/
Автор: Медведева Ю.М.
Теги: язык языкознание лингвистика литература художественная литература повесть русская литература фантастические рассказы
ISBN: 5-268-00169-8
Год: 1997
Текст
Библиотека
русской
фантастики
Библиотека
русской
фантастики
7
том
Страшное
гадание
•ж
Русская фантастика
первой половины
XIX века
Москва
•Русская книга-
1997
УДК 882
ББК 84Р1
С 83
Составление, примечания
и подбор иллюстраций
Ю. М. Медведева
Художник Г. И. Метченко
Иллюстрации художника В. А. Королькова
Редакционная
коллегия
В. М. ГУМИНСКИЙ
А. П. КАЗАНЦЕВ
Ю. М. МЕДВЕДЕВ (отв. секретарь)
М. Ф. НЕНАШЕВ
С. И. ПАВЛОВ
М. С. ПОТАПОВА
В. И. СЕВАСТЬЯНОВ
С. Г. СЕМЕНОВА
В. И. ЩЕРБАКОВ
Страшное гадание: Т. 7: Русская фантастика
С 83 первой половины XIX века/Сост., примеч. и под-
бор иллюстраций Ю. М. Медведева. — М.: Рус-
ская книга, 1997. — 448 с., 8 л. ил. — (Б-ка
русской фантастики).
В томе продолжена публикация русской фантастической
прозы первой половины прошлого столетия. Помимо произ-
ведений наших классиков читатель найдет в книге сочинения
А. Вельтмана, Н. Греча, И. Калашникова и др.
На вклейке воспроизведены работы молодого пензенского
художника Виктора Королькова, посвященные образам сла-
вянской мифологии.
- 4702010101 -012 УДК 882
С М-105 (03) 97 6/0 6БК 84Р1
ISBNS - 208 - 00109 - 8 (т. 7)
ISBNS - 208 - 01070 - 0 (общий)
© Медведев Ю. М., 1997 г., составление, примечания.
© Корольков В. А., 1997 г., иллюстрации.
Александр БЕСТУЖЕВ - МА РЛИНСКИЙ >!< Замок Эйзен & Страшное гадание ж Латник
Si
--—--—ж -----
Замок Эйзен
В последний поход гвардии, будучи на охоте за Нарвою,
набрел я по берегу моря на старинный каменный крест;
далее в оставленной мельнице увидел жернов, сделанный
из надгробного камня с рыцарским гербом... и, наконец, над
оврагом ручья, развалины замка. Все это подстрекнуло мое
любопытство, и я обратился с вопросами к одному из
наших капитанов, известному охотнику до исторических
былей и старинных небылиц. Он уже успел разведать
подробно об этом замке от пастора, и когда нас собралось
человек пяток, то он нам пересказал все, что узнал, как
следует ниже.
А. Бестужев.
Этому уже очень давно, стоял здесь замок, по имени
Эйзен, то есть железный. И по всей правде он был так
крепок, что ни в сказке сказать, ни пером написать; все
говорили, что ему по шерсти дано имя. Стены так высоки,
что поглядеть, так шапка валится, и ни один из лучших
стрелков не мог дометнуть стрелой до яблока башни.
С одной стороны этот провал служил ему вместо рва,
а с другой тысячи бедных эстонцев целые в осп ожинки
рыли копань кругом, и дорылись они до живых ключей,
и так поставили замок, что к нему ни с какой стороны
приступу не было. Я уж не говорю о воротах: дубовые
половинки усажены были гвоздями, словно подошва русского
пешехода; тридевять задвижек с замками запирали их, а уж
сколько усачей сторожило там — и толковать нечего. На
всяком зубце по железной тычинке, и даже в желобах
решетки были вделаны, так что мышь без спросу не
подумай пролезть ни туда, ни оттудова. Кажись бы, зачем
строить такие крепости, коли жить с соседями в мире?..
6
Правду сказать, тогдашний мир хуже нынешней войны
бывал. Одной рукой в руку, а другой в щеку, — да и
пошла потеха. А там и прав тот, кому удалося. Однако и
рыцари были не промахи. Как строили чужими руками
замки, так говорили: это для обороны от чужих; а как
выстроили да засели в них, словно в орлиные гнезда, так
и вышло, что для грабежа своей земли. Таким-то побитом,
владел этим замком барон Бруно фон Эйзен. Был он не
из смирных между своей братьи, даром что и те удальст-
вом слыли даже за морем. Бывало, как гаркнет: «На коней,
на коней», то все его молодцы взмечутся как угорелые, и
беда тому, кто выедет последним. Коли подпоясал он свой
палаш, а палаш его, говорят, пуда чуть не в полтора весил,
то уж не спрашивай: куда? Знай скачи за ним следом
очертя голову. Латы он носил всегда вороненые, как
осенняя ночь, и в них заклепан был от каблуков до самого
гребня; глядел на свет только сквозь две скважины в
наличнике, и сказывают, взгляд его был так свиреп и
пронзителен, что убивал на лету ласточек, а коли заслы-
шит проезжий его свист на дороге, так за версту свора-
чивает в сторону, будь хоть епископ, хоть брат магистру.
Врагов тогда, бывало, не искать стать; выезжай только за
ворота, соседов много, а причин задрать их в ссору еще
более. Притом же Нарова в тридцати верстах, а за ней и
русское поле... Как не взманит оно сердце молодецкое
добычей? Ведь в чужих руках синица лучше фазана. Вот,
как наскучит сидеть сиднем за кружкою, так и кинется
он к границам русским. Ему не нужно ни мосту, ни броду.
Прискакал к утесу, а река рвет и ревет, как лютый зверь.
Что ж бы вы думали? «За мной, ребята!» — и бух в воду
первый. Кто выплыл — хорошо, потонул — туда и дорога!
Скажет только, бывало, отряхаясь: «Скотина» — и помин
простыл. Да ему с полгоря было так горячиться. Конь
служил под ним заморский, мастью вороной — что твоя
смоль. В скачке с него зайцев захлопывали. В погоне
река — не река, забор — не забор, и в деле словно сам
черт под седлом: и ржет и пышет, зубами ест и подковами
бьет. Зато барон любил и холил этого коня: счетным
зерном из полы кормил, из своего кубка медом потчевал,
и коли надо, случалось, коню сослужить службу трудную,
так отскачет полдороги — да фляжку вина ему в глотку.
Прочхнется тот, встрепенется и опять летит, инда искры
с подков сыплют. Ну вот, и заедет он далеко в Русь...
врасплох. Завидел деревню — подавай огня. Вспыхнуло —
кидай туда все, чего увезти нельзя. Кто противится — резать,
кто кричит — того в пламя. Позабывшись, и даром, правду
сказать, порубливали встречного и поперечного, ну да это,
чтоб не разучиться или поучиться, говорил он. Натешась,
7
разгромив, навьючив коней добычею, насажав на седла
красавиц и сосворив к стремени пленников, выходили они
околицами восвояси... и тут-то уж по дележе начиналась
гульба и пированье. Хоть в пятницу — праздник, ц в ночь
не дрема. Целую неделю разливное море, и песни, и шум.
Конечно, не всегда удавалось нашему молодцу нападать
нечаянно на русских. Нередко выпроваживали незваного
гостя вон по зашейку; да он отгрызался себе, как волк, и
цел и невредим выходил из побоища, потому что не
всякий совался вблиз к его лапам и никакая стрела не
брала его панциря. Ходила молва, будто латы его загово-
рены были; оно и статочное дело: барон много лет возился
с египетскими чародеями, когда за Господень гроб рыцари
ездили на край света подраться между собою. Как бы то
ни было, кроме ушибов, он не получил ни одной раны,
между тем как удары палаша его можно было лечить не
рецептами, а панихидами. В таких отчаянных набегах,
разумеется, шайка его редела, однако хоть все знали про
опасности, про крутой нрав барона, разгульная жизнь и
охота к добыче как магнитом тянули бродяг к нему в
службу. Обокрал ли, прогневил ли какой слуга или ору-
женосец соседа рыцаря — сейчас давай тягу в Эйзен. Под
гербом барона скрыто и забыто было все прежнее; зато
уж в деле не зевай у него. Чуть струсил, чуть оплошал,
глядишь, и качается дружок вместо фонаря с пеньковым
галстуком от простуды! Да и что за народ у него собран
был, так волосы дыбом становятся: каждый — сорвиголо-
ва. В огонь и в воду готовы на голос Бруно... Так и смотрят
в глаза ему; лишь мигнул, и все вверх дном полетело. В
буянстве — самый закоренелый шалун показался бы пред
ними красною девушкою, и двенадцать киевских ведьм
вместе не выдумали бы таких проклятий, какие отпускали
они за одною чашею брантвейна. Страшные, оборванные,
однако при шпаге и железный картуз набекрень, разгули-
вали они по хижинам эстонцев, поколачивали их для
препровождения времени, ласкали их дочек и брали кон-
трибуцию с жен, чем Бог послал.
Теперь стали экономничать лифляндские помещики,
запирать счетный кусок на ключ и желудок сажать на
диету. В старину, сами вы знаете, то ли было! Круглый
год масленица, жареные гуси стадами слетались к обеду,
телята и бараны на четырех ногах ходили по столу и
умильно подставляли охотникам свои котлеты. Ветреного
бутерброда тогда еще не было и в заводе, а травкой-
муравкой кормили только слуг. Само собой разумеется,
что основательных напитков тогда не жалели, а как пи-
ли они, так вы, право, подумали бы, что у них мурав-
леная утроба! Ведро пива на ухо — и ни в глазе. Вот
8
подопьет, бывало, барон с соседами, да и расходится
индюком... «Я ли не я ль?» По плечу себе никого не
приберет, он-то всех храбрее, он-то всех благороднее!
А чуть-чуть кто покосился, он и в ссору да в брань,
а там долго ли до железа? Кончится, бывало, тем, что
гость приедет верхом, а вынесут его на носилках, еще
за милость, коли без уха или без носу, а то часто
навеки от зубной боли вылечивался. Этого мало: раз-
гневался на соседа — на конь с своей дворней и
псарней, и пошел топтать чужие нивы, палить чужие
леса. Упаси Боже повстречать его в такой черный час!
Завидел эстонца — и скачет к нему с поднятым те-
сачищем.
— Читай «Верую во Единого», бездельник!
И тот и обомлеет на коленях, ведь по-немецки ни
слова...
— А! так ты упрямишься в своем язычестве, животное!..
Я же тебя окрещу!
Бац — и голова бедняги прыгала по земле кегельным
шаром, а барон с хохотом скакал далее, проговоря: «Раз-
решаю тебя» — затем что они, как духовные рыцари,
могли вместе губить тело и спасать душу. Таково было
чужим, — каково же своим-то было? Понравился конь у
крестьянина:
— Пергала! Меняй свою лошадь на мою кривую со-
бачку!
— Батюшка барин! Мое ли дело охотиться, а без коня
куда я гожусь?
— На виселицу, бездельник! Ты должен быть доволен
тем, что я позволю тебе усыновить от нее щенков "и что
жена твоя будет выкармливать двух для меня своей
грудью...
Зальется бедняга горючими, да и пойдет в холодную
избу за пустую чашку. Не то еще бьют, да и плакать
не велят. Коротко сказать, Бруно в угнетенье не отста-
вал от своих сотоварищей, за исключением только чле-
на: «не пожелай осла ближнего твоего» — затем что
полезных этих животных тогда в Эстляндии не води-
лось. Однако ж и на него находили часы, не скажу
Божьего страха, но человеческой робости. Буйно было
прошедшее, а что впереди — весьма неутешно; как ни
любил он шум и разбой, а все-таки скука садилась с
ним в седло и на стул незваная и, как бес в рукомой-
нике, выглядывала с донышка стакана. Лишь за неви-
даль мог он выжать смех из сердца, потому что смех
дается только добрым людям.
Вот уж стукнуло нашему барону и за сорок, а с
сединой в бороду — черт в ребро. Раз, когда беседовал
9
он очень дружески с стопой своей и допытывался от
нее ума, вскинулась ему блажная мысль в голову, же-
нись, барон, авось это порассеет тебя; притом же на-
следники... ведь попытка не пытка. За невестами дело
не станет... да, кстати, чем далеко искать — лучше взять
готовую невесту моего племянника; она не бедна и су-
меет хозяйничать, как и всякая другая. Правда, может,
она меня не залюбит, да кто об этом беспокоится. Ка-
кое мне дело, любят ли меня рыбы или нет, да я люб-
лю их есть. А племянник — не велика птица в перьях,
пускай порастет до свадьбы! Надобно вам сказать, что
племянник этот был сын его двоюродного брата, како-
го-то вестфальского рыцаря. Покойник был не беден зо-
лотом... кажись, не умом, потому что поручил сына и
имение в опеку Бруно. Грех сказать, впрочем, что
Бруно расправлялся с деньгами племянника не как с
собственными своими, зато самого Регинальда помыкал
вовсе не по-родственному и учил именно тому, чего
знать бы не должно. Одни добрые наклонности спасли
мальчика от дурных примеров дяди, или лучше ска-
зать, что железная лапа дяди и гнусность примера
именно сделали его лучшим, потому что показали как
на ладони все черные стороны злого человека и все
выгоды быть добрым. Молодец он был статный и кра-
сивый; ну вот и приглянись ему дочь одного барона,
по имени, дай Бог памяти, — кажется, Луиза... Де-
вушка она была пышная, как маков цвет, а белизной
чище первого снегу, даром что мылась биркезом и не
носила ночью помадных перчаток, как здешние фрей-
лины... Сердце сердцу весть подает... они слюбились.
Партия была хоть куда... и Бруно не прочь, и отцы
согласны, как вдруг эта беда коршуном налетела...
Вздумано и сделано. Барон не любил переспросов, и
кто не хотел лететь в окно, тот не совался ему противо-
речить. Через три дня пути Регинальд с двумя трубачами
стоял уже у подъемного моста, у замка рыцаря Бока, и
трубил в рог, как будто за ним гналось две дюжины
медведей. В замке все взбегались, увидя людей, разодетых
попугаями. Старый барон в суетах надел воротником
сапожную манжету; матушка насурмила вместо бровей
губы, и я за верное слышал, что сама Луиза, как ни
хотела казаться равнодушною, однако встретила гостя в
разных чеботах. Похоронное лицо свата удивило очень
семью Бока, но когда он выговорил предложение дяди,
то если б бомба упала к ним на чайный столик, — она
испугала бы их менее... Жаль, право, что тогда еще не
было ни бомб, ни маю-кону — и что сравнение мое
некстати. Отец, качая головою, рассчитывал по пальцам
10
связи жениха; матушка, заклинаясь, что не отдаст дочери
за душегубца, толковала, однако ж, о подвенечном наряде;
Луиза плакала навзрыд, а бедный сват, разжалованный из
женихов, стоял как убитый, посылая к черту дядю, кото-
рого ненавидел за то, что он, как в насмешку, послал его
сватом к той, которую давно любил. Что ни говори, а
вожжи, которыми правят людей, сплетены из железа и
золота. Все или боятся одного, или желают больно друго-
го... Это же порешило отца да мать Луизы, как раскинули
старики умом-разумом. Шутить с Бруно плохо... Хотя-не-
хотя ударили по рукам, а дочерей спрашивать тогда не
водилось, да и зачем, вправду, их баловать? Какое им до
того дело? Вот и вынесли какого-то сладкого напитка и
возгласили здоровье жениха да невесты. Не знаю отчего,
только вино это показалось свату настояно перцем, ма-
тушка поперхнулась, а дочь, смешав его со слезами, через
силу принудила себя выпить несколько капель. Регинальд
как безумный кинулся на лошадь и помчал к дяде веселую,
себе горькую весть.
Через две недели была и свадьба. Гостей съехалось
тьма-тьмущая, ведь и тогда охотников попировать на чу-
жой счет было вдоволь. Только столом тряхни, так то и
дело гляди в окошко: поезд за поездом к крыльцу, будто
по них клич кликали. Ну, ведь у прежних бар не пиво
варить, не вино курить; хлеб, соль не купленные. Особен-
но у барона лавливались в море золоточешуйные рыбки
с русскими клеймами, а на суше зверки на колесках. Вот
повели жениха с невестой со всеми немецкими причудами
в церковь. Барон под венцом стоял, охорашивая свою
бороду, переступал с ноги на ногу, словно часовой жу-
равль, и покрякивал очень гордо; зато бедная Луиза,
бледная как фламское полотно, была ни жива ни мертва
и сказала да так невнятно, так невольно, что оно девяноста
шести нет стоило. Между тем кой-кто из гостей, особенно
дамы в огромных своих фишбейнах, как цветки в корзи-
нах, из-под вееров, словно из-за ширм, подсмеивались над
неровнею.
— Муж не бобер, — сказала одна баронесса своей
соседке, — проседь только меху цены придает.
— Морщины — такие борозды, на которых всходят
плохие растения, — прибавил какой-то забавник.
— Поглядим, — рассуждали иные, — голубка ли вы-
клюнет глаза этому старому ворону, или он ощиплет ей
перушки!
Впрочем, всех сказок не переслушать. Как водится,
гости пропировали до бела утра. Морожевки, рябиновки,
настойки из полыни, зари и прочих невинных трав лились,
а заморских вин — пей не хочу.
11
Утро застало пировавших или за столом, или под
столом, и, к крайнему сожалению любителей прежних
обычаев, пир этот, за исключением битой посуды и под-
битых носов, кончился миролюбно. Подтрунив над мо-
лодыми и освежив себя горячими напитками, гости
разъехались. А когда разъехались они, в замке стало
пусто и тихо, как на кладбище после шумных похорон.
Молодая баронесса, в первый раз без отца, без матери,
сидела прижавшись в уголке, как сироточка, и сердце
щемило у ней, — а ведь это не к добру!.. Она вздра-
гивала при каждом звоне шпор своего мужа, и ее так
напугали рассказы об его свирепости, что она замирала
со страха, когда он целовал ее, будто он хотел высосать
ее кровь, или когда он ее ласкал, то представлялось,
что добирается до ее шеи для удавки. Горько жить и
с добрым, да немилым человеком, посудите ж, каково
было вековать с этаким зверем по нраву и по виду. С
зари до зари, бывало, плачет бедняжка тихомолком, так
что изголовье хоть выжми, — и не один наперсток
наполнила она слезами. Однажды попросилась она у му-
жа поклониться родителям, побывать на родине... Куды!
Упаси Боже! Как затопает да закричит:
— Твоя родина — спальня! Изволь-ка, сударыня, си-
деть дома да прясть, а не рыскать по гостям. Да и что
значат слезы, которыми ты, как блестками, унизываешь
шитье свое? Почему, лишь я подхожу к тебе, твое лицо
становится так кисло, что на мне ржавеет панцирь? Не-
бось на племянника моего ты очень умильно глазеешь!
Черт меня возьми, тут что-то недаром... Я уверен, что
вы вспомнили прошлое. Но помни и то, Луиза, что у
меня есть прохладительные погреба, куда я навек могу
запереть тебя, как бутылку с венгерским, чтобы не ис-
портилась!
Не нами выдумано, что неправое подозрение вечно
вводит во искушенье. Обвиненный подумает: «Коли
меня винят даром, сем-ка я заслужу это, — ведь те-
рять-то уж нечего». Притом утешно и отомстить за
обиду.
Вот так или почти так случилось и с Луизой, так и с
племянником барона. Им стало досадно сперва за напрас-
лину, а там показался и гнев за упреки, за брань, за
прижимки ревнивца. Притом же она не любила мужа, он
не уважал дядю, — стало, их ничто не хранило, а прежняя
любовь влекла. И с кем вместе погорюем, с тем скоро
будем радоваться, оттого только, что вместе; чуть только
можно, он сидит при ней, говорит сладкие речи и глядит
в глаза так нежно, что, будь каменное сердце, расступится.
То рассыпается мелким бесом в услугах, то веселит ее
12
рассказами... а сам изныл, истаял от грусти, как свеча.
Мудрено ли ж, что с каждым днем Регинальд становился
Луизе милее, с каждым днем муж ненавистнее, с каждым
днем она виноватее. Надоело и барону нянчиться с женою.
Бывало, ни свет ни заря отправляется он на грабеж, или
в набег, или в отъезжее поле, здоровается с женою
бранью, прощается угрозами. Какое сравненье с Региналь-
дом! с добрым, с благородным Регинальдом! Впрочем,
сохрани меня Боже заступаться за них: во всяком случае
склонность их была порочна. Обмануть мужа, изменить
дяде — грех великий. Конечно, страсти — дело невольное,
да на то у нас душа, чтобы с ними бороться. А то дался
ей Регинальд, спустя уши, словно щур, который сам шею
в петлю протягивает. Да одно к одному: чтобы не отослал
его дядя прочь, принужден он стал угождать ему на счет
совести. То пошлет чужие грани перекопать, то жечь нивы,
то заставляет губить в набегах старого и малого. Вот так-то
одно дурное намерение ведет ко множеству черных дел.
Минул год. Случились у барона гости. После обеда все
навеселе — вышли пострелять из лука в зверинец. Прав-
ду-истину сказать, это важное имя дано было загородке
из одного баронского хвастовства. Им бы лишь было имя,
а как — того не спрашивай. В этом зверинце, кроме ворон,
никаких лесных зверей не было, если не включать в их
число козу, привязанную за рога, которая потому только
могла назваться дикою, что пастушьих собак дичилась, да
лошадь, состоявшую за старостью на подножном пенсионе,
в свободное время от водовозни, да двух боровов, что
приходили туда в гости без ведома хозяина. Вот принесли
самострелы, а что ни самый огромный подали барону. Он
его любимый был... Вот и взывает барон силачей натянуть
его. Однако ж, как ни пытались, никто не может, а
барон-то над ними подсмеивается. Дошла очередь и до
Регинальда. Он уперся в стальной лук пятою да как
потянул тетиву кверху, так только слышно динь, динь...
все ахнули, и тетива на крючке, словно взводил он
детскую игрушку. Бруно уж давно грыз зубы на племян-
ника, а такая удаль в силе, которою он один до тех пор
хвалился, взбесила его еще более.
— Эта одна сноровка, — сказал он презрительно. — А
вот, господин дамский угодник, если ты мастер перекиды-
ваться не одними хлебными шариками, так будь молодец:
попади в мельника, который работает на плотине ручья.
— Дядюшка мой видел, кажется, не раз, как стреляю
я по лебедю, — отвечал с негодованием племянник. — Но
я не палач, чтобы убивать своих!
— Гм! Своих! По низким твоим чувствам я, право,
скоро поверю, что ты свой этим животным... Убить мель-
13
ника... ха, ха, ха! экая важность; не прикажешь ли поте-
реть виски?.. Тебе, кажется, дурно от этой мысли стано-
вится? Тебе бы не кровь, а все розовое масло! У тебя
одно любимое знамя — женская косынка!
— Барон Бруно... помни, что есть обиды выше родства.
Но если в тебе есть хоть сотая доля правды против злости,
то ты скажешь, отставал ли я от тебя в деле и, к стыду моему,
не проливал ли я невинную кровь русскую в набегах?
— Не отставал... велика заслуга! Рада бы курочка на
стол не идти, да за хохол волокут. Подай сюда самострел
мой да сиди за печкой с веретеном... Погляди лучше, как
метко попадают стрелы мои в сердца подлых людей.
Он с остервенением вырвал лук из рук Регинальда,
приложился, и несчастный мельник рухнул в воду.
— Славно, славно попал! — закричали рыцари, хлопая
в ладоши; но Регинальд, горя уже гневом от обиды,
вспыхнул от такой жестокости.
— Я бы застрелил тебя, наглый хвастун, проклятый
душегубец, — сказал он барону, — если б это предвидел,
но ты не избежишь казни!
— Молчи, мальчишка... или я эту железную перчатку
велю вбить тебе в рот... Прочь, или я, как последнего
конюха, высеку тебя путлищами.
Регинальд уж ничего не мог сказать от бешенства, и
оно разразилось бы смертным ударом стрелы, которую
держал он, если б его не схватили и не связали.
— Киньте его в подвал!.. — закричал Бруно, бесну-
ясь. — Пусть его сочиняет там романсы на голос пойман-
ной мыши. Кандалы по рукам и по ногам, да посадить его
на пищу св. Антония!
Несчастного потащили, и целый месяц красные глаза
Луизы доказывали, сколько она за него претерпела, но
что сталось с ним, не ведал никто, и скоро все позабыли.
Тогда такие вещи были не в диковину.
Вот, судари мои, не через долгое после того время будучи
Бруно на охоте получает весточку от своих головорезов,
которые, словно таксы трюфелей, так они искали добычу, что
русские купцы мимо его берега повезут морем в Ревель меха
для мены и золото для купли. Взманило это старого грешника.
— Готовьте ладьи, — наряжайтесь рыбаками, едем
острожить этих усатых осетров... — закричал он. — Я
сейчас буду.
Барон был вовсе не набожен, но достаточно для не-
мецкого рыцаря суеверен. Он не раз ссорился с патером
в Везенштейне за то, что давал собаке носить в зубах
свой молитвенник, а между тем верил колдовству и боялся
домовых, отчего и спать ночью без свету не изволил.
У кого совесть накраплена и подрезана, как шулерская
14
карта, тому поневоле надо искать утешения не в молитве,
а в гаданье. С этим намерением пришпорил Бруно воро-
ного и по заглохшей тропе помчался в лес дремучий.
Густел лес... Вечер темнел... Ветви хлестали в глаза. Барон
ехал далее и далее. Наконец очутился он перед избушкой,
как говорится, на курьих ножках, что от ветра шатается
и от слов поворачивается. Стук, стук! «Отвори-ка, бабуш-
ка!» Вот отворила ему двери старая чухонка, известная во
всем околотке чародейка и гадальщица. Кошачий взгляд,
волоса всклокоченные и по пояс. На полосатом платье
навешанные побрякушки, бляхи и железные привески
придавали ей страшный вид, и трудно бывало разобрать
ее голос от скрипа двери. Слава шла, что она заговаривала
кровь, сбирала змей на перекличку, знала всю подногот-
ную, что с кем сбудется, а прошлое было у ней как в
кармане. Рассерди-ка ее кто!.. Так запоешь курицей, по-
петушьему, или набегаешься полосатой чушкой.
— Кого занес ко мне буйный ветер? — сказала она,
протирая глаза, задымленные лучиною.
— Не ветер, а конь завез меня, — отвечал барон, влезая
сгорбившись в хижину, каких и теперь для образчика
осталось не менее прежнего. Солнечные лучи, встречаясь
в кровле с дымом, проходили внутрь, можно сказать,
копченые. Две скважины, проеденные в стене мышами,
служили вместо окон. В одном углу складена была без
смазки каменка, от которой копоть зачернила все стены,
как горн. Наконец, вместо всех мебелей, в углу лежала
рогожка, а у печки лопата: может быть, воздушный ее
экипаж — в звании труболетной ведьмы.
— Погадай мне, старая карга! — закричал барон ста-
рухе. — Брысь, брысь!
К нему в это время прыг на шею черная кошка, да и
царап лапкою за усы. Барон вздрогнул нехотя, и когда сбросил
ее долой, то сам слышал, сам видел он, как из шерсти ее
затрещали искры, так что по руке у него мурашки забегали.
— Знаю, о чем ты хочешь ворожить... — сказала с
злобною усмешкою колдунья. — Ты получил весть о
добыче, когда гнал по лисе, теперь хочешь сам сыграть
лису на море! Ведаю, что было, угадаю, что будет... но в
последний раз, в последний раз, Бруно!
Барона кинуло в пот и в холод, когда он услышал эти
подробности... «В ней сам черт сидит», — подумал он.
Между тем она почерпнула в козий рог воды и долго
нашептывала, уставив на воду страшные свои очи; вдруг
вода зашипела, вздымилась, утихла, и вещунья слово за
слово, вся дрожа, будто не своим голосом говорила:
15
— Рыцарь Бруно, твой поход будет успешен, спеши,
не медли... Ты приложишь новые добычи, новые грехи к
прежним... Светел твой нагрудник... гладок он...
— Я думаю, что гладок... — ворчал про себя Бруно, —
на нем кованая муха не удержится.
— Я вижу на нем кровь... — продолжала старуха.
— Не бойся, он не промокнет.
— Нет... он проржавеет...
— А на что ж у меня оруженосец? Пусть-ка он не
вычистит моих лат, я ему вылощу спину. Скажи-ка мне
лучше, бабушка, ворочусь ли я домой?
— Домой?.. Да, ты возвратишься туда, откуда отпра-
вился... и потом ляжешь спать под крестом, в головах зеленые
ветки. Слышишь ли колокол? Это похороны. Это свадьба...
Слышишь ли, поют: «Со святыми упокой» и «Ликуй!».
Мороз подрал по коже рыцаря... Он робко оглянулся, при-
слушался, но ничего не слыхал, кроме мяуканья черной кошки.
— Вот тебе шиллинг, — сказал он, бросаясь вон; но
колдунья оттолкнула рукою...
— Я получу от тебя их десяток, когда ты воротишься...
Ступай: конь и судьба ждут тебя за порогом.
Бруно поскакал, не оглядываясь. «Она рехнулась... —
думал он. — Впрочем, я нередко сплю под плащом ры-
царским, а если ворочусь к Духову дню, так и подавно в
головах будут березки. Да что за свадьба, что за похоро-
ны? Тьфу, пропасть! Мало ли у меня знакомых!»
Долго ли, коротко ли, далеко или близко воевал барон,
не знаю. Только уж под вечер поднимался он на крутой
берег к замку в самом том месте, где ручей впадает в море.
— Вот я и воротился удачно... — говорил Бруно своему
оруженосцу. — Роберт, снеси же эти десять шиллингов
старой колдунье и скажи, что в ее вздорном предвещанье
было немножко и правды. Скажи ей, что я подобру-
поздорову, весел как именинник.
Очень видно, однако ж, было, что его веселье сродни
печали. Кто после отлучки воротится домой, оставя там
женщин, то поневоле забьется ретивое, подходя к порогу...
Каких вестей, каких гостей там не найдешь!!. Так и у
барона защемило сердце недаром: не успел он пройти по
берегу десяти шагов — глядь...
Признаюсь, господа, что тут он увидел, так вскипятило
бы кровь у самого хладнокровного мужа... Барон видит:
жена его сидит рядом с племянником рука в руку, уста
в уста. Обуян, задыхаясь от гнева, стоял он перед любов-
никами, а те его и не заметили, как будто над ними
воспевала райская птичка. Бруно не верил глазам своим...
Как! тот племянник, которого он бросил в тюрьму на
голодную смерть, теперь перед ним в полном вооружении?
16
Этот смиренник целуется с Луизою, которая с трудом
подымала ресницы при мужчинах... Кровь и ад!.. Нет, это
не сон, не дьявольское наважденье!
Затопал он ногами, заревел, и если б не бряканье лат
его, то, верно бы, любовники кончили жизнь на этом
поцелуе. Да нет! Регинальд успел вскочить и принял меч на
свой меч, схватились рубиться, искры запрыгали... Удар в
голову — и оглушенный Бруно как сноп свалился на траву.
— Теперь ты в моих руках, злодей!.. — говорил Реги-
нальд, привязывая его к дереву. — Пришел конец твой.
От меня, брат, не проси и не жди пощады, ты сам никому
не давал ее. Ты выучил меня лить невинную кровь по
своей прихоти, так теперь не дивись, что я хочу напиться
твоею из мести. Помнишь ли, что ты лишил меня именья
и воли, помыкал родного как служку, унижал, обижал,
презирал меня, наконец отнял мою невесту и довел до
того, что я сгубил свой покой и чистоту совести?.. Ты
уничтожил злодейски все, что для души дорого на земле
и лестно на небе... Ты бросил меня на голодную смерть...
Ты мучил, терзал этого ангела, спасителя моей жизни,
которого не ценил, не стоил. Что оставалось мне, кроме
боя? Даже суд Божий поединком мне запрещен был с
дядею. Но Бог велик! Ты пал, ты погибнешь!
Надо видеть было тогда барона: ниже травы, тише воды
сделался; откуда взялись слезы, откуда молитвам выучил-
ся!.. Зачал небось причитать Лазаря. Оно, правду сказать,
смерть не свой брат; особенно коли застанет врасплох
черную душонку.
— Не помяни зла, будь отцом родным, пусти душу на
покаяние! Отдам все, что ты хочешь, сделаю все, что
велишь: стану держать твое стремя, выпрошу у папы себе
развод, а тебе позволение жениться на Луизе. Пресвятая
Бригитта! я отдам в ревельский храм твой пол первой
добычи, выстрою в твое имя монастырь с зимней и летней
церковью! Пойду сам в монахи, надену власяницу под
панцирем, раздам нищим нажитое и грабленое. Луиза! у
тебя доброе сердце, я испытал это, я винен перед тобой...
Уговори, упроси, умоли Регинальда, пусть он даст мне
пожить, хоть еще годок, хоть месяц, хоть час!
— Ни пяти минут!.. — отвечал племянник, взводя
лук. — Имя Бога, злодей, которого ты призывал всегда
всуе, чтобы угнетать бедных или увертываться от сильных,
теперь не спасет тебя... Притом, кто так подло трусит
умереть, тот и жить не стоит!
Но в это время жалостливая баронесса кинулась на
колени перед любезным, схватила его за руку...
— Не убивай... — закричала она пронзительно. — Он
злодей, но он мой муж, но он твой кровный!
17
— Ты не знаешь, что просишь, Луиза, — отвечал на
эти речи Регинальд ласково. — Коли он жив, то нам не
жить, — это вернее смерти. Неужели хочешь ты, чтобы
зверь еще свирепствовал надо всеми? Он разорвал род-
ство... Какой же присяге верить после этого? Впрочем,
если ты хочешь видеть меня на колесе, умирающего в
муках неслыханных, если сама хочешь сгореть живая на
малом огне... то скажи слово, и он жив!..
Такая картина ужаснула Луизу... Женский ум слаб, —
он видит только то, что перед глазами... Она отвернулась,
махнула рукой... Лук взвыл... Стрела угодила в сердце, тут и
дух вон... только кровь его брызнула на жену и племянника.
Бруно погиб — и дельно: он был виноват; да только
правы ли его убийцы? Регинальд был малый благородный,
добрый, зачем же он ходил с дядей на разбой, когда знал,
что это дурно? Конечно, он делал это невольно; да зачем
же не ставало у него воли от этого отказаться решительно
или восстать против него явно? И в самосуде — одна
сторона права, а другая виновата. Так нет, он не засту-
пался за угнетенных до тех пор, пока его лично не
обидели. Он восстал только для спасения своей жизни, а
может быть, и для выгод своей жизни! Какая ж в том
заслуга? Есть ли тут чистота в причинах, стало быть, надежда
к оправданию? Он избавил околоток от злодея, зато подарил
ему урок в преступлении. Притом же он был против дяди
много виноват... Да и кровь родного, право, не шутка!
Скоро спроведали в замке, что Бруно убили, а кто, за
что?.. Бог весть. Долго не верилось этому... Наконец
увидели, и радость пошла ходить по околице. Все обни-
мались и целовались, словно мы, русские, о святой. Вот
стали поговаривать об убийце, хотя все желали, чтоб его
не узнали. Покойника, как известно, не жаловали, стало
быть, благодарили того, кто сплавил его на тот свет. Все
подозренья, впрочем, упали на Роберта, оруженосца баро-
нова, который вышел с ним из ладьи глаз на глаз и потом
исчез — ни слуху ни духу. Иные, правда, поглядывали
искоса на Регинальда, но он спокойно распоряжал похо-
ронами, потчевал всех очень усердно, то скоро все и
затихло. Тело бароново схоронили. Где был убит он,
поставили каменный крест, и в замке, до назначения
магистра, остался хозяином Регинальд.
Коротка память у женского сердца, их слезы — роса:
так же легко падают, так же скоро сохнут. Сперва Луиза
то и знай что рыдала; потом стала она молиться... потом
рассеивать себя да разгуливать; под конец ласки и уве-
ренья Регинальда, кстати и свои рассуждения, усыпили
совсем ее совесть. Глядишь, не прошло полугода, она уже
нарядилась в цветное платье, да и сама расцвела розаном.
18
Погодя немного захлопотали о свадьбе; разрешенье от
папы, благодаря золотым поминкам, прислано; чего ж
медлить? Назвали гостей. Гости съехались, пожимая пле-
чами, но расправляя рты. Вот повезли жениха и невесту
в церковь, что стояла невдалеке от Эйзена. «Славная
парочка», — говорили гости; только славная парочка сто-
яла под венцом как обреченная на смерть. Бледны оба, не
смея взглянуть друг на друга. Некоторые гости заметили
только, что Луиза все что-то с руки стирала, а жених
озирался кругом при каждом скрипе оконниц, которые
ходили ходенем от октябрьского ветра. Это навело какую-
то тоску на всех окружных. У всех вытянулись лица... Все
смолкли, только голос одного патера раздавался и пере-
вторивался под острыми сводами. Вдруг что-то сорвалось
со стены, брякнуло и покатилось по полу; две свечи
погасли, задутые ветром. Все вздрогнули. Это был шишак
какого-то воина, повешенный здесь на память. Опять тихо,
опять, гудя, смолкли органы... И вдруг почудилось, будто
кто-то, гаркая, скачет к крыльцу, уж по крыльцу.
— Отвори, отвори! — загремело за дверью и отдалось
в куполе... Все обмерли: никто ни с места... Взглянули
вверх: там неслось только облачко с кадильницы.
— Отвори! — повторил страшный голос, и слышно
было, как ржал конь и топал по плитам подковами. И
вдруг двери, застонав от удара, соскочили с петлей и
рухнули на пол... Воин в вороненых латах, на вороном
коне, в белой с крестом мантии, блистая огромным мечом,
ринулся к налою, топча испуганных гостей. Бледное лицо
его было открыто... глаза неподвижны... И что ж? В нем
все узнали покойного Бруно.
Завопил народ от ужаса и расхлынул; кто упал ниц, кто
ударился в бег; а он в три скачка очутился подле новобрачных.
— Кровь за кровь, убийцы! — прогремел он, и вмиг
растоптанный Регинальд захрипел под ногами коня, и
вмиг, наклонившись, подхватил мертвец полумертвую Лу-
изу, перекинул ее через луку, поворотил коня, взглянул
на всех как уголь яркими очами и стрелой вылетел вон
из церкви, лишь огонь струями брызгал из-под копыт по
следу. Только и видели. Страх всем запечатал уста. Кре-
стясь, разбежались гости.
Я сказал, что это было октябрьскдю ночью. Ветер выл
волком в бору, море бушевало, напирая на скалы и
отшибаясь от них. Бедная Луиза пришла в себя, и мороз
пробежал у ней по жилам, когда увидела она, что лежит
в лесу на мокрой траве... Месяц бил прямо на черного
рыцаря, который палашом рыл яму, под тем самым крестом,
где совершено было убийство... Луиза очень ясно знала
бледное лицо покойника, ахнула, и снова без памяти...
19
Опять очнулась несчастная... открыла глаза, но уже
ничего не могла видеть: она лежала ничком со связанными
руками; она чувствовала, что ее засыпают холодной зем-
лей... У ней замерло дыхание... нет голоса крикнуть...
В отчаянии едва-едва могла прошептать она:
— Да воскреснет Бог и расточатся врази его!
И вот остановилась ужасная работа. Громкий, адский
смех раздался над нею.
— Смерть за смерть, изменница! — сказал кто-то, и
кровь ее застыла. Еще стон, еще усилие, еще глухой вопль
из-под земли, и только. Луиза задохлась, схоронена живая.
Ужасно! И теперь, когда я вздумаю о подобной кон-
чине, то на мне проступает холодный пот и мертвеют
ногти. Кажись, всех менее была виновата Луиза, и всех
более пострадала. Однако Бог знает, что делает. Кровь
на мужчине часто смывает его прежние пятна, а на
женщине, почитай, всегда хуже каиновой печати. Луиза
казнена жестоко; зато этот пример спасал многих от
греха. Что ни говори, а перед святою правдою беды
нашего брата исчезают, а мирское добро всходит и рас-
цветает из зла.
Наутро явился в замке черный латник-мститель. Это
был родной брат покойника, и похож на него волос в
волос, голос в голос. Он мыкался по свету, был в Пале-
стине, в свите какого-то немецкого князька, и ворочался
домой богат одними заморскими пороками. В это время
как нарочно встретил его братний оруженосец, который
нечаянно был свидетелем убийства и бежал, испугавшись
нового господина. У страха глаза велики, говорит посло-
вица, и мы видели, как брат отмстил за брата. Магистр
назначил его преемником всех угодьев и служб покойного;
однако его зверство не осталось без наказания. Через десять
лет русские ворвались в Эстонию, осадили замок и, нако-
нец, спекли черного рыцаря Бруно. Сожженный дотла
замок Эйзен срыли они до основания, и борона прошла
там, где были стены. Долго, долго после того, и давно
перед этим, люди набожные собирали с пожарища камни
и выстроили невдалеке церковь во славу Бога. Это ее
глава мелькает между деревьями.
Господа! я начал за здравие, а свел за упокой; но в
том не моя вина. И в свете часто из шутки выходят дела
важные1.
1 Нравы и случаи сей повести извлечены из ливонских хроник.
(Примеч. автора.)
Страшное гадание
Посвящается Петру Степановичу Лутковскому
Давно уже строптивые умы
Отринули возможность духа тьмы;
Но к чудному всегда наклонным сердцем,
Друзья мои, кто не был духоверцем?..
...Я был тогда влюблен, влюблен до безумия. О, как
обманывались те, которые, глядя на мою насмешливую
улыбку, на мои рассеянные взоры, на мою небрежность
речей в кругу красавиц, считали меня равнодушным и
хладнокровным. Не ведали они, что глубокие чувства
редко проявляются именно потому, что они глубоки; но
если б они могли заглянуть в мою душу и, увидя, понять
ее, — они бы ужаснулись! Все, о чем так любят болтать
поэты, чем так легкомысленно играют женщины, в чем
так стараются притвориться любовники, во мне кипело,
как растопленная медь, над которою и самые пары, не
находя истока, зажигались пламенем. Но мне всегда были
смешны до жалости приторные вздыхатели со своими
пряничными сердцами; мне были жалки до презрения
записные волокиты со своим зимним восторгом, своими
заученными изъяснениями, и попасть в число их для меня
казалось страшнее всего на свете.
Нет, не таков был я; в любви моей бывало много
странного, чудесного, даже дикого; я могу быть не понят
или непонятен, но смешон — никогда. Пылкая, могучая
страсть катится как лава; она увлекает и жжет все встреч-
ное; разрушаясь сама, разрушает в пепел препоны и хоть
на миг, но превращает в кипучий котел даже холодное море.
21
Так любил я... назовем ее хоть Полиною. Все, что
женщина может внушить, все, что мужчина может почув-
ствовать, было внушено и почувствовано. Она принадле-
жала другому, но это лишь возвысило цену ее взаимности,
лишь более раздражило слепую страсть мою, взлелеянную
надеждой. Сердце мое должно было расторгнуться, если б
я замкнул его молчанием: я опрокинул его, как переполнен-
ный сосуд перед любимою женщиною; я говорил пламе-
нем, и моя речь нашла отзыв в ее сердце. До сих пор,
когда я вспомню об уверении, что я любим, каждая жилка
во мне трепещет, как струна, и если наслаждения земного
блаженства могут быть выражены звуками, то, конечно,
звуками подобными! Когда я прильнул в первый раз
своими устами к руке ее, — душа моя исчезла в этом
прикосновении! Мне чудилось, будто я претворился в
молнию: так быстро, так воздушно, так пылко было чув-
ство это, если это можно назвать чувством.
Но коротко было мое блаженство: Полина была столько
же строга, как прелестна. Она любила меня, как никогда
я еще не был любим дотоле, как никогда не буду любим
вперед: нежно, страстно и безупречно... То, что было
заветно мне, для нее стоило более слез, чем мне самому
страданий. Она так доверчиво предалась защите моего
великодушия, так благородно умоляла спасти самое себя
от укора, что бесчестно было бы изменить доверию.
— Милый! мы далеки от порока, — говорила она, —
но всегда ли далеки от слабости? Кто пытает часто силу,
тот готовит себе падение; нам должно как можно реже
видеться!
Скрепя сердце я дал слово избегать всяких встреч с
нею.
И вот протекло уже три недели, как я не видал Полины.
Надобно вам сказать, что я служил еще в Северском
конноегерском полку, и мы стояли тогда в Орловской
губернии... позвольте умолчать об уезде. Эскадрон мой
расположен был квартирами вблизи поместьев мужа По-
лины. О самых Святках полк наш получил приказание
выступить в Тульскую губернию, и я имел довольно
твердости духа уйти не простясь. Признаюсь, что боязнь
изменить тайне в присутствии других более, чем скром-
ность, удержала меня. Чтоб заслужить ее уважение, на-
добно было отказаться от любви, и я выдержал опыт.
Напрасно приглашали меня окрестные помещики на про-
щальные праздники; напрасно товарищи, у которых тоже,
едва ль не у каждого, была сердечная связь, уговаривали
возвратиться с перехода на бал, — я стоял крепко.
Накануне Нового года мы совершили третий переход
и расположились на дневку. Один-одинехонек, в курной
22
хате, лежал я на походной постели своей, с черной
думой на уме, с тяжелой кручиной в сердце. Давно уж
не улыбался я от души, даже в кругу друзей: их беседа
стала мне несносна, их веселость возбуждала во мне
желчь, их внимательность — досаду за безотвязность;
стало быть, тем раздольнее было мне хмуриться наеди-
не, потому что все товарищи разъехались по гостям;
тем мрачнее было в душе моей: в нее не могла запасть
тогда ни одна блестка наружной веселости, никакое слу-
чайное развлечение.
И вот прискакал ко мне ездовой от приятеля, с при-
глашением на вечер к прежнему его хозяину, князю
Львинскому. Просят непременно: у них пир горой; краса-
виц — звезда при звезде, молодцов рой, и шампанского
разливанное море. В приписке, будто мимоходом, извещал
он, что там будет и Полина. Я вспыхнул... Ноги мои
дрожали, сердце кипело. Долго ходил я по хате, долго
лежал словно в забытьи горячки; но быстрина крови не
утихала, щеки пылали багровым заревом, отблеском ду-
шевного пожара; звучно билось ретивое в груди. Ехать
или не ехать мне на этот вечер? Еще однажды увидеть
ее, дыхнуть одним с нею воздухом, наслушаться ее голоса,
молвить последнее прости! Кто бы устоял против таких
искушений? Я кинулся в обшивни и поскакал назад, к
селу князя Львинского. Было два часа за полдень, когда
я поехал с места. Проскакав двадцать верст на своих, я
взял потом со станции почтовую тройку и еще промчался
двадцать две версты благополучно. С этрй станции мне
уже следовало своротить с большой дороги. Статный
молодец на лихих конях взялся меня доставить в час за
восемнадцать верст, в село княжое.
Я сел, — катай!
Уже было темно, когда мы выехали со двора, однако ж
улица кипела народом. Молодые парни, в бархатных
шапках, в синих кафтанах, расхаживали, взявшись за
кушаки товарищей; девки в заячьих шубах, крытых яр-
кою китайкою, ходили хороводами; везде слышались
праздничные песни, огни мелькали во всех окнах и заж-
женные лучины пылали у многих ворот. Молодец, из-
возчик мой, стоя в заголовке саней, гордо покрикивал:
«пади!» и, охорашиваясь, кланялся тем, которые узнава-
ли его, очень доволен, слыша за собою: «Вон наш Алеха
катит! Куда, сокол, собрался?» и тому подобное. Вы-
бравшись из толпы, он обернулся ко мне с предуве-
домлением:
— Ну, барин, держись! — Заложил правую рукавицу
под левую мышку, повел обнаженной рукой над тройкою,
23
гаркнул — и кони взвились как вихорь! Дух занялся у
меня от быстроты их поскока: они понесли нас.
Как верткий челнок на валах, кувыркались, валялись и
прыгали сани в обе стороны; извозчик мой, упершись в
валек ногою и мощно передергивая вожжами, долго бо-
ролся с запальчивою силою застоявшихся коней; но удила
только подстрекали их ярость. Мотая головами, взбросив
дымные ноздри на ветер, неслись они вперед, взвивая
метель над санями. Подобные случаи столь обыкновенны
для каждого из нас, что я, схватясь за облучок, преспо-
койно лежал внутри и, так сказать, любовался этой быс-
тротой путешествия. Никто из иностранцев не может
постичь дикого наслаждения — мчаться на бешеной трой-
ке, подобно мысли, и в вихре полета вкушать новую негу
самозабвения. Мечта уже переносила меня на бал. Боже
мой, как испугаю и обрадую я Полину своим неожидан-
ным появлением! Меня бранят, меня ласкают; мировая
заключена, и я уже несусь с нею в танцах... И между тем
свист воздуха казался мне музыкою, а мелькающие изго-
роди, леса — пестрыми толпами гостей в бешеном вальсе...
Крик извозчика, просящего помощи, вызвал меня из оча-
рования. Схватив две вожжи, я так скрутил голову корен-
ной, что, упершись вдруг, она едва не выскочила из
хомута. Топча и фыркая, остановились, наконец, измучен-
ные бегуны, и когда опало облако инея и ветерок разнес
пар, клубящийся над конями:
— Где мы? — спросил я у ямщика, между тем как он
перетягивал порванный чересседельник и оправлял сбрую.
Ямщик робко оглянулся кругом.
— Дай Бог памяти, барин! — отвечал он. — Мы уж
давно своротили с большой дороги, чтобы упарить по
сугробу гнедышей, и я что-то не признаюсь к этой око-
лице. Не ведь это Прошкино Репище, не ведь Андронова
Пережога?
Я не подвигался вперед ни на полвершка от его топо-
графических догадок; нетерпение приехать меня одолева-
ло, и я с досадою бил нога об ногу, между тем как мой
парень бегал отыскивать дорогу.
— Ну, что?
— Плохо, барин! — отвечал он. — В добрый час
молвить, в худой помолчать, мы никак заехали к Черному
озеру!
— Тем лучше, братец! Коли есть примета, выехать не
долга песня; садись и дуй в хвост и в гриву!
— Какое лучше, барин; эта примета заведет невесть
куда, — возразил ямщик. — Здесь мой дядя видел русалку:
слышь ты, сидит на суку, да и покачивается, а сама волосы
чешет, косица такая, что страсть; а собой такая смазли-
24
вая — загляденье, да и только. И вся нагая, как моя
ладонь.
— Что ж, поцеловал ли он красавицу? — спросил я.
— Христос с тобой, барин, что ты это шутишь? Под-
слушает она, так даст поминку, что до новых веников не
забудешь. Дядя с перепугу не то чтобы зааминить али
зачурать ее, даже ахнуть не успел, как она, завидя его,
захохотала, ударила в ладоши, да и бульк в воду. С этого
сглазу, барин, он бродил целый день вкруг да около, и
когда воротился домой, едва языка допыталися: мычит
по-звериному, да и только! А кум Тимоша Кулак ономесь
повстречал тут оборотня; слышишь ты, скинулся он
свиньей, да то и знай мечется под ноги! Хорошо, что
Тимоша и сам в чертовщине силу знает: как поехал на
ней чехардой, да и ухватил за уши, она и пошла его
мыкать, а сама визжит благим матом; до самых петухов
таскала, и уж на рассвете нашли его под съездом у
Гаврюшки, у того, что дочь красовита. Да то ли здесь
чудится!.. Серега косой как порасскажет...
— Побереги свои побасенки до другого случая, —
возразил я, — мне, право, нет времени да нет и охоты
пугаться!.. Если ты не хочешь, чтоб русалка защекотала
тебя до смерти или не хочешь ночевать с карасями под
льдяным одеялом, то ищи скорей дороги.
Мы брели целиком, в сугробах выше колена. На беду
нашу небо задернуто было пеленою, сквозь которую тйхо
сеялся пушистый иней; не видя месяца, нельзя было
узнать, где восток и где запад. Обманчивый отблеск,
между перелесками, заманивал нас то вправо, то влево...
Вот-вот, думаешь, видна дорога... Доходишь — это склон
оврага или тень какого-нибудь дерева! Одни птичьи и
заячьи следы плелись таинственными узлами по снегу.
Уныло звучал на дуге колокольчик, двоя каждый тяжелый
шаг, кони ступали, повесив головы; извозчик, бледный как
полотно, бормотал молитвы, приговаривая, что нас обошел
леший, что нам надобно выворотить шубы вверх шерстью
и надеть наизнанку — все до креста. Я тонул в снегу и
громко роптал на все и на всех, выходя из себя с досады,
а время утекало, — и где конец этому проклятому пути?!
Надобно быть в подобном положении, надобно быть влюб-
лену и спешить на бал, чтобы вообразить весь гнев мой
в то время... Это было бы очень смешно, если б не было
очень опасно.
Однако ж досада не вывела нас на старую дорогу и не
проторила новой; образ Полины, который танцевал передо
мною, и чувство ревности, что она вертится теперь с
каким-нибудь счастливцем, слушает его ласкательства, мо-
жет быть, отвечает на них, нисколько не помогали мне в
25
поисках. Одетый тяжелою медвежьею шубою, я не иначе
мог идти, как нараспашку, и потому ветер проницал меня
насквозь, оледеняя на теле капли пота. Ноги мои, обутые
в легкие танцевальные сапоги, были промочены и промо-
рожены до колен, и дело уж дошло до того, что надобно
было позаботиться не о бале, а о жизни, чтоб не кончить
ее в пустынном поле. Напрасно прислушивались мы: нигде
отрадного огонька, нигде голоса человеческого, даже ни
полета птицы, ни шелеста зверя. Только храпение наших
коней, или бой копыта от нетерпения, или, изредка,
бряканье колокольца, потрясаемого уздою, нарушали ок-
рестное безмолвие. Угрюмо стояли кругом купы елей, как
мертвецы, закутанные в снежные саваны, будто простирая
к нам оледенелые руки; кусты, опушенные клоками инея,
сплетали на бледной поверхности поля тени свои; утлые,
обгорелые пни, вея седыми космами, принимали мечта-
тельные образы; но все это не носило на себе следа ноги
или руки человеческой... Тишь и пустыня окрест!
Молодой извозчик мой одет был вовсе не по-дорожно-
му и, проницаемый не на шутку холодом, заплакал.
— Знать, согрешил я перед Богом, — сказал он, — что
наказан такой смертью; умрешь, как татарин, без испове-
ди! Тяжело расставаться с белым светом, только раздувши
пену с медовой чаши; да и куда бы ни шло в посту, а то
на праздниках. То-то взвоет белугой моя старуха! То-то
наплачется моя Таня!
Я был тронут простыми жалобами доброго юноши;
дорого бы я дал, чтобы так же заманчива, так же мила
была мне жизнь, чтобы так же горячо веровал я в любовь
и верность. Однако ж, чтоб разгулять одолевающий его
сон, я велел ему снова пуститься в ход наудачу, сохраняя
движением теплоту. Так шли мы еще полчаса, как вдруг
парень мой вскрикнул с радостию:
— Вот он, вот он!
— Кто он? — спросил я, прыгая но глубокому снегу
ближе.
Ямщик не отвечал мне; упав на колени, он с восторгом
что-то рассматривал; это был след конский. Я уверен, что
ни один бедняк не был столь рад находке мешка с золотом,
как мой парень этому верному признаку и обету жизни.
В самом деле, скоро мы выбрались на бойкую дрововоз-
ную дорогу; кони, будто чуя ночлег, радостно наострили
уши и заржали; мы стремглав полетели по ней куда глаза
глядят. Через четверть часа были уже в деревне, и как
мой извозчик узнал ее, то привез прямо к избе зажиточ-
ного знакомого ему крестьянина.
Уверенность возвратила бодрость и силы иззябшему
парню, и он не вошел в избу, покуда не размял беганьем
26
на улице окоченевших членов, не оттер снегом рук и щек,
даже покуда не выводил коней. У меня зашлись одни ноги,
и потому, вытерши их в сенях докрасна суконкою, я через
пять минут сидел уже под святыми, за набранным столом,
усердно потчуемый радушным хозяином и попав вместо
бала на сельские посиделки.
Сначала все встали; но, отдав мне чинный поклон,
уселись по-прежнему и только порой, перемигиваясь и
перешептываясь между собою, кажется, вели слово о
нежданном госте. Ряды молодиц в низанных киках, в
кокошниках и красных девушек в повязках разноцветных,
с длинными косами, в которые вплетены были треуголь-
ные подкосники с подвесками или златошвейные ленты,
сидели по лавкам очень тесно, чтоб не дать между собою
места лукавому — разумеется, духу, а не человеку, потому
что многие парни нашли средство втереться между. Мо-
лодцы в пестрядинных или ситцевых рубашках, с косыми
галунными воротками и в суконных кафтанах увивались
около или, собравшись в кучки, пересмехались, щелкали
орешки, и один из самых любезных, сдвинув набекрень
шапку, бренчал на балалайке «Из-под дубу, из-под вязу».
Седобородый отец хозяина лежал на печи, обратясь лицом
к нам, и, качая головой, глядел на игры молодежи; для
рам картины, с полатей выглядывали две или три живо-
писные детские головки, которые, склонясь на руки и
зевая, посматривали вниз. Гаданья на Новый год пошли
обычной своей чередою. Петух, пущенный в круг, по
обводу которого насыпаны были именные кучки овса и
ячменя с зарытыми в них кольцами, удостоив из которой-
нибудь клюнуть, возвещал неминуемую свадьбу для гада-
теля или загадчицы... Накрыв блюдом чашу, в которой
лежали кусочки с наговорным хлебом, уголья, значение
коих я никак не мог добиться, и перстни да кольца
девушек, все принялись за подблюдные песни, эту лотерею
судьбы и ее приговоров. Я грустно слушал звучные напе-
вы, коим вторили в лад потрясаемые жеребьи в чаше.
Слава Богу на небе,
Государю на сей земле!
Чтобы правда была
Краше солнца светла;
Золотая ж казна
Век полным-полна!..
Всякому сулили они добро и славу, но, отогревшись, я
не думал дослушивать бесконечных и неминуемых заветов
подблюдных; сердце мое было далеко, и я сам бы лётом
полетел вслед за ним. Я стал подговаривать молодцов
27
свезти меня к князю. К чести их, хотя к досаде своей,
должно сказать, что никакая плата не выманила их от
забав сердечных. Все говорили, что у них лошаденки
плохие или измученные. У того не было санок, у другого
подковы без шипов, у третьего болит рука.
Хозяин уверял, что он послал бы сына и без прогонов,
да у него пара добрых коней повезла в город заседателя...
Чарки частые, голова одна, и вот уж третий день, верно,
праздничают в околице.
— Да изволишь знать, твоя милость, — примолвил один
краснобай, встряхнув кудрями, — теперь уж ночь, а
дело-то святочное. Уж нашто у нас храбрый народ девки:
погадать ли о суженом — не боятся бегать за овины, в
поле слушать колокольного свадебного звону, либо в ста-
рую баню, чтоб погладил домовой мохнатой лапою на
богачество, да и то сегодня хвостики прижали... Ведь
канун-то Нового года чертям сенокос.
— Полно тебе, Ванька, страхи-то рассказывать! —
вскричало несколько тоненьких голосков.
— Чего полно? — продолжал Ванька. — Спроси-ка у
Оришки: хорош ли чертов свадебный поезд, какой она
вчерась видела, глядясь за овинами на месяц в зеркало?
Едут, свищут, гаркают... словно живьем воочью соверша-
ются. Она говорит, один бесенок оборотился горенским
Старостиным сыном Афонькой да одно знай пристает: сядь
да садись в сани. Из круга, знать, выманивает. Хорошо,
что у ней ум чуть не с косу, так отнекалась.
— Нет, барин, — примолвил другой, — хоть рассыпь
серебра, вряд ли кто возьмется свезти тебя! Кругом озера
колесить верст двадцать будет, а через лед ехать без беды
беда; трещин и полыней тьма; пошутит лукавый, так
пойдешь карманами ловить раков.
— И ведомо, — сказал третий. — Теперь чертям скоро
заговенье: из когтей друг у друга добычу рвут.
— Полно брехать, — возразил краснобай. — Нашел
заговенье. Черный ангел, или, по-книжному, так сказать,
Ефиоп, завсегда у каждого человека за левым плечом
стоит да не смигнувши сторожит, как бы натолкнуть на
грех. Не слыхали вы разве, что было у Пятницы на
Пустыне о прошлых Святках?
— А что такое? — вскричали многие любопытные. —
Расскажи, пожалуйста, Ванюша; только не умори с ужасти.
Рассказчик оглянулся на двери, на окно, на лица слу-
шателей, крякнул протяжно, оправил рукою кудри и начал:
— Дело было, как у нас, на посиделках. Молодцы
окручались в личины, и такие хари, что и днем глядеть,
за печку спрячешься, не то чтобы ночью плясать с ними.
Шубы навыворот, носищи семи пядей, рога словно у
28
Сидоровой козы, а в зубах по углю, так и зияют. Умудри-
лись, что петух приехал верхом на раке, а смерть с косою
на коне. Петрушка-чеботарь спину представлял, так он мне
все и рассказывал.
Вот разыгрались они, словно ласточки перед погодою;
одному парню лукавый, знать, и шепнул в ухо: «Семь-ка,
я украду с покойника, что в часовне лежит, саван да венец,
окручусь в них, набелюся известкою, да и приду мертве-
цом на поседки». На худое мы не ленивы: скорей, чем
сгадал, он в часовню слетал, — ведь откуда, скажите на
милость, отвага взялась. Чуть не до смерти перепугал он
всех: старый за малого прячется... Однако ж когда он
расхохотался своим голосом да стал креститься и божить-
ся, что он живой человек, пошел смех пуще прежнего
страху. Тары да бары да сладкие разговоры, ан и полночь
на дворе, надо молодцу нести назад гробовые обновки;
зовет не дозовется никого в товарищи; как опала у него
хмелина в голове, опустились и крылья соколиные; одному
идти — страх одолевает, а приятели отпираются. Покой-
ник давно слыл колдуном, и никто не хотел, чтобы черти
свернули голову на затылок, свои следы считать. Ты,
дескать, брал напрокат саван, ты и отдавай его; нам что
за стать в чужом пиру похмелье нести.
И вот, не прошло двух мигов... послышали, кто-то идет
по скрипучему снегу... прямо к окну: стук, стук...
— С нами крестная сила! — вскричала хозяйка, уст-
ремив на окно испуганные очи. — Наше место свято! —
повторила она, не могши отвратить взглядов от поразив-
шего ее предмета. — Вон, вон, кто-то страшный глядит
сюда!
Девки с криком прижались одна к другой; парни
кинулись к окну, между тем как те из них, которые были
поробче, с выпученными глазами и открытым ртом погля-
дывали в обе стороны, не зная, что делать. В самом деле,
за морозными стеклами как будто мелькнуло чье-то лицо...
но когда рама была отперта — на улице никого не было.
Туман, врываясь в избу, ходил коромыслом, затемняя на
время блеск лучины. Все понемногу успокоились.
— Это вам - почудилось, — сказал рассказчик, оправля-
ясь сам от испуга; его голос был прерывен и неровен. —
Да вот, дослушайте бывальщину: она уж и вся-то недолга.
Когда переполошенные в избе люди осмелились да спро-
сили: «Кто стучит?» — пришлец отвечал: «Мертвец при-
шел за саваном». Услышав это, молодец, окрученный в
него, снял с себя гробовую пелену да венец и выкинул
их за окошко. «Не принимаю! — закричал колдун, скрипя
зубами. — Пускай, где взял, там и отдаст мне». И саван
опять очутился посреди избы. «Ты, насмехаючись, звал
29
меня на посиделки, — сказал мертвец страшным голо-
сом, — я здесь! Чествуй же гостя и провожай его до дому,
до последнего твоего и моего дому». Все, дрожа, молились
всем святым, а бедняга виноватый ни жив ни мертв сидел,
дожидаясь злой гибели. Мертвец между тем ходил кругом,
вопя: «Отдайте мне его, не то и всем несдобровать».
Сунулся было в окошко, да, на счастье, косяки были
святой водой окроплены, так его словно огнем обдало;
взвыл да назад кинулся. Вот грянул он в вороты, и
дубовый запор, как соль, рассыпался... Начал всходить по
съезду... Тяжко скрипели бревна под ногою оборотня;
собака с визгом залезала в сенях под корыто, и все
слышали, как упала рука его на щеколду. Напрасно читали
ему навстречу молитву от наваждения, от призора; однако
ничто не забрало... Дверь со стоном повернулась на пятах,
и мертвец шасть в избу!
Дверь избы нашей точно растворилась при этом слове,
будто кто-нибудь подслушивал, чтобы войти в это мгнове-
ние. Нельзя описать, с каким ужасом вскрикнули гости,
повскакав с лавок и столпись под образами. Многие
девушки, закрыв лицо руками, упали за спины соседок,
как будто избежали опасности, когда ее не видно. Глаза
всех, устремленные к порогу, ждали встретить там по
крайней мере остов, закутанный саваном, если не самого
нечистого с рогами; и в самом деле, клубящийся в дверях
морозный пар мог показаться адским серным дымом.
Наконец пар расступился, и все увидели, что вошедший
имел вид совершенно человеческий. Он приветливо по-
клонился всей беседе, хотя и не перекрестился перед
иконами. То был стройный мужчина в распашной сибирке,
под которою надет был бархатный камзол; такие же
шаровары спускались на лаковые сапоги; цветной персид-
ский платок два раза обвивал шею, и в руках его была
бобровая шапка с козырьком, особого вида. Одним словом,
костюм его доказывал, что он или приказчик, или пове-
ренный по откупам. Лицо его было правильно, но бледно
как полотно, и черные потухшие глаза стояли неподвижно.
— Бог помочь! — сказал он, кланяясь. — Прошу беседу
для меня не чиниться, и тебя, хозяин, обо мне не забо-
титься. Я завернул в вашу деревню на минуту: надо
покормить иноходца на перепутье; у меня вблизи дельце
есть.
Увидев меня в мундире, он раскланялся очень развязно,
даже слишком развязно для своего состояния, и скромно
спросил, не может ли в чем послужить мне? Потом, с
позволения, подсев ко мне ближе, завел речь о том и о
сем, пятом и десятом. Рассказы его были очень забавны,
замечания резки, шутки ядовиты; заметно было, что он
30
терся долго между светскими людьми как посредник за-
прещенных забав или как их преследователь, — кто знает,
может быть, как блудный купеческий сын, купивший
своим имением жалкую опытность, проживший с золотом
здоровье и добрые нравы. Слова его отзывались какою-то
насмешливостью надо всем, что люди привыкли уважать,
по крайней мере наружно. Не из ложного хвастовства и
не из лицемерного смирения рассказывал он про свои
порочные склонности и поступки; нет, это уже был закос-
нелый, холодный разврат. Злая усмешка презрения ко
всему окружающему беспрестанно бродила у него на лице,
и когда он наводил свои пронзающие очи на меня, не-
вольный холод пробегал по коже.
— Не правда ли, сударь, — сказал он мне после
некоторого молчания, — вы любуетесь невинностию и
веселостью этих простяков, сравнивая скуку городских
балов с крестьянскими посиделками? И, право, напрасно.
Невинности давно уж нету в помине нигде. Горожане
говорят, что она полевой цветок, крестьяне указывают на
зеркальные стекла, будто она сидит за ними, в позолочен-
ной клетке; между тем как она схоронена в староверских
книгах, которым для того только верят, чтоб побранить
наше время. А веселость, сударь? Я, пожалуй, оживлю вам
для потехи эту обезьяну, называемую вами веселостью.
Штоф сладкой водки парням, дюжину пряников молоди-
цам и пары три аршин тесемок девушкам — вот мужицкий
рай; надолго ли?
Он вышел и, возвратясь, принес все, о чем говорил, из
санок. Как человек привычный к этому делу, он подсел в
кружок и совершенно сельским наречием, с разными
прибаутками, потчевал пряничными петушками, раздари-
вал самым пригоженьким ленты, пуговицы на сарафаны,
сережки со стеклами и тому подобные безделки, наливал
парням водку и даже уговорил некоторых молодиц при-
хлебнуть сладкой наливки. Беседа зашумела как улей,
глаза засверкали у молодцов, вольные выражения срыва-
лись с губ, и, слушая россказни незнакомца, нашептыва-
емые им на ухо, красные девушки смеялись и уж гораздо
ласковее, хотя исподлобья поглядывали на своих соседов.
Чтобы довершить суматоху, он подошел к светцу, в кото-
ром воткнутая лучина роняла огарки свои в старую ско-
вороду, стал поправлять ее и потушил, будто не нарочно.
Минут десять возился он в темноте, вздувая огонь, и в
это время звуки многих нескромных поцелуев раздавались
кругом между всеобщим смехом. Когда вспыхнула опять
лучина, все уже скромно сидели по местам; но незнакомец
лукаво показал мне на румяные щеки красавиц. Скоро
оказались тлетворные следствия его присутствия. Охме-
31
девшие крестьяне стали спорить и ссориться между собою;
крестьянки завистливым глазом смотрели на подруг, ко-
торым достались лучшие безделки. Многие парни, в по-
рыве ревности, упрекали своих любезных, что они черес-
чур ласково обходились с незнакомым гостем; некоторые
мужья грозили уже своим половинам, что они докажут
кулаком любовь свою за их перемиги с другими; даже
ребятишки на полатях дрались за орехи.
Сложив руки на груди, стоял чудный незнакомец у
стенки и с довольною, но ироническою улыбкою смотрел
на следы своих проказ.
— Вот люди! — сказал он мне тихо... но в двух этих
словах было многое. Я понял, что он хотел выразить: как
в городах и селах, во всех состояниях и возрастах подобны
пороки людские; они равняют бедных и богатых глупо-
стию; различны погремушки, за которыми кидаются они,
но ребячество одинаково. То по крайней мере высказывал
насмешливый взор и тон речей; так по крайней мере мне
казалось.
Но мне скоро наскучил разговор этого безнравствен-
ного существа, и песни, и сельские игры; мысли пошли
опять привычною стезею. Опершись рукою о стол, хмурен
и рассеян, отвечал я на вопросы, глядел на окружающее,
и невольный ропот вырывался из сердца, будто пресыщен-
ного полынью. Незнакомец, взглянув на свои часы, сказал
мне:
— Уж скоро десять часов.
Я был очень рад тому; я жаждал тишины и уединения.
В это время один из молодцов, с рыжими усами и
открытого лица, вероятно осмеленный даровым ерофеи-
чем, подошел ко мне с поклоном.
— Что я тебя спрашаю, барин, — сказал он, — есть
ли в тебе молодецкая отвага?
Я улыбнулся, взглянув на него: такой вопрос удивил
меня.
— Когда бы кто-нибудь поумнее тебя сделал мне
подобный вопрос, — отвечал я, — он бы унес ответ на
боках своих.
— И, батюшка сударь, — возразил он, — будто я
сомневаюсь, что ты с широкими своими плечами на
дюжину пойдешь, не засуча рукавов; такая удаль в каждом
русском молодце не диковинка. Дело не об людях, барин;
я хотел бы знать, не боишься ли ты колдунов и чертов-
щины?
Смешно было бы разуверять его; напрасно уверять в
моем неверии ко всему этому.
— Чертей я боюсь еще менее, чем людей! — был мой
ответ.
32
— Честь и хвала тебе, барин! — сказал молодец. —
Насилу нашел я товарища. И ты бы не ужастился увидеть
нечистого носом к носу?
— Даже схватить его за нос, друг мой, если б ты мог
вызвать его из этого рукомойника...
— Ну, барин, — промолвил он, понизив голос и
склонясь над моим ухом, — если ты хочешь погадать о
чем-нибудь житейском, если у тебя есть, как у меня, какая
разлапушка, так, пожалуй, катнем; мы увидим тогда все,
что случится с ними и с нами вперед. Чур, барин, только
не робеть: на это гаданье надо сердце-тройчатку. Что ж,
приказ или отказ?
Я было хотел отвечать этому долгополому гадателю, что
он или дурак, или хвастун и что я, для его забавы или
его простоты, вовсе не хочу сам делать глупостей; но в
это мгновение повстречал насмешливый взгляд незнаком-
ца, который будто говорил: «Ты хочешь, друг, прикрыть
благоразумными словами глупую робость! Знаем мы вашу
братью, вольномыслящих дворянчиков!» К этому взору он
присоединил и увещание, хотя никак не мог слышать, что
меня звали на гаданье.
— Вы, верно, не пойдете, — сказал он сомнительно. —
Чему быть путному, даже забавному от таких людей!
— Напротив, пойду!.. — возразил я сухо. Мне хотелось
поступить наперекор этому незнакомцу. — Мне давно
хочется раскусить, как орех, свою будущую судьбу и
познакомиться покороче с лукавым, — сказал я гадате-
лю. — Какой же ворожбой вызовем мы его из ада?
— Теперь он рыщет по земле, — отвечал тот, — и
ближе к нам, нежели кто думает; надо заставить его
сделать по нашему веленью.
— Смотрите, чтоб он не заставил вас делать по своему
хотенью, — произнес незнакомец важно.
— Мы будем гадать страшным гаданьем, — сказал мне
на ухо парень, — закляв нечистого на воловьей коже.
Меня уж раз носил он на ней по воздуху, и что видел я
там, что слышал, — примолвил он, бледнея, — того... Да
ты сам, барин, попытаешь все.
Я вспомнил, что в примечаниях к «Красавице озера»
(«Lady of the lake») Вальтер Скотт приводит письмо одного
шотландского офицера, который гадал точно таким обра-
зом, и говорит с ужасом, что человеческий язык не может
выразить тех страхов, которыми он обуян. Мне любопытно
стало узнать, так ли же выполняются у нас обряды этого
гаданья, остатка язычества на разных концах Европы.
— Идем же сейчас, — сказал я, опоясывая саблю свою
и надевая просушенные сапоги. — Видно, мне сегодня
2 Страшное гадание
33
судьба мыкаться конями и чертями! Посмотрим, кто из
них довезет меня до цели!
Я переступил за порог, когда незнакомец, будто с видом
участия, сказал мне:
— Напрасно, сударь, изволите идти: воображение —
самый злой волшебник, и вам Бог весть что может почу-
диться!
Я поблагодарил его за совет, примолвив, что иду для
одной забавы, имею довольно ума, чтоб заметить обман,
и слишком трезвую голову и слишком твердое сердце,
чтоб ему поддаться.
— Пускай же сбудется чему должно! — произнес вслед
мой незнакомец.
Проводник зашел в соседний дом.
— Вечор у нас приняли черного как смоль быка, без
малейшей отметки, — сказал он, вытаскивая оттуда све-
жую шкуру, — и она-то будет нашим ковром-самолетом.
Под мышкой нес он красного петуха, три ножа сверкали
за поясом, а из-за пазухи выглядывала головка полуштофа,
по его словам, какого-то зелья, собранного на Иванову
ночь. Молодой месяц протек уже полнеба. Мы шли скоро
по улице, и провожатый заметил мне, что ни одна собака
на нас не взлаяла; даже встречные кидались опрометью в
подворотни и только, ворча, выглядывали оттуда. Мы
прошли версты полторы; деревня от нас скрылась за
холмом, и мы поворотили на кладбище.
Ветхая, подавленная снегом, бревенчатая церковь воз-
никла посреди полурухнувшей ограды, и тень ее тянулась
вдаль, словно путь за мир могильный. Ряды крестов,
тленных памятников тлеющих под ними поселян, смирен-
но склонялись под пригорками, и несколько елей, скрипя,
качали черные ветви свои, колеблемые ветром.
— Здесь! — сказал проводник мой, бросив шкуру вверх
шерстью. Лицо его совсем изменилось: смертная бледность
проступила на нем вместо жаркого румянца; место преж-
ней говорливости заступила важная таинственность. —
Здесь! — повторил он. — Это место дорого для того, кого
станем вызывать мы: здесь, в разные времена, схоронены
трое любимцев ада. В последний раз напоминаю, барин:
если хочешь, можешь воротиться, а уж начавши коляду,
не оглядывайся, что бы тебе ни казалось, как бы тебя ни
кликали, и не твори креста, не читай молитвы... Нет ли
у тебя ладанки на вороту?
Я отвечал, что у меня на груди есть маленький образ
и крестик, родительское благословение.
— Сними его, барин, и повесь хоть на этой могилке:
своя храбрость теперь нам одна оборона.
34
Я послушался почти нехотя. Странная вещь: мне стало
будто страшнее, когда я удалил от себя моих пенатов от
самого младенчества; мне показалось, что я остался вовсе
один, без оружия и защиты. Между тем гадатель мой,
произнося невнятные звуки, начал обводить круг около
кожи. Начертив ножом дорожку, он окропил ее влагою
из склянки и потом, задушив петуха, чтобы он не крикнул,
отрубил ему голову и полил кровью в третий раз очаро-
ванный круг. Глядя на это, я спросил:
— Не будем ли варить в котле черную кошку, чтобы
ведьмы, родня ее, дали выкупу?
— Нет! — сказал заклинатель, вонзая треугольником
ножи, — черную кошку варят для привороту к себе
красавиц. Штука в том, чтобы выбрать из косточек одну,
которою если тронешь, на кого задумаешь, так по тебе с
ума сойдет.
«Дорого бы заплатили за такую косточку в столицах, —
подумал я, — тогда и ум, и любезность, и красота, самое
счастье дураков спустили бы перед нею флаги».
— Да все равно, — продолжал он, — можно эту же
силу достать в Иванов день. Посадить лягушку в дырявый
бурак, наговорить, да и бросить в муравейник, так она
человеческим голосом закричит; наутро, когда она будет
съедена, останется в бураке только вилочка да крючок:
этот крючок — неизменная уда на сердца; а коли больно
наскучит, тронь вилочкой — как рукавицу долой, всю
прежнюю любовь снимет.
«Что касается до забвения, — думал я, — для этого не
нужно с нашими дамами чародейства».
— Пора! — произнес гадатель. — Смотри, барин: коли
мила тебе душа, не оглядывайся. Любуйся на месяц и жди,
что сбудется.
Завернувшись в медвежью шубу, я лег на роковой
воловьей шкуре, оставив товарища чародействовать сколь-
ко ему угодно. Невольно, однако ж, колесо мыслей опять
и опять приносило мне вопрос: откуда в этом человеке
такая уверенность? Он мог ясно видеть, что я вовсе не
легковерен, следственно если думает морочить меня, то
через час, много два, открою вполне его обманы... Притом
какую выгоду найдет он в обмане? Ни ограбить, ни
украсть у меня никто не посмеет... Впрочем, случается,
что сокровенные силы природы даются иногда людям
самым невежественным. Сколько есть целебных трав, маг-
нетических средств в руках у простолюдинов... Неужели?..
Мне стало стыдно самого себя, что зерно сомнения запало
в мою голову. Но когда человек допустит себе вопрос о
каком-либо предмете, значит, верование его поколеблено,
и кто знает, как далеки будут размахи этого маятника?..
35
Чтобы отвлечь себя от думы о мире духов, которые, может
статься, окружают нас незримо и действуют на нас не-
ощутимо, я прильнул очами к месяцу.
«Тихая сторона мечтаний! — думал я. — Неужели ты
населена одними мечтаниями нашими? Для чего так лю-
бовно летят к тебе взоры и думы человеческие? Для чего
так мило сердцу твое мерцанье, как дружеский привет
иль ласка матери? Не родное ли ты светило земле? Не
подруга ли ты судьбы ее обитателей, как ее спутница в
странничестве эфирном? Прелестна ты, звезда покоя, но
земля наша, обиталище бурь, еще прелестнее, и потому
не верю я мысли поэтов, что туда суждено умчаться теням
нашим, что оттого влечешь ты сердца и думы! Нет, ты
могла быть колыбелью, отчизною нашего духа; там, может
быть, расцвело его младенчество, и он любит летать из
новой обители в знакомый, но забытый мир твой; но не
тебе, тихая сторона, быть приютом буйной молодости
души человеческой! В полете к усовершенствованию ей
доля — еще прекраснейшие миры и еще тягчайшие ис-
пытания, потому что дорогою ценой покупаются светлые
мысли и тонкие чувствования!»
Душа моя зажглась прикосновением этой искры; образ
Полины, облеченный всеми прелестями, приданными во-
ображением, несся передо мною...
«О! зачем мы живем не в век волшебств, — подумал
я, — чтобы хоть ценой крови, ценою души купить вре-
менное всевластие, — ты была бы моя, Полина... моя!..»
Между тем товарищ мой, стоя сзади меня на коленах,
произносил непонятные заклинания; но голос его затихал
постепенно; он роптал уже подобно ручью, катящемуся
под снежною глыбою...
— Идет, идет!.. — воскликнул он, упав ниц. Его голосу
отвечал вдали шум и топот, как будто вихорь гнал метель
по насту, как будто удары молота гремели по камню...
Заклинатель смолк, но шум, постепенно возрастая, налетал
ближе... Невольным образом у меня занялся дух от бояз-
ненного ожидания, и холод пробежал по членам... Земля
звучала и дрожала — я не вытерпел и оглянулся...
И что ж? Полштоф стоял пустой, и рядом с ним храпел
мой пьяный духовидец, упав ничком! Я захохотал, и тем
охотнее, что предо мной сдержал коня своего незнакомец,
проезжая в санках мимо. Он охотно помог мне посмеяться
такой встрече.
— Не говорил ли я вам, сударь, что напрасно изволите
верить этому глупцу. Хорошо, что он недолго скучал вам,
поторопившись нахрабрить себя сначала; мудрено ли, что
таким гадателям с перепою видятся чудеса!
36
И между тем злые очи его проницали морозом сердце,
и между тем коварная усмешка доказывала его радость,
видя мое замешательство, застав, как оробелого ребенка,
впотьмах и врасплох.
— Каким образом ты очутился здесь, друг мой? —
спросил я неизбежного незнакомца, не очень довольный
его уроком.
— Стоит обо мне вздумать, сударь, и я как лист перед
травой... — отвечал он лукаво. — Я узнал от хозяина, что
вам угодно было ехать на бал князя Львинского; узнал,
что деревенские неучи отказались везти вас, и очень рад
служить вам: я сам туда еду повидаться под шумок с
одною барскою барынею. Мой иноходец, могу похвалить-
ся, бегает как черт от ладану, и через озеро не далее
восьми верст!
Такое предложение не могло быть принято мною худо;
я вспрыгнул от радости и кинулся обнимать незнакомца.
Приехать хоть в полночь, хоть на миг... это прелесть, это
занимательно!
— Ты разодолжил меня, друг мой! Я готов отдать тебе
все наличные деньги! — вскричал я, садясь в саночки.
— Поберегите их у себя, — отвечал незнакомец, садясь
со мною рядом. — Если вы употребите их лучше, нежели
я, безрассудно было бы отдавать их, а если так же дурно,
как я, то напрасно!
Вожжи натянулись, и как стрела, стальным луком ри-
нутая, полетел иноходец по льду озера. Только звучали
подрези, только свистел воздух, раздираемый быстрою
иноходью. У меня занялся дух и замирало сердце, видя,
как прыгали наши казанки через трещины, как вились и
крутились они по закрайнам полыней. Между тем он
рассказывал мне все тайные похождения окружного дво-
рянства: тот волочился за предводительшей; та была у
нашего майора в гостях под маскою; тот вместо волка
наехал с собаками на след соседа и чуть не затравил
зверька в спальне у жены своей. Полковник наш поде-
лился столькими-то тысячами с губернатором, чтоб очи-
стить квитанцию за постой... Прокурор получил недавно
пирог с золотою начинкою за то, чтоб замять дело поме-
щика Ремницына, который засек своего человека, и проч,
и проч.
— Удивляюсь, как много здесь сплетней, — сказал я, —
дивлюсь еще более, как они могут быть тебе известны.
— Неужели вы думаете, сударь, что серебро здесь ходит
в другом курсе или совесть судейская дороже, нежели в
столицах? Неужели вы думаете, что огонь здесь не жжет,
женщины не ветреничают и мужья не носят рогов? Слава
Богу, эта мода, я надеюсь, не устареет до конца света!
37
Это правда, теперь больше говорят о честности в судах и
больше выказывают скромности в обществах, но это для
того только, чтоб набить цены. В больших городах легче
скрыть все проказы; здесь, напротив, сударь, здесь нет ни
модных магазинов, ни лож с решетками, ни наемных
карет, ни посещений к бедным; кругом несметная, но
сметливая дворня и ребятишки на каждом шагу. Вышло
из моды ходить за грибами, и еще не введены прогулки
верхом, так бедняжкам нежным сердцам, чтобы свидеться,
надо ждать отъезжего поля, или престольного праздника
у соседов, или бурной ночи, чтоб дождь и ветер смели
следы отважного обожателя, который не боится ни зубов
собак, ни языков соседок. Впрочем, сударь, вы это знаете
не хуже моего. На бале будет звезда здешних красавиц,
Полина Павловна.
— Мне все равно, — отвечал я хладнокровно.
— В самом деле? — произнес незнакомец, взглянув на
меня насмешливо-пристально. — А я бы прозакладывал
свою бобровую шапку и, к ней в придачу, свою голову,
что вы для нее туда едете... В самом деле, вам бы давно
пора осушить поцелуями ее слезы, как это было три
недели тому назад, в пятом часу после обеда, когда вы
стояли перед ней на коленях!
— Бес ты или человек?! — яростно вскричал я, схватив
незнакомца за ворот. — Я заставлю тебя высказать, от
кого научился ты этой клевете, заставлю век молчать о
том, что знаешь.
Я был поражен и раздражен словами незнакомца. От
кого мог он сведать подробности моей тайны? Никому и
никогда не открывал я ее; никогда вино не исторгало у
меня нескромности; даже подушка моя никогда не слыхала
звука изменнического; и вдруг вещь, которая происходила
в четырех стенах, между четырьмя глазами, во втором
этаже и в комнате, в которой, конечно, никто не мог
подсмотреть нас, — вещь эта стала известною такому
бездельнику! Гнев мой не имел границ. Я был силен, я
был рассержен, и незнакомец дрогнул, как трость в руке
моей; я приподнял его с места. Но он оторвал прочь руку
мою, будто маковку репейника, и оттолкнул, как семилет-
него ребенка.
— Вы проиграете со мной в эту игру, — сказал он
хладнокровно, однако ж решительно. — Угрозы для меня
монета, которой я не знаю цены; да и к чему все это?
Скрипучую дверь не заставишь молчать молотом, а мас-
лом; притом же моя собственная выгода в скромности.
Вот уж мы и у ворот княжеского дома; помните, несмотря
на свою недоверчивость, что я вам на всякую удалую
38
службу неизменное копье. Я жду вас для возврата за этим
углом; желаю удачи!
Я не успел еще образумиться, как санки наши шарк-
нули к подъезду и незнакомец, высадив меня, пропал из
виду. Вхожу, — все шумит и блещет: сельский бал, что
называется, в самом развале; плясуны вертелись, как по
обещанию, дамы, несмотря на полночь, были очень бодры.
Любопытные облепили меня, чуть завидев, и полились
вопросы и восклицания ливмя. Рассказываю вкратце свое
похождение, извиняюсь перед хозяевами, прикладываюсь
к перчаткам почетных старух, пожимаю руки друзьям,
бросаю мимоходом по лестному словцу дамам и быстро
пробегаю комнаты одну за другою, ища Полины. Я нашел
ее вдали от толпы, одинокую, бледную, с поникшею
головою, будто цветочный венок подавлял ее как свинец.
Она радостно вскрикнула, увидев меня, огневой румянец
вспыхнул на лице; хотела встать, но силы ее оставили, и
она снова опустилась в кресла, закрыв опахалом очи, будто
ослепленные внезапным блеском.
Укротив, сколько мог, волнение, я сел подле нее. Я
прямо и откровенно просил у ней прощенья в том, что
не мог выдержать тяжкого испытания, и, разлучась, может
быть навек, прежде чем брошусь в глухую, холодную
пустыню света, хотел еще однажды согреть душу ее
взором, — или нет: не для любви — для науки разлюбить
ее приехал я, из желания найти в ней какой-нибудь
недостаток, из жажды поссориться с нею, быть огорчен-
ным ее упреками, раздраженным ее холодностию, для того,
чтобы дать ей самой повод хотя в чем-нибудь обвинять
меня, чтобы нам легче было расстаться, если она имеет
жестокость называть виною неодолимое влечение любви,
помня только заветы самолюбца-рассудка и не внимая
внушениям сердца!.. Она прервала меня.
— Я бы должна была упрекать тебя, — сказала она, —
но я так рада, так счастлива, тебя увидев, что готова
благодарить за неисполненное обещание. Я оправдываюсь,
я утешаюсь тем, что и ты, твердый мужчина, доступен
слабости; и неужели ты думаешь, что если б даже я была
довольно благоразумна и могла бы на тебя сердиться, я
стала бы отравлять укоризнами последние минуты свида-
ния?.. Друг мой, ты все еще веришь менее моей любви,
чем благоразумию, в котором я имею столько нужды;
пусть эти радостные слезы разуверят тебя в противном!
Если б было возможно, я бы упал к ногам ее, целовал
бы следы ее, я бы... я был вне себя от восхищения!.. Не
помню, что я говорил и что слышал, но я был так весел,
так счастлив!.. Рука об руку мы вмешались в круг танцу-
ющих.
39
Не умею описать, что со мною сталось, когда, обвивая
тонкий стан ее рукою, трепетною от наслаждения, я
пожимал другой ее прелестную ручку; казалось, кожа
перчаток приняла жизнь, передавая биение каждой фиб-
ры... казалось, весь состав Полины прыщет искрами! Когда
помчались мы в бешеном вальсе, ее летающие, душистые
локоны касались иногда губ моих; я вдыхал ароматный
пламень ее дыхания; мои блуждающие взгляды проницали
сквозь дымку, — я видел, как бурно вздымались и опадали
белоснежные полушары, волнуемые моими вздохами, ви-
дел, как пылали щеки ее моим жаром, видел — нет, я
ничего не видал... пол исчезал под ногами; казалось, я
лечу, лечу, лечу по воздуху, с сладостным замиранием
сердца! Впервые забыл я приличия света и самого себя.
Сидя подле Полины в кругу котильона, я мечтал, что нас
только двое в пространстве; все прочее представлялось
мне слитно, как облака, раздуваемые ветром; ум мой
крутился в пламенном вихре.
Язык, этот высокий дар небес, был последним средст-
вом между нами для размена чувствований; каждый воло-
сок говорил мне и на мне о любви; я был так счастлив
и так несчастлив вместе. Сердце разрывалось от полноты;
но мне чего-то недоставало... Я умолял ее позволить мне
произнести в последний раз люблю на свободе, запечатлеть
поцелуем разлуку вечную... Это слово поколебало ее твер-
дость! Тот не любил, кто не знал слабостей... Роковое
согласие сорвалось с ее языка.
Только при конце танца заметил я мужа Полины,
который, прислонясь к противоположной стене, ревниво
замечал все наши разговоры. Это был злой, низкой души
человек; я не любил его всегда как человека, но теперь
как мужа Полины я готов был ненавидеть его, уничтожить
его. Малейшее столкновение с ним могло быть роковым
для обоих, — я это чувствовал и удалился. Полчаса,
которые протекли между обетом и сроком, показались мне
бесконечными. Через длинную галерею стоял небольшой
домашний театр княжего дома, в котором повечеру играли;
в нем-то было назначено свиданье. Я бродил по пустой
его зале, между опрокинутых скамей. Лунный свет, падая
сквозь окна, рисовал по стенам зыбкие цветы и деревья,
отраженные морозными кристаллами стекол. Сцена чер-
нелася, как вертеп, и на ней в беспорядке сдвинутые
кулисы стояли, будто притаившиеся великаны; все это,
однако же, заняло меня одну минуту. Если бы я был и в
самом деле трус перед бестелесными существами, то,
конечно, не в такое время нашла бы робость уголок в
груди: я был весь ожидание, весь пламя. Ударило два часа
за полночь, и зыблющийся колокол затих, ропща, будто
40
страж, неохотно пробужденный; звук его потряс меня до
дна души... Я дрожал, как в лихорадке, а голова горела, —
я изнемогал, я таял. Каждый скрип, каждый щелк кидал
меня в пот и холод... И, наконец, желанный миг настал:
с легким шорохом отворились двери; как тень дыма,
мелькнула в нее Полина... еще шаг, и она лежала на груди
моей!! Безмолвие, запечатленное долгим поцелуем разлуки,
длилось, длилось... наконец Полина прервала его.
— Забудь, — сказала она, — что я существую, что я
любила, что я люблю тебя, забудь все и прости!
— Тебя забыть! — воскликнул я. — И ты хочешь, чтобы
я разбил последнее звено утешения в чугунной цепи
жизни, которую отныне я осужден влачить, подобно ко-
лоднику; чтобы я вырвал из сердца, сгладил с памяти
мысль о тебе? Нет, этого никогда не будет! Любовь была
мне жизнь и кончится только с жизнию!
И между тем я сжимал ее в своих объятиях, между
тем адский огонь пробегал по моим жилам... Тщетно она
вырывалась, просила, умоляла; я говорил:
— Еще, еще один миг счастья, и я кинусь в гроб
будущего!
— Еще раз прости, — наконец произнесла она твер-
до. — Для тебя я забыла долг, тебе пожертвовала домаш-
ним покоем, для тебя презрела теперь двусмысленные
взоры подруг, насмешки мужчин и угрозы мужа; неужели
ты хочешь лишить меня последнего наружного блага —
доброго имени?.. Не знаю, отчего так замирает у меня
сердце и невольный трепет пролетает по мне; это страш-
ное предчувствие!.. Но прости... уж время!
— Уж поздно! — произнес голос в дверях, растворив-
шихся быстро.
Я обомлел за Полину, я кинулся навстречу пришедше-
му, и рука моя уперлась в грудь его. Это был незнакомец!
— Бегите! — сказал он, запыхавшись. — Бегите! Вас
ищут. Ах, сударыня, какого шуму вы наделали своею
неосторожностью! — промолвил он, заметив Полину. —
Ваш муж беснуется от ревности, рвет и мечет все, гоняясь
за вами... Он близко.
— Он убьет меня! — вскричала Полина, упав ко мне
на руки.
— Убить не убьет, сударыня, а, пожалуй, прибьет; от
него все станется; а что огласит это на весь свет, в том
нечего сомневаться. И то уж все заметили, что вы вместе
исчезли, и, узнав о том, я кинулся предупредить встречу.
— Что мне делать? — произнесла Полина, ломая руки,
и таким голосом, что он пронзил мне душу: укор, раска-
яние и отчаяние отзывались в нем.
Я решился.
41
— Полина! — отвечал я. — Жребий брошен: свет для
тебя заперт; отныне я должен быть для тебя всем, как ты
была и будешь для меня; отныне любовь твоя не будет
знать раздела; ты не будешь принадлежать д^оим, не
принадлежа никому. Под чужим небом найдем мы приют
от преследований и предрассудков людских, а примерная
жизнь искупит преступление. Полина! время дорого...
— Вечность дороже! — возразила она, склонив голову
на сжатые руки.
— Идут, идут! — вскричал незнакомец, возвращаясь от
двери. — Мои сани стоят у заднего подъезда; если вы не
хотите погибнуть бесполезно, то ступайте за мною!
Он обоих нас схватил за руки... Шаги многих особ
звучали по коридору, крик раздавался в пустой зале.
— Я твоя! — шепнула мне Полина, и мы скоро
побежали через сцену, по узенькой лесенке, вниз, к
небольшой калитке.
Незнакомец вел нас как домашний; иноходец заржал,
увидев седоков. Я завернул в шубу свою, оставленную на
санях, едва дышащую Полину, впрыгнул в сани, и когда
долетел до нас треск выломленных в театре дверей, мы
уже неслись во всю прыть, через село, вкруг плетней,
вправо, влево, под гору, — и вот лед озера звучно
затрещал от подков и подрезей. Мороз был жестокий, но
кровь моя ходила огневым потоком. Небо яснело, но
мрачно было в душе моей. Полина лежала тиха, недвижна,
безмолвна. Напрасно расточал я убеждения, напрасно уте-
шал ее словами, что сама судьба соединила нас, что если б
она осталась с мужем, то вся жизнь ее была бы сцепление
укоризн и обид!
— Я все бы снесла, — возразила она, — и снесла
терпеливо, потому что была еще невинна, если не перед
светом, то перед Богом, но теперь я беглянка, я заслужила
свой позор! Этого чувства не могу я затаить от самой
себя, хотя бы вдали, на чужбине, я возродилась граждан-
ски, в новом кругу знакомых. Все, все можешь ты обно-
вить для меня, все, кроме преступного сердца!
Мы мчались. Душа моя была раздавлена печалью. «Так
вот то столь желанное счастье, которого и в самых пылких
мечтах не полагал я возможным, — думал я, — так вот
те очаровательные слова я твоя, которых звук мечтался
мне голосом неба! Я слышал их, я владею Полиною, и я
так глубоко несчастлив, несчастнее чем когда-нибудь!»
Но если наши лица выражали тоску душевную, лицо
незнакомца, сидящего на беседке, обращалось на нас
радостнее обыкновенного. Коварно улыбался он, будто
радуясь чужой беде, и страшно глядели его тусклые очи.
Какое-то невольное чувство отвращения удаляло меня от
42
этого человека, который так нечаянно навязался мне со
своими роковыми услугами. Если б я верил чародейству,
я бы сказал, что какое-то неизъяснимое обаяние таилось
в его взорах, что это был сам лукавый, — столь злобная
веселость о падении ближнего, столь холодная, бесчувст-
венная насмешка были видны в чертах его бледного лица!
Недалеко было до другого берега озера; все молчали, луна
задернулась радужною дымкою.
Вдруг потянул ветерок, и на нем послышали мы за
собой топот погони.
— Скорей, ради Бога, скорей! — вскричал я провод-
нику, укоротившему бег своего иноходца.
Он вздрогнул и сердито отвечал мне:
— Это имя, сударь, надобно бы вам было вспомнить
ранее или совсем не упоминать его.
— Погоняй! — возразил я. — Не тебе давать мне уроки.
— Доброе слово надо принять от самого черта, —
отвечал он, как нарочно сдерживая своего иноходца. —
Притом, сударь, в Писании сказано: «Блажен, кто и скоты
милует!» Надобно пожалеть и этого зверька. Я получу
свою уплату за прокат; вы будете владеть прекрасною
барынею; а что выиграет он за пот свой? Обыкновенную
дачу овса? Он ведь не употребляет шампанского, и про-
стонародный желудок его не варит и не ценит дорогих
яств, за которые двуногие не жалеют ни души, ни тела.
За что же, скажите, он надорвет себя?
— Пошел, если не хочешь, чтобы я изорвал тебя
самого! — вскричал я, хватаясь за саблю. — Я скоро
облегчу сани от лишнего груза, а свет от подобного тебе
бездельника!
— Не горячитесь, сударь, — хладнокровно возразил
мне незнакомец. — Страсть ослепляет вас, и вы станови-
тесь несправедливы, потому что нетерпеливы. Не шутя
уверяю вас, что иноходец выбился из сил. Посмотрите,
как валит с него пар и клубится пена, как он храпит и
шатается; такой тяжести не возил он сроду. Неужели
считаете вы за ничто троих седоков... и тяжкий грех в
прибавку? — промолвил он, обнажая злою усмешкою
зубы.
Что мне было делать? Я чувствовал, что находился во
власти этого безнравственного злодея. Между тем мы
подвигались вперед мелкою рысцою. Полина оставалась
как в забытьи: ни мои ласки, ни близкая опасность не
извлекали ее из этого отчаянного бесчувствия. Наконец
при тусклом свете месяца мы завидели ездока, скачущего
во весь опор за нами; он понуждал коня криком и
ударами. Встреча была неизбежна... И он, точно, настиг
нас, когда мы стали подниматься на крутой въезд берега,
43
обогнув обледенелую прорубь. Уже он был близко, уж
едва не схватывал нас, когда храпящая лошадь его, вско-
чив наверх, споткнулась и пала, придавив под собою
всадника. Долго бился он под нею и, наконец, выскочил
из-под недвижного трупа и с бешенством кинулся к нам;
это был муж Полины.
Я сказал, что я уже ненавидел этого человека, сделав-
шего несчастною жену свою, но я преодолел себя: я
отвечал на его упреки учтиво, но твердо; на его брань
кротко, но смело и решительно сказал ему, что он, во что
бы ни стало, не будет владеть Полиною; что шум только
огласит этот несчастный случаи и он потеряет многое, не
возвратив ничего; что если он хочет благородного удов-
летворения, я готов завтра поменяться пулями!
— Вот мое удовлетворение, низкий обольститель! —
вскричал муж ее и занес дерзкую руку...
И теперь, когда я вспомню об этой роковой минуте,
кровь моя вспыхивает как порох. Кто из нас не был
напитан с младенчества понятиями о неприкосновенности
дворянина, о чести человека благорожденного, о достоин-
стве человека? Много-много протекло с тех пор времени
по голове моей; оно охладило ее, ретивое бьется тише, но
до сих пор, со всеми философическими правилами, со
всею опытностью моею, не ручаясь за себя, и прикосно-
вение ко мне перстом взорвало бы на воздух и меня и
обидчика. Вообразите ж, что сталось тогда со мною,
заносчивым и вспыльчивым юношею! В глазах у меня
померкло, когда удар миновал мое лицо: он не миновал
моей челюсти! Как лютый зверь кинулся я с саблею на
безоружного врага, и клинок мой погрузился трижды в
его череп, прежде чем он успел упасть на землю. Один
страшный вздох, один краткий, но пронзительный крик,
одно клокотание крови из ран — вот все, что осталось от
его жизни в одно мгновение! Бездушный труп упал на
склон берега и покатился вниз на лед.
Еще несытый местью, в порыве исступления сбежал я
по кровавому следу на озеро, и, опершись на саблю,
склонясь над телом убитого, я жадно прислушивался к
журчанию крови, которое мнилось мне признаком жизни.
Испытали ли вы жажду крови? Дай Бог, чтобы никогда
не касалась она сердцам вашим; но, по несчастию, я знал
ее во многих и сам изведал на себе. Природа наказала
меня неистовыми страстями, которых не могли обуздать
ни воспитание, ни навык; огненная кровь текла в жилах
моих. Долго, неимоверно долго мог я хранить хладную
умеренность в речах и поступках при обиде, но зато она
исчезала мгновенно, и бешенство овладевало мною. Осо-
бенно вид пролитой крови, вместо того чтобы угасить
44
ярость, был маслом в огне, и я, с какою-то тигровою
жадностию, готов был источить ее из врага каплей по
капле, подобен тигру, вкусившему ненавистного напитка.
Эта жажда была страшно утолена убийством. Я уверился,
что враг мой не дышит.
— Мертв! — произнес голос над ухом моим. Я поднял
голову: это был неизбежный незнакомец с неизменною
усмешкою на лице. — Мертв! — повторил он. — Пускай
же мертвые не мешают живым, — и толкнул ногой
окровавленный труп в полынью.
Тонкая ледяная кора, подернувшая воду, звучно разби-
лась; струя плеснула на закраину, и убитый тихо пошел
ко дну.
— Вот что называется: и концы в воду, — сказал со
смехом проводник мой. Я вздрогнул невольно; его адский
смех звучит еще доселе в ушах моих. Но я, вперив очи
на зеркальную поверхность полыньи, в которой, при блед-
ном луче луны, мне чудился еще лик врага, долго стоял
неподвижен. Между тем незнакомец, захватывая горстями
снег с закраин льда, засыпал им кровавую стезю, по
которой скатился труп с берега, и приволок загнанную
лошадь на место схватки.
— Что ты делаешь? — спросил я его, выходя из
оцепенения.
— Хороню свой клад, — отвечал он значительно. —
Пусть, сударь, думают, что хотят, а уличить вас будет
трудно: господин этот мог упасть с лошади, убиться и
утонуть в проруби. Придет весна, снег стает...
— И кровь убитого улетит на небо с парами! —
возразил я мрачно. — Едем!
— До Бога высоко, до царя далеко, — произнес незна-
комец, будто вызывая на бой земное и небесное правосу-
дие. — Однако ж ехать точно пора. Вам надобно до
суматохи добраться в деревню, оттуда скакать домой на
отдохнувшей теперь тройке и потом стараться уйти за
границу. Белый свет широк!
Я вспомнил о Полине и бросился к саням; она стояла
подле них на коленах, со стиснутыми руками, и, казалось,
молилась. Бледна и холодна как мрамор была она; дикие
глаза ее стояли; на все вопросы мои отвечала она тихо:
— Кровь! На тебе кровь!
Сердце мое расторгалось... но медлить было бы гибель-
но. Я снова завернул ее в шубу свою, как сонное дитя,
и сани полетели.
Один я бы мог вынести бремя зол, на меня ниспавшее.
Проникнутый светскою нравственностию, или, лучше ска-
зать, безнравственностию, еще горячий местью, еще вол-
нуем бурными страстями, я был недоступен тогда истин-
45
ному раскаянию. Убить человека, столь сильно меня оби-
девшего, казалось мне предосудительным только потому,
что он был безоружен; увезти чужую жену считал я, в
отношении к себе, только шалостью, но я чувствовал, как
важно было все это в отношении к ней, и вид женщины,
которую любил я выше жизни, которую погубил своею
любовью, потому что она пожертвовала для меня всем,
всем, что приятно сердцу и свято душе, — знакомством,
родством, отечеством, доброю славою, даже покоем сове-
сти и самим разумом... Й чем я мог вознаградить ее в
будущем за потерянное? Могла ли она забыть, чему была
виною? Могла ли заснуть сном безмятежным в объятиях,
дымящихся убийством, найти сладость в поцелуе, оставля-
ющем след крови на устах, — и чьей крови? Того, с кем
была она связана священными узами брака! Под каким
благотворным небом, на какой земле гостеприимной най-
дет сердце преступное покой? Может быть, я бы нашел
забвение всего в глубине взаимности; но могла ли слабая
женщина отринуть или заглушить совесть? Нет, нет! Мое
счастие исчезло навсегда, и сама любовь к ней стала
отныне огнем адским.
Воздух свистел мимо ушей.
— Куда ты везешь меня? — спросил я проводника.
— Откуда взял — на кладбище! — возразил он злобно.
Сани влетели в ограду; мы неслись, задевая за кресты,
с могилы на могилу и, наконец, стали у бычачьей шкуры,
на которой совершал я гаданье: только там не было уже
прежнего товарища; все было пусто и мертво кругом, я
вздрогнул против воли.
— Что это значит? — гневно вскричал я. — Твои шутки
не у места. Вот золото за проклятые труды твои; но вези
меня в деревню, в дом.
— Я уж получил свою плату, — отвечал он злобно, —
и дом твой здесь, здесь твоя брачная постеля!
С этими словами он сдернул воловью кожу; она была
растянута над свежевырытою могилою, на краю которой
стояли сани.
— За такую красотку не жаль души, — промолвил он
и толкнул шаткие сани... Мы полетели вглубь стремглав.
Я ударился головою в край могилы и обеспамятел;
будто сквозь смутный сон, мне чудилось только, что я
лечу ниже и ниже, что страшный хохот в глубине отвечал
стону Полины, которая, падая, хваталась за меня, воскли-
цая: «Пусть хоть в аду не разлучают нас!» И, наконец, я
упал на дно... Вслед за мной падали глыбы земли и снегу,
заваливая, задутая нас; сердце мое замлело, в ушах гре-
мело и звучало, ужасающие свисты и завывания мне
слышались; что-то тяжкое, косматое давило грудь, врыва-
46
лось в губы, и я не мог двинуть разбитых членов, не мог
поднять руки, чтобы перекреститься... Я кончался, но с
неизъяснимым мучением души и тела. Судорожным по-
следним движением я сбросил с себя тяготеющее меня
бремя: это была медвежья шуба...
Где я? Что со мной? Холодный пот катился по лицу,
все жилки трепетали от ужаса и усилия. Озираюсь, при-
поминаю минувшее... И медленно возвращаются ко мне
чувства. Так, я на кладбище!.. Кругом склоняются кресты;
надо мной потухающий месяц; подо мной роковая воловья
шкура. Товарищ гаданья лежал ниц в глубоком усыпле-
нии... Мало-помалу я уверился, что все виденное мною
был только сон, страшный, зловещий сон!
«Так это сон?» — говорите вы почти с неудовольстви-
ем. Други, други! неужели вы так развращены, что жале-
ете, для чего все это не сбылось на самом деле? Благода-
рите лучше Бога, как возблагодарил его я, за сохранение
меня от преступления. Сон? Но что же иное все былое
наше, как не смутный сон? И ежели вы не пережили со
мной этой ночи, если не чувствовали, что я чувствовал
так живо, если не испытали мною испытанного в мечте, —
это вина моего рассказа. Все это для меня существовало,
страшно существовало, как наяву, как на деле. Это гаданье
открыло мне глаза, ослепленные страстью; обманутый
муж, обольщенная супруга, разорванное, опозоренное суп-
ружество и, почему знать, может, кровавая месть мне или
от меня — вот следствия безумной любви моей!!
Я дал слово не видать более Полины и сдержал его.
1830. Дагестан
Латник
Рассказ партизанского офицера
Мы гнались за Наполеоном по горячим следам.
22 ноября послал меня Сеславин очистить левую сторону
Виленской дороги, с сотнею сумских гусар, взводом драгун
Тверского полка да дюжиною донцов. Местом сбора на-
значено было местечко Ошмяны, и я, получив приказание,
что делать и чего не делать, на рысях пустился проселками.
День был не морозен, но туманен, и порой перепархивал
снежок — лихая пороша на зверей и неприятелей. Впро-
чем, и без нее легко можно было узнать, где прошли
французские отряды: взорванные ящики, брошенные по-
возки, павшие кони и, что всего ужаснее, замерзшие
солдаты устилали дорогу. Мы, правда, уж привыкли к
подобным картинам и хладнокровно ехали мимо трупов,
распухших и посинелых от антонова огня, не заставляя
даже усталых коней своих через них перепрыгивать. На
лицах этих несчастных видна была тяжкая печать мучи-
тельной кончины. Я бы привел туда молодцов, которые,
сидя на печке, уверяют, что смерть от мороза — сладкое
усыпление; они увидели бы там всю постепенность боре-
ния с одолевающею судьбою, борение судорожное, отча-
янное тем более, что они обнажены были товарищами
заживо, — чувство самосохранения заглушало тогда во
всех сердцах голос сострадания, человечества и братства;
мертвецы валялись обнаженные, и лишь снег одевал их
холодным покрывалом своим. Отсталые и, как видно,
последние были еще не совсем раздеты, но одежда их
была плоха, изорвана, ноги обернуты соломою; и так
48
была неопытность французов, что у многих из них на
спинах веяли бараньи шкуры сверх мундира, вместо того
чтоб надеть их под испод. Иные сидели и лежали у
потухших огней, с которыми потухла в них жизнь; другие
сгорели полуживые, не могши от истощения отодвинуться.
Всех более поразил меня гренадер старой гвардии: гля-
дим — он стоит вдали, опершись о ружье; подъезжаем
ближе — он мертвый. Густая медвежья шапка отеняла
сдвинутые страданием брови и закатившиеся его глаза;
из-под огромных усов, на которых недвижимо низался
иней, сверкали стиснутые зубы. Он был ранен в грудь, и
кровь, струившаяся на снег, замерзла на нем клубами.
Под моей командою был прекрасный молодой человек,
поручик Зарницкий, и волонтер Кравченко, полковой
аудитор, который, видя, что в народную войну нужнее
сабли, чем перья, бросил артикул и принялся разрешать
гордиевы узлы по-александровски. Малый добрый, храб-
рый как пуля, зато и тяжелый как свинец, из которого
она вылита.
Мы все трое подъехали к замерзшему и с содроганием
смотрели на его выразительное лицо. Казалось, душа его
улетела к милой родине в последнем взоре, но, улетая,
оставила в чертах следы прежней гордости и отваги:
движение губ выражало презрение боли, его победившей.
Он прижимал к груди товарища своих походов — неиз-
менное ружье, и на этой груди виделись раны — свидетели
битв, и крест Почетного Легиона — порука храбрости,
звезда победы.
— Бедняга, — сказал аудитор, — как не жаль этакого
молодца, хоть, между нами будь сказано, и француза: ведь
в любой полк во флигельманы годится.
— Завидная смерть! — сказал я. — Он умер с оружием
и стоя.
— Зато какого имени стоит этот Наполеон, бросая
таких людей на жертву своему властолюбию! — возразил
поручик с негодованием, показывая на мертвеца и на
кровавый след его. — Эти кровавые буквы — приговор
его осуждения!
— Попадись только Наполеон к нам в когти, — под-
хватил с жаром наш коротенький аудитор, — я как раз
подведу законец, чтобы его, яко не имеющего дворянского
звания, прогнать за побег сквозь строй шпицрутеном, а
за мятеж весьма лишить живота!
Так разговаривая, приближались мы к лесу. Двое самых
расторопных казаков почти за версту впереди оглядывали
дорогу, а несколько других тянулись по бокам и сзади
отряда. Вдруг завидели мы, что один из них стал на месте,
между тем как другой начал разводить на скаку круги
49
шире и шире. Зная, что это значит, я выстроил людей
справа по шести.
— Сабли вон и стой! Равняйся!
Поджидаю, что будет. Страх люблю видеть русского
солдата перед делом. Каждый, оглядывая кремень и отирая
ногтем полку, шепчет товарищу: «Слава Богу, добрались
до них!» И потом с такою непритворною набожностию
крестит грудь свою, с такою теплою верою взглядывает
на небо! И потом так гордо встряхивается в седле, так
уверенно смотрит из-под руки вдаль, как будто говорит:
«Ну, сколько вас там, бу сур маны? Подавай их сюда!»
Синий дымок взвился с пистолета передового казака —
и долго после услышали мы выстрел. Казак уже несся к
нам навстречу, между тем как товарищ его принялся
кружиться перед опушкою и выманил несколько выстре-
лов.
Неприятель оказался — вперед!
В тот же миг мы выстроили взводную колонну и пошли
рысью к лесу.
— Много ли французов, земляк? — спросил я у казака.
— Словно крупа сыплется; да с ними и пушки есть, —
отвечал он.
— Тем лучше, — вскричал поручик Зарницкий, — авось
они стрельнут в меня Георгиевским крестом!
Скоро мы были на полвыстрела от опушки, однако ни
одна пуля не встречала нас. Это что за известие?
Чтобы не наткнуться на засаду, я не прежде ввел своих
в лес, как уверившись, что неприятель стянул своих
стрелков в дорогу. Спешив драгун с примкнутыми шты-
ками, я оседлал ее, раскинув по чаще в обе стороны
застрельщиков. Мы скоро нагнали отступающих францу-
зов; отряд их состоял из батальона пехоты при двух
орудиях. Жалко и страшно было смотреть на обезобра-
женных усталостию, морозом и голодом гренадеров; смеш-
но бы было видеть их костюмы, если б мы сами не были
убраны чуть не так же. И у них и у нас были люди в
рясах, в балахонах, в женских шапочках, у кого нога в
лапте, у кого в сапоге; мой вахмистр, лихой рубака, целых
два месяца щеголял в салопе какой-то купчихи, а я сам
был завернут в ковер, посреди которого прорезал место
для головы. В столицах смеялись карикатурам бегства
французов из России, но поход и бивачная жизнь наря-
дили и нас в их мундиры; пестрота была невообразимая!
Французский отряд шел медленно, зато в непроницае-
мом порядке, и каждым разом, как мы порывались ударить
на них, обращался и, твердой ногой ставши, отстреливался.
Батальонный командир вился около своих, ободряя их
словом и примером...
50
Всякий раз, когда перемежался огонь, голос его слы-
шался громок и внятен. Видя невозможность успеть в
нападении по узкой тропинке, мы следовали за ними, по
временам меняясь пулями и бранью, которая со времен
Гомеровых есть вечный припев сражений и подстреканий
удальцов. Неприятельские орудия, подернутые морозом,
скрипя и гремя цепями, прыгали через коренья литовских
сосен; худые кони, натужась в упор, едва тащили их по
гололедице — рвались, скользили, падали; наконец мы
заметили, что одно из орудий стало отставать, отставать,
и французы, видя, что ни бичом, ни криком нельзя
ободрить коней, отпрягли их, загвоздили затравку, изру-
били спицы и бросили пушку на дороге.
Разумеется, что и мы сделали то же. Куда нам было
возиться с этою дрянью; в двенадцатом году пушками хоть
пруд пруди. Мимоходом сказать, большая часть кавалерии
и артиллерии наполеоновской погибла не столько от не-
достатка в кормах, как от безделицы — от неуменья ковать
лошадей на шипы. Бедняги на гладких французских под-
ковах оставались, как раки на мели, на чуть-чуть гладкой
дороге, и мы нередко ремонтировались брошенными ко-
нями, излечая их гарнцом овса и парою цепких подков.
Но лес начал редеть; неприятель выстроил колонну и
сдвоил шаг, чтобы через поле скорее добраться до замка,
который вдали выглядывал из-за деревеньки. Я усилил
фланкеров.
Казаки и гусары мои налетели на колонну, как ласточки
на ястреба, и щипали его по перу; одни за другими падали
французы на следы свои, порой валился и русский. Мне
наскучили эти шутки.
Выбрав чистое место, я развернул фронт, в надежде
смять натиском неприятеля и захватить пушку, — но он
угадал меня, на бегу выстроил каре, маскировал орудие и
стал недвижим. Люди у меня были сорвиголова, наезжены
лихо, оружием владеть мастера, прокопчены порохом до
костей и так приметались ежедневными стычками к на-
падениям, что слушались слова начальника пуще пули
неприятельской; со всем тем атаковать опытную пехоту
конницею — заставит хоть у кого прыгать ретивое. Впро-
чем, фланговые и замочные унтер-офицеры — это нрав-
ственное основание строя — были у нас в отраде народ
отличной храбрости. Ходили мы в атаку не иначе как
рысью, затем что нестись во весь опор за версту кончается
обыкновенно тем, что строй разорвется, многие кони
задохнутся, многие понесут и лишь одна горсть отважных
доскакивает до неприятельского фронта и, опрокинутая,
улепетывает назад быстрее натиска. Кричать ура не было
заводу, затем что те, которые ревут прежде всех и раньше
51
поры, первые осаживают под шумок коней и оттого
расстроивают купность удара. Напомнив гусарам, что и
как должны они делать, я повел атаку ровно, смело.
Мерзлая земля загудела под мерною рысью; уланские
пики, которыми тогда вооружены были и гусары, залепе-
тали флюгерами, и бренчанье оружия раздалось в осеннем
воздухе; все это покрывалось изредка словами: равняться,
не волноваться, не заваливать плеч! В неприятельском
фронте была смертная тишина, мы близились быстро;
можно уж было различать бледные лица и сверкающие
над стволами глаза гренадеров под наклоненными их
шапками. В ста шагах я скомандовал марш-марш и с
поднятою саблею кинулся на рогатку штыков; в то же
мгновение за криком «огонь!» грянул пушечный выстрел,
картечи запрыгали около, и густой батальный огонь пока-
тился вдоль фасов, — он развеял наш фронт как пух.
Кони смешались, на раненых спотыкались здоровые, мы
принуждены были обратиться назад. Картечь и штыки —
нестерпимые вещи для лошадиной натуры. Три раза еще
порывались мы пробить каре, и три раза были отбиты. Я
грыз зубы. Поручик бесновался... но делать было нечего.
Пришлось, сберегая людей, ограничиться перестрелкою,
ожидая удобнейшего местоположения или времени. Завя-
зать дело было необходимостью, чтобы развлечь внимание
неприятельского корпуса. Пускай себе думают, что мы,
обманувшись, преследуем Наполеона проселками, между
тем как наши летучие отряды катились у него на шпорах.
Так догнали мы храбрых своих врагов до небольшой
деревеньки при замке Треполь. Между тем люди и кони
мои изнурились давним налетом как нельзя более, —
надобно было освежить тех и других, а в поле ни стога
сена, в саквах ни крошки сухарей; волей и неволей
приходилось добыть себе хлеб насущный и ночлег в
деревне, прогнав из нее неприятеля. На русского солдата
всего сильнее действует такая логика, и когда я объявил
им в чем дело, они с жаром кинулись выбивать французов
из засады. Впереди шли драгуны в штыки, гусары с
карабинами подкрепляли их, казаки зажигали домы с
боков, — это подействовало: мы потеснили их до самого
замка, ворвались во двор, и, наконец, они заняли только
самый корпус дома панского и в нем отстреливались тем
отчаяннее, тем безопаснее, что взвели на подъезд свое
орудие и очищали им весь двор, сквозь огромные двери
сеней. С других сторон окна были высоко от земли, и
потому самою выгодною точкою нападения оставалось
орудие, во-первых потому, что к нему и мимо его в дом
можно было вбежать по подъезду, а в окна под оружей-
ным огнем — плохая дорога; во-вторых, проникнув в
52
средину, мы бы разрезали осажденных на две половины
и, следственно, могли гораздо легче с ними управиться.
Чего долго думать.
— Ребята, вперед, ура, в штыки, в дротики! За мной! —
закричал мой поручик и бросился на пушку с охотниками;
выстрел сверкнул — и наших обдало как варом. Зарниц-
кий упал со стоном, и солдаты отступили в беспорядке. Я
был впереди, кричал, сердился, приказывал, грозил — все
даром: люди мои будто ничего не слыхали, перестрелива-
ясь издали, медленно, лениво, — я кипел негодованием и
досадой.
Вдруг, видим мы, несется к нам на рыжем коне всад-
ник, в черных латах, в блестящей каске, из-под заброшен-
ной за спину шинели сверкал штаб-офицерский эполет.
Прискакав под выстрел, он спрыгнул с коня и обнажил
палаш свой.
— Вперед, вперед! — крикнул он. — Сомкни ряды.
Г. ротмистр, вы должны непременно взять этот замок!
Ребята! вы русские, — вам стыдно отступать, за мной,
товарищи; я вам начальник; смерть тому, кто отстанет, —
на руку, ура!
С этим словом он кинулся к стене, не оглядываясь
назад, как будто уверенный, что магический пример его
увлечет всех за собою. И в самом деле, нежданное появ-
ление этого латника, его колоссальные формы, его бес-
страшная осанка, его повелительный голос показались
солдатам чем-то сверхъестественным; они ожили, посиль-
нели.
— Ура! — раздалось в ответ на призыв латника, на
усиленный огонь французов, и все мы кинулись к подъ-
езду, вынося друг друга на плечах; выстрел, картечь через
головы, пошла резня рукопашная. Мы ворвались в комна-
ты, и дело решилось. Кирасир рубил без пощады; каждый
взмах его падал смертью, — он рассек голову француз-
скому батальонному командиру, едва тот успел завалить
затравку, и несчастный упал в крови через лафет; солдаты
мои остервенились потерею многих товарищей и с оже-
сточением кололи всех французов и вооруженных шлях-
тичей, упорно против нас защищавшихся.
Картина была ужасная!
Пороховой дым густыми облаками ходил по залам;
кровь, смешанная с рассыпанным порохом, залила паркет,
на котором лежали, между множеством трупов, украшения
потолка, обрушенные от выстрелов. Разъяренные победи-
тели ломали мебели, били стекла и зеркала, обдирали обои;
наконец, вызванные из замка для фуражировки, добычи,
гораздо для них нужнейшей самого золота, они рассыпа-
лись по деревне, и в замке все утихло. Воображать себе,
53
что солдаты в военное время так смирны, как это пишет-
ся, — надо быть или очень легковерну, или вовсе слепу:
общая опасность уравнивает больше или меньше все чины,
а необходимость заставляет глядеть сквозь пальцы на
некоторые своевольства. Так идет в строю; в летучем же
партизанском отряде, которого главная цель есть вредить
неприятелю всякими средствами, вести, так сказать, раз-
бойничью войну, — еще более случаев пограбить за
глазами начальников. Следуя правилу своему — расхи-
щать, что могут найти, истреблять, чего нельзя унести,
чтобы врагу не досталось ни синего пороха, ни соломинки
на кровлю, ни прутика для огня, — мои молодцы с
особенною ловкостию пустились шарить и шныхарить.
Взяв все предосторожности от внезапностей, я велел ка-
раульным разложить в одной из комнат, менее других
пострадавших, огонь в камине и перенес туда ©контужен-
ного поручика. Он кряхтел и бранился, между тем как
фельдшер натирал ему больной бок спиртом. Я, усталый,
лежал перед огоньком на гусарских плащах. В окно све-
тило зарево пожара, и от времени до времени слышались
в селении пистолетные выстрелы.
— Проклятая пушка! — приговаривал, охая, Зарницкий
при каждом разе, когда фельдшер касался до контужен-
ного места. — Она, словно клад, не давалась мне в руки.
Под Красным французская сабля мне хотя прорезала на
груди петлицу, да по крайней мере я вдел в нее Владимира
с бантом, а эта упрямица отбоярилась от меня одним
чугунным поцелуем. Ох, проклятая пушка!
— Утешься, Зарницкий, она не ушла от нас! — сказал я.
— Да не пойдет и с нами. Дорога еще не окрепла,
кони истощены, и колеса будут резать за ступицы. Она
свяжет нас по рукам и по ногам; при летучем отряде не
впору ползти этому медному тюленю.
— О перевозке не заботься: я уж велел положить ее
на розвальни, и тебя жалую начальником всей нашей
зимней артиллерии.
— Эта зимняя артиллерия нагрела мне бок не хуже
Петровок; да скажи, пожалуй, куда девался этот кирасир-
ский великан, который выхватил у меня пушку из-под
носу? Когда я очнулся, то в облаках серного дыма он, в
белом мундире и в латах своих, показался мне за приви-
дение. Нечего сказать, удалец, — он крошил палашом
своим, как будто в кулаке у него сидел целый легион
чертей, и метался в схватке, будто на нем надета была
заговоренная кожа Ахиллеса. Не убит ли, не ранен ли он?
— Не знаю. Видел его я до самого конца дела, в
запальчивости он истреблял встречного и поперечного; не
было пощады даже тем, которые просили пардону. Кровь
54
струей бежала с его клинка, с особенною, какою-то дикою
радостью рубил он вооруженных врагов, и всякий раз,
когда человек падал трупом к ногам его, он, вглядываясь
в лицо, восклицал: «Это не он! все еще не он!» и спешил
далее. Мне сказывали — увязавшись за кем-то в погоню,
он исчез в потемках... Может статься, где-нибудь и за-
стрелили его... Я велел всюду его искать, но до сих пор
еще не нашли латника.
— Нашли, нашли! — кричал, вбегая, запыхавшись, наш
кубический аудитор. — Ура! наша взяла! Мир России,
слава и честь аудитору двенадцатого класса Кравченке;
поздравьте меня, обнимите меня, расцелуйте меня в лепе-
стки. Уф!., я не могу более...
При этом он упал в кресла и, пыхтя, с гордым видом
поглядывал на нас свысока. Мы с улыбкою взглянулись,
желая найти на лице другого разгадку этим междометиям.
— Теперь мое имя будет сиять не в одних скрепах
шнуровых книг — оно загремит в реляциях, в газетах, в
историях!.. — продолжал Кравченко, собравшись с ду-
хом. — Да, да, в историях!
— По крайней мере в какой-нибудь комедии, — сказал
поручик, следя глазами аудитора, который в припадке
самодовольствия вертелся и прыгал по комнате, словно
кубарь.
— Чинов, крестов, пенсионов — бери не хочу! Да то
ли еще? На меня сбегутся смотреть стар и мал, когда я
приеду в Петербург, как на моржа, который в кадке играет
на гитаре. Меня наперехват будут звать вельможи на
обеды, а про места и говорить нечего — хоть в министры
юстиции; впрочем, господа, я и в счастии не позабуду
вас... Вы, пожалуйте, обращайтесь ко мне по-дружески,
если припадет нужда, — для кого же и не послужить в
случае, когда не для старых приятелей? Кстати, господа,
вы будете моими дружками, когда я женюсь на дочери
Платова!..
Мы долго смотрели серьезно на его проказы, как он,
подымаясь на цыпочки, воображал, что задевает носом за
облака; мы долго слушали его нелепости, но при последнем
восклицании хоть и уверились, что он рехнулся, но никак
не могли удержаться от смеха, — так забавен был наш
маленький человечек. В свою очередь и он с удивлением
глядел на нас из широких кресел, как сытый кот из
слухового окна; он не постигал, чему хохочем мы, схватясь
за бока.
— Не проглотил ли ты, любезный Лука Андроныч,
чертенка вместо мухи? — спросил поручик.
— Не опоили ли тебя французы дурманом? —
сказал я.
55
— Или не хочешь ли ты прикинуться сумасшедшим,
чтобы поправить прежнюю репутацию своего рассудка?
Авось скажут, коли сошел с ума, верно было с чего, —
подхватил Зарницкий.
— Не худо бы вам успокоиться, — примолвил я. — От
бессонницы долго ли приключиться белой горячке?
— Советовал бы я вам пустить себе самим рожечную
кровь... — отвечал Кравченко. — Экая невидаль — дочь
Платова! Да чем бы я не зять атаману? Ведь он сам
объявил всем и каждому циркулярно, что кто захватит
Наполеона, за того он отдаст дочь свою, будь он простой
казак, не только аудитор двенадцатого класса, представ-
ленный к получению Анны на шпагу! Разве не слыхали
вы этой новости?..
— А вы небось ей поверили? Знайте же, г-н аудитор
двенадцатого класса, представленный к получению Анны
на шпагу и проч., и проч., и проч., что у Платова нет
дочери невесты, что он никогда не думал и не гадал
объявлять подобного предложения. Но если б даже, по
щучьему веленью, а по вашему хотенью, у него и была
бы дочь, если б даже нелепая лотерея эта была в самом
деле вещь сбыточная, — я все-таки не вижу, почему бы
наш Лука Андронович мог иметь право на ее руку?
— Не только на ее руку, ротмистр, на ее обе руки, на
нее всю с головы до ног, с душою и сердцем и с богатым
приданым барыша. Да неужели я до сих пор не объявил
вам о славном моем подвиге, о счастливой находке своей?
Там, в темном подвале, в самой трущобе, между хламом
и ломаною мебелью, знаете ли, какой клад открыл я?
— Верно, бочонок с водкою или свиной окорок, —
хладнокровно отвечал поручик. — Я не знаю, что бы иначе
могло до такой степени переболтать все параграфы умст-
венного артикула в голове нашей полевой юстиции!
— О, зависть, зависть! — вскричал Кравченко, под-
нимая свои телячьи глаза к потолку. — Едва успел я
отличиться, меня заранее хотят унизить насмешками, от-
бить славу клеветою. Пусть! Разве не все великие люди
имели такую же участь, — да хотя бы и не все?.. Я
тем не менее свершил дело знаменитое и заверил его
законными и уважительными свидетельствами; теперь
никто в свете не оспорит, что я этими руками взял в
плен Наполеона!
— Наполеона? — вскричал поручик, вскакивая со стула
невольно. — Наполеона, который уже два раза ускользнул
у нас между пальцев, вы, сударь, ты, Кравченко, взял
Наполеона?
— Я, сударь, я сам взял Наполеона с мясом и с костями,
говорю я вам!.. Неужто я не знаю его покляпого носа,
56
его зеленых глаз, его синего мундира и шляпы корабли-
ком? Разве не двадцать раз видел я его — во сне и на
карикатуре! Да вот он и сам — лукавый легок на помине.
