Текст
                    В. С. ЕФРЕМОВ
САМОУБИЙСТВО
В ХУДОЖЕСТВЕННОМ
МИРЕ ДОСТОЕВСКОГО
дишкт
Санкт-Петербург
2008
БИНОМ


УДК 616.89:82 ББК 56.14 Е92 Ефремов В. С. Е92 Самоубийство в художественном мире Достоевского. - СПб.: «Издательство «Диалект», 2008. — 584 с. В монографии дан развернутый суицидологический анализ за­ вершенных самоубийств и суицидальных попыток, представ­ ленных на страницах последних романов Ф. М. Достоевского и в «Дневнике писателя». Этот анализ проводится в соответ­ ствии с общими методологическими принципами рассмотрения литературного произведения и его персонажей специальными методами. Все суициды анализируются как с позиций общест­ венно-политической обстановки 1860-1870-х гг. и их понима­ ния в науке того периода, так и с позиций нашего времени. Рас­ смотрение самоубийства как социального феномена сочетается с непосредственным анализом своеобразной «физиологии су­ ицида», его причинных факторов, внутренней картины и дру­ гих характеристик, значимых с точки зрения понимания меха­ низмов развития суицидального поведения. Для психиатров, врачей смежных специальностей, медицин­ ских психологов, юристов, социальных работников и других специалистов, решающих сложные вопросы оценки аутоагрес- сивного поведения. В первую очередь монография адресована молодым врачам, студентам. Автор надеется, что проведенное исследование будет интересным как для специалистов, изуча­ ющих творчество Достоевского, так и для широкого круга чи­ тателей его гениальных произведений. ISBN 978-5-98230-037-9 © В. С. Ефремов, 2008 © «Издательство «Диалект», 2008
ALMA MATER — Первому Ленинградскому медицинскому институту им. акад. И. П. Павлова (1 ЛМИ) — посвящаю
ОГЛАВЛЕНИЕ Предисловие 7 Введение 13 Литература к Введению 103 Глава 1. Лик мира сего (Проблема самоубийств в «Дневнике писателя» и у современников Достоевского) 107 Литература к главе 1 167 Глава 2. Когда человеку некуда больше идти (Суицидогенные ситуации и жертвы в последних романах Достоевского) 170 Литература к главе 2 243 Глава 3. Ряд воспоминаний, ведущих к правде (Реальные самоубийцы и «фантастический» рассказ о Кроткой) 245 Литература к главе 3 293 Глава 4. Застрелиться вследствие идеи (Роковые выстрелы Кириллова и Крафта и «логические» самоубийства в «Дневнике писателя») 296 Литература к главе 4 378 Глава 5. Последняя дорога и вечность (Как Свидригайлов «одолел» желание жить) 381 Литература к главе 5 442 Глава 6. Великая сила, ушедшая в мерзость (Жизнь и смерть Николая Ставрогина) 445 Литература к главе 6 515 Заклюгение 518 Приложение 529
CONTENTS Foreword 7 Introduction 13 Chapter 1. It is the image of this world 107 Chapter 2. When a person has nowhere to go 170 Chapter 3. There is a number of reminiscences leading to the truth 245 Chapter 4. To shoot oneself due to an idea 296 Chapter 5. The last way and the eternity 381 Chapter 6. Great power which went away to loathsomeness 445 Summery (Russian) 518 Summery (English) 525 Appendix 529
О всех, о ком здесь некому молиться, Я помолюсь теперь в монастыре... И. Северянин. Молитва (посвящено Достоевскому) Макар Иванович. Самоубийство есть самый великий грех человече­ ский, но судья тут — един лишь гос­ подь, ибо ему лишь известно все, вся­ кий предел и всякая мера. Нам же бес­ пременно надо молиться о таковом грешнике. Ф. М. Достоевский. Подросток
ПРЕДИСЛОВИЕ В1876 г. Ф. М. Достоевский написал в «Дневнике писателя»: «Само­ убийства у нас до того в последнее время усилились, что никто уж и не говорит о них. Русская земля как будто потеряла силу держать на себе людей» (XXIII, 24)1. В действительности о самоубийствах в 1860-1880-е гг. много и говорили и писали в периодической печа­ ти, а представители науки (прежде всего, медики) интенсивно зани­ мались различными аспектами проблемы самоубийств. Достаточно вспомнить, что сам термин «суицидология» («сюисюдология») по­ явился именно в России уже в конце XIX в. (Розанов П. Г., 1881), а на Западе — только в 1929 г. (Shneidman Е. S., 1971). И термин, и первые понятия зарождающейся суицидологии (окончательно сло­ жившейся как самостоятельная наука и практика уже в середине XX в.) сформировались в атмосфере несомненного внимания общества и уче­ ных к проблеме самоубийств. Другое дело, как писали, что исследо­ вали, что видели в самоубийстве представители общественной и на­ учной мысли того времени. Об этом еще будет идти речь в настоя­ щей монографии. В предисловии хотелось бы отметить другое. Уровень самоубийств (число покончивших жизнь самоубийством в расчете на 100 тыс. населения, реже — на 1 млн) в 1876 г. в России составлял 2,96 (Пономарев Н. В., 1880; Лихачев А., 1882; Новосель­ ский С. А., 1910). Этот показатель был один из самых низких в Ев­ ропе, но в России, как и во всем мире, во второй половине XIX в. отмечался рост числа самоубийц. И хотя интенсивность этого роста в России в те годы была гораздо ниже, чем в других странах, «усиле­ ние» самоубийств в печати нередко называлось словом «эпидемия». Но до эпидемии было еще далеко. Что такое «эпидемия самоубийств» и как выглядит потеря способности Русской земли «держать на себе людей», оказалось возможным увидеть только через сто с лишним лет после написания горьких слов в «Дневнике писателя». Здесь и далее все цитаты из Ф. М. Достоевского даются по: Поли. собр. соч. в 30 томах (Л.: Наука, 1972-1990) с указанием тома и страницы.
Уровень самоубийств в России в конце XX - начале XXI вв. увели­ чился более чем в 10 раз по сравнению с аналогичным показателем конца XIX в. Вот официальные цифры, отражающие уровень само­ убийств в России за последние десять лет (на 100 тыс. населения): 1992 г. - 31,1995 - 41,1998 - 35,1999 - 39, 2000 - 39, 2001 - 40, 2002 — 39, 2003 — 36 (Россия в цифрах. Официальное издание. - М., 2004. - С. 72). 7 июля 2003г. Всемирная организация здравоохранения (ВОЗ) представила в Москве доклад «Насилие и его влияние на здоровье. О ситуации в мире». В России, по данным ВОЗ, обозначилась повсе­ местная тенденция к росту показателей по всем способам насилия. Уменьшается только количество случаев жестокого обращения с по­ жилыми людьми. Включив в перечень последствий насилия суицид, эксперты ВОЗ отдали России первое место по уровню самоубийств. С1998 г. в стране регистрируется ежегодно не менее 51 тыс. смертей вследствие суицида (Россия — страна самоубийц. - Коммерсантъ, 08.07.03). Хотя по абсолютному числу самоубийц (а не по уровню — количеству на 100 тыс. населения) мировым лидером является все же Китай, в общем числе самоубийств, ежегодно регистрируемых в мире (от 600 тыс. до 1 млн), Российской Федерации принадлежит доля, несоизмеримая с соотношением населения страны и мира. Справед­ ливости ради следует отметить, что число регистрируемых ежегодно смертей вследствие суицида, указанных в газете «Коммерсантъ», су­ щественно отличается от данных официальных демографических ежегодников, но это вовсе не говорит о неадекватности оценки ВОЗ уровня самоубийств в России в настоящее время. Сбылось одно из мрачных пророчеств Достоевского: «Самоубий­ цы явятся толпами, а не так как теперь по углам» (XXII, 34). И хотя контекст этого пророчества о будущем людей, «осыпанных счасть­ ем, зарытых в материальных благах», частично разошелся с реаль­ ностью как социалистической, так и «постсоциалистической» дей­ ствительности, нет сомнений в правоте писателя. Тысячи самоубийц нашего времени, несомненно, доказывают, что «одержимый тоской по текущему» Достоевский гениально угадал то, что будет через сто с лишним лет, и именно тогда, когда люди почувствуют, что «жизнь у них взята за хлеб», за «камни, обращенные в хлебы». Невольно вспоминаются стихи Ю. Кима «Памяти Достоевского»: Все исполнилось, Федор Михалыч, Все свершилось и оптом и врозь.
Только то, о чем страстно мечталось, Вот единственна не сбылось. А исполнилось — даже с лихвою. Да с такою лихою лихвой, Что не надо ни Босха, ни Гойи, А укрыться бы в гроб с головой. Нет конца карамазовской бездне, Опостылел безумный полет... Боже правый — народ твой в болезни! Неужели летальный исход? Однако эта книга посвящена вовсе не разбору того, какие пророче­ ства Достоевского были или не были услышаны. И даже фантасти­ ческий рост самоубийств в наше время — это не штрих в апокалип­ тической картине сбывшейся «горячки» Раскольникова или будущего «счастья» людей в «Дневнике писателя». Задача в том, чтобы путем своеобразного профессионального прочтения произведений Досто­ евского рассмотреть такие стороны проблемы самоубийств (а скорее, индивидуального суицида), которые заставляли писателя снова и сно­ ва искать «концы и начала» трагедии человеческой жизни. В «види­ мо-текущем» (факте самоубийства) писатель пытался найти ответы на вопросы, волнующие и современного исследователя. Приведенные цифры уровня самоубийств в России за последние годы — это не более чем показатель актуальности проблемы само­ убийств вообще, которую видят даже официальные власти России. В приказе Минздрава Российской Федерации от 6 мая 1998 г. (No 148) отмечается: «В последние годы число завершенных самоубийств в России составляет более 40 на 100 тыс. населения. По данным ВОЗ, уровень самоубийств более 20 на 100 тыс. населения является кри­ тическим. В ряде экономических районов России (Волго-Вятский, Западно-Сибирский, Восточно-Сибирский, Дальневосточный, Ураль­ ский) этот показатель достигает 65-81, в республиках Коми, Удмур­ тия — 150-180 на 100 тыс. населения» (Психология и психотерапия в России - 2000 г.: Справочное издание. - СПб., 2000. - С. 251). Эти цифры и их оценка специалистами, безусловно, являются свое­ образным социальным ориентиром в проблеме самоубийств, но в от­ личие от социологов и других специалистов, изучающих самоубий­ ство как общественный феномен и оперирующих в первую очередь
данными статистики, меня прежде всего интересует индивидуальное самоубийство, механизмы его развития и характеристики. В этом плане любого рода цифры в суицидологии — это только ориентир, но не непосредственный объект исследования. Сказанное выше не озна­ чает отрицания роли статистики в проблеме самоубийств. Вполне понятно, насколько значимы и доказательны цифры. Однако для вра­ чей или любых специалистов, дающих оценку суицидальному поведе­ нию, важен в основном индивидуальный подход к каждому покуше­ нию на самоубийство, независимо от того, закончилось оно смертью или нет. И это имеет исключительное значение как для лечебной работы с суицидентом, так и для профилактики повторных само­ убийств. Анализ отдельных самоубийств, представленных в художе­ ственной литературе, может выступать как самостоятельный аспект исследования суицидального поведения, его детерминирующих и ан­ тисуицидальных факторов. Таким образом, художественная литера­ тура является еще и дидактическим материалом для обучения осно­ вам суицидологии. В необходимости такого обучения, прежде всего, врачей, медицин­ ских психологов, юристов и социальных работников, я имел возмож­ ность убедиться на протяжении многих лет, работая врачом-психиат­ ром, преподавателем медицинского вуза и консультируя суицидентов в различных учреждениях Санкт-Петербурга и Ленинградской области. Речь идет о необходимости развенчания разного рода мифов о само­ убийстве в рамках так называемого обыденного сознания (понимание случившегося специалистом часто практически не отличается от его видения обывателем) и о безусловной недостаточности знаний, необ­ ходимых для анализа суицидального поведения. Если сразу после кон­ сультации врача, занимающегося длительное время лечением эмоцио­ нальных расстройств и считающего себя специалистом в этой облас­ ти, больной вешается, дело не только в избытке «амбиции», усиленной различного рода званиями, должностью, личностными особенностя­ ми, но и в недостатке «амуниции» — отсутствии адекватных представ­ лений о критериях оценки суицидального риска. При изучении эпидемиологии и структуры завершенных само­ убийств по основным возрастным группам населения Санкт-Петер­ бурга за 1993-2001 гг. В. Ю. и И. Л. Рыбниковы сделали вывод, хотя и выходящий за пределы статистических исследований, но заслужи­ вающий внимания с точки зрения развиваемых выше положений: «В ходе исследования также было установлено, что уровень теорети­ ческой и практической подготовки врачей общей практики, психоло-
гов и социальных работников в области суицидологии и оказании по­ мощи суицидентам крайне низок. Это определяет необходимость его кардинального повышения в рамках существующей системы подго­ товки, переподготовки и повышения квалификации указанных спе­ циалистов» (Сб. Клинические Павловские чтения. Вып.5: Кризисные состояния. Суицидальное поведение. - СПб., 2002. - С. 22). Если бы низкий уровень соответствующих знаний обнаруживали только вра­ чи общей практики! Но выше уже был приведен пример с психиат­ ром, сразу после консультации которого больной повесился! Как своеобразному «достоянию суицидологии» Достоевскому принадлежит особое место в мировой литературе. Он настолько углубленно и всесторонне исследовал проблему самоубийств, что его «суицидология» приобрела общечеловеческую значимость. И дело не только в том, что его произведения последнего периода творчества (знаменитое пятикнижие и «Дневник писателя»), как выразился В. В. Вересаев, «кишат самоубийствами, словно самоубийство — это самое обыденное, естественное и необходимое в жизни людей». Самоубийств много и в произведениях других великих писателей, достаточно назвать трагедии Шекспира, но именно Достоевский пы­ тался найти и осмыслить и факторы среды, и «глубины духа и харак­ тера человеческого», определяющие такой трагический финал жизни. Первые материалы для настоящей книги появились свыше двух десятков лет назад и были связаны с подготовкой мною цикла лек­ ций по суицидологии Ф. М. Достоевского. Работа продолжалась долго. Потребовалось своеобразное обобщение знаний по пробле­ ме самоубийств (Ефремов В. С, Основы суицидологи, 2004). Сама специфика «суицидологического материала» обусловила необходи­ мость рассмотрения ряда принципиальных вопросов, связанных с чте­ нием художественного произведения с позиции психиатра. Этот под­ ход к литературным персонажам с точки зрения специальной науки воплотился в книгу «Достоевский: психиатрия и литература» (2006). Естественно, что каждая из книг — это самостоятельные работы, ад­ ресованные и узким специалистам, и широкому кругу читателей. Вместе с тем обе они — это своеобразные пролегомены к настояще­ му исследованию, связанному с попыткой утверждения прав и зна­ чимости «художественной суицидологии», представленной не как банк иллюстративных примеров, но именно в качестве самостоятель­ ного аспекта изучения проблемы самоубийств. Во введении мною рассматривается история суицидологии как самостоятельной научной дисциплины, включающая сведения об
отношении к самоубийству у разных народов в различные эпохи, в рамках канонического и секулярного права и в общественной жиз­ ни, а также развитие научных представлений и очень кратко - не­ которые аспекты суицидологических исследований. Для понимания общественно-исторических условий времени создания литературных произведений, анализируемых в монографии, в первую очередь опи­ сываются социально-политическая обстановка и бытовая сторона народной жизни в России второй половины XIX в. Кратко рассказы­ вается о представлении самоубийства в некоторых произведениях мировой литературы как возможном аспекте осмысления этого со­ циально-психологического феномена, а также обсуждается роль ли­ тературы и искусства в создании своеобразных «суицидальных архе­ типов». Отдельные главы монографии посвящены суицидологическому анализу некоторых персонажей художественных произведений Досто­ евского, его пониманию проблемы самоубийств и отношению к ре­ альным самоубийствам, отраженным в «Дневнике писателя» и на страницах периодической печати. Я пытался взглянуть на «литера­ турные» самоубийства с точки зрения исследователя-врача как вто­ рой половины XIX в., так и нашего времени. Анализ завершенных самоубийств и покушений на самоубийство, представленных на стра­ ницах произведений Достоевского, сочетается в книге со множеством суицидологических и психиатрических реминисценций, отражающих мои взгляды на те или иные вопросы суицидологии, и, в меньшей степени,психиатрии. В наше время «реальных дел и четко осознаваемых целей» любого рода положения, обсуждаемые здесь, могут расцениваться как нечто абстрактное (вроде гегелевской категории), заведомо не имеющее отношения к «видимо-текущему». И все же есть надежда, что чтение этой книги вызовет, если не когнитивный, то, может быть, эмоцио­ нальный отклик, связанный хотя бы с темой исследования и лично пережитым каждым читателем. Навряд ли в наше лихолетье Кому-то мысли автора важны, Но просто вспомните о пасынке столетья И данной Божьим промыслом страны. Разумеется, эти надежды не связываются с «людьми чугунных поня­ тий» (см. далее).
ВВЕДЕНИЕ Multum magnorum virorum judicio credo, aliquid et meo vindico1. Senecae To, что изображается в художественном произведении в буквальном смысле, вовсе не существует на деле, но то, что здесь изображено, заряжено действи­ тельностью, является тем, что задано для действительности... Нефактологич- ность искусства - признак силы и пре­ имущества перед наукой. А. Ф. Лосев Не вызывает сомнений, что первые самоубийства были совершены уже в самом начале человеческой истории. По крайней мере, мифы раз­ личных стран и народов, Библия, любого рода исторические хрони­ ки и художественные произведения (достаточно назвать древнегре­ ческие трагедии) свидетельствуют об этом. И первый царь израиль­ ско-иудейского государства Саул, бросающийся на свой меч после поражения израильтян в битве с филистимлянами, и царица Иокаста, качающаяся в роковой петле после всего случившегося с ней и Эди­ пом, и бросивший сребренники в храме и удавившийся Иуда, и мно­ жество других менее и более известных в истории и хранящихся в че­ ловеческой памяти самоубийц — все это свидетельствуют о том, что самоубийство старо как мир. По вполне понятной причине и с учетом целей настоящей моно­ графии я не намерен посвящать введение обзору многочисленных самоубийств, представленных в различных литературных источни­ ках. В отечественной суицидологической литературе это нашло освещение в работах П. М. Ольхина (1859), М. Дзедушицкого (1877), П. Ф. Булацеля (1900) и других авторов /1-3/2. Нашумевшие само­ убийства «замечательных людей» прошлого и настоящего, вне зави­ симости от их реального или виртуального существования, не являют- 1 Мнению многих великих мужей верю, сколько-нибудь и свое защищаю (Се­ нека). 2 Более полную библиографию работ по истории суицидологии (включая зару­ бежную литературу) можно найти в упомянутой выше моей монографии /4/.
ся темой настоящей работы. (Несколько суицидов известных людей нашего времени с различной степенью полноты и в разном контек­ сте были проанализированы мною в «Основах суицидологии» /4/.) Во введении к настоящей книге считаю необходимым отметить, что описание каждой из упомянутых выше смертей не содержит мораль­ ных или правовых сентенций, говорящих об осуждении самого факта самоубийства. Суицид описывается как трагическое, но естественное следствие рокового стечения обстоятельств, невозможности продол­ жения жизни после случившегося. И Ветхий Завет, и трагедия Софок­ ла1^/, и Евангелие нигде не содержат осуждения самоубийства само­ го по себе. Как известно, даже Иуда перед своей смертью считает, что «согрешил я, предав Кровь невинную» (Матф. 27:4). И только в этом предатель видит свой грех. Ни в одном из текстов Нового Завета (а это по существу своеобразный фундамент христианства) нет указаний ни на греховность способа смерти, избранного Иудой, ни на греховность самоубийства вообще. Вольтер /6/ писал, что «церковное право, слу­ жившее уголовным кодексом нашим невежественным и варварским предкам, ни в ветхом, ни в новом завете никогда не могло найти ни одного места, запрещающего самоубийство». И хотя различные ре­ гламентации, связанные с самоубийством, отмечались еще до возник­ новения христианства, добровольный уход из жизни в особых обсто­ ятельствах являлся одним из атрибутов быта древних народов, нося­ щих в отдельных случаях ритуальный характер. Известно самосожжение вдов вместе с умершими мужьями, суще­ ствовавшее на протяжении многих веков в Индии и у некоторых сла­ вянских языческих племен. Н. М. Карамзин /7/ писал в «Истории Государства Российского»: «Славянки не хотели переживать мужей и добровольно сожигались на костре с их трупами. Вдова живая бес­ честила семейство. Думают, что сие варварское обыкновение, истреб­ ленное только благодетельным учением христианской веры, введе­ но было Славянами (равно как и в Индии) для отвращения тайных мужеубийств: осторожность ужасная не менее самого злодеяния, ко­ торое предупреждалось ею!» Б. А. Рыбаков /8/ приводит описание погребального обряда у вя­ тичей, данное одним из арабских путешественников: «И если у по­ койника было три жены и одна из них утверждает, что она особенно любила его, то она приносит к его трупу два столба; их вбивают стой- 1 В трагедиях Еврипида и Сенеки Иокаста закалывает себя, но и там нет како­ го-либо осуждения этого самоубийства.
мя в землю, потом кладут третий столб поперек, привязывают посре­ ди этой перекладины веревку. Она становится на скамейку и конец завязывает вокруг своей шеи. После того как она так сделает, скамей­ ку убирают из-под нее, и она остается повисшей, пока не задохнется и не умрет, после чего ее бросают в огонь, где она и сгорает». Счита­ лось, что через сделанные с ее участием ворота-виселицу женщина заглядывает в потусторонний мир и видит там своих умерших роди­ чей. Смерть достигается посредством удавления, в описании этой смерти у вятичей обреченная женщина вешается сама, в других слу­ чаях ее могла душить колдунья — «ангел смерти». Не следует думать, что столь «сурово-возвышенная» участь лю­ бимой жены была характерна только для славянских племен или народов Индии. Как известно, в царство Бога германцев Одина (прон­ зившего самого себя копьем) попадали только воины, погибшие в бою. Женщины не допускались в Валгаллу, за исключением жен, добровольно лишивших себя жизни после смерти мужей. Различно­ го рода религиозно-бытовые воззрения древних народов не только не препятствовали добровольному уходу из жизни, но нередко даже способствовали ему. Религия кельтов поощряла самоубийство в тех случаях, когда свободе угрожала опасность. У очень многих север­ ных народов добровольная смерть после поражения являлась необ­ ходимым атрибутом жизни, для того чтобы не попадать в руки вра­ гу. С этой же целью перед собственным самоубийством нередко уби­ вали своих жен и детей. В древней Швеции существовал обычай, в соответствии с которым старики, не дожидаясь естественной смерти, бросались в море с вы­ соких «скал предков», считая, что добровольный уход из жизни пред­ почтительнее смерти от старческого одряхления. Согласно одному из законов Ману, в древней Индии отец семейства, дождавшийся рож­ дения внуков и поседевший, должен был удалиться в лес. Если там его не настигла смерть, то он мог ускорить ее путем самоубийства. Как следует из приведенных примеров лицам «пенсионного возрас­ та» представлялась все же относительно большая свобода выбора в продолжении или прекращении жизни, нежели вдовам, смерть ко­ торых скорее носила характер «контролируемого самоубийства», так как всегда происходила в присутствии и при участии тех или иных «надзирающих инстанций». Вместе с тем уже в древности возникли различного рода регламен­ тации запрещающего характера в отношении самоубийства. Понят-
но, что о времени их возникновения можно судить только прибли­ зительно, руководствуясь имеющимися письменными источниками. Так, религия, законодательство и мораль общества, существовавшие в древнегреческих государствах, в большинстве своем осуждали и даже преследовали самоубийцу. Добровольный уход из жизни счи­ тался делом постыдным и преступным. Самоубийц лишали посмерт­ ных почестей и проклинали. По афинским законам руки самоубийцы отсекали и хоронили отдельно от тела. В Спарте и Фивах самоубийц сжигали со знаком презрения, в других государствах не сжигали, а закапывали, чтобы не осквернять огня, считавшегося благородной стихией. Приведенные выше и хорошо известные исторические факты по­ казывают, что и в древности борьба с самоубийствами прежде всего выражалась в особом отношении к трупу человека, покончившего с собой. Мыслители древнего мира относились к этому однозначно. Платон в своей книге «Законы» /9/ писал: «Чему же в таком случае должен подвергнуться человек, убивший то, что всего ближе, и, как говорится, всего дороже? Я говорю о самоубийцах, которые насиль­ но лишают себя того, что им суждено судьбой, хотя их к этому не приговаривало государство, не вынудила неотвратимым страданием неотвратимая случайность или выпавший на их долю тягостный стыд, делающий невозможной жизнь, сами над собой творят они этот неправедный суд из-за своей слабости и отсутствия мужества. Что ка­ сается очищения и погребения такого человека, то обычаи эти ведо­ мы богу. Поэтому ближайшие родственники должны обратиться к толкователям и вместе с тем к законам, касающимся этих дел, и по­ ступить согласно их предписаниям. Погребать самоубийц надо преж­ де всего в одиночестве, а не вместе с другими людьми. Далее, столь бесславных людей надо хоронить на пустырях, не имеющих имени, на границах двенадцати частей государства, не отмечая при этом мес­ та их погребения ни надгробными плитами, ни надписями». Следует отметить, что осуждающий самоубийство один из выда­ ющихся философов древности был весьма сдержан в предлагаемых санкциях: в его рекомендациях не фигурировало глумление над тру­ пом самоубийцы. По существу наказанию (скорее морального пла­ на) подвергались только родственники и близкие покойного. Инте­ ресно, что через две тысячи лет отношение к самоубийце одного из представителей гуманистического мировоззрения и утопического коммунизма Томаса Мора отличалось меньшим «гуманизмом», не-
жели предлагаемое в «Законах» Платона. В своей знаменитой «Уто­ пии» автор писал: «Если кто причинит себе смерть и священникам и сенату не будет доказана ее причина, то его не удостаивают ни зем­ ли, ни огня, но позорно выбрасывают в какое-нибудь болото без погребения» /10/. Столь негуманное отношение к трупу свидетель­ ствует о том, что далеко не всегда «благодетельное учение христиан­ ской веры» (Карамзин Н. М., см. выше) приводило к действительно­ му смягчению нравов. Поиском причин самоубийства и его «обоснованности» люди на­ чали заниматься, наверное, со времени первых самоубийств. В наше время это вынуждены делать и те, кто сталкивается с самоубийцей по долгу службы, и его близкие, и любой обыватель, которому важно объяснить для себя добровольный уход из жизни другого человека. Чаще всего это происходит посмертно, путем своеобразного социаль­ но-психологического «вскрытия», аутопсии. При этом для врача, име­ ющего дело с неудавшимся самоубийством, зачастую не менее важно найти определенную «достаточность» причин самоубийства, чем для представителя закона, расследующего факт насильственной смерти. В древности были известны ситуации, когда сам самоубийца дол­ жен был доказывать властям обоснованность своего самоубийства, чтобы получить на это не только разрешение, но и необходимую дозу «государственного яда» (цикуты). Это происходило в том случае, если «высокий суд» находил доводы будущего самоубийцы убеди­ тельными и давал разрешение. И только тогда человек получал яд, специально хранящийся в «присутственном месте». Это отмечалось в отдельных греческих колониях (острова Цеос, Кей и др.), а в более поздние времена — в некоторых римских провинциях. Монтень писал в своих «Опытах», что в некоторых странах госу­ дарственная власть вмешивалась и пыталась установить, в каких слу­ чаях правомерно и допустимо добровольно лишать себя жизни. Ав­ тор в качестве примера такого рода приводит факт существования в Марселе запаса цикуты, заготовленного на государственный счет и доступного всем, кто захотел укоротить свой век. Использование яда могло произойти только при условии, что причины самоубийства были одобрены Советом шестисот, то есть сенатом. Наложить на себя руки можно было только с разрешения магистрата и в узаконенных случаях /11/. Справедливости ради следует указать, что уже в те далекие вре­ мена находились люди, высмеивающие нелепость судебного опреде-
ления о «достаточности» причин, специально предъявляемых чело­ веком в качестве оснований для совершения самоубийства. Так, анти- охийский писатель Либаний отмечал, что обычай находить «доста­ точность» оснований для самоубийства и доказывать ее в каких-то инстанциях нелеп уже потому, что в действительности он, скорее, будет только способствовать самоубийству. Такой запрет никак не может удержать от задуманного настоящего самоубийцу, который серьезно решил уйти из жизни, но не получил на это разрешения суда /3. - С. 52/. Если в древности человек в отдельных случаях сам мог доказать надзирающим и разрешающим инстанциям свое право на доброволь­ ный уход из жизни, то в Новое время допускалось, что решение во­ проса о самоубийстве может быть предоставлено другим людям. Так, Томас Мор /10/ считал возможным добровольную смерть в тех слу­ чаях, когда неизлечимо больной человек таким образом прерывает «пытку»: «Делая так, он последует в этом деле советам священников, то есть толкователей воли Божией, и поступит благочестиво и свято. Те, кого они убедят в этом, кончают жизнь по своей воле в голоде или же, усыпленные, отходят, не чувствуя смерти». Внешне это может выглядеть как гуманное отношение к человеку лиц, прерывающих «пытку» неизлечимого больного, но, по сути, это не просто эвтана­ зия, а еще и доведение человека до самоубийства, говоря современ­ ным юридическим языком. Вряд ли кто из мирян, не говоря о свя­ щенниках того времени, мог бы решиться на нарушение заповеди «Не убий!» и официальных установок церкви (см. ниже о взглядах церковных вероучителей Августина и Фомы Аквинского на самый тяжкий грех — самоубийство). В отличие от этого в дохристианскую эпоху, как следует из приведенных выше фактов, отношение к само­ убийству существенно отличалось у разных народов. В Древнем Риме при правлении разных императоров тяжесть юридических последствий (в частности, в отношении наследования имущества самоубийцы, его завещания и погребения самоубийцы) определялась специальными декретами. В целом, Римское право вре­ мен Республики было более снисходительно к факту самоубийства, хотя и здесь прослеживаются материальные интересы. Весьма суро­ вое отношение к факту самоубийства во времена Империи скорее определялось фискальными целями и взглядами конкретных людей, стоящих во главе государства. Так, согласно декрету императора Адри­ ана, имущество лиц, покончивших с собой, конфисковывалось, их
лишали официального погребения, а родственникам запрещалось носить публичный траур. Однако император Марк Аврелий Антонин в своих указах предписывал соблюдать неприкосновенность праха самоубийц и полную действительность их завещаний. Но в этом во­ просе он был скорее исключением в длинном ряду правителей Рима. Этот император-философ в своих «Размышлениях» /12/ недвусмыс­ ленно высказывался в пользу права человека на добровольный уход из жизни. По его мнению, человек должен постоянно следить, не пора ли «уводить себя», пока его умственные силы не погасли «для пони­ мания вещей». Используемый термин «уводить себя» — это эвфемизм для обо­ значения самоубийства, который впервые был употреблен учителем Диогена Антисфеном /12. - С. 184/. В дальнейшем стоики исполь­ зовали термин «разумное уведение» для обозначения самоубийств, которые совершаются в спокойном состоянии духа, будучи оправ­ данными интересами отечества или друзей, невыносимой болью или неизлечимой болезнью, то есть при невозможности действовать ра­ зумно и этично. Марк Аврелий писал: «Как ты помышляешь жить, уйдя отсюда, так можешь жить и здесь; а не дают, тогда вовсе уйди из жизни, только не так, словно зло какое-то потерпел. Дымно — так я уйду; экое дело, подумаешь. А покуда ничто такое не уводит меня из жизни — я независим... Какова душа, которая готова, когда надо будет, отрешиться от тела, то есть либо угаснуть, либо рассе­ яться, либо пребыть. И чтобы готовность эта шла от собственного суждения, а не из голой воинственности, как у христиан,— нет, об­ думанно, строго, убедительно и для других, и без театральности» /12. - С. 28, 62/. Согласно законам Древнего Рима самоубийство чаще всего не счи­ талось преступлением, если его последствия не наносили ущерба каз­ не или отдельным гражданам. Наследникам самоубийцы предоставля­ лось право в судебном порядке доказывать его невиновность, если кто- то лишал себя жизни вследствие горя, болезни, тоски, сумасшествия или других причин, не наносящих ущерба государству, то это прирав­ нивалось к обычной смерти, и все завещания самоубийцы считались действительными, как если бы они были сделаны в здравом уме. Любого рода юридические последствия (вплоть до смертной каз­ ни неудавшегося самоубийцы) наступали, только если самоубийство совершал воин или раб. Однако для находящихся на воинской службе учитывались и обстоятельства, предшествующие этому. Если воин
пытался покончить с собой под влиянием тяжелой болезни или горя, то он подвергался не казни, а только позору. Рабы, расцениваемые во времена и Республики, и Империи только как имущество, никак не могли рассчитывать на какое-либо снисхождение в случае поку­ шения на самоубийство. Отношение к добровольной смерти у мыслителей Древнего мира было далеко неоднозначным. Выше уже приводилось мнение Пла­ тона по поводу погребения самоубийц. Доводы осуждающего харак­ тера в отношении самоубийства высказывали Пифагор, Ксенафонт, Аристотель. В диалоге «О старости» Цицерон /13/ писал, что стари­ ки не должны ни жадно хвататься за часть жизни, оставшуюся им, ни покидать ее без причины, и ссылался на авторитет Пифагора, за­ прещающего самому прекращать жизнь (без разрешения божества). Аргументация величайших философов древней истории против права человека на самоубийство носила различный характер. Так, Пифагор считал, что человек поставлен в этом мире божеством, как солдат на часах, и не имеет права сойти со своего поста без разреше­ ния поставившего его. Разделяя в целом взгляды Пифагора и пифа­ горейцев («сокровенное учение», по терминологии автора), Сократ, однако, использовал и более простые аргументы против самоубий­ ства. В посвященном описанию смерти Сократа диалоге «Федон» Платон /14/ приводит следующие слова своего учителя: «Разве ты не наказал бы, если бы было только возможно, своего раба, который, лишивши себя жизни, отнял у тебя твою собственность?» Однако уже мыслители древности начали аргументированно от­ стаивать право человека на добровольную смерть. Последовательно проводил эти мысли покончивший с собой в дальнейшем знамени­ тый римский философ и писатель Сенека в своих «Нравственных письмах к Луцилию». Его взгляды и даже непосредственная аргумен­ тация позднее отразились не только на представлениях философов Нового времени (Монтень, французские просветители), но и в худо­ жественных произведениях таких классиков, как Шекспир, Корнель или Росин. Это объясняет желание привести в достаточно разверну­ том виде взгляды одного из выдающихся мыслителей начала хрис­ тианской эпохи. Сама по себе форма изложения и дидактика, по-ви­ димому, в определенной мере объясняются тем, что автор был еще и педагог (наставник самого Нерона), что, впрочем, не спасло его от обвинений в заговоре против императора. Сенека /15/ писал, обра­ щаясь к Луцилию: «Если хочешь меня послушаться, думай об одном,
готовься к одному: встреть смерть, а если подскажут обстоятельства, и приблизь ее. Ведь нет никакой разницы, она ли к нам придет, мы ли к ней. Внуши себе, что лжет общий голос невежд, утверждающих, будто «самое лучшее — умереть своей смертью». Чужой смертью никто не умирает. И подумай еще вот о чем: никто не умирает не в свой срок. Своего времени ты не потеряешь: ведь что ты оставля­ ешь после себя, то не твое. Нельзя вынести общего суждения о том, надо ли, когда внешняя сила угрожает смертью, спешить навстречу или дожидаться; ведь есть много такого, что тянет и в ту и в другую сторону. Если одна смерть под пыткой, другая — простая и легкая, то почему бы за нее не ухва­ титься? Я тщательно выберу корабль, собираясь отплыть, или дом, собираясь в нем поселиться,— и так же я выберу род смерти, соби­ раясь уйти из жизни. Помимо того, жизнь не всегда тем лучше, чем дольше, но смерть всегда чем дольше, тем хуже. Ни в чем мы не долж­ ны угождать душе так, как в смерти: пускай куда ее тянет, там и вы­ ходит; выберет ли он меч, или петлю, или питье, закупоривающее жилы,— пусть порвет цепи рабства, как захочет. Когда живешь, ду­ май об одобрении других; когда умираешь — только о себе. Что тебе по душе, то и лучше. Глупо думать так: «Кто-нибудь скажет, что мне не хватило му­ жества, кто-нибудь другой, что я испугался, а еще кто-нибудь — что можно выбрать смерть благороднее». — Неужели тебе невдомек, что тот замысел в твоих руках, к которому молва не имеет касательства?.. Ты встретишь даже мудрецов по ремеслу, утверждающих, будто нельзя творить насилие над собственной жизнью, и считающих самоубий­ ство нечестьем: должно, мол, ожидать конца, назначенного природой. Кто так говорит, тот не видит, что сам себе преграждает путь к сво­ боде. Лучшее из устроенного вечным законом - то, что он дал нам один путь в жизнь, но множество — прочь из жизни. Мне ли ждать жестокости недуга или человека, когда я могу выйти из круга муки, отбросить все бедствия? В одном не вправе мы жаловаться на жизнь: она никого не держит. Не так плохо обстоят дела человеческие, если всякий несчастный несчастен только через свой порок. Тебе нравит­ ся жизнь? Живи! Не нравится — можешь вернуться туда, откуда при­ шел. Чтобы избавиться от головной боли, ты часто пускал кровь; чтобы сбросить вес, отворяют жилу; нет нужды рассекать себе всю грудь — ланцет открывает путь к великой свободе, ценой укола по­ купается безмятежность...
Кто захочет, тому ничто не помешает взломать дверь и выйти. Природа не удержит нас взаперти... У кого хватит мужества умереть, тому хватит и изобретательности. Ты видел, как последние рабы, если их допечет боль, схватываются и обманывают самых бдительных сторожей? Тот велик, кто не только приказал себе умереть, но и на­ шел способ» /15. - С. 45-49/. С распространением христианства в средние века и до нашего вре­ мени самоубийства не прекращались, хотя, по мнению многих авто­ ров, их число значительно уменьшилось. Судить о действительном положении дел в динамике уровня самоубийств в это время чрезвы­ чайно трудно, так как отсутствует какая-либо статистика суицидов. История суицидологии в средние века и в древности — это описание, прежде всего, самоубийств известных личностей и отраженное в со­ чинениях того времени отношение того или иного «властителя дум» к добровольному прекращению собственной жизни и отдельным само­ убийцам. Начиная с IV-V вв. в отношении к самоубийству церковь руко­ водствовалась представлениями одного из главных христианских вероучителей Августина Аврелия, а в дальнейшем и Фомы Аквин- ского. Согласно учению этих авторов, самоубийство есть самый тяж­ кий грех человеческий, и поэтому заведомо подлежит осуждению. В основе такого отношения к добровольному прекращению собствен­ ной жизни лежит представление о том, что только один Бог властен в жизни и смерти человека. Положения, четко сформулированные этими христианскими мыслителями, в дальнейшем определяли отно­ шение к самоубийству в рамках церковного права как Западной, так и Восточных церквей. А каноническое право во многом определяло на протяжении многих веков и светское законодательство. Основные доводы Августина против права человека на самоубий­ ство связаны с тем, что самоубийца есть, прежде всего, человекоубий­ ца, а шестая заповедь «Не убий» относится к убийству любого рода. Так как Спаситель завещал любить ближнего, как самого себя, то, следовательно, убивающий себя грешит против шестой заповеди, ибо она запрещает убивать человека. По мнению этого христианского мыслителя, нужно уважать тех, кто умеет жить в любых условиях и несет свой крест. Однако Августин обнаруживал в этом вопросе не­ которую непоследовательность: так, своеобразным «извинительным самоубийством» как признаком величия души он считал смерть Клеомброта, бросившегося вниз с высоты, чтобы испытать блажен-
ство в загробном мире после прочтения у Платона о бессмертии души. Но автор считал все же, что этот поступок скорее оригинальный, чем похвальный (так, по его мнению, это расценил бы сам Платон). Более жесткую позицию по отношению к праву человека на добро­ вольное прекращение собственной жизни занимал Фома Аквинский. Для него не существовало никаких «извинительных» обстоятельств самоубийства. Оправдания нет ни для покончивших с собой во имя веры и любви к Богу, ни для женщин, пытающихся таким образом избежать позора изнасилования. По мнению автора, никто не впра­ ве избегать малого греха, прибегая к греху большему. Грех прелюбо­ деяния несравним по тяжести с грехом убийства или самоубийства. Фома Аквинский объявляет самоубийство трижды смертным грехом: против Господа, дарующего жизнь, против общественного закона и против человеческого естества — инстинкта самосохранения. Смерть Иуды получает у обоих христианских мыслителей одно­ значно осуждающую трактовку. При этом осуждению подлежит уже не только факт мерзкого предательства, но и сам способ прекраще­ ния жизни. Вошедший в мировосприятие религиозного человека «иудин грех» до настоящего времени служит знаком самого тяжкого прегрешения, так как Иуда, усомнившись в милосердии Божьем, не оставил себе никакого пути к покаянию. В соответствии с этим пред­ ставлением самоубийство Иуды, совершившего самое тяжкое пре­ ступление в истории христианства, должно удерживать от самоубий­ ства людей, чувствующих за собой гораздо меньшую вину. Тем бо­ лее, как тяжкий грех должно расцениваться убийство человеком самого себя, если он чувствует себя невиновным. Согласно христи­ анскому вероучению средних веков самоубийство считалось более тяжким преступлением, чем убийство. Человек, убивающий себя, посягает не только на тело, но и на душу, а в случае убийства умерщ­ вляют только тело другого. Кроме того, убийца может покаяться, а самоубийца такой возможности лишен. Практическое воплощение взглядов двух выдающихся христиан­ ских мыслителей происходило в рамках решений Вселенских соборов, подвергавших самоубийц достаточно суровому осуждению и рассмат­ ривающих меры борьбы с этим злом. При этом, в первую очередь, в рамках канонического права речь шла о запрете церковного погре­ бения (запрещалось служить заупокойную службу по самоубийце и возносить молитвы за спасение его души). Арльский собор (452 г.) объявляет самоубийство проявлением дьявольского наваждения (ре-
зультат одержимости), Бражский (563 г.) окончательно вводит за­ прет на церковное отпевание и погребение всех самоубийц, не делая исключения и для совершивших это в приступе безумия. Светское законодательство, во многом исходившее из установок церкви и духа канонического права, относилось к самоубийцам еще более жестко. Различного рода глумление над трупом самоубийцы, наряду с отказом его церковного погребения, лишения его завещания юридической силы, а наследников — имущества покончившего с со­ бой, сохранялось в странах Западной Европы вплоть до начала XIX в. Различного рода указы светских правителей (включая королей и мест­ ные власти) сохранили множество свидетельств практической реа­ лизации установок церкви по отношению к самоубийцам. В опреде­ ленной мере борьба с «иудиным грехом» питалась, по-видимому, и ма­ териальными интересами: отчуждением в пользу центральной или местной власти имущества человека, покончившего с собой. Часто труп самоубийцы вытаскивали из дома веревками через специальное отверстие, проделанное над дверью, или через пролом в стене. Если самоубийца утопился, то его погребали рядом с водой, если закололся, то втыкали деревянный кол с ножом «в головах» покойного. В очень многих странах существовало так называемое «ослиное погребение»: труп самоубийцы, протащив по улице на ве­ ревке или на телеге, предназначенной для околевшего скота, вешали за ноги или выбрасывали на месте, предназначенном для казни. Очень часто труп сжигали, а не предавали земле, иногда засовывали в бочку и бросали в реку. Во многих местах ритуал «ослиного погре­ бения» самоубийцы определялся как законодательством, так и мест­ ными обычаями. В Британии вплоть до 1823 г. самоубийцу хорони­ ли на перекрестке дорог, проткнув его сердце осиновым колом и про­ тащив перед этим по улицам. Русское каноническое право, как известно, не могло руководство­ ваться решениями не признаваемых Восточной церковью упомяну­ тых выше соборов в Арле или Браге (тем более, последующих). По­ зиция православной церкви по отношению к самоубийцам восходит к Тимофею Александрийскому, канонические ответы которого при­ обрели характер церковного законодательства, будучи утвержденны­ ми Шестым Вселенским Собором. Статья 178 «Номоканона при Большом требнике» (переводится как «Законоправильник» — допол­ нение к Кормчей книге и основание для решения тех или иных цер­ ковных вопросов) гласит: «Аще убиет сам себе человек, ни поют над
ним, ниже поминают его, разве аще бяше изумлен сиречь, вне ума своего, по 14 ответу Тимофея Александрийского» /16/. Это положение, высказанное одним из участников Константино­ польского Вселенского Собора (381 г.), в последующем приобрело каноническую силу и было положено в основу любого рода церков­ ных предписаний по отношению к насильственной смерти. В ин­ струкции к старостам поповским или благочинным смотрителям от св. патриарха московского Адриана (декабрь 1697 г.) говорится: «А который человек обесится или зарежется, или купаясь и похва- ляся и играя утонет, или вина опьется или с качели убьется, или иную какую смерть сам над собою, своими руками учинит или на разбое и на воровстве каком убит будет: и тех умерших тел у церкви Божий не погребать, и над ними отпевать не велеть, а велеть их класть в лесу или на поле, кроме кладбища и убогих домов». Согласно этому же предписанию разбойников и воров, осужденных на смертную казнь, надо было исповедовать и причащать, но в дальнейшем после смерти без отпевания класть в убогом доме (цит. по Н. С. Таганцеву /17/). Уже в ответе Тимофея Александрийского видно дифференциро­ ванное отношение к факту самоубийства, которое, по мнению одно­ го из православных вероучителей, может быть совершено как пси­ хически здоровыми, так и людьми «вне себя». Вопрос: «Аще кто, будучи вне себя, поднимет на себя руки, или повержет себя с высоты: за такового должно ли быть приношение, или нет?». Ответ: «О таковом священнослужитель должен разсудити, подлин­ но ли, будучи вне ума, соделал сие. Ибо часто близкие к пострадав­ шему от самого себя, желая достигнута, да будет приношение и мо­ литься за него, неправдуют и глаголат, яко был вне себя. Может же быти, яко соделал сие от обиды человеческие, или по иному какому случаю от малодушия и о таковом не подобает быти приношения, ибо есть самоубийца. Посему священнослужитель непременно должен со всяким тщанием испытывати, да не подпадает осуждению» /17. - С. 408/. Н. С. Таганцев отмечал, что это правило перешло в Иосифскую кормчую книгу (1650 г.), а затем отразилось и в действующем треб­ нике, где прописано положение из «Номоканона». Автор подчерки­ вал, что в любого рода постановлениях допетровского времени по отношению к самоубийцам говорится только о мерах духовных, а система светских уголовных наказаний, связанных с самоубийством,
появляется в России только со времени правления Петра Великого. Некоторые положения канонического права сохраняли свой автори­ тет вплоть до XX и даже начала XXI в. Так, в вышедшей в 2004 г. книге «Православие. Настольная книга верующего. Обряды. Святы­ ни. Молитвы» среди препятствий к погребению по православному обряду отмечается и самоубийство: «Не отпевает Церковь и само­ убийц, за исключением особых случаев (например, при невменяемо­ сти того, кто покончил с собой). Однако это происходит лишь по благословению правящего архиерея, для чего на его имя пишется прошение с подробным указанием причины смерти. В прошении не нужно искажать факты в целях оправдать самоубийцу: если вы по­ лучите разрешение на отпевание обманным путем, то покойному это не поможет, на вас же ляжет тяжкий грех. О самоубийце можно со­ вершать домашние молитвы: в частности, по благословению священ­ ника можно читать канон «О самовольно жизнь скончавших», Еван­ гелие или Псалтирь. Но помните: молитвы за самоубийц вызывают сильнейшую духовную брань со стороны демонов, поэтому надо пра­ вильно рассчитывать свои духовные силы и действовать только по благословению духовника. Большую помощь душе покойного греш­ ника оказывает милостыня и другие добрые дела, творимые в его память» /18/. На протяжении многих веков в России отношение к самоубийце определялось не только предписаниями церкви, но и традиционны­ ми народными верованиями и обычаями, связанными с христиан­ скими представлениями о греховности самоубийства, и элементами языческого миропонимания, сохраняющимися у очень многих наро­ дов Российской империи /19/. Русское народное сознание связыва­ ло самоубийство, прежде всего, с кознями дьявола. В той или иной форме нечистая сила всегда участвовала в добровольном уходе из жизни. Один из наиболее известных знатоков народных верований этнограф и писатель XIX в. С. В. Максимов приводит в своей книге «Нечистая, неведомая и крестная сила» следующий характерный факт, отражающий народные представления о причинах самоубий­ ства: «Овдовела, например, одна баба, да и затужила по мужу: нача­ ла уходить из избы и по задворкам скрываться. Если она, склонив голову на руки, сидит на людях, то кажется, что она совсем одереве­ нела — хоть топором ее секи. Стали домашние присматривать за ней из опасения, как бы она руки на себя не наложила, но не углядели: бросилась баба вниз головой в глубокий колодец. Там и нашли око-
ченелый и посинелый труп ее. Добрые люди ее не обвинили, а пожа­ лели: — Черт смутил, скоро поспел, в сруб пихнул: где слабой бабе бо­ роться с ним? Благочестивые же, строгие люди, положив на грешную душеньку крестное знаменье, не преминули открыто выговорить, в суд и в осуж­ дение самоубийцы, заветную мысль: — Коли сам человек наложил на себя руки — значит он «черту ба­ ран». Согласно народным верованиям, писал С. В. Максимов, «черту бараны» — это не только люди, покончившие с собой, но и совершив­ шие поджоги и убийства и даже душевнобольные, волею которых управляет нечистая сила. Все эти люди «тешат черта» и делают из себя для него «барана» — именно на этом кротком животном бес любит кататься или возить воду /20/. Участие дьявола в совершении самоубийства считалось вполне естественным не только согласно верованиям русского народа, но и по представлениям самых различных авторов, пишущих о конкрет­ ных событиях средневековой Европы. В «Истории франков» Григорий Турский описывает смерть графа Палладия, которого охватил «ужас и отчаяние», когда он узнал, что король Сигиберт собирается его убить. Граф грозился наложить на себя руки, и хотя за ним тщательно следили его мать и родственники, ему удалось на короткое время ускользнуть от их взора. «Войдя в спальню и воспользовавшись тем, что был один, он вынул меч из ножен и наступил ногами на его руко­ ятку, приладил острие меча прямо к груди, затем упал на меч, и меч пронзил одну сторону груди до самой лопатки; затем он вновь выпря­ мился и пронзил таким же образом другую строну груди; упал и умер. Мы не удивляемся тому, что это преступление было совершено не без участия диавола. В самом деле Палладий мог бы умереть и от перво­ го удара, если бы диавол не придал ему сил совершить до конца этот безбожный поступок. Прибежала мать и, ни жива ни мертва, упала осиротелая, на тело сына, и заголосил весь дом. Хотя его и похоро­ нили в монастыре в Курноне, но положили не рядом с погребенны­ ми христианами и не служили по нем панихиду» /21/. На Руси самоубийц традиционно относили к так называемым «за- ложным покойникам» и хоронили вне освященной земли. При этом на протяжении достаточно длительного времени церковь вынужде­ на была вести войну против существующего в некоторых местах язы-
ческого обычая вообще не предавать земле людей, покончивших с собой. В книге «Русский народ» М. Забылин /22/ писал, что само­ убийц хоронили в поле или в лесу (чаще всего по месту обнаруже­ ния). Нередкий отказ в захоронении вообще, по мнению автора, объяснялся существованием поверья, в соответствии с которым в слу­ чае предания земле утопленника или «удавленника» весь край может постигнуть бедствие. В этом случае народ, приведенный в соответ­ ствующее волнение мором, неурожаем, какой-либо эпидемией, паде­ жом скота и прочими несчастиями, нередко спешил вырыть мертвеца из могилы или совершать другие ритуальные действия (типа облива­ ния его водой и проч.). Поэтому «застрелившийся чужой человек» — это было действительно «горе горькое», нежели просто умерший неизвестный, убитый, разбойник, казненный и другие отверженные, которых на протяжении длительного времени хоронили в убогих домах1. Необходимость краткого рассмотрения отношения церкви к само­ убийству и связанных с этим народных верований во введении к рабо­ те о «суицидологии Достоевского» объясняется желанием представить общественно-исторический контекст эпохи создания рассматривае­ мых здесь романов и «Дневника писателя». Он не может не включать как религиозных воззрений своего времени, так и бытовавших в на­ роде понятий. Существовавший «мировоззренческий конгломерат», безусловно, отражался и на представлениях верующего человека, и на законодательстве Российской империи, и даже на идейно-поли­ тической борьбе в русской общественной мысли пореформенного времени. При этом смена существующего законодательства, судебной практики, возникновение новых и трансформация существовавших государственных и общественных институтов происходила в услови­ ях ломки не только общественного, но и индивидуального сознания. В пореформенной России формирование нового понимания само­ убийства и отношения к самоубийце происходило вместе с форми­ рованием правового и философского сознания нового времени, раз­ витием естественно-научных суицидологических представлений и на фоне общественно-политической борьбы, связанной с различием понимания путей развития государства и общества. В течение двух О «заложных покойниках», убогих домах и различного рода поверьях и риту­ алах, связанных с отношением к телу самоубийцы, см. в Приложении, где при­ водятся отрывки из обширной работы Д. К. Зеленина «Очерки русской мифо­ логии. Умершие неестественной смертью и русалки» /23/.
десятилетий пореформенной жизни русская научная и общественная мысль вышла на один уровень с пониманием различных проблем суицидологии «властителями дум» в Западной Европе. Юридическая теория и практика настоятельно потребовали изменения некоторых законодательных положений относительно самоубийц и их толкова­ ния в соответствии с духом времени. Различного рода регламентации в отношении самоубийц в до­ петровское время содержались только в рамках канонического пра­ ва. Система светского уголовного преследования лиц, кончающих жизнь самоубийством, начинается в России Петра Великого. Поло­ жения римского права относительно самоубийц касались в первую очередь лиц, состоящих на воинской службе, и по существу копиро­ вали практику, принятую в Саксонии (Н. С. Таганцев). Воинский устав 1716 г. (гл. XIX, арт. 164) гласил: «Ежели кто сам себя убьет, то надлежит тело его палачу в бесчестное место отволочь и закопать, волоча прежде по улицам или обозу». В толковании к этому артиклу прибавлено: «А ежели кто учинит в беспамятстве, болезни, в мелан­ холии, то оное тело в особливом, но не бесчестном месте похоронить. И того ради должно, что пока такой самоубийца погребен будет, чтобы судьи наперед об обстоятельствах и причинах подлинно уведомля­ лись и чрез приговор определили бы каким образом его погребете. Ежели солдат пойман будет в самом деле, что хотел сам себя убить и в том ему помешали и того исполнить не мог, а учинит то от муче­ ния, досады, чтобы далее не жить (aus Pein, Verdruss um lauger zu leben) или в беспамятстве и за стыдом, оный, по мнению учителей прав, с бесчестьем от полку отогнан быть имеет; а ежелиж кроме выше­ упомянутых причин сие учинил, оного казнить смертью». На флоте отношение к самоубийце было еще более суровым. Су­ ществующий во времена Петра Морской устав (ст. 117) предписы­ вал: «Кто захочет сам себя убить и его в том застанут: трго повесить на райне, а ежели кто сам себя убьет, тот и мертвый за ноги повешен быть имеет». Однако в толковании этого положения статьи устава указывалось: «Ежели сие убивство не намерено было или учинено от какого ибо мучения или несносной налоги или в беспамятстве, как то случится в огневых или меланхолических болезнях: то те, ко­ торые в том найдутся, вышеописанной казни не подлежат» (цит. по /17. - С. 409, 410/). Уголовное преследование (в том числе трупа самоубийцы) уже во времена Петра было перенесено с Воинского и Морского уставов
на лиц гражданского ведомства. При этом изгнание из полка, даже при наличии «извинительного самоубийства», все же заменялось ис­ ключением из службы и другими репрессивными мерами. Проект Уголовного кодекса, предложенный при Елизавете (1754 г.), уже предлагал замену смертной казни телесным наказанием и двухмесяч­ ным тюремным заключением, а во времена Екатерины предлагалось только понижение в служебном ранге и церковное покаяние для не­ служилых дворян и купцов первой гильдии (другие сословия вооб­ ще не фигурировали в уголовных установлениях относительно само­ убийства). В «Своде законов» 1845 г., действовавшем в России вплоть до 1917 г., какие-либо меры репрессивного характера по отношению к самоубийцам были исключены полностью, однако сохранялись гражданские последствия самоубийства в виде признания его заве­ щательных распоряжений ничтожными и лишения церковного погре­ бения. Отношение к самоубийству регламентировалось соответству­ ющими статьями «Уложения о наказаниях». Одна из этих статей ка­ салась незавершенных самоубийств: «Изобличенный в покушении лишить себя жизни также не в безумии, сумасшествии или времен­ ном от какой-либо болезни припадке беспамятства, когда исполне­ ние его намерения остановлено посторонними, независевшими от него обстоятельствами, предается, если он Христианин, церковному покаянию по распоряжению своего духовного начальства». Статья 1472 в формулировке «Уложения», действовавшего во второй поло­ вине XIX в., в отношении лиц, покончивших с собой, гласила: «Ли­ шивший себя жизни с намерением и не в безумии, сумасшествии или временном от каких-либо припадков беспамятстве, признается не- имевшим права делать предсмертные распоряжения, и потому как духовное завещание его, так и вообще всякая каким бы то ни было образом в отношении к детям, воспитанникам, служителям, имуще­ ству или к чему-либо иному изъявленная им воля не приводится в исполнение и считаются ничтожными. Если самоубийца принадле­ жал к одному из Христианских вероисповеданий, то он лишается Христианского погребения». В комментариях к этой статье отмеча­ лось, что «удобнее и приличнее» представить усмотрению духовного начальства разрешать в каждом особом случае, должен ли самоубий­ ца быть лишен гражданского погребения или нет. «Что касается граж­ данских, определенных нашими законами последствий самоубийства, то есть уничтожения сделанного самоубийцами завещания, то хотя
сему нет примеров ни в каком другом законодательстве, ни в новей­ шем, ни в древнем, но кажется нельзя не признать сего постановле­ ния мудрым и полезным, ибо оным, то есть страхом лишить любез­ ных ему людей предполагаемых им способов существования, чело­ век даже и в самом меланхолическом расположении может быть удержан от самоубийства» /17. - С. 417/. В своем исследовании «О преступлениях против жизни по русско­ му праву» выдающийся отечественный юрист Н. С. Таганцев отме­ чал непоследовательность и даже противоречие с другими статьями российского законодательства положений приведенной выше статьи «Уложения» и ее комментария. Это относилось как к признанию ничтожными завещаний самоубийц, так и к формулировкам, касаю­ щимся включения в уголовное законодательство понятий церковно­ го права, в связи с чем лишение христианского погребения начинает выступать как один из видов наказания в то время, как согласно трак­ товке автора, «при посягательстве на самого себя нет нарушения пра­ вовых норм, и следовательно, нет объекта преступления». Н. С. Таганцев писал: «Самоубийство не есть преступление и долж­ но быть вычеркнуто из законов уголовных... Признание недействи­ тельным распоряжения самоубийц на случай смерти есть наказание, имеющее гражданский характер... суд гражданский не компетентен в признании недействительными распоряжений самоубийцы быв­ шего в здравом уме... по общему правилу, в этих случаях недействи­ тельность может быть распространена только на акты, совершенные в состоянии помешательства, а не на предшествующие действия» /17. - С. 416, 430, 431/. Автор в своем исследовании отмечал и сохраняющуюся неадек­ ватность так называемых подзаконных актов в отношении само­ убийц. Он приводит в качестве примера одну из статей устава меди­ цинской полиции, согласно которой до настоящего времени (иссле­ дования Н. С. Таганцева опубликованы в 1870 г.) самоубийца не только лишается христианского погребения, но его тело «палач дол­ жен в бесчестное место отволочь и там закопать». О необходимости уточнения отдельных положений и даже изме­ нения законодательства, связанного с уголовным преследованием «покусившихся на самоубийство» и с духовными завещаними само­ убийц, писали в 1870-е гг. и другие юристы /24,25/. Проблема само­ убийств в это время вызывала общественно-политический, естествен­ но-научный и юридический резонанс.
Приведенный выше комментарий статьи 1472 «Уложения о на­ казаниях» о профилактической роли лишения завещания само­ убийц юридической силы (удержание таким образом от самоубий­ ства человека «даже в самом меланхолическом расположении») хорошо иллюстрирует вечную российскую сентенцию: «Хотели как лучше...» За сто лет до возникновения этой статьи и комментария к ней Вольтер писал об уголовном преследовании самоубийц: «Я не­ доволен своим домом, я ухожу из него с риском не найти лучшего. Но вы! Что это за безрассудство — вешать меня за ноги, когда я более не существую, и что это за разбой — обкрадывать моих де­ тей?» /6. - С. 227/. Справедливости ради следует отметить, что Россия, несколько позже других европейских стран вступившая на путь «реформ и конс­ титуций», оказалась вовсе не последней в ряду государств, прекра­ тивших какое-либо законодательное преследование лиц, совершаю­ щих самоубийство. Уже в конце XVIII - начале XIX вв. во всех стра­ нах континентальной Европы законодательно была проведена декриминализация самоубийства и покушений на самоубийство. Ис­ ключением была сохраняющая свои традиции (в любой сфере дея­ тельности) Англия. Только в 1961 г. (!) в этой стране было законо­ дательно установлено отсутствие состава преступления в самоубий­ стве и покушении на него. В соответствии с «Актом о суициде 1961 г.» суицид и суицидальная попытка больше не считаются уголовным преступлением. И хотя до 1961 г. уголовное наказание применялось по отношению к самоубийцам исключительно редко, так как абсо­ лютное большинство суицидов рассматривались как проявление пси­ хического заболевания (с соответствующим направлением неудав­ шегося самоубийцы в клинику), важен факт наличия в уголовном за­ конодательстве положения, в соответствии с которым самоубийство рассматривается как преступление. Понятно, что при такой трактовке самоубийства уголовное пре­ следование самоубийцы исключалось в силу понимания этого во­ проса в гражданском законодательстве. И все же за 1941-1955 гг. в Англии были привлечены к уголовной ответственности почти 45 тыс. лиц, покушавшихся на самоубийство, из которых 308 были приго­ ворены к различным срокам лишения свободы. Последний привлечен­ ный к уголовной ответственности за попытку самоубийства в 1955 г. английский суицидент получил один месяц тюремного заключения /26/. Таким образом, еще во второй половине XX в. в некоторых
странах от уголовного преследования был гарантированно избавлен только труп самоубийцы, но никак не оставшийся в живых. Что могло произойти с оставшимся в живых суицидентом в сере­ дине XIX в., хорошо видно из письма Н. П. Огарева к Мэри Сэтер- ленд: «Две молодые девушки в Чельси умерли от голода; они были так худы, что на них совсем не было мяса, а кожа была почти зеле­ ного цвета. Повесили человека, который перерезал себе горло, но его вылечили. Его повесили за самоубийство. Доктор предупредил, что его нельзя вешать, потому что горло прорвется, и он будет дышать через отверстие. Совета не послушались и человека повесили. Рана у горла моментально раскрылась, и человек ожил, повешенный. По­ надобилось время, чтобы созвать ольдермэнов для решения вопро­ са — что делать; наконец ольдермэны собрались и связали ему горло ниже раны, пока он не умер. О, моя Мэри, что за помешанное обще­ ство и что за дурацкая цивилизация!» /27/. В отличие от Англии в большинстве стран континентальной Евро­ пы какое-либо уголовное преследование оставшегося в живых само­ убийцы или «наказание» его трупа было ликвидировано уже в кон­ це XVIII - начале XIX вв. И хотя право человека на добровольную смерть отстаивал еще Сенека и другие мыслители Древнего мира, для изменения правосознания, существующего в Средние века и вплоть до XIX в., понадобилась вмешательство нескольких поколений фи­ лософов, писателей, юристов, общественных деятелей. И дело не только в том, что на протяжении многих веков влияние религии как на отдельного человека, так и на различного рода карающие и вос­ питывающие инстанции государства было несравнимо ни с каки­ ми другими явлениями духовной жизни (философией, искусством и проч.). В отношении же к самоубийству христианское понимание «иуди- на греха» падало на благодатную почву непонятности (и даже непри­ ятия) окружением самоубийцы добровольного ухода из жизни, на­ рушающего привычный ход вещей, миропонимание и чувства других людей, связанные с инстинктом самосохранения. Неслучайно с язы­ ческих времен и до нашего времени люди пытались убедиться в «до­ статочности» причин для самоубийства. При этом под причинами в первую очередь понимались те или иные неблагоприятные соци­ ально-психологические воздействия. Молчаливо подразумевающее­ ся положение, что суицидальные переживания и сам акт самоубий­ ства - это, прежде всего, субъективный мир, в объяснении самоубий-
ства всегда отходит на второй план в силу естественного желания найти понятные причинно-следственные отношения и невозможно­ сти проникновения в эмоционально-смысловое содержание другого человека. На протяжении веков и отдельные правители, и «властители дум» своего времени пытались сформировать более свободное отношение к самоубийству, исключающее (или смягчающие) существующие формы преследования человека, покончившего с собой или пытав­ шегося это сделать. Уже в VIII в. Карл Великий, утверждая в своих капитуляриях (светском законодательство в виде своеобразных ука­ зов) церковные обычаи и установления и запрещая сопровождение похорон самоубийцы общепринятыми обрядами, одновременно раз­ решает петь псалмы во время их погребения, справедливо считая, что суд Божий непостижим и пути его неисповедимы. Герцог Роберт I Нормандский (XI в.), в реальности не имеющий ничего общего с легендой, положенной в основу знаменитой опе­ ры Мейербера (предводитель норманнов прозван дьяволом за же­ стокость, а не по причине того, что его отец был дьявол), считал, что никакие законы не воспрещают человеку лишить себя жизни. По его мнению, независимо от наличия или отсутствия загробной жизни, самоубийство не может быть преступлением, так как уби­ вается только тело, а не душа, которая таким образом может перей­ ти в лучший мир (в случае его существования). Если же душа уми­ рает вместе с телом, она страдает от самоубийства очень мало. Дар жизни делается излишним, когда он тягостен, и тогда человек впра­ ве от него отказаться. По одной из версий его смерти, сам Роберт- Дьявол покончил жизнь самоубийством во время одной из своих бесчисленных войн. Философия эпохи Возрождения, ищущая свои пути познания, отличающиеся от господствующего христианского миропонимания, не могла не касаться проблемы самоубийства. Речь шла не только о том, что здесь наиболее рельефно выступали такие вопросы, как свобода воли и Божеское предопределение, добро и зло, преступле­ ние и наказание и проч. В это же время в повестку дня начинают включаться и проблемы не только мировоззренческого, философ­ ского характера, но и взаимоотношения человека и общества. И хотя конкретная постановка и решение тех или иных социальных (в том числе и юридических) вопросов начались в эпоху Просвещения, предпосылки этого формировались именно во времена Возрождения.
Естественно, в рамках введения к настоящей монографии нет воз­ можности дать развернутый обзор развития представлений философ­ ского плана, нашедших свое дальнейшее отражение в работах фран­ цузских просветителей, европейских (включая отечественных) писа­ телей и юристов, врачей и политиков. Но именно их деятельность формировала тот общественно-исторический фон, в рамках которо­ го начала складываться суицидология как самостоятельная область науки и практики. Небольшой же экскурс в философские и истори­ ческие источники необходим уже потому, что каждое время и каж­ дый из мыслителей ставили свои вопросы применительно к пробле­ ме добровольного ухода человека из жизни. Поэтому вне историчес­ кого контекста невозможно понять, что хотел сказать о самоубийстве тот или иной автор и почему именно этот аспект проблемы интере­ совал людей самых различных должностей и званий. Уже в 1570-х гг. знаменитый французский философ и писатель, мэр города Бордо и депутат Генеральных штатов Мишель Монтень писал в своих «Опытах» /11/: «По-моему, невыносимые боли и опа­ сения худшей смерти являются вполне оправданными побуждениями к самоубийству». Автор отмечал противоположность существующих в истории различных народов взглядов на возможность или невоз­ можность самоубийства (включая и законодательные установления) и представил множество примеров исторических самоубийств, обсто­ ятельства которых делали, по его мнению, добровольный уход из жизни вполне оправданным. И хотя все приводимые Монтенем при­ меры самоубийств касались только «замечательных людей», общий тон рассуждений автора относительно самоубийства, обычаев раз­ личных стран и народов и поведении человека перед смертью свиде­ тельствует о попытке утверждения иного, отличного от господству­ ющих установок церкви, взгляда на право человека прекратить соб­ ственную жизнь. В самом начале XVII в. (1607 г.) великий английский поэт и про­ поведник (его мать — внучатая племянница Томаса Мора), современ­ ник Шекспира, Джон Донн (1572-1631) написал своеобразную апо­ логию самоубийства — двухсотстраничный трактат «Биатанатос». Посылая в 1619 г. рукопись этого трактата своему другу, Донн пи­ сал: «Но, кроме обещанных тебе стихов, посылаю еще одну книгу, к которой и прилагаю сей рассказ. Я написал ее много лет назад, и так как посвящена она теме, которую легко истолковать превратно (здесь и далее слова выделены самим автором), то к рукописи я всегда отно-
сился так, будто бы ее и нет, как если бы она была предана огню. Ни­ чья рука не касалась ее, чтобы скопировать, и лишь глаза немногих читали ее. Лишь нескольким близким друзьям по тому или иному университету поверял я этот труд, когда работал над ним. И помнит­ ся, было тогда кем-то из них сказано, что сама нить рассуждения в этой книге ведет не туда, хотя не столь легко это обнаружить. Прошу тебя — храни ее так же ревностно, как я. Всякому, кого ты, будучи человеком осмотрительным, допустишь к этой книге, дай знать, ког­ да именно была она написана, ибо ее автор — не повеса Джек Донн, но и не доктор Донн. Храни ее для меня, жив ли я или умер,— един­ ственное, что запрещаю тебе — предавать этот труд огню — или пуб­ ликации. Не пегатай ее, но и не сжигай, кроме этого делай с нею, что пожелаешь» /28. - С. 399/. Только в 1644 г. сын и наследник поэта решился опубликовать эту рукопись, чтобы «спасти ее от огня». По мнению некоторых ав­ торов, нежелание Джона Донна публиковать «Биатанатос» при жиз­ ни объясняется его опасениями потерять место священника, а потом и настоятеля собора Святого Павла в Лондоне и каппелана короля. Мне представляется, что не меньшую роль здесь сыграли и «воспоми­ нания о будущем»: в молодости поэту довелось провести некоторое время в Тауэре после тайной женитьбы на племяннице лорда-канц­ лера. И хотя в дальнейшем он был прощен, его блестяще начавшая­ ся государственная карьера оборвалась. Поэт и воин начал свое вос­ хождение по ступеням церковной иерархии. Суицид у Дж. Донна (цит. по X. Л. Борхесу /29/ и А. Альварецу /30/) может быть рассмотрен следующим образом. Самоубийство — это одна из форм убийства. Различают убийство намеренное и вы­ нужденное. Рассуждая логически, это разграничение следовало бы применить и к самоубийству. Поскольку далеко не каждый соверша­ ющий убийство — убийца, далеко не каждый самоубийца совершает самый тяжкий смертный грех. Уже в подзаголовке этот тезис звучит вполне определенно: «Самоубийство — не такой уж грех, чтобы его нельзя было осмыслить иначе» («The Self-homicide is not sonatural Sin that it may never beotherwise»). Одна из глав «Биатанатоса» посвящена смерти Христа. По мнению Донна, Христа убивают не смертные муки, он умер по собственной воле, покончив с собой. Как считал Борхес, эта основная мысль «Биатанатоса», но доказательство ее Донн свел к стиху из св. Иоанна и повторению глагола «почить» и предпочел не заострять этой кощунственной для христианина темы.
Хотя высказанную им еще в 1607 г. мысль Донн все же включил в проповедь «Схватка смерти», прочитанную им накануне своей смерти в часовне Уайтхолла /28. - С. 321-352/. Оценивая роль «Биатанатоса» в проблеме самоубийств, следует подчеркнуть, что, осмыслив «иначе» самый тяжкий грех христианина (и даже саму смерть Христа), Джон Донн недвусмысленно пытался утверждать право человека самому распоряжаться своей жизнью, до­ пуская ее добровольное прекращение в особых обстоятельствах. Таким образом, грех самоубийства оказывается не настолько тяжким, чтобы его нельзя было простить. Надо учесть, что все это писал священно­ служитель в стране, где и через два с половиной века после этого трак­ тата еще вешали людей за попытку самоубийства (см. выше) и где уго­ ловное (не церковное!) наказание за это официально было отменено только в 1961 г. Называя, как и другие авторы, «Биатанатос» аполо­ гией самоубийства, я ни в коей мере не считаю, что этот трактат мо­ жет быть истолкован чуть ли не как своеобразный призыв к прекра­ щению собственной жизни в силу бессмысленности существования, ненависти к человечеству или самых различных обстоятельств. Оставляя в стороне дискуссии1, связанные с трактовкой смерти Христа, следует все же заметить, что здесь предпочтительно скорее не оригинальное, а традиционное толкование, восходящее к Еванге­ лию: «Отче Мой! Если возможно, да минует меня чаша сия; впрочем не как Я хочу, но как Ты» (Матф., 26: 39). Пусть простят меня веру­ ющие, если кому-то из них сама мысль о возможности такого под­ хода покажется кощунством, но как раз с точки зрения суицидолога в этой смерти нет главного для самоубийства: намеренного и быст­ рого лишения себя жизни («не как Я хочу»). Однако самоубийство, по Джону Донну, остается все же грехом, хотя и прощаемым, а смерть любого человека имеет общечелове­ ческую значимость. В этом плане трактат начала XVII в., посвящен­ ный самоубийству, написанный священником и поэтом, не может быть полностью изолирован от его поэзии и творчества вообще. Кро­ ме многочисленных стихов (песни, сонеты, сатиры, элегии, поэмы и другие стихотворные формы) Донн написал множество пропове­ дей (только сохранившихся — 160, написанных за 15 лет) и другие духовные произведения. В 1623 г. он написал «Обращения к Господу в час нужды и бедствий». Как считают современные медики /28. - 1 Более подробно см. об этом у И. Паперно «Самоубийство как культурный ин­ ститут». - М.: Новое литературное обозрение, 1999. - С. 10-30.
С. 5/, Джон Донн в это время, по-видимому, перенес возвратный тиф и во время болезни уже не чаял выздоровления. Именно в этой книге и содержится хорошо известная фраза, ставшая эпиграфом к знаменитому роману Э. Хеменгуэя, показывающая отношение Донна к смерти вообще. И хотя автором было написано немало эле­ гий на смерть того или иного лица, фрагмент из книги «Обращения к Господу в час нужды и бедствий», посвященный колоколу,— это поэтический образ, даже более выразительный и известный, чем его стихи. «Тот, по ком звонит колокол (здесь и далее курсив автора.— В. Е.),— столь плохо может быть ему, что он и не слышит звона; не так ли и я: полагаю, будто не совсем еще худо дело мое, а те, кто вокруг — им-то ведомо мое состояние,— и вот уже отзвонили по мне, а я и не знаю о том... Ибо колокол звонит о тех, кто внемлет ему\ и хотя он умолкнет, чтобы зазвугать еще раз, с этого мгновения услы­ шавший его, чтобы далее не случилось, в Боге соединен с ушедши­ ми. Кто не поднимет взор к Солнцу, когда оно восходит? Но сможет ли кто оторвать взгляд от кометы, когда она вспыхивает на небесах? Кто не прислушивается к звону колокола, о чем бы тот не звонил? Но кто сможет остаться глух к колокольному звону, когда тот опла­ кивает уход из мира гастицы нас самих} Нет человека, что был бы сам по себе, как остров', каждый живущий — часть континента; и если море смоет утес, не станет ли меньше вся Европа: меньше - на ка­ менную скалу, на поместье друзей, на твой собственный дом. Смерть каждого человека умаляет и меня, ибо я един со всем геловегеством. А потому никогда не посылай узнать, по ком звонит колокол: он зво­ нит и по тебе... Другой, как и я, может быть болен, столь болен, что стоит на пороге смерти, и беда его таится в его утробе, как золото в руднике — но что может он извлечь из того? Лишь колокол, что со­ общает мне о его несгастье, извлекает это золото на свет и предлага­ ет мне: ибо если, помыслив об опасности, грозящей другому, я заду­ маюсь над той, что нависла надо мной, то тем я сберегу себя самого, обратившись за помощью к Богу, который есть наше единственное бе­ зопасное убежище» /28. - С. 225-227/. Эссе английского философа и историка Давида Юма «О самоубий­ стве» /31/ было написано между 1755 и 1757 гг., но опубликовано первоначально анонимно только в 1777 г. Имя автора работы впер­ вые появилось уже после его смерти. Однако во Франции этот труд был опубликован еще в 1770 г. (возможно, в переводе П. Гольбаха /31. - С. 443). Д. Юм поставил своей целью «вернуть людям их врож-
денную свободу, разобрав все обычные аргументы против самоубий­ ства». По мнению автора, только суеверие приковывает нас к жизни и в том случае, если она превращается в «обитель мучений и скор­ би». Он писал, что если самоубийство преступно, то оно должно быть нарушением нашего долга по отношению к Богу, нашим близким или нам самим. Все происходящее в мире являются деянием Всемогуще­ го, и в этом плане самоубийство является таким же событием, как и все остальные, управляемые общим законам материи и движения. Невозможно допустить, что Бог сделал исключение только для пра­ ва людей распоряжаться своей жизнью, поэтому человек, преследу­ емый страданиями и несчастьями, уставший от жизни и доброволь­ но покидающий этот жестокий мир, никак не посягает на дело боже­ ственного провидения и не вносит смятения в мировой порядок. В отношении известного со времен Пифагора аргумента, что че­ ловек подобно часовому поставлен на определенный пост и не мо­ жет его добровольно покинуть, Д. Юм писал: «Но из чего вы заклю­ чили, спрашиваю я, что провидение поставило меня на этот пост? Что касается меня, то я нахожу, что обязан своим рождением длинной цепи причин, из которых многие зависели от произвольных поступ­ ков людей. Но Провидение руководило этими Пригинами, и нигто не происходит во вселенной без его согласия и содействия. А если так, то и моя смерть, пусть и произвольная, произойдет не без его согла­ сия; а поскольку муки или скорбь настолько превысили мое терпе­ ние, что жизнь стала мне в тягость, то я могу заключить, что меня самым ясным и настоятельным образом отзывают с моего поста». По мнению автора, человек, кончающий счеты с жизнью, не причи­ няет никакого ущерба, он только перестает делать добро; а если это и проступок, то он относится к числу наиболее извинительных. Если человек не в силах более служить интересам общества и даже стано­ вится ему в тяжесть, то отказ от жизни становится не только безвин­ ным, но и похвальным. Д. Юм приводит различные обстоятельства, при которых самоубийца никак не посягает на дело провидения. Так, добровольная смерть преступника, приговоренного к смертной каз­ ни, в такой же мере полезна для общества, как и его казнь. Точно так же, возраст, болезнь и невзгоды могут превратить жизнь в бремя для нас самих и сделать ее даже чем-то худшим, чем самоуничтожение. В этом случае видно, что самоубийство совмещается с нашим долгом и интересом по отношению к нам самим. С другой стороны, никто никогда не отказывался от жизни, пока ее стоит сохранять. «Ибо так
велик наш естественный ужас перед смертью, что незначительные мотивы никогда не будут в силах примирить нас с ней». Д. Юм пи­ сал, что самоубийство столь же мало возбраняется христианам, как и язычникам, и что нет ни одного места в Священном Писании, ко­ торое запрещало бы его. Автор заключил свою работу ссылкой на мысль Плиния Старшего, в соответствии с которой способность лю­ дей добровольно уйти из жизни — это их преимущество по сравне­ нию даже с самим Богом, а при стольких бедствиях — лучший из его даров человеку. Приведенные выше работы некоторых мыслителей Древнего мира и Возрождения показывают существенное различие во взглядах на право человека добровольно прекратить собственную жизнь. Понят­ но, что детально рассмотреть здесь, как в том или ином обществе, ре­ лигии или философской системе решался этот вопрос, не представ­ ляется возможным, но работы Сенеки, Марка Аврелия, Монтеня, Джона Донна и Д. Юма, безусловно, своеобразно подготовили почву для утверждения «естественного права» человека, освобождающегося от жесткой (а в чем-то и жестокой) религиозной и законодательной регламентации, характерной для Средневековья. Следует обратить внимание на то, что в области прав человека «право на самоубийство» законодательно получило свое разрешение в последнюю очередь. Лишь в конце XVIII - начале XIX вв. в зако­ нодательстве большинства европейских стран исчезло уголовное пре­ следование самоубийства. Исключением, как уже отмечалось, была Англия, где соответствующий «Билль» был принят только в 1961 г., но реально и там уже с начала XX в. наказание за попытку самоубий­ ства назначалось исключительно редко. Вместе с тем характерная для англичан верность традициям отразилась (и отражается до настоя­ щего времени) и на трактовке самоубийства оценивающими его вра­ чами или производящими дознание по факту насильственной смер­ ти судебно-следственными органами. Оценка самоубийства как про­ явления психического расстройства или как результата несчастного случая на протяжении длительного времени была распространена очень широко. Всего один пример может в какой-то мере демонст­ рировать это: однажды коронер возвратил полиции заключение по факту насильственной смерти с язвительным замечанием, что погиб­ ший, наверное, чистил дуло своего ружья языком. Стремление врачей вывести самоубийство из сферы уголовного законодательства не могло не отражаться даже на диагностике само-
убийцы. Далеко не случайно столь велико расхождение данных о наличии психической патологии в момент самоубийства. В одном из наиболее известных учебников «Оксфордском руководстве по пси­ хиатрии» /32/ приводятся данные исследований, согласно которым примерно девять из каждых десяти самоубийц на момент соверше­ ния суицида страдали в какой-то форме психическими расстройства­ ми. В то же время, по данным отечественных исследователей, соот­ ношение лиц с психическими заболеваниями, пограничными рас­ стройствами и психически здоровыми среди самоубийц следующее: 1,5 : 5 : 1. Эти показатели исключают возможность рассмотрения самоубийства в первую очередь как явления клинического характе­ ра/33/. С другой стороны, существующие на протяжении длительного времени различия во взглядах на самоубийство делают в ряде слу­ чаев некорректным сравнение статистических данных о частоте само­ убийств. М. Т. Хэзлем, говоря о трактовке самоубийств в Англии, пишет, что позиция религии и закона чрезвычайно затрудняли по­ лучение точных статистических данных о распространенности суи­ цида и суицидальных попыток. В результате в некоторых странах эти цифры оказывались искусственно заниженными вследствие стремле­ ния судов и родственников избегать формулировки суицида, если в обществе в отношении него действуют социальные и моральные запреты. По мнению автора, в таких условиях сравнение данных о самоубийствах в различных странах в определенной мере являет­ ся делом бессмысленным /26. - С. 551/. Понятно, что борьба философов и общественных деятелей эпохи Просвещения никак не имела целью изменение врачебной диагнос­ тики или улучшение возможности статистических исследований. Право на самоубийство для французских просветителей было одним из элементов «естественного права» свободной личности Нового вре­ мени. Наиболее последовательно моральное и законодательное пра­ во человека на добровольный уход из жизни обосновывал Жан Жак Руссо. И в художественной литературе («Юлия или Новая Элоиза») и в специально написанных работах, посвященных «добровольной смерти», автор привел множество аргументов «разрешительного харак­ тера». Я привожу их частично и в произвольном порядке, из различ­ ных сочинений, но в первую очередь по опубликованному в 1780 г. в отечественных «Академических известиях» «Письму из сочинений Жан Жака Руссо "О самопроизвольной смерти" /34/.
Мнение, что человек, как солдат на часах, не имеет права поки­ дать пост, неверно, так как если мне худо, то я имею право переме­ нить место. Уже неудобство моего положения показывает, что Бог меня от него освобождает. Так как и после смерти я пребуду в его руках, то, избавляясь от тела, я лишаюсь только неудобного покры­ вала. «Разве Бог не имеет власти ни над чем более, как токмо над моим телом? Есть ли хоть единое во всем мире место, где бытие су­ ществующее было вне всеобъемлющей его десницы?» Жизнь нам дана Богом, но это наша собственность. Однако что­ бы оценить достоинство даров, Господь в числе прочих даровал нам и ум. Ведь нам даны и руки, но мы их лишаемся в случае угрозы ган­ грены для спасения всего тела. Если от преходящих страданий мож­ но избавляться, то почему же нельзя от неизлечимых? Похвально переносить неизбежные бедствия, но и разум, и религия, советуют избегать те из них, которые возможно избежать. Даже считая, что жизнь не есть зло («иначе все человечество очу­ тилось бы на кладбище»), следует заметить, что есть очень многие очень несчастливые субъекты, которым трудно отказать в праве осво­ бождения от страдания, которое в состоянии пересилить их врожден­ ное отвращение к смерти. Есть обязанности относительно других людей, которые не позволяют распоряжаться жизнью по собствен­ ному усмотрению, но бывают обстоятельства, когда мы никому не нужны. А больной калека! Разве он не составляет тягости для семей­ ства, живущего дневным заработком? Всем известно, что нас ожидает неминуемая смерть. К чему же ждать, пока время и болезни заставят нас влачить истощенное тело. У нас есть достаточно энергии, чтобы умереть в молодости, чем да­ лее, тем это становится труднее. «Доколе нам жизнь приятна, дото­ ле желаем мы продолжения оной, и одни токмо чувствования чрез­ мерной напасти могут угасить в нас сию к ней любовь... Человек долго сносит жизнь трудную и скорбную, прежде нежели решится оставить оную, но когда тягость жизни преодолеет ужас смерти, то жизнь ста­ новится очевидное зло». Библия не запрещает самоубийства. Если дословно понимать сло­ ва шестой заповеди, то нельзя было бы убивать ни преступников, ни неприятеля. Августин, выступивший одним из первых против само­ убийства, черпал свои мнения у языческих философов, в особеннос­ ти у Платона. «Если христиане установили о сем другие законы, то они заимствовали их не от учения веры своей, ниже от священного
писания, которое есть их единственный вождь, но от языческих фи­ лософов. Локтаисий и Августин суть первые, которые ввели сие уче­ ние, о коем ни Христос, ниже Апостолы ни слова не упоминают. Оно основывается на одном токмо рассуждении Федона... Сыщется ли и подлинно в Библии хотя одно такое место, где бы самоубийство запрещалось или хотя бы опорочено было; и не странно ли, что при столь частых самоубийствах не обретается ни единого слова в охуж- дение оного... Не убей, писано в десятословии. Но что из сего следу­ ет? Если заповедь сию исполнять точно по словам, то не должно уби­ вать ни злодеев, ни врагов; и Моисей, учинивший толикие убийства, конечно недовольно вникал в свои уставы. Если же заповеди сей могут быть совместны какие изключения, то первое должно быть в пользу добровольного самоубийства, по тому что оно не бывает со­ единено ни с насильством, ниже с неправдою, которые одни только могут сделать самоубийство преступлением или злодеянием». Определенный интерес может вызвать ответ одного из отечествен­ ных авторов (М. Смирнова /35/), опубликованный в том же номере «Академических известий», что и письмо «О самопроизвольной смерти», считающего, что «лжеумствования» Руссо достойны «пре­ зрения» и только сожаления о его «безумии» заставляют искать им опровержения. Вряд ли в контексте этого ответа «безумие» следу­ ет понимать только как некий клинический («психопатический») феномен, хотя и полностью исключить это не представляется воз­ можным. Более интересны аргументы М. Смирнова, которыми он опровер­ гает доводы Руссо. Из тезиса о том, что жизнь есть зло, вовсе не сле­ дует, что в мире вообще нет блаженства. «Жизнь подлинно есть зло для человека нечестивого во благоденствии, а для нещастного и добро­ детелями украшенного всемерно есть добро». Должно ли умереть для избежания страданий? «Ежели человек твердость духа уважает, а тер­ пение пренебрегает, почитая оное недостойным уважения; то кото­ рое из двух средств к избежанию мучению предпочесть он должен, смерть или терпение?» «Положим также, что смерть твоя никому вреда не причиняет, но почто ты говоришь сие другу своему?.. Тебе конечно умереть нетруд­ но; ты поставляешь ни во что наши слезы и рыдания, не упоминая о правах дружества, кои ты презираешь. Но нет ли еще чего любез­ нее, которое обязывало бы тебя соблюдать твою жизнь... Ты рассуж­ даешь о должности отца в семействе, и не будучи оною обязан, по-
читаешь себя от всего свободным. Но почто забываешь ты общество, коему одолжен ты своею безопасностью, своими дарованиями и про­ свещением; почто забываешь Отечество, которому ты принадлежишь; почто забываешь нещастных, кои имеют нужду в тебе? Разве ты им ничем не обязан? Какое учинил ты должностям твоим исчисление! Ты пропустил самоглавнейшия, а именно должности Гражданина и Человека» /35. - С. 267-282/. В этом ответе М. Смирнова Ж. Руссо интересно, что хотя его пи­ шет верующий человек, аргументация возражений меньше всего свя­ зана с христианскими установлениями в отношении самоубийства. Опровержения «права на самопроизвольную смерть» скорее носят общечеловеческий характер и вполне адекватны и в рамках атеисти­ ческого мировоззрения. В этом плане может вызвать некоторое удив­ ление тот факт, что одно из главных творений деятелей Просвеще­ ния — французская Энциклопедия под редакцией Дидро, отвергая многие христианские понятия и церковные установления, все же по­ рицает самоубийство. В качестве оснований для порицания выступа­ ют, прежде всего, ссылки на Божественное предопределение: • Человек не имеет права над своей жизнью: он ее себе не дал, не имеет поэтому права и отнять; она не его собственность, только вещь, данная Творцом на сохранение, который и может ее по­ требовать обратно. • Такой поступок противен закону природы, а следовательно, и данному Творцом инстинкту, который свойственен даже жи­ вотным и в силу которого каждый сохраняет свою жизнь. • Творец дал в жизни известную цель: каждый человек, равно и жи­ вотное, имеет свою собственную задачу и назначение, которые добровольно уничтожает самоубийца. • Самоубийца нарушает обязанности относительно ближних, се­ мейства, отечества и своего положения. Нет людей, которые могли бы сказать, что они не имеют никаких обязанностей, хотя бы только в том, что дают пример терпения в физических и нрав­ ственных страданиях. • Сторонники самоубийства говорят, что для них смерть — мень­ шее зло, чем жизнь. Однако даже величайший скептик не может иметь уверенности в этом, так как из этой жизни он переходит в неизвестное ему состояние; откуда же заключение, что там будет лучше? Что за безумие бросать известное положение ради неизвестного, откуда никто не возвращается, в то время как его
печальное положение может измениться к лучшему; в будущей же жизни, если она будет еще хуже, нет уже спасения. Приведенные выше положения, по мнению авторов Энциклопедии, стали причиной того мнения, что человек в здравом рассудке не мо­ жет решиться на такую несообразность, что, следовательно, само­ убийство есть результат острого или хронигеского умопомешатель­ ства (курсив мой.— В. Е.). НО, как считают авторы, это мнение опро­ вергается ежедневным опытом; причину подобного поступка нужно искать в предыдущей жизни самоубийцы, которая привела его в отча­ яние. Разнузданные страсти, упреки совести, бешенство гнева, боязнь наказания и стыд вследствие сделанного преступления часто при­ водят людей к такой крайности; но в этом их вина, ибо они сдела­ лись рабами своих страстей, отвергнув все средства к тому, чтобы не следовать им. Поэтому самоубийство есть результат их предыдущих действий, за которые на них лежит ответственность (цит. по /2. - С. 69, 70/). Справедливости ради, следует отметить, что и среди французских энциклопедистов не было единства по вопросу самоубийства. Так, известный философ Поль-Анри Гольбах, материалист и атеист, счи­ тающий, что «если боги народов были порождены посреди тревог, то точно так же посреди страданий каждый отдельный человек со­ творил для самого себя некую неведомую силу», писал, оправдывая возможность добровольного ухода из жизни: «Стыд или бедность, измена друзей, неверность жены, неблагодарность детей, не могущей быть удовлетворенной страсть, угрызения совести, меланхолия, от­ чаяние, одним словом, все может быть резонной причиной самоубий­ ства. Железо есть единственный друг, единственный утешитель, ко­ гда уже ничто не привязывает к жизни» /36/. В 1877 г. автор статей по уголовному праву и процессу в «Вопро­ сах энциклопедии для любителей» Франсуа Мари Вольтер писал, что все, что сказано «для отвращения от самоубийства», представляю­ щегося то мужественным, то трусливым, сводится к тому, что вы при­ надлежите республике, вам не разрешается покидать ваш пост без ее повеления. В отличие от этого оправдание самоубийства можно све­ сти к следующему: республика очень хорошо обойдется без меня по­ сле моей смерти, как обходилась она без меня и до моего рождения. По мнению автора, когда убивающие сами себя уже мертвы, они мало смущаются тем, что в Англии закон предписывает «тащить их
на палке, продетой сквозь тело», или тем, что в других государствах «добрые судьи-криминалисты» велят вешать их за ноги и конфиску­ ют их имущество, но их наследники принимают это положение ве­ щей близко к сердцу. «Не кажется ли вам жестоким и несправедли­ вым отнимать у ребенка наследство его отца единственно потому, что он сирота? Эти древние обычаи, ныне не соблюдаемые, но не отме­ ненные по закону, были когда-то священными законами, так как цер­ ковь делила с феодальным государем, будь он королем или бароном, наличные деньги, землю и движимое имущество человека, которо­ му надоело жить. На него смотрели, как на раба, убежавшего от сво­ его господина, и забирали его небольшое сбережение» /6/. Художественная литература, являясь элементом духовной жизни общества (понятно, что ее роль в разные времена и в различных стра­ нах существенно менялась), не могла не касаться тех или иных ас­ пектов проблемы самоубийства. Уже самые древние литературные ис­ точники в той или иной форме затрагивали вопросы добровольного ухода человека из жизни. В созданном несколько тысячелетий назад древнеегипетском папирусе фрагмент под выразительным названием «Беседа разочарованного со своей душой» /37/ весьма показателен с точки зрения общего отношения к смерти, включая и необходи­ мость соответствующего погребения. «Под бременем тяжких обид и несчастий неисчислимых я отчаялся в жизни и решил умереть. Но прежде хотел я дождаться рождения сына, чтобы было кому опла­ кать меня и совершить погребение. Прежде хотел я построить себе гробницу, чтобы было где успокоиться моему телу...» В дальнейшем диалоге души и «разочарованного» каждая из «сторон» показывает свое отношение к возможному самоубийству. («Для чего ты забо­ тишься о своей гробнице и погребении? Ты не знаешь... Если ты ре­ шил умереть — умри сразу!..). Хорошо показано восприятие смерти человека, разочаровавшегося во всем и воспринимающего мир в со­ ответствии со своим «разочарованием» («Братья жестоки,., люди оз­ лоблены, всюду крадут друг у друга,., добрый унижен, жестокий у всех в почете,., мирные люди в беде,., нет больше честных... ныне везде и всюду — зло и несправедливость!): Смерть для меня сегодня — Исцеление от болезни, Спасение от несчастья.
Комментируя «Беседу...» в «Истории всемирной литературы», М. А. Коростовцев считает, что этот диалог можно трактовать как своеобразное противостояние двух направлений общественной мыс­ ли древнеегипетского общества. При этом, если сам «разочарован­ ный» убежден в истинности традиционного учения о смерти и за­ гробной жизни, то его «душа», напротив, критикует религиозную дог­ му о бессмертии и пытается примирить человека с жизнью, какой бы она ему ни казалась. «Кончается диалог довольно неопределенно: "душа" призывает "разочарованного" прислушаться к ее мнению и вместе с тем дает обещание быть вместе с ним после смерти. Тем самым вопрос о справедливости той или иной точки зрения остает­ ся нерешенным» /38 - С. 69/. И «разочарование» и «страдания» делают понятными читательс­ кие ассоциации, связанные с суицидальным поведением, при знаком­ стве с этим произведением — одним из древнейших памятников ху­ дожественного творчества. Естественно, речь идет именно о совре­ менном читателе, восприятие которым текста любой давности «отягощено» множеством «суицидологических архетипов» литера­ турного, научного и общежитейского плана, сформировавшимися на протяжении многих веков после создания этого папируса. Прямых свидетельств восприятия современниками автора «Беседы разочаро­ ванного» и его возможного «суицидогенного» влияния на древних египтян, к сожалению, нет. В более поздние времена уже с большей определенностью можно говорить о такого рода «влиянии». Так, несомненный интерес пред­ ставляет самоубийство Клеомброта, смерть которого рассматривали и Цицерон, и христианские вероучители (Августин и др.), и Джон Донн, и автор «Потерянного рая» Мильтон, и другие авторы, так или иначе касающиеся одного из первых известных в истории само­ убийств. С точки зрения взаимоотношения литературы и суицидоло- гии самоубийство Клеомброта интересно не только как пример од­ ного из первых «литературных суицидов», но именно в плане специ­ фического (суицидогенного) влияния художественного произведения на формирование суицидального поведения. Хотя «Федон» /14/ — это философский диалог и своеобразная документальная проза, дающая картину одной из самых знаменитых в истории смертей — «контролируемого самоубийства» Сократа, включая описание самой физиологии умирания после принятия яда (цикуты), но, вместе с тем, это литературный памятник, в котором
беседа о бессмертии души и рассказ о смерти Сократа, представлен­ ный очевидцем, становятся своеобразными художественными обра­ зами, нашедшими в дальнейшем отражение во многих произведени­ ях искусства. Потом будет Вертер (и соответствующий «синдром Вертера» в суицидологии — об этом ниже), будет множество самоубийств у героев Достоевского (некоторые из них — до настоящего вре­ мени знаковые фигуры в мировой литературе и философии), будут леденящие душу анатомические подробности харакири в новелле Юкио Мисимы, реализовавшего все это в собственной смерти, и много-много суицидов в новейшей литературе, в которой добро­ вольный уход человека из жизни стал по существу обыденным яв­ лением. Но именно знаменитый диалог Платона «Федон» и после­ довавшая за ним смерть одного из учеников Сократа показали, что идеи литературного произведения могут иметь значение в форми­ ровании суицидального поведения. Вот как выглядит смерть Кле- омброта и ее причины в эпиграмме александрийского поэта Калли- маха (IV—III вв. до н. э.), создателя поэтического жанра так назы­ ваемых малых форм /39/: Солнцу сказавши «прости», Клеомброт-амбракиец внезапно Кинулся вниз со стены прямо в Аид. Он не знал Горя такого, что смерти желать бы его заставляло: Только Платона прочел он диалог о душе. Необходимо учесть, что первоначальное значение термина «эпиграм­ ма» — «надпись» (на памятнике, здании и проч.) чисто информацион­ ного содержания. Только в дальнейшем эти краткие стихи приобрели сатирико-юмористический оттенок, те есть выраженную эмоциональ­ ную составляющую. Поэтому в эпиграмме Каллимаха вряд ли надо искать какие-либо оценочные критерии, показывающие его отноше­ ние к факту самоубийства. Однако, как это характерно для абсолют­ ного большинства людей начиная с глубокой древности и до нашего времени, автор эпиграммы недвусмысленно считал, что у самоубий­ цы не могло быть никаких оснований для суицида, кроме чтения диалога Платона. Здесь важен не факт наличия или отсутствия «горя», заставляющего желать смерти, а уверенность других лиц в том, что причинно-следственные отношения в суициде — это нечто,
происходящее по принципу «стимул-реакция», а субъективный мир другого человека вполне понятен и объясним. Сказанное вовсе не исключает «суицидогенного воздействия» на героя эпиграммы прочитанного им диалога «Федон», специфическое влияние которого могло быть связано не только с четырьмя доказа­ тельствами бессмертия души, но и с описанием самой смерти Сокра­ та1 : «Он поднес чашу к губам и выпил до дна — спокойно и легко». Когда присутствующие при этой казни разразились слезами и рыда­ ниями, Сократ успокаивал их: «Ну что вы, что вы, чудаки! Я для того главным образом и отослал отсюда женщин, чтобы они не устроили подобного бесчинства, ведь меня учили, что умирать должно в благо­ говейном молчании. Тише, сдержите себя!» /14. - С. 79/. Спокойствие, с которым умирает, выпив поданный ему яд, при­ говоренный к смерти, описание самого процесса умирания с посте­ пенным охлаждением конечностей и тела и даже последние слова Сократа о необходимости принести Асклепию петуха (согласно обычаю это делал выздоравливающий) не могли не оказать свое­ образного суггестирующего влияния, если не на возникновение мыслей о возможности перехода в иной мир, то, по крайней мере, на легкость реализации суицидального замысла у героя эпиграммы Клеомброта. Если литературные произведения времен античности (включая древнегреческие трагедии, эпиграмму Каллимаха и другие источ­ ники) описывали самоубийства тех или иных героев, но не вклю­ чали оценки самого факта добровольного ухода из жизни, то искус­ ство Средних веков не могло быть свободным от господствующего религиозного понимания этого социально-психологического фено­ мена. При сравнении литературы Средневековья и последующих ве­ ков, прежде всего, обращает на себя внимание рост числа самоубийц среди литературных персонажей эпохи Возрождения и Нового вре­ мени. Заведомая греховность самоубийства в рамках церковного и свет­ ского законодательства и религиозного мировоззрения человека Средневековья во многом обусловливали своеобразную закрытость этой темы для искусства вообще. Эта закономерность прослежива­ ется не только при анализе (естественно, далеко не полном) литера­ турных произведений, но и при специфическом рассмотрении исто- 1 Дискуссию о трактовке смерти Сократа как самоубийства см. у И. Паперно «Самоубийство как культурный институт», С. 10-30.
рии развития живописи, в которой картины, непосредственно пока­ зывающие самоубийства тех или иных исторических личностей, по­ являются только в период Возрождения. Однако этот интересный аспект слишком далеко выходит за рамки этой книги. У истоков своеобразного открытия темы самоубийства в художе­ ственной литературе была «Божественная комедия» великого италь­ янца Данте Алигьери /40/ — «последнего поэта средневековья и вме­ сте с тем первого поэта нового времени» (Ф. Энгельс). Написанный в самом начале XIV в. этот бессмертный памятник мировой культуры воплотил в поэтической форме мировосприятие религиозного челове­ ка своего времени, в частности представления одного из ведущих хри­ стианских вероучителей — Фомы Аквинского — о самоубийстве. Трак­ товка виднейшего христианского философа греховности самоубийства находила прямое отражение в деятельности церкви и не могла не вли­ ять на мировоззрение общественного деятеля и поэта, родившегося за десять лет до смерти Св. Фомы. Как пишет А. Альварец об отношении Данте к самоубийству, смертный грех — это смертный грех, а «что осуждает церковь, то не может оправдать поэзия» /30. - С. 172/. В настоящей книге нет возможности детально рассмотреть те или иные исторические и литературные истоки создания множества пер­ сонажей Данте. Тем более, что конкретные описания касаются толь­ ко единичных исторических личностей, добровольная смерть кото­ рых обусловила их нахождение после ухода из жизни в столь страш­ ном месте. Безусловно, более тяжелое впечатление производит общая картина мучений грешников, находящихся в Аду после совершения самоубийства. Самоубийцы, как объясняет Вергилий, ведущий автора по кругам Ада, находятся в его нижней части, где расположены три самых страшных круга (седьмой, восьмой и девятый), в которых карается злоба, действующая либо насилием, либо обманом. Насилие - ме­ нее тяжкий грех, чем обман, и наказуется в ближайшем (седьмом) круге, разделенном на три пояса, лежащих на одном уровне. В пер­ вом содержатся грешники, совершившие насилие над ближним (убийство, ранение), во втором — насилие над собою (самоубийство) и над свои достоянием (игра и мотовство, то есть бессмысленное рас­ точительство своего имущества), в третьем содержатся те, кто совер­ шил насилие против божества или созданного им порядка (богохуль­ ство, содомия, лихоимство):
Иные сами смерть себе несут И своему добру; зато так больно Себя же в среднем поясе клянут Те, кто наш мир отринул своевольно, Кто возлюбил игру и мотовство И плакал там, где мог бы жить привольно. Участь убийц, находящихся в седьмом круге Ада и обреченных ва­ риться в потоках кипящей крови, исключительно тяжела («был стра­ шен крик варившихся живьем»). Но еще более страшное наказание ждет совершивших насилие над собой. Уже нахождение в следующем поясе этого круга свидетельствует, что самоубийство — это более тяжкий грех, чем убийство (так это ко времени написания «Боже­ ственной комедии» понимала церковь и так это показал Данте в сво­ ем путешествии по Аду). Лес, в который вступает автор вместе со своим проводником, наполнен стоном и плачем, «там гнезда гар­ пий... они тоскливо кличут по деревьям». Каждое дерево в непрохо­ димом лесу — это растущая до бесконечности душа самоубийцы («мы были люди, а теперь растенья»). Так отвечает душа одного из само­ убийц на вопрос путешествующих по Аду, «как душу в плен берут узлы ветвей... (и) выходят ли когда из этих пут»: Тут ствол дохнул огромно и тревожно, И в этом вздохе слову был исход: «Ответ вам будет дан немногосложно Когда душа, ожесточась, порвет Самоуправно оболочку тела, Минос ее в седьмую бездну шлет. Ей не дается точного предела; Упав в лесу, как малое зерно, Она растет, где ей судьба велела. Зерно в побег и в ствол превращено; И гарпии, кормясь его листами, Боль создают и боли той окно.
Пойдем и мы за нашими телами. Но их мы не наденем в Судный день: Не наше то, что сбросили мы сами. Мы их притащим в сумрачную сень, И плоть повиснет на кусте колючем, 1йе спит ее безжалостная тень». Как следует из строк о загробной судьбе самоубийц, Данте еще бо­ лее сурово относится к покончившим с собой, нежели это предписы­ вали церковные догматы. Согласно учению церкви в Судный день должно происходить соединение душ умерших с их телами, но «ко­ гда душа, ожесточась, порвет самоуправно оболочку тела», души и тела останутся разъединенными (согласно представлениям Данте, по существу, вечно). Выше уже неоднократно упоминался так называемый «иудин грех» — самоубийство самого страшного предателя на Земле, Иуды Искариота. По учению христианских мыслителей Средних веков и установкам церкви самоубийством Иуда совершил не менее тяж­ кий грех, чем сам факт предательства своего учителя, отвергнув тем самым возможность милосердия Божьего. Однако Данте в оценке греховности Иуды в большей степени следует Евангелию, в котором самоубийство предателя не трактуется как грех, а скорее понимает­ ся как показатель раскаяния и самонаказания. И вместе с тем, по мне­ нию Данте, самые страшные мучения ожидают именно предателей. Это самый тяжкий грех, и совершившие его пребывают на дне Ада, в центральном диске последнего, девятого, круга. Здесь же можно видеть вмерзшего по пояс Люцифера — некогда самого прекрасного ангела, восставшего против Бога, низвергнутого с небес, превратив­ шегося в чудовищного трехлицего Дьявола, ставшего властелином Ада. Вместе с Люцифером находятся предатели: Одни лежат; другие вмерзли стоя, Кто вверх, кто книзу головой застыв, А кто — дугой, лицо ступнями кроя. Самое страшное наказание заслужили, по Данте, те, чей грех ужас­ нее всех остальных: предатели величества божеского (Иуда) и чело­ веческого (Брут и Кассий). И хотя каждый из этих величайших греш-
ников ушел из жизни путем самоубийства, все они казнятся именно как предатели. (Принципиально эти самоубийства имеют различный личностный смысл — возможная самоказнь вследствие раскаяния или стремление к избежанию наказания путем самоубийства — здесь это не главное). Важнее характер участи, которая уготована этим грешникам. Всех их терзает сам Люцифер. («Мучительной державы властелин грудь изо льда вздымал наполовину... три лица на нем... шесть глаз точило слезы и стекала из трех пастей кровавая слюна»): Они все три терзали как трепала, По грешнику; так, с каждой стороны По одному в них трое изнывало. Переднему не зубы так страшны, Как ногти были, все одну и ту же Сдирающие кожу со спины. «Тот, наверху, страдающий всех хуже,— Промолвил вождь,— Иуда Искарьот; Внутрь головой и пятками наруже». А эти — видишь — головой вперед: Вот Брут, свисающий из черной пасти; Он корчится — и губ не разомкнет!» В мои задачи не входил обзор европейской литературы эпохи Воз­ рождения и Нового времени, так или иначе показывающий само­ убийства персонажей этих произведений, данный в монографии А. Альвареца /30/ и в хорошо известной (и весьма содержательной, с моей точки зрения) книге Г. Чхартишвили /41/, где в первую оче­ редь авторы рассматриваются в плане «литературоцидов» — само­ убийств писателей и поэтов, создателей литературных произведений. Этот аспект «литературной суицидологии» чрезвычайно интере­ сен возможностью проникновения во внутренний мир переживаний человека, добровольно прекращающего собственную жизнь. Как с юмором пишет Г. Чхартишвили /41. - С. 11/, «от обычного чело­ века писатель отличается тем, что в силу своей эксгибиционистской профессии выставляет душу на всеобщее обозрение, мы знаем, гто у него внутри» (курсив автора.— В. £.). Правда, опыт практической
суиидологии и изучение соответствующей литературы позволяет мне с достаточными основаниями говорить, что и литераторы, и другие деятели искусств далеко не всегда «раздеваются на публике» перед самоубийством /4. - С. 107-246/. Безусловно, интересны и попытки реконструкции психического состояния того или иного автора, пишущего о проблеме доброволь­ ного ухода из жизни или представляющего картины самоубийства в художественных произведениях. Поэтому знание общественно-исто­ рической обстановки и обстоятельств личной жизни может быть существенным подспорьем в понимании отношения отдельного ли­ тератора к тем или иным сторонам самоубийства, включая возмож­ ность наличия у самого автора суицидальных тенденций. Однако та­ кого рода «реконструкции» связи художественного вымысла и лич­ ности его создателя, чрезвычайно интересные для специалиста и для обывателя, никак нельзя принимать за абсолютно достоверный «ме­ дицинский факт», как выражался Остап Бендер. Есть существенная разница между описанными А. Альварецом собственными переживаниями перед совершением покушения на самоубийство у него самого и состоянием Данте во время написа­ ния «Божественной комедии». («Черный период его жизни» — вы­ сылка из Флоренции в возрасте 37 лет, а это, по мнению психоана­ литиков, «кризис среднего возраста» или время «безнадежности и беспорядка»). «Факт, что Данте описывает самоубийц с помощью того же пейзажа, с которого он начинает свою поэму, заставляет меня подозревать, что он, по крайней мере, что-то понимал в их му­ ках и, возможно, разделял их в свое время» /30. - С. 171/. По мне­ нию А. Альвареца, оставаясь более или менее беспристрастным по отношению к другим грешникам Ада, Данте глубоко тронут отча­ янием самоубийц, поэтому он, не одобряя самоубийства, понимает его изнутри. Именно поэтому воображение, рисующее Ад само­ убийц, создает ту же картину, с которой начинается «Божественная комедия»: «Земную жизнь пройдя до половины, я очутился в сум­ рачном лесу». Продолжая испытывать по поводу монографии А. Альвареца «чувство глубокого удовлетворения» (как и после первого знаком­ ства с ней много лет назад), мне хотелось бы все же выразить несо­ гласие с некоторыми положениями автора. (Может быть, это просто уточнение отдельных деталей или ответ на собственный вопрос, по крайней мере,— это собственное прочтение глазами суицидолога
фрагментов «Божественной комедии» и предположения об их связи с самим создателем этого бессмертного шедевра.) Мне представляется, что проведение аналогий между муками грешников после совершенного ими самоубийства и отчаянием че­ ловека перед совершением акта добровольного ухода из жизни не­ правомерно с точки зрения формальной логики и по существу испы­ тываемых переживаний до и после суицида, закончившегося смертью. Люди, сталкивающиеся с реальными суицидентами после неудавших­ ся попыток самоубийства (врачи, психологи, другие специалисты), хорошо знают, что после случившегося часто меняется не только си­ туация, но и «призма индивидуального видения» ее. Насколько же может меняться соотношение фигуры и фона и их важность после закрытия этого «гештальта» путем устранения и са­ мого субъекта, и социально-психологической ситуации? Мрачная картина Ада самоубийц как раз и показывает, что здесь не просто более тяжкие, но и другие муки, по существу, делающие ничтожны­ ми переживания, предшествующие добровольному уходу из жизни. Даже допуская возможность существования у Данте в период напи­ сания «Божественной комедии» суицидальных тенденций, следует заметить, что воображаемые автором картины мучений самоубийц в Аду заведомо отличаются от переживаний, возникающих в резуль­ тате неблагоприятных социально-психологических воздействий. Здесь религиозные переживания, трансформированные силой вооб­ ражения гениального художника в поэтические образы, по сути, ста­ новятся антисуицидальным фактором, в определенной мере способ­ ным затормозить развитие суицидальных тенденций (по крайней мере, препятствовать переходу замыслов в четкое намерение покон­ чить жизнь самоубийством), как у самого автора, так и у читателей этого произведения. Чтение «Божественной комедии» позволяет считать, что в нача­ ле XIV в. религиозные переживания, хотя бы выступающие в виде страха («Что будет там?»), могли влиять на суицидальное поведение, выступая как антисуицидальный фактор. Однако «жизнеутверждаю­ щее» значение этого фактора было весьма относительным. «Могли влиять» еще не означает, что всегда реально влияли, даже на людей, у которых религиозные догмы определяли не только мировоззрение, но и сам быт. Несмотря на жестокость церковных установлений (аб­ солютный запрет и картины Ада, ожидающие покончивших с собой), самоубийство — самый тяжкий грех с точки зрения христианского
учения — отмечалось в условиях монастырей даже чаще, чем в свет­ ском обществе. Как свидетельствуют исторические хроники, предшествующее само­ убийству подавленное состояния психики наблюдалось как раз, в пер­ вую очередь, в условиях монастырской жизни. В соответствии с ре­ лигиозным миропониманием эти состояния также расценивались как грех /42,43/. Речь идет о состоянии, называемом «acedia» — празд­ ность, лень, вялость. Acedia входила во времена Средневековья в число девяти (в дальнейшем сокращенных до семи) смертных гре­ хов. По мнению Э. Соломона /43/, это слово ранее трактовали столь же широко, как в наше время слово «депрессия». Им описывали симп­ томы, знакомые всякому, кто видел или испытывал депрессию. В книге «Демон полуденный» автор ссылается на описание этого со­ стояния у «отца английской поэзии» Джеффри Чосера /44/, у кото­ рого пастор определяет acedia как составной грех и приводит состав­ ляющие его компоненты и даже динамику. Данное в XIV в. описание состояния, предшествующего нередко самоубийству, может быть с успехом использовано и в современных учебниках психиатрии. На первом этапе человек становится брюзгливым и неуживчивым. В дальнейшем «ничегонеделание» сопровождается боязнью присту­ пить к какому-нибудь доброму делу. Отчаяние, утрата надежды на милость Божью связаны с необоснованными угрызениями совести, а иногда — с необоснованным страхом. Потом наступает ленивая сон­ ливость, человек становится вял и полностью бездеятелен. По­ следним приходит грех утомленности миром, называемый тоскою и вызывающий смерть души, равно как и тела. От этого человеку на­ скучивает собственная жизнь. Как отмечал Иоанн Златоуст, «демона печали» не могут сокру­ шить посты, бдения и другие монастырские строгости. По его мне­ нию, это состояние зависит от неправильной жизни, слабости души и воображаемых огорчений, которые иногда исчезают при истинном несчастье. В условиях монастырской жизни это проявляется в апа­ тии, утомлении или унынии, отвращении к келье и аскезе, тоске по семье и прежней жизни. Acedia существенно отличается от печали (tristia), которая возвращает человека к Богу и раскаянию. Св. Иеремей эту «гибельную хандру» монахов связывал с влия­ нием сырости келий, неумеренного поста, одиночества, слишком про­ должительного чтения. По мнению этого христианского автора, люди с подобными состояниями «более нуждаются в средствах Гиппокра-
та, чем в наших увещеваниях». По-видимому, важнейшая причина, по которой acedia расценивалась как грех, состояла в том, что это состояние вялости, уныния и хандры часто приводило к самоубий­ ству. Далеко не случайно, упоминая об этих состояниях и даже само­ убийствах, церковные писатели предпочитали не называть конкрет­ ных монастырей, где это наблюдалось. Картины мучений, ожидавших покончивших с собой после смерти, представленные в «Божественной комедии» в поэтической форме, отражают отношение к самоубийству не только религиозных веро­ учителей, но и населения в целом (и, тем более, рядовых служителей церкви), существовавшее на протяжение многих веков в эпоху Сред­ невековья. Но уже в конце XVI - начале XVII вв. в литературе можно отметить признаки «нового мышления». И хотя по-прежнему добро­ вольный уход из жизни остается деянием греховным, исчезает «ужас» этого греха, а самоубийство уже воспринимается как трагический фи­ нал жизни вследствие неблагоприятно сложившихся обстоятельств. Если философы древнего мира и Нового времени только отстаивали «естественное право» человека на добровольное прекращение собствен­ ной жизни, то литература, в какой-то мере непосредственно участво­ вала в создании социально-психологического феномена, определяемого понятием «суицидальное поведение», ставшего в дальнейшем весьма распространенным поведенческим архетипом. Естественно, что не ху­ дожественная литература виновна в росте числа самоубийств на про­ тяжении последних веков, но и отрицать роль поэтических образов и средств массовой информации во внесении в обыденное сознание своеобразных моделей поведения было бы столь же неправильно. Речь идет не только о поэтизации самоубийства, но, прежде всего, о снятии табу, отсутствии права запрета на добровольное прекращение собственной жизни, в течение многих веков связанного с установками церкви, а в дальнейшем приобретающего характер юридических и мо­ ральных запретов. И если различные варианты «ослиного погребения» самоубийц существовали вплоть до середины XIX в., а юридическая на­ казуемость самоубийства в отдельных случаях (Англия) — до второй половины XX в., то литература уже с конца XVI в. отражала «новое мышление» в отношении лиц, покончивших с собой. В этом плане весьма демонстративен тот факт, что, сообщая о двойном самоубийстве Ромео и Джульетты, брат Лоренцо (монах (!), тайно обвенчавший влюбленных), не осуждает их, не говорит об их «ужасном грехе», загробных муках самоубийц, а сообщает герцогу
Веронскому (правителю!) и родителям покончивших с собой о тра­ гическом стечении обстоятельств. По числу самоубийц (четырнад­ цать в восьми трагедиях) Шекспир среди классиков мировой лите­ ратуры уступает только Достоевскому. Однако в контексте настоящей книги важно не обилие самоубийств. Понятно, что «шекспировские» страсти и их последствия для жизни героев трагедий гениального художника показаны на пределе всех возможных параметров чело­ веческих переживаний и судеб. Самоубийства у Шекспира — это за­ кономерность в рамках краевых форм эмоциональных и поведенчес­ ких реакций, и поэтому воспринимаются читателем (и зрителем) как естественный финал происходящего в его произведениях. Более того, самоубийства героев Шекспира выступают не только как средство воздействия на читателя или зрителя, но и как существен­ ный момент характеристики самих персонажей, их облагораживания, показа величия их души и выраженности их переживаний. Вряд ли Отелло вошел бы в сознание культурного человека как некий символ (а «синдром Отелло» — в психиатрию), если бы он не покончил с со­ бой, а принял бы меры к сокрытию совершенного им убийства. Если бы такое случилось, то это были бы совсем другой символ и совсем другая трагедия. Сколько потеряла бы Офелия как поэтический образ, если бы не трагический финал ее жизни («на дне она, где ил»). Понятно, что в действительности отношение к Офелии (хотя ее хо­ ронят все же без надлежащих церковных обрядов), к Отелло и другим самоубийцам (если представить их реальное существование) во вре­ мена Шекспира отличалось бы известным своеобразием (см. выше). Представив героев Шекспира как реальных людей, можно с уверен­ ностью считать, что романтический ореол Ромео и Джульетты, Отел­ ло, Офелии практически был бы утрачен, если бы автор решился показать не просто «бремя страстей человеческих», но глумление над трупом покончившего с собой человека. Сами «страсти» уже пред­ ставлялись бы как безумие, если человек решился покончить с собой, зная, что его труп протащат за ноги по улицам (или на телеге для око­ левшего скота) и зароют без отпевания в «позорном» месте, проткнув сердце осиновым колом. Важно, что этот момент вовсе не главный в произведениях одного из гениев мировой литературы. Здесь на пер­ вый план выступают уже не посмертные муки самоубийц, как в «Бо­ жественной комедии», а разбор обстоятельств земной жизни, приво­ дящих к трагическому финалу. Новое время сместило акценты в оценке самоубийства, а мировоззрение художника, как и его современников-
философов и даже служителей церкви (пример тому Джон Донн), не могло не отражать это. Влияние художественной литературы на различные аспекты суи­ цидального поведения, вплоть до участия в формировании эмоцио­ нально-поведенческих форм реагирования в неблагоприятных ситу­ ациях, наиболее отчетливо проявилось после выхода в свет в 1774 г. в Германии небольшого по своему объему произведения великого немецкого художника-мыслителя Гете. Речь идет о романе «Страда­ ния юного Вертера». Но если это влияние, рассматриваемое на при­ мере «Божественной комедии» или отдельных персонажей Шекспи­ ра, скорее допускается путем чисто умозрительных предположений (хотя и логичных, с моей точки зрения), то своеобразное суицидо- генное воздействие знаменитого романа — это факт, не вызывающий сомнения, зафиксированный не только современниками писателя, но даже отразившийся в суицидологических понятиях. Выраженность влияния «Вертера» непосредственно на интенсив­ ность самоубийств оценивается различно. И. Паперно в своей мо­ нографии приводит существующее мнение о том, что этот роман породил эпидемию самоубийств, и упоминает, что факты этого влия­ ния отмечали такие знаменитые современники Гете, как Жермена де Сталь, Байрон, великий психиатр Эскироль. Известно, что «Вер- тер» находился в походной библиотеке Наполеона, который пере­ читал его семь раз. Но, по-видимому, следует согласиться с И. Па­ перно, которая считает: «На самом деле у нас нет документальных свидетельств такой эпидемии (документированы лишь отдельные, весьма немногочисленные случаи) — факт эпидемии самоубийств, спровоцированный «Вертером», невозможно ни подтвердить, ни опро­ вергнуть. Однако тот факт, что существует такое мнение — и мно­ гие исследователи повторяют его по сей день — значителен уже сам по себе» /45. - С. 18/. С этих позиций вряд ли следует безоговорочно принимать утвер­ ждение Л. В. Кондратюка, который в своей интересной монографии «Антропология преступления (микрокриминология)» пишет, что эта книга Гете «подняла такую мощную «волну» самоубийств, что в не­ которых странах роман был запрещен» /46. - С. 224/. «Мощную вол­ ну», как и приведенные выше слова об «эпидемии» самоубийств, надо все же подтверждать элементарной статистикой (благо, к тому вре­ мени она существовала в большинстве европейских государств и анализировалась в многочисленных исследованиях). Можно согла-
ситься с мыслью И. Паперно, что убедительных данных о действи­ тельной эпидемии самоубийств, вызванных «Вертером»,'нет. Л. В. Кондратюк приводит существующий в суицидологии «фено­ мен Вертера» — действительные подъемы уровня самоубийств («вол­ ны»), как только в печати, в кино, на телевидении появлялись име­ ющие общественный резонанс сюжеты о самоубийствах. Автор ссы­ лается на американского социолога Д. Филипса, который доказал, что действительно существует статистическая связь между появлением информации о суициде и последующей волной проявления интрапу- нитивной (самообвинительной) агрессии и объяснил эту связь тем, что информация о самоубийстве генерирует у людей с определенной акцентуацией, неуравновешенностью мотив подражания самоубий­ це, который они и реализуют. Речь идет не столько о прямом подражании и суггестии (естествен­ но, что и эти формы воздействия полностью не исключается), сколь­ ко о специфическом раздражителе. При наличии других суицидоген- ных факторов он способен «оживлять» существующие у людей (чаще всего в латентной и даже неосознаваемой форме) коллективные и ин­ дивидуальные архетипы, связанные с суицидальным поведением. Независимо от роли романа «Страдания юного Вертера» в измене­ нии уровня самоубийств и даже механизмов социально-психологи­ ческого влияния соответствующей информации «феномен Вертера» (нередко используются также термины «эффект» или «синдром») вошел в современную суицидологию для обозначения определенно­ го явления. И хотя «эффект Вертера» никак не говорит о непосредственном воздействии романа Гете, современные эпидемиологические исследо­ вания, выполненные в условиях так называемых квазиэксперимен­ тальных ситуаций на обширном статистическом материале, позволя­ ют говорить о четких закономерностях интенсивности суицидально­ го поведения, связанной с наличием определенной информации, влияющей на те или иные его параметры. В статье немецких исследо­ вателей A. Schmidtke и Н. Hafner, написанной в 1988 г. /47/, приведе­ ны результаты использования квазиэкспериментальной ситуации. Так, в Германии дважды (в 1981 и в 1982 гг.) показывали шестисерийный телевизионный фильм «Смерть студента». Влияние этого фильма изу­ чалось в течение пяти недель между демонстрацией первой и послед­ ней серий фильма, а также спустя определенный период времени по­ сле его показа. Авторы собрали информацию обо всех самоубийствах
и попытках самоубийства, которые произошли на всех железных до­ рогах Германии в период времени с января 1976 по декабрь 1984 гг. Изучались способы суицидов (в частности, смерть путем падения под движущийся поезд, как у героя фильма, пол и возраст самоубийц). Безусловное влияние фильма на суицидальное поведение наибо­ лее четко прослеживалось в группе лиц, чей возраст и пол были ближе всего к изучаемой модели (суициденту из фильма). На протяжении длительного периода времени (вплоть до 70 дней после демонстра­ ции первой серии) количество самоубийств на железной доро­ ге возросло наиболее резко среди 15-19-летних лиц мужскою пола (до 175 %) и неуклонно снижалось в старших возрастных группах. У мужчин старше 40 и женщин старше 30 лет не наблюдалось ника­ кого эффекта. При более длительном прослеживании «эффекта Вер­ тера» обнаружилось, что рост числа самоубийств, наблюдаемый по­ сле первого и второго показа фильма, у мужчин до 30 лет соответ­ ствовал величине каждой из аудиторий фильма. Было обнаружено также, что этот эффект отмечался не только в отношении способа самоубийства, но и в плане увеличения общего количества суицидов. В результате исследования было показано, что вымышленная телевизионная история, несомненно, обнаружила свое патогенное влияние на суицидальное поведение, обусловив как суще­ ственное увеличение общего количества суицидов, так и определенное воздействие непосредственно на избираемый способ самоубийства. Ха­ рактер и длительность «эффекта Вертера» зависели от степени сходства между моделью и «подражающим» суицидентом. Кавычки у термина «подражающий» означают, что здесь наряду с простым подражанием действуют существующие и «пробуждаемые» воздействием «модели» своеобразные суицидальные архетипы, возможно, влияющие на пси­ хические процессы на уровне бессознательных переживаний. Не вызывает сомнений, что влияние художественной литературы, как и любых произведений искусства (даже показываемых по теле­ видению сериалов, хотя многие из них к искусству могут быть отне­ сены условно), определяется не только и даже не столько содержа­ щейся в них информационной составляющей. Воздействие того или иного самоубийства вымышленного персонажа, представленного вели­ кими художниками с помощью поэтических средств, на мысли и чув­ ства других людей (включая их возможные суицидальные тенденции) оказывается более выраженным, чем простая информация в СМИ о суициде некоего реального лица.
Самоубийства в произведениях классиков мировой литературы столь же отличаются от сообщений об очередном самоубийстве тех или иных «замечательных людей» из истории или современных деятелей, как сами произведения великих художников от их изложения в различ­ ного рода «шпаргалках», «путеводителях» и «конспектах», знакомящих современных школьников и студентов с героями и сюжетами отдель­ ных «литературных источников». Кавычки показывают, что здесь нет ничего общего непосредственно с произведением искусства. Поэтому архетипы суицидального характера (совершенно необя­ зательно реализующиеся в суицидальном поведении, но существую­ щие хотя бы в виде осознаваемой в той или иной степени информа­ ции), в первую очередь, создаются в большей степени художествен­ ной литературой, нежели простой информацией о самоубийстве человека, находящегося в иных социально-психологических и про­ странственно-временных реалиях. Понятно, что непосредственное восприятие добровольного ухода из жизни близкого человека и даже находящегося просто в одной микросоциальной группе, обстоятель­ ства случившегося, конкретная обстановка и бытовые предметы, свя­ занные с суицидом, безусловно, могут в еще большей степени вли­ ять на формирование этого архетипа, но роль произведений искус­ ства для массового сознания и так называемых коллективных представлений не может сравниться ни с чем. Через 150 лет после появления в Германии «Страданий юного Вертера» Марина Цветаева откликнулась на самоубийство Маяков­ ского циклом стихов, в одном из которых фигурировал этот обще­ европейский своеобразный суицидальный архетип: То-то же, как на поверку Выйдет — стыд тебя заест Советско-российский Вертер, Дворяно-российский жест. Здесь не имеет значения «советское», «дворянское» или «россий­ ское». Для оценки «жеста» использовано понятное абсолютному большинству грамотных людей слово «Вертер», звучавшее в контек­ сте стихотворения почти как имя нарицательное. С одной стороны, это, безусловно, поэтический образ, а с другой — в чем-то уже суи­ цидологический термин, отражающий вполне определенные обсто­ ятельства самоубийства. «Любовная лодка, разбившаяся о быт»
в стихах и предсмертном послании В. Маяковского у другого поэта (Цветаевой) выражена словом «Вертер». И всем понятно, что «жест» связан с роковой для многих покушавшихся на самоубийство ситуа­ цией любовного треугольника. Здесь речь уже идет не об «эффекте Вертера» — своеобразном суицидогенном влиянии известного само­ убийства (включая изображенное в художественном произведении), но о весьма распространенной социально-психологической ситуации, предшествующей суициду. Однако в романе Гете причины самоубийства Вертера представле­ ны в более развернутом виде, нежели их простое понимание как «не­ счастной любви». Известно, что очень многое в «Страданиях юного Вертера» связано с обстоятельствами жизни самого автора и носит, по существу, автобиографический характер, но добровольно прекра­ щает собственную жизнь все же герой романа, а не автор, также стра­ давший в молодые годы от несчастной любви и ситуации рокового треугольника. Сам Гете говорил, что в «Вертере» отразились «юно­ шеская хандра», «неудовлетворенное желание» и «разбитое счастье». Спустя много лет он признавался И. П. Эккерману: «Это создание я, как пеликан, скормил кровью собственного сердца и столько вложил из того, что таилось в моей душе, столько чувств и мыслей, что, пра­ во, их хватило бы на десяток таких томиков» /48/. Предыстория «Вертера» началась за два года до его написания и публикации, когда молодой адвокат Вольфганг Гете прибыл в Вейц- лар, где находился Имперский суд, при котором «молодой специа­ лист» должен был использовать свои профессиональные знания. Спустя короткое время он знакомится с Шарлоттой Буфф, старшей дочерью амтмана — управляющего имуществом старинного рыцар­ ского ордена, помолвленной с секретарем ганноверского посольства при этом суде Кестнером. Последний проявил несомненную терпи­ мость по отношению к влюбившемуся в его невесту Гете, ставшему постоянным посетителем дома амтмана. Спустя три месяца, чувствуя безвыходность своего положения, молодой лиценциат права нашел в себе силы уехать из Вейцлара. Как сообщал сам Гете спустя много лет, в это время он «любил и очень страдал». Спустя два месяца после отъезда Гете получил письмо от Кестне- ра, в котором тот сообщал о самоубийстве секретаря брауншвейг- ского посольства Иерузалема вследствие несчастной любви (к жене своего непосредственного начальника). Автор письма сообщил ряд обстоятельств, связанных с этим самоубийством, которые Гете посчи­ тал возможным непосредственно включить в свой роман, не изменяя
не только фактов, но даже стиль их изложения. Кестнер сообщал, что пистолет, из которого был произведен роковой выстрел, он сам пе­ редал Иерузалему, написавшему в записке, что оружие ему необхо­ димо для путешествия. Записка непосредственно приведена в рома­ не (изменены только имена). И еще одна деталь из письма Кестнера, интересная по своей выра­ зительности (и даже информативности). Строка из письма, описыва­ ющая похороны самоубийцы, также без изменений вошла в роман как его последние слова: «Троб несли мастеровые. Никто из духовенства не сопровождал его» /49/. Выразительность этой лаконичной фразы из письма Гете почувствовал, по-видимому, уже при чтении послания сво­ его «друга-соперника». И неслучайно автор «Вертера» посчитал воз­ можным использование в романе вместо пространного описания, свя­ занного с художественным вымыслом, нескольких слов из реального документа. Можно предположить, что эмоциональное воздействие ре­ ального самоубийства на автора письма передалось и автору романа — молодому Гете, еще не избавившемуся от переживаний, связанных с неудачной любовью и роковым любовным треугольником. Трагичес­ кий финал жизни другого несчастного влюбленного послужил непо­ средственным толчком для написания «Страданий юного Вертера». В настоящее время (а впрочем, и современникам поэта и даже лю­ дям из ближайшего окружения) чрезвычайно трудно судить о выра­ женности суицидальных тенденций у молодого Гете в период его влюб­ ленности в Шарлотту Буфф. Субъективные переживания того периода, по-видимому, полностью не смог бы тогда выразить в вербальной форме и сам автор. Но о том, что те или иные антивитальные и даже суицидальные переживания существовали, можно судить с достаточ­ ной определенностью. Спустя много лет сам Гете говорил И. П. Эккер- ману: «Я всего один раз прочел эту книжку, после того как она вышла в свет, и поостерегся сделать это вторично. Она начинена взрывчат­ кой! Мне от нее становится жутко. И я боюсь снова впасть в то пато­ логическое состояние1, из которого она возникла» /48. - С. 466/. Об оценке «патологического состояния», связанного с влюбленностью, в кон­ це XVIII - начале XIX вв. см. в Приложении фрагмент, посвященный иссле­ дованию душевных болезней, из «Краткого изложения судебной медицины для академического и практического употребления» С. Громова (СПб.: Типография Штаба Отдельного Корпуса Внутренней Стражи, 1832. - С. 248-253). Обра­ щает на себя внимание, что «помешательство от любви» (delirium ex amore s. erotomania) описывается первым в разделе, посвященном частному или од- нопредметному помешательству.
Чрезвычайно важно с точки зрения понимания взаимоотношения творчества и состояния человека, в том числе связанного с отчаяни­ ем и даже суицидальными тенденциями, что от «патологического состояния» Гете спасает работа над романом. Врачующее влияние на его душевные раны оказала способность гениального художника выразить испытываемые им чувства путем их перенесения на героя романа. Как писал Гегель, Гете в своем романе «описал кризис и ис­ целение, данное ему творчеством» /50/. Все же никак нельзя отождествлять полностью Вертера как плод художественного вымысла и реальные переживания молодого влюблен­ ного конца XVIII в. Сам Гете на склоне лет писал в своих автобио­ графических мемуарах «Из моей жизни. Поэзия и правда» /51/: «Но если я, преобразовав действительность в поэзию, отныне чувствовал себя свободным и просветленным, то мои друзья, напротив, ошибоч­ но полагали, что следует поэзию преобразовать в действительность, разыграть такой роман в жизни и, пожалуй, еще и застрелиться». Успех своего романа у современников автор связывал с тем, что, по его мнению, «в нем наглядно и доступно была изображена сущность болезненного юношеского безрассудства». Уже спустя год после вы­ хода романа, во время его второго издания, Гете помещает стихот­ ворный эпиграф к первой части «Страданий юного Вертера»: Так любить влюбленный каждый хочет, Хочет дева быть любимой так... Эпиграф ко второй части «Вертера», публикуемый при повторном издании романа, недвусмысленно показывает отношение Гете к факту самоубийства героя и содержит прямое обращение к читателю (в фор­ ме своеобразного предостережения): Ты его оплакиваешь, милый, Хочешь имя доброе спасти? «Мужем будь,— он шепчет из могилы,— Не иди по моему пути». Однако и этот эпиграф, прямо призывающий читателей не следовать герою романа при жизненных неудачах, не спас «Вертера» от осуж­ дения со стороны церкви. Против этой книги категорически высту­ пил теологический факультет Лейпцигского университета, после чего
даже последовало распоряжение книжной комиссии саксонского кур­ фюрста о запрещении продажи «Вертера». К счастью, сам автор не­ посредственно не преследовался ни церковными, ни светскими вла­ стями (другие времена — конец XVIII в.!). Даже выраженный в эпи­ графе призыв — не идти по пути героя — не спасал Гете и его роман от обвинений в «безбожии». При этом не только деятели церкви от­ мечали возможность своеобразного «тлетворного» влияния «Верте­ ра». Известно, что В. Лессинг написал Гете специальное письмо, в ко­ тором советовал автору добавить нравоучительную концовку, чтобы герою романа не вздумали подражать. Хотя самоубийца в своих предсмертных посланиях заявляет, что он идет к своему Отцу небесному и не собирается навязывать «благо­ честивым христианам посмертное соседство злосчастного страдаль­ ца», прося похоронить его «на дальнем краю кладбища». То есть, считая подобный уход из жизни греховным, герой романа в чем-то следует мысли Джона Донна, представленной в «Биотанатосе» за не­ сколько веков до этого: самоубийство — не такой великий грех, чтобы его нельзя было осмыслить иначе. Решающим фактором обвинения «Вертера» в «безбожии» выступала все же своеобразная поэтизация самоубийства. Она определялась и сентиментально-романтическим содержанием описанной в романе любви, и взаимоотношениями лиц, вовлеченных в роковой треугольник, и понятного (в первую очередь, молодым читателям) перехода восторженно-эйфорического состоя­ ния охваченного страстью влюбленного в отчаяние, определившее возможность самоубийства. Дело не только в том, что изображенное гениальным художником могло оказывать на современников прямое суггестирующее влияние суицидогенного характера. Речь идет не о прямом подражании изо­ браженному в романе, но о возможном следовании в неблагоприят­ ных ситуациях данной модели поведения. Воздействие этой модели, по-видимому, связано в первую очередь с тем, что здесь впервые в ми­ ровой литературе были даны как этапы самоубийства (его развитие), так и его внутренняя сущность. И все это представлено в поэти­ ческих картинах, отрицать эмоциональное воздействие которых на читателя вряд ли кто решится. Созданные здесь художественным вы­ мыслом образы и сцены способны в большей степени влиять на че­ ловека, нежели действительные факты. При этом возможное антисуицидальное влияние самой картины суицида, представленного в деталях далеко не эстетического харак-
тера, «перекрывается» общей эстетикой самоубийства (своеобразной поэтизацией этапов развития суицидального поведения и пережива­ ний, предшествующих этому). «Когда врач явился к несчастному, он застал его на полу в безна­ дежном состоянии, пульс еще бился, но все тело было парализова­ но. Он прострелил себе голову над правым глазом, мозг брызнул на­ ружу. Ему открыли жилу в руке, кровь текла, он все еще дышал. Судя по тому, что на спинке кресла была кровь, стрелял он, си­ дя за столом, а потом соскользнул на пол и бился в судорогах возле кресла... Лицо у него было, как у мертвого, он не шевелился. В лег­ ких еще раздавался ужасный хрип, то слабея, то усиливаясь; конец был близок. Бутылка вина была едва почата, на столе лежала раскрытой "Эми­ лия Галотти". Последняя деталь весьма примечательна. Именно эта трагедия Лессинга была упомянута в письме Кестнера, сообщавшего Гете о смерти их общего знакомого Иерузалема, после самоубийства ко­ торого на столе у него лежала раскрытой также «Эмилия Галотти». Как известно, героиня трагедии, чтобы избежать позора и бесчестия (насилия со стороны принца Ганзага, убившего ее жениха в день свадьбы), просит собственного отца умертвить ее. Умирая после его удара кинжалом, Эмилия с благодарностью целует руку отца. Сама по себе экстремальность ситуации, страсти (страдания) ге­ роев трагедии, естественно, в наибольшей степени могли быть созвуч­ ны настроению людей, также находящихся в безвыходной (с их точки зрения) социально-психологической ситуации. Обращение к тем или иным трагическим образам художественных произведений или вос­ поминания о реально совершенных самоубийствах, по наблюдениям многих суицидологов /4/,— весьма нередкое явление на стадии кон­ кретных суицидальных намерений. Эти «резонансные образы смер­ ти» выступают как элементы так называемого пресуицидального син­ дрома Рингеля /52/, отражающего особенности психической жизни перед самоубийством (уменьшение внешней активности, обращен­ ность агрессии внутрь, появление фантазий и сновидений, связанных с темой смерти). С другой стороны, появление этих образов опреде­ ляется самим содержанием переживаний непосредственно перед суи­ цидом. В сознании человека развитие получают эмоционально-смы­ словые переживания, совпадающие («резонирующие») с основным содержанием психической жизни самоубийцы.
В «Страданиях молодого Вертера» Гете не только представил раз­ витие переживаний героя, меняющихся и в связи с развитием его любовных переживаний и по мере того, как ситуация приобретает для него безвыходный характер: Лотта и Альберт поженились. Теперь Вертер должен уйти, но исчезнуть из жизни молодоженов путем отъезда герой не может, так как все усиливающаяся страсть препят­ ствует наиболее целесообразному (с точки зрения здравого смысла) разрешению этой ситуации. Характерное непосредственно для суицидентов своеобразное су­ жение сознания («констрикция души» — Э. Шнейдман), отмечавшее­ ся очень многими исследователями /53-55)/ у самоубийц, у героя романа, по существу, начинается еще до появления каких-либо суи­ цидальных тенденций. Это аффективное сужение сознания на первом этапе определяется наличием выраженных любовных переживаний, охваченность которыми препятствует адекватной оценке складыва­ ющейся ситуации. (Далеко не случайно авторы XVIII - начала XIX вв. среди так называемого однопредметного помешательства (моно­ мании) выделяли прежде всего помешательство от любви - см. При­ ложение.) Вне каких-либо специальных сочинений (по психиатрии или психологии) Гете в диалоге Вертера и Альберта дал очень чет­ кое описание состояния аффективно суженного сознания и показал его роль в суицидальном поведении. Альберт высказывает ряд положений, которые Вертер считает «ничтожными прописными истинами», которыми его «потчуют», в то время как он сам «говорит от полноты сердца». Эта «полнота сердца» — его повышенная эмоциональность — является, с точки зре­ ния суицидологии, одним из возможных «предиспозиционных» (предрасполагающих) факторов, повышающих риск возникновения суицидальных тенденций. Однако диалог героев — это их точка зре­ ния и на самоубийство, и на состояние аффективно суженного созна­ ния вообще. Этот диалог начался с просьбы Вертера одолжить для поездки в горы пистолеты. Альберт просит его зарядить их самому, так как «они висят только для украшения», и рассказывает о несчастном слу­ чае с этими пистолетами, в результате которого была легко ранена девушка. Слушая его рассуждения об «осторожности при обращении с оружием», Вертер «шутки ради внезапным жестом прижал дуло пи­ столета ко лбу над правым глазом». (Смертельная рана во время са­ моубийства была расположена там же!) Отнимая у него пистолет,
Альберт говорит, что он не может себе представить, «как это чело­ век способен дойти до такого безумия, чтобы застрелиться; самая мысль претит мне». По его мнению, «человек, увлекаемый страстя­ ми, теряет способность рассуждать, и на него смотрят как на пьяно­ го или помешанного», а самоубийство — это проявление «несомнен­ ной слабости: куда легче умереть, чем стойко сносить мученическую жизнь». Возражая рассуждениям своего друга, Вертер говорит: «Попробу­ ем как-нибудь иначе представить себе, каково должно быть на душе у человека, который решился сбросить обычно столь приятное бре­ мя жизни; ибо мы имеем право по совести судить лишь о том, что прочувствовали сами. Человеческой природе положен определенный предел... Человек может сносить радость, горе, боль лишь до извест­ ной степени, а когда эта степень превышена, он гибнет. Значит, во­ прос не в том, силен он или слаб, а может ли он претерпеть меру сво­ их страданий, все равно душевных или физических, и, по-моему, так же дико говорить: тот трус, кто лишает себя жизни, как называть трусом человека, умирающего от злокачественной лихорадки... Тщетно будет хладнокровный, разумный приятель анализировать состояние несчастного, тщетно будет увещевать его! Так человек здо­ ровый, стоящий у постели больного, не вольет в него ни капли сво­ их сил». — Для Альберта это были слишком отвлеченные разговоры. То­ гда я напомнил ему о девушке, которую недавно вытащили мертвой из воды, и вновь рассказал ее историю: «... она бродит, как в чаду, предвкушая все земные радости, она возбуждена до предела, нако­ нец она раскрывает свои объятия навстречу своим желаниям, и... воз­ любленный бросает ее. В оцепенении, в беспамятстве стоит она над пропастью; вокруг сплошной мрак; ни надежды, ни утешения, ни про­ блеска! Ведь она покинута любимым, а в нем была вся ее жизнь. Она не видит ни Божьего мира вокруг, ни тех, кто может заменить ей утрату, она чувствует себя одинокой, покинутой всем миром и, за­ дыхаясь в ужасной сердечной муке, очертя голову бросается вниз, чтобы потопить свои страдания в обступившей ее со всех сторон смерти». И, видишь ли, Альберт, это история многих людей. И скажи, разве нет в ней сходства с болезнью? Природа не может найти выхода из запутанного лабиринта противоречивых сил, и человек умирает. Горе тому, кто будет смотреть на все это и скажет: «Глупая! Стоило ей выждать, чтобы время оказало свое действие, и отчаяние бы улег-
лось, нашелся бы другой, который бы ее утешил». Это все равно, что сказать: «Глупец! умирает от горячки. Стоило ему подождать, чтобы силы его восстановились, соки в организме очистились, волнение в крови улеглось: все бы тогда наладилось, и он жил бы по сей день». Возражая Альберту, которому это сравнение показалось недоста­ точно убедительным и который заметил, что нельзя сравнивать «глупую девчонку» и «человека разумного, не столь ограниченно­ го, с широким кругозором», Вертер кричит: «Человек всегда оста­ нется человеком, и та крупица разума, которой он, быть может, владеет, почти или вовсе не имеет значения, когда свирепствует страсть и ему становится тесно в рамках человеческой природы» /49. - С. 62-69/. Даже приведенного диалога достаточно, чтобы согласиться с мне­ нием А. Альвареца, который в своей монографии «Жестокий Бог» обосновывает перспективы суицидологических исследований, свя­ занных с художественной литературой тем, что в воображаемом мире художник знает о мотивах поведения больше, чем кто-либо из лю­ дей, и лучше может выразить это. За сто с лишним лет до того, как врачи и психологи /53-55/ для характеристики состояния психики перед самоубийством стали пользоваться такими понятиями, как «тоннельное сознание», «аффективно суженное сознание», «констрик­ ция души», практически выступающих как синонимы, Гете не про­ сто показал значение подобного состояния психики в суицидальном поведении, но и представил это в ярчайших поэтических картинах, более демонстративных, чем клинические описания суицидентов в специальных работах. Представляя эти картины, автор «Вертера»*обнаруживает знание психологии аффективных состояний (здесь и сам герой романа, и крестьянский парень, убивающий своего соперника, и утопившаяся девушка) и эмоциональное отношение к случившемуся, эмпатию, так необходимую в работе с человеком, пытавшимся или готовящимся покончить с собой. В работе «Знание о людях и понимание людей» С. Г. Корданский /56/ пишет, что в ряде специализированных обла­ стей знания о людях (педагогика, психиатрия, криминология и др.) необходимо сочетание объективных знаний о человеке и обы­ денного знания о нем. В подобных случаях, по мнению автора, «не­ обходим, наверное, выход за пределы этих наук, может быть, за пре­ делы науки вообще». С. Г. Корданский считает, что получение объек­ тивного знания о людях является задачей науки, а применение этого
знания для объяснения поведения конкретных людей и для воздей­ ствия на них — это уже искусство. Знания переживаний, связанных с несчастной любовью (включая и собственный опыт подобного рода драмы молодого влюбленного), и воображение художника позволили Гете создавать поэтические картины, которые, с одной стороны, не могли не отзываться в сердцах читателей, переживших (переживающих) сходные ситуации, а с дру­ гой — служить образцом для описания и изучения состояний психи­ ки в экстремальных ситуациях. «Мои деятельные силы разладились, и я пребываю в какой-то тревожной апатии, не могу сидеть сложа руки, но и делать ничего не могу. У меня больше нет ни творческого воображения, ни любви к природе, и книги противны мне. Когда мы потеряли себя, все для нас потеряно... Я не могу молиться: "Оставь мне ее!" — хоть мне и кажется часто, что она моя. Я не могу молиться: "Дай мне ее!" — она принадлежит другому. Я мудрствую над своими страданиями; если бы я не обуз­ дывал себя, сравнениям и сопоставлениям не было бы конца... Порой я говорю себе: "Твоя участь беспримерна!" — и называю других счастливцами. Еще никто не терпел таких мучений! Потому начну читать поэта древности, и мне чудится, будто я заглядываю в собственное сердце. Как я страдаю! Ах, неужто люди бывали так же несчастливы до меня?» /49. - С. 74,122,123/. Описание состояния героя романа по мере приближения рокового выстрела достойно того, чтобы быть включенным в учебники психи­ атрии как образец внутренней картины переживаний человека с ре­ активной депрессией: «С тех пор Вертер все глубже погрузился в тоску и бездействие и чуть не дошел до исступления, когда услыхал, что его думают вы­ звать свидетелем против обвиняемого, который решил теперь все от­ рицать. Он мысленно перебирал все свои промахи на служебном попри­ ще, припомнил и неприятность, постигшую его, когда он состоял при посольстве, и все, в чем он когда-нибудь не успел, чем был обижен. Во всем этом он находил оправдание своей праздности, не видел для себя никакого исхода, считал себя неспособным к повседневным житейским трудам, и так, отдавшись этому своеобразному течению мыслей и своей всепоглощающей страсти, проводя время в монотон­ ном и безрадостном общении с милой и любимой женщиной, трево-
жа ее покой, разрушая свои собственные силы, без смысла и надеж­ ды растрачивая их, он неудержимо приближался к печальному кон­ цу» /49. - С. 136,137/. Через 120 лет после выхода «Вертера» один из наиболее извест­ ных отечественных исследователей проблемы самоубийств, автор термина «сюисюдология», П. Г. Розанов /53/ для доказательства на­ личия психического расстройства у самоубийц приводил такие особен­ ности их психической жизни, как сужение сознания, определяемое резким ограничением объема содержания психической жизни и его ис­ ключительной односторонностью. Автор писал: «Освети, блесни ему идея противоположного свойства в виде луча надежды, возможности лучшего — и человек, нередко, излечен, спасен, возвращен к жиз­ ни. Но в том-то и беда, что не всякий раз самоубийце является на по­ мощь эта благодетельная «борьба противоположных представлений», он раб охватившей его идеи и потому-то собственно должен быть рас­ сматриваем как умственно нездоровый человек» /53. - С. 116/. Невозможность появления у человека, охваченного страстью, «противоположных представлений» очень хорошо понимал Гете, описавший в своем романе состояние влюбленности. «Я молюсь ей одной, воображение вызывает передо мной лишь ее образ, все на свете существует для меня лишь в сочетании с ней... Ах, этот образ, он преследует меня! Во сне и наяву теснится он в мою душу! Едва я сомкну глаза, как тут, вот тут под черепом, где сосредоточено внут­ реннее зрение, встают передо мной ее черные глаза. Как бы это объяснить тебе? Только я закрою глаза — они уже тут! Как море, как бездна, открываются они передо мной, во мне, заполняют все мои чувства, весь мозг» /49. - С. 76,129/. В рамках введения в миографию нет необходимости давать клини­ ческую оценку состояния героя романа в период времени, непосред­ ственно предшествующий появлению суицидальных замыслов и наме­ рений. Кроме того, диагностика психического расстройства у ли­ тературного персонажа, подведение его под одну из существующих в психиатрии классификационных рубрик, вообще неправомерны. (Более подробно этот вопрос был рассмотрен в одной из предыду­ щих книг автора, /57/.) Тем не менее нахождение определенных ана­ логий между описанными в художественном произведении явлени­ ями и психопатологическими феноменами, по-видимому, оправдано. В соответствии с этим можно считать, что описанное в «Вертере» неотступное «преследование» героя образом любимой ближе всего
напоминает так называемые параноические галлюцинации вообра­ жения, встречающиеся как у психически больных, так и в особых состояниях сознания, связанных с аффективным напряжением. Эти состояния чаще всего рассматриваются как остающиеся в пределах психического здоровья (в рамках своеобразной ситуационной нор­ мы — одного из самых сложных и противоречивых понятий психи­ атрии). Интересно, что проведенные уже в наше время с помощью совре­ менных методов (магнито-резонансной томографии, МРТ) исследо­ вания особенностей деятельности мозга влюбленного человека по­ казало, что романтическая любовь как своеобразная биологическая потребность существенно отличается от простого сексуального жела­ ния и по своему нейронному облику ближе к таким чувствам, как голод, жажда или потребность в наркотиках. В этих исследованиях получил свое экспериментальное подтверждение хорошо известный из жизни (но, прежде всего, из поэзии) факт, что любовь резко уси­ ливается именно при недоступности объекта переживаний или при расставании. При этом психофизиологический отклик мозга в подоб­ ных ситуациях чем-то напоминает так называемую наркотическую «ломку». Приведенные выше положения следуют из работы американских нейрофизиологов (из Нью-Йорка и Нью-Джерси), которые проанали­ зировали несколько тысяч снимков мозга, полученных с помощью МРТ, 17 недавно влюбившихся студентов колледжа в процессе рас­ смотрения ими фотографий своих любимых и просто знакомых. Во второй серии экспериментов изучались снимки других 17 моло­ дых людей и девушек, которых недавно бросили их возлюбленные (также в процессе рассмотрения соответствующих фотографий). Ска­ нирование мозга показало, что в первую очередь повышение притока крови во время рассмотрения фотографий любимых наблюдалось в областях мозга, связанных с выработкой дофамина. Подобные «го­ рячие точки» мозга ранее были зафиксированы у наркоманов и па­ тологических игроков, у которых эти зоны становились особенно ак­ тивными, когда эти люди выигрывали. Кроме того, исследователи об­ наружили, что одна из таких зон на снимках — в области хвостатого ядра — особенно активна у людей, которые показали самые высокие результаты по анкете, измеряющей уровень страстной любви. Если от современных «экспериментальных данных в области люб­ ви», полученных с помощью функциональной томографии, вновь
возвратиться к «Вертеру», то следует, прежде всего, отметить следу­ ющее. Резкое ограничение круга представлений, доминирование в сознании по существу только чувств, мыслей и образов, связанных с объектом влюбленности, становится побуждающей силой и возник­ новения самих суицидальных тенденций, и невозможности появле­ ния спасительной идеи «противоположного свойства». Хотя сама его возлюбленная пытается внести эти «идеи» и найти для Вертера ра­ зумный выход из создавшейся ситуации: «Будьте же мужчиной! Отрешитесь от своей несчастной привязан­ ности к той, кто может лишь жалеть вас... На одно мгновение отрез­ витесь, Вертер. Разве вы не чувствуете, что сами себя обманываете и умышленно ведете к гибели? На что вам я, Вертер, именно я, соб­ ственность другого? На что вам это? Ох, боюсь я, боюсь, не потому ли так сильно ваше желание, что я для вас недоступна?.. Неужто во всем мире не найдется девушки вам по сердцу? Превозмогите себя, поищите и, клянусь вам, вы ее найдете; меня уже давно пугает и за вас, да и за нас то, что вы в последнее время замкнулись в таком тес­ ном кругу. Прошу вас, превозмогите же себя. Путешествие непремен­ но рассеет вас! Поищите, найдите предмет, достойный вашей любви, а тогда возвращайтесь, и мы будем вместе наслаждаться благами ис­ тинной дружбы» /49. - С. 143,144/. Именно после этого обращения Лотты Вертер, вернувшись домой, «один вошел в комнату и громко зарыдал; потом гневно говорил сам с собой, метался из угла в угол и, наконец, бросился одетый на кро­ вать...». На следующее утро он пишет письмо, начинающееся слова­ ми: «Лотта, все решено, я должен умереть, и пишу тебе об этом спо­ койно, без романтической экзальтации...»,- и отражающее хорошо известное в суицидологии состояние своеобразного успокоения, свя­ занного с нахождением «выхода»: «За эту ночь окрепло и определи­ лось мое решение — умереть!.. Тысячи намерений, тысячи надежд теснились в душе, но под конец прочно и безраздельно утвердилась последняя, единственная мысль: я должен умереть! Я лег спать, а се­ годня утром в ясном спокойствии пробуждения та же мысль твердо и прочно живет в моем сердце: я должен умереть! Это вовсе не отча­ яние, это уверенность, что я выстрадал свое и жертвую собой ради тебя!» /49 - С. 145,146/. Таким образом, в романе Гете задолго до исследования характера субъективных переживаний перед самоубийством специалистами- суицидологами были представлены особенности психической жизни
суицидента, включая такие ее «нюансы», как изменение активности человека непосредственно перед покушением, аффективное сужение сознания и даже появление образов смерти, носящих первоначаль­ но безличный характер. В этом плане невозможно игнорировать диа­ лог Вертера и Альберта о самоубийстве и объяснение героем добро­ вольного ухода из жизни молодой девушки и предшествующая это­ му игра с пистолетом («шутки ради внезапным жестом прижал дуло пистолета ко лбу над правым глазом»). У героя еще нет ни мыслей о необходимости покончить с собой, ни конкретного мотива самоубийства. Его любовная страсть еще не достигла своего апогея, отсутствует и «сознательное» понимание без­ выходности ситуации, но в психической жизни легко возникают суи­ цидальные архетипы и даже бессознательные жесты, связанные с самоубийством. Сам мотив (неразделенная любовь) и субъектив­ но переживаемая конкретная мотивировка необходимости ухода из жизни («жертвую собой ради тебя») пояйятся позднее, но уже на ста­ дии упомянутых выше событий романа можно видеть роль неосоз­ наваемых компонентов психической жизни в формировании суици­ дального поведения. В психологическом этюде «О самоубийстве» выдающийся отече­ ственный философ Н. А. Бердяев /58/ писал, что душевный кризис, вызванный неудачной любовью, может быть роковым, «особенно у натур эмоциональных, которыми аффект владеет безраздельно». По его мнению: «Весь вопрос в том, насколько легко вся душевная жизнь человека определяется одним каким-либо аффектом, насколько легко человек делается одержимым одним каким-либо состоянием... Самоубийство есть прежде всего страшное сужение сознания, бессоз­ нательное заливает поле сознания. В бессознательном же человеке живет не только мощный инстинкт жизни, но и инстинкт смерти. Фрейд делает из этого целую метафику. Ошибочно думать, что чело­ век стремится только к жизни и самосохранению, он стремится так­ же к смерти и самоистреблению... В момент кризиса души установив­ шееся соотношение между сознанием и бессознательным нарушается и оправдывается, бессознательное вступает в свои права. Традицион­ ное для данного человека сознание — социальное, нравственное и даже религиозное — оказывается бессильным перед напором бес­ сознательного: непосредственные инстинкты жизни, сила страстей, любви, мести, воли к преобладанию, сила страдания заявляют о сво­ их правах и опрокидывают запрет сознания» /58. - С. 17,18/.
В романе Гете можно увидеть не только аффективно суженное сознание у человека с повышенной эмоциональностью, но и возмож­ ную роль существующих суицидальных архетипов в формировании побуждений к самоубийству. По мнению отдельных авторов /59/, именно побуждение обусловливает в душе человека мотивы, которые определяют совершение самоубийства, это более ясное понятие, чем «мотив» или «причина»; и с его помощью можно лучше определить соотношение внешних и внутренних связей в аутодеструктивном дей­ ствии». «Подготавливая самоубийство, суицидент проявляет рацио­ нальность. Однако его сознание не следует естественному закону, и из-за этого оно в самом акте самоубийства изменено, патологически «инфицировано». Рациональность дает возможность выполнить на­ мерение, но не определяет побуждения» /59. - С. 18/. Именно появившееся в сознании Вертера во время диалога объяс­ нение самоубийства обманутой девушки показывает возможное на­ правление, вектор переживаний героя романа при наличии неблаго­ приятно складывающейся социально-психологической ситуации. При этом речь идет не о сознательном выборе или подражании в ре­ шении вопроса о прекращении собственной жизни вследствие неудач­ ной любви. Здесь важны не логические умозаключения Вертера, объясняющие случившееся с девушкой, а сам факт появления в со­ знании эмоционально окрашенных образов, связанных со смертью и непосредственно с самоубийством. Возможно, что утопленница-самоубийца, появляющаяся в пере­ живаниях героя задолго до его собственного суицида, как и писто­ лет, «шутки ради» приставленный «ко лбу над правым глазом», слу­ жили для автора романа неким символом, знаком произошедшей в дальнейшем трагедии. С точки зрения суицидолога этим своеобраз­ ным «символам» может быть дано и психофизиологическое объяс­ нение. Легкость возникновения в сознании образов смерти — это особенности деятельности мозга и психической жизни, свидетель­ ствующие об относительной легкости перехода в сознание соответ­ ствующих переживаний, что позволяет расценивать это как один из возможных предикторов суицидального поведения. Естественно, что все «суицидологические построения» автора, связанные с «Вертером», ни в коей мере нельзя понимать как свое­ образную «проверку алгеброй гармонии», как попытку похвалить автора романа за верность «клинико-психологической правде» (или указать на то или иное несоответствие, что было бы заведомой не-
лепостью). Это опыт возможного профессионального прочтения од­ ного из шедевров мировой литературы. Сделана попытка (весьма ограниченная по объему) рассмотреть самоубийство героя романа «Страдания юного Вертера» не просто как пример суицида, связан­ ного с несчастной любовью. Здесь дан не только архетип, существу­ ющий до настоящего времени в культуре и психической жизни от­ дельного человека, или феномен суицидологии, связанный со свое­ образным суицидогенным воздействием реального или виртуального факта самоубийства. «Вертер» может служить и непосредственным образцом, моделью для изучения механизмов формирования суици­ дального поведения (и соответственно, обучения специалистов раз­ личного профиля основам суицидологии). Естественно, что «Вертер» мог стать своеобразным суицидальным архетипом, дать название одному из феноменов в суицидологии и даже служить моделью для изучения механизмов формирования аутодеструктивного поведения только потому, что, прежде всего, этот роман является одним из великих произведений мировой литерату­ ры. Эту небольшую по объему книгу можно изучать не только с точ­ ки зрения ее влияния на суицидальное поведение других людей или исследований проблемы самоубийств, но и в плане влияния этого романа на художественную литературу вообще. Дело вовсе не в том, что «Страдания юного Вертера» окончательно утвердили в полном объеме «право» на изображение самоубийства не столько «замеча­ тельных людей» прошлого и настоящего, сколько человека из повсед­ невной жизни в реальных социально-психологических ситуациях. Сама поэтика романа, сентиментально-романтический стиль писем, избранные автором для представления любви и отчаяния героя, не могли не влиять на чувства читателей и, тем более, на восприятие романа литераторами. Через сто лет после выхода «Страданий юного Вертера» Достоев­ ский открывает январский выпуск «Дневника писателя» за 1876 г. следующими словами: «Вместо предисловия о Большой и Малой мед­ ведице, о молитве великого Гете...». Далеко не случайны попытки на­ хождения общности между «Вертером» и «Анной Карениной» сразу после публикации романа Толстого на немецком языке /60/. Влия­ ние романа Гете обнаружили не только эти два русских гения XIX в., но и литераторы, практически забытые в настоящее время. Не вы­ зывает сомнений, что в конце XVIII - начале XIX вв. влияние «Вер­ тера» на многих русских писателей нельзя сравнивать с влиянием
никакого другого произведения мировой литературы. Прежде всего, следует назвать несколько произведений отечественной словесности, по существу, являющихся прямым подражанием роману Гете. В работе, посвященной изучению влияния «Вертера» на русский роман XVIII в., В. Сиповский /61/ писал: «Красота романа, захваты­ вающая сила «настроений», «интересный» облик юноши-скорбника, с бледным печальным лицом и прекрасными мечтательно-грустными глазами — все чаровало читателя «Вертера» и неудержимо влекло к «подражанию» всякого, кто чувствовал зуд писательства... Смерть Вертера, его предсмертные мысли и чувства, описание самоубийства и всех его подробностей — изображены и рассказаны мастерски. Потрясающий реализм и психологическая проникновенность — все сделало указанные места особенно популярными в европейской ли­ тературе «вертеризма»». Автор приводит множество произведений, опубликованных в 1790-х гг., среди которых упоминаются: «Не­ счастный М-в» А. Клушина, «Несколько писем моего друга» и «Рос­ товское озеро» В. Измайлова, «Отрывок» А. Столыпина, «Часы за­ думчивости» И. Галинковского, «Аптекарский остров» В. Попугаева и другие. Во всех этих произведениях речь идет о несчастной любви, при­ водящей героев к трагической развязке (чаще всего герои умирают вследствие самоубийства). Безусловно, в характере сюжетов, сти­ листических особенностях и, в первую очередь, в драматическом финале этих первых произведений русской «суицидальной» прозы отразились не только «Вертер» (в русском переводе роман под на­ званием «Страсти молодого Вертера» появился в 1781 г.), но и «Бед­ ная Лиза» Карамзина, напечатанная в основанном им «Московском Журнале» в 1791 г. (О «суицидологии» Карамзина еще будет идти речь ниже). Здесь же хотелось бы привести только финальные сце­ ны из двух упомянутых произведений. Смерть героя в романе А. Клушина описана так: «Несчастный М-в» отправляет письмо своей возлюбленной Софье, отец которой разлу­ чает вследствие «сословных предрассудков» его, бедного учителя, с любимой, и начинает готовиться к убийству, расписывая по часам в дневнике свои приготовления. Затем стреляет и смертельно ранит себя. «М-в храпел... Он еще жив был, но рана неисцелима. Приподнял голову и со страшным напряжением увидел себя, окруженного зри­ телями... Взглянул... Слезы, смешанные с кровью, струились по блед-
ным его ланитам — пожал руку своему слуге, который возле него лежал, произнес томным и умирающим голосом: "Простите, Софья!" и с сим словом испустил последнее дыхание жизни» /61. - С. 72/. В повести В. Попугаева герой кончает жизнь самоубийством на Аптекарском острове, где произошло его первое свидание с любимой. (Погода соответствует произошедшей трагедии: «небо потемнело, снег посыпался охлопками, и ветер страшно завыл».) Перед этим он посылает предсмертное письмо своей возлюбленной, которая стара­ ниями приставленной к ней старухи попадает в руки купца, но юно­ ша-поэт об этом не знает, уверенный в том, что любимая ему изме­ нила. Проведя ночь «в некотором роде меланхолического забвения», он уходит из комнаты в беседку на берегу реки, там засыпает, а, про­ снувшись, совершает самоубийство. «Много раз взводил он курок, клал порох на полку, но некая тай­ ная сила его удерживала; он то выходил из беседки, то возвращался в нее. Наконец, мысль самоубийства торжествует; твердым шагом идет опять к беседке, входит, садится на лавку, служившую ему успокоени­ ем, взглядывает в последний раз на природу, на бледное зимнее солн­ це—и выстрел раздается в окружности» /61. - С. 105,106/. У отдельных авторов влияние романа Гете отражалось и на худо­ жественном произведении, и непосредственно на судьбе его создате­ ля. Сам автор уже названием своего творения показал, кто вдохно­ вил его на создание этого произведения, вышедшего уже после смерти автора в 1801 г. По существу в этом названии изложено содержание этой своеобразной (хотя бы по взаимодействию произведения и судь­ бы автора) повести: «Российский Вертер, полусправедливая повесть, оригинальное сочинение М. С, молодого, чувствительного человека, нещастным образом самопроизвольно прекратившего свою жизнь» /62/. Написав эту повесть, 17-летний помещик Михаил Сушков от­ пустил на волю своих крепостных и застрелился в 1792 г. Следует отметить, что самоубийство самого автора этой повести никоим образом не было актом прямого подражания герою «Верте­ ра». Между героем повести «Российский Вертер» и самим М. Сушко- вым никак невозможно проводить прямые аналогии. Написание этой повести свидетельствует скорее о влиянии романа Гете на русскую ли­ тературу, в том числе и на своеобразные литературные «упражнения» начинающего 17-летнего писателя. Само же самоубийство М. Сушко- ва имеет совершенно иные причины, нежели у персонажей его повес­ ти или «Страданий юного Вертера». Не имея возможности исследовать
все обстоятельства этого самоубийства, я могу высказать только не­ которые предположения о том, что этот суицид — результат пережи­ ваний образованного честолюбивого юноши, вступающего в жизнь. Здесь просматривается юношеский максимализм на фоне «философ­ ской интоксикации» (скорее всего, не носящей клинического характе­ ра) — своеобразного «отравления» философскими вопросами жизни и смерти, решаемыми вне религиозного мировоззрения. В своем прощальном письме к одному из родственников Михаил Сушков писал: «Мне наскучила жизнь, и прежде, нежели дойдет к вам сие письмо, я уже не в силах буду писать другое. Состояние мое дав­ но меня тяготило, но тяготило так, как философа: я видел мои не­ достатки и невозможность батюшкину мне помочь; словом сказать, я видел, что не могу жить в свете, где предрассудки велели бы меня презирать и где бедность весится наравне со злодейством («бедность» автора письма весьма относительна и сильно им преувеличена.— В. £.). Конечно, надлежало бы мне презреть мысли таких людей, но простите пылкости моих лет, которые позволяли мне распознавать мечту, нами водящую, но понуждали, понуждали, однако ж, бродить зажмурившись с другими... Я не был создан чтобы пресмыкаться или, как говорят по-французски, croupir dans le neant (пребывать в нич­ тожестве.— В. Е.). Иногда приходило мне в мысль влюбиться, и под­ линно, это единственное средство могло бы привязать к свету, в ко­ тором я бродил как в лесу. Просыпавшись, не иметь приятной цели для наступающего дня; ложиться, не надеясь быть веселее завтра — это довольно тяжелое положение. Я не нашел предмета, который бы мог заменить мне вселенную, и сему причиной было, как я вообра­ жал мои лета, мои недостатки, не допускавшие меня блистать пустя­ ками, может быть и недостаток моих достоинств, а когда такая мысль мне приходила, то раздражала мое самолюбие и разрывала мне серд­ це. Ныне, оставшись один в Москве, я имел времени довольно обду­ мать все сии обстоятельства; окружающая меня пустота, уединение, в котором ничто меня не рассеивало, — это подкрепило меня в на­ мерении умереть, которое уже несколько времени приходило мне в голову. Может быть, и Вертер помог мне отчасти, но для Бога, не почитайте меня обезьяною Вертера, еще менее безумным. Право, во мне нет безумия, ни меланхолии, от которой тетушкина Агафья спрыгнула в колодезь. В самую ту минуту, как я пишу, я принужден слышать глупости моего Алексашки (дворовый человек Сушкова — В. Е.). Итак, свеся с холодным духом все причины, говорящие pour
u contre, я выбрал то, что казалось мне лучше. При сем прилагаю, как охотнику, стихи, недавно мною сделанные: Что наша в свете жизнь? Она претяжко бремя. Что сей прекрасный свет? Училище терпеть. Что каждый миг есть? Зло и будущих зол семя. Зачем родимся мы? Поплакав, умереть. Что злато, почести? Младенчески игрушки, Которыми всегда играет смертный род...» /63. - С. 50, 51/. Об оценке этого самоубийства современниками свидетельствует сле­ дующий пример. Отмечая неблагоприятное влияние «ветров фран­ цузской революции» (В. Н. Топоров) на русскую жизнь, управляю­ щий Московским архивом Коллегии иностранных дел Н. Н. Бантыш- Каменский писал князю А. Б. Куракину: «Что это во Франции? Может ли просвещение довести человека в такую темноту и заблуждение! Злодейство в совершенстве. Пример сей да послужит всем, отверга­ ющим веру и начальство. Говоря о чужих, скажу слово и о своем уро­ де Сушкове, который Иудину облобызал участь. Прочтите его пись­ мо: сколько тут ругательств Творцу! Сколько надменности и тщесла­ вия в себе! Такова большая часть наших молодцов, пылких умами и не ведающих ни закону, ни веры своей» /64/. Как и роман Гете, «оригинальное сочинение» М. Сушкова напи­ сано в форме писем — посланий молодого влюбленного к другу, рас­ сказывающего о своей любви к замужней женщине Марии. Эта ма­ ленькая по объему книга (86 страниц малого формата) заканчивает­ ся описанием смерти героя и его предсмертным письмом мужу своей возлюбленной, в котором он признавался, что любил ее страстно, но никогда не смел открыться. После смерти было обнаружено в сто­ лике отпускная слуге его, а «на окне Английская трагедия Катон, ра­ зогнутая в сем месте: Сомнениями объят, отвергнуть должно их (берет кинжал) Живот и смерть моя теперь в руках моих Вот исцеление, или отрава люта — Из света изведет меня одна минута, Катонов твердый дух весь должен страх презреть И равно для него заснуть иль умереть».
