Автор: Франческо Петрарка  

Теги: эстетика  

Год: 1982

Текст
                    ФРАНЧЕСКО
ПЕТРАРКА
ЭСТЕТИЧЕСКИЕ
ФРАГМЕНТЫ
МОСКВА
ИСКУССТВО
1982


Редакционная коллегия Председатель М. Ф. ОВСЯННИКОВ А А. АНИКСТ В. Ф. АСМУС К M ДОЛГОВ А Я. ЗИСЬ А Ф. ЛОСЕВ В П ШЕСТА КОВ ©Издательство « Искусство», 1982 г Перевод, вступительная статья и примечания В В БИБИХИНА Рецензент Р И. ХЛОДОВСКИЙ
СОДЕРЖАНИЕ ВСТУПИТЕЛЬНАЯ СТАТЬЯ СЛОВО ПЕТРАРКИ 7 СЛОВО, ЧИТАННОЕ ЗНАМЕНИТЫМ ПОЭТОМ ФРАНЦИСКОМ ПЕТРАРКОЙ ФЛОРЕНТИЙСКИМ В РИМЕ НА КАПИТОЛИЙ ВО ВРЕМЯ ЕГО ВЕНЧАНИЯ ЛАВРОВЫМ ВЕНЦОМ 38 КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ 47 ИНВЕКТИВА ПРОТИВ ВРАЧА 234 СТАРЧЕСКИЕ ПИСЬМА 256 КОММЕНТАРИЙ 312 УКАЗАТЕЛЬ ИМЕН И НАЗВАНИЙ 358 щь
a В настоящем издании собраны впервые публикуемые 1 переводы латинской прозы 2 родоначальника итальянского Возрождения, рисующей автопортрет великого поэта и мыслителя3 и непосредственнее говорящей о его понимании искусства. Чтобы не нарушать цельности текстов, мы не включили эстетические отрывки из его больших латинских работ («Лекарства от превратностей судьбы»4, «О знаменитых людях», «Книги достопамятных вещей») и отвечающие теме, но уже выходившие по-русски «Диалоги о презрении к миру», «Письмо к потомкам»5. Петрарка принадлежит эпохе, когда было развито чувство прекрасного, некоторые искусства достигли неповторимого совершенства, но изучать их и заниматься ими значило лишь самому быть художником. Античное и средневековое мировоззрение поощряло превращение творца в медиума, внеличную творческую силу. Новизна Петрарки в том, что трудом всей жизни он, художник, 1 За одним исключением: письма XIII 7 и XXI 15 из «Книги [писем] о делах повседневных» (Herum familiarium Über, сокр. Farn., иногда называемая по-русски «Письма к друзьям», «Письма к близким» или «Письма о делах личных», в дальнейшем у нас сокращенно — Повседн.) вошли в кн.: Эстетика Ренессанса, т. 1, М„ 1981, с. 37—46. 2 Здесь всего интересней письма, их Петрарка с самого начала создавал как литературные произведения и со временем собрал в книги (см. об этом: Sapegno N. Le lettere del Petrarca.—In: Sapegno N. Pagine di storia letteraria. Palermo, 1960; dough С H. The cult of antiquity: letters and letter collections,—In: Cultural aspects of the Italian Renaissance. Manchester; N. Y., 1976, p. 34—41; Martellotti G. (ntroduzione.— In: Petrarca Francesco. Prose. Milano, 1955, p. XIII: «Книга о делах повседневных» и «Книга старческих писем» ...это самое значительное у Петрарки- прозаика»). ;' К. Маркс назвал Петрарку крупнейшим философом и ученым своего премени: См.: Маркс К. Конспект книги Ф. Бутервека «История поэзии и красноречия с конца XIII века». Геттинген, 1801 —1819.— В кн.: К.Маркс и актуальные вопросы эстетики и литературоведения. М., 1968, с. 210. (Публикация Г М. Фридлендера.— Примеч. ред. л Несколько диалогов оттуда — в «Эстетике Ренессанса», т. 1, с. 27—37. '' Петрарка Ф. Избранное. М., 1974 (пер. М. Гершензона). 7
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА создал свой собственный образ1, в котором была человеческая полнота— Петрарка философ, восстановитель великой древности, политический деятель и поэт2 — и который, оставаясь созданием художественной творческой воли, в опоре на свою способность непосредственно и самостоятельно приобщаться к истине смело претендовал на то, чтобы быть действительностью, и притом самой несомненной действительностью среди всего своего политического и культурного окружения. Не только духовная, но и душевная страстная личность, в Средние века очень стесненная в самовыражении и вынужденная держать св.С;И чувства и переживания про себя, нашла себе место в этом человеческом образе, которому суждено было стать одним из формирующих начал европейской истории, прототипом ренессансного и новоевропейского интеллектуала. Много ли было до Петрарки выдающихся людей, которые выступали не в той или иной государственной, церковной, общественной, художнической роли, а, до всяких определений, в качестве свободной человеческой личности? В Средние века—- возможно, только Августин «Исповеди». Его ученик и продолжатель Петрарка начал собой новую эпоху, время самоопределяющегося субъекта3 Но то, что он пишет о поэзии, этом искусстве искусств4, о поэтах5, о созданиях художеств6, еще никак не касается самовоссоздания человека в его творчестве и редко переходит границы средневековой воспитательной теории искусства7. Эта последняя гласила, что под 1 Ср. слова А. Н. Веселовского о Петрарке: когда он «исповедует всенародно, чего ему стоила его личность, его победа над собой... такая исповедь гипнотизирует... Нельзя отрицать и эстетического желания предстать перед потомством в том гармоническом, нравственно-уравновешенном образе, какой мечтался ему как художнику жизни. С этой же целью он не раз возвращался к своим письмам... освещая прошлое поздними опытами мысли и чувства, подчеркивая связность душевной жизни... Его разбросанные... стихотворения представились ему обрывками чего-то целого, его самого, и он начал приводить их в порядок, в исповедь своего Canzoniere... Содержание — внутренняя жизнь Петрарки, как она отложилась в тревогах молодой любви, в мечтах о славе, в грезах идеальной Италии.,. пока одухотворенная любовь не указала ему пути к небу» (Веселовский А. Н. Избр. статьи. Л., 1939, с. 154—155). 2 Ср. в «Слове на Капитолии» дважды (1, начало, и 9, конец) напоминание, что он не только поэт. 3 См.: Эстетика Ренессанса, т. 1. М., 1981, с. 14—15. 4 См.: «Слово на Капитолии»; «Африка», кн. IX; «Инвективы против врача»; «О презрении к миру». Повседн. X 4. 5 См.: «Книги достопамятных вещей» II 16 (о Вергилии); Повседн. I 8; XXII 12; XXIII 19; «Старческие письма» (Rerum senilium liber, в дальнейшем у нас сокращенно —Старч.) II 3; IV 5: XII 2; XV 11. 6 См.: Повседн. XXI 11; «Лекарства от превратностей судьбы» I 23; 24; 28; 39—41. 7 См.: Ponte G. Osservazioni sulla poetica del Petrarca.— In: Francesco Petrarca, père des Renaissances, serviteur de l'amour et de la paix. Avignon, 1974, p. 76. Было бы слишком узко называть петрарковскую теорию поэзии «аллегорической» (ср. Wilkins Е. H. A history of Italian literature. Cambridge, Mass., 1954, p. 84: «Даже в S
В. В. БИБИХИН. СЛОВО ПЕТРАРКИ оболочкой прекрасного вымысла, призванной, лаская слух, исподволь увлечь и зачаровать даже простеца и грубияна, таится бездна жизненной, философской и религиозной правды, которую надо только уметь раскрыть, причем, пускай притягательной силой искусства злоупотребляют безнравственные художники и всевозможные шуты, его образов не гнушается даже религия. Ученик Петрарки Боккаччо держится того же круга представлений1; у него даже исчезает загадочная многозначность, которая ощущается в самых, казалось бы, тривиальных формулировках Петрарки. Воспитательная теория искусства широка, она заведомо оставляла свободу для разных стилей и жанров, требуя от художника только ответственности в пользовании своей властью, и отводила искусству видное место, которое Петрарке, по натуре не бунтарю2, а, скорее, мирному консерватору, хватало для оправдания своей художественной практики. Не только Петрарка и Боккаччо, но вообще весь ранний ренессансный гуманизм видел в своей деятельности восстановление добрых античных и святоотеческих начал наперекор «соблазнительному вздору новых» (modernorum ineptias lubricas),— именно за стойкую верность старине продолжатель дела Петрарки Колуччо Салу- тати (1331 —1406) хвалил на склоне лет молодого Леонардо Бруни (1369 или 1370—1444), автора «Жизнеописания Петрарки»3. Теория искусства как мудрого иносказания, прекрасного поучения с избытком удовлетворяла и любым «земным тенденциям»4 Петрарки: искусство потому и способно служить «общественным интересам»5, что говорит увлекательными иносказаниями, т. е. доходчиво для всего народа,— нечто недоступное не только философии, а даже и религии, потому что гордецы и упрямцы, например, останутся к ней глухи. своей концепции поэзии он был скован средневековым подчеркиванием ее аллегорического значения»). Главные для эстетики Петрарки мысли о благородстве поэта (и ритора), о судьбоносной значительности его прихода в истории, о тайном сродстве поэзии и правды, поэтической славы и добродетели («Инвективы против врача» I и III; Повседн. X 4; V 5, 1; ХШ 6, 34; XIX 8, 6; Старч. II 1 и 3; VII) далеко выходят за рамки аллегоризма (даже если понимать последний широко, как символическое прочтение текста на четырех уровнях смысла,— см., например, Данте, «Пир» II 1, 1 —15), но все равно их можно еще относить к поспитательной, педагогической теории поэзии. 1 См.: «Генеалогия языческих богов» XIV (в кн.: Эстетика Ренессанса, т. 2. М., 1981, с. 11 — 63); «Жизнь Данте», гл. 21 — 24 (в краткой редакции — гл. 17 — 21). '■'■ Ср.: Tarugi-tß. II pensiero umanistiso del Petrarca.—In: Francesco Petrarca, |нто des Renaissances ... , p. 91 (об «иренической атмосфере» в основе всей поэзии Пгтрарки); Nachod H,, Stern Р. Vorwort.—In: Petrarca F. Briefe. Berlin, 1931, S. XXXIX. 1 Ом Gilson E. La philosophie au Moyen Âge. Paris, 1962, p. 738; Garin E. IVhiircn e la polemica con i "modérai".— In: Garin E. Rinascite e rivoluzioni. Roma, Itiiri, 1976, p. 80 о том, что пророческий — в духе Иоахима Флорского — утопизм I In piipicii был вместе ностальгией по древности. ' Гом/с G. Osservazioni sulla poetica del Petrarca... , p. 83. ' i'\). о них: Хлодовский P. И. Франческо Петрарка. M., 1974, с. 15. 9
ФРАНЧЦСКО ПЕТРАРКА Но если петрарковская теория искусства не противоречила средневековым представлениям, в его художественной практике таилась радикальная беспрецедентность1. Всякий, взявшись читать и изучать Петрарку, не раз увидит, как, легко принимая устоявшиеся формы и в поэзии, и в религии, и в политике, он преображает их изнутри. Петрарка не сформулировал новую эстетику, но был первым человеком того нового времени, когда смогла появиться наука эстетики как теория прекрасного^ для этого начатое им самоопределение личности просто должно было зайти достаточно далеко, чтобы самые интимные движет ния сердца в ответ на красоту, самые непроизвольные «акты творчества» стали темой анализа и целенаправленной организации. Педагогическое понимание искусства предполагает порядок бытия, где добро и красота обеспечены, стоит позаботиться о том, чтобы не выпасть из него по собственной вине. Петрарка всей душой готов бы верить в прочность такого порядка, однако в новооткрывшейся глубине человеческой свободы полагается уже не на него. В начале XIV в. Италия политически и идейно встала перед неизвестностью2. Ее больше других стран задел кризис двух великих учреждений средневековья, церкви и империи, которым уже не суждено было от него оправиться. Опыт первых десятилетий этого века даже для самых нереалистичных сторонников «монархии» должен был обличить бесперспективность пятисотлетней Великой Священной Римской империи; шумные наезды ее бессильного императора служили отныне лишь политическому разброду. В 1305 г. Римская курия сорвалась с тысячелетнего насиженного места — папа-француз Клемент V перенес ее в Авиньон, и Европе не пришлось долго ждать, пока тревога Данте и Петрарки за состояние церкви оправдается: сразу после авиньонского пленения началась великая западная схизма 1374 —1417 гг., когда по двое и по трое пап боролись за престол первосвященника, а потом гуситские войны возвестили о близости Реформации. Данте до конца дней мечтал о Флоренции, утерянном рае; отец Петрарки, товарищ Данте по изгнанию (см. Повседн. XXI 15), забыл и 1 См.: Хлодовский Р. И. Франческо Петрарка..., с. 15. 2 Это «век величайшей всеобщей нестабильности» {Schottländer R. Vorwort.— In: Petrarca F. De remediis utriusque fortunae. München, 1975, p. 10). Со второй половины XIII в. и смерти «последнего великого императора Средневековья» (Г. Наход) Фридриха II (1194—1250) в Италии царит обстановка «яростной социальной войны, политических сдвигов, крайнего философского и религиозного возбуждения» (Wilkins Е. A history... , р. 23 — 24). «Данте, как и Петрарка, пускай в разных формах — Петрарка утонченней,— выражают страдания измученного и сурового мира, трагедию расколотой Церкви и разлагающихся Империй, междоусобиц и бедствий разделенных городов» (Garin Е. Petrarca е la polemica..., р. 80). По С. Д. Сказкину, «XII — XIII века — время великих брожений в глубине народных масс,— брожений, подобных тем, какие некогда вынесло на своем гребне раннее христианство-; Италия XIII — XIV вв. походила на «растревоженный муравейник» (Сказкин С. Д. Из истории социально-политической и духовной жизни Западной Европы в Средние века. М., 1981, с. 71; 262). 10
В. В БИБИХИН. СЛОВО ПЕТРАРКИ думать о возвращении. Франческо вырос в итало-французской среде Авиньона, новоявленной столицы христианского мира, уже не эмигрантом, а как бы натурализованным провансальцем, неся в себе беспочвенность изгнанника во втором поколении. Первый крупный флорентийский лирик, Гвиттоне д'Ареццо, тоже был в свое время изгнан из отечества как гвельф; начинатель «сладостного нового стиля» Гвидо Гви- нипелли был изгнан из Болоньи как гибеллин в 1274 г. (умер в 1276 г. я Монселиче); Гвидо Кавальканти был выслан из Флоренции в июне 13ÖÖ г., когда Данте был одним из ее шести приоров (перед смертью, в августе того же года, Гвидо разрешили вернуться); Данте был в свою очередь лишен имущества и изгнан под угрозой казни через сожжение в 1302 г. как «белый» гвельф после победы «черных»; Чино из Пистойи жил в изгнании с 1303 г. как «черный» гвельф, но ему удалось вернуться на родину в 1314 г. Почти для всех изгнание было бедой. «Горький хлеб чужбины»—без этой темы зрелый Данте почти непредставим, и вся «Божественная комедия» — не урок ли флорентийцам от преданного ими вождя? Ничего похожего на горечь изгнанника у Петрарки не найти. В 1351 г. он отказался вернуться во Флоренцию не из-за унизительных условий, оскорбивших в свое время Данте (Петрарке возвратили земельные угодья отца и предложили кафедру в университете), а потому, что уже отвык от привязанности к городу- отечеству: «Долго не держит меня никакая страна под луною; Жительствую нигде и повсюду живу пилигримом». Может быть, он затаил обиду на флорентийцев? Ничуть: он посещал Флоренцию в 1350 г., писал ее правительству о своей любви к «отечеству» (Повседн. XIII 10), благодарил за возвращение отцовского поля (XI 5), бранил флорентийцев едко, по-свойски, но не особенно зло (Старч. II 1). Петрарка постоянно в пути: из любопытства едет в Париж, Ахен и Кёльн, для поклонения в Рим, на новое место лштельства в Милан, Венецию, Аркуа, послом в Неаполь, Прагу, Геную, снова в Париж, снова в Венецию. Он близок с папами и государями, он красноречивый и важный дипломат, он с высоты своего авторитета судит политиков, зовет Италию к миру — словом, ведет себя, как пристало просвещенному человеку в его время (Гвиттоне, Данте, Чино до него, Салутати, Бруни после него — все они были судьями, приорами, гонфалоньерами, секретарями республики, послами). У него есть и неизменные политические цели—реформа церкви, единство Италии, восстановление мировой роли Рима, прекращение междоусобных войн — и много конкретных задач: посольство в Неаполь для освобождения нескольких заключенных (1343), поддержка Кола ди Риенцо (до ноября 1347), миссия по примирению Венеции с Генуей (1353), долгая тяжба по поручению правителей Милана с монахом-августинцем Якопо Буссолари, «тиражном» Павии (1357 —1359); его обращения к папе, императору, государям, его политические стихи идеально возвышенны. Но в своей практике он трезвый реалист: в политическом исправлении мира он по существу отчаялся, рассчитывал в лучшем случае на избежание 11
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА худшего зла и настоящей помощи ждал только от духовной победы внутреннего человека над пороками1, для себя мечтал только о свободе, покое и тихом уединении2. Неужели Петрарка совсем остыл к великим социальным проектам своего времени? Еще Данте ими жил3. Тесная община граждан города-республики («отечества»), несмотря на все недоразумения и промахи, дышала конкретной утопией, жила сознанием своей творимой судьбы. Ö надрыве духа городской коммуны можно говорить только'' начиная с Макиавелли. Петрарковская политическая риторика недвусД. мысленно выдает его принадлежность к эпохе крестовых походов, Франциска Ассизского, Иоахима Флорского, Сегарелли и Дольчино, времени хилиастических ожиданий и невероятных предприятий вроде восстановления республиканского Рима или поисков западного пути в Индию, куда в мае 1291 г. отправились из Генуи через Атлантику Уголино il Вадино Вивальди. В сонете 27 II successor di Carlo Петрарка ожидает от крестового похода, объявленного в 1333 г. Филиппом VÏ Валуа, «сокрушения рога Вавилона», возвращения «наместника Христова» в «свое гнездо», победы «смиренной и благородной агницы» (жены Филиппа Агнесы) над «свирепыми волками»; крестоносцы для него гпэепоясываются мечом непосредственно за Иисуса! В сонете 137L'avara Babilonia Петрарка чувствует конец божьего терпения и наступление апокалиптических времен, ожидает суда над мирской гордыней и ^торжества золотого века: «Прекрасных душ и доблестных владеньем ; Мир станет; весь златым его увидим И древними деяниями полным». В | нем уживались политический реализм, сознание неотвратимого распада Италии, необратимого декаданса церкви как организующего начала вселенской жизни, догадка о безнадежности попыток земного устроения 4 — и эсхатологический энтузиазм, чувство вот-вот настающего 1 «Мне небезызвестны раны Италии, от которых она страдает и теперь и исстари; она уже окаменела ко злу, и бесчисленные шрамы зарубцевались мозолью,— впрочем, не одна ведь Италия, а весь круг земель с самого начала времен терпит несчетные беды. Что, в самом деле, иное вся наша краткая жизнь, как не затяжная смерть? Что иное земная обитель, как не гнетущий позор рабства, тюрьма и вечно мрачный дом скорби? Все знаю; и все-таки одно дело неприятель, и совсем другое—осада, жернова, гнет, пожар, грабительство пороков. Внешний враг иногда отсутствует и сам устает, удручая другого; в конце концов, всякое нападение людей кратко, и ни одна война смертных не бессмертна... Пороки возрастают со временем, крепнут по мере совершения имя своих действий и вредят тем больше, чем больше уже навредили...» (Повседн. XX 1, 4—6). 2 Автобиографию Петрарки («Письмо к потомкам») см.: Петрарка Ф. Избранное. М., 1974, с. 9—24; данные о жизни и творчестве — там же, с. 385 — 389, 403—434; подробное жизнеописание—в кн.: Хлодовский Р. И. Франческо Петрарка... 3 «Ему неудержимо хотелось исправить человечество» {Хлодовский Р. И. Гуманизм Данте.— В кн.: Дантовские чтения. М., 1979, с. 106). 4 С годами у Петрарки все больше наблюдательности, все меньше политической вовлеченности; жизнь все тесней очерчивается кругом старых и новых 12
В. В. БИБИХИН СЛОВО ПЕТРАРКИ —""'■" "" ' ™^—■ I' IMIP4II—.^^— .11. II II»-——■^^■IHI I il i I« ■■ I 114 1 — llll I I I I — преображения мира, жажда всеобщей и скорой перемены. Только ждет он ее не там, где ждал Данте. Начинания Петрарки — во~что бы то ни стало возродить традицию поэтического венчания на Капитолийском холме в Риме, восстановить латынь классической эпохи, вергилианский опое, эпистолярный стиль Цицерона и Сенеки1 — несут в себе энергию коммунального и христианского утопизма, безоглядной настойчивостью напоминают предприятия Франциска Ассизского и невообразимы вне духовного накала конца итальянских Средних веков, но, в отличие от Данте, Петрарка расстается со своим миром, размыкает пределы города-коммуны и на просторе, где уже «не сталкивается ни с законами государства, ни с канонами церковной власти» (Джентиле), создает «литературную республику», «государство словесности». Данте хотел усилием духа в союзе с искусством придать облик спасенной вечности своему миру, своей Флоренции 2 еще здесь на земле, приведя живущих в этой жизни к блаженству, beatitudo huius vitae. Петрарка «не любил свой век» («Письмо к потомкам»), отчаивался в нем, презирал его, но в его порыве к античности не меньше энергичной воли, чем в намерении Данте перевоспитать современность. Сияющая древность, которую Петрарка своенравно противопоставляет пошатнувшемуся миру, не сон: она была на земле, она будет, если люди поднимутся от сна, и она уже есть! В 1337 г., вернувшись из поразившего его Рима, Петрарка покупает недалеко от Авиньона маленькую усадьбу в Воклюзе у истока Сорги; это место надолго (до 1353 г.) становится его «заальпийским Геликоном», обителью муз, поэтическим уединением, но и после, живет ли Петрарка при милан- литературных друзей—Франческо Нелли (ум. 1363), Боккаччо, Франческо Бруни, Донато Альбанцаии, Луиджи Марсили, Филип Кабассоль, Гвидо Сетте (см.: Dotti U. Petrarca... , р. 38, 122 — 124). 1 Петрарка преодолевает сложившийся в недрах средневековой латыни итальянцев так называемый cursus («бег») — манеру письма по определенной ритмической схеме, как в основном писал свои письма Данте (см.: Wilkins Е. А history... , р. 88); античная вольность от Петрарки распространилась потом на весь итальянский Ренессанс (см.: Clough С. Н. The cult of antiquity: letters... , p. 34), Мастером письма был ученик Петрарки Салутати. Впрочем, на массу пишущих влияла больше слава имени Петрарки и его авторитет — при поверхностном знакомстве с его стилем, потому что рукописных копий его писем было не очень много вплоть до середины XV в., а напечатали их впервые только в 1492 г. (там же, с. 38—41, 49). 2 И в самом деле, возможности устроения жизни казались безграничными, стоило только достичь согласия между гражданами. «Когда примирение совершилось,— пишет Макиавелли о Флоренции 1250—1260 гг.,— наступило подходящее время для того, чтобы учредить такой образ правления, который позволил бы им жить свободно и подготовиться тс самозащите... Нельзя и представить себе, какой силы и мощи достигла Флоренция в самое короткое время. Она не только стала во главе всей Тосканы', но считалась одним из первых городов-государств Италии, и кто знает, какого еще величия она могла достичь, если бы не возникали в ней так часто новые и новые раздоры...» («История Флоренции» II 4—6). 13
ч» ФРАНЧ-ЕСКО ПЕТРАРКА ^ких диктаторах Висконти, в Венецианской республике, в уединении А-ркуа, среди интриг, переворотов, осад, эпидемий чумы, вокруг него всегда сплетается особое пространство, «спасенный» уголок мира; ^государство духа*-: осанка, внушительный голос, «личный магнетизм» ^Уилкинз), дар располагать к себе людей, ореол первого поэта эпохи> философа и мудреца, готовность непоколебимо нести свой образ до Смертного часа — все делало его в глазах современников государем новой Державы, отечества слова, питающегося вечными источниками. В ^Нимой надмирности Петрарки сгустились и горечь от распада старой ^селенной и хладнокровная решимость осуществить собственной жизнью новый план спасения, один из самых дерзких в истории,— «грандиозный Проект культуры»1, способной самовозрождаться. Крайний всплеск Средневекового внеисторического ощущения мира как податливой твори- ^ой цельности привел к рождению ренессансного историзма: в мир как его Неотъемлемое измерение вдвинулся идеал, не запредельный ему, а просто Далекий, но могущий осуществиться вблизи; так искусство перспективы в ^енессансной живописи сделало неотъемлемой частью изображения бесконечность. Петрарка воздвиг, «подобно Гете... символ самого себя — Не ложно приукрашенный... а просветленный sub specie aeterni (в свете вечности) -2. Соединение мысли, писательства и жизни в цельном образе и ^Делало его таким удобным примером для подражания в отличие от великого Данте. Его латинские сочинения, его переписка, примерно десятая часть которой вошла в настоящий сборник, содержат «расточительно богатый материал»3, любая характеристика которого окажется по Необходимости неполной. Попробуем выделить три момента в петрар- ^овской эстетике слова — а именно ее отношение к средневековой культуре, к тому, что, если не бояться анахронизма, можно было бы Назвать «поэзией Прекрасной Дамы-, и к античной «риторике»,— чтобы ^Учше понять место Петрарки в европейской истории и природу его еще Не исчерпанной новизны. Вихрь в политическом и церковном мире и «чувство вакуума» 4 в европейской культуре XIV в. сопровождались остановкой главного философского движения средневековья — схоластики. В 1274 г. сорока- 1 Dotti U. Petrarca... , р. 49. Дотти следует здесь за Уилкинзом: «...Его жажда лавы была сосредоточена на его собственной личности, но не была узко- Фонетической, его личность включала нечто большее, чем его телесно ограничен^ ^oq Я, и та личность, которая стремилась к славе, была осознающая себя личность Полнокровной зарождающейся культуры» (Wilkins Е. A history... , р. 84). 2 Nachod Я, Stern Р. Vorwort..., S. XLV. 3 Schalk F. Vorwort.— In' Petrarca 1304—1374. Beiträge zu Werk und Dichtung. Frankfurt a. M., 1975, S. X. 4 Gentile G. I problemi délia scolastica e il pensiero italiano. Firenze, 1963> b. 142. 14