Мы оба очень мало верили проницательности аудитора,
еще меньше — возможности захватить на этой дороге
Бонапарта; но достичь его было самою меткою мечтою,
самым пылким желанием, так сказать осью помешатель-
ства, — ив этот раз, по обыкновенной всей людям
слабости к вестям самым несбыточным, впали в раздумье.
«Чем черт не шутит! — ворчал поручик. — Легко статься
может, что Наполеон нарочно кинулся проселками, обма-
нывая погоню! Может, истребленный батальон был его
конвоем!.. Из чего бы иначе им так упорно было драться!»
В таких мыслях бросились мы к дверям, в которые входила
толпа наших наездников с пленным посереди.
— Вот он, вот он! — шумели гусары. Они уж вспрыс-
нули победу искупленною водкою, и были, что называется,
навеселе, и еще более расхорохорились от уверений ауди-
тора.
— Я первый увидел его, ваше благородие! — сказал,
выступая вперед, рослый драгун.
— Я первый нашел его! — восклицал другой, присту-
кивая каблуком, чтоб его не забыли, так мочно, что с
потолка падала известь.
— Я первый схватил его!.. — уверял казак.
— Я вытащил, я держал за руку, за ногу, за шею!.. —
кричали другие.
— Без нас он бы дал стречка! — вопияли третьи.
Я велел всем молчать.
— Подведите-ка пленника ближе к огню.
— Бросьте в огонь — только дайте мне расписку, что
получили от меня Наполеона в целости, — ворчал аудитор
сквозь зубы.
Пленник приблизился, и мы с жадностию, почти с
трепетанием страха и надежды устремили на него глаза:
перед нами стоял тамбурмажор какого-то егерского фран-
цузского полка, с преглупою и вместе с прежалкою ро-
жею; общипанный мундир с полинявшими галунами, тре-
угольная шляпенка на голове и на ногах вместо сапогов
русские рукавицы — вот в каком виде представился нам
двойник всемирного завоевателя. Надобно к этому приба-
вить, что, избегнув побоища, он был бледен как смерть,
исключая носа, из которого и сам страх не мог выжать
винного румянца. Он трепетал всем телом, потому что
солдаты в жару патриотизма провожали барабанного им-
ператора, кажется, не одними угрозами.
57
Мы покатились со смеху. Аудитор между тем, выстави
одну ногу вперед и водя чуть не по лицу пленника
указательным пальцем, начал разбирать его по частям.
— Видите ли вы этот желтый, пергаменный лоб, на
котором написаны его сатанинские замыслы? Видите ли
этот ястребиный нос, который за тысячу верст чует до-
бычу? Видите ли зеленые как у змея глаза, которыми он
наяву морочит человека, эти коротенькие руки с длинны-
ми когтями, это крутое брюхо, которое было несыто,
проглотив целиком Европу?.. Видите ли, что у него на
лице написано число 666, он же есть антихрист, сиречь
Аполлон, то есть Наполеон Бонапарт?
— Прокатись-ка верхом, любезный Лука Андронович,
на этом пленнике, ты будешь точно грех на звере Апока-
липсиса!
— Не под седло, а под нозе русских надо низвергнуть
этого сопостата. Зачем ты навалился на Русь с двудесятью
язык? Говори, отвечай! Не заминайся! — вскричал ауди-
тор. — Признайся... кто у тебя были на Руси сообщники?
Бедняга тамбурмажор стоял ни жив ни мертв и дрожал
словно осиновый лист, видя, как петушится около него
аудитор, которого, без сомнения, он считал по крайней
мере главным начальником отряда. «Капитан», «полков-
ник», «генерал», — твердил он ему при каждом слове,
прося пощады; но тот не хотел принимать от корсикан-
ского выходца ни даже маршальского достоинства. Нако-
нец нам стало жаль этого копеечного Наполеона, и я,
попрося нашего героя успокоиться, сказал ему, что он
очень ошибся в своем призе — что это ни больше, ни
меньше, как французский тамбурмажор, то есть почти
барабанный староста.
— Хитрости, притворство, лицемерие! — воскликнул
наш аудитор. — Вот еще новости — тамбурмажор! По
барабану этого старосты плясала вся Европа, так пускай
теперь спляшет по нашей дудке. Как ты ни зовись, мусье
Наполеон, чем ты ни прикидывайся, а не миновать тебе
железной клетки, как Пугачеву: будешь в птичьем ряду в
Москве на потеху ребятишкам! Вы, господин ротмистр,
как я усматриваю, хотите изменить отечеству и отпустить
этого антихриста, — так знайте, что если это сбудется, я
донесу обо всем высшему начальству... Будьте уверены, я
возьму свое... Ни пенсия, ни приданое не ускользнут от
моих рук!
Я вовсе не был расположен сердиться и потому очень
скромно, однако ж твердо сказал ему, чтобы он не вме-
шивался в мои распоряжения; что если мне дана власть,
то, само собой разумеется, возложена за нее и ответст-
венность, только не перед ним; что по окончании наезда
58
он может доносить что угодно и кому угодно, но когда
будет писать об этом приключении, то не худо бы при-
бавить туда статью: что он, г-н аудитор двенадцатого
класса, представленный к ордену св. Анны 3-й степени,
был не в полном разуме.
— Эта статья будет излишня, — заметил поручик,
пуская ему под нос клубы дыму, — и без нее никто в
этом не усомнится. Впрочем, я не знаю, любезный рот-
мистр, почему бы не послать в главную квартиру Луку
Андроновича курьером вместе с этим Наполеоном, они
развеселили бы всю армию на целую неделю.
Аудитор принял это за чистые деньги и вытянулся, как
фельдъегерь, готовый получить подорожную. Но я в таком
же тоне возразил, что, по недостатку в нашем отряде хлеба
и водки, для нас самих необходимо подобное ободрение.
Я велел, между прочим, стеречь этого пленника да осмот-
реть его.
— И всеконечно осмотреть! — вскричал аудитор. —
Говорят, сопостат завсегда носит в перстне яд. Умри он —
так и поминай как звали дочь Платова, невесту мою.
— Разумеется, осмотреть, — примолвил насмешливо
поручик, — того и гляди, что у него нос заряжен картечью:
сохрани Боже чихнет, так и жениху не уйти.
— Мы уж и то обшарили его до самой кожи, ваше
благородие, — отвечал один из гусар, — да ничего не
нашли в карманах, кроме двух накрахмаленных воротни-
ков и фабренной щеточки!
Рассерженный аудитор уселся в углу, что-то ворча про
себя. Пленника увели очень довольного, что избегнул
побоища по счастливой ошибке. Мы с поручиком уселись
у огня. Не прошло пяти минут, к нам опять тащат другого
пленника: казаки, которые чуют золото лучше всякого
горного офицера, то пробуя шомполом стены и пол на
звук, то наливая воду на землю, чтобы угадать по тому,
скоро или медленно она всасывает ее, не взрыта ли она
недавно, то перерывая даже золу в печках, — казаки,
говорю, вытащили с чердака эконома замка, предоброго
старика. Ободрив его ласковыми словами, мы от нечего
делать принялись его расспрашивать, чей это замок, и то,
и се, и пятое, и десятое. Вот вам вкоротке, что рассказывал
дворецкий.
— Поместье Треполь — родовое князей Глинских.
Последний из них, Наримунт Глинский, мой добрый ста-
рый господин, — помяни Бог душу его, — имел дочь
Фелицию панну, такую красавицу, что загляденье. Жени-
хов около нее вилось словно пчел около майского розана,
только она от них отшучивалась, — видно, мила ей
казалась воля девическая. В околотке, года за три до этого,
59
расположена была русская артиллерийская рота... Ею ко-
мандовал капитан... дай Бог памяти, имя такое мудреное,
что нейдет ни в ум, ни из памяти. Собою был он человек
рослый, видный — молодец лицом и поступью, а уж
сердцем да обычаем так что твоя красная девушка! Он
стоял в замке... с панной Фелицией бывал с утра до
позднего вечера... Молодежь-то крепко полюбилась друг
другу, да и сам князь был не прочь сыграть свадьбу,
благословить дочь за капитана: он страх любил русских,
все, бывало, говаривал, что он сам русской крови. Вот уж
дело пошло и на ладах. Капитан был повещен женихом
панны Фелиции; он и она были чуть не в небе от радости;
да и вся дворня и хлопы, не то что соседи, не нарадова-
лись, что у них будут такие добрые господа. На беду ли,
на грех, перед самым шлюбом (свадьбою) пишет мать
капитану, что она больна и хотела бы благословить его
своей рукою, на советную жизнь и на всякое счастье...
Капитан свернулся мигом в дорогу... Слез-то, слез было
на расстаньях что не приведи Господи, индо вчуже сердце
разрывалось. Панна Фелиция упала в обморок, когда он
сел на коня, ветер замел следы его на песке, — Бог не
судил жениху воротиться. Здесь жил тоже дальний родст-
венник старому князю, грабе Остроленский. Лицом, нече-
го сказать, красавец, зато душою вьюн; он опутал старика
сетью шелковою, да и к жениху подпал он таким другом,
что ни тот, ни другой не пили, не ели без него. Промежду
тем он исподтишка больно зарился на панну Фелицию и
спрятал в сердце досаду, когда капитан оторвал у него от
губ подвенечную чару. Чуть уехал капитан, грабе стал
рассыпаться мелким бесом пуще прежнего: улещает ста-
рика, плачет, словно от луку, с невестою. Уж не ведаю,
как это сталось, только мы стали получать от капитана
письма день ото дня реже, и с часу на час холодел к нему
старый князь Наримунт. Вестимо, Панове, дело заглазное;
оправдать его было некому, а наговаривать на далекого
нашлись добрые люди. Грабе, как жаба, лежал у старика
на ухе. Вот и совсем перепала весть о женихе; месяца с
четыре ни слуху, ни духу, ни загадочки. Панна Фелиция
не осушала очей на солнышке; сидит, бывало, в своей
комнате под окном, глядит на дороженьку да горюет,
бедняга. Привозит однажды ездовой из города почту.
Господа в то время сидели за столом тихо, печально,
словно на похоронах. Только пан грабе шутил и смеялся,
чтобы развеселить гостей. Подал ездовой князю связку
писем, наверху одно с черною печатью. Открыл князь,
прочел его и молча передал дочери... Не успела та загля-
нуть в него — вдруг побледнела, как платок: то была
страшная весточка для невесты — жених ее умер.
60
Время текло у нас тише воды; в гостиных было как на
кладбище. Не прошло полугода, слышим: объявляют, что
пан грабе Остроленский женится на нашей ксенжничке
(княжне)! У девушек коротка память, панна Фелиция,
однако ж, не забыла прежнего милого; ее принудили
выбрать другого. Отец твердил то и дело: «Я не проживу
долго, дай себя увидеть не сиротою, выйди да выйди
замуж за грабия»; надо было потешить отца на старости
лет. У нас отпраздновали свадьбу. Нечего и говорить, что
всего было вдоволь, всего, кроме радости, про любовь ни
помину. Не прошло месяца, все оборотилось у нас вверх
дном. Пану грабе нужно было не сердце, а приданое
Фелиции. Старик отдал ему полную волю в доме и в
именье, да и стал у себя первым невольником. Никому не
стало житья от нового господина. Он сбил со двора даже
старых собак, не то что покоевцев и ловчих. А уж глядеть
на нашу милую пани Фелицию — так сердце кровью
заливается: чего-то, чего она не перенесла от злости мужа!
Попреками да укорами отравлял он ей каждую ложку за
обедом и, наконец, до того мучил ее, что заставил прини-
мать к себе свою отъявленную любовницу — настоящую
змею подколодную, которая, бывало, спит и видит, как бы
огорчить нашу голубку своею наглостью. Бедная графиня
сохла, как былинка на камне, таяла, как свеча воску ярого,
плакала перед одним паном Богом и молчала перед добры-
ми людьми. Правду сказать, добрые люди скоро покинули
замок наш, ворота заросли травою, и двери в столовой
приржавели к петлям, — Бог снял свое благословение с
майонтка княжего после смерти старика Наримунта. То
дождь вытопит луга, то град побьет хлеба, то зверь
попортит стадо; а карты, эта бесовская грамота, рассыпали
по чужим карманам дедовское серебро и золото. Напиро-
вавшись со своими панибратами досыта, граф стал уезжать
Бог весть куда. Настала осень, желтый лист засыпал
дорожки сада, однако барыня, не глядя на ветер, бродила
по нем будто на прощанье с Божьим светом. В один день
в сумерки (тут дворецкий оглянулся во все стороны и,
уверясь, что его никто не подслушивает, перекрестился и,
понизив голос, продолжал) — это рассказывал мне поко-
овец, который завсегда издали ходил за нею... в один день
в сумерки она возвращалась тихими шагами в замок,
печальна, бледна, потупив голову... как вдруг перед ней
стал всадник на вороной, как воронье крыло, лошади...
Покоевец присягал на свою душу, что все двери сада были
заперты накрепко и что он не слыхал ни топоту, ни
ржания конского, — он явился как тень, спрыгнул долой
и схватил графиню за руку. Между тем как перепуганный
покоевец стоял как вкопанный, всадник что-то тихо и
61
долго говорил с нею... что-то похожее на поцелуй разда-
лось впотьмах, и вдруг графиня застонала пронзительно...
Когда слуга подбежал к ней, черного всадника уж не было!
Наутро не нашли даже конских следов по дорожкам сада.
Спрашивать о том графиню никто не смел; сама она
молчала. Когда ей после этого испуга предложили лекар-
ства, она отвечала, что все напрасно... что она знает
наверное час своей смерти и что, едва прорежется рог у
нового месяца, ее не станет. С той поры в каждую пятницу
сиживала она по вечерам в этой самой комнате, одна-оди-
нехонька с своею собачкою, до поздней ночи, без свечек...
и словно с кем разговаривает. Здоровье ее стало на закате,
час от часу плоше: похудела, хоть насквозь гляди... И вот
на ущербе месяца ей стало очень трудно, а все еще на
ногах бродила. В четвертую пятницу она опять пришла
сюда сидеть у этого окошка и глядеть на поле, покрытое
снегом. Было уже одиннадцать ночи... Вдруг все ее ближ-
ние послышали: кто-то сходит тяжелой стопой на лестни-
цу. Что за диво! Наружные двери я сам запер крепко-на-
крепко. Слушаем: чудится, будто графиня с кем-то разго-
варивает... Тише, тише, тише, все утихло. Со страхом
вбежали в комнату ее панны, глядь — графиня лежит на
софе в обмороке... Назавтра поутру приехал грабе из
Вильны, и в следующую ночь, — когда блеснул ноготок
молодого месяца, — она скончалась. Радость, которую наш
пан не хотел и скрывать, мучительная кончина графини
так скоро после его приезда и синие пятна, проступившие
на лице покойницы, — все это, Панове, свело на него
подозренье, будто графиня умерла от яду. И то сказать:
кого не любят за дело, на того сплетают и небылицы...
Бог судья, правда ли это; осудитель Бог, если это правда!
Только граф, едва переждавши три месяца после похорон,
женился на прежней своей любовнице. Сказывали, что на
кладбище у кляштора, где положена графиня Фелиция,
три раза после того являлся черный всадник неведомо
откуда, скрывался неведомо куда. Так прошло два года.
Грабе наш, схоронив с первой женой совесть последнюю,
разорил крестьян, измучил всех нас и, наконец, отослал
в землю и вторую жену. После этого, слава пану Богу, он
уехал служить во Францию, и с тех пор мы не видали
его до вчерашнего дня; он воротился беглецом из Москвы,
как раз возмутил всю околицу, скликал шляхту, вооружил
неволею слуг и хлопов своих, чтобы драться против рус-
ских, до смерти: ему, вестимо, не жить в родине — именья
и доброго имени не выкупить из черного долга. Вы видели,
что он рубился напропалую. Однако ж у него в саду
заготовлена была лошадь для побегу, и наши сказывали,
62
что пан ускакал, когда увидел беду неминучую. Дай пан
Бог, чтобы он никогда к нам не ворочался!
Старик кончил. Я успокоил и выслал его.
Аудитор спал в углу, сидя, мертвым сном; поручик
сидел в глубокой думе перед камином. Простой рассказ
дворецкого нас тронул обоих.
— Как несправедливо жалуются писатели, будто мы
живем не в романическом веке! — сказал я. — Пусть
заглянут в деревни, в маленькие городки, где еще не
истерлась характерность и особенность с лиц, и они
найдут неисчерпаемый источник, ключ прямо русский,
самородный, без примеси. Притом, покуда существуют
страсти и слабости, развиваемые обстоятельствами или
связанные узами приличия, человек всегда будет любопы-
тен, занимателен для человека; каждый век только обнов-
ляет новыми образами сердце. Я уверен, что, перебравши
тайные предания каждого семейства, в каждом можно
найти множество разнообразных происшествий и случаев
необыкновенных. Сколько ужасов схоронено в архивной
пыли судебных летописей! Но в сто раз более таится их
в самом блестящем обществе! Я знал многих, которые
подписывали чуть не смертные приговоры с гордым лицом,
на котором бы должно лежать заслуженное клеймо отвер-
жения; я знал людей, которые громко вопияли против
порока и не заглушили тем голоса сознания в собственных
злодеяниях!! Но, оставя умышленное, сколько еще остает-
ся случаев от неведения, от неопытности, от заблуждения!
Зарницкий молчал.
Он был из числа тех людей, которых мы привыкли
называть мечтателями; от самой шумной веселости, от
самого насмешливого разговора отпадал он вдруг в глубо-
кую думу, в грусть неразвлекаемую, и тогда вы бы сказали,
глядя на его неподвижные очи, что пред вами один труп
его, а душа улетела. В другое время, напротив, вы бы
могли видеть на лице его всю игру мыслей, как работу
пчел в стеклянном улье. В этот раз он будто пробегал
даль: то словно сам чего-то бежал с робостию, то улыбался
младенчески.
— Друг! — сказал я, тихонько ударив его по плечу, —
верно, душа твоя была теперь в домовом отпуску?
— Правда, — отвечал он, очнувшись, — тишина и
сумерки стелют моему воображению мост на родину.
Рассказ этого старика освежил во мне многие картины из
моего младенчества, из моей юности. Но всего более эта
унылая песня сырых дров, это завыванье трубы, словно
призыв какого-то великанского рога, напомнили мне ста-
рину, когда, лежа в постели, я любил слушать ветер,
стонущий сквозь трубу печки. Чугунная вьюшка звучала,
63
как далекий погребальный колокол, и зимняя вьюга, сыпля
иглами инея в стекла, рассыпалась едва слышною гармо-
никою. Какой-то новый мир, вовсе незнакомый, ощути-
тельный, но безвидный, обнимал меня; какие-то чудные
существа теснились к душе... Мне казалось, я слышу лепет
их крыльев, шум стоп, жар дыхания, невнятный их говор.
Еще более... порою предо мной вились, сверкали, огнились
символические их письмена, которые вместе были и бук-
вами и живыми образами; самые звуки принимали на
себя какую-то неопределенную форму. Не умею выразить,
что бывало со мной в этой дремоте: я трепетал, как струна,
издающая божественный голос; томный и вместе сладо-
стный ужас пробегал по моим жилам; я хотел постичь его
и болезненно сознавался, что природа не дала самой душе
органов для вкушения этого безыменного чувства; на меня
находила тогда тоска; я походил на человека, который
страстно любит музыку и страждет случайною глухотою.
Бывало, завернувшись в одеяло с головою, из подобного
состояния я переливался в чуткий сон; и в нем еще
явственнее, еще живее мои видения кружились около; но
тогда я уже сам становился действующим лицом: говорил,
как Демосфен, читал неведомые, прелестнейшие поэмы,
но от них при пробуждении оставались во мне только
ощущение восторга, только слеза умиления. То ли еще: я
летал птицею в безднах, я плавал как рыба, я как воздух
проницал в глубь земли. Мне виделось, что я мог глядеться
в душу свою, и чужие речи и мои мысли вставали,
проходили передо мной, воочью совершались, как говорят
русские сказки. Особые места действия, особый круг
знакомства, особенное родство имел я в сонном мире
своем; но каков был он, но кто эти знакомцы и родные,
память моя не могла схватить, пробудившись совершенно.
Зато всякий раз, склоняя голову на подушку, я обнимал
ее, как друга-чародея, который унесет меня к милым.
Отрадно плыть во сне туманной Летой,
Забыв часов бряцающую медь,
В видениях пожить вне жизни этой
И без кончины умереть!!
Моралисты сулят покой несчастным за дверью гроба;
зачем ходить так далеко? Сон есть лучший уравнитель в
жизни. Когда вздумаешь, что царь и последний поденщик,
богач и бедняк, одинаково проводят треть суток, первые
не пользуясь своими преимуществами, последние забывая
свое горе, — то какое-то утешительное чувство проникает
душу. Я еще допустил, что счастливец и несчастный
проводят одинаково пору сна, — но обоим ли им стелет
64
постель усталость и чистая совесть? Не сидит ли часто
раскаяние у золотошвейного изголовья, не дарит ли вооб-
ражение царскими снами бедняка?
Ты спросишь, откуда пробился ключ этих наслаждений
моих, это перемещение сонных призраков в явную жизнь
и действительных вещей в сонные мечтания? Мне кажет-
ся, этому виною было раннее верование в привидения, в
духов, в домовых, во всех граждан могильной республики,
во всех снежных сынков воображения мамушек, нянюшек,
охотников-суеверов, столько же и раннее сомнение во
всем этом. Нянька рассказывала мне страхи с таким
простосердечием, с таким внутренним убеждением, роди-
тели и учители в свою очередь говорили про них с таким
презрением и самоуверенностию, что я беспрестанно вол-
новался между рассудком и предрассудком, между заман-
чивою прелестью чудесного и строгими доказательствами
истины. Куда был перевес: на сторону ли впечатления или
на сторону убеждения — угадать нетрудно. Правду ска-
зать, человек всегда предпочитает то, чего он не может
постичь, тому, чего постичь нет ему охоты. Эта борьба,
однако же, не истребив совершенно моей наклонности к
чудесному, отняла у него нелепую одежду, в которую
облекло его народное суеверие. Разумеется, чем более
мужал мой рассудок, тем приметнее влияние чудесного на
меня уменьшалось: образы его бледнели, блекли, исчезали,
сливались с пространством, как утренние туманы. Но
веришь ли? — до сих пор бывают минуты, в которые
готов я почти увлечься поверьям моего детства. И как я
люблю переживать вновь годы этого детства! Весна моя
расцветает в памяти чудными цветами, причудливыми
цветами — со всем их благовонием, со всею свежестию
красок; я наслаждаюсь тогда даже минувшими ужасами,
и замечу странность: это осуществление минувшего слу-
чается со мной наиболее после сильных движений души
или тела, после сильных потрясений. Кажется, что ослаб-
нувшие струны организма способнее принимать лад неж-
ных лет наших и от малейшего повева поминка звучат
знакомую, любимую песню.
Однако ж рассказ старика дворецкого разбудил в ду-
шей моей не одни полу ясные, неопределенные воспоми-
нания. Нет! он оживил происшествие, очень подобное им
рассказанному, происшествие, близкое моему сердцу. Не
сказка и не выдумка, слепленная на потеху приятелей,
будет повесть моя, в ней от слова до слова — все истина.
Дед мой с матерней стороны был князь X—ий; я будто
впросонках вижу его темную, суровую физиогномию, его
высокий рост... его жестокий голос. Не знаю отчего, только
я боялся его ребенком как нельзя более. Как ты хочешь, и
3 Страшное гадание
65
мне кажется, природа одарила всех тех инстинктом, в
которых не развила разума, и дитя, находясь в этой
категории, почти всегда безошибочно угадывает в каждом
встречном друга и недоброхота. Князь был, можно сказать,
неистового нрава — горд своим родом и богатством в
обществе, невыразимый деспот в семействе. Как наиболь-
шая часть воспитанников старого века, он людей считал
средствами для своих выгод, детей — куклами для забавы;
сохрани Бог, чтоб они осмелились думать, не только
поступать, иначе, как по его воле, то есть по его прихоти.
У него были два сына и дочь. Он успел подавить в первых
всякое благородное чувство, всякую вспышку разума, и
они зачерствели в своем невольном ничтожестве, в своем
вечном ребячестве. Их отправил он на службу в столицу.
Совсем другое сталось с дочерью. Угнетение, уничижение,
под которыми держали ее, пробудили в ней гордую душу,
которая без того никогда бы, может быть, не проснулась.
Она почувствовала и уверилась, что правда и добро могли
существовать и вне речей, вне поступков отца ее. Случай
способствовал этому развитию.
Лиза потеряла мать еще в ту пору, когда не могла
вполне оценить этой потери, именно потому самой вели-
кой. Отец не удостаивал заниматься ее воспитанием. Он
думал, что совершил великое благодеяние, платя мадамам
и навербовавши к ней кучу учителей — без выбору и без
призору. Нежность его ограничивалась тем, что он утром
и вечером допускал дочь к ручке своей да всякий месяц
дарил ей на булавки.
В числе учителей Лизы приехал из Москвы недавно
выпущенный из университета адъюнкт Баянов. Он был
очень статный, умный, добрый юноша; дворянин небога-
тый, но стоящий богатства. Лизе было тогда пятнадцать
лет, и он с жаром принялся за ее образование; уроки
были наслаждением для обоих. Она радовалась познаниям,
он — успехам своей ученицы. Ничего нет чище, возвы-
шеннее, святее удовольствия, какое чувствуем мы, пере-
давая, вверяя благородные чувства и светлые мысли дру-
гим. Тогда мы прилепляемся к ним любовью отеческою;
и в самом деле: вложить в человека душу разумную,
доблесть живую — не значит ли создать, родить его для
добродетели, и не ценнее ли это родство родства телес-
ного, не священнее ли самых уз крови?..
Однако ж скоро, хоть незаметно для неопытных, вме-
шалась в их дружество душевное любовь более нежная,
более страстная, любовь сердца. Минуло четыре года...
учение кончилось... и любовники тогда лишь узнали, что
взаимность для них не только счастие жизни, но самая
жизнь... когда судьба погрозилась разлучить их. В одну и
66
ту же минуту они испытали весть разлуки и признание в
любви, первый поцелуй восторга и первые горькие слезы
печали. Они поклялись быть верными до гроба, это уж
так водится искони: для молодых людей все кажется легко,
для любовников — все возможно.
Они не знали, с кем имели дело.
Старику X—му наскучило нянчиться с дочерью. Она
была невеста, и, что всего важней, невеста богатая: мать
отказала ей одной все свое приданое, все движимое и
недвижимое. Однако, желая сбыть с рук дочь, ему не
хотелось расстаться с ее имением, и вот для чего удалял
он от Лизы женихов, которые по уму или по связям своим
могли бы потребовать у него и наличного и отчета за
прежнее управление.
Сгадал, решил и выбрал в зятья какого-то князька —
сидня, весьма ограниченного умом, ничтожного роднею.
Он дал слово, не спросясь, даже не предуведомив дочери.
Через три дня надо было играть сговор, а она не знала о
своей участи ни сном, ни духом. Наконец он объявил ей
повеление выйти замуж и готовиться к свадьбе самым
беспрекословным образом. Он споткнулся на этом вовсе
неожиданно: характер дочери открылся вдруг в полной
силе! Подкрепленная взаимною любовью, она дерзнула
почтительно, но твердо сказать отцу, что считает союз
супружеский святынею, которая требует любви сердечной
к мужу... а потому она не иначе отдаст руку свою, как
вместе с сердцем; сердце же ее отдано Баянову, ее вос-
питателю; она прибавила, что никакие убеждения не при-
нудят ее переменить данного обета — быть его женою
или вечно остаться его невестою. «Вы дали мне жизнь,
батюшка, — сказала она, — но Бог дал мне душу; распо-
лагайте первою, но позвольте мне сохранить для себя
вторую; и кому лучше могу я посвятить ее, как не
человеку, посвятившему лучшие годы своей жизни на мое
образование с таким усердием, с таким горячим самоот-
вержением?»
Говорят, князь после этого объяснения несколько минут
стоял неподвижен и безмолвен от изумления... гнев заду-
шил в нем голос. Можно представить себе, что почувст-
вовал человек, привычный к безусловному повиновению
от всех, к нему близких, который сроду не слыхал слова
нет и вдруг поражен был им так внезапно, так больно!
Вся его гордость, все его выгоды и понятия, все замыслы
его оборочены были вверх дном, — и кем же? Девочкою,
дочерью!
Взрыв был ужасен, угрозы и брань полились на несча-
стную: как смела она иметь свой ум, взять свою волю!
67
Суд короток — он запер ее в темную комнату на хлеб и
на воду.
Учителя Баянова велел он выбросить из замка вместе
с его вещами, не позволив показаться на глаза. Бешенство
его выместилось на всех домашних; и без того все трепе-
тали его голоса, его взгляда, а после этого случая половина
слуг разбежалась от его жестокости, не знающей границ,
незнакомой с пощадою. Он свирепствовал как зверь.
Время шло; но оно не переменило ни упорства отца,
ни постоянства дочери. С своей стороны, влюбленный
Баянов, несмотря ни на какие угрозы, презирая опасности,
обманывая надзор, старался проникнуть до темницы своей
любезной — и долго, долго напрасно. Мало-помалу, однако ж,
ему удалось деньгами склонить на свою сторону одного из
тюремщиков. Золотой дождь по капле пробивает даже
камень. Ему доставили случай видеться с Лизой, и минуты,
которые провели они вместе после долгой разлуки, не-
смотря на меч, висящий над головою, были самыми сча-
стливыми в их жизни, потому что верность в такую
мучительную годину испытания получает высшую цену, и
каждый миг, вырванный из львиных челюстей опасности,
тем сладостнее, чем короче, тем ближе к восторгу, чем
ближе к гибели. Скоро почувствовала заключенница, что
существо ее удвоилось. Какое святое чувство вложила в
нас природа к обновлению! Какое сердце не трепетало
радостью при мысли: «и я стану матерью!», при вести:
«ты отец!» В такие минуты забыты все страхи, все рас-
четы!!
Наши любовники были счастливы назло судьбе, и это
самое придало им смелости, самой надежды. Тут уже дело
шло не о них самих, но об имени, о счастии третьего,
драгоценного для них залога. Они приготовились к побегу.
Они согласились исполнить свое намерение, когда отец
уедет на три дня в отъезжее поле.
Он уехал.
Переодетый в кучерское платье, проник Баянов в тюрь-
му Лизы ночью. Дневальный тюремщик был подговорен
бежать вместе; лихая тройка ждала их за частоколом сада;
оставалось только удачно выбраться из дому. Баянов застал
свою невесту на коленях перед образом. Кончив молитву,
она кинулась в объятия к милому, но долго не могла
промолвить ни слова, заливаясь слезами. Я знаю это от
старика, бывшего свидетелем. Он рассказывал, что сме-
лость ее покинула, когда надобно было ступить за порог;
что она умоляла Христом-Богом отложить все до завтра;
говорила, сердце у нее будто стиснуто железною рукою,
что предчувствует верную, неминучую гибель. Баянов,
разумеется, утешал, ободрял, уговаривал ее; доказывал, что
68
предчувствия не что иное, как робость, что, откладывая
удобный побег, они накличут себе не только в каждом
человеке, да в каждом часу неприятеля, а что всего
важнее — священник ждет их в церкви.
Она уступила.
Через сад в повозки, и ударили по всем по трем.
Дело было в начале ноября. Рыхлая пороша чуть по-
дернула павший лист дубравы. Я и забыл тебе сказать,
что все это происходило в К... губернии, в усадьбе князя,
называемой Шуран; лежит она над Камою, при большой
дороге в Оренбург; место преживописное; барский дом на
холме; дедовский темный сад шумит угрюмо на берегу;
вправо... да не о том дело. Глухая ночь лежала над
Шураном, когда наши беглецы оставили его. Проселочная
дорога к далекой, уединенной церкви пролегала дремучим
лесом и местами совсем склонялась на крутой берег Камы.
По Каме шел тогда лед и с печальным звуком ломался
друг о друга. Две тройки мчались быстро, но едва слышно:
колеса нарочно были обвиты кушаками. Припав к груди
Баянова, для которого пожертвовала всем на свете, Лиза
едва дышала. Час этот был для нее как час перед казнью
преступника — он еще не мертвый, но уж и не живой;
может ли он наслаждаться жизнию, когда смерть впустила
в него когти свои? Такая отсрочка хуже пытки, такая
бесчеловечная милость жесточе казни самой. Но едва ль
не еще несноснее, когда неожиданное счастие разманит
нас — и вдруг готово исчезнуть! Пусть непредвиденная
беда поражает как пуля, беда, перед которою идет пред-
чувствие, терзает, как яд жестокий. В таком точно поло-
жении были оба наши любовники. Они молчали, потому
что ни один не мог найти слова утешительного; земля
звучала под колесами, будто свод могильный; ветки сыпали
на лицо иней, и корни заплетали им дорогу.
Все кругом было в смертной тишине; только порой
спугнутый филин страшно гукал в чаще, хлопая тяжелыми
крыльями, или трещал изломанный сук. Они благополучно
добрались до деревенской церкви, верст за пятнадцать от
Шурана. В ней приветно теплился огонек... Дверь раство-
рилась, и женихи вошли в тусклую трапезу. Иконостас
подымался до самого потолка, подпертый витыми столби-
ками, когда-то позолоченными; старинные лики святых,
едва озаренные лампадою перед царскими дверьми, каза-
лось, хмурились, помавали головами; хоругви колебались
от сквозного ветра, который, дуя в рамы, возникал и
стихал печальною песнию. Почтенный старичок священ-
ник встретил жениха и невесту у дверей благословением,
и дьячок, засветя еще несколько свеч в высоких подсвеч-
никах на деревянной ножке, запел хриплым голосом.
69
Началась служба. Прелестна, однако ж бледна как снег
намогильный, стояла перед налоем невеста... Венчальная
свеча дрожала в руке ее, и когда Баянов ободрял ее
нежным взглядом, она отвечала: «Это от холода»; этот
холод был у ней в сердце... Она робко озиралась кругом
и сторонилась теней, перебегающих по церкви от зыбкого
пламени свеч, как будто они хватали ее. Вопреки всех
страхов, обряд кончился счастливо. Кольца скрепили свя-
щенною цепью сердца, давно уже сплавленные любовью,
и поцелуй запечатлел союз их. Когда перед алтарем Бога
милосердия и правды супруги с радостными слезами на
глазах заключили друг друга в объятия, они забыли на-
стоящее и будущее, — никакое горестное чувство не
развлекало этого восторженного мгновения.
Оно было последним в их счастии.
Конский топот и грозные клики налетали со всех
сторон; священник с коленопреклонением молился о спа-
сении, Баянов готовился к защите — все было напрасно:
выбитые двери церкви упали, и толпа охотников княжих
вслед за разъяренным своим господином ворвалась в
средину. На беду, он охотился невдалеке и, получив
известие о побеге дочери, стремглав ударился в погоню.
Что медлить правдою? Супругов силою разлучили, связа-
ли, кинули в телеги порознь и понеслись назад в роковой
Шуран.
С этой поры туча злодейства одела этот дом тайною.
Никто не знал, что делается с молодыми. Никто не мог
догадаться, куда девались они. Двое псарей, которые везли
Баянова, уверяли, что он вырвался на полдороге и ушел
в лес, за это они жестоко были наказаны. Священника
угрозами и лестью заставили молчать о браке; притом же
он совершен был не по всем правилам — недоставало
свидетелей, и священник притаился, чтобы не быть в
ответе; общая молва была распущена между дворнею, что
отец захватил венчанье в самом начале. Как бы то ни
было, ни один человек не осмеливался спросить об этом
обстоятельстве угрюмого князя. И Лиза и Баянов канули
как в воду... Соседи шептались между собою, как раки
под крапивою, и, как раки, пятились перед страшным
соседом. Его ядовитый взгляд убивал любопытство и уча-
стие.
С большим удивлением увидела дворня ровно через
год, что к ним на двор катит весь уголовный суд из
Казани. Все слуги дрожали осиновым листом, чтоб не
попасться в свидетели по проказам барина: затаскают,
заморят по тюрьмам, ни дай, ни вынеси. В один миг слух
о доносе разбежался по всему селению. Члены суда
немедленно потребовали видеть дочь княжую, про кото-
70
рую отец отвечал, что держит ее взаперти по сумасшест-
вию. Он повел их в тюрьму Лизы. Дверь замкнулась, и
мертвая тишина воцарилась в целом доме... Все, не пере-
водя дыхания и навострив уши, ждали, чем кончится.
Иные шепотом уверяли, что князя возьмут под стражу и
что для этого приехала крытая повозка. Желание изба-
виться от злого барина и страх у него остаться волновали
всех. Наконец двери распахнулись настежь, и тогда неко-
торые из слуг, заглянув украдкою в тюрьму барышни,
увидали ее брошенную на соломе, в рубище; на ней не
было вида человеческого — так она похудела и почернела.
Глаза впали, волосы были всклочены, она лежала, разметав
руки, в обмороке.
«Теперь мы удостоверены, что она бешеного сумасше-
ствия», — сказал председатель палаты.
«Никакого нет сомнения, — преважно прибавил город-
ской лекарь, — она безумна — неизлечимо».
«Держите ее крепче, — подхватил весь суд хором, —
вы ей природный опекун; на днях пришлем формальную
бумагу на ввод во владение!»
Роскошный завтрак скрепил определение этих неумыт-
ных судей, и юстиция отправилась в город навеселе. Вся
дворня с ужасом услышала приказ. Так вот зачем приез-
жал суд, так вот чем кончилась эта уговорная гроза!! Когда
за судьями тронулся обоз с подарками, слуги, пожимая
плечами, тихонько говорили: «Скоро по этой дороге по-
везут на погост и добрую княжну нашу!»
Предсказание сбылось скоро — через полгода Лиза
скончалась.
Люди пожимали плечами, окружные дворяне много
толковали об этом случае. Все соглашались, что князь
нарочно ославил дочь свою безумною, чтоб завладеть ее
имением, что бесчеловечным обхождением с нею он в
самом деле довел ее до исступления и, наконец, безвре-
менно свел в могилу. Судьба Баянова не ускользнула от
проницательных взоров. Ходили слухи, что он был приве-
зен в Шуран и брошен в один из подвалов, где и был
уморен с голоду мстительным князем. Приводили в дока-
зательство рассказы некоторых слуг... Они клялись, что
слышали стоны в подполье и узнавали в них голос учителя,
что потом он начал стихать, стихать и, наконец, замер в
таком страшном вопле, что от одного рассказа вето?зли
дыбом волосы. Говорили еще, будто видели в следующую
ночь, что мелькал огонь в отдушине подвала, где сидел
Баянов, слышали, как там брякали лопатки, как что-то
закапывали, закладывали камнем. Со всем тем ужас, на-
71
веденный князем на соседей, был так глубоко укоренен,
сила его в суде и связи в столице так обширны, что ни
один человек не посмел пикнуть в обвинение.
Дело запало само собою.
Вскоре после смерти дочери в князе заметили чудесную
перемену. Его злое, дерзкое лицо покрылось бледностью;
походка стала робка и нерешительна, глаза подернулись
дымною оболочкою. Иногда, среди белого дня, он оста-
навливался на быстром ходу и, весь трепеща, отступал;
иногда вскакивал с кресел, произнося невнятные слова.
Этого мало: по сказкам всей дворни, стали твориться
чудеса в доме. Что ни полночь, двери из бывшей тюрьмы
княжны распахивались с визгом сами, и оттуда явственно
раздавались мерные шаги, только никого видно не было.
В ту же минуту подымался тяжелый стон из подвала так
протяжно, так страшно и пронзительно, что он слышался
во всех углах замка. Напрасно зарывали все головы в
подушки и завертывались в одеяла: он все слышался в
ушах и звучал, как в пустом склепе могильном. В спальне
у князя каждую ночь слышали чью-то походку, адский
смех и^потом скрежет зубов, проклятия и будто хрипение
смерти. Никто не смел, однако ж, намекнуть о том, не
только спросить князя, — он хранил мертвое молчание.
И вдруг в одну ночь он с воплем выбежал из спальни
своей, бледный, испуганный; в одной сорочке, он сам
походил тогда на мертвеца.
— Запрягайте коней! Подавайте возок! — кричал он. —
Чтобы сейчас, сей же миг стар и мал бежали из этого
проклятого дома, вон отсюда и навсегда... Слышите ли,
говорю я вам, выбирайтесь вон мигом!
Как ни удивлены были слуги и все домашние таким
нежданным приказом, только шутить с князем было
плохое дело: через час не осталось в целом доме ни
человека, ни кошки. Все это кинулось, потащилось и
поползло в зимнюю ночь, кто на чем попало, в другую
усадьбу верст за тридцать. С тех пор дом этот стоит
заколочен. Суеверие сторожит его лучше всяких кара-
ульных и собак. На закате солнца, не то чтобы в глу-
хую ночь, ни один крестьянин не смеет мимо его
вблизи проехать. Через полтора года князя нашли
мертвым в постеле. Простолюдины толковали, что
его заели нечистые, которым продал он душу, уве-
ряли, что видели на шее следы зубов. Люди умные
говорили, что правосудие Божие кликнуло его на рас-
праву. Его похороны были праздником не для одних
плакальщиц.
Усадьба Шуран, вместе с деревнею, досталась на долю
моей матери. Несмотря на все выгоды и устройство хо-
72
зяйственное, оиа не хотела туда переселяться. Только раза
два в лето приезжала она с нами к управителю, жившему
в одном из отдаленных флигелей, для надзора и поверки
счетов на месте. Само собою разумеется, что дворня наша,
и мамки, и нянюшки мои не упустили случая насказать
мне с три короба страхов и преданий об этом таинствен-
ном доме. С каким, бывало, трепетом, с каким удовольст-
вием осмеливались мы с братом приближаться по зарос-
шему крапивою двору вечерком к заколдованным палатам!
Главные двери были забиты досками; окна зацвели мерт-
вою синевою; в разбитые стекла порхали птицы, и кровля
во многих местах упала собственною тяжестию. Осторож-
но переступая, будто боясь попасть в силок или в очаро-
ванный круг, подходили мы к крыльцу; на нем, по спаям
камней, росла уже трава. Брат мой был и постарее и
посмелее меня и порой достигал до самой двери; но когда
обращался назад, то кидался вниз по ступеням опрометью.
Он признавался, что замок страшно глядел на него одним
глазом своим, что в дверную скважину кто-то дышал на
него морозом и петли скрежетали, как зубы. Издали
бросали мы иногда камень на кровлю и с биением
сердца слушали, как он, стуча и прыгая, катился по
ней книзу, и когда, упав на землю, скакал еще далее,
мы бросались от него, воображая, что он за нами
гонится. И в самом деле, эта могильная тишь на дворе,
опустелый дом, опальные ряды служб, обрушенные
заборы — все внушало грусть даже детскому сердцу,
и ветер, стонущий в разбитых окнах, шумящий между
репейником, слышался нам говором духов, вестью с
того света, он будто наносил на нас сырость и про-
хладу гробов.
Как-то однажды мы были смелее обыкновенного и,
разбив камнем стекло в окне нижнего этажа, решились
посмотреть внутрь комнат. Брат поднял меня на плечи,
чтоб я мог достать до рамы. Не без ужаса просунул я
свою голову в разбитое стекло; я боялся бы не более
положить ее в пасть медведя. Опершись о пыльный косяк,
взглянул я внутрь, и сначала все мне показалось темно,
как ночью. Через несколько времени я пригляделся... а
между тем брат ежеминутно расспрашивал меня, что я
вижу. То была обеденная зала. Длинные столы стояли по
стенам с полуоборванными полами; многие стулья лежали
на полу, словно опрокинувшись от страха; другие, будто
от слабости, стояли, прислонясь к стене. На полу лежали
обломки посуды, видно разбитой впопыхах перевоза.
Полинявшие, пыльные обои, в иных местах уже опав-
шие, колебались от ветра; из-под них выглядывала дожде-
вою плесенью покрытая стена; инде штукатурка обвалилась
73
и сквозили лучинные решетки, — вы бы сказали: это
тлеющий труп богача, с которого падает одежда и кожа,
и местами уже обнажаются ребра, на которых паутина
висела как волокна и жилы. Карнизы улеплены были
гнездами ласточек; летучие мыши цеплялись по углам;
живопись потолка сплылась в какие-то чудовищные ара-
бески. Трудно себе вообразить, какое странное впечатле-
ние произвел на меня вид этой опальной комнаты; я будто
сейчас гляжу на нее! Все, все в ней казалось мне чудным,
сверхъестественным, странным. Этот мрак, в ней царст-
вующий, эта полурастворенная в коридор дверь, за кото-
рою так таинственно сгущались тени, даже обшитая сук-
ном веревка, на которой когда-то висела люстра, с огром-
ным крючком своим казались мне орудием пытки. Мне
казалось, на сером свете сумерек, сквозь мутные стекла,
что все звери и птицы обоев шевелятся, трепещутся, что
белая изразцовая печка притаилась в углу, как мертвец в
саване, и вдруг в самом деле что-то живое, с блестящими
глазами, с грохотом прокатилось по зале и прямо кинулось
на меня, — я заревел, опрокинул брата, смял его, пока-
тился с ним вместе через голову, и потом вскочили мы
оба, и оба, крича изо всей мочи, ударились бежать врознь,
забыв оборонительный и наступательный союз: не выда-
вать друг друга ни в каком случае. Чудовище, испугавшее
нас, была кошка. Мы, однако ж, народ храбрый и, уверясь
в том, не смели подойти к ней: кошка искони слывет
сосудом оборотней, ведьм и тому подобной адской челяди
второго разряда.
Улетели годы.
Давно уж покинул я родину. Учился в Москве, вступил
в службу. Радостно спешил я домой показать матушке
свои патенты, свои эполеты, при первом отпуске. Весь
мой младенческий и отроческий быт ожил в душе, когда
я увидел поприще, на котором он двигался. Правда, ку-
кольный мир этот, не только просторный, но и огромный
для ребенка, для меня, юноши, казался уж тесен, мал
непонятно. Но он был моим, был связан, не скажу с
прекрасным, но с беззаботным возрастом, когда мы чув-
ствуем, не ощущая сердца, думаем, не утомляя души, —
с этим единственным возрастом настоящего без сожаления
о вчера, без ожидания завтра, без воспоминаний, едва ли
не всегда разведенных желчью раскаяния, без надежд,
отравляемых ядом страха. Я сказал тебе о моей наклон-
ности к чудесному. Признаюсь, что возраст не уничтожил
ее; он только высучил ее в утонченную нить, а романы
раскрасили ее своими цветами. Переменился вид, сущест-
во осталось то же. Вот почему таинственный Шуран манил
меня к себе своими чудными преданиями, манил неодо-
74
лимо. На третий же день я велел оседлать коня и поскакал
туда. Это было в октябре месяце. Когда я приехал в
Шурин, ночь, как прелестная арабка, в звездном покры-
вале гляделась уже в померкшем зеркале Камы. Я слез у
крыльца уединенного домика, в котором жил управитель,
только не нашел его у себя: он уехал в дальнюю деревню.
Мне вовсе не весело было коротать вечер с старухою, его
женою, и, поужинав налегке, я велел подать себе топор,
зажег три восковые свечи вместо факела и, не сказав
никому ни слова, отправился прямо к покинутому дому.
Репейник заплетал мне дорогу; испуганные лягушки, ко-
торые уже столько лет невозбранно владели мокрым дво-
ром, квакая, прыгали из-под ног моих. Я подошел к
обрушенному крыльцу, которого ступени были термомет-
ром детского нашего честолюбия, я увидел окно, в которое
глядел, когда был испуган кошкою, — и все фантастиче-
ские существа замахали около меня знакомыми крыльями,
и прежнее чувство сладкого страха втеснилось в грудь, я
опять стоял школьником перед старинным замком. Это
было на минуту. Я оторвал топором доски дверей и вошел
в обширную переднюю. Отворенные кругом стен ящики
для сиденья слуг и опрокинутые вешалки доказывали еще
торопливость, с которою выбирались жильцы из дома.
Паук развесил свои победные знамена по стенам, медные
задвижки дверей зацвели зеленью, сами двери едва держа-
лись на перержавленных петлях, и когда я тронул одни, они
упали с треском на пол. Гул пошел по пустым комнатам,
густое облако пыли взвилось, и я сквозь него вступил в
залу. Летучие мыши, эти бабочки развалин, треща пере-
пончатыми крыльями, слетелись на огонь и кругами реяли
мимо глаз. Разрушение много выиграло с тех пор, как я
в первый раз видел эту залу. Карнизы обвалились, и часть
их лежала на столах, словно объедки от пиршества зуба-
стого времени. Обои висели длинными лоскутьями. Зана-
весы окон под густым слоем пыли источены были молью.
Дождевые потоки навели еще мрачнейшую краску на
стены, и на них несколько портретов проглядывали сквозь
копоть, будто сквозь туман забвения. Полон воспоминаний
младенчества, полон думою о несчастной судьбе моей
родственницы, которая жила, любила, умерла здесь, про-
бегал я ряд комнат, покинутый людьми, которые одни
могут бороться со временем и оставили ему победу без
боя. В каждом трепетании обоев мне слышался стон
умирающей жертвы, одинокой посреди холодных стен и
еще холоднейших стражей, в разлуке с милым супругом.
И ни одно дружеское приветствие, никакое родственное
утешение не радовали последней тоски ее!! Напротив,
она видела подле себя Коршуновы очи, которые с жад-
75
ною радостию ждали ее кончины, она знала, что мучения
ее останутся никому не известны; что, испытав по сю
сторону гроба злость, по ту сторону предана будет клевете;
что она, измученная, очерненная, погребенная заживо,
сойдет в землю не оплакана, не оправдана никем и ни
перед кем, — ужасно! «Лиза! — вскричал я, — несчастная
Лиза! Я защитник твоей чести!» Мой голос пробудил эхо
пустых комнат, и стекла, дребезжа, дали унылый аккорд!
В это время послышалось мне, будто кто-то ходит в
соседней комнатё... Шаги эти были тихи, легки, можно
сказать воздушны; меня облило холодом, волосы стали
дыбом... Прислушиваюсь — ни звука. Мало-помалу я
ободрился и поднял вверх светоч свой, чтобы осмотреть-
ся, — я стоял в длинном коридоре, в конце которого
виделась белая резная дверь, убитая, как видно после,
железными полосами. Сверху привинчены были тяжелые
задвижки, но они не были задвинуты. Мне вспало на ум:
не здесь ли вытерпела дочь строптивого князя ужасную
пытку? Любопытство разгорелось. Я приблизился к этим
дверям, тихо взялся за скобу и дернул ее к себе... Дверь
растворилась.
Друг мой! ты знаешь, робок ли я под свистом картечей,
ты знаешь, бледнел ли я перед пикой, устремленной мне
в сердце, но ты не знаешь, как упало это сердце, когда
взглянул я в тюрьму Лизы... Казалось, ледяная гора зада-
вила меня, казалось, сам я в одно мгновение превращен
был в кусок льда... Нет, это был не сон, не мечта, не
обман очей, не игра приготовленного воображения, — я
тысячу раз видел портрет Лизы, висевший в спальне
у моей матери, он был врезан в моей памяти, — и
вдруг наяву, без всяких сомнений наяву, передо
мною!..
Я слушал Зарницкого с большим вниманием; когда он
был разгорячен или одушевлен, то рассказывал увлека-
тельно. Не слова, не речи, а голос этих речей, а чувство,
волнующее этот голос, переливали участие в грудь каж-
дого. В ту минуту, когда он произнес: «передо мною»...
послышались тяжелые шаги по лестнице. Мы оба так
настроены были к чему-то сверхъестественному, что вско-
чили невольно и обратили глаза на дверь с каким-то
робким ожиданием. Когда глаза наши встретились, мы оба
усмехнулись, будто признаваясь: какие мы дети! Та улыб-
ка, однако ж, была мгновенна. Мочная рука, которая не
удостаивала, казалось, отвернуть ручку дверную, сорвала
весь замок и к нам вошел высокого роста латник, завер-
нутый в широкую, теплую шинель. Палаш его, волочась,
бренчал, каска была изрублена и часть гребня висела над
глазами. Он не поклонился нам, не молвил слова и прямо
76
сел к огню — мы узнали в нем кирасирского майора,
которому одолжены были победою. По закону военной
учтивости и долгу службы, я, как старшему, отрапортовал
ому о состоянии отряда и, наконец, от чистого сердца
протянул ему руку с дружеским благодарением, с солдат-
ским приветствием, говоря, что нам лестно будет иметь
товарищем человека, которому обязаны блистательным
успехом. Но латник встал, и приложил руку к козырьку
машинально, и снова сел, будто ничего не видя и не
слыша. Бледно было его лицо; глаза мутны, неподвижны.
По трепетанию черных длинных его усов видно было
порой судорожное движение губ... Брови сдвинуты угрю-
мо. Пробитая картечью и пулями его шинель залита была
кровью, и каждый раз, когда он наклонялся, поправляя
огонь, палаш его падал на пол, звуча, и цепки, связываю-
щие кирас, брякали о железный нагрудник. Мы говорили
между собой шепотом, изумленные странным появлением
и еще больше странным обхождением латника. Кто он?
что он? зачем он здесь? Мы напрасно заводили с ним
речь, напрасно потчевали чаем: он склонением головы или
движением руки прерывал все вопросы и предложения.
Мы оставили его самому себе.
Опершись об руку, упертую в колено, он, казалось,
глубже и глубже тонул в море минувшего, — он вздыхал
тяжко, так тяжко, что у нас вчуже вздувалось сердце.
Иногда слезы катились по его лицу. Он с какою-то
завистью смотрел на пылкие уголья, которые меркли,
угасали, распадались в пепел, будто он в них видел свое
подобие. Потом вдруг, сложив руки на стальной груди
своей, он опрокидывался назад и шептал невнятные
слова... грозно скрежетал зубами, глаза его наливались
кровью, ноздри вздувались, как у льва, — он был
страшен.
Мы вздремали; казалось, вздремал и он; только по
временам вздрагивал и стонал. Вдруг пробуждены мы были
стуком его палаша, — он с ужасом смотрел на руку свою:
на нее упало несколько капель растаявшей на шинели
крови... Глаза его стояли, густые кудри бросали тень на
белое как саван лицо, губы были открыты, — весь он был
идеал ужасно-прекрасного!
— Зачем ты пробудила меня, кровь злодейская! —
роптал он, — неужели мне один сон — могила, неужели
ни прежде, ни после мести нет покоя!!
Он вскочил, схватил горящее полено вместо факела и
под влиянием сомнамбулизма сделал несколько шагов
вкруг комнаты.
— Здесь, так, здесь видел я ее впервые! — произнес
он тронутым голосом и с горькою улыбкою, но в этой
77
улыбке отражались все муки души. — Она сидела у этого
окна; мрачны стали эти стены; они подернулись как
гробовым сукном... а было время, они склонялись надо
мной, как брачный полог, как цветная занавеса будущего.
Здесь дал я, здесь услышал я первую клятву в верности...
Клятву? Они пишутся на воде и утекают с нею!! Но мою
клятву я бы готов был запечатать своею кровью, и только
кровь могла смыть ее... Она смыта! — прибавил он злобно
и потом тихо, озираясь, пошел далее — в другую, в третью
комнату. Наконец мы вышли в залу, в которой была самая
горячая схватка; стены были исстреляны русскими пулями,
окна разломаны, несколько десятков обезображенных тру-
пов валялись друг на друге по полу, залитому кровью, —
картина была отвратительна, не только ужасна. Латник
наш, достойный гость между мертвецами, с пылающим
деревом в руке, в каске и в латах своих походил на
привидение какого-нибудь рыцаря веков минувших, —
исполинская тень его мелькала по стенам и кралась
следом.
Мы стояли в тени, неподалеку.
Стены были увешаны портретами фамильными, — это
общий обычай в Польше. Латник прямо кинулся к одному
из них и рассматривал его с диким наслаждением. Это
было в самом деле прелестное лицо какой-то девушки.
Озаренная неверным светом, она мелькала сквозь мрак,
будто неслась ангелом мира.
— И ты, сердце моего сердца! ты, которая одушевляла
для меня жизнь и свет, и тебя не стало! — произнес
латник, глубоко тронутый. — Земля взяла свое — черви
насладились твоими прелестями... Черви? Нет, змея отра-
вила тебя заживо, Фелиция. Свидетель Бог, ты одна могла
удержать руку, готовую раздавить эту гадину, я отсрочил
месть, но отказаться от нее не мог я, как от любви
своей, — месть мне осталась единственною любовью по-
сле тебя, единственною отрадою; только жажда ее могла
приковать меня к колесу пытки!! Не смотри так грозно
на меня, Фелиция, — я дал себе страшную клятву унич-
тожить изверга, а ты ведаешь, изменял ли я клятвам в
добром и злом... Она свершилась!! И ты сдержала обет
свой, милая тень, ты обещала мне явиться в ночь пере-
дсмертную, вестница радости... Ты явилась мне, не убегай,
не улетай от меня, скажи мне, буду ли я твоим супругом
в царстве смерти? Любят ли там? Я не хочу рая, когда в
нем не найду тебя!!
Он кинулся навстречу милому призраку в порыве го-
рячки своей — и запнулся за убитого француза... Внезап-
ный ужас поразил его. Он наклонился, поднес головню к
78
посинелому лицу мертвеца — и черты его вспыхнули
гневом...
— Ты и здесь заграждаешь мне дорогу на небо... Прочь,
змея! Прочь, говорю я! — вскричал он. — Как ожил ты
из-под моих ударов? Зачем пришел ты умереть сюда?
Неужели и ад не принимает злодея?.. В этот раз по
крайней мере ты не уйдешь от меня... в этот раз ты
не избегнешь заслуженного ада, который вызвал на
свет!
Пена била у него клубом, лицо горело кровью, — он
выхватил палаш свой, наступил мертвецу на грудь, так,
что у него затрещали кости, и, подняв обеими руками
клинок, вонзил его в давно оледенелое сердце и дважды
поворотил в ране...
— Он еще живет, еще дышит! — повторял он, прислу-
шиваясь, — еще остальная кровь, как червь, ползет в
жилах его!..
Он снова взмахнул палашом, но исступление истощило
все его силы — он рухнул на пол бесчувствен, бездыханен.
Кликнув гусаров, мы перенесли его в прежнюю ком-
нату, сняли с него латы и положили его на плащах.
Приводя его разными средствами в чувство, мы успели
возвратить ему дыхание, но не память. Только по време-
нам пробегал по всем членам его трепет, только холодный
пот проступал на теле и закрытые веки дрожали судорож-
но. Он тихо стенал, произнося невнятные слова, — мы
оставили его успокоиться. Встреча с латником совершенно
отбила у нас сон. Мы потихоньку рассуждали, до какой
степени несчастная любовь делает неистовым человека,
одаренного, или, лучше сказать, наказанного пылкими
страстями. Очевидно было, что он жених Фелиции и
враг грабе Остроленского, что он преследовал и изрубил
его.
— Однако ты, брат, не докончил своего рассказа, —
напомнил я поручику.
— Он будет краток, — отвечал поручик со вздохом. —
Слушай. Мы были прерваны на том месте, когда я отворил
двери старинной темницы Лизы. Гляжу — в комнате этой
горит свеча, под окном, забитым решеткою, стол; в углу
простая кровать и на ней — вообрази мое удивление! —
женщина в белом платье, — и кто же? Лиза! Я говорил
тебе, что кровь замерзла в моих жилах, но это не выра-
жает ужаса, который я тогда ощутил. Казалось, тысяча
ледяных иголок пронзили меня с головы до ног, холодный
пот застыл на сердце, и если я тогда не упал, то обязан
этим одному оцепенению... Это был задаток разрушения
в час смертный.
79
Но все, что имеет начало, должно иметь конец. Рассу-
док проговорил, сердце оттаяло, и я с недоумением и
страхом протирал глаза, чтоб увериться, не греза ли это;
нет! белое привидение недвижимо лежало передо мной,
будто в глубокой тоске, в непробудимой задумчивости.
Прелестное, но бледное лицо полузакрыто светло-русыми
локонами. Я долго смотрел на это явление, колеблем
между истиной и заблуждением, ступил шаг — незнакомка
подняла глаза, и тут уж я убедился, что столько жизни
не могло сосредоточиться в мертвеце... Я прервал безмол-
вие, я сказал ей, кто и почему я здесь... Теперь угадай,
кто была она и как туда попала?
— Не могу придумать, — отвечал я.
— И я не вдруг узнал это. Милая девушка умоляла
меня никому не открывать о встрече с нею. Напрасная
мольба! Я сам бы готов был схоронить от целого света
такое сокровище. Нужно ли сказывать, что через полчаса,
проведенного с нею, я уж был влюблен по уши? Чудес-
ность, таинственность всего ее быта бросили искру в
сердце, а ее невинность, ее светлый ум раздули пожар. Я
выпросил у нее позволение увидеть ее еще раз и еще раз,
но в замену дал слово делать это с большими предосто-
рожностями. Через три дня я уже опять спрыгнул у
крыльца управителя Шурана.
«Дома ли?»
«Дома-с, очень рад».
Управитель встретил меня двусмысленною улыбкою.
«Не прикажете ли подать топор и свеч, Григорий
Иванович?» — сказал он мне.
«Зачем это?» — возразил я, смутившись.
«Для ночного путешествия в опальный дом, — отвечал
он. — Григорий Иванович, я все знаю. Вас ждут с
нетерпением; только позвольте, чтоб в этот раз я был
проводником вашим».
Он пошел вперед, не ожидая ответа, а я так смущен
был нежданным этим приветствием, что шел сзади его,
как на своре.
Когда приблизились мы к роковой двери, сердце у меня
вспрыгалось, будто заяц под ружьем стрелка... Незнакомка
встретила нас еще прелестнее, чем прежде... Я таял, на
нее глядя, самолюбие мое лакомилось пылким румянцем
красавицы.
«Григорий Иванович! — сказал управитель, — прошу
любить и жаловать тетку вашу... Вы видите дочь Елисаветы
Андреевны, Елисавету Павловну Баянову!» Я отступил от
изумления три шага назад... Мысли и чувства так были
превращены этим нежданным, непонятным объяснением,
80
что я стоял долго, растворив рот, как будто бы я глотал
чужие слова, вместо того чтоб произносить их самому.
Управитель продолжал: «Брак г-на Баянова с родствен-
ницей вашей княжной X—ой совершен был неразрывно.
Его утаили, но уничтожить не могли. Девица, которую
изволите видеть перед собою, родилась во время заклю-
чения Елисаветы Андреевны и названа была ее именем.
Покойник князь имел свои причины скрыть новорожден-
ную и поручил мне отдать ее на воспитание в какую-ни-
будь дальнюю деревню. Мне стало жаль малютки, я свез
ее к брату своему, бедному помещику в Вятской губернии:
он был бездетен и принял покинутую как небесный
гостинец. Выкормил, воспитал ее, как видите. Никто не
знал о том ни крошки: все дело шло самым тайным
образом. Кого вязали свои дела, кого княжие деньги или
угрозы. Умер и князь, да остались его наследники; заво-
дить с ними тяжбу пугало и меня, несмотря на упреки
совести: я и сам был в этом деле виноватый, хоть неволь-
но. Месяц перед сим потерял я брата, а Елисавета Пав-
ловна — своего воспитателя... Неделю назад приехала она
сюда. Я крепко плакал по добром брате своем и не
утешился бы, если б не было со мной этого ангела. Между
тем (между нами будь сказано) любезная Елисавета Пав-
ловна начиталась всякой всячины: то и дело просится
посмотреть того места, где жила и скончалась ее матушка.
Как отказать!! На беду эта комната ей до того полюбилась,
что не вызовешь. Днем ходить сюда — пошли бы разные
толки, а нам надо было молчать о ее роде до поры до
времени. Вот она и стала плакать здесь по матери
ночью. Не осердись, любезнейший Григорий Иванович,
что, заступаясь за правду и за правую душу, я выхло-
потал все законные свидетельства для иска наследства
Елисаветы Павловны; может, придется и вам попла-
титься, — да ей главное — дорога материнская слава
и свое доброе имя, которых иначе нельзя выправить,
как перед зерцалом. Что перед вами таиться? Елиса-
вета Павловна нашла себе по сердцу суженого, и это
всего больше заставило меня поспешить развязкою.
Ваше неожиданное посещение крепко встревожило
мою гостью. Я с своей стороны счел за лучшее сказать
вам все откровенно. Я знаю вашу благородную душу!»
«И не ошиблись в ней! — вскричал я, обнимая поч-
тенного, простодушного старика. — И не ошиблись!..»
По праву родства я обнял и милую свою родствен-
ницу, — но чего бы я не дал, чтобы обнять ее, не
слышав вестей, что она родня моя, что она невеста
другого!!
81
Мои мечты, мои надежды рассыпались, но любовь
осталась в сердце. Я избегал всех случаев видеть ее, но
ее образ был всегда перед глазами... Тому уже прошло
пять лет, друг мой, но я не могу не вспомнить о моей
Лизе без вздоха, — она была для меня настоящим при-
зраком счастия!
Я сделал все, что мог, для ее счастия — уговорил
матушку уступить ей свою часть имения, от князя X—го
доставшегося, хлопотал по судам, чтобы признали ее ис-
тинною дочерью Баянова, и успел в этом. Денежный иск
другое дело: он до сих пор тянется с сыновьями X—ми.
Впрочем, Лиза вышла замуж за того, кого любила, который
любил ее, который ее любит... Она пишет, что живет
безбедно и счастливо!.. А я?..
Поручик закрыл лицо, но не слезы свои руками... Грудь
его стояла надувшись, но он не вздыхал... он не мог
вздохнуть!..
Сердце мое сжалось... горячие капли пробились сквозь
ресницы. Мы оба молча склонили свои головы в плащи.
Так заснул я.
С вечера я отдал приказ быть готовыми к выступлению
к четырем часам утра. Рокот трубы пробудил нас. Трудно,
несмотря ни на какую привычку, спросонков слышать без
содрогания звуки трубные: они имеют в себе что-то
ужасающее, что-то зловещее, что-то пронзающее сердце.
Кажется, призыв их выговаривает слова: на брань, на
брань, на суд, на суд! Первым нашим движением было
кинуться к больному кирасиру, — он спал еще крепким
сном; лицо его было посвежее, хоть все еще бледно.
Наконец перекаты трубы проникли и до его души, — он
встрепенулся, поднялся на руку и с каким-то недоумением
озирался кругом, припоминая, что было, где и как он
теперь. Неужто он еще жив? — было первым его
вопросом.
— Успокойтесь, майор, — сказал я, — если вы спра-
шиваете про кого-нибудь из неприятелей, то они все легли
на месте.
Он долго смотрел на меня, будто взвешивая слова мои,
будто вглядываясь не только в мое лицо, но и в душу.
Наконец он дружески протянул ко мне руку и крепко
сжал ее.
— Я помню вас, я знаю вас, — сказал он, — ко-
ротко было мое знакомство с вами, дружество будет
еще короче; зато одно и другое полно. Теперь я будто
сквозь сон вспоминаю, что со мной случилось вчера.
Господа! я чувствую, что странность моих поступков
должна была изумить вас... Я бы желал в свою очередь
в извинение себе молвить словцо-другое о том, что при-
82
вело меня к этому безумию, да боюсь, чтоб не задер-
жать похода.
Я отвечал, что мои разъезды не возвратились еще из
окрестностей, и потому с час места будет досугу погово-
рить и послушать за стаканом чаю.
— Если так, господа, — возразил майор, — я вкоротке
расскажу вам свою печальную повесть. Не многие часы
даны мне на белом свете, я считаю поэтому долгом
открыть добрым товарищам сердце; может быть, вы по-
встречаете родных моих и передадите им мою последнюю
исповедь. Как ни тяжко вызывать мне прошлое из могилы
сердца, но я вызову его, как тень Саула, чтобы услышать
от ней неизбежное пророчество гибели. Послушайте.
Здесь, в этом самом замке, стоял я с артиллерийскою
ротою, которою командовал. Я любил дочь хозяина, я был
женихом ее. Перед самой свадьбой больная мать моя
захотела непременно видеть меня для благословения. Я
поскакал и, застав добрую матушку на смертной постеле,
не отходил от нее в течение трех недель. На столике,
установленном лекарствами, писал я невесте много и
часто, лаская ее, обманывая себя надеждою скорого вы-
здоровления любимой, уважаемой матери, скорого свида-
ния с нею. Бог судил иначе: матушка моя скончалась.
Бессонница, огорчение, тоска сломили меня: я схватил
жестокую нервическую горячку. В бреду, в беспамятстве,
наконец, в летаргическом расслаблении пробыл я почти
два месяца. В беспамятстве, сказал я? Нет, то было лишь
отсутствие разума, отсутствие внешних чувств; но память
о разлуке, о потере свинцовой горой лежала на сердце.
Немая, но тяжкая, неопределенная боль тяготела надо
мной, подавляла вместе душу и тело, тлела, не вспыхивая
и не уменьшаясь. Я не ощущал хода часов, но чувствовал
долготу времени; оно тянулось, длилось бесконечно. Нить
этого отчаянного положения прервалась вдруг, я очнулся.
Все радостное и все горестное слетелось в душу с первым
лучом света, проникшим в нее, — они кинулись на нее
будто хищные птицы, давно голодные!! Первым моим
желанием было узнать, есть ли письма от Фелиции. Все
молчали; то было молчание смерти для всех надежд моих.
Новый продолжительный обморок облил меня своим хо-
лодом, он поразил только что распускающуюся почку сил.
Слабость моя была чрезвычайка, беспамятство часто, вы-
здоровление медленно. Восемь месяцев протекли с тех пор,
как я разлучился с Фелициею, и вот я стал на ноги. Боже
мой, Боже мой! для чего ты отдал мне жизнь, не отдав
счастья! Тогда узнал я то, чего не смел подозревать, чему
бы никогда не поверил! Фелиция вышла замуж за одного
из дальних своих родственников! С первого раза я считал
83
ее мертвою, ибо жить и не писать ко мне были две мысли,
которых не мог я связать вместе... Я уже свыкся с этою
мыслию, как люди привыкают к яду... Она была горестна,
но не обидна для меня... Можете судить, каково было мое
бешенство, когда я узнал неверность Фелиции! Выброшен-
ный взрывом гнева из круга обыкновенных страстей, я
не знал никакой узды, никаких границ. Казалось, адская
сила стремила меня, как ядро, на разрушение чужое и
собственное. Огонь тек в моих жилах; сера кипела в груди.
Я был глух на советы и увещания совести: я решил убить
Фелицию! Что вы так страшно глядите на меня, господа?
Постигаете ли вы чувство нетерпимости раздела в любви?
Можете ли вы вообразить, можете ли понять, оправдать,
по крайней мере извинить человека, который скорее убьет
своего соперника, чем уступит ему любовницу, скорее прон-
зит сам ее сердце, чем позволит ему биться на груди
другого? Если вы не имели о том мысли, если не
слыхали тому примеров, то перед вами стоит тот, кто
готов был произвесть это в действо, кто лелеял месть
за любовь, как прежде самую любовь, — месть, это
страшное наследство страстей необузданных. Воля, ко-
торую не умели переломить во мне с младенчества,
разбила мое сердце, да я не ищу извинений. Бог, перед
которого скоро предстану, рассудит, прав ли я, виноват
ли я... Чему было должно свершиться, свершилось...
Каждый миг замедления был мне нестерпим; я спал и
видел кровь. Я жаждал увидеть изменницу еще однажды
и в последний раз; этот раз должен быть последним часом
в ее жизни. Я просился и был переведен в кирасирский полк,
стоявший невдалеке отсюда. Я сделал это потому, что рота
моя во время моей болезни перешла в Россию. Полный
кровавых замыслов, я полетел на роковое свидание.
Приближаясь к замку, я с зверскою радостью вообра-
жал себе ее изумление, ее смущение передо мною, я
предугадывал ее извинения, ее стыд при моих укорах, я
наслаждался заранее ее ужасом при блеске лезвия, —
решимость моя была непреклонна.
Однако чем ближе сюда, тем мягче и мягче становился
гнев мой. Душевная буря опала, кроткие воспоминания
прошлого счастия овладели мною против воли. Глухая
осень оборвала уже листья с дерев сада, зато каждое из
них одето было для меня сладкою поминкою. Я без мысли,
без цели перепрыгнул на коне через рогатку садовую и
наудачу тихим шагом объезжал все дорожки, знакомые
глазу и милые сердцу; все было мрачно, и печально, и
пусто, как в груди моей; павший лист хрустел под ногами,
и ветер звучал, как в струны, в замерзлые сучья; грустна
была песня его, но она лилась как масло на сердце.
84
Осенняя заря разливала свои розовые сумерки будто на
прощанье; она хотела разъяснить улыбкою целый день
угрюмое небо. И вдруг совсем неожиданно наехал я на
сидящую под деревом Фелицию. Не умею, не смею выра-
зить, что тогда сталось, когда я взглянул на нее!! Я ожидал
ее найти в полном расцвете прелестей, с гордым самодо-
вольствием в глазах, близ ласкающегося к ней мужа или
в толпе поклонников... И где ж и как нашел я ее?
Сердце мое облилось кровью: она была худа и одинока!
Все, что могут страдания душевные и болезни телесные,
написано было на ее бледном лице. Одна прелесть еще
сияла на нем — прелесть невинности. Слезы покатились
из глаз ее, — они растопили мое сердце. Все подозрения,
все сомнения, вся уверенность моя рассыпались при
первом ее взгляде, — я упал, рыдая, к ногам ее...
Это свидание не было последним. Я вымолил у Фели-
ции позволение видать ее в замке по пятницам, дни, в
которые граф уезжал обыкновенно в гости. Живучи вбли-
зи, я узнал все адские хитрости, которыми намостил он
себе дорогу к супружеству. Перехватывание писем, лож-
ные вести, коварство под личиною участия — все было
там на мою беду. Этого мало. Ему нужна была Фелиция
для золота; она стала лишняя, когда он получил его.
Злодейская холодность, ядовитые упреки, презрение ко
всему, что достойно уважения в женщине, в супруге; все
огорчения, какие только злоба может выдумать и бесчув-
ственная подлость исполнить, отравили ее жизнь, уничто-
жили здоровье. Она чахла, она разрушалась в глазах
моих, — я видел, я чувствовал это и перенес это; меня
подкрепляла надежда, жажда мести. Я поклялся прахом
отца и тенью матери, поклялся всеми страшными и
священными клятвами для человека отомстить злодею
неумолимо. Но я не хотел смешивать с кровью послед-
них минут Фелиции; я молчал о моем намерении.
Звезда души моей гасла чиста и невинна!.. Так бле-
щет луна перед закатом своим в зимнюю ночь, —
мрак и холод окружали меня.
Когда в последний раз видел Фелицию, она предчувст-
вовала свою кончину, и я не мог ее не предвидеть. Не
знаю, с чем сравнить жестокую известность, которая
близилась... Я был вне себя... В безумии умолял я ее, если
не суждено нам еще однажды видеться здесь, чтобы хоть
тень ее явилась перед тем днем, в который кончатся мои
земные бури и страдания.
«Это будет рассветом моего будущего блаженства... —
говорил я. — Дай мне на этой земле вкусить небесную
радость!»
85
«О, если б это было в моей власти, — отвечала она, —
я бы слетела, как луч, вестником соединения!»
«Кто любит, тот верит, — возражал я, — и почему
Бог не исполнит невинного желания людей, рожденных
друг для друга и только страдавших друг за друга!»
Она с улыбкою пожала мне руку. «Последняя молитва
моя к Богу будет об этом, — сказала она, — но последняя
просьба моя к тебе — не мсти за меня графу!» Она не
могла кончить речи и лишилась чувств, и я должен был
оставить ее в таком положении!.. Легче, во сто раз легче
было бы мне расставаться с душою, чем тогда с лю-
безною! Она умерла, и я не закрыл ей очи!.. И кто
лишил меня этого горестного утешения, кто, если не
Остроленский? Последний завет, последняя воля ее
была прощение, — но мог ли я простить ему!!
Судьба противостала и злобным и мирным моим же-
ланиям; вскоре после похорон Фелиции она оторвала меня
даже от тех мест, где бы я мог выплакать душу, как
цветок намогильный. Я был послан ремонтером на всю
дивизию внутрь Малороссии и, воротясь через два года
в полк, узнал, что грабе Остроленский, обвиненный
уголовно за жестокость с крестьянами, бежал во Фран-
цию и вступил там в службу Наполеона.
Радостен был я, когда загорелась нынешняя война.
Мысль кончить по крайней мере со славою жизнь без
счастия утешала меня. Месть врагам, разорителям отече-
ства, меня одушевляла, но и собственная, сердечная месть
меня не покидала ни в походах, ни в сражениях. Прибли-
жаясь ныне к местам, столь для меня памятным, она
заговорила в душе громче, нежели когда-нибудь. Я сыпал
золото, рассылая жидов проведать, не здесь ли граф
Остроленский. Вчерась один из кровопродавцев воротил-
ся с вестью, что граф точно здесь и возмущает околоток
к отпору. Я выпросился у генерала примкнуть к вашему
отряду и поскакал вслед за вами с одним ординарцем.
Остальное вы знаете, кроме заключения!..
Тут латник остановился, глаза его снова засверкали
гневом, и кровь пятнами вступила в лицо...
— Я увидел в схватке бегущего графа, — продолжал
он, — следил, я достиг его далеко от замка. Конь его,
застреленный мною, пал и придавил собою злодея. Па-
лаш мой сверкнул над его головою. О! как сладки были
для слуха моего мольбы врага о пощаде! Подлец! Он
не умел и умереть благородно; он не выкупил ни одною
минутою твердости черной своей жизни. Как унизитель-
но выпрашивал он, будто милостыни, чтоб я дал ему
время раскаяться! Нет, злодей! я не дам тебе раскаять-
ся! Ты превратил в ад мое небо — ступай же сам в
86
вечный ад! Я мог бы простить свою собственную, кров-
ную обиду; но тысячи обид, нанесенных существу дра-
гоценнейшему для меня всего на свете, с которым ты
разлучил меня, этого не мог и не должен был я про-
стить. Это было выше души моей, — яс ожесточением
вонзил ему в грудь свой клинок.
В это время вошел вахмистр мой с рапортом и за
приказаниями для похода.
— Спрашивай о том у господина майора, — сказал я,
указывая на латника.
Он вскочил.
— У меня одно приказание для вашего отряда, гос-
подин ротмистр, — отвечал он, — одна просьба до
вас самих — велите зажечь замок со всех сторон:
хочу, чтоб и самая память Остроленского погибла под
пеплом!
Я склонил голову в знак согласия; скоро зазвучала
труба. Мы едва успели сесть на коней, как замок вспыхнул
столбом. Латник долго ехал, оборотись назад, будто любо-
вался пожаром; но когда лес заслонил нас даже и от дымного
облака, он впал в глубокую думу; мы не хотели докучать ему
нескромным участием и ехали тихо, безмолвно.
Вдруг мой латник будто проснулся от сна.
— Господа! — произнес он, — прошу вас, как товари-
щей, отошлите этот кошелек в мой эскадрон. Пускай
поминают меня мои добрые кирасиры! Отправьте также
эти бумаги к брату моему (он назначил адрес), они будут
ему весьма нужны... Наконец простите меня сами — не
осуждайте память мою; сегодня, непременно сегодня я
буду убит! Тень Фелиции посетила меня в прошлую ночь!
Мы изумились, слыша, с каким уверением говорил
человек воспитанный о предчувствиях, о явлениях по
смерти.
Впрочем, мы очень осторожно старались разуверить
его.
— Вы видели портрет Фелиции, майор, а сон мог
продлить заблуждение. Кровь ваша была вчерась так
взволнована, так воспалена! — сказал я.
Латник горько улыбнулся.
— Господа! — отвечал он, — может быть, я не могу
так же красно, как вы, толковать о лживости предчувст-
вий, о невозможности сообщения живых с умершими...
но я верил этому так жадно, так долго, эта вера была
моею отрадою, какой-то голос в душе говорит мне, что я
не обманут. Отечеству посвятил я жизнь мою, но умереть
хочу для себя! За границею этого мира ожидает меня
Фелиция!!
Более не молвил он ни слова.
87
Под вечер вышли мы на Виленскую дорогу и сое-
динились с главным отрядом славного нашего Сеслави-
на; к ночи налетели мы на Ошмяны, — там был сам
Наполеон.
Несмотря на превосходство французов в силах, мы
ударили в них как гром. Сам начальник наш с ахтыр-
цами врубился в средину города, мы ворвались туда со
всех сторон; крик, тревога, пальба, сабли и штыки в
работе, но темнота, подарившая нас победою, укрыла
Наполеона от поисков наших. Если б мы знали место
ночлега, Ошмяны были бы геркулесовскими столбами
его поприща.
Но, видно, судьба судила иначе: он ускакал.
Назавтра, на рассвете, я с поручиком Зарницким вы-
ступал из Ошмян в арьергарде нашего летучего отряда.
На улицах лежали еще трупы убитых; многие домы ды-
мились после пожара... живые прятались по углам. Мы
тянулись через площадь, на которой французы держались
упорнее прочих мест. Тела лежали на телах ободранные,
обезображенные. Вдруг Зарницкий осадил коня, спрыгнул
с него и припал к какому-то трупу...
— Боже мой! — сказал он. — Посмотри, Жорж, это
наш латник!
В самом деле то был он, и обнажен весь; кирас его
брошен был недалеко в грязи, но каска на голове и палаш
в стиснутой руке остались. За оружием никто не гнался.
На теле его видны были несколько ран пулями и штыками.
Выражение лица его сохранило еще гордость и угрозу, но
на нем не виделось ни следа страстей, обуревавших его
молодость, оно было светло и спокойно.
— Нашел ли ты мир, которого не знал в жизни? —
сказал я, качая головою.
— Дай Бог! — прибавил Зарницкий. — Чудный чело-
век! ты задал мне чудную загадку. В самом ли деле тень
Фелиции была вестницей твоей смерти, или вера в за-
блуждение заставила найти ее?
— Не пройдет, может статься, трех часов — и фран-
цузская пуля разрешит кому-нибудь из на.с эту тайну, —
возразил я.
Задумавшись, стояли мы над телом убитого товари-
ща... Эскадрон прошел... Звук трубы вызвал нас из за-
бвения.
Мы вспрыгнули на коней и молча поскакали вперед.
1831. Дагестан
В деревушке, состоящей не более как из десяти дворов
(не нужно знать, какой губернии и уезда), некогда жил
небогатый дворянин Дубровин. Умеренностью, хозяйством
он заменял в быту своем недостаток роскоши. Сводил
расходы с приходами, любил жену и ежегодно умножаю-
щееся семейство, — словом, был счастлив; но судьба
позавидовала его счастью. Пошли неурожаи за неурожа-
ями. Не получая почти никакого дохода и почитая долгом
помогать своим крестьянам, он вошел в большие долги.
Часть его деревушки была заложена одному скупому
помещику, другую оттягивал у него беспокойный сосед,
известный ябедник. Скупому не был он в состоянии
заплатить своего долга; против дельца не мог поддержать
своего права, — конечно, бесспорного, но скудного налич-
ными доказательствами. Заимодавец протестовал вексель,
проситель с жаром преследовал дело, и бедному Дуброви-
ну приходило дозареза.
Всего нужнее было заплатить долг; но где найти деньги?
Не питая никакой надежды, Дубровин решился, однако ж,
испытать все способы к спасению. Он бросился по сосе-
дям, просил, умолял; но везде слышал тот же учтивый, а
иногда и неучтивый отказ. Он возвратился домой с раз-
давленным сердцем.
Утопающий хватается за соломинку. Несмотря на
свое отчаяние, Дубровин вспомнил, что между соседями
не посетил одного, — правда, ему незнакомого, но весь-
ма богатого помещика. Он у него не был, и тому при-
чиною было не одно незнакомство. Опальский (поме-
щик, о котором идет дело) был человек отменно стран-
ный. Имея около полутора тысяч душ, огромный дом,
великолепный сад, имея доступ ко всем наслаждениям
жизни, он ничем не пользовался. Пятнадцать лет тому
назад он приехал в свое поместье, но не заглянул в
90
спой богатый дом, не прошел по своему прекрасному
саду, ни о чем не расспрашивал своего управителя. Вда-
ли от всякого жилья, среди обширного дикого леса, он
поселился в хижине, построенной для лесного сторожа.
Управитель, без его приказания и почти насильно, при-
строил к ней две комнаты, которые с третьею, прежде
существовавшею, составили его жилище. В соседстве
были о нем разные толки и слухи. Многие приписывали
уединенную жизнь его скупости. В самом деле, Опаль-
ский не проживал и тридцатой части своего годового
дохода, питался самою грубою пищею и пил одну воду;
по в то же время он вовсе не занимался хозяйством,
никогда не являлся на деревенские работы, никогда не
поверял своего управителя, к счастию, отменно честного
человека. Другие довольно остроумно заключили, что,
отличаясь образом жизни, он отличается и образом мыс-
лей, и подозревали его дерзким философом, вольнодум-
ным естествоиспытателем, тем более что, по слухам, не
занимаясь лечением, он то и дело варил неведомые тра-
вы и коренья, что в доме его было два скелета и
страшный желтый череп лежал на его столе. Мнению
их противоречила его набожность: Опальский не пропу-
скал ни одной церковной службы и молился с особен-
ным благоговением. Некоторые люди, и в том числе
Дубровин, думали, однако ж, что какая-нибудь горестная
утрата, а может быть, и угрызения совести были при-
чиною странной жизни Опальского.
Как бы то ни было, Дубровин решился к нему ехать.
— Прощай, Саша! — сказал он со вздохом жене
своей, — еще раз попробую счастья, — обнял ее и сел в
телегу, запряженную тройкою.
Поместье Опальского было верстах в пятнадцати от
деревушки Дубровина; часа через полтора он уже ехал
лесом, в котором жил Опальский. Дорога была узкая и
усеяна кочками и пнями. Во многих местах не проходила
его тройка, и Дубровин был принужден отпрягать лоша-
дей. Вообще нельзя было ехать иначе, как шагом. Наконец
он увидел отшельническую обитель Опальского.
Дубровин вошел. В первой комнате не было никого.
Он окинул ее глазами и удостоверился, что слухи о
странном помещике частью были справедливы. В углах
стояли известные скелеты, стены были обвешаны пуками
сушеных трав и кореньев, на окнах стояли бутыли и банки
с разными настоями. Некому было о нем доложить; он
решился войти в другую комнату, отворил двери и увидел
пожилого человека в изношенном халате, сидящего к нему
задом и глубоко занятого каким-то математическим вы-
числением.
91
Дубровин догадался, что это был сам хозяин. Молча
стоял он у дверей, ожидая, чтобы Опальский кончил или
оставил свою работу; но время проходило, Опальский не
прерывал ее. Дубровин нарочно закашлял, но кашель его
не был примечен. Он шаркал ногами, — Опальский не
слышал его шарканья. Бедность застенчива. Дубровин
находился в самом тяжелом положении. Он думал, думал
и, ни на что не решаясь, вертел на руке своей перстень;
наконец уронил его, хотел подхватить на лету, но только
подбил, и перстень, перелетев через голову Опальского,
упал на стол перед самым его носом.
Опальский вздрогнул и вскочил с своих кресел. Он
глядел то на перстень, то на Дубровина и не говорил ни
слова. Он взял со стола перстень, с судорожным движе-
нием прижал его к своей груди, остановив на Дубровине
взор, выражавший попеременно торжество и опасение.
Дубровин глядел на него с замешательством и любопыт-
ством. Он был высокого роста; редкие волосы покрывали
его голову, коей обнаженное темя лоснилось; живой ру-
мянец покрывал его щеки; он в одно и то же время
казался моложав и старообразен. Прошло еще несколько
мгновений. Опальский опустил голову и казался погружен-
ный в размышление; наконец сложил руки, поднял глаза
к нему; лицо его выразило глубокое смирение, беспредель-
ную покорность.
— Господи, да будет воля Твоя! — сказал он. — Это
ваш перстень, — продолжал Опальский, обращаясь к
Дубровину, — и я вам его возвращаю... Я мог бы не
возвратить его... что прикажете?
Дубровин не знал, что думать: но, собравшись с духом,
объявил ему свою нужду, прибавя, что в нем его единст-
венная надежда.
— Вам надобно десять тысяч, — сказал Опальский, —
завтра же я вам их доставлю; что вы еще требуете?
— Помилуйте, — вскричал восхищенный Дубровин, —
что я могу еще требовать? — Вы возвращаете мне жизнь
неожиданным вашим благодеянием. Как мало людей вам
подобных! Жена, дети опять с хлебом; я, она до гробовой
доски будем помнить...
— Вы ничем мне не обязаны, — прервал Опальский. —
Я не могу отказать вам ни в какой просьбе. Этот пер-
стень... (тут лицо его снова омрачилось), этот перстень
дает вам беспредельную власть надо мною... Давно не
видал я этого перстня... Он был моим... но что до этого?
Ежели я вам более не нужен, позвольте мне докончить
мою работу; завтра я к вашим услугам.
Едучи домой, Дубровин был в неописанном волненьи.
Неожиданная удача, удача, спасающая его от неизбеж-
92
ной гибели, конечно, его радовала, но некоторые слова
Опальского смутили его сердце. «Что это за пер-
стень? — думал он. — Некогда принадлежал он Опаль-
скому; мне подарила его жена моя. Какие сношения
были между нею и моим благодетелем? Она его з^гает!
Зачем же всегда таила от меня это знакомство? Когда
она с ним познакомилась?» Чем он более думал, тем
он становился беспокойнее; все казалось странным и
загадочным Дубровину.
— Опять отказ? — сказала бедная Александра Павлов-
на, видя мужа своего, входящего с лицом озабоченным и
пасмурным. — Боже! что с нами будет! — Но не желая
умножить его горести: — Утешься, — прибавила она
голосом более мирным, — Бог милостив, может быть, мы
получим помощь, откуда не чаем.
— Мы счастливее, нежели ты думаешь, — сказал
Дубровин. — Опальский дает десять тысяч... Все слава
Богу.
— Слава Богу? Отчего же ты так печален?
— Так, ничего... Ты знаешь этого Опальского?
— Знаю, как ты, по слухам... но ради Бога...
— По слухам... только по слухам... — Скажи, как
достался тебе этот перстень?
— Что за вопросы! Мне подарила его моя приятельница
Анна Петровна Кузмина, которую ты знаешь: что тут
удивительного ?
Лицо Александры Павловны было так спокойно, го-
лос так свободен, что все недоумения Дубровина исчез-
ли. Он рассказал жене своей все подробности своего
свидания с Опальским, признался в невольной тревоге,
наполнившей его душу, и Александра Павловна, посер-
дясь немного, с ним помирилась. Между тем она сго-
рала любопытством.
— Непременно напишу к Анне Петровне, — сказала
она. — Какая скрытная! Никогда не говорила мне об
Опальском. Теперь поневоле признается, видя, что мы
знаем уже половину тайны.
На другой день, рано поутру, Опальский сам явился к
Дубровину, вручил ему обещанные десять тысяч и на все
выражения его благодарности отвечал вопросом: «Что еще
прикажете?»
С этих пор Опальский каждое утро приезжал к Дуб-
ровину, и «что прикажете» было всегда его первым сло-
вом. Благодарный Дубровин не знал, как отвечать ему,
наконец привык к этой странности и не обращал на нее
внимания. Однако ж он имел многие случаи удостоверить-
ся, что вопрос этот не был одною пустою поговоркою.
Дубровин рассказал ему о своем деле, и на другой же
93
день явился к нему стряпчий и подробно осведомился о
его тяжбе, сказав, что Опальский велел ему хлопотать о
ней. В самом деле, она в скором времени была решена в
пользу Дубровина.
Дубровин прогуливался однажды с женою и Опальским
по небольшому своему поместью. Они остановились у
рощи над рекою, и вид на деревни, по ней рассыпанные,
на зеленый луг, расстилающийся перед нею на необъятное
пространство, был прекрасен.
— Здесь бы, по-настоящему, должно было построить
дом, — сказал Дубровин, — я часто об этом думаю.
Хоромы мои плохи, кровля течет, надо строить новые, и
где же лучше?
На другое утро крестьяне Опальского начали свозить
лес на место, избранное Дубровиным, и вскоре поднялся
красивый, светлый домик, в который Дубровин перешел
с своим семейством.
Не буду рассказывать, по какому именно поводу Опаль-
ский помог ему развести сад, запастись тем и другим: дело
в том, что каждое желание Дубровина было тот же час
исполнено.
Опальский был как свой у Дубровиных и казался им
весьма умным и ученым человеком. Он очень любил
хозяина, но иногда выражал это чувство довольно стран-
ным образом. Например, сжимая руку облагодетельство-
ванному им Дубровину, он говорил ему с умилением, от
которого навертывались на глаза его слезы: «Благодарю
вас, вы ко мне очень снисходительны!»
Анна Петровна отвечала на письмо Александры Пав-
ловны. Она не понимала ее намеков, уверяла, что и во
сне не видывала никакого Опальского, что перстень был
подарен ей одною из ее знакомок, которой принес его
дворовый мальчик, нашедший его на дороге. Таким обра-
зом, любопытство Дубровиных осталось неудовлетворен-
ным.
Дубровин расспрашивал об Опальском в его поместье.
Никому не было известно, где и как он провел свою
молодость; знали только, что он родился в Петербурге,
был в военной службе, наконец, лишившись отца и мате-
ри, прибыл в свои поместья. Единственный крепостной
служитель, находившийся при нем, скоропостижно умер
дорогою, а наемный слуга, с ним приехавший и которого
он тотчас отпустил, ничего об нем не ведал.
Народные слухи были занимательнее. Покойный при-
ходский дьячок рассказывал жене своей, что однажды,
исповедуясь в алтаре, Опальский говорил так громко, что
каждое слово до него доходило. Опальский каялся в
ужасных преступлениях, в чернокнижестве; признавался,
94
что ему от роду 450 лет, что долгая эта жизнь дана ему
в наказание, и неизвестно, когда придет минута его успо-
коения. Многие другие были россказни, одни других за-
мысловатее и нелепее; но ничто не объясняло таинствен-
ного перстня.
Беспрестанно навещаемый Опальским, Дубровин почи-
тал обязанностью навещать его по возможности столь же
часто. Однажды, не застав его дома (Опальский собирал
травы в окрестности), он стал перебирать лежащие на
столе его бумаги. Одна рукопись привлекла его внимание.
Она содержала в себе следующую повесть:
«Антонио родился в Испании. Родители его были люди
знатные и богатые. Он был воспитан в гордости и роско-
ши; жизнь могла для него быть одним долгим праздником...
Две страсти — любопытство и любовь — довели его до
погибели.
Несмотря на набожность, в которой его воспитывали,
на ужас, внушаемый инквизицией (это было при Филиппе II),
рано предался он преступным изысканиям: тайно беседо-
вал с учеными жидами, рылся в кабалистических книгах
долго, безуспешно; наконец край завесы начал перед ним
приподыматься.
Тут увидел он в первый раз донну Марию, прелест-
ную Марию, и позабыл свои гадания, чтобы покориться
очарованию ее взоров. Она заметила любовь его и сна-
чала казалась благосклонною, но мало-помалу стала хо-
лоднее и холоднее. Антонио был в отчаянии, и оно до-
шло до исступления, когда он уверился, что другой, а
именно дон Педро де ла Савина владел ее сердцем.
С бешенством упрекал он Марию в ее перемене. Она
отвечала одними шутками; он удалился, но не оставил
надежды обладать ею.
Он снова принялся за свои изыскания, испытывал все
порядки магических слов, испытывал все чертежи волшеб-
ные, приобщал к показаниям ученых собственные свои
догадки, и упрямство его, наконец, увенчалось несчастным
успехом. Однажды вечером, один в своем покое, он ис-
пытывал новую магическую фигуру. Работа приходила к
концу; он провел уже последнюю линию: напрасно!.,
фигура была недействительна. Сердце его кипело досадою.
С горькою внутреннею усмешкою он увенчал фигуру свою
бессмысленным своенравным знаком. Этого знака недо-
ставало... Покой его наполнился странным жалобным сви-
стом. Антонио поднял глаза... Легкий прозрачный дух
стоял перед ним, вперив на него тусклые, но пронзитель-
ные свои очи.
— Чего ты хочешь? — сказал он ему голосом тихим
и тонким, но от которого кровь застыла в его сердце и
95
волосы стали у него дыбом. Антонио колебался, но Мария
предстала ему со всеми своими прелестями, с лицом
приветливым, с глазами, полными любовию... Он призвал
всю свою смелость.
— Хочу быть любим Мариею, — отвечал он голосом
твердым.
— Можешь, но с условием.
Антонио задумался.
— Согласен! — сказал он, наконец, — но для меня
этого мало. Хочу любви Марии, но хочу власти и знания:
тайна природы будет мне открыта?
— Будет, — отвечал дух. — Следуй за своею тенью.
Дух исчез. Антонио встал. Тень его чернела у дверей.
Двери отворились: тень пошла, — Антонио за нею.
Антонио шел, как безумный, повинуясь безмолвной
своей путеводительнице. Она привела его в глубокую
уединенную долину и внезапно слилась с ее мраком. Все
было тихо, ничто не шевелилось... Наконец земля под ним
вздрогнула... Яркие огни стали вылетать из нее одни за
другими; вскоре наполнился ими воздух; они метались
около Антонио, метались миллионами; но свет их не
разогнал тьмы, его окружающей. Вдруг пришли они в
порядок и бесчисленными правильными рядами окружили
его на воздухе.
— Готов ли ты? — вопросил его голос, выходящий
из-под земли.
— Готов, — отвечал Антонио.
Огненная купель пред ним возникла. За нею поднялся
безобразный бес в жреческом одеянии. По правую свою
руку он увидел огромную ведьму, по левую такого же
демона.
Как описать ужасный обряд, совершенный над Ан-
тонио, эту уродливую насмешку над священнейшим из
обрядов! Ведьма и демон занимали место кумы и кума;
отрекаясь за неофита Антонио от Бога, добра и спасе-
ния; адский хохот раздавался по временам вместо пе-
ния; страшны были знакомые слова спасения, превра-
щенные в заклятия гибели. Голова кружилась у Анто-
нио; наконец прежний свист раздался; все исчезло. Ан-
тонио упал в обморок, утро возвратило ему память, он
взглянул на Божий мир — глазами демона: так он по-
стигнул тайну природы, ужасную, бесполезную тайну;
он чувствовал, что все ему ведомо и подвластно, и это
чувство было адским мучением. Он старался заглушить
его, думая о Марии.
Он увидел Марию. Глаза ее обращались к нему с
любовию; шли дни, и скорый брак должен был их соеди-
нить навеки.
96
Лаская Марию, Антонио не оставлял свои кабалисти-
ческие занятия; он трудился над составлением талисмана,
которым хотел укрепить свое владычество над жизнью и
природой: он хотел поделиться с Марией выгодами,
за которые заплатил душевным спасением, и вылил
этот перстень, впоследствии послуживший ему наказа-
нием, быть может легким в сравнении с его преступ-
лением.
Антонио подарил его Марии; он ей открыл тайную его
силу.
— Отныне нахожусь я в совершенном твоем поддан-
стве, — сказал он ей, — как все земное, я сам подвластен
этому перстню; не употребляй во зло моей доверенности;
люби, о люби меня, моя Мария.
Напрасно. На другой же день он нашел ее сидящею
рядом с его соперником. На руке его был магический
перстень.
— Что, проклятый чернокнижник, — закричал дон
Педро, увидя входящего Антонио, — ты хотел разлучить
меня с Марией, но попал в собственные сети. Вон отсюда!
Жди меня в передней!
Антонио должен был повиноваться. Каким унижениям
подвергнул его дон Педро! Он исполнял у него самые
тяжелые рабские службы. Мария стала супругою его
повелителя. Одно горестное утешение оставалось у Анто-
нио: видеть Марию, которую любил, несмотря на ужасную
ее измену. Дон Педро это заметил.
— Ты слишком заглядываешься на жену мою, — ска-
зал он. — Присутствие твое мне надоело: я тебя отпу-
скаю.
Удаляясь, Антонио остановился у порога, чтобы еще
раз взглянуть на Марию.
— Ты еще здесь? — закричал дон Педро. — Ступай,
ступай, не останавливайся!
Роковые слова! Антонио пошел, но не мог уже остано-
виться; двадцать раз в продолжение ста пятидесяти лет
обошел он землю. Грудь его давила усталость; голод грыз
его внутренность. Антонио призывал смерть, но она была
глуха к его молениям; Антонио не умирал, и ноги его все
шагали.
— Постой! — закричал ему, наконец, какой-то голос.
Антонио остановился, к нему подошел молодой путешест-
венник.
— Куда ведет эта дорога? — спросил он его, указывая
направо рукой, на которой Антонио увидел свой перстень.
— Туда-то... — отвечал Антонио.
— Благодарю, — сказал учтиво путешественник и ос-
тавил его. Антонио отдыхал от полуторавекового похода,
4 Страшное гадание
97
но скоро заметил, что положение его не было лучше
прежнего: он не мог ступить с места, на котором остано-
вился. Вяла трава, обнажались деревья, стыли воды, зим-
ние снега падали на его голову, морозы сжимали воз-
дух, — Антонио стоял неподвижно. Природа оживлялась,
у ног его таял снег, цвели луга, жаркое солнце палило его
темя... Он стоял, мучился адскою жаждою, и смерть не
прерывала его мучения. Пятьдесят лет провел он таким
образом. Случаи освобождал его от одной казни, чтобы
подвергнуть другой, тягчайшей. Наконец...»
Здесь прерывалась рукопись. Всего страннее было
сходство некоторых ее подробностей с народными слухами
об Опальском. Дубровин нисколько не верил колдовству. Он
терялся в догадках. «Как я глуп, — подумал он напоследок, —
это перевод какой-нибудь из этих модных повестей, в кото-
рых чепуху выдают за гениальное своенравие».
Он остался при этой мысли; прошло несколько месяцев.
Наконец Опальский, являвшийся ежедневно к Дубровину,
не приехал в обыкновенное свое время. Дубровин послал
его проведать. Опальский был очень болен.
Дубровин готовился ехать к своему благодетелю, но в
ту же минуту остановилась у крыльца его повозка.
— Марья Петровна, вы ли это? — вскричала Алексан-
дра Павловна, обнимая вошедшую, довольно пожилую
женщину. — Какими судьбами?
— Еду в Москву, моя милая, и, хотя ты 70 верст в
стороне, заехала с тобой повидаться. Вот тебе дочь моя
Дашенька, — прибавила она, указывая на пригожую де-
вицу, вошедшую вместе с нею. — Не узнаешь? Ты
оставила ее почти ребенком. Здравствуйте, Владимир Ива-
нович, привел Бог еще раз увидеться!
Марья Петровна была давняя дорогая приятельница
Дубровиных. Хозяева и гости сели. Стали вспоминать
старину; мало-помалу дошли и до настоящего.
— Какой у вас прекрасный дом, — сказала Марья
Петровна, — вы живете господами.
— Слава Богу! — отвечала Александра Павловна, —
а чуть было не пошли по миру. Спасибо этому доброму
Опальскому.
— И моему перстню, — прибавил Владимир Иванович.
— Какому Опальскому? Какому перстню? — вскричала
Марья Петровна. — Я знала одного Опальского; помню и
перстень... Да нельзя ли мне его видеть?
Дубровин подал ей перстень.
— Тот самый, — продолжала Марья Петровна, —
перстень этот мой, я потеряла его тому назад лет восемь...
О, этот перстень напоминает мне много проказ! Да что
за чудеса были с вами?
98
Дубровин глядел на нее с удивлением, но передал ей
свою повесть в том виде, в каком мы представляем ее
нашим читателям. Марья Петровна помирала со смеху.
Все объяснилось. Марья Петровна была донна Мария,
а сам Опальский, превращенный из Антона в Антонио,
страдальцем таинственной повести. Вот как было дело:
полк, в котором служил Опальский, стоял некогда в их
околотке. Марья Петровна была в то время молодой
прекрасной девицей. Опальский, который тогда уже был
несколько слаб головою, увидел ее в первый раз на
Святках одетою испанкой, влюбился в нее и даже начинал
ей нравиться, когда она заметила, что мысли его были не
совершенно здравы: разговор о таинствах природы, сочи-
нения Эккартсгаузена навели Опальского на предмет его
помешательства, которого до той поры не подозревали
самые его товарищи. Это открытие было для него пагубно.
Всеобщие шутки развили несчастную наклонность его
воображения; но он совершенно лишился ума, когда за-
метил, что Марья Петровна благосклонно слушает одного
из его сослуживцев, Петра Ивановича Савина (дон Педро
де ла Савина), за которого она потом и вышла замуж. Он
решительно предался магии. Офицеры и некоторые из
соседственных дворян выдумали непростительную шутку,
описанную в рукописи: дворовый мальчик явился духом,
Опальский до известного места в самом деле следовал за
своею тенью. На это употребили очень простой способ:
сзади его несли фонарь. Марья Петровна в это время была
довольно ветрена и рада случаю посмеяться. Она согласи-
лась притвориться в него влюбленною. Он подарил ей
свой таинственный перстень; посредством его разным
образом издевались над бедным чародеем: то посылали его
верст за двадцать пешком с каким-нибудь поручением, то
заставляли простоять целый день на морозе; всего расска-
зывать не нужно: читатель догадается, как он пересоздал
все эти случаи своим воображением и как тяжелые ми-
нуты казались ему годами. Наконец Марья Петровна над
ним сжалилась, приказала ему выйти в отставку, ехать в
деревню и в ней жить как можно уединеннее.
— Возьмите же ваш перстень, — сказал Дубровин, —
с чужого коня и среди грязи долой.
— И, батюшка, что мне в нем? — отвечала Марья
Петровна.
— Не шутите им, — прервала Александра Павловна, — он
принес нам много счастья: может быть, и с вами будет то же.
— Я колдовству не верю, моя милая, а ежели уже на
то пошло, отдайте его Дашеньке: ее беде одно чудо
поможет.
99
Дубровины знали, в чем было дело: Дашенька была
влюблена в одного молодого человека, тоже страстно в
нее влюбленного, но Дашенька была небогатая дворяночка,
а родные его не хотели слышать об этой свадьбе; оба
равно тосковали, а делать было нечего.
Тут прискакал посланный от Опальского и сказал Дуб-
ровину, что его барин желает как можно скорее его видеть.
— Каков Антон Исаич? — спросил Дубровин.
— Слава Богу, — отвечал слуга. — Вчера вечером и
даже сегодня утром было очень дурно, но теперь он здоров
и спокоен.
Дубровин оставил своих гостей и поехал к Опальскому. Он
нашел его лежащего в постели. Лицо его выражало страдание,
но взор был ясен. Он с чувством пожал руку Дубровина
— Любезный Дубровин, — сказал он ему, — кончина
моя приближается: мне предвещает ее внезапная ясность
моих мыслей. От какого ужасного сна я проснулся!.. Вы,
верно, заметили расстройство моего воображения... Благо-
дарю вас: вы не употребили его во зло, как другие, — вы
утешили вашею дружбою бедного безумца!..
Он остановился, и заметно было, что долгая речь его
утомила:
— Преступления мои велики, — продолжал он после
долгого молчания. — Так! хотя воображение мое было
расстроено, я ведал, что я делаю: я знаю, что я продал
вечное блаженство за временное... Но и мечтательные
страдания мои были велики! Их возложит на весы свои
Бог милосердный и праведный.
Вошел священник, за которым было послано в то же
время, как и за Дубровиным. Дубровин оставил его на-
едине с Опальским.
— Он скончался, — сказал священник, выходя из
комнаты, — но успел совершить обязанность христианина.
Господи, приими дух его с миром!
Опальский умер. По истечении законного срока пере-
смотрели его бумаги и нашли завещание. Не имея на-
следников, он отдал имение свое Дубровину, то называя
его по имени, то означая его владетелем такого-то перстня;
словом, завещание было написано таким образом, что Дуб-
ровин и владетель перстня могли иметь бесконечную тяжбу.
Дубровины и Дашенька, тогдашняя владетельница пер-
стня, между собою не ссорились и разделили поровну
неожиданное богатство. Дашенька вышла замуж по выбору
сердца и поселилась в соседстве Дубровиных. Оба семейства
не забывают Опальского, ежегодно совершают по нем па-
нихиду и молят Бога помиловать душу их благодетеля.
1831
/К
Николай Полевой Xi Блаженство безумия
Si За
Говорят, что безумие есть зло, —
ошибаются: оно благо!
Мы читали Гофманову повесть «Повелитель блох». Раз-
личные впечатления быстро изменялись в каждом из нас,
по мере того как Гофман, это дикое дитя фантазии, этот
поэт-безумец, сам боявшийся привидений, им изобретен-
ных, водил нас из страны чудесного в самый обыкновен-
ный мир, из мира волшебства в немецкий погребок,
шутил, смеялся над нашими ожиданиями, обманывал нас
беспрерывно и наконец — скрылся, как мечта, изглажен-
ная крепким утренним сном! Чтение было кончено. На-
чались разговоры и суждения. Иногда это последствие
чтения бывает любопытнее того, что прочитано. В друже-
ской беседе нашей всякий изъявлял свое мнение свободно;
противоречия были самые странные, и всего страннее
показалось мне, что женщины хвалили прозаические места
более, а мужчины были в восторге от самых фантастиче-
ских сцен. Места поэтические пролетели мимо тех и
других, большею частию не замеченные ими.
Один из наших собеседников молчал.
— Вы еще ничего не сказали, Леонид? — спросила его
молодая девушка, которая не могла налюбоваться дочерью
переплетчика, изображенною Гофманом.
— Что же прикажете мне говорить?
— Как что? Скажите, понравилась ли вам повесть
Гофмана?
— Я не понимаю слова «понравиться», — отвечал
Леонид, и глаза его обратились к другой собеседнице
нашей, — не понимаю, когда говорят это слово о Гофмане
или о девушке...
Та, на которую обратился взор Леонида, потупила глаза,
и щеки ее покраснели.
102
— Чего же вы тут не понимаете?
— Того, — отвечал Леонид, — что ни Гофман, ни та,
которую сердце отличает от других, нравиться не могут.
— Как? Гофман и девушка, которую вы любите, вам
не могут нравиться?
— Жалею, что не успел хорошо высказать моей мысли.
Дело в том, что слово «нравиться» я позволил бы себе
употребить, говоря только о щегольской шляпке, о собач-
ке, модном фраке и тому подобном.
— Прекрасно! Так лучше желать быть собачкою, не-
жели тою девушкою, которую вам вздумается любить?..
— Не беспокойтесь. Но Гофман вовсе мне не нра-
вится, как не нравится мне буря с перекатным громом
и ослепительною молниею: я изумлен, поражен; безмол-
вие души выражает все мое существование в самую
минуту грозы, а после я сам себе не могу дать отчета:
я не существовал в это время для мира! И как же вы
хотите, чтобы холодным языком ума и слова пересказал
я вам свои чувства? Зажгите слова мои огнем, и тогда
я выжгу в душе другого чувства мои такими буквами,
что он поймет их...
— Не пишет ли он стихов? — сказала девушка, которая
спрашивала, молчаливой своей подруге. — Верно, это
какое-нибудь поэтическое сравнение или выражение, и я
ничего в нем не понимаю...
— Ах! Как я его понимаю! — промолвила другая ти-
хонько, сложив руки и поднимая к небу голубые глаза
свои.
Я стоял за ее стулом и слышал этот голос сердца,
невольно вылетевший. Боясь, чтобы она не заметила моего
нечаянного дозора, я поспешил начать разговор с Леони-
дом.
— Прекрасно, — сказал я, — прекрасно, любезный
Леонид! Только, в самом деле, непонятно.
— Как же вы говорите «прекрасно», если вы не
понимаете?
Этот вопрос смешал меня. Я не знал, что отвечать на
возражение Леонидово.
— То есть, я говорю, — сказал ему наконец, — что
трудно было бы изъяснить положительно, если бы мы
захотели отдать полный отчет в ваших словах.
— Бедные люди! Им и чувствовать не позволяют того,
чего изъяснить они не могут! — Леонид вздохнул.
— Но как же иначе? — сказал я. — Безотчетное
чувство есть низшее чувство, и ум требует отчета верного,
положительного...
— Мне всегда забавно слышать подобные слова: сколь-
ко в них шуму, грому, и между тем, как мало отчетливости
103
во всех ваших отчетах! Скажите, пожалуйста: во многом
ли до сих пор успели вы достигнуть вашей отчетливой
положительности? Не вправе ли мы и теперь еще, после
всех ваших философских теорий и систем, повторить:
Есть многое в природе, друг Горацио,
Что и не снилось вашим мудрецам!
Что такое успели мы разгадать нашим умом и вы-
разить нашим языком? Величайшая горесть, величайшая
радость — обе безмолвны; любовь также молчит — не
смеет, не должна говорить (он взглянул украдкою на
молчаливую нашу собеседницу). Вот три высокие состо-
яния души человеческой, и при всех трех уму и языку
дается полная отставка! Все это человек может еще,
однако ж, понимать; но что, если мы осмелимся кос-
нуться тех скрытых тайн души человеческой, которые
только ощущаем, о существовании которых только до-
гадываемся?..
Леонид засмеялся и вдруг обратился к веселой нашей
собеседнице.
— Вам скучно слушать мои странные объяснения.
Извините: вы сами начали.
— Я искренно признаюсь вам, что не понимаю, о чем
вы говорите. Мне просто хотелось узнать ваше мнение о
гофмановской сказке...
— Сказка эта похожа на быль, — отвечал Леонид.
— Помилуйте? Как это можно?
— Говорю не шутя. Сначала мне показалось даже,
будто я слышу рассказ о том, что случилось с одним из
моих лучших друзей.
— Возможно ли?
— Окончание у Гофмана, однако ж, совсем не то.
Бедный друг мой не улетел в волшебное царство духов:
он остался на земле и дорого заплатил за мгновенные
прихоти своего бешеного воображения...
— Расскажите нам!
— Это возбудит горестные воспоминания моей жизни;
притом же я боюсь: я такой плохой рассказчик... Сверх
того, в приключениях друга моего я ничего не могу
изъяснить положительно!.. — Леонид засмеялся и пожал
мне руку.
— Злой насмешник! — сказал я.
— Вы, однако ж, расскажете нам? — повторила веселая
наша собеседница.
— Если вам угодно...
Взор Леонида выразил, однако ж, что совсем не в ее
угоду хотел он рассказывать.
104
— Ах! как весело! — сказала вполголоса молчаливая
ее подруга, так что Леонид мог слышать, — он станет
рассказывать!
— Ты любишь слушать рассказы Леонида? — лукаво
спросила ее подруга.
— Да... потому, что они всегда такие странные... — Она
смешалась и опять замолчала.
Несколько молодых людей придвинули к нам свои
кресла. Мы составили отдельный кружок. Другие из гостей
были уже заняты в это время картами и разговорами о
погоде и еще о чем-то весьма важном, кажется, об осаде
Антверпена.
Леонид начал.
— Вы позволите мне скрыть имена и предварительно
объявить, что я ни слова не прибавлю и не убавлю к
истине.
— В Петербурге, несколько лет тому назад, когда я
служил по министерству... знал я одного молодого чи-
новника. Он был товарищ мне по департаменту и стар-
ше меня летами. Назовем его Антиохом. В начале на-
шего знакомства показался он мне угрюм, холоден й
молчалив. В веселых беседах наших он обыкновенно го-
варивал мало. Сказывали также, что он большой скупец.
В самом деле, всем известно было, что у него огромное
состояние, но он жил весьма тихо и скромно, никого
не приглашал к себе, редко участвовал в забавах своих
приятелей и только раз в год сзывал к себе товарищей
и знакомых, в день именин своих. Тогда угощение яв-
лялось богатое. В другое же время редко можно было
застать его дома. Говорили, что он нарочно не сказы-
вается, хотя кроме должности почти никуда не ходит и
сидит запершись в своем кабинете. Должность была у
него легкая, за бумагами сидеть ему было не надобно,
и никто не знал, каким образом Антиох проводит вре-
мя. Впрочем, он был чрезвычайно вежлив и ласков,
охотно ссужал деньгами и был принят в лучших обще-
ствах. Прибавлю, что он был собою довольно хорош,
только не всякому мог понравиться. Лицо его, благо-
родное и выразительное, совсем не было красиво; боль-
шие голубые глаза его не были оживлены никаким чув-
ством. Стройный и высокий, он вовсе не заботился о
приятности движений. Часто, сложив руки, опустив гла-
за в землю, сидел он и не отвечал на вопросы самых
милых девушек и улыбался притом так странно, что
можно было почесть эту улыбку за насмешку. Бог знает
с чего, Антиоха называли ученым — название, не при-
105
дающее любезности в глазах женщин: говорю, что слы-
хал, и готов допустить исключения из этого правила.
Такое название придали Антиоху, может быть, потому,
что он хорошо знал латинский язык и был постоянным
посетителем лекций Велланского. Впрочем, Антиох пока-
зывал во всем отличное, хотя и странное, образование.
Он превосходно знал французский, итальянский и особ-
ливо немецкий язык; изрядно танцевал, но не любил
танцевать; страстно любил музыку, но не играл, не пел
и всему предпочитал Бетховена. Иногда начинал он го-
ворить, говорил с жаром, увлекательно, но вдруг пре-
рывал речь и упорно молчал целый вечер. Знали, что
он много путешествовал, но никогда не говорил он о
своих путешествиях...
Извините, что я изображаю вам моего героя. Этот
старинный манер романов необходим, и вы поймете после
сего, почему называли Антиоха странным человеком. Во-
обще Антиоха все уважали, но любили его немногие.
Долго старались разгадать странности Антиоховы. Одни
сказывали, будто он был когда-то влюблен, и влюблен
несчастно. Это могло сделать его интересным для женщин,
но холодность Антиоха отталкивала всякого, кто хотел с
ним сблизиться. Другим казалось непростительным, что
при большом богатстве своем он, совершенно независи-
мый и свободный, не живет открыто и не находится в
блестящем обществе, не ищет ни чинов, ни связей, сидит
дома, ходит на ученые лекции. «Он слишком умничает —
он странный человек — он чудак — впрочем, он деловой
человек — он скуп, а это отвратительно!»
Так судили об Антиохе. Странность труднее извинять,
нежели шалость. Другим прощали бесцветность, ничтож-
ность характера, мелкость души, отсутствие сердца: Анти-
оху не прощали того, что он отличался от других резкими
чертами характера.
Признаюсь, я не мог уважать Антиоха за то, что он не
походил на других наших товарищей. Кто знает молодых
петербургских служивых людей, тот согласится с моим
замечанием. Мало удавалось мне слыхать оживленный
разговор Антиоха; но что слыхал я, то изумляло меня
чем-то необыкновенным — какою-то странною оригиналь-
ностью. Вскоре мы познакомились с ним короче.
Это было летним вечером. Помню этот вечер — один
из прекраснейших вечеров в моей жизни! Я вырвался
тогда из душного Петербурга, уехал в Ораниенбаум, дал
себе свободу бродить без плана, без цели. Солнце катилось
к западу, когда я очутился на даче Чичагова. Местополо-
жение прелестное, дикое, уединенное, солнце, утопающее
в волнах Финского залива, море, зажженное его лучами,
106
небо ясное, безоблачное — все это расположило меня к
какому-то забвению самого себя. Я был весь мечта, весь
дума — как говорят наши поэты, и не заметил, как
приблизился ко мне Антиох.
«Леонид! — сказал он мне, — дай руку! Отныне ты
видишь во мне доброго своего друга!»
Я невольно содрогнулся от яркого взора, какой Ан-
тиох устремил на меня, и от нечаянного появления это-
го странного человека. В замешательстве, молча, пожал
я ему руку.
Никогда не видывал я Антиоха в таком, как теперь,
состоянии. Если бы надобно было изобразить мне состояние
его одним словом, то я сказал бы, что Антиох казался мне
вдохновенным. Я видел не прежнего холодного Антиоха, с на-
смешливою улыбкою, с каким-то презрением смотревшего на
всех, запеленанного в формы и приличия. В глазах его горел
огонь, румянец оживлял его всегда бледные щеки.
«Леонид, — сказал он мне, — ради Бога, прочь все
формы! Будь при мне тем, чем видел я тебя за несколько
минут, или я уйду и оставлю тебя!»
«Вы меня удивляете, Антиох!»
«Несносные люди! Их никогда не застанешь врасплох;
они тотчас спешат надеть фрак свой и подать вам визит-
ную карточку... Извините, что я перервал вашу уединен-
ную прогулку», — сказал Антиох с досадою и хотел идти
прочь. Я остановил его. Голос Антиоха дошел до моего
сердца.
«Антиох! Я тебя не понимаю».
«А мне казалось, что за несколько минут я понимал
тебя, понимал юное сердце человека, который убежал из
толпы людей отдохнуть здесь, один на просторе, побесе-
довать с матерью-природою; понимал взор твой, устрем-
ленный на этот символ души человеческой — море бес-
конечное, бездонное, с бурями и пропастями...»
«Леонид!» — «Антиох!» — воскликнули мы и крепко
обняли друг друга. Взявшись рука в руку, до глубокой
ночи бродили мы вместе.
Не могу пересказать вам всего, что было переговорено
нами в это время.
Антиох раскрыл мне свою душу — я высказал ему мою.
Но что мог я тогда высказать ему? — продолжал Леонид
с жаром, потупив глаза. — Несколько бледных воспоми-
наний детства, несколько неопределенных чувств при
взгляде на природу, несколько затверженных мною идей,
несколько мечтаний о будущем, может быть... Но я не о
себе, а об Антиохе хочу говорить вам.
Антиох открыл мне новый мир, фантастический, пре-
красный, великолепный — мир, в котором душа моя
107
тонула, наслаждаясь забвением, похожим на то неизъяс-
нимо-сладостное чувство, которое ощущаем мы, купаясь в
море или смотря с высокой, заоблачной горы на низмен-
ное пространство, развивающееся под ногами нашими.
Душа Антиоха была для меня этим новым, волшебным
миром: она населила для меня всю природу чудными
созданиями мечты; от ее прикосновения, казалось мне, и
моя душа засверкала электрическими искрами. Как легко
понял я тогда и насмешливую улыбку Антиоха при взгляде
на известные обоим нам светские общества, и презрение,
какое невольно изъявлял он при взгляде на наших това-
рищей!
Только равная Антиоху душа могла понять его или
сердце младенческое, чистое, беспечно отдавшееся ему.
Так прекрасную душу женщины понимает только пламен-
ная душа любящего ее человека или дитя, которое безот-
четно улыбается на ее материнскую слезу и питается
жизнью из ее груди!
«Леонид! — говорил мне Антиох, — человек есть
отпадший ангел Божий. Он носит семена рая в душе
своей и может рассадить их на тучной почве земной
природы и на лучших созданиях Бога — сердце жен-
щины и уме мужчины! Мир прекрасен, прекрасен и
Человек, этот след дыхания Божьего. Бури низких стра-
стей портят, бури высоких страстей очищают душную
его атмосферу и сметают пыль ничтожных сует. Любовь
и дружба — вот солнце и луна душевного нашего мира!
К несчастию, глаза людей заволокает темная вода: они
не видят их величественного восхождения, прячутся в
тени от жаркого полдня любви и пугаются привидений
священной полуночи дружбы или больными, слабыми
глазами не смеют глядеть на солнце и спят при сереб-
ристом свете месяца. Тяжело тому, кто бродит один
бодрствующий и слышит только храпенье сонных. Пус-
тыня жизни ужасна — страшнее пустынь земли! Как
грустно смотреть, если видишь и понимаешь, чем могли б
быть люди и что они теперь!»
С жаром детских надежд опровергал я слова Антиоха,
указывая ему на светлую будущность нашей жизни.
«Утешайся этими мечтами, храни их, Леонид! — лас-
ково, но задумчиво говорил Антиох. — Эта мелкая монета
всего лучше в торговле жизнью, и — горе тому, кто
принесет на рынок людской жизни горсть драгоценных
алмазов: если бы люди и могли оценить их, им не на что
будет их купить; никто тебе не разменяет их, никто не
продаст тебе на них ничего, и ты, обладатель алмазов,
умрешь с голоду! Открой мне поприще, достойное высо-
ких порывов души, поставь мне метою лавровый или
108
дубовый венок, не оскверненный мелкими отношениями.
А! самая смерть в достижении к этому венку будет
сладостною целью жизни! Но покупное, но ничтожное —
за ними ли пойду я! Так на торжественном пире народном
ставят золоторогих быков, и безумная чернь дерется за
куски их мяса, лезет на шест, стараясь достать позолочен-
ный крендель, положенный на его вершине...
Леонид! Ты еще не испытал терзательных бичей жизни.
Ты еще не ставил на карту мечтаний всего своего счастия.
Ты не знаешь еще муки неудовлетворенных стремлений
души в любви, дружбе и славе! Горестный опыт научил
меня многому, что тебе неизвестно».
Антиох рассказал мне главные подробности своей жиз-
ни. Отец его, бедный офицер, увез дочь богача, и жесто-
косердный старик проклял их.
«Я не помню радостей младенчества, — говорил мне
Антиох. — Угнетающая бедность, слезы матери, бледное
лицо моего доброго отца — вот привидения, которыми
окружена была колыбель моя. Бедность убийственна, а я
испытал ее, испытал вполне: я видел, как мать моя терза-
лась последними смертными муками, и лекарь не шел к
ней, потому что нечем было заплатить ему за визит! Я
видел, как отец мой держал в руке рецепт, прописанный
лекарем, и плакал: ему не с чем было послать в аптеку!
Мы должны были много аптекарю; он не хотел нам
отпускать более в долг, а у нас не было ни одной копейки!
Двенадцати лет был я, когда проводил бедный гроб матери
на кладбище и, возвратясь домой, застал отца без памя-
ти — его повезли в больницу.
Я составлял единственное утешение матери моей, и
воспитание мое было в странной противоположности с
состоянием нашим. Женщина, каких не встречал я после,
святой идеал материнской любви! зачем так рано раскрыла
ты мое сердце? Зачем не дозволила свету охолодить,
облечь меня в свои приличия и условия? Но тебе потребна
была душа родная, с которою могла бы ты делиться своею
душою, своим сердцем. И твоя мечтательная, любящая
душа погубила меня! Голова моя была уже романическою,
когда я едва понимал самые обыкновенные предметы
жизни. Единственный друг нашего семейства, пастор лю-
теранской церкви того города, где мы жили, был другой
губитель мой. Его высокая добродетель, его трогательная
проповедь, его музыка, его слова, беседы с моею матерью
уносили меня за пределы здешнего мира. Добрый старик
этот в один год лишился нежно любимой жены, двух
дочерей и осиротел на чужой стороне в старости лет.
Единственное утешение era было, когда мать моя со мною
приходила к нему, и он мог плакать, мог говорить с. нею
109
о милых, утраченных им, о своей доброй Генриетте, о
своих незабвенных Элизе и Юлии. По целым часам стоял
я иногда и слушал, когда он, забывши весь мир, один в
своей кирхе, играл на органах — я слушал божественные
звуки Моцарта и Генделя, и голова моя горела, пока я не
начинал неутешно рыдать. Тогда старик переставал играть
и обнимал меня со слезами... Мы казались друзьями,
ровесниками...
Из этого мира романической жизни и мечтаний
вдруг перешел я в мир совершенно противоположный.
Дед мой услышал о смерти моей матери. Одиноко, гру-
стно проводил он жизнь среди своих богатств. В боль-
ницу, где лежал отец мой, явился этот старик: все было
забыто, горесть примирила их. Я воображал себе деда
строгим, угрюмым богачом: увидел седого, убитого пе-
чалью старика, который обнимал меня, называл своим
милым Антиохом. Отец мой выздоровел, снова вступил
в службу; я переселился к моему деду. Вскоре бесса-
рабская чума лишила меня отца...
Дед мой жил как богатый русский помещик, окружен-
ный многочисленною дворнею, льстецами, прислужника-
ми. Меня, его единственного наследника, облелеяли все
прихоти, все изобретения роскоши. Но грубый мир стра-
стей, который увидел я у деда, старика, обманываемого
всем, что его окружало, не только не увлек меня, но
отвратил от себя и увеличил противоположность мечта-
тельной души моей и действительной жизни. Все время,
которого не проводил я в учебной своей комнате с
множеством учителей, для меня нанятых, был я с моим
дедом — как говорится, не слышавшим во мне души, —
или бродил по окрестным лесам, с книгою, с мечтами, или
скакал по полям на борзом коне. Соседи наши, добрые
грубые люди — особливо соседки, матушки, тетушки,
кузины, дочки их, — заставляли меня с особенною охотою
скрываться в мое уединение».
Выражение Антиоха сделалось колким, насмешливым,
когда он описывал мне грубую безжизненную жизнь
деревенского быта: помещиков, переходящих от овина к
висту, помещиц, занятых то ездою в гости, то сватаньем
дочерей. Но с большею насмешкою говорил он мне о
сельских красавицах — полных, здоровых, с румяными
щеками, с бледною душою, красивых личиками, безобраз-
ных сердцами...
«Я искал душ в этих прозябающих телах, — говорил
Антиох. — Часто увлекался я добродушием отцов, просто-
тою матерей и взрослым младенчеством детей их. Но
грубые формы их вскоре отталкивали меня, и всего гру-
стнее мне было видеть, когда я находил следы чего-то
НО
прекрасного, высокого, насильно заглушенного среди ре-
пейника и полыни сует и мелких отношений. Я готов был
тогда жаловаться на провидение, сеющее бесплодные се-
мена или попускающее расклевывать их галкам и воронам
ничтожных отношений, душить их белене и чертополоху
невежества.
Я выпросился у деда моего в Геттингенский универси-
тет. Мне и потому несносно было оставаться более в
деревне, что меня там невзлюбили наконец, называли
философом — страшная брань в устах тамошних обита-
телей, — чудаком, нелюдимом, насмешником.
Германия — парник, где воспитывает человечество
самые редкие растения, унесенные человеком из рая;
но она — парник, Леонид! — а не раздольное поле,
на котором свободно возрастали бы величественные
пальмы и вековые творения человеческой природы.
«Германия снимает с лампад просвещения нагар, но за-
то от нее пахнет маслом», — сказал не помню кто, и
сказал справедливо. Однако ж в ней провел я лучшие
минуты жизни — в ней, и еще в итальянской природе,
и между швейцарскими горами, где песня приволья от-
дается между утесами горными и вторит шуму вечных
водопадов...
Внезапная смерть деда заставила меня возвратиться
в Россию, о которой сильно билось сердце мое на чуж-
бине. Не зная разлуки с отчизною, не знаешь и грусти
по отчизне, не знаешь, какую прелесть имеет самый
воздух родины, какое очарование заключается в снегах
ее, как весело слышать наш русский, сильный язык! Я
увидел себя обладателем большого имения; сила души
моей не удовлетворялась более одним ученьем. Мне хо-
телось забыть и мечты мои, и противоположности жиз-
ни в деятельных, достойных мужа трудах; хотелось уз-
нать и большой свет.
Мой друг! кто рано начал жить вещественною жизнью,
тому остается еще необозримая надежда спасения в жизни
души; но беден, кто провел много лет в мире мечтании,
в мире духа и думает потом обольститься оболочкою этого
мира, миром вещественным! Так путешествие — отрада
для души неопытной, обольщаемой живыми впечатления-
ми общественной жизни и природы, но оно — жестокое
средство разочарования для испытанного жильца мира!