Описание состояния героя перед смертью, его самоубийство (по­ данное «за занавесом») и отношение к самоубийце вполне выдержа­ ны в «вертеровском» стиле: «За несколько недель он начал мало спать, и через целые ночи ходил по комнате, читал, садился писать, потом ложился во всем платье... не слыша ответа опять вышибли дверь и нашли его висящего в углу. Веревка была продернута в коль­ цо, которое за несколько дней он сам ввернул. Свечка была погаше­ на им в то самое время, когда он пошел исполнить свое предприя­ тие... После его смерти остались многие философические сочинения, которые никогда не были и не могли быть напечатаны. Оставшиеся деньги, по приложенной к оным записке он велел раздать нищим, а попам ничего, и для того нищие со слезами на глазах провожали прах его до места, где он был положен, а попы предали проклятию его имя» /62. - С. 84-86/. Все-таки М. Сушков пишет не прямое подражание роману Гете, но «Российского Вертера». И хотя самоубийство его героя связано, как и у Вертера, с несчастной любовью, это уже, по существу, смерть вольнодумца, атеиста, суждения которого не связаны с религиозны­ ми представлениями. Если у Гете Вертер пишет, что он идет к своему «Отцу небесному» и просит похоронить его в определенном месте (хотя и понимает, что он, совершая тягчайший грех, не может лежать рядом с «благочестивыми христианами»), то для «русского Вертера» смерть — это возвращение земле «принадлежащей ей горсти праха». «Я хотел заказать себе надгробие, но почел сие бесполезным. Денег после меня останется довольно, чтобы купить мне гроб, а так не имею неудовольствия быть одолженным человеками и после моей смерти, а если тело мое будет кинуто на поругание, то для меня уже все рав­ но» /62. - С. 80-81/. Поэтому, предлагая в предисловии своей повести («от сочините­ ля») «вздохнуть над участью Вертера и Марии», М. Сушков, в отли­ чие от других авторов конца XVIII - начала XIX вв., испытавших влияние романа Гете (примеры этого были приведены выше), пред­ ставил в своей повести, написанной 17-летним юношей в традицион­ ной для этого времени сентиментально-романтическом стиле, само­ убийцу, для которого уход из жизни — это простое прекращение физического существования без какой-либо опоры на идею бессмер­ тия души. Эта идея, в том числе в ее приложении к проблеме само­ убийства, вплотную встанет в повестку дня в работах писателей и философов второй половины XIX в. и в XX в. Разумеется, постро-
ения 17-летнего автора с его юношеским максимализмом невозмож­ но сравнивать с мыслями «зрелого» Достоевского, его знаменитым признанием: «Не как мальчик же я верую во Христа и его исповедую. Через большое горнило сомнений моя осанна прошла». Однако «Рус­ ского Вертера» М. Сушкова вряд ли следует игнорировать при рас­ смотрении вопроса об изображении самоубийства в русской художе­ ственной литературе. Учитывая тему настоящей монографии и вопросы, рассматривае­ мые во введении, я попытался очень кратко изложить здесь только по­ весть М. Сушкова, само название которой говорит о несомненном вли­ янии знаменитого романа Гете на русскую литературу конца XVIII в. И вместе с тем, самоубийство героя повести — это уход из жизни именно «русского Вертера», мировосприятие которого отражало фи­ лософию и социологию эпохи Просвещения, но и приобретало спе­ цифические черты, обусловленные российской действительностью и юношеским максимализмом. Здесь нет необходимости рассматривать предсмертное письмо автора повести, названное им «Символом веры», хотя М. Сушков в этом «философическом послании» недвусмысленно провозглаша­ ет именно неверие: «Никогда и никто не был столько уверен в небы­ тии души, как я, прочтя то место, где Вольтер хотел доказать, что она существует. Когда сам Вольтер не мог меня убедить, то какие же бо­ гословы-то бы сделали?» /63. - С. 46/. Более детально это письмо автора «Русского Вертера» (в свое время распространявшееся в спис­ ках), его связь с совершенным самоубийством и интерпретация по­ следнего рассмотрены в работах Мартина Фраанье и В. Н. Топорова (цит. по /45. - С. 16-30/). Следует только упомянуть, что М. Фраанье считает влияние рома­ на Гете непосредственно на самоубийство самого М. Сушкова незна­ чительным. По его мнению, самоубийство Вертера — это сентимента- листекая смерть (вообще преобладающая в литературе). В реальной жизни, считает М. Фраанье, чаще встречается рационалистическая смерть, примером которой может быть добровольная смерть Катона и самоубийство автора «Русского Вертера». Выделение двух типов самоубийств, отражающих различные виды реальности (действитель­ ность или художественный вымысел) вряд ли позволяет сопоставлять в рамках единого понятийного аппарата реальных и литературных самоубийц. Но сказанное при этом не исключает влияние художе­ ственной литературы на суицидальное поведение отдельных лиц
и даже на создание своеобразных общечеловеческих суицидальных архетипов. Эти суицидальные архетипы в виде известных в то или иное вре­ мя самоубийств существовали на протяжении всей человеческой ис­ тории. Художественная литература не просто фиксировала в челове­ ческой истории самоубийства реально существующих или виртуаль­ ных личностей, но и создавала соответствующий фон их восприятия как во время их создания, так и в отдельных случаях спустя столетия. Понятно, почему в периоды жизненных кризисов люди, думающие о прекращении собственной жизни, могут обращаться к описаниям самоубийств в запомнившихся им произведениям мировой литера­ туры. (Разумеется, если опыт чтения этой литературы был присущ им и ранее.) Здесь речь идет уже не только о поведенческом суици­ дальном архетипе, но и об эмоциональном воздействии на суициден- та непосредственно во время реализации мысли о самоубийстве, о своеобразном «резонансе», отождествлении или проецировании переживаний персонажей художественной литературы на собственное состояние. Это отождествление можно расценивать как финальную стадию развития пресуицидального синдрома, когда индифферент­ ные картины смерти и самоубийства «присваиваются» личностью и включаются в общий контекст эмоционально-смысловых пережи­ ваний личностного характера. Кроме того, нельзя исключить еще одно из возможных влияний того или иного «литературного образ­ ца». Персонаж литературы может действовать и как своеобразный стимулятор, облегчающий реализацию суицидального замысла. С оп­ ределенной долей условности можно провести некоторую аналогию между чтением трагических сцен и употреблением алкоголя непо­ средственно перед совершением самоубийства. Как выражаются суи- цидологи (а в редких случаях и сами самоубийцы), суицидент таким образом может «напить себе мужества». В этом плане вряд ли следует игнорировать возможности художе­ ственной литературы в понимании субъективного мира самоубийцы непосредственно перед самоубийством. Реальный самоубийца перед совершением суицидального акта в абсолютном большинстве случа­ ев уединяется и принимает меры предосторожности. (Правда, и ис­ ключений здесь более чем достаточно: известно множество само­ убийц, специально приглашающих для этого зрителей — ход мыш­ ления человека, решившего уйти из жизни, часто непредсказуем.) Если же самоубийство по тем или иным причинам не удается, то,
сообщая о своих переживаниях перед самоубийством, человек всег­ да находится уже в другом состоянии, что, безусловно, влияет на ха­ рактер информации. Естественно, что далеко не каждый писатель может адекватно представить картину субъективного мира самоубий­ цы непосредственно перед совершением суицидального акта (неред­ ко художник вообще не ставит это своей целью). Отнюдь не случайно у героя Гете после его трагического выстре­ ла «бутылка вина была едва почата, на столе лежала раскрытой "Эмилия Галотти"» /49. - С. 175/. У «Русского Вертера» после само­ убийства «на окне лежала английская трагедия Катон», раскрытая на словах, в которых утверждается, что «Катонов твердый дух весь дол­ жен страх презреть» /62. - С. 84/. Это последний монолог из хоро­ шо известной в России трагедии Аддисона, посвященной смерти Ка- тона — римского общественного деятеля и полководца, покончивше­ го с собой после победы Цезаря при Тапсе в гражданской войне. Известно, что в этом монологе Катон рассуждает и о бессмертии души (над книгой Платона), но, по вполне понятной причине, эти рассуж­ дения мало интересовали безбожника — автора «Русского Вертера», которому атеист М. Сушков передает собственное представление о смысле его смерти — «возвращение земле принадлежащую ей горсть праха». Написанная в самом начале XVIII в. (1713 г.) трагедия англий­ ского писателя эпохи Просвещения Дж. Аддисона «Катон» нашла свое отражение не только в «Русском Вертере», но и в ряде других со­ чинений (в том числе и более известных авторов). Так, в знамени­ том «Путешествии из Петербурга в Москву» А. Н. Радищев дважды упоминает имя героя этой трагедии. В главе «Бронницы» автор, утверждая бессмертие души, приводит отрывок из русского перево­ да («Смерть Катонова», трагедия Еддесонова). В главе «Крестьцы» А. Н. Радищев рассказывает, что он был свидетелем наставлений в добродетельной жизни отца своим детям, которым «дворянский предрассудок велит идти в службу». Среди множества «чувствитель­ но тронувших» автора наставлений обращает на себя внимание одно: «Если ненавистное счастие истощит над тобой все стрелы свои, если добродетели твоей убежища на земле не останется, если, доведенну до крайности, не будет тебе покрова от угнетения,— тогда вспомни, что ты человек, воспомяни величество твое, восхити венец блажен­ ства, его же отъяти у тебя тщатся. — Умри. И в наследие вам остав­ ляю слово умирающего Катона. Но если во добродетели умрети воз-
можешь, умей умреть и в пороке, и будь, так сказать, добродетелен в самом зле» /65. - С. 69, 95/. В своем знаменитом трактате «О человеке, о его смертности и бес­ смертии» А. Н. Радищев советует «желающему вникнуть в размышле­ ния о смертности... стараться быть часто на одре умирающих своей или насильственной смертью». По мнению автора, это более продуктив­ ный путь, чем знакомство с этим «наслышкою», так как художествен­ ный вымысел уступает здесь реальной жизни: «Я всегда с величай­ шим удовольствием читал размышления стоящих на вскраии гроба, на праге вечности, и, соображая причины их кончины и побуждения, ими же вождаемы были, почерпал многое, что мне в другом месте находить не удавалося. Не разумею я здесь воображенные таковые положения, плод стихотворческого изобретения, но истинные тако­ вые положения, в коих, по несчастию, человек случается нередко. Вы знаете единословие или монолог Гамлета Шекспирова и едино- словие Катона Утикского у Аддисона. Они прекрасны, но один в них порок — суть вымышленны» /65. - С. 500, 501/. Применительно к проблеме самоубийства следует все же уточнить некоторые положения русского «защитника вольности и прав». Хоро­ шо известно /4. - С. 198-202/, что очень часто предсмертные записки «стоящих на вскраии гроба» практически ничего не говорят о «причи­ нах их кончины и побуждениях», обусловливающих их добровольный уход из жизни, в отличие от художественного вымысла талантливо­ го автора, заставляющего не просто «обливаться слезами», но и вы­ ступать как «информация к размышлению». Книги, представляющие самоубийства в поэтической форме, были известны в России и не могли оставлять равнодушными читателей. Далеко не случайно, в «Вестнике Европы» за 1802 г. в коротенькой заметке, посвященной выходу в Париже книги «Разговоры о само­ убийстве», автор (Н. М. Карамзин) писал о «бедственном влиянии» книг, в которых «оправдывается самоубийство», что умножает «чис­ ло сих преступников». По мнению автора, человек, ненавидящий жизнь, легко решается умертвить себя, если уважаемые им писатели «хвалят такое дело». Н. М. Карамзин приводит следующий «достойный анекдот», под­ тверждающий «бедственное влияние» некоторых книг именно на примере упомянутой трагедии Аддисона, кузен которого, английский писатель Бодчел, как известно, разорившись, набил карманы камня­ ми и бросился в Темзу, оставив предсмертную записку следующего
содержания: «Что сделал Катон и Аддисон оправдал, то не может быть дурно». По мнению автора заметки, нравоучительный автор не мог бы оправдать самоубийство в христианине, но «дозволил себе хвалить его в Катоне, и прекрасный монолог (It must be fo...) изба­ вил нещастного Бодчела от угрызения совести, которое могло бы спасти его от самоубийства». Заметка кончается призывом: «Хоро­ шие авторы! думайте о следствиях того, что вы пишите!» /65. - С. 209/. Как это ни странно звучит, но именно на примере автора этой заметки можно с достаточной определенностью говорить, что «нам не дано предугадать, как наше слово отзовется». В русской художественной литературе самоубийство получило права гражданства, начиная с произведений Карамзина. Пожалуй, первым и наиболее значимым произведением в этом ряду все же является «Бедная Лиза», написанная Карамзиным в 1792 г., вскоре после его возвращения из длительного путешествия по странам За­ падной Европы. И хотя выше было показано «отражение» романа Гете в отечественной словесности (со ссылками на специально посвя­ щенную этому вопросу обширную статью В. Сиповского, другие рабо­ ты на эту тему не рассмотрены только из-за ограниченного во введе­ нии объема), все упомянутые произведения так или иначе испытали и влияние повести «Бедная Лиза». Сентиментально-романтическая проза Карамзина, первое в рус­ ской литературе поэтическое представление самоубийства, не могла не вызвать отклик читающих и пишущих современников. Если вли­ яние Гете можно показать уже фактом появления «Русского Вертера», то название «Эраст, или добродетельный богач» (автор — Шаликов) было невозможно не ассоциировать с героем повести Карамзина — возлюбленного несчастной Лизы, обманувшего ее чаяния и надежды. Начиная с Карамзина в русской литературе не просто утверждается сентиментализм, но самоубийство показывается, хотя и экстраорди­ нарным, но, по существу, фактом обыденной жизни. В литературе уже представлены самоубийцы, являющиеся не историческими героями или злодеями, а обыкновенными людьми. И хотя Ницше писал по этому поводу, что «наши самоубийцы обес­ славливают самоубийство» /67/, изображение человека, покончивше­ го с собой, в художественной литературе скорее могло вызвать сочув­ ствие, размышления о причинах суицида и о его трагической судьбе. Понятно, что уже Шекспир опоэтизировал трагические финалы несча­ стных влюбленных, но его герои все же были во многом «не от мира
сего». И только в литературе XVIII в. наряду с самоубийствами «за­ мечательных людей» прошлого и настоящего оказались представлены самоубийцы разных званий и сословий, вплоть до крестьян, которые, как писал в «Бедной Лизе» Карамзин, «тоже любить умеют». Следует отметить, что тема самоубийства, так или иначе, фигури­ ровала не только в «Бедной Лизе», но и в других произведениях Ка­ рамзина («Сиерра-Морена», «Письма русского путешественника», отдельные стихи). «Письма русского путешественника» представля­ ют особый интерес, так как позволяют вписать самоубийц из худо­ жественных произведений в контекст европейских представлений XVIII в. о самоубийстве. Эти представления уже включали не толь­ ко религиозные или философские, но и естественно-научные поня­ тия, в рамках которых происходило объяснение этого социально- психологического феномена. Одно из наиболее часто используемых для объяснения самоубийства понятий так описывает образованный русский путешественник, посетивший в конце XVIII в. среди прочих европейских стран и Англию. «Вот английский сплин\ Эту нравственную болезнь можно назвать и русским именем: скукою, известную во всех землях, но здесь более нежели где-нибудь, от климата, тяжелой пищи, излишнего покоя, близкого к усыплению. Человек — странное существо! В заботах и беспокойстве жалуется; все имеет, беспечен и — зевает. Богатый ан­ гличанин от скуки путешествует, от скуки делается охотником, от скуки мотает, от скуки женится, от скуки стреляется. Они бывают несчаст­ ливы от счастия!» /68. - С. 522/. Автор «Писем» видит одну из причин сплина в том, что англича­ не очень мало употребляют зелени, а предпочитают «ростбиф и биф- стекс», отчего у них густеет кровь, «оттого делаются они флегмати­ ками, меланхоликами... и нередко самоубийцами». К физическим причинам сплина Карамзин добавляет две другие: «вечный туман от моря и вечный дым от угольев, который облаками носится здесь над городами и деревнями». В письмах приводится пример смерти молодого, богатого и очень хорошего собой лорда О., который «с самого младенчества носил на лице своем печать меланхолии». Спустя короткое время после женитьбы лорд О., «несмотря на все ласки, на все нежности милой супруги, предался более нежели когда-нибудь мрачной задумчивос­ ти и меланхолии... В один бурный вечер он взял ее за руку, привел в густоту парка и сказал: МЯ мучил тебя: сердце мое мертвое для всех
радостей, не чувствует цены твоей: мне должно умереть — прости!" В самую сию минуту несчастный лорд прострелил себе в голову и упал мертвый к ногам оцепеневшей жены своей... Чувствительная вдова клялась не выезжать из замка и всякий день проливает слезы на гробе супруга, который был неизъяснимым феноменом в нрав­ ственном мире» /68. - С. 450, 451/. Посетив знаменитый Бедлам (экскурсия в психиатрическую лечеб­ ницу входила в обязательный «экскурсионный набор» путешествен­ ника), автор «Писем» задумывается над причинами возросшего числа сумасшедших и самоубийц. По его мнению, физические причины здесь менее значимы, чем нравственные. «Например, когда бывало столько самоубийств от любви, как ныне? Мужчина стреляется, а нежная, кроткая женщина сходит с ума. Древние не знали романов, рыцари средних веков были честны в любви... Душа, слишком чув­ ствительная к удовольствиям страстей, чувствует сильно и неприят­ ности их: рай и ад для нее в соседстве; за восторгом следует или от­ чаяние, или меланхолия, которая столь часто отворяет дверь... в дом сумасшедших» /68. - С. 468, 469/. Неоднократно упоминая сплин как нравственную болезнь, Н. М. Ка­ рамзин, как и его современники, называет его «английской болез­ нью». Роль этой «болезни» в совершении самоубийства постоянно подчеркивали очень многие авторы. Среди них наряду с литератора­ ми, философами, общественными деятелями, с конца XVIII в. мож­ но упоминать врачей, уже исследующих проблему самоубийства не только в морально-этическом, но и в естественно-научном аспектах. Это вынуждает меня остановиться несколько подробнее на проис­ хождении терминов «сплин» и «английская болезнь». Впервые термин «сплин» для обозначения сниженного настрое­ ния в 1610 г. употребил английский врач Смолл, определив в своем трактате о меланхолии местом ее пребывания селезенку (spleen). Этот термин стал в английском языке синонимом ипохондрии и, как пи­ сал А. Кемпинский /69/, до настоящего времени ипохондриков в Ан­ глии именуют «селезенщиками» (так он переводит слово splenetic). Собственно «английской болезнью» сплин становится только с 1725 г., после выхода трактата Джорджа Чейни /70/. Само название труда Чейни «Английская болезнь или трактат о всякого рода нервных болезнях, таких как сплин, видения, упадок духа, как ипохондричес­ кие и истерические расстройства» показывает, что он включил в это понятие весьма разнородные психические феномены. Как и у Смол-
ла, представления Чейни основывались на гиппократовском пред­ ставлении о «смешении соков» и их скоплении в селезенке. Однако на примере самонаблюдения (неслучайно трактат Чейни восприни­ мался как автобиографическое сочинение) автор показал значение в возникновении этих расстройств (в первую очередь, эмоциональ­ ных) образа жизни и множества физических факторов. (Во многом это было представлено выше, в рассуждениях Н. М. Карамзина в его «Письмах русского путешественника».) Через сто лет после выхода трактата «Английская болезнь» Пуш­ кин напишет в «Евгении Онегине»: Недуг, которого причину Давно бы отыскать пора, Подобный английскому сплину, Короче: русская хандра Им овладела понемногу; Он застрелиться, слава Богу, Попробовать не захотел, Но к жизни вовсе охладел. А. Кемпинский, приводя в своей книге «Меланхолия», эти стихи Пушкина, пишет, что, употребляя вместе два этих слова, «поэт из­ лишне упростил проблему». По мнению автора, каждое из этих слов имеет в повседневной жизни свой специфический смысл. «Под спли­ ном скрывается также и снобизм, свойственный той эпохе в Англии, хандра же является чем-то более естественным, живым и драматич­ ным». Ссылаясь на доводы ряда исследователей, А. Кемпинский в своей работе показывает значение языковедческого анализа для психиатрии, в частности для оценки эмоциональных состояний, тер­ минов, используемых в различных европейских языках /69. - С. 358-360/. Интересно, что сам термин «суицид» вошел во французскую ли­ тературу как англицизм. О значении же английской болезни в воз­ никновении суицидального поведения великий французский психи­ атр Филипп Пинель писал в 1801 г. в своем «Врачебно-философичес- ком начертании душевных болезней» (русский перевод 1829 г.), приводя наблюдения «меланхолии с наклонностью к самоубийству»: «Англичане, говорит Монтескье, убивают себя без видимой причи­ ны, побуждающей их к сему. Они лишают себя жизни в самом благо-
получии. У Римлян это было следствием воспитания, их образа мыш­ ления и привычек, но у Англичан это есть следствие болезни, проис­ ходящей от физического сложения. Склонность к самоубийству, как выражается автор духа законов, не зависящая от сильнейших, побуж­ дающих к самоубийству причин, например лишения чести, имения, есть болезнь, свойственная не Англичанам, но Французам» /71/. Если врач Пинель, ссылаясь на одного из самых известных фран­ цузских просветителей, считал самоубийство не просто «интернацио­ нальным» феноменом, но даже подчеркивал, что это в большей сте­ пени свойственно французам, чем англичанам, то в России суицид часто связывали с «английским влиянием». Знаменитое «англичан­ ка гадит» проявлялось не только в объяснении разного рода гео­ политических интриг, но и в понимании индивидуального поведения, связанного с самоубийством. Н. А. Радищев, причины самоубийства которого, как известно, заведомо не были связаны с неблагоприятным воздействием «англи­ чан», а определялись сугубо русскими делами, писал в конце XVIII в. в своем трактате «О человеке, о его смертности и бессмертии»: «При­ ведите на память многочисленные примеры отторгнувшихся жизни и возлюбивших смерть; соберите все примеры отъявших у себя жизнь из единого оныя пресыщения, примеры в Англии столь гастые; бо­ лезнь сплин погитается тому пригиною (курсив мой.— В. Е.). Но что бы то ни было, везде явна власть души над телом. И поисти­ не, нужно великое, так сказать, сосреждение себе самого, чтобы от­ нять у себя жизнь, не имея иногда причины оную возненавидеть. Ужели скажут, что и тут действует единая телесность? Как может сгу­ щение соков или другая какая-либо погрешность в жизненном стро­ ительстве произвести решимость к самоубийству, того, думаю, никто не понимает» /65. - С. 532/. Н. Н. Бантыш-Каменский в своих «Письмах» /64/ спрашивал В 1792 г.: «Писал ли я к вам, что еще один молодец, сын сенатора Вы­ рубова, приставив себе в рот пистолет, лишил себя жизни? Сие проис­ ходило в начале сего месяца, кажется: плоды знакомства с Аглицким народом» (датировано 29 сентября). В следующем письме, датирован­ ным 27 октября, он писал: «Какой несчастный отец сенатор Выру­ бов: вчера другой сын, артиллерии офицер, застрелился. В два меся­ ца два сына столь постыдно кончили жизнь свою. Опасно, чтобы сия Аглицкая болезнь не вошла в моду у нас». Интересно, что в написан­ ном несколько ранее письме автор «иудин грех» «своего урода Суш-
кова» вспомнил все же в связи с возмущением событиями во Фран­ ции, где, как известно, в 1790-х гг. перестали уважать «веру и началь­ ство», как выражался управляющий Московским архивом Коллегии иностранных дел. Говоря о значении «английской болезни» в генезе самоубийств, следует, по-видимому, коснуться и понимания этой «болезни» в са­ мой Англии. Ее роль в тех или иных поведенческих и психических расстройствах и даже в общественной жизни можно в определенной мере понять с помощью одной из самых известных на протяжении нескольких веков книги «Анатомия меланхолии», написанной про­ фессором богословия в Оксфорде Робертом Бартоном. Обращение священника к медико-психологическим проблемам представляется логичным в свете того факта, что состояния сниженного настрое­ ния (acedia), нередко приводящие к самоубийству, весьма часто встречались в условиях монастырской жизни и расценивались как один из смертных грехов. Естественно, что это только одна из при­ чин интереса автора к «меланхолии». В свое время книга Бартона была более известна в Англии, чем произведения его современни­ ка Шекспира. Как убедительно показал ряд исследователей /72. - С. 156)/, сам автор этой книги, вышедшей впервые в 1625 г. и с этого времени не­ однократно переиздававшейся, страдал классическим случаем мелан­ холии, именно поэтому ему были известны внутренние основания депрессии. Говоря в своем энциклопедическом труде (автором упо­ мянуто свыше 1000 источников) о возможных причинах меланхолии, Бартон не избежал характерных для его времени представлений о колдовстве и первородном грехе, который по существу становится первопричиной меланхолии и проклятие которого отягощает всех людей. Вместе с тем он подчеркивал влияние переживаний раннего детства на формирование ментальноеTM человека, недостатков вос­ питания, включая отсутствие или излишнюю опеку, подавленной агрессивности для возникновения меланхолии. Бартон отмечал различные степени и неоднородность меланхолии и писал во вступлении к своему произведению: «Нет ничего более сладкого... нет ничего более проклятого... нет ничего более печально­ го, чем меланхолия» (цит. по А. Кемпинскому /69. — С. 356/). Эти строки вдохновили в свое время Мильтона на создание одной из сво­ их поэм. Известно, что в Средние века (да и в настоящее время) по­ нятие «меланхолия» имело и имеет множество оттенков и даже зна-
чений, хорошо представленных в некоторых работах, включая посвя­ щенные анализу отдельных произведений искусства /72/. В стихо­ творении «Меланхолия» Н. М. Карамзин писал: О Меланхолия! Нежнейший перелив От скорби и тоски к утехам наслажденья! Веселья нет еще, и нет уже мученья; Отчаянье прошло... Но, слезы осушив, Ты радостно на свет взглянуть еще не смеешь И матери своей, Печали, вид имеешь. Однако, по вполне понятной причине, меня как автора монографии, посвященной анализу самоубийств у Достоевского, интересует мелан­ холия, прежде всего, как «рожок для обуви к суициду» (выражение Роберта Бартона — цит. по /30. - С. 190/). По представлениям со­ временной медицины и психологии, существует множество форм сни­ женного настроения. Один из известных психиатров современности А. Кемпинский находил неправомерным отождествление Пушкиным хандры и сплина. Можно с достаточными основаниями считать, что для каждой эпохи и даже для разных стран и социальных групп ха­ рактерна своя терминология для характеристики сниженного настро­ ения. Утомление жизнью, acedia, меланхолия, сплин, хандра, печаль, скука, депрессия — вот далеко не полный перечень терминов, исполь­ зуемых для оценки состояния подавленного настроения, часть кото­ рых носит не клинико-психологический, а скорее, общежитейский характер. В понимании оттенков переживаний человека в кризисном состоя­ нии значение художественной литературы трудно переоценить. И де­ ло не только в том, что художник чувствует, что он должен писать, но и в том, что талантливый писатель может это выразить, вербализо­ вать, но, конечно, это удается далеко не каждому автору. Для суицидо­ логии, в частности для понимания мотивационной составляющей суи­ цидального поведения, субъективного значения (личностного смысла) акта самоубийства для человека, способность представить переживания самоубийцы в вербальной форме имеет исключительное значение. Именно потому что художник может выразить переживания суициден- та в образах, он делает их более понятными (ряд их существенных ха­ рактеристик) не только обычным читателям, но и специалистам, оце­ нивающим самоубийство «по долгу службы».
Говоря о трудностях определения мотивов самоубийства, один из самых известных суицидологбв конца XIX в. П. Г. Розанов писал: «К чему возлагать такие надежды на перетасовку цифр, долженствую­ щих представлять мотивы самоубийства, когда известно, что, может, только сравнительно ничтожная часть этих мотивов верна; когда мы знаем, что редкий человек позволит другому проникнуть в свое свя­ тая святых, а нередко даже сам не может уяснить себе (курсив мой.- В. Е.), ЧТО именно делается в его душе» /53. - С. 11,12/. По мнению автора, предсмертные записки и письма далеко не всегда отражают истинные мотивы самоубийства, так как очень часто суицидент не осознает действительные мотивы своего самоубийства, а также не раскрывает для других самые интимные свои переживания. Своеобразным образцом «литературно-художественной суицидо- логии» считаются роман Гете и некоторые произведения его подра­ жателей в России. Понятно, что с ним несопоставимы произведения иных творцов, стилизованные под «Вертера» и «Бедную Лизу». Даже знаменитая повесть Карамзина, положившая начало целому направ­ лению русской литературы, не может быть поставлена рядом с ро­ маном Гете в плане ее суицидологического значения. Но это не ума­ ляет ее роль в интересующем меня аспекте, связанном с изучением взаимоотношений художественного произведения и суицидологии: Карамзин, по существу, снял табу с темы самоубийства в русской ли­ тературе для отечественных литераторов XIX в. и впервые в художе­ ственном произведении представил картину самоубийства не истори­ ческой или мифической личности, а вполне земного современника и в реальной социально-психологической ситуации. Именно поэтому переживания самоубийцы вызывают соответствующий отклик у чита­ теля и могут быть рассмотрены с точки зрения суицидологического анализа, затрагивающего только некоторые моменты суицидального поведения и переживаний отдельных литературных персонажей. (Выбор этих «моментов» носит субъективный характер и определя­ ется моим пониманием того, как отражаются в литературе те или иные характеристики суицидального поведения.) Так, и в повести Карамзина, и в романе Гете можно констатировать переживание неблагоприятно сложившейся ситуации, формирование чувства безнадежности. Именно потеря надежды, по мнению некоторых современных суицидологов (А. Т. Beck et al.), выступает как важнейший суицидогенный фактор, как «общий знаменатель депрессии и суицида» /74/. Они полагают, что безнадежность — более чувствительный суи-
цидальный показатель, нежели сама депрессия. Именно вследствие пе­ реживаний безнадежности депрессивные больные рассматривают само­ убийство как единственный выход из создавшейся ситуации. Понятно, что художественное произведение с его жанровыми и стилистическими особенностями, сами по себе ситуации и персона­ жи, вымышленные писателем, безусловно, определяют, какие сторо­ ны суицидального поведения и переживаний художник представляет читателю. С этих позиций роман в письмах от лица героя к близкому другу у Гете существенно отличается от сентиментально-романтичес­ кой повести Карамзина. Состояние остро развивающегося сужен­ ного сознания героини («... пошла, сама не зная куда... вдруг увидела себя на берегу глубокого пруда...) с импульсивным формированием и очень быстрой реализацией суицидального замысла выглядит ина­ че, чем у Вертера, у которого мысль о самоубийстве формируется постепенно, а ее возникновению предшествуют элементы так называ­ емого пресуицидального синдрома с ограничением активности и по­ явлением образов смерти. Наряду с представлением в рамках художественных образов отдель­ ных составляющих суицидального поведения, русская литература уже в конце XVIII в. в изображении самоубийства стремилась в первую очередь отразить реальные причины добровольного ухода человека из жизни и его «земные», а не потусторонние муки. И хотя за ред­ ким исключением, все авторы, так или иначе изображающие само­ убийство в своих произведениях, были верующими людьми, расце­ нивающими самоубийство как грех, однако считающими, что он «может быть осмыслен иначе», как писал в свое время Джон Донн. По меньшей мере, вместо описания посмертных мук самоубийцы, чи­ тателям предлагались, хотя и сентиментально-романтические, но все же «земные» последствия самоубийства. «Эраст был до конца жиз­ ни своей несчастлив. Узнав о судьбе Лизиной, он не мог утешиться и почитал себя убийцею» /68. - С. 546/. Естественно, утрированно-возвышенный стиль изложения может вызвать у читателя ироническую улыбку в связи с «недоверием к фак­ ту», но «утрированность» чувств и фактов одного из первых произ­ ведений русского сентиментализма не говорит о нереальности подоб­ ных переживаний у близких самоубийцы. Неслучайно, и в настоящее время «жизнь в тени самоубийства» (особенно лиц, так или иначе фигурирующих в предсмертных переживаниях суицидента) часто требует соответствующей психотерапевтической работы среди род-
ных и близких самоубийцы, в той или иной форме реагирующих на случившееся /75/. Следует обратить внимание также на то, что добровольный уход из жизни «значимого другого» оставляет след не только в виде образа, находящегося в подсознании (достаточно вспомнить «Солярис» С. Лема), но и своеобразный индивидуальный архетип, оживляющийся в рамках пресуицидального синдрома и даже в определенной степени влияющий непосредственно на формирова­ ние суицидальных замыслов и намерений. Упомянув выше о «земном» характере мук, определяющих само­ убийство, в художественных произведениях конца XVIII - начала XIX вв., следует отметить, что в них божественное привлекается ско­ рее как элемент определения виновности не столько самоубийцы, сколько связанных с этими «муками». Показательна, например, ро­ мантическая «древняя баллада» Карамзина «Раиса», начинающаяся словами: «Во тьме ночной ярилась буря; сверкал на небе грозный луч; гремели громы в черных тучах...», финал которой — самоубийство героини — весьма демонстративен в плане сказанного: Теперь злосчастная Раиса Звала тебя в последний раз... Душа моя покоя жаждет... Прости!.. Будь счастлив без меня! Сказав сии слова, Раиса Низверглась в море. Грянул гром: Сим небо возвестило гибель Тому, кто погубил ее. Таким образом, уже и в романтической балладе конца XVIII в. функ­ ции «неба» не вполне соответствуют каноническим представлениям о самом тяжком «иудином грехе». И хотя «смотрящий за нравствен­ ностью» один из современников Карамзина, описывая участь «свое­ го урода Сушкова», упоминал и французов и «Аглицкую болезнь», художественная литература, даже апеллируя к Богу, уже стояла на родной, российской почве. И сказочный сюжет «Русалки» Пушкина отражает не установки церкви о неминуемых посмертных муках самоубийцы, а поэтические представления русского народа, в которых участь покончивших с собой вследствие несчастной любви весьма далека от картин седь-
мого круга дантовского «Ада». Обращает на себя внимание, что в этих поэтических представлениях об участи самоубийцы «смягча­ ющие обстоятельства» находятся по существу только для жертв не­ счастной любви. Неслучайно русалки стоят особняком (рядом, но не вместе) с другими «заложными покойниками» (см. в Приложении отрывки из работы Д. К. Зеленина «Очерки русской мифологии. Умершие неестественной смертью и русалки» /23/). Именно своеобразное «понимание» их переживаний (и даже сочув­ ствие) жертвам несчастной любви и обусловливает относительное «смягчение» их посмертной участи. Интересно, что эти самоубийцы отличаются от других и по характеру так называемой суицидальной интенции (выраженности и стойкости суицидального замысла и на­ мерения). А. Альварец /30/ пишет о том, что лондонская полиция всегда различает среди трупов, выловленных из Темзы, самоубийц вследствие несчастной любви и покончивших с собой в результате финансового краха (в частности, долгов). Автор описывает, что паль­ цы влюбленных почти всегда разодраны вследствие их попыток спа­ стись, цепляясь за опоры мостов. В отличие от этого «должники», по- видимому, «идут вниз как плиты из бетона, без борьбы и без мысли, пришедшей слишком поздно». Характер переживаний влюбленных самоубийц после потери «значимого другого» далеко неоднороден. Чаще всего посмертные «развлечения» покончивших с собой и превратившихся в русалок девушек не связаны непосредственно с их земной несчастной любо­ вью. Но уже у Пушкина старшая русалка, посылающая свою дочь напомнить князю, что она его помнит, любит и ждет к себе, обна­ руживает весьма специфическое (но вполне понятное) переживание, связанное с этой «любовью»: С той поры, Как бросилась без памяти я в воду Отчаянной и презренной девчонкой И в глубине Днепра-реки очнулась Русалкою холодной и могучей, Я каждый день о мщенье помышляю, И ныне, кажется, мой час настал. Задолго до того как исследователи-суицидологи стали выделять раз­ личные варианты личностного смысла (субъективного значения)
суицида для самоубийцы (протест, самонаказание, отказ от жизни и проч.), писатели отмечали возможность таких предсмертных пере­ живаний человека перед самоубийством как своеобразную месть «значимому другому». Это было представлено не только в рамках сказочного сюжета знаменитой «Русалки». Всемирно известный ро­ ман другого гения русской литературы Л. Толстого «Анна Каренина» содержит изумительное по своему проникновению в переживания будущей самоубийцы описание ее внутреннего мира на стадии, ко­ гда суицидальный замысел еще не сформировался окончательно. «Весь этот день, за исключением поездки к Вильсон, которая заняла у нее два часа, Анна провела в сомнениях о том, все ли кончено или есть надежда примирения и надо ли ей сейчас уехать или еще раз увидеть его. Она ждала его целый день и вечером, уходя в свою ком­ нату, приказав передать ему, что у нее голова болит, загадала себе: "Если он придет, несмотря на слова горничной, то, значит, он еще любит. Если же нет, то значит, все кончено, и тогда я решу, что мне делать!.." Она вечером слышала остановившийся стук его коляски, его зво­ нок, его шаги и разговор с девушкой; он поверил тому, что ему ска­ зали, не хотел больше ничего узнавать и пошел к себе. Стало быть, все было кончено. И смерть, как единственное средство восстановить в его сердце любовь к ней, наказать его и одержать победу в той борьбе, которую поселившийся в ее сердце злой дух вел с ним, ясно и живо предста­ вилось ей. Теперь было все равно: ехать или не ехать в Воздвиженское, по­ лучить или не получить от мужа развод — все было не нужно. Нуж­ но было одно — наказать его. Когда она налила себе обычный прием опиума и подумала о том, что стоило только выпить всю стклянку, чтобы умереть, ей показа­ лось это так легко и просто, что она опять с наслаждением стала ду­ мать о том, как он будет мучиться, раскаиваться и любить ее память, когда уже будет поздно. Она лежала в постели с открытыми глаза­ ми, глядя при свете одной догоравшей свечи на лепной карниз по­ толка и на захватывающую часть его тень от ширмы, и живо пред­ ставляла себе, что он будет чувствовать, когда ее уже не будет и она будет для него только одно воспоминание. "Как мог я сказать ей эти жестокие слова? — будет говорить он. — Как мог я выйти из комна­ ты, не сказав ей ничего. Но теперь ее уж нет. Она навсегда ушла от
нас. Она там..." Вдруг тень ширмы заколебалась, захватила весь кар­ низ, весь потолок, другие тени с другой стороны рванулись ей на­ встречу; на мгновение тени сбежали, но потом с новой быстротой надвинулись, поколебались, слились, и все стало темно. "Смерть!" — подумала она. И такой ужас нашел на нее, что она долго не могла понять, где она, и долго не могла дрожащими руками найти спички и зажечь другую свечу вместо той, которая догорела и потухла. "Нет, все — только жить! Ведь я люблю его. Ведь он любит меня! Это было и пройдет",— говорила она, чувствуя, что слезы радости возвраще­ ния к жизни текли по ее щекам... Утром страшный кошмар, несколько раз повторявшийся ей в сно­ видениях еще до связи с Вронским, представился ей опять и разбудил ее. Старичок-мужичок с взлохмаченною бородой что-то делал, нагнув­ шись над железом, приговаривая бессмысленные французские слова, и она, как и всегда при этом кошмаре (что и составляло его ужас), чув­ ствовала, что этот мужичок не обращает на нее внимания, но делает это какое-то страшное дело в железе над нею, что-то страшное делает над ней. И она проснулась в холодном поту» /76. - С. 347-349/. В этих переживаниях есть все: и кошмарные сновидения, и жела­ ние наказать обидчика, и фантазии суицидального характера, и анти­ суицидальные тенденции, и многое другое — нет только религиозных представлений о том, «что будет там», на протяжении многих веков в определенной мере (а нередко и решающим образом) останавли­ вающих самоубийцу перед роковым шагом. И даже сохраняющаяся религиозность далеко не всегда останавливает человека, не находя­ щего выхода из ситуации, складывающейся в реальной земной жиз­ ни. И художественная литература не могла не отражать эти новые представления общественного и индивидуального сознания. Уже в знаменитой «Грозе» Островского Катерина перед самоубий­ ством вскрикнет: «Кто любит, тот помолится!». Героиню уже не оста­ навливают посмертные муки ада. Для Катерины «ад» открылся в ее собственных переживаниях, невозможности совмещения возни­ кающего чувства любви (скорее переживаемого ей как стремление к чему-то неизвестному, «несказанному») и усвоенных с молоком ма­ тери религиозно-бытовых установок домостроевского характера. Ее трагедия, называемая на языке суицидологов «интрапсихический конфликт», вовсе не определяется наличием «темного царства» в го­ роде Калинове или «заевшей домашних» злодейки-свекрови с их реакцией на факт супружеской измены.
В работе «Почему умерла Катерина? «Гроза»: вчера и сегодня» М. И. Свердлов пишет, что героиня не жертва «темного царства», «судьбы или страха перед внешней угрозой — грозой, а «жертва соб­ ственной чистоты» (М. Достоевский), жертва «внутренней грозы», «грозы совести» (М. Писарев)». По мнению автора: «Катеринаумер­ ла, потому гто такое закон трагедии. Смерть героя в трагедии — привилегия: только самым возвышенным, самым героическим из них (и в добродетели и в злодействе) дано умереть. Бросившуюся в Волгу Катерину нельзя судить с точки зрения здравого смысла: она выше житейской логики. Ее величие в полной мере проявляется и получает завершение в смерти. И закономерно, что самоубийство Катерины производит потрясающее воздействие на, казалось бы, уже навеки застывший мир города Калинова. А в души зрителей оно должно вселить "ужас и сострадание", привести их к катарсису» /77. - С. 30, 75/. Сложность переживаний внутрипсихического конфликта, при­ обретающего в дальнейшем и характер межличностного, отмечается и у одной из самых известных героинь мировой литературы — Анны Карениной. Несмотря на внешне кажущуюся простоту главной сю­ жетной линии, «подводящей» героиню к самоубийству, для пони­ мания переживаний персонажей необходимым оказывается внима­ тельное чтение всего романа с его, казалось бы, малозначимыми деталями. «Дурное предзнаменование» — так объясняет Анна брату дрожащие губы и навертывающиеся слезы после трагической смер­ ти сторожа-железнодорожника (задавило поездом), произошедшей во время ее знакомства с Вронским. И дело не только в том, что не­ посредственно перед самоубийством героиня, «вдруг вспомнив о раз­ давленном человеке в день ее первой встречи с Вронским... поняла, что ей надо делать» /76. - С. 366/. Выше уже писалось о коллективных и индивидуальных образах смерти, появляющихся у самоубийцы вне видимой работы сознания. Эти образы, существующие на бессознательном уровне, имеют непо­ средственное отношение к формированию побуждения к самоубийству. Естественно, что активная работа сознания оформляет эти побужде­ ния в виде конкретных замыслов и намерений. Это «оформление» может происходить настолько быстро, что сам суицид приобретает характер мгновенного акта, названного мною ранее импульсивным типом формирования суицидального замысла /4. - С. 182/. Отметим, что у героини Толстого не только появление замысла, но и его pea-
лизация происходят настолько быстро, что можно говорить о так называемом молниеносном суициде. У Анны Карениной непосредственно перед самоубийством важно не только то, что автор романа представляет как немотивированное воспоминание («вдруг вспомнив»), но и состояние, в котором нахо­ дится героиня. Здесь состояние аффективно суженного сознания опи­ сано так, как это не может показать ни один специалист (психиатр- суицидолог). Мыслей о самоубийстве еще нет, но случайные слова какой-то дамы о разуме, данном для того, чтобы избавляться от того, что беспокоит человека, «как будто ответили на мысль Анны». «Да, очень беспокоит меня, и на то дан разум, чтобы избавится; стало быть, надо избавиться. Отчего же не потушить свечу, когда смотреть больше нечего, когда гадко смотреть на все это? Но как? Зачем этот кондуктор пробежал по жердочке, зачем они кричат, эти молодые люди в том вагоне? Зачем они говорят, зачем они смеются? Все неправда, все ложь, все обман, все зло!..» Когда поезд подошел к станции, Анна вышла в толпе других пас­ сажиров и, как от прокаженных, сторонясь от них, остановилась на платформе, стараясь вспомнить, зачем она сюда приехала и что на­ мерена была делать. Все, что ей казалось возможно прежде, теперь так трудно было сообразить, особенно в шумящей толпе всех этих безобразных людей, не оставляющих ее в покое /76. - С. 364/. На примере смерти героини Толстого можно видеть, что только воображение художника способно своеобразно реконструировать непосредственные предсмертные переживания самоубийцы: «... туда, на самую середину, и я накажу его и избавлюсь от всех и от себя...» И в то же мгновение она ужаснулась тому, что делала. «1йе я? Что я делаю? Зачем?» Она хотела подняться, откинуться.../76. - С. 366/. Здесь важно, что эти переживания характеризуют состояние челове­ ка «здесь и сейчас» (непосредственно в момент суицида), а случайно оставшийся в живых самоубийца сообщает о том, что происходило «тогда и там», находясь уже в другом состоянии, что заведомо иска­ жает характер эмоционально-смыслового содержания периода вы­ полнения суицидального акта. Переживания самоубийцы непосредственно перед смертью («встать и откинуться») оказался способен прочувствовать гениаль­ ный художник и представить это в соответствующих картинах свое­ го романа. О том, что эти переживания, по-видимому, в той или иной мере соответствуют действительности, свидетельствует уже упоми-
навшийся выше факт распознавания Лондонской полицией среди трупов самоубийц, выловленных из Темзы, покончивших с собой вследствие несчастной любви по их безуспешным попыткам «пере­ играть» свое роковое решение. Безусловно, применение своеобразного суицидологического под­ хода к многоплановому роману Толстого позволило отразить толь­ ко отдельные элементы одной из сюжетных линий произведения. «Анна Каренина» содержит множество моментов, суицидологический анализ которых может представлять определенный интерес, но в рам­ ках настоящей книги я попытался взглянуть на некоторые вопросы суицидологии «из перспектив художественной литературы». И эти «перспективы», по моему мнению, открывают определенные гори­ зонты и способны объяснить интерес исследователя к тому, чтобы рассмотреть проблему самоубийства в свете ее видения одним из ге­ ниальных художников-мыслителей — Ф. М. Достоевским, который писал о романе «Анна Каренина», где «проведен взгляд на винов­ ность и преступность человеческую»: «Выражено это в огромной психологической разработке души человеческой, с страшной глуби­ ной и силою, с небывалым доселе у нас реализмом художественного изображения. Ясно и понятно до очевидности, что зло таится в че­ ловечестве глубже, чем предполагают лекаря-социалисты, что ни в каком устройстве общества не избегнете зла, что душа человечес­ кая останется та же, что ненормальность и грех исходят из нее самой и что, наконец, законы духа человеческого столь еще неизвестны, столь неведомы науке, столь неопределенны и столь таинственны, что нет и не может быть еще ни лекарей, ни даже судей оконгателъных, а есть Тот, который говорит: "Мне отмщение и аз воздам". Ему одно­ му лишь известна вся тайна мира сего и окончательная судьба чело­ века. Человек же пока не может браться решать ничего с гордостью своей непогрешности, не пришли еще времена и сроки... Если у нас есть литературные произведения такой силы мысли и испол­ нения, то почему у нас не может быть впоследствии и своей науки, и своих решений экономических, социальных, почему нам отказыва­ ет Европа в самостоятельности, в нашем своем собственном слове — вот вопрос, который рождается сам собою» /XXV, 201, 202/.
ЛИТЕРАТУРА К ВВЕДЕНИЮ 1. Ольхин П. О самоубийстве в медицинском отношении. - СПб.: Ти­ пография библиотеки медицинских наук доктора М. Хана, 1859. 2. Дзедушицкий М. Самоубийство. - Киев: Типография Е. Я. Федоро­ ва, 1877. 3. Булацель Я. Ф. Самоубийство с древнейших времен и до наших дней. Исторический очерк философских воззрений и законодательства о самоубийстве. - СПб., 1900. 4. Ефремов В. С. Основы суицидологии. - СПб.: Диалект, 2004. 5. Софокл. Драмы. - М.: Наука, 1990. - С. 6-58. 6. Вольтер М. Ф. О самоубийстве. Избранные произведения по уголов­ ному праву и процессу. - М.: Юридическая литература, 1956. - С. 226-227. 7. Карамзин Н. М. История государства Российского в 12-ти томах. - Т. 1. - М.: Наука, 1989. - С. 65. 8. Рыбаков Б. А. Киевская Русь и русские княжества XII—XIII вв. - М.: Наука, 1982. - С. 272. 9. Платон. Собрание сочинений в 4 томах. - Т. 4. - М.: Мысль, 1994. - С. 330. 10. Мор Т. Утопия. - М.: Наука. 1978. - С. 231-232. 11. Монтень М. Опыты. - Т. 2. - М.: Голос, 1992. - С. 22-36, 302-309. 12. Марк Аврелий Антонин. Размышления. - Л.: Наука, 1985. - С. 28, 62. 13. Цицерон. О старости. О дружбе. Об обязанностях. - М.: Наука, 1975. - С. 26. 14. Платон. Собрание сочинений в 4 томах. - Т. 2. - М.: Мысль, 1993. - С. 7-80. 15. Сенека Л. Нравственные письма к Луцилию. Сенека и др. Если хо­ чешь быть свободным. - М.: Политиздат, 1992. - С. 7-112. 16. Номоканон при Большом требнике, изданный вместе с греческими подлинниками, до сих пор неизвестными, и с объяснениями изда­ теля. - Одесса: Типография Ульриха и Шульце, 1872. - С. 156. 17. Таганцев Н. С. О преступлениях против жизни по русскому праву. Т. П. - СПб.: Типография А. М. Котомина, 1870. 18. Православие. Настольная книга верующего. Обряды. Святыни. Молитвы. - М.: ACT-ПРЕСС КНИГА, 2004. - С. 156. 19. Шенкао М. А. Смерть как социокультурный феномен. - Киев: Ника- Центр, Эльга; М.: Старклайт, 2003. 20. Максимов С. В. Нечистая, неведомая и крестная сила. - СПб.: ПО- ЛИСЕТД994. - С. 16. 17.
21. Григорий Турский. История франков. - М.: Наука, 1987. - С. 104. 22. Забылин М. Русский народ. Его обычаи, обряды, предания, суеве­ рия и поэзия. - М.: Издание книгопродавца М. Березина, 1880. - С. 65, 561-567. 23. Зеленин Д. К. Очерки русской мифологии. Умершие неестественной смертью и русалки. - Пг.: Типография А. В. Орлова, 1916. 24. Обнинский П. Я. Об уголовном преследовании покусившихся на са­ моубийство// Юридический вестник, 1871. - No 6. - С. 30-36. 25. Копей А. Духовные завещания самоубийц. - там же, 1875. - No 4/6. - С. 135-141. 26. Хэзлем М. Т. Психиатрия. - Львов: Инициатива, 1998. - С. 550-551. 27. Архив Я. А. и Я. Я. Огаревых - М.-Л.: Государственное издательство, 1930. - С. 103. 28. Донн Джон. По ком звонит колокол: Обращения к Господу в час нужды и бедствий. Схватка смерти, или утешение душе, ввиду смер­ тельной жизни и живой смерти нашего тела. - М.: Энигма, 2004. 29. Борхес X. Л. Биатанатос. - В кн.: Письмена Бога. - М.: Республика, 1992. - С. 104-107. 30. Alvarez A. The Savage God. A Study of Suicide. - London, 1971. 31. Юм Д. О самоубийстве. В кн.: Малые произведения. - М.: Канон, 1996. - С. 180-192. 32. Гельдер М., Тэт Д., Мейо Р. Оксфордское руководство по психиа­ трии. - Киев: Сфера, 1997. - С. 64-85. 33. Амбрумова А. Г., Тихоненко В. А. Диагностика суицидального пове­ дения. Методические рекомендации. - М., 1980. 34. Руссо Ж. Ж. О самопроизвольной смерти // Академические извес­ тия, 1780. - Ч. IV. - С. 244-266. 35. Смирнов М. Ответ на письмо Руссо. - там же. - С. 267-284. 36. Гольбах Я. А. Система природы. Избранные произведения. - Т.1. - М.: Наука, 1963. - С. 251. 37. Фараон Хуфу и чародеи. Сказки, повести, поучения Древнего Егип­ та. - М.: Художественная литература, 1958. - С. 225-231. 38. История всемирной литературы Т. I. - М.: Наука, 1983. - С. 68-69 39. Греческая эпиграмма. М.: Художественная литература, 1960. - С. 98. 40. Данте А. Божественная комедия. - М.: Правда, 1982. 41. Чхартишвили Г. Писатель и самоубийство. - М.: Новое литератур­ ное обозрение,1999. 42. Хелл Д. Ландшафт депрессии. - М.: Алетейа, 1999. 43. Соломон Э. Демон полуденный. Анатомия депрессии. - М.: Добрая книга, 2004. 44. ЧосерД. Кентерберийские рассказы. - М.: Правда, 1988. 45. Паперно И. Самоубийство как культурный институт. - М.: Новое литературное обозрение, 1999. 46. Кондратюк Л. В. Антропология преступления (микрокриминоло­ гия). - М.: Норма, 2001. - С. 224.
47. Schmidtke A., Hafner Я. The Werther effect after television films new evidence for an old hypothesis. Psychological Medicine, 1988. - 18. - P. 665-676. 48. Эккерман И. Я. Разговоры с Гете в последние годы его жизни. - М.: Художественная литература, 1981. 49. Гете И. В. Страдания юного Вертера. - СПб.: Наука, 2002. 50. Гегель Г В. Ф. Эстетика. В 4-х томах. - Т. 4. - М.: Мысль, 1973. - С. 471. 51. Гете И. В. Из моей жизни. Поэзия и правда. Собр. соч. в 10 томах. - Т. 3. - М.: Художественная литература, 1976. - С. 487-505. 52. Ringel Е. Der artzlichen Selbmordverhutung. Wien, 1979. 53. Розанов Я. Г. О самоубийстве. - М., 1891. 54. Сикорский И. А. Состояние духа перед самоубийством. Сборник научно-литературных трудов. - Т. 1. - 1900. - С. 1333-1369. 55. Шнейдман 3. Душа самоубийцы. - М.: Смысл, 2001. 56. Корданский С. Г. Знание о людях и понимание людей. - Сб.: Про­ блемы гуманитарного познания. - Новосибирск: Наука, 1986. - С. 189-201. 57. Ефремов В. С. Достоевский: психиатрия и литература. - СПб.: Диа­ лект, 2006. 58. Бердяев Я. О самоубийстве. - М.: Изд-во Моск. ун-та, 1992. - С. 17. 59. Пуриг-Пейвковиг Й, Дуньиг Д. Й Самоубийство подростков. - М.: Медицина, 2000. 60. Толстой читает Гете. Тула: Приокское книжное издательство, 1982. - С. 28. 61. Сиповский В. Влияние «Вертера» на русский роман XVIII века// Журнал министерства народного просвещения, 1906, январь. - С. 52-106. 62. Российский Вертер, полусправедливая повесть, оригинальное сочи­ нение М. С, молодого, чувствительного человека, нещастным об­ разом самопроизвольно прекратившего свою жизнь. - СПб.: Импе­ раторская типография, 1801. 63. Гордин М. А. Любовные ереси. Из жизни российских рыцарей. - СПб.: Изд-во Пушкинского фонда, 2002. 64. Бантыш-Каменский Я. Я. Московские письма в последние годы Екатерининского царствования// Русский архив, 1876. - Ч. 3. - С. 257-284. 65. Радищев А. Я. Сочинения. - М.: Художественная литература, 1988. 66. Карамзин Я. М. О самоубийстве// Вестник Европы, 1801, сентябрь. - С. 207-209. 67. Ницше Ф. Сочинения. - М.: Триадна - Файн,1993. - С. 201. 68. Карамзин Я. М. Письма русского путешественника. - М.: Правда, 1982. 69. Кемпинский А. Меланхолия. - СПб.: Наука, 2002. 70. Cheyne G. The English Malady or a Triatiseof Nerwous Diseeases of All Kinds as Splin Vapours Lowness of Spirits Hypochondrical and Histerical Distempers. - London, 1733.
71. Пинель Ф. Врачебно-философическое начертание душевных болез­ ней. - М.: Типография И. Решетникова, 1829. - С. 117-121. 72. Александер Ф., Селесник Ш. Человек и его душа: познание и враче­ вание от древности до наших дней. - М.: Прогресс-Культура, Изд- во Агентства «Яхтсмен», 1995. - С. 156-159. 73. Руднев В. Культура и психокатарсис («Меланхолия» Альбрехта Дюрера)// Независимый психиатрический журнал, 1993. - No 3. - С. 72-76. 74. Бек А., Раш А. и др. Когнитивная терапия депрессии. - СПб.: Питер, 2003. 75. Лукас К, Сейден Г. Молчаливое горе: жизнь в тени самоубийства. - М.: Смысл, 2000. 76. Толстой Л. Я. Анна Каренина. Собр. соч. в 12 томах. - Т. 8. - М.: Правда, 1987. 77. Свердлов М. И. Почему умерла Катерина? «Гроза»: вчера и сегодня. - М.: Епобулус, Изд-во НЦ ЭНАС, 2005.
Глава 1 ЛИК МИРА СЕГО (Проблема самоубийств в «Дневнике писателя» и у современников Достоевского) Что может быть фантастичнее и неожидан­ нее действительности? Что может быть даже невероятнее действительности? Никогда романисту не представить таких возможно­ стей, как те, которые действительность представляет нам каждый день тысячами, в виде самых обыкновенных вещей. Иного даже вовсе не выдумать никакой фантазии. Ф. М. Достоевский. Дневник писателя за 1876 г. Такой процент, говорят, должен уходить каждый год... куда-то... к черту, должно быть, чтобы остальных освежать и им не мешать. Процент!.. Ф. М. Достоевский. Преступление и наказание В июле 1873 г, отвечая в редактируемом им «Гражданине» одному из «властителей дум» 1870-х гг. критику и публицисту «Отечественных записок» Н. Михайловскому, Достоевский писал: «Смею уверить г-на Н. М., что «лик мира сего» мне самому даже очень не нравит­ ся» /XXI, 157/. Считая Михайловского «одним из самых искренних публицистов, какие только могут быть в Петербурге», писатель со­ жалеет о том, что никак не удается ему ответить (в связи с отзывом критика о романе «Бесы» и воспоминаниями о Белинском). В этой же заметке Достоевский пишет о своем отношении к многочислен­ ной рати других журналистов, о том, что невозможно отвечать пред­ ставителям «толпы пишущей братии, когда-то, от предков наследо­ вавших несколько либеральных мыслей, но в совершенной их наго­ те и наивности», первой заботой которых является «написать либерально». Писатель с нескрываемым сарказмом подчеркивает их неспособ­ ность не только осмыслить, но даже передать в печати факты теку­ щей действительности: «Но как написать либерально? — он уже и не
знает, забыл; потому что никогда не имел ни одной своей мысли и совершенно не знает, что в сущности должно оказываться либераль­ ным. Большая часть из них пишут наудачу, на всякий случай. Девочка воткнула булавку в голову другого ребенка, и вот они находят, что это хорошо, потому что либерально: она протестовала против деспо­ тизма. С фактами участившихся самоубийств или ужасного тепереш­ него пьянства они решительно не знают, что делать. Написать о них с отвращением и ужасом он не смеет рискнуть: а ну как выйдет не­ либерально, и вот он передает на всякий случай зубоскаля» /XXI, 157/. (По-видимому, подобное «фельетонное отупение чувств, мыс­ лей и всякого соображения» (Достоевский) — не такая уж редкость и в наше «перестроечное время»: вспоминается заметка 1990-х гг. о самоубийстве какого-то деятеля КПСС, выбросившегося из окна, с «остроумным» заглавием «Еще один выпал из гнезда».) Пожалуй, общий тон отношения Достоевского к «участившимся самоубийствам» очень хорошо передают воспоминания его современ­ ницы и ныне забытого писателя Л. X. Симоновой-Хохряковой: «Фе­ дор Михайлович был единственным человеком, обратившим внима­ ние на факты самоубийства... и при каждом новом факте говаривал: "Опять новая жертва и опять судебная медицина решила, что это су­ масшедший! Никак ведь они (то есть медики) не могут догадаться, что человек способен решиться на самоубийство и в здравом рассудке от каких-нибудь неудач, просто от отчаяния, а в наше время и от прямо­ линейности взгляда на жизнь, тут реализм причиной, а не сумасше­ ствие"» /1/. Прежде чем говорить о «фактах», включающих и разработку этой темы в периодической печати того времени, и отдельные статисти­ ческие выкладки, и ее отражение в некоторых художественных про­ изведениях современников писателя, можно привести одну реми­ нисценцию личного характера, имеющую к тому отношение. Много лет назад с интересом знакомясь с «романом-исследовани­ ем» Б. И. Бурсова «Личность Достоевского», я был несколько удив­ лен одним из построений автора, связанным как раз с интересующей меня всегда суицидологией. «Вдруг его поразила тема самоубийства. И он отдался ей со всей присущей ему одержимостью. Словно боль­ ше не о чем говорить, как только о самоубийствах. Будто в этом все зло и все избавление от зла... Тема о самоубийствах, как и следовало ожидать, оказалась поводом (хотя не только поводом) к постановке животрепещущих вопросов... Тема о самоубийствах приобретает перво-
степенный политический смысл, будучи, по своему непосредствен­ ному содержанию, весьма далекой от какой бы то ни было полити­ ки» /2. - С. 485, 486/. Естественно, что слово «вдруг» применительно к писателю, «одер­ жимому тоской по текущему», мной, знакомым со статистикой, пока­ зывающей резкий рост числа самоубийств в пореформенной России (и в первую очередь, в Петербурге), воспринималось как что-то неадек­ ватное, по крайней мере, совершенно не отражающее действительное положение дел. Периодическая печать 60-80-х гг. была насыщена ста­ тьями о «житейских и художественных драмах» (Н. К. Михайловский), заканчивающихся преступлением или самоубийством. Дело не только в «захлестнувшей» Россию «свободе» и вполне понятных желаниях журналистов сообщать о фактах, которые «на слуху», или резком увеличении статистических показателей «нрав­ ственной порчи» (В. Михневич). Не меньшее значение для обраще­ ния Достоевского к проблеме самоубийств (и девиантного поведения вообще) имело и широкое использование «властителями дум» из либерально-демократического лагеря этих «фактов» для однознач­ ных общественно-политических выводов. Одновременно «правая» печать также широко использовала факт резкого увеличения числа самоубийств как показатель опасности распространения «нигилизма». В статьях, посвященных эпидемии самоубийств среди молодежи и опубликованных в «Гражданине» в 1873 г., В. П. Мещерский ста­ вит знак равенства между самоубийцами и нигилистами и одновре­ менно призывает к спасению юношества от самоубийства, обращая внимание, что литература только повествует о суицидах, но о духов­ ной стороне этого ужасного явления «упорно молчит» /XVIIV, 261/. Поэтому важны не столько споры того времени о социализме и «фа­ ланстере», сколько осмысление представителями различных направ­ лений русской общественности причин роста числа самоубийств и свя­ занное с этим понимание индивидуального суицида. Достоевский не мог не коснуться животрепещущих вопросов о «сре­ де», Боге, социализме, но как раз применительно к самоубийству «политики» у автора «Дневника писателя» и знаменитого пятикни­ жия позднего периода его творчества гораздо меньше, чем у его пи­ шущих современников, прежде всего, демократического лагеря. Сама постановка вопросов о «концах и началах» человеческого поведения, о причинах добровольного ухода из жизни отличалась у Достоев­ ского многогранностью, понять которую никак не хотели и не могли
очень многие современники, недовольные «средой» и страстно жела­ ющие изменить ее (совершенно различающимися способами и с да­ леко не совпадающими целями). В качестве иллюстрации можно привести один факт из статьи «Среда» «Дневника писателя» за 1873 г., демонстрирующий и реак­ цию Достоевского-художника, и видение проблемы мыслителем и публицистом. История банальна: «Мужик забивает жену, увечит ее долгие годы, ругается над ней хуже, чем над собакой. В отчаянии ре­ шившись на самоубийство, идет она почти обезумевшая в свой дере­ венский суд. Там отпускают ее, промямлив ей равнодушно: "Живите согласнее..." История этой женщины, впрочем, известна, слишком не­ давняя. Ее читали во всех газетах и, может быть, еще помнят. Про­ сто-запросто жена от побоев мужа повесилась; мужа судили и нашли достойным снисхождения. Но мне долго еще мерещилась вся обста­ новка, мерещится и теперь...» Истязания, которым подвергается на протяжении нескольких лет несчастная женщина, по показаниям свидетелей, вовсе не связаны с ее какой-либо виной, а определяются исключительно садистскими наклонностями мужа, который «характера был жестокого»: «Пойма­ ет курицу и повесит ее за ноги, вниз головой, так, для удовольствия: это его развлекало — превосходная характернейшая черта! Он бил жену чем попало несколько лет сряду — веревками, палками. Вынет половицу, просунет в отверстие ее ноги, а половицу притиснет и бьет, и бьет. Я думаю, он и сам не знал, за что ее бьет, так, по тем же, ве­ роятно, мотивам, по которым и курицу вешал. Морил тоже голодом, по три дня не давал ей хлеба. Положит на полку хлеб, ее подзовет и скажет: "Не смей трогать хлеба, это мой хлеб" — чрезвычайно ха­ рактерная тоже черта! Она побиралась с десятилетним ребенком у со­ седей: дадут хлебца — поедят, не дадут — сидят голодом. Работу с нее спрашивал; все она исполняла неуклонно, бессловесно, запуганно и стала наконец как помешанная. Я воображаю и ее наружность: должно быть, очень маленькая, исхудавшая, как щепка, женщина... Видали ли вы, как мужик сечет жену? Я видал. Он начинает веревкой или ремнем. Мужицкая жизнь лишена эстетических наслаждений — музыки, театров, журналов; естественно, надо чем-нибудь восполнить ее. Связав жену или забив ее ноги в отверстие половицы, наш мужичок начинал, должно быть, методически, хладнокровно, сонливо даже, мерными ударами, не слушая криков и молений, то есть именно слушая их, слушая с на-
слаждением, а то какое было бы удовольствие ему бить? Знаете, гос­ пода, люди родятся в разной обстановке: неужели вы не поверите, что эта женщина в другой обстановке могла бы быть какой-нибудь Юлией или Беатриче из Шекспира. Гретхен из Фауста? Я ведь не говорю, что была,— и было бы это очень смешно утверждать,— но ведь могло быть в зародыше и у ней нечто очень благородное в душе, пожалуй, не хуже, чем и в благородном сословии: любящее, даже возвышен­ ное сердце, характер, исполненный оригинальнейшей красоты. Уже одно то, что она столько медлила наложить на себя руки, показывает ее в таком тихом, кротком, терпеливом, любящем свете. И вот эту-то Беатриче или Гретхен секут, секут как кошку! Удары сыплются все чаще, резче, бесчисленнее; он начинает разгорячаться, входит во вкус. Вот уже он озверел совсем и сам с удовольствием это знает. Живот­ ные крики страдалицы хмелят его как вино: "Ноги твои буду мыть, воду эту пить",— кричит Беатриче нечеловеческим голосом, наконец затихает, перестает кричать и только дико как-то кряхтит, дыхание поминутно обрывается, а удары тут-то и чаще, тут-то и садче... Он вдруг бросает ремень, как ошалелый схватывает палку, сучок, что попало, ломает их с трех последних ужасных ударов на ее спине,—баста! От­ ходит, садится за стол, воздыхает и принимается за квас. Маленькая девочка, дочь их (была же и у них дочь!), на печке в углу дрожит, прячется: она слышала, как кричала мать. Он уходит. К рассвету мать очнется, встанет, охая и вскрикивая при каждом движении, идет до­ ить корову, тащится за водой, на работу. А он ей уходя своим методическим, медленным и важным голо­ сом: "Не смей есть этот хлеб, это мой хлеб". Под конец ему нравилось тоже вешать ее за ноги, как вешал ку­ рицу. Повесит, должно быть, а сам отойдет, сядет, примется за кашу, поест, потом вдруг опять, возьмет ремень и начнет, и начнет вися­ чую... А девочка все дрожит, скорчившись па печи, дико заглянет украдкой на повешенную за ноги мать и опять спрячется. Она удавилась в мае поутру, должно быть, в ясный весенний день. Ее видели накануне избитую, совсем обезумевшую. Ходила она тоже перед смертью в волостной суд, и вот там-то и промямлили ей: "Жи­ вите согласнее". Когда она повесилась и захрипела, девочка закричала ей из угла: "Мама, на что ты давишься?" Потом робко подошла, окликнула ви­ севшую, дико осмотрела ее и несколько раз в утро подходила из угла на нее смотреть, до самых тех пор, пока воротился отец.
И вот он перед судом — важный, пухлый, сосредоточенный; за­ пирается во всем: "Душа в душу жили",— роняет он ценным бисером редкие слова. Присяжные выходят и по "кратком совещании" выно­ сят приговор: "Виновен, но достоин снисхождения". Заметьте, что девочка свидетельствовала против отца. Она расска­ зала все и исторгла, говорят, слезы присутствующих. Если бы не "сни­ схождение" присяжных, то его сослали бы на поселение в Сибирь. Но с "снисхождением" ему только восемь месяцев пробыть в остроге, а там воротится домой и потребует к себе свидетельствовавшую про­ тив него за мать девочку. Будет кого опять за ноги вешать... "Неразвитость, тупость, пожалейте, среда",— настаивал адвокат мужика. Да ведь их миллионы живут и не все же вешают жен своих за ноги! Ведь все-таки тут должна быть черта...» /XXI, 20-23/. Представив картину этого дантовского Ада в абсолютно реальных, земных условиях, художник-мыслитель не просто опирался на хоро­ шо известный по публикациям в печати факт, но сумел вообразить и сцены самих истязаний, и, главное, характер переживаний мужа- садиста и его жертвы. Статью «Два самоубийства в «Дневнике писа­ теля» Достоевский начинает воспоминаниями о разговоре с «одним известным писателем» — М. Е. Салтыковым-Щедриным. «А знаете ли вы,— вдруг сказал мне мой собеседник, видимо дав­ но уже и глубоко пораженный своей идеей,— знаете ли, что, что бы вы ни написали, что бы ни вывели, что бы ни отметили в художествен­ ном произведении, никогда вы не сравняетесь с действительностью. Что бы вы ни изобразили — все выйдет слабее, чем в действитель­ ности. Вот вы думаете, что достигли в произведении самого комичес­ кого в известном явлении жизни, поймали самую уродливую его сто­ рону — ничуть! Действительность тотчас же представит вам такой фазис, какой вы еще и не предлагали и превышающий все, что мо­ гло создать ваше собственное наблюдение и воображение!.. Это я знал еще с 46-го года, когда начал писать, а может быть и рань­ ше,— и факт этот не раз поражал меня и ставил меня в недоумение о полезности искусства при таком видимом его бессилии. Действитель­ но, проследите иной, даже вовсе и не такой яркий на первый взгляд факт действительной жизни,— и если только вы в силах и имеете глаз, то найдете в нем глубину, какой нет у Шекспира. Но ведь в том-то и весь вопрос; на гей глаз и кто в силах} Ведь не только чтоб созда­ вать и писать художественные произведения, но и чтоб только при­ метить факт, нужно тоже в своем роде художника» /XXIII, 144/.
В истории, взятой из газет, печатающих судебную хронику, в сце­ нах издевательств мужа-садиста над женой, которые мерещатся ав­ тору, совершенно невозможно отличить действительность от плода воображение художника, да и нужны ли это разграничение и анализ с точки зрения юриспруденции и суицидологии? Конечно, в реаль­ ной жизни для квалификации случившегося были бы необходимы и свидетельские показания, и оценка состояния несчастной, и харак­ тера ее телесных повреждений, и множество других определяющих моментов. Однако для понимания произошедшего достаточно напи­ санных Достоевским картин: в них обыкновенная русская баба, пе­ ред земными муками которой бледнеют и страдания библейского Иова, и «Юного Вертера», и благородно-возвышенные страдания Ромео и Джульетты. И муки ее длятся не часы или дни и недели, а годы! Сцены, в которых «человеку некуда больше идти», как вы­ ражался персонаж «Преступления и наказания» — Мармеладов — со­ вершенно логично и закономерно подводят жертву к самоубийству. Конечно, самоубийца — жертва «среды», но в этой среде «зло таит­ ся глубже, чем полагают лекаря-социалисты». В освещении данного «факта» Достоевский предстал и как писатель-гуманист, отстаиваю­ щий свою точку зрения и на участившиеся самоубийства, и на пре­ ступления, и на среду, которую многие его современники считали основным источником девиантного поведения. Важно, что в этом художник не только не мешает мыслителю, но именно благодаря «свободе» от конкретных моментов «реального факта» (А. Ф. Лосев) позволяет другим людям почувствовать всю глубину отчаяния и кон­ кретных переживаний, приводящих эту женщину к самоубийству. Анализируя в «Дневнике» одно из реальных самоубийств, писа­ тель, оставаясь при этом художником, о возможных причинах столь трагического финала недвусмысленно заявляет словами умного сле­ дователя Порфирия Петровича, что «здесь многое очень даже мож­ но средой объяснить». Другое дело, что в самой этой среде Достоевский видел не только несовершенство устройства общества, но и человека с его самыми воз­ вышенными и самыми низкими страстями, желаниями и идеалами. Чем и определялась невозможность для писателя в объяснении при­ чин самоубийства и заметного увеличения их числа в пореформенное время согласиться с представителями либеральной и революционно- демократической печати, для которых любой факт самоубийства ста­ новился фактором обвинения существующего общества.
В рамках этой главы, по моему мнению, нет необходимости при­ водить множество примеров газетных и журнальных публикаций, описывающих конкретные самоубийства и анализирующих их в со­ ответствии с «направлением», к которому «принадлежал» тот или иной печатный орган. Обзор этой печати частично дан в ряде работ /3-5/ отечественных и зарубежных исследователей, однако эта интересная тема выходит за рамки настоящей книги, посвященной в первую оче­ редь «суицидологии Достоевского» в художественных произведени­ ях. «Дневник писателя» — этот уникальный жанр в творчестве самого автора и в русской литературе вообще — не может быть изолирован от его знаменитых художественных произведений последнего перио­ да творчества. И дело не только в том, что сами эти произведения в отдельных случаях непосредственно печатались в «Дневнике», который дает уни­ кальную возможность видеть взаимосвязь факта действительности и художественного вымысла. В соответствии с этим отдельные реаль­ ные самоубийства, фигурирующие в «Дневнике писателя», рассматри­ ваются в главах, посвященных анализу таких самоубийц, как Кроткая, Кириллов и других персонажей, покончивших с собой на страницах художественных произведений Достоевского. В «Дневнике» можно увидеть и понимание писателем самоубийства вообще, и его попыт­ ки рассмотреть «концы и начала» этого трагического финала чело­ веческой жизни, и его отношения с литературными оппонентами из числа журналистов и писателей, так или иначе затрагивающими эту тему Главное же состоит в том, что здесь можно непосредственно «прочувствовать» те самые «сильные впечатления», необходимые писателю, для написания художественного произведения. Как и во введении, в этой главе я ни в коей мере не пытаюсь дать обзор и анализ всех суицидов персонажей русской (и тем более, ми­ ровой) литературы или всех реальных самоубийц, упомянутых в «Дневнике писателя». Те или иные самоубийства, затронутые с раз­ личной полнотой описания и анализа, скорее служат для понимания и иллюстрации отдельных положений «литературно-художественной суицидологии». У Достоевского эта тема никак не может быть изо­ лирована от его знаменитого «Дневника», выступающего то как ос­ нова или «первотолчок» для создания художественного образа, то как своеобразный ключ для его понимания. Как отмечал Достоев­ ский в подготовительных материалах к «Подростку»: «Чтобы напи­ сать роман, надо запастись прежде всего одним или несколькими
сильными впечатлениями, пережитыми сердцем автора действитель­ но» /XVI, 10/. Поэтому многие страницы «Дневника писателя», от­ ражающие взгляды Достоевского на проблемы литературного твор­ чества и искусства вообще, оказываются существенным подспорьем и для анализа самоубийств, представленных в его художественных произведениях. Прежде чем продолжить рассмотрение реальных самоубийств в «Дневнике писателя», следует коснуться отношения к проблеме са­ моубийств одного из оппонентов Достоевского — Н. К. Михайлов­ ского. Именно этого критика и публициста писатель считал искрен­ ним и талантливым литератором и даже собирался специально ему отвечать по поводу его анализа романа «Бесы». Известная статья Михайловского «Житейские и художественные драмы» /6/ в пла­ не настоящего исследования интересна еще и взглядами автора на значение и возможности художественной литературы в объяснении некоторых особенностей поведения людей, покончивших жизнь са­ моубийством. Обратив внимание на большое количество самоубийств среди воен­ ных, случившихся на протяжении года (автор привел свыше 10 га­ зетных сообщений о реальных суицидах), Михайловский отметил как одну из их характерных особенностей их непонятность, несмотря даже на наличие в отдельных случаях предсмертных записок. Автор эту же особенность самоубийств обнаружил и в гражданской среде. «Оставляя на время в стороне специально военные самоубийства и про­ сматривая длинный ряд всякого рода самоубийств нынешнего лета, невольно наталкиваешься на эту молчаливость, как на наиболее об­ щую, наиболее типичную черту русских самоубийц. «Причины неизвестны», а если известны, так «от невеселой сво­ ей жизни» (слова одной из предсмертных записок, приведенных Михайловским.— В. £.). Какая драма закончилась смертью, какая связь между жизнью и смертью? — остается слишком часто не толь­ ко неизвестным, но и непонятным даже для самых близких людей... Бывают, конечно, и русские самоубийцы разговорчивые, даже болт­ ливые. Но в их предсмертных записках, часто очень искренних и трогательных, сплошь и рядом мотивы решения покончить с собой остаются в каком-то тумане, сквозь который посторонний человек ничего разглядеть не может. Разумеется, иногда и «камни вопиют», самая обстановка самоубийцы говорит за него с полной ясностью, но сам-то убийца слишком часто не то не умеет, не то не может, не то
не хочет рассказать, какое жизненное колесо его раздавило. Эта воль­ ная или невольная молчаливость наших самоубийц особенно броса­ ется в глаза при сравнении с европейскими самоубийствами, по край­ ней мере, некоторыми» /6. - С. 82, 83/. Считая вполне понятными и объяснимыми самоубийства вслед­ ствие несчастной любви или учащихся, не сдавших экзамены, автор писал, что в многочисленных случаях причины добровольного пре­ кращения жизни остаются неизвестными и непонятными и для близ­ ких людей, если объяснение исчерпывается общими фразами: «от невеселой жизни», «жить надоело», «скучно» и т. п. По мнению Ми­ хайловского, нет ничего невероятного в предположении, что само­ убийцы этого рода сами не осознают с полной отчетливостью, из-за чего они прекращают собственную жизнь. По его мнению, это пред­ положение нисколько не оскорбительно для самоубийц. Считая эту сторону отечественных суицидов «самой драматичес­ кой» в русских драмах, кончающихся самоубийством, Михайловский писал: «Тяжела жизнь, если она обрывается добровольно, но она еще тяжелее, если нет сил не только бороться с тем, что давит, но нет сил даже словами выразить весь ужас своего положения»,— но, если сам самоубийца упорно молчит, «так поищем, по крайней мере, людей, которые заглянули бы в его душу и сумели бы за него рассказать его пасмурную историю». «Ifte же искать этих умелых людей? Конечно, среди художников. Больше негде. Успехов научной психологии еще жди» /6. - С. 86, 87/. Отыскивая «среди художников» людей, могущих рассказать за самоубийцу его «пасмурную историю», Михайловский обращается к хорошо известному автору «Отечественных записок» Г. И. Успен­ скому и его недавно вышедшей книге очерков и рассказов. По его мне­ нию, этого автора отличает «чуткость и добросовестность», что позво­ ляет ему «забегать вперед и сосредоточить свое внимание на таких вещах, которые значительно позже заинтересуют современников». Исследуя разложение деревни в условиях стремительно развивающе­ гося капитализма, Успенский, как считает автор статьи, приводит предсмертные рассуждения одного из самоубийц и говорит, что тот рассуждал «примерно этими словами» (речь идет об отрывочной «болтовне», не имеющей внешне никакого отношения к мыслям о самоубийстве.— В. £.). Однако эти рассуждения заканчиваются сло­ вами: «Что пустое разговаривать... Послушаю музыки, и с Богом — на тот свет!»
В связи с этим Михайловский писал: «Если это преувеличение... так то художественное преувеличение, которое только направляет извес­ тное освещение на факт, а не искажает его. «Примерно» такие запис­ ки оставляются иногда русскими самоубийцами и в действительнос­ ти. Самое поразительное, самое трогательное в них, что именно мол­ чаливость, сопровождаемая подчас тою беспорядочной болтливостью, которая ровно ничего не говорит, несмотря на все усилия говоряще­ го... В его мозгу копошится нечто для него бесконечно высшее, чем летние панталоны и всякие «места», но это нечто бьется как птица в клетке, ища и не находя выхода, ища и не находя слов для своего вы­ ражения. Истинно «тьфу!» все эти панталоны и места... А между тем они назойливо лезут в голову, нет возможности согнать их с языка, нет возможности добраться сквозь них до того святилища души, где... ле­ жит таинственное зерно какой-то высокой мысли. Драма — поистине страшная, рядом с которой страдания первых любовников Александ­ рийской сцены кажутся просто уколами булавки» /6. - С. 90/. Возражая Успенскому, считающему, что приводящее к самоубий­ ствам «заболевание мыслью», «совестью» началось с реформы 1861 г., автор статьи «Житейские и художественные драмы» считал: «Не с осво­ бождения крестьян пошли самоубийства... Напротив, оглядываясь теперь на это странное время, можно удивляться той необузданнос­ ти надежд, тому розовому доверию к будущему, которыми мы тогда были преисполнены. Казалось, историческая дорога лежит перед нами такою ровною, гладкою скатертью, что только посвистывай, да возжами потрагивай. В ненавистном прошлом не было, кажется, уголка, не оплеванного с полнейшей искренностью. Туг не до само­ убийств было, тут, напротив, все весельем и надеждой дышало... Все­ гда и везде увеличение числа самоубийств было одним из показате­ лей совершающейся в обществе крутой внутренней работы: так па­ дал Рим, так обновлялась Франция. И это вполне натурально, так как решительная разделка с тем, что складывалось веками, не может обойтись без жертв. Естественны поэтому и те драмы, которые зани­ мают г. Успенского. Но дело в том, что ими не исчерпывается драма­ тизм нашего положения. У нас возможны драмы, серьезнейшие дра­ мы с самоубийством в пятом акте, о героях которых нельзя, конеч­ но, сказать: они «поняли себя» и отравились... Раз в обществе внутренняя работа началась и заявляет себя нисколько недвусмыс­ ленными симптомами, немыслимо задержать ее, хотя можно извра­ тить, искалечить» /6. - С. 93, 94, 98/.
Для Михайловского как одного из «властителей дум» своего вре­ мени объяснение роста числа самоубийств в пореформенной России носило скорее глобальный характер — это показатель «крутой внут­ ренней работы», связанной с ожиданием «обновления» обществен­ ного устройства России. «Решительная разделка с тем, что склады­ валось веками», по его мнению, не может обходиться без жертв. Вполне понятные элементы недоговоренности и намеки никак не могут скрыть того, что «так падал Рим». Исторические параллели скорее подчеркивают закономерности и этого «падения», и «есте­ ственность» драм, заканчивающихся самоубийством. Весьма тонкий и адекватный анализ самоубийств в художественных произведениях Успенского, завершается выводом о том самом «проценте», который «должен уходить... чтобы остальных освежать». В исключительно ин­ тересной статье Михайловского, как это ни странно, не почувство­ валась боль и переживание за каждого отдельного самоубийцу. Пе­ рефразируя известный упрек Аглаи князю Мышкину после неудав­ шегося самоубийства Ипполита, можно сказать, что здесь «нежности нет, одна только правда». Не вызывает сомнений, что и рассмотренная Михайловским книга Успенского, и сама статья «Житейские и художественные драмы» представляют несомненный интерес с точки зрения «художественно- литературной суицидологии». Достаточно вспомнить особое состо­ яние сознания самоубийцы, в результате которого эмоционально- смысловое переживание, определяющее самый роковой и необрати­ мый шаг в жизни субъекта, не может быть вербализовано. Выступая внешне как дезорганизация психической жизни, эта закономерность психофизиологической деятельности мозга и определяет наличие в сознании самоубийцы навязчивых малозначимых образов и мыс­ лей, никак не связанных с доминирующими переживаниями досуи- цидального периода и даже составляющими так называемого пресуи- цидального синдрома /7, 8/. Этот переход достаточно структурированных переживаний, пред­ шествующих возникновению суицидальных замыслов и намерений, к дезорганизации психической жизни и «навязчиво-насильствен­ ным» бессмысленным (в плане рокового решения) «мелочам» высту­ пает как важнейший предиктор возможности самоубийства. Особен­ ности психофизиологической деятельности мозга в период времени, непосредственно предшествующий совершению суицидального акта, объясняют столь частую исключительно малую информативность
предсмертных записок самоубийц и различного рода «мелочи», не­ редко фигурирующие в посланиях живым людей, добровольно пре­ кращающих свою жизнь. В статье Михайловского можно подчеркнуть еще один интерес­ ный «суицидологический» момент. Автор отмечает, что множество «драм» на Руси совершаются так, как это считает Успенский — «забывшая себя русская душа... перестраивается во имя самой стро­ гой правды». «Человек понял, бесповоротно понял, что жить надо так то и так то (все равно как), но залегший в нем наследственный «свиной элемент»... не дает ему сил приблизиться к осуществлению идеала. Конец: презрение к себе, страшная душевная мука и смерть. Это дело совести безжалостно и неподкупно сверлящей душу» /6. - С. 95/. Однако, по мнению Михайловского, «совесть — не единственная сила, способная безжалостно сверлить душу», можно найти очень мно­ го самоубийств, имеющих источником не мучения совести, а что-то другое. «Как совесть требует сокращения бюджета личной жизни, по­ тому, в крайнем своем развитии, успокаивается лишениями, оскорб­ лениями, мучениями, так честь требует расширения личной жизни, и потому не мирится с оскорблениями и бичеваниями. Совесть, как оп­ ределяющий момент драмы, убивает ее носителя, если он не в силах принизить, урезать себя до известного предела. Честь, напротив, уби­ вает героя драмы, если унижения и лишения переходят за известные пределы. Повторяем, исключительные люди совести, как и исключи­ тельные люди чести составляют довольно большую редкость, и обык­ новенно мы видим смешение этих двух начал в той или иной пропор­ ции. Но в данную минуту герой драмы может находиться под исклю­ чительным влиянием того или другого элемента» /6. - С. 96/. В словах автора статьи «Житейские и художественные драмы» очень хорошо показано, что для «призмы индивидуального видения» той или иной ситуации суицидентом имеет значение и его духовное содержание, и характер конкретных переживаний, непосредствен­ но предшествующих его эмоционально-смысловому реагированию на тот или иной фактор среды. Исключительно важно, что эти положе­ ния развивает проницательный критик и публицист в результате своеобразного «суицидологического» прочтения книги очерков и рас­ сказов известного писателя. Если у Михайловского самоубийство выступает как показатель «внутренней работы», связанной с переустройством общества, то у дру-
гих литераторов революционно-демократического лагеря самоубий­ ство персонажей их художественных произведений непосредственно связано с отношением к революционному движению. В этом плане достаточно демонстративен рассказ М. Н. Альбова «День итога» /9/. Герой этого рассказа молодой человек Глазков своеобразно анализи­ рует собственную жизнь и в результате этого самоанализа кончает с собой. Основной упрек самому себе герой связывает с тем, что после всех молодых разговоров о деспотизме и средствах обновления об­ щества он так и не сумел примкнуть к революционной практике и оказался в состоянии социального одиночества. Несмотря на «внут­ реннее тяготение», отсутствие «силы и огня», самолюбие и эгоизм не позволили Глазкову стать в ряды революционеров. «Сознание идти вперед вместе со всеми» пришло слишком поздно, и герой наказы­ вает себя, добровольно уходя из жизни. Писатели, принадлежавшие на каком-то этапе своего творчества к демократическому направлению русской общественной мысли (Н. Д. Хвощинская (В. Крестовский), И. Ясинский, Ю. Говоруха- Отрок, /10-12/ и др.), изображая в своих произведениях самоубий­ ство, так или иначе связывали его причины с принадлежностью или отходом самоубийц от революционного движения. Здесь звучали и колебания революционно настроенного интеллигента, и реакция на разгром народнического движения, и ренегатство «отрезвившихся ни- гилизированных барчуков», и общий пессимизм, связанный с «тормо­ жением» реформ и наступлением времени, названным в дальнейшем поэтом как «года глухие». Все это влияло на общую тональность либерально-демократичес­ кой литературы и весьма часто находило специфическое отражение и на судьбах героев многих художественнных произведений. Далеко не случайно один из представителей так называемой «реакционной» журналистики (он же постоянный критик Достоевского) Е. Марков на­ зывал существующую тенденцию народнической литературы и публи­ цистики «литературного хандрою», а ее представителей — «заказными плакальщицами целого божьего мира». Обращаясь к «вечно-ноющим прогрессистам» он писал, что не следует делать всех больными и не­ счастными из-за того, что на свете есть больные и несчастные (цит. по /3. - С. 77/). Не следует думать, что эта «литературная хандра» возникла толь­ ко в конце 1870-1880-х гг. пореформенного времени. Уже неокон­ ченная повесть В. А. Слепцова 1866 г., сохранившаяся среди бумаг,
изъятых у него при аресте, имеет характерное название «Записки самоубийцы». Для этой социально-психологической повести автор избрал форму записок, отражающих размышления героя, склонного к углубленному самоанализу и рефлексии. Само содержание этой неоконченной повести связано именно с анализом героем своего со­ стояния и включает только отрывочные сведения о его прошлой жизни и намеки на нее. При этом размышления в виде своеобразного дневника принадлежат человеку образованному, мыслящему и реа­ гирующему на происходящее вокруг. Анализ персонажем своего состояния чрезвычайно интересен с точ­ ки зрения суицидологии. Этот интерес определяется тем, что пере­ живания человека даны «изнутри», а их точная клиническая квали­ фикация (диагностика) вряд ли возможна. И тем не менее здесь в образной форме отражена психическая реальность, стоящая на гра­ ни с психопатологией. «Больна душа, дух страдает», а «всякое так на­ зываемое психологическое или духовное страдание есть в то же вре­ мя и страдание физическое... (я) похож на человека, брошенного сре­ ди степи... Если б могла существовать патологическая драма, то... я мог бы быть ее героем... не могу дорожить этой жизнью... Мысль о само­ убийстве явилась у меня не вдруг, не в порыве бешеного отчаяния, а как-то постепенно вырабатывалась уже совершенно готовою» (цит. по М. Л. Семановой /13. - С. 206,207/). Даже «готовая» мысль о само­ убийстве на первом этапе вызывает все же желание «спастись»: уехать или убежать куда-то, но эти спасительные мысли возникают только на очень короткое время и быстро угасают. Остаются «рав­ нодушие ко всему на свете» и сознание, что единственный исход — прекращение собственной жизни — состояние, которое точнее всего может быть определено как ангедония — клинико-психологическое понятие, определяющее характер переживаний, которые отличают­ ся отсутствием положительных эмоций. Ангедония наблюдается как в рамках психических расстройств (депрессии различного генеза, шизофрения и проч.), так и вне их, оставаясь в пределах психичес­ кого здоровья, но очень часто оказывая влияние на характер реаги­ рования человека на психосоциальные воздействия. Сплошь и рядом ангедония выступает как фон, на котором возникают суицидальные тенденции при относительно медленном формировавании антиви­ тальных переживаний, суицидальных замыслов и намерений /8. - С. 162-211/. Здесь, с точки зрения жизни человека, важна не столько точная клиническая квалификация этого состояния, сколько оценка
его «суицидогенности», а при возникновении суицидальных тенден­ ций — выраженности суицидального риска. Ангедония выступает не как конкретное состояние, а скорее как общий радикал психических переживаний. Само же содержание этих переживаний, их направленность и даже конкретный объект для их «овнешвнения» определяется множеством факторов, среди которых и личность, и духовное содержание человека, и, безусловно, конкрет­ ная общественная атмосфера микро- и макросоциального уровня. Естественно, что и сами эти факторы могут способствовать возник­ новению, усиливать или ослаблять ангедонию. Неслучайно, во вве­ дении к книге было приведено множество терминов и понятий для обозначения состояний подавленного настроения, каждый из кото­ рых отличается определенными «нюансами» переживаний и был характерен для того или иного времени, для тех или иных нацио­ нальных и даже сословных групп населения (меланхолия, сплин, утомление жизнью, acedia, хандра и проч.). Даже в рамках неоконченной повести В. А. Слепцова — художествен­ ного произведения одного из талантливых представителей революци­ онно-демократической литературы второй половины XIX в. — содер­ жится «суицидологическая» информация, не только иллюстрирующая какие-то понятия суицидологии, но представляющая ее в наиболее адек­ ватной для восприятия образной форме («внутринаходимость» чита­ теля дает возможность ее понимания). Однако в повести отражены и другие стороны суицидального поведения, которые могут вызвать не­ сомненный интерес при их «суицидологическом» прочтении. Речь идет о выборе способа самоубийства и влиянии на это суще­ ствующих литературных архетипов. Обдумывая способ ухода из жиз­ ни, герой В. А. Слепцова отказывается от традиционных орудий (пис­ толет, нож, петля и проч.) и выбирает «гоголевскую» смерть от исто­ щения. «Вспомнил я по случаю голодной смерти о Гоголе. Перерыл все NoNo «Московских ведомостей», в которых помещена медицинская полемика о его смерти. Ясно, что он умер голодной смертью. С нынеш­ него дня начинаю эксперимент» /13. - С. 208/. Автор статьи о повести Слепцова «Записки самоубийцы» М. Л. Се- манова пишет о том, что он напоминает читателю о газетной поле­ мике, вызванной причинами смерти Гоголя. Следует отметить, что различные источники трактовали и трактуют /14/ эту смерть не­ однозначно. Однако в плане самоубийства героя Слепцова важна по­ лемика 1850-х гг., происходившая вскоре после самой смерти писа-
теля. Так, «Отечественные записки», пытаясь дать «только факты», поместили статью врача А. Т. Тарасенкова /15/, а «Московские ведо­ мости» в связи с выходом этой работы воспроизводили различные слухи и толки, существовавшие в обществе. «Современник», пере­ печатав фактографическую часть статьи Тарасенкова, «предположил», что «Гоголь сам уморил себя голодом» и сделал это «не вследствие психической болезни, а сознательно и, быть может, даже преднаме­ ренно». Статья в «Современнике» принадлежала Н. Г. Чернышевско­ му, который в дальнейшем в другой работе трактует самоубийство Го­ голя как выражение противоречий его личности: «В одном человеке такие несообразные крайности! Человек, двинувший вперед свою на­ цию, мучит себя и морит, как дикий изувер брынских лесов» /16/. Неоконченная повесть Слепцова интересна еще и тем, что в ней автор попытался представить, как может выглядеть своеобразный «научный эксперимент», который осуществляет самоубийца над са­ мим собой в процессе умирания. Во времена Достоевского собствен­ ные ощущения в процессе умирания фигурировали в газетах, описы­ вающих случаи самоубийств, что нашло свое отражение и в художе­ ственных произведениях писателя. Описание ощущений самоубийцы в процессе отравления угарным газом дано и в вышедшей в 1864 г. книге Г. Г. Льюиса «Физиология обыденной жизни» /17/, ставшей в 1860-х гг. в России одним из своеобразных символов нигилизма. Естественно, что автор «Подростка» с фигурировавшим в романе самоубийством Крафта (об этом еще будет идти речь) скорее всего не знал о замыслах и черновиках неоконченной повести Слепцова. Хотя отношение Достоевского к нему было более чем благожелатель­ ное: в письме брату в марте 1864 г. писатель сообщал, что напишет коротенькую заметку о Слепцове. «Напишу умеренно, хвалить очень не буду» /XXVIII, кн. II, 69/. Заметку, однако, он не написал, но из­ вестно, что в апреле того же года оба писателя выступали вместе на благотворительном вечере с чтениями своих произведений. И Слеп­ цов, и Достоевский отмечали возможность существования у само­ убийц мышления, в результате которого их уход из жизни становит­ ся как бы своеобразным научным экспериментом. Этот «побочный эффект» суицида может даже маскировать основное содержание пси­ хических переживаний, предшествующих возникновению мыслей о самоубийстве. В записях героя повести Слепцова дается подробное описание состояния человека, умирающего от истощения. В форме дневника
представлена динамика показателей многих параметров жизнедея­ тельности: изменение характера дыхания, кровообращения, мышц, мозговой деятельности, отражающихся на таких психомоторных ак­ тах, как смех, походка, голос. Все это сопровождается соответству­ ющими рассуждениями о взаимодействии физиологических и психи­ ческих процессов, о значении для деятельности организма тепла, питания, физических и умственных занятий. Эти «научные» данные и их трактовка самоубийцей на этапе непосредственного исполнения суицидального акта (а выбранный способ самоубийства определяет его растянутость во времени) способны в какой-то мере дать ответ на основные вопросы относительно любого самоубийства: почему и зачем человек решил добровольно уйти из жизни. В самом общем виде можно сказать, что слепцовского персонажа, как и многих героев Достоевского, «съедает идея» самоубийства. Однако совсем не случайно уже в самом начале моего относительно краткого рассмотрения этого суицида речь шла о «психологическом и духовном страдании», о «больной душе». «Записки самоубийцы», даже в виде неоконченного художественного произведения, хорошо демонстрируют значение в возникновении суицидальных тенденций не просто «идеи» самой по себе или изменения настроения, но нали­ чие у будущего суицидента эмоционально-смысловых образований («смысло-переживательных» состояний), которые оказываются не­ совместимыми с духовным содержанием человека. Эти «смысло-переживательные» состояния, определяющие воз­ никновение суицидальных тенденций, имеют множество оттенков и вариаций (отсюда такое обилие названий для различных форм по­ давленного настроения). В «Дневнике писателя» Достоевский, анали­ зируя отдельные самоубийства, приводившиеся в газетах, пытался найти ответ, что может лежать в основе возникновения этих состоя­ ний, почему человек решает добровольно прекратить собственное существование, в чем причина участившихся самоубийств, где «кон­ цы и начала» этого трагического финала человеческой жизни. В мае 1876 г. после посещения Воспитательного дома Достоев­ ский пишет в «Дневнике писателя» две статьи. В первой из них пос­ ле описания условий содержания «детей-отказников» («вышвыр- ков») автор отмечает, что «даже порадуешься за всех этих деток, что попали сюда в это здание»: «Ряд великолепных зал, в которых раз­ мещены младенцы, удивительная чистота (которая ничему не меша­ ет), кухни, питомник, где «изготовляются» телята для оспопривива-
ния, столовые, группы маленьких деток за столом, группы пяти- и шес­ тилетних девочек, играющих в лошадки, группа девочек-подростков... Но г-жи надзирательницы мне больше понравились: они имеют та­ кой ласковый вид (ведь не притворялись же они для нашего посеще­ ния), такие спокойные, добрые и разумные лица...» /XXIII, 20/. Трудно удержаться, чтобы не привести связанные с увиденным мысли писателя (они не имеют прямого отношения к проблеме само­ убийств, но, безусловно, характеризуют личность автора). «Я, конеч­ но, зафилософствовался, но я тогда никак не мог сладить с течением мыслей... если судьба лишила этих детей семьи и счастья возрастать у родителей... то не вознаградить ли их как-нибудь другим путем; возрастив, например, в этом великолепном здании, дать имя, потом образование и даже самое высшее образование всем, провесть через университеты, а потом — а потом приискать им места, поставить на дорогу, одним словом не оставлять их как можно дальше, и это, так сказать всем государством, приняв их, так сказать, за общих, за го­ сударственных детей. Право, если уже прощать, то прощать вполне. И тогда же мне подумалось про себя: а ведь иные, пожалуй, скажут, что это значит поощрять разврат, и вознегодуют» /XXIII, 22,23/. Вторая статья, связанная с посещением Воспитательного дома, в «Дневнике писателя» носит название «Одна несоответственная идея» («И почему это я раздумался о самоубийцах в этом здании, смотря на этот питомник, на этих младенцев? Вот уж несоответственная-то идея»). Именно в начале этой статьи Достоевский напишет хорошо известные слова: «Самоубийства у нас до того в последнее время уси­ лились, что никто уж и не говорит об них. Русская земля как будто потеряла силу держать на себе людей» /XXIII, 24/. Далее писатель разбирает «чрезвычайно характерное» длинное предсмертное пись­ мо одной самоубийцы, напечатанное в «Новом времени»,— двадцати­ пятилетней девушки Надежды Писаревой,— которая жалуется, что она «очень устала»: где же лучше отдохнешь, как не в могиле? Была она дочь «достаточных когда-то помещиков», но, приехав в Петербург, «отдала долг прогрессу» и поступила учиться на акушер­ ские курсы. В дальнейшем выдержала экзамен и нашла место земской акушерки. Материально она не нуждалась. Достоевский обращает вни­ мание на грубый тон ее предсмертных просьб: «Не забудьте стащить с меня новую рубашку и чулки, у меня на столике есть старые рубаш­ ка и чулки. Эти пусть наденут на меня... Я не хочу, чтобы надо мной выли, а родственники все без исключения воют над своими родными».
Объясняя «странность» занимающих самоубийцу денежных рас­ поряжений крошечной суммой, которая осталась после нее, писатель считает, что это «может быть, последний отзыв главного предрассуд­ ка всей жизни «о камнях, обращенных в хлебы» («были бы все обес­ печены, были бы все и счастливы, не было бы бедных, не было бы и преступлений... — катехизис тех убеждений, которым они предают­ ся»). По мнению Достоевского, эти убеждения «заменяют все, жи­ вую связь с землей, веру в правду, все, все». «Она устала, очевидно, от скуки жить и утратив всякую веру в правду, утратив всякую веру в какой-нибудь долг; одним словом, полная потеря высшего идеала существования» /XXIII, 25/. «Усталость», связанную с потерей веры в «книжные мечты», в принятые на веру построения «властителей дум» из революционно- демократического лагеря, Достоевский сравнивает с «живой жиз­ нью», которую он увидел во время посещения Воспитательного дома. «И умерла бедная девушка. Я не вою над тобой, бедная, но дай хоть пожалеть о тебе, позволь это... Смотрите, на небе яркое весен­ нее солнце, распустились деревья, а вы устали не живши. Ну как не выть над вами матерям вашим, которые вас растили и так любова­ лись на вас, когда еще вы были младенцами? А в младенце столько надежд! Вот я смотрю, вот эти здешние «вышвырки»,— ведь как они хотят жить, как они заявляют о своем праве жить! Так и ты была младенцем, и хотела жить, и твоя мать это помнит... то как же ей не «взвыть», как же упрекать их за то, что они воют?.. Вон я вижу эта баба, эта грубая кормилица, это «нанятое молоко» вдруг поцелова­ ла ребенка,— этого-то ребенка, «вышвырка-то»! Я и не думал, что здесь кормилицы целуют этих ребят; да ведь за этим только, чтобы это увидеть, стоило бы сюда съездить! А она поцеловала и не заме­ тила и не видела, что я смотрел. За деньги, что ли они их любят? Их нанимают, чтоб ребят кормить, и не требуют, чтоб целовали... Нет, тут не деньги: «родные ведь все воют»,— так решила Писарева в своей предсмертной записке, вот и эти приходят выть, и целуют, и гостинца своего деревенского бедного тащут. Это не одни только наемные груди, заменившие груди матерей, это материнство, это та «живая жизнь», от которой так устала Писарева. Да правда ли, что русская земля перестает на себе держать русских людей? Отчего же жизнь рядом, тут же, бьет таким горячим ключом?» /XXIII, 26/. В «Дневнике писателя» наряду с реальными фактами самоубийств и их анализом Достоевский помещает и художественные произведе-
ния, в одном из которых сюжетным центром становится самоубий­ ство героини («Кроткая»), и своеобразные философские притчи, так­ же отражающие различные аспекты проблемы самоубийств («При­ говор» и «Сон смешного человека»). Об этих произведениях еще будет идти речь в соответствующих главах, в которых художествен­ ное видение писателем и вымышленные им персонажи сопоставля­ ются с реальными их прототипами и случившимися в действитель­ ности самоубийствами. Это сопоставление вызывает несомненный интерес, так как писатель не просто «раздумался о самоубийствах» (как во время посещения им Воспитательного дома), но пытался осмыслить такой трагический финал человеческой жизни, пытался найти его причины, его «концы и начала» посредством воображе­ ния, художественного видения. И публицистика писателя, его острые статьи по самым злободневным вопросам текущей действительнос­ ти, включая самоубийства и их постоянный рост в 1860-1870-е гг., представляет существенное звено в понимании Достоевским этой проблемы. Писатель выступал как оригинальный мыслитель, не «зашорен­ ный» предвзятостью того или иного «направления». Можно с доста­ точной определенностью утверждать, что Достоевский по-своему «лукавил», когда писал, что «самоубийства до того усилились, что никто уже и не говорит о них». О них и говорили, и писали, так как «усилившиеся самоубийства» были своеобразной «козырной картой» как для «правой», так и для «левой» журналистики: обвинения су­ ществующему строю или злу, исходящему от «нигилизма», чувствова­ лись даже в случаях описания суицидов, совершаемых психически больными. «Бог знает, одна ли тут меланхолия?» — так заканчивает свой фельетон о самоубийстве в «Новом Времени» Суворин. И этот вопрос (или многозначительные «намеки»), если не звучали, то мол­ чаливо подразумевались слишком во многих публикациях. Было бы странно, если бы Достоевский не писал непосредственно о самоубий­ ствах в своем «Дневнике» во время, когда «где не послышишь — везде либо запил, либо с ума сошел, либо повесился, либо застрелился» (Салтыков-Щедрин /18/). Естественно, что проблема самоубийств рассматривалась писателем в контексте происходящей в обществе «внутренней работы» (Михайловский). О написанном в 1870 г. рассказе «Стук... Стук... Стук!» И. С. Турге­ нев сообщал двум своим корреспондентам, объясняя психологические и типологические задачи, которые он ставил, и подчеркивая значи-
тельность своего замысла: «Представьте, что я считаю эту вещь не то, чтоб удавшейся — исполнение, быть может, недостаточно й слабо — но одной из самых серьезных, которые я когда-либо написал. Это студия самоубийства, именно русского, современного, самолюби­ вого, тупого, суеверного — и нелепого, фразистого самоубийства — и составило предмет столь же интересный, столь же важный, сколь может быть важным любой общественный, социальный и т. д. во­ прос» /19/. Можно отметить, что наиболее проницательные писатели револю­ ционно-демократического лагеря, группирующиеся вокруг «Отече­ ственных записок», хорошо понимали недостаточность (и даже не­ лепость) нахождения прямой связи между самоубийством, обще­ ственно-политической борьбой и конкретной обстановкой жизни в пореформенной России. В известном романе-хронике «Дневник провинциала в Петербурге» М. Е. Салтыков-Щедрин писал: «Если бы кто, посредством самоубийства, вздумал бы доказывать свое право на жизнь — многое ли бы он доказал? Он доказал бы только, что су­ ществовал на свете несчастливец, который не нашел другого выхода из жизненных запутанностей, кроме самого простого: смерти. В са­ мом крайнем случае, это личный протест — и ничего больше. Общее значение (впрочем, все-таки весьма маленькое) этот личный протест мог бы иметь только тогда, если б он имел возможность отыскать для себя вполне яркое и образное выражение, то есть когда бы все подго­ товлявшие самоубийство причины могли быть выслежены и конста­ тированы. Но представьте себе, что в большей части случаев такого рода протесты сводятся к «найденному на берегу реки Пряжки телу неизвестного человека»! Какое странное фиаско! «Тело неизвест­ ного человека»! — и это протест! Что же в нем, однако ж, есть поучи­ тельного? И какой практический результат может быть достигнут по­ добным окольным путем?» /18. - С. 143/. В. А. Твардовская, говоря о месте Достоевского в общественной жизни России, считает, что вопреки утверждениям некоторых иссле­ дователей, «Дневник писателя» «вовсе не парил «над схваткой», да и не был столь независимым от идущей в стране и отражающейся в журналистике общественной борьбы. «Рассматривая «Дневник» в общем потоке русской журналистики, в «контексте» развернувшей­ ся здесь идейной борьбы, нельзя не видеть как раз прямой зависи­ мости Достоевского от этой борьбы, от выдвинутых в ней проблем, от скрещивающихся здесь мнений о пореформенной действительно-
сти, от прогнозов о дальнейших судьбах страны. «Свободным с той и с другой стороны» писателю остаться не пришлось при всей непод­ купности и самостоятельности его издания. Он неумолимо вовлекал­ ся в самую гущу борьбы» /20. - С. 208, 209/. Уже в первых выпусках «Дневника» за 1873 г., отмечая, что «мы переживаем самую смутную, самую неудобную, самую переходную и самую роковую минуту, может быть, из всей истории русского наро­ да» /XX, 58/, и описывая добровольную смерть жертвы мужа-садис­ та, Достоевский видел «зло», толкающее людей на самоубийство, не только в устройстве общества и бедности, но и в самой природе людей. Первая же глава «Дневника писателя» за 1876 г. имеет весь­ ма характерное заглавие: «Вместо предисловия. О Большой и Малой Медведицах, о молитве великого Гете и вообще о дурных привыч­ ках». В этом предисловии, написанном, по его мнению, «лишь для формы», Достоевский заявляет, объясняя свое «направление и убеж­ дения», что он считает себя «всех либеральнее, хотя бы по тому одному, что совсем не желаю успокаиваться» («Я человек счастли­ вый, но — кое-чем недовольный»). «Либералы наши, вместо того, чтобы стать свободнее, связали себя либерализмом как веревками» /XXII, 5, 7/. Несомненный интерес представляет тот факт, что предисловие, за­ канчивающееся высказыванием отношения к либерализму («вместо слова "направление"»), построено как рассуждение о характере «на­ ших нынешних» самоубийств. Достоевский приводит «записочку»: «Милый папаша, мне двадцать три года, а я еще ничего не сделал; убежденный, что из меня ничего не выйдет, я решился покончить с жизнью...» «И застреливается. Но тут хоть что-нибудь да понятно: «Для чего-де жить, как не для гордости?» А другой посмотрит, по­ ходит и застрелится молча, единственно из-за того, что у него нет де­ нег, чтобы нанять любовницу. Это уже полное свинство» /XXI, 5/. Вопреки мнениям печати, в которой утверждалось, что участив­ шиеся самоубийства происходят от того, что «они много думают», Достоевский высказывает твердое убеждение, что в подобных случаях самоубийца «вовсе ничего не думает». Автор писал, что в этом «ужас­ но много странного»: «Неужели это безмыслие в русской природе? Я говорю безмыслие, а не бессмыслие. Ну, не верь, но хоть помысли. В нашем самоубийце даже и тени подозрения не бывает о том, что он называется я и есть существо бессмертное. Он даже как будто ни­ когда не слыхал о том ровно ничего. И, однако, он вовсе не атеист.
Вспомните прежних атеистов: утратив веру в одно, они тотчас же начинали страстно веровать в другое. Вспомните страстную веру Дидро, Вольтера... У наших —полное tabula rasa, да и какой тут Воль­ тер: просто нет денег, чтобы нанять любовницу, и больше ничего. Самоубийца Вертер, кончая с жизнью, в последних строках, им оставленных, жалеет, что не увидит более «прекрасного созвездия Большой Медведицы», и прощается с ним. О, как сказался в этой чер­ точке только что начинавшийся тогда Гете! Чем же так дороги были молодому Вертеру эти созвездия? Тем, что он сознавал, каждый раз созерцая их, что он вовсе не атом и не ничто перед ними, что вся эта бездна таинственных чудес божиих вовсе не выше его мысли, не выше его сознания, не выше идеала красоты, заключенного в душе его, ста­ ло быть, равна ему и роднит его с бесконечностью бытия... и что за все счастие чувствовать эту великую мысль, открывающему ему, кто он, он обязан лишь своему лику геловегескому. «Великий дух, благодарю Тебя за лик человеческий, тобою данный мне». Вот какова должна была быть молитва великого Гете во всю жизнь его. У нас разбивают этот данный человеку лик совершен­ но просто и без всяких этих немецких фокусов, а с Медведицами, не только с Большой, да и с Малой-то, никто не вздумает попро­ щаться, а и вздумает, так не станет: очень уж это ему стыдно будет» /XII, 6/ В следующей сразу за этим «Предисловием» коротенькой заметке Достоевский пишет о том, что он «поставил себе идеалом» написать роман о русских теперешних детях с их «самого первого детства», называя уже написанный и опубликованный им в «Отечественных записках» роман «Подросток» «первой пробой мысли». В этом ро­ мане, как пишет автор, представлены «выкидыши общества», «слу­ чайные» члены «случайных» семей. И сразу же за этим писатель вспоминает о газетных сообщениях об убийстве мещанки Перовой и о самоубийстве ее убийцы. («Перова просила его оставить. Харак­ тер убийцы был из новейших: «Не мне, так никому». Он дал слово, что «оставит ее», и варварски зарезал ее ночью, обдуманно и пред­ намеренно, а затем зарезался сам.) Перова оставила двух мальчиков 12 и 9 лет. Трагические послед­ ствия случившегося писатель видит в будущих судьбах оставшихся детей. «Вот опять "случайное семейство", опять дети с мрачным впе­ чатлением в юной душе. Мрачная картина останется в их душах наве­ ки и может болезненно надорвать юную гордость... раннее страдание
самолюбия, краска ложного стыда за прошлое и глухая, замкнувшая­ ся в себе ненависть к людям, и это, может быть, во весь век. Да благо­ словит господь будущее этих неповинных детей... А помочь им надо непременно...» /XII, 8/. Как никакой другой писатель, психолог или юрист, Достоевский с исключительной проницательностью чувствовал спасительную (или губящую) силу впечатлений, полученных в детстве. Знаменитые слова Алеши Карамазова, сказанные им у Илюшина камня, как нельзя луч­ ше показывают понимание писателем значения эмоционально-смыс­ ловых переживаний детства на формирование человека. «Знайте же, что ничего нет выше, и сильнее, и здоровее, и полезнее впредь для жизни, как хорошее какое-нибудь воспоминание, и особенно выне­ сенное еще из детства, из родительского дома. Вам много говорят про воспитание ваше, а вот какое-нибудь воспоминание, сохраненное с детства, может быть самое лучшее воспитание и есть. Если много набрать таких воспоминаний с собой в жизнь, то спасен человек на всю жизнь. И даже если и одно только хорошее воспоминание при нас останется в нашем сердце, то и то может послужить когда-нибудь нам во спасение» /XV, 195/. В «Дневнике писателя» Достоевский отмечает: «Без святого и драгоценного, унесенного в жизнь из воспоминаний детства, не мо­ жет и жить человек. Иной, по-видимому, о том и не думает, а все- таки эти воспоминания бессознательно да сохраняет. Воспоминания эти могут быть даже тяжелые, горькие, но ведь и прожитое страда­ ние может обратиться впоследствии в святыню для души» /XXV, 172/. Писатель приводит пример такого влияния воспоминаний детства из своего каторжного опыта («Мужик Марей»). Неслучай­ но художник-мыслитель рассматривает этот вопрос и в контексте судьбы детей, оставшихся после трагической истории убийства ме­ щанки Перовой. Спустя столетие суицидологи, исследуя прогностические факторы суицидального поведения, обнаружили статистически значимое вли­ яние на частоту самоубийств такого показателя, как развитие в ус­ ловиях неблагоприятной психологической ситуации в раннем детстве и в пубертате. В анамнезе более чем у половины суицидентов значи­ лось воспитание в условиях неполной семьи, распад которой происхо­ дил, когда ребенок еще находился в самом раннем детстве, а в сохра­ нившихся родительских семьях отмечались сложные эмоциональ­ ные отношения, периодические конфликты. Для суицидентов было
характерно постоянное чувство отсутствия заботы о них в детстве и в пубертатном периоде (D. Lester, А. Г. Амбрумова, Н. В. Конанчук, В. Ф. Войцех и др.). Достоевский отмечал не только неблагоприятное (включая суи- цидогенное) влияние «случайного семейства», но и роковую роль особенностей воспитания в условиях, когда на смену издавна сложив­ шегося прежнего дворянского строя «пришел какой-то новый, еще неизвестный, но радикальный перелом, по крайней мере, огромное перерождение и новые и еще грядущие, почти совсем неизвестные формы». Именно с этой трансформацией общественной и семейной жизни писатель связывает в статье «Именинник» самоубийство две­ надцатилетнего мальчика, о котором сообщил Достоевскому в лич­ ном письме помощник инспектора Кишиневской духовной академии. Поблагодарив автора письма за сообщение, писатель отметил: «Этот последний факт очень любопытен, и, без сомнения, о нем можно кое что-что сказать... параллель детей нынешних и прежних может быть весьма интересна... благодарю Вас, что обо мне и о моем издании по­ думали» /XXIX, кн. 2,134/. Здесь «любопытны» как обстоятельства самоубийства двенадцатилетнего мальчика, так и обращение одного из читателей «Дневника» к Достоевскому не только с описанием этой смерти, но и со словами «долгом считаю сообщить Вам горестный факт с полной надеждой услышать слова вразумления для себя и присных по роду знаний и убеждений...». Отклонив «лестное» для него выражение насчет «вразумления», писатель отметил: «Вразум­ лять я никого не в силах» /XXIX, кн. 2,134, 273/. Обстоятельства самоубийства 12-летнего воспитанника прогимна­ зии внешне весьма просты. Мальчик ничем чрезвычайным в поведе­ нии не отличался, учился в целом хорошо. Однако у своего классно­ го наставника получил по его предмету в последнее время несколько неудовлетворительных оценок. В день самоубийства мальчик также не знал урока, поэтому был оставлен классным руководителем в за­ ведении до 5 часов вечера. Спустя некоторое время ученик привязал бечевку к гвоздю, на который вешают доску, и повесился. Спасти его не удалось. Отец мальчика (человек очень строгий) и он сам были в этот день именинники. Жалея «бедного маленького именинника», Достоевский пишет, что «двойки, баллы и излишняя строгость» были и прежде, но обходилось все без самоубийства, и «причина, очевидно, не тут». «Есть тут, в этом случае с именинником, одна особенная черта уже совершенно наше-
го времени. Мальчик графа Толстого мог мечтать с болезненными сле­ зами расслабленного умиления в душе о том, как они войдут и най­ дут его мертвым и начнут любить его, жалеть и себя винить. (В на­ чале статьи писатель приводит эпизод из «Детства и отрочества» Тол­ стого с переживаниями ребенка во время наказания за дерзкую выходку — В. £.). Он даже мог мечтать и о самоубийстве, но лишь мег~ тать: строгий строй исторически сложившегося дворянского семей­ ства отозвался бы и в двенадцатилетнем ребенке и не довел бы его мегту до дела, а тут — помегтпал, да и сделал. Я, впрочем, не об одной только теперешней эпидемии самоубийств говорю. Чувствуется, что тут что-то не то, что огромная часть русского строя жизни осталась вовсе без наблюдения и без историка... У нас есть бесспорно жизнь разлагающаяся и семейство, стало быть, разлагающееся... Кто хоть чуть-чуть может определить и выразить законы и этого разложения, и нового созидания? Или еще рано?» /XXV, 35/. Достоевский отмечал, что он получает очень много писем с изло­ жением фактов самоубийств и с вопросами, что он думает об этих самоубийствах и чем их объясняет. В статье «Кое-что о молодежи» он в связи этим писал, что не берется, конечно, объяснять все эти самоубийства, да и не сможет это сделать. По его «несомненному убеждению», в большинстве, прямо или косвенно, эти самоубийцы покончили с собой из-за одной и той же духовной болезни — от от­ сутствия высшей идеи существования в их душе. В этой статье писатель отмечал обилие «странных и загадочных» самоубийств, без всяких видимых к тому причин: не по обиде, мате­ риальной нужде, оскорбленной любви, ревности, болезни, ипохонд­ рии или сумасшествия, а «так, Бог знает из-за чего совершившихся». Так как, по его мнению, совершенно невозможно отрицать в них эпи­ демию, то такие случаи «превращаются для многих в самый беспо­ койный вопрос». Обращает на себя внимание то, что Достоевский не отрицает значение общепринятых мотивировок и причин в проис­ хождении самоубийств. Для писателя в первую очередь важно по­ нять, почему совершаются так называемые безмотивные или мало мотивированные суициды. Объяснение Достоевским подобных само­ убийств имеет значение и для понимания некоторых сторон форми­ рования суицидального поведения вообще (включая и наше время). «В этом смысле наш индифферентизм, как современная русская болезнь, заел все души. Право, у нас теперь иной даже молится в цер­ ковь ходит, а в бессмертие своей души не верит, то есть не то что не
верит, а просто об этом совсем никогда не думает. И, однако, это вов­ се иногда не чугунный, не скотского, не низшего типа человек. А меж­ ду тем лишь из этой одной веры... выходит весь высший смысл и зна­ чение жизни, выходит желание и охота жить... есть много охотников жить без всяких идей и без всякого высшего смысла жизни... но есть... с виду чрезвычайно грубые и порочные натуры, а между тем приро­ да их, может быть им самим неведомо, давно уже тоскует по высшим целям и значению жизни. Эти уже не успокоятся на любви к еде, на любви к кулебякам, к красивым рысакам, к разврату, к чинам, к чи­ новной власти, к поклонению подчиненных, к швейцарам у дверей домов их. Этакий застрелится именно с виду не из гего, а между тем непременно от тоски, хотя и бессознательной, по высшему смыслу жизни, не найденному им нище... у меня есть таинственное убеждение, что молодежь-то наша и страдает и тоскует у нас от отсутствия выс­ ших целей жизни. В семьях наших об высших целях жизни почти и не упоминается, и об идее бессмертия не только уж вовсе и не ду­ мают, но даже нередко относятся к ней сатирически, и это при детях, с самого их детства... Наша молодежь так поставлена, что решитель­ но нигде не находит никаких указаний на высший смысл жизни. От наших умных людей и вообще от руководителей своих она может заимствовать в наше время, повторяю это, скорее лишь взгляд сати­ рический, но уже ничего положительного, — то есть во что верить, что уважать, обожать, к чему стремиться,— а все это так нужно, так необходимо молодежи, всего этого она жаждет и жаждала всегда, во все века и везде!» /XXIV, 50, 51/. В наше время видение Достоевским одного из важнейших момен­ тов формирования суицидальных тенденций не только совпадает с точкой зрения современных суицидологов, но нашло прямое под­ тверждение в конкретных исследованиях. В. Франкл в известной ра­ боте «Человек перед вопросом о смысле» /21/ приводит интересные данные, полученные при опросе 60 студентов университета штата Айдахо после совершенной ими суицидальной попытки. Обнаружи­ лось, что 85 % из них не видели в своей жизни никакого смысла, причем 93 % были физически и психически здоровы и жили в хоро­ ших материальных условиях в полном согласии со своей семьей. Польская исследовательница В. Окла /22/, применяя специальные тесты на выраженность чувства смысла жизни у лиц, совершивших первую и повторные попытки самоубийства, обнаружила выражен­ ное расхождение показателей в этих группах суицидентов. Низкое
чувство смысла жизни статистически достоверно коррелировало с по­ вторными суицидами, большей выраженностью депрессии, страха и внутреннего напряжения и тенденцией к изоляции от окружающих. У лиц с низким уровнем депрессии и страха, большей экстраверти- рованностью и выраженностью чувства обиды было обнаружено более высокое чувство смысла жизни. Не отрицая значения самых различных социально-психологичес­ ких факторов внешней среды, связанных с их неблагоприятным воз­ действием на человека, Достоевский считал, что «призма индивиду­ ального восприятия» этих факторов определяется особенностями духовного содержания личности. Слова о влиянии на возможность самоубийства «отсутствия высшей идеи существования» у самоубийцы однозначно свидетельствуют о понимании писателем «концов и на­ чала» столь трагического финала человеческой жизни. По мнению Л. X. Симоновой-Хохряковой, Достоевский был единственный чело­ век, обративший внимание на факты самоубийства, «он сгруппиро­ вал их и подвел итог, по обыкновению глубоко и серьезно взглянув на предмет, о котором говорил» /1. - С. 4/. Выше уже отмечалось, что в пореформенное время в России про­ блемы самоубийств так или иначе касались и журналисты, и писате­ ли, и общественные деятели. Странно было бы, что резко возросшее число самоубийц не привлекло бы внимания в условиях «захлестнув­ шей» страну «свободы». В. Михневич /23/ приводит следующие по­ казатели увеличения числа самоубийц в Петербурге. Так, в течение одного десятилетия (1858-1869 гг.) количество самоубийств в Петер­ бурге утроилось. С 1863 по 1867 гг. население в Петербурге возросло только на 8 %, а число самоубийств — на 76 %; с 1868 по 1872 гг. на­ селение увеличилось на 15 %, а количество самоубийств — на 111 %. Автор приводит еще одно, «не лишенное значения», сравнение: в те­ чение обозреваемого десятилетия предметы первой необходимости (хлеб, мясо, дрова и проч.) вздорожали в Петербурге на 20 % прибли­ зительно, квартиры — на 35 % с лишком, а самоубийства — на 300 %. Одновременно с возрастанием числа самоубийств в столице увеличи­ лось и число сумасшествий. За пятилетие, с 1869 по 1873 гг., само­ убийств стало больше на 65 %, а случаев сумасшествия — на 35 % (в число больных вошли только лица, освидетельствованные в губерн­ ском правлении или помещенные на излечение в больницы). Вместе с тем, ссылаясь на данные наиболее известного исследова­ теля статистики самоубийств в Европе Морселли, В. Михневич отме-
чал, что в России общее число самоубийств в 10 раз меньшее, чем в Саксонии, в 3 раза меньшее, чем в остальной Германии, в 5 раз мень­ шее, чем во Франции и т. д. «Петербург в данном отношении стоит вполне на высоте европейского уровня и может занять одно из пер­ вых мест, если не первое место после Парижа» (А. Ф. Кони). (В Пари­ же на 1 млн жителей свершалось 402 самоубийства, а в Петербурге — 206,вБерлине - 170,вЛондоне - 87ит.д./23.- С.617). Следует, заметить, что далеко не всегда, как это уже отмечалось и во введении, сопоставление данных статистики самоубийств раз­ ных стран является корректным. М. Т. Хэзлем, говоря о трактовке самоубийств в Англии, пишет, что позиции религии и закона чрез­ вычайно затрудняют получение точных статистических данных 0 распространенности суицида и суицидальных попыток, если в об­ ществе в отношении этих феноменов действуют социальные и мо­ ральные запреты /24. - С. 551/. Как писал, исследуя самоубийства в С.-Петербурге, Ю. Побнер (на его материалах для нравственной статистики /25/ и исследова­ нии Н. В. Пономарева1 /26/ основывал свои данные В. Михневич), только «добросовестно собранный материал никогда не теряет сво­ ей цены и всегда заслуживает предпочтение пред слишком поспеш­ ными выводами и заключениями». В многочисленных работах «сюисюдологов» (Н. В. Пономарев) 1860-1880-х гг. акцент, прежде всего, делался на статистических иссле­ дованиях, представляющих «один из самых превосходных и надежных методов изучения, но вместе с тем могущих послужить источником все­ возможных нелепостей и заблуждений, если исследуемые цифры фаль­ шивы» (Ю. Побнер). Собственные исследования отечественных спе­ циалистов и реферативные обзоры /25-29/ содержали множество статистического материала, сведенного в многочисленные таблицы и рубрики, поражающие обилием цифр, процентов, отражающих са­ мые различные стороны суицидального поведения. Надо учесть, что обозреваемые и наиболее часто цитируемые ра­ боты европейских исследователей проблемы самоубийств (Морселли и др.) в первую очередь также включали материалы по статистике самоубийств. Естественно, что отношение к цифрам и «процентам», констатирующим рост числа самоубийств или показывающих отдель- 1 Отрывки из работы Н. В. Пономарева «Самоубийство в Западной Европе и в Рос­ сии в связи с развитием умопомешательства» (1880 г.) приведены в Прило­ жении.
ные характеристики этого социально-психологического феномена, но не объясняющих его, отличалось известным скептицизмом. Далеко не случайно возмущение Раскольникова этой «успокаива­ ющей» статистикой после письма матери о случившемся с его сестрой и встречи с пьяной девушкой на бульваре: «Процент! Славные, пра­ во, у них словечки: они такие успокоительные, научные. Сказано: процент, стало быть, и тревожиться нечего. Вот если бы другое сло­ ва, ну тогда... было бы, может быть беспокойнее... А что, коль и Дунечка как-нибудь в процент попадет!.. Не в тот, так в другой?..» /VI, 43/. Эти рассуждения о «проценте» «озлившегося» и прекратив­ шего учебу двадцатитрехлетнего студента-юриста после письма, послу­ жившего последним звеном в цепи событий и переживаний, подводя­ щих к необходимости «действия», были более чем понятны самому Достоевскому. Вся тональность художественно-публицистическо­ го и хронологического материала «Дневника писателя» показывает, что Достоевскому было заведомо недостаточно «научных выводов» о закономерностях в проблеме самоубийств. И не только потому, что «писатель грустил о каждом самоубий­ стве» (Л. X. Симонова-Хохрякова). Выше были приведены слова его обращения к молодежи по поводу самоубийства акушерки Писаре­ вой и описания случившегося с жертвой садиста-мужа и нелепого ухода из жизни двенадцатилетнего учащегося. Достаточно слов «мне все мерещится», «как-то долго думается», чтобы понять, как реаги­ ровал Достоевский на сообщения газет об очередной трагедии. Это обостренное отношение к смерти у писателя было связано, в том числе, и с характером личной судьбы. Используя поэтический образ Джона Донна «по ком звонит колокол», можно представить, что этот «звон» по поводу трагической смерти любого человека сопровождал Достоевского на протяжении всей жизни, начиная с Семеновского плаца, смерти детей и близких и до собственной кончины. Известный скепсис художника-мыслителя в отношении к «про­ центам» и выводам естественно-научного плана исследователей про­ блемы самоубийств XIX в. был связан не только с отсутствием ин­ дивидуального подхода к анализу каждого случая добровольного ухода из жизни. Господствующий в суицидологических исследовани­ ях в течение всего XIX в. статистический метод исследования соче­ тался с весьма механистическими попытками объяснения самоубий­ ства анатомо-антропологическими или психопатологическими осо­ бенностями самоубийц. Естественно, что Достоевский никак не мог
принять столь упрощенные трактовки добровольного ухода челове­ ка из жизни, которые их авторы пытались выдавать за «последнее слово науки» в объяснении суицидального поведения, вытекающего из принципа «человек-машина». Эти представления были характер­ ны и для европейских, и для отечественных «сюисюдологов». В 1840 г. в Англии выходит книга врача Ф. Винслоу (по специаль­ ности хирурга) «Анатомия самоубийства», в которой он утверждает, что предрасположенность к суициду происходит от расстройств мозга и органов пищеварения. В своих выводах Винслоу опирался не толь­ ко на собственные исследования, но и на данные таких авторитетов, как Эскироль, Фальре, и мнение других врачей, которые отмечали при вскрытии изменения в различных органах самоубийц: в черепных ко­ стях и головном мозге, желудке, печени и кишечнике, наиболее часто являющихся, как они полагали, областью патологических явлений. Винслоу считал, что органическая причина «самоубийственной моно­ мании» не вызывает сомнений, даже в тех случаях, когда вскрытие не обнаруживает никаких анатомических изменений внутренних органов или мозга. Анатомо-антропологические исследования самоубийц в России также содержали весьма интересные и своеобразные корре­ ляции: в 1842 г. И. Леонов обнаружил и опубликовал в «Рассуждени­ ях о...» связь между формой грудной железы и наклонностью к само­ убийству; Н. И. Козлов отмечал «сужение яремной диры у людей умо- помешанных и самоубийц» (1842 г.); самые различные изменения в строении черепа у самоубийц были обнаружены А. Д. Никитиным, И. И. Нейдингом и П. М. Минаковым /8. - С. 61, 62/. Анатомические находки при вскрытии самоубийц служили осно­ ваниями для различного рода корреляций в суицидологических ис­ следованиях вплоть до начала XX в., но уже в середине XIX в. иссле­ дователи проблемы самоубийств нередко пытались игнорировать подобного рода построения. П. Ольхин — автор первой отечествен­ ной монографии по суицидологии «О самоубийстве в медицинском отношении» (1859 г.), составленной на основании обзора сочине­ ний наиболее известных суицидологов своего времени (Ф. Винслоу, Б. де Буамон, Л. Бертран), писал, что несмотря на исследования Эс- кироля и других врачей, «мы доныне не знаем ничего положитель­ ного о том, какие анатомические изменения свойственны больным, которые расположены к самоубийству». Этим обстоятельством автор объяснял отсутствие в его книге результатов подобных изысканий, так как «в настоящее время из них нельзя сделать никакого полез-
ного вывода» /30. - С. 280/. Хотя этот труд П. Ольхина носит ком­ пилятивный характер, он, безусловно, заслуживает внимания. Буду­ чи одним из самых известных в свое время популяризаторов науч­ ных знаний (им написано 11 книг на медицинские темы, он также был одним из создателей и редакторов журнала «Вокруг света»), ав­ тор и в работе, посвященной проблеме самоубийств, стремился по­ пулярно изложить основные проблемы суицидологии, ссылаясь на описания хорошо известных из истории самоубийц и исследования европейских суицидологов. Это не только наиболее полный обзор из­ вестных работ по суицидологии, написанный современником, знако­ мым Достоевского и «виновником» его семейного счастья последних лет жизни (именно он направил к писателю обучающуюся у него на курсах стенографии Анну Григорьевну). Имеются указания, что До­ стоевский использовал монографию П. Ольхина, посвященную про­ блеме самоубийств, в своей литературной работе /31/. Книга «О самоубийстве в медицинском отношении» примечатель­ на тем, что в ней основной упор делается на обзоре причин самоубий­ ства (этот раздел занимает свыше 250 страниц). В то же время исто­ рический обзор известных суицидов и статистика по странам зани­ мают относительно немного места. П. Ольхин делит причины на предрасполагающие (наследственность, климат, время года, пол, воз­ раст, богатство и бедность и проч.) и случайные (пороки и страсти, семейные неприятности, угрызения совести, любовь, ревность, ду­ шевные болезни). В ряду душевных болезней выделяются: умопоме­ шательство, тоска по родине, ипохондрия, мрачный и унылый нрав, хандра и скука, порывы страсти, слабый и дурной характер, самоубий­ ство из подражания и др.). Понятно, что в настоящее время отдель­ ные виды «умопомешательства» («тоска по родине» или «порывы страсти» и проч.) могут вызвать улыбку у психиатра и даже у обыч­ ного нашего современника. Можно себе представить, как должен был воспринимать такое понимание «умопомешательства» (как причины самоубийства) Достоевский. «Тут реализм причиной, а не сумасше­ ствие»,— считал он, и в поисках этого «реализма» писатель рассмот­ рел множество реальных самоубийств в «Дневнике», и в каждом из романов своего знаменитого пятикнижия снова и снова решал эту задачу как художник-мыслитель. Представление о том, что главные причины самоубийств связаны с сумасшествием, воспринималось многими исследователями этой проблемы как наиболее значимый объясняющий принцип. В первой
половине XIX в. основы такого понимания самоубийства были зало­ жены в работах одного из основоположников современной научной психиатрии, великого французского психиатра Эскироля, который считал, что ему «удалось доказать», что человек может добровольно сократить свою жизнь, только находясь в бреду, и поэтому все само­ убийцы «душевно больны» /32. - С. 183/. Ученики Эскироля (Фаль- ре, Бурден) разделяли это мнение и даже выделяли специальную форму мономаний, связанную с самоубийством. Н. В. Пономарев называет мнение о том, что все самоубийцы яв­ ляются душевнобольными, «крайним, притом вовсе не подтвержда­ ющимися статистическими данными», и ссылается на исследования таких суицидологов и психиатров, как Б. де Баумон, Гризингер, Крафт-Эбинг. Вместе с тем автор приводит и точку зрения немецко­ го суицидолога А. Майера, утверждавшего, что причины, которым обыкновенно приписывают самоубийства (нужда, страсть и проч.), сами по себе еще недостаточны. Они ведут к самоубийству лишь в том случае, если ими расстраивается здоровье человека. Н. В. Пономарев цитирует данные А. Майера, который в результате вскрытий само­ убийц у 88 % из них «нашел мозговые страдания» /26. - С. 77/. В работе «Самоубийства в С.-Петербурге» (1868 г.) Ю. Побнер пи­ сал, что «самая любопытная, но вместе и самая темная сторона в каж­ дой статистике самоубийств составляет причину или, вернее, совокуп­ ность причин, обусловливающих посягательство на жизнь». Автор свел все причины в четыре главные рубрики, которые распадаются еще на несколько подразделений (согласно данным Полицейских ве­ домостей). Почти половину «совокупности причин» (44,6 %) состав­ ляют душевные (37,6 %) и телесные (7 %) болезни, на долю пьян­ ства приходится 38 %. 17 % самоубийств были связаны с «разными причинами, касающимися домашней жизни» /25. - С. 103,104/. Н. В. Пономарев писал, рассматривая причины самоубийств в За­ падной Европе и в России, что они везде одни и те же с небольшими вариациями, присущими специально той или другой стране. «Везде на первом плане стоит умопомешательство как одна из господству­ ющих причин самоубийства. Такое болезненное состояние существует у самоубийц, то как прямое умопомешательство или сумасшествие, то в виде тоски, пресыщения жизнью, taedium viae и т. д.» /26. - С. 75/. Разобрав главнейшие мотивы самоубийства, он приходит к выводу, что «основная подкладка» этих мотивов, прежде всего, свя­ зана с различными формами умопомешательства.
Относительно влияния отдельных факторов на самоубийство за­ служивают внимания некоторые положения Н. В. Пономарева. Так, он пишет, что самоубийства происходят нередко не только под влияни­ ем действительной бедности, но и под влиянием страха сделаться бед­ ным и страстном желании быть богатым. Отмечая влияние на само­ убийство таких явлений, как война, революция и т. п., Н. В. Поно­ марев писал, что «самоубийства наиболее замечаются прежде и после подобных событий», что объясняется тем, что «наибольшие нрав­ ственные и экономические кризисы бывают перед этими событиями и тотгас же за ними» /26. - С. 82, 83/. Интересен вывод Н. В. Пономарева относительно влияния на ча­ стоту самоубийств таких факторов, как любовь и ревность. Считая подобные суициды «продуктом психических аффектов», автор отме­ чает «весьма незначительное количество» самоубийств, в основе ко­ торых лежали бы упомянутые причины. Анализируя статистические данные, Н. В. Пономарев отмечал, что самоубийство от этих моти­ вов возрастает от севера к югу. В то время как в Норвегии приходит­ ся 7 самоубийств «от страсти» на 1000 случаев, в Италии таких слу­ чаев на 1000 — 55. В целом, данные статистических исследований 1860-1880-х гг. далеко не совпадают как с общежитейскими, так и с ро­ мантически-сентиментальными представлениями литературы конца XVIII в. (см. введение) о неудачной любви, ревности и проч. как ве­ дущих причинах самоубийств. Суицидологические исследования кон­ ца XIX и XX вв. подтверждают эти выводы ученых, изучавших про­ блему самоубийств в пореформенной России и Западной Европе тех лет/8.-С. 134-138/. Неудачная любовь как мотив самоубийства, по-видимому, суще­ ствовала и всегда будет существовать и в жизни, и в литературе. Это вечная тема, и, естественно, искусство никак не может игнорировать ее. Понятно, что каждый большой художник отличался собственным видением всего связанного с самоубийствами героев своих произве­ дений. Слишком отличаются между собой «Анна Каренина» (доста­ точно вспомнить эпиграф к роману!) и «Страдания юного Вертера», «Бедная Лиза» Карамзина и «Происшествие» Гаршина. На последнем рассказе современника Достоевского Гаршина, впервые опубликован­ ном в 1878 г. в «Отечественных записках», следует остановиться не­ сколько подробнее. Сюжет «Происшествия» /33/ внешне несложен, однако, по мне­ нию Г. А. Вялого, герой рассказа «погиб, собственно, не из-за неудач-
ной любви, а в результате столкновения с несправедливостью обще­ ственного устройства. Тот револьверный выстрел, которым он покон­ чил с собой, получал, таким образом, широкий общественный резо­ нанс» /3. - С. 79/. Этот «резонанс определялся тем, что причиной самоубийства героя послужила его любовь к проститутке (разрядка автора), а изображение проституции было одной из самых популярных форм обличения несправедливости общественных усло­ вий, порождающих и узаконивающих это явление. Рассказ в «Происшествии» ведется от лица героини — Надежды Николаевны — это имя Гаршин в дальнейшем использовал еще для одного своего произведения, также имеющего трагический финал. Для себя героиня допускает самоубийство как последнее средство «спасения», на которое «уже давно решилась,., но теперь еще рано... слишком много чувствую в себе жизни». Несомненный интерес мо­ жет вызвать описание фантазий суицидального характера, представ­ ленных в рассказе Гаршина. В определенной степени этот интерес связан с жизнью и трагической смертью самого автора. «Каменный спуск ведет прямо к проруби. Что-то потянуло меня спуститься и посмотреть на воду. Но ведь еще рано? Конечно, рано. Я подожду еще. А все-таки хорошо было бы стать на этот скользкий, мокрый край проруби. Так сама бы скользнула. Только холодно... Одна секунда - и поплывешь под льдом вниз по реке, будешь безумно биться об лед руками, ногами, головою, лицом. Интересно знать, просвечивает туда дневной свет?»... И только окрик городового возвращает Надежду Николаевну в реальность: «Сударыня, пожалуйте на панель!»... Увидев мое лицо, он вдруг изменил чинное выражение на грубое и дерзкое, подошел ко мне и дернул за плечо: "Убирайся вон отсюда, дрянь ты этакая. Шляетесь везде! Сунешься сдуру в прорубь, потом отвечай за вас, за шельмовГ Он узнал по моему лицу, кто я» /33. - С 43, 44/. Если Гаршин в своем рассказе показал, насколько просто и есте­ ственно относится к возможности самоубийства проститутки горо­ довой, грубо прерывающий возможное, по его мнению, развитие со­ бытий, то официальная статистика показывает, что жизнь и статис­ тические данные могут далеко не совпадать друг с другом. Выше уже упоминалась работа Ю. Побнера «Самоубийства в С.-Петербурге» (материалы для нравственной статистики). Источником для этих
материалов, как писал автор, служили «Ведомости СПб. Городской Полиции», где в отделе «Дневник приключений» сообщались и слу­ чаи самоубийств. По мнению автора, этот официальный источник следует считать достоверным и достаточно полным. Вместе с тем Ю. Побнер отмечал, что в этих отчетах его «особенно поражает со­ вершенное отсутствие самоубийц между проститутками, которые, как известно, представляют во всех государствах наибольшую склонность к самоубийству». Автор приводит такие данные о проституции: в 1858 г. в Петербурге считалось 178 публичных домов с 770 женщи­ нами и, кроме того, 1123 записанных проституток, живущих отдель­ но. «А между тем, за десять лет я встретил только одно сообщение о повесившейся содержательнице публичного заведения. Туг возмож­ ны только два объяснения: или сведения о проститутках совершенно не публикуются, составляя полицейскую тайну, или же самоубийцы эти показываются по происхождениям и сословию, без упоминания о ремесле их. Второе предположение мне кажется более вероятным, хотя далеко не достоверным» /25. - С. 91/. Возвращаясь к рассказу Гаршина, можно отметить, что в нем хоро­ шо показано, насколько интуитивно человек, сам стоящий на грани жизни и смерти, может почувствовать «логику самоубийства» дру­ гого, несмотря на полное расхождение жизненных установок и же­ лания героини, не «посмевшей» выйти «за него» замуж и пожелав­ шей «остаться тем, что есть» из боязни упреков за свое прошлое. «... Ведь вы сами знаете лучше меня, что для вас впереди... — Голос Ивана Ивановича задрожал. — Мне лучше,— прибавил он,— потому что я уеду»... «Он выпроводил меня и тотчас же заперся на ключ. Я стала спускаться с лестницы... Пусть он едет и забудет меня... теперь покачусь свободно, без задержек, все ниже и ниже. «Да ведь он те­ перь стреляется]» — вдруг закричало что-то у меня внутри... Я бежа­ ла назад как безумная, налетая на прохожих... помню, как я кинулась к его двери. И когда я схватилась за ее ручку, за дверью раздался выстрел» /33. - С. 47, 48/. Обращает на себя внимание, что интуитивное появление мысли о самоубийстве другого, возникающей как некое «озарение», тем не менее переживается, как что-то следующее из понимания собствен­ ной судьбы: «покачусь свободно... все ниже и ниже». Слова о том, что герой «уедет», приобретают свое истинное, зловещее, значение, ока­ завшись в контексте собственных эмоционально-смысловых пережи­ ваний героини. К сожалению, в жизни «прощальные» слова и различ-
ного рода «намеки» будущего самоубийцы в абсолютном большинстве случаев не попадают «в резонанс» переживаний окружающих суици- дента, и только сам трагический финал способен показать истинное значение тех или иных знаков приближающейся трагедии. Рассказ Гаршина показывает, насколько тонко художник способен и почув­ ствовать, и передать в образной форме исключительно значимые «нюансы» суицидального поведения. К героине «Происшествия» Надежде Николаевне Гаршин вновь вернулся незадолго до своей смерти и своеобразно «дорисовал» ее в повести, названной ее именем. (Работать над этой повестью пи­ сатель начал, как известно, еще за несколько лет до написания «Про­ исшествия».) Много времени спустя после «происшествия» героиня (занимаясь все тем же ремеслом) живет с постоянным сожителем, ко­ торый в дальнейшем из ревности убивает ее, смертельно ранит сопер­ ника и застреливается сам. Один из современников Гаршина, знаме­ нитый адвокат своего времени С. А. Андреевский писал в своих «Ли­ тературных очерках» об этой повести Гаршина: «Весь рассказ точно происходит под небосклоном Достоевского, в его атмосфере, в тех осо­ бенных сумерках, которые дают чувствовать болезненное настроение писателя; но ни силы, ни глубины, ни энергии Достоевского тут нет и следа» /34. - С. 335/. Вряд ли стоит безоговорочно соглашаться с оценкой повести «Надежда Николаевна» одним из современников автора. Для меня важен тот факт, что самоубийства в художествен­ ных произведениях и Гаршина, и Достоевского не оставляли равно­ душными образованных людей пореформенной России. Тема самоубийства и смерти вообще весьма органично была «вписана» в художественные произведения Гаршина (нельзя назвать случайными и приведенные выше параллели, сделанные одним из его современников, между произведениями этого писателя и Досто­ евского). Отдельные рассказы писателя вряд ли могут быть поняты без соответствующих психиатрических реминисценций и оценок. Речь, прежде всего, идет о рассказе «Ночь», названном С. А. Андри­ евским, наряду с «Красным цветком», «психиатрическим». Этот рассказ знакомит читателя с последними мыслями челове­ ка, задумавшего самоубийство. Оценка состояния героя, который си­ дит «на одном месте с восьми часов вечера и до трех ночи», переби­ рая свое прошлое («лгал и обманывал...) и слушая тиканье часов: «Помни, помни...» или звучание собственных мыслей, вряд ли может обойтись без психиатрических дефиниций: идеи самообвинения,
функциональные галлюцинации и проч. Естественно, что, как ника­ кой другой писатель, Гаршин дал исключительно реалистическую картину клинического состояния, которая нередко заканчивается суицидом. И вместе с тем здесь есть не только «психиатрия» и помешатель­ ство как причина возможного самоубийства. Однако очень своеоб­ разный финал не может не вызвать определенных ассоциаций по контрасту со «Сном смешного человека» Достоевского. Герой Гарши­ на пишет в предсмертной записке, что ему не о чем жалеть, жизнь есть сплошная ложь, что в нем самом также, кроме лжи, «ничего нет», и заканчивает свое послание «жестокой» фразой: «Прощайте люди! Прощайте, кровожадные, кривляющиеся обезьяны!». «Лампа, выго­ ревшая за долгую ночь, светила все тусклее и тусклее и наконец совсем погасла. Но в комнате уже не было темно: начинался день. Его спо­ койный серый свет понемногу вливался в комнату и скудно освещал заряженное оружие и письмо с безумными проклятиями, лежащее на столе, а посреди комнаты — человеческий труп с мирным и счастли­ вым выражением на бледном лице» /33. - С. 134/. Интересно, что причины смерти человека, готовящегося к само­ убийству, читатели не могли четко осознать. «Здоровая» логика даже искушенных в литературных делах И. С. Тургенева и Н. К. Михай­ ловского приводила их в недоумение в связи с неопределенностью концовки рассказа. Как писал С. А. Андриевский, «финал темен, как заглавие очерка». Н. К. Михайловский сообщал в своих статьях, по­ священных рассказам Гаршина, что в первой своей работе он ошиб­ ся, считая, что герой, решившийся на самоубийство, был на некото­ рое время остановлен наплывом жизнерадостных чувств, связанных со звуком колокола. Но в дальнейшем все-таки покончил с собой. Со слов критика, сам писатель пояснил ему, что герой «Ночи» не застрелился, а умер от бурного прилива нового чувства, физически выразившегося разрывом сердца. Н. К. Михайловский в свое оправ­ дание приводит точную выписку финала рассказа, в котором он пер­ воначально увидел «момент выстрела» и только потом обратил вни­ мание, что серый свет утра освещает «заряженное» оружие, и этот, единственный, намек, что выстрела не было «я, каюсь, просмотрел, как, смею думать, большинство читателей г. Гаршина». «Оказывает­ ся, что я ошибся, победил голос жизни и любви. Казалось бы, тем лучше. Но какой ценою одержана эта победа? Так сильно охвачен Алексей Петрович (герой рассказа.— В. Е.) порывом жизнерадост-
ного чувства, что не выдерживает и умирает. Значит, в конце концов все-таки смерть, и с известной точки зрения такой финал еще без­ отраднее простого самоубийства» /35. - С. 283-285/. Современники Гаршина и Достоевского пытались проводить оп­ ределенные параллели между самоубийствами персонажей этих пи­ сателей. Естественно, что сравнение их художественных произведе­ ний оказывается не в пользу Гаршина. Хотя само по себе сравнение двух талантливых художников вообще лишено смысла, а в изобра­ жении «глубин души человеческой» Достоевского невозможно срав­ нивать ни с одним из русских писателей. И эти «глубины», начина­ ющие выступать в условиях жизни пореформенной России, Досто­ евский пытался отразить не только в своих знаменитых романах последнего времени, но и в особой форме художественно-публицис­ тического произведения, создаваемого им под названием «Дневник писателя». Отвечая на собственный вопрос, зачем понадобилось романисту Достоевскому создавать «Дневник» в это последнее, исключительно плодотворно протекающее, его творческое десятилетие, Г. Гачев /36/ высказывает мысль о «необходимой взаимной дополнительности жанра романа и жанра дневника писателя... Ибо они резко, полярно даже разны, и в одном можно сказать то, что несказуемо в другом... Тут — ре-акция и ре-флексия, в отличие от за-мысла и вы-мыс- ла, что до и из: априорны и предшествуют бытию, как в романе. Дневник — это точно: "отражение объективной реальности, данной нам в ощущении". В романе же первична идея (художественная, ко­ нечно), которая, как семя и ген, и концепция-зачатие, конденсирует вокруг себя и собирает плоть фактов и частей, строя целое, образ... Слишком мобильна стала действительность: концепции бытия — не уследить, не успеть завязаться — уж и развязываться надо... И не могли писатели не поддаться очарованию живого блеска наконец сдвинувшейся жизни, истории — и не приникнуть к ее нерешеннос­ ти, авантюрности, вопросительноеTM заманчивой — когда все пути, казалось, были возможны, и не было еще необратимости...» /36. - С. 10-12/. Пореформенная жизнь, «сдвинувшаяся история», применительно к судьбам отдельных людей вызывала не только «сдвиг» в мировоз­ зрении, но и в их отношениях как между собой, так и к ранее суще­ ствующим нормам морали и закона. Потом уже, в самом конце XIX в., в знаменитом социологическом этюде «Самоубийство» французский
суицидолог Э. Дюркгейм /37/ назовет взаимоотношение человека и общества в переходные эпохи аномией (доел. — беззаконие), рас­ сматривая ее как один из возможных социально-психологических факторов развития суицидального поведения. Наряду с аномийным Дюркгейм также рассматривал эгоистичес­ кие и альтруистические варианты самоубийств (последние опре­ деляются не потерей привычных норм и взаимоотношений, а не­ достаточной или избыточной интеграцией индивида в те или иные общественные структуры). Как известно, до настоящего времени моно­ графия Э. Дюркгейма нередко рассматривается как своеобразная библия суицидологии, хотя он писал, что расценивает самоубийство как общественное явление, а вовсе не индивидуальный социально- психологический феномен. Определенную недостаточность трактовки самоубийства, только в социологическом аспекте, отмечали многие суицидологи прошлого и настоящего. Естественно, что эта «недоста­ точность» никак не относится к тому конкретному аспекту исследо­ вания проблемы самоубийств, который изучал знаменитый француз­ ский социолог. Достоевский, «одержимый тоской по текущему», естественно, отзы­ вался в своем «Дневнике» на любого рода значимые общественные события или явления. Но подход писателя к «участившимся самоубий­ ствам» как раз отличался индивидуальным видением каждого суици­ да, несмотря на вполне понятное желание художника-мыслителя найти общие составляющие суицидального поведения, способные объяснить, почему и как сдвиг общественной жизни определяет добровольный уход человека из жизни. Из множества самоубийств, фигурирующих в периодической печати, художественной литературе, исследователь­ ских и обзорных работах по суицидологии его времени (во введении и в настоящей главе рассматриваются только работы предшественни­ ков и современников писателя), Достоевский отбирает именно те, ко­ торые несут своеобразную печать времени. Более того, обращает на себя внимание следующее обстоятель­ ство. Величайший романист, показавший всю глубину и тяжесть «бремени страстей человеческих», знающий и Данте, и Шекспира, и Гете, и множество произведений своих современников (достаточ­ но вспомнить оценку «Анны Карениной»), Достоевский по существу «игнорировал» чрезвычайно выигрышную и в чем-то стержневую тему мировой литературы: несчастную любовь как причину само­ убийства. И даже там, где в реальном самоубийстве участие любви
как источника соответствующих переживаний и трагического фина­ ла можно подозревать, писатель подчеркивает значение других фак­ торов, имеющих, по его мнению, инвариантный характер. О художественных произведениях и самоубийствах персонажей Достоевского еще будет идти речь в следующих главах. Здесь же хо­ телось бы отметить некоторые особенности подхода писателя к ре­ альным самоубийствам. Из множества самоубийц, фигурирующих в различного рода творческих дневниках (черновые записи, подго­ товительные материалы, записные книжки и проч.), Достоевский от­ бирал тех, которые, с одной стороны, давали возможность «запастись сильными впечатлениями» для написания художественных произве­ дений, а с другой — позволяли делиться с читателями своим виде­ нием проблемы самоубийств. Хотя для художника-мыслителя «силь­ ные впечатления» определяли обе стороны отношения к столь тра­ гическому финалу человеческой жизни. Поэтому свое понимание случающихся трагедий Достоевский мог выразить и в более привыч­ ной для него поэтической форме («Кроткая»), и в виде своеобразных художественно-философских притч («Приговор», «Сон смешного человека»), органично входящих в «Дневник писателя». Как отме­ чали многие исследователи творчества Достоевского (В. А. Тунима- нов, И. Л. Волгин, О. В. Евдокимова, П. Е. Фокин, А. В. Архипова и др.), это был именно «Дневник писателя», а не просто «Дневник» — «не внутрь себя, как обычно в дневнике, а весь и яростно наружу нацелен глаз автора» (Г. Гачев). Очень наглядно значение факторов среды, воспитания и конкрет­ ных социально-психологических факторов в формировании суици­ дального поведения Достоевский показал в коротенькой заметке «Два самоубийства» в октябрьском номере «Дневника» за 1876 г. В этой заметке, начинающейся воспоминаниями о разговоре с одним из писателей (Салтыковым-Щедриным), о действительности и ее изображении (выдержки были приведены в начале настоящей гла­ вы), писатель представил свое понимание двух самоубийств: дочери Герцена и Тучковой-Огаревой («слишком известного русского эмиг­ ранта») и выбросившейся из окна, держа в руках образ молодой швеи, которая не могла найти себе «для пропитания работы». «Этот образ в руках — странная и неслыханная еще в самоубий­ стве черта! Это уже какое-то кроткое, смиренное самоубийство. 1ут даже не было никакого ропота или попрека: просто — стало нельзя жить, Бог не захотел» и — умерла, помолившись. Об иных вещах, как
они с виду ни просты, долго не перестается думать, как-то мерещит­ ся, и даже точно вы в них виноваты. Эта кроткая, истребившая себя душа невольно мучает мысль. Вот эта-то смерть и напомнила мне о сообщенном мне еще летом самоубийстве дочери эмигранта. Но ка­ кие, однако же, два разные создания, точно обе с двух разных пла­ нет! И какие две разные смерти! А которая из этих душ больше му­ чилась на земле, если только приличен и позволителен такой празд­ ный вопрос?» /XXIII, 146/. О самоубийстве, названном автором «кротким», которое «неволь­ но мучает мысль» и «мерещится» (Достоевский уже употреблял этот термин в заметке, посвященной самоубийству жертвы мужа-садиста), еще будет идти речь в главе, посвященной рассмотрению ухода из жизни героини новеллы «Кроткая». Здесь же это «смиренное само­ убийство» приведено как контраст или своеобразный контекст, в ко­ тором писатель дает свою оценку суициду «дочери эмигранта». Сле­ дует отметить, что некоторые обстоятельства смерти Лизы Герцен в «Дневнике писателя», как показывает изучение архивных докумен­ тов и воспоминаний современников (И. С. Тургенев и др.), нашедших отражение и в комментариях к собранию сочинений писателя /XXIII, 407/, и в работах исследователей /5. - С 38-40/, не соответствовали действительности. Однако здесь важно именно понимание Достоевским общих причин, обусловливающих относительную легкость возникновения суицидаль­ ных тенденций при неблагоприятных социально-психологических воз­ действиях, а также тональность предсмертной записки самоубийцы. В данном случае любого рода неточности и ошибки, допущенные пи­ сателем в заметке о двух самоубийствах, менее значимы, чем обра­ тившие на себя внимание обстоятельства смерти дочери Герцена. Конечно, неслучайно сравнение «кроткого» самоубийства безработ­ ной молодой швеи и «безмыслия» и «вызывающего» тона предсмер­ тной записки Лизы Герцен заканчивается вопросом, которая же из этих душ больше мучилась на земле. Однако, по мнению писателя, вопрос этот «праздный». «Достоевский грустил о каждом самоубий­ це» и понимал муки человека, решившего добровольно прекратить собственную жизнь. Как известно, о самоубийстве «дочери эмигранта» Достоевскому сообщил К. П. Победоносцев в письме от 3 июня 1876 г. Письмо, с одной стороны, характеризует обстановку в семье самоубийцы, а с другой — достаточно наглядно показывает отношение адресата
к Герцену и его окружению. Вот отрывок из этого письма: «Хочу со­ общить к Вашему сведению любопытные и ужасные черты судьбы несчастных наших эмигрантов, Герцена и Ко... Вы слышали, конеч­ но, достаточно о жене Огарева... это ведьма, а не женщина. Герцен всю жизнь терпеть ее не мог, не мог видеть ее без отвращения... Меж­ ду тем, со своею второю женою он жил, как кошка с собакой, и не знаю, как случилось, посреди этого домашнего ада, сошелся с нена­ вистною ему женой Огарева. Она — неизвестно как — стала его лю­ бовницей... Наконец вторая жена его умерла. М-м Огарева тотчас переехала к нему и водворилась с ним. Тут начался у них пущий ад, и мученье усложнились тем, что с ним была дочь, прижитая от Огаревой, та­ кая же ехидная, как и мать,— дочь и мать ненавидели друг друга и грызлись с утра до вечера. Конечно, дочь с детства воспитывалась в полном материализме и безверии...» /38. - С. 130/. Предсмертную записку Лизы в заметке «Два самоубийства» До­ стоевский воспроизвел по письму Победоносцева, который отметил, что последнее «словечко» «очень выразительно». Вот эта записка в переводе с французского: «Предпринимаю длинное путешествие. Если самоубийство не удастся, то пусть соберутся все отпраздновать мое воскресение из мертвых с бокалами Клико. А если удастся, то я прошу только, чтоб схоронили меня, вполне убедясь, что я мерт­ вая, потому что совсем неприятно проснуться в гробу под землею. Огень даже не шикарно выйдете /XXIII, 145/. По мнению Достоевского, «в этом гадком, грубом шике... слышит­ ся вызов, может быть, негодование, злоба,— но на что же?» В действи­ тельности в записке не было слов «не шикарно»: «Если меня будут хоронить, пусть сначала хорошенько удостоверятся, что я мертва, по­ тому, что если я проснусь в гробу, это будет очень неприятно» /38. - С. 214/. Кроме того, спустя некоторое время после этого самоубийства газеты, сообщавшие о нем, писали, что его причиной были семейные неурядицы и безответная любовь семнадцатилетней девушки к фран­ цузскому этнографу и социологу Шарлю Летурно. Герой ее «несосто­ явшегося романа» не принимал всерьез ни ее любовь, ни ее своеоб­ разные антивитальные переживания в виде литературных реминисцен­ ций из Лермонтова: «И скучно и грустно... Что делать здесь на земле... Любить... На время не стоит труда, а вечно любить невозможно...». Сорокачетырехлетний ученый, знавший Лизу с детства, только по­ журил «бэби» за «похоронные фантазии», да еще и поделился с ней
и своими суицидальными «построениями», отметив, что и у него бы­ вает «сильное влечение к смерти» /38. - С. 193/. Как бы то ни было, «она намочила вату хлороформом, обвязала себе этим лицо и легла на кровать... Так и умерла...». По мнению До­ стоевского, «в этом самоубийстве все, и снаружи и внутри — загад­ ка». «Эту загадку я, по свойству человеческой природы, конечно, по­ старался как-нибудь разгадать, чтоб на чем-нибудь «остановиться и успокоиться»... Тут слышится душа именно возмутившаяся против "прямолинейности" явлений, не вынесшая этой прямолинейности, со­ общившейся ей в доме отца еще с детства. И безобразнее всего то, что ведь она, конечно, умерла без всякого отчетливого сомнения. Созна­ тельного сомнения, так называемых вопросов, вероятнее всего. Не было в душе ее; всему она, чему научена была с детства, верила прямо, на слово, и это вернее всего. Значит просто умерла от "холод­ ного мрака и скуки" с страданием. Так сказать, животным и безот­ четным, просто стало душно жить, вроде того, как бы воздуху недо­ стало. Душа не вынесла прямолинейности безотчетно и безотчетно потребовала чего-нибудь более сложного...» /XXIII, 145,146/. И. С. Тургенев, сообщая о смерти Лизы Герцен в письме П. В. Ан­ ненкову (через десять дней после случившегося), писал, что это про­ изошло после ссоры девушки с матерью и чтобы досадить ей. По его мнению, «это был умный, злой и исковерканный ребенок (17 лет всего!) — да и как ей было быть иной, происходя от такой матери! Она оставила записку, написанную в шутливом тоне,— нехорошую записку». В газетах, сообщающих об этом самоубийстве, писалось, что причиной этой трагедии «были деспотизм мачехи и безнадежная любовь к одному итальянскому доктору» /XXIII, 407/. Для Достоевского эта смерть, вспомнившаяся по контрасту после газетных сообщений о самоубийстве молодой швеи, выбросившейся из окна с образом в руках, послужила своеобразной иллюстрацией одного из факторов, определяющих добровольный уход человека из жизни. Этот фактор писатель видел в особенностях воспитания, фор­ мирующих «прямолинейность» оценок и суждений, их максимализм, сочетающийся с легкостью возникновения «скуки» (утомления жиз­ нью, как отмечали суицидологи XIX в.). И наверное, «почувствовал» сложность и неисчерпаемость такого социально-психологического феномена, как самоубийство. «Никогда нам не исчерпать всего явления, не добраться до конца и начала его. Нам знакомо одно лишь видимо-текущее, да и то по-
наглядке, а концы и начала — это все еще пока для человека фан­ тастическое» /XXIII, 145/. Через сто лет после написания этих слов Достоевским в заказанной для «Британской энциклопедии» статье о самоубийстве выдающийся суицидолог современности Э. Шнейд- ман, посвятивший всю жизнь исследованию различных аспектов суи­ цидологии, напишет, что в действительности никто до конца не знает, почему человек добровольно уходит из жизни /41/. «Концы и нача­ ла» суицидального поведения, как проявление неисчерпаемости «тай­ ны человека», которую, по мнению писателя, «надо разгадывать всю жизнь», Достоевский искал и в своих романах знаменитого пятикни­ жия, и анализируя реальные самоубийства, и путем своеобразного художественного (включая философски-аллегорическое) осмысления этого феномена в «Дневнике писателя». Для понимания характера и анализа реальных самоубийств могут быть весьма полезны черновые записи к заметке «Два самоубийства» из «Дневника». Обращает на себя внимание то, что Достоевский от­ мечает, что самоубийца — дочь Герцена — «человека высокоталант­ ливого, мыслителя и поэта». (Насколько эта оценка отличается от плохо скрываемого злорадства по поводу «нигилятины», материализ­ ма и эмиграции в письме Победоносцева.) Но и Достоевский подчер­ кивает, что жизнь Герцена была чрезвычайно беспорядочна, полна противоречий и странностей, «это был один из самых (замкнувших­ ся) резких русских раскольников западного толка». Достоевский сам задает себе вопрос: неужели такой одаренный человек не мог передать от себя этой самоубийце ничего в ее душу («кроме холодного мрака») из своей страстной любви к жизни, ко­ торою он так дорожил и высоко ценил. По его мнению, то, что было для отца источником жизни, мысли и сознания, для дочери обрати­ лось в смерть. «Душа не вынесла такой материальности и потребо­ вала чего-нибудь более сложного... Не сознательно потребовала, а стало просто противно и тошно (сознание мучения облегчает му­ чение)... Оттого и такая записка». От сопоставления двух самоубийств писатель вновь переходит к более общим вопросам отношения искусства и действительности. Черновые записи вновь фиксируют и развивают мысли, с которых начинается заметка «Два самоубийства» (разговор с «одним писате­ лем», заметившим, что любое изображение всегда выйдет «слабее, чем в действительности»). В подготовительных материалах к этой статье Достоевский писал: «Да правда, что действительность глубже всякого
человеческого воображения, всякой фантазии. И несмотря на видимую простоту явлений — страшная загадка. Не от того ли загадка, что в действительности ничего не кончено, равно как нельзя приискать и начала,— все течет и все есть, но ничего не ухватишь. А что ухва­ тишь, что осмыслишь, что отметишь словом — то уже тотчас же стало ложью. "Мысль изреченная есть ложь"» /XXIII, 326/. В «Дневнике писателя» Достоевский сообщал читателям, что он получает множество писем с изложением фактов самоубийств и так­ же письма людей, думающих о преждевременном уходе из жизни, знакомится с предсмертными письмами самоубийц. Как отмечалось в «Историческом вестнике» (март 1881 г., то есть сразу после похо­ рон писателя), «ему случалось проводить целые вечера глаз на глаз с юношами, которые решились на самоубийство». Обращение одной из рядовых читательниц из Твери Л. Ф. Сура- жевской к Достоевскому объяснить, для чего пишется «Дневник пи­ сателя», чрезвычайно показательно в плане понимания того, как оценивали многие современники заметки, статьи и художественные произведения, так или иначе связанные с проблемой самоубийств. «Вы хорошо говорите, то есть Вы плачете хорошо и других пла­ кать заставляете, только я желала бы знать, насколько и легче ли Вам от этих слез? Ведь Вы же правду говорите, Вы не кокетничаете впе­ чатлительностью, Вы все это знаете, видели, чувствовали, что пишете, или как? Вы придумываете Ваш «Дневник», или это пишется так сго­ ряча, что, как настоящий «Дневник», само пишется? Ведь все время Вы бьете в одну и ту же ноту, во всем все то же настроение: мне ка­ жется, недовольство жизнью, тягота жизнью, потребность другой, лучшей? Не за себя, может быть, а вот за тех самоубийц, что бросают­ ся с окон с образами, да еще после молитвы, за тех, что стреляются, не понимая зачем и за что они пущены в мир, так несправедливо лишенные возможности устроить жизнь свою, слезами и тоскою рас­ плачиваясь за каждое светлое мгновение, за бесконечные страдания, не получая и грошового вознаграждения. Зачем дано понимание жиз­ ни, то есть которой нет, но могла бы быть, зачем мысль дана человеку без возможности додуматься до чего-нибудь спокойного, утешитель­ ного?.. Счастье — это мечта досужих людей. Это ужасный ответ, но все же какой ни есть, а ответ. Вы же только душу надрываете и дру­ гим, да, верно, и себе. Живешь себе, утешаешься, что не всем так хо­ лодно и жутко, есть же где-нибудь счастливые, смеющиеся, радост­ ные, а Вы вот и придете сказать, что и там, и везде-то, везде все те же
думы, та же тревога. Себя не хочется слушать, от себя убежать ищешь, а Вы подсказываете чужие, но знакомые вопросы, чужие глаза пока­ зываете Вы, а в них свое, знакомое недоумение: зачем жить, как жить... А Вы думали ли когда-нибудь так, Вы умеете ответить?... Вот Вы письмо самоубийцы напечатали, еще «Кроткую», о детях тоже много говорили, и все это я знаю, все это давно живет во мне, сказать только не умела, да и некому было, а Вы вот сказали, почти все сказали, а ответить я не умела, и Вы тоже не ответили. Как жить? Как это так воспитать ребенка, чтоб у него не было этого вопроса, чтобы уберечь его от жизненных ударов и морозов, от самоубийства, от жизни, короче говоря» /42/. Не вызывает сомнений, что ни в одной строчке «Дневника писа­ теля» невозможно найти следов того, что в письме читательница на­ звала «кокетничанием впечатлительностью». Искренность пережива­ ний Достоевского, его сострадание всем самоубийцам, независимо от обстоятельств, предшествующих суициду и даже вины человека, до­ бровольно прекратившего собственную жизнь, чувствуется в описа­ нии любого самоубийства. Естественно, что писатель не мог дать кон­ кретных рекомендаций, как уберечь других (и, прежде всего, детей) от самоубийства. (Здесь знаменателен сам факт несколько наивного ожидания многодетной матери, что именно Достоевский ответит на вопрос: как жить, как уберечь детей от жизненных ударов и само­ убийства?) Анализируя каждое самоубийство, писатель, по существу, своеобразно пытался отвечать на эти вопросы. Сострадая каждому самоубийце, в «Дневнике писателя» он представлял свое видение слу­ чившегося, подчеркивая и вычленяя движущие факторы (детерми­ нанты) того или иного суицида как инвариантные составляющие су­ ицидального поведения вообще. Весьма демонстративен в этом плане данный в «Дневнике» ана­ лиз одного из «громких суицидов» 1870-х гг. — самоубийству в зале суда генерала Л. Н. Гартунга, застрелившегося 13 октября 1877 г. после прослушания обвинительного вердикта присяжных и объявле­ ния перерыва, во время которого судьи удалились, чтобы вынести приговор. Личность самоубийцы, его окружение, обстоятельства смерти и даже его посмертная «литературная» судьба показывают, что Достоевский никак не мог не откликнуться на это событие. До­ статочно вспомнить, что Л. Н. Толстой, знавший генерала Гартунга более четверти века, воспроизвел обстоятельства его самоубийства в драме «Живой труп». Детальное изложение судебного процесса и свя-
занных с этим обстоятельств можно найти в очень многих источни­ ках /43, 44/. Леонид Николаевич Гартунг был мужем старшей дочери Пушки­ на — Марии (как известно, с нее Толстой «списал» внешность Анны Карениной — в ней «соединялись красота матери с оригинальным эк­ зотизмом отца» — [ Н. О. Лернер]). Выйдя в 1860 г. за офицера лейб- гвардии Гартунга, Мария вместе с мужем вначале жили в его неболь­ шом имении под Тулой, затем в самой Туле и в Москве. С 1875 г. Л. Н. Гартунг заведовал Московским отделением государственного коннозаводства. Будучи душеприказчиком (вместе с полковником графом Ланским) скончавшегося купца первой гильдии Занфтлебена, занимавшегося в течение многих лет дисконтом векселей и другими денежными оборотами, генерал Гартунг по просьбе и при помощи его вдовы уже в день смерти увез к себе все оставшиеся финансовые до­ кументы покойного и денежные средства без ведома и разрешения подлежащей власти, без свидетелей. Причем все это имущество не было ни описано, ни опечатано. Впоследствии оказалось, что мно­ гие ценные долговые обязательства, находившиеся у душеприказчи­ ка и обвиняемых вместе с ним, были сокрыты от описи, пропала век­ сельная книга. По некоторым из этих документов обвиняемыми уже были получены или сделаны попытки получения уплаты помимо опеки, учрежденной Московским сиротским судом над всем имуще­ ством, оставшимся после смерти Занфтлебена. Как писал Достоевский в «Дневнике» в заметке «Самоубийство Гартунга и всегдашний вопрос наш: кто виноват?», душеприказчик, как оказывается, вступает в соглашение с одной частью наследников в ущерб другой, «хотя, может быть, и не подозревает того сам». После того как присяжные выносят «почти неминуемое обвинение»... смысл которого «виновен и похитил», генерал Гартунг не стал дожидаться окончательного приговора. Выйдя в другую комнату, «он, говорят, сел к столу и схватил обеими руками бедную свою голову; затем раз­ дался выстрел: он умертвил себя принесенным с собой и заряжен­ ным заране револьвером, ударом в сердце» /XXVI, 45/. После смерти у самоубийцы нашли заранее заготовленную записку, в которой он клялся «всемогущим Богом», что он ничего не похитил и прощает своих «врагов». По мнению писателя, он умер в сознании своей не­ виновности и своего «джентльменства». Князь Д. Д. Оболенский, хорошо знавший Гартунга (в свое время он принял от него должность вице-президента общества рысистых
бегов в Туле), писал в дальнейшем в своих воспоминаниях, что сразу после суда прокурор (Н. В. Муравьев), сказавший страстную обличи­ тельную речь /43. - С. 355-409/, «преспокойно отправился в театр, где, однако, ему была враждебная манифестация». Автор свидетель­ ствует о том, как была встречена эта трагическая смерть: «Вся Моск­ ва была возмущена исходом гартунгского дела. Московская знать на руках переносила тело Гартунга в церковь, твердо убежденная в его невиновности. Да и высшее правительство не верило в его виновность, не отрешая его от должности, которую он занимал и будучи под су­ дом. Владелец дома, где жил прокурор, который благодаря страстной речи считался главным виновником гибели Гартунга, Н. П. Шипов, приказал ему немедленно выехать из своего дома на Лубянке, не же­ лая иметь, как он выразился, у себя убийц. Последствия оправдали всеобщую уверенность в невиновности Гартунга. Один из родствен­ ников Занфтлебена был вскоре объявлен несостоятельным должни­ ком, да еще злостным, и он-то оказался виновником гибели невин­ ного Гартунга» /44. - С. 25/. В короткой заметке об этом самоубийстве, Достоевский отметил, что в некоторых отзывах газет по этому поводу «слышалась какая-то фальшь, горячая и искренняя, но фальшь». Вопреки преобладающе­ му мнению, что произошла «плачевная» судебная ошибка, писатель высказал свое твердое мнение: «Гартунга жалко, но тут скорее тра­ гедия (преглубокая), фатум русской жизни, чем с которой-нибудь стороны ошибка» /XXVI, 46/. Достоевский ссылается на состоявшийся по этому поводу разговор с одним из «наших тонких юристов и знато­ ков русской жизни» (предположительно — А. Ф. Кони), также указав­ шим на «трагизм» этого дела и на причины этого трагизма. Из газет­ ных отзывов на случившееся писателю ближе всего точка зрения фельетона Незнакомца (А. С. Суворина) в «Новом времени». Содер­ жащаяся в этом фельетоне трактовка случая, безусловно, заслуживает внимания. Автор фельетона писал: «Мне кажется, что Гартунг гово­ рил правду; он не мог признать себя виновным в том преступлении, в каком его обвинили. Но прав ли он? Это другой вопрос. Можно ска­ зать только, что в этом процессе и его исходе виноваты все — и никто не виноват; этот процесс один из тех несчастных случаев, в которых так ярко выступает наша всероссийская слабость не отличать своего от чужого, наше халатное отношение к делу, наша непривычка к ка­ кой бы то ни было законности. То, что сделал Гартунг, делается чуть ли не ежедневно, почти на глазах у всех. И никто не обращает на это
внимание. <...> И делают это очень честные люди, не подозревая даже, что они крадут. <...> Нет сомнения, что Гартунг поступил не­ правильно, распорядившись с документами, бумагами и вещами Занф- тлебена слишком уж просто: взял да и увез. Но весьма быть может, что он сделал это без злого умысла, без намерения что-либо украсть. Видимо, даже впоследствии, когда уже началось дело, он не понимал его значения (...). Только на скамье подсудимых он понял о грозящей ему опасности. Спасаясь от бесчестья, от клейма вора и мошенника, он лишил себя жизни и пал жертвой разногласия строгого гакона с распущенностью нашей жизни» /XXVI, 377, 378/. Наряду с короткой заметкой, излагающей факт самого самоубий­ ства Гартунга и его оценку в печати, Достоевский пишет и более об­ ширную статью, раскрывающую его понимание случившегося. Во мно­ гом видение этого самоубийства и его причин писателем совпадает с выводами фельетона. Случившееся для писателя — еще и повод го­ ворить «о характерах нашего интеллигентного общества». Само на­ звание статьи свидетельствет о многом: «Русский джентльмен. Джентльмену нельзя не остаться до конца джентльменом». Писатель обращает внимание на два таких свойства «нашего джентльменни- чания»: потребность обставить себя широко (представительность) и вторая «почти трагическая черта нашего русского интеллигентного человека» — это его податливость, способность на соглашение. (До­ стоевский специально оговаривается, что здесь он не говорит лично о Гартунге, так как совершенно не знает его биографии.): «Поверьте опять-таки, что я, в изображении моем, ни одной чертой не претен­ дую обличать покойного генерала Гартунга: я его совсем не знал и ничего не слыхал о нем лично. Я только имел претензию чуть-чуть начертить характер одного из членов этого общества, но который, однако, если б попался в такую же передрягу, как генерал Гартунг к Занфтлебену, то с ним могло бы произойти совершенно то же са­ мое, как и с Гартунгом, до самоубийства включительно. А потому, мне кажется, в деле Гартунга нечего ни стыдить суд, ни стыдиться суду. 1уг ведь фатум, трагедия: генерал Гартунг до самой последней мину­ ты своей считал себя не виновным и оставил записку...» /XXVI, 49/. Насколько же тонко писатель чувствует возможные «нюансы» смысла предсмертной записки, фигурирующей как решающий ар­ гумент невиновности или подтверждения вины обвиняемого. «Мож­ но еще оспорить аргумент, что если "знал и дал похитить, то, ста­ ло быть, и он похитил", а во вторых, тут несомненно есть разница.
