Текст
                    [367]
Содержание
Предисловие к первому изданию.........................................................
5
Предисловие ко второму изданию.......................................................
9
Предисловие к третьему изданию .......................................................
11
Глава 1. История и общество ..............................................................
13
Глава 2. Историки и устная история ...................................................
35
Глава 3. Достижения устной истории..................................................
88
Глава 4. Источники .............................................................................. 123
Глава 5. Память и личность.................................................................. 176
Глава 6. Проекты ..................................................................................192
Глава 7. Интервью ................................................................................ 223
Глава 8. Хранение и отбор.................................................................... 245
Глава 9. Интерпретация. Создание научной работы ...........................
263
Примечания..........................................................................................319
Послесловие. Продолжение устной истории. Е. Ю. Мещеркина............
346
Именной указатель ............................................................................... 361

История и общество (25.81 Kb)

[13]
Всякое историческое знание в конечном итоге зависит от его социальных целей. Именно
поэтому в прошлом оно передавалось в виде устных преданий или летописей, а сегодня
профессиональные историки получают материальную поддержку со стороны государства,
детям преподают историю в школе, общества историков-любителей растут как грибы,
научно-популярные книги по истории попадают в разряд бестселлеров. Иногда
социальные цели истории нелегко распознать. Есть исследователи, занимающиеся сбором
фактов по какой-либо далекой от нас теме, избегающие любых широких интерпретаций и
малейшей связи с вопросами современности, настаивающие лишь на тяге к знанию ради
знания. Это напоминает ситуацию с современным комфортабельным туризмом,
эксплуатирующим прошлое, как будто это еще одна страна, которую предстоит посетить:
исторические здания или ландшафты там столь любовно ухожены, столь
неправдоподобно уютны и совершенно избавлены от груза социальных невзгод,
жестокости и конфликтов, что даже рабовладельческая плантация выглядит весьма
приятным местом. И в том и в другом случае налицо стремление без помех получать свою
прибыль, не бросая вызова общественному строю. Существует и другая крайность, когда
социальные цели истории абсолютно ясны, — это когда она используется для оправдания
войн и завоеваний, захвата территорий, революций и контрреволюций, власти одного
класса или расы над другими. Если подходящей для этого реальной истории не
существует, ее создают. Белые правители ЮАР делили черных жителей городов на
племена и «бантустаны»; валлийские националисты собираются на певческие «эй-


[14] стеддфоды»; китайцев во время «культурной революции» призывали к созданию новых — с точки зрения низов — «четырех историй» классовой борьбы; радикальные феминистки в поисках матерей без материнских инстинктов обращались к истории кормилиц. Между этими двумя крайностями располагается множество других целей, более или менее очевидных. Для политиков прошлое — это рудник для добычи символов в собственную поддержку, как-то: имперских побед, мучеников, викторианских ценностей, голодных маршей. Почти столь же наглядны и «белые пятна» в «официальных» версиях истории: многолетнее замалчивание фигуры Троцкого в России, периода нацизма в Германии, алжирской войны во Франции[1].(…). [15] Проблема устной истории отчасти связана с этой важнейшей социальной целью истории, в чем состоит одна из главных причин интереса к ней у одних историков и страха — у других. На деле же страх перед устной историей как таковой не имеет под собой оснований. Далее мы увидим, что целевое использование интервью профессиональными историками имеет давние традиции и абсолютно совместимо со стандартами научного исследования. Американский опыт достаточно ясно показывает, что метод устной истории может регулярно использоваться в духе социально-политического консерватизма; в его применении можно дойти даже до сочувствия фашизму, как это сделал Джон Толанд, рисуя образ Адольфа Гитлера в одноименной книге (Нью-Йорк, 1976). Устная история не обязательно является орудием перемен; все зависит от того, как она используется. Тем не менее устная история, несомненно, может быть способом преобразования как содержания, так и цели истории. С ее помощью можно изменить сам фокус исторической науки, инициировать новые направления исследований; она способна сломать барьеры между учителями и учениками, между поколениями, между образовательными учреждениями и внешним миром, а при фиксации исторического знания — будь то книги, музеи, радиопередачи или фильмы — вернуть людям, делавшим и переживавшим историю, центральное место в ней, давая им возможность заговорить в полный голос. До XX в. в фокусе исторической науки находилась в первую очередь политика: это было документальное воссоздание борьбы за власть, где жизни обычных людей или развитию экономики и религии уделялось мало внимания, за исключением кризисных периодов вроде Реформации, Гражданской войны в Англии или Французской революции. Историческое время измерялось царствованиями и династиями. Даже специалистов по местной истории больше интересовало управление округом или приходом, чем повседневная жизнь поселка или улицы. Частично это было связано с тем, что историки, сами принадлежавшие к правящим и управленческим сословиям, считали, что это и есть самое важное. У них не возникало никакого интереса к мнению [16] труженика, если тот не доставлял особых неприятностей, а поскольку они были мужчинами, то не было у них и желания исследовать изменения в жизни женщин. Но если бы они даже захотели писать историю по-другому, это оказалось бы совсем не просто, ведь документы — «сырье», на основе которого пишется история, — сохранялись и уничтожались людьми с такими же взглядами. Чем более личный, локальный, неофициальный характер имел документ, тем меньше у него было шансов уцелеть. Сама
структура власти работала как гигантский «записывающий механизм», лепя прошлое по собственному образу и подобию. Такое положение сохранялось и после образования местных архивов. Регистрационные книги рождений и браков, протоколы советов и комитетов по помощи бедным и соцобеспечению, общенациональные и местные газеты, даже школьные классные журналы — любые юридические материалы представлены в изобилии; очень часто сохраняются также архивы церквей, бухгалтерские и другие книги крупных фирм и поместий, даже личная переписка представителей правящего землевладельческого класса. Но почти ничего не сохранялось из бесчисленных открыток, писем, дневников и прочих свидетельств повседневной жизни мужчин и женщин из рабочего класса, а также бумаг мелких предприятий вроде лавки на углу или фермы на холме. Следовательно, и после расширения спектра исторических исследований прежняя сосредоточенность на политико-административных вопросах осталась неизменной. Если простые люди и вписывались в эту картину, то, как правило, в виде статистических данных, взятых из какого-нибудь старого административного обзора. Поэтому экономическая история строится вокруг трех источников сведений — это показатели общего уровня зарплаты, цен и безработицы; зафиксированные факты вмешательства политики в экономику на национальном или международном уровне; исследования конкретных профессий и отраслей с привлечением архивов самых крупных и процветающих фирм. Аналогичным образом история рабочего движения долгое время сводилась, с одной стороны, к исследованию взаимоотношений между трудящимися классами и государством в целом, а с другой — к изучению истории профсоюзов и других политических организаций рабочего класса, носящей более конкретный, но по сути ведомственный характер; причем понятно, что лишь наиболее крупные и успешные организации обычно создают архивы и заказывают труды по собственной истории. Специалистов по социальной истории, как и прежде, интересовали в основном процессы, происходящие в законодательной и административной сфере, например развитие го[17] сударства всеобщего благосостояния, или общие данные вроде численности населения, уровня рождаемости, среднего возраста вступления в брак, структуры домохозяйства и семьи. Если же говорить о новомодных течениях в исторической науке, то демография почти исключительно сосредоточивалась на общих показателях; в истории семьи, несмотря на ряд амбициозных, но плохо продуманных попыток «прорыва» в область истории чувств и эмоций, проявилась тенденция следовать принципам традиционной социальной истории; и даже в истории женщин многие годы первостепенное внимание уделялось политической борьбе за гражданское равноправие, главным образом за избирательное право. В каждой из этих областей, конечно, есть важные исключения, показывающие, что и при существующих источниках возможны разные подходы. Кроме того, даже в официальных архивах — например, в судебных документах — встречается удивительно много неиспользованных данных личного и бытового плана, с которыми можно работать поновому. Неизменный характер исторических трудов, вероятно, отражает приоритеты большинства профессионалов — даже если они уже не совпадают с приоритетами правящего класса — в век бюрократии, могущества государства, науки и статистики. Тем не менее истинным остается и утверждение, что создание исторических трудов принципиально иного типа на основе документальных источников дело по-прежнему чрезвычайно трудное, требующее особой изобретательности. Об этом свидетельствует тот факт, что и «Формирование английского рабочего класса» (1963) Э. П. Томпсона, и «Первое движение цеховых старост» (1973) Джеймса Хинтона во многом основы вались на донесениях платных государственных осведомителей, относящихся соответственно к
началу XIX в. и к периоду Первой мировой войны. Если историки-социалисты вынуждены писать свои труды по документам полицейских шпионов, то понятно, что это сильнейшим образом ограничивает полноту исследований. Надгробья, увы, мы не можем проинтервьюировать, но по крайней мере в том, что касается Первой мировой войны, да и более ранних событий конца XIX в., устная история готова обеспечить творчески мыслящего исследователя богатыми и разнообразными источниками. В самом общем плане можно сказать, что история приобретает новое измерение, как только в качестве «сырья» начинает использоваться жизненный опыт самых разных людей. Устная история дает нам источники, весьма напоминающие опубликованные автобиографии, но в гораздо более широком масштабе. Подавляющее большинство опубликованных автобиографий относится к узкой группе политиче[18] ских, социальных и интеллектуальных лидеров, и даже если историку посчастливится найти автобиографию, связанную с интересующими его конкретными местом, временем и социальной группой, в ней может почти или совсем не уделяться внимания изучаемой им проблеме. И напротив, специалисты по устной истории могут точно определить, кого им интервьюировать и о чем спрашивать. Интервью к тому же является методом выявления письменных источников и фотографий, которые невозможно обнаружить иным путем. Мир ученого уже не сводится к истрепанным томам старой описи. Исследователи устной истории теперь могут мыслить «по-издательски»: подумать, какие сведения им нужны, отыскать и получить их. Для большинства известных направлений исторической науки важнейшим преимуществом этого нового подхода является, наверное, возможность посмотреть на имеющиеся данные под другим углом. Специалист по политической истории рабочего класса может сопоставить заявления государственных чиновников или профсоюзных лидеров с мнением простых рабочих — пассивных или активистов. Несомненно, это позволит более реалистично реконструировать прошлое. Реальность сложна и многомерна, и главной ценностью устной истории можно считать ее способность воссоздать первоначальное многообразие точек зрения, что важно не только при написании исторических трудов. Большинство историков открыто или завуалированно высказывают свои оценки — и это правильно, ведь социальные задачи истории требуют понимания прошлого, прямо или косвенно связанного с настоящим. Современные историки-профессионалы не так откровенны в выражении своей общественной позиции, как Маколей или Маркс, поскольку считается, что недвусмысленно заявленная предвзятость противоречит критериям научности. Но общественная позиция обычно все равно присутствует, пусть даже в самой скрытой форме. Историку достаточно просто уделить главное внимание тем общественным деятелям, которыми он восхищается, и обильно их цитировать, не высказывая напрямую собственного мнения. Поскольку большинство существующих архивных документов отражает точку зрения властей, то неудивительно, что суд истории чаще всего выносит решения в пользу сильных мира сего. Устная история, напротив, создает условия для куда более справедливого суда: можно вызвать свидетелей из низших классов, из числа обездоленных или побежденных. Она позволяет более реалистично и объективно воссоздавать прошлое, подвергать сомнению «официальную версию», тем самым оказывая радикальное влияние на социальные цели исторической науки в целом. [19] В то же время для большинства направлений исторических исследований устная история означает и определенное «смещение фокуса». Так, специалист по истории образования
начинает интересоваться жизнью детей и студентов, а не только проблемами преподавателей и администраторов. Военный историк может, выйдя за рамки стратегии командования и оснащения войск, выяснить условия службы и отдыха, а также настроения в казарме или на нижней палубе. Ученый, занимающийся социальной историей, может в своем исследовании перейти от бюрократов и политиков собственно к проблеме бедности, проанализировать, что думали бедняки о социальном работнике и что они чувствовали, столкнувшись с его отказами. Специалист по политической истории может «увидеть» избирателя на работе и дома; возможно, ему даже удастся понять рабочих-консерваторов, у которых не было своих газет и политических организаций. Экономист способен наблюдать за предпринимателем и рабочим в их социальной ипостаси, а также в процессе повседневного труда — и тем самым приблизиться к пониманию типичных экономических процессов со всеми их преимуществами и противоречиями. В некоторых областях устная история позволяет не только изменить угол зрения, но и открыть новые важные направления для исследования. Историки рабочего движения, например, впервые получают возможность эффективно изучать «несоюзное» большинство рабочих-мужчин, женщин-работниц, повседневную жизнь на производства и ее воздействие на семью и общество. Они уже не ограничиваются рамками тех профессий, где существуют профсоюзы, или тех, что получили в свое время известность и стали объектом расследований из-за стачек или крайней бедности. Исследователи развития городов могут переключиться с хорошо изученных «проблемных» зон вроде трущоб на другие типичные формы общественной жизни города — например, на рабочие поселки, торговые городки или пригороды, где селится средний класс, — выявляя местные социальные особенности, прослеживая, как соседи и родня помогают друг другу, как люди работают и проводят досуг. Они даже имеют возможность «взглянуть изнутри» на историю иммигрантских групп — подобные исследования в Англии, несомненно, будут приобретать все большее значение, документальные же материалы обычно дают об этом лишь общее представление как о социальной проблеме. Такие же возможности — и многие другие — открываются и перед специалистами по социальной истории, изучающими, к примеру, досуг и культуру рабочего класса или преступность с точки зрения мелкого браконьера, магазинного [20] воришки или несуна, часто остающихся безнаказанными и пользующихся снисходительным отношением в обществе. Однако самым удивительным образом устная история преобразует, пожалуй, такую дисциплину, как история семьи. И правда, без устных свидетельств историк мало что может узнать, например, о контактах обычной семьи с соседями и родственниками, об отношениях внутри ее самой. Роль мужа и жены, воспитание девочек и мальчиков, эмоциональные и материальные конфликты, зависимость, проблема «отцов и детей», ухаживание, сексуальное поведение в браке и вне его, предохранение от беременности и аборты — все эти проблемы были тайной за семью печатями. Какие-то догадки можно было сделать на основе общей статистики или свидетельств немногочисленных (и, как правило, пристрастных) наблюдателей. Результатом была научная скудость, которую Майкл Андерсон в своем блестящем, богатом гипотезами, но абстрактном исследовании «Структура семьи в Ланкашире XIX в.» (1971) удачно определил как кривобокий, пустой остов. С помощью интервьюирования теперь стало возможным создать куда более полную историю семьи за последние девяносто лет, установить ее основные черты и изменения в зависимости от времени и места, на протяжении жизненного цикла и в отношении обоих полов. Впервые становится практически достижимым изучение истории детства. А учитывая приоритет семьи — домашнего хозяйства и материнства — в жизни
большинства женщин, можно сделать вывод об аналогичном прогрессе в изучении истории женщин. Во всех перечисленных отраслях исторической науки с привлечением новых данных «снизу», со сменой угла зрения и формированием новых направлений для исследования, с опровержением некоторых гипотез и общепризнанных среди историков точек зрения, с фокусированием внимания на больших группах людей, прежде игнорировавшихся, нарастает процесс преобразований. Спектр научных исследований расширяется и обогащается; одновременно меняется и его социальная миссия. Попросту говоря, история становится демократичней. Хроники царствований дополняются жизненным опытом простых людей. Но у этих перемен есть и другое, не менее важное измерение. Процесс написания истории меняется вместе с ее содержанием. Использование устных свидетельств ломает барьеры между летописцем и читателем, между образовательным учреждением и внешним миром[2]. Такие изменения связаны с изначально творческой и коллективной природой метода устной истории. Конечно, уже записанные устные свидетельства могут, да и должны использоваться отдельными учеными в библиотеках точно так же, как и любой другой тип документальных [21] источников. Но удовлетвориться этим значит лишиться главного преимущества устноисторического метода: его гибкости, способности выявлять данные именно там, где нужно. Как только историки обращаются к интервью, они неизбежно начинают работать совместно с другими людьми — как минимум с теми, кого они интервьюируют. А для успешного интервью требуются совершенно новые навыки, в том числе понимание человеческих взаимоотношений. Одни обретают эти навыки почти моментально, другие должны им обучиться; но в отличие от постепенного процесса обучения и накопления информации, что дает столько преимуществ опытному профессионалу-историку при анализе и интерпретации документов, научиться эффективному интервьюированию можно довольно быстро. А потому в ходе «полевых исследований» историки, во многих отношениях сохраняя преимущества профессиональных знаний, должны оторваться от письменного стола ради обмена опытом в процессе человеческого общения. Благодаря таким характеристикам устная история парадоксальным образом отлично подходит для работы по проектам как групповым, так и осуществляемым отдельными учащимися в школах, университетах, колледжах, на курсах для взрослых или в культурных центрах. Такую работу можно вести где угодно. В любом уголке страны в изобилии найдутся темы для исследования: история местной промышленности или ремесел, социальные отношения в конкретном сообществе, культура и диалекты, изменение тендерных ролей на работе и семье, воздействие войн и забастовок и т.д. Во всех этих областях проект по устной истории будет весьма уместен. К тому же он отлично продемонстрирует, если речь идет об исторических корнях какой-то современной проблемы, связь исторического исследования с сегодняшним днем.(…). [31] Возможность использования истории для таких конструктивных в социальном и личностном плане целей связана с самой природой устно-исторического подхода. Ведь его предмет — жизни отдельных людей, а любая жизнь представляет интерес. К тому же основан он просто на устной речи и не требует особого литературного дара. Более того, магнитофон позволяет не только записывать, но и воспроизводить историю в живом изложении. В подборке пленок и слайдов «Вспоминаем» или в музейной демонстрации кустарных технологий, или просто в беседе на исторические темы человеческий голос, свежий и неповторимый, неизменно придает «вторжению» прошлого в настоящее
удивительную непосредственность. Слова могут складываться в неграмотные фразы, но это лишь усилит их выразительность. Они буквально оживляют историю. Из этих слов можно почерпнуть нечто большее, чем просто содержание. Записи демонстрируют все богатство способностей самых разных людей выражать свои мысли. Автор многочисленных книг Джордж Юарт Эванс показал, что диалект сельских батраков Восточной Англии[3], долго служивший предметом насмешек у местных землевладельцев за чрезвычайную невнятность, несет в себе чосеровскую грамматическую [32] и выразительную силу, которой трудно найти эквивалент в «правильном» английском. С подобными открытиями специалисты по устной истории сталкиваются везде, где бы они ни работали. Магнитофон позволил впервые по-настоящему понять язык простых людей и, в частности, оценить мастерство рассказчиков. Еще несколько лет назад педагоги вслед за Бэзилом Бернстайном считали, что рабочий жаргон является фатальным недостатком, ограничением, не позволяющим выходить за пределы выражения простейших мыслей. Но при помощи магнитофона журнал «Лэнгвидж энд класс уоркшоп» («Мастерская по изучению языка и общественных классов») сумел опровергнуть теории Бернстайна, публикуя расшифровки звукозаписей; а Америке же «городской фольклор» уже стал признанным литературным жанром. Однако, вероятно, пройдет немало времени, прежде чем такая переоценка получит всеобщее признание. Пока же одной из главных социальных задач устной истории — в рамках специальных проектов или при прямом цитировании в исторических трудах — является внушение простым людям уверенности в собственной речи. Определив эту задачу, специалисты по устной истории довольно далеко ушли от первоначальной цели, что, несомненно, чревато конфликтными ситуациями. К примеру, в том, что касается самих интервью, обоснованную критику вызывают прежде всего отношения с интервьюируемым, когда принадлежащий к среднему классу профессионал определяет, с кем ему говорить и что обсуждать, а потом исчезает с записью истории жизни человека, который больше никогда об этой записи не услышит, а если и услышит, то, возможно, возмутится, что его слова истолкованы неверно. С социальной точки зрения предпочтительнее другой сценарий — группа добровольцев или открытое публичное собрание, сфокусированные на дискуссии на равных и на публикации результатов для местных жителей, — или индивидуальные сеансы записи, представляющие собой скорее беседу, чем «срежиссированное» интервью. Но и такой альтернативный подход имеет свои недостатки.(…). [34] Отношения между историей и обществом не должны быть односторонними в любом направлении, это должна быть серия обменов, диалектическое взаимодействие между информацией и интерпретацией, между преподавателями и аудиторией, между социальными классами и между поколениями. Здесь хватит места для любой разновидности устной истории, что предполагает и множество различных социальных последствий. Но, по сути, все они взаимосвязаны. Устная история — это история, построенная вокруг людей. Она наполняет жизнью историю как таковую и расширяет ее масштаб. Она позволяет найти героев не только среди вождей, но и среди безвестного большинства народа. Она побуждает преподавателей и студентов к совместной работе. Она привносит историю внутрь сообщества, чтобы затем сделать ее общим достоянием. Она помогает наименее защищенным людям, особенно старикам, обрести достоинство и уверенность. Она способствует контактам — а значит, и взаимопониманию — между социальными
классами и между поколениями. А отдельным историкам и тем, с кем они делятся мыслями, она дает ощущение принадлежности к определенному месту и времени. Одним словом, она помогает людям полнее ощущать себя людьми. И, что не менее важно, устная история бросает вызов общепризнанным историческим мифам, авторитарности суждений, заложенной в научной традиции. Она способствует радикальному преобразованию социального смысла истории. Историки и устная история (85.36 Kb) [35] Широко используемый ныне термин «устная история» появился относительно недавно, как и магнитофон; и само его возникновение крайне важно для будущего. Но это не означает, что столь же ново и собственно понятие устной истории. На самом деле устная история возникла одновременно с историей как таковой. Она была первой разновидностью истории. И лишь совсем недавно умение обращаться с устными источниками перестало считаться качеством, присущим великому историку. Когда известный французский историк середины XIX в. Жюль Мишле, профессор Эколь Нормаль, Сорбонны и Коллеж де Франс, приступал к своей «Истории Французской революции» (1847-53), он решил, что письменные документы будут лишь одним из многих источников. К его услугам была собственная память: он родился в Париже в 1798 г. — еще и десяти лет не прошло после штурма Бастилии. К тому же десять лет он систематически собирал устные свидетельства за пределами Парижа. Его намерением было уравновесить данные официальных документов политическими суждениями, бытующими в устной традиции: Когда я говорю «устная традиция», я имею в виду национальную традицию, складывающуюся из мнений отдельных людей: то, что говорили и повторяли все — крестьяне, горожане, старики, женщины, даже дети; то, что можно услышать, если какнибудь вечером заглянуть в деревенскую таверну; то, что можно почерпнуть, если, встретив на дороге праздного путника, затеять с ним разговор о дожде, о времени года, потом о высоких ценах на продукты, потом о временах Императора, а потом о Революции. [36] Мишле определенно умел слушать и «разговорить» информанта. У него также было четкое представление, в чем устные свидетельства более надежны, а в чем менее. Он считается выдающимся ученым для своего времени, но в его методах не было ничего из ряда вон выходящего. Тем не менее всего за сто лет историческая наука настолько отошла от собственных традиционных методов, что профессор Джеймс Вестфолл Томпсон в своей монументальной «Истории исторической науки» прокомментировал приведенный отрывок из Мишле как описание «странного способа сбора исторических данных»[1]. Почему ситуация диаметрально изменилась? На каких этапах устная история утратила свое первоначальное значение? Одна из главных тому причин станет понятной, стоит лишь оценить место устной истории в обществе до возникновения письменности. На этой стадии вся история была устной. Но заучивалось и все остальное: ремесла и навыки, время дня и года, расположение небесных тел, географические понятия, законы, речи, сделки. И сама устная традиция была весьма разнообразна. Ян Вансина в своем классическом труде «Устная традиция: исследование исторической методологии» (1965)[2] выделил в африканской устной традиции пять
категорий запоминаемого. Во-первых, это формулы: заучивание формулировок, ритуалов, лозунгов и титулов. Во-вторых, географические названия и имена. Затем официальная и неформальная поэзия — историческая, религиозная или личная. Четвертую категорию составляют рассказы — исторические, дидактические, художественные или личные. И, наконец, пятую — юридические и иные комментарии. Не во всех африканских обществах эти категории встречаются в полном наборе. Официальная поэзия и историческая проза, например, возникают лишь на относительно высоком уровне политической организации общества. Тем не менее в большинстве обществ, как правило, существует значительный спектр устных источников. Социальное значение некоторых разновидностей устной традиции привело также к выработке надежных механизмов для ее передачи из поколения в поколение с минимумом искажений. Так, на практике коллективные свидетельства относительно исполнения ритуалов, разрешения споров, передачи знаний и декламации при вступлении в должность позволяли веками сохранять точные формулировки текстов, иногда устаревших настолько, что их уже никто не понимал. Традиции такого рода напоминают юридические документы или священные книги, а их носители при многих африканских дворах становятся высококвалифицированными специалистамичиновниками. В Руанде, например, за сохранение разных традиций отвечали генеалоги, хронисты, придворные певцы и абииру. Генеалоги, абакурахвенге, долж[37] ны были помнить списки королей и королев-матерей; хронисты, абатеекерези, — важнейшие события разных правлений; придворные певцы, абасизи, были хранителями панегириков королям, а абииру — тайн династии. «Без нас имена королей канули бы в небытие, мы — память человечества», — справедливо утверждали «поющие славу»: «Я учу королей истории их предков, чтобы жизни древних могли послужить им примером, ведь мир стар, но будущее вырастает из прошлого»[3]. Важная роль всегда принадлежала также деревенским сказителям, которые чаще, чем придворные специалисты, доносят предания до наших дней. Их аналоги встречаются во многих других культурах; в скандинавской, например, это были скальды, а в индийской — раджпуты. Драматическую встречу с одним из таких западноафриканских сказителей — гриотов описал Алекс Хейли в рассказе о поисках своих предков, позднее изложенном в популярной полубеллетристической книге «Корни» (1976). В его семье существовало предание — явление весьма редкое для черных американцев — о том, как их самого дальнего предка привезли в колонии в качестве раба, с упоминанием некоторых деталей: что его поймали, когда он рубил дрова; что его африканское имя было Кинтай; что он называл гитару «ко», а реку — «Камби Болонго»; что он прибыл в «Наплис» и под английским именем Тоби работал на «масу Уильяма Уоллера». Хейли удалось подтвердить историю своей семьи в Америке архивными данными начиная с объявления в «Мэриленд газетт» за октябрь 1767 г. о «новоприбывших рабах на продажу» с корабля «Лорд Лигонье» и в купчей, заключенной между братьями Джоном и Уильямом Уоллерами на «одного негра-раба по имени Тоби». Но это было уже после кульминационного момента поисков Хейли на другой стороне Атлантики, когда, как сейчас представляется, энтузиазм завел его гораздо дальше, чем позволяли факты. Было установлено, что его предок говорил на языке мандинго, а «Камби Болонго» — это река Гамбия; затем, уже в Гамбии, он узнал, что существует древний семейный клан Кинте. Уже неплохо. Дальнейшие поиски привели к тому, что в крохотной далекой деревушке в глубине страны был найден сказитель этого клана — гриот. В сопровождении переводчиков и музыкантов Алекс Хейли в конце концов добрался и туда. «Издали я увидел этого маленького человечка в шляпе без полей и в светлой накидке, и даже на расстоянии чувствовалось в нем "нечто"». Вокруг Алекса Хейли полукругом собрались
люди, чтобы поглазеть на первого заехавшего к ним черного американца. Затем они повернулись к старику.(…). [39] По ряду причин установление Алексом Хейли своей принадлежности к клану Кинте представляется куда более сомнительным, чем он тогда полагал. Его гриот, не прошедший всех ступеней обучения традиционному знанию, не был идеальным носителем традиции, но, как и положено хорошему гриоту, искал в генеалогической картотеке своей памяти нужные слушателям сведения и, возможно, заранее представлял, чего хочет Хейли. В дальнейшем, когда он повторял свой рассказ, возникали разночтения в мелких деталях. Важнее другое — то, что африканские и американские поколения семьи плохо состыкуются, возможно в результате путаницы, часто встречающейся в устной традиции, а датировка представляется весьма слабой, учитывая, что европейские войска находились на данной территории очень долго. Тем не менее легко обнаружить другие примеры достоверности устной традиции в обществах, не имеющих письменности; например, в Древней Греции, где точность описания деталей старинных доспехов и названий заброшенных городов, что сохранялись в устной форме в течение 600 лет, пока не появились первые письменные варианты «Илиады», получила подтверждение в данных античной филологии и археологии. Так или иначе, рассказ Хейли удивительно точно доносит до нас важное значение хранителя устной истории в период, когда документирование событий, в просвещенных обществах еще не сделало публичные исторические откровения излишними. Мы уже не можем, подобно народу суахили, различать «живущих мертвых», чьи имена сохранились в устной традиции, и совершенно забытых. Современный генеалог работает один в тиши архива. Память лишилась властных полномочий, перейдя на обслуживание частных целей. Люди по-прежнему помнят ритуалы, имена, песни, истории, навыки, но теперь «последней инстанцией» и гарантией передачи сведений будущим поколениям является документ. Следовательно, именно традиционно существовавшие в обществе и особенно чтимые устные предания оказались самыми уязвимыми. И наоборот, личные воспоминания и семейные предания, редко переносимые на бумагу, потому что большинство людей не считают их особенно важными для других, стали наиболее распространенным источником устной исторической информации. Другие же устные традиции, например игры, баллады, песни и исторические рассказы, сосредоточиваются сегодня, как правило, лишь в маловлиятельных социальных группах — среди детей, городской бедноты, жителей изолированных деревень. А самой силь[40] ной коллективной памятью обладают притесняемые группы-изгои. В гэльскоязычных общинах на северо-западе Британии до сих пор, как будто это случилось вчера, помнят «очистки земель»[4]в Шотландии XVIII в., когда мелкие фермеры были изгнаны из своих старых поселений на морское побережье. Во Франции в семьях вандейских роялистов история их сопротивления республиканцам передавалась из уст в уста целых 150 лет. Или, что еще примечательнее, в населенных протестантами долинах Севеннских гор семейные предания и сегодня дают более точное представление, чем документы, о беспрецедентной, а значит, искаженно представленной в официальных донесениях партизанской войне «камизаров» (белорубашечников) в 1702-04 гг., в ходе которой их предки-крестьяне успешно отразили натиск войска Людовика XIV и отстояли свою веру. Таким образом, изменение социального статуса носителей устной традиции четко связано с длительным процессом падения ее престижа и, парадоксальным образом, с ее нынешней радикальностью[5].