Богатые лорды английские проезжают через всю Европу
нередко для того, чтобы навести пистолет на разочарован-
ную голову свою по возвращении в свои великолепные
замки. Есть путешествия, в которых душа человеческая
могла бы еще забыться, — путешествия по бурным безднам
океана, среди льдов, скипевшихся с облаками под полю-
111
сом, среди палящих степей и пальмовых оазисов Африки,
среди девственных дебрей Америки. Но такой ли мир для
души петербургский проспект и эти размраморенные,
раззолоченные залы и гостиные? Кто привык к крепкому
питью, тому хуже воды оржад, прохлаждающий щеголе-
ватого партнера кадрили. Вода, по крайней мере, вовсе
безвкусна, а бальный оржад — что-то мутное, что-то
приторное... Несносно!
Если бы горела война, изумлявшая Европу в 1812
году, если бы грудью своею ломил нашу Русь тогдаш-
ний великан, которому мечами вырубили народы могилу
в утесах острова Св. Елены, — под заздравным кубком
смерти можно бы отдохнуть душою; если б я был по-
этом, мог в очарованных песнях высказывать себя, —
я также отдохнул бы тогда, я разлился бы по душам
людей гармоническими звуками, и буря души моей ис-
чезла бы в громах и молниях поэзии; если бы я мог,
хотя не словами, но звуками только оживлять мечты,
которым тесно в вещественных оковах... Но ты знаешь,
что я не поэт и не музыкант! Непослушная рука моя
всегда отказывалась изображать душу мою и в красках,
и в очерках живописных. О Рафаэль, о Моцарт, о Шил-
лер! Кто дал вам божественные ваши краски, звуки и
слова? Для чего же даны они были вам, а не даны
мне? И для чего не передали вы никому тайны созда-
ний ваших? Или вы думали, что люди недостойны ва-
ших тайн? И для чего же судьба дала мне чувства, с
которыми я понимаю всю ничтожность, всю безжизнен-
ность моих порывов, смотряzна небесную Мадонну, слу-
шая «Requiem» и читая «Resignation»? «Звуков, цветов,
слов! — восклицаю я, — их дайте мне, чтобы сказаться
на земле небу! Или дайте же мне душу, которая сли-
лась бы со мною в пламени любви...» И что же вокруг
меня? Куклы с завялыми цветами жизни, с цепями свя-
зей и приличий! Чего им от меня надобно? Моего зо-
лота, которое отвратительно мне, когда я вспоминаю,
что мать моя умирала, а у меня не было гривны денег
купить ей лекарства! И эту купленную любовь, эту про-
дажную дружбу, эти обшитые мишурою расчета почести
будут занимать меня?.. Никогда!»
Вы назовете Антиоха моего безумцем, мечтателем?
Не противоречу вам, не хвалю его, но — таков он был.
Не осуждайте его хоть за то, что впоследствии он рас-
платился дорого за все, что чувствовал, о чем говорил
и мечтал. Простите ему, хоть за эту цену, его безумие
и, если угодно, извлеките из этого нравственный вывод,
112
постарайтесь еще более похолодеть, покрепче затянуться
в формы, приличия и обыкновенные, благоразумные: на-
стоящие понятия о жизни. Его пример будь нам наукой:
не слишком высоко залетать на наших восковых крыль-
ях. Лучше дремать на берегу лужи, нежели тонуть, хотя
бы и в океане... — Леонид улыбнулся и продолжал рас-
сказ:
— Не все, что высказал я вам, говорено было нами во
время прогулки на Чичаговой даче в этот незабвенный
для меня вечер, после которого мы почти не расставались
с Антиохом. Каждый раз привязывался я к нему более и
более, каждый раз лучше узнавал я эту душу, пылкую,
независимую, добрую, как у младенца, светлую, как у
добродетельного старца, пламенную, как мысль влюблен-
ного юноши. Не знаю, что полюбил Антиох во мне. Может
быть, детское самоотвержение, с каким вслушивался я в
голос его сердца, в высокие отзывы души его.
Тогда узнал я, что делывал Антиох, запираясь у себя
дома и отказывая посетителям. Склонность к мечтатель-
ности, воспитанная всею его жизнию, увлекала Антиоха
в мир таинственных знаний, этих неопределенных дога-
док души человеческой, которых никогда не разгадает
она вполне. Исследование тайн природы и человека за-
ставляли его забывать время, когда он занимался ими.
Исследования магнетизма, феософия, психология были
любимыми его занятиями. Он терялся в пене мудрости,
которая кружит голову вихрями таинственности и мис-
тики. Знания, известные нам под названиями каббали-
стики, хиромантии, физиогномики, казались Антиоху
только грубою корою, под которою скрываются тайны
глубокой мудрости.
Я не мог разделять с ним любимых его упражнений,
однако ж слушал и заслушивался, когда он, с жаром,
вдохновенно, говорил мне о таинственной мудрости Во-
стока, раскрывал мне мир, куда возлетает на мгновение
душа поэта и художника и который грубо отзывается
в народных поверьях, суевериях, преданиях, легендах.
Антиох не знал пределов в этом мире. Эккартсгаузен,
Шведенборг, Шубарт, Бем были самым любимым его
чтением.
«Тайны природы могут быть постижимы тогда только,
когда мы смотрим на них просветленным зрением ду-
ши, — говорил он. — Кто исчислит меру воли человека,
совлеченной всех цепей вещественных? Где мера и той
божественной вере, которая может двигать горы с их
места, той дщери небесной Софии, сестры Любви и
Надежды? Природа — гиероглиф, и все вещественное есть
символ невещественного, все земное — неземного, все
113
вещественное — духовного. Можем ли пренебречь этот
мир, доступный духу человеческому?»
«Мечтатель! — говорил я иногда Антиоху, — ты погу-
бишь себя! Мало тебе идеалов, которых не находишь в
жизни — ты хочешь из них создать целый мир и в этом
мире открывать тайны, которые непостижимы человеку!»
«Но они постижимы ему в зрящем состоянии ума,
во временной смерти тела — сне — ив вещественном
соединении с природою — магнетизме! Но если я и
грежу, если это и сон обольстительный, не лучше ли
сон этот бедной вашей существенности? Если сон при-
ставляет крылья телу — мечта подвязывает крылья ду-
ше, и тогда нет для нее ни времени, ни пространства.
О, мой Леонид! Если дружбу мою столько раз, со сле-
зами, называл ты благословением неба, зачем не могу
я изобразить тебе, что сказала бы родная душа о моей
любви, о любви выше ничтожных условий земли и ми-
ра! Да, правда: эта любовь не для земли — ее угадала
бы одна, одна душа, созданная вместе с моею душою
и разделенная после того. Леонид! назови меня сума-
сшедшим, но Пифагор не ошибался: я верю его жизни
до рождения — ив этой жизни — верю я — было
существо, дышавшее одной душою со мной вместе. Я
встречусь некогда с ним и здесь; встреча наша будет
нашею смертию — пережить ее невозможно! Умрем,
моя мечта! Умрем — да и на что жить нам, когда в
одно мгновение первого взора мы истощим века жиз-
ни?..»
Не знаю, поняли ль вы теперь странную, если угодно,
уродливую душу Антиоха, которая открывалась только мне
одному и никому более? Для других продолжал он быть
прежним, насмешливым, холодным молодым человеком, не
переменял образа своей жизни, жил по-старому, служил,
как другие.
В это время приехал в Петербург какой-то шарлатан:
называю его так потому, что его нельзя было назвать
ни артистом, ни ученым человеком. Он, правда, не объ-
являл о себе в газетах, не вывешивал над своею квар-
тирою огромной размалеванной холстины днем, ни тем-
ного фонаря с светлою надписью по вечерам и называл
себя Людовиком фон Шреккенфельдом; однако ж разо-
слал при театральных афишках известие, для любителей
изящных искусств, о мнемо-физико-магических вечерах,
какие намерен давать петербургской публике, и «льстил
себя надеждою благосклонного посещения». В огромной
зале давал оц эти вечера. Цена за вход назначена была
114
десять рублей, и зала каждый раз была полна. В самом
деле — было чего посмотреть. Удивительные машины,
непонятные автоматы, блестящие физические опыты за-
нимали прежде всего посетителей. Потом приглашенные
лучшие артисты разыгрывали самые фантастические му-
зыкальные пьесы; иногда фантасмагория, кинезотогра-
фия, пиротехника, китайские тени изумляли всех своею
волшебною роскошью. Но молодых посетителей более
всего привлекала к Шреккенфельду девушка, которую
называл он своею дочерью.
Не знаю, как описать вам Адельгейду: она уподобля-
лась дикой симфонии Бетховена и девам валкириям, о
которых певали скандинавские скальды. Рост ее был
средний, лицо удивительной белизны, но не представля-
ло ни стройной красоты греческой, ни выразительной
красоты Востока, ни пламенного очарования красоты
итальянской; оно было задумчиво-прелестно, походило
на лицо мадонн Альбрехта Дюрера. Чрезвычайно строй-
ная, с русыми, в длинные локоны завитыми волосами,
в белом платье, Адельгейда казалась духом той поэзии,
который вдохновлял Шиллера, когда он описывал свою
Теклу, и Гете, когда он изображал свою Миньону. Ве-
чера Шреккенфельда отличались тем от обыкновенных
зрелищ за плату, что хозяин и дочь его не собирали
при входе билетов, и собрание у них походило на ве-
чернее сборище гостей. Шреккенфельд и Адельгейда ка-
зались добрыми хозяевами, и пока артисты разыгрывали
разные музыкальные пьесы, ливрейные слуги угощали
посетителей без всякой платы, а он и она занимали
гостей разговорами, самыми увлекательными, веселыми,
разнообразными. Затем, как будто нечаянно, хозяин на-
чинал рассуждать о природе, ее таинствах и принимался
за опыты. Но все ждали нетерпеливо того времени, ког-
да Адельгейда являлась на сцену. Она обладала удиви-
тельными дарованиями в музыке, говорила на несколь-
ких языках, и, несмотря на ее всегдашнюю холодность
и задумчивость, разговор Адельгейды был блестящ, ув-
лекателен. Заметно было, что она выходила на сцену
неохотно. Обыкновенно начинала она игрою на форте-
пиано, а чаще на арфе. Задумчивость ее исчезала по-
степенно — игра переходила в фантазию, звуки лились,
как будто из ее души, голос ее соединялся с звуками
арфы. Тогда глаза ее начинали сверкать огнем восторга.
Она пела, декламировала, оставляла арфу, читала стихи
Гете, Шиллера, Бюргера, Клопштока. Раздавались звуки
невидимой гармоники, скрытой от зрителей, и потрясали
душу. Каждый думал тогда, что видит в Адельгейде ка-
кое-то воздушное существо, каждый ждал, что она рас-
115
сеется, исчезнет легким туманом. Тогда только раздава-
лись рукоплескания зрителей, когда Адельгейда уходила
со сцены, скрывалась от взоров и к звукам гармоники
присоединялся шумный хор музыкантов. Адельгейда не
являлась уже к зрителям после игры и декламации, и
Шреккенфельд оканчивал вечера изумительными фоку-
сами или фантасмагориею.
Слухи о вечерах Шреккенфельда и особенно об его
Адельгейде привлекали к нему молодежь. Каждый шел
посмотреть на нее, как на кочевую комедиянтку, поход-
ную певицу. Но каждого изумлял взгляд ее и, особенно,
разговор ее. Свобода обращения Адельгейды с молоды-
ми людьми представляла разительную противополож-
ность с ее холодностью. Один взор Адельгейды останав-
ливал двусмысленный разговор или дерзкое слово само-
го безрассудного ветреника, а ее дарования заставляли
забывать, что она была дочь какого-то шарлатана и пока-
зывала опыты необыкновенных дарований своих за деньги.
Шреккенфельд скоро составил у себя особенные, ча-
стные вечера, давая публичные вечера только один раз
в неделю. Он занимал Богатую квартиру, и всякий, кто
был порядочно одет и знакомился с ним на публичных
его вечерах, имел право прийти к нему на частный
вечер и привести с собою знакомого. Совершенная сво-
бода была в этих собраниях, хотя вид Адельгейды удер-
живал всех в совершенной благопристойности. Шреккен-
фельд был неистощим в занятии гостей: пение, музыка,
опыты ученые, декламация и игра Адельгейды занимали
одних, большая карточная игра — других. Шреккенфельд
держал огромный банк, выигрывал и проигрывал боль-
шие суммы, хотя сам никогда не садился играть, и толь-
ко повсюду надзирал своими зелеными, лягушечьими
глазами. Он внушал всем какое-то невольное отвраще-
ние, так, как Адельгейда всех привлекала собою. Нельзя
было не удивляться обширным знаниям Шреккенфель-
да; притом он свободно говорил на пяти или шести
языках; но всякое движение его было разочтено, про-
дажно. Он казался всезнающим демоном, а Адельгейда
духом света, которого заклял, очаровал этот демон и
держит в цепях. Внезапный восторг, одушевлявший за-
думчивую Адельгейду при музыке и поэзии, можно бы-
ло почесть мгновением, в которое этот ангел света
вспоминает о своем прежнем небе.
Посетив раза три Шреккенфельда, я, как и другие, был
очарован Адельгейдой. Но это не была любовь. Я смотрел на
Адельгейду, как на волшебное привидение какое-то, как на
создание из звуков музыки и слов поэзии. С восторгом
говорил я об ней Антиоху. Он смеялся и отвечал мне,
116
что один вид шарлатана ему отвратителен, и, несмотря на
то, что многие шарлатаны обладают тайнами знаний, не-
известными ученым, дарованиями, какими могли бы гор-
диться художники, он всегда видит в них презренных
торгашей божественными дарами, ремесленников, унижа-
ющих величие человека.
«Признаюсь тебе, Леонид, что женщина, показывающая
за деньги свои дарования, есть для меня творение нестер-
пимое. Я могу равнодушно смотреть на паяца, на фокус-
ника, но на певицу — не могу, все равно что на экви-
либристку! Смейся, но я не пошел слушать Каталани в ее
концерте и слышал ее в частном доме: я не пошел бы в
концерт ни Малибран, ни Пасты! Один вид приставника,
который отбирает у меня билет при входе, поворачивает
мое сердце и разрушает для меня очарование. Иное дело
в театре, где все является мне в каком-то оптическом
обмане».
Но я уговорил его идти к Шреккенфельду. Антиох сел
в дальнем углу залы, холодно слушал музыку, невнима-
тельно смотрел на опыты Шреккенфельда. Он видел и
Адельгейду, но, казалось, не замечал ее. В ту минуту, когда
Адельгейда села за арфу, обратила взоры к небесам и
начала тихими аккордами, движение Антиоха заставило
меня взглянуть на него. Я увидел, что глаза его загорелись.
Чудные звуки арфы слились с голосом Адельгейды —
Антиох едва мог сидеть на месте. Неизъяснимая грусть,
смешанная с какою-то радостью, что-то непонятное для
меня изображалось на лице Антиоха. Надобно сказать, что
в этот роковой вечер и Адельгейда была очаровательна,
неизобразима! Когда она оставила арфу и начала декла-
мировать, с вдохновенным взором, с горящими щеками, с
глазами, полными слез, — я не посмел бы влюбиться в
нее: так неземна казалась мне Адельгейда! Она читала
чудное посвящение «Фауста», и эти, столь известные,
слова:
Опять ты здесь, мой благодатный гений,
Воздушная подруга юных дней!
Опять, с толпой знакомых привидений,
Теснишься ты, Мечта, к душе моей! —
казались импровизациею в устах Адельгейды; казалось, что
мы слышим их в первый раз! Когда же «звуки смычка,
водимого по сердцу человеческому» (как сказал о гармо-
нике наш известный поэт), раздались в зале и среди их
117
умолкающих, замирающих переливов Адельгейда произ-
несла:
И снова в томном сердце возникает
Стремленье в оный таинственный свет.
Давнишний глас на лире оживает,
Чуть слышимый, как Гения полет,
И душу хладную разогревает
Опять тоска по благам прежних лет:
Все близкое мне зрится отдаленным;
Погибшее опять одушевленным...
слезы потекли из глаз ее... Антиох закрыл глаза своим
платком, и, пока раздавались рукоплескания, он поспешно
ушел из собрания.
Дня три после того не удалось мне видеться с Антиохом.
Я застал его смущенного, бледного. Против обыкновения,
он не ходил в наш департамент и дома ничего не делал,
расхаживал взад и вперед, сложа руки.
«Ты болен, Антиох?» — спросил я.
«Нет, кажется, а, впрочем, может быть, и болен».
Он замолчал, продолжал ходить и вдруг остановился
передо мною, когда я сел и в беспокойстве смотрел на него.
«Леонид! — сказал он мне. — Какой злой дух внушил
тебе мысль увлечь меня к Шреккенфельду, к этому демону,
волшебнику? В каком мире жил я в эти дни? Что я
чувствовал! Что это заговорило для меня во всей природе?
Что вложило душу и голос во все бездушные предметы и
слило голоса всего в один звук, в одно имя, которое
беспрестанно режет мне слух мой, вползает в душу мою
адскою змеею, сосет мое сердце?»
«Антиох! неужели Адельгейда произвела на тебя такое
сильное впечатление?»
«Впечатление! Не любовь ли, скажешь ты? Неужели
это любовь — любовь, этот палящий яд, который течет
теперь по моим жилам и в каждой из них бьется тысячью
аневризмов? О нет! Это не любовь! Я не люблю, не
уважаю Адельгейды — торговки своими дарованиями,
дочери воплощенного демона! Я — презираю ее! Но это
какое-то очарование, от которого, как от взора гремучей
змеи, спирается мое дыханье, кружится моя голова... Это
какое-то непонятное чувство, похожее на усилие, с каким
вспоминаем мы о чем-то былом, о чем-то знакомом, за-
бытом нами... Леонид! Я видал, я знал когда-то Адельгей-
ду — да, я знал ее, знал... О, в этом никто не разуверит
меня!.. Я знал ее где-то; она была тогда ангелом Божиим!
И следы грусти на лице ее, и этот взор, искавший кого-то
в толпе, — все сказывает, что она жила где-то в стране
118
той, где я видал ее, где и она знала меня... Но где, где? Не
на Альпах ли раздавался ее голос и закипел в моем сердце
слезами памяти? Не на Лаго ли Маджиоре он носился надо
мною и запал в душу с памятью об яхонтовом небе Италии?»
Антиох рассказал мне, что третьего дня, оставив со-
брание Шреккенфельда, он бродил всю ночь, сам не
зная где. Слова, голос, музыка Адельгейды преследовали
его, терзали, заставляли плакать, и только говор пробу-
дившегося, зашевелившегося по улицам народа напомнил
ему самого себя. Он заперся у себя в доме и на другой
день, сам не зная как, вечером, желая подышать свободным
воздухом, решись идти за город или на взморье, он опять
очутился у Шреккенфельда, сел в углу и смотрел на Адель-
гейду. «Думаю, — продолжал Антиох, — что я походил на
всех других, бывших у проклятого шарлатана этого, потому
что никто не изумлялся, не дивился мне. Помню, что кто-
то даже рекомендовал меня Шреккенфелвду. А если бы
знали люди, что тогда был я, что была тогда душа моя!..»
Адельгейда декламировала на сей раз только песню
Теклы. Не стану читать вам немецкого подлинника. В
пленительных стихах Жуковского, может быть, вам будет
понятнее этот «Голос с того света»:
Не узнавай, куда я путь склонила.
В какой предел из мира перешла...
О друг! Я все земное совершила:
Я на земле любила и жила!
Нашла ли их? Сбылись ли ожиданья?
Без страха верь: обмана сердцу нет —
Сбылося все! Я в стороне свиданья,
И знаю здесь, сколь ваш прекрасен свет!
Друг! На земле великое не тщетно!
Будь тверд, а здесь тебе не изменят!
О милый! здесь не будет безответно
Ничто, ничто — ни мысль, ни вздох, ни взгляд!
Не унывай! Минувшее с тобою!
Незрима я, ио в мире мы одном.
Будь верен мне прекрасною душою,
Сверши один начатое вдвоем!
Адельгейды не стало, но Антиох не двигался с места,
сидел неподвижно и тогда только опомнился, когда Шрек-
кенфельд подошел к нему и что-то начал ему говорить.
Антиох увидел, что все разошлись, зала опустела, и он
119
был один. Схватив шляпу свою, он поспешил за другими.
Шреккенфельд провожал его самым учтивым образом и
просил посещать впредь, потому что он видит в нем
особенного знатока и любителя изящных искусств.
«Вид его, какая-то злобная радость, какая-то демонская
улыбка были мне так отвратительны, что я дал себе слово
никогда не бывать у него более. Но вообрази, что вчера
я опять очутился у него; меня влекла какая-то невидимая,
непостижимая сила. Адельгейда декламировала песню
Миньоны... Но она была выше, лучше, чудеснее Миньо-
ны...»
Антиох закрыл лицо руками и бросился в кресла.
«Антиох! — сказал я, — ты любишь Адельгейду!»
«Нет!»
«Что же это, если не любовь?» — спросил я его. Не
знаю сам, как пришел мне тогда в голову этот стих.
«Прочь с твоим водяным Петраркою! — вскричал не-
терпеливо Антиох, — прочь с стихами! Я проклинаю
их: они сводят с ума добрых людей! Не от них ли
столько народа, который был бы порядочным народом,
сделалось никуда не годными повесами! И не глупость
ли заниматься детским подбором созвучных слов, нани-
зывать их вместе на нитку одной идеи и этой погре-
мушкой дурачить потом других, заставлять их верить,
что будто в этой игре колокольчиков заключено что-то
небесное, божественное! Дурацкую шапку, дурацкую
шапку Гете, Шиллеру, всем, всем поэтам за то, что они
заводят нас в глупые положения, разлучают с делом, с
настоящею жизнию, расстраивают нас своими нелепыми
мечтами!..»
Он замолчал, ходил большими шагами и вдруг спросил
меня очень спокойно: «А согласись, что ты не слыхивал,
кто бы читал стихи лучше Адельгейды? Не показывает ли
это глубокое сочувствие поэзии, это непостижимое слия-
ние восторга музыки и стихов — души, некогда бывшей
великою, ангелом, пери — не знаю чем! И вот она:
человек, ничтожный, как другие, — делает кникс за десять
рублей, которые ты даешь ей, чтобы она, и с отцом своим,
не издохла с голоду! Ха, ха, ха!»
Я молчал. И что мог я сказать? Какой ответ поставить
против этой бури, разразившейся над пороховым арсена-
лом?
«Право, Леонид! — сказал он, — я не люблю Адель-
гейды; но только меня мучит мысль: где видел я ее? Где?
где? Не помню, не знаю; но я ее видал — и это время
было самое счастливое в моей жизни, блаженное время!
Мне кажется, что если бы я мог только его припомнить,
то одного этого воспоминания было бы достаточно для
120
счастия всей остальной моей жизни! Леонид! не говорил
ли, не сказывал ли я тебе чего-нибудь подобного о какой-
нибудь девушке?»
Я трепетал и не мог выговорить ни одного слова. Увы!
я предчувствовал, я предвидел гибель, в которую упал
Антиох; я припоминал слова его: «умрем, моя мечта,
умрем, да и на что нам жить?» Я соображал его мечта-
тельный характер, его мистическое направление; трепетал,
что он попался теперь в руки шарлатана, всеми поступ-
ками доказывавшего, что для него нет ни Бога, ни греха;
в руки бродящей певицы, походной комедиянтки, которая
само кокетство, может быть, почитает одним из средств
пропитания...
В этот вечер явился я к Шреккенфельду, предчувствуя,
что Антиох будет там; я желал рассмотреть все, покляв-
шись быть ангелом-хранителем моего друга. Шреккен-
фельд был ко мне отменно ласков. «Придет ли сегодня
ваш почтенный приятель, г. Антиох? — спросил он ме-
ня. — Мы приготовляем репетицию Бетховеновой симфо-
нии, а он, кажется, отличный знаток и любитель. Пойдемте
к нам — здесь нам помешают».
В зале сидело за карточными столами несколько игро-
ков. Мы прошли через несколько комнат и очутились в
круглой внутренней комнате. Тут несколько человек раз-
бирали партитуру и готовили инструменты. Адельгейда
держала в руках ноты, задрожала, услышав голос отца, и
с трепетом обернулась к нам; при взгляде на меня глубо-
кий вздох вылетел из груди и, казалось, облегчил ее.
С изумлением прочитал я в глазах Адельгейды чувство:
«Слава Богу! Это не он!»
До сих пор я видал ее только на сцене, в виде певицы,
актрисы; теперь в первый раз увидел я ее по-домашнему,
в простом, хотя и щегольском, капоте. Она показалась мне
так мила, в движениях ее была такая простота, в глазах
ее светилась такая чистая невинность, что мне стало
совестно самого себя, когда я вспомнил все оскорбитель-
ные подозрения, какими обременял Адельгейду.
Все вокруг меня показывало довольство. Серебряный
чайный сервиз стоял на столике. Адельгейда подошла к
нему и начала приготовлять чай. Вместо разговорчивой,
блестящей певицы я видел молчаливую, тихую девушку,
задумчивую, грустную. Шреккенфельд, усадив меня, начал
веселый разговор. Адельгейда молчала.
«Неужели, милое, чудное создание! — думал я, смотря
на нее, пока говорил Шреккенфельд, — неужели тебе
суждено погубить моего друга, моего пламенного Антиоха?
121
Между вами нет и не может быть никаких отношений:
ты не для него, и он не для тебя! Вижу, что ты сама
чувствуешь униженное, презрительное свое состояние —
иначе отчего же грусть твоя? Отчего это глубокое выра-
жение печали на лице твоем?»
Тут явился слуга и сказал что-то Шреккенфельду. Он
поспешно вышел, и через минуту мы снова услышали
голос его: он возвращался — с ним был Антиох.
Задумчив, мрачен вошел Антиох. Презрение, негодова-
ние изображалось на лице его, и он был ужасно бледен.
Взгляд на Адельгейду не произвел в нем никакой радости.
Я заметил только одно выражение, как будто Антиох, с
трудом, совершенно рассеянный, что-то старался вспом-
нить. Еще внимательней глядел я на Адельгейду: она
затрепетала, услышав голос, увидев самого Антиоха; щеки
ее вспыхнули, но как будто от усиленной скорби, от
негодования; глаза ее поднялись к небу, опустились в
землю, и украдкою отерла она слезу.
Началась репетиция симфонии. Антиох молча сел в
стороне; Шреккенфельд давал какие-то знаки Адельгейде;
взор Адельгейды обратился к отцу, и в глазах отца сверкнули
тогда ужасающий гнев, злость. Поспешно вышла Адельгейда.
Шреккенфельд мгновенно переменил свою удивительно
подвижную физиогномию в самую ласковую, сел подле
меня и занял меня разговором, как будто не обращая
вовсе внимания на Антиоха. Но мы замолчали, когда
безумные звуки Бетховена начали развиваться в неизоб-
разимых аккордах. Среди глубокой тишины всех вдруг
услышал я позади себя восклицание Антиоха: «Это она!»
С беспокойством оборачиваюсь и вижу, что Адельгейда
сидит подле Антиоха и глядит на него, испуганная, с
изумлением. Рука ее была в руке Антиоха. Радость, вос-
торг, изумление, небесное чувство поэзии изображались
в глазах его; жаркий румянец горел на его щеках. «Это
она — я узнал ее!» — говорил Антиох, забыв, что тут
есть посторонние свидетели, что тут отец Адельгейды. Она
вырвала у него свою руку, отступила на два шага и
поспешно ушла из комнаты.
К счастию, музыканты, занятые разбираньем трудных
нот, ничего не слыхали и не заметили. Антиох смотрел на
дверь комнаты, куда удалилась Адельгейда, смотрел, как
исступленный, как будто все сосредоточилось для него в
один взгляд, в один образ — этот образ на одно мгновение
пролетел мимо его и унес у него жизнь, и ум, и все идеи
его, все понятия, все прошедшее и будущее! Волнение
души его видно было в неизобразимой борьбе физиогно-
122
мии, где радость сменялась печалью, восторг унынием,
уверенность недоумением. Всю историю сердца человече-
ского прочитал бы на лице Антиоха тот, кто умел бы
схватить все изменявшиеся быстро переходы страстей,
обхвативших его навеки пламенным вихрем... Человек и
жизнь исчезли в нем: в раскаленном взоре, каким пресле-
довал он удалившуюся Адельгейду, я видел взор больного
горячкою в ту непостижимую минуту, когда тихая минута
кончины укрощает телесные терзания болезни, оставляя
всю силу духа, возбужденного натянутыми нервами, и
неприметно сливает идею вечного покоя смерти с полно-
тою деятельности, обхватившею телесный и душевный
мир — жизнию.
Какое-то тихое, радостное спокойствие, какое-то чувст-
во наслаждения осталось наконец на лице и означилось
во всех движениях Антиоха. Когда подошел к нему я, он
крепко пожал мне руку и сказал: «Пойдем! Я поделюсь с
тобой тем, чего никто из людей не знает и что я узнал
теперь!» Когда приблизился к нему Шреккенфельд, улыбка
детского лукавства мелькнула на устах Антиоха.
«Позвольте нам идти теперь, любезный г-н Шреккен-
фельд, — сказал он. — Могу ли надеяться, что вы не
запретите мне иногда приходить, разделять ваши семейст-
венные наслаждения?»
Шреккенфельд улыбнулся адски и, казалось, проницал
в душу Антиоха своими ядовитыми глазами. «Г-н Антиох! —
отвечал он, — дверь моего дома никогда не будет затворена
для любителя и знатока искусств, вам подобного; тем
более, если к этому присовокупляется личное уважение к
его особе».
«Посетите и вы меня, любезный г-н Шреккенфельд.
Буду вам сердечно рад: вот мой адрес!»
Антиох подал ему карточку и дружески пожал ему
руку.
Мы вышли и почти бежали по улице. Иногда Антиох
останавливался, складывал руки и медленно произносил:
«Адельгейда, Адельгейда!», как будто это имя надобно было
ему вдыхать в себя с воздухом, чтобы поддержать свое
бытие. Я хотел начать разговор, но Антиох схватывал меня
за руку, влек с собою и говорил: «Молчи, ради Бога,
молчи!.. Адельгейда, Адельгейда!»
Мы пришли на квартиру его, и Антиох запер за собою
двери.
Я думал, что он задушит меня в своих объятиях: так
крепко обнял он меня. Он прыгал, как дитя, он смеялся,
хохотал, и слезы текли между тем по щекам его, горящим
неестественным жаром. «О Леонид! я нашел ее, нашел
мою половину души! Загадка жизни моей, загадка жизни
123
человечества найдена мною, — воскликнул наконец Ан-
тиох. — Итак, судьба испытывала, терзала, готовила
меня, чтобы я разрешил наконец миру, сказал людям
тайну их бытия! Теперь я все понимаю: и тоску, и грусть
мою, и мучения души! И как терзался я, приближаясь к
разрешению тайны высочайшего блаженства, к бытию
цельною, полною душою! Мой взор проникает теперь всю
природу: я понимаю, что, делая повсюду уделом человека
борьбу духа и вещества, величайшее блаженство наше —
смерть — судьба нарочно отделяет от нас разными ни-
чтожными призраками и привидениями — болезнью, стра-
хом, недоумением! И человек трепещет этих бумажных
духов «Фрейшица», этой дикой музыки смертного стона,
которой привыкло пугаться его воображение. Мы бродим
по земле, ища родного душе и сердцу, бродим, не находим,
падаем от усталости; тогда судьба начинает жалеть об нас,
укачивает нас в вечной люльке, в гробе, и мы засыпаем
навсегда, как дети, утомленные беганьем, но перед сном
трепещущие всего — и шороха мыши, и стука в окошко,
пока все не забудется в игривых фантазиях сна крепкого!
Заметь, как искусно скрыта от нас прежняя жизнь наша,
наша Urleben, а также и жизнь будущая. Если бы мы
знали прежнее наше бытие — мы не могли бы сущест-
вовать здесь, на бедной нашей земле: мы не остались бы
на ней, если бы знали и понимали, что последует и за
земною жизнью! Какой же я выродок, за что я так
уродливо счастлив, что все это суждено мне понять здесь?
Ах, Леонид! Придумай мне слова, составь мне азбуку,
которыми мог бы я высказать, написать людям все то,
чему хотел бы я научить их, что хотел бы рассказать им.
Я узнал из этого языка только одно слово: Адельгейда!
Понимаешь ли ты это слово? Я произнесу его тебе тихо,
медленно: А-дель-гейда! Слышишь ли, чувствуешь ли ты,
что оно соединяет в себя и звуки музыки, и слова поэзии,
и цветы живописи, и формы ваяния, и все мечты души,
и все думы сердца? О таких словах думает душа, их ищет
она, их слышит и не понимает она в реве морских волн,
в грохоте грома, в пении соловья, в песнях поэтов! У
поэтов, впрочем, и трудно понять их: ведь они безумцы.
Спроси об этом философов, и они растолкуют тебе, что
поэты говорят без сознания и потому думают украсить
такие слова гремушками, мишурою слов, рифм, всякого
вздора. А природа выговаривает такие слова так ясно,
громко, просто... Виновата ли она, что мы глухи? Возьми
мое слово: Адельгейда, произнеси его — какая симфония
сравнится с ним? Напиши, вырежь его — какое изваяние
осмелишься подле него поставить? Тут все — мысль, душа,
жизнь, весь мир...»
124
После того Антиох опять начинал говорить: «Адель-
гейда, Адельгейда!» Наконец идеи его приняли какое-то
определенное, систематическое направление, и он строй-
но начал рассказывать мне, где и когда видал он Адель-
гейду...
«Ты видел, что я признавал с первого взгляда в Адель-
гейде что-то знакомое, родное, что я старался вспомнить
только, где знал я Адельгейду? Когда ныне пришел я к
Шреккенфельду, когда он взял меня за руку и повел в
свою комнату, мне казалось, что смертельные судороги
гнули все мои кости и смерть была в груди моей. Вы
занялись музыкою; я не заметил, как явилась и когда села
подле меня Адельгейда. Она сказала мне только одно
слово: назвала только меня по имени; она только поглядела
на меня, и — забывши все, я схватил в восторге ее руку!
Это слово, этот взгляд, это прикосновение пояснили мне
в одно мгновение все, и я невольно воскликнул: «Это она!»
Все прежнее обновилось в душе моей и сделалось мне
совершенно ясно.
Леонид! только одного боюсь я: этот Шреккенфельд,
эта Адельгейда — не мечты ли какие-нибудь, созданные
моим воображением? Ты гораздо хладнокровнее меня,
хоть я и сам себя очень хорошо понимаю и чувствую, —
скажи: точно ли она и он существуют? Кажется, я не
ошибаюсь: я видел, что она глядит, говорит, я чувствовал,
взяв ее за руку, что теплая кровь льется в руке Адельгей-
ды: стало быть, она не привидение! И Шреккенфельд
также говорит, ходит; он обещал быть у меня...»
«Что говоришь ты, Антиох!»
«То, что если он и она привидения, оптический обман...
Да, заметь, что я всегда вижу их только вечером... Если
это мечта, и я — сумасшедший!» — Он сильно ударил
себя в голову.
«О, мой Антиох! К несчастью — это не мечта. Шрек-
кенфельд и Адельгейда существуют!»
«К несчастью? Почему ж «к несчастью», если они
существуют? Я только требую удостоверения твоего в
этом; остального ни ты, ни он, ни она не знаете. Шрек-
кенфельд думает, что она дочь его... ха, ха, ха! Какая дочь:
это моя душа — половина моей души...
Видишь ли что: есть страна в мире, чудная страна —
ее называют Италия. Там все великое, все прекрасное.
Столько изящных созданий там, что нет другого равного
количества в целом мире. Вообрази, что там был чело-
век, умевший изобразить земными красками, цветною
нашею грязью преображенного Бога; там есть храм, ку-
пол которого кажется небом — так велик он, — и этот
купол висит над людьми целые века, ничем не поддер-
125
жанный; там есть такое изображение красоты в мерт-
вом мраморе, что перед ним красота самой очарователь-
ной девы кажется безобразием; там есть города, уто-
нувшие в виноградниках, миртовых, лавровых, померан-
цевых лесах; другие построены на волнах моря; другие
на городах, зарытых веками в землю. Там был народ,
некогда обладавший целым миром: Север, Запад и Во-
сток стремились к нему туда, боролись там с ним —
следы борьбы их остались в исполинских развалинах,
обломками которых бросали они друг в друга, и эти
обломки величиной с наши города. Там смерть и жизнь
слиты вместе, вместе любовь и мука, слезы и пение;
горы горят, в море отражаются волшебные невидимые
сады и замки фей; на горячем пепле огнедышащих гор
растет багряный виноград, зреет маслина; обломки сто-
лицы мира окружают тлетворные болота... Там родился
Наполеон; оттуда шагнул он на трон полусвета; оттуда,
надышавшись в последний раз вдохновенного воздуха,
пошел он еще испытывать игру судеб... там видел я
Адельгейду! Помню эту хижину в цветнике на берегу
моря — этот голубой, опаловый цвет вечернего неба —
эту песню рыбака... Адельгейда стояла на дикой скале;
арфа была подле нее; она пела — я слушал, не видал,
как скрылась она, и на другой день напрасно искал я
безвестной моей певицы. Но она была тогда не то, что
теперь, и в ее образе я не узнал тогда души моей...
Может быть, она и не заметила встречи со мною,
так как, может быть, она забыла тот мир, где прежде,
до Италии, мы жили некогда с нею нераздельным, од-
ним бытием. А! что Италия перед тем миром? Мура-
вейник, на котором расцвела бедная незабудка! Этот
мир... немного описаний его найдешь ты у Шекспира,
еще у Мильтона... еще у Тасса... еще у Фирдуси... Но
все это так мало и недостаточно! На Востоке есть пре-
дание, что очарованные райские сады не скрылись с
земли, но только сделались невидимы, переносятся с ме-
ста на место, и на одно мгновение делаются иногда
видимыми человеку. Есть минуты, когда в них можно
войти, подышать их райскими ароматами, напиться жем-
чужной живой воды их, отведать их золотистого виног-
рада; но они тотчас исчезают, переносятся за тысячи
верст, и счастливец остается или на голой палящей сте-
пи Юга, или на холодных льдах Севера... В этой-то не-
видимой стране было существо, которое теперь бродит
двойственно по земле под именем Антиоха и Адельгей-
ды. Шреккенфельд, мнимый отец половины меня, —
злой демон: он очаровал Адельгейду и дал ей отдельное
бытие. Мысль неба хранилась в моей половине души, но
126
это был луч, упавший в бездну мрака. Адельгейда, за-
клятая демоном, ничего не поймет, пока я не скажу ей
волшебного слова: «Люблю тебя, Адельгейда, половина
души моей!» Когда она сознает себя и скажет мне:
«Люблю тебя, Антиох!» — тогда очарование разрушится.
Предчувствую, что Шреккенфельд понимает опасность,
что он употребит все волшебство свое... Но я обману
его, я украду у него самого себя. Мне стоит только
напомнить Адельгейде о давно минувшем мире, о не-
здешнем бытии нашем... тогда... но я не могу предвидеть
будущего: ведь я человек и потому не знаю, как свер-
шится таинственный союз души моей: останемся ли мы
в мире или, говоря по-человечески, умрем — ведь мне
все равно... Но мне надобно подумать, поступить осто-
рожно... перечитаю еще раз Бема и Шведенборга. У них
это описано довольно подробно и хорошо. Между тем
сам демон мой дается в хитрый обман мой: я притво-
рюсь ему другом, и потом...»
Бродячие глаза Антиоха устремились на черкесский
кинжал, висевший у него на стене. Он содрогнулся, по-
думал. «О, нет! не то, совсем не то!» — сказал он, сел за
столик свой и придвинул к себе деловые бумаги.
«Надобно поработать немного, Леонид, — промолвил
он, улыбаясь, — завтра день доклада директору. Прощай!»
Я пробыл еще несколько времени у Антиоха. Он не
говорил ничего более об Адельгейде, спокойно занимался
бумагами, подробно рассказывал мне содержание их и то,
что хочет писать.
Несколько раз щупал я себе голову, идя домой, где
меня ожидали также дела. Слова друга моего были слова
безумца; но их стройность, порядок идей и то, что он
превосходно говорил мне потом о своих обыкновенных
занятиях, совершенно смешивали меня. «Что же это та-
кое? — спрашивал я сам себя. — Неужели в самом деле
это закрывали жрецы Изиды непроницаемым покровом и
только безумие есть истинное проявление мудрости и
откровение тайн бытия?»
Утром встретился я с Антиохом в нашем департаменте.
Кто не знал случившегося с ним, тот не заметил бы
ничего. Только глаза его были ярче обыкновенного; но он
говорил прекрасно, умно, был даже по-прежнему колок и
насмешлив. Однако ж кто-то нечаянно произнес имя
Адельгейды — об ней часто говаривали наши товарищи.
Антиох вздрогнул, как будто от электрического удара; но
он смолчал, и улыбка оживила лицо его.
127
На другой день, утром, пришел я к Антиоху. Слуга его
отворил мне дверь.
«Не велено никого пускать», — сказал он.
«И меня?»
«Об вас ничего не сказано».
«Пусти же».
«Но у барина сидит какой-то не известный мне госпо-
дин, и они занимаются чем-то».
Антиох услышал мой голос, вышел сам и ввел меня в
свой кабинет. Там сидел у него Шреккенфельд.
Друг мой казался спокойным, тихим, любезным, ла-
сковым; на столе разложены были разные мистические
сочинения, расставлены были разные физические инст-
рументы. Давая мне знаки глазами, чтобы я молчал, Ан-
тиох просил Шреккенфельда продолжать. Шреккенфельд
казался совершенно занятым предметом разговора, как
будто не замечавшим ни знаков Антиоха, ни моего при-
сутствия. Они говорили по-итальянски. Худо разумея
этот язык, я, однако ж, понимал, что речь идет о том,
что всегда увлекало моего друга. Таинственная феосо-
фия, семь Зефиротов, Соломонов храм, слияние душ,
высшее созерцание неба и земли — вот что изъяснял
Шреккенфельд, по временам рассказывая о разных лю-
бопытных опытах и приложениях. Наконец он дружески
раскланялся и ушел.
«Ну, все идет, как надобно! — сказал мне тогда Ан-
тиох с радостною усмешкою. — Представь себе, что
этот демон решительно поддается мне! Теперь надобно
только поступать осторожнее. Помаленьку начну я изъ-
яснять Адельгейде скрытую от нее тайну до-бытия зем-
ного. Нечего делать! Таков человек — падший ангел, в
земной своей оболочке, — что ему надобно начинать
говорить обыкновенными идеями. Яркий свет, вдруг
блеснувший, может ослепить человека. И на солнце гля-
дят сквозь закопченное стекло, а что свет солнца на-
шего против того света! Стану увлекать Адельгейду сло-
вами любви, стану говорить ей о дружбе, о неземных
идеалах земного счастия, как будто счастье может быть
на этой земле! Мне забавно, что я буду казаться влюб-
ленным, тихонько вздыхать, шептать: «Милая Адель-
гейда! Люблю тебя!» Буду произносить эти слова, как
произносят их все люди, не понимая волшебного их
смысла, не зная даже того голоса, каким надобно про-
износить их. «Люблю!» — говорить Адельгейде: «люб-
лю», когда я только ею и существую, и если бы не
было Адельгейды, так все равно, что одна половина ме-
ня ходила бы по петербургским тротуарам! Вот забав-
ный был бы гуляка, Леонид! Вообрази себе половину
128
туловища и головы, с одной рукой, с одной ногой, и
этот урод прогуливается, смотрит одним глазом, нюхает
табак, жмет руку знакомым. А между тем такие душев-
ные уроды ходят вокруг нас, живут, говорят и никто
не смеется над ними...»
Спрашиваю: что мог я сделать? Чем пособить моему
другу? Я терялся в размышлениях. Лечить можно только
то, на что известны лекарства; но целый мир лекарей
до сих пор не умеет лечить душевных болезней. Бедные
медики заботятся только о теле и производят опыты
только над трупами телесными. Антиох был болен ду-
шою; но кто мог когда-нибудь разанатомировать труп
души и сказать, чем можно пособить в той или другой
душевной болезни? Меня утешала еще несколько мысль,
что я не видел перемены ни в здоровье, ни в действиях
Антиоха. Напротив, он расцвел, казалось, новым здо-
ровьем, был весел, мил, одевался щегольски. Но он ре-
шительно не стал ходить никуда, кроме Шреккенфельда.
Там, запершись с этим шарлатаном, просиживал он це-
лые часы или дома также запирался с ним. Они каза-
лись друзьями совершенными. Я старался оправдывать
друга моего перед знакомыми, спрашивавшими меня,
что сделалось с Антиохом. Но скоро все заметили, что
Антиох беспрестанно бывает у Шреккенфельда: начали
говорить об этом; клубок сплетней навертывался более
и более, перекатываясь от одного к другому, и сделался
наконец таким огромным шаром, что задавил всякую
осторожность. Как обрадовались все те, кого уничтожал
прежде Антиох своим превосходством! Какими острыми
бритвами явились язычки самых милых девушек! Каж-
дая из них говорила о привязанности Антиоха к бро-
дяге, актрисе, певице, Бог знает к чему, и в словах
каждой ясно видна была мысль: «Видите ли, он прези-
рал мною потому, что недостоин был моей любви и
хорошо понимал это!» А друзья, друзья?.. О, друзья пла-
тили за злословие женщин и девушек самою чистою
монетою: и легкое словцо мимоходом, и двусмысленная
улыбка при имени Антиоха, и полный рассказ, с при-
бавкою злобных догадок, и отвратительное сожаление
об Антиохе как о человеке весьма умном и любез-
ном, — все было истощено и всего казалось еще мало
за прежнее! Мужчины были рады мстить ему даже и
за то одно, что, по всем слухам, Антиох успел, в чем
не успевали другие, — успел очаровать красавицу и об-
мануть бдительность отца ее.
5 Страшное гадание
129
Бедная Адельгейда! Как об ней говорили... не стану
повторять вам! Все, что только можно сказать о самой
развратной кокетке, было сказано...
Между тем я был свидетелем обхождения этой
странной девушки с Антиохом. Он сделался у отца ее
домашним человеком, часто обедал, просиживал вечера
у Шреккенфельда, не скрывал любви, потому что на-
рочно не хотел скрывать ее, следуя постоянно своему
плану. Как самая хитрая кокетка, он изучал, казалось,
каждое свое движение, каждое слово, каждый взор
свой. Весь ум, вся сила души Антиоха были устремлены
к тому, чтобы высказать, дать выразуметь Адельгейде
самую пламенную страсть. Сам Антиох думал, что он
нарочно изучает все возможные тайны искусства лю-
бить. Он точно изучал даже все свои движения, когда
расставался с Адельгейдою, обдумывал, что и как ему
говорить; но, видя Адельгейду, он забывал все это, и
вся душа его переливалась в его слова, взоры, движе-
ния — начинал ли он говорить Адельгейде о страданиях
отверженной любви; исчислял ли бессонные ночи; опи-
сывал ли жгучесть слез, проливаемых безнадежною лю-
бовью в минуты всеобщего спокойствия; изображал ли
страшные сны, терзающие нас за думы любви; говорил
ли о нестерпимом чувстве ревности ко всему, что при-
ближается к предмету страсти нашей, ко всему — даже
к ветерку, который вьется в ее локоне; описывал ли,
напротив, блаженство взаимной страсти, одушевление
всего в глазах любимого и любящего человека; сказывал
ли о высоте, на которую возносит человека любовь,
уничтожающая все препятствия состояний, званий, лет,
времени, все земные отношения — все это было пла-
менем, громом и молниею, Шекспировым сонетом, пес-
нею испанской девы! Адельгейда слушала, молчала, го-
ворила мало, потупляла глаза или неподвижно устрем-
ляла их на Антиоха, дышала тяжело, тяжко, бурно, как
говорит Пушкин. Рука ее трепетала в руке Антиоховой.
Иногда она казалась вся переселившеюся в его речи,
жила только слухом. Иногда казалась бесчувственною,
непонимающею или нарочно перебивала его слова, на-
рочно заводила самый обыкновенный разговор и стара-
лась увлечь, удержать при этом разговоре Антиоха, как
будто боясь его слов о любви, о поэзии. Среди самого
жаркого разговора она вдруг уходила и когда являлась по-
сле того, глаза ее были красны от слез. Шреккенфелвд,
по-видимому, ничего не замечал, был всегда весел, любезен.
130
Между тем постепенно многое переменилось в его об-
щественных отношениях.
Антиох, вскоре после сближения своего с ним, стал
говорить, как отвратительна для него девушка, показы-
вающая дарования свои публике; как тяжело сердцу че-
ловека, который полюбил бы такую девушку, видеть, что
она делит бесценные наслаждения сердца и души с без-
душною толпою. Шреккенфельд сначала заспорил, гово-
рил, что человек, который скрывает данные ему от Бога
дарования, не передает их в полноте людям, лишает
людей высоких наслаждений изящными искусствами, по-
хож на недостойного скупца. «В одном человеке должно
сосредоточить весь мир», — говорил Антиох. «Эгоизм
непростительный!» — возражал Шреккенфельд. Но вско-
ре он согласился, и Адельгейда перестала играть на ар-
фе, петь и декламировать перед публикою. Она даже не
являлась на публичных вечерах Шреккенфельда и оста-
валась в своей комнате, где нередко в это время были
с нею Антиох, я, двое-трое знакомых или старая угрю-
мая женщина, называвшаяся ее теткою. Адельгейда пела,
играла для нас одних, но ее игра и пение были тогда
бездушны, холодны и изредка только одушевлялись
прежним восторгом. Она потеряла душу — можно б было
сказать, смотря на нее теперь и знавши ее прежде. Впро-
чем, Адельгейда и не могла по-прежнему петь и декла-
мировать даже потому, что в здоровье ее произошла
видимая перемена: грудь ее стала слаба, дыхание тяже-
ло. С тех пор, как Адельгейда перестала показываться,
вечера Шреккенфельда потеряли свою прелесть; вообще
стали менее ходить к нему и потому, что клевета не-
устанно чернила самого Шреккенфельда и все, что его
окружало, что он делал. На частные вечера являлись
по-прежнему, но здесь оказалась перемена. Множество
шалунов стало собираться у Шреккенфельда; карточная
игра усилилась. Часто происходили сцены буйные, и
только хладнокровие, необыкновенный ум и ловкость
хозяина могли удерживать дальнейшую огласку и не-
приятные последствия.
«Милостивый государь, — сказал мне однажды дирек-
тор нашего департамента, когда я пришел к нему с
бумагами, — вы человек молодой, и хорошая репутация
должна быть для вас драгоценна. Бывши другом вашего
почтенного родителя, я долгом почитаю предостеречь вас
и заметить вам, что до меня дошли весьма неприятные
для вас слухи».
Я смотрел на него с изумлением.
131
«Мне сказали, что вы пристрастились к карточной игре
и посещаете общества, не делающие чести вашему имени».
Негодование взволновало мою кровь.
«Я замечаю также, что вы не по-прежнему прилежны
и слишком увлекаетесь знакомством человека, который
может вам повредить, — г-на Антиоха».
Его знакомство могло бесчестить меня!!
«Г-н Антиох человек богатый, — хладнокровно продол-
жал мой директор, — он может неглижировать службою
и своими поступками, хотя и ему, если вы друг его,
должны бы вы посоветовать быть осторожнее».
Директор хорошо знал характер Антиоха: один взгляд
заставил бы его немедленно подать в отставку, а у дирек-
тора была дочь, перезрелая Агнесса, лет двадцати семи;
он был притом по уши в долгах, и две тысячи душ Антиоха
были такою для него рекомендацией), что милости сыпа-
лись на него и заставляли товарищей завистничать.
Я хотел оправдаться, хотел говорить смело, но покрас-
нел и смешался, когда директор упомянул имя Шреккен-
фельда и Адельгейды.
«Говорят, что вы бываете у этого шарлатана и что г-н
Антиох находится даже в связи с его развратною дочерью.
Кто не шалил смолода? И даже кто не перебесится, того
добродетель ненадежна; но всему, сударь, есть мера. Знай-
те, что этот человек, этот бродяга Шреккенфельд, стано-
вится подозрительным и полиция уже присматривает за
ним и за теми, кто к нему ходит. Говорят, что он
обыгрывает наверную, а, может быть, что-нибудь и
хуже — остерегитесь...»
Нам помешали продолжить разговор. С отчаянием
увидел я, куда бедственная судьба завлекла Антиоха. Мог
ли я теперь оставить его? Как мог я раскрыть ему глаза?
Как разуверить порядочных людей, что самая гнусная
клевета очерняла Адельгейду? Как можно было растолко-
вать им состояние души Антиоха? В то же время я не
мог скрыть от самого себя, что слухи об отвратительном
Шреккенфельде могли быть, хотя отчасти, правдивы и что
этот человек был способен на всякое злое дело. Я не знал
тогда, что бедствие было уже близко от моего несчастного
друга — ближе, нежели я воображал...
В число людей избранных, друзей своего дома, Шрек-
кенфельд допустил одного дерзкого молодого офицера, бо-
гача и шалуна отъявленного. Антиох, я, несколько ар-
тистов, этот офицер и двое друзей его обедали у Шрек-
кенфельда. За столом лилось шампанское. Офицер пил
много; Антиох не пил почти ничего: он сидел подле
132
Адельгейды и разговаривал тихо, с особенным жаром
среди шумного разговора. Адельгейда слушала его, взды-
хала, краснела — в первый раз Антиох говорил ей тог-
да о своей безумной идее бытия прежде жизни... Видно
было, что уединенный разговор их и заметное волнение
Адельгейды приводили офицера в большую досаду. Еще
за столом он позволил себе несколько дерзостей на счет
Адельгейды. После обеда он предложил банк, бросил ку-
чу денег товарищу и сам старался сесть подле Адель-
гейды. Холодность ее совершенно взбесила его; он позво-
лил себе несколько таких слов, от которых Адельгейда
с ужасом вскочила и отбежала от него. Шреккенфельд
принужден был вступиться. Наглец сделался груб. Шрек-
кенфельд сам разгорячился и забыл себя.
«Бродяга, шарлатан! — вскричал офицер, — я прибью
тебя, и, в доказательство, как мало уважаю я тебя, Адель-
гейда должна поцеловать меня сейчас или ты получишь
пощечину...» — Он бросился к Адельгейде. Она помертвела
и лишилась чувств...
«Прочь!» — вскричал Антиох, молчавший до сих пор
и не принимавший никакого участия в ссоре. Сильною
рукою оттолкнул он дерзкого. В неистовстве бросился на
него офицер.
«Понимаешь ли ты, подьячий, что должно тебе де-
лать?» — вскричал он.
«Не знаю, понимаешь ли ты, пьяный буян, что ты
делаешь», — отвечал горячо Антиох.
«Пистолет или шпагу? Выбирай немедленно», — кричал
офицер.
Мы хотели утишить ссору, но все было тщетно. Со-
перники не слушали, не хотели ни на минуту отклады-
вать. С отчаянием в душе, я должен был сопровождать
моего друга за город. Дорогою Антиох не говорил со
мною ни слова, и тогда только, как стали заряжать пи-
столеты, он обнял меня и сказал: «Теперь я понимаю
еще более загадку жизни: Адельгейда умрет, и смерть
соединит меня с нею. Прости, радуйся счастью друга
твоего!»
Весело стал он на барьер, еще раз пожал мне руку...
Состояние мое было неизъяснимо... Раздался выстрел —
пистолет выпал из руки Антиоха. Я бросился к нему.
«Странно! Ничего, — сказал он мне, — я ранен только!»
Соперник его лежал на земле: пуля изломала у него
ребро; у Антиоха пуля только скользнула по плечу.
Уже вечером возвратились мы в Петербург. Антиох
казался глубоко задумчивым и опять ничего не говорил
со мною. Я не имел сил сказать ни одного слова. Антиох
велел ехать прямо к Шреккенфельду. Я хотел возражать.
133
«Жизнь и смерть моя соединились в этой минуте! —
воскликнул Антиох. — Или не препятствуй мне, или
оставь, оставь меня, Леонид! Оставь навсегда!»
«Ни за что в мире!» — вскричал я.
Шреккенфельда не было дома. Не было никого из
гостей — комнаты были пусты, темны. «Я хочу видеть
девицу Шреккенфельд!» — сказал Антиох слуге, оттолкнул
его и пошел прямо к ней. Она сидела в круглой коьшате,
на диване, бледная, едва живая. Старуха тетка была подле
нее. Едва отворилась дверь, едва вошел Антиох — «Мой
Антиох!» — вскричала Адельгейда и бросилась в его
объятия.
Да, величайшая радость походит на сумасшествие. Два
несчастные существа эти сжали друг друга в объятиях, и
продолжительный поцелуй, в котором отозвались все их
чувства, вся жизнь, запечатлел роковой союз их...
Антиох сел на диван, Адельгейда подле него, голова
ее склонилась на плечо Антиоха, глаза ее устремлены
были на его глаза, рука ее обвилась вокруг его шеи...
Он начал говорить — Адельгейда также говорила ему,
задыхаясь, спеша, как будто стараясь поскорее выска-
зать все и боясь, что после того потеряет навсегда дар
слова...
Я сидел в стороне, смотрел на них, и — я не охотник
плакать, но слезы невольно капали из глаз моих...
Не думайте, что они объясняли друг другу свои чувст-
ва — нет! Это были беспорядочные, отрывистые слова:
память прошедшего, блаженство настоящего, мечта буду-
щего, пламень сердца, жар души, тихий поцелуй, тяжкий
вздох — мысль в образах поэтических, слово в фантасти-
ческих идеях, гармонические звуки неба, жизнь земная в
высоких идеалах! Что говаривал мне прежде Антиох о
своих безумных мечтах, казалось льдом перед тем, что он
говорил теперь Адельгейде... Адельгейда была очарователь-
на в неестественном состоянии души своей; Антиох оду-
шевлялся чем-то неземным...
Растворилась дверь, и вошел Шреккенфельд. С прон-
зительным воплем бросилась Адельгейда от Антиоха, и
лицо ее, горевшее огнем любви и восторга, побледнело,
как будто она увидела перед собою демона адского... Глаза
ее сделались дики...
Шреккенфельд казался смущенным, расстроенным. Ан-
тиох глядел на него неподвижными глазами, не вставая с
своего места.
«Милостивый государь, — сказал Шреккенфельд, —
кажется, дальнейшие объяснения не нужны? Честь моей
134
дочери погибла, и несчастная история обесславит ее, по-
губит меня, если вы не сделаете того, к чему долг обязы-
вает каждого благородного человека».
«Что говоришь ты, воплощенный демон? — воскликнул
Антиох, быстро вскакивая с дивана. — Что сказал ты?»
«Адельгейду никто не мог поцеловать, кроме ее жениха.
Вы вошли в дом мой под видом друга; я позволил вам
вступить в домашний круг мой: вы поступили бесчестно,
вы употребили во зло мою доверенность, вы — обольстили
дочь мою!»
Антиох затрепетал.
«Мерзавец! — вскричал он. — Злой дух, демон тьмы!
Выбирай лучше слова свои! Или ты думаешь, что я не
могу уже этою рукою навести пистолет на твою голову и
разбить гадкую форму, под которою обладаешь ты поло-
виною души моей!»
«Вы должны жениться на моей дочери, милостивый
государь, или — вы бесчестный обольститель!»
«Жениться, — сказал тихо Антиох, водя пальцем по
лбу своему, — жениться! Когда она сам я? Какая досада:
я совсем не понимаю теперь этого слова! Какое бишь его
значение?.. Но ведь нельзя жениться даже на родной
сестре, не только на собственной душе своей?.. А, злой
дух! Ты смеешься надо мною!»
Шреккенфельд изумился словам Антиоха.
«Говорите яснее, милостивый государь, — сказал он. — Я
отдаю вам руку моей Адельгейды, или вы будете иметь дело
с раздраженным отцом: я природный дворянин немецкий».
«Адельгейда будет моя! Ты отдаешь ее мне?» — по-
спешно спросил Антиох.
Шреккенфельд горестно улыбнулся.
«Разумеется, если она будет вашею женою, то она будет
вашею, и я отдам ее вам... И что мне теперь в ней:
спасение ее зависит от вас... я погубил ее и себя...»
«Ты выдумываешь какие-то условия — я их не по-
нимаю; но это последний обман твой. Если с твоего
согласия она будет моею, тогда власть твоя уничтожит-
ся. Руку, Адельгейда! Скорее ко мне, Адельгейда, моя
Адельгейда!»
Шреккенфельд хотел взять Адельгейду за руку и под-
вести к Антиоху. Но с смертельным ужасом отступила
Адельгейда.
«Позорный обман! — вскричала она. — Никогда!»
Она упала на колени перед Антиохом.
«Прости меня, мой Антиох! Прости, ради Бога, про-
сти! Я недостойна тебя, великодушный, благородный че-
ловек, существо неземное! Этот старик увлекал тебя, я
принуждена была участвовать в его обмане. Он хотел
135
купить твое богатство мною, хотел завлечь тебя, велел
притвориться в тебя влюбленною... Душа моя противи-
лась этому. Сколько плакала я, сколько раз хотела от-
крыть тебе весь умысел... Но ты сам сделался моим
ангелом-хранителем: ты растолковал мне тайну бытия
моего, ты сказал мне, что я тебе родная, что я половина
души — я твоя, твоя, Антиох! Никто, ничто не разлучит
нас. Если это называется любовью, я люблю тебя, Антиох,
люблю, как никогда не любили, никогда не умели любить
на земле! Прости, что я не понимала этого прежде и
повиновалась этому человеку...»
Адельгейда дико засмеялась: «Он уверил меня, что он
отец мой!»
Изумление заставило всех нас безмолвствовать. Но
последние слова Адельгейды взбесили Шреккенфельда.
«Дочь недостойная!» — вскричал он.
С воплем бросилась Адельгейда в объятия Антиоха.
«Спаси, спаси меня, мой Антиох! Я думала, что этот
демон отец мой, и повиновалась ему! Зачем не сказал ты
мне прежде тайны моего бытия!»
«Моя Адельгейда!»
«Твоя, твоя, не правда ли? Навек твоя? А не дочь его,
этого демона? Разве ты не знаешь, что если ты назовешь
меня твоею, то я никогда уже не разлучусь с тобою? Мы
переселимся туда, где нет людей, где нет ни Адельгейд,
ни Антиохов, ни Шреккенфельдов — где я и ты одно, где
дышат любовью, где жизнь есть одна радость, где нет ни
земли, ни неба — мой Антиох! Туда, туда!»
Она лишилась чувств, крепко обхвативши руками Ан-
тиоха. Спешили помочь ей, но тщетно: сильный обморок
продолжался. В отчаянии бегал тогда по комнате Шрек-
кенфельд. Антиох сидел подле дивана, на который поло-
жили бесчувственную Адельгейду; он не говорил ни слова,
держал ее руку, ждал, казалось, когда откроет она глаза,
но ждал тихо, спокойно, не оказывая ни малейшего знака
ужаса — только бледен был он не человечески...
Явился лекарь, за которым посылал Шреккенфельд, и
объявил, что у Адельгейды сильная горячка. Она открыла
глаза, с ужасом поднялась и вскричала: «Где Антиох!
Неужели он ушел!»
«Он здесь, Адельгейда!» — отвечал ей Антиох.
Радость блеснула в глазах Адельгейды.
«Не уходи, не уходи от меня, мой Антиох, жизнь, душа
моя — больше, нежели жизнь, — жизнь проходит, любовь
остается!»
Глаза ее устремились тогда на Шреккенфельда.
«Ах! и он здесь, здесь! Ради Бога, спаси меня,
Антиох!» — закричала она и снова лишилась чувств.
136
Лекарь советовал Шреккенфельду удалиться. В отчая-
нии вышел он в другую комнату. Я последовал за ним.
Мне жалко стало этого несчастного человека, он не был
уже коварным, отвратительным шарлатаном — он был
отец, он плакал!
Что сказать вам? Я видел раздирающее душу зрелище:
я видел разрушение Адельгейды, прекрасного, юного, цве-
тущего создания! Подле смертного одра ее сидел мой
друг — в явном помешательстве, о котором я не мог более
сомневаться. Три дня и три ночи сидел он, почти не отходя
от Адельгейды, забываясь сном на минуту.
Я терял милых мне людей, видал страшно умирающих.
Да, всегда —
...страшно зреть,
Как силится преодолеть
Смерть человека...
Но никогда не видал и не увижу я ничего подобного,
столь терзательного, мучительного! Смертельная, злая го-
рячка нисколько не безобразила Адельгейды: щеки ее
пылали, глаза горели, распущенные ее волосы вились
локонами по плечам и груди; но со второго дня лекарь
объявил, что смерть ее неизбежна. Она не отпускала
от себя Антиоха, и если он уходил на минуту, она
начинала жаловаться, плакать, как дитя, и Антиох был
беспрерывно подле нее. В первые сутки Адельгейда бес-
престанно говорила с ним о его безумных мечтах, о
своей смерти, как о своем вечном союзе с половиною
души своей, улыбалась, смеялась, в бреду мечтались ей
прелестные сады, где ветерок навевает любовь, где сле-
зы радости освежают землю, где думы счастия спеют
в гроздах, где поцелуи летают певистыми птичками...
Иногда она снова начинала просить прощения, что уча-
ствовала в обманах отца своего. Тогда раскрывала она
всю прелестную, ангельскую свою душу и слезами смы-
вала с нее легкую тень вины своей...
Шреккенфельд сидел в другой комнате, слышал все, не
смел появиться перед дочерью и терзался муками совести
и раскаяния. Он сам рассказал мне все. Историю его,
дополненную разными сведениями, от других собранными,
я объясню вам коротко.
Он был сын немецкого дворянина и получил поря-
дочное состояние. Страсть к ученью отвлекла его от
всех других занятий, а безрассудная мысль о философ-
ском камне превратила все его состояние в газ и дым.
137
Ловкий, оборотливый, он вошел тогда в тайные немец-
кие общества, был участником всех тугендбундов и при-
нужден был бежать в Италию. Там женился он и ро-
дилась его Адельгейда. Связи его по тайным обществам
доставляли ему средства жить, но карточная игра разоряла
его. Крайность заставила его сделаться карточным об-
манщиком, ссора с одним сильным итальянским вельмо-
жею заставила бежать из Италии. Он решился сделаться
фокусником и проехал Европу, показывая опыты фан-
тасмагории, химии, физики. Пользуясь необыкновенны-
ми дарованиями дочери, которую любил страстно, он
заставлял играть и петь свою Адельгейду перед публи-
кою; но связи и долги отвсюду гнали его. Приехав в
Петербург, он начал свои обыкновенные представления,
заметил Антиоха и угадал страсть его к Адельгейде.
Мысль, что дочь его может сделаться женою богатого
русского дворянина, заставила Шреккенфельда употре-
бить для сего всю хитрость, весь ум свой. Он особенно
воспользовался мистическим расположением Антиохова
характера и заставлял Адельгейду оказывать ему внима-
ние, не понимая, что благородная душа Адельгейды ужа-
салась притворства, что Адельгейда любила уже Антиоха
страстно, но чувствовала, как низко, недостойно ее за-
влекать Антиоха в сети. Она пренебрегала своим уни-
женным званием, и отчаяние более всего вдохновляло
ее, когда она должна была выходить перед публикою.
Тем выше становился в глазах ее Антиох, великодуш-
ный, полусумасшедший от любви к ней, пламенный. Ей
хотелось показать ему все несходство положений их,
она страшилась мысли быть его женою, думая, что уни-
зит, обесславит собою Антиоха. В этом отношении, в
сознании высокой души своей и низкого звания, не-
счастного положения отца своего и себя самой, Адель-
гейда точно была светлый ангел, очарованный демо-
ном, которому не может он противиться. Видя де-
рзость, вольное обхождение мужчин, приходивших к
ее отцу, положение которого становилось более и бо-
лее затруднительным, она трепетала ежеминутно. И
каким ангелом-спасителем показался ей Антиох, когда
он так смело заступился за нее! Когда она опомни-
лась, узнала, что Антиох поехал драться с наглецом,
оскорбившим ее, тогда узнала она и всю меру любви
своей к нему. «Я не переживу его! Боже! спаси Ан-
тиоха и возьми жизнь мою!» — говорила она, стоя на
коленях и молясь со слезами. Антиох явился; радость
ее при виде Антиоха перешла в совершенное безумие...
Жить после сего было невозможно...
138
На другие сутки Адельгейда говорила мало, но беспре-
станно глядела на Антиоха, держала руку его, радостно
улыбалась, шептала ему: «Туда, туда! Скоро исполнится
все, что говорил ты мне... Ведь ты меня простил? Ведь ты
мой, Антиох?..»
Минутна скорбь — блаженство бесконечно!
Это были последние слова. Адельгейда казалась после
сего забывЩеюся. Утром, на четвертый день, Шреккен-
фельд привлачился к ее постели и, стоя на коленях,
обливался слезами. Адельгейда вдруг открыла глаза —
обратила взор на отца своего, улыбнулась — взглянула на
Антиоха, хотела приподняться, хотела протянуть к нему
руку — и не могла — от Антиоха подняла она глаза свои
к небу и закрыла их навсегда...
Состояние Антиоха во все это время можно было
назвать бесчувственным. Когда, отлучаясь на короткое
время из жилища Шреккенфельда, я возвращался в не-
го, постоянно находил я Антиоха неподвижного близ по-
стели Адельгейды; когда, разделяя с ним ночь, засыпал
я беспокойным сном и потом просыпался — при слабом
мерцании лампы я видел Антиоха, неподвижно облоко-
тившегося на изголовье Адельгейды, считавшего каждое
ее дыхание. Казалось, что для него ничего более не
существовало, и он сам не чувствовал ни себя, ни дру-
гих. Когда подходил я к нему, желая уговорить его ус-
покоиться, он пожимал мою руку, давал мне знак мол-
чать и снова обращался к Адельгейде. Никто, кроме его,
не подавал ей ни питья, ни лекарства: ни от кого более
не брала она их. Понимал ли Антиох ужас своего по-
ложения? Не думаю. Он не показывал ни малейшего
знака чувства и говорил мало, даже и с самою Адель-
гейдою, как будто боясь пропустить какое-нибудь слово
ее, как будто наслушиваясь ее речей, наглядываясь на
нее. По мере того, однако ж, как Адельгейда ослабевала,
Антиох более и более начинал понимать себя, складывал
руки, судорожно сжимал их, обращал взоры к небу и
потом ко мне, как будто спрашивал меня: «Что это та-
кое, друг мой?»
Адельгейды уже не было, а он все еще держал руку
ее. «Отчего так озябла она? Посмотрите: рука ее хо-
лодна, как лед! Она вся побледнела!» — сказал наконец
Антиох и в испуге вскочил с своего места. «Леонид!
Посмотри, что с нею сделалось? Посмотри!» — говорил
он, толкая меня к Адельгейде. Я обнял его со слезами.
Антиох не плакал, хотя глаза его были красные и опух-
шие. «Она не может умереть, — говорил он, — не
139
может, потому что я еще жив. Что же это такое? Ка-
кой это странный перелом болезни? Эти доктора ничего
не понимают в психологических явлениях!» Он схватил
себя за волосы и вырвал клок их, не чувствуя, что делает.
В бессилии склонился он ко мне, глаза его закрылись —
он был бесчувствен и неподвижен. Признаюсь: я желал
ему смерти... Но смерть надолго забыла Антиоха.
Бесчувственного перенесли мы его в карету и на руках
вынесли из кареты в его квартиру. Доктор, призванный
мною, сказал, что это не обморок, что Антиох спит... Не
помню, как-то по-латыни назвал он этот сон. Только это
не был сон смерти. Ровно через сутки Антиох проснулся,
бодро встал, надел свой всегдашний шлафрок, казался
задумчивым, глубоко размышляющим, поглядел на меня,
но не оказал ни печали, ни радости, никакого признака
жизни. Более часа ходил он по комнате, когда пришел
доктор и хотел посмотреть его пульс. Молча Антиох подал
ему руку, но не сказал ни слова. Я стал говорить с ним.
Он смотрел на меня, не сказал ничего и опять начал ходить.
Потом сел он за свой столик, вынул десть бумаги, взял перо,
приготовился писать, остановился, долго думал, бросил перо,
взял карандаш, тер лоб свой с нетерпением. Так прошло
несколько часов. «Завтра!» — сказал наконец Антиох задумчиво,
бережно спрятал бумагу, лег на диван свой и скоро заснул.
Пришедши на другой день, я застал Антиоха уже
вставшим. Он опять сидел за своим столиком, держал
перо, думал, не отвечал на мои слова. Лекарь, приставлен-
ный к нему, сказал мне, что всю ночь Антиох проспал
каким-то бесчувственным сном.
Целый день просидел он опять за своим столиком и иногда
только прохаживался по комнате, думая, молча, потом опять
садился и думал Видно было, что он слышит слова и видит
людей, потому что, когда мы стали просить его принять лекар-
ство, он с досадою и поспешно выпил его. Когда я говорил ему
о прежней дружбе нашей, он поглядел на меня, но не сказал
ни слова, как будто человек, ничего не понимающий.
Так прошла целая неделя, и в Антиохе не было ни-
какой перемены. Он вставал поутру, не обращая ни на
что внимания, спешил сесть за столик свой и целый
день просиживал за ним, держа то перо, то карандаш,
задумывался, думал, печально прохаживаясь иногда по ком-
нате, и вечером ложился спать, с глубоким вздохом произ-
нося: «Ну, завтра!» Более не слыхали мы от него ни слова.
Доктора, которым рассказывал я всю историю Антиоха,
решили, что он в сумасшествии особенного рода, что
лечить его нельзя обыкновенным образом, что обыкно-
140
венное лечение сумасшедших может только привести
его в яростное безумие и что можно надеяться исце-
ления его со временем. Сон Антиоха всегда походил на
бесчувствие смерти: его нельзя было разбудить; ел и
пил он весьма мало, и то, когда принуждали его. Я
нанял для него квартиру на даче, в прелестном место-
положении. Ночью, во время сна, мы перевезли туда
Антиоха. Он проснулся поутру, изумился, казалось, об-
гляделся кругом, но, увидев свой столик, бумагу, перо
и карандаш, поспешно сел к столику и просидел целый
день задумавшись, как будто стараясь что-то вспомнить.
Вечером он лег по обыкновению спать и, проснувшись
на другой день, опять просидел его за своим столиком.
Идти никуда не хотел он, иногда с бесчувствием взгля-
дывал в окно и тотчас отворачивался. Однажды веселое
общество гуляющих проходило под окном его — он по-
глядел и отворотился к своему столику.
Мы испытывали лечить его музыкою. Когда раздались
звуки арфы, Антиох бросил перо, стал слушать, но через
минуту с негодованием покачал головою, опять взял перо
и не оказывал более никакого внимания.
Так прошло несколько месяцев. Мне надобно было
ехать из Петербурга; я препоручил Антиоха честному
старику, который согласился жить с ним, и доктору,
который хотел навещать его каждый день.
Поездка моя была довольно продолжительна. Отправлен-
ный по казенной надобности, я не мог иметь постоянной
переписки. Меня уведомляли по временам, что Антиох ос-
тается в прежнем положении, но — не все сказывали мне!
Во время отлучки моей приехали в Петербург родст-
венники Антиоха и взяли в управление все имение его.
Бесчеловечные перевезли Антиоха в дом умалишенных.
Честный старик, приставленный мною, умолил их взять
для него особую комнату и перевез туда его столик,
бумагу, перо и карандаш. Антиох проснулся на другой
день в доме сумасшедших и, не обращая ни на что
внимания, сел думать за свой столик.
Великий Боже! Я увидел Антиоха и ужаснулся. Он вовсе
не узнал меня, взглянул на меня, когда я пришел, и снова
принялся думать. Он был худ; кожа присохла к костям его;
длинная борода выросла у него в это время, и голова его была
почти седая. Только глаза, все еще блиставшие, хотя желтые,
показывали тень прежнего Антиоха. Прежний прекрасный
шлафрок его, висевший лоскутьями, был надет на него.
Я не хотел переводить Антиоха никуда: не все ли для него
было равно, в доме ли сумасшедших был бы он или у меня,
141
потому что уж ничто не могло ни занять, ни развлечь его,
а нескромное любопытство людей могло быть для него
тягостнее в моей квартире. На лето хотел я опять нанять
дачу и туда взять с собою Антиоха. Доктора давно отка-
зались лечить его.
Ровно через год после смерти Адельгейды, в одно
прекрасное утро, когда солнце ярко осветило комнату
Актиоха, он проснулся, поспешно сел за свой столик и
вдруг радостно закричал: «Это она, это она!» Пристав-
ник бросился к нему. Указывая на слово, написанное
на бумаге, Антиох с восторгом говорил ему: «Видишь
ли, видишь ли? Это она, это душа моя — я вспомнил,
вспомнил таинственное слово, которым могу призвать
ее к себе... Мне кажется, я долго думал об этом слове!
Неужели ты его не знаешь? Теперь к ней, к ней!»
Приставник обрадовался, услышав первый раз Антиоха
говорящего. Он думал, что Антиох излечился. Антиох долго, с
наслаждением смотрел на написанное им слово, горячо поце-
ловал его, хотел встать и вдруг свалился опять на стул свой;
голова его склонилась на бумагу; перо выпало из рук его...
Я прибежал опрометью, когда меня известили, и застал
Антиоха еще в этом положении. Но он был уже холоден.
На бумаге было написано его рукою: Адельгейда.
Леонид кончил свой рассказ. Мы все молчали. Читатели
припомнят, что в числе слушателей были две девушки,
одна веселая, с черными глазами, другая задумчивая, с
голубыми. Веселая встала и пошла прочь, сказав:
— Он все выдумал. Так не любят, и что за радость так
любить?
Леонид не отвечал ей ни слова, но, когда мы, мужчины,
составили кружок и стали рассуждать всякий по-своему,
Леонид придвинулся к другой девушке. Она плакала, за-
крывая глаза платком. Леонид взял ее руку и поцеловал
украдкою, не говоря ни слова.
— Вы не выдумали? — сказала она, вдруг взглянув па
Леонида.
— И не думал, — отвечал Леонид. — Неужели и вы
скажете: так не любят?
— О нет! Верю, чувствую, что так можно любить, но...
Леонид?
— Если иначе не сумеешь любить, скажи, милый друг:
не блаженство ли безумие Антиоха и смерть Адельгейды?
Я не вслушался в ответ и не знаю, что отвечали
Леониду.
<1833>
у.' л\ \»z 33
Александр ВЕЛЬТМАН Светославич, вражий питомец Диво времен Красного Солнца Владимира
Часть первая
I
Над Киевом черная туча. Перун-Трещица носится из
края в край, свищет вьюгою, хлещет молоньёй по коням.
Взвиваются кони, бьют копытами в небо, пышут пылом,
несутся с полночи к Теплому морю. Ломится небо, стонет
земля, жалобно плачет заря-вечерница: попалась навстречу
Перуну, со страха сосуд уронила с росою, — разбился
сосуд, просыпался жемчуг небесный на землю.
Шумит Днепр, ломит берега, хочет быть морем. Кру-
тится вихрь около дупла-самогуда у княжеских палат, на
холме; проснулись киевские люди; ни ночи, ни дня на
дворе; замер язык, онемела молитва. «Недоброе деется на
белом свете!» — говорит душа, а сердце остыло от страха,
не бьется.
Над княжеским теремом, на трубе, сел филин, прокри-
чал вещуном; а возле трубы сипят два голоса, сыплются
речи их, стучат, как крупный град о тесовую кровлю.
Слышит их княжеский глухонемой сторож и таит про
себя, как могила.
— Чу! Чу! — раздается над теремом.
— Не чую? — отзывается другой голос.
— Чу! здесь слышнее, приникни... Чу! Быть добру!
Нашего поля прибудет!..
— Не чую, как ни сунусь, везде крещеное место! Лучи,
как иглы, как правда людская, глаза колют; а ладные звуки
закладывают уши. Построили терем! Спасибо! Хорош!
Добро бы сквозь дымволок путь, да за печкой или в
144
печурке место простое для нашего брата! Так нет: все
освятили крестами враги!..
— Не хмурься, нелегкий, найдем место! Без нас кому
и житье? Тс! Чуешь?
— Ни слова!..
— Чу, чу!.. Ну, друг, припасай повитушку, готовь
колыбелку, готовь кормилку!..
— Да вымолви, что деется в княжеском тереме?
— Скоро наступит раздолье! Выживем крест с родного
холма! Князь с княгинею спор ведут: как звать, величать
будущего сына. Княгиня говорит Скиольдом, именем свен-
ским крещеным — да не разорить ей нас! Князь хочет
звать Туром... Чу, подняла плач и вопль, взбурилась!..
Взбурился и князь! — чу, клянет он ребенка! «Провались,
утроба твоя!» — говорит... Ступай, ступай, нелегкий, не-
сись за баушкой-повитушкой!..
Крикнул снова филин в трубе княжеского терема,
застонал, обвел огненными очами по мраку, хлопнул кры-
лом; завыл сторожевой пес, вздрогнул глухонемой при-
вратник, молния перерезала небо, Перун-Трещица круто
заворотил коней, прокатился с конца в конец; припали
киевские люди, творят молитву.
— Недоброе деется на белом свете! — проговорила
душа, а сердце замерло.
Зашипело снова над княжеским теремом, застукали
темные речи, как град о тесовую кровлю.
— Здорово! Совсем ли?
— Ступай принимать! Все, что в утробе, все наше!..
— Ну, добрая доля! Как же проникнуть мне в княже-
ский терем?
— Вот скважина возле трубы, да щель, да гнилой
сердцевиною вдоль перекладины, прямо накатом, по стен-
ке, да в угол...
— Да кто тут пролезет!.. Словно уж в тереме нет ни
окна, ни дверей...
— Много, да святы: крест на кресте!.. Ступай же,
ступай, повитушка, покуда певень не повестил полночи...
Эх растолстела! Скоро тебя и простыми глазами рассмот-
ришь!..
— Ну, так и быть... Э! Завязла!..
— Свернись похитрее да вытянись в нитку, а я с конца
закручу да словно в ушко и продену сквозь терем.
— Шею свернул, окаянный!..
Филин на трубе взмахнул крылом, крикнул недобрым
вещуном; вспыхнуло, грянуло в небе; прокатился грохот
между берегами днепровскими, встрепенулась земля,
взвизгнули сторожевые псы, вздрогнули киевские люди.
145
В ложнице киевского великого князя темно; светоч
тускло теплится перед капищем-складнем, только изредка
свет молнии отсвечивается на оружии, развешанном по
стенам: на серебряных луках команских, на спадах и мечах
асских и косожских, на сулицах бошнякских и на 80 золотых
ключах болгарских. Вместо пухового ложа широкая дубовая
лавка с крутым заголовком, на лавке разостлана оленья
шкура; не мягко, но добросанный, дерзый князь Светослав
опочивает крепким сном.
Прошедшее и будущее сливаются в его сновидении:
видит он хазар, распространяющих власть свою от Рус-
ского моря до Оки; они вытеснили болгар от реки Белой,
завладели Богатою столицею их Вар-Хазаном. А вятичи,
соседи их, как разбитая ветром туча, носятся, оглашают
воздух словами: «Не хотим платить жидам по шлягу с
рала!.. Стань за нас, Светослав, силой своей!..» Идет
Светослав с полками киевлян, кривичей и древлян к
Римову, приступает к Сары-Кале; раскидывает по камню
Великую Вежу; гонит хазар лозою; несутся хазары, как
черные враны в степи; а Светослав близится к дому,
принимает дары от Тора, станицы бошнякской; хазарские
жиды близ Волги встречают его золотом, аланды, соседи
их, также; от Волги возвращается Светослав чрез земли
азов и азак-таурменов, живущих по берегам Торажского
озера, до устья Дона. На обратном пути принимает новые
дары от кочующих куман...
Стелется путь Светослава Игоревича славой и золотом,
да ему этого мало: на полудни все небо оковано златом,
осыпано светлым каменьем...
И вот легкие крылья сна переносят его за Дунай;
быстро приближается он к высоким берегам, сливающим-
ся с небом; болонье покрыто шелковым ковром, солнце
горячо, а волны и рощи дышат прохладой, светлые струи
алмазного потока льются с гор, а жажда лобызает их, а
утомленные члены тонут в волнах. Вдали ропщет свирель,
эхо делит ее печаль... А Светославу все слышатся гулкие
трубы — зовут его к бою. Вот, в глубине лесистого Имо,
великий Преслав, стольный град краля болгарского, светит
златыми кровлями, покоится в недрах гор.
На холме белеют и горят солнцем палаты Бориса... а
Борис горд, сидит на златокованом столе, держит державу
да клюку властную, не хочет знать Светослава.
Светослав торопится перед полками своими; грозит
обнаженным мечом Борису, приближается... Вдруг горы
сомкнулись, Преслав исчез... В отдалении, на холме, вежи
Тырновские, окруженные садами; а за ними темный лес,
посвященный Моране и Трясу, тому Трясу, который явля-
ется людям, окутанный в тени лесные... Около него вьются,
146
перелетая с дерева на дерево, тоскующие души несож-
женных покойников... А хитрые греки стоят на горах да
грозят издали киевскому князю. Взбурился Светослав на
греков, заступников хазарских. Видит он, как Феофил
тайно шлет своего спатаря укреплять границы против
Руси. Спатарь строит новую великую крепость и стену
пограничную. Ковы строят греки! Мыслит князь, и кипит
мщением, несется на трехстах ладьях к Царьграду, поло-
сует море... И вдруг... Море не море — степь необозримая,
вместо волн ковыль колышется, вместо ветров свистят со
всех сторон стрелы, вместо тьмы ночной — тьмы бошня-
ков... Скрылся свет от взоров, кровавое солнце утонуло в
туманах небосклона... Тишина могильная... Замерло сердце
Светослава... Дыхание стеснилось...
В отдалении, в лиловом тумане, видит он Игоря и Олега
и щит русский на вратах Царьграда. Затрепетало сердце
его...
— Свенельд! — восклицает вдруг Светослав, очнувшись
от сна.
Свенельд, пробужденный внезапным, громким голо-
сом князя, вскакивает с ложа, вбегает в ложницу Све-
тослава.
— Я иду за Дунай! — готовь сильную рать мою,
Свенельд!.. Все, что платит Киеву дань, со мною!.. —
произносит Светослав и забывается снова.
— То бред сонный! — говорит про себя Свенельд,
выходя из ложницы.
В одрине княгини Инегильды горят светильники пред
Божницею, золотые лаки пылают разноцветными огнями,
огромные жемчужины отбрасывают от себя радужные
цветы. Сквозь слюдовые окны видна на дороге грозная
ночь. Стены в покое обиты рытым изарбатом; резной
потолок украшен узорами из жемчужных раковин; стол
покрыт паволочитым шитым покровом с золотой бахро-
мою, лавки также; на поставце стоит золотая и серебряная
утварь, и город Торнео, кованный из злата, родина Ине-
гильды.
На резной кровати с витыми столбами и шелковою
кровлею тонет в пуху Инегильда; багрецовое одеяло взды-
мается на груди ее, ночная повязка скатилась с чела, русые
волосы рассыпались по изголовью, ланиты разгорелись,
над закрытыми очами брови изогнулись, как темные ноч-
ные радуги. Тяжело дыханье княгини, тяжки вздохи.
Вдруг вскрикнула она, очнулась, приподнялась, прило-
жила руку к сердцу, водит взоры вокруг себя, вся дрожит.
— Девушки!.. Кто тут!
147
Две спальные девушки спросонков бегут из другого
покоя.
— Девушки!.. — Продолжает княгиня. — Кто тут?.. Ох,
страшно!.. Кто тронул меня?..
— Нет никого, государыня княгиня! — отвечают де-
вушки, трепеща от страха: сквозь хрустальное красное
окно видно, как молния палит небо.
— Ох, что-то недоброе содеялось у меня под сердцем...
Хочет выскочить... Сердце!.. Взныли все кости!.. Чу! Что
загудело в трубе?.. Где плачет ребенок?..
— То ветер взвыл, государыня!
— Ох, нет, не ветер!.. То воет пес, то стонет птица
ночная!.. Болит под сердцем!..
И княгиня залилась слезами, зарыдала и вдруг умолкла,
упала без памяти в подушки.
Стоят над нею девушки, бледнеют от страха.
Пышет вдали молния, гремит Перун-Трещица; слышит
глухонемой сторож княжеского двора: опять стучат чьи-то
темные речи, как град о тесовую кровлю.
— Эх, бабушка, мешкает! Того и гляди, что певень
зальется!..
— Нелегкий! — раздался вдруг голос повитушки из
внутренних хором.
— Приняла, да не знаю, как выйти: ребенку пять лун,
его не вытянешь в нитку, не проденешь в ушко. Слетай-ко
за словом. Пришлось обратить в невидимку; да скоро!
Певень проснулся, крылья расправил!..
— Зёраз!..
Утихло.
Филин хлопнул крылом, вспорхнул, полетел; певень
полунощник хлопнул крылом, залился. Приняли его голос
и все петухи, поют.
II
Когда природа была моложе, одежда ее блестящее,
румянец свежее, дыхание благовоннее, когда воспевали ее
певцы крылатые, летающие непорочные души первых
населенцев мира, когда человек жадно, внимательно слу-
шал ее плавные речи, — когда жизнь человека была не
ношею, не оковами, не темницею духа, но чувством
самозабвения, блаженной любовью, невинною, ненагляд-
ною девой, на которую очи смотрели не насмотрелись, от
которой сердце не опадало, не щемилось, не тоскнилось,
не обдавало души страхом, а билось так радостно, что
мысли исчезали, душа, как голубь, вспархивала, носилась,
вилась, парила и возвращалась в свою голубницу, чтоб
ворковать о ясных днях, о светлых надеждах...
148
В это-то время ржа переела оковы Нечистой сиды,
заключенной при создании мира в недрах земли, и духи
злобы, почувствовав волю мышц, встрепетнулись, прорва-
ли 77 000 слоев земли, хлынули на белый свет посреди
цветущей Атлантиды, понеслись селить вражду между
стихиями и людьми.
Долго колебалась земля, долго волновался океан; а
Атлантида, разраженная взрывом, рассыпалась по водам
прахом, исчезла.
Нечистая сила селилась на земле; первоначально избра-
ла она своей столицею землю Халдейскую близ Красного
моря, где жило племя рыжих; ,их научила она войне,
хитрости и обману, научила мороку и порче, научила
страху и надежде, построила ограду и Вежу Великую,
заставила поклоняться скрытому. Но скоро заповеди из-
гнали ее оттуда с толпами народа колдунов, волшебников
и чародеев в мрачные болота севера. «И отошла она, —
как говорит предание, — в великие леса и в водные и в
потные дубровы и раменные места, на черные и мягкие
земли». Долго царила она там, но крест и там преследовал
ее и заставил искать недоброго места в глубине лесов и
в ширине степей Руси.
Обратилась она в сорок, поднялась черною стаей, скры-
ла от людей свет солнечный, тучею опустилась на берега
днепровские...
Покуда строился стан ее Саббат, новый Кааба, назван-
ный Константином Багрянородным Самват, стояла она
долгое время на Лысой горе табором и считала свои
доходы. Каждый нелегкий, отпущенный на соблазн, дол-
жен был приносить в известное время положенный оброк,
определенное число черных душ. Сборщик податей при-
нимал их как кипы ассигнаций, считал их на левой ладони
указательным пальцем правой руки, внимательно перевер-
тывал, осязал, просматривал на свет: нет ли фальшивой,
и принимал в половину цены против ходячей монеты на
белом свете.
Вскоре Нечистая сила заняла лучший холм, гору Торо-
ву, осененную дубовою рощею; поселилась над самым
Днепром в трущобе леса, в ущелье берега, который впо-
следствии прозвался чертово бережище.
Близ погребища господ скифских, засыпанного време-
нем, было приволье Нечистой силы; завелся стольный град
нелегких, упырей, ведьм и русалок.
Прибрав к рукам почти весь Днепр, они раскидывали
окаянные сети свои во все стороны: на полночь до моря
Мразного, на восток до гор, на юг до Теплого моря, на
запад до моря Венедицкого и далее. Ловили сетями людей
и учили их «безстудно всякое деяние деяти».
149
Тут столько расплодилось нелегких, что не было про-
хожего, которому бы враг ноги не подставил.
На этом-то холме люди в безумии своем поставили
кумира: «Его обличие высоко, образ страшен, голова из
чистого золота, руки, мышцы и перси из серебра, чрево
и стегна медные, голени железные, ноги и подножие
мраморные».
Этот кумир одними назывался Бел-Бог, иными Перун,
другими Тор, или Чор, и стоял он в кумирне под небом,
или Ваал-даком.
Таким образом, наставляя людей злу и неправде, Не-
чистая сила жила на бережище припеваючи и воображая,
что «нет конца ее силе, аки миру». Но отторгся камень
от горы, без рук, ударил в кумира, и стер скудель, железо,
медь, злато и серебро в прах, а ветр развеял его.
Пришел учитель святого слова поведать истину русским
людям. Русские люди не верили словам, хотели чудес.
— Изгони, — говорили, — Белобожича с его высокого
холма!
— Изгоню, — отвечал он и с крестом в руках поднялся
на высокий холм, водрузил на нем крест.
Зарычала Нечистая сила, угомонилась, и полк ее отсту-
пил с священного холма, выше по Днепру, на крутой
берег, в рощу, лежащую близ княжеского заветного луга
и княжеских лесов; а чтоб Омуту и ведьмам иметь свободу
ходить по Днепру, то Нечистая сила, отклоняя реку от
холма, прососала новое русло, которое люди и назвали
Черторыею.
На холме же княгиня Ольга поставила свой златоверхий
терем, который высился гордо и смотрел на Киев и
окрестности. Кровля терема была медная, золоченая, все
окны до одного были красные, стены лаженные снаружи
разноцветною черепицею. С левого круглого выходца ви-
ден был Днепр, скрывающийся в густом лесу; от реки
Почайны луговая оболонь; близ самого Днепра, на речке
на Глубочице, стоял храм, строенный Ольгою в честь св.
Ильи громовержца Божия, которого язычники называли
Крестьянским Перуном. Прямо за Днепром остров, состав-
ленный Черторыею и покрытый лесом; за Черторыею
озеро Золоча, а за ним светились рассыпные пески Лысой
горы...
С правого выходца видно было в отдалении, как Днепр
прятался за Витичев холм, на котором стоял храм св. Вита,
построенный гостями веры Папской; за холмом оконеч-
ность села Займища. Перед Витичевым холмом, немного
левее оного, чернелась могила того Дроттара-Скиольда,
который от новгородского князя был послом у греческого
150
царя Михаила и потом рядил на киевском столе у полян
и руссов.
Между Витичевым холмом и Скиольдовой могилой
чернелся густой лес; а на скате крутого берега ущелье, а
в ущелье трущоба, а в трущобе место темное, клятое, про
которое страшно было и говорить.
Вправо, близ березовой рощи, над холмом Скиольдо-
вым, было село Берестовец, а правее оного за окопом
пространные княжеские луга.
Перед заветными лугами, по скату лощинки, впадаю-
щей в ручей Лыбедь, видно было длинное село Щулявщи-
на, Добрынине, с двором боярским и теремом, где жила
Мила; правее, в расстоянии одного поприща, тянуло село
Княжеское Перевесище; а за ним, в садах, варяжская
божница Германеч и холм, прозванный Дировым, ибо на
сем месте стоял некогда Тор в виде Дира, или быка,
покровителя стад; далее, за Становищем и Дорожищем,
лежащими на левом берегу Лыбеди, чернелся лесистый
правый ее берег.
С левого выходца, бросив снова взоры на луговую
оболонь и на извивающуюся по ней речку Глубочицу,
любопытство останавливалось на густой Яворовой роще,
в недрах которой чернелось здание и воздымалась Высо-
кая; тут, говорили люди, был последний приют Волоса. За
рощею светилось озеро и струи реки Почайны. Левее
озера выказывался холмистый крутой берег, оканчиваю-
щийся урочищем Скавикой, на котором видна была бело-
каменная Олегова могила.
Далее взоры терялись в лесах, в извилинах Днепра, в
синеве отдаления, как память в глубине прошедшего, как
луч света во мраке, как звук в пустыне, как ум в
соображениях.
Красен был Киев; а кто не был в Киеве, тому не
поможет раскаяние, говорили праотцы. Киев преддверие
рая, говорили они, там светел Днепр, таинственны, свя-
ты берега его, высоки, зелены холмы, чист воздух... Но
что было там прежде!.. Что было там!.. О! Идите по-
клониться Киеву, потомки скифов! Нет древнее его свя-
тыни, нет святее его древности! Нетленна тайна, но тле-
нен покров ее. Идите, потомки скифов, поклонитесь Киеву,
там найдете вы современников Дария, Митридата и Аттилы!
Тосковала Нечистая сила о приютном холме, злоба
взяла Нечистую силу. Чего ни придумала она, чтоб выжить
с места крест и овладеть своим древним станом. Ничто
не помогло. Не имея права принимать на себя человече-
ского образа, Нечистая сила стала в пень. Но один хитрый
151
думец тьмуглавого змия придумал воспользоваться не толь-
ко проклятыми людьми, но и проклятыми детьми в мате-
ринской утробе.
— Воспоим людское детище сами, кровью людской, —
говорил он, — воскормим в своем законе; возрастет, будет
неизменным пророком лжи и неправды, восстановителем
старых уставов Белбоговых, поклонником тления... Его
сделаем мы земным владыкою.
— Кикимора! — вскричала вся Нечистая сила радо-
стно. — Кикимора! — повторилось в ущельях гор и
в трущобе лесов; взвились пески на Лысой горе,
вздулся Днепр, заклокотали ведьмы, перекувырнулись
упыри.
И положено было в Сейме на Лысой горе сделать
первый опыт воспитания людского детища на иждивении
силы Нечистой... И в лето 6375 первая попытка была
над сыном суждальского князя Рюрика Африкановича,
который был, как говорит летопись, от рода Августа,
кесаря римского. Но и у Нечистой силы первый блин стал
комом.
Второй выбор пал, как мы уже видели в первой главе,
на Светославово детище, проклятое отцом в материнской
утробе.
III
Дело шло на лад; Нечистая сила пировала на счет
будущих благ. Ведьмы на Лысой горе хороводы водили,
звонко распевали: у-у! у-у! Киевские люди со страхом
прислушивались, а Светослав, возвратившийся почти по-
неволе из Булгарии в Киев, по вызову Ольги, да непраздной
своей княгини Инегильды, да бояр и старейших мужей
для защиты великого княжеского города от нахлынувших
бошняков, скоро соскучился в днепровской столице, осо-
бенно после ссоры с своею княгинею за имя будущего
сына. Его стало все сердить на Руси. Инегильда заболела;
призвали повитушку; старуха взглянула на княгиню, при-
ложила руку под сердце...
— Кое уже время, государыня, ты непраздна?
— За половину, — отвечала княгиня.
— Словно нет ничего! — прошептала старуха. — Ох,
недобро! Провалилось чрево твое! Убило злое слово мла-
денца!..
Нахмурился князь, когда дошла до него эта весть,
проклятие детища легло у него на душе.
— Не любо мне в Киеве! Не пригрею места себе! —
сказал он своей матери княгине. — Хочу за Дунай! Там
стол великокняжеский, благая среда земли моей. Посажу
152
Ярополка в Киеве, Олега в деревскую землю, и пойду
туда!..
Больная Ольга умолила сына своего пробыть в Киеве
хоть до ее смерти; но скоро настал конец Ольги, и ничто
не могло уже остановить желания Светославова. Похоро-
нив мать свою, назначив уделы сыновьям, он сел в крас-
ную ладью; великокняжеское паволочитое ветрило распах-
нулось, крутой рог загремел, вёсельщики грянули в лад,
вспенили волны, запели ратную песню, ладья отвалила, а
Светослав, стоя на корме, прощался поклонами с женой
и детьми, с боярами и народом. Все вопило, рыдало над
Днепром, как будто над могилой Светослава.
Кто не знает из вас, читатели, Нестора, того маститого
старца, что стоит в храме русской истории на гранитном
подножии, как древний кумир, которого глаголам веруют
народы, пред которым историки, как жрецы, ходят с
кадилом, а романисты черпают из 300-ведерной жертвен-
ной чаши события прошедших веков и разводят каждое
слово водяными вымыслами?
Из слов этого-то Нестора известно каждому, что когда
новгородцы пришли просить у Светослава князя себе, то
Добрыня, дядя Владимира, сказал им: «Просите Володиме-
ра, Володимер взором красен, незлобив нравом, крива
ненавидит, любит правду, клюки ж в нем нет». И новго-
родцы рекли Светославу: «Дай нам Володимера!» И Све-
тослав, стоя на корме, прощался поклонами и с женой и
рынею и слами новгородскими в Новгород.
Здесь, кстати, поведаю я стародавнюю вещь, правду
истинную:
На восток от Танаиса, в Азии, был Азаланд, или
Азахейм; столица сей земли называлась Асгард, т. е. град
азов, богов; правитель сей земли был Один, муж великий
и мудрый. Это было в первом столетии до Р. X. Предвидя
приближение грозы от Рима и падение своей власти на
берегах Черного моря, он удалился с большею частью
народа своего к северу.
Пройдя Гардарикию, или Ризенландию и Сакалан-
дию, он пришел в Фионию, принадлежавшую свейскому
конунгу.
Не желая заводить раздора на новоселье, Один послал
послов в Гильфу, свейскому королю, просить, по древнему
обычаю, земли и воды. Гильф, зная уже по слухам побе-
доносного Одина, дал ему часть болотистых пустынь Фи-
онии. Один обвел часть сию плугом и назвал Плогс-Лан-
дией, т. е. пахотной землей. Сверх сего Гильф дал для
поселения азских людей весь Бримир до гор Уральских,
т. е. граничных гор. Таким образом, пришедшие с Одином
азы и торки населили Бримир, или Биармию, а ваны, или
153
финны, заняли Плогс-Ландию. Ваны построили на реке,
соединяющей два больших озера, Волхов, т. е. двор Божий,
где и был главный их храм; озеро прозвали они maose, т. е.
вода, болото.
Между тем давние зашельцы на север, родовитые ру-
сины, — коих готты, соседи поморские, величали ругяна-
ми, — стесненные на берегах Урманского моря новыми
пришельцами, были терпеливы, покуда языческая вера их
была сходна с древней религией соседей; но когда готты,
приняв в третьем столетии на юге христианскую религию,
перенесли ее и на север, в четвертом столетии стали
смеяться над коваными и рублеными Богами, а в пятом
гнать кованых и рубленых Богов и поклонников их, тогда
славяне, русины поморские, озлобились, и все, что только
могло носить оружие, поднялось по слову, двинулось на
новоселье, под предводительством княжа Вавула. По древ-
нему обычаю, послали они послов к финнам и требовали
земли и воды; но финны отказались от сего одолжения,
надеясь на помощь свеев; тогда славяне нахлынули на их
землю, покорили Плоксгоф и Волхов и населили земли от
Двины до Волги. Станом своим избрали они озеро Маозе,
прозвали его Лиманом, т. е. озером, возобновили город
Волхов, прозвали новоселье Новым градом, стали жить,
поживать и славиться.
После сих событий прошло пять столетий, когда Вла-
димир подъехал к Новугороду. Все люди новогородские,
из днешнего и окольного города, высыпали навстречу; а
посадники, люди жилые, и старейшие, и старосты конеч-
ные встретили его у ворот городских-торжинских, покло-
нились до земли, пожелали вековечного здравия и поднес-
ли на золотом блюде каравай и соль, а на серебряных
блюдах обетных зверей и птиц, выпеченных из пряного
теста.
На реке ожидала уже Владимира княжеская ладья
красная, золоченая, с небом паволочитым и стягом ново-
городским, на котором с одной стороны был изображен
Пард и две звезды, с другой — лик святого витязя с тремя
стрелами в одной руке и с рогом в другой.
При громах славы, песни хвалебной Владимир спустил-
ся в ладью; сорок вёсельников в лад закинули веслы,
пригнулись вперед, могучими руками вспенили Волхов, и
ладья, как стрела, спущенная из лука, понеслась. От
пристани до хороми Бога света путь был устлан красным
сукном; народ кипел по обе стороны.
Слуги хоромные подвели князю белого Божьего коня
и повели под узды к храму, огражденному святым рощень-
ем и дубовым тыном. За храмом был темный луг, и ветер
шумел по вершинам столетних священных дубов; над
154
преддверием возвышалась круглая башня, на вершине
которой звонарь ударял в било.
У входа встретил Владимира вещий старый владыко и
божерок, в гловуке высоком, красном, повитом белою
пеленою до земли, с жезлом змийным в руке, полы
сорочицы, покладенной жемчугом, несли отроки юные;
жрецы и слуги хоромные вышли со свещами и темьяном...
После привета князю и поклона Вещий владыко принял
дары Владимировы и внес во храм. Мужи княжеские
передали слугам хоромным златую великую лохань, пещ-
ренную хитрым делом и каменьями, ларец с драгоценными
манатьями и ризами, два блюда с златницами греческими.
Храм Волоса не представлял ничего роскошного снару-
жи: это было огромное четвероугольное здание, построен-
ное из столетних дубов, почерневших от времени и об-
росших мохом; крутая крыша походила на темный луг;
вокруг здания были двойные сени с навесами, верхние и
нижние.
Под самой кровлей были волоковые продолговатые
окны, сквозь которые, с верхних сеней, дозволялось жен-
щинам смотреть на совершение обрядов во внутренности
храма; ибо женщины не имели права входить в оный.
За храмом был пруд, осененный высокими липами, а
за прудом палаты владыки с горницами и выходцами и
избы жрецов и слуг хоромных.
Не красуясь наружностью, храм новгородский славился
Богатством от взносов и от доходов волостных.
Никто не помнил, когда его построили. Носилось по-
верье, что это тот же самый храм, который построен
финнами и про который колдунья финская пророчила, что
это «последний храм болвана и другого уже не будет —
и сгинет вера в болванство, когда кровля Божницы обра-
тится в тучное пастбище, а с восточной стороны выпадает
бревно».
Долго не верили новгородцы этой молве, но, когда уже
пришел храм в ветхость и покрылся мохом, поверье более
и более распространялось, страшило народ. Однажды, во
время праздника веснянок, вдруг задняя стена крякнула,
и решили на вече строить новый храм. Начали строить,
поставили кровлю; но в одну ночь поднялась гроза, гро-
мовая стрела ударила в строение, спалила его. Пророче-
ству финской колдуньи поверили вполне. Вещий владыко
требовал от веча начать снова работу, но увечанья не
положили, по случаю начавшихся раздоров с полоцким
конунгом Рогвольдом, принудивших новгородцев просить
себе князя и помощи у Светослава.
Когда Владимир вступил в Божницу, глаза его были
омрачены лучами светочей. Под сквозным литым медяным
155
капищем, на высоком стояле, под небом, осыпанным свет-
лыми камнями, обведенным золотой бахромчатой полой с
тяжкими кистями, вздымался на златом столе древний
боже Волос. Лик его из слоновой кости почернел с
незапамятного времени; на голове его был золотой венец,
вокруг головы звезды; в одной руке жезл, в другой стрелы;
покров из цветной ткани лежал на плечах и, опадая вниз
бесчисленными складками, расстилался по подножию. По
правую сторону капища стоял стяг владычен, а перед
хитрыми узорчатыми вратами капища стоял обетный жерт-
венник; подле, на малом стояле, жертвенная чаша; влево
был стол княжеский с кровлею, вправо стол вещего
владыки. Подле стен, с обеих сторон, на высоких стоялах
два небольших божича, оставшихся после финнов в храме;
один из них был золотой, и говорили, что это золотая
баба, матерь стоявшего напротив божича Чура, которого
люди называли врагом. У задней стены стоял поставец с
посудой жрической: боковые стены были увешаны дарами,
золотыми и серебряными кольцами, ожерельями и изобра-
жениями различных членов тела, которые, по обещанию,
жертвовались во время болезней: болит рука, приносят в
жертву серебряное подобие руки; болит нога, подобие
ноги.
Едва Владимир занял свое место, раздался звук трещал
и колокола, потом шумный хор — однозвучное, мрачное,
протяжное пение, вещий подошел к жертвеннику, взял
рог от подножия Волоса и влил часть вина в чашу. Между
тем принесли на одном блюде жрический нож, на другом,
под белым покрывалом, агнца; печальное блеяние его
раздавалось по храму и сливалось с звуками мрачного
пения; агнца положили на камень жертвенный; вещий взял
нож, произнес какие-то слова, и кровь из бедного агнца
полилась в чашу, в чаше вскипело, поднялся густой пар.
«Благо, благо тебе!» — запел хор.
Владимир отвратил взоры от обета, обвел ими по
высоте храма, и очи его, как прикованные, остановились
на одном женском лице, которое выдалось в волоковое
окно в вершине храма. Владимир забыл, где он, не обра-
щал внимания на обряд; но стоявший подле него Добрыня
благоговейно смотрел, как жрец поверял каждую часть
внутренности агнца и клал на жаровню жертвенника
окровавленными руками.
Когда все части разложены были на решетку жертвен-
ника, вещий взял снова рог, полил жертву, и она обдалась
вспыхнувшим синим пламенем.
«Благо, благо тебе! Суд и правда наша!» — загремел
хор; затрещали трещотки, на вече ударил колокол, вокруг
храма загрохотал голос народа, храм потрясся до основа-
156
ния... Вдруг с восточной стороны храма раздался треск,
подобный разрыву векового дерева от громового удара.
Все смолкло; онемели возглашающие уста, обмерли
члены, издающие звуки, только протяжный гул вечевого
колокола дрожал еще в воздухе.
— Горе, увы нам! — произнес беловласый божерок и
трепетно принял трости волхования, раскинул их по ковру,
смотрел на них и произносил: — Обновится светило,
светом пожрет древо, растопит злато, расточит прахом
камение... — Княже, клянися Светом хранить закон его,
быть оградою, щитом, мечом и помочьем его, пагубой
другой веры! — произнес он, почерпнув златым ковшом
из чаши жертвенной и поднося Владимиру.
— Не я щит ему! Он мне щит! — отвечал Владимир.
— Вкуси от жертвы, испей от пития его и памятуй:
«оже ел от брашны его и пил питие господина твоего».
Владимир прикоснулся устами к ковшу, Добрыня испил,
вящшие мужи пили ковшами, а народ, взбросив руки на
воздух, ловил капли, летевшие с кропила, и, обрызганный
кровью, собирал ее устами.
Между тем юный князь снова поднял очи на волоковое
окно. Новогородские девы вообще славились красотою; но
эта дева — в повязке, шитой жемчугом по золотой ткани,
в поднизи низанной, под которою светлые очи как будто
думали любовную думу, — эта дева была лучше всех
земных радостей.
Владимир едва заметил, как подали ему княжеский
костыль и княжескую новгородскую шапку; с трудом отвел
он взоры от лика девы, когда с громогласным хором
подводили его под руки к лику Света; он поклонился в
пояс и пошел со вздохом из храма на Вече к людям
новгородским.
Обходя храм, он искал чего-то в толпах женщин,
которыми были покрыты верхние сени; но видел только
старух и отживших весну свою. Их лица были похожи на
машкару, на болванов, обложенных золотою парчою, жем-
чугом, бисером и дорогими разноцветными каменьями; это
были вороны-вещуньи, сороки-трещотки, ворожеи да сва-
хи; они заслонили тучными телесами своими и распашны-
ми кофтами жертв своего гаданья и сватанья, у которых
на устах были соты, на щеках заря, в очах светилы
небесные — источники любви...
IV
Между тем как в Новгороде шли дела людские добром,
на берегах днепровских творились чудеса.
157
...На берегу днепровском, близ Киева, по соседству с
Чертовым бережищем, жил дядя Мокош.
Есть же на белом свете люди, которые ни сами ни во
что не мешаются, ни судьба не мешается в их дела. Ни
добрые, ни злые духи не трогают их, как существ, не
нужных ни раю, ни аду. Эти люди никому не опасны,
никого не сердят, никого не веселят, никого не боятся,
ни на кого не жалуются; им везде хорошо; есть они, нет
их — все равно.
Из таких людей был Мокош, сторож заветных княже-
ских лугов и лесничий.
С молодых лет жил он в хижине близ Чертова бере-
жища, не заботясь о соседстве Нечистой силы. Зато весь
народ киевский думал, что сам он водится с нею. Когда,
раз в год, приходил Мокош в княжескую житницу за
мукою на хлебы, его допрашивали: «Что деется на Черто-
вой усадьбе?» — «Не ведаю», — отвечал он. «Что деет
Нечистая сила?» — «Живет себе смирно».
Ни слова более нельзя было добиться от Мокоша.
Про него можно было сказать: лесом шел, а дров не
видал.
Жил Мокош уединенно с своим задушевным псом
Мурым. Вместе с ним каждый день, рано поутру, обходил
он луга и лес. От нечего делать на лугах полол крапиву,
в лесу собирал валежник. И должно было отдать ему
справедливость, что луга были как бархатные, а лес чис-
техонек; только в одном месте, на скате холма, во впадине
горы, под навесистыми липами, с давнего времени заметил
он, что кто-то мешается не в свое дело и содержит это
место в отличном порядке и чистоте.
Долго подозревал он, что кто-нибудь без спросу посе-
лился в этом месте; приходил он тайком, но никого не
заставал; а на травке ни листика завялого, ни сучочка, а
на дереве ни червячка, ни паутинки. Иногда только каза-
лось ему, что по лугу как будто вихрь ходит, да подметает
пыль, и полет сухую траву, и обрывает завялые листья.
Мокош, уверенный, что точно никого нет, забыл свои
подозрения; и если б народ своими допросами про Нечи-
стую силу, которая живет на холме, не напоминал ему об
этом, он не знал бы никогда, что такое и Нечистая сила.
У него все было чисто: и луга, и лес, и источник, из
которого пил воду, и мука, из которой пек хлебы, и мысли
его, и руки, и душа.
Уединение Мокоша нарушалось только несколько раз
в году, во время княжеской охоты, когда на заветном лугу
выпускали соколов с челигами на ловлю птиц.
Однажды Мокош встал, по обыкновению, с солнцем,
умылся ключевой водою, поклонился земно на восток,
158
съел кусок хлеба с молоком и отправился в обход лугов
и леса. Кончив свое дело, он пробрался скатом днепров-
ского берега к заветному холму, сел во впадине на мягкую
мураву и стал глазеть на темный правый берег реки.
Необозримая даль покрыта была густым лесом; инде толь-
ко желтели песчаные холмы и курилось далекое селение.
Влево, на высоте, расстилался Киев-град, с белокаменными
палатами, вышками, теремами и бойницами.
Мокош на все смотрел; но для него все равно было,
смотреть или нет: не в первый раз он видел издали и
Киев, и Днепр, и темный правый берег его. Он ни о чем
не думал, не рассуждал; и о чем бы стал он думать?..
Единообразие жизни есть бесплодное поле, на котором не
родится мысль.
Итак, Мокош был в этом состоянии, непонятном для
мира, исполненного жизни, борьбы добра и зла. Вдруг
слышит он плач младенца, вскакивает, идет на голос,
приближается ко впадине, осененной навесом лип, и ви-
дит, на одной из ветвей дерева висит колыбелка, а в ней
лежит спеленатое дитя. Колыбелка качается, дитя плачет,
шевелит устами, просит груди. Вдали эхо вторит чью-то
колыбельную песню; ко подле бедного дитяти нет мамы,
нет няни, нет кормилицы.
Жалко стало Мокошу; подходит он ближе... вдруг ко-
лыбелка перестала качаться, эхо колыбельной песни утих-
ло, свивальник развертывается, пеленки вскрываются, ни-
кого не видно, а кто-то вынимает ребенка; он утих, он
лежит на воздухе, во что-то вцепился ручонками и к
чему-то тянется, что-то рвет устами, кажется, сосет, слыш-
но, как он глотает...
Дивится Мокош, разинул рот.
Невидимые руки пестуют дитя; оно повеселело, улыба-
ется, бросает на все любопытные взоры; увидело Мокоша,
тянется к нему.
Мокош не вытерпел, приближается, протягивает к ре-
бенку руки, хочет взять его... А длинная ветвь орешника
хлысть его по рукам.
— Погори ты пожаром! не уродись на тебе шишки
еловой! — вскричал Мокош... А ребенок хохочет, опять
тянется к Мокошу. Опять Мокош протягивает руки, а
ветвь орешника опять хлысть его по рукам, а другая хлоп
по лицу.
— О-о-о! Бесова клюка! — кричит Мокош, протирая
глаза, из которых искры сыплются... А ребенок смеется,
тянется к нему снова.
— Провались ты, вражий сын! — произнес Мокош и
побрел домой, повалился на лавку, спит.
159
А под крутыми берегами извивается Днепр, шипят его
волны. Давно вытек Днепр из темных лесов смоленских,
из соседства Двины и Волги, пробился сквозь каменные
ограды земли половецкой, скатился по десяти гранитным
ступеням и ринулся в море.
Извивается Днепр, шипят его волны около берегов
киевских. Днепровский Омут выгнал на работу все цар-
ство отводить реку от священного холма, рыть новое
русло.
Извивается Днепр, шипят его волны, а солнце играет
в нем, а киевские златые терема опрокинулись в него и
мерцают в волнах.
Просыпается Мокош. Вчерашний день всегда был для
него сном; но чудный ребенок на холме нейдет у него из
головы.
«Дивен сон!» — думает Мокош и, кончив свой завтрак,
отправляется в обход лугов и леса, идет опять мимо холма,
садится отдохнуть. Глядь... а мальчик лет пяти, в красной
сорочке, обшитой золотой тесьмою, в сафьянных сапож-
ках, шитых узорами и выложенных бисером, бегает один-
одинехонек и ловит мотыльков; много их вьется над ним,
но он ловит изумрудного, осыпанного искрами золотыми,
у которого крылья как будто обложены полосами радуги.
Увидев Мокоша, мальчик бежит к нему навстречу,
берет его за руку.
— А!.. Кто ты таков? — говорит ему.
— Да дедушко Мокош, — отвечает ему Мокош, выпу-
чив на него глаза.
— А моего дедушку зовут Он! — вскричал маль-
чик. — Ну, и ты будь моим дедушкой!.. А можно уло-
вить мотылька?
— Лови, голубчик! — отвечает Мокош.
— Она не велит... Говорит, что это красная девушка;
говорит, что я сотру с ее лика румянчик.
— Твоя бабушка обмолвилась. А где твоя бабушка?
— Где бабушка? Постой, я приведу ее к тебе.
Мальчик побежал под навес липы, в кустарник. «Ау!
Ау!» — закричал он. «Ау!» — отозвалось в лесу.
— Чу! Она ушла в лес. Пойдем, поищем ее!
Он взял Мокоша за руку и повел в лес.
«Ау!» — снова закричал мальчик. «Ау!» — повторилось
в лесу.
— Чу! Пойдем, пойдем; вот здесь Она... Ох, нет, вот
там!..
Мокош устал ходить за торопливым мальчиком.
«Ау!» — отзывалось то с одной, то с другой стороны.
«Ау!» — закричал мальчик опять. «Ау!» — раздалось
позади них.
160
— Эх! Она воротилась домой.
Пошли назад. Пришли на лужайку, под липы.
— Нет и дома, — произнес мальчик печально.
— Да где твой дом? Веди домой.
— Вот здесь, дедушка, под липкой.
«Сирота, — подумал Мокош. — Ав хмару да в
ливень?»
— Под липкой, дедушка.
— Ав зиму да в метелицу?
— Под липкой...
— Сирота!.. — повторил Мокош. — У тебя, чай,
рученьки да ноженьки отморожены.
— Тепло, дедушка, под липкой; на эту лужайку я не
выхожу; как пойдет черная хмара по небу да нанесет
холоду, я сижу дома; боюсь выйти из-под липки: так и
колет лицо, так и жжет.
— Откуда ты, голубчик, взял такую шапочку с облож-
кой горностаевой, словно княжеская, да сорочку, шитую
золотом, да сафьянные сапожки?
— Все мне приносит Он; ты видел моего дедушку?
— Какого дедушку?
— А вот что говорит: без меня бы ни песен, ни радости
людям. А видал ли ты, как пляшут да водят хороводы?
Вьются, вьются, заплетаются, девушки бледные, бледные!..
Запоют так: у-у-у-у!.. А мне так и холодно, как от белой
зимы, что бывает за нашей лужайкой.
— Да каков дедушка твой собой?
— Каков? Не таков, как ты; все исподлобья смотрит,
на людях покойных ездит верхом. Все его боятся, а
дедушка никого, — только боится кочета, что залетел из
Киева; а я спросил его: «Чего ты боишься кочетка?
Видишь, я не боюсь...» А Он сказал: «Гони, гони его,
покуда не закричал!» Я и прогнал!..
Мокош внимательно слушал рассказ ребенка, присел
на лужайку и стал полдничать, вынув из кошеля кусок
житного хлеба.
— Что это, дедушка? — вскричал мальчик. — Дай-ка
мне!
Мокош отломил кусок: с жадностью мальчик схватил
и съел.
— Ты голоден, голубчик, тебе поесть не дадут!.. Вот
тебе еще ломоток хлебца.
— Хлебца? — вскрикнул мальчик. — Она не дает мне
хлебца.
— Чем же ты питаешься, голубчик?
— Она меня кормит...
Вихрь свистнул между мальчиком и Мокошем и унес
слова мальчика.
6 Страшное гадание
161
— Ась? — спросил Мокош, не расслышав, чем кормят
мальчика.
— А поит... — продолжал мальчик.
Вихрь опять свистнул над ухом Мокоша; он не слыхал,
чем поят мальчика.
— Ась? — повторил он.
— Да, дедушка, — продолжал мальчик, — а мне тошно,
тошно, как я съем... — Снова свистнул вихрь... — Все
хочется этого хлебца да водицы испить, что течет под
горой... У тебя много хлебца?
— Есть мало, — отвечал Мокош.
— Пойду я, дедушка, к тебе; ты такой добрый, ты меня
пустишь гулять в город!
— Пойдем, пойдем... Я поведу тебя в Киев, — отвечал
Мокош, вставая.
Мальчик хочет идти — и вдруг остановился.
— А!.. Вот Она!.. Пусти меня к этому дедушке!.. Пусти!
Мокош смотрел вокруг себя: с кем говорит мальчик?..
Но никого нет... Только вихрь свистал снова между Мо-
кошем и мальчиком. Мокош хотел подойти к нему, а ветвь
натянулась и хлестнула его по лицу.
— Ооо! Сгинь ты грозницею!! — вскричал Мокош,
закрыв лицо руками. — Поточи тебя тля поганая! —
продолжал он, удаляясь и проклиная Нечистую силу.
V
Наутро, по обычаю, Мокош снова спустился в обход
лесов и заветных княжеских лугов. Любопытство завлекло
его к лужайке. Вот подошел, ступил на свежую мураву, и
вдруг стукнулся обо что-то лбом.
— Вражий тын! — вскричал он. Смотрит... и тычинки
нет; хочет идти, ногу вперед — стукнулся снова, нет
прохода. Сердится Мокош, шепчет бранные речи, шарит
рукой, точно как будто каменная стена перед ним, а нет
ничего. Продолжает вести рукой по стене, идет кругом, и
стена тянется вокруг лужайки... За стеной чей-то голос.
Прислушивается Мокош, кто-то неведомые речи выго-
варивает...
— Ей, голубчик! Кто тут?
— Принес хлебца? — отозвался голос. — Не то не
хочу учиться книгам.
— Да где ты тут?.. Ох ты, окаянная огородина!
— А, это ты, добрый дедушка? Здорово! Забыл ты меня!
Как будто сквозь туман увидел Мокош отрока лет
десяти, в красном шелковом кафтанчике, перепоясанном
золотым тесемчатым кушаком, с откидными рукавчиками,
ноги перетянуты ниже колена также золотыми тесьмами,
162
на ногах сапожки шитые сафьянные, на голове скуфейка,
из-под скуфейки рассыпаются по плечам витые русые
кудри; в руках отрока длинная книга и жезлик.
— Что ж нейдешь? — спросил отрок.
— Да словно стена стоит?.. Аль мерещится?.. — отвечал
Мокош, тщетно подаваясь вперед.
— Какая стена! Плюнь на нее, дедушка.
Мокош плюнул; вдруг как будто что-то треснуло, рассыпалось
вдребезги. Мокош, спотыкаясь, как по груде камней, приблизился
к отроку и, взглянув на него, остановился, выпучив глаза.
— Да ты словно тот же, что вчера видел я... А пяди
на три вырос!..
— Вчерась? — сказал отрок. — Да ты у меня и невесть
с какой поры не был, дедушка.
— Ох, да ты не простой, словно колдун аль чаровник
отец твой али баба, не ведаю кто?
— Иди же, дедушка, я рад тебе! — сказал отрок, взяв
Мокоша за руку. — Ведь ты обещал мне хлебца, дай же,
дедушка, хлебца, а я тебе дам золота, вот того, что люди,
говорит Он, все за него покупают, кроме светлого неба.
Подбежав к скату горы, отрок откопал песок и показал
Мокошу целую кадь золота.
Мокош выпучил глаза.
— Бери, дедушка; Он сказал мне, что золото лучше
всего для людей; за золото они продают свою душу и
светлому дню, и темной ночи.
— То все мордки грецкие! Чего мне в них! Нес бы ты
их к князю нашему аль к какому боярину, мужу великому;
то, вишь, клад, а клад — княжеское добро; а наш брат возьми
клад де принеси домой, а за кладом и Нечистая сила в дом...
— Какая Нечистая сила? — спросил отрок.
— А вот что ты ее кличешь; она, чай, тебя и книгам
учит?
— Учит, — отвечал отрок.
— Что ж тут писано?
— А тут писано так, дедушка: в начале лежали на пучине
двое... Один светлый, светлый!.. Другой темный, темный!..
Лежали долго, спали крепким сном, де все росли, росли...
— Чай, словно ты?.. — спросил Мокош.
— Я не расту, дедушка, сам ты давно меня видел.
— Морочишь, голубчик, растешь, словно под дождем
боровик; ну разбирай, разбирай книгу.
Отрок продолжал:
— Росли, росли и выросли большие, великие, глазом
не окинешь, и стало им тесно лежать в пучине; стало им
тесно, они и очнулись; один очнулся, другой очнулся, встал
один, другой встал, закипела пучина ветром. «Кто ты?» —
молвил светлый. «Кто ты?» — молвил темный. «Чему
163
здесь?» — молвил светлый. «Чему здесь?» — молвил
темный, а речи словно гром прокатились по пучине...
«Недобрый!» «Благой!» — крикнули оба два и схватились
могучими мышцами и закрутились по пучине, ломят друг
друга; от светлого сыплются искры, от темного холодный
зной градом...
— Ну!..
— Дальше, дедушка, не умею; не учил.
Едва отрок произнес эти слова, вдруг вихрь закрутился,
вдали затрещал лес.
— Она, Она идет! — вскричал юноша. — Ступай,
дедушка, прочь, не то завьет тебя, закрутит, удушит...
Приходи наутро.
— Ладно, — произнес Мокош, осматриваясь кругом со
страхом и удаляясь бегом от отрока; пес его остановился,
лаял на кого-то во всю мочь.
«Экой омрак, экая нечистая сила!.. Ой, пойду в Киев
да поведаю княжим людям! То диво!.. Да красный какой,
добросердый!.. А, чай, от ведьмы бы уродился не такой?
Уж не княжее ли детище?.. Молвят же люди, не годами
растет, а часами... Ой, пойду в Киев...»
И вот Мокош своротил на тропочку, которая тянулась
покатостию горы частым кустарником и вела в Киев.
Только что своротил... А вихрь свистнул, закрутил,
сорвал шапку с головы Мокоша; покатилась шапка в гору,
поляной, заветным лугом — Мокош за ней, а пес за ним
да за ним, а шапка, словно перекати-поле, катится да
катится; прикатилась к дубраве, где была изба Мокоша,
остановилась у порога. Устал, выбился из сил Мокош,
плюнул на шапку, поднял ее, ударил о землю, повалился
на прилавок, шепчет про себя: «Окаянная! Словно юница
прибежала с поля домой!..» И забыл о чудном юноше,
забыл о Киеве, захрапел. И пес, почесав бок заднею лапой,
по обычаю, свернулся в обруч, заснул.
VI
Едва только показался новый день над Киевом, Мокош
очнулся, протер глаза и дивится, что его овчинная шапка
валяется на земле; слова «окаянная, словно юница ведает
закуту свою!» пробудились также, и Мокош в первый раз
стал припоминать вчерашний день.
«Ой ли? От то!.. Аль морок? — говорил он сам себе. —
Оли клад мается да прикидывается ликом?.. Ой диво,
чудо!.. Пойду ко двору, поведаю княжеским людям!.. Аль
пойду проведаю, не морок ли?.. Може, впрямь вражья
сила нечистая, что народ бает».
164
Мокош поднял с земли шапку, отряхнул, обдул ее, взял
котомку с хлебом, костыль, кликнул пса, отправился; до-
рогой забрел на полугорье к кринице, прилег на землю,
полакал алмазной воды, обтер бороду, отправился далее.
Едва он вышел из-за косогора, по тропинке, извивав-
шейся к тому месту, где, по предположению Мокоша, был
клад, который, наскучив лежать в земле, принимал на себя
человеческий образ, чтоб соблазнить кого-нибудь со-
бою, — вдруг из-под липки бросился к нему навстречу
юноша, точно старший брат отрока, которого Мокош
видел в прошлый день.
Мокош приостановился от удивления; а юноша висел
уже у него на шее.
— Дружок дедушка! Давно ты не был у меня.
— У тебя? — спросил Мокош. — А може, и у тебя...
По вечери был; чудо! На голову поднялся!
— Ох, нет, много раз темная ночь тушила день свет-
лый! — произнес юноша, вздыхая. — Грустно! А все
кругом словно в землю растет... Помятуешь ты, эта липка
была великая, великая! Что на небо, что на нее смот-
реть, все одно было; а теперь маковка не выше меня...
А светлый день все темнее да темнее в очах, а вот
здесь жжет, мутит, нудит на слезы!.. Спрашивал, Она
говорит: «Нет ничего»... Неправду говорит Она: слышу —
колотит, стучит, избило недро молотом!.. Больно, дедушка,
дружок, нет мочи! Брошусь с утеса!..
— Дитятко, голубчик, свет над тобою! То, верно, у тебя
молодецкое сердце расходилось.
— Сердце? А что сердце? — произнес горестно юноша,
приложив руку к груди.
— Сердце мотыль, говорят, — отвечал Мокош. — Да
ты не пугайся, голубчик, небось просит оно, вишь, воли.
— Ну, я дам ему волю.
— Не вынешь, друг, из недра.
— Выну!
— Вынешь сердце, голубь, душа вылетит, умрешь.
— Умру? А тогда не будет колотить, томить...
— Вестимо, сударь, в ipo6y мир.
— Ну, умру! — отвечал обрадованный юноша. — Да
как же умирают, дедушка?
— Ой ни! Полно, дитятко! Уродился ты пригож, пожи-
ви, полюбись красным девицам.