А в третьих, генерал Гартунг мог именно написать в этом лишь бук­ вальном смысле, о котором мы говорим: "То есть я, дескать, лично не брал и не хотел брать ровно ничего, сделали другие и против моей воли. Я виновен лишь в слабости, но не в мошенничестве, по­ тому что сам не хотел брать ни у кого и даже сопротивлялся. Сде­ лали другие..." Он именно мог написать в этом смысле свои роко­ вые слова, но в то же время, будучи столь честен и благороден, ни за что не мог бы согласиться, что «коли попустил украсть, значит, сам украл». Он к Богу шел, и он знал, что не хотел ни украсть, ни попустить, а так само укралось. Да к тому же заметьте, он никак бы и не мог разъяснить в этой записке свои слова пошире: то есть что виновен в послаблении, а не в хищении и проч. Не мог же он, джен­ тльмен, доносить на других,— особенно в такую торжественную минуту, в которую он простил врагам своим»... Тут, может быть, была такая сеть обстоятельств, которую он до самой последней минуты, включительно, осмыслить не мог, с тем и ушел на тот свет» /XXVI, 49, 50/. Автор монографии «Достоевский и суицид» канадский исследова­ тель Н. Шнейдман /45/ считает, что объяснение писателем самоубий­ ства генерала Гартунга правдоподобно. По его мнению, генерал — продукт своего общества и дитя своего времени, не способный адап­ тироваться к меняющемуся миру. Он расплачивается своей жизнью за невозможность приспособиться к новым реальностям социальной среды. Но вывод о том, что все русские виноваты в таком состоянии общества, поэтому никто не должен быть осужден за его собствен­ ные действия, как считает Шнейдман, противоречит постоянно утверждаемому Достоевским тезису, что каждый человек несет лич­ ную ответственность за все совершаемые им действия. Снять с чело­ века личную ответственность означает одновременно и снять с него личное достоинство и самоуважение. К чести генерала Гартунга, он со­ вершил самоубийство не вследствие отсутствия самоуважения, напро­ тив, именно обостренное переживание этого чувства делает его слепым по отношению к реалиям его ближайшего окружения. Самоубийца сам виновен в своем падении. Вместо попыток стать господином соб­ ственной судьбы он уходит по пути наименьшего сопротивления, ста­ новится пассивным инструментом слепого рока. В настоящей главе я попытался рассматривать только реальные самоубийства, отраженные на страницах «Дневника писателя». И хотя эта составляющая «суицидологии Достоевского» в меньшей степени
может быть отнесена непосредственно к теме монографии, посвящен­ ной анализу суицидального поведения персонажей художественных произведений, она все же выступает как необходимое звено и даже своеобразные «пролегомены» к пониманию самоубийств, представ­ ленных в художественном мире писателя. Завершая главу, нельзя вновь не коснуться отношения Достоевского и к проблеме самоубийств, и к каждому индивидуальному самоубий­ ству, что весьма наглядно обнаруживается в ноябрьском выпуске «Дневника писателя» за 1876 г., который, как известно, открывается «фантастическим рассказом» о «Кроткой» (об этом самоубийстве еще будет идти речь). Последующие несколько статей посвящены «Запо­ здавшему нравоучению» по поводу опубликованного ранее «Приго­ вора» и связанным с этим «Голословным утверждениям» критиков Достоевского. В этом же выпуске «Дневника» помещены также ста­ тьи «Кое-что о молодежи» (частично рассмотренная мною раньше) и «О самоубийстве и о высокомерии» (подводящая итог разговора с оппонентами). Необходимость «нравоучения», связанного с публикацией «Приго­ вора», и объяснения со многими оппонентами автора «Дневника писа­ теля» (в том числе и по проблеме самоубийства) становится понятной после ознакомления с одной из «учтиво-ругательных статеек», напе­ чатанной в журнале «Развлечение» (декабрь 1876 г.) и специально присланной автором («г-ном Энпе») Достоевскому. Оценка г-на Энпе «Приговора» хорошо показывает его отношение к добровольному уходу человека из жизни и выступает контрастом письму читатель­ ницы из ТЪери, спрашивающей, как жить и как уберечь детей от само­ убийства. Достоевский приводит отрывок из статьи г-на Энпе, в которой автор осуждает это произведение писателя и смеется над ним. Присылку «статейки» писатель приписывает «любезности само­ го автора». Вот отрывок из статьи г-на Энпе: «Получил я октябрьский выпуск «Дневника писателя», прочитал и задумался: много хороших вещей в этом выпуске, но много и стран­ ных. Выскажем наше недоумение в самой сжатой форме. Зачем было, например, помещать в этом выпуске «рассуждение» одного само­ убийцы от скуки? Положительно не понимаю, зачем? Это рассужде­ ние, если можно так назвать бред полусумасшедшего человека, дав­ но известно, разумеется, несколько перефразированное, всем тем, кому о том знать и ведать надлежит, а потому появление его в наше время, в дневнике такого писателя как Ф. М. Достоевский, служит
смешным и жалким анахронизмом. Теперь век гугунных понятий, век положительных мнений, век, держащий знамя: «Жить во что бы то ни стало!..» Разумеется, как во всем и везде, есть исключения, есть самоубийства с рассуждением и без рассуждения, но на это пошлое геройство нынче никто не обращает никакого внимания: уж очень оно, это геройство-то, глупо! Было время, когда самоубийство, осо­ бенно с рассуждением, возводилось на степень величайшего «созна­ ния» — только неизвестно гего? — и героизма, тоже неизвестно в чем состоящего, но это гнилое время прошло и прошло безвозвратно, — и слава Богу, жалеть нечего. Каждый самоубийца, умирающий с рассуждением, подобным тому, которое напечатано в дневнике г-на Достоевского, не заслу­ живает никакого сожаления; это грубый эгоист, честолюбец и са­ мый вредный член человеческого общества. Он даже не может сде­ лать своего глупого дела без того, чтобы о нем не говорили; он даже и тут не выдерживает своей роли, своего напускного характера; он пишет рассуждение, хотя бы легко мог умереть без всякого рассуж­ дения... О, фальстафы жизни! Ходульные рыцари!..» /XXIV, 45,46/. Прежде чем приводить ответ Достоевского г-ну Энпе, следует, по- видимому, сделать оговорку, что само содержание «Приговора» бу­ дет рассмотрено в главе, посвященной так называемым «логическим самоубийствам». Однако в материалах «Дневника», связанных с этим ответом, содержатся положения, так или иначе показывающие отно­ шение писателя к самоубийствам вообще и к реакции на них общества (в первую очередь, представителей прессы), а также вновь обсужда­ ется одно из уже описанных ранее самоубийств. При этом обнаружи­ ваются не просто различия в отношении к самоубийству, но и более тонкое понимание Достоевским психологии человека, готовящегося добровольно уйти из жизни. Речь идет о самоубийстве Лизы Герцен (дочери эмигранта), ранее описанном Достоевским в заметке «Два самоубийства», где сравнива­ лась эта смерть со смертью молодой швеи, которая не могла найти средств к существованию и выбросилась из окна с образом в руках. Воз­ вращаясь вновь к самоубийству дочери эмигранта в заметке «О само­ убийстве и о высокомерии», писатель отметил, что в своей статье г-н Энпе высокомерно отозвался об этой «пустенькой» самоубийце, заключив, что ее поступок «никакого внимания не заслуживает». Одновременно автор «рассердился» и на Достоевского «за наивный
до крайности» вопрос о том, которая из двух самоубийц больше му­ чилась на земле. По мнению г-на Энпе, человек желающий приветствовать свое возвращение к жизни с «бокалами шампанского в руках» немного мугился в этой жизни, если с таким торжеством вступает в нее. До­ стоевский называет соображение, в соответствии с которым тот, кто пьет шампанское, не может мучиться, «смешной мыслью и смешным воображением». «Да ведь если б она так любила шампанское, то осталась бы жить, чтоб пить его, а ведь она написала про шампанское перед смертью, то есть перед серьезной смертью, слишком хорошо зная, что навер­ но умрет... Шампанское, стало быть, тут ни при чем, то есть вовсе не для того, чтобы пить его,— и неужели это разъяснять надо? Напи­ сала же она о шампанском из желания сделать, умирая, какой-нибудь выверт померзче и погрязнее... Нужно же ей было написать это для того, чтобы оскорбить этой грязью все, что она оставляла на земле, проклясть землю и земную жизнь свою, плюнуть на нее и заявить этот плевок к сведению тех близких ей, которых она покидала... Если бы она умерла от какой-нибудь апатичной скуки, не зная зачем, то не сделала бы этого выверта. Страдание тут очевидное, и умерла она непременно от духовной тоски и много мучившись. Чем она ус­ пела так измучиться в 17 лет? Но в этом-то и страшный вопрос века. Я выразил предположение, что умерла она от тоски (слишком ран­ ней тоски) и бесцельности жизни — лишь вследствие своего извра­ щенного теорией воспитания в родительском доме, воспитания с ошибочным понятием о высшем смысле и целях жизни, с намерен­ ным истреблением в душе ее всякой веры в ее бессмертие. Пусть это лишь мое предположение, но ведь не для того же, в самом деле, умер­ ла она, чтоб оставить лишь после себя подлую записку — на удивле­ ние, как, кажется, и предполагает г-н Энпе?» /XXIV, 53, 54/. Раскрывая смысл «Приговора», Достоевский писал, что эта статья касается основной и высшей идеи человеческого бытия — «необхо­ димости и неизбежности убеждения в бессмертии души человечес­ кой». По мнению писателя, «подкладка» этой исповеди погибающего от «логического самоубийства» человека заключена в необходимос­ ти вывода о том, что «без веры в свою душу и ее бессмертие бытие человека неестественно, немыслимо и невыносимо». «Мой самоубий­ ца есть именно страстный выразитель своей идеи, то есть необходи­ мости самоубийства, а не индифферентный и не чугунный человек.
Он действительно страдает и мучается, и, уж кажется, я это выразил ясно. Для него слишком очевидно, что ему жить нельзя, и — он слиш­ ком знает, что прав и что опровергнуть его невозможно». По мнению писателя, не получив ответа, для чего жить при отсут­ ствии идеи о бессмертии души человеческой, человек хотел бы най­ ти смысл жизни в любви к человечеству. («Не я, так человечество может быть счастливо и когда-нибудь достигнет гармонии. Эта мысль могла бы удержать меня на земле».) Однако убеждение, что и чело­ вечество, согласно законам природы, как писал Достоевский, рано или поздно также «обратится в тот же нуль», эта идея «оскорбляет» его и «убивает в нем самую любовь к человечеству». Писатель ссы­ лался на известное наблюдение, когда в семье, умирающей от голо­ да, отец или мать под конец, когда страдания их детей становятся невыносимыми, начинают ненавидеть ранее горячо любимых детей «именно за невыносимость страданий их». «Мало того, я утверждаю, что сознание своего совершенного бес­ силия помочь или принести хоть какую-нибудь пользу или облегче­ ние страдающему человечеству, в то же время при полном вашем убеждении в этом страдании человечества, может даже обратить в сердце вашем любовь к геловегеству в ненависть к нему. Господа чу­ гунных идей, конечно, не поверят тому, да и не поймут этого вовсе: для них любовь к человечеству и счастье его — все это так дешево, все так удобно устроено, так дано и написано, что и думать об этом не стоит. Но я намерен насмешить их окончательно: я объявляю (опять-таки пока бездоказательно), что любовь к человечеству даже совсем немыслима, непонятна и совсем невозможна без совместной веры в бессмертие души геловегеской ... нравоучение моей октябрьской статьи: "Если убеждение в бес­ смертии так необходимо для бытия человеческого, то, стало быть, оно и есть нормальное состояние человечества, а коли так, то и са­ мое бессмертие души человеческой существует несомненно". Словом, идея о бессмертии — это сама жизнь, живая жизнь, ее окончатель­ ная формула и главный источник истины и правильного сознания для человечества» /XXIV, 54/. Обращаясь к г-ну Энпе, писавшему о наступлении «века чугунных понятий», Достоевский указывал автору и «подобным ему», что этот «чугун» обращается, когда приходит срок, «в пух» перед иной иде­ ей, сколь бы ни казалась она ничтожною вначале господам «чугун­ ных понятий». Заканчивая свою статью «О самоубийстве и о высо-
комерии», писатель рассказывает о том, что «высокоталантливый» юрист (А. Ф. Кони) показал ему пачку собранных писем и записок самоубийц. «Я думаю, если б даже господин Энпе переглядел эту интереснейшую пачку, то и в его душе, может быть, совершился бы некоторый переворот и в спокойное сердце его проникло бы смяте­ ние. Но не знаю. Во всяком случае, к этим фактам надо относиться человеколюбивее и отнюдь не так высокомерно. В фактах этих, мо­ жет быть, мы и сами все виноваты, и никакой чугун не спасет нас потом от бедственных последствий нашего спокойствия и высокоме­ рия, когда исполнятся сроки и придет время этих последствий» /XXIV, 48-50/. Приведенные в предисловии к этой книге статистические сведения о количестве самоубийств в нашей стране на протяжении последних лет и лидирующее место России среди других стран по этому печаль­ ному показателю свидетельствуют о том, насколько предугадал До­ стоевский «бедственные последствия нашего спокойствия и высоко­ мерия, когда исполнятся сроки». «Одержимый тоской по текущему», писатель не столько пытался предугадывать будущее («самоубийцы явятся толпами, а не как теперь по углам» — элемент этих мрачных пророчеств), сколько обращался к своим современникам. Пытаясь найти «концы и начала», он видел одну из причин все увеличиваю­ щегося числа самоубийств в утрате веры, в связанной с этим потере идеи бессмертия души человеческой и нравственных оснований жиз­ ни отдельных людей и общества в целом. Для большинства наших современников, выросших в условиях воспитания не столько воин­ ствующими безбожниками послереволюционных лет, сколько людь­ ми, пренебрежительно-равнодушными к вопросам религии вообще, взгляды писателя на проблему самоубийств кажутся чем-то далеким от естественно-научного подхода к изучаемому социально-психоло­ гическому феномену. Но для его современников, даже не знакомых с «новейшими выводами» пессимистических философий Шопенгау- ера или Гартмана, а просто считающих, что «теперь век чугунных понятий» и самоубийца «не заслуживает никакого сожаления», раз­ виваемые в «Дневнике писателя» мысли — это своеобразная нрав­ ственная опора в жизни, заставляющая снова и снова думать о том, как и для чего жить. Далеко не случайно в вышедшем в 1879 г. настольном руковод­ стве для русского духовенства и православных христиан «Бессмер­ тие души и самоубийство» /46/, составленном Е. Тихомировым, це-
лые страницы содержат выдержки из «Дневника писателя», посвя­ щенные обсуждаемым выше вопросам. Е. Тихомиров писал, что идея бессмертия каждого человека вместе с живою верою в личного Бога служит самым лучшим моральным средством против самоубий­ ства. По мнению автора, всякая попытка самоубийства должна унич­ тожиться ввиду того представления, что самоубийство уничтожает только тело, но не бессмертный индивидуальный дух, который не­ когда снова соединится с тем же телом (хотя и измененным). И само­ убийца даст тогда отчет за свое нравственное поведение на земле, включая насильственное прекращение своей земной жизни посред­ ством самоубийства, освобождая тем самым себя от временных страданий, но, не думая о том, что «чрез это самое подвергает себя наивеличайшему страданию в жизни будущей, вечной». Если в че­ ловеке есть живая вера в бытие личного Бога, пекущегося о чело­ веке, отзывающегося на его моления и просьбы и направляющего его к благой цели, то всякая мысль о самоубийстве «уничтожается в самом зародыше своем», какие бы гнетущие бедствия ни испытал человек. «Да, мысли о бессмертии, о будущей жизни действительно явля­ ются как бы призраками и грезами сонного для людей, все помыш­ ления и стремления которых всецело поглощены будничной жизнью с ее опьяняющими впечатлениями, не дающими одуматься и обра­ зумиться. Под влиянием этого неумолкающего, развлекающего шума жизни люди бродят точно во сне или в чаду, принимая призраки за действительность и мечты за истину... Пробуждающий и отрезвляю­ щий голос веры обращается к ним с кротким увещеванием: «Любите настоящее, но ищите лучшего»» /46. - С. 70/. Мысли о религии и религиозном чувстве как антисуицидальном факторе высказывали не только деятели церкви и христианские пи­ сатели, но и психиатры и суицидологи на протяжении всего XIX в. Так в основополагающем труде по научной психиатрии «О душевных болезнях» выдающийся французский психиатр Эскироль писал: «Если человек не укрепит своей души религиозными чувствования­ ми, то он будет больше расположен добровольно окончить свою жизнь, когда будет испытывать какую-нибудь печаль или какое-ни­ будь несчастье» /8. - С.76/. В появившейся спустя 10 лет после смерти Достоевского работе «О самоубийстве» И. А. Невзоров /47/ высказывал твердое убежде­ ние, что именно в поднятии религиозности заключается главное сред-
ство против самоубийства. Интересно, что христианский автор в этом вопросе ссылался не на писания отцов церкви и христианских веро­ учителей, а на положения медицинской науки своего времени, вклю­ чая работы психиатров и выдающихся суицидологов. Несмотря на то что мысль о значении религиозности развивает православный автор, он не разграничивает понимание этого вопроса в религии и науке. И. А. Невзоров ссылается на представление одного из крупнейших суицидологов XIX в. Е. Лисли: «Когда мы говорим о религиозном чувстве, то разумеем все формы религии и все культы без исключе­ ния. Мы видим, что самоубийства менее часты у различных народов, где почитается и уважается религия, будут ли эти народы католики, протестанты, иудеи или магометане» /47. - С. 81/. Можно с достаточной определенностью считать, что реальные самоубийцы, фигурирующие в «Дневнике писателя», и анализ не­ которых из этих самоубийств, проведенный Достоевским, послужи­ ли основой для изображения самоубийств персонажей его художе­ ственных произведений. Однако и сами по себе эти самоубийства выступают как образец индивидуального подхода к каждому суи­ циду и вместе с тем отражают поиски ведущих (детерминирующих) факторов, имеющих характер более общих социально-психологи­ ческие закономерностей. Поиск инвариантных суицидогенных фак­ торов определялся не только резко возросшим числом самоубийств, но и гигантским сдвигом общественного и индивидуального созна­ ния в условиях пореформенной России. Эта перестройка, затраги­ вая все сферы жизни, не могла не отразиться на духовных поисках художника-мыслителя, одержимого «тоской по текущему». Пере­ фразируя известные стихи, можно сказать, что Достоевский очень хорошо знал, что «времена не выбирают», но вместе с тем пытался напомнить своим современникам, что человек ответственен за то, как ему жить и как умирать. Английский исследователь проблемы самоубийств А. Альварец в своей книге «Жестокий Бог» /48/, посвященной теме «суицид и ли­ тература», называет Достоевского одним из предшественников искус­ ства XX в. По мнению автора, так как самоубийство бросает «резкий и драматический» свет на жизнь в ее чрезвычайные моменты, то суи­ цид становится основной темой постромантических писателей, к ко­ торым принадлежит и Достоевский. Для него и целого ряда других художников эта тема определяет многое в их творческих усилиях. Несмотря на внешнюю ограниченность, она стала выходом в новые
пространства нормы и новые способы видения, из которых традици­ онные понятия искусства — социальная значимость и гуманистичес­ кий оптимизм — казались узкими и ограниченными. Если в центре нового искусства становился человек, то конечным результатом этого искусства неизбежно становился конец самого себя, то есть смерть. Начиная с XIX в. и до настоящего времени все более усиливается мотив смерти без загробной жизни. Когда вы умираете, больше не ре­ шается вопрос, как вы проведете вечность, вместо этого смерть сум­ мирует и судит, как вы прожили жизнь.
1. Симонова-Хохрякова Л. X. Из воспоминаний о Федоре Михайло­ виче Достоевском// Церковно-общественный вестник, 1881. - No17.-С.4. 2. Бурсов Б. И. Личность Достоевского. Роман-исследование. Избран­ ные работы в двух томах. - Т. 2. - Л.: Художественная литература, 1982. 3. Вялый Г. А. В. М. Гаршин и литературная борьба восьмидесятых годов. - М.-Л.: Изд-во АН СССР, 1937. 4. Емельянов Н. «Отечественные записки» Н. А. Некрасова и М. Е. Сал­ тыкова-Щедрина (1868-1881). - Л.: Художественная литература, 1986. 5. Паперно И. Самоубийство как культурный институт. - М.: Новое ли­ тературное обозрение, 1999. 6. Михайловский Н. К. Житейские и художественные драмы// Отече­ ственные записки, 1879. - No 1. - С. 81-98. 7. Ringel Е. Der Selbstmord Abschluss einer krankhaften psychen Entwicklung eine Untersuchung an 745 geretteen Selbsmorden. - Wien: Maudrich, 1953. 8. Ефремов В. С. Основы суицидологии. - Л.: Диалект, 2004. 9. Альбов М. Н. День итога// Слово, 1879. - No 1. - С. 39-75, No 2. - С. 1-55. 10. Хвощинская Я. Д. После потопа. В кн.: Хвощинская Н. Д. Повести и рассказы. - М.: Московский рабочий, 1984. - С. 336-352. 11. Ясинский И. Ночь// Слово, 1880. - No 6. - С. 10-113. 12. Говоруха-Отрок Ю. Эпизод из неоконченного романа// Слово, 1880.-No11.-С.1-63. 13. Семанова М. Л. Неизвестная повесть В. А. Слепцова «Записки само­ убийцы». В кн.: Русская литература и общественно-политическая борьба XVII-XIX веков. Л.: Изд-во ЛГПИ им. Герцена, 1971. - С. 203-216. 14. Воропаев В. Да будет воля Твоя (О последних днях жизни Н. В. Го­ голя)// Православная беседа, 1997. - No 1. - С. 40-44. 15. Тарасенков А. Г. Последние дни жизни Николая Васильевича Гого­ ля// Отечественные записки, 1856. - No 12. - С. 26-51. 16. Чернышевский Н. Г. Сочинения и письма Н. В. Гоголя. Полное со­ брание соч. - Т. 4. - М.: Гослитиздат, 1948. - С. 649. 17. Льюис Г. Г. Физиология обыденной жизни. - М.: Издание книгопро­ давца А. И. Глазунова, 1864. - С. 273-275. 18. Салтыков-Щедрин М. Е. Дневник провинциала в Петербурге. - М.: Сов. Россия, 1986.
19. Тургенев И. С. Собр. соч. в 30 томах. - Т. 8. - М.: Наука, 1981. - С. 497. 20. Твардовская В. А. Достоевский в общественной жизни России (1861- 1881). - М.: Наука, 1990. 21. Франки В. Человек в поисках смысла. - М.: Прогресс, 1990. 22. Okla W. Samoboystwo a Poszucie sensu Zycia// Przeglad Lekarsky, 1982. - 39. - 11. - 757-760. 23. Михневиг В. Язвы Петербурга. Опыт историко-статистического исследования нравственности столичного населения. - СПб.: Лим- бус Пресс, 2003. 24. Хэзлем М. Г. Психиатрия. - Львов: Инициатива, 1998. 25. Гюбнер Ю. Самоубийства в С.-Петербурге Материалы для нрав­ ственной статистики)// Архив судебной медицины и общественной гигиены, 1868. - No 3. - С. 90-112. 26. Пономарев Я. В. Самоубийство в Западной Европе и в России в связи с развитием умопомешательства (Статистическое исследование). - СПб.: Типография М. М. Стасюлевича, 1880. 27. Манассеин В. Реферат о новых наблюдениях и фактах в области самоубийства// Архив судебной медицины и общественной гиги­ ены, 1865. - No 2. - С. 14-33. 28. Веревнин. Перечень судебно-медицинских вскрытий. Умершие на­ сильственной смертью. - там же, 1865. - No 4. - С. 78-91. 29. Лихагев А. Самоубийство в Западной Европе и в Европейской России. Опыт сравнительно-статистического исследования. - СПб., 1882. 30. Ольхцн Я. О самоубийстве в медицинском отношении. - СПб.: Типография библиотеки медицинских наук доктора М. Хана, 1859. 31. Мюллер В. Я., Мюллер Я. Л. Как родился «Вокруг света»// Вокруг света, 1990. - No 1. - С. 43-44. 32. EsguirolJ. Е. D. Des Maladies mentales. - Paris, 1838. 33. Гаршин В. M. Избранное. - М.: Правда, 1984. - С. 33-48,118-133, 233-292. 34. Андриевский С. А. Книга о смерти. - М.: Наука, 2005. 35. Михайловский Я. К. Литературная критика. Статьи о русской лите­ ратуре XIX - начала XX века. - Л.: Художественная литература, 1989. - С. 259-288. 36. Гахев Г. Исповедь, проповедь, газета и роман (О жанре «Дневника писателя» Ф. М. Достоевского). В кн.: Достоевский и мировая куль­ тура. Альманах No 1. - СПб.: Общество Достоевского, 1993. - С. 3-13. 37. Дюркгейм 3. Самоубийство. - СПб.: Изд-во Н. П. Карбасникова, 1912. 38. Архив Н. А. и Н. П. Огаревых. - М.-Л.: Госиздат, 1930. 39. Туниманов В. А. Публицистика Достоевского. «Дневник писателя». В кн.: Достоевский — художник и мыслитель. - М.: Художествен­ ная литература, 1972. - С. 165-209.
40. Литературное наследство. - Т. 15. - М.: Наука, 1931. - С. 130-131. 41. Shneidman Е. Suicide. Encyclopedia Britannica, 1973. - V. 21 - P. 383. 42. Суражевская Л. Ф. Письмо Достоевскому от 17 декабря 1876 г. В кн.: Достоевский. Материалы и исследования. - Вып. 2. - Л.: Наука, 1976. - С. 306-311. 43. Русские судебные ораторы в известных уголовных процессах XIX ве­ ка. - Тула: Автограф, 1997. - С. 342-457. 44. Русаков В. М. Рассказы о потомках А. С. Пушкина. - Л.: Лениздат, 1982. - С. 18-31. 45. Shneidman N. N. Dostoevsky and Suicide. Oakville - NY- London: Mosaic Press, 1984. - P. 89-97. 46. Тихомиров E. Бессмертие души и самоубийство. - М.: Типография Э. Лиснер и Ю. Роман, 1879. 47. Невзоров И. О самоубийстве. - Казань, 1891. 48. Alvarez A. The Sqavage God. A Study of Suicide. - London, 1971.
Глава 2 КОГДА ЧЕЛОВЕКУ НЕКУДА БОЛЬШЕ ИДТИ (Суицидогенные ситуации и жертвы в последних романах Достоевского) Но что делать, однако ж, писателю, не желающему писать лишь в одном историческом роде и одержимому тоской по текущему? Ф. М. Достоевский. Подросток «Объяснение» Ипполита. Нельзя оставаться в жизни, которая прини­ мает такие странные, обижающие меня формы. Ф. М. Достоевский. Идиот Во второй главе предпринята попытка своеобразного литературно- суицидологического анализа персонажей последних романов Достоев­ ского, так называемого знаменитого пятикнижия. Это именно попыт­ ка, так как возможно самое различное понимание самоубийств, суи­ цидальных попыток и тенденций, представленных на страницах этих произведений. Различие трактовки суицидального поведения персона­ жей определяется профессией исследователя, его принадлежностью к тому или иному «направлению» (в литературоведении или суицидо­ логии) и личными пристрастиями автора, а также другими факторами, которые не всегда можно учесть при формировании исходных позиций исследования. Здесь рассмотрены также некоторые трактовки отдель­ ных моментов «суицидологии Достоевского» различными авторами. Настоящая работа — это прежде всего собственное видение самоубийств (и любого рода суицидальных проявлений) персонажей художествен­ ных произведений Достоевского. Несмотря на использование суици­ дологических и даже медико-психиатрических понятий при анализе явлений художественного вымысла, такой подход представляется право­ мерным. Некоторая условность оперирования этими терминами и поня­ тиями вне узко специфической сферы их применения не может поме­ шать взглянуть на суицидологию «из перспектив литературы» (А. Аль- варец). В произведениях досибирского и сибирского периодов нет
самоубийств и покушений на самоубийство, но романы пятикнижия со­ держат богатый суицидологйчекий материал и дают возможность его анализа с учетом взглядов автора на самоубийство, его представлений о взаимоотношении искусства и действительности и генезе того или иного персонажа. Дело, по-видимому, не только в том, что в условиях пореформенной жизни число самоубийств резко увеличилось и превра­ тило относительно редкий в России социально-психологический фено­ мен в проблему, освещаемую публицистами, художниками, юристами, представителями медицины. Конечно, Достоевский не был в стороне, но можно предположить, что логическое развитие его интереса к «тайнам глубин души человеческой» должно было определить стремление к так называемым краевым, «последним» вопросам жизни. Наверное, и тра­ гедия его собственной судьбы, и последовавшие в 1860-1870-е гг. не­ сколько смертей его родных и близких (в одном только 1864 г. он те­ ряет жену, брата, А. Григорьева, в 1868 г. — трехмесячную дочь Софью, в 1878 г. — трехлетнего сына Алексея) не могли не вызвать обострен­ ное чувство-размышление по поводу смерти. Достаточно вспомнить о хорошо известной записи из записной книжки, относящейся ко вре­ мени похорон первой жены («Увижусь ли с Машей?..»), о чем еще бу­ дет идти речь в дальнейшем. В каждом из романов пятикнижия фигурирует тот или иной ва­ риант насильственной смерти (убийство или самоубийство), а пер­ сонажи очень часто, обсуждая «предельные» вопросы бытия, спорят о «вечности», Боге, о праве и возможности человека распорядиться собственной жизнью, о множестве моментов, связанных со смертью (в том числе — с добровольной). Вопросы самоубийства, во многом носящие теоретический характер и обсуждаемые мыслителями на про­ тяжении многих веков, у Достоевского приобрели «плоть и кровь», воплотившись в конкретные проблемы не столько бытия, сколько быта, жизни конкретных людей и их взаимоотношений. Переживания самого «убийцы» — центрального персонажа «Пре­ ступления и наказания» — нуждаются в детальном рассмотрении. Предварительно можно отметить, что суицидальные и антисуици­ дальные факторы у Раскольникова не просто существуют в рамках суицидогенной ситуации, но и «обрамляются» множеством само­ убийств и покушений на самоубийство и разного рода «слухами» о них, связанными с «дороманной» жизнью героев, в большинстве своем происходящих в условиях воздействия неблагоприятной со­ циально-психологический обстановки.
Самоубийство своеобразного двойника Раскольникова — Свидри- гайлова, по существу, лишено этого воздействия, а определяется личностными особенностями суицидента. Этот суицид будет рассмот­ рен в отдельной главе монографии. Любой из романов включает так­ же варианты неблагоприятных социально-психологических воздей­ ствий, связанных с суицидальными тенденциями персонажа. Они рассматриваются здесь в хронологическом порядке, начиная с «Пре­ ступления и наказания» и кончая «Братьями Карамазовыми». Чтение «Преступления и наказания» с позиции психиатра позво­ ляет обнаружить не просто нюансы психической жизни героя, смы­ кающиеся с психопатологическими феноменами или выступающие как их аналоги, но и более выраженные расстройства переживаний и поведения. Таким переживаниям врач-психиатр, если он сталкива­ ется с ними в своей практической деятельности, вынужден давать профессиональную оценку. В настоящей же главе речь идет об ана­ лизе самоубийства или суицидальных тенденций, изображение кото­ рых в художественном произведении гениального писателя может быть использовано в суицидологии, так как позволяет открывать какие-то новые характеристики или аспекты исследования суици­ дального поведения. Здесь анализируются в первую очередь суици­ дальные проявления у центрального героя романа и некоторых дру­ гих персонажей, по сути, составляющих своеобразное «обрамление» его суицидальных тенденций. И каждое из самоубийств или покуше­ ний связано с неблагоприятным социально-психологическим факто­ ром (суицидогенной ситуацией). Происходящее с Раскольниковым с точки зрения суицидологии не выходит за рамки антивитальных тенденций и мыслей о возможно­ сти самоубийства, но никогда не принимает форму суицидальной попытки или даже конкретного замысла. Поэтому анализ суицидаль­ ных проявлений Раскольникова существенно отличается по своему характеру от анализа самоубийств других персонажей писателя: в первую очередь рассматриваются антисуицидальные факторы (то, что препятствует, останавливает самоубийство), а не то, что способ­ ствует добровольному уходу человека из жизни. Следует оговорить­ ся, что как раз с точки зрения суицидологической превенции (пред­ отвращения самоубийств) изучение того, что препятствует самоубий­ ству, удерживает человека в жизни, имеет, по-видимому, большее значение, чем так называемые суицидогенные факторы. Это и обу­ словливает интерес к вопросу, почему Раскольников не покончил
с собой после убийства. Как писал Чезаре Повезе, «у каждого чело­ века найдется повод для самоубийства». К этому следует добавить, что, к сожалению, далеко не у каждого в трудную минуту находится что-то, для чего следует жить. В этом плане весьма демонстративен известный диалог Раскольникова и Сони Мармеладовой, объясняю­ щей, почему она не может «покончить разом со всем», несмотря на то, что уже много раз обдумывала это. «— Да скажи мне наконец,— проговорил он почти в исступлении,— как этакий позор и такая низость в тебе рядом с другими противо­ положными и святыми чувствами совмещаются? Ведь справедливее, тысячу раз справедливее и разумнее было бы прямо головой в воду и разом покончить! — А с ними-то что будет? — слабо спросила Соня, страдальчески взглянув на него, но вместе с тем как бы вовсе и не удивившись его предложению. Раскольников странно посмотрел на нее. Он все прочел в одном ее взгляде. Стало быть, действительно у ней самой была уже эта мысль. Может быть, много раз и серьезно обду­ мывала она в отчаянии, как бы разом покончить, и до того серьез­ но, что теперь почти не удивилась предложению его. Даже жестоко­ сти слов его не заметила. <...> Что же, что же бы могло, думал он, по сих пор останавливать решимость ее покончить разом? И тут только понял он вполне, что значили для нее эти бедные, маленькие дети- сироты и эта жалкая, полусумасшедшая Катерина Ивановна, с своей чахоткой и со стуканьем головою» /VI, 247/. О Достоевском принято писать, что у него идеи испытываются человеком, а человек идеей. Отрывок показывает, что сама по себе «идея» — это не обязательно нечто общественно значимое, но и со­ вершенно «личная» мысль о возможности прекращения собственной жизни. Вряд ли диалог (включающий и невысказанные мысли собе­ седников) нуждается в дополнительном суицидологическом анализе, рассмотрении с позиций наличия суицидальных и антисуицидаль­ ных факторов у героини романа или возможности человека, находя­ щегося в кризисной ситуации, интуитивно чувствовать боль другого. В сцене, происходящей в «нищенской комнате» и завершающейся чтением о воскресении Лазаря, Достоевский показал такие нюансы переживаний «убийцы и блудницы, странно сошедшихся за чтением вечной книги», которые вряд ли могут быть полностью охарактери­ зованы с помощью однозначных научных терминов и понятий. По­ чему же и Раскольников продолжает жить, несмотря на крах его
«предприятия», тяжесть испытываемых им психических пережива­ ний и вполне закономерное юридическое наказание? Постановка такого вопроса вполне правомерна хотя бы в плане ответа на переживания героя спустя полтора года после совершенного убийства: «Он страдал также от мысли: зачем он тогда себя не убил? Зачем он стоял тогда над рекой и предпочел явку с повинною? Неужели такая сила в этом желании жить и так трудно одолеть его? Одолел же Свидригайлов, боявшийся смерти? Он с мучением задавал себе этот вопрос и не мог понять, что уже и тогда, когда стоял над рекой, может быть, предчувствовал в себе и в своих убеждениях глубокую ложь... Он скорее допускал тут одну только тупую тягость инстинкта, которую не ему было порвать и через которую он опять-таки был не в силах перешагнуть (за слабостью и ничтожностью). Он смотрел на каторжных товарищей своих и удивлялся: как тоже все они любили жизнь, как они дорожили ею! Именно ему показа­ лось, что в остроге ее еще более любят и ценят и более дорожат ею, чем на свободе. Каких страшных мук и истязаний не перенесли иные из них, например бродяги. Неужели уж столько может для них зна­ чить один какой-нибудь луч солнца, дремучий лес, где-нибудь в неве­ домой глуши холодный ключ, отмеченный еще с третьего года и о сви­ дании с которым бродяга мечтает, как о свидании с любовницей, видит его во сне, зеленую травку кругом его, поющую птичку в кус­ те?» /VI, 418/. Можно с достаточной определенностью утверждать, что страда­ ния героя, связанные с возникшими вскоре после преступления эпи­ зодическими мыслями о возможности самоубийства как одного из выходов из сложившейся ситуации, вовсе не получают своего, каза­ лось бы, логического развития в оформлении суицидального замы­ сла, несмотря на очевидность краха его «предприятия» и обстановку. Последнее, впрочем, практически не оказывает какого-либо влияния на характер его переживаний. Однако даже для наиболее тонко чувствующего Раскольникова проницательного следователя Порфирия Петровича (да и для более близких ему людей) возможность самоубийства вовсе не исключа­ ется. Свою последнюю встречу с преступником пристав следственных дел, предложивший Раскольникову прийти с повинной, заканчивает весьма специфической просьбой: «Погуляйте немножко; только слишком-то уж много нельзя гулять. На всякий случай есть у меня и еще одна просьбица... щекотливая она и важная: если, то есть на вся-
кий случай (чему я, впрочем, не верую и считаю вас вполне неспо­ собным), если бы не случай,— ну так, на всякий случай,— пришла бы вам охота в эти сорок-пятьдесят часов как-нибудь дело покончить иначе, фантастическим каким образом — ручки этак на себя поднять (предположение нелепое, ну да уж вы мне его простите), то оставьте краткую, но обстоятельную записочку. Так, две строчки, две только строчечки, и об камне упомяните: благороднее будет-с. Ну-с, до сви­ дания... Добрых мыслей, благих начинаний!» /VI, 353/. Однако «действительность» переживаний Раскольникова «подсе­ кает самые тонкие расчеты» опирающегося на «натуру» следовате­ ля, к чести которого нужно сказать, что он не верит в возможность самоубийства героя и «записочку» просит только «на всякий случай». (Это лишний раз говорит о понимании им того, что «логика преду­ гадает три случая, а их миллион».) Дело в том, что кроме общечело­ веческих закономерностей, подмечаемых и даже предъявляемых Порфирием Петровичем Раскольникову, существуют и сугубо инди­ видуальные, присущие только герою «Преступления и наказания». Это как причины (мотивы) совершения убийства, так и причины, де­ лающие невозможным самоубийство, по которым, даже подумав об этом, Раскольников не может покончить с собой до переоценки все­ го случившегося. Уже на каторге «он строго судил себя, и ожесточенная совесть его не нашла никакой особенно ужасной вины в его прошедшем, кроме разве простого промаху, который со всяким мог случиться», а «его гордость была сильно уязвлена». Поэтому самоубийство, связанное с уязвленной гордостью вследствие «простого промаху», личностным смыслом которого было бы самонаказание по мотивам «не выдер­ жавшей натуры», невозможно. Для Раскольникова это еще большее усиление представлений о собственном ничтожестве, однако, все еще не идущем дальше того, что «может случиться со всяким». Он счи­ тает, что его преступление «только в том, что он не вынес его и сде­ лал явку с повинною». «Он стыдился именно того, что он, Расколь­ ников, погиб так слепо, безнадежно, глухо и глупо...» /VI, 417/. Как мы видим, подобные переживания не имеют ничего общего с действительным раскаянием в убийстве и психологически понятной реакции на содеянное. Естественно, что страдания уязвленной гордо­ сти только усилятся (в переживаниях человека, планирующего само­ убийство), если, не выдержав тяжести преступления, он обнаружит у себя еще и неспособность перенести стыд и тяжесть наказания.
Хотя Раскольников страдает вследствие невозможности «отдать свое существование за идею» и того, что он не смог сделаться «ни Наполеоном, ни благодетелем человечества», в его сознании еще «не выработалось что-то совершенно другое» и «судьба не послала ему раскаяние, от ужасных мук которого мерещатся петля и омут». Имен­ но гордость (гордыня) могла бы способствовать выработке новой системы ценностей, приобретающей особое значение в сложившей­ ся ситуации, что не позволило бы герою полностью лишиться смыс­ ла существования. В. Франкл писал: «Именно реакция человека на ограничения его возможностей открывает для него принципиально новый тип ценнос­ тей, которые относятся к разряду высших. Таким образом, даже оче­ видно скудное существование — существование, бедное в отношении созидательных ценностей и ценностей переживания — все же оставля­ ет человеку последнюю и в действительности высшую возможность реализации ценностей. Ценности подобного рода мы назовем «ценно­ стями отношения». Ибо действительно значимым является отношение человека к судьбе, выпавшей на его долю. Другими словами, человек, сталкиваясь со своей судьбой, все же, имеет возможность реализовать ценности отношения. То, как он принимает тяготы жизни, как несет свой крест, то мужество, что он проявляет в страданиях, достоинство, которое он выказывает, будучи приговорен и обречен — все это явля­ ется мерой того, насколько он состоялся как человек. Как только спи­ сок категорий ценностей пополняется ценностями отношения, стано­ вится очевидным, что человеческое существование по сути своей н и- когда не может быть бессмысленным» /1.-С. 174/. Приведенные выше положения Франкла о ценностях отношения в контексте антисуицидальных факторов (сохраняющих смысл суще­ ствования человека), могли бы быть применимы к происходящему с Раскольниковым после убийства и к особенностям его личности, выступая все же, скорее, как дополнительный момент его воли к жизни после действительного раскаяния, которое, по существу, в романе и не описано. В сознании еще только должно «выработать­ ся что-то новое». На каторге герой страдает вовсе не от «окружаю­ щей действительности»: «не ужасы каторжной жизни, не работа, не пища, бритая голова, не лоскутное одеяло сломили его: о! что ему было до всех этих мук и истязаний!» /VI, 416/. Однако для Раскольникова главным моментом невозможности са­ моубийства не может выступать и красота самой жизни («луч солн-
ца», «холодный ключ» или «клейкие листочки» Ивана Карамазова). Он не может полюбить жизнь «прежде логики», как выразится в по­ следнем романе Достоевского Алеша Карамазов. Главным для героя «Преступления и наказания», открывающего собой ряд подобных персонажей других произведений писателя, является необходимость «мысль разрешить». Не разрешив эту мысль, человек оказывается не способным переключиться на мысль о самоубийстве. Выполнение же самого суицидального акта в силу его специфики требует обязатель­ ной заполненности сознания соответствующими переживаниям, то есть доминирования в психической жизни на тот или иной период времени представлений и мыслей, связанных с суицидом. Это обсто­ ятельство часто затрудняет для скрывающего свои замыслы суици- дента возможность нахождения каких-либо обманывающих окружа­ ющих аргументов о необходимости продолжения собственной жиз­ ни /2. - С. 439-441/. И хотя спустя полтора года после совершения преступления Рас­ кольников все еще страдает от мысли, зачем он тогда себя не убил, «зачем он тогда стоял над рекой и предпочел явку с повинною», за­ видуя Свидригайлову, который, боясь смерти, одолел свое желание жить. В соответствии с идейно-художественными замыслами писате­ ля судьбы этих людей кардинально расходятся. Возможность само­ убийства как реакции на совершенное преступление в силу невозмож­ ности адаптации к возникшим после случившегося социально-психо­ логическим феноменам хорошо известна из жизни. Однако замысел писателя, показывающего «выздоровление» Раскольникова, в отно­ шении судьбы героя психологически абсолютно понятен и обоснован. Убийство совершено по «теории», ставшей на какое-то время гос­ подствующей (сверхценная или доминирующая мысль, по термино­ логии психиатров) в психической жизни героя. И хотя для возмож­ ности совершения убийства во главу угла надо поставить, прежде всего, особенности эмоциональной жизни, а сама «теория» «страсти слу­ жит» (по крайней мере, перед совершением убийства), без учета всей «казуистики ума» понять переживания и особенности поведения ге­ роя после преступления невозможно. Даже спустя полтора года Раскольников все еще пытается понять, где нарушена логика в его построениях, и укоряет себя только в том, что он «не выдержал». В ситуации, когда мотивировка убийства име­ ет вид проверки «теории», необходимости «мысль разрешить», в пси­ хической жизни продолжают господствовать еще более усиливающа-
яся неразрешимость задачи, противоречия построений ума и реакции «натуры». Они требуют разрешения и не позволяют аффекту — ре­ акции на случившееся — стать определяющим в поведении челове­ ка. Таким образом, теоретически допускаемое как один из вариантов разрешения ситуации, самоубийство Раскольникова после соверше­ ния преступления в свете идейно-художественных замыслов писате­ ля — это история другого человека, который убеждает читателя со­ всем не в том, о чем рассказал Достоевский. Японский исследователь творчества Достоевского К. Накамура, отмечая «перерождение без раскаяния» Раскольникова в эпилоге романа, подчеркивает, что писатель «настойчиво» отрицает раская­ ние героя. Автор пишет, что отсутствие раскаяния ясно и недвусмыс­ ленно заявлено Достоевским, который «как бы стал честным и опыт­ ным инспектором, наблюдающим малейшие изменения в душе юного героя». «Согласно докладу этого "инспектора" мы не находим ни­ какого раскаяния у Раскольникова, более того, преступник все еще остался в убеждении, что его идея верна... "Перерождение" Раскольни­ кова произошло совершенно независимо от пробуждения осознания своего греха. Оно представляет собой соединение с творящим радость живым организмом, которое суть "соприкосновение с природой", как это называет Достоевский в "Дневнике писателя"... "Перерождение" означает исчезновение чувства отчужденности и рождение чувства примирения и сосуществования» /3. - С. 90,104/. Чувство отчуждения, сопровождавшее Раскольникова на протяже­ нии всего романа, имеет свою специфику. Это не характерное для так называемого эгоистического суицида резко сниженная (или даже отсутствующая) зависимость субъекта от существующих норм мораль­ ного и юридического характера, регламентирующих его поведение. Как известно, в конце XIX в. французский социолог Э. Дюркгейм /4/, изучая причины и условия самоубийств, пришел к выводу, что их уровень зависит только от моральной организации общества. В со­ ответствии с этим суицидальность определяется двумя компонен­ тами этой организации: степенью согласия интересов, целей и мне­ ний (социальная интеграция) и степенью влияния членов общества на отдельного индивидуума (социальное регулирование). Суицид есть следствие существенного изменения интенсивности этих компонентов в сторону уменьшения или увеличения. По Э. Дюрк- гейму, вероятность совершения суицида определяется степенью ин­ теграции индивида в ту или иную группу (общество), к которому он
принадлежит, или дезинтегрированностью самого общества с точки зрения ранее существовавших стабильных структур. В соответствии с этими представлениями автор выделил три вида суицидов. Эгои­ стический суицид характерен для людей с недостаточной интеграцией с обществом, которое полностью или частично перестает их контро­ лировать. В противоположность этому, альтруистический определяется повышенной интеграцией индивида в обществе, в соответствии с чем суицид связан с представлениями о необходимости выполнения тех или иных общественных норм и правил. И, наконец, третий вид — это аномический суицид, являющийся своеобразной реакцией инди­ вида на резкую трансформацию связи индивида и общества, на суще­ ственные изменения существовавшего ранее социального порядка. Будучи формально отчужденным от своего окружения (и даже потеряв свой социальный статус — «вышел из университета») и не желая руководствоваться существующими нормами морали и права, Раскольников, тем не менее, и свой эмоциональный заряд, и свою «теорию» получает именно от микро- и макросоциальной среды. Правда, его «протест» никак не может изменить «лик мира сего», так как он, по существу, просто становится «над миром». Однако его воз­ глас: «О, если б я был один!» — несомненно, свидетельствует о том, что и решимость совершить убийство «вредной старушонки», в ко­ торой на тот момент своеобразно сконцентировались переживания, связанные с собственным положением, и «мировое зло», и «милли­ он терзаний» после кровавого «эксперимента» у героя романа свя­ заны с его «интеграцией» с обществом, и, в первую очередь — с его семьей. Эта «связь» оказалась деформированной, но полностью не исчез­ ла и даже после преступления, когда он, «как ножницами», отрезал себя от других. Страдание, связанное с тем, что он «не выдержал», оказался «эстетической вошью», говорит именно о том, что Расколь- никову так и не удалось полностью избавиться от «интеграции» с мо­ ральными нормами. Поэтому оснований для эгоистического суи­ цида (если пользоваться терминологией Э. Дюркгейма) у героя по существу нет. Тем более, не может быть и речи об альтруистическом или аномическом суициде с учетом ситуации, в которой находится Раскольников, и особенностей его переживания случившегося. Мысль о возможности самоубийства непосредственно после со­ вершенного им убийства представляется настолько естественной, что даже фигурирует в черновиках романа («Раскольников стреляться
идет»). Вариант действительного раскаяния, от которого «мерещат­ ся петля и омут», по-видимому, просто не мог не появиться в перво­ начальных замыслах писателя. В процессе создания романа услож­ нялся не только образ Раскольникова, но и его «слово и дело». После преступления у героя действительно формируется и получает закон­ ченный вид его «казуистика» самооправдания, которая в построени­ ях Раскольникова приобретает почти вселенский масштаб (по край­ ней мере, претендует на это). Самоубийство, совершаемое после преступления (некоторые суи- цидологи выделяют даже в отдельный вариант суицид, совершаемый после убийства), может иметь различное субъективное значение (личностный смысл) для преступника. В случае же завершенного («удавшегося») самоубийства сказать определенно, загем совершен тот или иной суицид, не удается. Тайну субъективного значения сво­ его суицида самоубийца нередко уносит с собой. Поэтому чаще все­ го вопрос о психологическом (личностном) смысле суицида подме­ няется ответом на вопрос, погему он совершен. Естественно, что для стороннего человека, столкнувшегося с самоубийством (или вынуж­ денного давать ему оценку по долгу службы) после преступления (особенно убийства), ответ на последний вопрос лежит на поверхно­ сти: здесь все «понятно». В действительности же, как свидетельствует опыт общения с подоб­ ными суицидентами, по тем или иным причинам оставшимся в живых после попытки самоубийства, очень часто суицид — это самонаказание. Среди различных вариантов субъективного значения суицида выде­ ляются: призыв, протест, месть, избежание наказания, отказ от жизни. Вариант личностного смысла суицида — самонаказание — можно определить как своеобразный «протест во внутреннем плане лично­ сти» /5/. Этот «протест» связан со своеобразным расщеплением Я и сосуществованием двух ролей: «Я — судьи» и «Я — подсудимого». Отсюда возникают различные «оттенки» субъективного значения самонаказания: от условного «судьи» «сверху» до искупления вины (от «подсудимого») «снизу». Прекращение собственной жизни после тяжелого преступления часто бывает связано с тем состоянием выраженной дезорганизации психической деятельности («смятении чувств»), которое может на­ ступить после совершения человеком убийства. «Понимание» психо­ логического смысла этих самоубийств нередко является экстрапо­ ляцией собственных представлений анализирующих суицид людей
о том, что должен переживать убийца после случившегося. Однако между представлениями и фантазиями на тему убийства и реальным фактом существует «дистанция огромного размера». Возможен вари­ ант самоубийства после совершенного убийства, личностным смыслом которого выступает стремление избежания наказания. Избираемый подобным самоубийцей заведомо неадекватный способ избежания наказания путем прекращения собственной жизни и свидетельству­ ет как раз о дезорганизации психической деятельности и поведения, которая может наступить после совершения человеком убийства. В «Преступлении и наказании» Достоевский приводит (велико­ лепный, с точки зрения психиатра-суицидолога) пример такого рода. И хотя человек, совершающий этот суицид в романе, в действитель­ ности не убивал старуху-процентщицу и ее сестру, его поведение и попытка самоубийства достаточно демонстративны. Для маляра Миколки, нашедшего оброненные Раскольниковым и завернутые «в гумагу» золотые сережки, снесенные им, естественно, в кабак (для следствия это прямые улики), еще только возможная действитель­ ность уже становится реальностью. Как характеризует мнимого пре­ ступника (хотя и пожелавшего в дальнейшем «страдание принять» и оговорившего себя) проницательнейший следователь Порфирий Петрович, для такого рода превращения возможного в уже существу­ ющее более чем достаточно оснований. «А насчет Миколки угодно ли вам знать, что это за сюжет, в том виде, как то есть я его понимаю? Перво-наперво это еще дитя несо­ вершеннолетнее, и не то чтобы трус, а так, вроде как бы художника какого-нибудь... Невинен и ко всему восприимчив. Сердце имеет; фантаст. Он и петь, он и плясать, он и сказки, говорят, так рассказы­ вает, что из других мест сходятся слушать. И в школу ходить, и хо­ хотать до упаду оттого, что пальчик покажут, и пьянствовать до бес­ чувствия, не то чтоб от разврата, так, полосами, когда напоят, по- детски еще. Он тогда вот и украл, а и сам этого не знает; потому «коли на земле поднял, что за украл?» А известно ли вам, что он из расколь­ ников... Рвение имел, по ночам богу молился, книги старые, «истин­ ные», читал и зачитывался. Петербург на него сильно подействовал, особенно женский пол, ну и вино... Ну, обробел — вешаться! Бежать! Что ж делать с понятием, которое прошло в народе о нашей юриди- стике! Иному ведь страшно слово «засудят» /VI, 347, 348/. Все суициды в «Преступлении и наказании» так или иначе свя­ заны с главным героем — Раскольниковым. Но в этом плане суицид
маляра Николая Дементьева имеет особое значение для развития сюжетной линии романа и реализации идейно-художественных за­ мыслов писателя. Попытка самоубийства (как и последующий само­ оговор) внешне второстепенного персонажа фактически может снять с героя подозрения в совершении убийства. А это не просто измене­ ние ситуации в плане начавшейся «борьбы» со следователем (со­ ответственно, и характера эмоциональной жизни). Это еще и свое­ образный показатель выраженности аффективного напряжения, по­ зволяющего такому герою не реагировать на тот факт, что вместо него понесет наказание невиновный человек. В изложении «хлопотуна» Разумихина, пытавшегося на основа­ нии «психологической невозможности» описанного в романе пове­ дения подозреваемого во время и сразу после инкриминируемого ему убийства «вытащить» Миколку, суицид и объяснение самоубийцы выглядят следующим образом: «... Задержали его близ заставы, на постоялом дворе. Пришел он туда, снял с себя крест серебряный и по­ просил за крест шкалик. Дали. Погодя немного минут, баба в коров­ ник пошла и видит в щель: он рядом в сарае к балке кушак привя­ зал, петлю сделал; стал на обрубок и хочет себе петлю на шею надеть; баба вскрикнула благим матом, сбежались: «Так вот ты каков!»... Почему бежал от Душкина (трактирщика, которому Николай принес «золотые сережки с камушками».— В. Е.)? - «Потому уж испужались мы тогда очинно». - «Чего испугался?» - «А што засудят». - «Как же ты мог испугаться того, коли ты чувствуешь себя ни в чем не винов­ ным?.. А про убийство подтверждает прежнее: «Знать не знаю, ведать не ведаю, только на третий день услыхал».- «А зачем же ты до сих пор не являлся?» - «Со страху». - «А повеситься зачем хотел?» - «От думы». - «От какой думы?» - «А што засудят». Ну, вот и вся история... А как ты думаешь, по характеру нашей юриспруденции, примут или способны ли они принять такой факт, основанный един­ ственно на одной психологической невозможности, на одном толь­ ко душевном настроении,— за факт неотразимый и все обвинитель­ ные и вещественные факты, каковы бы они ни были, разрушающий? Нет, не примут, не примут ни за что, потому-де коробку нашли и че­ ловек удавиться хотел, «чего не могло быть, если б не чувствовал себя виноватым!» Вот капитальный вопрос, вот из чего горячусь я! Пой­ ми!..» /VI, 107-110/. Как следует из текста, аффективно суженное сознание («испужал- ся очинно») и постоянные «думы», что «засудят», не просто лишают
человека возможности адекватно оценить ситуацию и соответствен­ но защищать себя, но и понимания того, что уйти из жизни путем самоубийства не поздно и после того, как «неправедно засудят». По су­ ществу, здесь ситуация подходит к личности, «как ключ к замку» (Кречмер), открывая характерное для этого человека богатое вообра­ жение «ребенка и художника», благодаря чему возможное и ожида­ емое уже оценивается как реально существующее. Отсюда совершенно непонятная для читателя, но «понятная» для полиции попытка самоубийства, доказывающая «вину» подозрева­ емого. Для читателя же романа, прочитывающего «Преступление и наказание» с позиции психиатра (в данном случае, еще и суицидо- лога), важно, что субъективная сторона этого самоубийства связана именно с попыткой избежания наказания путем добровольного ухо­ да из жизни. Чрезвычайно показателен представленный здесь факт превращения возникшей тревоги в чувство безнадежности («засу­ дят»), выступающий важнейшим фактором формирования суици­ дального поведения (А. Бек и соавт. /6/). Самооговор, признание в несовершенном преступлении, хотя и возникают в условиях психо- травмирующей ситуации и связанного с этим снижения настроения с характерными для этого идеями самообвинения, в значительной степени определяются религиозными представлениями и личностью подозреваемого («дитя несовершеннолетнее, вроде как бы художник, фантаст»). К счастью для невиновного Миколки, следствием руково­ дит проницательный Порфирий Петрович, хорошо понимающий и психологию мнимого «преступника» и настоящего, и особенности совершенного последним «фантастического» убийства, и поведение убийцы. Еще одно «неудавшееся» самоубийство, внешне не имеющее ни­ какого отношения к герою романа, тем не менее, включено в контекст его переживаний после совершенного убийства. Речь идет о случив­ шейся на глазах у Раскольникова (он стоит на мосту у перил) попытке утопиться «допившейся до чертиков» «мещаночки» Афросиньюшки, которая «аномнясь тоже удавиться хотела, с веревки сняли». В ее покушении на самоубийство внешне все лежит на поверхности: «до­ пилась», хотя такая формулировка еще не говорит о мотивах суици­ да и его субъективном значении. Это может быть самоубийство связанное с психотическими пере­ живаниями алкогольного генеза. До настоящего времени «чертики» в житейском понимании — это любого рода алкогольный психоз:
сопровождающийся императивными (приказывающими) «голоса­ ми», зрительными галлюцинациями (делирий), остро развившимся бредом преследования и т. д. С другой стороны, «допилась» — еще и нередко встречающееся у алкоголиков осознание глубины своего падения и ситуации, когда «некуда больше идти» (в прямом и пере­ носном смысле), по выражению Мармеладова. Рассказ этого персо­ нажа о том, как его «черта наступила», лучше всего характеризует социально-психологический тупик, который зачастую осознается алкоголиком, но из которого уже нет выхода. И еще одно из возможных значений слова «допилась» (примени­ тельно к суицидальной попытке) может подразумевать тяжелое ал­ когольное опьянение на фоне длительного запоя. В результате тако­ го опьянения теряется ориентировка в окружающем, и человек по существу уже не контролирует свои действия, в том числе и связан­ ные с покушением на самоубийство. Кроме того, алкоголик, даже находящийся в состоянии опьянения, может совершать самоубий­ ство, мотивы которого связаны с вполне реальными бытовыми неуря­ дицами и проблемами. Реминисценции на тему «алкоголизм и суи­ цид» лишний раз показывают, что у каждого суицидента свои при­ чины и свое отношение к тому, зачем он совершает самоубийство. Возвращаясь от общих рассуждений к происходящему в романе с Афросиньюшкой, следует вспомнить, что после спасения городовым неудавшейся самоубийцы «Раскольников смотрел на все с странным ощущением равнодушия и безучастия. Ему стало противно»: «Нет, гадко... вода... не стоит, бормотал он про себя.- Ничего не будет, прибавил он, нечего ждать... Что это, контора...» «Ну так что ж! И пожалуй!» — проговорил он решительно, двинулся с моста и напра­ вился в ту сторону, где была контора. Сердце его было пусто и глухо. Мыслить он не хотел. Даже тоска прошла, ни следа давешней энер­ гии, когда он из дома вышел с тем, «чтобы все кончить!» Полная апатия заступила ее место. «Что ж, это исход! — думал он, тихо и вяло идя по набережной канавы. — Все равно кончу, потому что хочу... Исход ли, однако? А все равно! Аршин пространства будет,- хе! Какой, однако же, ко­ нец! Неужели конец? Скажу я им иль не скажу? Э... черт! Да и устал я: где-нибудь лечь или сесть бы поскорей! Всего стыднее, что очень уж глупо. Да наплевать и на это. Фу, какие глупости в голову прихо­ дят...» <...> В контору надо было идти все прямо... но дойдя до перво­ го поворота, он остановился, подумал, поворотил в переулок и пошел
обходом... Вдруг как будто кто шепнул ему что-то на ухо. Он поднял голову и увидал, что стоит у того дома, у самых ворот. С того вечера он здесь не был и мимо не проходил» /VI, 131-133/. Так и не выбрав свой «аршин пространства» («пулю в лоб или по Владимирке», как образно охарактеризовал возможные «пути» героя Свидригайлов), Раскольников «вдруг» (один из исследователей твор­ чества Достоевского В. Топоров подсчитал, что это слово встречает­ ся в романе 560 раз) идет на место совершения убийства «нанимать квартиру», звонить в колокольчик, спрашивать про кровь («тут це­ лая лужа была»). Оценка этого поведения с точки зрения психиат­ рии была дана в одной из моих предшествующих монографий /7/. Здесь же хотелось бы отметить, что суицид не только не состоялся, но в тексте романа нет и конкретных указаний на четко сформиро­ вавшееся намерение, предполагающее присоединение к замыслу само­ убийства, связанного с наличием представленного в сознании способа ухода из жизни, волевого компонента, побуждающего к началу со­ вершения определенных действий. (Если, конечно, не считать свое­ образным «самоубийством» поведение убийцы, явившегося на пятый день после преступления на место убийства и спрашивающего, замы­ ли ли «лужу крови, которая тут была».) Однако и такого рода дей­ ствия не решили задачу выбора дальнейшей судьбы. Само поведение Раскольникова, продолжающееся «смятение чувств», лихорадочный поиск места или человека, который разъяснит, почему ему «не хватает воздуха», определенно позволяют отвергнуть предположение, что герой видит выход из сложившейся ситуации в свершении самоубийства. Хорошо известно, что появление четко­ го суицидального замысла как раз сопровождается так называемым «зловещим успокоением». Об этом своеобразном «успокоении» писа­ ли суицидологи еще в XIX в. (П. М. Ольхин, П. Г. Розанов, И. А. Си- корский и др.). В XX в. эта характеристика психической жизни суицидента ста­ ла одной из составляющих описанного австрийским суицидологом Е. Рингелем в 1953 г. пресуицидального синдрома /8/, в который на­ ряду с фантазиями на тему смерти, входят также появляющиеся непо­ средственно перед суицидом резкое снижение внешней активности и обращенность агрессии внутрь, существенное уменьшение ранее су­ ществовавших контактов, приводящее в отдельных случаях к изо­ ляции. Наступающее «спокойствие» после связанного со стрессами состояния внутрипсихической (а в отдельных случаях и внешней, мо-
торной) «ажитации» выступает как один из важнейших предикторов (знаков) резко усилившихся суицидальных тенденций и опасности совершения самоубийства. Найденный человеком «выход» из непере­ носимой для его психики ситуации (и, соответственно, внешнее успо­ коение) приводит к опасности этого человека для самого себя. Если же возвратиться от общих понятий суицидологии к анализу героя «Преступления и наказания», то можно с уверенностью ска­ зать, что суицид для Раскольникова после совершения им убийства (как и во время нахождения на каторге) теоретически допустим, но практически невозможен вследствие особенностей его переживаний (гордость и доминирующая идея в его психической жизни). Сам ге­ рой недвусмысленно говорит об этом в диалоге с сестрой. «— Видишь, сестра, я окончательно хотел решиться и много раз ходил близ Невы; это я помню. Я хотел там и покончить, но... я не решился... — прошептал он... — Слава богу! А как мы боялись именно этого, я и Софья Семе­ новна! Стало быть, ты в жизнь еще веруешь... — Я низкий человек, Дуня. — Низкий человек, а на страдание готов идти! Ведь ты идешь же? — Иду. Сейчас. Да, чтоб избежать этого стыда, я и хотел утопиться, Дуня, но подумал, уже стоя над водой, что если я считал себя до сей поры сильным, то пусть же я и стыда теперь не убоюсь... Это гордость, Дуня? — Гордость, Родя,— как будто огонь блеснул в его потухших гла­ зах; ему точно приятно стало, что он еще горд. — А ты не думаешь, сестра, что я просто струсил воды? — спро­ сил он с безобразною усмешкой, заглядывая в ее лицо... — Вдруг он встал: поздно, пора. Я сейчас иду предавать себя. Но я не знаю, для чего я иду предавать себя» /VI, 399/. Самоубийство Раскольникова допустимо только теоретически. При таком исходе это была бы история совсем другого человека, это не был бы Раскольников как особенный архетип, вошедший в миро­ вую культуру. Именно такой финал рассказанной истории такого человека и вызывает желание все новых и новых поколений читате­ лей следить за характером его мыслей и чувств. Именно так сложи­ лось в окончательном варианте идейно-художественное содержание «Преступления и наказания». С этих позиций вряд ли следует соглашаться с некоторыми поло­ жениями интересной книги Н. Н. Наседкина «Самоубийство Досто-
евского», который пишет, что задолго до финала читатель «по воле автора начинает подозревать, что Раскольников кончит самоубий­ ством». Н. Н. Наседкин обращает внимание на то, что в одной из чер­ новых записей к роману Достоевский наметил, что Раскольников в финале должен застрелиться. В соответствии с этим, по его мнению, «Свидригайлов словно сожалеет, что двойник его не решится на тот шаг, на который уже решился сам. Но Аркадий Иванович не знал, что убийца-теоретик наделен точно таким же, как у него, суицидальным комплексом в полной мере. Раскольникову-то как раз хочется если не застрелиться (револьвера нет!), то покончить разом со всем этим миром и навалившимися проблемами любым другим способом... И здесь параллель со Свидригайловым проглядывает совершенно ясно: он, как и двойник его, отказавшись от позорно-женского спо­ соба самоубийства в грязной воде, должен был бы, скорее всего, так же случайно достать где-нибудь револьвер...» /9. - С. 232/. Хотелось бы, конечно, знать, что такое «суицидальный комплекс в полной мере». И уж совершенно непонятно, почему же «всеведующий и все­ могущий» автор романа, «вручивший» Раскольникову топор, не смог найти для него еще и револьвера, если он действительно был нужен для самоубийства героя. Кстати, далеко не все мужчины-персонажи произведений Досто­ евского стреляются. «Гражданин кантона Ури висел тут же за двер­ цей, на столике лежал клочок бумаги со словами карандашом: "ни­ кого не винить, я сам". После самоубийства академика Легасова вра­ ча скорой помощи поразил узел веревки, на которой он повесился: его невозможно было развязать. Занимаясь в течение всей жизни практической и теоретической суицидологией, я мог бы привести де­ сятки случаев «благородно-мужских» самоубийств путем утопления. А во время написания этих строк в моей памяти почему-то возник случай из собственной врачебной молодости, когда я столкнулся с самоубийством мужчины, плавающего в ванне с нечистотами. Выбор «позорного» или «благородного» способа самоубийства определяется не полом суицидента, а разными обстоятельствами. Этот аспект суи­ цидологии нашел отражение в очень многих работах /2, 5, 10, 11/. В статье «Житейские и художественные драмы» /12. - С. 85/ Н. Михайловский приводит пример смерти чиновника палаты госу­ дарственных имуществ в Каменец-Подольске, который бросился в от­ хожее место, оставив записку, что он «предпочитает утонуть в отхо­ жем месте, нежели служить с негодяями». В «Нравственных письмах
к Луцилию» Сенека обсуждает одно самоубийство раба-гладиатора: «Недавно перед боем со зверями один из германцев, которых гото­ вили для утреннего представления, отошел, чтобы опорожниться — ведь больше ему негде было спрятаться от стражи; там лежала палоч­ ка с губкой для подтирки срамных мест; ее-то он засунул себе в глот­ ку, силой перегородив дыхание, и от этого испустил дух. — «Но ведь это оскорбление смерти!» — Пусть так! — «До чего грязно, до чего непристойно!» — Но есть ли что глупее, чем привередливость в выборе смерти? Вот мужественный человек, достойный того, чтобы судьба дала ему выбор! Как храбро пустил бы он в ход клинок! Как отважно бросил­ ся бы в пучину моря или под обрыв утеса! Но, лишенный всего, он нашел и должный способ смерти, и орудие; знай же, что для решив­ шегося умереть нет иной причины к промедлению, кроме собствен­ ной воли. Пусть как угодно судят поступок этого решительного че­ ловека, лишь бы все согласились, что самая грязная смерть предпоч­ тительней самого чистого рабства» /13. - С. 48/. Вряд ли можно согласиться с Н. Н. Наседкиным и в его трактовке факторов, удерживающих Раскольникова от самоубийства во время нахождения героя на каторге. По мнению автора, герой, сожалеющий на первых порах обитания в остроге о том, что он не решился казнить себя по примеру Свидригайлова, «не мог не думать и о том, что ведь не поздно и даже предпочтительнее сделать это в остроге». Тем более, как пишет Н. Н. Наседкин, каторжная жизнь, особенно в первый год, «была-казалась» для него (надо полагать, и для самого Достоевско­ го!) совершенно невыносимой». Автор считает, что для предотвраще­ ния суицида «и Соня со своим Евангелием роль сыграли, удержали его от самоубийства, да и гордость-гордыня еще управляла его созна­ нием...» Кроме того, по мнению автора, еще одним обстоятельством было поразившая его любовь окружающих каторжников к жизни («... как они дорожили ею... Неужели уж столько может для них зна­ чить какой-нибудь луч солнца, дремучий лес... холодный ключ...»). Оставляя на совести автора далеко идущие аналогии между До­ стоевским и его персонажами, следует заметить, что эти положения Н. Н. Наседкина во многом противоречат тексту романа. «... Что ему было до всех этих мук и истязаний... Он стыдился даже и пред Соней, которую мучил за это своим презрительным и грубым обращением. Но не бритой головы и кандалов он стыдился: его гордость была
сильно уязвлена... Под подушкой его лежало Евангелие... До сих пор (до выздоровления от горячки.— В. Е.) он ее и не раскрывал. Он не раскрыл ее и теперь...». О том, почему Раскольников не может до сво­ его «выздоровления» полюбить жизнь «прежде логики», почему для него на протяжении полутора лет после совершенного им убийства мало значат «луч солнца», «холодный ключ» и «клейкие листочки», уже писалось ранее. Поэтому все страдания героя связаны только с «уязвленной гордостью», которая, однако, не может допустить су­ ицида-самонаказания по мотивам того, что он «не вынес и сделал явку с повинной». Именно своеобразная гордость преступника, считающего, что он «смог переступить», и его «ожесточенная совесть», не нашедшая ни­ какой особенно ужасной вины в его прошедшем, кроме разве просто­ го промаху, который со всяким мог случиться», не позволяют герою романа или избежать наказания путем самоубийства, или наказать себя таким образом за совершенное им зверское убийство. Расколь­ ников остается жить не просто в соответствии с замыслами автора романа, но в силу специфики (особого содержания) крайне тягост­ ных, мучительных для него, переживаний. Психологическая правда переживаний, испытываемых героем после совершения им «фантас­ тического» и «неправдоподобного» убийства обусловливает и непо­ нятный для многих читателей факт, что такой человек остается жить после всего случившегося. Раскольников не может совершить самоубийство, так как «мысль не разрешена», а гордость не позволяет считать себя обычным пре­ ступником. Даже на каторге в переживаниях героя сравнение идет с «великими», которые «вынесли свои шаги» — отсюда и ненависть к нему «собратьев по ремеслу». Эта «невозможность» суицида для че­ ловека, находящегося в экстремальной ситуации, выступает как свое­ образный парадокс увеличению числа самоубийств в связи с так назы­ ваемым аномийным сознанием постперестроечного времени (в дан­ ном случае пореформенной России). Для этого сознания характерна реакция на резкое изменение ра­ нее существующих и вновь формирующихся норм регламентации, что, по вполне понятным причинам, способствует возрастанию чи­ сла самоубийств (но вовсе не определяет это в полной мере!). «Распав­ шаяся связь времен», отмечавшаяся в период смен форм общественной жизни, «когда все переворотилось и только укладывается», не может не сказываться на одном из ведущих показателей «нравственной ста-
тистики» — интенсивности самоубийств. За десять пореформенных лет число самоубийств в Петербурге (а это наиболее достоверные данные) повысилось в 3 раза, заметное увеличение интенсивности завершенных и незавершенных суицидов отмечалось в эти же годы и в европейской части России /12/. Нельзя назвать случайными ин­ терес Достоевского к проблеме самоубийств в эти годы и его горь­ кие слова в «Дневнике писателя» за 1876 г: «Русская земля как буд­ то потеряла силу держать на себе людей». Но в случае Раскольникова аномийное сознание — это не просто характеристика общественного сознания, отражающаяся на законо­ мерностях тех или иных социальных феноменов (в данном случае, интенсивности самоубийств), и термин, который адекватно опреде­ ляет особенности индивидуальной психической жизни героя после случившегося. В «Феноменологии духа» Гегель писал: «Здесь само­ сознание видит, что достоверность его как таковая есть то, что в наи­ большей степени лишено сущности, что чистая личность есть абсо­ лютная безличность. Дух его благодарности есть поэтому чувство и этой глубочайшей отверженности, и глубочайшего возмущения. Так что само чистое Я созерцает себя вне себя и разорванным, то в этой разорванности в то же время распалось и погибло все, что об­ ладает непрерывностью и всеобщностью, что носит имя закона, добра и права» /14. - С. 277/. «Разорванное сознание» Гегеля — это и есть по существу «внутрипсихическая» аномия (дословно — «беззако­ ние»), когда у героя «распалась связь времен» и текущая психичес­ кая деятельность на какое-то время оказалась не связанной с тем, «что носит имя закона, добра и права». К сожалению, и до и на про­ тяжении полутора лет после совершения убийства у Раскольникова по-прежнему сохраняется своеобразная «разорванность сознания», а в эпилоге герой пока еще «только чувствует», что «вместо диалектики наступила жизнь, и в сознании должно было выработаться что-то совершенно другое». В свете сказанного выше вряд ли следует полностью соглашаться с объяснением В. Я. Кирпотина /15/, считавшего, что Раскольников «не мог уничтожить себя, он не видел для этого достаточных осно­ ваний, он не имел права на такой шаг». По мнению автора, «между Свидригайловым и Раскольниковым лежит неодолимый барьер — Раскольников хочет жить, и не потому, что он шельма и подлец, а потому, что он, несмотря на свой страшный опыт, несмотря на кровь, обагрившую его руки, верит в существование надындивиду-
альных ценностей и в возможность переустройства людской жизни. Раскольников трагически патетичен. Несмотря на неудачу своего опыта, несмотря на то, что он запятнал себя невинной кровью, он не может примириться с тем, что мир превратился в джунгли и хлев, он остается на поле, он должен жить, он не теряет еще надежды, веры в суть своей идеи» /15. - С. 204/. Один из внимательных читателей «Преступления и наказания», представитель белой эмиграции Г. А. Мейер, расценивал эту «траги­ ческую патетику» Раскольникова как «пророческое предвидение идей и деяний нынешних кремлевских властителей» и «лихого празднич­ ка, которым полвека спустя с таким самоупоением потешили себя русские люди» /16/. А ведь он еще не знал, что для утверждения «надындивидуальных ценностей» может быть использовано оружие посильнее, чем топор или пулемет. Не приведи Господь, если Расколь­ ников и его последователи не потеряют «веры в суть своей идеи». К счастью, в эпилоге романа недвусмысленно сказано, что в созна­ нии героя «должно выработаться что-то другое». Рассматривая заблуждения ума (у Раскольникова «поврежден толь­ ко ум, а не сердце», значит, возможно «выздоровление»), Достоев­ ский в исследовании «глубин души человеческой» в своем гениаль­ ном романе утверждает, что все эти «повреждения ума и сердца» оп­ ределяются самой природой человека. Один из выдающихся отече­ ственных мыслителей С. Л. Франк в работе «Легенда о великом ин­ квизиторе» /17/ писал о Достоевском: «Он знает и переживает великие вечные противоречия жизни; он знает, что человеческое серд­ це широко и многообещающе; знает он также, что то, что в конеч­ ном итоге выявляется как искушение и заблуждение, проистекает из самых глубинных потребностей человеческого естества, а следова­ тельно, в каком-то смысле и в какой-то форме содержит в себе ка­ кую-то, хотя бы и относительную, правду». Суицидологический анализ Раскольникова, посвященный рас­ смотрению некоторых аспектов суицидального поведения героя «Преступления и наказания», относительно краток, так как включает только отдельные факторы, удерживающие этого конкретного чело­ века от самоубийства. Естественно, что в этом анализе можно опи­ раться только на сам текст романа, в котором последующая «исто­ рия постепенного обновления человека» заявлена в последних строч­ ках. Поэтому и реакция раскаяния, «от ужасных мук которого мерещится петля и омут», является домыслом читателя, хотя и впол-
не допустимым по логике развития переживаний героя. Начавшееся «постепенное обновление» — это не просто избавление от мучившей его идеи-страсти, выступающей как искушение или наваждение дья­ вола, но и новое обретение Бога, возвращение к источнику истинной веры, соединяющей его с людьми. С принятием этой веры «ценнос­ ти отношения» (В. Франкл), приобретая новые качества, начинают выступать и как более мощный антисуицидальный фактор. В «Преступлении и наказании», помимо самоубийств, покушений на самоубийство и различного рода суицидальных проявлений у персо­ нажей, непосредственно связанных с событиями романа, упомянуты и суициды лиц, не вовлеченных в развитие сюжета, но обсуждаемых его главными героями. Эти самоубийства для автора романа - сред­ ство характеристики и изображения одного из центральных персо­ нажей — Свидригайлова. Несмотря на «мимолетность» их существо­ вания на страницах романа, они, добровольно прекратившие свою жизнь жертвы Свидригайлова, никак не могут быть проигнорирова­ ны. Неслучайно американские исследователи Дж. Фой и С. Райцевич в работе «Достоевский и суицид» /18/ называют их «суицидами- жертвами». Да и сама суицидогенная ситуация здесь — это не слу­ чайное сплетение обстоятельств, приобретающих трагический харак­ тер (как у маляра Миколки), а результат злой воли одного из цент­ ральных персонажей романа, не обремененного какими бы то ни было нравственными переживаниями и руководствующегося в жиз­ ни только собственными желаниями и похотью. Одна из самоубийц — девочка-подросток, появляется на короткое время в предсмертных грезах-видениях Свидригайлова, проводя­ щего свою последнюю ночь в грязном номере дешевой гостиницы. О самоубийстве самого Свидригайлова еще будет идти речь. А здесь же хотелось бы отметить именно это «видение», когда герой «как будто... впадает в дремоту» и ему «стали представляться цветы»: «Бо­ гатый роскошный деревенский коттедж, в английском вкусе, весь об­ росший душистыми клумбами цветов... посреди залы... стоял гроб... Вся в цветах лежала в нем девочка, в белом тюлевом платье... Сви- дригайлов знал эту девочку; ни образа, ни зажженных свечей не было у этого гроба и не слышно было молитв. Эта девочка была самоубий­ ца-утопленница. Ей было только четырнадцать лет, но это было уже разбитое сердце, и оно погубило себя, оскорбленное обидой, ужас­ нувшей и удивившей это молодое, детское сознание, залившей неза­ служенным стыдом ее ангельски чистую душу и вырвавшей послед-
ний крик отчаяния, не услышанный, а нагло поруганный в темную ночь, в холоде, в сырую оттепель, когда выл ветер...» /VI, 389-391/. О других самоубийствах сообщает Раскольникову «соперник» Свидригайлова по «любви» к его сестре — Лужин, что может вызвать определенные сомнения в причинах этих суицидов, хотя своеобраз­ ная «суицидогенная» роль Свидригайлова здесь не исключается. Речь идет о самоубийстве четырнадцатилетней глухонемой девочки, най­ денной на чердаке «удавившейся», и смерти лакея Филиппа. Диалог Дуни и Лужина достаточно демонстративен, с учетом того, что сама героиня, по существу, вынуждена только что бежать от Свидригай­ лова, воспылавшего к ней «любовью». «Присуждено, что от самоубийства... впоследствии явился, одна­ ко, донос, что ребенок был... жестоко оскорблен Свидригайловым. Правда все это было темно, донос был от другой немки, отъявленной женщины и не имевшей доверия... благодаря стараниям и деньгам Марфы Петровны все ограничилось слухом... Вы, конечно, Авдотья Романовна, слышали тоже у них об истории с человеком Филиппом, умершим от истязаний, лет шесть назад, еще во время крепостного права. — Я слышала, напротив, что этот Филипп сам удавился. — Точно так-с, но принудила или, лучше сказать, склонила его к насильственной смерти беспрерывная система гонений и взыска­ ний господина Свидригайлова. — Я не знаю этого,—сухо ответила Дуня,—я слышала только ка­ кую-то очень странную историю, что этот Филипп был какой-то ипо­ хондрик, какой-то домашний философ, люди говорили «зачитался», и что он удавился более от насмешек, а не от побой господина Сви­ дригайлова. А он при мне хорошо обходился с людьми, и люди его даже любили, хотя и действительно тоже винили его в смерти Фи­ липпа» /VI, 228, 229/. Американские суицидологи /18/ назвали эти суициды-жертвы ^victim-suicides*. Это название в наибольшей степени отражает харак­ тер произошедших самоубийств вне зависимости от того, какие кон­ кретные действия совершил в отношении этих подростков Свидри- гайлов (изнасилование или «только» совращение). Содеянное им в любом случае остается тягчайшим грехом и по человеческим, и по Божьим законам. «Горе тому, кто соблазнит малых сих» — здесь заве­ домо определяется необходимость обязательного возмездия за этот, по мысли Достоевского, самый страшный грех, о котором еще будет
идти речь в разделе, посвященном самоубийству Ставрогина и его жертвы (подростка Матреши). В любом случае, независимо от предполагаемых читателем собы­ тий, для этих подростков, покончивших с собой в результате случив­ шегося, ситуация после каких-то действий сексуального характера, совершенных Свидригайловым в отношении девочек, становится за­ ведомо суицидогенной. А сами самоубийцы однозначно могут быть названы жертвами. Название этой главы в данном случае нашло свое воплощение в полной мере: неблагоприятное социально-психологи­ ческое воздействие (суицидогенная ситуация) действительно высту­ пает как ведущий (детерминирующий) фактор этих самоубийств. Не вызывает сомнений, что и для лакея Филиппа, который «сам удавился», самоубийство в качестве одного из детерминирующих факторов, определяющих непосредственное формирование суици­ дальных замыслов и намерений, выступала именно «беспрерывная система гонений и взысканий господина Свидригайлова». И вряд ли смягчающим для этого господина может выступить то обстоятель­ ство, что к добровольной смерти его лакея «принудила» система на­ смешек, а не побои барина. Здесь «призма индивидуального видения» определяет реакцию «домашнего философа», который «зачитался», оставаясь крепостным у господ Свиригайловых. Характер его пере­ живаний до конца не может прочувствовать даже сама пострадавшая от «любви» хозяина имения Дуня Раскольникова, которая, в конце концов, может просто уехать «за тысячу верст» от своего преследо­ вателя. Дворовый человек, пытающийся читать, по-видимому, не менее остро переживал постоянные насмешки более умного и образован­ ного барина, чем «простой» лакей, которого тот приказал бы однаж­ ды выпороть за какую-то провинность. Именно Свидригайлов при его практически полной неспособности к эмпатии, невозможности почувствовать характер переживаний другого, мог довести лакея Филиппа до самоубийства, не считая себя при этом «ретроградом» и «крепостником», как он говорил о себе в разговоре с Раскольни­ ковым. Постоянные унижения для человека, который перестал быть просто мужиком («быдлом»), не могут не сформировать ситуацию отчаяния. Ранее в «Дневнике писателя», был представлен реальный суицид женщины, повесившейся после нескольких лет издевательств со сто­ роны мужа-садиста. Для любого человека, узнавшего про обстоятель-
ства этого суицида, доведение человека до самоубийства представля­ ется очевидным (даже адвокат и присяжные считают его виновным, но заслуживающим снисхождения). «Непрерывная система гонений и взысканий господина Свидригайлова» в отношении лакея не опре­ деляется Дуней Раскольниковой как причина самоубийства этого че­ ловека (у нее на первый план выступает «ипохондрик» и «зачитался»), в отличие от дворовых, прямо обвиняющих барина в этой смерти. Естественно, что унижающая «читающего» лакея «система гоне­ ний и взысканий», выступая как детериминирующий фактор этого суицида, не исключает определенной роли в формировании суици­ дальных тенденций и «ипохондрии», и того, что этот человек — «за­ читавшийся домашний философ». Каждый из употребляемых Досто­ евским терминов, характеризующий этого самоубийцу, неоднозначен и может трактоваться по-разному, в том числе как признак какого- то психического расстройства. Но и возможное (только!) наличие последнего не снимает вины с господина Свидригайлова за создание суицидогенной ситуации, выступающей здесь как понимаемый писа­ телем «реализм», лежащий в основе самоубийства. Понятно, что до­ бровольный уход из жизни лакея в доме богатого помещика, толки дворовых и диалог Лужина и Дуни скорее выступают как средство ха­ рактеристики одного из центральных персонажей — Свидригайлова. Детали этого самоубийства, произошедшего еще в «дороманное» вре­ мя, писателем не раскрываются, поэтому проводившийся анализ со­ всем не затрагивает существенные характеристики суицидального по­ ведения, в частности непосредственные мотивы и субъективное зна­ чение (личностный смысл) упомянутого суицида. Достоевский полностью раскрывает такие характеристики суици­ да, которые практически невозможно получить при анализе поступка реального самоубийцы, даже объясняющего добровольный уход из жизни и связанные с этим обстоятельства в своем предсмертном по­ слании. Именно «свобода от факта», сочетающаяся с внутри- и «вне- находимостью» писателя (а в дальнейшем — и читателя), позволяет отобразить многие составляющие суицидального поведения, нередко не только недоступные стороннему наблюдателю, но весьма часто до конца не осознаваемые самим суицидентом. Поэтому «художествен­ ная суицидология» не может быть заменена ничем с точки зрения по­ нимания характера переживаний человека, находящегося в ситуации, из которой (сквозь «призму индивидуального видения») нет выхо­ да, кроме самоубийства.
Сложность мотивационно-смысловой составляющей суицидаль­ ного поведения, возможность присутствия в нем разнонаправленных и даже недостаточно осознаваемых тенденций подчеркивают многие исследователи /2,5,11/. Анализ множества клинических наблюдений выявляет наличие в отдельных покушениях на самоубийство элемен­ тов своеобразной «непроясненноеTM» в субъективной стороне суици­ дального поведения, «невозможность использования в полном объе­ ме механизмов атрибуции смысла» (А. Налчаджян /19/). Эта тайна, которую в случае завершенного самоубийства суицидент уносит с собой, в отдельных случаях сопровождает и покушения на само­ убийство, не закончившиеся смертью. При этом бывает гораздо лег­ че ответить на вопрос, почему был совершен тот или иной суицид, нежели понять, для чего, с какой целью человек совершал действия, которые могли вызвать его смерть. Именно психологический (лич­ ностный) смысл суицидального поведения в первую очередь и может составлять «тайну самоубийства», которую в отдельных случаях суи­ цидент даже не способен полностью вербализовать. Эту недостаточную ясность субъективной стороны суицида очень хорошо чувствовал и гениально отобразил в своих произведениях Достоевский еще во второй половине XIX в. Писатель задолго до профессионалов-суицидологов указал и на «тайну», и на двойствен­ ность характера переживаний, связанных с наличием прямо противо­ положных тенденций в субъективной стороне суицида. На примере одного из них как ни на каком клиническом наблюдении можно ил­ люстрировать схему-модель суицидального поведения Е. Хенслера /2. - С. 41/, которая включает такие разнонаправленные тенденции, как ауто- и гетероагрессия, бегство и призыв. В данном контексте покушение на самоубийство одного из персо­ нажей Достоевского — это не столько непосредственная иллюстрация тех или иных терминов или схем, сколько вопросы, возникающие в связи с этим суицидом. Речь идет о попытке самоубийства одного из персонажей романа «Идиот» — Ипполита. Это юноша («семнадца­ ти, может восемнадцати лет»), страдающий чахоткой, которому, по мнению врачей, осталось жить две-три недели («в любом случае, не больше месяца»). Чтобы услышать «голую правду, не нежничая и без церемоний», он встречается со студентом Кислородовым («по убеж­ дениям своим он материалист, атеист и нигилист»), сообщившим «даже с некоторой щеголеватостью бесчувствия», что больному оста­ лось жить «месяц и никак не более», а может быть, смерть наступит
«и гораздо раньше... даже, например, завтра». «Молодая дама в ча­ хотке... собиралась идти на рынок, но вдруг почувствовала себя дур­ но... и умерла». Вместо предсмертной записки Ипполит пишет большую статью «Мое необходимое объяснение», в которой он развивает «идею о том, что не стоит жить несколько недель...», возникшую уже с месяц, но со­ вершенно овладевшую им три дня назад, после того как «вздумал сделать последнюю пробу жизни»: «Хотел видеть людей и деревья...- мечтал, что все они вдруг растопырят руки и примут меня в свои объятия и попросят у меня в чем-то прощения, а я у них... И вот в эти-то часы и вспыхнуло у меня "последнее убеждение". Удивляюсь теперь, каким образом я мог жить целые шесть месяцев без этого "убеждения"! Я положительно знал, что у меня чахотка и неизлечи­ мая; я не обманывал себя и понимал дело ясно. Но чем яснее я его понимал, тем судорожнее мне хотелось жить». Одна из интересных мыслей, содержащихся в «Объяснении»,— это осознание человеком, находящемся в экстремальной ситуации, невозможности полностью передать (вербализовать) характер име­ ющихся эмоционально-смысловых переживаний. «Во всякой гени­ альной или новой человеческой мысли, или просто даже во всякой серьезной человеческой мысли, зарождающейся в чьей-нибудь голо­ ве, всегда остается нечто такое, чего никак нельзя передать другим людям, хотя бы вы исписали целые томы и растолковывали вашу мысль тридцать пять лет; всегда останется нечто, что ни за что не захочет выйти из-под вашего черепа и останется при вас навеки; с тем вы и умрете, не передав никому, может быть, самого-то главного из вашей идеи. Но если и я теперь тоже не сумел передать всего того, что меня в эти шесть месяцев мучило, то по крайней мере поймут, что, достигнув моего теперешнего «последнего убеждения», я слишком, может быть, дорого заплатил за него» /VIII, 328/. Статья, которую читает окружающим Ипполит непосредственно перед покушением на самоубийство, включает множество логичес­ ких аргументов и переживаний, отражающих характер психической жизни, включая эмоциональные переходы от любви к ненависти, сно­ видения с «отвратительным тарантулом» или «чудовищем», похожим на скорпиона, и проч. «Окончательному решению способствовала, стало быть, не логика, не логическое убеждение, а отвращение. Нельзя оставаться в жизни, которая принимает такие странные, оби­ жающие меня формы. Это приведение меня унизило. Я не в силах
подчиняться темной силе, принимающей вид тарантула... Я положил умереть в Павловске, на восходе солнца... Мое «Объяснение» доста­ точно объяснит все дело полиции... Завещаю свой скелет в Медицин­ скую академию для научной пользы... Природа до такой степени огра­ ничила мою деятельность своими тремя неделями приговора, что, может быть, самоубийство есть единственное дело, которое я еще могу успеть начать и окончить по собственной воле моей. Что ж, может быть, я и хочу воспользоваться последнею возможностью дела} Протест иногда не малое дело...» (это последние слова «Объяс­ нения».- В. Е.) /VIII, 341-344/. Сразу после чтения и поднявшегося по поводу этого шума («так расстегиваться...», «не застрелится; балует мальчишка!», «к тому и вел, что за руки будут держать; на то и тетрадку прочел» и проч.), требования отдать пистолет и завтра же отправиться «куда угодно» «вдруг в правой руке Ипполита что-то блеснуло... маленький карман­ ный пистолет очутился вплоть у его виска... в ту же секунду Ипполит спустил курок. Раздался сухой щелчок курка, но выстрела не по­ следовало. Когда Келлер обхватил Ипполита, тот упал ему на руки... Ипполит сидел не понимая, что происходит, и обводил всех бес­ смысленным взглядом... Осечка?... Капсюля совсем не было,— воз­ вестил Келлер... Первоначальный и всеобщий испуг быстро начал сменяться смехом; некоторые даже захохотали, находили в этом злорадное наслаждение. Ипполит рыдал как в истерике, ломал се­ бе руки, бросался ко всем... забыл совсем нечаянно, а не нарочно положить капсюль... капсюли в жилетном кармане... он не насадил ранее, боясь нечаянного выстрела в кармане, рассчитывал всегда на­ садить, когда понадобится, и вдруг забыл. Он бросался к князю, к Ев­ гению Павловичу, умолял Келлера, чтобы ему отдали назад писто­ лет, что он сейчас всем докажет, что «его честь, честь»... что он теперь обесчещен навеки!... Он упал наконец в самом деле без чувств» /VIII, 345, 346/. В соответствии с заявлением самого несостоявшегося самоубийцы психологический смысл этого суицида — протест против ситуации, в которой он вынужден пассивно ждать уже известного ему срока смерти. Непереносимость этой ситуации в первую очередь и объяс­ няется знанием этого срока и необходимостью что-то делать. К со­ жалению, единственно доступным и полностью зависящим от самого суицидента делом в данном случае оказывается добровольное прекра­ щение жизни.
Один из самых известных суицидологов современности Э. Шнейд- ман при рассмотрении некоторых общих черт самоубийства писал о том, что общей закономерностью является соответствие суицидаль­ ного поведения общему жизненному стилю поведения. У людей, умира­ ющих от неизлечимой болезни (например, рака), свойственные им чер­ ты проступают даже в большей степени, чем обычно. Автор приводит пример самоубийства восьмидесятилетнего старика, страдавшего за­ пущенной формой рака, который за несколько дней до смерти, вырвал из себя все капельницы, поднял тяжелую оконную раму и выбросился из окна. На протяжении всей жизни этот человек всегда стремился про­ явить инициативу в любом событии (будь то грозящие увольнения с работы или разводы и т. п.). Э. Шнейдман считал, что его самоубий­ ство было вполне предсказуемым, исходя из преобладания определен­ ных форм поведения в течение жизни /11. - С. 270-272/. Возвращаясь к «Объяснению» Ипполита, вместе с тем следует отметить, что не вызывает сомнений наличие здесь и «крика о по­ мощи»: все растопырят руки и примут его в объятия, но и подобное поведение окружающих (чего, впрочем, трудно ожидать от людей, весьма непохожих на нравственного гения — князя Мышкина) не может решить главную проблему Ипполита, да и сам Мышкин мо­ жет сказать на обращение умирающего к нему после этой неудавшей­ ся попытки самоубийства («как мне лучше всего умереть?») только: «Пройдите мимо нас и простите нам наше счастье». Ранее он уговаривает Ипполита переехать на свою дачу, так как зелень и чистый воздух приведут к тому, что волнение и сны «пере­ менятся» и, может быть, «облегчатся». «Удивило меня очень, почему князь так угадал давеча, что я вижу «дурные сны»; он сказал букваль­ но, что в Павловске мое волнение и сны переменятся. И почему же сны? Он или медик, или, в самом деле, необыкновенного ума и мо­ жет очень многое угадывать. (Но что он в конце концов «идиот», в этом нет никакого сомнения.)... Как нарочно, пред самым его при­ ходом я видел один хорошенький сон (впрочем, из тех, которые мне теперь снятся сотнями)... в этой комнате я заметил одно ужасное животное, какое-то чудовище. Оно было вроде скорпиона, но не скор­ пион, а гаже и гораздо ужаснее, и, кажется, именно тем, что таких животных в природе нет, и что оно нарогно у меня явилось, и что в этом самом заключается будто бы какая-то тайна» /VIII, 323/. Описанные Достоевским в «Объяснении» Ипполита кошмарные сновидения у людей, находящихся в кризисной ситуации,— это весь-
ма часто встречающиеся явления. Кошмары сопровождают и послед­ нюю ночь перед самоубийством у Свидригайлова (об этом еще бу­ дет идти речь). Образы смерти, принимающие в сновидениях самый различный характер (по принципу «наихудшего отбора» психичес­ ких переживаний, сформулированному французским психиатром Клерамбо), встречаются в рамках так называемого пресуицидального синдрома и связаны с общим отрицательным эмоциональным фо­ ном. Конкретное переживание этих образов в виде кошмаров, ассо­ циирующихся с «ползучими гадами» (скорпионы, тарантулы), у писа­ теля отражает как общежитейские представления об этой «нечисти», так и личный детский опыт от встречи с одним из этих насекомых /VII, 162/. С точки зрения суицидологии исключительный интерес представ­ ляет тонко подмеченный Достоевским «нюанс», характеризующий отношение суицидента к этим «кошмарам». Безликие образы смер­ ти и различного рода чудовища на определенном этапе формирова­ ния суицидальных тенденций перестают восприниматься как нечто индифферентное, а начинают своеобразно «присваиваться» личнос­ тью (чудовище «нарогно у меня явилось и... в этом самом заключа­ ется будто бы какая-то тайна»). Это «присвоение» образов смерти ранее было описано мною при суицидологическом анализе опублико­ ванного посмертно (после самоубийства автора) последнего произве­ дения одного из выдающихся писателей XX в. Акутагавы Рюноске — эссе «Жизнь идиота» /2. - С 170-182/. Соединение «отстраненных» образов смерти, кошмарных сновидений и воспоминаний о само­ убийствах с конкретной социально-психологической ситуацией, пе­ реживаемой суицидентом, включение Я в переживания, связанные со смертью, и все более часто наблюдающийся переход различного рода «кошмаров» из сферы бессознательного в образы сознания выступа­ ют как важнейшие показатели резкого усиления риска суицида /2. - С 445, 446/. В работе «Сновидение как особое состояние сознания» В. С. Ротен- берг, отмечая роль сновидений в восстановлении психических резер­ вов, считает, что тем самым они способствуют возобновлению попы­ ток решения мотивационного конфликта и в условиях бодрствова­ ния. В силу этого «положительное влияние оказывают и сновидения, в которых происходит поиск решения совсем не той проблемы, ко­ торая находится в центре внимания субъекта». Автор пишет, что ос­ новная функция сновидений — изменение состояния человека, харак-
тера его реагирования, его позиции по отношению к любой пробле­ ме /20/. Естественно, возможная перемена содержания сновидений не ре­ шает проблему в целом, а скорее свидетельствует о наличии в осоз­ наваемых и неосознаваемых формах психической жизни Ипполита прямо противоположных тенденций, обнаруживаемых в дальнейшем в отношении возможного самоубийства. Протест, заявленный в по­ следних словах суицидента против «несправедливости» неумолимых законов природы в мире, «устроенном с ошибками», сочетается с «криком о помощи» и даже с не осознаваемым до конца желанием, что его «за руки будут держать» (как выразился Рогожин, «к тому и вел... на то и тетрадку прочел»). В книге «Душа самоубийцы» американский суицидолог Э. Шнейд- ман наряду с такой характеристикой суицидального поведение как его соответствие общему жизненному стилю личности, отметил, что об­ щим внутренним отношением к суициду является амбивалентность. Автор ссылался на 3. Фрейда, который «поведал нам незабываемую психологическую истину», нарушающую стройность формальной ло­ гики и заключающуюся в утверждении, что «нечто» может одновре­ менно являться «А» и «не-А». «Я полагаю, что люди, совершающие самоубийство, испытывают двойственное отношение к жизни и смер­ ти даже в тот момент, когда кончают с собой. Они желают умереть, но одновременно хотят, чтобы их спасли... Амбивалентность представ­ ляет собой совершенно естественное состояние при самоубийстве: чув­ ствовать, что ты должен совершить его, и одновременно желать по­ стороннего вмешательства. Я не знаю ни одного человека, который бы на все 100 % желал бы покончить с собой, не имея одновремен­ но фантазий о возможном спасении... Именно эта всегда имеющаяся амбивалентность дает деонтологические основания для терапевтичес­ кого вмешательства» /11. - С 267,268/. Каков бы ни был психологический смысл представленного в рома­ не суицидального поведения персонажа, он в той или иной форме фигурирует в предсмертном объяснении. Но одну несомненную тайну этого суицида Достоевский оставил, будучи, как он выражался о самом себе, «не психологом, а реалистом в высшем смысле». Почему в пис­ толете не было капсюля? Для чего этот эпизод (вовсе не решающий с точки зрения сюжетной линии романа) имеет такой финал? («Иппо­ лит скончался в ужасном волнении и несколько раньше, чем ожидал, недели две спустя после смерти Настасьи Филипповны»). Гениальный
писатель поступил здесь именно как реалист, понимающий сложность и противоречивость переживаний, которыми охвачен человек, крича­ щий своим суицидом о помощи и не находящий разрешения трагичес­ кой ситуации, выход из которой только один — смерть. Именно поэто­ му Достоевский включил в роман «Необходимое объяснение» Иппо­ лита на 23 страницах, что и с учетом имеющегося суицидологического опыта никак не соответствует объемам предсмертных посланий дей­ ствительных самоубийц. Также трудно себе представить, что реальные люди, подобно персонажам романа «Идиот», смогут выслушать весь этот объем философски-психологических размышлений семнадцати­ летнего юноши, «обосновывающего» свое самоубийство. Из всех персонажей романа только князь Мышкин обладает спо­ собностью понимать характер переживаний умирающего. Но обна­ руживается одна интересная деталь: в этой конкретной ситуации «просто понимания» оказывается недостаточно. В этом плане исклю­ чительный интерес представляет диалог Аглаи и князя спустя корот­ кое время после неудавшейся попытки самоубийства. Князь сообщает Аглае, что Ипполит не умер, так как пистолет не выстрелил, и рас­ сказывает подробности случившегося. Девушка расценивает это так: — Об Ипполите я думаю, что пистолет у него и должен был не выстрелить, это к нему больше идет. Но вы уверены, что он непре­ менно хотел застрелиться и что тут не было обману? — Никакого обману. — Это и вероятнее. Он так и написал, чтобы вы мне принесли его исповедь? Зачем же вы не принесли? — Да ведь он не умер. Я у него спрошу. — Непременно принесите, и нечего спрашивать. Ему, наверно, это будет очень приятно, потому что он, может быть, с тою целью и стре­ лял в себя, чтоб я исповедь потом прочла. Пожалуйста, прошу вас не смеяться над моими словами, Лев Николаевич, потому что это очень может так быть. — Я не смеюсь, потому что и сам уверен, что отчасти это очень может так быть. — Уверены? Неужели вы тоже так думаете? — вдруг ужасно уди­ вилась Аглая. Подтверждение князя, что Ипполит застрелился для того, чтоб она прочла его исповедь, очень ее удивило. — Конечно,— объяснил князь,— ему хотелось, чтобы, кроме вас, и мы все его похвалили...
— Как это похвалили? — То есть это... как вам сказать? Это очень трудно сказать. Толь­ ко ему, наверное, хотелось, чтобы все его обступили и сказали ему, что его очень любят и уважают, и все бы стали его очень упрашивать остаться в живых. Очень может быть, что он вас имел всех больше в виду, потому что в такую минуту о вас упомянул... хоть, пожалуй, и сам не знал, что имеет вас в виду. — Этого уж я не понимаю совсем: имел в виду и не знал, что имел в виду. А впрочем, я, кажется, понимаю: знаете ли, что я сама раз тридцать, еще даже когда тринадцатилетнею девочкой была, думала отравиться и все это написать в письме к родителям, и тоже думала, как я буду в гробу лежать, и все будут надо мной плакать, а себя об­ винять, что были со мной такие жестокие... С Ипполитом я увижусь сама; прошу вас предупредить его. А с вашей стороны я нахожу, что все это очень дурно, потому что очень грубо так смотреть и судить человека, как вы судите Ипполита. У вас нежности нет: одна правда, стало быть — несправедливо. Князь задумался. — Мне кажется, вы ко мне несправедливы,— сказал он,— ведь я чего не нахожу дурного в том, что он так думал, потому что все склон­ ны так думать; к тому же, может быть, он и не думал совсем, а только этого хотел... ему хотелось последний раз встретиться, их уважение и любовь заслужить; это ведь очень хорошие чувства, только как-то все тут не так вышло; тут болезнь и еще что-то! Притом же у одних все всегда хорошо выходит, а у других ни на что не похоже. <...> Вы давеча вдруг сказали одно слово очень умное. Вы сказали про мое сомнение об Ипполите: «тут одна только правда, а стало быть, и несправедливо». Это я запомню и обдумаю. «Обдумывать» эти слова, по-видимому, подлежит не только кня­ зю Мышкину. В беседе с пациентом, покушавшимся на самоубийство, всегда приходится «обдумывать», как надо подавать «правду», что­ бы это не выглядело «несправедливо» с точки зрения человека, толь­ ко что пытавшегося добровольно уйти из жизни. И «художественная суицидология» Достоевского, несомненно, позволяет получать опыт этого «обдумывания» задолго до встречи с реальным самоубийцей. Одним из самых «насыщенных» самоубийствами романов Досто­ евского являются «Бесы». Сама атмосфера «беснования», «мода» на
«некоторый беспорядок умов», воспитание в условиях «случайного се­ мейства» (это еще будет рассматриваться при анализе «Подростка») не могли не отразиться на судьбах его персонажей и развитии сюжета, включающего множество насильственных смертей (убийства и само­ убийства). Наиболее известным самоубийцам из романа «Бесы» (Ста- врогину и Кириллову) будут посвящены специальные разделы. В рам­ ках же этой главы рассматриваются только суициды так называемых персонажей второго плана, так или иначе связанных с наличием в их суицидальном поведении неблагоприятного социально-психологичес­ кого воздействия. И хотя эти суициды слишком отличаются друг от друга именно по характеру суицидогенной ситуации, само наличие последней диктует их рассмотрение. В одном из самоубийств покончившая с собой девочка-подросток действительно выступает как жертва своеволия, извращенных жела­ ний и своеобразного психологического «эксперимента» центрального персонажа романа — Ставрогина, в другом неблагоприятная социаль­ но-психологическая ситуация — следствие легкомысленных действий самого суицидента. В последнем случае речь идет о застрелившемся в городской гостинице «молоденьком мальчике, лет девятнадцати, никак не более». «Нумер застрелившегося был отперт», и многочис­ ленная компания, собирающаяся для «эксцентрического предприя­ тия» — посещения известного «не только у нас, но и по окрестным губерниям и даже в столицах Семена Яковлевича, нашего «блажен­ ного и пророчествующего» — пожелала перед этим посмотреть на самоубийцу. Одна из дам сказала, что «все так уже прискучило, что нечего церемониться с развлечениями, было бы занимательно». Этот юноша был отправлен семейством из деревни в город сде­ лать вместе с родственницей покупки для приданого старшей сестры, выходившей замуж, и доставить их домой. Однако он не явился к родственнице, остановился в гостинице и пошел в клуб в надежде найти «банкомета или, по крайней мере, стуколку», однако ничего этого не нашел. Вернувшись в номер около полуночи он потребовал шампанского, гаванских сигар и заказал ужин «из шести или семи блюд». На следующий день он поехал в расположенный за рекой цыганский табор и провел два дня там. «Часам к пяти пополудни прибыл хмельной, тотчас лег спать и проспал до десяти вечера. Про­ снувшись, спросил котлетку, бутылку шато-д'икему и винограду, бу­ маги, чернил и счет. Никто не заметил в нем ничего особенного; он был спокоен, тих и ласков. Должно быть, он застрелился еще около
полуночи, хотя странно, что никто не слыхал выстрела, а хватились только сегодня в час пополудни и, не достучавшись, выломали дверь. Бутылка шато-д'икему была наполовину опорожнена, винограду оста­ валось только с полтарелки. Выстрел был сделан из трехствольного маленького револьвера прямо в сердце. Крови вытекло очень мало; револьвер выпал из рук на ковер. Сам юноша полулежал в углу на ди­ ване. Смерть, должно быть, произошла мгновенно; никакого смертного мучения не замечалось в лице; выражение было спокойное, почти сча­ стливое, только бы жить... Наши дамы рассматривали молча, спутни­ ки же отличались остротой ума и высшим присутствием духа. Один заметил, что это наилучший исход и что умнее мальчик и не мог ни­ чего выдумать; другой заключил, что хоть миг, да хорошо пожил. Тре­ тий вдруг брякнул: почему у нас так часто стали вешаться и застрели­ ваться — точно с корней соскочили, точно пол из-под ног у всех вы­ скользнул?.. Всеобщее веселье, смех и резвый говор в остальную половину дороги почти вдвое оживились» /X, 255, 256/. Этот суицид в рамках художественного произведения как бы про­ должает обсуждение описываемых в «Дневнике писателя» на приме­ ре реальных самоубийц нередко встречающихся характерных черт са­ моубийств в пореформенной России — незначительности повода для добровольного прекращения собственной жизни и своеобразного «без­ мыслия». Понятно, что с трудом скопленные бедным семейством день­ ги для приданого, которые прокутил юноша,— это тяжелый удар для его матери и родственников, но не вызывает сомнений, что такая смерть станет для них настоящей трагедией, след от которой останет­ ся на всю дальнейшую жизнь. Легкомыслие, определившее и реали­ зацию юношеской мечты о «разгульной» жизни, и столь же быстрое и «легкое» решение о самоубийстве как выходе из неблагоприятной ситуации, в этом суициде лежит на поверхности. Обращает на себя внимание маленький «нюанс», в какой-то мере характеризующий самоубийцу: «Он уже окоченел, и беленькое личи­ ко его казалось как будто из мрамора. На столе лежала записка, его рукой, чтобы не винили никого в его смерти и что он застрелился потому, что «прокутил» четыреста рублей. Слово «прокутил» так и стояло в записке: в четырех ее строчках нашлось три грамматичес­ кие ошибки» /X, 255/. Юношеский максимализм в сочетании со свое­ образным инфантилизмом — эти черты личности детерминируют данный суицид, да и сама суицидогенная ситуация создается и непо­ средственно отражает личностные особенности этого самоубийцы.
Сказанное выше ни в коей мере не означает, что я согласен с точ­ кой зрения одного из компании господ и дам, отправившихся в ко­ лясках и верхом в поисках развлечений, что для самоубийцы «это наилучший исход и умнее мальчик и не мог ничего выдумать». Есте­ ственно, для меня неприемлемо и само посещение самоубийцы как элемента поиска развлечений, так как «все так уже прискучило... было бы занимательно». Пресыщенность и поиск острых ощущений, в соот­ ветствии с которыми и труп самоубийцы может предстать как что-то «занимательное» — это проявление того самого «беспорядка в умах», который был характерен для значительной части так называемой «передовой» либеральной интеллигенции в пореформенной России. «Точно пол из-под ног выскользнул» относится не только к попыт­ кам нахождения причин (или хотя бы метафор) участившихся само­ убийств, но и к отношению к моральным понятиям, переставшим для некоторых «нигилизированных» господ и разночинцев определять их поведение. По существу здесь Достоевский в художественном произ­ ведении развивает положения, активно разрабатываемые им в пу­ блицистических статьях и заметках «Дневника писателя» («О само­ убийстве и о высокомерии», «...о молитве великого Гете...» и др.), которые нашли отражение в предыдущей главе монографии. Еще один суицид-жертва, представленный в романе «Бесы», опи­ сан в «Исповеди Ставрогина» (девятая глава «У Тихона», не вошед­ шая в основной текст). История этой главы и разные трактовки ее отношения к основному тексту романа будут анализироваться далее. Здесь же речь идет непосредственно о самоубийстве Матреши, девоч­ ки-подростка «лет четырнадцати, совсем ребенком на вид», хозяй­ ской дочери, прислуживающей Ставрогину и убирающей его комна­ ту. «Мать ее любила, но часто била и по привычке ужасно кричала на нее по-бабьи». Девочка вынуждена была сносить эти побои мате­ ри, в том числе и связанные с «экспериментами» над собственной психикой Ставрогина, ложно обвинившего Матрешу в краже перочин­ ного ножика, в результате чего мать «нарвала прутьев и высекла ре­ бенка до рубцов, на моих глазах». Нож был сразу же найден (а в даль­ нейшем выброшен на улице далеко от дома), но «мне тотчас пришло в голову не объявлять, для того чтоб ее высекли». И вот этот забитый и затравленный подросток становится объек­ том сексуальных поползновений центрального персонажа «Бесов», продолжающего «психологические эксперименты»: могу ли я себя «остановить»? «Когда все кончилось, она была смущена. Я не про-
бовал ее разуверять и уже не ласкал ее. Она глядела на меня, робко улыбаясь... Смущение быстро с каждою минутой овладевало ею все более и более. Наконец она закрыла лицо руками и стала в угол ли­ цом к стене неподвижно... Полагаю, что все случившееся должно было ей представиться окончательно как беспредельное безобразие, со смертным ужасом. Несмотря на русские ругательства, которые она должна была слышать с пеленок, и всякие странные разговоры, я имею полное убеждение, что она еще ничего не понимала. Навер­ ное ей показалось в конце концов, что она сделала неимоверное пре­ ступление и в нем смертельно виновата — «Бога убила» /X, 16/. О характере последующих переживаний девочки, связанных со случившемся, можно понять из рассказа ее матери: «Матреша была больна уже третий день, каждую ночь лежала в жару и ночью бре­ дила» («Я, дескать, Бога убила»). «В эти четыре или пять дней, в которые я с того времени ни разу не видал ее близко, действитель­ но очень похудела. Лицо ее как бы высохло, и голова, наверное, была горяча. Глаза стали большие и глядели на меня неподвижно, как бы с тупым любопытством... Но очень скоро заметил, что она совсем меня не пугается, а, может быть, скорее в бреду. Но она и в бреду не была. Она вдруг часто закивала на меня головой, как кивают, когда очень укоряют, и вдруг подняла на меня свой маленький кулачек и начала грозить им мне с места... часов уже в одиннадцать прибежа­ ла дворникова девочка от хозяйки, с Гороховой, с известием ко мне, что Матреша повесилась» /X, 16-19/. Естественно, что в рамках этой главы представлен характер пере­ живаний Матреши, а не ее соблазнителя — центрального персонажа «Бесов». По существу, пишет немецкий исследователь Вольфарт в работе «Самоубийство как психологическое преступление в произ­ ведениях Достоевского» /21/, Ставрогин, соблазняя эту девочку-под­ ростка, сознательно доводит ее до самоубийства. Автор считал, что Достоевский, несомненно, имеет право на то, чтобы его описания само­ убийств изучались также внимательно, как истории болезни пациен­ тов психиатрических клиник. В отношении самоубийства Матреши Вольфарт обратил особое внимание на возраст самоубийцы, ссылаясь при этом на специальные исследования, в которых было показано зна­ чение периода полового созревания как одного из важнейших предис- позиционных факторов формирования суицидального поведения. Как считают американские суицидологи Дж. Фой и С. Райцевич /18/ оценивая это самоубийство, после всего случившегося Матре-
ша теряет опору в основе существования, и ее суицид-жертвы свиде­ тельствует о потере контакта и утрате доверия и автономии. Следует отметить, что вряд ли сам Достоевский рассматривал этот суицид с подобных позиций экзистенциального анализа (как потерю базис­ ного уровня существования) или психологических и эндокринных особенностей подросткового возраста. Однако обращает на себя вни­ мание такой «нюанс» переживаний девочки, находящейся в своеоб­ разном посттравматическом стрессовом состоянии (если использо­ вать современную систематику психических расстройств, с учетом принципиальной условности этого «использования» применительно к литературным персонажам). Дважды в тексте повторяются слова с идеями самообвинения, которые расцениваются матерью как «бред»: «Бога убила». Само содержание этих переживаний и их возможное суицидогенное значение становятся понятными, если учитывать эпо­ ху и конкретные условия существования этого запуганного и заби­ того подростка, на которого неожиданно свалились абсолютно новые и незнакомые переживания и с которыми она вынуждена оставать­ ся наедине. Наибольшее число суицидов, так или иначе связанных с неблаго­ приятным социально-психологическим воздействием, представлено в романе «Подросток». Здесь описаны самоубийства и покушения на самоубийства центральных персонажей романа, героев второго пла­ на, приведены рассказы-притчи о суицидах формального отца героя, от имени которого ведется рассказ,— Макара Ивановича Долгоруко­ го. Этому персонажу Достоевский доверил, наверное, самые заветные мысли о самоубийстве, выстраданные писателем в его «Дневнике» и художественных произведениях последнего периода жизни. После рассказа о смерти отпускного солдата (Макар Иванович был «почти свидетель» этого происшествия) на вопрос, как он смот­ рит на грех самоубийства, его сын — Подросток — слышит: «Само­ убийство есть самый великий грех человеческий,— ответил он, вздох­ нув,— но судья тут — един лишь господь, ибо ему лишь известно все, всякий предел и всякая мера. Нам же беспременно надо молиться о таковом грешнике. Каждый раз, как услышишь о таковом грехе, то, отходя ко сну, помолись за сего грешника умиленно; хотя бы только воздохни о нем к Богу; даже хотя бы ты и не знал его вовсе — тем доходнее твоя молитва будет о нем» /XIII, 310/. Само же «происшествие», закончившееся самоубийством, выглядит следующим образом. Воротился солдат со службы опять к мужи-
кам, но ему не понравилось вновь с ними жить, да и он сам свои одно­ сельчанам не понравился. «Сбился человек, запил и ограбил где-то и кого-то». Так как «крепких» улик не было, то в суде адвокат его уже почти оправдал. Но обвиняемый неожиданно прервал адвоката, «да все и рассказал, до последней соринки; повинился во всем, с пла­ чем и раскаянием». Присяжные заявили: «Нет, не виновен». Не понял солдат из этого ничего, не понял и председателя суда, что тот сказал ему в увещание, отпуская на волю. Пошел солдат и все не верит себе. Стал тосковать, задумался, не ест, не пьет, с людьми не говорит, а на пятый день взял да и повесился. «Вот каково с грехом-то на душе жить!» — заключил Макар Иванович. Понятно, что «странник и праведник» Долгорукий расценивает характер данной суицидогенной ситуации в соответствии со своим видением мира. Не вызывает сомнений, что и вне христианского мировоззрения ущемленная совесть может требовать своеобразного «возмездия» за содеянное зло. Для Достоевского, хотя и называвшего религию «формулой нравственности», этот вопрос решался однознач­ но. «Налагаемое юридическое наказание за преступление гораздо меньше устрашает преступника, чем думают законодатели, отчасти потому, что он и сам его нравственно требует»,— так писал Досто­ евский в редакцию «Русского вестника», предполагая опубликовать в журнале повесть, превратившуюся в дальнейшем в роман «Преступ­ ление и наказание». Даже в этом самоубийстве «отставного солдата», никак не отно­ сящегося к сюжету самого романа «Подросток», писатель отметил такие «нюансы» суицидогенной ситуации, которые так или иначе усиливают отрицательные переживания суицидента. И хотя, как вы­ ражался Макар Иванович, солдат — «мужик порченый», в ситуации, когда «не понравилось ему опять жить с мужиками, да и сам он му­ жикам не понравился», именно отчуждение от «мира» и желание вновь примкнуть к людям не могли не вызвать обостренное пережи­ вание совершенного им преступления и его прощения. Поэтому про­ щение в суде, как это ни парадоксально звучит, обострило и пережи­ вание вины, и чувство «разомкнутоеTM и разъединенности с челове­ чеством» (слова из письма в «Русский вестник»). В одном из рассказов Макара Ивановича самоубийство ребенка выступает как своеобразный причинный фактор в событиях, напо­ минающих евангельскую историю об обращении Савла в Павла или судьбу некрасовского Власа. Естественно, что характеры ге-
роев рассказа, сложность их взаимоотношений и связанные с этим события не рассматриваются в настоящей монографии. В соответ­ ствии с тематикой главы, посвященной анализу суицидов, связанных с неблагоприятным социально-психологическим воздействием, здесь представлен только эпизод, непосредственно описывающий само­ убийство ребенка, охваченного страхом наказания. Строго говоря, в подобных случаях остро развивающееся аффек­ тивное состояние, заканчивающееся смертью, не позволяет с абсолют­ ной уверенностью однозначно судить о выраженности (и даже нали­ чии) четких суицидальных намерений. Как показывает клинический опыт /2. - С. 21,22/, в острых аффективных состояниях мотивы дей­ ствий, направленных на прекращение собственной жизни, не всегда осознаются полностью самой жертвой той или иной ситуации, рас­ цениваемой в совокупности всего случившегося как суицидогенная. С точки зрения здравого смысла и социально-психологического эф­ фекта происходящего трактовка этой ситуации как суицидогенной, а прекращения жизни — как самоубийства, представляется адекват­ ной оценкой случившегося. Описанная Достоевским в рассказе Макара Ивановича смерть восьмилетнего мальчика наглядно иллюстрирует сказанное. Взятый в качестве воспитанника из милости в дом богатого купца и промыш­ ленника (по мнению последнего, этот жест стал искуплением вины перед родителями ребенка и перед ним самим после жестокого на­ казания без какой-либо вины), он был затравлен и забит «воспита­ нием» «благодетеля». «До того дошло, что самого голосу его ребе­ нок не мог снести — так весь и затрепещется... МЯ его из грязи взял... как генеральского сына держу, чего он ко мне не привержен? Чего как волчонок молчит?.. Жив не желаю быть, а характер в нем искореню. Меня отец его на смертном одре, уже святого причастия вкусив, про­ клинал; это у него отцовский характер". И ведь даже ни разу лозы не употребил (с того разу боялся). Запугал он его, вот что. Без лозы запугал» /XIII, 317/. Пытаясь достать заброшенный на шифонерку мяч, мальчик заце­ пил и разбил лампу («а вещь дорогая — фарфор саксонский»). «А 1ут вдруг Максим Иванович из третьей комнаты услышал и завопил. Бросился ребенок бежать куда глаза глядят с перепугу, выбежал на террасу, да через сад, да задней калиткой прямо на набережную...» Встретив, убегая, барыню с дочкой {«тоже ребеночек лет восьми»), которая несла купленного у деревенского мужика ежа, мальчик, ни-
когда ранее не видевший ежика, заинтересовался им («подступил, и смотрит, и уже забыл — детский возраст») и даже попросил пода-" рить ему. «И так он это ее умильно попросил, и только что выгово­ рит, как вдруг Максим Иванович над ним сверху: "А! Вот ты где! Держи его!" (До того озверел, что сам без шапки погнался за ним.) Мальчик, как вспомнил про все, вскрикнул, бросился к воде, прижал к обеим грудкам по кулачку, посмотрел в небеса (видели, видели!) — да бух в воду! Ну, закричали, бросились с парома, стали ловить, да водой отнесло, река быстрая, а как вытащили, уж и захлебнулся — мертвенький. Грудкой-то слаб был, не стерпел воды, да и много ли такому надо? И вот на памяти людской еще не было в тех местах, чтобы такой малый ребеночек на свою жизнь посягнул! Такой грех! И что может сия малая душка на том свете господу Богу сказать!» /XIII, 317, 318/. Обращает на себя внимание не только описание смерти этого мальчика, но и реакции купца на случившееся. «И переменился че­ ловек, что узнать нельзя... Стал было пить, много пил, до бросил — не помогло... говорят ему что — молчит али рукой махнет. Так про­ ходил он месяца с два, а потом стал сам с собой говорить... Приехал к нему сам архимандрит, старец был строгий и в монастыре общежи­ тие ввел. Ты чего?" — говорит строго так. МА я вот чего",— и раскрыл ему Максим Иванович книгу и указал место: "А иже аще соблазнит единого малых сих верующих в мя, уне есть ему, да обесится жернов оселский на выи его, и потонет в пучине морстей" /Матф. 18, 6/. — Да,— сказал архимандрит,— хоть и не о том сие прямо сказа­ но, а все же соприкасается. Беда, коли мерку свою потеряет человек — пропадет тот человек. А ты возомнил. А Максим Иванович сидит, словно столбняк на него нашел. Архи­ мандрит глядел-глядел. — Слушай, говорит, и запомни. Сказано: "Слова отчаянного ле­ тят на ветер". И еще то вспомни, что и ангелы божий несовершенны, а совершенен и безгрешен токмо один Бог наш Иисус Христос, ему же ангелы служат. Да и не хотел же ты смерти сего младенца, а только был безрассуден. Только вот что, говорит, мне даже чудес­ но: мало ль ты, говорит, еще горших бесчинств произносил, мало ль по миру людей пустил, мало ль растлил, мало ль погубил,— все одно как бы убиением? И не его ли сестры еще прежде того все перемер­ ли, все четыре младенчика, почти что на глазах твоих? Чего же тебя так сей единый смутил? Ведь о прежних всех, полагаю, не то что со-
жалеть, а и думать забыл? Почему же так устрашился младенца сего, в коем и не весьма повинен? — Во сне мне снится,— изрек Максим Иванович. —Ичтоже? Но ничего более не открыл, сидит, молчит. Удивился архимандрит да с тем и отъехал: ничего уж тут не поделаешь» /XIII, 318, 319/. Интересен (с точки зрения отношения к самоубийству вообще и в плане характеристики воспоминаний виновника случившегося) диалог художника и купца, пожелавшего, чтобы на большой карти­ не был изображен мальчик, которого летят встречать ангелы («и бес­ пременно, чтобы два кулачка к груди прижал, к обоим сосочкам... по­ мни, глазки голубенькие...»). Спустя некоторое время уже пригото­ вившейся писать картину художник заявляет, что так писать нельзя. «Потому что грех сей, самоубивство есть самый великий из всех гре­ хов. То как же ангелы его будут встречать после такого греха?» — «Да ведь он младенец, ему не вменимо». — «Нет, не младенец, а уже отрок: восьми лет уже был, когда сие свершилось. Все же он некий ответ должен дать». Одно из самых впечатляющих описаний суицида и его предысто­ рии относится в «Подростке» к самоубийству Оли. С одной стороны, эта смерть связана с безусловной суицидогенной ситуацией, а с дру­ гой, наличие случайных моментов в самоубийстве девушки вызыва­ ет чувство досады, непонятности и даже нелепости всего случивше­ гося. Это чувство нередко возникает при анализе того или иного суи­ цида. Именно о самоубийстве Оли Достоевский писал в своем ответе критикам: «Говорят, что Оля недостаточно объяснила, для чего она повесилась. Но я для глупцов не пишу» /XVI, 330/. Предыстория этого самоубийства, рассказанная матерью Оли, выглядит следующим образом. Они приехали из Москвы. Мать — давно овдовевшая надворная советница, муж которой после своей смерти, кроме двухсот рублей пансиону, почти ничего не оставил. Дочь окончила гимназию и получила при выпуске серебряную ме­ даль. Покойник муж ранее потерял «на одном петербургском купце» капитал почти в четыре тысячи рублей. Вдруг купец снова разбога­ тел, и вдове, которая имела кое-какие документы, посоветовали «ищите и непременно все получите». Купец вначале стал соглашать­ ся, поэтому приехали они месяц назад и сняли комнату, внеся плату за один месяц вперед. Неожиданно купец стал отказываться («знать не знаю, ведать не ведаю», а документ у меня неисправен, сама это
понимаю»). Знаменитый адвокат («профессором был»), взяв после­ дние пятнадцать рублей, заявил, что" если они начнут дело, то сами «могут приплатить», поэтому лучше всего «помириться». «Стала из платьишка помаленьку таскать, что заложим, тем и живем. Все-то с себя заложила; стала она мне свое последнее бельишко отдавать, и заплакала я тут горькой слезой. Топнула она ногой, вскочила, по­ бежала сама к купцу. Вдовец он; поговорил с ней: "Приходите, гово­ рит, послезавтра в пять часов, может что и скажу". Пришла она, по­ веселела...» «Послезавтра возвращается она от купца, бледная дрожит вся, бро­ силась на кровать... вынес он ей, разбойник, пятнадцать рублев, а коли, говорит, полную честность встречу, то сорок рублев и еще донесу». Продали мать и дочь заячью куцавейку, пошла Оля в редакцию газе­ ты и «опубликовалась», что «приготовляет, дескать, изо всех наук и из арифметики». «Ничего она не говорит со мной, сидит по целым ча­ сам у окна, смотрит на крышу дома напротив да вдруг крикнет: "Хоть бы белье стирать, хоть бы землю копать!"» «И никого-то у нас здесь знакомых таких, пойти совсем не к кому... Сидим и плачем и друг друж­ ку из рук не выпускаем. В первый раз так с нею было во всю ее жизнь». Неожиданно по поводу объявления в газете приходит к ним барыня («одета очень хорошо, говорит хоть и по-русски, но немецкого как будто выговора»). Заявляет, что у племянницы дети маленькие и на­ зывает адрес, куда надо приехать («там и сговоримся»). «Что ж бы вы думали? Входит это она, спрашивает, и набежали тотчас со всех сторон женщины: "Пожалуйте, пожалуйте!" — все жен­ щины, смеются, бросились, нарумяненные, скверные, на фортепья- нах играют, тащат ее; я, было, говорит, от них вон, да уж не пускают. Оробела тут она, ноги подкосились, не пускают, да и только, ласко­ во говорят, уговаривают, портеру раскупорили, подают, потчуют. Вскочила это она, кричит благим матом, дрожит: "Пустите, пустите!". Бросилась к дверям, двери держат. Она вопит; тут подскочила давеш­ няя, что приходила к нам, ударила мою Олю два раза в щеку и вы­ толкнула в дверь: "Не стоишь, говорит, ты, шкура, в благородном доме быть!" А другая кричит ей на лестницу: "Ты сама к нам прихо­ дила проситься, благо есть нечего, а мы на такую харю и глядеть-то не стали!" Всю ночь эту она в лихорадке пролежала, бредила... И по­ темнел у ней весь лик с той минуты и до самого конца. На третий день легче ей стало, молчит, как будто успокоилась. Вот тут-то в четыре часа пополудни и пожаловал к нам господин Версилов».
Это был единственный человек, пришедший действительно по­ мочь им, как считала мать, «от чистого сердца». Он обещал найти Оле уроки, предварительно просмотрев все документы из гимназии и про­ экзаменовав ее («я со многими здесь знаком и многих влиятельных лиц просить могу»). Он оставляет им шестьдесят рублей («как толь­ ко получите место, можете со мной поквитаться»). «Если и прини­ маю... то потому, что доверяюсь честному и гуманному человеку, ко­ торый бы мог быть моим отцом». Однако уже через час, она, как выразилась мать, «ввернула»: «Вы, говорит, маменька, деньги-то подождите тратить»,— решительно так сказала. На весь вечер «при­ молкла», а ночью во втором часу заявила, что он ее «оскорбить хо­ тел», «это подлый человек, не смейте, говорит, ни одной копейки его денег тратить». «Наутро смотрю на нее, ходит на себя непохожа; и вот, верьте не верьте мне, перед судом Божиим скажу: не в своем уме она тогда была! С самого того разу, как ее в этом подлом доме оскорбили, помутилось у ней сердце... и ум... бегала в адресный стол, узнала, где господин Версилов живет, пришла: "Сегодня же, говорит, сейчас отнесу ему деньги и в лицо шваркну; он меня, говорит, оскор­ бить хотел, как Сафронов (это купец-то наш); только Сафронов оскор­ бил меня как грубый мужик, а этот как хитрый иезуит". А тут вдруг на беду и постучался этот вчерашний господин: «Слышу, говорят про Версилова, могу сообщить». Явившийся господин сравнивает Версилова с генералами, которые «ходят по гувернанткам, что в газетах публикуются... и что надо нахо­ дят, а коли не найдет чего надо... наобещает с три короба и уйдет — все-таки развлечение себе доставил». «Расхохоталась даже Оля, только злобно так...» Этот господин заявил, что он «и сам при собственном капитале», однако прежде попросил только поцеловать «миленькую ручку»... «прогнали мы его обе». Уже после самоубийства центральный персонаж «Подростка» — Аркадий — спрашивает собеседника, если бы не визит этого господина (Стебелькова), случилось бы это? Он слы­ шит в ответ: «Кто знает, наверно бы случилось. Тут нельзя так судить, тут и без того было готово... Правда, этот Стебельков иногда...» «Перед вечером выхватила у меня Оля деньги, побежала, приходит обратно: "Я, говорит, маменька, бесчестному человеку отмстила!" — "Ах, Оля, Оля, говорю, может счастья своего мы лишились, благо­ родного благодетельного человека ты оскорбила!" Заплакала я с до­ сады на нее, не вытерпела. Кричит она на меня: "Не хочу, кричит, не хочу! Будь он самый честный человек, и тогда его милосты-
ни не хочу! Чтоб и жалел кто-нибудь меня, и того не хочу!" Легла я, и в мысли у меня ничего не было. Сколько я раз на этот гвоздь в сте­ не присматривалась, что от зеркала у вас остался,— невдомек мне, со­ всем невдомек, ни вчера, ни прежде, и не думала я этого и не гадала вовсе, и от Оли не ожидала совсем... Ремень этот от чемодана длин­ ный, все на виду торчал, весь месяц, еще утром думала: "Прибрать его наконец, чтоб не валялся". А стул, должно быть, ногой потом от­ пихнула, а чтоб он не застучал, так юбку свою сбоку подложила... Сра­ зу померещилось мне что-то, кличу ее. Али что не слышно мне ды­ ханья ее с постели стало, али в темноте что-то разглядела... Смотрю, в углу у двери, как будто она сама и стоит. Я стою, молчу, гляжу на нее, а она из темноты точно тоже глядит на меня, не шелохнется... "Только зачем же думаю, она на стул встала?"... Только вдруг как буд­ то во мне все озарилось, шагнула я, кинула обе руки вперед, прямо на нее, обхватила, а она у меня в руках качается, хватаю, а она ка­ чается, понимаю я все и не хочу понимать... Хочу крикнуть, а крику- то нет... Ах, думаю! Упала на пол с размаха, тут и закричала...» /XIII, 142-147/. И только утром была найдена предсмертная записка самоубийцы («две неровные строчки, нацарапанные карандашом и, может быть, в темноте»): «Маменька, милая, простите меня за то, что я прекра­ тила мой жизненный дебют. Огорчавшая вас Оля». Аркадию, выска­ завшему удивление, что «разве можно в такую минуту писать юмо­ ристическими выражениями», Версилов отвечает: «Тут ровно ника­ кого и нет юмора. Выражение, конечно, неподходящее, совсем не того тона, и действительно могло зародиться в гимназическом или там условно товарищеском, как ты сказал, языке али из фельетонов ка­ ких-нибудь, но покойница употребляла его в этой ужасной записке совершенно простодушно и серьезно» /XIII, 150/. Е. И. Семенов в монографии «Роман Достоевского "Подросток"» /22/ считает, что эпизод с самоубийством Ольги, высоко оцененный в свое время Некрасовым, играет в романе особую роль, связанную со специфическим замыслом автора романа. По мнению исследова­ теля, смерть разочаровавшейся в своих ожиданиях Оли должна рез­ ко подчеркнуть, с какой безжалостной легкостью жизнью сокруша­ ются всякие попытки подогнать ее противоречия под абстрактные схемы, к каким трагическим последствиям может привести молодо­ го человека «книжное», однолинейное восприятие действительнос­ ти. Е. И. Семенов пишет, что у несчастной девушки смятенные жиз-
ненные впечатления, противоречащие ее общим представлениям о «добрых» человеческих отношениях, вызвали «нервный срыв, от­ чаянную истерику». «Сам по себе факт гибели молодого существа ужасен и как таковой он может быть воспринят даже из газетной хро­ ники. В художественном произведении этот единичный факт, вклю­ ченный в сложную систему сцеплений, может получить трагический размах. Однако в романе этого не происходит. Выясняется, что не­ посредственной причиной самоубийства явилась ошибка Оли в отно­ шении Версилова. Поэтому, как только персонажи романа и вместе с ними читатели оказываются перед страшным фактом, все внимание, как ни парадоксально, сосредоточивается не на нем, не на объектив­ ных причинах, загнавших девушку в отчаянный тупик, а на субъек­ тивных переживаниях героев. Версилов обвиняет себя в том, что недостаточно тонко сыграл роль. Подросток также признает свою причастность к гибели девушки, так как именно он утвердил ее пред­ ставление о Версилове как развратном человеке» /22. - С. 86/. Известно, что эпизод с самоубийством Оли вызывал разные оцен­ ки современников: Некрасов считал его «верхом совершенства», Ска­ бичевский писал, что за эту «гениальную сцену» все остальное мож­ но «простить» Достоевскому (по мнению критика, роман в целом «гроша ломаного не стоит»). С другой стороны, обозреватель «Одес­ ского вестника» С. Т. Герцо-Виноградский считал, что именно эпизод с самоубийством показывает отсутствие глубины и мысли в Досто­ евском, его неумение анализировать действительную жизнь. По мне­ нию критика, писателю не удалось здесь ни объяснить психологию самоубийцы, ни показать подлинные причины самоубийства, хотя он и, видимо, претендовал на это /XVII, 345-360/. Один из постоянных критиков Достоевского В. Г. Авсеенко посвятил почти целую статью разбору эпизода суицида Оли, в которой обвинял писателя в отрыве от действительной жизни. По мнению критика, при чтении романа читателя окружает «дикая, каторжная жизнь, где на каждом шагу имеют место явления, присущие острогу или дому терпимости... не­ сказанно гадко становится на душе». Роль Версилова в эпизоде с Олей оценивается им так, что ясно видно, насколько может быть не поня­ та (или сознательно искажена позиция автора романа у «зашоренного направлением» критика): «Благотворитель, так хорошо умевший распознать в этом неискусном объявлении (об уроках в газете.— В. Е.) крик голода, рассчитывает эксплуатировать случай для своих плотоядных целей» /XVII, 347/.
Собираясь ответить своим критикам, Достоевский в подготовитель­ ных материалах для будущего предисловия к «Подростку» и к «Днев­ нику писателя» отмечал, что его рассказ о самоубийстве Оли извра­ щен критиками. Именно в этих набросках обвинению в непонятнос­ ти этого самоубийства были адресованы слова: «Я для глупцов не пишу» /XVI, 330/. В ответ на обвинение в том, что он искажает дей­ ствительность, изображая фантастические и исключительно патоло­ гические, болезненные явления, писатель подчеркивает, что именно он показывает существенное в жизни, чего не замечает большинство. Литературно-суицидологический анализ этого самоубийства по­ зволяет найти массу доказательств того, что писатель не просто изо­ бражал самое существенное и в этом трагическом случае, но умел от­ бирать наиболее значимые моменты происходящего. При этом, зная, что «никогда романисту не представить таких возможностей, как те, которые действительность предлагает нам каждый день тысячами в виде самых обыкновенных вещей», Достоевский гениально исполь­ зовал реальные жизненные факты. Речь идет о почти текстуальном совпадении реального объявления учительницы, «приготовляющей... в военно-учебные заведения и... дающей уроки по математике» в га­ зете «Голос» и объявления Оли о том, что она «подготовляет во все учебные заведения и дает уроки арифметики». Достоевский чувство­ вал, что слова, употребляемые реальными людьми для характеристи­ ки тех или иных явлений в экстремальных ситуациях, «не выдумать никакой фантазии». Это только предварительный «нюанс», связан­ ный с отмеченным критиками «искажением» писателем действитель­ ности! Написанная Достоевским картина самоубийства — это не только ярчайший по своей выразительности эпизод художественного про­ изведения, но и своеобразный суицидологический этюд, в котором представлены важнейшие этапы развития и составляющие суици­ дального поведения. Писатель не просто отразил динамику пере­ живаний и поведения самоубийцы, но и исключительно правдиво и с необыкновенной выразительностью показал реакцию окружаю­ щих на случившееся. Достаточно вспомнить рассказ матери о том, как она обнаружила висящую дочь. Те, кому доводилось снимать с петли самоубийцу, надолго (иногда на всю жизнь) сохраняют воспомина­ ния о жуткости и необычности ощущений, связанных с прикоснове­ нием к висящему человеку (даже если это не самый близкий род­ ственник).
Самоубийство Оли настолько идеально психологически «подго­ товлено» писателем, что остается только присоединиться к словам проницательных читателей и критиков, что этот эпизод — «верх совершенства», как оценил его Некрасов. Но я — не критик и не ли­ тератор — считаю возможным дать эту же оценку и как психиатр- суицидолог, пытающийся взглянуть на самоубийство «из перспектив литературы». После чтения эпизода с самоубийством Оли с позиции психиатра-суицидолога невольно вспоминаются известные слова Гоголя с его оценкой «Капитанской дочки», что здесь «все правда и даже лучше, чем правда». «Правда» этого самоубийства выглядит так, что с точки зрения су­ ицидологии здесь нет ничего лишнего, представлено все самое не­ обходимое для понимания случившегося и найдены такие слова, что сразу открывается суть произошедшей трагедии, не оставляющей рав­ нодушным читателя. И характеристики личности самоубийцы, и си­ туация, загоняющая человека в тупик, и трагическое стечение внешне незначимых моментов — все подводит человека к принятию рокового решения о прекращении собственной жизни и его быстрой реализации. Юношеский максимализм, повышенная возбудимость, впечатлитель­ ность, завышенная самооценка, несоответствие жизненных установок и идеалов реальной жизни не могли не отразиться на реакции девуш­ ки, впервые столкнувшейся с «реальностью», в которой оказались овдовевшая надворная советница и только что окончившая гимна­ зию ее дочь. Выраженность этой реакции и ее характер, естественно, опреде­ лялись не только личностными особенностями суицидентки, но и силой давления тех «нравственных атмосфер» (Мережковский), которые использовал писатель для создания тупиковой социально- психологической ситуации. Неожиданно свалившаяся бедность (как фон, на котором разыгрывается их драма), несправедливость, посто­ янное разочарование в связи с невозможностью «найти правду», по­ ведение их адвоката, крайний цинизм, унижающий личное достоин­ ство их должника-купца, безуспешные поиски любого рода работы — это жизненные удары, которые далеко не всегда может выдержать и более зрелый и уравновешенный человек с большим жизненным опытом. И как решающий удар судьбы следует воспринимать пригла­ шение работать в публичном доме и разыгравшуюся там сцену. Ли­ тературно-суицидологический анализ позволяет увидеть такие «ню­ ансы», которые делают «понятным» суицид персонажа, и позволя-
ют его охарактеризовать в терминах и понятиях современной суици­ дологии. Как выразился один из самых умных и проницательных персона­ жей «Подростка» Васин, говоря о роли визита господина Стебелько- ва, представившего Версилова как искателя удовольствий на чужом горе, «это» все равно «наверное бы случилось... тут и без того было готово». Эта «готовность» к самоубийству выглядит в романе так, что может быть использована как ярчайшая иллюстрация своеобразно­ го суицидогенного состояния, начинающегося с острой реакции на стресс и переходящего в реактивную депрессию (если использовать современную клиническую терминологию). Естественно, что литера­ турно-суицидологический анализ этого эпизода самоубийства может быть проведен и без использования современных терминов, харак­ теризующих отдельные симптомы или состояние в целом. Важна общая оценка состояния, предшествующего самоубийству («не в сво­ ем уме», «помутилось сердце... и ум»). Споры о том, относить ли подобные состояния к болезни (пси­ хическому и поведенческому расстройству по современной терми­ нологии), начались еще до возникновения суицидологии как само­ стоятельной науки и продолжаются до настоящего времени. Здесь практически невозможно четко разграничить удрученное состояние (психологически понятное в свете неблагоприятного социально-пси­ хологического воздействия) и устойчивое изменение настроения, влияющее на жизненную деятельность и расцениваемое уже как кли­ ническое понятие — депрессивный эпизод. Известный отечественный суицидолог второй половины XIX в. П. Г. Розанов (автор термина «сюисюдология») писал по вопросу со­ отношения психических расстройств и самоубийства, что «беспочвен­ но и неосновательно» стоять на возможности самоубийства в здоро­ вом состоянии, в состоянии полной осмысленности и правильной оценки своего поведения, приписываемым некоторым самоубийцам. По его мнению, независимо от того, как расценивают отдельные ис­ следователи различные группы самоубийц, размещенных по разным рубрикам мотивов, эти люди покончили с собой не вследствие горя или обиды, расстройства дел, боязни суда и прочих обстоятельств, считавшихся причинами их самоубийств, но по причинам «прирож­ денной» или приобретенной душевной подавленности, угнетения духа, замешательства, которое выбивает человека из обычной ум­ ственно-нравственной колеи, и вследствие действительной или, го-
раздо чаще, кажущейся безысходности, оцениваемой как тупиковая ситуация. Не используя специальных терминов и рассматривая состояния аффективно суженного сознания для доказательства наличия у само­ убийцы психического расстройства, П. Г. Розанов /23/ отметил те осо­ бенности психической жизни суицидента, которые уже в наше время были названы выдающимся суицидологом современности Э. Шнейд- маном «констрикцией души» (сужением сознания»). П. Г. Розанов писал: «Освети, блесни ему идея противоположного свойства в виде луча надежды, возможности лучшего — и человек, нередко, излечен, спасен, возвращен к жизни. Но в том-то и беда, что не всякий раз самоубийце является на помощь эта благодетельная «борьба противо­ положных представлений», он раб охватившей его идеи и потому-то собственно должен быть рассматриваем как умственно нездоровый человек» /23. - С. 116/. Можно отметить, что за несколько десятков лет до этих слов, на­ писанных врачом, исследующим проблемы суицидологии, Достоев­ ский дал исключительно яркую картину этого «сужения сознания» и невозможность возникновения «луча надежды» в переживани­ ях одного из персонажей романа «Подросток» — Оли. Весьма демонстративным является тот факт, что этот «луч» существует в реальности: прочитавший объявление и посетивший мать и дочь Версилов дает деньги и обещает «найти уроки», используя свои зна­ комства. В отличие от матери, считающей возможным взять деньги от «доброй души человека» («нужды наши таковы, что отказаться никак нельзя» тем более, с последующим возвратом долга), дочь неожидан­ но запрещает тратить деньги, считает без всяких (на тот период вре­ мени) оснований совершившего благородный поступок Версилова «подлым человеком». Специально узнав его адрес, девушка собира­ ется «шваркнуть» деньги ему в лицо, так как думает, что этим благо­ деянием он «оскорбил» ее «как хитрый иезуит», в отличие от купца (их должника), поступившего с ней «как грубый мужик». Поэтому слова Стебелькова, оклеветавшего Версилова, и Подростка, реализу­ ющего свой «комплекс неполноценности» и сказавшего Оле об отце, что «у этого господина куча незаконнорожденных детей» — это второ­ степенные моменты случившегося, а вовсе не роковое стечение об­ стоятельств, переполнивших чашу страданий девушки. Здесь, пользу­ ясь словами Васина, «и без того было готово».