В Западной Европе это происходило очень медленно. Первые письменные исторические труды появились около 3 тыс. лет назад. В них фиксировалась существующая устная традиция, относящаяся к далекому прошлому, и постепенно складывалось летописание настоящего. Поскольку в Европе этот этап начался довольно рано, его легче проследить там, где это произошло позднее, — на основе систематического сбора исторических преданий среди простолюдинов древнекитайским придворным историком Сыма Цянем (145 или 135 — ок. 86 до н.э.) или среди знатных семей по приказу японского императора в VIII в.; или воспоминаний о пророках в мусульманском мире IX в.; или ценнейших сведений об истории и культуре ацтеков до испанского завоевания, записанных по воспоминаниям стариков Саагуном[6] и испанскими монахами-францисканцами в Мексике в середине XVI столетия. Но мы знаем, что уже на самой ранней стадии несколько выдающихся европейских историков пытались дать оценку своих источников. Метод Геродота, жившего в V в. до н.э., к примеру, заключался в розыске и расспросе очевидцев. В III в. н.э. Лукиан уже советует будущему историку обращать внимание на мотивы своего информанта, а Геродиан достаточно часто ссылается на свои источники, определяя для читателя порядок их значимости: древние авторитеты, дворцовая информация, письма, заседания сената, другие свидетельства. В начале VIII в. Беда Достопочтенный в предисловии к своей «Церковной истории народа [41] англов» тщательно проводит различие между источниками. В отношении большинства английских провинций ему приходилось полагаться на устные предания, присланные ему другими монахами, но ему удалось поработать и с архивами в Кентербери и даже получить копии писем из папских архивов через одного лондонского священника, побывавшего в Риме. Но больше всего он был уверен в данных о своей родной Нортумбрии, где «я полагаюсь не на одного какого-то автора, а на бесчисленных надежных свидетелей, знающих или помнящих факты, а также на то, что я знаю сам»[7]. Отношение Беды к источникам и его убежденность в том, что больше всего исследователю можно доверять там, где он мог лично собрать устные свидетельства очевидцев, разделялись всеми наиболее критически настроенными историками вплоть до XVIII в. включительно — не говоря уже о множестве современных им не столь дотошных хронистов и агиографов. Ни распространение книгопечатания, ни светский рационализм Возрождения не привели к каким-либо изменениям в сложившемся отношении к источникам. Это не покажется таким уж удивительным, если мы поймем, что типичный ученый скорее слышал чтение, чем сам читал появившиеся печатные книги. А когда правда была особенно важна, ее надо было высказать устно. Папы выносили свои окончательные решения о католической доктрине ex cathedra[8], а суды как в христианском, так и в мусульманском мире, быстро убедившись в том, как легко подделать письменные хартии, настаивали на заслушивании свидетелей, потому что только так их можно было подвергнуть перекрестному допросу. Даже счета ежегодно проверялись вслух или подвергались «аудиту». Надо сказать, на практике известные историки были не столь осторожны, как Беда. Например, Гвиччардини, итальянский ученый XVI в., избегает прямого цитирования документов, полагая, что его собственная принадлежность к описываемому времени является достаточной гарантией правдивости. Кларендонова «История мятежа и гражданских войн в Англии» (1704) написана в той же манере, хотя автор часто ссылается на воспоминания и даже не поленился изучить протоколы палаты общин за те десять лет, когда он не являлся ее членом. Епископ Бернет в «Истории его времени» (1724) не столь категоричен, но и он признает первостепенную важность устных источников, обращаясь с ними весьма аккуратно. Он регулярно ссылается на авторов приводимых историй, а если свидетели не согласны друг с другом — сопоставляет их версии. И напротив, опубликованные источники, по его мнению,
[42] имеют меньшую ценность: «Я оставляю все общие рассуждения обычным книгам. Если я когда и ссылаюсь на выдержки из книг, то отчасти затем, чтобы не терялась нить повествования»[9]. Удивительней, пожалуй, другое — то, что мы не видим особых изменений, по крайней мере в подходе к источникам по недавнему периоду, у историков-просветителей XVIII в. Конечно, Вольтер довольно цинично относился к передаваемым из поколения в поколение «абсурдным» мифам устной традиции далекого прошлого, которые были первоначальным «фундаментом истории», высказываясь в том духе, что чем древнее их происхождение, тем меньше их ценность, ведь «они теряют часть достоверности при каждом новом пересказе». Он радовался, что «пророчества, чудеса и видения теперь уходят обратно в область фантазии. История же нуждается в просвещении философией». От современных историков Вольтер требовал «больше деталей, тщательно выверенных фактов». Впрочем, для собственных трудов он собирал как устные, так и документальные свидетельства, но редко ссылался на источники, а его общие замечания позволяют предположить, что он не делал между ними различий. Так, в своей «Истории Карла XII» (1731) он похвалялся, что «не осмелился туда включить ни одного факта, не проконсультировавшись с абсолютно надежными очевидцами». После публикации этого труда он приводил в качестве доказательства его достоверности одобрительное письмо от польского короля, который «сам был очевидцем» некоторых из описываемых событий. Он также оправдывал отсутствие ссылок на источники в своей книге «Век Людовика XIV» (1751) тем, что «события первых лет, известные каждому, требовалось лишь показать в нужном свете, а что касается более поздних событий, то автор говорит о них как очевидец». И наоборот, в «Истории России в царствование Петра Великого» (1759-63) он счел необходимым назвать, по крайней мере в начале книги, «своих поручителей, главный из которых — сам Петр Великий»[10]. В этой работе он пользовался документами, которые русские чиновники отбирали, копировали и посылали ему в Женеву. Удивительно, что Вольтер, придавая особое значение личным свидетельствам, почти не осознавал, что и в личной оценке монархом своего царствования, и в подборке документов, сохраненных и даже отобранных царскими властями, могут быть искажения. Более того, Вольтер-историк имел немало выдающихся почитателей. Джеймс Босуэлл записал ход дискуссии, состоявшейся однажды за завтраком в 1773 г. между Сэмюелом Джонсоном, оставившим работу по систематизации английского языка и прелести Лондона ради опыта прямого соприкосновения с примитивным обществом Шот[43] ландских островов, и двумя ведущими эдинбургскими просветителями — адвокатом лордом Элибанком и историком-философом Уильямом Робертсоном, ректором университета. Следует отметить, что ранее Джонсон отстаивал значение свидетельств простолюдинов при написании биографий, считая, что «из краткой беседы с одним из слуг человека можно почерпнуть больше знаний о его реальном характере, чем из формального и ученого повествования, начинающегося с его родословной и заканчивающегося его похоронами». Но за уже упомянутым завтраком, когда разговор зашел о последнем крупном восстании шотландских горцев против английского владычества — мятеже 1745 г., Джонсон согласился, что «это была бы отличная тема для исторического труда», но на сомнения Элибанка — «может ли хоть один человек, живущий в наше время, рассказать о нем [мятеже] беспристрастно?» — возразил, сославшись на метод Вольтера при создании «Людовика XIV»: «Говоря с людьми, участвовавшими в нем с обеих сторон, и записывая все услышанное, можно со временем
собрать материал для хорошей книги. Подумайте, ведь поначалу вся история была устной». Его решительно поддержал шотландский историк, также знакомый с Вольтером: «Давно настало время собрать эти сведения, как предлагает доктор Джонсон, ведь многие люди, взявшиеся тогда за оружие, уже уходят от нас; к тому же теперь и виги, и якобиты уже могут говорить более сдержанно»[11]. Не случайно этот удивительно ранний призыв к осуществлению устно-исторического проекта прозвучал именно тогда. Начинался период больших перемен в самой природе исторической науки, связанных с двухвековым развитием книгопечатания, — произошел количественный и качественный скачок в области доступных историку ресурсов. Возьмем, например, работу «Новый метод изучения истории: рекомендация более простых и полных указаний по совершенствованию этой науки», опубликованную Лангле дю Френуа, библиотекарем принца Савойского, в 1713 г. и в дальнейшем переведенную на голландский, немецкий и английский языки. Вообще-то, в самом предложенном там методе ничего особенно нового нет — Френуа даже утверждает, что историки, сочетающие «добросовестные исследования с огромным практическим опытом», значительно превосходят тех, «кто запирается в кабинете и там изучает, полагаясь на сделанное другими, те факты, о которых сам не сумел узнать»[12]. Куда примечательней второй том его книги, поскольку он целиком представляет собой библиографию примерно из 10 тыс. названий исторических трудов на основных европейских языках. Сам факт составления такого списка литературы говорит о том, что к тому времени уже сформировалось значительное [44] научное сообщество. Он также демонстрирует уровень развития базовых профессиональных ресурсов историка. Английский ученый, например, мог теперь пользоваться серией трудов по истории графств и отдельных местностей, биографий и биографических сборников, записками путешественников. Печатались подборки церковных записей, рукописных хроник и средневековых официальных документов. В книге епископа Уильяма Николсона «Английская историческая библиотека» уже содержалась критическая библиография. Формировался механизм написания истории «из кабинета»: по крайней мере некоторые историки могли теперь отказаться от полевых исследований, полагаясь на документы и устные источники, опубликованные другими. Тем не менее непосредственным результатом огромного роста числа опубликованных источников, продолжавшегося на протяжении всего XVIII в., стало несомненное обогащение исторической науки. Вольтер мог с полным основанием настаивать, чтобы хороший современный историк уделял «больше внимания обычаям, законам, нравам, торговле, финансам, сельскому хозяйству, населению. С историей происходит то же, что с математикой и физикой. Охват ее чрезвычайно расширился»[13]. Особенно заметно сказалось длительное воздействие перемен на трудах Маколея, чья «История Англии» (1848-55) с коммерческой точки зрения была, вероятно, самой популярной исторической книгой на английском языке в XIX в. Маколея — политика-практика и мастера литературного стиля — можно рассматривать как наследника Гвиччардини и Кларендона. Но, возможно, самые блестящие страницы в его книге — это те, где он с позиции сельского сквайра описывает социальное положение городской и сельской бедноты. В качестве источников он использует материалы тогдашних обследований, стихи и романы, дневники и опубликованные воспоминания. Он также весьма интересно пользуется устной традицией. В историях о грабителях с большой дороги, занимавших «положение аристократов в воровском сообществе», рассказы об их свирепости и дерзости, частых вспышках великодушия и доброты, об их любовных похождениях, чудесных побегах... конечно, содержат немалую примесь вымысла; но это
не значит, что их не следует записывать; ведь несомненным и важным является тот факт, что подобным сказкам, правдивым или нет, наши предки внимали с жадностью и верой. Он приводит длинную цитату из гневной уличной баллады, которую называет «яростным и горьким криком труда против капитала», и [45] настаивает на использовании такого рода источников для социальной истории. «Простые люди того времени не имели привычки собираться на публичные дискуссии, или разглагольствовать, или писать петиции в парламент. Ни одна газета не выступала в их поддержку... Очень многое в их истории можно узнать только из баллад»[14]. Как историк многопрофильный, Маколей пользовался не только более широким кругом опубликованных источников, но и применял целый ряд других методов написания истории. Одним из авторитетных приверженцев устной традиции, на которых он ссылался, был сэр Вальтер Скотт. В молодости, до того как стать романистом, Скотт был адвокатом в приграничном районе, и одной из первых его публикаций стали «Песни шотландской границы» (1802) — сборник народных баллад, которые он со своим другом Робертом Шортридом услышал от сельских жителей. Интерес к народному творчеству в нем отчасти пробудил также еще более ранний сборник — «Сокровища древней поэзии», опубликованный в 1765 г. епископом Перси. Но могли ему попасться и другие труды подобного рода. Наибольшей известностью среди них пользовалась «Britannia» (1586) Уильяма Кемдена, содержавшая, помимо стихов, главы о развитии английского языка, о поговорках и именах. Это был один из основополагающих трудов в области исторического исследования языка и фольклора. В качестве примера другого подхода можно назвать радикальную работу популистов из Ньюкасла — Джона Брэнда и Джозефа Ритсона, которые считали изучение народной культуры долгом «друзей человека» и совмещали сбор произведений устного творчества с планами поддержки самовыражения народа, предполагавшими упрощение английского правописания на основе разговорного просторечия[15]. В дальнейшем Скотт внес значительный вклад еще в одну новую форму написания истории — исторический роман. Здесь он также лично собирал большинство необходимых ему устных свидетельств. В Шотландских горах, беседуя со старикамиякобитами, принимавшими участие в восстании 1745 г., Скотт понял самую суть тех событий. В Каллоденской битве погибла целая культура; кланы горцев были рассеяны или уничтожены, настал конец племенного общества и прежнего, принципиально иного образа жизни. Старики, с которыми он говорил, сами были настоящими «историческими документами», и встречи с ними помогли придать его произведениям достоверность, пронизывающую такие ранние романы, как «Уэверли», «Антикварий», «Роб Рой» и «Гай Меннеринг». Одновременно и подшучивая над собой, и желая отдать должное своим источникам, он ставил в качестве эпиграфа к некоторым романам предостерегающие строки Роберта Бёрнса: [46] A chiel"s amang you takin" notes An" faith he"ll prent it[16]. (Меж вами парень делает заметки, И уж поверьте, он их напечатает.) (…). Третьим типом исторического труда, особенно быстро развивавшимся с конца XVII в., стали биографические мемуары, где использование устных источников, естественно, всегда было признанным методом. Растущая популярность мемуаров привела к
появлению новых интересных исследовательских направлений. Прежде всего это относится к сборникам биографий, представлявшим целые социальные группы, а не просто выдающихся личностей. Самый знаменитый труд в этом жанре — «Краткие жизнеописания» Джона Обри, хотя и получил известность при жизни автора, но опубликован был лишь двести лет спустя, в 1898 г. Обри, писавший, что с детства «любил беседовать со стариками, как с Живой Историей», был обедневшим сельским дворянином, вынужденным превратить свое хобби в источник средств существования — работал на других в качестве помощника в исследованиях древности[17]. В ходе этой работы он изыскивал время для сбора [47] рассказов и данных великого множества источников, необходимых ему для создания коллективного портрета представителей своего социального круга — интеллигенции XVII в. Менее известным примером подобной работы на местном уровне является книга Ричарда Гофа «Проявления человеческой природы в истории Миддла» (Шропшир, 1833), написанная в 1706 г. и недавно вызвавшая интерес историков. В предисловии к переизданию У. Г. Хоскинс назвал ее уникальной книгой: «Она дает нам картину Англии XVII в. во всех ее восхитительных и разнообразных деталях, и в этом с ней не может даже сравниться ни одна другая из известных мне книг». Гоф начал с описания зданий прихода, но, дойдя до приходской церкви, использовал ее скамьи в качестве «каркаса» для социального исследования и, переходя от одной скамьи к другой, рассуждал о происхождении и роде занятий семей, их занимавших, увлеченно перечислял их взлеты и падения — пьянство, взяточничество или проституцию. Информация эта — не просто иллюстративный материал; с точки зрения современной науки ее ценность заключается в установлении основных демографических фактов и исправлении ошибочных толкований, которые могли быть сделаны на основе более традиционных источников вроде завещаний и приходских книг[18]. (Откровенность, с которой Гоф документирует скандальные подробности, пожалуй, действительно уникальна, а его внимание к людям, а не к институтам является одним из первых примеров ценной и редко встречаемой разновидности местной истории. Более поздним примером того же рода может служить «История и традиции Дарвена и его жителей» — стенографическая запись рассказа старожила, сделанная редактором местной газеты Дж. Г. Шоу и опубликованная в 1889 г. Еще более потрясающим феноменом, несомненно отражающим раннее появление на социально-политической сцене британского рабочего класса, стало значительное распространение в XIX в. чрезвычайно разнообразных автобиографий рабочих: интеллектуальных, политических и личных. У этого явления было несколько источников. Один из них — публикация жизнеописаний в качестве моральных образцов. Религиозные автобиографии пуритан-сектантов середины XVII в. были первыми произведениями такого рода, созданными выходцами из низших классов, а публиковавшиеся сборники «Духовный опыт» содержали, что еще менее характерно для той эпохи, даже свидетельства женщин. В XVIII в. также записывались рассказы об обращении и спасении — у французских гугенотов-камизаров или английских стариков-раскольников и первых методистов; а в 1820-х гг. один Исследователь северного уэслианства не только добился решения [48] Конференции о вменении в обязанность каждого суперинтендента собирать свидетельства первых методистов о рвении и страданиях, но даже поместил на фронтиспис своей книги собственноручный портрет девяностолетнего Ричарда Брэдли — одного из своих «живых оракулов»[19]. Другие биографии середины XIX в. редактировались авторами
религиозных памфлетов и издавались с предисловиями священников или под названиями вроде «Путь рабочего в мире». Мораль «секуляризовал» Сэмюел Смайлс, опубликовавший, помимо классической работы «Самопомощь: с примерами характера и поведения» (1859), сборники биографий машинистов, металлургов и инструментальщиков[20]. Приблизительно в том же ряду стоит и замечательная своей полнотой автобиография портного-самоучки Томаса Картера, опубликованная поборником морали и образования Чарлзом Найтом в 1845 г. Совсем иное направление представляли авантюрно-плутовские приключенческие мемуары. В XVIII в. они были обычно связаны с рискованными или любовными похождениями, но могли распространяться и на другие формы «низкого образа жизни»; их слегка напоминали более поздние автобиографии циркачей и браконьеров.(…). [49] Наконец, среди новых форм исторических сочинений к концу XVIII в. появились зачатки независимой социальной истории. На данном этапе еще не существовало профессионального разделения между процессами создания информации, построения социальных теорий и исторического анализа, так что они проходили иногда совместно, иногда по отдельности. В результате невозможно выделить зарождение «устноисторического» метода в общем развитии деятельности по сбору и использованию устных источников. Два примера из числа первых достижений в этой области связаны с Шотландией. В 1781 г. Джон Миллар опубликовал свое «Происхождение сословных различий», где выдвинул сравнительно-историческую теорию неравенства. Он не только предвосхитил Маркса, связав различные стадии отношений хозяин-слуга с изменениями в организации экономики, но при анализе «места и положения женщин в различные эпохи» дал еще и одно из первых исторических объяснений неравенства полов. В этом новаторском труде по исторической социологии Миллар пользовался широким кругом опубликованных источников, от произведений античных историков до описанных современными европейскими путешественниками социальных устоев на других континентах. Некоторое время спустя был сделан важнейший шаг в систематизации источников — выпущено первое «Статистическое описание Шотландии» (1791-99), свод современной и исторической информации о шотландском обществе, осуществленный с помощью приходских священников и отредактированный Джоном Синклером. На Британских островах исследование подобного масштаба не предпринималось со времен «Книги Страшного суда»[21]. Между тем в Англии Артур Янг, в ходе своих поездок изучавший ситуации «на местах», разработал важный метод социального исследования: в своих докладах о состоянии британского сельского хозяйства, имевших большое общественное влияние, он совмещал собственные наблюдения с интервью, взятыми у других людей. Позднее Уильям Коббетт[22] в своих путевых очерках использовал тот же метод для обоснования зачастую катастрофических социальных последствий экономического прогресса в сельском хозяйстве. Другие, не столь энергичные авторы пошли более коротким путем, в будущем приобретшим ключевое методологическое значение. Создание перво[50] го вопросника приписывается Дэвиду Дэвису, приходскому священнику из Беркшира, который изучал бюджеты сельских батраков и рассылал печатные тезисы своим потенциальным сотрудникам, которые, как он надеялся, начнут собирать аналогичную информацию в других районах страны. Наконец, в 1790-х гг. для очередного изучения положения бедняков Фредерик Идеи отправил в дорогу одного из первых интервьюеров современного типа — «чрезвычайно надежного и умного человека, более года
переезжавшего с места на место специально для получения точной информации согласно набору вопросов, которым я его снабдил»[23]. В XIX в. на фоне усиления дробления и специализации в науке развитие метода полевых исследований, исторического анализа и социальной теории быстрыми темпами пошло вперед. Это относится и к методологии самих полевых исследований. «Исследовательская» поездка, к примеру, стала специализацией антропологов в колониях, а опрос — социологов, работающих с «современными» обществами. Даже в применении метода опросных исследований разные европейские страны обнаружили резкие различия. Во Франции, Бельгии и Германии, а также в Британии опросы сначала были делом независимых филантропов, реформаторов медицины и иногда газет, а затем были взяты на вооружение в исследовательских целях официальными государственными структурами. Но когда во Франции, напуганной революционными событиями 1848 г., было предпринято первое enquete ouvriere (опрос рабочих), данные собирались не напрямую, а через хорошо организованный бюрократический аппарат на местах. В Германии материалы для социальных опросов, начатых в 1870-х гг., также всегда рассылались местным чиновникам, священнослужителям, учителям или землевладельцам, от которых ждали ответа в виде очерков по образцу французских и бельгийских enquetes. В Британии, напротив, был принят метод прямого сбора данных. Эта работа началась на регулярной основе с введением в 1801 г. института переписи населения, проводившейся каждые десять лет по указаниям из центра переписчиками по всей стране, — так возникла традиция общенационального опроса. Публиковались лишь суммарные результаты переписи. Но и проводившиеся парламентом и королевскими комиссиями социальные исследования, материалы которых стали издаваться в виде «Синих книг», также обычно осуществлялись путем интервьюирования, хотя и иного рода. Иногда проводилось исследование на месте, но обычно людей вызывали для опроса в специально созданный для этого комитет. Диалоги и споры между членами комитета и респондентами часто публиковались вместе с официальным до[51] кладом и представляли собой богатое собрание автобиографических и других устных данных. Их потенциал в качестве источников был сразу же реализован. Дизраэли при описании жизни рабочих в романах «Конингсби» и «Сибилла» использовал материалы «Синих книг». Карл Маркс также считал их весьма полезными.(…). Не менее значительным показателем меняющейся ситуации был тот факт, что Маркс имел возможность выбора. Ведь мы еще не перечислили все новые крупные шаги по формированию массива устных Данных для социальной истории. Помимо правительственных исследований, предпринимались также социальные опросы добровольными организациями. В конце 1830-х гг. в Лондоне, Манчестере и других городах уже существовали Статистические общества, состоявшие в основном из врачей, зажиточных предпринимателей и других представителей интеллектуальных профессий, которые внесли существенный вклад в разработку методов сбора и анализа социальной информации. Они проводили местные исследования условий жизни рабочего класса, впервые применив метод сплошного опроса по стандартной схеме силами нанятых интервьюеров с публикацией результатов в виде ста[52] тистических таблиц с кратким докладом-предисловием. Но при такой форме терялось большинство непосредственных свидетельств респондентов. Впрочем, возникла и альтернативная модель, представленная исследованиями, проводимыми газетами, — они получили распространение в 1840-х гг., а их кульминацией
стал опрос, осуществленный «Морнинг кроникл» под руководством Генри Мэйхью. Это исследование, предпринятое сразу после гигантской эпидемии холеры 1849 г., было названо «первым эмпирическим анализом бедности как таковой»[24]. Целью Мэйхью было продемонстрировать связь между уровнем заработка в промышленности и социальными условиями. Поэтому вместо сплошного опроса он применил метод анализа ситуации в ряде профессий с помощью «стратегической выборки». В каждой профессии он искал наиболее типичных работников на всех профессиональных уровнях, дополняя их свидетельства информацией, полученной от рабочих с необычно высокой зарплатой, с одной стороны, и бедствующих, пробавляющихся случайными заработками — с другой. Информацию он получал как по переписке, так и в виде прямых интервью — и для обоих случаев постепенно разработал детальный список вопросов. Но особенно потрясает сама его методика интервьюирования. Он определенно испытывал уважение к своим информантам, что было крайне редким явлением среди исследователей того времени. В его комментариях проявляется и эмоциональное сочувствие, и готовность выслушать чужую точку зрения. И действительно, изменение его собственной позиций показывает, что Мэйхью искренне был готов принять их аргументацию. Несомненно, такое отношение помогло ему стать своим человеком в рабочих семьях, которые охотно рассказывали интервьюеру о своей жизни и чувствах. Важно отметить, что с этим сочеталось и стремление Мэйхью передать слова респондентов как можно точнее. Он обычно брал интервью в сопровождении стенографа, чтобы все сказанное было немедленно записано, и в своих репортажах довольно значительное место уделял прямому цитированию. В работах Мэйхью как нигде можно услышать речь простых людей середины викторианской эпохи. Именно поэтому их читают до сих пор.(…). [60] Мысль о том, что документ — не просто бумага, а часть реальности, превращается здесь в страшноватую готическую иллюзию, в романтический кошмар. И все же это одна из психологических посылок, пронизывающих документально-эмпирическую традицию исторической науки в целом, и не только во Франции. В куда более осторожной, завуалированной форме та же мечта выражена, например, в таком шедевре английской профессиональной науки, как «"Книга Страшного суда" и вне ее» (1897) Ф. У. Мэйтлэнда. «Если мы хотим понять английскую историю, нам следует разобраться в правовой основе «Книги Страшного суда». Мэйтлэнд надеется, что в будущем все ее документы будут систематизированы, отредактированы, проанализированы. Только тогда, пишет он, «медленно, постепенно мысли наших предков, их обычные мысли об обычных вещах, можно будет снова вернуть к жизни...». Мечта ученого заключена даже в самом названии. «Книга Страшного суда» представляется мне не тем, что мы уже знаем, а тем, что еще предстоит узнать. То, что находится за ее пределами, пока скрыто в густой тьме, но единственный путь к нему лежит через норманнские документы»[25]. Именно документальная традиция стала в XIX в. главной дисциплиной в рамках новой профессиональной исторической науки. Она уходит своими корнями и в негативистский скептицизм эпохи Просвещения, и в архивные мечты романтиков. Мы уже встречались с шотландским историком Уильямом Робертсоном, когда тот завтракал с доктором Джонсоном. В своей «Истории правления Карла V» (1769) Робертсон открыто упрекнул Вольтера за отсутствие ссылок на источники. Сам же он предпринял необычайные усилия, чтобы его «История Шотландии» (1759) основывалась на оригинальных документах, и ему удалось привлечь материалы из семи крупных архивов, в том числе Британского музея, хотя «это благородное собрание» еще не открыто для публики... Государственные архивы, а также хранилища частных лиц уже были перерыты... Но многие важные бумаги ускользнули от внимания [других]... Моим долгом было искать эти документы, и я обнаружил, что такое неприятное занятие в
то же время весьма полезно... Знакомство с ними позволило мне во многих случаях исправить неточности, допущенные предыдущими историками. Таким образом, на этом этапе архивные изыскания рассматриваются как противная «корректорская», а не творческая работа. Тот же самый негативистский скептицизм побуждает Робертсона с ходу отвергать всю устную традицию ранней шотландской истории как [61] «сказки... невежественных хронистов». Историю Шотландии до X в. вообще не стоит изучать. «Все, что лежит за пределами короткого периода, охваченного достоверными анналами, туманно... это область чистых выдумок и домыслов, и ею следует полностью пренебречь»[26]. Труднее понять, почему этот скептический подход восторжествовал именно в XIX в. Парадоксальным образом тот же романтизм, что вдохнул жизнь в документальный метод, способствовал возникновению интереса к фольклору по всей Европе, возродив заслуженную славу великих произведений устной традиции — саг и эпосов. В Британии фольклорное движение развивалось независимо от профессиональной исторической науки силами местных любителей древности или литераторов, в основном самоучек, выстраивая собственную эволюционную теорию «выживания» на основе дарвиновской. Во Франции, а также в Италии — где интерес к народному творчеству прослеживается уже в XVIII в., в трудах философа и историка Вико, — фольклор стал определенно более признанным научным направлением. Но особенно прочны его позиции были в Скандинавии и Германии, где, как и в Британии, его сбор и публикация иногда осуществлялись и ранее, но на смену первоначальному «антиквариатству» пришла совершенная этнографическая методология с использованием историко-географического подхода для систематического поиска источников и их сравнительного исследования. В таком качестве фольклористика, как мы увидим, внесла непосредственный вклад в развитие современного устноисторического направления. В то же время не только в Скандинавии, но и в Германии ее постепенно стали рассматривать как важный путь к возрождению утраченного национального духа и культуры. Не менее важно и то, что в области философии истории романтизм привел к широкому признанию значения истории культуры и необходимости понимания иных стандартов мышления, характерных для предыдущих эпох, а в итоге — и понимания других обществ. Это с наибольшей полнотой проявилось в Германии, где самодостаточный Универсалистский рационализм Просвещения с самого начала встретил противодействие, в особенности со стороны Гердера, считавшего, что сама суть истории заключается в ее полноте и разнообразии. Это были уже первые шаги к культурному релятивизму. А в конце XIX в. Вена дала нам современный метод познания личности через психологию, а вместе с ним менее однозначное и более релятивистское отношение к роли личности в истории. К сожалению, германские специалисты по философии истории не проявили к психологии последовательного Интереса. Но возможность нового понимания исторической ценнос[62] ти индивидуальных жизнеописаний, несомненно, существовала, и по крайней мере один немецкий философ, Вильгельм Дильтей, иногда подходил к нему очень близко, как показывают некоторые из его рассуждений о смысле Истории: Автобиография — это наивысшая и самая поучительная форма, в которой мы сталкиваемся с пониманием жизни. Это видимый феноменальный, неповторимый жизненный путь, составляющий основу для понимания того, что именно породило его в
определенных обстоятельствах... Человек, ищущий связующие нити в истории собственной жизни, уже, с разных точек зрения, создал в этой жизни единство, которое теперь облекает в слова... В своей памяти он выделил и акцентировал самые важные, на его взгляд, пережитые им моменты; прочие же он обрек на забвение... Таким образом, первая проблема, относящаяся к пониманию и описанию исторических связей, уже наполовину решена самой жизнью[27]. Как случилось, что такая возможность была упущена? Почему документальный метод сузился настолько, что это вряд ли компенсируется даже триумфом в те же десятилетия его «германской модели»? Этот вопрос требует более полного изучения. Но частично объяснение, несомненно, следует искать в меняющемся социальном положении историка. В XIX в. историк превратился в исследователя-профессионала и, таким образом, приобрел более четкий и осознанный им самим социальный статус, что потребовало от него, как от любого профессионала, специального обучения в той или иной форме. Именно Германия дала первые примеры присуждения докторской степени за исследовательскую работу и систематического преподавания методологии истории. Инициатором профессиональной подготовки историков стал Леопольд фон Ранке после назначения его профессором Берлинского университета в 1825 г. Ранке было тогда уже тридцать — а дожил он до девяноста лет, — и в следующие десятилетия его научный семинар превратился в самый престижный центр подготовки историков в Европе. В чем-то он был человеком старомодным, скорее скептиком, чем романтиком, при всей своей очарованности немецким Средневековьем. Отвергнув романы Скотта как недостоверные с фактической точки зрения, он впервые принял решение в собственной работе избегать любых выдумок и домыслов, жестко придерживаясь фактов. Но в своем первом великом произведении — «Истории латинских и германских народов» (1824), несмотря на знаменитое «разоблачение» Гвиччардини и тезис о том, что в историческом сочинении следует показывать wie es eigentlich gewesen ist (как все [63] происходило на самом деле), он заявил и о своем неприятии науки ради науки; лишь на завершающей стадии работы он обратился к архивам для подтверждения своих гипотез. И хотя его «История папства» (1837) основывалась на более активных изысканиях, Ранке явно не разделял восхищения архивами, присущего его современнику Мишле. Более того, позднее у него выработался режим работы, позволявший избегать прямого контакта с архивами. Помощники-исследователи приносили документы к нему на дом и читали их вслух. Если поступало указание, помощник делал копию документа. Ранке ежедневно работал с 9.30 до 14.00 со своим первым помощником, с 19.00 — со вторым, а в промежутке гулял в парке в сопровождении слуги, обедал и ненадолго ложился спать. Важнее всего был его упорно-дотошный, критический дух. Он лично обучил более сотни выдающихся университетских историков Германии. Хотя участникам его научного семинара позволялось самим выбирать темы, Ранке заставлял их работать со средневековыми документами просто потому, что этими навыками было труднее всего овладеть. Когда же профессиональное обучение стало распространяться — сначала в 1860-х гг. во Франции, а затем по всей Европе и в Америке, — его организация основывалась на методе Ранке. Сорбоннские ученые К.-В. Ланглуа и Шарль Сейнобо начали свой классический учебник «Введение в изучение истории» (1898) с категорического утверждения: «Историк работает с документами. Документы ничем не заменишь: нет документов — нет истории»[28]. Документальный метод не только представлял собой идеальную учебную базу — он давал профессиональному историку еще три важных преимущества. Во-первых, написание монографии, исследование какого-то, пусть маленького, отрезка прошлого, основанное на оригинальных документах и, значит, хотя бы в этом смысле оригинальное, становилось
проверкой способностей молодого ученого. Во-вторых, с ним дисциплина приобрела свой особый научный метод, который — в отличие от работы с устными источниками — можно было назвать специализацией, отсутствующей у других. Такая самоидентификация на основе особой методики, например археологических раскопок, социологического исследования или полевой работы антрополога, была вообще характерна для профессионалов XIX в.; она обладала и дополнительной функцией — оценка квалификации становилась делом внутренним, Не подлежащим суду посторонних. Втретьих, росло количество историков, предпочитавших собственный письменный стол обществу как влиятельных богачей, так и простолюдинов, и для них изучение документов стало неоценимым средством защиты от социума. Обособленность позволяла им также претендовать на объективность и бесприст[64] растность, а потом подводила к убеждению, что изоляция от общества является профессиональным достоинством. Не случайно колыбелью научного профессионализма стала Германия XIX в., где университетские профессора составляли узкую элитарную группу в составе среднего класса, совершенно обособленную от реалий политической и общественной жизни по причине изоляции в провинциальных городках, отсутствия всякого политического влияния и острого, чисто немецкого ощущения статусной иерархии. В Британии эти тенденции в полной мере проявились довольно поздно. Хотя епископ Стаббс превратил конституционные документы чуть ли не в «священное писание», выдающиеся историки конца XIX в. вроде Торольда Роджерса и Дж. Р. Грина не подумали снабдить главные свои труды сносками, и даже «Кембриджская современная история», работа над которой началась в 1902 г. — в качестве «завершающей стадии состояния исторического знания» — по инициативе лорда Актона, первоначально планировалась без сносок[29]. Научная элита по-прежнему сохраняла широкие связи — по родственной и карьерной линии — с лондонским высшим светом и миром политики. Так, Беатриса и Сидней Вебб в разгар своей политической деятельности в Комиссии по законодательству о бедных писали главу об общественных движениях для «Кембриджской современной истории»; а Р. С. К. Энсор, автор весьма удачного тома «Оксфордской истории» об Англии в 1870-1914 гг. (1934), большую часть жизни занимался журналистикой, политикой и общественной деятельностью. Знаменитая книга Льюиса Нэмира «Политическая система в начале правления Георга III», пробившая брешь в традиционной «вигской исторической школе», появилась лишь в 1929 г. Наконец, докторская диссертация стала стандартным «пропуском» в профессию историка только с расширением сети университетов после Второй мировой войны. Так что британские историки лишь сравнительно недавно смогли оценить все ее преимущества и недостатки. К тому времени идеальный момент для документального метода уже прошел, тем более что у него всегда были свои критики. Даже Ланглуа и Сейнобо предостерегали от «умственных деформаций», к которым критический метод привел в Германии: там текстуальная критика утонула в незначительных подробностях, отделившись настоящей пропастью не только от культурного процесса в целом, но и от более общих вопросов самой исторической науки. «Некоторые из самых искусных критиков просто превращают свое умение в ремесло, совершенно не задумываясь о целях, средством достижения которых является их искусство». Высказались они и о той легкости, с какой [65] возникает «инстинктивное доверие» к любому документальному свидетельству (характерно, что они указали мемуары как вид документов, заслуживающий «особого
недоверия»), и призвали к критическому анализу и сопоставлению источников для установления фактов: «Любая наука строится на сочетании наблюдений: научный факт — это центр, где сходятся несколько разных наблюдений». Р. Дж. Коллингвуд повторил их первый тезис в «Идее истории» (1946), осудив метод подготовки специалистов, «приводящий к выводу, что законной проблемой для исторического исследования является только проблема микроскопическая или та, которую можно рассматривать как группу микроскопических проблем»; в качестве примера он приводит работы Моммзена, который «был способен составить корпус надписей или справочник по римскому конституционному законодательству с почти невероятной точностью... Но его попытка написать историю Рима провалилась, как только дело дошло до его собственных выводов относительно римской истории»[30]. Если подобные замечания были актуальны уже тогда, то еще актуальнее они сегодня, в стремительно меняющемся мире, требующем объяснения собственной нестабильности. Бегство от больших вопросов интерпретации истории в область микроскопических исследований имеет все меньше оправданий. Таким образом, документальной традиции чаще приходится «обороняться» от «натиска» быстро развивающихся общественных наук, претендующих на большую способность к интерпретации и теоретическому обобщению. И что еще важнее, сам фундамент документальной школы начал смещаться, ведь социальные функции документа изменились в двух направлениях. Во-первых, важнейшие контакты между людьми осуществляются теперь не посредством документов (если такое вообще когда-либо было), а в устной форме, в ходе встреч или телефонных разговоров. Во-вторых, архивный документ потерял свою «невинность» (если вообще когда-либо ее имел); теперь все понимают его будущее пропагандистское значение. Этапы этих изменений метко проанализировал А. Дж. П. Тэйлор, виднейший представитель современной «документальной школы» в Англии. Впервые они обозначились при изучении документов по истории дипломатии: Историк-медиевист, глядя свысока на специалиста по современной истории, склонен забывать, что его хваленые источники — это случайный набор документов, которые пережили все бури времени и которые архивист позволяет ему увидеть. Любой источник вызывает подозрения; и нет никаких оснований [66] полагать, что ученый, занимающийся историей дипломатии, настроен менее критически, чем его коллеги. Наши источники — это в первую очередь архивные материалы внешнеполитических ведомств, свидетельствующие об их взаимных контактах; и ученый, полагающийся только на архивы, скорее всего, назовет себя образцовым исследователем... Но внешнюю политику необходимо вырабатывать, а не только осуществлять... Следует принимать во внимание общественное мнение, общество надо «подготавливать»... Внешнеполитический курс нуждается в оправдании до и после его осуществления. Историку никогда не следует забывать, что возникшие в процессе этого материалы создавались в пропагандистских целях, а не ради вклада в «чистую науку»; но с его стороны глупо было бы и отвергать их как никчемные... Это относится и к мемуарным томам, в которых государственные деятели стремятся оправдаться перед соотечественниками или потомками. Память всех политиков избирательна; и это особенно справедливо, если первоначально политик был практикующим историком. Сами дипломатические документы используются как двигатель пропаганды. Здесь первопроходцем стала Великобритания... создав парламентские «Синие книги»; в 1860-х гг. ее примеру последовали Франция и Австрия, а в дальнейшем — Германия и Россия. Особо избранные историки удостаивались доступа в архивы для работы над своими трудами. Вскоре появились более полные публикации архивных документов, осуществляемые самим правительством,
чтобы оправдать или дискредитировать своих предшественников. Первым из таких многотомных изданий стала французская серия документальных сборников о характере войны 1870 г., выходившая с 1910 г., но «настоящая битва дипломатических документов» началась в конце Первой мировой войны с публикации в России секретных договоров; затем один за другим стали выходить аналогичные многотомники в Германии, Франции, Британии и Италии[31]. Таким образом, начиная с 1920-х гг. каждый дипломат помнил, что любой созданный им и сохраненный документ может быть в дальнейшем использован против него. Значит, оригинальные документы следовало составлять с максимальной предусмотрительностью; желательно было также проводить периодическую «чистку» досье. Тем временем аналогичный процесс перемен охватил и внутриполитические документы. Политики сохраняли у себя конфиденциальные материалы Кабинента министров, а некоторым даже удалось использовать их в своих мемуарах. Эта тенденция долгое время встречала противодействие, но с сокращением до каких-то тридцати лет срока, когда архивные материалы остаются недоступными для исследователей, стало окончательно ясно, что ни один документ (за исключением разве что [67] архивов полиции и спецслужб) не останется конфиденциальным навсегда. О последствиях этого можно судить по высказыванию бывшего министра Ричарда Кроссмена в беседе с А. Дж. П. Тэйлором: Я обнаружил, прочитав все материалы Кабинета о заседаниях, в которых сам участвовал, что документы зачастую не имеют буквально никакого отношения к тому, что происходило на самом деле. Теперь я знаю, что Бёрк Тренд (секретарь Кабинета) писал протоколы Кабинета, чтобы зафиксировать не то, что действительно происходило на его заседаниях, а то, как происходившее хотел представить бюрократический аппарат, чтобы дать четкую директиву.(…). [68] Обратимся теперь к самому процессу возрождения устной истории, помня об ограничениях, связанных с имеющимися ресурсами. Где его развитие шло особенно интенсивно? Какие различия возникали в интеллектуальных предпосылках использования устных источников и способах спонсирования этой деятельности в разных странах? Уместнее всего будет начать с Северной Америки, где весь этот процесс носил поистине взрывной характер. Предвестники такого движения появились там много лет назад. Вслед за интервью Х. Х. Банкрофта аналогичная работа регулярно проводилась и в отношении других приграничных поселений, а Американское фольклорное общество существует с 1888 г. Еще большее значение имел переход американской социологии от первоначального этапа, отмеченного английским влиянием, к качественно новой стадии — исследованиям чикагских ученых в 1920-х гг., таким, например, как «Золотой Берег и трущобы» (1929) Харви Зорбо, книги, где множество непосредственных наблюдений и интерпретаций городской жизни имеют одну цель — осветить и объяснить ее как можно полнее. В те годы чикагские социологи были чрезвычайно изобретательны в своих методах, использовали прямое интервьюирование, «наблюдение изнутри», документальные изыскания, картографию и статистику. У них выработалось особое пристрастие к жизнеописательному методу для изучения двух видов социальных проблем города. Изучение первого внесло практический вклад в криминологию. В шедеврах Клиффорда Шоу, таких, как «Джекроллер: история малолетнего преступника из первых уст» (1930) или «Братья по преступлению» (1938), были использованы лишь несколько из многих