— Девицам? Что прилетают сюда хороводы вить?.. Что
ластятся? Что мотают нитки у бабушки?.. Нет, не хочу их
неговать, не хочу целовать в синие уста и в тусклые очи!..
Не тронь их, чешут на голове зеленую осоку и крутят
хоботом, словно сороки.
165
— Бог свят над тобою! — произнес Мокош. — С
хоботом ведьмы днепровские, а не красные девицы.
У красной девицы уста — румяное яблочко, русая
коса — волна речная, очи — светлый день...
— Не ведаю таких, такие ваши людские, а Она говорит:
людская девица недобро, да кабы Он не сеял им раздора,
да зависти, да не берег их соблазном, то быть бы им...
Вихрь свистнул над ухом Мокоша.
— Вот что... — продолжал юноша. — Так говорит Она:
люди, что родным отцом называют да родной матушкой,
меня прокляли, а Она взяла меня да взлелеяла.
— Бог свет над тобою, голубчик, бабушка твоя обмол-
вилась, урекания творит...
— Не ведаю; а не велит Она любить людей, а я тебя
полюбил, дедушка; а как ты про своих красных девиц речь
ведешь, так и тихнет на сердце. Покажи мне свою крас-
ную девицу, может, ты правду молвил.
— Изволь, — отвечал Мокош, — покажу, да еще
княженецкую; приехала из Царьграда девица, младшая,
живет в красном дворце, в зверинце. Князь наш Свето-
славич Ярополк берет ее женою.
— Ну, идем, идем! — вскричал юноша. — Скоро, скоро,
покуда нет ее, Она не пустит.
— Идем! — сказал Мокош.
Юноша побежал под липку, снял с ветки кушачок
красный, узорчатый, опоясался; надел на голову шапочку,
шитую с собольей обложкой, откинул кудри от очей,
расправил их по плечам, голубые очи засветились радо-
стью, ланиты разгорелись полымем.
«Словно князь Володимер!.. Тый мало старее», — думал
вслух Мокош.
Вот идут займищем.
Торопится юноша; пыхтит Мокош, подпираясь косты-
лем.
— Сударик! — говорит он.
— Что изволишь? — спросил юноша.
— Слыхал ты про киевскую ведьму? Уж не ведьма ли
Она, что вскормила, сударь, тебя?
— Ох нет, не ведьма; не ведьмой кличут.
— Не ведьмой?.. Ой?
— Просто Она.
— Дивись! Чай, страшенная! Чреватая, полноокая, коб-
ница хитрая?
— Не ведаю, — отвечал юноша, торопясь идти.
— Уж то, сударь боярич, то ведьма!.. Уж ведьма, коли
людям не кажется!.. Ходит, чай, метелицей, вьюгой вьет;
по, лесам да по лугу злое былье собирает; строит ведьство,
потвори, чародеяние, зелейничество... аль нападает, ровно
166
зубоежа... аль скоблит, ровно грыжа, аль умычку творит
красных дщерей со дворов боярских...
— А где та ведьма? — спросил юноша.
— А вот то-то того и пытают, сударь боярич, чуешь,
живет ведьма у Днепра, в недобром месте под осиною...
Пагуба, дивись!.. А сотворила чудо над владычьним старым
родом; ведаешь, было: вещий владыко пошел на воду мыть
малого божича, госпожу златую... То еще было при Ольге
княгыне, а княгиня была у Царьграда, а то был- день
праздный Купала; а жрецы шли на Днепр, несли мыло да
ширинку узорочную, да лохань златую великую, да на
лошках златых великих златую, сыпанную жемчугом одеж-
ду, да гребень, да елей на умащенье. А людям, на берегу,
ставили столы браные, и корм, и сологу, и рыбу, и мед,
и пиво на пир великий; а пришли люди на Днепр, а вещий
принял золотую госпожу, моет мыльнею... Глядит... На
волнах чюдо какое! Лежит девица, всплыла из пучины,
лепая, красная, распрекрасная!.. Спит!.. Владыко завидел
ее, да и уставил очи, уставил очи, да и ронил божича в
реку; божич канул, да и пошел на дно. А владыко не
ведает, что творит, да и покрыл полою белой ризы; а
девица русая, белая, словно из мовни, спит себе, любуется
устами; а ланиты — день румяный, а лоно — две волны
перекатные, а вся пышная, снежная, пух лебяжий. Вещего
обдало пожаром... Сором, да и только! Берет он девицу
на руки тихо. «Подайте — говорит... А сам трусится, —
подайте покров поволочитый!» — говорит да кутает девицу
в ризу, не зрели бы люди. Подали покров поволочитый;
окутал девицу в одеяло, несет, обливается градом, чуть дух
переводит; а жрецы за ним следом, да поют, величают
божича... А владыко вещий идет во храм господский весь
не свой... А зной градом с чела выступает; а велит никому
идти в хором, кроме причета, на то воля госпожи, говорит.
А причет ставит на место над стоялом небо, а владыко
вещий закидывает завесу да велит всем прочь идти, а
девицу кладет на золотую подушку, а распахнул вещий
ризу...
Тут Мокош остановился, приставил костыль к левому
плечу, снял шапку и, улыбаясь, почесал голову...
Юноша также остановился, рассказ Мокоша о деве
привлек его внимание.
— Ну, дедушка, что ж, как распахнул вещий ризу?
— Хэ! — произнес Мокош, улыбаясь, и потом, прило-
жись к уху юноши, молвил шепотом: — Ровно голь гола!
Юноша нисколько не удивился.
Мокош продолжал вслух:
— И проснулась, очи ровно два светила небесных лучи
бросают. «Где-сь я?» — говорит; а владыко молчит, онемел
167
да вперил очи на девичьи красы; а ей стыдно стало,
набрасывает долгие русые косы на белые перси, а вся
такая ласная!.. А вещий — так’ его и бьет грозница —
распылился, накинулся, словно канюк на голубицу; а она
хвать его за седые власы, словно коня за гриву, да и
вскочила на выю; вези, говорит, на широкий Днепр! Да
и начала гонять по хороми, бьет долгой косою по хребтам.
Ровно как на дыбах, носится владыко, кружит коло стояла
святого, а бежать вон не смеет: стыдно народа; а люди,
весь Киев стоит у дверей хоромных, ждет, покуда откинет
дверь владыко, человать бы божичу; а двери не отчина-
ют ся, а с Днепре летит тьмущая стая сорок... То, видишь,
все русалки, дщери великой ведьмы, что хобот в три пяди,
украли сестру молодшую. Осели всю хоромь, трескочут,
бьются в окончины, тьма-тьмущая, туча черная! «Ох, не-
добро!» — молвят люди; гремлют, ломются в храмину —
нет ответа. А в ту пору в хороми был хоромный отрок,
звонарь; а той был на звоннице, вверху; а слышит в храме
громоть, стук, сошел книзу, озирает из притвора, а в
хороми красная дивная девица ездит на владыке, ровно
на коне, косой погоняет, а власы ровно риза шелковая
расстилаются, а с чела владычнего зной градом сыплет.
«Ох, — мыслит отрок хоромный, — размыкает владыко
красную девицу!..» А как поравнялся владыко с ним... А
хоромный отрок видит у девицы хвост словно у сороки
колышется; он за хвост, а хвост, до пера, весь в руке
остался. Вскрикнула девица, опали у девицы руки, рассы-
палась коса до земли, запутался владыко в косе, грохнулся
без памяти оземь, и девица ровно пуховая покатилась —
лежит, ровно уснула. А народ ломится в двери, гремит
грозою... «Ох, горе великое!» — думает отрок хоромный,
да и ухватил девицу поперек...
— Дедушка, дедушка! — прервал вдруг юноша рассказ
Мокоша. — Не то ли терем?
— То, сударь, — отвечал Мокош и продолжал: — Так
вот...
— Здесь живет красная княжна-девица? — спросил
опять юноша, дергая за полу Мокоша и устремив очи на
высокий терем, которого светлые верьхи выказались из-за
рощи.
— Здесь, сударь, здесь... Вот и ухватил, мечется во все
углы хоромьнии, а ворота трещат, народ ломится, а сороки
трескочут, бьют крылом в окны, туча грозная! Хором
словно среди ночи стоит...
— Стой, стой, дедушка, пойдем скорее! — вскричал
юноша, схватив Мокоша за руку и потащив за собою.
168
Нить рассказа Мокоша оборвалась, он умолк, запыха-
ясь, переваливается за юношей, не сводившим очей с
терема, — шепчет сердитые речи...
VII
«Мы же на преднее возвратимся, на горькую и бедную
память тоя весны», — говорит летопись; поведаем о Киеве
и о князе киевском великом киевском Ярополке.
Не дал бы Светослав, уезжая в Болгарию, стола киев-
ского Ярополку за его безнравие и слабосердие, если б
не умолила его о том Ольга; не послушал бы Светослав
и родной матери, если б знал он, чему учит она Ярополка
втайне.
Ярополк был слаб душою, добр, послушен каждому, не
только мудрой бабе своей; и потому Ольга ошиблась,
полагая, что ее светлые слова падут, как тучное семя на
тучную душу его, и он торжественно восстановит крест
над Русью.
Ольга умерла с улыбкою святой надежды. Светослав
погиб последним героем язычества, Инегильда не пережи-
ла горя, и Ярополк принял костыль княжеский, подтвердив
уделы, назначенные отцом, за братьями.
По завещанию Ольги Ярополк должен был жениться
на гречанке, которую Ольга привезла с собою из Царь-
града и воспитала втайне, для внука. Говорили, что это
дочь патриция Константина, сестра патриция Романа, быв-
шего впоследствии полководцем во время войны Цимисхия
с Светославом; но достоверно этого никто не знал.
Она была собою прекрасна, как Божья милость; полю-
билась бы владыке Олимпа, увез бы он ее, как Европу,
причислил бы к cohmv азов; но не соблазнил бы, как Леду,
лебединой своей песнью.
Ольга приучила Марию и Ярополка друг к другу,
старалась оковать их любовью; но сердце не живет чужи-
ми законами; оно любит тайну, любит затруднения, любит
искать свое счастье среди горя. Ярополк видел часто
Марию, Мария Ярополка; но их приветливые взоры были
холодны, только Ярополку предоставлялось право видеть
Марию; Олег и Владимир были лишены этого права.
Но в день смерти Ольги, когда уже все выплакали
слезы свои, Владимир, любивший бабку свою искренне,
более всех, стоял на коленях перед нею в продолжение
всей ночи; тут же перед одром Ольги стояла и Мария.
Так провели они ночь, как два ангела, обнявшие могиль-
ный памятник.
Занялась заря, оба они очнулись, взглянули друг на
друга, опустили очи, и этого было довольно для любви.
169
Владимир не мог иметь времени узнать, кто такая
Мария; ибо на третий день с Добрыней и послами новго-
родскими отправился он в Новгород, а Мария знала, кто
Владимир, и ничего не хотела более знать, — самое имя
Ярополка стало ей ненавистно.
Ярополк, к счастию, и не заботился о красоте Ма-
рии; она жила, как очарованная, уединенно в красном
дворце зверинца княжеского, ожидая с ужасом испол-
нения завещания Ольгина; но Ярополк, занятый сперва
поминками бабки, потом поминками отца, не мыслил о
женитьбе. Между тем возвратился старый Свенельд,
дядька и любимец Светослава, сохранивший чудным об-
разом жизнь свою после пагубной битвы под Доросто-
лом, где он остался на поле сражения между мертвыми
телами.
Свенельд, честолюбивый фэроец, привез Ярополку мни-
мую волю Светослава, чтоб он женился на его дочери
Ауде, представив все неприличие избрать сильному и
великому киевскому князю в жены девицу неизвестной
породы. Ненавидя греков, он напугал Ярополка союзом с
гречанкой. «Греки ищут власти над Русью и над тобою!..
Прими их веру, совокупись с кровью еллинской, и будешь
платить дань Царьграду, и пойдешь со всеми мужами
твоими и повинниками на службу царю!»
Ярополк, спроста рещи, не мудроведий, послушал Све-
нельда, который убедил его, что святой завет и воля идут
от отца, а не от бабки, жены, обаянной попами еллински-
ми; и Ярополк женился на его дочери. У Свенельда была
еще другая хитрая причина. У Свенельда был Свенельдич;
а Ольга, умирая, завещала Марии большое вено.
Но бог еллинов опутал Свенельда в собственных его
замыслах. Дочь его Ауда, княгиня Ярополка, умерла в
муках, а дерзкий юноша Свенельдич Лиаутер, гоняя зве-
рей в лесах деревских и встретив Олега, бывшего также
на ловле, завел ссору, налаял князю и погиб как собака.
Последствие сего обстоятельства и коварное мщение
Свенельда известны каждому: несчастный князь Олег был
жертвой братского малодушия. Ярополк лил слезы над его
могилой, но Свенельд успокоил совесть князя и, опасаясь
мести Владимировой, хотел оградить себя новым раздором
братьев... Упрек, полученный от Владимира, и требование
разделить удел Олегов на две равные части послужил ему
поводом.
— Сын подложницы не брат тебе и не равный, —
говорил он Ярополку. — Не два великих князя на Руси;
а Новгород величает Владимира великим князем; исполни
волю его, и великий князь новгородский захочет поклона,
170
дани и даров от Киева, установит прежнее первенство
стола новгородского
— Чему же быть? — спросил Ярополк, устрашенный
словами своего коварного думца.
— Шли послов в Полтеск, к сильному князю Рогвальду,
проси дщери его и пойми себе женою. А к рабыничу шли
за покорностью старейшему киевскому великому князю;
а не исполнит воли твоей, покарай спесь новгородскую
силою своею и союзом с князем полтеским.
И Ярополк дал веру словам коварного думца.
VIII
После смерти Олега в число думцев Ярополковых:
старого Свенельда и порывистого Икмара, прибавился еще
думец, близок Олега, Блотад и Гуде Вручева, Грим; он
правил жертвоприношениями и прорицал; это был хитрый,
рыжий финн.
Окруженный ферейнгами, свеями и вообще поклонни-
ками Тора, Ярополк забыл уроки Ольги и обратился к
жертвам идольским. Христианская церковь Илии, постро-
енная Ольгою, закрылась; только в красном тереме заго-
родном, где жила прежде Ольга, а по смерти ее Мария,
посвятившая себя горю и молитве, имели еще иереи
греческие прибежище.
Блотад и Гуде Грим принял первосвященство и в Киеве.
Народ прозвал его Блудом кудесником; он учил народ
силою вере своей, гнал жрецов Божевых, и были в Киеве,
на улицах скорбь друг с другом, дома тоска.
В промежутках важных событий, которыми располагала
судьба, Свенельд и Блотад, внушившие в Ярополка не
мудрую деятельность, но одно только малодушное беспо-
койство, он, тучный, не двигаясь с места, лагодил, про-
хлаждался в своем великокняжеском тереме, на бархате
золотном, ласкал дев и перебирал четки, которые остались
единственным признаком прежней его веры.
Не терпел он войны, — печальный конец подвигов отца
напугал малодушного сына.
От войны откупался он дарами...
Не терпел он ловы деять, потому что на ловах туры,
олени и лоси рогами бодают, медведи кости ломают, вепри
живота не щадят.
Думой княжеской правили думцы; у него была другая
забота: населял он свой терем красавицами заморскими,
окружал себя трубами и скоморохами, гуслями и русаль-
чами и разные позоры деял.
Как собирают красные цветы на леченье, так собирал
он красавиц всех земель и сушил их в своем тереме.
171
С востока, с юга, с запада, с севера везли ему дивных
красотою дев, и бедные, сорванные с родного стебля,
увядали в тереме княжеском.
Торжественно совершался обряд показа князю вновь
привезенной хазарки, аланки, ясыни, грекини, болгарыни,
урменки. Покуда вели ее в мовню и одевали в княжеские
ризы, Ярополк в нетерпении пил хмельной мед кружка за
кружкой и обдумывал: из какой земли недостает у него
красной девицы?
Когда вводили деву в княжеский сенник, Ярополк
любовался, заставляя говорить на своем языке, петь род-
ные песни, и дева исполняла волю его сквозь слезы,
тешила его чудными, странными звуками своего наречия.
Расспрашивал он чрез толмачей, есть ли в земле ее среди
белого дня солнце, во время ночи луна и звезды? Растет
ли хлеб, водятся ли быки, кони и овцы? Не протекают ли
на родной земле ее в кисельных берегах молочные реки?
Живут ли в лесах лешие, а в реках ведьмы?
У Ярополка были полуобнаженные альмэ, шорские пля-
савицы с тамбуринами; египетские гази, которых черные
ресницы как тучи набегали на яркие звезды; пламенные
унгарки в дальме из дамасской ткани, карситы усеяны
четными рядами перловых схватцов; баладины, игрицы
румынские и хорицы, плясавицы греческие.
У Ярополка были даже муринские девицы, копоть
солнца, завешанные корою, с огромными золотыми коль-
цами в ушах и на конце носа, с раздвоенными, оттянуты-
ми, просверленными губами, с телом, исписанным разны-
ми знаками каленым железом.
Таким образом тешился великий князь киевский, и в
это-то время сбывалось под липкой чудо, которому дивил-
ся только один Мокош, сторож великокняжеских заветных
лугов и дубрав.
Обратимся же к Мокошу.
Вот ковыляет он вслед за торопливым юношей; прошли
они заветный луг; юноша перепрыгнул, а старик перелез
через ров и вал займища; вступили в глубину дубравы,
окружавшей красный двор княжеский; приближались уже
к высокой деревянной ограде с кровлею.
— Что то светит, дедушка, за деревьями? — спросил
юноша.
— То золотые вышки терема, — отвечал Мокош.
— А где же красная девица?
— В тереме, сударик, в тереме.
— Где же путь к ней, за ограду?..
— Тс! Сударик, не шибко!.. Сторожа на бойницах,
прогонят нас... Полезай на сию дубовину великую, да и
сиди смирно, ровно птица по ночи, доколе не выйдет
172
румяная заря-девица гулять в сад. То-то надивишься! Ровно
солнце в небе.
— Что ж, дедушка, дивиться, пойдем в терем! —
произнес юноша и, схватив старика за полу, потащил за
собою.
— Ой нет, сударь, завещано от князя пагубой! —
отвечал Мокош, ухватясь за дерево.
Юноша печально посмотрел на Мокоша, потом на
высокую стену, потом на старый высокий дуб, который
рос подле самой ограды и одним суком, как будто усталый,
опирался о крутую кровлю стены. Посмотрел и вмиг, как
векша, прыгнул, вцепился за сук, вскарабкался на вершину
дерева, устремил сокольи очи свои в сад.
— Каков терем, сударик? — спросил Мокош снизу.
— Терем? Ничего, видал лучше, — отвечал юноша.
— Ой? Да где ж ты видал, голубчик, лучше? Из-под
липки никуда не выходил.
— Видал ладнее, под липкой, когда Он сложил на
лодонке терем из светлых камышков, в дар днепровскому
царю Омуту.
— Диво! Нет веры тому! — отвечал Мокош, садясь под
дерево и качая головою.
— А вот того не видывал, — продолжал юноша,
указывая на высокую яблоню, которой ветви, унизанные
румяными плодами, как кисти виноградные, висели над
стеной.
— Ох, то кислички, сударь, кислички козарские; сроду
не вкушал! А вот то дули, солодкии...
— Подожди мало, добуду тебе! — сказал юноша и хотел
лезть на ограду за яблоками.
— Ох, не губи души моей! — вскричал Мокош. —
Ровно воробца, устрелит стража.
Вдруг в саду раздались голоса. Мокош испугался, за-
молк, прилег за куст, а юноша уставил очи на теремное
крыльцо.
На дубовых ступенях лестницы показалась девушка в
черной одежде; на голове ее была черная же остроконеч-
ная повязка, легкий покров был откинут. Ничьи очи, кроме
зорких ясных очей юноши, не могли бы рассмотреть
издали лица ее; но сладостно вздрогнуло бы сердце, по-
мутилась бы память любовью у каждого, кто взглянул бы
хоть на далекий призрак Марии.
За ней шли две подруги с прялками и старая мамушка
с костылем.
— Дедушка! — вскричал юноша, не сводя устремлен-
ных на Марию взоров. — Дедушка, неладно видно!..
Пойдем в сад!..
— Тс! Распобедная головушка! Не про нас туда путь!
173
— Хорошая, хорошая! — продолжал юноша. — Да под
пеленой, молвить, солнышко под тучкой!.. Дедушка, голуб-
чик, у ней текут слезки по белому лику!..
— Ох, что ты творишь, сударик! — шепотом произно-
сит Мокош, карабкаясь на сук, чтоб ухватить юношу за
ногу и стащить вниз.
Юноша не внимал его, он уже звал девушку: «Поди
сюда!.. Девушка!.. Радостная моя!.. Не отзывается... Она
плачет!.. Печальная!..» И с этим словом, с ветви на ветвь,
с сучка на сучок, прыг! И очутился на стене; со стены
скок на яблоню, с ветви на ветвь, с сучка на сучок, прыг
на землю — и очутился в саду.
— О, погубил мою головушку! — повторял Мокош,
катаясь по земле.
А юноша зеленым лугом бежит прямо к девице. Под-
бежав, хочет обнять ее, прикоснулся уже к стану руками;
но сила очарования, которая изливалась из очей Марии,
остановила его.
Мария вскрикнула, бросилась к подружкам своим.
— Сила святая с тобою! — произнесла мамушка, дуя
на побледневшие ланиты Марии.
— Не пугайся, светик девушка, не бойся, красная,
хорошая! Я ничего тебе не сделаю!.. — произнес юно-
ша, подходя также к ней и несмело прикасаясь к ее
руке.
— Бука, бука! — вскричала Мария и бросилась бежать
в терем.
Юноша преследует ее, вбегает также на крыльцо; она
в светлицу, он за ней, она по витой лесенке в терем, он
за ней.
— Что содеялось с Марией?.. Говорит, вишь, бука?.. —
перешептываются спальные девушки, сбегая со всех сто-
рон в светлицу.
— Померещилось, верно, ей что; да уже померещилось
ли? Все мы тут были. Уж не родимчик ли?.. Чу, вопит!
Идите, девушки! — шепелявила старая мамушка, подни-
маясь по крутой лестнице, постукивая клюкой и череви-
ками на высоких каблуках по ступеням.
Девушки с ужасом идут вслед за ней; взобрались в
терем, откинули резные дверцы...
А на небе, откуда ни возьмись, тучка. Чернее, чернее;
взвилась вихрем, закрутилась; громовой удар рассыпался
над теремом, клубок огня взлетел в открытое окно, ката-
ется по земле, мечется во все стороны, палит кругом, бьет
об золотые маковки кровати и с треском вылетает струею
в другое открытое окно.
Все это видели мамушки и девушки и долго лежали
без памяти в дверях. Лежит без чувств на подушках и
174
Мария; ее грудь волнуется, ее длинные частые косы
рассыпались по плечам, ее лицо разгорелось, как будто
опаленное молниею.
IX
Посреди чистого, ясного неба, над Киевом, вилось
черное облако; то разделялось надвое, то сливалось; то
растягивалось змеем, то свертывалось в клубок; с земли
казалось, что в вышине бьются две черные птицы; одна
ловит, другая, отбиваясь, взвивается к небу, бросается
вниз, мечется в стороны; но не может отбиться от хищной
и, обессиленная, бьется в когтях ее.
Закатясь на край неба, черное облачко вдруг ринулось,
как падучая звезда или как орел, который, сложив крылья,
падает стремглав с высоты свистящим камнем, и вдруг,
над самой землею, распахнется, преобразится из черного
шара в собственный образ, и плавно опускается на вер-
шину скалы. Так черное облако, упав с неба клубом, над
черным ущельем днепровским, обратилось в купу пламени,
которая, обдавая собой юношу, поставила его на землю и
потухла.
— Прочь, злой!.. Не хочу я знать тебя! — вскричал
юноша.
В воздухе раздалось шипенье, мутные звуки, речи,
похожие на усилия немого произнести слово; отзываются
они в ущелье, как шорох или шепот, обращающийся в
глухой свист, как шум клубящейся воды в пучине.
— Нет, нет!.. То не пища, что ты мне давал, то не
красны девушки, что Она нагоняла на меня и заставляла
целовать!.. Не хочу ничего!.. Пусти меня!.. Пойду туда; там
лёгко, хорошо мне; пусти к ней, в красный терем, а не
то я слезами залью тебя... Как люди; ты сам говорил,
боишься слез людских, да покаяния, — я покаюсь!.. Слы-
шишь!.. Пусти меня!..
Словно что-то зашумело, как будто медленно, неровно
обращающееся колесо ветряной мельницы. Долго продол-
жался шум; юноша слушал внимательно.
— Нет, не хочу! — вскричал он наконец. — Не надо
мне царства земного, приведи ее сюда!.. Не борони мне
обнять ее, я поцелую светлый лик ее, она такая радостная!
Ты не ведаешь того!.. Ты ее не видывал!.. Я бы взял ее,
обнял бы ее, если бы не ты...
Юноша умолк, закрыл лице руками; но вдруг как будто
повеяло на него радостью.
— Я могу ее взять?.. — вскричал он. — Скажи же
скорее... Она будет моя?.. Вымолви же, что мне делать!..
Все тебе сделаю, что хочешь, лишь отдай мне ее!.. Ждать?..
175
Не хочу! He могу! У меня болит, вот здесь, без нее...
разлюблю дни свои!
Он умолк снова, призадумался.
— Ну, хорошо! — произнес. — Исполню волю твою.
Сел под липку и снова призадумался... Шипенье утихло.
Теплоту воздуха прорезал холодный ветерок быстрою
стрелкой. Струйка его понеслась, посвистывая, вдоль бе-
регов Днепра, врезалась в вечерний туман; туман гуще,
гуще, сумрачнее, темнее, чернее; стрелка несется далее,
далее, путь ее обращается в мрак, в кромешную тьму, в
синеватое зарево, в бледный, холодный свет; необозримое
пространство наполнено мелькающими безобразными те-
нями; на черной скале сидит бесцветный, страшный лик,
как прозрачный, пустой, огромный сосуд; около него, как
около бездны, сидят бледные лики, его подобия, дряхлые,
искаженные вечностью страданий, как люди, которые
изгоревались, измаялись.
Сюда-то прилетел резкий ветерок стрелкой и упал пред
черною скалою, на которой восседала Нечистая сила;
прилетел и разостлался прахом на земле.
Раздался хор, звуки рыдали, звуки носили один смысл
на всех земных языках; и были то: песнь, вопль, слыши-
мые на земле только в бурю, когда ветры воют о прежнем
своем раздолье, о пустынях, заселенных людьми.
Уста Нечистой силы раскрылись пучиной, пыхнула туча
на прилетевшего, перекатились громом темные речи: «Не
будет нашего царства на Днепре, доколе глава Светослава
не покроется черепом!»
Прах взвился вихрем, загудело в воздухе, посыпалось
слово: Всем! — как град из тучи...
В столбе вихря понесся нелегкий назад. Летит, вьется,
взвивается сквозь бездну тьмы, чрез леса, чрез горы, чрез
моря; ломит, крутит деревья, прах и воды, идет чрез Киев,
метет улицы, срывает кровлю с княжеской ризницы, взви-
вает золотые одежды на воздух и несет тучею в горы.
Между тем юноша сидит под липкой задумавшись.
«Она такая радостная! — повторяет он про себя. —
Светла, как этот круглый день, что носится по небу,
которого не любит Он, А Она принуждала меня целовать
девушек, похожих на бледный лик ночи; мне холодно
было, когда они ласкали меня да вопили страшные песни,
совсем не так, как пели красные девушки в тереме: не
отходил бы от них! все они такие веселые, радостные! Не
то что здешние, заунывные... А она... Лучше всех! Лани-
ты — румяные облачка, волосы не осока. Покрыта она
темною пеленой; не то что здесь, в наготе, как на реке
синие волны... Обнял бы я ее, положил бы ее голову на
недро свое, да и баюкал бы, глядел бы в очи и целовал
176
бы ее крепко, крепко! Да и уснул бы». Юноша задумчиво
продолжал мечтать, мысли веяли сладким сном на его очи...
Вдруг столб вихря показался от Киева, вершина его горела,
как золото от заходящего солнца. Несся, несся и вдруг
рассыпался вокруг юноши княжескими светлыми одеждами.
— Ну, ну! — говорил юноша. — Что делать прика-
жешь?
Вдали эхо повторило какой-то отголосок.
— Выбирать одежду? — сказал юноша, рассматривая
золотые багряницы, шапки собольи, лаженные золотом, и
разную одежду, которая лежала вокруг него на земле. —
Одеваться? — продолжал он. — Зачем же?.. Я! Княжеский
сын? У меня отец? Где же?.. У днепровского Омута?.. Что ж
у него просить?.. Красную девушку?.. Он скажет, что
делать мне? Ну, хорошо!.. Пойдем!.. Я оденусь!..
И юноша, сбросив свой кафтанчик, надел другой, весь
облитый золотом, подпоясался кованым поясом, надел
остроконечную шапочку, усыпанную светлыми камнями.
Едва произнес он: «Ну, готов!» — вдруг обдало его
тьмою, потом подняло его, потом казалось ему, что он
бухнулся в воду и несся между прохладными волнами.
Тьма вокруг него исчезала, исчезала, и он увидел себя в
самом деле на золотом дне воды; что-то текло впереди,
волны раздвигались перед ним, пучились, дулись. Вдруг
видит он в воде точно как терем светлый, прозрачный;
своды и стены его пенились, пузырились, кипели; радуж-
ные цветы света переливались на них, блистали, вспыхи-
вали, потухали и опять загорались.
Юноша вошел под свод терема. Во впадине, унизанной
камнями, обращающимися то в алмаз, то в жемчуг, то в
янтарь, то в кораллы, пыхтела седая глыба воды. Это был
днепровский Омут.
Едва только увидел он пришельца, вдруг заклокотал:
— А, это ты?
— Я, — отвечал юноша.
— Ведаю, ведаю; а как тебя прозывают?
— Как прозывают? — сказал юноша. — Не ведаю того.
— Не ведаешь! — заклокотал Омут. — Вот примером...
Меня прозывают... О, да мне много имен: сродни я пучине,
бездна своя мне; да Днепр под началом моим; а с Днепром
нелегко управляться: враз из берегов вон!.. Много у меня
в подводном царстве пены, а пузырей еще больше! Забур-
чу — взбурлит и весь Днепр, повалит вал за валом, в
меру, словно конь главу вздымает да белою гривой потря-
хивает; пойду по власти, а за мной волна греватая да струя
светлая, по-вашему дочь; а Днепр-река вздуется, поднимет-
ся на дыбы; а зовут меня Омут-царь. Ведаешь теперь?
— Ведаю, государь Омут.
177
— Ведаю, государь Омут.
— Ну, а тебя как прозывают?
— Не ведаю, государь Омут; у меня ни своих, ни
родных, и под началом никого нет, — отвечал юноша.
— Как! — вскипел Омут. — Меня обманул нелегкий?
Ты не Светославич? У тебя нет отца?
— Нет у меня отца; он, вишь, молвят, у тебя, государь
Омут, — отвечал юноша.
— То дело, — прошумел Омут, закрутив седые усы. —
Призвать ко мне Светослава!
Послушно хлынули ключи, окружавшие престол, потек-
ли исполнять волю своего царя.
От крутого берега реки отступила волна, сторожившая
впадину, заваленную огромным камнем; накатилась снова
и порывом своим отвалила камень; со мшистого ложа, во
впадине, поднялся великан воин; сверх железной, заржав-
ленной брони лежала на плечах его широкая красная
мантия, обложенная горностаем; главу его покрывала же-
лезная шапка с золотым лучистым гребнем. Лицо воина
было бледно и покрыто струями запекшейся крови. Он
подошел к глыбе.
— Светослав! — произнес громогласно клокочущий Омут.
На воине потряслась тяжелая броня, хлынула кровь
из-под шлема, заструилась по течению реки змейкой.
— Это ли сын твой, на котором лежит твое проклятие?
На воине потряслась, застукала тяжелая броня.
— Вот отец твой! — продолжал клокотать Омут, обра-
щаясь к юноше. — Проклятым словом отдал он тебя нам
во власть и сам угодил за то во вражьи руки. Послужи
нам, славь наше имя на земле, откупись службой и
молитвою сам, откупи и череп отца своего: бошняки пьют
из него мед; а без черепа нет пути отцу твоему в Божьи
сени. Светослав, покажи сыну своему главу свою; не
унесла она седого чупа в обитель умиренных.
На воине застукала броня; приподнял он шлем... На
голове нет черепа. Содрогнулся юноша, холод пробежал
по его членам...
На воине снова затрепетала броня, уста и мутные очи
отверзлись.
— Слышишь ты, Светославич, волю и молитву отца? —
пробурчал Омут.
— Слышу! — едва произнес юноша.
— Памятуй! — продолжал Омут. — Добудь же от
бошняков череп его, сотвори лик тьмуглавый... И молись...
Чуешь? Гремлит...
Вдали над Днепром грянуло... Свет подводного царства
стал угасать... Все потухло, обратилось в ночь, заволнова-
лось, закипело...
178
— Памятуй, Светославич! — раздался снова глухой
голос. — Добудешь череп... Исхитишь власть у Владимира,
погубишь Ярополка, сядешь на столе княжеском... Порушь
храмы святые, возлей на жертвенники кровь... А добудешь
череп... Брось его... В черную полночь... В грозную тучу...
В Днепр... И будет тебе награда, и дева красная по сердцу,
и желаемое все...
Слова раздавались, как перекаты грома; вдруг удар
разразился над юношей; содрогнулся он... Видит себя на
берегу крутого Днепра, под черною, громовою тучею;
молния льется струями по небу, далекий Киев как в огне.
Трепещут киевские люди, выбежали из домов, стоят, воз-
дев руки к небу, смотрят, как гроза бьет в терем Ольги;
но терем стоит невредим, молния скатывается по золотой
кровле и рассыпается искрами.
А юноша сидит под черною тучею на холме днепров-
ском; он еще не совсем очнулся от страшного видения;
он повторяет его в мыслях. По частым кудрям стекает
дождь; он ничего не чувствует, думает о воле отца, думает
о деве красного терема...
Сидит сиротой и не плачет — ему еще тайна житейское
горе.
X
А Владимир принял власть стола княжеского, сидит в
Новегороде, суд судит, ряд рядит, творит требы и празд-
ники, на весельях тешится, у всех людей Ласковым Солнцем
величается; да не сбудет кручины, залегла на сердце, мутит
Душу.
Призывает он Добрыню поведать ему горе свое.
«Не век мне, говорит, холостым ходить, без жены
гулять; кто знает красную девицу станом статную, умом
свершенную, лицом белую ровно белый снег, а румяную
ровно маков цвет, брови черные ровно соболи, очи ясные
как у сокола?»
Думает думу великую Добрыня, досвечивается у людей:
нет ли в Новегороде красной девицы, годна бы была
Ласковому Солнцу князю Владимиру.
Думают думу великую и старейшие новгородские люди.
«У нас красные девицы все равны, — говорят они, —
которая князю полюбится, приглянется, та и будет его
княгинею».
— Все равны, хороши у нас красные девицы, —
промолвил жилец Буслай, — а видел я красную девицу
лучше всех, какой и свет не родил; а была она в хороме
Волосовой при мольбе в князево пришествие, была с моей
кумой Становищенской.
179
Вот пошли узнать у Буслаевой кумы про девицу, какой
свет не родил.
— Была, была со мной девица в хороми, да не родная,
не знакомая, и не ведаю, откуда она, какого рода-племени,
заезжая ли, мимоезжая; молвят люди басню, то, дескать,
Царь-девица, дочь гетманская, с Золотой Орды; ходит она
по свету, ратует, витяжничает, и нет равной ей ни кра-
сотою, ни силою.
Идет Добрыня к князю Владимиру поведать речи люд-
ские, новгородские; да не сказал про Царь-девицу ордын-
скую; не великому князю чета девица-скитальница, по
свету ходит, ворон пугает!
— Выбирай, — говорит он, — князь, себе девицу
новгородскую: а не выберешь, шли послов к Рогвольду
князю полтескому; есть у него дочь единородная, на диво
миру мирскому.
Послушался Владимир Добрыни, стал ездить гостем-же-
нихом на пиры почетные боярские; был у всех, где только
дочь, девица младая, красотой и добротою славилась;
откушивал хлеба, соли и калачей крупитчатых, пил мед и
вино заморское:
Обед чинил про князя Володимера,
Про всех гостей, про всех людей,
И садился Володимер князь
За столы браные, белодубовые.
Втапоры повара были догадливы.
Носили яства сахарные, питья медвяные.
И будет день в половину дни,
Будет стол в половину стола.
Говорил он, ласковый Володимер князь:
«Исполать тебе, честная боярыня, благоразумная!
Употчевала меня со всеми гостьми, со всеми людьми;
Видел я дом ваш, видел злато и серебро,
Не видал я только вашего алмаза многоценного!»
И эти слова были знаком к выводу напоказ дочери
хозяйской.
И она подносила князю чару зеленого вина; да не
медлил князь, испивая и быстро смотря на девицу, горев-
шую от стыда; он торопился дарить ее ласковым словом,
серьгами и увяслами, а не сердцем...
Не находил он того, что желал. Нигде не встречал
красной девицы, которую видел в храме Волосовом.
Потеряв надежду, послал к полтескому князю Рогвольду
просить у него дщерь младую, лепую, в жены себе.
Грустно рассчитал он, что этот союз прекратит постоян-
ные раздоры новгородцев с плесковцами за рыбную ловлю
на озерах, находящихся в вершине Лопати.
180
Между тем Добрыня отправился покорять чудь бело-
глазую.
Послы Владимира прибыли в Плесков, приняты были
с честию, читали грамоты от князя и Великого Новгорода.
Дело шло на лад; но в то же время приехали послы и от
великого князя киевского. Братья как будто сговорились.
Рокгильда была предметом того и другого посольства.
Честолюбивый свей рассчитал по пальцам выгоды свои и
предпочел великого князя. Ярополковы послы отправились
обратно, Владимировым медлили давать ответ; но новго-
родцы поняли, в чем дело. Торжественно и всенародно
назвали они конунга обманщиком, плюнули в глаза его
диарам и ускакали.
Гордость потомка Гефионы взбурилась. В надежде на
помощь великого князя киевского, он послал стрелу по
всей власти своей собрать громовую тучу на Новгород.
Между тем послы киевские возвратились с книгами пи-
саными и дарами Ярополку от Рогвольда; прибыли вслед
за ними и послы Рогвольдовы просить рати против задор-
ного Новгорода.
Думцы Ярополка, а потому и сам Ярополк, были рады
случаю; в Киеве уже собиралась рать, готовая идти
с ответом на требование Владимира разделить Дерев-
ский удел или заменить его соседними землями Нов-
городу.
Гонцы поскакали во все стороны. От востока, от полу-
дня и от вечера потянулись рати на Новгород.
Собралось новгородское вече; кричат новгородцы: «Да
будет клят от Бога и умрет своим оружием, кто не
станет грозою на врагов наших и врагов Владимиро-
вых!.. Изоденемся оружием, братья, понесем на тулах
и в налушнях острую, смертную дань Киеву и Пле-
скову!»
Но тяжки дела новгородцев. Добрыня еще не воз-
вратился из чуди, где были главные силы Новгорода,
не предвидевшего раздора с Киевом, не боявшегося пле-
сковского князя Рогвольда; а Рогвольд уже шел на Нов-
город, а слухи о сборах Ярополковых уже были страш-
ны. Владимир почуял грозу, отправил гонца к Добрыне,
послал новобраную рать против плесковцев; а сам про-
стился с новгородцами, завещал им мужество неослаб-
ное для защиты воли новгородской, и сел на червленый
Сокол корабль — бока словно ребры у зверя великого.
Сорок вёсел вспенили Волхов; тонкие, полотняные па-
руса вздулись. Плывет корабль в варяги; скоро покло-
нился он от быстрого Волхова Неве чреватой, проезжал
уже Ботну... Вдруг, откуда ни возьмись, вражьи ладьи
свейские... Тщетно вспели тетивы у тугих луков, напрас-
181
но взвыли, посыпались частым дождем каленые стрелы:
нападение было неожиданно, внезапно, и Сокол Влади-
миров был пленен.
Возгоревала душа Владимира, восплакала, а очи сухи у
князя.
— Слушайте, — говорит он свейским людям, — есть
у меня много серебра и золота, черных соболей и бурых
бобров; богатый выкуп дам вам, отпустите только; не
отпустите, везите меня к своему королю свейскому: только
ему скажу я свое имя.
Повезли Владимира в Упсалу к конунгу свейскому;
быстрый шнек рассекает волны, свейские гребцы поют
песнь победную.
XI
Весеннее солнце золотит воды великого полунощного
моря, дружно перекатываются волны по струям умирен-
ной пучины, голубой, как небо; выказываются они из
глыбы, как лики седых старцев; появляются в виде древ-
них нимф с клубящимися рассыпными кудрями; гордо
раскидывают радужный павлиновый хвост; налетают на
быстро несущиеся по течению льдины и рассыпаются по
ним как жемчуг.
Вдали возвышаются, над поверхностью холодного моря,
берега Фэрейские, древнее Туле.
Более двадцати островов, которых холмы покрыты ле-
сами, кажутся разбросанными по равнине священными
дубравами, осеняющими валы высоких зубчатых стен и
бойницы древних зданий.
Но чем ближе к берегу, тем более делится дружная
толпа островов, тем живее кажутся предметы, как будто
освещаясь от приближения взоров человеческих. Уже от-
деляется черный лес от зеленого холма, уже стелются по
долинам пестрые ковры, задумчиво стоят скалы, увенчан-
ные зеленью; иные склонили отяжелевшие главы свои, над
которыми пашутся две-три вековые сосны, как еловцы
богатырского шлема; уже над утесами образуются гордые
замки; невидимая рука обводит резкими чертами стены,
сторожевые башни, зубцы, амбразуры, шпили, узорчатые
прорезы, навесы, выходы, крутые кровли, мосты подъем-
ные, — быстро оттеняет все предметы, набрасывает на
них свет и краски, и вы не сводите взоров с чудного
здания, принадлежащего владетелю Фэрея, могущему Зиг-
мунду Брестерзону.
С женою своей прекрасной Торальдой и с приехавшим
из Свей другом Оккэ сидит он подле камина в велико-
лепной зале норманнской архитектуры. Свод залы разде-
182
ляется на четыре купола; и кажется, что они, желая найти
себе опору внутри здания, столкнулись, срослись и повис-
ли над срединою залы, поддерживая общими силами мед-
ный кандалабр над круглым дубовым столом, стоящим
посредине. Наружная стена из узорчатых окон; боковые
стены до половины покрыты резным черным дубом; на
возвышении одной ступени сделаны ряды бесед, покрытых
рытым трипом; в средине правой стены огромный камин;
труба с широким навесом, украшенным туреллами, выда-
лась вперед; огонь в камине потухает только на три летних
месяца.
— Пей, Оккэ? — произнес Зигмунд, взяв со стола
серебряный бокал, который наполнила пенистым вином
Торальда. А бокал, налитый рукой прекрасной женщины,
был большою честью гостю: вино более пенилось, стано-
вилось пьянее. А Торальда, эта простодушная любовь
норманца, прекрасна была, в повязке, похожей на шлем
рыцаря, лежащей на русых косах, с блистающим венком
вместо орла, львиной головы или перьев; стройна была
подшитым золотом корсетом, перепоясанным широкой зо-
лотой тесьмою, из-под которой, как водопад, струились
складки голубого бархата; две поручни оковывали каждый
рукав, пушистый и белый, как пенистая волна.
— Пей, Оккэ, — повторил Зигмунд. — Пей! Черной
думой не потушишь горя! Слезами только можно унять
слезы! А виноград есть слезы Фреи. Каждый год плачет
она о погибели Одина. — Пей, Оккэ!
— Да! — отвечал Оккэ, вздыхая. — Сладки, утешитель-
ны слезы, которые льет рука, а не очи дружбы и любви;
а слезы Мальфриды, горькие слезы! Их пьет злодей отец
ее!.. Но этот бокал посвящаю я мщению!..
Оккэ ударил бокалом о стол, вино вспенилось, заши-
пело, искры запрыгали.
— Найду я в сердце друзей участие или нет?.. Обнажат
они мечи свои за меня или нет... Все равно! Оккэ не
перенесет обиды, как раб!.. Зигмунд!.. Руку!
— Вот тебе рука моя! — отвечал Зигмунд.
— Чокнемся!.. О, ты дивный человек! Ты без опыта
понимаешь муку безнадежной страсти! Я изгнанник из
моей родины, лишен моих ленных владений: на то бы-
ла воля Эрика, отца Мальфриды; но изгонит ли он
меня из сердца дочери своей? Торальда, ты должна
сказать мне про то, ты женщина — ты знаешь жен-
щин!
— Я не знаю Мальфриды, но если она тебя любит... —
отвечала Торальда, облокотись на плечо Зигмунда и пре-
клонив свою голову к его голове.
183
— Доканчивай!.. Но я опишу тебе Мальфриду! —
вскричал Оккэ. — Она дочь конунга...
— Дочь конунга! — прервала Торальда с удивлением. —
Ах, это великая особа!
— Да! Дочь конунга! — продолжал Оккэ. — Она
сказала вассалу отца своего: «Я буду блотадой, Оккэ, или
женой твоей! Отец может избрать первое, я избираю
второе!» О, эти слова как руны неизгладимы и сбудутся,
как предвещания Скульды!.. Но покуда я жив, Мальфрида
не облечется в белую одежду, не наденет на себя непро-
ницаемого покрова!..
— Это ужасная участь! Как должна теперь страдать
Мальфрида! — произнесла сквозь слезы Торальда. — Я
не знала подобного несчастья, и ты, Зигмунд, не страдал
от любви ко мне. Помнишь, когда ты и брат твой жили
у отца моего? Отец мой Ульф так любил тебя и ма-
тушка Рагнхильда также любила; она никогда и не ду-
мала бы отказать такому храброму мужу, как ты. По-
мнишь, когда ты в горах убил медведя, батюшка Ульф
сказал так: «Это есть одно героическое деяние!» — и
прибавил еще: «Зигмунд много великих дел произведет!»
И он правду сказал. Когда ты вырос и приобрел силу
и мужество, то сказал отцу моему: «Теперь уже, любез-
ный Ульф, опекун мой, время мне и брату и других
людей знать, править конем и ратовать; пойдем мы к
Олофу Тригвазону, который вызывает к себе на службу
многих рыцарей». Ульф сказал на то: «Так должно слу-
читься, как вы сами желаете!» И тогда одел он тебя
в воинскую одежду; о, как мы тогда плакали! Потом
пошел отец мой провожать вас до Доврефьельда, откуда
виден уже и Оркедаль; тут сел он отдохнуть, и вы сели;
и рассказал он вам, как вы ему достались от Бонда То-
ральда, который вывез вас младенцами из Упландии; а ты
ему сказал: «Чудное дело это, любезный опекун; а я тебе
хочу сказать, что я не добром заплатил за твою опеку,
потому что твоя дочь сказала мне, что она непраздна
и что этому виноват один только я...» — «Знаю, —
возразил тогда отец мой, — я замечал вашу любовь, да
не хотел запрещать ее...» Ты тогда сказал: «Потому-то,
любезный опекун, я и хочу просить тебя, чтоб ты То-
ральду ни за кого другого не выдавал замуж, кроме
меня; ибо я хочу иметь ее женою, и другую не желаю
иметь...» Батюшка Ульф согласился; а ты обещал воз-
вратиться; и чрез три года исполнил свое обещание, и
возвратился знатным уже и богатым мужем, получив от
норвежского короля в лено Фэрей и много золота и
одежды. Тогда и мне привез различные дары и красного
бархату на платье...
184
Еще не успела кончить простодушная Торальда расска-
за, вдруг раздался на вестовой башне звук рога.
— Друзья или неприятели плывут к острову?.. Тем и
другим готовь прием! — сказал Зигмунд, стукнув кружкой
по столу.
Вскоре вошел усатый воин.
— Купец Рафн приехал! — сказал он, остановись подле
дверей.
— Рады! — отвечал Зигмунд. — Зови его в гости ко
мне!
Воин вышел.
— Это мой вестовщик; привозит со всех сторон товары
и новости, — сказал Зигмунд.
Вошел человек в круглой, серой, с огромными поля-
ми, шляпе; узкая, черная одежда, с малиновыми буфами
на рукавах, под поясом и на коленях, обрисовывала жи-
вой стан его; на широком ремне с бляхами, опоясы-
вавшем его, висела короткая спада; по плечам рассти-
лался белый воротник; на ногах были башмаки. Оки-
нув всех быстрыми очами, он снял шляпу и произнес
к Зигмунду:
— Да разольется благополучие на твоем доме и на
потомстве твоем, высокородный Зигмунд! И тебя, То-
ральда, прекраснейшая из всех, тем же приветствую!
— Какие новости, Рафн! Возьми этот бокал, пей и
рассказывай.
— Время идет не к лучшему, товары вздорожали, торг
упал; но много ценных мехов привез я тебе, высокородный
Зигмунд, из Рейсландии.
— Что там делается?
— Доброго мало! Союзник ваш Вальдимир в плену у
свейского конунга.
— Как? — вскричали в один голос Зигмунд и Оккэ.
— Вот как случилось это, — продолжал Рафн. —
Между братьями Вальдимиром и Яриплугом возгорелась
вражда за наследство после третьего брата Олофа; с
Яриплугом соединился Рогвольд плоксландский. Вальди-
мир ехал звать тебя и Олофа Тригвазона на помощь;
но чрез Зунд нет проезда; Стирбиерн, племянник Эрика,
обманул дядю» сказав ему, что он будет преследовать
только викингов; вместо того он грабит и пленит всех
проезжих. Кажется, что Эрик сам на себя дал ему в
руки меч.
— Конунг Валдимар в плену у Эрика!.. Его должно
выручить или выкупить! — вскричал Зигмунд. — Яриплуг,
соединившись с Рогвольдом, может соединиться и с Эри-
ком... Тогда ему будет легко покорить море и нашу
независимость!
185
— Но ты один ничего не сделаешь Эрику, — сказал
Рафн.
— Здесь кроме недруга есть враг Эрика! — произнес
гордо Оккэ.
— Кланяюсь высокородному Оккэ! — сказал Рафн.
— Ты, Рафн, почему знаешь меня? — спросил Оккэ.
— Молвою земля полнится. Я только что из Упсалы;
там узнал я две новости: одну ту, которую никто, кроме
меня, не ведает, что конунг Вальдимир привезен пленный;
другую ту, что Оккэ изгнан Эриком из Свитиода за свою
пламенную, истинно рыцарскую любовь к Мальфриде.
Говорят также, что для посвящения Мальфриды в блотады
готовится великое торжество.
— Зигмунд, не медли для дружбы! — вскричал Оккэ.
— Но, высокородный рыцарь, тут силою ничего не
успеешь; на Эрике крепки латы, а у городов его крепки
стены. Мой совет таков: где сила не берет, так берет
хитрость.
— Постыдное средство! — вскричал Зигмунд.
— Точно такое же, как твои могучие плечи и твой
меч, Зигмунд, — сказал Рафн. — У кого нет рогов и
клыков, тому дана уловка. Надо же как-нибудь сохра-
нить равновесие между силой и бессилием. — Должно
поспешнее уведомить Олофа Тригвазона; ему Гардарикия
как отчизна мила, а Вальдимир друг. Эта новость огорчит
его, он верный помощник наш. Оккэ, в Упсале теперь две
жертвы: Мальфрида и Вальдимир; их должно выручить.
— Рафн говорит правду, Зигмунд, — сказал Оккэ. —
На море ты второй Грим; но на твердой земле Эрику
ничего не сделаем. Ни силой, ни добрым словом не взять
нам Владимира и Мальфриды.
— Употребляйте вы какое хотите средство, я только
вам помощник, где извлекается меч по звуку рога, —
отвечал Зигмунд и призванному Ярлу отдал приказ воо-
ружить сто пять десятивёсельных шнеков.
— Зигмунд, ты опять оставляешь меня! — произнесла
печально Торальда.
Зигмунд обнял жену свою.
Между тем Оккэ и Рафн переговорили между собою.
— Зигмунд! — сказал Оккэ. — Вели передовым твоим
судам идти под флагом купеческим в Упсалу вслед за
судном Рафна; а ты с остальными следуй за нами двумя
днями позже. Проходи Зунд под мирным флагом, известив
свеев, что идешь на службу в Гардарикию, в наймы к
воюющим конунгам русским.
— Делайте что хотите, а я помощник вам там, где
нужен меч! — повторил Зигмунд и приказал наполнить
опорожненные куфы и подать другие бокалы.
196
— Зигмунд, ты опять оставляешь меня! — повторила
сквозь слезы Торальда.
Не отвечая ни слова, Зигмунд поцеловал слезу То-
ральды.
XII
Когда сказали Эрику, что взяты в плен три корабля,
принадлежащие русским викингам, и между пленными
есть муж высокой породы, который не хочет сказать
своего имени никому, кроме конунга, — в то время Эрик
был огорчен слезами и просьбою дочери своей посвятить
ее в блотады. Ничто не занимало его, и он приказал
заключить пленника в северную башню своего замка.
Прошло несколько уже дней, во время которых Влади-
мир, под мрачным сводом башни, один с глубокою своей
думой, сидел подле разжелезенного окна и внимательно
смотрел на пучину вод. Отдаление казалось так спокойно,
так близко к небу; а под стопами башни волны кипели,
рвались, разбивались о граниты. В отдалении солнце, луна
и звезды отражались, как на неподвижном стекле; а под
стопами лики их мерцали беспокойно, лучи дробились,
рассыпались по поверхности вод. В отдалении корабль
плыл так гордо, раскинув как лебедь крылья свои; каза-
лось, что ветры ласковы к нему, а волны обняли его
дружескими объятиями; но под стопами бьются уже о
гранит остатки снастей и крепких ребр гордого корабля.
Когда согласие на просьбу дочери утишило горесть
Эрика, он велел призвать к себе Владимира.
Величественная наружность его удивила Эрика.
— Спросите его, на каком языке может отвечать он
на вопросы мои? — сказал Эрик, обратясь к окружающим.
— На твоем, конунг, — отвечал Владимир на свейском
языке.
— Кто ты, муж благородный? — спросил Эрик.
— Если б я был гость твой, тебе бы нужно было знать
мое имя; но знать имя пленника нет пользы; спроси лучше,
какой выкуп дам я за себя.
— Ты кладешь сам на себя дорогую цену.
— Потому что ты продаешь чужой товар и не знаешь
ему цены.
— За дар свободы я хочу знать — кто ты?
— Если б ты купил мою свободу на поле битвы, ты
знал бы ей цену и, может быть, не был бы так щедр; но
я неправого полону не признаю; тебе нечем меня дарить;
возьми, если хочешь, выкуп, а до имени моего тебе нет
нужды.
187
— Но если я узнаю имя твое? — произнес Эрик,
улыбаясь.
Владимир взглянул на него с удивлением.
— Не знаю, кто бы тебе сказал его.
Эрик приказал всем удалиться и продолжал:
— Садись, я знаю, кто ты; гордость твоя не допускает
соединить имя Зигмунда Фэрейского с словом пленник;
но ты теперь гость мой, садись!
— Гость нежданный, и не Зигмунд, а Владимир князь
Великого Новгорода.
— Владимир! — вскричал Эрик. — Вот странный
случай! Но для чего Владимиру разъезжать по морям,
подобно викингам?
— Я тебе расскажу причину, Эрик; я не с товарами
ехал и не наниматься в службу, — отвечал Владимир.
Эрик велел подать золотые бокалы и вина. Из тронной
залы перешел он с гостем в рыцарскую Биор-залу, назван-
ную в честь Биор-залы Бримера; сели подле круглого
стола, налили кубки, и Владимир рассказал причину по-
ездки своей к Олофу Тригвазону.
— Если б я знал твой нрав, Эрик, я бы не минул сам
твоих тихих заводей, — прибавил он.
Эрик предложил ему дружбу, братство, корабль для
поездки в Норите и обещал хранить в тайне имя его; но
просил пробыть у него в Упсале юбилей в честь Инге-
Фрея.
Владимир согласился.
Это празднество совершалось чрез каждые семь лет в
воспоминание Инге-Фрея, внука Одинова, построившего в
Упсале, в 220 году, храм по образцу Азгардского храма,
коего описание сохранил Платон.
Сей храм стоял на возвышенном холме и обведен был
Ормуром, чешуйчатой стеною, уподоблявшеюся священно-
му Дракону, который, свернувшись, обнял собою вершину
холма. Огромная пасть Змея служила входом в простран-
ный двор, посреди коего возвышалось крестообразное
здание с бесчисленными верхами и иглами. Каменные
поседевшие стены изрезаны были рунами и изображени-
ями. Пред входом был подъемный мост на гранитных
цепях; каждое звено было в две пальмы длины и в полторы
ширины, и предание говорило, что каждая цепь вырублена
из цельного камня. Преддверие составляли два отдельных
столба. Круглый свод уподоблялся радуге, по которой
неслась четырехконная колесница Тора, увенчанного лу-
чами солнечными. Вправо от преддверия возвышалась
необъятной толщины сосна, насаженная самим Инге-Фре-
ем, как символ постоянного блага; из-под корней ее
истекал чистый источник. Это семисотлетнее дерево об-
188
несено было оградой, и перед ним теплилось пламя на
жаровне жертвенника.
Под сводом алтаря, испещренным резьбою, золотом и
разноцветными камнями, и под драгоценным навесом, на
возвышении, устланном шелковой раззолоченною тканью,
стоял тройственный престол. На верхней беседе восседал
Один в венце с тремя золотолиственными ветвями. Образ
Одина осенен был густыми ниспадающими волосами и
бородой; левая рука его лежала на плече Тора, сидящего
на второй беседе, одною ступенью ниже. Над главою Тора
был блестящий лик солнца, усыпанный светлыми камнями.
На третьей беседе, ниже Тора, восседала Фрея, Божество
любви. На главах Тора и Фреи также короны, одежда
испещрена сокровищами, руки воздеты к небу, десница
указывает на Одина.
В нишах альга, по сторонам, стояли на подножиях
истуканы 12 диаров Одиновых, верховных судей Хейм-
далла.
Когда Владимир и Эрик вступили в храм, сопровожда-
емые двором и народом, — которого толпы в тишине
стекались со всех сторон к святому холму, — на хорах
раздались звуки цимбалов и ваалхорнов.
Главный жрец, в позлащенной широкой ризе, с главу-
ком раздвоенным, с накинутою белою пеленою на левое
плечо, приступил к Блут-болле пред жертвенником и стал
совершать жертвоприношение от семи начатков животных,
птиц, плодов и растений. 12 жрецов, обступив его с обеих
сторон, держали над ним, на золотых жезлах, изображения
12 созвездий; каждое заключалось в трех обручах, усеян-
ных золотыми звездами...
Когда жертвоприношение совершилось и пламень об-
нял непорочные жертвы, блотад оросил чашу Лаут-боллу
кровью, почерпнул освященного вина, испил сам во здра-
вие Богов и поднес Эрику, Владимиру и знатнейшим
спутникам конунга. После сего вошел он на кафедру и
читал поучения Одина. Потом, опустив руку в урну,
стоявшую подле него на треножнике, вынул строфу про-
рочеств Сифы, начертанную Фимбультиром на медных
досках, и прочел:
Солнце чернело, тонула земля,
Падали светлые звезды;
Боролись стихии друг с другом,
Вздымалися волны др неба.
Но чудище воет в пучине огня;
Видит, что все возвращается снова в пределы:
Земля показалась из вод, раскинулась зелень по Иде,
Буря прошла, орел воспарил.
На горах раздались добровестные звуки!
189
Обряд кончился; вышли из храма. Эрик повел Влади-
мира в свои чертоги, угощал его под именем посла конунга
Гардарикии и полюбил его как сына.
На пирах видел Владимир меньшую дочь Эрика, Маль-
фриду; красота ее поразила его, хотя память о неизвестной
деве Новгорода в нем еще не потухла.
Беседуя однажды, Эрик заметил, что дочь его нравится
Владимиру; он сам предложил ему Мальфриду и как
будущего зятя повел его в залу предков.
— Поклонись со мною, — сказал он, — царям древнего
царства.
И они вошли под своды пространной мраморной хра-
мины. В простенках узорчатых окон, украшенных разно-
цветными стеклами с изображениями подвигов свейских
конунгов, висели образы их в золотых рамах, обставлен-
ных оружием и трофеями побед их. Под каждым стояла
гробница под пурпуровым балдахином; на каждой гробни-
це лежала корона и меч.
Но в глубине храмины, на возвышении, в нише, укра-
шенной резным золотом, стояла гробница из черного
мрамора; шелковый покров ее, на котором видны были
следы рунических знаков, истлел.
— Поклонись, Владимир! — произнес Эрик, подходя к
гробнице, сложив на грудь руки и преклоняя голову
свою. — Здесь лежат письмена законодателя нашего Оди-
на, изведшего нашу землю из глубины морей и вложив-
шего в недра ее золото. Никто не постиг сих письмен,
принесенных с Востока: буквы и смысл их таинственны;
только Один понимал их. Древнее предание говорит, что
это — писание о начале, продолжении и конце мира,
погребенное от потопа в граде солнца, первом и древнем
Азгарде, который был в стране Азаланд, погрузившейся в
море, после царения Богов на земле.
Эрик снова поклонился гробнице, заключающей в себе
книгу судеб; потом повел Владимира в оружницу и оста-
новился пред огромными доспехами, лежавшими на мра-
морном подножии, под балдахином.
— Вот, — сказал он, — доспехи нашего праотца Геоа
Хельг-Атта. Не было в мире силы, которая преодолела бы
его, но праща хитрого Давыда поразила его; он пал, пало
с ним и могущество наших предков на Востоке. Бог
Израиля все покорил и покорит, — продолжал Эрик,
воздыхая. — Злые папы сеют уже раздор и нечестие по
земле свейской.
Эрик прервал слова свои; но, вошед в небольшой
покой, которого стены были увешаны драгоценными до-
спехами и оружием, продолжал:
190
— Ты, Владимир, можешь быть мне помощником, я рад
твоему приезду; против брата твоего я дам тебе помощь,
Гардарикия будет твоею; достоин ты царствовать по всей
русской земле; но, в замену, ты заодно со мною должен
восстать на Папеж. Не слабою женой уродилась моя
Мальфрида; не лестию хвалю ее, а правдой. Красота ее
славится; кроме златой одежды носит она железную; умеет
она управлять копьем на играх Торнера; спадарь ее не
легок, он принадлежал предку ее Инге-Фрею и в руках
его испил крови на берегах Греческого моря. В туле ее
только 12 стрел; но ни одна из них не отставала от орла
под небом и от серны в скалах горных; как верные соколы,
возвращались ее стрелы к ногам охотницы с добычею. Вот
ее золотая бринна, до которой не касались еще ни меч,
ни копье противника, как до сердца Мальфриды любовь
мужей, искавших ее руки. Ты будешь первым, Владимир,
пред которым снимет она с себя вооружение и явится в
образе слабой женщины.
— Конунг, — отвечал Владимир, — ты еще не спро-
сился сердца твой дочери, по душе ли я ей; а над чужой
душою нет земной власти.
— О, она пойдет по тому пути, который я покажу ей.
До сих пор мое желание было посвятить Мальфриду в
невесты храма; святая Фрея избрала бы ее в голубицы
свои; священна обязанность блотгидии, но я предпочитаю
счастье иметь такого сына, как ты, и самая польза двух
сильных царств требует этого союза. Тебе грозит киевское
княжение; руссам грозят половцы и греки, а мне римские
власти. Завтра представлю я тебя как жениха моей дочери.
И Владимир ждал с нетерпением нового дня. В этот
вечер, беседуя с Эриком, он не мог допить бокала, под-
несенного ему будущим тестем. Песни Торвальда Гиалда-
зона о любви храбрых рыцарей наводили на него глубокие
думы; ранее обыкновенного он пошел в свои покои и сел
подле окна. Море плескалось в стены замка, даль темнела...
Вдруг послышались ему другие звуки, другой голос, голос
женщины в ближайшем флигеле замка.
Бельт темноводный, Бельт суровый,
Дракон Ниорда, что утих?
К тебе поток клубится новый,
Поток горючих слез моих.
Дракон Ниорда! для защиты
Тебя лишь дева изберет,
Ужель ее, как челн разбитый,
Ты выбросишь из недра вод?
191
Когда голос утих, Владимир долго еще прислушивался
к звукам, припоминал слова, твердил их наизусть. «Кто
может так петь, кроме Мальфриды, — думал он, —
какая печаль, кроме любви, привьется к сердцу краса-
вицы?.. Мальфрида любит... Мальфрида грустна, печаль-
на...»
В сердце Владимира родились сомнения.
Вошел паж, доложил ему о приходе купца, который
приехал с новгородского торга и предлагает купить по
дешевой цене драгоценные меха и товары.
— Из Новгорода! Призови его! — произнес Владимир,
вспыхнув и устремив нетерпеливые взгляды на двери.
Купец вошел, поклонился, сняв свою шляпу с огром-
ными полями, погладил свою бороду, лежавшую на
белом нагруднике, окинул быстрыми черными очами
Владимира и пажа, находившегося при нем, и произ-
нес:
— Купец Рафн желает многого здоровья знаменитому
мужу! Что благоугодно купить ему?.. Есть у меня новые
товары и новые вести; есть драгоценные камни, перлы,
индейские ткани, бальзам Ерусалимский, розовое масло
Измира, меха русские, новости новгородские... Что угодно
купить знаменитому мужу?..
— Давно ли ты из Новгорода?.. — спросил Владимир,
прервав его речь.
— В нарождение нового месяца... Торг был для меня
выгоден; меха могу продавать в половинную цену против
прежней; новгородцы сбывали товары свои нипочем: сто
марок выменял на тысячи; готовятся воевать с полоцким
князем да с киевским. В народе смута. Князя Владимира
нет, куда-то уехал, а Добрыню изгнали, говорят: «Ты нам
не князь, мы тебя не призывали». Чудный народ! Своим
судом судится.
Владимир с трудом скрывает свое смятение.
— Еще что? — спросил он.
— Есть у меня еще разные товары и новости; да если б,
знаменитый муж, приказал ты этому молодцу подать мне
бокал вина, я бы скорее припомнил все, что есть за
душою.
Владимир приказал пажу принести кубок вина.
Едва паж вышел, купец Рафн, проводив его глазами,
снова поклонился.
— Теперь купец Рафн желает здравия конунгу Влади-
миру...
— Почему ты меня знаешь? — вскричал Владимир.
— Знаю я тебя по Новугороду; но не об этом дело,
узнаешь все после; мне поручено от Зигмунда Фэрей-
ского отдать тебе поклон и сказать, что его корабли
192
ждут тебя под флагом близ Упсалы, а Новгород ждет
тебя под своими стенами. Мы думали, что тебя труднее
будет извлечь из неволи, но я вижу, что ты, по крайней
мере по наружности, кажешься не пленником, а гостем;
тем легче тебе будет воспользоваться предложением Зиг-
мунда.
— Молви ему, не потребна мне помощь его; я от-
крыл Эрику мое имя, и я принят им как гость, не
лишен воли.
— Все знаю я; знаю и больше... Ты хочешь быть зятем
Эрика; но эта честь не понравится новгородцам. Свей
всегда были им не по сердцу, враги они и твоим друзьям
Зигмунду и Олофу; новой дружбой потеряешь ты старую;
а старый друг...
— Кто открыл тебе мои намерения? — вскричал Вла-
димир. — Кроме Эрика, никто не знает их, и только
Эрик может ставить мне сети, испытывая слово Влади-
мира!
— Не сердись на Эрика. Эрик сказал дочери своей, а
дочь мне, поверенному благородного мужа Оккэ.
— Говори, проклятый, твои замыслы, или „ я убью
тебя! — вскричал Владимир, схватив Рафна за грудь и
приподняв его на воздух.
Наружные двери заскрипели; Владимир опомнился,
опустил руку, отошел к окну.
Рафн, как будто сделав прыжок, стал снова на ноги.
Паж вошел с вином.
— А теперь убедительнее заговорю, — произнес
Рафн, приподняв кубок с подноса, — за здоровье зна-
менитого мужа! — продолжал он. — Желаю купить у
меня все за чистые деньги!.. Ни в словах, ни в товарах
моих нет подвоха; желаю также знаменитому мужу в же-
ны Царь-девицу, красавицу, какой свет не производил!..
— Принеси еще вина! — сказал Владимир пажу.
— Это дело хорошее! Если б и знаменитый муж
опорожнил бокал, было бы лучше, вино — мирный судья.
Паж вышел.
Рафн продолжал:
— Слушай, конунг Владимир, Мальфрида любит Хер-
тога Оккэ, он сватался к ней, Эрик не согласился от-
дать. Но, узнав про тайную связь дочери с вассалом
своим, он исправил зло злом: отнял у Оккэ лено и
изгнал его из Свей. Мальфрида принадлежит, по всему,
Оккэ, и ты, верно, не захочешь называться отцом чу-
жого ребенка.
— И это правда? — вскричал Владимир.
— Правда, которую я не имею нужды подтверждать
клятвой; ее подтвердит тебе утро, если ты не поверишь
7 Страшное гадание
193
мне; но уже будет поздно: до завтра спасти Мальфриду
нет средств, над нею строгий надзор, Зигмунд и Оккэ
еще в море; а завтра от бесчестья она избавится смер-
тью.
— Чего же ты волишь?.. Отреченья моего?..
— И это поздно; дал слово, не бери назад; про то, что
ты узнал от меня, верно, не скажешь отцу, а отречением
без причины себя погубишь. Эрик мстителен, он острамит
имя твое и голову на плахе...
— Все равно, — произнес равнодушно, но гордо Вла-
димир, — правду сказал ты мне?
Рафн приложил руку к сердцу.
— Я отрекусь от дочери Эрика, — продолжал Вла-
димир, — завтра он узнает мое намерение. Ступай, кла-
няйся Зигмунду и другу его Оккэ! Скажи, что Маль-
фриду могут они похитить, а Владимир не побежит
тайно из Упсалы!..
Рафн сложил руки и молча смотрел на Владимира, как
на лик Одина, которому поклонялся.
— Владимир, ты муж великий, но не отринь молитву
мою к тебе! — сказал он наконец.
— Чего еще ты хочешь от меня?
— Не отрекайся от Мальфриды. Объяви Эрику обычай
своей земли, что свадьба должна совершаться в доме
жениха; поезжай в Новгород, отрази врагов от стен его;
Зигмунд идет на помощь к тебе, с ним сто лодий морских;
Олоф Тригвазон не замедлит явиться; Эрик также даст
будущему зятю войско; Новгород ждет тебя, а об Маль-
фриде, которую как невесту отправят вслед за тобой, ты
не заботься, тайна между мной и тобой...
Щеколда дубовых дверей стукнула, Рафн умолк, в душе
Владимира крылась торопливая дума. Вошел паж с подно-
сом.
— Заключен ли торг, благородный муж? — произнес
Рафн.
Владимир молчал.
— Проникни тебя святая истина Одина! Он говорит:
не разрывай первого союза с другом твоим; тоска, как
ржавчина, источит сердце того, у кого нет иного советни-
ка, кроме самого себя.
Владимир молчал.
— Молчание есть предвестник согласия! — продолжал
Рафн. — Вот драгоценное кольцо и ящик с перлами, за
которые я не возьму денег до тех пор, покуда не уверится
благородный муж, что перлы точно так же неподложны,
как слова мои!
Рафн, вынув из-за пазухи и положив на стол драгоцен-
ные вещи, выпил бокал вина, поклонился и вышел.
194
Часть вторая
I
Бегут ряды черных шнеков по Бельту, свейскому морю;
торопятся по поверхности вод, как морские чудовища;
приподнялись их головы над хребтом, пасть разинулась,
из пасти железные клыки торчат; веслы, как ряды ног,
дружно перекидываются; струя следа пушистым хвостом
тянется, перилы палубные унизаны щитами, за щитами
гребцы сидят; на палубе кишат воины, а кормчий стоит
на корме сторожко, правит ходом.
За передовым виндо-шнеком идет стовесельный Ормур,
светит медной чешуей, над кормою красный значок раз-
вевается, на носу крылатый змей с стальным жалом в
челюстях.
Пробежали ряды шнеков свейское море; закатились
берега Свионии за хребет Бельта; пробежали шнеки и
заводь Финингскую. При устье Нево, между островами,
задний ряд шнеков начал отставать, свернул влево, зашел
за остров, покрытый черным лесом, и притаился в заво-
ди — не шелохнется; сторожевая ладья, высланная на
путь, прилегла к темному берегу, смотрит в даль морскую.
Стоит отряд день, другой; на третий, около вечера,
сторожевая ладья стрелой примчалась к красному трех-
мачтовому шнеку, на котором, облокотись о корму, стоял
кто-то в вороной броне, на нагруднике две красные по-
лосы.
— Едут? — вскричал он, подошед скорыми шагами к
перилам.
— Много кораблей идут к Нево!
В далекой глади морской несутся на всех парусах
несколько кораблей, пашут море; за передовым плывет
весь золоченый, хитрой резьбы, на золотых парчовых
ветрилах играет солнце. Приблизясь к островам, корабли
опустили паруса, пошли на веслах, остановились, бросили
якори, зажгли фонари.
Около полуночи шнеки, скрывавшиеся за островами,
потянулись змеею около берегов под навесами вековых
сосен и елей; подкрались к кораблям, обошли их, быстро
набежали на них, с криком вцепились баграми в борт...
«Викинги! Викинги!» — закричала вахта. Но воины вско-
чили уже на палубы, овладели кораблями, прежде нежели
кто-нибудь из находившихся на оных успел поднять меч
для защиты.
195
Черный рыцарь вскочил на корабль золоченый. Кто
противился, тот лег на палубе; пленные окованы. Торопит-
ся он в каюту. «Мальфрида!» — вскрикивает, бросая свой
меч и принимая в объятия бежавшую к нему навстречу
женщину.
— Оккэ! — едва произносит рна, преклонив на грудь
его голову.
Рыцарь прижал уста свои к челу прекрасной женщины.
— Погоди! Здесь еще есть защитник ее чести! —
раздался голос позади рыцаря... И долгая спада вонзилась
ему в бок, между стяжек стальной брони. Он рухнулся,
перекатился со стоном по помосту каюты...
Болезненные восклицания женщины заглушились возоб-
новившимся стуком оружия на палубе. Неизвестный, в
богатой одежде, обложенной буфами, с шитым золотом
доломаном на плечах, с золотою кованою цепью на гру-
ди, — отвлек ее от трупа.
Между тем стовесельный Ормур, с главным отрядом
шнеков, продолжает путь на веслах. Юго-восточный ветр
переменился на попутный западный, паруса раскинулись
как крылья. Быстро летят вереницею шнеки вдоль по
широкой Нево, проносятся чрез Ладогу-озеро, и на третье
утро входят в устье Волхова; как стая лебедей, окружают
они остров, на котором возвышаются светлые терема
Ладоги.
Передовая ладья известила уже ладожан, кто едет к
ним в гости под дружным флагом. Народ сбежался на
пристань, ждет Светлого Солнца. Вот золоточешуйчатый
шнек причалил к берегу; народ взывает радостными кли-
ками к князю Владимиру, толпы идут навстречу ему в
воду, сбрасывают подмостки, схватывают его на руки,
несут в высокий терем княжеский.
Веселится душа Владимира любовью русскою; да горь-
кая весть, как черный покров, ложится на светлые одежды
его: Новгород во власти Ярополка, посадники киевские
правят вечем, Добрыня в плену.
Старейшие мужи и все купцы и гости ладожские зовут
Владимира на пир почетный.
— Нет! — говорит он. — Не время пиру! Не на чем
присесть мне; брат Ярополк лишил меня стола моего;
добуду стол и поведу пир на всех людей моих, а теперь
собирайте рать, острите мечи, стрелы и копья, помогите
мне!
— Дивья за Буяном кони паствити, а за добрым князем
воевати! Повалим головы свои за тебя! — кричит народ,
бьет челом, и с шумом растекаются огнищане, гридьба и
купцы по домам от двора княжеского; идут брать оружие.
196
Владимир с нетерпением ждет известия об отряде
свейского короля; черная дума на челе его; с вышки
смотрит он часто на даль, где Волхов сливается с Ладогой.
На четвертый день забелели издали паруса, как стадо
пеликанов. Прибежала передовая ладья с вестью к Влади-
миру о приезде свейского посла Ингиельда Киннагольма.
Владимир и Зигмунд посмотрели друг на друга в недо-
умении.
Несколько кораблей приблизились к Ладоге.
— Я вижу только золоченый корабль конунга Эрика,
за ним тянутся пять свейских кораблей и мои два шнека
с опущенными флагами!.. Что это значит! — вскричал
Зигмунд — Оккэ, Оккэ! неужели ты погиб! а Мальфрида!..
Где же Мальфрида?.. Приехал Киннагольм, а об ней ни
слова!
Отроки княжеские донесли Владимиру о прибытии
посла; Владимир приказал звать его...
— Конунг Владимир, — говорил Киннагольм, — дочь
конунга Эрика Сегегсела, твоя названая, ожидает твоих
повелений. Она на корабле. Преступившая честь и убитая
горем презренной страсти, она не смеет явиться пред
тобою. Так, при всех она не постыдилась лобзать холодный
труп изгнанника Оккэ!
— Оккэ! — вскричал изумленный Зигмунд, едва удер-
живая порыв любопытства.
— Да! Того Оккэ, который осмелился требовать руки
Мальфриды; изгнанный из Свеа-рикэ, лишенный лена и
чести, осмелился он еще более быть преступным: с ви-
кингами напал он внезапно на отряд кораблей, вверенных
мне; но наказан этим мечом. Если б открыто напал он на
нас, чтоб купить своею кровью желаемое, я бы не поносил
его дел; но он успел тайно условиться с Мальфридой... по
ее воле мы остановились подле засады, в устье Нево; как
разбойник окружил нас Оккэ во время ночи, овладел
кораблями; но, к счастью, подошли в это время следовав-
шие позади боевые корабли мои, они выручили нас, а
между тем Оккэ уже плавал в крови своей. Но аскеманы
не дались легко в руки, битва была сомнительна. Дорого
стал Оккэ первый поцелуй любви! Дорого стоит и мне
победа: злодеи зажгли свои шнеки, успели бросить огонь
и в мои корабли; от пожара спаслись только: корабль
конунга, два шнека неприятельских и свейских пять.
Я хотел возвратиться назад с Мальфридой, вести ее к
отцу, но она умолила меня продолжать путь в Гардарику;
ей страшно проклятие отца... Я исполнил ее волю, и теперь
что прикажешь с ней делать и какой будет от тебя ответ
в Упсалу?
197
— Мальфрида останется здесь, под моим покровом!..
Ответ конунгу дам я в Новгороде, — произнес Владимир
отрывисто.
Темные мысли лежали на челе его. Он приказал уда-
литься Киннагольму.
— Оккэ поступил нечестно! — сказал Зигмунд Брестер-
зон, когда вышел посол. — Я не жалею об нем; он должен
был встретить корабли в открытом море; но судьба Маль-
фриды ужасна!.. Ее жизнь померкла!.. И ей дорого стоил
первый поцелуй любви!
Владимир не отвечал на слова Зигмунда. Думы его
мрачны: не к добру идет время! надежда на помощь Эрика
исчезла, у Владимира мало рати.
Но вооруженные люди сбираются из волости в Ладогу;
готовы идти с князем все, от мала до велика, юный и
старый. По обычаю земли, посылает вече вопросить у
вещунов холмоградских: будет ли Владимиру добрая часть
в брани.
«Добро будет и часть, оже спадет Звезда на помочье
ему!» — дают ответ вещуны холмоградские.
Приносят ответ Владимиру; он сидит за браным столом
с Зигмундом, с боярами и с старейшими мужами своими:
они заботятся согнать черную думу с лица его, призвали
к столу мимошельца гусляра; умеет он звонкие песни петь,
хвалить, славить, тешить князей и бояр, сказки рассказы-
вать и гадать.
И был уже стол в половину стола, вдруг вносят что-то
покрытое на блюде золотом. Два посланца, возвративши-
еся из Холмограда, кланяются в пояс Владимиру.
— Святой каравай прислал вещун хоромный холмо-
градский, чествует тебя, княже Володимер, и сказал: «До-
бро будет и часть, оже спадет Звезда на помочье тебе!»
Не понимает Владимир ответа вещунов и не хочет
понимать. Каравай, обрызганный кровью, разрезывают на
части, подносят князю и всем его людям.
— Кто же из вас, мудрые мужи, смысленные, даст толк
словам Божьим? — спрашивает Владимир.
Никто не постигает, откуда может ниспасть помощь
князю Владимиру. «То, верно, говорят, от варяжского
конунга Олофа».
— Не то говорите вы, мудрые, смышленые мужи кня-
жеские! — перерывает речи мимошелец гусляр. — Скажу
лишь я правду истинную Светлому Солнцу, да не теперь,
а через три дня, когда полки ратные Владимировы изо-
пьют воды из малого Волхова. Звезда спадет на помочь
Владимиру, — говорят жрецы холмоградские, — уж не
Звезда ли царевна, Царь-девица, спадет ему на помочь.
Расскажу я вам про нее быль, правду великую; да вели,
198
Красное Солнце Владимир, подать мне стопу хлебного
меда, было бы чем дивные речи прихлебывать.
По приказанию Владимира подали гусляру стопу крас-
ного меда, и он начал рассказ.
II
Царь-девица
Ох, не горюй, не кручинься ты, князь государь, наш
милостивец! Много звезд на небе, больше того будет у
тебя радостей нА сердце. Послушай сказки моей. Сказка
былью была, да состарилась. Как зазвенит серебряная
память, запоет душа, придумает, пригадает все, что есть
на уме и на разуме, а добрые люди слушают, добрые люди
ахают.
Пошли, Свет, красное слово! красное слово — пищу
духовную!
Вот как было-то в некотором царстве в придонском
государстве, в Золотой Орде, у ордынского гетмана была
дочь единая; да не рядилась она в саяны и в бархаты, не
носила она ни серег, ни жемчугов, не сиживала она в
высоком терему под косящетым красным окошечком, не
певала она сроду: «Ах ты, лен, мой лен, пряжа тонкая, ты
не рвися, лен, не крутись в узлы».
Так было ей на роду писано.
Шесть лет не было у пана гетмана детей, на седьмой
год зародилось детище. Учинил пан гетман пир великий,
разгулялся на радости. «Ну, говорит, светлые гости мои,
будем пить здоровье будущего моего сына!» — «Что Бог
даст: молодца или красную девицу!» — отвечали гости.
«У! семь лет ждал — недаром промолвился, назвал сыном
недаром!» — вскричал гетман, ударив стопою в стол.
— Призвать ко мне вещунью! — Призвали вещунью. —
Говори правду истинную: усы до колена или коса до пят?
Доброму жданому молодцу народиться или нежданной
девице?
— Дозволь, пан государь, завидеть господыню твою, —
отвечала вещунья.
Повели ее в красный терем, в узорчатую горницу.
Насмотрелась вещунья на муки материнские. Идет к пану
гетману.
— Ох, государь пане, — говорит, — не жалей казны,
куй броню золотную, гвозди алмазные, шли богатыря
могучего, что по рубленому лесу ходит, рукой коряки
полет, шли его за мечом-кладенцом, что в полуночном
царстве лежит, в горе, среди моря мимоточного!
199
— Пейте, гости дорогие! Здравьте будущего моего
сына! — вскричал гетман. — Смотри же ты, ведьма старая!
Истинные речи твои — озолочу с ног до головы; не
сбудутся — два коня разнесут тебя наполы, размыкают
по чистому полю! А жену с дочерью заточу в бочку, пущу
гулять по широкому морю! Ведите ее за железные при-
творы, за кованые ставни! Кормите до время пряным
печеньем, пойте сытицей!
Настал час мук материнских; готовится гетман прини-
мать на руки сына; подвели к крыльцу вороного коня,
принесли на золотом блюде меч и пояс; привели вещунью;
стоит она над родильницей, дрожит, очи выкатились,
синие уста темные речи нашептывают. Стоит и гетман в
головах родильницы. Застонала родильница, вскинулась,
вскрикнула, раздался звонкий голос младенца... Схватила
его на руки вещунья и обмерла от ужаса, застукали зубы.
— Сын? — вскричал гетман.
— Сын, пане, сын! — произнесла трепещущим голосом
вещунья, окутывая младенца в пелену.
— Сын! — вскричал снова гетман, схватил с блюда
меч и перепоясал ребенка; а у него на лбу горит словно
звездочка. Понесли его на браной подушке к белодубовому
крыльцу, — вороной конь озирается, рвет копытами зем-
лю, — положили на седло, повели коня под уздцы по
широкому двору.
— Дал Бог свет нашему атаману царя-царевича с
золотой звездой во лбу! — кричал бирюч, трубил в трубу.
— Здравствуй царь и с царем-царевичем! — кричали
люди гетманские и народ.
— Сгибла душа моя душенька! — вопит вещунья над
кроватью родильницы. — Народилась у тебя, матушка,
Царь-девица, с золотой звездой во лбу!.. С золотой звездой
во лбу! Не подменишь добрым молодцем. Меня размыкают
по полю; тебя, государыня, в бочке пустят по морю!
Заплакала царица-родильница.
— Помоги, — говорит, — голубушка бабушка!
— Изволь, помогу, была я у тебя бабушкой-повитушкой,
буду и нянюшкой. Не поведает пан гетман, что у него
дочь народилась. Взлелеем мы ее царем-царевичем, окуем
ее в броню доспешную, будет она у нас добрым молодцем!
Дам я ему дядьку, прислужника верного, свое правое око!
Стал пан гетман клич кликать: где живет такой бога-
тырь, что по рубленому лесу ходит, рукой коряки полет.
Прошла молва, что есть-де в придонском царстве богатырь
Колечище, живет у взморья, у придонского лимана.
Отправил царь гонцов к сильному и могучему Колечи-
щу просить в гетманский стан, в гости. Скачут гонцы,
200
находят богатыря; сидит у моря, белую рыбицу удит,
удочка словно коромысло колодезное.
Сняли шапки послы, поклонились ему низменно, зовут
в царский стан, к гетману в гости.
Посмотрел на них богатырь с искоса, снял шлык,
почесал в голове, тряхнул головой, откинул густые кос-
мы от очей, промолвил: «Ладно!» — и встал и пошел.
Лают на него по селам собаки, проходу нет; вырвал он
дубок в обхват толщины, отбивается от собак, идет;
скачут за ним следом гонцы царские чрез поля и го-
ры, взмылили коней. Идет богатырь как туча тучная;
стонет земля, взмолились ордынские люди со страха.
Готовит гетман полудник для гостя, высылает хорово-
ды навстречу.
Пришел. Ухнул с дороги, встряхнул пыль с шлыка и с
одёжи, грохнул дубину о землю, сел посреди двора.
— Исполать тебе, добрый молодец, сильный и могучий
богатырь Колечище! — возговорил к нему гетман. —
Сослужи мне службу верную, сходи, пожалуй, на полуночь;
на высокой горе на море Проточном есть меч кладенец!
— Ладно! — отвечает ему Колечище. — Сложу голову
за тебя!
Ведут могучего богатыря в мовню; дарит ему гетман
новый кожух; пошло на кожух сорок сороков соболей;
ведут могучего богатыря под белые руки за белодубовый
стол; пан угощает его, папские люди величают и в путь-
дороженьку снаряжают.
Вот, выпив котелок зеленого вина, поднялся богатырь
на ноги, пустился в синюю даль. Скоро идет, не останав-
ливается, так ветры от него и пашутся.
Пришел он к берегам моря полночного, в землю рыжих
кудесников. Стекается народ, взбирается на холмы, дивит-
ся на Колечище издали. Он к нему. Разметалось все от
него в стороны; да видят, смирен и тих, словно заводь.
«Где тут, говорит, море Проточное?» Мотают головой;
выбрали человека, который бы ведал язык ризенов: так
величали они придонскую землю. Пришел один, снял
шапку, голова ровно каленая. «Ну, где море Проточ-
ное?» — «Не знаю, господин великан, говорит, знала,
может, про то хульда, по-вашему — колдунья, да давно
умерла; по ночам ходила кровь пить людскую, а люди
взяли да и положили ее ничком и вбили кол в спину;
теперь уж она не ходит; а все знала да ведала, гово-
рят...» — «Ладно! — отвечал Колечище. — А на каком
погосте лежит?» Красный весь сжался от страха, указывая
за темным лесом на далекие горы, на высокую вершину
с зеленой макушкой.
201
Пошел добрый молодец; смотрят вслед ему рыжие
люди, дивятся.
Вот подходит к горам. Вдруг закрутились вихри, взви-
лись рассыпные пески, пошла непогода, вьюга вьюжная,
гроза громоносная; вздулись ветры, взревели, гонят чер-
ные тучи бичом огненным долгохвостником; пыхтит буря,
фыркает пеной; всклубилось небо, стонет земля, скрыпят
темные леса, загудел вихрь, затянули ветры обычную
песню про старую волю, хлынул ливень, перекинул золо-
той мост через хляби небесные.
Идет богатырь, взобрался на высокую вершину с зеле-
ной макушкой. Хлоп палицей гору по боку; разлетелась
гора прахом, встрепетнулась земля, закачался лес, грянули
вдали громы. Видит богатырь, лежит навзничь старая ведьма,
осиновым колом к земле прибита, храпит что есть мочи.
Толкнул ее ногой богатырь Колечище, возговорил к
ней:
— Ей! баушка, время вставать!
— Ух, время, голубчик, день-деньской на дворе!.. Вынь-
ко колок.
— Молви-ко мне, баушка, где лежит клад-кладенец, меч
победный?
— Изволь, все скажу; вынь-ко, голубчик, колок из
спины.
— Нет, баушка, обманешь, сперва скажи.
— Сказать скажу, да без меня, голубчик, не добудешь.
— Добуду.
— Не добудешь! Кому тебе показать, клубочка нет со
мною, сгубила.
— Ну, делай как знаешь, добуду меч, выну колок из
спины.
— Ох, добрый молодец, несговорчивая твоя головушка!
Да что с тобой делать, так и быть; ну, смотри... Вот тебе
струйка, куда потечет, ты за ней да за ней, и приведет
она тебя к доброму месту, да не запамятуй слова: добудешь
меч, приходи назад, сказать мне спасибо.
— Ладно, — отвечал Колечище, и видит: течет из-под
старухи шипучий ручей... заклубился вдоль по тропинке.
Пошел да пошел за ним; а ручей течет да течет; все
больше да больше, все шире да шире, все глубже да
глубже; вздулся рекой, журчит по полям, по долам, между
гор, извивается, ровно змея.
Устал идти за ним богатырь. Видит: строят корабель-
щики корабль. «Эх, — промолвил он, — кабы да мне сесть
на этот корабль!»
Верно, прослышала река речи его, вскинула волны,
расступилась из берегов, да и давай подмывать. Разбежа-
лись корабельщики. Смыла корабль, поставила себе на
202
хребет. «Ладно!» — промолвил богатырь и сел на него,
плывет, гребет весельцом. Плыл, плыл, и видит вдали
высокую гору недоступную, с зеленою маковкой.
Расступается река, дуется озером, растет да растет,
подкатилась под скалы, выше да выше, словно на дыбы
поднимается; и корабль с богатырем идет в гору. Вот и
вершина, вот и маковка, словно шлем, перённый тремя
елями. Поравнялась вода с берегами, прибила корабль в
тихую заводь. Выходит богатырь на берег, смотрит... стоит
белый бухарский конь, как из серебра литой; под конем
камень, подле столб с золотым кольцом, на столбе уздечка.
Догадлив был Колечище, снял уздечку, поцеловал белого
коня в светлую звезду во лбу, наложил уздечку; встрепет-
нулся конь, заржал — отдалось в темных лесах за морем.
Отвел богатырь коня, привязал к столбу; откинул камень,
под камнем меч-кладенец. Его-то ему и было надобно.
Налюбовался им богатырь, поцеловал булатную полосу,
повесил при боку, закинул на коня уздечку, хлопнул по
широкому хребту, вскинулся на него, сдвинул ему ребры...
пошатнулся конь, видно, тяжел седок, да оправился, фырк-
нул, пыхнул густым туманом, вскинул хвост трубой, взвился,
ударил задними копытами в землю, перелетел одним скач-
ком чрез глубокое Проточное море, понесся стрелою чрез
поля и горы, — гонится с ветрами взапуски.
Между тем мнимый царь-царевич растет не по дням,
а по часам; еще в колыбели родная его матушка и хитрая
вещунья нянюшка снарядили его в шитый шишачок пе-
рёный, выложенный бисером; в тканые да вязаные доспе-
хи с нашивной чешуей; перепоясали его мечом в локоток.
Встает дитетко, заиграют над ним в трубы-литавры, дере-
вянного конька везут, в ручки лук со стрелой. Ходит за
ним в прислужниках Алмаз, правое око вещуньи. Растет
царь-царевич не по дням, а по часам. Минул ему седьмой
годок; остригли ему, по обычаю, волоса, дали имя. Шлет
гетман в Индейское царство за светлыми камнями, в
землю ефиопскую сзывает кузнецов, для сына золотую
броню ковать, алмазами усаживать. Принимает он сына
от матери с рук на руки, сам учит его молодечествовать,
охотничать и наездничать, править конем и оружием,
спать на сырой земле, перелетать чрез горы, переплывать
чрез моря, сносить орлов с поднебесья, срывать с бегу
рыжих лис и серых волков, дикому вепрю ноги подкаши-
вать.
Напиталась душа царь-царевича мужеством, упоилась
отвагою; сама царица дивуется, не верит своей памяти,
что не сын у ней народился, а Звезда-царевна.
Вот настало царю-царевичу пятнадцать лет; стал он
молодец, красота ненаглядная, нет ему равного во всем
203
придонском казачестве. Уж впору ему броня золотая,
эфиопскими кузнецами кованная, индейскими камнями
саженная. А меча-кладенца нет как нет, богатыря Колечи-
ща ждут-пождут... не едет... сгинул да пропал!
Дарит гетман сыну свой меч булатный, своего коня
вороного, созывает гостей со всех земель, сильных и
могучих богатырей и витязей, попить, поесть да потешить-
ся, с гетманским сыном оружьем помериться, силами
изведаться. Собираются гости, пируют, дивятся красотой
царь-царевича: «То не царь-царевич, говорят, а царь-деви-
ца; где ж ему с нами, заморскими богатырями, силы
ведать, оружье мерять! Молод словно молодой месяц,
красен словно светлый утренник!»
— Ой, пано, пано! Царю-царевичу на бой рано! —
говорят, макая длинные усы в чаши медовые.
— Повидим! — отвечает гетман, утирает усы, чуп
приглаживает.
Вот напились гости, напитались, выходят на красное
крыльцо; стремянные подвели им коней, сели они, смот-
рят... Царь-царевич в золотой броне, на злом коне, сбоку
меч вороной, летит каленой стрелой, мчится в заветное
поле, в гетманское раздолье; посреди поля врезался как
вкопанный, ждет супротивника.
Едет гетман с гостями вслед за ним, важно золотой
булавой помахивает, откидные рукава за плеча; светится
шитьем, золотом. За ним витязи, гремят чешуей и коль-
цами, сбруею бахромчатой потряхивают, светлым оружием
постукивают, ходит ветер по перёным шлемам, бьют, роют
кони землю.
Гудят гулкие трубы, зычат шумные бубны, звонкий
рожок заливается, запевальщик ратную песню затягивает,
а гетманские певцы-молодцы выговаривают.
Вот поставили гетману на холме, посреди поля завет-
ного, стул с подушкою рытного бархата; вокруг поприща
стал стеной народ.
Прозвучал рог, выехал из круга младший из витязей,
подъехал к царю-царевичу, хлопнул копьем в звонкий щит.
Вот разъехались добрые молодцы, закрутили, замахали на
всем скаку копьями; свистнули копья, увернулся царь-ца-
ревич, а его копье тупым концом прямо в щит молодого
витязя; разлетелся щит вдребезги, покатился витязь на
землю.
Загремели гулкие трубы, заголосил народ, стыдно ви-
тязю. Вот выехал витязь другой, засверкал булатным ме-
чом, грянул широкой полосой в щит. «Не ущитишься ты,
молочные уста!» — думает, мчится на царя-царевича.
Столкнулись щиты, отпрянули, глядь... а у витязя в одной
руке рукоятка щитная, а в другой рукоятка мечная.
204
Тешится народ, заливается, славит царя-царевича; а
гетман важно усы поглаживает.
Выезжает на царя-царевича витязь старый, бывалый; на
побоищах голову рубит, на лету на копье сажает. И ему
та же участь: обрубил царь-царевич на кованой броне все
гвозди, раздел его мечом чуть-чуть не донага. У гостей
богатырей раскалились от стыда кольчатые забрала. Царь-
царевич по поприщу коня крутит, противника выжидает.
Нейдет никто на бой.
Целует гетман царя-царевича в белое чело.
Вдруг видят, кто-то вдали по дороге оленьим скоком
скачет, ногами пыль загребает. Прискакал, смотрят —
высочайший, худой, худой, словно вяленый!.. На белом
коне. Расступился народ — он прямо на поприще, к
кургану гетманскому; соскочил с коня, отряхнул с себя
тучу пыли, обсыпал всех с ног до головы; встряхнулся и
конь — цости да кожа! А зной градом.
— Кто ты, пугало огородное! — возговОрил гетман. —
Аль принес под гетманский меч свою голову?
— Как изволишь, — отвечал богатырь-чудище, — я
твой слуга Колечище.
— Морочишь, окаянный!
— Как изволишь, я служил тебе службу; вот тебе
меч-кладенец, а то конь пуще сокола.
— Морочишь, окаянный! Такой ли меч-кладенец — весь
в зазубринах, сокол конь — кляча навозная!
— Меч отточишь, клячу откормишь; и меня прикажи
ладно покормить да напоить; колдунья проклятая умори-
ла!.. Сгубила бы душу, да кладенцом отбился, а добрый
конь вынес из беды.
Велел пан гетман меч отточить, коня в стойло поста-
вить, а богатыря Колечище накормить и напоить досыта.
Повели богатыря в баню; вымыли, выпарили, усталые
кости выправили, повели за белодубовый стол.
— Ладно! — молвил Колечище, поевши, попивши и за
здравие гетмана котелок зеленого вина выкушавши.
И выговорил так — хмелем ошибло. — Ну, вишь,
пан гетманище! Меч да коня добыл... Ладно!.. Подобру-
поздорову!.. Да не ладно — пустил ведьму по белому
свету — тово... Ой-лих не в одарь люди колом к земле
ведьму прибили!.. А я и то... Бес подтолкнул под руку!..
Ну, вишь... И пошла вихрем крутить, под стопы пышет
жупел... «Подай-ста коня и меч!» — «Ладно!» Думу гадаю
да еду себе. Темь темнющая!.. Под ногами ровно пучина
кипит... Глядь!.. Под конь катится что-то с горы!.. Ой-лих
с ног собьет! «Подай-ста коня!» — стучит. «Ладно!» Ну,
да и хвать мечом... Ой-на! Голыш... Камень!.. Меч зазубрил!..
Ехал, ехал, крутил, крутил, степь не степь, лес не лес, и
205
не тово... Добро бы вода, испил бы, коня напоил, да и
корму ни... Животы ведет! Ну, ин... Выскочи твоя душка
словно из дудки!.. Глядь, мерещится... Во! Гадаю, день, ни!
Огонек блескает! Я к огоньку... Стоит изба с топора, под
окошечком сидит красная девица. Ей!.. «Красная девица!
Напой-накорми!» — «Изволь, дядюшка, ступай на двор»;
я на двор... Ну, и тово...
— Ну, или спишь, Колечище, охмелел? — вскричал
гетман.
— Ой-лих-ни! Умру — не отдам! — пробормотал Ко-
лечище, встрепетнулся и продолжал словно сонный, на
языке гиря повисла: — Ну, во, туды-сюды, ах ты!.. Ну,
ну!.. Не везет!.. А за оградой мяучит: «Отдашь меч и
коня?» — «Прысь ты, окаянная!.. Умру — не отдам!..»
— Охмелел, ведите его под руки, уложите спать, —
сказал пан гетман.
Повели богатыря Колечище под руки, а он несет свое,
рассказывает чудеса: как ведьма его с конем в погреб
заключила, как их из жалости многие лета погребная
плесень поила и кормила; и как ехали тем местом добрые
люди да послышали — под землей конь заржал. Клад,
думают, да и давай землю рыть; отрыли, да со страху кто
куда ноги унес; а Колечище из погреба вышел, и коня на
белый свет вывел, и подобру-поздорову в придонское
царство прибыл...
Вот настало законное время. «Ну, пора, — гадает думу
гетман, — пора оженить сына! Пусть себе ищет невесту».
Призвал его, говорит ему:
— Царь-царевич, сын мой любезный! Храбр ты, гораздо
смышлен и умен, нет в тебе обычая душе моей супротив-
ного: к отцу и матери ты любезлив, к старости честной
приветлив, с вольницей не водишься, около красных де-
вушек не увиваешься. Придумал я тебя, сына моего,
женить. Собирайся ты в путь-дороженьку, поезжай ты к
соседу нашему царю азскому Ахубзону Рувиму, у него
есть две дочери: Сарра-царевна и Лея-царевна; поклонись
ему от меня, сослужи ему службу и проси себе в жены
любую.
— Государь родитель, — отвечал царь-царевич, вздох-
нув, — не жены гадает сердце мое, а храброго витязя-со-
противника; хотел я изведать силы с могучей доблестью
да со славой. Все твои витязи деревенщина да засельщина;
на щите моем нет еще ни язвы, ни царапины, хотел я
походить по белому свету да притупить сперва острый меч
свой, а потом исполнить родительскую волю твою; да уж
быть по твоему велению, еду, куда изволишь.
206
Поцеловал пан гетман царя-царевича за послушание в
светлое чело, проложил ему золотой мост в царство азское,
усадил на коня...
Поехал царь-царевич, повез родительское благослове-
ние в далекие страны, в чуждые земли.
Вот приехал царевич в Дор, станицу азского кагана
Рувима, поклонился ему от гетмана и вручил грамоту.
— Есть у меня две дочери красные, — сказал ему царь
Рувим, обняв его, — родились они в единый час, равны
лицом, красотою и возрастом; ни мать, ни я не ведаем,
которая из них старейшая; а по закону нашему старейшая
должна идти первая и в замужество; переступить закона
и обидеть ни той, ни другой не могу; но бог покажет нам
путь, принесу ему жертву, соберу ратманов, и что прису-
дят, то сделаю.
Вот и собрал Рувим ратманов и присудили: «В сердце
коей царевны бог положит первую любовь к царю-царе-
вичу, та и старейшая, и вдастся ему в жены за службу
царскую».
И разодели царевен в богатую одежду, повели напоказ
к царю-царевичу. Одна в одну, как два ясных ока; краса-
вицы неописанные; да у царя-царевича не девичья красота
на уме, он мыслит: лучше бы привели сюда двух братьев,
храбрых, могучих витязей, узнал бы я, кто из них старей-
ший!
— Ну, царь-царевич, которая по сердцу тебе? — воз-
говорил царь Рувим.
— Не ведаю, какую сам судишь.
— Ну, любезные мои дочери, Сарра и Лея, — продол-
жает царь, — которая из вас полюбила царя-царевича?
Вот царевны Сарра и Лея посмотрели друг на друга и
зарумянились обе.
— Ну, промолвите ответ, которая полюбила царевича?
— Что промолвишь ты, сестрица? — спросили они одна
у другой, шепотом, в одно слово.
— Да то же, что и ты, сестрица, — отвечали они друг
другу, также в одно слово.
— Я полюбила его.
— Я полюбила его, —
произнесли они тихонько царице-матери на ухо, одна с
одной стороны, другая — с другой.
— Ну, царь-царевич, не судьба тебе! А обеих не отдам.
Взыграла радость на душе у царя-царевича; велит он
своему верному Алмазу седлать белого сокола; прощается
с царем Рувимом, выезжает в поле чистое, по дорожке в
царство русское; там, слыхал он, водятся богатыри и
храбрые витязи, на диво белому свету.
207
Вздохнул царь Рувим с царицею-супружницей, жаль им,
что не судил бог им царя-царевича в зятья.
Вздохнули и царевны Сарра и Лея. Проходит день,
другой, третий, проходит седьмица, другая, третья... далеко
царь-царевич. Царевна Лея весела и радостна по-прежне-
му, а Сарра, ее сестрица, что-то грустит да алмазные
слезки роняет, падают слезки на алый румянчик, тушат
слезки полымя жизни; обдало красную царевну Сарру
словно светом лунным.
— Что с тобой сделалось, сестрица? — говорит к ней
Лея. — Не сглазил ли тебя недобрый глаз, царь-царевич?
— А тебя? — спросила со вздохом Сарра-царевна.
— Меня?.. Нет, не сглазил, я не смотрела ему в очи...
А ты, верно, смотрела?.. Что не отвечаешь, сестрица?..
Бедная!.. Недобрый человек!.. Не люблю его!..
— Зачем же, сестрица, сказала ты прежде, что лю-
бишь? — спросила Сарра, заливаясь слезами.
— Я сказала так, сестрица, как ты сказала, — ответила
Лея, обнимая Сарру.
Больна, да, больна Сарра-царевна; созвал царь Рувим
кудесников, лечить дочь свою.
«Наступила, царь, дочь твоя на нечистое место», —
говорят кудесники; да и начали нашептывать воду да зелье
варить; а толку нет: чахнет царевна.
Между тем едет царь-царевич по широкому пути в
русское царство; на далекую дорожку посматривает, на
боковые стежки поглядывает: не едет ли какой храбрый,
могучий витязь, с ним бы силы изведать, оружье измерить.
Что-то грустно царю-царевичу. «Эх, — думает, — нет
могучего, найти бы равного, дружного! Много люди гово-
рят про Владимира князя, сына Светослава... поеду искать
Владимира».
Приезжает в Киев-град; а там люди гуляют да празд-
нуют, в варганы играют, а красные девушки без зазору
по торгу ходят, хороводы по улицам водят да играют в
пустошь.
— Здесь ли, — спрашивает царь-царевич, — Владимир
князь, с своими могучими богатырями?..
— Нет здесь Владимира князя, — говорят ему хмельные
люди, — едь к нему в Новгород али садись вкруговую,
добрый молодец! У нас здесь не ратуют, а песни поют
полюбовные!.. Выбирай по сердцу девицу! Ох, какие у
нашего князя девицы; то со всего белого света пригожие
красавицы! Оне в золото да в шелки разряжены, светлыми
каменьями разукрашены!..
— Нет, добрые, хмельные люди, — говорит царь-царе-
вич, — вы мне не рука, поеду подивиться на князя
Владимира да на Новгород...
208
— Ох ладно приплел ты, гусляр, к сказке своей наше
Красное Солнышко князя Владимира и честной Новгород;
ну, ну, что дальше! — прервали речь гусляра думцы и
гости Владимировы.
— По былому речь веду, — отвечал гусляр.
— Ну, ну, продолжай! — сказал Владимир. — Сказка
былью была да состарилась, а в Новгороде и до меня был
Владимир.
Гусляр продолжал:
— «Нет, добрые люди, — думает царь-царевич, — вы
мне не рука; поеду я к князю новгородскому, верно, он
всех славных витязей с собой увез».
Вот едет царь-царевич сквозь леса глубокие, скоро
приезжает под Новгород; видит на дороге становище.
— А что, бабушка, — говорит, — что у вас деется в
Новегороде, там ли Владимир князь?
— На городище, батюшка, на городище; а народ уж,
чай, собрался на мольбище. В полудень сажать будут на
стол новгородский, народ рекой хлынет. Да ты, ясной
молодец, не боярин ли его?
— Нет, бабушка, из чужой земли, из ордынской.
— Э, родимой, уже правду ли ты молвил? Да тебя
народ камнем побьет; а ты такой молодой, пригожий... Да
ты волею или неволею заехал сюда?
— Волею, бабушка, хочу подивиться па князя Влади-
мира.
— Не показывайся, голубчик, теперь и посла не примут
люди новгородские, не то что мимоезжего; вот князь будет
главой, ступай, пожалуй, к нему во двор.
— Послушаю твоего доброго совета; а хочется мне
посмотреть на позорище.
— Разве-ста нарядимшись в саян да в повязку девичью;
ты ж такой пригожий! А бабам у нас везде путь.
Царь-царевич подумал, подумал да и говорит:
— Достань, бабушка, мне девичью одежду; вот тебе
золотница.
Старуха посмотрела на золото, подивилась.
— Эх, набрался ты добра-ума, молодец! Неволя тебе
идти на позорище? Да еще что у тебя на сердце?
— Не бойся, бабушка, — отвечал царь-царевич, —
наслышан я много про народ ваш и про нового князя;
хочу, неведомый, поклониться Новугороду.
— Нешто. Ну, есть у меня наряды девичьи... Была
внучка-красавушка, да сгинула!.. Иди, иди, да скажи сво-
ему оружнику ставить коней на задний двор, люди бы не
видели.
Вот царь-царевич соскочил с коня, вошел в изобку.
209
Пошла старуха в кладовую, зазвенела ключами, выни-
мает из кованого ларя одежду праздничную девичью.
Уговаривает Алмаз царя-царевича не ездить в Новгород.
Не слушает его царь-царевич, разоблачается из золотой
брони, гонит от себя прочь приспешника.
Несет ему старуха сперва: голубые чулочки со стрел-
ками, да черевички сафьянные, шитые золотом, с высоки-
ми каблучками, с белой оторочкою; потом: шитую шема-
ханскими шелками рубашечку, с рукавами из тонкой
ткани; потом: повязку жемчужную, душегрейку парчовую
с золотым газом да юбочку штофную.
— Ну, — говорит, — добрый молодец, есть у нас
красные девицы в Новегороде, а был бы ты красная
девица... Ох, да что за стан гибкой!.. Давай перлы накину
на шейку... Сама на шелку низала... В орех жемчужины!
Эх, да уж не морочишь ли ты?.. Аль в вашей стороне и
у мужей лебединая грудь вздымается?.. Ну, вздень душе-
грейку... Ладная какая! Только разок внучка-голубушка и
надела!.. Как пойдет, бывало, хоровод водить, алые туфель-
ки так и пощелкивают, каблучки так и постукивают!..
Старуха вздохнула, широким рукавом слезку утерла.
— Ох, девка, серьги-то и забыла!.. Стой, стой, подвя-
жу?.. Ээ! Сударыня, да у тебя и мочки есть в ушках?
Обморочила ж ты меня! Давно бы сказать правду истин-
ную!.. Чему стыдно стало?.. Сама я в девках гуляла! Сама
бы я тебе и рубашечку приладила, а то, вишь, негладко!..
Разгорелся царь-царевич, слушает, не понимает речей
старушьих. Прибирает старуха ему голову. «Головушка ты
моя, говорит, и косоньку-то обрезала!.. Верно, ладного
молодчика полюбила, ходишь за ним по белому свету!..»
Не верит старуха глазам своим. Готов царь-царевич,
накинул на себя покрывало. Сели в повозку, едут в
Новгород...
— Ух, умаялся, — сказал, остановись, гусляр, — при-
кажи, князь Владимир, Светлое Солнышко, поднести ста-
вец медку, а конец расскажу на другое время.
— Поднесите ему, — говорит Владимир, — хмельного
меду за добрую сказку! — Он. припомнил красную девицу,
которую видел в храме во время посада на стол новго-
родский. Любопытство одолело им. — Доскажи, гусляр,
сказку свою! — возговорил он к нему.
— Нет, государь, доскажу тебе, да не здесь, доскажу
в Новеграде, за пиром похмельным, буде пожелаешь.
— Доскажи, гусляр, — повторяет Владимир, — наделю
тебя золотом, дам тебе кров и приют по жизнь!
— Не могу, государь, сказка перед былью не ходит; а
что будет, то еще впереди! — отвечал гусляр; поклонился
и вышел.
210
Ill
Идут полки ратные по берегу Волхова, по пути к
Новугороду. Отзывается в лесах топот конский, светят
панцири, играет день на копьях. Впереди едет князь
Владимир на вороном коне, за ним идет стяг княжеский.
Рядом по Волхову плывут корабли варяжские, 100 ко-
раблей, ведет их варяжский ярл Зигмунд Брестерзон.
Дошли вести и до Новгорода, что идет к ним из
варяг с силою великою Володимир Красное Солнце.
Возрадовался Новгород и слободы новгородские; да горь-
ка их радость! Сила Ярополкова, киевская, да сила полоцкая
не дают дохнуть волей Новгороду. «Измените нам, гово-
рят, камня на камне не оставим, полупим хороми и
домы ваши, не медом упьемся — кровию жен и детей
ваших!..»
Но новгородцы не боятся угроз, тайно шлют они гонца
с грамотою навстречу к Владимиру; они пишут к нему:
«Господарь княже Володимир Светославич, благослове-
ние от владыки, и от всех старейших, и от всех меньших,
и от всего Ноугорода, господарю князю Володимиру Све-
тославичу. Господарь княже Володимир Светославич, ждем
мы тебя, господаря князя, и управы твоей. Погубили нас
посадники и вой киевские, и Добрыню оковали и поточили
к Киеву. Ярополк же велел на ноугородчах сребро имать
и по волости куны брать, а по купцам виру дикую, и
поводы водить, и все зло. И шли на дворы твои княжеские
грабежьем, и Добрынин двор зажгли, а житие их поймали
и челядь их распродали, а сокровища изыскали и поймали
без числа, а избыток разделили по зубу и на щит; да не
будет им часть в русской земле; а на нас, господарь княже,
не положи указ, и с нами любовь возьми, и пойди в свою
отчину»...
Расспросив обо всем, что нужно было, Владимир послал
гонца назад и велел новгородцам сказать, чтоб они ждали
его в заутрие.
Гонец отправился; а Владимир, изготовив рать к бою,
двинулся во время ночи к Новгороду. Едва только взви-
делось серое утро и седые туманы потянулись вдоль по
Волхову, вправо, на высоте берега, открылся Новгород;
влево, за лесом, высокая башня Хутынская. Передовой
отряд панцирников, варяжских всадников, просветил до-
рогу, накинулся на Хутынскую слободу.
Взмелась сила Ярополкова, понеслись гонцы во все
стороны, затрубили на стражницах в гулкие рога, стека-
ются рати, холмятся у Немецкого озера; бегут от Хутыни
передовые полки, преследуют их панцирщики варяжские,
Владимир с ладожанами вьется следом. Обтекают остров
211
корабли Зигмундовы, бросают варяги весла, хватаются за
щиты и мечи, выскакивают из лодий, скопились, идут на
помощь к Владимиру.
И урядилась рать великая на три полка.
И тут-то настала сеча великая, брань крепкая, лом
копейный, щитов скипание, стрелы омрачали свет, нахму-
рилось небо, взволновался Волхов, льется кровь до-
ждевой тучею, питает землю. Гибнет ратник за рат-
ником, разлетаются души, как птицы, несутся в свя-
тые дубравы.
Тонет сила Владимирова в великой силе Ярополковой;
идут со всех сторон полки вражьи, заходят в тыл, и
начали одолевать варягов... напал на них ужас, умолкли
их плеча и руки, изнемогли силы, сабли притупились.
Последняя надежда, последний полк Владимиров идет в
сечу.
— Не хочем измирать на конях! — кричат ладожане. —
Будем биться пеши!
И соскочили они с коней, сбросили одежду и обувь,
кинулись на врагов, соступились с полками киевскими...
И катятся головы их с плеч долой, стелются хладные трупы
по полчищу.
Вдруг от Болотова поля летит кто-то по дороге, словно
падучая звезда по небу; бухарский конь, как из серебра
литой; на витязе блестит золотая кольчуга, рассыпается по
ней утреннее солнце, от копыт конских искры ключом
бьют, гудит поле; врезался он во вражьи киевские силы, —
куда махнет — там улица, куда отмахнет — с переулками.
Развернулись снова знамена Владимировы, одушевилась
рать его, радостный крик вьется под небо.
Полки киевские бросили оружье, бегут во все концы,
а Владимир с своими вслед за беглецами... Сечет мечом,
сыплет в тыл им стрелы... Молят пощады.
Утихла брань, зазвенела победа в щит, кличет слава.
Идут вящшие мужи новгородские навстречу Владимиру,
выносят ему хлеб и соль.
«Много победы, братья! — говорят они друг другу. —
Око не дозрит, ум не домыслит!»
Молит Владимир могучего юного витязя, своего спаси-
теля, идти к нему на пир в двор княжеский.
— Кто ты, — говорит ему, — Божья десница, неведо-
мый друже?.. Брат мой родной затерял свою правду,
ударил на свободу разбоем, а ты, местник мой! Будь мне
братом названым!
И Владимир взял за руку молодого витязя, прижал его
крепко к груди.
212
— Будь мне любовным приятелем! — вскрикнул он
снова. Витязь приподнял решетку шлема, и Владимир
облобызал его.
Пылко разгорелись молодые ланиты витязя, русые куд-
ри рассыпались по золотым кольцам панциря.
Взглянул на него Владимир, и остановились на нем
удивленные его взоры.
— Дивлюсь красоте твоей, молодости и силе! Скажи
мне твое имя, витязь? Скажи свою дедину и отчину? Где
твоя родина, отец и мать и все кровные? Не в моей ли
земле уродился ты?
— Нет, далеко отсюда, — отвечал витязь, — имя свое
по зароку не поведаю никому.
— Брат мой названый! — говорит Владимир. — Будь
же у меня гостем хоть на один день.
Ведет он гостя в белокаменные грановитые палаты, в
горницы хитро разукрашенные.
Вступает рать Владимира в Новгород, ведет за собою
повязанных киевлян и полочан, меняет на золото и на
серебро.
Поднялся пир горой в целом Новгороде; возглашают
милое слово Божичу, несут богатый покорм богам дубрав-
ным.
В гриднице сидят за браным столом люди старейшие
и люди княжеские; мед пенится, пена снопом рассыпается;
испивают гости мед, славят князя, дружину его и храброго
витязя; а витязь сидит за особым столом с князем Влади-
миром, беседует с ним о подвигах великих и могучих
богатырей. Пьет князь хмельный мед за здравье его,
наливает сам, подносит сам ему. Долго витязь пить отка-
зывался, да Владимир неуступчивый, его упрашивает. Пьет
за здравие отца его и матери, подносит ему; пьет за все
богатырство и ратных людей, подносит ему.
Заиграл хмельный мед на буйных плечах витязя; ска-
тился шлем с головы, огонь в ланитах переливается.
Вспыхнул князь Владимир, увидев в очи витязя.
— Ну, — говорит витязь измолкшим голосом, — князь
Владимир! Упоил ты царя-царевича, упоил... и спать
уложи!
Ведет князь Владимир гостя своего в сенник княже-
ский.
А в гриднице пир горой; разгулялся и приспешник
витязя, сбрасывает железную шапку, кудри разглаживает.
— Ну, — говорит, — добрые люди, подайте мне гусли
звонкие; взыграю я вам песню знакомую. Помните ли вы,
как пел вам гусляр в стане княжеском?
Все узнают в приспешнике того гусляра-сказочника, что
рассказывал сказку про Царь-девицу.
213
IV
Ходит ясный месяц по синему небу, расстилается се-
ребряный свет по Приволховью, задремал Ильмень, заду-
мались концы новгородские, мирится душа со спокоем,
спят люди. Только стража у городских ворот и на бойни-
цах детинца еще перекликается.
Тихо и в княжеском дворе. Опочивает уже князь,
возлегает и гость его царь-царевич на мягких постелях
под собольими одеялами; но в сеннике светильник теплит-
ся, бросает тусклые лучи на золоченые резные стены, и
лавки, крытые махровыми коврами шемаханскими, и на
золотые доспехи с гвоздями алмазными, и на кровать с
багрецовой занавескою...
Тихо; но кажется, кто-то словно мед испивает устами...
словно умирает, утоляя горячую жажду... и душа шумит
уже крыльями...
Ясный месяц идет по небу над Волховом, заглянул в
окно и спрятался в тучку, зарделся и снова из тучки
поглядывает с завистью на терем высокий.
И хлынули чьи-то горькие слезы, всхлипнули чьи-то
тихие жалобы...
Поднялось прозорье, красное солнце выкатилось из-за
Болотова поля, сыплет лучи в красное теремное окно.
Лежит на кровати девица... спит, красная, зарей разрумя-
нилась, грудь волною колышется.
Дал бы бог кому в жизни все радости, наделил бы кого
золотыми горами, умом и разумом, честью и славою, —
все бы отдал он за красную девицу; а кто видел ее, тот
смотри в глаза солнцу, не бойся, нет ничего на небе,
только черное пятно катится от востока к, западу.
А кто слышал ее сладкие речи, тот запоем пил пьяный
мед, голова кружится, а земля под ним ходуном идет.
Встала утренняя заря, пробудилась и красная девица,
вздохнула и задумалась.
А князь Владимир ждет в стольной палате гостя своего.
Выходит гость, весь в доспехи окован, решетка шлемная
опущена; велит он приспешнику седлать коня своего.
— Прощай, — говорит, — прощай, князь Владимир,
угостил ты меня! Долго не забуду твоего хмельного вина!
Упоил ты меня горьким стыдом да раскаяньем!
— Останься! — молит его Владимир. — Смилят ли тебя
мои речи и просьбы, царь-царевич!
Царь-царевич не внимает Владимиру.
Целует своего любовного, белого коня в ясные очи,
вскочил на него и помчался перегонять ветры в чистом
поле. Скачет приспешник за ним.
214
В чистом поле приподнял царь-царевич решетку шлей-
ную, глубоко вздохнул; а слезы, как быстрина речная,
текут из его очей.
Искра запала в кудель, а горе на душу.
Задует ли искру, потушит ли горе слезами!
V
Едет царь-царевич от Новгорода в восточные земли.
Тихо едет.
Едет и Светославич от Киева на восход солнца.
Быстро скачет.
Грустно Светославичу расставаться с родной лужайкой,
а грустнее того с соседом красным теремом, в котором
живет ненаглядная девица.
Глубоко вздохнул Светославич, когда очутился перед
ним, захрапел, заржал конь вороной, на седле парчовая
подушка пуховая, сбруя гремучая, бахромчатая.
Вскочил Светославич на коня.
— Ну! — говорит. — Куда путь держать?
Откуда ни возьмись завился перед ним черный пес
мохнатый, заластился, хвостом замотал, путь ему кажет.
Бежит пес правым берегом Днепра, едет за ним Све-
тославич; всперенный конь чуть до земли дотрагивается.
Не останавливается он ни в селах, ни в городах, ни на
становищах, ни на виталищах; не дивится он ничему, что
дивее дива для простой чади, — у него одно в голове:
красная дева да череп отцовский. Не дивится он и тому,
что все люди городские и сельские, прохожие, проезжие
и встречные, кланяются ему как знакомому.
На перевозе в пояс кланяются ему перевощики.
— Куда изволишь путь держать, милостивец наш?
Один-одинехонек, только с любовным псом своим; одному
за Днепр не дорога бы, леса полны разбоя; аль жизнь тебе
принаскучила ?
— Ага! — отвечает юноша, не внимая речам перево-
щиков; и едет далее.
— То так! — говорят про себя перевощики. — Одурел,
ни слова не молвит... Уж не жена ли прогнала на торг в
Белую Вежу?.. Ох гостница неусытная, купница бесовская!
Выбирается Светославич на Муравский шлях, несется
левым берегом Днепра, частым бором. Не останавливают
его песнивые птицы, различными голосами возглашающие
песни красные, ни косы, ни иволги, ни сковранцы, ни
щуры, ни жланы, ни сои радужные, ни соловьи много-
гласные.
Только люди скучают ему.
— Хэ, кум! Кудысе-тко?.. Стой! аль в Торг?
215
— Эгэ! — отвечает юноша.
— Милуй тебя боже! Путь добрый!
Светославич проедет.
«Провались ты, не кум — пес неласковый! — шепчет
про себя встречный. — Купил кожух новый, зазнался!»
Подъедет Светославич к селу, скачет мимо хоровода,
мимо кружала с брагой и лавок, уставленных коробками
с кисличками, орехами, репой и пряным печеньем. Вся
деревня уставит на него глаза, хороводы остановятся,
песни замолкнут, старцы привстанут с залавок, малые дети
утрут нос кулаком, и все поклонятся ему в пояс; а красные
девицы перешептываются:
— Боярич наш в путь собрался!
— Сам-один, а лишь с мурым псом!
— То, верно, ловы деять? ,
— А какой на нем кунтуш узорчатый, шелковый, золот
пояс стан перепоясал, червонные сапоги тороченые, у
бедра сабля стучит!.. А какой доброликой, румяной, кудри
словно кудель крученая!
— Здравствуй, господин боярин! — восклицает вся
деревня.
А между тем тиун сельский и старосты заставили уже
ему собою путь, кланяются, умоляют, упрашивают на
валявицу посмотреть, хороводы зобачить, песен послушать,
прикушать браги и меду.
Не слушает их Светославич, воротит коня в сторону,
объезжает толпу.
— Что немилостив к нам, государь, не изволишь нашего
хлеба-соли откушать? — продолжает тиун. — Аль прогне-
вался на нас, родной отец?
— Ого! — отвечает юноша и, стиснув коня, проносится
сквозь толпу, давит людей, скачет далее.
— Ох, люди, не добро! Быть беде! — говорят селяне,
и праздник умолкает, все расходятся по домам, ждут
немилости боярской.
Едет Светославич далее, частым лесом; едут навстречу
ему люди конные, вооруженные, красные плащи развева-
ются, скуфья набекрень.
— Что, Якун, едут?
— Ага! — отвечает им Светославич.
— А ты куда? Или что сгубил?
— Эгэ! — отвечает Светославич.
— Ну, ворочайся спешно, а мы засядем в дубраве.
Таким образом Светославич ехал и встречал везде
знакомых. То принимали его за слугу хоромного, еду-
щего сбирать по волости скот и почеревые деньги в поль-
зу Божницы; то за мужа бранного княжеского, и просили
216
защитить правое; то за балия, вещуна, чаровника или
волхва, и молили его отговорить дающихся.
Сердится Светославич на людей; досадны, несносны
ему люди.
Вот проехал он уже речку Большой Тор, что течет
из гор Святых да впадает в Дон-реку. Вот на речке
на Тернавке проезжает мимо каменного болвана, кото-
рому все прохожие и проезжие кладут доездные па-
мяти.
— Стой! — говорит ему вещун молебницы придорож-
ной. — Клади поклон, клади память Божичу Туру-путево-
дителю. Без того не будет тебе пути.
— Нет у меня ничего! — отвечает юноша.
— Нет ничего! Вынь из главы твоей волос и спали в
жертву Божичу.
— Нет тебе ни волоса! — говорит Светославич и едет
далее.
— Ну, не будет тебе пути! — кричит ему вслед вещун...
Быстро несется он чрез мирные поля. Поет оратай
веселую песню; не рогатыми воЛами, не конем орет он
землю; орет он парой литвинов, подгоняет литвинов длин-
ной хворостиной.
Пронесся Светославич чрез широкие степи, скачет
глубокою долиной под навесом частых дерев; вдруг слы-
шит... навстречу ему конский скок... В глубине долины,
по извилистой дороге пыль взвивается... Нет-нет и вдруг
вопль женщины. Приостановился Светославич, а из-за
поворота дороги прямо на него мчится всадник, налетел,
конь встал как вкопанный, загородил ему путь Свето-
славич.
Вопль женщины повторился; она лежала поперек седла,
перед всадником, обхваченная левою его рукою и окутан-
ная в красную полость, перекинутую через плечо.
Внезапно остановленный, едва усидел он на седле,
грозно окинул глазами Светославича, под которым черный
конь фыркал, взрывал копытом землю, вскидывал голову,
звучал цепями узды.
— Дорогу, витязь! — вскричал встречный всадник.
— Спаси! Спаси меня! — раздался голос женщины.
— Дорогу! — повторил всадник. — Или меряй силы!
— Эгэ! — произнес равнодушно юноша, кивнув голо-
вой и не двигаясь с места.
— Ха! Подорожный вор! — пробормотал сквозь зубы
встречный. — Кто бы ты ни был, могучий или слабый,
честная кровь течет в тебе или ядовитый черный сок:
все равно для меня! Не говори твоего имени, не рас-
творяй уста, чтоб не слышать лай собаки!.. Дорогу!..
217
Выхватив меч из ножен, всадник наскочил на Свето-
славича. Светославич, выхватив также меч свой, отразил
удар и не двигался с места.
— Дорогу! — повторил всадник.
— Спаси меня, витязь добрый! Спаси! — вопила жен-
щина, протягивая к Светославичу руки.
— Пусти ее! — произнес Светославич. — И ступай
куда хочешь!
— А! девошник! По речам видно, что у тебя зубов еще
нет!.. Верно, не лобызал ты еще никого, кроме сосца
материнского!.. Недаром полюбил на-голос мою рабыню и
хочешь ратовать ее!.. Честному встречному нет дела ни
до слез, ни до женского смеха!.. Годи, годи!.. Ну, кому
достанется!..
И неизвестный соскочил с своего коня, сложил деву с
рук своих на траву, подле дороги. Риза из багряной камки
струилась от ее чешуйчатого пояса; лица нельзя было
рассмотреть: оно было завешено широким покрывалом,
которое ниспадало до земли, как полы опущенного шатра,
от золотой маковки, светившейся на высокой остроконеч-
ной ее шапочке.
Дева припала на колени, сложила руки, как будто
молясь Светославичу; а незнакомец, сбросив с себя крас-
ную манту, обнажил под железным нагрудником черное
полукафтанье, обшитое чешуей медной и перетянутое
кожаным поясом, на котором висела длинная спада; сапоги
также перетянуты были подвязками выше колена и также
обшиты чешуею; из-под остроконечного шишака его стру-
ились по плечам рыжие кудри.
— Ну! — произнес он. — Слезай с коня, если ты
могучий богатырь!.. На конях дерутся только трусы! Сле-
зай! Узнаю я, что привык ты носить, оковы или меч!..
Молись своему богу, а я своему, — молитва точит и тупит
меч, наносит и отводит удары.
Он вонзил свою спаду в землю, накрыл ее плащом,
надел шишак свой на рукоять, сложил на землю лук,
рассыпал из туда стрелы и продолжал:
— Вот мой бог, дай мне призвать сильные его удары
и остроту на помощь...
— Точи словами меч свой, — ответил юноша, нетер-
пеливо откинув решетку своего шлема.
Неизвестный, припав к земле за плащом, наложил
стрелу на тетиву, приподнялся, быстро нацелил в бок
стоявшему нетерпеливо Светославичу... И вдруг лук и
стрела выпали из рук его.
— Жупан мой! Кирк мой Марко! — едва проговорил
он трепетным голосом, упав на колена.
218
— Отец мой! — вскричала дева, бросаясь к Светосла-
вичу. — Отец мой! Спаси меня от похитителя, от насиль-
ника Зуввеля!
— Не верь ей, жупан Марко! — вскричал неизвестный,
подползая на коленях к Светославичу, который смотрел
то на деву, то на незнакомца и не постигал речей их»
— Не верь ей! — продолжал незнакомец. — Она
женщина!.. Я расскажу тебе все, как было. Раим Зуввель,
старый слуга твой, так же верен, как верен тебе меч,
который носишь ты при бедре.
