ведущей в горы.
Решили подняться на ближайшие скалы, спрятаться среди камней и на заре заняться охотой.
Так же, как и накануне, мы вскоре разошлись по разным направлениям.
Когда я наконец, весь мокрый, тяжело дыша, уселся на краю скалы, не было еще и признаков зари. Я устро-164
идея среди камней так, что козы не могли меня заметить, а мне было видно все вокруг.
До рассвета оставалось еще часа полтора. Осенний иней уже покрывал травы, холод томил. Двигаться нельзя—все потеряешь. Коза очень чутка. Один охотник из Давалу уверял, что коза чувствует даже запах пороха, остающийся в дуле ружья... Вот почему, если тело твое приникло к сырой и холодной земле, если мокрая спина одеревенела, все равно ты должен терпеть и, затаив дыхание, напрягая зрение, прислушиваясь, ожидать появления дичи;
Время бежало.
Мало-помалу померкли звезды, а луна стала еще бледнее. Резче выступили обнаженные ребра скал, глядящих на восток. Побледнела и небесная лазурь.
Молочно-белая мгла, скопившаяся у подножия Арарата и завладевшая окружающей его равниной, начала понемногу редеть, а вершины великой горы, покрытые вечным снегом, сбрасывали накинутую на них фату.
Блеснул и мирный Араке—серебряный пояс, стягивающий Араратскую долину на всем ее протяжении от Ани до Нахичевани.
Прямо напротив меня поднялась высочайшая серовато-красная скала, вся в обломках и расщелинах.
С одного из гигантских камней льется сладостная, чарующая песня дикой курочки. Поет самец, петух. На его призыв откликаются сотни голосов—это дикие курочки-самки. И сразу все камни внизу и вокруг меня оживают, наполняются дивными песнями диких курочек и куропаток, и в осеннем предутреннем воздухе звучит волшебная симфония, и я забываю об охоте и обо всем на свете, и кажется мне, что я сам растворяюсь в этих чудесных звуках^
Сильный треск где-то над моей Головой выводит меня из забытья. Я поднимаю голову и на гребне скалы вижу двух козлов, схватившихся в жестокой драке. Сшибаются и трещат их рога.
Эхо разносит по ущельям гром моего выстрела. Один из козлов высоко подпрыгивает, точно пораженный молнией, и исчезает по ту сторону скалы/
— Эге-эй! Попал, попал!—слышу я голос моего товарища откуда-то из-за соседних камней.
165
— Да, да, попал, иди. скорей!— отвечаю я и вскакиваю.
Я был доволен, но и опечален. Так грубо — и мною же самим—был нарушен восхитительный концерт, разогнаны мои мечты...Птицы умолкли, и все вокруг вновь погрузилось в предутреннюю тишину.
Ветер, дувший с гор. спутал мои волосы, смешал мысли. Я вздрогнул и глубоко, очень глубоко вдохнул чистый и свежий воздух. И мне стало вдруг легко и свободно, то ли от воздуха, то ли от восторга или от непередаваемых переживаний этого сказочного рассвета...
Напевая какую-то мелодию, я взбирался на кряж горы за убитым мною козлом. Восток побелел. Светало.
Тасс казы о пти UAX
ГОРОД птиц
Я стою на самой высокой вершине горного хребта, на скалах, уходящих в небо, и гляжу на расстилающуюся внизу зеленую долину Аракса.
Тихий майский вечер. Из ущелий к лесистым высотам поднимаются серые испарения. Предзакатная мгла мало-помалу окутывает горы. Один за другим умолкают все дневные звуки, и безмятежная тишина нисходит на землю.
Я смотрю на белоснежный Арарат, прислушиваюсь к нежному шепоту майского ветерка и погружаюсь в мысли, свойственные человеку, одиноко стоящему на недосягаемой вершине.
«Чив-чив-чив»,—доносится откуда-то, сначала издалека, но потом звуки нарастают, усиливаются. Кажется, приближается буря или грохочет весенний поток.
Воздух наполняется трепетом несметного количества жрыльев, и множество птиц с черным оперением и красными лапками тучей налетают на мою скалу.
Птицы, казалось, посыпались с неба. Они окружили меня и подняли такой крик, что я едва не сорвался в пропасть.
Прижавшись к скале, я стоял оглушенный и растерянный.
— Что это?— в недоумении думал я.— Что за чудеса такие?»
В минуты такого потрясения, одиночества и бессилия человека иногда может подбодрить выстрел, и я беру ружье и стреляю прямо в черную тучу птиц.
Выстрел громом разносится по ущелью. Две птицы камнем падают в черную бездну, но остальные с усиленной яростью набрасываются на меня.
Держась одной рукой за скалу, а в другой сжимая ружье и отбиваясь им от птиц, я инстинктивно сделал несколько шагов вперед и заглянул за выступ скалы.
169
— Вот оно что!— воскликнул я и вздохнул облегченно.
С той стороны скалы находилась просторная пещера, и несчетное количество птиц влетало и вылетало из нее, наполняя воздух криками и шелестом крыльев.
Я наклонился и заглянул внутрь пещеры. Сотни глиняных гнезд лепились по ее потолку и стенам, и в каждом из них были видны крошечные, птичьи головки. Их писк, беспомощный и слабый, наполнял пещеру...
Я понял. Я находился у ворот доселе неведомого мне «города птиц». Его глиняные гнезда были полны птенцами черных птиц, готовых пожертвовать жизнью для защиты своих детей.
Я сошел со скалы вниз и оттуда посмотрел на пещеру. Там, наверху, мало-помалу успокаивались пережившие большую тревогу матери, а под их крыльями, должно быть, уже мирно дремали избежавшие большой беды птенцы...
ОБМАНУТЫЕ ПТИЦЫ
1
Вот так чудо: стреляю всего-навсего с сорока-пятидесяти шагов—и ни в одну утку не могу попасть! Раздается выстрел, и утки мгновенно ныряют, вызывая лишь слабую рябь на спокойном зеркале воды. Рассеется пороховой дым—утки снова на поверхности и, точно для того, чтобы рассердить меня, незлобиво чистят свои перышки, теребят плавучие водоросли или с громким <га-га» встряхивают крыльями и разбрызгивают воду.
Я целюсь и стреляю еще раз, но на поверхности озера снова пусто.
В этот день я израсходовал все свои патроны и при-•шел домой с пустыми руками.
Сосед мой, дядя Тигран—он в молодости много охотился на водяных птиц,—посмеялся над моим простодушием.
— Да разве ж можно такие чудесные патроны расстреливать впустую? Ведь это не просто дикие утки, они из породы нырков, страшно увертливые птицы! Они глаз не сводят с твоего ружья. Чуть увидят дымок—мигом под воду, дробь до них и долететь не успеет. Вон оно что!
Это объяснение меня поразило. Какой же нужно обладать быстротой, чтобы, пока долетит дробь... Нет, черт возьми, не верится! Тигран, должно быть, ошибся, но все же в этом есть что-то загадочное...
На другой день я взял с собой не только двустволку, но и мелкокалиберную винтовку.
Озеро светилось подобно расплавленной лазури и было по-прежнему спокойно. Водяные птицы вдоль и поперек бороздили его гладкую поверхность и рылись в корневищах тростников и г прибрежном иле.
171
Я ползком пробрался к берегу, залег за большим камнем, спокойно прицелился и выстрелил. Нырки исчезли с изумительной быстротой. Озеро мгновенно опустело. Гуси, прятавшиеся в дальних камышах, с шумом взлетели в воздух, а боязливые водяные курочки поспешили укрыться в тростнике.
Рассерженный, я отбросил в сторону свою двустволку и взял в руки винтовку. Это ружье не дает дыма, попробуем.
Как только я спустил курок, одна из птиц судорожно забилась и распростерлась на поверхности воды. Остальные, устрашенные участью подруги, поспешили скрыться. Немного погодя они, однако, снова вынырнули, стали отряхиваться и приводить в порядок свое горевшее на солнце оперение.
Я выстрелил еще раз и подбил еще одну птицу. По гладкой поверхности озера пошли большие кольцеобразные волны. Нагоняя одна другую, они растекались все шире и шире и постепенно угасали.
Способ был найден.
— Но—какое разочарование!— нырки на этот раз совершенно исчезли...
Я терпеливо ждал. «Хотят они или не хотят, но должны же они когда-нибудь вынырнуть!—думал я — Не могут же они оставаться без воздуха!»
Однако я ошибся в своих расчетах. Оказалось, что сколько ни выдумывал бы человек способов для уничтожения этих невинных птиц, столько же способов защиты от человека находят и они в своей борьбе за ЖИЗНЬ...
Оказывается, они спрятались под водой так, что их совершенно не было видно, и высунули наружу только клювы, чтобы можно было дышать. Это я понял лишь тогда, когда сел в лодку, чтобы подобрать убитых уток. Невдалеке от них я увидел торчащие из воды клювы и подивился находчивости этих птиц.
2
Уток и водяных курочек на озере Севан не сосчитать, но7 попасть в них нельзя. С изумительной расчетливостью они держатся на расстоянии ста шагов от берега,— знают по опыту, что иа таком расстоянии охотничье ружье для них не опасно.
172
Вот почему целый день я понапрасну кружу по берегам и пробираюсь ползком среди камней.
Между глыбами камней, навороченных когда-то вулканическим извержением, встречаются участки плодородной земли, и на них колышутся зрелые колосья ржи, посеянной соседним колхозом.
Я слышу знакомый шорох косы и звуки деревенской песни:
Я уж сливки поснимала В каждой крынке до одной, Алый фартук подвязала — Прилетай, соколик мой!
Скрипят колеса.
— Абгар-джан, Абгар,— слышен мужской голос,— не нагружай арбы, пока не напоишь быков.
Абгар распрягает быков и гонит их к воде. Я прячусь между животными и вместе с ними иду к озеру. Утки всегда узнают меня по моему ружью и не подпускают к себе, но теперь хорошо, теперь можно подойти к ним незаметно.
Стайка черных курочек-лысух, греющаяся на солнце на прибрежном песке, спокойно входит в воду и немного отплывает. Убедившись, что, кроме животных и погонщика, никого нет, лысухи останавливаются, не без подозрения все же поглядывая в нашу сторону.
Согнувшись, я пробираюсь между быками. Вот наконец курочки всего в сорока шагах от меня. С сердечным замиранием целюсь и стреляю. Бык, за которым я прячусь, слегка вздрагивает, а я быстро вхожу в воду, чтобы подобрать убитых птиц.
3
Вчерашний способ оказался очень хорошим. Но арбы, стоявшие здесь, ушли, и в поле остались лишь небольшие холмики тут и там разбросанных снопов.
Арбы, очевидно, снова придут, но до тех пор?..
Пернатые обитатели озера с опаской поглядывают на меня издали и не решаются приблизиться к берегу, 173
словно думают: «Нет, приятель, тебе больше не удастся нас обмануть...»
Но очень трудно ускользнуть из рук человека.
И вот что я придумал.
Я отошел от берега и притаился за каменной грядкой. Через некоторое время, убедившись, что вокруг никого нет, утки спокойно поплыли к берегу.
Тогда я вышел в поле и выбрал огромный, в рост человека, ржаной сноп. Сноп этот меня поразил. В этих местах в былые годы ржаные поля давали жалкий урожай—так низкорослы и слабы были их всходы. Но земля, в прошлом чахлая и худосочная, обрела теперь новую силу—и вот они, снопы, величиной с меня, а я ведь выше среднего роста.
Я ослабил свясло и вошел внутрь снопа. Ну да, прямо вошел в сноп и вместе с ним зашагал к озеру. Тому, кто увидел бы этот сноп издали, он мог показаться зачарованным.
В просветы между колосьями я увидел, как утки, приблизившись друг к другу, тревожно закрякали. Они, по-видимому, совещались, пытаясь выяснить, что это за странный сноп.
Пока они обсуждали этот вопрос, сноп остановился на берегу и... выстрелил. Три утки остались на воде.
Сноп замер и стоял неподвижно до тех пор, пока другая стая уток, не зная о судьбе, постигшей первую, не прилетела откуда-то издалека и не села с шумом на отмель. Зрелые колосья снопа были для нее соблазнительной добычей.
Читатель, особенно если он охотник, может вообразить себе мою радость: морские утки, покачивая блестящими зелеными головками, вытянув клювы, переваливаясь и покрякивая, идут прямо ко мне...
Сердце застучало от волнения. Я торопливо палю из одного ствола. В страшном смятении утки беспорядочно взлетают. Вслед им гремит выстрел из второго ствола, и я слышу трепет крыльев и плеск воды—это падают в озеро убитые мною птицы.
Сноп снова спокойно и неподвижно замер на берегу, а на воде перед ним бездыханно качаются черно-аспидные, блестящие, с белыми лысинками и клювами водяные курочки и крупные кряквы с густым оперением.
Вдали новая стая уток. Они с опаской поглядывают
174
на берег, колеблются, что-то подозревают, но я знаю, что они придут—не могут не прийти—порыться под вечер в иле у прибрежных камышей.
Палит жаркое августовское солнце. Иглы колосьев осыпаются и, попадая за воротник, очень меня беспокоят. Кажется, больше невозможно оставаться в снопе.
Но нет, надо остаться—над озером появилась еще одна стая уток..
4
Вот уже два дня, как в пустошах Араратской долины я преследую эту птицу, большую, грузную, ни удивительно увертливую.
На голове у этой птицы пышный пестрый гребень, и она то распускает его, то складывает, как веер. Крылья у нее пестрые, а спинка рыжеватая.
Издали, по спине, я было принял ее за лису. Ио не успел и ружья вскинуть, как «лиса» моя юрк в кусты. Потом вдруг вспорхнула, перелетела через овражек и села на другом его склоне, в сухих кустах. Только голову и видно. Сложила свой веер-гребень и поглядывает на меня блестящим глазком, словно смеется,—знает, что там моя пуля ее не достанет.
Делать нечего, перебрался и я на тот склон. А птица поднялась спокойно—и назад. Села в кустах. Только гребень ярким флажком мелькает среди желтых стеблей да искрится хитрый глазок...
Так мы с нею целых два дня и бегали со склона на склон. Точно в ловитки играли. И ведь ни разу далеко не улетела, не скрылась из виду. Все время держится у этих каменистых холмов. Гнездо у нее тут, что ли?
Измученный, сердитый, плетусь домой, в город.
По пути захожу в село. Рассказываю колхозникам про свою неудачную охоту. Спрашиваю:
— Что за птица такая?
Удивились:
— Как же ты не знаешь? А еще охотник! Это индейка. Ты петуха встретил, только у петухов такие пестрые перья.
— Охотник!— обиженно бормочу я.— Индеек я знаю, у нас в дилижанских горах их много. Только там таких больших и красивых я не видел.
175
Колхозники смеются:
— Так то у вас в Дилижане горные, а у нас в Харберте степные, самые красивые в Армении.
Пожаловался я на свою неудачу в городе.
— Зачем только ты себя так мучишь? — говорят товарищи.— Брось, чего ты, как ребенок, за птицами бегаешь?
Один только Ваган с интересом к моему рассказу прислушивается.
— Если еще раз пойдешь, и меня с собой возьми,— просит он.
— Вот завтра же и пойдем! — обрадовался я.
— Так вас и ждет там эта индейка!— смеются товарищи.
А что же вы думаете? Ждет! Не успели мы с Ваганом пройти через село и выйти к окружающим его холмам, как прямо из-под наших ног вылетел мой красавец петух. Перелетел через овраг и сел на старом месте.
Ваган увидел птицу и рот раскрыл от удивления.
— Вот, теперь, — говорит, — я твое сумасшествие понимаю. Какая, в самом деле, красивая птица!
А птица снова помучила в этот день и меня, и Вагана. Меня-то она уж хорошо знает: и видела, и слышала, как гремит мое ружье. Но по-прежнему и далеко не улетает, и нас на выстрел к себе не подпускает.
В погоне за нею мы не заметили, как и день прошел.
Когда солнце зашло за холмы, мы остановились и присели. Очень устали, а про нашу досаду и говорить нечего. Сел в своих кустах и мой петух и осторожно следит за нами издали.
У подножия холма глубокая впадина. В ней кустарник и трава, высокая и по-зимнему блеклая.
Я заметил, что птица, куда бы она от нас ни улетала, все время возвращается к этой впадине. Не гнездо ли там у нее?
Пошли, поглядели. Нет, гнезда там нет. Что же ее все-таки туда тянет?
— Может быть, родилась она в этой впадине и влекут ее туда воспоминания юности?—смеемся мы.
Но как бы там ни было, эта впадина внушает мне одну мысль.
176
Мы становимся с Ваганом бок о бок—-плечо к плечу, голова к голове. Он обнимает меня за талию левой рукой, я его—правой. Поглядишь издали—не два человека, а один, только очень широкий. И у него не две, а три ноги.
Вот так нога в ногу и шагаем мы с Ваганом. Прямо к той впадине.
Дошагали. Я—раз и юркнул мгновенно в эту впадину и залег в ней, а Ваган прошагал дальше.
Спрятался я и слежу сквозь траву за птицей. Только опытный, наметанный глаз охотника и может разглядеть среди высоких сухих стеблей ее маленькую головку. Шевельнется она слегка, и тогда красным, зеленым или желтым пятнышком мелькнет пестрый гребешок или золотым огоньком загорится глазок.
Птица внимательно следит за моим товарищем, за его движениями. Она видит, что Ваган уходит, но поняла ли она, что я остался?
Нет, к беде своей, не поняла.
Когда Ваган отошел так далеко, что его можно было не бояться, птица подняла голову, вытянула шею, распустила пышно свой веер-гребень и зашагала к впадине, где я сидел, к «местам своего детства».
Вот она уже совсем близко. Заметила блеснувшую на солнце мушку на стволе моего ружья и остановилась. Вероятно, пытается решить: что это? Что скрывается в ее любимом уголке? Но в это время трем и г мой выстрел...
12—В. Ананян
БОЛЬШОЕ СЕРДЦЕ
Я выстрелил, и камыши зашумели. Стаи диких уток взлетели на воздух, а. неуклюжие водяные курочки торопливо попрятались в тростниках.
На краю болота бились в судорогах подстреленные мною птички—одна темно-серая, величиною с голубя, две другие поменьше и посветлее, едва оперившиеся.
Одна из них уцелела. Выстрел только оглушил ее, и у меня в ладони она ожила, открыла мутные, полные боязни глаза и слабо, жалобно пискнула.
Как бы в ответ на этот писк в воздухе послышался шелест крыльев, какая-то птица мягко ударилась о мое плечо, крыльями коснулась щеки и упала на землю. Забилась, затрепетала, затем, собрав силы, побежала, села недалеко на камень и закричала жалобно-жалобно. У нее были длинные ноги, длинный клюв и серое тело. Должно быть, мать птичек.
Птенец, оставшийся в живых, вытянул шею и снова запищал жалким, тоненьким голоском.
Мать отозвалась таким полным отчаяния криком, что я, «жестокосердый охотник», окаменел...
Не передашь словами этого крика птицы, потерявшей своих детей. Столько тоски в нем было, столько скооби..
Позади зашуршала трава. Я пришел □ себя и оглянулся. Ко мне приближался крестьянин. В граблях, которые он нес на плече, было выбито несколько зубьев.
Крестьянин остановился, прислушался к крику птицы и спросил меня:
— Не убил ли ты ее птенцов, братец горожанин?
— Как ты это узнал?
— Да по голосу. Разве ты не слышишь, как она кричит, как стонет!..
Он присел возле меня, шершавыми пальцами скрутил цигарку и спокойно сказал:
178
— Издохнет бедная птица, обязательно издохнет. Она не забудет своих птенцов, у нее особенное сердце, особенное. Настоящее материнское.
Неторопливо покуривая, крестьянин рассказал мне любопытную историю.
— В прошлом году пришли мы сюда с женой собирать скошенное сено. За нами приплелась и наша кошка. Ну, кошка как кошка. Целый день охотится за птичками. Прячется в камышах, за камнями, выслеживает... Наконец попадает ей в когти еще не оперившийся птенец, неосторожно вышедший из камышей. Магь-птичка камнем падает на кошку с воздуха. Отец вцепился кошке в шею, старается выклевать ей глаза. Кошка разъярилась, лапкой разодрала птенцу крыло. Отец и мать отчаянно закричали. Бьются, клюют кошку да как сбросят в озеро... Кошка так и ушла на дно свои грехи замаливать, а птенец уцелел и колышется на воде, как в люльке.—Рассказчик мягко улыбнулся и добавил:—Ты бы только поглядел, как бережно подхватили родители своего детеныша за крылышки и увели в камыши...
Он сделал паузу, несколько раз затянулся едким дымом и продолжал:
— И еще раз я видел этих птиц. Опять мы косили здесь траву. Сын нашего соседа забрался в камыши и поймал одного птенца. Мать птички такой крик подняла, что всех нас, косарей, слеза прошибла...
Пришли мы на следующий день. Слышим, опять эта птица—не то кричит, не то поет что-то жалобное. Прямо за сердце хватает. Ну, чисто мать, потерявшая ребенка. Было это в большую войну, до революции. У нас кто сына потерял, кто мужа, кто отца. И всем эта птица о близких напомнила. Слушали ее и плакали...
Крестьянин рассказывал, а птица все сидела на камне и кричала с той же болью и горечью.
— Ну, а потом?— спросил я.
— Поплакала она так два дня и две ночи, а потом кинулась в воду... Да, братец горожанин, не говори, что птичка-невеличка, погляди, какое у нее сердце! И эта не вытерпит, обязательно подохнет...
Я простился с крестьянином, повесил убитых птиц на пояс, а живого птенца положил в сумку и побрел по
179
песчаному берегу озера. Вслед мне звучал печальный, разрывающий сердце крик.
На закате, возвращаясь с охоты, я зашел поглядеть, что сталось с осиротевшей матерью.
Горное озеро мирно плескалось в лучах заходящего солнца, в камышах, мягко посвистывая, засыпали птицы. Голоса их постепенно замирали, и озеро словно дремало под ласковыми порывами горного ветерка.
Царившая вокруг безмятежность нарушалась лишь одним тоскливым вскрикиванием бедной птицы. В этой пустынной дали, под таинственный плеск воды озера и шелест камышей, ее печальные стоны глубоко потрясли меня.
Я быстро подошел к знакомому камню, вынул из сумки оставшегося в живых птенца, положил перед матерью и так же быстро ушел.
Потом, оглянувшись, я увидел, как птица ласкала птенца, приглаживала его растрепавшиеся перышки. Умолкла ее щемящая сердце песня. Озеро и камыши погрузились в вечерний покой...
В БУКОВОМ ЛЕСУ
В нашем буковом лесу стояло большое высохшее дерево. В полуистлевшем стволе его развелось бесчисленное множество червей, и охотившиеся за ними дятлы—тук-тук, тук-тук, тук-тук—изо дня в день долбили дерево своими твердыми, похожими на молотки клювами. В дуплах, выдолбленных дятлами, вили гнезда и выводили птенцов дикие голуби.
Однажды мы с товарищем Симоном, оставив стадо у ручья, пошли к этому дереву в надежде раздобыть несколько голубиных яиц.
Дошли. Два голубя в тревоге метались вокруг дерева, касались его ствола крыльями и беспомощно гугукали. Что так встревожило их?
С ловкостью дикой кошки Симон влез на дерево и сунул руку в первое попавшееся дупло, но тотчас же резко вскрикнул, вытащил руку назад и, торопясь слезть, не удержался и упал на землю. Из дупла показалась голова змеи, блеснули ее злые красноватые глаза.
Я схватил товарища за руку. Его указательный палец был ободран и покрыт какой-то зеленоватой слизью,— вероятно, змеиным ядом. Палец начал быстро распухать и вскоре стал похож на надутый рыбий пузырь.
Испугавшись, я растерянно заметался из стороны в сторону, а Симон спокойно сказал:
— Сними шнурок с лаптя и перевяжи мне палец, да покрепче, чтобы яд не пошел дальше:
Я исполнил его просьбу и предложил:
— А теперь пойдем скорее домой.
— Чего ты перетрусил? Разожги-ка лучше поскорее костер.
Когда костер разгорелся, Симон вытащил из ножен кинжал и докрасна обжег в огне его острие. Затем он спокойно надрезал конец пальца, укушенного змеей. Хлынула кровь.
1SI
Я отвернулся—не могу видеть крови. А Симон командует:
— Возьми-ка за палец да отжимай посильнее кровь. Как следует отжимай, точно корову доишь!
Палец у него распух до самой ладони и посинел.
Я жал, что было силы, выдавливая из него кровь. Она текла обильно, а вместе с нею из пальца выделялись какие-то зеленоватые нити,— должно быть, змеиный яд.
— Ну, пожалуй, хватит,— сказал Симон.
Он прижег ранку угольком и снова протянул мне руку.
— Перевяжи.
Я перевязываю и дрожу весь от волнения, а Симон ни разу даже не поморщился.
Над нами носятся и тревожно гугукают голуби. Устрашенный змеею, из гнезда выпал едва оперившийся птенец. Вслед за ним камнем упала на землю мать и прикрыла своими крыльями.
Я подошел, чтобы взять птенца, но голубка напала на меня, как разъяренная наседка, и чуть не выклевала глаз. Я взял птенца, отнес подальше и положил в дупло другого дерева. Перелетела туда и голубка.
Подлый поступок змеи меня возмутил. Вернувшись, я набрал сухих листьев и веток, сложил под деревом и поджег.
Дерево вспыхнуло, как гигантский факел, и среди охвативших, его красных языков пламени и клубов зеленоватого дыма показалась страшная змея.
Внезапно воздух наполнился шумом крыльев. Целая стая голубей,— кажется, все, сколько их было в Буковом лесу,— прилетела на подмогу своим родичам. Они шумно летали вокруг дерева, прорезая клубы дыма крыльями.
— Бедные птицы, прилетели спасать птенцов: они не знают, что змея уже очистила гнезда,—сказал Симон.
Мы пошли к стаду.
Смеркалось. Дерево пылало, и на фоне оранжевого зарева, поднявшегося над темной лужайкой, были видны издали какие-то. темные то появлявшиеся, то исчезавшие черточки.
Это были осиротевшие матери-голубки.
182
ОРЛЫ
Мы возвращались с охоты на муфлонов. На острых вершинах утесов сидели и мрачными взглядами провожали нас орлы.
Товарищ мой Галуст снял с плеча ружье.
— Мне хочется,— сказал он,— пустить по ветру перья этих птиц. Знаешь ли ты, сколько ягнят они уносят?
Да, стадам овец и коз орлы не менее страшны, чем волки. Со своих недоступных вершин они острым взглядом озирают горы и ущелья, и беда козленку, вышедшему без матери из пещеры, или ягненку, отставшему от стада! Не люблю и я эту хищную птицу.
— Что ж, стреляй, мне их не жалко,— сказал я.
Галуст присел и навел ружье на двух орлов, сидевших на холме недалеко от нас.
Раздался выстрел. Одна из птиц упала, другая неторопливо отлетела в сторону.
Мы поднялись на холм. Белохвостый хищник, широко раскинув по траве огромные темные крылья, бился в агонии.
— Ну, будешь теперь таскать ягнят? Получил свое?— наклонился к орлу Галуст. В его взгляде, я прочитал, однако, скрытое сожаление—такой красивой и величественной была эта птица.
Она еше дышала и, как рыба, выброшенная на берег, то открывала, то закрывала рот, словно ей недоставало воздуха.
— Пойдем,— сказал Галуст.—Этот кровопийца получил по заслугам. Разве можно такого жалеть?..
Вид у моего товарища был недовольный, и вопрос этот он, казалось, задал самому себе. Не жалость ли его на самом деле одолела?
Мы в молчании спустились в ущелье.
Неожиданно над нашими головами послышался шум
183
тяжелых крыльев, и широкая тень скользнула по вершине холма.
Мы подняли головы. Это возвращался второй орел. Он сделал несколько кругов и опустился на холме рядом с убитым.
— Ну, съест теперь товарища,— мрачно кивнул головой Галуст.—Они такие!
Но Галуст ошибся. Орел не растерзал убитого, не поживился им. С горькими криками носился он вокруг бездыханного тела товарища, касался его своим мощным клювом, пытался оживить, поднять, увести его за собой..
Окаменев, смотрели мы на эту бессловесную птицу, всем сердцем чувствуя ее великую скорбь.
СИЛЬНЕЕ СМЕРТИ
С двустволкой в руках пробираюсь по горной тропинке, преследуя стайку куропаток.
Птицы бегут вверх по склону горы. Они давно заметили меня, но не улетают—видят, что я от них далеко и им пока опасаться не нужно—успеют, пожалуй, уйти и так...
У подножья голых скал — низенькие редкие кусты, и на одном из них я вижу огромного орла.
Мне это кажется странным. Орлы всегда сидят на вершинах и острым оком оглядывают оттуда дали.
«Как же он сюда попал?— думаю я.— Неужели ему не тесно в этой впадине?..»
Ну, с куропатками у меня сегодня, без собаки, пожалуй, ничего не выйдет. Лучше займусь орлом. Застрелю и отвезу в Ереван. Там я подарю его зоологическому музею. Орла набьют паклей, сделают чучело и выставят в витрине. А на витрине будет висеть табличка: «Араратский белохвостый орел. Добыт охотником Вахтангом Ананяном».
С ружьем наготове осторожно пробираюсь вперед. Прячусь за большими камнями.
Вот орел уже на выстрел от меня, но дробью его с такого расстояния вряд ли возьмешь.
Приближаюсь ползком. Орел неподвижен. Он широко раскинул свои мощные крылья и покрыл ими куст.
Удивительно, не может быть, чтобы орел не видел моих движений—орел, замечающий с необозримой высоты черного барашка среди комьев черной свежевспа-ханной земли...
Прицеливаюсь и уже хочу спустить курок, как вдруг меня осеняет: «Да ведь он мертв!..»
Подхожу к кусту. Ну да, он мертв, этот могучий царь птиц. Бессильно поникла его голова, из полуоткрытого кривого клюва вывалился язык. А в кусте, под крылья
185
ми у орла,— три тоже мертвых, но совершенно целых куропатки...
Я приподнял орла и для меня сразу стала ясной разыгравшаяся тут трагедия.
...Орел сидел на вершине скалы и жадно следил за копошившимися внизу куропатками. Небольшая стайка их взлетела в воздух и орел не выдержал и бросился на них.
Куропатки в панике спустились на землю и укрылись в кусте. Орел ринулся за ними вниз, камнем упал на куст и... наткнулся на одну из сухих, обломившихся под его тяжестью веток. Длинным острым шипом вонзилась она в сердце хищника.
А куропатки?..
В минуту опасности куропатки умеют застывать неподвижно, и порой их не сразу отличишь от окружающих камней—ведь они такого же цвета, как камни. А инстинкт самосохранения дает куропатке силу оставаться в таком застывшем положении до тех пор, пока не минует опасность.
Так было и сейчас. «Не двигайтесь»,— шептал куропаткам инстинкт—«Не двигайтесь: орел только и ждет, чтобы вы шевельнулись—тогда он кинется и растерзает вас!..»
И страх быть растерзанными орлом заставил куропаток несколько дней просидеть и умереть от голода под крыльями бездыханного хищника...
«Страх сильнее смерти»—говорит народная пословица.
ЯСТРЕБ И ВОРОБЬИ
Было это на Черной речке, высоко в горах Армении. Стайка воробьев взлетела в панике и спряталась в кустах—птичек преследовал ястреб.
Осенний ветер давно сорвал с кустов листву и обнажил их. Реденькие, они не скрывали беглецов. Воробьи замерли от страха, сжались в комочки и приникли к земле. Ястреб легко мог выбрать жертву и напасть на нее. Он, однако, почему-то медлил.
Он сидел неподалеку на дереве и оттуда, конечно, хорошо видел воробьев, но, выставив вперед свой хищный клюв, насторожившись, все чего-то ждал.
Я долго следил за ястребом. Что-то он сделает?
От старых охотников я слышал, что некоторые ястребы никогда не нападают на свою жертву на земле. Они сначала заставляют ее взлететь и бьют только на лету.
И на самом деле—что было интересного для ястреба в этих беззащитных, жалких созданьицах, прятавшихся в кустах? Напасть, схватить и растерзать—это было так просто, а ястреб, ястреб был, по-видимому, и «спортсменом»...
Как-то я видел—на озере Гилл и, очень близко к берегу, купались черные лысухи, большие птицы, упитанные, как курицы. Они почти не боятся людей.
— Почему вы их не бьете?— спросил я у местного охотника Мелика.
— Не мужское это дело. Крыльев у них нет, взлететь не могут, а настоящий охотник бьет птицу только на лету...
Не было ли этой черты «настоящего охотника» и в ястребе, сидевшем на дереве?
Воробьи под кустом прижались к земле и не шелохнутся. Где уж тут ястребу проявить свое охотничье искусство! Да и какой интерес в охоте без борьбы!
187
Прождав довольно долго, я убедился, что ястреб, как бы он ни был голоден, ни за что не нарушит своего охотничьего правила. Я подошел к кусту и вспугнул воробьев.
Ястреб радостно вскрикнул, сорвался с места и стрелой бросился на птичек. Он ворвался в их стаю, отбил от нее одного воробья и угнал его к облакам.
Здесь, сделав над птичкой несколько кругов, ястреб заставил ее камнем кинуться вниз. Но уйти он ей не дал. Догнал и снова заставил подняться к небу.
Этот прием он повторил несколько раз, делая, как искусный летчик, «мертвые петли» вокруг своей жертвы, демонстрируя высокое летное мастерство.
И когда, наконец, воробышек устал и начал ослабевать, ястреб дал ему отлететь от себя на некоторое расстояние, а затем настиг и закогтил в воздухе...
В ПОЛУДЕННЫЙ ЧАС
Жарко, невыносимо жарко. Горячее июльское солнце сыплет огонь на Араратскую долину, сладкими соками наливает лозы колхозного винограда.
С вершины скалистых холмов открывается вид на увенчанные снежными коронами величественные главы Арарата. Я поднялся сюда еще до зари и спрятался в камнях. Мне хотелось, оставаясь незамеченным, понаблюдать за дневной жизнью коз, ютящихся в расщелинах скал.
Часы бежали, но коз все не было. К полудню солнце успело так накалить эти медного цвета утесы, чго волны нагретого воздуха ощутимо различались глазом.
У подножий холмов была раньше пустыня. Но ее коснулись руки советского человека, и теперь на месте былой обожженной солнцем равнины расстилаются возделанные поля и плодовые сады, где между гряд течет прозрачная, холодная вода. Это вода реки Араке. Ее поднимают электронасосы и несут сюда, в эти жаждущие влаги места, по большим бурым трубам.
Приятно смотреть отсюда, с голых, лишь кое-где поросших чахлыми кустами* камней, вниз на кипящую жизнь, на гнущиеся под тяжестью зреющих плодов деревья колхозных садов. Там журчат ручьи, скрежещут работающие в садах машины, звенят голоса людей. Здесь ни одного живого существа. Все, что дышит, движется, скрылось в сырых, прохладных пещерах, расщелинах скал, под землей. Даже змеи уползли глубоко под камни—такая царит жара в этих безводных, лишенных зелени местах.
Только орел, застыв на зубце скалы, молчаливо, мрачно глядит на мое убежище. Он видит меня, а я, притаившись в кусте дикого упаби, смотрю на него и думаю: почему эта птица не прячется, как и все вокруг, от палящих лучей солнца, почему, словно бдительный 189
страж, сидит она неподвижно на своем камне и наблюдает за мной так зорко, с таким подозрением? Не боится ли орел меня? Но если боится, почему не улетает? Ведь есть же у него крылья! Или сторожит кого-то, кто не может покинуть эти места, уйти? Надо разрешить эту загадку.
Я окидываю взглядом скалу, на которой застыл орел. Ага, вон недалеко от него из расщелины высовываются концы каких-то сухих сучьев. И камни вокруг покрыты перьями.
Покинув свое укрытие, проскальзываю за большой выступ и осторожно ползу наверх. Дышать трудно. Камень накален и обжигает руки. По моей шее ручьями стекает пот. Но все равно, во что бы го ни стало я должен добраться до верха и узнать, что это там за сучья и перья.
И я взбираюсь все выше и выше и наконец вижу в углублении скалы охапку сухих веток, а на них большую, грузную птицу. Спина и брюшко у нее темные, а хвост белый. Широко распахнув свои мощные крылья, птица плавно размахивает ими, словно опахалом. Чем это занята она под жгучим солнцем? Почему не прячется в тени ближайшей пещеры и почему только размахивает крыльями, не делая попытки взлететь?
Осторожно подтягиваюсь выше. А, вот оно что! Два птенца, вытянув вверх клювы, с наслаждением подставляют головки мягкому ветерку, который вызывают взмахи крыльев орлицы. Вот, оказывается, зачем без устали машет, крыльями эта птица—она дает своим птенцам прохладу...
ЛАСТОЧКИ
Каждую весну к нам в Армению прилетают с юга ласточки. В нашем селе они обычно вьют свои гнезда под навесом сеней в доме охотника Агарона.
Прилетели к нам ласточки и в этом году и веселым дыханием весны наполнили дом старого охотника.
Удивительно трудолюбивые и подвижные птички ласточки. Ни на минуту не давая себе отдыха, носятся они, свивая свое гнездо. Как опытные мастера-каменщики, слой за слоем складывают глину, песок, веточки.
Жилье строится крепкое, красивое, уютное.
Но вот оно и готово, устлано мягоньким пухом, и ласточка-мать занялась кладкой яичек, а потом начала их насиживать. Ласточка-отец заботливо помогал ей. Приносил что-нибудь вкусненькое, что-то ласково щебетал, затем снова взмывал в голубую лазурь неба. А иногда отец сам садился на яйца, а мать посылал погулять, порезвиться, расправить крылышки.
Так, сменяя одна другую, ласточки вскоре вывели птенцов. Вся жизнь их стала теперь сплошной заботой о детях. Заботой немалой. Птенчиков надо было прежде всего накормить. Малыши были жадные и поесть любили. Затем их надо было воспитать — научить порядку, чистоте. И ласточки научили птенчиков, как себя вести, чтобы не пачкать в гнезде.
Вот ласточка-мать принесла в клюве мошку, положила в широко разинутый рот одного из малышей и снова улетела.
Я с любопытством ожидал ее прилета: кого она теперь накормит?
На этот раз ласточка принесла червяка. Птенчик, получивший мошку (он казался самым крупным и сильным), жадно разинул рот и хотел схватить червяка, но он достался не ему, а его соседу—братишке или сестренке.
191
В следующий раз ласточка принесла поесть третьему птенцу, затем четвертому. Она ни разу не сбилась в счете, никого не обидела и в своей материнской заботе разделила еду на равные порции.
Вслед за матерью прилетел и отец. Принес жучка и дал его первому птенцу. О том, чья очередь, ему, конечно, сказала мать.
Птенцы были непоседливы и склонны поиграть и пошалить. Все время вертелись в гнезде, выставляя из него то головки, то хвостики. А когда прилегали отец или мать с какой-нибудь козявкой в клюве, они в нетерпении, едва не вываливаясь из гнезда, тянулись им навстречу.
Это очень беспокоило родителей, и они го и дело наводили порядок, оттаскивая детей поглубже и делая им выговоры. Я видел, как ласточка сердито пищала что-то старшему сыну, самому вертлявому.
...Однако ласточки, так дрожавшие за жизнь своих деток, не сумели самих себя уберечь от опасностей, поджидавших их в полях и лесах. Отца закогтил ястреб, а мать стала жертвой нашего прожорливого кота.
Птенцы осиротели. Голодные, сидели они в своем гнезде и жалобно пищали.
Но ласточки-соседки не оставили без помощи семью своих погибших товарок. С изумительной теплотой приняла они на себя опеку над птенчиками. Наперебой носили им пищу и почти не отлетали от гнезда, все время что-то оживленно щебеча, — вероятно, успокаивали и утешали сирот.
Старался и я, как мог, помочь ласточкам в их заботе о малышах, потерявших родителей, и мысль о том, что и я причастен к их большому, доброму делу, была отрадной.
Ласточки-соседи и выкормили сирот вместе со своими птенцами и воспитали их. С неистощимым терпением научили их летать и подготовили к грядущей тяжелой борьбе за жизнь.
ЛАСТОЧКИ И КОРШУН
На левом берегу Зангу у Еревана раскинулись павильоны сельскохозяйственной выставки. Тут водится много ласточек. Они носятся небольшими стайками, ловят на лету насекомых, наполняют воздух своим приятным щебетом.
Вчера, когда мы были на выставке, из садов, с противоположного берега, прилетел неожиданно большой коршун, закогтил одну из птичек и взлетел к небесам.
Ласточки в испуге рассеялись, но тотчас же снова сбились в стайки, понеслись вслед за коршуном, и черной тучкой окружили его.
Коршун, тяжелая птица, двигался медленно, а ласточки быстрыми стрелками бороздили вокруг него небо, налетали, ударялись о разбойника, и чем дальше, тем больше росла и густела птичья туча.
Ласточки — нежные и слабые птички. Могуг ли, они, даже в стае, нанести хоть сколько-нибудь чувствительный удар такому большому и сильному хищнику, как коршун? Но коршун заметно был застигнут врасплох и растерялся.
Он сделал попытку улететь в сады и укрыться в деревьях, но ласточки заставили его вернуться. Хотел выбраться из их окружения, взлететь выше, но ласточки и тут ему помешали...
Почему же он так покорно им подчиняется, поворачивается так, как заставят его повернуться ласточки, и летит туда, куда они хотят?..
Наконец, коршун не выдержал и выпустил из когтей свою жертву. Ласточка упала недалеко от меня, раза два широко раскрыла клювик и умерла.
Но это не спасло хищника. Товарки погибшей птички снова настигли его в тот момент, когда он хотел перелететь через реку, вернули, и неравный бой возобновился.
1:М
13—В. Аиакян
Коршун отчаянно отбивался. Своими сильными крыльями и кривым клювом он бил направо и налево, ложился на лету на спину и выставлял вперед острые когти. Ласточки, живые, подвижные, легко увертывались от ударов. С полей, из садов, из поселков на помощь им спешили подруги. Откуда только взялось такое множество ласточек?
Теперь они окружили коршуна уже не тучей, а плотным, густым клубком, и нельзя рассмотреть, что делается внутри него.
Но вот ласточки разлетелись. Клубок распался, и коршун, распластав крылья, покачал ими, словно самолет, терпящий аварию, и спирально спланировал на территорию выставки, недалеко от ее ворот.
Что же произошло? Почему ласточки оставили своего врага в покое и больше не нападают на него теперь, когда он на земле и бессилен?
Я подошел к коршуну. Он не улетает, не движется с места, и вид у него какой-то странный. Я наклонился к птице и понял — темен стал мир для хищника: ласточки выклевали у него глаза..
ГНЕЗДО КОРШУНА
Там, где кончался лес, на зеленых склонах горы паслись телята, а мы, пастушки, лазили по вековым дубам и воровали из гнезд пестрые вороньи яйца.
Лес наполнялся зловещим карканьем ворон и шумом крыльев, но кто обращал на них внимание?
Однажды в лесу мы увидели на одном большом, только что покрывшемся почками дубе огромное гнездо и тотчас поняли, что это гнездо не воронье.
Я сказал:
— Акоп, полезай!
— Полезай-ка сам! Почему я должен?
— Экий ты, право, трус!
— Что же ты не лезешь, если ты не трус? Туда и сам черт не доберется! Ты погляди, на каких ветках проклятая птица свила гнездо: не толще моего пальца!..
— Дуралей ты!— убеждал я Акопа.— Пойми—ведь это гнездо дикого гуся! Оно, должно быть, полно сейчас белых яиц, с твою голову каждое. Скоро пасха. Сварим, окрасим, будем катать и биться... У всех ребят яйца выиграем... Даже у Мехака!
— Да разве гусиное яйцо такое твердое?—простодушно спросил Акоп.
— Еще какое твердое! Свинцом налитое, и то не выдержит!—сочинил я.
Акоп поскреб затылок, поглядел на верхушку дерева и, поплевав на ладони, решительно полез.
— Только, гляди, из своей доли ты одно дашь мне!— крикнул он уже с дерева.
— Ты достань, а там посмотрим...
Акоп был детищем леса. Как дикая кошка, он легко и быстро добрался до верхушки дерева и, прижимая к себе папаху левой рукой, правую запустил в гнездо.
195
Вынув из гнезда большое белое яйцо, он постучал им по зубам и крикнул восторженно:
— Ах, чтоб тебе век жилось: не яйцо, а бараний лоб!.. Ну, пускай теперь этот бахвал Мехак приходит— поглядим мы, чья мать заплачет!
Я под деревом кувыркался от радости.
Вдруг над нами послышался шум крыльев. Поднял голову, гляжу—огромный желтовато-коричневый коршун бросился, из-под облаков к дереву и напал на моего товарища.
— Вай, мамочка милая, съел он меня!..—кричал Акоп, отбиваясь от птицы свободной рукой.
А хищник, разъяренный, вонзил свои когти в плечо Акопу и кривым клювом бьет по его обнаженной голове и будто говорит: «Чем ты занят, разбойник?..»
Акоп, держась за ветку, кричал, как обезьянка, на которую напала рысь, а я, пытаясь его спасти, бросал в птицу обломками дерева.
Коршун расправил крылья и отлетел, но тотчас же вернулся снова и ударил Акопа клювом в плечо.
Акоп взвыл, но папахи, полной яиц, не выпустил. Одной рукой он крепко держался за тонкую ветку.
Тогда, спасая своих будущих птенцов, коршун вступил с врагом в смертный бой. Он опять взмыл к облакам, кружит в небе и вот-вот снова камнем ринется вниз...
Я закричал Акопу:
— Скорей, скорей слезай, Акоп!.. Дурак, не плачь!
— А что мне с яйцами делать, если он опять прилетит?— сквозь слезы спрашивает Акоп.
— Крепко держи, чтобы не выбил, а те, что в гнезде остались, не трогай. Слезай, не бойся, я с тобой...—подбадривал я его.
«Яйца коршуна — не шутка,— думаю я.— Какое куриное яйцо с ними сравнится!..»
С тревогой смотрю , как Акоп, прижав к груди папаху, цепляясь за ветки, спускается с дерева.
Акоп не добрался еще и до середины дерева, как коршун, круживший над нами, бомбой метнулся вниз и ударил так сильно, что яйца вывалились у Акопа из папахи и посыпались, стукаясь по пути о ветви. Одни только скорлупки и упали на землю, а за ними, со сво-196
ей овчинной папахой, с шумом свалился вниз головой и мой товарищ...
— Не бойся, Акоп-джан, не бойся, я с тобой!..— потрясенный бедой, кричал я.
Но какое там «не бойся»,—Акоп без памяти лежал у корней дуба.
Я сбегал в балку, к ручью, и наполнил водой папаху Акопа. Принес и вылил ему на голову.
Веки у Акопа дрогнули. Задрожали губы.
— Что это? Где мы?— с трудом пробормотал он.
— Где бы ни были, Акоп-джан, не бойся, я с тобой...
Говорю, а сам весь дрожу от страха.
Падая, Акоп ударился о сук и поранил голову. Я набрал золы из потухшего костра, густо присыпал рану и туго перевязал ее башлыком.
В этом году Акоп приехал в Ереван на курсы животноводов. Встреча была радостной.
— Здравствуй, тысячу раз здравствуй!..—И он крепко сжал своей шершавой рукой мои понежневшие в городе руки.— Скажи по правде, вспоминаешь ли ты наше детство? Или позабыл обо всем в городе?— спрашивает он меня.
— Как еще вспоминаю!..
— А помнишь гнездо коршуна?—допытывается он и, смеясь, снимает папаху.—Погляди, след-то ведь еще остался.
И на голове его, среди блестящих, черных волос, я вижу длинный белый рубец—один из следов нашего сумасбродного детства...
ГОЛУБКА
На плечах — хурджин, за спиной — ружье,— иду я однажды по нашему Буковому лесу.
Тут, я знал, водились дикие голуби.
Одного из них я увидел, едва вошел в лес. Голубь сидел на засохшей ветке дерева и беспокойно смотрел на меня.
Голубь был крупный, осанистый, с пышным оперением, отливавшим лазурью в крыльях и пестрым на шее.
Я снял с плеча ружье и прицелился, но голубь сидел, точно его привязали к дереву... А ведь дикий голубь никогда не подпускает к себе так близко самого страшного врага своего — охотника!
«Тут что-то неладно»,—подумал я.
Опустив ружье, я подошел еще ближе. Голубь и теперь не взлетел, не тронулся с места и лишь в тревоге склонял голову то налево, то направо, и перья на его шее меняли свой цвет — так, как меняет его на солнце трава, колеблемая ветром.
Я подошел к самому дереву. Ветка, на которой сидит голубь,— надо мной. Могу дотронуться до нее ружьем. Но голубь сидиг и только тревожно следит за моими движениями.
«Что же это за диво такое? Почему не улетает, не спасает свою жизнь эта птица, всегда такая боязливая? Что с нею?»— думаю я.
И, точно в ответ на мой безмолвный вопрос, перья на груди голубя заворошились, встопорщились, и из них выглянули две крохотные птичьи головки...
Какое-то особенное, непередаваемо теплое чувство охватило меня.
Я осторожно отступил и поспешил уйти, чтобы своим присутствием не тревожить любящую мать-птицу...
108
ПЕРЕПЕЛЯТА
Когда, собравшись в лес, я сел на лошадь, моя маленькая дочка спросила:
— Папа, привезешь мне птичек?
— Привезу, родная. Если поймаю, непременно привезу,— ответил я и уехал.
Еду по лесу и думаю: «Хорошо бы гнездо птичье найти, привезти птенца дочке...»