Предшествующее самоубийству и даже непосредственно опреде­ лившее сам суицид состояние, обозначенное как сужение сознания, включает не только измененную эмоциональность (несколько штри­ хов, данных писателем, как нельзя лучше показывают это — злоб­ ный смех, реакция на слова матери). Вместе с тем здесь показана и своеобразная патология мышления, когда умная и образованная де­ вушка совершенно неадекватно оценивает происходящее. Естествен­ но, что это взаимосвязанные составляющие целостного психическо­ го состояния, искусственно вычленяемые для понимания изменения психических функций. О необычности психофизиологическое. функ­ ционирования мозга суицидентки говорит не столько изменение от­ дельных составляющих психики, сколько неадекватное поведение в целом, начиная с возврата денег Версилову и кончая самим фак­ том самоубийства. Употребление слов «патология мышления», «измененная эмоцио­ нальность», «неадекватное поведение» вовсе не снимает ответствен­ ности со «среды», вызвавшей все эти, по существу, относящиеся к признакам психического расстройства явления. Формирование со­ стояния, включающего эти патологические феномены, непосред­ ственно определялось событиями и людьми, окружающими будущую самоубийцу, тем самым «реализмом», который Достоевский выдви­ гал на первый план в проблеме самоубийств. Поэтому патологичес­ кое состояние здесь выступает только как передаточное звено, меха­ низм реализации воздействия реальных факторов среды. В случае самоубийства Оли, выражаясь юридическим языком, можно гово­ рить о своеобразном доведении до самоубийства. Здесь «свобода от факта» позволила художнику-мыслителю использовать такую силу давления «нравственных атмосфер», когда суицидогенное значение среды не вызывает сомнения. Понятно, что реальные картины, из которых в романе слагалось это «давление», не могли не вызвать у некоторых критиков раздражения и соответствующих упреков в не­ знании жизни и неумении писать. Естественно, что я очень хорошо понимаю практическую невоз­ можность (если теоретически задаться такой целью в отношении персонажей романа) в данном случае привлечь к уголовной ответ­ ственности за доведение до самоубийства (в соответствии с Уложе­ нием о наказании или современным Уголовным кодексом) конкрет­ ных лиц, создавших в совокупности эту суицидогенную ситуацию. Тем не менее опыт практической суицидологии позволяет мне в свя-
зи со сказанным сформулировать одно положение, оформившееся окончательно в процессе исследования «суицидологии Достоевского». К сожалению, и реальные самоубийства современности — это сово­ купное воздействие общества и множества его конкретных предста­ вителей и структур по подведению человека к роковому шагу, после которого начинают «искать крайнего». Впрочем, не исключается си­ туация, когда «мировое зло» в действительности концентрируется в одном человеке или конкретном явлении — и во времена Достоев­ ского и в наши дни всегда находились люди, о которых можно было сказать, что они «виновны» и даже «не заслуживают снисхождения». Если от этих несколько абстрактных сентенций вернуться к ана­ лизируемому самоубийству, то наряду с важнейшими факторами, сложившимися в суицидогенную ситуацию, и состоянием, непосред­ ственно определившим суицидальные замыслы и намерения, следу­ ет отметить и чрезвычайно важные «суицидологические нюансы», которые очень часто обращают на себя внимание в любом суициде. Это внешне малозначимые детали обстановки, которые нередко участ­ вуют в «оформлении» самоубийства и могут способствовать форми­ рованию суицидального поведения. Речь идет о находящемся в комнате «гвозде в стене», который «остался от зеркала», и ремне от чемодана, который «на виду тор­ чал весь месяц». Наличие этих двух атрибутов самоубийства, отме­ чаемых матерью в рассказе о случившемся, показывает, насколько писатель тонко чувствовал роль так называемых «случайных» мо­ ментов в суицидальном поведении. Нет данных о том, когда возник­ ли мысли о самоубийстве, какую роль сыграли здесь гвоздь в стене и ремень от чемодана, но участие этих орудий (и в чем-то даже сим­ волов) в случившемся не вызывало сомнений у писателя. Эпизод само­ убийства Оли — это чрезвычайно емкая и информативная картина суицида, представленного в художественной литературе, в которой отражено все существенное для понимания этой трагедии и нет ни­ чего лишнего, только «необходимое и достаточное». Два самоубийства (Оли и Крафта, о котором еще будет идти речь в одной из последующих глав) при их литературно-суицидологичес­ ком анализе вызывают несомненный интерес, так как включают ма­ териал, практически не поддающийся научному изучению уже в силу его специфики. Речь идет о характере субъективных переживаний, чаще всего остающемся «за кадром» суицидологических исследований. Естественно, это не означает, что исследователи-суицидологи не зна-
ют и не учитывают этих переживаний, но подход с позиций науки здесь чрезвычайно затруднен в силу «принципиальной смысловой непрояс­ ненноеTM» (Г. В. Бамбуляк /24/) самих изучаемых феноменов. Как пишет Г. В. Бамбуляк: «Достоевский вплотную подошел к той сфере человеческого бытия, которая не может быть объяснима ни логикой, ни психологией, ни политикой, ни этикой, ни социологией. Эта сфе­ ра не может стать предметом названных способов познания, потому что главное ее свойство — принципиальная смысловая непрояснен- ность... Достоевский как никто другой из русских писателей столкнул­ ся с таким человеческим материалом, какой может быть «обработан» и отражен только средствами искусства... Здесь есть одна трудность: та часть индивидуального бытия, о которой идет речь, неопредели­ ма и неуловима вне внутреннего мира личности — она такова, какой видится самому индивиду» /24. - С. 81, 82/. Понятно, что не все самоубийства и суицидальные тенденции, присутствующие в произведениях Достоевского, подаются с одинако­ вой степенью полноты и «проясненноеTM». В этом плане показателен роман «Подросток», насыщенный различного рода суицидальны­ ми феноменами, «как будто это самое обыденное явление в жизни» (В. В. Вересаев). Сама атмосфера смутного времени пореформенной «перестройки», резко усилившееся число самоубийств, интерес писа­ теля к «последним вопросам» жизни человеческой не могли не сказать­ ся на общей тональности романа о «случайном семействе» и «общем беспорядке и хаосе» эпохи «первоначального накопления» с его напо­ леоновскими и ротшильдовскими мечтами вступающих в жизнь моло­ дых людей. Известно, что согласно предварительным замыслам и сам Подросток и его сестра кончали жизнь самоубийством. Но и в оконча­ тельном тексте романа суицидальных попыток и завершенных само­ убийств более чем достаточно. Представленность и полнота описаний многих из них исключает их развернутый суицидологический анализ. Кроме попытки самоубийства одного из центральных персонажей — Версилова — в романе нет описаний этах суицидов, только краткие со­ общения (даже с наличием в отдельных случаях сомнений, что это са­ моубийство). Сообщая в финале о судьбах людей, с которыми он стал­ кивался во время описываемых событий, Подросток упоминает, что один из его знакомых (Тришатов) «исчез после смерти своего друга... тот застрелился». Другой информации об этом самоубийстве нет. В характере другого самоубийства также нет определенности, и даже трудно сказать, была ли эта смерть вообще добровольным
уходом из жизни. Отчим Васина Стебельков сообщает, что Лидия Ах- макова отравилась фосфорными спичками после того, как родила ре­ бенка от Версилова. Но имеющий более точную информацию о слу­ чившемся Васин сообщает Аркадию (Подростку), что «это была очень странная девушка, очень даже может быть, что она не всегда была в совершенном рассудке», «вследствие ли болезни или просто по фантастичности характера действовала иногда как помешанная». Предыстория смерти Лидии, со слов Васина, выглядит иначе, чем это сообщил Подростку Стебельков. Девушка увлеклась князем Сер­ геем Сокольским еще до Версилова, а князь «не затруднился принять ее любовь». Эта связь продолжалась очень короткое время («мгно­ вение»), они поссорились, и Лидия прогнала от себя князя, «чему, кажется, тот был рад». Князь совсем не знал, уезжая в Париж и до самого своего возвращения, в каком положении оставил свою жерт­ ву. Версилов предложил брак «именно ввиду обозначившегося обсто­ ятельства», о котором даже родители не подозревали почти до кон­ ца. Влюбленная девушка была в восторге и в предложении Версило­ ва «видела не одно только самопожертвование». Ребенок родился за месяц или за шесть недель раньше срока. Васин сообщил, что Лидия Ахмакова умерла недели две спустя после родов. Однако он ничего не знает о характере этой смерти и про «фосфорные спички». «Во­ обще, эту историю со всех сторон держат в секрете даже до сих пор». По мнению Васина, все случившееся и связанное с этим поведение отдельных лиц — «дело довольно обыкновенное». И в отношении возможного (только!) самоубийства Лидии Ах- маковой вскоре после родов с учетом ее «фантастического» характе­ ра и того, что она, возможно, «не всегда была в совершенном рассуд­ ке», можно заметить только, что это также «дело обыкновенное» и объяснимое, принимая во внимание особенности личности и состо­ яния женщины в послеродовом периоде. Вполне понятный (и даже логичный) «секрет» ее смерти (учитывая обстоятельства, предше­ ствующие скрываемой беременности) исключает здесь адекватный суицидологический анализ. В сообщении же господина Стебелько- ва, доверяющего в понимании случившегося «своему практическо­ му здравомыслию» (выражение Васина), можно обратить внимание на фактически не используемый в наше время такой способ само­ убийства, как отравление фосфорными спичками. (Его уверенности в том, что это именно самоубийство в связи с отсутствием достовер­ ной информации недостаточно для проведения суицидологического
анализа, хотя здесь именно тот случай, про который говорят «нет дыма без огня».) Во второй половине XIX в. сразу после своего изобретения фос­ форные спички стали использоваться самоубийцами всех стран и народов в качестве достаточно надежного и быстрого способа пре­ кращения жизни. Это было весьма удобное средство самоубийства: достаточно всего одной проглоченной головки, и смертельный исход оказывался весьма вероятным. С начала 1830-х гг. и на протяжении почти полувека фосфорные спички «с успехом» служили самоубийцам как одно из наиболее частых средств для самоотравления (по мень­ шей мере, как «знаменитый» и в настоящее время уксус). Далеко не случайно в России в 1875 г. вышел указ о запрещении ввоза фос­ форных спичек. Ими 4 ноября 1881 г. отравилась популярнейшая в конце XIX в. оперная певица Большого театра (перешедшая в даль­ нейшем в драматические актрисы) Евлалия Кадмина, узнавшая, что любимый ею человек пришел на спектакль с женщиной, на которой он собирался жениться. Это произошло на сцене драматического те­ атра в Харькове во время исполнения актрисой роли Василисы Ме- лентьевой в пьесе Островского. Романтический характер ее смерти и реакция на это некоторых знавших ее людей, как известно, дали Тургеневу толчок к написанию повести «Клара Милич» и, так или иначе, отразились в ряде других произведений русской литературы: рассказах (Лескова, Чехова, Куприна), нескольких пьесах и стихо­ творениях. При изучении истории создания «Подростка» А. С. Долинин от­ метил, что последняя сцена романа, описывающая покушение Вер­ силова на убийство Катерины Николаевны и на самоубийство, вос­ ходит к газетному материалу. В своей монографии «В творческой лаборатории Достоевского» автор ссылается на черновые начальные записи Достоевского, в которых после строк, что Версилов отбирает у Подростка револьвер (таковы были первоначальные замыслы пи­ сателя) и «все же стреляет», следует: «О том, что застрелить женщи­ ну, если она не соглашается, фельетон Суворина ноябрь 3, No 303» /25. - С. 102/. В этом номере «Петербургских ведомостей» Суворин («Незнакомец») выразил свое возмущение по поводу описанного им случая, когда студент пытался застрелить девушку, сказавшую ему, что она не любит его, а затем застрелился сам. Автор фельетона писал о том, что он знает четыре подобных случая, произошедшие в тече­ ние года, и сравнивал этих молодых людей с крепостниками, на-
называющими своих крепостных девок, если они отказывались от «любви» своих хозяев. По мнению Суворина, это «зловещие симп­ томы страшной болезни, охватившей все молодое поколение». «Жи­ вется — сбираешь цветы и незаметно захлебываешься всеми подон­ ками жизни; надоело жить — пулю в лоб; трусишь расстаться с сво­ ей грошевой жизнью — убьешь того, кто возле стоит, или того, кто, по вашему мнению, сделал бы жизнь более отрадною — и затем уже легче разделаться с своей жизнью». А. С. Долинин писал о том, что Достоевский видел в этих отклонениях от «нормального человека», которые уже перестали быть «исключениями», признак того, что «распад общества на отдельные атомы принял форму катастрофиче­ скую» /25. - С. 103/. Описание этого покушения на убийство и самоубийство все же не позволяет проводить прямую аналогию между самоубийцами из фе­ льетона Суворина и поведением Версилова. По крайней мере, здесь нет того понятного и логичного поведения, как это представлено у автора фельетона. Объясняя для себя случившееся, Подросток в дальнейшем рассуждает так: «По-моему, Версилов в те мгновения, то есть в тот весь последний день и накануне, не мог иметь ровно ни­ какой твердой цели и даже, я думаю, совсем тут и не рассуждал, а был под влиянием какого-то вихря чувств... Все могло случиться тогда; но только придя с Ламбертом, он ничего не знал из того, что случит­ ся. Прибавлю, что револьвер был Ламбертов, а сам он пришел без­ оружный. Увидя ее гордое достоинство, а главное, не стерпев подлеца Ламберта, грозившего ей, он выскочил — и уж затем потерял рас­ судок. Хотел ли он ее застрелить в то мгновение? По-моему, сам не знал того, но наверно бы застрелил, если б мы не оттолкнули его руку» /XIII, 445, 446/. Рассуждения Подростка и его вывод о наличии в тот период у Версилова кратковременного психического расстройства (естествен­ но, не включающий медицинских терминов, и, тем более, современ­ ных клинических дефиниций) вполне адекватен финальной сцене. «Я ринулся в комнату; но в ту же минуту из двери в коридор вы­ бежал и Версилов... Не успел я мигнуть, как он выхватил револьвер у Ламберта и изо всей силы ударил его револьвером по голове... Она же увидев Версилова, побледнела вдруг как полотно; несколько мгно­ вений смотрела на него неподвижно, в невыразимом ужасе, и вдруг упала в обморок. Он бросился к ней. Все это теперь передо мной как бы мелькает. Я помню, как с испугом увидел я тогда его красное,
почти багровое лицо и налившиеся кровью глаза. Думаю, что он хоть и заметил меня в комнате, но меня как бы не узнал. Он схватил ее, бесчувственную, с неимоверною силою поднял ее к себе на руки, как перышко, и бессмысленно стал носить ее по комнате, как ребенка. Комната была крошечная, но он слонялся из угла в угол, видимо не понимая, зачем это делает. В один какой-нибудь миг он лишился тогда рассудка... Я хотел было крикнуть Тришатову, но боялся раз­ дражить сумасшедшего. Наконец я вдруг раздвинул портьеру и стал умолять его положить ее на кровать. Он подошел и положил, а сам стал над нею, пристально с минуту смотрел ей в лицо и вдруг, нагнув­ шись, поцеловал два раза в ее бледные губы. О, я понял наконец, что это был человек уже совершенно вне себя. Вдруг он замахнулся на нее револьвером, но, как бы догадавшись, обернул револьвер и на­ вел его ей в лицо. Я мгновенно, изо всей силы, схватил его за руку и закричал Тришатову. Помню: мы оба боролись с ним, но он успел вырвать свою руку и выстрелить в себя. Он хотел застрелить ее, а потом себя. Но когда мы не дали ее, то уткнул револьвер себе пря­ мо в сердце, но я успел оттолкнуть его руку кверху, и пуля попала ему в плечо. В это мгновение с криком ворвалась Татьяна Павловна; но он уже лежал на ковре без чувств, рядом с Ламбертом» /XIII, 445/. Вряд ли у кого из специалистов возникнут сомнения, что было описано поведение человека в состоянии измененного сознания. И не аффективно суженное сознание, но психическое расстройство клинического уровня. По современной терминологии, это сумереч­ ное состояние сознания, связанное с болезнью. И хотя постановка клинических диагнозов литературным персонажам выглядит нелепо и они могут использоваться весьма условно, налицо картина патоло­ гического аффекта. Дело не в диагностике, а в том, что при таком помрачении сознания четкую мотивировку совершаемых персонажем действий, включающих гетеро- и аутоагрессию, понять невозможно. Само поведение Версилова с рядом бессмысленных действий, их заведомая непоследовательность и даже внешний облик и заверша­ ющий штрих в виде потери сознания («лежал без чувств») — исклю­ чают сознательные целенаправленные действия по прекращению соб­ ственной жизни. И хотя в целом это поведение должно быть назва­ но суицидальным, невозможность верификации лежащих в его основе мотивов по ранее предлагаемой терминологии /2. - С. 49/ оп­ ределяет его понимание как парасуицида — термин, позволяющий дифференцировать различные варианты суицидального поведения
в соответствии с особенностями субъективной стороны совершаемых действий. Парасуицид и суицид (в последнем случае действия человека непо­ средственно имеют целью ясно осознаваемое намерение прекращения собственной жизни) выступают как термины, уточняющие некоторые характеристики суицидального поведения (суицидальной попытки). В соответствии с этим пониманием суицидальное поведение следует рассматривать как формы деятельности (реже, бездействия) челове­ ка, наблюдающиеся в рамках различных психических расстройств или вне их, которые определяются непосредственным, а также опосредо­ ванным либо точно не верифицируемым умыслом на быстрое прекра­ щение собственной жизни или демонстрацией этого. Роман «Братья Карамазовы» по праву считается вершиной твор­ чества Достоевского. Литература, посвященная этому роману, необъят­ на. Рассмотреть все исследовательские работы, статьи и монографии, так или иначе затрагивающие самые различные аспекты изучения этого шедевра мировой культуры, невозможно не только вследствие объемности имеющегося материала, но и по причинам исключитель­ ного многообразия подходов, «многоголосия» исследователей и по­ стоянно возникающих новых точек зрения, трактовок и даже пони­ мания событий, описываемых в романе. Так, в соответствии с веко­ вой традицией трактовки одного из центральных персонажей романа, рассматриваемого в настоящей главе,— Смердякова — он является «самым отвратительным порождением карамазовщины» (А. А. Бел­ кин /26/). Столь резкая оценка этого персонажа, так или иначе раз­ деляемая большинством исследователей творчества Достоевского, связана не только с тем, что он совершает отцеубийство, но и с осо­ бенностями его личности и поведения в целом. Видимо, нет необхо­ димости называть множество авторов, дающих весьма нелестную оценку личности этого героя и разъяснять существующий на про­ тяжении многих лет в русском языке термин «смердяковщина». По мнению А. А. Белкина, «смердяковщина — это крайняя ступень идео­ логического и психологического цинизма и нравственного падения» /26. - С. 280/. Но вот выходит книга В. Шевченко «Достоевский: парадоксы творчества» /27/, и в ней можно прочесть весьма оригинальные ха­ рактеристики основных персонажей романа. Ссылаясь на запись Достоевского при посещении им Воспитательного дома («Средина и бездарность подла. Верхушка: злодейство или благородство...»), ав-
тор так квалифицирует персонажей романа: «верхушка-злодейство» — это Иван Карамазов, «верхушка-благородство» — Павел Смердяков, «и то и другое вместе» — Дмитрий, «средина и бездарность» («золо­ тая середина — это нечто трусливое, безличное, и в то же время чван­ ное и даже задорное») — Алеша Карамазов. Благородство Смердя­ кова, по мнению В. Шевченко, сочетается с тем, что «Смердяков в убийстве Федора Павловича невиновен» /27. - С. 86,245/. Обще­ признанный убийца старого Карамазова, как считает автор, невино­ вен не в силу того, что он вследствие болезни невменяем, или в силу особых обстоятельств содеянного не может быть в этом обвинен, а по той простой причине, что, как считает автор, он не совершал это­ го убийства. Не требуется каких-либо комментариев или возражений пассажам автора о «благородстве» и «невиновности». Пожалуй, следует обра­ тить внимание только на один момент, как раз относящийся к теме. Речь идет о трактовке самоубийства Смердякова (его добровольный уход из жизни пока еще не у одного из исследователей не вызывал сомнений). В. Шевченко ссылается на статью Достоевского «Одна несоответствующая идея», в которой он писал: «Несоответственных идей у нас много, и они-то и придавливают. Идея вдруг падает у нас на человека, как огромный камень, и придавливает его наполовину... Иной соглашается жить и придавленный, а другой не согласен и уби­ вает себя» /XXIII, 24/. В соответствии с этой терминологией В. Шев­ ченко так определяет характер реагирования двух персонажей романа на случившееся: «Алеша соглашается "жить и придавленный", сочи­ нив себе как бы идею "всепрощения". Павел Смердяков не соглаша­ ется "жить придавленный" и убивает себя» /27. - С. 368/. Самоубийство Смердякова выступает как один из центральных сю­ жетных пунктов романа (пожалуй, важнейший после самого убийства старого Карамазова). Без его устранения невозможно все происходя­ щее с героями в дальнейшем, не могут быть реализованы идейно- художественные замыслы романа. Уже в зале судебного заседания ха­ рактер этого самоубийства, его мотивация и другие моменты выступают как существенный аргумент как для обвинения, так и для защиты. Естественно, что та и другая сторона процесса не могут обойти и лич­ ность самоубийцы, прекратившего, по мнению прокурора, свою жизнь «в припадке болезненного умоисступления и помешательства». С точки зрения обвинения, Смердяков — человек слабоумный, «с зачатком некоторого смутного образования» — был сбит с толку
философскими идеями и «иными современными учениями», частич­ но преподанными ему «практически-бесшабашной жизнью его бари­ на, а может быть и отца», а теоретически — «странными» философ­ скими разговорами со старшим сыном барина, Иваном Федоровичем, охотно позволившим себе это развлечение — вероятно, от скуки или потребности насмешки, не нашедшей лучшего приложения. Проку­ рор трактует поведение на следствии и самоубийство Смердякова следующим образом: «Он не искажал и не уменьшал. Так может де­ лать только невиновный, не боящийся, что его обвинят в сообщни­ честве. И вот он, в припадке болезненной меланхолии от своей па­ дучей и от всей этой разразившейся катастрофы, вчера повесился. Повесившись, оставил записку, писанную своеобразным слогом: "Истребляю себя своею волей и охотой, чтобы никого не винить". Ну что б ему прибавить в записке: убийца я, а не Карамазов. Но это­ го он не прибавил: на одно совести хватило, а на другое нет?.. Итак, он признался, почему же, опять повторю это, в предсмертной запис­ ке не объявил нам всей правды, зная, что завтра же для безвинного подсудимого страшный суд? Одни деньги ведь не доказательство» /XV, 141/. В речи защитника субъективная сторона самоубийства Смердяко­ ва выглядит иначе: «Но почему, почему, восклицает обвинение, Смер- дяков не признался в посмертной записке? «На одно-де хватило со­ вести, а на другое нет». Но позвольте: совесть — это уже раскаяние, но раскаяния могло и не быть у самоубийцы, а было лишь отчаяние. Отчаяние и раскаяние — две вещи совершенно различные. Отчаяние может быть злобное и непримиримое, и самоубийца, накладывая на себя руки, в тот момент мог вдвойне ненавидеть тех, кому всю жизнь завидовал. Господа присяжные заседатели, поберегитесь судебной ошибки! Чем, чем неправдоподобно все то, что я вам сейчас предста­ вил и изобразил?» /XV, 166/. Здесь интересно следующее: обе эти трактовки как раз совершен­ но «правдоподобны», но действительную «правду» мотивов само­ убийства Смердякова, как и во множестве других реальных суици­ дов, здесь знает только один Бог. Но именно в зависимости от того, что двигало самоубийцей: стремление избежать возможного наказа­ ния, «болезненная меланхолия», раскаяние и самонаказание, злоба по отношению к семье Карамазовых — мог бы по-разному сложиться и вердикт присяжных. Этот «судебно-суицидологический нюанс», оп­ ределивший судьбы других персонажей романа, настолько тонко ис-
пользован автором романа, что приходится восхищаться и удивлять­ ся умению Достоевского опираться на ту самую «психологию на всех парах», над которой он так иронизировал. Читая «Братьев Карамазовых» с позиций суицидологии можно с уверенностью говорить о клинико-психологической правде и, по сути дела, «подготовленности» самоубийства Смердякова, представленной в романе задолго до всех событий, связанных со смертью Федора Павловича. Здесь перед нами случай суицида, в котором так назы­ ваемые предиспозиционные суицидогенные факторы можно конста­ тировать фактически еще до рождения человека. Само происхожде­ ние и обстоятельства его появления на свет (достаточно упомянуть только своеобразный мистический знак — он подкидыш, взятый на воспитание в семью слуги вместо только что умершего шестипалого младенца) как будто подобраны для иллюстрации сформулирован­ ных через сотню лет после Достоевского современных концепций суицида. Одно из положений так называемой копинг-теории суицида гла­ сит: «Суициденты имели раннюю травму или происходили из семей со многими проблемами, особенно сконцентрированными вокруг от­ цов» (Ronald W. Maris, 1981). В концепции суицидального поведения, предложенной Давидом Лестером (1990), подчеркивается значение фактора обучения. Одно из положений этой концепции гласит: «Дет­ ские переживания или окружение формируют человека с суицидаль­ ными тенденциями и преципитируют суицидальный акт. Для суици­ да критическим является переживание наказания ребенком в процес­ се его воспитания. В первую очередь суицидент учится подавлять гетероагрессию и обращать ее на себя» /2. - С. 99-101/. А так описан в романе Смердяков: «Человек еще молодой, всего лет двадцати четырех, он был страшно нелюдим и молчалив. Не то чтобы дик или чего-нибудь стыдился, нет, напротив, надменен и как будто всех презирал... Воспитали его Марфа Игнатьевна и Григорий Васильевич, но мальчик рос "безо всякой благодарности", как выра­ жался о нем Григорий, мальчиком диким и смотря на свет из угла. В детстве он очень любил вешать кошек и потом хоронить их с це­ ремонией. Он надевал для этого простыню, что составляло вроде как бы ризы, и пел и махал чем-нибудь над мертвою кошкой, как бы ка­ дил. Все это потихоньку, в величайшей тайне. Григорий поймал его однажды на этом упражнении и больно наказал розгой. Тот ушел в угол и косился оттуда с неделю... Мальчик вынес пощечину, не воз-
разив ни слова, но забился опять в угол на несколько дней. Как раз случилось так, что через неделю у него объявилась падучая болезнь в первый раз в жизни, не покидавшая его потом во всю жизнь... Средним числом припадки приходили по разу в месяц и в разные сроки. Припадки бывали разной силы — иные легкие, другие очень жестокие... в Смердякове мало-помалу проявилась вдруг ужасная какая-то брезгливость: сидит за супом, возьмет ложку и ищет-ищет в супе, нагибается, высматривает, почерпнет ложку и подымет на свет» /XIV, 114/. Задолго до возникновения психологических и психоаналитиче­ ских трактовок суицидального поведения и связи его с особенностя­ ми развития ребенка Достоевский показал динамику переживаний, связанных с так называемым комплексом неполноценности. В этом плане интересны некоторые параллели между описанием детства и дальнейшего развития Смердякова и построениями последующих исследователей проблемы самоубийств. В начале XX в. на дискуссии Венского психоаналитического ферейна, посвященного обсуждению проблемы самоубийств среди учащихся, Альфред Адлер /28/ отме­ чал, что самоубийство может быть понято лишь с точки зрения ин­ дивидуальной, хотя предпосылки и следствия носят социальный ха­ рактер. По мнению А. Адлера: «Внутреннее психическое напряжение диалектический поворот от чувства своей слабости к высокомерию в душе ребенка сопровождается и охраняется длительными состоя­ ниями аффекта, страха, неуверенности, сомнения в собственных си­ лах. И тем сильнее, чем больше динамическое действие контраста, чем более гипертрофированными оказываются тщеславие и честолю­ бие. <...> У людей нервозных, или чрезвычайно даровитых, или до­ ступных исследованию самоубийц, мне во всех случаях удавалось по­ казать, что в раннем детстве они особенно сильно испытывали чув­ ство своей "малоценности", слабости, негодности. <...> Исходящие из этого чувства малоценноеTM, стремительные попытки сверхкомпен­ сации... <...> ...часто бывают удачны, но все-таки надолго оставляют в психике следы чрезмерных напряжений. Ребенок, не умевший ког­ да-то соблюдать опрятность постели, становится образцом чистоты. <... > При том все они отличаются в жизни безумной жаждой успеха, и вследствие повышенной чувствительности стараются завоевать вер­ хи культуры. Жажда мести, педантизм, алчность и зависть характе­ ризуют такую эволюцию, равно как черты особого мужества, даже жестокости и садизма» /28. - С. 57-59/.
Возвращаясь к персонажу Достоевского, следует отметить, что, став взрослым и даже изменившись внешне, Смердяков обнаружил только заострение присущих ему особенностей личности и поведе­ ния. «В ученье он пробыл несколько лет и воротился, сильно пере­ менившись лицом. Он вдруг как-то необычайно постарел, совсем даже несоразмерно с возрастом сморщился, пожелтел, стал походить на скопца. Нравственно же воротился почти тем же самым, как и до отъезда в Москву: все так же был нелюдим и ни в чьем обществе не ощущал ни малейшей надобности. Он и в Москве, как передавали потом, все молчал... прибыл к нам из Москвы в хорошем платье, в чис­ том сюртуке и белье, очень тщательно вычищал сам щеткой свое платье неизменно по два раза в день, а сапоги свои опойковые, ще­ гольские, ужасно любил чистить особенною английской ваксой так, чтоб они сверкали как зеркало. Поваром он оказался превосходным. Федор Павлович положил ему жалованье, и это жалованье Смердяков употреблял чуть не в целости на платье, на помаду, на духи и проч. Но женский пол он, кажется, так же презирал, как и мужской, дер­ жал себя с ними степенно, почти недоступно» /XIV, 115,116/. Презрение лакея к России и «глупой нации» концентрируется и переходит в ненависть к барину, который его называет «валаамовой ослицей», и к барским сыновьям. Но это ненависть человека, у ко­ торого в «Вечерах на хуторе близ Диканьки» «про неправду все на­ писано», которого еще подростком не занимала «Всеобщая история», «Москва чрезвычайно мало заинтересовала» и интересы которого сосредоточены на собственной внешности и мечте о возможности открытия своего ресторана. Вместе с тем презирающий людей Смер­ дяков одновременно боится их. Особенно наглядно характер возмож­ ного его реагирования на угрозу виден после требований Дмитрия со­ общить о знаках Грушеньки («со страху готов себя жизни лишить»). Естественно, что для человека, интеллект которого «не вмещает» столь сложные «абстракции», как искусство или религиозную веру, этот «страх» многократно усиливается в связи с реальной угрозой на­ казания и ситуацией, непосредственно затрагивающей его лично. В плане сказанного об особенностях интеллекта и «религиозной вере» Смердякова вряд ли можно безоговорочно принять одно из положений интересной статьи «"Царство" раздора и слуга Павел Смер­ дяков» /29/, в соответствии с которым самоубийство персонажа по­ нимается как некий акт богоборчества, если это воспринимать как психологический механизм (и даже мотив) суицида, а не мета-
физическую трактовку ухода из жизни человека, не способного в силу характера эмоционального реагирования и обострившейся болезни найти в сложившейся ситуации иной выход. «Но чтобы показать свою абсолютную способность на все, не верящему ни в Бога, ни в промысл Божий Смердякову осталось выполнить еще одну задачу: доказать, что его воля неподвластна воле провидения, неподвластна той силе, кото­ рая остановила Митю у дверей отцовского дома. Что Смердяков и де­ лает, кончая жизнь самоубийством. И в предсмертной записке, слог которой показался прокурору "своеобразным", говорит о неподвласт­ ности своей воли ничьей другой: "Истребляю себя своею волей и охо­ той, чтобы никого не винить"... Так завершилось сражение дьявола с Богом на плодородной почве раздора» /29. - С. 187/. В этом «сражении» Смердяков непосредственного участия не при­ нимает. Это не Кириллов (о самоубийстве этого персонажа еще бу­ дет идти речь), пытающийся «доказать» своим суицидом отсутствие Бога, или Иван, пытающийся «мысль разрешить». Ум Смердякова не способен «вместить» такого рода мысли. Об этом говорит и «иезу­ итская казуистика» о спасении от мучений путем отказа от веры или невозможности верующему непосредственно сдвинуть гору («хоть в речку нашу вонючую», так как «до моря отсюда далеко-с»), и его щегольство (духи, помада, два раза в день вычищенная одежда и до блеска натертые английской ваксой сапоги), и круг мечтаний, огра­ ниченных собственной кухмистерской. И все это на фоне высокоме­ рия и презрения к людям и ненависти к ним, объясняемым самим Смердяковым своим происхождением и положением «лакея и буль- онщика». К. Мочульский писал: «И в эту уродливую душу падает зерно уче­ ния Ивана. Лакей принимает его с восторгом; Ивана "Бог мучает" - вопрос о бессмертии для него не решен. В сердце Смердякова Бога никогда не было. Он безбожник от природы, естественный атеист; и принцип "все позволено" вполне отвечает его внутреннему закону. Иван только желает смерти отца, Смердяков убивает... (он) никак не может понять ужаса и терзаний Ивана, ему кажется, что тот притво­ ряется, "комедь играет". Чтобы доказать ему, что убил не Дмитрий, а он, лакей показывает пачку денег, похищенную им после убийства... Смердяков отдает деньги Ивану... Он думал, что убил ради денег, но теперь понял, что это была "мечта". Он доказал себе, что все позво­ лено, с него этого довольно. Иван спрашивает: "А теперь стало быть в Бога уверовал, коли деньги назад отдаешь?" - "Нет, не уверовал-с",-
прошептал Смердяков... Ему, как Раскольникову, нужно было толь­ ко убедиться, что он может "преступить". Его, как и убийцу-студен­ та, награбленное не интересует... Преступив Божий закон, отцеубий­ ца отдает себя "духу небытия". Смердяков кончает самоубийством» /30. - С. 535, 536/. Между Раскольниковым и Смердяковым разница не просто в ин­ теллекте или во взаимоотношениях с людьми. После совершенного убийства герой «Преступления и наказания» вовсе не пытается с кем- то разделить вину и даже внутренне оправдать себя, представ «Ли- чардом верным», совершившим все по чужому «слову». У Смердя­ кова не хватает смелости «донести на себя», ему не нужно «снова при­ мыкать к людям». И уж тем более, никакой проверки, «смогу ли я преступить», этот персонаж «Братьев Карамазовых» не производил. Он хотел добыть денег для кухмистерской, поэтому в сложившейся ситуации (зная, что во всем обвинят Дмитрия) и убил ненавидимого им барина (еще более ненавистного в связи с предположением, что это отец, не признающий его за сына). Считая, что с точки зрения кон­ кретного плана идейная основа поступков, событий, составляющих действие, имеет второстепенное значение, так как при одних и тех же поступках возможна их различная мотивировка, В. Е. Ветловская от­ мечает, что «Смердяков, например, убивает не только потому, что "все позволено", но и просто из корысти» /31. - С. 154/. Трудно согласиться с трактовкой личности, характера веры и мо­ тивации самоубийства Смердякова, которую дает в своей монографии Н. Наседкин. И уж совсем никак невозможно признать адекватным проводимое автором «сопоставление-сближение» между этим персо­ нажем и автором романа. «Одним словом, налицо типичный герой Достоевского со всеми присущими ему суицидальными предпосылка­ ми. Но вот что еще поразительно: в отвратном персонаже этом обна­ руживаются уже на первых же страницах штрихи-обстоятельства, ко­ торые недвусмысленно сближают-сопоставляют его с автором. Уже не будем всерьез брать во внимание такой характерный штрих, как страсть к чистому белью и вообще чистоплотность, столь свойствен­ ную самому Федору Михайловичу и доведенную в Смердякове до де­ монстративной брезгливости. Но вот то, что Достоевский "одарил" Смердякова своей священной болезнью — это дорогого стоит. Понят­ но, что эпилепсия карамазовского лакея, его своевременный припадок играют в сюжете, в фабуле романа одну из ключевых ролей, но, дума­ ется, не только ради этого писатель сделал Смердякова, по своему по-
добию, эпилептиком» /9. - С. 403/. Этот текст сам по себе не нужда­ ется в комментариях, достаточно такого «штриха», как «страсть к чис­ тому белью», упомянутого, но, почему-то, «не взятого всерьез»?! А вот трактовка автором веры и самоубийства Смердякова как искупления греха и раскаяния, безусловно, заслуживает внимания. «Да, по тону, по стилистике комментарий-толкование Смердякова христианского подвига русского солдата и Евангелия, конечно, ерничес­ кое, но по сути оно более чем серьезно. Своей добровольной смертью в финале романа он как бы доказал, что не зря бился «сыздетства» (его словцо!) над подобными вопросами-проблемами. Убил-уничто­ жил он себя не за веру, конечно, но и, тем более, не из-за логического атеизма — его самоказнь вполне подпадает под категорию искупле­ ния грехов, раскаяния. Петлю он выбрал как последний шанс оправ­ дания перед вышним судом» /9. - С. 407/. Кардинальное различие в самоубийствах Свидригайлова, Ставро- гина и Смердякова Н. Наседкин видит в том, что первые два так и остались до конца убежденными атеистами, а «Смердяков, тоже всю жизнь тщившийся не веровать, перед самым веревогным фина­ лом своим, судя по всему уже близок был к тому, чтобы уверовать, а может быть, уже и — уверовал». Автор ссылается для доказатель­ ства возможности того, что Смердяков перед своим самоубийством "уверовал" на последний диалог его и Ивана, во время которого, воз­ вращая деньги, он говорит о прежней своей мечте «начать» жизнь в Москве, «али пуще того за границей». «Это вы вправду меня учили- с, ибо много вы мне тогда этого говорили: ибо коли Бога бесконеч­ ного нет, то нет и никакой добродетели, да и не надобно ее тогда вов­ се. Это вы вправду. Так я и рассудил». На вопрос Ивана, уверовал ли он теперь в Бога, если отдает назад деньги, Смердяков «прошептал»: «Нет-с, не уверовал-с» /XV, 67/. По мнению Н. Наседкина: «Вот это «прошептал» как раз о многом и говорит, многое подсказывает чита­ телю: пытается уверовать, стремится уверовать, уже уверовал, но бо­ ится, что не до конца, уже права не имеет до конца уверовать...» /9. - С. 409/. Изучение текста романа позволяет с достаточной определен­ ностью считать, что над вопросами веры «сыздетства» и на протя­ жении всей жизни Смердяков никогда не «бился». По крайней мере, в дефинитивном тексте ничего этого нет. «Иезуитская казуистика» Смердякова, связанная с замученным, но отказавшимся отречься от своей веры русским солдатом, ничего общего не имеет с действитель-
ным аргументами людей, пытающимися признать или отвергнуть Бога и созданный им мир. Она может быть оценена (в один «черво­ нец»!) только Федором Павловичем Карамазовым, который еще в молодости был способен плюнуть на икону в присутствии верую­ щего человека. Отсутствие адекватных аргументов у недалекого слу­ ги Григория в ответ на банальнейший вопрос подростка о свете и его источнике в момент сотворения мира, еще не означает, что этого от­ вета вообще нет. Можно, конечно, посчитать богоборчеством и тот факт, что в детстве Смердяков любил вешать кошек, а затем хоронить их, изображая церковный ритуал погребения. Этот персонаж не нуж­ дается в размышлениях и чувствах по поводу принятия или неприя­ тия Бога. Он недоволен только своим местом («лакея и бульонщи- ка») в этом мире, и это недовольство, превратившееся в ненависть, проецирует на Россию и «глупую нацию». Естественно, что и совершенное им убийство (а в дальнейшем и самоубийство), в первую очередь, определяются сугубо земными мыслями и чувствами. Невысказанное (но постоянно присутствую­ щее в его психической жизни) желание Ивана смерти отца так легко осознается и выступает как разрешение на убийство у Смердякова в силу того, что слишком совпадает с его желаниями и мечтами. В. Днепров в своей монографии /32/, посвященной исследованию ху­ дожественного опыта Достоевского, обращает внимание на слова Ивана, включающие два противоположных суждения. «Если б убил не Дмитрий, а Смердяков, то, конечно, я тогда с ним солидарен, ибо я подбивал его. Но подбивал ли я его — еще не знаю». По мнению автора, здесь выступает «своеобразный зашифрованный психоло­ гизм, которым Достоевский владел с беспрецедентным мастерством». В. Днепров пишет, что в живом движении человеческих отношений выступает не та ясная, безупречная мысль, с которой мы встречаем­ ся в научном исследовании, а мысль, «обремененная давлением ин­ тересов, целей, бессознательно формирующихся страстей и влече­ ний». Автор считает, что когда Смердяков рассказывает Ивану об убийстве, «отвергнуть рассказанное запрещает не только нравствен­ ное беспокойство, но и своего рода логическая порядочность»: «Ива­ ну достоверно известно, что сознательно он не имел намерения под­ бивать Смердякова на убийство. Но несознательно он сделал это. Все факты сходятся, все убедительно, все глодавшие душу подозрения по­ лучают ясное объяснение — уклониться от вины и соучастия невоз­ можно» /32. - С. 96/.
В этом плане обнаруживается существенное различие в характе­ ре реакции Ивана Карамазова и Смердякова на убийство. Как пишет Ю. Давыдов, одним из существенных критериев различения этих персонажей применительно к специфически философскому аспекту аналогичной ситуации выступает тот факт, что первый оказался спо­ собным «признать радикальную виновность своей мысли и нашел в себе нравственные силы предстать с повинной перед людьми, сло­ мив свою чудовищную гордыню, тогда как второй не нашел в пустой душе своей таких сил и способностей: сбежал в самоубийство, так и не признав над собою людского суда, убоявшись его» /33. - С. 23/. В этой трактовке хотелось бы подчеркнуть страх Смердякова вовсе не Божьего, а сугубо земного, «людского суда». Стремящийся «уве­ ровать» и даже «почти уверовавший», по мнению Н. Наседкина, дол­ жен был бы принять и один из важнейших постулатов христианской веры, в соответствии с которым самоубийство выступает как самый тяжкий грех, даже более тяжелый, чем убийство. Поэтому никакого «искупления» грехов для верующего путем самоубийства нет. Естественно, что тема этой книги не связана с анализом пережи­ ваний Ивана Карамазова и развитием у него психического расстрой­ ства (хотя, безусловно, как личность и персонаж он более «богат», нежели рассматриваемый самоубийца). Здесь для меня важнее реак­ ция Смердякова на искреннее удивление Ивана, что убийство совер­ шил не Дмитрий, а «лакей», которого он «подбил». В этом плане весьма показательны третье, последнее, свидание и слова Смердя­ кова: «Не надоест же человеку! С глазу на глаз сидим, чего бы, ка­ жется, друг-то друга морочить, комедь играть? Али все еще свалить на одного меня хотите, мне же в глаза? Вы убили, вы главный уби­ вец и есть, а я только вашим приспешником был, слугой Личардой верным, и по слову вашему дело это и совершил... Потому что если вы действительно, как сам вижу, не понимали ничего доселева и не претворялись предо мной, чтоб явную вину свою на меня же в глаза свалить, то все же вы виновны во всем-с, ибо про убивство вы знали-с и мне убить поручили-с, а сами, все знамши, уехали. Потому и хочу вам в сей вечер это в глаза доказать, что глав­ ный убивец во всем здесь единый вы-с, а я только самый не главный, хоть это и я убил. А вы самый законный убивец и есть!., согласием своим мне это дело молча тогда разрешили-с» /XV, 59, 63/. После слов Ивана о том, что он завтра же покажет на суде воз­ вращенные деньги, Смердяков заявляет, что тот не захочет жизнь
себе навеки испортить, «такой стыд на суде приняв», так как считает, что Иван наиболее похож на своего отца, «с одною с ними душой-с». «Никто вам там не поверит-с, благо, денег-то у вас и своих теперь довольно, взяли из шкатунки да и принесли-с». Однако далее следу­ ет совершенно неожиданное для человека, уверенного в том, что все «обошлось», заявление. В ответ на слова Ивана, что тот не убивает лакея потому, что он ему «завтра нужен, помни это, не забывай!», «вдруг странно проговорил Смердяков, странно смотря на Ивана»: «А что ж, убейте-с, убейте теперь. Не посмеете и этого-с,— прибавил он, горько усмехнувшись,— ничего не посмеете, прежний смелый человек-с!» /XV, 68/. А после слов уходящего Ивана «До завтра!» просит показать ему еще раз отданные тому кредитки и говорит: «Прощайте-с!» Достоевский нигде не указывает, когда у Смердякова возникла мысль о самоубийстве. Здесь важно только, что «до завтра» он не дожил, так как в ночь после этой встречи повесился, написав, что себя он истребляет «собственною волей и охотой». Если вспомнить толь­ ко что звучавшее в разговоре с Иваном, что он был только «приспеш­ ником», что ему «убить поручили», что «я только самый не главный, хоть это и я убил», то трактовка записки может носить более «зем­ ной», а вовсе не богоборческий характер, как это принято связывать с самоубийством Кириллова. Заявление же о том, что никто в суде не поверит Ивану, не может исключить осознаваемую (или, скорее, существующую только на уровне эмоционального реагирования и бессознательных пережива­ ний) реакцию страха, связанную с возможным наказанием. Тем бо­ лее, что он знает, что у него нет прямых улик против Ивана о его соучастии в убийстве хотя бы в форме подстрекательства и таким образом вся тяжесть ответственности за преступление ложится на него. Продумав все детали преступления и его сокрытия и внутрен­ не уклонившись от ответственности (или, по крайней мере, смягчив ее), Смердяков только в последней встрече с Иваном неожиданно осознал сложившуюся ситуацию и возможную тяжесть наказания. Просчитав, что Ивану, как одному из наследников, после смерти отца достанется «тысяч сорок» (а если осудят Дмитрия, то и «все шесть­ десят»), Смердяков никак не мог «просчитать», что после всего слу­ чившегося «смелый человек», ранее заявлявший, что «все позволе­ но», поступит в соответствии с «неожиданно» обнаружившимся «нравственным законом внутри».
Автор романа нигде не пишет о субъективной стороне этого само­ убийства, читатель не знает, ни почему, ни для чего повесился Смер­ дяков, но меньше всего здесь подходит мотив самонаказания за со­ деянное. Испуг и страх наказания, стремление избежать его вовсе не означают «искупления грехов». В романе нет указаний и на вре­ мя возникновения замысла и намерения прекратить собственную жизнь. Однако когда Алеша сообщает брату, что «Смердяков час тому назад повесился», Иван неожиданно заявляет: «А ведь я знал, что он повесился... не знаю, от кого. Но я знал». При этом Иван ссылается на только что беседовавшего с ним в приступе горячки черта (в дей­ ствительности его «собеседник» о самоубийстве ничего не говорил), но у читателя есть некоторые основания предположить (только!), что после сообщения брата об этой смерти, для Ивана по-новому высве­ тились некоторые «нюансы» его последней встречи со Смердяковым. Обращает на себя внимание фраза из текста, в которой в корот­ ком предложении дважды употребляется слово «странно»: «А что ж, убейте-с. Убейте теперь,— вдруг странно проговорил Смердяков, странно смотря на Ивана». Внешне это какой-то нерусский язык или стилистическая неряшливость. Однако предположить такое у До­ стоевского было бы кощунством. Это «небрежение словом» имеет, по-видимому, глубокий смысл в плане представления читателю сви­ детельств изменения состояния персонажа после угроз его собесед­ ника заявить обо всем на суде. Здесь «языковая небрежность» высту­ пает как средство выразительности, и даже используемое для этого слово «странно» говорит о возникновении новых (возможно, еще не осознаваемых) переживаний. Жиль Делез в монографии «Критика и клиника» писал: «Можно сказать, что великий писатель — всегда как чужеземец в языке, на котором он выражается, пусть даже это и его родной язык. В крайнем случае он черпает свои силы из немо­ го безвестного меньшинства, принадлежащего ему одному. Иностра­ нец в своем языке: он не примешивает к нему иной язык, он кроит внутри своего языка язык иностранный, коего прежде не существо­ вало. Заставить язык кричать, запинаться, лепетать, шептать — в нем самом» /34. - С. 149/. В умении создавать «кричащую» информацию о происходящем Достоевскому, пожалуй, нет равных в русской ли­ тературе. В трактовке личности и самоубийства Смердякова следует согла­ ситься с В. Ф. Чижом, считавшим, что у этого персонажа (как и у Сви­ дригайлова) следует констатировать нравственное помешательство.
Главным, как известно, для людей с этим видом душевной (а чаще духовной) патологии выступает отсутствие нравственного чувства. В своей работе «Достоевский как психопатолог» /35/ В. Ф. Чиж приводит сцену, в которой Смердяков «спокойно рассказывает» Ива­ ну о совершенном убийстве, «искренне не понимая, почему так воз­ мущается и негодует Иван Карамазов». По мнению автора, «эти сце­ ны лучше десятков страниц в теоретических трактатах объясняют, что такое нравственное помешательство» /35. - С. 840/. В. Ф. Чиж указывал на то, что эти лица уже в детстве «бывают истинной пыт­ кой для родителей и наставников», приводя в пример отношение Григория к Смердякову. О самоубийстве таких персонажей (Свидри­ гайлова и Смердякова.— В. Е.) автор писал: «Профану может пока­ заться неправдоподобною натяжкой, обусловленною самою техникой романиста, что оба больные кончили самоубийством; на первый взгляд кажется, что таким бы лицам и жить, но и тут Достоевский остался верен природе: их самоубийство не только удобный конец для романиста, но и вполне правдоподобно... Это явление не будет казаться странным, если мы обратим внимание на то, что при более или менее полной нравственной нечувствительности, отсутствии нравственных суждений и этических понятий их место должны за­ нимать выводимые путем сложных логических процессов суждения о полезном и вредном (по мнению автора, каждый из этих персона­ жей по-своему резонер.— В. Л); что требования общежития долж­ ны быть заучены субъектом и остаются неокрашенными ни малей­ шим чувствованием, что вся человеческая культура, весь обществен­ ный строй делаются для таких больных только стеснительным ярмом. Понятно, что жизнь для этих несчастных должна быть тяже­ ла или, по крайней мере, мало интересна. Ведь они лишены таким об­ разом целой суммы радостей и страданий доступных всем людям» /35. - С. 842/. Однако все сказанное мной о Смердякове, во многом совпадающее с пониманием этого персонажа другими исследователями, ни в коей мере не исключает его трактовки как жертвы, несмотря на всю непри­ глядность этой личности. Может быть, именно Смердяков в наиболь­ шей степени подходит под понятие жертвы. У этого героя не просто «суицидогенные» особенности воспитания, но и жизнь в условиях карамазовской семьи («царстве раздора») в качестве лакея и объек­ та насмешек барина и интеллектуальных «упражнений» его сына, пытающегося «разрешить мысль», «выносящего идею на площадь»
и, в конце концов, «соблазнившего одного из малых сих» на убийство. Можно сказать, что у Смердякова предпосылки духовной и нервно- психической патологии (включая эпилепсию) были заложены еще до его зачатия. Его происхождение от Лизоветы Смердящей и Федора Карамазова — это, кроме ущербной психологии, еще и фактор наслед­ ственности (гены), поэтому здесь можно говорить о своеобразной «психобиологии». Как писал Гете: «Бог прощает, природа никогда». Конечно, Достоевский — писатель, а не генетик, но подчеркивание происхождения персонажа носит неслучайный характер. Но какова бы ни была трактовка самоубийства Смердякова (с точ­ ки зрения суицидологии в наибольшей степени подходит такой мо­ тив, как стремление избежать наказания), она, скорее всего, не вы­ зовет у большинства читателей злорадства или чувства справедливого возмездия за содеянное. Из всех «злодеев»-самоубийц Достоевско­ го (Свидригайлов, Смердяков, Ставрогин) Смердяков, несмотря на всю убогость его духовной жизни (а может быть, частично и вслед­ ствие этого), как это ни странно, вызывает наибольшую жалость как жертва среды, ситуации, окружающих людей. Именно к Смердякову может быть отнесено одно из поучений старца Зосимы, касающееся самоубийц (в чем-то напоминающее автоцитирование писателя, если вспомнить слова Макара Долгорукого из «Подростка», ставшие од­ ним из эпиграфов к настоящей книге): «Но горе самим истребившим себя на Земле, горе самоубийцам! Мыслю, что уже несчастнее сих и не может быть никого. Грех, рекут нам, о сих Бога молить, и церковь наружно их как бы и отвергает, но мыслю в тайне души моей, что можно бы и за сих помолиться. За любовь не осердится ведь Хрис­ тос» /XIV, 293/.
1. Франкл В. Человек в поисках смысла. - М.: Прогресс, 1990. 2. Ефремов В. С. Основы суицидологии. - СПб.: Диалект, 2004. 3. Накамура К. Две концепции жизни в романе «Преступление и на­ казание» (Ощущение жизни и смерти в творчестве Достоевского). В кн.: Достоевский и мировая культура. - СПб. 1993// Альманах. - No 1. - С. 89-120. 4. Дюркгейм Э. Самоубийство. - СПб.: Изд-во Н. П. Карбасникова, 1912. 5. Амбрумова А. Г., Тихонечко В. А. Диагностика суицидального пове­ дения. Методические рекомендации. - М., 1980. 6. Бек А., Раш А. и соавт. Когнитивная терапия депрессии. - СПб.: Пи­ тер, 2003. 7. Ефремов В. С. Достоевский: литература и психиатрия. - СПб.: Диа­ лект, 2005. 8. Ringel Е. Der Selbstmord Abschluss einer krankhaften psychen Entwicklung eine Untersuchung an 745 geretten Selbsmordern. - Wien: Maudrich, 1953. 9. Наседкин H H Самоубийство Достоевского. Тема суицида в жизни и творчестве писателя. - М.: Алгоритм, 2002. 10. Кони А. Ф. Самоубийство в законе и жизни. - М., 1923. 11. Шнейдман Э. Душа самоубийцы. - М.: Смысл, 2001. 12. Михайловский Н К. Житейские и художественные драмы// Отече­ ственные записки, 1879. - No 1. - С. 81-98. 13. Сенека Л. Нравственные письма к Луцилию. В кн.: Сенека и др. Если хочешь быть свободным. - М.: Политиздат, 1992. - С. 7-112. 14. Гегель. Система наук. Феноменология духа. Соч. Т. IV - М.: Изд. соц.-эконом. лит-ры, 1959. 15. Кирпотин В. Я. Разочарование и крушение Родиона Раскольни­ кова. - М.: Художественная литература, 1986. 16. Мейер Г. Свет в ночи (о «Преступлении и наказании»). Опыт мед­ ленного чтения. - Frankfurt/Main: Посев, 1967. 17. Франк С. Л. Легенда о Великом Инквизиторе. В кн.: О великом ин­ квизиторе: Достоевский и последующие. - М.: Молодая гвардия, 1992. - С. 243-250. 18. Foy L, Roycewicz S. Dostoevsky and Suicide// Confina psychiatr, 1979. - 22. - P. 65-80. 19. Налгаджян А. Загадка смерти (очерки психологической танатоло­ гии). - Ереван: Огебан, 2000.
20. Ротенберг В. С. Сновидение как особое состояние сознания. В кн.: Бессознательное: - Новочеркасск: Агентство Сагуна, 1994. - С. 148-158. 21. Wolfarth P. Der Selbstmord als psychologischer Tatbestand bei Dostojewski// Monatsschrift fur Kriminalpsychologie und Strafrech- treform, 1934. - B. 25. - S. 244-255. 22. Семенов E. И. Роман Достоевского «Подросток». - Л.: Наука, 1979. 23. Розанов П. Г. О самоубийстве. - М., 1891. 24. Бамбуляк Г. В. Идея человека в раннем творчестве Достоевского. В сб.: Литература и время. - Кишинев: Штиинца, 1987. - С. 80-91. 25. Долинин А. С. В творческой лаборатории Достоевского (история со­ здания романа «Подросток»). - Л.: Советский писатель, 1947. 26. Белкин А. А. «Братья Карамазовы» (социально-философская про­ блематика). В сб.: Творчество Достоевского. - М.: Изд-во АН СССР, 1959. - С. 265-292. 27. Шевгенко В. Г. Достоевский: парадоксы творчества. - М.: ОГНИ, 2004. 28. Адлер А. Самоубийства среди учащихся. Дискуссии Венского психо­ аналитического ферейна. - Одесса: Изд. «Жизнь и душа», 1912. - С. 53-61. 29. Галаган Г. Я. «Царство» раздора и слуга Павел Смердяков. В сб.: Достоевский. Материалы и исследования. - Т. 16. - СПб.: Наука, 2001. - С. 175-187. 30. Могульский К. В. Достоевский. Жизнь и творчество. В кн.: Мочуль- ский К. Гоголь. Соловьев. Достоевский. - М.: Республика, 1995. - С. 219-562. 31. Ветловская В. Е. Поэтика романа «Братья Карамазовы». - Л.: Наука, 1977. - С. 154. 32. Днепров В. Д. Идеи, страсти, поступки. Из художественного опыта Достоевского. - Л.: Советский писатель, 1978. 33. Давыдов Ю. Я. Этика любви и метафизика своеволия (проблемы нравственной философии). - М.: Молодая гвардия, 1989. 34. Делез Жиль. Критика и клиника. - СПб.: Machina, 2002. 35. Чиж В. Ф. Достоевский как психопатолог// Русский вестник, 1984. - No 5. - С. 272-316; No 6. - С. 825-885.
Глава 3 РЯД ВОСПОМИНАНИЙ, ВЕДУЩИХ К ПРАВДЕ (Реальные самоубийцы и «фантастический» рассказ о Кроткой) Правда и то, что ей уж некуда было идти... Ф. М. Достоевский. Кроткая Ну что, если человек был пущен на землю в виде какой-то наглой пробы, чтобы только посмотреть: уживется ли подобное существо на земле или нет? Ф. М. Достоевский. Приговор В ноябре 1876 г. в «Дневнике писателя» появилась небольшая по­ весть, которую сам Достоевский назвал «фантастическим» рассказом, одновременно оговорившись, что считает его «в высшей степени ре­ альным». Писатель извинился в начале повести перед читателями, что он вместо дневника в обычной его форме дает лишь повесть. Поясняя причины, по которым рассказ назван фантастическим, До­ стоевский связывает это с его формой, предлагая читателю предста­ вить себе мужа, у которого на столе лежит жена, самоубийца, не­ сколько часов перед этим выбросившаяся из окна. «Он в смятении и еще не успел собрать своих мыслей. Он ходит по своим комнатам и старается осмыслить случившееся, "собрать свои мысли в точку"... Ряд вызванных им воспоминаний неотразимо приводит его наконец к правде; правда неотразимо возвышает его ум и сердце... Истина от­ крывается несчастному довольно ясно и определительно, по крайней мере для него самого» /XXIV, 5/. Называя предположение о записавшем все мысли мужа самоубий­ цы («после которого я обделал бы записанное») фантастическим, Достоевский ссылается на уже имеющийся опыт подобной «фантас­ тики». Он приводит в качестве примера «Последний день приго­ воренного к смертной казни» Виктора Гюго, в котором автор, хотя и не вывел «стенографа», но допустил еще большую «неправдоподоб­ ность», предположив, что приговоренный к казни имеет возможность вести записки даже в последний час и буквально в последнюю мину­ ту. Достоевский пишет, что не допусти Пого этой фантазии, «не су-
ществовало бы и самого произведения — самого реальнейшего и са­ мого правдивейшего произведения из всех им написанных». Избрав «фантастическую» форму монолога человека, реагирую­ щего на факт самоубийства, и предложив читателям «Дневника пи­ сателя» художественное видение проблемы самоубийств в «Крот­ кой», Достоевский создал шедевр, значение которого уже выходит за рамки искусства. О месте этого произведения в европейской литера­ туре и его восприятии одним из проницательных читателей хорошо сказал М. Е. Салтыков-Щедрин: «У него есть маленький рассказ "Кроткая"; просто плакать хочется, когда его читаешь, таких жемчу­ жин немного во всей европейской литературе» /XXIV, 390/. Однако «Кроткая» — это не только литературная «жемчужина». Любой специалист, пытающийся профессионально разобраться в том или ином завершенном или даже незавершенном самоубийстве, сплошь и рядом сталкивается не только с суицидогенной ситуацией в виде интер- и интраперсонального конфликта. Здесь же присутству­ ет и «фантастическая форма» сообщения о случившемся родными и близкими самоубийцы, совпадающая с той, в которой писателю ге­ ниально удалось совместить чувства и мысли, связанные с этой тра­ гедией. В случае самоубийства его понимание специалистом чаще всего строится на анализе множества «правд», поэтому адекватная оценка объективной и субъективной сторон суицида, по существу, невозможна без сопоставления (совмещения) точек зрения людей, находящихся по разные стороны конфликта. В «Кроткой» оказались «совмещенными» мысли и чувства само­ го автора повести и человека, наиболее близкого самоубийце,— мужа, пытающегося осмыслить произошедшую трагедию в условиях выра­ женной эмоциональной реакции на случившееся. Избранная писате­ лем форма представления «факта» самоубийства в виде внутреннего монолога в наибольшей степени соответствует тому, что в суицидо­ логии называется «призмой индивидуального видения» ситуации, в соответствии с которой производится ее оценка и происходит по­ следующая реакция. Эта ситуация оказывается такой, какой она видит­ ся участникам интерперсонального конфликта «изнутри». Поэтому «возвышающая ум и сердце» правда, к которой приходит в результате воспоминаний муж самоубийцы,— это, по сути, «истина», ясно от­ крывающаяся «для него самого». Насколько могут отличаться трактовки трагического события тре­ мя его участниками, было великолепно показано знаменитым япон-
ским писателем Акутагавой Рюноске в новелле «В чаще» /1/. Харак­ тер трактовки факта убийства мужчины разбойником в этой новел­ ле зависит от того, сообщает ли об этом разбойник, оставшаяся в живых жена убитого на исповеди или «устами прорицательницы дух убитого» (автор использовал в данном случае более чем «фанта­ стическую форму» изображения случившегося). И даже рассказы так называемых незаинтересованных лиц (дровосека, нашедшего труп, и стражника, поймавшего разбойника) никак не могут облегчить для читателя выбор той или иной версии убийства и оценку роли каж­ дого из героев произведения в этом преступлении. М. М. Бахтин, анализируя авторское предисловие «Кроткой», писал о том, что «правда», к которой приходит герой новеллы, уяс­ няя себе самому события, для Достоевского может быть только прав­ дой собственного сознания. «Она не может быть нейтральной к само­ сознанию. В устах другого содержательно то же самое слово, то же определение приобрело бы иной смысл, иной тон и уже не было бы правдой. Только в форме исповедального самовысказывания может быть, по Достоевскому, дано последнее слово о человеке, действи­ тельно адекватное ему» /2. - С. 47). Но именно благодаря «фантастической форме», избранной писа­ телем для своей повести, Достоевскому удалось создать своеобраз­ ный «суицидологический» шедевр, в котором можно отметить не только специфику, но и определенные преимущества художественно­ го видения и представления самоубийства. Рассматривая идею чело­ века в раннем творчестве писателя, Г. В Бамбуляк отмечает, что До­ стоевский, как никто другой из русских писателей, столкнулся с та­ ким человеческим материалом, который может быть «обработан» и отражен только средствами искусства. «Необходимы были художе­ ственные средства, отражающие предмет в литературе, но при этом не ограничивающие свободы его сущностных вариаций, свободы, которая при восприятии произведения проявляла бы себя как сво­ бода трактовки... Та часть индивидуального бытия, о которой идет речь, неопределима и неуловима вне внутреннего мира личности — она такова, какой видится самому индивиду» /3. - С. 82/. Можно с достаточной определенностью считать, что поиск художе­ ственных средств для отображения особенностей индивидуального бытия был характерен не только для раннего Достоевского, но и со­ провождал написание каждого из его произведений на протяжении всей жизни. Читатель, в том числе читающий Достоевского с позиции
врача, может не только восхищаться умением писателя находить наиболее адекватные формы представления мира человека, но и пы­ таться извлечь из этой «формы» специфическую информацию. Эта специфика связана с особенностями самого объекта исследования — художественного произведения, в котором изображено то, что «не су­ ществует на деле, но заряжено действительностью... нефактологичность искусства — признак силы и преимущество перед наукой» /4/. Естественно, что эта информация важна, прежде всего, как подспо­ рье для профессионального понимания самоубийства. Специалист, занимающийся проблемой самоубийств и вынужденный по долгу службы анализировать отдельные суициды, никак не может в своей деятельности руководствоваться словами поэта: «Не подходите к ней с вопросами...» Своеобразная результирующая всего случившегося (основной ответ) в виде трупа самоубийцы или незавершенной суи­ цидальной попытки уже есть, и надо ответить на остальные вопро­ сы, возникающие в результате трагедии. В этой главе отражена моя попытка профессионального прочте­ ния одного из шедевров Достоевского — повести «Кроткая», вклю­ чающего суицидологический анализ, при котором художественное произведение превращается в специфический объект исследования, так как центральным пунктом развития сюжета является самоубий­ ство главной героини. Оно одновременно и финал трагедии, а также точка отсчета «собирания мыслей» для мужа Кроткой, пытающего­ ся осознать случившееся, для читателя, наконец, для самого автора, исследующего «вовеки неисследимые глубины духа и характера че­ ловеческого». Выделение этой повести из ряда других произведений Достоев­ ского в настоящей главе объясняется еще и тем обстоятельством, что это позволяет непосредственно сравнивать самоубийство в художе­ ственном видении писателя и в его публицистике: многочисленных откликах на злобу дня, среди которых существенное место занимала проблема резко участившихся в 1860-1870-е гг. самоубийств. Пик этого увеличения пришелся именно на 1876 г. — время написания и публикации «Кроткой» в ноябрьском выпуске «Дневника писате­ ля». «Самоубийства у нас до того в последнее время усилились, что никто уж и не говорит о них. Русская земля как будто потеряла силу держать на себе людей». «Кроткая» — это не только отклик художника на злобу дня (в даль­ нейшем будут кратко описаны конкретные суициды, лежащие у ис-
токов повести), но и одна из вершин исследования человеческого духа путем своеобразного художественного эксперимента. В статье «Два самоубийства» Достоевский писал: «Ведь не толь­ ко чтоб создавать и писать художественные произведения, но и чтоб только приметить факт, нужно тоже в своем роде художника... Нам знакомо одно лишь насущное видимо-текущее, да и то по наглядке, а концы и начала — это все еще пока для человека фантастическое» /XXIII, 144,145/. Сравнивая в этой заметке «странное и неразгадан­ ное» самоубийство дочери «одного известного русского эмигранта» (А. И. Герцена) и безработной молодой швеи, выбросившейся из окна с образом в руках, писатель пытался «разгадать загадку» первого са­ моубийства («просто стало душно жить... душа не вынесла прямоли­ нейности») и был поражен суидидом девушки, которая «никак не мог­ ла приискать себе для пропитания работы»: «Этот образ в руке — странная и неслыханная еще в самоубийстве черта! Это уж какое-то кроткое, смиренное самоубийство. Туг даже, видимо, не было ника­ кого ропота или упрека: просто стало нельзя жить, «Бог не захотел» и — умерла, помолившись... Об иных вещах, как они с виду ни про­ сты, долго не перестается думать, как-то мерещится, и даже точно вы в них виноваты. Эта кроткая, истребившая себя душа невольно му­ чает мысль» /XXIII, 146/. Способность чувствовать «смиренное самоубийство», вызывающее у художника-мыслителя неотступное желание «думать», обязывает читателя и сопереживать случившейся трагедии, и пытаться осмыс­ лить, что хотел сказать людям Достоевский о них самих. Следует от­ метить, что в подготовительных материалах к той статье повторяв­ шиеся фразы о «кротком и смиренном самоубийстве» соседствуют с повторяющимися мыслями о «фантастическом»: «Что такое фан­ тастическое в искусстве. Побежденные и осмысленные тайны духа на­ веки» /XXIII, 190/. По мнению исследователей творчества Достоевского, самоубий­ ство безработной швеи (Марьи Борисовой), не имеющей средств к существованию, послужило непосредственным толчком для напи­ сания «Кроткой» /5-10/. Небольшая заметка об этом была опубли­ кована в начале октября в газете «Новое время». Обращают на себя внимание повторение слова «кроткое» («кроткая») в предшествую­ щей непосредственно написанию повести заметке-отклике на злобу дня и далеко идущее сходство картин самоубийства в анализируемом произведении и случившегося в действительности.
В «Новом времени» самоубийство описано следующим образом: «В двенадцатом часу дня, 30-го сентября из окна мансарды шестиэтаж­ ного дома Овсянникова, No 20 по Галерной улице, выбросилась при­ ехавшая из Москвы швея Марья Борисова. Борисова приехала из Моск­ вы, не имея здесь никаких родственников, занималась поденною рабо­ тою и последнее время часто жаловалась на то, что труд ее скудно оплачивается, а средства, привезенные из Москвы, выходят, поэтому устрашилась за будущее. 30 сентября она жаловалась на головную боль, потом села пить чай с калачом, в то время хозяйка пошла на рынок и едва успела спуститься с лестницы, как на двор полетели обломки сте­ кол, затем упала и сама Борисова. Жильцы противоположного флиге­ ля видели, как Борисова разбила два стекла в раме и ногами вперед вы­ лезла на крышу, перекрестилась и с образом в руках бросилась вниз. Образ этот был лик Божией Матери — благословение ее родителей. Бо­ рисова была поднята в бесчувственном состоянии и отправлена в боль­ ницу, где через несколько минут умерла» /XXIII, 381/. Существенно, что «Кроткая» имеет специфический подзаголовок «Фантастический рассказ»: «Я озаглавил его фантастическим, тогда как считаю его сам в высшей степени реальным. Но фантастическое тут есть действительно, и именно в самой форме рассказа». По-ви­ димому, многократно употребляемое в самих различных статьях и заметках слово «фантастический» в контексте «Кроткой» — это еще и попытка выразить в художественном видении суть самоубийства, его возможные причины и следствия, дать не одно «видимо-теку­ щее», а «концы и начала». В одной из статей «Дневника писателя» за 1873 г. Достоевский писал: «Истинные происшествия, описанные со всею исключитель­ ностью их случайности — почти всегда носят на себе характер фан­ тастический, почти невероятный. Задача искусства — не случайнос­ ти быта, а общая их идея, зорко угаданная и верно снятая со всего многоразличия однородных жизненных явлений... для повествова­ теля, для поэта могут быть и другие задачи, кроме бытовой сторо­ ны, есть общие, вечные и, кажется, вовеки неисследимые глубины духа и характера человеческого» /XX, 82/. Итак, в «Кроткой» заранее заявлена «нефактологичность», «фан­ тастичность» происходящего, которое, однако, сам автор считает «в высшей степени реальным», то есть Достоевский переносит реше­ ние проблем в привычную и «свободную сферу искусства, где всяко­ го рода поучения и наставления противопоказаны» /11/. Вместе
с тем, будучи включенной в «Дневник писателя», повесть, являясь са­ мостоятельном художественным произведением, не может обсуж­ даться вне его контекста. Идейно-художественные истоки повести, ранее не воплощенные замыслы и личные переживания Достоевского, связанные с различны­ ми моментами его жизни, многократно исследованы. Для понимания некоторых идейно-художественных особенностей, необходимых для адекватного суицидологического анализа, мной использованы лите­ ратуроведческие работы, посвященные творчеству писателя или не­ посредственно «Кроткой». В заметках из «Дневника писателя» о реальных самоубийствах, предшествовавших написанию «Кроткой», наряду с трагической ги­ белью швеи, выбросившейся из окна с образом в руках, неоднократ­ но обсуждалась и смерть семнадцатилетней дочери Герцена Лизы. И хотя в главе 1 монографии обстоятельства ее самоубийства уже из­ лагались и были даны оценки случившегося отдельными современ­ никами Достоевского, краткое рассмотрение этой смерти, выступа­ ющей как один из возможных «первотолчков» к написанию повес­ ти, необходимо. Как уже отмечалось, в заметке «Два самоубийства» суицид Марьи Борисовой Достоевский приводит как контраст суициду «дочери эмигранта». И хотя некоторые обстоятельства смерти Лизы Герцен, описанные в «Дневнике писателя», не вполне соответствовали дей­ ствительности, важны не эти отдельные детали, а именно понимание Достоевским общих причин той легкости, с которой возникали суи­ цидальные тенденции при неблагоприятных социально-психологи­ ческих условиях. Вопрос, которая же из этих душ (Марьи Борисовны или Лизы) больше мучилась на земле, по мнению писателя, «празд­ ный» — он «грустил о каждом самоубийце». О самоубийстве «дочери эмигранта» Достоевскому сообщил К. П. Победоносцев в письме от 3 июня 1876 г. (см. главу 1), где эмоцио­ нально описал запутанные отношения в семье Герцена: «Наконец вторая жена его умерла. М-ме Огарева тотчас переехала к нему и водворилась с ним. Тут начался у них пущий ад, и мученье услож­ нились тем, что с ним была дочь, прижитая от Огаревой, такая же ехидная, как и мать, — дочь и мать ненавидели друг друга и грыз­ лись с утра до вечера. Конечно, дочь с детства воспитывалась в пол­ ном материализме и безверии...» (Литературное наследство. - Т. 15. — С. 130,131).
Предсмертная записка Лизы (воспроизведена по письму Победо­ носцева, в переводе с французского) звучит так: «Предпринимаю длинное путешествие. Если самоубийство не удастся, то пусть собе­ рутся все отпраздновать мое воскресение из мертвых с бокалами Кли­ ко. А если удастся, то я прошу только, чтоб схоронили меня, вполне убедясь, что я мертвая, потому что совсем неприятно проснуться в гробу под землею. Огень даже не шикарно выйдепй* /XXIII, 145/. Хотя в последующем оказалось, что и перевод записки не совсем то­ чен и имелись еще некоторые обстоятельства, в частности безответ­ ная любовь семнадцатилетней девушки к сорокачетырехлетнему французскому этнографу и социологу Шарлю Летурно /22/ (подроб­ нее см. главу 1), Достоевский считал, что девушка «просто умерла от "холодного мрака и скуки" с страданием. Так сказать, животным и без­ отчетным, просто стало душно жить, вроде того, как бы воздуху не­ достало. Душа не вынесла прямолинейности безотчетно и безотчет­ но потребовала чего-нибудь более сложного...» /XXIII, 145,146/. И. С. Тургенев, сообщая о смерти Лизы Герцен в письме П. В. Ан­ ненкову (через десять дней после случившегося), писал, что это про­ изошло после ссоры девушки с матерью и чтобы досадить ей. По его мнению, «это был умный, злой и исковерканный ребенок (17 лет всего!) — да и как ей было быть иной, происходя от такой матери! Она оставила записку, написанную в шутливом тоне,— нехорошую записку». С точки зрения Достоевского, Лиза Герцен была классическим образцом «случайного ребенка в случайном семействе». И дело было не только в оторванности Герцена и его окружения от «почвы». За­ путанные отношения двух семейств, рождение Лизы вне брака (она даже не была крещена), особенности характеров и жизненного пути Тучковой-Огаревой и Мэри Сатерленд (любовницы Огарева), хоро­ шо известные в эмигрантской среде, были весьма далеки от патри­ архальной российской семьи и никак не могли способствовать фор­ мированию гармоничной личности их детей. Известно, что сама Туч­ кова-Огарева писала Элизе Реклю о своих сомнениях в том, жить ей или нет. При этом в качестве одной из важнейших причин своих су­ ицидальных тенденций она называла отношения с дочерью. Кроме того, в семье Герцена уже было одно самоубийство: в 1867 г. в Же­ невском озере утопилась любовница его сына, жившая тогда с Ога­ ревыми /22. - С. 177, 321/. Сама Тучкова-Огарева уже после смерти Лизы совершила неудавшуюся попытку самоубийства.
Для Достоевского смерть дочери Герцена послужила своеобразной иллюстрацией одного из факторов, определяющих добровольный уход из жизни. Этот фактор писатель видел в особенностях воспита­ ния, формирующих «прямолинейность» оценок и суждений, макси­ мализм, сочетающийся с легкостью возникновения «скуки» («утом­ ления»). В «Кроткой» нашли отражение не только обстоятельства ухода из жизни «дочери эмигранта», написавшей «нехорошую» предсмертную записку, и «смиренное самоубийство» швеи, жалующейся на недоста­ точность средств, но и ряд других известных фактов из ЖУ ни как современников Достоевского, так и его самого. «Кроткую» можно считать художественным итогом и газетных сообщений «на злобу дня», и информации, получаемой из личной переписки (нередко она так или иначе затрагивала проблему самоубийств), и сообщений зна­ комых и друзей. Г. М. Фридлендер /10/ заметил, что в этой повести нашли также отражение многие обстоятельства «Дела о составлении подложного духовного завещания от имени умершего капитана гвар­ дии Седкова». Это дело рассматривалось в Санкт-Петербургском окружном суде в марте-апреле 1875 г. Обвинителем на суде выступал хороший знакомый Достоевского А. Ф. Кони, весьма часто общав­ шийся с писателем и обсуждавший с ним как судебные случаи, так и различные юридические вопросы. Отчет о деле регулярно печатался в периодической печати. Познакомиться с его обстоятельствами и об­ винительной речью А. Ф. Кони можно по материалам сборника, по­ священного русским судебным ораторам и известным уголовным процессам XIX в. /24. - С. 482-533)/. По этому делу к уголовной ответственности были привлечены семь человек. Суть его сводилась к тому, что вдова капитана гвардии Софья Константиновна Седкова, 23 лет, сразу после смерти мужа составила с помощью других лиц, ложно свидетельствовавших в ее пользу, завещание от его имени, представляющее в ее полную соб­ ственность все без исключения движимое имущество завещателя, в чем бы оно ни заключалось. Все обвиняемые на предварительном следствии не признавали себя виновными в подложном составлении духовного завещания, утверждая, что оно было составлено по воле по­ койного и в соответствии с законом. Вдова покойного Седкова отверг­ ла также и обвинение в подлоге по чекам (по которым она успела по­ лучить более 30 тыс. рублей), заявляя, что они подписаны ее мужем. Однако экспертиза показала, что подписи на чеках выполнены рукой
вдовы, а не ее мужа, кроме того, один из обвиняемых явился к судеб­ ному следователю с повинною. Другие детали этого судебного процес­ са, прения сторон (защиту обвиняемых осуществляли известные пе­ тербургские адвокаты), решение присяжных и окончательный приго­ вор суда не столь важны с точки зрения темы настоящей работы. Упомянуть некоторые особенности личности отставного капита­ на гвардии и его вдовы, как и отдельные стороны их жизни, просто необходимо для понимания того, «кто был (он) и кто была она» (так озаглавил своеобразную предысторию своих воспоминаний, «веду­ щих к правде», герой «Кроткой»). Эти особенности представлены здесь в соответствии с обвинительной речью прокурора. А. Ф. Кони говорил, что покойный Седков — «опытный и заслуженный ростов­ щик». Более интересно, кто был этот человек в прошлом. «Скромненький офицер с капитальцем в 400 рублей, он пускал его втихомолку в рост, не брезгуя ничем, ни платьем товарища, ни эпо­ летами кутнувшего юноши. Сбирая с миру по нитке, он распрост­ ранял свои операции и за пределы полка и заполз было и в Констан- тиновский корпус, но оттуда его попросили, однако, удалиться, по­ грозив разными неприятностями. Тогда он захотел расширить не территорию, но размер своих операций. Для этого нужен был боль­ шой капитал. Для капитала был совершен брак, не по любви, конеч­ но, и без всяких нравственных условий и колебаний... сама Седкова заявляет, что ее предложили Седкову. Он не оскорбился предложе­ нием, по подлежащем размышлении сам сделал таковое же и полу­ чил капитал, не роясь в подробностях истории своей невесты и не отыскивая в ней указаний на мир и согласие предстоящей жизни. От него не скрывали той «легкомысленной жизни», о которой гово­ рила здесь Седкова, но давали вместе с тем деньги... За Седковой было 5 тысяч и бриллиантов тысячи на три. Но надо было сделать прида­ ное. Ермолаева заняла для этого у Седкова 1 тысячу рублей. Буду­ щий зять, давая деньги, взял в обеспечение вексель Демидова в 5 ты­ сяч рублей... Когда приданое было получено в виде мебели, белья и платья, старушка принесла и занятую тысячу рублей. Но Седков по­ ступил с нею великодушно. Он не взял денег. Он предпочел оставить у себя вексель в 5 тысяч рублей, на котором, к удивлению Ермолае­ вой, оказалась ее бланковая подпись. Правда, это стоило ему пред­ ложения офицеров Измайловского полка избавить их от своего при­ сутствия, но деньги по векселю он взыскал сполна и таким образом приобрел за женою 13 тысяч рублей. Тогда-то развилась широко его
деятельность с векселями, протестами и взысканиями, со скромны­ ми процентами по 10 в месяц... Но жизнь не вышла из скромных рамок. В обыкновенной кварти­ ре человека среднего состояния была одна прислуга, обед не всегда готовился дома, а приносился от кухмистера. Развлечений не допус­ калось никаких. Но Седков не был узким скупцом, который забыл жизнь и ее приманки для сладкого шелеста вексельной и кредитной бумаги. Он решился забыть себя на время, обрезать свои потребнос­ ти, замкнуться в своих расчетных книгах лишь до поры до времени, чтобы развернуться потом и позабыть годы лишений. Не даром пи­ сал он свой расчет занятий, называя его планом жизни и определяя с точностью на много лет вперед, когда и что он сделает: когда выде­ лит из складочного капитала оборотный, когда образует запасный, начнет ликвидировать дела и после «деятельности в полном разга­ ре», в 1879 г., будет иметь возможность осуществить написанное под 1880 г. слово — отдых. Таковы были его планы, такова его деятель­ ность, поглощавшая всю его жизнь. Они ручаются за то, что это был холодный и черствый человек. Такой-то человек женился на Седковой. Она рассказывала здесь, что была взята из института 15 лет, покинула бабушку, жила одна, не стесняясь требованиями общественной жизни. И эта жизнь с нею не стеснялась, открывая ее почти еще детским глазам свои темные, но завлекательные стороны. Она принесла в дом мужа скудное полу­ образование, состоявшее лишь в том, что она лепечет по-французски, привычку к развлечениям и удовольствиям, незнакомство с трудом и привычку не отказывать себе в расходах; при этом она, вероятно, принесла не особенно сильное уважение к своему купленному мужу. Дома ее встретили счеты, записные книги, учет в расходах и мелоч­ ная, подчас унизительная расчетливость растовщичьего скопидомства. Отсюда споры, ссоры, попреки мотовством и расхищением имущества, сцены за потерянные горничною три рубля и целый ряд стеснений свободы. Отсюда раздражение против мужа, жалобы на него, попре­ ки ему. По институтской манере Седкова принялась за дневник и ему поверяла свои скорби, которых не понимал ее муж, видевший в ней хотя и неизбежную, но отяготительную и разорительную прибавку к полученному капиталу... Теми же настроениями проникнут и этот дневник с его маленькой ревностью и длинным, многосложным и чересчур торжественным прощанием с мужем перед происшествием, состоявшим в том, что
среди бела дня, близ Чернышева моста, в виду городового, Седкова бросилась в мутную воду Фонтанки с портомойного плота... После этого «покушения на самоубийство» отношения между супругами несколько изменились; шум ли этого происшествия или усиливаю­ щаяся болезнь Седкова были тому причиной, неизвестно, но только писание дневника с жалобами прекращается, и через два года мы видим Седкову вошедшей отчасти во взгляды мужа и начавшей чер­ стветь под влиянием вечных забот мужа о векселях, отсрочках и вычислении процентов. Она начинает исполнять при муже иногда обязанности дарового чтеца, а в последние недели его жизни явля­ ется и даровым рассыльным, которому поручались иногда даже по­ лучения денег. И она, в свою очередь, вкушала от сладости лихвы и прелести роста и потихоньку от мужа, боясь ответа перед ним, вы­ дает деньги под векселя» /24. - С. 486-489/. Фрагмент из речи прокурора на суде показывает далеко идущее сходство многих обстоятельств жизни ростовщика и его юной жены, так великолепно представленных А. Ф. Кони, с сюжетом анализируе­ мой в настоящей главе повести. Для полноты картины жизни реаль­ ных лиц, история которых, безусловно, нашла отражение в «Крот­ кой», следует, по-видимому, привести и предсмертную записку неудав­ шейся самоубийцы. Это послание мужу Софьи Седковой цитировали следящие за процессом петербургские газеты. В этой записке, с одной стороны, нет чего-то оригинального, а с другой, ее содержание не по­ зволяет однозначно судить о выраженности намерения покончить с собой или о приготовлении к так называемому демонстративному суициду. «Прощай, милый! Если когда я против тебя дурно поступи­ ла, то я все искупила своею жизнью. Судьба» /10. - С. 193/. И записка, и обстоятельства женитьбы и ухода из гвардии, и, глав­ ное, личность и судьба молодой жены реального «опытного и зас­ луженного ростовщика» (А. Ф. Кони) заведомо не совпадают во многом и с фабулой повести, и с личностными характеристиками ее героев, и с трагическим финалом «Кроткой». А в то же время слиш­ ком многое совпадает в повести и в жизни реальных лиц, зримо или незримо фигурирующих в уголовном деле, чтобы можно было иг­ норировать жизненные реалии, так или иначе формирующие замы­ сел и конкретное содержание «Кроткой». Во многих работах, посвя­ щенных самым различным аспектам исследования повести /11,13, 16, 17/, детально изучен литературный и даже музыкальный кон­ текст «Кроткой», что нашло отражение как в комментариях к ака-
демическому изданию сочинений Достоевского, так и в работах, сопоставляющих «Кроткую» с такими шедеврами мировой литера­ туры, как «Страдания юного Вертера» Гете и «Крейцерова соната» Л. Толстого /12, 25/. «Кроткая» — это не только своеобразный художественный отклик на реальные события текущей жизни (включая «мерещившиеся» пи­ сателю самоубийства) и множество литературных реминисценций, но и отражение автобиографического опыта, связанного с переживания­ ми и размышлениями самого Достоевского в трагические минуты. Вот несколько фрагментов из записной книжки писателя, сделанных 16 апреля 1864 г., сразу после смерти Марии Дмитриевны Исаевой. «Маша лежит на столе. Увижусь ли с Машей? Возлюбить человека, как самого себя, по заповеди Христовой,— невозможно. Закон личности на земле связывает. Я препятствует. Один Христос мог, но Христос был вековечный от века идеал, к ко­ торому стремятся и по закону природы должен стремится человек. Между тем после появления Христа, как идеала геловека во плоти, стало ясно, как день, что высочайшее, последнее развитие личности именно и должно дойти до того (в самом конце развития, в самом пункте достижения цели), чтоб человек нашел, сознал и всей силой своей природы убедился, что высочайшее употребление, которое может сделать человек из своей личности, из полноты развития сво­ его я — это как бы уничтожить это я, отдать его целиком всем и каж­ дому безраздельно и беззаветно. И это величайшее счастие. Таким образом, закон Я сливается с законом гуманизма, ив слитии, оба, и л и все (по-видимому, две крайние противоположности), взаимно уничтоженные друг для друга, в то же время достигают и высшей цели своего индивидуального развития каждый особо... Это слитие полного я, то есть знания и синтеза со всем. "Возлюби все как себяп. Это на земле невозможно, ибо противуречит закону развития личности и достижения окончательной цели, которым свя­ зан человек. Следовательно, это закон не идеальный, как говорят антихристы, а нашего идеала... Итак, человек стремится на земле к идеалу, противуположному его натуре. Когда человек не исполнил закона стремления к идеалу, то есть не приносил любовью в жертву своего Я людям или другому существу (я и Маша), он чувствует страдание и назвал это состояние грехом. Итак, человек беспрерывно должен чувствовать страдание, которое уравновешивается райским наслаждением исполнения зако-
на, то есть жертвой, тут-то и равновесие земное. Иначе земля была бы бессмысленна» /XX, 172-175/. Как заметил Б. Вышеславцев /26/, впервые опубликовавший этот отрывок из записной книжки Достоевского в зарубежной печати: «Он написан для себя, как интимнейшая медитация в трагический момент жизни: в момент смерти его первой жены. Ведь момент смерти есть момент жизни, и, быть может, самый значительный и загадочный. Значительный — потому, что ставит под вопрос значение всех дру­ гих моментов жизни, начиная с момента рождения. Рождение остав­ ляет открытым вопрос о смысле и значении жизни; но смерть со всей силой ставит этот вопрос. Мысль о смерти каждого делает филосо­ фом и мистиком» /26. - С. 364/. В плане настоящего исследования важны эмоционально-смысловые образования, отражающие состоя­ ние человека в трагические моменты жизни. Общность человеческих переживаний, делающих «фантастические рассказы» и криминаль­ ные сюжеты Достоевского понятными читателям и заставляющими сопереживать его героям, великолепно почувствовал Л. Толстой, под­ черкивавший способность создавать произведения, в которых люди узнают себя. Выделяя утопические и христианские мотивы в этом духовно- философском фрагменте из записной книжки писателя, И. А. Кирил­ лова /27/ в статье, посвященной анализу этой записи, разделяет ее на три части. Первая часть, охарактеризованная автором «душевно намученной»,— это раздумье над необратимым разрывом с ушедшим человеком, а вторая и третья — размышления над природой челове­ ка, призванного к будущей вечной жизни, и над природой Бога, уч­ реждающего будущую жизнь. И. А. Кириллова пишет, что тело по­ койной жены вызывает у Достоевского конкретный мучительный вопрос, но к прямому ответу на него писатель не приходит. В послед­ ние сроки своей болезни Мария Дмитриевна стала очень тяжелым человеком для семьи и для мужа, что не исключает чувства вины и боли по случаю ее смерти. Однако, по мнению автора исследования, «запись в целом не яв­ ляется плачем над ушедшей», так как после первой фразы смерть жены уже не упоминается и сменяется размышлениями над духов­ но-нравственным преображением человека перед будущей, вечной жизнью. «Размышление Достоевского движимо не столько предстоя- нием перед тайной смерти, сколько характерно утопической мыслью о ее превзойдении. Сознание тайны и боли прорываются в отчаян-
ном крике: «увижусь ли с Машей?», и со свойственным Достоевско­ му целомудрием и скрытностью во всем том, что касается его интим­ ной, духовной жизни, он «уходит» от собственного вопроса. После­ дующие положения — своеобразный синтез призыва к аскетическо­ му подвигу отказа от «закона личности» и утопического гуманизма» /27. - С. 22,23/. В заключении своего исследования И. А. Кирилло­ ва приводит итоговые выводы Достоевского, один из которых гла­ сит, что идеал, к которому человек стремится на земле,— «приносить любовью свое я людям или другому существу» (в скобках «я и Маша»). По мнению автора, при подведении итогов и выявлении самой сокро­ венной сути раздумий Достоевского в значительной степени отпада­ ет стиль утопических, гуманистических рассуждений и проступают духовные истины, озаряющие весь напряженный, местами мучитель­ ный ход мысли писателя. Естественно, что в рамках настоящей монографии меня интересу­ ют не столько влияние на писателя утопической мысли, философская и мистическая стороны этой записи или выводы религиозного харак­ тера, к которым приходит Достоевский, отталкиваясь от переживаний, связанных с отношениями между супругами на протяжении последнего года их брака и непосредственно со смертью Марии Дмитриевны. Отвечая на обвинение Н. Н. Страхова в том, что Достоевский опи­ сывал в своих героях самого себя, Л. Толстой в письме критику пи­ сал: «Вы говорите, что Достоевский описывал себя в своих героях, воображая, что все люди такие. И что ж! Результат тот, что даже в этих исключительных лицах не только мы, родственные ему люди, но иностранцы узнают себя, свою душу. Чем глубже зачерпнуть, тем общее всем, знакомее и роднее» /28/. Обстоятельства появления этой записи в творческих дневниках за 1864 г. позволяют с достаточной определенностью считать, что собственный трагический опыт и пе­ реживания, связанные со смертью жены, так или иначе нашли отра­ жение в каких-то моментах монолога героя «Кроткой» — «мужа, у которого лежит на столе жена». В данном случае не имеет значения, просмотрел ли Достоевский свои записи периода смерти его первой жены во время написания повести, или переживания того периода писатель использовал бессознательно. Как бы то ни было, эти эле­ менты творческой предистории «Кроткой» существенны и для оцен­ ки личности самого автора, и для характеристики героя повести, а главное — для понимания обстоятельств самоубийства героини в изложении мужа, потрясенного случившимся.
Этот фрагмент записной книжки писателя включает философские рассуждения о личном бессмертии, оценку учения материалистов и «истинной философии», возможность мировой гармонии в буду­ щей, райской, жизни, понимание Христа как отражения Бога на земле и, естественно, сугубо личные переживания, связанные со смертью жены. Как известно, отношения Достоевского с его первой женой носили сложный и противоречивый характер. В понимании этих от­ ношений большинство исследователей и биографов писателя исхо­ дили из характеристик, даваемых Анной Григорьевной его первой жене. По вполне понятным причинам эти характеристики не могли не быть окрашены чисто субъективными моментами, так как, навер­ ное, еще ни одной жене в мировой истории не удавалось дать беспри­ страстную характеристику свой предшественнице. И хотя, как писа­ ла Зинаида Гиппиус, мы можем только «преклониться» перед Анной Григорьевной Достоевской (одной из «хранительниц» великих лю­ дей), понятно, что и ей ничто человеческое не было чуждо. Тем с большим интересом читается книга праправнука первой жены пи­ сателя А. Донова «Мария Констант, жена Достоевского» /29/, в ко­ торой впервые в мировом достоевсковедении делается попытка по- новому взглянуть на личность М. Д. Исаевой и оценить характер их взаимоотношений. Эта книга позволяет более полно понять не только характер переживаний у гроба первой жены, но и оценку писателем ее самой и их отношений, данную в письме к А. Е. Врангелю (о чем будет идти речь ниже). Как известно, здоровье болевшей туберкулезом легких Марии Дмитриевны ухудшилось после переезда из Сибири в Петербург. Осо­ бенно резко это ухудшение стало заметно в последние два года их совместной жизни, и по совету врачей она переселилась вначале во Владимир, а затем в Москву. Сам же Достоевский, занятый редакти­ рованием своих журналов «Время» и «Эпоха», оставался в Петербур­ ге. В это время начинался период его страстной и очень сложной любви к Апполинарии Сусловой. Последний год писатель проводит в Москве, ухаживая за своей больной женой вплоть до ее смерти. Спустя год, в апреле 1865 г., в письме к А. Е. Врангелю Достоев­ ский писал: «Вы пишете и соболезнуете о моей роковой потере, о смерти моего ангела брата Миши, а не знаете, до какой степени судьба меня задавила! Другое существо, любившее меня и которое я любил без меры, жена моя, умерла в Москве, куда переехала за год до смерти своей от чахотки. Я переехал вслед за нею, не отходил от
ее постели всю зиму 64-го года, и 16 апреля прошлого года она скон­ чалась (ошибка писателя — Мария Дмитриевна умерла 15 апреля.— В. Е.) в полной памяти, и, прощаясь, вспоминая всех, кому хотела в последний раз поклониться, вспомнила и об Вас. Передаю Вам ее поклон, старый, добрый друг мой. Помяните ее хорошим, добрым воспоминанием. О, друг мой, она любила меня беспредельно, я лю­ бил ее тоже без меры, но мы не жили с ней счастливо. Все расскажу Вам при свидании, теперь же скажу только то, что, несмотря на то, что мы были с ней положительно несчастны вместе (по ее странно­ му, мнительному и болезненно фантастическому характеру),— мы не могли перестать любить друг друга; даже чем несчастнее были, тем более привязывались друг к другу. Как ни странно это, а это было так. Это была самая честнейшая, самая благороднейшая и великодушней­ шая женщина из всех, которых я знал во всю жизнь. Когда она умер­ ла—я хоть мучился, видя (весь год) как она умирает, хоть и ценил и мучительно чувствовал, что я хороню с нею,— но никак не мог во­ образить, до какой степени стало больно и пусто в моей жизни, ког­ да ее засыпали землею. И вот уже год, а чувство все то же, не умень­ шается... Бросился я, схоронив ее, в Петербург, к брату — он один у меня оставался, но через три месяца умер и он, прохворав всего ме­ сяц и слегка, так что кризис, перешедший в смерть, случился почти неожиданно, в три дня. И вот я остался вдруг один, и стало мне просто страшно. Вся жизнь переломилась разом надвое. В одной половине, которую я перешел, было все, для чего я жил, а в другой, неизвестной еще половине, все чуждое, все новое и ни одного сердца, которое бы могло мне заменить тех обоих. Буквально — мне не для чего оставалось жить. Новые свя­ зи делать, новую жизнь выдумывать! Мне противна была даже мысль об этом. Я тут в первый раз почувствовал, что их некем заменить, что я их только и любил на свете и что новой любви не только не нажи­ вешь, да и не надо наживать. Стало все вокруг меня холодно и пустын­ но. И вот, когда я три месяца назад получил Ваше горячее, доброе пись­ мо, полное прежних воспоминаний, мне стало так грустно, что и не знаю, как Вам выразить» /XXVIII. - кн. 2. - 116,117/. Понятно, что переживания невосполнимой утраты, когда все ста­ ло «холодно и пустынно», не могли не оставить след в памяти авто­ ра «Кроткой» и не найти своего отражения в картине мучительных воспоминаний героя этой повести непосредственно после потери жены, которая могла, но так и не стала близким ему человеком. Од-
нако общность трагических переживаний, связанных со смертью близкого человека (а Достоевскому вскоре после смерти жены при­ шлось хоронить еще одного горячо любимого человека — брата Михаила), никак не могут закрыть кардинального расхождения мыс­ лей писателя и героя повести. Слишком различаются между собой «возвышающая ум и сердце» «правда», к которой приходит на фоне трагедии сам Достоевский, и переживания мужа самоубийцы, «рас­ сказывающего дело и уясняющего себе его». И уже здесь обнаружи­ вается существенная разница между Достоевским и его героем. Хотя каждый из них и приходит к своеобразной «правде» по «содержа­ нию» она слишком различается. Это различие будет показано в даль­ нейшем, после рассмотрения сюжета и некоторых особенностей внут­ реннего монолога героя повести, в рамках которого читатель знако­ мится с его переживаниями по поводу самоубийства жены и с их прошлой жизнью. Общие моменты в характере реагирования людей на потерю самого близкого человека Достоевский чувствовал как никто другой. Поэтому далеко не самый симпатичный персонаж его произведений — герой «Кроткой» — обнаруживает в момент траге­ дии чувства и мысли, понятные другим людям и заставляющие со­ переживать им. Внешне фабула повести достаточно проста, но эта простота, тем не менее, требует определенной читательской активности для понима­ ния случившегося и, прежде всего, самого акта самоубийства. Герой «Кроткой» открывает для себя «истину», то есть объясняет произо­ шедшее (предысторию) — «кто был я и кто была она»; конфликт — «я хотел перевоспитать характер»; трагический финал — «унесут зав­ тра и — как же я останусь один». Однако это не избавляет читателя от активной работы по понима­ нию случившегося, а суицидолога — от рассмотрения причин самоубий­ ства. Таким образом, не только читательский, но и профессиональный интерес заставляет идти к пониманию суицида, совершенного геро­ иней повести, а не к его объяснению. «При объяснении только одно сознание, один субъект, при понимании — два сознания, два субъек­ та»,— писал М. М. Бахтин /30/. Героиня «Кроткой» с 12 лет сирота и живет у теток, которые, пре­ вратив ее в домашнюю работницу, попрекают тем, что она ест чужой хлеб. «У теток три года была в рабстве... Детей теткиных учила, белье шила, а под конец не только белье, а, с ее грудью, и полы мыла. По­ просту они даже ее били, попрекали куском... Кончили тем, что наме-
ревались продать». Тетки намерены были отдать ее в жены толстому лавочнику, который уже «двух жен усахарил и искал третью, вот и наглядел ее: «Тихая, дескать, росла в бедности, а я для сирот же­ нюсь... К тому же — пятьдесят лет ему; она в ужасе». Девушка, кото­ рой «некуда больше идти», просит дать ей подумать одну «капельку времени». «Дали ей эту капельку, но только одну, другой не дали, за­ ели: «Сами не знаем, что жрать и без лишнего рта»». Она пытается закладывать грошовые, оставшиеся от родителей, вещи, чтобы давать объявления о поиске работы «хотя бы без жалования, из хлеба». Последняя принесенная в заклад вещь — икона, дорогой для нее семейный образ богородицы. Во время «хождения по мукам» Крот­ кая знакомится с сорокалетним закладчиком — владельцем кассы ссуд, в прошлом штабс-капитаном блестящего полка, исключенным судом чести за невыход на дуэль («пренебрег общим мнением и ти­ раническим приговором»). После исключения из полка у офицера и родового дворянина — «три года мрачных воспоминаний, вплоть до ночлежного дома», пока на случайно полученное маленькое на­ следство он не открывает кассу ссуд и живет мечтою «собрать трид­ цать тысяч и окончить жизнь где-нибудь в Крыму». Девушка вынуж­ дена выбирать между «толстым лавочником» и офицером-ростовщи­ ком, который делает ей предложение («велел сходить к ней шепнуть, что я у ворот и желаю ей что-то сказать в самом неотложном виде»). «Я являлся как бы из высшего мира: все же отставной штабс-капи­ тан блестящего полка, родовой дворянин, независим и проч., а что касса ссуд, то тетки на это только с уважением могли смотреть... Я и после вспоминал про то с наслаждением, хоть это и глупо: я прямо объявил тогда, без всякого смущения, что во-первых, не особенно талантлив, не особенно умен, может быть, даже не особенно добр, довольно де­ шевый эгоист (я помню это выражение, я его дорогой идя, тогда со­ чинил и остался доволен) и что — очень, очень может быть — заклю­ чаю в себе много неприятного и в других отношениях. Все это сказа­ но было с особенного рода гордостью,— известно, как это говорится. Конечно, я имел настолько вкуса, что, объявив благородно мои не­ достатки, не пустился объявлять о достоинствах: «Но, дескать, вза­ мен того имею то-то, то-то и это-то». Я видел, что она пока еще ужас­ но боится, но я и не смягчил ничего, мало того, видя, что боится, нарочно усилил: прямо сказал, что сыта будет, ну а нарядов, театров, балов — этого ничего не будет, разве впоследствии, когда цели до­ стигну. Этот строгий тон решительно увлекал меня. Я прибавил,
[ тоже как можно вскользь, что если я и взял такое занятие, то есть ержу эту кассу, то имею одну лишь цель, есть, дескать, такое одно бстоятельство... Постойте, господа, я всю жизнь ненавидел эту кас- у ссуд первый, но ведь, в сущности, хоть и смешно говорить самому ебе таинственными фразами, а я ведь «мстил же обществу», действи- ельно, действительно! Так что острота ее утром насчет того, что я мщу» была несправедлива. То есть, видите ли, скажи я ей прямо ловами: «Да, я мщу обществу», и она бы расхохоталась, как давеча тром, и вышло бы в самом деле смешно. Ну а косвенным намеком, устив таинственную фразу, оказалось, что можно подкупить вооб- ажение. К тому же я тогда уже ничего не боялся: я ведь знал, что олстый лавочник во всяком случае ей гаже меня и что я... являюсь свободителем. Понимал же ведь я это. О, подлости человек особен- :о хорошо понимает! Но подлости ли? Как ведь тут судить челове- а? Разве не любил я ее даже тогда уже?» /XXIV, 10-12/. Обстоятельства вступления в брак героя «Кроткой» слишком от- ичаются от бракосочетания отставного капитана гвардии Седкова, его вдова — от героини повести (при безусловном совпадении мно- их элементов фабулы реальных событий и представленных писате- ем в его произведении). При разного рода сравнениях важны не только чисто внешние обстоятельства, связанные с реальностью областью художественного вымысла, сколько мотивация поступ­ ив и личности персонажей произведения и их реальных прототипов, олько в этом случае возможно адекватное понимание того, что пред- гавил на суд читателя автор и что хотел сказать людям о них самих удожник-мыслитель. Интерпретация последнего, по-видимому, мо- сет носить различный характер, что определяется и эпохой, и инте- есом читающего, и даже его личностными характеристиками. В этом плане невозможно согласиться с некоторыми интерпрета- иями исследователей творчества Достоевского, в которых по суще- гву проводится прямая параллель между обстоятельствами бракосо- етания в «Кроткой» и автобиографическими моментами из жизни амого писателя (даже если это и приводится как модель того, что югло иметь место в сознании и подсознании сочинителя). Так, в мо- ографии А. Пекуровской «Страсти по Достоевскому: Механизмы :еланий сочинителя» /31/ можно прочитать: «Стенографируя текст Кроткой", Анна Григорьевна осталась в неведении о том, что она "пи- ют" собственную биографию. Конечно, заботу о том, чтобы удержать е в неведении, мог взять на себя сам Достоевский, у которого могли
быть основания для того, чтобы отвести своего читателя от мысли об автобиографичности рассказа. Иначе/зачем бы ему могла понадо­ биться в главе "От автора" чуть ли не дословная цитация своих раз­ мышлений о смерти первой жены, Марии Дмитриевны?.. Но почему сенсационные случаи самоубийства, став ведущей темой в "Дневнике писателя", оказались лишены мотивов эротики? Что мог­ ло водить пером Достоевского, пожелавшего объяснить самоубий­ ство экономическими причинами, когда эротический интерес само­ убийц был едва ли не очевиден. Е. Гребницкая и Н. Писарева, покон­ чившие с собой в 1874 и 1875 гг., были акушерками, дочь Герцена Лиза, о самоубийстве которой Достоевский мог узнать из письма К. Победоносцева, страдала от эротической вовлеченности в отноше­ ния с женатым мужчиной, даже не упомянуты Достоевским. В "Днев­ нике писателя" не была названа и подлинная причина самоубийства швеи М. Борисовой, выбросившейся из окна мансарды. Последний случай, по свидетельству Достоевского, оставил в нем неизгладимый след, заставив размышлять о мотивах самоубийства, как если бы он был "в них виноват". Нужно ли говорить, что, делая публичные при­ знания такого рода за месяц до выхода "Кроткой", Достоевский мог надеяться, что в глазах читающей публики прототипом "Кроткой" станет швея Борисова, а не Анна Григорьевна, тем более что само­ убийство Борисовой уже было им названо "кротким, смиренным са­ моубийством"... Конечно, Анна Григорьевна могла сознательно проигнорировать все намеки, ведущие к разгадке замысла мужа. Ведь признание, что в "Кроткой", как по нотам, оказались проиграны интимные подроб­ ности их брака, главное, того сексуального опыта, от мысли о кото­ ром когда-то краснела ее соперница Суслова, было бы равносильно подписанию приговора и себе, и своему "незабвенному мужу"» /31. - С. 430, 438, 440/. Мне представляется, что, говоря о «чуть ли не дословной цитации своих размышлений о смерти первой жены» в тексте «Кроткой», ав­ тору следовало бы все же привести и сравнить конкретные цитаты для доказательства этого положения. Еще один момент монографии А. Пекуровской не может не вызвать определенных возражений. Почему, если самоубийца работала акушеркой, то в этом самоубийстве «эротический интерес едва ли не очевиден». В связи с этим вспомина­ ется старый врачебный анекдот про акушера-гинеколога, который возвращался домой после работы и убил женщину, которая предложи-
ла ему заплатить за то, что она обнажится перед ним. «Эротическую компоненту» как первопричину,'по А. Пекуровской, самоубийства Лизы Герцен никак нельзя было узнать из письма К. П. Победонос­ цева, который с нескрываемым злорадством сообщал об обстановке в семьях известных эмигрантов, но вовсе не о несчастной любви. Подобная мотивация суицида вряд ли вызвала бы приведенные выше в письме Достоевскому характеристики, данные своим политическим противникам одним из духовных лидеров существовашего режима. Для Достоевского же в этом суициде (как и в большинстве дру­ гих) важна была, естественно, вовсе не эротическая или экономичес­ кая подоплека самоубийства, а атмосфера, способствующая легкос­ ти возникновения суицидальных тенденций. Независимо от выводов французского социолога Э. Дюркгейма, который в своей знаменитой работе /32/ подчеркивал значение фактора интеграции и дезинтег­ рации общества как ведущих факторов самоубийства, Достоевский «чувствовал» этот «фактор» в реалиях жизни конкретных людей вто­ рой половины XIX в. Другое дело, что писатель, в отличие от фран­ цузского социолога, работа которого по-прежнему продолжает оста­ ваться одной из лучших монографий по суицидологии, хорошо по­ нимал и значение других факторов для самоубийства, объединяя их словом «реализм», который он и представил в картинах суицидаль­ ного поведения своих героев. Неплохо было бы также в монографии «Страсти по Достоевско­ му» привести и «подлинную причину самоубийства швеи М. Бори­ совой» (если она действительно известна автору). Дело в том, что в большинстве исследовательских работ /6-11/ и в комментариях к академическому собранию сочинений приводятся ссылки на газет­ ные публикации, описывающие это самоубийство (одно из них при­ ведено выше), в которых «эротический интерес» тоже никак не про­ сматривается. И, безусловно, хотелось бы более конкретных указаний (цитирования текста «Кроткой»), где находятся фрагменты повести, в которых «как по нотам оказались проиграны интимные подробно­ сти их брака (Достоевских.— В. £.), а главное... сексуального опыта». В повести действительно представлен «опыт» неудачной семейной жизни, а вот сексуальный — не просматривается (даже в намеках). И дело вовсе не в целомудрии Достоевского или Анны Григорьевны, эта их черта не вызывает сомнений, в отличие от весьма нескромных эротических «откровений» Апполинарии Сусловой. Сам замысел повести и основа конфликта между героями «Кроткой» связаны
с более широким межличностным общением, нежели это заложено в интимных отношениях и в «сексуальном опыте». В свете вышесказанного о некоторых положениях, развиваемых в монографии «Страсти по Достоевскому», вряд ли можно согласить­ ся и с выводом работы Р. Писа /17/: «Можно предполагать, что быв­ ший офицер Достоевский, претерпевший опалу и общественное пре­ зрение и впоследствии нечаянно мучивший молодую жену, как и ге­ рой рассказа, сам пришел к этому заключению («Люди, любите друг друга - кто это сказал?, чей это завет?» — В. Е.) рядом воспомина­ ний, ведущих к правде, к той правде, которая, по словам ростовщика, «неотразимо возвышает его ум и сердце» /17. - С. 194/. Прежде всего следует заметить, что слова о «возвышении» ума и сердца принадлежат не ростовщику, так как помещены в главе «От ав­ тора». Кроме того, трудно себе представить, что Достоевскому надо было в отношениях с женой спустя десяток лет счастливой семейной жизни приходить к этому заключению, содержащему завет, извест­ ный писателю с детства. При этом любого рода трения и сложности семейных отношений, в том числе связанные и с разницей в возрас­ те, никак не могут изменить оценки Достоевским и его супругой их брака. А между увлечением рулеткой и «системой», с помощью ко­ торой писатель рассчитывал выиграть большие деньги (и реакцией на это Анны Григорьевны), и тем, как герой «Кроткой» пытался до­ биться, «чтоб она стояла предо мной в мольбе за мои страдания», существует слишком большая разница. Хорошо известно, что Досто­ евский в этом чувствовал свою вину, обвинял себя («натура моя под­ лая, во всем надо дойти до крайности»). Однако это не имеет ничего общего с выводом офицера-ростовщика: «Что ж, я скажу правду, я не побоюсь стать пред правдой лицом к лицу: она виновата, она ви­ новата!..» /XXIV, 17/. Кроме того, между переживанием факта самоубийства жены и чувством вины, связанным с невозможностью остановиться в азарт­ ной игре,— «дистанция огромного размера». В связи с этим вряд ли правомерны аналогии Р. Писа между участью жены писателя, игра которого принесла ей «столько огорчений», самоубийством Борисо­ вой и словами Достоевского «об иных вещах» и чувстве, что «точно вы в них виноваты». По мнению исследователя, «можно подозревать, что в рассказе, являющемся художественным воспроизведением ее участи, выражается немалая доля покаяния» /17. - С. 188/. Все же настоящее «покаяние» включает раскаяние в чем-то конкретном и не
содержит формулировок типа «как будто виноват», «точно виноват». 'Здесь совершенно иное содержание эмоционального переживания писателя, который «грустил о каждом самоубийстве» (Л. X. Симоно­ ва-Хохрякова). Можно предположить, что неоднократно упоминае­ мая Достоевским формула «всяк за всех виноват» в контексте рас­ суждений о самоубийстве и чувств, связанных с каждым подобным трагическим уходом из жизни, в данном фрагменте «Дневника пи­ сателя» была выражена именно таким образом. И еще одно положение из интересной, в целом, работы Р. Писа не позволяет соглашаться с трактовкой некоторых автобиографи­ ческих моментов из жизни писателя в их сопоставлении с «Кроткой». По мнению исследователя, «... авторский подход к повествованию сам по себе мог бы вызвать личные воспоминания у самого Достоевского. Анна Григорьевна впервые вошла в его жизнь в роли стенографистки... Достоевский оправдывает свои художественные приемы в "Крот­ кой", намекает на некую автобиографичность в этом "ряде воспоми­ наний"... Итак, нам предлагается рассказ, которому Достоевский чув­ ствует себя обязанным предпослать личное заявление "от автора" и в котором тема памяти и покаяния связана с "фантастическими" отношениями автора к мнимому стенографу, записывающему слова самого героя, между тем как в жизни самого Достоевского было от­ ношение автора к настоящей стенографистке, при создании (можно даже сказать, при начале романа) романа, в определенном смысле приведшего молодую жену к страданиям. Хотя в "Кроткой" слышат­ ся некие отзвуки автобиографического характера, нельзя упускать из виду, что тиранство старика над молодой женщиной проходит крас­ ной нитью через все творчество Достоевского» /17. - С. 188,189/. Из этих цитат никак невозможно понять, почему предположение о записавшем все стенографе носит автобиографический характер. Хотя сама по себе мысль о стенографе как «фантастическом» худо­ жественном приеме и могла возникнуть в силу многолетней привыч­ ки работать с Анной Григорьевной, но далеко идущие аналогии здесь вряд ли правомерны. Поэтому использование подобной «автобио­ графичности» в качестве одного из аргументов для общего вывода А. Писа о связанных с этим «воспоминаниях, ведущих к правде» у мужа самоубийцы и автора «Кроткой» представляется недостаточно обоснованным. Да и сама эта «правда» закладчика, его «ум и серд­ це» слишком отличаются от чувств и мыслей, владевших Достоев­ ским на протяжении всей его жизни.
Общечеловеческое в характере реагирования на трагические собы­ тия личной жизни никак не может быть основанием для прямых ана­ логий между происходящем в повести и автобиографическими момен­ тами из жизни самого Достоевского. Выше уже приводились слова Л. Толстого о том, что в переживаниях литературных персонажей пи­ сателя люди узнают себя («чем глубже зачерпнуть, тем общее всем...»). Герой «Кроткой» обнаруживает не только общечеловеческие черты. Это, прежде всего, ярко выраженная индивидуальность, «крайний тип», «частность и обособление», которая, как писал в предисловии «Братьев Карамазовых» Достоевский, «носит в себе иной раз сердце­ вину целого». И это обстоятельство также не позволяет считать «Кроткую» своеобразным автобиографическим произведением. Из­ вестный исследователь творчества Достоевского В. А. Туниманов, про­ водя сравнительный анализ «Кроткой» и «Крейцеровой сонаты» Л. Толстого, пишет: «Я далек от мысли усматривать в "Кроткой" и "Крейцеровой сонате" автобиографические мотивы как преоблада­ ющие и важнейшие для понимания смысла этих произведений. Они там, разумеется, есть, но почти бесследно растворены как во всеобщем (законы природы, правила человеческого общежития, семейные, на­ конец, законы — вспомним хрестоматийное начало «Анны Карени­ ной»), так и в индивидуальном (резко очерченные характеры и био­ графии героев-монологистов)» /25. - С. 35/. Можно также согласиться с П. В. Бекединым, который в интересной работе, посвященной истол­ кованию образа мертвого солнца в повести, стремится подчеркнуть, что «в образе офицера-ростовщика нет ни одной черты от личности писателя», дважды возвращаясь к этой мысли /13. - С. 118,121/. Переходя от критических замечаний в адрес некоторых исследо­ вателей творчества Достоевского непосредственно к сюжету «Крот­ кой», следует отметить, что не только сам писатель, но и созданные им персонажи (своеобразные литературные прообразы героя повес­ ти) во многом не похожи на отставного штабс-капитана, ставшего ро­ стовщиком. И герой «Записок из подполья» (в целом, «подпольный» тип — это весьма широкое понятие у самого Достоевского), и даже внешне совпадающий по обстоятельствам своего несостоявшегося брака Лужин, и «сладострастник» Свидригайлов, сообщающий о воз­ можности женитьбы на 15-летнем «неразвернувшемся бутончике», вовсе не создают своей «системы» супружеских отношений и воспи­ тания, в результате которых любимая женщина «стояла (бы) предо мной в мольбе за мои страдания».
Даже «враг всяких предрассудков», «человек деловой и занятый», сорокапятилетний надворный советник Петр Петрович Лужин «про­ сто» объясняет уже при втором свидании своей молодой невесте (Дуне Раскольниковой) и ее матери, что еще ранее он «положил взять девушку честную, но без приданого, и непременно такую, которая уже испытала бедственное положение, потому как... муж ничем не должен быть обязан своей жене, а гораздо лучше, если жена считает мужа за своего благодетеля» /VI, 32/. В ответ на слова матери, что все ска­ занное «немного как бы резко», Дуня заявляет, что «слова еще не дело». Понятно, что «слова» и реальные «дела» «жениха» далеко не лучшим образом характеризуют Лужина, но он все же не собирался откладывать «семейное счастье» на будущее время и не считал, что если ему нужен друг, то его надо «приготовить, доделать и даже по­ бедить». У Лужина нет «подполья», над ним не довлеет тяжкий груз прошлого и обиды на людей, не понявших, с его точки зрения, его права оставаться самим собой, даже если это касалось «щекотливых» вопросов «насчет чести своей и полка». «Мрачное прошлое и навеки испорченная репутация моей чести томили меня каждый час, каждую минуту» /XXIV, 24/. И вот закладчик, цитирующий Гете («Я есть часть той части це­ лого, которая хочет делать зло, а творит добро») и знающий, что «толстый лавочник во всяком случае гаже меня и что я... являюсь освободителем», берет в жены девушку, которую он хочет «перевос­ питать» так, «чтобы она сама поняла кто я такой». «Она с самого начала, как не крепилась, бросилась ко мне с лю­ бовью, встречала, когда я приезжал по вечерам, с восторгом, расска­ зывала своим лепетом (очаровательным лепетом невинности!) все свое детство, младенчество, про родительский дом, про отца, про мать. Но я все это упоение тут же обдал сразу холодной водой. В том- то и была моя идея. На восторги я отвечал молчанием, благосклон­ ным, конечно... но все же она быстро увидела, что мы разница и что я — загадка. А я, главное, и бил на загадку!.. Во-первых, строгость — так под строгостью и в дом ее ввел... я создал целую систему... Я все молчал, и особенно с ней молчал... — почему молчал? А как гордый человек. Я хотел, чтоб она узнала сама, без меня, но уже не по рас­ сказам подлецов, а чтобы сама догадалась об этом человеке и постиг­ ла его! Принимая ее в дом свой, я хотел полного уважения. Я хотел, чтобы она стояла передо мной в мольбе за мои страдания — и я сто­ ил того» /XXIV, 13,14/.
Строгость, холод, расчет, молчание — система поведения мужа, направленная на перевоспитание «незнания жизни, юных дешевых убеждений, слепоты куриной "прекрасных сердец"». Естественно, что главным камнем преткновения была оценка самой деятельности ро­ стовщика: «главное тут — касса ссуд и — баста». «Сначала спорила, ух как, а потом начала примолкать, совсем даже, только глаза ужас­ но открывала, слушая, большие, большие такие глаза, внимательные. И... кроме того, я вдруг увидал улыбку, недоверчивую, молчаливую, нехорошую. Вот с этой-то улыбкой я и ввел ее в мой дом. Правда и то, что ей уж некуда было идти...» /XXIV, 14/. По мнению героя «Кроткой», «тут и злодейств никаких таких не было, которым бы ей пришлось подыскивать оправдания». «А что ж, что закладчик? Значит есть же причины, коли велико­ душнейший из людей стал закладчиком... Я сказал "великодушнейший из людей". Это смешно, а между тем ведь это так и было. Ведь это правда, то есть самая, самая правденская правда! Да, я имел право за­ хотеть себя обеспечить и открыть эту кассу: "Вы отвергли меня, вы, люди то есть, вы прогнали меня с презрительным молчанием. На мой страстный порыв к вам вы ответили мне обидой на всю мою жизнь. Теперь я, стало быть, вправе был оградиться от вас стеной, собрать эти тридцать тысяч рублей и окончить жизнь где-нибудь в Крыму, на Южном берегу, в горах и виноградниках, в своем имении, куплен­ ном на эти тридцать тысяч, а главное, вдали от всех вас, но без злобы на вас, с идеалом в душе, с любимой у сердца женщиной, с семьей, если Бог пошлет, и — помогая окрестным поселянам". Разумеется, хорошо, что я это сам теперь про себя говорю, а то, что могло быть глупее, если б я тогда ей это вслух расписал? Вот почему и гордое мол­ чание, вот почему и сидели молча. Потому, что ж бы она поняла? Шестнадцать-то лет, первая-то молодость, — да что могла она понять из моих оправданий, из моих страданий» /XXIV, 16/. Заранее уверенный в победе, офицер-ростовщик считает, что его система принесет успех, и Кроткая «поймет сама», «почему великодуш­ нейший из людей стал закладчиком». Брак героя повести никак не из­ менил его жизнь и тем более мировосприятие. Шестнадцатилетняя жена, вышедшая замуж, так как «некуда больше было идти», и тем не менее бросившаяся к своему «избавителю» «с любовью», оказалась только элементом заранее намеченного жизненного сценария. При этом смысл ее «перевоспитания» с помощью созданной закладчиком «си­ стемы» состоит в том, что она после соответствующей «выделки» бу-
дет смотреть на мир «его глазами». И разница в возрасте, и обстоя­ тельства их брака, и обнаруженное сразу же после их знакомства бо­ лее чем существенное расхождение взглядов на кардинальные вопро­ сы бытия и текущей жизни никак не могли способствовать внесению корректив в намеченные офицером-ростовщиком «перспективы». До трагического финала — самоубийства Кроткой — ничто не мо­ жет поколебать уверенности героя в своей правоте. Обнаружившиеся достаточно скоро «трения» в их отношениях и даже экстраординар­ ные поступки жены (один вопрос мужу, правда ли, что его выгнали из полка как труса, или «проба» с револьвером многого стоят) никак не изменили «генеральной линии» поведения закладчика. У героя «Кроткой» в максимальной степени оказались выраженными свой­ ственные очень многим людям вязкость, ригидность не только эмо­ циональной жизни, но и нравственно-ценностных ориентации. Все его эмоционально-смысловые переживания были связаны только с прошлым, поэтому даже текущая семейная жизнь не внесла каких-либо корректив в подпольное сознание владельца кассы ссуд. Отто Вейнингер писал: «По большей части человек делает не то, что хочет, а то, что он хотел. Он всегда задает себе, благодаря прежнему решению, определенное направление, по которому и движется вплоть до следующего момента раздумья. Мы желаем не постоянно, а лишь по временам, толчками. Мы сберегаем желание» /33/. У героя «Крот­ кой» этим «толчком», изменившим не только «желания», но даже взгляд на мир, к сожалению, оказалось событие, после которого лю­ бого рода «изменения» уже не нужны. Поэтому «открывшаяся исти­ на» и даже своеобразный «бунт» против основ мироздания заканчи­ ваются все же мыслями о самом себе: «Когда ее завтра унесут, что ж я буду» (это последние слова повести). Однако к этому финалу пер­ сонажи «Кроткой» прошли через все стадии мучительного интерпер­ сонального конфликта, если использовать психолого-суицидологи­ ческие дефиниции. Этот конфликт не мог не возникнуть, если вступают в брак столь различные люди. Для его возникновения не надо чего-то экстраор­ динарного в браке, что бы нарушило естественное течение семейной жизни. «Кто у нас тогда первый начал? Никто. Само началось с пер­ вого шага... Сначала ведь ссор не было, а тоже молчание... Правда, это я на молчание напер, а не она. С ее стороны раз или два были поры­ вы, бросалась обнимать меня; но так как порывы были болезненные, истерические, а мне надо было твердого счастья, с уважением от нее,
то я принял холодно. Да и прав был: каждый раз после порывов на другой день была ссора. То есть ссор не было, опять-таки, но было молчание и — все больше и больше дерзкий вид с ее стороны. "Бунт и независимость" — вот что было, только она не умела. Да, это крот­ кое лицо становилось все дерзче и дерзче... И все пуще и пуще на­ смешливая складка... а я усиливаю молчание, а я усиливаю молчание» /XXIV, 15/. Вступив в брак, Кроткая, как и закладчик, сохранила присущие ей формы реагирования на неблагоприятные социально-психологичес­ кие воздействия. Здесь и максимализм суждений, и ригидность аф­ фекта, и эмоциональная зависимость, и бескомпромиссность. Все эти характеристики личности, выступающие, по мнению суицидологов, как факторы повышенного риска суицидальности, офицер, ставший ростовщиком и подпольным мстителем общества, мог обнаружить еще до брака, еще когда у него «вдруг забродили некоторые на ее счет мысли». Достаточно вспомнить реакцию героини, когда она «из по­ следних сил публиковалась», на показанное ей ростовщиком объяв­ ление «... ищет место гувернантки... преимущественно у пожилого вдовца...» («Вот как надо публиковаться!»): «Опять вспыхнула, опять глаза загорелись, повернулась и тотчас ушла». Закладчик хорошо понимал, что имеет дело с находящейся в ту­ пиковой ситуации и вместе с тем гордой девушкой: «Была она такая тоненькая, белокуренькая, средневысокого роста; со мной всегда мешковата, как будто конфузилась... Только что получала деньги, тотчас же повертывалась и уходила. И все молча. Другие так спорят, просят, торгуются, чтоб больше дали; эта нет, что дадут...» /XXIV, 6/. Гордость Кроткой подчеркивает и служанка, благодарящая ростов­ щика за то, что «нашу барышню милую берете», но просящая не го­ ворить ей об этом. Закладчик, хорошо понимающий безвыходное положение девушки, вынужденной из двух зол выбирать наименьшее (с ее точки зрения), реагирует на это достаточно просто и даже с чув­ ством определенного удовлетворения: «Ну, гордая! Я, дескать, сам люблю горденьких. Гордые особенно хороши, когда... ну, когда уж не сомневаешься в своем над ними могуществе, а? О, как я был дово­ лен!» /XXIV, 12/. Итак, предиспозиционные суицидогенные факторы (по термино­ логии суицидологов /34/) в виде особенностей личности будущей самоубийцы налицо. Напротив, из индивидуальных антисуицидаль­ ных факторов у героини «Кроткой» может быть по существу указа-
на только ее религиозность. Однако характер ее веры, в целом наблю­ дающийся, по-видимому, у очень многих образованных молодых лю­ дей второй половины XIX в., уже не мог служить абсолютным за­ претом самоубийства, поэтому антисуицидальное значение религии здесь весьма относительное. Вместе с тем именно личностные осо­ бенности Кроткой на фоне «системы» семейной жизни, построенной мужем для создания «друга», и индивидуальные характеристики ро­ стовщика не могли не углубить межличностный конфликт и способ­ ствовали возникновению у героини так называемой реакции негатив­ ных интерперсональных отношений. Сказанное выше о суицидогенном значении представленных в «Кроткой» индивидуальных характеристик героини никак не имеет целью «обелить» закладчика и его «систему» и перенести акценты в объяснении самоубийства с одного из персонажей на другой, но именно благодаря столь резко очерченному несходству личностей вступивших в брак людей, в повести оказалась с исключительной яр­ костью высвечена суть межличностного конфликта, рассматриваемо­ го в контексте формирования суицидального поведения. Один из реальных прототипов героя «Кроткой», гвардии капитан Седков, вынужденный по решению офицерского суда, «переквалифи­ цироваться» в ростовщики,— тоже далеко не симпатичная личность, а созданная им семья — тоже скорее суицидальный, чем антисуици­ дальный фактор (оставив предсмертную записку, его молодая жена «бросилась в мутную воду Фонтанки с портомойного плота»). Сам способ самоубийства («средь бела дня» и «в виду городового») го­ ворит о недостаточной выраженности суицидальной интенции (на­ мерения) или, скорее, о демонстрации суицида. Однако спустя корот­ кое время Седкова вошла «во взгляды мужа» и его вечные заботы о «векселях, отсрочках и вычислении процентов» и стала «вкушать от сладости лихвы и прелести роста и потихоньку от мужа... выдавать деньги под векселя». Трудно себе представить, что «вошедшая во вкус» жизни ростовщика его жена, да еще и ожидающая смерти сво­ его «благоверного», в дальнейшем может покончить с собой в усло­ виях далеко не идеальной, с ее точки зрения, семейной жизни. Естественно ожидать изменения личностных характеристик и миро­ воззренческих особенностей у героини повести в тех конкретных условиях, которые созданы для перевоспитания «слепоты куриной» «прекрасных сердец»». Хотя здесь это, скорее, «ломка» гордости, «вы­ делка» друга, необходимого, с точки зрения закладчика, для семейно-
го счастья, даже с элементами своеобразного садистского наслаждения от собственного «могущества» и возможности «отомстить обществу» и людям, которые его «никогда не любили». Последнее не может вы­ зывать сомнений, так как герой сам характеризует себя как «довольно дешевого эгоиста», что подтверждают и его поступки — достаточно того, что он дважды отказывается от дуэли (и не только в ситуации, свя­ занной с честью полка — «восстал действием против такой тирании», но и тогда, когда он подслушивает в течение часа тайное свидание сво­ ей жены с одним из бывших сослуживцев, который пытается ее соблаз­ нить, но получает отказ) — где уж тут проявился «отставной штабс- капитан блестящего полка и родовой дворянин»! На какое уважение (и не только со стороны офицеров полка, но и собственной жены) мо­ жет после всего случившегося претендовать этот человек? Таким образом, «бунт» Кроткой подготовлен и индивидуальны­ ми особенностями ее личности, и ситуацией, которая не только не смягчается с течением времени, но становится для героини еще бо­ лее невыносимой. Конфликт углубляется, при этом каждая из кон­ фликтующих сторон приобретает новые аргументы для утверждения своей «правды». Здесь и открывшееся для героини довольно непри­ глядное прошлое ее мужа, и «усиление» молчания с его стороны, а в дальнейшем и резко изменившийся характер непосредственных отношений с мужем. Стремление узнать о порочащих его честь фак­ тах прошлого и попытки упрекнуть его этим весьма далеки от любо­ го рода кротости. А тайная встреча с одним из заведомых недобро­ желателей мужа, его бывшим сослуживцем, в условиях запрета мужа выходить из дома одной — это уже не просто нарушение его «систе­ мы» домостроевского характера, но поведение, заведомо не способ­ ствующее улучшению взаимоотношений супругов. Наконец, Кроткая подносит револьвер к виску спящего мужа (цель до конца неясна: стремление унизить испугом?, испытание?, убий­ ство?). Интересно, что в ситуации негативных интерперсональных отношений мотивы агрессии на своего противника, продолжающего­ ся оставаться «значимым другим», часто бывают до конца неясны и реальным суицидентам, у которых гетероагрессия в силу понятной социализации поведенческих реакций в дальнейшем переходит в аутоагрессию. О какой «кротости» здесь может идти речь? Муж не спит; «выдержав револьвер, я отомстил всему моему мрачному про­ шлому». Кроткая «побеждена, но не прощена». Случившееся еще более возвышает мужа в собственных глазах, и он фактически толь-
ко усиливает систему «перевоспитания», решив, отложить любого рода объяснения «на потом». Читатель (а возможно, и сам герой после «пробы с револьвером») окончательно убеждается, что объектом системы «перевоспитания» стал человек, которого офицер-закладчик по-своему любит: «На что мне была жизнь после револьвера, поднятого на меня обожаемым мною существом?» /XXIV, 21/. Более того, «любовь-борьба» окон­ чательно раскрывает для читателя и положение самого закладчика (если не социальный, то своеобразный экзистенциальный тупик), его потребность в человеке, которому можно выразить себя: «Вводя ее в дом, я думал, что ввожу друга... мне же слишком был надобен друг. Но я видел ясно, что друга надо было приготовить, доделать и даже победить. И мог ли я что-нибудь объяснить так сразу этой шестнад­ цатилетней и предубежденной... она сама была все для меня, вся на­ дежда моего будущего в мечтах моих! Она была единственным чело­ веком, которого я готовил себе, а другого и не надо было,— и вот она все узнала; она узнала, по крайней мере, что несправедливо поспе­ шила присоединиться к врагам моим. Эта мысль восхищала меня. В глазах ее я уже не мог быть подлецом... я нарочно отдалил развяз­ ку... а об ней я думал, что подождет» /XXIV, 24/. Сразу после сцены с револьвером Кроткая заболевает. Однако и болезнь любимого человека не может изменить установок мужа на «систему», на стремление быть понятым и оцененным без каких-либо уступок или объяснений с его стороны; Во время ее болезни он стра­ дает не столько от мысли, что она умрет, а оттого, что умрет не по­ няв. Восторг самоупоения (исповеди самому себе, проекта новой жизни, истерические всплески любовной страсти — все это по суще­ ству продолжение все той же гордыни и самолюбования, при всей искренности содержания лежащих в их основе переживаний) обры­ вается только трагическим финалом — с родительским образом в руках Кроткая выбрасывается из окна. При «уяснении дела» после самоубийства жены герой по существу и здесь не может переступить через «натуру»: случившееся вызыва­ ет только «смятение» и «невозможность собрать свои мысли в точ­ ку»: «Он несколько раз противоречит себе, и в логике и в чувствах. Он и оправдывает себя, и обвиняет ее, и пускается в посторонние разъяснения: тут и грубость мысли и сердца, тут и глубокое чув­ ство...» /XXIV, 5/. И совершенно неожиданное признание в финале: «Измучил я ее - вот что» /XXIV, 34/. Но идеи самообвинения, на-
хождение причины в самом себе, в созданной героем «Кроткой», «си­ стеме» сразу же сменяются своеобразным «бунтом» против основ мироздания, поэтому приведенная выше простая «истина» в общем- то меркнет перед обвинением «природы». Р. Л. Джексон в интерес­ ной работе, посвященной концовке «Кроткой», пишет, что если в при­ знании закладчиком своей ответственности «есть «правда», то она отмечена уточнениями и уклончивостью, характерными для его ми­ ровоззрения. «В конечном итоге он винит Судьбу. Он признает ис­ тину сердцем, но не в силах признать ее умом» /18. - С. 100/. Один из коренных вопросов, на которые герой «Кроткой» ищет ответа в своем трагическом монологе, звучит так, как будто его задает современный суицидолог, пытающийся осмыслить субъективное зна­ чение самоубийства для самого суицидента. Речь идет не о причинах или мотивах формирования суицидального поведения, а об одной из важнейших характеристик понимания суицида: его так называемом психологическом или личностном смысле /34-36/. Как следует из всего приведенного выше, причин (ответов на вопрос, почему это случилось) здесь более чем достаточно. Достоевский в своей повести в монолог закладчика у гроба жены- самоубийцы вкладывает вопрос, постановка которого, сама по себе, показывает, насколько всесторонне писатель подходил к проблеме самоубийств и индивидуальному анализу каждого суицида. «Для чего, зачем умерла эта женщина? О, поверьте, понимаю; но для чего она умерла — все-таки вопрос. Испугалась любви моей, спросила себя серьезно: принять или не принять, и не вынесла вопроса, и лучше умерла... обещаний слишком много надавала, испугалась, что сдер­ жать нельзя,— ясно... Вопрос стучит, у меня в мозгу стучит. Я бы и оставил ее только так, если б ей захотелось, чтоб осталось так. Она тому не поверила, вот что!.. А так как она была слишком целомуд­ ренна, слишком чиста, чтоб согласиться на такую любовь, какой надо купцу, то и не захотела меня обманывать. Не захотела обманывать полулюбовью под видом любви или четвертьлюбовью. Честны уж очень, вот что-с!» /XXIV, 33,34/. Последняя приведенная здесь фраза о честности показывает, что простая «истина» («измучил я ее»), встречающаяся у близких самоубийцы (естественно, с различной сте­ пенью переживаний самообвинения), здесь слишком легко закрыва­ ется «правдой», что «она виновата, она виновата!..». Писатель очень хорошо чувствовал и показал это в «Кроткой», что свою последнюю тайну {для гего человек добровольно прекраща-
ет свою жизнь) самоубийца очень часто уносит с собой. Понятны такие личностные смыслы суицидов, как призыв, самонаказание, протест, месть, избежание наказания, но что стоит за «простым» от­ казом от жизни — как раз это и наиболее трудно понять. Наверное, это и был один из вопросов, возникающих у Достоевского после оче­ редного реального самоубийства, в связи с которыми «долго не пе­ редается думать... кроткая, истребившая себя душа невольно мучает мысль». «Тут даже, видимо, не было никакого ропота или попрека: просто — стало нельзя жить, "Бог не захотел" и — умерла, помолив­ шись» /XXIII, 146/. Уверенность в том, что «нам еще можно было сговориться», «не­ сколько слов, и она бы все поняла», не покидает героя повести до окончания его трагического монолога. Однако его неспособность выйти из круга собственных переживаний, взглянуть на ситуацию глазами другого исключают для читателя безоговорочное принятие «истины», открывшейся офицеру-закладчику, его объяснение факта самоубийства: «Главное, обидно то, что все это случай — простой, варварский, косный случай. Вот обида! Пять минут, всего. Всего толь­ ко пять минут опоздал! Приди я за пять минут — и мгновение про­ неслось бы мимо, как облако, и ей бы никогда потом не пришло в голову. И кончилось бы тем, что она бы все поняла... Нет, все это — мгновение, одно лишь безотчетное мгновение. Внезапность и фанта­ зия! Что ж такое, что перед образом молилась? Это не значит, что перед смертью. Все мгновение продолжалось, может быть, всего толь­ ко каких-нибудь десять минут, все решение — именно когда у стены стояла, прислонившись головой к руке, и улыбалась. Влетела в го­ лову мысль, закружилась и — и не могла устоять перед нею. Тут яв­ ное недоразумение, как хотите. Со мной еще можно бы жить. А что если малокровие? Просто от малокровия, от истощения жизненной энергии? Устала она в зиму, вот что... Опоздал!!!» /XXIV, 34,35/. «Все­ го только пять минут опоздал» — таково название этой, последней, заключительной главы. Анализ текста всей повести, а не только этого фрагмента из за­ ключительной главы не позволяет принять трактовку этого само­ убийства закладчиком как случайного события, которое можно было бы предотвратить его приходом домой на пять минут раньше. Весь ход событий и развитие отношений между Кроткой и ее мужем по-свое­ му закономерно подводит героиню к уходу из жизни. В связи с этим невозможно согласиться с точкой зрения Н. Н. Наседкина, писавше-
го, что «в случае с героиней "Кроткой" подчеркивается именно слу­ чайность, необязательность, секундностъ, абсурдность и'нелепость самоубийства». «Главный вывод, основное утверждение автора «Кроткой» (и рас­ сказчика, и, разумеется, самого Достоевского): самоубийство — неле­ пая мгновенность, самоубийство можно было предотвратить, не допу­ стить, отменить... Как видим, герой-повествователь нимало не сомне­ вается, что вернись он вовремя домой, самоубийство не свершилось бы. Как мы помним из теории суицида, многие самоубийства, действи­ тельно не случаются, предотвращаются именно потому, что рядом с отчаявшимся человеком в самую крайнюю секунду оказывался дру­ гой человек и отвлекал от рокового решения, снимал-сглаживал само­ убийственное настроение секунды». По мнению исследователя, «сам Достоевский хронически мечтал-думал о самоубийстве», а ответ на вопрос, что останавливало его как потенциального самоубийцу, со­ держится как раз в «Кроткой» (он приведен выше). «Не вызывает сомнений, кто говорил-подсказывал Достоевскому такие психологи­ ческие тонкости потенциального самоубийцы. Герой-рассказчик «Кроткой», не будем забывать, как и сам Достоевский,— мечтатель... притом мечтатель подпольный, тип, чрезвычайно наклонный к суи­ цидальным мыслям-фантазиям» /37. - С. 376/. Хотелось бы все же знать, где автор этого исследования нашел в тексте «Кроткой» суицидальные мысли-фантазии героя повести и кому из персонажей именно «подсказывал» Достоевский «психо­ логические тонкости» потенциального самоубийцы. Об этих «тонко­ стях» у героини повести, совершившей действительное самоубийство, читатель не может ничего знать, ибо вся информация о случившем­ ся представлена только через поток сознания мужа, пытающегося понять случившееся и уверовавшего в конце концов, что это только «случай», который можно было предотвратить. Рассматривая повесть в своей монографии «Трагическое как эс­ тетическая категория», Т. Б. Любимова пишет: «Постоянное рас­ хождение между планом реальных действий и планом духовных событий подчеркивается самим построением повести. Эта запись "психологического порядка" событий, говорит Достоевский в предис­ ловии,— как бы стенограмма открытия истины героем, но истины не всеобщей, а "по крайней мере для него самого". И герою кажется, что он нашел спасение, понял смысл именно в тот момент, когда он на самом деле дальше всего от спасения и от смысла (классический слу-
чай трагического незнания). Когда он понял, что надо ехать в Булонь, что там и есть счастье и солнце, что «в Булони что-то заключается окончательное», тогда-то и наступает трагическая развязка. В чем она состоит? Не в самом факте самоубийства Кроткой, а в том, что от­ крывается невозможность восстановления единства человеческой природы. Но это открытие само представлено через иллюзию героя, когда тот в восторге от своей благой, как ему кажется, вести и от того, что он все окончательно понял («слишком понимаю»), думает, что «всего только пять минут опоздал». Однако это роковое опоздание, эта ловушка во времени на самом деле коренятся в душе самого ге­ роя. Он полагает, что если бы не эта беда, то он мог бы изменить ход событий... То, что это иллюзия, читателю ясно с самого начала. Вся трагедия развертывается исключительно в сознании, раздираемом противоречиями в каждой точке, как "психологический порядок". Эта двуслойность повествования — план реальности событий и план комментариев и свидетельств героя о своих мучениях и предположе­ ния о вызываемых им мучениях — как бы соответствует двум сторо­ нам представленной здесь расколотой сущности или двум началам, не находящим примирения. Одно — только сознание, представленное от первого лица, другое — как бы сама жизнь, духовное начало в своей безззащитности и кротости. С одной стороны, непрерывающаяся речь, с другой — почти бессловесность. Неравенство этих двух начал свидетельствуется лишь сознанием и в сознании» /38. - С. 71, 72/. Мне представляется, что именно в «Кроткой» Достоевский пока­ зал своеобразную закономерность этого самоубийства, как некую «общую... идею, зорко угаданную и верно снятую со всего многораз- личия однородных жизненных явлений» /XX, 82/, каким является такой сложный социально-психологический феномен, как суицид. Естественно, что писатель вовсе не нашел ответы на множество воп­ росов, связанных с проблемой самоубийств. Здесь важно, что он уви­ дел не только «видимо текущее», обнаруживаемое в каждом само­ убийстве, но подошел к границам нашего незнания этого феномена. Далеко не случайна неоднократно повторяющаяся у Достоевского мысль о том, что всю правду о самоубийцах знает только Бог. Отметив представленную в повести некую закономерность само­ убийства Кроткой, я вовсе не исключаю, что само формирование су­ ицидальной идеации (мыслей о самоубийстве) и даже реализация этого акта могли протекать на протяжении очень короткого време­ ни (по типу так называемого молниеносного суицида). Однако есть
существенное различие между состоянием, определяемым понятием «пресуицидальный синдром Рингеля» /36. - С. 177/, появлением не­ посредственного намерения покончить с собой и осуществлением со­ ответствующих действий. Можно в какой-то мере согласиться с мнением И. Паперно, кото­ рая пишет в своей интересной монографии о самоубийстве Кроткой, что «самый акт был, по-видимому, результатом мгновенного, безот­ четного импульса»: «Все мгновение продолжалось, может быть, каких- нибудь только десять минут, все решение» /XXIV, 34/. Это согласие возможно, если под «актом» понимать только непосредственные дей­ ствия, направленные на прекращение собственной жизни. В отноше­ нии же динамики суицидального поведения в целом сама И. Папер­ но отмечает: «Как реалист, Достоевский признает, что писатель не имеет прямого доступа к внутреннему опыту самоубийцы, а потом) рассказ о самоубийстве, максимально приближенный к реальности,— это изображение процесса осмысления события другим, потока бес­ порядочных мыслей» /23. - С. 222/. В самоубийстве Кроткой важен не механизм формирования не­ посредственного суицидального замысла и намерения, а создание психологических предпосылок его возникновения. В монографии «Основы суицидологии» мною были описаны различные варианты появления суицидальных замыслов /36. - С. 182-186/: импульсив­ ный, развернутый и смешанный. При импульсивном типе формиро­ вания суицидального замысла мысль о необходимости совершения самоубийства возникает у человека внешне независимо от предше­ ствующего содержания психики. Но даже в этих случаях никак не исключаются активная работа подсознания, ангедония и появление бессознательных образов, связанных с темой смерти в сновидениях, воспоминаниях, непроизвольных мыслях и других феноменах ана­ логичного характера (ангедония — клинико-психологический тер­ мин, связанный с потерей способности переживания радости и счас­ тья — своеобразный общий радикал психической жизни, наблюда­ ющийся как в рамках психического расстройства, так и вне его). В тексте повести нет прямых указаний на то, когда у героини по­ явились мысли о самоубийстве, сопровождалось ли это борьбой су­ ицидальных и антисуицидальных тенденций. В «Кроткой» все это представлено так, как часто наблюдается в действительности: при выраженной суицидальной интенции самоубийца непосредственно перед свершением суицида скрывает свои намерения. Но читатель не
может знать о динамике суицидальных тенденций у героини и о ха­ рактере возникающего намерения покончить с собой уже в силу того, что вся информация о трагическом событии подана через «потрясен­ ное» сознание мужа — непосредственного участника (и даже основ­ ного виновника) всего случившегося. В этой ситуации невозможно ожидать от героя повести беспристрастности, даже представив, что Кроткая информировала его о своих намерениях или он догадывал­ ся о готовящейся трагедии. Подобного рода представления не име­ ют смысла, так как любой анализ литературного произведения дол­ жен опираться на текст и только на текст. Это определяется суще­ ственнейшим различием онтологического статуса реальных людей и литературных персонажей. Исследуя фундаментальные связи худо­ жественного вымысла и действительности, К. Н. Кастанеда отмеча­ ет, что вымышленный объект «не может обладать никакими други­ ми свойствами, помимо тех, с которыми он был создан или воссоз­ дан, которые были ему приписаны в акте создания или воссоздания» /39. - С. 73/. С этих позиций представления о случайности самоубийства, его «секундности» или «мгновении» в определенной мере противоречат тексту повести. «Давеча у самовара... поразила меня своим спокой­ ствием... начала говорить мне, что она преступница, что она это зна­ ет, что преступление ее мучило всю зиму, мучает и теперь... образ ее (тот самый образ Богородицы) у ней вынут, стоит перед ней на сто­ ле. А барыня как будто сейчас перед ним молилась... как будто она улыбается, стоит, думает и улыбается... и вдруг вижу, она стала на окно...» /XXIV, 32, 33/. Можно только поражаться тому, как Досто­ евскому удалось «набрать» столько «суицидологических нюансов» при описании состояния человека перед совершением самоубийства. Достаточно вспомнить, что прежде чем «шагнуть», Кроткая «сто­ ит, думает и улыбается». Подобного рода «улыбка» — это деталь предсмертного поведения, наиболее поражающая случайных свиде­ телей самоубийства (в принципе, это относительно редкая ситуация, когда уход из жизни осуществляется на виду у других людей, не по­ нимающих до последнего мгновения, что происходит). В повести представлены не только элементы пресуицидального синдрома («по­ разила спокойствием»), соматическая болезнь, предшествующая само­ убийству, идеи самообвинения («она преступница»), но и действия, непосредственно свидетельствующие об уже имеющихся суицидаль­ ных намерениях (молитва перед дорогим ей образом).
На эту деталь (Кроткая молилась перед образом, стоящим перед ней на столе) обратил внимание В. Лепахин в работе «Икона в твор­ честве Достоевского» /40/. По мнению исследователя, «эта деталь нужна Достоевскому, чтобы подчеркнуть, что Кроткая покончила с собой не в бездумном порыве». В. Лепахин обратил также внима­ ние и на ряд других «нюансов» текста повести: прежде чем «шаг­ нуть», броситься вниз, Кроткая прижимает образ к груди, а когда рас­ сказчик находит жену на земле, то икона все так же прижата к ее телу. Автор исследования считает, что факт молитвы Кроткой перед смер­ тью свидетельствует о том, что Кроткая «ушла из жизни спокойно и обдуманно, что неизмеримо усугубляет вину мужа». Читателю, пытающемуся проводить суицидологический анализ повести, недостаточно объяснения по типу «случайная фантазия» или «замучил». Сам текст произведения, его место в «Дневнике» среди материалов, связанных с проблемой самоубийств, исключают одно­ значный ответ. Однако «ответ» уже дан — «завтра унесут», поэтому здесь речь скорее идет о формулировке «загадки». Что лежит в ос­ нове описанного интерперсонального конфликта? Как постановка проблемы, так и ее разрешение здесь должны опираться на художе­ ственное произведение, «Фантастический рассказ», отражающий «общую идею, снятую с многочисленных однородных явлений». В чем же, действительно, «преимущество и сила» «нефактологичности» искусства перед наукой? Действительно ли художественная литера­ тура и, в частности, самоубийства в произведениях Достоевского — это один из возможных аспектов суицидологии как науки, направ­ ленной на понимание самих общих закономерностей («общей идеи») суицидального поведения? Только ли эмоциональная составляющая значима в «фантастическом» самоубийстве, или его когнитивный компонент тоже может работать на понимание суицида? Художественные картины Достоевского, его образы — это не про­ сто улавливание и передача средствами искусства тонкой динамики интерперсональных отношений. «Тупику» в супружеской жизни пред­ шествуют социальный тупик (героини «некуда больше идти») и свое­ образный экзистенциальный тупик офицера-закладчика, которому необходимо объяснить себя кому-то другому. К сожалению, «друго­ го» — друга — надо не просто найти, но еще и победить, показать свое превосходство и заставить полюбить себя. Социальный тупик Кроткой ясен, сложнее считать находящимся в тупике закладчика, у которого «три года самых мрачных воспо-
минаний» не просто «прошлись» по ущемленному самолюбию, но сформировали подпольного мстителя обществу. Общество, правда, не знало, что ему мстят, но только до тех пор, пока эта месть не была персонифицирована. Однако герой повести — это никак не садист- мучитель, а человек, пытающийся выйти из духовного и социально­ го тупика одиночества (естественно, при всем своеобразии его ситу­ ации, созданной прежде всего самой личностью). И если для Кроткой выбор ограничен: толстый лавочник или за­ кладчик, цитирующий Гете («иного не дано»), то для офицера-рос­ товщика выход из своеобразного экзистенциального вакуума в силу особенностей личности, понимания и оценки жизни сквозь призму его индивидуального сознания весьма проблематичен. Решение про­ блемы во многом здесь носит характер парадокса: покорить челове­ ка и одновременно заставить его любить себя он собирается любо­ вью, при которой не меняются имеющиеся установки, не считаясь при этом с системой нравственно-ценностных ориентации другого. За внешней динамикой эмоциональной жизни обоих персонажей «Кроткой» отчетливо прослеживается эта фиксированность мораль­ но-этических и ценностных установок. Понятно, что читательские симпатии всегда будут отданы героине, но суицидологический ана­ лиз, хотя и не исключающий личностное эмоциональное отношения и естественное сочувствие самоубийце, для адекватной оценки про­ исходящего должен включать рассмотрение всех сторон ситуации, «правду» и логику каждого из участников интерперсонального кон­ фликта. Как пишут американские исследователи творчества Достоевско­ го Дж. Фой и С. Райцевич /41/ в работе, посвященной исследованию самоубийств у писателя, «эта неумолимая трагедия (представленная в «Кроткой».— В. Е.) показывает больше, чем историю о мучителе и жертве, и вскрывает двусмысленность во всех точках соприкосно­ вения этой несчастной четы». Авторы считают, что повесть оставля­ ет читателя в сомнении, кого же здесь винить, и, действительно, была ли здесь чья-то вина. Он оставлен наедине со своей собственной оцен­ кой случившегося «в сумрачном свете человеческого несчастья и не­ ведения». Одна из «общих идей», обнаруживаемых при суицидологическом анализе «Кроткой»,— это мысль, что любого рода социальный тупик выступает как суицидогенный фактор только при рассмотрении си­ туации сквозь призму индивидуального сознания. «Фантастический
рассказ», который сам Достоевский считал «в высшей степени реаль­ ным», позволяет обнаружить (или интуитивно прочувствовать) вза­ имосвязь ситуации и личности в системе, где каждая из составляю­ щих выступает одновременно и как замок, и как открывающий его ключ. В соответствии с этим положением («общей идеей», искусствен­ но выделяемой для суицидологического анализа) проводимое ниже разграничение трех групп суицидогенных факторов в целом носит условный характер. Однако это разграничение необходимо, чтобы обнаружить и в какой-то мере оценить значение художесг ^нных находок Достоевского в области «неисследимых глубин духа и харак­ тера человеческого» для суицидологии как науки. Выше, по существу, уже была отмечена первая группа суицидоген­ ных факторов. Это самая поверхностная реальность, которую иссле­ дует психиатр-суицидолог: ситуация и связанные с нею различного рода тупики, в которых оказывается сознание человека в условиях интер- или интраперсонального конфликта. Ситуация, в которой находится героиня, однозначно расценивается читателями как меж­ личностный конфликт и тупик, но ведь и для офицера-ростовщика с момента появления в доме Кроткой внутриличностный конфликт ущемленного самолюбия подпольного человека трансформируется и формирует парадоксальную, а по сути дела, тупиковую ситуацию: любимого человека (возможного единственного друга) надо «побе­ дить и перевоспитать». Но «мучающая» писателя мысль, связанная с его видением при­ чин самоубийства, выходит за рамки представленной им ситуации «видимо текущего», в сферы психологии и духовной жизни челове­ ка. Читатель проживает (чувствует) трагизм в общем-то обыденной, а вовсе не экстремальной ситуации. По моему мнению, именно сво­ бода от «факта», от известных писателю самоубийств позволила уви­ деть возможность трагического начала в рамках обыденных отноше­ ний семейно-личностного характера. Обыденность ситуаций, связанных с суицидом, подводит Досто­ евского к необходимости отразить в художественных образах какие- то моменты «общей идеи» самоубийства, дать «не нравившийся» писателю «лик мира сего» именно в художественных картинах. Та­ ким образом, на суд читателей представляются явления жизни, про­ шедшие «через горнило искусства» и приобретающие благодаря это­ му характер «полудействительности, полунеобходимости».
Выше уже отмечалось, что выявляемая при суицидологическом анализе «Кроткой» первая группа суицидогенных факторов — это ситуация, становящаяся «патогенной» при ее рассмотрении через призму индивидуального сознания. Вторая группа этих факторов возникает при расшифровке понятия «призма индивидуального со­ знания»: какие характеристики психической жизни личности чело­ века, с одной стороны, создают ситуацию, а, с другой — будучи сами зависящими от нее, формируют порочный круг, переживаемый суи- цидентом как тупик, выход из которого возможен только через са­ моубийство. Предлагаемая читателям «художественная правда» Достоевского при суицидологическом анализе не позволяет делать однозначных выводов о чьей-то вине, о «плохом» офицере-ростовщике, замучив­ шим «хорошую» героиню. Эта «правда» дает возможность писателю подняться над житейскими представлениями о вине конкретных лиц из окружения суицидента. Последнее, если не сообщается, то, по крайней мере, внутренне чувствуется у родных и близких реальных самоубийц. Писатель стремится в «Кроткой» средствами художе­ ственного изображения показать не вину, а возможные причины это­ го трагического финала, выступающие как суицидогенные факторы или детерминанты суицида. Суицидологический анализ обнаруживает, что как у «мучителя», так и у «жертвы» отчетливо прослеживается общее в личностных харак­ теристиках. Это и ригидность нравственных установок и морально-цен­ ностных ориентации, и своеобразный максимализм в психической жизни (при всем различии конкретного содержания этих установок, системы ценностей и других составляющих психики и духовного содер­ жания). Как сама Кроткая, так и ростовщик практически не способны выйти за пределы определенных личностных характеристик. Ригидность содержания психической жизни определяет для каж­ дого из этих людей невозможность адаптироваться к новым, связан­ ным с появлением семьи, условиям. Заглавие повести, связанное со «смиренным, кротким самоубийством» безвестной швеи, звучит кон­ трастом том самой «гордости», которую обнаруживает героиня с момента знакомства со своим будущим мужем: «Батюшки, как вспыхнула!.. Но ни слова не выронила, взяла свои «остатки» и — вышла...» /XXIV, 7/. У героев разыгрывающейся в «Кроткой» драмы динамика эмоцио­ нальных переживаний, связанных с их «борьбой-любовью», не может
изменить глубинных характеристик личности, их мировосприятия. Исключительная ригидность нравственно-ценностных ориентации, максимализм оценок и требований в межличностных отношениях неминуемо должны были привести к трагическому финалу, который проявился не только в самоубийстве Кроткой, но и в крахе надежд и установок всей системы мировосприятия мужа. В финале его монолога, несмотря на «возвышение ума и сердца», связанное с «пониманием» случившегося («простой, варварский, косный случай... всего только пять минут опоздал»), рефреном зву­ чит и расширяется, благодаря возможностям эмоционального воз­ действия художественного образа, до космических масштабов траге­ дия одиночества человека. «Странная мысль: если бы можно было не хоронить?., я ведь знаю, что ее должны унести, я не безумный... но как же так опять никого в дома, опять два комнаты, и опять я один с закладными... измучил я ее — вот что!... Нет, серьезно, когда ее зав­ тра унесут, что же я буду?» /XXIV, 34, 35/. Понятно, что вне ситуации художественного эксперимента (при всей естественности и обыденности условий этого «эксперимента») — брака, в котором желающие любить друг друга люди превращают эту любовь в борьбу, отмеченные выше качества личности: максимализм, фиксированность морально-этических установок и системы ценност­ ных ориентации — никак не могут выступать в качестве суицидоген- ных факторов. Именно «свобода от факта» позволила писателю пред­ ставить в художественных образах совокупность явлений личностно- ситуационного характера, детерминирующих суицид при их роковой взаимосвязи. Я хорошо понимаю, что никакого художественного эксперимен­ та в области суицидологии писатель и не предполагал, а пытался за «видимо-текущим» увидеть «тайну человека», «концы и начала», «вовеки неисследимые глубины духа и характера человеческого». Раскрывая эти «тайны духа и характера» Достоевский, по существу, выходит на более глубокий уровень понимания самоубийства, на суицидальные детерминанты, лежащие в основе описанных выше личностно-ситуационных суицидогенных факторов. Речь идет об основаниях межличностных отношений, мешающих установлению абсолютной гармонии человеческих взаимоотношений, приводящих к невозможности следования утверждающим идеал хри­ стианским заповедям. Эти причины носят общечеловеческий характер и действуют во все времена у людей самых различных наций, классов
и сословий. Именно эти детерминанты и составляют третью группу суицидогенных факторов, наиболее существенную с точки зрения оценки художественных открытий Достоевского в суицидологии. Эта группа факторов связана с «законом природы, которого мы не знаем и который кричит в нас». Достоевский называет его «зако­ ном личности»: самостоятельное начало, обнаруживающееся в лю­ бом человеке, мешает возлюбить ближнего своего как самого себя, несмотря на то, что «человек стремится на земле к идеалу, противо­ положному его натуре». Как уже отмечалось выше, по мнению иссле­ дователей творчества Достоевского, эти мысли автора «Кроткой», излагаемые в трагическом монологе мужа у гроба жены-самоубий­ цы, имеют свои истоки в автобиографическом элементе: собственных переживаниях писателя по поводу смерти его первой жены — Марии Дмитриевны Исаевой: «Возлюбить человека, как самого себя, по за­ поведи Христовой,— невозможно. Закон личности на земле связы­ вает. Я препятствует...» /XX, 172/. Исследование генезиса «Кроткой» показывает, как «расширение» горя в «фантастическом рассказе» до вселенских и общечеловеческих масштабов отражает «общую идею» человеческой природы и взаимо­ отношений людей, выявляющуюся в кризисные моменты и лежащую в основе тупиков как в сознании человека, так и в межличностных отношениях. «Косность! О, природа! Люди на земле одни — вот бе­ да!.. Взойдет солнце и — посмотрите на него, разве оно не мертвец? Все мертво, и всюду мертвецы. Одни только люди, а кругом них мол­ чание — вот земля... Люди, любите друг друга — кто это сказал? чей это завет?» /XXIV, 35/. Обнаружившаяся при суицидологическом анализе повести и ее истоков общность переживаний людей, абсолютно противоположных по их морально-ценностным ориентациям (как уже писалось, сам Достоевский и «фантастический» офицер-закладчик слишком отлича­ ются друг от друга), позволяет увидеть возможность существования суицидальной детерминанты в самой природе человека — самостоя­ тельное активное начало в личности, противодействующее воздей­ ствию извне. «Закон личности» как препятствие для установления любого рода «мировой гармонии» и как источник возможных трагедий выступает не только как открытие писателя в его «художественной суииидоло- гии». Этот «закон» Достоевский активно утверждает и в публицисти­ ке, полемических статьях о путях и целях переустройства человечес-
кого общества. «Зло таится в человеке глубже, чем предполагают лекаря-социалисты» — слова, высказанные "писателем в процессе его анализа «Анны Карениной» (включая ее самоубийство), показыва­ ют значение личностного фактора и для общественной, и для инди­ видуальной жизни. По-видимому, это активное самостоятельное начало в личности приводит к тому, что гордость Кроткой — верующего человека — не может принять в полной мере заповеди христианской жизни. Геро­ иня не хочет (не может) нести свой крест. По существу, для нее вера в экстремальной ситуации выступает скорее как часть индивидуаль­ ного сознания, а вовсе не основа ее мировосприятия и жизни. Все же следует согласиться с исследователями, считающими, что «Кроткая» — это художественное исследование самоубийства верующего челове­ ка, придерживающегося определенной системы ценностей. Как пишет канадский исследователь творчества Достоевского Н. Н. Шнейдман в своей монографии «Достоевский и суицид» /42. — С. 92/, писатель, оставаясь верующим христианином и великим худож­ ником, показал в «Кроткой», что самоубийство — не одномерный фе­ номен, а вера в бессмертие не всегда способна спасти человека от него самого. «Религия и вера в бессмертие могут помочь человеку прожить нужную жизнь, но не всегда способны отвратить его от самоубийства. Суицид Кроткой и ее прототипа — бедной швеи — стоят особняком по отношению к другим самоубийствам, обсуждаемым в «Дневнике писателя, так как они ставят под сомнение одно из основных поло­ жений Достоевского: идею, что молодежь кончает с собой из-за от­ сутствия религии и потери веры в бессмертие души» /42/. Рассматривая значение иконы в творчестве Достоевского, В. Ле­ пахин пишет, что «иконой в руках Кроткая хочет как бы подчеркнуть, что ее смерть не бунт против Бога, как это в «Бесах» у Кириллова, а бессилие выйти из сложившейся ситуации, слабость жизнеутверж­ дающей веры. «Не против Тебя иду я, Господи,— хочет как будто крикнуть Кроткая,— просто нет больше никаких сил жить так даль­ ше. Прости и прими меня в свои обители, несмотря на то что я со­ знательно совершаю сей смертный грех. Прими мой уход из жизни как свидетельство моей слабости, а не бунта против Тебя» /40. - С. 244/. Автор пишет, что Кроткая могла бы сказать словами Ивана Карамазова: «Я не Бога не принимаю, пойми ты это,— говорит он Алеше,— я мира, Им созданного, мира-то Божьего не принимаю и не могу согласиться принять» /XIV, 214/.
Сравнивая Кроткую и других самоубийц в творчестве Достоев­ ского (по существу; рассматривая анализируемую повесть как свое­ образный центр «художественной суицидологии» писателя), извест­ ный французский исследователь Достоевского Луи Аллен считает, что ее самоубийство диаметрально противоположно по своим свойствам самоубийству Свидригайлова или Ставрогина. «Кротость определя­ ет самоубийство, лишенное отрицания. По своей сути такой вид са­ моубийства не является бунтом ни против Бога, ни против Творения. Он является криком о помощи, сигналом бедствия — это обратный акт любви, скрытая мольба» /19. - С. 230/. Исследование А. Алле- на, безусловно, представляет для меня особый интерес, но некоторые элементы его символической трактовки самоубийства выходят за границы объяснения суицида врачом-суицидологом: «Кроткая без вины виновата, поскольку, во-первых, ее любящему сердцу некого любить, а, во-вторых, путь к стихии для нее отрезан (речь идет о теме погружения в космос как пути приобщения к другому челове­ ку.— В. Е.). Она глухо, беспомощно тоскует по космосу, и единствен­ ное оставшееся у нее средство, чтобы слиться с ним воедино,— бро­ ситься в окно. В силу антропологического принципа многопричин- ности, свойственного Достоевскому, к этим двум определяющим факторам добавляется еще третий — материальная нужда» /19. - С. 234/. («Суицидогенность» последнего фактора применительно к жизни Кроткой после замужества вряд ли следует из текста повес­ ти.— В. Е.) Символическое значение космоса в самоубийстве все же выходит за рамки моего рассмотрения повести «Кроткая». Не вызывает сомнений, что каждый суицид — это «сигнал бед­ ствия» и «крик о помощи» (неслучайно название одной из самых известных в современной суицидологии книги американских суици­ дологов — «The cry for help» /43/). Однако это вовсе не означает, что самоубийство Кроткой по его личностному смыслу (субъективному значению для самоубийцы) является так называемым «суицидом- призывом». Это все же скорее отказ от жизни, чем действительный «крик о помощи», обращение к окружающим с целью изменения неблагоприятной социально-психологической ситуации. Вместе с тем добровольный отказ от жизни по принципу: «Бог не захотел, и умерла, помолившись» — это, по моему мнению, в опре­ деленной мере использование Божьего имени в богопротивных це­ лях, когда личностно-ситуационное закрывает вечное и божествен­ ное. Совершая смертный грех самоубийства, Кроткая уносит с собой
и символ своей веры — образ Богородицы. «Нужна большая обра­ щенность к временному и земному, забвение о вечности и небе, что­ бы образовалась психология самоубийства»,— писал Н. А. Бердяев /44/. Поэтому у героини религиозное чувство не становится антису­ ицидальным фактором, что отмечали очень многие авторы. Употребляя различного рода суицидологическую терминологию, я хотел бы напомнить читателю, что подхожу к анализу «Кроткой» именно как врач-суицидолог и пытаюсь «извлекать» из текста худо­ жественного произведения специфическую профессиональную инфор­ мацию. О правомерности такого подхода и характере «информации», естественно, судить будут читатели. Ничего экстраординарного в та­ ком подходе нет, хотя, по вполне понятным причинам, по своей мас­ штабности он уступает какой-то иной, в частности религиозно-фило­ софской, трактовке повести. В этом плане интересна оценка «Кроткой» одним из известных русских критиков и философов К. В. Мочульс- ким: «В "Кроткой" Достоевский находит окончательный синтез сво­ их основных философских идей. Темы "подполья", "обособления", "могущества" и "духовной тирании" соединены здесь, как лейтмоти­ вы в патетическом финале. Гордая личность, замкнутая в безвыходном одиночестве, раз­ рывает связь человеческого общения. Закон Божьего мира — лю­ бовь — извращается в дьявольскую гримасу — деспотизм и насилие. «Слабое сердце» Кроткой раздавлено этой мертвой тяжестью. Она убегает в смерть. Символическое противоставление начала боже­ ственного началу демоническому выражено особенностью ее само­ убийства: она выбрасывается из окна, помолившись и держа в руках образ. Подробность, найденная писателем в действительном проис­ шествии, была воспринята им мистически и стала зерном, из кото­ рого выросла повесть. Кроткая умерла. Убийца слишком поздно по­ нимает свое преступление против любви. Прозрев, он видит дьяволь­ ский обман, и чувство мирового одиночества охватывает его душу. Он сам своими руками разорвал всеединство Божьего творения. И мир распростерся перед ним как ледяная пустыня. Страшен крик это­ го живого мертвеца: "Косность! О, Природа! Люди на земле одни — вот беда!.. Говорят солнце живит вселенную. Взойдет солнце и по­ смотрите на него, разве оно не мертвец? Все мертво, всюду мертве­ цы. Одни только люди, а кругом них молчание — вот земля!.. Нет, серьезно, когда ее завтра унесут, что ж я буду?" (монолог приведен в сокращении.— В. Е.).
Так бредят и грезят падшие души, томящиеся в бездне небытия. Но и там, на дне адской воронки, смутным эхом доносятся до них непонятные слова: "Люди любите друг друга". "Кто это сказал?"» /15. - С. 498/. Уже упоминавшийся канадский исследователь творчества Досто­ евского Н. Н. Шнейдман пишет в своей монографии /42/, что в «Кроткой» история о самоубийстве бедной швеи Борисовой пере­ воплощена в повествование, показывающее, что человек часто не спо­ собен понять ближнего, но еще менее способен понять самого себя. По мнению автора, в повести суицид превращен в рассказ о богат­ стве и тонкости человеческой души и об ужасе одиночества и драма­ тическом эффекте отчуждения. Завершая эту главу, следует еще раз отметить, что суицидологи­ ческий анализ художественного произведения Достоевского — пове­ сти «Кроткая» — позволил выделить три группы суицидогенных фак­ торов, выступающих как детерминанты суицидального поведения. «Общая идея», снятая с однородных жизненных явлений, пони­ маемая писателем как задача искусства, показывает уникальность каждого суицида, его индивидуальные причины и поводы. Вместе с тем это еще и общие закономерности, связанные с констелляцией личностно-ситуационных факторов и более общими характеристика­ ми природы человека, его духовной жизни, обусловливающие тупи­ ки индивидуального сознания и трагические финалы его жизненно­ го пути. Эти общие закономерности, выступающие как художествен­ ные открытия Достоевского в человековедении, и являются вкладом писателя в суицидологию как науку. А. Аллен /19/, отмечая, что «самоубийцы являются как бы загадоч­ ными издержками Творения», и выделяя самоубийство Кроткой как один из крайних вариантов «типологии самоубийств» у Достоевско­ го, пишет, что между негативным типом самоубийц, воплощающих принцип отрицания, отвергающих жизнь как таковую, выражающих презрение и ненависть к любому созданию, и крайне смягченным вариантом самоубийства Кроткой существует некая промежуточная категория «идеологических» самоубийств, у которых логика вступает в конфликт с самой жизнью. Рассмотрению этой «промежуточной» категории самоубийц и посвящена следующая глава.