сотен автобиографий, которые он собрал среди подростков в чикагских трущобах. Истоки метода Шоу можно найти не только в жизнеописаниях лондонских преступников, опубликованных Генри Мэйхью, но и в традиционном стремлении добиться от преступника признания на эшафоте или в «исправительном учреждении», как реформаторы ста[69] ли именовать тюрьму. В Британии Джон Клей, тюремный капеллан в Престоне, призывал заключенных писать или диктовать «короткие рассказы об их жизни, преступлениях, осознании своей вины и раскаянии», считая, что подобные рассказы проиллюстрируют «историю, о которой мы все еще слишком мало знаем, действительное социальное и моральное положение наших соотечественников-бедняков». В 1840-х гг. Клей, выступая в поддержку системы одиночного заключения, аргументировал собственное мнение публикацией некоторых из собранных рассказов в своих докладах о состоянии тюрем. Уже в 1900-х гг. в Америке судья Бен Линдси из Денвера использовал «живые» рассказыпризнания как средство работы с подростками в своем образцовом суде для малолетних преступников, а доктор Уильям Хили, основатель Института молодежных исследований, позднее возглавленного Шоу, и автор идеи научно-практических конференций психиатров, пользовался параллельным методом «рассказа из первых уст» как в терапевтических целях, так и желая понять точку зрения самих преступников. Огромное значение такого «автобиографического» подхода в социальной работе и терапии сегодня настолько общепризнанно, что воспринимается как аксиома, но тогда это было совершенно новым явлением. Аналогичным образом и книги Шоу, где личные биографии со всей тщательностью помещались в контекст исследования семейной обстановки и социальных условий, настолько убедительно показывали, что преступность является не просто следствием патологии характера, но и реакцией на социальную обездоленность, что в конце концов стали восприниматься как нечто чрезмерное — все и так уже было понятно[32]. Второй предмет для исследований — долгосрочные социальные изменения — более тесно связан с устной историей, потому что предполагает работу среди взрослых информантов, от которых, помимо устных интервью, требуется еще написание автобиографий, ведение Дневников или предоставление ученым личных писем. Так, У. Томас и Ф. Знанецкий в своем грандиозном новаторском исследовании на тему иммиграции «Польский крестьянин в Европе и Америке» (1918-20) посвятили целый том жизнеописанию иммигранта — специально написанной автобиографии, служащей связующим звеном между исследованием социальной дезорганизации в Польше и причин эмиграции, с одной стороны, и характеристикой польского землячества в Чикаго — с другой. Знанецкий работал как в Польше, так и в Америке. В польской социологии он стал основателем влиятельной «гуманистической традиции», предполагающей систематическое Использование публичных конкурсов для сбора письменных «мемуа[70] ров» по конкретным темам. Этот метод получил дальнейшее развитие в трудах ученыхрадикалов, обращавших таким образом внимание на бедственное положение польских крестьян и безработных в 1930-х гг. (именно они стали вдохновителями публикации в Британии аналогичной книги «Мемуары безработных», материал для которой собирался в 1933 г. путем радиообращений)[33]. В послевоенной Польше конкурсы мемуаров превратились в удивительно живую форму народной культуры. Интерес к этому методу прослеживается в ранней работе Джона Долларда «Критерии жизнеописания» (1935). Но его прямую связь с более современной автобиографической социологией обнаружить
весьма нелегко. Работа поляков малоизвестна на Западе, а Чикагская школа, несмотря на столь многообещающее начало, пала жертвой профессионализации в социологии, когда укрылась от живых впечатлений окружающей городской жизни в надежном убежище докторских диссертаций, основанных на статистическом анализе и абстрактном теоретизировании.(…). [83] Одним словом, устная история развивалась там, где в рамках самой исторической науки сохранилась традиция полевых исследований, например в политической и местной истории или истории рабочего движения, или там, где историки установили контакт с другими дисциплинами, практикующими такие исследования, — с социологией, антропологией, диалектологией и фольклористикой. География научных центров устной истории отражает также и возможности по финансированию полевых исследований — отсюда их высокая концентрация в Северной Америке и Северо-Западной Европе. Этим же объясняется ключевая роль в большинстве стран государственной поддержки — прежде всего в собирании фольклора, но также и по линии борьбы с безработицей, создания архивов на радио или исследовательских советов по общественным наукам. В США, напротив, хотя и реализуется ряд крупных государственных проектов но они в основном касаются вооруженных сил и участников войны. В результате там преобладает частное финансирование, и значительный его объем идет на поддержку прекрасных исследовательских проектов, но, вообще говоря, существует риск, что слишком большое внимание будет уделяться интервьюированию таких людей, которые, скорее всего, оставят после себя и письменные архивы, т.е. представителей общенациональных и местных элит. Известны даже устно-исторические проекты в отношении самих спонсорских фондов. Таким образом, характер финансирования — вероятно, вместе с определяющими его политическими взглядами — также является ключевым фактором неравномерности развития устной истории в разных странах.(…). [84] И все же рано или поздно враждебность по отношению к устной истории в ее нынешних формах, скорее всего, сойдет на нет и профессиональные историки вновь признают ценность устных материалов как одного из многих видов исторических источников. Изменение в средствах коммуникации, лишившее документы на бумажных носителях их центральной роли, сделает это неизбежным. Оппозиция же [85] устной истории при ближайшем рассмотрении определяется скорее эмоциями, чем принципами. На принципы ссылаются, но эти ссылки противоречивы, и корни противоречия следует искать в двух крайностях, связанных с профессией историка. Прежде всего, и в обществоведении, и в истории существуют исследовательские школы, придерживающиеся убеждения, что к истине можно прийти, только применяя количественную методику. В социологии львиную долю финансирования получают статистические исследовательские группы, которые на практике лишь в минимальной степени взаимодействуют с учеными-одиночками, проводящими углубленные исследования. Статистики настолько самодостаточны, что не испытывают потребности выйти за рамки своих количественных схем, ну разве только чтобы порассуждать о достоверности полученных ими цифр; в мире же, где главным символом технического прогресса является компьютер, им, пожалуй, легче всего игнорировать зачастую неудобные вопросы, которые возникают в ходе качественных автобиографических исследований — не говоря уже о постмодернизме — и могут подорвать их уверенность в
собственных методах. Среди историков — прежде всего специалистов по экономической истории и демографии — также есть школы, хотя и не обладающие особым финансовым благополучием, но тоже считающие, что не следует принимать во внимание любые качественные свидетельства, если они не поддаются статистическому анализу. Истоки таких взглядов можно обнаружить в 1920-х и, когда экономическая история проходила период становления в качестве самостоятельной дисциплины, а социальная отказывалась от импрессионистского изящества Дж. М. Тревельяна в пользу более жестких стандартов Жоржа Лефевра с его лозунгом Il faut compter («Надо считать!»). Сторонники более современного варианта количественной методики под знаменем «клиометрии»[34] утверждали, что это единственный путь к подлинно научной истории. Но столь масштабные притязания сами по себе породили разочарование. Без посторонней помощи статистическая история годится для разгадки прошлого не больше, чем социология способна дать ответ на все проблемы современного общества. Лучшие специалисты по экономической истории и демографии, конечно, всегда это признавали: например, представители школы «Анналов» во Франции или К. Х. Коннелл в Британии, который в своем выдающемся исследовании демографических изменений в структуре ирландской семьи по[86] сле «великого голода» использовал устные предания, собранные Ирландской фольклорной комиссией, в качестве одного из ключевых источников. С 1970-х гг. среди самих социологов произошли отторжение преобладающей статистической методологии в научных исследованиях и возврат к непосредственному биографическому интервьюированию, что сближает социологию с устной историей. Прежние установки неопозитивистской статистической школы, судя по всему, обречены. Так, нетрудно заметить, что анализ, проведенный Майклом Андерсоном в работе «Структура семьи в Ланкашире XIX в.», искажается его приверженностью жесткой «экономистской» модели семьи, не позволяющей, даже в условиях городка с полукатолическим населением в то самое десятилетие, когда развернулись волнения чартистов, принять во внимание ни политические, ни религиозные, ни психологические факторы. А дерзкая акробатика специалистов по экономической истории вроде Р. У. Фогеля, фабрикующего данные при невозможности их найти и претендующего на полное переосмысление всего феномена рабства с помощью набора таблиц, теперь представляется примером, демонстрирующим скорее ловушки, в которые может завести этот метод, чем сильные его стороны. Трудно поверить, что экономическая история и демография, которые благодаря своей близости к общественным наукам куда лучше приспособлены для овладения методом интервьюирования, чем большинство других отраслей исторической науки, и среди представителей которых уже имеется немало видных сторонников устной истории, надолго останутся препятствиями на ее пути[35]. Всемирная «старая гвардия» профессиональных историков на первый взгляд представляется куда более грозным противником. Но на практике ситуация не столь однозначна. Традиционный историк, отчасти благодаря настороженному отношению к теории и стремлению строить интерпретацию на основе отдельных, собранных где только можно данных, по сути, является эклектиком, «сорокой-воровкой». Если он с подозрением относится к устным источникам, то прежде всего потому, что до недавних пор и до такой степени, что сейчас это просто кажется невероятным, они были либо скрыты от него, либо не осознавались им как самостоятельный источник. В главу «Историк за работой» своей книги «Природа истории», опубликованной в 1970 г., Артур Марвик включил весьма широкий анализ исторических источников начиная с общепризнанной иерархии первичных и вторичных письменных свидетельств и кончая статистикой, картами, зданиями, ландшафтами, художественной литературой, искусством, обычаями и «народным бытием» в соответствующий пери-
[87] од. Он даже утверждал, что «история, основанная на не-документальных источниках, как, скажем, история какой-нибудь африканской народности, возможно, более отрывочна, менее удовлетворительна, чем история, написанная на основе документов; но она все равно остается историей». И все же в его анализе ни разу не упоминаются устные источники как таковые. Сегодня вряд ли приведенный пассаж был бы возможен без учета метода интервьюирования и устной традиции[36]. Теперь существование такого вида потенциальных источников осознают уже многие, а осознание само по себе означает некоторую степень признания. Кроме того, в результате осуществления устноисторических проектов создается все больше архивов, которыми студенты-исследователи пользуются и которые цитируют в своих дипломных работах, часто при благосклонном отношении научных руководителей. Так что в глазах нового поколения устные материалы вновь стали признанной категорией источников. А поскольку на них можно ссылаться в дипломной работе, студенты, в принципе, готовы, если дело того стоит, заняться сбором таких материалов в ходе непосредственных полевых исследований. Фактически оппозиция устным источникам в большей степени основана на эмоциях, чем на принципах. Старшее поколение историков, занимающее руководящие кресла и держащее в руках нити финансирования, инстинктивно опасается внедрения нового метода. Оно будет означать, что они уже не владеют всеми навыками профессии. Отсюда и пренебрежительные замечания о молодых людях, болтающихся по улицам с магнитофонами, и попытки ради оправдания собственного скептицизма «схватиться за соломинку» — обычно воспоминания (что следует отметить особо) о том, как их самих или кого-то другого когда-то подвела память. За всем этим кроется страх — и не только пожилых историков — перед социальным опытом интервьюирования, перед необходимостью покинуть кабинет и говорить с Простыми людьми. Но время умерит эти эмоции: старшее поколение сменят молодые, и все большее число исследователей лично познает Позитивный социальный и интеллектуальный опыт устной истории. Происходящее сейчас открытие историками устной истории, скорее всего, уже необратимо. И это не только открытие, но и воз-Рождение. Оно дает исторической науке будущее, уже не зависящее от культурной ценности документа на бумаге. Оно также возвращает историков к древнейшим навыкам их профессии. Достижения устной истории (29.82 Kb) [88] Как оценить достижения устной истории? Перебрать имена корифеев из ее долгого прошлого: Геродот, Беда, Кларендон, Скотт, Мишле, Мэйхью?.. Или руководствоваться ее нынешними амбициями и разнообразием? Невозможно четко идентифицировать деятельность движения, собирающего вместе столько разных специалистов. Устноисторический метод используется и многими учеными, особенно социологами и антропологами, не считающими себя специалистами по устной истории. Это относится и к журналистам. Тем не менее все они, возможно, пишут историю и уж, несомненно, помогают ее написанию. Что касается профессиональных историков, то они по разным причинам вряд ли назовут свою работу «устной историей». И будут правы, ведь предметом их исследований является конкретная научная проблема, а не методы ее
решения; они, как правило, используют устные источники наряду с другими, а не по отдельности. Сам термин «устная история» только усиливает эту путаницу: ...он предусматривает ложную аналогию с уже выделившимися областями исторической науки — историей экономики, сельского хозяйства, медицины, права и т.д. Но устная история не может быть полноправным «разделом» в рамках исторической науки — это методика, которую можно использовать в любой ее отрасли. В самом термине заложен и даже предполагается элемент отпочкования, тогда как на самом деле каждому, кто хоть сколько-нибудь занимался полевыми устно-историческими исследованиями, очевидно, что поиски устных источников — это деятельность, указывающая на взаимосвязь всех областей исторической науки, а не на различия между ними[1]. [89] Если потенциал устной истории будет реализован полностью, то результатом станет не конкретный список названий в одном из разделов научной библиографии, а коренное изменение способа написания и изучения истории, вопросов и суждений, а также самой структуры исторической науки. Далее мы ограничимся обсуждением лишь одного аспекта устной истории — воздействия новых устных источников на существующие области исторических исследований, и приводимые примеры намеренно отобраны только из современных трудов. Но и в этих рамках непросто сделать правильный, сбалансированный выбор между значительным числом коротких статей, особенно о промежуточных результатах незавершенных исследований, известных благодаря непосредственной публикации в журналах и библиографических сборниках «чистого» устно-исторического движения, и бесконечным множеством часто важных публикаций по социологии, антропологии, фольклору, современной истории, политике и биографических трудов, лежащих за его пределами. Полный поочередный обзор каждой области исторической науки оказался бы невероятно длинным, так что наше обсуждение будет носить только иллюстративный характер. Начнем с истории экономики. Мало кто способен на такую же отвагу — во всех смыслах, — что проявили исследователи доколониальной Центральной Африки вроде Роберта Хармса, обшарившего притоки реки Конго на собственном каное и по крупицам собравшего картину возникновения производства, торговли и рынков в регионе почти исключительно на основе изучения деревенской и семейной устной традиции. Роль устных источников в экономической истории, как правило, была относительно скромной: использовались они, во-первых, для корректировки и дополнения известных источников, а во-вторых — при выявлении новых проблем для исследования. По некоторым направлениям экономической истории, таким, как государственная политика, внешняя торговля, банковское и страховое дело, существует изобилие документальных материалов, хотя они порой касаются довольно узкой проблематики. Но отдельные общие показатели исторической статистики, например об уровне реальной зарплаты, продолжительности рабочего дня и производительности труда, представляют собой компиляцию, основанную в весьма значительной мере либо на недостаточной документальной базе, либо на чисто гипотетических, несмотря на уверенный тон, с каким они обычно преподносятся, предположениях. Именно на их базе, в частности, ведется широкомасштабная полемика об уровне жизни в Британии индустриальной эпохи, но Элизабет Роберте на примере интервью, взятых в рабочих семьях из двух ланкаширских городков, продемонстрировала, сколько [90] факторов было неправильно истолковано или вообще осталось за рамками исчисления статистических показателей уровня жизни. Подобной же неадекватностью отличаются и
источники, по которым изучается история многих крупных отраслей промышленности. Возьмем, к примеру, угольную отрасль: Кристофер Сторм-Кларк показал, что существующие архивные документы недостаточны ни по объему, ни по достоверности. До конца XIX в. угольная промышленность состояла в основном из маленьких, неглубоких и зачастую недолго эксплуатировавшихся местных шахт; однако сохранившиеся об этом материалы отличаются не только скудностью и фрагментарностью, но и содержат значительные искажения — они касаются прежде всего нетипичных крупных капиталоемких шахт и поселков при них. Закрытие шахт, а затем и уничтожение их архивов в ходе депрессии межвоенного периода, нежелание владельцев допустить к ним исследователей, а затем и аналогичные опасения со стороны Национального управления угольной промышленности не способствовали ни росту доступности этих источников, ни улучшению их информационного содержания. Поэтому в своих исследованиях Сторм-Кларк частично использовал интервью для сбора базовой информации о технологии и организации производства в той категории шахт, архивы которых не сохранились. Кроме того, интервью дают куда более полные данные о процессах вербовки рабочих на шахты и миграции в угледобывающие районы, чем архивы любых предприятий. Но особенно потрясает, пожалуй, значение интервью для прояснения и корректировки информации, содержащейся в статистических сводках о зарплате и рабочем дне в угольной промышленности. Интервью показывают, что для отдельного шахтера рабочий график оставался весьма гибким, а система сдельных платежей, распределяемых между бригадами шахтеров, была столь сложной и разнообразной, что сама концепция уровня зарплаты для периода до 1914 г. «практически лишена смысла»[2]. Подобные аргументы в пользу особой ценности устных источников по сравнению с документальными можно привести и в отношении других отраслей промышленности. Так, фундаментальный труд Аллана Невинса, своего рода «социально-отраслевая биография» Генри Форда, его компании и автомобильной промышленности, показывает, как устные источники позволяют гораздо ярче, чем документы, раскрыть методы работы великого новатора. Да и для нашей книги «Жизнь и рыболовство» — об отрасли с преобладанием маленьких фирм и сезонного труда — интервью оказались самым быстрым методом для построения общей картины экономической истории каждого поселка и каждого семейного предприятия, а также помогли выявить [91] ряд ошибок в обильном массиве государственных документов и статистики, где отразились местные амбиции, уклончивость или прожектерство при предоставлении информации для официальных цепей, но, что еще важнее, они дали нам важнейшую информацию о контрастах в предпринимательской культуре разных рыболовецких поселков и семейных предприятий, помогли объяснить, почему одни из них угасли, а другие продолжали развиваться. Действительно, даже в более общем плане нам важно понять не только историю выдающихся деловых успехов, но и историю мелких предприятий вроде деревенской литейной мастерской, не превратившейся в крупную компанию, или, если отступить еще на шаг в прошлое, сельских ремесленников — колесников, кузнецов, кровельщиков и т.д., о которых еще реже упоминается в письменных документах, но существует обширная современная литература, во многом основанная на устных источниках. Опять же зачастую лишь устные свидетельства позволяют адекватным образом изучать краткосрочные виды экономической деятельности, которые могут оказаться недостающим элементом более широкой картины. Так, практически отсутствуют письменные источники о бродячих торговцах — коробейниках, рыночных продавцах, торговцах мануфактурой в кредит и т.д., — и даже по такой высокоорганизованной отрасли, как пивоварение, существует лишь самый
минимум документации о регулярной сезонной миграции сельских батраков из Восточной Англии в Бёртон-он-Трент[3]. Наиболее активная устно-историческая работа, имеющая ключевое значение для экономической истории, относится к сельскохозяйственной тематике. Здесь также счета, платежные ведомости и ежедневные записи можно, как правило, найти лишь в архивах крупных, технически наиболее передовых ферм. Уже само наличие таких архивов свидетельствует о необычайном уровне экономической эффективности. Но даже там, где архивы существуют, содержащаяся в них информация, например об уровне зарплаты или производственных технологиях, обычно недостаточна, а порой непонятна либо искажена. Чтобы получить сколько-нибудь надежное представление о характерных трудовых процессах или различиях в техническом уровне в Рамках конкретного региона, необходимы устные свидетельства. Сбор их наиболее систематически осуществлялся в Уэльсе и Шотландии, но как материал для социологических, антропологических и Фольклорных исследований, а не для изучения экономической истории. Инициатором устно-исторических полевых исследований для Изучения истории сельского хозяйства стал Джордж Юарт Эванс, автор трудов по истории сельского хозяйства Восточной Англии: «Конь [92] в борозде», «Ферма и деревня» и особенно «Где бородачи заправляют всем». Эванс раскрыл его методы, от крупной фермы с паровыми машинами до мелкого арендуемого надела, охарактеризовал земледельческое и зерновое хозяйство, рассказал о фермерах и батраках[4]. Некоторые из таких исследований дают представление еще об одной форме использования устных источников в экономической истории — для изучения предпринимательского сословия. Хотя существует множество автобиографических материалов об интеллигенции из высшего и среднего класса, подобного рода информация о предпринимательских и деловых кругах чрезвычайно скудна. Без нее нельзя ответить на вопросы о значении семейных фирм, социализации и позиции предпринимателей в период экономического упадка Британии. Но специалисты по экономической истории проявили удивительную медлительность в сборе, по примеру социологов, биографических рассказов промышленных менеджеров и мелких предпринимателей. Социологические же исследования привели к новым важным открытиям, например об отсутствии амбициозности у представителей английского малого бизнеса в отличие от менеджеров или о несомненно решающей экономической роли их жен. В результате совсем недавних устно-исторических исследований о промышленных менеджерах и финансистах из лондонского Сити выявилось важное значение «мужественности» в деловой культуре, ритуалов посвящения, личных связей и мальчишеских игр на работе, как и то, насколько все это продлевало атмосферу бессистемности и любительщины в высшем эшелоне британской индустрии. Парадоксально, но факт, что, пожалуй, самым информативным жизнеописанием бизнесмена, имеющимся в нашем распоряжении, по-прежнему остается история торговавшего краденым барыги-италоамериканца, записанная в рамках исследования о правонарушениях. Очевидно, в этой области можно сделать еще очень многое[5]. Существует также потенциальная связь между экономической историей и историей научно-технических открытий, хотя сегодняшние устно-исторические исследования в области истории науки касаются в основном ее социально престижных форм. Дэвид Эдж в своей книге «Преображенная астрономия: развитие радиоастрономии в Британии» дал глубокий анализ послевоенного развития самой эффектной, дорогостоящей и, возможно, имеющей наименьшее общественное значение отрасли «большой науки» — радиоастрономии. Отчасти благодаря собственному опыту работы в этой области он
понял, что скудность оставленных учеными документов не случайна; они полагали, что их прежние искания и ошибки не имеют отношения к истории на[93] уки которая, по их мнению, развивалась в виде рациональной цепочки открытий. С помощью интервью ему удалось показать, что резная картина выглядит совершенно поиному: это история тупиков непонимания и случайных открытий в социальной среде, отменной жестким соперничеством, частично смягчаемым групповой специализацией, но порой ведущим к намеренному сокрытию информации. Таким образом, труд Эджа стал важным вкладом в историческое исследование научных методов; в нем сам ученый предстает не холодным, рациональным суперменом, а более человечным и «политическим» существом[6]. В изучении истории медицины немалую активность давно уже проявляют американцы, а в последнее время появилось и много британских проектов в этой области. Их тематика простирается от исследования научного прогресса и возникновения новых медицинских специальностей до роли женщин в медицине, жизнеописаний участковых врачей и историй конкретных учреждений, т.е. от интеллектуальной до социальной истории. Так, Диана Гиттинс в «Безумии на своем месте» рассматривает историю крупной лечебницы для душевнобольных прежде всего как жизнь некоего сообщества, где люди работают целыми семьями; но интересует ее также и борьба за обновление, особенно за разрушение стены между больными и внешним миром, и, что еще примечательнее, то, как некоторые из врачей лечебницы, сосредоточенные главным образом на научных исследованиях, годами готовы были незаконно проводить операции на пациентах[7]. Конечно, история науки — лишь одна из отраслей интеллектуальной истории. Другая же, особенно интересная, — это история религии, поскольку здесь устные источники можно использовать для выявления различий в мироощущении и духовной практике простых верующих и их лидеров. Можно также изучать народные поверья, суеверия и традиционные ритуалы при рождении, женитьбе и смерти у неверующих — понятно, что все это, как правило, остается вне поля зрения нынешних религиозных учреждений и не отражено в их документации. Исследовались, например, конфликты между радикальным «народным христианством» и традиционными элитарными ценностями в Ботсване; или то, каким образом разные поколения марокканской семьи истолковывают собственный опыт перемен с позиций ислама. А в Британии, поскольку там взаимосвязь между экономическим развитием и религиозным сознанием предпринимателей и их рабочих уже давно служит важнейшей темой исторических дискуссий, это является еще одним направлением, где устные источники могут существенно дополнить экономическую историю. Переосмысление аргументов Be[94] бера, Галеви и Э. П. Томпсона по этому вопросу является главной темой книги Роберта Мура «Шахтеры, проповедники и политика», этом исследовании даремских горнорудных предприятий показан какую роль примитивный методизм с его упором на индивидуальное самосовершенствование, подкрепленный патернализмом местных шахтовладельцев, играл в сдерживании роста активного классового сознания горняков, пока его влияние вместе с патернализмом владельцев не рухнуло в ходе экономического кризиса отрасли в XX в. Освещение религиозной проблематики, в частности выявление местных верующих, не являющихся прихожанами церквей, во многом зависит от устных свидетельств, а сочетание тщательной реконструкции местных особенностей с общими теоретическими аргументами позволяет считать книгу Мура значительным, этапным трудом[8].(…).
[119] Существуют две основные формы влияния устных свидетельств на изучение истории меньшинств. Прежде всего это исследование проблем иммиграции. Примером здесь могут служить полевые исследования социологов начиная с представителей Чикагской школы, чем первейшей их целью было изучение иммиграции как одного из проявлений социальной патологии. Позднее и социологи, и историки, пользующиеся устными источниками, достигли в своих исследованиях более сбалансированного подхода, изучая повседневный опыт иммиграции, процесс поиска работы, помощь родни и соседей, создание институтов землячеств национальных меньшинств, приверженность традиционным культурным обычаям и создание новых смешанных гибридных форм культуры и т.п., включая смешанные браки, а также проблемы расовой напряженности и дискриминации. Устные свидетельства особенно хороши при изучении образов другой страны, мнений и историй из уст местных жителей, а также традиции приема [120] новоприбывших в конце путешествия, что объясняет, почему люди приезжают не случайно, а следуют конкретным маршрутом миграции — и в результате становится, например, понятно, почему девять десятых владельцев индийских ресторанов в Британии — выходцы из одного города Силхет в дельте Ганга. Все это позволяет также понять — особенно при сравнении прямых свидетельств о личном опыте с обобщенным посылом «общественной» устной традиции, — насколько искаженными являются некоторые из общепринятых концепций, объясняющие характер социальной структуры иммиграции с точки зрения расового и культурного наследия, а не просто экономических или классовых факторов. Они показывают, насколько сильно различается опыт миграции у мужчин и женщин и насколько ключевое значение это может иметь при принятии решения возвратиться домой или остаться. Но больше всего они способствуют исследованию роли хитросплетения семейных связей в процессе миграции — передачи представлений о миграции из поколения в поколение («наша семья любит путешествовать»), того, как дедушки и бабушки заботятся о детях, оставленных дома, или страданий матери, склоняющей детей к отъезду, но каждый день оплакивающей свою потерю[9]. Другая форма связана с историей чернокожих: в Британии, возможно, она до сих пор остается ответвлением первой, но в Соединенных Штатах, несомненно, превратилась в самостоятельное направление. Здесь имеется ряд выдающихся работ, которыми мы и завершим аналитический обзор достижений устной истории. Пожалуй, теперь нам будет полезно сделать шаг назад и спросить: что в них особенного с точки зрения исторической науки? Чего в них удалось добиться с помощью устной истории и никак иначе? Ответ состоит из трех частей. Во-первых, они позволяют проникнуть в область, недоступную другим путем. Они дают нам возможность услышать голос гетто больших городов Америки. Так, «Уотте — последствия» Пола Баллока — это рассказ о массовой конфронтации в Лос-Анджелесе, а «Автобиография Малкольма Икс» Алекса Хейли практически не имеет себе равных в описании разнообразия и жестокости городской жизни, да и в качестве мощного изображения конкретного лидера. Такие книги переводят горечь отношений между черными и белыми в плоскость отдельных жизней: взять хотя бы «Жизнь черных, жизнь белых» Боба Блаунера, где речь идет о Северной Калифорнии, или «Расу» Стадса Тёркела, в основном построенную на чикагском материале, но выходящую за рамки отдельного города. Тёркел с особой силой воспроизводит презрение белых по отношению к черным: «Я ненавидел их»; «Когда черномазые начнут вламываться в дома по соседству, я буду [121]
стрелять»; «Негры — да это просто животные». Некоторые из его черных информантов давали более образное описание предрассудков: «Быть черным в Америке — все равно что носить башмаки, которые жмут». Неграмотные черные, жившие в сельской местности, также не оставили после себя архивных документов для будущего историка. «Сага Ко Риджа» Уильяма Монтелла — главный пример серьезного, полностью документированного исследования истории сообщества в Америке, по своей сути во многом зависевшего от устных источников. Это рассказ о поселении черных, обосновавшихся на вершине уединенного холма после освобождения от рабства и поначалу добывавших средства к существованию за счет натурального хозяйства и заготовки леса, но затем деградировавших в бесконечных смертельных ссорах с белыми соседями из-за женщин и после истощения природных ресурсов вынужденных пробавляться контрабандой, так что в конце концов поселок был разгромлен наемниками во главе с окружным шерифом. Во-вторых, даже там, где архивные материалы наличествуют, устные источники позволяют их существенно скорректировать. В особенности это относится к проблемам, связанным с прежними сельскими районами Юга, где история, как нигде в Америке, имеет огромное значение, поскольку используется для оправдания или опровержения тезиса о превосходстве белой расы. Так что отнюдь не случайно обширный материал, собранный в ходе интервью с бывшими плантационными рабами и их потомками в 192030-х гг., более тридцати лет историками не использовался. Теперь положение исправлено, и не только благодаря полной публикации рассказов рабов в восемнадцати томах под редакцией Джорджа Равика, представляющей собой наиболее важную коллективную автобиографию из когда-либо увидевших свет, но и благодаря замечательному аналитическому очерку «От заката до рассвета: формирование черного сообщества», составившему вводный том к этому изданию. То же самое мы обнаружим и обратившись к более узкой теме (к ней нам еще придется вернуться): только с помощью устных свидетельств Лоуренс Гудвин сумел раскрыть подлинную историю, намеренно замалчивавшуюся в газетах и документах того времени, о том, как белые представители высшего класса систематически применяли насилие для подавления Межрасового популистского движения в одном из округов Техаса в 1890-х гг[10]. Наконец, в-третьих, с помощью устных источников можно добиться и более значительного, фундаментального с точки зрения исторической науки результата. Пока ученые исследуют исторических персона[122] жей на расстоянии, описания жизни, взглядов и действий последних всегда связаны с риском искажений, влиянием опыта и воображения самого историка, — как своего рода научная форма беллетристики. Устные свидетельства, превращая «объекты» исследования в «субъектов», позволяют создать не только более богатую, яркую и захватывающую, но и более достоверную историю. Потому-то и стоит завершить эту главу упоминанием о книге Теодора Розенгартена «Все страсти Господни» — автобиографии Нэйта Шоу, неграмотного издольщика из Алабамы, родившегося в 1880-х гг., — основанной на 120 часах записей бесед. Это одно из самых трогательных и, несомненно, наиболее полное жизнеописание «маленького человека», когда-либо созданное специалистами по устной истории. Если этот метод дает такие плоды, то можно с радостью сказать, что его существование оправданно[11].
Источники (88.28 Kb) [123] В какой степени можно положиться на устно-исторические источники? Этот вопрос знаком любому специалисту, занимающемуся практическими исследованиями в этой области. Нашей первой задачей в данной главе будет принять его всерьез и выяснить, насколько устные источники выдержат проверку, если подвергнуть их «анализу и оценке точно так же, как это делается с любой другой разновидностью исторических источников». Но, как мы увидим, вопрос этот ставит нас перед ложным выбором. Устные источники действительно могут содержать «надежные» данные, но расценивать их «просто как еще один документ» — значит игнорировать их особую ценность в качестве субъективных, спонтанно высказанных свидетельств[1]. К этому мы еще вернемся. Но давайте сначала воспримем этот вопрос всерьез, со всем скепсисом, что в нем заложен. Начнем с того, что заглянем через плечо «историка за работой», как это описано Артуром Марвиком в его «Природе истории» (1970). Сначала он перечисляет «общепринятую иерархию» источников: письма современников, донесения информантов, показания под присягой; парламентские и газетные отчеты; данные расследований по социальным вопросам; дневники и автобиографии — к последней категории, как правило, следует относиться «с еще большей осторожностью, чем ко всем остальным». Анализируя эти источники, историк Должен в первую очередь удостовериться в подлинности документа — в том, что он не является позднейшей подделкой. Затем возникает главная проблема: [124] Во-первых, каким образом возник этот документ? Кто именно был его автором? То есть следует выяснить не только его имя, но и какую роль он играл в обществе и что он был за человек. С какой целью он составил данный документ? Например, посол в своем донесении... может передать именно ту информацию, которую, как ему известно, хотело бы услышать правительство его страны... Содержит ли налоговая декларация подлинные данные о реальных доходах и нет ли у ее автора стремления скрыть размеры своей собственности?... Или, пользуясь «отчетом по горячим следам с места происшествия» писателя или газетного репортера, «как можно удостовериться, что он вообще покидал свой номер в отеле? Такого рода вопросы — и множество других — должен постоянно задавать себе историк при анализе первоисточников: это часть его базовой квалификации»[2]. Отметим: в приведенном отрывке заранее предполагается, что и автор документа, и историк — мужчины. Еще важнее то, что на большинство вопросов, которые следует задавать себе в отношении документов, не являются ли они фальшивкой, кто был их автором и с какой социальной целью они были созданы, можно гораздо увереннее ответить, если речь идет об устных свидетельствах, особенно полученных в результате полевых исследований самого историка, а не о документах. Но при этом здесь практически нет указаний о том, каким образом можно найти ответ на любой из этих вопросов как относительно идентификации документа, так и о возможных искажениях. О специальной экспертизе упоминается, только если речь идет о средневековых подделках. В прочих случаях в распоряжении историка лишь общие правила оценки источников: проверка внутренней логики самого документа, подтверждение содержащихся в нем сведений из других источников и осторожность в том, что касается потенциальных искажений. На практике эти правила соблюдаются куда реже, чем следовало бы. И здесь специалист по устной истории обладает значительным преимуществом: он может опереться на опыт другой дисциплины. Интервью уже давно используются для социальных исследований,
так что социологи провели немало дискуссий о самом методе интервьюирования, о природе связанных с его использованием искажений и о том, как их можно вычленить и свести к минимуму. По сравнению с этим анализ подобных же искажений, присущих любому письменному документу, — явление довольно редкое. «Путеводителей по ловушкам», таящимся на излюбленных «маршрутах» современных историков, почти не существует. Характерным примером являются газеты. Мало кто из историков станет отрицать наличие искажений в сегодняшних репортажах или [125] примет на веру то, что пишет пресса, но при использовании газет для реконструкции прошлого, как правило, проявляется куда меньше осторожности. Это происходит потому, что ученым редко удается вскрыть возможные причины искажений на страницах старых газет. Мы можем узнать, кто были их владельцы, и, возможно, даже выявить социальные или политические причины их тенденциозности, но вынуждены ограничиваться догадками, разделял ли эти тенденциозные взгляды автор — обычно анонимный — конкретной статьи. Таким образом, материалы газет, на которые ссылаются историки, страдают не только от возможной неточности самого их источника, как правило, представляющего собой рассказ очевидца или взятое журналистом интервью. Они еще отбираются, формируются и пропускаются через некий неясный для историка «фильтр» искажений. Например, когда Бонар Лоу в июле 1912 г. произнес свою знаменитую речь на грандиозном митинге консерваторов в Бленхеймском дворце, заявив о своей поддержке вооруженного сопротивления Ольстера системе гомруля для Ирландии, в газетных репортажах имелись некоторые различия в конкретных формулировках его ключевых высказываний. Эти репортерские различия могли быть случайностью, а могли носить и преднамеренный Характер. Не все современные историки пользуются версией, опубликованной в «Тайме» на следующее утро. Не отмечено, однако, и тенденции обращать внимание на наличие разных вариантов речи ни в сборнике «документов», ни в биографии Бонара Лоу[3]. Этот пример больше говорит об обычной практике историков, чем о последствиях самого события, поскольку речь Бонара Лоу имела больший исторический эффект скорее благодаря газетным сообщениям, чем ее непосредственному воздействию на собравшихся в Бленхейме. Еще один пример показывает, что газетные сообщения могут быть не просто неточными, но и систематически вводить в заблуждение. Лоуренс Гудвин пользовался газетами и другими письменными источниками в сочетании с интервью для изучения политической истории одного округа на востоке Техаса, где в 1890-х гг. Демократическая партия, состоявшая сплошь из белых, оттеснила от власти межрасовое популистское движение. Из местных газет Демократической партии совершенно нельзя было понять, как это происходило и, прежде всего, каким образом популисты обеспечивали себе поддержку или кем были большинство их политических лидеров. В ходе работы среди населения Гудвину удалось найти три отдельных устных предания, отражавших разные политические взгляды, которые, в увязке с сообщениями прессы, показали, что контрпереворот демократов основывался на систематической кампании убийств и запугивания. Га[126] зета не только намеренно замалчивала вопрос о политическом значении того, о чем сообщала; более того, некоторые из описанных ею «событий» вообще не имели места, а публикации о них были частью кампании по запугиванию населения. Например, один политик, о смерти которого сообщила газета, на самом деле сумел ускользнуть от убийц и прожил еще тридцать лет[4]. Но нежелание Гудвина полагаться на газетные источники —
редкий случай среди историков, и связан он с любопытной причиной: ранее ученый сам был журналистом. Большинство историков считают, что «приближаются к сути вещей», когда работают с письмами. Конечно, письма имеют то преимущество, что зачастую представляют собой непосредственный акт общения. Но это не избавляет их от проблемы искажений и не гарантирует, что все сказанное в письме — правда или хотя бы отражает подлинные чувства автора. На самом деле письма подвержены социальному влиянию того же свойства, что мы наблюдаем в ходе интервью, но в еще большей степени, поскольку адресаты писем, в отличие от интервьюеров, редко пытаются сохранить нейтральную позицию. И все же историки редко задумываются, в какой степени конкретное письмо было составлено с целью оправдать ожидания предполагаемого адресата, будь то политический противник или союзник, любовница или даже налоговый инспектор. А если так обстоит дело с письмами, то тем более это касается таких первоисточников, как донесения платных информантов или показания под присягой — заявления, сделанные в преддверии возможных судебных слушаний. Еще одной часто используемой категорией источников являются опубликованные автобиографии. Здесь проблемы с достоверностью признаются гораздо чаще. Некоторые из них возникают и с устными биографическими интервью. По мнению А. Дж. П. Тэйлора, «письменные мемуары — это форма устной истории, созданная, чтобы вводить в заблуждение историков»; как источник они «бесполезны, за исключением атмосферы»[5]. Но они лишены некоторых преимуществ интервью, поскольку автора нельзя подвергнуть перекрестному опросу или попросить остановиться поподробнее на особенно интересных моментах. Опубликованная автобиография — это односторонний монолог, по форме, как правило, следующий законам литературного жанра, а по содержанию рассчитанный на вкусы читающей публики. Она лишена конфиденциальности. А если ее можно назвать интимной, то скорее в том смысле, какой вкладывается в это понятие при описании осознанной, основанной на самоконтроле игры актера на сцене или в кино. Трудно ее назвать и публичной исповедью — автобиография редко содержит нечто такое, что, по мнению автора, может его по-на[127] стоящему дискредитировать. Там, где есть возможность сравнить конфиденциальное интервью с жизнеописанием, рассчитанным на публикацию, прослеживается четкая тенденция в последнем опускать некоторые наиболее интимные детали, забывать, к примеру, о неприятностях, которые доставляли непослушные соседские дети, что могло бы оказаться куда достовернее сладенькой «общей фразы» о том, что «в те времена дети больше уважали старших». И все же, просто потому, что они напечатаны, а не записаны на пленку, историки часто предпочитают ссылаться на опубликованные биографии, а не на интервью. Многие из классических категорий источников, которыми пользуются специалисты по социальной истории, например данные переписей, регистрации рождений, браков, смертей, общественные расследования — вроде проводимых королевскими комиссиями — и социологические опросы, как, скажем, составленные Бутом и Раунтри, сами по себе основаны на современных интервью. Внушительные тома материалов королевских комиссий базируются на методе ненадежном, даже если забыть о закулисных манипуляциях со свидетелями какого-нибудь Фрэнсиса Плейса или Беатрисы Вебб. Использованные в этих материалах интервью проводились в особенно «запугивающей» форме — одинокий информант оказывался лицом к лицу со всем комитетом — точно так же, как вдове, пытающейся получить пособие, приходилось иметь дело с полным составом попечительского совета.