В. В. БИБИХИН. СЛОВО ПЕТРАРКИ девятилетний Фома Аквинский и пятидесятитрехлетний Бонавентура, дна светоча веры, феноменальный эрудит и просвещенный мистик, были в приказном порядке посланы на Лионский собор, чтобы доказать там подавляющее превосходство латинско-католической истины над греческой. Первый умер по пути на собор, второй—не дожив до его конца; в 1280 г. не стало учителя Фомы Альберта Великого. После них был утерян секрет, позволявший отвлеченнейшей теологии начиная с Алкуина и Эриугены в IX в. владеть европейскими умами. Схоластика питалась мечтой соединить разум с откровением, интуицией, чувством иг выстроить все рациональное знание о мире ступенями неотвратимого движения к блаженному боговидению. Только такой теургический томизм, а вовсе не его философская методология, какой бы она ни была остроты, мог воодушевить Данте. Теперь энтузиазм Школы, стремившейся к окончательному богословскому решению вопросов разума, был в корне подорван. Дуне Скот (1266—1308) и знаменитый современник Петрарки Вильгельм Оккам (ок. 1300 —ок. 1350), борцы против «теологических новшеств» XIII в., своим критическим пафосом сделали необходимое, чтобы развеять надежды на союз философии с вероучени: ем1; после них схоластика стала клониться к академизму. Началом распада средневекового культурного единства Европы были такие предприятия, как попытка французского короля в 1303 г. мобилизовать парижских богословов на опровержение нового догмата папы (об относительности блаженства святых) — дело шло к «национализации» универсальнейшего центра европейской культуры. Хотя в юности Петрарку еще привлекал Париж, получив 1 сентября 1340 года сразу два предложения венчаться лаврами первого поэта — от Парижского университета и из Рима (Повседн. IV 4),— он выбрал Рим, богатый только символикой. Петрарке было нетрудно пренебречь признанным богословским центром: почти все, что было написано на латинском языке после Древнего Рима и вышедших из античности ранних отцов церкви, для него словно не существовало; наставников Данте — Альберта Великого, Бонавентуру, недавно (1323) канонизированного Фому,— а заодно с ними их новых критиков он ни разу не упомянул в своих сочинениях. Это легко было бы объяснить свойствами эпигонов великой школы: Петрарке внушали брезгливое отвращение «схоластики» — «порода людей, одичавшая от ночных бдений и поста», «губящая все ^ремя жизни в препирательствах и диалектических исхищрениях» (Повседн. I 2, 5; 18); его ужасала явная недостаточность одной жизни для частных ученых разысканий (I 8, 9): не может быть счастья там, где благо дробится на части (III 6, 3); после того как из обещания блаженства теология «превратилась в диалектику, если не в софистику» (X 5, 8; ср. XVI 14, 12), то может быть только одно отношение к спорящим «старикам мальчишкам»: «беги, едва он начнет 1 См.: Gilson Е. La philosophie... , p. 638, 640; Leff G. The dissolution of the medieval outlook: An essay on intellectual and spiritual change in the 14th century N. Y., 1976. 15
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА изрыгать свои силлогизмы» (I 7, 18). Неужели знаток философии Аристотеля1 и адвокат Платона в споре с «аристотеликами» (Повседн. XVIII 2, 11; «О невежестве своем собственном и других людей») не мог разобраться в Фоме, как разобрался в нем Данте? Наверное, мог. И все равно даже высокую схоластику Петрарка не принял — эстетически. Бедный язык комментариев и философско-теологических трактатов, неуклюжий словарь мистико-аллегорических поэм, вся тысячелетняя рабочая латынь стояла для него за рамками трех стилей — возвышенного, умеренного и смиренного: ей не хватало достоинства, чтобы вообще стать стилем речи, она оставалась «служебным», «рабским» (servilis) говорением (XIII 5, 16—17). За эстетическим неприятием стоял сдвиг в мироощущении2. Не сознавало ли средневековье своей главной задачей упрочение и хранение должного строя материальных и духовных вещей? Правильное расположение ума, отвечающее этому строю, считалось настолько необходимым, что замеченные отступления от него вызывали самый резкий отпор, на какой было способно общество. Требуемый душевный лад не обязательно должен был выразиться в слове; вернее всего он сказывался в сосредоточенном молчании или в его аналоге, готовности многократно повторять авторитетные тексты и вдумываться в них. Схоластика — философия школы, в ее заботе о должном устроении ума — причина «техничности» (Э. Ауэрбах), «искусственности» (Э. Гарен) ее латыни. Как инструмент техники духа слово довольствовалось служебной ролью намека, символа, знака. В «Сумме теологии» автор захвачен умопостигаемым зданием духа и укрепляет его, обставив лесами доказательств, которые перед смертью назовет «соломой», легковесным ничто в сравнении с молчаливо созерцаемой истиной. Стремление внушить читателю должное расположение духа еще владеет Данте, им продиктованы заботливо-хозяйственный замысел и наставительные силлогизмы его «Монархии». «Назначение целого и части,— терпеливо описывает он цель своей «Комедии»,— может быть и двояким, а именно ближайшим и отдаленным; но, опуская тонкое расследование, необходимо коротко сказать, что назначение целого и части («Комедии») — удалить живущих в этой жизни от состояния несчастья и привести их к состоянию счастья (removere viventes in hac vita de statu rniserie et perducere ad statum felicitatis)» 3. У Петрарки от заботливости 1 См.: Tarugi G. Il pensiero umanistico... , p. 95; автор следует за Кристеллером (Петрарка как «пророк возрожденческого аристотелизма»). Повседн. I 7, 7—9 — защита Аристотеля от «старцев схоластиков». По Г. Находу, Петрарка один среди своих современников угадал значение Аристотеля так, как приоткрылось позднее лишь с проникновением в «суть эллинства». 2 О глубоких корнях «языковой» полемики Петрарки см.: Dotti U. Petrarca... , p. 190—191; Garin E. Rinascite e rivoluzioni... , p. 80. 3 Письмо XIII 39 [15]. Поэма Данте в целом—«этическое произведение... инструмент для производства определенного... жизненно крайне важного результата» (Wilkins Е. A history... , р. 61). 16
В. В. БИБИХИН. СЛОВО ПЕТРАРКИ наставника остается одна тень. Достаточно говорили о его войне против • схоластиков»; сюда надо добавить его отвращение ко всякой школе как таковой. Он не назвал своим учителем никого из старших современников *, открыто презирал учительскую профессию (ср. Повседн. XII 3); «враг кафедры», как его называет Билланович2, ни разу в жизни не прочел лекции и гордился, что превзошел по этой части Августина3; не принял полного священства, потому что око было связано с духовным руководством4; не смог воспитать своего сына Джованни (1337 —1361), о котором очень заботился5. Или еще: он видел, что распространяет »округ себя «поэтическую чуму» (Повседн. XIII 7), что впечатлительные люди бросают дела, отдаваясь стихотворству,— и что же? Он в который раз бранит век за шаткость, забвение древних нравов, но ему и в голову не приходит позаботиться о душевном благоустройстве своих поклонников. Этический ригоризм его писем к друзьям или непреклонность Рассудка в споре с Весельем и Горем, Надеждой и Страхом6 не лицемерны, и зная, как жил Петрарка вторую половину жизни — * скромная пища один раз в день, шесть часов сна, непрерывный труд, тщательно продуманное общение с окружающими,— не скажешь, что благоразумная трезвость у него просто риторическая фигура; но верно У то, что она—только один из полюсов, между которыми развертывается **- его существование, другой полюс — Лаура, бездна таинственной красо- lo ты, которая тоже требует себе всего человека, и так выходит, что вместе VJ> с уроком благоразумия Петрарка преподает читателю совсем другой у~ урок, неизгладимого раскола в человеческом бытии и необъятной широты человека. И еще: «...воздержание,— восторженно пишет Петрарка о брахманах,— высшая чистота ума... презрение к богатству... сосредоточенное и всепочтенное молчание, нарушаемое лишь пением птиц или звуками гимнов, единственным принятым у них употреблением языка...»7. В подлинности его преклонения перед таким безмолвни- чеством не приходится сомневаться; но, с другой стороны, и для Петрарки нет сомнения, что истину сосредоточенно-отшельнического образа жизни он призван нести и нести в мир в убедительной речи. Он явно мечтает о молчании и пустынничестве, но своим примером ведет в противоположную сторону; все для поэта сводится к тому, чтобы воплотить въяве прекрасный идеал, пусть это идеал молчания и пусть 1 Ср. Повседн1* XXI 15. Его учители — только древние и отцы ранней церкви (Амвросий, Иероним, всего больше — Августин). 2 Billanovich G. Gli inizi della fortuna del Petrarca. Roma, 1947, p. 32. 3 Который только в 33 года «тихонько отошел от этой работы языком на ярмарке болтовни» («Исповедь» IX 2,2). 4 «Мне достает заботы об одной своей душе; о, если бы меня хватило хоть на rvro!» (Epistolae variae, 15). 5 «Знаю,— писал он Длсованни, разрывая с ним отношения,— что тебя погубило: моя беспечная благосклонность» (Повседн. XXII 7, 23). с В 253-х диалогах «Лекарства от превратностей судьбы» (1354—1366). 7 «Об уединенной жизни» II 16. 17 -
ФРАНЧЕеКО ПЕТРАРКА его состязание с идеалом славного красноречия отныне вечно раздирает душу читателя, как оно уже давно раздирает душу писателя, «тайным борением забот» (другое название диалогов «О презрении к миру»). Завидуя «счастливому состоянию» (Повседн. X 3, рубрика) брата Джерардо, который в 1343 г. после смерти любимой женщины ушел в монастырь, Петрарка сам никогда не свяжет себя отшельничеством и отговорит от этого Боккаччо1. Не то что призыв к христианскому опрощению и против «оттяжки» (dilatio) спасения не был постоянным внутренним голосом Петрарки2, но время изменилось3, и зову уйти ; от мира не хватало убедительности. В тысяче вещей, вглядевшись, Петрарка видит одну донну Лауру, она и есть мир4, и, как она, мир предстает ему хрупким, уязвимым созданием. Вдобавок к распространенному ожиданию конца истории и последнего суда, не говоря уж о чуме, сгубившей на его глазах треть населения Европы (в Сиене и Пизе в 1348 г. умерло больше половины жителей), даже отвлекаясь от сопоставления расколотых республик и мелких тираний Италии с былым величием Рима, он из опыта своей скитальческой жизни выводит, что порядок везде сменяется раздором, достаток скудостью, благополучие тревогой (Старч. X 2 «Гвидо Сетте, архиепископу Генуэзскому, об изменении времен), что мир гибнет и осталось утешаться разве только тем, что не пришлось родиться позже, когда его состояние будет хуже (Повседн. XX 1, 2—3). « Презрение к миру» потеряло былую блестящую остроту и стало отзывать ненавистной школой; что для Августина было подвигом, для Петрарки стало бы малодушием. Его обещание Августину: «Помогу себе в меру сил, соберу разбросанные осколки души и неотступно буду пребывать с собой», конечно, искренне; но получается так, что именно ради его исполнения не надо оставлять мира: «Признаю, и только для того спешу теперь так к остальным делам, чтобы, выполнив их, вернуться к этим,— хорошо зная, как ты сейчас говорил, что мне было бы намного надежней следовать одному только этому занятию и, минуя переулки, встать на прямой путь спасения. Но обуздать свое желание не могу». И Августин мирится с ним: «Пусть все идет так, раз нельзя иначе; молитвенно прошу Бога сопутствовать тебе и привести твои, пусть блуждающие, стопы в безопасное место». «Да сбудется со мной то, о чем просишь,— заключает 1 В ответе (Старч. I 5) на паническое письмо, где Боккаччо по поводу прорицаний одного старца святой жизни, звавшего Боккаччо и Петрарку оставить литературу, высказывает мысли, сходные с настроениями позднего Гоголя. 2 «Опасность... оттяжки решения о спасении» так ясна, «что и говорить нет надобности» (Повседн. X 4, конец). 3 Может быть, не случайно «изменение десницы Всевышнего» (Пс. 76, 11)— самое частое библейское выражение у Петрарки (например, Повседн. X 5: «...изменение десницы Всевышнего, которому с величайшей легкостью повинуются не только отдельная душа, но и весь род человеческий, вся вселенная, да в конце концов и вся природа вещей...»). 4 Ср. -Книга песен» 127, 14; 334, 4. 18
В. В. БИБИХИН. СЛОВО ПЕТРАРКИ Петрарка,— да выйду цел из всех перепутий, ведомый Богом, и, следуя его голосу, не взметаю пыль себе же в глаза; пусть улягутся волнения- души, молчит мир и не противится судьба» 1. Если бы кто-то захотел кратко описать состояние человека, выходящего из-под опеки религии, но намеренного во что бы то ни стало сохранить веру в спасительность споего пути, он не смог бы сделать это в более точных словах. • Если мир нельзя оставить, потому что он беззащитен, то в нем ничего и не сохранишь, потому что в его основе раскол и бездна. В мироощущении Петрарки христианский Бог словно покинул свой средневековый трон на вершине церковной и ангельской иерархии и снова взошел на крест. В этом пошатнувшемся миропорядке, словно ожидающем от человека скорой помощи, стало нечему учить и не о чем молчать; слово уже не могло быть пособием к самостоятельной истине, не могло полагаться, как прежде, на внешний авторитет — и оно само и его автор должны были отвечать за себя. Обычно говорят, что с началом Возрождения на европейскую сцену впервые выходит «писатель», выступая от своего имени, а не от имени могучих сверхличностей — святых, церкви, духа, божества,— и, поскольку сам по себе он частное лицо, ему приходится надевать на себя во время писания героическую маску2. Но надевал ли маску Петрарка, враг «лицедейства»? Не была ли для него достаточной опорой сердечная вера в сродство поэзии и истины? Оттого, что он не представлял ни государственной, ни церковной власти, он еще не раскалывался на частное лицо, с одной стороны, и безответственного литератора — с другой. Весомость его слова становилась загадочней, но не меньше, чем если бы он связал себя с церковью, чей авторитет рушился, и с государством, чья власть теперь 1 «О тайном борении моих забот, или О презрении к миру, конец. 2 Так выходит у Дотти {Dotti U. Petrarca... , p. 48—51: «...героическое Я, которое силится предстать в виде маячащего издалека образа, всесторонне законченного и полного, раздражающе совершенного... есть чистая интеллектуальная конструкция...», и новоявленный интеллектуал действует в этой безопасной сфере идеалов, мифов и иллюзий —ср. с. 119), у М. Мартелли (Martelli M. Petrarca: psicologia e stile.— In: Petrarca F. Opere. Firenze, 1975, p. XL—XLI: «...раскол между человеком и персонажем... глубокое расхождение между человеком реальным и человеком идеальным... составляет у Петрарки — а после него и у пас, в нашей эпохе, которая от него берет начало,— абсолютный центр...«), у Джованни Джентщхе (Gentile G. I problemi della scolastica..., p. 218 — 221: если Данте еще «цельный человек», то с Петрарки «начинается литератор», который • абстрагируется от реальной жизни и не приходит поэтому в столкновение ни с илкопами государства, ни с канонами церковной власти...»—ср. с. 144—145). Эта скома — она еще больше блекнет при вчитывании в тексты Петрарки, где только очень унылый наблюдатель не заметит порыва бодрого и трезвенного духа ко всей нравственной цельности» какая доступна человеку,— оформилась в эпоху итальян-' скот романтизма и Рисорджименто, время политического активизма, когда писатель и автор обретали для себя новую опору в лице масс и непреложных исторических закономерностей; Мацциии и Де Санктису не хватало у Петрарки романтического энтузиазма, «святого гнева», мобилизующего напора. 19
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА простиралась от одних крепостных стен до других. Не вина и не доказательство его ухода от реальной жизни, если его цели — объединение Италии, возрождение Рима, обновление католичества — не были достигнуты: императорам, папам, римскому трибуну Кола ди Риенцо это тоже не удалось, с той разницей, что их провалы плодили в умах людей отчаяние, а слово Петрарки осталось собирающей силой на века1. В 1452 г. некто Стефано Поркари повторил в Риме попытку покончить с коррупцией духовенства, вернуться к доблестному «прежнему образу государственной жизни» и «основать отечество» (заговор был раскрыт и подавлен); «вдохновлялся он,— пишет Макиавелли,— стихами Петрарки из канцоны, начинающейся словами «Высокий дух, царящий в этом теле»... Мессер Стефано знал, что поэты нередко одержимы бывают духом божественным и пророческим, и вообразил он, что предсказанное в этой канцоне Петраркой должно обязательно осуществиться...»2. К середине XÏX в., когда Италия наконец объединялась, слова Петрарки хранили ту же, если не большую, силу, чем в XV в.3. С Петраркой самостоятельное слово пришло на смену средневековому комментарию, культуре хранения освященного порядка вещей, но это не значит, что рассвободившийся «писатель» снял с себя ответственность за государство и общество: Петрарка несет в себе жар теургических замыслов высокого средневековья4, он только уже не 1 Необычно при засилье теории писателя мнение Дж. Петронио, что Петрарка «делает политику, и делает ее на высшем уровне, на каком ее не делал, наверное, больше ни один итальянский поэт» (Petronio G. Storicità délia lirica politica del Petrarca.—In: Studi petrarcheschi, VII, 1961, p. 247—264). В поисках исследователей, не винивших Петрарку ни в душевном расколе, ни в ацедии, ни в писательстве, приходится идти чуть ли не до Уго Фосколо в начале XIX в., который среди прочего «самым непостижимым и удивительным» в Петрарке считал его влияние на сильных мира сего (Foscolo U. Saggi sopra il Petrarca. Laneïano, 1911, p. 90). 2 «История Флоренции» VI 29. 3 Маццини, много потрудившийся в начале Рисорджименто для переоценки Петрарки и Данте с гражданских позиций (в пользу Данте), несколько непоследовательно замечал в одной статье, что «Петрарка... заходил в выражении своего гнева еще дальше Алигьери всякий раз, как от вечного предмета своей любви обращал взор к Италии... А ведь он... не был смертельно обижен отечеством и притом имел душу необыкновенно нежную, вспоенную любовными воздыханиями, привычную к учтивости двора, при котором он находился, возможно, чересчур долго для своей чести» (Маццини Дж. Эстетика и критика. М., 1976, с. 54—55). 4 Билланович напоминает, что от «возрождений» XII и XIII вв. ренессансный гуманизм получил по наследству изощренный интеллектуализм, духовное напряжение и замысел цельного освоения мира (Billanovich G. I primi umanisti e le tradizioni dei classici latini. Freiburg, 1953); «Данте и Петрарка — явные и прямые наследники великих писателей-классиков и наиболее глубоких отцов церкви, но также и великих монахов и великих университетских учителей» средневековья (Billanovich G. Gli inizi della fortuna di Francesco Petrarca... , p. 97). «Петрарка помог начаться новой эпохе, третьей, как он думал, после Римской, от Сципиона до Тита, и после medium tempus мрака; он не осознавал, что принес в свой мир 20
В. В. БИБИХИН. СЛОВО ПЕТРАРКИ ' II ■ I ПИНИИ—■—— ЦЦИДИ» II I. Il IL II .1111 ...llll.ll..^^—^—^^n— i i .^—^—.1Ц 1ИЦ. I I. ■.■ДМ нерит в природную устойчивость миропорядка, даже в возможность его сохранения и знает, что сохранится лишь то, что способно воплотить и поссоздать себя. Петрарка был прямым наследником и завершителем другого мощного движения средневековой культуры, начавшегося в Провансе, продолженного северофранцузскими труверами, немецкими миннезингерами, сицилийскими и, наконец, флорентийскими лириками и Дан- те1. Идущая от Петрарки новоевропейская поэзия не всегда помнит об '.угон подытоженной им работе двух веков2. Он перенял готовыми язык (даже ограничив его словарь и синтаксис по сравнению с Данте), тему дар французского XII века, чью интенсивность воспринял в себя итальянский гуманизм» (Schalk F. Vorwort..., p. X). В свою очередь схоластика, не технику, а пафос которой усвоил Петрарка, отвечала «потребностям, которые создала новая (христианская) вера, вселив в человека сознание его инициативы, его центрального положения в мире» (Gentile G. I problemi délia scolastica... , p. 142 —143). 1 Крайняя точка зрения связывает Петрарку прежде всего с провансальцами: < Мы невольно прочитываем Петрарку в итальянском ключе, прежде всего в связи со стильновизмом, но это грубая ошибка. Петрарку не понять, если не представить его сначала в Авиньоне, в центре всего, что еще оставалось от той крайне утонченной культуры... Некоторое время он явно был билингвом... был в... завидном положении, зная непосредственно благодаря рождению и избранному месту жительства две важнейшие европейские школы лирической поэзии» (Bezzola G. Introduzione.—In: Petrarca F. Rime. Müano, 1976, p. 24—25). Согласно Кроче, Петрарка «впитал в себя» искусство трубадуров, «усовершенствовал его античным искусством и заместил [своей поэзией], возвысившись до верховного образца» (Сгосе В. Poesia popolare a poesia (Tarte. Bari, 1933, p. 82). I a Петрарка и Данте, наоборот, очень ясно сознавали, что принадлежат к совершенно определенной поэтической традиции, с начала которой «прошло не очень многое число лет», не больше 150 (Данте, «Новая жизнь» XXV 4), век или дна, но не больше (Петрарка, Повседн. I 1, 6). Данте, Петрарка и Боккаччо в споем творчестве настолько исчерпали это блестящее двухсотпятидесятилетнее /шшкение европейской поэзии, что после них в Италии начинается «век без поэзии» (Голенищев-Кутузов И. Н. Романские литературы. М., 1975, с. 135), при том что в Англии, Франции и Испании поэзия уже или еще не имела мировой значимости. Можно говорить о том, что со смертью Петрарки (1374) и Боккаччо (11175) вообще внезаяшо кончается период великой народной итальянской литературы: «С ним [Боккаччо], по-видимому, угасает последний великий свет человечности и поэзии в итальянской литературе XIV в., после Данте и Петрарки» (Marti M. Nota introduttiva.—In: Boccaccio G. Decameron, vol. I. Milano, 1974, p. XIX). Cp. llcccjuHiCicuu A. H. Собр. соч., т. 3. Спб., 1908, с. 127—-128: «...итальянская литература золотой поры [XIII—XIV вв.] была отчасти органическим продолжением римской, народным развитием ее начал... тогда как Renaissance XV—XVI веков (»мл предвзятым, искусственным воспроизведением тех же начал на почве кружка и ппртш!.. » Зато в эти века то, что было открыто Данте, Петраркой pi Боккаччо, пнипощиется в архитектуре, живописи, потом в изобретательстве и, наконец, в •>|)|>п;1лх жизни. 21
"ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА мадонны, лирического героя, несколько из разработанных стихотворных форм (сам не создав ни одной) и даже рифмы (которых только 564 во всех его итальянских стихах, включая «Триумфы»). Несмотря на скандальное непонимание интеллектуализма петрарковской поэзии, причина которого якобы в неспособности поэта к глубокой страсти, Де Санктис улавливает главное, когда говорит, что любовь заставляла его писать не ради славы, а для облегчения души, так что он «пассивно принял существующую поэтическую школу» тру баду ров -сицилийцев- флорентийцев 1. Петрарка вложил огромный труд в свою Книгу песен, но не как рифмач (rimatore) и стихотворец, а как мыслитель и провидец — поэт в редком смысле этого слова. Он всю жизнь правил и улучшал «Канцоньере» 2, и улучшение шло по мере того, как эта жизнь прояснялась, становилась прозрачной. Сложность стихотворения Петрарки обычно связана с тем, что оно не устанавливается в законченный образ, к тексту приходится возвращаться, словно кроме него все подвижно — смысл (он склонен углубляться), тема (Лаура неприметно становится целым миром), лирический герой (он стремится к преображе- 1 De Sanctis F. Saggio critico..., p. 55. Причем, по Де Санктису, Петрарке удавались только сонеты й канцоны, но не баллаты, эпиграммы (мадригалы) и сестйны (см. там же, с. 120, 123); стихотворных форм в «Канцоньере» всего эти пять. Хотя мадригалы Петрарки — первые дошедшие до нас, нет свидетельств, что их изобрел он {Wilkins Е. A history... , р. 92); «триумфы» написаны дантовскими терцинами. Ср. Cattaneo M. Francesco Petrarca e la lirica d'arte del '200, Torino, 1964, p. V: образы, мотивы, ситуации, стихотворный стиль Петрарки — от прежней поэзии; Веселовский А. Н, Историческая поэтика..., с. 273: «...материалы и настроение его поэзии подготовила группа». В статье «Противоречия итальянского Возрождения» Веселовский пишет: «Петрарка воспевает Лауру, в сущности, как трубадур; новое в его поэзии — не содержание идеала, а мощный субъективизм поэта, его художественная виртуозность, воспитанная чтением классиков... Лаура... архаичнее Беатриче» (Веселовский А. Н. Избр. статьи... , с. 264). 2 До девяти редакций с 1342 по 1374 г., главные — в 1350 (разделение частей «На жизнь донны Лауры» и «На смерть донны Лауры»), 1358 (175 стихотворений), 1366 и, наконец, в 1373 —1374 гг. (366 стихотворений, по числу дней високосного года), когда Петрарка издает Книгу песен, причем из-за ухода секретаря стихотворения 121, 179, 191—263 и 319—366 переписывает сам (это Codex Väticamis Latinus № 3195; с 1544 г. им владел Пьетро Бембо, в 1581 г. он попал в Ватиканскую библиотеку, но основой для изданий стал только в XX в.). Необычайность заботы Петрарки о своих рукописях «ни в малейшей мере не бросает тень на его творческую искренность, а, наоборот, скорее, доказывает ее... Только идущие до последней крайности иЗкания могут оказаться достаточными, чтобы обрести верное выражение глубинам внутреннего опыта» ( Wilkins Е. А history... , р. 97). Вот оставленные Петраркой следы последней шлифовки: «Обрати внимание»; «Надо будет целиком переделать эти два стиха, напевно, и изменить порядок. 3 часа утра 19 октября»; «Здесь нравится: 30 октября, 10 часов утра»; «Нет, не нравится: 20 декабря вечером»; «Вернусь к этому: позвали на обед»; «18 февраля, к 9 часам: хорошо, но просмотри еще раз» (цит. по: Foscolo U. Saggi... , p. 45). 22
В. В. БИБИХИН. СЛОВО ПЕТРАРКИ паю). Эта расположенность звучащего слова как бы сосредоточивать всю называемую реальность в самом себе, становясь ее необходимым для псе самой воплощением,— тоже наследие Прованса. «Сложу стихи я ни о чем»,— начинает свою «Песню ни о чем» первый трубадур Гильем Аквитанский (1071 —1126); поэт может обойтись без темы для стихов, если он дышит ими как воздухом, В, противоположность латиноязычной культуре сбережения сокровища, которое само в себе обладает полнотой жизни и никак и никогда не может быть схвачено человеческим словом, провансальская поэзия говорила о реальности, которая существовала в той мере, в какой осуществлялась — выговаривалась, выпевалась, разыгрывалась — в балете «куртуазных» поступков и жестов. Поэт начинался тогда, когда любовь рождала в нем дар песни, и слово было средой обитания проснувшейся души2. Любовь к Даме размыкала прежде глухое существо человека, и для него начиналась новая жизнь в свете и славе3. «Куртуазная» любовь встала в независимое и вместе дополняющее отношение к официальному христинству: если церковь звала к блаженству на небесах, то любовная поэзия напоминала ей, что дух не узнает порывов, разговоры о блаженстве останутся невразумительны без опыта влюбленности. «Всю красоту Твою, Боже, В сей госпоже я постиг»,— говорит Арнаут де Марейль, трубадур из клириков (конец XII в.), и может надеяться, что его церковь отнесется к этому признанию * Т. е, прекрасных и благородных. Петрарка, перенимая из третьих рук этот важный термин провансальцев, называет «куртуазным» даже Христа ("Ben venne a dilivrarmi un grande amico Per somma et ineffabil cortesfa»—сонет 81 Io son si stanco). В канцоне 37 Si è debile il filo места, где живет избранница небес, названы обителью благородной красоты и «куртуазности» ; новая Cortesia встает здесь рядом с Onestate—старым honestum, «нравственно прекрасным» Цицерона, так переводящего греческое to kalon. Точно таким же образом один из первых трубадуров Джауфре Рюдель (ок. 1125—1148) двумя веками раньше увидел в своей Далекой даме, тоже любимице Творца, сокровище «достоинств куртуазных». Правда, у Петрарки, не имевшего слов-фетишей, cortesia перестает быть тем ключевым термином, каким оно иногда оказывалось у провансальцев. 2 Христианская мистика тоже создала свою народную поэзию, преодолевавшую средневековый аллегоризм. Уилкинз находит в итальянских лаудах XIII в. • I юпытку [поэта] не столько передать свое воспоминание о совершившемся :>кстазе, сколько позволить самому экстазу передать себя, миг за мигом, по мере того как он происходит» (Wilkins Е. A history... , р. 34—35). 3 «...Встречи сзглят Родить, слуху приятный, Поток полноводный Слов и музыки...» (Гаусельм Файдит, ок. 1172 —1203, пер. А. Наймана в книге «Песни трубадуров». М., 1979, с. 128). «Любовь к Даме становится источником беспредельного внутреннего совершенствования... уже само добровольно принятое страдание оборачивается для трубадура радостью...» {Найман А. Г О поэзии трубадуров.— Тим же, с. 8). 23
ФРЛНЧЕСКО ПЕТРАРКА сочувственно1. Джакомо да Лентино, глава «поэтов Фридриха»2 и, возможно, изобретатель сонета3, «положил в сердце служить Богу», чтобы стать достойным рая, однако знает о рае не больше, чем сколько видел от его сияния в ясном взоре своей золотоволосой дамы, и не хочет рая без нее; «но это говорю не в том значеньи,—:обстоятельно поясняет он, возможно, ведя актуальную полемику с Кораном,—Что я хотел бы грех там совершать; Нет, видеть лишь очей ее горенье, Прекрасный лик и царственную стать И, восходя к вершинам наслажденья, Ее в сияньи славы созерцать» (сонет Io m'aggio posto in core a Dio servire). «Льдом был я без любви, водой студеной,— говорит Гвидо делле Колонне,— Но от Амора вспыхнул, Его огнем зажженный... Собою образ снега тот являет, В ком нету ощущенья Любовного горенья: Он жив, но светлой радости не знает». Сицилийцы снова и снова выводят один и тот же абстрактный рисунок: светлые локоны и ясный лик (trecce bionde и chiaro viso, тоже без изменения перекочевавшие к Петрарке) Дамы; смятенное и восторженное сердце поэта; необузданное чувство, высветляющее себя в огне. Перейдя из дворцовой культуры Палермо в городскую Флоренции, эта поэзия усложняется и богатеет содержанием. Для Гвиттоне д'Ареццо (ок. 1235—1294), вождя собственно тосканских лириков, даже тема любви начинает казаться не очень обязательной, 1 Беззаветная любовь к Прекрасной Даме стоит в скрытой, но неразрывной связи с культом богородицы-девы (ср.: Catianeo M. Francesco Petrarca e la lirica d'arte..., p. VI). Кроме того, поэзия трубадуров возникла не без влияния сирийско-греческой литургической поэзии и ее латинских подражаний, особенно распространившихся в X — XI вв. Конечно, почвой трубадуров была и родная романская дописьменная поэзия и арабская, особенно испано-арабская, любовно- мистическая поэзия со своей теорией (стихотворный трактат «Ожерелье голубки» Ибн Хазма, XI в.). Говорят и о влиянии классической персидской поэзии. Потом этот небывалый культурный синтез, окрепнув за два века цветения на юге и севере Франции, в Германии, Сицилии, Тоскане, в новом ранневозрожденческом синтезе Данте и Петрарки вобрал в себя еще и культуру античной классики и, достигнув таким путем всемирной высоты, дал образцы, до сих пор определяющие европейскую поэзию. 2 Фридрих II (1194—1250), stupor mundi — последний император Священной Римской империи, который смел еще всерьез стремиться к объединению Италии и едва не добился этого. Его резиденция — Палермо был самым столичным и блестящим городом страны. Основатель университета в Неаполе, великодушный покровитель поэтов, Фридрих принимал трубадуров, бежавших из Прованса после его разорения во время крестового похода, который папа Иннокентии III ( 1198 —1216) вел против южнофранцузской ереси альбигойцев. От примерно тридцати поэтов Фридриха, называемых чаще сицилийцами, сохранилось 85 канцон (слепков с провансальских canso) и 40 сонетов (сицилийское изобретение). Писал, кажется, и сам Фридрих. О Джакомо да Лентино, который числится в документах его двора как нотарий с 1233 по 1240 г., упоминает Данте («Чистилище» XXIV 56). 3 См.: Wilkins Е. Н. The invention of the sonnet and other studies in Italian literature. Roma, 1959, p. 11 — 39; Wilkins E. H. Studies on Petrarch and Boccaccio. Padova, 1978, p. 21 — 23. 24
В В. БИБИХИН. СЛОВО ПЕТРАРКИ лишь бы речь о нравах, политике, друзьях хранила благородную млдушевность. Поэты «сладостного нового стиля» в реакции против его 1 школы снова поют почти только о мадонне, но их поэзия становится настолько многозначительной — недаром они все философы и ученые ,— что за образом мадонны явственно встают космические и надмирные дали: она теперь — почти небесная хранительница премудрости мира, Софии, и ключей блаженства. Провансальский и сицилийский каноны еще допускают соединение с любимой; для «сладостного нового стиля», для всего Данте, для Петрарки3 оно абсолютно исключено из-за неземного достоинства донны4: разделенная любовь и счастье означали бы изменение в космосе, возвращение рая на землю. Несоизмеримость двух душ вмещает в себе все напряжение бытия. Недостижи- Так, Данте говорит о его неспособности писать «по внушению Амора» и заносчивости («Чистилище» XXÏV 55—62; XXVI 124—-126; «О народном красноречии» I 13, 1; II 6, 8); в «Новой жизни» XXV 6 он напоминает, что любовь не одна из тем рифмованной поэзии на народном языке, а ее существо, «поскольку такой род речи с самого начала был изобретен с тем, чтобы говорить о любви». 2 Прекрасный рассказ об ореоле мудреца вокруг Гвидо Кавальканти — в -Декамероне» Боккаччо (VI 9). Старший современник обращается к «стильнови- стам»: «О вы, переменившие манеру Вести сквозь слезы речи о любви... Такую тонкость вы придали слову И ваши до того темны реченья, Что некому их стало толковать; Неслыханную начали обнову, Как из Болоньи вышло повеленье — По писаному песни составлять». Последние, не совсем ясные слова этого сонета Voi ch'avete mutata la m'anera «сицило-тоскакца» Бонаджунты Орбиччани, возможно, намек на то, что первый стил-ьновист Гвидо Гвиницелли слишком много вращался в ученой среде Болонского университета, и удивление перед тем, что молодые перестали петь (ведь начинатели традиции трубадуры были поэтами- музыкантами, бардами) и стали писать. Без отслоения слова от мелодии не возникла бы «Божественная комедия». У Петрарки была, судя по его завещанию^ '<хорошая лютня», но слова Фосколо о том, что он «сочинял под звуки своей лютни», приходится понимать как романтическую фигуру речи — музыка уже скрылась в звучании и смысле его стиха. Зато начиная с Якопо из Болоньи (XIV в.) и Бартолино из Падуи (писал ок. 1380—1410 гг). десятки ренессансных композиторов перелагали на музыку сотни сонетов Петрарки (см.; Newsom J. Francesco Petrarca. Musical settings of his works from Jacopo da Bologna to the present. A checklist. Washington, 1974, p. 1 —15). s Петрарка не стильновист и по заявленному им самим неприятию какой бы то ни было школы, и потому, что он, подобно Данте, шире любого поэтического направления, но он так же «фильтрует свой опыт в философские и интеллектуали- стские схемы» (uattaneo M. Francesco Petrarca e la îirica cTarte..., p. X1L — XIII) и с неменьшим правом мог бы сказать о себе: «Когда любовью я дышу, 'Го я внимателен; ей только надо Мне подсказать слова, и я пишу» (Данте. ■Чистилище» XXIV 52—54. Пер. М. Лозинского); ср. у Петрарки: «Когда та, что <*|н\ць жен сияет новым Светилом, луч мне шлет очей прекрасных, Любовь ипрастает мыслью, делом, словом...»—сонет 9. Петрарка говорит о своей независимости от поэтических предшественников (например, в Повседн. XXI 15), а между ггм почти во всем развивает их. Здесь одна из его загадок. 1 В clolce stil nuovo «любимая недостижима ex hypothesi» (Forster L. The icy Im- Five studies in European Petrarchism. Cambridge, 1969, p. 3). 25
ФРАНЧЕСКО, ПЕТРАРКА мость Прекрасной Дамы у трубадуров еще только подозревается, у Данте скрадывается из-за размытости границ между этим и тем миром1; Петрарка, говорит Джузеппе Унгаретти, первым открывает «идею отсутствия»: желанный мир (потому что в Лауре весь мир) s принципе неприступен и далек, хотя абсолютно реален, и, хотя вне его нет жизни, поэзия — чудо восстановления близости этого мира2. Как всех поэтов традиции, о которой идет речь, любовь к мадонне заставляет Петрарку проснуться от сна и зажигает порывом к неземному счастью; от нее — l'animosa leggiadria 13-го сонета, светлый восторг, «прямым путем тебя ведущий к небу». Слова Петрарки о пробуждав ющей силе любви звучат грозней и бесповоротней, чем у любого из предшествующих поэтов: «Вся жизнь, что в теле теплится моем, Была подарком ваших глаз прекрасных И ангельски приветливого слова; Я тот, кто есть,— от них, мне это ясно: Они, как зверя грузного бичом, Дремотную во мне подняли душу» (сонет 63 Volgendo gli occhi). Путь пробуждения им пройден до конца: обновляющая любовь, которая у провансальцев еще казалась (хотя уже не была) только одной темой из многих возможных для человека и поэта,— ночные встречи, предрассветные расставания, клятвы в верности, муки покинутости предполагают ведь, что какая-то жизнь все-таки идет своим чередом,—теперь, пройдя через стильновистов с их «диктатом Амора» и через Данте с небесным преображением его Беатриче, у Петрарки захватывает без остатка всего человека. Кончились игривость провансальцев, схематизм сицилийцев, аллегорический символизм «стильновистов» и самого Данте, который, воспевая Беатриче, оставался верным супругом и заботливым семьянином. Говорит ли это об «искусственности» Петрарки, как думали Де Санктис и Кроче, об утрате им мудрой средневековой амбивалентности или о полном отдании себя мечте, но он не оставляет для себя почти никакой интимной жизни вне служения донне, служения славе, служения слову, которое буквально поглощало его с годами все больше — вплоть до последней минуты, заставшей его, согласно устойчи- ■ вой легенде, над книгами и бумагами. Ему нет ни в чем готовой опоры; любовь, не благоразумная «любовь к Богу» или холодная «любовь к человеку», а захватывающая влюбленность,—единственный «узел», на котором укреплена его душа (ср. сонет 24,5). Не приходится ждать помощи от будущего, наоборот, время грозит отнять силы и жизнь прежде, чем человек успеет освоиться в своем новом парящем состоянии, отсюда жгучая тревога многих его писем; а 1 Ср.: Гуревич А. Я. Проблемы средневековой народной культуры. М., 1981, с. 184. 2 «Лаура — отсутствующий мир... мир, далекий в пространстве и времени, чей живой голос вдруг снова слышится сквозь листву чувства, памяти и воображения» в слове поэта—«обнаженном слове", вторящем каждому удару сердца и «дающем человеку ощущать себя человеком, в религиозном смысле слова человеком» (цит. по: Pino G. di. La presenza del Petrarca nella poesia italiana del novecento.—ïn: Francesco Petrarca, père des Renaissances..., p. 63, 65). 26
В. В. БЙБИХИН. СЛОВО ПЕТРАРКИ Данте жалеет ли хоть раз об улетающем времени, жалуется ли на * м шумную занятость? Единственной опорой Петрарки остается слово,- чтобы порыв души мог воплотиться в славе,— а иначе потонуть в печном забвении», в страшном петрарковском oblio, «откуда смерть моя берет начало». Какой хрупкой реальностью ни кажется слово , только оно способно избавить от Леты-смерти. Поэтому его здание «троится Петраркой с таким старанием. В него переместится существо человека, когда прежнее природное создание растает, расплавленное шл&й им же начатой речи («...И разрушаюсь я под звук своих речей, !Слк Снежный человек от солнечных лучей»—канцона 73 Poi ehe per inio destino). Неотступный «самоанализ» Петрарки, идущий в диалогах О презрении к миру», в собраниях писем, менее явно—-в «Лекарствах от превратностей судьбы», больше всего — в «Канцоньере», переплавляет лучами слова временное и обреченное во всевременное: нестойкая полуеонная душа расслаивается, просвечивается, сливаясь в конце концов с этим лучом и уже не имея существования вне его света. Настоящий, последний Петрарка не в той или другой из разбираемых им з себе «противоборствующих страстей», не с ушедшим от мира братом Джерардо и даже не с собравшей в себе всю прелесть мира Лаурой; он — тот внимательный, кто, разбираясь в себе, пробирается к последней основе своего существа и только так, каждый раз вновь определяя сам себя, дает себе осуществиться. Он успел быть в своей жизни и легкомысленным, и игривым, и страстным, и серьезным, и скучным, и ученым, и мудрецом, и стал другим, чем был раньше (сонет 1, 4), и успел подумать, что даже все казавшееся ему уже бодрствованием опять-таки еще сон и надо будет снова проснуться (канцона 105, 6), и желанная Лаура успела привидеться ему Медузой (сонет Î97, 5—6 и канцона 366, 111), но при всей его разности сохранилось неизменным одно: все в нем становилось словом. В непрерывно льющееся слово соединились и знание, и жизненная мудрость, и любовь, и вера — человек в своей трудноуловимой цельности достиг обычно недостижимой полноты потому, что стал песней. Эта явленная полнота человеческого лица была невероятно заразительной,— где появлялся Петрарка, куда доносился звук его имени, там начиналось подражание ему, там начинался Ренессанс. Пожалуй, -проект новой культуры», который он, несомненно, осуществлял (см. ныше с. 14), тещько и сводился к тому, «чтоб крылатою сделаться песней», по слову его любимого Вергилия («Георгики» III 9),—жизнью- песней стала не только поэзия Петрарки (Унгаретти предложил для книги его стихов общее название «Жизнь человека»), но и проза, 1 Петрарке оно таким не кажется. «Я часто убеждался в том,— пишет он,— что простое слово (vox) благотворно действует на множество людей, и не автор слова, а 1.1 мо оно приводит в движение души, скрыто проявляя свою силу (suamque vim h it m ter exercuit)» (Старч. VII I). См. разбор этого места: Хлодоеский P. IL Фр.шческо Петрарка... , с. 89—90 (-...речь составляет истинную суть человека... ''nun. для него [Петрарки] ... это сам человек...»). 27
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА особенно книги писем, тоже очень разных, пестрых до внутренних противоречий (см. Повседн. I 1) и связанных тем, что человек в них год за годом с последней искренностью рассказывает сам себя, оставляя свою жизнь в слове, вплоть до конца, когда прощается одновременно и с ней, и с друзьями, и с письмами (Valete epystolae valete amici, Старч. XVII 4) — но, хотя художественное слово, песня остаются, по-видимому, сугубо делом «изящных искусств», именно с поэта Петрарки в европейской истории начинается время новой пробужденности человека1, ■ , ! I Основополагающий текст средневековья был переводом, и это задавало тон в отношении к языку: его делом была добросовестная передача где-то уже достигнутого смысла. То, что почти не делалось серьезных попыток перевести стихотворные части Библии стихами (Петрарке чуть ли не первому стало вдруг очень важно, что такие части вообще существуют, и он сообщает об этом как об открытии — Повседн. X 4), лишний раз показывает, какая служебная роль отводилась слову. Играющее изящество фразы Алана Лилльского, блеск философской формулы Фомы Аквинского — это красота совершенного инструмента ; слово-инструмент спешило отменить само себя, в него закладывалось нарочитое неподобие своему предмету, призванное лишний раз напомнить читателю и слушателю о несказанности искомого смысла. Дисциплины школ, размножившихся по образцу парижской при европейских дворах и соборах после образования Священной Римской империи при Карле Великом, делились на естественнонаучный квадри- виум (арифметика, геометрия, музыка, астрономия) и гуманитарный тривиум (грамматика, риторика, логика), который включал чтение античных поэтов, риторов, историков, но они занимали низкоехместо в иерархии знания: нельзя было сомневаться в том, что Христова истина затмила всякую мудрость древних3, и доказательств превосходства 1 Ср. Dotti U. Petrarca е la scoperta délia coscieiiza moderna... , p. 80: «...ни идеального начала, ни обеспеченной цели пути... Обнаженный человек оставлен страдать своим существованием и самостоятельно искать ориентиров...» 2 Современники схоластики «видели в ней ту красоту логического мышления, которую наши современники видят в математике» (Елина Н. Г. Проза «Новой Жизни».— В кн.: Дантовские чтения. М., 1973, с. 149); правда, в схоластике к тому же искали ответов на первые вопросы жизни. 3 В хронике начала XI в. Радульфа Глабера есть рассказ о некоем Вильгарде из Равенны, который «изучал грамматику усердней, чем обычно принято, по примеру тех преисполненных гордыни и слабоумия итальянцев, которые запускают все науки ради литературы»; ночью безумцу и безбожнику являлись демоны в образах Вергилия, Горация и Ювенала и поздравляли с успехами в чтении и распространении их книг. Вильгард якобы думал, что «надо верить всем словам этих поэтов». «Его судил и осудил Петр, епископ города. В то же время в Италии обнаружили множество людей, проповедующих то же смрадное учение,— они погибли от меча и огня» (цит. по кн.: Гуковский М. А. Итальянское Возрождение, т. 1. Л., 1947, с. 21). 28
В. В. БИБИХИН. СЛОВО ПЕТРАРКИ нового знания над старым не требовалось; само по себе христианское устроение духа считалось высшей ценностью. Каждая эпоха подъема сопровождалась усиленным изучением «авторов»: в каролингское возрождение даже греческая античность была втянута в орбиту культурных интересов; французский ренессанс XII в. увидел в классическом тексте «образ всех искусств», «синод», созванный ad cultum humanita- tis , «цветущее поле грамматики и поэзии», пронизанное «золотыми стрелами логики», украшенное «серебром риторики». Шартрская школа в первой половине XII в. жадно спешила приобретать, переписывать и изучать латинских классиков, переводить не только Аристотеля и Платона, но теперь уже и арабов, «символическая ментальность» (М. Шеню) позволяла шартрцам легко перетолковывать любые языческие и еретические источники; их идеалом был синтез искусств (cohaerentia artium), способный отобразить собой гармонию космоса. Ученик Шартра Алан Лилльский в художественной прозе и стихах («Плач природы», «Антиклавдиан», конец XII в.) славил Человека, середину мира, и свободные искусства, с колесницы которых можно обозреть мироздание. В XIII в. культурный центр Европы, которым оставался Париж, склонился к аристотелизму, к логике и диалектике в ущерб классической поэзии и риторике, и cultus humanitatis там отодвинулся в тень. Анри д'Андели во французской поэме «Битва семи искусств» (2-я четверть ХШ в.) описал положение вещей в школе своего времени: подлинная Грамматика2, в рядах которой сражаются Гомер, Вергилий, Гораций, Сенека, Алан Лилльский, пытается взять штурмом замок скелетообразной Логики, сумбурной Диалектики и извращенной грамматики тривиума, знающей только свои правила и не читающей авторов; Логика успешно отбивается с помощью софизмов и апорий и прогоняет Грамматику, хоть сама не в силах внятно выговорить даже условия мира. Последние стихи поэмы — пророчество о лучшем будущем: «Всего лишь тридцать лет пройдут, Как люди новые придут; К Грамматике прильнут они Не меньше, чем то было в дни, Когда родился д'Андели», т. е., надо думать, в конце XII в., когда процветал 1 Выражение cultus humanitatis и в гуманитарном смысле (занятия словесностью и человечное воспитание человека — paideia) и в «гуманистическом» смысле (любовь к человеку — philanthropia) есть уже у Цицерона и Авла Геллия (см.: Kristeller Р. О. Der italienische Humanismus und seine Bedeutung.— In: Kristeller P. O. Humanismus und Renaissance. Bd 2. München, 1976, S. 246). Studia humanitatis в первом значении не прерывались с поздней античности ни в европейских, ни в византийских государственных и церковных школах, только в отличие от ренессансных они не брали на себя всерьез (в нгутку — часто брали) миссию возрождения классики; второе значение стало преобладать после появления ренессансных трактатов о достоинстве человека, и в возникшем с XVÏÏI в. слове «гуманизм» старый смысл всей идеи — тщательная культура ума и души — отступил на второй план. 2 Т. е. словесность в широком смысле слова (от греч. gramme — «буква»," как -литература»—от лат, îittera, то же). 29