1. Акутагава Рюноске. Новеллы. - М.: Художественная литература, 1974. - С. 323-329. 2. Бахтин М. М. Проблемы творчества Достоевского. - М.: Алконаст, 1994. 3. Бамбуляк Г. В. Идея человека в раннем творчестве Достоевского. В кн.: Литература и время. - Кишинев: Штиинца, 1987. - С. 80-91. 4. Лосев А. Ф. История античной эстетики. Аристотель и поздняя клас­ сика. - М.: Наука, 1975. - С. 364. 5. Долинин А. С. Кроткая. В кн.: Ф. М. Достоевский. Статьи и матери­ алы. Сб. 2. - Л. - М.: Наука, 1924. - С. 423-438. 6. Гроссман Л. Я. Достоевский-художник. В кн.: Творчество Ф. М. До­ стоевского. - М.: Изд-во АН СССР, 1959. - С. 392-398. 7. Бурсов Б. И. Личность Достоевского. Избранные работы в 2-х то­ мах. - Л.: Художественная литература, 1982. - Т. 2. - С. 506-508. 8. Туниманов В. А. Художественные произведения в «Дневнике пи­ сателя» Ф. М. Достоевского. Автореф. канд.дис. - Л., 1966. - С. 11-13. 9. Розенблюм Л. М. Творческие дневники Достоевского. - М.: Наука, 1981. - С. 166-170. 10. Фридлендер Г. М. Достоевский и мировая литература. - Л.: Совет­ ский писатель, 1985. - С. 191-197. 11. Туниманов В. А. Приемы повествования в «Кроткой» Ф. М. Досто­ евского// Вестник Ленинградского Университета, 1965. - No 2 (сер. история, яз. и лит.). - Вып. 1. - С. 108-121. 12. Селезнев Ю. И. В мире Достоевского. - М.: Современник, 1980. - С. 316-321. 13. Бекедин П. В. Повесть «Кроткая» (К истолкованию образа мертво­ го солнца). В кн.: Достоевский. Материалы и исследования. - Вып. 7. - Л.: Наука, 1987. - С. 102-124. 14. Поддубная Р. Н. «Действительность идеала» в малой прозе «Днев­ ника писателя» - там же. - Вып. 9. - Л.: Наука, 1991. - С. 197. 15. Мочульский К. Гоголь. Соловьев. Достоевский. - М.: Республика, 1995. - С. 495-498. 16. Михновец Н. Г. «Кроткая»: литературный и музыкальный контекст. В кн.: Достоевский. Материалы и исследования. - Вып. 13. - СПб.: Наука, 1996. - С. 143-167. 17. Пис Р. «Кроткая» Достоевского: ряд воспоминаний, ведущих к прав­ де. - там же. - Вып. 14. - СПб.: Наука, 1997. - С. 187-195.
18. Джексон Р. Л. В несчастье яснеет истина: концовка «Кроткой». В кн.: Достоевский и мировая культура. - Альманах No 9. - М.: Классика плюс, 1997. - С. 100-106. 19. Аллеи А. «Кроткая» и самоубийцы в творчестве Достоевского. В кн.: Достоевский. Материалы и исследования. - Вып. 15. - Л.: Наука, 2000. - С. 228-236. 20. Гиршман М. М. Трагическое совмещение противоположностей («Кроткая», «Сон смешного человека» Достоевского). В кн.: Гирш­ ман М. М. Литературное произведение: Теория художествен­ ной целостности. - М.: Языки славянской культуры, 2002. - С. 329-350. 21. Альми И. Л. Лирическое начало в повести Ф. М. Достоевского «Крот­ кая». В кн.: Альми И. Л. О поэзии и прозе. - СПб.: Семантика-С, 2002. - С. 464-469. 22. Архив Н. А. и Н. П. Огаревых. - М. - Л.: Госполитиздат, 1930. 23. Паперно Я. Самоубийство как культурный институт. - М.: Новое ли­ тературное обозрение, 1999. 24. Русские судебные ораторы в известных уголовных процессах XIX века. - Тула: Автограф, 1997. - С. 482-533. 25. Туниманов В. А. «Кроткая» Достоевского и «Крейцерова соната» Л. Н. Толстого. К кн.: Туниманов В. А. Ф.М. Достоевский и русские писатели XX века. - СПб.: Наука, 2004. - С. 9-57. 26. Вышеславцев Б. Достоевский о любви и бессмертии. В кн.: Русский эрос или философия любви в России. - М.: Прогресс, 1991. - С. 364-376. 27. Кириллова Я. «Маша лежит на столе...» - утопические и христианс­ кие мотивы (к обозначению темы). В кн.: Достоевский и миро­ вая культура. - Альманах No 9. - М.: Классика плюс, 1997. - С. 22-27. 28. Толстой Л. Я. Поли. собр. соч. - Т. 66. - М.: Наука, 1953. - С. 253. 29. Донов А. Мария Констант, жена Достоевского. - СПб.: Омега, 2004. 30. Бахтин М. М. Эстетика словесного творчества. - М.: Наука, 1986. - С. 331. 31. Пекуровская А. Страсти по Достоевскому: Механизмы желаний со­ чинителя. - М.: Новое литературное обозрение, 2004. 32. Дюркгейм 3. Самоубийство. - СПб.: Изд-во Н. П. Карбасникова, 1912. 33. Вейнингер О. Последние слова. - Киев: Государственная библиоте­ ка Украины для юношества, 1995. - С. 85. 34. Амбрумова А. Г., Тихоненко В. А. Диагностика суицидального пове­ дения. Методические рекомендации. - М., 1980. 35. Конангук Я. В. О психологическом смысле суицидов// Психологи­ ческий журнал, 1989. - Т. 10. - No 5. - С. 95-102. 36. Ефремов В. С. Основы суицидологии. - СПб.: Диалект, 2004 - С. 212-246.
37. Наседкин Н Н. Самоубийство Достоевского. Тема суицида в жизни и творчестве писателя. Литература М.: Алгоритм, 2002. 38. Любимова Т. Б. Трагическое как эстетическая категория. Литерату­ ра М.: Наука, 1985. - С. 68-74. 39. Кастанеда Г. Я. Художественный вымысел и действительность: их фундаментальные связи// Логос, 1990 - No 3. - С. 69-102. 40. Лепахин В. Икона в творчестве Достоевского («Братья Карамазовы», «Кроткая», «Бесы», «Подросток», «Идиот»). В кн.: Достоевский. Материалы и исследования. - Вып. 15. - СПб.: Наука, 2000. - С. 237-263. 41. FoyJ. I., Rojcewicz S.J. Dostoevsky and Suicide// Confin. Psychiatr., 1979. - 22. - P. 65-80. 42. Shneidman N. N. Dostoevsky and Suicide. Oakville - NY - London: Mosaic Press, 1884. - P. 92. 43. Farberow N. L.t Shneidman E. S. (eds.) The cry for help. - NY, 1961. 44. Бердяев H. О самоубийстве. - M.: Изд-во Московского университе­ та, 1992. - С. 11. 45. Могульский К. В. Достоевский. Жизнь и творчество. В кн.: Мочуль- ский К. Гоголь. Соловьев. Достоевский. - М.: Республика, 1995. - С. 495-498.
Глава 4 ЗАСТРЕЛИТЬСЯ ВСЛЕДСТВИЕ ИДЕИ (Роковые выстрелы Кириллова и Крафта и «логические» самоубийства в «Дневнике писателя») Алеша Карамазов. Как же жить-то будешь... С таким адом в груди и в голо­ ве разве это возможно? Ф. М. Достоевский. Братья Карамазовы Тихомиров. Надо разрешить, принад­ лежит ли этот феномен клинике, как единичный случай, или есть свойство, которое может нормально повторяться и в других. Ф. М. Достоевский. Подросток Настоящая глава посвящена вопросам, которыми задаются герои Достоевского при обсуждении теории, приводящей к самоубийству, и, естественно, связанного с этим фактом добровольного прекраще­ ния человеком своей жизни. Трагическую смерть Крафта — одного из персонажей романа «Под­ росток», другой — Васин — оценивает так: «если хотите тут харак­ тернее всего то, что можно сделать логический вывод какой угодно, но взять и застрелиться вследствие вывода — это, конечно, не всегда бывает /XIII, 134,135/. Да, приходится согласиться, что подобного рода самоубийства встречаются гораздо реже, нежели добровольное прекращение собственной жизни вследствие понятных для окружа­ ющих, по крайней мере, в их представлении, причин. При анализе так называемых «логических» или «теоретических» самоубийств (в дальнейшем термины употребляются без кавычек, поскольку являются адекватной характеристикой таких суицидов) в произведениях Достоевского возникают общие моменты, позволя­ ющие их объединить и рассмотреть в пределах одной главы, хотя у каждого из них своя логика и логические закономерности выводов оказываются нарушенными. Эти суициды не ассоциированы с конкретной неблагоприятной со­ циально-психологической ситуацией, переживаемой как микросоци-
альный конфликт и выступающей как причина или мотив самоубий­ ства. К каждому из них, независимо от того, носит ли оно завершен­ ный характер или включает только так называемое логическое обоснование, применимы слова первого из суицидентов — Кирилло­ ва: «Я хочу лишить себя жизни потому, что такая у меня мысль...» /XXIV, 290/. В диалоге, непосредственно предшествующем роковому выстрелу, Кириллов объясняет Петру Верховенскому, заявившему «не один же вы себя убиваете; много самоубийц», что основное от­ личие его добровольной смерти от остальных в том, что все само­ убийства совершаются «с причиною»: «Но без всякой причины, а только для своеволия — один я» /XXIV, 470/. И хотя «своеволие» — это несколько упрощенная характеристика мотивационной составля­ ющей суицида именно этого персонажа (у других она будет иметь свою специфику), здесь важен момент отсутствия у всех этих суи­ цидентов неблагоприятного ситуационно-психологического воздей­ ствия, выступающего обычно как важнейший причинный фактор самоубийства. Рассматриваемые в настоящей главе суициды детерминированы не особенностями личности, но характером мировоззрения, в рамках которого та или иная мысль получает своеобразное суицидальное развитие, подводящее человека к самоубийству. В соответствии с принятой в суицидологии терминологией эти суициды принято на­ зывать мировоззренческими /1-3/. Они встречаются в рамках неко­ торых психических расстройств или остаются в пределах психичес­ кого здоровья, в частности, у людей, совершающих так называемые жертвенные суициды для достижения тех или иных целей («живые бомбы» или самые различные «камикадзе всех времен и народов», о которых в настоящее время ежедневно сообщают СМИ). Оценка же мировоззренческого суицида лиц с психическими рас­ стройствами в точки зрения понимания его причин чрезвычайно за­ труднена (даже если самоубийца остается жив). Речь идет и о труд­ ностях диагностики психического расстройства, и об адекватной трактовке самого суицида, что необходимо с точки зрения профилак­ тики повторных самоубийств. Мировоззренческий суицид этих боль­ ных не связан с какими-то психотическими расстройствами (напри­ мер, галлюцинаторно-бредовые переживания) или неблагоприятны­ ми средовыми воздействиями, а отражает скорее первичную утрату смысла жизни> возникающую на фоне начального этапа простой фор­ мы шизофрении или в рамках относительно медленного развития
психических нарушений шизофренического спектра (шизотипичес- кое расстройство, реже — шизоидная психопатия). Подобного рода самоубийства могут наблюдаться при так назы­ ваемой «метафизической интоксикации» и изменениях личности, приводящих к аутистически-пессимистическому мировоззрению. Этот тип суицидального поведения носит название «аутистически- рационалистического» /2. - С. 9/. К «рационалистическому само­ убийству» больных шизофренией примыкает и «аутистически-атак- тический суицид», выделяемый мною в монографии «Основы суици­ дологии» /3. - С. 117,391-397/. Основное отличие этого суицида от «рационального» состоит в том, что здесь отсутствует целостная си­ стема взглядов («мировоззрение», определяемое патологией психи­ ки). «Аутистически-атактический суицид» связан с нелепым умозак­ лючением, отражает «разовый выверт мышления», определяемый терминами «атаксия» или «разорванность». Эти суициды встречают­ ся на более поздних этапах болезни или при ее неблагоприятном те­ чении и свидетельствуют не только о выраженных нарушениях мыш­ ления, но и о патологии эмоционально-волевой сферы. Для понимания сложности оценки самоубийств литературных персонажей необходим небольшой экскурс в суицидологию и психи­ атрию. Один из эпиграфов и показывает «сложность» подобных су­ ицидов и их возможную оценку с точки зрения психопатологии. Свое­ образную клиническую трактовку поведения этих самоубийц (ис­ пользуя, естественно, не врачебную, а обывательскую терминологию - «помешанный») дают и другие персонажи романов, а сам Достоев­ ский готовился писать послесловие к «Бесам» на тему, «кто здоров и кто болен». «О том, кто здоров и кто сумасшедший. Ответ крити­ кам. Предрешить заранее. Таков Кириллов, русский идеалист. Чутье- то верное (вроде Белинского: сначала решим о Боге, а уж потом по­ обедаем)» /XI, 308/. Рассмотрение этих самоубийств лучше проводить в соответствии с хронологией написания произведений (этот прием уже применялся в главе, посвященной так называемым ситуационным самоубийствам). При таком подходе можно видеть не только динамику развития представлений писателя в области «художественной суицидологии», но и общественно-политический и даже литературно-художествен­ ный контекст отдельных произведений, так или иначе отразивших­ ся на характере идей, связанных с самоубийством персонажей. Так как каждое из этих самоубийств имеет свою внутреннюю мотивиров-
ку, хронологический подход к ним имеет значение и для понимания самого суицида, и для оценки роли этого социально-психологиче­ ского феномена в общей ткани отдельного художественного произ­ ведения. Крупнейший французский писатель, лауреат Нобелевской премии Андре Жид в одном из своих эссе, посвященных Достоев­ скому, писал, что «он был из тех редких гениев, которые с каждой новой вещью делают шаг вперед, идут путем непрерывного совершен­ ствования» /4. - С. 31/. В соответствии с этим принципом хронологической последова­ тельности первым предстает перед нами один из самых известных самоубийц в мировой художественной литературе, персонаж романа «Бесы» — Кириллов. Интересно, что в своей работе о Достоевском Андре Жид посвятил Кириллову не одну страницу /4. - С. 99-130/. Самоубийство этого героя до настоящего времени привлекает внима­ ние не только специалистов-литературоведов или писателей, но и фи­ лософов, рассматривающих этот суицид как один из важнейших ар­ гументов и иллюстраций развиваемых ими философских построений. О Кириллове писали Ницше и Камю, С. Н. Булгаков и Т. Г. Масарик, Н. А. Бердяев и К. В. Мочульский, а также современные философы, затрагивающие тем или иным образом философские аспекты суици­ дологии /5-7/. Далеко не случайно для совершенного Кирилловым суицида употребляются такие определения, как «теоретический», «логический», «философский», «метафизический» и даже «педагоги­ ческий». И если для отдельных исследователей своеобразным отправ­ ным пунктом для изучения самоубийц в произведениях Достоевского выступает «Кроткая» /8/, то другие в работах, затрагивающих различ­ ные аспекты «суицидологии» писателя /7/, во главу угла ставят имен­ но самоубийство Кириллова. Естественно, что все работы философского и даже литературовед­ ческого характера, рассматривающие самоубийство Кириллова, про­ анализировать не представляется возможным, да этого и не требу­ ется. По существу, здесь затронуты преимущественно специфические суицидологические аспекты самоубийства этого персонажа. Отдель­ ные положения философского характера привлекаются только как элемент весьма узкого клинико-психологического анализа. Прежде чем перейти к непосредственному анализу суицида Кирил­ лова, хочется предупредить читателя, что, отбирая отдельные, наи­ более значимые обстоятельства случившегося, я в их трактовке ру­ ководствовался собственным профессиональным видением опреде-
ленных моментов, характеризующих персонаж и его трагическую гибель. Еще одна предварительная оговорка связана с тем, что для суи­ цидологического анализа привлекаются не только дефинитивный текст анализируемого романа, но и как источник дополнительной информации — подготовительные материалы к нему, фрагменты из записных книжек и «Дневника писателя», его переписка. В какой-то мере подобный подход - это попытка преодоления одной из особен­ ностей творческой манеры Достоевского, который, руководствуясь принципом «пусть потрудятся сами читатели», очень часто не «про­ яснял» до конца своих персонажей или их отдельные поступки. Информация о том, что один из персонажей романа — инженер Кириллов — готовится совершить самоубийство, для читателя раскры­ вается постепенно, во время нескольких встреч будущего самоубийцы с другими лицами. Вначале мы узнаем, что молодой инженер-строи­ тель («лет около двадцати семи»), ранее четыре года находившийся за границей («для усовершенствования себя в своей специальности») и надеющийся получить место при постройке железнодорожного моста, собирает материалы о причинах, «учащающих или задержи­ вающих распространение самоубийств в обществе». Затем в беседе с Хроникером Кириллов сообщает, что он ищет причины, «почему люди не смеют убить себя». С его слов, уже давно он ложится на рас­ свете, а ночью пьет чай и думает о самоубийствах. По мнению Ки­ риллова, от самоубийства людей удерживают «два предрассудка»: «боль» и «тот свет». «Вся свобода будет тогда, когда будет все рав­ но, жить или не жить... Теперь человек еще не тот человек. Будет но­ вый человек, счастливый и гордый. Кому будет все равно, жить или не жить, тот будет новый человек. Кто победит боль и страх, то сам Бог будет. А тот Бог не будет» /X, 93/. На вопрос собеседника, есть ли все же «тот Бог», Кириллов отве­ чает: «Его нет, но он есть... Бог есть боль страха смерти. Кто победит боль и страх, тот сам станет Бог. Тогда новая жизнь, тогда новый человек, все новое... Всякий, кто хочет главной свободы, тот должен сметь убить себя... Кто смеет убить себя, тот Бог». Возражая Хрони­ керу, сказавшему, что «самоубийц миллионы были», он говорит, что эти самоубийства были совершены не для того, чтобы убить страх, а «кто убьет себя только для того, чтобы страх убить, тот тотчас Бог станет». Характеризуя себя, Кириллов говорит: «Не знаю, как у дру­ гих, и я так чувствую, что не могу как всякий. Всякий думает и по-
том сейчас о другом думает. Я не могу о другом, я всю жизнь об од­ ном. Меня Бог всю жизнь мучил» /X, 94/. Хроникер обращает внимание на то, что заключительные слова о Боге Кириллов произносит «с удивительной экспансивностью» и спрашивает собеседника, почему он «не так правильно» говорит по- русски, предполагая, что это связано с длительным пребыванием за границей, но в ответ слышит: «Нет, не потому что за границей. Я так всю жизнь говорил... мне все равно». Оценка рассказчиком Кирил­ лова после двух встреч с ним весьма категорична: «Разумеется, по­ мешанный». В дальнейшем ее будут разделять и другие лица из его окружения. Естественно, что эта обывательская оценка персонажа и «теории», подводящей его к самоубийству, нуждается, как минимум, в комментариях специалиста, ставящего целью выполнить суицидоло­ гический и психиатрический анализ отдельных произведений художе­ ственной литературы. Но прежде все же необходимо иметь представ­ ление о том, как сам Достоевский смотрел на Кириллова. Отсюда вы­ текает необходимость обращения к подготовительным материалам. Как известно, Кириллов появляется на более поздних стадиях соз­ дания романа «Бесы». Это новый персонаж вначале назван просто инженером. Достоевский пишет о нем: «ИНЖЕНЕР вызвался себя за­ стрелить для общего дела - и НЕОБХОДИМЕЙШЕЕ: РОЛЬ ИНЖЕ­ НЕРА ФАКТИЧЕСКАЯ» /XI, 241/. О «фактической» роли самоубийства Кириллова в «бесовщине», поразившей губернский город, еще будет идти речь. Это имеет суще­ ственное значение в плане расхождения между экстатическими по­ строениями о «новом человеке» и «новой жизни», которые возникнут, по мнению Кириллова, после его самоубийства, и реальным исполь­ зованием этого суицида для сокрытия гнуснейшего убийства, совер­ шаемого Петром Верховенским только для того, чтобы «повязать кровью» мельтешащих вокруг него «бесенят». Непосредственно пе­ ред самоубийством это хорошо понимает и сам Кириллов, называю­ щий Верховенского «подлецом», «политическим обманщиком и ин­ триганом», которому нужна только предсмертная записка с ложным признанием в убийстве Шатова. Развитие «теории» самоубийства у персонажа такова, что нарушенной оказывается психическая дея­ тельность в целом, и даже осознание фактической роли своего суи­ цида не может остановить роковой выстрел Кириллова. Интересно, что в подготовительных материалах фрагмент, назван­ ный предисловием, относится только к Кириллову и не содержит
каких-либо «психиатрических» оценок персонажа. «В Кириллове народная идея — сейчас же жертвовать собою для правды. Даже не­ счастный, слепой самоубийца 4 апреля в то время верил в свою прав­ ду (он, говорят, потом раскаялся — слава Богу!) и не прятался, как Орсини, а стал лицом к лицу. Жертвовать собою и всем для правды — вот национальная чер­ та поколения. Благослови его Бог и пошли ему понимание правды. Ибо весь вопрос и состоит, что считать за правду. Для того и напи­ сан роман» /XI, 303/. Называя мысль о необходимости жертвовать собой «для правды» народной идеей и заключая в один контекст своего персонажа и реального Каракозова, Достоевский никак не связывает эти жертвы с «сумасшествием», подчеркивая, что для оценки этих самоубийств главным является то, для чего они совер­ шаются («что считать за правду»). Поэтому расхождение между декларируемой и реальной «правдой» значения суицида Кирилло­ ва никак не может быть сброшено со счетов, связанных с понима­ нием этого самоубийства. Высокая оценка Достоевским «жертвы», принесенной «для правды», в контексте планируемой первоначально роли «инженера», вызвав­ шегося «застрелить себя для общего дела», перекликается с выска­ занным (за десять лет до «Бесов») отношением писателя к самопо­ жертвованию вообще. В «Зимних заметках о летних впечатлениях» Достоевский писал: «Поймите меня: самовольное, совершенно созна­ тельное и никем не принужденное самопожертвование всего себя в пользу всех есть, по-моему, признак высочайшего развития лично­ сти, высочайшего ее могущества, высочайшего самообладания, вы­ сочайшей свободы собственной воли. Добровольно положить свой живот за всех, пойти за всех на крест, на костер, можно только сде­ лать при самом сильном развитии личности. Сильно развитая лич­ ность, вполне уверенная в своем праве быть личностью, уже не име­ ющая за себя никакого страха, ничего не может и сделать другого из своей личности, то есть никакого более употребления, как отдать ее всю всем, чтоб и другие все были точно такими самоправными и сча­ стливыми личностями. Это закон природы; к этому тянет нормаль­ но человека» /V, 79/. В отличие от «Предисловия» в подготовительных материалах, представленное там же «Послесловие» (упоминавшееся выше) «О том, кто здоров и кто сумасшедший...» содержит уже и весьма специфи­ ческую оценку Кириллова, включенную в общий контекст характе-
ристики современной жизни: «Статья о многоразличии современного общества. Потеряли образы, тотчас стерлись, новые же прячутся. Дворянство, крепостные, за это давало правительству службу и об­ разование. Предания, дворянская литература, понятия, вдруг хаос, люди без образа — убеждений нет, науки нет, никаких точек упоров, уверяют о каких-то тайнах социализма. Люди, как Кириллов, своим умом страдающие (курсив мой.— В. £.). Главное, не понимают друг друга. Всю эту кисельную массу охватил цинизм. Молодежь без ру­ ководства бросается. Как можно, чтоб Нечаев мог иметь успех? Меж тем несколько предвзятых понятий, чувство чести. Ложное понятие о гуманности. Самое мелкое самолюбие. Взгляните на литературу, как она уверенно выражает свои цели, свой гнев, свою брань, свою то­ ропливость» /XI, 308/. Как следует из «Послесловия», Кириллов уже весьма недвусмыс­ ленно назван «своим умом страдающим». Можно считать, что пер­ воначальные замыслы в отношении этого персонажа претерпели у писателя несомненную динамику. Жертвенное самоубийство веру­ ющего человека, которого, однако, «Бог всю жизнь мучил», превра­ щается в уход из жизни человека, «своим умом страдающего». Как это «страдание» отразилось на окончательном обосновании Кирил­ ловым необходимости своего самоубийства и как это выглядело в действительности, когда от рассуждений потребовалось перейти к «полной гибели всерьез», еще будет идти речь впереди. Предварительно можно отметить, что у читателя, тем более зна­ комого с подготовительными материалами к «Бесам», нет достаточ­ ных оснований полагать, что суицид Кириллова вытекает только из невозможности пережить антиномию мышления: существования двух несовместимых и одинаково значимых суждений: «Бог необходим, а потому должен быть... Но я знаю, что его нет и не может быть... человеку с двумя такими мыслями нельзя оставаться в живых...» /X, 469/. Подобного рода «обоснование» самоубийства может быть истолковано и как дополнительная мотивация суицида, появившая­ ся в процессе долгих ночных размышлений о причинах доброволь­ ного прекращения собственной жизни у человека, вынужденного жить в условиях не только неразрешимости этой антиномии, но и ожидания, когда ему «скажут» покончить с собой. «Вы были членом Общества еще при старой организации и откры­ лись тогда же одному из членов Общества. <...> В Обществе произош­ ла мысль, что я могу быть тем полезен, если убью себя, и что когда
вы что-нибудь тут накутите и будут виновных искать, то я вдруг за­ стрелюсь и оставлю письмо, что это я все сделал, так что вас целый год подозревать не могут... Мне сказали, чтоб я, если хочу, подождал. Я сказал, что подожду, пока скажут срок от Общества, потому что мне все равно» (из диалога Петра Верховенского и Кириллова незадолго до самоубийства) /X, 290, 291/. Достоевский как гениальный художник-мыслитель уже при пер­ вых «зарницах» терроризма почувствовал его опасность как для че­ ловечества, так и для отдельного человека, вовлекаемого в водово­ рот обстоятельств и не всегда способного понять, «что считать за правду». Это потом «русские мальчики» («бомбисты», как их назы­ вала полиция, или террористы по современной терминологии) будут спорить, кому из них первым идти на смерть ради убийства того или иного сановника. Это потом наиболее «прогрессивные» литераторы, общественные деятели и даже жены прокуроров будут их прятать и петь песни «безумству храбрых». Но уже в самом начале 1870-х гг. Достоевский показал в «Бесах», как может быть опасен для себя и окружающих даже отдельный человек, которого «влечет неведомая сила» своеволия. Это «своеволие» обнаруживает большинство пер­ сонажей романа: и «духовный провокатор» (С. Н. Булгаков) Ставро- гин, и «главный бес» Петр Верховенский, и непосредственно связы­ вающий с этим свое самоубийство Кириллов. «Если Бог есть, то вся воля его, и из воли его я не могу. Если нет, то вся воля моя, и я обя­ зан заявить своеволие... Я обязан себя застрелить, потому что самый полный пункт моего своеволия — это убить себя самому... безо вся­ кой причины, а только для своеволия...» /X, 470/. «Ад в душе» у Кириллова связан не только с его богоборческими мыслями, развитие которых, в конце концов, определяет своеобраз­ ный мессианский вывод: человек начинает считать себя самого Бо­ гом, хотя и с оговорками, что он «пока еще Бог поневоле». Но появ­ ление «нового человека» и наступление «новой эпохи», которые, как считает будущий самоубийца, последуют после его выстрела — это уже, по существу, идеи величия и реформаторства, не только не по­ нятные для окружающих, но и заставляющие их делать однозначные выводы о психическом здоровье персонажа. Вначале же хотелось бы высказать некоторые предположения о возможных причинах по­ явившегося «ада в душе», так или иначе повлиявшего на характер психической деятельности персонажа, которого сам Достоевский в планируемом «Послесловии» называет «своим умом страдающим».
Богоборческие мысли Кириллова вполне понятны в свете имею­ щихся данных о его возможных прототипах.'Здесь и В. И. Кельсиев, и совершивший самоубийство артиллерийский офицер П. И. Красно- певцев, и заболевший во время следствия психически один из петра­ шевцев, Василий Катенев /11. - С. 218, 219/, и множество хорошо известных и лично знакомых Достоевскому еще во времена его мо­ лодости лиц. Достаточно вспомнить уже приводившиеся слова Бе­ линского «сначала решим о Боге...» или фейербаховский своеобраз­ ный «антропотеизм», активно обсуждаемый в кругу петрашевцев. Совсем не случайно О. Ф. Миллер, изучивший множество воспомина­ ний современников писателя, называл «Бесы» автобиографическим романом /X, 218/. Все это, так или иначе, представлено в коммента­ риях к роману в Полном собрании сочинений Достоевского /XII, 161- 274/ и во многих статьях и отдельных монографиях /10-12/. Конечно, многое в переживаниях и мыслях Кириллова, которого «Бог всю жизнь мучил», отражает не только характер взглядов на ре­ лигию и Бога лиц из окружения Достоевского в тот или иной период его жизни. «Я из сердца взял его»,— так напишет Достоевский о Став- рогине. Без большой натяжки эти же слова могут быть отнесены и к богоборческим мыслям другого персонажа «Бесов» — Кирилло­ ва. Писатель должен был сердцем чувствовать «ад в душе» молодого человека, который пытается разрешить кантовские антиномии /13/ не только в теоретических построениях «чистого разума», но и в прак­ тической вере отдельных людей. Здесь важно не просто «чувство­ вать», а пройти весь путь до конца как в осмыслении этих противо­ речий, так и в их влиянии на жизнь и смерть конкретного человека. Не вызывает сомнений, что «Бог мучил всю жизнь» не только пер­ сонажа, придуманного гениальным художником-мыслителем, но и са­ мого автора. Одно из писем Достоевского хорошо показывает это в поэтических образах, не уступающих по своей выразительности лучшим образцам художественных произведений писателя. В январе-феврале 1854 г. Достоевский писал Н. Д. Фонвизиной из Омска: «Не знаю, но по вашему письму я угадываю, что Вы с грус- тию нашли опять родину. Я понимаю это; я несколько раз думал, что если вернусь когда-нибудь на родину, то встречу в моих впечатлени­ ях более страдания, чем отрады. Я не жил Вашею жизнию и не знаю многого в ней, как и всякий человек в жизни другого, но человечес­ кое чувство в нас всеобще, и, кажется, при возврате на родину вся­ кому изгнаннику приходится переживать вновь, в сознании и воспо-
минаниях, все свое прошедшее горе. Это похоже на весы, на которых свесишь и не знаешь точно настоящий вес всего того, что выстрадал, перенес, потерял и что у нас отняли добрые люди. Но дай Вам Бог еще долгих дней! Я слышал от многих, что Вы очень религиозны, Наталия Дмитриевна. Не потому, что Вы религиозны, но потому, что сам пережил и прочувствовал это, скажу Вам, что в такие минуты жаждешь, как «трава иссохшая», веры, и находишь ее, собственно потому, что в несчастье яснеет истина. Я скажу Вам про себя, что я — дитя века, дитя неверия и сомнения до сих пор и даже (я знаю это) до гробовой крышки. Каких страшных мучений стоила и стоит мне теперь эта жажда верить, которая тем сильнее в душе моей, чем бо­ лее во мне доводов противных. И, однако же, Бог посылает мне иног­ да минуты, в которые я совершенно спокоен; в эти минуты я люблю и нахожу, что другими любим, и в такие-то минуты я сложил в себе символ веры, в котором все для меня ясно и свято. Этот символ очень прост, вот он: верить, что нет ничего прекраснее, глубже, симпатич­ нее, разумнее, мужественнее и совершеннее Христа, и не только нет, но с ревнивой любовью говорю себе, что и не может быть. Мало того, если б кто мне доказал, что Христос вне истины, и действительно было бы, что истина вне Христа, то мне лучше хотелось бы оставаться с Христом, нежели с истиной» /XXVIII, кн. 1,176/. Автобиографические моменты, так или иначе отразившиеся на ха­ рактере «теоретических» построений, связанных с обоснованием само­ убийства, и подводящих Кириллова к нелепым умозаключениям, свидетельствующим о психическом расстройстве, не могут полностью объяснить сам факт возникновения «сумасшествия» персонажа, «ло­ гики» его, не понятных для окружающих, «выводов». Важно не толь­ ко само по себе содержание умозаключения. По словам одного из персонажей «Подростка», «можно сделать вывод какой угодно», хотя считать себя «Богом» уже выходит за пределы здоровой логики. (Ес­ тественно, Достоевский не мог предполагать, что спустя сто с лиш­ ним лет именно на этой идее смогут делать весьма прибыльный биз­ нес люди типа Грабового, его последователи и покровители.) «Несо­ ответственных идей у нас много, и они-то и придавливают. Идея вдруг падает на человека, как огромный камень и придавливает его наполовину,— и вот он под ним корчится, а освободиться не умеет. Иной соглашается жить и придавленный, а другой не согласен и уби­ вает себя» /XXIII, 24/. Интересно, что мысль об «огромном камене» из «Дневника писателя» за 1876 г. перекликается с рассуждениями
Кириллова о «камне» в романе, опубликованном за несколько лет до этого. Однако для понимания этого персонажа важно не просто совер­ шение самоубийства вследствие «несоответствующей идеи» («огром­ ного камня»; пусть даже под давлением главного «беса», использу­ ющего это в своих целях), но в первую очередь — факт возникнове­ ния психического расстройства. Можно (с известной долей вероятности) допустить, что в возник­ новении «ада в душе», доводящего человека до сумасшествия, поми­ мо неразрешимой «антиномии мышления», участвует еще один фак­ тор, характер которого также связан с биографией Достоевского. Надо еще раз оговориться, что эта психиатрическая реминисценция — всего лишь допущение, не следующее непосредственно из текста ро­ мана. Речь идет о влиянии на психическое здоровье человека ожида­ ния собственной смерти. У Кириллова состояние ожидания связано не с какой-то внешней причиной, лежащей вне психической жизни, но прямо определяется характером его переживаний, непосредствен­ но затрагивающих сами основания человеческой жизни. Эти основа­ ния Достоевский как немногие из живущих людей (тем более, писа­ телей) не мог игнорировать в процессе создания образа человека, ожидающего смерти по приговору, который он вынес себе самому. Осознание неотвратимости смерти, по мнению писателя, выступает как нечто, выходящее за границы общечеловеческих переживаний. Достоевский доверил эти мысли своему любимому герою — князю Мышкину: «Приведите и поставьте солдата против самой пушки на сражении и стреляйте в него, он eujevBce будет надеяться, но прочти­ те этому самому солдату приговор наверно, и он с ума сойдет или заплачет. Кто сказал, что человеческая природа в состоянии вынес­ ти это без сумасшествия? <...> Может быть, и есть такой человек, которому прочли приговор, дали помучиться, а потом сказали: «Сту­ пай, тебя прощают». Вот этакой человек, может быть, мог бы расска­ зать. Об этой муке и об этом ужасе и Христос говорил. Нет, с чело­ веком так нельзя поступать!» /VIII, 21/. Не вызывает сомнений, что пережитое на Семеновском плацу не могло не повлиять на последующее мировосприятие писателя. Неслу­ чайно вариации на эту тему фигурируют в самых неожиданных про­ изведениях Достоевского. Здесь и «Идиот», и «Кроткая», в которой «Последний день приговоренного к смертной казни» Виктора Гюго назван «самым реальнейшим и самым правдивейшим произведени-
ем» из всех им написанных. О том, что след от реальных событий жизни Достоевского и «неправдоподобные фантазии» (с точки зрения приема повествования), представленные Гюго в его шедевре, несом­ ненно, нашли отражение и в образе Кириллова, свидетельствует тот факт, что в сцене самоубийства персонажа «Бесов» автор по-своему «реализовал» сновидение «приговоренного» из повести Гюго. Эта свое­ образная литературная реминисценция проанализирована в работе В. В. Виноградова /14/. Обращает на себя внимание еще один нюанс: Достоевский в «Кроткой» называет произведение Пого «Последний день приговоренного к смертной казни», в действительности повесть называется «Последний день приговоренного» (маленькая неточ­ ность, говорящая, однако, о многом!). В психиатрии известны психические расстройства, возникающие в ситуации ожидания. Нарушения психической деятельности, как это ни покажется странным, наблюдались даже в условиях ожидания благоприятных событий, коренным образом меняющих жизнь чело­ века. Примером могут быть психические расстройства у заключен­ ных, ожидающих условно-досрочного (и даже связанного с оконча­ нием срока наказания) освобождения. Суицидологи неоднократно описывали самоубийство неизлечимо больных лиц, для которых ожи­ дание смерти оказывается таковым, что вынуждает человека путем добровольного ухода из жизни «бежать» из непереносимой ситуации. Человек скорее предпочитает смерть, нежели ожидание ее /15/. Есте­ ственно, что знание срока наступления смерти резко усиливает психо- травмирующее воздействие этого фактора. Булгаковский трагикоми­ ческий эпизод с буфетчиком, «только что» узнавшим «из достоверных рук», что он умрет «от рака печени через девять месяцев в четвертой палате клиники первого МГУ», как нельзя лучше демонстрирует, что происходит с человеком в результате этого «знания». В одной из предшествующих глав мною были кратко представ­ лены «Необходимое объяснение» и несостоявшееся (по-своему, тоже «логическое») самоубийство Ипполита после вынесения ему меди­ ками смертного приговора. С характером переживаний человека, в действительности испытавшего весь ужас ожидания реальной смер­ ти в последние минуты жизни непосредственно перед казнью, чита­ тель сталкивается в «Идиоте» помимо истории Ипполита и имеет возможность их оценки с позиции психиатра-суицидолога. Князь Мышкин говорит: «Тут одно обстоятельство очень странное было,— странное тем, что случай такой очень редко бывает. Этот человек был
раз взведен, вместе с другими, на эшафот, и ему прочитан был при­ говор смертной казни расстрелянием, за политическое преступление. Минут через двадцать прочтено было и помилование и назначена другая степень наказания; но, однако же, в промежутке между дву­ мя приговорами, двадцать минут или по крайней мере четверть часа, он прожил под несомненным убеждением, что через несколько ми­ нут он вдруг умрет... он помнил все с необыкновенною ясностью и говорил, что никогда ничего из этих минут не забудет... Выходило, что остается минут пять, не больше. Он говорил, что эти пять минут казались ему бесконечным сроком, огромным богатством; ему каза­ лось, что в эти пять минут он проживет столько жизней, что еще не­ чего думать о последнем мгновении... Он умирал двадцати семи лет, здоровый и сильный, прощаясь с товарищами, он помнил, что одно­ му из них задал довольно посторонний вопрос и даже очень заинте­ ресовался ответом. Потом, когда он простился с товарищами, наста­ ли те две минуты, которые он отсчитал, чтобы думать про себя; он знал заранее, о чем он будет думать: ему все хотелось представить себе как можно скорее и ярче, что вот как же это так: он теперь есть и живет, а через три минуты будет уже негто, кто-то или что-то,— так кто же, где же? Все это он думал в эти две минуты решить! Не­ вдалеке была церковь, и вершина собора с позолоченною крышей сверкала на ярком солнце. Он помнил, что ужасно упорно смотрел на эту крышу и на лучи, от нее сверкавшие; оторваться не мог от лу­ чей: ему казалось, что эти лучи его новая природа, что он через три минуты как-нибудь сольется с ними... Неизвестность и отвращение от этого нового, которое будет и сейчас наступит, были ужасны; но он говорит, что ничего не было для него в это время тяжелее, как беспрерывная мысль: "Что, если бы не умирать! Что, если бы воро­ тить жизнь,— какая бесконечность! И все это было бы мое! Я бы каж­ дую минуту в целый век обратил, ничего бы не потерял, каждую бы минуту счетом отсчитывал, уж ничего бы даром не истратил!" Он говорил, что эта мысль у него наконец в такую злобу переродилась, что ему уж хотелось, чтобы его поскорей застрелили» /VIII, 52/. Сокращать что-то в этом литературно-психологическом шедевре я посчитал кощунством. Переживания экстремальной ситуации (в ее крайнем варианте), переданные гениальным художником («действи­ тельность, прошедшая через горнило искусства»), представлены здесь с такой силой выразительности, что могут быть без каких-либо ку­ пюр включены в любую работу по психологии и психиатрии экстре-
мальных ситуаций. Исключительное значение имеет тот факт, что представленное выше — не мысленный конструкт, а описание реально испытанных переживаний. В этом существенное отличие фрагмента романа «Идиот» от описания переживаний ожидающих казни людей в других произведениях мировой литературы: и «приговоренного» у Пого, и Яромира Хладика в интересном рассказе Борхеса «Тайное чудо» /16/ — это все же художественный вымысел, реконструкция возможного в психической жизни человека в подобной ситуации. Естественно, рассказ князя Мышкина направлен не на повторение хорошо известных моментов биографии автора романа «Бесы». В пла­ не интересующей меня темы важен факт почти «документального» подтверждения самим Достоевским влияния на психическую деятель­ ность ожидания смерти. Применительно к анализируемому здесь персонажу — Кириллову — возможны два варианта трактовки этого влияния или взаимодействия. Первое: жизнь в условиях ожидания, когда в «Обществе» скажут, что надо покончить с собой, явилась одним из факторов, способствующим появлению психического рас­ стройства. И второе: это «расстройство», возникшее под влиянием других причин, изменило психическую деятельность таким образом, что самоубийство не выглядит как нечто экстремальное для психи­ ки (по крайней мере, в «логических» построениях будущего само­ убийцы). Как было ранее показано мною /3/, подобные суициды свидетельствуют, что здесь наряду с нарушениями мышления у само­ убийцы имеются и выраженные эмоционально-волевые расстрой­ ства. Для этих самоубийств характерны относительная «легкость» их реализации и отсутствие антисуицидальных тенденций на стадии формирования суицидального замысла. При суицидологическом анализе самоубийства Кириллова невоз­ можно однозначно отдать предпочтение ни одной из версий понима­ ния причин и даже определить время возникновения психических рас­ стройств у этого персонажа. Само по себе наличие этих «расстройств» не вызывает сомнений у контактирующих с Кирилловым персонажей романа и, главное, у самого автора, называющего его человеком, «умом страдающим». Ранее уже приводилась достаточно грубая формулировка этого «страдания», даваемая рассказчиком (Хроникером) — «помешан­ ный»; но и наиболее умный персонаж «Бесов» — Ставрогин — о Ки­ риллове пишет в своем письме: «Великодушный Кириллов не вынес идеи и — застрелился; но ведь я вижу, что он был великодушен пото­ му, что не в здравом рассудке» /X, 514/.
Изложенное позволяет высказать предположение, что в процессе создания романа роль самоубийства Кириллова и самого персонажа возрастала: от «простого» «инженер вызвался себя застрелить для общего дела» до добровольного ухода этого человека из жизни, по­ лучившего в окончательном варианте не только «революционно-за­ говорщицкое» (сюжетное), но и «философское» содержание. Разоча­ рование в революционном «Обществе» и социалистических идеях (неслучайно упоминание поездки Кириллова в Америку, где в эти годы эмигранты из разных стран пытались организовывать коммуны, потерпевшие крах при первом же столкновении с реальной действи­ тельностью) сменилось «последними вопросами» мировоззренческо­ го характера с религиозным содержанием и богоборческими построе­ ниями. Свои атеистические мысли и сомнения этот, ранее верующий, человек развил до их логического завершения, «перенеся» на себе всю логику нигилизма и закончив в соответствии с этой «логикой» и свою жизнь. И хотя первоначальный толчок для атеистических построений Кириллов получает от Ставрогина («Вспомните, что вы значили в моей жизни, Ставрогин»), семена, брошенные этим «духовным про­ вокатором» (С. Н. Булгаков), упали на благодатную почву. «Бог всю жизнь мучает» человека, имеющего изначально не только особеннос­ ти духовной жизни, но определенные «нюансы» нервно-психической организации: достаточно образованный человек «не так правильно» «всю жизнь», с его слов, говорит по-русски. Один из центральных персонажей, Шатов, так оценивает роль этого «провокатора» в про­ исходящем с Кирилловым: «В то же самое время, когда вы насажда­ ли в моем сердце Бога и родину,— в то же самое время, даже, может быть в те самые дни, вы отравили сердце этого несчастного, этого ма­ ньяка, Кириллова, ядом... Вы утверждали в нем ложь и клевету и до­ вели его разум до исступления... Подите взгляните на него теперь, это ваше создание... Впрочем, вы видели» /X, 197/. Для понимания со­ стояния персонажа не менее интересен ответ Ставрогина, что «сам Кириллов сейчас только сказал мне, что он счастлив и что он пре­ красен». Читатель застает Кириллова, когда тот уже находится во власти охватившей его идеи самоубийства, связанного с необходимостью не просто «мысль разрешить», но, по его мнению, изменить путем соб­ ственного добровольного ухода из жизни окружающий мир и челове­ ка. Идея этого «жертвенного» самоубийства полностью завладела пер-
сонажем. Как выразился в беседе с Кирилловым Петр Верховенский, тот «исполнит свой долг, как независимый и прогрессивный человек». Эта примитивная лесть вызывает смех собеседника, хорошо понима­ ющего, для чего «главному бесу» нужна его смерть, и вполне адекват­ но оценивающего его: «Мне только одно очень скверно, что в ту ми­ нуту будет подле меня гадина, как вы... Вы ничего не можете; вы даже теперь мелкой злобы спрятать не можете, хоть вам и невыгодно по­ казывать. Вы меня разозлите, и я вдруг захочу еще полгода». И верно оценивающий состояние Кириллова Верховенский говорит ему: «Я ни­ чего никогда не понимал в вашей теории, но знаю, что вы не для нас ее выдумали, стало быть, и без нас исполните. Знаю тоже, что не вы съели идею, а вас съела идея, стало быть, и не отложите» /X, 426/. В словах Петра Верховенского обращает на себя внимание не только констатация того факта, что Кириллова «съела идея», но и понимание «главным бесом» того, что теоретические «выкладки» будущего самоубийцы уже никак не связаны с жертвой для револю­ ционного «Общества». Они отражают только «внутренние» постро­ ения, саморазвитие «логики», понять которую невозможно в рамках здоровой психики (пусть и принадлежащей преступнику) ни одному из его собеседников, так как в окончательном виде приводят чело­ века к выводу о необходимости прекращения собственной жизни. И хотя Верховенский, озабоченный мыслью, застрелится или нет его собеседник, вынужден «подводить» его к конкретным действиям по самоуничтожению, своеобразно «заталкивая» Кириллова в само­ убийство, он задает вполне резонные вопросы, почему нужно убивать именно себя, а не другого (тем более человеку, которому «все рав­ но») и «почему вы-то Бог?» «Логику» Кириллова не могли понять не только другие персона­ жи романа, но и такие мыслители, как Ницше или К. В. Мочульский, каждый из которых давал собственное объяснение причин этого са­ моубийства. В своем конспекте «Бесов» Ницше /17/ в разделе «Ло­ гика атеизма», организуя мысли о необходимости Бога и знании о том, что он не существует, в силлогизм, заключает его выводом: «Следовательно, больше жить нельзя» /17. - С. 192/. Как отмечает Ю. Н. Давыдов, если же следовать тексту Достоевского, то в дей­ ствительности антиномически не разрешимое противоречие мысли Кириллов «разрешает» парадоксальным образом (патологическим умозаключением.— В. £.): он объявляет Богом себя. В отношении понимания самоубийства Кириллова у Ницше Ю. Н. Давыдов пишет:
«Здесь акцентируется не парадоксальная необходимость веры в две взаимоисключающие, но* жизненно одинаково важные для геловека идеи, а неспособность избавиться от идеи "необходимости" Бога, не­ возможность жить с сознанием того, что он "не существует". В общем, согласно содержащемуся в конспекте изложению мысли Кириллова, которая "сожрала также и Ставрогина", оба они кончают с собой, так как не могут вынести сознания "смерти Бога". А это, если следовать логике немецкого философа, должно было бы свидетельствовать только об одном: о недостаточной радикальности нигилизма Став­ рогина и Кириллова» /5. - С. 189/. По мнению К.В. Мочульского /18/, Кириллов убивает себя, так как «не может вынести мысли, что Бога нет, его атеизм порожден исступленной любовью к Богу и отчаянием богооставленности. Ки­ риллов верит, но не знает, что верит. Набросана схема его филосо­ фии: "Если Бога нет, то новая эра. Но верней всего, что люди поедят друг друга. В таком случае Бог необходим. А так как его нет, то Бог необходим для обмана людей. В таком случае я не хочу жить. Не надо счастья с обманом, лучше все взорвать на воздух". Петр С-ч: "Так и взорвите всех... Это можно. Я научу как». Кириллов: «Нет, лучше себя одного!" И в другом наброске: "В том-то и дело, что Бога дей­ ствительно нет. Оттого-то я и стреляюсь. Если нет Бога, не хочу оставаться в этом мире. Христос умер на кресте с мыслью о Боге". Эти записи не оставляют сомнения: причина самоубийства Кирил­ лова — любовь к Богу, которого он отрицает. Мотив человекобоже- ства выражен значительно слабее, чем в окончательной редакции. У Достоевского особое нежное чувство к своему несчастному герою» /18. - С. 430, 431/. Каждый из мыслителей так или иначе пытается дать объяснению причин (мотивов) самоубийства Кириллова в рамках понятной для окружающих здоровой логики. Но идея человекобожества и «всеобъ­ емлющего» значения собственного самоубийства никак не могут быть объяснены, исходя из умозаключений, остающихся в пределах психического здоровья. Даже оставляя в стороне особые состояния, описанные в романе (экстатическая аура или изменение сознания непосредственно перед самоубийством), невозможно не заметить, что автор романа подчеркивает и нелепые умозаключения своего персо­ нажа, и особенности его эмоциональной жизни, носящие уже болез­ ненный характер. Наиболее демонстративен в этом плане диалог Кириллова и Верховенского перед роковым выстрелом.
— Мне кажется, у вас тут две разные причины смешались; а это очень неблагонадежно. Но позвольте, ну, а если вы Бог? Если кон­ чилась ложь и вы догадались, что вся ложь оттого, что был прежний Бог? — Наконец-то ты понял! — вскричал Кириллов восторженно. — Стало быть, можно же понять, если даже такой, как ты, понял! По­ нимаешь теперь, что все спасение для всех - всем доказать эту мысль. Кто докажет? Я! Я не понимаю, как мог до сих пор атеист знать, что нет Бога, и не сознать в тот же раз, что сам Богом стал, есть нелепость, иначе непременно убьешь себя сам. Если сознаешь — ты царь и уже не убьешь себя сам, а будешь жить в самой главной славе. Но один, тот, кто первый, должен убить себя сам непременно, иначе кто же начнет и докажет? Это я убью себя сам непременно, чтобы начать и доказать. Я еще только Бог поневоле, и я несчастен, ибо обязан заявить своеволие. Все несчастны потому, что все боятся заявлять своеволие. Человек потому и был до сих пор так несчастен и беден, что боялся заявить самый главный пункт своеволия и свое­ вольничал с краю, как школьник. Я ужасно несчастен, ибо ужасно боюсь. Страх есть проклятие человека... Но я заявлю своеволие, я обязан уверовать, что не верую. Я начну и кончу и дверь отворю. И спасу. Только это одно спасет всех людей и в следующем поколе­ нии переродит физически; ибо в теперешнем физическом виде, сколь­ ко я думал, сколько я думал, нельзя быть человеку без прежнего Бога никак. Я три года искал атрибут божества моего и нашел: атрибут божества моего — Своеволие! Это все, чем я могу в главном пункте показать непокорность и новую страшную свободу мою. Ибо она страшна. Я убиваю себя, чтобы показать непокорность и новую страшную свободу мою. Лицо его было неестественно бледно, взгляд нестерпимо тяжелый. Он был как в горячке. Петр Степанович подумал было, что он сей­ час упадет. — Давай перо! — вдруг совсем неожиданно крикнул Кириллов в ре­ шительном вдохновении. — Диктуй, все подпишу. И что Шатова убил, подпишу. Диктуй, пока мне смешно... Верую! Верую!» /X, 471,472/. «Логика» теоретических построений Кириллова в их окончатель­ ном варианте не может быть объяснена умозаключениями в рамках здоровой психики. И Ницше, и К. В. Мочульский, как следует из фрагментов их работ, посвященных «Бесам», используют вполне понятные объяснения этого суицида, оставляя без какого-либо
объяснения отчетливо звучащие в дефинитивном тексте патологичес­ кие умозаключения и выводы. «Знать, что нет Бога й не сознать в тот же раз, что сам Богом стал, есть нелепость, иначе непременно убьешь себя...» «Я начну и кончу и дверь отворю. И спасу. Только это одно спасет людей и в следующем поколении переродит физически...» И дело не только в том, что подобного рода умозаключения, как в монологе Кириллова перед самоубийством, показывают патологию и процесса мышления, и его результата — наличие патологических идей. Нет необходимости использовать психиатрическую термино­ логию для их «точного» определения, достаточно указать, что эти идеи выступают как признак психического расстройства (душевной болезни). Такое понимание умозаключений анализируемого персо­ нажа в полной мере соответствует окончательным замыслам писателя в отношении Кириллова, характеризующего его в планируемом пос­ лесловии как человека, «умом страдающего». Для изображения «страдания ума» он использует не только «боль­ ную логику» умозаключений персонажа, но изумительные по своей выразительности описания и экстатической ауры, о которой Кириллов сообщает Шатову, и состояния суженного сознания со своеобразным расщеплением психической деятельности, приводящим к дезорганиза­ ции переживаний, и поведения непосредственно во время самоубий­ ства. Само описание особого состояния сознания по типу экстатичес­ кой ауры или малого припадка с эмоциональными нарушениями заслуживает того, чтобы привести его как пример «тонкой» психо­ патологии, связанной с пароксизмальными расстройствами. «Есть секунды, их всего зараз приходит пять или шесть, и вы вдруг чувствуете присутствие вечной гармонии, совершенно достигнутой. Это не земное; я не про то, что оно небесное, а про то, что человек в земном виде не может перенести. Надо перемениться физически или умереть. Это чувство ясное и неоспоримое. Как будто вдруг ощу­ щаете всю природу и вдруг говорите: да, это правда. Бог, когда мир создавал, то в конце каждого дня создания говорил: «Да, это правда, это хорошо». Это... это не умиление, а только так, радость. Вы не прощаете ничего, потому что прощать уже нечего. Вы не то что лю­ бите, о — тут выше любви! Всего страшнее, что так ужасно ясно и такая радость. Если более пяти секунд — то душа не выдержит и должна исчезнуть. В эти пять секунд я проживаю жизнь и за них отдам всю мою жизнь, потому что стоит. Чтобы выдержать десять се­ кунд, надо перемениться физически. Я думаю, человек должен пере-
стать родить. К чему дети, к чему развитие, коли цель достигнута...» /X, 450/. Шатов, узнавший от Кириллова, что эти состояния быва­ ют «в три дня раз, в неделю раз», призывает его «беречься», так как «именно так падучая начинается». «Не успеет»,— тихо усмехнулся Кириллов. Наличие таких пароксизмов и бреда религиозного содержания (именно так расценил умозаключения Кириллова В. Ф. Чиж) позво­ лили первому из отечественных психиатров, писавших о нем, считать этого персонажа «Бесов» эпилептиком. По мнению исследователя, «идеи бреда подобного содержания наиболее характерны для эпилеп­ сии». И хотя сама по себе правомерность постановки клинического диагноза литературному персонажу неоднократно вызывала большие сомнения /9. - С. 11-75/, эти построения более чем компетентного врача вряд ли могут вызвать какие-либо возражения. Практическое отождествление литературного персонажа и реальных душевнобольных обусловливает весьма характерный для В. Ф. Чижа вопрос, на который он не может найти, естественно, ответа. «Как Кириллов дошел до этих идей, много ли времени он посвятил на это, неизвестно (Кириллов уже с этим бредом является на сцену), поэто­ му мы не можем проследить как он заболел» /19. - С. 831/ (такая трактовка исследователя образа Кириллова во многом повторяет его оценку суждений Раскольникова и Ивана Карамазова). В. Ф. Чиж — один из самых образованных и опытных врачей своего времени, по­ чувствовал своеобразную «недостаточность» любого рода клиниче­ ского диагноза для оценки анализируемого персонажа. «Может быть Достоевский в данном случае только снял фотогра­ фический снимок с действительности, и не его вина что получилось что-то для нас не совсем ясное. Но так как может-быть исследова­ ние самого талантливого психиатра не могло бы разъяснить больше относительно болезни Кириллова, то остается ограничиться указа­ нием на то что упомянул Достоевский, отказавшись от попытки объяснить себе всю сумму патологических явлений в связи между собой» /19. - С. 830, 831/. Если В. Ф. Чиж, отметивший некоторую «неясность» картины психической болезни Кириллова, будучи врачом, никак не смог удер­ жаться от его клинической оценки, то для знаменитого французско­ го писателя и философа Альбера Камю этот персонаж не является душевнобольным. Посвятив очень большой фрагмент своего «Мифа о Сизифе» /20/ непосредственно анализу самоубийства Кириллова,
автор проводит далеко идущие аналогии между уходом из жизни персонажа «Бесов» и действиями логического самоубийцы из «При­ говора» (о неправомерности этой аналогии еще будет идти речь в настоящей главе). По мнению А. Камю, тема логического самоубий­ ства была воплощена с большим размахом в суициде Кириллова, не­ жели в рассуждениях героя «Приговора». Самоубийство этого персо­ нажа «Бесов» названо автором «высшим», здесь «ради идеи мышле­ ние готовит себя к смерти». А. Камю считал Кириллова «абсурдным героем», раскрывающим «тайну абсурда во всей его наготе», так как к смертельной логике прибавляется «необычайное притязание», ко­ торое придает этому персонажу «ясность перспективы»: убить себя, чтобы стать Богом. «Рассуждение его классически ясное. Если Бога нет, Кириллов — Бог. Если Бога нет, Кириллов должен убить себя. Следовательно, Ки­ риллов должен убить себя, чтобы стать Богом. Это абсурдная логика, но она-то здесь и необходима. Небезынтересно, однако, понять, в чем смысл этого низведенного на землю божества. Тем самым прояснится предпосылка: «Если нет Бога, то я Бог», остающаяся пока достаточно темной. Важно прежде всего отметить, что человек, выступающий со столь безумными притязаниями, вполне от мира сего. Каждое утро он занимается гимнастикой, поддерживая здоровье. Он радуется, что к Шатову вернулась жена. На листке, который найдут после его смер­ ти, ему хочется нарисовать «рожу с высунутым языком». Он ребяч­ лив и гневлив, страстен, методичен и чувствителен. От сверхчеловека у него только логика, только навязчивая идея; от человека — весь остальной набор чувств. Однако он спокойно говорит о своей боже­ ственности. Он не безумен — в противном случае сам Достоевский был бы безумным. Кирилловым движет не иллюзорная мегаломания. В данном случае смешно понимать его слова буквально... Для Кириллова, как и для Ницше, убить Бога — значит самому стать Богом, реализовать на этой земле ту жизнь вечную, о которой говорит Евангелие. Но если такого метафизического преступления достаточно для самореализации человека, то зачем тогда самоубий­ ство? Зачем убивать себя, зачем покидать этот мир, едва успев заво­ евать свободу? Кириллов понимает это противоречие и добавляет: «Если сознаешь — ты царь и уже не убьешь себя сам, а будешь жить в самой главной славе». Но люди не осознают, не чувствуют этого «если». Как и во времена Прометея, они питаются слепыми надежда­ ми. Им нужно показать путь, им не обойтись без проповеди. Так что
Кириллов должен убить себя из любви к человечеству. Он должен показать своим собратьям царственный и трудный путь, на который он вступил первым. Это педагогическое самоубийство. Поэтому Ки­ риллов приносит себя в жертву. Но если он и распят, то не одурачен. Он остается человекобогом... Так что не отчаяние, а любовь к ближ­ нему, как к самому себе, толкает его на смерть» /20. - С. 82-84/. Естественно, что меня, пытающегося анализировать смерть Кирил­ лова с позиций психиатра-суицидолога, интересует прежде всего во­ прос, содержащийся в последней фразе приведенного фрагмента «Мифа о Сизифе»: что «толкает» этого персонажа на самоубийство? Поэто­ му многие положения работы А. Камю здесь не рассматриваются. (Исключительно емкая тема «Достоевский и Камю» интересовала многих авторов, см., например, известные монографии Г. М. Фрид- лендера /21/ и Ю. Н. Давыдова /5/.) Однако, по-видимому, стоит привести цитату из «Мифа о Сизифе», касающуюся оценки значения для человечества «жертвы» Кириллова, чтобы понять, как сам иссле­ дователь смотрел на самоубийство этого персонажа «Бесов» в кон­ тексте других произведений Достоевского. Вот она: «Итак, хотя пи­ столет Кириллова и щелкнул где-то на Руси, мир продолжал жить об­ маном, слепыми надеждами. Люди «этого» не поняли... Удивителен ответ творца своим персонажам, ответ Достоевского Кириллову: жизнь есть ложь, и она является вечной» /20. - С. 85, 86/. Было бы очень странно ожидать после выстрела Кириллова ка­ ких-либо изменений в жизни общества или мировоззрении людей. Как и все теоретические построения персонажа, так и само его само­ убийство только по форме адресованы окружающим людям (более широко — всему человечеству), но по существу — все это своеобраз­ ный «театр для себя», называемый на языке психиатрии аутистиче- ским мышлением (это ни в коей мере не предопределяет постановку клинического диагноза анализируемому персонажу). Непосредствен­ ные действия, направленные на прекращение собственнго бытия, со­ вершаются в условиях полной дезорганизации психической жизни (в особом состоянии сознания) и под выраженным психическим (и даже физическим) давлением Верховенского, интерес которого в этом самоубийстве никак не связан с последующей пропагандой взглядов Кириллова. Последний и сам хорошо понимает, для чего «главному бесу» нужен его суицид. Он называет собеседника «под­ лецом» и сожалеет, что в последнюю минуту рядом с ним находится этот человек.
Поэтому квалифицировать самоубийство Кириллова как жертвен­ ное или педагогическое, как это делает автор «Мифа о Сизифе», счи­ тающий, что оно совершается «из любви к людям», невозможно, независимо от того, совершает ли его верующий человек или атеист. И дело не в том, что этот выстрел прозвучал только для самого са­ моубийцы (использование же этого суицида Петром Верховенским для своих гнусных целей только усиливает нелепость такого ухода из жизни). Здесь самоубийство само по себе поставлено во главу угла: и как отправной пункт теоретических рассуждений и как непосред­ ственное действие, формально (только в соответствии с «головными» построениями персонажа) адресованное людям. Вряд ли правомерно отнесение такого суицида к самопожертво­ ванию, направленному на цели, заведомо находящиеся вне самого самоубийцы. Г. К. Чистертон, писал, что любого рода мученик «пря­ мо противоположен самоубийце»: «Ему безмерно важно что-то, и он готов забыть себя, отдать за это жизнь. Тем он и прекрасен — как бы ни отвергал он мир, как бы ни обличал людей, он подтверждает не­ разрывную верность бытию. Самоубийца же ужасен тем, что бытию неверен, он только разрушает, больше ничего — духовно разрушает мироздание... Ведь христианство тоже осудило самоубийцу, хотя воз­ величило мученика... В наше время сказали бы, что где-то надо прове­ сти границу, и провели бы ее, и отдавший жизнь восторженно оказал­ ся бы по одну сторону от нее, отдавший жизнь мрачно — по другую. Но христиане не считали, что самоубийца просто хватил через край. Они яростно отвергали его и яростно славили мученика. Столь по­ хожие действия были для них далеки друг от друга, как небо и ад. Тот, кто жертвует жизнью, так хорош, что кости его исцеляют го­ рода от чумы, тот, кто лишает себя жизни, так плох, что кости его оскверняют кладбище» /22. - С. 410, 411/. Поэтому самоубийство, совершаемое не просто для спасения чего-то (и вообще не имеющее внешней причины), а только для «своеволия» никак не может быть причислено к жертвенным суи­ цидам. Более того, какой «педагогический» смысл может оно нести, если о рассуждениях Кириллова, касающихся значения его добро­ вольного ухода из жизни, в наиболее развернутом виде знает только негодяй Верховенский, которому эта смерть нужна совсем с други­ ми целями. Для самого же Кириллова совершение самоубийства — логическое завершение его «головных» (аутистических с точки зре­ ния психиатрии) построений, прекращающее его существование,
и, по сути, противоречащее его рассуждениям о человекобоге и веч­ ной жизни на земле. Здесь исчезает главный атрибут Бога — бессмертие, наступающее для «нового, переродившегося человека» не после смерти, а вследствие ее исчезновения. «Вы стали веровать в будущую вечную жизнь?» - спрашивает Ставрогин Кириллова. Ответ раскрывает понимание геро­ ем возможного бессмертия: «Нет, не в будущую вечную, а в здешнюю вечную. Есть минуты, вы доходите до минут, и время вдруг останав­ ливается и будет вечно» /X, 188/. Это и попытка самого автора «Бе­ сов» подойти к проблеме бессмертия нетрадиционно (не по-христиан­ ски), что было отмечено И. И. Евлампиевым /7. - С. 26/. Это и свое­ образное использование Достоевским болезненных экстатических переживаний персонажа (рассказ Кириллова Шатову об испытывае­ мых им особых состояниях сознания) для объяснения некоторых мо­ ментов «головных» рассуждений будущего самоубийцы. Насколько же анализируемый персонаж соответствует определе­ нию А. Камю — Кириллов «вполне от мира сего»? Несмотря на ува­ жение к известному писателю и философу, многие положения его работы, касающиеся Кириллова, и, прежде всего, характер аргумента­ ции, принять никак нельзя. В этом плане обращает на себя внимание один «нюанс» поведения Кириллова непосредственно перед смертью, который А. Камю приводит в контексте доказательств психического здоровья персонажа (гимнастика, «ребячлив и гневлив, страстен...» и проч.): «На листке, который найдут после его смерти, ему хочется нарисовать "рожу с высунутым языком". Такое «обращение» к лю­ дям в предсмертной записке вовсе не говорит о «ребячливости» (сама ситуация не располагает к этому, тем более в случае суицида, совер­ шаемого в соответствии с «теорией» Кириллова). Подобного рода «языку» есть более простое объяснение. Оно связано с попытками самоубийцы усилить (или вызвать) в себе эмоциональное отвраще­ ние к миру, остающимся людям. Это изменение эмоциональности часто необходимо для непосредственного осуществления действий, направленных на прекращение своей жизни. В одной из предшеству­ ющих глав были приведены строки предсмертного обращения к лю­ дям самоубийцы из повести современника Достоевского...: «Прощай­ те, обезьяны!». Сходную трактовку желания Кириллова нарисовать «рожу с высунутым языком» дает в своей интересной монографии и Ю. Н. Давыдов /5/, объясняющий это желанием персонажа «ис­ кусственно стимулировать себя, возбудив в себе метафизическую
ярость против бытия, которое, оказывается, так трудно покинуть... «Я все хочу и еще изругать хочу, тоном, тоном!» (слова Кириллова в предсмертном диалоге с Верховенским.— В. £.)» /5. - С. 210/. На этом примере очень хорошо видно, что мировоззрение и лич­ ные пристрастия исследователя преимущественно определяют не только аспект анализа литературного персонажа, но и понимание его в целом. Для А. Камю рассуждение Кириллова «классически ясное», несмотря на «абсурдную логику», которая именно здесь «необходи­ ма», поэтому «он не безумен — в противном случае сам Достоевский был бы безумным». Представляется, что последний пассаж автора о «безумии», если не «абсурден», то, по меньшей мере, непонятен, если следовать обычной логике. Почему «безумие» персонажа надо переносить на автора, «сочинившего» своего героя?! Как контраст пониманию образа Кириллова писателем и филосо­ фом XX в. может выступать оценка этого персонажа одним из кри­ тиков-современников Достоевского — П. Н. Ткачевым /23/. Понят­ но, что трактовка «Бесов» революционером-народником, привлека­ емым в свое время к суду по делу нечаевцев, не могла быть свободна от общего восприятия этого романа в революционной среде. По мне­ нию П. Н. Ткачева, приведенному в большой статье с характерным названием «Больные люди», которая посвящена анализу «Бесов», герои этого романа Достоевского «более походят на пьяных или на одержимых острым delirium tremens, чем на хронически больных... Шатов и Кирилов (автор пишет фамилию персонажа через одно «л».— В. Е.) в развитии своих безумных идей обнаруживают более логики, но и они более смахивают на пьяных, чем на больных». Критик, выделяя Кириллова из других персонажей, пишет: «Один Кирилов составляет некоторое исключение и то только потому, что автор по­ стоянно заставляет его бредить и, кроме этого бреда, не знакомит нас решительно ни с чем, что могло-бы иметь хоть какое-нибудь от­ ношение к его внутренней жизни. Вы получаете некоторое понятие о свойстве бреда Кирилова, но у вас не остается ни малейшего пред­ ставления о самом Кирилове. <... > Тут опять сказывается все бесси­ лие художественного таланта автора. Идеи, вложенные в уста Шатова и Кирилова, очевидно его собственные идеи. Он сам додумался до них, он не подслушал их где-то на улице. <...> Видимо, что эти бредни — плоть от плоти, кровь от крови самого автора. <...> Автор пережил идеи, вложенные им в уста его двух героев, но он вероятно, не по­ мешан на этих идеях, для него они не более, как некоторые отвле-
ченные умозрения, не играющие никакой господствующей роли в его психической жизни <...> Теперь же он дал нам лишь анализ своих идей, а из одних идей, да еще несомненно нелепых, нельзя выкроить характера. Вот отчего его Шатов и Кириллов вышли толь­ ко манекенами. Но и манекенов-то он не сумел создать порядоч­ ных... <...> ...автор «Бесов» написал карикатуру на больных людей» /23. - С 24-27/. Этими двумя оценками Кириллова («вполне от мира сего» — А. Камю и «карикатура на больного» с «бреднями», являющимися «плоть от плоти... самого автора» — П. Н. Ткачев) я хотел бы огра­ ничиться в представлении полярных мнений. По-моему, лучше ана­ лизировать не мнение того или иного читателя (неважно, кто он - критик, философ или простой читатель), а то, как сам автор «Бесов» видел своего персонажа. В этом плане исключительное значение имеет небольшая заметка в записной тетради Достоевского за 1875- 1876 гг., сделанная уже после публикации романа и его «разбора» критиками, то есть спустя несколько лет после того, как этот герой был задуман и получил свое окончательное воплощение в дефини­ тивном тексте «Бесов». «Мне говорили, гто Кириллов не ясен. Я бы вам рассказал про Малькова» /XII, 223/. Александр Капитонович Маликов (Достоевский ошибся в напи­ сании его фамилии) — исключительно интересная личность в рус­ ском революционно-освободительном движении второй половины XIX в. Интерес к этому человеку возник у меня еще «на заре моей психиатрической юности», в студенческие годы, после чтения «Ис­ тории моего современника» В. Г. Короленко /24/. Здесь любопытны два обстоятельства. Первое — «диагностическая уверенность» моло­ дого психиатра в оценке этого человека с годами не только не уве­ личилась, но по мере накопления профессионального опыта стала обрастать все новыми сомнениями. Второе — несмотря на сомнения в диагнозе (наличие или отсутствие психического расстройства, его характер), Маликов до настоящего времени служит для меня свое­ образным эталоном, с которым я сравниваю других «благодетелей народа», получивших в настоящее время широчайшую аудиторию благодаря телевидению и обещающих то «воскресить» умерших, то «к осени» привести страну к «благоденствию». («К началу будущего мая начнется, а к Покрову все кончится» — слова Петра Верховен- ского, а по Кириллову — достаточно лишь его выстрела в самого себя, и все «переродятся».)
Чтение «всего Достоевского» (прежде всего, полного собрания сочинений) в какой-то мере позволило понять, что за много-много лет до наших дней писатель предсказал появление такого рода «спа­ сителей» и пытался осмыслить, как эти люди «могут иметь успех». В рамках этой книги имеет значение рассмотрение не столько воз­ можностей упомянутого «успеха», сколько личности человека, с ко­ торым Достоевский сопоставлял своего «не ясного» для современни­ ков, вымышленного персонажа — Кириллова. При этом на первый план выступает все же анализ не личности в целом, а, скорее, идей, «теории», овладевшей человеком. Оторвать же «теорию» от личнос­ ти ее «носителя» практически невозможно как у реального челове­ ка, так и (тем более!) у персонажей Достоевского. Как ни у какого другого художника-мыслителя, у Достоевского, по мнению многих исследователей, идея испытывается человеком, а человек — идеей. Само возникновение «идеи» и ее содержание становятся более понят­ ными в контексте целостной жизни и личностных особенностей че­ ловека. Это в полной мере применимо к рассматриваемому здесь ис­ торическому лицу. Участник революционного движения Маликов уже в 1866 г. при­ влекался по каракозовскому делу вместе со своим другом Бибико­ вым. Так как оба они были непричастны непосредственно к покуше­ нию, то были сосланы вначале в Холмогоры, а затем жили в Архан­ гельске. В дальнейшем Победоносцев, с которым Маликов состоял в переписке, помог ему перебраться в Орел, где он устроился рабо­ тать на железную дорогу. (Сын крестьянина, Маликов окончил Мос­ ковский университет, где слушал лекции Победоносцева, а потом ра­ ботал судебным следователем в Калужской губернии, где в конфликте рабочих и администрации Мальцевского завода принял сторону ра­ бочих.) В 1874 г. в Орле Маликов стал активно проповедовать новое религиозное вероучение, у него появились сторонники, включая та­ ких активных деятелей революционного движения, как Н. В. Чайков­ ский. После задержания двух его последователей (артиллерийских офицеров, отправившихся проповедовать новое учение) Маликов также был арестован. Во время следствия он произнес пламенную речь, после которой ему запретили открытую пропаганду его взглядов, но решили осво­ бодить, несмотря на то, что его учение содержало определенную кри­ тику официальной церкви и существующего строя. Спустя некоторое время Маликов уехал в Америку, где пытался примкнуть к одной из
влачивших жалкое существование коммун русских эмигрантов и даже организовать свою. После окончательного краха этих начинаний он вернулся в Россию и работал в разных местах. Как писал Королен­ ко, это был отличный администратор, легко вникавший во всякое новое дело, у которого все кипело в руках. «И все-таки чувствова­ лось, что овладевая всяким делом, он не дает ему овладеть собой. С сослуживцами он не сближался, от губернского общества держал­ ся в стороне, окружая себя только бродячей интеллигенцией, преиму­ щественно ссыльными. В его гостиной прежде всего кидался в глаза столярный станок, и вообще обстановка напоминала скорее времен­ ный бивак, чем жилище окончательно осевшей семьи» /24. - С. 143/. Как человек с несомненным революционным прошлым, он имел опре­ деленное влияние в среде ссыльных, местной молодежи (с соответству­ ющими умонастроениями) и состоял в хорошо известном «кружке чайковцев». После смерти Маликова в 1904 г. появилось несколько заметок, в которых его рассматривали как своеобразного предше­ ственника Льва Толстого в теории непротивления. Его жизнь и уче­ ние нашли отражение во многих мемуарах современников, связан­ ных с революционным движением. Согласно теории и проповедям Маликова главной в его учении выступает идея «богочеловечества». В соответствии с ней в каждом человеке есть божественное начало, поэтому, прежде всего, необходи­ мо отыскать в человеке Бога, тогда не нужно никакого насилия, так как Бог все устроит в душах людей и все станут справедливыми и доб­ рыми. В примечаниях к своему рассказу об этом человеке Королен­ ко приводит мнение его близкого друга и единомышленника Н. Чай­ ковского (как ответ на статью А. Фаресова) о том, что учение «богочеловеков» «прямо противополагалось христианству». Коро­ ленко считал, однако, последнее выражение «слишком сильным», хотя «богочеловечество» в целом «было довольно далеко от офици­ альной церковности». От Зайчневского, жившего также в свое время в Орле, Короленко слышал рассказ о том, что, однажды придя в квартиру Маликова, тот впервые услышал о новой религии, притом в весьма интересной интерпретации. Маленький сынишка Маликова, подпрыгивая на од­ ной ножке, сообщил ему новость: «А папка-м Бог!.. А папка-м Бог!..» Описывая основателя учения о «богочеловеке», автор «Истории мо­ его современника» писал: «У Маликова и теперь, когда казалось, он угомонился и с таким юмором рассказывает о прошлом,— что-то
тлело, готовое вновь разгореться. Порой он действительно загорал­ ся. Юмористические ноты исчезали, и он отдавался бурному течению своего красноречия. Слегка курчавые, густые волосы точно встава­ ли дыбом над его головой, глаза сверкали глубоким огнем, и речь лилась бурным потоком, пламенная, красивая и часто... малопонят­ ная. Его можно было невольно заслушаться. < ... > Помню один раз­ говор. Маликов был в своем трансе и, по обыкновению, весь горя и пламенея, говорил о могуществе чуда. Чудеса — это проявление и лучшее доказательство присутствия Бога в человеке. Нет ничего, чтобы устояло перед могуществом чуда. Оно побеждает даже физи­ ческую природу... Христианских мучеников жгут на кострах или же­ лезных решетках, а на их лицах — выражение блаженства» /24. - С. 143,145/. Интересен ответ Маликова на возражение Короленко, что побе­ ды над физической природой здесь не было, победа духа и ограни­ чивалась духовными процессами — настроением, а тела мучеников все-таки сгорали. «Да, тело сгорало... Но всегда ли?.. Можно себе представить еще шаг в этом направлении, еще большее напряжение веры, и огонь потеряет силу сжигать тело». Очень начитанный в Свя­ щенном писании, он стал приводить примеры, где можно было до­ пустить именно такую прямую победу. Он весь пылал, как тургенев­ ский оратор-сектант, и его настроение видимо передавалось слуша­ телям. Мне это показалось интересным». Короленко спросил во время этой речи двух ссыльных, допускают ли они, что под влияни­ ем чисто нервных процессов тело человека может стать несгораемым. Ответ одного из них (названного Короленко «старым материалис­ том», кстати, родственника уже упомянутого журналиста и критика Ткачева) автор мемуаров запомнил: «Да, допускаю», «хотя это шло совершенно вразрез его общему настроению до пламенных речей Маликова и, думаю, вскоре после них» /24. - С. 145/. Если использовать терминологию А. Камю, то можно с достаточ­ ными основаниями назвать и Маликова человеком «вполне от мира сего». Более того, он не «придавлен» имеющейся у него «теорией богочеловечества». Он работает, успешно овладевая любого рода профессиями, у него есть семья, круг друзей и знакомых. Его идеи непосредственно никак не меняют его жизнь и деятельность. С дру­ гой стороны, не вызывает сомнений, что его мировоззрение слишком отличается и от хорошо известного ему христианского учения, и от общепринятых взглядов как на общественное устройство, так и на
природу вообще (и даже на тело человека и происходящие в нем про­ цессы). Ведь речь идет о человеке, окончившем университет. Я остав­ ляю в стороне его способность к «пламенным речам», в результате которых исчезает критическое отношение к вещам, заведомо неле­ пым с точки зрения физических законов. Интересно, что эту «некри­ тичность» обнаруживают люди, относительно близкие ему по духу, так же страстно желающие переустройства мира на более справедли­ вых основаниях. А вот жандармский офицер и судебный следователь, послушавшие речи Маликова после его ареста уже в качестве «ново­ го Бога», просто отпустили «пропагандиста», хотя и запретили ему публичную проповедь «учения о богочеловеке». Не вызывает сомне­ ний их оценка всего услышанного от «новоявленного Мессии» и его самого. В оправдание приведенного здесь достаточно развернутого опи­ сания (и даже краткого анализа) реально существовавшего человека вместо персонажа романа «Бесы» могу сказать, что к такой же под­ мене прибег и сам Достоевский, берущийся «рассказать про Малько- ва», поскольку, по мнению некоторых читателей, «Кириллов не ясен». Если сам автор романа собирался использовать для «разъяс­ нения» персонажа частичное отождествление своего героя и извест­ ные ему моменты из жизни одного из революционеров-народников, то почему этого не может сделать читатель, пытающийся разобрать­ ся, «подлежит ли этот феномен клинике, как единичный случай» или может повторяться в других людях? В первую очередь надлежит все же оценить характер «теории», которую периодически пытался донести до людей Маликов. Его уче­ ние о богочеловеке слишком отличается от взглядов христианской церкви, а «чудеса» (вплоть до физического перерождения людей), которые наступят в случае принятия его «веры», выходят за грани­ цы здравого смысла. Как было бы хорошо и просто, если бы «новая жизнь наступила в случае принятия людьми «новой религии»: стоит людям поверить, что они обладают качествами Бога, как сразу на земле водворится царство разума и справедливости, а все злое и дур­ ное в мире исчезнет. «Слишком легко тогда было бы жить»,— заме­ тил Раскольников в ответ на слова Лебезятникова, «если убедить человека логически, что, в сущности, ему не о чем плакать, то он и перестанет плакать». Даже к «выкладкам» социалистов, обосновы­ вающим закономерность наступления эпохи «всеобщего счастья», Достоевский относился более чем скептически, считая, что «матема-
тическая идея, родившаяся в чьей-то голове», никак не может «ра­ зом всех осчастливить». И уж никак он не мог принять возможность наступления «золотого века» в результате «чудес» религиозного ха­ рактера. Отсюда и его оценка Кириллова, как человека, «умом тро­ нутого». Это весьма упрощенное, обывательское определение психического расстройства нуждается в более корректной формулировке. Нет со­ мнений, что Маликов, как и его литературный прототип, обнаружи­ вает признаки психического расстройства. Его можно констатировать и с позиций психиатрии XIX в., и в рамках существующих в настоя­ щее время понятий. Дело не сводится к тому, что идеи Маликова слиш­ ком отличаются от общепринятых представлений. Как специально подчеркивается в последней международной классификации психи­ ческих и поведенческих расстройств (МКБ-10), диагноз психического расстройства не может основываться только на несогласии гражда­ нина с принятыми в обществе моральными, культурными, полити­ ческими и религиозными ценностями. Здесь уже имеет место не просто «несогласие» провозглашаемых идей со взглядами «общества» и соответствующих общественных институтов, но и появление мессианских мотивов, оцениваемых в психиатрии как идеи величия и реформаторства: в случае приня­ тия предлагаемой теории, по мнению Маликова, должны произойти глобальные изменения. Мегаломанический характер подобного рода «теории» уже не определяется непринятием (отрицанием) каких-то существующих ценностей в силу особого эмоционального отношения к ним, а связан с особым мышлением, приобретающим аутистичес- кий и паралогичный характер. Непонятно, как люди могут почув­ ствовать, что они обладают качествами Бога, и почему, если это про­ изойдет, наступит «царство разума и справедливости», а человек пе­ реродится физически. Этот момент непонятен в учении Маликова и уж тем более — в самоубийственных построениях его литератур­ ного прототипа. (Как видим, кирилловский «человекобог» и «бого­ человек» Маликова более чем близки друг к другу.) Своеобразная посмертная диагностика психического расстройства Маликова не выглядит столь однозначной, как это представляется на первый взгляд. Определенные затруднения могли возникнуть при использовании для постановки диагноза критериев и понятий пси­ хиатрии не только XIX в., но и нашего времени. (Использование тер­ минов «диагностика» и «диагноз» оправдано по отношению к реаль-
ному человеку, в то время как к литературному персонажу скорее подходит понятие «оценка». Или же необходимы специальные ого­ ворки об условности применения медицинской терминологии. Де­ тально этот вопрос рассмотрен в одной из моих работ /9/.) Затруд­ нения в отношении диагноза психического расстройства Маликова связаны, прежде всего, с недостаточностью данных по так назы­ ваемому объективному анамнезу его жизни до и после описанных в различного рода мемуарах ее фрагментов. Поэтому «диагностика» скорее включает медицинскую оценку «теории богочеловеков» как кардинального (но не единственного) признака его психического рас­ стройства. В данном случае можно говорить о патологии процесса мышле­ ния и связанных с этим патологических идеях. Такие расстройства уже в первой половине XIX в. определяли как помешательство ума (paranoia). В первом отечественном учебнике психиатрии «Душевные болезни», вышедшем в 1834 г., его автор П. Бутковский /25/ писал, что специфическим свойством этого вида помешательства выступа­ ет «не свобода душевных сил с напряжением ума в превратности по­ нятий и суждений». Автор выделял три формы «помешательства ума»: сумасбродство, суемудрие и дурачество. Первые две формы характеризуются тем, что больной помешан «либо на вещах и содер­ жании чувственного внешнего мира, либо на свойствах и содержании собственного духовного существования». Причинами и предвестни­ ками сумасбродства, по Бутковскому, выступают: «склонность к раз­ мышлению, головоломству, изучению, изобретению в механических искусствах, к решению математических задач, к разным прожектам... Сумасбродный думает образовать свет по своим понятиям, прилич­ ным его интересу, но понятия его противуречат порядку вещей». В отношении же суемудрия автор писал, что его предвестниками вы­ ступают «религиозное изуверство и фанатизм, умствования и спеку­ ляции о безднах человеческого познания, глупое, даже не чистосер­ дечное, возмущаемое страстию чтение Библии...» Говоря об особенностях течения и основных причинах суемудрия, Бутковский отмечал следующее: «Привязанность к сверхъестествен­ ным предметам и сильное желание постигнуть оные, ложное, пре­ вратное употребление и напряжение ума, усилие привести неограни­ ченное в конечные границы (чрез что уже всякая ложная философия составляет половину суемудрия) причиняют обыкновенно сию бо­ лезнь и составляют внутреннюю сущность оной. Суемудрствующий
живет некоторым образом в сверхчувственном, почему и наказуется помешательством ума... Больной думает разом разломать печать тай­ ны, которой он доискался; будучи погружен в свое предрассуждение, он достигает дна, конца, середины всех вещей, разумеет Апокалип­ сис, проницает в тайности природы и обладает сверхъестественными силами; он сам уже пророк, посланник, предвестник Всевышнего- Суемудрие имеет то особенного и отличительного, что оно в высшей степени, бывает прилипчиво. Арнольд (Thomas Arnold - английский врач, автор сочинения по психиатрии, вышедшего в 1782 г. и содер­ жащего множество данных, полученных при вскрытии душевноболь­ ных.— В. Е.) приводит много таких случаев. Таким образом, некто Коппингер, живший в Англии во времена Королевы Елизаветы и почитавший себя проповедником милости Божией, сделал другого Артингтона проповедником наказания, а третьего Гакета, королем Европы. Когда же Гакет, коего Коппингер почитал после Христа свя­ щеннейшей особою, был четвертован, то Коппингер сделался совер­ шенно бешенным и умер с добровольного голода, и только Артингтон выздоровел» /25. - С. 50-63/. Обращает на себя внимание отмечен­ ный задолго до возникновения учения об индуцированных бредовых расстройствах факт возможной «прилипчивости» суемудрия. Из фрагментов первого русского учебника психиатрии видно, что представление о «превратных понятиях и суждениях» относилось к вполне определенным видам психических расстройств. И хотя в со­ ответствии с описаниями Бутковского в отдельных случаях грань между этими двумя вариантами «помешательства ума» провести не так просто, следует все же подчеркнуть, что суемудрие отличается и большей аффективной насыщенностью психотических переживаний (доходящих до экстатичности), и большей масштабностью «преврат­ ных понятий и суждений». В отличие от этого, при сумасбродстве скорее преобладает собственно мыслительная, идеаторная, патоло­ гия «касательно предметов и содержания внешнего мира». Здесь, как писал автор, «больной, судя по его разговору и действиям представ­ ляется, по-видимому, здоровым в своих понятиях и суждениях, кои только относительно одного какого-либо предмета бывают преврат­ ны и бестолковы». Вряд ли понятия «сумасбродство» и «суемудрие» можно одно­ значно применить для «диагностики» реального человека, жившего полтора века назад. Эти трудности связаны и с недостаточностью сведений о жизни Маликова, и с тем, что психиатрические понятия
и термины первой половины XIX в. пытается использовать врач на­ чала XXI в. Но у этого человека, судя по мемуарам Короленко (и дру­ гих современников), имеется немало весьма интересных признаков психического расстройства, вплоть до способности «заражать» слу­ шателей своими патологическими идеями. Не вызывает сомнений на­ личие «превратных понятий» относительно «переустройства» судеб людей и общества путем принятия нового учения, включающего весь­ ма своеобразные религиозные построения. Маликов — человек «от мира сего», очень способный и талантливый организатор любо­ го реального дела, имеющий семью, друзей и даже относящийся к различного рода реформаторским (включая собственные) начина­ ниям с известной долей юмора. Своеобразная «двуслойность» психической жизни Маликова, каса­ ющаяся реального мира и его «головных» построений, напоминающих метафизическую интоксикацию и бред величия и реформаторства, не позволяет однозначно «подвести» этого человека под диагноз «па­ ранойя» в его современном понимании. («Современное понимание» относится скорее к основной феноменологии этого психического рас­ стройства, включающей и систематизированный бред, нежели к весь­ ма неоднородной трактовке его происхождения и конкретному кли­ ническому содержанию /26/.) С точки зрения понятий современной психиатрии психическое расстройство, которое выявляется у Маликова, может быть опреде­ лено как личностная аномалия (по ранее существующим классифи­ кациям — психопатия): параноидное расстройство личности (МКБ- 10), которое среди других вариантов включает фанатичное и экспан­ сивно-параноидное расстройство. При выделении группы параноиков один из отечественных основателей учения о психопатиях П. Б. Ган- нушкин /27/ отмечал, что у некоторых из этих личностей мышление находится в большой зависимости от непомерно развитой и не сдер­ живаемой критическим отношением и логикой фантазии. Автор пи­ сал: «Но чаще оно (мышление.— В. Е.) гораздо в большей степени определяется их чрезмерной склонностью к резонерству, то есть к своеобразным построениям, берущим за основание какую-нибудь одностороннюю мысль и приводящим ее до крайних пределов, не взирая на явные несообразности. В основе резонерских суждений всегда лежит та или иная ошибка суждения самим больным, однако, не сознаваемая как в силу его ослепленности аффектом, так и в силу слабости его критики» /27. - С. 151/. Следует отметить, что П. Б. Ган-
нушкин отделял от параноиков мечтателей и фанатиков. У последних, по мнению автора, центр тяжести их интересов лежит не в самих идеях, а в претворении их в жизнь. Если затруднительна психиатрическая диагностика реально суще­ ствовавшего человека, описанного в мемуарах современников, то по­ нятно, насколько усиливаются эти трудности, когда «диагноз» должен относиться к литературному персонажу. Поэтому даже В. Ф. Чиж, предположивший наличие у Кириллова эпилептического психоза, писал о том, что «получилось что-то для нас не совсем ясное <...> остается ограничиться указанием на то, что упомянул Достоевский, отказавшись от попытки объяснить себе всю сумму патологических явлений в связи между собой». Странно было бы ожидать от писа­ теля, представившего на страницах романа вымышленный персонаж, человека, «своим умом страдающего», цель изображения которого не имеет ничего общего с задачами психиатрии как отрасли медицины, соответствия описанной им «суммы патологических явлений» како­ му-либо виду психического расстройства, выделяемому в XIX в. и, тем более, в наше время. Своеобразный «конгломерат» из «обрывков» психопатологии — это наиболее часто встречающийся вариант представления психичес­ кого расстройства на страницах самых известных произведений ми­ ровой литературы, созданных наиболее талантливыми писателями. И этот «конгломерат» практически никогда не соответствует (в со­ измеримых объемах) известным клиническим формам. Как писал в начале XX в. швейцарский психиатр Густав Вольф /9. - С. 28/, если психиатр, разбирая художественное произведение, отмечает верность изображения болезни действительности, то это не похвала, а по су­ ществу, своеобразный упрек художнику, так как драма, в которой должен разбираться психиатр, не может быть предметом искусства. Этот автор считал, что художественное произведение, изображающее психическое расстройство, непременно должно отступать от «клини­ ческой правды». Г. Вольф пояснял, что психопатологические явле­ ния потому и кажутся ненормальными, что не могут быть поняты в рамках нашей психологии. В отличие от этого, произведение искус­ ства должно передавать «психологическую правду». Возвращаясь к анализируемому персонажу «Бесов», следует отме­ тить, что и разъясняющее «не ясного» для читателей Кириллова срав­ нение самим Достоевским его вымышленного героя с реальным че­ ловеком никак не может полностью сделать его «понятным» с точки
зрения психиатрии. Тем более, это не раскроет для читателя «тайну» его самоубийства. И не только потому, что в любом самоубийстве всегда остается элемент «непроясненноеTM». Эмоциональный компо­ нент каждого суицида — это чисто субъективное явление, которое никак не может быть полностью раскрыто другими людьми. В самоубийстве Кириллова автору необходимо было показать еще и нелепость и абсурдность умозаключения, отвергающего христиан­ ское вероучение с его основными заповедями («Не убий!»), и выво­ дов о возможности добровольного прекращения собственной жизни. (В данном контексте термин «абсурдность» имеет житейское (обще­ человеческое) значение, а не предлагаемое А. Камю.) Отсюда и вы­ ход за пределы нормальной психологии, в патологическую логику, понять которую в рамках здоровой психики невозможно. Вполне понятно и желание психиатров (честь мундира!) объяснить с точки зрения психопатологии те или иные «литературно-клинические» феномены. Сравнение Достоевским своего персонажа с реально обнаружив­ шимся спустя несколько лет после написания «Бесов» прототипом — это скорее намерение «приблизить» Кириллова (со всеми его по­ строениями) к действительности и показать, что тем самым сделана попытка «найти хоть какой-нибудь общий толк во всеобщей бесто­ лочи». Развивая эту мысль в «Братьях Карамазовых», Достоевский писал: «Ибо не только чудак «не всегда» частность и обособление, а напротив, бывает так, что он-то, пожалуй, и носит в себе иной раз сердцевину целого». Вместе с тем можно предположить, что у писа­ теля звучит и своеобразная гордость за «пророчество фактов», ранее «обнаружившаяся» в письме А. Н. Майкову — после того, как «ре­ альный» Данилов повторил совершенное Раскольниковым убийство. Естественно, что слова писателя «Я бы вам рассказал про Маль- кова» не проводят полную аналогию между персонажем и реальным человеком. Понимание писателем «реализма в искусстве» слишком расходилось с толкованием этого понятия современниками (особен­ но с критиками из революционно-демократического лагеря — см. оценку «Бесов» и его персонажей Ткачевым). Вряд ли можно сомне­ ваться в том, что Достоевский очень хорошо понимал, что литера­ турные персонажи отражают именно «сердцевину целого», но никак не реальных людей. Это касается и людей, послуживших прообразами героев писате­ ля, и, тем более, возможностей «воплощения» литературного персо-
нажа в жизнь, его своеобразную «реализацию». Как пишет один из современных исследователей — Б. Миллер — в работе «Может ли вымышленный персонаж существовать на самом деле?»: «Сколь бы жизненным ни было вымышленное лицо, нет просто ни малейшей вероятности, что оно окажется актуализированным в настоящем мире» /9. - С. 23/. Можно высказать предположение, что проведенное самим Досто­ евским «разъясняющее» сравнение «не ясного» литературного персо­ нажа Кириллова с реальным Мальковым касается, в первую очередь, «теории» самоубийства и всей нелепой (с точки зрения здравого смыс­ ла) системы рассуждений, «обосновывающих» необходимость покон­ чить с собой. Естественно, что «головные» построения Кириллова и «теория богочеловеков» революционера-народника Маликова, «ищущего правду», во многом расходятся. Но важно, что они нелепы в целом, связаны с идеей мессианства и заведомо не могут изменить «лик мира сего». Резонерские рассуждения Кириллова — это дове­ денные до абсурда и хорошо знакомые Достоевскому теоретические выкладки очень многих мыслителей, указывающих человечеству путь к «золотому веку». Однако этот «абсурд» касается уже не толь­ ко абстрактного «человечества», но и судьбы конкретной личности, которую «логические построения», связанные со «своеволием» и «богоборчеством», «подводят» к самоубийству. Говоря о самоубийстве Кириллова, большинство исследователей в основном рассматривает развиваемую персонажем «теорию», ко­ торая исключительно удобна для трактовки в любом аспекте. Так, ка­ надский исследователь творчества Достоевского, автор монографии «Достоевский и суицид» Н. Шнейдман /28/ подчеркивает, что рассуж­ дения Кириллова удивительно близки к используемым в психоана­ лизе психологическим объяснениям суицида. Согласно им суицид рассматривается скорее как «акт самораспространения, чем самораз­ рушения», так как в данном случае человек отрицает барьер, разделя­ ющий жизнь и смерть. Самоубийство выступает здесь как парадок­ сальное самоутверждение, за счет которого суицидент добивается фан- тазируемого бессмертия, и как акт всевластия, совершая который человек избегает естественной смерти. Н. Шнейдман указывает, что это далеко идущее сходство «теории» Кириллова и психоаналитичес­ ких трактовок суицида все же не объясняет, как и почему человек, лишенный инстинкта саморазрушения, мог бы убить себя. Безуслов­ но, при углубленном анализе можно обнаружить и определенные
грани «соприкосновения» «головных» построений Кириллова и нео­ аналитических и антропологических трактовок мотивов суицидаль­ ного поведения /3. - С. 102,103/. Сказанное делает понятным необходимость четкого разграниче­ ния любого рода рассуждений о самоубийстве и самого акта добро­ вольного ухода из жизни. Неслучайно в начале этой главы были при­ ведены слова одного из персонажей романа «Подросток» о том, что застрелиться вследствие логического вывода «не всегда бывает». Достоевский как никто из «суицидологов» его времени чувствовал, что между любого рода рассуждениями о самоубийстве и самим ак­ том самоуничтожения находится человек, психическая жизнь кото­ рого более сложна, чем «математика», поэтому кроме теоретических «выкладок» будущего самоубийцы для самого акта самоуничтожения необходимо еще и соответствующее состояние суицидента. Не вызы­ вающее сомнений значение «суицидологии Достоевского» как раз и определяется тем, что, как отмечал Т. Г. Масарик, писатель «выво­ дит в своих произведениях не логический силлогизм, а совершающих поступки людей». Непосредственно о самоубийстве Кириллова этот автор писал, что Достоевский показывает, как «логическая идея осу­ ществляется "фантастически"; решающее действие совершается абсо­ лютно механически, в величайшем возбуждении и при полностью ослабленной воле» /29. - С. 110,112/. Выше уже упоминалось о психологическом давлении, путем ко­ торого Петр Верховенский в буквальном смысле слова «заталкива­ ет» Кириллова в самоубийство, сомневаясь до последней минуты, что тот покончит с собой (даже после написания предсмертной записки). «Свинство в том, что он в Бога верует пуще, чем поп... Ни за что не застрелится!.. Этих, которые "свои умом дошли", много теперь раз­ велось. Сволочь! фу, черт, свечка, свечка! Догорит через четверть часа непременно... Надо кончить; во что бы ни стало надо кончить... Что ж, убить теперь можно... С этою бумагой никак не подумают, что я убил» /X, 474/. Для сомнений Верховенского в возможности самоубийства Кириллова было более чем достаточно оснований и во время их пред­ шествующего диалога, и в период его ожиданий рокового выстрела самоубийцы. Описание же самого акта самоуничтожения — это ли­ тературно-психологический шедевр (с точки зрения психиатрии в целом и суицидологи в частности). «У противоположной окнам стены, вправо от двери, стоял шкаф. С правой стороны этого шкафа, в углу, образованном стеной и шка-
фом, стоял Кириллов, и стоял ужасно странно,— неподвижно, вытя­ нувшись, протянув руки по швам, приподняв голову и плотно при­ жавшись затылком к стене, в самом углу, казалось желая весь стуше­ ваться и спрятаться. По всем признакам, он прятался, но как-то нельзя было поверить. Петр Степанович стоял несколько наискось от угла и мог наблюдать только выдающиеся части фигуры. Он все еще не решался подвинуться влево, чтобы разглядеть всего Кирилло­ ва и понять загадку (куда исчез Кириллов, которого он не мог сразу заметить в комнате.— В. £.). Сердце его стало сильно биться... И вдруг им овладело совершенное бешенство: он сорвался с места, закричал и, топая ногами, яростно бросился к страшному месту. Но, дойдя вплоть, он опять остановился как вкопанный, еще бо­ лее пораженный ужасом. Его, главное, поразило то, что фигура, не­ смотря на крик и на бешенный наскок его, даже не двинулась, не ше­ вельнулась ни одним своим членом — точно окаменевшая или вос­ ковая. Бледность лица ее была неестественная, черные глаза совсем неподвижны и глядели в какую-то точку в пространстве. Петр Сте­ панович провел свечкой сверху вниз и опять вверх, освещая со всех точек и разглядывая это лицо. Он вдруг заметил, что Кириллов хоть и смотрит куда-то пред собой, но искоса его видит и даже, может быть, наблюдает. Тут пришла ему мысль поднести огонь прямо к лицу «этого мерзавца», поджечь и посмотреть, что тот сделает. Вдруг ему почудилось, что подбородок Кириллова шевельнулся и на губах как бы скользнула насмешливая улыбка — точно тот угадал его мысль. Он задрожал и, не помня себя, крепко схватил Кириллова за плечо. Затем произошло нечто до того безобразное и быстрое, что Петр Степанович никак не мог потом уладить свои воспоминания в каком- нибудь порядке. Едва он дотронулся до Кириллова, как тот быстро нагнул голову и головой же выбил из рук его свечку; подсвечник по­ летел со звоном на пол, и свеча потухла. В то же мгновение он по­ чувствовал ужасную боль в мизинце .своей левой руки. Он закричал, и ему припомнилось только, что он вне себя три раза изо всей силы ударил револьвером по голове припавшего к нему и укусившего ему палец Кириллова. Наконец палец он вырвал и сломя голову бросил­ ся бежать из дома, отыскивая в темноте дорогу. Вслед ему из комна­ ты летели страшные крики: — Сейчас, сейчас, сейчас, сейчас... Раз десять. Но он все бежал и уже выбежал было в сени, как вдруг послышался громкий выстрел. Тут он остановился в сенях в темноте
и минут пять соображал; наконец вернулся опять в комнаты < ... > у окошка с отворенною форточкой, ногами в правый угол комнаты, лежал труп Кириллова. Выстрел был сделан в правый висок, и пуля вышла вверх с левой стороны, пробив череп. Виднелись брызги крови и мозга. Револьвер оставался в опустившейся на пол руке самоубий­ цы. Смерть должна была произойти мгновенно» /X, 475, 476/. Только немногие авторы в мировой литературе воспроизводили непосредственную «психофизиологию» самоубийства с подробностя­ ми судебно-медицинского характера. Во многих литературных ше­ деврах сам суицид очень часто подается «за занавесом», что в нема­ лой степени способствует его поэтизации, создавая вокруг своеобраз­ ный романтический ореол, во многом определяющий формирование того или иного суицидального архетипа. Картину же самоубийства Кириллова в романе «Бесы» никак невозможно поэтизировать. Опи­ санием этого суицида и всех связанных с ним обстоятельств писатель показал абсурдность, нелепость такого ухода из жизни и всю непри­ глядность, безобразие этой смерти, независимо от лежащих в ее ос­ нове мотивов. Естественно, что в этой картине психосоматическая патология — лишь еще один штрих в сложнейшем конгломерате различного рода феноменов, свидетельствующих о психическом расстройстве персо­ нажа. Сам акт самоубийства выступает как своеобразный финал «страдания ума» Кириллова. Вместе с тем можно сомневаться, что человек, находящийся в том состоянии, которое описано Достоевским, сам может совершить самоубийство в соответствии с развиваемой им «теорией». Здесь, по существу, показана полная дезорганизация пси­ хической деятельности с потерей контроля над собственными волевы­ ми актами. С точки зрения суицидологии эта картина напоминает крайнюю степень суженного («туннельного», по Э. Шнейдману /15/) сознания, которое приближается к сумеречному, что отмечают у су- ицидентов многие исследователи. Особенность его заключается в так называемом «параличе воли». Невозможно вообразить боль­ ший контраст между ранее заявляемым «своеволием» («вся воля моя») и состоянием волевой деятельности, вследствие которого Вер­ ховенский вынужден (и благодаря этому может) «заталкивать» че­ ловека в самоубийство. Как пишет в исключительно интересной монографии Ю. Н. Давы­ дов, «в момент самоубийства Кириллов оказался гораздо менее сво­ евольным, чем это виделось ему самому в теоретических рассужде-
ниях, в "резонерстве" на тему "богоборческого" и одновременно истинно "божественного" характера его, Кириллова, предстоящего самоуничтожения,— факт, который с самого начала бросает тень глу­ бочайшего сомнения на "высший смысл" этого противочеловеческо- го деяния. Читателя "Бесов" не оставляет впечатление, что в момент, когда неизбежность самоуничтожения открылась Кириллову уже не как "логическая", но как "практическая", он вдруг как бы утратил волю и действовал уже не собственной, а чуждой ему волей, движи­ мый некой роковой силой, столь же абсурдной, сколь и внешней его внутреннему импульсу... <...> ...божественное своеволие, которое хо­ тел заявить Кириллов актом своего самоуничтожения, оказалось ил­ люзорным. <...> В этом бунте кирилловской "натуры" против само­ убийства становилось совершенно очевидным "Не убий!" (в том числе и самого себя), обращенное к человеку. Эта заповедь, звучащая в че­ ловеке как "голос свыше", есть одновременно и выражение внутрен­ ней потребности его собственной "натуры". Так что от нарушения этой заповеди "плохо" становится не кому-то, полагающему грани­ цу его свободному волеизъявлению, но прежде всего ему самому. и Богоборгество" здесь сомнительно, а вот игеловекоборгество п несом­ ненно» /5. - С. 208, 209/. Следует отметить, что наличие психического расстройства у ана­ лизируемого персонажа непосредственно до описания самоубийства можно и не заметить или, по крайней мере, не ставить во главу угла. Пример тому — трактовка «теории» Кириллова А. Камю, который, по сути дела, в этом романе игнорировал многие феномены психо­ патологии. Сама картина суицида не оставляет сомнений, что автор «Бесов» стремился показать не только духовную патологию, но и ду­ шевную болезнь как два взаимосвязанных компонента психической жизни героя. Безусловно, было бы верхом нелепости ожидать от До­ стоевского, чтобы в описании душевной болезни он следовал каким бы то ни было образцам, взятым из жизни или книг по психиатрии. Изображение психического расстройства было необходимо автору совсем с иными целями, лежащими в иной плоскости, нежели те, которые имеет психиатрия как специфическая область медицины. Невозможно себе представить, что Достоевский пытался изобра­ зить душевную болезнь для того, чтобы «объяснить» таким образом факт самоубийства своего персонажа. Все написанное выше о Кирил­ лове — попытка доказать обратное: само психическое расстройство во многом является следствием того «беспорядка умов», той «бесов-
щины», которая будоражит не только общество в целом, но и самым печальным образом «затрагивает» ум отдельного человека. При этом различного рода «сдвиги мировоззрения», объясняемые поисками путей переустройства общества на более справедливых основаниях, могут приводить к духовной патологии, когда благородные порывы самопожертвования во имя «общего дела» превращаются в акт само­ убийства, необходимого для сокрытия гнусного преступления, что осознается самим суицидентом. И только в рамках душевной болезни становятся понятными осо­ бенности поведения персонажа, у которого осознание происходящей вокруг «бесовщины» и готовящегося убийства невинного человека не сопровождается адекватной реакцией. Человек, который замкнулся в круге собственных «головных» построений, направленных перво­ начально на объяснение своего самоубийства, но в дальнейшем раз­ вившихся до мессианских идей, уже не способен сопоставить «реаль­ ное» значение своего суицида и созданной им теории богочеловека и наступления «новой жизни» после выстрела, обрывающего его жизнь. Важно понять, что сама по себе болезнь вовсе не выступает как непосредственная причина самоубийства Кириллова (по крайней мере, это следует из первоначальных замыслов Достоевского об «ин­ женере», вызвавшемся застрелить себя «для общего дела»). В конеч­ ном итоге можно говорить о взаимосвязи особенностей духовной жизни человека (патологии духа) и прогрессирующего у него психи­ ческого расстройства. Исследователь мифопоэтического слова в русской литературе В. Н. Топоров в работе «Апология Плюшкина: вещь в антропоцентри­ ческой перспективе» /30/ пишет, что писатель может и должен изо­ бражать болезнь, но, если он не способен объяснить «нечто важней­ шее» в своем персонаже, у него нет права «прятаться в кусты и кивать на психиатра», чтобы врач сделал это. По мнению автора, «даже изображая болезнь, писатель, как правило, выбирает тот ее аспект, где рассматриваются те следствия болезни, которые отражаются прежде всего на особенностях душевной жизни человека, а не на са­ мой патологии, как ни трудно в таких случаях отделить душу от бо­ лезни, ее охватившей. Можно сказать, доводя направление этой мыс­ ли до предела: патология (тем более хроническая), приоткрывая в ряде отношений писателю душу больного, в большей степени мешает пи­ сателю, ставит ему дополнительные препятствия, чем помогает. «Па­ тология» лишает художника лучших плодов творчества, если только
не считать, что, препятствуя ему и отбирая у него эти плоды, она, «па­ тология», толкает художника вверх, в какое-то более узкое простран­ ство, которое, однако, потенциально чревато более глубокими худо­ жественными решениями, прошедшими искушение «патологи­ ей» и отразившими опыт этого искушения» /30. - С. 78, 79/. О значении художественно-философских «решений» Достоевско­ го, связанных с душевной болезнью персонажа (в образе Кирилло­ ва, по мнению очень многих исследователей, включая и мое, заклю­ чено еще и богатейшее философское содержание), наверное, лучше других сказал Андре Жид: «Не забудем, что Достоевский — самый настоящий христианин. В утверждении Кириллова он снова показы­ вает нам банкротство. Как мы уже говорили, Достоевский видит спа­ сение только в самоотречении. Но к этой мысли тесно примыкает новая мысль, и чтобы лучше освоиться с нею, я снова процитирую одну из "Пословиц ада" Блейка: "If others had not been foolish, we should be so" ("если бы другие не были безумны, безумны были бы мы" или "чтобы позволить нам не быть более безумными, другие должны были ранее стать таковыми".— В. Е.). Полубезумие Кириллова заключает в себе мысль о жертве: "Я нач­ ну и кончу, и дверь открою". Хотя необходимым условием таких мыслей является болезнь Кириллова,— впрочем, не все они одобря­ ются Достоевским, поскольку это мысли своеволия,— тем не менее, в них заключается доля истины, и хотя Кириллов должен быть боль­ ным, чтобы дойти до них, однако все это нужно и для того, чтобы мы могли узнать их, и не будучи больными» /4. - С. 124/. Если «логика» суицида Кириллова связана с его богоборческими построениями, то логическое самоубийство персонажа романа «Под­ росток» Крафта отражает его размышления по поводу роли России и русской нации в мировой истории. Это еще одна идея, которую Достоевский пытался осмыслить на протяжении всей своей жизни и которая, так или иначе, отражалась в его художественных произ­ ведениях, статьях и заметках «Дневника писателя». Как и Бог, «всю жизнь мучающий» Кириллова (и самого писателя), так и Россия с ее многонациональным народом и исключительно сложной и трудной историей не могла не «мучить» художника-мыслителя, еще в юно­ шеские годы приговоренного к расстрелу за попытки обсуждения возможных путей развития общества и государства. Можно сколько угодно говорить о «перерождении убеждений у До­ стоевского» с позиций либеральной, революционно-демократической
и партийной критики, философии и литературоведения. При этом мол­ чаливо предполагается, что «правильные и прогрессивные» взгляды писателя после соответствующих «воспитательных мер» со стороны государства сменились «реакционными». Но ни у кого из пишущих о Достоевском нет сомнений, что всю жизнь («до гробовой крышки», как он писал о своих религиозных сомнениях) этот человек пытался осмыслить, кто мы, куда идем, что с нами будет. Тем более, в поре­ форменное время, когда «перестройка» поставила эти проблемы не только в теории, но и в жизни. Вот почему очень многие персонажи его последних романов в трактирах и светских гостиных, на специ­ альных сходках и вечеринках обсуждают эти, ставшие в повестку дня «обыкновенные социальные вопросы», как выражался Раскольни­ ков. Они не могли игнорироваться в силу того, что абсолютное большинство думающих людей середины и второй половины XIX в. вовлекались в споры западников и славянофилов, социалистов и «по­ чвенников», представителей либерально-демократической и «реак­ ционной» идеологии. Споры и разногласия, начавшиеся в XIX в. и продолжающиеся до настоящего времени, находили свое воплоще­ ние и в образах художественной литературы, и непосредственно в публицистических и философских сочинениях. Достоевский, писав­ ший в подготовительных материалах к «Дневнику писателя» «воз­ благодарим же провидение за честь принадлежать к народу русско­ му», давал и вполне понятную оценку философско-исторической концепции развития и роли русского народа, содержащуюся в зна­ менитых «Философических письмах» П. Я. Чаадаева («гадкая статья Чаадаева»). Вряд ли можно было ожидать от писателя иной оценки строк из этих «Писем». «Сначала дикое варварство, затем грубое суеверие, далее инозем­ ное владычество, жестокое и унизительное, дух которого нацио­ нальная власть впоследствии унаследовала,— вот печальная история нашей юности. Поры бьющей через край деятельности, кипучей игры нравственных сил народа — ничего подобного у нас не было. Эпоха нашей социальной жизни, соответствующая этому возрасту, была наполнена тусклым и мрачным существованием без силы, без энер­ гии, одушевляемом только злодеяниями и смягчаемом только раб­ ством. Никаких чарующих воспоминаний, никаких пленительных образов в памяти, никаких действенных наставлений в националь­ ной традиции. Окиньте взором все прожитые века, все занятые нами пространства, и Вы не найдете ни одного приковывающего к себе
воспоминания, ни одного почтенного памятника, который бы власт­ но говорил о прошедшем и рисовал его живо и картинно. Мы живем лишь в самом ограниченном настоящем без прошедшего и без бу­ дущего, среди плоского застоя. <... > Про нас можно сказать, что мы составляем как бы исключение среди народов. Мы принадлежим к тем из них, которые как бы не входят составной частью в род чело­ веческий, а существуют лишь для того, чтобы преподать великий урок миру. <...> Одинокие в мире, мы миру ничего не дали, ничего у мира не взяли, мы не внесли в массу человеческих идей ни одной мысли, мы не содействовали движению вперед человеческого разума, а все, что досталось нам от этого движения, мы исказили. Начиная с самых первых мгновений нашего социального существования, от нас не вы­ шло ничего для общего блага людей, ни одна полезная мысль не дала ростка на бесплодной почве нашей родины, ни одна великая истина не была выдвинута из нашей среды» /31. - С. 324-330/. Небольшое отступление историко-философского характера — это, по существу, своеобразное введение в круг идей, которые послужи­ ли теоретической основой еще одного логического самоубийства, рассматриваемого в настоящей главе. Безусловно, один из второсте­ пенных персонажей романа «Подросток», Крафт, и его добровольный уход из жизни никак не могут соперничать с «литературно-философ­ ской» известностью Кириллова — «самого благородного и возвышен­ ного из самоубийц», как называл его Н. А. Бердяев, отмечавший, однако, что и его самоубийство «уродливо, как и всякое самоубий­ ство, в нем нет луча света» /32/. Вместе с тем не вызывают сомнений «философский» характер самоубийства Крафта, его своеобразная метафизическая составляю­ щая и непосредственная мотивировка персонажем своего суицида. Самоубийство выступает в данном случае как следствие определен­ ной теории, в которой главным оказывается «вопрос о значении в мировой истории России» и «национальной гордости великорос­ сов» (если вспомнить название одной из статей Ленина). В начале главы уже отмечалось, что суициды «вследствие вывода» не так час­ ты. Но в многочисленных исследованиях было показано, что имен­ но такая мотивировка самоубийства не является плодом умственных построений писателя, а взята непосредственно из действительности (об этом еще будет идти речь). Понятно, что самоубийство по моти­ вам, связанным со значением роли русской нации в мировой исто­ рии, не могло не включать определенной философской подоплеки.
Таким образом, оно дало возможность писателю еще раз высказать свое мнение по «национальному вопросу» (показывая вовсе не его решение, а именно парадоксальный путь к нему). Здесь этот путь представлен в рассуждениях самоубийц и в основных выводах, по­ вторяющих построения Чаадаева и множества других авторов, писав­ ших на эту тему во времена Достоевского и в наши дни. Относительную редкость самоубийств по мотивам комплекса «на­ циональной неполноценности» можно отметить даже среди других «идейно-мировоззренческих» суицидов, совершаемых как лицами с психическими расстройствами, так и психически здоровыми. Но ни­ как нельзя считать, что эти мотивы вообще не фигурировали как причина самоубийств, совершенных в течение многих веков. Следу­ ет, правда, отметить, что в качестве непосредственной мотивировки ухода из жизни у суицидентов, как показывает история, могут фигу­ рировать все мыслимые и немыслимые мотивы, отражающие самые различные обстоятельства жизни — только индивидуальный анализ каждого самоубийства позволяет учесть все многообразие факторов, детерминирующих тот или иной суицид. Поэтому неслучайно замет­ ное расхождение цифр, отображающих значение того или иного фак­ тора в формировании суицидального поведения, у разных исследо­ вателей /3. - С. 76-90/. Комплекс национальной неполноценности может непосредствен­ но не фигурировать как единственная или основная причина само­ убийства (это выявляется при углубленном суицидологическом ана­ лизе). Так, в работе «Писатель и самоубийство» Г. Чхартишвили /33/ пишет, что в среде литераторов суициды, связанные с переживанием национальной неполноценности, отмечались у знаменитого австрий­ ского философа и писателя Отто Вейнингера, «постеснявшегося быть евреем», и японского писателя Китамура Тококу, посчитавшего, что японская литература не может достичь уровня европейской. Вместе с тем, ссылаясь на монографию Германа Свободы «Смерть Отто Вей­ нингера» /34/, сам же Чхартишвили отмечает, что причиной этого самоубийства послужил «конфликт между проповедуемым им аске­ тизмом и собственной чувственностью». Ни в коей мере не отвергая «национальную компоненту» ухода из жизни знаменитого автора «Пола и характера», можно с достаточ­ ными основаниями считать, что тайну своего самоубийства двадца­ титрехлетний доктор философии, застрелившийся в специально на­ нятой комнате, в которой умер Бетховен, унес с собой. Обстоятель-
ство его жизни и смерти таковы, что допускают различные трактов­ ки. Достаточно вспомнить, что в день защиты диссертации он при­ нял крещение. Переход евреев в христианство, как пишет Б. Хазанов /35/, был обычным делом в католической Австрии, но Вейненгер крестился по лютеранскому обряду, что говорит о том, что он сде­ лал это не ради карьеры, женитьбы и т. п. Учившийся вместе с Вей- ненгером в университете Стефан Цвейг отмечал: «У него всегда был такой вид, как будто он сошел с поезда после тридцатичасовой езды: грязный, усталый, помятый; вечно ходил с отрешенным видом, ка­ кой-то кривой походкой» /35. - С. 167/. В подтверждение тайных причин и личностного смысла этого самоубийства можно упомянуть и загадочную запись, сделанную Вейнингером перед смертью: «Я уби­ ваю себя, чтобы не убить другого». Впрочем, это ни в коей мере не имеет целью «подведение» этого человека под какую-то диагности­ ческую рубрику, а направлено только на демонстрацию сложности посмертной оценки самоубийства, несмотря на определенный «нацио­ нальный колорит» жизни самоубийцы и теоретических построений, представленных на страницах его самого знаменитого сочинения. Самоубийство Отто Вейнингера служит примером «возможного соучастия» переживаний, связанных с национальностью самоубийцы, в формировании суицидального поведения. Но именно этот суицид одновременно показывает исключительную сложность понимания мотивов добровольного ухода из жизни в так называемых «мировоз­ зренческих» самоубийствах. В то же время вряд ли можно отрицать факт участия этнокультуральных, социальных, психологических и других особенностей личности суицидента практически в любом са­ моубийстве. Безусловно, эти особенности всегда осознаются как са­ мим самоубийцей, так и его окружением (тем более) в качестве ве­ дущего (детерминирующего) фактора суицида. Не вызывает сомнений влияние национального фактора на час­ тоту самоубийств. Своеобразная национальная составляющая суици­ дального поведения очень четко обнаруживается в условиях эмигра­ ции, определяя во многом частоту суицидов и их распределение сре­ ди представителей различных этнических групп. Так, в специально проведенном исследовании частоты суицидов у живущих в США эмигрантов различных национальностей была отмечена высокая корреляция этого показателя с аналогичным, рассчитанным для ко­ ренного населения соответствующих стран. Порядковые места в ряду частоты самоубийств, совершаемых людьми различной националь-
ности, совпадали независимо от их принадлежности к иммигрантам или коренному населению /3. - С. 115/. Этнокультуральные особен­ ности суицидального поведения в различных регионах России, в ча­ стности среди финно-угорских и славянских народов, детально рас­ смотрены в интересной книге Т. Б. Дмитриевой и Б. С. Положего «Этнокультуральная психиатрия» /36/. Возвращаясь от реминисценций из общей суицидологии к само­ убийству Крафта, следует упомянуть, что несмотря на экстраординар­ ность мотивации этого суицида, незадолго до начала работы Достоев­ ского над романом «Подросток» похожее происшествие имело место в реальности. Суицид выпускника юридического факультета Москов­ ского университета Крамера — своеобразного прототипа Крафта — хорошо известен и рассматривается в целом ряде работ /12,33,37/. Согласно комментариям к роману в Полном собрании сочинений Достоевского в тридцати томах писатель мог узнать историю этого самоубийства от соученика Крамера А. Ф. Кони, который разбирал дело своего бывшего товарища /XVII, 366/. В дальнейшем А. Ф. Кони представил историю этого самоубийства в своих мемуарах /38/. Имеется достаточно оснований считать, что А. В. Лихачев в при­ ложении к своей монографии, посвященной статистике самоубийств в Западной Европе и европейской части России /39/, описал обсто­ ятельства смерти и представил предсмертный дневник Краме­ ра. Как отмечал автор, «дневник написан около 10 лет тому назад, когда и было совершено самоубийство» (книга вышла в 1882 г.). А. В. Лихачев, занимавший в течение ряда лет должность проку­ рора Петербургского окружного суда, а затем инспектора Главного тюремного управления и собравший множество статистических и «эпистолярных» материалов по самоубийствам, не мог не знать об обстоятельствах смерти одного из столичных юристов. Следует согласиться с И. Паперно /12. - С. 170/, что приведенный им «днев­ ник самоубийцы 30 лет, получившего университетское образование (кандидата юридического факультета), служившего чиновником и вышедшего в отставку» — это и есть дневник Крамера, о котором Достоевский слышал от А. Ф. Кони. И хотя в отличие от пары Маликов - Кириллов для пары Крафт — Крамер в записях Достоевского нет прямых указаний на истоки замыслов, касающихся персонажа романа «Подросток», обнаружи­ вается слишком много совпадений между дневниками реального и вымышленного самоубийц. Совпадает не только «теоретическое»
обоснование, но и сама картина самоубийства. Мысли реального самоубийцы в романе Достоевского не просто трансформировались в «теорию», заставляющую окружающих обсуждать вопросы психи­ ческого здоровья ее автора (см. эпиграф к настоящей главе). Одно­ временно эта «теория» вполне естественно вписана в общий контекст общественно-политической жизни начала 1870-х гг. и отражает и взгляды самого писателя на различные стороны окружающей дей­ ствительности. С этой точки зрения интересны фрагменты из днев­ ника Крамера, опубликованные А. В. Лихачевым. «Воскресение. Я решился расстаться с жизнью в четверг в 3 часа ночи. <...> Я не атеист, но и не теист — для меня нет жизни будущей, а есть только жизнь атомов, выражающаяся в различных сочетани­ ях, производимых силою взаимного притяжения. Нынче известная масса составляет мою особу, а по смерти она уйдет на образование других организмов, но никогда не пропадет, а потому для меня все равно — жить ли под настоящим своим видом, или принять какую либо иную форму. Вследствие вероятно, особого склада мозга (я не признаю существования убеждений, и то, что другие называют убеж­ дениями, считаю актом того или другого склада мозга) я пришел к заключению, что человеческая порода так же преходяща, как и все другие, и что даже самый земной шар не вечен, вечны только одни атомы с их взаимным притяжением. Но не это заставляет меня под­ нять на себя руку, эти мысли только дают мне силу расстаться с жиз­ нью <...> Я не желаю жить потому, что жизнь моя представляет лишь ряд нравственных мучений; среди наугных трудов и жизни Запада я дышал бы свободно, но бессмысленная русская жизнь меня душит. Мое рождение в России — чистая аномалия — мои силы и способно­ сти требовали несомненно большего развития, чем они получили в русских учебных заведениях (поистине заведениях, в буквальном смысле слова), но ежели бы они и развились надлежащим образом, какое бы они могли иметь применение в России. Покидая Варшаву 2 года тому я предполагал найти себе надлежащее место, но приехав в Москву я вскоре разочаровался и убедился, что русский народ едва ли когда выйдет из своего младенческого состояния и все его назна­ чение в том только и состоит, чтобы сохранить и удобрить занимае­ мую им землю для другого народа, когда ему станет тесно на его соб­ ственной земле. Обыкновенно говорят, что русский народ в настоя­ щее время еще в поре младенчества, но если уж мерять народы на аршин отдельных лиц, то нужно сознаться, что русский народ по воз-
расту уже совершенно взрослый, если же он и не превосходит ни в чем младенца, то на веки и останется младенцем, как идиот навсегда остается идиотом... Не находя для себя деятельности в России я, конечно, мог бы пе­ реселиться за границу, но уже одно обстоятельное ознакомление с тамошним бытом заняло бы целые годы. Давно уже я принял намерение свести сгеты свои с жизнью, но надежда выполнить свое призвание удержала меня от этого в Варша­ ве. Но с тех пор, как я разубедился в этом, я твердо решился поки­ нуть неблагодарную землю — я знаю, что мое призвание скорее ра­ зорять, чем созидать, так как прошла уже пора созиданий, и потому нисколько не жалею, что не удалось выполнить его. Я думал было остаться еще на 5 или 6 лет для того, чтобы посвятить себя изыска­ нию научных доказательств справедливости моих воззрений (как станет ясно из дальнейшего изложения эти «доказательства» найде­ ны Крафтом.— В. Е.) и с этой целью стал искать места, хотя бы вре­ менного, с тем, чтобы потом баллотироваться в мировые судьи в О. и там продолжать свои занятия. Благороднейший N. N., несмотря на то, что мое поведение по прежней службе скорее должно было воз­ будить его нерасположение, уступая своему влечению к доброте и справедливости, принял было участие во мне, конечно, думая, что вся цель моих исканий добыть средства к жизни. Но я вскоре при­ шел в себя — я вспомнил, гто инстинкт самосохранения или, проще говоря, привязанность к жизни прибегает гасто к разным уловкам, и в настоящем слугае прибегнул к наугным занятиям, и, поборов в себе инстинкт, приступил к настоящей исповеди. Объясняя поводы моего решения я вовсе не имею в виду русской массы; не к ней я взываю, а к тому обществу, из которого я силою разных обстоятельств исторгнут — именем моим взывает мысль, угне­ тенная варварами, не способными мыслить. Я твердо уверен, что буду отомщен раньше или позже — было время, когда монголы и гунны теснили народы мысли, но будет время, когда народы Запада поте­ снят варваров России. Не даром расширяются русские владения в Азии — там готовят новое поселение для русских, взамен старого - европейской России. <...> Во все время до сегодняшнего дня я не чувствовал никакого же­ лания уклониться от предпринятого мною намерения, только сегод­ ня внутри меня как бы стали раздаваться голоса "нежели уступить без борьбы", но они подавлялись тотчас же другим голосом отвегав-
шим, гто бороться одному с целой средой бесполезно, да и бесцельно при тех убеждениях какие имеешь. <...> Я ужасно устал, но чувствую, что смерть для меня милее сна. Я бы желал только умереть без мучений, но если это необходимо, то го­ тов претерпеть и муки, лишь бы умереть» /39. - С. 242-245). В начале этой главы уже писалось о нередко возникающих труд­ ностях при оценке «мировоззренческих» самоубийств. Речь идет о необходимости разграничения суицидов, совершаемых психичес­ ки здоровыми людьми, и лицами с психическими расстройствами (как правило, это варианты вялого течения или начальные этапы ши­ зофрении, при которых отмечается так называемая «метафизическая интоксикация»). Для адекватной диагностики здесь исключительное значение приобретает оценка характера идей, выявляющихся у суи- цидента, и выводы, так или иначе подводящие человека к доброволь­ ному уходу из жизни. При этом следует учитывать, что состояния «метафизической интоксикации», встречающиеся в рамках некоторых психических расстройств,— далеко не всегда включают оторванные от жизни рас­ суждения философского или религиозного характера. Изменения эмоциональности (ангедония или неустойчивость настроения), нару­ шения мышления (объединяемые понятием "резонерство") и домини­ рование в психике односторонней интеллектуальной деятельности могут приводить к формированию своеобразных антивитальных, а в дальнейшем и суицидальных тенденций. Эти тенденции часто на­ ходят свое «объяснение» в переживаниях философского, вселенско­ го или общественного характера (по типу «сочувствия к делам оте­ чества»). В свете сказанного выше о мировоззрении, непосредственно оп­ ределяющем совершение самоубийства, фрагмент из дневника само­ убийцы-прототипа Крафта важен и для понимания суицида анали­ зируемого литературного персонажа. (Это вовсе не говорит о возмож­ ности проведения прямых аналогий между Крамером и Крафтом.) Предсмертные рассуждения реального самоубийцы, безусловно, за­ служивают внимания с точки зрения психиатрии и суицидологии. Рассуждения о Западе и научных трудах, как и о «бессмысленной русской жизни», не сопровождаются указаниями на попытки что-то изменить в своей жизни или крах связанных с этим мероприятий. Первичная потеря смысла жизни определяет пессимистический взгляд Крамера на собственное прошлое и будущее и одновременно
переносится на «русскую жизнь и русский народ». В дневнике нет ни единого указания на психотравмирующее воздействие любых эле­ ментов «русской жизни» на будущего самоубийцу. (Упоминание о «благороднейшем N. N.» свидетельствует об обратном.) Дневник не позволяет даже предположить, чем же «провинился» русский народ перед этим человеком и чем конкретно он недоволен в жизни вообще. В этом плане реальный прототип Крафта, несомненно, проигрывает литературному герою, который не просто проявляет «сочувствие к де­ лам отечества», но испытывает боль из-за разграбления России. У Крафта идея о своеобразной неполноценности русского народа пре­ вращается в «идею-чувство». В дневнике же Крамера невозможно обнаружить эмоциональное сопровождение, адекватное намеченно­ му и осуществленному в соответствии с «идей» самоубийству. «Силу расстаться с жизнью» этот самоубийца черпает не в изменениях эмо­ циональности, а в мысли о «вечности атомов». Самоубийство этого человека действительно «чисто логическое» («головное»). Непосред­ ственный суицидальный акт, представленный в дневнике чуть ли не до последних минут жизни, не сопровождается эмоциональным пе­ реживанием той или иной модальности (гнев, тоска, страх и т. д.), а скорее свидетельствует о снижении (уплощении) эмоций. «Четверг. 1 ч. 45 мин. ночи. Я нисколько не чувствую ни волнения, ни страха. Мне кажется, что я собираюсь лечь спать, меня даже очень клонит ко сну. Но меня погему-то сильно знобит, впрогем озноб я гувствую уже с месяц. Для того, чтобы согреться я выпил несколько рюмок рому; но я знаю, что ром увеличит кровотечение, как и все крепкие напитки и потому я еще его пью, но вовсе не для того, чтобы в опьянении легче было застрелиться. Я чувствую в себе настолько твердости, что мог бы не закрывая глаз стать под дулом направленных прямо на меня десят­ ка ружей. Впрочем для меня все равно, чтобы о мне не думали. Чем тверже становится мой дух, тем более я начинаю себя ува­ жать. Я понимаю теперь чувство Христа на кресте!.. 2 ч. 45 мин. ночи. Я удивляюсь физиологии Дрепера — она из 3 томов, а нет даже указания, как расположено сердце, а как на беду анатомия оставлена мною в Москве. Три часа приближается — я прошу прощения у вла­ дельца дома, что нарушаю покой в его доме» /39. - С. 244, 245/. По мнению многих исследователей творчества Достоевского (см. комментарии к роману «Подросток» — XVII, 366,374, 375), в обсто-
ятельствах самоубийства Крафта нашли отражение как дневник Кра­ мера, так и перепечатанный «Гражданином» материал из «Тифлис­ ского вестника». В последнем были даны предсмертные записи само­ убийцы из Пятигорска, который, приняв яд (опиум), записывал свои ощущения через каждые 5-10 минут в течение полутора часов — вплоть до того времени, когда «предметы двоятся, память, руки и глаза отказываются служить» (последние две строчки этих запи­ сей разобрать невозможно). Читатель знакомится с дневником Крафта со слов других персо­ нажей, обсуждающих его самоубийство. Дневник был начат само­ убийцей еще за три дня до рокового выстрела и до его выступления на молодежной сходке у Дергачева с тезисами, что «русский народ есть народ второстепенный, которому предназначено послужить лишь материалом для более благородного племени, а не иметь сво­ ей самостоятельной роли в судьбах человечества». «Ввиду этого, может быть и справедливого, своего вывода господин Крафт пришел к заключению, что всякая дальнейшая деятельность всякого русско­ го человека должна быть этой идеей парализована, так сказать, у всех должны опуститься руки и...» /XIII, 44/. Последние три-четыре за­ метки Крафт писал каждые пять минут, самая последняя была сде­ лана непосредственно перед выстрелом. Самоубийца отметил, что пишет почти в темноте, едва разбирая буквы, но свечку зажечь не хочет, боясь оставить после себя пожар. Читавший дневник и сооб­ щивший о нем Подростку Васин припоминает слова Крафта о том, что примерно за час до выстрела его «начало знобить», в связи с чем он думал выпить рюмку, но не стал этого делать, боясь усилить кро­ вотечение. Когда Аркадий (Подросток) высказывает сожаление, что Васин не снял с этого дневника копии, так там представлены «последние мыс­ ли!», тот замечает, «последние мысли иногда бывают чрезвычайно ничтожны», а в отношении записей самоубийцы говорит, что «днев­ ник действительно довольно обыкновенный, или, вернее естественный, то есть именно такой, какой должен быть в этом случае...». Васин раз­ граничивает последние мысли из этого дневника и саму «теорию», подводящую Крафта к самоубийству: «Один такой же самоубийца именно жалуется в таком же своем дневнике, что в такой важный час хоть бы одна «высшая мысль» посетила его, а, напротив, все такие мелкие и пустые. <...> Очень многие из тех, которые в силах думать о своей предстоящей смерти, самовольной или нет, весьма часто на-
клонны заботиться о благообразии вида, в каком останется их труп. В этом смысле и Крафт побоялся излишнего кровоизлияния. <...> Сам Крафт изобразил смерть свою в виде логического вывода. Оказыва­ ется, что все, что говорили вчера у Дергачева о нем, справедливо: после него осталась вот этакая тетрадь ученых выводов о том, что русские — порода людей второстепенная, на основании френологии, краниологии и даже математики, и что, стало быть, в качестве рус­ ского совсем не стоит жить. Если хотите, тут характернее всего то, что можно сделать логический вывод какой угодно, но взять и за­ стрелиться вследствие вывода — это, конечно, не всегда бывает. <...> Ввиду свершившегося факта что-то до того представляется в нем гру­ бо ошибочным, что суровый взгляд на дело поневоле как-то выте­ сняет даже и самую жалость» /XIII, 134,135/. «Суровый взгляд» на это самоубийство у Васина «выявляется» после слов Аркадия, что «надобно отдать честь характеру». «"Может быть и не одному этому",— уклончиво заметил Васин, но ясно, что он подразумевал глупость или слабость рассудка». О «рассудке» бу­ дущего самоубийцы еще ранее рассуждают участники молодежной сходки у Дергачева, один из которых говорит: «Ввиду того, что Крафт сделал серьезные изучения, вывел выводы на основании физиологии, которые признает математическими, и убил, может быть года два на свою идею (которую я бы принял преспокойно a priori), ввиду это­ го, то есть ввиду тревог и серьезности Крафта, это дело представля­ ется в виде феномена. Из всего выходит вопрос, который Крафт по­ нимать не может, и вот этим и надо заняться, то есть непониманием Крафта, потому что это феномен. Надо разрешить, принадлежит ли этот феномен клинике, как единичный случай, или есть свойство, которое может нормально повторяться в других; это интересно в видах уже общего дела. Про Россию я Крафту поверю и даже ска­ жу, что, пожалуй, и рад; если бы эта идея была всеми усвоена, то раз­ вязала бы руки и освободила многих от патриотического предрассуд­ ка <...> Выйдите из узости вашей идеи. Если Россия только материал для более благородных племен, то почему же ей и не послужить та­ ким материалом? Это — роль довольно еще благовидная. Почему не успокоиться на этой идеи ввиду расширения задачи... Если вам дока­ зано логически, математически, что ваш вывод ошибочен, что вся мысль ошибочна, что вы не имеете ни малейшего права исключить себя из всеобщей полезной деятельности из-за того только, что Рос­ сия — предназначенная второстепенность; если вам указано, что вме-
сто узкого горизонта открывается бесконечность, что вместо узкой идеи патриотизма...» /XIII, 45/. В дискуссии, связанной с теорией о том, что «Россия только ма­ териал для более благородных племен», и предложении ее автору «освободиться» от «патриотического предрассудка» для работы «ввиду общего дела» интересны ответ Крафта, что «тут не патрио­ тизм», и его заявление об отношении к собственным выводам: «Я не понимаю, как можно, будучи под влиянием какой-нибудь господству­ ющей мысли, которой подчиняются ваш ум и сердце вполне, жить еще чем-нибудь, что вне этой мысли». Важно, что сам будущий са­ моубийца говорит о том, что его мысли «подчиняются ум и сердце». Очень хорошо это чувствует Васин, наиболее умный и проницатель­ ный их всех собравшихся у Дергачева. «Туг, очевидно, недоумение,— ввязался вдруг Васин. Ошибка в том, что у Крафта не один логический вывод, а, так сказать, вывод, об­ ратившийся в чувство. Не все натуры одинаковы; у многих логичес­ кий вывод обращается иногда в сильнейшее чувство, которое за­ хватывает все существо и которое очень трудно изгнать или переде­ лать. Чтоб вылечить такого человека, надо в таком случае изменить самое это чувство, что возможно не иначе как заменив его другим, равносильным. Это всегда трудно, а во многих случаях невозмож­ но» /XIII, 46/. Эта «идея-чувство», захватившая ум и сердце Крафта, окрашивает все его мировосприятие и играет важную роль при анализе происхо­ дящего вокруг, начиная с оценки участников кружка Дергачева и кон­ чая оценкой обстановки в России. «Они не глупее других и не умнее; они помешанные, как все. <...> Из людей получше теперь все — поме­ шанные. Сильно кутит одна середина и бездарность. <...> Нравствен­ ных идей теперь совсем нет; вдруг ни одной не оказалось, и, главное, с таким видом, что как будто их никогда и не было. <...> Нынешнее время — это время золотой середины и бесчувствия, страсти к невеже­ ству, лени, неспособности к делу и потребности всего готового. Никто не задумывается; редко кто выжил бы себе идею. <...> Нынче безлесят Россию, истощают в ней почву, обращают в степь и приготовляют ее для калмыков. Явись человек с надеждой и посади дерево — все за­ смеются: «Разве ты до него доживешь?» С другой стороны, желающие добра толкуют о том, что будет через тысячу лет. Скрепляющая идея совсем пропала. Все точно на постоялом дворе и завтра собираются вон из России; все живут только бы с них достало...» /XIII, 54/.
В этом отрывке из диалога Аркадия и Крафта, происходящего в день самоубийства, обращает на себя внимание не только содержа­ ние высказываемых самоубийцей мыслей, но и то, как он их выра­ жает. «Он все время говорил тихо и очень медленно. <...> Говоря, он смотрел как-то в воздух, начинал фразы и обрывал их. Особенно поражало какое-то уныние в его голосе... <...> ...проговорил он с явным утомлением. Меня тронула его горестная серьезность» /XIII, 53,55/. Здесь важны и общая тональность его речи, и особенности поведе­ ния. О выраженном изменении эмоциональности у человека, дума­ ющего о самоубийстве, говорит и фрагмент диалога собеседников, оценку которого Подросток дает уже после всего случившегося. В этой оценке звучит удивление по поводу способности самоубийцы «с таким сердечным вниманием отнестись к чужому делу». Как это очень часто бывает в жизни, и слова, и поведение, и само состояние человека накануне самоубийства становятся понятными, получают адекватное объяснение, к сожалению, только после суицида. «— Позвольте, Крафт, вы сказали: «Заботятся о том, что будет че­ рез тысячу лет». Ну, а ваше отчаяние... про участь России... разве это не в том же роде забота? — Это... это самый насущный вопрос, который только есть! — раз­ дражительно проговорил он и быстро встал с места. — Ах да! Я и забыл! — сказал он вдруг совсем не тем голосом, с недоумением смотря на меня,— я вас зазвал по делу и между тем... Ради Бога, извините. Он точно вдруг опомнился от какого-то сна, почти сконфузился; взял из портфеля, лежащего на столе письмо и подал мне. — Вот что я имею вам передать. Это — документ, имеющий неко­ торую важность,— начал он со вниманием и с самым деловым видом. Меня, еще долго спустя, поражала потом, при воспоминании, эта способность его (в такие для него часы!) с таким сердечным внима­ нием отнестись к чужому делу, так спокойно и твердо рассказать его» /XIII, 54/. Если попытаться дать общую оценку состояния сознания и эмо­ циональности этого персонажа накануне самоубийства с позиций суицидологии, то здесь, по моему мнению, подходят такие термины, как «тоннельное сознание» (Э. Шнейдман /15/) и «ангедония». Пер­ вый из них означает сужение когнитивной сферы, определяющее уменьшение объема воспринимаемых раздражителей и способности их переработки,— состояние своеобразной частичной отрешенности
(Крафт «точно вдруг опомнился от какого-то сна»). Как писал один из выдающихся суицидологов современноеTM Э. Шнейдман /15/, эта «отрешенность» и фиксированность на переживаниях, связанных с суицидом, очень часто делает для самоубийц невозможным сокры­ тие суицидальных намерений. Однако обнаружение последних, к несчастью, возможно только при соответствующей настороженно­ сти собеседников суицидента. Значение ангедонии как своеобразно­ го общего радикала психической жизни досуицидального периода, связанного с потерей (или резким ослаблением) способности испы­ тывать положительные эмоции и оказывающего специфическое вли­ яние на окрашенность и содержание переживаний человека, рассмот­ рено мною в одной из монографий /3. - С. 164-170/. Вовсе не случайно Васин называет пессимистические выводы Крафта о будущем России и русского народа «идеей-чувством». Раз­ граничить содержание «теории» Крафта и эмоциональное реагиро­ вание ее автора на мысли о настоящем^прошлом и будущем России невозможно. Однако это уже не просто «сочувствие к делам отече­ ства», а отчаяние, охватившее человека, который увидел не просто «лик мира сего», но и бесперспективность путей какого-то быстрого переустройства в рамках происходящего в пореформенной России. И хотя будущий самоубийца считает, что его выводы не связаны «с патриотизмом», обращенность Крафта к этой теме, подчеркива­ ние того, что он русский, да и характер переживаний, подводящих героя к мыслям о суициде, говорят о том, что и начало и конец его «логического» ухода из жизни определялись чувствами, ассоцииру­ ющимися со своей страной. При обсуждении этого самоубийства один из центральных персо­ нажей романа — Версилов — сравнивает себя и Крафта. И это срав­ нение говорит в какой-то мере о том, что может лежать в основе су­ ицида Крафта и как это связано с его личностью. «Хоть бы я был слабохарактерною ничтожностью и страдал этим сознанием! А то ведь нет, я ведь знаю, что я бесконечно силен, и чем, как ты дума­ ешь? А вот именно этою непосредственною силою уживчивости с чем бы то ни было, столь свойственною всем умным русским людям на­ шего поколения. Меня ничем не разрушишь, ничем не истребишь и ничем не удивишь. Я живуч, как дворовая собака. Я могу чувство­ вать преудобнейшим образом два противоположные чувства в одно и то же время — и уж конечно не по моей воле. Но тем не менее знаю, что это бесчестно, главное потому, что уж слишком благоразумно.
Я дожил почти до пятидесяти лет и до сих пор не ведаю: хорошо это, что я дожил, или дурно. Конечно, я люблю жить, и это прямо выхо­ дит из дела; но любить жизнь такому, как я,— подло. В последнее время началось что-то новое, и Крафты не уживаются, а застрелива­ ются. Но ведь ясно, что Крафты глупы; ну а мы умны — стало быть, и тут никак нельзя вывести параллели, и вопрос все-таки остается от­ крытым. И неужели земля только для таких, как мы, стоит? Всего вернее, что да; но идея эта уж слишком безотрадная. А впрочем... а впрочем, вопрос остается открытым» /XIII, 171/. Как следует из текста, сравнение оказывается вовсе не в пользу Версилова, который сожалеет, что люди, подобные Крафту, не обла­ дающие «силой уживчивости», кончают жизнь самоубийством. Именно этому, самому интеллектуальному персонажу романа, До­ стоевский доверяет свои сокровенные мысли о том, какие люди не­ обходимы русской земле. При этом речь идет вовсе не о дельцах типа Лужина, которому «жить и делать подлости», сравнение идет по ли­ нии «глупые Крафты» и «благоразумные люди». Сама идея, что в жизни уживаются «умные», а люди, остро чувствующие боль за происходящее вокруг, кончают жизнь самоубийством, представляет­ ся «слишком безотрадной». В подготовительных материалах сказано, что Версилов «сочув­ ствует» Крафту, но находит его идею «странной»: «Неужели он пред­ полагал в Европе что-нибудь лучше. А впрочем, он по-своему, может и прав: действительно, от России застрелиться можно» /XVI, 164/. В этих же материалах содержатся дополнительные «нюансы» пере­ живаний Крафта, которые связаны с тем, что он «проехал недавно по России». В переживаниях достаточно определенно обнаружива­ ется боль за происходящее в России сейгас, в пореформенное время: «Самолюбивая ничтожность, сидящая у приема багажа в Петербург, подлец останавливает поезд на полчаса — совершенно безнаказанно. А мировой судья законов не знает, встает, облачается при публике и начинает служить обедню, штрафует бедную бабу 25 р. — вот гос­ подин, деспот, решитель вашей участи. Почему за границу бегут? Нельзя физически оставаться. Совершенно никакого права. Я не стою за крепостное право, но прежде был хоть скверный, но порядок, те­ перь никакого. Волостные судьи делают что угодно, пьяное сума­ сшествие, а теперь совсем никакого. Хуже того, что есть, никогда не было. Но это бы решительно ничего, если б было поправимо хоть через 100 лет. Но это непоправимо. Русские второстепенный матери-
ал. Я не могу жить без грусти» /XVI, 206/. И только в дефинитив­ ном тексте романа появляются доказательства этой «второстепенно- сти русских», основанные на математике, френологии и краниологии. Характер этих «доказательств» говорит об отношении автора ро­ мана к молодежи, ее лучшим представителям, у которых нетерпение и крушение несбывшихся надежд и разочарований как в самих ре­ формах, так и в первых попытках революционной работы начинало приобретать если не вселенский, то всероссийский масштаб. Песси­ мизм, невозможность «жить без грусти», связанной с оценкой теку­ щего момента, со свойственным молодежи максимализмом суждений и выводов экстраполировались и на прошлое, и на будущее России. В этих условиях работать «для общего дела» (потом это назовут «ми­ ровой революцией») могли соглашаться только люди, свободные от «патриотического предрассудка». Но не этим людям Достоевский адресовал свое «доказательство от противного» величия русского народа и роли России в мировой истории. Уже описание Крафта во время встречи с ним Подростка показы­ вает отношение писателя к этому персонажу. В этом описании есть «нюансы», чрезвычайно интересные с точки зрения суицидологии. И хотя сам Достоевский, как, впрочем, и все люди, общающиеся с че­ ловеком, задумавшим самоубийство, не могут до конца «вербализо­ вать» чувство, возникающее в процессе контакта с будущим суициден- том, важно, что это переживание во время общения с самоубийцей получает свое объяснение только после всего случившегося. В вос­ поминаниях Аркадия это выглядит таким образом: «Крафтово лицо я никогда не забуду: никакой особенной красоты, но что-то как бы уж слишком незлобивое и деликатное, хотя собственное достоинство так и выставлялось во всем. Двадцати шести лет, довольно сухощав, росту выше среднего, белокур, лицо серьезное, но мягкое; что-то в нем было такое тихое. А между тем спросите,— я бы не променял моего, может быть, даже очень пошлого лица, на его лицо, которое казалось мне так привлекательным. Что-то было такое в его лице, чего бы я не захотел в свое, что-то такое слишком уж спокойное в нравственном смысле, что-то вроде тайной, себе неведомой гордо­ сти. Впрочем, так буквально судить я тогда, вероятно, не мог; это мне теперь кажется, что я тогда так судил, то есть уже после события» /XIII, 43,44/. Здесь задолго до описанного в середине XX в. австрий­ ским суицидологом Рингелем пресуицидального синдрома с его от­ носительным «успокоением» и обращением психических пережива-
ний «внутрь» Достоевский представил свое «видение» состояния че­ ловека с суицидальными намерениями. Понятно, что писатель ни в коей мере не задавался целью дать научное объяснение происхо­ дящему с человеком накануне самоубийства, он увидел и представил это состояние как художник. Но именно эта компонента суицидаль­ ного поведения (его субъективная сторона) не может быть полнос­ тью выражена в вербальной форме, так как «она такая, какой видится самому субъекту» (Н. Бамбуляк). Обращает на себя внимание не только «спокойствие в нравствен­ ном смысле», которое характеризуется автором романа как «что-то вроде тайной, себе неведомой гордости», но и общее «расположение» писателя к этому персонажу. Определить в точных словесных фор­ мулировках субъективную сторону переживаний человека перед са­ моубийством невозможно. Отсюда и используемые «всеведающим и всезнающим» автором романа оборотов типа «что-то вроде...». При этом Достоевский рисует картину «живого лица» человека, ко­ торый ему симпатичен (как контраст этому описанию можно вспом­ нить своеобразные «маски» Ставрогина и Свидригайлова — об этом еще будет идти речь). И портрет Крафта, и суждения других персона­ жей (Подростка, Версилова) о человеке, застрелившемся «из-за Геку­ бы», не оставляют сомнений, что автор романа «грустит» о самоубий­ стве своего героя и не скрывает своего отношения к нему. (Однако этот второстепенный персонаж романа не претендует на роль, подобную роли «положительно прекрасного человека» — князя Мышкина — в другом произведении писателя.) Представляется логичным, что Крафт в той или иной форме вы­ сказывает многие мысли самого Достоевского о происходящем в Рос­ сии в 1870-е гг. Достаточно вспомнить: «безлесят Россию», «все точ­ но на постоялом дворе и собираются вон», «пьяное сумасшествие», «прежде был хоть скверный, но порядок, теперь никакого» — навер­ ное, все это характерно для любой российской перестройки. Вместе с тем понятно, что писатель никак не мог на основании этих «пере­ строечных мерзостей» принять выводы о бесперспективности раз­ вития России и «второстепенности» русской нации. Эти «выводы» звучали с начала XIX в. (как пример был приведен фрагмент из пер­ вого философического письма Чаадаева) и нередко звучат в наше время, Им противостоят, например, страстные публицистические статьи Достоевского, связанные с «честью принадлежать к народу русскому». Чего стоит в чем-то детско-наивное заглавие одной из
статей «Дневника писателя» за 1877 г. — «Война. Мы всех сильнее»! Настроения писателя хорошо передает маленький фрагмент из этой работы. «Да, если б могло так случиться, что мы будем побиты, или хотя и побьем врага, но под давлением обстоятельств замирим пустяка­ ми,— о, тогда мудрецы, конечно, восторжествуют. И какой, какой опять начнется свист и гам и цинизм на несколько лет, какая опять вакханалия самооплевывания, пощечин и самодразнения,— и это не для вызова к воскресению и силе, а именно ради торжества собствен­ ного бесчестия, безличности и бессилия. И новый нигилизм начнет, точь в точь как и прежний, с отрицания народа русского и само­ стоятельности его. А главное, приобретет столько силы и так укре­ питься, что несомненно начнет даже вслух помыкать святыней Рос­ сии. <...> Нет, нам нужна война и победа. С войной и победой при­ дет новое слово, и начнется новая жизнь, а не одна только мертвящая болтовня как прежде,— да что как прежде: как до сих пор, господа!» /XXV, 96/. Для опровержения идеи «второстепенности» русского народа ис­ пользуется хорошо известный в полемике прием своеобразного «дове­ дения до абсурда» аргументов противников. Нелепость «доказательств» бесперспективности народа и государства с помощью математики, фре­ нологии и краниологии, содержащихся в тетради Крафта, усилива­ ется еще и тем, что после всех выводов о судьбе «народа русского» их автор кончает жизнь самоубийством. При этом другие персонажи обсуждают, следует ли рассматривать случившееся как клинический феномен, то есть связывать этот суицид с психическим расстройством. Подобного рода «парадоксальный путь» к утверждению мирового значения русской нации сродни уже обсуждавшегося в настоящей главе парадокса доказательств бытия Бога через его отрицание, подво­ дящего Кириллова к самоубийству: если «того Бога» нет, то «я обя­ зан заявить своеволие» и покончить с собой. Уже в «Преступлении и наказании» Достоевский показал невоз­ можность сведения общественных и психологических закономернос­ тей к идеям, вышедшим из чьей-то «математической головы» (выра­ жение Разумихина, обсуждающего «воззрение социалистов»). Да и сам роман в этом плане можно рассматривать как опровержение «ариф­ метики» Раскольникова. В дальнейшем на протяжении всего послед­ него периода жизни, писатель неоднократно использовал разного рода «математические» метафоры: «2x2 = 4», «извлечение квадрат-
ного корня», «эвклидов ум» и т. п. При этом речь идет о человеке, который, будучи по образованию инженером, безусловно, знал и по­ нимал, что такое математика. Достоевский не мог оставить без вни­ мания характерное для середины XIX в. стремление очень многих ученых (и разделяющих эти «передовые» взгляды публицистов) под­ вести «математическую основу» под закономерности абсолютно всех без исключения наук (физиологии, психологии, социологии и т. д.). (В этом плане XXI в. ушел «далеко вперед»: даже воскрешение из мертвых согласно учению «нового Бога» — Грабового — должно было происходить с помощью простой арифметики — бессмыслен­ ного индивидуального набора цифр; судя по телевизионным выступ­ лениям некоторых «докторов наук» и «астральных жен» из после­ дователей учения нового «мессии», извлечение квадратного корня, например, им практически недоступно.) О возможности знакомства Достоевского с полемикой вокруг приложения «методов математи­ ческих в науках нравственных, экономических и социальных» в пе­ риодической печати и отражении этого «Подростке» (в том числе при создании образа Крафта) можно прочитать в комментариях к рома­ ну в Полном собрании сочинений писателя в тридцати томах /XVII, 305-307/. Если в настоящее время «доказательства» из френологии и кра­ ниологии при их приложении к любого рода явлениям воспринима­ ются образованными людьми как нелепость, а их использование в области социологии и истории почти как «клинический феномен», то отношение к этим наукам в первой половине XIX в. не носило столь пренебрежительного характера. По существу, френология была первой попыткой дать материалистическое объяснение работе голов­ ного мозга и локализовать различные психические функции человека в строго определенных его областях. По вполне понятным причинам с момента своего появления френология сразу же стала использоваться не только как «материальная» основа для понимания душевных забо­ леваний, но и для объяснения социологических и психологических яв­ лений и даже непосредственно в социальной практике (подробнее об этом см. ниже). Создателем френологии был венский врач Франц Галль, который, занимаясь неврологией и анатомией, пытался проследить эволюцию развития различных структур головного мозга и их функциональную связь. Это единство структуры и функции Галль изучал путем систе­ матического сравнения мозга психически больных и здоровых,
взрослых и детей, преступников и одаренных людей, слабоумных и лиц с дефектами органов чувств (например, глухих) и даже разных животных. Сам по себе подход к изучению «души» и четкие материа­ листические и атеистические построения этого исследователя не мог­ ли не остаться незамеченными церковью. Последовал запрет на чтение Галлем публичных лекций о работе мозга, и в 1805 г. он вынужден был покинуть Вену и жить и работать в Париже. (Правда, и Наполе­ он был обеспокоен материалистическим характером этого учения, но «разъясняющее вмешательство» его лейб-медиков отвело опасность от ученого — автора шеститомного труда по френологии, вышедше­ го уже в 1820-е гг.) Согласно учению Галля число особых органов головного мозга соответствует числу врожденных психических способностей (автор называл 27 таких органов, у других френологов эти цифры несколь­ ко отличались). Несмотря на врожденную органическую предраспо­ ложенность, эти способности имеют сложную детерминацию, вклю­ чая их зависимость от образа жизни и воспитания. Практическое применение френологии Галль находил с помощью краниологии, в соответствии с которой психические функции определяют форму мозга и, соответственно, черепа — с учетом возрастных и биографи­ ческих изменений. Таким образом, измеряя внешние параметры черепа и его выпуклостей, можно установить характер отдельных психичес­ ких свойств человека. Краниология имела много общего с такими на­ уками, как физиогномика и антропология, которые, как считалось, по различным параметрам лица и частей тела позволяли судить о душевном складе человека. Френология послужила одной из составляющих так называемой антропологической школы в криминологии (Ломброзо, Ферри, Тард) с ее учением о «преступном человеке» и выводами, нередко весьма далекими от идеалов гуманизма. Несмотря на примитивность и даже своеобразную гротескность некоторых представлений френологии, ее развитие определило появление основных направлений, идей и ис­ следовательских работ в неврологии и психиатрии, нейропсихологии и нейрохирургии, а также в других отраслях знаний, так или иначе определяющих и нынешнее состояние этих наук. Другое дело, что практическое применение френологии (и более широко — антропо­ логии) для решения задач юриспруденции, психологии, социологии, истории и других наук оказалось невозможным. Но стремление дать «материалистическую основу» для решения отдельных вопросов на
протяжении XIX в. вполне объяснимо и никак не могло расценивать­ ся как «клинический феномен». Достаточно вспомнить, что друг Галя, известный французский психиатр Бруссе, предложил руководителям Июльской монархии подвергнуть всех кандидатов вновь формируе­ мого правительства краниологическому обследованию, чтобы исклю­ чить неподходящих /41. - С. 481/. Этот небольшой экскурс в историю психиатрии и неврологии имел целью (путем чтения романа «Подросток» глазами психиатра) ли­ шить Крафта и его самоубийство психопатологического «ореола», исключив какие бы то ни было психиатрические трактовки его «тео­ рии» и суицида. Вполне логично предположить, что, по мнению До­ стоевского, юрист Крафт не мог не знать о научных построениях, связанных с френологией. А человек, думающий о судьбах России и остро чувствующий, что все происходящее вокруг «не так, как надо», по вполне понятной причине искал объяснение этому, привле­ кая различные науки и «материалистические» построения. Как известно, в XX в. для доказательств «расовой неполноцен­ ности» некоторых народов в первую очередь использовались имен­ но «выводы» краниологии, а для упрощения соответствующих обсле­ дований конструировались специальные инструменты, похожие на циркуль. Несмотря на всю чудовищность «практики», вытекающей из расовой теории, построения, доказывающие, что тот или иной на­ род — только «удобрение» для более «благородных» наций, не име­ ют отношения к психиатрии как отрасли медицины. Это, правда, не исключает многочисленные попытки отдельных исследователей эк­ страполировать представления психиатрии на те или иные обще­ ственно-социологические теории и их носителей. Однако и эти иссле­ дователи в абсолютном большинстве придерживаются положения, сформулированного еще в конце XVIII в., что в подобных случаях лучшим лекарством является все же гильотина (здесь название «при­ способления» употребляется только как своеобразный символ «на­ казания», должного последовать за «преступлением»). Таким образом, «теория» Крафта и вытекающее из нее самоубий­ ство персонажа не являются «клиническим феноменом» и не могут считаться признаком психического расстройства. Ни в подготовитель­ ных материалах к роману, ни в записных книжках писателя нет ука­ заний на то, что Достоевский хотел представить Крафта как человека, «умом страдающего». В этом существенное отличие данного персона­ жа от другого логического самоубийцы — Кириллова. Однако неорди-
нарность теории о «второстепенноеTM» русского народа, основанной на построениях «математики й френологии» (в середине XX в. это ста­ нет государственной политикой фашистской Германии по отношению к славянским «недочеловекам»), и суицид, совершенный «вследствие вывода», которому в теоретических построениях соответствует поло­ жение, что «всякая дальнейшая деятельность всякого русского чело­ века должна быть этой идеей парализована», дают повод для рассуж­ дений других персонажей о психическом здоровье Крафта. Однако «непонимание» Крафта лицами из его окружения — еще не основание считать, что этот «феномен принадлежит клинике, как единичный случай». Скорее, в нем «есть свойство, которое может нормально повторяться в других». Это относится и к «теории» о «не­ полноценности русского народа», и к самоубийствам, совершаемым как вследствие переживания «национальной ущербности», так и по причине отчаяния и боли за происходящее в стране. И хотя такого рода суицид «не всегда бывает», сами по себе подобные самоубий­ ства при всей сложности их мотивационной составляющей (и в чем- то даже нелепости «выводов») делают мысли о природе человека, если перефразировать слова другого персонажа этого романа, не «слишком уж безотрадными» (даже при взгляде на людей «перестро­ ечного» времени). Здесь уместно вспомнить о случившемся в разгар последней российской перестройки (1991 г.) самоубийстве известной русской поэтессы Юлии Друниной и ее предсмертных стихах о «суд­ ном часе» и «сердце, покрывающемся инеем», кончающихся обраще­ нием: «Господи! Спаси Россию!» /3. - С. 151-153/. Таким образом, анализ детерминирующих факторов суицида пер­ сонажа позволяет с достаточными основаниями отвергнуть рассмот­ рение самоубийства Крафта как «клинического феномена». Объяс­ нение его ухода из жизни никак не связано с психиатрией. Эту мысль применительно к «суицидологии Достоевского» (включающей и ана­ лиз суицида Крафта) четко проводил немецкий исследователь твор­ чества писателя Вольфарт /42/. Он отмечал, что только малая часть самоубийц, представленных в творчестве Достоевского, является ду­ шевнобольными в истинном смысле этого слова, и подчеркивал, что различие суицидентов по этому признаку нельзя считать принци­ пиальным, так как загадка самоубийства не может быть разрешена лишь указанием на психопатию. Еще один аспект моего рассмотрения самоубийства Крафта связан с некоторыми особенностями трактовки этого персонажа Н. Н. На-
седкиным в монографии «Самоубийство Достоевского». Автор этой работы стремится проводить параллели между теми или иными пер­ сонажами, кончающими жизнь самоубийством, и самим писателем. Так, сопоставив возраст Крафта и писателя, его внешность и рост (из воспоминаний А. Я. Панаевой), Н. Н. Наседкин так объясняет факт расхождения «маленького» Достоевского (из воспоминаний) и персонажа из романа — «выше среднего»: «Но какой, право, со­ блазн объяснить такое расхождение тем, что Крафту Достоевский добавил во внешность именно то, чего не хватало ему в юности и о чем он не мог не мечтать, приукрашая себя в воображении» /43. - С. 349/. Однако внешность персонажа и самого Достоевского — не главное в построениях автора монографии. «Гипотеза о том, что сам Досто­ евский явился одним из прототипов своего героя, очень похожа на аксиому. <...> Крафт поверил во «второстепенность» России, русского народа. <...> Автор же «Подростка» болел этой проблемой, мучился ею, но принять ее и поверить в нее не мог. <...> А то, что подобная идея может довести человека до самоубийства, причем именно даже и не коренного русского, вероятно, Достоевский узнал от А. Ф. Кони, близкий знакомый которого по фамилии Крамер покончил с собой и в предсмертном дневнике объяснил это любовью к русскому наро­ ду, который якобы призван послужить «лишь удобрением для более свежих народов». <...> Пятигорский самоубийца подсказал: он фик­ сирует на бумаге не размышления о бессмертии, к примеру, а то, что «начинает чесаться нос»... Хотя, стоп: как раз именно Достоевский-то мог и сам написать такой странный мелогный дневник — и фантазировать не надо было: он отлично знал-помнил, какие мысли залетают в голову человека, стоящего на эшафоте и ожидающего смерти через считанные мину­ ты...» /43. - С. 349, 350/. Вопрос о степени «укорененности» Крафта в русскую нацию ре­ шить никак не удастся. Кроме слов самого Крафта «я — русский», об этом ничего в романе не сказано, так как это «вопрос, не относящий­ ся к делу» /XIII, 45/. Однако как тут не вспомнить маленький пас­ саж из Лермонтова: «Нынче поутру зашел ко мне доктор; его имя Вернер, но он русский. Что тут удивительного? Я знал одного Ива­ нова, который был немец». (С Ивановым, «который был немец», я действительно встретился в жизни.— В. Е.) «Любовь к русскому на­ роду» как причину суицида реального самоубийцы Крамера (о чем пишет Наседкин) легко проверить, читая достаточно подробные за-
писи из его дневника. О какой любви там может идти речь, если каж­ дая строчка кричит о невозможности жить в России и дышит презре­ нием к русскому народу. Другое дело, что понять причины этого не­ возможно. Вряд ли адекватным выглядит и сопоставление «мелогного днев­ ника» самоубийцы (реального или литературного) с переживаниями самого Достоевского на эшафоте. И дело не только в этических со­ ображениях. Переживания писателя, ожидающего казни (в рассказе князя Мышкина), по своему содержанию слишком отличаются от записей чудовищного «научного эксперимента», который самоубийца проводит над собой. Сама мысль о том, «что, если бы не умирать!», отличает стоящего на эшафоте писателя от человека, удивляющего­ ся тому, что в книге по физиологии не указано расположение серд­ ца. Стоящие на эшафоте, по вполне понятной причине, не могли фик­ сировать мысли о бессмертии, но короткий диалог Достоевского и Спешнева слишком отличается от констатации факта, что «начинает чесаться нос». По воспоминаниям одного из петрашевцев Ф. Н. Льво­ ва, после прочтения смертного приговора Достоевский, подойдя к Спешневу, сказал по-французски: «Мы будем с Христом», а в от­ вет услышал: «Немного пыли». Как пишет И. Паперно, «эксперимент, поставленный Николаем I, показал Достоевскому, что верующий, готовившейся по смерти к встрече с Христом, и атеист, ожидавший обратиться в прах, переживали «последний день» по-разному. В этом эксперименте сам Достоевский был контрольным субъектом; пере­ менной величиной была вера» /12. - С. 167/. С достаточными основаниями можно отвергнуть положение, яв­ ляющееся аксиомой для Н. Н. Наседкина, о том, что сам Достоев­ ский стал прототипом Крафта. Главное расхождение автора романа и созданного его воображением персонажа состоит в «теории» о вто- ростепенности русского народа, обусловливающей самоубийство ге­ роя. Мне представляется, что это один из центральных пунктов, оп­ ределяющих идейное значение образа Крафта в романе. (Письмо, имеющее значение для судебной тяжбы, Подростку мог передать любой другой персонаж, поэтому сюжетное значение Крафта неве­ лико.) Однако именно самоубийство Крафта показывает заведомую нелепость представлений о том, что русские — только «удобрение» для более «благородных» народов. Таким специфическим путем Достоевский в рамках художествен­ ного произведения «утверждал» значение русской нации в мировой
истории. Загадочность и даже внешняя нелепость самоубийства Крафта в сочетании с выводами его «теории» заставляли думающе­ го читателя («пусть потрудятся...») самого решать вопрос о значении русского народа. Совпадение очень многих «безотрадных» мыслей писателя о происходящем в пореформенной России («Что будет с Россией без лесу?» — из записных книжек 1870-х гг.) и уже цитиро­ вавшихся слов Крафта о том, что «безлесят Россию», вовсе не гово­ рит о том, что Достоевский мог хотя бы в малой степени усомниться в величии и всемирном значении русской нации. Мысли же писате­ ля и его героя о русском лесе представляют несомненный интерес в свете современных реалий: по-видимому, лес — это первое, с чего начинается разграбление страны в процессе любой перестройки. Пе­ редав персонажу романа «Подросток» свою боль и отчаяние по пово­ ду «лика мира сего», писатель вновь искал «художественное решение» вечной проблемы «Россия и Европа». И даже особенности представ­ ления этой проблемы в рассматриваемом художественном произве­ дении все же не позволяют считать, что здесь Достоевский мог отойти от своего отношения к вопросу о «национальной гордости велико­ россов»: «Возблагодарим же провидение за честь принадлежать к народу русскому». Парадоксальный путь утверждения значения идеи бессмертия души как важнейшего, говоря современным языком, «антисуицидального фактора» Достоевский использовал и в «Приговоре». Это маленькое произведение, помещенное в октябрьском номере «Дневника писа­ теля» за 1876 г.,— своеобразная философская притча, которая может быть истолкована и как некий манифест философско-психологичес- ких оснований самоубийства. В одной из предыдущих глав уже при­ водились цитаты из статей Достоевского «Запоздавшее нравоучение» и «Голословные утверждения», в которых писатель разъяснял «под­ кладку» «Приговора». В этой главе сделана попытка «вписать» «При­ говор» в контекст «суицидологии писателя», включая анализ адре­ сованных ему писем суицидентов. Обращает на себя внимание, что в подготовительных материалах «Приговор» фигурирует под названием «Дочь Герцена» и характери­ зуется писателем как «весьма курьезное рассуждение одного само­ убийцы» /XXIII, 194/. Собственно говоря, самоубийства как таково­ го в «Приговоре» нет, это «только рассуждение» о суициде, носящее самый общий и даже абстрактный характер. Здесь нет суицидальной идеации непосредственного самоубийства, но есть своеобразная фи-
лософская подоплека в виде «рассуждений одного самоубийцы от скуки, разумеется матерьялиста». К характеристике, данной Досто­ евским человеку, рассуждающему о самоубийстве, можно было бы добавить «и естественного атеиста», для которого вопрос о Боге, «мучивший» писателя на протяжении жизни, никак не фигурирует в переживаниях. Религия отвергается сразу, «с порога», и в рассуж­ дениях антивитального характера, обосновывающих самоубийство, не присутствует. По существу, здесь представлен атеист в его «закон­ ченном виде», без каких-либо богоборческих построений и сомне­ ний. Объяснение происхождения религии очень простое: «Природа, чрез сознание мое, возвещает мне о какой-то гармонии в целом. Че­ ловеческое сознание наделало из этого возвещения религий. Она го­ ворит мне, что я,— хоть и знаю вполне, что в "гармонии целого" уча­ ствовать не могу и никогда не буду, да и не пойму ее вовсе, что она такое значит,— но что я все-таки должен подчиниться этому возве­ щению, должен смириться, принять страдание в виду гармонии в целом и согласиться жить» /XXIII, 146/. Кроме этого «объяснения» происхождения религий, «Приговор» не содержит ни слова, связан­ ного с религиозными понятиями (Бог, бессмертие души и т. д.). Приходится только удивляться построениям некоторых писателей и философов, проводящих аналогии между рассуждениями героя «Приговора» и Кириллова. Так, Камю в работе «Миф и Сизифе» /20. - С. 81/ писал, что тема логического самоубийства из «Приго­ вора» с еще «большим размахом получила воплощение в Кирилло­ ве». Это «воплощение» невозможно по чисто формальным призна­ кам: «Бесы» написаны в 1873 г., а «Приговор» — в 1876. Однако глав­ ная причина состоит в том, что Кириллова «Бог всю жизнь мучил», а герой «Приговора» обосновывает свой уход из жизни только в рам­ ках атеистического мировосприятия, вне каких-либо религиозных или богоборческих теорий. И если Кириллов своим самоубийством по-своему (в связи с болезненным состоянием) пытается «спасти человечество», то логический самоубийца из «Приговора» решает сугубо личную проблему. Этот персонаж (по крайней мере, в своих рассуждениях) «истребляет себя одного, единственно от скуки сно­ сить тиранию, в которой нет виноватого». Безусловно, на создание «Приговора» так или иначе повлияло самоубийство дочери Герцена. Но в еще большей степени в этом про­ изведении нашли отражение письма читателей «Дневника». Не вы­ зывает сомнений, что общий тон рассуждений одного из корреспон-
дентов Достоевского, задумавшего самоубийство, и даже его подпись в конце письма (N. N.) нашли отражение в тексте «Приговора». Под­ робно вопрос о взаимосвязи этого письма и произведения Достоев­ ского рассмотрен в работе И. Паперно /12. - С. 206-213/. Обраща­ ют на себя внимание два обстоятельства. Первое — это четко заявленный атеизм автора письма, «упиваю­ щегося» новой, «положительно-точной картиной мира», после того как он «потерял чувство (то есть религию), но приобрел мысль и убеж­ дения» в результате знакомства с сочинениями материалистической направленности (Ренан, Милль, Дарвин, Фейербах). И второе - на­ личие обстоятельств (суицидогенных факторов), не носящих миро­ воззренческий характер, но, без сомнения, повлиявших на вывод о «безвыходном положении»: «Целым рядом несчастно сцепившихся обстоятельств (уж, конечно, не без вин и ошибок с моей стороны) — я дошел до безвыходного положения. <...> Я здраво, математически верно определил безвыходность положения и весь вред моего суще­ ствования — и решился умереть. <...> ...самоубийство — результат все­ стороннего обсуждения всех шансов, самого смысла жизни и свое­ го собственного л — это не преступление и даже не ошибка — это пра­ во. <...> Поверите ли, я в дверях могилы — а на сердце стало тихо, мирно и ясно! В мать-природу иду. Из нее и в нее. Вот и Тайна! Не она ли?» (цит. по /12. - С. 209, 210/). Добровольный уход из жизни как «результат всестороннего об­ суждения всех шансов» носит название «самоубийство отрицатель­ ного баланса» и отмечается среди лиц преклонного возраста, неиз­ лечимо больных, людей, находящихся в экстремальных условиях, и некоторых других категорий суицидентов /1,3/. Эти суициды в аб­ солютном большинстве случаев заканчиваются летальным исходом в связи с выбором наиболее надежного способа самоубийства, сокры­ тием мер подготовки и соответствующих предсмертных мероприя­ тий, нередко включающих и письма объясняющего характера. В этом плане письмо N. N. достаточно характерно для самоубийств такого рода. Даже обращение к Достоевскому не выглядит как нечто экст­ равагантное, принимая во внимание отношение мыслящего читате­ ля к одному из «властителей дум» своего времени. Думающий о смерти человек перед уходом из жизни признается в своей любви к писателю, несмотря на существенное расхождение их мировоззрений (религиозного и атеистического). «Несколько дней осталось для деловых, необходимых распоряжений — и пото-
му, если хотите и найдете время, напишите словечко. Я вас очень полюбил и уважаю", даром, что вы мистик, но — честная душа, а много ли таких? Делайте свое дело — человечество вас не забу­ дет» /12. — С. 209/. Это обращение «материалиста и атеиста» N. N. к «мистику» Достоевскому говорит о многом. Читатель в несколь­ ких словах выразил отношение к писателю, исследующему «тайны души человеческой», вне зависимости от того, в рамках какого миро­ восприятия они существуют. Сказанное никак не позволяет считать, что фактором, определив­ шим решение о самоубийстве у этого суицидента, стали только «но­ вые убеждения», связанные с «положительно-точной картиной мира». Детерминантой суицида могли являться любые неблагопри­ ятные социально-психологические воздействия («несчастно сцепив­ шиеся обстоятельства»). Другое дело — безусловное участие «ма­ териализма и атеизма» в оформлении этого решения («В мать- природу иду») и отсутствие религиозных переживаний в качестве антисуицидального фактора. В одной из разъясняющих «Приговор» статей Достоевский выразил это исключительно четко. «Без убежде­ ния же в своем бессмертии связи человека с землей порываются, ста­ новятся тоньше, гнилее, а потеря высшего смысла жизни (ощущае­ мая хотя бы лишь в виде самой бессознательной тоски) несомненно ведет за собой самоубийство. Отсюда и нравоучение моей октябрь­ ской статьи: "Если убеждение в бессмертии так необходимо для бы­ тия человеческого, и, стало быть, оно и есть нормальное состояние человечества, а коли так, то и самое бессмертие души человеческой существует несомненно". Словом, идея о бессмертии — это сама жизнь, живая жизнь, ее окончательная формула и главный источник истины и правильного сознания для человечества. Вот цель статьи, и я полагал, что ее невольно уяснит себе всякий, прочитавший ее» /XXIV, 49, 50/. В статье «Запоздавшее нравоучение» писатель называет «Приго­ вор» «исповедью самоубийцы, последним словом самоубийцы, запи­ санным им самим для оправдания и, может быть, для назидания, пе­ ред самим револьвером». И хотя при обсуждении самоубийства Крафта один из персонажей заметил, что последние слова самоубийц «нередко бывают чрезвычайно ничтожны», «Приговор» как раз включает нечто исключительно «большое и значимое» в этой ситуа­ ции. Это и последний довод «за», и безусловные аргументы «против», хотя бы вытекающие из вопроса, «что будет там». В этом плане не-
лишне вспомнить диалог Достоевского и Спешнева перед казнью («Будем с Христом» и «Немного пыли»). Без какого-либо преувеличения можно считать, что Достоевский, как ни один из исследователей проблемы самоубийств его времени, «чувствовал» значение мировоззренческого компонента психической жизни как фактора, ослабляющего или усиливающего суицидальные тенденции. И «чувствуя», выражал это средствами искусства, свое­ образно «варьируя» духовную составляющую самоубийц, представ­ ленных в его художественных произведениях, в том числе и в весь­ ма специфической литературно-философской притче — «Приговоре», где рассуждения самоубийцы-«матерьялиста» должны парадоксаль­ ным образом утверждать безусловное антисуицидальное значение религиозных ценностей (идеи бессмертия души человеческой). Несколько позднее другой гений русской литературы Лев Толстой в своей «Исповеди» /44/ также показал значение фактора мировоз­ зрения в преодолении или углублении антивитальных и суицидаль­ ных тенденций в состоянии душевного кризиса, переживаемого че­ ловеком. Внешне далекие от жизни философские «истины», так или иначе, по Толстому, участвуют в решении совершенно конкретного вопроса — «быть или не быть». Как известно, писатель познакомился философией Шопенгауэра и во многом проникся ее идеями в период испытываемого им духовного кризиса, сопровождавшегося ощуще­ нием потери смысла жизни. Переживания Толстого, связанные с этим кризисом, в чем-то перекликаются и с пессимистическими построени­ ями немецкого философа, и с рассуждениями героя «Приговора», хотя носят более конкретный и жизненный характер. «Не нынче-завтра придут болезни, смерть (и приходили уже) на любимых людей, на меня, и ничего не останется, кроме смрада и червей. Дела мои, какие бы они не были, все забудутся — раньше, позднее, да и меня не будет. Так из-за чего же хлопотать? Как может человек не видеть этого и жить — вот что удивительно! Можно жить только, покуда пьян жиз­ нью; а как протрезвишься, то нельзя не видеть, что все это — только обман, и глупый обман! Вот именно, что ничего даже нет смешного и остроумного, а просто — жестоко и глупо» /44. - С. 108/. Рассматривая различные варианты выхода из переживаемого ду­ ховного кризиса, Толстой склонялся к «выходу силы и энергии», со­ стоящем в том, чтобы, «поняв, что жизнь есть зло и бессмыслица, уничтожить ее». Однако от самоубийства писателя спасло именно от­ ношение к приведенным выше собственным построениям о бессмыс-
ленности жизни, хотя и опирающееся на известные философские ис­ тины. «Если я не убил себя, то причиной тому было смутное сознание несправедливости моих мыслей. Как ни убедителен и несомненен ка­ зался мне ход моих мыслей и мыслей мудрых, приведших нас к при­ знанию бессмыслицы жизни, во мне оставалось неясное сомнение в истинности исходной точки моего рассуждения» /44. - С. 126/. Два художественных произведения, помещенные в «Дневнике писателя», имеют подзаголовок «Фантастический рассказ»: «Кроткая» и «Сон смешного человека». Оба они затрагивают тему самоубийства. Но если в уже рассмотренной «Кроткой» суицид — это центральный пункт и сюжетной линии произведения, и его идейно-художествен­ ного содержания, то несостоявшееся самоубийство в «Сне смешного человека» — это скорее только путь открытия Истины, связанной с «золотым веком» и возможностью счастья людей на земле. В под­ готовительных материалах к этому произведению Достоевский пи­ сал: «И может быть очень, что все это был не сон <...> Я не знаю, я не могу растолковать, как устроить, но я видел воочию, вот что главное. Главное, люби другого как себя — вот что главное, и просто люби, а не из выгоды. <...> Ведь я видел, что можно быть прекрасны­ ми, не потеряв способности жить на свете. Не хочу верить, чтобы зло было нормальным состоянием» /XXV, 235/. М. М. Бахтин писал, что по своей тематике «Сон смешного чело­ века» — это «почти полная энциклопедия ведущих тем Достоевско­ го», произведение, поражающее «изумительным художественно-фи­ лософским лаконизмом» /45/. Подобная оценка этого произведения выдающимся отечественным исследователем творчества Достоевско­ го объясняет «узко суицидологическую» направленность моего ана­ лиза этого рассказа. Даже простой обзор многочисленных работ, посвященных различным аспектам изучения «Сна смешного челове­ ка» (в частности, Н. И. Пруцкова, В. Н. Белопольского, Т. Касатки­ ной, И. Р. Ахундовой /46-49/), занял бы слишком много места в монографии, имеющей определенную тему и цель исследования. С точки зрения психиатрии особый интерес представляет тема «До­ стоевский и Сведенборг», рассмотрение которой невозможно без об­ ращения к «Сну смешного человека». Чтение рассказа Достоевского и книги Э. Сведенборга «О небесах, о мире духов и об аде» /50/, из­ данной в России в 1863 г. и находившейся в библиотеке писателя, с позиции психиатра позволяет добавить еще один «нюанс» в пони­ мание проблемы «психиатрия и литература». Кроме того, конечно,
чрезвычайно интересно было бы выявить, что «мракобес» Достоев­ ский мог взять у еще большего «мракобеса» и мистика Сведенборга для целей собственного творчества /51, 52/. Однако в этой книге будут обсуждаться только некоторые «суицидологические» вопросы, связанные с несостоявшимся самоубийством героя «Сна смешного человека». Среди этих вопросов на первый план, безусловно, выступает оценка состояния, в котором герой решает добровольно уйти из жизни. Как считают некоторые авторы, «смешной человек» собира­ ется покончить жизнь самоубийством без какой-либо причины, «под влиянием минуты» («звездочка дала мне мысль: я положил в эту ночь убить себя»). Важен все же не этот знак, а оценка состояния, которое в течение длительного времени подводит человека к при­ нятию рокового решения. «Может быть, потому что в душе моей нарастала страшная тоска по одному обстоятельству, которое было уже бесконечно выше всего меня: именно — это было постигшее меня одно убеждение в том, что на свете везде все равно. Я очень давно предчувствовал это, но полное убеждение явилось в последний год как-то вдруг. Я вдруг почувствовал, что мне все равно было бы, существовал ли бы мир или если бы нигде ничего не было. Я стал слышать и чувствовать всем существом моим, что нигего при мне не было» /XXV, 105/. Если в отношении мотивации самоубийства Крафта один из пер­ сонажей употребляет термин «идея-чувство», то про суицид «смеш­ ного человека» следует заметить, что «первопричина» решения че­ ловека покончить с собой, в первую очередь, лежит в эмоциональной сфере. «Убеждение» (идея) здесь скорее вторично, поэтому для ха­ рактеристики переживаний этого суицидента в большей степени по­ дошел бы термин «чувство-идея». Понятно, что и в реальной жиз­ ни, и у персонажа художественного произведения это разграничение отдельных сфер психической жизни по принципу «первичное - вто­ ричное» носит условный характер, но это разграничение позволяет подчеркнуть ббльшую роль (нежели в других суицидах, рассматри­ ваемых в этой главе) изменений эмоциональной сферы в формиро­ вании суицидальных тенденций. И если у «логических» самоубийц на первый план выступали «идеи», так или иначе подводящие чело­ века к мыслям о самоубийстве, то в данном случае без рассмотрения эмоциональной составляющей психики понять этот суицид невоз­ можно.