Большинство базовых данных социальной статистики также получены в результате общения с людьми, а следовательно, они редко представляют собой просто записи голых фактов. Работая над классическим трудом «Самоубийство», Эмиль Дюркгейм считал возможным относиться к «социальным фактам как к реальным вещам» — непреложной, абсолютной истине. Однако сегодня общеизвестно, что статистика самоубийств, данные которой он использует, зависит скорее от того, в какой степени самоубийство рассматривалось в обществе как нечто позорное и требующее сокрытия, чем от реального количества суицидов[6]. Аналогичным образом мы знаем — из других, ретроспективных интервью, — что в данных регистрации браков конца XIX- начала XX в. в огромной степени недооценивается количество браков среди младших возрастных категорий, на которые требовалось разрешение родителей. Те, кто не рассчитывал на согласие последних, Просто называли регистраторам неправильный возраст. Более поздние цифры показывают, что реальное число ранних браков вдвое превышало данные официальной регистрации. Примерно так же обстояло дело, когда в 1990-х гг. контингент участников Национального ис[128] следования развития детей, наблюдения за которыми велись начиная с их рождения в 1958 г., был повторно проинтервьюирован в возрасте 33 лет. При анализе их воспоминаний обнаружилось вдвое больше случаев расставания или развода родителей в тот период, когда опрашиваемые были детьми, по сравнению с их прошлыми интервью, что явно указывает на то, как стыдились случившегося их родители в те годы[7]. Другие разделы статистики, как выясняется при ближайшем рассмотрении, столь же подвержены влиянию социальных представлений соответствующего времени. Статистические данные о продуктах питания, скажем о потреблении разных видов рыбы, искажались из-за необходимости продвигать на рынок новые рыбопродукты под старыми названиями: обычным делом была продажа, например, сомика и некоторых других пород под видом филе пикши. В данных о проценте квалифицированных рабочих от общей рабочей силы также обнаруживаются странные несоответствия, которые можно объяснить только различной социальной точкой зрения: в материалах переписей, основанных на заявлениях самого респондента, эти цифры остаются высокими и постепенно увеличиваются, а по сведениям, предоставленным работодателями, наблюдается их взрывной рост. Аналогичные проблемы возникают даже при регистрации материальных фактов, например жилищных условий. Определение «комнаты» при переписи, использовавшееся для выявления перенаселенности, являлось социальной категорией, что предопределяло исключение подсобных помещений и наличие капитальной перегородки, чтобы одну комнату засчитали как две. Но специалисты по социальной истории, возможно из-за того, что они лишь относительно недавно обратились к статистике, чересчур легко попадаются в дюркгеймовскую ловушку, принимая эти данные как «реальные вещи». Это относится даже к исторической демографии. Уж здесь-то, казалось бы, историк может надеяться, что имеет дело с голыми фактами. Но возьмем таблицу с данными «окончательного размера семьи в зависимости от года вступления в брак» с 1860 по 1960 г., без лишних сомнений напечатанную Э. А. Ригли в его книге «Население и история». Она основана на различных подборках ретроспективных интервью с матерями; при этом предполагается, что те помнят точное количество своих детей, за исключением мертворожденных. Но при этом никак не учитывается количество рожденных детей, которые умерли в младенчестве или раннем детстве, а значит, таблица не показывает среднее число детей, которых действительно воспитали родители, т.е. «окончательный размер» семьи с точки зрения ее членов. Из-за высо-
[129] кой детской смертности средняя численность семьи до 1900 г. была гораздо меньше, чем показано в таблице, и никогда не достигала расчетной цифры так называемого среднего окончательного размера семьи. Другими словами, «окончательный размер семьи» — это абстрактная выдумка демографа, а не социальный или исторический факт. Но историки и социологи со «статистическим» складом ума не обращают на это внимания. Они не осознают, что если отраженная в таблице тенденция и является бесспорной, то сами цифры — а они имеют критически важное значение для исследования численности населения — ни в коем случае. Это просто приблизительные оценки, к тому же в последнее время подвергшиеся существенной ревизии со стороны главы Службы регистрации актов гражданского состояния даже за период до 1914 г. Одним словом, социальная статистика отражает абсолютно достоверные факты не больше, чем газетные репортажи, частные письма или опубликованные биографии. Как и материалы записей интервью, все они отражают, с индивидуальной или совокупной точки зрения, социальные представления о фактах; кроме того, все они подвержены социальному давлению породившей их среды. Эти источники дают нам социальный смыcл фактов, и именно его следует анализировать. Точно такую же осторожность должен проявлять историк, нашедший в архиве некую подборку документов: юридических актов, соглашений, отчетов, трудовых книжек, писем и т.д. Все эти документы, несомненно, попали в руки историка не по воле случая. Как при самом их создании, так и при дальнейшем сохранении преследовались определенные социальные цели. Историки, относящиеся к ним как к невинным находкам вроде предметов, выброшенных волнами на берег, попросту занимаются самообманом. Здесь вновь необходимо прежде всего поразмыслить, каким образом создавался тот или иной источник. Так, например, в официальной информации, содержащейся в архивах школьных или окружных советов, нет упоминаний о том, что Женщины-учителя должны были увольняться после замужества вплоть до 1920-х гг., когда это стало элементом официальной политики; а в документах за более поздний период подобная практика фиксируется постоянно. Однако в индивидуальных жизнеописаниях задокументированы частые случаи требований об увольнении после замужества до 1914 г., как и назначения замужних женщин на учительские должности уже в период действия запрета. Точно так же в официальных докладах членов Комиссии по законодательству о бедных о ходе реализации Схемы миграции рабочей силы в 1830-х гг., как показывают альтернативные источники, существенно завышались цифры о количестве пе[130] реселенных неимущих и содержались совершенно ложные утверждения о том, что все перемещенные лица нашли работу, — и все это с целью создать впечатление об успешном воплощении схемы[8]. Даже на совсем другом уровне такие, казалось бы, случайно возникшие социальные документы, как фотографии и фильмы, на самом деле являются результатом тщательной разработки. Вплоть до того, что, например, почти все звуковое сопровождение хроники времен Второй мировой войны — подделка. В том, что касается фотографий, в некоторых случаях можно обнаружить, как для «случайного» семейного снимка всех, кто был на фотографии, заставляли переодеваться в парадное платье. И, что не менее важно, социальные образы «респектабельной» или «счастливой» семьи предопределяют характер этих фотографий. Мало того, аналогичное решение принимается о том, какие снимки сохранить в альбоме. Собрания государственных архивов формируются в результате такой же «прополки». У процесса «вычеркивания» и перемешивания воспоминаний ради сегодняшних нужд, в африканской традиции определяемых как форма генеалогического
«завоевания», есть свой эквивалент в виде систематической, пусть и не полностью осознанной, «переработки» архивных коллекций, практикуемой в западных странах. Остается лишь отвергнуть как глубоко неверное утверждение Ройдена Харрисона о том, что письменные архивные источники («категория источников, которую историки ценят выше всего») обладают особым превосходством над устными материалами, поскольку представляют собой «вид первоисточника, принимающий форму клочков бумаги, оставленных нам непреднамеренно, неосознанно; создававшихся втайне учреждениями или людьми в процессе их практической деятельности». Сколько бы он ни утверждал обратное, «предпочтение, отдаваемое записанному слову перед устным», — это действительно «проявление некоего суеверного предрассудка»[9]. Подлинное своеобразие устно-исторических источников связано с совсем другими причинами. Первая состоит в том, что они представлены в устной форме. Необходимо помнить, что традиционное интервью один на один — лишь одна из множества разнообразных устных форм. В своей книге «Рассказывая о нашем прошлом» (1993), основанной на опыте собственных полевых исследований в Западной Африке, Элизабет Тонкий показывает, насколько сильно на содержание и форму воспоминаний влияют социальный контекст их воспроизведения, особенно тип представления или жанр, а также ожидания аудитории. Обращаясь к нам с призывом столь же внимательно приглядываться ко всему разнообразию контекстов устного общения на Западе — от [131] историй, рассказываемых в пивной, и воспоминаний об усопшем на похоронах до научных дискуссий, — она указывает на особенно многообещающее новое направление устно-исторической работы. Каков бы ни был ее первоначальный контекст, устная форма записи несет в себе как недостатки, так и преимущества. Чтобы ее прослушать, нужно больше времени, чем для чтения документа, а при необходимости процитировать запись в книге или статье ее нужно сначала расшифровать. С другой стороны, звукозапись представляет собой гораздо более надежное и точное свидетельство об общении с другим человеком, чем запись в письменной форме. В ней содержатся именно те слова, что были произнесены; а вместе с ними и социальные «ключики» — нюансы неуверенности, юмора, притворства и диалект рассказчика. Она передает все отличительные черты устного, а не письменного общения — человечность сопереживания или задиристость, его порой «непричесанный», незавершенный характер. Печатный текст, поскольку он всегда останется таким как есть, нельзя постоянно опровергать; потому-то и сжигаются книги. Но с рассказчиком можно немедленно поспорить; и, в отличие от письменного, устное свидетельство нельзя повторить слово в слово. Сама эта неоднозначность делает устный рассказ куда ближе к человеческой природе. Парадоксальным образом даже при «замораживании» речи на магнитофонной пленке — не говоря уже о передаче ее на бумаге — это качество частично утрачивается. И все же магнитофонная лента дает гораздо лучшую и более полную форму записи, чем нацарапанные заметки или заполненные графы в вопроснике, даже сделанные рукой самого честного интервьюера, и тем более чем официальный протокол заседания. Мы уже видели, как «обработка» официальных документов приобрела настолько общепринятый характер, что даже протоколы министров отражают не столько произошедшее на заседании, сколько то, «как хотел это представить бюрократический аппарат». То же самое происходит и на самой нижней ступеньке административной лестницы — на уровне приходского совета. Джордж Юарт Эванс впервые стал «скептически относиться к официальным документам», когда сам был членом местного совета. «Не то чтобы там были вопиющие неточности... Но с момента, когда запись заседания была таким образом сделана, в действие вступала селективная функция ума, выбрасывающая все, что не служило подкреплению главных принятых решений». В
результате появлялся протокол «настолько обтекаемый, что казался записью совсем другого заседания»[10]. Аналогичным образом в заметках интервьюера просматривается тенденция, чтобы их содержание соответствовало гипотезе опроса, чтобы в вопроснике не оставалось [132] «белых пятен». А, к примеру, запись «обмена мнениями» между политиками очищается от «неудобных» пассажей и случайных оговорок. Уникальная же точность звукозаписи в качестве источника уже не требует столь подробных объяснений с тех пор, как Никсон «споткнулся» о такую запись во время Уотергейта, а затем принцесса Диана и Клинтон были «пойманы с поличным» при помощи записанных телефонных разговоров. Ясно, что в этих случаях, поскольку первоначальное сообщение было устным, наиболее точным документом является звукозапись. И наоборот, когда сам оригинал является письменным сообщением, например в виде письма, то его письменный текст остается лучшей записью. Однако, как правило, это различие не столь очевидно, ведь для общения мы прибегаем к обеим формам. Иногда авторитетность той или иной формы определяется моментом «священнодействия»: судья оглашает решение, но смертный приговор подписывается; священник читает проповедь по книге, но международный договор вступает в силу после подписания. Но как быть с письмом, первоначально продиктованным секретарю, затем проверенным на слух, найденным историком в личных бумагах адресата и процитированным студентам на лекции по истории? Или с личными воспоминаниями человека, имевшими широкого читателя в недавней истории, записанными в ходе интервью, расшифрованными и возвращенными с письменными комментариями? Или с совершенно непонятной судебной практикой, когда доказательства отстаиваются с помощью устных свидетельских показаний и дебатов, а письменные документы зачитываются вслух; и в то же время, весьма непоследовательно, при том что сами заседания никогда не записываются на пленку и существуют в письменном изложении клерка, судьи серьезнее относятся к письменным, а не к устным свидетельствам, как будто последние представляют собой лишь риторическую драму, призванную оправдать истины, доверенные бумаге?[11] Несомненно, в каждом из этих случаев «цепочка» передачи информации включает как устные, так и письменные звенья; каждое из них может изменить или дискредитировать оригинал. И ни в одном из них нельзя уверенно сказать, какой документ является оригиналом. Но в отношении некоторых исторических периодов эта уверенность возрастает. Так, даже после Реформации в Европе главным средством общения оставалась устная речь. Люди вообще воспринимали мир на слух — через человеческую речь, звуки, издаваемые животными, и через запахи не в меньшей степени, чем визуально. Для этой эпохи документ, как правило, является второстепенным источ[133] ником. С распространением грамотности и все большей ролью писем, газет и книг преобладающим средством коммуникации стало написанное или печатное слово. А потому первостепенное значение приобретает документ на бумажном носителе; устное же слово становится второстепенной формой. Сегодня печатное слово, в свою очередь, вытесняется более мощными аудиовизуальными средствами коммуникации через телевидение и кино. Таким образом, визуально-вербальная форма уходит на второй план; а поскольку телефон, в общем, заменил письма, оригиналом в наиболее важных формах общения между людьми — невзирая на Интернет — вновь стала устная речь. Конечно, в рамках каждого из этих этапов имеются различия, связанные с классовой принадлежностью или субъектами коммуникации. Но главный вывод заключается в том,
что оригинальный источник может быть иногда устным, иногда нет, и точно так же, после ряда превращений, может выступать в одной и той же или в разной форме; нельзя говорить об общем превосходстве устных или письменных источников — все зависит от контекста. Однако устно-исторические источники отличаются еще и тем, что, как правило, дают ретроспективный обзор более длительного временного отрезка. И дело здесь не в их устном характере. Наоборот, магнитофон позволяет записывать высказывания людей во время или сразу после события, тогда как составление письменного текста почти всегда требует значительного промежутка времени. И большинство письменных источников — будь то газеты, судебные протоколы или интервью, взятые для королевских комиссий, — также имеют ретроспективный характер. Ни современные, ни исторические источники не являются прямым отражением материальных фактов или поведения людей. О фактах и событиях сообщается таким образом, что они приобретают социальный смысл. Можно предположить, что информация, полученная в результате интервью, относящихся к сравнительно недавним событиям или современной ситуации, находится где-то посередине между самим социальным поведением и социальными ожиданиями или Нормами данного периода. Но если интервью охватывают более далекое прошлое, появляется дополнительная возможность искажений, связанных с последующими переменами в области ценностей и норм, способных непроизвольно изменить восприятие. Со временем, можно ожидать, эта опасность только возрастет. Точно так же чем больше прошло времени, тем, очевидно, менее надежной и более избирательной становится сама память. К счастью, для понимания масштаба этих Проблем мы можем обратиться за помощью к литературе по социальной психологии памяти и геронтологии. [134] Общеизвестно, что процесс формирования памяти зависит от процесса восприятия[12]. Для того чтобы что-то запомнить, надо сначала это понять. Мы постигаем все в виде категорий, наблюдая, как информация собирается в единое целое, и это позволяет нам реконструировать ее в дальнейшем или хотя бы приблизительно воспроизвести то, что мы поняли. Как утверждал Ф. К. Бартлетт в своем новаторском труде «Вспоминая» (1932), только благодаря этому базовому процессу упорядочивания человеческий разум преодолел тиранию подчиненности хронологической памяти. Если мы не способны систематизировать наше восприятие, то будем помнить лишь последнее из того, что с нами случилось. Сразу после события нам действительно кажется, что мы помним о нем гораздо больше, чем потом. На очень короткое время наша память приближается к фотографической. Но это продолжается лишь считанные минуты. Тот факт, что первая фаза чрезвычайно коротка, имеет ключевое значение. Затем процесс отбора «организует» память и оставляет в ней долговременный след с помощью биохимического процесса, фиксирующего изменения в сигнальных связях между нервными клетками мозга. Биохимические исследования мозга позволили не только приступить к вычленению этих процессов, но и, что не менее важно, установить, что человеческая память не хранится в фиксированных ячейках, как в компьютере, а скорее представляет собой динамически активную систему, оперирующую на довольно крупных участках мозга. К сожалению, несмотря на быстрый прогресс в последние годы, наука мало что может сказать нам о процессах, с помощью которых происходит «вызов» памяти, а значит — не способна пока дать ответ на конкретные вопросы относительно процесса припоминания, волнующие обществоведов. Однако в микроструктуре мозга происходит изменение, несомненно, способное противостоять мощному подавлению умственной деятельности наподобие анестезии. Затем, когда материал «найден», происходит нечто вроде обратного процесса «узнавания» другой ситуации, и мозг извлекает материал и до определенной степени воспроизводит его[13].
Процесс «выбрасывания», сопровождающий отбор, также имеет продолжительность во времени. Это, очевидно, представляет собой проблему для устной истории. Но самое радикальное и интенсивное выбрасывание происходит на первоначальной стадии, и оно не минует ни одного свидетеля-современника. Это можно продемонстрировать на основе немногих существующих исследований процесса во времени. Давайте сначала проанализируем искусственный лабораторный эксперимент с картинками, поставленный Далленбахом в 1913 г. (см. ниже). Из-за своего искусственного характера он, как и боль[135] шинство лабораторных тестов, не является важным показателем надежности социальной памяти. И все же удивительно, что количество ошибок после первых нескольких дней остается более или менее стабильным. Это позволяет предположить, что существует довольно типичная «кривая забывчивости». Сопоставимые результаты позднее были получены норвежскими и американскими учеными, изучавшими модели воспитания детей: в ходе их исследований проводилось повторное интервьюирование матерей через временные промежутки до шести лет, и в результате выяснилось, что память менее всего надежна в воспроизведении прошлых взглядов человека, а лучше всего работает в отношении практических вопросов, например способов кормления (95% правильных ответов через три года). Уже через несколько месяцев сложившаяся в голове матери картина рождения ребенка и его раннего младенчества немного отличается от ее же первоначального описания этих событий. Но с увеличением временного отрезка до шести лет существенного роста неточностей в ее рассказе не происходит. Аналогичным образом в том, что касается преклонного возраста, теперь появилась возможность сравнить информацию, полученную специалистами по устной истории от одного и того же человека через промежутки длиной до двадцати лет, и, хотя акценты в этих рассказах расставляются по-разному, более характерным результатом можно считать высокую степень их соответствия друг другу[14]. Еще большее значение, однако, имеют результаты эксперимента, разработанного с целью проверки — в течение почти пятидесятилетнего периода — способности 392 выпускников американских средних школ вспомнить имена и лица тех, с кем они учились (а в выпуске было по девяносто и более учеников). Сначала им давали по восемь минут, чтобы они без посторонней помощи сами вспомнили имена всех однокашников. Потом их просили отобрать ряд имен из списка других, давая по восемь секунд на кажЭксперимент Далленбаха с картинками, 1913 г. Пятнадцать студентов изучили картинку, и им были заданы шестьдесят вопросов о ее деталях Количество дней со 0 5 15 45 времени изучения картинки Количество вопросов, 59 57 57 57 на которые был получен ответ (в среднем) Количество 8 10 12 13 неправильных ответов (в среднем) Источник: Ian Hunter, Memory, rev. edn. (London, 1964), 175. [136]
дое имя; затем за то же время — отобрать их фотографии и, наконец, тоже с ограничением времени, подобрать к фотографиям соответствующие имена и наоборот. Результаты показаны в таблице. Ясно, что по всем расчетам за первые девять месяцев утрачивается такой же объем воспоминаний, что и за последующие тридцать четыре года. Только после этого результаты тестов показывают сколько-нибудь резкое ухудшение памяти среднего человека; и даже это, возможно, связано с замедлением скорости работы мозга в ходе экспериментов, длящихся несколько секунд, а также с воздействием на средний результат «дегенеративных изменений», проявляющихся у некоторых людей старше семидесяти. Не менее важен и другой вывод: в отношении однокашников, которых испытуемые считали друзьями, никакого снижения точности воспоминаний не прослеживается даже через пятьдесят с лишним лет. Чем большую важность то или иное имя и лицо имеют для человека, тем больше вероятность того, что он его вспомнит; тогда как других «очень медленный процесс забывания» постепенно стирает из памяти. Значит, процесс формирования памяти зависит не только от индивидуального восприятия, но и от интереса. Это наиболее вероятное объяснение часто проявляющейся в западных обществах тенденции, когда женщины лучше, чем мужчины, помнят события, связанные с семьей. Воспоминания становятся гораздо точнее, если они соответствуют социальным интересам или потребностям. Как выяснилось, неграмотные жители Свазиленда, о которых можно было предположить, что они обладают особенно хорошей памятью, поскольку не могут делать никаких записей, помнят свои сообщения, адресованные европейцам, не лучше, чем сами европейцы, но стоило попросить Способность вспомнить имена и лица школьных товарищей (%) Время со дня Собственные Узнавание Узнавание Точное Точное окончания воспоминания имен фотографий соответствие соответствие школы имен фотографий фотографиям именам 3 месяца 52 91 90 89 94 9 месяцев 46 91 88 93 88 14 лет 28 87 91 83 83 34 года 24 82 90 83 79 47 лет 21 69 71 56 58 Источник: Н. Р. Bahrick, P. O. Bahrick, and R. P. Wittlinger, «Fifty Years of Memory fоr Names and Faces», Journal of Experimental Psychology, 104/1 (Mar. 1975), 54-57. [137] их дать точное описание скота, проданного в прошлом году, и назвать вырученную за него цену, и они немедленно дали ответ, тогда как европеец, купивший этот скот и записавший цены на него в свою бухгалтерскую книгу, не смог этого сделать. Аналогичным образом, когда в 1960 г. 80-летнего валлийца попросили назвать имена тех, кто в 1900 г. арендовал 108 сельскохозяйственных наделов в его приходе, а затем сверили полученные ответы с приходским списком избирателей, оказалось, что он ошибся лишь в двух случаях. Надежность памяти частично зависит от того, интересует ли респондента заданный вопрос. Именно отсутствие какого-либо личного интереса ставит под сомнение результаты многих из первых лабораторных экспериментов с памятью, да и некоторых поставленных за пределами лабораторий. Например, Иан Хантер описывает опыт с тайной записью собрания Кембриджского общества психологов. Через две недели всех участников попросили записать все, что они помнят о происходившем на собрании. В среднем им удалось вспомнить меньше одного из десяти конкретных выступлений, да и из запомненного почти половина была приведена неточно. Люди включали в свой ответ высказывания с других собраний или вообще то, что слышали в других местах. Но этот эксперимент свидетельствует не столько об общей ненадежности памяти, сколько о том,
что эта группа ученых, связывающих научный прогресс с письменными материалами, собиралась вместе в основном ради социальных «удовольствий»: поспорить, пообщаться, «себя показать»[15]. Как видно из этих примеров, формирование памяти — не только индивидуальный, но и социальный процесс. Важнейший вклад в наше нынешнее понимание памяти внесли и давние, но не утратившие значения работы французского социолога Мориса Хальбвакса, утверждавшего, что индивидуальные воспоминания в немалой степени действуют в рамках коллективной памяти. В том, что касается изучения четко определенных социальных групп, будь то деревни, городские кварталы, группы коллег по работе или большие семьи, здесь открываются весьма плодотворные перспективы для исследования группового сознания, и там, где речь идет о коллективном восприятии, точность воспоминаний — уже не главное. Действительно, как показывает впечатляющий многотомный труд Пьера Нора «Места памяти» (1996-98), можно так переосмыслить весь набор исторических источников, от зданий и названий улиц до обрядов и преданий, что они станут прежде всего показателем коллективной идентичности. С другой стороны, нам сейчас важно предостеречь от любых предположений, что коллективная память не только стимулирует или оказыва[138] ют влияние на память индивидуальную, но и предопределяет ее. Коллективная память не является отдельным целым, и ее смыслы неизменно передаются индивидами; да и границы большинства групп, а значит, и коллективности их памяти на практике весьма размыты. Важнейшее значение имеет и контекст запоминания: в «групповой» ситуации вроде местного праздника, поминальной службы или посиделок в пивной коллективный аспект памяти выражен куда сильнее, чем в более личных, «домашних» воспоминаниях. Так, Алистер Томсон выяснил, что некоторые из австралийцев-ветеранов Первой мировой войны, которых публично возвеличивали как героев, впервые наиболее полно выразивших австралийскую идею, принимали легенду о преданности, храбрости и самопожертвовании, а у других эти образы вызывали смущение и неловкость: они вспоминали, как часто им приходилось испытывать подавленность и страх. Точно так же в статьях сборника «Мифы, которыми мы живем» показано не только, с какой готовностью социальные группы создают нужные им мифы, но и как даже самые влиятельные и распространенные сюжеты, например о «злой мачехе», порой воспринимаются как образы, подтверждающие собственный опыт, а порой игнорируются, когда индивидуальная память подсказывает альтернативный образ[16].(…). [158] В области истории семьи, например, без устных данных изучение внутрисемейного поведения и отношений представляется вообще невозможным. Это относится и к исследованию забастовок или неформальных местных структур, или «ненормального» поведения вроде штрейкбрехерства, или обычного плутовства вроде кражи топлива, что помогало выживать семьям, не имеющим доходов. Среди экстремальных примеров — история подпольных движений, таких, как тайные еврейские организации на оккупированной нацистами территории в годы Второй мировой войны. Сотрудники Яд Вашема, огромного архива материалов о Холокосте в Иерусалиме, помимо 30 млн. письменных документов о преследовании и истреблении евреев в период фашизма, собрали также более 25 тыс. устных свидетельств. Сбор материалов начался уже в 1944 г., и сразу после окончания войны во многих районах Германии и в других странах были созданы отделы по сбору документов. Несколько таких центров действуют и по сей день. Было собрано немало самых разнообразных материалов по социальной и культурной
тематике, частично ради сохранения хоть каких-то сведений о сообществах, история которых в ином случае погибла бы вместе с их членами. Но еще более важна деятельность архива по воссозданию с тщательностью и терпением, необходимыми при сборе улик для суда - а эти материалы проходили регулярную «проверку» на судебных процессах, — историй преследования евреев и их сопротивления. Когда значительная часть материалов, собранных для Нюрнбергского процесса, была в дальнейшем утрачена в России, Яд Вашему удалось реконструировать три четверти недостающих документов. Как один из основателей архива, Болл-Кадури, убедился на собственном опыте работы в Берлине, в официальной документации невозможно найти адекватных данных о деятельности еврейских лидеров и сочувствующих им людей, которые, чтобы их не выследило гестапо, вынуждены были встречаться втайне и общаться исключительно устно. В материалах Яд Вашема действительно удалось сохранить историю, которую, как утверждал тот же БоллКадури, нельзя обнаружить в письменных документах: «Was nicht in die archiven stent». Но гораздо чаще устные материалы играют не столь драматичную роль, а выполняют вспомогательные или дополняющие функции, дают новое толкование или восполняют пробелы и проясняют неточности документов. Данные переписей о роде занятий, к примеру, весьма неудовлетворительно освещают вопрос о совместительстве или работе [159] на неполной ставке. С помощью интервью мы обнаруживаем, что торговец совмещал свое дело с владением пивной; рабочий, перебивающийся случайными заработками, в рамках сезонного цикла брался за целый ряд различных занятий; а многие женщины, зарегистрированное в качестве домохозяек, брали работу на дом или трудились на полставки. «Рабочий» — «этот всеобъемлющий термин, который так любили счетчики в ходе переписей, на поверку во многих случаях обозначал вовсе не рабочего, а представителя конкретной профессии — оператора подъемника на верфи или лебедки в порту, колодезного или дренажного мастера на селе, носильщика или шабашниказемлекопа». И наоборот, как заметил районный инспектор шахт в 1912 г., «у вас может быть отличный камнетес, работающий на каменоломне три недели или месяц, а остальное время он батрачит на ферме или занят еще на какой-нибудь совершенно другой работе». Одна-единственная графа в переписном листе не может охватить все эти нюансы, даже если сам счетчик и уловил их. А поскольку индивидуальные переписные данные за недавние годы все равно пока недоступны исследователям, использование устных источников позволяет добиться большей точности не только в качественном, но и в количественном смысле: Какую ценность имеют данные, что 30% рабочих некоего завода составляли поляки, если из предыдущих исследований мы знаем: эта географическая единица слишком велика, а обобщенная информация лишается смысла? С другой стороны, ответ информанта, что в одном цехе, скажем по конечной обработке металла, 90% рабочих были поляками, может быть ошибочным на несколько пунктов, даже на 10-15%, но все равно будет куда ближе к истине, чем данные переписи, из которых не почерпнешь никаких подробностей, кроме того, что поляки составляли 30% рабочих завода[17].(…). [162] Несомненно, устные источники позволяют реконструировать конкретное событие. Но это, скорее всего, будет более трудной задачей, и непонимание общей тенденции может привести к серьезным просчетам. В своей работе о том, как Генри Форд создал «народный» автомобиль, Алан Невинс широко использовал устные источники для обогащения данных, полученных на основе документов компании. Как ветеран устной истории, Невинс отмечает, что «ничьим воспоминаниям о событиях прошлого нельзя
доверять». Но он умел эффективно использовать источники. К примеру, использовал их для описания методов работы самого Форда на заводе — тот, скажем, не любил сидеть в офисе и отвечать на письма — или для определения роли разных людей в коллективном проектировании знаменитой «модели Т». Но в том, что касается датировки пуска движущегося сборочного конвейера, как он выяснил, одни фордовские рабочие путали первую «настоящую попытку», предпринятую в 1912 г., с «эпизодическими экспери[163] ментами с тросовой тягой» четырехлетней давности, другие же правильно указывали, что постоянный движущийся конвейер появился значительно позже[18]. Такое смешение в памяти двух отдельных событий — явление весьма распространенное. В некоторых случаях задача историка состоит в том, чтобы попытаться отделить их друг от друга, осторожно продолжая опрос, но в ином контексте сама эта реорганизация памяти является ценным указанием на то, каким образом формируется человеческое сознание. Так, когда Сандро Портелли интервьюировал Данте Бартолини, ветерана рабочего движения из промышленного городка Терни к северу от Рима, тот рассказал ему, как в 1943 г. рабочие взломали ворота оружейного завода, захватили все оружие и бежали в горы, чтобы присоединиться к партизанам. Многие из рабочих действительно участвовали в партизанском движении и даже создали освобожденную зону, но налета на завод в 1943 г. не было; он произошел только в 1949 г., после ареста лидера итальянской компартии Тольятти, и Бартолини действительно в нем участвовал. Для него движение Сопротивления и послевоенная борьба рабочих были главами одной истории, которые он красноречиво объединил в своем символическом рассказе. По тем же причинам почти половина сталелитейщиков, у которых Портелли брал интервью, рассказывая о послевоенных забастовках, «перемещали» убийство одного рабочего полицейскими из 1949-го в 1953 г.; и обстоятельства этого убийства они связывали не с демонстрацией за мир, а с трехдневными баррикадными и уличными столкновениями вслед за увольнением 2700 человек с металлургического завода. На самом деле за эти три дня 1953 г. никто не погиб. Но, как утверждает Портелли, факты в этом эпизоде — не самое интересное. «Гибель Луиджи Трастулли значила бы меньше для историка, если бы ее запомнили «правильно». В конце концов, смерть рабочего от рук полицейских в послевоенной Италии была не таким уж редким явлением... Смысл ей придает то, как она выглядит в воспоминаниях людей». Через тридцать, сорок лет, перейдя в разряд «долгосрочной» памяти, гибель Трастулли по-прежнему вызывает отклик в воображении людей. «Факты, которые люди помнят (или забывают), сами по себе являются тем материалом, из которого делается история». Сама субъективность устных источников, которая многими расценивается как их слабое место, может придать им и уникальную ценность. Ведь «субъективность является предметом исторической науки не меньше, Чем очевидные «факты». То, в чем убежден информант, является фактом (то есть фактом является то, что он в это верит) не меньше, чем то, что «действительно» произошло»[19].(…). [164] Слухи живут долго, только если люди находят в них смысл. С этой точки зрения, по словам Портелли, не существует «лживых» устных источников. После того как мы проверили их фактическую достоверность по всем признанным критериям историко-филологической критики, относящимся к любому документу, особенность устной истории заключается в том, что «неверные» утверждения психологически все же «верны» и что эти предыдущие ошибки иногда говорят нам больше, чем фактически точные описания... Достоверность устных источников — это достоверность иного порядка... Значение устных свидетельств
зачастую связано не с их соответствием фактам, а с отклонением от них, когда в игру вступают воображение, символика, страсть[20].(…). [165] Одним словом, история — это не только события, структуры или образцы поведения, но и то, как они переживаются и фиксируются в воображении. И одна часть истории, т.е. то, как люди воображают случившееся, и то, что, по их убеждению, могло произойти — воображаемое ими альтернативное прошлое, превратившееся в альтернативное настоящее, — возможно, не менее важна, чем то, что действительно произошло. Именно этому посвящены статьи сборника «Мифы, которыми мы живем». Они показывают, как разнообразные мифы и образы способны влиять на человеческий опыт в самых разных контекстах. Так, мужчинами — потомками адмирала Бинга, расстрелянного в 1754 г. по обвинению в трусости, — и двести лет спустя, судя по всему, движет стремление всегда проявлять безоглядную отвагу; иммигрантки-пуэрториканки в Нью-Йорке черпают силы в идеализированных образах своих матерей и бабушек; а маленькие итальянцы, [166] участвующие в школьной забастовке, уже через несколько часов после начала конфликта начинают выдумывать истории о героических ребятах, прыгающих с верхних этажей, или о зловредном директоре, который поставил все обогреватели у себя в кабинете[21]. Да и в более широком масштабе формирование коллективной памяти может придать ей характер самостоятельной силы в истории, о чем столь красноречиво и трагично свидетельствуют и эпическая борьба шахтеров, и постоянное преследование евреев, и упорство буров или трехсотлетняя религиозная рознь в Северной Ирландии. Формирование коллективной и индивидуальной памяти о прошлом и передача ее другим — это активный социальный процесс, требующий как умения, так и искусства, способности учиться у других и силы воображения. В его рамках рассказы используются прежде всего для характеристики сообществ и индивидов, а также для передачи их взглядов. Старый ольстерец Хью Нолан удачно выразил это так: «Ну, понимаете ли, так оно обстоит, что все хорошие истории и хорошие романы — все они выдуманы... Но пусть они и выдумка, в них есть предупреждение. Да и информация в них тоже есть». Как заметил Джон Бергер, функция историй о прошлом и настоящем, пересказываемых внутри небольшого сообщества, «всех этих сплетен, которые на самом деле представляют собой непосредственную, устную, ежедневную историю», заключается в определении характера самого сообщества и его членов. «Автопортрет каждой деревни создается... из слов, сказанных и запомненных: из мнений, историй, рассказов очевидцев, легенд, замечаний и слухов. И этот портрет «пишется» постоянно, работа над ним никогда не прекращается»[22]. Возможности индивидуальной автобиографии не столь богаты. Она охватывает конечный временной отрезок и основывается на том, что пережил и узнал один человек, а ядром ее является непосредственный опыт. Но в рассказах о собственной жизни люди сплошь и рядом используют истории, дающие представление о ценностях; они отражают символическую правду, а не факты, связанные с описываемым случаем, и это в них самое важное. Включение в рассказ прошлых представлений — это защита, благодаря которой они с меньшей вероятностью будут представлять собой недавний пересказ, а значит, они являются особенно важным источником информации о ценностях прошлого. Это остается в силе и в тех случаях, когда — что довольно часто встречается в коллективных устных преданиях, а порой и в автобиографических рассказах отдельных людей — повествование основывается не только на непосредственном опыте, но и на древних историях и легендах. Одно из первых интервью в моей жизни я взял у Вилли Робертсона, жителя Шетландских островов,
[167] 1886 года рождения. Я спросил, как часто люди вступали в контакт с лэрдами (помещиками), — целью вопроса было выяснить уровень их классового сознания. Он пересказал мне в качестве правдивой истории, назвав имя конкретного лэрда, «похоронную» народную сказку, весьма популярную в Шотландии: Был такой Гиффорд из Басты. Он был одним из собственников в округе — лэрдом. И перед смертью он наказал, чтобы на его похоронах были только люди его сословия — лэрды. Вот, так эти люди приезжали на похороны издалека, а добраться туда можно было только верхом. Ну, мне в старое время довелось побывать на похоронах, где тебе предлагали напитки: виски — стакан виски давали — или бокал вина. Так вот, этих лэрдов, что собрались на похороны Гиффорда, тоже угощали: выпивкой, а может, еще чем. А им надо было отнести останки на кладбище — оно было в милях четырех-пяти. Ну, по дороге они все время останавливались передохнуть и выпивали еще. Потом один отстал, за ним еще двое, и наконец только двое остались — они лежали рядом с гробом. Напились до бесчувствия. Мимо шел старик-арендатор: он увидел останки мистера Гиффорда в гробу, а рядом этих двоих. Он сходил к себе домой и принес толстую веревку; приподнял гроб с одного конца и обвязал веревкой, а затем отволок к могиле и сам похоронил. А ведь таких, как он, даже на похороны не пустили. И он похоронил лэрда. Вилли Робертсон ошибался, считая эту историю правдивой в буквальном смысле, но это не влияет на символическое значение его ответа. Похороны в островных общинах арендаторов и рыбаков всегда считались демонстрацией равенства всех перед Богом, и на долгом пути к кладбищу все мужчины по очереди несли гроб. В некоторых деревнях даже существовал обычай нести его попарно: один в паре — богач, другой — бедняк. Но, рассказывая свою историю, он основывается не только на народных преданиях, но и на собственных политических и религиозных взглядах. Вилли Робертсон был старшиной пресвитерианского прихода, твердым приверженцем трезвости. Работал он сапожником и был социалистом — членом СДФ, которого распропагандировали агитаторы, приплывавшие на север из Восточной Англии на рыбацких лодках для лова сельди. Так что его рассказ — это еще и парафраз истории о добром самаритянине, к тому же с привкусом марксистской идеи о классовом сознании. Хотя в обычных жизнеописаниях такие сложные метафоры встречаются редко, этот пример указывает на необходимость понимания различных ситуаций и обычаев, определяющих не только то, каким образом мы рассказываем истории, повествуя о нашем прошлом, но и [168] характер любого общения между людьми. Так же как в книге потребности аргументации, формы и объема заставляют включать одни детали и опускать другие, в обычном рассказе символический смысл и фактические подробности принимают определенную форму. «Любое высказывание всегда относится к литературному жанру», — утверждает Вансина; следует изучать «сначала форму и структуру повествования, поскольку они влияют на то, каким образом выражено его содержание». В том, что касается устных источников, эти литературные формы исследуются в основном антропологами и фольклористами, занимающимися устным литературным творчеством, а не историками. В устной «литературе» различается несколько основных жанров, прежде всего это групповая легенда, индивидуальный анекдот, семейная сага и народная сказка. Так, существует международный классификационный перечень из нескольких сотен сказок, что позволяет архивистам по всему миру определять, что за сказка у них хранится, чем имеющаяся в их распоряжении версия отличается от базовой и что повлияло на эти отличия. Вансина
способен не только отделить хорошо известные стереотипы, так называемые «наполнители» и «формулировки», от фрагментов повествования, несущих смысловую нагрузку, но и сделать обоснованный вывод на основе систематического анализа, например, повествований из целого региона, о том, что «все случаи миграции в верховьях Нила вызваны ссорами между братьями из-за незначительного повода». Большинство европейских специалистов по устной истории в своей работе не могут опереться на такой же «совокупный опыт». Индивидуальный анекдот и история семьи также поддаются аналогичному формальному анализу, о чем свидетельствует недавно вышедший сборник «Жанр и нарратив», но в этом направлении еще многое предстоит сделать[23]. Более глубокого изучения требует и вопрос о том, каким именно образом заучивается та или иная история. Во французских деревнях, например, отец с матерью или дед с бабушкой приводят детей на кладбище и там рассказывают им историю семьи. Свадебная фотография на стене, встреча ветеранов войны или коллег по работе — все это механизмы восстановления памяти. Но в разных социальных группах и местностях эти механизмы существенно варьируются. Для протестантского меньшинства в предгорьях Дрома во Французских Альпах, в отличие от его соседей-католиков, память о прошлом — не просто привычный ритм жизни и работы, это долгая трагическая история, история борьбы и преследований, подполья, исхода и сопротивления. Здесь детям показывают лесные поляны, где тайно собирались протестанты, и перекладины, на которых вешали мучеников. «Протестант не имел права рож[169] даться, жениться и даже умереть»[24]. Репрессии XVII-XVIII вв. оставили такой глубокий след, что и воспоминания о менее далеком прошлом формируются в том же духе: в восстании 1851 г. подчеркиваются не демонстрации и столкновения, а его подавление; подобным же образом там запечатлелась в памяти и Вторая мировая война. В исследовании различных процессов передачи воспоминаний дальше всех продвинулись специалисты по антропологии и истории Африки — для них устные источники имеют особенно важное значение. Следует проводить четкое разграничение между персональной устной историей (рассказы очевидцев), которая довольно легко поддается анализу, и устной традицией, передаваемой из уст в уста будущим поколениям. Характер последнего процесса может отличаться даже в очень близких в культурном отношении обществах. В Северной Гане Джек Гуди обнаружил резкий контраст между одним централизованным племенным обществом, где относительно единообразный, короткий миф передается официальными «сказителями», и другим обществом, децентрализованным, где пересказ коллективного мифа («Багра») намеренно происходит на местном уровне и носит творческий характер, так что он постоянно меняется и разные версии, бытующие в разных группах, имеют между собой удивительно мало общего. Другие африканисты пытались вычленить процесс, с помощью которого непосредственная память превращается в формализованное предание. Иногда это происходит довольно быстро: например, жизнеописания африканских пророков преобразуются в мифы в течение двух-трех лет. Но Джозеф Миллер, основываясь на полевых исследованиях в Анголе, выдвинул предположение, что в некоторых обществах существует временной рубеж, на котором, по мере того как события уходят в прошлое, за пределы непосредственной или опосредованной памяти, воспоминания претерпевают заметные изменения. Рассказы о войне в Анголе 1861 г. (события которой известны и из португальских документов) порой отличаются относительной точностью — с детальным описанием пушек и т.д. — и лишены пространных моральных оценок, что очень напоминает письменные документы; в других же случаях они преподносятся в стилизованной мифологизированной форме военной легенды — в стиле официальных хранителей преданий, профессионалов устной истории в ангольском обществе, чьей задачей является сбор устной информации и ее
публичное изложение. Возможно, воспоминания об ангольской войне как раз и находятся на переходном этапе, покинув рамки неформальной памяти. Когда никто из слушателей уже не помнит подробностей события и не имеет о нем собственного представления и мнения, возникает по[170] требность в упрощенном, стилизованном рассказе, сосредоточенном на смысловом значении данной истории. Таким образом, временной рубеж обозначает масштабный процесс отбора, в ходе которого одни истории отбрасываются, а другие синтезируются, перекраиваются и стереотипизируются. Официальные хранители преданий придают большое значение стандартам профессиональной точности, но их стандарты отличаются от стандартов западных историков. Таким образом, после этого временного рубежа исследователи истории Анголы с наибольшей пользой могут изучать устную традицию как свидетельство о ценностях, а не фактах; при этом следует учитывать воплощенные в них понятия африканцев о времени и природе перемен, совершенно отличные от наших[25]. Неудивительно, что «слабость хронологии является одним из величайших недостатков всех устных преданий», поскольку даже в непосредственной памяти датировка событий не относится к сильным сторонам. Не все даты непременно теряются безвозвратно: Полу Ирвину, например, удалось показать, что народ липтако, живущий в Верхней Вольте к югу от Сахары, точно помнит своих эмиров и их междоусобные войны за престолонаследие начиная как минимум с 1820-х гг. И здесь, и в других сравнительных исследованиях архивных документов и устной традиции, относящихся к Тихоокеанскому региону, неточности отнюдь не имеют одностороннего характера. Но и сами искажения представляют не меньший интерес: включение в традиционную историю европейских мотивов вроде взгляда, бытующего ныне у аборигенов из Нгалакана на севере Австралии, на прошлую независимость с точки зрения «дикого чернокожего»; поддержание ложных претензий на своеобразие обычаев по сравнению с соседними народами; исключение «нежелательных» правителей из перечней монархов и манипуляция с генеалогией для обоснования претензий на собственность и землю, что является «весьма распространенной формой использования генеалогии по всему миру»[26]. В первую очередь «стираются» позорные или просто опасные воспоминания. «Забудь эту историю; если мы будем ее рассказывать, весь наш род погибнет», — воскликнул один танзаниец из Вуги, столицы царей Нанго: его семья в прошлом конфликтовала с этими правителями. Мало кто из немцев желал бы узнать об участии его семьи в истреблении евреев. Даже уцелевшие жертвы подобных массовых убийств часто хотят все забыть, оставить память о своих страданиях позади не меньше, чем рассказать о пережитом. Как выразился Квин-то Осано, рабочий завода «Фиат» и бывший узник концлагеря Маутхаузен: «Да, мы всегда хотим, чтобы об этом узнали, но внутренне пы[171] таемся все забыть; внутри себя, в самых потаенных глубинах мозга, сердца. Это инстинктивное чувство — постараться забыть, хотя мы и хотим, чтобы другие помнили. Здесь есть противоречие, но именно так обстоит дело». Возможно, по этой же причине в устной традиции австралийских нгалаканцев отсутствует всякое упоминание об истреблении их народа европейцами. Да и в Турине, оплоте итальянского рабочего движения, в спонтанных рассказах рабочих о своей жизни унизительный период фашистского режима, как правило, пропускается: эту молчаливую самоцензуру Луиза Пассерини определяет как «шрам, насильственное уничтожение долгих лет жизни людей, свидетельствующее о глубоко ранящем воздействии повседневного опыта».