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА Алан Лилльский. По Э. Жильсону, здесь предсказано явление Петрарки, который, пускай не через 30, а через 70 лет, девятилетним мальчиком на всю жизнь был очарован музыкой Цицеронова слова, услышанного им от своего учителя Конвеневоле да Прато в Карпантрасе . А почему не отнести предсказание Анри д'Андели к Альбертино Муссато (1261 — 1329), или ко всему кружку падуанских гуманистов, или к Конвеневоле о да Прато ? Старый маэстро был из числа многих, кто не захотел подделываться под логически-научный стиль века и посвятил жййнь труду на почве латинской словесности; как раньше него Альбертино Муссато и позднее Петрарка, он тоже был увенчан поэтическими лаврами (но не в Риме) под рукоплескания почитателей античности. Что в страстных поклонниках «авторов» среди поколения, предшествовавшего Петрарке, не было недостатка, говорит его рассказ о старике из Виченцы, фанатично преданном Цицерону: Петрарке пришлось умерять его пыл, и присутствующие дивились не старику, а смелости Петрарки, посягнувшего на непогрешимость автора (Повседн. XXIV 2). Э. Жильсон повторяет К. Бурдаха, равнявшего шартрский гуманизм с петрарковским . Если бы в Италии XIV в. просто возродился на новом уровне шартрский гуманизм, «авторы» в предельном случае поднялись бы до авторитета Библии, как отдаленно уже и получалось у Муссато, чтившего в поэтах пророков и богословов, античная и христианская культуры сравнялись бы в достоинстве, и стерлась бы убежденность в абсолютном превосходстве нового знания над старым, а ведь эта убежденность, обоснованная или нет, была силой, рождавшей сознание исторической миссии. Старый гуманизм замыкал античное слово в рамках толкования, аллегорически-символического развертывания и переиначивания; самое большее, он мог взглянуть на него так же снизу вверх, как на Библию. Чтобы проснулось ренессансное отношение к классике, надо было сперва отойти от комментаторской зависимости. Гуманистами были падуанцы во главе с Ловато де'Ловати (1241 —1309) и Альбертино Муссато. Их младший современник Данте оказался вдруг странным образом равнодушен к их латинским штудиям4. Ко времени Петрарки в Италии с расцветом Болонского, с открытием Неаполитанского и Флорентийского университетов стало еще больше ученых знатоков античной словесности. Петрарка вызывал раздражение признанных филологов тем, что вторгался в предмет их исследований, не имея специальности (кроме 1 См.: Gilson Е. La philosophie... , p. 412. Жильсон говорит о первом детском впечатлении Петрарки от Цицерона: «Какая-то ладность и звучность слов сама собой захватывала меня, так что все другое, что я читал или слышал, казалось мне грубым и далеко не таким стройным-' (Старч. XVI I). 2 См. о них Веселовский А. Н. Петрарка в поэтической исповеди... , с. 5: «...Увлеченные латинисты-начетчики, бессознательный подвиг которых сделал возможным явление Петрарки и первую организацию «возрождения-. 5 Bardach К. Reformation, Renaissance, Humanismus, Berlin, 1918, S. HO, 4 См. об этом: Wilkins Е. A history... , р. 79. 30
В. В. БИБИХИН. СЛОВО ПЕТРАРКИ юридической), званий (кроме почетного титула поэта^лауреата), определенных занятий: по нормам тогдашней филологической и философской пауки его не всегда можно было принимать всерьез1. Он понимает свою филологическую непрофессиональность и объясняет в письме к брату «нос право на нее: «Одни разглаживают пергамент, другие переписывают книги, третьи их исправляют, четвертые, употреблю простонародное слово, освещают (комментируют), пятые переплетают и украшают обложку; благородный ум возносится выше, пролетая над всем более низким» (Повседн. XVIII 5 «К Герарду, картезианскому монаху, о том, что у просвещенных людей книги часто менее исправны, чем у прочих»). Для средневекового гуманиста филология окружена едва ли меньшим ореолом, чем философия, и Шартрская школа без устали комментирует, делая космологические обобщения, аллегорию латинского энциклопедиста V в. Марциана Капеллы «О свадьбе Филологии с Меркурием»2. А молодой Петрарка пишет между 1326 и 1336 гг. комедию «Филология», дает ей затеряться (сохранив только одну строку от нее в Повседн. II 7, 5) и с тех пор буквально ни разу не употребляет в своих сочинениях это слово (вместо него — studia literarunij что приблизительно соответствует «словесности», «просвещению»), подобно тому как не называет себя и не хочет, чтобы его называли, почетными в среде латинистов именами -знатока авторов» (auctorista), «знатока словесности» (humanista), «ученого» (orator)3. Петрарка устремлен к 1 См.: Kessler Е. Petrarcas Philologie.—In: Petrarca, 1304—1374. Beiträge zu Werk und Dichtung. Hrsg. von F. Schalk. Frankfurt a. M., 1975, S. 99. Над прекрасной латынью Петрарки тоже начали снисходительно посмеиваться уже гуманисты XV в., находя в ней даже грамматические ошибки. (Он, правда, и ндесь предупредил критиков, см. Повседн. XVI 14: «Мне показалось смешным не то, что ты сделал такую ошибку в латинской речи, а то, что так всерьез устыдился :>той ошибки...» и т. д.) «Его язык,— пишут Г. Наход и П. Штерн,— конечно, еще очень далек от корректности и гладкости языка последующих поколений филологи чески вышколенных гуманистов; зато в нем пульсирует несравненно более сильная жизнь, и Петрарка владеет подвижностью интимнейшего выражения .личности, какое уже не было достигнуто позднейшими в их рабском подражании нысокочтимым классическим образцам» (Nachod H., Stern Р. Vorwort..., S. XLIII). 2 Иоанн Солсберийский, поклонник Шартра, однажды характерным образом иместо «филологии» пишет в своей передаче этого заглавия— «философии» («О (тмижды семи», 7). '° Kessler Е. Petrarcas Philologie..., S. 97 («оратор» в средневековом словоупотреблении— ученый вообще, по смыслу близко к современному «профессор»). Поэтому Билланович (Billanovich G. Gli inizi..., p. 97) только наполовину прав, ми-да пишет, что «энтузиазм собирателя древностей, в силу которого Петрарка шгтапил и себя и потомков поверить в иллюзию, будто он был одиноким I ишнптаем, поднявшимся среди массы спящих, был лишь более интенсивным и чистым возобновлением такого же энтузиазма грамматиков и филологов, которым подготовили ему путь»,—в отношении себя у Петрарки таких иллюзий не было, мини новизну он видел не в собирании древностей, не в грамматике и не в фплпиогии. 31
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА другому. «Ни грамматика , ни какое бы то ни было из семи свободных искусств не достойны того, чтобы благородный ум состарился в занятиях ими: они путь, не цель» (Повседн. XII 3, 18). Данте уже не смотрит на Вергилия с дистанции толкователя и буквально встает рядом с ним в «Божественной комедии» , а комментировать начинает свои собственные произведения (в «Новой жизни», в «Пире») . Петрарка находит в библиотеке Веронского епископата Цицероновы «Письма к Аттику», но не обрабатывает их филологически, не предлагает для чтения и комментирования в з^нивеРситете (он вообще никогда никого не комментировал, даже себя; для сравнения, Тьерри, канцлер Шартрской школы, не писал ничего, кроме комментариев, в том числе к Цицерону), а тут же — по Биллановичу, в том же 1345 году — решает создать из своей переписки аналогичное собрание и пишет письмо Цицерону (Повседн. XXIV 3). Классическая филология с XV в. до наших дней почитает Петрарку как своего патрона, прощая ему погрешности, некоторую научную некорректность и великодушно именуя «подлинным филологом»; но сам он отказывался даже от более широкой «специализации» поэта и хотел после всего сделанного все-таки еще оставаться просто «добрым человеком» без особых знаний («О невежестве своем собственном...»). «Свой стиль он обрел вовсе не кропотливым путем филологических разысканий, а полагаясь на интуицию поэта» . Ему была нужна вся эта широта непредвзятого, нетехнического подхода, чтобы открыть подлинную, а не символически- аллегорическую античность. Как за внимание к античному слову Петрарку называют филологом, так за любовь к Цицерону, «вождю латинской прозы», ему приписывают поворот от фундаментальной философии и богословия к риторике и вину за риторичность всего пошедшего за ним Ренессанса. «Самый дружественный мне и самый уважаемый мною человек», говорит о Цицероне Петрарка (Повседн. XXIV 2, 4). И еще неожиданней: «Христос Бог наш, Цицерон вдохновитель нашей речи (nostri princeps eloquii)» (Повседн. XXI 10, 9—12)5. Ставил ли Петрарка изящество выражения рядом со святыней? Или гармония, которой его увлек Цицерон, была 1 Т. е. грамматика как словесность выделена здесь из «семи искусств» (тривиума и квадривиума) подобно тому, как это делает Анри д'Андели, но далее эту высокую Грамматику Петрарка называет «недостойной благородного ума»! 2 Ср. Веселовский А. Н. Собр. соч., т. 3, с. 34 о новизне дактовского отношения к Вергилию; Голенищев-Кутузов И. Н. Данте и предвозрождение.— В кн.: Литература эпохи Возрождения и проблемы всемирной литературы. М., 1967, с. 85: «Данте вступил в единоборство с... Вергилием... впервые осуществил ренессансный идеал... достигнуть... уровня древних». 3 См.: Елина Н. Г Проза «Новой Жизни»..., с. 147 —150 (о новизне самокомментария Данте). 4 Nachod H., Stern F. Vorwort... , S. XLII. 5 То же соседство святого и речи — в пожелании Петрарки, чтобы смерть застала его или молящимся, или пишущим (Старч. XVTI 2). 32
В. В. БИБИХИН. СЛОВО ПЕТРАРКИ мпм vo большим, чем красота звуков, а речь, eloquium,— чем-то большим, чем риторика как искусство изящного выражения? В Цицероне Петрарку захватила естественность тона, классическая простота челове- ivji, который привык быть собой и не знает, зачем бы и когда ему надо (п.] in другим. Греческому идеалу свободного человека Цицерон уступает рпзне что в безмятежности; если греческая классика — цветок свободы, •го римская предполагает еще и умение свободу хранить. Деловитость не мешает здесь мудрой глубине, мужество отвечает за равновесие между созерцанием и практикой. Петрарка первым расслышалг эту простоту свободы у виднейшего из «авторов», т. е. у настоящих истоков той официальной прозы, на которой говорили вера, право и наука его эпохи, и сам заговорил открытым голосом — не от имени или по поводу пнележащей истины, не в пояснение заданного смысла, а прислушиваясь к тому, как движение духа развертывается в слове. Петрарку расстраивает и возмущает, что большинству человеческая непосредственность Цицерона не видна за блеском его «риторики». «О том же [о неотделимости пользы от нравственной красоты] говорит Цицерон2, но большая часть читающих, скользя мимо сути дела, ловит только слова, а правила жизни, обманутая слышимой гармонией, поскринимает словно какие-то сказки. Ты помни: дело там идет не о и: ил ice, а о душе, то есть речи те — не риторика, а философия» (Повседн. III в, 7). Цицерон был для Петрарки идеалом такой философии, которая ни на минуту не оставалась отвлеченной дисциплиной, а с самого начала уравновесила себя «гражданственной жизнью», деятельностью в густой сети политических, дружественных и родственных отношений,— философии, которая не отшатнулась ради чистоты умосозерцания от риторики и рискнула быть и живой, и увлекательной, и изящной. Автор < Книги о делах повседневных», которая была задумана как искренний и переменчивый, день за днем, отчет о своем душевном состоянии, с ужасом предчувствует, что и в нем будут искать «ритора» там, где хочется просто выплакать беду: «Мы ждали от тебя,—скажет читатель,— героической песни, легких элегий, надеялись услышать истории знаменитых мужей, а видим одну историю твоего собственного горя; мы думали, что это письма, а это плачи; там, где мы искали искусных словесных сочетаний, отчеканенных на новой наковальне, и пленительно мерцающих риторических красок, находим лишь вопли страдальца, вскрики уязвляемого и пятна от слез». Конечно, Петрарка и здесь, в этом скорбном отчете о годе чумы (Повседн. V 7 от 20 мая 1349 г.), в самом отказе от риторики все равно остается ритором — только не из-за пристрастия к литературности, а просто потому, что, как не мог он уйти от мира, так не может и не хочет заглушить в себе еще и этот природный дар речи, хоть думает сказать сразу многое, а понимает, что 1 Ср. Голенищев-Кутузоа И. Н. Романские литературы, М., 1975, с. 124: «...Петрарка был первым... кто по-настоящему понял классических авторов...» :' Имеется в виду Цицерон «Об обязанностях* 3, 11, 48—49. 2—зв:ш 33
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА большинство услышит только словесный звон . У него нет выбора: «Что же мне делать? Я умру, если не дам горю излиться в плаче и словах» iVlïl 7, 9). Он ритор лишь постольку, поскольку человеку дано быть словесным, а слову естественно быть живым и играющим и неестествен-» но—иссушенным и одеревенелым. г . Поэзия Прекрасной Дамы не изъяснялась на латыни, хотя, чем ближе к Петрарке, тем больше питалась знанием латинских лириков. Данте распространил итальянский на философские темы, чтобы,мысль могла положиться на родное слово. А Петрарка? Мирная и покладистая натура, убежденный традиционалист, он возвращается к обычаю, исстари заведенному среди образованных людей: свои рифмованные «безделки» пишет на «вульгарном» языке, а серьезные сочинения (объемом в Î5 раз превосходящие у него «Канцоньере») доверяет,только латыни. Но латынь эта оказывается почти непонятна латинистам старой выучки . «Вернувшись» к латыни, Петрарка сделал больше Данте и Боккаччо для перехода от этого универсального языка средневековой Европы к национальным языкам. Восстановленный им до «первоначальной чистоты» язык римской классики стал, если можно так выразиться, еще более итальянским, чем сам итальянский,—по крайней мере итальянской латынью его ощущали и итальянские ренессансвые гуманисты и писатели остальной Европы, которые в своем большинстве последовать за ним уже не смогли. Писатели Средних веков принимали латынь такой, какой она дошла до них, изменяясь из века в век, и не смущались ее отличием от языка Цицерона и Вергилия, Петрарка возрождал ее, но тем самым объявлял о ее смерти. Одновременно с возвратом к золотой латыни преображался итальянский «Книги песен», становясь литературным языком, как мы его знаем теперь, и переставая быть volgare, языком без правил, которым еще Данте пользуется для того, чтобы его поняли не ходившие в латинскую школу женщины (Боккаччо, чей итальянский архаичней петрарковекого, тоже пишет Декамерон для женщин). Язык итальянских стихов Петрарки и язык его латинских произведений— сообщающиеся сосуды: первый исподволь впитывает умудренную прямоту классики, почему и дорастает за два-три десятилетия до литературной зрелости; второй постоянно освежается и выверяется на искрен- х Ср. Повседн. XXI 15: *Ложь, будто я хочу умалить его ЕДанте] славу, когда, может быть, я один лучше множества тупых и грубых хвалителей знаю, что это такое, непонятное им, ласкает их слух, через заложенные проходы ума не проникая в глубину души: ведь они из того стада, которое Цицерон обличает в «Риторике», говоря, что «когда они читают хорошие речи или стихи, они одобряют риторов и поэтов, но не понимают, что их заставляет одобрять, поскольку не могут знать, ни где скрыто, ни что собой представляет, ни как исполнено то, что им всего больше нравится». 2 Ср. Повседн. XIII 5. О латыни Петрарки как факте итальянской литературы см. Gentile G. I problemi... , p. Ш—14, ,... ., • i. ._,;.**..; 34
В. В. БЙБИХИН. СЯОВОЙЕТРАРКИ ШШЕЕШтттш——яма—шин диии^^едж^а—мддаа^д i =ме«™ tittrri., достигая задушевной непосредственности родной речи . Когда Нитрарка пишет на латыни, приобретаемое им здесь мастерство сразу гимны пается на качестве его итальянского; наоборот, услышав в «Дека^ мироне» Боккаччо новые итальянские интонации, он примеряет, как одни из новелл (о Гризельде) скажется на латыни . Темы и мотивы итальянской и латинской половин творчества Петрарки почти не нопторяют друг друга, хотя часто пересекаются, подобно тому как дпижения правой и левой руки редко одинаковы, хотя они заняты одной риГютой. Взаимодействие старого и нового языка в последующем итальянском Ренессансе было осознано и провозглашено нормой3, но это долилось уже лишь в порядке теоретического освоения или повторения той работы «формирования языка и стиля» (Г. Беццола), которая в главном была выполнена Петраркой. В сонете 40 S'Amore о Morte Петрарка говорит, что ткет «новую ткань» (tela novella), сплетая «стиль новых» и «древнюю речь* {lo stil dc'moderni el sermon prisco), сочетая «одну и другую истину». Если он не* запутается в цепких нитях, слава о новой прочной ткани разнесется далеко, дойдет до самого Рима. «Стиль новых»—это звонкая поэзия Л мора и мадонны, напряженная между смертью и райским блажен- »тпом, между сном забвения и экстазом любви; от надежды на неземное счастье человеческая душа уже не могла отказаться. «Изначальная |мгн>» древних давала человеку стоять на земле со спокойным сознанием своей трагической свободы. Петрарка хотел, чтобы от сплетения того и другого получились прекрасные вещи, cose leggiadre. Вольная и Moi-учая древность, казалось, навсегда отгремела, и никогда не замирав- 1 Г. Наход и П. Штерн {Nachoâ H., Sîern Р. Vorwort... , p. XLD обращают шшмание на то, что замечания к своим итальянским стихам Петрарка пишет ко латински, словно ему так естественней; «Латынь была для него самым живым ми всех языков, инструментом такой чуткости, гибкости и многозначительности, рапного которому в то время не существовало». '■■ Этот перевод (Старч. XVII 3) получил большую известность и в свою очередь ■наводился на новоевропейские языки, а Для Полициано, пишет Э. Гарен, «восстановление полноты латинской культуры и, глубже нее, греческого мира, которым питались римляне, есть не что иное, как возобновление прерванной варварами национальной истории, с тем ■гп»бм, став «древними» благодаря изучению того и другого, прийти к максимальной чистоте сегодняшнего творчества... В своем «Введении* к Петрарке Ландино оГл.ивил изучение классической латыни предпосылкой широты и развитости народного языка... Полициано переходит от греческого к латыни, от латыни—к итпльянскому, совершенствуя свой стиль, и его изысканнейший итальянский (ггпноиится потом городским языком Флоренции, с народными обертонами. «Если Аудмиь подолгу читать Цицерона и других хороших писателей, углубляться в них, 1тт|и;рлсивать их наизусть, подражать им, если впитаешь в себя множество нищай», тогда и только тогда среди всего этого богатства ты обретешь ту высшую чистоту, простоту и обнаженность, которая кажется мелочью, но в которой все*» (darin Е. Ritratti di umanisti. Firenze, 1967, p. 154. Во внутренних кавычках — г/ниш Полициано). В* 35
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА шее в Италии «классическое предание» доносило только ее далекие отголоски. Однако «новые» при всем понимании своего несовершенства знали за собой не меньшее могущество. Их силой было ощущение своей исторической исключительности. Не вернуться в древность (это означало бы отказ новой эпохи от самой себя), а найти в себе достаточно широты, чтобы ее вместить, и смелости, чтобы взять на себя решение ее судеб,— вот пафос развернутого Петраркой Возрождения. Настоящий двигатель здесь, конечно, не античность и даже не ее идеализированный образ2, а бескрайность замыслов, не готовая примириться с; ходом исторических событий. Недаром ренессансная культура, проработав латинскую древность, скоро (в следующем, XV в.) смогла вобрать в себя и греческую, о чем Петрарка только мечтал (см. Повседн. XVIII 2), а потом в убыстряющемся темпе стала осваивать все доступные области духа и природы, открыла Новый Свет, и для Нового времени, наследника Ренессанса, не осталось уголка в пространстве и истории, который оно не захотело бы включить в тот же воссоединительно-восстановительно- синтезирующий процесс. Петрарка со своей прирожденной восприимчивостью и непредвзятой благожелательностью ко всему3 как нельзя лучше олицетворял бесстрашную широту культуры, начинателем которой он себя чувствовал4. Почти весь итальянский гуманизм с его «счастливой податливостью духа» 5 и чутьем к всеобъемлющей единой истине6 по праву видел своего патрона в мыслителе, для которого границы вселенной раздвигались, потому что его «изгнавший призраки» дух повсюду угадывал созвучное себе. Но и Северное Возрождение со своим стремлением к научности, этическим ригоризмом и воспитательно-просветительскими интересами находило в Петрарке родственные черты — духовную трезвость и безжа- 1 Веселовский А. Н, Избр. статьи..., с. 253. Не случайно именно в Италии, «стране классического», «взошла заря современного мира» (Маркс К. и Энгельс Ф. Соч., т. 25, ч. I. М., 1961, с. 25). 2 Ср.: Конрад Н. Л. Об эпохе Возрождения.— В кн.: Литература эпохи Возрождения и проблемы всемирной литературы. М., 1967, с. 12: «...что такое... «Древность»? ... Прежде всего что-то совершенно замечательное», образ всесо- вершенства. 3 Имея в виду эту открытость, Э. Уилкинз называет его «одной из самых замечательных и одной из самых дружелюбных личностей нашего остающегося с нами прошлого» (Wilkins Е. Н. Life of Petrarch. Chicago, London, 1961, p. 261). 4 «Авось меня как-нибудь потерпят среди живых,—писал он в Прагу Эрнесту из Пардубиц,— а когда я покину землю, мои писания, может быть, выйдут наружу и покажут, что я был учеником истины... И кто знает, не я ли сам с моей негодующей и не боящейся призраков душой проложу путь имеющим волю идти вперед?» (Повседн. XXI 1). 6 Баткин Л. М. Онтология Марсилио Фичино в связи с общей оценкой ренессансного платонизма.—В кн.: Традиции в истории культуры. М., 1978, с. 146. 6 См.: Kristeller Р. О. Renaissance concepts of man and other essays. N. Y., 1972, p. 53. 36
В. В. БИБИХИН. СЛОВО ПЕТРАРКИ постный самоанализ, которые по взыскательности к себе, по разбору последних основ человеческого бытия действительно едва ли уступят жшднейшему философскому критицизму1. С приходом Петрарки человек «гпшовится для самого себя задачей. Cultus humanitatis, занятия снободными искусствами теперь — прежде всего культура человека, подделывание такого прекрасного и доброго, сведущего и деятельного человеческого существа, которое отвечало бы чистоте своего, вместе и Ьожествеяного, образа. Лишь позднее гуманизм стал снова означать в первую очередь занятия определенным кругом дисциплин, и еще намного позднее — культивирование человека и бережное отношение к его эмпирической данности. Новоевропейский читатель узнает себя в 11етрарке так же, как целая эпоха и даже ее завершение иногда угадываются в ее начале. Усвоив себе блестящую точность Цицерона, мудрую проникновенность Августина и смятенный восторг поэзии Амора, речь Петрарки поднялась к новой простоте, залогу долгого и сложного ризвития. История подготовила этот синтез; нужен был гений, чтобы его осуществить; и всего этого было бы еще мало без неустанного подвига долгой жизни. Пятьдесят лет литературной работы Франческо Петрарки, заполнившие собой всю вторую и третью четверть XIV века, стали главным культурным событием времени. Нет ничего удивительного, если идут споры о том, было ли это началом Ренессанса или чем-то более ранним, еще не поддающимся однозначному истолкованию. Мы прикасаемся тут к одному из тех явлений ума, таланта и воли, которые трудно классифицировать и которые, наоборот, сами впервые только и дают нам понять, каким может быть человек и его слово. Ср.: Хлодовский Р. И. Франческо Петрарка... , с. 138.