Выбрался на одну окруженную кустами лужайку. В таких кустах мелкие птицы всегда гнезда вьют. Надо поглядеть.
Только хотел спешиться, как из-под самых ног моей лошади с шумом вспорхнула перепелка, но не улетела, а опустилась невдалеке.
Я соскочил со своего коня, сделал шаг, другой и протянул к перепелке руку, но она, перепорхнув, опять села в нескольких шагах от меня.
«Крыло, должно быть, повредила, —подумал я.— Поймаю, не уйдет...»
Осторожно пошел вслед за птичкой, но она не сдается и постепенно, то взлетая, то садясь, уводит меня подальше от лошади. Вижу, крылышки у нее целые. По взлету чувствую—птица здоровая, Так почему же она не улетает? Куда меня за собой ведет?..
В это время слышу—неспокойно заржал мой конь. Оглянулся — травы не щиплет, стоит, трясет головой, точно что-то на земле увидел. «Там что-то есть»,—подумал я.
Пошел к нему. А за моей спиной вдруг писк, шелест крыльев. Делая короткие взлеты, догоняет меня... перепелка. Я понял —тут у нее гнездо, птенцы.
И на самом деле —под мордой у лошади копошатся в траве маленькие, величиной в лесной орех, серенькие пушистые существа. Рядом, в ямке, заботливо вы-
199
ложенной мхом и пухом, яичная скорлупа. Видно, только что вылупились...
Я наклонился и одного за другим собрал в свою шапку тринадцать крошечных перепелят. «Вот-вот обрадуется дочКа!»— подумал я весело.
Но тут я снова услышал у ног своих трепет крыльев и жалобный, молящий писк. Беспомощными, тоненькими голосками отозвались на него пушистые шарики в моей шапке...
Я сейчас же опорожнил ее. Бережно положил перепелят в гнездо и уехал.
Вечером я рассказал дочке о своей лесной находке. Сколько было перепелят, какие они были крохотные, пушистые, славные...
— Почему же ты не привез их мне, папа?— с упреком спросила дочка. В ее голосе звучали слезы.
— Я хотел привезти,— ответил я,— но у них есть мама, и она не позволила.
— Да, если бы ты взял птенцов, их мама стала бы плакать,— сейчас же успокоился ребенок, и его глазки, еще влажные, осветились доброй, радостной улыбкой.
ВОРОБЬИ
Высоко в небе загрохотал гром и гулким эхом покатился по «Дорийскому ущелью.
Вздрогнула старая гора Карахач.
С радостными возгласами подняли головы к покрытому темными тучами небу колхозники Цахкавана. Первый дождь, первый весенний дождь!..
Гром усилился, и вскоре леса Лалвара словно завесой затянуло. Хлынул дождь, проливной, такой сильный, что все сразу поняли: это последний бой весны с уходящей зимой.
И вправду, когда дождь перестал и солнце снова улыбнулось умытому и очищенному миру, ни на Лорий-ском плоскогорье, ни на склонах Лалвара не осталось и следов снега.
С гор побежали певучие, пенистые ручьи, в лесах из-под слежавшейся осенней листвы высунула свои головки крапива.
Из колхозных хлевов вышли на воздух животные. Коровы принимали солнечные ванны, подставляя лучам солнца бока и спины. Весело бегали, задрав хвосты, телята, бодались и брыкались шаловливые бычки. У конюшен нетерпеливо били копытами и звонко ржали лошади.
Животноводческая ферма цахкаванского колхоза лежит между двумя ручьями. Весенние воды наполнили ручьи, они вздулись и помутнели.
Я только что спустился с горы и любуюсь пробуждением чудесной дорийской природы.
Передо мною, за новыми, светлыми хлевами фермы и силосными башнями, высятся гигантские стога колхозного сена.
Бригадиры получают из стогов сено. Старик сторож с одноствольным ружьем в руках зорко осматривает стога и кричит вслед работнику, уносящему сено:
201
— Эй, парень, эй! Если хоть одну травинку потеряешь, моих рук не минешь!
Он наклоняется, поднимает с земли несколько травинок и кричит на бригадиров:
— Мы же в горах живем! Вот завтра снова снег пойдет — где вы тогда сена возьмете?..
— Это наш сторож, охотник Авак,— называет мне старика один из колхозников.
Подхожу, здороваюсь. У старика мохнатые брови, густые усы, полные, здоровые теки.
— Дядя Авак,— говорю я,— вижу, что гы корм для скота хорошо бережешь, ни одна травинка не пропадет.
— Э, убережешь! Ты погляди, как птицы сено воруют.
И действительно, воробьи слетелись тучей и растаскивают сено.
— Ну что станется, много ли они унесут?— улыбаюсь я.
— Как «что станется»? У нас на ферме тысячи птиц — вот подумай-ка! Весна — домиком обзаводятся, гнезда вьют. Тысячи гнезд у нас под крышами —сосчитай-ка, сколько сена на них нужно.
— Что же гы смотришь?— шучу я.— Взял бы ружье да перестрелял.
Старик косо глянул на меня из-под своих густых бровей. Молчит сердито.
— Ну, в самом деле,— продолжаю я,— ты сердишься, когда люди теряют несколько травинок, зачем же позволяешь воробьям воровать колхозное добро? Взял бы да сыпанул по ним мелкой дробью.
— Что ты, что ты! Да разве у меня рука поднимется!
Я стараюсь сохранить серьезный вид:
— Почему же не поднимется?
— Птицы — друзья нашего колхоза. Как же йх уничтожать! Вот хотя бы эти стога: ведь это воробьи часть нашего сена спасли, отняли у червей да у жучков разных. А какую пользу они нашим полям да садам принесли! И на них руку поднять?..
Старик умолк, набил табаком трубку, потом снова заговорил, словно сам с собой:
— Нет, охотник Авак такой подлости не сделает. 202
Пусть берут, это им за их трудодни причитается. Пусть берут, вьют гнезда, размножаются... Они друзья наши...
Пока мы разговаривали, воробьи, попрыгивая, продолжали растаскивать сено.
— Куда они его тащат? В поля, леса?
— Нет, в сушилку, под крышу.
— Что ж, разве в лесах они гнезд не вьют?
— Нет, они все здесь живут, на ферме. Ведь на воле у них столько врагов! Там и соколы, и коршуны, и лисы, и кто только не разоряет в лесу гнезд этих бедняжек!.. Оружия у них нет, обороняться нечем. Ну вот, у них вся надежда на людей. Вот почему в лесах птиц не видно — все под крышами, у людей. Пойдем, я тебе покажу их гнезда.
И старик повел меня в сарай, где сушился табак. Это было недалеко от сгогов.
Множество воробьев, каждый с травинкой в клюве, влетали в сарай и, оставляя свой груз где-то под его крышей, спешили назад, к стогам.
Каким кипучим был этот солнечный день, день наступающей весны!
— Погляди-ка на того воробья,— показал старик пальцем,— погляди на его штучки.
Я поднял голову.
Под крышей на балке сидел воробей и смотрел на нас. В клюве у него был небольшой клок сена.
Недалеко в стропилах виднелась щель — вероятно, там было гнездо птички.
— Ну,— сказал я,— вижу, сидит воробышек. В чем дело?
— Погляди хорошенько... Дольше смотри,— шепотом ответил старик.
Мы долго, не шевелясь, смотрели на воробья. Удивительное дело —сидит со своими травинками в клюве, беспокойно переступает с лапки на лапку и не спускает с нас глаз. Почему он не относит сено в свое гнездо? Чего он ждет?..
Воробей страшно беспокоится. Видно, что время для зтого маленького существа очень дорого. Спешит. Вероятно, хочет снова отправиться за своим «стройматериалом». Так чего же он раздумывает?
— Ждет, чтобы мы ушли,— сказал старик.— Но мы посмотрим еще немного, поглядим, что он придумает.
203
Увидев, что мы не уходим, а дорогое время пропадает впустую (надо поскорее построить гнездо для своей будущей семьи и начать нести яйца), воробей положил сено на балку и вылетел из сушилки.
Я повернулся было, чтобы уйти, но старик удержал меня за рукав:
— Погоди. Посмотрим, что...
Не успел дед договорить, как знакомый нам воробей прилетел снова и сел на балку. Увидев, что мы еще не ушли, он положил свое очередное «бревнышко» рядом с первым и полетел за другим.
Теперь он уже летал без перерывов, очевидно решив, что ждать нашего ухода нет смысла, время дороже. Приносил травинки, складывал их рядками и спешил за новыми.
Тогда старик сказал мне:
— Ну, а теперь спрячемся.
Мы вышли из сарая и, притаившись за воротами, стали смотреть в щель.
Воробей прилетел, огляделся, увидел, что посторонних нет, и начал торопливо травинку за травинкой, сложенные на балке, сносить в давно замеченную нами щель в крыше. Работала птичка без устали, но тревожно, все время приостанавливалась и вертела головкой во все стороны.
Убрав наконец в гнездо все «бревнышки», воробей на минутку присел, перевел дух, опять посмотрел направо, налево, вниз — не видел ли кто?— и снова вылетел из сарая.
Старый охотник широко улыбнулся, а морщинки на его лице разгладились.
— Понял?— спросил он,— И у этого крошечного созданьица своя тайна есть: не хочет, чтобы чужой его гнездо увидел. Еще и семьи-то не завел, а уже о своих будущих детках думает, за их жизнь тревожится... А ты говоришь — убей! Да как же я его убью?..
Старик вопросительно посмотрел на меня из-под своих густых бровей. На его обветренном лице и в спокойных глазах светилась добрая, теплая улыбка.
В ЛЕТНЮЮ НОЧЬ
В начале лёта ночи были такими теплыми, что я спал во дворе, под большим грушевым деревом. На дереве жила семья воробьев. Интересно было наблюдать, как птенцы, услышав голос отца или матери, высовывали из гнезда головки и с писком разевали рты в ожидании подачки.
Год был хороший, тихий, без бурь, бёз градовых гроз. Корму было много, и воробей с воробьихой наслаждались счастьем в кругу своей семьи.
Однажды все же стряслась большая беда.
Под вечер разразилась буря. Над нашим селом пронесся ураган, вырвал с корнем несколько деревьев и сорвал железную крышу с одного из домов. Грушевое дерево в нашем дворе склонило голову под натиском ветра и стонало от боли. Воробьи в ужасе смотрели, как раскачивается ветка, к которой было прилеплено их гнездо. В нем беспомощно пищали их птенцы.
Когда буря утихла, я увидел, что гнездо воробьев сильно накренилось. Птенцы легко могли выпасть из него.
Воробьиха села на ветку и старалась клювом втянуть детей поглубже в гнездо. На помощь ей пришел и воробей. Они вдвоем ухватились клювами за край гнезда и сделали попытку приподнять его кверху и выпрямить. Этому, однако, мешала соседняя ветка. Воробьи е их силенками не могли с нею справиться.
Я принес из домз сделанное мною из дощечек гнездо и полез на дерево, чтобы укрепить его там и переселить в него птенцов. Но воробьи, вообразив, что их семье грозит опасность, встретили меня пронзительным писком. Смущенный, я слез с дерева, лег на тахту и стал ждать, что будет дальше, какой способ найдут эти маленькие создания для спасения птенцов.
205
Тихий вечер опустился на село. Из-за горы выглянула полная луна. Мягко посвистывая, заснули все птицы. Не спали лишь обитатели грушевого дерева. Они все так же сидели на ветке и, поддерживая гнездо клювами, пытались предохранить его от падения.
Утомленный своими наблюдениями, я задремал, но вскоре шум, поднятый воробьями, заставил меня очнуться. К лицу моему прикоснулось что-то теплое и мягкое и затрепыхалось у меня на подушке.
В замешательстве я вскочил с постели и увидел, что один из птенцов упал на мое покрывало и над нами тревожно кружатся воробей с воробьихой.
Я прикрепил к дереву сделанное мною из дощечек гнездо и положил в него птенца, упавшего на мою постель. Родители подняли сначала сильный писк, но, увидев, что малыш их в безопасности, успокоились и поспешили к своему гнезду — охранять остальных.
На этот раз я уснул по-настоящему. Мне приснилось, что бесчисленные стаи воробьев собрались надо мной на груше и подняли страшный шум. Я проснулся. Светало. Оказалось, что и на самом деле у нас во дворе собралась стая воробьев и все они чем-то усиленно заняты.
В предрассветном сумраке я увидел, что воробьи строят новое гнездо для своего попавшего в беду соседа. Часть птичек носила стебли сена из сложенного на нашей крыше стога, другая—собирала тонкие веточки, мягкие волоски и клочки шерсти. Воробьи-мастера вили гнездо, а воробей с воробьихой сидели на ветке, всем телом подпирая готовое упасть гнездо.
С теплым чувством в сердце я снова уснул.
На заре, когда я проснулся, воробьиный субботник подходил к концу. Новое гнездо уже было свито на соседней ветке, более низкой и лучше защищенной от ветра.
Когда воробей-мастер уложил внутри гнезда последние мягкие шерстинки и пух, юн издал какой-то особенный писк и перелетел к старому гнезду. Тогда воробей-отец и воробьиха взяли одного из птенцов клювами за крылышки и переместили его в повое гнездо. Воробьи-строители полетели вслед за ними.
Так, одного за другим, воробьи переселили в новое
206
гнездо всех птенцов, в том числе и последнего — из моего ящичка.
Когда переселение было закончено, воробей-отец и воробьиха, обратившись к своим добрым соседям, что-то пропищали и коснулись их клювиков своими клювиками: по-видимому, выразили благодарность, а те, в свою очередь, поздравили их с новосельем и, пожелав всего хорошего, вернулись в свои дома. С теплым чувством на сердце я задремал опять и, засыпая, еще долго слышал счастливый, умиротворенный писк спасенных воробышков...
ДОВЕРЧИВАЯ ПТИЦА
Коротким путем — горной узкой тропинкой — шел я как-то в село Каджаран Сопровождал меня местный учитель.
В дубовом реденьком лесочке, сбегавшем по склону горы к тропинке, пели куропатки. Я поглядел и диву дался — куропатки сидели на ветках деревьев. Что за притча такая? Где же это видано, чтобы куропатки на ветках сидели!
— У нас,— улыбнулся учитель.— Раньше они жили повыше, в каменистых расщелинах: сами знаете, куропатки всегда каменистые места выбирают. Но... в лесу теплее, корма много, и наши куропатки зимой сходят в лес. Вот гак и живут —зимой в лесу, летом--на даче, на скалах.
— Откуда вы все это знаете? Вы разве охотник?— спросил я учителя.
— Нет, я не охотник, но люблю и хорошо знаю природу, среди которой живу. Много наблюдаю...
Куропатки в лесу вдруг перестали петь, всполошились, посыпались с деревьев и попрятались в сухой осенней траве — над лесочком парил коршун.
Одна из птиц, не поспевшая за подругами, заметалась в панике и села неожиданно на плечо моего спутника.
Мы остановились. Учитель даже дышать перестал — лишь бы не спугнуть свою гостью. А куропатка прижалась к его плечу и сидела так, не двигаясь, до тех пор пока опасность не миновала. Только тогда, когда коршун скрылся из виду, она улетела в лес. и потерялась в его глубинах.
Мы с учителем обменялись взглядами и улыбнулись, поняв друг друга без слов. В роковую минуту эта маленькая птица смело и уверенно положилась на человека, а человек... Ну, не мог же он злоупотребить ее доверчивостью?..
20&
МУГАНСКИЕ ФАЗАНЫ
В феврале мы собрались на охоту в Муганскую степь.
Позади, в нашей горной Армении, мы оставили зиму, очень суровую в этом году. А в Азербайджане нас встретила весна, самая настоящая весна, прятавшаяся в теплой долине по нижнему течению Аракса.
У нас — метели, бураны и глубокий снег, занесший все ущелья и тропы в горах. Тут — широко раскинувшиеся под солнцем поля, скрежет тракторных плугов, блеяние новорожденных ягнят. День ясный, теплый. Сияют, синеют воды Аракса, а берега его горят цветом граната...
Вдали, на лоне зеленеющих полей, виднеются стаи больших серых птиц — это дикие гуси. Недалеко от станции, среди коричневых стеблей хлопка пасутся какие-то пернатые, похожие на очень больших домашних кур. «Дрофы»,— узнал я. Черными тучами, заслоняя солнце, проносятся над полями грачи, а из прибрежного камышовника с шумом взлетают стаи диких уток.
— Что ж, товарищи,— сказал наконец наш «начальник отряда»,— пора и за дело. Давайте сегодня до захода солнца поохотимся на птиц, а завтра—в камышов-ники за кабанами.
— Идет!— согласились мы и рассыпались по полям — кто за дрофами, кто за гусями и утками.
Я пошел за фазанами. Об этих чудесных птицах я много читал и слышал, но еще не встречал на воле.
На зеленом лугу, покрытом молодой травой, пасется большое колхозное стадо овец.
Навстречу мне, сдерживая собак, идут пастухи.
— Здравствуйте!— приветствую я их.— Ну, овцы у вас хороши, словно зимы и не видали!
Я ведь сам бывший пастух и не могу сдержать своего восхищения. А пастухи довольны. Похвали пастуху его овец—и ты уже завоевал его сердце. Он для тебя ничего не пожалеет.
Старик пастух с почти черным, обожженным солн-
203
14—В. Ананян
нем лицом с улыбкой смотрит на мой теплый короткий тулупчик и качает головой. Непривычная для него одежда — разве он знает морозы и носит тулуп?
— У вас еще зима,— говорит он.— А у нас буйволы уже по ночам пасутся. Погоди-ка, напою тебя молоком от бурой овцы.
И пастух уже вскинул свой посох, чтобы его крючковатым концом поймать за ногу пасшееся невдалеке животное. От бурой овцы молоко считается особенно вкусным.
— Нет, спасибо, сыт я. Ты лучше покажи мне, где тут у вас фазаны водятся.
Предвкушение охоты волнует меня.
— Ладно, покажу. А ты вечером придешь к нам на ферму — вон в те домики. Куртку свою дай сюда, упреешь в ней.
Взяв мой тулупчик, пастух удовлетворенно добавляет:
— Теперь хочешь не хочешь, а будешь нашим гостем. Ну, иди за мной.
По узенькой тропке старик провел меня через болото. За ним открылись большие коричневые поля хлопка, то тут, то там пересеченные порослями тростника.
— Птица, о которой ты спрашиваешь, вон там, в тех камышах,— показал пастух.— Помочь тебе вспугнуть птицу или ты сам знаешь, как надо?
— Знаю, как же, хорошо знаю, спасибо,—прихвастнул я. Постыдился признаться, что еще ни разу и не видел живого фазана.
Пастух пожелал мне удачи и вернулся к стаду, а я пошел вперед.
Еще недавно все это поле было покрыто камышом. Колхоз осушил болото и вырастил на новых землях хлопок.
Но камыш еще остался, еще расгет там, где сыро,— в выемках и низинках. Кое-где он помят, поломан—какие-то грузные животные прошли тут. Кайаны, конечно.
Медленно бреду вдоль камышей и мечтаю: «Вот принесу домой красного петуха-фазана, то-то дети обрадуются!»
Палец на собачке ружья, глаза на стене камыша. Верхушки тростника, озаренные заходящими лучами солнца, пылают пурпуром.
210
Неожиданно воздух сотрясают бурные взмахи крыльев. Тревожный птичий крик — и передо мной от подножия камышовой стены к ее гребню взлетает великолепный фазан. Он опустил отвесно книзу длинный, роскошный хвост, а радужные перья крыльев раскрылись опахалом, загорелись, засверкали под солнцем и полыхнули красным пламенем по рыжей стене камышей...
Разинув рот, забыв о ружье, смотрю на эту сказочную птицу, пока она, скользнув по листве тростника и взволновав ее своими крыльями, не исчезла из виду.
Такие яркие, слепящие краски — словно птица с радуги сорвалась... Или мне все померещилось? Может быть, это солнце своими предзакатными лучами разукрасило ее так пышно?
Снова иду вперед, браня себя за слабость. Нет, второй петух из рук моих не уйдет!
И вот снова поднялся и заклохтал фазан. Снова красное пламя взметнулось передо мной почти из-под ног, и такая ослепительная, такая волшебная промелькнула, сверкнула птица, что я опомнился только тогда, когда она была уже далеко.
...Так шагал я в тот вечер по берегу Аракса. Солнце заходило, и в огненных лучах заката одна за другой взлетали сказочные птицы с длинными красными .хвостами и, как огонь, пылающими крыльями, ослепляли меня своей красотой и... исчезали. Трепет их крыльев заставлял каждый раз трепетать и мое сердце, и до самых сумерек не сделал я ни одного выстрела.
Наконец, когда солнце уже скрылось за склоном Шарат-Дага и последние лучи его стали медленно потухать на небе, я убил первого фазана. С таким же клохтаньем, как и другие, взлетел он из-под моих ног, с таким же шумом поднялся от корней камыша к его верхушкам. Но у этого фазана уже не было того красивого, пышного наряда, в который солнце одевает природу и каждое в ней существо. Птица показалась мне простой, серой, и рука моя, не дрогнув, нажала курок...
С тех пор прошло немало дней, но неизгладимыми остались в моем сердце и та светлая долина и ее сказочные птицы, языками красного пламени скользившие по рыжей стене камыша.
ЖУРАВЛИНЫЙ СТРАЖ
С юга на север, в холодные страны, в сопровождении' своих радостных глашатаев — ласточек и журавлей, ирисов и подснежников, теплых, весь мир возрождающих лучей солнца — шла весна.
От берегов Индийского океана, через Иран, весна дошла и до нас.
Она вступила сначала в долину Аракса и, нарушив зимнюю дремоту Араратской долины, неторопливо наступала на горы.
Долетев до Ширакской степи, спутники и гонцы весны-журавли— свернули к хребтам Карахача. Здесь еще было холодно, и крупинки сухого снега пронизывали жидкий туман.
Журавли, летевшие из теплых стран, заспешили в тревоге. Нужно было поскорее миновать горы Джаджу-ра, пересечь Дорийское ущелье, добраться до Грузии и опуститься на гостеприимном, теплом и богатом снедыо берегу Черного моря. Но с Карахача подул на Ширак-скую степь бешеный морозный ветер. Обледенели влажные крылья у журавлей, и вожак их беспокойно закричал, сделал круг и, вернув стаю назад, посадил ее на невысокий холм у реки Ахурян.
Был открыт ветрам этот холм, и птицы дрожали от холода. А в ущелье под скалами было тепло —там притаилась, укрылась весна.
Несколько журавлей, молодых и неопытных, расправили крылья и хотели слететь в ущелье, спрятаться там от ветра, согреться, но старый журавль угрожающими криками заставил их вернуться.
Вожак знал, что ущелье опасно: из ушелья не видно окрестности, незаметно может подойти к его краю охотник и открыть по стае огонь; в расщелинах скал, отточив зубы и когти, прячутся волки и лисы, орлы и грифы высматривают добычу.
.212
Вот почему старый, опытный вожак никогда не посадит стаю в ущелье — всегда на холме, откуда видно все вокруг. Но если на холме или неподалеку есть какие-нибудь развалины, кусты, камни, где может укрыться враг, вожак не посадит стаю и на холм. Он сейчас же отдаст приказ следовать за собой и уведет птиц в безопасное место.
На этот раз место, выбранное вожаком, тоже было безопасным. Журавли прижались друг к другу, спрятали головы под крылья и задремали. А один из них по приказу вожака стал на вершине холма на плоском камне и, вытянув шею, внимательно озирал горы.
Он знал, что журавли спят спокойно потому, чго верят ему, и, несмотря на сильную усталость, бдительно оберегал стаю.
Снежная бушевала вьюга, и холод до самых костей проникал в тело журавля, но он не пытался согреться, не ежился, не складывал перьев. Тогда бы он стал маленьким и не мог видеть, что делается вокруг. Надо было все время стоять навытяжку.
Но усталость , очень сильная усталость, охватила птицу. Какой огромный путь проделан сегодня! Крылья точно разбиты, а мускулы ноют — так напрягала птица их во время полета.
И мало-помалу журацль сжался в комок и начал дремать: так было лучше, так было теплее. Ветер не проникал больше в тело, не пронизывал перья... Хоть бы дали ему немного, совсем немного, на одно только мгновение, уснуть... Как сладок сон после долгого пути!
Журавль дремал, и в полусне грезились ему горячие и богатые кормом болота юга.
Сильный удар по голове разбудил его. Журавль очнулся и увидел ггеред собой вожака. Гнев горел в глазах старой птицы.
Журавль жалобно вскрикнул и выпрямился. Вожак, что-то сердито бормоча, сошел с вершины и смешался со стаей.
Вновь наступила тишйна. Спокойно спали журавли. Монотонно, усыпляюще журчали воды реки, и сон, неотступный, неодолимый сон сладким оцепенением сковывал тело птицы.
Какой-то шорох заставил журавля встрепенуться. Ну и горе! Он, значит, опять уснул... А что, если бы тай-
213
коч к ним подкрался охотник? Или волк прошмыгнул ползком к подножию холма... Какое страшное бедствие могло постичь стаю! До чего беспечны были журавли, доверяя свою жизнь такому ненадежному стражу!
И все же сон побеждает. Он завладевает бедной птицей и она больше не в силах сопротивляться...
На мгновение открыв глаза, журавль увидел стаю, мирно дремлющую, уверенную в его бдительности, и его охватил ужас. Что делать?
Но тут он вспомнил вдруг свою старую мать. Вспомнил, как охраняла товарищей она, как среди тысячи испытаний невредимыми провожала их от берегов океана. Вот так же, как и он, стояла на страже его мать. Как могла она?.. О, способ найден, способ матери... Он тоже поступит так, как поступала его старая, мудрая мать.
Журавль стал на одну ногу, а другую высоко поднял и поджал под себя, стиснув в ее пальцах камень величиной с куриное яйцо.
Сон был силен, он снова овладел журавлем. Пальцы разжались, камень выпал и зазвенел, ударившись о плоскую плиту под ногами у птицы. От этого звука журавль сейчас же проснулся и снова поднял камень. Сон больше не был страшен. Журавль больше не противился ему. Но каждый раз, когда он засыпал, пальцы разжимались, камень падал, звенел, и звон его будил журавля. Он вздрагивал, выпрямлялся, бдительно оглядывал окрестности и снова начинал дремать, сжимая спасительный камень. И однажды, когда камень упал и зазвенел, журавль, проснувшись, заметил чужую тень, скользнувшую среди камней.
Страж закричал в тревоге, и, прежде чем человек успел поднять свое смертоносное оружие, стая журавлей поднялась и исчезла в предутреннем тумане.
В УХОДЯЩЕЙ ПУСТЫНЕ
На пути из Еревана в Аштарак раньше простиралась почти до самой реки Касах обширная, пустая и сухая, покрытая щебнем, изрезанная балками равнина.
В этих полупустынных местах почти не было ни родников, ни ручьев. Лишь весной, когда начинали таять снега, вода собиралась здесь во многих ямках на дне оврагов. Осенью, в пору дождей, в этих ямках тоже скапливалась вода. В такие дни к этим ямкам с водой слетались тучи птиц. Раздолье было охотнику— не знаешь, у какой из ямок сесть в засаду!
Помню, как-то осенью сидел я в такой засаде — небольшом скрадке, сложенном из камней. Часов в восемь утра на краю выбранной мною ямки появилась серая куропатка, окруженная своим многочисленным потомством. Она набрала в клюв воды и проглотила ее, подняв голову к небу. Примеру матери последовали молодые куропатки. Они гоже набирали воду своими клювиками и глотали, вскидывая головки кверху.
Меня так тронула эта картина, гак простодушно, не подозревая опасности, пили воду птицы, так заботливо квохтала, собирая их вокруг себя, мать куропатка, что я и не трогал ружья. Затаив дыхание, любовался я птицами, совсем забыв, зачем сюда пришел...
Куропатки утолили жажду и ушли вперевалочку, затерялись среди камней.
А вслед за куропатками к воде приползла змея — страшная гюрза.
Она тоже напилась и спряталась неподалеку в расщелине, но я ее видел. Она ждала, когда к ямке придут птицы, чтобы внезапно напасть.
Выстрелить в нее? Нет, тогда, пожалуй, птиц тут сегодня уже не дождешься, выдашь себя.
Как быть? Но я и обдумать не успел, как прилетели два голубя и сели у ямки с водой.
215
Из щели среди камней высунула голову гюрза. Тотчас же высунулся и я из своего прикрытия и закричал:
— Киш, киш!
Голуби испуганно взлетели, а змея злобно поглядела на меня. Ну как же ей не сердиться: лишил вкусного завтрака!
Я кинул в змею камнем. Она зашипела возмущенно и уползла в свою щель.
Прошло несколько минут. В воздухе раздался шелест крыльев, и стайка куропаток опустилась. Думаете, у воды? Нет, у них есть опыт, они знаюг, что у воды всегда скрывается враг. Птицы сели наверху, на склоне оврага. Сели и на мгновение замерли, точно окаменели-. Затем, как по команде, вытянули шеи, внимательно огляделись и, не заметив ничего подозрительного, сошли к воде...
Ну вот тебе и охота, начинай! И я взял в руки ружье...
С тех пор прошли годы. Я долго не был на охоте в этих местах. Да и не тянуло. Разонравилось, казалось безжалостным стрелять по птицам, пьющим-воду.
Пожалуй, я и не попал бы больше сюда, но как-то упросил меня один приятель свести его на «близкую и легкую» охоту.
«Легкая» охота... Осталась ли она в наших краях? Кажется, всю дичь вокруг больших дорог перестреляли. Столько машин, столько людей с ружьями...
— Ну что ж, пожалуй, поедем,— сказал я, вспомнив про овраги.
Мы сели в «Победу» и по асфальтированной дороге покатили в Аштарак.
Прежней каменистой пустыни я не узнал. Справа и слева от шоссе—благоустроенные поселки, виноградники, персиковые сады. Зеленый ковер покрыл бывшую пустыню, скрыв ее вековую наготу.
Но вот мы доехали и до оврагов. Здесь еще нет садов, и овраги пока неприютны и голы. Те же покрытые щебнем склоны, те же ямки с водой. Даже каменные наши заборы-скрадки, из-за которых мы стреляли пятнадцать лет назад, стоят почти целые, разве только кое-где обвалились немного.
За одним из таких заборчиков я и посадил своего приятеля, а сам устроился невдалеке, за другим.
216
Время бежало, но куропаток все не было и не было. Что случилось? Может быть, изменилась привычка истомленных жаждой птиц приходить к воде к восьмидевяти часам утра? Или почему-либо перевелись здесь куропатки и в этом году их тут не будет?
Нет, я слышу, как в воздухе проносятся их стайки, слышу знакомые звуки: «Чурр, чурр, чурр...»
Нашему терпению приходит конец, мы покидаем скрадки и сходим к воде. На песке вокруг ямки ни одного птичьего следа. Не видно и змеиных следов. Да и зачем тут быть змее, если нет птиц, нет охоты? «Легкой» охоты...
Мы вышли из-оврага.
В чем же все-таки дело? Вон летят же стаи куропаток, их «чурр, чурр, чурр» то и дело раздается над нашими головами. Почему же они пролетают над оврагами, почему не садятся? Загадка!..
Провожая взглядом стаи курочек, мы вдруг заметили на сером фоне окружавшей нас пустоши длинный зеленый пояс и воды, какие-то незнакомые нам воды, сверкавшие на солнце. Это был новый канал. Словно сказочный дракон, он спрятал свою голову в ущелье Зангу, а хвост протянул во всю длину пустыни...
А, вот где теперь утоляют свою жажду птицы! На что им теперь сдалась мутная, застоявшаяся вода оврагов, когда так близко бегут прозрачные, свежие, вкусные воды Зангу!
Охота наша была неудачной, но я остался доволен. Был доволен и мой приятель. Мы возвратились домой веселые и радостные.
V
J ночных КОСТРОВ
МЕСТЬ
1
Кто только не знал Давота в деревеньках, рассыпанных по южному склону Алагёза! Курд-охотник крепкий, как дубовый кряж, остроглазый, как орел, похожий на старого льва, с огромной головой и богатырской грудью.
Полвека назад бежал он сюда с отрогов турецкой горы Артос, пробрался через казачью пограничную заставу у подошвы Арарата и поселился в одной из горных деревушек.
Установился обычай: кто бы ни пришел на охоту в эти места, он должен войти в дом Давота, разделить с ним хлеб и спросить, куда гюйти и как охотиться, чтобы не вернуться домой с пустыми руками. А после охоты, согласно тому же обычаю, он должен стать гостем Давота, ночевать под его кровлей и слушать его рассказы о давнопрошедших временах.
Слава о старом охотнике достигла и нашего далекого Казаха, и мне очень захотелось повидать его к послушать его рассказы.
Однажды, когда мы с товарищем, нагруженные добычей, возвращались с охоты, рассчитывая сесть в поезд на станции Карабурун, поднялась метель. Небо потемнело и слилось с землей, вьюга занесла тропинки снегом, и волки вышли из своих берлог на поиски таких, как мы, заблудившихся прохожих.
Гонимые метелью, мы добрались до приютившейся под скалами деревушки и постучали в первую попавшуюся дверь. Хозяин попросил нас войти, но еще на пороге, увидев висевшего у меня на поясе зайца, остановился.
— Охотники?— спросил он и, не дожидаясь ответа, сказал:— Пойдемте.
221
Он повел нас в самый конец деревни, где одна-одинешенька стояла ветхая хижина. В сенях нас очень недружелюбно встретили овчарки-волкодавы. Мы было начали обороняться от них ружьями, но в это время дверь открылась и показался старик с густыми седыми бровями на сморщенном лице, широкой грудью и короткими ногами. Он унял собак и попросил нас войти. Посередине обширной комнаты, ближе к очагу, стояло старинное, дедовское курси1, а вокруг него, свесив ноги в теплый тонир, сидели старуха, две невестки и трое малышей, все в курдской одежде, с бусами, серебряными монетками на груди, рукавах, а у некоторых и на лбу.
— Вот, дядя,— сказал наш провожатый,— гостей тебе привел.
— Ай, тысячу раз желаю вам здоровья, на радость мне, на радость глазам моим пришли! Мой бедный дом вам в дар, все мое добро вам под ноги,— сердечно сказал старик, склонился перед нами по-восточному, поздоровался со всеми за руку и пригласил нас сесть вокруг курси.
Невестки встали и отошли в угол, уступив нам свои места.
Что в мире может быть блаженнее местечка у курси в январе, по возвращении с охоты, когда снаружи бушует вьюга и кидается снегом через ердик1 2 и щели в дверях!
Мы согрелись, пришли в хорошее настроение и совсем уже развеселились, когда одна из невесток собрала ужин и перед нами появились хаурма из барашка, соленья, рассыпчатый курдский сыр, каймак и — божество промерзшего человека — знаменитая тутовая водка.
— Козе коза ближе, чем стадо овец,— сказал старик, пододвигая мне и моему спутнику самые лучшие куски, самые большие стаканы.
— Он ведь сам охотник, потому он вас так и встречает,— сказал наш провожатый.
1 Курси — небольшой, на коротких ножках, столик, который ставят над тониром — ямой, где разводят огонь. Когда огонь прогорает, вокруг столика, донизу покрытого ковром, садятся, опуская ноги в теплую яму.
2 Ердик — дымовое отверстие в крыше.
4’2
— Да не он ли охотник Давот?! —- воскликнул я, от неожиданной радости вскочив с места.
Потухшие глаза старика на мгновение загорелись, но снова погасли.
— Как же, он, Давот. Слыхали, конечно?..
Моей радости не было предела. Без конца я говорил со стариком и упрашивал его рассказать что-нибудь. В этот вечер мы услышали многое о жизни курдов в Турции, и одну историю, особенно меня тронувшую, я обещал старику записать и поведать ее людям. Вот и исполняю обещание. Жаль только, что я не могу передать его образной курдской речи.
2
— Когда наступает лето,— начал свой рассказ охотник Давот,—я поднимаюсь со своими овцами на Алагез. Поднимаюсь на эти красивые горы, сажусь на камни у журчащих родников и с грустью гляжу на Масис. В памяти всплывают былые тревоги, печаль охватывает душу. У подножия этой горы пятьдесят лет назад я покинул многих дорогих мне людей. Прежде всего я вспоминаю свою, как чинар, стройную невесту. Ее отнял у меня Юсуф-бек для своего сына, а я в одну темную ночь убил парня и бежал сюда. Вспоминаю я прекрасные алые цветы горы Артос и такие же, как эти цветы,, прекрасные, яркие наряды девушек, приезжавших летом из Диарбекйра, веселивших, молодивших старую гору Артос.
Вспоминаю я об этих чудесных краях и горюю. Но только два горестных облика тех давних-давних дней преследуют меня, возникают передо мной в снах и терзают меня. Один из них — образ моей любимой, с глазами, полными горячих слез, другой — той бедной медведицы, о которой я сейчас расскажу вам, а вы постарайтесь рассказать миру. Пусть знают, что и у охотника есть сердце и душа, есть и теплое чувство, хотя он постоянно проливает кровь. Пусть люди знают, что и у бессловесного животного есть сердце, и притом в тысячу раз добрее, чем у тех, кто отнял у охотника Давота милую и обрек его на изгнание из чудесной родимой страны.
Давот медленно набил свою трубку, собрался с
223
мыслями и, снова, вернувшись на полвека назад, продолжал:
— Вы городские люди, вам трудно понять меня. Мы, курды, проводим всю нашу жизнь с животными, привязываемся к ним всем сердцем, и смерть любимой собаки, любимого барана, любимого вола переживаем почти так же, как смерть человека. Ведь они родятся у нас под дождем и градом, мы согреваем их своим телом, выхаживаем, как детей, привязываемся к ним сердцем. Потому я и говорю с такой печалью о хромой Мохнатке, за которой ухаживал, как за родным ребенком, взрастил ее и видел ее большое горе.
Однако говорят: не начнешь с начала — не поймут.
Я охотился на горе Артос. Напротив стоит гора Си-пан, а с другой стороны раскинулось красивое Ванское озеро. Подолгу сидел я на Обрывистых склонах Артоса и, забыв про все, любовался горделивым Ванским озером. А вокруг горы, похожий на серебряный сверкающий пояс, струился поток Семирамиды, вот уже три тысячи лет питающий расположенные на склонах и по берегу озера деревушки, луга и пашни. Когда солнце садилось на вершины гор, я пробуждался от мечтаний, брал свое кремневое ружье и отправлялся бродить по скалам в поисках медведя.
На этих скалах я убил много медведей. Часто случалось, что и медведь подминал меня под себя, сбрасывал с обрыва и я едва уходил из его когтей. Медвежьи повадки я знаю так же хорошо, как и повадки своих овец и овчарок. И знаю, что медведь — зверь, умеющий сильно чувствовать. Медведица за своего медвежонка в огонь бросится и под пулю пойдет. И, однако, я встретился раз с безжалостной матерью, хотя, сказать по правде, безжалостным скорее был я, выстреливший в спокойно спавшую на камнях медведицу. Она вскочила, бешено взревела, начала плеваться и в гневе, не найдя ничего другого, схватила своего детеныша и бросила его мне прямо в лицо.
Придя в себя, я выстрелил разъяренному зверю в лоб — успокоилась. Медвежонок валялся в моих ногах, визжа от боли.
Я завернул его в полу своей бурки и принес домой. Дали ему молока — не прикоснулся, хлеба — тоже. Тогда мы поручили его собаке. Была у нас одна очень по-224
нятливая собака. Взяла она медвежонка на воспитание и выкормила его вместе со своим щенком.
Радости ребят не было предела. Блаженные были тогда дни. С утра до вечера во дворе медвежонок, дети, собака клубком катались. А то заберутся ребята на ореховое дерево, и медвежонок за ними. Он был такой мохнатый, что дети так и назвали его «Мохнатка».
В августе, когда созрели плоды, медвежонок почти не слезал с деревьев — целые дни висел на ветках, как мартышка, и пожирал фрукты.
Раз, когда он уж очень увлекся, я рассердился и потряс дерево (руки бы у меня отсохли!); упало бедное животное с верхушки этого громадного дерева и сломало лапу. Какой плач в доме поднялся! Перевязал, я ему лапу, выправил, вылечил и, как свое дитя, полкУбил медвежонка. Он, однако, остался хромым, и домашние так и назвали его «хромая Мохнатка». К зиме Мохнатка была уже с бычка. В веселые минуты она вскидывала себе на спину свою приемную мать собаку и, по-медвежьи с боку на бок переваливаясь, несла ее — шутила по-своему.
С осени я каждый день брал с собой Мохнатку на охоту. Она оказалась для меня сподручнее и собаки и осла. Я наполнял хурджин съестными припасами, укреплял его на спине у Мохнатки, и мы отправлялись. Ну, вы ведь, охотники, знаете, до чего трудно нашему брату, намотавшись за день, доставлять добычу домой. Мохнатка освобождала меня от этой работы. Горного барана, косулю, серну — все я нагружал на Мохнатку, увязывал, и она умненько вперевалочку шла за мною. На редкость понятливым животным была Мохнатка. Мы с нею до самой весны ходили на охоту, и она так привыкла к охотничьей жизни, что помогала мне прямо как человек. Видит, например, что я присел и, собрав сухие листья и ветки, начинаю высекать из кремня огонь, — сейчас же идет собирать валежник и несет его, прижав к себе, как человек. А когда огонь разгорится, глядишь — Мохнатка идет, прихрамывая, поднимает с трудом громадный пень и, сопя, тащит его в костер.
Говорил я с нею особым языком, и она понимала этот язык. Когда я говорил «бох», это означало: «Отойди-ка в сторонку, стреляю». И она отходила, садилась под деревом или за камнем и лапами затыкала уши.
225
15—В. Ананян
Когда я говорил «геч», она шла вперед; говорил «оош» — останавливалась, говорил «ай, хавар»—спешила на помощь и спасала меня от собак.
Когда мы приходили на место охоты, Мохнатка, увидев, что я присел и приложил руку ко рту, приникала к земле и замирала.
Она ничего не боялась, только моего ружья. По опыту знала, что эта похожая на дубинку штука выпускает дым и пламя, издает оглушающий треск, а после этого проливается кровь и то козел скатывается со скалы, то олень падает и бьется ногами о землю.
Как-то я спокойно сидел за едой, гляжу — Мохнатка снимает ружье с сучка, дает его мне, а сама смотрит куда-то вниз, в ущелье. Я тоже посмотрел, увидел косуль, бегущих на водопой, и выстрелил. Этот случай показал мне, что Мохнатка понимает, что такое оружие, знает, что это им сбивают на землю других животных, а потом свежуют и режут на куски. Запомните об этом хорошенько, чтобы конец моего рассказа не показался вам сказкой.
3
Так прошел год. Мохнатка превратилась в громадного медведя и стала еще умнее. Теперь я приручил ее уже настолько, что, отправляясь на охоту, садился на нее верхом, и она везла меня по горным тропинкам.
Мохнатка стала предметом внимания всего села. Особенную славу она приобрела летом, когда я ее взял с собой в горы и мы вместе начали пасти овец. Волки несколько раз пытались напасть на стадо, но Мохнатка задала им хороший урок: поймала одного да так хватила о камень, что из волка и дух вон. Тут уж моему стаду ни волк, ни вор, ни разбойник страшны не были/
Слава о Мохнатке долетела и до Вана. Многие купцы давали за нее пригоршни золота, скотоводы предлагали по тридцать, сорок овец —не отдал. Ну, да ведь она была для меня все равно, что десять собак и два осла, да еще помощник на охоте, вооруженный брат в минуту опасности и сердечный друг. А если ‘бы я даже соблазнился богатством, отдал ее, она и сама бы не пошла и силой бы не взяли — сбежала бы, вернулась.
Однажды случилось вот что.
226
Из Междуречья, с берегов Тигра, приходят на наши пастбища чужие курды со своими многочисленными стадами овец.
На одном из лучших стойбищ на горе Артос раскинул в то лето свой роскошный шатер и Юсуф-бек, привезший сюда на богато убранных верблюдах своих розоволицых жен.
Сердце забило тревогу. «Не уйти мне от этого разбойника,— подумал я.— Отнимет он у меня медведя».
Перебрался я на другое стойбище, но куда уйдешь из рук Юсуф-бека! Как услышал он о моем медведе, прислал вооруженных людей, приказал купить у меня, а если не продам, взять силой.
Не вняли они моим горьким слезам и меня же заставили завязать Мохнатке пасть и скрутить ноги. Взвалили ее на двухколесную арбу и увезли.
Наш дом объяла печаль. Горько плача, дети проводили свою дорогую Мохнатку до холма за деревней, а я ушел в горы, забрался в одну из глухих расщелин, подолгу смотрел на свое любимое Ванское озеро и пел.
Однажды ночью я почувствовал, как к лицу моему прикоснулось что-то мокрое и горячее. Вскочил. Гляжу — громадный медведь лижет мне лицо. Не понял, протянул руку к ружью, но зверь отнял его у меня, отбросил в сторону и лег у моих ног. Обнял я его голову, целую мокрую морду, плачу, да как! Так, обнявшись, мы и заснули.
Когда рассвело, гляжу — у бедного животного шея в крови, кровь запеклась в шерсти. Очистил рану. Ранен мой зверь был пулей из берданки. Тут я понял — что-то произошло на стоянке у Юсуф-бека. Сжег я тряпку; приложил трут к ране, снял со своей шапки шелковый платок и перевязал Мохнатке шею.
На другой день пастухи мне передали, что Мохнат-ка переломала кости одному из приставленных к ней Юсуф-беком сторожей и бежала; молва об этом прошла по всем стоянкам на Артосе. Схватив оружие, люди бека кинулись в горы, в погоню за нами, но мы забрались в такие места, что нас не смог бы найти и сам сатана. Бежал я в ущелье Шатаха, а оттуда в Сасун.
В августе, когда кочевники спустились с гор и ушли в районы Тигранакёрта, мы с медведем вернулись домой. Поглядели бы вы, какая это была радость! Вся де-
227
ревня высыпала нам навстречу. Дети от радости кто на спину медведю взобрался, кто — на шею, кто на хвосте у него повис. А медведь терпеливо сносил все эти выходки шалунов и только фыркал радостно. Радостной была и встреча Мохнатки с приемной матерью, которую Мохнатка не видела два месяца и очень по ней соскучилась. Но проявила она свою радость совсем по-медвежьи: стала на задние лапы, взяла Богар в передние и бросила ее на крышу дома. Бедная собака беспомощно заметалась, не зная, как спуститься вниз.
Настала осень. Мохнатка ходила со мной на охоту, а в свободные дни поедала фрукты, сидя на деревьях.
4
Перед весной Мохнатка стала задумчивой и раздражительной. Теперь ни мать ее Богар, ни дети уже не смели шутить с нею. С гор и полей она возвращалась домой расстроенной; все ее мысли, казалось, оставались в расщелинах Артоса. Она грустно повизгивала и поглядывала на скалы, где жили ее родичи. К вечеру Мохнатка особенно мрачнела. С последними лучами заката она выходила из деревни, взбиралась на вершину холма, поворачивала голову в сторону реки, нюхала воздух, чуя запах живших там медведей, и печально скулила.
Природа сделала свое дело, в Мохнатке созрела естественная потребность любить и стать матерью. И она с помутившейся кровью, помутившимися мыслями двигалась беспокойно, стремилась к тем незнакомым животным, которых она не. видела и не помнила, но с которыми была связана сердцем.
Однажды, выходя под вечер из ущелья реки Тигр, я услышал за собой рев медведей. Посмотрел назад. Невдалеке у пещеры стояли два медведя; они смотрели в нашу сторону и нюхали воздух. Мохнатка, не ожидая моего «геч», пошла им навстречу. «Оош, Мохнатка, оош!..» — крикнул я. Она остановилась, нерешительно обернулась. Видно было, что в ней происходит внутренняя борьба. Однако победила природа.
Я знал, что и человеческое существо не в силах бороться с призывом природы, и больше ее не позвал. К тому же июнь 'был близок, и меня томила тревога — 228
Юсуф-бек должен был подняться в горы, он и Мохнатку увел бы да и меня из-за нее замучил бы. Мысль об этом укрепила мое решение дать свободу медведице.
Я повернулся и пошел прочь, но услышал за собой топот. Мохнатка! Она вернулась, облизала мне руки, печально взвыла. Я понял, что она очень привязалась ко мне и не хочет уйти против моей воли. Я погладил ее по голове, показал ей пальцем на медведей и сказал: «Геч!» И она ушла к своим начинать новую жизнь, а я, печальный, вернулся в село...
5
Прошло время. Мы немного забыли о Мохнатке. Я снова ходил на охоту, но в другие места, потому что « ущелью Тигра сердце не лежало — не хотелось встретиться с Мохнаткой.
Южный склон Артоса летом лишен растительности. Там голые скалы, щебень, чахлые кусты и терновник. Молодая трава засыхает еще в июне, и эта часть горы приобретает пепельный цвет. Только в ущелье, у родников, есть еще жизнь и зелень. На одном из таких голых склонов стоит старый ветвистый ду(б, дающий тень утомленным жарой путникам и овечьим стадам. Даже издали видна, немного ниже дерева, узкая темно-зеленая впадина, и путник тотчас же догадывался, что из-под дуба струится родник и дает жизнь этой зелени.
Как-то по пути в одно из знакомых мест сел я у этого родника, развязал башлык, поел и, отдыхая, прислонился к дереву.
Не знаю, как это получилось, но меня одолел сон. Устал человек, а тут тень, прохлада — ясно, задремлешь.
Много ли я спал, мало ли, аллах знает, но когда открыл глаза, вижу — солнце уже заходит за горы. Протянул руку к ружью — нет ружья. Посмотрел туда-сюда — нет ружья. И людей поблизости не видно. Думаю: не унес ли разбойник? Но чего же он меня в живых оставил? Даже не ограбил... А если не разбойник, так кто же унес ружье?