— Не верь ему, отец мой, не верь!.. Клеветою полны
уста его! — восклицала дева.
— Верно слово мое, как правое око Тира, когда удо-
стаивает он метить громоносною стрелою в противных
ему великанов. Третья луна народилась с тех пор, как ты,
великий жупан, пошел с людьми своими отнимать у врагов
родные свои земли дунайские. Без тебя правил я верно и
праведно слугами твоих высоких горниц и белого двора
твоего. Скажут тебе подтверждение покорных речей моих
сардарь твой и редялы. В Вертах твоих не коснулась ни
одна стопа до разостланных ковров Маем, только дочь
твоя Вояна водила хороводы с панскими дворовыми дева-
ми и пела песни; ты ведаешь, великий каган, презренного
раба твоего гусляра Словако Радо?..
Восклицание девы прервало слова Зуввеля; она закрыла
лицо свое.
— Не ведаю как, — продолжал Зуввель, — только Радо
бывал в хороводах в женской одежде, а узнал я про то...
— Ой, бога-ми! Не веруй ему, отец мой, не веруй! —
возопила дева, и вдруг очи ее заблистали, она с отчаянием
кинулась на Зуввеля, выхватила нож из-за пояса его; как
молния из тучи, блеснуло железо в руках ее...
Зуввель опрокинулся лицом ниц, кровь хлынула клю-
чом... Отлетела душа его, как испуганный ворон от трупа.
Дева без чувств покатилась на землю. Мохнатый пес
завыл.
Долго стоял юноша, пораженный чудным зрелищем.
«Вот чем поили меня!..» — произнес он наконец и, с
отвращением отбросив взоры свои от потока крови, слез
с коня, поднял беспамятную девушку с собою на седло и
поехал далее.
Конь его шел плавным, скорым шагом; пес бежал
впереди, свесив язык в сторону, изогнув хвост улиткой.
Дорога разделилась на два пути, один пошел прямо к
русскому морю, другой потянулся подле высокого земля-
ного вала. Вправо от Хилеи, т. е. Святой земли, синелись
воды Зиавара.
219
Светославич смотрел в очи красавице, которая лежала
у него на руках. Казалось, что черные длинные ресницы
загорятся от пламени ланит: из уст ее вылетел тяжкий
вздох, юноша засмотрелся... Ему казалось, что грудь ее
слишком сжата, как будто кованным из жемчуга нагруд-
ником; он распустил застежки, она вздохнула легче, грудь
ее заволновалась свободнее, уста что-то шептали, как у
младенца, который просит поцелуя или груди материнской.
У юноши выпала из рук узда, обеими руками прижал он
деву к сердцу, прикоснулся устами к устам.
Дева очнулась от поцелуя.
— Отец мой! — вскричала она, и обвила юношу, и
горячо поцеловала. — Отец мой! Ты не поверил Зуввелю?..
Не веруй ему, он злодей, клевета его пала на всех нас...
Клянусь белошелковыми волосами твоими, что у Радо чиста
душа, как звуки его песен. Ты сам любишь его песни...
Светославич вздохнул.
— А ты любишь его песни? — спросил он.
— Я?.. — произнесла дева, смутясь. — Злодей Зуввель
наговорил тебе на меня... Хотел оторвать от твоего сердца,
разлучить хотел...
— С Радо?
Девица зарделась.
— С тобою, — произнесла она и обвила снова Свето-
славича.
Но он равнодушно принял ее ласки, какая-то память
вдруг обдала его холодом; схватив узду и сдавив коня
коленами, он быстро помчался за бегущим псом.
Едва только выбрался Светославич из леса... за широ-
кой долиною, на покатости, разделенной тремя истоками,
вытекающими из горы, покрытой садами и лесом, откры-
лось село, огражденное деревянной стеною с отлогами; на
расстоянии полупоприща возвышались каменные бойни-
цы; между разбросанными по холмам домами, похожими
на сброшенные на землю крыши, стояли несколько моль-
бищ с башнями высокими.
— Отец мой! — вскричала дева. — Вот и станица твоя,
Босна! О, как радостна душа моя! Вон горница моя...
светит за зеленым садом!
Пес бежал прямо к городу. Встречные люди останав-
ливались, всматривались в Светославича и вдруг с удив-
лением снимали мохнатые шапки, кланялись в пояс.
Вот подъехал Светославич к воротам; стража с изум-
лением выровняла свои секиры.
— Жупан Марко! — раздалось во всех устах, и молва
перегнала приезжего. Весь народ поднялся на ноги, сте-
кается отовсюду на встречу.
— Пан ты наш, государь! — кричат со всех сторон.
220
— Да где же глас рогов и бубнов?.. Не взметается пыль
по пути? — шепчут все, смотря на извивающийся путь в
гору, с которого приехал Светославич.
— Не видно!.. Или сгинули отцы, мужья и дети наши
от меча и жажды в недозираемой дали?
Но, несмотря на все сомнения, народ стекается, кричит:
— Здравствуй, пан ты наш, государь, краль Марко! И
с своею кралицею Вояною!
Снимают Светославича и Вояну с коня, ведут под руки
в высокие палаты; обступил народ палаты, сошлись ско-
морохи, зычат в бубны, побрякивают кольцами, дудят в
глиняные дудки, пищат в сопелки, рады все, что приехал
краль Марко.
И Светославич доволен, что приехал в уряд бошнякской
жупании. Он не дивится, что у него борода как лес, а
полы багряницы, словно шатер, вокруг него раскинулись,
а сорочка бисером покидана, цетавая гривна на шее висит,
на руках золотые обручи, стан перетянут поясом велере-
митом и меч золотой при бедре, а вокруг него стоят бояры
и редялы в златых гривнах, и поясах, и обручах. Никто
не спрашивает его, какими крылами взлетел, каким путем
пришел.
Ведут его в светлые палаты. Стены цветными камнями
разукрашены, посреди мраморный водобой. Против солнца
у стола пристолец золотой, кругом — лавки дорогими
шелковыми коврами устланы.
Садится он на пристолец, берет костыль, сажает подл©
себя кралицу.
— Приведите ко мне, — говорит он, — гусляра Радо.
Вспыхнула, вздрогнула кралица Вояна.
Привели гусляра Радо; бледен, как лунный свет, упал
в ноги Светославичу.
— Ну, гусляр Радо, заиграй, запой ту песню, что любит
кралица Вояна; ладно споешь, дам тебе все желанное.
Ходит страх по членам Радо. «Ну, — думает он, —
заиграю я себе конечную песню!» Строит гусли, ударил
в звонкие струны, вскинул очи к небу, вздохнул и запел:
Встала тьма от синего моря,
Взвилась тьма по раннему небу!
А в зеленом садике сударик сидит,
Сударик сидит, душа плачется!
Вьется вран над его головою,
Тощий вран накликает братью:
«Ей, слетайтесь, братики, недолго пождать,
Горюн молодец истоскуется».
Кончил Радо песню, поклонился пану жупану и кра-
лице.
221
— Ладно ты спел, — сказал Светославич, откидывая
висячие усы на сторону. — Отдал бы я тебе за сладкую
песню и кралицу Вояну, да станется ли ей то по сердцу!
Не верят Радо и Вояна слуху своему, не верят речам
пана жупана; припала кралица к руке его, покатился Радо
в ноги, зарыдали от радости, — верно, много было слез
на сердце.
Дивятся знаменитые мужи жупанства, редялы и все
люди дворовые и сельные: краль отдает кралицу за гусляра
Радо!.. Будет нам честь под панские гусли плясать!
— Ну, — говорит Светославич редялам, — подайте мне
череп русского князя Светослава, хочу им сладкий мед
черпать и за здравье Вояны и Радо выкушать.
Заметались редялы во все стороны, бегут в панские
кладовые, перерыли в ларях сокровища... Черепа нет!
— Государь, краль, жупан Марко, — говорят они, —
почерпни сладкого меду иным златым ковшом, а череп
князя Светослава ты изволил с собою взять, верно, сгубил.
Вскипело у Светославича сердце злой досадою, затряс-
лась борода.
— Коня! — крикнул он. Идет на крыльцо.
Не ведает никто, чего угодно их жупану Марку.
Радо, Вояна и дворовые люди идут за ним на крыльцо.
Готов конь, землю роет, сбруей потряхивает.
Садится на коня Светославич; лает пес, хвостом мотает,
выбегает вперед на путь.
— Оставляешь ты нас, государь родитель! — заплакали
Вояна и Радо.
— Опять оставляешь ты нас сиротами, государь родной
отец! Кто ж без тебя будет рядить царство? — заголосил
народ.
— Вот вам царь государь и с царицею! — отвечает
Светославич, указывая на Радо и Вояну.
Закинул узду, вскочил на коня, несется городом, мчится
в широкое поле, только пыль вьется вихрем.
Смотрит народ вслед за ним, недобром поговаривает,
на Радо искоса поглядывает.
Не быть тут добру.
Скачет опять один-одинехонек за мурым псом; опять
ни жажды, ни голода, ни усталости.
Вот уж переехал Светославич реку святую Перунову,
широкий Дана-Пирун, да реку святого пана Буга, да
Данастр, святую реку Торову, распахнулось влево море,
раскинулись вправо высокие горы Волошские.
Вьется Дунай, извивается, впился в море семью ус-
тьями.
Видит Светославич, сошлись две силы великие, гото-
вятся к бою; одна стоит по одну сторону долины, другая
222
по другую. Одна сила угорская, семиградская, капитан ее
племени альмов; другая сила бошнякская, воеводою у ней
сам седовласый жупан.
Всполошились обе силы, завидели издали Светослави-
ча... А за ним тянется черное облако взбитого праха. «Ох,
думают, к кому-то из нас помощь идет!»
Высылает бошнякский жупан послов навстречу Свето-
славичу, спросить: кого ему надобно? Кого ищет он, друга
или недруга? К кому ведет рать, очами необъятную?
— Ищу, — отвечает Светославич, — бошнякского краля
Марку.
Обрадовался жупан Марко нежданной помощи, идет
сам навстречу к Светославичу.
— Как тебя звать-величать, добрый, младый витязь? Не
ты ли царь-царевич ордынский ведешь ко мне в помощь
рать великую? О, спаси тебя промысел! Теперь возвращу
я родную Паннонию!.. Предки наши жили в ней под
кровом Истины, не знали иных господ и судей, кроме
жрецов; никто не покорял нас, кроме Александра и Тро-
яна... Пришли с Аттилой гунны в пятом веке, покорили
землю нашу... Вызвались к нам на помощь саки азы,
хангары да хазары... изгнали гуннов, а сами с своим
воеводою Арпадом поселились на земле нашей, завладели
кровами и женами нашими... С тех пор мы не знаем
приюта под небом, с тех пор бьемся мы за дунайские
берега, за родную Паннонию...
Светославич нетерпеливо слушал рассказ жупана.
— Стой, жупан Марко! Прикажи сперва подать мне
сладкого меду, утолить жажду; да прикажи подать мне
любимую свою чашу, добытую мечом; не люблю я ни
золота, ни дерева...
— Рад я гостю желанному! — говорит Марко. — Так
рад, что напоил бы его из любимой своей чаши — из
черепа русского князя Светослава; обделал я его в золбто,
выложил жемчугом и светлыми камнями — да отослал в
дар царю византийскому...
Встрепенулась на Светославиче кованая броня, вспых-
нула досада на лице.
— Прощай же, — говорит, — прощай, жупан Марко,
не из чего у тебя гостей поить, верно, и пить нечего!
— Не сердись, царь-царевич, будь добр и милостив!
Светославич не внимает ему, садится на коня.
— Царь-царевич! — продолжает жупан. — Не хочешь
ты сослужить мне службу, оставь хоть рать свою! А я бы
угодил душе твоей, отдал бы за тебя единым-единую дочь
свою красную Вояну, наследовал бы ты царство мое...
Не слушает Светославич, вставляет в стремя ногу.
223
— Царь-царевич! — продолжает жупан. — Оставь мне
хоть рать свою!..
— Рать перед тобою! — отвечает Светославич и не
оглядываясь мчится дунайской долиной.
— Ну, — говорит жупан Марко, — скачите, гонцы, к
стану вражьему, трубите в гулкие трубы, вызывайте на
бой!.. Теперь у меня много силы! Завяжем дело, а к
жаркой сече подоспеет рать ордынская, хэ!.. Смотрите,
тьма темная идет с горы!
Скачут гонцы к семиградскому стану, вызывают на бой.
Велит Марко петь ратные песни, возглашать хвалу богам.
Высыпают его воины из цветных шатров, наступают на
силу вражью семиградскую... сыплют стрелы, мечут сули-
цы, принимаются за крутые сабли, ждут помощи, а в
помощь им только туча седого праха тянется с горы и
стелется вдоль по равнине.
Не быть тут добру.
А Светославич уже на пути в Византию. Переплывает
он широкий Дунай, конь его взвивается по скалам, по
тропинкам. Светославич уже на хребте Балкана, взором
окинул фракийские скаты. Светло! Так светло, что очи
подернулись мраком и темные пятна кругом заходили.
Закрыл юноша очи, не может смотреть на день белый...
И конь его встрепенулся, нейдет, приподнимается на ды-
бы, опрокинулся назад. Светославич грохнулся на землю;
пес взмотнул головой, лапами очи скребет, закатался по
траве.
— Кто тут? — раздалось позади юноши.
Оглянулся Светославич, очи прозрели... Видит седого
старика, в долгой одежде, вервою опоясан, клюкою под-
пирается.
— Куда путь держишь, храбрый могучий витязь? —
спросил старик.
— Еду в Византию, дедушка...
— На службу царю?.. Добрый путь!
— Не добрый; огнем палит, проезду нет.
— Померещилось тебе; перевалишь Балкан, перекре-
стись и ступай с Богом, служи верой и правдой царю
грецкому; сам Господь тебе путь укажет.
— Где ж он, дедушка?
— Господь на небеси, сударик; око недозрит Его, ум
недомыслит: сотвори знамение крестное, Он придет к тебе
на помощь.
— А как творить знамение, дедушка?
— Ох, дитятко, да ты не крещеный! Ну, смотри, вот,
сложи персты так... клади на чело.
Светославич сложил уже персты, вдруг в очах его
потемнело, голова закружилась.
224
— Постой, дедушка, сон клонит, мочи нет, дай отдох-
нуть...
— Зайди в пещерку мою, я напою и накормлю тебя
духовною пищею.
У Светославича сомкнулись уже очи, ноги подкаши-
вались; старец ввел его в пещерку; и он, обессилен-
ный, припал на дерновую лавку, устланную свежими
листьями.
— Спи, Бог с тобою! — произнес старец, перекрестив
его.
«Не принимай, не принимай креста!» — говорил чей-то
голос на ухо Светославичу.
— Что? — произносит он во сне.
— Спи, Бог с тобою! — повторяет старец, поправляя
перед распятием светильню и подбавляя елею в череп
человеческий, заменявший лампаду.
«Не принимай, не принимай креста!» — слышит опять
Светославич, и кажется ему, что голос вьется из красного
терема... Терем плывет по воздуху... Видит он, в окошечке
сидит девица, повторяет: «Не клади креста!.. Морочит,
разлучит нас с тобою!»
Светославич с умилением смотрит на образ девы. «По-
стой, радость моя!» — хочет он произнести... Но терем
исчез уже в отдалении, только слышится еще голос:
«Добудь скорее череп отца!..»
И Светославичу кажется, что он уже мчится под гору,
по пути к Византии. Вот светлый день заволокло туманом...
Стоит посреди темного леса ветхий город, стены как
копоть, черны, люди как тени, в широких одеждах, в
черных покровах, ходят, поклоны кладут да молчат. «Где
византийский царь?» — вопрошает Светославич. Ведут его
в мраморные палаты... Сидит на пристольце старик с
костылем, четки перебирает.
— Что, друг, — говорит, — не послом ли к нам?
— Послом! — отвечает Светославич.
— От кого?
— От царя днепровского Омута.
— Что, каково поживает?
— Сидит себе мирно в пучине да бурколов ловит.
— Доброе дело. Подайте же гостю сладкого меда
испить из чаши, что Марко в гостинец на поклон
прислал.
Вот два старичка, борода, словно белая пелена, до колен
расстилается, несут на подносе куфу великую с медом да
чудную чашу: белее рыбьего зуба, вышиной в три ладони,
обделана в жемчуг да в яхонт румяный. Наливают в нее
шипучий мед, подносят гостю незваному, послу неждан-
ному. Взял Светославич чашу в руки... так кровь в нем и
8 Страшное гадание
225
закипела от радости. «Ее-то мне было и надобно!» —
думает он, да как хлестнет вином по лицу старичков-ви-
ночерпиев царских, да тягу... с крыльца, на коня, через
город, давит людей, крик и вопль, гонит за ним погоня,
а он от погони стрелой да стрелой, все в гору да в гору...
Утёк!.. Устал, утомился, зной градом с чела, взобрался на
высь Балкана...
— Зайди в пещерку мою! — говорит ему знакомый
старец.
Рад он приюту, соскочил с коня, входит в пещеру и
бух на прилавок...
Очнулся... Смотрит кругом: в камне темная келейка,
стены от времени черны как копоть, в уголку на камне
крест, перед крестом в черепе теплится лампада. Подле,
на лавке, лежит старичок, руки крест-накрест, не дышит;
а на полу валяется псиная шкурка.
Привстал Светославич, ищет около себя чаши... Нет ее!
Окинул снова взорами пещерку, увидел череп... В черепе
теплится свет!.. Чело в три ладони, только края как пила,
и нет вокруг них ни жемчугу, ни светлых камней! —
обгрыз с него обод жемчужный!.. «Старен, седой!» —
произнес Светославич с досадою; схватил череп, выплес-
нул из него елей.
И вот любуется он черепом, доволен, что наконец
добыл его. Припоминает, с каким трудом он ему достался;
особенно поездка в Византию показалась ему тяжела.
Припоминает погоню за собой, и холод пробегает в пер-
вый раз по членам его; боится он, чтоб у него не отняли
злые люди черепа. Не поклонясь за ночлег отжившему
своему хозяину, Светославич выбегает из пещерки; конь
его пасется на лугу, он на коня, хвать вожатого пса —
нет его!
Нечего делать, едет без пути, без дороги, долой с
высоких гор в широкие долы. «Назад найду путь», —
думает.
Вот проезжает Дунай. Лежит на берегу Дуная сила
побитая. Долина устлана людьми ратными, а жупан гет-
манище Марко, выпучив глаза, мотается на высоком дубу,
посредине холма; вокруг него висят вящшие мужи и
воеводы. Носится по полю, в густом тумане, Морана с
хищными птицами, считает, сколько легло.
Подъехал Светославич к высокому холму, узнал жупана
Марку в лицо, говорит к нему:
— Эй, жупан Марко! Где путь к широкому Днепру?
Спугнул его звонкий голос стаю черных воронов, а
жупан Марко молчит, вытулил очи, высунул язык, словно
дразнит Светославича, закачался, отвернулся от него.
226
Слез Светославич с коня, толкает ногой лежащих на
земле ратников.
— Эй, добрые люди!.. Поведайте, где путь к широкому
Днепру?
Лежат, не отвечают, только стаи грачей каркают, да
сороки трескочут, перелетая с трупа на труп, да псы с
кровавым рылом издали лают.
— Правду молвил Он, что нет добра в людях! —
прошептал с досадой Светославич; вскочил на коня и
понесся лётом на полночь.
Видит, вдали сидит кто-то, при дорожке под ельничком,
бренчит ладно на звонких гуслях.
Подъезжает к нему.
— Эй, добрый человек, куда путь лежит к широкому
Днепру?
— Беспутный! — произносит сердито гусляр, продолжая
побрякивать молоточками по звонким струнам, напевает:
Вьется вран над его головою,
Тощий вран накликает братью:
«Ей, слетайтесь, братики, недолго пождать,
Горюн молодец истоскуется».
— Радо, Радо! Откуда ты взялся! — вскричал Свето-
славич.
Гусляр вздрогнул, гусли выпали из рук у него.
— Нет Радо, — произнес он, — да, был Радо да сгинул!..
Недавно младовал Радо, змея уязвила его!.. Скинь машка-
ру, садись, споем ему конечную песню.
— Нет время, Радо; укажи мне путь на полночь.
— Иди к Вояне, она и тебе путь укажет, и тебе скажет:
беспутный!..
— Ну, веди к ней.
— К ней?.. Вояна молвила грозно: «Иди от меня в
темную полночь!» Иди к ней, она и тебя изгонит, а люди
вслед за тобою пойдут, проводят тебя за город лозою, с
честью, с бубнами да с дудками... Прощай, скажут, вели-
кий пан Жупан, ладно на гуслях играл!..
— Вояна изгнала тебя? — произнес Светославич заду-
мавшись. — За что ж изгнала она тебя? — продолжал он.
— А вот как было. Жупан Марко дал мне Вояну, дочь
свою, и царство свое дал. Вот и взял я за себя Вояну, и
царство хотел взять же. Говорю ей: «Ты моя, и царство
мое же...» А она говорит: «Нет, ты мой, и царство мое
же. Я, говорит, буду править царством, а ты играй на
гуслях, и пой, и тешь меня». И стала править царством.
Играл бы я себе, жил бы припеваючи, да нет! Раднее
камень долотить, железо варить, измирать смертями, да
227
не жить бы под властью жены! Жена — мирской мятеж!
Вояна взялась рядить по закону, а по закону царю дается
царица, да семь жен, да триста положниц; и Вояна захо-
тела, кроме меня, царя, еще семь мужей, да триста
положников. Заголосила тоска в душе! «Не могу!» —
сказал я ей. «Беспутный, — промолвила она, — иди от
меня! Не пойдешь, велю проводить!» И проводили меня.
«Играй, говорят, по селам, в гусли!» Я заплакал да и
пошел. Ой, горе мое, горе, не звучит радость на сердце,
все струнки полопались!
Радо приподнял гусли, заплакал.
Вздохнул Светославич, жалко ему стало.
«Что, — думает он, — и меня изгонит от себя красная
девица?.. Нет!.. Не изгонит... Я не умею играть на гус-
лях!» — отвечает он сам себе.
— Пойдем со мною к Киеву, Радо, там много красных
девиц.
— Нет, нейду, брошусь в воду, — отвечает Радо.
— Здесь поле, нет воды; а там Днепр широкий, а в
Днепре живет Омут. Сослужи ему службу, он тебе даст
Вояну.
— Вояну! — вскричал Радо. — Нет, не хочу! У Вояны
семь мужей, триста положников! Не хочу, не хочу! Здесь,
под ельником, иссохну, буду звучать да звучать, покуда
стихнет душка с измолкшей песней.
— Ну, умри, Радо, — сказал Светославич, — людской
дедушка Мокош сказал: в гробу мир. Прощай.
— Прощай, не ведаю, как тебя величают.
Помчался Светославич, а Радо заиграл на разладных
гусельцах горькую песенку; плакали звуки.
VI
Едет царь-царевич от Новгорода в восточные земли.
Тихо едет.
Горюет о чем-то Владимир.
Больно горюет.
Никто не ведает, откуда пришла печаль его, на каких
крылах прилетела.
Горюет он, да не забывает дела.
Новобраные рати холмятся около Новгорода. Весь Нов-
город надел шапку железную, мечом опоясался.
Развевается стяг господский на вече, строятся около
него челки полковые, тянутся за вал наряды и возы. Ходят
по улицам стрельцы, на ремне через плечо кистень шес-
топерый да тул полон стрел, перённых орлиными перьями,
обвитых около ушей золотыми нитями; пытают они, гнутся
ли рога из белого рыбьего зуба, звенят ли полосы каленые,
228
поет ли тетивочка шелковая, верен ли глаз, метка ли рука.
Не пролетай, черный ворон, через Новгород, снимут тебя
с поднебесья; вейся, ластовица, кружись, сизый голубь, —
не бойся, не тронут.
Выезжают конюхи-доспешники борзых коней, гладят
их, чистят, охорашивают, в очи целуют.
Наряден стоит княжеский полк новгородский подле
стяга господского у палат; доспехи горят серебром и
золотом, кольчуги искрами рассыпаются, червленые сапоги
по колено, на плечах багряные мантии. В руках сила, в
очах смелость.
Дивуются им люди жилые, гости и все люди новгородские.
«Берегите, — говорят им, — нашего князя, вы город его».
Варяжская дружина также красна и радостна; она
скопилась на торговище, у варяжского подворья. Там
сидит Зигмунд, пьет пьяный мед, княжего указа ожидает.
Дивятся люди на их длинные спады, на их кованые
железные доспехи, на их нагрудники с печатями, на их
щиты великие с ликом солнца, на их секиры тяжкие.
Вот посылает Владимир Зигмунда Брестерзона с дру-
жиной варяжской воевать князя полоцкого, мстить ему за
насилие Новуграду, требовать от него покорности и дани.
Сам же собирается под Киев, шлет гонца к Ярополку с
книгами писаными.
Пишет:
«Целовал ты, брате, светлое обличие, ходить тебе со
мною по одной душе, а ты ныне, брате, вражды искал,
переступил, затерял еси правду, изгубил Олега, ударил на
свободу разбоем, обидел меня и обрядил волость мою —
чим благословил отец мой, князь великий Светослав, —
на поток и разграбление; порушил уставы отца и иду на
Господский суд с тобою не лукавно и мечом решим правду
по закону».
Повез гонец в Киев весть недобрую, каленую стрелу
да острый меч.
А Зигмунд обложил уже Полоцк, велит сдаваться Рог-
вольду на милость. Рогвольд кидает назад ему стрелу с
грамоткой, свищет ответ тучею стрел; надеется он на
крепкие забрала свои и на гребни стен, унизанных ратью,
словно светлыми камнями.
Подвозит Зигмунд, муж хитрый, ко оградам дела рат-
ные и пороки великие и стал бить стены; и бросает
каленые камни в город, рушит, поджигает домы; ставит к
пробоям лестницы, взбирается на вал, сыплет стрелы и
пращи... Рубит мечом, режется ножами.
Возопили плесковцы, дали плечи, да некуда бежать.
Рогвольд засел в замке своем. Ожесточились варяги, рас-
кидали высокий тын по бревну, проломили ворота.
229
Бьется сам Рогвольд; с обеих сторон у него по щиту:
по сыну родному. Отразил он варягов, гонит назад; а
Зигмунд навстречу ему.
Прилег Рогвольд к сырой земле кровавым телом, из-
рублены в мелкие куски железные щиты его — два
родных сына.
Не было бы пощады и Рокгильде, горделивой деве,
красной дочери Рогвольда, от злобных варягов; распустили
бы ее длинные косы, свеял бы полуночный дух ясную зорю
с раннего неба, истекла бы ее душа горькими слезами, да
приехал сам Владимир в Полоцк. Успела Рокгильда упасть
к нему в ноги, молиться о смерти, пощадить от стыда.
— Не жалуйся на меня, — сказал он ей, — не хотел
я гибели отцу твоему, недобром поискал он меня, недоб-
ром взыскало и его время. Новгород выместил обиду; а я
заменю тебе отца и братьев.
— Молила я тебя о жизни отца и братьев... О своей
жизни не молю! Не свой кров, дай мне общий кров с
ними — могилу! — гордо произнесла Рокгильда, припод-
нимаясь от земли и накинув пелену на голову.
Но Владимир так ласково, с таким участием говорил
ей об отце ее. Владимир спас своим появлением и ее, и
весь Полоцк от насилия варягов...
Владимир сказал ей:
— Рокгильда, я просил тебя у отца твоего... Твоя
красота славится в Новгороде... Я хотел быть сыном его,
а не врагом; не отвергни же ты добрую волю и кров мой.
Смилилось сердце Рокгильды; по вспыхнувшим ланитам
покатились слезы, да не утупили румянца.
— Возлюбила я тебя, Владимир, — сказала она, — как
брата возлюбила, а женою не буду; мой обруч у князя
киевского; ему обещана отцом; да не хочу быть и ему
женою, приму обет Брудгуды.
Владимир ничего не отвечал на слова ее; но когда дела
в Полтеске были уже устроены и собирался он ехать к
дружине своей, идущей под Киев...
— Едешь со мною, Рокгильда? — спросил он таким
голосом, на который зарумянившаяся Рокгильда ничего не
могла отвечать, кроме:
— Еду, Владимир.
VII
Затуманилась даль, закрутились от севера тучи, повисли
над Днепром грозою; взвился вихрь, метет, срывает тесо-
вые кровли с горниц, повалуш и теремов, бьет молонья,
палит Киев, а дождя ни капли.
— Недобро Киеву! — говорят люди.
230
Возмутилась душа у Ярополка. Гонит он от себя налож-
ниц и псов, боится поверья: «враг в них живет». Призы-
вает блотада, слуг хоромных, велит читать мольбу и сам
читает. Бледен, дрожит, такой грозы не бывало над Кие-
вом; дрожит и весь терем, дрожит и земля, удар разит за
ударом, струятся пламы по воздуху, день покрылся ночью,
ночь обдалась пожаром.
Бежит на коне по чистому полю, по пути от Новгорода
в Киев, всадник; широкий красный плащ вздувается на
нем. За ним следом еще два всадника, один с значком на
копье, другой с золотым кривым рогом через плечо.
Бьет их ветер в очи, осыпает прахом, блещет молонья
на доспехах, вьется около красной манты.
Скачет всадник от Новгорода к Киеву, везет грамоту
от Владимира, господаря новгородского, к князю Ярополку
киевскому.
— Не добро везет Киеву! — говорят люди, провожая
его в двор княжеский.
Еще не успокоенный после страха, Ярополк читает
книги Владимира.
Смута томит душу его, совесть будит раскаяние, слезы
брызжут из очей, он хочет слать Владимиру дары навстре-
чу, просить умириться с ним, забыть обиду, делиться с
ним волостью; но Свенельд задорит самолюбие Ярополка.
— Проси себе мира у великого князя новгородского,
шли поклон, дани и дары со всех областей своих Новго-
роду, установи покорностью своею старое первенство
стола новгородского.
Отправляет Ярополк посла Владимирова назад, без от-
вета.
Затрубила по Киеву и властям великокняжеская ратная
труба, зашумели ветры на знаменах, забренчали кольчатые
брони, застукали мечи о бедро, взвился прах по всем
путям, стекаются рати.
Волнуется народ в Киеве, как море в бурю ходит валом.
Не добро говорит про рать между братьями.
«Не к добру опалила гроза Киев, вихрь сорвал кровли
с горниц!»
Смутен Киев, смутен и Ярополк; только у горестной
Марии отлегла душа. Много печали готовили ей злые
люди, да не подул попутный ветр злым умыслам.
В красном тереме займища, как в тихой обители, жила
она мирно, свято; помнила Ольгу, помнила и Владимира;
молилась Богу даровать царство небесное Ольге, а царство
земное Владимиру.
Но скоро мир души ее нарушился. Однажды в ро-
щенье терема чья-то огненная рука прикоснулась к ее
руке; испуганная, без памяти она бежала в терем, без
231
чувств упала на ложе; а мамка и сенные девушки ви-
дели, как нечистый дух влетел в окно и вылетел; да
святой крест спас Марию от похитителя, крылатого
Змея Горыныча.
— Не к добру! — говорили мамки и сенные девушки.
С тех пор Мария призадумалась, стала ждать беды и
дождалась.
Однажды приходит к ней княжеский думец Свенельд.
«Не к добру!» — помыслила она, и из очей ее выка-
тились два алмаза.
— Мария, — сказал лукавый Свенельд, — Ярополк
поведал мне изволенье свое. Порадуйся, красная девица,
не изнывать же тебе в одиночестве...
Побледнела Мария.
— Хочет он взять тебя в свой терем киевский; готовься
прилечь на княжеское ложе...
— Не прилягу! — вскричала Мария. — Не прилягу, не
водимая; не прилягу, не венчанная!.. — и слезы градом
брызнули из очей ее.
— Воли князя не изведешь, Мария, — продолжал
Свенельд, — в заутрие принесут тебе дары и одежды
княжия!..
— Не буду положницею князя! Не буду! — повторила
Мария, заливаясь слезами.
— А жаль мне тебя!.. — продолжал Свенельд. —
Добролика ты и кротостию и благонравием преисполнена;
не под стать бы тебе вкупе жить с потешницами князя,
с ефиопскими девками.
— Сжалься надо мною!.. Умру, а не буду в тереме
княжеском!..
— Рад бы помочь... да воля княжая непреложна; умолил
бы князя...
— Умоли его, — прервала Мария, припав на колена, —
умоли!..
— Умолил бы, — продолжал Свенельд, — чтоб отдал
он тебя мне в жены, да лета прошли...
Мария, пораженная новым предложением, приподня-
лась с земли и не знала, что ей говорить лукавому
старику.
— Нет! — произнесла она наконец. — По душе
своей не опорочу себя; а по закону моему не буду
женой идольника!.. Не повью головы своей русальной
пеленою! Оставьте меня под кровом Божиим, умру бе-
лицею...
— Не право ты говоришь, Мария; красота твоя не
келейная, жить тебе в нарядном дворе, в муравленом
тереме, а я не идольник, кланяюсь Свету небесному... А
воля твоя, избирай любое... Проведает князь противность
232
твою, изгонит он остальных еллинских попов из красного
двора, спалит лики богов еллинских, что дала тебе в
наследие Ольга... Прощай...
— Постой, постой! — вскричала Мария, обливаясь
слезами.
— Что прикажешь?..
— О, дай помыслить, дай избыть прежде слезы.
— Ну, вот тебе три дня на думу, избирай любое!..
Свенельд оставил Марию.
Почти без памяти от слез Мария; ходят около нее
мамки и девушки; любопытство томит душу старухи. «Что-
то ей наговорил думец княжеский, варяг?» — шепчет она;
хочется ей выпытать у Марии.
— Привести бы тебе, сударыня, ворожею; поворожила
бы она, что за туга у тебя на сердце...
— К чему ворожить, мамушка, ворожбой от горя
не отворожишься!.. — едва произносит в ответ Ма-
рия.
— Да что ж это за горе!.. Да не плачь, государыня,
не плачь, не мути сердца; о чем тебе слезы проливать?
Сядь к оконцу да подивись на Божий день; послушай,
под оконцем красно щебечет сизая ластовка; а сопец на
лугу песню пискает; не горюй, душа красная девица...
— Оставь меня, мамушка, оставь меня! — умоляет
Мария неотвящивую старуху.
— Эх, дитятко! Да что у тебя на сердце за дождевая
туча?.. Ливнем льет!.. Да сядь же под оконце! Утри
ширинкою жемчужные слезки!.. То-то послушала бы я
соловьиной твоей песенки!.. А за каким делом, сударыня,
приходил к тебе думец варяг?.. Уж не он ли, вражий сын,
намутил душу?.. Да не будет ли сам князь?..
Мария молчала.
— Да скажи ж, девица! Пугаться нечего... Припасти бы
ему гощекья, послать бы ему браные паволоки... Прина-
рядилась бы ты, сударыня...
Мария ни слова не отвечает, смачивает белую пелену
слезами.
Старуха прогневалась, зашептала неласковые речи; уш-
ла с досады готовиться к приему князя.
— Уж так, — говорит, — будет он сам!.. Недаром
прислал думца наперед, недаром перепугалась девица.
А Мария изнывает в слезах; на сердце дождевая туча
ливнем льет. Стонет душа ее, как горлица.
Много на белом свете радостей, да не всем в удел.
Тяжко, как наляжет ночь на душу; темная ночь, не
горит на небе ни одной надежды звездочки.
Жизнь, неласковая мачеха, слезы пьет, горем людским
питается.
233
VIII
Между тем передняя новгородская дружина приближа-
лась уже к Киеву.
Овруч сдался без бою; и в Овруче вся рать должна
была ожидать прибытия Владимира. По приказанию его
она расположилась вокруг могилы Олеговой.
Недолго Владимир заставил ждать себя.
Приближаясь к городу, он прослезился, увидев зеленый
холм, возвышавшийся посреди дружины его.
Встреченный радостным криком воинов, он велел петь
тризну по брате и готовить страву.
Своими руками набрал Владимир полный шлем земли
и сложил на могиле; воины последовали его примеру, и
могила стала горой.
Девять дней совершал Владимир печальный обряд вос-
поминания и звал тень брата на суд с Ярополком; потом,
развернув стяг владычний, двинулся с соединенной дру-
жиной своей под Киев.
На гордом коне в яблоках, под красным ковром, едет
Владимир за стягом, окруженным княжескими щитниками.
Сверх зеленого бехтерца с золотыми разводами на нем
златой панцирь; на плечах багряница княжая вся в золо-
тых источниках. На голове остроконечная шапка, лажен-
ная многоцветными камнями; в правой руке булава.
Находившаяся в Искоростене передовая рать киевская
отступила к Радомыслу, от Радомысла к стольному граду.
Не встречая сопротивлений, Владимир расположился
между селом Дорожичем, при вершине Лыбеди, и селом
Капичем, при речке Желане. Левое крыло его примыкало
к берегу Днепра, который был унизан варяжскими ладь-
ями, пришедшими с Зигмундом Брестерзоном от города
Белого.
Княжеский намет раскинулся на холме близ Капича.
Солнце уже тлело на западе за темными лесами правого
берега Днепра; легкие вечерние облака, как пепел, покры-
вали его.
На высотах кевских потухали златоверхие горницы и
высокий, затмилась даль, стихнул шум в стане.
Устроив рать и нарядив сторожей, утомленный Влади-
мир, после пути и горькой думы о раздоре с братом,
забывался уже на мохнатом златорунном ковре, разостлан-
ном среди шатра.
Но по обычаю ратному, во время ночи воин не разоб-
лачался. Поверье говорило: «На войне не ленитеся, не
лагодите, не сложите с души бодрость, с тела оружие: не
остражив себя, внезапу человек погибает».
234
И князь лежал в бехтерце, в кольчатой броне, окутав-
шись в мантию, подбитую горностаем; только вместо
тяжкого шлема на голове его была княжеская шапка с
пушистой собольей обложкой. Оседланный конь подле
намета зобал сыченое пшено; сонный конюх держит его
за уздечку. Близ откидной полы, опираясь на секиры,
стояли стражи, молча считали ясные звезды на небе.
По долине протянулись туманы, со стороны полуночи
играла зарница, вдали на реке заливался рожок; темная
ночь лежала от земли до неба.
И вдруг повеял резкий ветерок, зашелестел полами и
золотыми кистями княжеского намета, Днепр зашумел,
повалила волна на волну.
В это мгновение Владимир заснул; думы его как тучи
понеслись в мир отражения прошедшего на бесцветной
бездне будущего; видения роились, росли в отдалении...
радужные полосы потекли Днепром между зелеными, кру-
тыми берегами... Из ярких пятен образовался Киев, бли-
стающий золотыми верхами теремов и башен... Тени,
окутанные в прозрачные облака, превратились в несмет-
ную рать...
И видит Владимир... Взволновался весь Киев, взбурлил-
ся Ярополк, идет на него... Перебегает свет по шлемам и
доспехам, посыпались стрелы, зашипели... Быстро налетели
киевляне на новгородцев, смяли их...
Кровью облилось сердце Владимира, зароптала душа
жалобы. «Звезда, звезда моя! Где ты!» — произносит он,
шарит рукою около себя, ищет меча... А враги окружают
уже ставку его... Но кто-то в золотой броне быстро мчится
к нему... И крикнула в это время стража подле ставки
Владимира: «Слушай!» — а вдали прокатился гром, и
резкий ветр захлопал полами шатра.
Вскочил Владимир, обданный ужасом.
— Это ты, помощь моя! — говорит он, выбежав из
ставки и вырвав уздечку из рук дремавшего конюха;
стражи встрепетнулись, видят, что князь вскочил на коня,
быстро помчался по пути, идущему через вершину Лыбе-
ди. Пробудившиеся гридни и рынды не знают, следовать
ли за ним? Он не приказал.
Мчится Владимир чрез цепь сторожевую, конь его
режет ночь наполы, свищет...
— О, мочный ветр дует! Быть ненастью! — бормочет
про себя воин, мимо которого он проносится. Во тьме
кажется, что не один он скачет, с кем-то говорит, как
будто держит спутника за руку и радом, дружно, не
отстает, не опережает его. Заиграет в тучах зарница,
озарит предметы... нет никого с Владимиром, едет один-
одинехонек, а ведет с кем-то речь.
235
«Возлюбил я тебя больше души своей! — говорит он. —
К чему ж заковала ты себя в доспехи, увешала оружием,
повила голову тяжким шлемом, обнесла свое сердце же-
лезной оградою? Или не в память тебе, кто устами спалил
тебя?.. Или не в память тебе, как над Волховом плыл
ясный месяц, загляделся в теремное оконце?.. Тогда не
валы воздымались речные, воздымались девичьи перси; не
ветрец взвевал мои кудри, а дух твой; не пищу уста
принимали — лобзанье!..
Промолви хоть слово, куда мы бежим?.. Рать моя
гибнет! Ты не подашь мне руки на защиту, ты стала
слабой женою!.. Куда ж мы бежим?.. Не ведешь ли
меня к колыбели?.. Сын или дочь? Скажи мне, промол-
ви, царевна!..»
Нет ответа на слова Владимира.
«Молчанье — недобрая дума! — продолжает Влади-
мир. — Говори! И ни шагу вперед! Безмолвна, Царь-де-
вица, отвечай, царь-царевич! Куда мы бежим?.. Стой! Не
еду! Не еду от рати своей! Она погибает, и мне погибать
с нею вместе!.. Жена!.. Кованый перстень тебе бы надеть,
а не броню! Что руку мне жмешь? Что слова не мол-
вишь?.. Прочь от меня, соблазн окаянный!»
И Владимир осадил на всем скаку коня, отдернул от
кого-то свою правую руку. Вдалеке певень залился.
«Куда ж ты, куда! Стой, царевна! Я еду с тобой! —
вскричал Владимир, стиснул коня и помчался снова частым
бором. — Еду с тобой! Еду!.. Где ж ты?.. Где?..»
И смолк голос Владимира стоном; захрустели сухие
сучья в трущобе, в глуши вспыхнул призрак, рассыпался
в искры, потух.
Мрак ходит по лесу, каркают враны, гнездясь на сосно-
вых вершинах, ветер гудит по ущельям, стонет птица
ночная, горлица плачет, хохочет враг-полунощник — за-
ливается зло.
В глубине леса, под кровом убогим, сидит чернец над
книгой, разбирает дивные письмена; душа его перелива-
ется в тишину золотых начертаний. Невнятны ему бури
земные; видел он жизнь с обеих сторон; тешился он,
любовался он румяным цветом — надеждой: и это цвет
польный! — Видел он двух голубей, Зло и Добро, не живут
друг без друга! Слышал он тайные мысли любви: «Питай
меня, — говорит он, — питай! А не будешь питать, я
огонь, я потухну или прильну к другому горючему серд-
цу!» Знал он и славу, слава — крылатые толки людские, —
что в них?
Горит перед старцем светоч, как перед иконой; на
черном гловуке его нашито белое крестное знамение, на
обличии смирение и мудрость.
236
Внезапно, отклонив очи от книги, старец приложил ухо
к окну, ему послышался на дворе мгновенный шум и стон.
Чрез несколько времени снова шорох, захрустели
сучья, конь фыркнул.
— С нами Бог! — произнес шепотом старец. Сотворив
знамение, он взял светло и вышел из хижины.
Видит, близ плетня стоит конь оседланный. Заржал
конь, как будто обрадовался старцу.
«Тут должен быть и седок», — думает старец, прибли-
жаясь к плетню.
Подле плетня лежит человек в ратной одежде; но без
шлема, без покрова, и без памяти распростерт он на земле.
— Жив ли он? — произнес старец, расстегивая броню
и приложив руку к его сердцу.
А конь ржет тихо, радостно, преклоняет голову к
беспамятному господину своему, обнюхивает его.
— Хвала Вечному, жив! Обличие его добросанно, на
устах кротость, на челе мир, на одежде злато, — то
светлый муж!
И старец с трудом приподнял неизвестного, понес в
свою хижину.
Конь идет за ним, провожает его; только низкие двери
остановили коня у порога.
IX
Между тем как Радо допевал свою конечную песню, а
Владимир скакал за привидением; между тем как импера-
торы Василий II и Константин VIII теснились на престоле
цареградском, как близнецы в чреве матери, и не ведали
того, что Отто II, император Альмании, с своими форстами,
графами и бишофами, взят в Италии соединенною ратью
греков и сарацин в плен и выкуплен из плена русским
купцом Рафном, который старого щедрого покупщика
мехов своих узнал в толпе окованных... Между тем как
сей же Отто называет царем Рима новорожденного сына
своего Отто III, — Светославич добрался до реки Днепра;
но не прямым путем. Не имея у себя проводника и не
полагаясь на слова верных людей, он ехал назад по своим
следам. Берегом русского моря добрался он до уряда
бошнякской жупании, хотел было заехать в гости к Вояне,
но ему сказали люди, что Вояна занята господским делом:
выбирает себе семь мужей да триста положников новых,
а всех старых мужей и положников сажает на кол.
Светославич поворотил от уряда влево, по пути к
Киеву, поскакал быстро. Пробравшись в царство русское,
видит он, что все люди в пояс ему кланяются, князем
Владимиром величают.
237
«А! — думает он. — Так вот истинное имя мое».
Вечер настиг Светославича невдалеке уже от золотых
верхов Киева.
«Близко, близко Днепр! — думает он. — Близко мое
яркое злато, красное солнце девица!.. Нет, не изгонит она
меня от себя... Я не Радо, я не гусляр; а царь Омут сказал:
днепровское царство будет мое, и она моя же... моя же
будет!.. Я все сделал, что хотел царь Омут, и царь Омут
сделает все, что я хочу... А я хочу целовать румянчики на
светлом лике девицы... Да ласкать ее, а больше ничего не
хочу... Не хочу и царством править... Пусть правят люди...»
Сладкие думы налегли на душу Светославича, а желез-
ный шлем давил чело, холодный ветр обдавал силы холо-
дом, тряская рысь коня разбивала мысли; а Светославичу
хотелось, чтобы никто не нарушал его сладких дум.
Слез он с коня, пустил его на траву, приблизился к
мшистому корню густой липы; а под липой лежит шитая
золотом, обложенная соболем покойная шапка, лежит и
манта багрецовая, подбитая горностаем. Сбросив с себя
шлем, надел Светославич пушистую шапку, накинул на
плеча горностаевую багряницу, прилег на муравчитое ло-
же, положил под себя череп, погрузился в сладкие думы...
Откуда ни возьмись, сон, припал на ясные очи, притрепал
их крыльями...
Прошла ночь черной тучей от востока к западу, заиг-
рала румяная заря над синею далью...
Спит Светославич.
А из-за дерев голос: «Конь! Княжеский конь!» Потом
несколько голосов: «Княжеский, княжеский, Владимиров!»
И вот толпа всадников окружила Светославича. «Князь,
князь! — закричали все они и продолжали шепотом
уже: — Опочивает!»
Шум разбудил Светославича; очнулся он, видит вокруг
себя ратных людей... Низко ему кланяются, величают
князем Володимиром, просят прощенья, чтоб не гневался
на них, чтоб шел обратно с ними в стан.
«Ярополк, брат твой, прислал посла, молит о мире, —
говорят они ему, — не гневися на нас, господин наш, иди
с нами, положи волю твою на дружину и на Киев! Оставил
ты нас, уныло сердце наше, боялись, не враги ли исхитили
и извели тебя!»
«Не обманул меня царь Омут», — думает Светославич,
садясь на коня и отдавая одному из воинов везти череп.
Чинно провожают Светославича воины. «Ну! — пошеп-
тывают друг другу, рассматривая череп. — Был, верно,
князь на поединке с башкой половецким! Ну! Добыл чашу
заздравную!»
238
Вот подъезжает Светославич к стану, вся рать с радо-
стным криком встречает его, княжие отроки ведут под
уздцы коня, княжие мужи под руку ссаживают с седла,
воеводы и тысяцкие земно кланяются, провожают в ша-
тер...
— Княже государь, — говорят ему, — ждет тебя посол
Ярополков, прикажешь ли идти к тебе?
Нравится Светославичу честь княжая.
— Ведите его ко мне! — отвечает он.
Вводят блотада Грима, думца Ярополкова. Поклонился
он князю до земли и просил о дозволении слово молвить.
— Говори! — сказал Светославич.
— Государь князь великий новгородский дозволяет тебе
вести к нему речь от князя кевского Ярополка! — повто-
рил важно, по обычаю, думный воевода княжеский.
— Дозволь, государь княже, слово Ярополково молвить
тебе без послухов.
Думные воеводы и тысяцкие надулись уже на дерзкого
посла и ожидали гнева Владимирова; но Светославич
приказал всем выйти.
Дивились думные воеводы, тысяцкие и гридни обычаю
княжескому и воле, выходя из шатра.
— Государь князь великий, — начал блотад, — брат
твой Ярополк прислал меня склонить тебя на мир и
любовь. Зовет он тебя, брата любовного, в гости к себе,
в Киев, на пир почестный; там, говорит, будем мы рядить
о волостях и наследии и дружно, как любовные братья,
поделим землю...
— Молви ему, буду, — отвечал Светославич.
— Государь князь Володимер Светославич, — продол-
жал блотад, — вижу, ты добр и милостив, дозволь мне
говорить истину, без хитрости.
— Ну!
— В брате твоем злоба... и клюка в душе его...
— Ну! — повторил Светославич.
— Не веруй ему... Хочет он избыть тебя... Зовет на
пир кровавый, хочет исхитить власть твою насильем...
Клялся исхитить у тебя и красную княжну, невесту свою...
Трепещущим голосом произносил блотад наветы. Внут-
ренно раскаивался уже в неосторожности своей, ибо очи
Светославича загорелись яростью.
— Злобный! — вскричал Светославич. — Власть мою
и красную княжну исхитить хочет!..
Ожил блотад.
— Княже, господине мой, — продолжал он, — слышали
люди киевские про славу твою и ласковую душу; а
Ярополка невзлюбили за неправду; ты, государь, по сердцу
им. Возьми Киев, владей; а Ярополка накажи немилостию
239
за умысел на жизнь твою. Призови его к себе, и пусть
падет он в яму, тебе изготованную.
— Будь по-твоему! — вскричал Светославич.
Блотад торопился воспользоваться сим словом, низко
поклонясь, он удалился.
Воевода княжой вошел в шатер, за ним следовал отрок.
— Государь князь Володимер,— сказал воевода, —
княжна Рокгильда полоцкая прислала к тебе, государь,
отрока здравствовать тебя и звать на Капиче в терем.
— Коня, коня! — вскричал Светославич, вспыхнув от
радости, и скорыми шагами вышел из шатра.
Конь готов, пляшет под Светослав ичем; он едет вслед
за отроком, за ним мчатся гридни и щитники княжие.
Только глубокая лощина разделяла село Капиче от холма,
на котором был расположен стан Владимира.
Обогнув лощину, отрок помчался чрез село; на возвы-
шении стоял красный двор боярский, обнесенный дубовым
тыном.
«Она живет не в том уже красном тереме, где видел
я ее?» — думал Светославич, въезжая на широкий двор
и соскакивая с коня между столбами подъезда.
Почетные княженецкие жены и девушки встретили
Сзетославича на ступенях крыльца. Ни на кого не обращал
он внимания, не отвечал ни на чьи поклоны, почти бежал
по крытым сеням и чрез светлицу между рядами встре-
чающих его. Княжна Рокгильда встретила его в дверях
своей горницы; черный покров упадал с чела ее до
помоста, и сквозь него видно было только, как блеснул
огонь очей ее; но при входе Светославича очи ее поникли.
— Радостная моя! — вскричал Светославич порывисто,
схватив ее руку и готовый упасть в объятия.
Рокгильда остановила порыв его.
— Сядь, князь, — произнесла она тихим голосом, —
будь дорогим гостем у меня... Скажи мне, где был ты? Я
боялась, не сгубили ли тебя враги твои...
— О, далеко был я, далеко!.. Для тебя!.. — отвечал
Светославич, садясь близ самой княжны на крытую мах-
ровой паволокой лавку.
— Для меня?.. — произнесла Рокгильда смущенным
голосом.
В это время почетные княженецкие жены внесли на
подносах малиновый мед и на блюдах сладкие варенья,
перепечи и пряженье.
— Испей, князь, и вкуси за здравие богов, дали бы
тебе долголетие и возвеличили бы славой, — произнесла
Рокгильда, приподнимаясь с места.
Почетные жены низко поклонились, напенили в чашу
меду, поднесли Светославичу.
240
— Твое здравие пью! — сказал Светославич, поднимая
чашу с подноса и выпивая до дна. — Твое, светлая моя
княжна!.. А пищи не приму, доколе не будешь ты моею!
Рокгильда молчала, смятенье ее не скрылось ни от кого.
Почетные догадливые жены взглянули друг на друга, вы-
шли, перешептывались в дверях: «Быть ладу!» Они мигну-
ли девушкам, посиделкам княженецким, и девушки также
незаметно удалились из горницы.
— Сбрось покров свой! Сбрось, княжна! — произнес
Светославич, схватив руку Рокгильды.
— Полно, князь! — отвечала она, отступив от него. —
Ты господин мой, но покрова не сниму перед тобою.
— Сбрось, сбрось покров! Напои добрыми речами
душу мою! Не возлюбил я дни мои без тебя, ты убе-
лила их!.. Сбрось покров! Я хочу целовать светлый лик
твой!..
— Светлы твои ризы, князь, а душа обветшала! Вижу,
очами плакал ты горю моему, а сердцем смеялся! —
произнесла гордо Рокгильда. — Да не исполню я бедной
воли твоей, не изменю воле отца, не буду твоей женою,
доколе жив Ярополк, — у него обруч мой!
— Доколе жив Ярополк? — вскричал Светославич,
пораженный словами Рокгильды. — Доколе жив Яро-
полк! — повторил он. — Я убью его! Отниму у него
обруч твой!
— Девушки! — вскричала княжна с ужасом, окинув
горницу взорами и видя, что никого нет.
— Прощай, неласковая! — продолжал Светославич,
выходя от Рокгильды. — Я исполню волю твою, добуду
твой обруч!..
Голова его кружится, очи горят.
«Что бы это значило? — думают почетные жены Рок-
гильды, застав ее почти в бесчувствии. — Князь говорил
про обручие, а вышел гроза грозой, и княжна словно не
своя!..»
X
Гроза грозой сошел Светославич с крыльца; голова его
кружится, очи горят. Вскочил на коня, помчался; у стана
встретили его воеводы и тысяцкие.
— К бою! — вскричал он, проскакав мимо толпящейся
дружины.
— К бою! — повторилось в рядах; труба ратная загре-
мела по стану.
Нетерпеливо ждал Светославич, покуда скоплялись око-
ло него полки конные.
241
Быстро повел он их к Киеву; пешцы потянулись следом,
развернув полковые знамена; ладьи варяжские потянулись
вниз по реке, вспенили волны.
Взвился прах до неба, солнце заиграло на светлом
оружии. Видит Киев беду неминучую... Не ждет воли
княжеской, высыпает навстречу Светославичу; старейшие
мужи несут золотые ключи от броневых врат, несут дары,
хлеб и соль; биричи градские трубят в трубу, бьют в
серебряные варганы.
— Будь нам милостивец, государь князь Владимир! —
говорят старейшины киевские, припав к земле и ставя на
землю перед Светославичем дары, хлеб и соль. — Давно
молили мы звезду твою посветить на худый Киев!.. Рады
мы тебе, и будет нам честен и празден приход твой,
княже, господине! Не хотим мы Ярополка, сокрушил он
веру и души наши. Тиуны и рядовичи его немцы; а попы
варяжские не богомольцы наши; не лазили мы в божницы
их; а теперь порушили мы хоромы варяжские, а кудесни-
ков из града изгнали; пусть идут с Ярополком в Ровно и
там кланяются черту!..
— Где Ярополк? — торопливо спросил Светославич.
— В Ровне, на Роси, бежал с своими ближними.
— В Ровню! — вскричал Светославич, обратясь к
полкам своим. — В Ровню! — повторил он. — Перебегите
путь Ярополку!
— Государь князь, поди к нам, ряди нами по воле
твоей! — продолжают киевляне.
Не внимает Светославич речам их, ему все слышатся
слова: «Не буду твоею, покуда жив Ярополк!» Боязнь, что
Ярополк скроется от него, волнует душу.
Он повторяет приказ идти в Ровню, готов сам вести
туда рать; но старейший воевода молит его остаться в
Киеве, люди киевские молят его идти к ним в город.
— Ярополк сам придет к тебе с повинной головою! —
говорят они.
— Не пойдет, приведем его к тебе! — говорит воевода.
Светославич соглашается. Велит дружине идти в Ров-
ню, добыть ему Ярополка, а сам едет в Киев, сопро-
вождаемый щитниками, гриднями и старейшинами ки-
евскими.
«Власть моя, — думает он, — отдам Днепру череп отца,
и княжна будет моя!.. Так сказал царь Омут».
Весь народ высыпал на забрало, встречает его радостно.
Идут навстречу жрецы и слуги божевы Перуновы в свет-
лых, праздничных одеждах; несут лики златые и воздухи
и свечи великие. Гремит крутой Овний рог.
Послышала радостную весть Мария, и она спешит из
красного терема займища в Киев, в толпы народа, на
242
забрало. Стоит завешенная черным покровом, едва дышит.
Видит она, идет князь, окруженный народом. Хочет она
всмотреться в очи Владимира, да ее очи полны слез;
играют перед ней алмазы радужными колкими лучами, а
дыхание стеснилось.
XI
— Изменил ты слову своему, Владимир! — говорит
Светославичу Зигмунд Брестерзон. — На столе великокня-
жеском ты не тот уже Владимир, щедрый и милостивый!
Люди мои не идут к Ровне, много мы служили, говорят
они, Киев взят, дай нам прежде, по закону, окуп, по две
гривны с человека.
— В Ровне возьмут они окуп, — отвечал Светосла-
вич, — иди туда, возьми город, приведи мне Ярополка или
принеси голову его, и дам тебе грады, золото, коней и
одежду!
— Сольстил ты, Владимир! — продолжал Зигмунд. —
Слугой был я у любовного своего приятеля, а не у князя!
Даров твоих мне не надо, милости свои храни для наем-
щиков, а меня отпусти к Царю-граду.
— Иди! — отвечал Светославич.
— Оставайся с рабами! — сказал Зигмунд, кланяясь
Светославичу, и вышел.
Думцы княжеские и старейшины киевские, окружав-
шие Светославича, дивились его мудрости, славили ее.
— Слава величию твоему! — говорили они, кланяясь. —
Не вдал бедный град наш на разграбление варягам.
Вскоре ладьи варяжские спустились вниз по Днепру,
прошли мимо Киева, подплыв к возвышенности Торберга,
или Чертова бережища, они остановились. На чешуйчатом
Ормуре возжглась жертва; дым вился столбом к небу;
варяги, ударяя в щиты, пели:
«Берег святой! Пристанище молниеносного, древнего
Тора!
Берег святой! В недрах твоих лежит Одина небесного
племя!
Берег святой! Хранящий останки властительных херров,
потомков Арея и Атта!
Берег святой! Персть твоя, прах недоступный ни веку,
ни тленью!
Берег святой! Зеленей, процветай до скончания светлых
миров!»
Быстро помчались ладьи варяжские вниз по Днепру,
перегоняя друг друга; долго слышна была еще их ратная
песнь и удары щита в щит.
243
Но не все варяги удалились из Киева; осталось еще
много наемщиков, прослышавших, что князь обещает гра-
ды и золото за голову Ярополка.
Пошли они искать счастья и удачи в Ровне.
Скопилась и рать новгородская около Ровни, облегла
стены шатрами.
Войсковой воевода шлет послов к Ярополку объявить
ему волю нового киевского князя:
— Отопри, князь Ярополк, Ровню! — говорят послы. —
Иди с миром к Владимиру; не пойдешь, разнесем по
камню твои крепкие забрала, полоним тебя, вязаного
повезем в Киев!
Возговорила гордость в сердце Ярополка на дерзкую
речь новгородцев.
— Идите! — вскричал он. — Идите назад, несите
рабыничу своему проклятие Ярополка! Не отопру ему ни
града, ни сердца!
Послы удалились.
Ярополк зарыдал громко, не устыдился слез, растерза-
лась душа его ржавой памятью.
«Карает меня Свет светов за кровь Олега; да не брату
меньшему нести бы лозу на брата старейшего!»
У Ярополка два думца, два злых соперника. Один блотад
Грим, другой Свенельд.
Блотад говорит:
— Иди к брату твоему, иди примириться, нет уже иной
надежды. Ты обидел его, не дал ему части из наследства,
воевал на него, насилил Новгород. Мстит он тебе, он
силен, иди к нему!..
Свенельд говорит:
— Не клони главы своей пред рабыничем! Не бойся
его, идет к нам на помощь гетман ордынский с силою
великою.
И Ярополк надеется на силу ордынскую, не внимает
хитрым речам блотада.
Исполняются надежды его. Идет от Дона сила ордын-
ская на помощь князю киевскому. Стонут степи под нею,
пар от коней тянется густым туманом, свивается в тучи,
поросйт окрестные земли.
Узнал про то и Киев, почуял беду новую. Светославич,
по совету думцев, шлет по волостям гонцов со стрелою,
собрались бы люди поголовно ратовать нового князя.
Смута идет в волостях; ездят гонцы от двух князей,
повсюду размирье. «Какой ты веры?» — спрашивают люди
друг у друга и ведут брань и ссоры.
В это-то время медленно едет чрез волости великокня-
жения киевского царь-царевич. Едет он по шляху Мурав-
скому в станицу отца своего, хочет упасть пред ним на
244
колени, сложить у ног его ратные доспехи, хочет сказать
ему: «Не царь я царевич, а Царь-девица!» — и выплакать
женские слезы; да долго едет; взросла луна и похудела.
Раздумье убивает волю. «Нет! — думает, — сокрою позор
от отца и людей, пойщу смерти среди чистого поля!»
Плачется сердце царя-царевича, тоска душу сдавила.
И раскинул он шатер с золотой маковкой, пустил коня на
зеленую траву, а сам горюет да горюет, не принимает пищи.
И приспешник его Алмаз тоже горюет, понял причину: и
ему не хочется на Дон: «Поведает гетман тайну, беда царице,
беда матери моей, беда и мне, конюху-приспешнику!»
Едет по Муравскому шляху воин, трубит в крутой рог,
вызывает могучих и сильных, на конце длинного копья
привязана на крест перёная стрела. Подъезжает он к
ставке царя-царевича.
— Гой еси, сильный и могучий витязь, исполать тебе!
Князь Владимир новгородский и киевский поклон шлет,
просит повоевать за него. Взял он Киев, да идет на помощь
Ярополку сила неведомая; а варяги пошли в Царьград,
гроза над головой Владимира, в беде он!..
— В беде Владимир! Еду воевать за него! — восклицает
царь-царевич. — Сложу за него жизнь свою!..
И быстро пустился царь-царевич по дороге к Киеву;
отстал от него воин, отстал и приспешник Алмаз; скрылся
из глаз, только облако пыли расстилается по следу.
«Не закалишь, верно, женского сердца — не желез-
ное!» — думает про себя Алмаз, гонит коня, бьет чумбуром
в хвост и в голову.
Лежат серые туманы над Днепром, не волнует их ветр,
не гонит к морю. Чуть слышно, как перекликается стража
вокруг Ровни, эхо не ловит звуков, не играет ими, не
заносит в даль.
На восходе ночь борется с рассветом. В стане рати
новгородской все еще мирно.
Пробудился воевода, лежит еще на медвежьей попало-
ме, замышляет гибель Ровне. Вдруг послышался ему про-
тяжный гул под землей... Приложил он ухо к земле,
прислушался... стонет земля.
— Стерегись?.. К бою! — вскричал вдруг воевода,
вскочив с земли и выбегая из шатра. — К бою! —
повторил он сторожевым и трубачам, стоявшим возле
шатра.
Загремел кривой рог; да глухи звуки.
Медленно собирается в строй дружина.
И вот раздались звуки рогов и крики с поля. Скачут
со всех сторон сторожевые воины. Поднялась суматоха.
«Враги, враги! — раздается по стану. — Чу! Стонет
земля под конскими копытами!»
245
А туман расстилается, зги не видать.
И вот зашипела туча стрел; гикнули тысячи голосов в
долине. Валит рать, как черная волна, разливается морем,
топит новгородскую силу. Звенят тысячи щитов в один
удар, новая туча стрел уныло пропела между всполошен-
ными рядами.
Опала душа новгородская, умолкли руки, поникло ору-
жие...
Но шлет Бог защиту... Мчится царь-царевич, золотая
броня путевым прахом покрыта.
Врезывается он в толпы ордынские, топчет конем ты-
сячи, гонит душу от тела.
— Стой! — раздается к нему из толпы грозный го-
лос. — Не руби моей рати, не топчи конем! Выходи,
золотая броня, на вороную!
Разъярился царь-царевич на дерзкого, заносит меч,
махнул, отсек край щита.
— О, молод, удал! Ну, держись на седле, изведай меч
пана гетмана ордынского.
А новый удар царь-царевича упал уже на шлем про-
тивника; разлетелся шлем надвое, обнажилась бритая го-
лова с седым чупом.
Туман раздался.
Вскрикнул царь-царевич; поник меч в его руках, не
отразил удара противника; посыпались кольцы золотого
панциря... и скатился царь-царевич с седла на землю, и
заклубилась кровь ручьем.
— Забочьте рану, смертельна ли! — произнес гордо
ордынский гетман к людям своим, возглашавшим уже
победу.
Бросились люди гетманские к царю-царевичу; одни
снимают шлем с головы, другие расстегивают броню,
распахнули бехтерец...
— Царь-царевич! — вскричали одни.
— Жена! — вскричали другие.
И все смолкли от ужаса и удивления.
Выпал из рук гетмана окровавленный меч, соскочил
гетман с коня, взглянул в закатившиеся очи, как ворон
голодный... и грянулся на обнаженные перси своей дочери,
скрыл их собою от позора людского.
XII
«Не к добру ты слетел с золотого гнезда, белый орлович
наш гетман!
Упоил нас не славой — слезами! В добычу дал черное
горе!
246
Утолил не чужой кровью жажду и слег на конечное
ложе!»
Уныло пели ордынцы, везли гетмана своего и Царь-де-
вицу между двумя конями, везли к Дону.
Пала последняя твердыня Ярополкова; сбирается он с
поникшей головою в Киев.
Доходят до Рокгильды тайные слухи, что в Киеве не
будет пощады Ярополку; с ужасом припоминает она слова
мнимого Владимира: «Я убью его! Добуду твой обруч!
Исполню волю твою!»
— Мою волю! — повторяет она и шлет к князю
просить дозволения прийти к нему.
С нетерпением ожидает ее Светославич.
Она входит. И он... ни слова не может произнести от
радости, торопится к ней навстречу...
А Рокгильда медленными, слабыми шагами приближа-
ется к нему, падает пред ним на колена, преклоняется к
полам одежды.
— Буду твоею... Но не убивай своего брата!..— едва
произносит она.
— Моя! — повторяет Светославич, приподняв ее с
земли и сжимая в своих объятиях. — Ты моя, и царство
мое же!.. Ты не изгонишь меня, не скажешь, как Вояна:
«Ты мой, и царство мое же»?
Непонятны для Рокгильды эти слова.
— Правда... ты не мой... а я твоя... я рабыня твоя! —
говорит она голосом обиженной гордости.
— Сбрось же, сбрось черный покров свой!..
И Светославич сорвал с Рокгильды покров; жаждущие
уста готовы были коснуться к ее ланитам...
Но вдруг очи его остановились неподвижно на Рокгиль-
де, голова тихо отдалялась от лица ее, руки от стана.
— Это не она! — вскричал Светославич исступленным
голосом.
На звуки его голоса вошли два гридня.
— Не она! — повторил Светославич. — Ведите прочь
от меня!
«Не она?» — отдавалось в душе Рокгильды; в очах ее
темнело, дыхание становилось реже и реже, стесняло
грудь, голова падала на плечо.
Гридни поддержали ее, понесли под руки.
Но гордость Рокгильды не допустила ее до бесчувствия;
скоро очнулась она и с презрением оттолкнула от себя
гридней.
— Я спасу Ярополка, я отмщу за смерть отца и
братьев! — повторяет она без голоса дрожащими устами.
Отбрасывает двери в гридницу, и первый предмет, пора-
зивший ее взоры... струя крови на белодубовом полу.
247
Рокгильда закрывает лицо руками, бежит вон.
«Убийцы, убийцы живут здесь!..» — говорит ей все.
В сенях толпа людей остановила ее.
— Милости просим, милости просим! — слышит она. —
Князь ваш Ярополк остался гостить у князя в палате, а
вас ласковый наш князь указал честить и кормить в палате
боярской!
Рокгильда содрогнулась от ужаса, она поняла слова
злодеев.
— Идите, идите на зов их, несите свои головы злоде-
ям!.. Не видать уже вам Ярополка, не величать и не
славить живого! — вскричала она, упадая без чувств на
руки своих боярынь, которые ожидали ее в сенях.
Толпа бояр остановилась в недоумении.
— Милости просим, милости просим! — повторяют
люди княжеские гостям. — То полуумная княжна
полоцкая.
— О, не добро чует мое сердце! — вскричал молодой
варяг, питомец Ярополка, находившийся в числе щитников
и бояр его. — Братья! — продолжает он, указывая на
блотада, вышедшего навстречу из боковых дверей. —
Братья! Ведут нас на пир кровавый! Смотрите, злодей Блуд
кровью обрызган, он продал Ярополка!
Толпа бояр остановилась в дверях; но стража, стоявшая
в другом покое наготове, окружила уже их, не смотрит
на ропот, вяжет им руки. Нет с ними оружия! Оружие
сложено ими при входе в палаты княжеские.
Только молодой варяг, выхватив из рук гридня бердыш,
поразил в голову блотада и по частям отдает свое тело
насильникам.
Исполнилась воля Светославича, а он не знает, не
ведает того.
— Не она! — повторяет он. — Обманули меня, люди
обманули! Правду сказал Он, люди живут обманом!..
А Омут не обманет, я исполнил его волю...
И очи Светославича остановились на черепе, который
между золотой посудою на полке поставца поставлен был
догадливыми чашниками, как добыча князя, из ней же на
пирах будет испивать он малиновый мед.
— В темную полуночь, молвил Он, когда пойдешь по
Днепру... и будет мне все желанное... а у меня только она
желанная!..
И Светославич взял череп, идет чрез гридницу на
выходец теремной, ни на кого не обращает внимания.
— Мрачен князь, как ночь, — шепчут друг другу
княжеские люди, — верно, братская кровь облила
сердце.
248
С вышки открылся весь Днепр Светославичу; он узнал
знакомый крутой берег; он видит рощу займища и звери-
нец, ищет в отдалении красного терема, да не видать его
за Германс-Клов. Только народ кишит на холме Дмитрев-
ском, вздымает Перуну обет кощунный.
Единогласное ура-аа-ра! раздается и вторится в отда-
лении.
Ночь ложится уже на землю; народ зажигает вокруг
кумира смоляные бочки, увешивает стояло венками и
фонарями; весь город также освещен, люди ходят по
улицам, ликуют, празднуют Канун.
Урядники ходят по домам, стучат в окны жезлами,
повещают наутро требу богам старым, «шли бы люди на
холм Дмитревский, красных мужеских жен рядили бы по
обеде русалить на дворе княжеском, .а красных дщерей
хороводы водить».
Вещуны же между тем строят уряды в жертву Божичу
людей и скота; а старцы и бояре сидят на думе, мечут
жеребьи на отроков и девиц, кого зарезать на требу
старому богу; они поговаривают и о христианах, иереях
еллинских, живущих в тереме, на займище.
Не ведает Мария, что готовят киевские люди чернецам,
обитающим под ее кровлею по завещанию Ольги. Но она
печальна, тоска нудит ее на слезы, плачет она за душу
Владимира, «и Владимир поклоняется кумирам, и он гото-
вит кровавые жертвы!».
И до Мокоша, сторожа заветных. княжеских лугов и
лесов, дошли слухи о торжестве киевском, и он сбирался
посмотреть на людской пир; но, по привычке к единооб-
разию, обошед во время дня займище, он забыл про
сборы, лег отдохнуть, уснул; проспал бы, если б от огней
киевских не загорелось полуночное небо.
Вскочил Мокош, кликнул пса, идет торопливо, клюкой
подпирается.
«Эх, — думает, — запоздал! А людям князь Володимир
корм и сологу дает!»
Спустись в лощинку, за урманским садом, где разделя-
лись дороги, идущие из Киева, он встретил двух чернецов
с костылями в руках.
— Добрый человек! — сказал один из них. — Укажи,
пожалуй, путь к красному терему займища.
— Ох! чернецы вы еллинские! — отвечал Мокош,
положив обе руки на свой костыль. — Не здесь бы идти
вам! Идет тут тропа в мою изобку да в рощенье княже-
ское; большим бы путем на Лыбедь идти, да влево.
— Проведи нас, добрый человек, к красному терему,
заплатим мы тебе словом и делом.
249
— Эх, не час мне: в Киев поспешаю; ну, пойдем,
пойдем, уж добро!.. А чай, там князь Володимир корм и
мед людям сыплет. Милостивый, говорят, про людей да и
строгий, ох строгий! Родному брату, господину нашему
Ярополку, снес голову!..
— Правду ли ты молвил, добрый человек? — сказал
один из чернецов. — А я слышал, что князя Владимира
и в Киеве нет; уж не иной ли какой князь в Киеве? Не
обмолвились ли люди? Не Ярополк ли снес голову Влади-
миру?
— Видишь, не так люди молвят... — отвечал Мокош... —
Ну, да сам не видал, не ведаю, правда ли, нет ли.
Выбравшись из густых кустарников, по которым вилась
дорожка в поле, и поднявшись на холм, Мокош ухнул,
остановился и подперся костылем.
— Ну, смотри, словно жаром горит вышка Чертова
холма!.. А уж какие страсти!.. Дивились, дивились люди,
порассказал я им про вражьего питомца! А веры нет!
Сонной морок, говорят... сонной морок! Своими очами
зрел! Ох ты, сила великая, небесная, чудо какое! Голжаж-
ни соли не съел, а он, дивись, дитя малое, молодец
молодцом взрос! Стал ровно вот литой князь Володимир!..
— Когда ж это было, дедушко?.. Да видал ли ты князя
Воло димира?
— Видал ли!.. — отвечал Мокош, продолжая путь. —
Сестра моя была мамкою у него; по ней и мне честь была,
дали избу в займище да княжеские хлебы, стерег бы лес
да луга...
— Узнаешь ты меня, добрый человек? — сказал чернец,
заводивший речь с Мокошем, обратясь к свету, ударявше-
му на холм от Киева, и откинул с чела покров.
Мокош взглянул в лицо ему и остолбенел.
— Ох, да откуда, голубчик, ты взялся? — наконец
произнес он.
— Узнал ли ты меня? — повторил чернец.
— Как не узнать... да это не дедушко ли твой... что
учил тебя еллинской премудрости?
— Да ты почему ведаешь то?
— Ведаю, ведаю, голубчик, сам ты говорил... ну, про-
щай!..
— Куда ж ты, куда, добрый человек?
— Нет, голубчик, нет!.. Нейду!.. — отвечал Мокош,
вырываясь из рук чернеца, который хотел его удержать.
— Да доведи нас до терема и ступай себе с Богом.
— Нейду! — решительно отвечал Мокош. — Нейду?..
Ты такой отважный, в беду введешь!
И Мокош поворотил назад, скорыми шагами удаляясь
от чернецов, нашептывая:
250
— Еллинский питомец!.. Уж то они ведьство творят!..
Блазнят людей в свою веру!.. Ионовым зельем поят,
влаялись бы... благо что не шел с ними!
— Чудны дела твои, Боже! — произнес чернец, смотря
вослед Мокошу. — За кого признал меня этот человек?..
Сон или истину поведал он?
— От Бога не скрыты тайная! — произнес, молчавший
до сего времени, другой чернец. — Брат по Богу, Влади-
мир, оставь думы, вижу, омрачает душу твою любочестие;
забудь прошлое, откинь мир, исполнись Богом!
— Отец святый! Не называй меня Владимиром, не
ведаю сам, кто я... избыл я веру в память свою, в очи и
в слух!..
— Наложи на себя знамение крестное, брат по Богу;
дьявол искушает веру твою, дьявол искушал и Господа...
Пойдем, не далеко уж мы от красного дворца, слабыми
очами вижу, светится его златая кровля; чу, и благовест
всенощной!..
Углубленный в думу сомнений, последовал чернец за
спутником своим.
Красный дворец открылся из-за рощи; чернецы подо-
шли к воротам, постучали в калитку ворот.
— Кто там? — раздался голос с вершины стены в
небольшое оконце.
— Брат по Христу, Иларий, — отвечал один из чернецов.
— Во благо пришествие твое! — произнес голос при-
вратника, и вскоре засов заскрипел, дубовая, кованная
железом калитка отворилась.
— Благослови, святый отец! — произнес привратник,
кланяясь земно.
— Бог да благословит тебя! — отвечал чернец, сотворив
над ним знамение.
— Веди нас к благоверной Марии!
— Благоволи следовать за мной, святой отец. Мария
только что вышла от всенощной.
И два чернеца последовали за привратником. Он провел
их по длинным сеням в светлицу; просил помедлить,
покуда скажут Марии о приходе их.
Чернецы сотворили знамение, поклонились образу и
молча присели на лавку.
Вскоре вышла Мария, облаченная в черную одежду,
под покровом, сопровождаемая старухой мамушкой и не-
сколькими девушками.
— Святый отец Иларий! — произнесла она, подходя к
старейшему из чернецов. — Волею или неволею принес
тебя Бог ко мне, учитель мой?.. Давно не поил ты души
моей потоком святых речей!.. Благослови меня!
251
— Благословение Божие на тебе, Мария! — отвечал
чернец.
— Ольги, матери моей, уж нет!.. — произнесла Мария,
и голова ее приклонилась на руки; она заплакала.
— Дом тленный сменила Ольга на дом нерушимый,
земные скорби на вечное благо.
Утолив горькое воспоминание слезами, Мария при-
гласила гостей в теремную свою горницу, просила их
садиться.
— Кто благочестивый спутник твой? — спросила она,
обращая взор на другого чернеца.
— Язычник, обращенный на путь истины, — отвечал Ила-
рий, — ДД не крещен еще, будь воспреемницей ему, Мария.
— Будь воспреемницею моею, Мария! — произнес
чернец, откинув с лица покров.
— Владимир! — вскричала Мария.
— Ты не забыла внука Ольгина, Мария!
— Князь Владимир!.. — повторила Мария, едва приходя
в себя от неожиданности. — Бог послал тебе раскаяние...
кровь Ярополка налегла на душу твою...
— Кровь Ярополка!.. — вскричал чернец. — Ярополк
убит? Старец правду сказал мне?.. Кто ж в Киеве?.. Кто
убийца его?.. — продолжал он исступленным голосом,
схватясь за голову руками.
Клобук скатился с чела его, русые кудри рассыпались по
плечам, лицо побледнело, очи стали неподвижны, две выка-
тившиеся слезы окаменели на веках, обратились в алмазы.
— Чьи дела оклеветали душу Владимира? — продолжал
он, не обращая ни на что внимания. — О, узнаю я!..
Повлеку его со стола княжеского на торжище, стану с
ним радом!.. Пусть скажут люди, кто из нас Владимир!..
И чернец, признанный Владимир, в исступлении бежит
к дверям...
— Владимир, Владимир! — вскрикивает Мария и не-
вольно подбегает, удерживает его.
— Сын мой! Выслушай слово мое! — говорит Иларий.
— Мария! — говорит чернец, остановись в дверях. —
Владимир убил Ярополка, а я не убивал его... кто ж я?
— Воля Божья покажет, кто ты, — произнес Иларий. —
Ночь дана Богом на покой, утро на разум, а день на дело...
Теперь ночь, куда пойдешь ты?.. Возьми смирение, помо-
лись Творцу, пошлет Он свет в напутствие тебе... Мария,
мы утомились, дай нам покой.
Мария не сводила очей с Владимира, очи ее были
полны слез; а он стоял погруженный в темную думу, искал
в ней мыслей и не находил.
— Пойдем, отец святый, пойдем, Владимир, — сказала
Мария, — я сама проведу вас в ложницу.
252
И она проводила их в покой князя Светослава, в
котором опочивал он некогда во время посещений бабки
своей Ольги в красном ее дворце.
Заметно содрогнулся чернец, когда вошел в ложницу
Светослава. Несколько лет в ней покоилось уже запу-
стение, измер живой воздух, резные дубовые стены по-
чернели, на все вещи прилег мрак, золото и серебро
потускнело, штоф и парча выцвели; только стекольчатые
окны отразились радужными цветами, когда внесли свет
в комнату, да на изразцовой пространной печи, с ле-
жанкою, ожили причудливые изображения. У левой сте-
ны, на поставце, стояла посуда и чаши золотые; подле,
на дубовом столе с витыми толстыми ножками, лежа-
ли еще: княжеский костыль, княжеская шапка и баг-
ряница; широкая лавка, во всю длину передней стены
и перегородки, разделявшей покой надвое, покрыта
была махровыми шелковыми полостями; и по ней ле-
жали подушки с золотой бахромой и кистями; за пе-
регородкой, по стенам, развешано было оружие, охот-
ничьи доспехи и шкуры красных зверей, убитых ру-
кою Светослава.
— Здесь нет Святого Лика, — сказал старец Иларий, —
но Бог повсюду: и в творении, и вне творения.
Сняв каптырь, он стал на колени пред окном и молился.
Мрачный спутник его прислонился к столу, обводил
все предметы очами, как будто читая на всем горькую
память прошедшего.
— Пора делить ночь, — сказал старец; серебряные
седины его расстилались по плечам. — Молись и ты,
Владимир, да будет мир в тебе и окрест тебя.
— Благодарствую, отец святый! — отвечал чернец.
Старец прилег на лавку и скоро заснул.
Молодой спутник его и не думал о спокойствии; весь
переселился он в глубину души; но вдруг быстро взглянул
на лежавшую на столе багряницу, выложенную горноста-
ем; кинул взор на двери, припертые железным крюком,
которые видны были против отворенных дверей перего-
родки в другой покой; потом посмотрел на спящего креп-
ким сном старца; сбросил с себя камилавку с покровом,
сбросил черную манатью, накинул на плеча багряницу,
надел Светославову княжескую шапку с золотым венцом
над собольей опушкой, взял в руки костыль княжеский,
снял меч со стены, опоясал его, тихими шагами прибли-
зился к внутренним дверям, снял крюк, отворил скрипу-
чую дверь... За дверью темный переход... Шарит по стене...
Другие двери также приперты крюком; за дверями наруж-
ные сени с навесом; небо усеяно еще звездами... мрак на
дворе теремном...
253
Между тем старый Ян-привратник, бывший привратни-
ком в красном дворце Ольги с самого построения оного,
помнивший все возрасты Светослава и детей его, проводив
Илария и спутника его в терем, помолился снова Богу и
прилег на одр свой в келейке подле ворот; сон сомкнул
уже очи его.
В видениях своих он исполнял ту же обязанность, как
и наяву; ибо мечты его о самом себе никогда не выходили
из состояния, в котором он был. И во сне слышались ему
только стук в калитку да слова: «Ян, отчини!» — но во
сне, по привычке, он продолжал еще отпирать ворота
Ольге и Светославу и по смерти их.
На другой день Ян с радостию рассказывал всегда свой
сон.
«Недаром сон видится, — говорил он, — прилетела
душа старого князя навещать красный терем свой. Ян, —
молвит, — отчини! Я и отчиню да поклонюсь земно; да
словно вот в очи зрю!.. Веры нет, уж сон ли то?»
Мария и все окружавшие ее также часто повторяли во
сне жизнь прошедшую, и они верили, по рассказам Яна,
что души Ольги и Светослава навещают иногда тихую
обитель красного терема.
Мария, возвратясь в свою горницу, не могла спать; она
спрашивала себя: точно ли Владимира видела она? Он ли
под одной с ней кровлею? Все видимое казалось ей
невероятным, невозможным... Зачем Владимиру прийти в
терем в одежде чернеца? Откуда отец Иларий?.. Это
сонная греза!.. «О, я больна, больна! — произнесла она
вдруг. — Голова моя кружится!..»
— Мамушка, мамушка!
— Что прикажешь, сударыня? — отвечает мамушка из
другого покоя. — Какая ты неспокойная!.. Не вставать ли
вздумала?.. Рассвет не брезжит, сударыня!.. Светлые гости
только что започивали!..
— Гости?.. — говорит Мария, задумавшись.
И вдруг послышалось ей, кто-то стучит в двери, слышит
громкие речи.
С испугом вскочила она с лавки.
— Мамушка, мамушка!.. Стучат! Кто там?
— Отчините, государыня, отчините! — раздалось из-за
двери.
— Ох, что еще! — произнесла старая мама, накинув
на себя балахончик и отпирая двери.
Это был Ян с дворовыми людьми; на всех лицах было
изумление.
— Бог свят, видел своими очами!.. — повторял Ян,
входя в покои. — Сплю, а кто-то постукивает в дверь.
«Отчини, Ян!» — говорит. «Кому с двора в заранье?» —
254
думаю, да и иду с ключами... Глядь, князь Светослав в
багрянице, с клюкою княжескою, на коне! «Отчини,
Ян!» — говорит. Не возмог ослушаться, отчинил... Бог
свят, отчинил!
— Померещилось тебе, Ян! — произнесла Мария.
— Не померещилось, государыня, и коня вороного в
конюшне нет! — примолвил конюх. — А конюшня отво-
рена!..
— На вороном же, на вороном! — прибавил Ян.
Ян поднял суматоху во всем красном дворце. «Какой
сон, не сон! — повторял он. — Очима зрел князя Свето-
слава! »
А над Киевом туча, как черная полость, завесила ясное
ночное небо; вдали прокатился Перун-Трещица из края в
край, засвистал вьюгою, захлестал молоньёй.
Шумит Днепр, ломит берега, хочет быть морем. Кру-
тится вихрь около дупла-самогуда у княжеских палат, на
холме. Потухли пиры, бегут киевские люди по домам.
Над княжеским теремом, на трубе, сел филин, застонал,
обвел огненными очами по мраку, хлопнул крылом; а возле
трубы сипят два голоса, сыплются речи их, стучат, как
крупный град о тесовую кровлю.
Слышит их княжеский глухонемой сторож и таит про
себя как могила:
— Чу, чу!
— Идет! Чу, чу!..
Молния перерезала небо.
Скрипнула калитка у задних ворот княжеского терема,
кто-то вышел, блеснули очи на бледном лике, блеснула
светлая одежда.
Это Светославич, он идет по сходу к Днепру.
Потухла молния, исчез Светославич во мраке; прока-
тился грохот между берегами днепровскими.
Вытулил филин очи, крикнул недобрым вещуном, а
темные речи застукали, как град о тесовую кровлю.
— Чу, чу!.. Омут идет навстречу к нему, клокочет!..
У-у! У-у! Скоро нам будет раздолье!..
Молния перерезала небо.
Всадник примчался к калитке, озарился светом лик его,
блеснуло золото на багрянице.
«Калитка отперта!» — произнес он, соскочив с коня.
Оставил коня на произвол, входит во двор теремной,
поднимается на крыльцо, освещенное фонарями; стоящая
стража из гридней и щитников повсюду выправляется; все
пропускают его без слов.
255
Проходит он наружные сони, боковым ходом чрез ряды
покоев приближается к ложнице княжеской, вступает в
полуотворенные двери, и первый предмет, который бро-
сается ему в глаза — женщина под черным покрывалом;
она стоит над ложем княжеским, осветила ложе ночником,
откинула покрывало другой рукою, в руке блестит нож...
Но на ложе нет никого; с ужасом отступила она от
ложа, вскрикнула, заметив перед собою человека; ночник
и кинжал выпали из рук ее, без памяти грохнулась она
на землю.
— Рокгильда! — раздался голос в темноте.
Молния опалила небо и землю, удар грома разразился
над Днепром, близ самого терема; затрясся терем до
основания.
Филин припал к кровле, стиснул огненные очи...
— Сгинул, сгинул!.. — раздалось в ушах глухонемого
сторожа.
Прошло время темное над Русью, настало время золо-
тое...
И стекся народ русский несметным числом; и эпискуп
греческий разделил народ на многие полки и дал каждому
полку имя крещеное, и погнал первый полк в воду в
Днепр, и читал эпискуп молитву, возглашая: «Крещаются
рабы Божии Иваны!» Потом пошел другой полк в Днепр,
реку святую, и возгласил эпискуп: «Крещаются рабы
Божии Васильи!» — и так крестил все полки и не велел
никому нарицаться поганым именем некрещеным.
Светит Владимир Красное Солнышко над крещеною
Русью; пирует Владимир, беседует с вуем Добрынею, с
вящшими мужами и богатырями своими, ставит народу
браные столы, дает корм солодкий и питье медвяное;
обсыпает Владимир ломти хлеба вместо соли золотом,
подает милостыню людям убогим...
Веселы люди, довольны; искрются у всех радостные
взоры, ходят вокруг столов шуты, сопцы, скоморохи и
потешники; на улицах позоры, дивовища и игрища; кипит
Киев богатством и славою.
«Подай ему, Боже, — возглашают люди, — подай
нашему Солнцу князю Владимиру благословение! Самому
ему и подружию его, чадам и подружиям чад его!.. Подай
ему, Боже, глубокий мир!.. Красен наш князь взором,
кроток, незлобив нравом, уветлив со всеми, суженого не
пересуживает, ряженого не переряживает!»
<1833>
39
Александр ПУШКИН Пиковая дама
Ж
9 Страшное гадание
Пиковая дама означает тайную
недоброжелательность.
Новейшая гадательная книга
I
А в ненастные дни
Собирались они
Часто;
Гнули — Бог их прости! —
От пятидесяти
На сто,
И выигрывали,
И отписывали
Мелом.
Так, в ненастные дни,
Занимались они
Делом.
Однажды играли в карты у конногвардейца Нарумова.
Долгая зимняя ночь прошла незаметно; сели ужинать в
пятом часу утра. Те, которые остались в выигрыше, ели
с большим аппетитом; прочие, в рассеянности, сидели
перед пустыми своими приборами. Но шампанское яви-
лось, разговор оживился, и все приняли в нем участие.
— Что ты сделал, Сурин? — спросил хозяин.
— Проиграл, по обыкновению. Надобно признаться, что
я несчастлив: играю мирандолем, никогда не горячусь,
ничем меня с толку не собьешь, а всё проигрываюсь!
— И ты ни разу не соблазнился? ни разу не поставил
на руте?.. Твердость твоя для меня удивительна.
— А каков Германн! — сказал один из гостей, указывая
на молодого инженера, — отроду не брал он карты в руки,
258
отроду не загнул ни одного пароли, а до пяти часов сидит
с нами, и смотрит на нашу игру!
— Игра занимает меня сильно, — сказал Германн, —
но я не в состоянии жертвовать необходимым в надежде
приобрести излишнее.
— Германн немец: он расчетлив, вот и всё! — заметил
Томский. — А если кто для меня непонятен, так это моя
бабушка графиня Анна Федотовна.
— Как? что? — закричали гости.
— Не могу постигнуть, — продолжал Томский, — каким
образом бабушка моя не понтирует!
— Да что ж тут удивительного, — сказал Нар умов, —
что осьмидесятилетняя старуха не понтирует?
— Так вы ничего про нее не знаете?
— Нет! право, ничего!
— О, так послушайте:
Надобно знать, что бабушка моя, лет шестьдесят тому
назад, ездила в Париж и была там в большой моде. Народ
бегал за нею, чтоб увидеть московскую Венеру; Ришелье
за нею волочился, и бабушка уверяет, что он чуть было
не застрелился от ее жестокости.
В то время дамы играли в фараон. Однажды при дворе
она проиграла на слово герцогу Орлеанскому что-то очень
много. Приехав домой, бабушка, отлепливая мушки с лица
и отвязывая фижмы, объявила дедушке о своем проигры-
ше, и приказала заплатить.
Покойный дедушка, сколько я помню, был род бабуш-
киного дворецкого. Он ее боялся, как огня; однако, услы-
шав о таком ужасном проигрыше, он вышел из себя,
принес счеты, доказал ей, что в полгода они издержали
полмиллиона, что под Парижем нет у них ни подмосков-
ной, ни саратовской деревни, и начисто отказался от
платежа. Бабушка дала ему пощечину и легла спать одна,
в знак своей немилости.
На другой день она велела позвать мужа, надеясь, что
домашнее наказание над ним подействовало, но нашла его
непоколебимым. В первый раз в жизни она дошла с ним
до рассуждений и объяснений; думала усовестить его,
снисходительно доказывая, что долг долгу розь и что есть
разница между принцем и каретником. — Куда! дедушка
бунтовал. Нет, да и только! Бабушка не знала, что делать.
С нею был коротко знаком человек очень замечатель-
ный. Вы слышали о графе Сен-Жермене, о котором
рассказывают так много чудесного. Вы знаете, что он
выдавал себя за вечного жида, за изобретателя жизнен-
ного эликсира и философского камня, и прочая. Над ним
259
смеялись, как над шарлатаном, а Казанова в своих Запи-
сках говорит, что он был шпион; впрочем, Сен-Жермен,
несмотря на свою таинственность, имел очень почтенную
наружность и был в обществе человек очень любезный.
Бабушка до сих пор любит его без памяти и сердится,
если говорят об нем с неуважением. Бабушка знала, что
Сен-Жермен мог располагать большими деньгами. Она
решилась к нему прибегнуть. Написала ему записку и
просила немедленно к ней приехать.
Старый чудак явился тотчас и застал в ужасном горе.
Она описала ему самыми черными красками варварство
мужа, и сказала наконец, что всю свою надежду полагает
на его дружбу и любезность.
Сен-Жермен задумался. — «Я могу вам услужить этой
суммою, — сказал он, — но знаю, что вы не будете
спокойны, пока со мною не расплатитесь, а я бы не желал
вводить вас в новые хлопоты. Есть другое средство: вы
можете отыграться».
«Но, любезный граф, — отвечала бабушка, — я говорю
вам, что у нас денег вовсе нет». — «Деньги тут не
нужны, — возразил Сен-Жермен: — извольте меня вы-
слушать». Тут он открыл ей тайну, за которую всякий из
нас дорого бы дал...
Молодые игроки удвоили внимание. Томский закурил
трубку, затянулся и продолжал.
— В тот же самый вечер бабушка явилась в Версаль,
на карточную игру у королевы. Герцог Орлеанский метал;
бабушка слегка извинилась, что не привезла своего долга,
в оправдание сплела маленькую историю и стала против
него понтировать. Она выбрала три карты, поставила их
одну за другою: все три выиграли ей соника, и бабушка
отыгралась совершенно.
— Случай! — сказал один из гостей.
— Сказка! — заметил Германн.
— Может статься, порошковые карты? — подхватил
третий.
— Не думаю, — отвечал важно Томский.
— Как! — сказал Нарумов, — у тебя есть бабушка,
которая угадывает три карты сряду, а ты до сих пор не
перенял у ней ее кабалистики?
— Да, черта с два! — отвечал Томский, — у ней было
четверо сыновей, в том числе и мой отец: все четыре
отчаянные игроки, и ни одному не открыла она своей
тайны; хоть это было бы не худо для них, и даже для
меня. Но вот что мне рассказывал дядя, граф Иван Ильич,
и в чем он меня уверял честью. Покойный Чаплицкий,
260
тот самый, который умер в нищете, промотав миллионы,
однажды в молодости своей проиграл — помнится Зори-
чу — около трехсот тысяч. Он был в отчаянии. Бабушка,
которая всегда была строга к шалостям молодых людей,
как-то сжалилась над Чаплицким. Она дала ему три карты,
с тем, чтобы он поставил их одну за другою, и взяла с
него честное слово впредь уже никогда не играть. Чап-
лицкий явился к своему победителю: они сели играть.
Чаплицкий поставил на первую карту пятьдесят тысяч и
выиграл соника; загнул пароли, пароли-пе, — отыгрался и
остался еще в выигрыше...
Однако пора спать: уже без четверти шесть.
В самом деле, уже рассветало: молодые люди допили
свои рюмки и разъехались.
II
— Вы, кажется, решительно пред-
почитаете камеристок?
— Что делать, мадам? Они свежее.
Светский разговор
Старая графиня*** сидела в своей уборной перед зерка-
лом. Три девушки окружали ее. Одна держала банку румян,
другая коробку со шпильками, третья высокий чепец с
лентами огненного цвета. Графиня не имела ни малейшего
притязания на красоту давно увядшую, но сохраняла все
привычки своей молодости, строго следовала модам семиде-
сятых годов и одевалась так же долго, так же старательно,
как и шестьдесят лет тому назад. У окошка сидела за
пяльцами барышня, ее воспитанница.
— Здравствуйте, бабушка, — сказал вошедши молодой
офицер. — Здравствуйте, Лиза. Бабушка, я к вам с прось-
бою.
— Что такое, Павел?
— Позвольте вам представить одного из моих прияте-
лей и привезти его к вам в пятницу на бал.
— Привези мне его прямо на бал, и тут мне его и
представишь. Был ты вчерась у***?
— Как же! Очень было весело; танцовали до пяти
часов. Как хороша была Елецкая!
— И, мой милый! Что в ней хорошего? Такова ли была
ее бабушка, княгиня Дарья Петровна?.. Кстати: я чай, она
уж очень постарела, княгиня Дарья Петровна?
— Как, постарела? — отвечал рассеянно Томский, —
она лет семь как умерла.
261
Барышня подняла голову и сделала знак молодому
человеку. Он вспомнил, что от старой графини таили
смерть ее ровесниц, и закусил себе губу. Но графиня
услышала весть, для нее новую, с большим равноду-
шием.
— Умерла! — сказала она, — а я и не знала! Мы
вместе были пожалованы во фрейлины, и когда мы пред-
ставились, то государыня...
И графиня в сотый раз рассказала внуку свой анекдот.
— Ну, Павел! — сказала она потом, — теперь помоги
мне встать. Лизанька, где моя табакерка?
И графиня со своими девушками пошла за ширмами
оканчивать свой туалет. Томский остался с барышнею.
— Кого это вы хотите представить? — тихо спросила
Лизавета Ивановна.
— Нарумова. Вы его знаете?
— Нет! Он военный или статский?
— Военный.
— Инженер?
— Нет! кавалерист. А почему вы думали, что он инже-
нер?
Барышня засмеялась и не отвечала ни слова.
— Павел! — закричала графиня из-за ширмов, —
пришли мне какой-нибудь новый роман, только, пожалуй-
ста, не из нынешних.
— Как это, бабушка?
— То есть такой роман, где бы герой не давил ни отца,
ни матери, и где бы не было утопленных тел. Я ужасно
боюсь утопленников!
— Таких романов нынче нет. Не хотите ли разве
русских?
— А разве есть русские романы?.. Пришли, батюшка,
пожалуйста, пришли!
— Простите, бабушка, я спешу... Простите, Лизавета
Ивановна! Почему же вы думали, что Нарумов инженер?
И Томский вышел из уборной.
Лизавета Ивановна осталась одна: она оставила работу
и стала глядеть в окно. Вскоре на одной стороне улицы
из-за угольного дома показался молодой офицер. Румянец
покрыл ее щеки: она принялась опять за работу, и накло-
нила голову над самой канвою. В это время вошла гра-
финя, совсем одетая.
— Прикажи, Лизанька, — сказала она, — карету за-
кладывать, и поедем прогуляться.
Лизанька встала из-за пяльцев и стала убирать свою
работу.
262
— Что ты, мать моя! глуха, что ли! — закричала
графиня. — Вели скорей закладывать карету.
— Сейчас! — отвечала тихо барышня и побежала в
переднюю.
Слуга вошел и подал графине книги от князя Павла
Александровича.
— Хорошо! Благодарить, — сказала графиня. — Ли-
занька, Лизанька! Да куда ж ты бежишь?
— Одеваться.
— Успеешь, матушка. Сиди здесь. Раскрой-ка первый
том; читай вслух...
Барышня взяла книгу и прочла несколько строк.
— Громче! — сказала графиня. — Что с тобою, мать
моя? С голосу спала, что ли?.. Погоди: подвинь мне
скамеечку, ближе... ну!
Лизавета Ивановна прочла еще две страницы. Графиня
зевнула.
— Брось эту книгу, — сказала она, — что за вздор!
Отошли это князю Павлу и вели благодарить... Да что ж
карета?
— Карета готова, — сказала Лизавета Ивановна, взгля-
нув на улицу.
— Что ж ты не одета? — сказала графиня, — всегда
надобно тебя ждать! Это, матушка, несносно.
Лиза побежала в свою комнату. Не прошло двух минут,
графиня начала звонить изо всей мочи. Три девушки
вбежали в одну дверь, а камердинер в другую.
— Что это вас не докличешься? — сказала им графи-
ня. — Сказать Лизавете Ивановне, что я ее жду.
Лизавета Ивановна вошла в капоте и в шляпке.
— Наконец, мать моя! — сказала графиня. — Что за
наряды! Зачем это?.. Кого прельщать?.. А какова пого-
да? — кажется, ветер.
— Никак нет-с, ваше сиятельство! Очень тихо-с! —
отвечал камердинер.
— Вы всегда говорите наобум! Отворите форточку. Так
и есть: ветер! И прехолодный! Отложить карету! Лизанька,
мы не поедем: нечего было наряжаться.
«И вот моя жизнь!» — подумала Лизавета Ивановна.
В самом деле, Лизавета Ивановна была пренесчастное
создание. Горек чужой хлеб, говорит Данте, и тяжелы
ступени чужого крыльца, а кому и знать горечь зависи-
мости, как не бедной воспитаннице знатной старухи?
Графиня***, конечно,, не имела злой души; но была свое-
нравна, как женщина, избалованная светом, скупа и по-
гружена в холодный эгоизм, как и все старые люди,
263
отлюбившие в свой век и чуждые настоящему. Она уча-
ствовала во всех суетностях большого света, таскалась на
балы, где сидела в углу, разрумяненная и одетая по
старинной моде, как уродливое и необходимое украшение
бальной залы; к ней с низкими поклонами подходили
приезжающие гости, как по установленному обряду, и
потом уже никто ею не занимался. У себя принимала она
весь город, наблюдая строгий этикет и не узнавая никого
в лицо. Многочисленная челядь ее, разжирев и поседев в
ее передней и девичьей, делала, что хотела, наперерыв
обкрадывая умирающую старуху. Лизавета Ивановна была
домашней мученицею. Она разливала чай и получала
выговоры за лишний расход сахара; она вслух читала
романы и виновата была во всех ошибках автора; она
сопровождала графиню в ее прогулках и отвечала за
погоду и за мостовую. Ей было назначено жалованье,
которое никогда не доплачивали; а между тем требовали
от нее, чтоб она одета была, как и все, то есть как очень
немногие. В свете играла она самую жалкую роль. Все ее
знали, и никто не замечал; на балах она танцовала только
тогда, как недоставало пары, и дамы брали ее под руку
всякий раз, как им нужно было идти в уборную поправить
что-нибудь в своем наряде. Она была самолюбива, живо
чувствовала свое положение и глядела кругом себя, — с
нетерпением ожидая избавителя; но молодые люди, рас-
четливые в ветреном своем тщеславии, не удостоивали ее
внимания, хотя Лизавета Ивановна была сто раз милее
наглых и холодных невест, около которых они увивались.
Сколько раз, оставя тихонько скучную и пышную гости-
ную, она уходила плакать в бедной своей комнате, где
стояли ширмы, оклеенные обоями, комод, зеркальце и
крашеная кровать и где сальная свеча темно горела в
медном шандале!
Однажды, — это случилось два дня после вечера,
описанного в начале этой повести, и за неделю перед той
сценой, на которой мы остановились, — однажды Лизавета
Ивановна, сидя под окошком за пяльцами, нечаянно взгля-
нула на улицу и увидела молодого инженера, стоящего
неподвижно и устремившего глаза к ее окошку. Она
опустила голову и снова занялась работой; через пять
минут взглянула опять, — молодой офицер стоял на том
же месте. Не имея привычки кокетничать с прохожими
офицерами, она перестала глядеть на улицу и шила около
двух часов, не приподнимая головы. Подали обедать. Она
встала, начала убирать свои пяльцы и, взглянув нечаянно
на улицу, опять увидела офицера. Это показалось ей
264
довольно странным. После обеда она подошла к окошку
с чувством некоторого беспокойства, но уже офицера не
было, — и она про него забыла...
Дня через два, выходя с графиней садиться в карету,
она опять его увидела. Он стоял у самого подъезда, закрыв
лицо бобровым воротником: черные глаза его сверкали
из-под шляпы. Лизавета Ивановна испугалась, сама не зная
чего, и села в карету с трепетом неизъяснимым.
Возвратясь домой, она подбежала к окошку, — офицер
стоял на прежнем месте, устремив на нее глаза: она
отошла, мучась любопытством и волнуемая чувством, для
нее совершенно новым.
С того времени не проходило дня, чтоб молодой чело-
век, в известный час, не являлся под окнами их дома.
Между им и ею учредились неусловленные сношения.
Сидя на своем месте за работой, она чувствовала его
приближение, — подымала голову, смотрела на него с
каждым днем долее и долее. Молодой человек, казалось,
был за то ей благодарен: она видела острым взором
молодости, как быстрый румянец покрывал его бледные
щеки всякий раз, когда взоры их встречались. Через
неделю она ему улыбнулась...
Когда Томский спросил позволения представить графи-
не своего приятеля, сердце бедной девушки забилось. Но
узнав, что Нарумов не инженер, а конногвардеец, она
сожалела, что нескромным вопросом высказала свою тай-
ну ветреному Томскому.
Германн был сын обрусевшего немца, оставившего ему
маленький капитал. Будучи твердо убежден в необходимо-
сти упрочить свою независимость, Германн не касался и
процентов, жил одним жалованьем, не позволял себе
малейшей прихоти. Впрочем, он был скрытен и честолю-
бив, и товарищи его редко ймели случай посмеяться над
его излишней бережливостью. Он имел сильные страсти
и огненное воображение, но твердость спасла его от
обыкновенных заблуждений молодости. Так, например,
будучи в душе игрок, никогда не брал он карты в руки,
ибо рассчитал, что его состояние не позволяло ему (как
сказывал он) жертвовать необходимым в надежде приоб-
рести излишнее, — а между тем, целые ночи просиживал
за карточными столами и следовал с лихорадочным тре-
петом за различными оборотами игры.
Анекдот о трех картах сильно подействовал на его
воображение и целую ночь не выходил из его головы.
«Что, если, — думал он на другой день вечером, бродя по
Петербургу, — что, если старая графиня откроет мне свою
265
тайну! — или назначит мне эти три верные карты! Почему ж
не попробовать своего счастия?.. Представиться ей, подбиться
в ее милость, — пожалуй, сделаться ее любовником, —
но на это всё требуется время — а ей восемьдесят семь
лет, — она может умереть через неделю, — через два
дня!.. Да и самый анекдот?.. Можно ли ему верить?.. Нет!
расчет, умеренность и трудолюбие: вот мои три верные
карты, вот что утроит, усемерит мой капитал и доставит
мне покой и независимость!»
Рассуждая таким образом, очутился он в одной из
главных улиц Петербурга, перед домом старинной архи-
тектуры. Улица была заставлена экипажами, кареты одна
за другою катились к освещенному подъезду. Из карет
поминутно вытягивались то стройная нога молодой краса-
вицы, то гремучая ботфорта, то полосатый чулок и дип-
ломатический башмак. Шубы и плащи мелькали мимо
величавого швейцара. Германн остановился.
— Чей это дом? — спросил он у углового будочника.
— Графини *, — отвечал будочник.
Германн затрепетал. Удивительный анекдот снова пред-
ставился его воображению. Он стал ходить около дома,
думая об его хозяйке и о чудной ее способности. Поздно
воротился он в смиренный свой уголок; долго не мог
заснуть, и, когда сон им овладел, ему пригрезились карты,
зеленый стол, кипы ассигнаций и груды червонцев. Он
ставил карту за картой, гнул углы решительно, выигрывал
беспрестанно, и загребал к себе золото, и клал ассигнации
в карман. Проснувшись уже поздно, он вздохнул о потере
своего фантастического богатства, пошел опять бродить по
городу и опять очутился перед домом графини* . Неведо-
мая сила, казалось, привлекала его к нему. Он остановился
и стал смотреть на окна. В одном увидел он черноволосую
головку, наклоненную, вероятно, над книгой или над ра-
ботой. Головка приподнялась. Германн увидел свежее ли-
чико и черные глаза. Эта минута решила его участь.
III
Вы пишете мне, мой ангел.
Письма по четыре страницы быстрее,
Чем я успеваю их прочитать.
Переписка
Только Лизавета Ивановна успела снять капот и шляп-
ку, как уже графиня послала за нею и велела опять
подавать карету. Они пошли садиться. В то самое время,
как два лакея приподняли старуху и просунули в дверцы,
266
Лизавета Ивановна у самого колеса увидела своего инже-
нера; он схватил ее руку; она не могла опомниться от
испугу, молодой человек исчез: письмо осталось в ее руке.
Она спрятала его за перчатку и во всю дорогу ничего не
слыхала и не видала. Графиня имела обыкновение поми-
нутно делать в карете вопросы: кто это с нами встретил-
ся? — как зовут этот мост? — что там написано на
вывеске? Лизавета Ивановна на сей раз отвечала наобум
и невпопад и рассердила графиню.
— Что с тобою сделалось, мать моя! Столбняк ли на
тебя нашел, что ли? Ты меня или не слышишь или не
понимаешь?.. Слава Богу, я не картавлю и из ума еще не
выжила!
Лизавета Ивановна ее не слушала. Возвратясь домой,
она побежала в свою комнату, вынула из-за перчатки
письмо: оно было не запечатано. Лизавета Ивановна его
прочитала. Письмо содержало в себе признание в любви:
оно было нежно, почтительно и слово в слово взято из
немецкого романа. Но Лизавета Ивановна по-немецки не
умела и была очень им довольна.
Однако принятое ею письмо беспокоило ее чрезвычай-
но. Впервые входила она в тайные, тесные сношения с
молодым мужчиною. Его дерзость ужасала ее. Она упре-
кала себя в неосторожном поведении и не знала, что
делать: перестать ли сидеть у окошка и невниманием
охладить в молодом офицере охоту к дальнейшим пресле-
дованиям? — отослать ли ему письмо? — отвечать ли
холодно и решительно? Ей не с кем было посоветоваться,
у ней не было ни подруги, ни наставницы. Лизавета
Ивановна решилась отвечать.
Она села за письменный столик, взяла перо, бумагу, —
и задумалась. Несколько раз начинала она свое письмо, —
и рвала его: то выражения казались ей слишком снисхо-
дительными, то слишком жестокими. Наконец ей удалось
написать несколько строк, которыми она осталась доволь-
на. «Я уверена, — писала она, — что вы имеете честные
намерения и что вы не хотели оскорбить меня необдуман-
ным поступком; но знакомство наше не должно бы на-
чаться таким образом. Возвращаю вам письмо ваше и
надеюсь, что не буду впредь иметь причины жаловаться
на незаслуженное неуважение».
На другой день, увидя идущего Германна, Лизавета
Ивановна встала из-за пяльцев, вышла в залу, отворила
форточку и бросила письмо на улицу, надеясь на провор-
ство молодого офицера. Германн подбежал, поднял его и
вошел в кондитерскую лавку. Сорвав печать, он нашел
267
свое письмо и ответ Лизаветы Ивановны. Он того и
ожидал и возвратился домой, очень занятый своей интри-
гою.
Три дня после того Лизавете Ивановне молоденькая,
быстроглазая мамзель принесла записочку из модной лав-
ки. Лизавета Ивановна открыла ее с беспокойством, пред-
видя денежные требования, и вдруг узнала руку Германна.
— Вы, душенька, ошиблись, — сказала она, — эта
записка не ко мне.
— Нет, точно к вам! — отвечала смелая девушка, не
скрывая лукавой улыбки. — Извольте прочитать!
Лизавета Ивановна пробежала записку. Германн требо-
вал свидания.
— Не может быть! — сказала Лизавета Ивановна,
испугавшись и поспешности требований и способу, им
употребленному. — Это писано верно не ко мне! — И
разорвала письмо в мелкие кусочки.
— Коли письмо не к вам, зачем же вы его разорва-
ли? — сказала мамзель, — я бы возвратила его тому, кто
его послал.
— Пожалуйста, душенька! — сказала Лизавета Иванов-
на, вспыхнув от ее замечания, — вперед ко мне записок
не носите. А тому, кто вас послал, скажите, что ему
должно быть стыдно...
Но Германн не унялся. Лизавета Ивановна каждый день
получала от него письма, то тем, то другим образом. Они
уже не были переведены с немецкого. Германн их писал,
вдохновенный страстию, и говорил языком, ему свойст-
венным: в них выражались и непреклонность его желаний,
и беспорядок необузданного воображения. Лизавета Ива-
новна уже не думала их отсылать: она упивалась ими;
стала на них отвечать, — и ее записки час от часу
становились длиннее и нежнее. Наконец, она бросила ему
в окошко следующее письмо:
«Сегодня бал у “ского посланника. Графиня там будет.
Мы останемся часов до двух. Вот вам случай увидеть меня
наедине. Как скоро графиня уедет, ее люди, вероятно,
разойдутся, в сенях останется швейцар, но и он обыкно-
венно уходит в свою каморку. Приходите в половине
двенадцатого. Ступайте прямо на лестницу. Коли вы най-
дете кого в передней, то вы спросите, дома ли графиня.
Вам скажут нет, — и делать нечего. Вы должны будете
воротиться. Но вероятно вы не встретите никого. Девушки
сидят у себя, все в одной комнате. Из передней ступайте
налево, идите всё прямо до графининой спальни. В спальне
за ширмами увидите две маленькие двери: справа в кабинет,
268
куда графиня никогда не входит; слева в коридор, и тут
же узенькая витая лестница: она ведет в мою комнату».
Германн трепетал, как тигр, ожидая назначенного вре-
мени. В десять часов вечера он уж стоял перед домом
графини. Погода была ужасная: ветер выл, мокрый снег
падал хлопьями; фонари светились тускло; улицы были
пусты. Изредка тянулся Ванька на тощей кляче своей,
высматривая запоздалого седока. — Германн стоял в одном
сюртуке, не чувствуя ни ветра, ни снега. Наконец графи-
нину карету подали. Германн видел, как лакеи вынесли
под руки сгорбленную старуху, укутанную в соболью
шубу, и как вослед за нею, в холодном плаще, с головой,
убранною свежими цветами, мелькнула ее воспитанница.
Дверцы захлопнулись. Карета тяжело покатилась по рых-
лому снегу. Швейцар запер двери. Окна померкли. Гер-
манн стал ходить около опустевшего дома: он подошел к
фонарю, взглянул на часы, — было двадцать минут две-
надцатого. Он остался под фонарем, устремив глаза на
часовую стрелку и выжидая остальные минуты. Ровно в
половине двенадцатого Германн ступил на графинино
крыльцо и взошел в ярко освещенные сени. Швейцара не
было. Германн взбежал по лестнице, отворил двери в
переднюю и увидел слугу, спящего под лампою, в старин-
ных, запачканных креслах. Легким и твердым шагом Гер-
манн прошел мимо его. Зала и гостиная были темны.
Лампа слабо освещала их из передней. Германн вошел в
спальню. Перед кивотом, наполненным старинными обра-
зами, теплилась золотая лампада. Полинялые штофные
кресла и диваны с пуховыми* подушками, с сошедшей
позолотою, стояли в печальной симметрии около стен,
обитых китайскими обоями. На стене висели два портрета,
писанные в Париже мадам Лебрен. Один из них изобра-
жал мужчину лет сорока, румяного и полного, в светло-
зеленом мундире и со звездою; другой — молодую кра-
савицу с орлиным носом, с зачесанными висками и с
розою в пудреных волосах. По всем углам торчали фар-
форовые пастушки, столовые часы работы славного Леруа,
коробочки, рулетки, веера и разные дамские игрушки,
изобретенные в конце минувшего столетия вместе с Мон-
гольфьеровым шаром и Месмеровым магнетизмом. Гер-
манн пошел за ширмы. За ними стояла маленькая желез-
ная кровать; справа находилась дверь, ведущая в кабинет;
слева, другая — в коридор. Германн ее отворил, увидел
узкую, витую лестницу, которая вела в комнату бедной
воспитанницы... Но он воротился и вошел в темный
кабинет.
269
Время шло медленно. Всё было тихо. В гостиной про-
било двенадцать; по всем комнатам часы одни за другими
прозвонили двенадцать — и всё умолкло опять. Германн
стоял, прислонясь к холодной печке. Он был спокоен;
сердце его билось ровно, как у человека, решившегося на
что-нибудь опасное, но необходимое. Часы пробили пер-
вый и второй час утра, — и он услышал дальний стук
кареты. Невольное волнение овладело им. Карета подъеха-
ла и остановилась. Он услышал стук опускаемой поднож-
ки. В доме засуетились. Люди побежали, раздались голоса
и дом осветился. В спальню вбежали три старые горнич-
ные, и графиня, чуть живая, вошла и опусплась в воль-
теровы кресла. Германн глядел в щелку: Лг; завета Иванов-
на прошла мимо его. Германн услышал ее торопливые
шаги по ступеням ее лестницы. В сердце его отозвалось
нечто похожее на угрызение совести и снова умолкло. Он
окаменел.
Графиня стала раздеваться перед зеркалом. Откололи
с нее чепец, украшенный розами; сняли напудренный
парик с ее седой и плотно остриженной головы. Булавки
дождем сыпались около нее. Желтое платье, шитое сереб-
ром, упало к ее распухлым ногам. Германн был свидетелем
отвратительных таинств ее туалета; наконец, графиня ос-
талась в спальной кофте и ночном чепце: в этом наряде,
более свойственном ее старости, она казалась менее ужас-
на и безобразна.
Как и все старые люди вообще, графиня страдала
бессонницею. Раздевшись, она села у окна в Вольтеровы
кресла и отослала горничных. Свечи вынесли, комната
опять осветилась одною лампадою. Графиня сидела вся
желтая, шевеля отвислыми губами, качаясь направо и
налево. В мутных глазах ее изображалось совершенное
отсутствие мысли; смотря на нее, можно было бы поду-
мать, что качание страшной старухи происходило не от
ее воли, но по действию скрытого гальванизма.
Вдруг это мертвое лицо изменилось неизъяснимо. Губы
перестали шевелиться, глаза оживились: перед графинею
стоял незнакомый мужчина.
— Не пугайтесь, ради Бога, не пугайтесь! — сказал он
внятным и тихим голосом. — Я не имею намерения
вредить вам; я пришел умолять вас об одной милости.
Старуха молча смотрела на него и, казалось, его не
слыхала. Германн вообразил, что она глуха, и, наклонясь
над самым ее ухом, повторил ей то же самое. Старуха
молчала по-прежнему.
270
— Вы можете, — продолжал Германн, — составить
счастие мой жизни, и оно ничего не будет вам стоить: я
знаю, что вы можете угадать три карты сряду...
Германн остановился. Графиня, казалось, поняла, чего
от нее требовали; казалось, она искала слов для своего
ответа.
— Это была шутка, — сказала она наконец, — клянусь
вам! это была шутка!
— Этим нечего шутить, — возразил сердито Гер-
манн. — Вспомните Чаплицкого, которому помогли вы
отыграться.
Графиня видимо смутилась. Черты ее изобразили силь-
ное движение души, но она скоро впала в прежнюю
бесчувственность.
— Можете ли вы, — продолжал Германн, — назначить
мне эти три верные карты?
Графиня молчала; Германн продолжал:
— Для кого вам беречь вашу тайну? Для внуков? Они
богаты и без того; они же не знают и цены деньгам. Моту
не помогут ваши три карты. Кто не умеет беречь отцов-
ское наследство, тот все-таки умрет в нищете, несмотря
ни на какие демонские усилия. Я не мот; я знаю цену
деньгам. Ваши три карты для меня не пропадут. Ну!..
Он остановился и с трепетом ожидал ее ответа. Гра-
финя молчала; Германн стал на колени.
— Если когда-нибудь, — сказал он, — сердце ваше
знало чувство любви, если вы помните ее восторги, если
вы хоть раз улыбнулись при плаче новорожденного сына,
если что-нибудь человеческое билось когда-нибудь в груди
вашей, то умоляю вас чувствами супруги, любовницы,
матери, — всем, что ни есть святого в жизни, — не
откажите мне в моей просьбе! — откройте мне вашу
тайну! — что вам в ней?.. Может быть, она сопряжена с
ужасным грехом, с пагубою вечного блаженства, с дья-
вольским договором... Подумайте: вы стары; жить вам уж
недолго, — я готов взять грех ваш на свою душу. Откройте
мне только вашу тайну. Подумайте, что счастие человека
находится в ваших руках; что не только я, но дети мои,
внуки и правнуки благословят вашу память и будут ее
чтить, как святыню...
Старуха не отвечала ни слова.
Германн встал.
— Старая ведьма! — сказал он, стиснув зубы, — так
я ж заставлю тебя отвечать...
С этим словом он вынул из кармана пистолет.
271
При виде пистолета графиня во второй раз оказала
сильное чувство. Она закивала головою и подняла руку,
как бы заслоняясь от выстрела... Потом покатилась на-
взничь... и осталась недвижима.
— Перестаньте ребячиться, — сказал Германн, взяв ее
руку. — Спрашиваю в последний раз: хотите ли назначить
мне ваши три карты? — да или нет?
Графиня не отвечала. Германн увидел, что она умерла.
IV
7 мая 18 *
Человек, у которого нет никаких
нравственных правил и ничего свя-
того.
Переписка
Лизавета Ивановна сидела в своей комнате, еще в
бальном своем наряде, погруженная в глубокие размыш-
ления. Приехав домой, она спешила отослать заспанную
девку, нехотя предлагавшую ей свою услугу, — сказала,
что разденется сама, и с трепетом вошла к себе, надеясь
найти там Германна и желая не найти его. С первого
взгляда она удостоверилась в его отсутствии и благодарила
судьбу за препятствие, помешавшее их свиданию. Она
села, не раздеваясь, и стала припоминать все обстоятель-
ства, в такое короткое время и так далеко ее завлекшие.
Не прошло трех недель с той поры, как она в первый раз
увидела в окошко молодого человека, — и уже она была
с ним в переписке, — и он успел вытребовать от нее
ночное свидание! Она знала имя его потому только, что
некоторые из его писем были им подписаны; никогда с
ним не говорила, не слыхала его голоса, никогда о нем
не слыхала... до самого сего вечера. Странное дело! В
самый тот вечер, на бале, Томский, дуясь на молодую
княжну Полину***, которая, против обыкновения, кокетни-
чала не с ним, желал отомстить, оказывая равнодушие: он
позвал Лизавету Ивановну и танцовал с нею бесконечную
мазурку. Во всё время шутил он над ее пристрастием к
инженерным офицерам, уверял, что он знает гораздо
более, нежели можно было ей предполагать, и некоторые
из его шуток были так удачно направлены, что Лизавета
Ивановна думала несколько раз, что ее тайна была ему
известна.
— От кого вы всё это знаете? — спросила она, смеясь.
— От приятеля известной вам особы, — отвечал Том-
ский, — человека очень замечательного!
272
— Кто ж этот замечательный человек?
— Его зовут Германном.
Лизавета Ивановна не отвечала ничего, но ее руки и
ноги поледенели...
— Этот Германн, — продолжал Томский, — лицо
истинно романическое: у него профиль Наполеона, а душа
Мефистофеля. Я думаю, что на его совести по крайней
мере три злодейства. Как вы побледнели!..
— У меня голова болит... Что же говорил вам Гер-
манн, — или как бишь его?..
— Германн очень недоволен своим приятелем: он го-
ворит, что на его месте он поступил бы совсем иначе... Я
даже полагаю, что Германн сам имеет на вас виды, по
крайней мере он очень неравнодушно слушает влюблен-
ные восклицания своего приятеля.
— Да где ж он меня видел?
— В церкви, может быть, — на гулянье!.. Бог его знает!
может быть в вашей комнате, во время вашего сна: от
него станет...
Подошедшие к ним три дамы с вопросами — забвение
или сожаление? — прервали разговор, который становился
мучительно любопытен для Лизаветы Ивановны.
Дама, выбранная Томским, была сама княжна***. Она
успела с ним изъясниться, обежав лишний круг и лишний
раз повертевшись перед своим стулом. — Томский, воз-
вратясь на свое место, уже не думал ни о Германне, ни
о Лизавете Ивановне. Она непременно хотела возобновить
прерванный разговор; но мазурка кончилась, и вскоре
после старая графиня уехала.
Слова Томского были не что иное, как мазурочная
болтовня, но они глубоко заронились в душу молодой
мечтательницы. Портрет, набросанный Томским, сходство-
вал с изображением, составленным ею самою, и, благодаря
новейшим романам, это, уже пошлое, лицо пугало и
пленяло ее воображение. Она сидела, сложа крестом голые
руки, наклонив на открытую грудь голову, еще убранную
цветами... Вдруг дверь отворилась, и Германн вошел. Она
затрепетала...
— Где же вы были? — спросила она испуганным
шепотом.
— В спальне у старой графини, — отвечал Германн, —
я сейчас от нее. Графиня умерла.
— Боже мой!., что вы говорите?..
— И кажется, — продолжал Германн, — я причиною
ее смерти.
273
Лизавета Ивановна взглянула на него, и слова Томского
раздались в ее душе: у этого человека по крайней мере
три злодейства на душе! Германн сел на окошко подле
нее и всё рассказал.
Лизавета Ивановна выслушала его с ужасом. Итак, эти
страстные письма, эти пламенные требования, это дерзкое,
упорное преследование, всё это было не любовь! День-
ги, — вот чего алкала его душа! Не она могла утолить его
желания и осчастливить его! Бедная воспитанница была
не что иное, как слепая помощница разбойника, убийцы
старой ее благодетельницы!.. Горько заплакала она в позд-
нем, мучительном своем раскаянии. Германн смотрел на
нее молча: сердце его также терзалось, но ни слезы бедной
девушки, ни удивительная прелесть ее горести не трево-
жили суровой души его. Он не чувствовал угрызения
совести при мысли о мертвой старухе. Одно его ужасало:
невозвратная потеря тайны, от которой ожидал обогащения.
— Вы чудовище! — сказала наконец Лизавета Ивановна.
— Я не хотел ее смерти, — отвечал Германн, —
пистолет мой не заряжен.
Они замолчали.
Утро наступало. Лизавета Ивановна погасила догораю-
щую свечу: бледный свет озарил ее комнату. Она отерла
заплаканные глаза и подняла их на Германна: он сидел
на окошке, сложа руки и грозно нахмурясь. В этом по-
ложении удивительно напоминал он портрет Наполеона.
Это сходство поразило даже Лизавету Ивановну.
— Как вам выйти из дому? — сказала наконец
Лизавета Ивановна. — Я думала провести вас по пота-
енной лестнице, но надобно идти мимо спальни, а я
боюсь.
— Расскажите мне, как найти эту потаенную лестницу;
я выйду.
Лизавета Ивановна встала, вынула из комода ключ,
вручила его Германну и дала ему подробное наставление.
Германн пожал ее холодную, безответную руку, поцеловал
ее наклоненную голову и вышел.
Он спустился вниз по витой лестнице и вошел опять
в спальню графини. Мертвая старуха сидела, окаменев;
лицо ее выражало глубокое спокойствие. Германн остано-
вился перед нею, долго смотрел на нее, как бы желая
удостовериться в ужасной истине; наконец вошел в каби-
нет, ощупал за обоями дверь и стал сходить по темной
лестнице, волнуемый странными чувствованиями. По этой
самой лестнице, думал он, может быть, лет шестьдесят
назад, в эту самую спальню, в такой же час, в шитом
274
кафтане, причесанный как королевская птица, прижимая
к сердцу треугольную свою шляпу, прокрадывался молодой
счастливец, давно уже истлевший в могиле, а сердце
престарелой его любовницы сегодня перестало биться...
Под лестницею Германн нашел дверь, которую отпер
тем же ключом, и очутился в сквозном коридоре, вывед-
шем его на улицу.
V
В эту ночь явилась ко мне покой-
ница баронесса фон-В . Она была
вся в белом и сказала мне: «Здрав-
ствуйте, господин советник!»
Шведенборг
Три дня после роковой ночи, в девять часов утра,
Германн отправился в *** монастырь, где должны были
отпевать тело усопшей графини. Не чувствуя раскаяния,
он не мог однако совершенно заглушить голос совести,
твердившей ему: ты убийца старухи! Имея мало истинной
веры, он имел множество предрассудков. Он верил, что
мертвая графиня могла иметь вредное влияние на его
жизнь, — и решился явиться на ее похороны, чтобы
испросить у ней прощения.
Церковь была полна. Германн насилу мог пробраться
сквозь толпу народа. Гроб стоял на богатом катафалке под
бархатным балдахином. Усопшая лежала в нем с руками,
сложенными на груди, в кружевном чепце и в белом
атласном платье. Кругом стояли ее домашние: слуги в
черных кафтанах с гербовыми лентами на плече и со
свечами в руках; родственники в глубоком трауре, — дети,
внуки и правнуки. Никто не плакал; слезы были бы —
притворством. Графиня так была стара, что смерть ее
никого не могла поразить, и что ее родственники давно
смотрели на нее, как на отжившую. Молодой архиерей
произнес надгробное слово. В простых и трогательных
выражениях представил он мирное успение праведницы,
которой долгие годы были тихим, умилительным приготов-
лением к христианской кончине. «Ангел смерти обрел
ее, — сказал оратор, — бодрствующую в помышлениях
благих и в ожидании жениха полунощного». Служба со-
вершилась с печальным приличием. Родственники первые
пошли прощаться с телом. Потом двинулись и многочис-
ленные гости, приехавшие поклониться той, которая так
давно была участницею в их суетных увеселениях. После
них и все домашние. Наконец приблизилась старая бар-
275
екая барыня, ровесница покойницы. Две молодые девушки
вели ее под руки. Она не в силах была поклониться до
земли, — и одна пролила несколько слез, поцеловав
холодную руку госпожи своей. После нее Германн решил-
ся подойти ко гробу. Он поклонился в землю и несколько
минут лежал на холодном полу, усыпанном ельником.
Наконец приподнялся, бледен как сама покойница, взошел
на ступени катафалка и наклонился... В эту минуту пока-
залось ему, что мертвая насмешливо взглянула на него,
прищуривая одним глазом. Германн, поспешно подавшись
назад, оступился и навзничь грянулся об земь. Его подня-
ли. В то же самое время Лизавету Ивановну вынесли в
обмороке на паперть. Этот эпизод возмутил на несколько
минут торжественность мрачного обряда. Между посети-
телями поднялся глухой ропот, а худощавый камергер,
близкий родственник покойницы, шепнул на ухо стоящему
подле него англичанину, что молодой офицер ее побочный
сын, на что англичанин отвечал холодно: Oh?
Целый день Германн был чрезвычайно расстроен. Обе-
дая в уединенном трактире, он, против обыкновения сво-
его, пил очень много, в надежде заглушить внутреннее
волнение. Но вино еще более горячило его воображение.