СЛОВО, ЧИТАННОЕ ЗНАМЕНИТЫМ ПОЭТОМ ФРАНЦИСКОМ ПЕТРАРКОЙ ФЛОРЕНТИЙСКИМ В РИМЕ НА КАПИТОЛИИ ВО ВРЕМЯ ЕГО ВЕНЧАНИЯ ЛАВРОВЫМ ВЕНЦОМ :<.V, 1. Но меня влечет по пустынным Парнаса крутизнам Сладостная любовь1 — «Георгики», книга третья Сегодня, о высокие и досточтимые мужи, мне должно поступать, как пристало поэту, оттого я почерпнул свою тему не из иного источника, как из писаний поэтов. По той же причине отбрасывая сейчас те подробнейшие разграничения, какими обычно занимаются в своих выступлениях богословы, но воззвав к божьему благорасположению, ради стяжания которого при всем стремлении к немногословию считаю невозможным опустить приветствие преславной Богородице, я как можно короче изложу все прочее. «Радуйся, благодатная Марияк Господь с тобою; благословенна ты в женах, и благословен плод чрева твоего Иисус. Святая Мария, матерь Божия, молись за нас, грешных, ныне и в час смерти нашей, аминь». 2. Но меня влечет по пустынным Парнаса крутизнам Сладостная любовь. Слова эти написаны славнейшим из всех и величайшим поэтом в третьей книге его «Георгик». Первая их часть указывает на немалую трудность моего предприятия; другая напоминает о недюжинном горении захваченного им духа. Первое явствует из выражений «меня... по пустынным Парнаса крутизнам», где надлежит отметить «Парнас», «крутизны» и «пустынные», второе — из «влечет сладостная любовь», где требуют внимания «любовь» * и «сладостная любовь», и «любовь, способная увлекать ». Несомненно, связь здесь логична и одно зависит от другого: всякий, кто жаждет восходить по пустынным крутизнам Парнаса, тем самым должен любить то, чего жаждет; всякий, кто любит такое восхождение, как следствие явно лучше подготовлен к занятию, которое возлюбил душой, поскольку занятия без любви, без сильной внутренней увлеченности и некоего душевно* 38
СЛОВО, ЧИТАННОЕ В РИМЕ НА КАПИТОЛИИ 14) упоения желанных плодов не приносят, как можно ааключить из перипатетического суждения, великолепно разобранного Цицероном в четвертой книге «Тускулан^> и как явствует из его определения «занятий» (studium), которые суть именно «постоянная и сильная, не без наслаждения, увлеченность, направленная на какой-либо предмет, как-то философия, поэзия» и прочие искусства; :>то определение он помещает в первой книге «Об изобретении» 2„ Итак, чтобы быть кратким, как я вам и обещал и как приличествует моему призванию, скажу, что первую трудность, а именно трудность моего предприятия, составляют в совокупности прежде всего три вещи: сама природа предмета; судьба, которая в отношении меня всегда неумолима, жестока и неблагоприятна этим занятиям; беда моего времени. По одному слову о каждом. Какова природная трудность моего предприятия, видно из того, что если в прочих искусствах к цели могут привести усилие и труд, в поэтическом искусстве не так: здесь ничего не сделать без какой-то неуловимой и божественно вселяющейся в душу певца и пророка силы. Поверьте не мне, а Цицерону, который, говоря о поэтах в своей речи в защиту Авла Лициния Архия, прибегает к следующим выражениям: «От просвещеннейших и мудрейших людей знаем: успех в прочих вещах зависит от изобретательности, обучения, искусства — поэта создает сама природа, пробуждают силы собственной души, питает некое божественное вдохновение, так что не зря и не без какого-то своего основания наш Энний называет поэтов святыми; поистине они предстают нам хранителями дара богов; так говорит Цицерон, и в своем упоминании «просвещеннейших людей» on, по-моему, имеет в виду Марка Варрона, безусловно мудрейшего из всех римлян, который, как считают, такое же точно суждение поместил в первой книге «О поэтах»3. Рассматривая эту трудность, сатирик говорит: Нужен возвышенный ум, не смущенный заботой о крове, Чтоб созерцать колесницы, коней боевых, олимпийцев Лица и подлинный облик Эриннии, Турна смутившей4. Имея в виду то же самое, Лукан воскликнул в девятой книге «Фарсалии»: «О священный, великий труд певцов!» б Не кажется ли вам, что природная трудность моего предприятия достаточно подтверждена надежными свидетелями? Она поистине такова, что человеческий труд не в силах ее преодолеть, при том что обо всех прочих делах 39
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА правильно написано поэтом в первой книге «Георгик», что немилосердный труд все побеждает. И, конечно, здесь берут начало те издевательства над людьми, бесполезно и бесследно до конца дней трудящимися в этой области, какие мы часто встречаем в книгах схоластической науки. Это — о первом. 3. Второе — а именно как неумолимо жестока была всегда ко мне фортуна, какими тяготами изводила она меня от самого отрочества, сколько я перенес от нее обид,— знает Всевышний, знают те, кто находился в дружеском общении со мной, но я от разговора об этом воздерживаюсь, чтобы не тратить праздничный день на мрачные речи. Как мешает поэтическим трудам неблагоприятная судьба, прекрасно известно всякому, кто ее испытал; понимая это, сатирик осмелился не о рядовых поэтах, а о самом отце поэтов Вергилии сказать: «Если б Вергилий слуги не имел и обители сносной, Фурия б змей своих всех, что торчат из волос, растеряла и ни о чем бы уже не стонал гулкий рог», и еще, в том же месте: Но большого певца, не толпой вдохновленного пошлой, Не обыденный вздор облекать привыкшего в метры, Не чеканящего, как монету расхожую, вирши (я не в силах его показать, только чувствую в сердце), Дух создает, тревог не знающий, мелкую склоку Отметающий, рощ поклонник, пьющий на воле Из ключа Аонид; ведь не может же петь в пиерийских Гротах и тирса касаться убитая горькой невзгодой Бедность иль нищий без средств, что телесную денно и нощио Терпит нужду6. Это — о втором. 4. О третьем скажу не больше того, что все мы понимаем и видим. Было некогда время, был век, более благоприятный для поэтов, когда к ним относились с величайшим почетом: сначала в Греции, потом в Италии, особенно под властью цезаря Августа, при котором цвели великие поэты Вергилий Марон, Овидий, Флакк и многие другие. Вспоминая о том времени, сатирик говорил: Равной таланту давалась награда, и выгодно многим Было себя изнурять, весь декабрь не притронувшись к чаше7 Теперь, однако, как вы видите, все переменилось8. Дело явно и в доказательстве не нуждается, так что сейчас с полным правом можно сказать то, что говорил 40
СЛОВО, ЧИТАННОЕ В РИМЕ НА КАПИТОЛИИ сатирик, уже тогда возненавидевший эту перемену времен: Перья, несчастный, сломай; не веди всенощных сражений В тесной каморке, где ты величавые песни слагаешь, Чтобы венка из плюща стать достойным и статуи тощей. Больше надежды уж нет; научился богач бережливый Так же искусство ценить и так же им восторгаться, Как ребятишки — птицей Юноны9. А возраст, пригодный В море ходить, иль под шлемом, иль с тяжкой мотыгой, минует; ;:, В душу крадется тоска; нудливая голая старость Терпсихору свою и саму же себя ненавидит10. Это о третьем. 5. Таковы три вещи, о которых я хотел сказать; из первых двух становится ясно, как круты склоны Парнаса, по которым мне надо подниматься; из третьей следует, насколько они пустынны. Кто-нибудь скажет тут: что ж ото такое, дружище? Уж не собрался ли ты обновить обычай, который и сам по себе сопряжен с множеством трудностей и давно отменен течением времени, тем более что злая судьба ему противится? Откуда у тебя столько уверенности в себе, что ты хочешь украситься на римском Капитолии новым и непривычным венцом? Разве не видишь, за какое непомерное дело взялся: взбираться по пустынным крутизнам Парнаса в неприступную рощу муз п? Вижу, уважаемые господа, вижу, римские граждане, всё,— Но меня влечет по пустынным Парнаса крутизнам Сладостная любовь, как я говорил вначале, и сила этой любви во мне такова, что, кажется, благодаря ей все трудности, сколько их ни есть в моем настоящем предприятии, я или мог бы преодолеть, или уже преодолел. Отсюда вытекает в свой черед вторая из двух главных частей исходной темы12, коль скоро за словами о труде восхождения на пустынные крутизны Парнаса непосредственно следует упоминание о действующей причине13: «влечет сладостная любовь». Необходимо заметить, что как вышеназванная трудность, мы показали, вырастает словно из трех корней, так и душевное увлечение, победитель трудности, тоже вырастает из трех корней, где первый — величие всего государства, второй — украшение собственной славы, третий—поощрение чужого трудолюбия. 6. Первое. Мне больно вспоминать, что когда-то в этом самом городе Риме — «столице мира», как говорит 41
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА Цицерон ,— на этом же римском Капитолии, где мы сейчас находимся, столько великих певцов, достигнув вершины славного мастерства, получили заслуженные лавры и что теперь обычай этот не просто прерван, но заброшен, не просто заброшен, но стал предметом удивления; отмерев уже больше тысячи двухсот лет назад,— ведь после Папиния Стация» блестящего поэта, процветавшего во времена Домициана, мы не читаем уже ни о ком, удостоившемся той же прекрасной почести. Задетый этим, я хотел бы возобновить в давно уже стареюпфМ Римском государстве, если Богу будет угодно, великолепный обычай его цветущей юности; и здесь — не ради пустой похвальбы, а ради истины — не умолчу о том, что, когда несколько месяцев назад меня наперерыв в одно и то же время приглашали в Рим от имени заседавшего тогда сената и некоторых известных римских патрициев, отчасти присутствующих, я вижу, в нашем собрании, и вместе в Париж от выдающегося ученого мужа Роберта, канцлера Парижского университета, и от многих блистающих там знаменитостей, чтобы вручить мне в их городе ту же почетную награду, я из-за нынешней славы того университета некоторое время колебался, однако в конце концов решил направиться все-таки сюда,— по какой, скажите, причине, если не по названной Вергилием: «Верх одержала любовь к отечеству» 15? Не стану отрицать и того, что на такое решение меня подвигло чувство любви и преданности к старым поэтам, несравненным талантам, которые творили в этом самом городе, здесь жили, здесь, наконец, похоронены. Блистательный Цицерон говорит во второй книге «О законах»: «Мне кажется, я знаю настоящую причину, почему ты всего охотней приезжаешь сюда и любишь это место», и продолжает: «Нас как-то неизъяснимо волнуют самые места, где лежат останки любимых нами или восхищающих нас людей. Недаром наши Афины влекут не столько великолепием строений и изысканным искусством древних, сколько памятью о великих людях — где каждый жил, где иногда сидел, где беседовал; и я старательно осматриваю еще их могилы»16. Это слова Цицерона; но и для меня тоже, признаться, здесь была не последняя причина приезда в Рим. Впрочем, какой бы ни была причина, верю, что сам приезд, по крайней мере благодаря новизне начинания, не пройдет бесследно для славы этого города, того, откуда я родом, и целой Италии. Вот что я сказал бы относительно первого. 7. Относительно второго, а именно заботы о собствен- 42
СЛОВО, ЧИТАННОЕ В РИМЕ НА КАПИТОЛИИ ной славе, можно было бы сказать много разнообразных вещей, крторые ради обещанной краткости опущу. Доета^ точно будет напомнить одно: стремление к славе присуще не только обычным, но и, больше всего, умудренным и выдающимся людям; вот почему много философов рассуждает о презрении к славе, однако никто или очень мало кто вправду ее презирает, что особенно явствует из их обычая вписывать свои имена в зачины тех самых эдщг, где они требуют презирать славу, как говорит Тудаий в первой книге «Тускуланских вопросов»17. Он же, произнося речь перед Юлием Цезарем в этом же самом зале, вот что говорит среди прочего: «Ты не станешь отрицать, что при всей своей мудрости стремишься к славе» 8. К чему много слов? Несомненная истина то, что сказано им в другом месте: «Едва ли есть человек, который, берясь за труды и подвергаясь опасностям, не станет желать славы как бы в вознаграждение за подвиг»39. Отсюда у Овидия: Слушатель нас на труды вдохновляет; растет добродетель, Если ее похвалить; шпоры у славы остры20. Чтобы связать теперь второе с первым, приведу целиком тот стих Вергилия, первую часть которого я взял для пояснения предыдущего; то есть мы должны будем сказать так: Верх одержала любовь к отечеству и жажда славы21. Это о втором. 8. Относительно третьего, то есть поощрения других к трудам, скажу только вот что. Если кому-то стыдно идти по чужим следам, то гораздо большее число людей страшится без надежного водителя вступить на каменистый путь. Я знаю много таких, особенно в Италии,— людей образованных и талантливых, преданных тем же занятиям и жаждущей душой стремящихся к тем же целям, однако застывших в бездействии и то ли от застенчивости, то ли от лени, то ли от неверия в свои силы, а может быть, как мне хотелось бы думать, от какой-то скромности и смирения до сих пор на тот же путь не вступивших. Может быть, чересчур дерзновенно, но, мне кажется, не с дурными намерениями я в отсутствие других не побоялся сам себя предложить водителем по трудной и для меня безусловно опасной дороге — в убеждении, что многие пойдут следом. Это о третьем. 43
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА 9. Итак, троякая упоминавшаяся нами трудность преодолена троякой противосилой; в этом противоборстве, отрицать не буду, мне оказалась присуща определенная подвижность ума, данная мне свыше дарителем всех благ Богом — Богом, который только и может в собственном смысле слова именоваться «искусств наставником, дарителем талантов», как говорит Персии22. И вот, поскольку наперекор трудностям я с божией помощью неким образом достиг желанной цели, мне можно надеяться: на какую-то награду за все усилия. Полагаю, однако, прежде окончания своего слова сказать здесь вдобавок о свойстве поэтического призвания и о природе ожидаемой здесь награды. О первом достаточно двух слов. Надлежит, о славные мужи, знать, в чем обязанности и каково призвание поэта, о которых многие, или даже все, полны одних шатких мнений; в самом деле, как прекрасно говорит Лактанций в первой книге «Установлений», «люди не знают, какова мера поэтической вольности, до каких пределов возможно идти в вымысле, тогда как обязанность поэта в том, чтобы передать преображенными в иной облик путем намекающих образов и с неким благолепием подлинные деяния; наоборот, строить все повествование на вымысле — значит быть глупцом и скорее лгуном, чем поэтом» 23. Так у Лактанция. Отсюда и то, что Макробий во втором комментарии к шестой книге «Государства» говорит следующими словами: «Гомер, источник и начало всех божественных изобретений, под покровом поэтического вымысла дал мудрым понять истину. Юпитер с прочими богами, то есть звездами, уходит у него к Океану, где эфиопы приглашают его на пиршества. Через этот сказочный образ, как думают, Гомер дал понять, что небесные тела черпают питание из влаги океана; а эфиопов он называет устроителями небесных пиршеств потому, что у берегов океана и живут только эфиопы, которых близость жгучего солнца окрашивает в черный цвет»24. Так у Макробия. Разбирать все было бы долго, но, если бы нашлось время и я не боялся наскучить вам многословием, я легко мог бы показать, как под покровом вымыслов поэты выводят то истины естественной и нравственной философии, то исторические события, и подтвердилось бы то, что мне приходится часто повторять: между делом поэта и делом историка и философа, будь то в нравственной или естественной философии, различие такое же, как между облачным и ясным небом,— за тем и другим стоит одинаковое сияние, только наблюдатели воспринимают его различно. При 44
СЛОВО, ЧИТАННОЕ В РИМЕ НА КАПИТОЛИИ этом поэзия тем сладостней, чем шаг за шагом увлекательней становится с трудом отыскиваемая истина. Сказанного— не столько о себе, сколько о поэтическом призвании и его природе — достаточно; хоть мне доставляет наслаждение поэтическая игра, однако не хочу, чтобы, видя во мне поэта, мне уже не позволяли быть ничем другим, кроме поэта. , 10. Остается теперь сказать о награде,— может быть, иногда незаслуженной, но и желанной и долгожданной. Она, несомненно, тоже складывается из нескольких частей. Прежде всего, награда поэту — красота славы; но об этом уже достаточно сказано. Не меньшая награда — бессмертие имени, которое опять же двояко: одно — у самих поэтов, другое — у тех, кого они сочли достойным восславить. О первом, уверенный в себе, говорит Овидий в конце «Метаморфоз»: Я творенье воздвиг, что не смогут ни гнев громовержца, Ни железо, ни огнь сокрушить, ни всеядное тленье25 — и прочее, до конца. О том же — Стаций в конце «Фива- иды»: Будешь ли жить? Проводив господина, останешься ль в свете, О «Фиваида» моя, забот долголетних, упорных Плод26? и все последующее. О втором сказал Вергилий в девятой песне: Счастливы оба вы, коль мои песни на что-то способны! День не наступит вовек, когда мир о вас помнить забудет, Род Энея пока на скале Капитолия прочной Восседает, и власть держат крепкие римские руки27. О том же — Стаций в «Фиваиде»: Вы, то ж бессмертье стяжав,— коль над лирой посредственной песня Вознесется моя,— без забвенья пройдете сквозь годы28. О том и другом вместе говорит в девятой песне «Фарса- лии» Лукан: Ты и я будем чтимы в потомках; славный Фарсал наш Будет жить, и во тьму ни один его век не изгонит29. И поистине на земле жило много людей, достойных и гражданской, и военной славы и памяти, однако их имена за давностью лет покрылись забвением по той единственной причине, что они не могли вверить свои чувства и мысли непреходящему и надежному стилю опытного писателя; ведь, как говорит Цицерон в первой книге «Тускуланских бесед», «когда человек безрассудно пренебрегает учеными занятиями и словесностью, бывает 45
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА так, что, верно мысля, он не в силах ни отточенно высказать свои мысли, ни чем-либо увлечь читателя» aô. Это о владении стилем. Могучие, воинственные или чем-либо еще заслужившие неувядающей славы люди ушли в забвение потому, что некому оказалось поведать о них31, так что вместе с их телами похоронено и их имя, о чем прекрасно говорит Гораций в «Книге песен»: много отважных жило до Агамемнона, но всех поглотила неумолимая ночь, и следует причина: «ибо не славит поэт их вещий»32* Понимая это, некоторые выдающиеся люди держали поэтов при себе в великой чести, чтобы было кому пропеть о них потомкам, как подробно говорит о том Марк Туллий в речи в защиту Авла Лициния Архия; и нет ничего удивительного, если блестящие полководцы благоволят к блестящим поэтам, по Клавдианову правилу: Рада свидетельниц-муз приближать до себя добродетель: Песнь любит всякий, кто сам песни достоин в делах33. Если говорить о славе в мире, то, конечно, прав Гораций; Под спудом доблесть малым от спрятанной Отлична лени34, и понятно восклицание Александра Македонского, который, посетив гробницу Ахилла, как пишут, сказал со вздохом: «О счастливый юноша! Какого глашатая твоей доблести ты себе нашел!»35. Он имел в виду Гомера, царя поэтов, возвестившего славу Ахилла в возвышенных песнях. Здесь остановлюсь. Есть и другие награды поэтам; их пока минуя, обращаюсь к лавровому венку.