Только я подумал об этом, как слышу сзади: тумб-тумб^тумб,.. Обернулся —что я вижу! Прямо на меня идет огромный медведь. Я так и затрясся от страха. Эх, 229
думаю, кремневки моей-славной нет, чтобы ему башку разбить, что сделаешь одним кинжалом... Обернул левую руку полой бурки, выставил вперед, как щит, и жду.
Проклятый медведь без всякого страха идет прямо на меня, будто перед ним и человека нет. А меня страх обуял. Конец мне, думаю. Хотел залезть на дерево, да вспомнил, что медведь поопытнее, чем я, в этом деле. И в эту отчаянную минуту я вдруг заметил, что медведь на правую заднюю ногу хромает, и сердце заскакало от радости.
«Ах, Мохнатка, родная, ай, хромая моя!»— закричал я и, протянув руки, бросился ей навстречу, обнял ее голову.
Медведица дружелюбно зафыркала и по старой привычке облизала мне лицо. А потом стала передо мной и смотрит на меня так печально, так горестно, точно сына похоронила. Говорю я ей: «Отчего ты так печальна, моя родная, почему одна? Разве я тебя затем к твоему народу послал, чтобы ты грустила? Где же муж твой? Где детки?» А она, как вдова, поникла головой и тихо вздыхает. Потом повернулась и пошла. Пошла, вытащила из-под камня мое ружье и, как человек, на двух ногах несет ко мне, обняв его передними лапами.
«Вот так чудо! Зачем это она мое ружье прятала?— думаю я. —Дивны дела аллаха! Погляди-ка, знает ведь, что ружьем проливают кровь, побоялась, должно быть, чтобы я не убил ее, не узнав спросонья».
Ну да, Мохнатка хорошо эти дела знала... Протянул я руку за ружьем, а она не дала, повернулась и пошла куда-то наверх, на скалы. Шла, шла, потом оглянулась, сделала еще несколько шагов, снова оглянулась, то на меня посмотрит, го на противоположную скалу, точно хочет сказать, что там что-то есть, чтобы я шел за нею. Изумленный, иду за ней, а ноги у меня точно чужие; не понимаю — то ли я околдован, то ли с сатаной спознался, то ли это воля пророка, чтобы ружье мое медведь взял, а я шел за ним с пустыми руками... Так шли мы до самой вершины. Знаю, что с той стороны глубокий обрыв. Добравшись до вершины, медведица припала к земле и затаив дыхание подползла к краю обрыва. Посмотрела осторожно вниз, потом так же, ползло
ком, вернулась назад и дала мне ружье. Дала мне ружье, а сама то на меня смотрит, го на край обрыва.
Понял: там что-то есть. Помянул имя аллаха, присел, сгорбился и, опираясь на ружье, пополз вперед. Я дополз до обрыва, лег на живот и оглянулся. Затаив дыхание медведица ползла за мной. Доползла, прильнула к земле у моих ног.
Я сделал еще небольшое усилие и наклонился над обрывом. Скала стеною уходила отвесно вниз. У подножия она вдалась внутрь, образовав пещеру. Переа пещерой я увидел нечто до того дикое, что у меня чуть сердце не выскочило. Громадная, величиной с корову, кошка спала, распластавшись у входа в пещеру. Заходящее солнце бросало на ее рыжую, в полосах, красивую шкуру несколько снопов света, и в лучах его шкура искрилась и мерцала, как одеяние самого ша-хин-шаха, сотканное из чистого шелка. Зверь этот, о котором я так много слышал от отца, спокойно спал, лишь изредка, как кошка, отгоняя лапой надоедливых мух.
Когда охватившая меня дрожь улеглась и я успокоился, я взял ружье и положил его на край скалы. Но навести ружье — будь оно неладно!— мне долго не удавалось. Скала сильно вдавалась внутрь, а тигр лежал у самой пещеры и попадал на мушку только боком. Подвинуться вперед, свеситься — опасно: слечу вниз головой.
Наконец я набрался духу, выдвинулся вперед, навел ружье и нажал курок. Гром выстрела раскатился по ущелью, дым застлал мне глаза. Медведица вскочила — и бежать. Внизу была яма, вымытая ливнями, прикрытая кустами шиповника и терна. Мохнатка бросилась в эту яму, притаилась под кустами. Я бросился за нею. Когда мы успокоились и увидели, что тигр не показывается, выбрались из-под кустов и, крадучись, снова поднялись на скалу. Поглядел я осторожно с обрыва вниз, и на сердце полегчало: тигр лежал перед пещерой, как и раньше, распластавшись; значит, пуля моя попала туда, куда я ее метил,— прямо в голову.
Когда медведица тоже убедилась, что тигр убит, она посмотрела на меня, и в ее печальных глазах я заметил некоторое успокоение, точно к пылающему сердцу при 231
дожили целебную мазь. Она облизала мне руки, зафыркала и по другому склону горы спустилась вниз.
Мы дошли до подножия скалы, сделали несколько кругов и наконец очутились у входа в пещеру. От радости я поднял шум на все ущелье. Да и как было не обрадоваться: в районах Артоса, Шатаха и Сасуна только один человек убил гигра — известный армянский охотник Акоп, да и было это за двадцать лет до моего гигра, я тогда был ребенком. Помню, как мы всем селом ходили смотреть па тигра. Тогда шкуру послали в подарок каймакаму1, чтобы он был к нам помилостивее. А теперь я сдираю шкуру и думаю, что надо подарить ее Юсуф-беку: и гнев его на Мохнатку смягчится, и сам он подарит мне что-нибудь.
Потом, однако, эту мысль перебила другая. Какие там беки, какие султаны! Возьму в жены Матэ, дочку Сло. Я подарю шкуру ей, красивой, как серна, Матэ, гой Матэ, из-за которой я потом пролил кровь и бежал в Россию.
«Сегодня же скажу Матэ, что для нее я пошел в пасть тигру, и она потеплеет ко мне сердцем, а Сло похвалит мое мужество. Все село будет славить пастуха Давота, и дело мое с Матэ сладится».
Эта мысль так обрадовала меня, что я даже раскраснелся и сердце забилось быстрее. И я запел любимую песню, которую сложил для Матэ, так запел, что подхватили ущелья.
Охваченный радостью, я снимал шкуру с тигра, как вдруг услышал глухой стон. Посмотрел в сторону Мох-натки и сразу похолодел — казалось, на пылающий, костер вылили кувшин холодной воды.
То, что я увидел, будто пуля, ранило мое сердце. В пещере были разбросаны снежеобглоданные кости -две головки, маленькие, тонкие ножки, узенькие, похожие на бараньи ребра, волосатые лапки... Мохнатка, сгорбившись и печально повизгивая, собирала их в кучу. Только теперь я понял, какая большая беда обрушилась на Мохнатку. У бедняжки тигр пожрал детенышей, и она, не имея сил с ним справиться, избрала меня орудием своей мести. Окаменев, я наблюдал за движениями бедной матери. Она собрала все косточки,
1 Каймакам — начальник района.
232
села перед ними и, глухо повизгивая, горестно вздыхая, начала обнюхивать и лизать останки своих малышей.
Потрясенный, застывший, смотрел я на несчастную мать. Мне кажется, что и сейчас я слышу печальную песню, которую поет ее сердце погибшим детям...
Я продолжал обдирать тигра.
Когда я взвалил шкуру на спину, Мохнатка очнулась, горестно вздохнула и тоже поднялась. Медведица нагребла лапами земли и засыпала ею останки своих маленьких, потом принесла сухих листьев, веток, камней и похоронила под ними медвежат.
К заходу солнца мы дошли до холма неподалеку от нашей деревни. Донесся лай собак. Медведица остановилась. Я наклонился, поцеловал ее в лоб, в глаза, и я, охотник с каменным сердцем, зарыдал, как ребенок, оплакивая нашу разлуку, оплакивая малышей Мох-натки, ее большое горе...
И, отерев глаза полой чохи, я ушел в село.
Солнце заходило. Медведица стояла на холме, освещенная красными лучами вечерней зари, и провожала меня взглядом. Когда я вошел в село, она повернулась и, переваливаясь, пошла к ущелью Тигра, к могиле своих детей...
С тех пор я больше не встречал Мохнатки.
С того дня прошло пятьдесят весен, пятьдесят осеней, я постарел, волосы побелели, все, что случалось со мной потом, смешалось в тумане моей памяти, и ^только два образа еще заставляют трепетать сердце старого охотника: один — стройной, как серна, девушки и другой — несчастной медведицы, склонившейся над могилой своих детенышей.
ПРЕДАТЕЛЬ
В холодный зимний день мы остановились в одной из горных деревушек на границе Ирана. Здесь мы решили заночевать с тем, чтобы на следующий день выйти на охоту за муфлонами. Нас приютил высокий и костлявый человек с кривым, бледным и печальным лицом, наполовину замотанным полотенцем.
Я сидел, поджав ноги, у пылавшего очага и, по обыкновению, говорил на свою любимую тему — об охоте и охотниках.
— Когда-то и я был охотником,— со вздохом сказал наш хозяин,— а теперь бросил: нечестное это дело...
— Да разве охоту бросают? — спросил мой спутник. Хозяин снова вздохнул.
— Змея-чудовище испоганила мою охоту...
«Ого, начинается что-то интересное»,— подумал я.
Поддавшись моим упрашиваниям, наш молчаливый хозяин наконец заговорил и, сидя у жарко горевшего очага и неторопливо покуривая, рассказал нам в этот вечер следующую историю.
— Было время, когда мое лицо не было таким криворотым и закрытым от людей, как сейчас^ — начал он,— не был я и таким увядшим и печальным. Был я, как вы, молодым и красивым охотником и, закинув ружье за плечо, бродил по склонам Большого Масиса. Охота была утешением моей унылой жизни, но она же послужила и причиной уродства...
И хозяин наш, Длинный Сулейман, размотал грязное полотенце, которым он был повязан.
Волосы у нас стали дыбом. У Сулеймана совсем не было правой щеки. Из громадной дыры между лбом и нижней челюстью торчали белые, вызывающие дрожь кости, а вместо глаза чернела глубокая отвратительная впадина... Казалось, что правая половина головы этого человека давно, десятилетия назад, умерла и истле-234
ла и от нее остались только эти кости, а левая, еще живая, но устрашенная соседством смерти, несла на себе печать постоянной тревоги.
История становилась загадочной, и я сгорал от любопытства.
— Теперь я вам расскажу, как это случилось и за что природа наказала меня так жестоко,— сказал Сулейман, вновь закутывая свою голову.
Как-то осенью с ружьем в руках я бежал, пригнувшись, по сухой траве у подножия Масиса, пытаясь перебить дорогу лисе и выйти ей наперерез. Я не спускал глаз с лисы и не смотрел себе под ноги, как вдруг упал и очутился в глубокой, как колодец, яме. Высоко вверху, сквозь кусты, нависшие над ямой, был виден клочок голубого неба.
Выбраться из ямы, как я ни старался, не удалось, только измучился. Стенки ее были из гладких, ’скользких камней, и ни ухватиться за них; ни поставить ногу было невозможно. Сел я, отчаявшись, на камень и думаю: «Ну и глупо же умирать приходится...»
Вдруг вижу—в темном углу сверкают чьи-то глаза. Пригляделся — и страшно стало... В углу, свернувшись в несколько колец, лежала гигантская змея и пристально смотрела на меня.
Так, оцепенев, сижу я в яме с глазу на глаз со змеей. Смотрим друг на друга, и ни один из нас не решается пошевельнуться.
Взять ружье, всадить ей пулю в голову? Но страх берет: «Что, если не убью, а только раню? Что будет тогда со мной?»
Глаза змеи, сверкавшие враждебно, понемногу стали мягче. Она протянула вперед свою громадную плоскую голову и, не сводя с меня глаз, поползла вперед.
«Ну, думаю, проглотит она меня сейчас...» Оцепенел от ужаса, похолодел. Хочу взять ружье — руки не повинуются. А змея спокойненько подползла ко мне, свернулась в клубок и, высунув голову из своих колец, смотрит мне прямо в глаза.
От ее взгляда меня бросает в дрожь. Правда, смотрит она по-приятельски, но ведь змея же это..-. С нею шутки плохи, нужно стальное сердце иметь, чтобы змее смотреть в глаза.
235
Сижу, окаменев, а змея ни туда, ни сюда,— конца пет...
Так она смотрела мне в глаза, смотрела и наконец положила голову мне на колени. Они были теплые, и ей это, должно быть, понравилось. Мало-помалу, кольцо за кольцом, змея вся устроилась у меня на коленях, а я, поняв, чем могу ей угодить, прикрыл ее полой, устроил «курси», и она согрелась и уснула.
Но теперь от ее холода начал дрожать я. .Ведь змеиный холод не шутка.
Понемногу я все же успокоился. Знаю змеиный нрав. Если ты ее не тронул, хорош был с нею — тоже не тронет, подружится с тобою. А змея была, по-видимому, опытная, немолодая, и она поняла мое состояние и решила меня не трогать. «Эх,— сказал я себе,— должно быть, всемогущая природа решила в эту тяжелую для меня минуту послать мне в товарищи змею. Что ж, •будем довольны и этим, посмотрим, что будет дальше».
Свет, падавший сверху, начал тускнеть. Вскоре в яме стало совершенно темно.
Змея спокойно спала, и холод, исходивший от нее, пронизывал меня до костей.
Эта ночь показалась мне годом...
Утром, выспавшись, змея поднялась, вытянулась и опять долго смотрела мне в глаза, затем она разинула пасть, высунула узловатый, шершавый язык и начала лизать мне руки.
Набравшись духу, я тоже стал гладить ее по голове, по шее, но прикосновения к ее холодному и скользкому телу заставляли меня вздрагивать.
Мои ласки совершенно изменили взгляд змеи. Она смотрела на меня так сладко, так нежно и дружелюбно, что у меня и страх пропал.
Наконец она оставила меня, уползла в дальний угол и начала лизать лежавший там белый камень. Я не понял, что это за камень, но змея часто лизала его в следующие дни.
К полудню, когда осеннее солнце пригревает особенно сильно, змея скользнула вверх по стене и, став на хвост, высунулась из ямы. Только теперь я увидел, 236
какой она гигантской длины. Ухватившись за кусты, она выползла наружу.
Я встал и сделал еще одну попытку вылезть из ямы. Только намучился, не удалось. Устав и отчаявшись, сел я в углу и чуть не плачу. «Ну и попал!— думаю.— Может ли быть смерть глупее этой?»
Вспомнил ребятишек, и сердце заныло.
Через некоторое время наверху послышался шорох, и змея опустила в яму свою громадную голову. В зубах у нее был заяц. Змея обвилась хвостом за один из кустов и свесилась в яму.
И вот — чтоб мне света белого не видеть, если вру!— положила она зайца передо мной и то на него, то на меня смотрит. А я боюсь ее добычу тронуть — еще обозлится и свернет мне шею. Но нет, она и не подходит к зайцу и по-прежнему то на меня, то на него смот рит: точно хочет, чтобы я что-то понял.
Я набрался духу, взял зайца. Змея не шевельнулась. На дне ямы было много сухих листьев и веток. Собрал я* их, хотел разжечь огонь, но побоялся: «Что скажет, думаю, хозяин дома?»
Вечером змея снова подползла ко мне, свернула несколько колец у меня на коленях, остальные у моих ног и заснула. У нас в Араратской долине днем жарко, ночью холодно, а змея животное холодное, знаю, что большое добро делаю, согревая ее. А сам вспоминаю народную поговорку: «Сколько змею ни держать, а беды не миновать», — и страшно становится: как -бы не натворила она мне беды...
На следующий день змея снова выползла из ямы погреться на солнце и поохотиться. Заяц остался. Кремень с огнивом и трут были со мной. Достал, зажег огонь, ободрал зайца, посолил и слегка поджарил; дров не было, а из этих веток да листьев какой огонь...
Впрочем, голодный охотник в трудную минуту и сырое мясо съест, а заяц как-никак был мягонький, даже не заметил, как сжевал.
Съел, а было бы лучше, если бы не съел, — такая одолела жажда, что и передать не могу.
Под вечер змея вернулась, но на этот раз без добычи. Половину зайца, внутренности, шкуру, голову и ноги я спрятал. Когда змея вернулась, я подумал: «Сделаю ей добро, лучше будет ко мне относиться»,—
237
и протянул ей заячье мясо. Она его проглотила, даже не посмотрев. Тогда я завернул в шкуру и голову, и ноги, и потроха и тоже положил перед нею. Она проглотила и это, но не так, как глотают волк или собака—«гам» и готово, — нет, жадно, правда, но медленно, всасывая.
После этого мы еще больше подружились. Змея поползла в угол и стала лизать белый камень. Лизнет, поглядит на меня, снова лизнет, снова поглядит — будто приглашает.
Я подошел, взял камень и тоже начал лизать, но с боков — те места лизал, которых ее жало не касалось. От жажды я истомился. Думаю — не поможет ли? Слышал, что в иранских пустынях люди кладут под язык круглый камешек, сосут его и глотают собирающуюся во рту слюну. Это немного утоляет жажду.
Полизал камень я и удивился — жажда понемногу стала проходить. Безвкусный был он, этот камень, но жажду, казалось, утолял, — не знаю, потому ли, что слюна собиралась и я ее глотал, или камень обладал какой-то силой.
Так провел я еще два дня. От голода и жажды со-* всем ослабел.
Однажды утром мой хозяин о«бвился вокруг меня, и я оказался внутри его колец. Ему так было удобнее— я согревал все части его тела. Тут наверху вдруг что-то затрепыхалось. Преследуемая соколом куропатка упала к нам в яму и, растерявшись, села в одном из углов. Увидев нас, она хотела взлететь, но властный взгляд змеи приковал ее к месту.
Я оторвал от нее для себя два куска мяса, а остальное бросил в пасть змее. Она спокойно проглотила птицу вместе е перьями, а я посолил сырое мясо, съел и начал лизать камень.
От жажды и отчаяния я начал стонать и царапать стены, прыгать вверх и падать. Змея изумленно поглядела на меня, и, казалось, поняла, что я хочу выйти. Она скользнула к отверстию ямы, ухватилась за куст у ее края, а хвост опустила вниз.
Я стоял удивленный, не понимая, чего она хочет.
Пробыв довольно долго в таком положении, змея убрала хвост, свесилась вниз головой, посмотрела на 288
меня и снова приняла прежнее положение. Хвост ее повис над моей головой, как хобот слона.
Я знаю, до чего сильны змеи, и был уверен, что она поднимет меня, если я ухвачусь за ее хвост, но страшно было: сделаешь ей больно, разозлишь, — и тогда... «А впрочем, думаю, не все ли мне равно! Хуже, чем сейчас, ведь не будет...» Уцепился за хвост змеи, а она напряглась, стала крепкой, как железо, и вытащила меня из ямы.
Вышел я на белый свет из этого ада, увидел свои любимые поля, журчащие воды Араза, дым над нашим селом и, как ребенок, обрадовался, точно снова родился.
Обнял я своего спасителя и хнычу. Голова кружится, одурел, еле ноги держат. Пошел, шатаясь, а змея, шурша травой, ползла за мной, подняв голову.
На пути нам попался заяц. Я выстрелил.
Змея подскочила, в ее глазах сверкнули искры. Но когда она увидела, что я принес зайца и положил перед нею, поняла и успокоилась. Зайца она проглотила целиком, с костями и шкурой, и я увидел, как он, вздувая тело змеи, медленнно, комом, проходил по ее внутренностям.
Так, дружески, мы дошли до нашего села. Наступал вечер. Мычали коровы, возвращавшиеся с пастбища, из тониров поднимался дым, лаяли собаки. Эти звуки остановили змею, и мы расстались.
Войдя в деревню, я оглянулся — змея лежала в сухой траве и, подняв голову, смотрела мне вслед.
Жена и ребятишки встретили меня плачем и воплями. Они, бедняги, отчаялись, уже не надеялись увидеть меня. В деревне были убеждены, что на Масисе я попал в плен к курдам и они меня убили...
В деревне, узнав о моей истории, стали добрее относиться к змеям.
Прошел год.
Был жаркий летний день. Собаки, высунув языки, попрятались в сараях, куры забились в тенистые углы, буйволы по горло залегли в грязи.
Тут вдруг в селе поднялся шум. Я вышел, гляжу — и стар и млад, все высыпали на улицу вслед за тремя-четырьмя чужими людьми, одетыми как дервиши. Один из них играл -на дудке, другой бил в бубен, а двое та-
239
щили какие-то пестрые-препестрые сундучки и железную клетку, полную змей.
На деревенской площади они опустили свою ношу на землю, открыли сундучки и клетку и, разостлав ковер, вывалили на него клубок змей. Женщины взвизгнули, дети зашумели еще больше, а змеи кишмя закишели и начали переползать одна через другую.
Каких только змей здесь не было! Бедранг, похожий на камень; гюрза с громадной плоской головой и громадным телом; черная, как мазут, широкоротая гадюка; шахмар, горящая’на солнце всеми цветами раду-* ги; волосатая рогатая змея.
Один из дервишей дудел или бил в бубен, и змеи поднимались на своих хвостах и делали, раскачиваясь, потешные движения — будто танцевали.
Другой дервиш удивлял народ своим бесстрашием. Он брал самую ядовитую из змей — гадюку —и клал ее себе на грудь. Змея скользила по обнаженному телу дервиша, заползала под его рубаху, пряталась в шароварах и неожиданно появлялась из какой-нибудь прорехи, из-за ворота или дыры в чулке...
Другую змею дервиш взял за шею и сунул ее голову себе в рот. Женщины визжали, а дервиш довольно улыбался и поглаживал бороду.
Один из крестьян сказал: «Ну, что тут удивительного! Зубы вы у нее вырвали, и яда нет. Такую змею и мой дедушка взял бы в рот...» — «А ну, принеси-ка курицу, если яда нет», — сказал дервиш.
Болтун не посмел отказаться от своих слов. Он принес петуха и протянул змее.
Змея вытянула шею и приняла угрожающий вид. Глаза у нее покраснели от злости, она зашипела, бросилась на петуха и ужалила его в гребень. С гребня скатилась капелька крови. Ранка была в пылинку, чуть заметная царапинка. Но до чего же был силен укус — петух сразу распух и издох...
«Закопайте, да поглубже, чтобы собаки не дорылись!»— приказал дервиш, собирая змей. Потом он обратился к крестьянам: «Эй, народ, у кого в доме есть змеи? Придем, выведем, освободим вас от этой заботы».— «Какая же это забота? Змея — наша благодетельница»,— сказал один из стариков. «С каких же это пор змей, соблазнивший Еву, стал другом человека?» — 240
с насмешкой спросил дервиш. «С тех пор, как змей спас жизнь нашему соседу Длинному Сулейману», —сказал мой приятель Аскяр. «Ого, у вас была такая умная змея?»
Дервишу рассказали все подробности, и глаза у него разгорелись от жадности, как у кота, завидевшего овечью печенку.
Он. сказал: «Гардаш1 Сулейман, дай эту змею мне,— повезу, Тифлис и Баку удивлю». — «Нечестное это дело, дервиш-баба, — ответил я, — этого я не сделаю».— «Гардаш Сулейман, Магомет-пророк свидетель, что же тут нечестного? Я ее в шелку да в бархате держать буду, багдадской хурмой, тегеранским кишмишом кормить. У себя в кустах живет она в голоде и в холоде, а у меня заживет по-барски. Ты, гардаш Сулейман, хотя бы место указал. Пойдем возьмем! А тебе я десять туманов дам».
Сказал я ему: «Дервиш-баба, ты ведь человек пророка, милосердие проповедуешь — как же ты принуждаешь меня к бесчестному делу?»
А сам думаю: «Эй, парень, за десять туманов быка купить можно...»
«Гардаш Сулейман, я попрошу пророка, чтобы он отпустил тебе грех твой, — ты мне только место покажи...»
И дервиш, постелив ковер, опустился на колени, повернулся лицом к востоку, положил поклон, поднял руки к небу и что-то забормотал.
Это подбодрило меня, и я продал моего друга и спасителя, продал самым бесчестным образом за пятнадцать туманов...
Дервиши обрадовались, и мы пошли к яме, где жила моя змея.
Чем ближе мы подходили к яме, тем сильнее чувствовал я, что нехорошо поступаю. Будь она проклята, нищета,—-от нищеты человек и вором становится, и убийцей, и предателем...
Но я себя подбадривал. «Это же змея, — говорил я себе, — что она понимает в предательстве, не человек же. чтобы я стыдился с нею встретиться...»
Дошли мы до края ямы. Я стал в стороне.
1 Гардаш—друг, приятель.
16—В. Ананян
241
Змея была дома.
Дервиш свесил в яму иранский шелковый ковер, тысячью ярких красок загорелся он на солнце. Змея зачарованно смотрела на ковер, а я, прячась в кустах, тайком смотрел на нее, и сердце у меня разрывалось: будто брата родного шах забирал в солдаты...
Тоненьким, сладким голосом дервиш запел нагоняющую дрему арабскую песню, слегка ударяя в такт ее в бубен и позванивая..
Высунув голову из своих колец, змея сначала глядела изумленно, но было видно, что она понемногу успокаивается.
Дервиш вынул из кармана что-то блестящее, показал змее и начал наигрывать на дудке нежную мелодию.
Ох, эта песня! Песня сведет с ума и первую в мире красавицу, и кровожадного волка, и злую змею. И змея, отдаваясь звукам песни, вытянула шею и вползла на пестрый ковер, а потом положила и голову на колени дервиша, дувшего в дудку.
Так, обманывая и обольщая, змею завлекли в клетку. Я отошел подальше, чтобы не видеть. Мой поступок был низок, я его стыдился.
Как только змея очутилась в клетке и крышка за нею захлопнулась, дервиш подошел ко мне, положил мне в ладонь обещанные деньги и сказал: «Пусть пойдут тебе на пользу, гардаш Сулейман, ты мне большое сокровище дал».
Мне казалось, что у меня в руке не деньги, а раскаленные угли, —жгли они меня.
К клетке с двух сторон, было приделано по ручке. Взявшись за эти ручки, два дервиша радостно несли свою добычу. Когда они проносили клетку мимо меня, змея вдруг подняла голову, бросила на меня колючий взгляд, зашипела и ударилась о железные прутья, точно желая разломать их и выйти.
Узнала, проклятая, и поняла, что это моих рук дело... И пока я, как та куропатка, стоял пригвожденный к месту, не в силах двинуться, змея еще раз свирепо поглядела на меня, прижалась головой к прутьям клет* ки и плюнула мне в лицо— прямо в язву, что была у меня на правой щеке, — какой-то особенной, желто-зеленой слюной.
242
Казалось, она, как человек, хотела сказать: «Тьфу, бессовестная собака! Для того ли я тебя берегла, заботилась о тебе, из ада на белый свет тебя вывела, жизнь тебе вернула, чтобы ты продал меня за пятнадцать туманов? Плюю на твою совесть, бесчестный ты человечишка!..»
Взвыл я от ужаса и потерял сознание. Что было потом, и не помню.
В течение нескольких месяцев после этого я был как помешанный: змея и день и ночь перед глазами стояла.
Ее слюна — не слюна, это яд, который она высосала из-под своих зубов, и он попал мне в лицо, а на лице у меня, как я уже сказал, была язва. Яд попал на эту язву, обжег ее, разъел, и в конце концов щека моя начала гнить и распадаться, мясо отрывалось кусками. Вот я и дожил до этого...
Длинный Сулейман медленно потянул из своего наргиле1, помешал огонь в очаге, вздохнул и сказал:
Да, такие дела, братья охотники...
1 Наргиле — восточный курительный прибор.
ЛЮБОВЬ ЗМЕИ
Однажды летним вечером, пригнав с пастбища телят, я увидел у нашего очага рядом с отцом какого-то чужого старика.
Был он до черноты обожжен солнцем. Лицо все в морщинах, а голова повязана белым платком. «Откуда-нибудь из жарких мест», — подумал я о нем.
Забравшись в угол, я уписывал оставленную для меня кукурузную кашу и прислушивался к тому, что рассказывал старик.
— Слушай, Степан, —говорил он, — и у змеи есть душа, есть совесть. И змея умеет любить, как любит человек, а также страдает от любви, а за змеёныша своего —в огонь кинется... Вот я тебе сейчас расскажу...
И старик рассказал историю об одной змее — невероятную, конечно, но глубоко врезавшуюся мне в память.
«В нашем селе, — начал он, — жил один известный охотник, звали его Аслан. Крепкий, как железо, был человек этот Аслан, но сердце у него было большое, хорошее.
Работает как-то Аслан у себя в саду, воду к грядкам проводит. Видит —лежат две змеи. Одна —красивая, пестрая змея шахмар, другая — черная, безобразная. Лежат, обнявшись, на солнышке, греются, сблизили головы и точно о чем-то шепчутся, может быть любовные речи ведут.
«Чего эта черная гадина такую красавицу обняла!».. — думает Аслан. Берет камень, хочет черную змею убить, избавить от нее красавицу шахмар. Не думает Аслан, что сердце черного и белого не разбирает, что нет ничего на свете прилипчивее любви. Бросает он камень, а камень, как нарочно, попадает не в черную, а в пеструю змею. Черная взвивается, становится стоймя на своем хвосте и шипит так. страшно, Ж
что Аслан — человек с сердцем, что эта скала —опрометью бежит домой... Такой страх змея на него нагнала.
На другой день приходит Аслан в сад и что же видит... Черная змея лежит, по-прежнему обняв мертвую, и ласкает ее бездыханное тело...
Увидев Аслана, змея свилась пружиной, взлетела в воздух и — кинулась на него. Аслан в ужасе убежал
В нашем селе жил один умный, мудрый человек по имени Адам.
Советует Адам Аслану:
«Слушай, сынок, эта змея, потерявшая свою возлюбленную, только и думает сейчас как бы отомстить. Пока она своего не добьется, ее горящее сердце не успокоится. Уйди ты пока в соседнее Чиман-село, перебудь там лето. Настанут холода, змеи на зиму спать лягут, тогда ты и вернешься».
Аслан говорит:
«Дядя Адам, я в жизни своей ничего не боялся, с ржавым кинжалом в медвежье логово входил, а ты мне предлагаешь странником сделаться?.. Что люди обо мне скажут?..»
Адам отвечает:
«Не болтай вздора, я тебе правду говорю. Ты ведь ей сердце обжег, возлюбленную убил. Это не шутка. Не успокоится, пока кровью за кровь не получит, не уймется...»
Подумал Аслан, подумал, послушался. Положил в хурджин еды на дорогу, обнял жену, детей и пошел в Чиман-село.
Идет он мимо своего сада. Думает: «Погляжу-ка я еще раз —там ли эта черная змея?! А змея по-прежнему лежит, обняв свою мертвую подругу, лижег ей голову, ласкает...
Думает Аслан: «Благословенна природа, какое сердце вложила она в это холодное существо!.. Ах, если бы у всех людей в мире было такое сердце, как у этой змеи!..»
Идет охотник Аслан своим путем, но все оглядывается. Хочется ему поскорее убежать отсюда, поскорее забыть о своем безжалостном поступке.
Идет он, торопится, но все кажется ему, что вслед за ним ползет в траве что-то черное, преследует его по
245
пятам... Слышит свист, и чудится ему, что посреди желтеющего поля скользит, извиваясь, какая-то черная веревка... Черный клубок какой-то вдруг скатился с верхней излучины дороги на нижнюю. Испуганно отшатнулся Аслан: было это или только показалось ему?..
Торопливо перебирается он через реку, но мнится ему — тот же черный клубок вихрем перелетел вслед за ним на тот бере.
— Нет, все это только мне кажется, испугался я очень, — говорит себе Аслан.
Приходит Аслан в Чиман-село, поступает в батраки к деревенскому старосте, идет работать в поле.
Лунная ночь. Спят батраки на соломе у снопов, сложенных в скирды. Один Аслан не спит: чинит лапоть, да о жене с детьми думает. Вдруг слышит: шелестит солома, что-то ползет, шипит, и в скирду прячется.
— Милые мои, змея... — в страхе кричит Аслан.
Батраки проснулись, вскочили, спрашивают — что случилось?..
Рассказывает им все Аслан и говорит:
— Она, проклятая, за душой моей пришла... Помогите, родимые, спасите меня от нее!..
Говорит, а сам дрожит былинкой, этот, как лев, сильный человек.
— Ну, чего ты так перепугался? Сама пришла, сама в петлю полезла... Хочешь —спалим скирду? С нею вместе и змею спалим: сгорит, сгинет —и ее душа успокоится, и твоя, — говорит Аслану один из батраков.— Только пойди, попроси у старосты позволения скирду сжечь.
Побежал Аслан к старосте, говорит ему:
— Братец ты мой, пусть тебе задаром труд мой пойдет за десять дней вперед... Возьми все, что есть у меня... да и то, чего нет отдам, позволь только эту скирду сжечь, от беды моей избавиться...
Ну, что ж, цена подходящая, почему бы старосте и не согласиться.
Аслан назад, в поле. Еще издали кричит батракам: — Староста позволил, палите!
Подожгли скирду. Аслан стоит в стороне, смотрит.
Вдруг из языков пламени выползает что-то черное, вроде жгута. Выползло, молнией сверкнуло в воздухе. Закричал Аслан смертным криком и упал на землю. 246
Подбежали батраки. Глядят —змея, огнем опаленная, полусгоревшая, обвилась вокруг шеи Аслана, да так и подохла. А на шее—и следов укуса нет: от испуга бедный человек умер...
— Да, Степан-джан, такая была любовь у этой змеи, что пока она врага не убила, и сама не погибла —душа ее горящая не нашла покоя..,— так закончил свой рассказ чужой старик.
llfTCTBO В ГОРАХ
дождь
Люблю я дождь, когда полупрозрачной завесой падает он с темных туч и орошает потоком вод своих горы, луга и поля.
Люблю я дождь, многоводный, шумный, звонко бьющий по крышам, грохочущий! Дождь, которому лишь на мгновение сопротивляются ветвистые деревья, чтоб затем покорно склонить перед ним свою тяжелую листву. Дождь, неожиданно хлынувший, ливневый, все затопляющий, светлыми ручьями стекающий со склонов гор.
Люблю я дождь неожиданно радующий в дни долгой летней засухи, когда приникшие к земле растения поднимаются, выравниваются и, точно оживающие существа, глубоко вбирают в себя воздух. Кажется говорят, наслаждаясь: «О, как хорошо!». Когда, истомленная зноем земля с такой жадностью поглощает эти небесные потоки, что на ее поверхности и на мгновение не остается и капли воды.
Люблю я дождь и в начале мая, сопровождаемый громами и огненными вспышками молний, предвестниками весны, герольдами ее победного шествия. Только такие вестники должны быть у весны — чудеснейшего времени года.
Но когда весна уже вступает в свои права и гремевшие в ее честь звуки замолкают, на наши горы, порой на целые недели, опускается туман, день и ночь сеет дождь, мелкий и мягкий. Я люблю и этот дождь и в самозабвении стою под ним. Его монотонный шорох настраивает меня на мечтательный лад, потому» вероятно, что под шум такого дождя, однозвучного, убаюкивающего, я часто засыпал, свернувшись в клубок, в дупле старого дуба в лесу Аджаркута.
Люблю я дождь, каким бы они был — и проливной, многоводный, и короткий, легкий, когда вслед за
251
ним, не совсем еще прошедшим, возникает на небе, образуя над горами торжественную арку, яркая многоцветная радуга.
Люблю я и весенний веселый дождь, пробуждающий на земле бесчисленные зачатки жизни, и меланхоличный осенний, навевающий печаль и грустные мысли.
Когда начинается дождь и все, спасаясь, бегут, спеша укрыться, я выхожу наружу и стою под ним с обнаженной головой. Пусть льется он, этот небесный поток, дающий жизнь всем жизням на земле!
Дождь вызывает во мне сладкие воспоминания. Вся моя жизнь пастуха и охотника прошла среди природы и музыка дождя близка мне.
Говорят, что я и родился под шум дождя и что первые, услышанные мною звуки были раскаты грома и трескучая барабанная дробь дождя, бившего по крыше нашего шалаша на красивом Авелук-урте1, прозванном так потому, что на нем растет много конского щавеля— авелука.
Грохочет гром, с треском разрывается молния, ударяясь о скалу, и в этот миг мать и приносит меня на свет в нашем в тысяче мест покрытом заплатами шалаше.
Где только не протекал этот шалаш! Кап-кап-кап...— слышалось в одном его углу, слышалось в другом. Вода лилась в полные молока корыта, лилась на привязанного в углу буйволенка, на сбитую из нестроганных досок тахту, на которой лежала моя мать —то ли осчастливленная, то ли озабоченная моим рождением.
Было это в августе месяце, но у нас в горах царил такой холод, что даже собаки мерзли в своих конурах. Сырые дрова трещали в очаге, разбрасывая искры, горький дым наполнял наше жалкое жилище. А я орал, орал оглушительно, орал на весь мир!..
— Сестрица, на ребенка льет, простудиться, умереть может, — говорила матери тетка Сона, сестра отца.
Не ожидая согласия матери, на ее спину повязали шаль, в шаль, закутанного в пеленки, всунули меня. В руки матери дали палку, и она, босая, со склонов, покрытых холодными облаками, стала сходить вниз в
t Плоскогорье щавеля.
2&2
Дилижанскую долину, поближе к солнцу, теплу, спасая от разъяренной стихии свой последний плод.
Как ни осторожно шла она, оберегая свою сладкую ношу, но горные склоны были скользки и вязки, и разве можно было не споткнуться то тут, то там? Где это было? Где изменяли тебе шаги твои, мать моя? В липкой ли глине Бахура, на скате ли у Двух родников, или в топях Кьяманда?..
Иду я сейчас по этим местам, и, опустив голову, ищу следы твоих босых ног. Ах, если бы я мог увидеть на влажной земле отпечаток твоей маленькой ступни! Тогда, опустившись на колени, я припал бы к нему жадными губами, отдал бы тебе свой земной поклон...
♦ ♦ ♦
Пока мать шла, дождь усилился, его холодные струи просочились и в шаль, и в мои пеленки, и искупали, меня. Да, вступая в жизнь я был искупан дождем, вот почему, должно быть, я так люблю его.
Со страхом в сердце сходила мать с облачных го.р, чувствуя на своей спине мое крохотное существо, но, наконец, сошла, донесла меня. С вершины холма у нашего села во всей своей красоте открылась перед нею чудесная горная долина, ее, омытые дождем, золотые поля, созревшие, ожидающие серпа, хлеба, посреди которых багрянцем пылали алые маки.
Я люблю эту долину и всегда, когда спускаюсь в нее с холодных и туманных наших гор, сердце мое бьется от восторга и мне хочется, чтобы за спиной моей выросли крылья, мощные крылья, и я мог бы парить над нею в золотых лучах солнца.
Очарованно смотрела на эту долину и мать моя, но в то же время в сердце ее гнездилась и боязнь за жизнь насквозь промокшего младенца. Но я трепыхался у нее на спине, она чувствовала, что я жив —но выживу ли, подвергшись, стольким потрясениям на «первых же шагах» своей жизни?..
Дома мать боязливо сказала сестре моей:
— Погляди-ка, дочка, жив ли он, щеночек этот?
Распутав шаль, сестра вскрикнула радостно:
2М
— Жив, мамочка, вон, вылупил на меня свои мышиные глазки!
Меня осторожно извлекли из шали, разожгли в очаге огонь, и в теплой воде оживилось мое посиневшее тельце.
Выжил!
Расту... Разгоняю прутом кур, клюющих корм и зову тетку:
— Олб-дзало! Оло!
Тетку звали Сона, но я почему-то звал ее Оло. Мне было тогда всего два года и эта тетка самое далекое из самых далеких моих воспоминаний.
Расту...
Помогаю матери мыть в горной речке наши старенькие ковры, расстилать их здесь же на бережку, на опушке зеленого подлеска, и стегаю, по ним хворостиной — «чтобы чище были!» А потом и кувыркаюсь на них весело и играю в джирит1. В солнечные дни мы раскладываем тут же на берегу и наши постели, и так приятно поваляться на согретых солнцем тюфяках посреди окружающей зелени.
Расту...
Гоняю на пастбище телят — своих, соседских. Сидя на передке плуга, управляю волами, ворошу граблями скошенную траву—мне семь лет и я уже помощник отца.
Расту, крепну...
Вытаптываю тропинки в мрачных лесах наших ущелий и один-одинешенек ночую в лесах на чистом воздухе. Гремит мое ружьишко — сначала по косоглазым, обгрызающим у нас в саду плодовые деревья, потом — когда на губе появилась черная поросль —и по мохнатым обитателям ущелий.
Но везде, где бы я ни был, когда грохочут тучи, сердце мое трепещет от восторга. Не потому ли, что эти тучи приветствовали громом мой приход на свет? И, когда начинается дождь, где бы я ни был, я выхожу и даю ему промочить себя насквозь, до самых костей. Не потому ли, что до того, как это сделал наш
1 Джирит — детская игра.
254
сельский поп, меня уже окрестил дождь своими обильными прохладными струями?
Больше полувека прошло с тех пор. Ты давно уже покоишься в земле и я смутно вспоминаю твой образ, любимая мать моя. Но мне кажется, четко, ясно вижу я сейчас, как ты спускаешься с горы со мной на спине в нашу богатую, щедро освещенную золотыми лучами солнца долину, унося от грома и молний своего последыша...
...Выйду, начался дождь. Тот дождь, что так нежно баюкал меня, когда я, пастушонком, дремал в дупле старого дуба...
ПО СЛЕДАМ ДЕТСТВА
Говорят, тетка Сабёт, подруга давно умершей матери моей, еще жива. Но в селе ее нет. Летом она всегда уезжает в горы.
Что ж, поеду в горы и я, найду там тетку, прижмусь головой к ее коленям, утолю тоску по матери, много лет назад покинувшей этот мир.
...Мы сходим с лошадей на гребне горы, отделяющей Лори от Казаха, на зеленом плоскогорье, называемом Казах-Беглу.
Внизу по склонам гор расстилаются густые темнозеленые леса, а наверху над нами раскинулись альпийские пастбища — изумрудные, цветущие, ароматные. Кто разостлал здесь эти пышные цветочные ковры, расписав их нерукотворными чарующими красками?..
Вон там, на бережку ручья, были когда-то разбиты шалаши наших сельчан, переселявшихся сюда в дни летнего кочевья. Наш маленький, весь в заплатах шалаш ничем не отличался от большинства других. У богачей шалаши в сторонке, на самых лучших местах плоскогорья, и всегда вдалеке один от другого. Чужой человек, еще издали увидев нашу кочевку, мог сразу понять, кто и как живет, под какой звездой родился.
Да и не по одному только виду шалашей, но и по собакам. У собаки нашего соседа Папаза можно было на глаз пересчитать все кости. Она целый день дремала у шалаша перед пустой лоханкой и смотрела на проходящего мимо незнакомца лениво-прелениво. Но попробуй прохожий пройти, скажем, по противоположному берегу ручья, недалеко от лужайки. Там белеет большой шатер богатея Павла, который стережет пес Дамбар, У $той собаки пышная, как у льва, грива и грозный вид. «Конные...—слышу я; и сейчас же чей-то испуганный голос: — привяжите Дамбара, не то сбросит людей с до-м
шадей. растерзает!..» Чей это голос? Кажется» Вагана ААелонца. Он погиб в первую мировую войну...
Эй. где ты, мое далекое детство?.. Из глубин десятилетий доносятся до меня и другие, давно прозвучавшие и, казалось, давно забытые голоса. Слышу, как сам я визжу, въезжая на спине буйволицы Дурсун под холодные струи водопада, слышу печальную песню, которую поет моя мать, сидя у шалаша за прялкой.
Всегда грустной была моя мать. Одного за другим уносили ее детей корь, оспа, скарлатина...
Мне кажется, я стою сейчас перед нею.
«Здравствуй, нанй1, ты опять за прялкой? Не довольно ли, пожалей себя?»
Прикрыв глаза от бьющего в них солнца, она недоуменно смотрит на меня.
«Что поделаешь — паренек мой бос. Босым овец гоняет на пастбище. Да и нашему человеку пары чулок на неделю не хватает. — Она поправляет веретено и, словно сама себе, добавляет тихо: — Но что поделать бедному — легко ли в дырявых лаптях каждый день в Дилин ходить?..»
«Паренек» — это я, «наш человек» — отец мой: он каждый день ходил в «Дилин»—Дилижан камни для домов тесать.
«Ничего, твой последыш, кажется, толковый, — обнадеживаю я мать в этом воображаемом разговоре. — Отдадите в ученье, человеком станет, будет вас кормить».
«Э-э, — грустно машет рукой старушка, — его кормежку — волку есть».
Бедная моя мать, поглядела бы, каким я теперь стал, кем стал.
...Сгинуло го видение. Нет ни нашего латанного шалаша, ни матери моей с ее прялкой. На берегу ручья белые, на дворцы похожие строения. Какой это бек остановился здесь со своей кочевкой? Но нет, бек строил круглые шатры и возле них, опустившись на колене, жевали жвачку тяжело нагруженные кладью верблюды. Какой там бек!.. Целый город вырос на нашем плоско-, горье. Радио, кино, читальня... Как изменился мир! Не здесь ли, когда-то в селе, я подбирал во дворе у
л Нанй — ыама.

.17— В. Atiatrw
священника разрозненные печатные странички и жадно прочитывал их в кустах, в чаще леса? У старого села книг не было, не было и газет. А если редкие письма или вдруг телеграммы и доходили, то, пока находили, кто бы их мог прочитать, получатель старел и седел. А хороших вестей наша деревня тогда и не ждала.
Смотрю на стада, покрывающие общественное пастбище, на породистых животных, и снова воскресают картины детства, кажущиеся обрывками, обломками когда-то виденного сладкого сна.
...На этом покрытом цветами лугу, повыше наших шалашей, играл я ребенком. Цветы сейчас здесь те же. Желтые маслянистые бессмертники, голубые колокольчики, нежные нарциссы... Это — поколения тех, прежних цветов, такие же, как они, ароматные, такие же скромные, чарующие. Здесь, на плоской верхушке холма, мы играли в бабки, и нередко, проголодавшись, соскучившись по материнскому молоку — ведь мы, деревенские ребята, питались им чуть не до шести лет, — я сбегал вниз, разыскивал мать и, где бы она ни была, требовал нетерпеливо, чтобы она накормила меня’ Насытившись, я отрывался от ее груди и дикой козой снова несся наверх, туда, где меня ждали товарищи.
— Ну, что, набрался сил? — встречал меня Сурен, сын Павла. — Так давай же поборемся.
Да, материнское молоко придавало мне сил, и я охотно вступал в борьбу с этим круглоголовым и круглолицым сыном богатея. Он приходил играть с нами в сопровождении отцовского пастуха. Сурен набирался сил от молока бурой овцы, которую приводил с собой пастух, — молоко такой овцы считалось самым вкусным. От этого молока все круглее становилось лицо Сурена, прибавлялись его силы, и он всегда побеждал меня.
— Погоди, — говорил я, — вот высохнет твоя овца, и тогда ты увидишь...
В конце августа все овцы «высыхали» — молоко у них пропадало, и Сурен больше не пил молока своей бурой овцы. Силы у него терялись. И я тогда становился смелее, звал его на «арену» и всю осень и зиму клал на лопатки. Однако с марта, едва овцы начинали ягниться, у Сурена снова блестели глаза, шея толстела, смуглое лицо круглело. И мне снова приходилось уступать ему. Вот почему я всегда с нетерпением ожидал 258
наступления осени — времени, когда опять начнут «сохнуть» овцы и настанет пора моей маленькой славы, моих побед.
Вот и тот камень, на который я взбирался и, упираясь в него ногами, кричал вниз, матери:
— Нани, сбивай скорее сметану! Не то камень столкну!
Сметану я должен был есть, чтобы побеждать Сурена.
Наш буйволенок с недожеванной во рту травой поднимал голову и удивленно смотрел на меня. Думал, должно быть: «А куда же я убегу, если камень твой на меня скатится?..»
Приставив ладонь ко лбу, мать поднимала голову и громко бранила меня.
— Эй, сорванец, не довольно ли тебе безобразничать?
Вот этот камень, на том же месте — свидетель моего детства. За десятилетия оброс мохом и еще глубже вошел в землю.
До сих пор из дальнего далека слышу я голос матери:
— И-и, Вахтанг, не сталкивай камня, милый, не надо — в камне кровь...
Но я столкнул. Столкнул его, полвека спустя. Он скатился по склону, оставляя за собой темные вмятины посреди цветов. Скатился, никому и ничему уже не угрожая, в след моему давно ушедшему детству и, гремя, исчез в пропасти.
...Бедная мать, каких только хлопот не доставлял я ей!
Как-то собралась она пойти за шерстью в село на другом склоне горы. Увязался и я за нею.
— Ай, сынок, далеко ведь и высоко — мы должны будем подняться на ту потерявшуюся в облаках гору.
В облаках потерявшуюся? О, как хорошо! Я так прямо в них и войду, погляжу поближе, что это такое — облака? В те дни, когда ветер гнал облака поверх наших шалашей, я всегда поднимал руки, пытаясь ухватиться за их белые лоскуты.
Пошли. Я—босоногий, тощий мальчик, гора высокая, огромная. Какой же путь мне надо было пройти?..
Не хватило сил, на полпути остановился.
259
— Мало осталось, сынок, — уговаривала мать, — потерпи.
Напрягая колени, нывшие от боли, прошел еще немного.
— Жена дяди Серго нам шерсть подарит, свяжу тебе рукавицы и чулки, чтобы осенью мог в школу пойти, — подбадривала мать.