Экстремальный случай представляет собой советская Россия, общество, семьдесят лет окутанное завесой молчания. В статьях сборника «Травма и память» неоднозначность воспоминаний, вызывающих острую боль, и одновременная потребность помнить исследуются на других примерах: на опыте аргентинцев — ветеранов войны за Мальвины, о которых все хотели поскорее забыть, или чернокожих евреев, бежавших из Эфиопии в Землю обетованную, где они оказались нежеланными гостями, или вдов-индианок из Гватемалы, которым военные, убившие их мужей, запрещали даже оплакивать погибших[27]. Известно, что семейные предания также полны тайн и умолчаний. Каролин Стидман только после смерти отца узнала, что ее родители не состояли в браке, а сама она была незаконнорожденным ребенком. Ян Вансина, родившиеся в бельгийской деревне с богатыми устными преданиями и впервые осознавший их ценность, когда обнаружил, что ее жители отвергают официальную версию истории, преподаваемую в школе, уже позднее, после шестнадцати лет целеустремленных проверок и перепроверок, выяснил, что история его собственной семьи достоверна лишь наполовину. «Экономическая основа» истории о том, как его дед в эпоху индустриализации занялся выращиванием цветной капусты, вполне верна. Но в этом повествовании есть и менее существенные отрывки, либо забытые из-за своей «непрестижности», либо, как легенда о первоначальном миланском происхождении семьи, созданные на основе искаженных воспоминаний о поездке в Северную Италию. «Половина из этих историй — неправда. Это создание имиджа. Они необходимы для удовлетворения чьей-то гордыни»[28]. Еще раз подчеркнем: к обнаруженным в жизнеописании искажениям или умолчаниям не стоит относиться однозначно негативно. Даже ложь — это форма общения; возможно, она позволит проникнуть в психологию и социальное мировоззрение семьи. Но чтобы научиться читать эти «указатели», необходимо выработать чуткость к [172] определяющим их социальным причинам. В спонтанном рассказе о жизни без каких-либо помех, как утверждает Вансина, скорее всего, будет представлен непротиворечивый образ или логическая картина развития личности, а события «упоминаются и перетасовываются, переиначиваются или припоминаются точно в зависимости от роли, какую они играют в создании духовного автопортрета. Одни детали этого портрета слишком интимны или противоречивы, чтобы о них вообще можно было упомянуть. Другие также носят личный характер, но в соответствующем настроении ими можно поделиться с самыми близкими и дорогими людьми. Некоторые предназначены для публичного использования». Так, в типичной автобиографии семейные неурядицы в детстве автора могут быть изложены вполне откровенно, но проблемы в его собственной супружеской жизни раскрываются очень редко; этот контраст, пусть не в такой резкой форме, проявляется и в ходе интервью. О сексуальном опыте либо не говорится вообще, либо этот рассказ «проходит цензуру». Однако добросовестный интервьюер вряд ли удовлетворится только историей, рассчитанной на публику, и лишь в исключительных случаях его попытки проникнуть глубже сталкиваются с настоящими трудностями. В ходе одного исследования бедных семей, например, выяснилось, что необходимо несколько интервью, чтобы информанты вместо ответов, которые они считают предпочтительными с социальной точки зрения, начали говорить то, что действительно думают. «Когда у Элси Баркер спросили, сколько у нее братьев и сестер, во время второго интервью она ответила, что была третьим ребенком из шести. Лишь намного позже она объяснила, что трое младших были на самом деле дочерьми ее старшей сестры, Бренды, которая покончила с собой. Поскольку они воспитывались вместе, она всегда считала их и продолжает считать сестрами, а не племянницами. О Бренде Элси поначалу не упомянула вовсе»[29]. Полный вариант истории был не только слишком сложен для простого ответа, но и связан с болезненными,
постыдными семейными воспоминаниями. И все же он был просто скрыт, и его можно было извлечь на поверхность. Сочетание фактов, приводимых в разное время в ходе этого процесса «извлечения», дает нам куда более важную информацию, чем сами голые факты. В возможности такого извлечения или постепенного «высвобождения» слоев памяти и сознания как раз и состоит главное различие между прямыми личными воспоминаниями и устной традицией, уходящей вглубь на несколько поколений. Интересно, что в последние годы устные предания признаются в качестве законных доказательств в отношении претензий коренных народов на землю в судах Канады, [173] Соединенных Штатов, Австралии и Новой Зеландии. Однако прежде немало антропологов утверждали, что устные предания в такой степени поддаются социальному давлению, постоянно формируются и перекраиваются под воздействием меняющихся социальных структур и сознания, что ценность их носит чисто символический характер и отражают они только настоящее. Джек Гуди, к примеру, интерпретирует предания с помощью теории «динамичного гомеостаза», согласно которой любое практическое изменение в организации общества немедленно проявляется в перекройке преданий. Вансина энергично отвергает подобные функционалистские крайности: хотя действительно «любое послание имеет некую цель, связанную с настоящим, иначе бы их не пересказывали в настоящем и предание просто бы умерло естественной смертью», утверждение, будто предания не содержат никаких посланий из прошлого, — это абсурдное преувеличение. Не реже, чем к замалчиванию, социальные перемены ведут к добавлениям, оставляющим прежние варианты и архаизмы в неприкосновенности, а от выброшенных отрывков, как правило, остаются следы. Если бы ничего от прошлого не сохранилось, то «в чем тогда социальное воображение черпает материал для вымысла? Чем тогда объясняется культурная преемственность?» И действительно, в самые последние годы исследователи устной традиции признали существование подобной смеси преемственности и выдумки, а также взаимосвязи с письменными источниками, и, что интересно, в последних работах, например о хвалебных стихах в Южной Африке или исторических преданиях индейцев в Колумбийских Андах, «выдумывание заново» и творчество названы не в качестве признаков «загрязнения» культуры, а как проявления социальной адаптации и энергии. Вансина подводит убедительный итог всей дискуссии: Да, устные традиции — это документы настоящего, потому что они пересказываются в настоящем. Да, одновременно они также воплощают в себе послание из прошлого. Нельзя отрицать наличие в них элементов и прошлого, и настоящего. Связывать все их содержание с сиюминутным настоящим, как это делают некоторые социологи, значит калечить традицию; это упрощение. Но игнорирование воздействия настоящего, свойственное некоторым историкам, — это такое же упрощение. Следует понимать, что традиции всегда отражают и прошлое, и настоящее на одном дыхании[30]. Непосредственная личная память не нуждается в столь энергичной защите, хотя перечисленные аргументы относятся и к ней; здесь баланс влияний явно выглядит подругому. Очень часто мифотворца[174] ми оказываются не прямые участники событий, а репортеры и даже историки. «Классическое» анархистское восстание в деревне Каса-Вьехас на юге Испании, которое Эрик Хобсбаум и другие историки рассматривают как революционную реакцию на голод — «утопическую, мессианскую, апокалиптическую», — описано Джеромом Минцем на основе прямых свидетельств самих жителей деревни, среди которых он прожил три года, как осознанное, но плохо задуманное выступление в ответ на призыв активистов из
Барселоны в ходе городских стачек 1933 г. Деревня не являлась организованным оплотом анархистов; восстание было жестоко подавлено так быстро, что ее жители даже не успели поделить землю, не говоря уже о создании утопического общества, и дольше всех продержался не харизматический лидер восставших, а аполитичный герой — местный углежог. Миф о Каса-Вьехас сохранился из-за своего соответствия взглядам как фашистских властей, так и левых: он обеспечивал их «козлами отпущения» и героями. К тому же в годы правления Франко уцелевшие участники тех событий вынуждены были хранить молчание: «Ложь — правильное и естественное средство если имеешь дело с малознакомым человеком. Надо же себя защищать»[31]. Но они знали правду. В непосредственной памяти прошлое находится куда ближе, чем в традиции. У каждого из нас наш образ жизни, наша личность, наше сознание, наши знания напрямую формируются из прошлого жизненного опыта. Наша жизнь — это наше накопленное прошлое, единое и неделимое. И было бы просто странно предполагать, что типичное жизнеописание может в основном состоять из вымысла. Чтобы создать убедительный вымысел, необходим исключительный творческий талант. При общении с непосредственным свидетелем историк не должен относиться к его словам ни со слепым доверием, ни с надменным скепсисом: он должен понимать сложные процессы, благодаря которым мы воспринимаем и запоминаем окружающий мир и наше собственное место в нем. Лишь обладая подобной чуткостью, можно надеяться почерпнуть максимум из того, что нам рассказывают. Историческая ценность воспоминаний о прошлом основывается на трех сильных сторонах. Во-первых, как мы продемонстрировали, они могут дать и дают нам важную, а порой и бесценную информацию о прошлом. Во-вторых, они в равной мере способны отразить и индивидуальное, и коллективное сознание, которое неотъемлемо принадлежит тому же самому прошлому. Более того, живая человечность устных источников придает им третью сильную сторону, не имеющую аналогов. Ведь обдуманные рассуждения о прошедшем отнюдь не всегда являются недостатком. [175] Это «именно та историческая перспектива, что позволяет нам оценить смысл истории в долгосрочном плане», и нежелание выслушивать подобные ретроспективные интерпретации от других — если мы способны определить их как таковые — может быть вызвано лишь стремлением лишить тех, кто прожил жизнь в истории, какой-либо роли в ее оценке. Если изучение памяти «учит нас, что все исторические источники с самого начала пронизаны субъективностью», живое присутствие этих живых голосов из прошлого также сдерживает нас в наших собственных истолкованиях, позволяет, даже обязывает нас проверять их мнениями тех, кто всегда, в самом главном, знает больше нас[32]. Мы просто не имеем права на домысел, возможный для археологов, изучающих древние эпохи, или историков, занимающихся проблемами семьи в раннее новое время. Мы не можем заключить, что родители не испытывали сильных страданий, когда умирали их дети, на том основании, что детская смертность была обычным явлением, не спросив об этом самих родителей. Одним словом, мы имеем дело с живыми источниками, которые просто потому, что они живые, в отличие от надписей на камнях и связки бумаг, обладают способностью работать вместе с нами в рамках двустороннего процесса. До сих пор мы сосредоточивались на том, что мы можем от них узнать. Но их рассказы влияют и на них самих. К этому мы теперь и обратимся.(…).
Проекты (38.7 Kb) [192] Устная история особенно подходит для работы в, рамках исследовательских проектов, поскольку сама сущность этого метода предполагает и творчество, и сотрудничество. Конечно, собранные устные свидетельства могут быть использованы и традиционным путем — ученым-одиночкой, который работает только в библиотеке. Но это значило бы утрату одного из основных преимуществ устно-исторического метода — возможности в ходе полевых исследований обнаружить новые свидетельства именно там, где требуется. А чтобы такая работа была успешной, кроме профессиональных знаний, необходимо еще иметь личные и социальные навыки работы с информантами. Иначе говоря, любые проекты по устной истории с самого начала связаны с особыми преимуществами. Требуемые навыки настолько разнообразны, что это просто исключает их монополизацию теми, кто старше, опытнее или лучше пишет, а значит, устно-исторические проекты предполагают сотрудничество на равных. Они не только питают интеллект, но иногда, тесно соприкасаясь с жизнью других людей, высвечивают глубокий и трогательный человеческий опыт. Такие проекты могут быть осуществлены где угодно, поскольку любое человеческое сообщество является носителем многогранной истории трудовой деятельности, семейных и социальных отношений, которые только и ждут, чтобы о них рассказали. Проекты по устной истории могут осуществляться в самых разнообразных условиях — индивидуально и в группе, в школах, колледжах, университетах; в группах обучения грамотности или на образовательных курсах для взрослых, в музеях или коммунальных центрах. В [193] них могут быть задействованы самые разные социальные категории — школьники, молодые безработные, работающие родители или пенсионеры. При всех общих чертах в каждом из этих случаев прослеживался разные приоритеты, имеющие свои собственные преимущества и недостатки. Поэтому мы будем рассматривать их по очереди. А поскольку дискуссия наша должна быть практической, мы расскажем о конкретном опыте нескольких успешных проектов. Идеи, которыми мы поделимся с вами далее, не просто абстрактные «идеальные» модели: они прошли проверку практикой. Давайте начнем со школы. Поскольку проекты по устной истории — процесс сложный и длительный, то у любого учителя, скорее всего, сразу возникнет вопрос: вообще вставлять ли такой проект в учебный план? Аргументы в пользу такого проекта с точки зрения образования не требуют долгого перечисления. В работе над ним преследуется конкретная цель, и результат его вполне конкретен. Он развивает способность к дискуссии и совместной работе. Дети совершенствуют языковые навыки, обретают чутье в работе с фактами, осознают свою принадлежность к обществу, обретают способность к систематическому труду. Для учителей истории такие проекты имеют особую ценность, поскольку позволяют изучать историю, так сказать, в привязке к данной местности. Но они успешно применяются и для обучения английскому языку, обществоведению, географии, в преподавании экологических, географических, религиозных и комплексных дисциплин. В различных формах устно-исторические проекты подходят для любой стадии социального и интеллектуального развития, разных возрастных групп — от 5 до 18 лет. Возможно, такие проекты больше подходят для начальной школы, а также для учащихся по продвинутой программе средней школы, в учебный план которых входит «личный
проект», позволяющий осуществить самостоятельное научное исследование. Использование устных свидетельств для преподавания истории было специально упомянуто в рекомендациях рабочей группы по созданию общенационального учебного плана по истории: «Воспоминания и Размышления людей являются одним из богатейших источников информации о недавнем прошлом. При аккуратном и выборочном использовании устная история может внести цвет и глубину в изучение Истории. Семейные воспоминания, воспоминания друзей и одноклассников могут вывести «понимание» истории школьниками на новый уровень»[1]. Любой школьный проект по устной истории должен помочь лучше оценивать природу источникового материала, поскольку учащиеся будут непосредственно вовлечены в процесс его сбора. Такая идея мо[194] жет не понравиться авторам и издателям, не одобряющим школьные проекты, при которых создаются собственные ресурсы, да и некоторым профессиональным историкам. Но даже на простейшем уровне, при записи анекдотов и воспоминаний о том, как люди жили в прошлом, как они одевались, в какие игры играли дети, как менялся пейзаж, — при любой, даже самой примитивной технике интервью или записи дети все равно занимаются сбором материала. В то же время они вовлекаются в его творческую оценку. Они получают представление об основных проблемах профессии, о том, когда информации можно доверять, а когда нет, или как систематизировать набор фактов. Через активное участие в практической работе они осознают историю как процесс воссоздания прошлого. Подобно молодым археологам, они берут в руки лопаты вместо конспектов и, как «взрослые» исследователи, отправляются в «забой» добывать прошлое. А поскольку собирают источники, которые еще не использовались профессионалами, у них есть шанс превратить эти новые данные в собственный «фрагмент» исторического знания — воспоминания прадедушки о Первой мировой войне или соседа о том, как выглядела родная улица пятьдесят лет назад; сама его уникальность является особым стимулом и приносит творческое удовлетворение. В ходе этого процесса могут развиваться разнообразные навыки. Прежде всего это навыки исследователя. Когда учащиеся начинают проводить интервью, желание узнать еще больше из других источников может стать очень сильным, побуждая искать нужную литературу в школьных и местных библиотеках и таким путем учиться обращению с книжными указателями или системой библиотечных каталогов. Обучение происходит за счет использования широкого круга методов, а не только самих интервью. Кроме того, участие в таких проектах может оказаться очень полезным для овладения языком. Это относится и к письменной, и к устной речи. Перед началом интервью дети должны совместно обсудить, как лучше всего сформулировать вопросы. Прослушивая запись, они могут критиковать форму, в которой задавались вопросы. Когда они сами проводят интервью, они должны научиться слушать других людей и точно улавливать, что именно те имеют в виду. Это требует полной сосредоточенности. Если они этого не поймут, то столкнутся с проблемой понимания и интерпретации, т.е. навыков, развиваемых специальными упражнениями в учебниках английского языка. В то же время, оказавшись в роли интервьюеров или интервьюируемых, дети могут научиться уверенно выражать свои мысли словами. Отсюда можно перебросить «мостик» к письменной речи, [195] например попросив детей записать услышанное на пленке или, наоборот, использовать текст записи в качестве отправной точки для дискуссии. Темой для такого обсуждения
могут стать как раз различия между письменной и устной речью. На более поздней стадии проекта можно перейти к чтению в библиотеке и изложению результатов проекта, включая материалы записей, в письменной форме. При использовании таких средств, как компьютеры и магнитофоны, приобретается и умение обращаться с техникой. Хотя их применение и не является совершенно необходимым в школьных проектах, тем не менее оно весьма желательно, а аппаратуру нетрудно взять напрокат; очень важным вспомогательным средством является и видеокамера. Технические навыки развиваются далее при представлении проекта: например, при монтаже отрывков записей или компоновке слайдов и звукового сопровождения, при напечатании брошюры, сочетающей фотографии с текстами расшифровок, или разработке выставочной экспозиции с использованием всего перечисленного. Такая работа способствует установлению контактов с сообществом, особенно если у интервьюируемых просят одолжить старые фотографии, открытки и другие документы для выставки или брошюры. Наконец, можно овладеть основными навыками общения. Проводя интервью самостоятельно, дети развивают такт и терпение, учатся общаться, слушать других и создавать непринужденную атмосферу, необходимую для получения информации. В ходе интервью дети должны вести себя как взрослые — нельзя, например, хихикать. Детям можно помочь также научиться ориентироваться в мире взрослых. При этом они получат не только яркие впечатления о том/какой была жизнь раньше, но и смогут ощутить себя «в чужой шкуре», понять, чем опыт других людей, в прошлом и настоящем, отличается от их собственного и почему это происходит. Таким образом, дети с нашей помощью научатся не только понимать других людей и сопереживать им, но и иметь дело с диаметрально противоположными ценностями и отношением к жизни. Но хватит теории. Перейдем к практике. Лучше всего обратиться к примерам нескольких успешных проектов. Первый из них был осуществлен в начальной школе. В окружной начальной школе в Кембридже Салли Паркис занималась устной историей с учениками младших классов. Она начала с проекта, который проводился в течение половины учебной четверти, Два раза в неделю во второй половине дня, в классе, состоящем из двадцати семилетних детей. Дети были очень разные — некоторые приехали из-за границы, девять не умели читать, но остальные оказа[196] лись вполне подготовленными. Проект должен был стать их первым опытом изучения истории, волнующим и интересным, дать детям почувствовать, что они могут собирать исторические факты, что история реальна, что она непосредственно связана с их настоящим. Одним из преимуществ проекта было то, что он осуществлялся в школе где изучаемые предметы не разграничивались и учителя могли легко перейти к занятиям искусством, английским языком и к урокам за пределами школы. В качестве отправной точки проекта Салли Паркис взяла фотографию, предложенную местным библиотекарем. На ней изображалась сама школа, какой она была шестьдесят лет назад, сразу после открытия, и первые ее ученики, стоящие среди строительного мусора. Дети сразу же заинтересовались, стали обсуждать то, как одеты школьники на снимке. Разобрались, с какого места была сделана фотография и сколько лет сейчас ученикам этой школы, изображенным на снимке, — они должны быть ровесниками бабушек и дедушек сегодняшних учеников. Далее в качестве ключевой символическое фигуры проекта была выбрана «бабушка» (ее можно было заменить тетей или какой-то другой родственницей), и оказалось, что для настоящих бабушек и дедушек принимать участие в школьных делах было чем-то совершенно новым. Магнитофоны не использовались, зато был написан и разослан вопросник. Он был составлен после обсуждения с детьми и по сегодняшним меркам получился очень длинным, так как
собранного материала было слишком много для грамотной систематизации, — хватило бы всего нескольких вопросов. Большинство, но не все бабушки ответили на вопросы, а один ребенок, который к завершению проекта стал называть себя «историком», взял интервью у трех человек. Еще один юный участник отпечатал свой текст на машинке. Таким образом, хороших материалов было собрано в изобилии. Салли Паркис составила для учеников книгу для чтения, отобрав и выписав отрывки на отдельные темы. Первой темой было «Что сказала бабушка об одежде»: мужской, женской, об обуви — у одного из детей дедушка был башмачником. Дети нарисовали эту одежду и обувь. Кроме того, они принесли фотографии, зачастую очень ценные и поэтому помещенные в пластиковые футляры для сохранности; получилось целое представление, и дети с гордостью показывали, какие фотографии принадлежат их семье. Затем начали приносить вещи - одежду, утюги и т.д. Некоторые из этих вещей производили очень сильное впечатление, как, например, «шляпа, которую мой отец надевал на похороны дедушки», в большой коробке с надписью «НЕ ОТКРЫВАТЬ». Некоторые дети перешли к чтению. Кто-то сделал [197] модель магазина одежды из обувных коробок. Класс сходил на экскурсию в музей. Все дети написали сочинения: о покупке одежды, о дне стирки и о «Дне Бабушки». «День Бабушки», конечно, стал кульминацией проекта — в этот день всех бабушек, к их явному удовольствию, пригласили в школу на беседу и чаепитие с детьми[2]. Другой изобретательный проект для начальной школы, один из многих, описанных в разделе новостей журнала «Орал хистори» в 1970-80-х гг., был проведен в лондонской школе в Ноттинг-Хилле. Для него Алистер Росс выбрал историю самой этой Начальной школы фокса, уделив особое внимание ее эвакуации в сельскую местность во время Второй мировой войны. В рамках проекта было предпринято путешествие учащихся двух классов в возрасте от 7 до 10 лет в Лейкок (графство Уилтшир), где дети взяли интервью у жителей деревни, которые еще помнили «нашествие» лондонских школьников тридцатилетней давности. Проект в целом особенно удачно стимулировал в детях способность вести дискуссию со взрослыми, а также умение творчески излагать полученные знания в письменной форме[3]. Теперь давайте рассмотрим несколько проектов с участием детей старшего возраста. В этом контексте возрастают и трудности, и открывающиеся возможности. Междисциплинарный и исследовательский характер устной истории предполагает определенную гибкость школьного расписания и принятие разработанных с учетом проекта и способствующих полному раскрытию его потенциала экзаменационных схем, но при таком масштабе проект с детьми старшего возраста может оказаться куда более результативным. Во многих школах удалось опубликовать результаты проектов, приуроченных к их столетним юбилеям или связанных с местной историей, в виде брошюр, другие организовали местные выставки. В Терстоне (Суффолк) Лиз Кливер в той или иной форме занималась устно-исторической работой со всеми школьными возрастными группами: в младших классах это было составление семейного генеалогического древа, затем в ходе опроса дедушек и бабушек сравнивалось медицинское обслуживание до и после создания «государства всеобщего благосостояния», наконец, следовала серия проектов для шестиклассников на тему «Жизнь в Суффолке в межвоенный период». Шестиклассники сами организовали комиссию для Управления этими проектами и в их рамках издавали специальные Журналы для продажи в окрестностях. Каждый год небольшое количество учащихся предпринимало индивидуальные проекты входе подготовки к выпускным экзаменам[4]. Однако самое широкое распространение устно-исторические методы в средней школе получили в Соединенных Штатах, поскольку в
[198] Европе никогда не было ничего хотя бы отдаленно сопоставимого с долгосрочным и необычайно успешным проектом «Фоксфайер». Несмотря на печальный конец, его пример остается в высшей степени актуальным. Элиот Уиггинтон прямо из колледжа отправился вечернюю школу Накучи в маленьком городке Рабун-Гэп в горах Джорджии. Вскоре он обнаружил, что методы обучения, которые ему пре давали, просто не пригодны на практике. Тон разговоров в учительской был откровенно пессимистическим: эти дети ничего не могут, они даже не умеют писать! Уиггинтон видел, что главной проблем учеников была скука. Это были «обыкновенные ребята из средней школы», которые просто маялись от безделья. Как только они получили возможность создать что-то свое, они мгновенно преобразились. И это было связано с проектом издания школьного журнала «Фоксфайер». Первоначально задуманный как факультативный к «литературного творчества», он положил начало целому ряду курс где занимались съемкой фильмов, строительством, ремеслами и даже наукой. Учащиеся собирали информацию с помощью интервью, занимались фотографией, рисунком — и научились не только издавать журнал, но и различным техническим ремеслам, умению разбирать и реконструировать различные механизмы и старые постройки, а также организовывать встречи пожилых людей. Журнал имел небывалый успех. И не только местный, но и в масштабах страны. В 1972 г. подборки его материалов были изданы в виде отдельных книг под названием «Фоксфайер1», 2 и 3, и к 1978 г. их по продано более четырех миллионов экземпляров, а первый том стал лучшим бестселлером за все время существования издательства «Дабл-дей». Частично благодаря наличию собственного фонда журнала, проводящего регулярные семинары и издающего свой информационный бюллетень «Хэндз он», под влиянием «Фоксфайера» возникло более 200 аналогичных школьных журналов, таких, как «Морская пучина» издаваемый в средней школе на мысе Гаттерас в Бакстоне, Северная Каролина, и «Лоблолли» в школе Гэри в техасской глубинке, где занимаются скотоводством, рубкой леса, добычей нефти и газа.(…). [202] На этом можно и закончить с примерами успешных проектов. Но преподавателя, который только обдумывает, как начать такой проект, именно эти успехи и могут испугать. Что же сказать об обычных проблемах, с которыми можно столкнуться в ходе реализации устноисторического проекта? Во-первых, это проблемы организационные. Устно-историческая работа осуществляется в основном маленькими группами, ее трудно организовать в больших классах. Несомненно, такие проекты очень выигрывают, когда обучение организовано по командному принципу или в учебном плане отдается предпочтение междисциплинарной работе, и, возможно, аргументом в их пользу будет то, что они выявляют фундаментальные проблемы организации школьного процесса. Но многие сложности можно преодолеть в процессе подготовки, например путем установления предварительного контакта с пожилыми людьми, которых предстоит интервьюировать, или отправлять группы детей брать интервью, а другие в это время будут обсуждать уже собранный материал в классе. Для этого, а также для других целей очень важно полнее использовать внешние ресурсы, например родителей учеников и Ассоциацию родителей и учителей, или местные радио, газеты, клубы, предприятия и библиотеки. Если школа находится в регионе с высоким уровнем безработицы, там найдется много квалифицированных людей среднего возраста, способных помочь в осуществлении проекта. Во-вторых, возникает вопрос оборудования. Работа по устно-историческим проектам не зависит от магнитофонов или видеокамер, хотя с их помощью можно добиться гораздо
больших результатов. Если политика данной школы в отношении оборудования и его использования не отличается щедростью, вам опять же придется искать поддержку извне, начиная с родителей. Несомненно, найдется [203] достаточно семей, которые смогут вам для начала одолжить магнитофоны. В-третьих, нужно тщательно выбрать тему проекта. Он должен быть интересен конкретной группе детей. Для групп более юного возраста особенно подходит история семьи. Это позволяет построить проект вокруг самого ребенка, пользоваться его доступом к семейным воспоминаниям и документам, одновременно поощряя родителей, бабушек и дедушек к участию в деятельности школы. Составление генеалогического древа с использованием различных видов информации может стать отправной точкой для целого спектра разнообразных тем, у детей более старшего возраста выбор гораздо богаче — дом и хозяйство, еда и одежда, работа, включая домашнюю, семейная жизнь, игры и разные виды отдыха, причем любая из этих тем может стать предметом для сравнительного анализа с привлечением воспоминаний о поездках в другие страны. Проект может быть основан и на каком-то местном событии. Наверное, в этой связи следует особо отметить одну идею: проекта, сосредоточенного на истории отдельно взятой улицы. Не всегда легко определить границы или содержание местной истории или истории какого-либо сообщества в большом городе. Но отдельная улица может представить какой-то аспект этой истории в микрокосме — перемены в жизни рабочего сообщества, магазины или торговля в целом, или последовательные волны иммиграции. С помощью местной газеты иногда можно даже отыскать представителей большинства семей, которые жили здесь сорок-шестьдесят лет назад. Это наверняка даст учителю предметную базу для проекта, охватывающего целый класс, который позволит сочетать фотографии, коллекцию пластинок, топографические данные, поиски архивов и газетных подборок с интервьюированием. Затем дети должны приобрести некоторые личные навыки, необходимые для ведения интервью, что бывает нелегко. Они могут попрактиковаться, интервьюируя самих учителей или членов своих семей. Можно также пригласить в школу стариков, хотя это мероприятие обычно с большим успехом проходит в неформальной маленькой группе, чем со всем классом. Конечно, существует опасность, что после подобных встреч дети будут воспринимать стариков в качестве «объектов истории», а не с точки зрения их ценности как индивидов. Можно попросить детей написать собственные биографии, отчасти на основе семейных документов; или дать интервью другому ученику — здесь нужно проследить, чтобы интервью не привело к чрезмерному вмешательству в личную жизнь, чреватому болезненным опытом. Детей нужно научить формулировать разные категории вопросов. В этом [204] может помочь и разбор других интервью, например проведенных самим учителем. И очень важно, чтобы магнитофонная запись первого интервью ученика была прослушана и обсуждена, чтобы оказать ему поддержку и дать советы.(…). А что делать с плодами реализации проектов по устной истории? Как мы увидим далее, при анализе проектов по истории местных сообществ результаты исследований можно соединить с фотографиями, письмами, документами, предметами одежды, орудиями труда и т.д. и сделать хорошую выставку в школе или в местном культурном центре. Результаты проектов могут быть опубликованы в виде брошюр или статей в местных газетах. Более того, на их основе можно даже сделан, видеофильм. Потом записи можно передать на хранение в публичную библиотеку или музей. Ради поддержания стабильных и активных
взаимоотношений с местным сообществом надо стараться в той или иной форме вернуть ему собранный материал. И последнее, мы должны опасаться слишком легких успехов. Проекты по устной истории способны успешно осуществить только опытные учителя, а условия для них следует тщательно продумать. Небрежные действия, например бестактное опубликование болезненной или ложной информации, могут нанести людям серьезное оскорбление. А все преимущества устно-исторического подхода сводятся на нет, если его участникам навязываются слишком тщательно проработанные материалы «централизованного выпуска». Иначе говоря, ко[205] нечный продукт не должен быть ориентирован на технический уровень, недоступный детям. Для детей важно участвовать в проекте на всех его этапах и осознавать свой собственный вклад в достигнутый результат. Если устные свидетельства превращаются лишь в еще одну разновидность источникового материала для преподавания, они перестают волновать детское воображение.(…). [209] Конечно, очень важен выбор темы. Как мы выяснили, даже один студент младших курсов или дипломник, работающий над индивидуальным проектом на каникулах, может внести значительный вклад в историческое знание, получив новые данные в ходе полевых исследований. Лучше всего (хотя и необязательно, а для некоторых предметов возможно по определению) сочетать интервью с исследованиями в архивах или изучением местных газет. Кроме того, важно выбрать предмет исследования, связанный с более широкими проблемами истории, а также четко определить и локализовать тему. Проект может провалиться, если потенциальные информанты слишком разбросаны по стране и их нелегко разыскать. Вот некоторые примеры тем, полоценных с точки зрения научного творчества и в то же время выполнимых: исследования сельских сообществ Восточной Англии; классо[210] вые отношения и связи между соседями в трущобах Ноттингема и рыболовецких портах; мигранты — сборщики хмеля; система набора школьных учителей; эссекские предприятия по пошиву военного обмундирования; миграция молодых бенгальских женщин в Британию в 1970-х гг.; итальянская диаспора в Лондоне; домашняя экономика в семьях фермерских батраков; распространенность контроля за рождаемостью в различных социальных группах; участие квалифицированных рабочих Колчестера в Первой мировой войне или ход Всеобщей стачки 1926 г. в том же Колчестере[5]. Возможности выбора темы просто неограниченны, а преимущества совершенно очевидны: возможность самовыражения, атмосфера сотрудничества и, как результат, более глубокое понимание самой истории и, что важно, преодоление изоляции академического образования от окружающего мира.(…). Первая из них связана с выбором темы. Во многих из вышеперечисленных случаев лучшей темой, казалось бы, должна быть та, что способна вызвать мгновенный интерес. Но у местного исторического общества критерии отбора могут быть более строгими или просто ограниченными из-за влияния традиционных представлений о «документальной истории». Но расширение проблематики социальной истории означает, что при некоторой изобретательности вполне можно найти тему, которая удовлетворит и тех и других. Так,
Рафаэл Сэмюел аргументирует необходимость пересмотра подхода к истории местных сообществ.(…). [213] Успех проекта зависит также от уровня технической оснащенности. Как мы увидим далее, и интервьюирование, и архивное хранение материалов для достижения наилучших результатов требуют хорошего оборудования. Конечно, группе, занимающейся сбором жизнеописаний, для успешной работы нужны лишь бумага и карандаши. Но если нужно сделать запись для местного радио или создать архив, необходимо приобрести хорошее оборудование. Поэтому, прежде чем браться за проект, нужно знать наверняка, сможете ли вы купить или арендовать рабочее помещение, столы, стулья, каталожные шкафы, меньшей мере два кассетных или цифровых магнитофона и компьютер. Следует подумать и о видеокамере. Далее, нужно решить, чьи воспоминания вы будете записывать. Конечно, это главное в любом проекте по устной истории, и основные принципы здесь общие. Во-первых, нет особого смысла записывать людей, чьи воспоминания сбивчивы или отрывочны, или тех, кто слишком ушел в себя и не желает ими делиться. Во-вторых, очень важен непосредственный личный опыт человека, а не официальный пост, который тот занимает. В эту ловушку особенно часто попадаются члены местных исторических обществ или сотрудники публичных библиотек, стремящиеся взять интервью прежде всего у местного начальства — мэра или членов местного совета, т.е. именно у тех, кто имеет больше всего оснований соблюдать осторожность, а значит, будет наименее откровенен. По справедливому замечанию Беатрисы Вебб, можно «фактически признать за аксиому», [214] что ум подчиненного в любой организации куда богаче фактами, чем ум начальника. И не только потому, что подчиненный обычно проявляет меньшую, бдительность... Бригадир рабочих, управляющий или мелкий чиновник постоянно, теснейшим образом связан с повседневной деятельностью организации; он в большей мере осознает разнородность и меняющийся характер фактов и менее склонен «кормить» вас сухими обобщениями, где все живые детали превращаются в расплывчатую массу или раскладываются по стереотипным полочкам негибких, а возможно, и устаревших категорий[6]. В-третьих, следует постоянно помнить о необходимости социальной сбалансированности собираемых свидетельств. Например, в устно-исторических проектах всегда существует тенденция записывать больше рассказов мужчин, чем женщин. Отчасти это происходит потому, что женщины ведут себя менее уверенно и реже бывают убеждены, что их личные воспоминания могут кого-то заинтересовать. К тому же мужчин гораздо чаще рекомендуют в качестве информантов. И даже при осознании этой проблемы ее не так-то легко решить. Например, если предметом исследования является местная промышленность, то разыскать бывших работников-мужчин совсем не трудно — возможно, бывшие сослуживцы до сих пор встречаются в пабе или клубе. Но их жен или женщин-работниц, игравших не менее важную роль в деятельности предприятий, найти будет гораздо труднее — соседи, как правило, ничего не знают об их профессии, а их круг общения, скорее всего, связан с домом, а не с работой. И точно также в работе над проектами, посвященными жизни одной общины, проявляется сильная тенденция сосредоточиться на ее «социальном центре» — «респектабельных» рабочих и низшем среднем классе, — игнорируя как «верхи», так и «низы». Например, директора завода, ушедшего на покой и переехавшего на курорт Челтнем, найти непросто. Да и с беднейшими, «неотесанными» представителями сообщества, которые тем не менее являются важнейшим его элементом, неизменно возникают те же трудности. Их не предлагают в качестве информантов, потому что более «респектабельные» старики либо
совершенно не одобряют их мнений, либо попросту считают их слишком жалкими или глупыми, чтобы их воспоминания могли иметь какую-либо ценность. Тем не менее часто именно от этих людей, выражающих альтернативную точку зрения, из их красочных рассказов, переданных ярким народным языком, можно получить самый ценный материал для записей. И именно сопоставление жизненного опыта людей из разных слоев общества может дать наиболее достоверную, наводящую на размышления картину местной истории. [215] Таким образом, одной из основных задач является подбор достаточно широкого круга информантов. Группа добровольцев, откликнувшихся на объявление, обращение по местному радио или в местной газете — все это отлично позволяет начать работу по некоторым проектам, но вряд ли она будет достаточно репрезентативной. Есть много других способов поиска нужных людей: через личные контакты; через клубы или семинары для стариков; через профсоюзы или политические партии; через объявления в местной газете, в витрине магазина или по радио; через социальных работников или врачей; через церкви или организации по уходу за пожилыми людьми; даже благодаря случайным встречам в магазине, пивной или парке. Если вы обращаетесь к кому-нибудь, имея рекомендацию от одного из его знакомых, это неизменно облегчает дело. Конечно, вам придется столкнуться с обескураживающими отказами, но если у вас есть четкое представление о том, кто именно вам нужен, то эта часть проекта зависит прежде всего от вашей настойчивости. И настойчивость эта будет вознаграждена. И последнее, что делать по завершении проекта? Ваши магнитофонные записи и их распечатки вместе с фотографиями, документами и всеми остальными добытыми вами материалами должны быть переданы на хранение для всеобщего пользования, и лучшим местом для этого является библиотека вашего города или окружной архив. Уже сейчас вы можете использовать собранный материал, включая кассеты с записью отрывков из интервью, при создании «образовательных подборок» для местных школ, организации небольших передвижных выставок, опять же сочетая звукозаписи с фотоматериалами и текстом; или устроить показ слайдов с прослушиванием записей для пожилых людей, чтобы стимулировать их собственные воспоминания о прошлом местного сообщества. Возможно, вам удастся найти театральную труппу, которая поможет сделать из некоторых ваших материалов постановку. Вы могли бы и публиковать что-то в печати, в виде газетной статьи или брошюры, или — наподобие серии «История острова» на лондонском острове Дога — составлять календари из старых фотографий. Можно также создать специальный сайт в Интернете — тогда отрывки из ваших текстов и записей интервью станут доступны для всемирной аудитории. Еще одна возможность использования устно-исторических материалов связана с подготовкой программ для местного радио. Самая простая и часто самая эффективная их форма — коллаж из отрывков с минимальными пояснениями комментатора. Но есть и более сложные варианты, особенно если ваши записи сделаны в оцифрованном виде и вы сами можете монтировать их на компьютере. Сейчас на [216] компьютерном рынке существует множество наборов специальных программ для персональных компьютеров, некоторые из них можно бесплатно получить по Интернету. С их помощью вы можете, например, сделать запись для использования на радио или в образовательных целях, сопроводив материалы полевых исследований, включая ваши вопросы, естественным звуковым фоном и даже возникающей и исчезающей музыкой и, наконец, добавив к этому ваши собственные рассуждения о смысле записанного на
пленке. Все это может значительно разнообразить звуковую палитру записи и в то же время позволяет понять основные решения, связанные с монтажом материала, одновременно представляя и его содержание, и вашу интерпретацию. Столь же амбициозной целью является и создание документального видеофильма. При удачном исполнении эта форма позволяет представить устную историю в особенно привлекательном виде. Один интервьюер с помощью ручной видеокамеры может снять все интервью, но результат, скорее всего, окажется противоречивым. В качестве конечного продукта документальный видеофильм должен соответствовать высоким техническим стандартам — видеоряд должен быть не хуже звукового, а это подразумевает крупные планы, смену угла съемки интервьюируемого и использование других видеоматериалов, чтобы скрыть разрывы там, где делаются склейки. Все это объясняет, почему обычно лучше бывает сначала сделать звукозапись, выбрать лучшие, на ваш взгляд, фрагменты для видеосъемки и только потом снимать с применением необходимых технических ухищрений. Довольно часто, как, например, в случае с изданием календаря или с музейной экспозицией, только заголовок может выдать происхождение материалов- то, что они сделаны на основе записи устных рассказов. Поэтому многие музеи использовали проекты по устной истории для восстановления, исправления и интерпретации «макетных» экспозиций — начиная с жилища чернокожего арендатора, представленного в вашингтонском Смитсоновском музее, или сталелитейных печей Шнейдера, от которых во французском заводском поселке Ле-Крёзо ночью было светло как днем, и кончая хирургическим кабинетом даремского дантиста в 1920-х гг. в Бимише. Но непосредственное использование устных свидетельств в экспозиции, как было сделано при показе кухни семьи рыбака в Ланкастерском морском музее, почему-то остается редким явлением, хотя эффективность его достаточно высока. Так, посетитель музея в шахте по добыче сланцев Глоддфа-Ганол в городе Блайнай-Фестиниог на севере Уэльса, перед тем как спуститься в огромные пещеры, прорезанные в толще горы, может услышать и увидеть самих шахтеров в записи и на слайдах. В других му[217] зеях посетителям предоставляют аудиокассеты для прослушивания в ходе осмотра всего материала. Отрывки записей особенно эффективны, если они очень короткие, меньше минуты. Батрак может рассказать о том, как он пашет землю, а ткач — объяснить работу прялки. В Имперском военном музее, осматривая экспонаты из окопов, можно услышать звуки маршировки и орудийных залпов, а войдя в помещение вербовочного пункта, — рассказ старого солдата о том, что он чувствовал, когда записывался в армию. С помощью мультимедийных компьютерных экранов музеи также могут сделать материалы по устной истории доступными всем посетителям; вероятно, такая форма их демонстрации будет получать все большее распространение. В будущем мультимедийные технологии создадут новые возможности для исследования, хранения и публикации материалов. В принципе, можно будет систематизировать цифровую запись материалов таким образом, чтобы одновременно читать распечатку и слушать звучание того же отрывка на пленке, отражающее манеру речи интервьюируемого. Это будет настоящий прорыв. Но пока емкость диска ограниченна и для записи звука, и тем более для изображения, так что устно-исторические материалы в мультимедийном показе сегодня представлены в гораздо более скромной форме компакт-дисков с отрывками или программами для музейных экспозиций, демонстрируемыми на экранах. Желательно, чтобы мультимедийные музейные программы легко воспринимались, были динамичными и привлекательно оформленными. Они должны быть ориентированы на зрительский интерес.(…).