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ I 1. Своему Сократу, вместо предисловия Что же нам теперь делать, брат? Вот, уже почти всё испытали, и никакого покоя. Когда его дождемся? Где будем искать? Время, как говорится, утекло между пальцев; наши былые надежды похоронены вместе с друзьями. Тысяча триста сорок восьмой год оставил нас одинокими и беспомощными, ведь унесенного им не отыскать ни в Каспии, ни в Эгейском, ни в Индийском море; непоправимы последние потери, неизлечимы нанесенные смертью раны. Одно утешение: последуем и мы за теми, кого пропустили вперед. Сколь кратким будет это ожидание, не знаю; знаю только, что долгим оно быть не сможет. Конечно, даже краткое, оно не сможет не быть и тягостным. Но хоть в начале бы удержаться от стонов! О чем твоя, собрат мой; сейчас забота, что ты наедине с собой думаешь, не знаю; сам я уж складываю жалкие пожитки и на манер отъезжающих озираюсь, что взять с собой, что поделить среди друзей, что предать огню; ничего на продажу у меня нет. Впрочем, я обогатился, вернее, обременился, больше, чем думал: у меня дома оказался большой склад писаний разного рода, совершенно перепутанных и заброшенных. Роясь в давно обтянутых уже паутиной ящиках, я среди облака пыли развернул полусъеденные тлением письмена. Навредила мне и назойливая мышь, и несравненно прожорливая моль, и пауте, Палладии соперник1, похозяйничал у меня за мое увлечение делами Палла- ды. Но все способен сломить упорный неотступный труд. Вкруговую обложенный неровными грудами писанины, заваленный растрепанной бумагой, я сперва почувствовал было сильнейшее желание спалить разом все и избежать тем скучного труда разборки; потом, когда за одними мыслями потянулись другие, я сказал себе: «А что тебе мешает, словно усталому от долгой дороги путнику, оглядываться с холма назад и шаг за шагом 47
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА припоминать заботы и тревоги своей юности?» Это соображение взяло верх; вспоминать о том, что в какое время я думал, показалось мне хоть и не возвышенным, но по крайней мере не неприятным делом. Едва я начал наугад перебирать беспорядочную груду, мне предстала невероятно пестрая и путаная картина: одно из-за перемены не столько в облике бумаг, сколько в направлении моего собственного ума я сам едва уже мог теперь узнать, другое пробуждало не лишенную странной сладости намять об укатившемся в небытие времени. Причем часть была написана свободным прозаическим слогом, часть стеснена Гомеровыми удилами, потому что мы редко пользуемся Исократовой уздой, а часть, предназначенная для услаждения слуха простого народа, держалась еще и своих законов,— этот род сочинения, возродившийся, как считается, у сицилийцев не много веков назад, быстро распространился по всей Италии и за ее пределы, а в старину он процветал у древнейших греков и латинян, ведь народные поэты и в Аттике и в Риме, мы читаем, пользовались только ритмическим стихом2. Так или иначе, эта свалка всевозможных разностей задала мне работы на несколько дней, и, хоть немалое увлечение и присущая нам любовь к собственным поделкам удерживали меня, победила забота о более важных начинаниях, которые я отложил, тогда как они у меня на руках и многие их от меня ожидают; победила память о краткости жизни. Признаться, я испугался неожиданностей; в самом деле, что быстротечней жизни, что неотступней смерти? На ум пришло, каким предприятиям я положил основание и сколько мне еще остается работать и просиживать бессонные ночи; безрассудством, даже безумием показалось в нашей краткой и ненадежной жизни брать на себя новые заведомо долгие труды и разбрасываться на многое умом, которого едва хватит на одно, тем более что, как ты знаешь, меня ждет другой труд, настолько же более славный, насколько более весома похвала за поступки, чем за слова. Что долго говорить? Ты услышишь вещь, может быть, маловероятную, но правдивую: тысячу или больше того разрозненных стихотворных сочинений всевозможного рода и писем к друзьям — не то что мне там ничего не приглянулось, а просто они обещали больше работы, чем удовольствия,— я передал на исправление Вулкану, Не без печали, конечно,— что стыдиться признания в слабости? — и все-таки надо было помочь удрученной душе пускай хоть горьким лекарством и облегчить как бы слишком глубоко осевший от груза корабль, 48
книга писем о Делах повседневных выбросив даже ценные вещи. Впрочем, они еще горели, когда я заметил, что в углу валяется еще небольшое количество бумаг; отчасти случайно сохранившиеся, отчасти когда-то переписанные моими помощниками, они устояли против всепобеждающего тлена. Я сказал «небольшое»; боюсь, не покажется ли оно читателю большим, а переписчику — чересчур огромным. К ним я был снисходительней, согласился оставить им жизнь, приняв во внимание не их достоинство, а свое удобство,— они не грозили мне никакой работой. Взвесив же наклонности ума двух своих ближайших друзей, я решил распределить все на чаше весов таким образом, чтобы проза отошла к тебе, а стихи к нашему Барбату; так и вы ведь некогда хотели, и я, помнится, вам обещал. Словом, круша в едином порыве все попадавшееся под руку и не собираясь, по своему тогдашнему настроению, пощадить и это, я словно увидел вдруг одного из вас по левую, другого по правую сторону от себя; как бы схватив меня за руки, вы дружески увещевали меня не сжигать в одном огне и свое обещание, и ваши надежды. Вот что оказалось главной причиной спасения этих бумаг; иначе, поверь мне, они сгорели бы вместе со всеми остальными. Какой бы ни была причитающаяся лично тебе доля этих остатков, ты, знаю, будешь не только терпеливым, но и увлеченным читателем. Не дерзаю хвалиться вместе с Апулеем из Мадавры: «Слушай, читатель; останешься доволен»3,— где мне взять уверенности в себе, чтобы обещать читателю радость или удовольствие? Но читать будешь ты, мой Сократ, и, преданный друг, может быть, порадуешься, оставшись доволен стилем человека, который тебе душевно близок. Не все ли равно, какова форма, если судить о ней будет только любящий друг? Излишняя приправа к тому, что и без того хорошо! Если что-то здесь у меня тебе понравится, я припишу это тебе, не себе: хвалить надо будет не мой ум, а твое дружеское расположение. Ясно ведь, что тут нет никакой особой силы слова; ее у меня вовек не было, а и была бы, сам стиль ее не допускает, потому что даже Цицерон, всех превосходив* ший красотой слога, не дал ей воли в своих письмах и в тех из своих книг, которым присущ, как он сам говорит, «ровный и умеренный род речи»4. Возвышенную силу, блестящий, стремительный и изобильный поток своего красноречия он оттачивал в своих судебных выступлениях,— род речи, несчетное число раз применявшийся Цицероном в защиту друзей, часто — против врагов республики и своих собственных, Катоном — часто в защиту 49
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА других, «сорок четыре раза» в свою защиту5. Мне этот род совершенно неведом: я и от государственных должностей всегда был далек, и слава моя, хоть ее, наверное* непрестанно треплет сплетня и тайные наговоры, до сих пор еще не подвергалась гласному нападению, когда приходилось бы отвечать ударом на удар или защищаться в судебном препирательстве. Не моя профессия й подавать словесную "помощь в защите от подобных нападений другим: я не выучился ни склонять на свою сторону судей, ни сдавать внаем язык из-за решительного противления несговорчивой натуры, заставившей меня любить тишину и одиночество, враждовать с людной площадью, презирать серебро — и это последнее свойство очень кстати, потому что так я оказался избавлен от потребности, которая иначе обрекла бы меня на жалкую нужду. Итак, не найдя у меня ни ораторской силы речи, которая мне и не надобна и неведома и изобилие которой я все равно не знал бы куда приложить, ты с безотказной благосклонностью друга примешь мой скромный, домашний и повседневный стиль и одобришь его за соответствие языку, которым мы пользуемся в обычной беседе, и за сообразие содержанию. Конечно, не все мои судьи будут такими; не все сходно чувствуют, не все одинаково меня любят, да и как мне всем понравиться, когда я всегда старался нравиться немногим? Есть у истинного суждения три отравы: любовь, ненависть, зависть. Относительно первого смотри не заставь нас излишком своей любви обнародовать то, что лучше бы таить: тебе — любовь, а другим, гляди, застелет глаза что-нибудь другое; между слепотой любви и слепотой зависти разница в причине огромная, в следствиях — никакой. Ненависти, названной мною на втором месте, я, разумеется, и не заслуживаю и не боюсь. Но, может быть, ты захочешь при себе хранить мои безделки, сам их читать и только вспоминать по ним нас и случавшееся с нами? Тогда ты сделаешь крайне желанную для меня вещь, потому что и просьба твоя окажется исполнена и моя слава останется в безопасности. В самом деле, если не тешить себя пустой лестью, то как надеяться, что даже друг, если только он не наш alter ego, сможет без раздражения читать такую противоречивую разноголосицу, не связанную одним стилем, единым намерением пишущего, ведь из-за разнообразия предметов, естественно, моим пером тоже водило разное душевное настроение, редко радостное, часто скорбное? Эпикур, в мнении толпы презренный, на суд великих умов 50
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ возвышенный философ, посылал письма только двумг- трем людям: Идоменею, Полиэну и. Метродору; почти то же — Цицерон: Бруту, Аттику и своим Цицеронам, то есть брату и сыну; Сенека почти ничего не писал никому, кроме Луцилия. Ясное и заведомо успешное дело —* писать, зная душу собеседника, привыкнув к складу его ума, помня, что тому полезно слышать, что тебе пристало говорить. Мне такое было недоступно, -с л Почти вся моя жизнь до сих пор проходила в скитаниях. Я сравниваю свои блуждания с Одиссеевыми; будь блеск имени и подвигов одинаковым, его странствия не оказались бы ни дольше, ни длиннее моих. Он ушел из стен отечества уже пожилым, а хоть ничто ни в каком возрасте не продолжительно, в старости все делается особенно коротким. Я, родившись в семье изгнанников, в изгнании появился на свет—с такими муками для матери и с такой опасностью, что не только повивальные бабки, но и врачи долго считали меня бездыханным; так мои тревоги начались еще прежде моего рождения, и на самый порог жизни я пришел под крылом смерти. Об этом помнит небесславный город Италии Ареццо, где вместе со многими достойными людьми нашел себе прибежище мой лишенный отечества отец. Оттуда я был увезен на седьмом месяце жизни и носим по всей Тоскане десницею одного крепкого молодца, который — как приятно мне вспоминать вместе с тобой о своих ранних тяготах и тревогах!—обернув меня в плат, словно Метаб Камиллу6, и подвесив на сучковатую дубину, таскал в таком положении, чтобы не помять младенческое тело. При переходе через реку Арно он свалился с лошади и сам чуть не погиб в сильном водовороте, спасая доверенную ему ношу. Конец тосканских блужданий, Пиза; оттуда снова семи лет от роду я был отторжен и морским путем вывезен в Галлию, причем недалеко от Марселя под налетевшим студеным северным ветром пережил кораблекрушение и едва не был отозван назад от самого порога молодой жизни. Только куда я несусь, забыв, о чем начал говорить? Так вот, не удивительно, что с тех пор до сего дня у меня или совсем ш& было возможности осесть и передохнуть, или она крайне редко выдавалась; и сколько среди скитаний я пережил опасностей и тревог, никто после меня не знает лучше, чем ты. Мне захотелось вспомнить об этом ради напоминания тебе, что я среди тревог родился и среди тревог состарился,—если точно уже состарился и мне не припасено на остаток дней что-то еще худшее. Поистине все эти обязательные для 51
f ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА вступающих в здешнюю жизнь вещи — ведь жизнь человеческая на земле не просто воинское служение7, а бой — для разных людей разные, род битвы далеко не одинаков, и хоть любому тяжело, на каждом лежит очень неодинаковый груз. Вернусь к делу. Среди жизненных бурь ни в одной пристани не бросая якорь подолгу, я нажил себе не знаю сколько истинных друзей — о них и судить трудно, и вообще они крайне редки,— но за,то бесчисленное множество знакомых. Писать мне приходилось поэтому многим людям, далеко отстоящим друг от друга строем души и положением и настолько несхожим между собой, что сейчас при перечитывании мне кажется, что я иногда говорил противоположные вещи. Всякий, кто имел подобный опыт, признает, что противоречить себе мне было прямо-таки неизбежно. Первая забота пишущего — смотреть, кому пишешь; тогда сразу понятно и что, и как писать. По-разному надо говорить с сильным человеком и со слабым, с неопытным юношей и с закончившим дела жизни старцем, с купающимся в изобилии и со стесненным обстоятельствами, с ученым, сияющим образованностью и умом, и с человеком, который тебя не поймет, если заведешь речь о чем повозвы- шенней: бесчисленны породы людей, умы несхожи, как лица. И еще: если даже желудок одного и того же человека не всегда просит одной и той же пищи, тем более ум не должен всегда питаться одним и тем же стилем. Работа двойная: понять, что за человек тот, кому хочешь писать, и в каком состоянии он будет, читая то, что ты решил ему писать. Меня эти трудности заставляли часто быть непохожим на себя самого. От несправедливых судий, готовых обратить это мне в вину, я отчасти уже оградился огнем, отчасти ты меня оградишь, храня все потихоньку и утаивая мое имя. Если не сумеешь спрятать это от немногих еще живущих ныне друзей, потому что у дружбы рысьи глаза и для дружеского взора нет ничего непрозрачного, посоветуй им все осевшие у них мои письма выбросить как можно скорее и не волноваться по поводу расхождений в содержании или выражении. В самом деле,* не подозревая, что тебе когда-то захочется свести их-в одно собрание, а я на это соглашусь, и избегая труда, я то и дело повторял выражения одного письма в другом; как говорит Терен- ций, «тратил свое на себя»8. Поскольку все писалось в течение долгих лет и рассылалось в разные стороны света, неприметная в каждом отдельном члене нескладица грозила теперь стать очевидной в скрепленном воеди- 52
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ но теле; однократно стоящее в отдельном письме слово -при частом повторении в целом собрании начинало надоедать — значит, его надо было где-то оставить, в прочих местах убрать. Многое из повседневных забот, во время писания, возможно, достойных упоминания, но сейчас скучных для сколь угодно увлеченного читателя, я тоже выключил, помня, за что Сенека смеялся над Цицероном9. Хотя вообще-то в этих письмах я больше исследователь Цицерона, чем Сенеки: Сенека сгрудил в своих письмах нравственную философию почти всех своих книг, а Цицерон, философствуя в книгах, в письмах говорит о повседневных вещах, упоминает новости и разнообразные слухи своего времени. Что думает о Цицероновых письмах Сенека, его дело, но для меня они, признаться, захватывающее чтение, освежительное после трудных и требующих напряжения вещей, которые в большой массе притупляют внимание, вперемешку с другими приятны. Много чего найдешь ты здесь, написанного запросто друзьям, в том числе тебе, то об общественных и частных делах, то о наших печалях — слишком частой теме — или о других повседневных вещах, какие подсказывал случай. Я только одно и делал: давал знать друзьям о состоянии своего духа и обо всем, что еще мне было известно; меня поддерживало, что то же самое говорит Цицерон в первом письме к брату: «Собственно, смысл переписки в том, чтобы человек, которому пишешь, стал осведомленней о ранее неизвестных ему вещах» 10* Правда, повествование не должно быть и таким пресным, чтобы исключать вставки и отступления по ходу дела. Это послужило мне и поводом для заглавия. При размышлении о нем простое название «Письма» казалось мне отвечающим делу, но поскольку и многие древние писатели его применяли и я сам так же назвал упомянутые немного выше стихотворные посланид к друзьям, то - не захотелось дважды пользоваться одним и тем же наименованием и в голову пришло новое — «Книга о делах повседневных», то есть как бы такая, в которой мало особого изящества, много написанного будничным стилем о каждодневных делах, хотя по мере надобности простое и безыскусное повествование сдабривается вставками нравственных рассуждений, что даже у Цицерона принято. Говорить так много о такой маловажной вещи меня заставляет страх перед зубастыми цензорами, которые, не написав ничего достойного оценки, оценивают чужие 53
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА Г" I , ——■ | ц, I ji . | | | .1 mil умы. Наглая дерзость, от которой можно защититься только полным молчанием! Сложив руки, и сидя: на берегу, легко судить вкривь и вкось об искусстве рулевого. Огради от наглецов эти непричесанные и неосторожно выпущенные из рук листки, хоть спрятав их где-нибудь в своих тайниках. Напротив, когда к тебе придет — если я когда-нибудь завершу его — не то изваяние Минервы Фидия, о котором говорит Цицерон11, а какое ни §сть изображение моей души, слепок моего ума, оттач^щап емый мною с огромным усердием, то спокойно ставь ег40 на любом видном месте1 . Это так. Но вот что я еще охотнее сокрыл бы молчанием, если б можно было, да нелегко спрятать великий недуг—он прорывается наружу и кричит о себе. Стыдно своего наступающего с годами расслабления, но сам порядок писем засвидетельствует, что в начале жизни речь моя была сильна и сдержанна — признак крепости духа,— так что мне нередко удавалось утешать не только себя, но и других, а потом день ото дня становится надорванней и смиренней, наполняется не слишком мужественными сетованиями. Такие места умоляю тебя скрывать с особенным старанием; ведь что скажут другие, если я сам краснею, перечитывая? Выходит, я был в юности мужем, чтобы в старости стать младенцем? Жалкое и ненавистное извращение порядка вещей; я было порывался даже изменить последовательность писем или совсем не показывать тебе те, которые осуждаю! Ни одна, ни другая уловка с тобой, я понял, не пройдет: у тебя есть и образчики жалобных посланий и день и год при каждом. Тогда прибегну к оружию оправдания. Меня извела долгим и тяжким преследованием судьба. Пока хватало духа и мужества, я и сам держался и других призывал; когда мощь и напор врага заставили меня дрогнуть стопою и духом, тотчас рухнула горделивая приподнятость речи и я опустился до столь противных мне теперь стонов. Здесь меня, пожалуй, отчасти извинит привязанность к друзьям: пока они были целы и невредимы, я не плакал ни при каких ударах судьбы; как только почти i^ce они пали в едином крушении, да сверх того и мир гибнет13, остаться непоколебимым показалось мне скорее бесчеловечностью, чем геройством. До того времени разве кто-то когда слышал от меня жалобные речи об изгнании, болезнях, суде, о собраниях и тревогах форума, о родительском доме, о потерянном состоянии, об утрате наследства, об уроне для имени, о пропаже денег, о разлуке с друзьями? А ведь 54
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ Цицерон среди подобных же напастей показывает такую слабость, что насколько меня чарует его стиль, настолько Коробит от содержания; прибавь сюда его ворчливые письма с бранью и легкомысленнейшими поношениями в адрес знаменитостей, которых он незадолго до того расхваливал. Зачарованно и вместе недоуменно читая всё ото, я не мог сдержаться и под диктовку негодования, словно современнику и другу, как человеку близкому мне по ': природному складу ума, написал ему, словно забыв о йремени, и высказал» что меня задевает в его словах. Начав с Цицерона, я потом в сходном порыве под влиянием чтения Сенековой трагедии «Октавия» писал и тому, а после по разным поводам еще Варрону, Вергилию и другим; некоторые из этих писем я поместил в последней части своего собрания, и непредуведомленного читателя они могут там удивить, а другие погибли в общем пожаре. Таков, говорю, был великий человек в своих страданиях; таков был я — в моих. Сейчас, да будет тебе известно теперешнее состояние моего духа — и нет ничего завидного в приписывании себе того, что, согласно Сенеке, случается с неопытными14,— само отчаяние сде^ лало меня спокойней. В самом деле, чего бояться человеку, столько раз встречавшемуся со смертью? «Падшим спасенье одно — не ждать никакого спасенья15». Увидишь: я буду день ото дня действовать решительней, говорить мужественней, и если представится какая-то достойная стиля тема, сам стиль будет энергичней. Представится, конечно, много что; видно, один будет конец моему писательству и моей жизни, но если у других работ есть конец или надежда на конец, для этой, которую я отрывками начал в годы ранней юности и теперь вот уже в пожилом возрасте собираю й привожу в форму книги, любовь к друзьям, заставляющая старательно отвечать им, не обещает никакого окончания. Этой подати мне не облегчат никакие ссылки на многочисленные занятия, так что знай: я дождусь освобождения от своей обязанности и эта работа завершится только тогда, когда ты услышишь о моем упокоении и избавлении от всех жизненных трудов. А пока — иду по избранному пути, не ожидая его конца раньше конца дней; вместо покоя мне будет увлечение работой. В остальном, как принято у риторов и полководцев, сгрудив более слабое в середину, я постараюсь первое лицо книги и ее последние ряды укрепить мужественностью суждений, тем более что с годами, кажется, я все-таки закаляюсь против наскоков и несправедливостей судьбы. Каким буду на деле, объяв- 55
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА лять заранее не рискну, но в душе у меня решимость не сдаваться нк перед чем. Пусть целый свет, надтреснув, рухнет,— Тело, не дух сокрушат руины16. Знай, моим оружием стали эти правила Марона и Флакка, которые я давно прочел и часто поминал, но только теперь наконец, под последними ударами неотвратимой и неумолимой судьбы учусь исполнять. Как мне приятна была эта беседа с тобой, с удовольствием и чуть ли не умышленно затянутая мною! Через столько земель и морей она донесла до меня твой облик и заставила тебя пробыть здесь со мной до сумерек, тогда как за перо я взялся в утреннее время. Вот уже конец дня и письма. Тебе, собрат, я хотел бы посвятить эту, если можно так сказать, сотканную из разноцветных нитей ткань. В другое время, если мне случится заиметь постоянное жительство и покой, которого до сих пор я искал напрасно, думаю соткать в твою честь более благородное и по-настоящему цельное полотно. Хотелось бы быть одним из тех немногих, кто способен обещать и дарить славу. Правда, ты и собственной силой войдешь в свет, поднявшись на крыльях своего таланта и вовсе не нуждаясь в помощи; но, разумеется, если я смогу воспрянуть среди стольких препятствий, ты когда-нибудь станешь моим Идоменеем, моим Аттиком, моим Луцили- ем17. Желаю тебе успехов. [Падуя, 13 января 1350] I 2. Фоме из Мессины, о жажде ранней славы Ни один разумный человек не станет жаловаться на то, на что жалуется весь мир: каждому довольно своих личных бед. «Довольно»,— сказал я, а надо бы сказать — «с избытком». Неужели ты думаешь, что ни с кем никогда не случалось такого, как с тобой? Ошибаешься: почти ни с кем не бывало иначе. Едва ли чьи писания или подвиги находили одобрение при жизни их автора или свершителя; человеческая слава начинается после смерти. Знаешь почему? Потому что вместе с телом живет и вместе с телом умирает зависть. «Хвалят,— возражаешь ты,— многие сочинения, которые, если уж дело дойдет до похвальбы...». Ты не договариваешь, но, как бывает с людьми в негодовании, оставив слушателя напряженно ждать, перелетаешь через незаконченную фразу. Впрочем, я успеваю догадаться, куда летит твоя разгорячен- 56