— Да? Подарит... Раз подарит, зачем же мы ей масло несем?..
— Несем... Только она не возьмет, — убежденно говорила мать. — Родные они нам, богатые. Сколько у нас в сарае самана — столько у них шерсти, не стыдно ли им будет хоть на пару чулок нам шерсти не дать?
Ого, целый сарай шерсти? Пойдем поглядим, как они шерстью целый сарай завалили? Хорошо, должно быть, в этом сарае в прятки играть. Зароешься в шерсти, исчезнешь, пусть ищут!
От этих мыслей я приободрился и сделал еще несколько шагов, но вскоре ноги стали подгибаться. Сел и опустил голову на колени. Ах, дали бы человеку так поспать в этой звенящей прохладе.
— Встань, сынок, мало осталось, — слышу я умоляющий голос матери.
—- Ну, раз мало осталось, возьми меня на руки.
— Но ведь я тоже устала.
А я разлегся на граве и не иду. Поневоле мать взяла меня на спину.
Под вечер, уставшие, измученные, добрались мы до наших родственников.
За фунт нашего масла жена Серго отвесила фунт шерсти, к тому же немытой, пополам с овечьими катышками.
— Мяса без костей не бывает, — сказала она.
Матери стало стыдно, и она ничего ей не ответила.
Только когда мы уж шли домой, пробормотала: — И не стыдятся. Ведь пятьсот овец у них! Бедная мать моя, не дожила ты, чтобы увидеть, какой стала теперь жизнь. На месте шатров стоят теперь настоящие дворцы — совсем как в тех сказках, которые ты мне рассказывала по вечерам, когда на дворе бушевала вьюга, а мы сидели и грелись у очага. В дрожь бросали меня твои сказки о семиголовых дэвах; волнуясь, ожидал я, чем кончится борьба рыцарей с грозны-2G0
ми драконами-вишапами. Но всегда эти сказки кончались победой добра над злом, светлые они предвещали дали.
Не дожила ты, не дождалась, но светлой явью стали рассказанные тобою сказки. Обезглавлены были дэвы, и сын твой на крыльях волшебной птицы Синам из твоих сказок воспарил навстречу золотой заре.
А ты? Где осталась гы, мать моя? Почему не достигла тех лазурных берегов, о которых мечтала?
МЕДВЕДИЦА
1
Настала осень, и наши леса вновь надели красивые, пестрые одежды.
Скот вернулся с гор в зимовья, и ущелья оживились. Мычали коровы, блеяли овцы. Буйволы, чавкая, пожирали в лесу груши, орехи и другие дикие плоды.
Для нас, пастушков, настало самсе веселое время года —время жарких костров. Садились вокруг огня, пекли в горячей золе картошку и слушали разные рассказы да сказки.
Ущелье было солнечное, теплое, хорошо укрытое от ветров и метелей. Недалеко от хлевов протекала наша горная река. Мы косили сено на лесных полянах и горных лугах и свозили в ущелье. Здесь мы складывали его в стога.
У каждой семьи был свой хлев для скота, а напротив хлева — врытая в землю лачуга, в которой жили пастухи.
В землянке была бухара — очаг вроде камина, в которой день и ночь пылал огонь.
В нашем зимовье было около сорока таких землянок.
В ущелье по ту сторону горы было другое такое же зимовье, а невдалеке от него — еще одно. Много их было здесь, в этих лесистых ущельях, на берега* горных речек!
В зимовье мы жили до весны. Зазеленеют травы — и снова гоним мы свою скотину на луга,, покрывающие вершины гор, и раскидываем шатры в ложбинах. Наступит осень, начнутся заморозки —и мы назад, в зимовье. Наши животные так и не видят никогда села!
В те дни был я мальчуганом, выросшим в горной
262
деревне, ходил в огромной бараньей папахе, в сыромятных лаптях и не расставался с длинным посохом, загнутым сверху крючком.
Носил я тогда ветхую, на локтях и коленях залатанную одежду из грубой шерстяной ткани.
— На тебя, сорванца, одежды не напасешься — гори! она на тебе!.. — ворчала мать, приступая к очередной штопке.
А как же ей не «гореть»?.. Пойдешь в лес за дровами—вцепятся в тебя и рвут всё колючие кусты. Взвалишь вязанку на спину —трется и рвется блуза... Волк заберется в стадо —бежишь за ним, кричишь, спотыкаешься, падаешь. Поднимешься — шаровары-то и изорвались о камни!.. На дерево полезешь, буковые орешки отрясти—самому полакомиться, для скота набрать,— все завязки оборвешь! А рядом, глядишь, среди желтой листвы манят тебя сочные, зрелые дикие сливы. Ну попробуй-ка, Вахтанг, устоять, не забраться на сливу!..
На гору ли поднимаешься, по тропинкам ли каменистым пробираешься, траву ли косишь, навоз ли выгребаешь из хлева — всегда за что-нибудь цепляешься. Где уж гут одежде выдержать!..
Время в зимовье мы проводили так.
Днем пасли скот, а по вечерам чистили хлевы, раскладывали сено по кормушкам и, скудно поужинав, засыпали в своих землянках на войлоке, разостланном на земле у очага.
Был у нас в зимовьях парень, по имени Симон, молчаливый, всегда печальный. Родители его умерли очень давно, и маленький Симон остался сиротой, один на белом свете. Взял его к себе в дом деревенский богатей Ато и сделал своим батраком. Пас Симон коров Ато и получал за это натурой —одну телку, двух барашков да домотканую рубаху за год работы...
Так же, как и я, носил Симон рваную, всю в заплатах, одежду да старую папаху с головы своего хозяина.
Я был намного моложе Симона, но очень к нему привязался. А Симон чувствовал мою любовь и крепко со мной дружил. Стада свои мы всегда пасли вместе с ним и почти никогда не разлучались. Годы были тяжелые, голодные, но мы всегда делили между собой последнюю краюшку хлеба.
263
Чего-чего только не испытали мы в дни нашего пастушества, чего не пережили! Но вот в ту осень произошел случай до того удивительный, что я его до смерти не забуду.
2
Справа от нашего зимовья был холм, поросший лесом, а по ту сторону холма, в темной балке, лежали развалины двух древних монастырей. Тысяча лет им было, а не то и больше.
Как-то раз в ущелье Двух монастырей — так его у нас и называли — мы набрали хворосту и развели костер.
Коровы наши в это время паслись в лесу, объедались буковыми орешками.
Когда костер разгорелся, мы зарыли в горячую золу картошку. Симон остался у костра, а я присел на камень на верхушке холма и любуюсь лесом, покрывающим склоны старой горы Хал-Халлу.
Лес в осеннем, багряном наряде, ярком, как у сказочной змеи шахмар. В балке весело журчит ручеек, мягко греет сентябрьское солнце.
В это время года лес полным:полнехонек плодами: сливы всех цветов, яблоки, груши. И картошки вокруг деревень тоже много. Пастуху только это и нужно — наедайся, пока осень на дворе!..
Но осени скоро конец, наступит зима. И всю зиму мне придется ходить за скотом. А в селе дети богатых крестьян ходят в школу, читают книжки... Неужели же мне так и придется всю жизнь за скотом ходить?.. Вечно в нужде, вечно в темноте — неграмотным...
Сижу я так, задумался. В лесу ветерок посвистывает уныло, шелестит осенними листьями, словно вторит моим грустным мыслям.
Гляжу затуманенными глазами вниз. Вижу —лежит там, под скалой, что-то темное. Мысли рассеялись.
Поглядел пристальнее. Да это медвежонок! Лежит на солнце вверх брюшком, спит.
Подал я знак рукой товарищу своему Симону, чтобы скорее ко мне шел. Симон прибежал. Лицо в золе, во рту полусырая горячая картошка — ест, обжигается. 2(И
Приложил я палец к губам —молчи, мол —и показал ему медвежонка.
У Симона глаза так и загорелись. Схватил камень, хотел бросить, но подумал и остановился. Отложил камень в сторону. Сначала кинул вниз овечий помет. Помет упал рядом с медвежонком. Симон бросил еще раз, и помет попал медвежонку прямо в голову.
Медвежонок шевельнул ухом, хлопнул лапкой себя по носу —подумал, верно, что мухи донимают — и снова заснул.
Взял тогда Симон уже большой, тяжелый камень, бросил и попал прямо медвежонку в голову...
Бежим мы веселые-превеселые. Думаем — возьмем нашу охотничью добычу, нарежем вертела из веток, полакомимся медвежьим шашлыком!..
Но тут вдруг в лесу послышался какой-то шум, и в балку из густых зарослей вышла, что-то мирно пережевывая, исполинская медведица.
Фыркая, ломая валежник, она быстро поднялась к месту, где оставила своего детеныша. Увидев его мертвым, медведица подняла такой вой, что лес задрожал. Поглядела направо, налево, увидела нас —и встала на дыбы...
Забыв и о скоте и о картошке, мы обратились в бегство.
Так, во весь дух, и добежали до зимовья...
3
В этот вечер все наши пастушки собрались в землянке у старого охотника деда Шакара.
Асатуранц Нерсес бил по дырявому ведру, как по барабану, а Акоёнц Грикор играл на свирели и пел шуточную, сочиненную им этим летом песенку о парне, укравшем сыр.
Тетка Румсим, возьми плеть, Надо сорванца огреть. Чтоб не лазил к тебе в клеть, —
так звучала одна из строф этой песни. А заканчивалась она припевом:
265
В ай, унес сыр, Джан, унес сыр!..
Другой пастух, Васоёнц Енок, заткнув за пояс полы архалука, каждый раз при этом припеве поднимал руки кверху и пускался в пляс.
Так веселились наши батраки и пастухи, когда пришли мы с Симоном и понуро стали у дверей. В очаге затрещало и вспыхнуло полено, и яркий свет упал Симону на лицо.
Музыка затихла, танцы оборвались.
Уж очень, видно, были красны его глаза.
— Этот безбожник хозяин опять тебя побил? — спросил Грикор.
С трудом удерживая слезы, Симон сказал, что на этот раз он получил поделом — оставил скот в лесу и убежал.
— Почему же ты убежал?
— Медведь заревел, да так, что душа в пятки ушла. Рассказ наш все выслушали с большим интересом. — Эх, вы, —сказал дед Шакар, — зачем вы это сделали?.. Вот уже полвека, как я занимаюсь охотой. Стрелял зверей столько раз, сколько у меня волос на голове, но когда бы я ни встретил детеныша — медведя ли, лисицы, козули или серны, — я никогда не трогал ни одного из них... Да и зверь своего детеныша в обиду не даст. Курица и та орлом становится, когда мимо цыпленка пройдешь: вот-вот в лицо тебе вцепится...
Дед Шакар выпустил из своего чубука густую струю дыма и задумчиво сказал:
— Да... сердце есть у каждого животного, а материнское сердце у всех одинаково. Ты мать света белого лиши, пулю в нее пусти, а детеныша не тронь!..
4
Прошло несколько дней. Мы о медведице и думать забыли.
Работали мы с Симоном в глубине ущелья Двух монастырей: долбили коры га, тесали лопаты из стволов упавших деревьев — думали обменять их на хлеб.
В эту зиму истекал срок службы моего друга Си
266
мона. Решил он батрачество бросить и создать свой маленький семейный очаг.
Была на редкость солнечная осень. Так приятно шуршала под ногами золотая опавшая листва, так заманчиво смотрели на нас с веток кустов и деревьев мушмула и дикая слива, что голова кружилась... Ну, да вы знаете осень в Казахе: лес — не лес, а сказочный, волшебный сад!
Симон говорит мне:
— Это ведь не осень — это лето нищих. Сейчас небо ласково поглядывает на бедняка. Пока погода хороша, давай нажмем, наделаем целый воз корыт и лопат, свезем в севанские деревни —там у них голо, леса нет, нам хорошо заплатят, хлеба дадут.
— Ну что ж, наделаем. Трудно, что ли? — отвечаю я.
И мы, не отдыхая, обливаясь потом, долбили и тесали целый день, да еще и песни распевали.
С этими корытами у Симона была связана и любовь: приглянулась ему красивая дочь нашего односельчанина Туни. Будет хлеб — и жениться можно!
— Скоты мы, а не люди! — горько говорил Симон, рассматривая свою чоху, заплатанную в десяти местах.—Разве за таких, как мы, девушка пойдет? Будь я на месте девушки — что я: брошу стройного хозяйского сынка да за тебя, нищего, пойду?..
Он тяжело вздыхал и еще быстрее взмахивал топором. Щепки так и летели во все стороны.
— Чтоб он лопнул, тот, кто людям счастье раздаст!.. Чтоб ему пусто было, богу бедняков...
Я подбадривал Симона. Говорил, что скоро все хорошо будет, что мир переменится.
Мой дядя вернулся тогда из Баку. Он рассказывал, что в России народ поднял восстание. Царя больше нет, и трудящиеся люди скоро заживут по-другому. Эти радостные вести, распространяясь в горах, дошли и до нашего глухого ущелья.
И от этих вестей Симон оживал. Особенно поднималось у него настроение, когда он смотрел на нараставшую груду гладеньких корыт и лопат. В них он видел и зимний хлеб, и красивый свадебный атласный архалук свой, и нарядные платья невесты...
Солнце уже зашло, когда я закончил отделку большого корыта из горного вяза.
267
— Это в подарок Анаит,— смеясь, сказал я Симону. Симон благодарно на меня посмотрел.
Мы прикрыли корыта и лопаты валежником, собрали скотину и, посвистывая, погнали ее к зимовью,
Б
Дочь Туни, Анаит, была девушка на диво стройная, как газель, и такая же красивая, робкая и пугливая.
В это лето, когда она однажды приехала к нам на гору в гости, Симону показалось, что и голые скалы украсились цветами. Он, бедняга, был по уши влюблен в эту девушку. Так и горел, а надеяться не мог, так как страдал самой сильной в мире болезнью —был бедняком.
Каждый вечер садился он на камень у хлевов и игральна свирели, до слез волнуя нас своими песнями.
Внизу, у своих шатров, готовясь к ночному отдыху, суетились кочевники. Мерцали огоньки затухавших костров, мягко мычали, жуя свою жвачку, коровы.
Мы, словно в сладком сне, очарованно внимали хватавшим за сердце мелодиям, лившимся из свирели влюбленного юноши.
Слушал я, и сердце сжималось. Думал: «Не отдаст Туни за него дочку!..»
Однажды, краснея и волнуясь, я сказал об этом Симону.
Он прослезился, но, вынув из ножен кинжал, ответил:
— И сам я знаю, что дело мое погибшее, да не могу — не вырву ее из сердца... На, вырежь кинжалом, иначе не уйдет она оттуда!..
Жаль мне его было, но чем я мог тогда ему помочь?..
Туни решил выдать дочь за сына лесника Артэма. В те времена в наших краях лесник первым человеком считался.
Как-то раз на горе, когда Анаит сошла в балку нарвать цветов, стал я у нее на дороге и сказал:
— Анаит, тебя я сестрой считаю, ты меня не бойся... Тебя я очень люблю, но друга моего, Симона, люблю больше, чем тебя, больше света.., —Говорю, а сам
чувствую, как кровь лицо заливает. — Зачем ты заставляешь страдать его, девушка? Разве не жаль тебе сироты?..
Анаит засмеялась.
— А кто его заставляет страдать? Может и не страдать из-за других, — говорит она и смеется смущенно.
— Да как же ему не страдать? — осмелел я.— Кто тебя увидит, тот и сон и покой потеряет!
— Ну, ну, не болтай глупости!.. — рассердилась Анаит.
— Я ведь за Симона говорю, вместо него... Анаит-джан, пожалей парня, дай слово Симону! Симон нищий, но сердце у него золотое. Ты на его бедность не гляди...
Анаит покраснела, опустила глаза в землю.
— Я знаю, — наконец тихо сказала она, — знаю его сердце... Пусть себя немного в порядок приведет, хозяйство заведет, чтобы отец мой...
Тут она вспыхнула и умчалась к шатрам.
У меня от радости сердце так и забилось. Побежал я, выбрался на верхушку горы и на все ущелье закричал радостно:
— Симон, эй, Симон! Гони сюда скотину, весточка есть для тебя хорошая!.. Да барашка прирежь... Вес-точка есть добрая. Эй!..
Насчет барашка я пошутил: знал, что за весь год он только двух барашков и заработал. Но, спустившись в балку, увидел, что Симон и барашка прирезал и огонь уже развел.
— Эй, парень, зачем зарезал? — спрашиваю его сердито.
А он смеется:
— А как же не зарезать, если брату моему захотелось шашлыка?..
Сели мы на траву, поели шашлыка и повели беседу.
— Ну, что же такого случилось хорошего? — спрашивает Симон.
— Слово взял у Анаит, —сказал я. —Видно, что и ты ей по нраву...
Симон сильно покраснел, а глаза так намокли, что я и сам чуть не расплакался.
Рассказал я ему о моем разговоре с Анаит, очень его обдздорал.
.269
Когда мы принялись за свои корыта, тетка Анаит прислала Симону весточку:
«Работай молодцом, купи себе чистую одежду, обрядись и приходи ко мне —что-то тебе скажу».
Вот почему должны были принести Симону счастье наши корыта и лопаты...
6
Сын лесника Артэма, Рубен, приехал в зимовье верхом на черной лошади. За плечами — ружье, на поясе— кинжал в серебряной оправе.
Так, на лошади, заехал он в самую глубь леса. Нашел нас, поздоровался.
Бросили мы работу, сказали:
— Здравствуй.
Лицо у Рубена шелудивое, глаза и нос маленькие. Одет красиво, держится гордо. Поигрывает плетью, ехидно улыбается, щиплет реденькие усы, спрашивает:
— Слышал я, Симон, разбогатеть собираешься? В добрый час...
Симон понял, смутился.
— Ну, если и разбогатеет — не от взяток разбогатеет, — съязвил я, намекая на отца Рубена: взяточник известный!
Рубен улыбнулся насмешливо.
— А билет у вас есть, что вы корыта делаете? — спрашивает строгим* голосом, как начальник.
Симон вынул из кармана билет, выданный лесничеством.
— Да-да, — бормочет Рубен и по-прежнему язвительно усмехается,— раз эта бумажка имеется, вы уж наверное разбогатеете!
Дернул поводья и уехал.
...Пришли мы на другой день на место нашей работы — и что же видим? Наши корыта и лопаты разбиты, поломаны и разбросаны. Десяти дней работы будто и не было... Все надежды Симона разлетелись вдребезги.
Он так расстроился, таким стал жалким от горя, что, казалось, лежит перед ним его свадебная одежда, изорванная, растоптанная...
— Ах, бедняцкий бог, чтоб тебя! — бормотал он с болью.— Вот у них, богатеев, бог другой, Он им всег-270
да смазывает маслом жирный курдюк. Волк напал—* горе бедняку, падеж и засуха —горе бедняку, град — горе бедняку... Все горе бедняку!
Я кое-как успокоил Симона:
— Осень — что год, а у нас в руках силы много: наделаем еще корыт, ты что думаешь!..
Как мы ни были огорчены, принялись за работу снова. В этот день мы сделали четыре корыта и шесть лопат.
Пришли на другой день, глядим — снова все разбито, все раскидано...
Будь ты проклят, сатана! Что это за враг у нас завелся? Ну и диво!
Просто с ума сходим. Думаем, гадаем, а понять не можем...
Переменили место работы. Ушли на другой склон балки. Забрались в глухой угол—и снова за работу.
На другой день нашли все в целости. Вздохнули свободно.
Так прошло пять дней. Корыта и лопаты, гладко отесанные, лежали горой.
Вечером Симон сказал:
— Как бы снова беда не стряслась. Возьмем завтра арбу, перевезем в село.
Я согласился.
Солнце еще не взошло, когда телега, взятая Симоном у хозяина, остановилась в глубине леса, у нашей «мастерской».
Тут с ужасом увидели мы, что наши корыта и лопаты разбиты, сломаны, а куски их расшвыряны по всему лесу...
Бросили мы телегу в лесу. Волов распрягли, пустили пастись, а сами побежали в зимовье.
Товарищи увидели нас, всполошились:
— Опять что-нибудь случилось? На вас лица нет...
Рассказываем. Волнуемся. Перебиваем друг друга.
— Не дело ли это лесникова сынка? — предположил Енок. — Недаром он болтался тут под вечер..
Симона в жар бросило. Губы посинели, дрожат.
Слова Енока пулей пронзили мое сердце. Значит, это вражеские штуки лесникова сына? Ну ладно, раз так, посмотрим, чья мать заплачет! Стоит ли жить, чтобы видеть, как страдает мой благородный брат по ми
271
ло^ти этого балованного богатого щенка!.. Думаю; как отомстить этому шелудивому парню?..
Однако, когда вечером дед Шакар услышал наш рассказ, он только рукой махнул, и сказал:
— Все эго проделки медведицы — учуяла запах человеческий...
«Как это — медведицы? — думаю я. — Не свихнулся ли с ума старик?..»
А дед Шакар —свое.
— Говорю я вам — медведица... — добавил он и печально вздохнул. — Я бы с нее шкуру снял, да...
Дело было в том, что лесник Артэм отнял у деда Шакара ружье и не возвращал — ожидал взятки. Но охотник заупрямился. Сказал, что противны ему грязные и ложные, несправедливые законы этого мира, и перестал думать и о ружье и об охоте...
— Помру, а у двери нечестного человека не постучусь,— говорил он, явно намекая на лесника.
Расспросив еще раз меня и Симона, дед Шакар решил помочь нам.
— Вы, молодцы, пойдите и еще несколько корыт сделайте, а там мы поглядим, кто их ломает, — сказал он нам. —Я сам к вам приду.
Охотник не знал о любви Симона, не знал и о той тайной борьбе, которая происходила между Симоном и сыном лесника Рубеном из-за Анаит, иначе он вряд ли стал бы делать такие простодушные заключения.
А мы — и я и Симон —были убеждены, что пакостит нам сын лесника. Где ж это видано, чтобы медведь такие штуки выделывал!..
Все же мы послушались деда Шакара, запрягли арбу и поехали в нашу лесную «мастерскую». Арбу мы оставили на нашей лужайке, быков погнали в балку Двух монастырей—пусть там попасутся, а сами принялись за работу. Наделали еще несколько корыт, а из щепок разожгли костер.
Дед Шакар пришел вечером с топором в руках и громадным кинжалом на поясе.
— Полезайте-ка за мной на дерево — и ни звука. Даже не дышите,— приказал он нам и полез на стоявший невдалеке развесистый дубок.
— Дедушка, мы своего врага знаем— это не медвежьи дела... — начал было я.
косо поглядел на меня из-под густых бровей и сердито пробурчал в усы:
— И-и... Поглядите-ка вы на этого слюнтяя!.. Что же, я, по-твоему, сеном питаюсь? Ума у меня не осталось?
Мы промолчали. Да и кто мог деду Шакару перечить! Делать было нечего. Полезли и мы с Симоном на дубок. Пожелтевшая густая листва его хорошо нас укрыла.
Стемнело. В глубине леса уныло вскрикивала какая-то птица. Из балки доносился шум ручья. Потрескивая, замирал костер, рассыпая искры, на мгновение освещавшие темную полянку.
Недолго сидели мы так на дереве. Где-то позади нас послышался шум. Затрещал валежник, зашуршала сухая листва. Под чьей-то тяжелой поступью ломались и крошились ветви.
Лошадь, конечно... Конечно, сын Артэма, верхом. Бесчестный, бесчестный человек! Гадина!.. Кровь во мне кипела. Сердце стучало. Так и тянуло броситься вниз, в куски разорвать этого подлого человечишку!
А шум продолжается. Все ближе и ближе...
Ну, вот мы и увидели... кого, как бы вы думали? Медведицу, да какую медведицу — скирду целую!..
Постояла, поглядела на костер. В глазах искры горят, красноватые, мрачные. Потопталась, заворчала. Голос глухой, точно из-за семи гор.
Осмотрелась, нащупала набросанную нами листву, нашла корыта. Принюхалась, учуяла человека, зафыркала сердито. Начала топтать корыта, ломать. А сама урчит, сопит, бормочет что-то... Рванула телегу; та с места сдвинулась и вдруг въехала прямо в костер...
До сих пор мы смотрели на ее проделки молча, затаив дыхание, сдерживались, но тут такой подняли крик, что горы и долы затряслись.
Обычно, увидев человека, медведи убегают: зверь дикий, трусливый. Но тут, к нашему изумлению, медведица не испугалась. Она подбежала к нашему дереву, обняла его лапами и давай трясти!
Потрясла, потрясла, потом налегла, попробовала свалить, но куда там!.. Тогда она взяла да и полезла на дерево...
273
18—В. Ананян
— Дедушка, она нас сожрет, что нам делать? — в отчаянии закричал я.
— Не шумите, топоры приготовьте, — спокойно отозвался охотник со своей ветки и вытащил кинжал.
Медведица, сопя, брызжа слюной, поднялась по стволу дерева и добралась до его нижних веток. В ее поднятых кверху глазах горел такой огонь, что нас страх пронял. «Не собрать нам наших косточек!» — мелькнуло в голове. Задрожала челюсть, зубы так и застучали.
Ниже всех сидел Симон. Он взмахнул что было силы топором и отсек зверю левую лапу...
Медведица страшно заревела, но не упала и не слезла, она даже полезла выше.
Но гут пустили в ход: дед Шакар свой кинжал, мы--топоры, и убили медведицу.
Так погиб этот зверь.
7
Теперь вы спросите, пожалуй: «Ну, а что же, удалась ли Симону его женитьба?»
Нет, медведица положила конец его мечте... Бедный Симон так и не сменил в том году своего старого, заплатанного архалука, так и не смог пойти к тетке Анаит. Как бы он пошел? Ведь он так батраком и остался...
С дубинкой на плече, в потрепанных одежонке и папахе он бродил по горным лугам, пел грустные песни и всем своим горящим сердцем скорбел о потерянном счастье.
Позднее, осенью, мы узнали, что Анаит выдают за лесникова сына.
В день свадьбы Симон пропал. Я долго искал его и, наконец, под вечер, нашел в балке Двух монастырей.
Лежал он ничком на желтых листьях и горько плакал. Так плакал, что, казалась, сердце у него на куски разрывается...
Так печально окончилась любовь моего друга Симона.
Тогда я думал: не убей Симон медвежонка, жизнь его, может быть, и потекла бы по-другому, хотя все одно-сын лесника отнял бы у него невесту — тогдашние 274
порядки были на стороне богатых, все законы для них были написаны.
Спустя некоторое время Симон ушел в партизаны — завоевывать счастье для бедняков, и я долго тосковал, ожидая его возвращения.
Много лет прошло с тех пор. Теперь Симон живет в нашей деревне, стал знатным человеком, все уважают его.
Но все же Симон не женился, не создал семьи.
А у Анаит уже есть внуки, но, по словам ее тетки, и до сих пор не забывает она Симона.
Говорят, что по-прежнему верен ей и Симон, что каждую осень видят его в балке Двух монастырей. Зароет лицо в груде золотых опавших листьев и вспоминает, оплакивает свою погибшую любовь...
Я же теперь живу в городе, но сердце мое тоже там, в ущелье Двух монастырей. Иногда я навещаю село, и мы с Симоном ходим на охоту в места наших прежних скитаний. И каждый раз, попадая в балку Двух монастырей, мы вспоминаем дни нашего пастушества и говорим:
— Ну и времена же были! И как все переменилось, как чудесно переменилось!..
НА ПУТИ В УЩЕЛЬЕ ДВУХ МОНАСТЫРЕЙ
Осень была в разгаре. С покосом, обмолотом и другими полевыми работами покончили, да без толку — год был засушливый. Зима мало-помалу уже спускалась с гор и несла с собой холод и голод.
Отец пошел к лесничему, выправил билет на порубку Нарубим лесу, напилим досок и сменяем на хлеб у севанцев.
Как-то утром отец разбудил соседа, Кочара. Взяли они топоры, пилы и пошли в ущелье Двух монастырей. А мне отец строго сказал:
— Скотину, попроси Симона, пусть попасет со своею. А сам в лес приходи: и хлеба нам принесешь и работать поможешь.
Они ушли. На опушке отец оглянулся и крикнул;
— Смотри не опоздай!
На другое утро поручил я наших коров Симону, перекинул через плечо хурджин, а сам стою, как сирота, у входа в шалаш, скривил шею и жалко-прежалко поглядываю на ружье, что висит на стенке.
Посмотрела на меня мать, поняла и рассердилась*
— И-и, чтоб тебе пусто было! Опять твой глаза на этой чертовской штуке! Ступай скорей, пока не получил трепки!
Я мягко сказал:
— Мамочка, милая, позволь взять ружье... Ты не бойся, я на охоту не пойду — оно ведь может отцу пригодиться: вдруг отцу встретится олень или косуля.
Мать смягчилась, но ответила по-своему — бранчливо:
— Откуда ты на мою голову, липучий, взялся!..
И, сердитая, ушла в хлев.
Это означало, что она позволяет: в брани матери всегда можно было найти признаки согласия.
276
Весело-превесело сорвал я ружье с гвоздя и зашагал к ущелью Двух монастырей.
— Эй ты, шатун, гляди с пути не сбивайся: отец есть хочет! — крикнула мне вдогонку мать.
— Нет, нет, мамочка, я прямо к отцу, — успокоил я ее и, войдя в лес, пошел не торопясь по тенистой тропинке.
Иду, а все внимание, все мысли — с теми голосами, что я слышу в ложбине. От каждого шороха, шелеста, треска вздрагиваю и сжимаю ружье. Каждый пень мне кажется медведем, каждый камень — козой, каждая птица — диким голубем. Ну, да что говорить: надо самому быть охотником, чтобы понять, как бьется сердце, когда с ружьем в руках проходишь по лесу такой прогалиной.
Шел я, шел и вышел на Аветову полянку. За полянкой снова шла прогалина. Вдруг гляжу — бежит корова, а за ней — пять-шесть собак. Пытаются перебить ей дорогу, хватают за шею, за спину, а корова отбивается рогами, копытами, отчаянно мычит и несется прямо на меня.
Когда она подбежала ближе, сердце у меня так и ёкнуло: не собаки это, а волки!..
Я быстро сбросил с плеча хурджин, стал на колено и выстрелил в волка, висевшего у‘ коровы на шее. Волк упал корове под ноги, а остальные бросились врассыпную. Я еще раз выстрелил им вдогонку. Один из волков подскочил на бегу, но оправился и тоже унес ноги.
«Ранен», — подумал я.
Спасенная мною корова ушла вниз, к зимовью, а я на радостях содрал с волка шкуру. ПотоХ прилег у родника, утолил жажду, отдохнул немного' Нашел под валежником несколько вялых, сморщенных диких яблок и съел их. Гляжу, а уж солнце на Хал-Халлу село. Ну, да какая же сила у осеннего дня! Встанет человек утром, сядет подкрепиться, не успел и поесть —а на дворе темно...
«Как будут все удивляться в зимовье! — подумал я. — Вернусь лучше домой. Отнесу волчью шкуру, переночую, а на заре —к<отцу. Шкуру волка пусть мама продаст шапочнику Асатуру».
Так я и сделал. Весело посвистывая, пошел к зи-
277
мовыо, и нарочно той дорогой, где все девушки могли увидеть убитого мною волка.
Радость моя была, однако, недолгой. Мать еще издали, приложив ладонь ко лбу, узнала меня и встретила криками:
— Ай, негодный, ах, негодный, что наделал —отца голодным оставил! Разве я тебя не помогать отцу послала?
— Мать, дай хоть домой прийти, чего ты меня на людях срамишь?.. — говорю я и, красный, потный, искоса поглядываю на дочку нашего соседа Мацака: думал я тогда своим умишком, что влюблен в нее...
А мать продолжает:
— И осрамлю, на глазах у всего села осрамлю! Завтра снег дороги занесет, где ты тогда хлеба достанешь? Эта шкура собачья хлебом тебе будет?
Смолчал. Мать отвела душу и начала разводить огонь. Я разулся и прилег на тахте.
Мать входит и выходит, хочет что-то сказать. Ведь знаю, что сердце у нее болит, знаю, что хочет спросить: «Чего тебе дать поесть?», но досады своей переломить не может — ждет, чтобы сам попросил. А я, как лиса, притворился мертвым, затих, будто очень устал и очень обиделся.
Наконец гляжу — она что-то делает, склонившись в углу над миской.
«Ох, — думаю, — славно же будет, если сметанки даст!» Но сметана — угощение почетное: либо гость придет, тогда и нам дадут ее попробовать, либо можем цо-глазеть на нее в большой праздник.
Но нет, передо мной в глиняной чашке и на самом деле сметана...
— На, ешь! —сказала мать сердито.
Глаза у меня загорелись, как у кошки, увидевшей печенку.
— Ну, ешь. Что было, то было... Поешь и ложись. В лес завтра пойдешь, — смягчившись, сказала мать.
Бедная мать! Бедная моя мать... Бранилась она, но какое это было золотое сердце! Занози я ногу колючкой, и то бы вся извелась...
На заре взял я хурджин, перекинул его через плечо, но опять не несут меня ноги: и мысли, и сердце с ружьем.
278
Я сказал:
— Мамочка, милая, вчера я провинился — забудь вчерашнее: не каждый же день встречаются волки.., Дай ружье...
— Ив кого только ты уродился, негодный!..
И мать начала жаловаться на свою судьбу: дала же ей такого никчемного наследника!
— Мамочка, милая, — повторил я, — на этот раз не сойду с дороги...
Схватил я ружье — и прямо к Аветовой полянке.
Не успел я и дойти дю нее, как во мне началась борьба между беспутным охотником и умным, не потерявшим совести сыном.
Охотник говорил:
«Сам же ведь вчера видел, как второй волк подскочил от твоего выстрела. Значит, ты попал. Пойди погляди— может быть, он под тем кустом лежит. Сними шкуру, не убудет же с тебя от этого!..»
Совестливый сын возражал:
«Стыдно, хвастун, ты ведь матери обещал — идти, куда тебя послали! Твой бедный отец заждался тебя».
А со стороны Двух монастырей, точно подтверждая слова доброго сына, доносился стук топоров: тыхк, тыхк, тыхк... Будто упрекают и зовут меня.
Внутренняя борьба продолжалась во мне довольно долго, но в конце концов победил охотник. Ведь он не многого требовал: всего только пойти поглядеть на тог куст и вернуться.
И я пошел и осмотрел тропинку, по которой убежали волки. Ого! На пожелтевшей траве следы крови! Я сделал еще несколько шагов. Ну да, волк пробегал здесь, истекая кровью. Когда я вошел в прогалину, моя задача сразу облегчилась: на влажной земле ясно были видны следы, оставленные волком.
Вот я и пошел и пошел вперед. Увлекся так, как только может увлечься охотник, идущий по следу раненного им зверя. Когда я пришел в себя, час обеда давно миновал. Пошел дальше.
Волк иногда падал, и в этих местах крови было много. Ясно —зверь мой!
Наконец на берегу ручья, под одной из скал, в кустах что-то зашевелилось. Смотрю —мой волк: зацепился перебитой ногой за куст и убежать не может.
27Э
Стонет, становится па задние лапы и скрежещет зубами так, что меня дрожь пробирает.
Нажал курок: сразу успокоил зверя.
Содрал я с волка шкуру и, радостный, вернулся домой. Увидела меня мать, улыбнулась насмешливо и завела:
Милый мой, свет очей моих! Ну и счастливица же я!.. Люди скажут: «Вот так сын у Маран!..»
Опустив голову, слушал я сердитые слова матери. Потом ушел, зарылся в стог сена и заснул.
За ночь выпал снег — первый снег в горах. Горы, скалы, ущелья, ложбины, холмы, луга, шалаши на зимовье— все вокруг было покрыто мягкой белой пеленой, а небо было таким ясным!
Какой это был чудесный день! Только охотник знает, что такое первый снег, знает, с каким нетерпением ожидают его все охотники мира. Это их мечта, их самый большой праздник. Первый снег приводит в смятение всех зверей. Медведь, напуганный наступлением стужи, мечется, выискивая в расщелинах скал удобное логово для своей зимней спячки. Серны, боясь голода, переходят по ночам на южные склоны, а на заре возвращаются на свои скалистые твердыни. Куница всю ночь лазит по деревьям в поисках меда диких пчел. Барсуки готовятся к спячке. Они, как и медведь, проспят всю зиму. Белки и мыши торопливо заготовляют последние запасы — желуди и плодовую падаль, чтобы не остаться голодными зимою. Так первый снег заставляет всех зверей всю ночь до зари суетиться. А на тропинки выходят волки в надежде чем-нибудь поживиться в этой сумятице.
С утренней зарей лихорадочная беготня прекращается, й звери прячутся в своих норах. Но все они оставляют на свежевыпавшем снегу ясные следы, которые говорят: «Следуй за мной, я живу там-то».
И охотники, еще с ночи лихорадочно возбужденные, выходят под утро и идут по этим следам: за медведем до его берлоги в пещере, за куницей, уснувшей в дупле, за лисой в ее норе. Находят серн, спокойно жующих жвачку на каменистых кручах, зайца, укрывшегося под кустом. Гремят выстрелы, и радостнее этого нет ничего во всем мире...
Йот так и я. Гляжу на покрытые снегом, леса й до-
230
лины, вижу, как под первыми лучами сслнца загорается вершина Хал-Халлу, и мое сердце бьется бурнобурно.
Оставляю стог, бегу домой, и пока мать добрым, нежным голосом спрашивает: «Вахтанг-джан, где же ты был? Не промерз ли, мальчик мой?», хурджин уже у меня на плече, топор — за поясом, а рука сама тянется за ружьем. Правду говорит мать, что у меня лицо лисье...
— Вахтанг-джан, нельзя, что ли, без этой штуки? — жалким, плачущим голосом спрашивает мать.
— Почему нельзя? Вон снег всех волков из берлог выгнал, загрызут —пойдете мои косточки собирать... Хотя, если ты против того, чтобы я брал, не возьму...
Нашел больное место у матери. Представила меня, бедная, в зубах у волка и в ужасе закричала:
— Нет, нет!.. Бери, бери, только бы беды не вышло...
А когда я уже спустился вниз, мать крикнула мне вслед:
— Ай, сынок, ослепла бы я, ты же ничего не поел! На, возьми хоть этот кусочек, по дороге съешь! — и дала мне ломоть хлеба, густо намазанный маслом, смешанным с творогом.
Добрая мать!..
Я твердо решил пойти прямо к отцу, но и теперь не миновал Аветовой полянки. Только дошел я до нее, как кровь ударила в голову: передо мной в мягком снегу виднелись следы ног. Здесь, казалось, ходили босые люди, но это были следы задних лап четвероногого. Следы же передних были кривые и круглые.
«Медведи!» — пронеслось у меня в голове, и никакой борьбы между сумасбродным охотником и совестливым сыном на этот раз уже не было: тяжело дыша, я пошел за медведями...
По следам было видно, что медведи бродили здесь на заре. Иногда они останавливались, отрывали из-под снега желуди, находили и ели подгнившие яблоки и груши. Они помяли и поломали кусты мушмулы и сожрали все ее сладкие, зрелые шишки.
Прошел лощину. На пути нашел медвежий помет. Тронул рукой —еще теплый. Сердце затрепетало: зна-281
ч.ит, медведи близко. Но ведь их трое, а я один — как бы не задрали, негодники. Пожалуй, и с моим ружьем не уйдешь целым...
Вспомнил, однако, дочку нашего соседа Мацака и во всю прыть побежал дальше, к скалам Гарнакара,— только пар шел от моей мокрой спины.
На горе залаяли овчарки, но залаяли не на людей. Одна взвизгнула протяжно и жалобно, и я понял, что это медведь ударил ее лапой. Мысленно проклял и пастухов и собак: спугнут мою добычу!..
Весь в поту взобрался на один из верхних отрогов горы и остановился на его вершине.
Солнце встало. Снег искрится, слепит, и на прогалинах ясно видны полные воды следы медведей, перебиравшихся здесь на другой склон хребта. А склон этот разрезает надвое глубокая складка, и по ней бежит тропинка к поросшему дубняком обрыву. Медведи (большой — впереди, два маленьких — сзади) только что прошли по этой тропинке. Затаив дыхание пошел я по их следам. Ружье наготове, палец —на собачке... Тропинка узкая. С двух ее сторон ровные, как стены, скалы, а в конце этого тесного коридора — большой дуб.
За деревом, на краю обрыва, стоят три моих медведя: большая медведица и двое маленьких. Увидев меня, они подняли передние лапы и с таким страхом забубнили «ба-ба-ба, брт-брт», точно это были не медведи, а враги в бою — подняли вверх руки и умоляют: «.Миленький, не убивай — сдаемся!» Медведи трусливы, если они мирно настроены.
Я не дал им опомниться: прижал к плечу свое ружье, нацелился и —трах, трах! — всадил каждому из маленьких по пуле в голову.
С отчаянным ревом, сметая снег, камни, валежник, все трое скатились в ущелье. Это произошло с такой быстротой, что голова пошла кругом; все во мне дрожало.
Очнувшись, заложил в ружье новые патроны, приободрился и спустился вниз. Что же я вижу? Большой медведицы нет, а маленькие бьются о камни, царапают землю, хрипят. Наконец затихли.
Я так обрадовался, что во весь голос завопил, стал звать пастухов, всполошил все окрестные ущелья: £82
— Эй, Симон, Емок, сюда, сюда!1.. Медведей убил, помогите, эй!..
Танцую, кувыркаюсь на снегу (вот глупая-то молодость!..) и снова кричу:
— Ребята, скажите в зимовье, чтобы волов пригнали!.. Медведей убил!.. Дяде Мацаку скажите, чтоб волов дал, —я медведей убил, эй!..
А как же?.. Пусть он сам приедет, дядя Мацак, поглядит на львиные дела мои, пусть потеплеет ко мне сердцем...
И от этой мысли лицо и уши мои горят.
Когда эти безумные минуты прошли, я сделал* так, как, слышал, делают опытные охотники: зарыл убитых медвежат в снег и, посвистывая, пошел по горе вниз, к дому, рассчитывая подойти к нему сверху, с холма, и только крикнуть оттуда, что убил медведей, чтобы узнали об этом и дядя Мацак и его красавица дочка.
Не успел я отойти и нескольких десятков шагов от места, где убил медведей, как вдруг слышу — за мной кто-то ревет.
Оглянулся — большая медведица, та, что убежала от выстрелов. Она вернулась и теперь, обнюхивая окровавленный снег, жалобно выла.
Я прижался спиной к большому дубу и гляжу на нее, а она меня не видит. Нюхает снег и идет по кровавым следам прямо к тому месту, где я зарыл медвежат. Дошла, остановилась и давай разрывать их: роет передними лапами, прямо как человек руками... Раскопала одного из медвежат, потом другого и заревела, да так, с такой болью и горечью, что горы и ущелья отозвались, а в руке моей задрожало ружье. Заревела, оглянулась вокруг налившимися кровью глазами, принюхалась—и нашла меня. Нашла и, вздымая тучи снега, ломая кусты и валежник, пошла на меня... Как обвал с горы...
«Ну,— говорю себе, — держись, мальчишка, не по тебе этот кусочек! Это раненная в сердце мать, помни!..»
Дрожь меня пробрала, по телу пошли мурашки, позеленел от страха.
А она пришла, стала за деревом, огляделась налитыми кровью, мутными глазами —меня ищет.
Я приткнулся к пню и направил ружьё ей прямо
283
в грудь. Какая удачная охота! Такой завидной добычи, быть может, никогда больше и не будет у меня в жизни...
Но — странное дело — рука точно окаменела и не может дотянуться до курка. Под взглядом этой несчастной матери охотничья страсть, сжигавшая меня в последние дни, мешавшая отнести хлеб голодному отцу, внезапно погасла. И я, скрываясь за кустами и деревьями, отступил и... бежал. Бежал не от страха, а от угрызений совести.
Понемногу придя в себя, иду наконец в ущелье Двух монастырей, несу хлеб отцу.
С большой славой иду! Ведь всего двумя пулями двух медведей убил, не шутка! Но в сердце моем — ни капли радости. Неотступно стоит в глазах мать-медведица, и как будто слышу её горестный рев над могилой своих медвежат...
ДУ PC У н
Ну, вот я и снова на своем привычном месте, на широкой и мягкой спине буйволицы Дурсун. Свободно развалившись на ней, я сладко дремлю, а Дурсун, плавно покачиваясь, несег меня на пастбище.
По-прежнему спокойна, по-прежнему добра Дурсун, и следа не осталось в ней от той дикости, что проявилась после рождения буйволенка. Разве только в минуты, когда он с нею, Дурсун все та же ревнивая мать и все так же на всех грозно косится. А сейчас она спокойна и добра, особенно по утрам.
Лишь после полудня, когда ее вымя наполняется молоком и становится тяжелым, в Дурсун снова просыпается острое материнское чувство Стоит солнцу склониться к гребню горы Пндук, как нашу буйволицу и веревками не удержишь на пастбище. Опустив голову и угрожающе выставив рога, она глухим мычанием отвечает на удары твоей хворостины и, срываясь со склона горы, спешит в село. Попробуй удержи!.. Дурсун все равно, что перед нею: поле так поле, огород так огород, луговой участок, изгородь... Все сметает с пути и, как танк, мчится к своему любимому детищу самым коротким путем.
И понапрасну хозяин.Дурсун, кулак Ато, бранит своего батрака Симона:
— Эй, собачий выкормыш, зачем ты среди дня пускаешь буйволицу в село?
При чем тут Симон? Что ему, бедняге, делать, о какой камень головой удариться? Разве станешь поперек дороги у этой бешеной матери?
Но тот день, о котором я хочу рассказать, был для Дурсун самым счастливым в году — чудом каким-то ее буйволенок шел вместе с нею. Хотя, сказать правду, и чуда-то никакого не было, просто мы в этот день перебирались из зимовника на летнюю стоянку: началась кочевка, буйволята шли вместе со своими матерями, и Дурсун опять стала дикой и сварливой. Позабыв о лу-
285
rax с их зеленой травкой, она только и знала, что опекала своего детеныша, заботливо вылизывала, не отпуская от себя ни на шаг, и, сердито поднимая рога, грозила всем вокруг, хотя никто и не думал трогаль ее буйволенка.
Темные, дремучие леса в наших краях. Они поднимаются вверх по склонам ущелий, переходя поближе к вершинам гор в кустистые заросли. А за этими зарослями высоты покрыты низкой травой и ковром пестрых цветов.
Начиная пастись в лесу, наши животные мало-помалу поднимаются все выше. Под вечер мы дойдем вслед за ними и до самой верхушки Хал-Халлу и вступим в жерло старого вулкана, где отцы наши уже раскидывают шалаши летней кочевки.
Небо ясно, ни облачка. Воздух изумительно свеж и усыпляющ.
— Солнце что-то не в меру палит — будет ураган,— говорит Симон.
Говорит, видно, не думая? Ну какой же ураган в такой ясный день? Однако после полудня животные перестают пастись и, подняв головы, начинают беспокойно вынюхивать воздух. И вдруг налетает холодный ветер, птицы прячутся в густых зарослях, замолкают пчелы, и на вершину Хал-Халлу ложатся короной облака. Понемногу густея и тяжелея, облака опускаются все ниже и вскоре непроницаемой завесой скрывают и луга и леса.
Мы встревоженно торопим скотину.
— Гой-гой-гой!.. Уй-уй-уй!.. Эй, Алаш, эй, Фалаш!— кричим мы так, будто за нами следуют наши собаки. Думаем, что этим мы пугаем волков. Мы знаем, что во время метелей они выбегают из своих убежищ и набрасываются на животных.
— Айтар, бери, Айтар, догоняй!.. — слышатся также крики откуда-то со стороны.
Это пастухи соседних стойбищ пригнали и смешали с нашими свои стада.
Туман так густ, что мы не можем подсчитать животных—все ли они тут и не потерялись ли в тумане? Но, только вечером, когда мы уже приходим на место, мы понимаем из брани Ато, что в стаде нет Дурсун и ее буйволенка.
286
— Ты, собачий выродок, и за что только я тебя кормлю? Ты...
Продолжения не слышно, но из шалаша Ато доносятся стоны, а за ними и женский крик:
— Ты что это? Собаку, что ли, бьешь, эй, человек!..
Симон-джан, друг тяжких дней моих, как мне помочь тебе?
Обороняясь ог собак, я побежал к шалашу Ато. В темноте наткнулся на Симона. Он шел шатаясь, тяжело дыша.
— Куда ты, Симон?
Но он так возбужден, что не может произнести и слова.
— Идешь искать Дурсун? Где ж в такую темень?
— А что толку, если останусь? Убьет... — сдавленным голосом отвечает Симон.
— Погоди, и я с тобой.
— Куда тебе, ты и так насквозь промок.
Дождь в самом деле шел не переставая. Нам некогда было даже выжать одежду, а не то чтобы сменить ее. Да и на что сменить?
Плутая в темноте, спускаемся с горы в лес. Спотыкаемся, скользим в мокрой траве, охаем, но снова идем. Спешим. Дурсун что? Разве к Дурсун волк подойдет? Боимся за буйволенка — волки прежде ?сего его уволокут.
Было за полночь, когда мы вошли в мокрый лес. Высокая трава с головой укрыла нас, и мы дрожали, стуча зубами.
— Дурсун! Эй, Дурсун! — кричали мы. Но, конечно, ее ответа не ждали, только криком своим пугали волков.
До самого рассвета мы пробродили по темному лесу и, наконец, выбившись из сил, присели под большим камнем.
Прижавшись друг к другу, сидели мы, дрожа от сырости и холода, и печально смотрели на мрачные горы по ту сторону ущелья, понемногу выступавшие из начавшего спадать тумана.