Почти за две тысячи лет до Достоевского о значении в формиро­ вании суицидального поведения состояния, во многих деталях напо­ минающего переживания «смешного человека», в одном из «Нрав­ ственных писем к Луцилию» писал знаменитый римский писатель и философ Сенека: «И некоторые, устав и делать и видеть одно и то же, пресыщаются и чувствуют даже не ненависть, а отвращение к жизни; и к нему же толкает нас сама философия, если мы говорим: "Доколе все одно и то же? Снова просыпаться и засыпать, чувство­ вать голод и утолять его, страдать то от холода, то от зноя? Ничто не кончается, все следует одно за другим по замкнутому кругу. Ночь настигает день, и день — ночь, лето переходит в осень, за осенью спешит зима, а ей кладет предел весна. Все проходит, чтобы вернуть­ ся, ничего нового я не делаю, не вижу,— неужто же это не надоест когда-нибудь до тошноты?" И немало есть таких, кому жизнь кажется не горькой, а ненужной» /53/. Не вызывает сомнений (по крайней мере, у меня лично), что опи­ санные древнеримским философом и Достоевским переживания о том, что все стало «все равно», а жизнь кажется уже «не нужной» носят экзистенциальный, а не клинический характер и не имеют ни­ какого отношения к психиатрии. Это в первую очередь духовный кризис, а не душевная болезнь. Уже упоминался подобный кризис с соответствующим «философским оформлением» переживаний, вклю­ чающим антивитальные и даже суицидальные тенденции, у Льва Тол­ стого. В таких случаях речь идет о потере смысла жизни, связанной с изменением духовного содержания человека, естественно, отража­ ющегося на особенностях его переживаний и мировосприятии. По­ нятно, что это может быть следствием начинающейся душевной бо­ лезни (прежде всего, шизофрении) или же оставаться вне психиче­ ского расстройства при наступающем рано или поздно «столкновении Я и действительности» у лиц, склонных к рефлексии. Такой кризис может наступить и при отсутствии каких-либо небла­ гоприятных социально-психологических воздействий. Отмечавшееся нередко устойчивое изменение настроения является естественной ре­ акцией на характер переживаний человека (его духовной жизни), а не связано с особенностями психофизиологического функциониро­ вания, определяемого понятием «депрессивный эпизод» той или иной степени тяжести, вплоть до витальной депрессии без психоти­ ческих симптомов, носящей название меланхолии (МКБ-10). Извест­ ный со времен Гиппократа термин «меланхолия» используется в пси-
хиатрии относительно редко (выше уже писалось о множественности его значений в жизни, поэзии и медицине, отмечавшейся еще в кон­ це XVIII в.), и его употребление для оценки состояния героя «Сна смешного человека» накануне задуманного им самоубийства вряд ли правомерно. В свете сказанного невозможно согласиться с точкой зрения В. А. Ба- чинина, который пишет, что «если следовать классификации Э. Дюрк- гейма, то "смешного человека" необходимо отнести к категории меланхоликов, пребывающих в болезненном состоянии упадка духа и глубочайшей скорби». «В таком состоянии человек не может здра­ во определить свои отношения к окружающим его лицам и предме­ там. Его не привлекают никакие удовольствия, все рисуется ему в черном свете, жизнь представляется утомительной и безрадост­ ной. Ввиду того, что такое состояние не прекращается ни на минуту, у больного начинает просыпаться неотступная мысль о самоубийстве; мысль эта крепко фиксируется в его мозгу, и определяющие ее об­ щие мотивы остаются неизвестными» (Э. Дюркгейм) /54. - С. 253/. И все же оценка персонажа Достоевского как человека, находящего­ ся в «болезненном состоянии упадка духа», не представляется адек­ ватной, если смотреть на «смешного человека» глазами психиатра. Как раз признаков «болезни души» писатель и не представил в сво­ ем произведении. Да и невозможно подумать, чтобы Достоевский хо­ тел сделать героем своей «энциклопедии ведущих тем» (Бахтин) пси­ хически больного человека. Понятно, что даже начинающий психиатр может проводить какие-то аналогии (не более!) между переживания­ ми этого героя и разного рода состояниями измененного сознания (онейроидное, онирическое, просоночное и проч.), но именно призна­ ков меланхолии (в клиническом смысле этого слова) у «смешного че­ ловека» как раз и нет. Это понятие сюда не подходит, даже если пользо­ ваться его описанием у социолога (!) Э. Дюркгейма, а не психиатров настоящего времени или современников самого известного исследо­ вателя проблемы самоубийства в истории суицидологии. Вместе с тем не вызывает сомнений то, что у героя «Сна смешно­ го человека» можно отметить один из ведущих признаков самых раз­ личных форм сниженного настроения (в том числе определяемых понятием «психическое расстройство») — ангедонию. Этим термином определяется общий фон настроения человека, характеризующийся потерей способности переживания радости, счастья. Этот своеобраз­ ный общий радикал психической жизни досуицидального периода
включает особую окрашенность психических актов, остающихся в пределах психического здоровья или проявляющихся как симптом начинающихся или существующих длительное время расстройств психики (депрессии, дистимии, шизофрении и др.). Более подробно ангедония как компонент психической жизни суицидента рассмотре­ на в монографии «Основы суицидологии» /3. - С. 139-141, 164- 169). В исследованиях суицидологов XIX в. это состояние, весьма часто выступающее как ведущая причина самоубийства, обычно на­ зывалось утомлением жизнью. Другие названия (скука, сплин, хан­ дра, отвращение к жизни, разочарование и проч.) отражают суще­ ствование различных оттенков ангедонии. И хотя отдельные иссле­ дователи пытались расценивать такое состояние как душевную болезнь (и даже отождествляли его с меланхолией), большинство су­ ицидологов (Бриер де Буамон, А. В. Лихачев, И. А. Сикорский и др.) подчеркивали, что отвращение от жизни может быть частой причи­ ной самоубийства и при отсутствии каких-либо признаков помеша­ тельства. Соображения по поводу «диагностирования» у «смешного чело­ века» меланхолии (во времена Э. Дюркгейма, да нередко и сейчас, она выступает практически синонимом депрессивного расстройства, депрессии) приведены вовсе не для уточнения «диагноза болезни» персонажа Достоевского, а в стремлении лишний раз подчеркнуть, что не всякое снижение настроения (у суицидентов это наблюдается в абсолютном большинстве случаев) является болезнью. Относитель­ ная «легкость» постановки диагноза депрессии как психического рас­ стройства встречается не только у людей, профессионально не свя­ занных с психиатрией, но и у специалистов-психиатров. В настоящее время отмечается существенный рост зарегистриро­ ванных депрессивных расстройств. По официальным данным свыше 300 млн человек страдает этим заболеванием, и это число с каждым годом увеличивается. В определенной мере обнаружившаяся тенден­ ция объясняется тем, что психиатрия «вышла» за стены психиатри­ ческих больниц и начала исследовать и лечить более мягкие, амбу­ латорные формы таких расстройств. Однако не последнюю роль в существенном увеличении числа пациентов, страдающих депресси­ ей, играет деятельность могущественных фармацевтических фирм, создающих все новые и новые антидепрессанты (безусловно, превос­ ходящие по своему эффекту применявшиеся ранее). Это вовсе не означает, что я выступаю против создания новых лекарств и считаю
возможным ограничиться лечением только наиболее тяжелых де­ прессивных расстройств (в стационарах). Но понятно, что доля лиц с тем или иным «недостатком» (например, наличие перхоти) увели­ чивается по мере усиления интенсивности рекламирования соответ­ ствующих средств. От узко психиатрических построений возвратимся к анализу героя «фантастического рассказа» Достоевского. Интересно не только вы­ явить особенности состояния «смешного человека», предшествующе­ го его решению уйти из жизни, но и понять, почему персонаж не смог осуществить свое «решение». Неоднократно отмечалось, что выбор тех или иных аспектов суицидологического и психиатрического анализа отдельных персонажей носит субъективный характер. Мой выбор оп­ ределялся желанием обратить внимание читателей (естественно, в пер­ вую очередь, читающих художественное произведение глазами психи­ атра) на отдельные нюансы психической жизни персонажа, которые писатель воссоздает силой своего воображения, но которые практичес­ ки недоступны научному анализу. И хотя используемая в этих случа­ ях терминология чаще всего берется из области научных понятий, конкретное содержание этих «нюансов» создает художник, понимаю­ щий и использующий законы человеческой психологии. «Эта звездочка дала мне мысль: я положил в эту ночь убить себя. У меня это было твердо положено еще два месяца назад. <...> В эти два месяца я каждую ночь, возвращаясь домой, думал, что застре­ люсь. Я все ждал минуты. И вот теперь эта звездочка дала мне мысль, и я положил, что это будет непременно уже в эту ночь. <...> И вот, когда я смотрел на небо, меня вдруг схватила за локоть эта девоч­ ка... <...> ..лет восьми, в платочке и в одном платьишке, вся мокрая, но я запомнил особенно ее мокрые разорванные башмаки и теперь пом­ ню. <...> Она была отчего-то в ужасе и кричала отчаянно: «Мамочка! Мамочка!» Я обернул было к ней лицо, но не сказал ни слова и про­ должал идти, но она бежала и дергала меня. <...> Я понял, что ее мать где-то помирает, или что-то там с ними случилось, и она выбежала позвать кого-то... <...> ...явилась вдруг мысль прогнать ее. Я сначала ей сказал, чтоб она отыскала городового... <...> ...всхлипывая, зады­ хаясь, все бежала сбоку и не покидала меня. Вот тогда-то я топнул на нее и крикнул. <...> Я поднялся в мой пятый этаж. <...> И уж ко­ нечно бы застрелился, если б не та девочка. <...> Отчего же я вдруг почувствовал, что мне не все равно и я жалею девочку? Я помню, что я ее очень пожалел; до какой-то даже странной боли и совсем даже
невероятной в моем положении. <...> Рассуждение текло за рассуж­ дением. Представлялось ясным, что если я человек, и еще не нуль, и пока не обратился в нуль, то живу, а следственно, могу страдать, сердиться и ощущать стыд за свои поступки. Пусть. Но ведь если я убью себя, например, через два часа, то что мне девочка и какое мне тогда дело до стыда, и до всего на свете? Я обращаюсь в нуль, в нуль абсолютный. <...> Я как бы уже не мог умереть теперь, чего-то не раз­ решив предварительно. Одним словом, эта девочка спасла меня, по­ тому что я вопросами отдалил выстрел» /XXV, 106-108/. В этом тексте описан один из важнейших антисуицидальных фак­ торов, то, что останавливает человека от осуществления рокового решения по самоуничтожению. Обращает на себя внимание, что «пер­ вотолчком» на пути возвращения человека к жизни выступает эмоцио­ нальное переживание. Любого рода рассуждения (отдаляющие выс­ трел «вопросы») появляются потом. А вначале: «почувствовал, что мне не все равно и я жалею девочку... до какой-то даже странной боли». При суицидологическом анализе «смешного человека» я огра­ ничиваюсь только некоторыми моментами из множества аспектов возможного рассмотрения этого персонажа и его рассуждений. По­ нятно, что для автора произведения (да и для большинства читате­ лей) важнее Истина, открывшаяся герою в его «сне», во время кото­ рого он, совершивший мнимое самоубийство, не только не обнару­ жил, что превратился в «абсолютный нуль», но, побывав на другой планете, открыл для себя главное условие счастья людей на земле. «Но как устроить рай — я не знаю, потому что не умею передать сло­ вами. После сна моего потерял слова. По крайней мере, все главные слова, самые нужные. Но пусть: я пойду и все буду говорить неустан­ но, потому что я видел воочию, хотя и не умею пересказать, что я видел. Но вот этого насмешники и не понимают: "Сон, дескать, ви­ дел, бред, галлюцинацию". Эх! Неужто это премудро? А они так гор­ дятся! Сон? Что такое сон? А наша-то жизнь не сон? Больше скажу: пусть это никогда не сбудется и не бывать раю (ведь уж это-то я по­ нимаю!),— ну, а я все-таки буду проповедовать. А между тем так это просто: в один бы день, в один бы час — все бы сразу устроилось! Главное — люби других как себя, вот что главное, и это все, больше ровно ничего не надо» /XXV, 118,119/. Однако именно для этого «открытия» необходимо было, чтобы «смешной человек» не осуществил свои замыслы, связанные с ухо­ дом из жизни «непременно уже в эту ночь». Встреча с молящей о по-
мощи девочкой пробила брешь в том состоянии эмоций («все рав­ но»), которое у героя достигало уровня своеобразного солипсизма («застрелюсь я ... и весь мир угаснет... как принадлежность лишь од­ ного моего сознания»). Оптимистический финал анализируемого «фантастического рассказа» — это не только новая встреча с этой девочкой, но и окончательное избавление героя от суицидальных замыслов и намерений и состояния, одно из названий которого зву­ чит как утомление жизнью. «А ту маленькую девочку я отыскал... И пойду! И пойду!» — так выглядит последняя, отделенная от основ­ ного текста, строчка этого произведения. Это «и пойду!» как действие, связанное с определенным эмоцио­ нальным реагированием, имеет исключительное значение не только с точки зрения появившегося вновь желания жить, но даже для воз­ никновения эмоций, послуживших первотолчком для переосмысле­ ния замыслов, направленных на самоубийство. В этом плане даже первичная реакция «смешного человека» на девочку («топнул на нее и крикнул») все же определяет последующую динамику его эмоцио­ нальной жизни. Именно стыд за собственный поступок возвратил человеку его способность испытывать положительные эмоции и из­ бавил от апатического состояния, в котором «все все равно». Антисуицидальное значение душевных движений, связанных с те­ ми или иными поступками, хорошо видно на примере (описанном В. Марцинковским), который приводит один из современных право­ славных авторов — отец Андрей Кураев — в работе «О вере и зна­ нии — без антиномий» /55/. В Париже, на «мосту самоубийц», хрис­ тианский мессионер заметил юношу, явно собирающегося броситься в воду. Подойдя к нему, проповедник попросил самоубийцу отложить на несколько минут исполнение решения уйти из жизни и вначале схо­ дить в соседний квартал, найти нуждающегося человека и отдать ему свои деньги, так как они ему в дальнейшем не понадобятся. Юноша ушел и на мост более не вернулся. А. Кураев пишет, что когда моло­ дой человек отдал свой кошелек, «его сердце осветила радость боль­ шая, чем у принявшего его дар» и «смысл жизни был ему явлен». По мнению автора, «этот пример показывает, что духовный взор чело­ века по устройству схож со взглядом... лягушки: как та видит лишь дви­ жущиеся предметы (или же неподвижные — в случае, если движется она сама) — так и духовный взор человека научается различать добро и зло, невидимые, но важные структуры мироздания, лишь приходя в движение, лишь решаясь на поступок» /55. - С. 50, 51/.
Важно, что способность эмоционального реагирования на проис­ ходящее не всегда носит осознанный характер. Примером может по­ служить один из эпизодов американского фильма 1947 г. «Эта чудес­ ная жизнь» — своеобразной «рождественской сказки» для взрослых американцев (аналог нашей «Иронии судьбы», но для людей с дру­ гим менталитетом). В фильме речь идет о добром банкире, который в результате козней его соперника, «злого» банкира, перед Рожде­ ством решает покончить жизнь самоубийством и идет для этого на мост. Для спасения человека с неба посылается его ангел-хранитель. Коллеги этого ангела «по работе» сомневаются, что он может осуще­ ствить свою миссию, так как коэффициент его интеллекта (IQ), «как у кролика» и, будучи взрослым, он не расстается с книгой про Тома Сойера. На глазах у стоящего на мосту героя «чудесной жизни» ан­ гел бросается в реку. Сразу же за ним (но уже с целью спасения) в реку бросается человек, только что думавший о самоубийстве. Пос­ ле спасения ангела-хранителя между ним и героем фильма происхо­ дит разговор и «спасенный» показывает человеку, заявляющему, что «лучше бы ему не рождаться», сколько в этом случае в мире не слу­ чилось бы «добрых дел». Понятно, что возможности ангела (есте­ ственно, и кинематографа) демонстрации того, что «случилось бы, если...», окончательно возвращают человека к жизни. В свете разви­ ваемых мыслей о значении поступка (даже совершаемого на бессоз­ нательном уровне) для изменения содержания психической жизни человека, решающего (и даже уже решившего) вопрос «быть или не быть», важен именно факт тесной взаимосвязи тех или иных дей­ ствий, непосредственно не направленных на самоубийство, и эмо­ циональной сферы. Способность реагировать на происходящее вокруг у человека, думающего о самоубийстве, является важнейшим показателем потен­ циальной сохранности и широты спектра эмоциональной жизни. А это, в свою очередь, определяет и возможное участие в психичес­ кой жизни суицидента антисуицидальных факторов самого различ­ ного содержания. К сожалению, характер эмоциональности (резкое сужение спектра эмоциональной жизни или опустошенность), связан­ ный с болезнью или обусловленный особенностями психофизиоло­ гической организации и воспитания либо духовным кризисом, весь­ ма часто препятствует этому «участию». Рассмотрению подобного рода самоубийц в художественных произведениях Достоевского (Свидригайлов и Ставрогин) будут посвящены следующие главы.
1. Амбрумова А. Г., Тихонечко В. А. Диагностика суицидального пове­ дения. Методические рекомендации. - М., 1980. 2. Данилова М. Б., Пепеляева Г. И., Цупрун В. Е. Особенности суици­ дального поведения больных шизофренией на инициальных эта­ пах заболевания// Тр. Моск. НИИ психиатрии МЗ РСФСР. - М., 1986. - С. 93-98. 3. Ефремов В. С. Основы суицидологии. - СПб.: Диалект, 2004. 4. Жид Андре. Достоевский. Эссе. - Томск: Водолей, 1994. 5. Давыдов Ю. Н. Этика любви и метафизика своеволия (проблемы нравственной философии). - М.: Молодая гвардия, 1989. 6. Красненкова И. П. Философский анализ суицида. В кн.: Идея смер­ ти в российском менталитете. - СПб.: РХГИ, 1999. - С. 151-174. 7. Евлампиев И. И. Кириллов и Христос: Самоубийцы Достоевского и проблема бессмертия// Вопросы философии, 1998. - No 3. - С. 18-34. 8. Аллен А. Кроткая и самоубийцы в творчестве Достоевского. В кн.: Достоевский. Материалы и исследования. - Вып. 15. - Л.: Наука, 2000. - С. 228-236. 9. Ефремов В. С. Достоевский: психиатрия и литература. - СПб.: Диа­ лект, 2006. 10. Петрашевцы об атеизме, религии и церкви. - М.: Мысль, 1986. 11. Первые русские социалисты: Воспоминания участников кружков петрашевцев в Петербурге. - Л.: Лениздат, 1984. 12. Паперно И. Самоубийство как культурный институт. - М.: Новое литературное обозрение, 1999. 13. Кант И. Критика чистого разума. - Петроград, 1915. 14. Виноградов В. В. Последний день приговоренного к смерти (Конец Кириллова). В кн.: «Бесы»: Антология русской критики. - М.: Со­ гласие, 1996. - С. 532-534. 15. Шнейдман 3. Душа самоубийцы. - М.: Смысл, 2001. 16. Борхес X. Л. Тайное чудо. В кн.: Борхес X. Л. Проза разных лет. - М.: Радуга. 1989. - С. 112-116. 17. Ницше Ф. К философии истории нигилизма// Иностранная литера­ тура, 1990. - No 4. - С. 187-197. 18. Могульский К. Гоголь. Соловьев. Достоевский. - М.: Республика, 1995. 19. Чиж В. Ф. Достоевский как психопатолог// Русский вестник, 1884. - No 5. - С.272-316; No 6- С.825-885.
20. Камю А. Бунтующий человек. - М.: Политиздат, 1990. 21. Фридлендер Г. М. Достоевский и мировая литература. - Л.: Совет­ ский писатель, 1985. 22. Чыстертон Г. К. Вечный человек. - М.: Политиздат, 1991. 23. Ткагев П. Я. Больные люди// Дело, 1873. - No 4. - С. 37-374. 24. Короленко В. Г. История моего современника. - Т. 3-4. - Л.: Худо­ жественная литература, 1976. - С. 137-152. 25. Бутковский Я. Душевные болезни, изложенные сообразно началам нынешнего учения психиатрии в общем и частном, теоретическом и практическом содержании. - СПб.: Типография П. Пизунова, 1834. 26. Смулевиг А. Б., Щирина М. Г. Проблема паранойи. - М.: Медицина, 1972. 27. Ганнушкин Я. Б. Избранные труды. - М.: Медицина, 1964. - С. 143- 168. 28. Shneidman N. N. Dostoevsky and Suicide. - Oakville - NY - London: Mosaic Press, 1984. 29. Масарик Т. Г. Россия и Европа. Эссе о духовных течениях в России. - Т. III. - кн. III. - Ч. 2-3. - СПб.: РХГИ, 2003. - С. 109-122. 30. Топоров В. Н. Миф. Ритуал. Символ: Исследования в области мифо- поэтического: Избранное. - М.: Изд. группа «Прогресс» - Культу­ ра, 1995. - С. 78, 79. 31. Чаадаев П. Я. Философические письма. Чаадаев П. Я. - Поли. собр. соч. и избр. письма. - Т. 1. - М.: Наука, 1991. - С. 324-331. 32. Бердяев Н. О самоубийстве. - М.: МГУ, 1992. 33. Чхартишвили Г. Писатель и самоубийство. - М.: Новое литератур­ ное обозрение, 1999. 34. Свобода Г. Смерть Отто Вейнингера. - М., 1912. 35. Хазанов Б. Вейнингер и его двойник// Октябрь, 2000, - No 4. - С. 166-175. 36. Дмитриева Т. Б., Положий Б. С. Этнокультуральная психиатрия. - М.: Медицина, 2003. - С. 269-370. 37. Лапшин И. И. Образование типа Крафта в «Подростке». В сб.: О До­ стоевском. - Прага, 1929. - С. 43-51. 38. Кони А. Ф. На жизненном пути. - Т. 3. - Ч. 1. - Ревель - Берлин, 1924. - С. 180-181. 39. Лихагев А. Самоубийство в Западной Европе и в Европейской Рос­ сии. Опыт сравнительно-статистического исследования. - СПб., 1882. - С. 240-245. 40. Долинин А. С. В творческой лаборатории Достоевского (история со­ здания романа «Подросток»). - М.: Советский писатель, 1947. 41. Дернер К. Цэажданин и безумие. К социальной истории и научной социологии психитатрии. - М.: Алетейа, 2006. - С. 481. 42. Wolfarth P. Der Selbstmord als psychologischer Tatbestand bei Dostojew- ski//Monatsshrift fur Kriminalpsychologie und Strafrechtreqrm, 1934. - Bd. 25. - S. 244-255.
43. Наседкин Н Н. Самоубийство Достоевского. Тема суицида в жизни и творчестве писателя. - М.: Алгоритм, 2002. 44. Толстой Л. Н. Исповедь. - Толстой Л. Н. Собр. соч. в 20 томах. - Т. 16. - М.: Художественнная литература, 1964. 45. Бахтин М. М. Проблемы творчества Достоевского. - М.: Алколнаст, 1994. 46. Пруцков Н. И. Утопия или антиутопия. В кн.: Достоевский и его вре­ мя. - Л.: Наука, 1971. - С. 89-107. 47. Белопольский В. Н. Достоевский и философская мысль его эпохи. Концепция человека. - Ростов: Издательство Ростовского универ­ ситета, 1987. - С. 185-192. 48. Касаткина Г. Краткая полная история человечества («Сон смешного человека» Ф. М. Достоевского). - В сб.: Достоевский и мировая культура. - Альманах No 1. - Ч. 1. - СПб.: Изд. Общества Достоев­ ского, 1993. - С. 48-68. 49. Ахундова И. Р. «... все это, быть может, было вовсе не сон!» («смерть» смешного человека). - В сб.: Достоевский и мировая культура. - Альманах No 9. - М.: Классика плюс, 1997. - С. 186-205. 50. Сведенборг 3. О небесах, о мире духов и об аде. - М.: Мировое дре­ во, 1993. 51. Милош Ч. Достоевский и Сведенборг// Иностранная литература, 1992. - No 8-9. - С. 290-296. 52. Дубин Б. Милош о Сведенборге, удвоении мира и ереси человеко- божества. - там же. - С. 297-301. 53. Сенека Л. А. Нравственные письма к Луцилию. В кн.: Сенека и др. Если хочешь быть свободным. - М.: Политиздат, 1992. - С. 20. 54. Багинин В. А. Достоевский: метафизика преступления (Художествен­ ная феноменология русского протомодерна). - СПб.: Изд-во Санкт- Петербургского университета, 2001. - С. 251-254. 55. Кураев А. О вере и знании - без антиномий// Вопросы философии, 1992.-No7.-С.45-63.
Глава 5 ПОСЛЕДНЯЯ ДОРОГА И ВЕЧНОСТЬ (Как Свидригайлов «одолел» желание жить) Свидригайлов (последние слова). Так и отвечай, что поехал, дескать, в Америку. Ф. М. Достоевский. Преступление и наказание Свидригайлов. Будет там одна ком­ натка, эдак вроде деревенской бани, закоптелая, а по всем углам пауки, вот и вся вечность. Ф. М. Достоевский. Преступление и наказание Хочется начать эту главу с описания дороги, по которой шел к месту своей добровольной смерти один из центральных персонажей рома­ на «Преступление и наказание», своеобразный двойник Раскольни­ кова — Свидригайлов. Такая последовательность рассмотрения само­ убийства этого персонажа позволит лучше понять, почему этот че­ ловек решил уйти из жизни и что для него значила смерть, каков был ее личностный смысл. «Молочный, густой туман лежал над городом. Свидригайлов по­ шел по скользкой, грязной деревянной мостовой, по направлению к Малой Неве. Ему мерещились высоко поднявшаяся за ночь вода Малой Невы, Петровский остров, мокрые дорожки, мокрая трава, мокрые деревья и кусты и, наконец, тот самый куст... С досадой стал он рассматривать дома, чтобы думать о чем-нибудь другом. Ни про­ хожего, ни извозчика не встречалось по проспекту. Уныло и грязно смотрели ярко-желтые деревянные домики с закрытыми ставнями. Холод и сырость прохватывали все его тело, и его стало знобить. Изредка он натыкался на лавочки и овощные вывески и каждую тща­ тельно прочитывал... Грязная, издрогшая собачонка, с поджатым хво­ стом, перебежала ему дорогу. Какой-то мертво-пьяный, в шинели, лицом вниз, лежал поперек тротуара. Он поглядел на него и пошел далее. Высокая каланча мелькнула ему влево. «Ба! — подумал он,— да вот и место, зачем на Петровский? По крайней мере при офици-
альном свидетеле...» Он чуть не усмехнулся этой новой мысли и по­ воротил в -скую улицу. Тут стоял большой дом с каланчой. У запер­ тых больших ворот дома стоял, прислонясь к нему плечом, неболь­ шой человечек, закутанный в серое солдатское пальто и в медной ахиллесовой каске. Дремлющим взглядом, холодно покосился он на подошедшего Свидригайлова. На лице его виднелась та вековечная брюзгливая скорбь, которая так кисло отпечаталась на всех лицах еврейского племени. Оба они, Свидригайлов и Ахиллес, несколько времени, молча рассматривали один другого... — Здеся не места. — Я, брат, еду в чужие край. — В чужие край? — В Америку. — В Америку? Свидригайлов вынул револьвер и взвел курок. Ахиллес припод­ нял брови. — А-зе, сто-зе, эти сутки (шутки) здеся не место! — Да почему же бы и не место? — А потому-зе, сто не места. — Ну, брат, это все равно. Место хорошее; коли тебя станут спра­ шивать, так и отвечай, что поехал, дескать, в Америку. Он приставил револьвер к своему правому виску. — А-зе здеся нельзя, здеся не места! — встрепенулся Ахиллес, рас­ ширяя все больше и больше зрачки. Свидригайлов спустил курок» /VI, 394, 395/. Читателю, пытающемуся анализировать роман с позиций суици­ дологии, предстоит выяснить, как удалось этому персонажу преодо­ леть «тупую тяжесть инстинкта» (слова Раскольникова, по-своему «завидующего» самоубийце) и уйти из жизни. Смерть Свидригай­ лова вызывает недоумение и у находящегося на каторге убийцы — несостоявшегося «Наполеона», и у помощника квартального над­ зирателя, вынужденного по долгу службы не только «воспитывать» хозяйку «благородного заведения» по поводу скандала, устроенно­ го пьяным клиентом, но и заниматься «распространившимися само­ убийствами»: «Недавно приехал, жены лишился, человек поведения забубённого, и вдруг застрелился, так скандально, что представить нельзя... оставил в своей записной книжке несколько слов, что он умирает в здравом рассудке и просит никого не винить в его смерти. Этот, деньги, говорят, имел...» /VI, 409/. В этом самоубийстве слиш-
ком много непонятного и для «поручика-пороха», и для многих чи­ тателей романа. Вместе с тем не вызывает сомнений, что сама жизнь Свидригай­ лова — это, по замыслу Достоевского, своеобразная дорога к смер­ ти, вначале духовной, а затем и физической. Этот человек покончил с собой, поскольку жизнь, которую он выбрал, вначале «выела» его «сердцевину», так что герою осталось только уничтожить «оболоч­ ку». В «финале» этого жизненного пути с достаточной определенно­ стью можно судить о характере духовной жизни персонажа и его пси­ хических переживаниях. В уже описанных здесь переживаниях Свидригайлова непосред­ ственно перед суицидом не просто сконцентрировано все загадочное и «непроясненное» в жизни героя в «дороманное время», но и бла­ годаря уникальной способности автора романа «овнешнен» внутрен­ ний мир героя. Используя термин М. М. Бахтина «овнешненность», японский исследователь творчества Достоевского Синъя Кори в ра­ боте «Овнешнение» внутреннего героя в "Преступлении и наказа­ нии"» /1/ трактует этот феномен как основу построения романа. По мнению Кори, этот термин отражает превращение частного в пуб­ личное, духовного в материальное и связан с динамическим отноше­ нием, проникновением человека и мира. В отличие от обычно ис­ пользуемых понятий «раскрытие души» или «обнаружение скрыто­ го», он подчеркивает именно динамизм этого отношения. Такое взаимопроникновение двух начал человека — внутреннего и внешнего — это не только поэтическое средство, на котором заост­ ряет внимание один из исследователей творчества Достоевского, но и изумительный способ представления внутреннего мира самоубий­ цы в момент, когда сформировались замыслы и конкретное намере­ ние покончить с собой. Психические переживания героя столь ярко изображены, что могут войти в учебники по суицидологии. «Свобо­ да от факта» (А. Ф. Лосев) позволила писателю показать на страни­ цах романа поведенческие акты, сопровождающие последние часы и минуты человека, который приговорил себя к смерти и осуществил суицид, а также его внутренний, чрезвычайно непонятный, мир. Свою «тайну» самоубийца уносит с собой, поскольку обычно ему не уда­ ется до конца вербализовать испытываемые им в этот период эмо­ ции. Но даже случайно остающийся в живых после суицидальной попытки человек сплошь и рядом не склонен пускать других в мир самых сокровенных и значимых для него переживаний. В тех же от-
носительно редких случаях, когда суицидент стремится дать другим людям (в том числе врачам) как можно более полную информацию о своих переживаниях накануне самоубийства, она преображается вследствие изменений эмоциональной окраски его психической жиз­ ни после неудавшегося суицида под влиянием множества факторов (изменение ситуации, соматического состояния; реакция на суицид и проч.). В абсолютном большинстве случаев предсмертные записки не объясняют ни причины самоубийства, ни характер переживаний са­ моубийцы накануне ухода из жизни. Чаще всего эти записки пишутся по стандарту и их формулировки отражают скорее господствующий на протяжении веков стереотип, с которым самоубийца последний раз обращается к другим людям. Классический пример этого: не­ сколько слов Свидригайлова в его записной книжке, в которых со­ общается, что он «умирает в здравом рассудке и просит никого не винить в его смерти». По существу, здесь, как и в других случаях самоубийства, речь идет о своеобразном предсмертном архетипе психических переживаний суицидента, ни в коей мере не отражающем индивидуальные черты происходящей трагедии. «Каждый умирает в одиночку» — эта мысль применительно к самоубийству не просто реализуется самим фактом суицида, но всегда связана с заведомо личностными и неповторимы­ ми (в представлении суицидента) переживаниями. «Безвыходность» ситуации как раз и объясняется тем, что самоубийца оценивает ее как уникальную и неповторимую, принимая решение о самоубийстве как единственном выходе из нее. Но записки с наиболее часто использу­ емыми фразами-штампами практически не дают представления о причинах суицида и предшествующих ему переживаниях. Один из известных исследователей проблемы самоубийств амери­ канский суицидолог Э. Шнейдман (цит. по /2/) писал в работе, по­ священной анализу предсмертных записок суицидентов, что чаще всего они совершенно не информативны, а иногда банальны и скуч­ ны. Автор связывал это с особенностями внутреннего состояния су­ ицидента, душевной опустошенностью и концентрацией внимания на предстоящем самоубийстве. По мнению Э. Шнейдмана, эти записки «нередко напоминают пародию на почтовые открытки, посылаемые домой из Гранд-Каньона, с Римских катакомб или пирамид; по су­ ществу, лишенные воображения, прозаичные, написанные для про­ формы и вовсе не отражающие грандиозность описанного действия
или грандиозность человеческих эмоций, которые, как следовало того ожидать, могли быть вызваны ситуацией»' /2. - С. 200/. Гораздо большее значение для понимания душевного состояния Свидригайлова, нежели оставленные им в записной книжке строки, имеет описание его поведения в гостинице перед выходом в свой последний путь. «Он злобно приподнялся, чувствуя, что весь разбит; кости его болели. На дворе совершенно густой туман и ничего раз­ глядеть нельзя. Час пятый на исходе; проспал! Он встал и надел свою жакетку и пальто, еще сырые. Нащупав в кармане револьвер, он вы­ нул его и поправил капсюль; потом сел, вынул из кармана записную книжку и на заглавном, самом заметном листке, написал крупно не­ сколько строк. Перечитав их, он задумался, облокотясь на стол. Ре­ вольвер и записная книжка лежали тут же, у локтя. Проснувшиеся мухи лепились на нетронутую порцию телятины, стоявшую тут же на столе. Он долго смотрел на них и наконец свободною правою рукой начал ловить муху. Долго истощался он в усилиях, но никак не мог поймать. Наконец, поймав себя на этом интересном занятии, очнул­ ся, вздрогнул, встал и решительно пошел из комнаты. Через минуту он был на улице» /VI, 393, 394/. Читатели, естественно, не могут узнать, о чем «задумался» Сви­ дригайлов перед тем, как начал ловить муху, а затем выйти на улицу. Можно констатировать только чувство опустошенности, отсут­ ствие каких-либо выраженных переживаний, связанных с предсто­ ящим уходом из жизни. Неслучайно любой внешний раздражитель (ничтожный в свете задуманного) приковывает его внимание: муха, лавочные и овощные вывески, каждую из которых он «тщательно прочитывает». Но все это только внешнее поведение, ничего не го­ ворящее о характере его восприятия окружающего мира, об особен­ ностях переживаний. А именно этот момент является решающим в оценке состояния Свидригайлова непосредственно перед роковым выстрелом. Как уже отмечалось, «независимость» художника от факта дает возможность показать картину внутреннего мира самоубийцы путем его «овнешнения». Тем не менее, благодаря художественному виде­ нию происходящего через мировосприятие человека, который выби­ рает место самоубийства, читатель может проникнуть в тайну его переживаний, а при специальном суицидологическом анализе — адекватно оценить их с помощью клинико-психологических дефини­ ций. Естественно, что медицинские термины и понятия могут быть
применены только с известной долей условности, так как анализи­ руются не реальные факты, а феномены особой, художественной, реальности. Сделанное мастерски и столь выразительно описание самоубий­ ства Свидригайлова позволяет почувствовать характер переживаний, которые тщательно скрывает эта загадочная личность, отличающа­ яся «непроясненностью» своих поступков, и способствует «раскры­ тию» ее со всей полнотой. Однако способ изображения персонажа диктует необходимость читательского труда. В работе «Откровение о человеке в творчестве Достоевского» Н. А. Бердяев писал: «Раскрытие глубины человека всегда влечет к катастрофе, за грани и пределы благообразной жизни этого мира. В "Преступлении и наказании" нет ничего, кроме раскрытия внутрен­ ней жизни человека, его экспериментирования над собственной при­ родой и природой человеческой вообще, кроме исследования всех возможностей и невозможностей, заложенных в человеке... Более всех произведений Достоевского "Преступление и наказание" напо­ минает опыт новой науки о человеке» /3. - С. 59/. И если потенциальные возможности Раскольникова реализуют­ ся путем совершения зверского убийства, то характер самоубийства Свидригайлова — это также своеобразное «раскрытие» жизненного пути этой личности. Далеко не «благообразная» жизнь этого чело­ века в прямом и переносном смысле вышла за «грань». И именно эта граница помогает выявлению потенциального содержания (возмож­ ного будущего) его жизни (если под потенцией понимать самоубий­ ство как почти закономерный финал). Мысль Достоевского о том, что «бытие только тогда и начинает быть, когда ему грозит небытие» /XXIV, 240/, здесь воплощена в совершенно конкретный «медицин­ ский факт» — самоубийство, характер которого в сконцентрирован­ ном виде отражает не столько «быт» героя, сколько особенности его духовной жизни («бытие»). Становится понятным, почему суицидологический анализ (с уче­ том сделанных выше оговорок об условности применения клинико- психологических понятий к художественной реальности) может представлять интерес не только для суицидологии, но и для любого читателя, задумывающегося над жизнью и смертью Свидригайлова. Поэтому оценка особенностей его эмоциональной жизни непосред­ ственно перед самоубийством и субъективное значение его суицида - существенный элемент понимания этого героя в целом.
В каком же состоянии находится Свидригайлов в ночь перед са­ моубийством и на пути к месту самоказни? Как известно, еще до при­ езда в Петербург у героя существовали мысли о возможности «воя­ жа в Америку». Его ответ Раскольникову о времени «путешествия» («А если б знали вы, однако ж, об чем спрашиваете!») однозначно говорит об этом. Надежды на «одну только анатомию», на последнее свидание с Дуней, которая, по его мнению, могла бы «перемолоть» его жизнь («надежда самая неосуществимая» в свете случившегося в имении), на женитьбу на «неразвернувшемся бутончике с личиком вроде Рафаэлевой Мадонны» сродни надеждам «поживиться» у Рас­ кольникова чем-то «новеньким». (Что нового может услышать че­ ловек с «необыкновенной способностью к преступлению» от убий­ цы, в котором, правда, «смущается Шиллер»?) Именно «нового», способного вызвать эмоциональную реакцию, стало недоставать Свидригайлову. Эта все более осознаваемая Свид- ригайловым утрата способности чувствовать мир, эмоционально ре­ агировать вообще, переживается им как «нехватка воздуха». Исполь­ зуемая героем метафора, с одной стороны, великолепно характери­ зует его мировосприятие, а с другой, существенно отличается от его иронических оценок окружающего, свидетельствующих о его высо­ ком интеллекте и одновременно о душевной опустошенности. Здесь звучит не столько цинизм, сколько физически ощущаемая недоста­ точность восприятия жизни, потеря чувства своего присутствия в мире, первичного, недифференцированного переживания бытия. Свидригайлов сообщает о скуке и значении разврата в его жизни. Однако уже изменилось отношение персонажа и к «разврату», и он стал чувствовать, что «не хватает воздуху», исчезает жажда жиз­ ни. По тому, что сообщают окружающие о Свидригайлове и сам он о себе, можно с достаточной определенностью говорить о наличии элементов пресыщения и возникающей в связи с этим скукой, меня­ ющей желания и чувства человека. Отделяя в своем исследовании скуку от пресыщения, французский психолог Тардье писал: «Мы замечаем здесь истощение, ибо была невоздержанность, отвращение, ибо наслаждение было дурно поня­ то, дурно исполнено и, наконец, особенно характерную черту, насто­ ящую болезнь желания. Истинное желание есть ничто иное как по­ требность; удовлетворение потребности уничтожает желание. Когда же воображение встает на место исчезнувшего желания, то выдумы­ вает капризы, которые не больше как тени желаний, так как эти бес-
сильные и беспредметные желания не имеют органической основы... Наслаждение тонет в скуке, потому что это есть неосмысленный акт, расходящийся с так называемой реальностью жизни. По неумерен­ ным, диким формам наслаждения можно судить о безумной жизнен­ ной скуке и об отчаянии; наслаждение, имеющее наклонность к не­ умеренности, к возбуждению и к разного рода фантазиям есть свое­ го рода самоубийство... если человек наслаждается и хвастается этим, и затем вдруг меняет веселую маску на маску безумного, то это по­ казывает, что он испытывает трагическую борьбу со странными, на­ вязчивыми образами» /4. - С. 102-104/. Характер переживаний Свидригайлова, непосредственно предше­ ствующих суициду, с точки зрения суицидологии XIX в. может быть назван «утомлением жизнью». Если в настоящее время состояние человека, определяемое этим термином, оценивается с помощью дру­ гих понятий, то на протяжении всего XIX в., taedium vitae (утомле­ ние жизнью) как специфическая причина самоубийства была одной из первых и выделялось в самостоятельную рубрику. Оттенки и нюан­ сы этого состояния определялись множеством факторов: социальный статус, возраст, ситуационные влияния, образование, интеллект, дру­ гие личностные особенности и т. д. Но в любом случае утомление жиз­ нью выступало или как эмоциональный фон, предшествующий тем или иным неблагоприятным воздействиям, или (при отсутствии этих воздействий) как единственная и основная причина суицида. Иссле- дователи-суицидологи различных школ и направлений не могли не касаться этого понятия. Даже в тех относительно немногочисленных случаях, когда утом­ ление жизнью не выделялось в качестве самостоятельной причины самоубийства, врач объяснял, почему он не считает возможным это сделать. Один из известных отечественных суицидологов второй по­ ловины XIX в. П. Г. Розанов, считая все самоубийства проявлением психического расстройства, причислял всех самоубийц, у которых можно было предполагать это состояние, к душевнобольным. Под­ тверждение наличия душевной болезни у лиц с утомлением жиз­ нью П. Г. Розанов видел в факте наследования этого болезненного состояния, представляющего «несомненные следы психического вы­ рождения» /5/. В отличие от врача П. Г. Розанова, юрист А. В. Ли­ хачев — автор вышедшего в 1882 г. капитального труда «Самоубий­ ство в Западной Европе и Европейской России» /6/ — считал (со ссылками на мнение такого суицидолога, как Бриер де Буамон), что
мотив самоубийства в виде утомления жизнью может наблюдаться и при отсутствии каких бы то ни было признаков душевного рас­ стройства. Автор отмечал незначительную разницу в относительной величине класса мотивов самоубийства, оцениваемого как утомление жизнью, в Петербурге, Вене, Берлине и Париже. Известный отечественный психиатр конца XIX - начала XX вв. И. А. Сикорский, подчеркивая, что это состояние, наблюдающееся как «состояние духа перед самоубийством», нельзя отождествлять с болезнью, оно наблюдается гораздо чаще, чем душевные болезни. По мнению автора, утомление жизнью чаще замечается в переход­ ные для общественной мысли периоды, при смене одного мировоз­ зрения другим. И. А. Сикорский /7/ выделял различные оттенки этого состояния, что нашло отражение во множестве используемых наиме­ нований: утомление жизнью, скука, отвращение к жизни, разочаро­ вание, утрата жизнерадостности или жизнерадостного настроения в противоположность живому чувству жизни. К перечисленным тер­ минам можно добавить и хорошо известное еще с XVIII в. понятие английской болезни (сплин). Именно эта «болезнь» и «знакомство с Аглицким народом» (Н. Н. Бантыш-Каменский — цит. по /2. - С. 58/) нередко фигурировали в объяснении причин того или иного самоубийства. Хороший знакомый Достоевского и автор первой отечественной монографии по суицидологии (1859 г.), написанной на основании обзора сочинений известных суицидологов своего времени (Ф. Вин- слоу, Б. де Буамона, Л. Бертрана), П. Ольхин ставил taedium vietae на третье место после таких причин самоубийства, как бедность, лише­ ния и болезни (физические и психические). Автор писал: «Самоубий­ ство иногда является лишь величайшим несчастьем для человека или неизбежной необходимостью. В некоторых случаях оно является неизбежностью только для данного геловека и лишь для его разумения и воли» /8. - С. 137/. Приведя некоторые понятия, используемые суицидологами XIX в., основное внимание я уделил терминам, в разной степени характери­ зующим изменения эмоциональной жизни суицидента. Каждый из них связан с различными клинико-психологическими феноменами, которые чаще всего оцениваются окружающими как состояния по­ давленного настроения (депрессия или по старой терминологии — меланхолия). Однако уже в XIX в. многие исследователи суицидаль­ ного поведения не считали, что снижение настроения и изменение
эмоциональной жизни, предшествующие суициду, обязательно гово­ рят о душевной болезни. Общую оценку и динамику эмоциональной жизни дал юрист А. Ф. Кони (как известно, Достоевский находился с ним в дружеских отношениях) в своей работе «Самоубийство в законе и жизни»: «Уд­ рученное перед смертью настроение ошибочно считать душевной бо­ лезнью... Житейские драмы подтачивают жизнь постепенно, возбуж­ дая сменой тщетных надежд и реальных разочарований сначала горечь в душе, потом уныние и, наконец, скрытое отчаяние, под влиянием которого человек опускает руки, а затем поднимает их на себя» /9/. Переходя от несколько абстрактных представлений суицидологов XIX в. к анализу самоубийства Свидригайлова, прежде всего необхо­ димо ответить на вопрос, какой характер носит «удрученное настрое­ ние» героя. Самый короткий ответ на него мы находим в подготови­ тельных материалах к роману. Общая оценка состояния психической жизни героя выражена словами: «отчаяние, самое циническое». Здесь каждое слово отражает нюансы переживаний Свидригайлова, пред­ шествующие его уходу из жизни. Наличие «отчаяния», «удрученного состояния» у человека, кон­ чающего жизнь самоубийством, не вызывает сомнения. Но суицидо­ логический анализ должен дать ответ на вопрос, с чем связано это отчаяние. И если для завершенного самоубийства ответ носит ско­ рее теоретический характер, то медико-психологическая помощь суи- циденту, оставшемуся в живых (чаще всего по не зависящим от него причинам), в первую очередь определяется оценкой состояния, пред­ шествующего суицидальной попытке. «Отчаяние» человека с депрес­ сией, начавшейся иногда задолго до покушения на самоубийство, су­ щественно отличается от острой реакции отчаяния, связанной с по­ терей «значимого другого». Слишком различается характер лечебных и профилактических мероприятий в каждом из этих случаев. Перечитывая описание поведения Свидригайлова перед самоубий­ ством, поражаешься проницательности Достоевского и его умению представить образную картину эмоционального состояния героя. В данном случае важен именно фон, отразившийся на характере ми­ ровосприятия персонажа вообще и на переживаниях, непосредствен­ но связанных с происходящим вокруг. Прежде всего обращает на себя внимание отсутствие положительных эмоций в процессе весьма свое­ образного «контакта» Свидригайлова с действительностью. Герой полностью верен себе: его заявление, что он «любит клоаки именно
с грязнотцой» реализуется и в ночь перед самоубийством. Для по­ следнего места пребывания на земле им выбрана «дрянная гостини­ ца» и в ней — «клетушка» под лестницей, где «постель очень гряз­ ная», стены из досок с изодранными желтыми обоями. Интересно, что «Преступление и наказание» начинается с описания «каморки» главного героя, а последнее пристанище его двойника-помещика, который «деньги, говорят, имел» — это практически копия той «дур­ ной квартиры», похожей на гроб. Как писал один из выдающихся суицидологов современности Э. Шнейдман /10/, «общей закономерностью является соответствие суицидального поведения общему жизненному стилю поведения». Известно, что в подготовительных материалах к роману Свидригай­ лов должен был застрелиться после ночи, проведенной «в разврате». Однако в окончательном тексте вместо «разврата» появился «коше- мар на всю ночь». О кошмаре, грезах и сновидениях героя в послед­ нюю ночь жизни еще будет идти речь, здесь же важна именно обста­ новка, соответствующая «жизненному стилю» и восприятию ее геро­ ем. «В комнате было душно, свеча горела тускло, на дворе шумел ветер, где-то в углу скребла мышь, да и во всей комнате будто пахло мыша­ ми и чем-то кожаным» /VI, 389/. И хотя, в целом, и в выборе места пребывания, и в восприятии окру­ жающего, сконцентрировался «жизненный стиль» персонажа, кар­ тина «разврата» в чем-то противоречила бы его состоянию. «Нечто постоянное, основанное на природе... разожженным угольком в кро­ ви пребывающее, вечно поджигающее» — разврат — сохранился ско­ рее как воспоминание, а не как источник положительных эмоций. Свидригайлов ярко и образно говорит об этом, но его попытка полу­ чить прежние эмоции старого развратника, бросившегося в знакомые ему ранее злачные места, вовсе не «подожгла» его эмоциональность (как и его невеста — «неразвернувшийся бутончик»). Ему по-прежне­ му «скучно». Он рассчитывает «позаимстововаться» чем-то «новень­ ким» не только у Раскольникова, но и у его сестры. Его надежды на то, что Дуня может его «перемолоть» — еще не показатель того, что он хотел возродиться к какой-то иной, праведной, жизни, как счи­ тают отдельные исследователи. Даже идя на свидание к своей «последней любви», герой остает­ ся прежним Свидригайловым. Его поведение накануне этой роковой встречи и его расчеты («во всем держи расчет, хотя и подлый, но что делать?») свидетельствуют не столько о «возрождении», сколько
о желании избавиться от все более усиливающейся эмоциональ­ ной опустошенности. Эта опустошенность, отмечавшаяся у героя еще много лет назад (а скорее, носящая врожденный характер), началась с отсутствия нравственного закона и «боязни эстетики». В финале же мы наблюдаем отсутствие положительных эмоций, связанных уже и с «развратом». Речь идет не о возвышенном чувстве бытия и ощущении мира (как в шиллеровской оде «К радости»), но именно об утрате способности испытывать эмоциональные реакции нормального спектра (и даже резком снижении эмоционального реагирования вообще). Способ­ ность к эмоциональному реагированию (как положительными, и так отрицательными эмоциями) сохраняет шансы к возрождению челове­ ка даже в случае его самых «тяжелых» эмоциональных ответов, таких как злоба, ненависть, боль, страдание и проч. Поэтому Раскольников, как и множество других исторических и литературных злодеев, прин­ ципиально может «переродиться», а его двойник, даже совершающий «добрые дела»,— нет. Таким образом, важны не столько сами «дела», сколько связанные с этим эмоции. Свидригайлов заявляет, что он не брал привилегию на «одно зло­ действо», но «просто по-человечески», как он выразился, совершает «добрые дела», что вовсе неоднозначно с учетом задуманного им «во­ яжа» или желания представить себя в ином свете перед братом «воз­ любленной». С точки зрения суицидологии неопределенные заявления о «вояже» и возможности «застрелиться» при отсутствии «разврата» в сочетании с актом раздачи окружающим необходимых самому само­ убийце вещей (включая деньги и даже имущество) — важнейший по­ казатель подготовки к уходу из жизни, превращения суицидальных тенденций и замыслов во вполне определенные намерения. В контексте развиваемых положений «добрые дела» подобного рода нередко так и остаются загадкой для окружающих, поскольку часто суицидент уносит с собой не только «тайну» своего самоубий­ ства, его причины и мотивы, но и характер своих переживаний, свя­ занных с оставленной о себе «материальной памятью». Было бы не­ правильным полностью исключить в данном случае альтруистические чувства, хотя соединение этих предсмертных действий самоубийцы только с его желанием «облагодетельствовать» человечество или отдельных людей также не отражает действительное положение дел. Мой многолетний опыт работы с суицидентами позволяет усомнить­ ся в однозначности мотивов предсмертных распоряжений и действий.
Это может быть и «сам не знаю почему», и «было все равно», и «хо­ телось сделать что-то хорошее/плохое именно ему», и «мне это боль­ ше не понадобится» и т. д. С наибольшей выразительностью состояние эмоциональной жиз­ ни Свидригайлова перед самоубийством показано во время его пути к месту рокового выстрела. Туман, мокрые дорожки, скользкая, гряз­ ная мостовая, мокрая трава, мокрые кусты, унылые ярко-желтые (!) домики, грязная, издрогшая собачонка, мертво-пьяный поперек тро­ туара и даже «брюзгливая скорбь» у свидетеля его «поездки в Амери­ ку» — все это настолько однозначно рисует «глубины души челове­ ческой» у самоубийцы, что вряд ли у читателя возникнут сомнения, какое состояние «овнешнено» (С. Кори) посредством этих образов. Восприятие природы и городского пейзажа героем так отражает его мироощущение и мертвящий холод переживаний, что характер его «отчаяния» не вызывает сомнений. Радоваться или огорчаться будущему (даже возможной «справед­ ливой» комнатке в виде «баньки с пауками») во время своего послед­ него пути Свидригайлов уже не может. Все воспринимается или в еди­ ном эмоциональном регистре, свидетельствующем о полной утрате положительных эмоций и практически потере способности чувство­ вать. Как отмечает японский исследователь творчества Достоевско­ го К. Накамура /11/ в работе «Чувство жизни и смерти у Достоев­ ского», уже при первом свидании Свидригайлов появляется как совла­ делец «мертвой жизни» Раскольникова. Именно в финале романа эта возможная «мертвая жизнь» пред­ ставлена в такой яркой и образной форме, что, знай главный герой «Преступления и наказания» о характере переживаний своего двой­ ника перед самоубийством, вряд ли он посчитал бы, что «Свидригай­ лов, может быть, тоже исход». Слишком уж страшна картина миро­ восприятия, в котором полностью исчезло хоть что-нибудь радующее душу, хоть какие-то положительные эмоции (связанные с невинным поцелуем ребенка у Раскольникова или даже с развратом и насили­ ем в отношении тех же детей у Свидригайлова). Если у одного из них сохраняется возможность проявления эмоций даже в состоянии озлобления, ассоциированного с невозможностью получения «всего капитала», то у другого уже ничто не может пробить стену «скуки», превратившейся перед самоубийством в отчаяние. В сохранении возможности эмоционального реагирования, свое­ образной базовой формы отражения, состоит главное отличие Рас-
кольникова от его двойника. В отличие от Раскольникова Свидригай­ лов уже не может увлечься ни «теорией», ни «развратом» как прояв­ лением «тупой тяжести инстинкта». И даже освобождение от тяго­ сти «смертного страха» («да и вряд ли он ощущал его в эту минуту») после того как Дуня «отбросила револьвер» во время их последнего свидания, приводит только к избавлению от другого, «более скорб­ ного и мрачного чувства», которое он и сам не мог определить. Здесь можно провести определенную аналогию с неожиданным появлением в экстремальной ситуации эмоционального реагирования у больного с так называемым «болезненным бесчувствием». При этом люди, имеющие подобные расстройства психики, радуются появле­ нию чувств вообще, даже если это такие переживания, как страх, боль, обида, ненависть и другие отрицательные эмоции. Естествен­ но, что эта аналогия может и не совпадать с представлениями авто­ ра «Преступления и наказания», пытавшегося отобразить «все глу­ бины души человеческой». И персонаж, с точки зрения психиатрии и суицидологии, дает более чем достаточно «материала» для анали­ за этих «глубин». Попробуем охарактеризовать «поездку в Америку» Свидригайло­ ва с помощью более современных терминов и понятий. Итак, какая же терминология может быть использована для характеристики и лучше­ го понимания его самоубийства? Выше упоминалось, что в настоящее время такое понятие, как утомление жизнью (taedium vitae), в суици­ дологии уже не используется. Однако возникает необходимость оцен­ ки общего эмоционального фона, в рамках которого формируются конкретные суицидальные феномены. Речь идет об оценке постепен­ но развивающегося суицидального поведения, проходящего опреде­ ленные этапы — от антивитальных переживаний через суицидальные замыслы к появлению намерений и их реализации /12/. И хотя у До­ стоевского можно встретить достаточно примеров так называемого молниеносного суицида, в котором отсутствует этапность развития суицидального поведения и переживаний и где путь от возникновения замысла до суицидальной попытки может занимать несколько секунд, анализируемый здесь суицид выглядит иначе. Свидригайлов проходит этапы развития суицидальных феноменов и «подготавливает» свое са­ моубийство на протяжении всей жизни. В монографии «Основы суицидологии» /2/ для характеристики общего фона настроения суицидентов в досуицидальном периоде (его продолжительность может быть различной: годы или дни) исполь-
зован хорошо известный в медицине и психологии термин «ангедо­ ния». Он уже обсуждался в предшествующей главе, но здесь следует сказать о нем несколько подробнее. В отличие от относительно уз­ кого понимания этого термина в психиатрии (как симптома в рам­ ках депрессивных, деперсонализационных и других психопатологи­ ческих синдромов), я посчитал возможным использование понятия «ангедония» также в рамках переживаний, не выходящих за преде­ лы психического здоровья. При таком понимании ангедония рассматривается как особая окрашенность психических актов, связанная с потерей (резким сни­ жением) способности переживать положительные эмоции. Житей­ ски это понимается как неспособность испытывать чувство радости, счастья. Это состояние хорошо передает немецкое слово unlust, ко­ торое переводится как «неохота», «отвращение» (подстрочник — «нет радости»). Однако ангедония выступает и как симптом таких психических расстройств, как депрессия, дистимия, начинающаяся шизофрения и др. Кроме того, ангедония — еще и один из важней­ ших симптомов неспецифического дефицитарного синдрома — свое­ образного транснозологического понятия, связанного с оценкой не­ депрессивного аффективного расстройства /13/. В любом случае она характеризуется исчезновением спектра положительных эмоций в психической жизни человека. В зависимости от выраженности об­ щего эмоционального фона переживаний и личностных характери­ стик человека, а также наличия или отсутствия других особенностей его психики ангедония может играть различную роль. Это может быть, например, только особая окрашенность психических актов. С другой стороны, ангедония способствует формированию суици­ дальных тенденций, связанных как с воздействием средовых факто­ ров, так и с имеющимися экзистенциально-личностными особенно­ стями индивидуума. Именно эти особенности выступают как детерминанты суицида Свидригайлова. С позиций психиатрии XIX в. характеристики пси­ хической жизни данного персонажа оценивались как проявления нравственного помешательства. В. Ф. Чиж в свое время однозначно «диагностировал у Свидригайлова» этот вид душевной болезни и вы­ разил свое восхищение образом: «Может быть из всех типов, создан­ ных Достоевским, один Свидригайлов останется бессмертным» /14/. Уже сама по себе высокая оценка этого образа психиатром, впервые прочитавшим «Преступление и наказание», требует хотя бы кратко-
го раскрытия этого понятия, несмотря на то что в настоящее время оно представляет скорее исторический интерес. Образ Свидригайлова может быть лучше понят и «прочувствован» при знакомстве с подготовительными материалами к «Преступлению и наказанию». Как известно, в черновиках будущий герой носил фа­ милию Аристов. «Аристов противен ему»... На страницах черновиков Аристов как «прообраз» Свидригайлова возник у писателя далеко не случайно. Безусловно, очень многие черты Свидригайлова позаимст­ вованы Достоевским у А-ва, арестанта, фигурирующего в «Записках из мертвого дома». Это реальный преступник Павел Аристов, из дво­ рян, осужденный «за ложное возведение на невинных лиц государ­ ственного преступления». Среди обитателей «Мертвого дома» А-в вызывал у Достоевского наибольшее отвращение: «Это был самый отвратительный пример, до чего может опуститься и исподлиться человек и до какой степени может убить в себе всякое нравственное чувство, без труда и без раскаяния. <...> Я вспоминаю об этом гадком существе как об феномене. Я несколько лет прожил среди убийц, раз­ вратников и отъявленных злодеев, но положительно говорю, ни­ когда еще в жизни я не встречал такого полного нравственного па­ дения, такого решительного разврата и такой наглой низости, как в А-ве. У нас был отцеубийца, из дворян; я уже упоминал о нем; но я убедился по многим чертам и фактам, что даже и тот был несравнен­ но благороднее и человечнее А-ва. На мои глаза, во все время моей острожной жизни, А-в стал и был каким-то куском мяса, с зубами и с желудком и с неутолимой жаждой наигрубейших, самых звер­ ских телесных наслаждений, а за удовлетворение самого малейшего и прихотливейшего из этих наслаждений он способен был хладно- кровнейшим образом убить, зарезать, словом, пойти на все, лишь бы спрятаны были концы в воду. Я ничего не преувеличиваю; я узнал хо­ рошо А-ва. Это был пример, до чего могла дойти одна телесная сто­ рона человека, не сдержанная внутренно никакой нормой, никакой законностью. И как отвратительно мне было смотреть на его вечную насмешливую улыбку. Это было чудовище, нравственный Квазимо­ до. Прибавьте к тому, что он был хитер и умен, красив собой, не­ сколько даже образован, имел способности. Нет, лучше пожар, луч­ ше мор и голод, чем такой человек в обществе!» /IV, 62, 63/. Интересно, что именно Аристов вызвал наибольшую эмоциональ­ ную реакцию у автора «Мертвого дома», хотя среди каторжан-това­ рищей Достоевского по несчастью встречались и более страшные
фигуры с точки зрения содеянного ими. Достаточно вспомнить Га- зина, который «любил прежде резать маленьких детей единственно из удовольствия», злодея Орлова, резавшего «хладнокровно стари­ ков и детей». Возвращаясь к А-ву, столь выразительно описанному Достоев­ ским, и его реальному прототипу Аристову, следует отметить, что преступники такого типа всегда вызывали особый интерес не только у криминалистов, но и у врачей-психиатров. Уже в XVI в. Региоман- танус (цит. по Крафт-Эбингу /15/) высказал идею, что встречаются злые, безнравственные люди, которые сами не осознают своей зло­ сти, но, тем не менее, приговариваются к виселице. Описания мно­ гочисленных наблюдений, сделанные многими поколениями психи­ атров и криминалистов, показывали и показывают возможность со­ вершения людьми (в том числе и психически больными) чудовищных по своей жестокости или бессмысленности преступлений. Неслучай­ но в криминологии возникли многочисленные школы и теории. Пси­ хиатры, естественно, не могли оставаться в стороне уже в силу не­ обходимости выносить свой вердикт в отношении вменяемости того или иного обвиняемого. Так, в 1819 г. немецкий психиатр Громанн /15. - С. 382/ впервые указал на возможность нравственного вырож­ дения, обусловленного органическою причиною, и назвал это состо­ яние «прирожденным нравственным безумием». Автор выделил три возможные формы этого «безумия»: нравственное тупоумие, скот­ ское побуждение и нравственное слепоумие. Выделение нравственного помешательства в качестве самостоятель­ ной формы психического расстройства и его классическое описание было сделано в 1842 г. английским психиатром Дж. Причардом в ра­ боте «О различных формах душевного заболевания в их отношении к юриспруденции» /16/. И хотя о «мании без бреда» и «инстинктив­ ной мономании» еще ранее писали Пинель и Эскироль, именно При- чарду принадлежит честь определения нравственного помешатель­ ства — понятия, ставшего на протяжение всего XIX и в начале XX в. камнем преткновения для судебной психиатрии. Во второй полови­ не XIX в. (включая и время написания «Преступления и наказания») не выходил ни один учебник психиатрии, в котором бы ни рассма­ тривалось это понятие. Одни авторы признавали нравственное поме­ шательство как самостоятельную форму психического расстройства, другие отрицали это, считая его сборным понятием, третьи предла­ гали свои термины для обозначения этого феномена («нравственный
дальтонизм» Бинсвангера, «помешательство альтруистических чув­ ствований» Шюле, «нравственная дефективность» Ковалевского и др.). Сущность самого термина и некоторые вехи развития этого понятия нуждаются в раскрытии. Наиболее значимым и отличительным признаком лиц, страдаю­ щих нравственным помешательством, является отсутствие нравствен­ ных чувств и этических понятий. Если последние и присутствуют у этих людей, то какого-либо влияния на их жизнь не оказывают. Очень кратко их можно охарактеризовать как лиц, лишенных спо­ собности разграничения добра и зла. Это люди, которые презирают какие-либо общественные интересы и нормы поведения, руковод­ ствуются только своими низкими страстями, чувственными порыва­ ми и влечениями. Чувства порядочности, благородства, долга по от­ ношению к своим близким или обществу в целом для этих лиц — пустые слова, вызывающие только презрение и смех. В основе их поступков лежит удовлетворение самых низменных инстинктов и пошлых страстей, на первый план у них всегда выступают личное «я» и чувственные порывы. Любые нормы, регулирующие поведение людей в обществе, воспринимаются этими людьми только как поме­ ха, которую надо обойти любым способом. В большинстве случаев интеллект их оказывается ниже среднего, но нередко он бывает до­ статочно высок, и тогда они способны получить соответствующее об­ разование. В большинстве случаев известные требования и понятия, необхо­ димые для жизни в обществе, усваиваются ими, но умственная дея­ тельность, связанная с этим, вовсе не сопровождается адекватной эмоциональной окраской. «Нравственная слепота», своеобразная «этическая тупость» этих людей очень часто приводят их к столкно­ вению с законом. Как писал о нравственном помешательстве создатель систематики психических расстройств, которой руководствовалась психиатрия на протяжении всего XX в., великий немецкий психиатр Э. Крепелин, «умственные способности этих больных по отношению к условиям практической жизни развиты сносно», но здесь на пер­ вый план выступают расстройства в сфере чувств. «Мы имеем здесь дело с отсутствием или со слабым развитием тех чувств, которые оказывают противодействие безграничному удовлетворению себялю­ бия» /17. - С. 475/. О причинах нравственного помешательства, естественно, всегда судили на уровене развития научных представлений своего времени,
опираясь на «последние» достижения медицины. Если Региомонта- нус в XVI в. объяснял эту «безнравственность» влиянием созвездий (рождению в знаке Венеры), то Причард в соответствии с современ­ ными ему представлениями Мореля связывал нравственное помеша­ тельство с вырождением. В дальнейшем происходила постепенная дифференциация, разделение этой обширной группы психических расстройств, описанных Причардом, по существу, на основании таких признаков, как отсутствие бреда и галлюцинаций при относительно сохранном интеллекте, сопровождающемся, однако, выраженным де­ фектом (врожденным или приобретенным) эмоционально-волевой сферы, в первую очередь отсутствием (недоразвитием) высших нрав­ ственных чувств. Уже в середине XIX в. многие психиатры возражали против при­ знания нравственного помешательства как отдельного вида болезни. Так, в лекциях о душевных болезнях доктор У. Сенкей (русский пе­ ревод 1868 г. /16/) писал о том, что, внимательно изучив множество сочинений и заметок о так называемых буйных действиях помешан­ ных, он нигде не нашел доказательств существования этой формы помешательства. Все эти случаи доказывали только то, что сума­ сшедшие «могут совершать без видимого повода поступки сильного буйства». Автор пишет: «Если нет лучшего доказательства существо­ вания этой особой болезни, кроме приведения рассказов о таких случаях, то каким образом мы можем принять ее в нашу носологию... Ошибки в распознавании помешательства нередко делаются даже весьма образованными врачами, если они не имели практики в за­ ведениях для помешанных» /18. - С. 120,121/. Будучи директором Гануэльского заведения для помешанных У. Сенкей, прежде всего, ориентировался на так называемую большую психиатрию (психичес­ ки больных, содержащихся в стационарах). Но примерно в те же годы другой английский психиатр Г. Маудсли, объясняя феномен нрав­ ственного помешательства, писал о том, что «можно привести мно­ жество примеров различной степени и силы от так называемой ис­ порченности до крайних проявлений, переходящих границы всякой порочности» /19. - С. 371/. Как уже отмечалось, постепенно происходила дифференциация отдельных видов нравственного помешательства. Это было связано с развитием как психиатрии (включая судебную), так и юриспруден­ ции. К этому вынуждала необходимость решения чисто практичес­ ких вопросов вменяемости, а также потребность в разработке кри-
териев экскульпации и теоретическом осмыслении соответствующих проблем. Сравнивая данные антропологического, социологического и психопатологического подходов к преступнику, французский кри­ минолог Г. Тард /20/ писал: «Многочисленные наблюдения над су­ масшедшими и нравственными чудовищами, собранные Морелем, Тардье, Маудсли, Легран де Соллем и др., привели, действительно, к настолько основательным выводам, что до них еще далеко безчис- ленным черепным и телесным измерениям преступников. Таким об­ разом, с этой стороны позитивная школа (психопатология, я пола­ гаю, наука позитивная, по крайней мере, настолько же, насколько и антропология) заслуживает быть принятой во внимание на пред­ варительном следствии и в судах присяжных, где в этом отношении царит такое глубокое невежество. Благодаря названным трудам, рамки невменяемости, повторяю, очень расширились, и именно поэтому следует точно условиться от­ носительно ее границ, иначе можно опасаться уничтожить само по­ нятие вменяемости. Не будем забывать, что развратный от рождения, нравственно помешанный, совсем не является сумасшедшим, хотя психиатры и снабдили нас о нем наилучшими исследованиями, ко­ торыми мы еще воспользуемся» /20. - С. 121,122/. Не только психиатры, но и исторические хроники и художествен­ ная литература «всех времен и народов» дали настолько выразитель­ ные описания нравственных чудовищ, выродков рода человеческого, что их несовместимость с жизнью в обществе в отдельных случаях не вызывала сомнений у современников. Однако сама по себе жес­ токость, обнаруживаемая у тех или иных лиц и заведомо выходя­ щая за рамки пределов воображения других людей, находящихся в ином социально-хронологическом и ситуационном пространстве, вовсе не является заведомым признаком психической болезни. Здесь необходимо помнить о наличии так называемого ситуацион­ ного подхода к понятию психической нормы. Без учета «топологии» тех или иных явлений, свидетельствующих о «чрезмерной» жесто­ кости, их оценка как психопатологических симптомов очень легко перерастает в «диагностику» несуществующего психического рас­ стройства. Упомянув о художественной литературе как источнике описания изучаемого психиатрами нравственного помешательства, в первую очередь следует все же ориентироваться на различного рода запис­ ки, мемуары и другие литературные формы, создаваемые людьми,
которые волею судеб непосредственно столкнулись с «миром отвер­ женных». В плане рассматриваемого здесь вопроса о нравственном помешательстве исключительное значение имеют «Записки из Мерт­ вого дома» Достоевского. Представитель социологической школы в криминологии Г. Тард неоднократно обращается к этому произведению, прежде всего с це­ лью доказательства своего видения нравственного помешательства. Приводя многочисленные описания преступников, фигурирующих в «Записках», автор подчеркивает, что Достоевский видел в них лю­ дей со своими особенностями, какими-то общими, присущими им характеристиками, но вовсе не психически больных. Естественно, что, как и большинство исследователей (психиатров и криминоло­ гов), Г. Тард обратил внимание на преступников типа Газина и Ор­ лова в силу чрезвычайной жестокости совершаемых ими убийств (в том числе детей). Характер уже совершенных преступных деяний и «необыкновен­ ная готовность» (как выражался один из героев «Бесов») к любым, даже самым тяжким, новым преступлениям (при соответствующих условиях), как раз и позволяет видеть в А-ве тот самый классичес­ кий пример нравственного помешательства. Это человек, который вызывал и вызывает сомнения и соответствующие вопросы у юрис­ тов, психиатров и, тем более, у окружающих его людей. Решение этих вопросов имеет не столько теоретический, сколько практический ин­ терес: где должен находиться этот человек после совершения им пре­ ступления? его необходимо лечить или наказывать? Сложность определения судьбы этого человека и решения вопроса вменяемости обусловлена тем, что уже в конце XIX в. из обширной группы нравственного помешательства, объединяемого скорее по его социальному эффекту, была выделена группа психических рас­ стройств, которая в дальнейшем большинством психиатров стала рассматриваться в рамках шизофрении. Речь идет о так называемой гебоидофрении. Автор этого термина немецкий психиатр К. Кальба- ум /21/ вначале обозначил это психическое расстройство как «осо­ бую форму морального помешательства». Главными ее признаками Кальбаум считал начинающиеся в юношеском возрасте болезненные нарушения духовного созревания личности, приводящие к резким отклонениям в поведении и нередко — к нарушению социальных норм и формированию преступных наклонностей. Он отмечал относи­ тельно благоприятный прогноз этого вида помешательства, отсутствие
выраженных признаков слабоумия и употреблял для этих больных термины «юношеское полупомешательство», «гебойд» или «гебоидо- френия». В последующем этот вид психического расстройства объеди­ няли с гебефренией (такой точки зрения позднее придерживался и сам Кальбаум) или с простой формой шизофрении, рассматривая гебоидо- френию как менее прогредиентный, мягкий вариант ее течения. Другие формы нравственного помешательства в дальнейшем ста­ ли рассматриваться в рамках аномалий личности (психопатий), хотя выделение самостоятельной группы антисоциальных психопатов признают далеко не все психиатры. Один из основоположников уче­ ния о психопатиях, выдающийся отечественный психиатр П. Б. Ган- нушкин отмечал, что главной отличительной особенностью этих пси­ хопатов являются резко выраженные моральные дефекты: это люди, страдающие частичной эмоциональной тупостью, отсутствием соци­ альных эмоций, чувства симпатии к окружающим и долга по отно­ шению к обществу. Автор писал: «Искать у них духовных интересов не приходится, зато они отличаются большой любовью к чувствен­ ным наслаждениям: почти всегда это лакомки, сластолюбцы, разврат­ ники. Чаще всего они не просто «холодны», а и жестоки... Стеснение своей свободы они вообще переносят плохо и поэтому, как правило, рано оставляют дом и семью... Именно эту группу психопатов имел в виду Ломброзо, когда говорил о прирожденном преступнике. Пре­ ступление — это как раз тот вид деятельности, который больше все­ го соответствует их наклонности... Выделение этого типа конститу­ циональных психопатов, конечно, не дает никакого права считать всех преступников психопатами; в этом-то и заключалась крупней­ шая ошибка — ошибка и клиническая, и просто логическая, сделан­ ная Ломброзо» /22. - С. 164, 165/. Вновь возвращаясь от общих вопросов психиатрии к рассмотре­ нию жизни и смерти Свидригайлова, следует еще раз подчеркнуть, что в романе непосредственно не описаны те злодеяния, которые ему приписывает молва. Ориентироваться только на эту «молву», чтобы адекватно оценить героя, было бы совершенно неправильно. Одна­ ко и игнорирование имеющейся «дороманной» информации исклю­ чает возможность раскрытия идейно-художественных замыслов пи­ сателя в отношении этого персонажа. Важны как черновые записи к роману, из которых можно почерпнуть сведения о вероятном прооб­ разе героя (уже первоначальный вариант его фамилии — Аристов — говорит о многом) и о том, что Раскольников «страстно привязался
к ним обоим» (Свидригайлову и Соне.— В. £.), так и неоднократные достаточно демонстративные и циничные «намеки» героя на возмож­ ность совершения им в прошлом весьма неприглядных и даже пре­ ступных действий. В контексте психиатрического анализа личности Свидригайлова упомянутая «молва» выступает как существенный элемент оценки именно с позиций выяснения неоднократно звучавшего вопроса — что это такое? Немецкий психиатр А. Зольбриг в своей работе (рус­ ский перевод был сделан в 1868 г.), посвященной диагностике сомни­ тельных случаев душевных болезней для оценки их с точки зрения юриспруденции, писал о «громком значении», которым должна пользоваться добрая слава как вспомогательное диагностическое средство. По его мнению, преступное деяние, противоречащее доброй молве, в сомнительных случаях усиливает предположение о существо­ вании умственного расстройства. «Но не аналогичное юридическое значение имеет дурная слава, прежнее поведение обвиняемого, пока­ зывающее нравственную распущенность, склонность к преступлению и преступные привычки. В случае, где сомнение относительно вме­ нения возникает вследствие психопатологического признака, нельзя признать дурную славу второстепенным признаком, имеющим для признания вины усиливающее значение на том же самом основании, по которому добрая слава должна иметь значение смягчающее» /23. - С. 18,19/. У Свидригайлова есть отдельные «психопатологические призна­ ки»: его несколько раз посещали «приведения», относительно крат­ ковременные галлюцинации — люди, ранее близкие ему и умершие «в условиях неочевидности» (если пользоваться юридическим язы­ ком). Причины смерти этих людей до конца неизвестны и для дру­ гих персонажей романа, и, тем более, для читателя. Вместе с тем «дур­ ная слава» героя имеет более чем достаточно оснований. Но если следовать диагностическому принципу А. Зольбрига, как раз молва об аморальных и даже преступных деяниях Свидригайлова в про­ шлом никак не может служить еще одним аргументом для усиления уверенности в наличии у него психического расстройства. Как отмечал сам автор этого «принципа», та или иная «слава» у человека, совершившего преступление,— только вспомогательное звено, а вовсе не решающий аргумент психиатрической диагности­ ки. С другой стороны, «добрая слава» Раскольникова — это не про­ сто смягчающее вину обстоятельство, которое учел суд, но и подтверж-
дение своеобразного понимания его преступления как «помрачения какого-то». Слова в кавычках принадлежат Порфирию Петровичу, который вкладывает в них, естественно, не клинический, а соци­ альный смысл. Если же использовать современные медицинские классификации (МКБ-10), то личностные особенности Свидригайлова напоминают (и только!) один из видов психических расстройств — диссоциальное расстройство личности, которое характеризуется грубым несоответ­ ствием между поведением и господствующими социальными норма­ ми. Для этого вида личностных аномалий характерны бессердечное равнодушие к чувствам других, неспособность испытывать чувство вины, крайне низкая толерантность к фрустрации. В контексте пси­ хопатологического анализа персонажа для нас важно, что Свидригай­ лов имеет личностную аномалию, а не страдает болезнью (психоз, «помешательство») в строгом смысле слова. Диссоциальное расстройство личности включает такие аномалии личности, как социопатическое, аморальное, асоциальное и антисо­ циальное поведение. В этой рубрике психических расстройств глав­ ным диагностическим критерием выступают социальные проявления, а не четкие клинические признаки, что в целом делает эту группу весьма неопределенной. Таким образом, это можно расценивать как фактический возврат к столь же расплывчатому понятию XIX в. — нравственное помешательство. Сами названия и характер проявле­ ний поведенческих нарушений (антисоциальное и проч.) исключают возможности адекватного использования диагноза диссоциального расстройства в теории и практике психиатрии. По сути дела, мы на­ блюдаем смешивание духовной патологии и душевной болезни (пси­ хического расстройства). В этом плане предшествующая классификация психических забо­ леваний (МКБ-9) дает относительно четкие, связанные с особеннос­ тями личности клинические критерии диагностики аналогичной группы аномалий — расстройств личности типа эмоционально тупых (эмоционально тупая личность, гебоидная психопатия). Как извест­ но, психопатия — это не болезнь (независимо от особенностей ее течения), а расстройство (аномалия) личности с клиническими осо­ бенностями, присущими человеку на протяжении жизни. Этот небольшой экскурс в психиатрические систематики необ­ ходим для понимания особенностей личности анализируемого пер­ сонажа, так как детерминантой (решающим фактором) суицида
у Свидригайлова явились его личностные характеристики. Именно индивидуально-личностные факторы (а не воздействие «среды» или особенности состояния в рамках болезни или вне ее) в первую оче­ редь определили возникновение у героя суицидальных тенденций. Характер личностных характеристик Свидригайлова мы установили сравнительным путем, а вовсе не прямой диагностикой психического «расстройства». Обнаруженная аномалия больше всего напоминает (всего лишь!) диссоциальное расстройство личности, но не тожде­ ственно ему. При этом на первый план, по крайней мере до развития состояния, непосредственно предшествующего самоубийству, высту­ пает практическое отсутствие нравственных чувств. Это определяет особенности поведения героя, связанного с развратом, похотью, педо­ филией и другими «мерзостями». Не вызывает сомнения, что, описывая Свидригайлова, писатель не допускал и мысли о какой-либо его экскульпации (со ссылками на «среду» или «нравственное помешательство» как аномалию лич­ ности). Неслучайно в диалоге Разумихина и Порфирия Петровича и упоминание о том, «кто виноват», когда «сорокалетний бесчестит десятилетнюю девочку». Даже в самых безвыходных ситуациях у персонажей Достоевского сохраняется свобода выбора. «Зло», ко­ торое выбирает Свидригайлов, должно быть наказано. В главах книги «Бог и мировое зло», посвященных творчеству Достоевского, выда­ ющийся русский мыслитель Н. О. Лосский писал: «Первый и основ­ ной смысл страданий состоит в том, что оно есть справедливое воз­ мездие за нравственное зло отъединения от Бога и ближних. Речь идет прежде всего о возмездии, возникающем как естественное след­ ствие разобщения, затем о возмездии как муках совести и лишь на последнем месте о возмездии в форме внешнего наказания, налагае­ мого государством, воспитателем и т. п. Несправедливо было бы стро­ ение мира, в котором виновник нравственного зла испытывал бы полное благополучие» /24. - С. 178,179/. Однако характер «справедливого возмездия за нравственное зло» — это вовсе не нечто искусственное и абстрактное. Более конкретного «возмездия» за грехи своей жизни, прошедшей под знаком полного аморализма, отсутствия «нравственного закона внутри», чем выбран­ ная самим Свидригайловым самоказнь, трудно себе представить. При этом в романе нигде не описаны «корчи совести» персонажа или воз­ можность внешнего наказания. Как говорит сам герой, «совесть его совершенно спокойна» (и не только в связи со смертью его жены, но
и в отношении «любви детей», преследования Дуни и гнусной кле­ веты в ее адрес и прочих «мерзостей»). Чувства других никогда не интересовали Свидригайлова, в общении с людьми он всегда руко­ водствовался только собственными желаниями. Тем неожиданнее выглядит финал его жизни! Что заставило физически здорового, не испытывающего ни материальных невзгод, ни мук совести человека «приставить пистолет к правому виску», сообщив единственному сви­ детелю, что он «поехал в Америку»? Психопатологический и суицидологический анализ Свидригайло­ ва и его самоубийства — это и попытка охарактеризовать особенно­ сти его психики, и одновременно ответ на вопрос о причинах суици­ да в его психологическом смысле (его субъективном значении для самоубийцы). Ответы на эти два вопроса — почему? зачем? — суще­ ственнейшие компоненты понимания любого покушения на само­ убийство. Но перед тем как ответить на них, хотелось бы сделать одну оговорку. На страницах этой книги я в первую очередь пытаюсь пред­ ставить собственное видение того или иного персонажа. Примени­ тельно к Свидригайлову это означает, что многое в трактовке его лич­ ности и самоубийства может не совпадать с пониманием творчества Достоевского другими исследователями, так или иначе затрагивающи­ ми этот вопрос. Так, Ю. Г. Кудрявцев /25/, сравнивая Лужина и Свидригайлова, отмечает у последнего «загадочность», «широту... от доброты до чудо­ вищных преступлений». Автор считает, что так как сны в болезненном состоянии отличаются «чрезвычайным сходством с действительнос­ тью», Свидригайлову неспроста являются привидения жены и лакея, а пятилетняя девочка во сне на его глазах превращается в сладостраст­ ную женщину. («Не каждому такое приснится. Ведь снится что-то на­ вязчивое».) Далее Кудрявцев пишет: «В свете этого высказывания совесть Свидригайлова не совсем чиста. Первый загадочный человек Достоевского, возможно, преступник. На девяносто девять процентов он разгадан. Но не на сто. Один процент в его пользу. И судить героя в этом случае, хотя бы судом нравственным, трудно. Можно ошибить­ ся. Ведь есть что-то говорящее в пользу Свидригайлова. Жизнь его в своем доме была нелегкой. Как он сам говорит, не­ известно еще, кто тут жертва, его жена или он сам. Свидригайлов бескорыстен, не лишен чести, он может помочь человеку (хотя, ко­ нечно, на это способен и убийца Раскольников). Деньги для героя никогда не были самоцелью. Ради чувственности он готов бросить их
сколько угодно. Чувственен он до сладострастия. Но у него есть и воля. Этот сладострастник способен отпустить желаемую женщину, когда она уже у него в руках. Он способен глубоко любить. И жизнь имела для него смысл лишь до тех пор, пока была надежда на от­ ветную любовь. Исчезла надежда — жизнь потеряла смысл. Он не сторонится направленного на него пистолета: "Вы мне чрезвычай­ но облегчите дело сами..." Не облегчили. И он уходит из жизни сам. Самоубийство свидетельствует в его пользу. Лужины в таких ситу­ ациях добровольно из жизни не уходят. Уходя, он не пишет о своих преступлениях, чего при наличии преступлений от него можно было бы ожидать, зная его характер. Плох Свидригайлов или хорош — загадка. Но, в отличие от Лу­ жина, он живой человек... манерному языку Лужина противостоит глубокий, весомый, естественный язык Свидригайлова. Это язык крупного, незаурядного человека, совершенно не задумывающегося над тем, чтобы казаться лучше, чем он есть. Свидригайлов — есте­ ственный русский человек, в отличие от европеизированного русско­ го Лужина. Сам он говорит: "русские люди вообще широкие люди, Авдотья Романовна, как их земля, и чрезвычайно склонны к фанта­ стическому и беспорядочному..."» /25. - С. 47, 48/. Оставляя в стороне неточности в передаче текста («жертва» фи­ гурирует у персонажа в контексте его «любви» к Дуне), следует воз­ разить автору по поводу оценки способности Свидригайлова «глубо­ ко любить». Перечислены «доказательства» «глубины» его любви: клевета, шантаж, посещение «клоак с грязнотцой», несовершеннолет­ няя «невеста». Естественно, что за ним остаются и «добрые дела», объяснение которым я пытался сделать ранее. Однако для общей оценки «естественного русского человека» нельзя также сбрасывать со счетов тот факт, что Свидригайлов в черновиках вначале носил фамилию Аристова — преступника, о котором Достоевский писал, что «лучше голод и мор, чем такой человек в обществе». И дело вовсе не в том, что «совесть Свидригайлова не совсем чи­ ста», а как раз в том, что у этого персонажа «совсем нет совести». Этим-то и объясняются его поступки и вся его жизнь шулера, при­ живальщика, сладострастника и развратника. Эти характеристики, непосредственно следующие из текста романа, как-то не вяжутся с его «нелегкой жизнью в своем доме» (что за «жертва»?) и тем, что он «не лишен чести». Человек с честью не позволит сам о себе рассказывать гнуснейшие вещи, да еще и брату его «любимой». Личность Свидри-
гайлова помогает оценить его самоубийство. В самом общем виде можно сказать, что в данном случае суицид, совершенный этим ге­ роем, не «свидетельствует в его пользу», так как детерминирован он не столько неблагоприятным социально-психологическим фактором («неразделенной любовью», например), сколько особенностями лич­ ности суицидента. Не отрицает значения личности в самоубийстве персонажа и Ю. Г. Куд­ рявцев: «Актом самоубийства подтверждает свою личность Свидри­ гайлов. В подготовительных материалах о нем было сказано: "Ни эн­ тузиазма, ни идеала". Относительно энтузиазма — так и в романе. С идеалом сложнее. Человек материально обеспеченный, которому ничто не угрожало, кроме бессмысленности существования, добро­ вольно уходит из жизни. Эта способность к крайней мере в данных условиях подтверждает личностность героя. И в свете этого факта вспоминаются слова Свидригайлова: изверг он или сам жертва? А вдруг жертва?» /25. - С. 254, 255/. По мнению автора, «истинно личностные герои Достоевского стреляются». Я писал о том, что выбор способа самоубийства определяется более сложными обстоя­ тельствами, чем «личность» или «безличность» суицидента. Кстати, у Достоевского среди самоубийц вешается не только Ставрогин (по мнению Ю. Г. Кудрявцева, это своеобразный «недосмотр» писателя), но и Ольга в романе «Подросток» (вот уж кого никак нельзя назвать «безличностью»!). Пивное возражение вызывает все же мысль о под­ тверждении самоубийством «личностности» человека, «которому ничто не угрожало, кроме бессмысленности существования». О значении «бессмысленности существования» в «эпидемии» са­ моубийств сам Достоевский писал: «Мы действительно видим очень много (а обилие это опять-таки своего рода загадка) самоубийств, странных и загадочных, сделанных вовсе не по нужде, не по обиде, без всяких видимых к тому причин, вовсе не вследствие материаль­ ных недостатков, оскорбленной любви, ревности, болезни, ипохонд­ рии или сумасшествия, а так, бог знает из-за чего совершившихся. Такие случаи в наш век составляют большой соблазн и так как со­ вершенно невозможно в них отрицать эпидемию, то обращаются для многих в самый беспокойный вопрос. Все эти самоубийства я, конеч­ но, объяснить не возьмусь, да и, разумеется, не могу, но зато я не­ сомненно убежден, что в большинстве, в целом, прямо или косвен­ но, эти самоубийцы покончили с собой из-за одной и той же духов­ ной болезни — от отсутствия высшей идеи существования в душе их...
у нас теперь иной даже молится и в церковь ходит, а в бессмертие своей души не верит, то есть не то, что не верит, а просто об этом никогда не думает... А меж тем лишь из этой одной веры, как я уже говорил выше, выходит весь высший смысл, выходит желание и охо­ та жить» /XXIV, 50/. Лучшего объяснения причин самоубийства «ма­ териально обеспеченного» Свидригайлова трудно придумать. Еще бо­ лее четко мысль о значении смысла жизни прозвучала в «Великом инквизиторе»: «Тайна бытия человеческого не в том, чтобы только жить, а в том, для чего жить. Без твердого представления себе, для чего ему жить, человек не согласится жить и скорее истребит себя, чем останется на земле, хотя бы кругом его все были хлебы» /XIV, 232/. Это великая «суицидологическая» мысль самого Достоевского — художника и философа. Это его попытка разобраться в том, почему «русская земля как будто потеряла силу держать на себе людей». Интересно, какое сравнение использовал бы писатель в наше время, когда уровень самоубийств в России увеличился более чем в 10 раз по сравнению со временем написания этих горьких слов в «Дневни­ ке писателя» (1876 г.). Результаты исследований современных психиатров однозначно подтверждают слова Достоевского о значении представлений само­ убийцы о смысле жизни в его суицидальном поведении. В первой главе книги обсуждаются данные В. Франкла, полученные при опросе 60 студентов университета штата Айдахо после совершения ими су­ ицидальной попытки. 85% из них больше не видели в жизни ника­ кого смысла. При этом 93 % были физически и психически здоровы и жили в хороших материальных условиях в полном согласии со сво­ ей семьей и окружающими /26. - С. 26, 27/. Другие исследователи, применявшие специально разработанные тесты, пришли к таким же выводам. Поэтому вряд ли есть необходимость комментировать фра­ зу о том, что материально обеспеченному человеку ничего не угро­ жало, «кроме бессмысленности существования». Более страшной «угрозы», чем «бессмысленность существования», для возникнове­ ния суицидальных тенденций не существует. И это очень хорошо чув­ ствовал и пытался доказать другим как в художественных произве­ дениях, так и в «Дневнике писателя» Достоевский. Вряд ли можно полностью согласиться с трактовкой Свидригай­ лова и его самоубийства, которую развивал В. Я. Кирпотин в работе «Разочарование и крушение Родиона Раскольникова» /27/. По мне­ нию автора, Достоевский с предельной полнотой обнажил самые
корни «свидригаловщины»: «Стародавний патриархально-крепост­ нический порядок Свидригайлов осудил, буржуазную демократию он презирает, в социализм не верит — вот и корни его скептицизма, охва­ тившего все его существо, заразившего все его нравственные пред­ ставления, исказившего все его поступки и толкающего его, сколько бы он ни упирался к смерти. Сама смерть его мрачно-иронична, в ней нет суда, осуждения или примирения, ни с миром, ни с самим собой. Потенциально Свидригайлов — человек большой совести и боль­ шой силы. Приведения и сны его — это и есть его трансформиро­ ванная совесть. О даром полученной и даром истраченной силе он говорит сам, и неоднократно. Если б Свидригайлов верил в идеал, если б у него был критерий добра и зла, любви и ненависти, он стал бы большим человеком в человечестве. Он бестрепетно взошел бы на эшафот, дал бы себя резать на куски, жечь огнем, но от идеала бы не отрекся. Жизнь Свидригайлова была бы осмысленна и пол­ на — и он или вышел бы победителем, или погиб в борьбе, зная, ве­ руя, что другие довершат дело, которому он отдал душу и кровь. Жить так себе средней, пошлой, мещанской в духовном смысле жизнью Свидригайлов не мог — он впал в отчаяние, из которого уже выхода не было, которое поглотило его» /27. - С. 230, 231/. Безусловное уважение к одному из авторитетнейших исследова­ телей творчества Достоевского все же не позволяет безоговорочно соглашаться с отдельными положениями, связанными с оценками интересующего нас персонажа. Возможные перспективы Свидригай­ лова, опирающиеся на дух революционных песен своего времени, безусловно, заманчивы. Но анализ личности литературного героя, социально-политических корней его «скептицизма» и «отчаяния» должен базироваться на тексте произведения и уж никак не на до­ гадках («если бы...»). Нельзя согласиться с отдельными мыслями В. Я. Кирпотина: «Свидригайлов любит жизнь, он боится смерти. Он любит детей — это не слова. И для него дети символ жизни и беззащитности, неискуп­ ленноеTM ее. В предсмертные минуты ему грезится девочка «в из­ мокшем, как поломойная тряпка, платьишке», обиженный, запуган­ ный, забытый и забитый ребенок. Свидригайлов с величайшей забот­ ливостью устраивает ее в своей постели, укутывает, обогревает ее. Девочка уснула, но мертвая душа Свидригайлова не может уже бе­ речь даже ребенка. Свидригайлов угрюм, он все проклинает, облик
девочки меняется, пороки мира первородны, наследственны и неис­ требимы, они наложили свою печать и на лицо невинной девочки,— девочка преображается, становится символом греховности, развра­ щенности, безыдеальности мира» /27. - С. 232/. Вряд ли следует возражать автору, что Свидригайлов «любит де­ тей» и «это не слова». Но следует все же уточнить, что вкладывает анализируемый персонаж в эту «любовь». «Детей я вообще люблю, я очень люблю детей,— захохотал Свидригайлов. На этот счет я вам могу даже рассказать прелюбопытный один эпизод, который до сих пор продолжается. В первый же день по приезде пошел я по разным этим клоакам, ну, после семи лет так и набросился... а я люблю кло­ аки именно с грязнотцой... разумеется, канкан, каких нету и каких в мое время и не было. Да-с, в этом прогресс. Вдруг, смотрю, девоч­ ка лет тринадцати... Виртуоз подхватывает и начинает ее вертеть... Ну, мне-то наплевать, да и дела нет: логично или не логично сами себя они утешают! Я тотчас мое место наметил, подсел к матери... какие все тут невежи... предлагаю способствовать со своей стороны воспитанию молодой девицы, французскому языку и танцам. При­ нимают с восторгом, считают за честь, и до сих пор знаком...» /VI, 370, 371/. «Прелюбопытный эпизод» («лучше я, чем какой-нибудь подлец», как объяснял свои действия один насильник), несовершеннолетняя «невеста», слухи о причастности Свидригайлова к самоубийству глу­ хонемой девочки, «кошмар» с пятилетним ребенком в ночь перед са­ моубийством говорят все же о «специфике» его любви к детям. На язы­ ке судебной психиатрии и сексопатологии эта «специфика» обозна­ чается словом «педофилия». И хотя, как сказал Ставрогину Тихон после прочтения его «Исповеди», «многие грешат тем же», подобного рода «любовь» считается аморальной и даже уголовно наказуемой. Однако это не исключает наличия у Свидригайлова элементов/эпи­ зодов любви к детям в общечеловеческом значении этого слова, но смущает, правда, слишком частое употребление им слов типа «мне- то наплевать». По мнению Достоевского, насилие над ребенком — самый страшный грех, которому нет прощения. «Кошмар» с пятилетним ребенком, приснившимся Свидригайлову в ночь перед самоубийством, нуждается в несколько более детальном рассмотрении. Это связано и с попыткой рассмотреть испытывае­ мые героем переживания с точки зрения психопатологии, и с необ­ ходимостью оценки состояния самоубийцы непосредственно перед
роковым выстрелом. Комната-«клетушка» — его последнее приста­ нище: грязь, желтые рваные обои, духота, тускло горящая свечка, ветер за окном, скребущаяся в углу мышь. «Он лежал и словно гре­ зил: мысль сменялась мыслью. Казалось, ему очень бы хотелось хоть к чему-нибудь особенно прицепиться воображением... ему опять ста­ ло холодно, как давеча, когда он стоял над водой. "Никогда в жизнь мою не любил я воды, даже в пейзажах... ведь вот, кажется, теперь бы должно быть все равно насчет всей этой эстетики и комфорта, а тут-то именно и разборчив стал, точно зверь, который непременно место себе выбирает... в подобном же случае. Именно поворотить бы давеча на Петровский!.." Ему все не спалось... Опять образ Дунечки появился пред ним точь-в-точь, как была она, когда, выстрелив в него в первый раз, ужасно испугалась... Он вспомнил, как ему в то мгновение точно жалко стало ее, как бы сердце сдавило ему... "Э! К черту! Опять эти мысли, все это надо бросить, бросить!.." Он уже забывался; лихорадочная дрожь утихала; вдруг как бы что-то пробежало под одеялом по руке его и по ноге. Он вздрогнул: "Фу, черт, да это чуть ли не мышь!"... Он нервно задрожал и проснул­ ся... "Экая скверность!" — подумал он с досадой. Он встал и уселся на краю кровати, спиной к окну. "Лучше уж совсем не спать",— решился он... он натащил на себя одеяло и заку­ тался в него. Свечи он не зажигал. Он ни о чем не думал, да и не хотел думать; но грезы вставали одна за другой, мелькали отрывки мыслей, без начала и конца и без связи. Как будто он впадал в полу­ дремоту. Холод ли, мрак ли, сырость ли, ветер ли, завывавший под окном и качавший деревья, вызвали в нем какую-то упорную фан­ тастическую наклонность и желание, но ему все стали представляться цветы. Ему вообразился прелестный пейзаж; светлый, теплый, почти жаркий день, праздничный день, Троицын день. Богатый роскошный деревенский коттедж, в английском вкусе, весь обросший душисты­ ми клумбами цветов... птички чирикали под окнами, а посреди залы, на покрытых белыми атласными пеленами столах, стоял гроб... Вся в цветах лежала в нем девочка, в белом тюлевом платье... Свидри­ гайлов знал эту девочку; ни образа, ни зажженных свечей не было у этого гроба и не слышно было молитв. Эта девочка была само­ убийца-утопленница. Ей было только четырнадцать лет, но это было уже разбитое сердце, и оно погубило себя, оскорбленное обидой, ужаснувшею и удивившею это молодое, детское сознание, залившее незаслуженным стыдом ее ангельски чистую душу и вырвавшею по-
следний крик отчаяния, не услышанный, а нагло поруганный в тем­ ную ночь, во мраке, в холоде, в сырую оттепель, когда выл ветер...» /VI, 389-391/. Как и появившаяся в дальнейшем, уже в сновидении, пятилетняя девочка, которая превращается в «нахальное лицо продажной каме­ лии из француженок» и простирает к нему руки (и ужас героя: «Как! пятилетняя!»), так и самоубийца из грез Свидригайлова (он «знал эту девочку») свидетельствуют именно об упомянутой «специфике» его «любви» к детям. Естественно, что «грезы» и «сновидения» соот­ ветствующего содержания — это, как выражаются юристы, всего лишь «косвенные улики». Но как тут не вспомнить Порфирия Петровича, опирающегося в своем расследовании на психологию и даже на «психопатологию»: «Болезнь, дескать, бред, грезы, мерещилось... да зачем же, батюш­ ка, в болезни-то да в бреду все такие именно грезы мерещутся, а не прочие? Могли ведь быть и прочие-с?» /VI, 268/. Зачем же челове­ ку, который, как писал В. Я. Кирпотин, «любит детей», «мерещут­ ся» то дети-самоубийцы, то развратницы? Даже если «пороки мира первородны, наследственны и неистребимы», они все же появляют­ ся в переживаниях Свидригайлова, а не других персонажей романа. «У каждого свои шаги»,— выражался Свидригайлов. Можно доба­ вить — «и грезы». Нет необходимости напоминать читателю грезы и сновидения Раскольникова до и после совершения им убийства. Но если у него «корчи совести» касаются психической жизни в це­ лом, то у его двойника переработка жизненных впечатлений (а вов­ се не укоры совести) происходит в ночь перед самоубийством, преж­ де всего, на уровне подсознания. Экстремальность окончательно принятого Свидригайловым решения (мысль, превратившаяся уже в четко осознанное намерение) приводит к возникновению особо­ го состояния сознания, совпадающего по многим характеристикам с тем, что в свое время испытывал Раскольников. Характер психи­ ческих переживаний героя, когда человек «ни о чем не думал», а «гре­ зы вставали одна за другою, мелькали обрывки мыслей, без начала и конца, без связи», может быть охарактеризован с помощью пси­ хопатологического термина «фантазирующее мышление» (термин введен в обиход немецким психиатром Фарендонком — цит. по В. М. Блейхеру /28/). Здесь же можно только снова «подтвердить» своеобразную «научную точность» описания Достоевским особого состояния сознания и переживаний, наблюдающихся и как клини-
ческий симптом, и как психический феномен, остающийся в преде­ лах психического здоровья. Говоря о «научной точности», я, тем не менее, не хотел бы пре­ вращать даже гениального писателя в ученого, тем более, в психиат­ ра. И хотя Д. С. Мережковский, Н. А. Бердяев и другие авторы писа­ ли о своеобразном «сплаве» искусства и науки у Достоевского, для меня писатель интересен именно как художник. Прочитав как спе­ циалист не одну сотню научных (и наукообразных) книг и статей по психиатрии и смежным медико-психологическим наукам, я всегда считал «человековедение» Достоевского не просто иллюстрацией представлений психиатрии или своеобразной добавкой к специфичес­ ким знаниям из этого раздела медицины, но самостоятельным аспек­ том познания «глубин души человеческой». И дело вовсе не в том, что Достоевский писал: «Нужно наблюдать природу человека во всех видах. Я люблю тех, которым мерещится» /XXIV, 116/. Как ни у од­ ного писателя, и галлюцинации, и «приведения», и грезы, и самые ординарные психические переживания персонажей его произведений настолько тесно переплетены и сплавлены с «вечными» (предельны­ ми) вопросами бытия, что их невозможно вырвать из контекста, из обычных диалогов внешне самых «обычных» людей, которым «не надобно миллионов, а надобно мысль разрешить». Эту «мысль» об­ суждают и пытаются найти решение проблемы люди, несущие одно­ временно «бремя страстей человеческих». Но выбор характера этой «страсти» целиком определяется свободной волей самого человека, и за этот выбор он отвечает сам. То, что «мерещится», по вполне понятным причинам, с одной сто­ роны, вызывает читательский интерес, а с другой — требует своего объяснения (и находит в рамках психопатологии). Однако подобное чтение Достоевского «глазами психиатра», по существу, создает толь­ ко видимость объяснения. Наступление настоящей психической болез­ ни выводит героя из пространства литературы. И Голядкин, и Мыш- кин, и Иван Карамазов с развитием сумасшествия прекращают свое существование на страницах литературного произведения. Анри Труайя в написанной им биографии Достоевского постоянно упрекает писателя в том, что он изображал только монстров и боль­ ных («муза лазарета»): Раскольников «дрожит в лихорадке», «мечет­ ся в бреду», Свидригайлова мучают галлюцинации, Мармеладов на грани белой горячки... «Конечно, на первый взгляд у нас нет ничего общего с этими приводящими нас в замешательство существами.
И однако они притягивают нас, как притягивает бездонная пропасть. Мы никогда их не встречали, но они почему-то близки нам. Мы их понимаем. Мы их любим. Наконец, мы узнаем в них самих себя. Они ничуть не более аморальны, чем мы,— они то, чем мы не осмелива­ емся быть. Они делают и говорят то, что мы ни говорить, ни делать не осмеливаемся. Они выставляют на яркий свет то, что мы прячем в глубинах нашего сознания. Они больны? Безумны? Пусть! В этом их оправдание. Чтобы убе­ дить читателя в жизненности своих созданий, в обоснованности их столкновений, в логичности их поступков, Достоевский вынуж­ ден наделить их слабоумием, туберкулезом, эпилепсией, истерией... Он взваливает это на них, избавляя от этого нас. Он делает нам уступку, приклеивая им на спину этикетку, с обозначением какой-ни­ будь патологии. Ведь его персонажи — бродячие идеи, и он, снабжая их медицинским ярлыком, как бы говорит: все, что я рассказываю, совершенно правдоподобно, потому что рассудок этих людей рас­ строен» /29. - С. 292, 293/. Отвечая на вопрос, заданный еще одним из первых зарубежных исследователей творчества Достоевского Вогюэ, имеет ли право худо­ жественная литература заниматься болезненными исключениями, А. Труайя пишет, что у Достоевского нет ни больных, ни исключений. «Чтобы быть больным нужно иметь тело. Создания Достоевского его не имеют. Создания Достоевского — воплощение наших собственных мыслей, они — сами наши мысли... между Базаровым и Раскольнико- вым огромная разница. Базаров — новый человек, герой своего вре­ мени и строго своего времени: нигилист. Раскольников — человек на все времена. Его мучают не социальные, а метафизические проблемы. Он порождение не интеллектуальной моды, а человеческой неизмен­ ности. Базаров мыслим только в рамках XIX в. Раскольников мог бы появиться и в Средние века, и в наши дни. Базаров один из нас. Рас­ кольников — каждый из нас...» /29. - С. 293, 294/. Возвращаясь к анализируемому персонажу, следует сравнить два уже рассмотренных выше положения: скептицизм Свидригайлова (и даже в чем-то судьба) как порождение социально-политических условий (у В. Я. Кирпотина) и его понимание как «каждого из нас» (у А. Труайя). Я ни в коей мере не предполагаю в «каждом из нас» склонность к педофилии или отсутствие «нравственного закона внут­ ри». Однако любое «перестроечное» время (включая и нынешнее) очень наглядно обнажает те самые «глубины души человеческой», ко-
торые далеко не всегда характеризуют людей (и человечество в це­ лом) лучшим образом. Любого рода реминисценции на обществен­ ные темы меньше всего связаны с целями настоящей работы. Но бо­ лее чем десятикратный рост числа самоубийств, отмечающийся в наше время по сравнению с «эпидемией самоубийств» времен До­ стоевского, определяется не климатическими условиями, а социаль­ но-психологическим фоном, на котором возникает «отчаяние», фор­ мирующее суицидальное поведение. Поэтому рассмотрение причин отчаяния и факторов, способствующих его возникновению, не может не вызывать и соответствующих реминисценций, связанных не толь­ ко с психиатрией вообще и суицидологией в частности, но и с «види­ мо-текущим». Я не склонен связывать самоубийство в первую очередь с общественно-политической обстановкой, но и полностью сбрасывать со счетов социальный фон в суицидологических исследованиях было бы верхом нелепости. Достаточно сослаться на самую известную ра­ боту по суицидологии — труд Э. Дюркгейма /30/. В то же время самоубийство Свидригайлова и его «отчаяние» менее всего связаны с общественно-политической обстановкой и да­ же с неблагоприятными социально-психологическими факторами. Ни отжившее «крепостничество», ни возможная революционная ра­ бота во имя «светлого будущего» не имеют никакого отношения к этому суициду. И хотя проницательный герой дает весьма лаконич­ ную характеристику пореформенной российской «перестройки», финал его жизни никак не свидетельствует, как выражался еще один персонаж, также «страдающий» нравственным помешательством, — тургеневский Миша Полтев — о личном «сочувствии к делам отече­ ства». «Народ пьянствует, молодежь образованная от бездействия перегорает в несбыточных снах и грезах, уродуется в теориях; отку­ да-то жиды понаехали, прячут деньги, а все остальное развратнича­ ет. Так и пахнул на меня этот город с первых часов знакомым запа­ хом. Попал я на один танцевальный так называемый вечер — клоак страшный...» /VI, 370/. Как следует из текста, город «пахнул» вовсе не призывом к «общественной деятельности» или любого рода «биз­ несу», а вызвал желание посещения «клоаки именно с грязнотцой». Однако в плане понимания самоубийства персонажа важно не его посещение «клоаки», а то, что он, расписывающий Раскольникову «прелести» разврата и его «любви» к детям, уже не хочет посещать эти самые злачные места и стал почти физически ощущать, что ему «скучно». Оценка характера этой «скуки» — важнейший момент рас-
крытия пути Свидригайлова к самоубийству. В работе «Анатомия человеческой деструктивноеTM» Э. Фромм /31/, говоря о различных вариантах скуки, писал, что различие затрагивает сферу употребле­ ния слова «скучный». Если кто-то говорит «я подавлен», то это от­ носится к душевному состоянию. Если же кто-то говорит «я чувствую такую тоску (мне так скучно)», то, как правило, он имеет в виду окружающую обстановку: он хочет сказать, что окружение не дает ему достаточно интересных и развлекающих стимулов. По мнению этого автора, хроническая скука в компенсированной или некомпен­ сированной форме представляет собой одну из основных психопато­ логий современного технотронного общества. Существует много при­ чин, из-за которых хроническая компенсированная скука в целом не считается патологией. Главная же причина, очевидно, состоит в том, что в современном обществе скука является спутником большинства людей, а такое широко распространенное заболевание, как «патоло­ гия нормальности», вообще не считается болезнью. Кроме того, со­ стояние «нормальной» скуки, как правило, человеком не осознает­ ся. Один из видов «некомпесированной скуки» называют «крими­ нальным», людей, испытывающих ее, считают «асоциальными», а их внешний вид не имеет ничего общего с подавленностью или мелан­ холией. Обычно этим людям удается вытеснять тоску из своего со­ знания. Э. Фромм писал: «Особо опасным следствием "некомпенсирован­ ной скуки" выступают насилие и деструктавность. Чаще всего это про­ является в пассивной форме: когда человеку нравится узнавать о пре­ ступлениях, катастрофах, смотреть жестокие кровавые сцены, кото­ рыми нас "пичкает" пресса и телевидение. Многие потому с таким интересом воспринимают эту информацию, что она сразу же вызы­ вает волнение и таким образом избавляет от скуки. Но от пассивного удовольствия по поводу жестоких сцен и насилия всего лишь шаг к многочисленным формам активного возбуждения, которое дости­ гается ценой садистского и деструктивного поведения... Часто "ску­ чающий субъект" устраивает "мини-Колизей", где он в миниатюре воспроизводит те ужасы, которые разыгрывались в Колизее. Таких людей ничего не интересует, у них нет почти никаких отношений с другими людьми. Ничто не может их взволновать или растрогать. Все эмоции у них в застывшем состоянии: они не испытывают радос­ тей, зато не знают ни боли, ни горя. У них вообще нет чувств. И мир они видят в сером цвете и не понимают, что такое голубое небо. У них
совершенно нет желания жить, и нередко они бы предпочли жизни смерть. Некоторые из них обострённо сознают свое душевное состо­ яние, но чаще всего этого не происходит» /31. - С. 216/. «Мини-Колизей» уже не нужен Свидригайлову. Наблюдаемый им в грезах и сновидениях «театр для себя» возникает помимо его же­ лания и совершенно адекватно оценивается им как «кошемар во всю ночь!». А о том, каким он видит «голубое небо», лучше всего гово­ рит приведенное в начале главы описание его дороги к месту само­ убийства. Здесь душевные муки вовсе не связаны с тяжестью мук совести или снижением настроения (депрессией), возникающим как реакция на осознание своего «злодейства» или неразделенной «люб­ ви» после «Никогда!» Дуни во время их последнего «свидания». «Крупицы» сохраняющихся чувств («в то мгновение точно жалко стало ее») и даже воспоминаний об этом сразу же гасятся тем, что «все надо бросить». Это уже не просто мысль о том, что с миром ничего не объединя­ ет и в окружающем нет ничего, что вызывало бы чувство радости, удовлетворения, а свидетельство характера эмоционального фона, точнее, эмоционального бесчувствия. А «крупицы чувств» способны еще в большей степени усиливать весь ужас испытываемой им «мер­ зости», связанной с потерей чувств вообще. Но это не «болезненное бесчувствие» (anaestesia psychica dolorosa), наблюдающееся в рамках депрессивных, деперсонализационных и других психопатологических синдромов, а именно своеобразный финал постепенного исчезнове­ ния чувств вообще (в том числе и исключительно тяжело пережива­ емого чувства потери чувств). У Свидригайлова сохраняется только осознание факта того, что жизнь потеряла всякий смысл вне зависи­ мости от того, будет ли он в дальнейшем с Дуней, женится ли на «шестнадцатилетнем ангельчике» с «краской девичьего стыда и со слезинкой энтузиазма в глазах» или просто будет посещать «клоаки с грязнотцой» и распутничать с дворовыми девушками. Употребляя разные клинические термины для характеристики психической жизни рассматриваемого здесь самоубийцы, я не за­ давался целью поставить герою определенный клинический диа­ гноз. Так называемое нравственное помешательство — это в первую очередь не душевная, а духовная болезнь, а небольшая группа дей­ ствительных психических расстройств, выделенная в результате уточнения содержания этого понятия психиатрами, вовсе не опре­ деляет понимание Достоевским людей с этим видом «помешатель-
ства». Поэтому и преступления этих людей, и их самоубийства ни­ когда не рассматривались писателем как следствие их болезни. «Опять новая жертва и опять судебная медицина решила, что он сумасшедший! Никак ведь они (то-есть медики) не могут догадать­ ся, что человек способен решиться на самоубийство и в здравом рассудке от каких-нибудь неудач, просто от отчаяния, а в наше вре­ мя и от прямолинейности взгляда на жизнь. Тут реализм причина, а не сумасшествие»,— так вспоминала одна из современниц писа­ теля (Л. X. Симонова-Хохрякова) о том, как оценивал Достоевский «участившиеся самоубийства», на которые он взглянул, с ее слов, «глубоко и серьезно» /32/. «Реализм», как причину самоубийства, писатель показывал не толь­ ко в своем «Дневнике писателя», но и в большинстве произведений последнего периода творчества, включая открывающий знаменитое пятикнижие роман «Преступление и наказание». И Свидригайлов в этом плане не стоит особняком, несмотря на всю сложность этого образа и «загадочность» этого человека для современников писате­ ля, да и для нынешних читателей. Внешне загадочной и необъясни­ мой предстает и его смерть. В целом циничная ирония его последних слов соответствует стилю жизни героя. С этой усмешкой он по суще­ ству прожил всю жизнь, руководствуясь только собственным «хоте­ нием» и «теорией», в соответствии с которой «единичное злодейство позволительно, если главная цель хороша». Если вспомнить, каких мук стоила эта «теория» Раскольникову и как он ее «вынашивал», то его двойник, действительно, представляется счастливым челове­ ком, прожившим жизнь в демонических страстях и исканиях при­ ключений. На самом деле не было никакого «демона», никаких особых «при­ ключений». Его «необыкновенная способность к преступлению» реа- лизовывалась в первую очередь исключительно в рамках «предприя­ тий малого размаха»: шулер, развратник, «осторожный» педофил. Здесь больше аморальности, чем «зверских» преступлений. И даже доведение до самоубийства (жертв его «любви» или постоянных на­ смешек) вряд ли удалось бы ему инкриминировать. Словами о «маломасштабных» преступлениях и аморальности хотелось бы подчеркнуть, что основная «загадочность» Свидригай­ лова состоит не столько в том, что в «дороманное время» этот «зверь- тигр» знал за собой страшные преступления, сколько в том, как и почему умный «дворянин и офицер» постепенно все более и более
«мельчает» и, превратившись в «полумужа-полуприживальщика» у выкупившей его из тюрьмы старухи-помещицы, в конце концов «так скандально» стреляется. И эта смерть вполне наглядно показы­ вает, что он не просто «не холоден и не горяч» (как Ставрогин), но уже и не «тепл». Путь Свидригайлова к месту самоказни и горькая усмешка перед роковым выстрелом однозначно говорят о том, что этого человека больше ничто не соединяет с жизнью. Его духовная и физическая смерть — это не только указатель воз­ можного финала жизни Раскольникова («упреждающая маркировка пределов зла» — В. П. Владимирцев), но во многом еще и раскрытие «непроясненной» жизни самого Свидригайлова. В работе «Пробле­ ма смерти, времени и цели человеческой жизни» известный отече­ ственный философ Н. Н. Трубников писал: «В конце концов (это вывод): чем будет для нас смерть, тем будет для нас и жизнь. Если ничтожна, не имеет цены и смысла наша смерть, то столь же ничтож­ на и наша жизнь... Вывод (и рекомендация): жить там, так и с теми, где, как и с кем хотел бы умереть» /33. - С. 68/. Смерть для Свидригайлова — «поездка в Америку», при которой просто обрываются все ранее существующие связи и обязанности, и уже нет никакого желания хотя бы сказать последнее «Прощай!» и его «большой любви», и множеству «маленьких любят», и, тем бо­ лее, вертеровской «Большой Медведице». Случайный свидетель его самоубийства может только сказать, что «здеся не места», но никто не может больше указать «место», где у героя нашлась бы цель жиз­ ни. Сам Свидригайлов говорит о своих детях: «Да и какой я отец!» — но он мог бы добавить: и «жених», и «любовник», и даже «простой развратник». Семь лет «скучал» в деревне, развратничая с дворовы­ ми, соблазняя «барынь» и насмехаясь над слугами, а затем после смерти Марфы Петровны (исчез «капкан», в котором она его держа­ ла), уже думая о возможности «вояжа», поехал искать что-то «но­ венькое», могущее остановить все более осознаваемое нежелание жить. Однако до определенного времени сохраняется надежда, хотя бы «на одну только анатомию», и уже возникшие в сознании мысли о самоубийстве усилием воли подавляются и не получают логичес­ кого развития в виде определенного замысла. Об этом говорит и просьба Свидригайлова к Раскольникову не говорить о самоубий­ стве, так как он «боится смерти» и отчасти «мистик». «Мистика» здесь скорее выступает как чувство, связанное с непроизвольно воз-
никающими мыслями суицидального круга, от которых потенциаль­ ный самоубийца хотел бы избавиться, но которые все более и более завладевают его сознанием. Это обычный путь формирования суи­ цидального замысла. На фоне «утомления жизнью» (ангедонии) не­ произвольно возникают образы смерти (у Свидригайлова это «при­ ведения» и последующие «грезы»), вначале отстраненные, затем при­ обретающие все более личностный характер, и желание смерти (пассивное — «умереть бы» и активное — «убить себя»). Эти стадии развития суицидального замысла и намерений более подробно рас­ смотрены в книге «Основы суицидологии» /2. - С. 445/. Жизнь Свидригайлова практически прошла «при случайных сви­ детелях»: упомянув несколько фамилий своих родственников и зна­ комых, герой никак не обнаружил своего отношения к ним и даже не определил характер родственных связей. Ничего неизвестно о его сослуживцах, друзьях или хотя бы тех, с кем он был относительно близок. Компания шулеров, госпожа Ресслих и, тем более, обитате­ ли Вяземской лавры — все это люди, никогда не имевшие эмоцио­ нальной связи с героем, даже во время создания «союзов» амораль­ ного или преступного характера. Свидригайлов всегда оставался один, так как его эмоциональная жизнь определялась только узко эгоистическими потребностями в основном инстинктивного плана. И в период подготовки, и в момент самой смерти у героя не оказа­ лось никого близкого или просто чувствующего его переживания че­ ловека. Характер смерти персонажа высветил, таким образом, «ка­ чество» его жизни. Рассматривая функцию самоказни у героев романа «Преступле­ ние и наказание», Ю. А. Романов пишет: «Выразитель сатанинского начала, Свидригайлов представляется совершенно лишенным само­ казни и отчуждения из-за отсутствия в нем противоречия между са­ мооценкой и идеалом: кажется, что как априори данное, живое зло, он находится в самой гуще жизни. Однако ближайшее рассмотрение этого образа позволяет увидеть круг отчуждения, неизбежно обозна­ чаемый злом. Круг, в центре которого оторванный от жизни, масоч­ ный, деградирующий и погибающий герой предстает «подпольным»: бестиальное в нем сливается с «подпольем». При этом самоказнь (са­ моубийство) становится единственным исходом» /34. - С. 161/. Мне представляется, что как «выразитель сатанинского начала» Свидригайлов слишком мелок и пассивен (хотя бы в сравнении со «словом и делом» Раскольникова, но это моя субъективная оценка).
Тем не менее следует полностью согласиться с автором цитаты, что представленная в романе «деградация» персонажа с неизбежностью ведет его к самоказни. (Употребление кавычек в слове «деградация» - это попытка избежать употребления этого термина в строго клини­ ческом значении.) Психопатологический и суицидологический ана­ лиз персонажа позволяет в какой-то мере установить закономерность этого «исхода» и раскрывающиеся с помощью художественной лите­ ратуры клинико-психологические механизмы динамики суицидаль­ ного поведения. В представлении некоторых характеристик «дина­ мики» художник может получить определенное преимущество перед ученым в силу своеобразной «свободы от факта», «внутринаходимо- сти исследователя» в переживаниях самоубийцы. Разумеется, все эти «преимущества» могут быть реализованы художником только с уче­ том его таланта и желания видеть не только «видимо-текущее», но и скрытые от глаз «концы и начала». Самоубийство Свидригайлова в наибольшей степени соответству­ ет понятию «эгоистический суицид» (по классификации Э. Дюркгей- ма /30/), характерный для людей с недостаточной интеграцией в обществе, которое частично или целиком перестает их контроли­ ровать. В этих случаях нормы и правила жизни в обществе не опре­ деляют поведение таких людей. Жизнь Свидригайлова прошла в ус­ ловиях полного пренебрежения каких-либо моральных норм, да и за­ коны учитывались им только там, где не было никакой возможности их обойти. Вряд ли следует безоговорочно соглашаться с мнением амери­ канских суицидологов Дж. Фойя и С. Райцевича, которые в работе «Достоевский и суицид» /35/ рассматривают самоубийство «эго­ центрического искателя удовольствий» Свидригайлова в одной группе эгоистических суицидов (вместе со Ставрогиным, Кирилло­ вым и Смердяковым), объединяемых наличием у суицидентов само­ мнения, нарциссизма, пренебрежением нормами общества и связью с насилием. Наличие всех этих характеристик у большинства назван­ ных героев Достоевского не вызывает сомнений, но у каждого из них к самоубийству ведут «свои шаги». Поэтому вне зависимости от исход­ ных позиций исследователя (психоаналитической, экзистенциальной и проч.) суицидологический анализ должен учитывать индивидуаль­ ный характер переживаний каждого суицидента, особенности детер­ минирующих факторов и субъективное значение (психологический смысл) каждого суицида. Сказанное — это скорее мои пожелания
самому себе. Но это совершенно не исключает моего интереса к под­ ходу американских исследователей творчества Достоевского, рас­ сматривающих суицид с позиций трех перекрывающихся уровней че­ ловеческой экзистенции: контакта с почвой, участия в мире других (конфигурация социальных отношений), диалога и аутентичной интер­ субъективности. Отсюда и оценка такого рода самоубийств как суи­ цидов безнадежности, бессмысленности и проч. По мнению Дж. Фойя и С. Райцевича, благодаря «блестящей интеграции» понимания пи­ сателем индивидуальной, семейной и групповой динамики и его ин­ теллектуальных поисков в творчество, суицидология Достоевского стала общим человеческим достижением. С этих позиций самоубийство Свидригайлова — такая же «суици­ дологическая жемчужина», как суициды Кроткой, Кириллова или Ставрогина. Именно в самоубийстве двойника Раскольникова впер­ вые в художественной форме Достоевский представил свое видение так называемого безмотивного (не имеющего внешних причин) су­ ицида и его клинико-психологические характеристики. В дальнейшем читатели будут спорить, кто виноват в самоубийстве Кроткой, в чем «болезнь» Кириллова, почему Смердяков повесился, но не признал­ ся в убийстве и т. п. Множество других персонажей из всех пяти знаменитых романов писателя кончат жизнь самоубийством или со­ вершат суицидальную попытку. Но именно Свидригайлов впервые заставил читателя думать над вечными вопросами суицидологии: почему и зачем человек добровольно уходит из жизни? Самоубийство Свидригайлова закономерно с точки зрения своеоб­ разного возмездия, понимаемого как в метафизическом, так и в уго­ ловно-правовом смысле. Однако это «возмездие» раскрывается До­ стоевским в очень четких психологических характеристиках состояния персонажа накануне самоубийства. Сам путь к этому, финальному, состоянию рассматривался как постепенная деградация, усиление эмоциональной опустошенности, приводящее к утомлению жизнью. Здесь это «утомление» — уже не просто фон, на котором возникают переживания, отражающие неблагоприятные социально-психологи­ ческие воздействия, но и непосредственный детерминирующий фак­ тор формирования суицидальных тенденций. В целом это состояние может быть охарактеризовано как отчаяние, связанное не с возник­ новением отрицательных эмоций, а исчезновением (резким сниже­ нием) эмоционального реагирования вообще и осознанием этого факта.
С. Кьеркегор писал о значении отчаяния и его осознания в само­ убийстве: «Напряженность отчаяния растет с сознанием. Чем боль­ ше остаешься отчаявшимся с истинной идеей отчаяния и чем боль­ ше ясное осознавание этого, хотя ты продолжаешь в нем оставаться, тем более напряженно отчаяние. Когда кончают жизнь самоубий­ ством с ясным сознанием того, что самоубийство причастно отчая­ нию, то есть с истинной идей самоубийства, отчаяние более сильно, чем когда кончают с собой, не осознавая по-настоящему, что само­ убийство причастно отчаянию; напротив, когда кончают с собой с ложной идеей самоубийства, отчаяние менее напряженно. С другой стороны, чем более ясной идеей о самом себе (осознание Я) облада­ ют, кончая самоубийством, тем более напряженно отчаяние — по сравнению с тем, кто убивает себя в смутном и беспокойном состоя­ нии души» /36. - С. 283/. У Свидригайлова самоубийство не просто «причастно к отчая­ нию». Здесь показана «истинная идея самоубийства», как это сфор­ мулировал С. Кьеркегор. И эта «идея» состоит именно в отказе от жизни как таковой, без ссылок на какие-либо обстоятельства, фак­ торы среды или особенности испытываемых переживаний (боль, обида, страх и проч.), которые вынуждают самоубийцу прерывать поток сознания, включающий эти эмоции. У героя, по существу, нет обращения к окружающим, крика о помощи, протеста, мести и дру­ гих форм «диалога» с людьми через совершение суицида. Цель его «поездки в Америку» выступает одновременно и как субъективное значение этого вида суицида. Из всех возможных вариантов психо­ логического смысла самоубийства (его значения для личности) суи­ цид, связанный с отказом от жизни, самый неблагоприятный с точ­ ки зрения выраженности и однозначности так называемой суици­ дальной интенции (намерения покончить с собой). Суицид, психологический смысл которого заключается в самом отказе от жизни, в качестве первичного звена формирования суици­ дального поведения непосредственно связан с потерей смысла жиз­ ни, выступающей как первичное, базовое, переживание суицидента. Здесь потеря смысла жизни — не следствие каких-то неблагоприят­ ных психосоциальных воздействий, а ведущий радикал субъективных переживаний самоубийцы. Чаще всего, однако, эта «потеря» — свое­ образная результирующая действия множества суицидогенных фак­ торов. Но возможен вариант, при котором смысл жизни и ценност­ ные ориентации личности изначально выражены недостаточно. Речь
идет не столько о выраженности эмоционального реагирования на те или иные явления действительности, сколько о широте диапазона ценностей. Чем он уже, тем личность оказывается более уязвимой с точки зрения суицидогенного влияния тех или иных психосоциаль­ ных факторов. Понятно, что жизнь в подобном экзистенциальном вакууме (раз­ ряженной атмосфере ценностей) легко может привести к аутодеструк- тивному и непосредственно суицидальному поведению. Речь идет не только об относительной легкости возникновения суицидальных тен­ денций (и, соответственно, большем числе покушений на самоубий­ ство), но и большей тяжести самого суицидального акта в плане воз­ можного смертельного исхода. В тех случаях; когда цель конкретных действий, направленных на самоуничтожение, и значение этого са­ моубийства для личности полностью совпадают, чаще всего наблю­ даются так называемые «холодные суициды», протекающие на фоне внешне невыраженного аффекта. Именно бблыная, чем при других видах суицидов, классифициру­ емых по их психологическому смыслу, выраженность суицидальной интенции, сочетающаяся с сохраняющейся способностью регуляции собственного поведения, делает эти самоубийства самыми опасными относительно возможности летального исхода. Наиболее значимым моментом в плане существующих в пресуицидальном периоде пере­ живаний самоубийцы в этих случаях является, пожалуй, не столько внешняя невыраженность эмоционального реагирования, сколько от­ сутствие какой-либо обращенности к окружающему, любого рода «диалога» (путем совершения самоубийства) с окружением суициден­ та. Уже сам характер этого «диалога» свидетельствует о выраженно­ сти суицидальной интенции. Поэтому суицид, личностный смысл ко­ торого выглядит как «крик о помощи», имеет меньшую вероятность закончиться смертью суицидента, нежели суицид-самонаказание. Понятно, что исход суицидальной попытки может быть связан со множеством других факторов, совсем не определяющихся субъектив­ ным значением самоубийства для человека, решающего доброволь­ но прекратить собственную жизнь. В самоубийстве Свидригайлова как раз и отсутствует какое-либо обращение к окружающим. Здесь нет даже элементов «диалога с по­ мощью самоубийства». И суть не в том, что и совершив несколько добрых дел, он все же не оставил после себя близких ему людей. Даже если дети Мармеладовых, Соня или «невеста» помянут его «в своих молитвах» и будут благодарить за несомненные «благодеяния», это
будет их реакция, их переживания, связанные со случившимся, но не самого самоубийцы. «Крупицы» его эмоциональных переживаний, связанных с Дуней, заканчиваются словами: «Все надо бросить, бро­ сить». Связи с другими людьми оборваны окончательно, и любого рода диалог не нужен. Своим самоубийством герой не зовет на помощь, не протестует против чего-то, не мстит никому, не пытается избежать наказания. И хотя как синоним слова «суицид» использовался термин «само­ казнь», здесь это больше выглядит как метафора для самоубийства, если его рассматривать в метафизическом, а не в клинико-психоло- гическом плане, связанным с психопатологическим и суицидологи­ ческим анализом персонажа. Избежать полностью «метафизики» никак не удается, хотя бы с точки зрения учета того самого «возмез­ дия», о котором в дальнейшем говорил Достоевский применительно к Ставрогину. Но «самоказнь» Свидригайлова нужно рассматривать не только в метафизическом плане, но и непосредственно с позиций суицидоло­ гии. Это вызвано необходимостью раскрытия еще одного варианта личностного смысла самоубийства, определяемого как «суицид-само­ наказание». Подобный суицид может иметь два «нюанса» субъектив­ ного значения: человек чувствует, что он должен быть наказан именно в силу «возмездия» (как бы по существующим вне его причинам — «сверху») и «снизу» — наказывая себя вследствие осознания несовме­ стимости содеянного им с дальнейшей собственной жизнью. У Свидригайлова нет переживаний, связанных с понятиями «со­ весть» или «нравственный закон», он не имеет так называемого рели­ гиозного опыта. По мнению такого известного специалиста по рели­ гиоведению, как Е. А. Торчинов /37/, именно этот «опыт» как некое особое психическое переживание лежит в основе формирования лю­ бой религии. В соответствии с этим представлением связанное с рели­ гиозным мировосприятием переживание греховности своих действий, греха у анализируемого героя не только не может вызвать соответству­ ющего раскаяния в виде адекватной эмоциональной реакции, но и нигде не фигурирует, даже в виде отвлеченных понятий. Представ­ ления Свидригайлова о вечности — это в большей степени остатки прежних религиозных знаний, а не следствие какого-то религиозно­ го опыта. В «баньке с пауками» больше своеобразного мистического ужаса, нежели религиозных переживаний, ассоциированных с кар­ тинами ожидаемых в будущем ада или рая.
Отмечая склонность писателя сравнивать или уподоблять свои персонажи тем или иным животным и к употреблению различного рода анималистических символов, Л. Аллен в работе «Достоевский и Бог» /38/ приводит черновую запись диалога героев о «пауках» и прочей «нечисти» (- Ползучим гадом... - Как это вы не верите ни во что, лучше, справедливее. - Да ведь это, пожалуй, будет и спра­ ведливо... (что ползучим гадом). - А у вас сильная фантазия, только пауков-то выдумали.) /VII, 162/. Сам Л. Аллен не упускает возмож­ ности использования таких же «символов» для характеристики пре­ кращения персонажем своей жизни: «Смерть Свидригайлова имеет что-то общее со смертью скорпиона, который прокалывает себя сво­ им собственным шипом» /38. - С. 118/. И черновые записи, и окон­ чательный текст романа никак не могут свидетельствовать о нали­ чии Бога в душе этого персонажа. Интересно, что у Свидригайлова — человека, мировоззрение ко­ торого сформировалось в первой половине XIX в., Бог не только не участвует в его представлениях о будущем, но и даже и не фигурирует как некая эмпирическая данность, своеобразный конструкт, необхо­ димый и для объяснения основ мироздания, и для более житейских потребностей (как то, с чем человеку хочется связывать надежды, по­ желания и даже свое недовольство «ликом мира сего»). В отличие от Свидригайлова другие персонажи «Преступления и наказания» и даже «бесы» и «бесенята» в другом известном романе Достоевского периодически, так или иначе, решают вопросы «существования Божь­ его». В этом плане интересен известный «анекдот» про «седого бур­ бона-капитана», высказавшего «довольно цельную мысль» после того, как его собутыльники в результате разговора об атеизме «рас­ кассировали Бога»: «Если Бога нет, то какой же я после того капи­ тан?» «Цельность» этой мысли связана как раз с тем, что Бог ока­ зывается необходим как «объясняющая» основа и для мироздания вообще, и для взаимоотношений людей на Земле, и для их надежд на будущее. Самоубийство Свидригайлова имеет непосредственную связь с со­ стоянием отчаяния. У героя сохраняется осознание этого отчаяния, а, как отмечал С. Кьеркегор, напряженность отчаяния растет вместе с сознанием. В суицидологическом анализе этого персонажа важно понимание причин такого отчаяния. Здесь возможны самые различ­ ные варианты. Отчаяние может быть связано с тем, что надежды потерпели крушение, страдание является непереносимым или утра-
чен смысл бытия. Все это в той или иной форме присутствует у Свид­ ригайлова: и надежды", что он где-то (у Дуни или самого Раскольни­ кова) «поживится чем-то новеньким», и страдание, связанное как раз с тем, что человек все более осознает исчезновение чувств вообще. Соответственно, утрачивается и смысл бытия, человека ничего не ждет ни в настоящем, ни в будущем. По сути дела, у Свидригайлова нет выхода, нет средств для пре­ кращения состояния отчаяния. Если Раскольников в результате сво­ его преступления «как ножницами» отрезал себя от людей, однако он сохраняет возможность покаяния (пусть в будущем, так как у него всегда сохранялось «предчувствие» своей «неправоты»). В отличие от него, Свидригайлову, никогда не оценивавшему свои поступки с позиций возможной «неправоты» (у него не было и нет мерила для сравнений и оценки, «что такое хорошо и что такое плохо» с точки зрения морали), не в чем «каяться». Дело, однако, даже не в покаянии, не в том, что герою некого выбрать для чтения Евангелия и решения всех связанных с убийством вопросов, а в том, что Свидригайлов (после посещения клоак, «Ни­ когда!» Дуни, общения с «невестой» и Раскольниковым) почувство­ вал именно «такое время, когда непременно надо хоть куда-нибудь да пойти!». В отличие от Мармеладова, произнесшего эти слова во время своей исповеди-покаяния, герой лишен даже этих чувств горь­ кого пьяницы, осознающего характер и степень своего падения и желающего, чтобы «у всякого человека было хоть одно такое мес­ то, где бы и его пожалели». «Вина» для Свидригайлова — это нечто, связанное с уголовной ответственностью. Рассмотрев обстоятельства смерти жены, он заключает, что его «собственная совесть совершен­ но спокойна» и он никак не способствовал «этому... несчастью как- нибудь там раздражением нравственно или чем-нибудь в этом роде» /VI, 215/. Уже сам подбор слов говорит о характере его «совести». Свидригайлов не нуждается, чтобы его вде-то «пожалели», ему нет необходимости и обсуждать проблемы «совести» в свете его соб­ ственного поведения с Дуней или смерти жены. «Совесть совершен­ но спокойна», так как она попросту отсутствовала в течение всей жизни героя как эмоциональная составляющая его оценки собствен­ ных поступков. И только когда, как выражался Мармеладов, «черта наступила», Свидригайлов стал чувствовать, что и за гранью нрав­ ственного закона, совести может появляться отчаяние, связанное с полным духовным истощением, утомлением жизнью.
Немецкий исследователь творчества Достоевского Р. Лаут /39/ пишет: «Единственный выход из состояния отчаяния обретается в вере и в пороке. Ведь порочный человек, потерявший веру в высший смысл жизни, пользуется только моментом, прежде чем ему станет совершенно ясно, что он оказался в жалком и безвыходном положе­ нии. Достоевский показал это на примере Свидригайлова в «Преступ­ лении и наказании». Отчаявшегося человека, длящего это свое состо­ яние и отвергающего самоубийство, ожидают великие страдания, ненависть и безум^ Страдания, потому, что он не может найти вы­ ход и мучается оттеисполнимости воли к жизни; ненависть, потому что он перекладывает вину за свою беду на другого человека и даже, в конечном счете, на Бога; безумие, потому что ужас его ситуации непереносим» /39. - С. 260/. Возможные пути выхода из состояния отчаяния (вера и порок) для Свидригайлова закрыты: Бога в его душе, по существу, никогда не было, а порок перестал приносить удовлетворение, так как исчезли положительные эмоции. «Вечно поджигающее» осталось скорее как мысленная конструкция, а не связанное с удовлетворением страсти чувство радости. Описание последней попытки героя включить при­ вычный «разврат» как средство преодоления «скуки» (вечер «по раз­ ным трактирам и клоакам», «Катя» с ее песней, шарманка, песенники, писаришки) выглядит как нечто исключительно скучное и скорее имитирующее «разврат», чем действительный разгул страстей и дей­ ствий. Все совершаемое Свидригайловым в последний вечер своей жизни — пародия на «разгул», особенно при сравнении с «полово­ дьем чувств» и действительным «разгулом» Дмитрия Карамазова или Рогожина. Можно предположить, что и сам Достоевский чувствовал необхо­ димость показа в романе состояния духовного истощения у Свидри­ гайлова, исчезновения не только положительных эмоций, связанных у него с похотью, его инстинктивными «порывами» к радости, но и су­ щественным ослаблением эмоциональности вообще. Понятно, что писателю не было необходимости пользоваться не только такими терминами, как положительные и отрицательные, высшие и низшие эмоции, и даже применяемым суицидологами в качестве причинно­ го фактора самоубийств понятием «утомления жизнью». И в «Днев­ нике писателя», и в описании множества самоубийств его персона­ жей писатель стремился в первую очередь найти «концы и начала» желания человека покончить с собой, а также объяснить причины
резкого роста числа самоубийств во второй половине XIX в. Неслу­ чайно, как писал Вересаев, романы Достоевского «кишат самоубий­ ствами», как будто-то это самое обыденное явление в жизни. И, по­ жалуй, одним из наиболее «демонстративных» суицидов (с точки зрения представления детерминирующих факторов) выступает само­ убийство Свидригайлова. Канадский исследователь Н. Шнейдман в монографии «Досто­ евский и суицид» /40/, сравнивая центрального героя романа «Пре­ ступление и наказание» с его двойником, пишет, что Свидригайлов не является преступником в обычном смысле этого слова. У него нет необходимости прятаться от преследования закона или «бежать в Америку» (предлагаемый им вариант спасения для Раскольнико­ ва). Однако вместо Раскольникова «бежит» его двойник, вначале с места своего жительства из провинции, а затем и из жизни путем саморазрушения, самоказни. Предлагаемое Свидригайловым спасе­ ние от наказания путем «поездки в Америку» становится «жуткой ме­ тафорой его самоубийства, его пути в иную реальность, из которой уже нет возврата». Автор считает, что хотя мысль о самоубийстве раз­ вивается в романе постепенно, но уже предчувствуется в структуре прошлого опыта и в судьбе тех, кто окружает его «таинственную де­ моническую фигуру». Акту насильственного саморазрушения Свири- гайлова предшествуют суициды его предполагаемых жертв. Суицидологический анализ позволяет четко охарактеризовать появление суицидальной идеации (мыслей о самоубийстве) у Свид­ ригайлова. В монографии «Основы суицидологии» я посчитал воз­ можным выделить три варианта появления непосредственных замыс­ лов, направленных на прекращение собственной жизни /2. - С. 182- 187/. Один из этих вариантов может быть назван импульсивным, другой — развернутым, третий — смешанным. При импульсивном типе формирования суицидального замысла мысль о самоубийстве возникает у человека внешне независимо от предшествующего содержания сознательных психических пережива­ ний. Но и здесь появлению суицидальной идеации предшествуют ак­ тивная работа подсознания, ангедония и появление бессознательных образов, связанных с темой смерти и «абстрактными» самоубийства­ ми в сновидениях, непроизвольных мыслях и воспоминаниях, других психических феноменов соответствующего содержания. В отдельных случаях формирование суицидального замысла по импульсивному типу может приводить к так называемому «молниеносному» суициду,
то есть суицидальный замысел сразу превращается в мотив для дея­ тельности, для оперирования средствами лишения себя жизни. Импульсивный вариант встречается гораздо реже, нежели развер­ нутый или смешанный. В этих случаях также отмечается своеобраз­ ная «закадровая» работа психики, но всегда формирование суици­ дального замысла, его развитие и конкретизация происходят при активной работе сознания. Она включает и тщательную «проработку» существующей социально-психологической ситуации, расцениваемой как тупиковой, и столкновение аргументов (тенденций) суицидаль­ ного и антисуицидального плана. Доминирование в сознании суици­ дента того или иного переживания связано с ситуацией, не разреша­ емой (с точки зрения самоубийцы) адекватно в рамках существую­ щей системы ценностей и привычных способов реагирования. Однако сознательные переживания, связанные с социально-пси­ хологической ситуацией, участвуя и даже «логически» обосновывая возникновение суицидального замысла, далеко не всегда являются ведущей детерминантой формирования самого суицидального пове­ дения. Это объясняется весьма частым несовпадением мотивов и ос­ новных причин (детерминантов) суицидального акта. Но если моти­ вы чаще всего осознаются суицидентом, то истинная причина суицида часто бывает скрыта как от самого самоубийцы, так и от других лю­ дей (даже профессионалов, пытающихся разбираться в случившем­ ся по долгу службы). Эти детерминанты могут лежать в плоскости личностных, этно- культуральных, статусных и иных характеристик человека, далеко не всегда представленных в сознательных психических феноменах. Само психическое состояние определяется существованием как созна­ тельных, так и бессознательных переживаний. Безусловно, в рам­ ках выделяемого мною развернутого варианта формирования суици­ дального замысла всегда важную роль играет «закадровая» работа психики. Но и общий фон эмоциональности в виде ангедонии не может не определять особую «окрашенность» психических актов вообще и не «прорываться» в сознание в виде сновидений, образов непроизвольных воспоминаний, включающих мысли о будущем, тему смерти и самоубийств, приобретающих все более и более лич­ ностный характер. Именно этот, развернутый, вариант формирования замыслов, не­ посредственно направленных на прекращение собственной жизни, можно констатировать у Свидригайлова. Отчетливо выступает «за-
кадровая» работа психики, находящая свое отражение и в мыслях о «баньке с пауками», и в неожиданной «боязни» темы возможного самоубийства, оцениваемой как проявления «мистики», и в появле­ нии «привидений»: только что умершей жены и повесившегося ла­ кея. Сам приезд в Петербург — свидетельство определенного вну­ треннего беспокойства, поиска «места», снижающего состояние на­ пряжения. Неожиданно возникшая необходимость в хорошо знакомом «разврате» или «последнем свидании» с Дуней с предло­ жением десяти тысяч рублей и надеждами, что ее любовь может «пе­ ремолоть» (после всего случившегося в имении!),- все это однознач­ но свидетельствует о появлении антивитальных переживаний («скуч­ но») и даже элементов своеобразного прощания с жизнью (раздача денег, оставление детей тетке, отъезд из имения). Обнаруживаются и так называемые пассивные суицидальные тенденции, еще не осо­ знаваемые отчетливо героем,— преследующие его образы смерти и са­ моубийств, имеющих не отстраненный, а личностный характер: это люди из ближайшего окружения Свидригайлова или те, которых он знал. Понятно, что в «кошемаре на всю ночь», сопровождающем его последние часы на земле, все это выступает в исключительно скон­ центрированном виде. Хорошо известный из истории и вошедший в литературу расхо­ жий штамп «красивой» смерти, по-видимому, автор «Преступления и наказания» не мог применить по отношению к Свидригайлову. Хо­ тя именно этот вариант смерти Свидригайлова фигурировал в черно­ вых записях к роману (провел последнюю ночь в разврате, а наутро застрелился), этому персонажу, по замыслу Достоевского, никак не­ возможно было «устроить пир... и, приняв яд, переселиться в другой мир под звуки струн, окруженным хмельными красавицами и лихими друзьями», как выражался один из героев Булгакова. По мнению ка­ надского исследователя проблемы «Достоевский и суицид» Н. Шнейд- мана, такое окончание жизни этого персонажа отразилось бы на его «таинственнности», так как сделало бы более ясным прошлое Сви­ дригайлова и одновременно «снизило бы амбивалентность и двой­ ственность характера» /40. - С. 43/. Возражая этому авторитетному исследователю, можно сказать, что, если бы Достоевский не отошел от первоначального варианта, не столько стало бы яснее прошлое персонажа (и, соответственно, уменьшился бы интерес читателя к «демонической» личности), сколько его «настоящее» стало бы бо­ лее неопределенным. Персонаж, совершающий самоубийство в окру-
жении «хмельных красавиц»,— это совсем другая история, про дру­ гого человека, роман с совершенно иными идейно-художественны­ ми замыслами. Человеку стало так «скучно», что уже ни «разврат», ни большая «любовь» не могут возвратить его к жизни. Сразу по при­ езду в Петербург он уже пытался «наброситься» на «клоаки с гряз- нотцой», но его «надежды на анатомию» рухнули. Если учесть, что «гастрономия» или вино и раньше не сопровождались высшими эс­ тетическими переживаниями, то в финале «порция телятины с му­ хами» заведомо не говорит о положительных эмоциях, связанных хотя бы с пищевым инстинктом, которые могли бы выступить как антисуицидальный фактор. (Как «горьковатый вкус жизни» в виде глотка пива, предложенного полицейским человеку, готовящемуся броситься вниз с высоты — употребив его «последний раз в жизни», суицидент заявил, что он «раздумал умирать».) «Разврат» в ночь перед самоубийством противоречил бы понима­ нию самоубийства Свидригайлова как его самонаказания (от осо­ знания собственной греховности) и даже отчаяния, связанного с от­ казом Дуни пойти навстречу его «большой любви». Не соединяется и «осознание» греховности практикуемого им на протяжении всей жизни «разврата» с его продолжением непосредственно в ночь перед самоубийством. Изложенное исключает и несколько своеобразную форму обращения к окружающим путем суицида-самонаказания, так как, по существу, это тоже вариант диалога. Ни с точки зрения какого-то высшего закона справедливости, су­ ществующего в виде определенных религиозных установлений или даже внерелигиозного античного закона возмездия, ни в соответ­ ствии даже с внутриличностными самооценками и переживаниями Свидригайлов не чувствует за собой никакой вины. (Под «внутрилич­ ностными оценками» здесь понимается особый характер психичес­ ких переживаний депрессивного спектра, содержащий неопределен­ ное чувство вины, не имеющее, однако, внешней «проекции» в виде ссылок на его причины.) Как следует из текста романа, ничего похо­ жего на религиозные переживания типа «горе тому человеку, чрез которого соблазн приходит», «что вы свяжете на земле, то будет свя­ зано на небе» (Матф. 18: 7, 18) Свидригайлов никогда не испыты­ вал, а «вечность» в виде «баньки с пауками» — это понимание им «справедливости», не сопровождающейся, однако, чувством вины. В состоянии персонажа на протяжении всего романа нет призна­ ков стойкого снижения настроения, которое можно было бы ква-
лифицировать как литературный аналог клинического понятия де­ прессии. Наличие «неудачной любви» — еще не показатель того, что у персонажа вследствие этого развилось состояние депрессии, сопро­ вождающейся чувством вины и определившей возникновение в даль­ нейшем суицидальных тенденций. Поведение Свидригайлова после приезда в Петербург с включением привычных форм поиска чув­ ственных наслаждений говорит против понимания его состояния как реакции на случившееся в виде реактивной депрессии. Сам характер духовной жизни героя практически не изменился, и это в корне про­ тиворечит представлениям о влиянии неблагоприятных социально- психологических факторов на возникновение суицидальных тенден­ ций путем формирования особого состояния, развитие которого сопро­ вождалось чувством вины. При таком понимании детерминирующим фактором самоубийства могло бы являться само состояние челове­ ка, характер переживаний которого уже сам по себе может опреде­ лять возникновение суицида, но ничего похожего у анализируемого персонажа не отмечается. Есть основания не соглашаться с мнением немецкого исследовате­ ля проблемы самоубийства у Достоевского П. Вольфарта /41/, кото­ рый писал, что суицид Свидригайлова объясняется его желанием «искупить свои грехи». По мнению автора, это желание «проявля­ ется совершенно явно и здраво и даже некоторым этическим обра­ зом» (помощь семье Сони и ей самой). П. Вольфарт писал, что само­ убийство Свидригайлова является поступком психопатического харак­ тера, хотя и определенным наказанием за его собственную сущность, за его «Я»; в результате всего происходящего этот «хладнокровный негодяй сломлен внутренне». Объяснение последнего места пребы­ вания героя в «дрянной гостинице» автор видит в том, что он «как будто хочет ненавидеть себя и окунуться в самую грязь», а его «нерв­ ная система расшатана в этой типично петербургской обстановке». В тексте романа более чем достаточно оснований считать, что не­ рвная система Свидригайлова «расшаталась», когда он «семь лет без­ выездно» жил в имении (а это тысяча верст от столичной «обста­ новки»). И тем не менее герой прибывает в Петербург уже с мыслью о возможном «вояже в Америку» («А если б знали вы, однако ж, об чем спрашиваете!»). «Сломленный негодяй» прежде всего набра­ сывается на «клоаки с грязнотцой» и вовсе не от ненависти к себе и желания наказания (очень интересная «форма наказания» для ста­ рого развратника, еще в молодости пристрастившегося к посещению
«злачных мест»). Об искуплении «грехов» путем совершения «доб­ рых дел» уже сказано. Здесь важно одно: добрые дела вовсе не со­ единили Свидригайлова с людьми путем принятия каких-то нрав­ ственных установок или хотя бы «предчувствий» этого. (Об этом пи­ шет автор в эпилоге романа применительно к «перерождению без раскаяния» у Раскольникова.) Возражения П. Вольфарту ни в коей мере не умаляют достоинств его работы. По мнению этого автора, Достоевский имеет право на то, чтобы представленные им случаи самоубийств изучались также вни­ мательно, как истории болезни пациентов психиатрических клиник. Автор писал, что лишь малая часть самоубийц писателя являются ду­ шевнобольными в истинном смысле этого слова и уж никоим образом не относятся к законченным психопатам, но данное различие не яв­ ляется принципиальным, так как «загадка самоубийства не может быть разрешена лишь указанием на психопатию» /41. - С. 245/. Самоубийство Свидригайлова, как и любого другого челове­ ка, нельзя объяснить, поставив тот или иной психиатрический диа­ гноз (например, психопатия или нравственное помешательство), в силу принципиальной невозможности полного проникновения в мир субъективных переживаний. К любому самоубийству, как ни к како­ му другому феномену человеческой жизни и смерти, следует подхо­ дить с позиций невозможности его «окончательного» познания. Здесь вполне применимы слова Ипполита в его «Необходимом объясне­ нии», написанном накануне покушения на самоубийство: «Во всякой гениальной или новой человеческой мысли, или просто даже во вся­ кой серьезной человеческой мысли, зарождающейся в чьей-нибудь голове, всегда останется нечто такое, чего никак нельзя передать дру­ гим людям, хотя бы вы исписали целые томы и растолковывали вашу мысль тридцать пять лет; всегда останется нечто, что ни за что не захочет выйти из-под вашего черепа и останется при вас навеки; с тем вы и умрете, не передав никому, может быть, самого главного из ва­ шей идеи» /VIII, 328/. К суициду Свидригайлова эти слова могут быть применены в пол­ ной мере, но характер его предсмертных переживаний таков, что ему, по существу, и нечего «передавать» другим. Он не оставляет на зем­ ле кого-то из близких, но и не чувствует необходимости вступать в диалог с остающимися людьми путем совершения своего суицида. Это подтверждает и содержание безадресной и чисто формальной предсмертной записки, и отсутствие в его сознании накануне и в ночь
перед самоубийством относительно устойчивых переживаний, свя­ занных со «значимым другим». Мелькнувшая мысль 6 Дуне (и даже воспоминания о каких-то связанных с ней эмоциях) — это не более чем отдельные элементы и действительные воспоминания ранее су­ ществовавшей эмоциональной жизни, своеобразные «отголоски» страстей, когда-то составлявших смысл его жизни. И в его предсмертном «настоящем» сам Свидригайлов не обнару­ живает никакого смысла, поэтому дальнейшее продолжение жизни лишено всяких оснований, но и сама смерть (самоказнь) также не имеет для него субъективного значения, так или иначе отражающе­ го его последнее в жизни эмоционально окрашенное обращение к окружающим. И крик о помощи, и протест, и месть, и стремление избежать наказания, и даже самонаказание — все эти личностные смыслы суицидов с различной степенью выраженности — все же об­ ращены к другим людям (даже если это общество в целом или абст­ рактное «человечество»). Ничего похожего мы не видим в самоубий­ стве Свидригайлова. Психологический смысл его суицида — отказ от жизни в наиболее чистом виде, не связанный ни с какими дополни­ тельными переживаниями в плане значения совершаемого им само­ убийства для личности. Последнее свидание с сестрой Раскольникова и ее отказ пойти навстречу «большой любви» Свидригайлова принципиально может рассматриваться как «последняя капля» или, скорее, почти индиф­ ферентный повод для появления четкого суицидального намерения. Неслучайны и испытываемое «на высоте любовного свидания» (пи­ столет, стрельба, ожидание еще одного выстрела, «Никогда!») чувство своеобразного «избавления» (внутреннего успокоения), и подобран­ ное оружие для самоубийства, и начинающееся сразу после этого «прощание» Свидригайлова с его Петербургом. Отказ Дуни от «люб­ ви» у отдельных читателей и даже исследователей творчества До­ стоевского нередко превращается во вполне определенный мотив са­ моубийства Свидригайлова (четко обнаруживаемый или молчаливо предполагаемый), но из текста романа это как раз и не следует. Этот отказ в действительности является «каплей» в ряду других, более значимых для формирования суицидальных тенденций, особеннос­ тей психической жизни персонажа, начиная со времени смерти жены, его отъезда из имения, несбывшихся надежд «на анатомию», невоз­ можности избавиться от «скуки» и появляющихся образов смерти и самоубийств.