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ t——■—^»^i^i™ ' "■ ■■ —МНР———ЧЧ1 I I ■p—«.^^— I I ЩЦЦ1111||||—И111Ч1ИЧМ. I ная мысль, знаю, что у тебя на уме: хвалят многие сочинения, которые в сравнении с твоими должны бы лишиться не только хвалителей, но читателей, в то время как твоих никто до сих пор не коснулся. Узнай в моих словах отголосок твоего негодования: оно было бы праведным, не переведи ты его с общей участи всех на свой особенный случай,—с общей участи всех, говорю я, которыми владела или которыми будет владеть эта страсть или эта болезнь писательства. В самом деле, посмотри сперва, кому принадлежат хвалимые сочинения, отыщи авторов — они давно истлели в земле. Хочешь, чтобы хвалили и твои? Умри! Со смерти человека начинается людская благосклонность, и конец, жизни — начало славы; если она началась раньше, это необычайно и несвоевременно. Скажу больше: пока кто-то еще остался на свете из знавших тебя, ты тоже не достигнешь желаемого вполне; всех вместе должна поглотить могила, чтобы пришли люди, способные судить без ненависти и злобы. Так что пусть нынешний век выносит о нас какое угодно суждение: справедливо оно — примем его со спокойной душой, несправедливо — будем взывать к более праведным судьям, то есть к потомкам, раз больше не к кому. Постоянно быть у всех на глазах — коварнейшая вещь, обиды плодятся здесь по ничтожнейшему поводу, личное присутствие всегда повредит твоей славе, и люди меньше ценят тех, с кем близко и часто общаются. Видишь ты уткнувшихся в книги схоластов, породу людей, одичавшую от бессонницы и поста? Поверь мне, всего трудней им задуматься, всего легче судить о чем попало. Усердно прочитывая бездну книг, они ни во что не вчитываются и не удостаивают разбираться в деле, когда, как им кажется, знают человека; у всех одно правило: гнушаются читать что бы то ни было, если хоть раз в жизни видели автора. «Такое,— говоришь,— случается с малыми талантами, великие и мощные пробьются через любые препятствия». Верни мне Пифагора— я тебе верну поносителей его таланта; пусть только снова придет в Грецию Платон, восстанет Гомер, оживет Аристотель, возвратится в Италию Варрон, воскреснет Ливии, вновь расцветет Цицерон — все они найдут не только ленивых поклонников, но и яростных, желчных ненавистников, каких каждый знал при жизни. Что латинский язык имел более великого, чем Вергилий? Но и тут отыскались люди, называвшие его не поэтом, а присвоителем чужестранных изобретений, переводчиком1. Он возвышенной душой презирал наговоры зави- 57
ФРАЯЧЕСКО ПЕТРАРКА - стников, веря в свой талант и полагаясь на суд Августа. Ты, я знаю, полон сознанием своего таланта; только где найдешь теперь такого судью, как Август, который с неутомимым усердием всеми мерами* помогал талантам своего времени? Наши правители в состоянии судить о вкусе блюд и полете птиц, о талантах — не в состоянии; а возьмутся из самонадеянности, так надутая гордыня не дает отворить глаза, повернуться к свету и взглянуть 'на истину. Чтобы показаться выше всего современного, восторгаются стариной, пренебрегают всеми, кого знанУг, чтобы хвала умершим не оставалась без оскорбления живым! Среди таких-то судий мы должны жить, умирать и — что тяжелее — молчать, потому что где, говорю, отыс^- кать нам других, как Август? Один — есть у Италии, вернее, у всего круга земель, один есть—сицилийский король Роберт2. Счастливый Неаполь! Ему по дивной случайности досталось единственное украшение нашего века. Счастливый, говорю, и зависти достойный Неаполь, благословенный дом наук и искусств! Если Марону ты казался некогда сладостным3, то насколько сладостней показался бы ты ему теперь, имея у себя справедливейшего ценителя талантов и трудов ! К тебе спеши всякий имеющий веру в свой талант; и не думай, что есть еще время откладывать: промедление опасно, век короля клонится к закату, мир уж давно достоин его лишиться, он уж давно достоий перенестись в лучшее царство, и боюсь, не уготовал ли я сам себе своей медлительностью повод для горького и позднего сожаления. Откладывание вообще всякого прекрасного дела позорно, равно как долгое обдумывание благородного поступка неблагородно: лови случай и немедленно делай то, что не бывает преждевременным. Что касается меня, я намерен бежать и спешить, «чтобы,— как в одном письме Цицерон говорит о Юлии Цезаре,— все свои труды посвятить ему, и тем ревностней, что я, пожалуй, сделаю то же, что торопящиеся путники: встав позже, чем собирались, но и спеша больше, чем если бы не спали ночь, они приходят к цели в намеченный срок; так и я, очень поздно проснувшийся для почитания этого человека, бегом исправлю свою медлительность »4. Это Цицерон. Тебе, правда, надо применяться к обстоятельствам, ведь спешить к королю тебе мешает не так волна, как война; твое отечество, у которого нет более любящего его гражданина, чем ты, подвластно враждебному правителю, я сказал бы—тирану, если бы не боялся оскорбить твой слух; да это и слишком важное дело, которое не 58
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ нашим перьям решать, а их мечам5, Вернусь к тому, с чего начал, - Если тебе мало примеров величайших светочей, прибавлю новые, взяв другой разряд людей, и более близких к нам и сияющих святостью. Сколько недругов было у нашего Августина, у Иеронима, сколько — у Григория, прка дивная добродетель и божественное, невероятное изобилие их писаний не укротили зависть! Едва ли кто из HJHX достиг полного признания своей славы раньше смертного часа. Только один, читаем мы, не имел завистников и клеветников, один был окружен полновесной и безущербной хвалой — Амвросий, на чью славу даже при жизни не посягнула ядовитая желчь6; но это, возможно, надо относить не к нему лично, а только к чистоте и простоте его учения, свободного от всякой двусмысленности, потому что из Паулинова жизнеописания Амвросия мы узнаем и имена его недоброжелателей, и историю постигшего их по божественному приговору отмщения7. Так сноси без жалоб то, что, как видишь, было уделом величайших умов! Где-то в своих сочинениях ты ведь, кажется, и сетуешь как раз на то, что многие достигли при жизни громкой известности, и если хочешь знать мое мнение, твое презрение к ним великолепно. Ты знаешь, с кем такое бывает,—только с теми, кто, не умея утвердить свою славу пером, утверждает ее криком. Погляди на этих порфироносцев, невероятным гамом обращающих к себе уши народа, желающих называться мудрецами и действительно именуемых так чернью, которая заселяет каждый город толпами мудрецов, когда процветавшая некогда мать наук, Греция, хвалится только семью! Само это имя мудреца потомству казалось уже неуместным и самонадеянным, хотя в оправдание семи мудрецов говорят, что они получили такое прозвище не по своей воле, а по народному волеизъявлению; один Эпикур за все века дерзнул сам назвать себя мудрым — несносная гордыня, или, вернее, смехотворное безумие, упоминаемое Цицероном во второй книге «О пределах добра и зла» 8. Теперь у племени наших крючкотворов это безумие стало обычным делом. Глянь и на тех, кто растрачивает все время жизни на диалектические препирательства и разбирательства, непрестанно подзуживая самих себя пустыми контроверзами; вот тебе мое пророчество о них всех: их известность истлеет вместе с ними, одна и та же могила вместит и останки их, и славу; когда смерть заставит замереть коснеющий язык, с необходимостью не только они сами замолчат, но и о них замолчат. Я 59
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА """il I I I р—.,,, I .■■—III I III -■..■■■—^——————■—и^———р—^» Мог бы утонуть в примерах, взяв для многих тебя же в свидетели,-- сколько мы знали неумолчных сорок, без Устали трещавших перед глазами помешанной толпы, Цока внезапно не осекался их голос! Только выйдет Слишком долгое и для кого-нибудь из ныне живущих Неприятное повествование. Да об этом мы и раньше ^асто говорили, и сейчас сказали, насколько требовало Дело; я ведь завел речь не чтобы их научить, а чтобы т*ебя утешить, находящегося в совсем другом положении: Ты тогда всего больше прогремишь, когда говорить;уж большее не сможешь. Терзаться даже очень коротким Ожиданием — признак чересчур нетерпеливого нрава. Подожди малость; получишь желаемое, когда перестанешь Мешать сам себе. В какой-то степени это даст тебе, может быть, многолетняя отлучка, но вполне — только смерть. Припомни великих людей всех веков, римлян, греков, оарваров: чьей славе не вредило личное присутствие? Тебе с твоей свежей памятью, возможно, многие вспомнятся из истории, ко мне кажется, что только Сципиону Африканскому приписывают это,— то есть что очно им восторгались еще больше, чем заочно9. В Священном писании то же говорится о Соломоне10. Ищи других: пожалуй, и не найдешь! Правда, Вергилий, стремясь всячески украсить своего Энея, спешит перенести на него этот род славы11, но истина остается прежней: можно сказать, что воспевается не Эней, а под именем Энея — человеческое мужество и совершенство. Тем же свойством наделил одного-единственного оратора тот, кто мог с большим основанием рассчитывать на такое сам,— великолепный предводитель ораторов Марк Туллий12; и то же он приписывал одному поэту, Авлу Лицинию Архию, только боюсь, не мешала ли привязанность беспристрастности суждения, когда своего наставника, человека посредственных талантов, он наделил тем, в чем отказал Гомеру и отказал бы Вергилию13. Впрочем— вернусь к тебе — ничто из сказанного мной не оправдывает твоего негодования. В самом деле, не переносит превосходства одного или немногих над собой только тот, кто упрямым умом постановил самолично первенствовать в славе. Как во всем прочем, сноси свою участь и в том, что касается таланта и известности. Думаешь, фортуна распоряжается только достатком? Она госпожа всего в человеке, кроме добродетели; с ней нам дано часто бороться, никогда — справиться. Уж славой-то, самой воздушной вещью на свете, она легко вертит и крутит с помощью ветреных мнений, от достойных гоня ее к 60
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ —mai и»-л,и.1 =адянд«ия=«г«тг внгтлив —у -■■ ишчг"> i-r-waimBwsgmyfv л> •tviimnm имиiw.mb»"4>i яч ■■■ 11 щдааиядава недостойным: нет ничего переменчивей, нет ничего несправедливей суждения толпы, а на нем держится слава, и неудивительно, что она постоянно сотрясается, держась на столь шатком основании. Разумеется, фортуна властна только над живыми; смерть избавляет человека от ее власти, с кончиной ее шутки кончаются и, хочет она или нет, слава начинает следовать за добродетелью, словно тень за непризрачным телом14. Словом, по-моему, у тебя, дорогой мой, больше причин гордиться, чем негодовать, раз ты разделяешь общую судьбу почти со всеми выдающимися и знаменитыми людьми. Для твоего вящего успокоения я и Сципиона Африканского, которого вывел было из общего ряда, тоже верну в него: хоть редкостным образом, как я сказал, появление на людях не вредило ему, зато, как всем, ему вредила зависть, которую он не мог затушить, а, скорее, распалял и разжигал величием добродетелей; ему вредило— не могу думать об этом без гнева — долго быть на виду у толпы, которая от каждодневной близости начинала им пренебрегать. Откуда, спросишь, я это вывел? Не хочу быть заподозренным в каком-нибудь изменении, приведу собственные слова знаменитейшего писателя Тита Ливия, который по поводу начавшегося между Сципионом и Титом Фламинием состязания в достоинстве и почете, где Сципион вынужден был сдаться, говорит: «Слава Сципиона чем она большее, тем открытее для зависти», и продолжает: прибавлялось и другое, Сципион Африканский «уже почти десятый год постоянно был на глазах у всех людей — вещь> делающая великих менее почитаемыми из-за пресыщения ими», Это его слова15. Тебе — чтобы уж подойти к концу — такой спутник будет утешением, и ожидание станет спокойней, если будешь помнить одно древнее изречение, повторенное Флакком: как вина, поэмы с годами становятся лучше16; и одно еще более древнее у Плавта: По-моему, мудр пьющий вина старые и любящий старинные комедии17. Подозреваю, что самого Флакка не меньше тебя злило такое почтение ко всему старинному, что, задев Луцилия, он вынужден был потом долго оправдываться в этом проступке. Напоследок подумай сам с собой: из-за чего мы все-таки изводим себя? Слава, за которой мы гонимся,— ветер, дым, тень, ничто; по здравом и трезвом рассуждении ею можно прекрасно пренебречь, и если не 61
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА можешь с корнем вырвать стремление к ней—потому что оно обычно всего настойчивей преследует более благородные души,—то по крайней мере пресеки его разрастание серпом рассудка. Приходится подчиниться времени, приходится подчиниться обстоятельствам. Кратко скажу напоследок суть своей мысли: взращивай добродетель, пока живешь,— за могилой пожнешь славу. Всего тебе доброго : Болонья, 18 апреля [1326?] I 3. Почтенному старцу Раймунду Суперану, '1 *'*'•' правоведу, о ненадежности юного возраста Ты боишься, и не без оснований, что цветущий возраст обманет меня, как случается почти со всеми в молодости. Не обещаю тебе, отец, непоколебимости и устойчивости человека, оставившего всякую душевную суету,—это в моем возрасте трудней всего и, пожалуй, зависит большее от божественной благодати, чем от человеческого усилия,— но что ум мой не останется в неведении о своем состоянии, на это рассчитывать ты можешь. Поверь мне, я чувствую, что сейчас, в самые, видимо, цветущие годы жизни, я самым прямым путем движусь к увяданию—да что ж такими вялыми словами говорить о такой стремительной вещи? — не движусь, а спешу, бегу, или, вернее, лечу! «Ибо летят года», говорит Цицерон1, «и время жизни нашей есть не что иное, как бег к смерти^—говорит Ав1устин,—где никому не дано ни остановиться хоть на миг, ни двигаться хотя бы чуточку медленней, но одинаковая сила заставляет всех идти одним и тем же шагом. Причем если чья-то жизнь оказалась короче, она не сделалась оттого насыщенней^ чем у долго жившего: у обоих равно отнимались равные моменты, и пускай один ушел раньше, другой позже, бег обоих был одинаково спешным, ведь одно дело — пройти больший путь, другое—идти медленней, и у кого до смерти успевает протечь больше времени, не медленней идет, а больший путь покрывает»2. Вот, два великих человека, описывая быстротечность смертной жизни, называют ее и полетом и бегом. А сколько раз Вергилий говорит о стремительности жизни? Впрочем, если бы даже все молчали! Если бы даже не соглашались! Разве бегущий и летящий стали бы оттого двигаться медленней? Не думай, что я все это говорю понаслышке ради красного словца, срывая, как принято среди моих сверстников, цветочки на лугах великих авторов. То, что Сенека называет постыдным для мужа, для нас считает- 62
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ ся настолько позволительным, что, подумаешь, у юности нет занятия прекрасней!3 Не спорю, и я иногда срываю цветочки, чтобы при надобности воспользоваться ими в собрании старших; но, желая прийти к хорошей старости с заслуженной похвалой, считаю нужным прилагать все их I к самой жизни, а не к красноречию. И хотя по привычке, по складу ума, по настроению души, по свойству возраста я нахожу удовольствие в оттачивании слова, однако размышляю ли о чужих прекрасных изречениях, у самого ли иногда рождается что благозвучное, в любом случае больше думаю о том, чтобы все несло пользу для жизни и избавляло меня от пороков юности, чем о словесных украшениях, среди которых мог бы порезвиться юношеский язык. Поистине верх безумия — порываться к тому, к чему, может, никогда не придешь, что немногим удается и по достижении чего бывает мало пользы, а то и множество вреда4, но пренебрегать тем, что и всем доступно, и более всего полезно, и повредить никогда не может. От великих, чтимых и наученных опытом жизни людей знаем, что красиво говорить доступно немногим, а жить доброй жизнью — всем, и однако большинство людей к первому льнет, второго избегает; таково свойство человеческой природы — браться за сложное и жаднее всего тянуться за тем, что труднее всего достать. Нет, если даже нельзя верить моему возрасту, свидетелем мне совесть: я читаю не для того, чтобы стать красноречивей или изворотливей, а для того, чтобы стать лучше, и сказанное Аристотелем о нравственной части философии переношу на все5, хотя не стану отрицать свою удачу, если мои труды принесут и тот и другой плод. Благодарю тебя, отец, что по-отечески предостерегаешь меня, и прошу делать это почаще; но все-таки знай, что уже сейчас я начал распознавать, куда иду, перечислять сам с собой опасности пути и понимать, что многие дряхлые старцы прочней меня стоят на земле и держатся крепче. Меня до глубины волнуют и слова уже стареющего государя Домициана: «Нет ничего приятней миловидности, ничего недолговечней ее»6, и вопрос старого Катона у Туллия: «Кто настолько глуп, чтобы достоверно знать, будь он даже очень молод, что доживет до вечера?» , и юношеское — зато верное, зато глубокое, зато зрелое — двустишие юного еще Вергилия: «Розы, дева^ сбирай, пока свежестью дышишь и лаской; помни, однако: твой век неудержимо летит»8. Я-то помню и, пусть с полной силой еще не умею, вдумываюсь, как могу, и день ото дня стараюсь все глубже вдуматься — не в то, каким 63
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА кажусь другим, а в то, что я такое сам; чувствую, что и возраст мой, и какая ни есть ладность тела, и прочее (в чем мне, возможно, кто-то и завидует) даны мне для испытания, для упражнения, для труда. Словом, если кратко подытожить, я поднимаюсь — знаю это,— чтоб опуститься, расцветаю, чтоб увянуть, мужаю, чтоб состариться, живу, чтоб умереть. Авиньон, 1 мая [1331?] I 4. Иоанну Колонне, кардиналу римской Церкви, описание своих странствий Недавно без всякой надобности, как ты знаешь, а просто из желания посмотреть мир и в порыве молодого задора я пересек всю Галлию, после чего добрался до Германии и берегов Рейна, внимательно приглядываясь к нравам людей, развлекаясь видами незнакомой земли и^ сравнивая кое-что с нашей. И хоть в обеих странах я видел много великолепия, о своем итальянском происхождении не пожалел; наоборот, должен признаться, чем дальнее странствую, тем больше растет во мне восхищение родной землей. Если Платон возносил хвалу бессмертным (как он говорит) богам среди прочего еще и за то, что они создали его греком, а не инородцем1, то что нам мешает выражать такую же благодарность, так же признавая виновником нашего происхождения Бога? Неужто благородней родиться греком, чем итальянцем? Если кто такое скажет, пусть уж говорит заодно, что благородней быть рабом, чем господином. Да никакой самый наглый и бесстыжий грек не посмеет сказать ничего подобного, вспомнив, что задолго до основания Рима, до установления и упрочения благодаря добродетели граждан его власти, до того как появились «римляне, мира властители, племя, одетое в тогу»2, греки даже не Италию, а. малую часть Италии, в то время безлюдную и пустую, занятую их поселенцами, именовали Великой Грецией. Еелхз Италия уже тогда казалась великой, то какой громадной, какой необъятной она должна была показаться после сокрушения Коринфа, после разгрома Этолии, после триумфа над Аргосом и Микенами и прочими городами, после пленения македонских царей, победы над Пирром и после Фермопил, вторично орошенных азиатской кровью!3 Думаю, никто не станет отрицать, что итальянская слава чуточку громче греческой. Впрочем, об этом как-нибудь потом; вернемся пока в Галлию. 64
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ В город паризиев, столицу королевства, считающую своим основателем Юлия Цезаря, я вступил с неменыыим душевным трепетом, чем некогда любознательный Апулей — в фессалийский город Гипату4. Точно так же, затаив дыхание, разглядывая все с волнением и восторгом в желании увидеть и разведать, правда или ложь слышанное мною об этом городе, я провел там немало времени, и всякий раз, как для такого занятия не хватало дневного света, я отнимал немного от ночи. В конце концов, все обходя и жадно в себя вбирая, я, кажется, по большей части узнал, какое место занимала в рассказах правда, а какое басня; поскольку перечислять было бы долго, да и в письме многого не разъяснишь, придется отложить отчет до тех пор, пока ты не услышишь все от меня изустно. Видел я, не говоря о попутном, и Гент, гордящийся тем же основателем, город обширный и богатый; посмотрел и другие места Фландрии и Брабанта с их народом шерстобитов и ткачей; видел Льеж, знаменитый своими епископами; видел трон Карла в Ахене и в мраморном храме — почитаемую этими варварскими народами гробницу их государя. Там я слышал не лишенное приятности сказание о нем от священников храма, показавших мне его и в записи; потом у современных писателей я прочел и более тщательное изложение 5. У меня на уме пересказать тебе его, только не требуй от меня удостоверений правдивости истории; они, как говорится, остались у ее авторов6. Рассказывают, что император Карл по прозванию Великий, которого сравнивают с Помпеем и Александром, безумно, смертельно влюбился в какую-то женщину; разнеженный ее ласками, изменяя славе, о которой всегда была его главная забота, отложив дела правления, забыв все прочие дела, а потом и себя самого, он долгое время ни в чем не находил покоя, кроме как в ее объятиях, к великому возмущению и горю близких. Наконец, когда уж и надежды никакой не оставалось, потому что болезненная страсть закрыла царские уши для здравых советов, эту женщину, причину всего зла, унесла скоропостижная смерть. Сперва в королевстве была по такому поводу огромная, хотя и тайная, радость; потом ее сменило горе тяжелей прежнего, потому что душу императора объяла еще более безобразная болезнь: страсть его, не усмиренная смертЪю, перешла на сам ее нечистый и безжизненный труп; умастив его бальзамом и ароматическими мазями, украсив драгоценными камнями и укрыв пурпуром, он днями и ночами не выпускал 3—3838 65