Но так неподвижно сидеть долго было невозможно— замерзнешь. Мы поднялись и расправили онемевшие члены. Куда пойти? Мы, кажется, облазили все уголки в лесу.
287
Выше, за кромкой леса, есть скопления камней —не отвела ли Дурсун своего сынка туда или спрятала в какой-нибудь пещере?
Хватаясь за кусты, ползем наверх. Под скалами встречаются низкие кривые дубки. Ого, вот возле одного из них и Дурсун. Она стоит, упершись рогами в ствол дерева, а буйволенок — рядом. Жив, жив!..
Увидев нас, он оставил мать и, задрав хвостик так, как делают все буйволята, неровными шажками засеменил навстречу нам. Чего только не вынесло за ночь это маленькое существо, если так нам обрадовалось!
Но что же это такое —губа у него рассечена, на шее глубокая царапина, а на крестце запекшаяся кровь.
Буйволенок лижет нам руки и счастливо помахивает хвостиком. А мы в страхе — чего доброго накинется на нас ревнивая мамаша и забодает. Но Дурсун, на удивление, и не шелохнется. Прижалась головой к дереву, стоит спокойно. Что за чудеса? Буйволенок отошел от нее, а она и не заметила будто. Дела невиданные. Мы осматриваем раны ее детеныша, а она и с места не сдвинется, точно ноги к земле приросли, а голова к стволу дуба...
— Дурсун, — зовем мы, — Дурсун!
Окаменело, что ли, это животное?
Но, подойдя ближе, окаменели и мы.
Дурсун прижала рогами к дереву волка, всей своей тяжестью придавила его, смяла и, видимо, всю ночь и простояла так, боясь его выпустить... У ее врага продавлены бока, перебиты кости, он давно не дышит, а Дурсун все еще боится, как бы не вырвался, не ушел, не зарезал ее детеныша. Вот до самого рассвета опа и продержала его так^ прижатым к дереву.
Ну, а теперь за ее спиной мы, значит, бояться больше нечего. Дурсун бросила свою жертву, повернулась к нам, взяла под свою опеку буйволенка и снова замычала грозно.
Мы с Симоном переглянулись и засмеялись. И нам опять не верит, никому не верит! Но мы не в обиде, мы понимаем, что это материнская любовь сделала нашу добрую Дурсун такой ревнивой, такой недоверчивой...
288
волки
1
Была зима. Суровая, студеная зима.
Тяжко зимой пастуху. Словно затем и приходит она, чтобы пастуха извести, да какого пастуха! Мы ведь тогда ребятами были, пятнадцать-шестнадцать лет каждому.
Ходили мы в латаной-перелатанной одежде из грубого домотканого сукна, в косматых овечьих папахах, в сыромятных лаптях.
В холодные месяцы мы жили в горном ущелье, в. защищенном от ветра зимовье. Там было несколько хлевов для скота и землянки для нас, пастухов.
На заре мы выгоняли своих коров и овец на склоны гор, с которых ветер смел за ночь снег. Скот пасся, а мы, чтобы согреться, играли в чехарду, в ловитки, а не то разводили костер — дров-то вокруг сколько хочешь...
Подбрасываем в огонь сухие ветки, сучья, жаркое раздуваем пламя, а потом, когда оно спадет, развяжем свои котомки, достанем картошку и зароем в горячую золу. А ну, если ты молодец, вынь ее, как испечется, руками, сдуй золу да ешь обжигаясь!..
Однажды пришел и мой черед разводить костер.
Я взял горящую головешку и бросил ее в дупло одиноко стоявшего высохшего дерева. Огонь, треща, побежал по стволу, добрался до верхушки дерева, и оно запылало, словно гигантский факел.
До скотины ли тут!
Мои товарищи пастушки Енок, Тико, Грикбр и Акоп бросили своих овец на склоне холма и с шумными возгласами прибежали ко мне.
— Ох, ох, ох! —кричали они. —Гляди, как искры
289
19—В. Ананян
сыплет! Того и гляди, богу ноги обожжет: беги, беги, боженька!.
— Вот дурные! — засмеялся Грикор (он был немного постарше, чем мы). — Боженьки-то давно след простыл. Не успели мы в селе комсомольскую ячейку организовать, как он дела свои бросил и скрылся...
Вечерело. На холм наш надвигался сумрак, а дерево все еще пылало, трещало и вздымало яркие языки пламени к небу, покрытому тучами.
Забыв обо всем на свете, мы прыгали вокруг моего «костра», свистели, гукали и кидали в горящее дерево снежками, отчего оно выбрасывало сноп искр и разгоралось еще жарче.
Я слепил из снега шар величиной с детскую голову и вложил в него раскаленный в огне камень. Снег начал таять, и я, проделав в шаре дырочку, жадно пил вытекавшую воду. Так поступали мы всегда на зимних пастбищах, если вода была далеко.
В то время как я пил воду, неожиданно послышался какой-то крик. Он становился все сильнее, и эхо повторяло и разносило его по ущельям.
Это кричал наш баран Черныш.
Мы опомнились и побежали к стаду.
Навстречу нам, тревожно блея, бежали овцы, а быки и коровы с ревом неслись в ущелье.
Из собак с нами был только волкодав Богар.
— Богар, Богар!.. — позвали мы его и вслед за скотом побежали в ущелье.
Богар залаял громко. Очень похоже залаял по-собачьи и Енок — только он один и умел это делать так искусно.
Вдруг из ущелья, разинув огромные пасти, выскочили два волка. Увидев нас, они мгновенно повернули и убежали назад, к ущелью Двух, монастырей.
Мы сделали несколько, шагов вперед. Печальное зрелище: наш черный баран лежит у большого камня с распоротым брюхом... Окружив его, встревоженно блеют овцы.
Я заплакал — ведь Черныша я выкормил, вырастил, последним куском хлеба с ним делился!..
— Ну и хорошо же ты лаял сегодня, Енок, получше Богара! — сказал, смеясь, Акоп. — Кабы не ты, эти проклятые волки всех овец бы зарезали...
290
Засмеялся и я сквозь слезы. И правда, хорошо, что волки большей беды не наделали. «Хозяин горюет о том, что волк унес, а волк о том, чего не успел унести», — вспомнил я армянскую пословицу.
Собрав скотину, мы погнали ее в зимовье. На душе у нас было очень тяжело.
На холме гигантским факелом все еще пылало злополучное дерево, а у Вороньей скалы зловеще выли волки. Видно, разбирала их досада — испортили мы им охоту!..
2
— Нет, ребята, без оружия нам не обойтись — эдак волки нас совсем разорят, — сказал Грикор на другое утро. — А ну, Вахтанг, сбегай-ка в село за своим ружьем.
Сборы у меня были недолгие: взял свою котомку и побежал.
В селе я был поздно вечером, там и заночевал.
Спалось мне плохо. Не успел пропеть первый петух, как я уже был на ногах. Умылся холодной водой, положил в лапти несколько клочков шерсти, в котомку— еды на целую неделю, схватил ружье и выбежал из дому. Как ни просила мать, чтобы я хоть рассвета дождался, не послушался: ружье мне такие силы придало, словно мне не пятнадцать, а двадцать пять лет было. А торопился я потому, что знал — на заре выходят на дорогу зайцы.
И правда, не дошел я еше до зимовья, как, гляжу, на краю дороги какая-то зверюшка на меня уставилась. Заяц! Увидел меня — и отвернулся. Вот глупый зайчишка! Думает, должно быть, что и я его не вижу, если он на меня не смотрит. Так и куропатка: увидит охотника и уткнет в снег голову...
А ну, охотничек, покажи-ка свою сноровку!
Ружье было заряжено. Присел я на одно колено, и — трах!.. — заяц сделал скачок и распластался на снегу.
Я подобрал свою добычу и, оглашая ущелье победной песней, вошел в зимовье.
Товарищи пастушки встретили меня радостными возгласами. Ласково залаяли овчарки.
291
Ребята сбегали в лес, вырезали из куста шиповника несколько длинных веток — на вертелы. Мы раздули в бухаре огонь и вскоре с аппетитом уплетали вкусный шашлык из зайца.
Потом мы взяли ружья — мое и винтовку, которую дал нам дед Шакар, и погнали стадо на пастбище.
— Ну, — расхвастались мы, —теперь пускай только волки покажутся!..
Наши ожидания, однако, не сбылись. Волки догадались, должно быть, что им грозит опасность. И они ведь разбирают даже издалека, что у человека в руках—дубинка или ружье.
Так они в течение нескольких недель и не показывались.
Наконец как-то под вечер, когда мы гнали овец в зимовье, из лесу неожиданно вышел маленький, тощий волк, покрутился перед стадом — и назад, в кусты.
Овцы с перепугу шарахнулись и сбились в кучу. А тут вдруг где-то позади прерывисто завыл, залаял Богар. Я обернулся, гляжу — огромный волк схватил одну из овец за хвост, а собака вцепилась в бок зверю, рвет и треплет его.
— Эй, э-гей, Богар, держи его, души!.. — закричали мы.
Грянули выстрелы. Волк бросил овцу, вырвался из зубов Богара и убежал.
Когда, вернувшись в зимовье, мы рассказали о происшествии деду Шакару, старый охотник только ухмыльнулся. Он вынул из кармана свою прокуренную трубку, набил ее табаком и, задымив, повел длинный рассказ о волчьей хитрости и повадках.
— Тощий зверь, — сказал он, —это была волчица, большой — волк. Волчица вышла, покружилась перед стадом — и в кусты. Это затем, чтобы вы за нею кинулись, забыв про стадо. А позади за овцами шел волк. Пока вы были заняты волчицей, он и начал хозяйничать. Волк-самец — зверь огромный. Он — раз! — взвалит овцу на спину, и поминай как звали!.. Унесет, и не заметите. Так было бы и сейчас. Да Богар —собака сильная и куда поумнее вас оказалась. Опытная собака. Стада, как вы, не бросила, за волчицей не погналась. Богара не обманешь...
Дед Шакар говорил, а Богар лежал у очага и ум-
292
ними глазами поглядывал на старика, точно понимал, о ком речь идет, и благодарно пошевеливал хвостом.
В этот вечер мы побаловали собаку — дали ей все, что нашлось у нас вкусного.
3
С волками нам еще пришлось повоевать порядком.
Однажды все склоны гор окутало густым-прегустым туманом. Ничего вокруг не видно, хоть глаз выколи. Не переставая, шел снег, мокрый, тяжелый. Пришлось собрать овец и погнать в зимовье. А собак в этот день, как на грех, с нами не было.
Мы уже подходили к хлевам, когда я заметил, как от дороги скользнула какая-то черная тень и слилась со стадом. Легкая тревога охватила на мгновение стадо, но сейчас же стихла.
Я, однако, обеспокоился. Ведь не раз я слышал рассказы о том, как овцы впускают волка в стадо, приняв его за собаку.
— Ребята, — сказал я товарищам, — не волк ли затесался в стадо?
Меня подняли на смех.
— Ты дурной: разве овцы шли бы так спокойно, будь волк с ними рядом? — сказал Енок.
— А того маленького волка, что выбежал тогда из леса, ты не помнишь? Приняли же его овцы за собаку... Не помнишь, что дедушка Шакар говорил нам о волчьих хитростях?
Мы обошли все стадо, но ничего подозрительного не обнаружили. Овцы шли спокойно, и товарищи пастуший еще раз посмеялись надо мною.
— Испугался, бедный парень! И чего только ему не привидится!— покачал головой Енок;
А я разозлился и даже подумал в сердцах: «Ах, кабы волк и на самом деле в стадо влез да всех овец перерезал, вы бы тогда, небось, поумнели!...»
4
Мы разостлали на земле у очага войлок и улеглись на нем, укрывшись паласом.
Все уснули, а меня сон долго не брал — все о волке
293
думал. Хотел даже подняться, зажечь плошку, пойти в хлев поглядеть, да побоялся, что ребята опять смеяться станут. Наконец заснул и я.
Среди ночи разбудил меня какой-то шум. Вскочил, полусонный, протер глаза. Слышу —что-то неладное творится в хлеву. Овцы блеют, бьются о стены, топчут...
— Эй, разини, вставайте, волки овец режут! — крикнул я, зажег лампочку и выбежал из землянки.
Только открыл я дверь хлева, как какое-то огромное животное ринулось прямо на меня, пытаясь выскочить наружу, но со страшной силой ударилось о косяк. Двер закрылась, лампочка моя погасла, и я в полной темноте остался внутри хлева.
Вдруг слышу —что-то с.потолка сыплется. Поднял голову —там дыра виднеется, и земля из нее все сыплется да сыплется. Это другой волк забрался на крышу и лапами дыру расширяет, чтобы и выход товарищу открыть и помочь ему перебитых овец вынести.
Я замахал в темноте дубинкой, заорал. Дверь открылась, прибежали товарищи с горящими головешками в руках. Хлев осветился. На крыше собаки вцепились в во’лка, грызут его, а в хлеву волчица прыгает от стены к стене, сбивает с ног овец. Мы накинулись на нее. Замелькали в воздухе дубинки. Сбили волчицу с ног, оглушили и за хвост вытащили из хлева.
Осмотрели овец. Велика была беда: двадцать восемь штук зарезала волчица. Всегда так у волка — губит он во много раз больше, чем может съесть. Этим он и страшен.
На другой день владелец погибших овец прибежал из села в зимовье и с пеной у рта накинулся на своего1 пастуха Тико. Чуть не растоптал его ногами. Но мы заступились за Тико всем «советом чабанов»:
— Это тебе не старые времена! Скоро и тебе конец придет!'Чего ты на Тико напал? Чем он виноват?..
Кулак так и кипел от досады:
— Тоже —власть взяли!.. Управы на вас нет, тронуть не смей!..
Отведя душу бранью, он погрузил убитых овец на телегу и увез в село.
294
5
Мы содрали с волчицы шкуру и повесили в своей землянке. Но мы не были довольны. Волк ушел от собак, да и не было ли, кроме него, в округе и других волков?
Надо было заняться ими всерьез.
Я сбегал в село и добыл в охотничьем союзе капкан и немного яду. Прихватил и подохшую курицу, которую нашел на дороге.
Эту курицу мы начинили ядом и положили перед пещерой, где, по нашим предположениям, ютились волки, а капкан с куском мяса пристроили на узкой, пробегавшей между двумя скалами тропинке. По этой тропинке волки каждую ночь приходили в зимовье.
Прошло два дня —ничего. И отравленные куски мяса целы, и мясо в капкане! Только все они перемерзли и превратились в ледяшки. А волков и следа нет...
Но вот однажды утром, когда мы подошли к пещере, смотрим — из-за дубового ствола высунулся хвост.
— Ребята, волк поел отравы, подох! — радостно закричал я и подбежал к дереву.
Увы, это была лиса...
Бедняга, не повезло же ей! Нашла наконец курочку в этих пустынных местах, да и ту мы, на горе хвостухе, опоганили...
Мы приволокли лису в зимовье, содрали с нее шкуру и повесили на стене рядом со шкурами волчицы, козули и зайцев.
6
В субботу вечером мы все отправились в село на собрание комсомольской организации. Наш лозунг «Ни одного волка в наших краях!» был оглашен публично. Правда, кое-кто и подтрунивал над нами, называл хвастунами, но ведь все село знало о том, что мы убили волчицу дубинками, знало и о нашем «музее» с его трофеями.
Собрание ^кончилось поздно вечером, но мы не остались ночевать в селе, а пошли назад, в зимовье. Ночь была холодная, ясная, под ногами приятно хру-295
стел снег. Как хорошо в зимнюю ночь в лесу! Идем, поем, смеемся... Мы очень любили такие ночи.
Так и на этот раз. До зимовья далеко. Шли долго, веселыми песнями оглашая леса и ущелья.
Уже рассветало, когда мы подошли к холму, позади которого было расположено наше зимовье.
— Ребята, пойдем поглядим на капкан, — предложил я.
— Брось, твой капкан волков не ловит, — сказал Акоп.
— Ну что ж, оставайтесь, один пойду.
— Брось, говорю, куда тебе — напугаешься только...
— Хочешь, пойду и ружья не возьму? —Я презрительно посмотрел на Акопа и отдал ему свое ружье.
Снег в лесу доходил мне до колен, но я шел, не останавливаясь, не отдыхая. Под моими ногами хрустели и ломались погребенные в снегу сухие ветки.
Надо мной, пролетая с дерева на дерево, неугомонно трещали лесные сороки. По их беспокойным голосам я понял, что они заметили какое-то животное. А может быть, это я их встревожил.
Я пошел вперед и дошел до склона, по которому пробегала узкая каменистая тропинка.
Вот и скала; А где же капкан? Куда он подевался?
Спустился по тропинке вниз. Внизу — какие-то следы, словно кто-то скатился здесь с обрыва.
Пошел дальше. Снова следы. Кусты помяты так, точно тут проволокли тяжелое, толстое бревно.
Дойдя до большого камня, я поднялся на него и огляделся.
Вдруг слышу из-под самого камня какой-то» вой. Собака?..
Гляжу — громадный хвост торчит.
Я сбежал с камня, подошел поближе — батюшки, волк! Разинул пасть, глаза горят дико...
Волк увидел меня и кинулся прочь, в ущелье. Бежит с трудом — передняя правая лапа зажата железными челюстями капкана. Выдернул его из земли и волочит, за собой.
Я так обрадовался, что закричал на весь лес, затанцевал.
Волк далеко не убежал, остановился — капкан за
296
цепился за куст. Зверь рванулся, взвыл от боли и лизнул раненую лапу.
Я подошел ближе. Волк прыгнул, хотел броситься на меня, но куст держал капкан крепко.
Я набрался духу и сунул волку в пасть свою дубинку.
— Ну что, вкусное было мясо моего Черныша? Погоди, сниму с тебя шкуру, погоди!.. — грозил я волку.
А волк вдруг рванулся, вырвал из рук моих дубинку и сразу обезоружил меня Он так сверкал глазами, так скрежетал зубами, что у меня мороз пошел по телу, а волосы встали дыбом. Ну и сглупил же я — зачем отдал ружье Акопу?
Я вырыл из-под снега несколько камней и сучьев и начал кидать ими в волка. А он скалил зубы и выл все яростнее.
«Не наделал бы, проклятый, беды», — подумал я, отступил и с ловкостью кошки вскарабкался на росший неподалеку гигантский дуб. С его верхушки зимовья не видно, оно по ту сторону, но вот на склоне холма появился наш скот. Что было сил я закричал:
— Эй, эге-ге-эй!.. Тико, Енок!..
Эхо подхватило мой голос и с удвоенной силой повторило его, разнесло по лесам и ущельям.
Меня услышали.
— Эй, эй, эй!.. — донесло до меня эхо ответ Тико.
— Па-а-рень, во-олка пой-мал!.. Несите ве-е-ревки!.. Волка поймал! — надрывался я.
Вскорё в ущелье раздался лай собак, загудели голоса пастухов.
Я слез с дерева, сел за камнем. Волк бесится, самого себя грызет со злости, а я показываю ему язык, гримасничаю.
Прибежали собаки и, ожесточенно лая, накинулись на волка. Началась свалка.
Волк здоровой лапой отшвыривал собак или хватал их зубами и подминал под себя. Собаки разъярились, вот-вот разорвут волка в клочья...
Запыхавшись, подошли пастухи.
— Нет, ребята, так не годится, — сказал Тико,— мы должны его живым в село привести.
— Верно, верно, живым! — отозвались мы.
297
— А ну, посторонитесь, — сказал Тико и вынул из кармана свернутую кольцом веревку.
Тико был большой мастер метать аркан. Он взмахнул веревкой, и тесная петля мгновенно стянула шею волка.
Волк начал рвать веревку зубами, но — впустую. Мы вчетвером ухватились за веревку и поволокли свою добычу в зимовье.
Наши радостные крики всполошили всю округу, и навстречу нам с горных склонов сбежали поглядеть на волка пастухи из соседних зимовий.
Наконец дотащили волка до наших хлевов. Здесь мы быстро соорудили клетку и загнали в нее волка, освободив его от капкана. Здоровую лапу зверя мы все же накрепко прикрутили к клетке железной цепью.
— Ну, — напутствовал волка Тико,— живи теперь по-барски и ешь во сне черных овец...
7
В этот день нам повезло: не успели мы выгнать овец на пастбище, как в ущелье Двух монастырей снова встретили волка. Он стоял под скалой и не видел нас. Только тогда и обернулся, когда услышал, как мы взвели курки.
Шея у волков короткая, и чтобы поглядеть, что у них позади, они должны повернуться всем телом. Так повернулся к нам боком и этот волк. Он увидел нас, но убежать не успел. Один за другим прогремели два выстрела: сначала Тико из винтовки деда Шакара, потом мой. Волк хрипло взвыл и свалился с обрыва вниз...
С этого дня волки в наших краях не появлялись.
— Вы их тут больше и не увидите, — сказал дед Шакар. — У волков всегда так: там, где они двух-трех из стаи потеряли, они снова не показываются, убегают из тех мест. А вы, ребята, молодцы!..
8
В ясное апрельское утро мы прошли через лес, покрытый молодой листвой, и с победными песнями вступили в село.
На арбе, запряженной волами, за нами следовала
29S
клетка с волком. Арба была разукрашена шкурами — волчьими, лисьими, заячьими, беличьими, а на большой доске, которую мы несли впереди, был выведен углем наш лозунг: «Ни одного волка в наших краях!»
Все село собралось вокруг нас. Ребятишки с восторгом рассматривали наши трофеи, а старики одобрительно кивали головами и хвалили нас.
Председатель ревкома товарищ Баграт подарил нашему «совету чабанов» новый чудесный карабин и обещал рассказать о наших подвигах в районе.
— Молодцы, ребята! — сказал он. — Вот так же, как волков, будем прогонять из родных краев и волков-буржуев!
В ГОЛОДНУЮ ЗИМУ
I
Зимовье наше в тот год занесло глубоким снегом. Снег покрыл горы, лег на ветви деревьев, тяжело пригнув их к земле, и под ровной белой пеленой похооонил наши хлевы.
Люди зиму встречают по-разному — в зависимости от того, должно быть, где и как они живут. Я, например, живу сейчас в городе и вижу, с какой радостью встречают горожане, особенно дети, первый снег. Забыв о своих заботах, человек с восторгом смотрит, как кружатся в воздухе похожие на белых бабочек хлопья снега, как они искрятся и горят в свете электрических фонарей, пушистым ковром устилают улицы, ложатся на крыши домов и трамваев.
Нам, пастухам, зима в те времена не приносила радости. Придавленные нуждой, мы часто даже не замечали всей прелести нашей горной природы. Наши пышные леса, наши дивные цветы, певучие ручьи покрывались холодным одеялом, и нищета снова стучалась у наших дверей.
Летом было лучше. Вспоминая теплые, светлые, летние дни, вспоминая наши покрытые цветами горы, мы уныло сидели этой зимой в своих землянках.
По вечерам, греясь у очага, мы грустно пели:
Где они, где —
Листья и травы, Зелень дубравы. Песни и сказки. Игры и пляски? Где они, где?..
Наши игры — снежки, жгуты, чехарда, —костры в лесу, пляски под свирель и песни у полыхающего камелька в зимние вечера — все, что веселило и утешало нас обычно, теперь было забыто.
*Q0
В нашей маленькой горной стране властвовала буржуазия. Правительство силком выгоняло мирных крестьян из их горных деревушек и заставляло идти войной против грузин и азербайджанцев — братских нам народов.
В ту зиму братоубийственная война все еше продолжалась. Потерям нашим не было числа. Хозяйство у всех развалилось, люди обнищали. В нашем селе не осталось семьи, не познавшей нужды и* горя. У одного был убит сын, у другого, изувеченный, лежал дома брат... Армянские белогвардейцы — дашнаки — отнимали у нас все наше добро. Было не до земли, не до жатвы. Тяжелым трудом накошенное нами на горных лугах сено пожирали и топтали кони молодцов дашнакского хмбапета1 Сепуха. Ему тогда принадлежала власть в ущельях Казаха.
Это его люди осенью отняли у нас сено для своего конного полка. Это из-за них мы были принуждены вновь запасать корм для скота, выкашивая остатки травы в глубинах леса. Чтобы и этой травы не нашли у нас и не отняли, мы прятали ее на деревьях, между ветками.
Поздней осенью, незадолго до того, как выпал снег, мы скосили траву и в дальних ущельях и, собрав в небольшие стога, там же ее и оставили.
Выпал снег, занес горные тропинки, и сено наше осталось в укрытых от грабителей тайниках. Добраться до него стало трудно и нам.
Сено в зимовьях иссякало. С тревогой и печалью мы замечали, как мало-помалу тускнели глаза у наших животных, как изо дня в день исчезала округлость их боков, выдавались ребра, шерсть теряла блеск и волос прилипал к телу.
В начале декабря молодые коровы и бычки-подростки уже не задирали друг дружку на пути к водопою, а бык не рыл копытами землю и не ревел.
2
Самым старым и опытным пастухом в нашем зимовье был дед Шакар. В эту зиму на его лице ни разу не увидели улыбки.
1 Хмбапет—/начальник отряда, атаман.
80)
Часто, когда я сидел в землянке, дед Шакар окликал меня:
— Э-гей, сын Степанов!
— Что, дедушка?
— Поди-ка сюда.
Я выходил.
Концом посоха дед Шакар ковырял навоз, и я знал уже, о чем будет речь. Навоз был из нашего хлева. Каждое утро я выносил его и сваливал в кучу.
— Это что?
— Что, дедушка?
— «Что, что»! Ни за чем не следишь!..—Он вытягивал из навоза затерявшуюся в нем соломинку.— Каждая травинка сейчас дороже золота — где-то еще весна!..
Я сознавал свою вину и стоял, опустив голову. Ведь и вправду нельзя было терять ни одной травинки. На дворе еще январь, а сено у нас уже кончается.
В конце февраля сено в нашем зимовье и совсем вышло. Вышло оно и у моего двоюродного брата Айка. В эту зиму мы с ним в одной землянке жили.
По утрам, когда я открывал двери хлева, сердце больно сжималось — так умоляюще жалки были устремленные на меня взгляды животных. Я посылал проклятия грабителям, завладевшим нашим сеном, и выходил из хлева с заплаканными глазами.
Нужно было найти выход, спасти скотину. Айк с фронта вернулся почти глухим. Как-то вечером я закричал ему в ухо: — Поведем завтра скот кормить почками? — Снег глубок, а у скота сил нет,— ответил Айк. — На южном склоне снега меньше.
Айк согласился, и на другой же день мы погнали скот на южный склон. Животные стояли у деревьев, в снегу, и, подняв головы, жадно смотрели на ветки, на которых, предвещая близость весны, уже набухали почки.
Застучали наши топоры.
Не успевало дерево упасть, треща и ломая на своем пути кусты, как коровы уже бросались к нему и жадно поедали молодую поросль.
Вечером, при свете огня, я увидел, что руки мои по-
302
крылись пузырями. Смазал их постным маслом и заснул. Мускулы стонали от усталости.
С этого дня все животные нашего зимовья только и питались древесными веточками и почками. Мы безжалостно вырубали лес, но без пользы: скотина худела и дохла. Ущелье превратилось в кладбище...
В начале марта свалилась и Машка, общая любимица, надежда всей нашей семьи: крупная корова с белой блестящей шерстью и красивыми рогами.
К Машке я с раннего детства чувствовал особую нежность. Я выкормил ее и заботился о ней со дня ее рождения.
В это утро мы с Айко?л подложили под Машку палки и с трудохм помогли ей встать. Но после полудня она снова легла и смотрела на меня печальными, затуманенными глазами. Я понял, что надеяться больше не на что. Спасение было в сене, а сена нет — что делать? Я обнял Машку за шею и заплакал.
Где же добыть сена?
Была разве только одна надежда. Еще осенью я оставил на одном из склонов горы Хал-Халлу небольшой стог сена, чтобы спасти его от рук молодцов Сепуха и сберечь для весенней пахоты.
Взять это сено? Как же быть тогда весной? Ждать, однако, было некогда. Стоило ли пахать, и для кого, для кого пахать?..
И, полные горечи и гнева против дашнаков, мы решили пойти и на плечах своих принести это сено.
3
Но подняться на гору на другой день оказалось невозможным: разыгралась метель. Я, как всегда, повел скот в лес —- питаться почками, Айк взял ружье и спустился в ущелье Двух монастырей.
— Нам тоже ведь есть нечего. Если не нанду чего другого, зайца-то, по крайней мере, принесу,— сказал он самоуверенно.
Айк ушел.
Не прошло и получаса, как в ущелье раздался выстрел, а вскоре за ним и другой. Я бросил скотину и побежал в ущелье. Спотыкаясь и скользя, спускался я
303
по склону горы. Я увидел Айка. Напрягаясь, он волочил за собой по снегу огромного мертвого волка.
Увидев меня,,Айк бросил волка и, сев на пенек, начал завертывать махорку в обрывок жесткой бумаги. На лице его играла гордая, самодовольная улыбка.
— Где?.. Как ты убил его?— нетерпеливо спрашивал я.
— Только я вышел к ущелью, — спокойно начал Айк, — вижу — один за другим бегут впереди два волка. Ясно, думаю: чабан пригнал сюда овец кормить буковыми орешками. Животные разрывают копытцами снег и находят орешки. А где овца, там и волк. Ну, как увидел я волков, сел на снег и свистнул. Какая бы дичь ни была — свистнешь, обязательно остановится поглядеть, кто свистит, да и волки тоже. Я свистнул—волки остановились. Большой, чтобы меня увидеть, всем телом повернулся. А когда он повернулся, ружье мое выстрелило. Взревел проклятый и давай по снегу кататься... Второй волк, как услышал выстрел, наутек пустился. Я послал ему пулю вдогонку. Усы мне обрежьте, если я и в него не попал!
Айк не ошибся: на другой день пастухи нашли в ущелье Чахб убитого им второго волка.
Вечером все чабаны зимовья собрались у нас в землянке. Подбросили в очаг дров и расселись на земляном полу у огня.
Айк возился с убитым им волком. Он подвесил его к балке и бережно, через пасть, чтобы не порезать и не испортить шкуры, извлекал из нее мясо и кости зверя. Шкуру он посолил и посыпал золой.
Глядя на Айка, дед Шакар сказал:
— Да-а, видно, у тебя рука охотника...
Айк понял, что речь идет о нем, и подставил старому охотнику свое левое, еще не совсем оглохшее ухо.
Дед Шакар повторил похвалу — прокричал ее, и Айк смущенно вспыхнул, но затем снова помрачнел, тяжело вздохнул и сказал:
— Ну, какая это охота! Мне всего шестнадцать было, а от моей пули и серна не ускользала. Что осталось от прежнего Айка!..
И на глаза у Айка мы увидели слезы. Расчувствовались и мы. От взрослых я слышал, что прежде Айк был стройным, широкоплечим. Был он одним из самых 304
красивых и отважных деревенских парней. Под Айком всегда дикий конь, за плечами — берданка. Настоящий мужчина. А какой был добрый! Даже плохому добро делал, и того начинали пробирать угрызения совести...
Когда старый охотник ушел спать, Айк рассказал нам об одном из таких случаев.
4
— Лет десять тому назад,— начал Айк,— дядя Шакар, Самсон да еще, кажется, Кочар собрались на охоту за оленем. Напросился и я с ними. Очень молод я был, но с ружьем сдружился так, что и спал с ним в обнимку.
«Ай, малыш, не твое это дело — в снегу останешься!»-— сказал мне дядя Шакар, но с собой все же взял.
Поднялись мы на гору Хал-Халлу. Перед нами — Лори, позади — Дилижанское ущелье. В тот день мы убили несколько оленей... Но об охоте я расскажу потом, а пока — про одного человека.
Меня послали недалеко, в село Лорут, взять ослов, чтобы отвезти домой убитых оленей.
В селе ослы были только у Андо, человека богатого, с весом. С Андо все считались.
Подошел я к его дверям, вижу — огонь на дворе развели, свинину жарят. А я так проголодался, так устал, что ноги подгибаются.
Сказал я Андо, в чем дело, а он:
«У меня для всякого сброда ослов нет!»
Сказал сердито, даже глаз не поднял, не посмотрел, кто с ним говорит.
Точно пулей мне сердце пронзили. Бесчестный человек этот даже не сказал: «Ты с гор пришел, сядь, съешь кусочек хлеба». Только и поглядел я на зажаренную, подрумяненную свинью и ушел.
С той поры много лет прошло, а у меня в сердце все зудит. Хотел я с этим Андо встретиться, да по-своему встретиться! У всех спрашивал. Говорили: Андо жив и по-прежнему в дорийских ущельях в большом почете. Ну, а для меня он по-прежнему был дряныо. Человечность свою он берег для богатеев, таких, как дорийский князь Павло, а людей вроде меня и на порог к себе не пускал.
305
20—В. Ананян
Тысячу и одно наказание для него придумываю. То хочу кочевку его ограбить, овец угнать — может быть, тогда мое сердце успокоится... Только, кажется мне, нехорошо это.
Ну, что говорить долго: мысль об этом человеке десять, лет меня мучила. Неотвязной заботой моей стала...
Однажды летом выбрались мы в горы. Кочевье села Лорут недалеко от нашего, и Андо в это время был там. Андо оказался приятелем нашего Мелбнц Аршака.
Упросил я Аршака. Сказал:
«Слушай, братец, говорят — Андо здесь сейчас. Позови его в гости, познакомь меня. Игйтом он слывет — хребрецом. Все расходы,— добавил я,— мои. Ты только позови»,.
Аршак согласился. Только ни он и никто больше не знал, зачем это мне.
Андо приехал. Да еще как пышно: с целой толпой провожатых. Вся наша бина1 поглазеть собралась.
Сошли они с коней. Поздоровались, сняли с плеч ружья.
Женщины разостлали на зеленой траве перед шатрами белые скатерти, расставили яства. Начался пир.
Я двух баранов зарезал и созвал на пирушку все наше кочевье. Всего было в изобилии — вино, водка, каймак. Музыка была: тар и каманча1 2. Молодежь веселилась, игры затеяла. Скакали вперегонки на конях; поставив вдалеке красное яйцо, по очереди в него стреляли; кувыркались, играли в чехарду. А взрослые сидели, поджав ноги, смотрели на эти забавы и вспоминали свои юные годы, свою ушедшую молодость.
Пировали до захода солнца. Андо был сам не свой, так ему понравилось. Расчувствовался, чуть не плакал. Поднял стакан, выпил за мое здоровье и сказал:
«Слушайте, люди. Одного я прошу у бога: чтобы Айк как-нибудь сошел с коня у моих дверей. Вот тогда вы увидите, как его встретит Андо из Лорута...»
«Я уже один раз был у твоих дверей».
Андо изумился:
«Когда, парень?»
1 Бина — группа шатров на кочевье, стоянка одного села.
2 Тар и каманча — музыкальные струнные инструменты вроде гитары и мандолины; тар—щипковый, каманча—смычковый.
306
«Десять лет назад».
Андо, было видно, забыл об этом.
«Не помнишь, как, уставший и голодный, я пришел к тебе ослов просить?»
Андо в жар бросило. Сначала покраснел, потом побелел. Все за столом гак и замерли. А я спокойно продолжаю:
«Тогда, дядя Андо, ты, помнится, свинью жарил, а бурдюк с вином рядом с огнем лежал. Андо из Лору-та,— тут я голос возвысил,— спросил ли ты тогда: «Не голоден ли ты, сынок?», сказал ли: «Сел бы, взял бы кусочек хлеба»?..»
Все, кто на пирушке был, просто окаменели. Удар мой был таким неожиданным и тяжелым, что ?се за столом головы от стыда опустили. А у Андо на лбу и на шее жилы вспухли так, что, казалось, вот-вот человек лопнет... Задыхаясь, он только одно и мог сказать:
«Опозорил ты меня... Еще никто так с грязью не смешивал Андо из Лорута...»
«Пустяки, Андо-джан,— спокойно сказал я,— не волнуйся. В этом мире все может случиться. Такой уж у нас скверный характер: своих противников мы так наказываем...»
— Да-а, человека нечестного да еще и кичливого вот как надо наказывать,— с удовлетворением закончил свой рассказ Айк.
Нас этот рассказ привел в восторг. Один лишь батрак Симон мрачно покачал головой и сказал:
— Да разве с богатеями так сводят счеты!
— Ты говоришь — оленей стрелял? — спросил я Айка.
— Да, четырех убил...
— Вот это интересно! Расскажи об этом,— попро-' сил я.
Я только начинал охотиться, и какие только фантазии, связанные с охотой, не приходили мне в голову!
— Десять лет назад олени стадами ходили, убить оленя было не просто,— сказал один из пастухов.— Ружей нет, людей мало, а леса в наших местах полны оленей, серн, медведей. Дичи счета не было...
С нами сидел у огня и мой отец. Он только что приехал из села. Мы собирались утром подняться на гору за сеном.
807
— Если завтра не добудем сена, Машка к вечеру протянет ноги,— печально покачал головой отец.
Но и он увлекся разговорами об охоте. Для него это была любимая тема.
— Помню, когда мы ребятами были,— сказал он,— в начале осени, под вечер, всегда играли на гумне. В эти часы на горе, что напротив нашего села, начинал кричать олень — бугай. Голос у него был громовой, до села долетал. Выдался как-то жаркий день. Вдруг глядим— олень мчится по полю на нас, рогами мотает, копытами бьет. Мухи его закусали, в ярость пришел. Испугались мы, убежали. Как вол, большой был, проклятый!.. Мимо нашего дома, по нижним огородам — прямо в княжий лес... Охотник Халат схватил свое кремневое ружье да за оленем. Не помню уж, убил ли или только ранил...
Отец еще о чем-то рассказывал, но я плохо слушал. Я еле дождался, когда Айк начнет свой рассказ об оленях.
5
— Как я вам уже сказал, мне тогда только шестнадцать было, все же дядя Шакар взял меня с собой,— начал Айк.— Дядя Шакар решил, что олени могут быть сейчас только на этой стороне горы Хал-Халлу: она открыта солнцу, теплу, и снег, должно быть, стаял. А если и не стаял, то его сдуло ветром, и на прогалинах открылась старая, сухая трава. Тут-то и пасутся олени.
Петух еще не пропел, когда мы, закутав головы башлыками, а ноги — соломой, выходили из зимовья.
Солнце застало нас уже на горе.
Когда я посмотрел на наши горы, сердце сжалось. Будто и не было их — нашей нежной, как атлас, травы, наших лилий и нарциссов и других ярких, пестрых цветов, наших красивых плоскогорий. Куда ни погляди — голо, снег, не слышно песни пастуха, не лают собаки, не мычат коровы в наших хлевах...
Карабкаемся мы по склону Хал-Халлу.
Вокруг нас — тяжелые пласты снега. Внизу — бездонное ущелье. Прикладами ружей выбиваем в снегу ступеньки и поднимаемся все выше и выше.
Очень мы тогда намучились, очень!..
308
Все вы, конечно, знаете Холодный родник на нашей горе.
У родника мы нашли много следов. Какие-то животные бродили, и было их очень много.
«Олени!— сказал дядя Шакар.— Стадо оленей приходило. Напились воды и ушли».
Оставленный ими помет был еще теплым. Значит, недавно приходили.
У родника мы отдохнули, поели, напились воды и по следам оленей пошли вперед.
Дядя Шакар сказал, что мы найдем оленей на верхних склонах горы. Мы разделились и по разным направлениям начали взбираться на Хал-Халлу.
Ну, наконец, добрались мы до ее вершины. Поглядел я вокруг — так душа и затрепетала.
Был чудесный день. Снег сверкал в лучах солнца. Казалось, кто-то рассыпал в этих горах мириады алмазов. У ног моих — весь Дорийский край. Напротив горы: Лок, Лалвар, Леджан, высокие и гордые. Вдали— хребты, что по ту сторону Тбилиси. А еще дальше, очень далеко,— белоснежная вершина какой-то большой горы. Наш дядя Шакар говорит, что это одна из самых больших на Кавказе вершин, и зовут ее Казбек.
Поглядел я и назад — на наш край. Леса, ущелья, весь Казах, до самой Куры. На юге — вершина Арарата, белая, похожая на сахарную голову. А невдалеке— точно кусок неба оторвался и упал на землю: Севанское озеро.
Ну вот, стою я так высоко, весь Кавказ вижу и думаю:
«Кто это так див/но мир разукрасил, всеми красками расцветил?»
Не помню уж, как долго, увлеченный красотами природы, стоял я так и с горами беседовал, но когда пришел в себя, вижу — день уже в разгаре. Вскинул ружье за плечи и сошел на плоскогорье.
Снег здесь был глубокий, но сверху подмерз, и я в нем не гонул, а легко скользил поверху.
Шел, шел, шел, наконец, добрел до горной седловины.
С диким нравом нашей Хал-Халлу вы знакомы, конечно. В летнюю жару солнце весь мир опаляет, жжет, 3091
а на горе Хал-Халлу, глядишь, в самый жаркий день вдруг потемнеет, загремит, градовая гроза грянет, стада в ущелья загонит... Ну, а зимой эта гора всегда бешеная. И меня она встретила такой вьюгой-метелицей, что и описать не могу. Сел я под обломком скалы, съежился, дрожу, стучу зубами...
Когда буря утихла, я снова пошел вперед. Дошел до плоскогорья. Тут мы летом свои шатры разбиваем. «А ведь здесь олени могут быть»,— подумал я и, вспомнив наказ дяди Шакара, уже не шел, а лег и пополз. Дополз до края плоскогорья и осторожно высунул голову из-за камня. Поглядел — и сердце затрепыхало. Увидел я... не знаю, как и рассказать о том, что я увидел...
На прогалине передо мной — огромное стадо оленей. Спокойно пасутся.
Сердце бьется так сильно, что я и стрелять боюсь, пока не успокоюсь. Смотрю на оленей, разинув рот, потеряв голову...
Поглядели бы вы, как они пасутся! Передними ногами разрывают снег, откапывают и щиплют травку. И то и дело поднимают голову, вдыхают ноздрями воздух, осматриваются и снова начинают пастись.
Оленей почти все вы видели, что мне о них рассказывать... Ноги у них длинные, тонкие и стройные. Тело у них тоже тонкое, гладкое и красивое. Был один молодой олень — ну точь-в-точь, как дочь нашего дили-жанского лесничего, такой же красивый и стройный.
Самцы у них очень большие — что твой вол каждый. Ноги у них тоже тонкие, но тело большое, а шея — как у быка. Рога — как ветви у дерева.
Недалеко от стада, на бугре, я заметил шестерых оленей. Лежали они попарно, и самым интересным было го, что один олень лежал головой вправо, а другой влево. И так во всех парах. Один наблюдал за тем, что происходит впереди, другой — сзади. Так и в стаде было: одни паслись головами к Лори, другие — к Казаху.
Меня, однако, олени не видели: я лежал за камнями и старался даже не дышать.
Забыв о времени, лежу восхищённый, смотрю на оленей и совсем не думаю ни о том, что они могут убежать, ни о том, что я убивать их пришел... Глупый был...
зю
Ну, наконец, нагляделся, положил перед собой патронташ, взял ружье и прицелился.
Когда я щелкнул курком, олени вздрогнули и повели ушами, а олень-самец повернул голову в мою сторону и приподнялся. Громадный был, настоящий вол. Навел я ружье на него и выстрелил. Точно бомбу в стадо бросили. Олени на аршин от земли подскочили. Сбились в смятении в кучу и стоят, точно не знают, что им делать, и ожидают приказа. Но откуда же им было ждать приказа? Вожак их лежал распростертый на зем-ле. Кровь лилась у него из бока, рогами и ногами он рыл снег и глухо стонал.
Я выстрелил еще раз. Молодой олень подпрыгнул, бросился бежать, но по дороге упал...
Бедные животные растерялись и не знали, откуда ждать пули. Лишь после третьего моего выстрела они, наконец, бросились бежать —и прямо в мою сторону... Чуть не смяли...
Я дал еще два-три выстрела в грудь оленям, и только тогда они умчались вихрем. Унеслись к дорийским горам.
Я поднялся и вышел на прогалину. На ней лежало три убитых оленя.
На мои выстрелы прибежали товарищи.
Мы разрыли снег и прикрыли им убитых оленей. Меня послали в Лорут за ослами. Как я попал туда, как встретился с бесчестным Андо, я вам уже рассказал. Но нужно рассказать и о том, как этот день у нас кончился.
Когда я наконец привел ослов — их дали мне в зимовье лорутцев,— в глазах у меня вдруг помутилось, и я упал. Измучился я в тот день очень, замерз и образ человеческий потерял.
Ну, словом, положили тогда и меня вместе с оленем на одного из ослов и повезли домой.
Когда мы проезжали через Садахлу, я очнулся и сошел с осла. Ноги болели, но я все же поплелся пешком. Уже у самых зимовьев нас встретил лесник Артэм и хотел отнять оленей.
Кочар и остальные охотники взмолились:
«Бедные мы люди, тысяча и одна нужда у нас! Оставь, не отнимай, ага-джан...»
211
А лесник хоть бы что!
Ну, в том возрасте сумасбродом я был. Схватил ружье, стал за деревом и кричу:
«Прочь, собачий сын! У кого ты оленей отнимаешь?..» И уже нажал было курок, да дядя Шакар схватил мое ружье за дуло:
«С ума ты сошел, парень?.. Хочешь, чтоб нас в Сибирь загнали? Что ты делаешь?»
Сказал и взял у меня ружье.
Все-таки лесник оленей отнял и увез в Дилижан.
На другой день я узнал, что меня за то, что угрожал леснику оружием, посадят в тюрьму. Я убежал и спрятался в Ахарацнийских зимовьях. Дядя мой Усёп, старшина — знаете, какой старшина был тогда силой?— поехал в Дилижан к приставу и упросил меня простить: «Молодой, надурил». Должно быть, и сунул приставу несколько бумажек, не без того... Такие-то вот дела, братцы мои, вот как нам эту охоту испоганили,— со вздохом закончил Айк свой рассказ.
— «И теперь поганят», — повторил я слова отца, а мой отец, зажег плошку и пошел в хлев.
Когда он вернулся, я увидел на его глазах слезы.
— Издохла Машка!— сказал он и поник головой. Я пошел в хлев.
На другое утро, несмотря на вьюгу, мы брели по колено в снегу в горы, за оставленным там осенью сеном: надо было спасать еще уцелевших животных...
ФОРЕЛИ
Село наше лежит у подножия Хал-Халлу — одной из вершин Малого Кавказского хребта.
Склоны Хал-Халлу покрыты буковыми и дубовыми лесами и изумрудными лужайками, усеянными красивыми, пестрыми цветами. Вершина горы обнажена и почти плоская. На ней морем колышутся травы.
В июне мы, пастухи, собирали свои стада коров, телят, овец и поднимались с ними в горы. Здесь, в уголке, защищенном от ветра, мы разбивали свои шатры. Это было наше летнее кочевье.
На вершине Хал-Халлу мы оставались до наступления осенних холодов, до тех дней, когда по утрам трава становилась белой от инея.
В том году мы разбили свои шатры на Хал-Халлу, на краю плоскогорья Авелук-урт. За шатрами начинался редкий лес. Спускаясь к ущелью, он густел и становился темйым.
В ущелье однозвучно и глухо шумела горная река. В периоды обильных дождей она вздувалась, мутнела, ревела, как разбуженный дракон, билась о скалы и с корнем вырывала прибрежные деревья. В засушливые дни река смирялась и превращалась в тихий, кроткий ручеек.
На берегах этой реки мы пасли деревенских телят. Трава тут была густая. Хорошо здесь было, прохладно.
В жаркие дни мы оставляли телят в тени деревьев, а сами уходили на реку, купались и грелись на большом и плоском камне, обожженном солнцем.
Река здесь стекала с высокой-высокой кручи и бурным каскадом — его называли Большим водопадом — падала вниз. Опасен был этот водопад в дождливую лору. Безудержным потоком, с шумом и ревом, от которого дрожало ущелье, бежала вода.
М8
В давние времена в верхнем течении реки, по словам старого охотника деда Шакара, водились рыбы — форели. Однажды после сильного ливня река переполнилась, вышла из берегов и бешеным потоком ринулась в ущелье. Вода смешала рыб с камнями, песком, грязью и снесла их вниз. С тех пор они уже не могли вернуться назад и никогда не поднимались выше Большого водопада.
Вытекая из ущелья, наша река убегала в долину и сливалась там с широкой Акстёф-рекой.
Каждое лето форели уходили из Акстеф-реки и поднимались по нашей реке в горы. Да, именно уходили— так, как горожане уезжают от жары на дачи.
Форель ведь самая нежная из рыб. Ни один художник не в силах передать на полотне все тонкие переливы ее красок. Прекрасна она, когда резвится в лучах солнца, в хрустальных водах горной реки!
И она неизменно стремится ввысь. Всегда ввысь. К вершинам, к истокам горных рек и родников. Здесь прохладно, здесь прозрачны и чисты воды.
В начале осени горные реки сильно мелели. Падавшие в воду желтые листья скоплялись то тут, то там, останавливали течение воды, и в образованных ими запрудах оставались в плену и не могли уже вернуться в Акстеф-реку запоздавшие стайки форелей.
Вот за этими пленницами и охотились мы в таких запрудах ниже Большого водопада.
Водоем под водопадом был последней остановкой для рыб на их пути «на дачу». В их стремлении все выше и выше водоем этот был границей, которую они не могли перейти. Достигнув ее, рыбы делали попытки осилить каскад. Расправив плавники, раздув жабры, с силой взлетали они вверх по тяжелым струям ниспадавшего со скалы, потока. На мгновение в пене водопада, ослепительно загораясь на солнце, сверкало их яркое, как у сказочной змеи шахмар, тело, но затем рыбы тяжело падали вниз: водосброс был очень высок!