«Неудачная любовь» не звучит у героя даже как мотивировка (осознаваемый самим суицидентом мотив) самоубийства. Это имен­ но «последняя капля», но не переполнившая чашу каких-либо стра­ даний, связанных с неблагоприятным социально-психологическим воздействием, а просто влившаяся в поток уже имеющихся анти­ витальных переживаний и даже суицидальных тенденций, связанных с утомлением жизнью. Переживаемый Свидригайловым кризис — это явление экзистенциального, но не клинического характера. Состоя­ ние персонажа накануне самоубийства может быть охарактеризова­ но как духовная, а не душевная болезнь. Ни о каком психическом расстройстве с точки зрения наличия критериев их современной диа­ гностики и классификации здесь не может идти и речи. И это следу­ ет подчеркнуть не только в плане понимания идейно-художествен­ ных замыслов автора «Преступления и наказания», но и при чтении романа с позиции психиатра-суицидолога. Именно психопатологи­ ческий анализ, включающий разбор самоубийства Свидригайлова, позволяет сделать такой вывод. Невозможно согласиться с некоторыми положениями уже цити­ рованной работы Н. Н. Наседкина «Самоубийство Достоевского» /42/ и, прежде всего, в контексте проводимых автором аналогий между Достоевским и Свидригайловым. По мнению этого автора, Свидригайлов пытался «отдалить-отсрочить» свое самоубийство либо путем женитьбы «на 15-летней невинной девочке или же добиться благорасположения Дуни Раскольниковой». Н. Н. Наседкин пишет: «Невеста-подросток и в самом деле существует — Свидригайлов ез­ дит в ее дом с подарками, охотно рассказывает о ней Родиону Рома­ новичу. Кстати, весьма любопытную реплику бросает Раскольников во время этой грязной исповеди Свидригайлова: "Одним словом, в вас эта чудовищная разница лет и развитии и возбуждает сладостра­ стие!.." Многознаменательность этой фразы-реплики очевидна, если вспомнить, что сочинил-написал ее 45-летний автор, беспрестанно сватающийся к 20-летним девушкам... Но вернемся к Свидригайлову. Сватовство к сверхъюной невесте, судя по всему, было для него делом не весьма серьезным — по инер­ ции, по закоренелой привычке к сладострастию и наклонности к пе­ дофилии затеял он это дело. А вот на Авдотью Романовну человек этот поставил всерьез...» /42. - С. 223/. В главе, посвященной анализу суицидальных тенденций у Расколь­ никова, уже высказывались и сомнения в отношении фигурирующих
в работе Н. Н. Наседкина рассуждений о выборе способов само­ убийства персонажами Достоевского. Автор как-то уж очень легко «догадывается» (вместо Достоевского) об этом и о состоянии Сви­ дригайлова перед самоубийством: «Отпустив-таки Дуню с миром, Свидригайлов случайно обратил внимание на револьвер, отброшен­ ный ею, подобрал: там оставались еще два заряда и один капсюль... Впрочем, и этот, последний, капсюль мог тоже дать осечку — и что­ бы тогда делать стал в наипоследний момент Аркадий Иванович? Об этом можно догадываться: уже имея револьвер в кармане, за не­ сколько часов до самоубийства, Свидригайлов в полночь переходит через мост и "с каким-то особенным любопытством и даже вопросом посмотрел на черную воду Малой Невы..." Вполне вероятно, что, не сработай капсюль, он бы просто-напросто утопился. На веревку этот господин вряд ли согласился бы, не желая опускаться до уровня сво­ его лакея Филиппа... В последние часы жизни Свидригайлов делает все для того, чтобы жизнь эта, окружающая земная действительность осточертели ему до крайнего предела, он словно пытается рудименты предсмертного стра­ ха подавить-заглушить окончательным непереносимым отвращением к бытию... В последнюю решительную минуту Аркадий Иванович, надо отдать ему должное, вел себя хладнокровно, нервами-чувствами свои­ ми владел в полной мере. Он даже как-то усмешливо довел до логиче­ ского конца свою шутку-эвфемизм про вояж...» /42. - С. 227,229/. Приведенные соображения о возможных способах самоубийства (они упоминались в отношении Раскольникова) и стремление иссле­ дователя «отдать должное» за владение «нервами-чувствами» вряд ли нуждаются в комментариях. Это, однако, не снижает моего инте­ реса к монографии Н. Н. Наседкина, посвященной рассматриваемой теме. Невозможно удержаться от сопоставления построений автора о способах самоубийства и некоторых данных статистики, опубли­ кованных в 1868 г. Ссылаясь на данные многочисленных источни­ ков, Ю. Побнер в работе «Самоубийства в С.-Петербурге» отмечает, что за 10 лет (с 1858 по 1867 гг.) среди покончивших с собой 544 че­ ловек было 7 лакеев, из которых 5 застрелились, 1 зарезался и 1 уто­ пился, а повесившихся среди них нет\ (курсив мой.— В. Е.) /43. - С.108/. Автор этого исследования, включающего все многообразие статистических данных по суицидальному поведению, пишет: «Лю­ бопытно, что особенно возвышенностью чувств, относительно выбо­ ра смерти, отличаются лакеи, представляя полный контраст со сво-
ими собратьями по ремеслу — деныциками» /43. - С. 103/. Согласно «Перечню судебно-медицинских вскрытий» Чистовича среди дворян обоего пола застрелившихся нет (!): двое — повестись, (курсив мой.— B. Е.) а застрелились и отравились по одному самоубийце. Среди обер- и штаб-офицеров 2 повесились, 5 зарезались и 16 застрелились /43. - C. 107,108/. Надо учесть, что время выхода «Преступления и нака­ зания» и исследования Ю. Побнера практически совпадает. На упомянутой автором «шутке-эвфемизме про вояж» следует остановиться как на своеобразном предикторе (знаке) суицидаль­ ного поведения. Речь идет о значении формы поведения, которую Н. Н. Наседкин определил следующим образом: «как-то усмешливо довел до логического конца». Опыт общения с суицидентами и ли­ цами из их ближайшего окружения позволяет высказать некоторые соображения относительно иронии и смеха, который в дальнейшем (к сожалению, чаще уже после случившегося) трактуется как «злове­ щий». Такого рода поведение непосредственно перед самоубийством — более четкий знак приближающейся трагедии, чем плач, стенания, жалобы на судьбу и проч. Парадоксальная реакция суицидента в виде смеха, иронии, шуток, в том числе и по отношению к собственному самоубийству, свидетельствует о более глубоком изменении эмоцио­ нальности и большей выраженности суицидальной интенции, неже­ ли это наблюдается при отрицательных эмоциональных реакциях (депрессия, гнев, отчаяние). В отдельных случаях смех, сопровожда­ ющий самоубийство, может быть показателем выраженного эмоцио­ нального снижения, вплоть до эмоциональной тупости. А. Блок писал в статье «Ирония»: «Я знаю людей, которые гото­ вы задохнуться от смеха, сообщая, что умирает их мать, что они по­ гибают с голоду, что изменила невеста. Человек хохочет — и не зна­ ешь, выпьет ли он сейчас, расставшись со мной, уксусной эссенции, увижу ли я его еще раз?» По мнению поэта, болезнь под названием «ирония» свирепствует в России с начала XX в., а кто не болен этой «болезнью», «болен обратной: он вовсе не умеет улыбаться, ему нич­ то не смешно». «Мы видим людей, одержимых разлагающим смехом, в котором они топят, как в водке, свою радость и свое отчаяние, себя и близких своих, свое творчество, свою жизнь и, наконец, свою смерть. Кричите им в уши, трясите их за плечи, называйте им доро­ гое имя — ничто не поможет. Перед лицом проклятой иронии — все равно для них: добро и зло, ясное небо и вонючая яма, Беатриче Данте и Недотыкомка Сологуба. Все смешано как в кабаке и мгле...
Захочу — "приму" мир весь целиком, упаду на колени перед Недо- тыкомкой, соблазню Беатриче; барахтаясь в* канаве, буду полагать, что парю в небесах; захочу — "не приму мира": докажу, что Беатри­ че и Недотыкомка одно и то же. Так мне угодно, ибо я пьян. А с пья­ ного человека — что спрашивать? Пьян иронией, смехом, как водкой; так же все обезличено, все "обесчещено", все — все равно» /44. - С. 345-347/. Суициды отдельных персонажей, представленные в произведени­ ях Достоевского, как и вообще его творчество, настолько многогран­ ны, что каждый из читателей может найти интересующие его аспек­ ты. При этом сами самоубийства, естественно, рассматриваются с позиций основной цели исследования и в соответствии с имеющи­ мися у читателя знаниями и представлениями в области суицидоло­ гии. Именно в этой области абсолютное большинство людей убеж­ дено, что знают, почему совершен тот или иной суицид, понимают самоубийцу и даже представляют меры профилактики самоубийства в соответствии с расхожими мифами, существующими в обыденном сознании, типа изложенных Э. Гроллманом /45/ применительно к подростковым суицидам. («Те, кто говорят о самоубийстве, редко его совершают», «Если человек хочет покончить с собой, его ничто не остановит» и т. д. и т. п.). «Суицидология» Достоевского не только опровергает эти (и дру­ гие) мифы обыденного сознания, но и развивает и углубляет в рам­ ках весьма специфической, художественной, «реальности» социоло­ гические концепции одного из основоположников современной суи­ цидологии Э. Дюркгейма /30/. Самоубийства в произведениях писателя могут исследоваться и с точки зрения преломления соци­ альных закономерностей в отдельном самоубийце, и плане их взаи­ модействия с индивидуально-психологическими механизмами фор­ мирования суицидального поведения. В известной монографии «Жестокий Бог» А. Альварец /46/ пи­ шет о том, что в проблеме суицидов Достоевский выступает как мо­ стик между XIX и нашим веком. По мнению автора, писатель рисо­ вал драмы духовной жизни людей, находящихся вне религии, но при этом сам отвергал «логику самоубийства», а оправданием смысла и радости жизни для него выступало христианство. Однако сама вера Достоевского содержала элемент двойственности. Объясняя свое стремление к изучению суицидов, представлен­ ных в литературных произведениях, А. Альварец отмечает, что чем
больше он знакомился со специальными суицидологическими иссле­ дованиями, тем больше убеждался в перспективах, открываемых в этой области художественной литературой. Это и понятно, так как в воображаемом мире художник знает о мотивах поведения больше, чем кто-либо из других людей, и лучше может выразить это, а кро­ ме того, он предлагает объяснение, которое не принимают во внима­ ние социологи, психиатры и статистики. А. Альварец пишет, что ему пришлось вернуться на несколько веков назад, чтобы понять, поче­ му в современной художественной литературе самоубийца нередко выступает как центральный персонаж. Это потребовало описания некоторых прискорбных исторических и литературных «фактов», но его книга пишется вовсе не для литературоведов, так как подобное рассмотрение означало бы, что автор потерпел неудачу. «Я не пред­ лагаю решений, фактически я не верю, что они существуют, посколь­ ку суицид означает разные вещи для разных людей в разное время» /46. - С. 14/. В оправдание своего интереса к суицидологическому анализу само­ убийства Свидригайлова можно полностью присоединиться к из­ вестному суицидологу и литератору, исследовавшему различные аспек­ ты проблемы самоубийств и отметившему не только возможности «литературоведческой суицидологии», но и ее перспективы и даже преимущества. Насколько же мне удалось использовать в интересах психиатрии и суицидологии особенности такого подхода к пробле­ ме самоубийств на примере романа Достоевского «Преступление и наказание» пусть судит читатель, знакомящийся с этой книгой.
1. Кори С. «Овнешнение» внутреннего героя в «Преступлении и нака­ зании». В кн.: Достоевский и мировая культура. - Альманах No 8. - М.: Классика плюс, 1997. - С. 134-139. 2. Ефремов В. С. Основы суицидологии. - СПб.: Диалект, 2004. 3. Бердяев Н. А. Откровение о человеке в творчестве Достоевского. В кн.: Бердяев Н. А. О русских классиках. - М.: Высшая школа, 1993. - С. 54-75. 4. Тардье. Скука. Психологическое исследование. - СПб.: Типография В. Безобразов и К., 1907. 5. Розанов П. Г. О самоубийстве. - М., 1891. 6. Лихагев А. В. Самоубийство в Западной Европе и в Европейской Рос­ сии. Опыт сравнительно-статистического исследования. - СПб., 1882. 7. Сикорский И. А. Состояние духа перед самоубийством. Сб. научно- литературных трудов. - Т. 1. - 1990. - С. 133-169. 8. Ольхин П. О самоубийстве в медицинском отношении. - СПб., 1859. 9. Кони А. Ф. Самоубийство в законе и жизни. - М., 1923. 10. Шейдман Э. Душа самоубийцы. - М.: Смысл. 2001. 11. Накамура К. Чувство жизни и смерти у Достоевского. - СПб.: Дмит­ рий Буланин, 1997. 12. Амбрумова А. Г., Тихоненко В. А. Диагностика суицидального пове­ дения. Методические рекомендации. - М., 1980. 13. Boyer P. Le syndrome deficitaire une entity transnosologigue// J. de medicine Pratique, 1988. - 15. - P. 42-43. 14. Чиж В. Ф. Достоевский как психопатолог// Русский вестник, 1884. - No 5. - С.272-316. - No 6. - С. 825-885. 15. Крафтп-Эбинг Р. Ф. Судебная психопатология. - СПб.: Изд. К. Л. Рик- кера, 1895. - С. 390-401. 16. Prichard J. С. On the Different Forms of Insanity in relation to Jurisprudence. - London, 1842. 17. Крепелин Э. Психиатрия. - СПб.: Государственная типография, 1898. - С. 475-479. 18. Сенкей У. Лекции о душевных болезнях. - СПб.: Изд. О. И. Бакста, 1868. 19 Маудсли Г. Физиология и патология души. - СПб.: Изд. книгопро­ давца А. И. Глазунова, 1871. - С. 371. 20. Тард Г. Преступник и преступление. - СПб.: Типография Т-ва И. Д. Сытина, 1906. 21. Kahlbaum К. Uber Heboidophrenie// Allg. Z. Psychiat., 1890. - Bd.46.-No4.-S.461-474.
22. Ганнушкин П. Б. Клиника психопатий, их статика, динамика, систе­ матика. В кн.: Ганнушкин П. Б. Избранные труды. - М.: Медицина, 1964. - С. 164-166. 23. Зольбриг А. Преступление и сумасшествие: пособие к диагностике сомнительных случаев душевных болезней для лекарей, психологов и судей. - СПб.: Типография В. Неклюдова, 1868. 24. Лосский Н. О. Бог и мировое зло. - М.: Республика, 1994. 25. Кудрявцев Ю. Г Три круга Достоевского. - М.: Изд-во МГУ, 1991. 26. Франкл В. Человек в поисках смысла. - М.: Прогресс, 1990. 27. Киропотин В. Я. Разочарование и крушение Родиона Раскольнико­ ва. - М.: Художественная литература, 1986. 28. Блейхер В. М. Эпонимические термины в психиатрии, психотерапии и медицинской психологии. - Киев: Вища школа, 1984. 29. Труайя А. Федор Достоевский. - М.: Эксмо, 2003. 30. Дюркгейм 3. Самоубийство. - СПб.: Изд-во Н. П. Карбасникова, 1912. 31. Фромм 3. Анатомия человеческой деструктивности. - М.: Респуб­ лика, 1994. 32. Симонова-Хохрякова Л. X. По поводу рассуждений Ф. М. Достоев­ ского о русской женщине// Церковно-общественный вестник. - М., 1876.-No72.-С.4. 33. Трубников Я. Я. О смысле жизни и смерти. - М.: Российская поли­ тическая энциклопедия (РОССПЭН), 1996. 34. Романов Ю. А. О функции самоказни в героях романа Ф. М. Досто­ евского «Преступление и наказание». В кн.: Достоевский и совре­ менность. - Старая Русса, 2002. - С. 160-162. 35. ToyJ., Roycewicz S. Dostoevsky and Suicide// Confina psychiatr, 1979. - 22. - P. 65-80. 36. Кьеркегор С. Страх и трепет. - М.: Республика, 1993. 37. Торгинов Е. А. Религии мира. Опыт запредельного. Психотехника и трансперсональные состояния. - СПб.: Петербургское востокове­ дение. 2000. - С. 24-42. 38. Аллен Л. Достоевский и Бог. - СПб.: Филиал журнала «Юность», 1993. 39. Лаут Р. Философия Достоевского в систематическом изложении. - М.: Республика, 1996. 40. Shneidman N. N Dostoevsky and suicide. - New York. London: Oakville., 1984. 41. Wolfahrth P. Der Selbstmord als psychologischer Tatbestand bei Dostojewski// Monatsschrift fur Kriminalpsychologie und Strafrech- treform, 1934. - B. 25. - S. 244-255. 42. Наседкин H H. Самоубийство Достоевского. Тема суицида в жизни и творчестве писателя. - М.: Алгоритм, 2002. 43. Гюбнер Ю. Самоубийства в С.-Петербурге// Архив судебной меди­ цины и общественной гигиены, 1868. - No 3. - С. 90-112.
44. Блок А. Ирония. - Собр. соч. в 8 томах - Т. 5 - М.; Л.: Госуд. изд. худож. лит-ры, 1962. - С. 345-349. 45. Гроллман Э. Суицид: превенция, интервенция, поственция. В кн.: Суицидология: прошлое и настоящее. Проблема самоубийств в тру­ дах философов, социологов, психотерапевтов и в художественных текстах. - М.: Когито-Центр, 2001. - С. 270-352. 46. Alvarez A. The Savage God. A Study of Suicide. - London., 1971.
Глава 6 ВЕЛИКАЯ СИЛА, УШЕДШАЯ В МЕРЗОСТЬ (Жизнь и.смерть Николая Ставрогина) Ставрогин. Мне надо бы убить себя, смести с земли, как подлое насекомое; но я боюсь самоубий­ ства, ибо боюсь показать велико­ душие. Ф. М. Достоевский. Бесы Наши медики по вскрытии трупа совершенно и настойчиво отвергли помешательство. Ф. М. Достоевский. Бесы (заклюгительная фраза романа) Приступая к анализу центрального персонажа романа «Бесы» Ставро­ гина, я испытываю двойственные чувства. Как психиатра, меня притя­ гивает этот персонаж, интерес к которому возник еще в школьные годы при первом чтении этого самого «реакционного» (в те годы) произве­ дения Достоевского. Но по мере накопления знаний по психиатрии Ставрогин не становился более «понятным» и все больше не уклады­ вался в привычные профессиональные рамки терминов и понятий. Зна­ комство с «диагностикой болезни» этого персонажа, осуществленной представителями нескольких поколений психиатров прошлого и насто­ ящего, прочитавших роман «глазами специалиста», не внесло ясность в понимание центрального героя «Бесов», но и не притупило интереса к нему. Мое отношение к этому персонажу — своеобразная иллюстра­ ция мысли Т. Манна о том, что Ставрогин, «может быть, принадлежит к наиболее жутким и влекущим образам мировой литературы». Фраза из письма Ставрогина, взятая в качестве одного из эпигра­ фов, требует разъяснения: почему «смести как подлое насекомое» и почему самоубийство для данного персонажа означает показ «ве­ ликодушия». Известно, что сам автор романа писал о Ставрогине, что он «из сердца взял его», но «этим самым страшным преступлением я казнил Ставрогина». Чтобы понять идейно-художественное содер-
жание образа центрального героя «Бесов», эти слова, как минимум, необходимо воспринимать в определенном контексте. Роман «Бесы» явился одновременно и откликом на злобу дня (дело Нечаева), и «ро­ маном-прозрением», в котором читателям была явлена картина «бес­ нования» в масштабах губернского города, когда мечтания первых русских социалистов (а к ним относился и сам Достоевский) вдруг начали «весомо, грубо, зримо» воплощаться в жизнь. «Бесы», как и другие романы из знаменитого пятикнижия Досто­ евского, отражали также неосуществленные замыслы. Названия заду­ манных писателем, но так и не написанных романов («Атеизм», «Жи­ тие великого грешника») исключительно значимы с точки зрения по­ нимания образа Ставрогина — центрального персонажа произведения, который планировался сначала как отклик на злобу дня (роман-пам­ флет). Как известно, «главный бес» Петр Верховенский (Нечаев) по мере создания романа все более выходил лицом «наполовину коми­ ческим», а идейно-художественным центром, превращающим его в «роман-трагедию», становился Ставрогин (Князь). В апреле 1870 г. в подготовительных материалах к роману Достоевский пишет: «ИТАК, ВЕСЬ ПАФОС РОМАНА В КНЯЗЕ, он герой. Все остальное движется вокруг него, как калейдоскоп» /XI, 136/. Этот «пафос» и этот «калейдоскоп» хорошо почувствовали наиболее проницатель­ ные читатели романа задолго до публикации черновых материалов к нему. О роли Ставрогина в «Бесах» Н. А. Бердяев писал: «То, что открылось Достоевскому о русской революции и русском революцио­ нере, о религиозных глубинах, скрытых за внешним обличьем со­ циально-политического движения, было скорее пророчеством о том, что будет, что развернется в русской жизни, чем верным воспроиз­ ведением того, что было. <...> «Бесы» — также мировая символичес­ кая трагедия. И в этой символической трагедии есть только одно дей­ ствующее лицо — Николай Ставрогин — и его эманации. Как внутрен­ нюю трагедию духа Ставрогина хочу разгадать я «Бесы», ибо она доныне недостаточно разгадана. Поистине все в «Бесах» есть лишь судьба Ставрогина, история души человека, его бесконечных стрем­ лений, его созданий и его гибели. Тема «Бесов», как мировой траге­ дии, есть тема о том, как огромная личность — человек Николай Ставрогин — вся изошла, истощилась в ею порожденном, из нее эма- нировавшем хаотическом бесновании. <...> В чем же трагедия ставрогинского духа, в чем тайна и загадка его исключительной личности? Как понять бессилие Ставрогина, его ги-
бель? Ставрогин остается неразрешимым противоречием и вызыва­ ет чувства противоположные. Приблизить к разрешению этой загад­ ки может лишь миф о Ставрогине, как творческой мировой личнос­ ти, которая ничего не сотворила, но вся изошла, иссякла в эманиро- вавших из нее «бесах». Это - мировая трагедия истощения от безмерности, трагедия омертвения и гибели геловегеской индивидуаль­ ности от дерзновения на безмерные, бесконегные стремления, не знав­ шие границы, выбора и оформления» /1. - С. 47, 48/. Приведенная развернутая цитата из работы «Ставрогин» знамени­ того русского философа демонстрирует не только место этого персо­ нажа в идейно-художественном содержании «Бесов», но и необычай­ ную сложность его понимания, «тайну и загадку» его жизни и смерти. К. В. Мочульский писал, что для Достоевского личность того или иного героя его произведений «является осью композиции», вокруг которой и распределяются действующие лица, и развертывается ин­ трига. По мнению автора, эта централизация достигает своего пре­ дела в «Бесах». К. В. Мочульский приводит запись Достоевского в черновой тетради («Князь (Ставрогин) - все») и пишет о значении этого персонажа в романе: «И действительно, весь роман — судьба одного Ставрогина, все о нем и все для него. <...> Душевная борьба Ставрогина становится общественным движением, воплощается в заговорах, бунтах, пожарах, убийствах и самоубийствах. Так идеи превращаются в страсти, страсти в людей, люди выражают себя в событиях. Внутреннее и внешнее неразделимы. Распад личности, смута в губернском городе, духовный кризис, переживаемый Росси­ ей, вступление мира в катастрофический период его истории,— та­ ковы все расширяющиеся круги символики "Бесов". Личность Став­ рогина всемирна и всечеловечна» /2. - С. 436/. Высказывания двух замечательных отечественных мыслителей, отражающие их понимание образа Ставрогина, в контексте настоя­ щей главы можно считать преддверием собственного анализа само­ убийства героя. Подчеркивание «всемирности» и «всечеловечности» Ставрогина, понимание романа как его «судьбы», а других персо­ нажей — как его «эманации» слишком отличаются от узко суици­ дологического или даже психопатологического подхода к анализу центрального образа «Бесов». Насколько мне удалось совместить понимание этого персонажа как «мифа», имеющего мировое зна­ чение, и как человека, считающего, что его надо смести с земли как «подлое насекомое» и однажды осуществившего это, несмотря на
боязнь обнаружить тем самым «великодушие», пусть судит чита­ тель. Еще одна оговорка касается текста романа, имеющего первосте­ пенное значение при любом прочтении художественного произведе­ ния «глазами специалиста». Но, как известно, в отношении «Бесов» у нескольких поколений исследователей творчества Достоевского нет единого мнения по вопросу, включать или не включать главу «У Ти­ хона» в основной текст романа. Продолжающиеся до настоящего времени споры между сторонниками и противниками такого вклю­ чения (В. Л. Комарович, А. С. Долинин, Н. Л. Бродский, А. Л. Бем и др.) имеют особое значение именно с точки зрения анализа глав­ ного персонажа. «Исповедь Ставрогина» углубляет понимание от­ дельных сторон личности этого героя и в какой-то степени может даже влиять на его трактовку. Не вызывает сомнений, что идейно-художественное содержание образа Ставрогина претерпевало определенную динамику и у само­ го Достоевского в процессе создания романа, и даже после публика­ ции «Бесов». Известно, что после всех перипетий, связанных с «борь­ бой» с редакцией «Русского вестника» за включение этой главы в основной текст, писатель не включил «У Тихона» в отдельное из­ дание романа 1873 г. Этого не произошло несмотря на то, что еще во время работы над журнальной публикацией в черновой редакции финал романа прямо указывал на существование «Исповеди»: «После Николая Всеволодовича оказались, говорят, какие-то записки (но ни­ кому не изве<стные >). Я очень ищу их. <Может быть найду, и если возможно будет>» /XII, 251/. Исключение этой главы из основного текста романа в какой-то мере усилило для читателя загадочность и «тайну» Ставрогина (по принципу: «пусть потрудятся сами чита­ тели»). Но дело не в «усилении» или «ослаблении» его «загадочнос­ ти». Наличие или отсутствие этой главы в каноническом тексте ро­ мана и даже понимание содержащейся там «Исповеди» существен­ ным образом может влиять на трактовку самоубийства Ставрогина, а также на оценку его личности в целом. Называя выброшенную главу «кульминацией в трагедии Ставроги­ на и высочайшим художественным созданием Достоевского», К. В. Мо- чульский, ссылаясь на наличие двух ее редакций (первоначальной, в которой история с Матрешей представлена как реальный факт, и переделанной, где вся исповедь названа «болезненным продуктом, делом черта»), писал: «Возможно, что Ставрогин из «страсти к угры-
зениям совести» выдумал все происшествие и себя оклеветал» /2. - С. 449/. «Выдумка» с клеветой на самого себя весьма адекватно от­ ражает духовное содержание этого персонажа, который от «вызо­ ва здравому смыслу» (его женитьба) и общепринятым нормам по­ ведения (сцена в клубе и проч.) пожелал «бросить перчатку» само­ му Богу. Далеко не случайно «проклятый психолог» Тихон называет про­ читанные им «Записки» «горделивым вызовом от виноватого к су­ дье» и выражает сомнение, что это «действительно покаяние и дей­ ствительно христианская мысль». «Иные места в вашем изложении усилены слогом; вы как бы любуетесь психологией вашею и хватае­ тесь за каждую мелочь, только бы удивить читателя бесчувственно­ стью, которой в вас нет» /XI, 24/. Пожелав удивить «ужасностью» своего преступления самого уважаемого в округе святителя, Ставро­ гин неожиданно оказался опущен на землю в связи с «обыкновеннос­ тью подобного преступления», так как «всеми этими ужасами напол­ нен весь мир». Вместо выражения «гадливости или стыда» пришедший удивлять герой слышит не столько оценку преступления, сколько обшую оценку духовного содержания: «Меня ужаснула великая празд­ ная сила, ушедшая нарочито в мерзость». Выразив удивление по поводу «обыкновенности преступления», совершенного им, Ставро­ гин говорит: «Я, может быть, вовсе не так страдаю, как здесь напи­ сал, и, может быть, действительно много налгал на себя» /XI, 25/. Это «налгал на себя» никак нельзя сбрасывать со счетов при об­ щей оценке «Исповеди». Безусловно, сцена растления, последующее самоубийство Матреши и поведение Ставрогина в процессе всего слу­ чившегося (если понимать их в соответствии с одним из возможных замыслов писателя как реальный факт) — показатель глубины нрав­ ственного падения персонажа. Однако и «выдумка» как своеобраз­ ный вызов Богу — также отражение духовной «мерзости», обнару­ живаемой у Ставрогина «психологом» Тихоном, который находит «смешное» и в форме, и в сущности «Исповеди», предрекая, что «не­ красивость убьет». «Есть преступления поистине некрасивые. В пре­ ступлениях, каковы бы они ни были, чем более крови, чем более ужаса, тем они внушительнее, так сказать, картиннее; но есть преступ­ ления стыдные, позорные, мимо всякого ужаса, так сказать, даже слишком уж не изящные...» /XI, 27/. Сама по себе оценка святите­ лем прочитанной им «Исповеди» с точки зрения эстетики знамена­ тельна.
Если это вызов Богу (то, что «Исповедь» дается для чтения Ти­ хону, показательно), то само содержание «выдумки» важно для оцен­ ки «мерзости», поселившейся в сердце Ставрогина, пусть и в мень­ шей степени, нежели реально совершенные преступления, описанные в этих «листках». У этого персонажа отсутствие Бога в душе и «ка­ ноническая вера в беса» исключают какую бы то ни было эстетику построений богоборческого плана. Поэтому-то его и «не смущает мерзость» (обращенные к Свидригайлову слова Раскольникова) ре­ ально совершенных или только «выдуманных» преступлений. Став­ рогина, в отличие от Кириллова, уже «не мучает Бог». В работе «Эволюция образа Ставрогина (к спору об "Исповеди Ставрогина")» замечательный отечественный филолог А. Л. Бем /3/, исследуя «творческие остатки» завершенных и незавершенных про­ изведений Достоевского, убедительно показал несомненную связь неосуществленных романов «Атеизм» и «Жития великого грешника» с идейно-художественным содержанием «Бесов». В этой работе мно­ гие положения исключительно значимы с точки зрения отношения к «Исповеди». По мнению Бема, сам Достоевский «по каким-то ху­ дожественным мотивам» не хочет допустить Ставрогина до последне­ го падения, закрывающего для него путь к духовному преображению. Из черновых записей писателя видно, что он колеблется в своем ре­ шении провести героя через грех растления девочки. На следующий день после встречи персонажей, согласно этим записям, архиерей по­ лучает от Князя записку со словами, что «все это я вам солгал... я не­ много был не в своем уме; болезнь у меня такая; простите же меня и помолитесь за меня». При анализе различных вариантов «Испове­ ди» автор обращает внимание, что в петербургской редакции текста, подводя Ставрогина вплотную к преступлению, Достоевский искусст­ венно оставляет читателя в недоумении, было ли оно действительно совершено. Описание состояния Матреши после того как «все кончи­ лось», можно трактовать как доказательство реальности случившего­ ся. Вместе с тем А. Л. Бем писал, что «вряд ли можно найти отвод против другого места, где устами самого автора хроники Достоев­ ский стремится вызвать у читателя сомнение в правдивости испове­ ди Ставрогина» и ссылался на вставку в петербургском варианте «Ис­ поведи» /3. - С. 147/. В этой редакции (список А. Г. Достоевской) хорошо прослеживаются различные варианты трактовки этой «Ис­ поведи» самим писателем, вовсе не раскрывающим для читателей, как надо понимать написанный Ставрогиным «документ». После
слов Хроникера «Вношу в мою летопись документ буквально <...> В слоге же изменений не сделал никаких, несмотря на неправильно­ сти и даже неясности. Во всяком случае явно, что автор прежде все­ го не литератор» помещена следующая вставка: «Позволю себе и еще замечание, хотя и забегаю вперед. Документ этот, по-моему, — дело болезненное, дело беса, овладев­ шего этим господином. Похоже на то, когда страдающий острою бо­ лью мечется в постели, желая найти положение, чтобы хоть на миг облегчить себя. Даже и не облегчить, а лишь бы только заменить, хотя на минуту, прежнее страдание другим. И тут уже, разумеется, не до красивости или разумности положения. Основная мысль докумен­ та — страшная, непритворная потребность кары, потребность крес­ та, всенародной казни. А между тем эта потребность креста — все- таки в человеке, не верующем в крест,— "а уж это одно составляет идею",— как однажды выразился Степан Трофимович в другом, впро­ чем, случае. С другой стороны, весь документ в то же время есть нечто буйное и азартное, хотя и написан, по-видимому, с другою целию. Автор объявляет, что он "не мог" не написать, что он был "принужден", и это довольно вероятно: он рад бы миновать эту чашу, если бы мог, но он действительно, кажется не мог и ухватился лишь за удобный случай к новому буйству. Да, больной мечется в постели и хочет за­ менить одно страдание другим,— и вот борьба с обществом показа­ лась ему положением легчайшим и он бросает ему вызов. Действи­ тельно, в самом факте подобного документа предчувствуется новый, неожиданный и непочтительный вызов обществу. Тут поскорее бы только встретить какого-нибудь врага... А кто знает, может быть, все это, то есть эти листки с предназна­ ченною им публикацией, опять-таки не что иное, как то же самое прикушенное губернаторское ухо в другом только виде? Почему это даже мне теперь приходит в голову, когда уже так много объясни­ лось,- не могу понять. Я и не вижу доказательств и вовсе не утверж­ даю, что документ фальшивый, то есть совершенно выдуманный и сочиненный. Вероятнее всего, что правды надо искать где-нибудь в середине...» /XII, 108/. Текст показывает, что сам Достоевский испытывал несомненные колебания в том, как должен быть «подан» читателю центральный персонаж его «романа-трагедии». Естественно, дело не в форме «представления» Ставрогина. В зависимости от понимания того, что
привело автора «документа» к Тихону, определял ли его написание Бог, или это, действительно, «дело беса», этот персонаж по-разному может оцениваться читателями. По мнению А. Л. Бема, не существует такого варианта «Исповеди», который позволил бы безоговорочно рассматривать ее как часть канонического текста романа. Автор счи­ тал, что внешняя причина, препятствующая печатанию опущенной главы в «Русском вестнике», совпадала с колебаниями самого До­ стоевского в сюжетной линии романа, связанной с определением судь­ бы Ставрогина. «Все говорит за то, исключение "исповеди" совпало с какими-то творческими колебаниями, заставившими Достоевско­ го привести героя к позорной гибели, не оправдав ни одного его уси­ лия к нравственному возрождению. Этот конец не был предрешен вплоть до "исповеди", исключение которой предопределило и ны­ нешнее окончание романа и тот образ Ставрогина, каким мы его зна­ ем по каноническому тексту романа» /3. - С. 151/. С этим мнением автора работы «Эволюция образа Ставрогина» невозможно не согла­ ситься. Однако с учетом особенностей творческой манеры писателя (нарочитая «непроясненность» многих его героев или отдельных их поступков) имеется достаточно оснований считать, что решение мно­ гих «тайн», связанных со Ставрогиным, Достоевский вполне созна­ тельно переадресовал читателям романа «Бесы». Неслучайно глава, посвященная достаточно узкому, суицидологи­ ческому и психопатологическому, анализу центрального персонажа «Бесов», начата с упоминания вопроса об опущенном фрагменте ро­ мана, содержащем «Исповедь Ставрогина». Слишком зависят многие характеристики совершенного героем самоубийства от включения или исключения исповеди в текст романа и трактовки самого факта напи­ сания этого документа, его содержания и обращения с ним к прожи­ вавшему в монастыре «на спокое» архиерею Тихону. Л. М. Розенблюм в монографии, посвященной творческим дневникам Достоевского, говоря о своеобразии психологизма писателя, отмечала, что неожи­ данные, резкие повороты сюжета как нельзя более соответствуют психике человека, находящегося в крайнем возбуждении, накануне душевного перелома, а «тайна сюжетная совпадает с тайной психо­ логической» /4. - С. 425/. Можно считать, что здесь существенные аспекты «психологической тайны» самоубийства Ставрогина во мно­ гом определяются не только «тайной сюжетной», но и «загадкой» самого текста романа «Бесов», трактовкой опущенной главы как «органической части романа» (А. С. Долинин) или как его своеоб-
разного «творческого остатка» (А. Л. Бем), фрагменты которого на­ шли отражения в других произведениях Достоевского. Становится понятной необходимость специальных оговорок о том, как может быть «прочитан» психиатром-суицидологом персонаж, анализируе­ мый в настоящей главе, в зависимости от используемого текста. По мнению А. Л. Бема, писавшего, что в отдельном издании «Бе­ сов» Достоевский неслучайно произвел сокращения и изменения журнального текста, внутренне связанные с устранением «Исповеди», так как образ Ставрогина в «Исповеди» не укладывался в каноничес­ кий текст романа. Мысли автора этой работы имеют прямое отно­ шение к интересующей меня теме: «И неужели в плоскости бытий- ственности реального греха преступления над отроковицей лежит объяснение этой мрачной смерти? Для Достоевского такое объясне­ ние было бы слишком примитивно-психологично. Это преступление в плане "Исповеди" должно было играть другую роль, и оно ничуть не углубляет понимания Ставрогина, каким мы его знаем по рома­ ну. Но Ставрогин "Исповеди" оставался дорог Достоевскому, и он не мог отказаться от попытки его дальнейшего художественного вопло­ щения. <...> Наконец, сама "исповедь", как мотив встречи с правед­ ником и покаяния перед ним в содеянном преступлении, сюжетно будет повторена в связи с житием старца Зосимы ("Таинственный посетитель"). Здесь покаяние в преступлении ведет к душевному про­ светлению и воскресению, вскрывая таким образом неосуществлен­ ный мотив "Исповеди Ставрогина". <...> "Исповедь Ставрогина", вы­ пав из общей концепции романа "Бесы", осталась художественно действенной и реализовалась в позднейшем творчестве Достоевского. Но в истории эволюции образа Ставрогина она играет лишь вспомо­ гательную роль, являясь следом одного из этапов в развитии этого образа. Этап этот отразил колебания самого Достоевского в понима­ нии "преступного" героя. Ставрогин "Исповеди" стоит ближе к Вер- силову, чем к гражданину кантона Ури, висевшему за дверцей» /3. - С. 156,157/. По-видимому, следует согласиться с положением А. Л. Бема, что «примитивно-психологического» объяснения суицида Ставрогина как самонаказания за «реальный грех преступления над отроковицей» недостаточно для понимания и характера самоубийства, и «жестко- иронического» отношения писателя к смерти «гражданина кантона Ури». Однако и игнорировать «мерзость» поведения Ставрогина по от­ ношению к Матреше для оценки этого персонажа и его ухода из жиз-
ни было бы неправильным. Представленный в «Исповеди» эпизод из жизни Ставрогина — деталь, способствующая раскрытию духовного содержания героя, своеобразная реализация возможного. При этом греховность (именно «мерзость») описанного в этом документе сохра­ няется независимо от реального или виртуального характера содеян­ ного. Само содержание «мыслепреступления» (если это действитель­ но автор «налгал» на себя) говорит о многом. Описание «мерзости» этого «греха» вызвало соответствующую реакцию редактора «Рус­ ского вестника», отказавшегося печатать эту главу. Заведомо проти­ воречащее каким-либо этическим нормам поведение Ставрогина в эпизодах с Матрешей одновременно отличается крайней «некраси­ востью» совершаемого им самого тяжкого греха. В связи с этим невозможно не вспомнить приводимый 3. А. Тру­ бецкой устный рассказ Достоевского в салоне А. П. Философовой: «Самый ужасный, самый страшный грех — изнасиловать ребенка. Отнять жизнь — это ужасно,— говорил Достоевский,— но отнять веру в красоту любви — еще более страшное преступление». И До­ стоевский рассказал эпизод из своего детства. «Когда я в детстве жил в Москве в больнице для бедных,— рассказывал Достоевский,— где мой отец был врачом, я играл с девочкой (дочкой кучера или пова­ ра). Это был хрупкий, грациозный ребенок лет девяти. Когда она видела цветок, пробивающийся между камней, то всегда говорила: "Посмотри, какой красивый, какой добрый цветочек!" И вот какой- то мерзавец, в пьяном виде, изнасиловал эту девочку, и она умерла истекая кровью. Помню, рассказывал Достоевский, меня послали за отцом в другой флигель больницы, прибежал отец, но было уже поздно. Всю жизнь это воспоминание меня преследует, как самое ужасное преступление, как самый страшный грех, для которого про­ щения нет и быть не может, и этим самым страшным преступлением я казнил Ставрогина в "Бесах"» (публикация С. В. Белова /5/). Изложенное объясняет «двойственность» моего отношения к «Ис­ поведи Ставрогина» как к фрагменту романа, влияющему на психо­ патологический или суицидологический анализ этого персонажа. С одной стороны, это показатель глубины нравственного падения ге­ роя, его духовного содержания. По мысли Достоевского, то, что со­ вершил Ставрогин в отношении Матреши, является его «казнью», наступившей задолго до его добровольного прекращения собствен­ ной жизни. С другой стороны, упрощенное понимание самоубийства этого персонажа в соответствии с описанным в «Исповеди» преступ-
лением (согрешил — раскаялся — наказал себя) никак не объясняет фразу в эпиграфе из его последнего письма о «великодушии» и от­ сутствии «отчаяния» (об этом письме еще будет идти речь). И хотя, по мнению некоторых исследователей, даже выбор способа само­ убийства (повесился) напрямую указывает на зависимость ухода из жизни Ставрогина от совершенного им в отношении девочки-под­ ростка, повесившейся после всего случившегося, в отдельных случаях проводятся прямые аналогии между этой парой самоубийц из «Бе­ сов» и самоубийством Свидригайлова и его жертв. Трудности оценки действий Ставрогина связаны с доступностью «Исповеди» для чтения и одновременно с ее отсутствием в канони­ ческом тексте романа (в соответствии с окончательным решением самого автора «Бесов»). Даже при отсутствии этой главы централь­ ный герой романа не становится яснее для читателя. Могу сослаться на собственный опыт чтения этого романа в юности, когда о суще­ ствовании главы «У Тихона» мне еще не было известно вообще, да и многое в жизни было более «понятно». В дальнейшем знакомство и с этой главой, и с многочисленными работами исследователей, пи­ шущих о Ставрогине, не привело к однозначным оценкам этого пер­ сонажа. Не внесли ясность и специалисты, прочитавшие роман гла­ зами психиатра. Интересно, что именно этот персонаж (при всей его таинственности и загадочности) неоднозначно оценивался и оцени­ вается коллегами по профессии. Для одних этот герой, безусловно, обнаруживает признаки душев­ ного заболевания в виде шизофрении (и даже просто — «типичный ката- тоник»). Вместе с тем такой известный врач, как многократно цитиро­ вавшийся В. Ф. Чиж (первый психиатр, взглянувший на Достоевского как на психопатолога), в своей обширной работе вовсе не упоминает Ставрогина в списке душевнобольных, представленных в произведе­ ниях писателя /6. - С. 273/. По мнению этого автора, с точки зре­ ния психиатрии из всех романов Достоевского «больше всего недо­ рисованного в «Бесах»... <...> ...почему у Ставрогина галлюцинации не имели никакой связи с его психической жизнью, да и вообще вся фи­ гура Ставрогина не ясна, кажется деланною» /6. - С. 876/. О работах, в которых этот персонаж рассматривается с позиций психиатрии (суи- цидологи) еще будет идти речь, сначала же следует упомянуть, как сам Достоевский смотрел на Ставрогина и понимал его роль в романе. Отрывок из письма писателя редактору «Русского вестника» М. Н. Каткову от 8 (20) октября 1870 г. хорошо показывает не толь-
ко творческие замыслы писателя, но и его опасения по поводу этого персонажа: «Моя фантазия может в высшей степени разниться с быв­ шей действительностью, и мой Петр Верховенский может нисколь­ ко не походить на Нечаева; но мне кажется, что в пораженном уме моем создалось воображением то лицо, тот тип, который соответству­ ет этому злодейству. Без сомнения, небесполезно выставить такого человека; но он один не соблазнил бы меня. По-моему, эти жалкие уродства не стоят литературы. К собственному моему удивлению, это лицо наполовину выходит у меня комическим. И потому, несмотря на то, что все это происшествие занимает один из первых планов романа, оно, тем не менее,— только аксессуар и обстановка действий другого лица, которое действительно могло бы назваться главным лицом романа. Это другое лицо (Николай Ставрогин) — тоже мрачное лицо, тоже злодей. Но мне кажется, что это лицо — трагическое, хотя многие на­ верно скажут по прочтении: «Что это такое?» Я сел за поэму об этом лице потому, что слишком давно уже хочу изобразить его. По моему мнению, это и русское и типическое лицо. Мне очень, очень будет грустно, если оно у меня не удастся. Еще грустнее будет, если услы­ шу приговор, что лицо ходульное. Я из сердца взял его. Конечно, это характер, редко являющийся во всей своей типичности, но это харак­ тер русский (известного слоя общества). Но подождите судить меня до конца романа, многоуважаемый Михаил Никифорович! Что-то говорит мне, что я с этим характером справлюсь. Не объясняю его теперь в подробности; боюсь сказать не то, что надо. Замечу одно: весь этот характер записан у меня сценами, действием, а не рассуж­ дениями; стало быть, есть надежда, что выйдет лицо. <...> Но не все будут мрачные лица; будут и светлые... <...> Идеалом такого лица беру Тихона Задонского. Это тот же святитель, живущий на спокое в мо­ настыре. С ним сопоставляю и свожу на время героя романа» /XXIX, кн. 1,141,142/. Из этого письма можно сделать вывод, что какая-либо душевная болезнь никак не предполагалась писателем как атрибут главного героя «Бесов» — «мрачного лица» и «злодея». Но Достоевский под­ черкивает, что это лицо — «трагическое» и одновременно обеспоко­ ен, что оно «не удастся». Писатель не стремился сделать для читате­ ля задуманного «злодея» более понятным. Сама демоническая фи­ гура Ставрогина требовала внесения элемента загадочности, таинственности, что и происходило по мере создания этого образа.
В комментариях к роману /XII, 181/ составители текста и авторы примечаний пишут, что в февральских записях 1870 г. образ Князя неожиданно меняется, «как будто писатель задался целью сделать своего героя более загадочным и сложным». Исключение самим Достоевским из окончательного текста романа главы, отвергнутой первоначально редакцией «Русского вестника», показывает несомненную динамику взглядов автора на вымышлен­ ный им центральный персонаж «Бесов». Однако этот «вымышлен­ ный» герой, как хорошо известно из множества работ, так или ина­ че затрагивающих вопросы о реальных прототипах Ставрогина, был взят из жизни и «сердца» Достоевского, у которого революционное движение 1860-х гг., кружки и собрания «наших» не могли не ото­ зваться воспоминаниями о событиях двадцатилетней давности и людях, причастных к ним. И понятно, что один из самых радикаль­ ных петрашевцев — Николай Спешнев, по-видимому, являет одно из наиболее эмоционально окрашенных воспоминаний «всего былого», связанного с революционным прошлым писателя. Слишком многое (даже во внешности и поведении) у Спешнева было непосредственно перенесено на Ставрогина. Л. П. Гроссман в работе «Спешнев и Ставрогин» приводит портрет человека, ставше­ го прототипом центрального героя «Бесов». Автор ссылается на письма Бакунина: «В 1848 г., в первых порах западной революции, прибыл к ним (то есть к петрашевцам) Спешнев, человек, замечательный во многих отношениях: умен, богат, образован, хорош собой, наружнос­ ти самой благородной, далеко не отталкивающей, хотя спокойно-холод­ ной, вселяющей доверие, как всякая спокойная сила,— джентльмен с ног до головы. Мужчины не могут им увлекаться, он слишком бесстра­ стен и, удовлетворенный собой и в себе, кажется, не требует ничьей любви; но зато женщины, молодые и старые, замужние и незамужние, были и, пожалуй, если он захочет, будут от него без ума. Женщинам не противно маленькое шарлатанство, а Спешнев очень эффектен: он особенно хорошо облекается мантией многодумной спокойной непро­ ницаемости. История его молодости — целый роман. <...> Впослед­ ствии, в Сибири «все отзывались о нем с большим уважением, хотя и без всякой симпатии». Дополняя портрет Спешнева, данный Баку­ ниным, Л. П. Цюссман сообщает об эпизоде, подтвержденном докумен­ тально: «некая госпожа Савельева, бросила мужа и двоих детей и бе­ жала со Спешневым за границу, где через несколько лет отравилась из ревности к нему» /7. - С. 615/. В. И. Семевский дает своеобразный
образец того, как одна из женщин (Н. А. Тучкова-Огарева) в своих воспоминаниях описывала внешность Спешнева:«... обращал всеобщее внимание своею симпатичною наружностью. Он был высокого роста, имел правильные черты лица, темнорусые кудри падали волнами на его плечи, глаза его, большие, серые, были подернуты какою-то тихою грустью» /8. - С. 38/. Более подробно о жизни этого человека и его роли среди петрашевцев можно узнать из ряда работ /9,10/. Обраща­ ет на себя внимание тот факт, что для монографии Л. Сараскиной «Николай Спешнев. Несбывшаяся судьба» в качестве одного из эпи­ графов писательница взяла слова Достоевского: «Чудная судьба этого человека! Где и как он ни явится, люди самые непосредственные, са­ мые непроходимые окружают его тотчас же благоговением и уваже­ нием» /10. - С. 5/. И хотя многое в описании внешности и манеры поведения цент­ рального героя «Бесов» не совпадает с обликом его основного про­ тотипа Спешнева — «аристократа, идущего в демократию», их сход­ ство не вызывает сомнений. Хроникер при первой встрече со Став- рогиным отмечает: «Это был очень красивый молодой человек, лет двадцати пяти и, признаюсь, поразил меня. <...> Это был самый изящ­ ный джентльмен из всех, которых мне когда-либо приходилось ви­ деть, чрезвычайно хорошо одетый, державший себя так, как мог дер­ жать себя только господин, привыкший к самому утонченному бла­ гообразию. <...> Все наши дамы были без ума от нового гостя. <...> Одних особенно прельщало, что на душе его есть, может быть, какая- нибудь роковая тайна; другим положительно нравилось, что он убий­ ца. Оказалось тоже, что он был весьма порядочно образован; даже с некоторыми познаниями. <...> Упомяну как странность: все у нас, чуть не с первого дня, нашли его чрезвычайно рассудительным че­ ловеком. Он был не очень разговорчив, изящен без изысканности, удивительно скромен и в то же время смел и самоуверен, как у нас никто. Наши франты смотрели на него с завистью и совершенно пред ним стушевывались. Поразило меня тоже его лицо: волосы его были что-то уж очень черны, светлые глаза его уж очень спокойны и ясны, цвет лица его уж очень нежен и бел, румянец что-то уж слишком ярок и чист, зубы как жемчужины, губы как коралловые,— казалось бы, писаный красавец, а в то же время как будто и отвратителен. Гово­ рили, что лицо его напоминает маску; впрочем, многое говорили, между прочим, и о чрезвычайной телесной его силе. Росту он был почти высокого. Варвара Петровна смотрела на него с гордостию, но
постоянно с беспокойством. Он прожил у нас с полгода — вяло, тихо, довольно угрюмо; являлся в обществе и с неуклонным вниманием исполнял весь наш губернский этикет» /X, 37/. Обращает на себя внимание, что в описание «изящного джентль­ мена» и «писаного красавца», вызывающего зависть губернских франтов и восхищение женщин, совершенно неожиданно врывается: «в то же время как будто и отвратителен», а его лицо «напоминает маску». В романе «Подросток» Версилов говорит об изображении че­ ловеческого лица: «В редкие только мгновения человеческое лицо выражает главную черту свою, свою самую характерную мысль. Ху­ дожник изучает лицо и угадывает эту главную мысль лица, хотя бы в тот момент, в который он списывает, и не было ее вовсе в лице» /XIII, 370/. Как иллюстрацию этих мыслей Достоевского, «врученных» одному из его персонажей, можно привести известную историю с на­ писанным Ван Гогом «Портретом доктора Рея», который с годами ста­ новился все более и более похожим на свой портрет. Д. 3. Штейнберг писал в монографии «Система свободы Достоевского» /11/: «Заме­ чательно: "главная черта" есть самая характерная, индивидуализиру­ ющая мысль, и эта мысль есть в то же время "главная мысль лица": лицо выражает личность, личность есть идея личности». Читателю еще ничего неизвестно о «бесновании», которым будет охвачен город, как Ставрогин будет связан с происходящим в горо­ де и персонажами романа, но уже появляется некий знак, своеобраз­ ный символ «мертвой жизни»: маска вместо лица, носитель которой уже может вызвать смутное чувство отвращения. Н. М. Чирков /12. - С. 8,22/ отмечал, что, создавая портреты своих героев, Достоевский стремился передать то особенное, что подчеркивает индивидуаль­ ность, своеобразие каждого из них. При этом писатель, по мнению исследователя, экспрессивные характеристики того или иного героя сочетал с импрессией — выдвижение на первый план не столько са­ мого персонажа, сколько впечатления от него других лиц или автора. Наверное, одной из лучших иллюстраций этих положений Чирко­ ва является описание Ставрогина при его первой встрече с рассказчи­ ком. Интересно, что слова о «маске» и «отвращении» звучат «как бы вскользь» и в целом вовсе не препятствуют тому благоприятному впечатлению, которое на первом этапе своей жизни в городе этот че­ ловек производит на окружающих. Дороманная жизнь персонажа подана в виде слухов о неблаговид­ ных поступках «принца Гарри», включающих кутежи, разврат, дуэ-
ли со смертельным исходом, разжалование и восстановление в офи­ церском звании, связь с «отребьем петербургского населения», жизнь в трущобах и проч. О «дурной славе» как вспомогательном диагнос­ тическом средстве, о которой писал немецкий психиатр А. Зольбриг /13/, шла речь в предшествующей главе. Здесь же хотелось бы отме­ тить, что автор романа ранее совершенные, заведомо порочащие пер­ сонажа поступки Ставрогина представляет в виде слухов. Понятно, что такого рода сведения редко бывают абсолютно достоверными, но и не возникают на пустом месте. Но еще не объясненное для окру­ жающих чувство («как будто и отвратителен») уже возникает у об­ щающихся со Ставрогиным людей, живущих, в отличие от этого че­ ловека, «живой жизнью» при всей возможной ничтожности, преступ­ ности и даже болезненном характере мотивов, определяющих их поведение. Интересно, что в описании дороманной жизни Ставрогина (даже ее части, поданной в виде слухов) очень многое совпадает с факта­ ми биографии прототипа этого персонажа — Спешнева «по шест­ надцатому году повезли в лицей... <...> Кончив курс, он, по желанию мамаши, поступил в военную службу и вскоре был зачислен в один из самых видных гвардейских кавалерийских полков. <...> Но очень скоро начали доходить к Варваре Петровне довольно странные слу­ хи: молодой человек как-то безумно и вдруг закутил. Не то чтоб он играл или очень пил; рассказывали только о какой-то дикой разнуз­ данности, о задавленных рысаками людях, о зверском поступке с од­ ной дамой хорошего общества, с которой он был в связи, а потом оскорбил ее публично... <...> ...имел почти разом две дуэли, кругом был виноват в обеих, убил одного из своих противников наповал, а дру­ гого искалечил... <...> Дело кончилось разжалованием в солдаты... <...> ...после производства (нового.— В. Е.) вдруг вышел в отставку... <...> ...живет с какой-то странной компанией, связался с каким-то отребь­ ем» /X, 35, 36/. Известно, что Спешнев также был зачислен в Александровский Царскосельский лицей, откуда, не закончив курса, был спустя четыре года отчислен за «нарушение правил подчиненности пред гувернером». В дальнейшем пытался учиться в Университете, но не окончил его по причинам, касавшимся успехов и приключений в любовной сфере. Понятно, что для изображения «мрачного лица» и «злодея» Ставро­ гина Достоевский резко усилил и личностные особенности и крими­ нальность своего персонажа по сравнению с его прототипом. Писатель
своим чутьем художника тонко уловил характер личности человека, ставшего своеобразным Мефистофелем, одним из «демонов» его молодости, для «одоления» которых он, по выражению Л. Сараски- ной /14/, «соперничает и состязается с героями своих произведе­ ний — хотя бы для того, чтобы вновь, но уже "на своей террито­ рии" встретиться лицом к лицу с их реальными прототипами». Выше уже приводились отдельные «нюансы» жизни этого «прото­ типа» по воспоминаниям некоторых его современников (включая и Достоевского), но не менее интересно понимание Спешневым са­ мого себя, данное им в письмах во время пребывания в лицее. Он пи­ сал: «В каждом обществе, каково бы оно ни было, есть своя глава, свой центр, около которого становится все общество — и если я в своем классе есть такая глава, то должен ли винить себя за то, что природа дала мне может быть более умственных способностей, чем другим, дала более характера и такое свойство, что я невольно имею влияние на тех, с кем обхожусь... <...> ...я жил в другом мире, я жил рознь от моих товарищей, мало с кем говорил, хотя я не мизантроп. <...> Кругом меня шли мелочи нашей жизни, кругом меня класс, в ко­ тором я жил, распадался на части, дробился на партии, все ссорились, враждовали между собой, наговаривали друг на друга. И эти ссоры задевали меня в моей спокойной жизни, от меня требовали, чтобы я брал участие в какой-нибудь партии, участие в спорах, и эти споры ежедневные мешали мне в моих занятиях, хотя я и говорил, что при­ надлежу ко всем партиям, то есть избирал самую трудную роль. Мне надоели эти споры, мне надоело, что над ними смеются все, мне на­ доели эти ежедневные выговоры то одной, то другой партии — я встал, стал говорить со всеми, заставил всех любить себя и после двинул решительно... <...> ...и с удивлением увидал себя главою класса» /15. - С. 95, 96/. Без сомнения Ставрогин отличается от остальных обитателей губерн­ ского города, но таковым он и задумывался автором романа. Уже на стадии замыслов Достоевский понимал, что «многие наверно скажут по прочтении: "Что это такое?"» — и был озабочен возможностью «приговора, что лицо ходульное» и что «оно у меня не удастся». До написания «Бесов» Достоевский отметил в письме М. Н. Катко­ ву, что «конечно, это характер, редко являющийся во всей своей ти­ пичности». Сложность адекватного восприятия Ставрогина резко усиливается тем, что этот «характер» описан именно в условиях «бес­ нования». Все ранее существующие «особые люди» русской литера-
туры не жили в среде, в которой «все переворотилось и только укла­ дывается», когда уже возникший «уклад» некоторыми воспринимал­ ся как апокалипсис, а другие готовили новый, действуя по принципу «до основанья, а потом...» В этой атмосфере и личность Ставрогина, и его поиски «точки приложения сил» находили такие возможности для деятельности, которые в условиях обыденной жизни не могли не восприниматься как нечто заведомо выходящее за понятие «типич­ ный представитель». Однако «время» никак не сделало из «аристократа, идущего в де­ мократию» не только одного из вождей революционного движения, но даже и просто его участника. Несмотря на его постоянное обще­ ние с «нашими» и «сверхактивное» желание Петра Верховенского сделать из Ставрогина своеобразное «знамя революции», герой на протяжении всего романа по существу остается один и «никакой иде­ ей увлечься не может». Его роль в «бесовщине» (а не в непосред­ ственном «бесновании») не вызывает сомнений. Сама эта «сопри­ частность», а не участие в происходящем вокруг требует объяснения. Вряд ли следует безоговорочно соглашаться с той ролью, которую Ставрогину отводят некоторые исследователи. В работе «Спешнев и Ставрогин» Л. П. Гроссман писал, что До­ стоевский-художник «не мог не прельститься» личностью Спешнева и должен был почувствовать в ней богатейший материал «для рома­ нической обработки»: «В своей картине революционной России он должен был выдвинуть на первый план эту властно-чарующую фи­ гуру и рядом с революционером-практиком поставить таинственно- прельстительный в своей внешней пассивности и мощный внутрен­ ним воздействием образ революционного мыслителя-теоретика. Ря­ дом с буйно-деятельным устроителем кружков, пятерок, заговоров и убийств в центре романа недвижно стоит этот всеподчиняющий со­ здатель разрушительных философий, взрывающих целые миросозерца­ ния и смертельно отравляющих души своей духовной паствы» /7. - С. 618/. Не вызывает сомнений, что зерна идей (включая и «смер­ тельно отравляющие») были внесены Ставрогиным в те или иные «души» героев романа, но вряд ли его следует считать «создателем философий». В отличие от «теорий» («философий») Шатова, Кириллова, Ши- галева и даже самого Петра Верховенского (при всей примитивнос­ ти его построений) как раз у Ставрогина и нет ни одной хотя бы при­ ближающейся к целостности системы взглядов. По крайней мере, из
текста романа или подготовительных материалов к нему это не сле­ дует. В черновиках романа можно прочесть: «Окончательное: Князь не имеет, однако же, особенных идей. У него одно только отвраще­ ние к современным людям, с которыми он решил порвать. Одно не­ посредственное отвращение, потому, что он уже постиг свою оторван­ ность от почвы. Но идей нет» /XI, 131/. Еще на подготовительной стадии написания «Бесов» Достоевский намечал, что «Князь раскрывается постепенно в действии и без вся­ ких объяснений» /XI, 261/, и четко проводил эту линию: Ставрогин раскрывается только в диалогах и тех или иных поступках. Един­ ственное исключение — его последнее (по существу, предсмертное) письмо Даше и не вошедшая в окончательный текст «Исповедь». Однако само письмо — это уже финал и романа, и окончания жиз­ ненного пути героя. Да и содержащаяся там «философия» объясня­ ет частично только самого героя, но никак не связана с попыткой создания им теории, взрывающей «целые миросозерцания». По боль­ шому счету, письмо до конца не объясняет даже самоубийство пер­ сонажа, хотя и, безусловно, намечает путь к его пониманию. Маленький фрагмент письма Ставрогина Даше хорошо показыва­ ет не только отношение персонажа к революционному движению, но и к любым идеям вообще: «Знаете ли, что я смотрел на отрицающих наших со злобою, от зависти к их надеждам? Но вы напрасно боя­ лись: я не мог быть тут товарищем, ибо не разделял ничего. А для смеху, со злобы, тоже не мог, и не потому, чтобы боялся смешного,— я смешного не могу испугаться, а потому, что все-таки имею привыч­ ки порядочного человека и мне мерзило. Но если б имел к ним зло­ бы и зависти больше, то, может, и пошел бы с ними... Великодушный Кириллов не вынес идеи и — застрелился; но ведь я вижу, что он был великодушен потому, что не в здравом рассудке. Я никогда не могу потерять рассудок и никогда не могу поверить идее в той степени, как он. Я даже заняться идеей в той степени не могу» /X, 514/. Рассмат­ ривая роль Ставрогина в «Бесах», В. П. Полонский подчеркивал: «Ставрогин не революционер и никогда им не был; это в романе пока­ зано с определенной ясностью. Ставрогин никогда не был ни "вож­ дем", ни "руководителем" движения. Если он и соприкасался с рево­ люцией, то "случайно", "как праздный человек", который ищет, куда избыть свою тоску» /16. - С. 635/. В отличие от его ничтожного (и скорее виртуального) участия, в действиях «революционеров» есть область жизнедеятельности
Ставрогина, где он является главным действующим лицом,— это сто­ рона, относящаяся к любовно-бытовой интриге романа. Как и его ре­ альный прототип, центральный герой «Бесов» весьма преуспевает в этой сфере. Нет ни одной женщины из персонажей романа, кото­ рая, так или иначе, не просто не соприкасалась бы со Ставрогиным, но и не состояла с ним в отношениях известного рода: Даша, Лиза, жена Шатова. Из всех влюбленных в него женщин с ним «не состоя­ ла в этих отношениях» только одна... — его законная (и тайная) жена, юродивая Мария Лебядкина (Хромоножка). В «Исповеди» его любовные отношения (даже если исключить его «любовь» с Матрешей и все произошедшее потом) выглядят как экс­ перименты, свидетельствующие не столько о страсти, сколько о «мер­ зости» его поведения и глубине нравственного падения. «Я, Николай Ставрогин, отставной офицер, в 186- году жил в Петербурге, преда­ ваясь разврату, в котором не находил удовольствия. У меня было тогда в продолжение некоторого времени три квартиры. В одной из них проживал я сам в номерах со столом и прислугою, где находи­ лась тогда и Марья Лебядкина, ныне законная жена моя. Другие же обе квартиры мои я нанял тогда помесячно для интриги: в одной принимал одну любившую меня даму, а в другой ее горничную и не­ которое время был очень занят намерением свести их обеих так, что­ бы барыня и девка у меня встретились при моих приятелях и при муже. Зная оба характера, ожидал себе от этой глупой шутки боль­ шого удовольствия» /XI, 12,13/. Характер «интриги», планируемой для получения «удовольствия», заведомо исключает здесь наслажде­ ние, связанное с любовной страстью, но говорит именно о «мерзос­ ти» переживаний и поведения, вызывающих тем большее отвраще­ ние, что Ставрогин вовсе не находится под «бременем страстей че­ ловеческих» (пусть низменных и даже преступных), а желает провести хорошо осознаваемый безобразный «эксперимент». При рассмотрении сравнительных оценок нигилизма Ставрогина, данных Ницше (специально конспектирующим для этого «Бесов» /17/) и самим Достоевским, Ю. Н. Давыдов в отношении характера «любов­ ной страсти» рассматриваемого здесь персонажа пишет. «Это уже не са­ дизм в точном смысле, поскольку здесь исключен гедонистический элемент. Более того, мы можем констатировать, что в том садизме, который Ницше предписывает «последовательному нигилисту» (пы­ таясь найти его и у Ставрогина), уже исчез и чувственно-познователь- ный момент. Осталось "гисто метафизигеское" любопытство. Какую
гадость, какую мерзость способен один человек причинить другому? Или иначе. Насколько неисчерпаема бездна зла, которую открыл в себе нигилистический человек (ницшеанский "до конца последова­ тельный" нигилист)?» /18. - С. 174/. Соглашаясь со многими исследователями творчества Достоевско­ го, я считаю, что так как писатель в конце концов сам исключил главу «У Тихона» из текста романа, то «Исповедь Ставрогина» — это ско­ рее «информация к размышлению», а не часть произведения, под­ лежащая непосредственному анализу в интересующем меня плане. Однако и канонический текст, и черновые материалы дают более чем достаточно материала для оценки и характера «любви», которую про­ являет этот персонаж, и его личности в целом. «Любовь» Ставрогина слишком отличается даже от «разврата» «охотника до женщин» (и де­ тей) Свидригайлова (см. главу 5), который так характеризует этот род занятий: «В этом разврате, по крайней мере, есть нечто постоянное, основанное даже на природе и не подверженное фантазии, нечто все­ гдашним разожженным угольком в крови пребывающее, вечно поджи­ гающее» /VI, 359/. И хотя в своем письме Даше Ставрогин пишет, что он «пробовал большой разврат и истощил в нем силы», здесь же следу­ ет признание, что «я не люблю и не хотел разврата». «Разврат» Став­ рогина как раз и не основан «на природе», а исходит, в первую очередь, от «фантазии» (своеобразного мысленного эксперимента), определя­ ющейся каждый раз желанием испытать себя, дойти до крайней точ­ ки в своем, выражаясь современным языком, «беспределе». Эта сторона жизни центрального персонажа «Бесов» связана не только с одной из сюжетных линий романа, соединяющей всех героев романа (даже занятых «революцией» «наших»), но и выступает как существенная компонента раскрытия образа Ставрогина в соответ­ ствии с замыслами самого писателя. В подготовительных материа­ лах Достоевский пишет: «Итог. Ставрогин как характер: Все благородные порывы до чудовищной крайности (Тихон) и все страсти (при скуке непременно). Бросается и на Воспитанницу, и на Красавицу. Объясняет Воспитаннице секрет, но до самого крайнего момента, даже в письме со станции, не говорит о девочке. Воспитан­ ница думает, что знает о нем все. Требует воспитанницу к себе с эго­ измом, презирая и не веруя в помощь человека. Наслаждается глум­ лением над Красавицей, Степаном Трофимовичем, братом Хромо­ ножки. Над матерью и даже над Тихоном.
Красавицу он действительно не любил и презирал, но когда она отдалась, вспыхнул страстью вдруг (обманчивой и минутной, но бес­ конечной) и совершил преступление. Потом разочаровался, он улиз­ нул от наказания, но сам повесился <...> Гордость его в том, что не побоюсь, например, объявления о Хромоножке, и боится. Сознает, что не готов для подвига и что никогда не будет готов» /XI, 208, 209/. Текст романа с достаточной определенностью позволяет считать, что по отношению ко всем «благородным порывам» и «страстям» лучше всего подходит фраза из письма самого Ставрогина: «И то и другое чувство по-прежнему всегда слишком мелко, а очень никогда не бывает. Мои желания слишком несильны; руководить не могут» /X, 514/. Это относится не только к оценке характера его «любви». Перефразируя известные строки Лермонтова, можно сказать, что даже любого рода «благие порывы» героя не привели к «свершению» ни одного «доброго дела» на протяжении всей его жизни в романе. Так, зная о всех подготавливаемых Верховенским убийствах, Став­ рогин не останавливает ни одно из них, не спасает ни одну жертву, хотя и предупреждает Шатова, что его могут убить. Публично при­ знав свой тайный брак с Марией Лебядкиной, он формально не дает согласие на «устранение» «позорящей» его жены и ее брата, но и не останавливает убийц. Только в исключенной из текста романа главе «У Тихона», в «Ис­ поведи», представлено преступление, непосредственно совершенное Ставрогиным (хотя выше уже и писалось о возможности различных трактовок его реальности), все остальное — это «дурная слава» в виде слухов. И тем не менее наличие у персонажа «необыкновен­ ной способности к преступлению» отмечают хорошо знающие его лица из ближайшего окружения. Эта «способность» Ставрогина па­ радоксальным образом сочетается с его умением не просто быть в центре тех или иных событий, но и вызывать если не влюблен­ ность, то своеобразное уважение. Как и его реальный прототип Спешнев, Ставрогин с точки зрения его восприятия окружающими вначале чем-то напоминает гофмановского «Крошку Цахеса», спо­ собного вызвать восхищение людей, общающихся с ним, но только не с помощью волшебства, а в силу своего положения, умения дер­ жать себя в обществе, соответствующей внешности и особенностей личности и поведения. Но именно личностные характеристики Ставрогина, его «необык­ новенная» способность «чувствовать удовольствие» от совершения
как «доброго», так и «злого» дела (как пишет он сам о себе в пред­ смертном письме), в конце концов, приводят к странным и неожи­ данным поступкам. Характеризуя поступки и поведение героя во вре­ мя его жизни в губернском городе, Хроникер определяет это словами: «зверь вдруг выпустил свои когти». Оценка этих поступков другими персонажами (и читателями романа, в том числе прочитавшими его глазами психиатра) будет дана ниже, здесь же приводится описание некоторых из них. «Наш принц вдруг, ни с того, ни с сего, сделал две-три невозмож­ ные дерзости разным лицам, то есть главное именно в том состоя­ ло, что дерзости эти совсем неслыханные, совершенно ни на что не похожие, совсем не такие, какие в обыкновенном употреблении, со­ всем дрянные и мальчишеские, и черт знает для чего, совершенно без всякого повода. Один из почтеннейших старшин нашего клуба, Павел Павлович Гаганов, человек пожилой и даже заслуженный, взял невинную привычку ко всякому слову с азартом приговари­ вать: "Нет-с, меня не проведут за носГ Оно и пусть бы. Но однаж­ ды в клубе, когда он, по какому-то горячему поводу, проговорил этот афоризм собравшейся около него кучке клубных посетителей (и все людей не последних), Николай Всеволодович, стоявший в стороне один и к которому никто не обращался, вдруг подошел к Павлу Павловичу, неожиданно, но крепко ухватил его за нос дву­ мя пальцами и успел протянуть за собой по зале два-три шага. Зло­ бы он не мог иметь никакой на господина Гаганова. Можно было подумать, что это чистое школьничество, разумеется непроститель- нейшее; и, однако же, рассказывали потом, что он в самое мгнове­ ние операции был почти задумчив, "точно как бы с ума сошел"; но это уже долго спустя припомнили и сообразили. Сгоряча все сна­ чала запомнили только второе мгновение, когда он уже наверно все понимал в настоящем виде и не только не смутился, но, напротив, улыбался злобно и весело, «без малейшего раскаяния». Шум под­ нялся ужаснейший; его окружили. Николай Всеволодович поверты­ вался и посматривал кругом, не отвечая никому и с любопытством приглядываясь к восклицавшим лицам. Наконец, вдруг как будто задумался опять,— так по крайней мере передавали, нахмурился, твердо подошел к оскорбленному Павлу Павловичу и скороговор­ кой, с видимой досадой, пробормотал: — Вы, конечно, извините... Я право, не знаю, как мне вдруг захо­ телось... глупость...
Небрежность извинения равнялась новому оскорблению. Крик поднялся еще пуще. Николай Всеволодович пожал плечами и вышел» /X, 38, 39/. Спустя короткое время еще одна выходка Ставрогина также вы­ звала всеобщее изумление. На вечеринке у одного из «наших» — Ли- путина (он позвал его вследствие вчерашнего скандала в клубе и «как местный либерал, от этого скандала в восторге... <...> ...и что это очень хорошо») — Николай Всеволодович сделал два тура с «мадам Липу- тиной» и «вдруг, при всех гостях, обхватил ее за талию и поцеловал в губы, раза три сряду, в полную сласть». («Испуганная бедная жен­ щина упала в обморок».) А герой... «взял шляпу, подошел к оторо­ певшему среди всеобщего смятения супругу, глядя на него сконфузил­ ся и сам и, пробормотав ему наскоро мне сердитесь", вышел». Еще большую дерзость, нежели безобразная выходка в клубе, Ставрогин совершает по отношению к своему родственнику-губерна­ тору, который позвал его для выяснения, что побуждает Nicolas «к таким необузданным поступкам, вне всяких принятых условий и мер? Что могут означать такие выходки, подобно как в бреду?» «Nicolas слушал с досадой и с нетерпением. Вдруг как бы что-то хитрое и насмешливое промелькнуло в его взгляде. — Я вам, пожалуй, скажу, что побуждает,— угрюмо проговорил он и, оглядевшись, наклонился к уху Ивана Осиповича. <...> Бедный Иван Осипович поспешно и доверчиво протянул свое ухо; он до край­ ности был любопытен. И вот тут-то и произошло нечто совершенно невозможное, а с другой стороны, и слишком ясное в одном отноше­ нии. Старичок вдруг почувствовал, что Nicolas, вместо того чтобы прошептать ему какой-нибудь интересный секрет, вдруг прихватил зубами и довольно крепко стиснул в них верхнюю часть его уха. Он задрожал и дух его прервался. <...> Еще мгновение, и, конечно, бедный умер бы от испуга; но изверг помиловал и выпустил ухо. Весь этот смертный страх продолжался с полную минуту, и со стариком после того приключился какой-то припадок. Но через полчаса Nicolas был арестован и отведен, пока­ мест, на гауптвахту, где и заперт в особую каморку» /X, 42, 43/. Неожиданные, но исключительно дерзкие и нелепые поступки Ставрогина, абсолютно непонятные и для других персонажей рома­ на, и для читателей (включая критиков-современников писателя), никак не укладывались в привычные рамки поведения литературно­ го героя. При этом читатели, имеющие в силу тех или иных причин
представление о том, как выглядят психические заболевания и по­ ведение душевнобольных, и даже те, у кого все «знания» в этой об­ ласти были почерпнуты из художественной литературы (произведе­ ний типа «Записки сумасшедшего» Гоголя), никак не могли объяс­ нить поступки героев Достоевского (включая Ставрогина) каким-то видом сумасшествия. Неслучайно в предыдущей главе была приве­ дена оценка персонажей «Бесов» как «карикатура на душевноболь­ ных», которую использовал в виде «окончательного вывода» один из ведущих критиков и публицистов революционно-демократического лагеря П. Ткачев. Однако у абсолютного большинства читателей нелепые выходки Ставрогина связывались с душевным заболеванием персонажа. Его поведение становилось «понятным» в свете начавшейся во время пребывания на гауптвахте (после эпизода с ухом губернатора) при­ ступа «белой горячки» и последующей «болезни» на протяжении двух месяцев, в течение которых он находился дома. «И наконец-то все объяснилось! В два часа пополуночи арестант, дотоле удивительно спокойный и даже заснувший, вдруг зашумел, стал неистово бить кулаками в дверь, с неестественной силой оторвал от оконца в дверях железную решетку, разбил стекло и изрезал себе руки. Когда караульный офицер прибежал с командой и ключами и велел отпереть каземат, чтобы броситься на взбесившегося и свя­ зать его, то оказалось, что тот был в сильнейшей белой горячке; его перевезли домой к мамаше. Все разом объяснилось. Все три наши доктора дали мнение, что и за три дня пред сим больной мог уже быть как в бреду и хотя и владел, по-видимому, сознанием и хитростию, но уже не здравым рассудком и волей, что, впрочем, подтверждалось и фактами. Выходило таким образом, что Липутин раньше всех до­ гадался. Иван Осипович, человек деликатный и чувствительный, очень сконфузился; но любопытно, что и он считал, стало быть, Ни­ колая Всеволодовича способным на всякий сумасшедший поступок в полном рассудке. В клубе тоже устыдились и недоумевали, как это они все слона не приметили и упустили единственное возможное объяснение всем чудесам. Явились, разумеется, и скептики, но про­ держались недолго. Nicolas пролежал с лишком два месяца. Из Москвы был выписан известный врач для консилиума... <...> Когда к весне, Nicolas совсем уже выздоровел и, без всякого возражения, согласился на предложе­ ние мамаши съездить в Италию, то она же и упросила его сделать
всем у нас прощальные визиты и при этом, сколько возможно и где надо, извиниться. Nicolas согласился с большою охотой. В клубе из­ вестно было, что он имел с Павлом Павловичем Гагановым деликат­ нейшее объяснение у того в доме, которым тот остался совершенно доволен. Разъезжая по визитам, Nicolas был очень серьезен и не­ сколько даже мрачен. Все приняли его, по-видимому, с полным уча­ стием, но все почему-то конфузились и рады были тому, что он уез­ жает в Италию. Иван Осипович даже прослезился, но почему-то не решился обнять его даже и при последнем прощании. Право, неко­ торые у нас так и остались в уверенности, что негодяй просто насме­ ялся над всеми, а болезнь — это что-нибудь так» /X, 43, 44/. Однако «белая горячка», развившаяся после ареста на гауптвах­ те, вовсе не объясняет особенности поведения этого персонажа на протяжении всей жизни. Три дерзкие выходки, нарушающие нормы поведения в обществе, унижающие достоинство других людей и ма­ лопонятные с точки зрения здравого смысла и законов светского эти­ кета, показывают, что этот человек постоянно совершает поступки, отличающие его от остальных людей. Дворянин, впитавший кодекс чести с первых лет сознательной жизни (лицей, служба в элитном конногвардейском полку), уже имевший в прошлом несколько дуэ­ лей (в том числе со смертельным исходом), неожиданно не реагиру­ ет на пощечину (по существу, удар в лицо), полученную в присутствии многих свидетелей. «Шатов и ударил-то по-особенному... <...> ...не ла­ донью, а всем кулаком, а кулак у него был большой, веский, костля­ вый. <...> Николай Всеволодович принадлежал к тем натурам, кото­ рые страха не ведают, на дуэли он мог стоять под выстрелом против­ ника хладнокровно, сам целить и убивать до зверства спокойно. <...> Я и тогда считал его и теперь считаю (когда уже все кончено) имен­ но таким человеком, который, если бы получил удар в лицо или по­ добную равносильную обиду, то немедленно убил бы своего противни­ ка, тот час же, тут же на месте и без вызова на дуэль... <...> ...произошло нечто иное и чудное... <...> ...он схватил Шатова обеими руками за пле­ чи; но тотчас же, в тот же почти миг, отдернул свои обе руки назад и скрестил их у себя за спиной. Он молчал, смотрел на Шатова и бледнел как рубашка. Но странно, взор его как бы погасал. Через десять секунд глаза его смотрели холодно и — я убежден, что не лгу,— спокойно. Только бледен он был ужасно» /X, 165-166/. Такое пове­ дение в ответ на удар в лицо в присутствии других людей обнаружил человек, который «имел почти разом две дуэли, кругом был виноват
в обеих, убил одного из своих противников наповал, а другого иска­ лечил». Через некоторое время Ша'тов говорит Ставрогину, пришед­ шему к нему предупредить о возможной опасности (со стороны «на­ ших»), что «вы должны простить мне этот удар по лицу уже по тому одному, что я дал вам случай познать при этом вашу беспредельную силу» /X, 195/. Эпизод действительно можно расценить как своеоб­ разную демонстрацию личности и возможностей психического функ­ ционирования этого персонажа в экстремальных условиях. Неслу­ чайно автор сравнивает состояние Ставрогина в тот момент с ощу­ щениями и чувствами человека, схватившего раскаленную докрасна железную полосу и победившего связанную с этим нестерпимую боль. Спустя четыре года Ставрогин вновь демонстрирует свое отличие от остальных людей (и в чем-то даже свою «беспредельную силу»), на этот раз уже во время дуэли с сыном Гаганова, который после слу­ чая с Шатовым решил, что Ставрогин трус. Послав ему «необычное по грубости своей письмо», Гаганов-младший решил смыть «фамиль­ ное оскорбление» и отказался от «смиренных извинений, два раза предложенных Николаем Всеволодовичем». Стоя на барьере в две­ надцати шагах от противника, Ставрогин подтверждает «предложе­ ние представить всевозможные извинения», но в ответ слышит, что «такие уступки только усиление обиды». После каждого из трех вы­ стрелов Гаганова Ставрогин дважды стреляет заведомо выше цели, а последний раз — «без всякой в этот раз деликатности выстрелил в сторону, в рощу». Свое поведение в этом поединке Ставрогин, вы­ звавший противника на дуэль, чтобы только, по выражению его се­ кунданта Кириллова, «отвязаться» от Гаганова, который «ничего не хочет слушать», объясняет тем, что он «вовсе не хотел оскорблять» его, а «выстрелил вверх потому, что не хочу более никого убивать, вас ли, другого ли, лично до вас не касается... <...> ...себя я не считаю обиженным, и мне жаль, что это вас сердит». Еще большее удивление может вызвать у читателей (а в первую очередь у других персонажей романа, брак Ставрогина со слабоум­ ной юродивой Марией Тимофеевной Лебядкиной. «Большой люби­ тель словечек» и весьма своеобразный стихотворец, брат законной супруги капитан Лебядкин запомнил и напоминает Ставрогину его же слова: «Нужно быть действительно великим человеком, чтобы суметь устоять даже против здравого смысла» /X, 209/. И хотя в от­ вет он слышит от собеседника, что это же может сделать и «дурак»,
Лебядкин, соглашаясь с этим, говорит, что Ставрогин «всю жизнь», в отличие от окружающих его людей, «сыпал остроумием». Однако у центрального героя «Бесов» суждения не просто остроумны, но свидетельствуют о достаточно обширных познаниях и умении выра­ зить свое отношение к предмету в немногих, но точных словах: «ате­ ист не может быть русским», «видно, правда, что вся вторая полови­ на человеческой жизни составляется обыкновенно из одних только накопленных в первую половину привычек». Очень много мыслей, «взятых из сердца» самого Достоевского, писатель «отдал» именно этому герою. В диалоге персонажей, состоявшемся вскоре после эпи­ зода с пощечиной, Шатов говорит Ставрогину: «Не вы ли говорили мне, что если бы математически доказали вам, что истина вне Христа, то вы бы согласились лучше остаться со Христом, нежели с истиной?» /X, 198/. Почти за двадцать лет до выхода в свет «Бесов» Достоев­ ский в письме к Н. Д. Фонвизиной /XXVIII, кн. 1, 176/ написал эти слова как символ своей веры (фрагмент из этого письма с автоцита­ той был приведен в главе 4). Однако объяснение героем своей женитьбы на юродивой Марии Лебядкиной достаточно примитивно. Теряющий «субсидии» в случае, если Ставрогин объявит о своем браке и, тем более, введет законную супругу в свой дом (естественно, без ее брата), капитан Лебядкин спрашивает, «что подумают, что скажут в свете?» В ответ он слышит: «Очень я боюсь вашего света. Женился же я тогда на вашей сестре, когда захотел, после пьяного обеда, из-за пари на вино, а теперь вслух опубликую об этом... если это меня теперь тешит?» /X, 211/. Ранее, в разговоре с Шатовым, Ставрогин заявляет, что его к браку никто не принуждал силой, и объясняет собеседнику, что заявления его жены о «ребенке» — плод ее больного воображения: «У ней не было ребенка и быть не могло: Мария Тимофеевна девица». Объяснение этому браку, как и другим «нюансам» поведения Ставрогина, дает все тот же его «ученик» Шатов. (Свое отношение к Ставрогину этот персонаж показывает в следующих словах: «Был учитель, вещавший огромные слова, и был ученик, воскресший из мертвых. Я тот ученик, а вы учитель».) Объясняя брак своего «учи­ теля», Шатов говорит: «Знаете ли, почему вы тогда женились, так позорно и подло? Именно потому, что тут позор и бессмыслица до­ ходили до гениальности! О, вы не бродите с краю, а смело летите вниз головой. Вы женились по страсти к мучительству, по страсти к угры­ зениям совести, по сладострастию нравственному. Тут был нервный
надрыв... Вызов здравому смыслу был уж слишком прельстителен! Ставрогин и плюгавая, скудоумная, нищая хромоножка! Когда вы прикусили ухо губернатору, чувствовали вы сладострастие? Чувство­ вали? Праздный, шатающийся барчонок, чувствовали?» Интересна реакция Ставрогина на слова своего «ученика»: «Вы психолог,— блед­ нел все больше и больше Ставрогин,— хотя в причинах моего брака вы отчасти ошиблись...» /X, 202/. Это, звучащее почти как ругательство, «психолог» весьма знаме­ нательно, если вспомнить с какими словами выходит из кельи Тихона после встречи с ним Ставрогин. «Проклятый психолог,— оборвал он вдруг в бешенстве». Хотя и Тихон, и Шатов, другие персонажи ро­ мана и его читатели всегда ошибались и будут «отчасти ошибаться» в объяснении мотивов отдельных поступков этого персонажа и оценке его личности в целом. «Человек — есть тайна»,— писал До­ стоевский, и эти слова в наибольшей степени могут быть отнесены к самому загадочному герою писателя. Понятна реакция Ставроги­ на на попытки раскрыть и дать какое-то логическое объяснение его «дерзким» (или, по меньшей мере, нестандартным) формам поведения. При достаточной «проницательности» человека, «объясняющего» цент­ рального персонажа «Бесов», многое в этом объяснении окажется правдой, но никогда это не может исчерпать и полностью раскрыть характер переживаний Ставрогина, определяющих те или иные его поступки. Сама реакция Ставрогина, считающего себя особым чело­ веком, на «раскрытие» его поступков, лежащих в русле поведения, вполне объяснимого в свете особенностей его личности, показыва­ ет, что и этому человеку «ничто человеческое» не чуждо. Поэтому- то снятие покрова исключительности и загадочности, проникновение в его «тайну» такими «психологами», как Шатов или Тихон, и вы­ зывает столь негативную реакцию этого персонажа. Реакция Ставрогина на объяснение Шатовым его непонятной (и даже нелепой) женитьбы содержит вместе с тем и слова о том, что сказанное его собеседником не может полностью объяснить мотивов его вступления в брак, хотя, безусловно, и содержит зерно истины: «отчасти ошиблись». Однако исчерпывающее объяснение поведения Ставрогина (и даже отдельного поступка) вряд ли возможно в прин­ ципе. Дело здесь, по моему мнению, не только в специально созда­ ваемой писателем «загадочности» этого персонажа. Достоевский как ни один писатель в мире понимал, что мотивы того или иного поступ­ ка зачастую до конца неясны даже для самого человека. Отсюда «за-
гадочность» поведения и Раскольникова, и Свидригайлова, и само­ го «непонятного» персонажа Достоевского — Ставрогина. Каждый из героев писателя по-своему ищет это «логическое» объяснение, вари­ анты которого вовсе необязательно полностью совпадают между собой (пример тому — объяснение Раскольниковым своего преступ­ ления). Понятна поэтому возможность существования различных интерпретаций наиболее значимых событий в жизни Ставрогина (в частности, его женитьбы и самоубийства). Так, К. А. Баршт в монографии «Повесть безвременных лет (о ро­ мане Ф. М. Достоевского «Бесы»)» /22/ пишет: «То, что Ставрогин женился на Лебядкиной "в пьяном виде" или "на пари" — лишь удоб­ ное для "света" объяснение, простая отговорка, в которую нам труд­ но поверить. На самом же деле женитьба Ставрогина на юродивой Марье Ъшофеевне — это трудная и почти героическая попытка найти жизненно необходимую нравственную опору, спастись добрым, со­ чувственными вниманием к себе; выйти из этого ада, в котором он оказался после совершенных им убийств. Однако счастливый итог брака "Ивана Царевича" с "Василисой Прекрасной" не удался. Для того чтобы этот уход к Христу через венчание с христианской юро­ дивой удался, Ставрогину нужно было бы самому уверовать. <...> Аб­ солютная гармония между двумя телами невозможна, считал Досто­ евский, гармония двух душ во Христе — дело не только возможное, но и естественное. Многочисленные жены-девственницы Ставрогина (их в романе три: Марья Тимофеевна, Лиза, Даша) — его личные "хри­ стовы невесты", его попытки выбраться из ада тем же способом, ка­ ким выбрался из той же ситуации Родион Раскольников — с помощью самопожертвенного подвига христианской мученицы Сони Мармела- довой. <...> Спасение по модели "Преступления и наказания" не уда­ лось. Остается только одно — "кантон Ури"» /22. - С. 105,106/. Вряд ли Ставрогин мог посчитать пресмыкающегося перед ним и его матерью капитана Лебядкина или своего бывшего крепостного Шатова представителями «света» и стал бы «оправдываться» перед ними, скрывая истинные мотивы своего брака с юродивой, которая считает, что вместо мужа к ней пришел «самозванец» и кричит ему вдогонку «с визгом и хохотом»: «Гришка От-репь-ев а-на-фе-ма!» /X, 219/. В отношении двух других возможных «спасительниц» из «ада» (Лизы и Даши), названных К. А. Барштом «жены-девственни­ цы» и «христовы невесты» (все же поведение обеих «невест» далеко не «монашески-смиренное»), следует сказать, что в их приглашении
на роль «сиделок» (к Лизе после проведенной вместе ночи, к Даше — в предсмертном письме) христианские мотивы совсем не звучат. «Спасение» не выглядит здесь как обретение веры, а скорее — как житейски понятное нахождение «тихой гавани», в чем сам герой, однако, выражает сомнение. При этом Лиза, отворившая к нему дверь «только на один час», убежав для этого почти из-под венца с другим человеком, не захоте­ ла быть его «сердобольной сестрой», заявляя, что она, может быть, и пойдет в «сиделки», но только не к человеку, с которым только что провела ночь, «хотя и вы всякого безрукого и безногого стоите». Бесконечно же преданной и готовой ради него на все Даше Ставро­ гин пишет: «Лучше не приезжайте. То, что я зову вас к себе, есть ужас­ ная низость. Да и зачем вам хоронить со мной вашу жизнь? Мне вы милы, и мне, в тоске, было хорошо подле вас: при вас при одной я мог вслух говорить о себе. Из этого ничего не следует. Вы определи­ ли сами «в сиделки» — это ваше выражение; к чему столько жертво­ вать? Вникните тоже, что я вас не жалею, коли зову, и не уважаю, коли жду. А между тем и зову и жду. Во всяком случае в вашем отве­ те нуждаюсь, потому nio надо ехать очень скоро. В таком случае уеду один» /X, 513/. Ни поведение самого Ставрогина, ни поступки Лизы или Даши, названных «христовыми невестами», никак не связаны с религиозными мотивами, что позволяет выразить большие сомне­ ния в возможности гармонии этих людей «во Христе». Но и женитьбу на юродивой Марии Лебядкиной вряд ли следует понимать как спа­ сение и путь обретения веры. В подготовительных материалах До­ стоевский пишет о Князе: «Обновление и воскресение для него за­ перто единственно потому, что он оторван от почвы, следственно, не верует и не признает народной нравственности. Подвиги веры, напри­ мер, для него ложь. Отвлеченное же понятие об общечеловеческой гуманной совести на деле несостоятельно» /XI, 239/. Понятно, что возможны и другие интерпретации мотивов этого брака. Американская исследовательница творчества Достоевского С. Славская-Гренье /23/ в работе, посвященной отражению мотивов романа «Джейн Эйр» в «Бесах», считает, что писатель возлагает на Ставрогина полную ответственность за брак с Марией Лебядкиной, в который он вступает по своей воле. По мнению этой исследователь­ ницы, в «Исповеди Ставрогина» герой объясняет, что его женитьба была наказанием, наложенным им на себя за его отвратительный поступок с девочкой Матрешей. «Он наказывает себя за одно преступ-
ление против любви — овеществление Матреши и надругательство над ее личностью — совершением другого преступления против люб­ ви, а именно, извращением идеи брака и овеществлением еще одно­ го человека» /23. - С. 397/. С. Славская-Гренье пишет, что Достоев­ ский лишает своего героя «ореола романтизма», при этом Ставрогин «поддается искушению самовольного ухода от наказания» путем убийства. Автор ссылается на текст романа, в котором Ставрогин после некоторой внутренней борьбы принимает предложение Федьки- каторжного и Верховенского устроить убийство его жены. Позднее герой говорит, что он «совестью виноват в смерти жены», хотя «я не убивал и был против, но я знал, что они (Мария и ее брат.— В. Е.) будут убиты, и не остановил убийц» /X, 407/. Мне представляется, что сравнение Шатовым факта женитьбы и случая с «прикушенным ухом губернатора» правомерно и в наи­ большей степени соответствует объяснению поведения героя как «вызов здравому смыслу». «Позор и бессмыслица, доходящие до ге­ ниальности» — это не просто эпатирующие выходки скучающего и ищущего новых ощущений человека, но именно выход за грань об­ щепринятых и божеских, и человеческих законов и норм, по другую сторону добра и зла. Это стремление и попытка жить без каких-либо нравственных абсолютов и моральных ограничений. Если Расколь­ ников еще только пытался с помощью «весьма жесткого эксперимен­ та» узнать, «тварь ли» он «дрожащая» или «право имеет», то для Ставрогина этот вопрос уже решен самим автором романа, который, создавая «взятого из сердца» героя, видел и беспредельные возмож­ ности человека, и связанные с этим опасности. Следует отметить, что в представлении этих «беспредельных воз­ можностей» и вытекающих из них блага или зла как для самого чело­ века, так и для его окружения, Достоевский не был первооткрывате­ лем. Е. И. Мелетинский /24/ обращает внимание на то, что в черно­ вом варианте одна из дам называет Ставрогина «хищным зверем» и «байроновским корсаром». По мнению этого исследователя, "Ни­ колай Ставрогин — самый "широкий из героев Достоевского, вме­ щающий в своей душе... <...> ...крайние, всегда борющиеся между собой противоречия. <...> В отличие от персонажей вроде Свидригайлова, каковые при всех своих сложностях остаются антигероями "хищно­ го" типа, Ставрогин содержит в себе, хотя бы и "в снятом виде", всю эволюцию героического архетипа от мифологического и эпического до полного развенчания. <...> В отличие от "лишних людей" и от бай-
роновских героев — их предшественников, Ставрогин "скучает" не от разочарованности, а вследствие природного равнодушия, рацио­ налистической сухости, потери (пусть не окончательной, как, впро­ чем, и у Ивана Карамазова) веры, отрыва от народной и националь­ ной почвы. Поэтому он и таит в себе зло и способность к преступле­ ниям. <...> Линия развенчания романтического байронического героя (что отчасти имело место в "Преступлении и наказании") доведена в образе Ставрогина до весьма высокой степени и перерастает в общий пафос развенчания "героя"» /24. - С. 15-17/. Это «развенчание» касается не просто «героя», но именно «сверхчеловека», демоническое начало которого оборачивается для окружающих страшными последствиями. Демон, не знающий, для чего он совершает те или иные поступки, в конечном итоге действу­ ет людям во зло. Далеко не случайно К. Мочульский называет Став­ рогина своеобразным антиподом Мефистофеля, который в отличие от этого героя, даже желая людям добра, получает в итоге зло. В какой-то мере это объясняется тем, что этот герой живет и дей­ ствует в условиях «беснования», в среде, в которой «все переворо­ тилось и только укладывается». Именно этот герой русской лите­ ратуры в наибольшей степени был наделен автором поистине «сверхчеловеческими» способностями ума и воли, которые невоз­ можно себе представить у «более реалистичных» литературных пер­ сонажей. Соединение этих «необыкновенных» способностей с аб­ солютной свободой, по существу, приобретающей форму своеволия, при отсутствии каких-либо нравственных ориентиров, ставящих границы его бесконечным экспериментам с натурой, делает Став­ рогина непохожим на других персонажей (тем более, на реальных людей), заставляет читателей искать объяснение, что это такое, почему этого героя уже в подготовительных материалах Достоев­ ский обрекает на самоубийство. Как известно, сама фамилия «Ставрогин» может трактоваться как производная от греческого «ставрос» — крест, или «таврос» — печать. Понятно, что уже это, с одной стороны, имеет определенное символи­ ческое значение, а с другой — открывает широчайшие возможности для самых различных интерпретаций значения выбранной писателем фамилии для понимания этого персонажа. Вместе с тем, рассматривая некоторые источники нравственно-философской проблематики ро­ мана «Бесы», Н. Ф. Буданова /25/ пишет, что в отзыве на ее работу Д. С. Лихачев высказал оригинальное предположение, что фамилия
«Ставрогин» связана с понятием «ставропигиальность» (неподчинен­ ность некоторых монастырей местным архиереям) и таким образом как бы намекает на особое, независимое положение Ставрогина в кружке Петра Верховенского, его неподчиненность главному «бесу» /25. - С. 100/. По мнению Н. Ф. Будановой, фамилия персонажа, если трактовать ее образование от слова «крест», как бы намекает на высокое пред­ назначение его носителя. Автор считает, что, наделив своего героя непомерной гордостью-гордыней сверхчеловека, утратившего разли­ чие между добром и злом, презирающего нравственные законы по принципу «все позволено», Достоевский для создания этого образа «человекобога» использовал не только Библию, но и духовную ли­ тературу с ее образами и средневековой символикой. Поэтому «бе­ совская» символика, как об этом свидетельствуют эпиграфы рома­ на, восходящая к Новому Завету и стихотворению Пушкина, в каче­ стве своих источников должна быть дополнена рядом произведений учительной и житийной литературы /25. - С. 94/. Представляется естественным, что Ставрогин — «сверхчеловек», живущий в условиях пореформенной России и «бесовщины», охва­ тившей губернский город, существует совершенно в реальной среде. Здесь сама жизнь создает экстремальные условия для выявления воз­ можностей человека. Это, правда, не означает, что Достоевский не опи­ рался на опыт мировой (и в первую очередь, русской) литературы с ее образами «лишних людей» и демонических личностей. О. Н. Осмо­ ловский в работе «Идея "сверхчеловека" у Лермонтова и Достоев­ ского (Печорин и Ставрогин)» /26/ отмечает, что сравниваемые ге­ рои представлены, прежде всего, как культурно-исторические типы и раскрываются преимущественно через интеллектуальные искания и экспериментальные испытания своей натуры. По мнению автора работы, герои Лермонтова и Достоевского, не теряя социально-исто­ рической и психологической конкретности, перерастают в «метафи­ зические» образы, воплощающие онтологические проблемы челове­ ческого существования, трагедию утраты смысла жизни и свободы. О. Н. Осмоловский пишет: «У сопоставляемых писателей особенно активна мысль о том, что потенциал индивида как позитивный, так и негативный наиболее полно проявляется не в ординарных людях, а в титанических личностях, достигших сверхчеловеческих пределов. Ставрогина с Печориным при всей их оригинальности, сближает уни­ версализм, необычайная широта натуры и проницательность, могу-
щество ума и воли, магическая власть над другими людьми, сатанин­ ская гордость, нигилистическое сознание, экспериментальное отно­ шение к себе и людям, разорванность души, рационализм, духовная опустошенность и сходная логика жизни и судьбы. Ставрогин, как и Печорин, человек-универс, чрезвычайно богатая и глубокая нату­ ра, одаренная способностью всепонимания. Но оба героя не способны к подлинному общению. Они отчуждают от себя чужие существова­ ния. Отсутствие обмена чувств и мыслей приводит их к душевному опустошению и в итоге — к небытию» /26. - С. 153/. Однако идея «разложения», о которой писал в подготовительных материалах Достоевский и которая владеет «бесами», обосновавши­ мися в губернском городе, у центрального персонажа романа при­ обретает особую форму. У Ставрогина своеобразная «бесоодержи- мость» — это вовсе не непосредственная подготовка «смуты» вначале в масштабах города, а потом «пожаров» и на всю Россию, а скорее символ глубокой духовной и нравственной болезни личности — пред­ ставителя «известного слоя общества» (слова Достоевского из пись­ ма Каткову о главном герое романа). Этот переход от «романа-пам­ флета» с главным действующим лицом, названным первоначально Нечаевым, к «роману-трагедии», в центре которой оказывается «сверхчеловек», у которого интеллектуальная и волевая мощь так и не нашли своего употребления во благо, а «ушли в мерзость», пи­ сатель также трактует именно как одержимость бесами. И хотя в под­ готовительных материалах Достоевский пишет о Князе, что он «об­ ворожителен как демон», а вера и неверие борются в нем, при этом «вера берет верх, но и бесы веруют и трепещут». Но: «"Поздно",— говорит Князь и бежит в Ури, а потом повесился» /XI, 175/. Однако когда Даша говорит: «Да сохранит вас Бог от вашего демона», то в ответ слышит. «О, какой мой демон! Это просто маленький, гадень­ кий золотушный бесенок с насморком, из неудавшихся» /X, 231/. Весьма знаменательная общая оценка самим Ставрогиным «мелоч­ ности» своих побуждений и «демонической силы». Одержимость бесами, упоминаемая здесь как исключительный по своей выразительности символ духовной болезни и опустошения в силу отсутствия каких-либо нравственных ориентиров, может иметь различную трактовку. Прежде чем говорить о понимании про­ исходящего со Ставрогиным критиками-современниками писателя, хотелось бы привести оценки Ставрогина и его «бесов» некоторыми из отечественных мыслителей начала XX в., в какой-то мере позво-
ляющие лучше понять авторский замысел в отношении личности цен­ трального персонажа «Бесов» и его судьбы. Известный отечественный религиозный философ С. Н. Булгаков в работе «Русская трагедия» /27/ о персонажах «Бесов» писал, что их главной чертой выступает одержимость — «какая-то странная медиумичность». Автор указывал, что лицо Ставрогина не просто напоминало маску, но оно и было маской. «Ставрогин есть герой этой трагедии, в нем ее узел, с ним связаны все ее нити, к нему устремлены все чаяния, надежды и верования, и в то же время его нет, страшно, зло­ веще, адски нет, нет вовсе не постольку, постольку он не удался автору или исполнителю (статья частично связана и с постановкой «Бесов» на сцене МХАТа, спектакль назывался «Николай Ставрогин».— В. £.), но именно поскольку удался. Достоевский знал, чего хотел, точнее, знал это его мистический и художественный гений. Ставрогина нет, ибо им владеет дух небытия, и он сам знает о себе, что его нет, отсю­ да вся его мука, вся странность его поведения, эти неожиданности и эксцентричности, которыми он хочет как будто самого себя разу­ бедить в своем небытии; а равно и та гибель, которую он неизбежно и неотвратимо приносит существам, с ним связанным. От него оста­ нется лишь психологический скелет — железная воля, темперамент, бесстрашие и даже авантюристическое искание опасности, как ост­ рого впечатления, но дух его «связан» цепями и узами, и в нем жи­ вет «легион» Как возможно такое изнасилование свободного чело­ веческого духа, образа и подобия Божия, что такое эта одержимость, эта черная благодать бесноватости? <...> В том состоянии одержимо­ сти, в котором находится Ставрогин, он является как бы отдушиной из преисподней, через которую проходят адские испарения. Он есть не что иное, как орудие провокации зла. В романе Достоевского ху­ дожественно поставлена эта проблема провокации, понимаемой не в политическом только смысле, но в более существенном, жизненно- религиозном» /27. - С. 9-11/. О взаимоотношении Ставрогина с бесами один из самых известных представителей русского символизма и выдающийся его теоретик Вячеслав Иванов писал, что он нужен злым силам своей личиною, ну­ жен как сосуд их воли и проявитель их действия, своей же воли у него уже нет. «Изменник перед Христом, он не верен и Сатане. Ему должен он представить себя как маску, чтобы соблазнить мир самозванством, чтобы сыграть роль лже-Царевича, который бросит в народные мас­ сы пламя восстания» /28. - С. 392/. По мнению В. Иванова, изменяя
всем и всему, Ставрогин и вешается «как Иуда, не добравшись до сво­ ей демонической берлоги в угрюмом горном ущелье». Оценки Ставрогина как «отдушины преисподней» или «сосуда воли» злых сил показывают, как понимали наиболее талантливые читатели «Бесов» происходящее в этом романе спустя определенное время после его появления и с учетом новых общественно-полити­ ческих реалий России. Сегодня, через столетие после выхода в свет, этот роман уже расценивается очень многими исследователями как своеобразное пророчество того, что может происходить с обществом и на что способен человек с его умом и волей при отсутствии «нрав­ ственного закона внутри». Увидеть эти «пророчества» погруженным в «видимо-текущее» современникам Достоевского было непросто. Отсюда и весьма специфические оценки персонажей писателя, среди которых наибольшую загадку для критиков являл собой, естествен­ но, Ставрогин — самый «таинственный» герой всей русской литера­ туры. Его непонятность и загадочность усиливается тем, что он на­ ходился в «революционной среде», которую, по мнению многих «наиболее прогрессивных» современников, Достоевский не знал и изобразил в романе в утрированно-карикатурном виде. В свете задач настоящей монографии на первый план для меня выступают критические работы, так или иначе касающиеся психиат­ рии и суицидологи, что представляет определенный интерес в плане трактовки отдельных литературных образов и творчества Достоев­ ского в целом. Естественно, что вопросы, относящиеся к рассматрива­ емым областям знаний, далеко не всегда затрагивали специалисты. Так, один из постоянных оппонентов Достоевского критик Е. Марков в статье с выразительным названием «Романист-психиатр (по поводу сочинений Достоевского)» /29/, подчеркивая, что главные герои «Преступления и наказания» — «субъекты сильно психиатрические», сравнивает Свидригайлова, в котором наблюдается «хаотическое со­ четание добра с гнуснейшей преступностью», с главным героем «Бе­ сов» — Ставрогиным. «Главное, что ему скучно, просто скучно, де­ ваться некуда, точь в точь как Ставрогину в "Бесах". Уж он чего-чего не выдумывал, чего не испробовал!..» /29. - С. 166/. По мнению ав­ тора, эти «психиатрические типы» вполне обрисовывают мировоз­ зрение писателя и одновременно становятся в глазах читателя «ка­ кими-то бесплодными вопросительными знаками»: что это такое? какой смысл в этих героях? где их правдоподобие? область ли это настоящего искусства? не слишком ли далеко заходит автор в своих
смелых экспериментах в чуждую ему область научного исследования? Еще один постоянный оппонент Достоевского, наиболее видный представитель революционно-демократического лагеря П. Ткачев в статье с весьма недвусмысленным названием «Больные люди» /30/, посвященной разбору персонажей «Бесов», отмечал, что автор рома­ на «написал карикатуру на больных людей». (Более подробно эта статья была рассмотрена в одной из предыдущих глав, посвященной так называемым логическим самоубийствам, включая суицид одного из ведущих персонажей «Бесов» — Кириллова.) Если для писателя и критика Е. Маркова Ставрогин и другие персонажи Достоевского скорее заключают в себе вопросы (главные из них: что это такое? область ли это искусства?), то для одного из сподвижников Нечаева, юриста П. Ткачева персонажей «Бесов» нельзя отнести и к сфере пси­ хопатологии, так как это «карикатура» на больных людей. По мне­ нию Ткачева, Достоевский не написал бы этот роман, если бы чув­ ствовал, в каком невыгодном свете в «Бесах» обрисуется его «мик­ роскопический талант». Посвященная «Бесам» статья видного демократического мысли­ теля и литературного деятеля конца XIX в. Н. К. Михайловского /31/, с одной стороны, лишена тех грубых выпадов в адрес автора, как у П. Ткачева (и множества других оппонентов Достоевского), а с другой — как раз и содержит попытку ответа на те самые вопросы, которые задавал Е. Марков. При этом для автора критического раз­ бора романа «блестящий психиатрический талант» Достоевского не вызывал сомнений. Уже в начале своей статьи критик отмечает, что после прочтения «Бесов» он пожелал бы его автору написать роман из XIV-XVI столетия: бичующиеся, демономаны, ликантропы... и проч. — «какая это была бы благодарная тема для г. Достоевско­ го». Из обширной статьи Михайловского я по вполне понятной при­ чине отбираю только фрагменты, относящееся к Ставрогину, где кри­ тик пытается понять, для чего и как Достоевский использовал свой «психиатрический талант» в создании образа этого центрального персонажа «Бесов». По мнению Михайловского, задуманная как самый заметный из действующих лиц романа, как некий его центр, фигура Ставрогина вышла, однако, «с претензиями, но крайне тусклая». «Словом это что-то очень бурное, необыкновенное, но вместе с тем что-то плос­ кое, будничное. <...> Все поступки Ставрогина как-то изысканно нео­ бычайны. И особенно замечательно, что г. Достоевскому очень хо-
чется показать, что он в здравом рассудке. Он даже нарочно для это­ го сводит его на время с ума: заставляет делать безумные выходки, которые, однако, по общему необъяснимо таинственному инстинк­ тивному убеждению свойственны Ставрогину и в здравом уме. Ро­ ман даже тем и оканчивается, что труп самоубийцы Ставрогина ана­ томируют и «наши медики по вскрытии трупа совершенно и настой­ чиво отвергли помешательство». Это последние строки романа. Очевидно, г. Достоевский хотел тут разрешить некоторую психоло­ гическую задачу, но не только разрешения какой-нибудь задачи не вышло, не вышла даже постановка ее» /31. - С. 64, 65/. Н. К. Миха- ловский считал, что «тусклый образ Ставрогина несколько уясняет­ ся» благодаря «Дневнику писателя» (в котором, как пишет критик, Достоевский на основе «фактов из народной жизни» и некрасовско­ го «Власа» показал такие черты народа, как стремление и к дерзос­ ти, и к ее искуплению.— В. £.), но вместе с тем подчеркивал «неяс­ ность» того, что должен изображать собой этот персонаж, «если толь­ ко он не единица, не имеющая никакого общего значения» и «почему у Власа хватает силы на искупление, а у Ставрогина нет». Как можно видеть, эти оценки Ставрогина современником Досто­ евского, которого сам писатель считал «одним из самых искренних публицистов, какие только могут быть в Петербурге» и даже сожалел, что ему никак не удается ему ответить в связи с отзывом критика о романе «Бесы», слишком расходятся с оценками этого персонажа такими известными отечественными мыслителями, как Н. А. Бердяев, К. В. Мочульский, С. Н. Булгаков, Вячеслав Иванов и др., которые уже до публикации подготовительных материалов к роману «почув­ ствовали» мысль автора: «ИТАК, ВЕСЬ ПАФОС РОМАНА В КНЯ­ ЗЕ, он герой. Все остальное движется около него, как калейдоскоп» /XI, 136/. В рассматриваемой работе Михайловского содержится ряд поло­ жений, значимых с точки зрения понимания общего взаимоотноше­ ния литературных образов и представленной в художественных про­ изведениях психопатологии. Соображения критика интересны тем, что все эти положения рассматриваются на примере романа «Бесы», хотя затрагивают и более общие вопросы о месте психиатрии в твор­ честве Достоевского. По мнению этого автора, в романе очень мно­ го персонажей «находится на грани нормального и ненормального состояния духа» («образы, составляющие в русской литературе ис­ ключительную собственность г. Достоевского»).
«Таких довольно много в «Бесах»: Ставрогин, Шатов, Петр Вер- ховенский, Кирилов, Шигалев. <...> Все они ведут странный образ жизни, все высказывают странные мысли. Весьма важно, однако, заметить, что это не сумасшедшие. Г. Достоевский любит иногда ри­ совать и таких. Так, в «Бесах» есть намеки на временное умопоме­ шательство Ставрогина, есть сумасшедшая Лебядкина-Ставрогина, есть сходящий на глазах читателя с ума Лембке. Но не в этом состо­ ит специальность г. Достоевского. Его любимые герои держатся на границе ума и безумия, нормального и ненормального состояния воли. Это или люди, находящиеся в сильно возбужденном состоянии, или мономаны, имеющие возможность сочинять и проповедовать весьма замысловатые теории. <...> Называя выше талант г. Достоев­ ского психиатрическим, я не хотел сказать, чтобы им верно изобра­ жались уклонения разума и воли от нормального состояния. Об этом и судить не могу. Думаю, что, как всякому наблюдателю, интересу­ ющемуся известным кругом явлений, г. Достоевскому случается и де­ лать верные наблюдения, и впадать в фальшь. Но некомпетентность эта не мешает мне, как и всякому другому, судить о психиатрических субъектах г. Достоевского с эстетической и нравственной стороны. Дон-Кихот занимает меня как художественное произведение и как нравственный тип, хотя бы я имел самые смутные понятия о процес­ сах галлюцинаций и иллюзий. Литературная критика и голос толпы оценили Дон-Кихота задолго до психиатров. Относительно г. Достоевского дело облегчается еще и тем, что, несмотря на свою наклонность к изображению безумия, он редко рисует его только как процесс. В большинстве случаев он решает при помощи своих психиатрических субъектов какую-нибудь нравствен­ ную задачу и большей частью придает решению мистический харак­ тер. Он, если позволена будет некоторая восточность метафоры, ра­ зыгрывает на струнах душевной болезни нравственно-политические мотивы» /31. - С. 52, 53/. Умение Достоевского использовать элементы психопатологии для решения идейно-художественных задач отмечает и ряд исследовате­ лей нашего времени. Так, Е. М. Конышев /32/ в статье, посвященной особенностям психологического анализа у Тургенева и Достоевско­ го, пишет, что, вводя патологию в художественное произведение, Достоевский, с одной стороны, реалистически мотивировал странное, алогичное, поведение своих героев, а с другой стороны, с гениальной силой использовал это как художественную условность, введенную
в психологический анализ. Сходную трактовку включения Достоев­ ским психиатрии в ткань художественного произведения обнаружи­ вают и такие весьма различные авторы, как Андре Жид и Анри Тру- айя /33, 34/. Так называемые «безумцы» Достоевского ни в коей мере не мо­ гут быть непосредственным материалом для изучения той или иной психической патологии. Как раз у этого писателя, по существу нет описания (верного или неверного, не в этом суть) душевного заболе­ вания как такового. «Психическая патология» у Достоевского может служить хорошей иллюстрацией положений современной француз­ ской исследовательницы Л. Юргенсон /35/, которая пишет, что ре­ презентация безумия «отсылает не к конкретным объектам, а к пробле­ ме знаковости как таковой». По мнению этого автора, «безумие в литературных текстах, как правило, лишь внешне бывает объектом описания, на самом же деле является видом тропа, участником пла­ на выражения, а не плана содержания. Как известно, тропы — откло­ нения от речевых, языковых и иных норм. Безумие в качестве откло­ нения от нормы поведения являет некий идеальный вариант ино­ сказательного изображения. Именно статус онтологической ошибки в восприятии реальности сообщает безумию многоликость (и в то же время безликость) джокера, способного заменить собой любую кар­ ту» /35. - С. 194/. Представляется понятным, почему отдельные психиатры при по­ пытках психопатологического анализа героев Достоевского считали невозможным отнесение некоторых персонажей писателя к опреде­ ленной диагностической рубрике в соответствии с существующей в то или иное время систематикой психических расстройств. Так, один из наиболее известных и образованных психиатров конца XIX - начала XX вв. В. Ф. Чиж, отметивший в начале своей обширной ра­ боты «Достоевский как психопатолог», что он смотрит на писателя «не как на романиста, а как на непосредственного описателя действи­ тельности», тем не менее считал, что далеко не все персонажи До­ стоевского укладываются в картину известных видов душевных за­ болеваний. И в первую очередь это относилось к персонажам «Бесов». В од­ ной из предшествующих глав книги уже писалось об оценке В. Ф. Чи­ жом Кириллова: «получилось что-то для нас не совсем ясное... отно­ сительно болезни Кириллова... остается ограничиться указанием на то, что упомянул Достоевский, отказавшись от попыток объяснить
себе всю сумму патологических явлений в связи между собой» /6. - С. 331/. Именно в «Бесах», по мнению этого специалиста, «больше всего недорисованного». «Мария Тимофеевна Лебядкина совершен­ но непонятна; ограничиваюсь этим выражением... <...> Также удиви­ тельно почему у Ставрогина галлюцинации не имели никакой связи с его психической жизнью, да и вообще вся фигура Ставрогина не ясна, кажется деланною» /6. - С. 876/. Такая оценка персонажа, анализируемого в этой главе, специали­ стом, первым попытавшимся прочитать произведения Достоевского глазами психиатра, примечательна именно тем, что исследователь в свете заявленной выше преамбулы своей работы (смотреть на ав­ тора романа как на «непосредственного описателя» действительнос­ ти) не находит у Ставрогина конкретных признаков той или иной психической болезни. В отношении же «галлюцинаций», не имею­ щих, по мнению В. Ф. Чижа, «никакой связи с психической жизнью» героя, неясно, какие именно «обманы чувств» и какое их содержа­ ние вызывает «удивление» исследователя: описываемые в каноничес­ ком тексте романа или в опущенной главе (уже писалось, что трак­ товка персонажа может существенно различаться в зависимости от анализируемого текста). Можно отметить, что содержание упоминаемых в предсмертном письме к Даше галлюцинаций, от которых Ставрогин надеется изба­ виться в кантоне Ури «с тамошним воздухом», не раскрывается. Если же это «приведения», то сам персонаж рассказывает, что он понима­ ет под этим: — Слушайте, Даша, я теперь все вижу привидения. Один бесенок предлагал мне вчера на мосту зарезать Лебядкина и Марью Тимофе­ евну, чтобы порешить с моим законным браком, и концы чтобы в воду. Задатка просил три целковых, но дал ясно понять, что вся опе­ рация стоить будет не меньше как полторы тысячи. Вот это так рас­ четливый бес! Бухгалтер! Ха-ха! — Но вы твердо уверены, что это было приведение? — О нет, совсем уж не приведение! Это просто был Федька Каторж­ ный, разбойник, бежавший из каторги. Но дело не в том; как вы ду­ маете, что я сделал? Я отдал ему все мои деньги из портмоне, и он теперь совершенно уверен, что я ему выдал задаток! /X, 230/. Отмеченную В. Ф. Чижом неопределенность клинической карти­ ны «психического заболевания» Ставрогина никак не может прояс­ нить и употребление таких терминов, как «галлюцинации» или «бе-
лая горячка». Следует отметить, что это для Достоевского скорее символ острого болезненного состояния, использолованный в «Бе­ сах» как некий «многоликий джокер», заменяющий любую болезнь, протекающую «за занавесом». Это название не имеет ничего общего с действительной белой горячкой (алкогольным делирием). И уж никак не могут прояснить характер «болезни» Ставрогина споры других персонажей романа о том, есть ли в данном случае «сумасше­ ствие», объясняющее странности этого героя, его дерзкие выходки или просто особенности поведения. Даже после приступа «белой го­ рячки», возникшей во время его пребывания на гауптвахте (после выходки с ухом губернатора), у некоторых оставались сомнения, можно ли все произошедшее объяснить болезнью. Прежде чем перейти к краткому обсуждению работ психиатров, для которых наличие психического расстройства у Ставрогина и возмож­ ность постановки ему клинического диагноза не вызывают сомнений, следует сделать две оговорки. Во-первых, диагностировать какое бы то ни было заболевание у литературного персонажа можно лишь ус­ ловно. Во-вторых, любого рода анализ литературного произведения (включая его оценки представителями той или иной науки) не может игнорировать замыслы писателя в отношении отдельного героя. В этом плане стоит упомянуть два обстоятельства. Первое — вхо­ дило ли в замыслы автора романа представить на суд читателям Став­ рогина как человека с психическими расстройствами, которые объяс­ няли бы множество странных поступков и линию жизни этого пер­ сонажа? Ответ на этот риторический вопрос кажется очевидным, если вспомнить высказывание Достоевского по поводу центрального ге­ роя «Бесов» — «весь пафос романа в Князе». Слова о «пафосе рома­ на» никак не могут сочетаться с «сумасшествием» его главного пер­ сонажа. И второе — недвусмысленно заявленное в планируемом пос­ лесловии к роману понимание писателем своих героев, несмотря на весьма суровый вердикт критиков-современников Достоевского (выше приводились примеры оценки персонажей «Бесов» по типу «созданной» его «психиатрическим талантом» «карикатуры на боль­ ных»). «О том, кто здоров и кто сумасшедший. Ответ критикам. <...> Предания, дворянская литература, понятия, вдруг хаос, люди без образа — убеждений нет, науки нет, никаких точек упоров, уверяют о каких-то тайнах социализма. Люди, как Кириллов, своим умом страдающие. Главное, не понимают друг друга. Всю эту кисельную массу охватил цинизм» /XI, 308/.
Послесловие к «Бесам», как известно, не было написано, но как считают исследователи творчества писателя, очень многие мысли Достоевского о его героях нашли отражение и в «Заключении» ро­ мана «Подросток», и во вступлении «От автора» к «Братьям Кара­ мазовым». Объясняя трудности, стоящие перед «романистом героя из случайного семейства», Достоевский писал: «Работа неблагодар­ ная и без красивых форм. Да и типы эти, во всяком случае,— еще дело текущее, а потому не могут быть художественно законченными. Воз­ можны важные ошибки, возможны преувеличения, недосмотры, Во всяком случае, предстояло бы слишком много угадывать. Но что делать, однако ж, писателю, не желающему писать лишь в одном ис­ торическом роде и одержимому тоской по текущему? Угадывать и... ошибаться» /XIII, 455/. Ряд положений, связанных с предварительным объяснением «От автора» Алексея Карамазова, в той или иной степени может от­ носиться и к главному герою романа «Бесы» (естественно, с «поправ­ ками» на статус героя и его «место» в каждом из этих произведений). «Странно бы требовать в такое время как наше, от людей ясности. Одно, пожалуй, довольно несомненно: это человек странный, даже чудак. Но странность и чудачество скорее вредят, чем дают право на внимание, особенно когда все стремятся к тому, чтоб объединить частности и найти хоть какой-нибудь общий толк во всеобщей бес­ толочи. <...> Ибо не только чудак «не всегда» частность и обособле­ ние, а напротив, бывает так, что он-то, пожалуй, и носит в себе иной раз сердцевину целого, а остальные люди его эпохи — все, каким- нибудь наплывным ветром, на время почему-то от него оторвались...» /XIV, 5/. Цитаты из двух романов, завершающих знаменитое пятикнижие Достоевского, могут служить преамбулой к анализу центрального персонажа «Бесов». Этот «анализ» проводил и будет проводить чи­ татель, пытающийся взглянуть на героя как на реального человека и, тем более, желающий при чтении романа с позиций психиатра «объяснить» Ставрогина его «отнесением» в ту или иную рубрику психических расстройств. Адекватное понимание героев Достоевско­ го невозможно без учета замыслов писателя в отношении того или иного персонажа и его идейно-эстетических взглядов на художествен­ ное произведение. Точно так же невозможно игнорировать и тот факт, что именно оценка персонажей «Бесов» критиками-современниками писателя
как больных людей и определила саму форму и планируемое содер­ жание ответа критикам. Как следует из текста черновика, Ставрогин вовсе не фигурирует там как человек, «умом страдающий». И, конеч­ но, не могут быть сброшены со счетов (как факторы «объясняюще­ го порядка») такие слова, как: «люди без образа», «хаос», «никаких точек упоров», «тайны социализма» и проч. Все эти слова должны, по мнению писателя, показать атмосферу, в которой живет человек, подготовленный и статусом, и воспитанием, к тому, что сам «хаос» и «отсутствие упоров» приобретают у него столь странную и даже «страшную» форму. Как своеобразный ответ Достоевского специалистам и «неспеци­ алистам» по психиатрии, достаточно свободно «диагностирующим» психические заболевания у персонажей его произведений (как в про­ шлом, так и в настоящее время) можно расценить и маленький фраг­ мент из опубликованного вскоре после выхода «Бесов» в феврале 1873 г. в журнале «Гражданин» рассказа «Бобок». Замысел этого фантастического рассказа связан с оскорбительной заметкой Л. Па- нютина в газете «Голос», в которой проводились аналогии между «Дневником писателя» Достоевского и «Записками сумасшедшего» Гоголя. Для объяснения этого сходства автор заметки ссылался на выставленный в Академии художеств известный портрет Достоев­ ского работы Перова, который Л. Панютин считал «портретом чело­ века, истомленного тяжким недугом». Однако эту полемику с авто­ ром заметки в газете «Голос» можно в какой-то мере расценить и как ответ на весьма грубые высказывания критиков (например, П. Тка­ чева), называющих построения его персонажей из романа «Бесы» — «бреднями», являющимися «плоть от плоти самого автора». От имени «совсем другого лица» Достоевский пишет в своем рас­ сказе: «Вот меня и сумасшедшим сделали. Списал с меня живописец портрет из случайности. <...> Читаю: "Ступайте смотреть на это бо­ лезненное, близкое к помешательству лицо". <...> Думаю, что живо­ писец списал меня не литературы ради, а ради двух моих симметрич­ ных бородавок на лбу: феномен, дескать. Идеи-то нет, так они теперь на феноменах выезжают. Ну и как же у него на портрете удались мои бородавки,— живые! Это они реализмом зовут. А насчет помешатель­ ства, так у нас прошлого года многих в сумасшедшие записали. <...> Припоминается мне испанская острота, когда французы, два с полови­ ной века назад, выстроили у себя первый сумасшедший дом: "Они за­ перли своих дураков в особенный дом, чтобы уверить, что сами они
люди умные". Оно и впрямь: тем, что другого запрешь в сумасшед­ ший, своего ума не докажешь. "К. с ума сошел, значит, теперь мы умные". Нет, еще не значит» /XXI, 41-43/. Мне представляется, что приведенный фрагмент рассказа «Бобок», свидетельствующий о не­ сомненном полемическом даре автора, можно условно считать отве­ том Достоевского и на тему, «кто здоров, и кто сумасшедший», и как понимать «реализм» писателя применительно к персонажам романа «Бесы», и, в первую очередь, его главного героя. Наверное, Ставрогин, больше всех персонажей художественных произведений Достоевского, а может быть, и всей мировой литера­ туры, демонстрирует заведомую принципиальную неадекватность постановки психиатрического диагноза литературному герою. И дело не в «фантастическом реализме» писателя, который с помощью своих персонажей исследует «тайны души человеческой», а не «феноменаль­ ные бородавки» на его лице. Достоевский постоянно подчеркивал, что его герои находятся в ведении автора художественного произведения (в пространстве литературы) до тех пор, пока они не заболевают пси­ хически. У писателя нет ни одного описания психической болезни как процесса с определенными признаками, течением и исходом. Даже у гоголевского Поприщина, при всей «фантастичности» его болезни (с точки зрения реальной психиатрии), обнаруживаются определен­ ные этапы его заболевания и «симптоматика»: прежде всего идеи ве­ личия и расстройства процесса мышления. У абсолютного большинства персонажей Достоевского ничего подобного найти не удается. Герои писателя (даже такие как «своим умом страдающий» Кириллов) — это или особые личности («лица на границе ума и безумия» — Н. Михайловский), или люди, перенесшие острые приступы «горячки» (как правило, «за занавесом»). Поэто­ му о содержании их переживаний во время «горячки» мы ничего не знаем, если только это «содержание» не несет определенную идей­ ную (и даже сюжетную) нагрузку, как у Раскольникова: «моровая язва» на каторге. «Зачем же, батюшка, в болезни-то да в бреду все такие именно грезы мерещутся, а не прочие?» (Порфирий Петрович о «горячке» Раскольникова сразу после убийства). Однако начавша­ яся психическая болезнь (как это показывал сам Достоевский) на примере таких персонажей, как Голядкин или князь Мышкин, заве­ домо выводит героев из пространства литературы. Наиболее проницательные читатели из современников автора «Бесов», такие как Н. К. Михайловский, отмечали, что писатель стре-
мится подчеркнуть именно временный характер «умопомешатель­ ства» Ставрогина. Суждения об этом персонаже и его роли в идей­ но-художественном содержании романа таких блестящих мыслите­ лей, как Бердяев, Мочульский, С. Булгаков и др., лишены каких-либо психиатрических экскурсов: ни с точки зрения терминологии, ни в плане привлечения болезни для трактовки этого образа. Иное дело, некоторые читатели-врачи, объяснявшие «болезнью» обнаруженные ими «феномены» у Ставрогина. Так, в опубликованной в 1915 г. ста­ тье «Психиатрический анализ Николая Ставрогина»1 один из наи­ более известных специалистов по психопатологическому анализу художественной литературы Д. А. Аменицкий /37/ делает попытку «подойти к более правильному психиатрическому взгляду» на одного из героев Достоевского, интерес к которому был, по мнению автора, «возбужден» благодаря постановке на сцене Художественного теат­ ра. (Следует отметить, что этот спектакль в постановке В. И. Неми­ ровича-Данченко назывался «Николай Ставрогин», а главного героя играл Качалов.) Этот психиатрический анализ центрального персо­ нажа «Бесов» содержит объяснение его поведения в целом, отдель­ ных его поступков и включает такие понятия, как наследственность и симптомы болезни. Среди данных о наследственности Ставрогина Д. А. Аменицкий отмечает, что его отец «был легкомысленный генерал, который в последние годы своей жизни жил отдельно от семьи», мать — «край­ не неуравновешенная истеричная натура... <...> ...не лишенная чуткости и отзывчивости... <...> ...гордая, себялюбивая, деспотичная и властная женщина». По мнению автора, воспитание не могло не отразиться на состоянии нервно-психической сферы Ставрогина: на 16-м году «он был тщедушен и бледен, странно тих и задумчив». Поступив после лицея на военную службу, он редко писал матери и перестал ее наве­ щать. Автор психиатрического анализа приводит описанные Досто­ евским факты «дикой разнузданности» (связи с женщинами, дуэли, выход в отставку и жизнь среди петербургского «отребья»), что, как он считает, «свидетельствует о начавшемся процессе расще­ пления личности... о господстве случайных, импульсивных волевых проявлений при развивающейся одновременно душевной тупости». Д. А. Аменицкий писал: «Все это нужно отнести к начальным при­ знакам заболевания шизофренией и именно кататонической ее фор- 1 Статья Д. А. Аменицкого «Психиатрический анализ Николая Ставрогина» в полном объеме приведена в Приложении.
мой, что подтверждается последующим поведением Ставрогина» /37. - С. 30/. Проявлениями кататонии автор считает лицо героя, напо­ минавшее, по мнению многих, маску, нелепые и дерзкие выходки и «такие характерные кататонические признаки, как особенная свя­ занность, задумчивость, как бы оцепенелость, немотивированная улыбка в одном случае, потупленная поза, нахмуренные брови в дру­ гом». «Дерзкие выходки», как писал этот автор психиатрического анализа, «не носили характер явного для всех сумасшествия», а в по­ ведении Ставрогина «сквозила даже как будто насмешка, вызов об­ ществу». Внешняя корректность и даже рассудительность, «будучи лишь автоматическими проявлениями образовавшихся ранее психи­ ческих навыков», по мнению Аменицкого, возможны при том состо­ янии полной эмоциональной тупости, которая наблюдается у ката- тоников. При «диагностировании» психического заболевания у централь­ ного персонажа «Бесов» нельзя не учитывать замыслы автора рома­ на в отношении этого героя. Невозможно себе представить, что Став­ рогин задумывался автором как человек, страдающий психическим заболеванием. Но теоретически можно допустить, что герой, вопре­ ки желаниям Достоевского, вышел таковым в процессе его создания. Писал же вскоре после опубликования «Преступления и наказания» один из критиков о Раскольникове, что «герой вышел просто-напро­ сто сумасшедший человек или, скорее, белогорячечный», что «автор хотел создать новый тип, но попытка ему не удалась». Трудно спо­ рить с этим автором, писавшим с весьма специфическим «юмором», что «топор дворника является во всей этой истории более самостоя­ тельным лицом, чем сам Раскольников» (цит. по /36. - С. 137/). Хотелось бы все же высказать свои сомнения по поводу призна­ ков болезни, найденной специалистом-психиатром у анализируемо­ го персонажа почти сто лет тому назад. Естественно, эти сомнения (или, точнее, возражения) «коллеге» (не только по профессии, но и по увлечению «специфическим» чтением художественной литерату­ ры) не исключают уважения к психиатрам прошлого и настоящего, одержимым тем самым «недугом» любви к Достоевскому, которым я «заболел» еще с молодости. Объем настоящей книги исключает воз­ можность критического разбора всех признаков «болезни», диагно­ стированной психиатрами у Ставрогина. И даже среди «доказа­ тельств» шизофрении, найденной Д. А. Аменицким у этого персона­ жа, здесь рассматриваются (весьма кратко) только некоторые из них.
Кроме того, нет необходимости ссылаться на обширный перечень литературы по психиатрии (включая классиков этой науки и совре­ менные руководства и глоссарии), так как многие диагностические критерии этой болезни вошли в плоть и кровь современного грамот­ ного врача и точно описаны в МКБ-10 /38. - С. 92/. Так, приведя данные наследственности («отец — легкомысленный генерал», живший отдельно от семьи), Д. А. Аменицкий отметил, что условия воспитания героя отразились на состоянии его нервно-пси­ хической сферы. Но как раз указаний на отягощенность анамнеза Ставрогина психическими расстройствами автор романа не дает, а такие характеристики, как «тих и задумчив», «тщедушен и бледен», никак не удастся отнести к болезни. Ведь после такого «воспитания» герой заканчивает лицей, поступает на военную службу, а его пове­ дение с дамами и дуэли с последующим разжалованием и новым про­ изводством и даже выход в отставку и знакомство с петербургским «отребьем» никак невозможно связать с начавшейся шизофренией. Конечно, капитан Лебядкин и его сестра, как и другие персонажи петербургской и последующей жизни героя, с точки зрения «света», к которому он принадлежит с рождения, действительно, «отребье». Но если опираться на текст «Исповеди Ставрогина» (учитывая от­ ношение Достоевского к опущенной главе это можно делать только условно), даже общаясь с этим «отребьем», герой снимает три квар­ тиры, в которых проводит свои специфические «эксперименты» с лю­ бовницами, растлением ребенка и «испытанием» самого себя как во время этого полового акта, так и когда, зная о происходящем, ожи­ дает «результата» самоубийства Матреши, чтобы убедиться, что «все кончено». Можно с уверенностью считать, что такого рода поведе­ ние не связано с эмоциональной тупостью, так как Ставрогин испы­ тывает эмоции. Другое дело — источник этих эмоций. В предсмертном письме Даше герой пишет: «Могу пожелать сделать доброе дело и ощущаю от того удовольствие; рядом желаю и злого и тоже чувствую удоволь­ ствие. Но и то и другое чувство по-прежнему всегда слишком мелко, а очень никогда не бывает. Мои желания слишком несильны; руко­ водить не могут» /X, 514/. Мерзость психологических «эксперимен­ тов», связанных не столько с «желаниями», сколько со стремлением выйти «за грань», узнать возможности себя и других, не ограничи­ ваясь какими-то нравственными законами, совестью и другими гра­ ницами, ставящими предел человеческому своеволию, еще не явля-
ется признаком шизофрении, так как кардинальных симптомов этой болезни (апатия, абулия, аутизм, атаксия мышления) здесь нет. В отношении условий воспитания как одного из факторов разви­ тия болезни у анализируемого персонажа В. Ф. Чиж (первый психи­ атр, начавший писать о Достоевском как психопатологе) весьма не­ двусмысленно отмечал в своем «Учебнике психиатрии», вышедшем в 1911 г. (до появления статьи Д. А. Аменицкого): «Я неоднократно убеждался, что внешние условия не оказывают никакого влияния на развитие болезни, и потому решительно не допускаю, что причина­ ми раннего слабоумия (это данное Крепелиным название болезни, которая в дальнейшем стала называться шизофренией.— В. Е.) мо­ гут быть усиленные занятия, дурное воспитание, инфекционные бо­ лезни, онанизм и т. п.» /39. - С. 291/. Таким образом, ни «дурное воспитание», ни данные «наследственности» никак невозможно счи­ тать факторами развития шизофрении у этого персонажа. Тем более, что как раз наследственности, связанной с психическими заболева­ ниями, здесь и нет. В отношении же «легкомыслия» отца и «деспотизма» матери Ставрогина мне вспомнилось полученное на «заре психиатрической молодости» письмо матери больного, которая, обращаясь ко мне как к лечащему врачу ее сына, писала: «Прошу вас учесть, что у Славы очень тяжелая наследственность: его дед был эсером, а отец отличался крайним легкомыслием, дважды уходил из дома и даже некоторое время жил отдельно от семьи. Славин отец никогда не понимал меня, когда я говорила, что беспорядок в доме приведет и к беспорядку в голове сына. И вот теперь это случилось». Нужно учесть, что это письмо было написано весьма образованной женщи­ ной-врачом. Возвращаясь к Ставрогину, следует отметить, что, конечно, невоз­ можно пройти мимо эпизодов с носом «одного из почтеннейших старшин нашего клуба», поцелуем жены Липутина или «ухом губер­ натора», которые однозначно («для психиатра несомненно») трак­ туются Д. А. Аменицким как «проявление болезненно-навязчивого импульса, неожиданно явившегося вследствие диссоциации между моторной и сенсорной сферой и вследствие душевного безразличия», как «нелепые поступки, типичные для кататоника». Не вызывает сомнений наличие во многих подобных дерзких поступках соответ­ ствующей «диссоциации». Сомнения вызывает только мысль, что это «поступки, типичные для кататоника».
Вот что писал Лев Толстой в опубликованной за двадцать лет до «Бесов» повести «Отрочество»: «Под влиянием этого же (ранее были приведены нелепые поступки подросткового и юношеского возрас­ та, совершаемые «из бессознательной потребности деятельности».— В. Е.) отсутствия мысли и любопытства человек находит какое-то наслаждение остановиться на самом краю обрыва и думать: а что, если туда броситься? или приставить ко лбу заряженный пистолет и думать: а что, ежели пожать гашетку? или смотреть на какое-ни­ будь очень важное лицо, к которому все общество чувствует подобо­ страстное уважение, и думать: а что, ежели подойти к нему, взять его за нос и сказать: "А ну-ка, любезный, пойдем?"» /40. - С. 180,181/. По мнению Л. Альтмана /41/, если бы Достоевский написал пла­ нируемый им ответ критикам «О том, кто здоров и кто сумасшедший», он мог бы сослаться и на Льва Толстого, который «в совершенно нор­ мальном» герое «Отрочества» описал подобного рода нелепые мыс­ ли и поступки. «Возможно и даже вероятно, что при описании озор­ ства Ставрогина Достоевский мог оттолкнуться и от сумасбродного желания героя Толстого. Но у того желание так и остается только же­ ланием, Ставрогин же это желание осуществляет» /41. - С. 58/. Од­ нако в отношении того, у кого из героев только «желание», а у кого «поступок» Л. Альтман не совсем точен. После слов о желании взять «очень важное лицо» за нос у Тол­ стого написано следующее: «Под влиянием такого же внутреннего волнения и отсутствия размышления, когда St.-Jerome (учитель — B. Е.) сошел вниз и сказал мне, что я не имею права здесь быть нын­ че за то, что так дурно вел себя и учился, чтобы я сейчас же шел на­ верх, я показал ему язык и сказал, что не пойду отсюда» /40. - C. 181/. Между «проведением за нос» одного из клубных старшин Ставрогиным и «языком», который «отрок» из «благородного семей­ ства» показывает учителю достаточно много общего, по крайней мере, с точки зрения реакции на случившееся «жертв» дерзких вы­ ходок: «В первую минуту St.-Jerome не мог слова произнести от удив­ ления и злости». Интересно, что и поступки Ставрогина (даже после того, как все стало «ясно» в результате развившейся у него «белой горячки») некоторые лица из его окружения никак не связывали с болезнью. О белой горячке как приступе острого психического заболевания, «объясняющей» дерзкие выходки Ставрогина, следует сказать не­ сколько более подробно. Она весьма часто фигурирует у Достоев-
ского в тех случаях, когда тот или иной персонаж подвергается ост­ рому стрессовому воздействию, а в дальнейшем на некоторое время по существу «выключается» из развития сюжета. Это отмечалось у Раскольникова после совершенного им убийства, а в «Бесах» о «бе­ лой горячке» дважды говорится применительно к Ставрогину (пос­ ле помещения на гауптвахту и «пощечины», полученной от Шатова). Сам этот термин употребляется и персонажами романа и его автором совершенно свободно, поэтому мне представляется, что давать этой «горячке» строго медицинское толкование и, тем более, использовать ее как доказательство наличия хронического психического заболе­ вания вряд ли правомерно именно при чтении романа с позиции врача. «Лизавета Николаевна, как рассказывали, лежала в белой го­ рячке; то же утверждали и о Николае Всеволодовиче. С отврати­ тельными подробностями о выбитом будто бы зубе и о распухшей от флюса щеке его» /X, 167/. Ни удар Шатова, ни связанные с этим переживания присутствующей при этой сцене Лизы никак не могут объяснить развитие у персонажей белой горячки. Да и развившаяся на гауптвахте после ареста горячка описана только как приступ пси­ хомоторного возбуждения без каких-либо галлюцинаторно-бредо- вых переживаний. «В два часа пополуночи арестант, дотоле удивительно спокойный и даже заснувший, вдруг зашумел. Стал неистово бить кулаками в дверь, с неестественной силой оторвал от конца в дверях железную решетку, разбил стекло и изрезал себе руки...» /X, 43/. Принципиаль­ но можно допустить, что здесь действительно описан, как считал Д. А. Аменицкий, «приступ двигательного возбуждения, которые не­ редко наблюдаются у кататоников». Однако с учетом последующего многолетнего наблюдения «длиннника болезни» в целом, в котором отсутствуют четкие кататонические симптомы, есть и более простое объяснение такого состояния психомоторного возбуждения: острая реакция на стресс с ажитацией и гиперактивностью (по современной терминологии и систематике психических расстройств — /38. - С. 145/). Врачи, связанные с практической психиатрией, хорошо зна­ комы с подобными «возбуждениями» с нанесением самоповрежде­ ний у пациентов различных психиатрических учреждений или в рам­ ках пенитенциарной практики. Характер белой горячки Ставрогина, в описании которой отсут­ ствуют указания на какие-либо обманы чувств, не позволяют согла­ ситься и с положениями авторов /42/, считавших, что здесь присут-
ствует психоз, аналогичный белой горячке. Ссылясь на описание это­ го психоза у одного из предков поэта («богохульника, офицера и профессора математики» А. М. Пушкина), который несколько дней по ночам ругался в кабинете с каким-то «таинственным гостем», а затем встретил на лестнице черта, который «взял его на плечи и стал тащить в подземелье», О. Н. Кузнецов и В. И. Лебедев пишут: «Кон­ статируемая связь появления черта с «богомерзким» введением за­ болевшего белой горячкой Пушкина явилось важным поводом для Достоевского «наградить» отошедших от Бога атеистов и «великих грешников», Ставрогина и Карамазова, психозом, построенным по аналогии с приведенным описанием» /42. - С. 89/. Рассуждения отдельных авторов-психиатров об обманах чувств у Ставрогина не соответствуют каноническому тексту романа. В пред­ смертном письме Даше Ставрогин пишет: «Я нездоров, но от галю- синаций надеюсь избавиться с тамошним воздухом» /X, 513/. Ни­ каких других указаний на характер этих галлюцинаций в тексте нет: ни затронутые органы чувств, ни конкретное содержание галлюци­ наций нигде не указаны. Если же опираться на опущенную главу «У Тихона», то представленные там «обманы чувств» носят весьма специфический характер. Ставрогин сообщает Тихону, что он «особенно по ночам» видит «некоторого рода галлюцинации»: «видит или чувствует подле себя какое-то злобное существо, насмешливое или разумное, "в разных лицах и в разных характерах, но оно одно и тоже, а я всегда злюсь". На вопрос, знал ли он людей с такими «видениями» Тихон говорит, что запомнил одного из офицеров «после потери им своей супруги, незаменимой для него подруги жизни» и спрашивает, видит ли его собеседник «в самом деле какой-нибудь образ?» Ответ Ставрогина показателен для понимания характера его переживаний: «Разумеет­ ся, вижу, вижу так как вас... а иногда вижу и не уверен, что вижу, и не знаю, что правда: я или он... вздор все это. А вы разве никак не можете предположить, что это в самом деле бес?» Оценка Тихоном этих переживаний неоднозначна: «Вероятнее, что болезнь, хотя... Хотя что? Беси существуют несомненно, но понимание о них может быть весьма различное» /XI, 9/. Этот диалог со всей определенностью показывает, что «бес», ко­ торого «видит или чувствует» возле себя Ставрогин, слишком отли­ чается от черта, «встреченного» на лестнице одним из предков Пуш­ кина. (К чести этого «богохульника» и «профессора математики»
будет замечено, что согласно семейным преданиям, он употреблял только «очищенную» водку.) Поэтому любой непредубежденный читатель, по меньшей мере, разделит сомнения Тихона в том, что это такое, и примет во внимание его сравнение с «видениями» офицера, потерявшего «незаменимую для него подругу жизни». Хорошо из­ вестно, что эти обманы чувств, носящие иногда субсенсорный харак­ тер (человек только «чувствует» чье-то присутствие, но не видит и не слышит этот объект), очень часто переживаются именно так, как рассказывает Ставрогин: вижу и не уверен, что вижу. Подобного рода переживаниями, своеобразными «видениями» и «приведениями», Достоевский как, впрочем, и другие гении мировой литературы (Шекспир, Пушкин и др.) наделял персонажей, у которых есть пре­ ступное или, по меньшей мере, «нестандартное» прошлое (например, Свидригайлова). В свете сказанного о характере этих обманов чувств совершенно неадекватным представляется одно из суждений Д. А. Аменицко- го, связанное с «галлюцинациями», как писал автор,— «симптомом также характерным для кататонии». (Все же у кататонии, кроме гал­ люцинаций, есть и симптомы, дающие само название этому виду пси­ хических расстройств, и связаны они, в первую очередь, с мотори­ кой, но ни одного из кардинальных признаков у Ставрогина найти здесь не удается.) Д. А. Аменицкий писал о галлюцинациях: «Харак­ терно именно то, что хотя он упоминает об этих галлюцинациях всего один раз, но видимо они существовали у него с самого начала болез­ ни, повторяясь время от времени независимо от каких-либо резких перемен в его душевном состоянии. Характерно и то, что если бы сам он не упомянул о существовании этих галлюцинаций, то для посто­ ронних они остались бы незаметными, скрытыми именно вследствие той же эмоциональной тупости и неспособности отражать в лицевой мимике и внешних движениях свое внутреннее содержимое. Возмож­ но, что галлюцинации, если они имели императивный характер, сыграли также известную роль в решении его покончить с собой» /37. - С. 40/. Императивные (?!) галлюцинации как одна из возможных причин самоубийства — это весьма интересная трактовка этой смер­ ти, пожалуй, не уступающая по своей выразительности некоторым характеристикам этого суицида у других авторов: «Болезненное со­ стояние у обоих (Карамазова и Ставрогина.— В. Е.) также достаточ­ но очевидно в финалах обоих романов: Иван на суде «ловит черта», а Ставрогин вешается при достаточно странных и противоречивых
обстоятельствах» /42. - С. 88/. Может быть, центрального героя «Бесов» кто-то все же убил и инсценировал самоубийство, если об­ стоятельства этой смерти «странные и противоречивые»? Однако если воспринимать смерть Ставрогина «всерьез», как самоубийство, есть некоторые обстоятельства его добровольного ухода из жизни, нуждающиеся в объяснении. В своем последнем, предсмертном, письме Даше Ставрогин пишет: «Великодушный Кириллов не вынес идеи и — застрелился; но ведь я вижу, что он был великодушен потому, что не в здравом рассудке. Я никогда не могу потерять рассудок и никогда не могу поверить идее в той степени, как он. Я даже заняться идеей в той степени не могу. Никогда, никогда я не могу застрелиться!» /X, 514/. И, однако, фи­ нал романа опровергает эту уверенность (повторенное «никогда»!) центрального персонажа «Бесов». «Гражданин кантона Ури висел тут же за дверцей. На столике ле­ жал клочок бумаги со словами карандашом: "Никого не винить, я сам". Тут же на столике лежал и молоток, кусок мыла и большой гвоздь, очевидно припасенный про запас. Крепкий шелковый снурок, очевидно заранее припасенный и выбранный, на котором повесился Николай Всеволодович, был жирно намылен. Все означало предна­ меренность и сознание до последней минуты. Наши медики по вскрытии трупа совершенно и настойчиво отверг­ ли помешательство» /X, 516/. Последняя фраза романа, взятая в качестве одного из эпиграфов к настоящей главе, имеет особое значение в плане проводимого пси­ хиатрического и суицидологического анализа персонажа. Многие исследователи творчества Достоевского находили и находят здесь иронию автора романа по отношению к врачам. Хотелось бы выра­ зить несогласие с читателями, прочитавших «Бесов» с позиции пси­ хиатра. По мнению О. Н. Кузнецова и В. И. Лебедева, эта фраза кон­ трастирует «с многочисленными признаками, указывающими на тя­ желое психическое заболевание» Ставрогина. Авторы пишут, что еще задолго до работы над «Бесами» Достоевский «скептически выска­ зался о возможности патанатомии душевных заболеваний», и ссыла­ ются на представленный «факт» и его понимание писателем: «После смерти нищего Соловьева в матрасе, на котором он спал, нашли 169 022 рубля серебром. Этот факт вызвал вопрос о его психическом здоровье, и для ответа на него намечалось патологоанатомическое вскрытие. Достоевский же высказал сомнение в целесообразности
последнего: "Впрочем его тело хотели вскрывать, увериться, что он был сумасшедшим. Мне'кажется, что вскрытием не разъясняются подобные тайны"» /42. - С. 36, 37/. Для понимания того, как Достоевский смотрел на этот «факт» и что он имел в виду под словами «подобные тайны», лучше все же закончить цитату из текста Достоевского, почему-то оборванную авторами, указавшим на понимание писателем «патанатомии душев­ ных заболеваний». После слов «подобные тайны» следует: «Да и ка­ кой он был сумасшедший!» /XIX, 75/. «Тайну» этого человека, «глу­ бины» его души Достоевский пытался исследовать еще в «Господине Прохарчине», написанном в 1846 г., но ни в этом рассказе, ни в «Пе­ тербургских сновидениях» он никак не связывал поведение вымыш­ ленного и реального персонажей с сумасшествием. Кроме того, как весьма образованный человек, Достоевский, считающий, что судить о том или ином явлении должен специалист, не мог «с легкостью необыкновенной» решать сугубо медицинские вопросы. В отношении же «патанатомии душевных заболеваний» можно отметить следующее: имеется более чем достаточно оснований счи­ тать, что в XIX в. на вскрытие сплошь и рядом смотрели именно как на «последний и решающий» аргумент, доказывающий наличие или отсутствие «помешательства». Это относилось не только непосред­ ственно к психическим заболеваниям, но и к такому сложному со­ циально-клиническому феномену, как самоубийство, которое встре­ чается как в рамках тех или иных видов помешательства, так и вне его. На протяжении всего XIX в. и до начала XX в. продолжались попытки найти определенные корреляции между «патанатомией» и суицидальным поведением /43. - С. 60-63/. Однако в монографии О. Н. Кузнецова и В. И. Лебедева обраща­ ют на себя внимание не только построения, связанные со «скепти­ цизмом» Достоевского по отношению к «патанатомии душевных за­ болеваний». Следует хотя бы кратко рассмотреть и «многочисленные признаки, указывающие на тяжелое психическое заболевание» Став­ рогина. Мысль о наличии этого заболевания проводится авторами монографии последовательно, с привлечением данных «наследствен­ ности», «симптомов» болезни, ее оценки литературоведами и даже вопросами о предполагаемом лечении как возможной профилакти­ ческой меры самоубийства этого персонажа. При этом Ставрогин часто рассматривается вместе с персонажами других художественных произведений Достоевского.
«Анализ поступков Версилова наводит на мысль о возможной шизофрении. Но наиболее подозрителен с точки зрения симптома­ тики этого длительно текущего, психопатологически сложного забо­ левания образ Ставрогина. <...> Ставрогин игнорирует общественные условности, он космополит, западник, он может издеваться и прези­ рать окружающих. Однако в то время он был несомненно нездоров, на что указывают, с одной стороны, замечания во второй главе ро­ мана по поводу его задумчивости, отстраненности, непонятных из­ менений настроения, рассеянности, головных болей и т. д., с другой стороны, о нарушениях психики свидетельствует финал событий, выразившихся в глубоком нарушении сознания во время гауптвах­ ты. <...> Амбивалентность эмоций Ставрогина прослеживается по всему роману и проявляется в отношении практически ко всем дру­ гим героям. Непонятное для всех чередование симпатий и антипатий характеризует его взаимоотношения с окружающими. <...> В отме­ ченной Достоевским маскообразноеTM лица Ставрогина видится еще одна общая черта больных шизофренией с некоторыми героями До­ стоевского. «Маскообразность» свидетельствует об эмоциональной тупости и апатии, полном равнодушии и безучастности. Потеря спо­ собности эмоционального сопереживания может быть важным симп­ томом дефекта при шизофрении, свидетельствующим об утрате чело­ вечности, способности налаживать нормальные отношения с людьми. <...> В дискуссиях с нами литературоведы охотно соглашались с тем, что Ставрогина можно считать страдающим психическим заболева­ нием, но возражали против причисления Версилова к этой категории больных. <...> Гипотеза о психическом расстройстве типа шизофре­ нии и у Версилова, и у Ставрогина объясняет, во-первых, непреодо­ лимость сознанием импульсивно возникшего желания поступить воп­ реки здравому смыслу. При этом, для Версилова импульсивность выступает в качестве «двойника», а для Ставрогина — как «бесов- ство». «Двойник» и «бесовство» — это метафорическое наименова­ ние неуправляемой сознанием болезненной психики. <...> Во-вторых, возможный эндогенно-генетический тип передачи психического рас­ стройства по наследству от отца к детям объясняет постоянную мысль Достоевского об ответственности нравственно развращенных отцов за пороки детей. <...> Важно, что в романе «Бесы» Петруша Верховенский, как «главный бес»... <...> ...опирается на «бесовство» в психике Николая Ставрогина. Евангелическая тема «бесноватости», взятая эпиграфом к роману, недаром включает медицинское понятие
безумства. Ставрогин, несмотря на его высокий интеллект, из-за сво­ его психического расстройства оказывается игрушкой в руках полити­ ческих авантюристов. Причем эта несамостоятельность, несвобода, зависимость от авантюристов прикрывается ролью «псевдолидера». <...> Политическому авантюризму нужны патологически-нестандарт­ но мыслящие и холодно решающие чужие судьбы люди для того, чтобы их руками претворять в жизнь свои грязные замыслы. Этот вы­ вод из общественно-политической жизни нашего времени предвос­ хищен Достоевским еще в XIX в.» /42. - С. 118-128/. Большой фрагмент из монографии «Достоевский над бездной бе­ зумия» приведен намеренно, чтобы показать или отсутствие тех «симптомов» болезни (типа апатии), или неспецифический характер «признаков» (типа задумчивости или головных болей), «доказываю­ щих» гипотезу о наличии у персонажа шизофрении. Никакой учебник психиатрии прошлого, ни современные руководства и клинические описания и указания по диагностике не могут быть здесь использова­ ны для обнаружения в тексте романа «симптомов шизофрении», ко­ торые находят процитированные авторы. «Эмоциональная тупость» или «безволие» никак не согласуются с поведением Ставрогина или его объяснением в предсмертном письме Даше. «Дерзкие выходки» были объяснены выше другими персонажами романа, исследовате­ лями творчества Достоевского и мною. Смерть же Ставрогина, зави­ сящая, по мысли О. Н. Кузнецова и В. И. Лебедева, «от случайных причин» и происходящая «при странных и противоречивых обстоя­ тельствах», была задумана автором еще на стадии подготовки рома­ на и полностью соответствовала идейно-художественному содержа­ нию этого образа. Тезис о литературоведах, «охотно соглашающихся» с тем, что «Ставрогина можно считать страдающим психическим заболевани­ ем», можно опровергнуть мнением одного из них. С. Н. Толстой /44/ в работе, посвященной изучению мастерства Л. Н. Толстого и До­ стоевского, фрагмент «Еще о Ставрогине» начинает так: «Нормален ли Ставрогин, или же в "Бесах" мы наблюдаем патологическую кар­ тину распада его личности, клиническую картину прогрессирующе­ го душевного заболевания? При такой постановке безусловно норма­ лен. А иначе не было бы художественного произведения, не было бы чисто художественного интереса к этому образу, который пробужда­ ется в нас и не ослабевает до конца романа. <...>МЯ никогда не мо­ гу потерять рассудок",— пишет Ставрогин в предсмертном письме.
И он действительно его не теряет. Пусть врачи, на которых ссылает­ ся автор, не компетентны по трупу самоубийцы устанавливать, был ли он помешан или нет. Не в том дело. А дело (возвращаясь к нача­ лу) в том, прежде всего, что Достоевский — художник, и великий ху­ дожник. Не мог бы он подсунуть читателю историю сумасшедшего и выдать ее за роман» /44. - С. 235, 239/. С учетом задуманной еще в подготовительной стадии «Бесов» смерти Ставрогина и ее характера вряд ли можно предполагать, что персонажа могла бы спасти любого рода медико-психологическая помощь, сожаления об отсутствии которой для лечения суицидентов были высказаны авторами работы «Достоевский над бездной безу­ мия». При этом они вступают в полемику с одним из своих оппонен­ тов, пытавшемся предостерегать от «литературно-психиатрических параллелей» и высказывающем опасение, что если допустить, что Ставрогин существует реально и кто-то напишет о его поведении «до­ нос», то «психиатры на основании письменных, непроверенных по­ казаний неспециалиста признают у Ставрогина "наличие тяжелой психической патологии"... и тогда любого из нас можно будет упечь в "психушку" просто на основании доноса?» Вряд ли стоит детально рассматривать этот мысленный экспери­ мент «неспециалиста», развивающего весьма распространенные пред­ ставления о том, что «доктор, если рассерчает, может спрятать в жел­ тый дом». Гораздо интереснее мысли коллег, «продолживших» этот эксперимент и «обратившихся за консультацией к Достоевскому»: «Несовершенны и до настоящего времени методы, организация, деон­ тология оказания помощи людям с "больными мыслями". В этом мы можем согласиться с нашим оппонентом, но отказывать этим людям в помощи и по христианской, и по общечеловеческой морали безнрав­ ственно. Ставрогин не был помещен в "психушку", но он в тяжелом психическом состоянии раздвоенности эмоций, воли и мыслей покон­ чил жизнь самоубийством. Не знаем, какая из альтернатив, по мнению рецензента, более оптимальна, но главное не в этом. Ставрогин искал психотерапевтической помощи, исцеления» /42. - С. 168/. Вопрос, как добиться «исцеления» героя, задуманного как «весь пафос романа», в то время как мельтешащие вокруг него «бесы» яв­ ляются только его «эманацией», остается открытым. Как осуществить одну из этих «альтернатив», если этого не предусмотрел автор? Не­ ужели Ставрогина действительно надо было госпитализировать в «психушку» в «недобровольном порядке, как представляющего
опасность для себя и окружающих»? (формулировка современного законодательства о психиатрической помощи). И, главное, когда нужно было это делать, если на дуэли с сыном Гаганова Ставрогин демонстративно промахивается, заявляя, что он больше никого не хочет убивать, а в предсмертном письме пишет, что никогда не смо­ жет покончить с собой. Мне представляется, что лучше все же оста­ вить судьбу персонажа на усмотрение автора. Анализируя смерть Ставрогина и обнаруженное противоречие письма и последующего самоубийства, Д. С. Мережковский писал: «1ут одно из двух: или он был не прав, утверждая, что для него самоубийство по самым глубоким свойствам его личности невоз­ можно, или ошибся Достоевский, заставив его все-таки убить себя. Кажется, последнее вернее. Во всяком случае, это исход слишком неподготовленный. <...> ...мы ведь в сущности не знаем самого глав­ ного о смерти Ставрогина, и все-таки остается неразрешимое сомне­ ние: мог ли он действительно убить себя. Не был ли он слишком си­ лен... <...> ...для такого исхода, свойственного по преимуществу слабым и малодушным. Не было ли, наконец, это самоубийство необходи­ мостью не столько для Ставрогина, сколько для рассказчика «Бесов», для самого Достоевского? <...> Во что бы то ни стало, нужно ему было как-нибудь покончить со Ставрогиным, отделаться от него,— и вот не столько Ставрогин убивает себя, сколько Достоевский убивает его. Но в душе читателя, когда он кончает книгу, остается вопрос: хотя Ставрогин и не все сознает,— не сознает ли он все-таки слишком многого, чтобы так погибнуть,— не должен ли он спастись? Во вся­ ком случае, это самоубийство не кончает его, да и все произведение остается не конченным; смерть Ставрогина такой же искусственный, извне прилепленный условный конец, как христианское "воскресе­ ние" Раскольникова» /45. - С. 282/. Приведенный фрагмент известной работы Д. С. Мережковского «Л. Толстой и Достоевский. Вечные спутники» показывает, насколь­ ко сложна оценка самоубийства Ставрогина, если рассматривать ее с точки зрения житейской логики и устойчивых, раз и навсегда за­ данных, характеристик человека. Да, Достоевский «убивает» своего персонажа, но черновые материалы с достаточной определенностью позволяют считать, что его самоубийство было задумано автором, еще когда герой даже не имел фамилии, а назывался «Князь». «Такой» финал «такого» человека не просто логичен, но подготовлен и сю- жетно, и психологически, если под «психологией» понимать «глуби-
ны души человеческой», а не раз и навсегда заданные логические действия по принципу «стимул-реакция». Как неоднократно демон­ стрировал в своих произведениях Достоевский, глубинное Я челове­ ка выявляется именно тогда, когда он выходит за рамки характер­ ных для него параметров психического функционирования. Здесь можно вспомнить и эпизод с горящими в камине деньгами, и реак­ цию на это Гани Иволгина, который, по мнению других, «за три рубля на Васильевский поползет», и отказ Свидригайлова совершить наси­ лие над Дуней, когда уже ничто этому не препятствует, и, естествен­ но, уход из жизни Ставрогина, который боится самоубийства, по­ скольку не хочет «показать великодушие». (Об этом «великодушии» еще будет идти речь.) Кажущаяся непоследовательность переживаний Ставрогина, пред­ шествующих его самоубийству, позволяет выдвигать различные вер­ сии о том, что же в конце концов побудило его покончить с собой. Так, А. Н. Муравьев /46/ в работе, посвященной сравнительному анализу Ставрогина и героя рассказа М. Горького «Карамора» Кара- зина, пишет: «Томясь от своей постоянной цепенящей холодности, желая испытать хоть какие-то горячие чувства, оба тоскуют по наив­ ности. <...> Ставрогин нашел наивность в Матреше, но, найдя, пере­ жил лишь мгновенье ее горячих объятий — и снова видит кругом одно смрадное болото. Но вот что показательно: пока Ставрогин был "не холоден и не горяч", он жил, и лишь когда перед ним встала пер­ спектива размеренной, почти филистерской жизни с Дашей в швей­ царском кантоне Ури, перспектива "тепленького", уныло однообраз­ ного существования — тут он не выдержал и вложил голову в петлю. Видимо это мог предчувствовать Тихон, сказавший ему: "Вы не хо­ тите быть только теплым"» /46. - С. 158/. Смысл слов из Апокалипсиса, произнесенных Тихоном в диалоге со Ставрогиным (речь идет об опущенной главе), носит более широ­ кий характер и скорее касается не предчувствия возможности такой смерти, а общей оценки «великой праздной силы», которая, не най­ дя точки приложения, опоры, превращается в «ничто». «И ангелу Лаодикийской церкви напиши: сие глаголет Аминь, свидетель верный и истинный, начало создания божия: знаю твои дела; ни холоден, ни горяч; о если б ты был холоден или горяч! Но поелику ты тепл, а не горяч и не холоден, то изблюю тебя из уст моих. Ибо ты говоришь: я богат, разбогател, и ни в чем не имею нужды; а не знаешь, что ты жалок, и беден, и нищ, и слеп, и наг...» /XI, 11/. С учетом того, что
цитате из Апокалипсиса предшествуют слова Тихона о том, что «со­ вершенный атеист стоит на предпоследней верхней ступени до совер­ шеннейшей веры (там перешагнет ли ее, нет ли), а равнодушный ни­ какой веры не имеет», можно сказать, что собеседник Ставрогина угадал не столько смерть, сколько его признание в письме к Даше. «Я пробовал везде мою силу. <...> Но к чему приложить эту силу — вот чего никогда не видел, не вижу и теперь. <...> Знаете ли, что я смотрел даже на отрицающих наших со злобой, от зависти к их на­ деждам? <...> Но если б имел к ним злобы и зависти больше, то мо­ жет, и пошел бы с ними. Судите, до какой степени мне было легко и сколько я метался! <...> Нет, лучше вам быть осторожнее: любовь моя будет так же мелка, как и я сам, а вы несчастны. Ваш брат гово­ рил мне, что тот, кто теряет связи с своей землей, тот теряет и Богов своих, то есть все свои цели. Обо всем можно спорить бесконечно, но из меня вылилось одно отрицание, без всякого великодушия и без всякой силы. Даже отрицания не вылилось. Все всегда мелко и вяло» /X, 514/. Спустя несколько лет после «Бесов» Достоевский напишет в «Дневнике писателя» за 1876 г.: «Вспомните прежних атеистов: утратив веру в одно, они тотчас же начинали страстно веровать в другое. Вспомните страстную веру Дидро, Вольтера...» /XXII, 6/. Но уже в «Бесах» на суд читателям был предъявлен человек, кото­ рый, потеряв связи с землей и утратив «Богов своих», прошел путь отрицания каких-либо «абсолютов», включая религиозные и нрав­ ственные заповеди, до логического конца. Неслучайно уже в начале романа «впереди» реального Ставроги­ на идет «дурная слава»: оскорбление женщины, дуэли, задавленные рысаками люди. Дерзкие выходки персонажа, описанные в рамках канонического текста, в «Исповеди Ставрогина» «дополнены» по­ ступками, свидетельствующими о полном отсутствии у него нрав­ ственных и эстетических ориентиров. И даже высочайший интеллект этого человека в конечном итоге творит только зло. Его «ученики» (Шатов и Кириллов), его «любимые» женщины — все оказываются в финале мертвыми (его «косвенное» участие в их убийстве не вы­ зывает сомнений). Ставрогин даже пишет устав для революционной «Организации», состоящей из людей, которых он презирает и над которыми смеется. Пройдя весь путь «нигилиста» до конца, до отрицания общечело­ веческих норм морали, не обретя никакой «новой веры» взамен от­ вергнутой «старой», этот персонаж должен был, в конце концов, об-
наружить, что его жизнь лишена какого-либо смысла. Несмотря на все его «метания», «опора» и «цели» так и не были найдены. В работе «Трагедия своеволия (образ Ставрогина)» Г. В. Бамбуляк и О. Н. Ос­ моловский /47/ пишут: «Отталкиваясь от возможных воплощений, Ставрогин не считает себя грешником, окончательно погрязшим в грехе или кающимся грешником, который мог бы стать святым. Он не атеист, но и не богоискатель, хотя в его воле выбрать любой из этих путей. Однако данные пути кажутся Ставрогину не просто ложными, а скрывающими его сущность. Не принимая их, он дви­ жется к центру своей сущности. Его способность отчуждать от себя свои потенциальные сущностные варианты настолько велика, что в центре его сущности оказывается чистое ничто. Отсюда — само­ убийство. <....> Объективно логика его существования заключается не в том, чтобы обрести какой-то идеал, а в том, чтобы доказать несво­ димость своего "я" с каким-либо идеалом. Но сила личности только тогда сила, когда она сила для чего-то. Но быть силой для чего-то и означало бы у Ставрогина ориентацию на какой-то идеал. Потому его сила оборачивается слабостью, становится саморазрушительной» /47. - С. 126,127/. Авторы этой работы считают, что «самоубийство Ставрогина закономерно и психологически глубоко обосновано». Надуманной, по их мнению, представляется точка зрения исследова­ телей, считающих, что Достоевскому нужно было как-то «отделать­ ся» от героя. Сложной и неоднозначной выглядит оценка психологического смысла суицида Ставрогина и избираемого им способа самоубийства. Если выше по существу рассматривалась только «метафизика» до­ бровольного прекращения своей жизни этим персонажем, своеобраз­ ная идейно-философская «подоплека» этого суицида или предпо­ лагаемое обоснование авторского замысла в отношении героя, то здесь речь пойдет скорее о некоторых психологических закономерностях его самоубийства. Предварительно необходима следующая оговорка. Даже в рамках более «понятных» самоубийц из персонажей Достоевского простое перенесение суицидологических понятий и закономерностей, связанных с изучением реальных суицидентов, на вымышленных ге­ роев не может носить характер полного отождествления самоубийств, совершаемых в пространстве художественного вымысла и в реально­ сти. Насколько же возрастает условность применения суицидологичес­ ких понятий при их использовании по отношению к персонажу, про которого Н. А. Бердяев писал, что это мировая трагедия «гибели че-
ловеческой индивидуальности от дерзновения на безмерные, бесконеч­ ные стремления, не знавшие границ». Нет сомнений, что и в самом факте самоубийства Ставрогина, и в избираемом им способе прекращения собственной жизни сказалась точка зрения автора романа. Читателю остается только гадать, зачем персонаж уходит из жизни и почему он повесился, а не избрал какой- то другой способ самоубийства. Окончательные ответы на эти вопросы вряд ли возможны, Достоевский и сам до конца не смог бы это объяс­ нить. Мой многолетний опыт практического общения с суицидентами и изучение соответствующей литературы, нашедшие отражение в спе­ циальной монографии /43/, позволяют с достаточными основаниями утверждать, что далеко не всегда и сам самоубийца (даже оставшийся в живых) может объяснить как субъективную сторону самоубийства (зачем оно совершено? — в отличие от его причин, чаще всего «понят­ ных»), так и почему выбран именно этот способ самоубийства. По мнению А. Л. Бема, объяснение самоубийства Ставрогина совершением им преступления над Матрешей для Достоевского «было бы слишком примитивно-психологично». Добровольная смерть цен­ трального персонажа «Бесов» задумывалась автором уже на стадии подготовительных материалов к роману (там фигурировали и «веша­ ется» и «стреляется»). Отдельные авторы /42, 48/ так или иначе свя­ зывают самоубийство Ставрогина с преступлением в отношении Мат- реши. А. С. Долинин писал, что эта форма самоубийства «может быть художественно оправдана только в связи с «Исповедью»: суровое воз­ мездие за преступление с «отроковицей» сказывается и в одинаковос­ ти орудия смерти и обстановки — тоже чуланчик и петля для насиль­ ника» (цит. по /46. - С. 158/). Но дело в том, что петля («повесился») фигурирует в подготовительных материалах задолго до описания пре­ ступления с отроковицей, уже в августе 1870 г. /XI, 205, 209/, а из письма С. А. Ивановой (январь 1871 г.) следует, что к созданию этой главы Достоевский тогда еще не приступал /XII, 239/. Относительно трактовки автором смерти анализируемого здесь персонажа невозможно согласиться с некоторыми положениями монографии Ю. Г. Кудрявцева «Три круга Достоевского» /48/: «Не­ сколько сложнее обстоит дело с самоубийством Ставрогина. Когда- то он высказал свое понимание самоубийства: уйти из жизни после большой подлости, после такой, которую люди будут помнить тыся­ чу лет. А тебе все равно, ты ушел, тебя не достать, как будто ты не на земле, а на луне напакостил.