Интервью (47.69 Kb) [223] Чтобы хорошо провести интервью, необходимо обладать определенными навыками. Существует много различных стилей интервьюирования, от дружеского и неформального, разговорного, до официально-сдержанного способа подачи вопросов, и хороший интервьюер со временем вырабатывает собственный вариант, дающий наилучший результат и более соответствующий его индивидуальному стилю. Существует несколько важнейших качеств, которыми должен обладать умелый интервьюер: интерес и уважение к людям как к личностям, гибкость реакции, способность проявить понимание и сочувствие к точке зрения другого человека и, конечно, готовность тихо сидеть и слушать. Люди, которые сами говорят без умолку или не могут удержаться от соблазна поспорить с собеседником, навязать ему собственные идеи, получат информацию либо бесполезную, либо просто ложную. Но большинство людей можно научить хорошо проводить интервью. Первая стадия — это подготовка, сбор предварительной информации на основе изучения литературы или другим путем. Важность этой стадии бывает неодинакова. Некоторые виды работ лучше всего начать с исследовательского интервью, очерчивающего общее поле деятельности, подталкивающего к каким-то идеям и дающего какую-то информацию. Таким путем можно определить проблему и нащупать некоторые возможности ее решения. Интервью для сбора общих сведений в начале проекта по местной истории, как и «пилотное интервью»[1] для крупномасштабного социологического опроса, может оказаться очень [224] полезным на предварительной стадии. И конечно, вообще не имеет смысла проводить какое-либо интервью, если информант не является более сведущим человеком в данной области, чем сам интервьюер. Цель интервьюера - узнать нечто новое, и зачастую именно благодаря этому ему удается «разговорить собеседника». Например, как выяснил Рой Хэй в ходе своих исследований, проведенных среди кораблестроителей Клайдсайда, довольно часто «собственная неосведомленность может обернуться на пользу проекту. Было много случаев, когда Старые рабочие выслушивали мои наивные вопросы с веселым терпением, а потом говорили мне: «Ну-ну, парень, все было совсем не так», — и затем следовало яркое описание реальной ситуации»[2]. И все же, в принципе, чем больше исследователь знает, тем больше шансов получить важную историческую информацию в ходе интервью. Так, если общая канва принятия какого-то политического решения или ход забастовки известны вам из газет, можно точно установить, каково было участие самого информанта в данных событиях, понять, где речь идет о его или ее непосредственных впечатлениях и наблюдениях, а где они получены из «вторых рук», выявить случаи, когда сходные события, произошедшие в разное время, сливаются в их памяти, например дважды проведенные в 1910 г. всеобщие выборы или забастовки 1922 и 1926 гг. Весьма полную предварительную информацию можно получить и из ранее проведенных интервью по той же теме, например об истреблении евреев нацистами во время Второй мировой войны или о местном партизанском движении в Италии, если цель вашей работы с данным очевидцем состоит в подтверждении и
дополнении конкретных деталей при восстановлении — буквально по часам — всех событий одного дня в 1944 г., когда погибла вся его семья. Подобным же образом можно собрать детальные сведения и для «биографического» интервью, если речь идет об известном общественном деятеле, писателе или обладателе обширного личного архива. Хотя часть материала, например произведения, вышедшего из-под пера вашего персонажа, можно изучить и до интервью, уже в результате первых бесед могут появиться новые сведения, что в дальнейшем приведет к переписке, обнаружению еще каких-то документов — и, наконец, к новым интервью, уже на другом уровне постановки вопросов. Конечно, не все выдающиеся информанты готовы подвергнуться такому многоступенчатому процессу исследования. Так, Томас Ривз находит, что интервьюирование американских интеллигентов-либералов требует особенно долгой и тщательной подготовки. Они часто бывают слишком заняты, чтобы дать большое интервью, поэтому вопросы должны быть «очень конкретными и содержательными». Мало того, если интервьюер [225] колеблется или действует вслепую, это может быстро привести к разрыву контактов между участниками беседы. Представители либеральной интеллигенции, судя по всему, особенно стремятся выяснить, на что вы годитесь как специалисты по устной истории, проверяя ваши собственные знания по обсуждаемому вопросу. У меня часто возникало ощущение, особенно в начале своих интервью, что это они меня интервьюируют... Такого рода «допросы» — уловка в статусной игре самолюбий[3].(…). [226] Изучение широкомасштабных социальных изменений, связанных с опросом целого ряда разных категорий информантов, также требует тщательнейшего продумывания формулировок вопросов перед интервью. Ясно, что для любого интервью очень важно задать правильные вопросы. Тем не менее проблема эта вызывает бурю эмоций среди специалистов по устной истории. Здесь существуют две крайности — разграфленный «вопросник», заполняемый галочками, жесткая логическая структура которого настолько сковывает память, что «респондент» (выбор термина говорит сам за себя) способен только на односложные или очень краткие ответы; и его противоположность — уже не столько «интервью», сколько «свободный разговор», в котором «индивид», «сказитель», «очевидец» или «рассказчик» «приглашается поговорить» о предмете, представляющем взаимный интерес. Важной темой для дискуссии является и вопрос о том, кто контролирует процесс интервью, особенно среди специалистов по устной истории и этнографов — феминисток. Разделяя мнение о том, что их исследования должны быть не только о женщинах, но и для женщин, некоторые из них дошли до полного отказа от каких-либо иерархических принципов в процессе исследования и настаивали на том, чтобы объекты их изучения становились партнерами и соавторами. В таком случае форма и тематика интервью либо не определяются вообще, либо вырабатываются в результате совместного обсуждения[4]. Достоинства и недостатки каждой из «двух школ интервьюирования» удачно подытожил Рой Хэй: Во-первых, существует «объективно-компаративный» подход, обычно основанный на вопросниках или по меньшей мере на очень структурированном интервью, в котором интервьюер контролирует ситуацию и задает набор одних и тех же вопросов всем респондентам. Здесь целью является получение материала, не только связанного с отдельным респондентом, но и используемого для сравнительного анализа... Гибкие, внимательные интервьюеры, готовые в случае необходимости отойти от сценария, могут в
результате получить очень полезный материал, но такой подход может иметь и разрушительные последствия. Он слишком легко приводит к «подавлению» многообещающих направлений исследования или, что еще хуже, вынуждает людей следовать по заранее определенному интервьюерами пути, оставляя большие и важные массивы информации вообще без внимания. Другая крайность — свободно протекающий диалог между интервьюером и респондентом, без заранее установленной схемы, когда интервьюер просто следует за ходом беседы, в какую бы сторону она ни развивалась. Такой метод иногда открывает что-то совершенно неожиданное и приводит к формирова[227] нию новых анкетных вопросов, но может легко выродиться и в простой набор анекдотов и сплетен. Его результатом станут километры бесполезной пленки и непреодолимые проблемы отбора и расшифровки. На самом деле, если интервью проведены умело, контраст между двумя школами не выгладит столь драматичным. Во-первых, любые общие принципы неизменно сглаживаются под воздействием личностей самих участников интервью. Одни интервьюеры от природы более разговорчивы, чем другие, и поэтому способны разговорить респондента (хотя такое случается довольно редко; обычно, столкнувшись с болтливым интервьюером, респондент замыкается в себе). Респонденты тоже бывают разные — от очень разговорчивых, которым достаточно задать несколько вопросов, а затем лишь немного направлять ход разговора или время от времени задавать очень конкретный, уточняющий вопрос, до сравнительно лаконичных. Но и их воспоминания при соответствующем подбадривании, уточнении более общих, неопределенных формулировок вопросов или наводящих подсказках, оказываются гораздо богаче, чем можно было ожидать. Во-вторых, ни один специалист по устной истории, даже если он пользуется типовым перечнем вопросов, не желает получить пародию на классический опрос по сбору «объективных» данных, проводя интервью в сухом, негибком анкетном стиле и превращаясь в робота с «непроницаемым лицом». Как пишет Пьер Бурдье в заключении к книге «Нищета мира» (1993), бесчисленные работы по методологии проведения опроса хотя и полезны, поскольку указывают на неожиданные последствия, к которым могут привести действия интервьера, но при этом почти всегда упускают главное, в основном из-за приверженности старой методологической процедуре, часто порождаемой желанием имитировать внешние признаки академической строгости традиционных научных дисциплин. Во всяком случае, мне не кажется, что они отдают должное тому, что всегда признавалось и делалось теми исследователями, которые относятся с наибольшим уважением к своим объектам и внимательны к тончайшим «стратегическим» элементам, привносимым под воздействием социальных факторов в повседневную жизнь. Поэтому в собственных исследованиях Бурдье стремился выработать Позицию активного и методического слушания, одинаково удаленного и от чистого laissez-faire[5] интервью без определенной схемы, и от директивности анкетного исследования, в ходе которого «рефлекторная рефлек[228] сивность, основанная на социологическом «чутье» или «наблюдательности», дает возможность выявлять и контролировать «на месте», т.е. по ходу проведения интервью, воздействие социальной структуры, в рамках которой оно происходит»[6]. Это вполне соответствует типичным приемам специалистов по устной истории. Те из них, кто
пользуется заранее составленным перечнем вопросов, делают это не для того, чтобы придать своей работе научную строгость, но прежде всего потому, что некоторые разновидности исследований особенно нуждаются в предварительном планировании интервью — например, если речь идет о любом проекте, где интервью проводятся целой командой, или при найме интервьюеров, или когда материал предназначен для сравнительного анализа. В-третьих, свободная форма интервью тоже может дать неверный результат. Так, Алессандро Портелли хотя и отдает предпочтение свободной форме интервью, которое называет «насыщенным диалогом» или «углубленным обменом мнениями», одновременно выступает против «мифа о невмешательстве», который толкает к другой крайности — отказу от диалога с собеседником во избежание искажений. Нужны огромное умение и правильный подбор информантов, чтобы, подобно Джорджу Юарту Эвансу, получать потрясающий материал в результате, казалось бы, свободно текущего диалога, оставаясь при этом «расслабленным и неторопливым» и оставляя информанту «массу пространства для маневра...». «Пусть интервью развивается само собой. Я никогда не пытаюсь над ним "господствовать". Самое худшее, что можно сделать, — это "управлять" интервью; и я стараюсь задавать как можно меньше вопросов... Все, что требуется, — это много времени, много пленки и мало вопросов»[7]. Но те немногие вопросы, что задаются, основаны на многолетнем опыте в сочетании с заранее выработанном четким пониманием, о чем именно может рассказать данный информант.(…). [229] Существует несколько основных принципов формулировки вопросов, которые приложимы к любому интервью. Вопросы всегда должны быть как можно более простыми, прямыми, на понятном языке. Никогда не задавайте сложных вопросов с «двойным дном» - обычно в таких случаях вы не дождетесь ответа на их половину, к тому же не ясно, на какую именно. Избегайте формулировок, предполагающих неоднозначный ответ: например, лучше спросить: «Как часто вы посещали церковь?», чем «Вы часто ходили в церковь?». Конечно, время от времени возможны какие-то заминки в вопросе, но это не важно и даже может вызвать к вам некоторую симпатию информанта, однако постоянно смущенный, извиняющийся тон просто сбивает с толку, особенно это нежелательно при деликатных личных вопросах, поскольку выдает только вашу собственную неловкость. Гораздо лучше задать заранее подготовленный осторожный или непрямой вопрос, произнеся его уверенным тоном. Это покажет – вы знаете, чего хотите, и непринужденная атмосфера, скорее всего, сохранится. Но если вам нужно установить конкретные факты, получить описание чего-либо или комментарии, и то формулировки должны быть иными. В этом случае требуются вопросы в неопределенной форме, например: «Расскажите мне о…», «Что вы думаете, чувствуете по этому поводу?» или «Можете ли вы это описать?». Другие ключевые слова для таких вопросов – «объяснить», «побольше рассказать», «обсудить», [230] «сравнить». Если речь идет о действительно важных вещах, можно подбодрить рассказчика более длинной тирадой: «Ну хорошо, итак, вы на месте... Закройте глаза и расскажите мне по порядку, что вы видите, что слышите...» Можно попросить дать физическое описание человека — отсюда рассказчик перейдет к его характеру. На протяжении всего интервью, как только вы сталкиваетесь с упоминанием о каком-то факте на котором, как вам кажется, следовало бы остановиться поподробнее можно вставить поощрительное восклицание вроде «Это интересно!» или в более прямой форме — «Как?», «Почему нет!», «Кто это был?» Тогда информант может подхватить реплику.
Если после какого-то замечания вы хотите услышать что-то еще на эту тему, можно быть более выразительным («Очень интересно») или мягко сомневающимся («Но некоторые говорят, что...») либо попробовать сформулировать дополнительный вопрос. В большинстве интервью очень важно уметь использовать оба вида вопросов. Например, вам могут сказать в качестве общего комментария, что «мы помогли друг другу», «мы с соседями были как одна большая семья», но если задать конкретный вопрос о том, кто именно, кроме членов семьи, помогал, когда мать респондента заболевала, может оказаться, что взаимопомощь между соседями существовала скорее в идеале, чем на практике. Одним из важнейших качеств специалиста по устной истории является способность преодолеть рамки стереотипных или ни к чему не обязывающих обобщений и добраться до конкретных воспоминаний. Обычно следует избегать наводящих вопросов. Если вы выражаете собственное мнение, особенно на начальной стадии интервью, то получаете ответ, который, как думает информант, вы хотели бы услышать, а значит, ненадежные или ложные данные. Хотя бывают и исключения. Если вы знаете, что ваш собеседник придерживается определенного убеждения, особенно если речь идет о точке зрения меньшинства, то, возможно, для начала следовало бы проявить сочувствие к этим взглядам. А чтобы, например, допустить возможность каких-то ответов, которые явно не одобрило бы большинство людей, иногда лучше задать вопрос с дополнительной смысловой нагрузкой: «Можете ли вы рассказать о том времени, когда вам приходилось сурово наказывать...» или «Правда, что в те дни большинство людей старались что-нибудь унести с работы?», или «Я слышал, что ближайшим подчиненным мэра было непросто с ним поладить», — что, скорее всего, спровоцирует более четкую реакцию, чем просто: «Я знаю, мэр был очень щедрым и мудрым человеком. Вы согласны?»[8] Но во многих случаях такие вопросы бывают опасны, а обычно неуместны... Вопросы следует очень тщательно формулировать, чтобы в них не содержалось и намека на желаемый ответ. [231] Это само по себе большое искусство. Например, вопрос «Вам нравилась ваша работа?» навязывает ответ; нейтральными же будут: «Вам нравилась ваша работа или нет?» или «Как вы относились к своей работе?» Наконец, надо избегать вопросов, которые заставляют информантов думать так же, как вы, а не так, как думают они сами. Например, когда вы имеете дело с таким понятием, как «социальный класс», ваша информация приобретает гораздо большую ценность как исторический источник, если вы поощряете собеседников использовать их собственную терминологию, а затем и сами придерживаетесь ее в последующих дискуссиях. И старайтесь получить датировку событий, фиксируя время относительно возраста респондента или этапа его жизни, например женитьбы, какой-то работы или дома. Даже если вы намерены осуществить небольшой индивидуальный проект по устной истории, стоит подумать о последовательности тем для интервью и формулировке вопросов. Поскольку не информант, а вы несете ответственность за стратегию проведения интервью, гораздо легче управлять процессом, если у вас уже имеется четкое представление о том, как оно должно строиться, — тогда вопросы естественным образом будут вытекать один из другого и, даже если вы отвлечетесь от темы, вам легче будет вспомнить, что еще вам необходимо выяснить. Кроме того, для большинства проектов вам потребуется знание основных фактов из жизни ваших информантов (происхождение и профессии отца и матери, дата рождения, сведения об образовании, профессии, семейном положении и т.д.); а по многим темам — понадобятся как основные, так и вспомогательные вопросы. Если формулировки этих вопросов уже у вас в голове и вы можете их выдать в нужный момент, вам будет легче сосредоточиться на том, что говорит информант, а не ломать голову, что дальше делать самому.
Когда вы намечаете возможные очертания вашего интервью, очень важно сразу определиться, сосредоточитесь ли вы преимущественно на одной теме — на каком-то событии, периоде, например войне, отрасли промышленности или виде спорта — или ваша цель — полный рассказ с предысторией семьи, описанием детства и учебы, карьеры, личной и семейной жизни и т.д. Сильнейшей стороной устно-исторических свидетельств является их способность связать воедино различные сферы жизни, а потому биографический подход, хотя и отнимает много времени, дает больше шансов сделать новые открытия. К тому же он позволяет полнее использовать воспоминания людей, которые никогда раньше не записывались и не будут записываться впредь. По обеим этим причинам биографическая форма стоит того, чтобы серьезно подумать о ее использовании в большинстве проектов. [232] Для вашего собственного исследования, осуществляемого в одиночку, достаточно иметь предварительный список тем и формулировки основных вопросов. Но если вы работаете в команде или речь идет о проекте, связанном со сравнительным анализом любого масштаба, то хорошо бы разработать подробный план проведения интервью. Если такой план использовать гибко и изобретательно, он может оказаться очень полезным: ведь, в принципе, чем лучше вы знаете, какие вопросы и в какой формулировке задать, тем больше получите информации от любого респондента. Со сравнительно сдержанными людьми, которые с самого начала говорят: «Хорошо, я расскажу, но только, пожалуйста, задавайте вопросы», — все, в общем, ясно — с такими информантами, которые встречаются достаточно часто, вы можете придерживаться плана интервью более или менее методично. С очень разговорчивыми людьми стратегия должна быть иной. Если они четко знают, что хотят рассказать или в каком направлении должна развиваться беседа, просто следуйте за ними. И по возможности старайтесь не прерывать их рассказ. Если вы прерываете какую-нибудь историю, потому что считаете ее неинтересной, то тем самым отсекаете не только эту одну историю, но и целую серию последующих, которые будут интересны. Но рано или поздно ваши собеседники исчерпают поверхностный слой своих воспоминаний и сами захотят, чтобы вы задавали им вопросы. С информантами такого типа нужно будет встретиться несколько раз и после каждой беседы прослушивать записи, сверяя их с планом — что уже выяснено и о чем еще надо спросить при следующей встрече. В таком случае особенно полезен будет отпечатанный экземпляр плана. Но все же лучше знать вопросы наизусть и задавать их в нужный момент, а план держать про запас. По существу, это карта интервьюера. С ней можно сверяться время от времени, но для уверенной ориентации лучше хранить ее в памяти. Перед проведением интервью необходимо принять еще несколько важных решений. Вопервых, какое оборудование взять? В некоторых, довольно редких случаях лучший ответ — никакого. Даже когда вы просто делаете заметки во время разговора, не говоря уже о магнитофоне, это может вызвать у некоторых людей подозрение. Боязнь магнитофонной записи достаточно распространена среди людей, чья профессиональная этика предполагает необходимость конфиденциальности и секретности. Это прежде всего государственные служащие или банковские менеджеры[9]. По иным причинам такая же подозрительность встречается среди представителей меньшинств, подвергшихся гонениям: они боятся, что любая информация, записанная на магнитофонную пленку, может попасть в руки полиции и властей и [233] быть использована против них. Такое случается и в небольшом сообществе, где все друг друга знают и боятся сплетен. Некоторые люди возражают против магнитофонной записи,
но не против того, чтобы вы делали заметки. Даже если и это будет невозможно, опытный интервьюер должен уметь запоминать основной объем информации и ключевые фразы, чтобы записать разговор сразу после беседы, иначе все интервью теряет смысл. Такой метод был наиболее распространен в социологии, пока магнитофонная запись не отодвинула его на второй план как чересчур «субъективный». Так или иначе, большинство людей реагируют на магнитофон без особого волнения и быстро о нем забывают. Магнитофон даже может помочь в проведении интервью. Когда он включен, люди, скорее всего, будут придерживаться темы, а другие члены семьи не станут вмешиваться. И очень часто, когда магнитофон выключают, респондент вдруг вспоминает еще какие-нибудь важные факты, которыми он бы никогда и не поделился, если бы магнитофона не было вообще; это может быть информация, многое для интервьюера объясняющая, но конфиденциальная (и с которой, конечно, следует обращаться соответственно).(…). [234] Перед тем как отправиться на интервью, проверьте, все ли работает и есть ли при вас необходимые запчасти, пленки, батарейки. Кроме того, вы можете захватить с собой какой-нибудь «стимулятор памяти». Полезными могут оказаться, например, старые газетные вырезки или справочник местных улиц. Джордж Юарт Эванс часто приносил какой-нибудь рабочий инструмент. В деревне я часто брал с собой старый зазубренный серп. Это сразу снимает всякую нужду в каких-то абстрактных объяснениях того, что меня интересует. Человек видит предмет, и, если ты правильно выбрал респондента, тебе не понадобятся никакие дополнительные усилия, чтобы он начал откровенно с тобой говорить. С самого начала мы оба углубляемся в предмет обсуждения. И точно так же, если бы я отправлялся к какому-нибудь старому шахтеру, я захватил бы с собой... «тормозок»[10]. Так как интервью Эванса были сфокусированы на рабочем процессе, орудия труда являлись идеальным поводом для начала разговора. Если бы речь шла о детстве в семье, пригодилась бы какая-то одежда, а в случае жизнеописания политика — старая брошюра. При таком подходе стимулирующую роль могут сыграть старые письма, дневники, вырезки и фотографии — особенно ценный побочный продукт интервью. Следующий вопрос — о месте проведения интервью. Оно должно быть таким, чтобы информант чувствовал себя непринужденно. Обычно более всего подходит его собственный дом. Это особенно справедливо для интервью, темой которых является детство или семья. Интервью на рабочем месте или в пабе активизирует другие области памяти и может привести к менее «респектабельному» стилю разговора. Прогулка по окрестностям тоже представляется полезной и, возможно, оживит еще какие-нибудь воспоминания. Почти всегда лучше проводить интервью наедине с информантом. Общение с глазу на глаз создает атмосферу полного доверия, в которой гораздо легче добиться прямоты и откровенности. Это оправданно даже по отношению к пожилым супружеским парам, которые особенно близки друг к другу. Но, конечно, бывает нелегко найти тактичный способ организовать все так, чтобы встретиться с каждым отдельно. (Легче брать интервью у обоих, особенно если вы сами приедете к [235] ним домой вдвоем с другим интервьюером и разведете их для беседы по разным комнатам.) Присутствие на интервью другого человека не только мешает искренности информанта, но и заставляет его неосознанно придавать своему рассказу социально приемлемый
характер. Но, к счастью, в этом есть и положительные моменты. Пожилая пара или брат с сестрой часто могут внести поправки в получаемую информацию, что, конечно, важно. Кроме того, они могут стимулировать воспоминания друг друга. Этот эффект особенно очевиден, когда собирается большая группа пожилых людей. При этом ярче, чем в разговоре с глазу на глаз, проявляется тенденция к обобщенным суждениям о жизни в старые времена, а по мере того как будут развиваться спор и взаимный обмен историями, коллективная память может открыть поразительные вещи. В гораздо большей степени, чем индивидуальные интервью, такие истории, многие из которых, скорее всего, будут о других людях, нужно понимать прежде всего как нарративные формы искусства, наполненные символическим смыслом. Но иногда группа, собравшаяся, например, в баре, может стать единственным источником истинной информации о чем-то скрываемом в некой среде, например о саботаже или воровстве на производстве, или тайных уловках сельских браконьеров.(…). Когда все предварительные решения уже приняты, вам нужно связаться с вашим информантом. Можно лично зайти к нему домой, но [236] обычно лучше ему написать (вложив в письмо проштампованный конверт с обратным адресом) и затем позвонить по телефону. Нужно найти простые и искренние слова, чтобы убедить их в важности вашего проекта, при этом следует подчеркнуть его связь с их собственным опытом и переживаниями. Всегда упрощает дело возможность мотивировать выбор кандидатуры информанта ссылкой на рекомендацию кого-то из круга его знакомых. Нужно кратко объяснить, каким образом вы предполагаете использовать это интервью. Назовите удобное время для первого визита, но всегда оставляйте респонденту возможность предложить другой вариант или вообще отказаться от встречи. Не расстраивайтесь, столкнувшись с отказом, — скорее всего, вам придется встречаться с ними не реже, чем с согласием. Некоторым информантам, например политикам или профессионалам, вероятно, будет лучше отправить описание проекта и просьбу об интервью в письменном виде, оговорив и то, как вы собираетесь его использовать. Это облегчит им принятие решения, встречаться ли с вами, и прояснит характер ваших прав на будущее использование материалов интервью (см. ниже, в главе 8). Кто-то, возможно, обдумает интересующую вас тему заранее, пороется перед вашим приходом в старых бумагах. Большинство людей длинное письмо, скорее всего, просто отпугнет, поэтому лучше дождаться первой личной встречи. Затем начните с объяснения темы вашего проекта или вашей книги и того, каким образом информант может вам помочь. Многие начнут возражать, что им нечего сказать полезного, и их придется убеждать в ценности собственного опыта, в том, что, например, более молодым людям этот жизненный опыт незнаком, и в его важности для создания подлинной социальной истории. Одни могут быть искренне удивлены вашим интересом, и вам придется изо всех сил поощрять их на ранних стадиях интервью; другие, не желая, чтобы их имена назывались, сразу поднимут вопрос о конфиденциальности. Говорите открыто о ваших намерениях и выполняйте все данные вами обещания. Большинство людей полагаются на ваш такт в отношении использования материалов интервью, и это доверие нужно уважать. Не упоминайте имена информантов без явного на то их согласия, цитируя их потенциально дискредитирующие высказывания о себе или соседях. Начало первой встречи обычно бывает лучшим моментом для того, чтобы спросить, можно ли записать интервью на магнитофон, хотя иногда это обсуждается на стадии предварительных переговоров. Некоторые специалисты по устной истории считают, что первую встречу нужно рассматривать как краткий, пробный визит для подготовки и знакомства с информантом и не использовать магнитофон.
[237] Недостаток такого подхода состоит в том, что, даже устанавливая основные факты из прошлого информанта, вы, вероятно, затронете и его главные воспоминания. Конечно, можно пройтись по тем же пунктам в ходе второго визита, но, скорее всего, они уже будут представлены в более скучном изложении. По собственному опыту могу сказать, что магнитофон следует включить по возможности быстрее, как только начнется разговор. Еще один аспект, о котором надо подумать перед началом работы, — это акустика. Слишком многие исследователи так торопятся начать работу, что забывают проверить качество звукозаписи. Но вы должны уметь добиться наилучшего ее качества, иначе это будет равносильно плохому вождению автомобиля или печатанию двумя пальцами. Для начала постарайтесь найти тихую комнату, где вам не будут мешать разговоры других людей и нет громкого звукового фона и прочих акустических помех. Шум уличного движения можно снизить, опустив занавески, но треск огня будет звучать на пленке удивительно громко, особенно если микрофон находится недостаточно близко к говорящему. Стенли Эллис, основываясь на своем опыте записи разных диалектов в обычных домах, утверждает, что радио и телевизор, тиканье часов или щебетанье волнистого попугайчика могут «полностью испортить запись... Кроме того, нужно учитывать акустические особенности комнаты. Маленькая комната, забитая мебелью, с бельем, развешанным на сушилке, может быть прекрасной студией. Тогда как большая, выложенная плиткой кухня с белеными стенами способна дать мощное отражение звука и испортить всю запись»[11]. Следующий пункт — подумайте, где разместить магнитофон и микрофон. Никогда не ставьте их близко друг к другу — так вы запишете шум самой машины. Лучше всего поставить магнитофон на пол, так, чтобы респондент его не видел, но вы сами могли за ним наблюдать и следить, когда пленка подходит к концу, не привлекая к этому внимания. Микрофон нельзя ставить на твердую, вибрирующую поверхность, как и удалять от говорящего на несколько футов. Не записывайте через стол с твердой столешницей. Идеальное место для микрофона — в футе от рта говорящего. Если вы предпочитаете сидеть рядом с ним, вы можете держать микрофон рукой или прикрепить его к подставке; вы также можете использовать два микрофона с зажимами — один прикрепить к одежде вашего респондента, другой — к вашей собственной. Все это надо сделать очень быстро, если вам нужен прежде всего голос самого информанта, а не часы, птичка [238] или радио. В то же время нужно удостовериться, что информант расположился удобно, не покинул своего любимого кресла. Пока вы не проделаете всего этого, постарайтесь избегать разговора на интересующую вас тему, который вы собираетесь записывать. Затем включайте магнитофон, и пусть он работает, пока вы просто болтаете. Промотайте пленку обратно и проверьте, правильно ли установлен уровень записи. Если уровень слишком низкий, то фоновый шум поглотит запись. Если слишком высокий — звук речи может исказиться. Затем опять включите магнитофон и, кроме как при перемене пленки, больше не выключайте его на протяжении всего сеанса звукозаписи. Не надо выключать магнитофон, если информант отклонился от темы или когда вы сами задаете вопросы. Это негодная практика. И никогда не начинайте с формального объявления в микрофон вроде: «Я провожу интервью в...» — это формализует разговор и сковывает собеседника. Вы можете оставить небольшой чистый фрагмент пленки в начале, чтобы добавить, если хотите, свое вступление позже, но не делайте этого заранее, поскольку оно может «вылезти» при проверке пленки.