Неудача не остановила рыб, и попытки их осилить поток, победить Большой водопад и вернуться на его вершину продолжались до тех пор, пока не наступали холода и следовало возвращаться вниз, в теплые ущелья...
Стремление рыб вверх, всегда вверх, было таким
314
бурным и страстным, так велика была их тоска по прохладным горам, по певучим горным родникам, что я однажды решил помочь им осуществить свою мечту.
— Дедушка Шакар, — спросил я у знатного охотника,— какие у рыб яйца?
—' А вон, видишь, слизь на краях камня —это и есть рыбьи яйца.
Я влез в речку и начал осматривать камни. Вот они! Я поднял камень. С одной стороны к нему прилепилась клейкая слизь, вся из зерен, похожих на глаза лягушки. До чего же развит у рыб инстинкт сохранения потомства: прилепить свою икру к камням, чтобы не унесла вода!..
Я нашел несколько таких камней, положил их в ведро с водой и, покрякивая, пошел со своей тяжелой ношей вверх по реке.
Лес кончился. Вода в реке стала прозрачнее. Как весело струится она по этой солнечной горной долине, как жизнерадостно резвится в своих берегах! И мне понятно, почему стремится сюда моя краснушка. Сама она не видела, не знает этих мест, но здесь, в этой светлой долине, в этих прохладных и тихих водах, жили когда-то ее предки. Там они плодились и множились, и чувство восхищения, испытанное ими в этой райской долине, быть может, осталось в их крови, и они передали его по наследству. Оно стало инстинктом, неудер-жимым и стихийным стремлением ввысь.
На 'одном из уступов вода ниспадает на большой плоский обломок красноватого гранита. В течение тысячелетий река выдолбила в этом камне красивую овальную ванну, в которой дробились и рассыпались радужные искры солнечных лучей.
Я вынул из ведра камни с рыбьей икрой и положил их в ванну. Родятся рыбешки, и мир сразу покорит их своей чарующей прелестью. Каким волшебным должен будет показаться им свет в этой гранитной ванне, Озаренной лучами горного солнца!..
Мысль эта привела меня в такое радостное состояние, что, кажется, она передалась даже другу моего детства — волкодаву Богару. Собака подпрыгнула, положила лапы мне на плечи и лизнула лицо..
— Ну что ж, Богар, оставим икру в этой красивой ванне, а сами пойдем и наловим краснух в водоеме.
315
под каскадом. Только уговор, — сказал я, — брюшко — тебе, все остальное — мне. Согласен?
Собака радостно кувыркнулась в траве, и это было знаком, что мое предложение ей по вкусу.
Мы снова спустились вниз по течению реки.
Еще издали жадным взором охотника оглядываю её извивы и водовороты и выискиваю краснушку: где-то она может быть? Я знаком с ее «режимом дня». Как все «дачники», и она любит принимать солнечные ванны.
А, вот она, наша рыбка, — в тихой узкой излучине реки, там, где лучи солнца проникли сквозь листву и пронизали до дна толщу воды. Вот и камень, под которым она прячется.
Завидев меня, краснушка мгновенно исчезает, грациозно всплеснув плавниками, но раздвоенный кончик хвоста выглядывает из-под камня и выдает ее. Она моя!
— Богар, уйди! — кричу я и быстрым взмахом руки выбрасываю рыбу на берег.
Взметнувшись в воздухе, она падает на траву. На одно мгновение ярко вспыхивают на солнце ее ослепительные краски.
Богар повизгивает и облизывает губы, предвкушая изысканную трапезу.
— Видишь ту нижнюю заводь, Богар? Там рыбы много.
Богар' внимательно смотрит на заводь и виляет хвостом.
— Ты, пожалуй, спросишь, как я узнал об этом, да еще отсюда? Все дело в уме, Богар. Ведь я —человек, а ты — собака, тебе этого не понять. А как все просто, псина!.. Погляди на ту лужицу. Тина осела на камни, на песок. Значит, рыба там не жила, не играла, иначе навела бы порядок, всю бы грязь хвостом вымела. А посмотри-ка на эту заводь. Ясно видно —здесь есть «дачник». Каждое утро он выходит на прогулку и, гуляя, хвостом и плавниками наводит чистоту и блеск на своем бульваре. Понял, Богар? Ну, пойдем проверим, правду я говорю или, как ты, иногда побрехиваю попусту.
Богар, кажется, понимает меня.
316
— Ну ладно, не сердись. Но правда ведь: ты каждую ночь — нужно не нужно — лаешь, сну мешаешь, будто волки бродят... Всё выдумки твои!..
Сходим вниз, к мрачной лужице. В ней, конечно, и следов рыбы нет, а в чистой заводи, под камнями, прячется целая семейка «дачников».
— Смотри, Богар, — говорю я, — вот из-под камня торчат их хвосты. Только не думай, за хвост ты рыбу не поймаешь. Ты погляди, как это сделаю я...
Я запускаю руку в воду и, схватив за голову, выбрасываю на берег большую рыбу. У нее черные голова и спинка, темные пятна на боках. Голова большая, рот широкий, плавники длинные. Даже не поймешь сразу, что это форель.
Это, вероятно, самый старший член семьи, как ты думаешь, Богар? Должно быть, огец, а не то и дед... Давай-ка поймаем еще одну...
Новый улов дает нам рыбу поменьше. Голова у нее маленькая, тело налитое, жирное, тона светлые, брюшко рыжеватое.
— Это мать, Богар, — уверенно говорю я. — Ну, кто же там еще остался?.. Там под камнем что-то много было рыб. Куда они все подевались?..
Я вижу, что вокруг камня, под которым прятались рыбы, вода стала мутной. Ушли, должно быть. А, нет, вон они, под другим камнем.
— Вот там, Богар, под тем... там, где вода светлее. Видишь — торчит раздвоенный хвостик?
Я снова выбрасываю на берег рыбу, и не одну, а двух сразу.
— Ого! Видишь, Богар, какой я молодец!
Я поднимаю одну из рыбок.
— Вот эта,—-говорю я своему четвероногому другу,—должно быть, сын. Видишь, как он похож на отца: такая же черная и большая голова, только тело пока немного светлее — он еще молод.
Богар смотрит на рыбу так, словно понимает, что я говорю. Глаза у него умные-умные. И мне кажется, что он слушает меня напряженно, внимательно.
Я показываю Богару и другую рыбку. Она совсем крошечная и удивительно красивая. Она то открывает,
317
то закрывает маленький рот и слабо трепещет в моей ладони.
— Это дочка, Богар. Погляди, как она похожа на мать. И та, вероятно, была такой же, когда была маленькой: этой ведь не больше двух месяцев. Смотри, какая она гибкая, светлая, грудь золотистая, бока яркие... Давай отпустим ее, а, Богар? Пусть живет!
Бросаю рыбку назад в воду. Она мгновенно оживает и ускользает под камень, в свое опустевшее жилье.
Оставшихся рыб я укладываю на зеленую ветку. Богар вопросительно глядит на меня.
— Богар, давай наловим еще несколько штук. Этими сыт не будешь: ты ведь знаешь мой пастуший аппетит. Наловим, зажарим, поедим и пойдем назад, к телятам. Хочешь?.. — спрашиваю я.
Мы снова идем вверх по реке.
В одной излучине, там, где русло реки становится уже, я пристраиваю мешок свой так, что в него вливается почти весь поток. Поднимаюсь повыше, замыкаю в реке воду и, поковыряв палкой под камнями, сгоняю всех рыб вниз.
Когда я вытягиваю из воды свой мешок, то нахожу в нем много листьев и мелких веток. Я вытряхиваю их на траву, и в этой массе, вижу, бьются и трепещут мои краснушки...
Богар смотрит на меня с уважением и виляет хвостом. Его восторгу нет предела.
В строгом согласии с нашим условием я отдаю собаке все рыбьи животы, а мясо оставляю себе, и мы славно пируем До чего же вкусна зажаренная на костре рыба!.. Несколько рыб я кладу в ведро с водой: их. живыми, я отнесу домой.
— Вот эту,— говорю я, — мы дадим Сона, дочери Ато. Если бы ты, Богар, был как человек, умен, ты бы знал, что форель —самое сильное на свете лекарство. Проглотит больной рыбку — обязательно живую, — и сразу как ножом отрежет его болезнь... Так говорит дед Шакар.
Мать, как всегда, встречает меня воркотней.
— Ай, сынок, перестань с водой баловаться, а не то тебе ветер бросится в ноги! — говорит она, увидев рыбу в ведре и мою мокрую одежду.
Вернулся с сенокоса отец. Рыбу зажарили, подали
318
ему. Лицо у отца прояснилось. Не было у него удовольствия большего, чем полакомиться сыновней охотничьей добычей.
— Не таков у меня сыно.к, чтобы рыба у него из рук ушла! — гордо говорил он.
Дочь нашего соседа Кочара, Сона, бледная девочка с опухшим лицом, опухшими ногами, постоянно сидела па солнце, прислонясь к шалашу. Постоянно мерзла, дрожала. Как не лечили, какими только снадобьями не пичкали ее знахари! Однажды зарезали барашка, и Сона завернули, в его шкуру — горячую-горячую. Поили ее и молоком горных ослов...
— Это от красной коровы, — обманывали ее. — Пей, Сона-джан, будешь здоровой.
А раз собрали орлиный помет, смешали с салом, натерли тело... Но ничего не помогало.
— Форель ее спасет, обязательно спасет, — с убеждением говорила деревенская знахарка Назб.
Сона со страхом смотрела на бившуюся в ведре с водой форель.
— Проглоти, доченька милая, проглоти, не бойся,— уговаривала девочку знахарка. — Закрой глаза и проглоти.
Сона с отвращением проглотила живую форель и закричала в испуге.
...Миновали недели. Горные луга покрылись инеем, и мы перекочевали в зимовье. Могилка дочери нашего соседа, девочки Сона, осталась на Авелук-урте: крас-нушка ускорила ее неминуемую кончину...
Зима. В нашей землянке тоскливо.
Я выхожу на воздух. Горы вокруг зимовья окутаны мглой: там, на гребнях Хал-Халлу и на Авелук-урте бушуют снежные метели.
Живы ли там мои рыбки? Мерзнут, должно быть, в своей покрытой льдом ванне.
Подхожу к деду Шакару:
— Дедушка, может рыба жить зимою там, на горе, в реке?
— Где поглубже — там живет. Да откуда ж быть рыбе у нас на горе?..
Я молчу. О том, что множество рыб подрастает сей-
819
час в гранитной ванне выше Большого водопада, я не говорю никому. Это моя тайна.
Ответ деда меня успокоил — ванна моя глубока!..
В начале лета мы снова поднялись на гору.
Не успели разбить шатры, как я с Богаром уже был в ущелье над Большим водопадом. Еще издали вижу — блестят на солнце, искрятся все заводи. Значит, есть рыба, живет, резвится...
Подошли к реке.
Подставив солнцу свои хорошенькие крошечные бока, вылупив глаза, греются юные краснушки.
Радость моя была беспредельной.
— Богар, пораскинь-ка умишком, скажи: какие v рыбы враги?.. Хотя какой у тебя ум! Пойдем-ка со мной...
В этот день я обследовал всю реку выше водопада и перебил всех, каких только нашел, лягушек. И всех отдал Богару.
Вслед за тем каждый день, пока телята паслись у Большого водопада, я следил за своими рыбешками, оберегал и опекал их и радовался при мысли, что они существуют, растут и что это — моя тайна, моя сокровенная радость.
Однако летом тайна раскрылась: разве что скроешь от глаз старого охотника?..
Дед Шакар издали заметил, что в гранитной ванне есть рыба.
— Эй, Степанов сын, тут без тебя не обошлось! — сказал он, должно быть вспомнив о нашем разговоре в зимовье.
Я вспыхнул от радости. Но меня и страх пронял: не станет ли он, чего доброго, рыбу ловить? Одна-ко дед Шакар и другие взрослые мужчины были заняты сенокосом. Не до рыбы им было. А мои однолетки... Ну, пусть бы попробовал кто-нибудь из них только подойти к моей ванне!.. И я и Богар внушали им достаточный страх.
Вот так мы с Богаром и оберегали рыбешек. И так привязались к ним, что в бурю, в ливень не столько о телятах думали, сколько о том, как бы поток не унес вниз наших рыб...
820
Целая война разгорелась однажды между мною и женщинами нашего кочевья.
Как-то в воскресный день они спустились к реке и тяжелыми палками начали выбивать грязь из снятых с шатров войлоков, погрузив их в мою ванну.
Вода в ванне, светлая и прозрачная, стала серой и мутной.
С дубинкой на плече, в огромной папахе, сопровождаемый волкодавом, я пришел и потребовал прекратить стирку.
— Эй, парнишка, косой паршивец, убирайся-ка, а не то отцу скажем! — пригрозила мне знахарка Назо.
Я вспыхнул и закричал:
— Не позволю здесь стирать! Подите вниз, под водопад,— можете там стирать и шлепать по воде сколько хотите!..
Женщины и внимания не обращают.
— Бросьте! — повторил я. — Не уйдете — Богара натравлю!..
— А ведь натравит, сумасшедший! — в испуге сказала Назо.
Моя дурная слава спасла рыбешек. Браня и проклиная меня, женщины ушли.
— Ну, видел, какой я мужчина? — похвастался я перед Богаром. — Смотри не смей никого сюда пускать!..
Но когда сенокосу пришел конец, у многих появилась охота половить рыбки. Ловили, хвалили меня, угощали друг друга жирной форелью, а из моего сердца- черная кровь текла.
— Богар, — говорю я, —мы с тобой мучились, разводили рыбу, а другие едят. Ты как думаешь, не поесть ли рыбки и нам с тобой?..
Богар облизывает губы и метет землю хвостом.
Спустились и мы в ущелье. Дед Шакар лопатой работал, запруду устраивал недалеко от гранитной ванны.
— Э-гей, Степанов сын, поди сюда, подсоби! — крикнул он мне.
Я подошел. Вместе с дедом Шакаром мы отвели течение реки. В ее прежнем русле вода тотчас же замутилась, река обмелела, и на камнях в панике забились рыбы, заметались, ища спасения.
ЗД1
21—В. Ананян
- Я им выход загорожу, а ты лови! — крикнул мне дед Шакар.
Я пошел вверх по мелеющему руслу и увидел на песке множество рыбок. Все красные, все погодки, все как по одной мерке, бесконечно похожие одна на другую, точно дети одной матери. Лишенные воды, они бьются на песке, извиваются, задыхаясь, открывают и закрывают рты.
Сердце мое болезненно сжалось.
Стремительно бегу к запруде, сооруженной дедом Шакаром, торопливо разрушаю ее, и речка возвращается в свое прежнее русло.
— Пусть живут! Что скажешь ты, Богар?
— Эй ты, дурной, ты что наделал!— возмущенно кричит снизу дед.
Богар в безудержной радости кувыркается в траве, а я стою на камне и смеюсь, смеюсь...
Недавно я посетил заветные места своего детства. Река по-прежнему наполняла ущелье своей вечной песней. Все так же, распустив плавники, взлетали вверх форели в тяжелых струях Большого водопада. Все было то же. Не было только Богара, друга моего детства.
Дед Шакар жив и все еще ходит на охоту, несмотря на то, что обременен годами —ему уже под девяносто.
Да что охота — дед Шакар все еще не бросает и работы: он старший колхозный пастух и все лето проводит на росистых лугах Хал-Халлу. Все так же крепок он, все так же остер его взгляд. Доброго ему здоровья!..
Дед Шакар с трудом узнал меня.
— Сорванец-сорванцом был ты, а стал порядочным мужчиной,— сказал он.— Помнишь, Вахтанг-джан, как ты воду рыбам вернул? Годы твои такие были, дурость детская!.. — Старик добродушно улыбнулся в седые усы. —А ведь, правду говоря, — добавил он, — хорошо ты тогда сделал. Хорошо сделал, сынок, пусть небо за сердце твое тебе воздаст...
Я пошел вверх по берегу реки, к тем радостным местам, где прошло мое детство, к той светлой, сверкающей долине, где резвились чудесные создания, мечту которых я однажды осуществил.
Гранитной ванны я не нашел. Речка изменила свое течение, и ванну занесло песком и гравием.
222
• В своем новом русле была по-старому жизнерадост на и певуча наша горная речка, но не было знакомого плоского камня, на котором, мокрые, мы любили лежать, не было заводи, где мы купались, сидя на буйволах.
Теперь другие дети играют на берегах этой речки — друга моего детства.
Вот они! Преградили дерном течение и купаются в глубоком озерке, образованном запрудой. Их веселые крики оживляют ущелье.
Это ребята из нашего колхоза.
Некоторые уже выкупались, вылезли из воды и греются на солнце, на зеленом бережку.
Подхожу, здороваюсь.
Ребята смущенно поднимаются, тянутся за одеждой.
— Ну что,—спрашиваю я их, и мой первый вопрос— есть ли в реке рыба —там, выше Большого водопада?
— Мно-ого!.. — тянет один из мальчиков, щуря черные глаза, — прямо в лицо ему бьет солнце.
— И что ж, вы ловите ее? Жарите на кострах?..
— Мно-ого!..
— Экие вы счастливцы!.. — не без зависти говорю я.
Тех форелей, которым я дал жизнь, нет, конечно, давно нет, но в горной речке живет, играет, плодится их потомство.
Я прощаюсь с ребятами и по знакомым тропинкам спускаюсь в село. За спиной своей я долго еще слышу радостные крики детворы, и мне кажется, что это из глубины' десятилетий снова звучат голоса моего детства...
МСТИТЕЛИ
Дом у Торосенца Ато был двухэтажный, с железной крышей, большими, светлыми, солнечными комнатами и выходившим на юг, к ущелью, крытьш балконом-галерейкой. Сквозь пестрые треугольнички стекол в потолке и передней стене балкона светило солнце, осыпая все вокруг яркими бликами семи цветов радуги.
Кладовые у Ато были обширны и полны всякого добра. В любое время года в них можно было найти и ящики с медовыми сотами, и кувшины с маслом, сыром и хаурмой. А с потолка свешивались гирлянды отборных яблок, нежных желтых груш и гранат. За домом, позади села; Ато выстроил хлев, где стояло двадцать-двадцать пять коров, волов и буйволов, а целое стадо овец находилось далеко в лесу, в зимовье. На конюшне, хрупая овес, весело ржали сытые лошади.
Ато слыл самым богатым и самым скупным человеком в нащем селе. Никогда и никому в жизни своей этот человек не сделал добра. Никто не ходил к нему в гости, никто не брал у него в долг ни хлеба, ни денег, не занимал топора или заступа. Богач томился от мысли, что невестки могут тайком съесть кусок хлеба. С ключами от сундуков он никогда не расставался. Вставал чуть свет и вел счет курам и яйцам. Все грызла его тревога: не поживился ли кто его добром?
И не только скуп был Ато. В нем жила ненависть к людям, недоброжелательство. Зло брало, что солнце не только ему, но и соседу светит.
В самом деле —беда была тому соседу, который осмелился бы в один день с Ато затеять стирку.
Заберется тогда Ато на крышу своего дома, станет, широко раздвинув ноги, выставив круглое, сытое брю-324
хо, заткнет большой палец левой руки за широкий серебряный пояс и начнет кричать:
— Ты, сучья дочь, не говорил ли я тебе, чтобы ты белье не развешивала в те дни, когда мы стираем? А? Бывают же такие бесстыжие женщины! Куда нам деваться, чтобы от таких подлюг избавиться? Не можете вы, что ли, подождать, пока это чертово солнце наше белье высушит?..
Словно солнце не могло одновременно и его белье высушить, и соседское...
А то он брал дубинку и гнался за петухом.
— У-у-у, дрянь эдакая, зерно у меня, клюешь, а на чужих крышах кукарекаешь?!
Загорись дом у соседа —руки бы не протянул, чтобы ребенка из огня вытащить!
Горе было человеку, который нечаянно задолжал Ато несколько рублей. До самой смерти не освободился бы он от процентов и от процентов на проценты.
Таков был Ато. Его не любило все село. Но сила .была в его руках. Ему принадлежали все лучшие земли. Он был богат. И за спиной его стояла власть.
КАК АТО РАЗБОГАТЕЛ
Кое-кто из однолеток Ато знал, что в молодости он занимался мелочной торговлей, и, как говорили, был большим жуликом.
В 1877 году по нашим ущельям большое войско прошло — русское войско. Тогда война с Турцией шла. Разбогатей Торосенц Ато в те времена, было бы понятно. Много темных людей шло тогда за войском и прибирало к рукам, что кому подвернется. Но Ато в то время и косточки в зубы не попало. Он разбогател через несколько лет после войны и разбогател внезапно.
Жило в нашем селе одно патриархальное семейство, во главе которого стоял добрый, трудолюбивый старик Меликенц Аршак. Восемь взрослых сыновей было у Аршака и множество внуков. Четырнадцать человек, в семье работали: кто скотину пас, кто на пчельнике за ульями ухаживал, кто поле обрабатывал. Ну, словом,
325
была эта семья чем-то вроде небольшой родовой общины.
У Меликенца Аршака и хлеба было вдосталь, и скотины. Часть того и другого по хорошей цене он продал войску.
Но вот война кончилась. Старик Аршак пришел к своему крестнику, лавочнику Ато, и, оглядевшись по сторонам, сказал:
— Крестник дорогой, у меня скопилось немного денег, — не знаю, где их и хранить. Дом у нас большой, разные люди приходят да уходят. Даже с берегов Куры бывают гости, — кто знает, что может случиться...
У лавочника глаза жадно заблестели.
— Разве же твой крестник не сын тебе родной? Дай спрячу. Когда понадобится, отдам.
Старик вынул из кармана архалука красный платок, развязал дрожащими руками и вручил Ато пачку кредиток.
Тот взял, пересчитал новенькие, хрустящие сторублевки и, стараясь казаться безразличным, спросил:
— Четырнадцать?
— Да, четырнадцать, крестник дорогой. Спрячь. Вот как буду Седрака женить, вернешь.
— Будь покоен, — ответил крестник, запирая деньги в сундук. А в передней, провожая старика, сказал еще раз: — Четырнадцать штук дал мне, крестный Аршак, помни!
— Да, да, четырнадцать.
Прошел год, и Седраку нашли невесту.
Аршак пошел к Ато за деньгами.
Лавочник достал из сундука маленькую пачку денег, пересчитал и, вручив старику, спросил:
— Четырнадцать, кажется?
— Четырнадцать, крестник дорогой, долгой тебе жизни!
Взял Аршак деньги и ушел.
В те времена в наших горных селах очень мало людей разбиралось в денежных знаках. Коробейник подсунул однажды крестьянину вместо золотых новенькие двухкопеечные монетки, и тот не догадался, что обманут. Жили первобытным, патриархальным хозяйством — кто деньги тогда видел?..
328
Не удивительно, что, поехав в город за свадебной одеждой для Седрака, старший сын Аршака Смбат не понял, что отец дал ему не сотенные бумажки, а... рублевки. Обнаружилось это только в городе.
С помрачневшим сердцем пошел Меликенц Аршак к своему крестнику, стыдил, поносил —тот и глазом не моргнул.
— Ты мне, братец, дал четырнадцать бумажек? Не при тебе ли я их пересчитал и в сундук запер? Четырнадцать и отдал. Ну, чего же ты еще от меня хочешь?
— Да разве четырнадцать лучинок и четырнадцать дубовых бревен одно и то же? Я тебе дубовые бревна дал, а ты мне лучинами возвращаешь...
— Ты мне лучины дал, бревен я в глаза не видал,— надувшись, возразил Ато.
— Тьфу, бессовестный, бесчестный человек!
Вернувшись домой, старик от огорчения слег и больше уже не поднялся.
Перед смертью он позвал к себе сыновей, невесток и внуков и слабым голосом сказал:
— Сто лет стоял я, как тот дуб в ложбине, и не склонял головы ни перед грозами, ни перед бурями. Нечестный человек меня свалил. Не подумайте, что о потерянных деньгах горюю. Что деньги! Деньги — грязь на руках: сегодня есть, а завтра нет. О том я горюю, что мир испоганился, люди стали хитрые, фальшивые, обманывают друг друга. Соседа прижмут, сами вылезут, возвысятся. Вот что меня сломило, детки мои милые...
И умер старый Аршак.
А Торосенц Ато, «крестник дорогой», на деньги старика красивый дом построил, из России выписал молодые яблоневые и грушевые деревья, сад разбил, коров и овец приобрел. У нищих селян их земельные клочки скупил и начал изо дня в день жиреть-богагеть...
О МОИХ ДРУЗЬЯХ-ПАСТУХАХ
Нас было четверо друзей —я, Грикор, Енок и батрак Торосенца Ато — Симон.
Мы пасли скот. Лето и зиму жили среди природы — в горах, лесах, зимовьях. С мая по октябрь проводили 327
ночи.на лугах и не знали постели. Природа была нашей школой, нашим пристанищем и колыбелью. Когда она была мрачна, мы жались друг к другу в темных пещерах и печалились вместе с нею. Когда она раскидывала под облаками радостную радугу и улыбалась нам мириадами сверкающих росинок, мы оживали вместе с нею.
Только настроение нашего друга Симона зависело не от природы, а от того, как обращался с ним его хозяин Ато.
Мы часто видели Симона с красными, опухшими глазами и догадывались: опять из-за какого-нибудь пустяка побил его Ато, человек, потерявший совесть.
На горе Симона, Ато сам наблюдал за скотом, главным своим богатством. Лего проводил вместе с коровами и овцами в горах, зиму — в зимовье, а в село отлучался не часто.
Ато придирчиво следил за тем, чтобы Симон раньше всех вставал, убирал хлев, выгонял животных на пастбище. Он приказывал Симону выбирать для коров самые лучшие луга, а самому ему советовал искать себе пищу в лесу.
— И кабаны и медведи жиреют—столько еды в горах, чего же ты зеваешь? — «отечески» убеждал он своего батрака, и почти не кормил его.
Даже хлеб для Симона, по приказу Ато, выпекался особый— из непросеянной ячменной муки. Как возмущало это наши юные сердца! Мы, конечно, делились с Симоном хлебом, но парень был очень стыдлив, и когда мы садились, чтобы поесть, он старался уйти от нас; подсечет топориком клен в лесу, смочит его сладким соком свою убогую ячменную краюшку —вот и весь его обед...
Собак своих кормил Ато куда лучше, особенно овчарку по имени Чаланг: ведь она не была ему чужой, как Симон, она была его собственностью.
Бывало в дождливые, холодные дни, когда Симон, сжавшись в комок, дрожал от холода в одном из углов пещеры — ведь голодный человек особенно чувствителен к холоду, — Чаланг приставал к нему со своими шалостями: клал дапы на плечи, катался в ногах, требовал ласки, — сыт был пес. В такие минуты Симон с гопе чью’Повторяет слова, как-то сказанные нашим одно-328
сельчанином Мелонцем: «В твоем брюхе свадьба, а в моем и крестин нет...»
Ато не любил своего батрака, — должно быть, потому, что Симон, работая, есть хотел. А то еще случалось, что Симон, робея, показывал хозяину свои истрепанные вконец лапти: и лапти ему были нужны! Поди люби такого человека...
И Ато не скрывал своей ненависти к Симону. Поднимется иной раз на крышу хлева и закричит во все горло:
— Эй, Симон, Симон!
— Э-гей? — слышится в ответ откуда-то издалека, с пастбища.
— Чёрт бы тебя побрал! Что, может, ожидал, что милым назову?..
И всё. Скажет, облегчит сердце и спустится с крыши.
Случалось, что Симон не отвечал хозяину. Зачем? Чтобы еще раз <черта» услышать?
Тогда Ато, брызжа в гневе слюной, надрываясь, кричал:
— Эй, собачий выкормыш, почему не отвечаешь? Окаменел?..
Однажды охотник Кочар спросил у Ато:
— Чего ты от парня хочешь? Зачем впустую теребишь?
— А чтобы не забывал, что у него хозяин есть! Как же иначе! Батрак должен всегда помнить, что он человек подневольный...
КОРОВА МАШКА
В соседнем русском селе Ато купил замечательную породистую корову Машку, которая сразу стала украшением сельского стада.
Однажды Грикор спросил у Симона:
— Симон, тебе хозяин молока дает?
-— Нет.
— Дурной! Почему сам не подоишь и не. попьешь? — возмутился Грикор.
Симон промолчал, да Грикор и не ожидал ответа. Он подобрал кусок липовой коры, смастерил из него
829
подобие кружки, надоил у Машки молока и протянул Симону.
— Пей!
— Не хочу.
— Пей, говорю! Ну?
Симон краснел, мялся, и это возмущало Грикора.
— Почему не хочешь пить?
— Ворованное...
Грикор вскипел:
— У такого, как ты, сердце не возмутится, даже если тебя оседлают и сядут на шею. Ато двенадцать месяцев в году твоим трудом кормится и не стыдится, а ты стесняешься выпить молока коровы, за которой ходишь! Пей, не то...
Чуть ли не силой напоил он Симона молоком Машки.
После этого мы заставляли Симона по два раза в день пить жирное Машкино молоко.
Не прошло и десяти-пятнадцати дней, как лицо этого худого и бледного парня посвежело, а в глазах появился блеск.
— Ого, твои косточки, кажись, начинают обрастать мясцом? — засмеялся Грикор. — Ну-ка, давай поглядим, что же это за сила такая у Машкиного молока?
И Грикор подоил корову.
— У-уф! — с наслаждением протянул он. хлебнув.—Ну, и вкусное же! Попробуйте и вы, ребята.
Мы отказались, но у Грикора были и свои счеты с Ато: он был внуком деда Аршака, того самого, чьи четырнадцать сторублевок прикарманил Ато. Грозя нам пальцем, Грикор говорил:
— Корова Машка на деньги моего деда куплена. Пейте молоко, я за все в ответе!
...В семье у Ато поднялась тревога — у коровы Машки пал удой.
— Ослепнуть врагу нашему, сглазили корову!— плакала, била себя по коленям жена Ато.
Не помогли знахари, не помогли ветеринары. Здорова, говорят, корова.
— Ой, ребята, дело-то раздувается. Давайте бросим, — испугался я.
— Дурной! Хочешь, чтобы нас поймали? Не по
330
доим один день — сразу поймут, что мы виноваты,— предостерег Енок.
Однажды Ато пристал к нам:
— Скажите, скажите правду — почему Машка меньше молока дает?
Так нас прижал, что Енок не выдержал и сказал ему «правду»:
— Вчера я видел, стояла Машка подле куста и сама себя доила, сосала...
Жена Ато размашисто перекрестилась.
—- Глаза б мои не видели! Да разве корова сама себя может сосать? — плачущим голосом спросила она.
Ато смастерил рогатку с острыми концами и укрепил ее на шее у коровы так, чтобы она больше не могла дотянуться до своего вымени.
В этот день мы не подоили Машку, и она пришла домой с полным грузом молока. В семье у Торосенцев настал покой.
— И чего ты влез в дело со своей тыквенной башкой? — попрекал Грикор Енока. — Видишь, Симон опять остался с сухой краюхой. Хорошо это?
Прошло несколько дней, Симон начал худеть. Грикор не утерпел, снова подоил Машку и заставил приятеля выпить молоко.
И опять забеспокоились в семье у Торосенцев.
— Собачьи дети, это все ваши штуки! — потрясая кулаками, кричал Ато, что-то заподозрив.
— Дядя Ато, мы тут при чем? — прикинулся дурачком Грикор. —Чем мы виноваты? Вон на старом сельбище черти появились, может быть, они и доят корову? Зачем ты грех на душу берешь, на нас сваливаешь?
— Ты меня за дурака считаешь? — рассердился Ато. — Вот завтра на пастбище с вами пойдет мой сын Грант, узнаем тогда, какой это черт мою корову доит!
В воскресенье за нами и в самом деле увязался гимназист Грант, приехавший из уездного городка к отцу на каникулы. Надо было как-нибудь от него избавиться.
Грикор с Еноком сидели на опушке леса под деревом и шушукались, — вероятно, придумывали, как об
331
вести вокруг пальца хозяйского сынка. Наконец Гри-кор поднялся.
— Грант,— позвал он,— вот что: либо мы пойдем в лес за крапивой, а ты со стадом останешься, либо ты в лес пойдешь, а мы останемся.
Грант боялся леса; на пастбище хоть и страшно одному, зато одежду не изорвешь о кусты. Он предпочел остаться с коровами, решив присмотреть за Машкой.
Мы углубились в лес, обогнули холм и вышли к пастбищу с противоположной стороны, у Большого водопада.
Поглядываем тайком отсюда на Гранта. А он постлал на пень платок, сел, вынул из кармана тетрадку и что-то записывает. Иногда останавливается и в задумчивости шевелит губами. Стихи, что ли, сочиняет?
— Раздевайтесь! — скомандовал Грикор.
Разделись.
— Вымажьте тело грязью.
Вымазали. Смотрим друг на друга —до самых кончиков ушей черны, как мазут, и на этом фоне 'глаза и зубы блестят особенно ярко. Настоящие черти, только рогов не хватает!
Согнувшись, то ползком, то прыжками, мы подобрались к шарахнувшемуся от нас стаду, прямо к корове /Машке.
Та захрапела и рванулась.
Грант в ужасе вскочил с пенька, несколько мгновений одеревенело смотрел на нас, затем лицо его посинело, искривилось, глаза чуть не выкатились из орбит. Наконец, собравшись с духом, он повернулся и побежал к зимовью — только пятки засверкали!
А мы, голые, кувыркаемся, свистим и издаем такие дикие звуки, которым мог бы позавидовать и сам властитель ада — сатана...
Тут, как нарочно, на небо набежала черная туча, нахмурилась и осыпала градом горы, леса и поля.
Мы убежали в лес, помылись у водопада, оделись и смеемся, смеемся над Грантом....
С тех пор мы его больше не видали, но Машкиным молоком стали пользоваться все же реже.
332
НОЧНЫЕ ВЫСТРЕЛЫ
Борьба между нами и Ато не прекращалась, и, пользуясь каждым удобным случаем, мы продолжали ему мстить за Симона.
Сказать по правде, какая это была месть! Нам было по тринадцать-четырнадцать лет — что могли мы сделать серьезного? Но и то немногое, что мы замышляли и приводили в исполнение, доставляло нам большое удовлетворение.
Под осень, во время пахоты, мы становились плугарями и работали в поле, погоняя волов.
Вечером, когда усталый от дневного труда пахарь уходил в село, мы распрягали волов и гнали их в лес. Здесь, на лужайках, они паслись и отдыхали, а на заре мы запрягали их снова.
По ночам мы разжигали яркие костры и, сидя вокруг них, слушали сказки, которые рассказывал нам кто-нибудь из старых пастухов.
Однажды Грикор спросил у Симона:
— Эй, парень, дают они тебе яблоки? Хоть иногда? Симон молчал.
— Да говори же! Случалось ли тебе хоть раз яблочка поесть из хозяйского сада?
— Случалось.
— Когда?
— Летом. Когда скороспелки собирали.
— Ну, а какие? Какого сорта?
Симон замолчал.
— Падалку, что подгнила, — наконец сказал он.— Они говорят, что есть падалку для здоровья полезнее.
Грикор фыркнул.
— Я ему покажу, как это полезно, пусть только созреют его груши... Те, что он из России получил...
В саду у Ато, у застекленной веранды, стояло большое грушевое дерево г—единственное дерево в селе, на котором еще дозревали плоды.
Ато привязал к дереву собаку, невесткам и детям строго приказал груш не трогать. Он их берег для «знатных гостей» из города. И, конечно, такими гостями могли быть только судья или пристав.
Днем и ночью, и даже на пахоте, идя за волами, мы
333
стали обдумывать способы, как очистить грушу, да все ничего не могли придумать.
А груши, сочные, ароматные, позолоченные осенним солнцем, заманчиво улыбаются нам издали. Идешь за волами и под ноги не смотришь — глаза на грушах. Споткнешься о камень —трах! — и растянулся на земле. А позади слышишь голос пахаря:
— Эгей, о чем ты думаешь?
Ну, погляди на эти груши и попробуй о них не думать...
Единственной надеждой нашей был Грикор, его изобретательность. Несколько дней он ходил озабоченный, а потом взял палку и начал ее строгать. Строгал-строгал, придал палке форму револьвера, прикрутил к ней проволокой медный патрон, проколол в нем сзади узенькую, в волос, дырочку и обрадованно воскликнул:
— Ур-ра! Револьвер готов!...
Грикор насыпал в патрон пороха и заткнул пробочкой, а к дырочке пристроил бумажный пистон.
В течение дня Грикор упорно работал, изготовляя револьверы «той же фирмы» и для всех нас.
На другой день, поздно вечером, вооруженные этими деревянными револьверами, мы сошли в село и по дну оврага добрались до сада Ато. Ночь была лунной, светлой.
Мы осторожно перелезли через забор. Затаив дыхание, ползком приблизились к груше. Грикор прыгнул, упал на собаку, накинул на нее мешок и так крепко обмотал им её голову, что она не успела залаять. Мы посадили собаку в другой мешок, побольше, обвязали веревками и скатили в овраг.
Грикор тихонько распорядился:
— Снимайте штаны!
Сняли.
-— Крепко свяжите концы!
Связали.
— На дерево!
Влезли.
Я пеоекинул через плечо, как переметный мешок-хурджин, свои штанишки, рву и складываю в них груши. Точно для этого они и сшиты.
В ночной тишине слышатся тихий шорох, шелест, сдавленное дыхание — это мои товарищи на соседних 884
ветках стараются. Срывают груши, ну, и, конечно, епят. Слышу—чавкают. Разве утерпишь!
Мало-помалу наши хурджины наполняются, тяжелеют. У каждого из нас на плече словно безголовый человек сидит, свесив вниз неестественно грузные ноги...
Успех предприятия нас подбодрил, и мы осмелели— зашумели, а спускаясь с дерева, и попадали.
Неожиданно дверь веранды открылась, и в дверях появился Ато в накинутом на плечи халате.
— Это кто? Что вы тут делаете? А, собачьи дети!..
Мы укрылись в кустах.
— Приготовить револьверы! — прошептал Грикор.
Мы вынули из-за пазухи свои деревянные револьверы.
— Кто такие? —снова закричал Ато. Он, вероятно, был очень удивлен, что не лает собака.
— Огонь! — скомандовал Грикор.
Четыре револьвера выстрелили сразу, извергли пламя и дым и наполнили воздух запахом пороха.
— Ай, ай, ай, убили! — завопил Ато.
Сломя голову он убежал домой и дверь изнутри накрепко заложил засовом.
Мы захохотали ему вслед, затем спустились в овраг и выпустили из мешка собаку. Надо было видеть, как улепетывал прославленный волкодав — словно лиса, завидевшая охотника...
Выбравшись из оврага, мы торопливо зашагали к месту своей ночевки — на большую прогалину в глубине леса.
И до сих пор еще стоит в лесу тот старый высокий бук, в дупле которого мы прятали свою добычу.
В течение нескольких дней мы лакомились сладкими, ароматными грушами.
Грикор выбирал самые крупные и нежные груши и давал их Симону.
— Ну что, убедился теперь, что здоровые груши лучше подгнивших? — спрашивал Грикор.
— Давно бы убедился, да некому было меня ими угощать... — объяснял смущенно Симон.
335
НЕУДАЧНАЯ ОХОТА НА ВОЛКА
В сыром ущелье, на берегу бежавшего с гор ручья, было расположено одно из наших зимовий, где вдали от села мы должны были всю зиму ходить за скотом. Около двадцати хлевов, почти столько же землянок и хижин и то тут, то там высокие стога сена, окруженные жердяными загородками. А кое-где, чтобы уберечь сено от животных, люди навалили его на крыши хлевов и даже на ветви деревьев.
Оторванно от мира жили здесь все. Днем пастухи выгоняли животных на пастбища и ходили за ними с собаками, охраняя от волков. По вечерам, набрав в лесу по охапке хвороста, возвращались и, разместив скотину по хлевам, собирались в одной из землянок у жарко натопленного очага. Слушали сказки, игру на свирели или говорили о своих делах и заботах.
Зимой гут жили главным о’бразом пастухи и батраки, берегли стада своих хозяев. А мы — я, Грикор и несколько других пастушат — пасли скотину, принадлежавшую нашим семьям.
Многого мы тогда не знали, многого не видели. Не видели железной дороги, автомобиля, парохода. Разинув рты, слушали рассказы бежавших с фронта солдат (это было в дни первой империалистической войны) о далеких странах и городах, о жизни незнакомых нам людей. Все это казалось какой-то волшебной сказкой.
Неспокойно проводили мы ночи в зимовье. То и дело в самой середине интересного рассказа на дворе вдруг поднималась суматоха, лаяли собаки, гремело ружье охотника Шакара. Опять волки!
Каждый вечер они приходили по следам стада, рыскали по зимовью и всю ночь зловеще выли вблизи хлевов.
— Ребята, мне хочется одного волка поймать, чтобы шкуру на ситец сменять. Что скажете? — однажды вечером спросил у нас Грикор.
— Кто же тебе мешает? Вон их сколько в балке Двух монастырей! Пойди. Там либо ты их освежуешь, либо они тебя, —сказал Грикору охотник Кочар.
— Пойду, дайте мне только козленка.
— Зачем он тебе, парень?
— Козленка привяжу к дереву, на верхние ветки, 338
а внизу поставлю капкан. Козленок будет блеять. Волки услышат — придут, поднимут морды кверху и станут думать: как бы им этого вкусного козленочка заполучить, нежным мясцом полакомиться? А в это время капкан — трах! Один из волков и угодит в него обязательно.
Умно придумал Грикор.
Понял по нашим лицам, что одобряем, и спросил торжествующе:
— Что, освежуют?
— Ловко, — сказал один из пастухов, Вачо. — Я тебе, пожалуй, нашего пестрого козленка дам.
Вачо поднялся и пошел в хлев.
Вскоре он вернулся и принес козленка. Я выпросил у охотника Кочара старый капкан, и мы с Грикором вышли из зимовья.
Была ясная декабрьская ночь.
Балка Двух монастырей находилась не очень далеко от нашего зимовья. В ней всегда водилось много волков, — может быть, потому, что осенью одно из наших овечьих стад всегда ночевало тут, в развалинах.
Мы выбрали дерево с кудрявой вершиной и, не обращая внимания на протест козленка — он отчаянно отбивался, привязали его к верхним веткам, высоко над землей, а под деревом поставили капкан.
Потом мы вернулись в зимовье.
Время от времени в ночной тишине до нас доносилось жалобное блеяние козленка, Он, казалось, возмущался, просил освободить его и не проделывать с ним таких опасных шуток.
Неспокойно ворчали и лаяли собаки. Люди в тревоге выбегали в одних рубашках из землянок, кричали: «Гэй, гэй!»— и снова шли спать.
В середине ночи донесся до нас какой-то вой, а за ним и отчаянный вопль козленка.
— Ох, ребята, волк в капкан попал! — вскочил Енок.
Грикор стукнул его по голове.
— Не стал ли ты шоколадным объедалой вроде Гранта? Не можешь собаки от волка отличить?
Он схватил дубинку и выбежал из землянки. Мы последовали за ним.
Спустились мы в балку, и что же вы думаете —в
337
22—В. Ананян
капкан попал ногой волкодав Ато. Рвется и воет отчаянно, и так же отчаянно блеет козленок, привязанный к дереву, умоляет отпустить его.
Страшная штука этот капкан для волков. Своими острыми стальными зубьями он схватывает попавшую в него лапу зверя так сильно, что иногда может и сломать ее.
Мы с трудом разжали стальные челюсти капкана и высвободили собаку. К нашему огорчению, лапа у нее была повреждена.
Обитатели зимовья, потревоженные поднятым нами шумом, проснулись и поднялись. Встал и прибежал на шум и Ато. Увидев поврежденную лапу собаки, он, с трудом сдерживая злобу, прошипел:
— Это все твои штуки, Симон. Со мной тягаться у тебя руки коротки —- на собаке вымещаешь?
Бедный Симон пробормотал растерянно.
— Я тут ни п-при чем...
— Пошел домой! — заорал на него Ато, зло ворочая круглыми, словно маслом смазанными глазами.
Не успели мы лечь, как услышали вопли и звуки каких-то ударов. Выбежали полусонные. Глядим — под навесом хлева Ато рукоятью лопаты бьет Симона по спине и бокам. С трудом отняли мы у него нашего товарища и увели в свою землянку. Там мы сняли с него блузу. Следы ударов вспухли у парня на спине, словно толстые синие жилы.
Мы сели молча у пылавшего жаром очага и задумались: как быть? Власть была на стороне Ато. Все законы тогдашнего мира в его пользу были писаны.
— Ну что ж, соберем совет чабанов,— предложил кто-то. — Пусть он обсудит и решит, что делать.
...Вскоре совет чабанов собрался и принял решение—отомстить Ато. Ну, а как? Кое-какие предложения внесли мы, другие — Грикор. А в чем они заключались, будет видно из последующих глав.
ОБ ОДНОЙ «СЛАДКОЙ» МЕСТИ
На другой день вечером, когда мы развели животных по хлевам, Грикор спросил нас:
— Ну, как вы думаете, не устроить ли нам сегодня суд?
338
— Над Ато?
— Нет, над его ульями.
— Стыдно, — возразил я.
— Стыдно то, что товарищ твой лежит в хлеву и стонет. Кусочка сахара нег дать ему к чаю, — сказал Енок.
— При ушибах самое сильное средство — мед. Мед надо съесть, а воск приложить к больному месту. В три дня заживет, руку даю на отсечение! — убедительно сказал Грикор.
В зимовье я жил у Грикора. Из нашего шалаша меня «по-приятельски» выжил Ато. Жилье мое он каждую зиму занимал под свои ульи, но я и вкуса его меда не знал. А ведь Ато раз по пять за зиму доставал из ульев соты и на моих глазах отцеживал мед. И я и мои товарищи разве только мед диких лесных пчёл в жизни пробовали. Вот почему «рецепт» Грикора нам очень по душе пришелся, и мы сразу согласились с тем, что для ушибов и на самом деле нет лекарства лучше меда...
Когда зимовье погрузилось в сон и лай собак затих, мы осторожно пробрались к нашему домику, отодрали доску, закрывавшую дымовое отверстие, и влезли внутрь.
Грикор открыл один из ульев. Пчелы, сонные зимой, сбились в углу и не пытались защищаться. Грикор смахнул их своей мохнатой шапкой с соток и передал их Еноку, стоявшему на страже у дымового отверстия.
— Грабителя грабить не стыдно, — философствовал Грикор.
Он открыл второй улей, проделал с ним такую же операцию, что и с первым, и соты вновь передал Еноку.
Из меда, корней малинового куста и шиповника мы приготовили чай, которым и поили нашего больного товарища. А вместо хлеба мы заставляли его есть мед вместе с воском.
— Ешь, здоровей, ты, дохлятина! — подбадривали мы Симона.
— Ешь вовсю! В этом меде твоего труда-то сколько! Не стесняйся, ешь...
Меду было много, и мы поневоле принуждены были помогать больному уничтожать его. Как же было 339
пе помочь — ведь давние мы 'были приятели с Симоном!
Все же не обошлось и без неприятностей
Мы разрезали соты на куски и складывали их в глиняную миску с отбитым краем. Миску эту мы поставили на выступ в столбе, подпиравшем крышу в шалаше Грикора. Входим однажды в шалаш—и что же видим! Мед в тепле растаял, потек из миски, через отбитый край, и струйки его, похожие на ледяные сосульки, украсили весь столб сверху донизу.
Мы пришли в ужас. Увидит кто — пропали! Староста, пристав, прокурор —все люди Аго.
Грикор, однако, не растерялся.
— Ребята., лижите! — скомандовал он.
Бросились мы к столбу, высунули языки — и давай лизать. Так весь столб и вылизали...
До сих пор смех берет, как вспомню это.
А весной, когда пригрело солнце и пчелы вылетели из ульев, мы заметили, что все они, сколько их ни было, больше к нам, чем к цветам, липнут.
Ясно, зимой, возясь с медом, мы порядком в нем вымазались. Вот и набрасываются на нас пчелы, собирают с наших одежд сладкий сок!
Ну, и тут мы нашлись. Сбежали к ручью и выстирали в нем свои блузы. С тех пор' пчелы нас больше не трогали.
ЛЕТАЮЩИЙ КРЕСТ-КАМЕНЬ
Симон выздоровел, но рана в наших сердцах не переставала болеть. И еще сильнее заныла она, когда мы узнали, что Ато отказывается уплатить Симону заработанную плату за истекший год, требует, чтобы батрак возместил ему стоимость молока, которое пропало у коровы Машки.
«Ты за нею присматривал? Ну и должен ‘был присматривать так, чтобы черти ее не доили!» — злорадно усмехаясь, объяснял Ато.
— Ладно, мы найдем средство помочь горю,— ободрил Симона Грикор.— Ты не беспокойся.
Когда мы отдыхали в лесу, Грикор забрался на де* рево и стал лакомиться дикими яблоками.
340
— Ребята! — крикнул он сверху. — Если этот парень,— кивнул он на Симона, — не попробует завтра мясца пестрого петуха Ато, значит зря я живу на свете!..
— Э, — отозвался я, — если о стыде совсем забудешь, то и украдешь и съешь —это просто.
— Нет, по-честному съедим, — возразил Грикор.— Я так устрою, что Ато сам, своими руками, пегуха прирежет и нас пригласит отведать. Да еще и долг свой Симону отдаст.
Мы не поверили, решили, что Грикор хвастается. Но любопытно нам было все-таки: какие планы роятся в его всегда изобретательной голове?
— Вы меня подождите. Мне надо сейчас к дяде Ато пойти, у меня к нему дельце есть.