Возвратясь домой, он бросился, не раздеваясь, на кровать
и крепко заснул.
Он проснулся уже ночью: луна озаряла его комнату.
Он взглянул на часы: было без четверти три. Сон у него
прошел; он сел на кровать и думал о похоронах старой
графини.
В это время кто-то с улицы взглянул к нему в окош-
ко, — и тотчас отошел. Германн не обратил на то ника-
кого внимания. Чрез минуту услышал он, что отпирали
дверь в передней комнате. Германн думал, что денщик его,
пьяный по своему обыкновению, возвращался с ночной
прогулки. Но он услышал незнакомую походку: кто-то
ходил, тихо шаркая туфлями. Дверь отворилась, вошла
женщина в белом платье. Германн принял ее за свою
старую кормилицу и удивился, что могло привести ее в
такую пору. Но белая женщина, скользнув, очутилась
вдруг перед ним, — и Германн узнал графиню!
— Я пришла к тебе против своей воли, — сказала она
твердым голосом, — но мне велено исполнить твою прось-
бу. Тройка, семерка и туз выиграют тебе сряду, — но с
тем, чтобы ты в сутки более одной карты не ставил и
чтоб во всю жизнь уже после не играл. Прощаю тебе мою
смерть, с тем, чтоб ты женился на моей воспитаннице
Лизавете Ивановне...
276
С этим словом она тихо повернулась, пошла к дверям
и скрылась, шаркая туфлями. Германн слышал, как хлоп-
нула дверь в сенях, и увидел, что кто-то опять поглядел
к нему в окошко.
Германн долго не мог опомниться. Он вышел в другую
комнату. Денщик его спал на полу; Германн насилу его
добудился. Денщик был пьян по обыкновению: от него
нельзя было добиться никакого толку. Дверь в сени была
заперта. Германн возвратился в свою комнату, засветил
свечку и записал свое видение.
VI
— Атанде!
— Как вы смели мне сказать атс(нде?
— Ваше превосходительство, я сказал
атанде-с!
Две неподвижные идеи не могут вместе существовать
в нравственной природе, так же, как два тела не могут
в физическом мире занимать одно и то же место. Трой-
ка, семерка, туз — скоро заслонили в воображении Гер-
манна образ мертвой старухи. Тройка, семерка, туз —
не выходили из его головы и шевелились на его губах.
Увидев молодую девушку, он говорил: «Как она строй-
на!.. Настоящая тройка червонная». У него спрашивали:
«который час», он отвечал: «без пяти минут семерка».
Всякий пузастый мужчина напоминал ему туза. Тройка,
семерка, туз — преследовали его во сне, принимая все
возможные виды: тройка цвела перед ним в образе
пышного грандифлора, семерка представлялась готиче-
скими воротами, туз огромным пауком. Все мысли его
слились в одну, — воспользоваться тайной, которая до-
рого ему стоила. Он стал думать об отставке и о пу-
тешествии. Он хотел в открытых игрецких домах Па-
рижа вынудить клад у очарованной фортуны. Случай
избавил его от хлопот.
В Москве составилось общество богатых игроков, под
председательством славного Чекалинского, проведшего
весь век за картами и нажившего некогда миллионы,
выигрывая векселя и проигрывая чистые деньги. Долго-
временная опытность заслужила ему доверенность товари-
щей, а открытый дом, славный повар, ласковость и весе-
лость приобрели уважение публики. Он приехал в Петер-
бург. Молодежь к нему нахлынула, забывая балы для карт
277
и предпочитая соблазны фараона обольщениям волокитст-
ва. Нарумов привез к нему Германна.
Они прошли ряд великолепных комнат, наполненных
учтивыми официантами. Несколько генералов и тайных
советников играли в вист; молодые люди сидели, развалясь
на штофных диванах, ели мороженое и курили трубки. В
гостиной за длинным столом, около которого теснилось
человек двадцать игроков, сидел хозяин и метал банк. Он
был человек лет шестидесяти, самой почтенной наружно-
сти; голова покрыта была серебряной сединою; полное и
свежее лицо изображало добродушие; глаза блистали,
оживленные всегдашнею улыбкою. Нарумов представил
ему Германна. Чекалинский дружески пожал ему руку,
просил не церемониться и продолжал метать.
Талья длилась долго. На столе стояло более тридцати
карт. Чекалинский останавливался после каждой прокидки,
чтобы дать играющим время распорядиться, записывал
проигрыш, учтиво вслушивался в их требования, еще
учтивее отгибал лишний угол, загибаемый рассеянною
рукою. Наконец талья кончилась. Чекалинский стасовал
карты и приготовился метать другую.
— Позвольте поставить карту, — сказал Германн, про-
тягивая руку из-за толстого господина, тут же понтиро-
вавшего. Чекалинский улыбнулся и поклонился, молча, в
знак покорного согласия. Нарумов, смеясь, поздравил Гер-
манна с разрешением долговременного поста и пожелал
ему счастливого начала.
— Идет! — сказал Германн, надписав мелом куш над
своею картою.
— Сколько-с? — спросил, прищуриваясь, банкомет, —
извините-с, я не разгляжу.
— Сорок семь тысяч, — отвечал Германн.
При этих словах все головы обратились мгновенно, и
все глаза устремились на Германна. — Он с ума сошел! —
подумал Нарумов.
— Позвольте заметить вам, — сказал Чекалинский с
неизменной своею улыбкою, — что игра ваша сильна:
никто более двухсот семидесяти пяти семпелем здесь еще
не ставил.
— Что ж? — возразил Германн, — бьете вы мою карту
или нет?
Чекалинский поклонился с видом того же смиренного
согласия.
— Я хотел только вам доложить, — сказал он, —
что, будучи удостоен доверенности товарищей, я не мо-
гу метать иначе, как на чистые деньги. С моей стороны
278
я конечно уверен, что довольно вашего слова, но для по-
рядка игры и счетов прошу вас поставить деньги на карту.
Германн вынул из кармана банковый билет и подал его
Чекалинскому, который, бегло посмотрев его, положил на
Германнову карту.
Он стал метать. Направо легла девятка, налево тройка.
— Выиграла! — сказал Германн, показывая свою карту.
Между игроками поднялся шепот. Чекалинский нахму-
рился, но улыбка тотчас возвратилась на его лицо.
— Изволите получить? — спросил он Германна.
— Сделайте одолжение.
Чекалинский вынул из кармана несколько банковых
билетов и тотчас расчелся. Германн принял свои деньги
и отошел от стола. Нарумов не мог опомниться. Германн
выпил стакан лимонаду и отправился домой.
На другой день вечером он опять явился у Чекалин-
ского. Хозяин метал. Германн подошел к столу; понтеры
тотчас дали ему место. Чекалинский ласково ему поклонился.
Германн дождался новой тальи, поставил карту, поло-
жив на нее свои сорок семь тысяч и вчерашний выигрыш.
Чекалинский стал метать. Валет выпал направо, семерка
налево.
Германн открыл семерку.
Все ахнули. Чекалинский видимо смутился. Он отсчитал
девяносто четыре тысячи и передал Германну. Германн
принял их с хладнокровием и в ту же минуту удалился.
В следующий вечер Германн явился опять у стола.
Все его ожидали. Генералы и тайные советники оста-
вили свой вист, чтоб видеть игру, столь необыкновен-
ную. Молодые офицеры соскочили с диванов; все офи-
цианты собрались в гостиной. Все обступили Германна.
Прочие игроки не поставили своих карт, с нетерпением
ожидая, чем он кончит. Германн стоял у стола, готовясь
один понтировать противу бледного, но всё улыбающе-
гося Чекалинского. Каждый распечатал колоду карт. Че-
калинский стасовал. Германн снял и поставил свою кар-
ту, покрыв ее кипой банковых билетов. Это похоже было
на поединок. Глубокое молчание царствовало кругом.
Чекалинский стал метать, руки его тряслись. Направо
легла дама, налево туз.
— Туз выиграл! — сказал Германн, и открыл свою
карту.
— Дама ваша убита, — сказал ласково Чекалинский.
Германн вздрогнул: в самом деле, вместо туза.у него
стояла пиковая дама. Он не верил своим глазам, не
понимая, как мог он обдернуться.
279
В эту минуту ему показалось, что пиковая дама при-
щурилась и усмехнулась. Необыкновенное сходство пора-
зило его...
— Старуха! — закричал он в ужасе.
Чекалинский потянул к себе проигранные билеты. Гер-
манн стоял неподвижно. Когда отошел он от стола, под-
нялся шумный говор. — Славно спонтировал! — говорили
игроки. — Чекалинский снова стасовал карты: игра пошла
своим чередом.
Заключение.
Германн сошел с ума. Он сидит в Обуховской больнице
в 17-м нумере, не отвечает ни на какие вопросы, и
бормочет необыкновенно скоро: — Тройка, семерка, туз!
Тройка, семерка, дама!..
Лизавета Ивановна вышла замуж за очень любезного
молодого человека; он где-то служит и имеет порядочное
состояние: он сын бывшего управителя у старой графини.
У Лизаветы Ивановны воспитывается бедная родственница.
Томский произведен в ротмистры и женится на княжне
Полине.
1833
Николай Греч % Черная женщина
as 2S
Книга первая
I
С-Петербург, 1796
В первых числах сентября два молодых человека во
фраках, но, как заметно было по всем их приемам,
военные, сидели на скамье в большой аллее Летнего сада.
Немногие городские жители пользовались ясностью при-
ятного осеннего дня. Один из молодых людей всматривал-
ся в прохожих, перемигивался с приятелями, кланялся
знакомым; другой сидел тихо, смотрел в землю и чертил
что-то тросточкою на песке.
— Что ты опять задумался, князь? — спросил первый
у своего товарища. Князь не отвечал и, по-видимому, не
слыхал вопроса. — Полно размышлять! — повторил пер-
вый громче. — Опять ты в своих воздушных чертогах! Очнись.
Вспомни хоть о товарище которого ты оставил на земле.
Князь взглянул на него, как будто припоминая, где он
и что с ним делается, и после минутного молчания сказал:
— Виноват, друг мой! Я не знаю... Что бишь такое?
— Ничего! — отвечал друг. — Только пора обедать.
Ведь у сестрицы твоей ждать не будут, а если застанем
ее за столом, то придется выслушать длинную рацею твоей
мачехи о разврате рода человеческого, обедающего ныне
после полудня.
— Ты прав! — сказал князь, вставая. — Поедем.
Молодые люди, взяв друг друга под руки, вышли из
саду и сели в карету.
— К сестрице! — сказал князь.
— К Алевтине Михайловне! — закричал лакей, вскочил
на запятки, и карета помчалась к Таврическому саду.
Князь в карете молчал по-прежнему. Приятелю это
вскоре наскучило.
282
— Если б я не знал тебя с младенчества, если б не
был свидетелем твоей задумчивости в корпусе, то подумал
бы, что ты влюблен, милый князь! Брось, сделай дружбу,
этот обычай. Ты часто приводишь в смущение всех друзей
и знакомых. Посреди шумного общества, в кругу веселых
товарищей ты вдруг умолкнешь, задумаешься, не видишь,
не слышишь ничего. В корпусе думали мы, что ты раз-
мышляешь о дифференциалах и интегралах. Но вот я
воротился после пятилетней разлуки и опять нахожу тебя
букою и философом, как прозвали тебя в детстве товарищи.
— Что делать, Хвалынский, — отвечал князь, — никто
не волен в своем нраве, когда нрав этот получил направ-
ление с первых дней его жизни. Ты знаешь, что младен-
чество мое протекло среди ужасных происшествий, что я
в детстве был очевидцем таких явлений, каких иной во
всю жизнь не встретит. Потом осиротел, стался одинок и
изныл бы душою, если б не сохранила меня дружба. Она
вспыхнула в наших сердцах в одну секунду, когда нас
привезли в корпус к генералу Пурпуру, тебя — изо
Пскова, меня — из Симбирска. Помнишь ли? Мы оба
вдруг очутились на чужбине, среди людей неизвестных, и,
когда удалились наши проводники, мы бросились друг к
другу в объятия и залились горькими слезами.
— Помню, помню! — сказал Хвалынский с чувством. —
Как усладительны эти воспоминания! Течением времени
они во мне отчасти изгладились, но ты, вижу, памятливее
меня. Когда ты говоришь о времени нашего детства,
прошедшее воскресает в душе моей, и мне кажется, что
я, как прежде, хожу с тобою по корпусному саду в
кофейном камзольчике, потом в голубом, а наконец и в
мундире. Продолжай, продолжай, любезный князь!
— И мне эти воспоминания несказанно приятны. Ты
один привязывал меня к жизни. Казалось бы, что пылкий,
ветреный, шумливый Хвалынский не может быть другом
угрюмому, молчаливому, подчас и несносному Кемскому,
но не так было на деле: ты был резов, но чувствителен,
смел и неугомонен с другими товарищами — со мною
уступчив, тих и нежен. Кровати наши стояли рядом.
Помнишь ли, как я однажды в испуге от сновидения
вскочил с постели и, конечно, больно бы ушибся, если б
ты не схватил и не удержал меня?
— Помню! Помню! Ты был бледен, дрожал и, глядя
ужасными глазами в угол комнаты, кричал: вот она! Вот
черная женщина! Страшно, как вспомню!
— И мне страшно: в эту самую ночь скончался батюшка.
— Что ты? Вот этого я не помню! Странно! И в эту
ночь тебе так причудилось? Поди же, толкуй с филосо-
283
фами! А право, я думаю, в человеке есть что-то такое,
чего не разгадали мудрецы, да вряд ли и впредь разгадают.
— Точно, — сказал князь Кемский, сжав руку своего
друга, — есть, наверное есть; только не все это видят, не
все этому верят.
— А ты веришь? — спросил Хвалынский с любопыт-
ством.
— Уверен! — отвечал князь. — Причин не знаю,
самых явлений растолковать не умею, но они сущест-
вуют. Мысль ли это, облеченная воображением в види-
мые формы, затаившееся ли в душе воспоминание бы-
лого случая, которое в памяти рассудка исчезло, только
есть видения, представляющиеся не внешнему, а внут-
реннему нашему зрению в виде существ действитель-
ных. Есть! Есть!
— И ты говоришь об этом так утвердительно? — сказал
Хвалынский в недоумении. — Я почитаю это одною
догадкою
— Догадкою! — отвечал князь, улыбнувшись. — До-
гадкою! Когда я говорю тебе, что такие видения быва-
ют, что мне представляются они часто, и не без при-
чины!
— Да отчего же именно тебе, и тебе одному? Я,
например, никогда не видал ничего подобного; разве,
бывало, иногда на походе, в Польше, после хорошего
обеда, причудится какая-нибудь глупость.
— Понимаю, — сказал князь, — эти призраки дымок
виноградного жару. Я говорю о другом: случаются ви-
дения наяву, когда человек обладает всем рассудком и
всеми чувствами. И эти явления имеют связь с его ду-
шевными движениями, прошедшими, настоящими и бу-
дущими. Ты говоришь: отчего не всем видятся эти при-
зраки? А я спрошу: отчего не всем нравятся, не всем
понятны музыка, живопись и другие выражения наших
внутренних ощущений? Образование, обучение для это-
го не нужны: надобно особенное устроение души и ее
органов. Одного учат музыке весь век, а он ничего в
ней не слышит и не чувствует, в другом при первом
звуке мелодии, родной с его душою, возникают ощуще-
ния, дотоле неведомые. Так и с голосом духовного мира:
он внятен только тому, кто одарен способностью его
слышать.
Князь умолк и задумался по-прежнему. Лицо его пы-
лало; глаза сверкали. Хвалынский смотрел на него с
изумлением: он никогда не видал своего друга в таком
исступленном положении, хотел просить подробнейшего
объяснения, но в это время карета остановилась у подъ-
езда, отворились дверцы, и оба друга вышли.
284
II
Мы знаем, что молодые друзья приехали к сестре
одного из них.
Алевтина Михайловна, не родная сестра князя Кемско-
го, была дочь храброго генерала Астионова, убитого в
первую турецкую войну. Матушка ее, Прасковья Андре-
евна, сочеталась вторым браком с вдовцом, князем Кем-
ским, у которого был один сын, герой нашей повести, и
вскоре, как говорится, схоронила и второго мужа. Дочь
ее Алевтина воспитывалась у ней в доме; пасынок, князь
Алексей Кемский, — в кадетском корпусе. Он был моложе
сведенной сестры двумя годами, и, когда он едва выходил
из отрочества, Алевтина блистала уже на всех балах и
праздниках. Генерал Астионов прожил почти все свое
имение на службе, но князь Кемский оставил четыре
тысячи душ, назначив попечительницею своему сыну его
мачеху и объявив падчерицу свою наследницею имения и
фамилии князей Кемских, если б сын его умер бездетным.
Почему князь нежно любил вторую жену свою? Нельзя
сказать; разве если примем правило: кого боишься, того
и любишь. Она умела овладеть умом и волею слабого
старика и заставила его написать завещание в пользу
дочери, уверив, что из любви к нему отказала в руке
своей миллионщику, который хотел, женясь на ней, запи-
сать все имение Алевтине. Между тем молодые лета,
цветущее здоровье и крепкое сложение Алексея Кемского
тревожили мачеху.
— Бедное дитя! — говорила она, вздыхая. — Все мир
да мир; выйдет в службу, а отличиться нет случая. Я
обещала покойнику, князь Федору, непременно заставить
сына пойти в военную службу, а теперь не знаю, впрок
ли это ему будет. Ну, что за военная служба в мирное
время? Бедный мальчик! А он так и рвется, как бы
положить живот за государыню и отечество. Подойдет к
портрету моего покойника, Михайлы Федосеича, да по
часам глаз не сводит с Георгиевского креста — такая
военная натура!
Княгиня Прасковья Андреевна, которой в то время
было уже за шестьдесят лет, могла служить живым при-
мером тому, что для проложения себе тропинки в мире
не нужно иметь ни блистательного ума, ни отличного
воспитания и что эти качества очень хорошо могут быть
заменены постоянством в преследовании своей цели, смет-
ливостью, хитростью и лицемерием. Она воспитана была
по старине, грамоте знала плохо, ничего в жизни не
читала, по-французски говорила только: бон-жур и бон-су-
ар, аншашпе и дезеспуар, а между тем умела найти себе
285
двух хороших мужей, воспользоваться в свете блистатель-
ным именем одного, княжеством и богатством другого.
Видя очень хорошо, чего недостает ей самой, она старалась
заменить эти недостатки воспитанием своей любезной
Алевтины, единственной наследницы ее умственных и
нравственных качеств. Алевтина получила образование
светское: говорила по-французски и по-итальянски, как
уроженка Орлеана или Флоренции, танцевала как четвер-
тая грация, играла на фортепиане и на арфе, пела как
соловей, рисовала без помощи и поправок учителя. При-
рода украсила ее всеми своими дарами. Дочь маленькой,
сухой, горбатой Прасковьи Андреевны была высока рос-
том, статна, грациозна, можно сказать, величественна.
Большие черные глаза беспрекословно повиновались ее
расчетам и, как храбрые воины, в нападении на врага
исполняли долг свой. Руки нежные, но не малые; ножки —
их никто не видал: Алевтина не любила короткого платья,
и хотя во время ее служения в светском легионе мода
ровно семнадцать раз выставляла любопытным взглядам
ножки милых жриц своих, но Алевтина в этом пункте
была непреклонна. Во все продолжение моды, которую
называла неприличною, она приметно тосковала и даже
спадала с лица, но лишь только, бывало, заметит в модном
журнале, что платья начали опускаться, вдруг развеселится
и похорошеет. Лицо у ней было правильное, овальное; рот
не ротик, но зато зубы белые, ровные, блестящие. Непри-
ятнее всего у ней был голос, звонкий, грубый, повелитель-
ный. Ум и нрав, как уже сказано, заимствовала она у
своей родительницы, но образовала их по требованиям
века и новых обстоятельств. Столь же постоянная, хитрая
и пронырливая в достижении того, что она почитала
целию жизни, Алевтина отринула кроткое лицемерие
своей матери: начитавшись романов и рассуждений о
добродетели и пороке, она составила свою собственную
систему нравственности, облекла ее в громкие фразы и
всенародно проповедовала. Добродетель, вечность, ничто-
жество благ земных, святость дружбы и родства, велико-
душие, забвение самой себя — были у ней беспрерывно
на языке. И — странное дело! — люди, ее окружавшие,
даже те, которые имели с нею отношения независимые,
не близкие, были как будто заколдованы этим тоном,
повелительным и не допускающим противоречий; знали,
что на сердце у ней совсем не то, что на языке; видели
ее поступки, нимало не сходные с словами, — и молчали,
покоряясь ей, изредка только позволяя себе заметить
кое-что об этом страшилище добродетели. Под руководст-
вом хитрой матери, пользуясь и действуя своими дарами,
природными и приобретенными, Алевтина, холодная и
Ж
бессердечная, не могла не сделать хорошей партии. К тому
же должно прибавить, что княгиня управляла в звании
опекунши всем имением своего пасынка и пользовалась
его доходами, как собственными, называла его деревни и
дома своими и провозглашала дочь свою наследницею
четырех тысяч душ. Эти прелести, эти добродетели, эти
души пленили сердца многих. Алевтина могла выбрать
любого. Она долго колебалась, рассчитывала и наконец
подала руку пятидесятидвухлетнему генерал-поручику Эли-
мову. Все изумились: девятнадцатилетняя, блистательная,
светская девица выходит замуж за старика! Но она знала,
что делает. Муж чиновный, в александровской ленте,
кандидат в генерал-губернаторы, представлял великолеп-
ную перспективу ее властолюбию. Элимов же, с своей
стороны, рассчитывал, что ей достанется великолепное
имение, которым пользуется ее матушка. Красота, ум,
таланты Алевтины не умножали ее достоинств в глазах
жениха; нрав крутой, повелительный их не уменьшал.
Элимов был выведен в люди слепым случаем, прожил
небольшое свое имение и решился поправить состояние
браком. Оба ошиблись в своих расчетах: Алевтина, вскоре
по вступлении в замужество, увидела, что муж ее человек
ничтожный и по уму и в свете. Его принимали в домах,
приглашали на обеды и вечера, но он везде играл роль
самую посредственную, и не было никакой надежды, чтоб
он когда-либо мог возвыситься службою. Это открытие
привело было молодую жену в отчаяние, но она утешилась
мыслию, что нет такой вещи в свете, которой нельзя было
бы поправить терпением, постоянством и умом, и реши-
лась пользоваться настоящим. Элимов, с своей стороны,
узнал, также после свадьбы, что только малая часть имения
князя Кемского достается жене его и что истинный на-
следник жив и воспитывается в корпусе. Не трудно по-
нять, что последовало за этими открытиями: объяснения,
ссоры, упреки, остуда. Высокопарные фразы Алевтины,
возгласы о добродетели и бескорыстии не действовали на
жесткую душу Элимова: он насмехался над ее нравоуче-
нием и красноречием, ездил в английский клоб, играл до
глубокой ночи в вист — и проигрывал, сколько было
возможно. Одно должно сказать в похвалу ему: узнав, что
у Алевтины есть брат, сирота, он поспешил навестить его
в корпусе и, нимало не помышляя о том, что этот молодой
человек препятствует ему поправить свое состояние, при-
ласкал его, впоследствии полюбил искренно и всегда за-
щищал бесприютного сироту от явных и скрытных напа-
дений своей жены и тещи. Элимов был человек необра-
зованный и не слишком нежный, но в военной службе
напитался праводушием и доброжелательством к ближне-
287
му. он женился по расчету, но никогда, по расчету, не
обидел бы своего шурина. Шесть лет протекло в этом
браке. Элимов получил приказание ехать к армии, стояв-
шей тогда в Польше. Он охотно поскакал под пули, чтоб
отдохнуть от беспрерывной домашней перепалки, и чрез
месяц пришло известие, что он убит в сражении. Алевтина
увидела себя вдовою на двадцать шестом году, с тремя
детьми. Все церемонии, обычные при таких случаях, ис-
полнены были во всей точности: при получении письма,
в котором адъютант покойного, капитан фон Драк, с
достодолжным чинопочитанием извещал ее превосходи-
тельство о постигшей ее и отечество потере, она упала в
обморок; очнулась, при помощи домашнего доктора, чрез
четверть часа; велела пустить себе кровь и слегла в
постелю. Через три дня, когда поспел глубокий траур,
вышла она из спальни и начала велеречиво толковать о
бренности жизни человеческой, о бессмертии души, о
награде на том свете, об отечестве, о сладости умереть на
поле брани и так далее. Печаль ее прошла скорее траур-
ного года. Она очутилась вновь на свободе еще молодою
и красавицею. Многие из прежних вздыхателей бросились
искать руки ее. Она слушала их рассказы о сердечных
страданиях, глядела на небо и утирала слезу.
— Кто возьмет за себя бедную вдову с тремя сиротами?
Не те нынче времена! — говорила она.
III
В то время, с которого мы начали рассказ, исполнился
год по кончине генерала Элимова.
Когда князь Кемский вышел из кареты, очутилось у
подъезда несколько человек слуг. Все они с искренним
усердием, без низкого раболепства, приветствовали своего
доброго барина: они видели в нем истинного наследника
господ своих; чувствовали, что, поступив под его законную
власть, отдохнут от попечительства добродетельных ба-
рынь. Князь Алексей, поздоровавшись с добрыми людьми,
порасспросив кое о чем стариков, взошел на лестницу.
Хвалынский, поискав лорнетом, нет ли в этой толпе
представительниц прекрасного пола, последовал за своим
другом.
Молодые люди вошли в гостиную. На софе, перед
круглым столиком, сидела княгиня Прасковья Андреевна,
маленькая, сухощавая старушка в простом белом платье,
в старушечьем чепчике с крыльями, и вязала сетку на
палочке. Подле нее, на вышитых подушках, лежали две
гнусные моськи. Над софою висели два портрета: Михаила
Федоровича Астионова, в армейском мундире, и супруги
288
его, в высокой прическе семидесятых годов: на портрете
она сохранила свою умильную улыбку; в руке у ней был
пестрый тюльпан. Вокруг портретов висело около двадцати
фамильных силуэтов. Комната убрана была в старинном
вкусе: в бортах стенной живописи извивались арабески,
в которых гнездились небывалые в природе птицы. По-
среди комнаты висела большая люстра с гранеными стек-
лышками. Мебели простого дерева, выкрашенные белою
краскою с синими каемками, на спинках стульев нарисо-
ваны цветы. Окна украшены белыми миткалевыми зана-
весками. Под зеркалами, в золотых рамах, стояли белые
мраморные столики на деревянных вызолоченных ножках,
на столиках фарфоровые вазы с душистыми травами. На
уступе изразчатого камина представлялась в лицах эклога
Александра Сумарокова: фарфоровый пастушок млел у ног
фарфоровой пастушки. На аркадскую сцену смотрели
сбоку два китайских урода.
У одного окна сидела, в креслах, Алевтина Михайловна
в модном утреннем неглиже и, думая о чем-то крепкую
думу, играла в рулетку. Перед нею стоял, в покорном
молчании, капитан Иван Егорович фон Драк, в мундире,
при шпаге, держа пальцы по квартирам, смотрел ей в глаза
и готовился сказать: «Да, да! Точно так, ваше превосхо-
дительство!»
Как очутился здесь адъютант? Предав земле тело своего
генерала и не чувствуя в себе охоты последовать его
примеру, он выпросился в Петербург, под предлогом не-
обходимости его присутствия для сдачи дел генерала по
начальству. Главнокомандующий не поколебался уволить
его и, когда фон Драк пришел к нему, чтобы поблагода-
рить за отпуск и откланяться, сказал вслух при многих
офицерах: «С Богом, батюшка, с Богом! Помилуй Бог,
сколько было дел у покойника! Вам не справиться до
окончания кампании. Оставайтесь же в Петербурге сколь-
ко угодно: мы и без вас как-нибудь сладим». Все присут-
ствующие засмеялись. Фон Драк низко поклонился, вышел
из палатки и на вопрос одного товарища, как его принял
генерал, отвечал с восторгом: «Как сына родного! Этакой
милости я не ожидал. Шел было к нему, как на батарею,
ан нет: обласкал и осчастливил! Истинно великий чело-
век!» И вот он приехал в Петербург и поступил в преж-
нюю должность, не догадываясь, какие великие судьбы его
ожидали.
— Ах, милый друг Алеша, — вскрикнула княгиня,
приподнимаясь с канапе. Князь Алексей подошел к ней и
с учтивостью и ласковым взглядом поцеловал ей руку.
— Каковы вы в своем здоровье, мамонька?
11 Страшное гадание
289
Между тем Хвалынский, готовясь в свою очередь по-
дойти к руке, исподтишка модным востроносым сапогом
толкнул спавшую моську. Она завизжала, а другая залаяла.
— Тише, проклятые! — закричала княгиня, замахнув-
шись на них табакеркою. — Слава Богу, душенька! Вчера
дурнота прошла от капель Христиана Карловича; я сегодня
у Всех Скорбящих всю раннюю обедню отстояла, так
теперь что-то устала. Да это пройдет. А ты, голубчик,
здоров ли, ангел мой?
Князь Алексей поклонился и повернулся к сестре.
Хвалынский, в свою очередь, поздоровался с княгинею.
Зоркая старуха, заметив, что он был виною страданий и
вопля бедных мосек, отвечала ему на вопросы с явною
досадою.
— Здравствуй, брат! — сказала, встав с своего места,
Алевтина, как будто пробужденная из какого-то глубокого
размышления. Князь поцеловал ее.
— Что с вами, дорогая? — спросил он. — Вы приза-
думались?
— Ничего, дорогой, — отвечала она, стараясь скрыть
волнение душевное.
— Послушай, душа моя, Алешенька, — начала княги-
ня, — я скажу тебе новость! — Алевтина покраснела,
топнула ногой и взглянула на мать свою грозным оком.
Княгиня отвечала дочери взглядом же, чтоб она не боя-
лась, и продолжала начатое: — Княгиня Пелагея Василь-
евна женит сынка на купеческой дочке и берет полтора
миллиона чистогану. Вот умная женщина! Покойник-от
князь все спустил в карты, а она, матушка, видишь, как
поправляется.
— Знаю, ваше сиятельство! — возразил, смеючись,
Хвалынский. — Я сбираюсь поднести новой княгине са-
мого лучшего парижского порошку, чтоб вычистить зубы.
Румян и белил у ней довольно.
Княгиня с возрастающею злобою глядела на Хвалын-
ского и искала в уме ответа. В это время фон Драк, не
замечая, что поднимается буря, подошел к князю Алексею
и сказал с низким поклоном:
— Все ли вы в добром здоровье, ваше сиятельство,
князь Алексей Федорович?
— Здоров, а вы, Иван Егорович? — спросил князь
приветливо.
— Да-с, не могу не быть здоровым! — отвечал он,
раболепно посматривая на Алевтину. — Ее превосходи-
тельство... (Алевтина взглянула на него значительно и
гневно.) Да, да, да! — пробормотал дробью фон Драк,
смешавшись.
290
Молодые люди замечали, что в доме происходит нечто
необыкновенное, что все в каком-то смущении: видно,
скрывают и, кажется, хотят открыть. Не знаем, что после-
довало бы за этим, если б не вошел в комнату низенький,
толстый дворецкий в сером фраке с объявлением: «Ку-
шанье поставлено!» Княгиня поднялась. Алексей подал
руку мачехе и повел ее. Хвалынский хотел повести Алев-
тину, но она, представясь, будто не замечает его движения,
подала руку Ивану Егоровичу, который до принятия этой
чести низко поклонился. Молодой ветреник вскоре уте-
шился: в столовой подошел он к миловидной гувернантке,
которая привела к обеду детей, и забыл обеих барынь.
За столом господствовало молчание. Хвалынскому ка-
залось, что обе хозяйки задумываются и размышляют о
чем-то важном. Князь Алексей был молчалив и задумчив
по обыкновению. Фон Драк, занимая всегдашнее свое
адъютантское место, насупротив командира, разливал суп,
но не с обыкновенными своими форменными приемами:
он был также в каком-то смущении. Это безмолвие на-
скучило Хвалынскому, и он начал экзаменовать заслужен-
ного адъютанта.
— Что, почтеннейший Иван Егорович, сколько сегодня
градусов тепла?
— Тринадцать с половиною в тени, — отвечал фон
Драк.
— А барометр каков?
— Поднялся на три линии со вчерашнего вечера.
— Какой сегодня ветер?
— Юго-восточный тихий.
— Что вода в Неве?
— Убыла против вчерашней на полтора дюйма.
— Исправно! — сказал Хвалынский и, заметив, что
этот разговор досаден Алевтине, прибавил: — Удивитель-
но! Какой лексикон! Такой адъютант, чудо! Скажите,
почтеннейший Иван Егорович, сколько вы клали померан-
ца на бутылку в этот бишоф — прекрасный!
Алевтина вышла из терпения.
— Иван Егорович, — отвечала она в сердцах, — этим
не занимается. Он истинный мне друг и руководитель
детей моих. Не его вина, что скромные добродетели не
находят ценителей в нынешнем мишурном свете. Дети
мои...
— Ах, точно, Алевтина Михайловна! Я знаю, как до-
стойный капитан печется о ваших детях. Скажите, поч-
теннейший Иван Егорович, как спала эту ночь Катенька?
Она зубы делает, так, я думаю, вам отдыху не дала!
— А почему же так? Да... с? — спросил фон Драк в
замешательстве. — Не могу-с этого знать, да...с.
291
— Так вы уж перестали ее укачивать?
Алевтина вспыхнула:
— Помилуйте, Александр Петрович, с чего вы взяли,
что Иван Егорович укачивает моих детей?
Хвалынский смеялся, не отвечая ни слова.
— Это-с оттого-с, ваше превосходительство, — сказал
фон Драк, — они-с, то есть Александр Петрович-с... од-
нажды-с видели-с, как я укладывал спать Платона Серге-
евича, так они-с и заключили-с, будто-с...
— Истинный друг мой, благодетель моих сирот! —
сказала Алевтина торжественным голосом. — Пусть по-
рочный свет судит о тебе по своим превратным понятиям.
Я тебя понимаю! — С сими словами протянула она чрез
стол руку свою к фон Драку, который схватил ее и с
почтительным жаром поцеловал. Князь Алексей смотрел
на сестру с изумлением.
— Эго что? — спросил Хвалынский в недоумении.
— А это то, — отвечала ему с злобою Алевтина, —
что вы своими неуместными шутками заставляете меня
при вас, при чужом человеке, открыть тайну, которую я
хотела объявить в тесном кругу своего семейства. Знайте
же, сударь...
Князь, видя возрастающий гнев сестры своей, прервал
ее с кротостью:
— Полно, сестрица! Не сердись на моего Александра.
Он любит посмеяться, но, право, никого обижать не
станет. И вы, Иван Егорович, конечно, понимаете друже-
ские шутки?
— как не понимать, ваше сиятельство, да-с, точно-с,
они шутить изволят-с.
— А я этого не терплю! — сказала Алевтина, вставая
из-за стола. — На все есть время и место! — Она
перекрестилась, обратясь к образам, поспешно подала
руку адъютанту и пошла в гостиную впереди всех. Прочие
последовали за нею в безмолвии. Князь, посматривая на
Хвалынского, качал с упреком головою, Хвалынский от-
некивался взглядами, с трудом удерживаясь от смеху, а
княгиня шла с пасынком, бормоча что-то скозь зубы.
В гостиной все по заведенному этикету подошли к
ручке, сначала к княгине, потом к Алевтине Михайловне.
После этого уселись на софе и на близстоящих креслах.
Фон Драк также занял место по нетерпеливому пригла-
шению Алевтины. Минут десять продолжалось прежнее
молчание. Наконец Алевтина откашлялась громко, по сво-
ему обыкновению потерла руки, как будто умываясь, и
начала следующую речь:
— Любезный братец! Я хотела было наедине сообщить
тебе о предмете весьма для меня важном, но теперь
292
решилась говорить при всех (взглянув значительно на
Хвалынского). Подкрепляемая правилами религии и добро-
детели, я не боюсь толков, но, уважая в себе достоинство
женщины и матери, должна стараться избегать их. Итак,
объявляю тебе, что я решилась вступить в брак. (При этих
словах фон Драк встал и почтительно поклонился всей
компании.) Пусть свет судит по наружному блеску и
минутной славе: я насладилась всеми его благами и не
нашла в них удовлетворения истинным моим чувствам и
мыслям. Есть достоинства, которыми затмеваются все
фальшивые блестки развратного и недостойного света.
Есть люди, которые под скромною наружностью скрывают
необыкновенные достоинства и одними добродетелями
своими заставляют молчать злобу, клевету и зависть. Есть
наслаждения душевные, которые превыше всех тщетных
удовольствий в вихре светской жизни. Я нашла себе друга,
нашла отца моим детям и решилась соединить с ним
навеки судьбу свою. Вот мой жених!
Она произнесла последние слова с напряжением всех
сил своих, указала на фон Драка, залилась слезами и
закрыла глаза платком.
Все остолбенели. Князь не знал, что делать. Хвалынский
тоже. Фон Драк глядел на всех с вопросительною миною.
Старушка княгиня нюхала табак и смотрела на моську.
Князь прервал утомительное молчание.
— Не могу не одобрить вашего выбора, сестрица, —
сказал он в величайшем замешательстве. — Я сам всегда
уважал Ивана Егоровича за его честность, исправность по
службе, уважение к старшим, за его... — Князь остано-
вился, не зная, чем кончить. — Но маменька, — сказал
он, — как маменька думает? Скажите, маменька, что вы
думаете?
— Никто как Бог! — отвечала княгиня со вздохом и
умильным взглядом в передний угол комнаты.
— А сам Иван Егорович? — спросил князь, более и
более смущавшийся.
— Он! — вскричала Алевтина. — Он, эта добродетель-
ная душа, он открыл мне свои чувства, он уже давно... —
При этих словах фон Драк бросился пред нею на колени
и, подняв руки, вскричал: — Владычица души моей!
Алевтина, видно боясь дальнейшего объяснения, сильно
притиснула его ртом к корсету, то есть прижала к сердцу
нежной невесты, но Хвалынский довершил начатое и
прошептал на ухо изумленному князю:
— Познай, колико я тобою страстен!
Познай, колико я несчастен,
Став пленник красоты твоей!
293
Засим пошли, как водится, поздравления, лобзания,
слезы. Хвалынский восхищался комическою сценою, но
князь был очень огорчен странным поступком Алевтины:
не знал, чему приписать мгновенное воспаление пламен-
ной страсти в умной женщине к деревянному капитану,
и поспешил с другом своим выбраться из дому. Карета
еще не приезжала, и они пошли пешком.
IV
Дорогою Хвалынский дал полную волю смеху, который
так долго удерживал в границах.
— Ай да жених! Ай да супруг! И гордая генерал-пору-
чица, покоренная любовною страстью, выходит замуж за
капитана! Превосходительство и благородие! О любовь!
Любовь! Какие штуки ты творишь на свете!
— Тебе смешно, — сказал князь, — а мне так очень
больно! Алевтина, умная, расчетливая, гордая Алевтина,
выбрала этого болвана! И так скоро, так неожиданно!
Непонятно и крайне обидно!
— А тебе что до этого за дело? — спросил Хвалын-
ский. — Ведь она тебе почти совершенно чужая. Твой
отец женился на ее матери — что это за родство?
— Конечно, не близкое, — сказал князь, — но у меня
другой родни нет. К тому же я свято чту волю покойника
батюшки: он назначил Алевтину и детей ее наследниками
моего имения, если б я не имел своих. Это утверждено
законным порядком. Но я и без его завещания поступил
бы не иначе. Покойника ее мужа уважал я искренно.
Сергей Борисович был человек простой, необразованный,
можно сказать, дикий, но имел доброе сердце, был честен
и любил меня, как родного. Я обязан воздать тем же его
детям. И поверишь ли, иногда закрадывается в душу мою
странная мысль, что я отнюдь не должен жениться — для
исполнения воли моего отца?
— Вот это вздор! — сказал Хвалынский. — Покойный
Элимов никогда не решился бы на такую жертву для
чужих детей.
— А почему знать? Тебе известен поступок его с сыном
бывшего его начальника, Ветлина. Узнав о смерти благо-
детеля своей юности, убитого под Измаилом, он поспешил
к его вдове и нашел ее на столе: она умерла в родах.
Добрый Элимов взял новорожденного сына, привез к себе
в дом и объявил жене, что намерен воспитать сироту
наравне с своими детьми. Жена и теща напали на него,
называя мотом, врагом своего племени и так далее. Но он
устоял, как храбрый воин. Ребенка окрестили. Сам Элимов
был его восприемником. По совершении обряда, поцело-
294
вав крест, Займов сказал мне строгим голосом: «Знаешь
ли ты, князь Алексей, что значит это крестное целование?
Я присягнул пред Богом и людьми быть отцом, наставни-
ком и защитником этого несчастного младенца. Но мне
не долго остается жить на свете. Вряд ли я дождусь того,
чтоб мой крестник вырос. Меня не станет, так ты запла-
тишь за меня долг моему доброму командиру и благоде-
телю». При этих словах на грубом, диком лице Элимова
проглянуло какое-то необыкновенное чувство; слеза выка-
тилась из-под густых бровей по израненной щеке. Тогда
в первый и в последний раз я видел его плачущего. И я
оставлю детей человека, который так благородно пекся о
чужих детях? Нет! Я не даю монашеского обета, не
отказываюсь от возможности жениться, но дети Элимова
всегда будут близки моему сердцу. Правда, что сестрица
Алевтина...
— Сделай милость, перестань называть эту несносную
женщину своею сестрицею, а хитрую лицемерку, княгиню,
матерью. Меня это всякий раз как ножом в сердце
ударит! — вскричал Хвалынский. — Пусть будут дети
твоими питомцами — это так. Впрочем, и они не пропадут:
старший, Григорий, крестник покойного князя Потемкина;
младший, Платон...
— Полно, полно, Хвалынский, судить о детях! Никто
не знает, что из них будет.
— Конечно, — сказал Хвалынский насмешливым то-
ном, — под опекою и руководством Ивана Егоровича фон
Драка они сделаются великими людьми. Но твоего Сережу
надобно куда-нибудь пристроить. Его там заколотят. Он
мальчик острый, резвый, ум и способности его быстро
развиваются.
— Да, благодаря доброй Наталье Васильевне! Почтенная
девица! В таких молодых летах исполняет она свои обя-
занности с примерным усердием. Я и четверти часа не
выдержал бы в этом содоме.
— Вот умно, князь, что ты обратился к этому предмету!
Эта Наташа, признаюсь в слабости, одна и привлекает в
скучный дом княгинин. Я терпеливо слушаю бесконечные
рассказы княгини о старине и длинные речи Алевтины
Михайловны о добродетели и бескорыстии в ожидании
той счастливой минуты, когда это благородное, миловид-
ное, прелестное существо войдет в комнату. Я никогда в
жизни порядочно не влюблялся, но, смотря на черные
глаза Наташи, следя за ее очаровательной улыбкою, час-
техонько хватаюсь за сердце, тут ли еще оно. И при этом
какой ум, какое образование!
— Правда, — отвечал Алексей, — она премилая девица,
каких я мало встречал в свете. Но мне кажется, что ум
295
и красота даны ей природою на счет сердца. Она холодна,
нечувствительна, горда. В первые дни пребывания ее в
доме сестры мне казалось, что мы с нею подружимся: она
разговаривала со мною свободно, непринужденно, довер-
чиво, но вдруг все переменилось. Я сделал глупость,
подарил ей в именины пару бриллиантовых серег. Если б
ты знал, какую беду я на себя накликал! Во-первых,
матушка и сестрица прогневались на меня и на нее: у них
у самих не было таких серег. Во-вторых, сама Наташа
переменила обращение со мною: она не могла отказаться
от подарка, но приняла его как горькую обиду, заплакала
и с тех пор перестала говорить со мною. Нестерпимая
гордость! Ей стыдно было принять подарок от чужого
человека, а я дарил ее за старание о воспитаннике моем,
которого она своими попечениями избавила от смерти в
кори. Женщина нечувствительная, гордая, по моему мне-
нию, не загладит своих недостатков умом и красотою.
Сердце, сердце! Вот источник наших добродетелей, вот
причина страданий и наслаждений наших!
— Нет, князь! Ошибаешься! — промолвил Хвалынский
с едва приметным вздохом. — Сердце есть и у Наташи,
да, видно, не нам с тобою оно весть подает.
— А, в самом деле, жаль, — продолжал князь, — что
она такая гордая! Никогда не встречал я женщины мило-
виднее. Иногда, при рассказе о чем-нибудь интересном, о
каком-либо подвиге добра, о пожертвовании самим собою,
о страданиях человечества, у ней появляется в глазах и
на лице такое выражение, что поклялся бы в ее чувстви-
тельности, и даже излишней! И все это маска, жаль!
Всякий человек есть ложь, говорят в свете.
— Да, когда он представляется добрым, — сказал
Хвалынский, — зато фурии являются во всем своем
блеске. Об Алевтине Михайловне не скажут, что она
притворяется, когда вспылит на кого-нибудь.
— А я так скажу, что и у Алевтины есть хорошие
стороны. Меня она наверное любит, правда, по-своему.
И любовь ее нередко доходит до непростительного ба-
ловства. Мне, например, давали в ребячестве совершен-
ную волю: денег было у меня довольно, слугам приказано
было слушаться меня беспрекословно. Начальников и учи-
телей моих дарили, ласкали, просили их не обходиться со
мною слишком строго, не принуждать к ученью, боясь,
чтоб это не повредило моему здоровью. И я сделался бы,
может быть, величайшим негодяем, если б не... — Князь
умолк и задумался.
— И ты это называешь любовью, — вскричал Хвалын-
ский. — Да это хуже всякой ненависти! Хорошо, что у
тебя такая добрая натура, а не то — был бы я без друга.
296
Но, видно, детством баловство и кончилось. Теперь неред-
ко поглядывает она на тебя как гремучая змея.
— Перестань меня мучить, Александр! Мы не вольны
выбирать себе родню. Провидение лучше нас знает, что
каждому нужно и полезно. И заметь, что гораздо меньше
бывает раздоров между братьями и сестрами, нежели
между супругами. Это оттого, что братьев и сестер дает
нам Бог, а жен выбираем мы сами. Что делать, если у
сестры моей нрав не самый кроткий? Я знаю и вижу, что
она властолюбива, вспыльчива, иногда показывает непомер-
ную жадность и зависть, но кто без пороков? Она терпит
мои слабости, и я должен снисходить к ней. К тому
же как и не быть ей бережливою, как не стараться о
приобретении? У ней именье небольшое и трое детей.
— Агнец непорочный! — шептал про себя Хвалын-
ский. — Его стригут без жалости, а он радуется, что ему
будет легче!
— Напрасно ты говоришь, — продолжал князь, — что
она баловала меня только в детстве. И впоследствии не
худо было бы, если б она не давала мне лишней воли.
Чтение военных книг, рассказы покойного зятя, беседы с
заслуженными корпусными офицерами — все это вселило
в меня страсть к военной службе — действительной,
против неприятеля. Я богат, хорошей фамилии, следствен-
но мог поступить офицером в гвардию, и все советовали
мне это сделать, даже покойник Элимов. Только Алевтина
и Прасковья Андреевна хвалили мое намерение и совето-
вали пойти по армии. Я так и сделал. Потом, когда судьба
заставила меня, армейского офицера, оставаться в Петер-
бурге при черчении планов, между тем как гвардия пошла
под шведа, обе они крайне совестились и жалели, что
позволили мне поставить на своем. Что мне до их слабо-
стей и недостатков? Они мне свои, они меня любят, а
впрочем, судья им Бог!
— Но теперь у тебя еще свой человек, зять нумер
второй, Иван Егорович фон Драк. Поздравляю!
— Это непостижимо! — сказал с досадою князь. —
Гордая, властолюбивая Алевтина выходит за самого ни-
чтожного человека. Впрочем, он человек строгой честно-
сти, аккуратен до педантства, услужлив, вежлив, не спор-
щик; может статься, будет и хорошим мужем; только что
он обещает в будущем для Алевтины и детей ее? Неужели
она влюбилась в этого флигельмана?
— И я не могу понять, — сказал Хвалынский, — что
она в нем нашла. Только о будущей судьбе его я не
беспокоюсь: он протрется далеко — то бочком, то ничком,
иногда и ползком. Такие люди сделаны для мест по
службе, а места для них. Он будет исполнять беспрекос-
297
ловно и исправно все приказания командира, и самые
глупые, не смея думать, что командир может ошибиться;
умничать не станет: для умничанья нужен какой-нибудь
ум; секретов не перескажет: у него лексикон начинается
словом «да* и оканчивается словами: «точно так-с, слу-
шаю-с». Увидишь, как он пойдет в гору при помощи своей
супруги и тещи!
— Дай Бог ему хоть этого! — сказал князь со вздохом.
V
Странные приключения того дня, неожиданный посту-
пок Алевтины, догадки о будущем — все это расстроило
князя. Хвалынский, нежно любивший своего товарища,
который всегда был для него идеалом благородства, ума
и образованности, не мог найти средств, чтоб рассеять его
задумчивость. Князь никогда не был словоохотен, а в
случае какой-нибудь неприятности становился еще молча-
ливее обыкновенного. Менее всего желал Хвалынский
навести его в это время на любимый предмет размышле-
ний и бесед князя: на сверхъестественные влияния и на
видения духов бесплотных. Ему, правда, странно было, что
человек такого ума и воспитания, как князь Кемский,
может верить вещам, предоставленным здравою филосо-
фиею в удел суеверным старухам и людям непросвещен-
ным, но именно это обстоятельство и подстрекало его
любопытство. «В этих предметах должно же быть что-ни-
будь существенное, — говорил он сам себе, — если мой
умный, начитанный, знакомый с историею и физиологиею
князь Кемский верит в их действительность! Дам ему
поотдохнуть от волнения нынешней досады и потом найду
случай напомнить об этом любопытном деле».
Случай этот вскоре представился. Чрез несколько дней
после того друзья наши узнали, что один из корпусных
товарищей их, капитан Вышатин, на пути из Финляндии
лежит больной близ Выборгской дороги. Неуклюжий чу-
хонский ямщик в двух станциях от Петербурга сбился в
темную, бурную ночь с дороги, проехал верст двенадцать
в сторону и опрокинул повозку в глубокий овраг. Выша-
тин, спавший в это время, проснулся от испугу и от
жестокой боли в правой ноге. Денщик вытащил его из-под
повозки. Вышатин ступил несколько шагов и упал на
землю: нога его была смята и вывихнута. Что было делать?
Кое-как подняли коляску; оказалось, что задняя ось пере-
ломилась; подперли коляску оглоблею и положили Выша-
тина на подушки. Часа через два рассвело. Вышатин
увидел себя в самой живописной долине финляндской
Швейцарии. Шагах стах в трех лежала на возвышении
298
чухонская деревня Сярки, под нею простиралась прекрас-
ная долина, орошаемая быстрым ручьем. Но страдальцу
было не до картинных видов. Узнав, что в этой деревушке
нет никого кроме крестьян и что верстах в осьми нахо-
дится пасторат, он решился туда отправиться. Досужий
денщик изготовил носилки. Вышатина уложили, и четыре
дюжие чухонца, в надежде щедрой платы, понесли его в
пасторат, или село Токсово, известное петербургским лю-
бителям загородных прогулок. Там отвели ему на дворе
пономаря просторную залу в большом деревянном доме,
где обыкновенно останавливаются приезжие из Петербур-
га. Тотчас по приглашению Вышатина явился финский
пастор, человек учтивый и образованный, и привел с
собою старика лекаря, который проводил у него лето.
Повреждение ноги оказалось неопасным, но надлежало в
течение нескольких недель соблюдать величайшее спокой-
ствие, не двигаться с места и в точности исполнять
предписания хирургии. День, два Вышатин пролежал смир-
но, но, когда боль стала утихать, когда прекратилось у
него головокружение, причиненное быстрым лётом в глу-
бокую яму и нечаянным испугом, он почувствовал смер-
тельную скуку. «Нет ли у вас каких-нибудь книг?» —
спросил он у пастора. «Как не быть, — отвечал пастор,
улыбаясь, — только все финские и шведские. Впрочем, у
жены моей есть и немецкие». — «Ради Бога, дайте хоть
немецких!» — жалобно сказал Вышатин, впрочем, не
большой охотник до немецкой литературы. Приносят кни-
ги, и что ж это? «Всеобщая повариха», «Безысходный
комплиментер и корреспондент» и Балтазара Грациана
«Придворный человек». Вышатин чуть не заплакал с до-
сады. Потерпев еще денек, он вздумал пригласить к себе
товарищей и послал своего денщика, на чухонской тележ-
ке, в Петербург с циркуляром: «Вышатин вывихнул доро-
гою ногу и лежит в Токсове. Кому из кадет досужно, тот
приедет навестить товарища, умирающего от скуки среди
чухонских лиц, немецких книг и латинских мазей». Денщик
тотчас отыскал князя Кемского и Хвалынского, рассказал
им путевые приключения своего барина и отправился с
отметкою их на циркуляре: «Читали; едем сами и повестим
по всей роте».
Князь Кемский обрадовался случаю отвести душу после
горьких и досадных сцен у Алевтины. Хвалынский уже
заранее влюблялся в рыженьких и беловолосых чухоночек.
Взяли позволение командира поехать на неделю за город
и поскакали в Токсово. Дорога туда идет сначала по
болотному грунту, поросшему низким кустарником: это
дно большого водоема, простиравшегося в старые незапа-
мятные времена между нынешними берегами Финского
299
залива, Дудергофом, Пулковом и возвышениями парголов-
скими и токсовскими. Верстах в двенадцати от Петербурга
земля возвышается, показываются пригорки, появляются
и леса, между возвышениями дремлют озера.
Печальный вид этой страны в осеннее время склонял
обоих друзей к задумчивости, каждого различным обра-
зом: Хвалынский, смотря на желтеющие листья, на блек-
лую траву, на серое небо, с сожалением вспоминал о
промелькнувшем с быстротою молнии красном лете и
считал, сколько времени остается до зимних вечеров, когда
искусственный свет заменит долгоденственное сияние лет-
него солнца, когда беседы и увеселения общественные
заставят забыть наслаждения природою. Кемский же гля-
дел на померкающую красу природы, как на умирающего
друга, пробегал мыслию время, прошедшее с минувшей
зимы, исчислял свои наслаждения, успехи, надежды сбыв-
шиеся и несбывшиеся, воображал, как все это, и окружа-
ющий его видимый мир, и мир, наполняющий его душу,
покроется белым саваном смерти, и как по истечении
урочного времени красное солнце опять оживит природу,
и она воскреснет вновь в блеске лучей весенних.
Мысли эти настроили душу Кемского в мечтательном,
возвышенном тоне.
— Грустно смотреть на осеннюю природу, — сказал
Хвалынский, — точно умирающий человек, в котором
жизнь борется еще с холодом смерти. Это зрелище всегда
наводит на меня тоску.
— В этом я счастливее тебя, — сказал Кемский, —
явления природы, и тихие и грозные, и приятные и
ужасные, действуют на меня равно, возбуждая мысль о
вечности, о неизменной силе творческой природы, о бла-
гости Провидения, о бесконечной и непостижимой мудро-
сти, с какою устроена вселенная. Не умирают эти поблек-
шие листья, эти увядшие травы: они преобразуются в
начало, из которого возникает новая жизнь! Эта мысль
утешает меня при взгляде на унылую осенью землю, у
одра умирающего друга и при помышлении о собственной
моей тленности.
— Рано, братец, нам думать об этом, да и страшно. Я
не боюсь смерти в сражении, даже в военном лазарете,
а трепещу при мысли о том, что какая-нибудь глупая
простудная горячка может ни за что ни про что положить
меня в могилу. Всячески удаляю от себя мысль о возмож-
ности этого случая и, благодаря Бога, привык выгонять из
головы грустные помыслы, как докучливых мух.
— Напрасно, — сказал Кемский, — нам должно зара-
нее знакомиться со смертью в разных ее видах, должно
привыкать смотреть на нее не только равнодушно, но и
300
с каким-то утешением душевным. Когда я вижу вокруг
себя страждущих и печальных, когда помышляю о трудах,
бедствиях и мучениях, приветствующих в каждом человеке
свою добычу при утреннем его просыплении, когда сам
иногда изнемогаю под бременем томительных мыслей —
тогда утешаюсь одною мыслию: ведь это не вечно, все это
сон и мечтание, придет час пробуждения, называющийся
у слепых людей часом смерти, и весь этот мир, с своими
страданиями и телесными и душевными, исчезнет как
тяжелое сновидение, и душа моя, освобожденная от тяж-
ких оков тела земного, очутится опять посреди своих
истинных друзей.
— Так ты уверен, Кемский, что увидишь на том свете
друзей, умерших прежде тебя? Да как это возможно?
— Я уверен, что со мною будет то, что быть должно,
то, чего лучше я не могу придумать, то, чего слабый мой
разум, действующий органами телесными, постигнуть не
может, то, о чем иногда в темных видениях только грезит
душа моя!
Хвалынский ждал именно этого оборота речи.
— Не постигаю, — сказал он, — как ты дошел до этих
видений. Ты, помнится, обещал мне рассказать, что воз-
будило в тебе эту удивительную уверенность в действии
духовного мира еще в здешней жизни.
— Готов, — отвечал Кемский, — но так как это
убеждение не может назваться последствием каких-нибудь
внешних внушений, чтения или минутного исступления, а
есть плод впечатлений, действовавших на меня с самого
почти рождения, плод наблюдений и размышлений всей
моей жизни, то и должно мне начать рассказ свой издалека.
Имей терпение выслушать историю всей моей жизни.
VI
— Я родился в Москве. Об отце моем ты, конечно,
слыхал: он был человек умный, образованный, благород-
ный и притом чрезвычайно тихий, можно сказать, слабый.
Служил не долго, потом поселился в Москве и раз в год
объезжал свои поместья в низовых губерниях. Матушка
моя — я едва ее помню — была ангел красоты и
добродетели: скромная, милая, умная, добродушная. Она
страстно любила доброго мужа и детей своих, не желая
ничего в жизни, кроме продолжения своего тихого семей-
ственного счастия, но не долго им наслаждалась. Я был
первый сын ее, предмет всех ее помыслов и стараний.
Она не могла кормить меня грудью, но сама хотела учить
всему, и даже наняла себе учителей, чтоб приготовиться
к будущему воспитанию сына. Слабая телосложением,
301
чувствительная, раздражительная женщина расстроила
свое здоровье беспрестанными заботами и трудами, но в
материнском сердце почерпала силы и средства исполнять
то, что почитала своим долгом. Я вижу ее будто сквозь
сон, как она, бывало, посадив меня на диване подле себя,
учит говорить, поправляет ошибки и, когда достигнет цели
своей, радуется как дитя. Первое детство мое протекло
среди игр, забав и уроков милой матери.
Вдруг все вокруг меня покрылось мглою. Батюшка в
то время уезжал в Симбирскую губернию, матушка оста-
валась в Москве одна со мною. Мне было тогда года три
от роду. Веселые игры и шутки маменьки прекратились:
она беспрерывно плакала и, прижимая меня к сердцу,
говорила с чувством: «Бедное дитя! Какая участь тебя
ожидает!» Дом наш опустел; остались только человека три
слуг; сперва заколотили ворота, потом заперли и ставни:
свет проходил сквозь небольшие в них отверстия. Карет-
ный стук умолк на улицах, не слышно было ни гулу
народного, ни голосу продавцов; иногда только раздава-
лись дикие, жалобные крики посреди общего безмолвия,
и какие-то грузные повозки медленно стучали по мосто-
вой. Когда, бывало, застучат эти колеса, матушка поблед-
неет, заплачет, посадит меня к себе на колени и с
трепетом обнимает.
Не постигая того, что происходит вокруг меня, я од-
нажды спросил маменьку, отчего мы теперь беспрерывно
одни и сидим в потемках, отчего она грустит и плачет.
«Это чума, друг мой! — отвечала матушка. — Множество
людей умирает: кто только дотронется до больного, тот
сам занеможет и непременно умрет. Вот мы и заперлись,
чтоб никто к нам не зашел с чумою. Она ходит по всей
Москве, и уж много таких детей, как ты, плачут по отце
или по матери. Ведь ты не хочешь, чтоб я умерла!» —
«Нет, нет, маменька! — закричал я, обняв ее. — Не
умирай, не умирай, а если умрешь, то возьми и меня с
собою!» Слезы матери были ответом на этот привет
невинной души младенческой. Повторяю, что все это я
помню как сквозь сон, может быть, и вовсе не помню, а
только составил в воображении своем эту картину, по словам
доброй моей няни.
Но вдруг случилось происшествие, которое и теперь
так живо в моей памяти, как будто бы я видел его вчера.
Детское мое любопытство было возбуждено рассказами о
чуме: я воображал, что это злая волшебница, что она
разъезжает по городу в колеснице и убивает людей. «Мы
живем во втором ярусе дома, — думал я, — меня она не
достанет, хотя б я и выглянул в окошко. Дай посмотрю,
что это за чума». Однажды вечером я сидел один в
302
комнате; вдруг слышу на улице знакомый мне стук колес,
казалось, повозка остановилась у нашего дома; взглянув
на окна, сквозь щели ставень, вижу необыкновенный свет.
Непреодолимое любопытство победило во мне боязнь.
Осмотревшись в комнате и удостоверясь, что в ней нет
никого, я подошел к окну, вынул засов из железного
прута, которым запиралась ставня, и она с шумом отле-
тела. И что я увидел на улице! У ворот дома, насупротив
нашего, стояла большая фура, нагроможденная мертвыми
телами. Люди страшного вида, в разодранной одежде,
толпились вокруг повозки при свете факелов. Раствори-
лось окно во втором ярусе, и оттуда выбросили мертвое
тело, закутанное в простыни; оно упало поперек повозки;
страшные люди дико захохотали и длинными баграми
поворотили тело вдоль повозки; голова повисла назад. В
это самое время вновь отворилось окно, и в нем показа-
лась молодая женщина в черном платье, с распущенными
по плечам черными волосами, покрытая смертною блед-
ностью. И теперь вижу эти черты, в которых изобража-
лись тоска и отчаяние. Она глядела вниз на повозку, на
лежавшее сверх других тело. Повозка двинулась, и в это
самое мгновение женщина с диким, пронзительным воп-
лем, который поныне раздается в моем слухе, кинулась
из окна... После этого я уже ничего не помнил; очнулся
в своей постеле. Матушка терла мне виски и горько
плакала. Няня лежала у ней в ногах, прося прощения, что
оставила меня одного. Опамятование мое произвело об-
щую радость. «Ничего, ничего, нянюшка! Бог простит! —
закричала матушка. — Алеша очнулся».
Я пролежал несколько недель в сильной горячке и с
полгода не мог оправиться. Наконец телесное здоровье
мое возвратилось, но в глубине души затаилась какая-то
грустная мысль, какое-то страшное ощущение, облеченное
в наружный вид женщины в черном платье, устрашившей
меня падением из окна. Я не говорил никому, что видел
в тот вечер; все думали, что одно зрелище фуры, нагру-
женной мертвыми телами, меня испугало. Когда, бывало,
мне угрожала болезнь, эта женщина являлась мне во сне
и смотрела на меня угрюмо. После такого сновидения я
ожидал болезни и никогда не ошибался. Не думай чтоб
болезни эти были последствием испуга, произведенного во
мне сновидением, — нет! Я привык к этому видению, как
к старому другу, и впоследствии научился предугадывать
по выражению лица женщины, что предстоит мне вскоре.
Иногда являлась она печальною и смотрела на меня,
опустив руки; в другое время манила к себе с приятною
на устах улыбкою; случалось, что она была и угрюма:
показывала вид недовольный и как будто грозила мне.
303
Воображение мое приноравливало к этим видениям все
следовавшие затем случаи жизни, и я мало-помалу привык
считать это обстоятельство принадлежностью моей природы.
— То есть эта женщина являлась тебе во сне? —
спросил Хвалынский.
— Не всегда во сне, — отвечал Кемский, — в необык-
новенных случаях, когда от волнений душевных придет в
трепет мое тело, когда настоящая минута ужасным своим
потрясением сольет в себе и прошедшее и будущее, она
является мне и наяву. Расскажу тебе одно из самых
грозных происшествий моего младенчества. Но постой!
Уже смеркается, становится холодно. Позволь мне поса-
дить Мишу к нам в карету. Бедный мальчик продрогнет
на козлах.
— Помилуй, делай что тебе угодно, но позволь заме-
тить, что ты крепко балуешь своего Мишку. Я думаю, если
б карета наша была не четвероместная, ты сам бы в
состоянии был сесть на козлы, а камердинера посадить на
свое место.
— Может быть, — сказал князь со вздохом, — но этот
человек мне дорог по многим отношениям. Он сын моей
кормилицы; его мать и поныне грустит о гибели другого
вскормленника своего, моего брата, да и Миша малый
предобрый, могу сказать, благородный. Он любит меня,
как...
— Вот еще, не любить такого баловщика! Да я, вышед-
ши в отставку, сам пойду к тебе в камердинеры. Зови же
его! — Князь остановил карету и велел Мишке сесть в
нее. Мальчик уверял было, что ему не холодно на козлах,
но, по настоянию барина, повиновался.
Друзья продолжали прежний разговор по-французски.
— Страшное время чумы, — сказал Кемский, — вскоре
миновало. Ставни окон нашего дома раскрылись, на ули-
цах по-прежнему застучали экипажи, раздался шум народ-
ный, комнаты наполнялись приходящими. Только я, как
уже сказал, не мог воротить своей детской беспечности:
сказывают, что я пугался всякой безделицы, плакал при
малейшем поводе, при радости и при печали. И взрослый,
я не мог бы спокойно смотреть на несчастные происше-
ствия того времени в нашем семействе. Здоровье матушки
ослабевало, и через два года она скончалась после трудных
родов. Батюшка, потерявший в ней все, что ему было
дорого в мире, возненавидел Москву, полагая, что ужас-
ные явления тамошней чумы были причиною преждевре-
менной смерти его единственного друга, и отправился со
мною и младшим братом моим в симбирскую свою дерев-
ню. Там рос я на свежем сельском воздухе, на совершен-
ной свободе, и вскоре, говорят, сделались видимы следы
304
этого переселения: я окреп телом и душою; сделался весел
и игрив по летам, и в самом деле я не помню, чтоб в то
время грозные видения мучили меня, как прежде. Но это
спокойствие было непродолжительно. Возгорелся бунт Пу-
гачева. Запылали села, полилась невинная кровь в счаст-
ливых до того низовых странах. Страшная лава мятежа и
кровопролития направила разрушительный путь свой к
нашему уезду.
Батюшка, как самый почетный в округе помещик, по
приглашению чиновника, присланного из Петербурга, от-
правился в город на совет, не воображая, какой опасности
подвергает бедных своих детей. Вдруг одна из злодейских
шаек вторглась в наше село, окружила господский дом и
с диким воплем требовала помещика. На ответ, что он
уехал в город, разбойники возразили, что в доме, конечно,
остался кто-нибудь из его кровных, и требовали у крестьян
выдачи жены и детей барских. Добрые наши служители,
любившие барина своего, как отца, отвечали, что барыня
скончалась за полгода, а дети увезены отцом. Кровожад-
ные изверги не поверили этому и кинулись в дом. Ста-
рушка, моя няня, видя беду неминуемую, вдруг раздела
меня донага и вместо тонкой сорочки и платьица надела
запачканную крестьянскую рубашонку и опоясала ветхою
тесьмою. Я это сносил терпеливо, но когда она вздумала
сажею марать мне лицо и руки, я закричал: «Нянюшка!
Нянюшка! Что ты это меня пачкаешь? Я тятеньке пожа-
луюсь!» Она старалась меня успокоить, умоляла, чтоб я
молчал, но я не переставал плакать, срывал с себя грязную
одежду и кричал: «Отдайте мне мое платье!» Комната
наполнилась женщинами и детьми, которые вздумали в
господском доме искать себе спасения и приюта. Все со
слезами просили меня замолчать, но напрасно. Уже слы-
шались шаги буйной толпы, уже раздавались яростные
голоса извергов, алкавших господской крови, уже раство-
рилась настежь дверь в переднюю, — вдруг в ней появи-
лась черная женщина, как я привык называть ее про себя:
бледная, с распущенными волосами, в том же платье, как
я видел ее во время чумы; она остановилась в дверях,
вперила в меня укоряющий взор и погрозила пальцем.
Я в то же мгновение умолк и, оборотясь к няне, при-
жался к ней лицом. Необычайный шум вскоре заставил
меня оглянуться: комната наполнилась неистовыми, пья-
ными разбойниками. «Где щенята проклятые? — вопили
они. — Али утаили их, что ли! Всех перебьем!» Бабы с
детьми бросились в ноги злодеям, и я припал подле няни.
«Ей же ей, их нет здесь, — кричали они, — верьте Богу,
отцы родные!» — «Смотрите! — ревели разбойники, рас-
сыпаясь по комнатам. — Если хоть одного найдем, всем
305
вам конец! Признайтесь скорее, до беды!» Испуганные
женщины повторили свои клятвы. Шумная толпа кинулась
в другие комнаты, а старушка няня, схватив меня на руки,
выбежала из господского дому в село, принесла меня в
дом своего сына и посадила на печь. Она смертельно
боялась, чтоб я не вздумал кричать, упрямиться и требо-
вать своего платья, но я был тих и нем, к крайнему ее
изумлению и удовольствию. Смятение продолжалось во весь
день, к вечеру утихло на улицах, но меня не выпускали из
избы, не снимали с печи, я заснул от испуга и усталости.
На другой день вступила в село какая-то команда, и
бунтовщики по приближении ее разбежались. Вскоре во-
ротился батюшка, и моя спасительница принесла меня
домой. Увидев отца моего, она бросилась ему в ноги,
восклицая: «Батюшка-князь Федор Петрович! Вот сынок
твой, князь Алексей! Прости, отец родной, что мы одели
его как крестьянского мальчишку, да, вишь, злодеи грози-
лись всех баричей перебить, так мы и догадались: Бог
помог нам, а ты, батюшка, не взыщи!» Отец с радостными
слезами обнял меня и усердно благодарил няню, но не
одни слезы радости пришлось ему проливать в этот день.
Няня, устрашенная мыслию об опасности своего питомца,
не подумала о младшем брате моем, которому было десять
месяцев от роду. Кормилица его, послышав шум, в испуге
схватила ребенка, бросилась из дому в село, из села — в
лес. На другой день нашли ее в беспамятстве, верстах в
десяти от дому, на дне глубокого оврага, покрытую ранами
и ушибами, в застывшей крови. Очнувшись, она объявила,
что бежала без памяти сама не зная куда. Вдруг раздались
вокруг нее крики. В недоумении и испуге бросила она
дитя в кусты, а сама кинулась в сторону. Ударом в голову
ее оглушило; она лишилась чувств и покатилась в овраг.
По ее показанию, стали искать в кустах и нашли под
одним детскую шапочку — более ничего. Все разыскания,
все исследования были напрасны. Бедный младенец про-
пал. Не скажу: погиб, и вот почему. Батюшка, сильно
пораженный этим бедствием, часто ходил со мною на то
место, где пропал брат мой; потом выложил туда дорогу
и на краю дикого оврага построил домик. Это место было
позорищем забав, игр, мечтаний моего детства. Чрез два
года после того ужасного происшествия батюшка повез
меня в Петербург для отдачи в кадетский корпус. Нака-
нуне отъезда нашего мы пошли проститься с нашим
домиком. Это было в августе месяце, после обеда. Батюш-
ка в безмолвном унынии, ведя меня за руку, обошел всю
ту сторону, как будто ища своей невозвратимой потери,
и, когда начало смеркаться, вошел в домик, где ожидала
его няня с чаем, а я остался на краю оврага. Мысль о
306
том, что я оставляю места, где жила матушка, где погиб брат
мой, наполнила грустью мое младенческое сердце. Я пошел
к роковому кусту и, глядя на густую зелень его, думал: «Так
ты умер, друг мой?» В это время что-то темное приподнялось
из-за густой зелени: всматриваюсь — и вижу знакомую мне
черную женщину, но не страшную, не грозящую, как бывало,
а с какою-то милою, утешительною улыбкою. Она покачала
головою, как будто желая сказать: «Нет, он не умер!», указала
на тропинку и разлилась туманом в вечернем сумраке.
Князь замолчал, выглянул с странным выражением испуга
и удовольствия из окошка, смотрел несколько секунд на
густые сосны, черневшиеся недалеко от дороги, потом улыб-
нулся со вздохом.
Хвалынский пристально всматривался в ту сторону,
ничего не видел и наконец спросил:
— Не причудилось ли тебе опять чего-нибудь?
— Нет, — сказал князь, — что-то налетело на душу
странное. Я вот уже несколько дней не могу освободиться
от видения, но оно не с того света. — При этих словах
он покраснел.
— А, догадываюсь! — вскричал Хвалынский. — Сердце
подстрелено. Пора, друг мой, пора! Нельзя ли сделать меня
твоим поверенным?
— Как можно? — сказал князь с усмешкою. — Ты
мне в этом почти соперник. Но нет! Это пустое, вздор!
Это игра воображния.
— Тем легче тебе открыться! — продолжал любопыт-
ный Хвалынский.
— Скажу тебе правду, — отвечал князь, как будто
принуждая себя, — не знаю отчего, только Наташа бес-
прерывно мерещится у меня в глазах. Ты знаешь, что я
ее уважаю, можно сказать, люблю за благородство ее
нрава, за ум, образование, но никогда не думал я чувст-
вовать к ней чего-нибудь более, и помнится, не далее
недели откровенно говорил тебе, до какой степени ее
гордая холодность меня оскорбляет. Вот дня четыре тому
назад я сижу у сестрицы в гостиной. Матушка рассказы-
вала что-то о своих женихах елисаветинских времен. Я
нечаянно посмотрел в зеркало и увидел, что Наташа,
сидевшая тогда в другой комнате, устремила на меня глаза
свои с каким-то необыкновенно томным выражением.
Когда взоры наши встретились в зеркале, глаза ее засвер-
кали, лицо подернулось бледностью и мне показалось, что
в нем было выражение лица моей мечты. Я глядел на нее
несколько секунд с неизъяснимым наслаждением. Вдруг
она, как будто догадавшись, что и я вижу ее, когда она на
меня смотрит, отворотилась от зеркала, встала и поспешно
удалилась в другую комнату. Чрез час увидел я ее в
307
гостиной. Лицо ее было нежное, прекрасное, миловидное,
правильное, но то небесное выражение исчезло. Она
глядела на меня учтиво, строго и холодно, как всегда, а я
и малейшим движением лица боялся дать ей почувствовать,
что помню, как наши глаза менялись взглядами в зеркале. С
тех пор изображение ее в зеркале меня не покидает. Я вижу
ее, пью восторг из глаз ее, забываюсь, но эта мечта скорее
всего проходит при появлении ее самой: вижу, что это не та!
— Вот друзья! — вскричал Хвалынский с комическим
выражением отчаяния. — И эту у меня отбивают! Ну, мог
ли я думать, чтоб ты когда-нибудь сделался моим сопер-
ником? Впрочем, это, может статься, к лучшему. Влюбить-
ся нашему брату в бедную девицу: любовь да любовь, нуль
да нуль — нуль! Только в одном отношении мне не так
накладно было влюбиться в Наташу, как тебе. Ты князь,
старинной капитальной фамилии, человек богатый, цель
взглядов и вздохов многих знатных барышень, а она дочь
бедного штаб-лекаря, внучка какого-нибудь пономаря, мно-
го что сельского священника — что это за пара! Я, бедняк,
более к ней под ряд. Род Хвалынских не блестит в
бархатных книгах, и, если б покойный мой отец не служил
сорока лет верою и правдою, не бывать бы мне товарищем
князей и графов.
— Счастливец, — сказал князь Алексей, — тебя не
тяготит полученное от родителей титло, налагающее на
человека тьму цепей и обязанностей в свете. Впрочем, ты
более похож на князя, нежели я, задумчивый, угрюмый,
неуклюжий. Дочь штаб-лекаря, следственно, человека бла-
городного во всех отношениях, человека полезного, поч-
тенного, почему бы ей не быть княгинею Кемскою! Нет,
нет! Не потому! Нет, она меня ненавидит! И я хоть
влекусь к ней чем-то непонятным, но любить ее, так
просто, по-человечески, не могу. Еще раз скажу: не знаю,
есть ли у нее сердце!
— И все это к лучшему, поверь мне, — возразил
Хвалынский, — твоя так называемая матушка и сестрица
хорошо бы приняли такую родственницу. Боже упаси!
В течение этого разговора смерклось. Вдруг влево от
дороги блеснул огонек.
— Это Токсово! — сказал Мишка, отпер дверцы, выско-
чил из кареты и пошел вперед искать дома пономаря.
VII
Чрез несколько минут Мишка закричал кучеру: «Здесь!
Стой!», и друзья, оставив карету, вошли в большой дере-
вянный дом, уже довольно ветхий, но еще не обшитый
досками.
308
— Не здесь ли остановился больной офицер? — спро-
сил Хвалынский.
— Десь, посалуйте! — отвечала рыженькая чухоночка
с кроличьими глазками и ввела приезжих чрез сени в
большую комнату.
В камине пылал огонь и колеблющимся блеском осве-
щал бревенчатые, не оклеенные обоями стены, на которых
в исполинском размере рисовались тени собеседников,
расположившихся вокруг приятного в осеннее время до-
мовитого огня. Вышатин, молодой, прекрасный собою, в
щегольском халате, лежал на черной кожаной софе; подле
него сидел человек средних лет, степенного вида, белоку-
рый, в черном однобортном сюртуке, с трубкою во рту;
в нем нетрудно было узнать сельского пастора. Подле
пастора, в ветхих креслах, развалился молодой человек,
одетый с великою небрежностью, приятной наружности,
с выражением добродушия и детской беспечности на лице,
которое по временам озарялось отблесками внутреннего
вдохновения: он пристально глядел в камин и, казалось,
следил за постепенным разрушением дров, наблюдал каж-
дую вспышку огня. С другой стороны камина облокотился
на столик почтенный старец лет семидесяти — исполин-
ского роста, сухощавый и статный. Густыми черными
бровями приосенялись глаза, пылавшие пламенем глубо-
кого чувства. Черные с проседью волосы едва покрывали
высокое, величественно округленное чело; нос правиль-
ный, греческий, на щеках следы румянца юных лет, уста
с улыбкою спокойствия, выдавшийся подбородок — все
это составляло физиономию необыкновенную, поражав-
шую всякого невольным почтением при первом на нее
взгляде. Одет он был просто: в старомодном коричневом
сюртуке и в темном камзоле, но все на нем было как-то
порядочно, как-то согласно с его лицом, умным и спокой-
ным. Когда приезжие наши вошли в комнату, прервался,
как им казалось, интересный разговор. Кемский одним
взглядом окинул эту живописную группу и в первую
секунду нашел в ней нечто похожее на те нечаянные
сборища, которые попадаются в гостиницах романов.
— Друзья! — с восторгом закричал Вышатин, увидев
входящих, — спасибо вам! Спасибо, философ, и тебе,
стрекоза, вы, чай, не забыли еще ваших кадетских прозвищ,
что посетили своего бедного однокашника. Эй, люди, чаю,
поскорее!
После первых расспросов о здоровье Вышатин позна-
комил князя и Хвалынского с тремя своими собеседника-
ми. Один точно был тамошний пастор; другого он назвал
Андреем Федоровичем Бериловым, прибавив, что он ху-
дожник; при взгляде на третьего произнес с почтением:
309
«А это Петр Антонович Алимари, облегчитель моих стра-
даний; может быть, и спаситель моей жизни. Эти господа
разогнали скуку моего одиночества своею беседою; если
вы любите меня, братцы, по-прежнему, по-корпусному,
поблагодарите их за ласку и за дружбу к незнакомцу.
Этому же почтенному человеку обязаны будете сохране-
нием вашего друга!» Он протянул руку с выражением
искреннего чувства; старик, встав с своего места, подошел
к нему и отвечал на его пожатие руки приятною улыбкою,
выражавшею, что он ценит внимание и благодарность, но
ни во что ставит свою услугу.
После обыкновенных приветствий Кемский сказал
больному:
— Кажется, что мы приездом своим прервали вашу
беседу: нельзя ли продолжать?
— Да, — ответил Вышатин, смеючись, — мы рассуж-
дали, толковали и спорили о предмете очень заниматель-
ном, без которого редко обойдется дружеская беседа,
несколько продолжительная. Мы говорили о видениях, о
предчувствиях, о предсказаниях и тому подобном. Я, при-
знаюсь, отнюдь не верю ничему в этом роде и никогда
не переменю своего образа мыслей.
— Не верите, — возразил старик тихим, но крайне
приятным голосом, — не верите? Отчего же происходит,
что вы с любопытством слушаете рассказы о необыкно-
венных случаях? Отчего сами сообщили нам несколько
анекдотов? Вера в чудесное, сверхъестественное основы-
вается не на расчетах и заключениях рассудка, а на
каком-то неизъяснимом внутреннем чувстве.
— Так должно верить, почтенный Алимари, — сказал
с жаром Вышатин, — всем сказкам и бредням старых баб?
Так вы им верите?
— Отнюдь нет! Мало ли ходит по свету вымыслов,
заверенных не только людьми простыми, суеверными, но
и учеными; между тем это вымыслы, и только. Но неос-
новательность одного частного случая не может заставить
нас думать, будто общее чувство, сродное всем людям, нас
обманывает. Притом заметьте, что вера в сверхъестествен-
ные случаи и видения опровергается только отрицательно.
Говорят: «Это не может быть», да и только. Доктор
Джонсон утверждает, что люди, отвергающие действитель-
ность привидений устами, признаются в ней своею бояз-
нию. Не должно верить безусловно всем рассказам, но
должно исследовать самые дела и по исследовании отли-
чить истинное от ложного.
Алимари говорил твердо и положительно. Выражения
его были чистые русские, но часто сбивались на книжный
язык. Произношение его было не иностранное, но и не
310
обыкновенное у нас в разговоре. Выразительное движение
уст, пламенное чувство, блиставшее в глазах его, голос
гармонический и самая эта необычайность языка прида-
вали речам его неизъяснимую силу и прелесть. Кемский,
можно сказать, глазами и слухом прилип к устам его;
сердце его невольно влеклось к незнакомцу, который, с
своей стороны, приметив это внимание миловидного, крот-
кого, умного человека, в речах своих обращался преиму-
щественно к нему.
— Воля ваша! — вскричал Вышатин. — А я никак не
соглашусь с вами! Слушаю россказни о духах и привиде-
ниях со вниманием, с любопытством и, могу сказать, с
удовольствием, но верить им — нет! Не могу. И вы,
Алимари, натуралист, испытатель таинств природы, можете
утверждать это? Не постигаю!
— Именно потому, что я натуралист, эти явления меня
и занимают. В природе ничего не делается даром. Каждая
травка, каждая песчинка имеет свою причину, свою цель:
так и движения, действия и стремления нашей души. Мы
не видим причин и целей того, что в нас происходит, но
происходящее ощущаем и признаем.
— И никогда не увидим! — прервал Вышатин.
— Почему же так? — спокойно возразил Алимари. —
Явления электричества, магнетисма и другие в течение
тысячелетий изумляли народ и казались сверхъестествен-
ными самым умным и просвещенным людям тех времен.
Ныне эти явления разгаданы. Так может, так должно быть
и со многими другими явлениями физического и нравст-
венного мира. Повторяю: мы видим действия, но силы,
которыми эти действия производятся, еще от нас сокрыты.
Пройдут веки, совершатся новые открытия в науке есте-
ства, в единственной всеобщей, истинной науке, и то, что
казалось неизъяснимым чудом, покажется нам в виде
явления или действия природы, понятного и даже в есте-
стве вещей необходимого!
— Так вы не верите чудесам? — с торжеством спросил
Вышатин.
— Верю и не верю — смотря по тому, как вы
принимаете это слово. Я не верю, чтоб порядок вещей,
единожды установленный премудрым промыслом, мог без
особенной воли Всевышнего когда-либо или от чего-нибудь
измениться. Но чудеса, то есть действия и явления, непо-
стижимые человеку, неистолкуемые по размеру его ума,
временного и слабого, совершаются ежедневно. И самое
устроение, самое бытие человека есть чудо, непонятное,
недосягаемое. Никогда не чувствовал я в такой степени
удивления и благоговения пред неисповедимым промыс-
лом, как в то время, когда разлагал на части тело чело-
311
веческое, эту ветхую храмину, из которой излетела его
жительница. Каждая жилка, каждый нерв есть чудо в
глазах и уме человека. И тут ум человеческий догадался
о причинах и цели многого, но столь же многое, может
быть, и более, является только телесному его взору, а от
умственного сокрыто. Так в органе слуха, например, цель
и польза многих частей истолкована и, по возможности,
доказана сравнением, но сколько частей сего самого ор-
гана нам непонятны! И притом они необходимы, они
имеют и причину и цель, ибо находятся в каждом подобном
органе. Отсутствие их, может быть, показало бы, к чему
они нужны, а этого отсутствия еще не замечено с самого
начала мира или, может быть, с начала науки. И после
этого, когда мы не можем растолковать и доказать пользы
и действия видимых, осязаемых вещей, оставленных
скрывшимся хозяином в прежнем его жилище, мы станем
спорить о свойствах и деяниях самого хозяина! Смиримся
пред Провидением и признаемся с Шекспиром, что под
солнцем много таких вещей, какие философии нашей и
во сне не грезились!
— Вот уж и философия! — воскликнул Хвалынский. —
Нельзя ли уволить от нее! Да и как вы заговорили об
этих предметах? Нельзя ли избрать чего-нибудь попроще,
поближе к нашему армейскому разумению?
— Ия так думаю-с, — сказал художник, — а то в
самом деле, начали о домовых-с — вот это дело извест-
ное-с, то есть домовые-с — кто их не видал-с?.. а потом
занеслися Бог знает куда-с... то есть... впрочем и не с
домовых начали-с, а с огненного змея-с.
— С какого змея? — спросил Хвалынский.
Берилов хотел отвечать, но Вышатин предупредил его:
— Андрей Федорович рассказывал нам, что в Петер-
бурге случилось необычайное происшествие. Ты знаешь,
что вчера граф Самойлов давал праздник в честь гостя
нашего, молодого короля шведского. В то самое время,
как государыня подъехала к крыльцу его дома, огненный
шар или, как говорят в народе, змей пролетел чрез этот
дом, потом чрез Зимний дворец за Неву и упал за
крепостью. Мы стали рассуждать о подобных явлениях и
от этого мало-помалу дошли до толков о привидениях, о
предчувствиях и тому подобном. Но помнится, вы, Петр
Антонович, хотели рассказать нам одно такое происшествие,
случившееся в молодые ваши лета? Не угодно ли теперь?
— Охотно, — сказал Алимари. — Это было в тысяча
семьсот сороковом году, последнем — царствования им-
ператрицы Анны Ивановны. Мне был тогда семнадцатый
год от роду. Я жил у датского резидента, в доме, где теперь
трактир «Париж» на Дворцовой площади, на углу Ледо-
312
кольного переулка. Это было в августе месяце. Ночь была
темная, но чрезвычайно теплая. Резидент, по обыкновению
своему, занимался музыкою, играл весь вечер на клави-
кордах, а я пел на память лучшие тогдашние италианские
арии. Било десять часов; я простился с ним и пошел к
себе вверх. Вдруг вижу я: освещаются средние ворота
Адмиралтейства, идущие к Гороховой улице. Из ворот
выходит какая-то процессия с множеством факелов и
поворачивает налево, к Дворцовой площади. Домы, лежа-
щие насупротив Адмиралтейства, озаряются ярким светом.
И свет этот, наравне с невидимою процессиею, движется
ближе и ближе ко дворцу. Смотрю и недоумеваю. Рези-
дент присылает за мною человека. Схожу к нему и вижу,
что он со всеми домашними стоит у окна и смотрит на
непонятное явление — что за процессия может идти из
Адмиралтейства в ночное время? Посылаем смышленого
слугу, чтоб посмотреть вблизи и порасспросить. Между
тем процессия, обогнув угол адмиралтейского вала, напра-
вилась к средним воротам дворца и вошла в них; факелы,
по мере вступления в ворота, исчезали, и чрез несколько
минут водворилась прежняя темнота. Слуга воротился и
объявил, что он пробежал до угла Адмиралтейства, но по
приближении его уже ничего не было видно; между тем
поднялся сильный ветер, сорвал с него шляпу и унес ее
к набережной. Он побежал за нею, поймал уже близ
берега Невы и пошел ко дворцу. Все было тихо. Часовые
расхаживали у ворот. Слуга спросил у них, что это было
за шествие с факелами и куда оно прошло. Часовые
отвечали, что он бредит, что никакого шествия не было
и чтоб он убирался поздорову. Тем это и кончилось. Все,
жившие в нашем доме, видели это странное явление, но
никто не умел растолковать его. Разумеется, что впослед-
ствии, когда случались необыкновенные политические про-
исшествия, люди вздумали утверждать, что это видение
было их предзнаменованием. Этому я не могу верить, но
верю, что иногда являются нам призраки и видения наяву,
как во сне.
— И точно вы это видели? — спросил Вышатин в
недоумении.
— Точно! — отвечал Алимари. — Помню даже, что
резидент описал это явление и заставил всех бывших в
доме подписаться.
— Вот то-то и беда, — сказал Вышатин, — что эти
письменные свидетельства обыкновенно пропадают, а ос-
таются одни изустные предания, искажаемые в течение
времени. Назовите мне чудесное происшествие, которое
было бы подтверждено достоверным письменным свиде-
тельством. Так нет!
313
— Извините, — прервал речь его пастор, — я могу
служить вам подобным происшествием, которого действи-
тельность подтверждена формальным актом. Если угодно,
я теперь расскажу происшествие, а завтра покажу акт,
хранящийся у меня в верной копии. Угодно ли послушать?
— Сделайте одолжение! — закричали все в один голос.
— Только мне трудно объясняться по-русски: позвольте
прибегнуть к французскому языку, — сказал пастор, —
да и тут извините в ошибках. Если б я мог говорить с
вами по-шведски, то рассказ мой был бы живее и есте-
ственнее. Слушайте же!
Все придвинулись к рассказчику. Вышатин усмехнулся
и снял со свечи, чтоб лучше видеть физиономию повест-
вующего.
VIII
— Карл XI, отец знаменитого Карла XII, был один из
самых умных королей шведских. Он определил права и
обязанности разных сословий шведского народа и дал
государству своему многие полезные законы. Притом он
был человек просвещенный, храбрый, набожный, твердый,
хладнокровный и воображения отнюдь не пылкого. Он
лишился супруги своей, Ульрики Элеоноры, хотя при
жизни обращался с нею сурово, но грустил о ее кончине,
более нежели как можно б было ожидать. С той поры
сделался он еще угрюмее и молчаливее прежнего и искал
развлечения своей скорби в беспрерывных занятиях дела-
ми государственными. В один осенний вечер сидел он в
халате и туфлях пред камином в кабинете стокгольмского
дворца. При нем были камергер граф Браге, пользовав-
шийся особенною его милостию, и лейб-медик Баумгартен,
человек умный, представлявшийся вольнодумцем: он хотел,
чтоб люди не верили ничему, кроме медицины. Король
сидел в тот вечер у камина долее обыкновенного и,
склонив голову, смотрел в безмолвии на потухающие
уголья. Граф Браге несколько раз напоминал королю, что
пора ему успокоиться, но король движением руки застав-
лял его молчать. Врач, в свою очередь, стал было толко-
вать, как вредно для здоровья сидеть за полночь. Король
сказал ему вполголоса: «Не уходите; мне еще спать не
хочется». Придворные начинали говорить о том, о другом,
но разговор не завязывался. Граф Браге, полагая, что
король грустит, вспоминая о своей супруге, посмотрел на
портрет ее, висевший в кабинете, и сказал:
— Какое сходство! И величие и кротость души ее
видны в этом портрете.
314
— Вздор! — возразил король с досадою. — Живописец
польстил ей: королева отнюдь не была так хороша со-
бою! — Потом, как будто устыдясь своей горячности, он
встал и начал прохаживаться по комнате, чтоб скрыть свое
смущение. Вдруг остановился он у окна, идущего на двор.
Ночь была самая темная. Луна не показывалась.
Нынешний королевский дворец в то время еще не был
кончен, и Карл XI, начавший строение его, жил в старом
дворце, на оконечности Риттергольма, вдающейся в Мелар.
Огромное это здание расположено в виде подковы. Каби-
нет короля был в конце одного из флигелей, и почти
насупротив его находилась большая зала, в которой соби-
рались государственные чины для принятия предложений
королевских.
В это время казалось, что окна этой залы освещены
очень ярко. Король изумился и сначала полагал, что там
ходит кто-либо из придворных служителей со свечою. Но
как он очутился в зале, которой давно уже не отпирали?
Притом по необыкновенной яркости света нельзя было
заключить, чтоб он происходил от одной свечи. Может
быть, это пожар? Но не видно было дыму, окна не были
выбиты; все было тихо; казалось, зала иллюминована как
для торжества. Карл несколько минут смотрел на осве-
щенные окна, не говоря ни слова. Граф Браге протянул
руку к колокольчику, чтоб позвать пажа и чрез него узнать
о причине этого странного освещения, но король остано-
вил его: «Я хочу сам пойти в залу», — сказал он. При
этих словах он побледнел и на лице его изобразился ужас,
смешанный с благоговением. Между тем он твердым ша-
гом вышел из кабинета. Камергер и врач последовали за
ним, неся в руке по зажженной свече.
Смотритель дворца, у которого хранились ключи, уже
спал в то время. Баумгартен разбудил его и приказал,
именем короля, отпереть двери в залу государственных
чинов. Изумленный смотритель оделся поспешно и явился
к королю с связкой ключей. Сначала отпер он галерею,
служившую переднею комнатою, или аванзалою. Король
вступил туда и с изумлением увидел, что все стены
комнаты покрыты черным.
— Кто приказал обить таким образом эту залу? —
спросил он гневным голосом.
— Не могу доложить, — отвечал испуганный смотри-
тель, — в последний раз, когда я приказал вымести гале-
рею, она, как и всегда, обита была дубом. Эти обои взяты,
конечно, не из гардеробной вашего величества.
Король быстрыми шагами миновал уже большую часть
залы. Граф и смотритель следовали за ним. Баумгартен
315
поотстал: он боялся остаться один, боялся и следовать за
другими.
— Не ходите далее, государь! — закричал смотри-
тель. — Клянусь Богом, тут водятся нечистые духи. В это
время... со времени кончины ее величества королевы...
Говорят, что она прохаживается по этой галерее. Помилуй
нас, Господи!
— Остановитесь, государь! — сказал граф. — Разве
вы не слышите странного шуму в этой зале? Кто знает,
каким опасностям вы подвергаетесь!
— Всемилостивейший государь! — прошептал Баумгар-
тен, у которого ветром задуло свечу. — Позвольте мне по
крайней мере привести сюда человек двадцать ваших
трабантов.
— Войдем! — сказал король твердым голосом, остано-
вись у дверей большой залы. — Смотритель, отопри
поскорее эту дверь. — Он толкнул в нее ногою, и
отголосок, повторенный эхом сводов, раздался в галерее
как пушечный выстрел.
Смотритель дрожал и не мог ключом найти отверстие
в замке.
— Старый солдат, а трусишь! — сказал король, пожав
плечами. — Ну хоть вы, граф, отоприте эту дверь.
— Государь! — отвечал граф, отступив от двери. —
Прикажите мне броситься на пушку датскую или немец-
кую, я буду повиноваться без замедления, но здесь дей-
ствуют силы адские.
король вырвал ключ из рук смотрителя.
— Вижу, — сказал он с презрением, — что дело
касается меня одного!
И прежде, нежели приближенные могли удержать его,
он отпер толстую дубовую дверь и вошел в большую залу
с словами: «Да поможет мне Бог!» Спутники его, подстре-
каемые любопытством, которое превозмогло в них боязнь,
а может быть, и стыдясь оставить короля, вошли с ним
вместе.
Большая зала освещена была очень ярко. На стенах
старинные обои в лицах заменены были черным сукном.
Вдоль по стенам стояли, как и прежде, добытые Густавом
Адольфом трофеи, знамена врагов Швеции. Посреди их
видны были и шведские штандарты, покрытые траурным
крепом.
На скамьях сидело многочисленное собрание, четыре
сословия государственные: дворяне, духовные, граждане и
крестьяне — занимали свои места. Все были в черном
одеянии; лица их светились при блеске, но король и его
спутники не могли различить в этой толпе ни одного
знакомого лица.
316
На возвышенном троне, с которого король произносит
речи к собранию, лежал окровавленный труп в царском
одеянии. По правую сторону стоял отрок с короною на
голове, по левую — опирался на кресла трона другой
человек или призрак в торжественной мантии, какую
носили древние правители Швеции до возведения ее Ва-
зою на степень королевства. Перед троном, за столом,
покрытым большими книгами и пергаменными хартиями,
сидели несколько человек важного и строгого вида в
длинных черных мантиях; они казались судьями. Между
троном и этим столом находилась плаха, покрытая черным
сукном; подле нее лежала секира.
Казалось, что никто из собрания не замечал Карла и
троих его спутников. При входе в залу слышали они один
смешанный шепот, в котором не могли различить ни
одного явственного слова. Вдруг самый старший из судей,
по-видимому председатель, встал с своего места и трижды
ударил рукою по большой открытой книге, пред ним
лежавшей. В то мгновение водворилась глубокая тишина.
Растворились двери, противоположные тем, в которые
вошел Карл, и несколько молодых людей, в богатой одеж-
де, вступили в залу. Они шли, подняв голову и гордо
озираясь. Руки их связаны были назади; концы веревок
нес дюжий человек в лосинном полукафтанье. Пленник,
шедший впереди, как казалось, важнейший из всех, оста-
новился посреди залы перед плахою и посмотрел на нее с
выражением гордости и презрения. В это мгновение затрепе-
тал труп, и из раны его полилась светлая багровая кровь.
Молодой человек стал на колени и протянул голову на плаху.
Секира сверкнула в воздухе и со стуком упала. Кровь ручьем
пролилась до трона и смешалась с кровию трупа; отсеченная
голова покатилась по полу до ног Карла и обагрила их кровию.
Дотоле он молчал в изумлении, но при этом грозном
зрелище выступил вперед и, обратясь к человеку в мантии
правителя, смело произнес:
— Если ты от Бога, говори; если же не от Бога, оставь
нас в мире!
Привидение отвечало ему медленно, торжественным
голосом:
— Король Карл! Эта кровь пролита будет не в твое
царствование: но (это произнесено было не так явственно)
чрез пять царствований. Горе, горе, горе крови Вазы!
В это время многочисленные лица собрания начали
исчезать и вскоре казались одними тенями; мало-помалу
они исчезли совершенно, и свет, озарявший залу, потух.
Свечами, бывшими в руках Карла и его проводников,
освещались старые обои, легко колеблемые ветром. Не-
сколько времени слышался легкий шум, подобный то
317
шелесту листьев, то звуку струны, лопающейся при на-
строивании арфы. Все это произошло минут в десять.
Черные обои, отсеченная голова, струи крови, обагрив-
шие пол, — все исчезло с привидениями; только на туфле
Карла осталось красное пятно, которое одно могло бы
напомнить ему происшествия этой ночи, если б они не
врезались глубоко в его памяти.
Возвратясь в кабинет, Карл приказал составить описа-
ние всего виденного им, велел своим спутникам подписать
эту бумагу и сам скрепил ее своею подписью. Как ни
старались скрыть существование этого акта, он вскоре
сделался известным, даже еще при жизни Карла. Многие
особы видели подлинник; у других есть засвидетельство-
ванные копии.
Теперь вспомните смерть Густава III и суд над Анкар-
стремом, его убийцею. Труп представлял Густава III, каз-
ненный человек Анкарстрема; отрок есть Густав VI, ны-
нешний король, а старец — герцог Зюдерманландский,
правитель королевства. Они теперь находятся в Петербурге.
Не случится ли кому-нибудь увидеться с особами их свиты?
Всякий швед подтвердит вам истину этого предания.
IX
Пастор умолк. Все смотрели друг на друга с недоуме-
нием. На лице Алимари появилась улыбка удовольствия.
— Очень обязан вам, почтенный господин пастор, —
сказал он, — за сообщение этого анекдота; я слыхал об
нем в разные времена и от многих особ, но каждый
рассказ противоречил другому, противоречил и самому
себе. Людям не довольно того непонятного, что на самом
деле случается: они стараются изукрасить слышанное и
бессовестно искажают. Впрочем, господа шведы богаты
такими историями. Я знавал за несколько лет пред сим в
Неаполе шведского посланника, человека прелюбезного,
преумного и образованного; он рассказывал мне также
одно достойное любопытства событие. Он был статс-сек-
ретарем при покойном шведском короле Густаве III и
пользовался особенною его милостию. Однажды после
обеда король призвал его к себе, отдал ему какую-то
важную дипломатическую бумагу и приказал изготовить
по ней исполнение непременно к докладу следующего
утра. Граф отправился домой, написал требуемое, запер
обе бумаги в ящик письменного стола и поехал на вечер,
к приятелю. Возвратясь домой около полуночи, он занялся
приведением в порядок бумаг к завтрашнему докладу, но
никак не мог найти бумаги, полученной от короля, и
написанного им ответа. Он помнил, что положил их в
318
ящик, но их ни там и нигде не было. Он разбудил жену
свою, расспрашивал всех домашних; никто в его отсутст-
вие не входил в кабинет, а бумаги исчезли. Ночь прошла
в тщетных поисках. При наступлении утра граф, утомлен-
ный бдением и досадою, бросился в отчаянии в кресла,
думая поехать к королю, объявить о несчастном случае и
просить прощения в неумышленном проступке. К нему
подошел его управитель, помогавший искать бумаги, чело-
век добрый и честный.
— Смею ли предложить вашему сиятельству средство
к отысканию бумаги, средство несомненное? — сказал он
с робостью.
— Какое? — спросил граф с нетерпением.
— Извольте посоветоваться с ворожеею. Я знаю такую
женщину; она чухонка и чудесно ворожит на картах и на кофе.
Граф, ожидавший ответа поумнее этого, хотел было
выразить свое негодование на глупое предложение упра-
вителя, но в это время утренний луч проник сквозь
занавесы и осветил стенные часы; стрелка стояла на
половине четвертого; в шесть часов надлежало явиться к
королю. Утопающий хватается и за соломину. «Что ж? —
подумал граф. — Хуже от этого не будет, бумага пропала,
и чем черт не шутит! Может быть, ворожея и выведет из
беды». Он объявил жене, что хочет после ночных беспо-
койств прогуляться на свежем воздухе, зашел к управите-
лю, надел его старый сюртук, поношенную шляпу и
сероватый галстух и отправился по данному ему адресу.
Вошед в комнату ворожеи, он назвался простым мастеро-
вым и просил ее объявить ему, где можно найти вещь,
им затерянную. Старуха посмотрела на него с усмешкою
и сказала: «Полноте обманывать меня, ваше сиятельство!
Вы граф**** и хотите знать, куда девалась какая-то бумага:
она завалилась за ящик вашего стола; выдвиньте ящик, и
найдете ее». Граф дал ей червонец, возвратился домой,
вынул ящик из стола, и обе искомые бумаги упали к его
ногам. Можете вообразить себе, как он обрадовался!
К назначенному времени явился он к королю и поднес
доклад. Король был очень доволен его работою, но заме-
тил, что граф бледен и кажется нездоровым, будто не спал
ночь. Граф признался ему во всем и рассказал странное
приключение. Густав III, человек воображения пламенного
и поэтического, захотел сам видеть эту ворожею и усло-
вился с графом посетить ее того же вечера.
В назначенный час король и граф оделись в простое
платье и пошли к сибилле. При вступлении короля в
комнату она вмиг его узнала и приветствовала с должным
почтением. Напрасно он уверял ее, что она ошиблась. По
желанию короля, она разложила на столе карты и сказала
319
ему, что он погибнет в большом собрании и что винов-
ником его смерти будет первый человек, который встре-
тится с ним сегодня вечером в красном плаще (тогдашняя
мода). Густав щедро одарил ворожею и с любимцем своим
отправился домой. Дорогою встречалось им много людей,
но не было красного плаща. Когда они уже приблизились
ко дворцу, вышел из дверей нижнего яруса человек в
красном плаще. Король и граф взглянули ему в лицо и
узнали любимца королевского — камергера графа Л. Всем
известна была его преданность и любовь к государю; все
знали, что он по малейшему мановению короля готов
жертвовать для него жизнию, не менее того; Густав с той
минуты стал его убегать, начал удалять его от себя и,
желая сделать ему пребывание у двора неприятным, иног-
да поступал с ним несправедливо. Это незаслуженное
гонение тронуло и огорчило графа. Сначала старался он
усугублением своего усердия и ревности к службе короля
возвратить его благоволение; но видя, что все старания
его напрасны, пристал к оппозиции и, почитая себя оби-
женным, сделался явным противником правительства. Из-
вестно, что Густав III умерщвлен был в маскараде: убийца
его, Анкарстрем, при допросах объявил, что к исполнению
этого гнусного замысла преимущественно побудили его
жалобы и толки графа Л.
— Любопытно! — сказал пастор.
— Странно! — прошептал Хвалынский.
— Не совсем странно, — сказал Алимари, — ворожея
могла наудачу назвать человека в красном плаще; суеверие
и боязнь короля сделали остальное.
— Все же остается нерешенным, как эта ворожея могла
предсказать другие обстоятельства, — возразил Выша-
тин. — То есть, — прибавил он с улыбкою, — если правда
то, что вам рассказывал граф.
— Не могу сомневаться в истине его слов: он человек
честный и правдивый. Ныне он живет в России; вы, может
быть, где-нибудь сойдетесь; спросите у него об этом
случае, и он охотно повторит вам то, что вы от меня
слышали.
— После этого, — вскричал Хвалынский, — не верь
ворожеям!
— Вздор! — подхватил Вышатин. — Я ничему этому
не верю и опять обращаюсь к вам, почтеннейший Петр
Антонович! Скажите, не смешно ли верить предсказате-
лям? Как могут эти люди прозирать в будущее, как могут
они узнавать то, что еще не свершилось, что таится в
душе человека? Да и не безрассудно ли узнавать будущее,
которое сокрыто от нас премудрым Провидением, лишать
320
себя надежды и очарований, заранее приготовлять себя к
неотвратимым бедствиям?
— Вот это другое дело! — отвечал Алимари. — Не
должно давать воли своему любопытству; должно в без-
молвии и уповании на благость Промысла с покорностью
и терпением ожидать того, что нам суждено, — это так.
Но отвергать то, что некоторые люди имеют способность
по чертам и выражению вашего лица, по вашему голосу,
даже по тону вашего вопроса и еще по каким-то приметам,
в которых, может быть, они и сами отчета себе дать не
могут, узнавать, кто вы, что с вами случалось, следственно,
отчасти и то, что еще случиться может, — это возможно,
это существует. Это какой-то инстинкт, какое-то чутье; в
Шотландии оно называется вторым зрением. Позвольте
мне в свидетельство этого прочитать вам несколько строк,
продиктованных одному моему приятелю знаменитым
критиком Лагарпом. Они, по случаю, находятся в моей
записной книжке.
Все изъявили свое согласие. Алимари вынул из запис-
ной своей книжки бумагу и прочитал следующее:
«В начале 1788 года обедал я в Париже у одного умного,
любезного вельможи, бывшего в то время членом фран-
цузской Академии. Обед был сытный, вкусный, роскош-
ный. Многочисленное общество состояло из вельмож, дам,
придворных, академиков, литераторов, артистов. Все были
веселы и разговорчивы. За десертом отборные вина еще
увеличили шумную радость. Шанфор прочел к общему
удовольствию одну из своих вольных и безбожных сказок.
И знатные дамы слушали его, не закрываясь опахалом.
Это подало повод к бесконечным насмешкам над рели-
гиею: один читал стихи из Вольтеровой поэмы, другой
приводил любимые места из Дидерота. Все им рукопле-
скали. Третий, встав с своего места и подняв полную
рюмку, возгласил: «Господа! Я так же уверен в несущест-
вовании Бога, как в том, что Гомер был дурак!»
Потом разговор сделался сериознее. Собеседники стали
рассуждать о преобразовании, произведенном творениями
Вольтера, и согласились, что он заслужил этим бессмерт-
ную славу. Он образовал свой век, он нашел читателей и
в гостиных, и в передних. Один из гостей, задыхаясь от
смеху, рассказал нам, что парикмахер его, пудря ему
голову, объявил: «Изволите видеть, сударь, я бедный ре-
месленник, но такой же безбожник, как и все умные и
благородные люди».
Все заключили, что революция непременно последует,
что суеверие и фанатисм должны уступить место филосо-
фии; рассчитывали, скоро ли это должно случиться и кто
из собеседников увидит владычество разума. Старики жа-
12 Страшное гадание
321
ловились, что они не доживут до вожделенного времени,
молодые восхищались, что для них наступят дни блажен-
ства; все превозносили Академию за то, что она пригото-
вила великое дело, что была средоточием, главным оруди-
ем свободы мыслей.
Один из гостей не принимал участия в общем восторге
и даже подшучивал над собеседниками — то был Казотт,
человек любезный и умный, но, к сожалению, зараженный
мечтаниями иллюминатов. Наконец обратился он к собра-
нию и сказал нешуточным тоном: «Радуйтесь, господа! Вы
увидите эту великую и знаменитую революцию, которой
дождаться не можете. Вы знаете, что я имею дар пред-
сказания. Поверьте мне, вы ее увидите». Ему отвечали,
что на это не надо большой мудрости. «Согласен, —
отвечал он, — но выслушайте меня до конца. Знаете ли,
что будет во время этой революции, что будет со всеми
вами, какие неизбежные последствия произойдут от
нее?» — «Скажите, скажите! — вскричал Кондорсет, с
хохотом угрюмым и бессмысленным. — Философ охотно
столкнется с пророком». — «Вы, господин Кондорсет,
умрете на полу темницы; вы умрете от яда, который
примете сами, чтоб избегнуть рук палача, от яда, который
в то счастливое время всегда будете носить с собою».
Все изумились сначала, но, вспомнив потом, что добрый
Казотт иногда бредит наяву, захохотали громче прежнего.
«Господин Казотт, — сказал Кондорсет, — эта сказка не
так забавна, как ваш «Влюбленный черт»! Но кой черт
всадил вам в голову темницу, яд и палачей! Что тут общего
с философиею и царством рассудка?» — «Именно так!
Вам придется так умереть именем философии, человече-
ства и свободы, во имя владычества разума. Тогда разум
будет иметь свои храмы, и других храмов во Франции не
будет». — «Бьюсь об заклад, — сказал Шанфор с своею
язвительною усмешкою, — что вы не будете жрецом в
этих храмах!» — «Надеюсь. Но вы, господин Шанфор, вы
будете достойным жрецом этого божества: вы нанесете
себе двадцать две раны бритвою по жилам и умрете чрез
несколько месяцев после того».
Все посмотрели друг на друга и засмеялись пуще
прежнего. «Вы, господин Вик д’Азир, не сами отворите
себе жилы, но велите пустить себе кровь шесть раз в день
в припадке подагры и умрете в следующую ночь. Вы,
господин Николай, погибнете на эшафоте; вы, господин
Бальи, на эшафоте; вы, господин Мальзерб, на эшафо-
те». — «Ну, слава Богу! — воскликнул господин Руше. —
Кажется, что господин Казотт хочет только извести Академию,
а нас помилует». — «И вы погибнете на эшафоте». — «Он
побился об заклад, — воскликнули со всех сторон, — он
322
поклялся погубить всех нас». — «Нет! Поклялся не я». —
«Так нас покорят турки или татары?» — «Нет! Я уж
сказал вам: тогда вы будете управляемы одним разумом,
одною философиею. Так злодейски поступят с вами фи-
лософы: палачи ваши будут твердить то самое, что вы
твердите теперь; будут повторять ваши правила; будут при-
водить места из Вольтера».
«Разве вы не видите, что он с ума спятил?» — говорили
гости друг другу на ухо. «Нет! Он шутит, а вы знаете,
что он любит приправлять свои шутки чудесным». —
«Да, — сказал Шанфор, — только это чудесное отнюдь
не забавно». — «А когда все это случится?» — «Прежде
истечения шести лет». — «Довольно чудес, — сказал
Лагарп, — а что вы ничего не скажете обо мне?» — «С
вами сбудется чудо необычайное: вы тогда сделаетесь
христианином». Все захохотали. «Ах! — сказал наконец
Шанфор. — Теперь я спокоен: если нам суждено погиб-
нуть не прежде того времени, как Лагарп сделается хри-
стианином, — мы бессмертны».
«Как же счастливы мы, женщины, — примолвила гер-
цогиня де Граммон, — что не принимаем участия в
революциях. Правда, мы иногда и вмешиваемся в полити-
ку, но отвечают другие». — «Ваш пол, сударыня, на этот
раз вам не защита, и, хотя б вы ни во что не вмешивались,
с вами будут поступать точно так, как с мужчинами, без
всякого различия». — «Да что вы это там толкуете,
господин Казотт, преставление света, что ли?» — «Не
знаю. Знаю только то, что вас, герцогиня, повезут на
казнь, так же как и многих других дам, на телеге, связав
руки назад». — «Ах! Я надеюсь, что в этом случае будет
у меня, по крайней мере, карета, обитая черным сук-
ном». — «Нет, сударыня! Дамы и познатнее вас поедут,
как вы, на телеге, со связанными руками». — «Знатнее
меня? Кто же это? Принцессы крови?» — «Еще знатнее!»
При этих словах гости вздрогнули, и хозяин поморщился.
Все находили, что шутка выходит из пределов. Госпожа
де Граммон, желая разогнать тучу, перестала спрашивать
объяснения и сказала самым легким тоном: «Вы увидите,
что он не даст мне и духовника». — «Нет, сударыня! Ни
у вас, ни у кого не будет духовника. Последний из
казненных, которому по милости дадут духовника, бу-
дет...» — Он остановился на минуту. «Ну, кто ж счастли-
вец, которому дадут эта преимущество?» — «Одно это ему
и останется. Счастливец этот — король французский».
Хозяин дома поспешно встал с своего места, а за ним
и прочие. Он подошел к господину Казотту и сказал ему
с беспокойством: «Любезный Казотт! Прекратите эту
страшную шутку. Вы выходите из границ и можете наде-
323
лать неприятностей всем нам». Казотт не сказал ни слова
и готовился уйти, но госпожа де Граммон, старавшаяся
обратить весь этот разговор в шутку, подошла к нему и
сказала: «Господин пророк! Вы предсказали всем нам
судьбу нашу. Что же вы ничего не говорите о самом
себе?» Он потупил глаза и, помолчав несколько времени,
спросил: «Читали ль вы, сударыня, Иосифово описание
осады Иерусалима?» — «Как не читать! — отвечала она. —
Но положим, что не читала». — «Во время этой осады
один человек семь суток ходил по городской стене в виду
осаждающих и осажденных и беспрерывно восклицал
громким и плачевным голосом: «Горе Иерусалиму!» В
седьмые сутки он воскликнул: «Горе Иерусалиму, горе и
мне!» В это самое мгновение огромный камень, брошен-
ный из стана неприятельского, поразил и размозжил его».
После этого ответа Казотт поклонился и вышел».
Прочитав бумагу, Алимари сложил ее и, спрятав в
карман, сказал:
— Все, предсказанное Казоттом, к несчастию, сбылось
в точности.
— А кто был этот Казотт? — спросил Вышатин. — Я
читал некоторые его сочинения, но о нем самом не слыхал.
— Он был человек умный, образованный, но притом
слишком предавался влечению своего воображения. Так
удивительно ли, что он мог предвидеть некоторые события,
случившиеся потом в самом деле? Впрочем, может быть, и
господин Лагарп, составляя описание после происшествий,
разукрасил истину в пользу и удовольствие читателей.
— Но мы говорили с вами о наших обыкновенных
колдуньях. Вспомните о том, что все ворожеи, кофейницы
и тому подобные чародейки обыкновенно суть женщины,
женщины простые, грубые, необразованные. Как же вы
хотите, чтоб они могли располагать этою внутреннею
силою, употреблять ее к изумлению людей умных и
просвещенных?
— Именно потому они и располагают этою силою, —
отвечал Алимари. — Способность эта есть не искусствен-
ная, не приобретенная, а, как я уже сказал, какое-то
врожденное чувство, чутье. Вы согласитесь, что воображе-
ние у женщины живее и пламеннее, нежели у мужчины;
что образование и общежительность обогащают ум наш
познаниями и опытами на счет и ко вреду наших природ-
ных способностей. Можем ли, например, мы, европейцы,
бегать так быстро, как дикие американцы? Зато мы тан-
цуем балеты. Так точно Державин пишет вдохновенные
стихи, а насупротив его дома, на грязном чердаке, безоб-
разная чухонка или жидовка предсказывает людям судьбу
их: вот две поэзии — две натуры человека! Жаль, что
324
нынешние пифии наши большею частию твари корысто-
любивые, безнравственные, а любопытно было бы иссле-
довать в них эту способность. Если кто хочет истинно
позабавиться и подивиться, тому советую спросить у такой
ворожеи о прошедших случаях своей жизни — он изу-
мится.
— И после этого вы еще объявите нам, что верите
астрологам? — спросил Вышатин.
— Не астрологам, а астрологии, — отвечал Алимари
сериозно. — Согласитесь, что земной шар получает жизнь
свою, жизнь всего растущего, живущего, чувствующего на
нем, — от Солнца, что расстояние Земли от Солнца, угол
падения на нее лучей его, свойство отражения этих лу-
чей — все это действует на Землю, что Луна подвержена
влиянию Земли и в то же время сама действует на нее,
хотя и слабее, как грудной младенец действует на свою
мать, что Солнце подвержено влиянию на него других
солнцев, других солнечных систем; следственно, и Земля
подчинена влиянию звезд неподвижных, комет и планет,
как человек подчинен влиянию людей, его окружающих.
Следственно, есть такая наука, которая показывает дейст-
вие светил небесных на нашу песчинку; но мы, по огра-
ниченности средств своих, по кратковременности наблю-
дений, сделанных нами, не знаем еще и азбуки ее. Думаю,
что в древние, так сказать, девственные времена мира,
когда человек уподоблялся распускающемуся на заре ут-
ренней цветку, упивающемуся небесною росою, людям не
чуждо было сознание сих великих таинств природы, но
оно исчезло. Из сохранившихся в свете немногих преда-
ний, лжемудрецы и обманщики составили безобразную
систему, преисполненную мудрований, то есть глупостей
человеческих, и эта система называется астрологиею. По
моему мнению, есть только три источника познаний на-
ших: откровение Божие, изучение природы и познание
нашего сердца. Все, что не основано на одном из этих
начал, есть мечта и обман!
— Воля ваша, — сказал Вышатин, — а я верю только
своим глазам 'и истинам математическим. Вижу, что огонь
пылает в этом камине, и говорю: это огонь. Вижу, что тут
лежат четыре полена, и знаю, что их не три и не пять.
Вот и все!
— Немногим же вы довольствуетесь, — отвечал с
улыбкою Алимари. — В Павии был у меня товарищ,
молодой, любезный и образованный человек, но так же,
как вы, математик и хотел верить только тому, что видит.
Тщетно старались мы убедить его умственными доводами,
что есть в мире нечто очевиднее видимого, истиннее истин
математических. У него умерла любимая сестра, и эта
325
потеря, ужасная, неожиданная, повергла его в отчаяние.
Мы старались успокоить его доводами рассудка, боясь
коснуться струн, в существование которых он не хотел
верить. «Нет! — вскричал он. — Все это пустые бредни
слабого ума! Сердце мое говорит, что есть Бог и бессмер-
тие души; есть святые истины, недосягаемые уму и только
в сердце нашем находящие отголосок. Не прах и тление,
оживленные каким-то механическим движением, составля-
ли мою Карлотту — нет — это был дух небесный, ско-
ванный плотию и теперь разрешившийся от бренных уз
своих. Карлотта! Ты жива, и я тебя увижу?» Не желаю
вам, почтенный друг, подобного испытания, но уверен, что
вы недолго будете упорствовать за истины математиче-
ские.
— Да к чему поведет все это? — спросил Вышатин. —
К глупому суеверию!
— Кстати о суеверии, — сказал Алимари, вынимая из
записной книжки своей еще одну бумажку, — я выписал
из одной французской книги несколько слов об этом
предмете. Позвольте прочитать вам их и потом скажите
мне ваше мнение.
«Мы смотрим в свете на суеверие только с смешной
его стороны, но оно пустило глубокие корни в сердце
человеческое, и та философия, которая не принимает его
в соображение, заслуживает наименование поверхностной
и дерзновенной. Природа создала человека не отдельным
существом, осужденным единственно на возделание и
население земли и имеющим с подобными себе только те
сношения неизменные и бездушные, которые рождаются
одною необходимостью. Есть важные соотношения и вза-
имные действия между всеми существами нравственными
и физическими. Нет человека, который, блуждая взорами
по беспредельному горизонту или прогуливаясь по берегу
моря, омываемому пенистыми волнами, или же поднимая
глаза на твердь небесную, усеянную звездами, не чувст-
вовал бы волнения, которое описать или определить не-
возможно. Кажется, будто некие голоса сходят с высоты
небес, низвергаются с вершины утесов, шепчут в шуме
водопадов и в шелесте лесов, исходят из глубины пропа-
стей. Есть нечто пророчественное в тяжелом полете воро-
на, в унылом вопле птиц ночных, в отдаленном рыкании
диких зверей. Все, что не образовано искусством, все то,
что не подвержено прихотливому владычеству человека,
отвечает его сердцу. Безмолвны только те вещи, которые
он устроил для своего употребления. Но эти самые вещи
приобретают таинственную жизнь, когда время истребит
их полезность. Разрушение, касаясь их могучим перстом
своим, восстановляет соотношение их с природою. Новые
326
здания безмолвствуют; развалины красноречивы. Весь мир
говорит человеку языком невыразимым, раздающимся в
глубине его сердца, в части его существа, неизвестной ему
самому и равномерно действующей и мыслию, и чувством.
Не должно ли заключить, что это стремление видимой
природы в недра человечества имеет значение таинствен-
ное? Неужели сей внутренний трепет, в котором прояв-
ляется скрытое от нас в жизни обыкновенной и вседнев-
ной, не имеет ни причины, ни цели! Один разум этого,
конечно, объяснить не может. При свете разума это
непостижимое существо исчезает. Но поэтому оно и есть
достояние поэзии. Расцвеченное воображением, оно нахо-
дит во всех сердцах струны, ему соответствующие. Гада-
ние судьбы по звездам, предсказания, сновидения, пред-
чувствия, эти мрачные тени будущего, витающие вокруг
нас, известны всем странам, всем векам, всем верованиям.
Кто из людей, предпринимая что-либо великое, не при-
слушивается к тому, что он почитает гласом судьбы! Всяк,
в святилище мысли своей, толкует сей голос, как умеет и
как может, но всяк молчит об этом в беседе с другим,
ибо нет слов для выражения другому того, что существует
только для одного человека».
— Прекрасно, — сказал Вышатин, — но откуда это
выписано? Это составил какой-нибудь престарелый меч-
татель, какой-нибудь автор мелодрамы!
— Ошибаетесь, — отвечал Алимари, — это выписал я
из диссертации одного молодого швейцарца, обучавшегося
лет за десять пред сим в Брауншвейгском коллегиуме. Этот
молодой человек после того сделался известным сочине-
ниями своими в другом роде, и если вы о нем не слыхали,
то конечно услышите.
— Имя его?
— Бенжамен Констан де Ребекк!
X
— Бенжамен Констан! — воскликнул Вышатин. —
Я недавно читал книжку, написанную им о нынешней
политике. Видно, что человек умный. И он может иметь
такие понятия о суеверии! Впрочем, я придерживаюсь
правил совершенной свободы мыслей: пусть другие верят
чему хотят, только бы меня оставили в покое. Между тем
прошу вас, господа, не почитать меня вольнодумцем: со-
храни Боже! Есть у меня роденька; ты знаешь его, Хва-
лынский!
— Как не знать!
— Вот детина! Что ваш Вольтер! Как начнет разбирать
Библию или Четьи-Минеи, так и у меня волос дыбом
327
становится. Я несколько раз пытался его образумить или,
по крайней мере, усовестить, чтоб он не сбивал с толку
молодежи! Куда! Вот этого уж никто в мире не убедит.
— А может быть, и очень вероятно, что он убедится
сам, — сказал Алимари, — и со временем сделается...
— Истинным христианином? Никогда! — воскликнул
Вышатин.
— Нет! Не христианином, — возразил Алимари, — а
фанатиком, изувером, инквизитором, исступленным гони-
телем всех иначе мыслящих. Помяните мое слово. Я знавал
многих ревностных членов инквизиции в Италии и в
Испании и старался получить сведения о прежних их
свойствах и образе мыслей. В молодости своей они почти
все были вольнодумцами и безбожниками. Вы, конечно,
слыхали об изверге Лебоне, этом чудовище из чудовищ
французской революции, превзошедшем своими неистов-
ствами и холодными злодеяниями и Робеспиерра, и Фу-
кие-Тенвиля? Я знавал его в молодости: он учился в
семинарии оратористов и отличался исступленною привер-
женностью к католицисму.
— Вы знали Лебона? — спросил Вышатин с недоуме-
нием.
— Знал, — отвечал Алимари, — на пути из Англии во
Францию в осьмидесятых годах остановился я в Аррасе,
по болезни, и, выздоравливая, познакомился с некоторыми
профессорами тамошней семинарии. Они указали мне
Лебона как необыкновенного человека, обещающего много
для наук и католицисма. В прошлом году также по стран-
ному стечению обстоятельств мне случилось быть в Па-
риже и видеть его совершенно в ином положении.
— Вы были в Париже? И недавно? — воскликнули все
в один голос.
— Был!
— Ну что, как вы думаете, чем кончатся все эти
волнения во Франции, — спросил Вышатин, — восстано-
вится ли трон Бурбонов или удержится республика?
— Это решить трудно, — отвечал Алимари, — притом
же я прожил в Париже не более четырех дней. Расскажу
вам только, что я видел. Я жил в улице неподалеку от
Гревской площади. Однажды утром, это было 13-го ван-
демиера, ровно за год перед сим, сидел я за газетами в
моей комнате. Вдруг необыкновенный шум на улице за-
ставил меня подойти к окошку. Вижу большое стечение
народа, пикеты национальной гвардии; чего-то ждут; взоры
всех обращаются в один конец улицы; восстает шепот,
возвещающий о приближении ожидаемого, и вот появляется
везомая тощими лошадьми тележка: на ней сидят пригово-
ренные к смерти — человек пять. При появлении их разда-
328
лись громкие, радостные восклицания народа. «Вот он! —
кричат со всех сторон. — Вот кровопийца, тигр, дьявол!
Вот Лебон! Смерть извергу!» Всматриваюсь в преступни-
ков и в одном из них узнаю Лебона, виденного мною лет
за тринадцать пред тем в аррасской семинарии. Он тогда
был бледен от постов и напряжения умственных сил; ныне
же на синеватом, красными пятнами покрытом лице его
изображалися адские муки отчаяния. Тележка проехала
мимо окна, но я не мог забыть ужасного зрелища. Страш-
ные помыслы волновались в уме моем. Вдруг слышу
пушечные выстрелы. Это что? Вбегает привратница и
объявляет мне, что жители многих частей города (les
sections) взялись за оружие и пошли против национального
конвента, что жестокое сражение происходит близ Пале-
Рояля. Я оделся наскоро и пошел на позорище битвы.
Главное дело уже кончилось. Важнейший пост граждан, у
церкви св. Рока, был сбит. На паперти стоял командовав-
ший войсками конвента генерал с своим штабом. Я про-
теснился до самых ступеней, взглянул на этого генерала,
и какой-то неизвестный мне трепет пробежал по всему
моему телу: такой физиономии не случалось мне видеть
от роду. Не трудно мне было узнать в нем земляка,
италиянца, и еще уроженца того острова, с которого
римляне не хотели брать рабов в услугу свою. Невысокого
роста, довольно нескладный, худощавый, бледный молодой
человек, скрестив руки, стоял на паперти, в красном
генеральском мундире, с висящими по вискам длинными
волосами; небольшая шляпа надвинута была на глаза,
каких я не видывал и, вероятно, не увижу. Одни глаза
эти показывали внутреннее волнение; они одни начальст-
вовали, одни управляли всеми движениями; они наводили
непостижимое очарование на всякого, кто попадал в их
волшебный круг. Я не мог свести с него взоров. Какое
во всем спокойствие! Какая уверенность! И если б не
выражение глаз, эта фигура казалась бы неподвижным
памятником веков минувших. К нему беспрерывно подъ-
езжали и прибегали за приказаниями; он отвечал отрыви-
сто, но определительно. Все обращались к нему с выра-
жением глубокого почтения; народ, буйный народ париж-
ский, стоял в безмолвии. Вдруг раздались голоса: «Посто-
ронитесь! Дайте место представителю народа!» Толпа рас-
ступилась, и на паперть взошел человек в трехцветном
шарфе. Он приблизился к генералу и хотел ему что-то
сказать, но этот посмотрел на него с выражением презре-
ния, обратился к своему адъютанту с словами: «Еще пушку
на угол Сен Никеза! — потом вскричал: — Лошадь!» —
вспрыгнул на нее и с словами: «За мною!» — умчался по
улице Сент-Оноре. Все последовали за ним взорами; в
329
толпе раздавались шепотом восклицания, которыми фран-
цузы изъявляют свое изумление и удовольствие. «Этот или
никто, — подумал я, — этот или никто будет властителем
Франции, если только какая-нибудь пуля не остановит его
на пути».
— Как! — воскликнул Вышатин. — Королем француз-
ским?! Да это дело невозможное. Все клялись...
— Королем, диктатором, императором — все равно,
только верховным и неограниченным властелином. При-
сяга французской толпы ничего не значит: сегодня при-
сягнут Петру, а завтра Ивану. Предчувствие мое сбывает-
ся. Кампания нынешнего лета доставила бессмертие моему
кандидату. Монтенотти, Лоди, Арколе...
— Так этот генерал... — прервал его Вышатин.
— Наполеон Бонапарте, — отвечал Алимари.
Разговор обратился с мечтательных предметов на су-
щественные, с привидений на полководцев, с грез на
политику. Кемский в этой беседе не принимал участия
ни словом, ни мыслию. Он носился в обыкновенной
своей области мечтаний и воздушных видений. Наконец
он нашел человека, и человека образованного, который
не отвергал возможности сношений души человеческой
с миром, ей сродным, с миром духовным. Он смотрел
с уважением и любовью на прекрасного, умного, глу-
бокомысленного, чувствительного старца, в котором
представлялся ему идеал мудреца — не исступленного
Фауста, упорно силящегося расторгнуть пределы челове-
ческих способностей, но тихого изыскателя вечных истин,
преисполненного веры и благоговения к неисповедимому
Промыслу.
Подали ужин, незатейный, сельский, приправленный
отборными винами, которые сибарит Вышатин успел вы-
писать из Петербурга. Кемский не ужинал, а смотрел на
других. Вашатин и Хвалынский ели, как молодые здоро-
вяки; пастор с выражением истинного удовольствия пил
вкусное вино; художник ел и пил много, но без разбору
и после бургонского потребовал квасу со ржаным хлебом.