Теперь вы готовы задать свой первый, вступительный вопрос. Все последующее будет варьироваться в зависимости от характера информанта, предпочитаемого вами стиля интервью и от того, что вы хотите узнать. Но опять же надо помнить об основных правилах. Интервью — это социальная связь между людьми, имеющими свои собственные привычки, и их игнорирование способно ее разорвать. По сути, интервьюер должен проявить интерес к респонденту, позволить ему говорить, сколько он хочет, не прерывая его постоянно, но в то же время при необходимости как-то направляя ход его рассуждений, подсказывая, о чем надо говорить. Это предполагает атмосферу сотрудничества, взаимного доверия и уважения. Интервью — это не диалог и не разговор. Вся суть его заключается в том, чтобы дать возможность говорить информанту. Ваша же роль состоит прежде всего в том, чтобы слушать. Вы должны как можно больше держаться в тени, поощряя информанта жестами, но не навязывая своих собственных комментариев и рассказов. Это не тот случай, что требует демонстрации ваших собственных знаний или обаяния. И вас не должны смущать паузы. Простое молчание может оказаться ценным способом позволить информанту собраться с мыслями, чтобы продолжить рассказ. Время для разговора наступит позже, когда вы выключите магнитофон. Конечно, вы можете зайти слишком далеко в этом направлении, и тогда информант начнет сбиваться из-за отсутствия вашей реакции. Неловкое молчание, когда [239] тема полностью исчерпана, действует обескураживающе, и следует, не дожидаясь этой стадии, задать четкий вопрос. Но вообще следует избегать лишних вопросов, а необходимые формулировать ясно, просто и неторопливо. Информант должен все время чувствовать себя спокойно и уверенно. И главное — никогда не прерывайте рассказ. Вы можете вернуться к какому-то пункту разговора после того, как информант отклонился от темы, используя, например, фразу: «Раньше вы говорили...» или «Возвращаясь к...», или «Перед тем как продолжим разговор...». Но если информант хочет перейти к новому сюжету, вы не должны ему мешать. Это аксиома. Продолжайте демонстрировать свой интерес к рассказу на всем протяжении интервью. Вместо того чтобы все время повторять «да», что в записи будет звучать глупо, легко научиться выражать поддержку мимикой, улыбкой, кивком, поднятием бровей, участливым взглядом. Вы должны четко помнить предыдущий ход интервью, и в особенности избегать вопросов, касающихся уже полученной информации. Это требует быстрого запоминания и немалой сосредоточенности. Может оказаться, что вам потребуется сделать краткие заметки по ходу рассказа, хотя лучше по возможности обойтись без этого. В то же время вы должны следить за внутренней логикой ответов и отмечать противоречия с другими источниками. Если вы в чем-то сомневаетесь, постарайтесь вернуться к теме с другой стороны или тактично и мягко заметьте, что по этому поводу может быть и иное мнение — «я слышал» или «я читал, что...». Но особенно важно не противоречить информанту и не спорить с ним. Беатриса Вебб замечает с характерной для нее резкостью: «Хуже всего — щеголять своими познаниями или спорить: клиенту должно быть позволено излагать любые выдумки, развивать свои абсурдные теории, использовать глупейшие аргументы без всяких возражений, протестов или иронии с вашей стороны». И уж точно, чем больше понимания и сочувствия к точке зрения другого человека вы способны выразить, тем скорее он вам ее выскажет. Бурдье формулирует эту мысль особенно ярко.(…). [240]
Обсуждение прошлого иногда может воскресить болезненные воспоминания, попрежнему вызывающие сильные эмоции, часто способные расстроить информанта. Если такое случилось, не смущайтесь от слез или извинений; поддержите его естественно и мягко, как друга, и после паузы спросите, хочет ли он продолжать. С некоторыми информантами целесообразнее всего отложить самые деликатные вопросы до заключительного этапа интервью. Если получить ответ на такой вопрос совершенно необходимо, подождите до конца рассказа и, возможно, выключите магнитофон. Но никогда слишком сильно не настаивайте, если информант не хочет отвечать или уклоняется от вашего вопроса. В любом случае лучше, если заключительная стадия интервью будет как можно более «открытой»: попросите собеседника подытожить свои ощущения по поводу пережитого или спросите, хочет ли он что-нибудь добавить. Интервью, оканчивающееся на непринужденной ноте, обычно запоминается как приятное и располагает к последующим встречам. Вам нужно стараться быть очень внимательным к чувствам информанта. Если он нервничает, ерзает, дает односложные ответы или поглядывает на часы, значит, он устал либо плохо себя чувствует, либо торопится на другую встречу. В таком случае прекращайте запись как можно скорее. Сами на часы не смотрите, но сообразуйтесь с расписанием информантов и приходите всегда пунктуально, как договорились, не заставляя их нервничать в ожидании вас. Что касается длительности разговора, то в обычных условиях разумный максимум составляют полтора-два часа. Пожилой человек, увлеченный самим процессом, может не осознать опасности переутомления, но уж обязательно пожалеет об этом потом и, возможно, откажется от продолжения. После того как сеанс закончен, не спешите уйти, проявите такт и благодарность за полученную информацию. Согласитесь выпить чашечку чая, если вам предлагают, и будьте готовы немного поболтать о семье и посмотреть фотографии. Возможно, именно тогда вам одолжат какие-то документы. К тому же это подходящий момент, чтобы договориться о следующем визите. Еще вам может представиться случай в чем-то оказать им практическую помощь — что-нибудь прикрепить, поднять или посоветовать, как поступить в трудной ситуации. Например, Энн Оукли логично утверждает, что воздержаться в таком случае от оказания помощи и не поделиться опытом или собственным мнением иногда бывает «морально невозможным»[12]. Иногда такое участие становится началом долголетней дружбы. Но не забывайте о такте и осторожности. Не вступайте в спор на тему, которая может [241] оказаться взрывоопасной, как, например, поведение подростков или политика, за что позже придется расплачиваться молчанием информанта.(…). [242] Один из способов отклонения от заранее разработанного сценария — неожиданно спросить о чем-то совершенно повседневном, бытовом, не вызывающем отторжения. Тогда разговор потечет свободнее, и будет легче перейти к каким-то темам поважнее. Иногда пробиться сквозь панцирь помогает простая наивность. Как отмечает Эйса Бриггс, «опыт, которым обладают политики, позволяет им очень по-умному обращаться с молодым наивным историком». Но «очень молодой человек может... выудить из очень старого много такого, чего ровесник последнего никогда не добьется». Но чаще всего интервьюеру не остается ничего другого, как проявить «чуткость и строгость одновременно». Здесь также вполне применимы некоторые из [243]
основных правил относительно опасности испортить интервью слишком настойчивым «перекрестным опросом» или, например, преимуществ неформальной беседы за обеденным столом. Тем не менее отдельные специалисты по устной истории, такие, как Джеймс Уилки в Мексике, Лоуренс Гудвин на юге США и Питер Оливер в Канаде, выступают за куда более энергичную манеру «перекрестного опроса». Как говорит Питер Оливер, специалист по устной истории, избегая открыто «враждебного» поведения, обязан без колебания подвергать полученные ответы сомнению и настаивать на уточнении... «Да ладно, господин сенатор, наверняка за этим стояло что-то большее? Господин такой-то утверждает, что...» Как правило, политики — люди тертые и толстокожие, их вряд ли возмутит, если их первоначальные ответы подвергнутся перепроверке, разумеется тактичной и умелой, к тому же для интервьюера это зачастую единственный способ обнаружить действительно важные материалы.(…). [244] Но вернемся к среднестатистическому исследователю, которого мы оставили беседовать за чашкой чая. Если вы полностью закончили интервью, наступает подходящий момент для того, чтобы получить подпись на контракте об авторских правах. А потом, когда вы уже расстались с собеседником, остается сделать три вещи. Первое — запишите не откладывая любые ваши собственные комментарии по поводу контекста интервью, характера информанта, его дополнительных замечаний, сделанных при выключенном магнитофоне, и то, чего, по вашему мнению, он не сказал. Второе — промаркируйте пленку, диск или коробку. Позже прослушайте запись еще раз, чтобы проверить, какую информацию вы получили и чего еще вам недостает. В частности, убедитесь в том, что у вас есть базовые сведения об информанте, необходимые любому обществоведу, чтобы использовать материал как исторический источник, — его возраст, пол, домашний адрес и специальность, а также профессии его или ее родителей. Тогда же вы можете составить и список имен, написание которых нужно проверить у информанта. И наконец, если это был ваш последний визит, все спорные моменты можно уточнить в благодарственном письме (опять же не забудьте приложить проштампованный конверт с адресом). Хорошо, если в таком письме вы вновь укажете цель интервью и, если нужно, затронете вопросы конфиденциальности или авторских прав. Но в любом случае адресат оценит прежде всего вашу любезность. Ведь именно от такого личного внимания не в меньшей степени, чем от профессионализма историка, зависит успех интервью. Хранение и отбор (28.31 Kb) [245] Итак, запись закончена — как теперь хранить пленки? И как их можно использовать для создания научного труда? Рассмотрим сначала проблемы, связанные с хранением и индексированием материала, а затем — основные стадии написания и представления работы с помощью устных свидетельств[1]. За последние двадцать лет произошел целый ряд радикальных сдвигов в технике звукозаписи, что привело и к параллельному изменению во взглядах архивистов. Поскольку сама технология магнитной записи на пленке появилась относительно недавно, остается неясным, как долго она может сохраняться и каковы идеальные условия для ее хранения, а в отношении цифровой записи неопределенность только возрастает. До середины 1980-х гг. предпочтение отдавалось оборудованию для высококачественной
записи и хранения материалов, основанному на катушках с пленкой. Качество кассетной записи с тех пор значительно улучшилось, поэтому архивисты больше не рекомендуют ее перенос на катушки для долгосрочного хранения. Изменились и основные рекомендации по условиям хранения. Хорошие современные пленки уже не имеют быстро разлагающегося покрытия. Главная проблема сейчас состоит в том, чтобы избежать наложения записей, или звукового эха, которое может возникнуть во время хранения. Некоторые специалисты рекомендуют различные способы уменьшения риска наложения записей, например проигрывание пленки на магнитофоне раз в год, чтобы она перемоталась, но не сов[246] сем понятно, насколько эта мера эффективна. Вполне вероятно, что она может привести к более серьезным повреждениям. На сегодня есть только два непреложных правила. Первое — следует внимательно относиться к качеству пленки, предназначенной для хранения. Никогда не используйте долгоиграющих кассет, там пленка тоньше и при проигрывании имеет тенденцию растягиваться или рваться. Если вы используете цифровую запись, обратитесь за советом относительно последних технических достижений к независимым экспертам, например в Национальный архив звукозаписей при Британской библиотеке. Второе — нужно обдумать, в каком помещении вы собираетесь хранить записи. Пленка может пострадать от пыли, избытка влажности или жары. Пленка не должна подвергаться воздействию температур, намного превосходящих нормальную комнатную, так что ее нельзя хранить, например, около отопительной трубы. Современные пленки не требуют искусственно поддерживаемого уровня температуры или влажности, но оптимальными условиями для хранения считается температура в 15-20° выше нуля и относительная влажность 40- 50%. Запись на пленке может быть повреждена или даже полностью стерта под действием мощного магнитного излучения. Этот риск надо учитывать в отношении некоторых зданий или если вы берете пленки с собой в путешествие. Но на практике для большинства специалистов по устной истории достаточно хранить пленки (в коробках или в завернутом виде) в шкафу, подальше от солнца, камина или отопительных труб в любой комнате, удобной для работы. И не надо курить или есть рядом с пленками. Каждая пленка или диск нуждается в хорошем, типографским способом изготовленном ярлыке, а не надписи шариковой ручкой или фломастером. Лучше всего поместить ярлык не только на пленке или диске, но и на коробке. Оптимальный способ — оставить оригинал для постоянного хранения, а при использовании делать с него копии. В государственных архивах такие предосторожности просто необходимы.(…). [247] По мере разрастания коллекции, и особенно с увеличением числа людей, участвующих в ее формировании и использовании, усиливается и необходимость в системе базы данных для компьютерного указателя и в более детальной систематизации за счет добавления новых сведений. К имени информанта желательно, во-первых, добавить, когда и где была сделана запись, кто проводил интервью и какое оборудование было использовано. Во-вторых, можно извлечь из интервью некоторые базовые сведения об информанте, важные для оценки интервью. Они, конечно, будут немного различаться в зависимости от темы проекта. Например, если речь идет о собрании интервью с политиками, должны быть включены конкретные упоминания о выборах, в которых участвовал информант, или постах, которые он занимал. Имперский военный музей отметит в своем перечне такие пункты, как «военная служба», «род войск», «звание», «награды», неуместные в другом контексте. Но большинству историков надо по крайней мере знать, когда информант
родился, какую профессию имели его отец и мать, где они жили, были ли у него братья и сестры, а также иметь сведения о его образовании, профессиональной карьере, религиозных и политических предпочтениях, семейном положении и наличии детей. Если информации слишком много, ее можно представить в сжатой, частично зашифрованной форме. В конце своей книги «Говори за всю Англию» Мелвин Брэгг поместил очень полезный указатель «Люди», систематизированный следующим образом: 160 Джозеф Уильям Паркин Лайтфут, р. Болтон-Лоу-Хаусиз 13 декабря 1908. Бр[атья] — два, с[естры] — две. М[еста] жительства] — Флетчертаун 1938, [248] Киркланд 1942, Уигтон 1954. Специальность] — шахтер. В наст[оящее] вр[емя] — пенсионер. Раб[ота] — шахтер 1922, сельскохозяйственный рабочий 1924, рабочий на трубопроводе, садовник неполный рабочий день 1930-е водитель «Камберленд мотор сервисес» 1942-68, владелец магазина 1950-е. Обр[азование] — школа в Болтон-ЛоуХаусиздо 14 лет. Р[елигия) — методист. Партийность] — лейборист. Жен[ат], д[ети] — двое. В-третьих, можно составить краткое содержание интервью — аннотацию. Для некоторых проектов, в которых интервью проводятся по четкому плану, это не нужно; все необходимые факты будут в основных сведениях об информанте. Но чем больше и разнообразнее коллекция, тем важнее для каталога станут аннотации интервью. Одним из наиболее удачных примеров аннотированного каталога является система, разработанная в Архиве звукозаписей Би-би-си. Там в аннотациях представлено полное содержание каждой единицы хранения, но начинаются они с короткого заголовка. Сама аннотация, в зависимости от того, сколько времени на нее отводится, может быть полной или краткой. Но она как минимум должна содержать основные сведения о местах проживания, социальном статусе, профессии или занятости, политических или других убеждениях, семейном положении информанта, а также (более четко, чем на представленных ниже карточках) о периоде времени, охваченном в ходе интервью. КЭМПБЕЛЛ, Беатриса, леди Гленави (жена второго барона Гленави) АА LP28463 «Д. Г. Лоуренс и его окружение»: первая из двух 29.1.64 передач, в которых она делится впечатлениями о своей дружбе с Кэтрин Мэнсфилд, Джоном Миддлтоном Марри, Д. Г. Лоуренсом и Фридой Лоуренс Продюсер: Джозеф Хоун Копирайт: PF Аннотации: нет Расшифровка: ТР 30.3.64 Сценарий Примечание: этот разговор был записан в Ирландии и заимствован из автобиографии «Сегодня мы только сплетничаем», опубликованной издательством Constable, 9.4.64. /продолжение… [249] К. ЭМПБЕЛЛ, Беатриса, леди Гленави (жена второго барона Гленави) АА LP28463 29.1.64 Вспоминает, как впервые встретилась с Кэтрин Мэнсфилд и Миддлтоном Марри, большими друзьями ее будущего мужа Гордона Кэмпбелла: внешность и манеры Кэтрин;
ощущение, что Кэтрин считала ее «незваной гостьей» в их кружке и старалась шокировать всех дерзким разговором; первые усилия Кэтрин на писательском поприще, ее страдания от несчастливого брака и романов; преданность и забота ее подруги Иды Бейкер; как ее враждебность к Беатрисе исчезла после одного инцидента во время визита в Париж; «психологическая драма» и беседы вечерами в парижских кафе. Gr. 90: Через них она познакомилась с Лоуренсом, его женой и Котелянским, известным как «Кот»; качества, которые сделали его другом Лоуренса; первая встреча Кота с Кэтрин в результате ссоры между Лоуренсом и Фридой; их последующая дружба; отношения Кэтрин с Марри. —2— /продолжение... КЭМПБЕЛЛ, Беатриса, леди Гленави (жена второго барона Гленави) АА LP28463 29.1.64 6V.145: Сложный характер Кэтрин и ее меняющиеся настроения: два примера, когда она «устроила сцену»; уикенд, проведенный Кэмпбеллами в загородном доме Марри, нельзя было назвать «успешным». 6V.220: Воспоминания о том времени, когда Кэтрин и Марри посетили дом Кэмпбеллов в Ирландии; Марри не хотелось уезжать, но Кэтрин вернулась в Лондон с удовольствием. —3— В заключение необходимо создать общую систему индексации, особенно для большого собрания материалов в государственном архиве, связывающую данную коллекцию с другими фондами. Сегодня, когда в Должным образом оборудованных архивах указатели компьютеризированы, существует хороший выбор систем индексации. Возьмите первую попавшуюся программу, гибкую и легкую в использовании: величайшей ошибкой будет выбор специализированной, сделанной по заказу системы, специально разработанной для конкретной коллекции, потому что в отсутствие разработчика вам некому будет помочь.(…). [250] Номер по каталогу: С410/004/01-7 Номер по каталогу: /94-F100 (Playback) Название коллекции: Живая память еврейского сообщества Содержание: Интервью, взятое Дженнифер Уингейт у Барбары Стимлер Имя участника: Стимлер, Барбара, 1927, февраль, 5 (собеседник, женского пола, интервьюируемая) Имя участника: Уингейт, Дженнифер (собеседник, женского пола, интервьюер) Дата записи: 1988.11.17 Место: дом интервьюируемой Автор записи: Уингейт, Дженнифер Записывающее оборудование: кассетный аудиомагнитофон Marantz СР430, 2 микрофона, крепящихся на лацканы Описание носителя: пленка на 7 кассетах (С60) стерео Документация: печатная расшифровка и аннотация, 1 фотография Оригинал или копия: оригинал Авторские права (копирайт): NSA (Национальный архив звукозаписей) Ограничения доступа: нет Код состояния копии: a
Номер дублирующей ссылки: F94-F100 Тема: Холокост Тема: Вторая мировая война — Польша Тема: Освенцим (концентрационный лагерь) Тема: Лодзинское гетто Аннотация интервью: Родилась в Александрове-Киньявском, Польша. Частная католическая школа, принята монашками. Еврейская средняя школа. Отец владел магазином. Кошерные семейные традиции. Помнит зарождение антисемитизма. В начале войны их город первым подвергся бомбардировке. Эвакуировалась к дяде в Любранец. Затем была вынуждена оттуда бежать. Остановилась в Кутно. Помнит, что носила желтую звезду. Рабочий лагерь в Кутно, голод. Освобождена, отца забрали, никогда больше его не видела. Лодзь, Лицманнштадтское гетто, где она работала с больными детьми. В 1943 г. отправлена в Освенцим; ничего не знала о концентрационных лагерях; испытала ужас. Описывает условия, друзей, пение польских и еврейских песен; развлекала немцев. Зима 1944 г. Рабочий лагерь в Пиршкове. Русское наступление. Марш смерти на Одру. Побег и возвращение домой. Все близкие родственники умерли. Уехала в Лондон; работала на фабрике швеей. Вышла замуж за Эдварда Сгимлера из Кракова. Двое сыновей (интервью со старшим сыном см.: С410/113/01-03). Нервный срыв. Обратилась к германскому правительству с заявлением о компенсации 1956/7; единовременная выплата за отсутствие образования и потерю здоровья, ежемесячная пенсия. Семейная жизнь, болезни, чувство горечи, гнев, шокированность проявлениями антисемитизма в Англии. Номер записи по каталогу: 1. С410/004/01-07 2. F92-F100 Копии материала Местонахождение 1 копия 1 копия MIC STP Образец из каталога Национального архива звукозаписей при Британской библиотеке, каталог Каденса [255] У любого информанта всегда нужно постараться получить разрешение на использование материала и в другой форме, чем первоначально предполагалось. Например, вместо исторической монографии — в биографическом сборнике или радиопередаче. Кроме того, если информантам причитается гонорар, например за радиопередачу или биографический сборник, следует обеспечить его получение. И, конечно, нужно предупредить о времени радиопередачи заранее, чтобы они могли сообщить об этом своим друзьям. Если же их часто цитируют в книге, проследите, чтобы они получили бесплатный ее экземпляр, можно также привлечь внимание информантов — хотя, надо признать, для некоторых вполне приемлемых форм научной публикации это может сыграть контрпродуктивную роль — к тому, каким именно разом был использован их материал. Вообще, специалист по устной тории, который не хочет делить с информантом удовольствие и гордость от напечатанной работы, должен серьезно задуматься, происходит и связано ли это с какимито «социальными» причинами. Может быть, есть смысл, наряду с научной работой, опубликовать собранный материал в более популярной форме, например в виде малотиражной [256]
брошюры. Понятно, что только выдающийся исследователь может достичь уровня популярности Стадса Тёркела, напечатав только одну книгу. Но в любом случае историк несет огромную этическую ответственность за использование устных свидетельств, потому что призван возвратить историю людям, чьи слова способствовали ее созданию. Следует добавить, что вопрос о месте и способе хранения записей нужно рассматривать с этой же точки зрения. Материалы могут оказаться интересными и полезными для многих людей, а не только для самого историка, сделавшего запись. Слишком много записей оседает у секретаря местного исторического общества или в личном кабинете ученого и недоступны более широким слоям населения. Это вполне оправданно, пока записи активно используются для личных исследований, но нередко они и дальше остаются у самого ученого, отчасти потому, что общенациональные и местные архивы слишком неповоротливы в организации хранения и прослушивания звукозаписей. Но ваше предложение о передаче оригинальных записей или копий в местный архив, университетскую или публичную библиотеку, желательное само по себе, может к тому же побудить эти организации к созданию соответствующих условий и положить начало значительной коллекции устных материалов, которые найдут применение во многих областях жизни сообщества. По той же причине первым этапом подготовки научного исследования должна стать полная расшифровка записей, независимо от того, каким образом вы намерены их использовать в данный момент. Расшифровка, конечно, отнимает много времени и требует высокой квалификации. Понадобится не менее пяти часов, а если информант говорит невнятно или на диалекте, то, возможно, и вдвое больше, чтобы расшифровать час записи. Современное оборудование для распознавания голосов позволяет значительно ускорить этот процесс. Но без полной расшифровки пленки или диска любой человек, кроме самого автора записи, хорошо знающего ее содержание, будет испытывать огромные трудности при ее использовании. Аннотация в лучшем случае может служить приблизительной ориентировкой для исследователя, работающего в архиве. А чтобы прослушать несколько интервью, потребуется не один час, тогда как просмотреть расшифровку можно за несколько минут. Но именно сам автор записи может наилучшим образом обеспечить точность расшифровки. Поскольку задача эта требует времени, к тому же новые записи всегда кажутся более срочным делом, расшифровка, как правило, откладывается на потом. В рамках исследовательского проекта, финансируемого за счет гранта, этого можно избежать только одним способом — с самого начала точно указать время и оборудование, необходимые для расшифровки. Надо пре[257] дусмотреть расходы на приобретение компьютерных дискет и наушников, чтобы человека, делающего расшифровку, не отвлекали фоновые щумы, а также записывающего устройства с разными скоростями или магнитофона с ножной педалью для обратного прокручивания пленки. Все это необходимо для достаточно быстрой расшифровки. Не менее важно понять, что расшифровка должна проводиться только человеком, обладающим специальными навыками и работающим на постоянной основе. Вызванная из агентства временно работающая машинистка, которая печатает, слушая запись через наушники, гарантирует вам непосильные затраты или нечитабельный текст. Тот, кто выполняет эту работу, должен интересоваться содержанием записей, быть достаточно знающим, чтобы их понять, искусным в превращении пауз между словами в соответствующие знаки препинания, человеком грамотным и обладающим тонким слухом. Кроме того, работа эта требует уединения. Хороший секретарь далеко не всегда обладает этими качествами и возможностями. Единственный путь определить, может ли человек хорошо расшифровать текст, — это дать ему пленку, и пусть попробует.
Большинство проектов по устной истории не имеют средств для оплаты расшифровки и вынуждены обходиться своими силами. Если речь идет о маленькой группе или собственных записях исследователя, процесс расшифровки можно, в принципе, значительно ускорить, хотя и в ущерб полноте текста. Лучшая форма «сокращенной записи» — это что-то среднее между аннотацией и полной расшифровкой. По большей части содержание при этом раскрывается во всех подробностях, но полностью приводятся лишь самые яркие и хорошо сформулированные высказывания, пригодные для полного или частичного цитирования в научном труде.(…). [258] Даже полная расшифровка — это только интерпретация записи. И вариант, предложенный здесь, лучше всего рассматривать как практический компромисс между двумя другими способами. Первый — это гораздо более «прилизанная», «выжатая» расшифровка, где ради читабельности текста удалены паузы, отвлекающие поиски слова, фальстарты; такая форма чаще всего применяется для публикации. Второй вариант — более изощренная попытка передать все особенности речи на бумаге при помощи сложной системы знаков, отмечающих интонации, эмфазы, паузы и т.д., в принципе выросшей из антропологических исследований по устной истории вроде «этнопоэтики» Денниса Тедлока. К сожалению, не только возникновение, но и результаты такого подхода свидетельствуют о невозможности адекватно передать устную речь в письменной форме. Сама изощренность используемой системы знаков приводит к созданию текстов, которые чрезвычайно трудно читать. Как заметил Майкл Фриш, «чем больше мы стараемся, чтобы голос был максимально «услышан» на печатной странице, тем больше рискуем получить нечитабельный текст»[2]. Но при любом подходе расшифровка неизбежно остается литературной формой записи, и проблемы, которые возникают в этой связи, неотделимы от проблем последующего цитирования[3]. Устную речь очень легко изуродовать, перенося ее на бумагу, а потом на печатную страницу. Уже на этом этапе неизбежно теряются жестикуляция, тональность, темп речи. Более сильное искажение происходит, когда устную речь пытаются приспособить к законам письменной прозы путем навязывания стандартных грамматических форм и логической последовательности пунктуации. Ритмы и тоны речи очень явно отличаются от ритмов и тонов прозы. Не менее важно и то, что живая речь «извилиста», пестрит ненужными отступлениями, фразы обрываются на полдороге ради возвращения к предыдущей теме. Проза же, напротив, систематична, лаконична, определенна. Поэтому для исследова[259] теля, стремящегося лучше пояснить свою точку зрения, существует большой соблазн «раздеть» цитату из устного рассказа, перекроить ее и затем, чтобы придать ей логики, втиснуть какие-то слова-связки, которых не было в оригинале. Может случиться, что оригинальное высказывание исказится до неузнаваемости. Это, конечно, крайний случай, но любой автор, стоит ему на время забыть о такой опасности, может иногда опуститься до подобного «цитирования».(…). [260] Таким образом, чтобы перевести устную речь в печатную форму, историку необходимо выработать совершенно новые литературные навыки, которые помогут максимально сохранить особенности и значение оригинала. При работе с документами такого умения, как правило, не требуется. Но в остальном аналогия с цитированием документов
позволяет установить необходимые стандарты. К сожалению, в социологических исследованиях при цитировании интервью обычно не указываются сокращения и другие изменения. Но историки должны придержи[261] ваться тщательности, свойственной их науке, обозначая пропуски точками, вставки — скобками и т.д. Перекройка текста неприемлема, если она придает ему иной смысл, чем имел в виду сам говорящий. А создание «полувыдуманных» информантов, приписывание одному высказывания другого, разделение одной цитаты или, наоборот, объединение двух разных абсолютно недопустимо с точки зрения научных стандартов. Труд, основанный на устных документах, при этом может стать более эффектным, но это уже будет художественная литература — совсем другой вид исторического свидетельства.(…). Одновременно с расшифровкой следует начать и отбор материалов для использования. Сейчас существует много компьютерных программ, которые вам в этом помогут[4]. Хранить материалы нужно по Крайней мере в двух вариантах. Первым должна быть расшифровка в виде полного интервью в той последовательности, как оно было записано, соответствующей самой серии пленок или дисков. Если вы уже создали систему индексации, полные тексты интервью могут быть перегруппированы, например, по географическому принципу, по при[262] надлежности к той или иной социальной группе или профессии. Второй вариант — это интервью, уже рассортированные по различным предметным или тематическим файлам в зависимости от того, как вы планируете их использовать. Если вы в основном придерживались первоначального плана исследования, эти компьютерные файлы скорее всего, будут повторять последовательность первоначального плана вопросов. Если же ваши замыслы менялись, лучше сортировать материал по разделам соответственно тому, как вы собираетесь анализировать результаты ваших исследований. В любом случае, если вопрос был задан (например, о посещении церкви или о том, как люди познакомились с будущими своими мужьями или женами) и данная тема вас интересует, вы должны поместить всю подборку относящихся к ней материалов в один файл, чтобы вам, когда начнете писать, легко было бы найти их все вместе. Причем очень важно, чтобы выбор метода при пересортировке материалов отражал выбранную вами форму их анализа и изложения. Вот теперь мы и перейдем к этому важнейшему заключительному вопросу. Интерпретация. Создание научной работы (61.15 Kb) [263] Итак, свидетельства собраны, рассортированы, приведены в надлежащий вид; словом, нужные источники в нашем распоряжении. Но как свести их воедино? Как превратить их в целостную историческую работу? Необходимо, во-первых, выбрать метод и форму изложения; во-вторых, определить критерии оценки имеющихся данных и, в-третьих, самое главное — интерпретация: как увязать полученные свидетельства с более общими представлениями и теориями исторической науки, придать исторический смысл нашим находкам. Наконец, надо постараться определить степень влияния устных свидетельств на характер интерпретации исторических фактов в будущем.