И ушел.
— Дядя Ато, — сказал он старику, притворяясь потрясенным, — видел я во сне, будто тучи прорвались и сквозь них светлый луч проник и осветил крышу твоего дома и вершину груши у крыльца. Что это может быть, дядя Ато?
— Твоими невинными устами сам бог говорит, Гри-кор-джан, — растроганно ответил он. — Это значит, ждать мне милости божьей...
Скаредный и жестокий, Ато был в то же время очень религиозным человеком, а к тому же и очень суеверным.
Вынув платок и утерев слезинку, он погрузился в благочестивые размышления, а Грикор вернулся к нам* и, трясясь от смеха, рассказал об этом разговоре.
— А теперь пойдем! — пригласил он нас.
— Куда?
Но Грикор не ответил.
По узким горным тропкам, оступаясь в темноте на каменистых выступах горы, мы спустились в балку Двух монастырей.
В далекие от нас века в этой балке стояло село. Около него в XIII веке монахи Иван5 и Захарэ построили два величественных храма. На месте села теперь развалины. Купол большого храма был разрушен землетрясением, а на крыше маленького выросли дерево и много мелких кустов.
Мы подошли к храму. На земле валялись обломки обвалившегося купола.
341
Найдите-ка один крест-камень, — распорядился Грикор.
Крест-камень — это камень с высеченным на нем крестом. Такие камни с их затейливой кружевной вязью обычно украшали стены храмов или стояли на перекрестках дорог.
Мы скоро нашли такой камень и с трудом — он был очень тяжел — дотащили его до зимовья.
Затем мы подняли камень на дерево, стоявшее перед домишком, в котором зимовал Ато, и укрепили этот камень в развилках ветвей. Спрятавшись за стогами, стали ждать, что будет...
Рано утром вышел Ато, посмотрел на дерево и увидел на нем крест-камень.
Он побледнел от волнения. Опустился на колени, простер к камню руки и стал молиться. Потом, не вставая с колен, подполз к дереву, поклонился, обнял и поцеловал шершавый ствол.
Мы тихонько вышли из-за стога, подошли и, сняв шапки, тоже начали усиленно креститься. Грикор, кашлянув, сказал:
— Добрый день, дядя Ато! Крылатый крест в гости к тебе пожаловал, очаг твой освятил. О чем же тебе еще горевать?
— Да, пожаловал... — дрожащим голосом отозвался Ато. В его глазах сверкали слезы. —- Милость божья, Грикор-джан! И к тебе он ее проявил: твоему непорочному сердцу дал сначала знать, затем крест прислал...
Больших усилий стоило нам сдержать смех—таким непривычным было выражение лица Ато. Поглядел бы на него в эту минуту кто-нибудь, кто не знал его, сказал бы: «Нет другого такого доброго человека в мире...»
Мы один за другим пожали Ато руку, поцеловали дерево, перекрестились и, кусая пальцы, чтобы не расхохотаться, ушли. Только Грикор остался, сказал, что ему надо кое о чем с дядей Ато переговорить.
Немного спустя он, тяжело дыша, нагнал нас.
— Сказал же я, что будем есть пестрого петуха... Я уверил дуралея, что если он не принесет жертвы, крест-камень обидится, проклянет его семейный очаг и улетит. Зарежет петуха, вот увидите! Измучается от жадности, а зарежет, непременно зарежет...
И в самом деле, вечером мы получили по куску ва
реной курятины, завернутого в лаваш: пестрый петух был принесен в жертву кресту-камню... Но отдавать долг Симону Ато не торопился...
ОДИН ИЗ ЧЕРНЫХ ДНЕЙ СИМОНА
Каждый день на утренней и на вечерней заре Ато становился на колени и, воздев руки к небу, горячо молился об отпущении ему грехов вольных и невольных.
Благочестие не мешало, однако, Ато по-прежнему угнетать Симона, кормить его ячменным хлебом, давать вместо постели охапку сена и жестоко бить. Правда, чудесное появление креста-камня несколько смягчило Ато, но Грикор ошибся в расчетах, кулак так и не отдал Симону его заработка.
— Дядя Ато, свят стал твой очаг, как же ты так безжалостно поступаешь? — пытался урезонить его Грикор, но без толку. Разве мог скаред Ато взять да за здорово живешь отдать батраку телку да двух барашков?
Грикор был очень огорчен.
— Нет,— сказал он серьезно и решительно, — придется продолжить борьбу. Ничего не стоит наш совет чабанов, если мы позволим богатею поживиться заработком батрака. Нет у нас никакого самолюбия.
Слова Грикора звучали как клятва.
Однажды пропала одна из принадлежавших Ато коз.
— Если вернешься без козы, шкуру с тебя сдеру!— пригрозил батраку Ато и заставил его идти ночью разыскивать пропавшее животное.
Не зная об этом, мы с Грикором мирно уснули.
В полночь кто-то постучал дубинкой в дверь нашей землянки.
— Кто там? —проснулся Грикор.
— Открой!
Вошел Енок. Он был очень расстроен.
— Ну и бессердечные же вы люди! — сказал он возмущенно.— Товарищ ваш сейчас по лесам бродит, может быть, уже зверю в зубы попал, а вы спокойно спите.
343
Мы быстро оделись, закутали головы башлыками и, заткнув за пояса ножи, выбрались из землянки.
Ночь была лунной, и на свежевыпавшем снегу мы скоро нашли следы Симона. Идти было трудно, январский мороз больно пощипывал щеки и руки.
— Симон! Эй, Симон! — кричали мы, но ответа не было.
До самого рассвета искали мы его в лесу, не отрываясь от следов, но не могли найти. Наконец под Вороньей скалой мы увидели остатки недавнего волчьего ужина — обгрызанные козьи кости и следы, говорившие об ожесточении, с которым волки отбивали друг у друга свою жертву. Тут были и следы ног Симона, они вели прямо в ущелье.
— Симон, эй!
— Эгей! — послышалось в ответ откуда-то издалека, снизу.
— Жив! — радостно воскликнул Грикор. — Эй, парень, где ты?
Мы нашли Симона во впадине одной из скал. Сидел, сжавшись в комок, и с ног до головы дрожал.
— Послушай, парень, что ты тут делаешь? Почему не возвращаешься домой?
— Убьет... — пробормотал Симон. У него зуб на зуб не попадал.
Мы собрали сухих листьев и валежника и разожгли костер. Симон совсем посинел от холода, а когда мы сняли с него лапти и обледневшие шерстяные чулки, то увидели, что у него на ногах пальцы стали тверды, как дерево. Отморозил!
— Подальше от огня! — распорядился Грикор и, набрав снега, начал растирать Симону ноги.
Симон морщился и плакал навзрыд, как ребенок. Ему было очень больно.
Мы нарубили веток, соорудили из них носилки и принесли на них Симона в зимовье.
Ато пришел в нашу землянку поглядеть на батрака. Но вместо того чтобы пожалеть парня, этот человек с мертвой совестью только и сказал:
— Загубил-таки мою козу, а?..
344
О ТОМ, КАК МЫ ОСВОБОДИЛИ СИМОНА И 3 РАБСТВА
Симон болел долго. У него были застужены легкие, отмерзли и отпали суставы пальцев на ногах. Больше месяца он пролежал у нас в землянке, и только мы с Грикором и ходили за ним. Пока Симон болел, я обучал его грамоте, читал ему. А когда мы уходили на пастбище, я давал ему нож и куска грушевого дерева. Из них Симон вырезывал красивые ложки и украшал их ручки затейливыми узорами.
Когда Симон наконец поднялся, Грикор торжественно заявил:
— Ребята, давайте освободим нашего Симона из рабства.
— Как «освободим»? А чем же он жить будет? — спросил кто-то.
— Поможем. Не мертвецы же мы в самом деле! — возразил Грикор и вопросительно поглядел на нас.
— Трудное дело — начало, — поддержал я. — Ему бы пока чем-нибудь малым подсобить, а там пойдет. Парень рабочий, справится, будет на что жить.
— Я ему одного барашка дам, — пообещал Грикор.
— Я козу, — отозвался другой.
— Я попрошу отца дать осиротевшую телку нашей коровы Джейран, — сказал я.
— А я обещаю для него каждый день по одному гладенькому корыту выдалбливать. Симон их в севанских деревнях на хлеб выменяет, — воодушевился Енок, который был мастером на все руки.
— А я —лопаты. Дерева много, время у меня есть, авось, не натружу рук...— поддержал Енока один из пастушков.
Симон стоял в углу и молча слушал. Он был очень взволнован и едва сдерживал слезы.
Не прошло и десяти-пятнадцати дней как все наши обещания были выполнены.
Попросив меня присмотреть за елкой скотиной, которую ему подарили, Симон нагрузил повозку лопатами и корытами и повез в безлесные севанские деревни менять на хлеб. Повез и свои красивые ложки, сделанные прежде.
Спустя неделю Симон вернулся с таким запасом зер-
345
на, который мог прокормить его в течение целого года. Радости нашей предела не было: друг наш Симон освобождался от кулацкого рабства!
Ато, конечно, обозлился—он терял дарового, бессловесного раба.
Симона мы подбадривали. Грикор говорил ему:
— Симон-джан, если два года хорошо поработаешь, ты и ишаком обзаведешься, и невесту мы тебе найдем, красивую, как царевна в сказке. А на свадыбе я буду твоим дружкой.
— А я буду дружкой у невесты,— сказал Енок.
— А я — сватом! обрадовался я.
Я с детства меч1ал быть сватом: ведь это он размахивает шашкой, когда молодых вводят в церковь, и ударяет ею по дверному своду.
— Я — тамадой, — выразил свое желание один из пастушат. — Буду командовать за свадебным столом.
— Я буду вино разливать, — предложил свои услуги другой. — Это самая приятная обязанность на свадьбе...
— Эх, свадьба, свадьба! — горько улыбаясь, сказал Симон. —Да какая же девушка за такого нищего, как я, пойдет?
— Пойдет, Симон-джан, еще как пойдет! Царству богатеев скоро конец придет, не будет у нас больше нищих... Потерпи немного.
ПОСЛ ЕД НЯЯ КАПЛЯ
В апреле у нас вышел корм, а тут, как назло, пошел снег и покрыл пастбище. Скот остался в хлевах.
Сердца наши сжимались от боли. Выхоженные на< ми животные — все наше достояние — жалобно мычали и смотрели на нас грустными-прегрустными глазами. Горше таких дней у пастуха быть не может.
Сена у нас не осталось и клочка, а у Ато целый стог стоял нетронутым. Приехали из села наши родители, и начался торг с богачём.
— Пуд сена —один барашек. Хотите — берите, не хотите—-дело ваше, — коротко отрезал Ато.
Значит, для того, чтобы прокормить животных в течение нескольких дней, нужно было отдать этому разбойнику каждого третьего барашка.
346
Нас охватило негодование, а бесстыдный человек этот, измеряя палкой глубину снега, злорадно говорил:
— Хорошенько подумайте, да-а... Снег этот не из тех, что легко сходит, в нем добрых пол-аршина.
Что было делать? Пришлось согласиться взять у Ато немного сена по назначенной им цене.
Родители наши вернулись в село. Надо было кое-что продать, найги средства для уплаты грабителю.
Мы остались в зимовье. Сидим, повесив головы, у огня, молчим, думаем о животных, — они уже третий день ничего не ели.
В этот вечер ни в одной землянке не звучала свирель, не пели рожки, не было слышно песен и шуток. Только у одного Ато был праздник.
— Когда же, когда мы освободимся от богатеев? — пробормотал Симон. Он был огорчен больше всех.
— На русской земле с ними уже идет война, народ взялся за оружие, — сказал дядя Артэм. — Потерпите, скоро и наш черед придет.
— Ну, раз они за оружие взялись, и я возмусь, — сказал Симон.
Разительно изменился Симон за несколько прошедших месяцев. Это был уже не тот мягкий и робкий парень, что раньше. Словно вырос, стал мужчиной. Движения резкие, тон отрывистый и решительный. Всегда озабочен мыслями: как быть, как свести счеты с Азо и другими сельскими обдиралами?
Взяв топор, лежавший у стены, Симон пошел к дверям.
— Ты куда, парень? —остановил его Грикор,
— Пойду прихлопну этого жирного дьявола, а сено его животным отдам. Пока меня поймают, большевики уже здесь будут.
— Потерли, говорю,— остановил его Грикор.— Мы с тобой сами к большевикам уйдем, с ними и вернемся. А там видно будет, что к чему...
Через несколько дней они и на самом деле ушли к партизанам на Медвежью скалу.
347
КОНЕЦ ЗЛА
С берегов Севана доносились глухие звуки пушечной канонады. Это вооруженный народ восстал против царившей в стране власти богачей.
Симон и Грикор с оружием в руках сошли с Медвежьей скалы. Сошли зрелыми, возмужавшими людьми.
Грикор организовал в селе комсомольскую ячейку. Мы вступили в ряды комсомола и оказывали помощь установившейся в стране Советской власти, поддерживали порядок и собирали продовольствие для пришедшей нам на помощь Красной Армии.
В «коммунарках», с ног до головы увешанные оружием, мы вошли в дом Ато. Он поднялся нам навстречу, бледный, но старавшийся казаться спокойным.
— Дядя Ато, ты знаешь, что русские пришли сражаться за наше освобождение? — спросил его Грикор.
— Да, как же , как же, знаю! Будь благословен их путь,— с фальшивой улыбкой на губах ответил Ато.
— Ну вот, для того чтобы они хорошо сражались с дашнаками, которых ты так ненавидишь, — издевался Грикор,— ты должен дать войску мяса. Это приказ ревкома,—Грикор протянул кулаку бумагу с подписями и печатями.
— Одно животное из тре-ех?.. — едва выговорил Ато, глаза его округлились.
— Дай бог тебе здоровья, дядя Ато. Наше правительство берет много у кого много, а у кого мало, берет мало, — ответил Грикор и подмигнул нам.
И мы забрали у Ато треть его скота и отправили сражавшимся красным войскам.
Когда гром пушек утих, и для нашей страны открылась новая, счастливая пора, мы с веселыми песнями вывели весной наши плуги прямо на поля Ато.
Ато вышел из села, поднялся на вершину холма и, щитком приложив руку к глазам, долго смотрел на нас. Потом он бросился бежать. Ато мчался к зимовью, как помешанный.
Тяжело дыша, он ввалился в свою комнатенку, лег и больше уже не вставал...
ш
Много лет прошло с тех пор и наша полная приключений и проказ юность осталась /де-то далеко, за семью горами.
В 1944 году летом я неожиданно встретился на берегу Черного моря с другом своего детства Грйкором. Черты лица его разгладились, лоб, казалось, стал ‘шире, глаза посерьезнели, светились умом. Он был хорошо одет и говорил так чисто, что в нем нельзя было и узнать бывшего пастуха.
Обрадовались встрече, горячо обнялись.
— Ну что, Грикор, опять проказишь?
— Нет,— засмеялся он,— теперь я стал серьезным. Сам знаешь, мальчик-пастух на горных лугах — одно, городской инженер — другое... Тяжелое ^было у нас детство, но это было наше детство, и о нем нельзя не помнить.
Он задумался, и глаза его погрустнели.
— Что ты делаешь? — спросил я.
— Я конструирую, изобретаю... И, знаешь ли, этой профессией я обязан Ато и его сыну Гранту. Свою первую пробу сил я на них проводил. Они меня с детских лет сделали изобретателем — засмеялся он.
—Где Енок сейчас?
— Енок? Он на фронте, недавно произведен в пол-ковники.
Мы с Грйкором тут же, на берегу моря, сочинили телеграмму на имя Енока, горячо поздравили его, пожелали успеха в борьбе с врагом.
На третий день от Енока пришел ответ.
«Будьте покойны, — сообщал он, —над врагами суды я устраиваю отличные. Ваш друг полковник Енок».
Мы тепло рассмеялись: Енок вспомнил те «суды», которые мы устраивали над Ато...
В Л Е С У
Мальчиком, возвращаясь под вечер с пастбища домой, я всегда проходил через лес, лежащий позади нашего села. В лесу росло много диких плодовых деревьев. Когда наступала осень, я выкапывал из земли молодые, еще не окрепшие деревца и высаживал их перед нашихМ домом. Я заботливо ухаживал за ними, давал окрепнуть и весной делал им прививки.
Однажды мое внимание привлекла молоденькая груша, выросшая в тени старого бука. Она была еще совсем мала —с палец толщиной, у нее был нежный гладкий ствол, красивая — веночком — головка. О, она станет украшением моего сада! Я завтра же ее перенесу в село и сделаю это так, что она и не почувствует перемены.
Но случилось так, что утром мы повели стада на другое пастбище, и в этот день я не попал в лес. Не пришел и позже, а потом в эту осень мне было не до груши.
После мартовских бурных ливней и туманных дней небо вдруг за одну только ночь стало чистым и ясным, и солнце первых весенних дней облило леса и поля таким ослепительным светом, что земля, очнувшаяся от зимнего сна, зазеленела в тысяче мест и притаившиеся в ее груди ростки торопливо потянулись к небу. Журча побежали ручейки, в изумрудные одежды облачился лес. Пришла весна.
Я поспешил в лес и остановился у полюбившейся мне груши. Глядите-ка лопнули почки на ветках и зеленым венцом украсили голову! Нет, опоздал я, груша проснулась, переносить ее теперь нельзя — погибнет. Пусть подождет до осени, сбросит листья, тогда и перенесу.
850
Так решил я и поднялся к верхней кромке леса. Здесь было еще холодно, деревья только просыпались после долгой зимней спячки.
Как-то в июне, по пути домой, я сошел с тропинки и зашел в лес — повидаться с полюбившимся мне деревцем. Я нашел его и пожалел, что оставил здесь: старый бук раскинул над ним свои мощные ветви и накрыл густолиственным тенистым шатром. И хотя летнее солнце уже расточало свой неиссякаемый свет, здесь, под этим зеленым шатром, царил густой мрак. В этом мраке, лишенная живительного тепла солнечных лучей, изнывала, как оставшаяся без молока матери сиротка, моя бедная груша... Ветвистый бук отнял ее долю солнечного света, и нежные листья груши стали свертываться и желтеть, словно пораженные засухой.
И тогда в детском моем сознании родился вопрос: разве не всем одинаково, как ласковая мать, посылает солнце свет и тепло? Почему же здесь, внизу, сильные отнимают свет и тепло у слабых? Лишают их ‘благ, ниспосланных им природой?.. Мое сердце горячо протестовало против такой несправедливости.
С опечаленным сердцем я вернулся домой и долго неотступно преследовала меня все та же мысль о судьбе тысяч слабых деревцев, погибающих в мрачной тени нашего старого леса.
Подошла осень, лес пожелтел. Пойду, погляжу — как себя чувствует моя сиротка?
Я нашел ее при последнем издыхании. Ну, может, дотянет до листопада, тогда вырою и отнесу домой...
Дотянула... В ноябре она сбросила последние листочки и уснула сном больного ребенка. А над ее головой тот же бук надменно шелестел под осенним ветром своими роскошными, в оранжевом огне, ветвями.
Я осторожно окопал землю вокруг груши и извлек ее всю, с тончайшими корнями-нитями. И так, как переносят больного из его сырого угла на залитую солнцем террасу, перенес я деревцо в наш солнечный сад. Мне тогда казалось, что я вернул дыхание больному растению.
351
Когда снова пришла весна, в моем саду распустились все принесенные из леса деревья, ожила и моя груша. Спаслась!
Сейчас это пышное, ветвистое дерево. Венец моего сада в родном селе. И оба мы уже склоняемся к закату — груше за пятьдесят, мне — намного больше. Но дерево еще величественно, стройно, у него сильные корни. Когда я приезжаю в село, оно еще издали «замечает» меня и, шелестя под ветром листьями, низко опускает передо мной пышную голову...
Партизанские
РАССКАЗЫ
353
МАЛЬЧИК С МЕДВЕЖЬЕЙ СКАЛЫ
ЧЕЛОВЕК В КАНДАЛАХ
Внизу за деревней стояло в поле одинокое грушевое дерево. В прохладной тени его любили отдыхать жнецы.
Близился полдень. Стадо овец приближалось к дереву.
На большой дороге тяжелыми клубами поднялась пыль. Появились всадники необычно одетые, с тяжелыми железными шпорами на сапогах. Впереди них, с руками, связанными за спиной, с кандалами на ногах, брел устало молодой человек. Пыль садилась на его кудрявую непокрытую голову, на тонкие черные брови, на длинные ресницы. Звон его цепей, а может быть, и незнакомая одежда стражников, вспугнули овец, а желтый толстенький щенок тревожно залаял.
Крошечный мальчик-пастух в овечьей шапке, грубой куртке из домотканой шерсти, с громадным, не по росту, посохом в руках, отошел от дороги, прижался к дереву и беспокойными глазами смотрел на сверкавшие на солнце обнаженные шашки и суровые, чужие лица всадников.
Они спешились и сели в просторной тени груши — жара томила.
Арестант остался под солнцем один, на пыльной дороге. Лицо его выражало усталость и страдание. Волосы над левым ухом прилипли к голове, и красная полоса запекшейся крови шла от них к шее. Пот, прорыв бороздки в толстом слое пыли, покрывавшей его лоб, стекал на шею и щеки.
Молодой человек посмотрел на пастушонка и жалобным голосом на родном для малыша языке попросил:
— Малыш мой милый, не дашь ли ты мне напиться?
— Мал-чать!.. — прикрикнул на него по-русски один из стражников.
355
Пастушок не понял, что значит «малчать», да он и не вдумался в то, что сказал стражник. Страдальческий взгляд человека в кандалах глубоко взволновал его детское сердце.
— Воды у меня нет, — ответил он, — но я дам тебе кое-что получше.
Мальчик вынул из мешка, висевшего у него за плечами, небольшую медную чашку, подул в нее, вытряхнул крошки хлеба и побежал к стаду.
Крючковатым концом посоха он зацепил одну из овец за заднюю ногу и, не обращая внимания на протесты животного, завладел его полным молока выменем. Под пальцами пастушка сосцы вздулись, набухли; он быстро надоил чашку молока, поднес ее к губам арестованного.
Но в то время, как пастушонок радостно смотрел на истомленного жаждой и голодом человека, жадно приникшего к молоку, какой-то тяжелый предмет про-мелкнул в воздухе и больно оцарапал ему щеку. Удар приклада обрушился на арестанта. Чашка вылетела из рук мальчика и упала в траву у дороги. Послышалась грубая брань на незнакомом пастушонку языке, пронзительно взвизгнул испуганный щенок...
Когда мальчик пришел в себя, всадники были уже далеко. Впереди лошадей по-прежнему шел человек в кандалах.
Охваченный обидой и бессильным возмущением, мальчик обнял за шею свою собачонку и горько заплакал.
Вечером, когда пастушонок пригнал овец домой, мать спросила:
— Отчего у тебя опухли глаза, сынок?
Он ничего не ответил матери, а ночью долго не мог уснуть.
— Апи! — окликнул он отца, сбросив одеяло.
— Что, Енок-джан, не спишь еще?
— Апи, ты говоришь, что дать молока прохожему хорошо, так почему же сегодня, когда я дал молока связанному человеку, те люди побили его?
Отец сел в постели. Он ответил не сразу.
— Ты хорошо сделал сынок. Ты дал молока сыну Мехака... Смелый, честный парень...
Отец снова лег и как бы про себя добавил:
356
— Не склонил головы перед грязными законами. Попал в руки бесчестных людей... Замучают они этого парня...
Енок ничего не понял из слов отца, но по его тону почувствовал, что арестованный был хорошим человеком, которого постигла беда.
...На другой день, пригнав овец в тень ветвистой груши, пастушонок стал искать на дороге лошадиные следы. «Куда же увели этого человека?»
Но ветер замел следы лошадей.
Прошли годы, но в ушах пастушонка Енока все еще звучали глухое бряцание оков и жалобный голос измученного человека: «Малыш мой милый, не дашь ли ты мне напиться?..»
В ПЕЩЕРЕ
В ущелье, заглушая шум водопада, закричала сова. Человек с ружьем, стоявший у входа в пещеру, напряг слух: он знал, что сова днем не кричит. Но, услышав крик еще раз, улыбнулся и весело застрекотал по-сорочьи.
Зашуршав, раздвинулись кусты. Из листвы появилась огромная папаха, а за нею маленький мальчик лет тринадцати-четырнадцати с лукавыми черными глазами и быстрыми, ловкими движениями. На нем была одежда из грубой шерстяной ткани и лапти из сыромятной кожи. Через плечо у него висела плотно набитая переметная сумка — хурджин. Вслед за мальчиком показался огромный косматый волкодав.
— Ах ты, львенок мой! Дай я тебя расцелую! — радостно приветствовал мальчика бородатый человек.
Он помог ему снять с плеча хурджин и нежно поцеловал в лоб.
Волкодав, умильно повизгивая, завилял хвостом.
— Ну ладно, ладно...— сказал человек и, потрепав собаку по спине, вошел в пещеру.
Мальчик последовал за ним.
Здесь было просторно, сухо. Недалеко от входа, на земле, пылал костер*, клубами выползая наружу, дым оседал на сводах густой копотью.
Вокруг костра сидели, поджав ноги, несколько кре
357
стьян в одежде из домотканого сурового сукна. Их бронзовые от загара и ветра лица густо покрывала щетина. Лишь у одного, кто сидел оперевшись о спину соседа, было чистое, бледное лицо, тонкие черные брови, белые руки. Разговаривая, он часто прикрывал рот рукой и тяжело кашлял. В полумраке пещеры, в таинственно мерцающем свете костра глаза его горели внутренним глубоким огнем. Казалось, вся мощь души этого человека сосредоточилась в его взгляде.
— А ну, малыш, развяжи-ка хурджин, посмотрим, что ты хорошего принес, — попросил бледный человек, подняв голову.
— Картошка да немного сыру, ничего больше не было, — смущенно ответил мальчик.
Один из партизан, самый молодой, — все его называли «балагур Грикор», — развязал хурджин, заглянул в него, понюхал и с обычной своей едкой усмешкой сказал:
— Вот, извольте радоваться: ешь одну картошку да еще веди войну!.. Какая мощь в этой штуке, чтобы она нам сил прибавила?
Покачав головой, он принялся зарывать картофель в горячую золу.
Енок вынул из лаптя бумажку, протянул отцу:
— Возьми, апи, это нанй велела для тебя написать. Отец развернул письмо. Улыбка сбежала с его лица. Бледный человек взял листок из его рук и прочитал вслух:
— «Мукуч-джан, друг мой пропащий! Посылаю мальчишку и сердце свое с ним посылаю. Думаешь, я довольна, что ты в лесу живешь? А теперь и Еноку надо к тебе уйти... Глаза бы мои ослепли, Мукуч-джан, хлеба нет вам послать. За ребенком хорошо гляди, по ночам укрывай теплее. За ним и за собой приглядывай, не простудитесь. Истомилась душа моя по вас, помереть бы мне, не видеть, как вы по лесам скитаетесь. Не знало бы сердце, не тосковало. Много есть о чем рассказать, сердце полно, да разве чужой рукой напишешь? Теперь одна забота превратилась в две, две раны в сердце моём. Когда же конец будет, Мукуч-джан?»
Партизаны вынимали из золы горячую картошку и молча ели.
358
Сумерки поднялись из ушелья и легли у входа в пещеру. Пламя костра поникло, и он больше не трещал,, рассыпая искры. «Лишь мягкие красноватые отсветы затухающего огня все еще колебались на стенах с развешанным на них оружием и патронташами.
Положив руку на спину собаки, Енок сидел у входа в пещеру и смотрел на лесистые обрывы, медленно погружающиеся во мрак, на темные очертания окрестных гор, на первые звезды, загоравшиеся в небе в просветах между облаками.
Когда же он оборачивался и за собою, в пеШере, видел оружие, мерцавшее в мягких отсветах костра, и бронзовые лица партизан, им овладевала гордость. Он ведь тоже теперь был партизаном..
Из пещеры послышался тяжелый кашель. У мальчика сжалось сердце.
— Больной, должно быть, — вполголоса сказал он своему мохнатому другу. — Надо бы, когда зарежут овцу, завернуть его в горячую овечью шкуру, чтобы пропотел: обязательно выздоровеет, так всегда говорила бабушка...
— Эй, сынок! Иди сюда, простудишься. — послышался из пещеры голос отца.
ПОЧЕМУ ЕНОК УШЕЛ В ПАРТИЗАНЫ
Месяца три тому назад, насильно угнанный дашнаками на фронт, отец Енока бросил свою винтовку и сказал:
— В салоглинцев1 я стрелять не буду. И деды наши и мы всегда по-братски жили с азербайджанцами. Каждое лето в кочевье они к нам в гости приходят, на наши горы. Каждую осень мы спускаемся к ним, помогаем им с обмолотом, а потом, набив арбы зерном, пестрыми дынями, арбузами Куринской долины, возвращаемся домой. Нет, братец ты мой, я скорее руку себе отрублю, чем выстрелю в азербайджанца-земледельца: я не из тех, кто дедовскую хлеб-соль ногами попирает!..
Так сказал солдат Мукуч и, покинув отряд, посланный дашнаками против азербайджанцев, вернулся в свое село.
1 Салоглы—азербайджанское село в долине реки Куры.
359
Это было в 1919 году, когда в Армении властвовало буржуазное правительство дашнаков — армянских белогвардейцев. Оно вооружало мирных жителей и заставляло их сражаться с соседями — грузинами и азербайджанцами.
Найдя свое село разгромленным и разоренным, сельчан голодными и обнищавшими, Мукуч с оружием в руках ушел в горы к партизанам-большевикам, в неприступные твердыни Медвежьей скалы.
Единственным мужчиной остался в доме Енок. Он и овец пас и матери по хозяйству помогал, но все время мечтал уйти с отцом в горы. Всего, что происходило, Емок еще как следует не понимал; знал лишь, что его отец—враг старшины и богачей и сейчас ему нужно одно— пища и патроны... Где он мог взять их?
Но случилось так, что старшина приказал крестьянам дать арбы для каких-то перевозок. Забрали арбу и у матери Енока, а самому Еноку велели гнагь арбу в город.
В уездном городке арбы нагрузили ящиками с патронами. Они предназначались дашнакам, которые громили соседние азербайджанские села.
Отправились в путь.
Волы шли напрягаясь, кряхтя, арба скрипела. Енок покрикивал на быков:
— Ну-ну, Дзиран-джан! Ну-ну, Джейран-джан! Еще, еще немножко поднатужьтесь, совсем мало осталось!..
Обманывал Енок животных, путь предстоял дальний—патроны нужно было доставить на другой берег Севана.
Енок не мог глаз оторвать от арбы, шедшей впереди.
У одного из ящиков, которыми была нагружена арба, оторвалась сзади доска, и в щель были видны аккуратно уложенные коробочки с патронами.
Енок думал об отце. Сидит сейчас в пещере на Медвежьей скале, ему с товарищами так нужны патроны. А тут — сколько их тут! Ах, если бы не эти стражники с ружьями!..
Мальчика так увлекла мысль помочь отцу, что, когда арбы приостановились на повороте, рука его сама потянулась к ящику. Расковыряв одну из коробок, Енок вытащил из нее обойму с блестящими медными патронами.
зсо
Не успел он спрятать добычу, как раздался окрик стражника:
— Ну, чего стали? Пошли!..
Енок погнал быков, но уши у него горели. Мальчику казалось, что все видели, как он взял патроны. Вот сейчас его схватят, поведут к офицеру, начальнику обоза...
Нет,, стражник ушел вперед, арбы тронулись с места, на него никто не обращал внимания.
Енок с нетерпением ожидал наступления сумерек.
Время тянулось медленно. Но вот начало наконец темнеть. Забравшись на свои арбы, возчики задремали. Быков никто не понукал, и они медленно плелись по дороге, поднимавшейся в гору.
Как только умолкал стук подкованных сапог стражника, Енок протягивал руку к щели в ящике и вытаскивал обойму за обоймой. Взошла луна, и в ее мерцающем свете медь патронов мягко поблескивала в руках мальчика. «Отнесу отцу, то-то обрадуется!» — думал он.
Карманы шаровар Енока наполнились патронами, отяжелели и наконец прорвались. Но патроны не упали на землю — шаровары были крепко связаны внизу, у лодыжек, и не выпустили своего драгоценного груза.
Енок так и шагал некоторое время, с трудом переставляя словно свинцом налившиеся ноги. Потом он снял с арбы мешок и пересыпал в него все патроны.
Тяжел же был этот переметный мешок — хурджин, битком набитый патронами. Нести его было невозможно—заметят. Нельзя было и на арбу положить...
«Поймают!» —в страхе подумал Енок. Улучив минутку, он выбрался из обоза и спрятал хурджин в траве под большим дубом, росшим у дороги.
«На обратном пути заберу», — решил он.
Когда обоз прибыл в назначенное место, начальник осмотрел арбы, обнаружил кражу и жестоко избил плетью возчика.
Возчик плакал, клялся, что ни в чем не виноват, патроны, должно быть, просыпались в пути. Ему не верили.
Енок слышал, как взвизгивала плеть, и ему казалось, что удары наносят по его сердцу. Но что было делать? Мог ли он сказать, что не возчик взял эти патроны?
361
К большому облегчению мальчика, возчика отпустили.
На обратном пути Енок нарочно отстал от обоза, остановил свою арбу и побежал к знакомому дубу.
О, как хорошо — хурджин цел! То-то обрадуется отец!
На следующую ночь Енок поднялся в горы и отнес патроны партизанам.
Вернувшись в село, он похвастался своей проделкой перед деревенскими мальчиками. Те рассказали дома, так слух дошел и до старшины...
— А ну,— сказал старшина сельскому посыльному— гзиру, — найди-ка этого щенка и запри в подвал. Завтра отправим к полковнику, пусть держит ответ!..
Енока арестовали и на ночь заперли в хлев. Наутро его должны были отвезти в город на расправу. Но Ёнок нашел в хлеве старую оглоблю, вставил ее в щель между камнями ветхой стены, навалился всем телом, нажал. Камни посыпались, и в образовавшуюся в стене дыру в темный хлев хлынул лунный свет. Енок выскользнул и, не переводя духу, помчался в зимовье. Там он нашел своего любимца Алаша и ушел с ним к отцу на Медвежью скалу
Так началась его партизанская жизнь.
ПРИГОТОВЛЕНИЯ К ЗИМЕ
На другое утро человек, который кашлял, — его все называли товарищ Ваган — сказал партизанам:
— Надо спасти скот, чтобы дашнаки не забрали последнее, что есть у крестьян.
Разослав партизан по зимовьям, товарищ Ваган взял винтовку и сам тоже спустился в ущелье.
В пещере остались только Ецок да его неразлучный друг волкодав Алаш.
Мальчик вышел из пещеры и остановился, очарованный дикой красотой окружавших его гор.
Глаза его привыкли к низким реденьким кустарникам, покрывавшим холмы вокруг их села. А здесь все казалось необыкновенно большим и красивым. К небу тянулись старые, гладкоствольные, с пышными кронами деревья. Терялись в облаках вершины гор.
362
Из глубины густого бора высовывали свои острые головы скалы, изрезанные трещинами и щелями, в которых нашли приют низкорослые кустистые растения. Осень позолотила их листву и накинула на серые и мрачные камни утесов свой пурпурный, огненный покров.
На дне глубоких сырых ущелий струились, журча, ручьи, по крутым руслам стекавшие сюда с хребтов Малого Кавказа. По горному склоку стлался дремучий лес. С приятным, нежным шелестом освобождался он от своих золотых одежд. Взметая сухие желтые листья, ветер усыпал ими расщелины горы.
Поздней осенью пустым и тихим кажется издали лес. Но если, притаившись где-нибудь за скалой, внимательно прислушаешься, пристально присмотришься к тому, что делается в глубине его чащи, то увидишь, какая деятельная кипит там жизнь.
Вот, подняв метелкой пушистый хвостик и боязливо поблескивая бисеринками-глазами, спустилась к корням дерева белка. Она вопросительно посмотрела на Ала-ша, точно спрашивая у него позволения, нерешительно пошевелила ушками, но затем, понемногу осмелев, начала разгребать лапками листья. Найдя под ними буковый орешек, она завладела им и стремглав умчалась в свое гнездо. Вот зашуршали листья в другом конце леса. Какое-то маленькое существо взрыло, разбросало их и предстало перед Еноком и Алашем в виде пестрого животного, похожего на крошечную львицу. Это была ласка. Она тащила за собой — куда-то в яму среди корней— мертвую сороку. Удивительно гордое и бесстрашное существо эта ласка! Она угрожающе посмотрела на Алаша и, выпрямив свое хилое, крошечное тело, приняла было воинственную позу, но, не получив ответа на вызов к бою, отвернулась от собаки и снова занялась прерванным делом. Лесные жители готовились к зиме...
— Алаш-джан, — серьезно сказал Енок собаке,—зима идет!.. Начнем и мы к ней готовиться. Пойдем, братец, авось, что-нибудь достанем. Ведь завтра наши придут усталые и голодные, а поесть им будет нечего...
Енок вернулся в пещеру, взял хурджин и в сопровождении Алаша спустился в лес.
3G3
Чего только не было в этой чаще! Вот свесились со скалистых гребней увядшие кисти красной смородины. Ниже с утеса спускаются кустистые деревца. Листья на них осыпались, а плоды остались на ветках и смотрят в небо немигающими ресницами-зубчиками: так выглядят поздней осенью плоды мушмулы.
Глубже, в затерявшемся среди деревьев низком кустарнике, мелькают какие-то багровые пятна: это красные нежные плоды дикой сливы. А под сухой листвой желуди, буковые орешки, груши, яблоки. Нога человека редко ступает в эти дикие заросли нагорной Армении, где, урча, пожирает плоды медведь, от куста к кусту перебегает косуля, тысячи разных птиц и животных наслаждаются щедрыми дарами южной природы
Енок взобрался на старую высокую грушу, а Алаш, присев у дерева, повизгивал и беспокойно мел землю хвостом.
Енок потряс ветку. Спелые груши градом посыпались на собаку. Алаш обиженно взвизгнул и отбежал в сторону.
Отряхнув все ветки, Енок слез с дерева и стал собирать спелые, вкусные груши, лакомясь ими.
— На, Алаш, — протянул он одну собаке, —это не груша, это мед, настоящий мед. Попробуй-ка!
Волкодав отвернулся и приподнял верхнюю губу, точно улыбнулся. Ой, по-видимому, был доволен, что его угощают, но в то же время, казалось, хотел сказать: «Лучше бы ты дал мне мышь, чем эту грушу».
— И-и... —презрительно протянул Енок. — Недаром тебя собакой называют. Такая груша, а ты нос воротишь!.. Ну, пошел, пошел!
Так, болтая с Алашем, мальчик наполнил хурджин грушами и, показывая на него волкодаву, спросил:
— Ну, Алаш-джан, кто же из нас груши домой отнесет? Я или ты?
Волкодав понял —он немало перетаскал полных мешков. И сейчас, согнув спину, собака коснулась грудью земли. Это было знаком, что Алаш согласен отнести хурджин.
— Вот и хорошо. В этом-то дружба и заключается,--* сказан Енок, взваливая ему хурджин на опину.
364
Шурша сухой листвой, они возвращались по лесу домой.
В этот день они набрали еще мушмулы, диких яблок и буковых орехов.
Енок сложил груши и мушмулу горками в разных углах пещеры, а яблоки высыпал снаружи у входа и прикрыл листьями.
— Яблоки должны инея попить, стать мягче и слаще, — объяснил Енок своему другу.
Стемнело. Ветер раскачивал голые ветви деревьев, монотонно скрипело сломанное бурей дерево, а в ущелье зловеще кричала сова.
В пещере мирно дремал Енок, крепко обняв собаку.
ОТЧЕГО КАШЛЯЕТ ДЯДЯ ВАГАН
Партизаны вошли в пещеру, увидели груду мушмулы, груш, буковых орехов и, поняв, что это дело рук Енока, ласково улыбнулись мальчику.
Положив голову на колени отца, а телом прижавшись к теплой и мягкой шерсти Алаша, мальчик в полусне слушал их разговоры. Он чувствовал, что готовится что-то важное: Хурджины, полные патронов, посыльные, важные разговоры, блеск в глазах больного партизана — все это имело какое-то таинственное значение.
Постепенно Еноку начало казаться, что голоса говоривших доносятся откуда-то издалека, из-за семи гор. Мальчик уснул и увидел во сне, как по ущелью какие-то всадники ведут людей, закованных в цепи, похожих на еще не забытого им человека в кандалах. Увидел он и себя. Он ползком пробирается вслед за отцом вниз, к ручью. Всадники совсем близко. Блестят их ружья и медные пуговицы на шинелях. Люди в кандалах с трудом волочат израненные ноги...
— Мукуч-джан, смотри, гранаты бросай осторожно, ребятам вреда не наделай.
Отец Енока уверенно кивнул головой.
— Мукуч знает свое дело, будь спокоен, товарищ Ваган. Освободим, не бойся...
Мальчик поднял голову. Никакого ущелья нет. Вокруг свои.
365
Но кого же должен освободить его отец? Может быть, таких же, как тот человек в кандалах?.. У Енока снова отяжелели веки...
Утром, оставшись вдвоем с дядей Ваганом, Енок спросил, отчего он кашляет, но почувствовал неловкость своего вопроса и начал смущенно помешивать угли в костре.
Дядя Ваган, держась за грудь, тяжело хрипел.
— Чахотка у меня, мальчик.
Енок не понял. В своем горном селе он не встречал еще никого, кто страдал бы такой болезнью.
Дядя Ваган печально улыбнулся.
— Легкие подгнили у меня, нечем дышать, — объяснил он.
— А разве человек не может обойтись без легких?— спросил мальчик.
Партизан добродушно рассмеялся:
— Нет, без легких человеку никак нельзя обойтись.
— А что с ним будет?
— Умрет...
Енок похолодел. Неужели этот добрый дядя, которого все так любят, может умереть?
— А разве нельзя справиться с этой болезнью?
— Как — нельзя! Можно, — печально ответил больной.— Нужны санаторий, хорошее питание, спокойная жизнь. Но все это не для нас...
— Дядя Ваган, а где ты получил эту нехорошую болезнь? — спросил Енок.
— В тюрьме. Три года сидел я.
— Три года? Ого!.. А почему не убежал?
— Трудно убежать, малыш мой милый. У дверей штыки, не выскользнешь. Но мне помогли, я убежал, только уже больным...
Он снова закашлялся.
У мальчика сжалось сердце. Он выбрал несколько созревших груш и шишек мушмулы, протянул их больному и сказал:
— Ты же сам говорил, что мы отнимем дворцы у богачей и заживем богато сами. Может, ты и поедешь в санаторий...
Енок вдохновился, представив себе эту картину.
Больной с отцовской лаской посмотрел на него.
— Я тебе правду говорил, родной. И санатории, и
366
дворцы будут наши. Люди начнут трудиться свободно и радостно, а дети их будут учиться. Все это исполнится,—с убеждением сказал товарищ Ваган.
Он долго рассказывал Еноку, какой станет жизнь в будущем, и мальчик мысленно переселялся в незнакомый ему, сказочный мир.
Лежа у входа в пещеру, волкодав нюхал воздух и нетерпеливо скреб землю. Вдруг в ущелье раздался собачий лай. Алаш в тревоге вскочил. Енок хотел выбежать из пещеры, но товарищ Ваган удержал его:
— Это не собака, это Грикор подает сигнал. Посвисти, пусть идут спокойно.
В пещеру вошли балагур Грикор, Симон, отец Енока Мукуч, а с ними трое незнакомых безоружных людей. За ними, дружелюбно повизгивая, бежал Алаш.
— Ну что, молодцы мы?! — воскликнул Грикор.
Ваган встал, у него от внутреннего волнения ярко горели глаза.
Незнакомцы обняли больного и расцеловались с ним.
— Приди вы немного позже, не снести бы нам' голов своих, расстреляли бы нас... — сказал один из пришедших— Седрак, парень с густыми бровями и небритым подбородком.
Это были вожаки деревенского восстания. Их схватили и приговорили к расстрелу, но по пути в Ереван, куда отправили осужденных, их догнали посланные Ваганом партизаны. Заперев тропинку в узком ущелье, они обратили в бегство небольшой конвойный отряд.
В эту ночь в пещере был праздник.
Только утром заметили партизаны на шее у Мукуча сгусток застывшей крови.
— Скажи-ка, ранили тебя, человече? — вскричал Грикор.
— Это, когда я гранату бросил, — ответил Мукуч,— меня то ли камнем по голове ударило, то ли осколком. Кровь стекла на шею, только и всего. Пустое дело...
— Почему же ты вечером мне не сказал? Помазали бы чем-нибудь, перевязали, — сказал один из новоприбывших.
— Не хотелось вам настроение портить. Ерунда.
Енок с трудом сдерживал слезы. Кровь, кровь его отца!.. Он отрезал кусочек овечьего сыра, положил отцу на ранку и присыпал пеплом.
367
— Когда я упал с дерева, мне бабушка так ранку залечивала, — смущенно объяснил он.
Соленый сыр раздражал рану, но Мукучу это не портило настроения. Шутка ли — члена уездного комитета вырвали из когтей ма!узеристов! Тут уж о боли забудешь.
ПЕРВЫЙ СНЕГ
Два дня беспрерывно шел снег и густой белой пеленой окутывал поля, посевы, ветви деревьев.
В пещере снова остались больной партизан да Енок е Алашем. Больному стало хуже, и он не мог уйти вместе с товарищами.
Покидая пещеру, партизаны оставили товарищу Вагану свои старенькие шинели. Отец, подозвав Енока, сказал:
— Сынок, оставляем на тебя товарища Вагана. Мы вернемся не ckodo.
С тех пор как партизаны ушли, прошла неделя. Больной был очень встревожен.
Съестного в пещере почти не оставалось, и Ваган с Еноком ели только дикие груши да яблоки.
Енок смотрел на истомленное лицо больного и думал: «Где бы достать для него мяса?»
— Дядя Ваган, чем помочь тебе? — спросил он у больного.
— Ничего не надо, милый, что есть, и то хорошо. Да и где ты здесь достанешь?
— Нет, ты скажи: что нужно?
— Ну, к примеру, хороший шашлык, мягкая постель, разные вкусные вещи, — смеясь, ответил Ваган. — Принеси-ка, погляжу я, в каком магазине ты их купишь...
Мальчик сидел у огня, задумчиво опустив голову.
Внезапно он вскочил и позвал собаку:
— Алаш, пойдем!
Увязая в снегу, Енок углубился в лесные заросли.
— Алаш-джан, — сказал он собаке, — ты ведь знаешь, пока снег мягок, зайцы в нем тонут. Полезай-ка под кусты, выгони косоглазого оттуда.
86$
Енок показал собаке на кусты и, сделав строгое ли* цо, приказал:
— Ищи, Алаш, ищи!
Алаш принялся проворно обыскивать кусты.
Вскоре из-за камня выскочил заяц и побежал по снегу, глубоко в нем утопая. Алаш кинулся за ним. Заяц в тревоге метался, делая волнообразные скачки. Казалось, он плавает, разбрызгивая вокруг себя белую пену.
Енок знал, что для охоты на зайца в дни, когда выпал глубокий снег, не нужно ружья. Нужна только собака, такая, как Алаш,— длинноногая и быстрая.
Алаш вскоре нагнал зайца и схватил его зубами за бок.
— А ну, неси-ка его сюда, братец, неси! — обраде-ванно крикнул мальчик.
Через несколько минут они были в пещере.
— Товарищ Ваган, вот тебе и шашлык! Я сейчас такой зажарю, какого ты нигде больше не получишь. Что теперь тебе нужно? Мягкая постель? Это тоже будет. Только прежде чем лечь в теплую постель, следует досыта поесть, — весело болтал Енок.
Больной, растроганно улыбаясь, следил за хлопотами мальчика.
Повесив зайца за ноги головой вниз на стену пещеры, Енок быстро и ловко снял с него шкуру и, распоров брюшко, отдал потроха собаке.
Выйдя из пещеры, мальчик срезал с куста шиповника две длинные ветви. Сняв с них кору, он сделал шампуры — вертела — и нанизал на них нарезанного на куски зайца. Потом, разровняв в костре огонь, подкатил два камня и, положив на них шампуры, сказал:
— Дядя Ваган, теперь ты поверти мясо над огнем, пока не поджарится, и-ешь, а я побегу.
— Погоди, — строго сказал Ваган, — поедим вместе!
— Нет, не хочу. Я в лесу столько буковых орехов съел, что мне теперь совсем не хочется... — не глядя на больного, сказал Енок и позвал собаку: — Ну, Алаш, поел? Идем!
Он выбежал из пещеры.
Пробравшись в одну из расщелин скалы, Енок нашел в ней груду сухих листьев, занесенных осенним ветром.
369
24—В. Ананян
Туго набив хурджин листьями, мальчик привязал его к спине волкодава и пальцем показал в сторону пещеры. Снег был глубок, поэтому сам Енок едва успел бы до полудня дойти туда и вернуться. Умное животное быстро доставило свой груз к Вагану и вскоре вернулось назад с пустькм мешком.
В этот день Алаш три-четыре раза сбегал в пещеру и обратно.
Когда Енок, закончив CBOtq работу, вернулся в пещеру, он нашел у костра гору пестрых осенних листьев.
— Ну вот тебе и мягкая постель! — весело сказал он товарищу Вагану. —Что еще тебе нужно?
Партизан притянул к себе’и крепко обнял мальчика.
— Хороший ты. Расти быстрее! Новую жизнь будешь строить!