Алимари съел ломтик белого хлеба и выпил рюмку крас-
ного вина. Вышатин поднял бутылку шампанского и хотел
напенить его бокал.
— Опять хотите принуждать меня, — сказал, улыбаясь,
Алимари, — и я опять принужден буду отнекиваться
неучтиво. В мои лета всякое излишество отнимает часть
жизни, а мне хотелось бы пожить еще несколько лет —
по крайней мере, чтоб увидеть, сбудется ли предсказание
мое о молодом французском генерале.
330
После ужина все раскланялись. Пастор, Алимари и
художник отправились к себе, а молодые друзья располо-
жились ночевать в одной комнате.
Кемский долго не мог заснуть. Взошла полная луна
и томным лучом своим осветила комнату с пиитическим
ее беспорядком. Желтеющие листья лип и берез под
окнами дома казались позолоченными, изредка пролетал
в ветвях осенний ветерок, и унылый шум их проникал
в комнату. Но это были картины только существенного
мира: никакой призрак не потревожил нашего юного
мечтателя наяву, и вскоре перенесся он в собственный
мир фантазий.
XI
Яркий луч утреннего солнца разбудил Кемского.
Друзья его еще спали глубоким сном. Он встал поти-
хоньку, оделся, взял шляпу и вышел из дому. Сам не
зная куда, побрел он по двору пономаря, повернул на-
право к красивому домику, в котором ставни были еще
заперты, сделал еще несколько шагов и вдруг очутился
посреди самой очаровательной картины, на вершине го-
ры, склоняющейся легкою отлогостью к живописному
озеру, окруженному сизыми горами. Разноцветные де-
ревья в самых прелестных отливах, от темно-зеленой
сосны до позлащенной осенью березы, смотрелись в ти-
хой воде, поднимаясь уступами на отлогостях; в других
местах берег был крутой и обрывистый. Над горами и
деревьями стоял прозрачный туман, над туманом сияло
солнце. Никто не прерывал глубокого молчания. Кем-
скому казалось, что он стоит над одним из озер дикой
Канаду. Он начал спускаться вниз по дорожке, проло-
женной к озеру. На каждом шагу виды переменялись.
Когда он был на половине горы, раздались на ее вер-
шине унылые звуки флейты. Трепет пробежал по его
жилам. После быстрой прелюдии послышалась какая-то
прелестная мелодия, дышавшая сладостью и нежностью
стран южных, не искусственная, имевшая характер на-
родной песни, унылой и выразительной. Жалобные то-
ны, сначала звонкие, стали мало-помалу утихать и за-
молкли в пустыне; чудилось, что тихий воздух легким
навеванием ответствует умирающим звукам, и совершен-
ная тишина по-прежнему водворилась над озером. Кем-
ский долго еще стоял на одном месте и прислушивался,
не будет ли продолжения. Нет! Все было тихо. Он мед-
ленно пошел далее и приблизился к краю пустынного
озера, гладкого, как поверхность чистого зеркала. Впра-
во от дороги, на выдавшемся в воду утесе увидел он
331
сидящего человека и вскоре узнал в нем вчерашнего
артиста. Кемский подошел к нему и увидел, что он
снимает на бумагу вид озера, посматривает на прелест-
ный ландшафт холодно и беспечно, а на работу свою
с приметным удовольствием, которое иногда превраща-
лось в порывистые восторги, выражаемые громкими вос-
клицаниями. Вчера был он тих, скромен, молчалив, при
каждом слове запинался, ни разу не забывал примол-
вить к ответам: «Ваше сиятельство», а ныне сделался
бодр, смел и, завидев князя, вскричал с радостью:
— Вот умно, что вы встали поранее и догадались выйти
на озеро! Вся петербургская губерния не стоит этого
укромного местечка! Что за переливы цветов! Какие груп-
пы дерев!
— А это прекрасное место, конечно, не стоит вашей
картины? — спросил Кемский, ожидая, что художник не
примет этой хвалы и скромно отдаст преимущество при-
роде. Не тут-то было.
— Разумеется! — вскричал он. — Ну что здесь важ-
ного! Несколько сот бочек стоячей воды, земля, грязь и
каменья; кое-где сосны, ели и березы — все это, правда,
освещено, но не везде как должно. А картина — это дело
другое. В натуре случайное слияние предметов — на
картине обдуманное, рассмотренное со всех сторон, отде-
ланное в малейших подробностях целое! — Засим полился
еще длинный ряд сравнений искусства с природою, ко
вреду последней. Кемский, видя, что художник упрямо
стоит в своем мнении и никак не хочет переменить его,
перестал спорить. Между тем солнце поднялось выше,
туман над водою исчез, и все предметы озарились ярким
дневным светом.
— Вот видите, сударь, что значит ваша природа! —
сказал Берилов. — Куда девалась прекрасная картина
осеннего утра? Пропала, может быть надолго. Чего добро-
го, завтра набегут тучи, польется дождь, а там, не успеешь
оглянуться, и зима; озеро это превратится в гладкую степь,
между тем как моя картина... — Он посмотрел на свой
эскиз с родительским чувством, почти сквозь слезы. Вдруг
задумался, бросил взгляд на озеро, потом на бумагу, взял
карандаш и начал поправлять. Кемский долго стоял и
смотрел на работу, но живописец не видал и не слыхал
его, работал присвистывая. Чрез несколько времени опу-
стил он левую руку в карман широкого сюртука, вытащил
ломоть черствого хлеба, начал грызть его, не прерывая
работы и только по временам сдувая хлебные крошки,
сыпавшиеся на бумагу. Сам он мог бы служить прекрас-
ным образцом для живописца: в глазах блистало вдохно-
вение, на устах изображалась улыбка; иногда являлось на
332
них выражение боязни и недоумения, но и эта тень
исчезала пред лучом, излетавшим из глаз.
Наш мечтатель глядел на него с участием и удоволь-
ствием: лицо артиста казалось ему знакомым; он где-то
видал эти глаза, этот рот — но давно, очень давно.
Наконец живописец произнес громко: «Довольно!», посмот-
рел еще раз на озеро, потом на свою работу, вздохнул,
свернул бумагу и весь прибор, встал и хотел идти. Вдруг
увидел он князя:
— Ах, ваше сиятельство! Вы изволили быть здесь —
извините-с... ей-Богу, не заметил. Виноват, кругом виноват,
а я так заработался.
— Пойдемте к нашему больному, — сказал Кемский, —
он, чай, уж давно встал.
— Как прикажете-с... в самом деле-с... — отвечал
Берилов, кланяясь, и они пошли обратно на гору, в посто-
ялый дом. Вышатина и Хвалынского застали они за чаем.
Первым предметом разговора их было воспоминание о
приятном вечере накануне.
— Скажи, пожалуйста, Вышатин, — спросил князь, —
кто этот Петр Антонович Алимари? Этот человек очень
меня интересует.
— Право, не знаю, — отвечал Вышатин, — он появился
здесь за неделю пред сим, остановился у пономаря, ходил
с флейтою в кармане по горам и по болотам, сбирал
редкие растения; узнав, что я лежу здесь больной, один
и скучаю, он посетил меня как соседа. Нога моя в то
время жестоко болела. Алимари, случась однажды при
перевязке, доказал лекарю, что он не так меня лечит,
советовал бросить все его мази; сам нарвал в болоте
каких-то трав, сделал из них припарку и приложил к
больной ноге. На другой же день я почувствовал облегче-
ние, и с тех пор нога стала приметно поправляться. Вчера
переменил он травы и сказал, что дня через три можно
будет выйти и отправиться в город.
— Стало, он врач! — сказал Хвалынский.
— И я то же думал, — отвечал Вышатин, — но он
объявил мне, что никогда врачом не был, а занимается
исследованием природы из любви к наукам и имеет
несколько важных, но простых рецептов, собранных им
на путешествиях по всем странам света. По прозвищу
своему он италиянец, но, кажется мне, родился в России.
Впрочем, мне совестно было допытываться подробнее.
Довольно того, что он человек добрый, умный и образо-
ванный.
— И знаток в художествах, — прибавил Берилов, —
я видел у него картину, мадонну Карлина Дольче:
он возит ее с собою не в раме, а в деревянном
333
ящичке — редкая вещь! Он глядит на нее по часам и
плачет — так сказывала мне служанка пономаря. Ко-
нечно, он и сам художник, когда так хорошо понимает
и чувствует искусство.
— Может быть, — сказал Вышатин, — но в нем
всего для меня приятнее нрав его, кроткий, ровный,
любезный. Он иногда бывает в необходимости противо-
речить другим и делает это с большою пощадою и
скромностью. Однажды только, в продолжение дней де-
сяти нашего знакомства, заметил я необыкновенное в
нем волнение. Мы беседовали о здешней северной при-
роде, о чудесных ее гранитах, о прекрасных озерах, о
живописных видах. Пастор заметил мимоходом, что, по
мнению некоторых геологов, Финляндия получила насто-
ящий свой вид от землетрясения. При этом слове Али-
мари побледнел и задрожал. Мы испугались, спрашива-
ли, что с ним сделалось, здоров ли он; он отвечал, что
это ничего не значит, и вскоре оправился. С тех пор
мы стали в беседах наших избегать этого предмета, и
он о том никогда не заговаривал.
В это время вошел в комнату камердинер Вышатина и
подал ему записку, полученную от Алимари: он извинялся,
что не может прийти по приглашению к обеду, и уведом-
лял, что должен ехать в город, где присутствие его необ-
ходимо, советовал Вышатину продолжать употребление
прежних средств и предсказывал скорое исцеление. В
заключение записки благодарил он за приятные вечера,
проведенные в дружеской беседе, и просил поклониться
друзьям. Эта записка всех привела в уныние, потому что
все ждали Алимари, все горели нетерпением насладиться
его беседою.
— Жаль, — сказал Вышатин почти сквозь слезы, —
жаль! Я так свыкся с этим почтенным старцем, что не
знаю, как проведу здесь еще несколько дней моего каран-
тина. Впрочем, мне гораздо легче, и сегодня еще еду в
город. Барометр падает, как говорил мне пастор, и мне не
хотелось бы погрязнуть в финских болотах. Другое дело,
если б здесь был мой почтенный Алимари, мой мудрец,
Сократ.
— Только этот Сократ, — примолвил Хвалынский, —
слишком легковерен и наполнен предрассудками: верит в
домовых, в чертей, в ворожей.
— А настоящий-то Сократ, — прервал с досадою речь
его Кемский, — разве не верил своему демону, разве не
советовался с ним? Сократ таким же образом жил посреди
софистов, отвергавших все по расчетам своего слабого
рассудка, и учил людей тому, что внушало ему сердце и
334
созерцание природы. Сократ не отвергал богов своего
отечества, но умел отличить божество от истукана.
— Вот таков и Алимари! — вскричал Вышатин. — Я
не думаю, чтоб он верил всем преданиям римской церкви,
но он не сядет за стол, не перекрестясь. Никогда не
вырывалось у него ни малейшего замечания насчет свя-
тости религии, и, когда, бывало, мы с пастором станем
посмеиваться над папою, он нам не противоречит, а молчит,
улыбаясь. Нет, друзья! Такие люди, как он, редей в этом свете.
И если вы меня любите, то перестанете остриться и делать
замечания на его счет. Пусть вы будете и правы, но мне,
признаюсь, больно слышать о нем что-либо кроме хорошего. Эй,
Федька! Подай шампанского! Выпьем за здоровье моего исцели-
теля, а потом кое-как поплетемся на зимние квартиры.
Все исполнено было по диспозиции. Вышатин угостил
в последний раз доброго пастора, уселся в карете с
художником и отправился в Петербург. Кемский и Хва-
лынский последовали за ними. Во всю дорогу молчание
прерывалось только короткими фразами. Кемский был
погружен в глубокую думу.
XII
Новый мир открылся пред нашим мечтателем. Дотоле
не удавалось ему найти человека, который мог бы, по-
стигая его, разделять с ним его впечатления и ощуще-
ния и, превосходя его умом, познаниями и опытностью,
объяснять ему то, что в жизни и в свете казалось ему
непонятным. Товарищи не могли удовлетворить беспо-
койному любопытству Кемского: одни из них его не
понимали, другие над ним смеялись. Хвалынский с уча-
стием слушал его рассказы, но не разделял его ощуще-
ний и мыслей: наслаждаясь настоящим, он забывал бу-
дущее и не думал о прошедшем. Вышатин был человек
умный, образованный, но светский и слишком напитан-
ный тем, что в то время называлось философиею. Кем-
ский искал пищи у записных ученых, но и там не на-
ходил ничего. Один был просто профессор или, лучше
сказать, педант, произведенный из немцев в надворные
советники и получавший тысячу рублей в год за то,
чтоб два часа в неделю читать кое-что по тетрадке,
списанной с печатной книги; другой — на вопросы пла-
менного юноши отвечал исчислением книг, в которых
можно найти удовлетворительное разрешение и которых
он сам не читал за недосугом; третий — старался объ-
яснить бытие мира сравнением его с деревянными ча-
сами; четвертый отвечал глубоким вздохом и текстом из
Библии. Все прочие единогласно приписывали мечтания
335
и видения обманам чувств или козням шалунов, а пред-
чувствия называли случайностью или последствием не-
сварения желудка. Явился человек умный, просвещен-
ный, добродушный, способный рассеять сомнения юного иска-
теля истины, готовый его просветить, наставить и успокоить,
но он явился и исчез, как мечтание утреннее, как те лица,
которые нам представляются иногда в сновидениях человек нам
знакомый, близкий, любезный, мы его помним, знаем, радуемся,
что с ним свиделись, но, проснувшись, убеждаемся, что он
дотоле существовал только в глубине души нашей; может быть,
перенесен был ею из другого мира, в котором она обитала до
переселения в нынешнее свое жилище?
Тщетно искал Кемский нового своего знакомца. Никто
из всех приятелей молодого человека не знал его. Все
расспросы и поиски были напрасны. Бедный мечтатель
походил на странствующего рыцаря, ищущего пропадшей
Дульцинеи. Однажды случай польстил ему надеждою, но
ненадолго. Он был в италиянском театре. Играли любимую
его оперу, «Тайный брак». Музыку слушал он вниматель-
но, но при речитативах посматривал в ложу первого яруса,
занимаемую его сестрицею. Иван Егорович сидел, вытя-
нувшись в струнку, на второй скамейке, бессмысленно
глазел на театр, не понимая ни слов, ни музыки, и только
при звуках барабана скромною улыбкою изъявлял удо-
вольствие. На первой скамейке справа рисовалась Алев-
тина, а налево сидела Наталья Васильевна. Любя страстно
музыку и сама играя прекрасно на фортепиане, она
прикована была к сцене глазами, слухом и душою; не
видела ненавистного ей Кемского, не знала даже, что он
в театре, и в полной мере наслаждалась прелестною
гармониею. На прекрасном лице, в выразительных глазах
ее отсвечивалось душевное удовольствие. Кемский был в треть-
ем небе: пред ним оживилась мраморная Галатея. Кончился акт;
все сидевшие в креслах встали, но он сидел, боясь появлением
своим смутить и разочаровать строгую Наташу. Лорнет Алев-
тины производил между тем инспекторский смотр по всей зале.
Вот один из соседей его заговорил с кем-то в партере.
— Каково? — спросил он по-италиянски.
— Прелестно, — отвечали ему, — сегодня я дома
Кемский вздрогнул: это был голос Алимари. Он при-
встал, оборотился к партеру, но за толпою не мог его
увидеть; бросился опрометью из кресел, пробрался в пар-
тер, искал, искал — Алимари не было.
— Не выходил ли из партера высокий, худощавый
господин? — спросил он у капельдинера.
— Не могу доложить, — отвечал он, — мало ли кто
выходит в антракте!
Кемский воротился на свое место в досаде и печали.
336
— Позвольте узнать, — спросил он наконец у соседа,
разговаривавшего с Алимари, — с кем вы говорили в
партере в начале антракта?
— С господином Алимари, — отвечал тот.
— Скажите мне, пожалуйста, коротко ли вы его знаете?
Нельзя ли сказать мне, где можно его найти?
— Этим не могу я вам служить, — отвечал незнако-
мец. — Я служу в конторе банкира барона Ралля; у нас
открыт одним венециянским домом кредит на имя госпо-
дина Алимари. Он иногда приходит к нам и получает
деньги. Мы с ним кланяемся на улицах и разговариваем
о погоде!
— В известные ли сроки он к вам приходит? — спросил
Кемский.
— Нет, как случится: иногда мы его не видим по
полугоду.
— Не можете ли вы мне сделать одолжения, — спросил
Кемский, — когда к вам явится Алимари, узнать, где он
живет, и сообщить об этом мне. Вот мой адрес. Я имею
крайнюю надобность с ним видеться!
— Охотно! — сказал молодой человек, взяв адрес,
наскоро написанный карандашом на визитной карточке.
Заиграла музыка, и начался второй акт.
Кемский не видал и не слыхал ничего, что происходило
на сцене: беспрестанно смотрел на прелестную Наташу и
размышлял о таинственном Алимари. Вдруг заметил он
какое-то беспокойство в чертах лица и в движениях
Наташи. Она стала повертываться во все стороны, бросив
взгляд на кресла, увидела Кемского и вздрогнула. Сперва
бледная, потом алая краска пробежала по лицу ее, но
вскоре оно опять приняло обыкновенное свое выражение.
Наташа обратилась к сцене и не спускала с нее глаз.
Кемский, увидев, что его заметили, перестал смотреть на
нее, глубоко вздохнул и обратил глаза в другую сторону
залы. При выходе из театра сказал он своему соседу:
— Мне странно и удивительно, что вы не познакоми-
лись короче с господином Алимари, имея к тому случай.
Он человек необыкновенно интересный: умный, образо-
ванный.
— Верю, — отвечал молодой человек, — но нам в
банкирских конторах некогда беседовать с приходящими.
Беда, если завидит наш строгий принципал, что мы остав-
ляем работу! Однажды только, когда Алимари пришел за
деньгами и кассира не случилось в конторе, сам барон
приказал мне занять незнакомца разговором, и я побесе-
довал с ним несколько времени. Он действительно человек
умный, любезный, но — извините — странный. Вообра-
зите, он верит магнетисму, этой дерзкой выдумке шарла-
337
танства и корыстолюбия, ездил во Францию именно для
того, чтоб видеть на самом деле явления этой небывалой
и невозможной силы, и чуть было не вызвал на дуэль
некоторых членов Парижской Академии Наук, доказывав-
ших лживость и нелепость учения Месмерова. На возра-
жения и насмешки мои он отвечал скромно и учтиво и
предложил мне испытать над самим собою эту силу,
которая непреодолимо подчиняет одного человека душев-
ному влиянию и воле другого.
— И вы испытали ее?
— Нет! Мне не до того, да и кто станет заниматься
этим вздором!
— Нельзя ли, — продолжал Кемский с выражением
возрастающего любопытства, — сообщить это средство мне?
— Охотно, — отвечал молодой человек, — Алимари
утверждал, что можно одною волею принудить человека,
который на вас не смотрит, оглянуться и отвечать вам
взором. Он утверждает, что для этого должно только
смотреть на человека несколько секунд пристально, хотя
бы с тылу, и думать о нем исключительно. Не вздор ли это?
Ах, извините: вот мои дрожки, прощайте, до свидания.
Молодой человек скрылся из сеней театральных. Кем-
ский вспомнил о нынешнем вечере, вспомнил о Наташе,
как она невольно почувствовала действие его одушевлен-
ных взоров и принуждена была взглянуть на него. «Если
магнетисм действует на эту холодную и равнодушную
женщину, — думал он, — чего ж он не произведет в душе
пламенной, отверзтой впечатлениям пылких страстей!»
XIII
Мечтания и сновидения Кемского прервались великими
происшествиями в мире существенном. Скончалась Екате-
рина И, и со вступлением на престол императора Павла
Петровича началась новая эра для службы, особенно во-
енной. Многие товарищи нашего князя жаловались на
строгость и взыскательность новых начальников, на труд-
ность и беспокойство строгого порядка, на неприятную
им форму новых мундиров и прически и едва не со
слезами смотрели на прелестные свои фраки, произведе-
ния бессмертного Кроля, с которыми должно было рас-
статься навеки. Кемскому эти перемены были не только
сносны, но и приятны. Деятельная служба заняла все
минуты его жизни: он перестал тосковать, реже мучился
мечтаниями и после ученья, продолжавшегося несколько
часов, после суточного караула, в котором уже нельзя
было по-прежнему спать всю ночь на пуховиках, наслаж-
дался крепким и здоровым сном. Единообразная воинская
338
одежда также была ему по нраву: он не любил наряжаться,
не терпел перемен по прихотям моды и был в этом
отношении жертвою своего портного, сапожника и камер-
динера, которые иногда отставали на целый месяц от моды
и подвергали светского юношу замечаниям и насмешкам
досужих товарищей. Но теперь он имел время и возмож-
ность привыкнуть к своей одежде, а она могла прильнуть
к нему и сделаться его собственностью; до того же
времени ему казалось, что он всегда ходит в чужом платье.
Исправность его, прилежание к службе и неутомимость
вскоре были замечены начальниками: его перевели в
гвардию, к душевному огорчению Алевтины, излившемуся
в высокопарных поздравлениях.
В самый тот день, когда отдано было в приказе о его
перемещении, лишь только он успел примерить свой но-
вый мундир, получил он записку о том, что наряжен в
ночной караул в Зимнем дворце, при печальной комиссии.
К одиннадцати часам вечера отправился он туда с своим
отрядом, под начальством гвардии капитана. Его самого
отрядили к телу покойной императрицы. Все это сделалось
так поспешно и неожиданно, что он опомнился не прежде,
как в самой траурной комнате. Там картина торжествен-
ная, преисполненная невыразимого величия, представилась
глазам его. Посреди огромной залы, обитой черным сук-
ном, увидел он великую императрицу, на парадной посте-
ле, в царском облачении, безгласную и бездыханную. Дым
свеч носился над нею как облако. Дежурные кавалеры и
дамы стояли в безмолвии вокруг смертного одра величия
земного; тихие звуки утешения небесного слышались из
уст протодиакона, читавшего Евангелие.
Кемский, взирая на божественные черты усопшей, по-
грузился в глубокое уныние. Било двенадцать. Некоторые
из дежурных удалились в другие покои; прочие сели на
стульях, стоявших вдоль стен траурной залы. Голос чтеца
ослабевал. Свечи тускли. Вдруг растворились двери из
другой комнаты: человек высокого роста в глубоком тра-
уре в предшествии придворного служителя вошел в залу
тихими шагами, приблизился к эстраде, перекрестился
по-католически, преклонил колено, тихо произнес: «Екате-
рина!» и заплакал. Чрез несколько минут безмолвной
молитвы он встал, обернулся; взоры Кемского остановились
на нем; это был Алимари. Он узнал князя, подошел к нему
и с горестным безмолвным приветствием пожал ему руку.
— И вы пришли проститься с прахом нашей великой
Екатерины! — сказал Кемский.
— Вашей? — тихо сказал Алимари. — Вашей? Она
принадлежит всему роду человеческому, не одной России.
И я, не русский по происхождению, был ее вернейшим
339
подданным: я был свидетелем прибытия государыни в
Россию, имел случай видеть ее занятия науками и изуче-
нием России, я стоял на крыльце Зимнего дворца в ту
минуту, как она вступала в царское жилище, в день
восшествия своего на престол, видел ее потом и на
блистательных каруселях, и в торжественных шествиях;
неоднократно смотрел издали, как она прогуливалась по
царскосельским аллеям, в глубоком размышлении о славе
и величии своего народа; я слышал в течение тридцати
четырех лет и громовые звуки побед ее, и тихие благо-
словения, возносившиеся за нее из мирных хижин к
престолу Предвечного. Знаете ли вы, что есть государь, и
государь великий, добрый, правосудный? Недаром облека-
ем мы его земным блеском и величием в сей жизни и
сами, подданные, восхищаемся и гордимся этим блеском,
этим величием! Вообразите себе: миллионы существ, ода-
ренных чувством и душою бессмертною, живут в мире
под кровом и защитою одного из земнородных, а этот
земнородный есть государь их. Вообразите, что спокойст-
вие, благоденствие, душевное достоинство сих миллионов
зиждется волею и трудами государя; вообразите, что из
подвигов этого государя истекает счастие или несчастие
миллионов людей, еще не родившихся, — и после этого
рассудите, с каким благоговением должны мы приближать-
ся к смертному одру тех из сих государей, которые свято
исполнили долг свой на земле и теперь, пред троном
Вседержителя дают отчет в своих делах, помыслах и
чувствованиях.
— И для чего они не бессмертны? — с унынием сказал
Кемский.
— Для того, что должны управлять смертными! —
отвечал Алимари. — Неужели вы думаете, что ангел
бессмертный и бесплотный мог бы жить и действовать
посреди людей, волнуемых страстями и пороками? Сверх
того, всякий человек, и самый великий, есть произведение
своего века. Век Екатерины минул, и дух ее оставил
земную оболочку. Век новый наступает, век чуждый той,
которая была превосходнейшим созданием своего века; но
память Екатерины пребудет священною потомкам, и при
звуках новой славы раздаваться будут в великих воспоми-
наниях отголоски дней Кагула чи Чесмы, и новые законы
будут опираться на премудрые уставы великой законода-
тельницы, и грядущие поэты с умилением будут повторять
гимны певцов Екатерины!
Вы молоды и увидите будущее поколение. Великие
судьбы ожидают Россию в грозных бурях, которые соби-
раются на западе; блистательная слава озарит ваше оте-
чество, но внуки ваши с жадностью будут внимать пове-
340
ствованиям деда о днях минувших, о днях Екатерины.
Скажите им, что вы знали республиканца, который четыре
раза искал крова и защиты под скипетром самодержавной
императрицы и на хладных берегах гостеприимной Невы
проклинал свободу цветущей Венеции.
Алимари вновь подошел к эстраде, преклонил колено,
перекрестился, встал и вышел из комнаты. Кемский в сии
торжественные минуты не мог думать ни о чем, кроме
того, что представлялось глазам его. Он еще раз упустил
случай узнать, где можно найти ему Алимари, и в этот
раз не мог даже упрекать себя в оплошности. Прежняя
тишина водворилась в зале. Ночь прошла для Кемского в
глубоких размышлениях...
В первых месяцах следующего года поездка в полуден-
ные губернии по делам службы доставила ему приятное
развлечение. Он послан был с какими-то важными бума-
гами в Новороссийский край и встретил весну на берегу
Черного моря, в рождавшейся тогда Одессе. Там нашел
он несколько товарищей корпусных, а в начальнике —
друга своего покойного отца и провел время самым усла-
дительным для своего сердца образом. Между тем какая-то
непонятная сила влекла его домой: он никого в Петербурге
не любил, что называется любить, а не мог вспомнить о
северной столице без сердечного волнения, не мог оста-
новить на ней мыслей, не почувствовав в глубине души
своей какого-то непостижимого влечения. Неожиданно
явился в Одессе и Хвалынский: он ездил с поручением в
Херсонскую губернию и завернул в Одессу, чтоб возвра-
титься в Петербург в обществе милого своего друга.
Кемский искренне обрадовался товарищу и сообщил ему,
с каким нетерпением ждет минуты отъезда: теплое дыха-
ние полудня сделалось ему несносным; он горел мыслию
воротиться на хладный Север.
— Что это за магнитный полюс, к которому стрелка
твоего сердца неизменно обращается? — с улыбкою спра-
шивал Хвалынский.
— Сам не знаю, — отвечал Кемский, — но мне здесь
скучно, тяжело, грустно. Поедем, ради Бога, поедем!
Желание его вскоре исполнилось. Друзья оставили
Одессу и помчались в Петербург.
В одном жидовском местечке, в Белоруссии, принуж-
дены они были остановиться на ночь в корчме для почин-
ки экипажа. Им отвели место за перегородкою. Утомлен-
ные продолжительною ездою, они оба заснули на свежей
соломе, но около полуночи какое-то страшное сновидение
разбудило Кемского. Опамятовавшись совершенно, он
слышит за перегородкою разговоры и хохот. Прислуши-
вается: старуха жидовка ворожит солдатам на картах,
341
предсказывает одному генеральский чин, другому отстав-
ку, третьему молодую жену. Служивые смеются и шутят
друг над другом.
— Полно слушать ее, — говорит один голос, — все
пустяки врет! Ну как ей, старой хрычовке, знать, что
нашему брату на роду написано! Пойдем домой! Пусть
новобранцев морочит.
— Нет, Спиридонов, — говорит другой голос, — не
шути этим. Сам бес у ней под языком! Добро бы она
толковала о будущем, ан и прошедшее, как по пальцам,
рассчитывает. Мне все рассказала: как меня в солдаты
отдали, как под шведом ранили, как в Польше чуть было
в полон не взяли — эка притча! Ну-ка, старая ведьма!
Вот тебе еще гривняга: скажи, скоро ли мне достанется
в ундера!
Водворилось молчание. Потом послышался хриплый ше-
пот и раздался громкий смех. Разговоры, шутки, хохот
продолжались несколько времени. Наконец один из солдат
напомнил, что пора отправиться по квартирам и схрапнуть
до завтрашнего похода. Совет его подействовал. Мало-по-
малу шум уменьшался, и чрез несколько времени водво-
рилась в корчме совершенная тишина, прерываемая сла-
бым кашлем старухи.
Кемский между тем встал, надел сюртук и вышел из-за
перегородки. В большой избе, едва освещаемой сальным
огарком, сидела в углу, за столом, грязная старуха в
ветхом жидовском костюме и сбирала разложенные по
столу, салом и пылью напитанные, частым употреблением
закругленные по углам карты. Кемский подошел к ней,
бросил на стол серебряный рубль и сказал:
— Бабушка! Погадай мне, где ожидает меня счастие.
Старушка взглянула на него, протасовала карты, дала
ему снять левою рукою, вскрыла пиковую семерку и
тихим голосом сказала:
— В гробу!
XIV
С.-Петербург, 1798
Время улетело на крыльях своих, свинцовых для несча-
стных, воздушных для счастливых. Алевтина сочеталась
законным браком с Иваном Егоровичем и в течение
нескольких месяцев, при помощи друзей, благотворителей,
визитов и обедов, успела вывести его в подполковники.
Он был определен в смотрители при построении разных
казенных зданий. Должно сказать, что сам он не пользо-
вался ни копейкою: с утра до ночи ходил по лесам,
342
смотрел за сохранностью материялов, за прочностью ра-
бот; но архитекторы наживались, подрядчики толпами
являлись к торгам и перебивали друг у друга работу.
Начальник случайно в это самое время строил дачу; к
нему беспрекословно отпускаемы были материялы и ра-
ботники. По счетам архитекторов и поставщиков плата
производилась неукоснительно. А отчеты? А ведомости?
Это сводил у него человек опытный, необыкновенный в
сих делах искусник. Иван Егорович нашел этот клад по
следующему случаю.
В начале службы своей послан он был в Симбирскую
губернию для привода рекрутской партии: получил про-
гонные деньги, сумму на расходы, инструкцию и шнуро-
вую книгу и отправился по назначению. Нельзя было
действовать исправнее, осторожнее, совестнее Ивана Его-
ровича: за всякую казенную копейку торговался он до
драки; все сбереженные суммы показывал в приходе по
чистой совести; при каждой передаче подробно исчислял
причины, по каким должен был произвести ее. Таким
образом, сберег он в пользу казны с лишком треть данных
ему денег и заранее восхищался мыслию, с каким торже-
ством представит свою экономию начальству. На послед-
нем переходе под Петербургом сошелся он с товарищем,
который вел другую партию, из Смоленска. За чаем
разговорились они о своих делах по службе.
«Скажи, сделай одолжение, Сайдаков, — спросил фон
Драк у товарища, — сколько у тебя осталось из отпущен-
ных тебе денег?» — «Сколько осталось? Право, не знаю.
Эй, Зверобоев! Сколько, бишь, у нас в остатке?» —
«Ничего не осталось, — отвечал сержант, — и своих ваше
благородие изволили потратить». — «Придется еще искать
на военной коллегии», — сказал Сайдаков. «Помилуй, друг
мой! — возразил фон Драк с трепетом. — Куда это ты
девал все деньги? Покажи мне, пожалуйста, шнуровую
книгу». — «Изволь, любезный! Эй, Зверобоев! Подай
книгу». Зверобоев подал. Фон Драк раскрыл ее, перевер-
нул несколько листов и побледнел: «Несчастный, ты про-
пал! Книга белая!» — «Знаю, — отвечал Сайдаков, смею-
чись. — Смотри, Зверобоев! Завтра, когда придем в Пе-
тербург, приведи ко мне писаря — того, разумеешь?» —
«Слушаю, ваше благородие!» Фон Драк не мог уснуть,
помышляя о беде, ожидающей беспечного Сайдакова. На
другой день товарищи пришли в город и остановились на
одной квартире.
Фон Драк встал в пять часов и занялся окончанием
счетов; вывел все расходы, поверил итоги, перечел осталь-
ные деньги и с торжеством подписал рапорт. Сайдаков
проснулся в одиннадцать часов и сел за чай. Денщик
343
докладывает: «Пришел писарь из военной коллегии». —
«Зови скота!» Вошла гнусная, красноносая фигурка в
засаленном фраке и сером галстухе. «Здорово, Тряпицын!
Я привел партию; мне еще следует получить сто двадцать
пять рублей». — «Слушаю, ваше благородие!» — «Вот тебе
книга и вот пять рублей, когда кончишь, дам еще синень-
кую». — «Покорнейше благодарим, ваше благородие, будет
исправлено». — «При этом случае, — сказал Сайдаков,
обращаясь к фон Драку, — ты можешь отправить свои
счеты в коллегию. Тряпицын их доставит». — «С нашим
удовольствием», — пробормотал Тряпицын. «Нет, Сайда-
ков! — отвечал Иван Егорович с боязливою важностью. —
Я должен сам иметь честь представить отчеты — это долг
службы». — «Это пустое, ваше благородие, — возразил
Тряпицын. — Поручите нам, все исправим. Ей-ей, доволь-
ны будете!» — «Нет, братец! — отвечал фон Драк. —
Я знаю долг службы. Сам представлю». — «Как изволи-
те!» — сказал Тряпицын с усмешкою и отправился.
Фон Драк представил свои отчеты и остальные деньги
и чрез две недели явился в коллегию за квитанциею. В
прихожей встретил он Сайдакова. «Ну что, как сошло?» —
спросил фон Драк с состраданием. «Прекрасно! Мне
доплатили передержку; вот приказ казначею выдать день-
ги. Приходи завтра обедать. Разговеемся после похода!»
Фон Драк поблагодарил и отправился в присутствие.
«Куда изволите идти?» — важно спрашивает его Тряпи-
цын, сидящий посреди запачканной братии в канцелярии.
«Куда? В присутствие за квитанциею». — «Извольте по-
годить, ваше благородие! Есть начетец, есть неисправно-
сти, передержки против справочных цен, незаконные вы-
дачи, неверные итоги. Надобно поисправить!» Фон Драк
остолбенел. «Помилуй, братец! Я вел самый исправный
счет! У меня в остатке значительная сумма». — «Точно
так-с; но если б изволили соблюдать казенный интерес по
предписанным формам, то осталось бы, конечно, вдвое
более». — «Да как это? Сайдакову дали квитанцию, а он
передержал сверх денег, выданных ему от казны». —
«Точно так-с; да они представили на все законные объяс-
нения и доказательства. Начальство справедливо: оно вы-
дает и передержку, если таковая учинена не в противность
существующим постановлениям. Известно вам премудрое
изречение государя императора Петра Великого: «Вотще
законы писать, если по ним не исполнять».
Фон Драк был в отчаянии, отправился с жалобою в
присутствие и получил в ответ, что ревизия отчетов по-
ручена столу коллежского регистратора Тряпицына и что
он там должен ждать решения, которое в свое время будет
рассмотрено и утверждено или отринуто присутствием.
344
Фон Драк решился выждать окончания дела, являлся каж-
дый день в канцелярию, но каждый день Тряпицын нахо-
дил в его книге новые неисправности и заготовлял запро-
сы в земские суды уездов, лежащих на пути из Симбирска.
Терпение несчастного просителя истощилось: чрез месяц
решился он искать приватно покровительства Тряпицына
и в ужасную осеннюю погоду, в пять часов утра, отпра-
вился к нему на квартиру, на Козьем Болоте. Тряпицын
встретил его в раздранном плаще и ввел в освещенную
сальным огарком грязную комнату, в которой пахло и
дегтем, и салом, и гнилью. Фон Драк не знал, с чего
начать, но Тряпицын сам помог ему.
«Мне жаль, ваше благородие, что вы изволите так часто
трудиться ходить в канцелярию: не угодно ли вам поручить
мне окончание сего дела, и я ручаюсь вам, что через
неделю все улажу к вашему удовольствию и к соблюдению
казенного интереса. Изволите видеть, для сего должно мне
будет просиживать ночи; так я надеюсь, что ваше благо-
родие за экстренные труды не оставите меня должным
вознаграждением. Верьте Богу, жалованья беру в год
шестьдесят рублей». Фон Драк вынул из кармана пятируб-
левую ассигнацию и положил на стол. «Изволите видеть-с, —
продолжал Тряпицын, — для его благородия, Семена Его-
ровича господина Сайдакова, можно было в скором вре-
мени исправить; его дело было чистое — садись, пиши да
и только; а в этом деле, изволите видеть, должно сперва
поправить, а потом сделать должное по законам. Двойная
работа, ваше благородие!» Фон Драк вздохнул тяжело,
вынул из кармана другую синюю ассигнацию.
— Вижу, — сказал Тряпицын, — что вы человек
добрый, только жаль, неопытны в службе по счетной части
и несведущи в существующих законах. Рад помочь вам от
души. Пожалуйте дня через три в канцелярию, и все
найдете в порядке». — «Как чрез три дня? — спросил
фон Драк, — да успеешь ли?» — «И! Ваше благородие!
Не беспокойтесь, мы люди деловые: все сладим к вашему
удовольствию. Дело ваше у меня на дому — изволите
видеть, вот оно-с. Я тотчас им займусь». Фон Драк откла-
нялся. Тряпицын, провожая его в сени, отпер дверь в
кухню и закричал: «Денисьевна! Растопи-ка сальца горшо-
чек, да поскорее».
«Это что? — подумал фон Драк, вышед на улицу, —
неужели Тряпицын питается салом?» Он остановился у
домика, пред окном комнаты дельца, которого очень хо-
рошо видел сквозь дырявую занавеску, и с любопытством
смотрел, что будет. Тряпицын действительно занялся его
делом: взял кипку бумаг, перевернул листочки один за
другим; вынул приложенные к рапорту деньги и спрятал
345
их в столик. Хромая Денисьевна принесла горшок с
растопленным салом. Тряпицын окунул в него все дело и,
положив засаленные почти доверху листы на пол, сел за
стол и начал что-то писать. Фон Драк отправился домой,
ломая голову над тем, что бы значила эта операция. Чрез
три дня является он в канцелярию. Тряпицын кланяется
ему сухо, как чужому человеку, и чрез несколько времени
обращается к столоначальнику: «Егор Кузьмич! Сделайте
божескую милость, убедите господина экзекутора завести
кота в канцелярии. От крыс житья нет. Вот еще одно дело
съели». — С этими словами вытаскивает он из-под стола
заголовки бумаг и счетов фон Драка: вся нижняя часть
действительно съедена была крысами по то место, до
которого Тряпицын опустил бумагу в сало. «Неужели?» —
спросил столоначальник. «Действительно так-с, извольте
сами посмотреть». Столоначальник подошел: «В самом
деле! Да как они, проклятые, грызут узорчато! Нешто!
Надобно завести кота!» — «Это напредки-с, — сказал
Тряпицын, — а сие дело пропало. Следует, за утратою
документов, предать оное забвению и господину поручику
выдать квитанцию». — «А остальные деньги, оставшиеся
в экономии?» — спросил жалобно фон Драк. «Деньги-с?
Какие деньги-с?» — «Да те, которые я представил при
рапорте!» — «Съедены крысами-с. Что делать? И казен-
ный интерес иногда в экстренностях пропадает. Впрочем,
если вашему благородию угодно, мы выведем справки,
послав запросы в те присутственные места и начальства,
с коими вы по помянутому приводу рекрутской партии
изволили находиться в сношениях. Это скоро сделаем.
Месяцев в восемь». — «Нет, ради Бога нет! — вскричал
фон Драк. — Дайте мне только квитанцию». — «Как
угодно, — отвечал Тряпицын, — извольте повременить!»
Чрез час квитанция была фон Драку выдана, и он за
десять рублей получил урок, каким образом надлежит
действовать в делах для сохранения казенного интереса.
Вступив в новую должность по счетной и письменной
части, он сначала пришел было в отчаяние: товарищи
поздравляли его с хлебным местом, а он не знал, как
поживиться и на соль, и при представлении отчета за
первый месяц принужден был дополнить недоимку своими
деньгами.
Тогда вспомнил он о Тряпицыне, пригласил его к себе,
приласкал и предложил ему место секретаря, бухгалтера
и казначея. Догадливый рачитель казенного интереса охот-
но согласился на это предложение, определился под на-
чальство фон Драка и вскоре освободил его от всех забот:
фон Драк поутру подписывал бумаги, заготовленные Тря-
пицыным, будучи уверен, что не нужно читать их пред-
346
варительно, потом ходил на строения и занимался меха-
нисмом работы, который был ему довольно хорошо изве-
стен. Дела пошли своим порядком: сметы, книги, ведомо-
сти, отчеты ведены были с величайшею исправностию, и
все происходило на законном основании. Для текущей
переписки Тряпицын приискал изгнанного из академии за
дурное поведение семинариста: этот сочинял бумаги, а
Тряпицын исправлял их по надлежащей форме. Слог и
законность бумаг канцелярии фон Драка сделались изве-
стными в приказносчетном свете.
Но не одной суетной славы домогался Тряпицын: он
любил существенность. Из скудного жалованья своего
с.берег он, при благоразумной экономии, столько, что
построил домик на Новых местах и стал приторговывать
деревеньку; он бы окончательно купил ее, да малый чин
не позволял ему совершить крепость на свое имя; сверх
того, скорое благоприобретение могло бы возбудить за-
висть, толки и клевету неблагонамеренных: итак, он ре-
шился подождать удобнейшего случая. И медвежья наруж-
ность Тряпицына мало-помалу преобразилась. Алевтина
Михайловна ахнула, увидев этого запачканного урода в
кабинете своего мужа, и стала было требовать, чтобы его
не пускали на двор, но вскоре смирились доводами и
увещаниями фон Драка: он представил ей Тряпицына
человеком единственным и необходимым для устроения
дел по службе и по фамилии. И сам Тряпицын смотрел,
что бессмертной душе его надлежит на новой планете
переселиться в другое тело. Он стал бриться по два раза
в неделю и так же часто переменять косынку и манжеты;
пудра и помада сменили сальце с мучкою; пучок его
превратился в благообразную косу; насаленные виски
свились регулярными пуклями; кафтан и нижнее платье
бирюзового цвета, а в праздничные дни губернский мун-
дир с бархатным воротником и обшлагами заменили ка-
завшийся бессмертным сюртук его. Табачная лавочка у
Синего Мосту лишилась в нем постоянного покупщика:
он нюхал табак рульный, а потом и настоящий француз-
ский, уже не из скромной тавлинки или ветхой бумажной
табакерки с изображением турецкого султана, а из сереб-
ряной, по высоким праздникам из золотой.
Нельзя было переменить гнусной фигуры и подлого
лица, но и на это нашлось средство: остались вещи, но
возвысились имена, и этого довольно. Грубость его стали
называть строгою честностью, дерзость и бесстыдство —
откровенностью, каверзы и крючки — усердием к службе,
уважением к законам и знанием дела. Одаренный природ-
ною сметливостью, сын порховского целовальника не за-
медлил догадаться, чего ему недоставало: он не вмешивал-
347
ся ни в какие разговоры и суждения, которых предмет
превосходил его понятия, а заметив в споре двух других
лиц слабую сторону, приставал к сильнейшей и значитель-
ною улыбкою давал знать, что понимает дело и судит о
нем, как люди умные и просвещенные, но по скромности
ли своей, или же потому, что почитает такой предмет
недостойным своего внимания, сам в спор не вступает. В
то же время возникла в душе его непримиримая ненависть
к людям просвещенным и образованным: всяк, кто уже
умел говорить по-французски, был природным врагом его.
Он скрывал эту ненависть под личиною скромности и
покорности, но при первом удобном случае давал чувст-
вовать ее на деле. Привязанность и доверие к нему фон
Драка не знали пределов: они усилились еще от того
обстоятельства, что начальник, страшась беспокоить гроз-
ную супругу, занимал у подчиненного деньги, по заемным
письмам, без процентов.
Тряпицын совершенно овладел своим командиром, но
не давая ему этого чувствовать и представляясь, будто
действует во всем по его приказаниям и распоряжениям.
Благосклонность Алевтины была равномерно должною на-
градою за его труды и усердие. Но Кемский и друг его,
Хвалынский, были предметами ненависти и злобы секре-
таря: пред ними он не мог укрыться — они знали и
презирали его. Кемский молчал, но Хвалынский не мог не
позабавиться на счет плута и при всяком случае старался
уколоть и унизить его пред другими. Однажды за столом
разговорились о дороговизне, о том, что ныне трудно жить
и т. д., как ведется от Адама и будет до преставления света.
— Всему виною худое хозяйство! — сказал Хвалын-
ский. — Вот у меня, например: доходу до трех тысяч
рублей, а я с каждым годом наживаю долги, и отчего?
Нет порядку, экономии, расчетливости. А вот, например
(указывая на Тряпицына), Яков Лукич! Вы, кажется, берете
жалованья рублей четыреста; экипаж у вас преизряднень-
кий; домик построили хоть куда, и тот, как полная чаша;
в бостон играете по четвертице, и прочее в соразмерности.
А все это оттого, что жить умеете с расчетом, по одежде
протягиваете ножки. Наша же братья, так называемые
благородные, разоряемся в пух, а живем как нищие. Хоть
бы вы меня поучили, почтеннейший, как все из ничего
созидается. А домик-от ваш я вмиг узнал: у крыльца толпа
подрядчиков, и над нижним ярусом вывеска с надписью:
«Здесь бреют и кровь отворяют».
Алевтина пылала гневом; фон Драк бледнел; Тряпицын
сидел за столом полумертвый. Кемский кашлял, толкал
Хвалынского, но тот не унимался. После обеда Алевтина
напрямки объявила Кемскому, что не хочет и не может
348
терпеть дерзких людей в своем доме, и поручила ему
просить Хвалынского, чтоб он не трудился навещать ее.
Кемский хотел было, в сотый раз, защитить и оправдать
своего друга, но Алевтина заградила ему уста замечанием,
что он, конечно, не захочет в угождение своему приятелю
сделать ее несчастною, подвергнув гневу раздраженного
мужа.
Несчастною? Гнев мужа? Раздраженный фон Драк?
Как сообразить это с обыкновенною кротостью и покор-
ностью Ивана Егоровича? Странно, но действительно так
было. Иван Егорович был смирен, кроток, послушен, тер-
пелив, как овца или как знаменитое неутомимостью жи-
вотное стран полуденных, но только до известной степени.
Когда же его выводили из терпения, он впадал в бешен-
ство, становился диким, свирепым зверем, был готов на
все. Алевтина раза два испытала на себе действие этого
ясновидения и изведала опытом ту степень, до которой
было позволительно томить, мучить и терзать несчастного
супруга; но лишь только он побледнеет и задрожит, она
переменяла свое обращение, начинала его ласкать, плака-
ла, называла себя неблагодарною, недостойною такого
мужа, ангела и праведника. Иван Егорович приходил в
себя, и буря пролетала мимо. Так было и в этом случае.
Фон Драк долгое время сносил замечания, насмешки,
колкости Хвалынского; но когда сатирик коснулся Тряпи-
цына, его души и провидения в этом мире, терпение его
лопнуло, и он готов был доказать насмешнику свой гнев
самым чувствительным и обидным образом. Алевтина,
щадя брата, предупредила эту вспышку и упросила князя
освободить ее от Хвалынского.
Молодому ветренику крайне досадно было это проис-
шествие: во-первых, он лишился возможности видеть На-
ташу, прелестную, умную и любезную; во-вторых, оставлял
своего друга в когтях его злодеев. В самом деле, с этого
времени родственный триумвират мог действовать без
опасения, и Тряпицын сделался орудием всех козней
против Кемского, предвидя, что, в случае устранения его,
будет неограниченным управителем всего имения. Он, как
уж сказано, питал к молодому князю сильнейшую нена-
висть за привязанность его к Хвалынскому, за неуважение
его к секретарю и советнику своего зятя и, наконец, не
мог ему простить знатной породы, образования и богат-
ства. И когда случалось, что Иван Егорович, в редкие
минуты совестности и богобоязни, не тотчас соглашался
на предложения Тряпицына, клонившиеся ко вреду князя,
усердный клеврет успокаивал сомнения его следующими
рассуждениями:
349
— Помилуйте, ваше высокоблагородие! Что вы это
балуете мальчишку! Ведь имение его не благоприобретен-
ное, не стоило ему ни труда, ни забот, и он им владеет
без всяких заслуг, не так, как мы, полезные государству
люди, каждую копейку приобретаем в поте лица и иногда
с крайнею опасностью. Если не вы, так другой расхитит
его имущество. Теперь у него в моде друзья и просвеще-
ние. Посмотрите, что он раздарил этим повесам, что
накупил книг, ландкарт, картин и других бесполезных
мелочей! За этим непременно последуют карты, пьянство
и тому подобное! Надолго ли тут имения? Оно перейдет
в руки ростовщиков, а дети вашей супруги, его племян-
ники, пойдут по миру. Не грешно ли допустить это? Воля
ваша, ваше высокоблагородие, а великодушие тут не у
места!
Как не согласиться с такими убедительными доводами!
Фон Драк с улыбкою отвечал:
— Да, да! Точно так, действительно так! Дока, дока
Тряпицын!
Между тем, по благонамеренному совету секретаря,
учтивость, внимание, ласки Алевтины, ее матери и мужа
к князю Кемскому еще усилились. Он восхищался их
доверенностью, любовью и нежностью и несколько раз
думал про себя: «Давно бы Хвалынскому отстать от их
дома: они в его отсутствие не имеют никакой причины
быть недовольными мною».
XV
Сметливый секретарь видел, что пылкий, чувствитель-
ный и в то же время слабый характером Кемский легко
может сделаться добычею первой женщины, которой бы
вздумалось приобрести его любовь или только показаться
к нему неравнодушною и задеть его слабую сторону.
Многие девицы посматривали на него с участием и неж-
ностью; матушки обходились с ним предупредительно и
учтиво. Тряпицын сообщил эти опасения своим благоде-
телям и доказал им, что князь, женясь без их воли на
дочери какого-нибудь неблагонамеренного человека, мо-
жет забыть, чем обязан своим родственникам, может
переменить свои намерения в рассуждении детей Алевти-
ны. Следственно, если уже должно ему жениться, пусть
он женится на особе, которая совершенно зависела бы от
его семейства. План был одобрен в фамильном совете;
надлежало привести его в исполнение.
Алевтина вспомнила об одной своей дальной родствен-
нице по матери, круглой сироте, не имевшей никакой
надежды в свете, ни даже приюта, и проживавшей в
350
Москве попеременно у разных родственников. Ее выпи-
сали. Явилась недурная собою высокая, худощавая, чахо-
точная фигура лет двадцати пяти, из которых по скром-
ности убавляла двадцать процентов.
Татьяна Петровна была довольно хорошо воспитана,
говорила по-французски, танцевала и т. д. Наслышась о
властолюбивом нраве Алевтины, она предстала пред нее,
как пред грозного судью, со страхом и трепетом, но
прием ласковый, нежный и предупредительный рассеял
ее опасения. Алевтина объявила ей, что намерена ис-
полнить давнишнее свое желание, пристроить любезную
родственницу в своем доме и, если сыщется жених, вы-
дать ее замуж, как родную дочь. Старушка Прасковья
Андреевна оросила ее слезами родственной любви и
нежного участия к судьбе несчастной сироты. Ей отвели
хорошенькую комнатку в доме, приставили к ней слу-
жанку, обновили ее гардероб. Татьяна пришла сперва в
изумление от таких неожиданных и незаслуженных ми-
лостей со стороны людей, которые без расчету никому
в свете добра не делали, и вскоре догадалась, что ее
ласкают неспроста. Недаром была она однофамилицею
Алевтины: женская хитрость, упражнявшаяся всю жизнь
в изыскании средств к угождению зажиточным родст-
венникам, нашла себе теперь достаточную пищу. Тать-
яна решилась повиноваться, молчать и наблюдать; без
труда заметила она старания Алевтины сблизить ее с
князем, не догадывалась о действительной причине этих
замыслов, но с восторгом предалась мысли быть княги-
нею и богатою и вознамерилась употребить все средства
к достижению этой цели.
А что делал между тем Кемский? Беззаботность его
была непродолжительна. Попривыкнув к новой службе,
не находя прежних споров и неудовольствий в доме
сестры своей, он опять начал призадумываться. В нем
действительно были две жизни: одна существенная, так
сказать, практическая, в которой он занимался вседнев-
ными делами, службою, обхождением с людьми, к ко-
торым был равнодушен, и, когда эти дела наполняли
все его минуты, когда они его беспокоили, тревожили,
он был доволен, не требовал и не искал ничего иного;
но лишь только случался в этих обыкновенных занятиях
какой-либо промежуток, наполненный у иных людей
скукою, — в Кемском возникала другая жизнь, возвы-
шенная, неземная, мечтательная; он занимался и преж-
ними делами, но в том участвовали только физические
его силы и низшие способности души, а ум, воображе-
ние, рассудок, чувство носились в мире духовном. В это
время одной малой искры достаточно было для воспла-
351
менения всей души его. Знакомые и родственники счи-
тали его нездоровым, но не беспокоились о следствиях,
что эти припадки у него часто случаются и со временем
проходят.
Кемский искал человека, с которым мог бы разделять
свою непостижимую тоску, свои гадания и надежды. Он
душевно любил Хвалынского и всегда находил в нем друга
и помощника, но только в делах жизни обыкновенной.
Когда Кемский забирался в области надзвездные, друг его
сначала старался слушать его со вниманием, употребляя
все силы, чтоб ясно представить себе то, о чем князь
говорил так положительно, но вскоре утомлялся, начинал
зевать и наконец редко мог удержаться от какого-нибудь
едкого замечания. Кемский не сердился на него, даже не
жаловался, ибо не мог требовать, чтоб другие безусловно
принимали его мнения, но мало-помалу перестал говорить
с товарищем о любимых своих предметах. С каким
искренним чувством помышлял он об Алимари! С каким
пламенным восторгом вспоминал он о беседе в Токсове!
Но таинственный италиянец скрылся из глаз его, и нигде
нельзя было найти его следа. Не было сомнения, что он
оставил Петербург. Удивительно ли, что Кемский при этих
приятных воспоминаниях с душевным удовольствием по-
мышлял о тех, которые разделяли с ним беседу в тот
незабвенный вечер!
Встретившись однажды с Бериловым, он приветство-
вал его как давнишнего, короткого знакомца. Берилов
обошелся с ним вежливо, застенчиво, неловко и, по
приглашению князя, стал посещать его сначала редко,
а потом, узнав добродушие, откровенность, простоту
нрава его, чаще и чаще. Кемский полюбил художника,
человека с отличным талантом, но странного и причуд-
ливого. Берилов был скромен, тих, покорен, даже слиш-
ком учтив пред людьми знатными и богатыми, доколе
речь шла о чем-нибудь, кроме его художества. Когда
же он говорил об искусствах, когда пред ним была
хорошая картина, особенно собственной его работы, он
становился тверд, смел до дерзости, не давал никому
выговорить слова, спорил до слез и нередко выходил
из пределов приличия. Но, свернув свой рисунок или
отворотясь от оригинала Тицианова, он становился
прежним простачком и всепокорным слугою всякого,
кто захотел бы им командовать. Не имея родни в Пе-
тербурге, он жил несколько лет один, в грязной ком-
нате, которую часто забывали топить, и страдал от грубо-
стей и плутней наемного слуги, который оставлял его по
целым дням одного, вечером приходил домой пьяный и бра-
нился с господином своим всю ночь. Берилов, занимаясь
352
работою, частенько не обедал и утолял голод хлебом и
квасом, случайно оставленными небрежным Емельяном.
Такой образ жизни расстроил его здоровье. Одна добрая
соседка, занимавшаяся чужими делами более, нежели
своими, увидела бедственное положение Берилова и, ис-
пытав, что убеждения и слова на него не действуют,
насильно вторглась в его комнату, при помощи полиции
выгнала пьяного слугу и определила в услужение к не-
му свою золовку, о которой можно было сказать, что
говорил покойный А. Е. Измайлов о хорошей дворовой
собаке: предобрая, презлая! Настасья Родионовна вымы-
ла, выскребла, вычистила приют гения; одела его самого
в благопристойный сюртук, научила пить чай и кофе в
надлежащее время, кормила сытным обедом и прятала
лишние его деньги. Сначала вздумала она было принять
команду и по искусственной части, но, кроткий во вся-
ком другом случае, Берилов грозно объявил ей, чтоб
она отнюдь не смела касаться святыни художеств. Ста-
руха догадалась, и мало-помалу водворилась между
юным художником и шестидесятилетнею боцманшею са-
мая нежная дружба. Он предоставлял ей волю во всем,
что не касалось главной цели его жизни, и только удив-
лялся, что Емельян, истрачивая вдвое более, гораздо ху-
же кормил и одевал его, нежели Родионовна. Она же
привыкла к странностям своего хозяина и бранилась с
ним только тогда, когда он на картинах своих изобра-
жал неодетых женщин и садился на извощиков без
ряды.
Странным покажется, что Берилов, с ограниченными
своими познаниями и образованием, бесхарактерный и
бестолковый, успел вселить дружбу и доверенность в
просвещенного, умного Кемского. Но сколько мы видим
в жизни примеров, что человек отличного ума и просве-
щения всею душою привязывается к необразованному
простяку! В этом случае не равенство ума и нрава, а
какая-то тайная, неизъяснимая симпатия действует на лю-
дей. Эта симпатия влекла Кемского к художнику и привя-
зывала художника к Кемскому.
К тому должно присовокупить еще одно обстоятель-
ство. Князь нашел в Берилове человека, который слушал
его жалобы и терпел причуды с молчанием и покорно-
стью, не требовал, чтоб князь занимался им каждую
минуту, не гневался и даже не примечал, когда князь
целый день не промолвит с ним слова. Родионовна ра-
довалась, видя, что ее питомец знаком с знатным чело-
веком, с сиятельным князем, и поддерживала в нем ува-
жение и привязанность к новому приятелю, особенно
потому, что для этого гостя не нужно было подавать
13 Страшное гадание
353
пуншу. В веселые минуты Кемский заводил речь о ху-
дожествах и радовался восторгам Берилова, шутил над
любимыми его образцами, бранил бритые головы древ-
них лиц италиянской школы и мясистые формы Рубен-
са, смеялся над анахронисмами великих мастеров и вы-
водил артиста из терпения.
Однажды Берилов, в исступлении от оскорбления, на-
несенного памяти Караваджия, вскричал:
— Да какое вы имеете право цыганить великих людей?
Что вы сами? Что вы произвели? Небось в корпусе
рисовать учились, то есть Андрей Петрович Екимов за вас
рисовал, на экзамен глазки и носики!
— Извините, — отвечал князь с комическою важно-
стью, — я не только любитель, но и сам художник. Не
угодно ли посмотреть моей работы? Теперь, конечно,
мне некогда заниматься рисованьем, но было время...
Миша! Потрудись, брат, принеси зеленую папку из ка-
бинета!
Берилов в молчании вытаращил глаза. Принесли рисун-
ки. В числе их было несколько удачных попыток, но ни
один рисунок не был кончен. Наш художник разглядывал
их с большим вниманием и удовольствием: он восхищался
не самими рисунками, а мыслию, что князь, уважаемый
им во многих отношениях, имеет дарование к художест-
вам.
— Ей-Богу, изряднехонько! — говорил он. — Бог
накажи меня, если я лучше нарисую вот эту перспек-
тиву. А эта головка! Хоть бы в академию ее! Ну кто
бы ожидал таких прекрасных вещей от природного кня-
зя! Ей-ей, прекрасно. Жаль только, что нет ничего кон-
ченного.
— И мне самому жаль, — отвечал князь, — да я,
видите, художник недоученный, так и все мои произведе-
ния по мне пошли. Более всего мне жаль, что я не мог
или, лучше сказать, не умел кончить вот этого ландшафта:
я хотел изобразить одно место, где игрывал в детские лета,
где гулял с отцом, матерью, братом...
Слезы прервали речь его.
— Позвольте, князь! — в восторге закричал Берилов.—
Я кончу этот ландшафт! Только в большем виде, если не
противно! Знаю, знаю, как это обработать. Вот тут по-
больше тени, а там издали — вижу, понимаю! Вы будете
довольны.
— И вы также! — сказал князь, отдавая ему бумагу.
— Что вы под этим разумеете? — спросил оскорблен-
ный Берилов. — Неужели плату? Так знайте, что этого
мне не нужно! Если б я брал за свои произведения
должную плату, то был бы богаче нашего эконома в
354
академии. Но я гнушаюсь деньгами и не брал бы ни
копейки за труды свои, если б не Родионовна и не
Андреевский рынок... Боже! Боже мой! — продолжал он
вполголоса. — Творить, созидать, работать для потомст-
ва — и брать деньги! Деньги! Что это? Негодные бумажки,
на которой и ученической головки не нарисуешь. И за
мои картины! За этот ландшафт, который я вижу на
бумаге! Вижу, сударь, вижу! — вскричал он, оборотись к
Кемскому. — Вижу его в моей душе, и вы вскоре увидите
его на деле! Вскоре, то есть... ну, все равно! Только
увидите!
Кемский радовался, что восторженный артист забыл
о его предложении, и отдал ему эскиз. Берилов схватил
его с жадностью и побежал домой. Месяца три не го-
ворил он князю ни слова об успехе своей работы, а
только посматривал на него торжественно. Наконец в
такое время, когда князя не было дома, он принес к
нему свою картину, написанную в самом большом раз-
мере, поставил ее в кабинете князя, осветил ее по всем
правилам и, уходя, наказал людям, чтоб они при воз-
вращении князя отнюдь не предупреждали его о том,
что он найдет в своей комнате. Он хотел поразить дру-
га своего нечаянностью.
XVI
Кемский, занимаясь попеременно то делами, то мечта-
ми, не замечал бури, которая собиралась над его головою.
Алевтина с достойными помощниками подвигалась беспре-
пятственно к своей цели. Надобно было удалить от брата
ее всех людей, которые могли бы препятствовать испол-
нению ее замыслов. Прекращение знакомства с Хвалын-
ским было ей очень благоприятно. Она поручила Тряпи-
цыну добраться, с кем чаще всего видится князь. Тряпи-
цын донес ей, что чаще всякого другого бывает у него
какой-то живописец, человек простой и недальновидный,
следственно неопасный; что Хвалынский также нередко
посещает князя, но только урывками, будучи слишком
занят какою-то должностью. Более ничего не мог он
узнать, ибо главный из слуг князя, камердинер его, Миш-
ка, неохотно вдается в разговоры о своем барине и что-то
косо поглядывает на господина секретаря, эконома и
казначея, когда он, под каким-либо предлогом, явится у
них в доме.
— Главное дело, ваше превосходительство, — говорил
Тряпицын Алевтине (которая пред домашними людьми
не слагала прежнего своего титула), — состоит в том,
чтоб удалить сего мошенника Мишку. Я знаю от верных
355
людей, что он обкрадывает своего барина, а князь Алек-
сей Федорович так добр и великодушен, что не изволит
сего видеть. Надобно как-нибудь удалить этого вредного
холопа, услать его подальше, чтоб он не мог и воро-
титься.
Чрез несколько дней Алевтина объявила Кемскому, что
мать Мишкина, живущая в симбирской деревне, опасно
больна и непременно желает видеть сына и что управи-
тель, боясь отказа своего барина, обратился к его сестрице
с просьбою о ходатайстве. Князь не колебался ни минуты:
отправился домой и объявил Мишке о болезни и о
желании его матери, сказал, что охотно отпускает его и
позволяет оставаться в деревне, доколе будет нужно. Вер-
ный слуга, залившись слезами, бросился в ноги к своему
доброму барину и в первые минуты не хотел его оставить,
но когда сам князь растолковал ему, что обязанности
человека к родителям его суть первые в свете, он скрепя
сердце отправился в дом Алевтины и в тот же вечер
послан был в деревню с новым винокуром, выписанным
из Лифляндии.
Князь грустил по слуге своем, как по верном друге,
Мишка не понимал своего барина умом, но постигал
его сердцем, берег его сколько мог, угождал его малым
слабостям, не тревожил в часы уныния и честно рас-
поряжал его делами. На место Мишки Алевтина при-
строила к князю камердинера покойного своего мужа,
человека тихого, но глупого до крайней степени. Если б
в свете узнали это достоинство Медора, он мог бы сде-
лать блистательную карьеру. Каждое действие, каждый
шаг Кемского были известны Алевтине и ее помощнику.
Она перечитывала все письма, которые получал или от-
правлял Кемский, имела сведения, какие книги он чи-
тает, словом, обладала всеми средствами к уловлению
брата. Всякая другая на ее месте, короче узнав этого
добродетельного человека, почувствовала бы к нему еще
большую любовь и искреннейшее уважение: все дела,
все помыслы, все чувствования князя основаны были
на чистейшей нравственности, на истинном благородст-
ве, и самая мечтательность его была духовная, религи-
озная. Но это открытие еще более воспламеняло ревность
и жадность Алевтины: она видела, что Кемский, вступив
в брак по склонности, привяжется к жене всею душою
и что судьба детей ее тогда будет зависеть от благо-
расположения этой жены. Притом же превосходство
брата вселяло в нее непримиримую к нему злобу и
ненависть. Жестоко, но справедливо замечание, что лю-
ди скорее простят ближнему гнусный порок, нежели
блистательную добродетель.
356
Более всего старалась она узнать, нет ли у него какой
склонности, не занято ли его сердце. Долгое время не
находила она никаких следов, но вдруг поразили ее слова
в письме к Вышатину, бывшему тогда в Москве: «Все мои
поиски доныне были тщетны. Алимари нет как нет. Это
существо таинственное явилось и исчезло, оставив в уме и
сердце моем глубокое впечатление. Но я не унываю: буду
искать и надеяться, и, когда найду, никакие силы не разлучат
нас».
— Нашла, нашла! — невольно закричала Алевтина и
сообщила открытие свое Татьяне Петровне и Тряпицыну.
У ревности и подозрения глаза велики: они втроем сплели
целый роман, уверились, что князь влюблен в иностранку
Алимари, что она скрылась, вероятно, по расчетам кокет-
ства, что он твердо намерен на ней жениться и т. д.
Открытие ужасное! Алевтина употребила еще один способ,
чтоб увериться в этих предположениях. Дня через два, за
чаем, когда сидели у нее Кемский и еще несколько
человек посторонних, она издалека завела речь об итали-
янском театре и, когда пошли суждения и споры, вмеша-
лась в разговор, будто невзначай:
— Более всех нравится мне певица — как бишь
зовут ее — Саноретти, Гаспарини — нет! Алимари, ка-
жется?
При этом слове Кемский взглянул на сестру в недо-
умении, покраснел и ждал продолжения. Для ней было
довольно! На замечание одного из гостей, что это должна
быть Гаспарини, она согласилась с ним и продолжала
разговор равнодушно, как будто не замечая движения в
брате. И он думал, что никто не видал его волнения, но
оно не укрылось ни от одной из женщин: и старушка
Прасковья Андреевна, и Татьяна Петровна, и скромная
Наташа заметили, что имя Алимари подействовало на
молодого человека с волшебною силою.
— Нечего терять время! — воскликнула Алевтина и
объявила Татьяне Петровне, что, любя ее душевно,
желает женить на ней брата, особенно потому, что у
него есть интрига с иностранкою, Бог знает какою,
что эта иностранка скрылась и что должно восполь-
зоваться временем ее отсутствия. Татьяна Петровна
совершенно постигла намерение и виды почтенной
своей благодетельницы и обещала помогать ей всеми
силами, а сама в душе положила действовать для себя
и употреблять Алевтину орудием к достижению соб-
ственной своей цели.
357
XVII
Если б все люди, с немногими исключениями, роди-
лись в свет с одним и тем же талантом, если б они
поставляли употребление на пользу этого таланта пред-
метом и целию всей своей жизни, если б ежедневно
старались в нем упражняться, до какой степени совер-
шенства достигло бы в теории и на деле искусство,
требующее этого таланта! Теперь подумайте, что жен-
щины одарены от природы всеми способами нравиться
мужчинам и уловлять их в свои сети, что все воспи-
тание их состоит в усовершении этих способов, а вся
жизнь посвящена употреблению природных дарований,
изощренных воспитанием, — и не дивитесь после этого,
что это искусство доведено в свете до высшей степени
совершенства! Не дивитесь, что люди умные, образован-
ные, опытные легко попадают в сети, расставленные
женщинами ограниченного ума, непросвещенными и во
всем другом неискусными. Добрый, благородный, но
слишком мягкосердый Кемский не умел остеречься от
сетей, расставленных ему прекрасным полом при помо-
щи непрекрасного. Татьяна Петровна, узнав о склонно-
сти его к чудесному и сверхъестественному, стала тол-
ковать, будто невзначай, об этих предметах и умела об-
ратить на себя его внимание. Она старалась читать те
книги, которые он читал в это время, и находила сред-
ства занимать его ум и воображение. Где недоставало
познаний и рассудка, там употреблялись обыкновенные
уловки: молчание, значительная улыбка, будто бы непро-
извольный вздох. Кемский стал привыкать к ее беседе,
старался не примечать ее слабостей и недостатков и в
скором времени начал находить в Татьяне Петровне до-
стоинства и добродетели. Мачеха и сестра пели похваль-
ный дуэт в пользу сиротки: то-то сердце, то-то душа,
что за хозяйка будет, бедная сирота горя натерпелась,
так сбережет мужнину копейку. Наташа не вторила
этим хвалам; Кемский приписывал это обыкновенному
ее хладнокровию и эгоисму; изредка только чудилось
ему в глазах ее выражение какого-то сожаления, како-
го-то горестного чувства. Мысль, что Татьяна Петровна
может сделаться подругою его жизни, что она будет по-
нимать его мысли и разделять чувства, мало-помалу уко-
ренилась в его душе. Он заключал, что эта девица должна
иметь необыкновенные достоинства, когда женщины, за-
вистливые и недоброжелательные к своим ближним, ка-
ковы Прасковья Андреевна и Алевтина Михайловна, от-
дают ей должную справедливость. Он долго сбирался от-
358
крыться в этом, но какая-то непостижимая сила его
удерживала.
Однажды, просидев целый вечер у сестры, в беседе
с нею и с Татьяною Петровною, он воротился домой
в большом расстройстве. Несколько раз порывался он
именно в этот вечер объясниться с ними, но никак не
смел. Наконец он твердо решился прекратить это недо-
умение и уже начал обращением к Алевтине, но вдруг
послышался из другой комнаты очаровательный голос
Наташи — он смешался и умолк. Дома, ложась спать,
он взялся, по обыкновению, за книгу, и, когда развер-
нул ее, выпала из нее запечатанная записка, без адреса.
Кемский распечатал ее и прочитал на французском язы-
ке следующее:
«Берегитесь. Вы стоите на краю пропасти. В последст-
вии времени рады будете отдать жизнь свою, чтоб воро-
тить прошедшее, но уже будет поздно. Вас предостерегает
Алимари. 2-го октября 1789».
Кемский оцепенел. Читал записку несколько раз, на-
конец позвал Медора и спрашивал, не присылал ли кто-
нибудь записки, не входил ли чужой человек в комнату.
Медор клялся, что никого не было, и говорил правду.
Кемский поверил ему и крепко задумался. Алимари
здесь? Алимари нашел меня? Алимари предостерегает
меня от какого-то несчастия, а сам не является! Что
это за несчастие? Что за опасность? По службе я не
знаю никаких огорчений, врагов у меня нет. Обхожусь
я коротко только с ближайшими родными. Одна мысль
сменяла другую, и все они безостановочно терзали бед-
ного князя. Во всю ночь не мог он заснуть: лишь за-
дремлет, страшные видения начнут терзать его. Он встал
утомленный, измученный; отправился к разводу, потом
к сестре. Там все испугались, увидев, в каком он по-
ложении. Все удвоили попечения о нем, и даже холод-
ная, бессердечная Наташа, заметив бледность и нездо-
ровье князя, видимо смутилась. Спрашивали о причине
его расстройства. Князь отвечал, что накануне читал
страшную историю и она снилась ему всю ночь и ме-
шала спать. Алевтина изъявляла самое дружеское собо-
лезнование; мало-помалу обратила речь на скуку одино-
кой жизни князя, на семейственные радости, которые
ожидают доброго человека в счастливом браке, и не-
чувствительно довела его до того, что он признался ей
в желании жениться на Татьяне Петровне! Алевтина
крайне обрадовалась этому избранию, но представилась,
будто вовсе того не ожидала, и обещала брату погово-
рить с Танею. Прасковья Андреевна, бывшая при том,
заплакала и благословила пасынка, а он, кончив трудное
359
признание, сидел в глубокой думе. Вдруг взглянул в от-
крытую дверь темной залы, побледнел, задрожал и,
вскричав:
— Она! Она! — бросился опрометью из комнаты.
В передней набросил он на себя шинель, выбежал на
крыльцо, кинулся в коляску и закричал: — Домой!
Алевтина, ее мать, Татьяна Петровна, Иван Егоро-
вич — все в доме были до крайности изумлены и ис-
пуганы этим случаем. Алевтина в ту же минуту пору-
чила Ивану Егоровичу ехать вслед за князем, узнать,
если можно, о причине быстрого его удаления, осведо-
миться, не болен ли он, и, в случае болезни, пригласить
его переехать к ней в дом, где удобнее можно будет
его пользовать. Фон Драк взглянул на Тряпицына, спра-
шивая взорами, что делать.
— Поезжайте, поезжайте, ваше высокоблагородие, —
сказал Тряпицын, — и постарайтесь непременно убедить
его сиятельство к переезду в ваш дом. Здесь он будет,
аки на лоне Авраамлем.
Фон Драк поспешил исполнить приказанное. Прискакав
в квартиру Кемского, входит он в залу, в гостиную — нет
никого, наконец в кабинет, и видит, что князь лежит в
обмороке посреди комнаты, а Медор, горько рыдая, ста-
рается привести его в чувство. Кабинет был ярко освещен.
Всю заднюю стену его занимала невиданная дотоле фон
Драком картина, представлявшая сельский вид. Медор
рассказал отрывисто, что барин за четверть часа пред сим
приехал домой, бледный, расстроенный, и, когда вошел в
кабинет и увидел эту картину, принесенную без него
живописцем, закричал: «Что это? Где я?!» — задрожал и
лишился чувств.
— Батюшка, Иван Егорович, — примолвил Медор, —
скажите, ради Бога, что это с ним приключилось?
— Ничего, — отвечал фон Драк, — просто с ума
сошел. А всему виною проклятые картины да книги. Ну,
дворянину ли, князю ли этим заниматься! Но теперь
помоги мне, Медор, снести его в карету. Алевтина Ми-
хайловна именно приказала мне, в случае болезни, непре-
менно поставить его к ней. Уж она сбережет его!
— Вестимо, батюшка Иван Егорович! До кого дру-
гого, а уж до братца ее превосходительство куда как
ласкова и милостива. Бережет, как сына родного. При-
дешь к ней, так спросам конца не бывает: кто-де был
у него, куда сам ездил, здоров ли, не грезилось ли ему
чего, какие письма он получил, какие отправил, даже
какие книги читает — все ей знать надобно. Уж по-
длинно мать родная! Только-де, Медор, упаси тебя Боже,
если ты хоть словом обмолвишься перед князем. Куда-де,
360
матушка, ваше превосходительство! Стану ли я посту-
пать против вашего господского приказания! Для его же
добра обо всем доложу вам. Дело его молодое, сам за
собою не присмотрит.
Во время этого монолога князя завернули в шубу,
снесли в карету, и фон Драк повез его домой. Он все это
время был в беспамятстве. Алевтина, Прасковья Андреевна
и Татьяна Петровна встретили его с горьким плачем. Его
отнесли в особую комнату, раздели и положили в постель.
Он очнулся и начал бредить. Алевтина послала за знаме-
нитейшими по чинам и орденам врачами.
И в самом деле, что сделалось с Кемским?
В разговоре с Алевтиною он чувствовал какое-то му-
чительное беспокойство, как будто ему предстояло несча-
стие, и, когда высказал все, что хотел давно сказать ей,
когда на минуту показалось ему, будто он облегчил свое
сердце, — вдруг невольно взглянул на дверь темной залы
и там увидел черную женщину. Она посмотрела на него
печально, покачала головою, как будто не одобряя его
поступка, и исчезла. Он не мог усидеть на месте и
бросился из комнаты, сам не зная для чего, сел в коляску
и поспешил домой. Быстрыми шагами вошел он в кабинет
и вдруг увидел пред собою изображение знакомого, дра-
гоценного для него места. Берилов по какому-то таинст-
венному чутью отгадал характер ландшафта и изобразил
его с величайшею точностью, как будто бы снял с натуры.
Князь, настроенный уже к необыкновенным явлениям, не
догадался, что это давно ожиданная им картина, вообразил,
что действительно перенесен в то незабвенное место:
мысли его смутились, чувства взволновались, и он лишился
памяти.
XVIII
В Кемском открылись признаки жесточайшей нерви-
ческой горячки. Для окружающих он был в беспамят-
стве, сам же сохранил в себе какое-то темное чувство:
когда перед его глазами было светло, в слухе его раз-
давались разные нестройные голоса; ему чудилось, что
в него вливают яд и пламя; мучения его усугублялись,
становились нестерпимыми и выражались горькими воп-
лями; когда же вокруг него становилось темно, тогда
эти мучительные голоса утихали: ему казалось, что он
перенесен в другой мир, что руки ангелов поддержива-
ют его разгоряченную голову, что он вкушает небесное
целебное питье, и вслед за тем он впадал в сон сладкий
и крепительный; он с нетерпением ждал этих услади-
тельных минут и в часы страданий произносил стеня-
361
щим голосом: «Ночь! Ночь! Наступи скорее: свет мне
несносен!» Наконец все это слилось в одно общее чув-
ство оцепенения.
Долго ли он лежал в совершенном беспамятстве, это-
го он не помнил; только, пришед в себя, он почувствовал
необыкновенный холод; он лежал на чем-то жестком и
колючем; вокруг него слышались голоса. Он хотел от-
крыть глаза — невозможно, приподняться — нет силы,
протянуть одну из рук, сложенных на груди, — не дви-
гается, вымолвить слово, испустить вздох — недостает
дыхания. Мало-помалу приходил он в себя, припоминал
прошедшее, старался догадаться, что с ним сделалось, и
наконец удостоверился, что лежит в гробу, что с ним
случился припадок омертвения или мнимой смерти. Он
был в совершенной памяти: чувство слуха, а отчасти и
зрение, принимали впечатления извне, но весь прочий
состав его был в совершенном оцепенении, и все уси-
лия выйти из этого состояния, подать малейший при-
знак жизни движением или голосом — напрасны. Что
происходило в это время в душе его? Он был совер-
шенно покоен, как выздоравливающий от болезни после
первого крепительного сна; мысль об опасности, в ко-
торой он находился, — быть заживо погребенным, ус-
тупала место надежде, что ему непременно удастся в
скором времени вывести из заблуждения особ, его ок-
ружающих. Он припоминал, что с ним было; помышлял
о Хвалынском, о Берилове, о Татьяне, о Наташе; вспо-
минал, что во сне, так ему казалось, был перенесен на
свою родину.
Движение и шум, вокруг него происходившие, прерва-
ли это мечтание. Кто-то стоял у его изголовья и рыдал.
Вдруг раздался голос Алевтины:
— Ну, полно же хныкать-то! Мертвого не разбудишь.
Медор! Сведи Сережку к Наталье Васильевне да спроси,
на что это походит — выпускать этого шалуна из комна-
ты? Теперь не до него!
— Слушаю, сударыня! Пойдем же, батюшка Сергей
Иванович; дяденька уж не встанет. Царство ему небес-
ное!
Ребенок зарыдал громче прежнего и вышел с Медором.
— Не встанет, — повторила Алевтина, — наконец
угомонился. Я с своей стороны сделала все, что могла,
и теперь чиста духом и сердцем пред Господом Богом.
Четыре доктора вдруг лечили его; иногда по восьми раз
в день лекарство переменяли. И в аптеку бегал не ка-
кой-нибудь холоп, а Эльпифидор Силич, сам лекарь. Уж
подлинно как князя лечили, да Богу не угодно было
внять нашим молитвам. Да будет воля Его святая! Про-
362
шедшего не воротишь. Теперь я в доме полная барыня
и всему наследница, и сын мой старший вступает во
все права покойника. Яков Лукич! Напишите в героль-
дию просьбу об утверждении за ним фамилии и герба
князей Кемских. Да что это Демка не вернулся от порт-
ного. Я без траура, как без правой руки. Надобно про-
учить этих негодяев, а первого злодея Мишку. От его
проказ покойник и в землю пошел. Напиши, папенька,
Иван Егорович, управителю, чтоб держал его в ежовых
рукавицах.
В это время послышался голос вошедшего в залу слуги:
— Графиня Марья Александровна приехать изволили!
— Отказать!
— Нельзя-с, ваше превосходительство: Степан доло-
жил ее сиятельству, что вы дома — графиня изволит
идти.
— Ах вы, злодеи! Да я в отчаянии, в спазмах, в
обмороке — брат умер! До гостей ли мне!
Атласное фуро графини зашумело в дверях. Алевтина
бросилась на стул и громко зарыдала. Князь слышал,
как старушка графиня старалась утешить неутешную,
как приводила в подкрепление своих увещаний все об-
щие места, употребляемые в таких случаях, но тщетно:
рыдания Алевтины усиливались с каждою минутою. Гра-
финя, истощив все свое красноречие, умолкла; раздался
посреди рыданий и всхлипываний звук прощальных по-
целуев, и фуро опять зашумело в дверях. Тон Алевтины
в минуту переменился.
— Никого не пускать на двор! — вскричала она. —
Эти визиты слишком меня утомляют; я не вытерплю.
Слышите ли, Иван Егорович? — По полу шаркнуло и
послышалась дробь: «Да, да, да, да!» Опять кто-то вошел
в залу. Опять раздался звонкий голос Алевтины: — Это
что значит, сударыня? По ком это изволили в глубокий
траур нарядиться? Раненько, матушка!
— Да он был мне нареченный жених, тетушка Алевтина
Михайловна! — отвечал голос Татьяны Петровны.
— Вот что еще выдумала! Перекрестись, сударыня!
Нареченный жених! Пожалуй, еще вздумаешь требовать
седьмой доли из наследства! Полно, полно, сударыня,
вздор нести. Извольте образумиться.
— Помилуйте, тетушка, — возразила Татьяна Пет-
ровна, — да разве я не вашу волю исполняла, жертвуя
собою? Что мне было радости в этом взбалмошном же-
нихе? Того и гляди, бывало, что в желтый дом свезут
его! Я для него, то есть для вас, бросила в Москве
жениха красавца и умного. Вы ублажали меня: выдь за
него, Танюшка! Здоровье-де его плохое, сегодня-завтра
363
ножки протянет, так мы по-сестрински поделимся. Вот
Бог прибрал его до сроку, так я вам и в тягость. Да
виновата ли я, что вы не рассчитали? Вообразите, что
я, в угождение вам, рисковала быть женою полоумного
человека, который всю жизнь бредил, как в белой го-
рячке!
— Ах ты, неблагодарная! — закричала Алевтина. — Да
разве я не добра тебе хотела! Вон, сию минуту вон из
дому! Поносить покойного братца, этого ангела Божия!
Он-де взбалмошный, он сумасшедший! Ах ты, московская
вертушка! Да как ты смела? Убирайся к своему болвану
жениху! Экая красавица! Еще, чай, стреляться за тебя
будут! Вон с глаз моих!
Татьяна Петровна громко заплакала и вышла из залы;
Алевтина же, обратясь к Тряпицыну, сказала:
— Прошу вас, Яков Лукич, постарайтесь отправить эту
мамзель как можно скорее обратно в Москву. Вот благо-
дарность за мои попечения! Бог с нею! Я ей зла не желаю.
Да поторопите, чтобы скорее изготовили траур для детей.
Князь Григорью плерезы велите нашить пошире. Сережку
баловать нечего: и без обновы проживет. Довольно уж на
веку своем заел из имения бедных моих детей, да теперь
я госпожа в доме! А вы, Иван Егорович, извольте ехать
в Лавру да похлопочите, чтоб погребение было приличное
нашему званию. Я в важных случаях, вы знаете, денег не
жалею. Где идет дело о родственном долге, о чести
фамилии, там экономия не у места.
Алевтина вышла из залы. Все последовали за нею.
Настала тишина.
Горестные ощущения волновали бедного Кемского:
пред ним спала завеса; он увидел во всей наготе жад-
ность, неблагодарность, коварство и мстительность своей
сестры и подлость ее помощников; увидел, что Татьяна
Петровна играла выученную ею роль, и только удивлял-
ся, как не заметил этого ранее. И в каком гнусном
виде являлись сердце и нрав Алевтины: в общественной
жизни она умела воздерживаться и в порывах страстей
говорила языком женщины благовоспитанной, а ныне,
когда не стало надобности притворяться, унизилась до
ругательств, каких постыдилась бы ее ключница. Кем-
ский в эти ужасные минуты не думал о своем бедст-
венном положении и даже готов был желать действи-
тельной смерти. К тому присоединились и терзания ос-
корбленного самолюбия: его любили, ласкали, уважали
за одно его богатство. Один Сережа плакал по нем, но
он еще ребенок: возмужав, и он сделается холодным
эгоистом и лицемером. В голове страдальца закружилось:
364
он стал забываться, неясные мечтания затолпились пред
его глазами, и он опять впал в беспамятство.
XIX
Но это забвение уже не было прежним мертвенным
оцепенением. Сильным потрясением чувств произведена
была в нем благотворная перемена: он погрузился в тихий,
крепительный сон. Когда он чрез несколько часов про-
снулся, вокруг него было темно. Лицо его было покрыто
прозрачною дымкою. У изголовья горела тусклая свеча, и
слышалось тихое чтение псаломщика. Кемский мало-пома-
лу пришел в себя и вспомнил, что с ним случилось и где
он находится. Он ощущал возрождение чувств и сил
своих, мог дышать свободнее, слышал биение сердца,
думал, что может и двигаться, но боялся подать знак
жизни, чтоб не испугать чтеца. В комнате было очень
прохладно, Вдруг растворилась дверь, и раздался голос
ключницы:
— Володимирыч! Подь-ко сюда, поужинай, да и сосни.
— Нельзя, бабушка, — проворчал псаломщик, — не
смею отойти от покойника.
— Полно манериться, родной! Сама генеральша велела
накормить и уложить тебя. Что теперь читать? Дело
ночное. У нас и лекарей на ночь отпускали и только с
утра начинали давать лекарства. Легкое ли дело тебе
завтра до Лавры за покойником тащиться! Покушаешь,
отдохнешь, так с силами соберешься. А завтра я ранехонь-
ко разбужу тебя. Ступай небось!
— Не что! — сказал псаломщик, — Конец — и Богу
слава! — Захлопнул книгу и ушел, взяв с собою свечу.
Князь остался один в совершенной темноте. Он не
знал, что делать: оставаться в гробу — опасно, холодно;
встать — перепугаешь весь дом, да и будет ли силы
добраться до жилых покоев? В это время ударил час,
послышался шорох легких шагов, и луч света проник
сквозь замочную скважину двери, ведущей в общий ко-
ридор. Сердце его забилось надеждою. Отмыкают дверь,
она отворяется, и входит в залу женщина — в черном
платье, с распущенными по плечам черными волосами,
неся в руках свечу. Кемский, увидев свою всегдашнюю
мечту, вообразил, что это явление возвещает ему о на-
ступлении смертного часа, но она не останавливается
вдали, как обыкновенно, а подходит медленно, озираясь
во все стороны, ближе и ближе, ставит свечу на сто-
лике у изголовья, а сама обращается к гробу. В эту
минуту Кемский узнал Наташу, бледную, с покраснев-
шими от слез глазами. Она подошла к гробу, бросилась
365
на покойника и прижала горячие губы к его руке. Сле-
зы ее, жаркие слезы текли ручьем. Рыдания занимали
Дух.
— Теперь могу сказать тебе, — промолвила она едва
внятным голосом, — как страстно я тебя любила! Могу
тебе поклясться, что никого в мире так любить не буду
и не могу!
Слезы пресекли ее голос. Кемский был в изумлении;
сердце его забилось восторгом; он готов был прижать
Наташу к груди своей, но страшился испугать, убить ее;
старался не подать ни малейшего знака жизни, удерживал
дыхание, сторожил за каждым биением пульса. Наташа
приподнялась, отошла от гроба, села на стул и в молчании
вперила томные глаза свои на любезного. Чрез несколько
минут растворилась дверь в залу и вошла другая девица,
жившая в доме Алевтины.
— Что вы это делаете, Наталья Васильевна! — спросила
она с состраданием. — Вы мучите себя, а мертвого не
разбудите. Упаси Боже, если Алевтина Михайловна узнает,
что вы и прощаться к нему приходили!
— Оставьте, оставьте меня, Авдотья Семеновна, —
сказала Наташа слабым голосом, — дайте на него наглядеть-
ся. Завтра, чрез несколько часов, увезут его навсегда.
— Полноте тосковать, — продолжала девица, — уж вы
ли мало для него делали! Вот третья неделя, что глаз не
смыкали, сидя у его постели. И батюшка ваш старался об
нем, как о родном сыне, но, видно, Богу не было угодно,
чтоб князь выздоровел. Перестаньте ради Бога терзаться!
Наташа объявила решительно, что хочет провести
сколько можно более времени у тела того, кто ей был
всегда дороже в жизни. Авдотья Семеновна перестала
увещевать ее, но не уходила. Из речей их Кемский
узнал, что Наташа с первого дня его болезни увидела,
сколь мало будет пользы от леченья, которое произво-
дилось с шумом и только для виду, что днем толпилось
около его постели множество докторов, лекарей, подле-
карей, а с наступлением ночи он оставался один, без
всякой помощи и призрения. Алевтина именно запрети-
ла и людям оставаться на ночь при больном под тем
предлогом, что он имеет надобность в отдохновении. На-
талья Васильевна воспользовалась этим обстоятельством,
бросилась к отцу своему и, рассказав все обстоятельства
фамилии, умоляла его помочь несчастному, которого го-
товы уморить жадные наследники. Василий Григорьевич
Павленко, человек истинно добродетельный, врач искус-
ный и совестный, согласился на просьбы дочери, не
подозревая, впрочем, чтоб это усердие ее к благу мо-
лодого князя было иное что, как любовь к ближнему.
366
При помощи одного старого верного служителя почтен-
ный врач являлся в дом с наступлением ночи, смотрел
больного, испытывал предписанные ему лекарства и,
когда не находил их действительными (что случалось
почти всегда), давал ему свои. Между тем это односто-
роннее лечение не могло иметь совершенного успеха:
оно лишь на несколько времени облегчало страдания
больного и доставляло ему краткое успокоение, и он
непременно сделался бы жертвою двух противополож-
ных систем, если б здоровая, неиспорченная натура его
не поддержала.
— Что ж делать, — сказала наконец Авдотья Семенов-
на, — ваша совесть может быть покойна: вы сделали все,
что могли, к его спасению. Пусть терзаются те, которые
его сгубили!
— Нет, Дуняша! — отвечала Наташа голосом тоски
и отчаяния. — Совесть моя не может быть покойна.
Страшно вздумать, а мне кажется, что и я отчасти ви-
новна в его погибели. Я, я, по внушению любви к нему,
отважилась на поступок, который, вероятно, стоил ему
жизни. Давно видела я замыслы Алевтины, видела, как
эта коварная злодейка опутывает бедного легковерного
брата, видела, как она, отчаявшись дожить до его смер-
ти, решилась отравить его жизнь, заставив его вступить
в брак с женщиною, его недостойною. Татьяна Петров-
на не знала, не понимала, не любила князя, могу ска-
зать: она ненавидела его; но любовь к богатству и знат-
ности была в ней сильнее этой ненависти, и она ре-
шилась воспользоваться случаем. Он стоял на краю ги-
бели. Признаюсь, любовь моя к нему, любовь безотрад-
ная и безнадежная, заставляла меня не раз терпеть все
мучения ревности; однако, если б я могла быть уверена,
что в браке с другою ожидает его счастие, я все пе-
ренесла бы в молчании. Но видеть его несчастие, ви-
деть, что его готовы погубить навеки, связав неразрыв-
ными узами с холодною, бессердою и глупою кокет-
кою, — этого я не могла вытерпеть, я решилась его
предостеречь. Я написала к нему записку, в которой
немногими словами старалась показать ему опасность
его положения; записку вложила в книгу, которую Ме-
дор приносил на просмотр к Алевтине Михайловне.
Князь читал эту книгу каждый вечер и конечно про-
читал мою записку.
— Так что ж? — спросила Авдотья Семеновна. -—
Тут греха никакого нет, напротив, вы исполнили долг
свой.
— Да! — отвечала Наташа протяжно. — Если б я
удовольствовалась этою запискою! Не любовь внушила
367
мне это средство, а ревность, признаюсь, к стыду мо-
ему, ревность заставила прибавить одно слово, которое,
как теперь вижу, поразило несчастного. Я заметила,
что одна италиянская фамилия, фамилия какой-то пе-
вицы, невзначай произнесенная, заставила его покрас-
неть, и я подписала эту фамилию под запискою. На
другой день он приехал к нам беспокойный, расстро-
енный, больной, и вдруг сделался с ним припадок. Я
уверена, что этим именем растравила рану его сердца,
убила его!
Что чувствовал в это время несчастный счастливец,
то легче вообразить, нежели описать возможно. Одну
женщину в свете он почитал достойною любви своей,
но убегал ее, воображая, что она холодна, нечувстви-
тельна, что она его ненавидит, и эта самая женщина
любила его пламенно, страстно, жертвовала всем для
его спасения!
Слова Наташи прерваны были шорохом шагов в кори-
доре.
— Это батюшка ваш! — сказала Авдотья Семеновна
печально. — Мы не успели уведомить его о несчастии:
он приехал навестить больного. Как он, бедный, огор-
чится!
В это время растворилась дверь, и в залу вошел поч-
тенный старичок невысокого роста, в старомодной одежде.
— Батюшка! — вскричала Наташа, бросившись к не-
му. — Все напрасно! Он скончался.
— Знаю, знаю! — сказал он тихо. — Я пришел с ним
проститься.
Он подошел к гробу и перекрестился. Наташа сняла
дымковый покров, и старик приложился к устам покой-
ника. Вдруг он приподнялся и сказал:
— Помилуйте, да он не умер!
— Не умер! — вскричали в * один голос и дочь его и
Авдотья Семеновна.
— Тише, тише! — сказал Василий Григорьевич, вынул
из кармана скляночку с спиртом и начал тереть ему виски.
Кемский обрадовался, что может подать знаки жизни, не
пугая людей: громко вздохнул и приподнял руку.
— Жив! Жив! — закричали женщины.
Авдотья Семеновна побежала за людьми; мнимоумер-
шего подняли из гроба, вынесли из холодной залы в его
спальню, положили в теплую постель. Он хотел говорить.
Павленко просил его успокоиться. Вскоре благодетельный
сон смежил его утомленные вожди.
Уже было светло, когда громкий шум разбудил его.
Комната была наполнена людьми. Павленко сидел у его
постели и держал его за руку. Наташа стояла в ногах и
368
смотрела ему в лицо. Они не обращали внимания на
Алевтину, которая бесновалась посреди безмолвного сво-
его штаба. Иван Егорович вытянулся стрункою в формен-
ной позиции и глядел на нее с раболепством. Тряпицын
рассчитывался с псаломщиком. В отдалении стояли Ав-
дотья Семеновна, Медор и несчастный слуга, впускавший
Павленка в комнаты князя. Изредка отдергивалась зана-
веска стеклянной двери, и Татьяна Петровна заглядывала
в комнату.
— Кто это осмелился впускать чужих людей в мой
дом? Это ты, мошенник Тимошка! В деревню тебя, в
пастухи! А ты, Авдотья Семеновна, изволь-ка сегодня же
убираться из дому. Кто это тебя выучил черт знает кого
принимать у меня в доме! И какой вздор выдумали, будто
братец ожил! Сумасшедшие вы, что ли?
— Извольте посмотреть сами, — тихо сказал Василий
Григорьевич, — князь приходит в себя.
Алевтина подошла, увидела, что брат ее раскрыл глаза,
и в безмолвной злобе побледнела; но вдруг опомнилась и
кинулась обнимать его:
— Братец любезный! Ангел мой! Бог возвратил тебя
мне.
Кемский удержал ее и произнес слабым голосом:
— Алевтина Михайловна! Оставьте меня в покое. По-
звольте — вижу, что вы хотите сказать: я в вашем
доме, но я здесь поневоле. Освобожу вас от моего при-
сутствия как можно скорее. Несчастный этот случай дал
мне способ узнать истинных друзей моих. Наталья Ва-
сильевна! Жизнь моя — есть ваш дар, и вам она при-
надлежит отныне. Вы и почтенный родитель ваш — мои
родные. Ни слова, Алевтина Михайловна! Людей не из-
вольте трогать — они мои. Одному мне они обязаны
отчетом в своих поступках.
Алевтина молчала в бешенстве. Иван Егорович дрожал
со страху. Тряпицын дерзнул прервать молчание:
— Но, ваше сиятельство, на основании духовного за-
вещания покойного вашего родителя...
— Молчать! — закричал Кемский, приподнявшись в
постеле. — Вон отсюда, мерзавец!
— Ради Бога, успокойтесь! — сказал ему Павленко и
обратился к Ивану Егоровичу: — Вы будете отвечать пред
законами, если попрепятствуете его выздоровлению: ему
нужен покой. Вы хозяин в доме, прикажите всем вашим
домашним выйти отсюда!
Иван Егорович обратился к Алевтине и подал ей
знак, что должно повиноваться. Она поспешно вышла
из комнаты, и все последовали за нею, кроме врача и
его дочери.
369
XX
Выздоровление князя шло быстрыми шагами. И есть
ли в свете болезнь, которой не исцелила бы любовь и
дружба!
Он узнал ту, которая могла составить его счастие в
жизни. Наталья Васильевна, лишившаяся матери в мла-
денчестве, воспитана была в Малороссии, в одном знат-
ном доме, где отец ее был домашним врачом, и пол-
учила блистательное образование. Одаренная от природы
сердцем пламенным, но умом основательным, она рано
научилась в чужом доме вести себя благоразумно и ос-
торожно, привыкла жертвовать своими склонностями и
желаниями обстоятельствам и приличию. Отец ее пол-
учил место в Петербурге и взял ее с собою; по долж-
ности своей он не мог находиться беспрестанно в сто-
лице и принужден был нередко ездить в разные места.
В сих обстоятельствах желалось ему пристроить дочь
свою в каком-либо хорошем доме. Алевтина узнала ее
случайно и предложила ей место у себя при воспитании
детей своих. Наташа, в угождение отцу, согласилась.
Вскоре узнала она нрав и правила Алевтины, лицемерие
ее матери, но между тем привязалась сердцем к сироте
Сереже и к маленькой дочери Алевтины и не решалась
их оставить. К этой склонности присоединилась в ско-
ром времени и другая, в которой она долго не хотела
самой себе признаться: склонность к Кемскому. Благо-
родный, любезный мечтатель покорил сердце Наташи.
Она уважала его характер, его достоинства, его добро-
детели, но не воображала любить его. Однажды вздумал
он сделать ей, как наставнице питомца своего, подарок;
это оскорбило ее гордость, пробудило страсть, таившу-
юся в глубине души ее, и в то же время показало ей
всю безнадежность этой любви. Она решилась заглу-
шить ее в себе, заглушить холодностью, суровостью,
гордостью в обращении с тем, чей взгляд доставлял ей
отраду и утешение. Несколько раз порывалась она ос-
тавить дом Алевтины, но это было превыше сил ее.
Она страдала и безмолвствовала. Доколе одна любовь
действовала в ее сердце, она могла владеть собою,
но когда к этой страсти присоединилась другая —
обыкновенная ее спутница — ревность, притворство
и молчание сделались ей нестерпимыми. Никто в до-
ме не замечал волнения души ее; одна только Ав-
дотья Семеновна ее понимала: она сама в жизни
своей испытала восторги и томления несчастной
любви.
370
Ревность и любовь заставила Наташу отважиться на
предостережение Кемского: опасность его жизни всели-
ла в нее геройство. Несколько раз давала она чувство-
вать Алевтине, что князя лечат не хорошо, и получала
в ответ, что это не ее дело, что доктора знают, как
поступать. Когда болезнь усилилась, она убедила отца
своего подать помощь несчастному, сама проводила
ночи у его постели и только при первом появлении
утренних лучей со слезами удалялась, оставляя любез-
ного на руках его мучителей и злодеев. Любовь вос-
торжествовала. Кемский был спасен; Кемский знал,
кому этим обязан, и в те минуты, когда, с одной
стороны, чувство благодарности к давно обожаемой, а
с другой, — радость о спасении единственного друга
устранила всякие другие отношения, признание во
взаимной любви и клятва в верности до могилы из-
летели из уст их в одно мгновение и почти без их
воли и ведома.
При первой возможности Кемский переехал обратно
к себе. Не ужас и испуг ощутил он, а пролил слезы
унылого, сладостного воспоминания, увидев в этот раз
картину, представлявшую место детских игр и мечта-
ний его. Василий Григорьевич поселился у него в до-
ме, чтоб ближе за ним присматривать. Кемский учти-
вым, но холодным письмом уведомил Алевтину о сво-
ем выздоровлении и о намерении жениться на Ната-
лии Васильевне и просил прислать к нему питомца
его, Сережу. Алевтина, желая уколоть Наташу, пору-
чила ей, как гувернантке, свезти ребенка. Она вошла
в комнату в ту самую минуту, когда Кемский при-
знался почтенному старцу в любви к его дочери и
просил его благословения.
— А что, дочка, — спросил он по-малороссийски (в
делах сердца употреблял он это наречие, как в рецептах
язык латинский), — неужели правда, что ты готова идти
замуж за князя? — и прибавил из любимой своей пес-
ни: — Хочешь меня старенького да покинуты!
— Нет, нет! Никогда вас не покину! — вскричала
Наташа, бросаясь к нему на шею.
— Добре! Добре, — сказал он, утирая слезы, — ступай
за него и будь счастлива. Он истинно добрый человек.
Люби его всем сердцем, а я буду приходить к тебе на
борщ и на вареники. Да чур не забывать наших малорос-
сийских песен! Никого у меня не осталось на родине.
Жива одна сестра, да и та не в живых: в монастырской
келье доплакивает горькие дни. Не увижу я более своей
Украйны; так будь же здесь моя родина!..
Восторги юной счастливой любви! Кто вас опишет!..
371
XXI
Прошла зима. Наташа была уже несколько месяцев
княгинею Кемскою, а муж ее счастливейшим человеком
в мире. Никогда не чувствовал он такого спокойствия,
такой свободы духа, как ныне: все мечтания, грезы, ви-
дения его исчезли. Он пояснил Наташе, кто был Али-
мари, возбудивший ее ревность, и, конечно, с удоволь-
ствием встретил бы его, но уже не тосковал по нем.
Наташа вступила в роль княгини без усилия и труда.
Не придавая никакой цены дороговизне нарядов, она
играла бриллиантами и драгоценными шалями, как
прежде стеклярусом и простою тафтичкою. Благород-
ный ее тон, образование, привычки к светскому об-
ращению заставляли уважать ее, а скромность и добро-
душие возбуждали нелицемерную к ней любовь и в
тех, которые хотели бы позабавиться на счет новой
княгини.
Первым ее старанием было помирить князя с Алевти-
ною: это было нетрудно. Князь не умел долго сердиться,
ненависти не знал вовсе и охотно делал угодное милой
своей подруге. Алевтина рада была, что возобновлением
прежних связей может прекратить вредные слухи, носив-
шиеся в городе, насчет обращения ее с братом. Прасковья
Андреевна оросила новобрачных дешевыми слезами, когда
они приехали к ней с первым визитом. Иван Егорович с
достодолжным высокопочитанием подошел к ручке княги-
ни и при каждом случае величал ее сиятельством. Алев-
тина приняла ее с выражением нежнейшей дружбы и
старалась всеми средствами заставить ее забыть прошед-
шее. Иногда, однако, она при всем лицемерии не имела
сил преодолеть внутреннее влечение злобы и ненависти и
пользовалась случаем, когда могла, уязвить прежнюю свою
наемницу, но стрелы ее отскакивали от твердого щита,
который Наташа противопоставляла ей своим прав оду ши-
ем и благородством. Так, однажды в доме ее, в многочис-
ленном обществе, зашла речь о болезни и чудесном исце-
лении Кемского. Одна старушка, охотница пожить, спро-
сила:
— Скажи, сделай одолжение, матушка Алевтина Ми-
хайловна, откуда ты взяла такого колдуна лекаря, который
из гробу людей воскрешает? Кто это, родная, вылечил
твоего братца? Да сколько ты ему заплатила? Теперь они
страх как дорожатся, проклятые!
Алевтина притворилась смущенною и с сожалением
посмотрела на молодую княгиню. Наташа, нимало не
смешавшись, сказала старушке:
372
— Позвольте мне отвечать вам: этот счастливый ле-
карь был мой отец. Мы оба, и я и муж, обязаны ему
жизнию!
С сим словом она вскочила с кресел, подбежала к
князю, сидевшему в некотором отдалении, и поцеловала
его. Эта сцена, угрожавшая развязкою очень неприят-
ною, тронула всех присутствующих. И Алевтина утерла
слезы.
Дом Кемского сделался приютом любви, дружбы и
тихих наслаждений жизнию. Хвалынский приехал к но-
вобрачным с некоторою робостью: он совестился явить-
ся к Наташе, с которою в прежнем ее состоянии иногда
обращался довольно смело. Она приняла его учтиво, с
выражением дружбы и уважения к давнишнему искрен-
нему приятелю своего мужа и чрез несколько минут
рассеяла его смущение и неловкость. Хвалынский, глядя
на прелестную, умную, добродетельную женщину, в сер-
дце своем радовался счастию друга и признавал себя
недостойным такого сокровища.
— Помнишь ли предсказание жидовки в белорус-
ской корчме? — спросил он однажды с улыбкою Кем-
ского.
— Какое предсказание? — со страхом спросила На-
талья Васильевна, боясь, чтоб этот вопрос не возбудил в
муже ее прежних мечтаний и беспокойств.
— Ничего, ничего! — сказал Кемский, обнимая ее. —
Это предсказание сбылось, и я благословляю Провидение.
Мне предсказано было, что я найду счастие в гробу.
Только не я нашел его, а оно само нашло меня!
Берилов, взглянув в первый раз на княгиню, поражен
был красотою, благородством и выражением души в лице
ее. Он, по обыкновению своему, был неловок, странен,
боязлив, но Наташа вскоре навела разговор на искусство
и оживила артиста. Он заговорил с жаром и страстью,
стал с нею толковать и спорить, восхитился ее умом,
познаниями, вкусом и нежною скромностью, и в восторге
своем раза два назвал ее Натальею Родионовною. Он
остался по-прежнему ежедневным гостем и домашним
другом князя.
Как обильны, разнообразны и занимательны описания
страданий и недугов человека и как проста, суха, не-
интересна история его счастия! Преследуемый судьбою,
он выходит на состязание со всеми силами природы и
в этой борьбе, падая ли под ударами рока или одер-
живая над ним победу, представляет для ближних своих
зрелище богатое, грозное и умилительное. Истинное же
счастие, обитая в глубине души человека, распространяя
на все существо его спокойствие и тишину, принима-
373
ющие для других единообразный вид равнодушия, лиша-
ют внешнюю жизнь его всякого драматического движе-
ния. Но как редки в жизни нашей эти кануны небесных
праздников, кануны, в которые не бывает игрищ для черни
Здешнего мира!
Кемский был счастлив, как только человек в жизни
счастлив быть может. Одно желание было у него: дожить
до сентября, взять отставку и ехать с женою в симбирскую
свою вотчину, чтоб показать ей в природе то место,
которое на картине приводило его в умилительный вос-
торг...
ZhJ
Константин АКСА КОВ УХ Z|\ Облако Вальтер Эйзенберг
SJ7 zX
Облако
Был жаркий полдень, листок не шевелился, ветер по-
дувал то с той, то с другой стороны. Десятилетний Лота-
рий выходил медленно из леса: он набегался и наигрался
вдоволь; в руке у него был маленький детский лук и
деревянные стрелки; пот катился с его хорошенького,
разрумянившегося личика, оттененного светло-русыми
кудрями. Ему оставалось пройти еще целое поле; с каждым
шагом ступал он неохотнее и, наконец, бросился усталый
на траву отдохнуть немного; его шапочка свалилась с него,
и волосы рассыпались. Лотарий поднял глаза кверху, где
ослепительным блеском сиял над ним безоблачный голу-
бой свод с своим вечным светилом. Скоро эта однообраз-
ная лазурь утомила взоры дитяти, и он, поворотившись
на бок, стал без всякой цели смотреть сквозь траву, его
скрывавшую. Вдруг ему показалось, что на небе явилось
что-то; он поднял опять глаза: легкое облачко неприметно
неслось по небу. Лотарий устремил на него свои взоры.
Какое хорошенькое облачко! Как отрадно показалось оно
ему в пустыне неба. Облачко достигло до средины и как
будто остановилось над мальчиком, потом опять медленно
продолжало свой путь. Лотарий с сожалением смотрел,
как облачко спускалось все ниже, ниже, коснулось земли,
как бы опять остановилось на минуту и, наконец, исчезло
на краю горизонта: в небе опять стало пусто, но Лотарий
все смотрел вверх; он ждал, не появится ли опять милое
облачко. В самом деле, через несколько минут (благодаря
переменному ветру) показалось оно опять на краю неба.
Сердце у Лотария сильно забилось: облачко сделалось уж
как бы ему знакомым; он не спускал с него глаз; ему
даже показалось, что оно имеет человеческий образ, и он
еще более стал всматриваться; облако подвигалось так
тихо, как будто не хотело сходить с неба, и, казалось,
медлило: наш Лотарий долго еще любовался им; но другое
376
большое облако поднялось, настигло легкое облачко, за-
крыло его собою и исчезло вместе с ним на противопо-
ложном конце неба. Крик досады вырвался у Лотария.
— Проклятое облако, — сказал он, — теперь Бог знает,
увижу ли я опять свое милое облачко!
Он пролежал еще четверть часа, не сводя глаз с неба,
но оно все по-прежнему было чисто и безоблачно. Лота-
рий, наконец, встал и пошел домой, в большой досаде.
Следующий день был так же хорош. Лотарий пошел на
то же место, в тот же час, но ничего не видал. Вечером,
перед закатом солнца, сидел он над прудом, широкое
пространство вод отражало в себе чистое небо, и наш
ребенок задумался. Вдруг он видит в воде, что что-то
несется по небу. Каково ж было его удивление и радость,
когда он узнал свое милое облачко: он не смел отворотить
глаз от пруда, он боялся потерять мгновение. Облачко
плыло. Лотарий еще явственнее различал в нем вид чело-
века, ему показалось теперь, что видит в нем прекрасный
женский образ: распущенные волосы, струящаяся одежда...
и все более и более вглядывался Лотарий, и все явственнее
и явственнее становилось его виднее. Облачко достигло
конца горизонта и исчезло. Лотарий ждал, не вернется ли
оно, но облачко не возвращалось. На третий день он почти
не сходил со двора и беспрестанно взглядывался на небо,
боясь пропустить свое облачко; и он увидел его около
полудня; оно было уже на середине; за ним неслось другое
облако, которое Лотарий также узнал и погрозил ему
кулачком своим. Теперь он совершенно уверился, что
любимое его облачко имело женский образ; другое облако
также он разглядел лучше; оно имело вид грозного старика
с длинною бородою, с нахмуренными бровями; и то и
другое облако, достигнув края небес, скрылось одно за
другим. Лотарий ждал следующий день, третий, четвертый,
но облако не появлялось, и он совершенно отчаялся его
видеть и перестал ждать его. Прекрасная погода все
продолжалась. В одну жаркую ночь все семейство Грю-
ненфельдов (это была фамилия Лотария) легло спать на
дворе, маленький Лотарий также; скоро заснул он, и, когда
нечаянно проснулся, то луна была высоко, и Лотарий, к
удивлению и радости, увидел опять свое облачко, а за ним
большое облако. Свет луны сквозь тонкий мрак ночи
придавал еще более жизни фантастическим образам на
небе. Промчались, пронеслись облака, спустились к земле
и исчезли. Лотарий все еще смотрел на небо. Вдруг в
роще послышался ему шум; он взглянул: между деревьями
мелькала и приближалась стройная бледная девушка, в
которой он сейчас узнал свое облачко, а за нею высокий
мрачный старик, точь-в-точь как то большое облако, ви-
377
денное им опять на небе. Они вышли из рощи и тихо
между собою разговаривали.
— Пусти меня, — говорила девушка-облако, — я хочу
взглянуть на этого милого невинного ребенка, хочу поце-
ловать его.
— Дитя мое, — говорит старик, — оставь людей в
покое; не сходи на землю; не оставляй лазурного про-
странства прекрасной твоей родины. Человек рад будет
лишить тебя твоего счастья.
— Нет, нет, отец мой; не променяю я небо на землю;
здесь мне трудно ходить, на каждом шагу спотыкаюсь я,
а там привольно летать и носиться на крыльях ветра; но
мне нравится это милое дитя; мне хочется хоть раз
подойти к нему, потрепать его русые кудри; ты видишь —
он спит. Потом мы опять унесемся с тобою на небо и,
если хочешь, умчимся далеко, далеко отсюда... О, позволь
мне, я обещаю долго не прилетать в страну эту, сколько
угодно тебе, позволь мне взглянуть вблизи на это милое
дитя.
— Изволь, — сказал старик, — но мы сейчас же
оставим эту страну.
Лотарий между тем догадался и закрыл глаза. Он
чувствовал, как девушка подошла к нему, наклонилась
над ним, потрепала слегка его розовые щеки, разбросала
кудри и поцеловала его в лоб, сказав: «Милое дитя».
Гютом он слышал, как она удалялась; открыв глаза, он
видел, как между ветвями еще мелькали девушка и ста-
рик и, наконец, исчезли в глубине рощи. Через минуту
легкое облачко, а за ним большое облако промчались
по небу над головою Лотария. (Ему показалось, что де-
вушка заметила, что он не спит, и с улыбкой кивнула
ему головою.)
Всю ночь не мог заснуть Лотарий. Ему становилось
грустно до слез, что он долго, а может быть, и никогда
не увидит своей милой девушки-облака.
Весь следующий день он был очень задумчив.
Вот происшествие из младенческой жизни Лотария;
оно сделало на него сильное впечатление; он не рас-
сказывал его никому, как потому, что ему никто бы не
поверил, так и потому, что воспоминание об этом было
для него сокровищем, которого он ни с кем разделить
не хотел. В самом деле, долго девушка-облако жила в
его памяти, была его любимою мечтою, услаждала, ос-
вежала его душу. Но потом время, науки, университет,
свет, в который вступил он, светские развлечения ма-
ло-помалу изгладили из сердца его память чудесного
происшествия детских лет, и двадцатилетний Лотарий
уж не мог и вспомнить о нем.
378
В освещенной большой зале гремела музыка и верте-
лись одна за одною легкие пары. Лотарий, одетый по
последней моде, был там, и, казалось, весь предался удо-
вольствию бала. Кто бы узнал в нем того десятилетнего
мальчика с розовенькими щечками и веселым личиком!
Его кудри, небрежно вившиеся по плечам, были теперь
острижены модным парикмахером; его прежде полную
открытую шейку сжимал щегольской галстук, во всем
костюме видна была изысканность, на лице, прежде без-
заботном и прекрасном, проглядывала смешная суетность
и тщеславие, какое-то глупое самодовольство. Лотарий
Грюненфельд считался одним из первых щеголей.
Танцуя в кадрили, он нечаянно обернулся и увидал, что
какая-то девушка, бледная, высокая и прекрасная, которой
он прежде не замечал, задумчиво и печально на него
смотрит. Это польстило его самолюбию; но не желая
показать, что обращает внимание, он небрежно оборотил-
ся к своей даме и начал с нею один из тех пустых
разговоров, которые вы беспрестанно слышите и сами
ведете на бале. Но через несколько времени он взглянул
опять и опять встретил грустный, задумчивый взор; на сей
раз взор этот смутил Лотария, и он опустил глаза; в душе
зашевелилось, поднялось что-то, какой-то упрек, какое-то
обвинение. Не зная почему — только Лотарий чувствовал
себя неправым, чувствовал стыд в душе своей, и в самом
деле вся его жизнь, пустая, бесцветная, во всей отврати-
тельной наготе своей представилась перед ним в эту
минуту; в сердце его не было ни одного чувства, в голове
ни одной мысли, и Грюненфельд невольно покраснел.
В ту же минуту он опомнился и, видя, что забыл долг
учтивого кавалера, начал поскорее разговор с своей дамой,
но на этот раз очень вяло и неловко; кое-как окончил он
кадриль и отошел к стороне; теперь уж он, за колонной,
не сводил глаз с незнакомой девушки. Лицо ее казалось
ему знакомым; он как будто видал ее где-то. Спустя
несколько времени вышла какая-то женщина из гостиной.
— Эльвира, — сказала она, — пора, поедем.
Бледная девушка встала и собралась ехать. Проходя
мимо Лотария, бросила она на него такой печальный,
такой глубокий взгляд, что он долго не мог прийти в себя
от смущения и тотчас уехал.
Приехав домой, Грюненфельд долго не мог заснуть.
Прежний Лотарий проснулся в нем. Боже мой! Боже мой!
Сколько верований и надежд погубил он понапрасну,
сколько сил истощил даром! Упреки толпою вставали в
душе его. Лотарий чувствовал твердую решимость пере-
379
менять жизнь свою и вознаградить все потерянное время.
Он чувствовал в себе возрождающиеся силы, бодрость
духа; сердце его тихо наполнилось чувством, ум мыслью,
на душе светлело. Лотарий не мог, однако же, в эту минуту
не обратить внимания на причину его внезапной внутрен-
ней перемены — он вспомнил бледную девушку.
— О, это верно ангел-хранитель мой, — сказал он сам
себе, — его желания будут моим законом, пусть будет она
моим путеводителем в этой жизни.
И он лег с твердым намерением отыскать и узнать эту
чудную девушку, которой считал себя столько обязанным.
На другой день поутру поехал он к г-же Н., у которой на
бале был он вчера. Она была дома. Лотарий заговорил о
вчерашнем вечере и спросил, наконец, кто эта дама,
приехавшая вчера с бледной девушкой.
— Это старинная моя знакомая; она приехала недавно
из Англии; ее фамилия Линденбаум.
— А эта молодая девушка ее родственница?
— Я мало имею о ней сведений; но, сколько мне
известно, это ее воспитанница.
— Она часто бывает у вас?
— Она нынче будет у меня обедать, но что вы ею так
интересуетесь ?
— Лицо вашей приятельницы мне чрезвычайно знако-
мо, и я хотел узнать о ней поподробнее.
В это время слуга доложил о приезде г-жи Линденбаум.
Лотарий вздрогнул, и через минуту вошла г-жа Линден-
баум с Эльвирой.
Робко взглянул молодой человек на девушку; но она
не приметила, здороваясь в это время с хозяйкой. Подняв
глаза через несколько времени, он встретил взор Эльвиры,
которая смотрела на него приветнее и не так грустно, как
вчера.
Г-жа Н. просила Лотария остаться обедать; он охотно
согласился. До обеда Лотарий много говорил с г-жой
Линденбаум. Эльвира слушала и иногда взглядывала на
него; Лотарий не смел заговорить с нею; Эльвира молчала,
и только однажды, когда Лотарий говорил про первые лета
жизни, говорил, что, может быть, младенчество имеет
таинственное, для нас теперь потерянное значение, она
тихо сказала: «Да». Это «да» отозвалось в сердце Грюнен-
фельда; он взглянул на Эльвиру и замолчал; до обеда он
ничего почти не говорил.
После обеда г-жа Линденбаум скоро уехала; она звала
Лотария к себе, и он был вне себя от радости. Он так
скоро воспользовался ее предложением, как только позво-
ляло приличие. Когда он вошел, Эльвира была в зале. Она
молча поклонилась ему; но Лотарию показалось, что на
380
лице ее выразилась скрываемая радость. Она пошла в
гостиную. Г-жа Линденбаум сидела и вышивала в пяльцах.
После обыкновенных приветствий скоро начался одушев-
ленный разговор, в котором и Эльвира принимала участие.
Г-жа Линденбаум просила ее спеть. Она села за фортепи-
ано, лицо ее оживилось невыразимым чувством, все су-
щество, казалось, искало выражения и нашло его себе в
песне. Она запела:
Смотри: там в царственном покое,
Восстав далеко от земли,
Сияет небо голубое
В недосягаемой дали.
Смотри: как быстро друг за другом
Летят и мчатся облака;
Там, под небесным полукругом,
Их жизнь привольна и легка.
Пускай красою блещет тоже
Разнообразная земля,
Но им всего, всего дороже
Свои лазурные поля.
А ты к себе мольбой напрасной
Счастливцев неба не мани —
Не бросят родины прекрасной,
Нет, не сойдут к тебе они.
Но если в их груди эфирной
Забьется к смертному любовь,
Они покинут край свой мирный,
Приют беспечных облаков,
И, жизнию дыша единой,
Бросают милую семью,
И в край далекий, на чужбину
Они несут любовь свою.
Странное случилось с душою Лотария, когда Эльвира
пропела эту песню. Какое-то воспоминание поднялось в
душе его; какое-то событие детства силилось выбиться
из-под тумана времени. Он хотел что-то вспомнить и не
мог. С нами часто это бывает; с кем этого не случалось?
Кто знает, это, может быть, воспоминание такого же
происшествия, но которое мы забыли и вспомнить не
можем, может быть, и у каждого из нас в детстве была
девушка-облако или что-нибудь подобное (но в том только
разница, что потом мы почти никогда не можем это
вспомнить). Я, по крайней мере, твердо уверен, что я летал
в детстве. Но обратимся к Лотарию; он долго простоял в
таком положении, и когда очнулся, Эльвиры уже не было.
Грюненфельд пошел в гостиную, где сидела г-жа Линден-
баум.
381
— Как я виноват, — начал Лотарий, — я так заслу-
шался, так забылся, что и не видел, как ушла девица
Эльвира.
— Да, она ушла.
— Мне очень жаль, что я не успел поблагодарить ее:
она так прекрасно поет.
— Да, она хорошо поет; она ушла теперь.
— Куда же?
— Не знаю; только ее нет дома.
Такое спокойное незнание показалось странным Лота-
рию. Он хотел непременно узнать от г-жи Линденбаум
все подробности об Эльвире и для того решился открыться
ей, какое впечатление произвела на него ее воспитанница.
— Вот третий раз, как я ее вижу, — говорил Лота-
рий, — но мне кажется, что я ее видел где-то, что я ее
давно знаю, что наши души близки друг другу. Да, да, мы
давно знакомы; я люблю ее; она теперь все для меня.
Г-жа Линденбаум улыбнулась, посмотрела на Лотария
и потом сказала:
— Год тому назад, когда я была еще в Англии, в один
прекрасный летний вечер пришел ко мне какой-то старик,
и с ним прекрасная девушка. «Вот вам моя дочь, — сказал
он, — я вам ее поручаю. Вы не будете раскаиваться, если
ее возьмете. Чего вам нужно? Денег? Извольте, назначьте
какую угодно плату; но с условием: пусть она живет у
вас, пусть в обществе известна будет под именем вашей
воспитанницы; но она не обязана давать вам никакого
отчета; она может отлучаться куда ей угодно, не спросясь
и не сказываясь; словом, она должна иметь полную сво-
боду».
Меня это поразило, предложение было так странно,
лицо девушки было так интересно, что я согласилась
тотчас и отказалась от платы. Мне очень хотелось узнать
причины, заставлявшие отца отдавать дитя свое в чужие
руки. Я спросила его. «Это не ваше дело», — отвечал он
мне и ушел.
В этот вечер Эльвира очень плакала, вздыхала, смотрела
на небо. На другой день вышла ко мне с лицом спокой-
ным, на котором выражалась твердая решимость. Она
была так же сурова, как и отец ее, но мало-помалу мы
сблизились, и теперь, кажется, она меня очень любит.
Часто уходит она Бог знает куда, иногда надолго. Однажды
я старалась у ней выведать: но она напомнила мне слова
отца своего («Это не ваше дело»). Вот все, что я могу вам
сказать.
Грюненфельд ничего не отвечал, потом поблагодарил
г-жу Линденбаум и уехал. Остальное время дня он был
задумчив и не говорил ни слова; он не мог также понять,
382
почему, когда он бывал с Эльвирой, ему вспомнились лета
детства, и он не мог удержаться, чтоб не говорить об них.
Каждый день Лотарий стал посещать г-жу Линденбаум.
Каждый день более и более знакомился он с Эльвирой и
чем более сближался с ней, тем непонятнее, загадочнее и
прелестнее была она для него.
Так шли дни, недели; Лотарий оставил свет и его
законы, и его нигде не было видно. Понимаете ли вы это
удовольствие — вырваться из круга людей, где жили вы
внешнею жизнью, пренебречь их толками и досадою и
предпочесть самолюбивому обществу одно существо, ко-
торое вы встретили здесь на земле, которое понимает вас
и которому вы посвятили все свое время? Понимаете ли
вы удовольствие улыбаться на шутки и насмешки друзей
ваших, с которыми вы перестали видеться и которых
случайно встретили, думать про себя, смеясь над ними:
«Они не знают, как я счастлив!» Лотарий был в таком
положении; Лотарий был счастлив.
Вдруг он получает письмо от матери, в котором она
зовет его непременно в деревню по одному важному
семейственному делу.
Как быть? Должно расстаться; но Лотарий пишет пись-
мо к матери, пишет другое, и вот г-жа Н. получает письмо
от г-жи Грюненфельд, в котором она благодарит г-жу
Линденбаум за ласки, оказанные ее сыну, и просит ее
вместе с нею приехать на лето к ним в деревню. Г-жа
Н. едет к своей приятельнице; та, по обыкновению, сове-
стится, наконец соглашается, и все дело уладилось.
Лотарий поскакал вперед на другой день к матери, в
радостной надежде встретить там скоро Эльвиру. Давно
уже не был он на своей родине; уж год, как мать его
уехала из города. Он приехал вечером. Зачем описывать
радость матери и сына после годовой разлуки? Есть
минуты, есть сцены, которые даже оскорбляют чувство в
описании. Итак, сын увидался с матерью. После Лотарий
бросился бегать по дорожкам цветника, по аллее сада,
побежал в березовую рощу, взглянул на липы, которые
закрывали уже ветвями своими окна его детской комнат-
ки, сбегал на реку — везде, везде воспоминания; он
перенесся совершенно в лета младенчества, и ему стало
грустно. На другой день пошли хлопоты. Лотарий зани-
мался с утра до вечера и в продолжение недели все
окончил. Он признался во всем матери, и она почти с
равным нетерпением дожидалась своих гостей. Лотарий
вышел вечером на дорогу; она вилась, вилась перед ним
и исчезала в долине. Когда вы смотрите на нее и когда
она, пустая, тянется вдоль перед вами, то она возбуждает
какое-то чувство ожидания, вам становится грустно; перед
383
вами ложится широкий след людей, и никого на нем не
видно. Вы смотрите туда, где дорога сливается с небом,
вы знаете, что она еще все тянется, туда, далеко, далеко,
душа стремится за нею и летит, летит, а перед ней все
даль туманная, — это чудное состояние, какое-то безот-
четное, безграничное стремление, какое-то Sehnsucht; но,
верно, вы сами испытали все это, когда в деревне вечером
выходили на дорогу и смотрели вдаль.
Грустно было Лотарию, но сюда примешивалось еще и
другое чувство — он смотрел и ждал: не едут ли; но нет,
одна пустая дорога лежала перед ним, и ничто не ожив-
ляло ее. Лотарий задумался, опустил голову и, подняв ее
через несколько времени, увидел что-то черное вдали по
дороге. С минуту он еще стоял в недоумении, еще не смея
верить своей надежде; но, наконец, точно разглядел до-
рожный экипаж, но еще все боясь ошибиться, Лотарий
своротил с дороги и пошел по полю навстречу, удерживая
свои шаги, как бы прогуливаясь. Но вот экипаж порав-
нялся с ним, и Лотарий узнал Эльвиру. Все вышли и
пешком продолжали путь. Когда пришли в дом, мать
Лотария была в саду; услыхав, она почти побежала на-
встречу, обняла г-жу Н., которая познакомила ее с г-жою
Линденбаум, и поцеловала от души Эльвиру, которая сама
кинулась к ней как к родной.
Ну, что и говорить, Лотарий был счастлив, счастлив и
счастлив. Эльвира с такою радостью бегала по всем до-
рожкам и тропинкам, так внимательно осматривала все
места, как будто бы сама родилась и провела здесь свое
детство. Лотарий изумлялся. На другой день рано поутру
попросила она Грюненфельда повести ее в поле, которое
было недалеко от села и к которому примыкал большой
лес. Лотарий не мог не спросить ее: не была ли она
когда-нибудь прежде в этой деревне; но она, смешавшись,
отвечала, что она здесь в первый раз и что, проезжая
мимо, она любовалась этим местом, потому-то и хочет его
видеть. Лотарий смолчал, хотя ответ не удовлетворил его,
и повел в поле Эльвиру. Едва пришла она туда, начала,
как дитя, бегать и рвать цветы. Ее русые волосы прыгали
по плечам ее. Она была так рада, рада детски.
— Лотарий, — сказала она вдруг, остановившись и
устремив на него взгляд свой.
— Ах, Эльвира, — вскричал тот, закрывши глаза рукою
и как бы очнувшись, — я вспомнил что-то, вспомнил...
постойте, постойте!..
— Ничего, ничего, — вскричала Эльвира, — поскорее
пойдемте домой.
384
Час от часу более всею душою предавался Лотарий
Эльвире, и все загадочнее становились для него ее поступ-
ки. Грюненфельд решился однажды спросить ее, кто она.
— Зачем вам? — гордо отвечала Эльвира. — Вы видите
меня, я перед вами, чего ж вам больше? Вы еще хотите
знать: кто я? Зачем знать бедняку, откуда падает луч
солнца, который согревает его? Небо послало счастье
человеку — наслаждайся и благодари.