Если принять во внимание исповедь героя, то его самоубийство — по этому рецепту. И оно безличностно, как и самоубийство Смердя­ кова. Если же исповедь исключить, то все наоборот. Самоубийство Ставрогина приобретает личностный, свидригайловский оттенок. За безличность говорит способ ухода — повесился, как и Смердя­ ков, а не застрелился, как Свидригайлов. Но вряд ли это замысел Достоевского. Веревка была дана Ставрогину при намерении печа­ тать исповедь (тот же способ самоубийства, как и у жертвы, Матре­ ши, выбора не имеющей). Исповедь исключили. Герой остался за­ гадочным. Логично было бы изменить и способ ухода из жизни. Но Достоевский, видимо, не обратил на это внимания при печатании романа. Мне, повторяю, «Бесы» более нравятся без исповеди главного ге­ роя, а Ставрогина я хотел бы видеть личностью. Но вот веревка...» /48. - С. 255/. Временно оставляя персонажа «Бесов», хотелось бы напомнить, что в истории достаточно личностей, выбравших в качестве способа самоубийства именно самоповешение: Гомер (по преданию), Есенин, Цветаева, Шпаликов, академик Легасов и множество других, извест­ ных и неизвестных, суицидентов (некоторых из них мне довелось обследовать и даже лечить, других — оценивать посмертно). Выбор способа самоубийства определяется множеством факторов /43. - С. 189-197/, среди которых, наверное, зависимость характера суи­ цида от того, «личность» или «безличность» решает покончить с со­ бой, скорее существует в воображении людей, пишущих об этом, не­ жели в реальной суицидологической практике. Если же касаться замечания Ю. Г. Кудрявцева, что писатель не обратил внимание на «веревку», несмотря на изменение в содержа­ нии романа, то это предположение вызывает большие сомнения с учетом того, что роман кончается именно описанием смерти Став­ рогина. Здесь не просто «понятная» смерть второстепенного персо­ нажа, но смерть-символ центрального героя, оказавшегося неспособ­ ным к жизни даже в качестве «гражданина кантона Ури». Действи­ тельно, у Достоевского при внимательном чтении можно обнаружить уже отмеченные некоторыми исследователями ошибки, на которые писатель (да и все работавшие над книгой) не обратили внимания. В «Подростке» мать повесившейся Ольги (вот уж личность!) на раз­ ных страницах называется по-разному. («Эта Дарья Анисимовна
была мать бедной Оли» /XIII, 185/ и «Взволнован я был неожидан­ ным посещением Настасьи Егоровны, матери покойной Оли» /XIII, 294/.) Эта совершенно несущественная деталь вспомнилась в связи с рассуждениями о том, какой способ самоубийства выбирают «лич­ ности» и «безличности». Невозможно предположить, что Достоев­ ский мог «не приметить» такого «слона» его повествования, как смерть главного героя в финале романа. В монографии «Самоубийство Достоевского» /49/ Н. Н. Насед­ кин расценивает способ самоубийства, совершаемого Ставрогиным, так: «Очень важно подчеркнуть-отметить, что Николай Всеволодо­ вич Ставрогин, самый демонический герой Достоевского, именно — повесился. То есть, выбрал, как мы помним, самый позорный и уни­ зительный способ добровольной самоказни» /49. - С. 305/. Выше в этой и в предшествующих главах уже отмечалось, что представле­ ние о «позорных» и «благородных» способах самоубийства — это весьма упрощенное понимание выбора способа самоубийства. Час­ тично это основано на том, что для лиц «более благородных» про­ фессий и сословий огнестрельное оружие, по вполне понятным при­ чинам, более доступно, нежели петля и омут. Но, как уже писалось выше, выбор способа самоубийства связан с очень многими факто­ рами, часть которых может носить совершенно случайный характер. Среди этих случайностей следует отметить и состояние суицидента непосредственно во время принятия рокового решения и обстанов­ ку, в которой это происходит. Одной из особенностей трактовки Н. Н. Наседкиным само­ убийств персонажей Достоевского является своеобразное «увязы­ вание» этих суицидов с личностью самого автора художественного произведения. При этом биографические моменты из жизни авто­ ра, по мнению исследователя, во многом определяют и характер того или иного самоубийства. «Без всякого сомнения (это закон человеческого естества!) молодой Достоевский хотел-мечтал в чем- то походить на своего кумира — таинственного, обаятельного, гор­ дого, выдержанного, независимого, богатого красавца-аристократа Спешнева. Но можно предположить, что Достоевский уже прошед­ ший эшафот, каторгу, солдатчину, эмиграцию... <...> ...не так уж без­ оглядно и восторженно "романтически влюблен... пленен и обольщен" Ставрогиным-Спешневым, как это представлялось-мнилось Бердя­ еву. Своих романтических безусловных кумиров к унизительному самоповешению где-то почти на пыльном чердаке не приговарива-
ют. <...> В «Бесах» Достоевский... <...> ...как бы совершает самоубий­ ство своих увлечений, сомнений и блужданий на пути к вере, ко Хри­ сту, но делает он это впрямую и без всяких аллегорий — в финале судьбы Николая Всеволодовича Ставрогина, в сцене его позорного самоубийства через повешение. И фраза-утверждение Достоевского: "Я из сердца взял его..." — это не только признание в былой любви к Спешневу, но и признание в том, что Ставрогин — это часть его са- мого»/49. - С. 305, 307/. Безусловно, отношение Достоевского в послесибирский период ко многим кумирам его молодости изменяется, но самоубийство цен­ трального персонажа «Бесов» вряд ли определяется тем, что именно в этом романе писатель в аллегорической форме или «впрямую» рас­ ставался со своим прошлым. Для этого суицида есть более веские основания, нежели воспоминания писателя о его ранних убеждени­ ях и сомнениях (включая религиозные, сохраняющиеся у Достоев­ ского, как он писал в письме Фонвизиной, «наверное, до гробовой крышки»). Самоубийство Ставрогина намечалось автором уже на стадии замыслов о том, что будет делать Князь и как он кончит свою жизнь. Речь нигде не шла о крахе каких-то взглядов, несостоятель­ ности тех или иных идей, разочаровании в них. У Ставрогина нет какой-либо стойкой системы убеждений. Те или иные идеи, даже подводящие человека к самоубийству, как у Кириллова, или пере­ устройству общества, как у Верховенского или Шигалева, не способны стать «бременем» для этого героя. Это же относится и к его «люб­ ви», в которой на первый план выступает «экспериментально-позна­ вательный», а не чувственный компонент «любовных страстей». (Другое дело: «чем меньше женщину мы любим...», но это уже отно­ сится к «партнершам» Ставрогина.) Как признается сам персонаж в предсмертном письме Даше, из него «вылилось одно отрицание» и именно оно и играет решающую роль в анализируемом суициде. В целом самоубийство Ставрогина полностью соответствует общей линии его поведения, которую японский исследователь творчества Достоевского К. Итокава в работе «Парадоксальное в романе "Бесы" /50/ определяет как «всеобщую парадоксальность поступков» этого персонажа. По его мнению, в романе многократно повторяются си­ туации, в которых возникает результат, обратный тому или иному побуждению, и который может быть назван парадоксом. В этих об­ стоятельствах положительные по замыслу поступки приводят к от­ рицательному результату.
Считая, что самоубийство Ставрогина выступает как единствен­ ная его потенция, которая оказалась неподвластной его воле, так как даже в своем последнем письме он отрицает возможность за­ стрелиться, Г. В. Бамбуляк и О. Н. Осмоловский пишут: «Нет сомне­ ния, что в акте самоубийства Ставрогина просвечивается и автор­ ская точка зрения, но она не авторизует позицию героя. Сам выбор способа самоубийства (веревка, а не пуля) свидетельствует о том, что логика героя соответствует способу его существования. Верев­ ка символизирует последнее отвращение Ставрогина к своему бы­ тию (он его испытывал и раньше). Однако самоубийство имеет и другой смысл — самонаказание ("великодушие", по словам самого Ставрогина). А это уже нарушение его прежней логики, потому что по ней он не должен был наказывать себя самоистреблением. Та­ кой смысл самоубийства (самонаказание) доступен сознанию Став­ рогина, но ему недоступна мысль о неизбежности этого акта. По­ следнее входит в круг авторского зрения. Для себя Ставрогин уби­ вает себя "вдруг", для автора — закономерно. Герой живет по своей автономной логике бытия, но как только он ее нарушает, сразу об­ наруживается, что эта логика находится под наблюдением автора, у которого есть своя логика, объективно перекрывающая позицию героя. Автору видны те духовные потенции героя, которые ему са­ мому недоступны» /47. - С. 132, 133/. С этими представлениями можно согласиться. В соответствии с ними самонаказание («великодушие» по отношению к самому себе) Ставрогин связывает не с какими-то отдельными неблаговидными поступками своей жизни (растление Матреши, ожидание ее смерти и даже наблюдение за тем, как она в дальнейшем вешается), а с ха­ рактером всей жизни и взаимоотношений с окружающими. Здесь са­ монаказание — скорее авторская оценка смерти этого персонажа, связанная со своеобразным законом справедливого возмездия за нравственное зло: «этой казнью я казнил Ставрогина». Если же в рас­ смотрении смерти этого персонажа отойти от наличия пары «жерт­ ва-мучитель», которую в случае со Ставрогиным рассматривают не­ которые авторы (по аналогии со Свидригайловым и его жертвой — лакеем Филиппом), то субъективное значение (личностный смысл) самоубийства центрального героя «Бесов» можно оценить и как «простой» отказ от жизни, которая все более и более превращалась в «ничто». Пройдя до конца путь нигилиста с его полным отрицани­ ем каких-либо духовных ценностей и абсолютов, Ставрогин оказы-
вается в тупике, выход из которого может быть только один — пре­ кращение собственной жизни. По мнению Ю. Давыдова, «самоубийство остается последней доб­ родетелью, еще возможной для нигилиста, хотя человеческой добро­ детелью оно считаться не может: ведь нигилист поставил себя "по ту сторону" всего "человеческого, слишком человеческого". Но, как сви­ детельствует письмо Ставрогина, даже самоубийство предстает для нигилиста почти как недостижимый идеал» /18. - С. 176/. Автор пишет, что дело здесь не в страхе смерти. Ставрогин боится «пока­ зать великодушие», обнаружив в себе человеческое движение души, что для человека, живущего в мире, лишенном каких-либо абсолю­ тов, предстает как «последний обман в бесконечном ряду обманов». Ю. Давыдов считает, что в характере самоубийства Ставрогина, вы­ ступающего как «акт единственной нигилистической добродетели», проявилась и определенная последовательность, и трезвая самооцен­ ка: «ведь, как и повесившийся Иуда, он, Ставрогин, тоже предатель — геловек, предавший в себе все геловегеское». Понятно, что рассмотрение самоубийства Ставрогина только в аспекте каких бы то ни было клинико-психологических законо­ мерностей, связанных с личностью персонажа или его суицидом, не­ возможно. Поэтому суицидологический анализ самоубийства этого персонажа без учета идейно-философского содержания «Бесов» все­ гда будет отличаться известной неполнотой и упрощением, связан­ ными со сведением духовной жизни человека и его перспектив к за­ кономерностям «реальности» более низкого уровня. Если Расколь- никову довелось «перенести» на себе «только» преступление, то Ставрогин в рамках «художественной реальности», своеобразного «фантастического реализма» Достоевского вынужден был пройти «весь путь» нигилистического мировосприятия и связанной с этим деятельности и судьбы. Мне представляется, что в этом плане следует полностью согла­ ситься с Ю. Давыдовым, который пишет об этом пути Ставрогина: «Последовательный нигилизм, последовательный именно в философ­ ски-теоретическом смысле,— это нигилизм человека, который от отрицания всего бытийственного вокруг себя в своем окружении дол­ жен рано или поздно прийти к отрицанию бытия в нем самом: к от­ рицанию самого себя в качестве «частицы» бытия. Самоубийство, следовательно, оказывается для нигилиста не только его последней добродетелью в нигилистическом смысле, но и единственно последо-
вательным актом с тогки зрения нигилистигеской "метафизики". Человек, для которого у-нигто-жение — единственный абсолют, так или иначе должен погрузить в нигто и самого себя, не ища "позади" этого ничто никакой "воли к власти". Это значит, что мы должны согласиться и с общим кулыурфилософ- ским и философски-историческим выводом Достоевского, который в противоположность Ницше считал, что нигилизм не может быть пу­ тем к "более высокой" форме человеческого существования, если "ис­ черпать" его бездну до дна. Он ведет в никуда» /18. - С. 177,178/. Завершая психиатрический и суицуидологический анализ цент­ рального персонажа «Бесов», хотелось бы подчеркнуть, что суще­ ствует множество подходов к рассмотрению самоубийства Ставроги­ на. В работе «Достоевский и суицид» американские исследователи Дж. Фой и С. Райцевич /51/ трактуют этот суицид как «самоубий­ ство безнадежности» и связывают с провалом всех взаимоотношений, «коллапсом эротических и социальных стремлений», «отчуждением от работы и любви». Рассматривая три формы самоубийства, пред­ ставленные в романе «Бесы» (Матреша, Ставрогин, Кириллов) как суициды чувствительности, действия и мысли, авторы расценивают это как пример экзистенциального понимания Достоевским челове­ ческой реальности и человеческой трагедии в рамках одного худо­ жественного произведения. По мнению Дж. Фоя и С. Райцевича, суицидология Достоевского имеет большие перспективы, чем многие теории суицидального по­ ведения. Авторы считают, что эта «суицидология» не является спе­ циальной темой в творчестве писателя, однако именно здесь многие идеи соединяют его литературную работу с собственными духовны­ ми поисками. Исследование самоубийств было для Достоевского не просто интеллектуальным упражнением, но явилось блестящим при­ мером взаимоотношения между художественным и публицистичес­ ким повествованием, его пониманием индивидуальной, семейной и групповой динамики, его интеллектуального поиска корней идео­ логии. Интеграция всех этих факторов сделала суицидологию До­ стоевского общечеловеческим достоянием. Этой высокой оценкой «су­ ицидологии» писателя я и хотел бы закончить последнюю главу.
1. Бердяев Я. А. О русских классиках. - М.: Высшая школа, 1993. 2. Могулъский К В. Достоевский. Жизнь и творчество. В кн.: Мочуль­ ский К. Гоголь. Соловьев. Достоевский. - М.: Республика, 1995. - С. 219-562. 3. Бем А. Л. Исследования. Письма о литературе. - М.: Языки славян­ ской культуры, 2001. - С. 111-157. 4. Розенблюм Л. М. Творческие дневники Достоевского. - М.: Наука, 1981. 5. Белов С. В. Роман Ф. М. Достоевского «Преступление и наказание»: комментарий. - М.: Просвещение, 1984. 6. Чиж В. Ф. Достоевский как психопатолог// Русский вестник, 1984. - No 5. - С. 272-316; No 6. - С. 825-885. 7. Гроссман Л. П. Спешнев и Ставрогин. В кн.: «Бесы»: Антология рус­ ской критики. - М.: Согласие, 1996. - С. 606-613. 8. Семевский В. И. Из истории общественных идей в России в конце 1840-х годов. - Петроград.: Типография Задруга, 1917. 9. Лейкина-Свирская В. Р. Петрашевцы. - М.: Просвещение, 1965. 10. Сараскина Л. И. Николай Спешнев. Несбывшаяся судьба. - М.: Наш дом - L Age d Homme, 2000. 11. Штейнберг Д. 3. Система свободы Достоевского. - Париж: YMCA- PRESS, 1980. 12. Чирков Я. М. О стиле Достоевского. - М.: Наука, 1964. 13. Зольбриг А. Преступление и сумасшествие. Пособие к диагностике сомнительных случаев душевных болезней для лекарей, психологов и судей. - СПб.: Типография В. Неклюдова, 1868. 14. Сараскина Л. И. Федор Достоевский. Одоление демонов. - М.: Со­ гласие, 1996. 15. Кузьмина Б. П. (публ.) Н. А. Спешнев о самом себе// Каторга и ссыл­ ка,1930.-No1.-С.96. 16. Полонский В. Я. Николай Ставрогин и роман «Бесы». В кн.: «Бесы»: Антология русской критики. - М.: Согласие, 1996. - С. 619-637. 17. Ницше Ф. К философии истории нигилизма// Иностранная литера­ тура, 1990. - No 4. - С. 187-197. 18. Давыдов Ю. Я. Этика любви и метафизика своеволия (проблемы нравственной философии). - М.: Молодая гвардия, 1989. 19. Критический комментарий к сочинениям Ф. М. Достоевского. Сбор­ ник критических статей (собр. В. Зелинский). - М.: Типография И. А. Баландина, 1901.
20. Замотин И. И. Ф. М. Достоевский в русской критике. - Варшава: Типография окружного штаба, 1913. 21. «Бесы»: Антология русской критики (сост. Л. И. Сараскина). - М.: Согласие, 1996. 22. Баршт К. А. Повесть безвременных лет (о романе Ф.М. Достоев­ ского «Бесы». - СПб.: Изд. группа «ОКНО», 1994. 23. Славская-Гренъе С. Трансформация мотивов «Джейн Эйр» Шарлот­ ты Бронтэ в «Бесах» как свидетельство персоналистского феми­ низма Достоевского. В кн.: Достоевский: дополнения к коммента­ рию. - М.: Наука, 2005. - С. 393-421. 24. Мелетинский Е. М. Заметки о творчестве Достоевского. - М.: РГГУ, 2001. 25. Буданова Я. Ф. О некоторых источниках нравственно-философской проблематики романа «Бесы». В кн.: Достоевский. Материалы и исследования. - Т. 8. - Л.: Наука, 1988. - С. 93-106. 26. Осмоловский О. Я. Идея «сверхчеловека» у Лермонтова и Достоев­ ского (Печорин и Ставрогин). В сб.: Достоевский и современность. Материалы XVI Международных старорусских чтений 2001 года. - Старая Русса, 2002. - С. 152-162. 27. Булгаков С. Я. Русская трагедия. В кн.: Булгаков С. Н. Тихие думы. - М.: Республика, 1996. - С. 6-26. 28. Иванов Вяг. И. Лик и личины России. Эстетика и литературная тео­ рия. - М.: Искусство, 1995. - С. 266-468. 29. Марков Е. Л. Романист-психиатр (по поводу сочинений Достоев­ ского)// Русская речь, 1879. - No 5. - С. 243-275; No 6. - С. 151- 206. 30. Ткагев Я. Я. Больные люди. «Бесы», роман Федора Достоевского в трех частях. В кн.: Критика 70-х годов XIX века. - М.: Олимп, 2002. - С. 67-123. 31. Михайловский Я. К. О «Бесах» Достоевского. В кн.: Михайловский Н. К. Литературная критика и воспоминания. - М. Искусство, 1995. - С. 48-83. 32. Конышев Е. М. Особенности психологического анализа у Тургенева и Достоевского. В сб.: Седьмой межвузовский тургеневский сбор­ ник. - Курск: КГПИ, 1977. - С. 43-57. 33. Жид Андре. Достоевский; эссе. - Томск: Водолей, 1994. 34. Труайя А. Федор Достоевский. - М.: Эксмо, 2003. 35. Юргенсон Л. «Школа для дураков» и университет для безумцев. В сб.: Семиотика безумия. - Париж - Москва: Европа, 2005. - С. 194-206. 36. Ефремов В. С. Достоевский: психиатрия и литература. - СПб.: Диа­ лект, 2006. 37. Аменицкий Д. А. Психиатрический анализ Николая Ставрогина («Бесы» Достоевского)// Современная психиатрия, 1915. - Т.IX.-No1-12.-С.28-41.
38. Международная классификация болезней (10-й пересмотр). Клас­ сификация психических и поведенческих расстройств. Клинические описания и указания по диагностике. - СПб.: АДИС, 1994. 39. Чиж В. Ф. Учебник психиатрии. - СПб.: Киев: Сотрудник, 1911. 40. Толстой Л. Я. Отрочество. Собрание соч. в 12 томах. - Т. 1. - М.: Правда, 1987. 41. Альтман М. С. У Льва Толстого. - Тула: Приокское книжное изда­ тельство, 1980. 42. Кузнецов О. Я., Лебедев В. И. Достоевский над бездной безумия. - М.: Когито-Центр, 2003. 43. Ефремов В. С. Основы суицидологии. - СПб.: Диалект, 2004. 44. Толстой С. Я. Мастерство Л. Толстого и Достоевского. В сб.: Досто­ евский и мировая культура. - Альманах No 10. - М.: Классика плюс, 1998. - С. 231-239. 45. Мережковский Д. Л. Толстой и Достоевский. Вечные спутники. - М.: Республика, 1995. 46. Муравьев А. Я. Ставрогин Достоевского и Каразин М. Горького. В кн.: Достоевский. Материалы и исследования. - Вып. 6. - СПб.: Наука, 1985. - С. 154-167. 47. Бамбуляк Г. В., Осмоловский О. Я. Трагедия своеволия (образ Став­ рогина). - В сб.: Литература и время. - Кишинев: Штиинца, 1987. - С. 123-133. 48. Кудрявцев Ю. Г. Три круга Достоевского. - М.: Изд. МГУ, 1991. 49. Наседкин Я. Я. Самоубийство Достоевского. Тема суицида в жизни и творчестве писателя. - М.: Алгоритм, 2002. 50. Итокава К Парадоксальное в романе «Бесы». - В сб.: Достоевский и мировая культура. - Альманах No 10. - М.: Классика плюс, 1998. - С. 116-125. 51. Toy J., Roycewicz S. Dostoevsky and Suicide// Confina psychatr, 1979. - 22. - P. 65-80.
ЗАКЛЮЧЕНИЕ Представленный в монографии развернутый суицидологический ана­ лиз различных форм суицидального поведения, описанного в по­ следних романах Достоевского (знаменитого пятикнижия) и в «Днев­ нике писателя», позволил рассмотреть как самоубийства отдельных персонажей художественных произведений, так и понимание писа­ телем некоторых аспектов проблемы самоубийств в целом. Анали­ зировались и завершенные самоубийства, и суицидальные тенденции, не закончившиеся смертью того или иного персонажа, и реальные самоубийцы, фигурирующие на страницах «Дневника», и связанные с этим статьи и заметки. Различные формы суицидального поведе­ ния рассматривались с точки зрения наличия в них суицидальных детерминант и антисуицидальных факторов. Суицидологический анализ проводился в соответствии с общими методологическими принципами рассмотрения литературного персо­ нажа специальными методами. Все суициды, представленные в «Днев­ нике писателя» и в последних романах Достоевского, оценивались как с позиций общественно-политической обстановки 1860-1870-х гг., так и с позиций нашего времени. При этом в суицидологическом анализе сочеталось рассмотрение суицида как общественного фено­ мена с непосредственным анализом его «физиологии»: его причин­ ных (детерминирующих) факторов, внутренней картины, включа­ ющей и субъективное значение самоубийства для суицидента, и дру­ гие характеристики, значимые для понимания механизмов развития суицидального поведения. Сделана попытка взглянуть на «литера­ турные» самоубийства с точки зрения современного врача-исследо­ вателя и с позиций психиатра-суицидолога второй половины XIX в. Все самоубийства, представленные в творчестве Достоевского, ана­ лизировались не как банк примеров, иллюстрирующих те или иные проблемы суицидологии, но, прежде всего, в качестве самостоятель­ ного аспекта изучения проблемы самоубийств. Краткое рассмотрение некоторых произведений мировой литера­ туры во введении к книге позволило выявить определенные преиму-
щества художественной литературы в изучении некоторых аспектов проблемы самоубийств перед другими методами исследования, что определяется возможностью «внутринаходимости» художника и его относительной «свободой от факта». Наряду с анализом самоубийств, представленных в отдельных литературных произведениях как соци­ ально-психологический феномен, было показано несомненное зна­ чение литературы и искусства в целом в создании «суицидальных архетипов». Анализ реальных самоубийств, фигурирующих в «Дневнике писа­ теля», выступает у Достоевского как образец индивидуального подхода к каждому суициду и вместе с тем отражает поиски детерминирующих факторов, которые имеют характер относительно общих социально- психологических закономерностей. Поиск инвариантных суицидо- генных факторов определялся у писателя не только резко возросшим числом самоубийств, но и гигантским сдвигом общественного и ин­ дивидуального сознания в условиях пореформенной России. Эта «пе­ рестройка», затрагивая все сферы жизни, не могла не отразиться на духовных исканиях художника-мыслителя, «одержимого тоской по текущему». Определенную роль в интересе Достоевского к проблеме самоубийств играли присущее на протяжении всей жизни писателя стремление к познанию «глубин души человеческой» и связанное с особенностями личности и судьбы желание подойти к решению «краевых» («последних») вопросов жизни и смерти. В освещении отдельных самоубийств, во множестве публикуемых на страницах периодической печати, Достоевский видел не только «среду», оцениваемую большинством его современников как основ­ ную причину огромного числа суицидов (несовершенство устройства общества), но и самого человека,— как участника этой «среды», так и его жертвы. В отличие от представителей зарождающейся в эти годы суицидологии, которая складывалась из исследований в облас­ ти медицины, психологии, юриспруденции и других наук, писатель не столько анализировал статистические закономерности суицидаль­ ного поведения, сколько утверждал индивидуальный подход к каж­ дому самоубийству. Он категорически возражал против понимания всех суицидов как проявления душевной болезни, подчеркивая мно­ жество причин социально-психологического и личного характера, определяющих возникновение суицидальных тенденций. Самоубийства реальных людей, включая представленные и ана­ лизируемые на страницах «Дневника писателя», нередко выступали
у Достоевского как основа или «первотолчок» для создания и изо­ бражения суицидов персонажей в его произведениях разных жанров, от романов до «фантастических рассказов» и философско-литератур- ных притч («Приговор»). Многие из этих произведений публикова­ лись непосредственно на страницах «Дневника», что определялось стремлением писателя перевести осмысление социально-психо­ логических феноменов в привычную для художника-мыслителя плоскость художественного творчества. Подобного рода «перевод» и взаимоотношение «художественной правды» и реальных само­ убийств, фигурирующих в «Дневнике», легко проследить на приме­ ре «фантастического рассказа» о «Кроткой». В повести «Кроткая» Достоевским не просто представлена суици- догенная ситуация: «подпольный мститель обществу» — бывший офи­ цер, ставший ростовщиком, своей «системой воспитания» доводит молодую жену до самоубийства. Своеобразный художественный экс­ перимент писателя — брак персонажей, прямо противоположных по морально-этическим установкам,— позволил выявить суицидогенные факторы в виде целого ряда личностных характеристик. Это максима­ лизм, ригидность нравственно-ценностных ориентации и требований в межличностных отношениях, в результате которых желающие лю­ бить друг друга люди превращают эту любовь в борьбу, которая при­ водит не только к самоубийству героини, но и к краху надежд и всей системы мировосприятия ее мужа. «Свобода от факта» позволила Достоевскому представить в художественных образах совокупность явлений личностно-ситуационного характера, детерминирующих суицид при их роковой взаимосвязи. При этом наиболее существен­ ную группу факторов, выступающих по праву как художественное открытие Достоевского в суицидологии, писатель называл «законом личности»: самостоятельное начало, обнаруживающееся в любом че­ ловеке, мешает возлюбить ближнего своего как самого себя несмот­ ря на то, что «человек стремится на земле к идеалу, противополож­ ному его натуре». В романах Достоевский в рамках социально-психологических си­ туаций рассматривает суицидогенные и антисуицидальные факторы. Последние наиболее четко прослеживаются у одного из его самых знаменитых персонажей — Родиона Раскольникова. Этот герой пос­ ле совершения тягчайшего преступления находится в экстремальной жизненной ситуации, выход из которой невозможен без потери сво­ боды, связанной с наказанием, или потери собственной личности,
определяющейся возможным переходом «по другую сторону добра и зла», или без свершения самоубийства. В качестве антисуицидаль- ного фактора здесь выступает прежде всего «необходимость мысль разрешить» — охваченность доминирующей идеей, которая и после со­ вершения убийства вовсе не была разрешена, а только получила свое дальнейшее развитие в виде окончательно оформленной «теории», оправдывающей совершенное. Среди других «несостоявшихся» самоубийств в «Преступлении и наказании» обращают на себя внимание суицидальная попытка и детерминирующие ее факторы маляра Миколки, нашедшего обро­ ненные Раскольниковым после убийства золотые сережки. И здесь «свобода от факта» и «внутринаходимость» позволили Достоевскому показать динамику переживаний человека, испытывающего вполне обоснованную тревогу по поводу того, что его «посадят». Усиление этой тревоги приводит к возникновению чувства безнадежности, ко­ торое, по мнению известных суицидологов нашего времени, играет ведущую роль в формировании суицидальных тенденций при самых различных формах сниженного настроения (депрессия, тревога и др.). Таким образом, уже в середине XIX в. в рамках своей «художествен­ ной суицидологии» Достоевский выступил как своеобразный предте­ ча современных научных суицидологических представлений. Описав в своих последних романах и других художественных про­ изведениях этого периода множество неблагоприятных социально- психологических ситуаций, выступающих в качестве ведущих суици- догенных факторов, Достоевский в каждом из его персонажей-само­ убийц видел не просто жертву «среды», но человека с его личностными особенностями. Это определяло и «призму индивидуального видения» ситуации, и характер реагирования на нее, и отдельные характеристики самого суицидального акта. Роковое сочетание личностно-ситуацион- ных моментов, с одной стороны, способствовало формированию суи­ цидального поведения, а с другой — отражалось на таких характери­ стиках суицида, как его личностный смысл (субъективное значение для суицидента) или особенности состояния самоубийцы в момент времени, непосредственно предшествующий самоубийству. Состояние Ольги («Подросток») во время принятия рокового ре­ шения и его осуществления (в монографии представлены клиничес­ кие аналоги) существенно отличается от состояния и переживаний Ипполита («Идиот») во время чтения им предсмертного «Объясне­ ния» и последующего несостоявшегося самоубийства. Достоевский
с исключительной выразительностью показал наличие двух разнона­ правленных тенденций суицидального поведения у Ипполита: жела­ ние умереть как протест против «законов природы», приговоривших его к смерти, и призыв к окружающим с целью спасения. Эта амби­ валентность в переживаниях суицидента была окончательно оформ­ лена как четкая закономерность только в исследованиях суицидо­ логов середины XX в. (Хенслер, Э. Шнейдман). «Художественная су­ ицидология» Достоевского выявила и часто возникающую в случаях реальных самоубийств невозможность однозначного определения личностного смысла суицида (даже при наличии суицидогенной ситу­ ации). Один из наиболее ярких примеров этого — обсуждаемое на страницах романа «Братья Карамазовы» самоубийство Смердякова. Что это: стремление избежать наказания? самонаказание, связанное с раскаянием? месть членам ненавидимого персонажем семейства или что-то другое? Эту тайну своего суицида Смерядяков, как и множе­ ство реальных самоубийц, уносит с собой. В рамках так называемых логических самоубийств Достоевский показал влияние мировоззренческих компонентов личности и ее ду­ ховного содержания на формирование суицидального поведения. Варьируя в соответствии с идейно-художественными замыслами сво­ их произведений особенности личностных характеристик того или иного персонажа, писатель представил духовную составляющую пси­ хической жизни как вполне определенный суицидальный или антису­ ицидальный фактор. Подчеркивая в «Дневнике писателя» значение веры, включающей и веру в бессмертие души, Достоевский путем «до­ казательства от противного» самоубийством Кириллова («Бесы») утверждал необходимость религиозных чувств и представлений для жизни не только общества в целом, но и отдельного человека. На при­ мере самоубийства этого персонажа писатель очень ярко показал, что между любыми рассуждениями о самоубийстве и «теориями», под­ водящими человека к суициду, и конкретным актом, направленным на прекращение собственной жизни, есть существенная разница, пре­ одоление которой даже в рамках душевной болезни связано с опре­ деленными эмоционально-волевыми изменениями. Споры о возможности объяснения самоубийства возникновени­ ем душевной болезни затрагивают не только Кириллова, которого сам автор «Бесов» определял как человека, «умом страдающего», но и Крафта («Подросток»), роковой выстрел которого связан с «иде­ ей-чувством» — болью за происходящее в пореформенной России
и неверием в будущее русского народа. Однако психопатологический анализ этого персонажа не дает каких-либо оснований считать его душевнобольным, в отличие от его реального прототипа, дневник которого, приведенный в мемуарной литературе, позволяет выразить сомнения в его психическом здоровье. Поэтому самоубийство Крафта, определяемое мотивами «национальной неполноценности русских»,— это еще один пример доказательства Достоевским «от противного» абсурдности такого рода построений, существующих с начала XIX в. и до нашего времени. Способность художника-мыслителя выразить в образах внутрен­ ний мир самоубийцы и тем самым сделать его во многом понятным для читателя, в том числе и для специалиста, анализирующего того или иного персонажа и его суицид с точки зрения своей науки, с ис­ ключительной силой проявилась у Достоевского в описании само­ убийства Свидригайлова («Преступление и наказание»). «Внутри- находимость» и «свобода от факта» позволили писателю путем своеобразного приема «овнешнения» (Бахтин) внутреннего мира ге­ роя отразить характер его переживаний как в процессе жизненного пути, так и в предсмертные часы и во время дороги к месту соверше­ ния самоубийства. Личностный смысл ухода из жизни этого челове­ ка, обнаруживающего признаки духовной патологии (называемой в XIX в. нравственным помешательством), следует расценивать как отказ от жизни, не связанный с такими переживаниями, как призыв, месть, самонаказание, отражающими, так или иначе, контакты само­ убийцы с людьми. Рассмотрение самоубийства центрального персонажа «Бесов» Ставрогина только с позиций каких бы то ни было клинико-психоло- гических закономерностей без учета идейно-философских и художе­ ственных замыслов Достоевского всегда будет отличаться известной неполнотой и упрощением, связанными со своеобразным редукциониз­ мом: сведением духовной жизни человека и его перспектив к законо­ мерностям более низкого уровня. В рамках художественной реальнос­ ти и «фантастического реализма» Достоевского Ставрогин проходит весь путь нигилиста с его полным отрицанием каких-либо духовных ценностей и абсолютов и оказывается в тупике, выход из которого может быть только один — прекращение собственной жизни. Многообразие подходов Достоевского к рассмотрению проблемы самоубийств в художественных и публицистических произведениях позволяет считать «суицидологию писателя» одним из самостоятель-
ных аспектов изучения этого общественного и клинико-психоло- гического феномена. Это вовсе не исключает возможность исполь­ зования самоубийств его персонажей в качестве иллюстративного материала для обоснования и демонстрации тех или иных положе­ ний суицидологии как науки. Однако, перефразируя известную мысль английского поэта Одена, следует сказать, что суицидология «не­ достойна называться человеческой», если забудет о том, что расска­ зал Достоевский, если будет игнорировать объяснение писателем фе­ номенов суицидального поведения, которые до настоящего времени не являются предметом исследования психологов, врачей, социоло­ гов и других специалистов, работающих над проблемами этой науки.
SUMMARY The suicidal analysis of different forms of suicidal behavior described in the last novels of Dostoevsky and in "The Writer's Diary" presented in the monograph, makes it possible to consider both suicides of certain characters of works of art and real self-murderers, and the writer's understanding of some aspects of the suicide problem in general. This analysis was carried out in accordance with the general methodological principles of a literary work reviewing by special methods. It combined the study of suicide as a public phenomenon with the direct analysis of "physiology" of each individual suicide depicted in works of art and on the pages of "The Diary". "Suicidology of Dostoevsky" was considered not like a bank of examples illustrating one or another side of suicidal behavior, but rather like an independent aspect of the study on the suicide problem. In the great number of publications devoted to suicide on the pages of periodical press Dostoevsky saw both "the environment" assessed by the majority of his contemporaries as the main reason of the increased number of suicides, and the proof of imperfection of the society structure, and also both an individual himself as a participant of this environment, and his victim. Unlike representatives of science (suicidology originating in those years) the writer not only analyzed statistical regularities of suicidal behavior, but affirmed individual approach to each suicide, strongly objecting to understanding of all suicides as arising of a mental illness, emphasizing a great number of reasons of social-psychological and personal nature determining appearing of suicidal tendencies. Some works of art touching in any way upon the problem of suicide were published by Dostoevsky directly on the pages of "The Diary", which was caused by the writer's wish to transfer comprehension of social- psychological phenomena (including suicide under question) to the plane of creative work usual for artist/thinker. Such "transfer" and relation of the "artistic truth" and real suicides figured in "The Writer's Diary", can be traced by the example of the "fantastic story" about "The Meek Girl".
"Freedom from the fact" allowed Dostevsky to present in his characters an aggregate of phenomena of personal-situational nature determining suicide when they are fatally interrelated. Within the social-psychological situations presented in the last novels of Dostoevsky the writer considers both suicidogenic and antisuicidal factors. One of the key antisuicidal factors of the central character of "Crime and Punishment" Raskolnikov is the dominating thought preventing forming of arising suicidal tendencies into clear suicidal intentions. In another character of this novel (a painter Mikolka) Dostoevsky showed transformation of anxiety connected with the possibility of punishment to the feeling of hopelessness which is in opinion of contemporary suicidologists a most significant suicidal factor within the framework of different forms of depressed mood. Ambivalence (simultaneous presence of the desire to die and the appeal for help) as the most important feature of psychological life of a suicidant was depicted by the writer very vividly by the example of Ippolit ("Idiot"). Specifics of a human state before a suicide quite, different with different people, were reflected by Dostoevsky in many of his characters in his last novels: Olga and the boy from the story of Makar Ivanovich ("Teenager"), Smerdyakov ("Karamazov Brothers"), Matryona ("Demons"). The nature of Svidrigailov's feelings ("Crime and Punishment") the day before his suicide was given by means of an original method of "exteriorizing" (Bakhtin), when the inner world of a person is shown via respective external images. By the suicide of Kirillov ("Demons") whom the writer himself determined as a person "suffering from brain", Dostoevsky by way of an original "proof by contradiction" affirmed the necessity of religious feelings and trust in immortality of the soul as the most important antisuicidal factor. The psychopathological and suicidological analysis of Kraft ("Teenager") does not give any reasons to consider this character mentally ill, and his suicide determined by motives of "national inferiority of the Russian" — this is one more example of "proof by contradiction" of absurdity of such mood. Stavrogin's ("Demons") suicide must be considered only bearing in mind ideological and philosophical conceptions of Dostoevsky with regard to this character. Within the framework of the writer's artistic world and "fantastic realism" Stavrogin goes along the entire way of a nihilist with its complete negation of any spiritual values and absolutes and finds himself at a dead-end, and there can be the only way out — cessation of his own life.
The variety of Dostoevsky's approaches to consideration of the suicide problem within artistic and publicistic works makes it possible to think "the writer's suicidology" one of independent aspects of this public and clinical- psychological phenomenon. It is the image of this world. When a person has nowhere to go. There is a number of reminiscences leading to the truth. To shoot oneself due to an idea. The last way and the eternity. Great power which went away to loathsomeness.
Д. К- Зеленинъ. ВЫПУСКЪ ПКРВЫЙ: 'Умерли? неестественною смертью и русалки. ПЕТ»ЧЛТЛД'1.. Hi и-.. 1нм«»гр«|ф|Я А. 8. ОГ«»»А. »:а . Пгтр.. С |к-дни» пр.. ». Н Г./13,
I. Умерш!е неестественною смертью и русалки. ГЛАВА 1-ая. I: Дна рад р ида уморшнхъ: л) родитолп и 0) 9аложны<., т. «?. yucpiuio но- остед-тииннию смертью. 2: Навоав(е. 3: Ломи о овен к> наложи ихъ. 1: Зилоквые дожиодк>Т1> свой оНкъ. 5: Заложиыхъ .не прнпимаотъ земли*, в: Замокоыв пролаем чирту. 7: Связь заяожныхъ съ иЬсломъ своей смерти н могнлы. 8: 3»пят1я эможнтъ. 9: Рае ряды еаяожвыхъ. 10: Здеожлыо колдуны. 11: Жертпы на иогалвхъ наложныхг 12: Потирчати Отложи »4 я д!аи). § 1, МDoric иароды аомного шара, иъ томъ числ-Ь н русшй на- родъ. строго различают*», от» свонхъ нов1*ръяхъ, два разряда унор- ших'ь людей. Къ первому разряду относятся т. яаз. родители, т. е. умериие огь старости иродки; ято покойники ночитаомыо и уважаемые много равъ гь году „поминаемы*". Оиц нробываютъ гд*-то далоко. На м'псто своего прожняго жительства, къ родному очагу и къ сьонмъ нотомкаяъ, они являются р1)дко, и то только по особому нриглашошю, во вромя иоминальныхь дной (см. ниже, ст. 2: Гр*ть родмтолой). СовсЬмъ наоо продставляотъ собою второй разрядъ иокойинковъ, т. наз. мертвяки или наложные (§ 2). Это— люди, уморило прождо срока своем • остоствояной смерти, шшчанииося, часто въ молодо- ггн, скоропостижною несчастною или налил ьствои пою смертью. Выражаясь словами цорковпаго «мортноииаго канона", :»то rfe покойник», иижо покры вода и брань пожра, трусъ жо нш объять н убШцы убнша, н огнь поиали; висаану восхищоиным, uoua- ллемыя отъ молшй, ивмерашю мразомъ и всякою раною". Къ иимъ жо относятся о „наложнвиив на собя руки" самоубШцы- удааленнпки, уто!шошtocu и т. п., равно какъ в опойцы, т. е. лица, умориия огь излвшяяго употребления вина, какихъ весьма много было па Руси; а также лица, ироклятыя своими родителями, равно какъ и проаавшЫ Оозъ в*сти (о ннхъ обычно в-ь народ* думаютъ, что они иохищоны иочнетою силою). Накошщъ, сюда жо относятся н вев умерпио кол- <!цны. вгьдьми, упыри и т. п., т. е. вс'Ь люди, близко знавшюсл
Умерши- пегтеткиной смертью. §8 1—2. съ но'шстоЛ силой п по.шопавилесл услугами этой нечистой силы. Но народному ooxiptniio, смерть колдунов* никогда не бываотъ естсстиеп- иою, а потому, хотя бы колдунь, упырь или ведьма умерли н иъ глу­ бокой старости, но они относятся ко своей смерти не къ ])odnwe- лялю, а къ мертвякам 7* пли эаложпымъ.) Какъ внднмъ, составъ этого второго разряда*иокоПиикопь. кото- рыхъ мы ниже, для краткости, иезд* будемъ называть народным* слономъ заложнш,—довольно разнообразен!.. Но net заложные по­ койники iiMtiorb между собою и носьма много общаго. -Это покойники нечистые, недостойные уиажошя и обычиаго номнноиеип!. а часто даже вреди ыо п о и а сны с. Hot они доживают* за гробом* свои, положониый пмъ при рождеиш irhKb или срокъ жизни, т. е. noc.it. сиоей насильствонпой смерти жннут* еще столько промоин, сколько они прожили бы на зомлъ1 о* случае если бы смерть их* была осв­ етленною. Жииутъ заложные сонсЬмъ по тамъ, i*t обнтаюгь роди­ тели, а близко къ людямъ: на мЬстЬ споей несчастной смерти или же па мЬсгЬ сноси могилы. Они сохраняют* по смерти и спои правь, и net, спои жнлпеппыя челов*чосмя потребности, и особопно—сносоп- иость къ нередппжешю. Они часто показываются живым* людямъ и ирн атом* почти нсогда предят* им*. Д*ло в* том*, что иск залож­ ные покойники находятся н* полном* распоряжении у нечистой силы; они по самому роду своей смерти дЬлаются как* бы работниками и оодручиымн д1анола и чертей, вслЪдствю чего и по удивительно, что вс* д*Йсто1я заложпых* направлены ко ороду чоловгка. Илкоисцъ, для лаложных* покойникон* издавна существовал* па Руси особый сиоеоб* иогрсбыпя, боз* закапынанья трупа в* зомлю (гл. .'П. а но- CJT&—особым м-Ьста для обычиаго нх* погробешя. Рапным* образом*, для ааложных* существуют* и особые способы поминовошл § Обычнаго xpucriaHCKaro IIOMIIUOUOIMM еамоубМцы, а от­ части и друпс заложные покойники — лишаются. ИНарод* спитаегь дажо rptxoM* уиомииать самоубШц* вь лаупокойпой мрлптв1;, не за­ писывает* их* имен* в* иомпиальпикм, в* уверенности, что душа самоубийцы уже ползла на п*ки, п сколько бы им молились о ней,— молитва не только но умилостивит* Бога, а напротив* — пропгЬвасгь его" *}. Вм*сто поминок* по самоубШцам* и скоропостижно умеришмъ дЬлаютъ тайно больиня ножертвовамл на литье колокола: колокол* вызвонить милость у Бога несчастному . А по друшмъ, удавленни­ ков* можно поминать только однажды в* год*, и именно: сыплют* на pacuyTJM каких* бы то пи было зерен* дли кловашя вольным* отн- цам*
У.чсриие неестествен мою смертью. с — 0. Во Владим|'рской губ. разлнчаютъ особы!) видь нечистой силы, т. паз. астрлчники: „это нечистый, злой духъ, который въ иид-h какъ бы поздушиой полосы мчится стрелой по проЪяжнмъ дорогамъ ш дутой умирающим гр-кшника, особенно само- уЛпцы „Народу присуще то жшрЪще, что челоо'Ькъ не самъ лишаетъ себя жизни, а донодигь ого до самоубЮства, иногда дажо непосред­ ственно убиваетъ, топить, чортъ, л-Ьил'й. Меланхолическое настрое- nie передь самоубШствомъ, душевное разстройство, считаются дьяволь­ ским* павождешемъ; раздвосшо сознашя, разговоры и препирательство съ невиднмымъ кЬмъ-то народь понимаетъ, какъ борьбу съ нечистой силой; когда жо больной самовольно нрекращаогъ свое существование, народь выражаетси иослоницей: „чорту оаранъ1." Эта поговорка о САмоуб»'Ицахъ: „чорту Оаранъ", иногда съ при­ бавкою: „готовь ободран*", распространена едва ли не во всЬхъ велнкорусскнхь губершяхъ а). Малоруссы „вшшышковъ", т. е. по- Rtciiiuiuxc*, прнзиають дптьми дьявола; нь домахъ, гд-Ь кто-нибудь иогЬамсл, но жннутъ, а иродоетанляютъ мхъ разрушемю . „Души утоплонннковь, удавлонииковь и вообще всЬхъ самоубМцъ по смерти поступят* прямо нь обладание дьявола, такь какь уже никамя мо­ литвы и поминки нмъ помочь но могутъ, и дьяволы ихь мучатъ даже до суда" §7. Гд1 жив уть наложные покойинки иослЬ своей смерти?—Тамь же, гдЬ живеть н нечистая сила, нмЪсгй сь чертями. Мкста же жительства нечистой силы весьма многочисленны н разно­ образны: прежде всего, конечно, пространство подь землей, а затЬмъ Bet стояч!я воды на земл-fc: омуты, озера, пруди, а такжо болота, трясины, овраги*, трущобы и кск вообще „нечнстыя м-Ьста". Во nctx* этих* MtcTaxb и можно встретить, вы kerb и рлдомь сь ночнетой силой, такжо и заложныхь покойником*, которые служать б. ч. работниками и помощниками чертей, а иногда и сами делаются различпыми пред­ ставителями нечистой силы . Нь Олонецкомь Заоаежь* уб*- ждены, что лаклятые люди (т. е. безь BtcTH нроиавине, коим* въ недобрый чась сказано было: изыми тя, унеси тя!) переносятся нечи­ стою силою на Мень-гору ИЛИ Ншь-гору, гдЬ такихь заклятыхь цЪлое HRce.ienie; возвращены домой они могутъ быть иосредствомъ оенноваго листа, а потому заонежано говорять, что заклятаго челонЬка оть дому отдйллет* только ocunoeuti листъ . Вь Саратовской губ. „проклятые родителями живутъ но своей смерти вь вод* или нь л toy"
llorpeGeiir jajoaiuzi оокопкпкомъ. §§ *21 — Л. Почти nek приводенныл нами выше свидетельства о ы'Ьетахъ но- гробомя эаложныхъ говорить только объ однихъ еамоубЩцахъ Объяснится это обстоятельство, оовидимому, старыми церковными по етаповлешлми, который по вопросу о погребенш самоубМцг соопа.и съ народными пов-Ьрьлыи и сд*лали эти иоел*дн1я болЪе устойчивыми Правило патрирха Московская Адр!ана, преподанное поаовскииъ старо­ стам ь 2(1 дек. 1697 г., гласить: „А который челов*къ об*ситсл, или эар*жетсл, или купаясь н похвалялся и играя утонетъ, или вина оаьется, или съ качоли убьется, или иную какую смерть самъ надъ собою своими руками учинить, или иа разбое и на воровстве какомъ убитг будетъ: и гЬхъ уморшихъ т*лъ у церкви Вожм ме погребать и илдг ними отпивать не велЪть, а велеть ихъ класть ви мьсу, или на яешь, крон* кладбища и убогнхъ домовъ\ Ниже (§ 26 и 28} мы увндимъ, что и для прочихъ разрядом, эаложныхъ покойннковъ, помимо еамоубШцъ, преимущественными ме­ стами ногребежя оказываются: болота, пруды, озера, мочажины и ов­ раги. Зд*сь же обратпмъ виимам1е еще на одно mUto погребен1я за- ложныхъ, о хоторомъ говорится б. ч. въ скаэкахъ . Это—про­ валы иодъ землю, которые считаются иаилучшнми могилами для холдуновъ: оттуда уже имъ возврата на землю \ътъ. Похороны эаложныхъ покоПниковъ и а перекрестка хъ до- рогъ и на границахъ полей въ народ* объясняются теперь такъ: когда заложный выйдетъ нзъ могилы и иойдетъ на MtcTO своей смерти или домой, то на границ! полей, равно какъ и на перокрестк* дороги онъ собьется съ дороги. Но это объленеше, повиднмому, новое, по крайней м*р* для перекрестковъ. Перокрестки путей пли раздорожья повсюду считаются въ народ* мъхтопребывяш'емъ нечистой силы. По- видимому, воззрЫе это ведетъ свое начало огь того, что у насъ не­ когда, .въ языческую пору, кости иокойниковъ „иоставлху иа столп* на путехъ" (Пов*сть врем. л*тъ, введ.). Но эаложныхъ покойннковъ естественн*е всего хоронить именно тамъ, \хЬ пребываетъ нечистая сила, такъ какъ и сами цаложпые относятся къ низишмъ нредстани- телямъ нечистой силы или, по кр. м.. находятся въ ся власти Въ Гродненской губ. „гробь съ т*ломъ саиоубМцы отноелтъ обыкновенно въ какое-либо болотистое м*сто или въ л*съ, если онъ близко, гд* при дорог* и зарываютъ" . Въ Ямбургскомъ у., Петроградской губ., некрещеныхъ и саиоубЫцъ хоронили въ л*су за дерепней Въ Олонецкой губ. (въ Аидом*) „удавившихся эарываютъ на гор* между двумя елями, поворачивая ихъ лицомъ въ землю" . Въ Вятекой губ. самоубШцы нпогребались прежде иа окраннахъ селенШ"
§ 22. Если въ паше время русскШ народ* тревожится оолт.е всего вопросом* о .шъамъ погребешя заложных*,—то вь старину было иначе: гораздо острзе поставлен* бил* вопрос* об* особом* способы погребемл эаложных*,- вопрос* жо о мъхтЪ их* погребешя раэр1шалсл весьма легко. Русск1й народ* избегает* захоронена заложпых* покойников* въ земле. Закапывало таких* покойников* въ зомлю ведет* за собою, оо народному мнъшю, неблагопр1ятныя для произрасташя хлЬбов* клн- матнчесш явлет*. А такъ какъ церковь, равно какъ п хрисшнски настроенные родные заложиых* иокойниковъ хороиилн этихъ иослъд- инхъ, по общему иравилу, въ земл*,— то трупы погребенныхъ въ земл* заложпых* иокойниковъ нередко иотомъ выгребались нзъ земли. Это народное cyeetpie вызывало протесты со стороны пастырей церкви. Два такихъ древних* церковных* протоста-поучемя сохранились до нас*. Руссмй ироиовЪдиик* ХШ-го века, владим1рск]'й епископ* Сера- nioH* (f 1274 г.) в* своем* „слов** о маловер^1* возстаетъ про- тввъ слвдующаго народпаго суев1р]'я своего времени: совремеиикп Сера- uiona выгребали изъ земли похороненныхъ удавленников* и утоплонииковъ, желая чреэъ это избавиться от* какихъ-то народных* ОъдствЮ. «Ныне же гневъ божш видлщи, и заповедаете: хто буде удавленика или утоплеиика иогреблъ, не погубите люди еихъ, вы­ гребите. О, безумье злое! о, маловъ-рье!... Симъ ли Бога умолите что утоила или удавловика выгрести? симъ ли божию казнь хошете утишити?* !). Въ поучен1и не сообщается, оо поводу какого народ- маго 61|ДСТ81Я все это ироисходнло, но есть оеновам'л связывать дан­ ное ооучеюе eu. CepauioHi съ голодомъ 1273 года . Въ лоучо- нш есть ушан in именно на „скудость" (голодъ), а также на не­ благовременную засуху н холод*; а ниже мы увидим*, что заложпых* иокойиохов* выгребали из* земли именно оо время весенних* замо­ розков* и засухи. Среди сочинеш'Й ирибывшаго в* Росы'ю в* 1500-м* году ипса- теля Максима Грека известно, между прочим*, „иослаше на безум­ цу» ирелесть и богрмерскую мудр*ствующих*, яко иогребан1л для [т. е. ради, вел*детв1е] утоплениаго и убитаго бывают* плодотлительпы стужи земных* прозябенШ". Уже из* этого самаго заглав!я видно, что иогребешю заложпых* покойников* современники Максима Грека приписывали именно вымерзаше весенних* посевов*. Содержат? самаго „посламi*" ие оставляет* в* этом* никакого сомнемл. Сказав* о гуманном* обращенш с* трупами покойных* в* Греши, Максим* Грек* иродолжает* далее: „Мы же иравовернш кШ ответь сотоорнмъ въ деиь судный, телеса утопленных* или убиенных* и поверженных* не сиодобляюще я иогребашю, яо на иоле хшлекше ихв, отынянмь колхемг. И еже беззакоинейше н богомерско есть, яко аще слу-
Погребете залоя;выгъ иокойииконъ. 22 — 23. чится въ весть шуденымь отнромг вкяти и сими садимая и сЪемая нами не проси*ваютъ на лучшоо,... ащо увЪмы никоего уто- пленнаго или убитаго неиздавна иогребена,... раскопасмъ окаяннаго и извержемъ его мъгдъ далъ и не погребена иокинемъ,... по нашему по промногу бозуш'ю виновно стужи мнящо norpcGeiiio его" 1). § 23. И изъ иоучошл опискоиа Cepauioiia, и тъ «иослашя» Максима Грока съ очевидностью лнетвуетъ, что въ rfi времена, несмотря на народное уб*жде1И0 во вредоносности иогребешл „эалож­ ныхъ покойннковъ- черозъ обычное закапыванье въ землю, случаи такого погребошя ихъ встръ'чалн'ь и, что особенно важно, православ­ ная церковь защищала именно эту самую практику, отрицаемую на- роднимъ обычаемъ. БолЪе чЬмъ вероятно, что эти исключительные случаи, идуиие въ разрйзъ съ стариинымъ народнымъ уб'вждемемъ, происходили именно подъ вл1'яшомъ и ири участш церкви: другого авторитета, который бы вступилъ въ борьбу съ общимъ народнымъ убЬждошемъ, въ дапномъ случае нодъискать трудно. Замечательно, что о церковиомъ обряд-Ь оти/Ьвашя заложиыхъ иокойниковъ въ даниомъ случаЬ нЪтъ р*чи. Пароль позставалъ только противъ закаиыианья эаложныхъ въ землю; паиротивъ, церковные iep- apxu требовали, чтобы всЬ умерипе, даже и не достойные церковнаго отпъ*вашя и иоминовешй,—напрнм. самоубШцы,—были зарываемы въ землю. Такъ, митрополитъ Фотлй въ своемь иоучонш къ псковскому духовенству въ 1416 г. говорить: „а который отъ своихъ рукъ ио- губится, удавится или ножемъ избодется, или въ воду себя ввержетъ, ино по святымъ правиламъ гЬхъ но иовслЬно у цорквей хоронитн, ни надь ними utrru, ни поминати, но въ uycrb Mhcrh въ яму ело- жшпи и закопати" *). И вообще, наши iepapxH нертдко наказы­ вали провинившихся чадъ Церкви лншешемъ ихъ церковнаго отпго- батя и помииовешл, равно какъ и мгъсто погробешя иногда обра­ щали въ орудие наказашл или иаграждешл J); но способъ погробешя 1) Сочнвен1я преподобна го Макспми Грека, изданный при Казанской Луховвой Академ1н. Часть III. Казань, 1802, с. 170—171. ») Акты Исторически, т. I. Л* 22. с. *) Между ирочпмъ, духовенство боролось съ обычаемъ еудибпыхъ по- едпнковъ, лишая убятыхъ на такпхъ поедиикахъ (.па ноль*) церковнаго по- гребевЛя (Акты Археография. Экспеднц1п, т. I, с. 462, MV ЗОЯ). Натр1архъ Алр1аиъ въ своей уставное грамогв 1607 г. очень полробпо лаложплъ, гдъ п как ь хоро­ нить раэпыхъ заложиыхъ иокопииковъ; между ирочпмъ онъ предполагаеть полную возможность того, что б у дуть .бить челомь о иохоронвой памяти" такого заложиаго локоПянка, отпЪиать котораго по нраввламъ не сл-вдуетъ (Врсмениякъ II. Общ. Ист. и Древн. РосЫПск. XI. 1851, смЬсь, с. 30 и др.).
ilorpcOcnic JAioiniwn. покоПвнкоиъ. 23—24. они всегда и пеэдЬ признавали только один*—черезъ закапыванье въ землю. Наиротивъ, народ*, сколько ми энаемъ, ничего не ны-Ьлъ оро- тнвъ церковнаго оти*Ъвя1пя эаложныхъ покоПниковъ —но способы, иогребешя—Черезъ закаииваиье въ землю ИЛИ безъ закапыванья— разлнчалъ, какъ мы видЬли, очень строго. Такнмъ образомъ, въ старой Руси происходила своеобразная борьба, можду духовенствомъ и Церковью съ одной стороны и между иародомъ съ другой, по вопросу о погребеиш заложныхъ оокойииковъ. Въ этой борьбе поб1>дителемъ первоначально оказался, въ сущности, иародъ. Тотъ особенный снособъ погребешя заложныхъ покойннковъ, который иэвестенъ оодъ именемъ „иогребешя п убогомг долиъ%\ мы можемъ назвать не иначе, какъ компромиссным*: Цорковь въ данномъ случа-Ъ пошла на комиромнесъ со старымъ народнымъ обычаемъ и, въ сущности, уступила этому последнему. § 24. „Въ старое ... время у масъ особевнымъ образомъ по­ гребали людей, умиравшихъ несчастными и внезапными смертями,—уда- вленниковъ, утоиленниковъ, замерзших*, вообще самоубМцъ и умирав­ шихъ одвочасно на дорогахъ и на поляхъ. Ихъ не отпевали и не клали на кладбищахъ ири церквахъ, а не отпетыхъ отвозили на такъ называемые убопе дома, иначе божедомы или божедомки и скудель­ ницы, которыя находились вне городовъ, на всиольяхъ. Эти убопе дома были не что иное, какъ болышл и глубошя ямы, иногда uutB- ипя надъ собою „молитвенные храмы", по иросту сараи, иногда же, кажется, нет*. Въ эти ямы клали н бросали тела и оставляли ихъ не засыпанными до 7 четверга по Пасхе или до семика. Въ этот* поеледшй иосылались священники отпеть общую панихиду, а граждане, мужи и жены, приходили „провожать скудельницы", принося с* собой к* панихиде канон* или кутью и свечи. После панихиды, Пришв­ ине провожать скудельницы мужи и жены Бога ради засыпали яму с* телами и выкаиывали новую" ..- Такими словами оиисывает* старинный способ* погребешя залож­ иых* покойпиков* в* убогих* домах* наш* известный историк* церкви, Б. ГолубинскМ. При этом* способе, таким* образом*, заложныхъ и.ве отпевали, но и не закапывали, в* свое время, в* землю, а ос­ тавляли на поверхности земли (вплоть до семика, т. о. иногда почти вародолжеше целаго года), как* того и требовал* народный обычай >). Когда появились my6ozie дома н в* Pocciu, мы не знаем*, но первое уиомннаше о них* находим* в* Новгородской летописи уже въ 1215 году (во время мора „иоставнша скудельницу,»и иаметаша волну"). Въ 1230 году арх|'епнскопъ Спиридонъ поставилъ второй рааъ скудельницу у св. Аоостолъ въ яме на Пртсской улице
Llurpc6euic заложныхь покойниковь. §§ 24— 24. Тшя вромоиныя и случайния сооружошя, для каждаго отдел ь- наго заложнаго покойника, существовали, конечно, нрождо убогихъ домовъ. Въ селахъ жо и доревнлхъ, где большого скоплешя залож­ ныхъ иокойниковъ никогда не бывало, .только и могли быть таыя промоиныя сооружешя. Отъ ннхъ то, какъ нужно думать, п ведетъ свое начало самый торминъ „заложные покойники14, существуюиий теперь, кажотся, только на Вятке (§ 2). Мы понимаомъ термннъ заложные въ смысле: заложенные, за- кладенныо досками или кольями („отыняомъ колшъ" Максима Грека), въ отлич1е отъ зарытыхъ въ землю, собствонио похорононныхъ. По такому толковашю, торминъ этотъ отразплъ въ себе тотъ сиособъ иогробешя, о которомъ говорить Максимъ Грекъ и который приоелъ иотомъ къ устройству особыхъ убогихъ домовъ или скудельницъ. Чтобы покончить съ убогими домами, заметимъ еще, что все назва- 1мя ихъ иосятъ книжный характер*, и это обстоятельство лшпшй разъ доказываотъ, что они были созданы и выдуманы книжными людьми. Официальным* назвашемъ было ,,убопй домъ44, которое обыкновенно и встр-вчаотся въ актах*. Наиримвръ, когда 9 шня 1705 г. около города Шуи „на посацкой земле объявилось незнаемо-какого чело­ века мертвое тело", то местный сотник* просил* по этому поводу Государя: „ноли, Государь, въ Шуе изъ приказной избы послать кого иригожо, и то мортвое тело досмотря записать н съ позьму (?), будс явятся родственники, или въ убогой домъ свезть" 1). Названie это должно было означать: „домъ для убогихъ, для тЬхъ бедныхъ людей, у кого ио сморти не оказывалось родных* или другвхъ близких* лицъ, которыя могли бы погребсти мертвагои. Назваше это составлено въ ненародномъ духе. Въ просторечш оно звучало обычно „божедомъ*4, ,,боже-домка". Иностранец* Флетчеръ ошибочно йаписалъ вместо того „Вож1й дом*4*.—Книжные же, коночпо, люди иереиесли па эти дома назваше скудольница, взятое огъ евангельскаго „села (поля) скудоль- нича'\ что близъ 1ерусалима, кунлеинаго 1удоЙскими первосвященниками за 30 сребреннкокъ н предпазначеннаго для погребешя чужестраицевъ (Ев. Мато. XXVII, 7). Изредка встречаются еще пазвашл: гноище, буйвище, жалышкъ. — Это последиее пазванле народное местноо; оно древнее убогихъ домовъ и означало въ старину, въ Новгородской земле, дровшя язычешя кладбища; потом* так* стали называть и кладбища для неотпЪтыхъ (заложпых*) христ1анъ. Отсюда ужо ссте- 1 ) В. Вор не о т., OiiBcuuio города Шуи, с. 380. /* 65. ДруНя цитаты см. у Спегнрсва, с. 246 л др.
Погребение змижтхъ ог'койиикомъ. 24 — 24. ственный переходъ къ значен!» *y6orift дом*". Зиачеше ато для словъ хальникъ и жаль отмвчено въ Иовгороде По осей вероятности, идея создашя постоянных* убогихъ домовъ орикадлежигь высшему духовенству, которое не могло, конечно, ви­ деть равнодушно того, какъ христ1анск1е трупы выбрасывались „нътдЬ Aa.it" и валялись на земле неиокрытыми. Евангельское ,,поле скудель- ниче*4 придавало какъ бы библейскую окраску этимъ сооружешям*. Но, повторяем*, нечто 1ъ роде временныхъ убогихъ домовъ—простыл загородки около трупа заложнаго покойника, чтобв труиъ этотъ не бил* растерзанъ хищными зверями, могли и даже, пожалуй, должны били существовать и ранее, уже по .народному иочину. Характерно, однако же, что после и naTpiapx* и царь присутствовала на иогре- бенш покойннковъ въ Московском* убогомъ доме въ сеивкъ ,ш § 25. Въ XVIII век* правительство ирииимаетъ меры къ уни­ чтожен iio убогихъ домовъ. Первый укаэъ на этотъ счетъ, из- данный императрицей Анной Тоаиновяой, не имЪлъ, какъ кажется, но- какнхъ иосл1дств1Я. Но укаэоиъ Екатерины Великой 25 марта 1771 года погребете въ убогвхъ домахъ было прекращено разъ навсегда. Пере- даюгь, что эта императрица сама полюбопытствовала заглянуть въ тбопи домъ, и это обстоятельство решило судьбу этнхъ своообразяыхъ сооружен^. Не Оезъ вл\пн'\л осталась, вероятно, и московски чума 1771 года; хоронить покойннковъ при церквахъ было запрещено, устроены обшдя кладбища, на клторыхъ поведено хоронить своевре­ менно и эаложныхъ покойников*,—н убопе дома оказались излишними. Если мы изредка встречаемся съ случаями вогребешй въ убогихъ до­ нах* и после 1771 г., то это было только въ захолустьях*, где мдо царя далеко". Такъ, въ гор. Дедюхине Пермской губерши еще въ 1798 году были иохоронены въ убогомъ юм! 26 человек*, утонув­ ших* весною этого года при перенраве въ гнилой лодке черезъ город­ ской каналъ *). Но местный убопй домъ устроен* былъ, какъ ка­ жется, иа кладбище: во крайней мере теперь онъ находится въ черте городского кладбища; убогнмъ домомъ называют* теперь здесь древнюю часовню, близ* которой находятся „две могилы в* виде огромных* чаш*, углубленных* въ землю" Но если правительству не трудно было уничтожить убопе дома, учреждеже чисто городское н притом* полунскусствеинаго нроисхо- ждемя,—то этимъ воиросъ о оогребеми заложиыхъ покойников* далеко еще не былъ исчерпан*. Старинное народное y6i*ieaie въ необходи­ мости особаго сиособа иогребеыя заложиыхъ иокоЯниковъ сохранилось во всей силе и до наших* дней. А такъ какъ теперь никто не счи­ тается съ этимъ убеждении* и никаких* компромиссных* учрежде­ на—каковыми были убопе дома—более не существует*, то жертвою этого убежден!* за последнее столет('е сделалась не одна сотня дере­ венских* мужичков*, которые въ засушливые годы вырывали валож- выхъ покойннковъ из* могил* и за это шли в* тюрьмы.
АРХИВ СУДЕБНОЙ МЕДИЦИНЫ И ОБЩЕСТВЕННОЙ ГИГИЕНЫ Отдельные, моменты, касаюшдесн нравственной статистки Росс in п ен городов*, так* мало разработаны. что предлагаемый трудъ, составляя часть собранных?» мною матерьялов*, во всяком* случа-fe, не будетъ лишен* интереса, не. смогр.ч па всю свою незначительность. Все, до сих* поръ публикованпыл, статпстичесмя даииыя о Poccin принп.иежатъ почти исклю­ чительно губернским* и центральному комитетам*, п потому. естественно, из»Ьют* общш характер*, затрогнг.ал наиболее крупный яолеш'я обществен­ ной лиши. Иначе и быть не может*: комитеты не п* силах* ргиработывать OTif*.ihiihi;i. молит яклеш';!, и трудъ этот* всегда и везде падаегь на долю спешалистов* и любителей. Злнимаюиисса статистическими пзегьдовашями слишком* хорошо :шаюгь, на сколько эта работа утомительна, кропотлива п бедна по споим* результатам*. Последнее обстоятельство, обыкновенно, заставляет* многих* откалываться от* статистических* наследовании Но это совершенно несправедливо, так* как* добросовестно собранный ма- терьял* никогда не теряет* своей цйны п всегда заслуживает* предпочтете иред* слишком* поспентымн выводами и заключетями. Статистическое пзсгБДОвамс. представляя один* нз* самых* превосходных* и надежных* методов* пзучежл, зместе с* т1;м* может* послужить источником* все­ возможных* нелепостей н заблуждений, если язслЬдуемыл цифры Фальшивы. Поэтому, краткШ обзор* подлежавшаго моему изсл-Ьдованпо магорьлла, л сшглю не только не лишним*, но прямо обязательным*. Главным* источником* для предлагаемой статьи служила «Ведомо­ сти Спб. Городской Полита». где в* отделе «дневилк* лрпключешй» сообщаются, между прочим*, и случаи самоубийств*. Считать этот* оффн- ш'альный источник* достоверным* и достаточно полным* заставляют* сле­ дую mi л соображении. Самоубийства принадлежат* к* такой катсгор1п проис­ шествии, которыл. подобио пожарам*, грабежу п убШству. производя более или менее значительный диссонанс* в* городской будничной жпзип п воз­ буждая толке, заставляют* невольно вести этот* отдел* возможно тщатель­ нее и непогрешимее других*. Поэтому, пропусков*, вотБДСтв1е небрежности весьма возможных* о несомненных*, например* в* сообщениях* о случай­ ных* увечьях*, подкинутых* младенцах* и проч., относительно сямоуЧИнц* предполагать столь же неосновательно, как* и заведомое несообщение о быв- 1868, No3 VII. СаяоубШства н* С. • Петербурге. .ЧЛТЕРЬЯЛЫ ДЛЯ НРЛВСТВКННОЙ 1ТЛТНСТНК0. <!0. Гюбнсрд.)
СЛМОГБ1ЙСТВЛ ВЬ С.-ПЕТЕРБУРГ*. шелгь пожар* или )6iiicTB"K. Но, точно ли публнк) кяся *аь известные полп- uin случаи самоубМства и но еду жать ли различный комбпнааш поводом* къ намеренному сокрьтю а*когоры.чъ случаевъ? Иа .мысль о такой воз­ можности, впсредъ всего, наводятъ известные случаи самоубийства, выда­ ваемые «дневником ь« ла случайную неосторожности (иапрлмъръ, неосто­ рожное обращешс съ огнестрельнымъ орулиемъ, режущими и колющими инструментами, падеше пзъ окна, въ воду п проч.). или въ Форме иегоска- заинпго происшествия, по которому, для разъясиешл, производится дознаше. Но, съ другой стороиы, именно это самое обстоятельство въ значительной степени успокопваетъ въ томъ OTuomeuiu, что случаи симиуб1нства публи­ куются Bci; пначе какой смыслъ намеренно п, притомъ, прозрачно маски­ ровать npoucmccTBie, когда желательно или возможно о немъ не публлко- вать? Справедливость требуетъ заметить, что такого рода сообщснш очень редки, и легко возбуждая подозръше, подлежат!» критике и проверке. Кроме того, бросается въ глаза ничтожное число самоубшцъ между строевыми военными нижними чинами н почти совершенное orcyrcrnie ихъ между духовенствомъ разиыхъ пеповедажй п массою петербургскохъ аре- стантовъ. Относительно иерзыхъ можно предположить, что все случаи поку- шешя на жизнь, а быть можетъч! часть совершоиныхъ саыоубгёствъ, оста­ ются неизвестными полнили; cB-fcAinin же о самоубйцахъ-арестантахъ пли совевмъ не доставляются полищи, пли доставляются несвоевременно, и потому не входить въ «диевнпкъ приключении. Но особенно поражает* совершенное огсутсЫе самоубшцъ между иростгутками, который, какъ известно, оредставлпють во netx* государ- сгвахъ наибольшую склониость къ самоубМству. Бъ Петербурге (въ 1S5S году), считалось 178 иубличныхъ домовъ, съ770жеищпнамн н, кроме того, 1123 заилсанвыгь проаглтутокъ, живущнхъ отдельно. А между тЬмъ, за десять льтъ л ветрЬгилъ только одно сообщеше о ооикившейоя содержа­ тельниц* публлчнаго за веде ni п. Тут* возможны только два объяснена: iun сведены о проституткахъ совершенно ие публикуются, составлял поли­ цейскую тайну, плп же са.моуййцы эти показываются по происхождешямъ п сослов1ю, безъ упомннашя о ремесле ихъ. Второе предположеше Mirfc ка­ пается более вероятнымъ, хотя далеко не достовърныиъ. Такимъ образомъ, устраняя почти совершенно или въ значительной степени возможность небрежности относительно публпкашп о самоуЯйцахъ п намереинаго умалмина uin о внхъ, еще менее можно допустить иска же Hie Фактовъ, вследсты'с неуместной поспешности. Высказывать нодозрвюе о самоубийств! по наговору п безъ основательных* прнчшгь, значило бы ложно обвинить лпцо въ престу плеши и опорочить его доброе пмп. Бъ этомъ отно- шевш, сообшешя *дневинна» безупречны и отличаются крайнею осторож­ ностью, такъ что даже весьма достоверные случаи представляются въ олл-
МЕДИЦИНА. caiiiii сомнительными. Например*, что такое лл ymtotttit пь оо»*у сь набе- peiKiioir. моста, пристани :i проч., о которых* читаешь чуть ли не въ каж­ дом* нумер! ВЬдомостей зальтнее время? Не странно ли представить себе, чго трезвым и BJpocii.ni челигЛигь ни с* того, пи ст. cem naoacmz переть высокую решетку моста и иос.тЬ смпутш его городовызгь из* воды об*, леппегь, что на нолпити, как* с* ним* приключился такой казус*. И еще с граниЬо предстаагп* себе множее гво'таких* людей! То я;с самое должно сказать о падающих* ил* окоп*, когда, прпэтом*, utT* никакого пояенлю- uiaro мотива. Не редко встречаются сообщены о том*, что городовой, прибежав* пакрик*, вытаскивает* из* канала или рт.кп утонающаго, кото­ рый ои*яилпст*, что но помнит*, как* упал* в* воду. Между массою пья­ ных*, пмтаскшисмых* из* воды, полпимаеммх* разбитыми от* ладешя с* высоты и находимых* сь uoptaaun на rhrh иьпиыхъ, которые • пост вы- mp&QAotin о» Части», отдГ.лываютен нелепыми объленешями п отпускаются домой, без* coMtiLuin, скрывается не малое число покушавшихся па само- y6incTuo. Обстоятельство это, подкрепляемое пс малым* чпелом* других* подобных* 'i';iniun-i., уб!;;к.1ает* меня не жал»ть о том*, что л ие мог* вое- пользовании дли снопх* г.зед [цопаши подлинными полицейскими актами. Скажу еще болЬс, статистика самоубшетиъ по полицейским* актам* дала бы еще Meirfcc гГ.рнмо результаты, чЬм* составленная мною по ядиепнпку приключенiii-. Наконец*, вь пользу досговт.риостп нсточппка говорят* и самые результаты, которые, въ противном* случат., никогда не выразились 6t.i иъ столь правдоподобных* и равномерных* пиарах*. Кроме голыго-что упомянутых* мною полнпейгкнхъ актов*, xin стати­ стки самоубшц* могли служить также судебно - медицпише протоколы и акты Фнлпката; по они далеко но обнимают* echx* случаев*, заключаю­ щихся с* «дневнике прнключешй». Таппм* образом*, отпоептедьио чпелен- пост самоуб1нц* « ПолицеЯск1л ведомости» представляют* самый досто­ верный источник*; но зато onncanic етделы!ых* случаев* крайне бЬдно, п потому выводы почти невозможны. Я старался восполнить этот* пробел* данными нз* «перечня судсбпо-меднцнпсклхъ вскрыпн» профессора Чнсто- вича, н вместе пользовался этим* трудом* для проверки некоторых* сом­ нительных* случаев* '). ») «Перечень cjAC«*HO - мелиинмгнихх яскрьтп*. зяклочаегь гь сев*Ь U'J случаев* <ммоуЛ|Аст1м и оДниааетт. прсмл гь 1S38 no 1S01 г. Так-ь как*, начиная съ 1S53 гола, предметом-t. пэелт.дояаяая, как* для меня, так* и для про*. Чигтоям-ча, служили одни и т* же самоубийцы, то даннил, ааммгтяоодиямл ил* • Псртчяя», помещаются «ною отдкль- ил. Въ «Перечяях*». я ястрЬтпд* два случал салоубИстоа, нсао»4щеяямх* •* полицей­ ских* •едояоетахг; одпш* мз* них* — аростаигь не яошелъ гь мои яэсл4домя1я, так* кдкъ за десять лгт* яе било яп одиаго иолобиаго случая.
аМОУБШСТВА ВЪ С.-ПЕТЕРБУРГ* 2* «5 i* Z1i а= ч§si 1я 2* X О=1 5 v?!»—Ч- CD АГ» Г»T»Ч* ?! ? ЧГ 'С г:2S|ЧГ15Г~«пж *•? § £* ~IГ» 1Р Ч* • 51CSIS* Я -«,"112 Г» I Г*0115 Г» ЧГсЛс 1-3 t:* Г: С.-Г, —1= е VI] *Г—*Я •VО1S в г,§ Я ®»:СЧЧ 1'3"1 18 1Е *Г С1 X -Г 1 яз?1 ««Г —п »2= •58ЧГ X «•ЯО 1&SUS §§5 94~«1—-1» 1 «оо«Г—1$8•с Г»^ЯВ* 1-8СЧ с*е*1 --12 о- СО ЛT*я 1Й»ûС*=i 8V•)с «•11 *1 13 1» 2Вт 2%э S3 О«« 15^ J»±Л ШЛО 15 CT "11•С4 ?! 1' -—ом«~1 Г- СЧ —оо»а 111 мс* 1- —о |ю 2 «Г м i ->^ С* —30ом— Sо-g с:• 3 DIKО 1*•1 СЧ—О Г»с || 1-s 128 1•= 123 IT CI «i S?2 :^-- Sг S$ 14inи- « 2 2 S5-=^I ? IIfIIII2 * IlIIIII«; £ IIIIIII IIIIi,I3 iM• IS i.iiiiis IJJ«азI 3M ... i11 If 3* От». П.
СЛМОУЫПСТВЛ ВЪ С.-ПЕТЕРБУРГ*. Самый раннш возрастъ между самоубШцамл начинается въ нашей таб­ лице съ 11 лътъ (табл. б). Дюранъ-Фардель собралъ 26 случаевъ само- убшоъ-дътей: мальчиковъ 17, девочекъ 7 и 2 непзвъстнаго иола. 5л*тъ. 10 •> 2 11•... 5 УТОПИЛОСЬ .ю 12• 7 ПОВЫСИЛОСЬ Ю 13» 7 ЗастрЪдидось 2 14» 2 22 26 3 девочки о 2 мальчика покушались па жизнь, но спасены. Изъ числа 5.10 самоубйцъ, 70% приходится на долю простаго класса жителей Петербурга; на долю же прочпхъ только 30% (см. табл. 7). Тотъ же. простой классъ, относительно мертвыхъ тйлъ составляеть 95,21%, относительно умершнхъ отъ пьянства — 95,44%. Первыя шесть пазванШ, (въ таблице 7), начиная съ крестьлнъ и до простаго зван1я включительно, въ числе 332 самоубгёпъ обоего пола, предпочитаютъ повь-шете. Штабъ- п оберъ - ОФпцеры, а равно учащееся н лакеи всего чаще застреливаются. Чиновники и канцелярсше служителя охоттгве лпшаютъ себя жпзни острыми инструментами. Финлянды и остзейцы преимущественно бросаются въ воду п проч. (См. табл. 7.) Относительно раздьлеиья самоубшцъ по проФесслямъ и заиятлю, ссыла­ юсь на табл. 8. ЗДЕСЬ замечу только, что большая часть самоубЮцъ между канцелярскими служителями, чиновниками и военными ОФпцерамп—отстав­ ные, между самоуб1йцами-ремесленнпками — ученики п подмастерья. Само- убгёцы жеескаго пола почти совсемъ не вошли въ эту таблицу, за пенме- шемъ св'Бдешй. СамоубШцы-учашдеся, въ числе 17, ради интереса, пред­ ставлены въ особой таблице. Между шиш большая часть прпбегаетъ къ такъ называемой благородной смерти и только студенты медицины явля­ ются иа этотъ счетъ скептиками Любопытно, что особенною возвышен­ ностью чувства, относительно выбора смерти, отличаются лакеи, представляя полный коотрастъ съ СВОИМИ собратьями по ремеслу—деныцпканп. (См. т. 8.) Самая любопытная, но вместе и самая темная сторона въ каждой ста­ тистике самоубШствъ составляеть причина, или, в ерике, совокупность про- чпиъ, обусловливающпгь посягательство па жизнь. Въ нашей таблице при­ чины подводятся подъ четыре главпыя рубрика, который распадаются еще на несколько подраздвленШ, согласно даннылъ Поллцейскпхъ ведомостей. (См. табл. 9.)
СУДЕБНАЯ МЕДОШША. "sasr «•"» Дтшевнып бп.гвзнп 112 37,58 i .. ТЬлесяыл СолЪзяп 21 7,02' о Паяяство 114 38,30 Раляыя причины, касающ1яся до- ЖА'.ИПСП жизни 16 17,10 Итого.... 298 100* По пзслъдовашю Вагнерл, душевныя ботвзии составляютъ лрпчпну ^ всЬхъ самоубЮствъ: за нимп сл1дуютъ самоубШства вслъиспие разнаго рода другихъ болезней, л самое небольшое чпсли лрпходптсн на долю здоровыхъ. ВъБаварш, по Майору. 'Д часть всЬхъ самоуб1йцъ одержпма разными гЬлесньпш недугамп п \\ душевными 6О.ТБЗНЯМП. — Что касается пьянства, то въ Данш. по Давиду, на долю пьяницъ приходятся 17,5% всъхъ само- убМаь По пзслъдован.ю Нейсона, нзъ 357 умершлхъ въ Лондон* оть пьянства, 2,5% лишали себя жпзип. Эстерленъ прпводпгь citavfooiyio таблицу, запмствованную у Т ре буше. Въ Париж fc, въ 1853 году бмлп причинами самоубйства: Число сало. убШцъ. Болтни (душевяыя и гЬлесяыя) 136 { 29,37% Семенное fopo 83 Люоом 48 Неечaerie, потеря состоявДя, беспорядочная жиаяа 117 ДргНя. яесоеояФнчески прнчяяы 120 Итого..... 4СЗ По Эстерлену, между проеттггуткамп Эдинбурга, V4 — пхъ еже­ годно покушаются на самоубШство n ~ действительно лпгааютъ себя жизнн. ТАБлппк 9-я. Причина Умопомешательство 1054—51—26J^-2 Мелавхоли я ипохондр!* 14401——201|5 Тоска и задуячипостъ 2в1456112—64jzд Тоска по родин* 21—————3)?5 Въ паяяои-ъ состоял to 7512—ft——29v^. Привычные пьявиаы 38137I—1—60j»3i Б1лая горячка 3910—2- 1 25#= tt Бол*эненяое состояя.е 334————I0)jj Одержямме горячками \Я1—6——life-*! Несчастная любояь —2—2—2—6 Рвввоста,... 18-1—1—6 Стран» наказан* л. I6!15——14 Жестоко* oopauieirie 1—1—I——3 Нищета и б4хяоста 142211—1115"§ РаэстроАство д*лъ 1113———*|** Семейвыя жеармтвостн ——2111— Н|| Итого 96775423889I298J<83
С1И07В1ЙСТВД ВЪ С.-ПЕТЕРБУРГ*. Оо «иереим tyitfoo-ieiinucim зарыт!!» iictoiiii. Повгсва- ЗарЬзяя- Эястр*- Отравив- Бросма. съ Сословие. miecJL ш1еся. лнвш. ш!еся. высоты, "того. м.ж.м.ж.м.т,ж.ж.м.ж. Крестьянеобоегопола.... 42 2 5 2 2 — 1 — — — Дяоровые I—I——————— Одяооворецъ I————————— раэвочнмцы 1—1——————— Простагозвав,оооегопола. — I — — 1— — — — — Дощаяе обоего пола. 78I—1—31—— Фижлялдаы 4————————— Остзеец* 1————————.— Няжм(ечиныявхъжены. 14 1Э — 4 — I — 1 — Воевмые мастеровые 2————————— Ремеслеимааъ ——1——————— Купцы 2-1--————_ Нввоаавва 2—1—4———1— Штаб*- • обер-ь-освцеры 11—1——-—— Дворяне обоего пола 1I2———t——— Ивостражцы 6—2—1————— Ареставгъ I————————— Итого 85919214—в12- м. ж. 06.1 60454 2—2 1—1 2—2 112 12416 4—4 1—1 33124 2—2 1—1 3—3 в—в 213 416 9—9 1—1 т 121S8 Т1Бjпa18-я. Ремесло я провесов. I!!IМП Нераорабочае а додевшцшш 5—1"~~Zi Рыболов*. J—~" : КTM?::::::::::::::::::.::::::::::::::::: = - - I = j Шотавяъ } J Камметесъ i ! Печмвкъ • —"Г "~ i Kf*««* -\zZ1Z3 Слесаря, мастера в учеашш ?i з Экипажа, цеха мает, в учев 1*~~"""Г j: Работе вааавод. в Фабрах. 4 *1— ? Шлаоочвикъ ученик* —j~~ ~J Портяые J7*I-~ * Столяры: мастера в ученика jJ*—*~? Товара: мастера в ученикп 21——»—* Обовщввм: мастера в учев *—TM~"—~~J Фортешямяые мастера —1~" 1 J Ыехаявкн •••"~1 ~~1 ~ Золотых!. дЪаъ мает, и умев ——1~—~~| Граверъ учевагь . — —1— | Наборщокъ твпогра*1и —1———"~ 1 Снтцеоечатяаго aixa мает -*~Г~~~~•? I Сапожявкп..... *2——l j Садедаяакъ ——~1"" ; Переметчив* учеавк* 1 —~ — } Перчаточные подмастеры» —J———"~J Булочявкм —1———** Кяядятер* подмастерье I —'~"~~~~} Пермкмахеръ.г '—1"Г~~""* Военные мастеровые 1-J---* Нижа. воия. чмзш строевые Sol аСораан амжв.чмвы строев 22————«
СУДЕБНАЯ МЕДПЦПНА. Ремесло в npooeceiH. 4 £. 5fi"3Sl(2.1 Ит°го. IIЛ - ж.оо. Городск ля стража 2—IОФ.———з_ Штабъ- и оберъ-ОФНцеры 2 5—16——28— Военные а псаря —22—2—б— Каниеляроие служители , б1025——22— Чавоаяикн до X кл. включительно 83—21—9— Сторожа в швеЛц.в*аврк.уч. завед 51————6— Казеяяые девьишкв ..' 421———7— Лаке» —I1б——7— Горничныя 81——2——в Кормилица г 1— Швея, ученица ————1——i Поьаръ — — 1_ Ковюхм и кучера 11————2— Дворянки 41————5— Мальчики въ мелочных* лавочках* 22————4— Полов, въ гостам, и еждезец* в* каб 12——1—4— При каши к и магаэивов-ь 1— |___ з_ Купцы вI882116—1 Подрядчив* —I————1— Бавкиръ ———1——1— изаошдкв 811———б— Врачи 1—1———2— Провизоры м аитекар. учеввкп —1———28— Учашдесл 11271в.2я.31621 Профессора в учителя —11——i8— Домашняя учительнядА. —————1—i Архитекторы в инженеры. 1—1\2I6— Художники .....\_ 12— Тавцавшмв* нмоер. театров* 1—————i— Псаломщик* ——1—_—1_ Содержательявца оуил. заведена 1——————i Итого 916129482813252122& Вдеяетаеяеав учейыгь аам-ПеИеея- SaptMi- Утоняв- ЗаегрИаа-Ер**"*- Отраш- Итоге деНа. mleea. вьем, mieea. яиесв. Константин, училища ———1— Ияжермаго училища ———1— Соо*. воеяяяго училища — — — 1 — Петропавловское школы — — — 1 — Александровской школы — — — - 2 Училища ораяоа'вд4и1я — — — 1 — Техвоюгическ. института — — — 1 — СпС. университета ——2 1— Соб. меднцпя. акааем1я... 1 1 — — — ОховчввшШ курс* а* нв« жегородск. семинара. — — — — 1 Учашлйея дома ————— Итого 112 73 Что касается выбора орудля для совершения саыоубШства (см. табл. 10), то noBtciTBmiecH п удавпваиеся, между самыми разнообразными средствами, всего чаще утютребляюгъ веревку в бкчевку (71,42%). Между острыми инструментами, самые увотребнтелыше бритва (14 озъ 89) u раэнаго рода ножа (39 взъ 89), какъ то: столовые, кухонные, ui6o- рЪные и перочвввые. Самое обыквовенное Micro юр£зовъ — шел к горло (82 взъ 98). в. а. еб.|. 1—1 1—1 1—1 1—1 —23 1—1 2—2 3—3 3—3 1 1 1—1 15217
САМ0УБ1ЙСТВ0 ВЪ ЗАПАДНО! ЕВР01Й И ВТ» РОССШ ВЪ связи СЪ РАЗВНШЪ УМОПОМЕШАТЕЛЬСТВА. СТАТИСТИЧЕСКОЕ ЛЗСЛЪДОВЛШЕ Н, В. ПОНОМАРЕВА. 1аш hommei te trompent eu се l>oint qu'ili pement Aire libra*. Splnoit, С.-ШГГЕРВУРГЬ. Типографе M. M. Стасюлвиа, 13. О., 2 j., 7.
САМОУВШСТВО ВЪ ЗАПАДНОЙ EBPOIFB I ВЪ РОССШ, ВЪ СВЯЗИ СЪ РАЗВШМЪ ШПОМШТШСТВА. Статистическое озса*доваше. Н. В. Tioioxapesa. Le§ homines se trompent en ce point qu'ili pensent etre iibret. Splnoia. Есть явлешя въ сощальной патолопи, которыя, представляя огром­ ный научный и общественный интересы, должны подлежать тщательно­ му изслйдовашю. Бъ числу подобныхъ явлетй относится и самоуб1йство. Въ предлагаемой вами стать* мы постараемся, по возможности, изложить всв законы, управляющее этимъ явлешемъ, необходимость изсл1дован1я котораго увеличивается еще отъ того, что ваша лите­ ратура почти совершенно не эатрогввала этого, важваго во всЬхъ отношетяхъ, вопроса. Самоуб1йство существовало у всбхъ вародовъ съ самой глубо­ кой древности, по весьма различнымъ мотивамъ и при сахыхъ разнообразныхъ обстоятельствахъ. Съ одной стороны этого требо­ вала релипя, (какъ вапр. въ Ивд1и), въ другихъ государствахъ— общественный или придворный этикетъ (Китай, Япони). Въ древ­ ней Грещи и Риме самоуб1йство являлось, какъ продукть фило- софскпхъ идей, въ связи съ существовашемъ и развптлемъ политп- ческаго строя этихъ государствъ. Древше философы, впрочемъ, ве все одинаково смотрели на самоубйство. Одев изъ нихъ—стоики, съ Зенономъ во главе, не только признавали за самоубШствомъ, такъ сказать, право гражданства, во в узаконили его своимъ соб- ственнымъ примеромъ. «Mori licet cui vivere поп placet* — вотъ девизъ стоической философш. Друпе же философы древности (и такихъ большинство) осуждали самоубйство, какъ противоправ- ственное деяше. Въ Риме, во времена Сенек в, подъ вл1яшемъ господствовавшвхъ тогда философсвихъ в полвтпческихъ идей, само- y6ificTB0 сделалось повальною заразительною болезшю. Римсме
граждане того времени, покрайпей мере, лучппе изъ нихъ, смо­ трело на самоубийство даже, какъ* на нЪкотораго рола обязанность- Въ настоящее время, какъ общественное мнете, такъ о все законо­ дательства образованныхъ государству осуждаютъ самоубМство, что, впрочемъ, ве м^шаегьему возростать съ каждымъ годомъ въ весьма внушнтельныхъ размерахъ. Самоуб1йство принадлежать къ числу та- кпхъ явленШ общественной патолопи, порицать или одобрять которыя одинаково безполезно — ихъ нужно тщательно наследовать. Въ этомъ отношенш статистичешя игследовашя явлетй, подобныхъ самоубШ- ству, съ одной стороны, теоретической—дадутъ прочный магергалъ для соцюлопи, съ другой^ практической внесутъ въ общество созна­ тельное отношение къ явлешямъ, каладодневно совершающимся. До весьма недавня го времени на там явлешя общественной жизни, какъ бракъ, преступлена, самоуб^ство и т. п., смотрели, какъ на нечто crnxifleoe, не подлежащее действа какпхъ-либо невзхенныхъ законовъ. Но статистически изследоватя, сделавшая въ настоящее время значительные успехи, доказали всю неоснова­ тельность такихъ апрюристическихъ положенifl. Цифры, добытыя и сгруппированныя кропотливыми изследован1ями ученыхъ, показали, что существуетъ непреложная законность въ самыхъ, поводимому, произвольвнхъ челов'вческихъ действ1яхъ, какъ бракъ, самоубйство и т. п. Такпмъ образомъ, свобода воли, кажущаяся неограниченною для отдъмънаго индивидума, для ц^лаго общества и государства подлежптъ непзменнымъ законамъ въ довольно гЬсныгь пред*Блахъ. Законы, управляюпце дейсшями человека вообще и въ част­ ности въ самотбЙстРБ, являются, съ одной стороны, результатомъ его органпзащп, культуры, степени благосостояшя и обществен- ныхъ учрежденifl; съ другой—д*йств1я человека подчиняются вл1я- шю климата, местности и множеству другихъ прпчинъ, не всегда доступвыхъ для" наблюдетя. Мы разсмотримъ, по возможности, Bjianie н1которыхъ изъ наиболее важныхъ причвнъ, играющвхъ роль въ явлевьяхъ самоубШства, въ такой, конечно, мере, по скольку найдется къ тому фактическихъ даняыхъ. Въ разныхъ государствахъ западной Европы самоубийства по­ вторяются изъ года въ годъ съ такою правильностью и постояп- ствомъ, что даже для самаго поверхностнаго наблюдателя обстоя­ тельство это невольно бросается въ глаза. Изъ нижеследующей таблицы мы ясно увидпмъ правильность этого явлешя.
Возрастами саыоуОйста» ш\ государстаажъ квролы с\ 104.1—1877 г. »J. ГОДЫ: 1641.... 1842.... 1848.... 1844.... 1845.... Средняя 1S41—1846. 1846.... 1847.... 1848,..• 1849...• 1850.... Средяяя 1846-1850. 1851.... 1862.... 1663.... 1854.... 1855.... Средвяя 1861—1865. 1856.... 1857.... 1858.... 1859.,.. 1860.... Средш 1856—1860. 1861.... 1862.... 1863.... 1864.... 1865.... Средняя 1861—1865. !I } 567; — 583 — 596; — SS5j — 611 — 452! 454| 5051 552, 63 7051 770 i-.307 666\lfiuA 275 — j 1,314 - I 1,349 788j 1,275 753! 1,248 866! 1,365 799' 1,310 629| 941 1,347 1,317 1866 . 1867 . 1868 . 1669 . 1870 . Средняя 1S66—1870. 1871 . 1872 . 1873 . 1874.... 1875.... Средняя 1871—1875. 1876.... 1877.... 940; 1,315 l.Odli 1*340 1,46411,392 1,05V 1M3 - '2401337 - i220j317 - 242| 301! 244! 216 285 250| 247! 290 247\ 235 306 220 217 2471 376 2511 345 2151 2781 189j 2751 250; 218\ 263\ 260| 165 2261 160 2631 161| 419 3181 189; 363 ' 1661 399 1661 402 818 286 329 387 339 332 3841 1,265, 1,329 1,407! 1,3161 a 1.566J 1,608J . j 1,375 l,588t . 1,51011,5541 i. Ij 1,424 lt459\ <lI , !il,560! 1,4951 H 1,677 1.5141 , ij 1,863 i 1,518 Ш51| 1,592 . i 2,217! 1,601 1,893] 1,544 2,392 1J770 2,490 — 3051 337 3401 341 401 4261 2161 1901 194 243 426 427| 45 451 222j 468 2W 446\ 226; — 2141 207| 188| 26 221 41И ~ 4051 — 471j — 453 — 425l — 442*. 338\ 4181 405| 447 4501 874 469! 336 436' 362 522! 439 411 451 431 443 469 498 462 486 472 5051 356j 4C4| 377j 439! 439| 8941 448\ 709 728 718 688 753 784 633 788 739 836 890 975 1,015 922 923 506i 1,0241 - jM39| I 1,6301 1,5981 1,720! 1481 »i 201*2.814 290 144| 206 2,866 818 123 200)3,020 420 1,575! 121' 22512,973* 835 1,700 1,642 1,707 1,352 1,649 1,527 1,736 1,696\ 1,809 2,073 1.942 ,198 2,251 2,075 2,377 2,038 2,126 2.146 2,105 2,152 2,185 2,112 2,374 2,203 2,361 2J47 2,485 3,625 3.658 3.544 3,270 3J16 3,135 3,46 3,3451 3.490| 3,378! 3,343] 1521 227 3,062| 33Sl 138, 212 2t95l\ 340\ 1461 222| 139. 227 140i 244 3,102 373 3,6471 377 3.30ll 398 149! 225,3,5831 328 174, 2281 3,596 890 150\ 229\ 3,4461 373 172, 1741 1371 237 237j 261 146 228| 140 204 253 154\ 12б! 1931 169 155 145 127 145 145| 14 138 129 144 141 124 131 130 131 148 133 128 182 126 129] 212 215 196 238 211 3,5981 3,676 3,416 3,700 3,810 4021 530 431 647 3,639\ 496\ 4,189! 55tt 3,967| 486 3,903 491 3,8991 5071 4,050 6481 4,0O2\ 509\ 4.454 233 294 284 312 330| 301\4700\ 4,945 309 5,119 3711 5,011 866i 5.647 3561 5,114 3*9j 4,157 35414269 321' 4,490 309 6,275 337 6,525 394i 6.617 3761 5,472 J47J5J56\ — 15,804 643| 557 643 545 619 601 704 752 700 710 657 725 653| 687 723 723 745 706[ 981 *) Мог sell J, U inicidio, saggio di statistic* morale comparata; Milano, 1879 p. 54—55.
Изъ таблицы ясно видно, съ какою замечательною правильно­ стью возрастают^ самоубМства въ Западной Европе; особенно за­ метно это возрастав1е во Франщи, Даши, Пруссш, Англш н Сак- сонш.^ ля^ ю Разсмотримъ теперь развппе самоуб!йствъ по государствами въ отдельности, для чего начнемъ взсл$доваа1е наше съ северной Европы, именно съ Шеецт. Въ вТомъ государстве оффищальныя данным, весьма точный, ведутся съ половины прошлаго столе пя Вотъ какъ распределялись самоубШства въ Швецш по отношешю- къ населешю. ntpiexa. Среда. reiaaoa UCJO eaaoye. На 1 мил. MMJ. П«р1едш. Среда, мдеаее часа». В» 1 ши вмм. ШЬ=60...25...10? 1841-45...212...66 1761—80...30.,.129 1846—50...229...67 1781—1800 .52...22? 1851—55...258...71 1801—15. .31...34 1856—60...211...57 1816—30. .149...58 1861-65...301...76 1831—36. .164...69 1866—70...354...85 1836-40. .216.•.66 1871—75...347...$1 Такдмъ образомъ, въ Швецш число самоубйствъ съ перюда 1749—60 до перюда 1871—75 года, въ годовомъ своемъ сред- немъ размере, увеличилось въ 14 рааъ (съ 25 до 347); по отво- шеадо же къ населенно самоубШсгво увеличилось въ 8 разъ (съ 10 на 1 жил. населешя до 81 на тоге количество). Отечество Гамлета, Данщ считается классическою страною са­ моубийства Изъ нижеследующей таблицы видимъ, въ какихъ гро- мадныхъ размерахъ (по отношешю къ населешю) развито само- убйство въ этой стране: Пар1ааа. Сред*, гном* На 1 ш. Среда, паевое На 1 ни. число саяот*. насаа. «аеае сливу*. a*e«j. 1836-40...272...213 1856—60 ..446...276 1841-45...306...232 1861—65...431...288 1846-50...341...258 1866—70...472...277 1851—55...402...272 1871—76...464...253 Другою классическою страною самоубйствъ издавна считалась ВеликобританЫ. Обь этомъ явлевш еще въ прошломъ ввке писать Монтескье. По его мнешю, самоубйство у англачанъ есть про- дувгь климата, который до того разстраиваетъ душу, что человевъ получаетъ отвращеше во всему, даже къ самой жизни. «Граждан­ ке законы», говорить Монтескье, «въ некоторыхъ странахъ имели полное право наказывать самоубШсгво позоромъ; во въ Англш за него также мало можно наказывать, какъ и за сума-
сшеств1е A)». bosjb, въ своей классической «Исторш цивилиза­ ции», при выводе «общихъ захоновъ» указываете на поразитель­ ную правильность еамоубШствъ въ Англш. Правильность эта, кон­ статированная различными учеными, действительно замечательна, какъ это увпдпмъ изъ следующий цпфръ 2). н» 1 ЯШЯт H*"l ишл. мъешл. •uu. 1830-40 (Farr) . . 623 1858-63 (Reg. gen) . . 67,0 1838-40 (Raddiffe). 62,0 18*6--65 (Legoyt). . • 69,0 1846—55 (Wagner) . 62,0 1861--65 (Morselli) . . 653 1840-56 (David). . 66,0 1866--70 (Id.) . . . . 67,3 1856-60 (МопеШ) . 65,3 1871--74 (Id.) . . . . 67,0 1856—60(Hauahofer). 65,0 1875-76 (Id.) . . . . 70,0 1856-63 (Oettisgen). 65,0 1876 (Farr) . . . . 73,0 Что касается до развит зямоу&йствъ ei^Poeciu, то, какъ мы заметили раньше, русскихъ изсл^довашй по этому вопросу не су* ществуетъ совершенно, за исвлючешемъ нвкоторыхъ отрывочныхъ свДОшй, весьма незначительныхъ и прнтомъ разбросанныхъ въ разныхъ издашяхъ. По иностраннымъ же язследовашямъ (Scho6n, Balbi, Wagner, Bratassevic, Wappuas и др.), достоверность которыхъ проверить весьма затруднительно, самоубШства существу­ ют у насъ въ следующихъ размерахъ: 1 шиуб. •рвмдадес* •»: И*1ни. I*C«J. 1819-20 . .. • 56,577чел... . 17,6 1827......49,182.....203 1826-30..•..38,000.....27,7 1833—41...•• я••..28,0 1873......37,207.....27,0 1874......37,165,....29,0 1875......37,105.....30,0 Цифры эти, особенно за семидесятые годы, если и грешатъ точностью (именно преуменыпешемъ), во всяхомъ случае довольно правдоподобны. Въ Poccin, кроме столпцъ и болыпихъ городовъ, самоуб1йство не можетъ быть сильно развито. Maximum самоуб.й- ства въ данной стране можно определить довольно близко по числу самоубйствъ въ столице данной страны» Въ столицахъ различныхъ европейскихъ государствъ (что увпдимъ при дальвейшемъ изложешн нашей статьи), самоубШство, въ средпемъ, развито втрое более, нежели въ остальной стране. У насъ въ Петербурге эа последнее 1 ) Моетескье. Дтхъ Заходе», пере*. 1862, ч. 1, м* XII, стр. 46- 47. ') МопеШ. П suicidio etc., p. 67.
десятвл-Ьпе (1870 — 79 г.) проходится, въ среднемъ, 100 само- убййствь (не считая вокушешй), на 1 мил. населешя. Отсюда можно приблизительно положить, что число самоубШствъ въ Евр. Poccia едва-ли можетъ превосходить 33 на 1 мил. населешя. Принимая же во ввпмаше меньшее развптле у насъ культуры вообще, а также и преобладание сельскаго населешя падъ городскпмъ — факторы, уменьшающее число самоубЙствъ (что доказано будетъ въ дальнев- шемъ издоженш статьи),—мы можемъ сказать, что число самоубйствъ у насъ не должно превосходить 33 на 1 мил. населенья. Для подтверждения свазаннаго приведешь данныя о саиоубШ- ствахъ, собранныя нами за последше годы, главнымъ образомъ, изъ отчетовъ вачальниковъ губершй, какъ для Европ. Poccin, тавъ и для некоторых* сибирскихъ губершй; для Кавказа же имеются довольно обстоятельныя данвыя, собранныя местнымъ статистиче- скимъ хомитетомъ; эти данныя мы тоже приведемъ здесь. Въ ниже- следующих* таблицахъ мы приводимъ цифры однихъ только само- y6ifiCTBb (безъ покушешй), почти везде для лицъ обоего пола от­ дельно. Все губершй мы разделяемъ на следующая группы: се­ верный, восточный, южныя, западныя и средшд *). Eipoitlcmi РоссII. Сида<« rjfeaai*. 1877 г. 1878 г. 1879 г. 8* 1 MBJ. rjfeaai*. м.ж.М.ж. ж. •ae«aoai« об. пол». Абсодвтаыя аа+вм. а) Сысрныя. Новгородская. . . —— 16 5 26 4 25 Олонецкая....41514420 Вологодская...——12 4——15 Костромская... ————27 627 С.-Петербургская . — — — — 87? 11? 72? б) Восточным. Вятская .... 54 17 3S 14 57 12 22 Пермская .... —— 50 14 — — 29 Нижегородская.. 17 8 18 5 16 6 18 Саратовская...20521 923 913 Симбирская...————23422 Самарская....22831 6——18 Пензенская...23322 124 722 Астраханская..10—2———10 в) Южпыл. Екатерпвославскал. 37 8 36 6 19 3 25 Бессарабская...——35 6——33 Kieecsaa ....63471 17——35 Полтавская...——8718563168 *) 3a it годы, гд! цифры же проставлены; не п*1втсл свЗДнИ.
16 м. 1S7S г. м. ж. 1879 г. м. Ж. Среджее Ггб#ря)1. 16 м. ж. 1S7S г. м. ж. 1879 г. м. Ж. ШШ) 1 MlfJ. жаседеа. оС. оола. Абсолютаыл цифры. Подольская.•.71245527—— 44 Таврическая...——18 2——27 Харьковская...——591560 16 43 Херсонская•..——31 553 626 Черниговская. . . ——39 11 — — 29 г) Западпыл. Витебская....——30543343 Люблинская...16316710323 Плоцкая....15617013741 Сувалкскал...——1725326 Виленская....————29227 Гродненская..• ————29937 Ковевскад.....9623 3——15 Волынская. ... —.—62 5—— Я6 Ломжияскал...10—14———33 Мпвскад....272286——26 Могилевская...——206——26 Овддецкая.... 12 1 14 4 — — 28. Варшавская...204 715?——19? Радояскад.... 75 1 2?——21? Калишская....12в155——26 Къиепкал....в3Ь1——15? Петроковская...263245——38 д) СредшЫ. Московская...83196618851854 Калужская..•.————25429 Тульская .... —— 19 8 30 14 29 Курская....————411221 Тверская....311422744626 Ярославская.'.•39в32 7—— 41 Смоленская...——218——24 Владимирская,.. ——222—— 19 Воронежская...——34740820 Азгатсжал Россм. е) Сибирскхл. 43? Енисейская . . . 14? 1? 14? 1? 14? 2? 43? Иркутская. . . . — 305——92?
Рассматривая тщательно причины самоубийства, какъ въ запад- воА Европе, такъ • у насъ въ Россш, мы вядомъ, что прочини эта везде одне в ГБ же, съ небольшими варьящлмп, присущими специально той влв другой страв!. Везде ва первомъ плав! стовтъ умопоммиателитеО) какъ одна взъ господствующпхъ прячивъ са- моубМства. Такое болезненное состояше существуеть у самоубЮцъ, то какъ прямое умопомешательство или сумасшеств.е, то въ вид* тпскп, пресыщения жвзшю, taedium vitae в т. п. Изъ анализа прпчннъ самоубийства мы вплели, что въ сквер­ ной Европе (Швец.я, Норвепя) на 1000 мужскигъ самоубийств* проходится более одной трети (342) самоубЮпъ отъ сумасгоестая; въ Швешп же болке половвны (517 яа 1000) женщпнъ само­ убшцъ погибли отъ сумасшествия; въ другвхъ же государствахъ средней и южной Европы (Ilpyccia. Саксов.я, Вюртембергъ. Ба- денъ, Бельпя, Франфя а Италия) V* всего чвсла сачоубМцъ обоего пола посягнули иа свою жозпь вследств1*е душевныхъ болезней. поел* всего сказав в а го, закевчивал пашу статью, мы вистас* лаемъ кратк:'я заключительны я положен in о самоубнЪгтае. 1) Самоубийство въ занадпой Европе (за оемвогииэ псдлючс- а)"ями) возраотаетъ съ каждымъ годомъ, :;акъ абздиогзо, тик-- и но отношеню къ возрастающему наседеыю. 2) Самоу&Зство вапболее всего развито въ средней Европа. зпачвтельЕэ менке въ северной в менее всего въ южной Eaponi. 3) Про pacnpejbieoin cauoydificreb по времсзамъ года, наи­ большее количество пзъ проходится ва лт.таее солнцелолп:* («юль»; загкмъ чпсло самоу-ЗДствъ посгепеапо поножаегся и дсстзгаетъ minimum'a сзоего прв зомнемъ солэцестояша (декабрь). Сл1дова- тельио, съ всзвишев1емъ температуры въ дазной crpani, cpoaon- щ'апальзо ©озрастаетъ п волочеетво самоубЮогзъ. Такому же захону подгоняется в развлтле дутекпахъ бол*зпеп\ 4) Cauoy5iflCTBO совершается чаще всего почью н утромъ* 5) Ca2io>6iflCT20 наоболее существуеть средп городекаго п осо­ бенно среди столпчваго населен;!; въ сельскомъ быту оно значи­ тельно Meat*. 6) Самоу&Зство въ западной Eopoai ваибол£е преобладаете у мужчвнъ: orsomeoie жеискохъ сямоуб1йствъ хъ мужскомъ равняется 1: 3—4. 7) Количество самоубШствъ возрастаетъ пропорщопально воз­ расту самоубшцъ; иначе говоря, наклонность къ самоубМству уве­ личивается по ::ере приближения человека къ старости. Такому же закону следуетъ и возр&стаые умопомешательства. 8) Брачная жозвь представляетъ хорошее противоядие самоуб!В- ству только для мужчвоъ; менее благопр1ятно ова действуем на
жезтипъ; холостые п влоаые ofioero пола поставляют вааболышй ковтвнгептъ самоуб\Ацъ. II зд^ь захоыы ргзвпт!а сааоубгЛства со- ьершеяно CAOJBU СЪ загнана развита умопомешательства. 9) Самоубийств»* среди осеннаю cocioaii, вообще говоря, въ государазахь запетой Европы развито гораздо звачотельиее, ее желп среда прочлхъ сослсвШ. Ил гражданскпхъ сословШ само- убЙство наиболее преобладаегь въ класс! лиЪералъныхг профессии, между пролетарии и. 10) 11то касается до слособовг кяиоуоЧАства, ю мужчапы въ западное Европе наиболее \вотреблякггъ повернете; женщины, сравнотельвоболке—утопление. Зитемъ м« ;ЕЧО1Ш (особевво воепиые) наиболее сгреляюгся; женщины же наиболее .отравиются. 11) Относительно мотиасвъ влв прининъ самоубШ^таа можно сказать, что большввство самоубМцъ (во далеко ве веЬ)—больные душеввымп болезнями. ЗагЬмъ следуете пьянство, которое, какъ мотпвъ самоубийства, госсодствуетъ ванбол^е у мужчпвъ. 12) Самоуб1Яство среда дгьтей происходить, большею часпю, всл!дав1е «боязни ваказов1я*; у васъ, кров! того, вследсте же- стоваго обращев1я родателеО а хозяезъ. 13) Войны, ршлющи в т. п. явлешя государствен вой жпзвп ве увеличпваютъ чосла самоубЮпвъ въ самые годы этпхъ собьтй; уведвчевш же самоуб1йствъ замечается весосредствевно передъ этом и собьт'ямп в тотчасъ же за ними. 14) Разводе цввидпзапдп, усдожвввъ вс* челов*чесв1Я отноше- в1я и возвавъ целый рядъ вовыгь, большею частью, неудовлетво­ рен пыхъ фалпчесвохъ в вравственпыхъ потребностей, усилило умо­ помешательство п самоубШство. 15) Во всемъ. что касается до закояовъ раавапя умопомеша­ тельства в самоубМства, замечается полнейшая аналопя, важность которой увелсчввается еще отъ того, что большинство самоубЮцъ душевпо-больные. io-ji»o:ei:c игизгрою. С.-Пэтербуугг. 10 жо*0р» ISS0 г. Гшлг;*.}.»* 31. М. Стлиплтвяч!» Сой Б*е. О, 2 я.. 7.
КРАТКОЕ И3ЛОЖЕИIЕ СУДЕБНОЙ МЕДИЦИНЫ, ДЛЯ АКАДЕМИЧЕСКАГО и ПРАКТНЧЕСКАГО УПОТРЕБЛЕШЯ. СОЧИНЕННОЕ ДОКТОРОМТ» МЕДИЦИНЫ, ИМПЕРАТОРСКОЕ Медпко-Хн- РУРГНЧЕСКОЙ АКАДКЧШ АКАДКМНКОМЪ, Р<4ДОВСПОМОГАТЕЛЪ» ПОИ Нлгкн, МЕДИЦИНСКОЙ ПОЛИЦШ'Н СУДЕБНОЙ ДОЖДНЦИ- пы ПРОФЕССОРОМ*, МЕДПЦННСКАГО СОВЕТА Н Л*КОТО« РЫХЪ ДРУГихъ Россхйскнхъ и ИНОСТРАННЫХЪ УЧЕ- нмхъ ОБЩЕСТВ ь ЧЛЕНОМ*, Дгйствнтвльпымъ СТАТ­ СКИ мъ Солгтиикомъ н ОРДЕНОПЪ Св. Аниы 9 съ А.1МДЗИЫМН УКРАШЕН1ЛМН, С*. ВЛАДНМ1Р1 3 II С*. СТАНИСЛАВА 3 СТЕПЕНИ КАВАЛЕРОМЪ Сергтъе.мъ Громовым*. САПКТПЕТЕРБУРГЪ. IVt. Типографии Штава Отд*льиАго Корпуса Впутржппкк Стражи. J859.
§ 910. Частное, или однопред-иетное^ номплиателъ* ство у~на вращается безпрестаиио около од­ ного только какого либо предмета или лож* наго предположен гл, и раз»1» на то только распространяется, что состоит/» въ бли­ жайшей или отдаленнЬншей связи съ симъ предметомъ или предположешемъ. Оно иринс- ходнтъ обыкновенно отъ елншкомъ напря- ясен ной силы воображен! л, и можешь соедине­ но быть съ удивительною иногда остротою ума, не только въ разеужденш прочпхъ пред- метовт», о коихъ правильно судшпъ челов£къ, но даже и о томъ, о которомъ бредить. §917.• Касательно самаго предмета, или ложна го предположения, подразделяется cie помеша­ тельство ума на тктыиателъстао отъ люб­ ой, отъ реоности, отъ ненависти къ л/одл****', отъ опостылости жизни, отъ ложпыхъ о ре- jtuciu понлтш, отъ горТНкти и хестолюбЫ и проч. § 918. Помтыиатеяьство отъ .побои [delirium ex amore s, erotomania] узнается изъ томности и впалости глазъ, изъ безпрестаниаго почти, некоторою улыбкою сопровождаемаTM, движс* HI я вПкъ, или мигатя, опухлости и красно» сти оныхъ отъ слезь п безеонницы; изъ пре- рывистаго дыхашя и тяжкихъ вздоховъ, пс-
чалн, задумчивости, а иногда смеха и необык­ новенной веселости, безъ вслкаго къ тому по­ вода. Впрочемь л плетя или признаки ciii, смо­ тря по возрасту, полу, воспнгпашю и харак­ теру человека, а особливо потому, отъ не­ счастной ли любви произошло помешатель­ ство ума, или отъ чрезмерной похотли­ вости, а наипаче въ женскомъ поле [nym­ phomania], бываютъ различны. Въ ссмъ по* следнемъ случае обнаруживается оное но боль­ шей части безстыдствомъ и иеобуздлшю- cmito, и не столько опасно, какъ въ первомъ, не редко влскущемъ за собою самоубшешво. § 9-19, Ламгьшателъство отъ ревности [delirium s. mania ex Zelothipia] даешъ о себе знать те­ ми же ивлешлчп, каковыл обыкновенно при­ мечаются въ ревнивомь, еще непомешаниомъ въ уме свосмъ. Но лвлешл ciii тоже бываютъ различны, смотря по особеннымъ положешлмъ, возрасту, полу, телосложешю, нраву, обычаю и личному характеру человека. Вообще поме- хианпые таковые бываютъ весьма недоверчи­ вы; во всякомъ подозреваютъ своего совмест- иика или предателя; и потому легко могушъ быть опасны и для другихъ. § 220. Помтыиателъство отъ ненависти къ людлмъ [misanthropia] предполагает7> истинную или мнимую несправедливость другихъ, и ирешер-
лепныл отъ яихъ обиды и оскорблены. Обна­ руживается оное чрезъ сильное ко всемъ лю- длмъ отвращеше и нешерп buie всего того, что только иоситъ иа себе человЪческш об- разъ: отъ чего не редко таковые помешанные скрываются въ пеЩеры или убегаютъ въ пустыни и леса [mania errabunda s. sylvatica]- Если начать съ ними разговор г., то либо от­ ворачиваются они съ гпихимъ и глубокимь презрешемъ въ сторону, либо отвечаютъ отрывисто и грубо. Видь лица ихъ обыкно­ венно бывасшъ пасмурный, явственно мрач­ ность души изображающие Прекращешемъ собсшвенпаго бьпшл своего часто оканчивает­ ся умопомешательство cie. § 221. Лолсгыиательство отъ опостылости жизни [mania сх taedio vitae s. melancholia Anglica] бывасшъ обыкновенно следспЫемъ или также прешерпеипыхъ велпкихъ нещлсшт, или из­ лишества удовольствт и пресыщетл въ оныхъ. Харакшеръ она го состоишь въ гпомъ, что че­ ловека таковаго ни что не прельщаетъ, л онъ изыскиваетъ все способы прекратить опо- стылую жизнь свою. § 929. Полыьшатсльство оть ложных* о религш поплтш [delirium religiosum s. mania supers- litiosa] оказывается чрезъ то, что больные таковые безпрсстанио почти молятся и стра-
шашся, чтобы не сдЪлашь какого либо ча­ хл; иногда приход/лиг они въ совершенное по­ ступление [cxtasisj; видишь предь собою Ли- геловъ или дгмонопь jdaemonoinanut]; иногда отчалолюшея о ciiacriiiii своечъ Гташа (х desperalione salulis aelcrnac], и бывают ь опас­ ны какъ для себя, шакъ и для другихъ. § 3*3. ПолтъшатслъстбО отъ гордости и хестомо- б\л [delirium з. mania ex suberbia ct ambitione) даешь о ceufc знать либо чрезъ счЫшюс и ребяческое хвастовство, либо чрезъ обдуман- мое, скрытное и великое имсокомГ.рте. Оно не рЪдко влечете за собою иечальпыл сл Mcinuifl, а особливо въ семг нослГ.днемъ случае. § 442. Къ dj шеонъкиъ слугайнымъ ?*ригииамъ са­ моубийства надлежшпъ преимущественно от­ нести: 1) Чрезмерную, а особливо безнадежную лю­ бовь, т. е. ту сильную страсть, которая, по словамъ ОзшнТкра, иногда возвышаешь че­ ловека выше всего земнаго, а иногда низвер­ гает ь его до степени самаго бсзсммслсинаго, и притомь лютаго живоглнаго, и которая со времени образования чслонЬчсскихъ обществъ произвела, и теперь еще производить, бсл- чнеленное множество убшетвъ, какъ падь са­ мими влюбленными, шакъ и нздъ другими,
какъ ненавидимыми предметами, такъ и обо­ жаемыми; 2) Ревность, которая съ своей сторо­ ны также наполнила Ilcmopiio множеством!» убшствТ), войнъ и опустошенш; 5) Гневъ [ira, furor brevis, s. transitoriusj, который, жестокостью своею мгновенно по- мрачая разеудокъ, дел аетъ изъ человека лк>- таго и бешеиаго зверя, гогповаго растерзать не только друга го, соделавшагося предметомъ его ярости, но иногда и самаго себя; 4) Скоропостижное пробуждете совести и отчалше въ исправлеши себя, после долговре- меннаго усыплешл овой и закоснешл человека въ какомъ либо пагубиомъ пороке, а особливо въ азартной, и прнтомъ несчастливой кар* точной игре, или по учинен in какого либо тлжкаго преступлена, на прим. измены, пре­ дательства) оклеветашя невинпаго, убтегпва ит.п. 5) Сшрахъ отъ наказашя, безчест!л или дру­ гого какого либо угрожаютаго иесчаотл; 6) Чрезмерное, а особливо обиженное, или неудовлетворенное, честолюб1е. Изъ всехъ человеческихъ нобуждетй иетъ, можешь быть, ни одного , которое бы съ одной стороны столь свойственно и сродно было человеку, а съ другой столь полезно и благодетельно для общества, какъ стремлеше прюбрЬспш ошъ других* доброе о себе мнете; но если
врожденное cie чувство, или побуждете вы­ ходить изъ границ* своихъ, тогда делает­ ся оно врсднымъ.и пагубным*/», не только для самаго честолюбца, но и для других/», даже иногда для целыхь народовъ. Снедасмъ буду­ чи ненасыгпимою cmpacmiio своею, от» не раз­ бираешь уже мерь, для достижения цели своей употреблясмыхъ, хороши ли оне или худы, но слепо стремится къ оной и не разсуж- •дастъ, за истинною ли гоняется онъ славою, или, какъ то большею чаышю бываешь, толь­ ко за мнимою или кажущеюся. Часто оиъ, ложными таковыми понят.лми о чести на­ питанный, за одно только iienpinnmoe, или обидное для него слово вызываешь другаго, не редко иекрепилго друга своего, на поедипокъ, и жертвуешь безразеудно какъ своею собст­ венною, шакъ и его жизшю; 7) Мечшате [fanatismus], а особливо отъ ложныхъ понлтш о Релипи происходящее [fa- natismus religiosus, s. Theosalgia], Некоторые изъ таковыхъ изувЬровъ, нетерпеливо желал насладишься блаженствомь въ будущей жизни, и не предвидя скораго конца настоящей, сами на себя налагают!» руки, и ускоряютъ пере- ходъ изъ оной; друпс же убивают ь напередъ кого либо другаго, или нарочно выдаютъ се­ бя за пресшупниковъ, чтобы принудить Пра­ вительство казнишь ихъ, где т. с. смертная казнь въ употрсбленш;
8) Склонность къ подражашю другимъ. При­ мерь одного столь сильно действуешь иногда надъ слабодушными людьми, что они не въ состояние бываютъ воспротивиться оному; отъ чего и происходить, что въ иное- время слышно бываешь гораздо более самоуб!йствъ, нежели въ другое; даже иногда склонность къ оному делается какъ бы эпидимическою, или повальною, болезшю. Такимъ образомъ некогда %Люискгл женщины кучами бросались въ поду, а Мьмсзсмл девицы наиерерывъ вешались (*); 9) Опосшылость жизни отъ бедности, или пресыщешл, отъ безпрестанныхъ неудачь, или потерь, отъ всегдашннхъ н£удовольствш, или огорченш, а особливо въ семейственномъ кру­ ге. Жизнь тогда только бываешь привлека­ тельна для человека, когда онъ находить вь оной, или по крайней мере надеется найти, какгл либо для себя удовольсто1л; въ против- иомъ случае делается она для него посты­ лою, и онъ легко покуситься можешь на пре­ кращен!^ тягостнаго существовашя своего, если Релипя н разеудокъ не удержать его отъ сего отчалннаго иредпр1ягтя; 10) Печаль о пошерлшн любимаго предме­ та, которая лишая человека всехъ удоволь­ ствие и нлелаждеиш жизни, делаешь наконецъ оную для него постылою и несносною. Сюда надлежнтъ также отнести и тоску по от­ чизн К [nostalgia] (•) Си. Zioimermann uber Eimamkcit. 9. Thcil. 6. Kip.
СОВРЕМЕННАЯ ПСИХИАТРИЯ 1915, Том IX, No 1-12 Псиматричесжй анадизъ Николая Ставрогина („БЪсы" Достоевскаго). Д. А. Аиеницкаго. Несмотря па громадное количество работъ о Достоеп- скомъ, безспорпымъ нужно орпзнать xatuie, что изучев*е этого гешальнаго художника-психопатолога въ оугапости ыо- жетъ продолжаться безконечио/открывая все иовыя детали и иовыя точки эр£п1я').—Такъ велико и пенсчьрпаеыо богатство творческаго матер1ада, заключепиаго въ его произосдешлхъ. It если это мнЪше справедливо для общелитературной кри­ тики, то не Mcnie широкое поле открыто для специально цашатрическаго аиализа патологвческихъ тяповъ Достоев- скаго. Художествеппые образы ДостоевскйГО всегда привле­ кали къ себ-Ь вииман!е псих!атровъ, поражая своимъ глубо- кнмъ соотв'Ьтствюмъ нхъ клиническим паблюден1ямъ. Паи- болЪе обстоятельная работа посвящеоа была нсихооатолог1я •) BtrpMacKiA. Д. М, Достосшсшй гь'юсоомаадаи** cotptaf ••««<>» пусьма» • •ыгвткахг.
Достоонскаго проф. Ч ижемъ'), который раснред'Ьлилъ боль- iiiiificron дЬйстлующнхъ лит* изъ ого романовъ по клиниче­ ски ыъ Д|ЛГ1ЮЭДМЪ. руКОПОДПП. ПСИХ1аТ|)ИЧеСКИМИ ВОЗЗрЪшЯМИ того it рг и и. Hoflnt иг он1пку агой, араяно идругихъ ncuxia- трическнхъ рабогь о Достоинско.чъ и обпить пъ сколько-н. полной *|юркt псю исихопятолопю Достосвсклго. какъ хотЬ- .топ. См, 1ЮЛ1ЧКО осуществимая задача. Въ настоящей стать* я iu4tp.ni «чЬлать попытку ПОДОЙТИ КЪ битЬо правильному пгй11.1трич»ткому шглиду лишь па одного изъ его героенъ, ьммриЛ представляется, по моему мпЬино, подостаточно ос- ш\щ fuxj. игиха.чтрами, хотя усилешшП иптересъ къ нему Си:*, тибуждепъ пъ самоо последнее время, благодаря по­ становки на спин* Художестнепнаго театра. Я раэумъю Николая Ставрогина изъ «Бъсопъи.. Что представляеть овъ въ свЬгь нашатрическаго анализа? Ксли обратиться къ наследственноеTM Ставрогина, то ми знаомъ объ отц* ого только то, что это былъ легкому- слонммЛ п'пералъ, который за послъдше годы СВОРЙ жизни но носходстиу характеровъ жплъ отдельно отъ семъп. Мать же была крайпо пеураппов*шепиая истерическая натура, способ­ ная, то къ сильпммъ гн*внымь выходхамъ, то къ избыточному внимашю и заботамъ о другпхъ, ле лишеипая чуткости и отзывчивости.экзальтироваппая, способная отдаться изв*стнымъ мгнояешямъ «вся бозъудержу», склоипая къ ндеализаши п*ко- торихъ лпнъ, гордая, себялюбивая, деспотичная п властная женщина въ особоппости по отношешю къ бол*е слабымъ и иасснвиымъсутествамъ, ка'кимъ былъ напр. Степанъ Трофимо- ничъ, и ям*ст* съ т*мъ покорная раба общественнаTM мп*шя и легко подчиняющаяся ял!яшю такихъ актнвныхъ лпцъ, какъ Потръ Степапоолчъ. Естественно, что услов1я воспитан!я въ рукахъ такоЛ безтактяоЛ матери, страЬтпо любящей в идеализи­ рующей" своего сына, готовой Bet порокп п недостатки его истолковать въ лучшую сторону, ле моглп быть нормальпыми, особенно когда опа поручила воеппташе сипа Степану Тро­ фимовичу, беэхарактерпому и также истеричному человеку,— этому «взрослому ребенку», который, правда, обладалъспособ­ ностью привязать къ себ* воспитанника, вовм*ст* съ т*мъ едпшкомъ рапо посвятилъ его въ эмощона;. аыя переживашя бо- л*о.1р*.той псяхвки, передавая ему СВОР, секреты в изливая свои оскорблепныя чувства. Ст. Троф. съум*лъ, какъ пишетъ Д-ift, «дотронуться въ сердц* воспитанника до глубочайшихъ струнъ и вызвать первое еще неопредЬдепное omymenie той в*ко- 1) В. Чяж-т*. ПспооатоюНя Достоеаскаго.
ntqnoli священной тоски, которую ипаийзбраппая душа, разъ вкуснвъ и позпавъ, не промЪняетъ потомъ па дешевое удов­ летворение». Такое восннташн, вызвавшее слишкомъ рапо большую напряиссппость эмоцюнальныхъ пережпоашй, не смогло не отразвтьсл на состояиш нервно-психической сфоры Ставрогина и когда иа16-мъ гиду его отправляли въ ли­ цей изъ дома матери, то онъ былъ «тщедушенъ и блЪдеоъ, странно тихъ и заду мчи въ». Первые два гола пребывашя въ л и net Ставрогинъ npits- жалъ домой на вакацш «говорилъ мало, былъ по прежнему тихъ и засгЬпчивъ». Но окопчаши курса поступплъ, по желайiio матери, на воеппую службу. И вотъ къ этому-то времепи и началась, какая-то рЪзкая пером Ьпа въ его поведепш и об- щемъ душевномъ состоя и in. Онъ перосталъ иавЬщать мать, р-Ьдко писалъ.До матери стали доходить слухи «о какой-то ди­ кой разнузданности съего стороны, и задавлеппыхъ рысаками люднхъ, о зв'Ьрскомъ поступки съ одной дамой хорошаго об­ щества, съ которой опъ былъ въ связи а потомъ оскор- бплъ публично» Говорили что онъ «какой-то бреторъ, привязы­ вается и оскорбляетъ изъ удовол1ств1я оскорбить». Им-Ьлъ дггЬ дуэли, разжалопанъ въ солдаты, потомъ когда удалось опять достичь офицерскаго чипа, яышелъ въ отставку и проводплъ время среди какого-то отребья пстербургскаго насолешя въ темныхъ трущобахъ, весь опустился, оборвался. Что означала такая пером Ьпа? Она спштЬтельствовада о начавшемся процессе расщоплешя ЛИЧНОСТИ, о парушеши цЬюстп пормальпыхъ связей между интеллектуальной и воле­ вой сферой, о госпедстпЬ случайиыхъ, импульсивиыхъ воле* ныхъ прояялешй при развивающейся одповромеиио душевной тупости и безразличиомъ огпощенш ко всему, что такъ или иначе должно затрагивать эмоцюпадьпую сферу нормально ростущаго юноши. Все это нужпо отнести къ иачальпымъ нрвпцакшъ' заболЪвашя шизофрешей и имеино кататопнческой ея формой, что и подтверждается иосдЪдующимъ нопедешемъ Ставрогина. Когда нодъ вл1я1пемъ усиленпыхъ просьбъ матери, онъ появился, паконецъ, въ родномъ городи, то въ первое время, вопреки ходи вши мъ о немъ слухамъ, пораэилъ всЬхъ свопмъ джентельменскнмъ видомъ. Опъ держался такъ, какъ могъ держать себя чвлов-Ькъ, привыкиий къ утонченному благо- обраэ!Ю. Оказалось, что онъ весьма порядочно былъ образо- ванъ и даже пмйлъ н-вкоторыя познашя. БсЬ нашли его чрез-
вычайпо разсудительнымъ челов-Ькомъ. Опъ былъ не очень рлзговорчивъ, изященъ безъ изыскаиности, удивительно скро- мсиь и пъ то же придя смЬлъ и саыоупЪреиъ. Нъ наружности его апгоръ отмЬчаотъ какое-то особенное ciiOKofiCTBie взгляда, какую-то особенную нежность, б-Ьлизпу лица, особенную красоту, которая, однако, представлялась отвратптольпой. Лицо его, но lfiitniio миогихъ, напоминало маску. Былъ опъ высокаго роста, отличался чрезвычайной физической силой и вообше съ шгЬишей стороны продставлялъ совсвмъ другую картипу въ сравпешп съ гЬмъ тщедушпымъ н 6.гбднымъ юношей, каквмъ былъ до начала забол£вашя. Въ течете '/м года за ьромя пребывашя въ родпомъ дом-Ь Ставрогинъ жилъ «вяло, тихо, довольно угрюмо, являлся въ обществ* и неуклонно исполнялъ весь губернски этпкстъ*. Такая шгЬшняя корректность и даже разсудптелыюсть наряду съ ностояшюю замкнутостью и малодоступностью, бу­ дучи лишь автоматяческимъ проявлешемъ образовавшихся рап-Ье нспхическихъ иавгаковъ, возможна въ точеше изв-Ьст- паго, даже бодЪе длительнаго времени и при томъ состояиш полной эмоцюнальпой тупости, какая наблюдается у катато- ииковъ, возможна опа какъ бы помимо того активнаго созпа- шя, которое у нормальной личности регулируетъ каждый мо- ментъ ея деятельности, противодействуя случайнымъ побу- ждешямъ и номотипированнымъ постуикамъ. II вотъ именно отсутств1е такой ирочпой и стойкой регуляц1и у Ставрогина и вызвало скоро гЬ диюе импульсивные порывы съ его сто­ роны, которые выразились въ слйдующихъ нсдЬпыхъ и дерз­ ки хъ гъ его стороны пыходкахъ. Одного изъ старпшпъ мЪстпаго клуба Гаганова, имев* aiaro привычку приговаривать, что его не ироведутъ за посъ, Ставрогинъ однажды поел* такой его $разы неожиданно ухва- тилъ за посъ и усп-Ьлъ протянуть за собою 2—3 шага. По характерному описашю Достоевскаго, въ самое мгповеше онерацш С-нъ былъ почти эадумчнвъ, «точно какъ бы съума сошелъ», потомъ улыбался злобно и весело безъ всякаго сму- щешя п раскаяшя, повертывался и иосматривалъ кругомт, иаконецъ, вдругъ какъ бы задумался опять, пахмурплся н подошелъ къ оскорблеииому съ небрежным* нэвппешемъ: «Иы, конечно, извините... я, ирано, но зналъ, какъ xut вдругъ захотелось... глупость...» Вь тотъ же день вечеромъ Ставро­ гинъ, находясь въ гостяхъ у Липутина, въ прпсутствю боль­ шого общества вдругъ обнялъ в три раза поцЪловалъ его
жопу. А через* несколько дней при личном* объяспепш съ губернатором* по поводу сйоого поступка въ клуб*, также внезапно укусплъ ему ухо. Во время этого объиснешп онъ былъ «б.твдоиъ, спд-Ьлъ потупившись и слушалъ, сдвинувъ брови, какъ будто преодолевав сильную боль». ЛсЬ эти поступки не носили характера мвпаго для всЪхъ сумасшеств1я, не были результатомъ той глубокой дезор)спти- ропки, которая не оставляла бы пи у кого изъ присутстьо- вавшихъ сомпешя въ его ненормальности. С-иъ соэнавалъ, что дЬлалъ, въ его новедешн сквозила даже какъ будто па- смешка, вызов* обществу. По для пашатра несомненно, что эти поступки были проявлешемъ болЬзнеипо-павязчиваго им­ пульса, неожиданно явившагося вследствие диссошашп между моторной и сенсорной сферой и иследств1е душевпаго без- различ1я. Это не психозъ пнпяэчиныхъ идей въ собственпомъ смысле, какъ склоненъ толковать душевное cocTOflnio Став­ рогина проф. Чижъ. Это далеко не то состоите навязчивости, какое наблюдается у психастеппковъ, какъ напр., у Расколь­ никова—этого твпичнаго психастеника, находпвшагосл подъ гнетомъ павязчивой идеи. Расколышкову чуждо то тупое без­ различие и раянодунне, какое ппдимъ у Ставрогнпа. Состояш'е навязчивости у ного, паоборотъ, сопровождается крайней аффективной иапряжопностью, мучительпой борьбой разпо- родныхъ мотивовъ и эмощй. Не то у Ставрогина, где видпмъ мы безаффектныя влечешя и нелепые поступки, типичные для кататоника, при чемъ ДостоеяскШ отмечает* и так!е ха­ рактерные катлтопичесюо признаки, какъ особенная связан­ ность, задумчивость, какъ бы оцепеп/влость, немотивирован­ ная улыбка в* одном* случае, потуплепиая поза, нахмурен- ныя брови въ другомъ. Подобное же состояше кататоиическаго оцепеиешя опи­ сано Достоевскимъ у Ставрогина въ более резкихъ проявле- шяхъ въ одипъ изъ последующих* момептовъ его ЖИЗНИ— это по посредственно после разговора его съ Петромъ Степ, и передъ тЪмъ, какъ бнъ'собирался идти ночью къ Шатову, отъ котораго получялъ пощечину. «Минуты две онъ про- стоялъ у стола въ том* же подожеши, повпдпмому, очень задумавшись, по вскоре вялая, холодная улыбка выдавилась иа его губах*. On* медлошю уселся на диваиъ, на свое прежнее место въ углу, и закрыл* глаза какъ бы отъ уста­ лости». Вошедшую въ его компату Варвару Петровну «по­ разило, что он* так* скоро заснул* и что может* такъ спать,
такъ прямо сидя п такъ неподвижно; лаже дыхаше почти нельзя было заметить. Лицо было бледное и суровое, по со- вс*мъ какъ бы застывшее, недвижимое; брови вемпого сдвппуты в нахмурены: решительно оиъ походилъ на без­ душную восковую фигуру». Въ такомъ ouinentniu опъ про- былъ бол*е часу, при чемъ пи одинъ мускулъ его лица не двинулся, ни мял*Ашаго днижешл DO всемъ т*д* но обнару­ жилось. Открывши потомь глаза, опъ «по прежпему не шевелясь, просид*лъ еще мипутъ 10-ть, какъ бы упорно и любопытно всматриваясь въ какой-то поразпвилй его пред­ мета въ углу комнаты, хотя тамъ ничего не было пи поваго, ни особенпаго». Въ этомъ onncauin мы впдимъ поразительно верную картину каталептонднаго состояп!н кататоника. Каюя же еще проявлешя кататоинческаго психоза мы нм*емъ у Ставрогина? Мы знаемъ, что въ первую же лочь поел* упомянутаго выше днхаго поступка съ губерпаторомъ у лого развилось па гауптвахт* острое буйное состояние, которое разрешило наэтотъ раэъ общее педоум*иш публики, объяснпвъ странности его поведешя началомъ психоза. Это былъ, дей­ ствительно, одинъ взъ тЬхъ приступов!» двигатсльпаго воз- буждеп!я, которые наблюдаются иер*дко у кататопиковъ, не­ ожиданно появляясь, протекая въ бурной форм* и сме­ няясь лотомъ обычиымъ состояшемъ тупости, вялости, без- разлвч.я или даже настолько значнтельнымъ улучшешемъ нспхическаго состоят*, что больной при язв*стиыхъ уело- в1яхъможетъ производить виечатл*ше эдороваго чолов*ка. Но характерного, что даже такое очевядпоо, казалось, бы, про­ явлешя сумасшеств{я пе вс*хъ беэъ всхлючешя уб*дило въ томъ, что Ставрогпвъ былъ, действительно* душевио-боль- яымъ. Было лниа, которые думали, что опъ а просто пасм*ялсл надъ всеми» а болезнь—это что-н. такъ», что опъ и «умпый» способепъ былъ на Taxie поступки. Такое недов*рчввое отношеЫе публики къ поведшю душевно­ больного чаще всего встречается имепио при кататовиче- скомъ эаболевашв, гд* больной поражаетъ нел*иыми по­ ступками при видимой сознательности и даже разеудитель- ности, при сохраипости достаточной ор1ептировки въ окру- жающемъ я последующего восномпнашя о сооемъ поведенш безъ крвтическаго лишь къ себ* отношешя и беэъ яснаго со- знашя своей болезни. Такой больной часто возбуждаете даже у близклхъ къ вему лпцъ coMB*nie, действительно ли зд*сь есть душевное заболевание, а не простое чудачество вли при- Совремеыям ПсижЬтри. Я«мрь 1915. Годъ IX.
твооство. Самъ Ставрогипъ въ ответь па последовавшей черезъ 4 года разспросъ о посту nut' его съ Гагаповымъ въ клуб*, нахмурившись, отятлилъ «да, я былъ тогда пездоровъ». II въ другой разъ, когда при встрече съ матерью пъ обществ* ио- стороппихъ лицъ ему пришлось объясниться по поводу своихъ отношешй къ Лебмдкипой после того какъ Петр. Ст. пзобра- зилъ его въ роли рыцаря, опъ высказался такъ: «Вы видите maman, что не яамъ, у меня прощешя проепть, а если есть тутъ гд-fe—н. сумашеств1е, то конечно прежде всего съ моем сторопы, и зпачитъ въ конц* кон до въ я все-таки помешаппый— надо же поддержать свою здешнюю репуташю». Здесь пе впдимъ мы того яспаго и критическаго созпашя, когда, виздоро- B-huiuitt душевно-больной искренно посвящаетъ собеседника въ перожптое имъ во время приступа болезни. Наряду съ раз- судочно-выпущепиымъ и иоверхностпымъ прнэпашемъ ненор­ мальности своего лопедешя и пропическимъ ко всему отпо- шошемъ остается та характерная для кататонпка недоступ­ ность, которая лишаетъ совершенно возможности найти кашя- либо связуюпия нити для взаимообщешя съ его духовпымъ М1|)0МЪ. Итакъ Ставрогипъ поел* ос раго приступа душевпаго заболевания, во время котораго онъ паходился дома два ме­ сяца, а потомъ путешествовалъ за границей, все-же остается пеиэлечепнымъ кататоипкомъ, хотя п находящимся въ состоя- Hiit ремиссш. Для окружающихъ опъ является всюду какимъ- то загадочнымъ сфииксомъ, что-то танвшнмъ внутри себя, производя на многихъ ппечатлеше исключительной, сильной патуры. Жешцпнъ привлекала къ себ* Ставрогипъ, помимо внешней красоты, именно тою же своею таинственностью, за­ гадочностью. Онъ одинаково увлекаетъ за собою и экспан­ сивную истеричку Лизу и кроткую, пассивпую, способную къ беззаветной преданпости Дашу. Опъ пмеетъ особенное B.iifliiie на другвхъ, благодаря той иедюжиппой потешиальпой духовной энерпи, которою владЬлъ еще до начала заболева- п\я п отчасти, ыожетъ быть, въ начальной стадш его развитая. Впоследствш же съ разштемъ болезни могучесть этого n.iin- тя поддерживалась отчасти его недоступностью, замкнутостью, которая создавала ложное впечатлеше кажущейся душевной глубины и силы, отчасти же остаточнымъ пл1яшемъ усвоен- наго рапьше идейнаго содержашя, хотя п лвшенпаго уже прежней для него ценности. Эптуз1асту Шатову Ставрогипъ представлялся когда-то учптелемъ, вещавшимъ огромпыя слова,
насаждавшим* въ его сердце Бога и родину, искренно веро­ вавшим* въ Христа. Нъ то же самое время опъ действовал* въ противоположпомъ направлении на Кириллова, отравляя его сердце ядомъ безвер1я. А когда Шатовъ папомппаетъ Ставрогипу о высказашшхъ пмъ ранее взглядахъ, которые заставляли других* веровать въ пего, какъ человека, могу- щаго поднять повое знамя, тогда тотъ испытываетъ лишь пе- пр1лтяое тупое чувство, относясь въ то время съ полиымъ безраэлпч1емъ къ прежнимъ своимъ переживатямъ. Петръ Верховенский готовъ боготворить Ставрогина въ моменты экзальтащи и мечтаеть о томъ, чтобы въ агптацюиныхъ це- ляхъ среди народной массы использовать его, какъ самозвапца, выдать его за Ивана Царевича, который скрывается и несетъ съ собою новую правду. Мы знаемъ, что Ставрогинъ состоитъ члепомъ тайнаго общества, которымъ руководить Верховен- смй, но онъ нигде пе обпаруживаетъ своих> спмиатШ къ этому обществу, паоборотъ, относится, къ нему съ прошей л преэрешемъ, никогда онъ не высказываетъ свопхъ убеждешй и веровашй, какъ будто тая ихъ въ себе, въ действитель­ ности же дойдя до полнаго ко всему равнодушия. Въ прош­ лом* его, видимо, были идейпыя и эмошопальпыя пережива­ йся, достигавнпя, можетъ быть, и высокой напряжепнпоств. Съ момента же ноявлешя своего въ романе онъ представляет* изъ себя как* бы труп*, котораго уже ничто не могло про­ будить къ духовной жизни, который ив способен* былъ про­ явить ни одной живой идеи, пи одного пскренняго чувства, ни одного эмощональпаго порыва. Чувствуется, что действи­ тельно, изъ Ставрогина могла выработаться богатая идейлымъ содержатемъ, высоко развитая индивидуальность, отъ которой все такъ много ждали. Но все% ростки этой могучей индиви­ дуальной силы скорр заглохли и пустили лишь пустоцветный отпрыск*. Произошло какое-то глубокое душевное запустеше, па фоне котораго лишь случайно и въ сумеречномъ свете обнаруживаю» себя и те бывине когда-то въ пемъ зачатки духовныхъ силъ. Идеи, знашя и вообще умствепныя сочоташя остаются какъ будто у Ставрогина нетронутыми, по крайней мере въ первое время болезни. Но связь ихъ съ духовным* облнкомъ личности лишена прежней целостности и жизненности. Идеи уже не проникнуты тем* живым* чувством* и веровав1емъ, которое составляет* основу личности, ея интимное ядро и лишь благодаря автоматизму психики, one остаются прису-
пднми дайной личпости. Поэтому съ пп*шией стороны такого рода больной известный псрюдъ времени можетъ производить впечатл*шо корректнаго, образованнаTM, разсудительиаго че­ ловека, 1сакъ то мы и наблюдаемъ у Ставрогина. Вся спла его обаятельности именно въ громадной сил* автоматизма его психики, которая даетъ ему возможность сохранять долгое время вн*шшй красивый обликъ недюжинной, одаренпой лич­ ности, въ то время какъ виутрн была уже' «мерзость запу- ст*шя». За призрачной силой и красотой Ставрогина. за этпмъ пустоцв*томъ скрывались самыя мелкчя чувства, самый «мсл- Kifi неудавш1йсл б*сенокъ», по его собственному выражешю. Въ бесед* съ эпилептпкомъ Кпрллловымъ, который въ ц*- ляхъ осугцествлеплл бредовой идеп челов*кобож!я решаетъ покончить жизнь самоубМствомъ, видя въ этомъ акте про- лвлвяЮ высшаго пункта своевол!я, Ставрогипъ по поводу такого его нам*решя говорить следующее: «Я иногда самъ предстаплялъ, я тугь всегда какая-то новая мысль: еслмбм сделать злодейство или, главпое, стыдъ, то есть позоръ только очезь подлый и... смешной, такъ что запомнятъ люди па тысячу л*тъ и плевать будутъ 1000 л*тъ и вдругъ мысль: одипъ ударъ въ внсокъ и ничего не б удеть. Какое дело тогда до людей п что они будутъ плевать 1000 л*тъ». Это беэразлич!е ко всему, ко всякаго рода моральнымъ общечоловеческнмъ денпостямъ п вообще къ вопросамъ, за- трогивающнмъ такъ или 'иначе душевный М1ръ каждаго нор­ мальнаTM человека, соприкасающаяся съ пидивидуальпыми и общественными интересами дапнаго момента и даппой среды, является основной чертой ,въ характер* Ставрогина. Самъ онъ говорить о себ* въ посл-Ьдпемъ ппсьм* къ Даш*, что онъ занимался лишь пробой свопхъ сплъ, испытывая одинаковое удовольствие въ свопхъ стремлешяхъ какъ къ добру, такъ п къ злу, самъ онъ сознаетъ свою пустоту, мелкость свопхъ чувствъ, говорить, что изъ пего вылллось одно OTpuuauie (пегативнэмь кататопика) безъ всякаго велпкодупля и беэъ всякой силы, что оиъ ппкогда не можетъ поверить пде* ьъ той'степени, какъ Кирилловъ, что онъ пе въ состоя nin испы­ тывать таюя чувства, какъ негодовао1е стыдъ и отчаяше. И действительно, мы видимъ, что опъ остается всегда какъ бы безчувственнымъ, лишеинымъ способности къ нормаль­ ной эмотпвпой peaxnju. Непзм*пное спокойств1е п неподвиж­ ность сохраняются въ его лиц* въ самые, казалось бы, крп- тпчесше моменты его жизни, когда онъ напр., перепоситъ
пошепину Шатова, подавнвъ ответный рефлексъ на получен­ ное оскорблеше, когда на дуэли съ Гагановымъ подвергаетъ себя полному риску со стороны соперппка, самъ же умышлен­ но стр^ляеть въ воздухъ, пли когда онъ безъ т£пн какого- либо смущешя просто и твердо въ присутствш матерп и большого общества признается въ своемъ законномъ браке съ Лебядкипой. Подобные поступки, казавнлеся экстраординар­ ными, могли, действительно, создать ложпое впечатдеше большой моральной силы, таившейся внутри Ставрогппа. Но когда приходится анализировать его душевный Mipb, принимая во внимаше всю совокупность его деяшй, всю ту грязную тину, въ которую опъ погрязъ, войдя въ компашю съ Лебяд- кипымъ, Федькой - каторжпикомъ и другими темными элемен­ тами, то нетрудно убедиться въ отсутствш у него той мораль­ ной силы, которая исходить изъ внутреиняго «я», являясь основнымъ аттрибутомъ данной личности. То, что казалось другимъ геройствомъ съ его стороны, было въ сушпостя про- явлешемъ безъидейныхъ волевыхъ тормазовъ съ одной стороны и импульснвныхъ порывовъ съ другой. Те и друпе возни- каютъ у него совершенно случайно, безотносительно къ моральному критерию, ради только того, чтобы испытать свою силу въ соответственность направленш аналогично тому, какъ въ другое или даже въ то же самое время онъ пробуетъ свою силу въ противоположномъ паправлеши (сЬдизмъ, всякаго рода эксцессы). Въ действительности Ставрогинъ былъ лншь нас- сивнымъ рабомъ автоматических* не контролируемых* крити­ ческим* сознашемъ, стимулов*, появлявшихся у него совер­ шенно . изолированно вне обычных* ассоциативных* связей нормальной личности с* окружающим* ijiipoM* и имевших* как* бы исключительно моторпый характер*. Он* настолько ппертен* и лишен* деятельной инициативы, что несмотря иа явную антипапю къ Петру Верховенскому, несмотря па пол­ ную безучастность къ целямъ его кружка п даже презритель­ ное къ нему отношеше исполняетъ почти все то, что желаетъ получить отъ пего Петръ Степ. Онъ пе противится, напр., убШству Шатова, хотя и не желаетъ этого убийства и вдеть предупреждать Шатова о готовящемся на пего замысле. О своемъ отношешикъ кружку Верховенскаго Ставрогинъ ппшетъ такъ въ своемъ письме къ Даше: «Я не могъ быть тутъ товарищемъ, ибо не раздвляль нпчего. А для смеху, со злобы, тоже не мог*, и не потому, что-бы боялся смешного,—я смеш­ ного не могу испугаться,—а потому что.все-таки имею при-
БЫЧКИ порядочпаго человека и мне мерзило. Но если-бы ИМ-БЛЪ къ иимъ злобы и зависти больше, то, можетъ быть, и пошелъ бы съ пими». Прогнавши сначала отъ себя Федьку-каторжпика и резко отказавшись отъ его помощи, Ставрогинъ потомъ подъ вл!яшемъ случайпаго импульса пачалъ вдругъ съ немо- тивироваинымъ смехомъ кидать ему пачки депегъ, хотя и не сомневался въ томъ, что этой подачкой опъ санкщопирустъ готовившееся уб)йство Лебядкпныхъ. Топмозящая сила такимъ образомъ у него одипаково направли.а каке на то, чтобы удержаться и снести молча пощечгчу, такъ и па то, чтобы подавить въ себе желаше совершить действительно, доброе дело, предупредить страшное злод-Ьише. Импульсы къ актив­ ным* яыстунлешямъ также одипаково паправлепы какъ къ тому, что-бы публично созпаться въ своемъ браке съ Mapicn Тпмоееевиой, такъ и къ тому, что-бы сделать Лизу жертвою своего сладостраспя, «оставить мгнонеше за собой и, не питая къ ней, какъ н вообще ни къ кому другому, никакого искрен­ ия го чувства. Сравнивая Ставрогина съ безстрашными героями прош- лыхъ временъ, которые преодолевали разпаго рода опасности, испытывали какъ бы потребность въ пепосредственныхъ и цельных* ощущешяхъ, дававшихъ имъ созпаше победы надъ самими собой, Достоевсюй отмечаотъ характерную раэпицу въ томъ, что Ставрогинъ все свои чрезвычайные подвиги совершает* хотя съ одинаковым* усиехомъ, какъ п те герои, по за то безъ всякаго ощущешя наслаждения, а едииствелно по неприятной необходимости, вяло, лениво и даже со ск> кой. Въ душе Ставрогина было, правда, много злобы, которая временами прорывалась и наружу, какъ напр. въ разговоре съ пазойдивымъ Петромъ Степ, или цри свидаши съ слабоум­ ной Mapieft Тямооеевной, когда та не признала въ немъ свой иллюзорный образъ князя, какой носила въ душе после перваго съ пимъ знакомства, и объявила его самозвапцемъ. Вираже- lite злобы также было иа лице Ставрогина, когда опъ воз­ вращался после дуэли съ Гагаповымъ. Злоба его, однако, никогда не доходила до техъ ослепляющихъ аффективпыхъ порывовъ, когда человекъ перестаетъ разеуждать. «Злоба Ставрогипа была холодная, спокойная, злоба разумпая л стало быть самая отвратительная и страшная» по определенно Достоевскаго. Злоба эта рождалась изъ инстинктов* жлвот- наго еттпестаа. а: тыпожлз.ъЕита. xi.:<: гегт тж'лсузкиг* Oil БЕ* стлгзп с* аффективной cq»?p:-L ворхалпой чйховеч*-
скои души, питающейся живыми впечатлениями окружающаго. Такого рода гнъвныя и злобныл прояялешя могутъ быть свойственны кататоникамъ. Вообще же говоря, псе поведете Ставрогина свидетель­ ствуете не только о глубокой его безпрннцнпности, но и о полномъ душевиомъ OTyntnin. Опъ пичего не ищете, пи къ чему определенному пе стремится. Опъ никого не любитъ и чуждъ всякихь привязапиостей. Для пего петь пичего свя­ того, ничего морально цЬнпаго, ничего' такого, что заста­ вило бы дрогнуть сердечныя струпы самаго заурлднаго чело­ века. Все его поступки являются сл*дств.емъ или пассив- наго подчинения ходу событШ и вл1яшю более сильныхъ и актииныхъ лицъ или же проявлен.смъ случайнаго пемотпвн- рованиаго «хочу» и «не хочу» наряду съ негативистпческимъ стремлешемъ действовать вопреки установлеиымъ пормамъ (же­ нитьба на Лебядкипой и целый рядъ другпхъ экстраординарно- стей). Сознавая свою внутропнюю пустоту, Ставрогинъ ищете выходы въ эксцессахъ всякаго рода, пробуете свои силы какъ па подвигахъ добра, такъ и въ проявлен.яхъ зла, но есте­ ственно, что все TaKie чнето моторные эксперименты, стоящие вне связи съ какими-либо иптпмпымп переживашямп и мо­ ральными чувствовашями, его не удовлетворяюсь, какъ опъ самъ сознается въ этомъ въ цитированпомъ выше письме къ Даш*. Это письмо, написаппое пмъ незадолго до смерти рель­ ефнее всего обнаруживаете всю пустоту интимной жизни Ставрогина. Здесь имепно становится более всего очевидно, что вся его загадочность есть лишь пролвлеше кататопической недоступности! а ив какого-либо скрытаго впутренняго содер- жашя. Что же все-таки испытываете и переживаете Ставро­ гинъ при такомъ глубокомъ опустошеши идейпо-эмощоиальпой сферы? Преобладающее настроеше его можио назвать безраз- личпымъ, отпошешс къ окружающему довольно безучастнымъ, но вместе съ твмъ нельзя отрицать, что вромепамп онъ испы­ тываете тяжелое ощущеше тоски илп скорее скуки, отъ ко­ торой тщетно хочете избавиться, призывая къ себе постоянной сиделкой отдавшуюся ему покорпую Дашу. Тоска эта п скука— естественный результате пеугасшаго еще созпат'я утраты впут­ ренняго содержпмаго души. Опа же привела его рокоиымъ образомъ и къ самоуб.йству, которое также иоспло импуль­ сивный характер?», такъ какъ судя по последнему письму къ Даш* у него не было сознательной решимости на такой по-
стунокъ. Такъ именно колч<иотъ жизнь мнопе шизофреники ноль пштомъ неожиданно охнатываюшаго ихъ ощустлп.я пу­ стоты душевной и обы«шо еще въ томъ периоде бодезпи, пока сознай.е безысходности своего душевиаго состояшя не утратило известной степени остроты, какъ это видимъ и у Стапрогапа. Ставрогина мучають кроме того, по его нризнашю пъ томъ же письме къ Даше, галлюцинац.и—симптомъ также характерпый для кататоника. Характерно именно то, что хотя онъ уноминаетъ объ этихъ галлюцпнац.яхъ всего однпъ разъ, но видимо one существовали у него съ самаго начала бо­ лезни, повторяясь время отъ времени независимо отъ какихъ- либо резкихъ переменъ въ его душевномъ состолши. Харак­ терно п то, что если бы самъ онъ не упомлиулъ о существо­ вали этихъ Галлюцннаши, то для посторопнихъ one остались бы цезаметпыми. скрытыми именно пследетп1е той же эмо- шоналыюй тупости и неспособности отражать въ лицевой мимик* и влешпихъ движешяхъ свое внутреннее содержимое. Возможно, что галлюцинащи, если онЬ имели императивный характеръ, сыграли также известную роль въ решешн его по­ кончить съ собою. Итакъ мы видимъ, что въ лице Ставрогина Достоевсюй представилъ памъ картину опредЬлеинаго психическаго забо- лёпап.я, одпою силою слоен гениальной прозорлнпости при отсутстяш гЬхъ данпыхъ. которыми располагает!» современ­ на)! iiciixiaipiH по этому вопросу, опъ уловилъ панболее харак­ терный черты кататопической формы шизофрелш. Нужно ли рассматривать данную имъ картину, какъ чистый клинический случай кататонш, развившейся лишь съ нзвестпаго момепта въ виде определепныхъ спмнтомовъ съ последующей рсмис- cieft или же здесь имеомъ дело съ шизофренической копстя- тушей, вопросъ о которой поставленъ въ последнее время въ нашей пснх1атрической литературе 1)—существо дела отъ этого не меняется. Можно считать, что Ставрогипъ черты этой констптуцш носилъ )же съ самаго своего рождешя, въ юпошесше же годы была кататопическая вспышка, после которой остались те же копститушопалышя особеиностн въ более резкой степени выраженный. Заслуга художника—психо­ патолога гораздо ценнее въ томъ случае, когда онъ, изобра­ жая патологические случаи пзъ жизпн взятые, рпсуетъ ихъ h Ганпушкмяъ. Къ постанови* вопроса о шизофренической кок- ституши. «Сошр. пемх.» 10U г.
бол be по типу конституции, соответствующих* темъ ИЛИ дру­ гим* определенным* психическим* эаболевашямъ в пред- станляющих* въ большинстве случаев* лишь зачаточпую степень их* развит, чем* если он* будстъ тсндеишозно отыскивать для своего художествеппаго образа piakie клпви ческ!е симптомы болезни, въ жизни мало встречавшиеся я проходяиие больше на глазахъ клипицвста-пснх1атра.
Наугное издание Владимир Сергеевич Ефремов САМОУБИЙСТВО В ХУДОЖЕСТВЕННОМ МИРЕ ДОСТОЕВСКОГО Главный редактор С. А. Бережняк, Выпускающий редактор Я. Ю. Фролова, Компьютерная верстка О. Я. Прокопенко, Оформление обложки С. И. Ващенок Издательство «Диалект» 194021, Санкт-Петербург, Политехническая ул., д. 26 Подписано в печать 16.01.08. Формат 60x88Vi6. Бумага офсетная. Печать офсетная. Гарнитура Octava С. Усл. печ. л. 36,5. Тираж 1000 экз. Зак. No 79. Отпечатано с готовых диапозитивов в ГП Псковской области «Псковская областная типография», 180004, г. Псков, ул. Ротная, д. 34