Утром солнце улыбнулось лугам, горам и ущельям доброй, ласковой улыбкой, начал таять и потек было тонкой струйкой снег. А вечером повеяло стужей, и землю снова сковало ледяной коркой. Теперь зайцы легко бегали по снежному пасту.
— Не догнать их, Алаш, прошли те денечки! — говорил Енок.
Теперь мальчик почти не выходил из пещеры. Из шкурок двух зайцев он сшил мешочек шерсткой вверх и набил его сухими листьями.
— Вот тебе и подушка, дядя Ваган.
Лежа на теплой постели, приготовленной, для него Еноком, товарищ Ваган рассказывал ему о жизни рабочих бакинских нефтяных промыслов,, о том, как вместе с ними участвовал в забастовках и разбрасывал прокламации на бакинском вокзале. Узнал Енок и о том, как товарища Вагана, закованного в цепит отправили в Сибирь на каторгу,, как ему удалось бежать оттуда.
Незаметно наступил вечер.. Енок встал и сказал больному:
— Дядя Ваган, я пойду и скоро вернусь, а ты поспи спокойно.
— Куда так поздно?
— В село1.
— Опасно,, могут волки напасть.
— Волки? Да разве здесь гак много волков, как в
370
Сибири? В чужом краю ты тысячи верст прошел, а я с этой громадной собакой по нашим местам й двадцати не пройду?..
...В полночь у входа в пещеру послышались шаги. Больной вскочил и потянулся за оружием.
— Это мы, дядя Ваган, я и Алаш, — раздался знакомый голос.
Енок сбросил с плеч хурджин, отряхнул снег с ног и занялся огнем. z
— Где же отец? Где остальные? — нетерпеливо спросил он.
— Нет еще... Ну, а ты? Удачно сбегал?
— Еше как! Мы с Алашем птицами слетали!
— Как же ты в село вошел? На охрану не наткнулся?
— Кто же пойдет напрямик? — усмехнулся мальчик.— Мы так ловко проскользнули вдоль изгородей, чго ни одна собака не почуяла... На, ешь, дядя Ваган, хорошо ешь, об остальном не думай, пустяки... — закончил мальчик, раскладывая перед больным принесенную из деревни еду.
— Сказать правду, одна только картошка из нашего дома, остальное там-сям собрал, а мед...
Енок смутился и выскользнул из пещеры, якобы за дровами.
Наутро, когда товарищ Ваган проснулся, Енок еще крепко спал, обнявшись с собакой.
— Устал, бедняжка, — ласково прошептал партизан и заботливо укрыл мальчика шинелью.
Он вышел из пещеры и посмотрел на горный хребет, возвышавшийся на севере, позади Медвежьей скалы. Там все было окутано мглой — бушевала метель.
«Погибнут, не одолеют перевала, — с беспокойством подумал он. —Нет, пойду поднимусь на гору, буду искать, пока хватит сил...»
Товарищ Ваган торопливо вернулся, оделся, взял винтовку, но не успел он выйти, как у входа послышался шум и партизаны ввалились в пещеру. От мороза и бурана их лица посинели, руки и ноги одеревенели.
— Где вы пропадали? — встретил их, возбужденно кашляя, товарищ Ваган.
— Нажали было плечами, чтобы дашнакскую
371
власть ркируть,- да на этот раз не, вышло^— шуткой отозвался Грикор. — Ничего, еще успеем, — добавил он, ожесточенно растирая замерзшие пальцы и уши.
— Ну, — нетерпеливо спросил товарищ Ваган,—удалось вам или нет?
— Еще как удалось! И ворога взломали, и оружие забрали, успели доставить нашим... И то самое сделали, о чем ты просил,-т-ответил Мукуч, хитро сощурив глаза.— Вот только эта стужа проклятая задержала нас на обратном пути. Пришлось в зимовьях отсиживаться. А нам не терпелось, все беспокоились: как-то наш больной и ребенок?...
— Ребенок? Это не ребенок, а настоящий мужчина! Если бы вы знали, как он обо мне заботился!
— Какая же мать его выкормила, чтобы он другим был! —с умилением глядя на сына,-похвастался Мукуч.
Раскрасневшись от похвал, Енок выбежал из пещеры, принес и подбросил в костер сухих веток.
Сидя у огня; партизаны долго говорили о своих делах, но утомление взяло наконец верх. Скоро все уснули, расположившись у костра.
Однажды, когда Енок сидел в пещере,, товарищ Ваган спросил у Мукуча:
— Ты ведь Баку хорошо знаешь?
— Как наше село! Десять лет тартальщиком работал на промыслах, нефть из земли желонками выкачивал.
— Пожалуй, и мастерскую Сергея знаешь? В Бала-хаиах?
— Никелировщика Сергея?
— Ну, да, никелировщика.
— Знаю, как не знать!
— Можешь к Сергею съездить?
— Мог бы, да в Азербайджан сейчас трудно попасть.
В углу сидел Грикор и сосредоточенно долбил чурку грушевого дерева — делал ложку. Услышав разговор, он поднял ГОЛОВУ.
— Попасть в Азербайджан? Пустяки! Возьми в пограничном селе осла и гони его перед собой, будто за картошкой собрался на рынок. В районе Акстафы в любое село свободно войдешь. А гам у нас друзей^азер-372
байджанцев сколько хочешь —Рагим. Самед из Салог-лу, Махмуд... Не с ними ли вместе мы каждое лето скот пасли на наших горах, не из одного ли котла ели? Они нам помогут пробраться в Баку.
— Ну что ж, раз у тебя столько друзей по tv сторону границы, то отправься и ты с Мукучем, — сказал товарищ Ваган. —В Баку, Мукуч, ты найдешь мастера Сергея и передашь ему мое письмо. Расскажи ему о наших делах. У них есть связь с русской Одиннадцатой армией, с Орджоникидзе, Кировым, Микояном. Тебе да-, дут директивы, самые новые. Выслушай внимательно, все запомни. Тайная типография у них есть, литературу печатают, думаю, дадут тебе, привезёшь с собою...
На другой день, когда Енок вернулся в пещеру со своей очередной охотничьей вылазки, он уже не нашел ни отца, ни Грикора — они отправились в Баку.
Мукуч с Грйкором вернулись из Баку в удачную минуту —их ожидал в пещере аппетитный шашлык из косули, которую удалось подстрелить товарищу Вагану.
Сняв с плеч хурджин, отерев потные лица, они горячо обняли Вагана и Енока. Алаш, радостно взвизгнув, прижался к ногам Мукуча.
Прибывшие занялись едой, а Ваган нетерпеливо развязал один из хурджинов.
Чего только в нем не было! Плакаты, листовки, брошюры, газеты, издающиеся в подполье...
У Енока глаза стали круглыми-круглыми, когда он увидел плакаты. В своей маленькой жизни он еще не видел ничего подобного.
Развернув плакаты, мальчик развесил их по стенам пещера и стал рассматривать.
На одном из них Енок увидел пустынный берег моря, пески. Человек со злобным липом протянул руку, и по его приказу какие-то люди стреляют в нескольких других, безоружных, стоящих без шапок людей. Впереди человек с горящими ненавистью глазами, величественный, гордый, обнажив грудь, подставляет ее под пули.
— Шаумян... Двадцать шесть комиссаров.;.— шепчет дядя Ваган, и глаза его влажнеют. — Какие это были люди! Я видел, знал их, работал с ними. Когда в Ба-лаханах они выступали на рабочих собраниях, черное 373
море выпачканных в мазуте людей бурно волновалось от каждого их слова. Англичане предательски убили их, расстреляли в песках Ахча-Кума...
Ёник, замерев, слушал, и новые, не изведанные еще чувства овладевали им.
— Погоди, Ваган, какой я привез тебе подарок!— сказал Мукуч и, поднявшись с места, развязал другой хурджин.
Он достал из него большой портрет и повесил его на стену. Темная и мрачная пещера словно вдруг озарилась, посветлела.
— Узнаёшь? Ленин это... Постой, дай сначала по-' целовать его великий, умный лоб... Теперь глядите...
— Ленин?
Енок вздрогнул, а у Вагана расширились глаза. Он с благоговением поднял взор на портрет человека, делу которого он отдал всю свою жизнь и сейчас умирал за это дело.
Портретов Ленина Мукуч привез несколько, разных. Партизаны развесили их по стенам, без конца рассматривали. Разложили по выступам скалы и литературу— листовки, газеты, брошюры. Мрачная пещера украсилась. Не была ли она первым советским клубом в Армении, эта маленькая пещера?..
— Рад, товарищ Ваган?.. Но какой ценой мы доставили сюда все это! Поверишь ли —пять раз пришлось спасаться от смерти. А жалость-то какая, не нашли мы твоего друга Сергея, — арестован. Видели только его товарищей.
— Сергей арестован?
— Да. Но остальные работают. Говорят, скоро наши в городе будут...
На другой день из уездного центра вернулся Симон. Ему не дали отдохнуть.
— Ты знаешь все наши зимовья, — сказал Симону товарищ Ваган. — Возьми эти листовки и раздай их гам. В селах у нас мало знают о большевиках. Пусть почитают. Вот тебе программа партии, вот брошюры. Прочтут —узнают, за что мы боремся, во имя чего поднимаем оружие...
374
ТАЙНА ОХОТНИКА ШАКАРА
В феврале больному стало хуже.
В пещере скова остались товарищ Ваган и мальчик.
Енок испек в горячей золе последние картофелины и положил перед больным.
— Енок-джан, кушай и ты,— сказал Ваган.
— Нет, дядя Ваган, сыт я. Когда ты спал, я испек себе и хорошо поел,придумал мальчик.
Больной съел последнюю картофелину и помрачнел.
Енок знал, что идти домой не было смысла: село голодало, все с нетерпением ожидали весны, чтобы вместе со скотом подняться на пастбища и питаться там травой. Каждый день в селе умирали от голода...
Приятным клохтаньем каменные куропатки или, как их еще называют, горные курочки возвещали по утрам восход солнца.
«Мясо куропатки — какую оно человеку силу дает'—думал Енок, прислушиваясь к песням серых птичек, раздававшимся на утесах. — Вот если бы у меня был дробовик!..»
— Не можешь ли своим коротеньким умом придумать, как добыть куропатку? — тихонько спросил он у собаки, поглаживая ее косматую голову.
Алаш, широко разинув пасть, не то зевнул, не то вздохнул и облизал губы красным языком. Слово «куропатка» ему было знакомо, и,, по-видимому, он сейчас вспомнил брюшко птицы — доля, которую обычно получал, если ловил куропатку.
— Мы с Алашем идем в лес, дядя Ваган. Надо маленький обход сделать. Скоро вернемся, — сказал Енох.
Проваливаясь в снегу, доходившем ему до колен, Енок с собакой спустились в зимовье к- охотнику Ша-кару.
Старый охотник тепло встретил мальчика.
375
~ Эй ты; малыш, как вы живете там, на верхушке горы? — спросил он, посасывая свой старый чубук.
— Важнецки. Куропаток едим, чтобы не ударить лицом в грязь, похвастался мальчик.
— Ого, каким же это способом ты куропаток ловишь?
— А вот таким, что тебе и не догадаться, дедушка.
Енок знал, что охотники не любят открывать свои приемы охоты, и раздумывал, как бы вытянуть из старика его тайны.
— Этому способу, — сказал он, — меня наш Симон научил. Способ такой, что в день пятьдесят-шестьдесят куропаток ощипываю...
Старик от удивления и зависти так и заерзал на месте.
— Да что гы, не быть мне охотником Шакаром! Я пятьдесят лет охотой занимаюсь, д^ чтобы я больше пятнадцати куропаток в день убил, а ты, сосунок, пятьдесят?.. Как же это ты делаешь? Как заставляешь их под выстрел идти?
— А вот и заставляю... Как домашние куры, так и идут ко мне на мушку...
—- Как же ты это делаешь? — горел от нетерпения старый охотник.— Пеструю тряпку, что ли, расстилаешь? Кто тебе мою тайну открыл? Правду скажи...
Енок чуть-чуть не подпрыгнул от радости. «Пестрая тряпка! Вот она, тайна!...»
— Ну, прощай дедушка. Ты насчет дичи не думай. У нас в горах ее много, и тебе хватит.
Енок пошел к дверям.
— Погоди, парень. Как же ты уходишь, со мной хлеба-соли не разделив? —рассердился старик. — Хле-ба-то, положим, у меня нет, а картошку я для тебя испеку.
Он подошел к очагу и вырыл в горячей золе ямку для: картофеля.
Енок колебался. Он был очень голоден. Но, вспомнив о товарище Вагане, о том, что больной долго не может ждать его, отказался от картошки и помчался в село.
Село покоилось в глубоком сне. Дойдя до дома, Енок тихонько постучал в окно.
Дверь осторожно открылась, две мягкие руки обня-876
ли в темноте мальчика, и он прижался лицом к теплой, родной материнской груди.
— Жизнь моя, сынок мой милый... Глаза выплакала, тебя ожидая. Ну, как ты? Здоров? Как ты там на голых камнях спишь? Так ведь и простудиться можно. Не болен? —один за другим задавала вопросы мать, крепко прижимая к себе голову сына и жадными поцелуями согревая его холодные щеки.
Еноку, уставшему от беспокойной, полной волнений и неудобств жизни в пещере, захотелось остаться в этих теплых объятиях. Но глубоко запавшие глаза дяди Вагана, его кашель не позволили мальчику долго думать об отдыхе. Вырвавшись из рук матери, он сурово сказал:
— Все хорошо, нани, живем как на даче. Воздух чистый, вода холодная. А мы —как птицы свободные. Отец здоров. Вот просил тебя поцеловать, это от него... Да, нани, я сейчас же должен бежать назад. Не могу опоздать ни на одну минуту. Где дедушкина кремневка?
— Ты что? Куда ты в полночь пойдешь? Глаза бы мои не глядели... — пришла в ужас мать.
— А ты хочешь, чтобы пришли дашнаки и увели меня в тюрьму?..
— Ой! — вскрикнула мать. — Тебя увести?..
— А что ты думаешь? Уведут. Это тебе не шутки— партизан среди ночи в село вошел!
— Ну, беги. Беги, сынок... Ружье там, в амбаре, лежит. Погоди, посвечу.
Мать дрожащими руками зажгла плошку и открыла дверь в прилегавший к дому сарай. Там среди разной рухляди они нашли дедовское широкоствольное кремневое ружье. Енок взял это допотопное оружие, нашел в старом сундуке патроны, огромные, ржавые, со свинцовыми толстыми пулями, коробку с порохом и собрался назад в горы.
— Не простудись, сынок... Ослепнуть бы твоей матери...— плачущим голосом провожала его мать.
— Будь молодцом, мамочка, не плачь. Ты вот что скажи: нет ли. у тебя в сундуке пестрой тряпки?
Мать ничего не спросила, лишь недоуменно повела плечами. Из своего сундука она вытащила узел с разными тряпьем и развязала его. Еще девушкой она тщательно прятала все лоскуты, остававшиеся при кройке.
377
Когда лоскутов собралось много, она скроила из них треугольнички и сшила их. Вышел яркий платок, весь из треугольничков—красного, зеленого, черного, белого, желтого и других цветов.
— Вот она, — обрадовался Енок. —Теперь куропатки придут ко мне сами, своими ножками!
— Ай, сынок, какие куропатки? Почему должны прийти? —в недоумении спрашивала мать.
— Должны прийти, чтобы я сделал из них шашлык для дяди Вагана... Он поест, станет сильным и пойдет на войну... А что ты думаешь? Объяснил бы, да времени нет, мне к утру обязательно нужно быть в пещере, накормить дядю Вагана. Ну, прощай!..
Он выхватил платок из рук матери и, освободившись из ее теплых объятий, выбежал из дому.
К утру они с Алашем добрались до пещеры.
— Доброе утро, дядя Ваган! Как ты ночь провел?— деланно веселым гоном спросил у больного Енок.
Сильно потею.
— Потеешь? Это хорошо, — решил мальчик. — Бабушка моя всегда больных поила чаем с малиной и заставляла потеть. Потом болезнь сама выходит.
Больной слабо улыбнулся.
— Да, — подтвердил он, —конечно, это хороший признак.
— Ах, дядя Ваган, если бы ты знал! Где мы только в ночь не были с Алашем...
Разостлав у костра мешок, Енок высыпал порох из старых ржавых патронов, а громадные, в большой палец, свинцовые пули изрезал на мелкие кусочки.
— Ты что это делаешь, малыш? — заинтересовался больной.
Енок только улыбнулся таинственно.
Насыпав в дуло ружья полгорсти пороха, он заткнул его сверху вместо бумаги сухими листьями, хорошенько примял их шомполом. Поверх листьев всыпал в дуло кусочки свинца — почти столько же, сколько и пороха,— и еще раз заложил сверху листьями. Потом укрепил кремень и, как только взошло солнце, вышел из пещеры.
В это утро, казалось, сама природа улыбалась мальчику; горы и долы так и сверкали под лучами солнца. 378
Енок знал, что куропатки любят выходить на рас-свете из расщелин, где они укрываются ночью. Они" садятся на острые зубцы скал, греются на солнце и начинают квохтать.
Разостлав свой пестрый платок на одном из кустов, Енок спрятался позади большого камня. Платок загорелся на солнце всеми цветами радуги, и тут произошло нечто удивительное... Квохтанье куропаток оборвалось, и они, привлеченные необычайно чарующими красками платка, начали, вытянув шеи, понемногу спускаться вниз, к чудесному кусту.
«И-и-и!.. Какие у них славные глазки!» — думал мальчик, с чувством жалости глядя на простодушно приближавшихся к смертоносному дулу птиц.
В их блестящих, круглых, красноватых глазках была такая детская невинность, такое неукротимое стремление к красивому, чудесному, что мальчик не решался нажать курок. Но в эту минуту из пещеры послышался тяжелый кашель больного.
«Умрет от голода», — молнией пронеслось в голове у Енока, и он схватил ружье. Но — то ли кремень выпал, то. ли не годился —- ружье не выстрелило. Куропатки вздрогнули от звука упавшего курка и осторожно подняли головы. Мальчик вставил новый кремень, прицелился и снова нажал собачку. Раздался грохот, и сквозь темно-серое облако дыма, окутавшее куст, Енок увидел несколько трепетавших на снегу куропаток...
Радости мальчика не было предела. Он хлопал Ала-ша по спине и говорил, показывая на себя:
— Ты видишь, какие штуки этот парень выдумывает?
Енок развесил куропаток по стенам пещеры и каждый день кормил больного шашлыком из их нежного мяса. Когда Мукуч вернулся и увидел добычу сына, он от радости не знал, что и сказать мальчику.
-- Кабы не твой парень, давно бы и косточки >10:1 истлели, — сказал больной Мукучу.
Мальчик смущенно краснел.
Похвалили его и другие партизаны и, оставив больному мед диких пчел, вновь куда-то ушли.
...Запасу свинца пришел конец. Енок был удручен.
— Возьми вместо свинца гравий, — посоветовал ему больной.
379
Енок спустился в ущелье, набрал на берегу, ручья крупного песка и всыпал его в дуло ружья вместо дроби.
Попытка удалась. Но куропатки уже начали недоверчиво поглядывать на пестрый платок. Они узнали, что из-за, этой красивой тряпки появляются пламя а дым, что вслед за этим падают и трепещут на снегу их товарки. И они больше не шли под выстрелы мальчика.
Еноку поневоле пришлось начать охоту на сорок, на диких голубей и даже на воробьев.
Но и эти птицы вскоре начали улетать, едва завидев Енока с его смертоносным оружием.
...Была ясная, лунная ночь, снег подмерз и проваливался под ногами. Легко попрыгивая, Енок добежал до зимовья и вошел в землянку деда Шакара.
— Дедушка, милый дедушка, что станется, если ты мне скажешь, как еще куропаток ловить? — взмолился он.
Дед Шакар сурово молчал.
— Всю жизнь тебя благодарить буду. Ведь товарищ больной у нас, голоден...
— А ты говорил, по пятьдесят штук в день убиваешь?
— Шутил, дедушка. Сидим мы голодными на своей горе, — признался мальчик.
Охотник помрачнел.
— Что же ты мне знать не дал, малыш? Разве умер я, что не могу помочь?
Дед сурово повернулся, нашел в углу землянки хурджин, положил в него большой черный хлеб и всю, какая была у него вареную картошку. Потом пошел в хлев, выдернул у лошади из хвоста пучок длинных волос и научил мальчика делать силки для куропаток.
— Вот тебе и ячмень и мелкая солома,— сказал он, передавая мальчику мешочек,— посыплешь перед силками, чтобы куропатки шли.
Мальчик не знал, как и благодарить старика.
Весело болтая со своей собакой, Енок вернулся домой, на Медвежью скалу.
На другое утро он набрал на берегу ручья глины и, наделав из нее щариков, укрепил в них концы нееколь-380
ш петель, сделанных из конского волоса. За ночь глина замерзла и крепко зажала хвостики петель.
Енок заметил, что куропатки утром и вечеров пьют воду у незамерзающего ручья. Там мальчик расставил свои силки и посыпал вокруг них солому, смешанную с ячменем. Силки были расположены так, что куропатка, клюя зерно, должна была просунуть голову в волосяное кольцо.
Все, наконец, было готово.
В эту ночь Енок спал беспокойным сном.
Утром он сбежал вниз и Огласил ущелье криками восторга. Даже Алаш от радости начал лаять и визжать и, глядя на куропаток, попавших в силки, жадно облизывал губы.
У ОРЛИНЫХ ГНЕЗД
Весна потихоньку поднялась из ущелий вверх, к утесам Медвежьей скалы.
На берегу ручья из-под сухой листвы показались ростки крапивы и красновато-зеленые побеги рябины. Тысячи птиц оживленным щебетанием встречали пробуждение природы от тяжелого зимнего сна. В ущелье громче запел ручей.
Деревья еще стояли голыми. Но чувствовалось, что скоро появятся и лопнут почки и лес зазеленеет. Тут и там на верхушках деревьев виднелись большие темные пятна, похожие на папахи, — вороньи гнезда.
Больной партизан с приближением весны оживился, хотя здоровье его не улучшилось.
Енок услышал однажды, как Симон сказал отцу:
— До весны он доживет, а там... Такие больные всегда весной умирают. Разве чудом спасется...
С тех пор Енок только об одном и думал: как спасти дядю Вагана? Еда теперь была, партизаны добыли муки, риса, Енок с Грикором ловили в речке рыбу. Нс всего этого было мало. Какое же чудо может спасти дядю Вагана? Какое?
Однажды, бродя по лесу, Енок остановился у глубокой пропасти, над которой повйсли высокие острые утесы. Их вершины были постоянно окутаны туманом.
381
Высматривая добычу, высоко в небе парил над ущельем орел.
Енок долго следил за ним. Он увидел, как орел вдруг камнем упал в ущелье, но вскоре вновь взмыл в небо. В клюве у него было что-то живое. Орел опустился на вершину утеса и скрылся в темной впадине среди камней.
«Там у него, должно быть, гнездо»,— подумал мальчик и вдруг вспомнил бабушкину сказку о человеке, который спас орлят. И орел отблагодарил его. Он каждую весну в своем клюве приносил человеку по одному яйцу, и тот жил долго-долго — сколько живут орлы.
«О, вот. что нужно дяде Вагану, что может его спасти!..»
И Енок, как дикий кот, начал карабкаться наверх, хватаясь за кусты, росшие по гребню скалы. По пятам за ним взбирался на утесы Алаш. Изодрав одежду и изранив в кровь колени, Енок наконец добрался до орлиного гнезда. Собаке было уже не по силам следовать за ним, и она осталась ниже, на одном из выступов скалы.
Орел и орлица с криком вылетели из гнезда.
Енок снял с плеча дедовскую кремневку и продолжал карабкаться на утес. Птицы, прорезая воздух гигантскими крыльями, угрожающе носились над мальчиком. Он остановился, перевел дух, отер пот со лба и посмотрел вниз. Оттуда, из полумрака глубокой пропасти, глухо доносился шум горной речки.
Стоя на границе между жизнью и смертью, мальчик на мгновение заколебался.
«Нет. будь что будет! Иначе дядя Ваган не выздоровеет...»
И Енок, сделав последнее усилие, протянул руку к гнезду, в котором лежало несколько крупных белых яиц.
Одно за другим он вынул их и сложил в свою папаху.
Когда, опустошив гнездо, Енок уже начал спускаться вниз, на него налетела орлица и с криком ударила клювом в плечо. Мгновение — и Енок покатился бы в пропасть, но его спас куст можжевельника. Разъяренная птица напала на собаку, вонзила когти в ее шею и 382
оторвала от скалы. Но собака оказалась орлице не по силам, и она выпустила ее. Енок увидел только, как Алаш, жалобно взвизгнув, полетела в пропасть.
— Ай, ай, собачка моя!.. — с болью закричал Енок п, направив ружье на орла, спустил курок.
Эхо выстрела прокатилось по ущелью. Огромная птица с разбитым крылом камнем упала на утес.
С большим трудом мальчик продолжал спускаться с утеса.
Внезапно послышался стон. Енок посмотрел вниз и увидел Алаша. Собака зацепилась за один из кустов и жалобным воем просила о помощи. Внизу, под нею, была страшная бездна, а над нею голый, неприступный утес. Ниоткуда не подойдешь...
Мальчик долго смотрел на любимую собаку, видел ее мучения, слышал ее жалобы, безнадежный призыв, и слезы текли по его обожженным солнцем щекам...
Темнело. Енок в горе закрыл глаза, повернулся и шаткими шагами побрел назад, к Медвежьей скале. Он думал теперь только об одном — как донести целым свой драгоценный груз...
ПОСЛЕДНИЙ ДЕНЬ В ПЕЩЕРЕ
Енок не рассказал больному о печальной кончине Алаша, не захотел огорчать его. Он даже попытался пошутить, чтобы развеселить больного.
— Дядя Ваган, погляди, я тебе яйца орла принес. Ты только подумай —кто еще в мире, кроме тебя, будет есть орлиные яйца? Съешь яйцо орла и сам станешь силен, как орел! Как орел, поднимешься с этих скал и позовешь всех на бой. А тогда и мы по-орлино-му ударим по врагу и такой поднимем в этих ущельях шум, что...
— Ох, да что же это за яйца? Эй, малыш! — сказал кто-то позади.
Мальчик, не докончив свой речи, обернулся. За ним стоял отец. Вошли в пещеру и остальные партизаны.
Григор достал из чулка какую-то бумагу и, передав ее Вагану, таинственно подмигнул Еноку.
833
Ваган прочитал бумагу, и Енок увидел, как в его глазах вспыхнул давно знакомый ему огонек.
Он затаил дыхание: ожидалось что?то необычное.
Больной, оживившись, вскочил с места и веселым, зазвеневшим голосом сказал:
— Ну, товарищи, начинаем, берите оружие!
У мальчика громко, застучало сердце.
В то время, когда Мукуч доставал из глубины пещеры гранаты и маузеры, Грикор, обнимая то Вагана, то других товарищей, восклицал:
— Наконец-то, начинается, наконец...
Мукуч испек в золе орлиные яйца и, раздав партизанам, сказал:
— Ну, набирайтесь орлиной силы. Перед боем орлиное яйцо едим — это хороший знак!
С отеческой лаской он посмотрел на сына и нерешительно спросил:
— Разве и ты, Енок, пойдешь с нами?
— Почему же не пойду? — радостно ответил мальчик.
Глаза его горели при виде оружия и этих приготовлений. «Что-то будет?..»
Когда все вооружились, Ваган протянул свой карабин Еноку.
— Возьми. Это тебе от меня на память. Будет надежным другом.
Потом, обратившись к партизанам, он твердым голосом сказал:
— Поклянемся, товарищи, что до последнего вздоха будем бороться за освобождение народа.
Партизаны оложили руки на свои винтовки и сказали: «Клянемся!» Вслед за этим пещера задрожала от грозной песни:
Это есть наш последний И решительный бой..
Потушив костер, партизаны покинули утесы Медвежьей скалы и через темный лес, обойдя цепь гор, спустились в далекое Лорийское ущелье, где на берегу реки находился железнодорожный разъезд.
Ш
РАДОСТНЫЕ ЗАЛПЫ
в лесу слышались выстрелы. Партизаны, заняв позиции на каменной гряде, беспрерывно стреляли сверху по наступающему на разъезд вооруженному отряду дашнаков.
С соседней станции, оглашая ущелье грохотом и ревом, мчался поезд, битком набитый вооруженными рабочими. Они висели на подножках вагонов, на буферах. Когда поезд подошел к станции, рабочие выскочили из него и тоже открыли стрельбу по противнику, притаившись кто где мог—за вагонами, под маленьким железнодорожным мостом.
Лучше других среди партизан стрелял Грикор. Товарищи видели, как после каждого его выстрела в рядах врага кто-нибудь падал.
— Молодец, Грикор! — хвалил себя Грикор, после каждого выстрела. — Вот так, давай, давай!
Время от времени оборачиваясь к Еноку, Грикор спрашивал:
— Ну что, малыш, сердчишко на месте? Держись, милый, твердо!..
Лежа на вершине холма, в прикрытии, Ваган горящими глазами следил за движениями врага и отдавал приказы своему отряду.
Вдруг ущелье задрожало от грохота, и на рельсах, бегущих вдоль берега реки, показался тяжелый бронепоезд. Со страшным ревом он приближался к разъезду. Подойдя к платформе, бронепоезд снизу вверх осыпал партизан дождем свинца.
У Мукуча бессильно упала левая рука. Енок бросился к отцу и, волнуясь, дрожащими руками стал перевязывать ему рану.
Бронепоезд прошел вперед, осыпая огнем рабочих, укрывшихся под мостом. Партизаны, находившиеся на скале, оказались позади него.
Отряд противника, получив поддержку бронепоезда, начал продвигаться вперед. Вот-вот захватит разъезд, и рабочая дружина будет взята штыками.. Однако, выйдя на открытое место, отряд стал прекрасной мишенью для укрывавшихся за утесами- партизан.
— Стрелять по врагу с фланга! — приказал Ваган,
25—В. Ананян
направляя дуло своего маузера на шедшего во главе отряда человека с блестящими погонами.
Залпы один за другим прогремели из-за камней. На линии железной дороги упало несколько десятков солдат. Ноги человека с блестящими погонами взметнулись в воздух, и он полетел с косогора в реку.
— Джан! Не война, а пирушка, настоящая пирушка!— восклицал Грикор, высовываясь из-за камней.
— Сумасшедший! Ложись! — прикрикнул на него Мукуч.
Сам, он продолжал непрерывно стрелять из своего маузера. На его левом плече из-под повязки проступила и застыла кровь.
Отряд белых панически подался назад. Защищая его, бронепоезд направил свои пушки на скалы. В небо взлетели обломки разбитых ядрами утесов. Осколки камня и пыль осыпали партизан. Запах жженой серы наполнил воздух.
К Мукучу прибежал партизан, присланный товарищем Ваганом.
— Приказ прекратить огонь, пропустить бронепоезд...
Мукуч в недоумении пожал здоровым плечом.
— Товарищ Ваган приказывает отрезать бронепоезду путь к отступлению.	'
— Чем?— удивился Грикор.
— Свалить на рельсы глыбы камней.
— Ну что ж, он вперед уйдет.
— Не уйдет: железнодорожники разобрали мост.
Партизаны ползком поднялись на вершину скалы, где. за одним из больших камней сидел товарищ Ваган.
Он удивительно изменился за этот короткий час. Щеки горели румянцем, глаза сверкали.
Ваган посмотрел вниз, на извивающиеся в ущелье рельсы, и, улыбнувшись, спросил:
— А ну, ребята, кто из вас сможет свалить вот этот кусочек камня вниз?—Ваган указал на огромную, треснувшую посредине, нависшую над ущельем скалу.
— Здорово, это верно! —понял Грикор и, обнажив кинжал, побежал к лежавшему в стороне сломанному дереву.
Взяв рычаги, сделанные Грйкором из толстых веток, часть партизан просунула их в расщелину скалы и на-» 386
валилась на них. Остальные уперлись ногами в камень с другой стороны.
Нажали раз. Еще и еще раз —и вдруг скала отвалилась и полетела вниз. Куски камня величиной с буйвола со страшным грохотом рухнули в ущелье, сметая деревья. Они упали на рельсы и, раздробив их, скатились в мутную воду реки.
Поезд торопливо побежал назад, дошел до разрушенного полотна и, как дракон, попавший в плен, жалобно взревел.
Неожиданно воздух потрясло громкое «ура», и в ущелье ворвались люди в остроконечных, с красными звездами шапках.
Енок вопросительно посмотрел на дядю Вагана.
— Русские! Русские!.. — прошептал дядя Ваган.
Его глаза повлажнели. Он счастливо улыбался.
— Теперь, товарищи, мы победим! — сказал он торжественно и поднялся.— За мной, товарищи!
Размахивая винтовкой, товарищ Ваган сбежал с каменной гряды вниз, к разъезду. За ним последовали партизаны.
Рабочие и красноармейцы высыпали из своих прикрытий и тоже побежали к поезду.
Поезд, однако, не сдавался и продолжал беспорядочно стрелять.
Нападавшие залегли снова. Худой человек с бледным лицом и горящими глазами выскочил, из-за камня, кинулся к бронепоезду и бросил под него связку гранат. Сам он тотчас же ничком упал на землю.
Сильный взрыв поряс воздух. Камни и земля взлетели в небо. Бронепоезд дернулся, задрожал, и на нем взметнулся белый флажок: враг сдался!
Енок в тревоге бросился к человеку, метавшему гранаты,— он лежал на земле — и начал дергать его за рукав.
— Дядя Ваган, дядя Ваган!..
Ответа не было. Енок перевернул лежавшего и отпрянул— изо рта товарища Вагана шла кровь. Глаза были закрыты, нос заострился.
Подбежали партизаны, окружили своего командира и молча сняли шапки. Мальчик в тревоге посмотрел на отца — у него глаза были полны слез,
Енок понял, и губы его задрожали.
387
Грикор молча расстегнул рубашку умершего и осмотрел его — следов пули не было.
— Кровь из горла. Своею смертью умер,— сказал он. — Исполнилась мечта: хотел победить, а потом умереть. Какой был человек!..
На берегу реки, под дикой сливой, партизаны молча вырыли могилу и предали земле тело своего друга. Мальчик прижался головой к дереву и горько плакал.
— Бедный Мехак умрет от горя. С того дня, как на сына кандалы надели, с того дня до сих пор... — покачал головой Мукуч.
Енок вздрогнул.
— Как, разве это был тот человек... в кандалах?— спросил он.
— Да, сыноку тот самый.
— Тот самый, кому я дал чашку молока?
— Да, тот самый. Разве я не сказал тебе?.. А ты сам не узнал его? Хотя, что в нем осталось от прежнего парня? Можно ли было узнать?..
Мальчик зарыдал: тот запыленный человек в кандалах, молящее лицо которого он помнил все эти годы—был дядя Ваган?.. И теперь у Енока было только одно желание, — чтобы дядя Ваган открыл глаза хотя бы на мгновение и узнал в нем мальчика, который дал ему когда-то молока.
Вновь послышались выстрелы, и кто-то, размахивая в воздухе ружьем, закричал с вершины горы:
— От Вороньего камня снова наступают. Ребятам туго, торопитесь, эй!..
Партизаны очнулись и бросились на помощь к товарищам.
Енок с силой потряс дерево, стоявшее над могилой. Нежные цветы дикой сливы, похожие на легкие, пушистые хлопья снега, закружились в воздухе и белым покрывалом окутали сырой земляной холмик.
На земле лежал карабин, подаренный мальчику Ваганом.
Енок поднял карабин, утер слезы и пополз вслед за партизанами наверх, туда, где раздавались выстрелы,— к Вороньему камню.
388
СТЕПА
На дворе было темно, бушевала буря.
В дверь постучали.
— Кто там?
— Предревкома. Откройте!
Дверь открыли, и в комнату ворвался холод.
Два незнакомых человека отряхнули в прихожей снег со своих шинелей и вместе с председателем революционного комитета вошли в комнату. Один из них был совсем молодой, смуглый, темноволосый, сероглазый, другой — белолицый, со светлыми и мягкими, как шелк, волосами и такими же светлыми ресницами, обрамляющими синие глаза.
— Ребята с фронта, пробудут у вас несколько дней, — сказал председатель и, пожелав нам спокойной ночи, ушел.
В стране нашей началась революция, и русская армия пришла на помощь восставшему армянскому народу.
Сестра моя и зять были участниками Майского восстания1, я — мальчишкой, только что вступившим в комсомол: кто же еще мог быть для нас более дорогими гостями, как не русские красноармейцы, прибывшие с далекого Севера освобождать нас от белогвардейцев-дашнаков?
Сестра сейчас же поставила самовар, достала все съестное, какое только нашлось дома (год был голодным), и ломаным русским языком с заботой Сказала:
— Иди кушай, голодни брато-джан.
Но наши гости оказались необычайно застенчивыми.
Мы знали, что в эту стужу им на позициях было нелегко, что они выбились из сил, знали, что они ни разу
• Майское восстание 1920 года было жестоко подавлено дашнаками
389
еще не поели сытно с тех пор, как попали в Армению, и все же подойти к столу они не решались,
— Не стесняйтесь, мы ведь свои, мы все коммунисты,—сказал им мой зять.
Робко они подсели к столу, но к еде почти не прикоснулись. Чаю зато выпили столько, сколько его может выпить только русский человек, пустившийся в дорогу в февральский холод. Потом они легли и сразу же заснули как убитые. Бедные ребята, уж очень они устали!..
Сестра дала им самые лучшие простыни, подушки и одеяла из своего приданого.
— Жаль их, пусть хоть раз поспят в тепле и на мягком,— сказала она.
Какое-то особенное чувство было во мне, когда я проснулся. Отчего мне так радостно? Да, вспомнил: у нас гостят красные бойцы с фронта.
В те дни мне было пятнадцать лет, но я уже целых гри года бродил с ружьем по холмам и считал себя охотником.
У меня была винтовка, которую я нашел в восем-надцом году в наших горах; ее, должно быть, бросил какой-нибудь убежавший с фронта солдат. Я был тогда так мал, что не мог дотянуться до собачки, и отец укоротил для меня приклад ружья.
Я ждал русских, мы знали, что они идут к нам, и теперь неудержимое желание овладело мной — уйти с этими отважными людьми туда, где идут последние бои.
«Как было бы чудесно, если бы они и меня взяли с собой на фронт!» —все время теперь думал я.
Издалека доносятся до нас глухие раскаты канонады, от них дрожит земля. Поглядеть бы, что делается там. Вот если бы меня назначили пулеметчиком! Неприятельская конница, обнажив шашки, несется прямо на штаб Атарбекова1. Положение критическое, и вдруг из-за куста я начинаю — тра-та-та-га... — и дашнаки, потеряв голову, бегут врассыпную под разящим огнем моего пулемета. Как удивится Атарбеков! А затем
1 Г А. Атарбеков — главнокомандующий красных войск в Армении во время гражданской войны.
390
он скажет: «А ну, приведите-ка сюда этого храброго юношу, погляжу я, из какого он львиного рода...»
Снова сели за чай.
— Кушай, брато-джан, кушай, —упрашивает сестра. Но они стесняются — удивительно деликатные и сдержанные.
В ушах моих еще звенит грубый голос дашнакского солдата: «А ну, тащи кур, десять пуль тебе в глотку!»
Разве сравнишь!
В этот день смуглый боец, которого звали Степа, принес что-то похожее на обломок кирпича и положил на стол. Это был его дневной паек хлеба.
— Сестра, скоро получим и сахар, и мясо, и кишмиш,—сказал он, краснея.
Бедный парень, ему так хотелось хоть чем-нибудь отплатить за наше внимание! Неизменно, садясь за чай или обед, Степа, смущаясь, говорил:
— Скоро -получим и сахар, и кишмиш...
Но они так и не получили ни сахара, ни кишмиша.
У Степы было охотничье двуствольное ружье. По утрам мы спускались вдвоем к берегу Зангу, туда, где из-под земли бьют теплые сернистые источники. В морозные дни сюда слетались утки —они могли тут погреться, а мхов и корней было вдосталь.
Удивительное дело —Степа никогда не стрелял по сидевшим на воде птицам.
— Ну, какой же это спорт? — говорил он. —В сидящую птицу попадет всякий. А вот если у тебя есть .сноровка, стреляй влёт, бей птицу в воздухе.
В то время я понятия не имел о спорте, и был недоволен Степой. Увидел птицу —бей, какой тебе еще спорт?
Сначала я стрелял по сидящим уткам, а в воздухе рассыпалась дробь, посылаемая Степой. Он стрелял хорошо, почти без промаха. Понемногу и я научился у него так стрелять.
Охотясь вдвоем, мы очень подружились. Всем сердцем своим я привязался к Степе.
Вскоре, однако, прогулкам нашим пришел конец.
Однажды утром пришел из штаба какой-то военный. Степа и Коля надели свои шинели, взяли походные
391
сумки и винтовки и вышли из дому. Они возвращались на фронт, в Ахту.
Я забежал на кухню, завернул в лаваш весь, какой только у нас был, сыр и положил в Степину сумку.
— Там голодни кушай будешь, — сказал я, с трудом выговаривая русские слова...
Впоследствии всегда, когда я слышал грохот пушек, сердце мое начинало сильнее биться.
— Может быть, это стреляет Степа, — говорил я сестре.
Степа был артиллеристом.
Но день ото дня канонада доносилась все глуше.
— Гонят дашнаков! Степа, должно быть, уже до Сухого фонтана дошел! — говорил я и кувыркался от радости.
Наконец пушек не стало слышно совсем.
Как-то утром, забравшись в хлев, я лег на землю и прижался к ней ухом. Вскоре послышался далекий, глухой гул, казалось исходивший из недр земли.
Я выбежал из хлева и обрадованно закричал сестре:
— Наши, должно быть, уже до Еревана дошли!
После этого я еще несколько раз прикладывал ухо к земле, прислушивался к таинственным шумам ее глубин и по ним определял местонахождение артиллериста Степы.
Бывали минуты, когда в моем воображении возникали мрачные картины: то Степа, свалившись вместе со своей пушкой в пропасть, просит о помощи, то мерзнет в бурю и пургу, съежившись в какой-нибудь яме.
В такие минуты сердце мое сжималось от боли. Больше нет сил терпеть, пойду на фронт!
...В полночь к нам постучали. Вошел какой-то человек, весь в снегу. В прихожей он отряхнул бурку, снял папаху, и мы узнали Колю. Коля поцеловался со всеми и, понурив голову, сел у очага.
— А Степа? — нетерпеливо спросил я.
Коля поднял голову, и в его глазах-я увидел слезы.
— Степу убили,— сказал он.
Мы окаменели.
— Степа умер смертью героя,— продолжал Коля подавленным голосом.
Он помолчал, потом повернулся ко мне:
392
— Умирая, он вспомнил тебя. Он сказал: «Отдай это ружье ему, пусть помнит меня...»
Коля вынул из своей сумки и вручил мне ружье, разобранное на части. Дрожа от волнения, я соединил их, и в руках у меня очутилась небольшая двустволка. На ее прикладе ножом было вырезано: «Степа».
Утром я ушел вместе с Колей на фронт...
Много лет прошло с тех пор, и все эти годы ружье Степы дружит со мной. Каждый раз, когда я с замиранием сердца открываю огонь по пернатым стаям, мое ружье гремит, и на далеком горизонте моей памяти возникает образ его прежнего владельца — улыбчивого, сероглазого юноши.
Опуская еще дымящееся ружье, я с волнением читаю имя, вырезанное на его прикладе: «Степа»...
КОЛАЧАРТЫ
После неудачной охоты человек всегда бывает зол, и какая бы бедная птичка ни попалась ему на пути, стоящая или нестоящая,— убьет, сорвет на ней свою досаду...
Однажды, возвращаясь с охоты с пустыми руками, мы увидели в лесу стайку птиц. У пас их называют ко-лачартами. Это птицы величиной с сороку, такие же пестрые, но красивее сороки и очень шумные.
Я вскинул было ружье, но товарищ схватил меня за руку.
— Если бы ты знал, сколько добра сделали эти птицы нам, партизанам, ты никогда не стал бы в них стрелять, — сказал он.
И я услышал от него такую историю.
— Это было давно, тридцать лет тому назад. Помнишь, когда наше село восстало против дашнаков? Ну, тогда восстание было подавлено, мы ушли в горы и укрылись в расщелинах ^Медвежьей скалы. Мы знали, что банды Сепуха нас ищут. Оторванные от всех, с тревогой в сердце, страдая от голода, сидели мы на этих скалах.
Перед нами темная щель в горах, а по ее бокам высокие утесы.
Охрану несем по очереди, чтобы враг не напал неожиданно.
Однажды колачарты, жившие в лесу, подняли ужасный шум и летят прямо на нас.
Шамшадинец Акоп, старый охотник, хорошо понимал язык птиц. Он сказал нам: «Ребята, приготовьтесь!».
Мы взяли ружья и залегли за камнями. Вдруг видим — из-за кустов показалась какая-то мохнатая морда, а над нею на деревьях шумят колачарты: «Чит-чит... Грт-грт...» 394.
Грянули выстрелы. Медведь заревел и, ломая кусты, бросился вниз, в ущелье. Там, внизу, протекал ручей, а медведь, когда его ранят, всегда бежит к воде.
В течение нескольких дней мы лакомились медвежьим шашлыком и благословляли птиц. После этого случая они стали нашими разведчиками и часовыми. Стоило только появиться вблизи от нас волку, косуле, даже зайцу, как колачарты сейчас же сообщали нам об этом:
«Пожалуйте, есть здесь для вас, чем можно поживиться!»
Так благодаря колачартам у нас в пещере и дичины было вдоволь, и мы знали, что у нас есть и охрана и часовые.
Как-то утром, когда мы дремали, растянувшись в пещере, колачарты подняли такой шум, что все в тревоге вскочили.
На этот раз птицы были очень неспокойны, опасность, видно, надвигалась большая.
«Ребята, — закричал Акоп, — по местам! Они видят людей с ружьями. Слышите, как кричат?»
Мы приготовились, заняли позиции и замерли. Птичий гвалт становился громче и ближе—это значило, что опасность приближается к нам.
Через несколько минут мы заметили людей, пробиравшихся ползкОхМ среди деревьев. Увидеть нас они не могли, и мы не шелохнулись, не подали голоса и позволили им приблизиться на ружейный выстрел. А когда они подошли, мы всполошили все ущелье. Пули и гранаты градом обрушились на голову врага, в воздух взлетели земля, сухие листья, гнилушки. Все вокруг застлало дымом.
Тебя, товарищ, гвалт этих птиц раздражает, а спро-си-ка меня, что чувствую я, когда слышу их резкие, крикливые голоса, и как я эти голоса люблю...
СОДЕРЖАНИЕ
Человек и природа.—X. Гюльназарян .....	3
Аисты .....................................♦	.	9
На охотничьих тропах
Дед Вартан	•	.	.......	.	25
Встреча в камышах		51
Олени			.	57
У волчьих ворот .........	.	66
По горячим следам		,	70
В когтях у медведя 		*	73
Волчья мера	.				.	80
Медведь и кабан			.	88
Однажды летом			.	91
Муфлоны .				w 93
Когда спадает Араке .			.	96
Хитрее лисы	.	.			.	101
Ученая лиса			.	104
«Лунной ночью .	.	.				. 106
В Старухин день		. НО
На пасеке		. Н2
Медведи Хуступ-горы				, 116
В Исти-Су ,	.				. 120
Бьюк ...	.	.......	, 123
Утраченное доверие ...			. 126
На озере Айгер-лич		. 128
У летка •	.	»		 В расщелинах Красных скал	.	130
Белый вожак	.	....................................135
В тумане ................................................148
Тревога..................................................149
396
Коза-мать	•	« День у диких коз На страже	.	• Белый указатель В метель •		151 152 155 157 159
Рассвет	Рассказы о птицах	161
Город птиц		169
Обманутые птицы	. . . ......	171
Большое сердце		178
В буковом лесу		181
Орлы		183
Сильнее смерти .	. .......	185
Ястреб и воробьи .		187
В полуденный час	• • •••*•••	189
Ласточки	. ........	191
Ласточки и коршун		193
Гнездо коршуна .	. ........	195
Голубка		198
Перепелята	. » .....	199
Воробьи		201
В летнюю ночь .		205
Доверчивая птица		208
Мугапские фазаны		209
Журавлиный страж		212
В уходящей пустыне	У ночных костров	215
	. . . . . . • • •	221
Предатель .	.	• ........	234
Любовь змеи	Детство в горах	244
Дождь		251
По следам детства	. ........	256
Медведица		262
На пути в ущелье Двух монастырей				276
Дурсун	. . . ......	285
Волки .	.	•	<••••••••	289
В голодную зиму		300 397
Форели...................................................313
Мстители ................................................324
В лесу	  350
Партизанские рассказы
Мальчик с Медвежьей скалы .......	355
Степа .	    389
Колачарты................................................394
Вахтанг Ананян
Рассказы охотника
Редактор Л. Г. Мелконова
Художник и худож, редактор Ан. В. Гаспарян
Техн редактор Р. А. Григорян
Контрольный корректор Р. Т. Мальцева
Сдано в набор 3/1V 1975 г. Подписано к печати 1/VII 1975 г.
Бумага типографская № 2,	Печ. 10,87 л. =-18,27 уел.
печ. л. Уч.-изд. 19,1 л.+ 1 вкл. Заказ 673. Тираж 20000. Цена 70 к.
Издательство «Айастан», Ереван-9. ул. Теряна, 91
Типография Mb 1 Госкомитета Совета Министров Армянской ССР по делам издательств, полиграфии и книжной торговли. Ереван, ул. Алавердяна, 65.
Scan, DJVU: Tiger, 2013
ЦЕНА 70 коп.