Лотарий чувствовал, что любит Эльвиру, и не желал
никакого ответного чувства. Он любил и благоговел перед
нею, он уничтожался в своем чувстве; это был для него
целый мир: он хотел только, чтобы он мог всегда любить
ее, а не того, чтобы она его любила. Так дикий падает на
колени перед солнцем, погружаясь в чувство благоговения
и любви, и с благодарностию принимает лучи, которые
оно льет на него, не замечая. (Здесь довольно собственного
чувства, взаимности здесь и помину нет).
* * *
В одну ночь с вечера не спалось ему, и он вышел в
сад прогуляться. Луна накидывала веер дымчатых лучей
своих на всю природу. Ее неверный блеск оживлял пред-
меты; всякий из них, казалось, готов был оторваться и
сойти с своего места. Лотарий принял на себя это впе-
чатление лунной ночи. Ему так было хорошо, и он,
предаваясь мечтаниям, погружаясь в блаженстве своего
чувства, шел все далее и далее; он уже хотел выйти на
небольшой луг, находившийся на краю сада, как вдруг ему
послышался шум; он остановился под огромною липою,
весь закрытый ее ветвями.
На поляне стоял седой высокий пасмурный старик, весь
в белом; перед ним, тоже в белом платье, — девушка с
русыми волосами, — то была Эльвира. Вполне облитые
сиянием лунным, они казались видениями.
Лотарий взглянул — точно молния осветила его душу.
Он в одну минуту перенесся за десять лет своей жизни,
он вспомнил и ночь, и луг, и этого старика, и эту девушку,
виданную им еще в младенчестве, — ему теперь стало все
ясно, он вспомнил, наконец, все вспомнил.
— Отец мой, — звучал голос Эльвиры, — будь спокоен,
мне хорошо здесь; мы с тобой не расстаемся, ночью
слетаешь ты ко мне, и я спешу к тебе навстречу. Я
счастлива, отец мой, я люблю его.
14 Страшное гадание
385
— Но достоин ли он, дитя мое, чтобы такое чистое,
прелестное, воздушное создание бросило для него свою
милую родину и сошло на землю?
— Достоин, отец мой. Ах, ты не поверишь, как мне
горько было встретить его в первый раз. Он жил у меня
в памяти прелестным ребенком с темно-русыми кудрями,
с сердцем невинным и чистым; и вдруг, — как он не
похож был на себя: все прекрасное было в нем подавлено
его пустою жизнью; грустно, грустно было, отец мой. Он
заметил меня, и не знаю, глаза ли мои высказали мои
чувства, или воспоминание проснулось в нем; только он
смутился и тотчас оставил толпу. Он познакомился с г-жой
Линденбаум; видно было, что он меня любит, и с тех пор
какая перемена в нем, он опять так же прекрасен, как
был назад тому десять лет.
— Тебе известно, дитя мое, что он не должен знать о
любви твоей.
— Нет, нет! Он не узнает; и я не для того сошла на
землю; нет — я буду его ангелом-хранителем, буду
невидимо осенять его, услаждать все часы его жизни, —
ты видишь, я оживила его душу; разве это не счастие?
К тому же я знаю, что он меня любит.
— Да будет благословение мое над тобою, дитя мое, —
сказал старик, положив свои руки на ее голову, — но ты
знаешь: если он узнает, кто ты, ты не можешь более здесь
оставаться.
— Знаю, отец мой, но он не узнает; воспоминание
тревожит его; но его усилия напрасны, он не вспомнит, нет.
— Прости, дитя мое.
— Прости, отец мой.
Старик исчез между деревьями. Эльвира смотрела ему
вслед. Скоро белое облако промчалось по небу.
Эльвира вздохнула, опустила глаза и, поворотившись,
чтобы идти назад, увидела Лотария, который во все это
время был, как прикованный, и не знал, что делать. Она
вся затрепетала, но, может быть, он и не видал. Эта мысль
мелькнула в уме ее. Эльвира запела и, как бы теперь
увидав Лотария, сказала ему:
— Вы тоже гуляете? — Но, увидав его смущенный, его
неподвижный взор, она вскрикнула: — Ах несчастный, что
ты сделал! Ты узнал меня? Да, я девушка-облако.
Бледная, трепещущая, она оперлась на плечо безмолв-
ного Лотария и говорила грустно:
— Ах, Боже мой, Боже мой! Итак, нигде, нигде нельзя
укрыться от человека, итак, всюду найдет он существа,
ему подобные, и воды, и леса, и горы проник он своим
взором; но по небу летали вольные облака; он и в них
386
отыскал жизнь и создания, ему подобные, и там нет
убежища.
Знай, что из каждого царства природы приходят в мир
чудные создания, и когда перед тобою пронесется девушка
с чудным, с вдохновенным взором, с небесной прелестью
на лице, — знай: это гостья между вами, это создание из
другого, чудесного мира.
Для тебя, мой Лотарий, сошла я на землю; тебе я
посвятила себя; я никогда тебя не оставила бы, всегда
лелеяла бы жизнь твою; я бы хранила счастие души
твоей...
Но теперь, теперь... — и она становилась все бледнее
и бледнее, — я должна с тобой расстаться. Ты слышал,
знаешь!
Прости, мой Лотарий, ты меня никогда не увидишь
более здесь, но иногда по небу пронесется облако, и ты
узнаешь свою Эльвиру, которую знаешь и любишь еще с
детства. Сейчас, отец мой... — говорила она, взглядывая
на лес; вдали, между деревьями, мелькал белый призрак. —
Прости, мой Лотарий!
Она крепко, крепко прижала его к сердцу, поцеловала
в лоб и удалилась. Лотарий, как безумный, упал на траву
и неподвижно смотрел на небо.
Через минуту два облака промчались по небу.
Лотарий долго пролежал как оглушенный. Когда он
высвободился, наконец, из этого состояния, которое ни
сон, ни обморок, было уже светло на дворе; все, что
вспоминал он, казалось ему каким-то сном.
Задумчиво пришел он домой.
Но Эльвиры уже не было.
Говорят, всегда потом Лотарий был молчалив и грустен;
но случалось, что на лице его проглянет улыбка, и он весь
оживится глубокою сердечною радостью. Тогда взор его
бывал устремлен к небу — а по небу неслось легкое облачко.
Мать его грустила о сыне, расспрашивала его, но он
ничего не мог ей сказать, и все усилия ее развлечь,
рассеять Лотария были тщетны. Она подметила, что он
становился радостен только при виде облака на небе, она
даже заметила вид этого облака, но не могла добиться от
сына объяснений.
Однажды, пришедши к своему сыну, она нашла его
мертвым, а по небу удалялись два легких облачка.
[1837]
Вольтер Эйзенберг
жизнь в МЕЧТЕ
Посвящается Марии Карташевской
Дерзай блуждать и грезить.
Шиллер
В городе М. жил студент, по имени Вальтер Эйзенберг.
Это был молодой человек лет осьмнадцати. Жизнь его до
того времени не была замечательна никакими особенными
происшествиями. Он родился с головою пылкою, сердцем,
способным понимать прекрасное, и даже с могучими
душевными силами. Но природа, дав ему, с одной стороны,
все эти качества, с другой, перевесила их характером
слабым, нерешительным, мечтательным и мнительным в
высочайшей степени. Пока он рос в дому у отца и матери,
все было хорошо: он еще не знал света и не боялся узнать
его; но и тогда несчастный его характер не давал ему
покоя. Когда ему было лет одиннадцать-двенадцать, по-
ступкам своим умел он отыскать дурную причину: ему
казалось, что везде преследовал его какой-то злой дух,
который нашептывал ему ужасные мысли и влек к пре-
ступлению. Такое-то болезненное состояние души, причи-
на которого находится, вероятно, в способности слишком
живо принимать впечатления, продолжалось лет до пят-
надцати. Еще до вступления своего в университет он
любил живопись как художник и в ней находил отраду
больной душе своей. Он принес в университет сердце
доверчивое и торопился разделить свои чувства и поэти-
ческие мечты с товарищами. Скоро он познакомился с
студентами, которые, как ему казалось, могли понимать
его. Это был круг людей умных, которые любили поэзию,
388
но только тогда признавали и уважали чувство в другом
человеке, когда оно являлось в таком виде, под которым
им рассудилось принимать его, как скоро же чувство
проявлялось в сколько-нибудь смешной или странной фор-
ме, они сейчас же безжалостно восставали и отвергали
его. Эйзенберг был моложе их; несколько понятий, конеч-
но, ошибочных, но свойственных летам, случалось ему
высказать перед своими приятелями; робкий, сомнитель-
ный характер придавал речам его какую-то принужден-
ность; этого было довольно для них, чтобы решить, что у
Вальтера нет истинного чувства, хотя они сами точно так
же ошибались назад тому года два-три. Вальтер не вдруг
это заметил. Он стал говорить свои мысли — его едва
выслушивали; он высказывал свои чувства — его слушали
и молчали; он показывал свои рисунки — ему говорили
холодно и без участия: «Да, хорошо...» Представьте себе
положение бедного, вообразите, как сжималось его любя-
щее сердце от такого привета! Часто приходил он домой
убитый духом, и тяжелые мысли — сомнение в самом
себе, в собственном достоинстве, презрение к самому
себе — теснились ему в грудь. Это, право, ужасное со-
стояние. Не дай Бог испытать его! Это верх отчаяния, не
того отчаяния, бешеного, неистового, нет, отчаяния глубо-
ко-спокойного, убийственного. Об нем едва ли может
иметь понятие тот, кто не испытал его. Каким же именем
назвать людей, уничтожающих так человека? Наконец, как
будто пелена упала с глаз Эйзенберга — он решился не
обращать внимания на их мнения, удалиться, заключиться
в самом себе и хранить сбереженный остаток чувства. О,
он имел довольно гордости, чтобы не выпрашивать участия
как милости.
В то время познакомился он с одним молодым челове-
ком, которого звали Карлом. Знакомство их скоро обра-
тилось в дружбу. Как доволен был Вальтер, нашедши
человека, которому смело, доверчиво мог поверять все, что
было у него на душе, человека, который хотя часто был
с ним согласен, не всегда мог понимать его в самом деле
странные мысли, но зато умел ценить его и платил ему
тою же доверенностью.
Еще одно обстоятельство изменило несколько мирную,
уединенную жизнь Вальтера. Он познакомился с доктором
Эйхенвальдом, который был известен в городе своими
странностями: на лице никогда не сходила насмешливая,
неприятная улыбка. Он всегда ходил в сером фраке, в
белой шляпе, нахлобученной на его густые, седые брови,
и с суковатой палкой; он не говорил почти ни с кем,
являлся редко в обществе и большую часть времени
проводил в своем кабинете. У него жила воспитанница,
389
дальняя его родственница, молодая девушка, лет девят-
надцати, которой он заступил место отца. Случай позна-
комил Вальтера с Эйхенвальдом. Гуляя в публичном саду
с Карлом, зашли они в одну беседку, в которой никого
не было, и у них начался откровенный разговор. Карл
ушел прежде. Вальтер также собирался выйти, как из угла
беседки показался Эйхенвальд, которого он прежде не
приметил, и, взяв его за руку, сказал ему:
— Ко мне, молодой человек... завтра в пять часов жду
вас.
Вальтер едва успел поблагодарить, как он уже удалился.
Эйзенберг явился в назначенный час. Эйхенвальд сидел
в халате.
— А, — сказал он, усмехаясь, и протянул ему руку. —
А вот моя родственница Цецилия!
Перед Вальтером стояла девушка высокого роста; чер-
ные глаза ее, сухие и блестящие, имели в себе какую-то
чудную обаятельную силу, которая покоряла ей всякого,
кто к ней приближался; ее взгляд был быстр и повелите-
лен, но она умела смягчать его, умела тушить влагою неги
сверкающий огонь глаз своих, и тогда на кого обращала
она взор свой, тот готов был ей отдать и надежды, и
жизнь, и душу. Волосы ее, длинные, черные, энергически
густые, обвивали несколько раз как тюрбан ее голову. Она
редко показывалась в обществе, и юноши города М. очень
досадовали за то на Эйхенвальда; другого же случая видеть
ее не было, потому что старый доктор почти никого не
принимал в дом к себе.
Цецилия сурово взглянула на Вальтера; на гордом,
возвышенном челе ее не проскользнуло ни тени привета.
Студент оробел. Эйхенвальд говорил мало, и Вальтер,
возвращаясь домой, не мог понять, зачем он звал его к
себе? Однако ж он решился идти туда в другой раз.
Через неделю, в тот же час Эйзенберг пришел к
доктору. Цецилия встретила его.
— Г-на Эйхенвальда нет дома, — сказала она ему, и
ее голос звучал ласково. — Не угодно ли вам подождать
и провести это время со мною?
Эйзенберг был очень рад. Они были у окошка: ветерок
чуть-чуть веял; солнце спускалось с безоблачного неба;
тени от домов все росли и росли... Сидеть в такой час у
растворенного окошка, дышать свежим воздухом, чувство-
вать близкое присутствие прекрасной девушки — о, как
это хорошо! Разговор шел сначала очень вяло, но Цецилия
беспрестанно поддерживала его. Ее слова были растворе-
ны ласкою. Эйзенберг становился мало-помалу развязнее,
и когда Цецилия предложила ему идти в сад, то он даже
осмелился подать ей легкий газовый шарф. Прогуливаясь
390
по саду, они остановились перед грядкою нарциссов. Це-
цилия сорвала один.
— Я знаю, что вы живописец, — начала она. —
Скажите мне, рисуете ли вы цветы? Думаете ли вы, что
цветная живопись простая копия природы или в ней также
может быть творчество?
— О, без сомнения, — отвечал Эйзенберг, — все будет
копией, если мы станем смотреть только на наружную
сторону вещей. Нет, должно угадать внутреннюю жизнь,
угадать поэзию предмета, и тогда можно воссоздать его
на полотне. Я верю, Цецилия, — продолжал он, — что
каждый цветок имеет соответствие с каким-нибудь чело-
веком и заключает в себе ту же жизнь, какая и в нем,
только в низшей степени, только не так разнообразно
развивает ее. Природа, чтобы достигнуть до каждого че-
ловека, должна была пройти целый ряд созданий по всем
своим царствам и одну и ту же мысль выразила сначала
в камне, потом в растении, потом в животном и, наконец,
беспрестанно совершенствуясь, в человеке развила ее в
высшей степени. Да, Цецилия, у каждого из нас есть
родные во всех царствах природы, созданные ею по одной
идее с нами; поэтому я думаю, что я могу отыскать свой
портрет и между цветами, которые под другими, менее
совершенными формами выражают ту же мысль, какую
я выражаю всем существом своим. После этого как не
находить поэзии в цветах, и неужто цветная живопись
есть только сухая копировка?
Цецилия взглянула на него пристально.
— Я согласна с вами, — сказала она, помолчав. —
Спишите же мой портрет между цветами, — прибавила
она с улыбкою.
— Я вас так мало знаю, — отвечал, запинаясь, Вальтер.
— Кто ж вам мешает бывать у нас чаще; но вот,
кажется, и г-н Эйхенвальд; пойдемте к нему.
Эйзенберг, пробывши там еще час, пошел домой весь
радостный. Он шел по улицам, ни на что не обращая
внимания, весь в себе, напевая песни; а в голове его
мечтам и конца не было: его сердце наполнялось в это
время таким сладким чувством, что он готов был обнять
и расцеловать всякого. Пришедши домой, бросился он на
стул у окна, потом вскочил и, прошедши два раза по
комнате, сел опять и совершенно забылся. Если б его
спросили, о чем он думает, он бы не мог отвечать. В это
время вошел Карл.
— Вальтер, — сказал он ему, — полно сидеть дома; я
пришел за тобою, чтобы прогуляться вместе: время чудное.
— А, Карл, садись! Я пришел сейчас и устал немного.
Останься со мной.
391
Карл заметил, что друг его чертил что-то карандашом
на бумаге.
— Что ты рисуешь?
— Так, это моя фантазия.
— Твоя фантазия очень миловидна. Да не портрет ли
это?
Вальтер не отвечал, продолжая чертить. Карл подождал,
пока он кончит; наконец, положив карандаш, спросил его
машинально:
— Ну, что?
— Что с тобою, Вальтер? Ты рассеян, это не без
причины.
— Ах, Карл, Карл! — сказал Вальтер, опять задумыва-
ясь.
Карл долго смотрел на Эйзенберга, наконец сказал
тихо:
— Как хороша она!
— Прелестная девушка!
— Какое наслаждение смотреть на нее!
— Да, быть с нею, говорить с нею — вот счастие!
— Умереть у ног ее — вот блаженство! — докончил
громко Карл и покатился со смеху.
— Что это значит, Карл? Разве ты знаешь Цецилию?
Ты смеешься?
— Попался, — говорил Карл, продолжая смеяться, —
попался и высказал все, что было на душе. Видишь, как
немудрено узнать твою тайну. Ну, не сердись же. Мне ты
мог ее сказать. Итак, Цецилия, прелестная Цецилия вла-
деет твоим сердцем, — прибавил он патетическим тоном.
— Послушай, Карл, — сказал несколько серьезно Валь-
тер, — если ты хочешь смеяться надо мною, так лучше
ступай вон, а то слишком не хорошо узнать секрет другого
и потом смеяться над ним. Разве я лез к тебе с моею
доверенностью?
— Полно, полно, не сердись. Шутка — не насмешка.
А лучше расскажи мне хорошенько.
Вальтер рассказал ему все, и Карл, оставя свой шутли-
вый тон, слушал его с участием.
Друзья расстались. Вальтер весело лег спать: завтра он
пойдет на целый день к Эйхенвальду; сладкие сны вились
над головою его. Он проснулся; светло и радостно улыба-
лось ему утро, так приветно пели птицы. Он встал,
взглянул на свой столик, где лежал портрет ее, нарисо-
ванный им вчера. Наконец пришел назначенный час, и
Вальтер отправился к Эйхенвальду.
День этот скоро прошел для Эйзенберга; после обеда
Эйхенвальд ушел в свой кабинет, и они опять остались
одни. Как хороша была Цецилия вечером, в последних
392
лучах солнца, в саду, среди цветов, осененная деревьями.
Вальтер смотрел на нее; Вальтер все смотрел на нее.
— Нет, Господи! Прекрасна луна, цветы, деревья, без-
облачное небо, прекрасна природа; но это создание лучше
всех твоих созданий, прекраснее цветов и неба, прекрас-
нее природы!
— Послезавтра вечером я буду одна, — сказала Цеци-
лия, прощаясь с ним. — Приходите, мне нужно поговорить
с вами.
— Да, я уйду. послезавтра вечером, — подтвердил
Эйхенвальд, — приходите.
Нужно ли говорить, как приятно Вальтеру было это
предложение. Он пошел прямо к Карлу, чтобы все ему
пересказать.
— Послушай, — сказал он, когда Вальтер кончил, —
мне что-то кажется странным и неприличным такая ко-
роткость в девушке; и Эйхенвальд точно будто с нею
сговорился.
— Ну вот, тебе уж и кажется странно. Ты бы хотел,
чтобы Цецилия была модная кукла, со всеми светскими
приличиями; неужто все, что сколько-нибудь отклоняется
от них, что сколько-нибудь следует естественному влече-
нию, кажется тебе странным; неужто во всяком сколько-
нибудь необыкновенном, не пошлом поступке ты нахо-
дишь дурное?
— Нельзя ли мне видеть Цецилию?
— Ты можешь видеть ее как-нибудь под окном; проходи
мимо их дома. — Он сказал ему адрес.
Был шестой час вечера. Вальтер весело шел по улицам:
он увидит Цецилию. Ему казалось, что вся природа гар-
монировала с ним: легкий вечерний ветерок, теплый воз-
дух, зеленые развесистые сады, мимо которых шел он,
вечернее щебетанье птиц, голубое небо, по краям которо-
го, как усталые, растянулись облака, — все, все было так
светло, так хорошо, все дышало такою отрадою. Как
понятна нам красота природы, когда на душе нашей
счастие... А Вальтер был счастлив в эту минуту. Он шел,
а перед ним носился образ прелестной девушки. В душе
его было ожидание близкой минуты свидания, перед ним
был целый вечер, который он проведет с нею. Он подходит
к дому Эйхенвальда, видит издали, что кто-то сидит у окна:
это она; это верно она; это ее черные волосы колеблются;
это ее белая рука лежит на окне; она подняла руку, опять
опустила ее; он сейчас ее увидит, она сейчас его увидит,
сейчас, сейчас!..
393
Вальтер поклонился Цецилии, проходя мимо; она вста-
ла. Через минуту он был уже в комнате, и они оба сидели
у окошка, друг против друга.
Разговор их одушевился. Вальтер принес Цецилии свои
рисунки; они говорили о живописи, о поэзии и, наконец,
о любви.
— Да, Вальтер, — говорила так искренно Цецилия, —
да, любовь — блаженство; но она не для тех людей,
которым надобна тишина: для них она беспокойна. Вы
любили, Вальтер?
Вальтер покраснел; он невольно вспомнил Карла, но
мысль эта рассеялась в одну минуту.
— Я не знал любви до сих пор; но теперь я...
— Вы любите. Что же, вы счастливы?
— Счастлив, счастлив! Чего мне еще желать? Я могу
видеть ее перед собою, слышать ее голос, думать о ней...
О, если бы вы знали, как я счастлив! Когда б только я
был уверен, что она любит меня, — прибавил Эйзенберг,
несколько смутясь, — о, тогда бы, тогда бы...
Цецилия улыбнулась.
— Вы меня любите, Вальтер, — сказала она, — и я
вас люблю.
Вальтер задрожал: эти неожиданные слова совершенно
поразили его.
— Завтра мы едем в деревню: вы будете у нас.
Что мог сказать Вальтер? Он изнемог от силы впечат-
ления. Цецилия пристально смотрела на него, и он, не-
подвижный, не мог отвести глаз от ее взора; казалось, он
весь перелился в зрение; казалось, там только сосредото-
чена вся жизнь его. И вдруг ему стало страшно и грустно:
перед ним все подернулось туманом; ему казалось, что он
перешел в глаза Цецилии и что это чудный какой-то мир;
со всех сторон блещут искры: он плавает в какой-то
черной влаге, плещется, играет ею и вдруг исчезает, и он
тонет, тонет; ему сделалось так страшно и сладко вместе.
Потом что-то мелькает перед ним и опять скрывается, а
он все тонет, тонет...
Вдруг Цецилия повернула голову и взглянула в окно.
Вальтер почувствовал, что все нервы в теле его задрожали
и оно как будто ожило, как будто кровь снова заструилась
по жилам.
Вальтер посмотрел в окно: это был Карл, который,
пройдя мимо и взглянув на Цецилию, привлек на себя ее
внимание, заставил оборотиться.
Она уже опять смотрела на него и сказала:
— Вы непременно приедете к нам в деревню.
— Да, да, непременно, — подхватил вошедший Эйхен-
вальд.
394
Вальтер не мог долго оставаться; изнеможденный, по-
брел он домой и не мог дать себе отчета в своем состо-
янии. Он чувствовал смутно, что он счастлив; но в этом
счастии было что-то необыкновенно приятное; в сладкое
чувство блаженства теснился какой-то вопрос.
Поутру все ему представилось в радужном, веселом
свете: Цецилия его любит; он поедет к ним в деревню.
Вальтер не мог ни о чем другом думать. Около обеда
пришел к нему Карл.
— Ну, я видел твою Цецилию, — сказал он. — Ты не
заметил, кажется, как я прошел мимо. Она хороша; но в
лице нет никакой приятности; как могла она тебе понра-
виться?
— Молчи, Карл, об этом не спрашивают и не рассуж-
дают; а лучше радуйся моему счастию. Слушай, — и он
рассказал ему весь разговор свой с Цецилией.
— Я счастлив, Карл, не правда ли?
— Дай Бог, чтоб это была правда.
После обеда Эйзенберг пошел с своим другом к одному
из своих товарищей, где нашел несколько других студен-
тов. Весь вечер был он весел, шутил, смеялся и, наконец,
простился с ними, сказав, что, может быть, долго не
увидится; послезавтра он ехал в деревню к Эйхенвальду.
Следующий день он приготовлялся к дороге, увязывал
свой станок, укладывал краски: Цецилия просила давать
ей уроки в живописи. На другой день рано поутру лошади
были уже заложены. Вальтер простился с Карлом, который
пришел проводить его, сел и поехал.
Вечером подъехал он к деревне Эйхенвальда. Как то-
ропился выпрыгнуть наш Эйзенберг из своего дорожного
экипажа! Он побежал сначала в дом — никого нет; все в
саду. Он бросился в сад; идет наудачу по дорожкам, вышел
на поляну — нет Цецилии; вот еще одна узкая дорожка
ведет в березовую рощу; он спешит к роще, — и вот
между ветвями замелькали черные локоны; Цецилия ус-
лышала шум, обернулась и увидела Вальтера.
— Вальтер, — сказала она таким голосом, который
проник всю его душу, — я ждала вас.
Эйзенберг стал перед ней и, ничего не говоря, смотрел
на нее и не мог оторваться: казалось, он утолял жажду,
которая давно томила его душу.
Цецилия молча взяла его за руку и повела по саду.
Сердце у Вальтера билось, он испытывал неописуемое
чувство; он хотел говорить, но язык его не слушался, и
он продолжал снова глядеть на Цецилию, которая шла
спокойно, задумавшись. Они вышли на поляну; вдали
блестела полоса воды; солнце торжественно близилось к
395
закату и далеко отбросило тени от юноши и девушки,
когда они отделились от рощи.
— Ты мой, — сказала Цецилия, устремляя глаза на
Эйзенберга.
— Я твой, — прошептал он и снова потерялся в черном
ее взоре. Снова он тонет, тонет, исчезает, уничтожается...
и вот ему показалось, что он видит и солнце, и небо, и
поляну, и рощу, но только видит все это из глаз Цецилии:
вот ему кажется, что на каждом цветочке сидит сильфида
и ловит лучи солнечные и росу вечернюю, умывает и
разглядывает свой цветочек. По ветвям деревьев порхает
целый рой эльфов, и дерево тихо шумит листьями, будто
от ветра, а там далеко в воде плывут и стелются наяды;
струи, переливаясь через них, покрывают их прозрачною
легкою пеленою и блестят на солнце. Не знаю, долго ли
простоял Вальтер в таком положении, но Цецилия запела
песню, и он пришел в себя. Песня ее звучно, одушевленно
раздалась по поляне:
Туда, туда! Иди за мною!
Я знаю чудный, светлый край.
Простись с коварною землею,
Там ждет тебя небесный рай...
Боже мой, как хороша была Цецилия в эту минуту!
Вальтер следил за каждым звуком ее песни, за каждым
ее движением; казалось, он мог только молча понимать
Цецилию, мог только чувствовать, но потерял способность
выражения: он был в каком-то очаровании.
Солнце село; они пошли домой; в аллее встретился с
ними Эйхенвальд. Доктор был очень рад гостю; из обра-
щения его Вальтер заметил, будто он знает о взаимной
любви его и Цецилии. Они долго еще трое ходили по
саду. Луна взошла высоко. Все наконец пошли в дом.
Эйзенбергу отвели особый флигель. Во сне ему все виде-
лась Цецилия.
На другой день Вальтер начал давать свои уроки. Что
сказать вам? Жизнь его покажется однообразною; но как
она была полна и многозначительна для него! Часто
засматривался он в очи Цецилии, засматривался, исчезал
и забывался совершенно и только смутно чувствовал, что
он счастлив, невыразимо счастлив.
Однажды, это было вечером; уже свежая роса сереб-
рилась на листьях; Вальтер шел по аллее, которая вела к
березовой роще: он искал Цецилию. Эйзенберг вышел на
поляну, вдали синелось озеро, там на берегу различил он
Цецилию, и через минуту он был с нею.
396
— Мы еще никогда не были за озером, друг мой, —
сказала она ему. — Вот лодка: поедем.
Они сели, оба взяли по веслу, и челнок отплыл от
берега. Вода струилась за кормою и всплескивалась, под-
нимая веслами и скатываясь с них блестящими брызгами;
было тихо, парус был свернут; скоро доехали они до
противоположного берега. В нескольких шагах была кле-
новая роща: они вошли туда и сели под навесом трех
старых кленов.
— Ты любишь меня, — сказала Цецилия, устремив на
Эйзенберга свой взор, в который он снова погрузился. —
Да, ты меня любишь, — продолжала она через минуту, —
да, я твое сознание, я твоя жизнь, без меня горе тебе, ты
слился с моим существованием.
— Да, Цецилия.
— Слушай же, — сказала она, взяв его за голову и
сжав ее обеими руками. Вальтеру показалось, что огонь
прожег его череп. — Слушай же, ничтожное существо: я
тебя ненавижу; сама природа поставила нас в мире друг
против друга и создала нас врагами. Давно уж возбудил
ты мое мщение: теперь я достигла своей цели; да, ты
теперь будешь мучиться: счастия нет для тебя, тебе не
выдастся ни одной сладкой минуты; я тебя ненавижу, но
ты мой! Ты меня не забудешь: не оторвать тебе от меня
души своей — ты мой! Никогда не найти тебе приюта:
все твои мысли погаснут, окаменеют все твои чувства, все
мечты рассеются. Ты любишь меня, ты полюбил меня
навеки, и ненависть моя камнем ляжет на твоем сердце —
ты мой.
Цецилия встала и исчезла между деревьями. Несколько
времени лежал Вальтер как без памяти; наконец, он
очнулся, встал, и вот из-за деревьев, из травы, с воздуха,
отовсюду, отовсюду видятся ему блестящие глаза Цецилии,
и все эти глаза устремлены на него: они жгут, палят его
внутренность. В ужасе он закрыл глаза свои рукою; и вот
со всех сторон раздался голос Цецилии: «Вальтер, Вальтер,
Вальтер...» Эти звуки гремели и теснились в ушах его, он
не выдержал и бросился бежать из рощи. Голос Цецилии
загремел вслед его:
— Куда, куда, милый Вальтер?
— Куда, куда, милый Вальтер? — шумели ему деревья.
— Куда, куда, милый Вальтер? — раздалось со всех
сторон, когда он выбежал из рощи.
— Куда, куда, Вальтер? — шептала трава под его
ногами.
Вальтер добежал до лодки и бросился в нее: он при-
лежно начал грести; челнок поплыл скоро; из каждой
397
струи, взбрасываемой веслом, на него глядели глаза Це-
цилии.
— Куда, куда, Вальтер? — журчали волны.
Он был уже в саду; он бежал по аллее; на дороге
встретился ему Эйхенвальд, в халате, с книгою в руках;
старик увидел его.
— А, — сказал он, странно улыбаясь и провожая его
глазами.
Эйзенберг пробежал мимо дома и выбежал на дорогу.
Вдали ехала телега. Он догнал крестьянина, который сидел
в ней, и уговорился с ним, чтобы он довез его до города,
в такое-то место, в такой-то дом.
Крестьянин поглядел на него с участием, помог ему
усесться и погнал лошадь. Вальтер отдохнул немного; он
закрыл глаза, взял себя за голову и лег на спину, стараясь
заснуть, но не мог.
Они проехали час в таком положении. Вальтер
поуспокоился и открыл глаза. Смеркалось.
Вдруг крестьянин оборотился к нему и сказал, качая
головою:
— Вальтер, Вальтер! Куда, Вальтер? Беги, беги, Вальтер!
Эйзенберг затрясся всем телом, хотел броситься на
него; но силы ему изменили, и он упал навзничь.
Когда Вальтер пришел в себя, он был уже в своей
комнате, и над ним стоял Карл. Бедный Эйзенберг был в
горячке; скоро с ним сделался жар и бред, и он опять
пришел в беспамятство. Ему все грезилась Цецилия, де-
ревня, где он так счастливо проводил с нею время и где
так ужасно был разочарован. Целый месяц провел он в
таком мучительном состоянии.
Наконец, после долгого сна он проснулся однажды
поутру. Время было прекрасно, птицы прыгали по деревь-
ям и пели, и раскидистые березы, слегка покачиваясь,
заглядывали своими свежими, зелеными ветвями в раство-
ренное окно его комнаты. Вальтеру казалось, что он теперь
только проснулся. Освежительное, утреннее чувство на-
полнило его; он сел, вздохнул и улыбнулся. Природа,
благая природа производила опять над ним свое действие.
Вальтер поднялся и в первый раз сошел с постели и
подошел к окну. Свежий утренний ветерок повеял ему на
грудь; он ожил: перед ним понеслись тихие, светлые
мечты; он вспомнил прошедшее, но не Цецилию, не озеро,
не кленовую рощу, а свое детство и место, где он провел
его; ему виделись: аллея из акаций, зеленый широкий
двор, сельская церковь; ему слышался стук мельницы;
перед ним расстилался широкий пруд; важно колыхаясь в
камышах своих, вилась быстрая река, через нее перекинут
398
мостик в три дощечки шириною; вдали высилась гора (это
было все место его родины).
Вальтер сел у окна, погрузившись в мысли, освежаемый
утренним ветерком, покоя взоры на зеленых ветвях берез,
забывшись совершенно; такое тихое, ясное наслаждение
разливалось по всему существу его.
Дверь в эту минуту растворилась, и вошел в комнату
Карл.
— Слава Богу, — сказал он, пожимая руку Эйзенбер-
гу. — Ты, кажется, оправляешься.
— Да, слава Богу, я здоров.
— Еще не совсем, погоди немного: во-первых, тебе не
годится сидеть у открытого окна: теперь еще свежо;
во-вторых, ты должен несколько времени оставаться спо-
койным, не заниматься и не входить ни во что.
Скоро Вальтер совсем выздоровел.
— Ну, — сказал ему однажды Карл, — расскажи мне
наконец, что случилось с тобою в деревне.
Эйзенберг побледнел: он все вспомнил. Карл раскаи-
вался в своей неосторожности, он просил друга успоко-
иться и не говорить ни слова.
— Нет, Карл, — отвечал Вальтер, — мне будет легче,
если я все расскажу тебе. Ах, друг мой, зачем ты мне
напомнил!.. Но теперь делать нечего: слушай.
Когда Вальтер кончил, то Карл стал опять опасаться за
его здоровье и всю эту ночь провел у него. На другой
день Вальтер уже не мог быть спокойным. Образ Цецилии
снова стал его преследовать; он искал развлечения; он
углублялся в занятия, он бродил по окрестностям города:
все напрасно. Так прошел год; Вальтер оставил универси-
тет. Наступил и день, который так ужасно провел он в
деревне Эйхенвальда; он вспомнил и решился идти за
город. Поутру он почувствовал как-то себя веселее. За
городом есть одно прелестное место: неширокая река
вьется и журчит под склоном ракит и ив, вдали березовый
лес со своею живою зеленью и белою корою; в стороне
пестреют нивы. Туда пошел Вальтер, взяв с собою неболь-
шой обед, не сказав никому, ни даже Карлу. День был
летний, жаркий, и тучи со всех сторон медленно подни-
мались на небо. Вальтер сел на берегу, в тени дерев, где
протекала прохладная влага, местами блестя на солнце;
немного выше вода встречала в своем течении толстый
сук дерева и, прыгая через него, так однообразно, так
приветно журчала. Вальтер не мог удержаться, чтобы не
освежить себя купаньем, и потом принялся за обед свой;
вдруг ему почудилось, что какая-то женщина мелькнула
там в лесу. Вальтер посмотрел пристально: никого не было;
он продолжал обед; но ему казалось, что кто-то все на
399
него смотрит; он чувствовал вблизи чье-то незримое при-
сутствие; он не мог поверить, чтобы он был здесь один.
В самом деле, в лесу опять мелькнуло женское платье;
в самом деле, между листьев видны черные длинные
волосы... Как не узнать их Вальтеру! как не узнать этот
возвышенный стан, эти огненные очи!., это Цецилия, да,
это Цецилия...
Эйзенберг, как бы увлекаемый непреодолимою силою,
бросился к ней. В это время тучи нашли на солнце.
Цецилия, казалось, убегала от него, мелькая между деревь-
ями. Вальтер, как безумный, бежал за нею; скоро он
пробежал насквозь рощу, и вот перед ним на поляне стоит
Цецилия. Ветер развевает ее длинные волосы и белое
платье; она простирает к нему руки и зовет его. Вальтер
спешит к ней, и ему кажется, что черные волосы зеленеют
и шумят, руки поднимаются в сторону и кривятся, белое
платье плотно облегает ее ровный стан. Вальтер ближе;
да, точно, это дерево, это береза качает свои раскидистые
ветви в порывах ветра. Страх объял Эйзенберга; он бежит
прочь, спешит добраться до города, который был в полуто-
ре версте оттуда, бежит, оглянулся, — и вот за ним опять
стоит Цецилия, манит его, зовет его.
— Вальтер, Вальтер!
Эйзенберг ускорил шаги свои и через полчаса был
дома.
Хотя впечатления этого дня были сильны, но Вальтер
перенес их гораздо легче. Дня три он был нездоров, потом
опять оправился. Тягостные воспоминания стали сильнее
преследовать его; тогда он весь предался живописи; в ней
находил он отраду и утешение, с нею как бы забывал он
все свое горе. Он нанял себе домик на конце города и
переехал туда. Там жил он в совершенном уединении;
тихо, мирно, неизвестно катилась жизнь его. Все об нем
забыли, и он всех забыл; один только Карл иногда навещал
его. Воспоминание, преследовавшее Вальтера, не расстава-
лось с ним, но было уже не так мучительно. Правда, долго
кисть его рисовала только образы Цецилии, и он сам
всегда содрогался, когда видел перед собою на полотне
портрет ее; наконец, мечты более тихие, приятные мало-
помалу овладели его душою, и он рисовал пейзажи, кото-
рые напоминали ему места его детства: то ясный вечер,
по небу вытянулись румяные облака, воздух влажно-тепел,
стадо удаляется с поляны; то сельский дом, то садик, по
садику бегают дети: мальчик и девочка, смеются и целу-
ются — это были все золотые воспоминания Эйзенберга.
Раз как-то Карл унес у него одну картину и показал своим
знакомым; картина поразила многих. Некоторые стали
просить Карла доставить им случай познакомиться с Валь-
400
тером, по крайней мере приходить смотреть его картины.
Вальтер вовсе не желал и, только согласись на неотступ-
ные просьбы своего друга, позволил ему приводить <к
себе> его знакомых только тогда, когда его нет дома, и
без него смотреть на картины. Не обращая внимания на
суждения других, он скоро и забыл, что многие стояли
перед его картинами и восхищались и он считался в свете
отличным художником. Что ему было до этого?
В одно утро поставил он перед собою станок и начал
большую картину: поле, по полю ходят три девушки.
Никогда с таким наслаждением, с такою страстию не
писал он, и когда проводил он по полотну черты, рисуя
девушек, то ему казалось, что они скрывались за полотном
и что он каждым движением кисти поднимал с них этот
покров, и они, живые, выступали перед ним. Эта картина
занимала его каждый день, пока он ее не кончил.
Вот однажды вечером сидел он перед своею картиной
и задумался; голова его опустилась; вдруг он слышит
легкий шепот:
— Вальтер, Вальтер, Вальтер!
Он поднял голову: перед ним улыбались три прекрас-
ные девушки, им нарисованные. Эйзенберг изумился.
— Вальтер, Вальтер, Вальтер! — повторили они опять
тихим, сладким голоском. — Вальтер, мы тебя любим, мы
тебя любим, Вальтер! Ты будешь счастлив, Вальтер, счаст-
лив, счастлив...
И вот они спрыгнули с картины и сели возле него; две
взяли его за руки, одна смотрела, улыбаясь, ему в глаза.
Вальтеру показалось, что он освободился от тоски
своей, которая уже два года преследовала его; он вздохнул
так глубоко, так отрадно, вздохнул и взглянул на них.
— Вальтер здоров теперь, Вальтер счастлив, — сказали
все они вместе и забили в ладоши от радости; потом стали
бегать по комнате, подходили к его книгам, картинам, все
переворачивали с места на место; потом все опять броси-
лись к нему и, взявшись за руки, вертелись около него.
Он смотрел на них с умилением, встал и сам и, как дитя,
стал бегать с ними по горнице, кричать и смеяться. Вдруг
раздались шаги в соседней комнате.
— Тише, тише, тише, — сказали девушки, побежали и
опять вскочили на картину. Дверь отворилась, и вошел
Карл: он давно не был у Вальтера.
— Ну, друг, — сказал он, остановись перед карти-
ною, — ты еще ничего не рисовал лучше. Чудо, как
живые!
«Как живые, — думал Вальтер, смеясь про себя. — Он
не видит, что они в самом деле живые; а точно: как они
неподвижно стоят».
401
Карл просидел у него довольно долго. Пользуясь позво-
лением друга, он приводил к нему своих знакомых по-
смотреть на последнее его произведение. Всякий раз, как
Вальтер становился перед своей картиной, три девушки
спрыгивали с нее и бегали с ним по комнате, играя, как
дети. Иногда в это время приходили к нему посторонние
люди, отчасти ему знакомые, и всякий раз перед приходом
их три девушки вскакивали опять на полотно и оставались
там неподвижными. Часто Вальтер от души смеялся внут-
ренне, слыша, как хвалили работу, отделку, колорит.
— Они все думают, — говорил он сам себе, — они
все думают, что это рисунок, а я, я вижу, я очень хорошо
вижу, как они мне мигают с полотна, дают знать, чтоб я
не сказывал, и вместе со мною подмигивают над их
глупостью.
Так прошел месяц и другой. Вальтер возвращался домой
после утренней прогулки; вдруг перед ним Цецилия; он
весь задрожал.
— Вальтер, — сказал она тихим голосом, — ты забыл
меня; но мы опять будем счастливы, ты по-прежнему
будешь сидеть передо мною, глядеть на меня, Вальтер.
Что было с Вальтером, как описать? Какое-то болез-
ненное чувство проникло весь состав его; он печально
посмотрел на Цецилию.
— Пойдем, пойдем, мой Вальтер, — говорила она,
увлекая его за собой и устремляя на него глаза свои, в
которых высказывалась любовь, могущественная, покоря-
ющая. — Мы так странно, так неожиданно с тобой
расстались. Мне нужно поговорить с тобой.
Вальтер, изумленный, растерянный, пошел за нею. Он
чувствовал, что любовь его к Цецилии возрождается снова.
Они пришли в тот дом, где Вальтер в первый раз увидал
Цецилию. Она говорила ему, что он не так понял слова
ее, что она немедленно должна была далеко ехать и потому
не могла его видеть.
— А где Эйхенвальд? — спросил Вальтер.
— Вот он, — отвечала Цецилия.
Вальтер оглянулся: Эйхенвальд, улыбаясь, входил в двери.
Задумчиво возвращался Эйзенберг назад. Ему странным
казалось его положение. Мысли как-то у него не вязались.
Он вошел в комнату и бросился в кресло перед своей
картиной.
— Что с тобою, Вальтер, что с тобою, что с тобою? —
говорили ему девушки, сошли с холста и сели возле него.
— Ты грустен, Вальтер; ты будешь опять несчастен,
Вальтер.
Ему показалось даже, что слезы навернулись на глазах
у девушек.
402
— Завтра я пойду к ней, — проговорил Вальтер почти
машинально.
— Не ходи, Вальтер, останься здесь с нами, с нами.
Вальтер ничего не отвечал. Через минуту он встал,
пошел к Карлу и пересказал своему другу свидание с
Цецилией и намерение идти завтра к ней. Карл упрашивал
его, Бог знает как, не видать вовсе Цецилии, по крайней
мере, не ходить к ней завтра.
— Хорошо, — сказал Вальтер, — я завтра останусь
дома.
Но он не сдержал своего слова и пошел к Цецилии.
Она ждала его.
— Два года не видались мы, — говорила она ему, —
ты был несчастлив, друг мой?
— Да, Цецилия, я был несчастлив сначала; но потом
Бог послал мне отраду.
— Как? — спросила Цецилия.
— Да, да, тебе я могу поверить это: меня утешают три
девушки, три ангела, — и Вальтер рассказал ей подробно
про картину. Лицо Цецилии помрачилось.
— Нельзя ли мне видеть их?
— О, я очень рад показать их тебе.
— Г-н Эйхенвальд пойдет со мною.
— Хорошо.
— Сейчас же?
— Хорошо.
В это время вошел Эйхенвальд, с шляпою и палкою в
руке. Вальтер немного удивился тому, что он так нечаянно
узнал их намерение и уже был совсем готов идти.
Цецилия подошла прежде всех, когда вошли они в
комнату Эйзенберга, и быстро взглянула на его произве-
дение.
— Где ж, — сказала она тихо Вальтеру, — где ж эти
девушки, которые так утешают тебя? Я ничего не вижу:
это просто прекрасная картина.
— Как? — сказал Вальтер, подходя и взглядывая на
картину. Как будто туман упал с глаз его: в самом деле
это была простая картина, три девушки не улыбались ему
исподтишка, не жили, были нарисованы на полотне.
В изумлении, в огорчении повесил он голову.
— Хорошая работа, — сказал Эйхенвальд, усмехаясь.
Вальтер при этом слове опять взглянул на картину,
думая встретить насмешливую улыбку на лицах трех де-
вушек; но все было неподвижно по-прежнему: он убедил-
ся, что это была просто картина.
— Вальтер, ты мечтатель, — сказала Цецилия с доволь-
ной улыбкой и ушла с доктором.
403
Эйзенберг остался один. Грустно, грустно ему было: он
сел в кресло перед картиной и не глядел на нее.
— Мы живы, мы живы, мы живем для тебя, —
раздалось над его головою: перед ним опять стояли три
прелестные девушки.
— Как убивает холодный взгляд ее: не верь ей, не верь ей!
— Как, неужто моя Цецилия не может вас видеть?
— Нет, нет, нет! Оставь ее, она тебя не любит, Вальтер,
она тебя не любит.
— Я в самом деле мечтатель, — сказал Вальтер, про-
тирая глаза.
— Нет, нет, нет! Ты не мечтатель: то не мечта для
человека, что производит на него впечатление.
— Так вы в самом деле существуете, милые создания?
— Верь нам, верь нам!
И они опять окружили его, опять заставили бегать и
играть с собою; Вальтер опять забылся на несколько минут,
на несколько минут Цецилия вышла у него из памяти.
Ему принесли записку от Карла, в которой он уведом-
лял его, что по непредвиденным и важным обстоятельст-
вам он немедленно должен ехать из города и даже не
может с ним проститься.
На другой день в загородной роще он встретил Цеци-
лию.
— Что? — спросила она его. — Ты, наконец, уверился,
что твои прекрасные девушки существуют только на по-
лотне?
— О, нет, Цецилия, ты не права: ты не вгляделась
хорошенько; когда ты ушла, они снова ожили. Я не знаю,
почему ты их не можешь видеть.
— Послушай, Вальтер, — сказала Цецилия, на лице
которой изобразилось неудовольствие, — мне больно ви-
деть, что ты увлекаешься пустыми мечтами. Я вижу, что
любовь твоя не то, что прежде; не знаю, какое волшебное
очарование овладело тобою, отнимает тебя у меня; ты до
тех пор не избавишься от него, пока не истребишь
картины. Вальтер, если ты меня любишь, сожги ее.
— Как сжечь! — вскричал Вальтер почти с ужасом.
Цецилия не повторила своего требования; она видела,
что это слишком сильно поразило Эйзенберга; она позвала
его к себе и постаралась как можно сильнее укрепить
власть свою над ним. Никогда голос ее не звучал так
приветно, так сладко пленительно, никогда глаза ее не
смотрели так очаровательно, никогда Вальтер не был так
очарован; он предался во власть Цецилии — бедный:
видно, уже судьбою было назначено враждебным силам
играть его участью. Цецилия успела взять с него обещание
не смотреть на картину, и вот в одну из тех минут, когда
404
он тонул в очах ее, он дал ей слово сжечь картину завтра.
Цецилия опять была все для него. Доктор Эйхенвальд, это
странное существо, которого никак не мог понять Вальтер,
который знал и предупреждал малейшие желания Цеци-
лии, хотя бы был и не вместе с нею, доктор был давно
уже согласен отдать ему руку своей воспитанницы. Одно
препятствие было — картина; завтра Вальтер сожжет ее,
и скоро Цецилия станет спутницею его жизни.
Вальтер провел беспокойно эту ночь; ему все казалось,
что кто-то тихо стонет и вздыхает в его комнате. Встав
рано поутру, он вынес свою картину за город, приготовил
жаровню и невольно взглянул на картину. Боже мой!
Сердце его сжалось глубоко: горе, мучение выражалось
на прелестных лицах девушек: они протягивали к нему
руки.
— Вальтер, Вальтер, неужели ты сожжешь нас, Валь-
тер? Пощади, пощади, пощади нас!
Когда же он нечаянно пододвинул картину к жаровне,
то ему показалось, что ужасный, раздирающий вопль
вырвался из груди их; сердце Вальтера разорвалось, он
опрокинул жаровню.
— Нет, — сказал он, — нет: никогда не сожгу я вас,
милые существа, никогда, во что бы то ни стало.
— Ты не сожжешь? — раздался голос. Перед ним
стояла Цецилия.
Вальтер смутился; нерешимость на минуту овладела им,
потом он с твердостию отвечал:
— Нет.
— Вальтер, я твоя невеста, я люблю тебя. Это последнее
препятствие; уничтожь его, я прошу тебя, я, подруга твоей
жизни, твоя Цецилия.
— Нет.
— Вальтер, выбирай: или их, или меня; если ты не
исполнишь просьбы моей, ты меня никогда больше не
увидишь, никогда, никогда.
Вальтер взглянул на Цецилию: как она была прекрасна,
Боже мой! Взглянул на картину: со страхом и надеждою,
как жертвы, ожидали своего приговора три девушки.
— Нет.
Глаза Цецилии блеснули, как молния; через секунду
она была уже далеко. Откуда ни возьмись, Эйхенвальд
стал перед Вальтером с нахмуренным лбом, с лицом
суровым и мрачным, погрозил ему пальцем и скрылся.
Скоро Цецилия исчезла совсем между деревьями. Валь-
тер вздохнул и оборотился к картине.
Радостью сияли лица трех девушек, слезы блистали на
глазах их, сладко у Вальтера стало на сердце.
405
— Благодарим, благодарим, благодарим, наш Вальтер;
не бойся, не бойся, мы с тобою, мы не оставим тебя,
Вальтер; твоя жизнь будет светла и радостна, как твое
детство; мы украсим дни твои, мы будем лелеять тебя, ты
будешь счастлив, счастлив с нами, Вальтер! Благодарим,
благодарим, благодарим!
Сжав руки, с умилением глядел на них Эйзенберг; он
опустил голову, и слезы навернулись у него на глазах.
Он отнес картину домой и поставил ее на то же место.
Прежняя беззаботная жизнь началась снова. Скоро
приехал Карл: известие, так неожиданно вызвавшее его
из города, было ложно; он радовался, что друг его рас-
стался с Цецилией. Вальтер оставил живопись. Все, кто
ни приходил к нему, заставали его сидящим перед карти-
ной; он вставал неохотно и старался поскорее проводить
своих гостей; выходя от него, видели, что он опять садился
перед картиной и начинал смотреть на нее.
Прошло несколько времени. В одно утро, когда солнце
всходило и лучи его начинали озарять картину, Вальтер,
который вставал рано, сел на свое обыкновенное место.
Девушки снова сошли к нему, говорили с ним, пели ему.
— Зачем, — сказал Вальтер, — зачем я не всегда могу
быть с вами? Если кто приходит, вы бежите на свой холст,
а я остаюсь здесь. Как бы мне хотелось перейти к вам, —
прибавил он, указывая на картину.
— Вальтер, поди, поди к нам, — сказали они, вскочив
на свои места и маня его, — сюда, наш Вальтер, сюда,
сюда.
— Да- к вам, — сказал Вальтер решительно, схватил
кисть, давно забытую, и, севши перед картиною, начал
рисовать себя подле трех девушек. Он работал с жаром;
казалось, с каждым движением кисти он чувствовал, что
будто жизнь его, все его существо, весь он переливался
через кисть и переходил живой на полотно; и с каждым
движением кисти он чувствовал, что тело его ослабевало.
Девушки простирали к нему руки и смотрели на него
с улыбкою участия.
— К нам, к нам, к нам, — повторяли они. Работа шла
успешно.
— К вам, к вам, скоро к вам, — шептал Вальтер.
Оставалось одно последнее движение, один последний
штрих; Вальтер, уже совсем ослабевший, собрал оставши-
еся силы, сделал это последнее движение и упал на кресла
мертвый: здесь лежало только тело его, а сам он, весь
полный жизни, стоял на картине, окруженный тремя
девушками.
406
Через несколько минут растворилась дверь, и вошел
Карл. Увидав издали своего друга, лежавшего в креслах,
он побежал к нему.
— Вальтер, Боже мой, — вскричал он, видя, что тело
его уже охладело, и нечаянно, оборотись, он вскрикнул от
ужаса: — Ах!
Он, Вальтер, стоял перед ним и смотрел на него
веселыми глазами. Карл скоро заметил, что это рисунок,
но все не мог оправиться от страха; он стоял перед
картиною несколько времени, дрожал всем телом и нако-
нец выбежал из комнаты.
♦ ♦ ♦
Как ни старался Карл удержать у себя картину своего
друга, но она перешла во владение одному богатому
дальнему родственнику Эйзенберга и украсила его кар-
тинную галерею; она была поставлена в особой комнате.
Говорили, что по ночам в этой^комнате слышался шум и
голоса. Несмотря на это г-н П.*** (так начиналась фамилия
родственника) ни за что не хотел отдать картину, потому
что она привлекала к нему толпы посетителей, которых
он сам всегда вводил в эту комнату, и ключи от нее всегда
держал при себе. Однажды Карл пришел посмотреть на
последнее произведение своего бедного друга, но его не
допустили.
— Разве г-на П. нет дома?
— Дома, — отвечали ему, — но его нельзя видеть.
— Отчего же?
— Он говорит с какой-то женщиной; кажется, у барина
покупают картину.
Через минуту вышла женщина, высокого роста, вели-
чественного вида, она казалась лет двадцати пяти и была
в полном цвете красоты; на ней была белая одежда; с плеч
спускалась зеленая мантия, на челе ее лежала целая
повязка из белых лилий, из-под которой черные густые
волосы падали обильными волнами, со всех сторон головы
спускаясь ниже пояса; лицо ее было смугло. Карл узнал
Цецилию.
На другой день картина Вальтера была сожжена гос-
подином П.
* * *
Мне верно не поверят, когда я скажу, что это проис-
шествие истинное и что оно не так давно случилось; но
я сам знал Карла, который был недавно в Москве и много
407
рассказывал мне про своего друга. Вальтер открылся ему
за несколько дней до своей смерти, что девушки, нарисо-
ванные им на картине, перед ним оживлялись.
— Бедный друг мой! — говорил Карл, когда, бывало,
вечером мы сидели вместе за чаем и он всю комнату
наполнял дымом своей трубки, — бедный друг мой! Вы
не знали его, вы не знали, что это был за человек и какая
судьба! Ни с кем не был он так откровенен, как со мною;
мне высказывал он свои мысли, подлинно гениальные. О,
если б они только созрели в нем, если б он развил все
силы, данные ему природою... но нет, судьба не хотела.
Сначала его странная мечтательность; потом круг этих
людей, этих нравственных убийц; однако это еще не
уничтожило его, он заключился в одном себе, удалясь от
общества; в то время мы встретились и поняли друг друга.
Вальтер начинал отдыхать, мысли его стали развиваться,
когда явился какой-то злой дух в виде девушки, он
околдовал его, и бедный Эйзенберг подчинился тягостному
очарованию, из которого не мог вырваться иначе, как
впавши в другое очарование, которое, по крайней мере,
было для него отрадно: так умер мой Вальтер. Есть же
такие несчастные люди. Право, мне кажется, что природа,
наделив его огромными силами, сама испугалась, испуга-
лась, чтоб он не открыл тайн ее, и возбудила на него
противные власти, дав ему сверх того этот несчастный
ипохондрический характер.
Так говорил Карл, и трубка была забыта, и чай стыл
в его чашке.
[1836]
XV Зх zKj
Иван КАЛАШНИКОВ йч Из романа “Автомат”
'xv
Страшные и замечательные видения представлялись
Евгению в его болезни. Сильное впечатление последних
происшествий сохранилось в его воображении и развилось
под влиянием недуга в образах мрачных и тяжелых.
Евгений видел себя посреди огромного зала, которого
стены и высокие своды были сильно разогреты. Духота и
жар нестерпимые, Евгений с трудом пробирался сквозь
толпы. Вдали, на кафедре, высокий и сухощавый профес-
сор читал лекцию. Фигура его была столько же отврати-
тельна, сколько ужасна. Глаза его сверкали, как угли.
Евгений затрепетал, встретившись с его взорами. В них
было что-то страшное, нечеловеческое. С губ его не
сходила насмешливая и злая улыбка. Казалось, у него было
два лица. Одно неподвижное, наружное. Другое внутрен-
нее, движимое непонятною злорадостью. Из уст его лилось
развращение и богохульство под фирмою философии.
Главная тема его учения состояла в том, что жизнь дана
на время, что могила есть предел существования и что
надобно пользоваться жизнью и жить только для себя. В
руках его была мертвая человеческая голова. Разбирая ее
нервы, профессор доказывал материальность душевных
явлений человека, мечту нравственности и добродетели.
Судорожный трепет проникал Евгения при каждом бого-
хульном слове развратителя, но окружавшие кафедру мо-
лодые люди слушали его с восторгом.
— Итак, — говорил профессор, — нет более сомнения,
что человек есть автомат. Великие учители Германии
наконец открыли глаза слепому человечеству. Отныне
обязанностью человека должно быть наслаждение, целью
его действий земное блаженство, его собственное «я».
Прочь добродетель, любовь к ближнему, великодушие. Нам
нечего думать о других; жизнь нам дана для нас. Поспе-
шим ею воспользоваться вполне.
410
— Злодей, — вскричал с гневом Евгений. — Это ли
ты называешь философиею? В том ли состоит премуд-
рость, чтобы отвергать все то, что возвышает человека над
материальным миром и приближает его к Богу?
— Друг мой, — отвечал профессор с ужасным равно-
душием. — Ты горячишься потому, что еще я не показал
тебе истину лицом к лицу. Подойди ближе. Укажи мне на
любого из этой толпы — и ты увидишь своими глазами
справедливость моих слов. — После того профессор по-
дозвал одного из слушателей, снял с него волосы и,
нагнувши его к Евгению, сказал ему:
— Смотри!
Евгений с ужасом увидел, что голова слушателя была
алебастровая. Он решился постучать в нее рукою. Звук
подтвердил видимое глазами. Профессор молча надел
опять волосы на голову слушателя и с адским самохваль-
ством сказал трепещущему Евгению:
— Вот плоды исследований девятнадцатого века!
— Боже милосердный, ужели так созданы все люди?
— Все, — с торжественным видом подтвердил фило-
соф. — Все и ты сам. — Он поднес к Евгению зеркало,
и Евгений увидел с трепетом, что и его голова была также
алебастровая. — Благодари, что я открыл тебе глаза!
— О, будь проклят ты с твоими адскими открытия-
ми! — вскричал Евгений. — Злодей, ты лишил меня
навсегда единственного утешения, веры в бессмертие.
Горе мне, горе!
— Кто смеет поносить нашего великого наставника! —
воскликнула толпа, бросившись на Евгения. — Смерть
дерзкому!
Евгений чувствовал, что ему давило грудь и сжимало
горло. Дыхание останавливалось, болезненные стоны вы-
рывались из запекшихся уст...
Между тем новые грезы окружили Евгения.
Он видел себя посреди шумного пира. Та же толпа
автоматов его окружала. Мужчины и женщины, полупья-
ные и полунагие, сидели за столом, уставленным бутыл-
ками. Вино лилось рекою. Раздавались развратные и бе-
зумные крики и песни. Профессор был председателем
праздника и примером развращения. Обняв одною рукою
сидевшую подле него прелестницу, а другою подняв квер-
ху бокал, он возгласил зловещим голосом:
— Да здравствует ничтожество!
В это мгновение Евгению показалось, что в глазах
профессора сверкнул синий пламень, и сквозь наружность
веселящегося лица выглядывал злобный образ демона.
Пирующие, казалось, этого не видели и на возглас про-
411
фессора, опоражнивая стаканы, запели с неистовыми воп-
лями:
Слава веку просвещенья!
Чужды мы предрассужденья,
Чужды веры мы оков,
Нам не страшен гнев богов.
Стрелы их для нас бессильны,
Нам защита — мрак могильный
От громов, от казней их.
Вечен гроба сон и тих.
Чада праха, чада тленья,
В вихре сладкого забвенья,
Средь забав, в пылу страстей
Позабудем краткость дней.
Жизни быстрые мгновенья
Посвятим для наслажденья.
Среди игр, среди пиров
Пусть бежит поток годов.
Пусть весь мир в огне пылает,
Ближний плачет и страдает:
Вопль напрасный, тщетный стон —
Нас не в силах тронуть он.
Слишком время скоро льется,
Слишком быстро жизнь несется,
Чтобы тратить для других
Бытия неверный миг.
Ближних нет для автомата,
Нет ни друга, нет ни брата.
Веселиться, пить, любить,
В счастье плавать, в неге жить —
Вот цель нашего явленья
В этом мире разрушенья.
Нам не страшен гнев богов:
Чужды веры мы оков.
Чужды мы предрассужденья!
Слава веку просвещенья!
По мере того как продолжалось пение, лица пирующих
вытягивались, тела их становились длиннее, наконец на-
чали принимать фигуры змей, и пение постепенно пре-
вращалось в визг и шипенье. Комната стала наполняться
дымом. Свечи тускли. Все предметы более и более тонули в
тумане. Пирующая толпа, сливаясь с туманом, выходила в окно
и двери. Пение постепенно отдалялось, наконец, только чуть-
чуть слышные звуки доходили до ушей Евгения. Он остался
один в глубоком мраке. Ужас проникал его кости, голова
смертельно болела. Страшная мысль овладела его составом.
«Итак, — думал он, — для меня погибли теперь все
человеческие утешения: Бог, вера, добродетель, будущее
блаженство, бессмертие: я автомат». Тяжкие рыдания пре-
рвали его думу.
412
Между тем мрак стал освещаться красноватым светом.
Евгений видел знакомые места на берегу Селенги. Тяжкое
чувство овладело его душою. Воспоминание превращалось
в действительное событие, и прошедшее сливалось с на-
стоящим. Вдали начал образовываться воздушный призрак.
Ближе и ближе, черты становились определеннее и зна-
комее, наконец, явление приблизилось. Евгений узнал
Надежду. Момент, когда он прогуливался с нею на берегу
Селенги, возвратился с полною живостью: минувшего как
бы не было. Евгений опять обнял ее с восторгом, но ее
объятия пожигали его пламенем и захватывали дыхание.
Огонь разливался по всем членам, и нестерпимый жар
проникал весь его состав. Все вокруг него пламенело:
земля и небо, леса, горы, поля. Вдруг раздался голос в
чаще леса:
— Ловите, бейте злодея!
Судорожная дрожь пробежала по членам Евгения. Муж
Надежды стоял над ним с ножом. Евгений мгновенно
опрокинул соперника, вырвал нож и занес его над ним
самим.
— Что ты делаешь? — говорила в ужасе Надежда. —
Ты хочешь сделаться убийцею. Ты губишь свою душу!
— Душу? — вскричал с отчаянным бешенством Евге-
ний. — Во мне нет души: я автомат! — и вонзил нож в
грудь противника.
Кровь полилась ручьем. Чем дальше, тем более, нако-
нец, потекли кровавые реки и с шумом затопили поля и
долины. Адский хохот раздавался по лесу. Толпа автоматов
с алебастровыми лицами плясала с демонскою радостью
вокруг Евгения и напевала ему в уши:
— Убийца! Убийца!
Евгений увидев вблизи пещеру, хотел в ней скрыться,
автоматы бросились за ним. Глазам Евгения представилась
бесконечная перспектива. Он бежал из комнаты в комнату.
Ход делался все уже и уже. Наконец, нужно было ползти —
и вдруг вся масса земли обрушилась и подавила его своею
тяжестью. Глухие стоны вырывались из его груди...
Толпа алебастровых автоматов опять окружила его и
скакала вокруг его с хохотом. Снег хрустел под ногами.
Мороз проникал до костей. Была ночь звездная, но темная.
Евгений видит великолепный дом, роскошно освещенный.
Евгений вбежал в него. Комнаты были пусты. Бесконечная
анфилада комнат открылась пред его глазами. Чем далее
пробегал Евгений, тем более в комнатах становилось жар-
че. Наконец, сделалась несносная духота. Последняя из
комнат походила на огромную печь, жарко натопленную.
В отдаленном углу сидела княгиня Сутягина, раскладывая
по огромному столу пуки ассигнаций. Евгению живо пред-
413
ставилась его беднота. Алчность к деньгам поглотила все
его воображение. Он судорожно затрепетал.
— Чего ты хочешь от меня? — спросила княгиня,
бледнея от страха.
— Ты не знаешь счета в деньгах. Я умираю от голода.
— Злодей, ты хочешь меня ограбить?
— Да, я переносил бедность, лишения, нищету, пока я
был человек, но теперь я автомат. Смотри! Видишь ли,
голова моя алебастровая?
— Что ты хочешь сказать этим?
— Вот что! — вскричал с отчаянием Евгений, задушая
ее. — Вот что! Полно мне мучиться! Вы плаваете в
довольстве и роскоши, а я буду терпеть голод! О нет!
Теперь мне бояться нечего. Человеческое правосудие не
всевидящее, а божеское для меня не страшно!
Но в это мгновение ужасный гром разразился над
головою убийцы. Земля распахнулась, и он полетел стрем-
глав в бездну. Глубочайшая тьма окружила его. Он чув-
ствовал, что находится посреди беспредельной пустоты.
Долго летел он, наконец, внизу начало мерцать зарево.
Чем глубже летел он, тем зарево делалось явственнее.
Наконец, видно было, что ужасное пламя выходило из
бездны на бесконечном пространстве. Евгений падал пря-
мо в геенну. Уже жар сделался нестерпим, и пламя едва
не касалось его ног. Черные, страшные демоны вылетали
из бездны вместе с клубами огня. Еще мгновение — и он
упал бы в вечное пламя. Душа его замерла. Дыхание
остановилось. Но вдруг светлый ангел слетел к нему на
помощь.
— Ты спасен, — сказал он Евгению. — Возвращайся
на землю и раскайся в своем заблуждении. Еще есть время
загладить твои вины. Надейся на милосердие Творца.
К нему единому прибегай в своих скорбях. Терпи в
смирении. Претерпевший до конца спасен будет...
1840
Михаил ЛЕРМОНТОВ % < Штосс >
/X V/
-----------*------------
1
У графа В... был музыкальный вечер. Первые артисты
столицы платили своим искусством за честь аристократи-
ческого приема; в числе гостей мелькало несколько лите-
раторов и ученых; две или три модные красавицы; не-
сколько барышень и старушек и один гвардейский офи-
цер. Около десятка доморощенных львов красовалось в
дверях второй гостиной и у камина; все шло своим
чередом; было ни скучно, ни весело.
В ту самую минуту как новоприезжая певица подходила
к роялю и развертывала ноты... одна молодая женщина
зевнула, встала и вышла в соседнюю комнату, на это
время опустевшую. На ней было черное платье, кажется
по случаю придворного траура. На плече, пришпиленный
к голубому банту, сверкал бриллиантовый вензель; она
была среднего роста, стройна, медленна и ленива в своих
движениях; черные, длинные, чудесные волосы оттеняли
ее еще молодое, правильное, но бледное лицо, и на этом
лице сияла печать мысли.
— Здравствуйте, мсье Лутин, — сказала Минская ко-
му-то, — я устала... скажите что-нибудь! — и она опусти-
лась в широкое пате возле камина; тот, к кому она
обращалась, сел против нее и ничего не отвечал. В комнате
их было только двое, и холодное молчание Лутина показы-
вало ясно, что он не принадлежал к числу ее обожателей.
— Скучно, — сказала Минская и снова зевнула, — вы
видите, я с вами не церемонюсь! — прибавила она.
— И у меня сплин! — отвечал Лутин.
— Вам опять хочется в Италию? — сказала она после
некоторого молчания. — Не правда ли?
Лутин в свою очередь не слыхал вопроса; он продол-
жал, положив ногу на ногу и уставя глаза безотчетливо
на беломраморные плечи своей собеседницы:
416
— Вообразите, какое со мной несчастие: что может
быть хуже для человека, который, как я, посвятил себя
живописи! — вот уже две недели, как все люди мне
кажутся желтыми, — и одни только люди! добро бы все
предметы; тогда была бы гармония в общем колорите; я
бы думал, что гуляю в галерее испанской школы. Так нет!
все остальное как и прежде; одни лица изменились; мне
иногда кажется, что у людей вместо голов лимоны.
Минская улыбнулась.
— Призовите доктора, — сказала она.
— ДокторА не помогут — это сплин!
— Влюбитесь! (Во взгляде, который сопровождал это
слово, выражалось что-то похожее на следующее: «Мне
бы хотелось его немножко помучить!»)
— В кого?
— Хоть в меня!
— Нет! вам даже кокетничать со мною было бы скуч-
но, — и потом, скажу вам откровенно, ни одна женщина
не может меня любить.
— А эта, как бишь ее, итальянская графиня, которая
последовала за вами из Неаполя в Милан?..
— Вот видите, — отвечал задумчиво Лутин, — я сужу
других по себе и в этом отношении, уверен, не ошибаюсь.
Мне точно случалось возбуждать в иных женщинах все
признаки страсти, но так как я очень знаю, что в этом
обязан только искусству и привычке кстати трогать неко-
торые струны человеческого сердца, то и не радуюсь
своему счастию; я себя спрашивал, могу ли я влюбиться
в дурную? — вышло нет; я дурен — и следственно,
женщина меня любить не может, это ясно; артистическое
чувство развито в женщинах сильнее, чем в нас, они чаще
и долее нас покорны первому впечатлению; если я умел
подогреть в некоторых то, что называют капризом, то это
стоило мне неимоверных трудов и жертв, но так как я
знал поддельность чувства, внушенного мною, и благода-
рил за него только себя, то и сам не мог забыться до
полной, безотчетной любви; к моей страсти примешива-
лось всегда немного злости; все это грустно — а правда!..
— Какой вздор! — сказала Минская, но, окинув его
быстрым взглядом, она невольно с ним согласилась.
Наружность Лутина была в самом деле ничуть не
привлекательна. Несмотря на то что в странном выраже-
нии глаз его было много огня и остроумия, вы бы не
встретили во всем его существе ни одного из тех условий,
которые делают человека приятным в обществе; он был
неловко и грубо сложен; говорил резко и отрывисто;
больные и редкие волосы на висках, неровный цвет лица,
признаки постоянного и тайного недуга, делали его на вид
15 Страшное гадание
417
старее, чем он был в самом деле; он три года лечился в
Италии от ипохондрии — и хотя не вылечился, но по
крайней мере нашел средство развлекаться с пользой; он
пристрастился к живописи; природный талант, сжатый
обязанностями службы, развился в нем широко и свободно
под животворным небом юга, при чудных памятниках
древних учителей. Он вернулся истинным художником,
хотя одни только друзья имели право наслаждаться его
прекрасным талантом. В его картинах дышало всегда
какое-то неясное, но тяжелое чувство: на них была печать
той горькой поэзии, которую наш бедный век выжимал
иногда из сердца ее первых проповедников.
Лутин уже два месяца как вернулся в Петербург. Он
имел независимое состояние, мало родных и несколько
старинных знакомств в высшем кругу столицы, где и хотел
провести зиму. Он бывал часто у Минской: ее красота,
редкий ум, оригинальный взгляд на вещи должны были
произвести впечатление на человека с умом и воображе-
нием. Но любви между ними не было и в помине.
Разговор их на время прекратился, и они оба, казалось,
заслушались музыки. Заезжая певица пела балладу Шу-
берта на слова Гёте: «Лесной царь». Когда она кончила,
Лутин встал.
— Куда вы? — спросила Минская.
— Прощайте.
— Еще рано.
Он опять сел.
— Знаете ли, — сказал он с какою-то важностию, —
что я начинаю сходить с ума?
— Право?
— Кроме шуток. Вам это можно сказать, вы надо мною
не будете смеяться. Вот уже несколько дней, как я слышу
голос. Кто-то мне твердит на ухо с утра до вечера — и
как вы думаете — что? — адрес: вот и теперь слышу: «В
Столярном переулке, у Кокушкина моста, дом титюлярно-
го советника Штосса, квартира номер двадцать семь». И
так шибко, шибко — точно торопится... Несносно!..
Он побледнел. Но Минская этого не заметила.
— Вы, однако, не видите того, кто говорит? — спросила
она рассеянно.
— Нет. Но голос звонкий, резкий, дишкант.
— Когда же это началось?
— Признаться ли? Я не могу сказать наверное... не
знаю... ведь это, право, презабавно! — сказал он, принуж-
денно улыбаясь.
— У вас кровь приливает к голове и в ушах звенит.
— Нет, нет. Научите, как мне избавиться?
418
— Самое лучшее средство, — сказала Минская, поду-
мав с минуту, — идти к Кокушкину мосту, отыскать этот
номер, и так как, верно, в нем живет какой-нибудь
сапожник или часовой мастер, то для приличия закажите
ему работу и, возвратясь домой, ложитесь спать, потому
что... вы в самом деле нездоровы!.. — прибавила она,
взглянув на его встревоженное лицо с участием.
— Вы правы, — отвечал угрюмо Лутин, — я непремен-
но пойду.
Он встал, взял шляпу и вышел.
Она посмотрела ему вослед с удивлением.
2
Сырое ноябрьское утро лежало над Петербургом. Мок-
рый снег падал хлопьями, дома казались грязны и темны,
лица прохожих были зелены; извозчики на биржах дре-
мали под рыжими полостями своих саней; мокрая длинная
шерсть их бедных кляч завивалась барашком; туман при-
давал отдаленным предметам какой-то серо-лиловый цвет.
По тротуарам лишь изредка хлопали калоши чиновника,
да иногда раздавался шум и хохот в подземной полпивной
лавочке, когда оттуда выталкивали пьяного молодца в
зеленой фризовой шинели и клеенчатой фуражке. Разу-
меется, эти картины встретили бы вы только в глухих
частях города, как, например... у Кокушкина моста. Через
этот мост шел человек среднего роста, ни худой, ни
толстый, не стройный, но с широкими плечами, в пальто,
и вообще одетый со вкусом; жалко было видеть его
лакированные сапоги, вымоченные снегом и грязью; но
он, казалось, об этом нимало не заботился; засунув руки
в карманы, повеся голову, он шел неровными шагами, как
будто боялся достигнуть цель своего путешествия или не
имел ее вовсе. На мосту он остановился, поднял голову и
осмотрелся. То был Дугин. Следы душевной усталости
виднелись на его измятом лице, в глазах горело тайное
беспокойство.
— Где Столярный переулок? — спросил он нереши-
тельным голосом у порожнего извозчика, который в эту
минуту проезжал мимо его шагом, закрывшись по шею
мохнатою полостию и насвистывая камаринскую.
Извозчик посмотрел на него, хлыстнул лошадь кончи-
ком кнута и проехал мимо.
Ему это показалось странно. Уж полно, есть ли Сто-
лярный переулок? Он сошел с моста и обратился с тем
же вопросом к мальчику, который бежал с полуштофом
через улицу.
419
— Столярный? — сказал мальчик, — а вот идите прямо
по Малой Мещанской, и тотчас направо, первый переулок
и будет Столярный.
Лутин успокоился. Дойдя до угла, он повернул направо
и увидал небольшой грязный переулок, в котором с каж-
дой стороны было не больше десяти высоких домов. Он
постучал в дверь первой мелочной лавочки и, вызвав
лавочника, спросил: «Где дом Штосса?»
— Штосса? Не знаю, барин, здесь этаких нет; а вот
здесь рядом есть дом купца Блинникова, а подальше...
— Да мне надо Штосса...
— Ну не знаю, — Штосса!! — сказал лавочник, почесав
затылок, и потом прибавил: — Нет, не слыхать-с!
Лутин пошел сам смотреть надписи; что-то ему говори-
ло, что он с первого взгляда узнает дом, хотя никогда его
не видал. Так он добрался почти до конца переулка, и ни
одна надпись ничем не поразила его воображения, как
вдруг он кинул случайно глаза на противоположную сто-
рону улицы и увидал над одними воротами жестяную
доску вовсе без надписи.
Он подбежал к этим воротам — и сколько ни рассмат-
ривал, не заметил ничего похожего даже на следы стертой
временем надписи; доска была совершенно новая.
Под воротами дворник в долгополом полинявшем каф-
тане, с седой, давно не бритой бородою, без шапки и
подпоясанный грязным фартуком, разметал снег.
— Эй! дворник, — закричал Лутин.
Дворник что-то проворчал сквозь зубы.
— Чей это дом?
— Продан! — отвечал грубо дворник.
— Да чей он был?
— Чей? Кифейкина, купца.
— Не может быть, верно, Штосса! — вскрикнул не-
вольно Лутин.
— Нет, был Кифейкина, а теперь так Штосса! —
отвечал дворник, не подымая головы.
У Лутина руки опустились.
Сердце его забилось, как будто предчувствуя несчастие.
Должен ли он был продолжать свои исследования? не
лучше ли вовремя остановиться? Кому не случалось нахо-
диться в таком положении, тот с трудом поймет его:
любопытство, говорят, сгубило род человеческий, оно и
поныне наша главная, первая страсть, так что даже все
остальные страсти могут им объясниться. Но бывают
случаи, когда таинственность предмета дает любопытству
необычайную власть: покорные ему, подобно камню, сбро-
шенному с горы сильною рукою, мы не можем остано-
виться, хотя видим нас ожидающую бездну.
420
Лутин долго стоял перед воротами. Наконец обратился
к дворнику с вопросом:
— Новый хозяин здесь живет?
— Нет.
— А где же?
— А черт его знает.
— Ты уж давно здесь дворником?
— Давно.
— А есть в этом доме жильцы?
— Есть.
— Скажи, пожалуйста, — сказал Лутин после некото-
рого молчания, сунув дворнику целковый, — кто живет в
двадцать седьмом номере?
Дворник поставил метлу к воротам, взял целковый и
пристально посмотрел на Лутина.
— В двадцать седьмом номере?., да кому там жить! он
уж Бог знает сколько лет пустой.
— Разве его не нанимали?
— Как не нанимать, сударь, — нанимали.
— Как же ты говоришь, что в нем не живут!
— А Бог их знает! так-таки не живут. Наймут на год,
да и не переезжают.
— Ну, а кто его последний нанимал?
— Полковник, из анженеров, что ли!
— Отчего же он не жил?
— Да переехал было... а тут, говорят, его послали в
Вятку — так номер пустой за ним и остался.
— А прежде полковника?
— Прежде его было нанял какой-то барон, из
немцев, — да этот и не переезжал; слышно, умер.
— А прежде барона?
— Нанимал купец для какой-то своей... гм! да обанк-
рутился, так у нас и задаток остался...
«Странно!» — подумал Лутин.
— А можно посмотреть номер?
Дворник опять пристально взглянул на него.
— Как нельзя? можно! — отвечал он и пошел, пере-
валиваясь, за ключами.
Он скоро возвратился и повел Лутина во второй этаж
по широкой, но довольно грязной лестнице. Ключ заскри-
пел в заржавленном замке, и дверь отворилась; им в лицо
пахнуло сыростью. Они взошли. Квартира состояла из
четырех комнат и кухни. Старая пыльная мебель, некогда
позолоченная, была правильно расставлена кругом стен,
обтянутых обоями, на которых изображены были на зе-
леном грунте красные попугаи и золотые лиры; изразцо-
вые печи кое-где порастрескались; сосновый пол, выкра-
шенный под паркет, в иных местах скрипел довольно
421
подозрительно; в простенках висели овальные зеркала с
рамками рококо; вообще комнаты имели какую-то стран-
ную несовременную наружность.
Они, не знаю почему, понравились Лутину.
— Я беру эту квартиру, — сказал он. — Вели вымыть
окна и вытереть мебель... посмотри, сколько паутины! да
надо хорошенько вытопить... — В эту минуту он заметил
на стене последней комнаты поясной портрет, изобража-
ющий человека лет сорока в бухарском халате, с правиль-
ными чертами, большими серыми глазами; в правой руке
он держал золотую табакерку необыкновенной величины.
На пальцах красовалось множество разных перстней. Ка-
залось, этот портрет писан несмелой ученической кис-
тью, — платье, волосы, рука, перстни — все было очень
плохо сделано; зато в выражении лица, особенно губ,
дышала такая страшная жизнь, что нельзя было глаз
оторвать: в линии рта был какой-то неуловимый изгиб,
недоступный искусству и, конечно, начертанный бессоз-
нательно, придававший лицу выражение насмешливое,
грустное, злое и ласковое попеременно. Не случалось ли
вам на замороженном стекле или в зубчатой тени, слу-
чайно наброшенной на стену каким-нибудь предметом,
различать профиль человеческого лица, профиль, иногда
невообразимой красоты, иногда непостижимо отвратитель-
ный? Попробуйте переложить их на бумагу! вам не уда-
стся; попробуйте на стене обрисовать карандашом силуэт,
вас так сильно поразивший, — и очарование исчезает;
рука человека никогда с намерением не произведет этих
линий; математически малое отступление — и прежнее
выражение погибло невозвратно. В лице портрета дышало
именно то неизъяснимое, возможное только гению или
случаю.
«Странно, что я заметил этот портрет только в ту
минуту, как сказал, что беру квартиру!» — подумал Лутин.
Он сел в кресла, опустил голову на руку и забылся.
Долго дворник стоял против него, помахивая ключами.
— Что ж, барин? — проговорил он наконец.
— А!
— Как же? коли берете, так пожалуйте задаток.
Они условились в цене, Дугин дал задаток, послал к
себе с приказанием сейчас же перевозиться, а сам про-
сидел против портрета до вечера; в девять часов самые
нужные вещи были перевезены из гостиницы, где жил до
сей поры Лутин.
«Вздор, чтоб на этой квартире нельзя было жить, —
думал Лутин. — Моим предшественникам, видно, не суж-
дено было в нее перебраться — это, конечно, странно!
Но я взял свои меры: переехал тотчас! Что ж? — ничего!»
422
До двенадцати часов он с своим старым камердинером
Никитой расставлял вещи...
Надо прибавить, что он выбрал для своей спальни
комнату, где висел портрет.
Перед тем чтоб лечь в постель, он подошел со свечой
к портрету, желая еще раз на него взглянуть хорошенько,
и прочитал внизу вместо имени живописца красными
буквами: Середа.
— Какой нынче день? — спросил он Никиту.
— Понедельник, сударь...
— Послезавтра середа! — сказал рассеянно Дугин.
— Точно так-с!..
Бог знает почему Дугин на него рассердился.
— Пошел вон! — закричал он, топнув ногою.
Старый Никита покачал головою и вышел.
После этого Дугин лег в постель и заснул.
На другой день утром привезли остальные вещи и
несколько начатых картин.
3
В числе недоконченных картин, большею частию ма-
леньких, была одна размера довольно значительного; по-
среди холста, исчерченного углем, мелом и загрунтован-
ного зелено-коричневой краской, эскиз женской головки
остановил бы внимание знатока; но, несмотря на пре-
лесть рисунка и на живость колорита, она поражала
неприятно чем-то неопределенным в выражении глаз и
улыбки; видно было, что Дугин перерисовывал ее в дру-
гих видах и не мог остаться довольным, потому что в
разных углах холста являлась та же головка, замаранная
коричневой краской. То не был портрет; может быть,
подобно молодым поэтам, вздыхающим по небывалой
красавице, он старался осуществить на холсте свой иде-
ал — женщину-ангела; причуда, понятная в первой юно-
сти, но редкая в человеке, который сколько-нибудь ис-
пытал жизнь. Однако есть люди, у которых опытность
ума не действует на сердце, и Дугин был из числа этих
несчастных и поэтических созданий. Самый тонкий
плут, самая опытная кокетка с трудом могли бы его
провесть, а сам себя он ежедневно обманывал с про-
стодушием ребенка. С некоторого времени его пресле-
довала постоянная идея, мучительная и несносная, тем
более что от нее страдало его самолюбие: он был да-
леко не красавец, это правда, однако в нем ничего не
было отвратительного, и люди, знавшие его ум, талант
и добродушие, находили даже выражение лица его до-
вольно приятным; но он твердо убедился, что степень
423
его безобразия исключает возможность любви, и стал
смотреть на женщин как на природных своих врагов,
подозревая в случайных их ласках побуждения посто-
ронние и объясняя грубым и положительным образом
самую явную их благосклонность. Не стану рассматри-
вать, до какой степени он был прав, но дело в том,
что подобное расположение души извиняет достаточно
фантастическую любовь к воздушному идеалу, любовь
самую невинную и вместе самую вредную для человека
с воображением.
В этот день, который был вторник, ничего особенного
с Дугиным не случилось: он до вечера просидел дома, хотя
ему нужно было куда-то ехать. Непостижимая лень овла-
дела всеми чувствами его; хотел рисовать — кисти выпа-
дали из рук; пробовал читать — взоры его скользили над
строками и читали совсем не то, что было написано; его
бросало в жар и в холод; голова болела; звенело в ушах.
Когда смерилось, он не велел подавать свеч и сел у окна,
которое выходило на двор; на дворе было темно; у бедных
соседей тускло светились окна; он долго сидел; вдруг на
дворе заиграла шарманка; она играла какой-то старинный
немецкий вальс; Дугин слушал, слушал — ему стало
ужасно грустно. Он начал ходить по комнате; небывалое
беспокойство им овладело; ему хотелось плакать, хотелось
смеяться... он бросился на постель и заплакал; ему пред-
ставилось все его прошедшее, он вспомнил, как часто
бывал обманут, как часто делал зло именно тем, которых
любил, какая дикая радость иногда разливалась по его
сердцу, когда видел слезы, вызванные им из глаз, ныне
закрытых навеки, и он с ужасом заметил и признался,,
что он недостоин был любви безотчетной и истинной, и
ему стало так больно! так тяжело!
Около полуночи он успокоился, сел к столу, зажег
свечу, взял лист бумаги и стал что-то чертить; все было
тихо вокруг. Свеча горела ярко и спокойно; он рисовал
голову старика, и когда кончил, то его поразило сходство
этой головы с кем-то знакомым! Он поднял глаза на
портрет, висевший против него, — сходство было рази-
тельное; он невольно вздрогнул и обернулся; ему показа-
лось, что дверь, ведущая в пустую гостиную, заскрипела;
глаза его не могли оторваться от двери.
— Кто там? — вскрикнул он.
За дверьми послышался шорох, как будто хлопали
туфли; известка посыпалась с печи на пол.
— Кто это? — повторил он слабым голосом.
В эту минуту обе половинки двери тихо, беззвучно
стали отворяться; холодное дыхание повеяло в комнату;
424
дверь отворялась сама; в той комнате было темно, как в
погребе.
Когда дверь отворилась настежь, в ней показалась
фигура в полосатом халате и туфлях: то был седой сгорб-
ленный старичок; он медленно подвигался, приседая; лицо
его, бледное и длинное, было неподвижно; губы сжаты;
серые, мутные глаза, обведенные красной каймою, смот-
рели прямо без цели.
И вот он сел у стола против Лутина, вынул из-за пазухи
две колоды карт, положил одну против Лутина, другую
перед собой и улыбнулся.
— Что вам надобно? — сказал Лутин с храбростью
отчаяния. Его кулаки судорожно сжимались, и он был
готов пустить шандалом в незваного гостя.
Под халатом вздохнуло.
— Это несносно! — сказал Лутин задыхающимся голо-
сом. Его мысли мешались.
Старичок зашевелился на стуле; вся его фигура изме-
нялась ежеминутно, он делался то выше, то толще, то
почти совсем съеживался; наконец принял прежний вид.
«Хорошо, — подумал Лутин, — если это привидение,
то я ему не поддамся».
— Не угодно ли, я вам промечу штосс? — сказал
старичок.
Лутин взял перед ним лежавшую колоду карт и отвечал
насмешливым тоном:
— А на что же мы будем играть? я вас предваряю, что
душу свою на карту не поставлю! (Он думал этим озада-
чить привидение...) А если хотите, — продолжал он, — я
поставлю клюнгер; не думаю, чтоб водились в вашем
воздушном банке.
Старичка эта шутка нимало не сконфузила.
— У меня в банке вот это! — отвечал он, протянув
руку.
— Это? — сказал Лутин, испугавшись и кинув глаза
налево, — что это?
Возле него колыхалось что-то белое, неясное и прозрач-
ное. Он с отвращением отвернулся.
— Мечите! — потом сказал он, оправившись, и, вынув
из кармана клюнгер, положил его на карту. — Идет,
темная.
Старичок поклонился, стасовал карты, срезал и стал
метать. Лутин поставил семерку бубен, и она с оника была
убита; старичок протянул руку и взял золотой.
— Еще талью! — сказал с досадою Лутин.
Оно покачало головою.
— Что же это значит?
— В середу, — сказал старичок.
425
— А! в середу! — вскрикнул в бешенстве Лутин, —
так нет же! не хочу в середу! завтра или никогда!
слышишь ли?
Глаза странного гостя пронзительно засверкали, и он
опять беспокойно зашевелился.
— Хорошо, — наконец сказал он, встал, поклонился и
вышел, приседая. Дверь опять тихо за ним затворилась; в
соседней комнате опять захлопали туфли... и мало-помалу
все утихло. У Лутина кровь стучала в голове молотком;
странное чувство волновало и грызло его душу. Ему было
досадно, обидно, что он проиграл!..
«Однако ж я не поддался ему! — говорил он, стараясь
себя утешить, — переупрямил. В середу! Как бы не так!
Что я за сумасшедший! Это хорошо, очень хорошо!.. Он
у меня не отделается. А как похож на этот портрет!..
Ужасно, ужасно похож! А! Теперь я понимаю!..»
На этом слове он заснул в креслах. На другой день
поутру никому о случившемся не говорил, просидел целый
день дома и с лихорадочным нетерпением дожидался
вечера.
«Однако я не посмотрел хорошенько на то, что у него
в банке! —- думал он, — верно, что-нибудь необыкновен-
ное!»
Когда наступила полночь, он встал с своих кресел,
вышел в соседнюю комнату, запер на ключ дверь, веду-
щую в переднюю, и возвратился на свое место; он недолго
дожидался; опять раздался шорох, хлопанье туфлей, ка-
шель старика, и в дверях показалась его мертвая фигура.
За ним подвигалась другая, но до того туманная, что Лутин
не мог рассмотреть ее формы.
Старичок сел, как накануне положил на стол две
колоды карт, срезал одну и приготовился метать, по-види-
мому, не ожидая от Лутина никакого сопротивления; в его
глазах блистала необыкновенная уверенность, как будто
они читали в будущем. Лутин, остолбеневший совершенно
под магнетическим влиянием его серых глаз, уже бросил
было на стол два полуимпериала, как вдруг он опомнился.
— Позвольте, — сказал он, накрыв рукою свою колоду.
Старичок сидел неподвижен.
— Что бишь я хотел сказать! позвольте, — да!
Лутин запутался.
Наконец, сделав усилие, он медленно проговорил:
— Хорошо... я с вами буду играть, я принимаю вызов,
я не боюсь, только с условием: я должен знать, с кем
играю! как ваша фамилия?
Старичок улыбнулся.
426
— Я иначе не играю, — проговорил Лутин, меж тем
дрожащая рука его вытаскивала из колоды очередную
карту.
— Что-с? — проговорил неизвестный, насмешливо улы-
баясь.
— Штосс? Кто? — У Дугина руки опустились: он
испугался.
В эту минуту он почувствовал возле себя чье-то свежее
ароматическое дыханье, и слабый шорох, и вздох неволь-
ный, и легкое огненное прикосновенье. Странный, сладкий
и вместе болезненный трепет пробежал по его жилам. Он
на мгновенье обернул голову и тотчас опять устремил взор
на карты: но этого минутного взгляда было бы довольно,
чтоб заставить его проиграть душу. То было чудное и
божественное виденье: склонясь над его плечом, сияла
женская головка; ее уста умоляли, в ее глазах была тоска
невыразимая... она отделялась на темных стенах комнаты,
как утренняя звезда на туманном востоке. Никогда жизнь
не производила ничего столь воздушно-неземного, никогда
смерть не уносила из мира ничего столь полного пламен-
ной жизни: то не было существо земное — то были краски
и свет вместо форм и тела, теплое дыхание вместо крови,
мысль вместо чувства; то не был также пустой и ложный
призрак... потому что в неясных чертах дышала страсть
бурная и жадная, желание, грусть, любовь, страх, надеж-
да, — то была одна из тех чудных красавиц, которых
рисует нам молодое воображение, перед которыми в вол-
нении пламенных грез стоим на коленях, и плачем, и
молим, и радуемся Бог знает чему, — одно из тех боже-
ственных созданий молодой души, когда она в избытке
сил творит для себя новую природу, лучше и полнее той,
к которой она прикована.
В эту минуту Лутин не мог объяснить того, что с ним
сделалось, но с этой минуты он решился играть, пока не
выиграет: эта цель сделалась целью его жизни, — он был
этому очень рад.
Старичок стал метать: карта Лутина была убита. Блед-
ная рука опять потащила по столу два полуимпериала.
— Завтра, — сказал Лутин.
Старичок вздохнул тяжело, но кивнул головой в знак
согласия и вышел, как накануне.
Всякую ночь в продолжение месяца эта сцена повто-
рялась: всякую ночь Лутин проигрывал; но ему не было
жаль денег, он был уверен, что наконец хоть одна карта
будет дана, и потому всё удваивал куши; он был в сильном
проигрыше, но зато каждую ночь на минуту встречал
взгляд и улыбку, за которые он готов был отдать все на
свете. Он похудел и пожелтел ужасно. Целые дни проси-
427
живал дома, запершись в кабинете; часто не обедал. Он
ожидал вечера, как любовник свиданья, и каждый вечер
был награжден взглядом более нежным, улыбкой более
приветливой; она — не знаю, как назвать ее? — она,
казалось, принимала трепетное участие в игре; казалось,
она ждала с нетерпением минуты, когда освободится от
ига несносного старика; и всякий раз, когда карта Дугина
была убита и он с грустным взором оборачивался к ней,
на него смотрели эти страстные, глубокие глаза, которые,
казалось, говорили: «Смелее, не упадай духом, подожди, я
буду твоя, во что бы то ни стало! я тебя люблю»... и
жестокая, молчаливая печаль покрывала своей тенью ее
изменчивые черты. И всякий вечер, когда они расстава-
лись, у Дугина болезненно сжималось сердце — отчаянием
и бешенством. Он уже продавал вещи, чтоб поддерживать
игру; он видел, что невдалеке та минута, когда ему нечего
будет поставить на карту. Надо было на что-нибудь ре-
шиться. Он решился.
1841
Примечания
Александр Александрович Бестужев-Марлинский
(1797 — 1837)
Представитель одного из самых знатных родов России. Воспитывался
в Горном кадетском корпусе, затем был адъютантом главноуправляющих
путями сообщения генерала Бетанкура и герцога Вюртембергского и,
наконец, с чином штабс-капитана перешел в лейб-гвардии драгунский
полк. Будучи участником заговор» декабристов, вывел своих подчиненных на
Сенатскую площадь, однако, убедившись в неизбежном крушении восстания,
покинул площадь, перешел по лзду Неву и долго скитался по ночному городу,
пока не явился с повинной. Как умышлявший «на цареубийство и истреб-
ление императорхжой фамилии», был лишен чинов и званий и приговорен
к каторге в Сибири. Из Якутска через 4 года переведен на Кавказ солдатом.
Участвуя во многих сражениях, прюявлял беспримерную хр»брюсть. Получил
Георгиевский крест и был прюизведен в прапорщики. Погиб в бою на мысе
Адлер, тело так и не было найдено.
Один из лучших представителей русской рюмантической прозы, по-
влиявший и на Пушкина, и на Лермонтова, и на Гончарова, не говоря
о толпе подражателей. Его величали «Пушкиным прюзы», гением первого
р>азряда, не имеющим соперников в литеретуре. И даже сам Пушкин
назвал Бестужева-Марлинского «представителем вкуса и верным стражем
и покровителем нашей словесности».
Произведения Бестужева-Марлинского в нашем сборнике печатаются по
изданию: Бестужев-Марлинский А. А. Сочинения: В 2 т. — М.,
1958.
ЗАМОК ЭЙЗЕН
С. 9. Пергала (эст.) — черт, сатана.
С. 14. ...словно таксы трюфелей... — Трюфели — подземные грибы
с мясистыми плодами. Обычно их находят в земле собаки таксы.
С. 17. Пресвятая Бригитта! — Причисленная к лику святых швед-
ская монахиня, жившая в XIV веке. Близ Таллина (Ревеля) был построен
монастырь ее имени.
429
ЛАТНИК
С. 48. Местечко Ошмяны — расположено на притоке Немана реке
Ошмяны, по бывшей Виленской дороге.
С. 49. ...разрешить гордиевы узлы по-александровски... — Полководец
Александр Македонский разрубил хитроумный узел* которым владыка
фригийцев Гордий привязал ярмо к дышлу колесницы.
Флигельман (нем.) — солдат, демонстрирующий ружейные приемы.
С. 52. Флюгер — здесь: флажок на пике.
С. 54. ..заговоренная кожа Ахиллеса. — По преданию, тело греческого
героя Ахиллеса было неуязвимо, кроме пятки.
С. 56. ...к получению Анны на шпагу! — Речь идет об ордене Святой
Анны.
С. 58. Число 666 в Апокалипсисе названо «звериным», таящим в себе
Антихриста. Наполеона на Руси называли «апокалипсическим зверем»,
находя в численном начертании его имени число 666.
С. 61. Майонтка (пол.) — владение, поместье.
С. 62. Кляштор (пол.) — монастырь.
С. 88. ...были геркулесовыми столбами его поприща. — По представ-
лениям древних, предел земли находился за Геркулесовыми столбами, то есть
за Гибралтарским проливом. Выражение означает, конец его начинаний.
Евгений Абрамович Баратынский
(1800 — 1844)
Родился в небогатой дворянской семье. Воспитывался в Пажеском
корпусе, откуда был исключен за какие-то мальчишеские проступки. В
1819 году добился разрешения поступить рядовым в лейб-гвардии егер-
ский полк. Около пяти лет служил в Финляндии, затем получил офицер-
ский чин и сразу вышел в отставку.
Один из лучших наших поэтов-романтиков, друг Пушкина.
В числе немногих прозаических произведений Баратынского значится
и фантастическая повесть «Перстень».
Повесть печатается по изданию: Баратынский Е. А. Стихотво-
рения. Поэмы. Проза. Письма. — М, 1951.
Николай Алексеевич Полевой
(1796 — 1846)
Родился в Иркутске, в купеческой семье. Самостоятельно изучал
французский, немецкий и древние языки. В 1822 году за исследование
о русских глаголах был награжден Академией наук Большой серебряной
медалью. С 1825 года издавал знаменитый журнал «Московский Теле-
граф», через десять лет закрытый правительством за «якобинство».
Выпустил обширные труды: «Русская Вивлионика, или Собрание мате-
430
риалов для отечественной истории, географии, статистики и древней
русской литературы», «История народа русского». Автор исторических
романов «Клятва при гробе Господнем», «Абадонна», «Мечты и действи-
тельность», многих исторических пы.т. Умер в нищете. По влиянию,
которое имел Полевой на отечественную литературу, современники
ставили его вровень с Ломоносовым и Карамзиным.
Повесть «Блаженство безумия» печатается по изданию: Поле-
вой Н. Избранные произведения и письма. — Л, 1986.
С. 102. «Повелитель блох» — повесть немецкого писателя Эрнста
Теодора Амадея Гофмана (1776 — 1822). В русском переводе появилась
в 1840 году, спустя 18 лет после ее создания.
С. 104. Есть многое в природе, друг Горацио... — Из трагедии
Шекспира «Гамлет» в переводе М. Вронченко (СПб., 1828).
С. 105. ...об осаде Антверпена. — В 1832 году французские войска
осадили антверпенскую крепость во время войны с Нидерландами.
С. 106. Ораниенбаум — дачная местность под Петербургом (ныне
Ломоносов).
С. 112. ...великан, которому мечами вырубили народы могилу... —
Наполеон Бонапарт (1769 — 1821), умерший в изгнании на острове
Святой Елены.
...смотря на небесную Мадонну, слушая ^Requiem» и читая
* Resignation»? — Речь идет о картине Рафаэля Санти, о «Реквиеме»
Вольфганга Амадея Моцарта и о стихотворении Иоганна Фридриха
Шиллера «Отречение».
С. 113. Его пример будь нам наукой... — неточная цитата из начальной
строфы «Евгения Онегина».
...не слишком высоко залетать на наших восковых крыльях. — Намек
на древнегреческий миф об Икаре, который воспарил на крыльях,
скрепленных воском. Солнце расплавило воск, и смельчак упал в море.
Исследования магнетизма, феософия... Знания, известные нам под
названиями кабалистики, хиромантии, физиогномики... — «Магнетизм»
или «животный магнетизм» был объявлен австрийским врачом Ф. Мес-
мером (1733 — 1815) психической субстанцией, характеризующей живые
существа и способной к взаимопроникновению. Долгое время последо-
ватели Месмера пытались использовать «животный магнетизм» для ле*
чения душевных недугов. Феософия (теософия) — мистическое учение,
стремящееся раскрыть и развить в человеке сверхъестественные возмож-
ности. Кабалистика — средневековое мистическое течение в иудаизме,
разработанное в книге «Зогар» («Книга сияния»). Кабалисты веруют, что они
способны управлять космическими стихийными силами. Хиромантия —
древнее учение о зависимости характера человека и его судьбы от располо-
жения линий на ладони. Физиогномика — учение о связи между интеллектом
человека и строением его черепа. Впервые изложено швейцарским филосо-
фом И. Лафатером (1741 — 1801) в трактате «Физиогномические фрагменты
для поощрения познания человека и любви к людям».
431
С. 114. ...Пифагор не ошибался... — Греческий мыслитель Пифагор
Самосский (VI в. до н. э.) и его ученики разработали мистическое учение
о метемпсихозе — переселении душ.
Шреккенфельд — эта фамилия в дословном переводе с немецкого
звучит как «долина ужасов».
С. 115. Фантасмагория. — В данном случае речь идет о показе
причудливых образов с помощью зеркал, проецирующих изображения
на стену или на экран. Кинезотография — показ движущихся изобра-
жений, прообраз кинематографа. Китайские тени — игрушечный кар-
тонный театр с движущимися на экране силуэтами.
Текла — героиня поэмы Шиллера «Валленштейн».
Миньона — героиня романа Гете «Годы учения Вильгельма Мейсте-
ра».
...звуки невидимой гармоники... — Таинственные пленительные звуки,
исторгавшиеся стеклянной гармоникой — музыкальным инструментом,
который состоял из стеклянных вращающихся полусфер.
С. 117. Каталани Анджелика (1780 — 1849) — итальянская певица,
в начале 1820-х годов гастролировала в России.
Малибран Мария Фелисита (1808 — 1836) — французская певица.
Паста Джудита (1797 — 1867) — итальянская певица.
Опять ты здесь, мой благодатный гений... — В 1817 году В. А.
Жуковский опубликовал свой перевод посвящения первой части «Фа-
уста», озаглавив его «Мечта. Подражание Гете».
С. 119. Лаго Маджиоре — озеро у южного подножия Альп.
«Голос с того света» — стихотворение Жуковского, являющееся
вольным переводом стихов Шиллера «Текла. Голос духа».
С. 120. Адельгейда декламировала песню Миньоны... — Перевод
Жуковского («Мина») приводится Полевым неточно.
С. 124. ..этих бумажных духов сфрейшица». — Речь идет об опере
немецкого композитора Карла Вебера «Вольный стрелок».
С. 127. Изида (Исида). — В древнеегипетской мифологии супруга и
сестра Осириса, богиня плодородия и волшебства. «Покрывало Исиды» —
воплощение таинственного.
С. 128. Зефирот — один из терминов кабалистики.
Соломонов храм — храм на горе Сион, возведенный древнееврейским
царем Соломоном (965 — 928 до н. э.).
С. 130. ...дышала тяжело, тяжко, бурно, как говорит Пушкин... —
Подразумевается следующий отрывок из 5-й главы «Евгения Онегина»:
«Она темнеющих очей не поднимает: пышет бурно в ней страстный жар;
ей душно, дурно...»
С. 137. ...страшно зреть, как силится преодолеть смерть челове-
ка... — Цитата из поэмы Байрона «Шильонский узник» в переводе
Жуковского.
С. 138. Тугендбунд (Союз добродетели) — тайное антинаполеоновское
общество, действовавшее по всей Пруссии в 1808 — 1810 годах.
С. 139. Минутна скорбь — блаженство бесконечно! — Послед-
няя строка трагедии Шиллера «Орлеанская дева» в переводе Жу-
ковского.
432
Александр Фомич Вельтман
(1800 — 1870)
Родился в семье обедневшего служилого дворянина, потомка выход-
цев из Швеции. По окончании офицерской школы для колонновожатых
был направлен в Бессарабию военным топографом, здесь сблизился с
Пушкиным и В. Раевским. Во время турецкой кампании находился при
главной квартире старшим адъютантом генерального штаба, а в 1831 году
вышел подполковником в отставку. В 1842 году сделался помощником
директора Оружейной палаты, а через 10 лет — ее директором. Как
историк прославился трудами «Древние славянские собственные имена»,
«Достопамятности Московского Кремля», «Исследования о свевах, гуннах
и монголах», но прежде всего изданием многотомных «Древностей Россий-
ского государства». С 1854 года член-корреспондент Академии наук.
Вельтман — плодовитый прозаик, оставивший ощутимый след в
творчестве Достоевского, Лескова и их многочисленных последователей.
Лишь в XX столетии литературоведам стало ясно, что именно он —
первооснователь жанра историко-фольклорно-фантастического романа.
Именно так воспринимаются ныне его шедевры: «3448 год», «Кощей
Бессмертный», «Генерал Каломерос», «Новый Емеля», «Александр Фи-
липпович Македонский». Кстати, в последнем романе Вельтман — впер-
вые в мировой фантастике! — пустил в ход «машину времени» —
гиппогриф, на которой герой отправляется в глубь веков, в Древнюю
Грецию. Не грех запомнить, что машина сия была измыслена за 30 лет
до Жюля Верна и за 60 — до Герберта Уэллса.
Текст печатается с небольшими сокращениями по изданию: Вельт-
ман А. Ф. Светославич, вражий питомец. — М., 1835.
С. 144. Перун-Трещаница — бог треска, грома.
С. 146. Великая Вежа (Белая Вежа) — хазарский город Саркел,
возведенный на Дону в IX веке.
С. 149. Саббат — Шабат — Суббота — недельный праздник иудеев.
Кааба — древний храм магометан в Мекке.
С. 151. Волос (Велес) — «скотий бог» у древних славян.
С. 152. В лето 6375... — Летосчисление в Древней Руси велось от
сотворения мира. В данном случае речь идет о 867 годе.
С. 155. Вещий старый — жрец.
С. 169. ...увез бы ее как Европу... — согласно древнегреческой
мифологии Зевс похитил красавицу Европу, обратившись в быка.
...но не соблазнил бы, как Леду... — Зевс соблазнил супругу спартан-
ского царя Леду, обратившись в лебедя.
С. 181. ...послал стрелу по всей власти — объявил войну.
С. 182. ...берега Фэрейские, древнее Туле. — Фаррерские острова и
Исландия.
С. 183. Фрея — верховная богиня в скандинавской мифологии.
Один — верховный бог в скандинавской мифологии.
С. 184 Блотада (блотгидия) — жрица.
433
С. 186. Гардарикия — Страна городов — скандинавское название
Древней Руси.
С. 188. Ормур — мифологический дракон, змея.
С. 191. ...на играх Торнера — на турнирах, военных игрищах.
С. 196. Дивья за буяном паствити... — цитата из «Моления Даниила
Заточника», созданного в XII веке. Перевод: удобно коней пасти, наблю-
дая за ними с бугра.
С. 198. Добрая часть — счастье, удача, добрая участь.
С. 213. Боги дубравные — языческие.
С. 215. Муровский шлях — дорога от Перекопа к Москве.
С. 216. Почеревые деньги — плата за незаконнорожденного младенца.
Доездные памяти — подношения.
С. 223. Альмы — здесь: гунны.
С. 228. Полосы каленые — клинки для рубки.
С. 229. Дела ратные и пороки великие — камнебросцы и тараны.
Плесковцы — псковичи.
С. 231. ..л рощенье — здесь: в галерее.
С. 234. ...петь тризну... готовить страву — погребальный обряд.
Высокий — верхние этажи теремов.
С. 243. Херры — господа.
С. 249. Обет кощунный — здесь: жертвенный.
С. 250. Голжажня — мера соли.
Александр Сергеевич Пушкин
(1799 — 1837)
Произведение Пушкина в нашем сборнике печатается по изданию:
Пушкин А. С. Поли. собр. соч.: В 10 т. Т. VI. — Л., 1978.
ПИКОВАЯ ДАМА
С. 273...забвение или сожаление? — Обычно дамы заранее догова-
ривались, кому какое слово из двух принадлежит, дабы стать избранни-
цей угадавшего кавалера.
Николай Иванович Греч
(1787 — 1867)
Дед будущего писателя Иоганн-Эрнст Греч при Бироне прибыл в
Россию из Пруссии и был определен учителем в шляхетский корпус.
Отец, именовавшийся уже Иван Иванович, дослужился до обер-секретаря
Сената. Николай Иванович закончил юнкерскую школу, слушал лекции
в Педагогическом институте. В 1812 — 1839 годах был редактором-изда-
телем журнала «Сын Отечества» совместно с Булгариным. В 1825 году
компаньоны основали газету «Северная пчела», которая более трети
434
столетия была самым популярным изданием в России. Как педагог
опубликовал «Учебную книгу российской словесности», «Опыт краткой
истории русской литературы» и «Практическую русскую грамматику»,
за которую был избран корреспондентом Петербургской Академии наук.
Его знаменитый «Краткий курс русской грамматики» выдержал 11 изда-
ний. Как беллетрист прославился романом «Черная женщина», также
неоднократно переиздававшимся.
В нашем сборнике печатается первая часть романа по изданию: Три
старинных романа. — М., 1990.
С. 286. Четвертая грация — выражение ироническое, поскольку в
древнегреческой мифологии было всего три грации (изящества, красоты,
радости).
С. 296. Всякий человек есть ложь... — из оды Г. Р. Державина
«Фелица».
Доктор Джонсон — Джонсон Самуэль, автор книги «Расселас, принц
Абиссинский», переведенной в России в конце XVIII века.
С. 314. Граф Браге (1602 — 1680) — один из опекунов шведского
кораля Карла XI.
С. 316. Густав Ваза — в 1523 году он в результате заговора стал
коралем Швеции.
С. 318. Анкарстрем — заговорщик, убийца короля Густава III.
С. 322. Иллюминаты — одно из масонских тайных обществ.
С. 324 Иосифово описание осады Иерусалима —«Иудейская война»
Иосифа Флавия (37 — 100).
С. 328. Оратористы — члены монашеского ордена.
Аррас — город во Франции.
...13 вандемиера — 5 октября 1795 года Наполеон подавил восстание
против Конвента.
С. 330. Монтенотти ..Лоди ..Аркола... — местности в Италии, где
Наполеон одержал победу над австрийцами.
С. 333. Мадонна Карлина Дольче — картина Карло Дольчи (1616 — 1686).
С. 340. ...отголоски дней Кагула и Чесмы... — Имеются в виду победы
русских войск над турецкими на суше (1770 г.) и на море (1790 г.).
С. 360. ...аки на лоне Авраамлем — то есть как в породившей жизнь
земле.
С. 363. ...атласное фуро — верхнее платье.
Константин Сергеевич Аксаков
(1817 — 1860)
Род Аксаковых происходит от знатного варяга Шимона Офриковича,
племянника короля норвежского Якуна Слепого. В 1027 году Шимон
прибыл в Киев с трехтысячной дружиною, поселился здесь и соо-
рудил в Киево-Печерской лавре церковь Успения Божией матери,
где и погребен. На протяжении столетий Аксаковы были боярами,
тысяцкими, воеводами, стряпчими, стольниками, губернаторами.
435
Константин был сыном знаменитого писателя Сергея Тимофеевича
Аксакова, автора «Записок ружейного охотника», «Семейной хроники»,
«Детских годов Багрова-внука», «Собирания бабочек» и других книг.
Окончил словесный факультет Московского университета, в 40-е годы
стал одним из идеологов славянофильства, выступал за патриархально-
общинное землевладение. Получили известность его драмы «Освобож-
денная Москва», «Князь Луповицкий», «Олег под Константинополем»,
стихи, историко-филологические исследования, критические статьи.
ОБЛАКО
Печатается по изданию: Русская фантастическая проза XIX —
начала XX века. — М., 1986.
ВАЛЬТЕР ЭЙЗЕНБЕРГ
Печатается по изданию: Аксаков К. С. Сочинения. — Пг., 1915.
С. 388. Карташевская Мария Григорьевна (1818 — 1906) — кузина
К. С. Аксакова.
С. 396. Сильфиды... эльфы... наяды... — древние духи — покровители
природы.
Иван Тимофеевич Калашников
(1797 — 1863)
Коренной сибиряк, из служивых людей, сын иркутского надворного
советника. В 1823 году переехал в Петербург, где дослужился др чина тайного
советника. Автор романов «Дочь купца Жолобова», «Камчадалка», «Автомат»,
повести «Изгнанники», книги очерков «Записки иркутского жителя». О его
творчестве тепло отзывались Пушкин и Крылов. В своих сочинениях он
выступает как этнограф, географ, историк, лингвист, фольклорист.
Отрывок романа «Автомат» печатается по изданию: Калашников
И. Т. Дочь купца Жолобова. — Иркутск, 1985.
Михаил Юрьевич Лермонтов
(1814 — 1841)
<штосс>
Печатается по изданию: Струна звенит в тумане. — М., 1987.
С. 420. Нет, был Кифейкина — а теперь так Штосса! — Скорее
всего, авторский недосмотр: по смыслу повести Штосс — давно умерший
прежний хозяин дома.
436
ЯЗЫЧЕСТВА МЛАДЕНЧЕСКИЕ СНЫ
О художнике Королькове
Живет в славном городе Пензе художник Виктор Корольков. Еще
будучи студентом местного художественного училища, начал он наведы-
ваться в столичные музеи: то в Киев, то в Москву, то в Питер — картины
великих мастеров прошлого поразглядывать. Больше всего привлекали
его образы эпические: божества Эллады, Египта, древних германцев,
скандинавов, герои Ветхого и Нового заветов. Но однажды в Русском
музее созерцал Корольков «Последний день Помпеи» Карла Брюллова.
И тут вдруг явилась ему странная мысль: а где же боги и герои нашей
отечественной незапамятной старины? Несколько полотен Васнецова,
Семирадского, Рериха — вот и все, что припомнилось начинающему
художнику.
Призадумался крепко Корольков, начал припоминать, что он знает
о древних славянах, о божествах языческих. Оказалось, всего ничего. И
решил он для начала заняться самообразованием. «Поэтические воззре-
ния славян на природу», трехтомник Александра Николаевича Афанась-
ева, вышедший еще в середине прошлого века, проштудировал, старин-
ные книги Аничкова, Забелина, Забылина, Коринфского, два толстенных
тома академика Рыбакова, посвященных язычеству, одолел. И раскрылись
у него глаза на Мир Божий, яко у младенца.
Оказывается, термин «язычество» возник в церковной среде в первом
тысячелетии нашей эры и поначалу означал все нехристианское — от
гимнов Риге еды до мифов Древней Греции. Однако и применительно к
славянам невозможно рассматривать язычество лишь в рамках этого
тысячелетия — корни праславянские тянутся в глубины первобытных
эпох, палеолита и мезолита. Тогда-то и зародились перворостки, перво-
образы восточнославянского фольклора: богатырь Медвежье Ушко,
получеловек-полумедведь, культ медвежьей лапы, культ Волоса-Велеса,
заговоры сил природы, сказки о животных и стихийных явлениях
природы (Морозко).
Первобытные охотники изначально поклонялись, как сказано в «4-м
слове об идолах» (XII век), «упырям и берегиням», затем верховному
владыке Роду и рожаницам Ладе и Леле — божествам живительных сил
природы.
Переход к земледелию (IV—III тысячелетие до н. э.) отмечен возник-
новением земного божества Мать-Сыра Земля (Мокошь). Землепашец
уже обращает внимание на движение Солнца, Луны и звезд, ведет счет
по аграрно-магическому календарю. Возникает культ бога Солнца Сва-
рога и его отпрыска Сварожича-огня, культ солнечного Дажьбога.
Первое тысячелетие до н. э. — время возникновения богатырского
эпоса, мифов и сказаний, дошедших до нас в обличье волшебных сказок,
поверий, преданий о Золотом царстве, о богатыре Светозаре — победи-
теле Змея. В последующие столетия на передний план в пантеоне
язычества выдвигается громоносный Перун, покровитель воинов и кня-
зей. С его именем связан расцвет языческих верований накануне обра-
437
зования Киевской державы и в период ее становления (IX — X века).
Здесь язычество стало единственной государственной религией, а Пе-
рун — первобогом.
Принятие христианства почти не затронуло религиозные устои де-
ревни. Но и в городах языческие заговоры, обряды, поверья, выработан-
ные на протяжении долгих веков, не могли исчезнуть бесследно. Даже
князья, княгини и дружинники по-прежнему принимали участие в об-
щенародных игрищах и празднествах, например в русалиях. Предводи-
тели дружин наведываются к волхвам, а их домочадцев врачуют вещие
женки и чародейки. По свидетельству современников, церкви пустовали,
а гусляры, кощунники (сказители мифов и преданий) занимали толпы
народа в любую погоду.
К началу XIII века на Руси окончательно сложилось двоеверие,
дожившее до наших дней, ибо в сознании нашего народа остатки
древнейших языческих верований мирно уживаются с глубокой предан-
ностью православной религии.
Закончил Корольков свое училище в Пензе, в Харьковский художе-
ственный институт поступил, книги оформлял, уже и на выставках
офорты и пейзажные полотна показывал. Но вызволить из небытия
старину языческую до поры до времени не решался: нелегко изобразить
Сварога, Перуна или Радегаста, если нет под рукой ни единого их
изображения. Едва ли не единственный источник для размышлений —
сказки, поверия, легенды.
«Поверия и предания, встречаемые в сказках, — писал Афанасьев, —
суть обломки древнейшего поэтического слова — эпоса. Они говорят о
старинном доисторическом быте славянских племен; олицетворенные
стихии, птицы и звери, чары и обряды, таинственные загадки, сны и
приметы — все это послужило мотивами, из которых развился сказочный
эпос, столь пленительный своею младенческой наивностью и обаятель-
ною силою чудесного.
В глубокой древности поэтическое чувство господствовало над
мыслью. Судьбою язычника верховодили грозные божества — Дажьбог,
Ярило, Перун, Хоре, Чернобог и множество других. Бытие язычника от
рождения до смерти зависело от Царя-Огня, Воды-Царицы, Матери-Сы-
рой Земли. В быт язычника то и дело вторгались домовые, водяные,
оборотни, русалки, лешие, кикиморы, овинники — целый сонм то
добрых, то злокозненных существ, заклейменных впоследствии прозви-
щем нечистой силы. Колдуны, чародеи, кликуши, ведьмы отгоняли и
насылали болезни, усмиряли стихии, заботились, чтобы души упокоенных
блаженствовали в инобытии.
Да, уже в незапамятные времена обустроились на Светлой Руси
десятки высших и низших божеств со чады и домочадцы. И красовалось
оное древо мифологии вровень с деревами мифологии древнегреческой,
древнекитайской или древнеиндусской. Но если величайшее счастье
наших собратьев по мировой культуре состоит в том, что они запечатлели
свои чародейные ведения на письме, в камне и бронзе, то мы, славяне,
оказались этого счастья лишены. Во-первых, наш поделочный материал —
438
дерево, а оно быстро истлевает. Во-вторых, у нас отсутствовала несколько
тысячелетии письменная традиция...»
Пять лет назад (не без влияния автора этих строк) приступил Виктор
Корольков к главному делу своей жизни — начал «возводить» красками
на листах картона пантеон язычества. На сегодня таких картин создано
свыше ста.
И вот совсем недавно появился первый на Руси (да и в мире первый)
многокрасочный альбом «Энциклопедия славянской мифологии». Его
выпустило издательство «Астрель». Из зтого-то альбома и представлены
на вклейке работы Виктора Королькова. Теперь он трудится над «Эн-
циклопедией русских суеверий».
Ю. Медведев
УКАЗАТЕЛЬ ИМЕН
ИСТОРИЧЕСКИХ ДЕЯТЕЛЕЙ
Армфельдт Густав-Мориц (1757 — 1814) — граф, приближенный швед-
ского короля Густава III, обрекший его на смерть.
Бем (Беме) Якоб (1575 — 1624) — немецкий философ-пантеист.
Велланский Данило Михайлович (1774 — 1847) — профессор Петербург-
ской медико-хирургической академии.
Граф Сен-Жермен — французский ученый-алхимик XVIII века, герой
многочисленных легенд.
Густав III (1746 — 1792) — король Швеции, убитый на маскараде.
Демосфен (384 — 322 до н. э.) — знаменитый афинский оратор.
Зорич Семен Гаврилович (1745 — 1799) — один из фаворитов Екатерины П,
страстный игрок.
Иоанн Цимисхий (925 — 976) — византийский император.
Константин Багрянородный (905 — 959) — византийский император,
автор сочинений, где содержатся важные сведения о русско-визан-
тийских отношениях.
Лебрен Виже (1755 — 1842) — французская художница-портретистка.
Лужковский Петр Степанович (1800 — 1882) — воспитанник Морского
кадетского корпуса, друг семьи Бестужевых. Впоследствии стал контр-
адмиралом.
Леруа Жюльен (1686 — 1759) — знаменитый часовщик; его дело про-
должил сыи — Пьер Леруа.
Нестор — древнерусский летописец, монах Киево-Печерского монасты-
ря, автор «Повести временных лет».
Платов Матвей Иванович (1751 — 1818) — донской атаман, герой
Отечественной войны 1812 года.
Саул — царь Иудеи, живший во II веке до н. э. По библейской легенде,
его за злодеяния мучили призраки.
Сеславин Александр Никитич (1780 — 1858) — герой Отечественной
войны 1812 года.
Ушаков Василий Аполлонович (1789 — 1838) — писатель, переводчик,
участник войны 1812 года. Автор повести «Киргиз-Кайсак».
Филипп II (1527 — 1598) — испанский король, поддерживал инквизицию.
Хомяков Алексей Степанович (1804 — 1860) — поэт, публицист, идеолог
славянофильства.
Шведенборг (Сведенборг) Эммануил (1688 — 1772) — шведский фило-
соф-мистик, почетный член Петербургской Академии наук.
Эккартсгаузен (Экхарт) Иоганн (1260 — 1328) — немецкий философ-ми-
стик.
440
СЛОВАРЬ СТАРИННЫХ СЛОВ
Азы (асы) — древний легендарный народ, обитавший на Дону
Антик — произведение античного искусства
Аскеман — мореплаватель
Атанде — карточный термин
Аудитор — чиновник в суде
Б алий — жрец, прорицатель
Белица — готовящаяся стать монахиней
Бесстудный — бессовестный, бесстыжий
Било — колокольный язык
Б и р и ч — глашатай
Близок — приближенный; любимец
Божерок — вещун, жрец
Болван — идол, истукан
Болонье — пойма реки, луг
Бошняки — печенеги
Бувень — бубен
Валявица — боевая игра
Ваны — финны
Вежа — башня
Векша — белка
Вено — приданое
Вира — побор за смертоубийство свободного человека
В индо-шнек — грузовое судно
Виталище — гостиница
Водимая — жена
Вой — воины
Волоковое (окно) — маленькое задвижное оконце; «красное» окно,
из которого видно всю улицу вдоль села
Голубница — голубятня
Гостиница — лихоманка
Готфы — готы, германские племена, жившие в III веке в северном
Причерноморье
Гридни — почетная стража
Долбня — колотушка
Дроттар — господин, властитель
Думец — советник
441
Жупан — воевода, владыка
Жупел — горючая сера; жар и смрад
Золотница — мелкая золотая монета
Зубоежа — жестокая драка (с кусанием зубами)
Изарбат — восточная ткань
Карусели — празднества
Каюк — ястреб
Кика — женский головной убор
Кикимора — злой ночной дух
Клюка — злоба
Клюнгер (клюнкер) — золотой червонец
Ковы — козни, злые умыслы
Конг (конунг) — князь; король
Концы — улицы
Купница — сообщница
Лагодить — предаваться удовольствиям
Ланиты — щеки
Лено — дарованное владение
Л е п ы й — красивый
Ложница — спальня
Манатья — мантия; накидка
Мирандоль — карточный термин
М о в и я — баня
Молонья — молния
Мордка — древняя монета, куна
Мразный — морозный
Мурый — темно-пестрый, в полосах и пятнах
Наполы — надвое, пополам
Нелегкий — черт
Не мд — судилище
Непраздная — беременная
Оболонь — заливной луг
О д р и и а — спальня
Они к — карточный термин
Паволока — ткань
Певень — петух
442
Перси — груди
Пифия — прорицательница
Пламы — язык огня, всполохи
Подло жниц а — наложница
Поднизь — жемчужная или бисерная сеточка, бахромка
Позорище — зрелище
Полчище — место битвы; войско
Понтировать — карточный термин
Поприще — путь, дорога
Послух — свидетель
Потные (дубравы) — сырые, влажные
Поточить — заточить
Прозорье — рассвет
Пядь — расстояние между растопыренными большим и указательным
пальцами
Рало — плуг, соха
Рамена — плечи
Редялы — правители
Р е н ь — пристань
Рулетка — игрушка: цветной кружок на шнурке, бегающий вверх и
вниз
Руте — карточный термин
Саква (сак) — переметная сума
Саки — скифское племя
Сардарь — военачальник
Свей — шведы
Свенский — шведский
Светло — лампада
Седмица — неделя
Семпель — карточный термин
Скудель — глиняный сосуд; земля, прах, тлен
С л ы — послы
Соло га — питье
Соник — карточный термин
Сопец — игрок на свирели
Спада (спадарь) — меч
Спатарь — военачальник
Становище — постоялый двор
С те гн о — верхняя часть ноги, бедро
Стояло — подножие
С улица — бутылка, склянка
443
Табор — товар; обоз
Таль я — карточный термин
Тамбур-мажор — старший барабанщик
Тиун — судья
Трабант — телохранитель
Трип — ткань
У в я с л а — серьги
Упырь — оборотень, кровосос
Фараон — карточный термин
Целовальник — продавец вина в кабаке
Человать — бить челом
Черевья — сапоги
Шля г (шляк) — лезвие ножа, клинок
Ширинка — полотенце
Шнек — легкое судно
Штосс — карточный термин
Штоф — праздничная одежда у северных народов
СОДЕРЖАНИЕ
Александр Бестужев-Марли некий
Замок Эйзен . 6
Страшное гадание 21
Латник 48
Евгений Баратынский
Перстень 89
Николай Полевой
Блаженство безумия 101
Александр Велыпман
Светославич, вражий питомец. Диво времен Красного Солнца
Владимира 143
Александр Пушкин
Пиковая дама 257
Николай Греч
Черная женщина . .281
Константин Аксаков
Облако ..... . 376
Вальтер Эйзенберг. Жизнь в мечте . 388
Иван Калашников
Из романа «Автомат» . 409
Михаил Лермонтов
<Штосс> . 415
Примечания . 429
Язычества младенческие сны
О художнике Королькове . . 437
Указатель имен исторических деятелей . 440
Словарь старинных слов 441
445
Библиотека русской фантастики
Том 7
СТРАШНОЕ ГАДАНИЕ
Редактор Л В. Сидорова
Художественный редактор Г. Л. Шацкий
Технический редактор И. И. Павлова
Корректоры Н. Д. Бучарова, А. 3. Лазуткина
Компьютерный набор и верстка
В, В. Горшкова, Г. Н. Злотникова,
А. М. Токер
Лицензия на издательскую деятельность
ЛР № 010058 от 23.10.96.
Подп. в печать с оригинала-макета 20.04.97.
Формат 84 х 108/32. Бумага типогр. №2. На вкл. офсета.
Гарнитура Балтика. Печать офсетная.
Усл. печ. л. 24,36. (в т. ч. вкл. 0,84).
Уч.-изд л. 28,04 (в т. ч. вкл. 0,80). Тираж 15 000 экз.
Изд инд ЛХ — 117.
Заказ № 646.
Набор, верстка и оригинал-макет
выполнены в издательстве «Русская книга»
Комитета Российской Федерации по печати.
123557, Москва, Б. Тишинский пер., 38.
Отпечатано на Тверском ордена Трудового Красного
Знамени полиграфкомбинате детской литературы
им. 50-летия СССР Государственного
комитета Российской Федерации по печати.
170040, Тверь, проспект 50-летия Октября, 46.
Издательство продолжает выпуск
иллюстрированных книг серии
«России известные имена»,
рассказывающей о людях,
составивших славу и гордость
нашего Отечества.
В 1995 — 1997 ГОДАХ ВЫШЛИ В СВЕТ:
«САВВА МАМОНТОВ»
(автор-составите ль Е. Р. Арензон)
«ВАЦЛАВ НИЖИНСКИЙ»
(автор Р. Нижинская)
ГОТОВЯТСЯ К ИЗДАНИЮ:
«ДИНАСТИЯ РЯБУШИНСКИХ»
(автор Ю. А. Петров)
«МАРИЯ ЕРМОЛОВА»
(авторы Р. И. Островская и др.)
«САВВА МОРОЗОВ»
(авторы Т. П. Морозова, И. В. Поткина)
По вопросам приобретения книг издательства обращайтесь
по адресу:
123557, Москва, Б. Тишинский пер., 38.
Издательство «Русская книга».
Телефоны: (095) 205 - 34 - 24 (факс)
205 - 34 - 12 — отдел реализации
205 - 37 - 16 — киоск (розничная продажа)
\,
В издательстве «Русская книга»
возобновлен выпуск
«Библиотеки русского фольклора».
ГОТОВИТСЯ К ПЕЧАТИ ТОМ 3
«ОБРЯДОВАЯ ПОЭЗИЯ».
В первую книгу 3-го тома вошли песни и приговоры,
исполнявшиеся при совершении традиционных обрядов
календарного цикла (святочные колядки, масленичные,
троицко-семицкие, купальские, жнивные и др.),
представленные всеми жанрами: ритуальные,
заклинательные, величальные, корильные, игровые,
лирические и подблюдные песни-гадания.
Во второй книге 3-го тома собраны приговоры и песни,
связанные с семейно-бытовыми обрядами, центральное
место среди которых занимает свадебный обряд.
По вопросам приобретения книг издательства обращайтесь
по адресу:
123557, Москва, Б. Тишинский пер., 38.
Издательство «Русская книга».
Телефоны: (095) 205 - 34 - 24 (факс)
205 - 34 - 12 — отдел реализации
205 - 37 - 16 — киоск (розничная продажа)
f л
,Ш5-