Дело в том, что истолкование истории на основе устных свидетельств открывает для исследователя множество новых возможностей. В самом общем плане любые свидетельства очевидцев, как правило, обладают тройным потенциалом: позволяют пробовать и разрабатывать новые подходы к интерпретации фактов, подтверждать справедливость прежнего истолкования исторических событий и демонстрировать, как они воспринимались на индивидуальном уровне. По существу, основные приемы оценки устных свидетельств, отбора наиболее выразительных фрагментов и построения аргументации мало чем отличаются от тех, что применяются при создании научной работы на основе документов на бумажном носителе. То же самое можно сказать и о выборе аудитории для представления труда — ученых-историков, Школьников, членов клуба пожилых людей, читателей местной прессы, зрителей телевизионных общенациональных программ. Однако сама необходимость такого выбора порой связана именно с устно[264] историческим характером работы просто потому, что ее воздействие одинаково эффективно во множестве разных контекстов. Обычно предстоит решить три главные проблемы: кого считать автором или редактором работы, какой избрать способ распространения материала и каким методом его интерпретации или анализа воспользоваться. Вопрос об авторе или редакторе логично связан с происхождением устных свидетельств, собранных в ходе двустороннего процесса — интервью или коллективных полевых исследований. Прежде всего, когда речь идет о биографии отдельного лица, правила этики обязывают, чтобы фамилия рассказчика наряду с фамилией исследователя фигурировала на титульном листе (в качестве автора) или упоминалась в самом названии работы. В некоторых печатных публикациях он может быть назван в качестве соредактора в порядке признания его плодотворного сотрудничества. При создании устной истории какой-либо школы или общины коллективная обработка полученного материала может оказаться не менее полезной, чем сам процесс его сбора. В общине, например, группа старожилов может осуществить всю работу целиком: записать воспоминания друг друга; сообща обсудить их, решить, что отобрать для публикации, внести исправления в рукопись и т.п. При осуществлении аналогичного проекта в школе коллективное сотрудничество, скорее всего, коснется конечного этапа подготовки труда: отбора наиболее удачных фрагментов, оформления материала и самого издательского процесса. Включение всех участников проекта в состав редколлегии — важный способ символического подтверждения достоверности представленных сведений. Вторая проблема — это выбор способа распространения конечной продукции, ибо характерные для него технические приемы и условности определяют форму и ограничительные рамки изложения. Существующие технические средства позволяют сочетать текст со звуком, кино — с фотоматериалами. Некоторые устно-исторические проекты предусматривают выпуск собственных мультимедиадисков, но, как мы уже смогли убедиться (глава 6), возможности в этой сфере все еще довольно ограниченны и находятся в стадии эксперимента. Принято также рассылать брошюры и печатные программы в дополнение к запланированным радиопередачам. В данном случае параллельно используются два средства распространения информации. Но, с другой стороны, удивительно редко фонограммы или диски выпускаются в качестве приложения к печатным изданиям. Таким образом, на практике устная история пока что доводится до читателя или слушателя, как правило, лишь каким-нибудь одним из многочисленных способов презентации. [265]
Первенство среди них принадлежит, разумеется, звуку. Простейший способ здесь — ваш собственный рассказ о проведенном устно-историческом исследовании. Однако этот способ требует тщательной предварительной подготовки. Поскольку не всегда удается в точности передать речевые особенности человека даже с помощью магнитофонной записи, то лучше выбрать несколько четких отрывков, рассчитанных на четыре-пять минут воспроизведения. Полезно также заранее снабдить слушателей копиями расшифровок. Для более специализированной лекции, где фрагменты интервью служат иллюстрацией для сложной системы аргументов, подобный прием связан с определенными техническими трудностями. Прежде всего надо иметь качественную запись цитируемых отрывков, скопированных на одну пленку с первоначальных записей интервью. Затем следует убедиться, что в аудитории имеется надежная система воспроизведения. Тогда можно во время лекции, стоя возле магнитофона, включать и выключать его по мере надобности. Еще лучше преобразовать фонограмму в цифровую форму в виде компакт-диска, позволяющего пропускать какие-то фрагменты в записи и включать точно в нужном месте. Как убедилось на собственном горьком опыте большинство специалистов по устной истории, без такой предварительной подготовки слушателей будут приводить в замешательство невразумительные голоса, доносящиеся из динамиков, отвлекать длительные паузы, пока докладчик ищет на ленте нужное место, и раздражать затянувшаяся сверх всякой меры лекция.(…). [267] Третьей важной проблемой, которую необходимо решить, является выбор метода интерпретации или анализа. В принципе, здесь возникают два параллельных вопроса. Вопервых, намереваетесь ли вы представлять свидетельства очевидцев с минимальными комментариями или сделаете упор на научной интерпретации фактов. Во-вторых, предпочитаете ли вы показывать исторические события через призму отдельных биографий или путем более общего анализа социальных процессов. Устные свидетельства, обычно принимающие форму автобиографических повествований, обнаруживают одну трудность, которая свойственна любым интерпретациям истории. Фактически средством выражения исторического опыта является жизнь одного человека. К тому же факты, содержащиеся в любом жизнеописании, можно до конца осмыслить, лишь рассматривая его как неотъемлемую часть всей жизни. Но чтобы сделать необходимые обобщения, нужно извлечь высказывания по интересующей нас проблеме из множества интервью, свести их воедино и рассмотреть под новым углом, скорее в горизонтальном, а не вертикальном разрезе, тем самым придавая им новый смысл. Именно на данном этапе нам приходится делать важнейший, но болезненный выбор. [268] В принципе, существует четыре основных способа конструирования истории на основе устных свидетельств. Первый из них предполагает использование индивидуального жизнеописания. Когда имеешь дело с информантом, обладающим отличной памятью, это, пожалуй, единственная возможность в полной мере задействовать богатейший фактический материал. К тому же повествование о жизни человека, как правило, не сводится лишь к индивидуальной биографии. В самом деле, в большинстве интервью речь обычно идет не только о самом рассказчике: «описывая прошлое, мы говорим не только о себе, но включаем в наши воспоминания опыт и впечатления многих других людей»[1]. В особых случаях отдельное интервью может пригодиться при создании истории сообщества или целой социальной группы или же станет той нитью, на которую «нанизывается» реконструкция сложной цепи событий. Автобиография Нейта Шоу в
книге «Все страсти Господни» производит сильное впечатление именно потому, что в ней нашли отражение страдания негритянского населения Юга Соединенных Штатов. Рассказ, несущий столь огромный внутренний заряд, нуждается лишь в минимальных комментариях для характеристики общей обстановки. Другие же индивидуальные жизнеописания — особенно если их намереваются преподнести как в известном смысле типичные — требуют более обстоятельного вводного обсуждения и истолкования, иначе они так и останутся просто «интересной историей». Второй способ состоит в подготовке сборника отдельных эпизодов. Для каждого из таких отрывков по отдельности не требуется богатство и полнота, необходимые для связного повествования, но именно поэтому в совокупности они позволяют лучше раскрыть «типичность» жизнеописательного материала. Так, Оскар Льюис в своей книге «Дети Санчеса» свел воедино высказывания множества родителей и детей и нарисовал многоплановую рельефную картину жизни бедной мексиканской семьи в трущобах Мехико. В принципе, на основе нескольких биографий можно воссоздать портрет целого сообщества, деревни («Акенфилд») или города («Говори за всю Англию»). Внимание составителей сборника может сосредоточиться и на конкретной социальной группе или отдельной теме («Женщины с болот», «За работой», «Кровь Испании»). Сборник может состоять из полных жизнеописаний, рассказов о конкретных событиях или строиться по принципу тематического монтажа фрагментов: «Кровь Испании», к примеру, сочетает все три подхода. В этих случаях воздействие свидетельств зависит также от характера вводной статьи. Третий способ конструирования истории на основе устных свидетельств — это анализ самого повествования. Он характерен прежде [269] всего для отдельного интервью, но также — в зависимости от избранного метода — подходит и для ряда других. При данном подходе внимание сосредоточивается на текстуальных особенностях интервью: с чем связаны его язык, тематика, характерные повторы и паузы. Главное здесь то, как сам рассказчик воспринял, запомнил и пересказал свое прошлое и как это проливает свет на особенности сознания более широкой общности людей. Подобный анализ не ставит целью определить степень типичности самого рассказчика или его (ее) переживаний. Четвертый способ может быть назван реконструктивным перекрестным анализом. Устное свидетельство является источником и основой построения аргументации относительно моделей поведения людей или характера событий в прошлом. Разумеется, допустимо в одной книге сочетать анализ с изложением подробных биографий. В моей книге «Эдуардианцы» «семейные портреты», представляющие различные социальные слои и регионы Британии, перемежаются с главами, носящими более явный аналитический характер. Но в тех случаях, когда анализ является главной целью, общая конструкция изложения материала уже не зависит от биографической формы свидетельств, а определяется исключительно внутренней логикой самой аргументации. Обычно при таком подходе используются более короткие цитаты, сравниваются высказывания из различных интервью, а они, в свою очередь, увязываются с материалами, полученными из других источников. Аргументация и перекрестный анализ имеют первостепенное значение для выработки систематической интерпретации истории. Однако этому способу изложения свойственны и крупные недостатки. А потому все указанные выше формы не исключают, а скорее взаимно дополняют друг друга. Очень часто при реализации одного проекта приходится пользоваться сразу несколькими способами. Вообще говоря, при работе над книгой с привлечением устных свидетельств и с применением любого из перечисленных способов от автора не требуется каких-то особых знаний, кроме тех, что необходимы для написания любого исторического труда. Нужно
только разработать четкую систему цитирования для материалов интервью, тщательно следить за правильностью их воспроизведения, как это принято и при ссылках на письменные источники. Устные свидетельства можно оценивать, подсчитывать, сравнивать и цитировать наряду с Другими материалами. Работа эта не труднее и не легче прочей в профессии историка, хотя в известной степени она все-таки иная. Когда вы пишете свою работу, перед вашим мысленным взором постоянно [270] возникают люди, с которыми вы беседовали; вы стараетесь не придавать их словам того значения, против которого они стали бы возражать. Как с этической, так и с социальной точек зрения подобная предосторожность вполне оправданна и, как показали антропологи, имеет важное значение для научного понимания явлений. Работая над книгой, вы страстно желаете разделить с другими живые и яркие впечатления от жизнеописаний, поразивших ваше воображение. Более того, перед вами материал, который вы не просто обнаружили; именно в этом и состоит его отличие от других категорий документов. Потому-то специалисту по устной истории всегда так трудно делать выбор в пользу биографии или перекрестного анализа. Но эта напряженность только подтверждает силу воздействия устной истории. Изящество исторических обобщений и социологических теорий — это взгляд с птичьего полета на повседневную жизнь — основу устной истории. Испытываемые историком колебания между историей и реальной жизнью напоминают движение маятника часового механизма. Какой бы способ вы ни избрали, вам непременно потребуется оценить взятые интервью по трем признакам: с точки зрения содержания, особенностей изложения и в качестве источника. Всякое интервью следует внимательно прочитать, хорошенько вдуматься в его смысл, определить его значение в целом, отметить повторы и образность, взять на заметку удачно рассказанные эпизоды, яркие и выразительные фразы. Затем нужно разобраться с особенностями изложения, сопоставляя более или менее «объективные» высказывания с «субъективными» мнениями, отделяя информацию чисто биографического характера (рождение, образование, женитьба, работа и т.п.) от связанных с этими событиями переживаний и общих рассуждений о личной жизни и социальных переменах. Наконец, необходимо дать оценку достоверности интервью как исторического источника. Это необходимо даже в тех случаях, когда вас интересуют не сами события, а то, как они отложились в памяти людей. Ведь вам важно знать, до какой степени воспоминания подвергаются «самоцензуре» или обрастают небылицами. При оценке достоверности интервью требуется прежде всего определить внутреннюю последовательность повествования. Оно должно представлять собой единое целое, все части которого логически связаны между собой. Если рассказчик имеет склонность приукрашивать факты или прибегать к стереотипным обобщениям, это четко проявится в ходе интервью. В таком случае описание того или иного события можно воспринимать как символическое выражение позиции информанта, а не как надежный источник с точки зрения фактического материала. Таким же образом обнаруживается и замалчивание сведе[271] ний. На это указывает упорное уклонение от обсуждения эпизодов, относящихся к какому-нибудь периоду (например, к военным годам), или постоянная путаница с некоторыми деталями биографии (например, с Датами вступления в брак и рождения первого ребенка, зачатого еще до официальной женитьбы). Преднамеренное утаивание или безудержное фантазирование неминуемо приводят к возникновению в рассказе множества противоречий, несоответствий и анахронизмов, вместе с тем некоторая доля несоответствий в повествовании — вещь вполне нормальная. Довольно часто встречается
противоречие между восхваляемыми рассказчиком общими ценностями, по его мнению, бытовавшими в прошлом, и детальным описанием событий повседневной жизни. Но и само это противоречие может быть весьма красноречивым, ибо символизирует динамику социальных перемен. Многие данные интервью нетрудно перепроверить через другие источники. Иногда это возможно осуществить одновременно со сбором материала. Серия интервью с представителями одного сообщества откроет широкие возможности для выяснения достоверности отдельных фактов. Их также можно сличить с рукописными документами и печатными изданиями. «Любое свидетельство, — заявляет Ян Вансина, — письменное или устное, которое происходит из одного источника, следует рассматривать как проходящее испытательный срок, пока не будет найдено ему подтверждение»[2]. Это изречение, однако, скорее относится к устным преданиям, передаваемым из поколения в поколение, чем к непосредственному рассказу очевидца. Наличие расхождений между письменным и устным свидетельствами еще не повод утверждать, что один из источников надежнее другого. В интервью может открыться истина, не отраженная в официальных документах. Или же расхождения могут возникнуть при абсолютно правдивом изложении фактов, но с различных позиций. Взятые вместе, они во многом помогают правильно истолковать описываемые события. Нередко устное свидетельство, установленная достоверность которого позволяет использовать его лишь в качестве иллюстрации, содержит и новые, неподтвержденные показания, дающие толчок к поиску новой интерпретации. Большинство устных свидетельств, заимствованных из личного опыта (например, факты из жизни отдельной семьи), ценятся именно потому, что их нельзя получить из других источников. Они уникальны в своей основе. Конечно, подтвердить или опровергнуть их подлинность нельзя, но ее можно оценить и взвесить. И последнее. Степень надежности устных показаний можно оценить, рассматривая их в более широком контексте. Опытный фольклорист или литературовед, изучая варианты известных сказок, в со[272] стоянии отличить сохранившиеся неизменными составные части от внесенных в них новых элементов. Точно так же искушенный историк, пользуясь всевозможными источниками, заранее соберет достаточно сведений о периоде времени, регионе и социальной среде, с которыми связан его собеседник, чтобы определить степень правдивости всего повествования даже при наличии ряда неподтвержденных фактов. Сами за себя говорят такие очевидные проблемы, как отсутствие поддающихся проверке деталей, путаница в хронологии событий, сбивчивая речь. На данном этапе встает вопрос о способах анализа интервью. Причем в зависимости от подхода используется нарративный (семантический) или реконструктивный методы. Рассмотрим их более подробно. Нарративный метод — это, по сути, целый набор возможностей, из которых одни более специфичны, другие менее, с существенными различиями в исходных предположениях и методике — от размашистой кисти обыкновенного рецензента до строгой дисциплинированности научного анализа. При более простом подходе ученый-историк попытается истолковать интервью с «интенсивно-гуманитарных» позиций традиционной литературной критики, которая, часто работая с довольно запутанным и противоречивым текстом, старается раскрыть замыслы автора, опираясь на любые полезные зацепки. Так, Рон Грил сопоставляет два интервью с представителями нью-йоркской еврейской общины, причем оба его собеседника принадлежали к рабочему классу и занимались портняжным делом. Несмотря на сходство социального положения, они трактовали прошлое совершенно по-разному. Для Мэла Дубина, сына иммигранта, рожденного в Нью-Йорке, профсоюзного активиста
и квалифицированного рабочего, история — это последовательная борьба за социальный прогресс, поддающаяся единой логике, невзирая на отдельные неудачи. Рассказывая о себе лично, о своих соседях, о профсоюзе или о швейной отрасли, он придерживался одной и той же схемы «подъема и спада», всякий раз объясняя неблагоприятную ситуацию отсутствием квалифицированных портных из числа еврейских и итальянских иммигрантов, которых раньше было так много, т.е. представителей той профессии, с которой была связана судьба самого Мэла. Рассказанная им история собственной жизни, основанная на личном опыте и знаниях о прошлом, но содержащая также весьма примечательные пробелы и преувеличения, — это исторический миф о неуклонном движении вперед, и назначение ее состоит в том, чтобы «придать динамику повествованию и создать вполне определенное и [273] весьма реальное представление о нынешнем положении в мире швейной промышленности». Иначе обстоит дело с другой активисткой — Беллой Пинкус, которая сама являлась иммигранткой, подростком приехавшей в Нью-Йорк из польских земель, входивших в состав Российской империи. До замужества она работала полуквалифицированной швеей, а затем, овдовев, вновь вернулась на работу. Белла представляла прошлое не в виде логической цепи перемен, а как серию драматических эпизодов, свидетельствующих о жестокой борьбе за существование. «Всегда и всюду одно и то же. С самого сотворения мира люди делятся на богатых и бедных, купающихся в роскоши и сражающихся за выживание. Так уж мир устроен». Ее собственная жизнь служила тому наглядным примером. И Белла, рассказывая о ней, постоянно прибегала к парным поэтическим образам. Например, описывая свои первые впечатления от НьюЙорка, она упоминала автобусы с открытым верхом, плоские крыши домов и стирку белья на улицах, противопоставляя все это закрытым автобусам, крутым остроконечным крышам и стирке в закрытых помещениях, что осталось в ее памяти с детских лет, проведенных в России. Такие образы означали открытость свободе — то, что она, будучи молоденькой девушкой, ощутила в Нью-Йорке и чего ей недоставало в России и недостает в теперешней жизни. В обоих этих жизнеописаниях мы ощущаем глубинное «историческое сознание» авторов не столько за счет приведенных фактов и высказанных мнений, сколько благодаря их мастерской компоновке. Это тем более примечательно, поскольку обоим рассказчикам пришлось во время интервью отстаивать собственные позиции. «Вновь и вновь они возвращались к главным темам своих повествований, несмотря на неоднократные попытки интервьюера удержать контроль над ситуацией и сменить тему разговора». Довольно убедительное доказательство необходимости «прислушиваться к их голосам» как во время интервью, так и после[3]. Указанный подход позволяет выявлять в интервью те образы, где проявляются «мифы, которыми мы живем»: незабываемая золотая пора детства, беззаветная материнская любовь, ведьма-мачеха, придирки людоеда-работодателя и т.п. Как обнаружил Вьеда Скултанс, Пожилые латыши, дважды пережившие разрушение общественной системы — сперва в результате советского вторжения в 1940 г., а затем после краха коммунизма в 1991 г., — говорят о своем детстве как о чудесном времени. По словам одной пожилой женщины, они «жили как в сказке». Она вспоминает, что на рынке было полно фруктов с юга: «такие красивые вишни, и вкус у них был волшебный». Окрестные Поля были сплошь покрыты цветами, которые «так чудесно пахли». [274] Но сильнее всего запомнились кусты роз в бабушкином саду, «наполнявшие воздух благоуханием». Ее мать как-то сказала: «Вы родились, когда розы еще цвели». Подобные
представления лежат на поверхности, для их выявления не требуется ни специальных знаний, ни особых приемов, нужно только быть внимательным[4].(…). [277] Еще один подход состоит в том, чтобы выявлять часто полуосознанные скрытые значения, которые выдает сама речь. Они поддаются расшифровке, что бы там ни говорили ученыепсихологи и языковеды, утверждающие, что грамматика сама по себе формирует мышление человека еще в младенческом возрасте. Поражает различие между устным и письменным способами выражения мысли. Письменный текст имеет правильную и сложную грамматическую конструкцию, для него характерны строгость, объективность, аналитическая манера изложения, точный, но богатый язык. Устное повествование, напротив, примитивно с точки зрения грамматического строя, полно избыточных выражений и неоправданных отклонений; в нем много субъективного, эмоционального и гипотетического, часто используются одни и те же слова и образные выражения. Но абсолютизировать эти различия не следует. Люди существенно отличаются друг от друга по запасу слов, знанию грамматики, по тону и особенностям речи, что во многом отражает, откуда они родом, уровень их образования, сословную принадлежность и пол. Уильям Лейбоу, который занимался формальным структурным анализом Устных рассказов проживающих в городах чернокожих американцев, одним из первых обратил внимание на особую художественность их речи. Он же продемонстрировал весьма интересные различия в манере разговаривать между жителями двух поселений (белых и чернокожих), расположенных по соседству на Юге Америки. И хотя Лейбоу, по всей видимости, мало интересовало символическое [278] значение выявленных языковых конструкций, оно часто проявляется само собой. Так, Изабель Берто-Вьям обнаружила, что, когда простые люди рассказывают о себе, мужчины, как правило, стараются употреблять активное личное местоимение «я» в именительном падеже, а женщины — косвенное «мы» или строят неопределенно-личные предложения. Похожие различия наблюдаются также при выборе конкретных ключевых слов и фраз, например при выражении нравственной позиции, причем эти вариации существуют не только у разных рассказчиков, но и у одного и того же в разных контекстах. Такой выбор может свидетельствовать о личных переживаниях, часто не высказываемых, а иногда и вытесненных глубоко в бессознательное[5]. Работа с интервью с целью выявления содержащихся в нем образов, определения стиля изложения и изучения его языковой структуры всегда предполагает его «препарирование». Однако существуют и другие способы анализа повествования, когда его исследуют как единое целое. При одном из таких подходов интервью рассматривается не просто как односторонние откровения рассказчика, а как прямой результат взаимодействия обоих участников беседы. Таким образом, как убедительно доказал Эллиот Мишлер, всякое интервью следует рассматривать в качестве совместного продукта, созданного двумя людьми, как «форму дискурса... скомпонованного в процессе обмена вопросами и ответами». Свои знания Мишлер приобрел, опрашивая пациентов в качестве врача, и здесь особенно заметна разница между положением задающего вопросы и отвечающего на них; только первому есть что предложить: правильное лечение зависит от точности полученной информации. Мишлер показывает, как быстро пациент улавливает реакцию врача — многозначительное молчание или явное стремление узнать побольше деталей — и перестает вдаваться в подробности, часто ограничиваясь простыми «да» и «нет». Он предупреждает нас о необходимости, интерпретируя интервью, обращать пристальное внимание не только на ответы, но и на вопросы. При социологических
исследованиях, проводимых в традиционной манере, подобный «обмен символами» не предусматривается ни на стадии интервью, ни потом, в ходе систематизации материала. Правда, при наличии звукозаписи беседы всегда есть возможность изучить весь диалог целиком; впрочем, это делается редко. На проблему авторства все чаще стали обращать внимание и антропологи, не в последнюю очередь еще и по причине заметного различия в общественном и материальном положении между ними и их информантами. Традиционное антропологическое жизнеописание обычно состоит из двух [279] частей: вступительного пояснения самого ученого и собственно рассказа информанта — текста, из которого предварительно удалены любые намеки на вопросы исследователя. С этой общепринятой формой соперничает предложенная Пэт Каплан альтернативная схема научного изложения материала. В своей книге «Голоса Африки» она рассказывает историю танзанийца — островитянина Мохаммеда, ее близкого друга, отчасти даже жившего на ее иждивении, с которым была знакома около тридцати лет. Пэт Каплан использует дневники, которые он вел по ее просьбе, его письма к ней и недавно взятое у него интервью — жизнеописание. Весь этот материал представлен в книге отдельными разделами, вместе с ее вопросами и комментариями. Но самое удивительное то, что в начале книги она поместила стенограмму обсуждения с Мохаммедом целей и назначения данного труда, а также вопроса о распределении между ними авторского гонорара, за чем последовала его молитва о ее благоденствии. В конце произведения вместо заключения («"закругленный" конец отдавал бы фальшью») — еще одна молитва Мохаммеда. И хотя Каплан, пожалуй, чересчур сдержанна в своих комментариях, ее подход, несомненно, позволяем наиболее полно раскрыть взаимодействие между исследователем и рассказчиком[6].(…). [281] А теперь давайте обратимся к реконструктивному способу анализа. Хотя в последнее время интерес к нарративному методу заметно возрос, в устно-исторических публикациях по-прежнему преобладает реконст[282] руктивный способ. Он близок к «этносоциологическому» подходу Даниэля Берто, который тот отстаивает в работе «Les Récits de vie» («Рассказы о жизни»). Задача состоит в том, чтобы, используя биографическое интервью, воссоздать в деталях, как действует и меняется социальный контекст или отдельные его элементы, например условия труда, конкретный тип социальной мобильности или ситуации (положение матери-одиночки, разведенного отца, человека бездомного или калеки). Этносоциолог стремится понять ситуацию, среду на основе показаний, касающихся каждодневного опыта и практики, межличностных отношений, ценностных установок и конфликтов, заимствованных из рассказов о лично пережитом[7]. Эти задачи явно перекликаются с целями многих специалистов по социальной истории, использующих устные свидетельства. А потому не удивительно, что существует много общего между социально-историческим и социологическим способами анализа. Начнем с того, что интервью, как и любые свидетельства очевидцев, содержат высказывания, поддающиеся оценке. В них отвлеченные понятия и вымысел перемежаются с достоверной информацией, которая может быть не менее ценной, чем полученная из какого-нибудь другого созданного людьми источника. Такие свидетельства можно читать как литературу, но можно использовать для статистических подсчетов —
например, основные сведения, изложенные в ряде интервью, сопоставить с аналогичными данными, взятыми из других источников. В своем научном труде «Жизнь рыбаков Восточной Англии в семье и обществе» Тревор Ламмис свел в таблицы информацию, собранную в ходе шестидесяти интервью[8]. Участников просили сказать, в каком возрасте они оставили школу. Ответы совпали с общенациональной тенденцией как по времени, так и по социальным критериям. Оставили школу (в %) Родился 1890-99 1900-09 Собственник Шкипер Матрос до 1889 от 11 до 12 36 15 7 0 16 33 в 13 53 33 36 22 69 33 от 14 до 15 11 52 57 78 15 33 Были также получены данные о количестве у информантов братьев и сестер, в том числе умерших в детском возрасте. Известно, что у рыбаков, как правило, большие семьи. Представленные в таблице ци[283] фры соответствовали общенациональной тенденции к снижению детской смертности и к сокращению числа детей в семьях, а также отражали известные различия в зависимости от классовой принадлежности. Имея под рукой подобные результаты тестирования, всякий историк увереннее углубляется в область неизведанного. до 1889 Возраст 1890-99 1900-09 Отец Собствен- Шкипер Матрос ник 9,1 8,5 9,5 Число братьев и 9,9 7,0 7,9 сестер % умерших детей 15 14 7 11 15 25 На данном этапе кто-то станет выискивать в полученном фактическом материале характерные признаки или зацепки для истолкования, другой приступит к исследованиям с некой теоретической точки зрения, вооруженный набором более или менее определенных гипотез, которые требуют проверки. Но и тем и другим в конце концов понадобятся веские доказательства. Вообще-то, интерпретация или исследование исторических событий приобретает достоверность, если свидетельства принципиально не расходятся и рассматриваются под несколькими углами зрения. При этом нужна предельная осторожность. Исследование единственного «конкретного случая» — более шаткая основа для научных обобщений, чем сравнительный анализ результатов изучения двух или нескольких групп населения с разными характеристиками, относящихся к одному и тому же периоду. Сравнительный анализ разных групп за длительный промежуток времени выглядит еще более убедительно, хотя его труднее осуществить. Чем разнообразнее условия, при которых выдвинутый аргумент сохраняет свою справедливость, тем выше его достоверность. Но поскольку история складывается из множества «конкретных случаев», каждый из которых по-своему уникален, на практике бывает непросто осуществить успешный сравнительный анализ. Подтверждение конкретному объяснению часто необходимо искать внутри самого отдельного случая, а данные перепроверять во всех деталях, всякий раз беспристрастно оценивая вероятность искажений при их обобщении. Например, исследуя историю Фронтир-колледжа (важный канадский эксперимент в области самообразования рабочих), Джордж Кук вынужден был признать, что все собранные данные укладываются в одно, пусть широкое, направление:
[284] В общем, мы разговариваем только с теми, кто искренне хотел помочь колледжу. Хотя многие признают, что потерпели неудачу как «учителя-рабочие» они тем не менее считают саму идею весьма «благородной» и с удовлетворением вспоминают свою деятельность в колледже... Они воспринимают ее через розовые очки... Нам не удалось поговорить с теми, у кого сложилось негативное мнение об этой затее... с работодателями... [или] с кем-либо из профсоюзных деятелей, которые тоже участвовали в работе колледжа. Что еще важнее: мы не смогли найти никого из рабочих... По-видимому, мы так ничего или почти ничего не узнаем о том, что они думают[9]. Точно так же, изучая, например, условия труда, непросто добиться критических высказываний от работников-ветеранов, отдавших все силы родному предприятию, причем именно потому, что их устраивали существующие там условия. Наглядным примером может служить положение старшей прислуги в загородных виллах. Кроме того, если подобный контингент сравнительно легко обнаружить, то временных работников, которых может оказаться значительно больше, разыскать намного труднее. Следует особо подчеркнуть, что и информация, заимствованная из письменных источников, не всегда способна компенсировать дисбаланс, присутствующий в устных свидетельствах. Как известно, Джон Толанд создал привлекательный образ Адольфа Гитлера как «заблудшего архангела», непонятую, «сложную и противоречивую» личность, основываясь на интервью с 250 современниками из ближайшего окружения фюрера[10]. Ему не составило труда найти подтверждение своим выводам в германских архивах. Подобные устноисторические исследования лишь повторяют искажения в официальной истории. Все выглядело бы иначе, если бы Толанд поговорил с противниками Гитлера и жертвами его режима. Повышенная осторожность необходима и при использовании статистических подсчетов в качестве доказательств, поскольку ретроспективная выборка — дело трудное. Составление таблиц весьма полезно для классификации и упорядочивания ваших впечатлений о содержании множества интервью. Тщательное изучение материалов интервью с учетом избранной схемы систематизации может побудить к пристальному рассмотрению предварительных выводов и имеющихся данных. С другой стороны, даже располагая интервью, полученными на основе репрезентативной выборки, лучше придерживаться более простых методов анализа и не выходить за пределы обыкновенных процентов и диаграмм. К примеру, Тревор Ламмис проанализировал подборку из 35 интервью для программы Открытого университета «Исторические факты и общественные науки», предусматривавшей [285] изучение причин уменьшения численности домашней прислуги в начале XX столетия. Предполагалось, что это обусловлено стремлением представителей среднего класса к более уединенной семейной жизни, без посторонних глаз, а также тем, что присутствие слуг разобщало членов семьи. Однако уже первое знакомство с интервью показало, что при наличии маленьких детей социальный водораздел между хозяевами и слугами значительно уменьшался. Избрав в качестве критерия устоявшиеся условия ежедневного приема пищи, Ламмис составил следующую таблицу: Семья Один слуга/служанка; дети Семьи, где прислуга питалась Семьи, где прислуга питалась отдельно (%) хотя бы один раз в день со всеми (%) 8 92
есть Один слуга/служанка; детей 80 20 нет Двое слуг/служанок; дети есть 67 33 Двое слуг/служанок; детей 100 0 нет Цифры таблицы показывают, что в присутствии детей прием пищи за общим столом способствует социальному сближению. Они также указывают на важное значение количества прислуги, хотя для подтверждения справедливости подобного заключения потребуются дополнительные данные о семьях с еще большим количеством слуг. Однако, если количественная база достаточно велика, а поправка на источники искажений, связанные с подбором информантов, сделана, историк может утешиться опытом социологии: ведь в количественных исследованиях ошибки в воспоминаниях, как правило, приводят к снижению всех показателей соотношения между переменными величинами, произвольно «смазывая» и запутывая все характеристики, но не искажая их в каком-то конкретном направлении. По выражению Ричарда Дженсена, «это означает, что подлинная ценность корреляций выше той, что мы наблюдаем. Другими словами, если историк выделяет интересную модель на основе небезупречных данных, он может быть уверен, что в реальности эта модель проявлялась еще сильнее — и это несомненно удачный результат»[11]. Простой подсчет и определение процентных долей по силам каждому. Ныне это легко делается с помощью компьютера, а при небольшом количестве интервью достаточно и обыкновенного карманного [286] калькулятора. Действительно же трудоемким является, независимо от наличия вспомогательных средств, процесс изучения и классификации материала. Предварительный подсчет может подсказать направление интерпретации, однако новые вопросы, что при этом возникнут, обусловят необходимость новых полевых исследований. Невозможно на каком-то этапе подвести черту с полным сознанием того, что в вашем распоряжении исчерпывающая информация. В идеале это процесс непрерывный: выдвигаются и вновь отбрасываются различные версии, высказываются догадки и предположения, разрабатывается тактика полевых исследований в целях получения недостающих сведений — другими словами, используются преимущества количественного и качественного методов исследования. То, что поначалу считалось главной проблемой, может оказаться заблуждением, тупиком, и при продолжении полевых исследований внимание ученых переключается на иной круг вопросов или подбор другой группы информантов. Может также случиться, что первоначальная теория не согласуется с открывшимися фактами. Как быть? Модифицировать теорию или, быть может, лучше рассмотреть факты под новым углом зрения? Готовых рецептов для подобных ситуаций, разумеется, нет; не существует универсальной процедуры поиска новых подходов к интерпретации материала. Он, безусловно, требует гибкости ума и творческой фантазии. Не всем суждено добиться успеха. Продвижение к высотам науки — дело опасное. И лишь очень немногие из по-настоящему интересных проблем удается решить окончательно. Тем не менее при умелом, творческом сочетании аналитической работы и полевых исследований историк-одиночка имеет одно преимущество перед участниками широкомасштабного научного проекта. У него есть возможность изучать материал целиком, во всех подробностях, с различных точек зрения, самому проводить полевые исследования и в результате выработать гибкость в выборе способа интерпретации соответственно поставленным целям. Ведь сам метод как таковой основан на сочетании поиска и расспросов в ходе диалога с информантом: исследователь надеется не только подтвердить уже известное, но и обнаружить что-то неожиданное.
Общепризнана эффективность биографических интервью для построения «концепций, гипотез, идей на локальном, ситуативном и исторически-структурном уровнях, как в рамках одной темы, так и во взаимосвязи с другими темами»[12]. И наоборот, недостатки масштабных программ, реализуемых с привлечением группы специалистов, хорошо известны. Хотя группа способна выдвинуть больше разнообразных гипотез и использовать [287] значительно более широкий круг источников, ею труднее руководить и вносить отдельные поправки в ее практическую деятельность. Она действует по привычной схеме, в соответствии с которой обычно организуются коллективные исследования, при этом время обычно ограниченно, и полевые исследования должны быть закончены задолго до того, как будет подготовлен первый черновой набросок заключительного отчета. Но при анализе собранного материла нередко оказывается, что значительная его часть не представляет интереса, что нет времени глубже проработать возникшую перспективную тему... Историка-одиночку такое положение не устроит, и он продолжит поиски. Можно также провести и еще одно сравнение — между историком и естествоиспытателем, который в своей работе продвигается вперед по извилистому пути общей теории, наблюдений, догадок, экспериментов, выдвигает рабочие гипотезы, проверяет их новыми экспериментами, заходя в тупик и продолжая строить предположения, и ставит опыты до тех пор, пока, наконец, какая-нибудь гипотеза не удовлетворит всем условиям или не понадобится, быть может, создать новую теорию. Историк же имеет дело с доступными ему реальными случаями, а не специально поставленными лабораторными экспериментами. Как выразился Эдвард» Томпсон, историкам приходится проверять свои идеи путем логических рассуждений, похожих на процесс построения доказательств в судебных разбирательствах, всегда уязвимый перед внезапно обнаруженными новыми уликами[13]. Однако крупные проекты, связанные с проведением «полевого» социологического обзора, испытывают трудность вдвойне, ибо на решающем этапе исследования они сводят к одному все экспериментальные действия, а потому всякое важное открытие, противоречащее заданным параметрам, имеет сковывающий эффект. Отсюда стремление среди добытых сведений выбирать для изучения наиболее очевидное и понятное. Приобретая широкие возможности, такие проекты жертвуют, как выразился Ян Вансина, «силой постоянного сомнения в историческом исследовании» — самой сутью творческого прогресса в интерпретации истории. Все это, однако, абстрактные рассуждения. Рассмотрим теперь конкретный пример нормального сочетания теории и полевых исследований. В предисловии к своей книге «Создание местного отделения объединенного профсоюза работников автомобильной промышленности, 1936-1939: исследование классовых и культурных аспектов» Питер Фридлендер подробно рассказал о ходе своей работы[14]. В самом начале в его распоряжении имелись некоторые отрывочные сведения — цифры переписи, отдельные даты, лаконичные сообщения, за[288] имствованные из документов того периода, — и различные общие теории: марксистские взгляды на классовую борьбу, лежащую в основе истории рабочего движения, идеи Макса Вебера о рациональности и индивидуализме, имеющие важное значение в буржуазную эпоху. Н0 пробелы были огромны. Не существовало документальных свидетельств об отношении заводских рабочих к начальству и о том, как оно изменилось после создания профсоюза. Ничего не было известно о руководящей верхушке профсоюза, о ее связи с
различными социальными группами на заводе, а также о том, в какой мере руководители формировали или только отражали общее мнение. Предстояло выяснить: какие социальные группы на заводе играли ведущую роль, чем отличались их взгляды на профсоюзную борьбу и как это повлияло на их личные судьбы и виды на будущее. Не годились и известные теоретические концепции. Данный профсоюз действовал не просто в индустриально развитом капиталистическом обществе. Большинство рабочих недавно мигрировало в город, где им пришлось трудиться в совершенно иных социальных условиях. А потому их борьба за создание профсоюза была и частью более обширных социально-культурных преобразований в среде мигрантов - отдельных людей и целых семей. В данном случае речь идет о глубоко верующих представителях славянских народов, о революционно настроенных хорватских националистах, о мастеровых-янки из Новой Англии или шотландцах, семьях фермеров из Аппалачей и городских чернокожих американцах. Эти социальные группы с особой культурой в конечном счете помогли подобрать ключ к правильной интерпретации. Однако, как убедился Фридлендер, «историография рабочего движения, предполагавшая наличие современных, индивидуализированных, здравомыслящих рабочих, рассматривала процесс объединения их в профсоюзы с узко рациональных, примитивных и меркантильных позиций. Проблема культуры и практики обходилась молчанием». Даже в тех случаях, когда для изучения истории рабочего движения использовались исключительно марксистские конструкции, заметна была тенденция представлять целые сегменты общества «будто это один человек и объяснять образование общественных институтов как результат рациональных процессов в сознании этого квазииндивида». Но не всегда легко обнаружить эту предполагаемую рациональность или объяснить ее отсутствие в конкретном случае с позиции общих теоретических концепций, например «ложного самосознания». На каждом стыке, где виден разрыв между теоретическими абстракциями политэкономии труда и конкретной реальностью в характере и культуре инди[289] вида, сословной группы, компании людей, какой-нибудь группировки, семьи, соседей, ad hoc[15]появляются специальные психологические понятия, обладающие необыкновенной убедительной силой. Подобные понятия игнорируют главные проблемы исторической мысли: природу взаимосвязей между множеством слоев социальной действительности... сложную структуру культур и отношений, которые развиваются и взаимодействуют. Как показали дальнейшие исследования, только квалифицированные рабочие из числа коренных американцев — протестантов зрелого возраста — соответствовали классическому образу индивидуалиста и рационалиста. Именно из их среды вышло большинство профсоюзных лидеров, хотя многие и не проявляли интереса к объединению. Выходцы из Аппалачей тоже действовали как индивидуалисты, но главным образом из моральных соображений; они вступили в профсоюз на относительно поздней стадии, когда убедились в правильности его целей. А став его членами, продемонстрировали такую же истовую ему приверженность, как и своей религии. Пожилых эмигрантов из восточноевропейских стран волновал прежде всего вопрос пользы или вреда для общины, и они всегда выступали сплоченной группой. Проявляя каждый в отдельности смирение и покорность, все вместе они питали крайнюю неприязнь к любым начальникам — от мастера до управляющего — и стали надежной опорой профсоюзного руководства. А вот их дети уже демонстрировали большую активность и независимость: особенно велика была роль группы молодых поляков, входивших в местные уличные шайки. Подобно пожилым славянам, они выступали тесной группой, но обладали значительно меньшим социальным и политическим самосознанием. Они были прагматиками, старавшимися не упускать благоприятных возможностей, воинственными
участниками любых рискованных предприятий, готовыми в нарушение трудового соглашения бастовать и пополнять ряды пикетчиков. Казалось, что для них профсоюз был тоже чем-то вроде «шайки, но очень большой и лучше организованной». Только после идентификации этих групп и их позиций удалось в полной мере реконструировать историю борьбы за создание профсоюзов, хотя в самом начале у исследователя отсутствовала не только сама эта информация, но даже не было ясности, какие сведения нужны. Сбор информации и ее интерпретация шли одновременно как два параллельных процесса. Это продолжалось восемнадцать месяцев, в течение которых Фридлендер провел множество бесед с профсоюзным [290] лидером Эдмундом Кордом. Корд обладал феноменальной памятью, когда его внимание все больше сосредоточивалось на описываемое периоде, припоминал множество новых деталей. Они разговаривали трижды, всякий раз на протяжении целой недели. Результатом эти длительных встреч были черновые наброски, комментарии, дополни тельные вопросы, которые требовалось прояснить, чрезвычайно полезные обсуждения. В промежутках между личными встречами Фридлендер записал шестичасовой телефонный разговор с Кордом, а также вел с ним интенсивную переписку, которая в общей сложности составила 75 страниц печатного текста. Им нужно было не только совместно воспроизвести многочисленные факты прошлого, но и создать атмосферу взаимопонимания, выработать общие понятия и термины, единый язык для описания прошлых событий. И если «расширение описание», в котором Фридлендер сочетает все собранные им факты интерпретации, не подтолкнуло его к следующему шагу — создание новой теории, то он, несомненно, подготовил для нее почву, убедительно показав существенное различие в конкретных путях, которым разные поколения и социальные группы заводских рабочих продвинулись от одного типа самосознания к другому.(…). [302] В конечном счете возможности устной истории распространяются на все области исторической науки, хотя и не в одинаковой степени. Они же создают предпосылки для более личной, социально направленной и демократичной истории. Это окажет влияние не только на научные публикации, но и на процесс самого написания трудов. Историк может теснее сотрудничать с коллегами, изучающими другие дисциплины: социальную антропологию, диалектологию и литературоведение, политологию. Ученый будет вынужден выйти из тиши своего кабинета в широкий мир. В ходе совместного исследования стирается различие между ведущими и второстепенными научными учреждениями, между учителями и учениками. Старшие и младшие поколения ученых могут обмениваться мнениями, проникаясь взаимной симпатией. Не поддающиеся «классификации» простые люди, [303] вне всякого сомнения, будут и впредь создавать классические образцы устной истории. Произошло резкое изменение самого процесса написания истории, почти не замеченное рецензентами. Даже небольшие устно-исторические группы издают свои труды. Конечно, большинству из них не помешал бы более аналитический подход, а порой только местные жители способны полностью оценить приводимые в них детали. Среди этих трудов — история улицы и проживающих на ней семей, рабочих и хозяина фабрики, забастовки или взрыва бомбы, сборники воспоминаний об отдыхе, учебе или о домашней прислуге. В подобных местных публикациях накапливается новый материал для будущих историков,
который иначе был бы безвозвратно утрачен. Их авторы черпают воду из самого устья реки, впадающей в океан. Следует помнить, что неумолимая смерть с каждым днем сокращает возможности восстановить прошлое с помощью устных свидетельств очевидцев. Но подлинное предназначение истории на сводится лишь к увековечиванию имен горстки старцев. Она помогает правильно осознать место и роль всех людей в этом мире. Устои, ландшафты, формы государственного правления и способы разрешения конфликтов — все это, как доказало XX столетие, непрочно, недолговечно. Демонстрируя наглядно, как судьбы отдельных людей вписываются в постоянно изменяющуюся среду, в которой они живут, каковы их проблемы на работе и в семье, историческая наука может помочь этим людям оценить свои возможности и сориентироваться в жизни. Этим объясняется необыкновенная популярность сочинений по новейшей истории в Британии. Это же указывает на важное социально-политическое значение устной истории. Она создает новую основу для свежих, оригинальных исследовательских проектов, осуществляемых не только учеными, но и студентами, школьниками, членами разных сообществ. Им не нужно изучать свою историю, они сами ее пишут. Устная история возвращает историю людям, и это история, изложенная их собственными словами. Раскрывая прошлое, она помогает им строить будущее по своему усмотрению.(…).