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА его из своих не менее жалких, чем жадных объятщ*- Невозможно выразить, насколько разнятся и как мало имеют между собой общего положения влюбленного и Царя, притом что противоположности ведь никогда не сочетаются без борьбы. Что такое царство, как не справедливое и славное господство? А что такое любовь, как не позорное и несправедливое рабство? И вот, пока к влюбленному, а вернее, безумному императору наперебой теснились послы народов, полководцы и начальники провинций с важнейшими государственными делами, он, несчастный, отослав всех и замкнув двери, льнул в холодной постели к желанному телу, поминутно звал подругу, словно она еще дышала и могла ответить, рассказывал ей о своих заботах и тревогах, шептал ей ласковые слова, вздыхал, непрестанно орошал ее любовными слезами — жуткое утешение в несчастье, но только его одно из всех избрал для себя этот, впрочем, мудрейший государь. К легенде добавляют такое, чего, по-моему, и быть не могло и рассказывать не следовало. Во время этих невзгод при Кёльнском дворе был первосвященник, человек, как повествуют, известный святостью и знаниями, приближенный императора и первый голос в его совете. Скорбя о состоянии господина и понимая, что человеческими средствами тут не поможешь, он обратился к Богу с усердной молитвой, возложил на него все упования и в стенаниях и слезах просил у него конца беде. Долго он так молился и явно не собирался отступать, как однажды его посетило дивное чудо: когда он по обыкновению принес святые дары и после самозабвенных молений облил слезами грудь свою и жертвенник, с неба раздался голос: «Под языком усопшей таится причина Царского неистовства!» Обрадованный, едва завершив богослужение, он устремился туда, где лежало тело, вошел по праву близкой дружбы с императором, тайком вложил перст в мертвые уста и, обнаружив под хладным и оцепенелым языком гемму на крошечном колечке, поспешно ее вынул. Вскоре затем вошедший в жажде желанного общения с покойницей Карл был внезапно потрясен зрелищем иссохшего трупа, содрогнулся, отпрянул и велел как можно скорее унести его и похоронить. После этого, необычайно расположившись к священни!су, он стал любить его, жаловать, день ото дня все больше приближал его к себе, наконец, все начал делать только по его приговору, не отпуская ни днем, ни ночью. Тот? почувствовав это, как праведный и мудрый человек решил сбросить с себя многим, возможно, желанное, но 66
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ тягостное бремя; от страха, что его господину будет грозить опасность, если колечко попадет в чужие руки или в огонь, он утопил его в самой глубокой трясине ближнего болота. Император со своей свитой жил тогда, надо думать, как раз в Ахене, и с того самого времени он поставил его выше всех других городов, причем любимейшим местом стало для него близлежащее болото: подолгу просиживал он на его берегу, с невероятным наслаждением пил из него воду, упивался его будто бы сладостным ароматом. В конце концов он перенес туда свою столицу и посреди болотной грязи, выбросив на ветер огромные деньги, построил дворец с храмом, чтобы никакие божественные или человеческие дела его оттуда уже не отвлекали. Там он провел остаток жизни, там был похоронен, обусловив сперва, чтобы его преемники именно оттуда получали корону и первую власть над державой, что соблюдается посейчас и будет соблюдаться, пока браздами Римской империи правит немецкая рука7. Мой рассказ затянулся; но дальнее странствие не дает утешиться чтением книг и в непрестанном движении легче думать о многом, чем о великом, так что, не в силах наполнить письмо честной мерой серьезной материи, я, как видишь, напичкал его чем попало. Всего доброго. Ахен, 21 июня [1333] I 5. К нему же и о той же материи После Ахена, лишь омывшись сперва в его подобных Байям теплых водах — говорят, от них и пошло название города1,— я попал в Кёльн (Agrippina Colonia), расположенный на левом берегу Рейна, славный и местоположением, и рекою, и народом. Поразительно, какая в этой варварской земле человечность (civilitas), какая красота города, какая степенность мужей, какая опрятность жен! Случилось так, что я прибыл туда в канун Иоанна Крестителя2, и солнце уже клонилось к закату. Сразу же по совету друзей — ибо и там скорей молва, чем мои заслуги, создали мне друзей — меня с постоялого двора ведут к реке посмотреть на редкостное зрелище. И не обманывают моих ожиданий. В самом деле, весь берег pëtcH был покрыт прекрасным и огромным строем женщин. Я был ошеломлен: боги праведные, какая красота, какая осанка! Тут мог бы влюбиться всякий, гаго пришел бы с еще свободным сердцем. С небольшого возвышения, где я стоял, легко было видеть все происходящее. Скопле- а* 67
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА н*ие было огромное, - но без сутолоки; одна за друзгей, весело, некоторые опоясавшись пахучими травами, " с поднятыми выше локтей рукавами они мыли в потоке ладони и белые руки, о чем-то мягко переговариваясь неведомой мне речью. Пожалуй, никогда я не ощущал острее то, о чем Цицерон говорит словами старой поговорки: «оказавшись среди неведомого языка, становишься почти глухонемым»3. Одно утешение — в благожелательных переводчиках не было недостатка, ибо среди прочего мне пришлось здесь удивляться и тому, что германское небо пвтает мусические души, и если, как замечает пораженный Ювенал, «Галлия бойкая бриттов судебным речам научила»4, то есть и другое диво: «Тонких поэтов вскормила Германия, школу прошедши» °. Впрочем, чтобы не,власть в заблуждение с моей легкой руки, знай, что Марона там нет ни одного, Назонов — множество, так что, выходит, верным было предвидение, которое Овидий поместил в конце «Метаморфоз», твердо веря то ли в благодарность потомства, то ли в собственный талант: действительно, «народные уста» упоенно и восторженно перечитывают его сейчас там, куда простирается покорившая мир «римская власть», или, вернее, римское имя6. Эти-то спутники служили мне языком и ушами, когда надо было что услышать или сказать; поэтому, удивленный и ничего не понимая, я спросил одного из них Вергилиевым стихом: «Что значит стеченье к потоку? Душам что надобно сим?»7—и получил ответ: есть очень древний укоренившийся в простом народе, особенно среди женщин, обычай их племени смывать с себя все беды на целый год вперед, омываясь в реке в этот день, после которого должны наступить радость и удача; словом, это ежегодное купание, соблюдавшееся и соблюдаемое с никогда не слабеющим усердием. Улыбнувшись, я сказал: «О, безмерно счастливые жительницы берегов Рейна, смывающего несчастья! Наши никогда не удава* лось смыть ни По, ни Тибру. Вы свои беды отсылаете по Рейну к британцам, мы охотно отправили бы наши к африканцам или иллирийцам, да, видно, реки у нас ленивей!» Посмеявшись, мы наконец ушли оттуда с темнотой. ' ' В последующие несколько дней с утра до вечера я кружил по городу с теми же водителями — упражнение, не лишенное приятности, не столько благодаря всему, что прошло перед глазами, сколько благодаря воспоминания^ о наших предках, которые в такой дали от родины оставили столь блестящие памятники римской доблести. 68
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ Опять-таки прежде всего заставлял о себе вспомнить Марк Агриппа, основатель колонии. Хоть он построил много прекрасного и дома, и за границей, но свою колонию больше других счел достойной запечатлеть своим именем — несравненный строитель и воин, удостоившийся того, что Август из всего мира выбрал его зятем, мужем — всего лишь дочери, но зато любимой, зато единственной, зато царственной. Видел я мощи тысяч одновременно замученных святых девственниц и освященную их благородными останками землю, которая, говорят, выталкивает трупы погребенных в ней преступников. Видел Капитолий, слепок с нашего, разве что вместо совещающегося о мире и войне сената здесь прекрасные юноши и девушки попеременно поют всенощные хваления Богу в вечном согласии: там — гром колес и оружия под стенания пленных, здесь — покой, радость и игривые голоса; туда вступает с триумфом военный, сюда — мирный вождь. Видел посреди города великолепный, хоть и не завершенный храм, про который не без основания говорят, что он выше всех8. Там я благоговейно созерцал тремя скачками перенесшиеся от Востока до Запада тела царей магов, о которых читаем, что они некогда почтили дарами небесного царя, плакавшего в своих яслях9. Мне подумалось на миг, благой отец, что я и пределы скромности переступил, и нагромоздил материи больше необходимого; признаю и то и другое, но для меня первый долг — повиноваться твоему повелению. Среди многих поручений, которые ты давал мне в напутствие, главным было сообщить тебе письменно подробней, чем я обычно это делаю на словах, о землях, куда я направляюсь, и обо всем, что увижу и услышу; не беречь пера, не гнаться за краткостью или блеском1 , не выдергивать вещи покрасочней, но охватывать все; напоследок ты сказал мне словами Цицерона: «Пиши все, что подвернется на язык»п. Я обещал, что буду, и частыми письмами с дороги, по-моему, исполнил обещанное. Если бы ты велел говорить о возвышенном, я бы попытался; думаю, однако, что назначение письма не выставлять в благородном свете пишущего, а извещать читающего. Захотим чем-то казаться — покажем себя в своих книгах, в письмах будем собеседовать. Продолжаю. Двадцать девятого июня я отправился из Кёльна среди такой жары и пыли, что не раз требовал от Вергилия «альпийских снегов и прохлады Рейна» 12. Потом в одиночку и, что тебя больше всего удивит, во время 69
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА военных действий пересек Арденнский лес, заранее вдф уже известный по свидетельствам писателей13, однако на вид мрачный и ужасающий. Впрочем, беззаботным, как говорится, Бог помогает. Но не буду второй раз проходить пером путь долгий и только что законченный верхом на лошади. Обойдя немало стран, я добрался сегодня до Лиона. Это тоже славная римская колония, немного старше Кёльна. Здесь сливаются две известные текущие в наше море реки, Рона и Арар, которую местные жители зовут Соной. Довольно о реках: соединившись, обе спешат к тебе, __ одна наподобие понуждающей, другая — понуждаемой14; смесившись водами, они омывают Авиньон, где Римский первосвященник держит сейчас в плену и тебя и весь род человеческий. Когда я въехал сюда сегодня утром и навстречу мне случайно попался один твой домочадец, я подступил к нему с тысячью вопросов, как принято у вернувшихся из дальних краев; на иные он мне ничего не ответил, но о пресветлом брате твоем, к которому я больше всего спешил, рассказал, что он без меня отправился в Рим. Едва я услышал это, жажда расспрашивать и спешить с возвращением во мне сразу поостыла. Думаю теперь подождать здесь, пока жара тоже поостынет — а до сих пор я ее не чувствовал—и покой меня освежит — а я только и понял впервые сейчас, пока пишу, что устал. Вот уж верно, нет усталости тяжелее душевной. Если наскучит дальше путешествовать пешком, Рона послужит мне экипажем. Гонец торопит, и мне не стыдно, что я так бегло все написал, ставя тебя в известность о своем местопребывании. На брата же твоего, когда-то моего водителя, а теперь — пойми мое горе — предателя, я решил пожаловаться не кому другому, как ему самому; прошу тебя, вели переслать ему мою жалобу как можно скорей. Будь здоров и помни обо мне, свет отечества, гордость наша. Лион, 9 августа [1333] I 6. Иакову Колонне, епископу Ломбезскому, дружеская жалоба на то, что, не дождавшись его,. он отправился в Рим Я возвратился из Германии и добрался до Лиона, пришпориваемый твоими просьбами и своим желанием и спеша уже на манер не поэта или философа, а гонца. Здесь на мой бег наложил ненавистную узду нежданный слух: ты бежал, словно воспользовавшись удобным мо- 70
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ Мектом моего отсутствия, и без меня, чего обещал никогда не делать, отправился в Рим! Что тут сказать? Наверное, всех несчастней любящий, которого не любят. Как мне к тебе обратиться, какими начать словами? Счесть тебя подозрительным или презирающим друзей? Это всего меньше вяжется с твоими нравами! Жаловаться на твою забывчивость, когда я же восхищаюсь твоей памятливостью? Назвать вероломным? Но твоя надежность всем известна! Что делать? Ты сам найди название вине и осуди или, если угодно, оправдай сам себя; веду тебя на твой же суд: ты будешь и преступник, и свидетель, и автор приговора. Сядь и разберись со мной по справедливости, ведь любовь сглаживает неравенство. Если язык твой вынесет решение не в мою пользу, я воззову к твоей совести. Отвечай истцу, моему горю. Почему ты в Риме, а я в Галлии? Чем я заслужил такую разлуку? Неужели меня выбросили на дорогу, словно бесполезный и неудобный груз? Что до полезности, смотри сам; что до второго, выскажусь я, ибо в тяжелом горе человек обычно дает волю языку: нет у тебя ноши удобнее, если только я что-нибудь в тебе понимаю, нет меньшей помехи твоим занятиям; вот что я тебе сказал бы, с позволения моего Лелия1 и других, с которыми дерзаю себя сравнивать, подстегиваемый, пожалуй, и завистью к их удаче, и страданием от своей неудачливости. В самом деле, я предпочел тебя миру; а ты, скажи на милость, чего мне не предпочел? Или ты боялся, что твой секрет вырвется через меня на свет? Неужто я показал себя таким болтливым, таким нестойким и слабодушным, настолько неспособным хранить доверенное? Неосторожно же ты поступал, столько раз поручая мне вещи и поважнее! Нет, святой отец, поверь мне—ибо сегодня, вижу, горе пересиливает скромность,— поверь, говорю, мне, любезный отец: никому из известных мне людей в умении достойно молчать я не уступлю; никто не уличит меня за несоблюдение тайны в непригодности не то что к верной дружбе, но даже к сенаторскому достоинству или к служению Церере2! (У персов, мы читаем3, нет ничего святее верности, прекрасней молчания, безобразней болтливости, так что одно они соблюдают даже до смерти, другое смертью карают; нет человека, который под какой угодно пыткой выдал бы тайну своего царя, а если кому случится поступить против этого обычая, его признают достойным любого наказания. Замечательно! В самом деле, что легче молчания? На что нужен и для какого важного дела может быть пригоден человек, неспособный 71
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА исполнить дело бесконечно более легкое?) Или, наоборот, ты не хотел прерывать моих занятий? Тогда к чему было наше долгое общение? Ты до сих пор не понял, что я не из породы тех, кто, как говорит Флакк, «за многим весь век в погоне краткий и края, что другим согреты солнцем» 4, непрестанно меняет; кто «во дворцы проникает и к царским порогам»5, как говорит Вергилий; кто раздергивает по пустякам свою душу, одному улыбнется, другому прислужит, никого не любит от всей души, никому не доверяет вполне? Разумеется, кто я, я не знаю, в суждениях о себе мы сильно ошибаемся, но я очень стараюсь оказаться в числе тех, кто ничего не домогается. На многих у меня никогда надежды не было: знаю, что старание уподобиться немногим делает нас ненавистными толпе; мои надежды и мои занятия все до сих пор сосредоточивались на тебе. Если ты не пожелал позволить мне и дальше заблуждаться на твой счет, то, надо сказать, ты поступил со мной очень обходительно, дав мне почувствовать свое охлаждение ко мне не оскорбительным поступком, не резким словом, не нахмуренной бровыо, а молчаливым бегством. А может, ты думал так испытать или разжечь мое желание быть с тобой? Смотри, не играешь ли со слабым сердцем в слишком жестокие игры! Или, кто знает, причина была более извинительной? Уж не оберегал ли ты меня от тягот пути, боясь, что суровое море окажется мне не по силам, а в «знойной Апулик»6 — ибо тебе предстоит и путь через нее — я упаду в обморок под жарким летним солнцем? Только скажи мне, не вредит ли такое представление обо мне моему имени? Когда я заслужил, чтобы обо мне так думали? Какая трудность меня сокрушала или отпугивала? Одно желание поглядеть мир провело меня по всем варварским странам, неужто по Италии не проведет благородная необходимость? У Пиренейских холмов сколько ты меня просил и улещал сопровождать тебя, беспокоясь лишь, не пострадает ли от этого моя честь? Хотя, правду сказать, меня и увлекать-то не надо было, я пошел бы сам. Что ж теперь я не заслужил быть твоим сщ^тником у подножий Апеннинского хребта? Разве что, может быть, тогдашнее наше странствие обнаружило мою малоподвижность и вялость? Однако ты ежечасно удивлялся, откуда такая выносливость у меня, рожденного и взлелеянного в книжных занятиях, тем более что и время года было неблагоприятно, и путь тернист, и местность необжита, и, что всего больше нас угнетало, образ жизни тяжел и во многом чужд нашим привычкам. Впрочем, 72
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ I южалуй,— ибо размышление мало-помалу приводит к истине — мы уж не можем того, что некогда могли: годы прибавляются, годы лишают силы. Со времени тех странствий идет теперь четвертое лето, я стал на три года старше; такого времени заведомо достаточно не только для разрушения слабого тела смертного человека, но и для крушения империй и городов! (Ведишь, шучу с тобой; стоило иссякнуть жалобам, большое горе превращается в забаву.) Да, конечно, каждый день — шаг к смерти, и плачущие в колыбельках младенцы, возрастая, равным образом и стареют. Но мой возраст не тот, когда ощущалась бы природная убыль; он не достиг еще и зрелой полноты. Годы пока несут меня в гору, день ото дня я крепче и телом и духом, хоть знаю, что за этим последует: чем выше поднимается путник, тем он ближе к обрыву и, если можно так выразиться, восходя, неким образом опускается. То же происходит и со мной; однако при всем том я еще восхожу! Когда все так, то, может быть, самому же тебе и знать настоящую причину содеянного тобой? Я ее пытаюсь ощупью найти, но не нахожу. И уже по одному тому вижу свою любовь к тебе, что любящие как раз и расстраршаются от первой обиды, а потом, если не удастся затушить пламя, прибегают к лекарству всепрощения и, страдая от самых жестоких обид, либо говорят, что таковых вовсе не было, либо ищут в них добрых намерений. Что я и делаю, стараясь не казаться самому себе незаслуженно покинутым. Хоть бы тут мне себя убедить! И ведь может случиться, что ты и уходу моему помешать не пожелаешь, и ожидать возвращения не сможешь: выпустив меня из своих дружеских объятий плачущим, дать мне новый повод для стенаний не захочешь. Я хочу, чтобы ты был ко мне жесточе; видишь, доброта твоя обернулась мне во вред: нет ничего губительней нежданного врага, и все несвоевременное переносить тяжелей. Если уж не миновать мне было слез, лучше бы мне плакать тогда; недаром природа устроила так, что мы видим слезы чаще на лице уходящих, чем возвращающихся. Прошу, подумай прежде всего, как тебе защититься от моей льющейся через край речи; мера твоей правдивости ничего не будет значить, с меня станет соблюдения простого правдоподобия: готового поверить любое объяснение убедит. В конце кондов, я более склонен снять вину с тебя, чем со своей судьбы. Будь здоров и помни о нас. Лион, 9 августа [1333] 73
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА I 7. Фоме из Мессины, против старцев диалектиков Глупо биться с врагом, рвущимся не столько к победе, сколько к перепалке. Какой-то старец диалектик, пишешь ты, страшно возмутился моими сочинениями, в которых будто бы осуждалось его искусство, видимо дрожал от злости, грозил, что сам письменно обличит наши занятия, после чего ты безрезультатно ждал его посланий много месяцев. Больше не жди; поверь мне, они никогда не придут, настолько-то благоразумия у него еще осталось. Стыд ли тут за свой стиль или расписка в собственном невежестве, но только люди, непримиримые на словах, письменно не состязаются: не хотят показать, как ломко их вооружение, воюют, как принято у парфян, наскакивая и отбегая, и бросают слова в пространство, вверяя их, словно стрелы, воле ветров. С ними, я сказал, сражаться их приемами безрассудно, потому что их главное наслаждение в перебранке и они расположены не отыскивать истину, а препираться, невзирая на поговорку Варрона1: «В чрезмерных спорах упускают истину». Не бойся, что они выйдут на открытое поле писаний и серьезной беседы, ведь это о них говорил Квинтилиан в «Риторических наставлениях»2: «Особо изощренные спорщики, когда вынуждены оставить препирательства, показывают не больше умения в деле посерьезней, чем иные мелкие животные, которые в зарослях подвижны, а в поле идут в руки», почему поля и боятся; или, как он же верно говорит в другом месте, «уловки и подвохи—прибежище слабости, подобно тому как плохие бегуны спасаются увертливостью»3. Тебе как другу я хотел бы сказать одно: взявшись следовать добродетели и истине, избегай этой породы людей. Только куда нам бежать от лица безумцев, если даже острова не в безопасности? Выходит, ни Сцилла, ни Харибда не преградят этой чуме путь в Тринакрию? Хуже того: видно, беда постигает именно острова, раз к британскому диалектическому войску примкнет теперь боевым строем отряд новых циклопов4. В «Космографии» ли Помпония я читал, что Британия всего больше похожа на Сицилию5? Я, правда, думал, что все сходство состоит в расположении суши, в почти треугольной форме обоих островов и, возможно, еще в постоянном волнении окружающего моря; диалектика мне на ум не пришла. Слышал, что населяли ту и другую сперва циклопы, потом тираны, равно свирепые жители; не знал о прибытии чудовищ третьего рода, вооруженных обоюдоострой 74
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ энтимемой и затмивших необузданной яростью берега Таормины6. Вот что, однако, я и сам раньше замечал, и ты мне теперь напоминаешь: они приукрашивают свою секту блеском Аристотелева имени, говоря, что так же имел обыкновение вести свои споры Аристотель. Да, признаю, следование по стопам славных вождей — в некотором роде оправдание; недаром Марк Туллий говорит, что с Платоном охотно бы и заблуждался, если на то пошло7. Но эти ошибаются. Аристотель, человек пылкого ума, о высших предметах попеременно и вел споры, и писал — иначе откуда бы у него столько книг, исполненных с великим старанием и затратой огромного труда, и это среди множества других занятий, особенно со своим блестящим учеником, и за жизнь недолгую? Осведомившись о нем у писателей, узнаем, что он умер на шестьдесят третьем году жизни8. Что ж они так разошлись со своим учителем? Почему тогда, спрашивается, им почетно, а не, наоборот, постыдно называться аристотели- ками? Нет ничего более непохожего на этого великого философа, чем ничего не пишущий, мало что понимающий, болтливый и бесполезный крикун. Кому не смешны жалкие умозаключения, которыми ученые люди изводят одновременно и себя и других и на которые растрачиваю*» всю жизнь, на другое дело не годные, в своем прямо вредные? Вот над чем во многих местах издеваются Цицерон и Сенека; вот что имел в виду Диоген, отвечая злоречивому диалектику. Когда тот подступил к нему со словами: «Я не есть то же, что ты», Диоген кивнул в знак согласия; тот продолжал: «Но я — человек», Диоген и этого не отрицал; тогда крючкотвор сделал вывод из своих посылок: «Следовательно, ты не человек». «Однако последнее,— возразил Диоген,— ложно, и если хочешь стать истинно человеком, начни свой силлогизм с меня» 9. Много есть потешного в том же роде. И чего они тут добиваются—славы ли, развлечения или совета о доброй и блаженной жизни—им, возможно, ведомо, а для меня нет вещи загадочней. Я говорю, что выгода должна казаться благородным умам едва ли достойной наградой за труды; ремесленники ловят выгоду; цель свободных искусств более благородна. Диалектики слушают и распаляются; ведь многословие спорщика обычно сродни гневу: «Стало быть,— говорят,— ты осуждаешь диалектику?» Да ничуть: знаю, сколько внимания ей уделяют стоики, сильная и мужественная философская школа, о которой наш Цицерон упоминает в книге «О пределах»10, как, впрочем, и в других местах не раз; знаю, что она из 75
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА числа свободных искусств, ступенька для стремящихся ввысь и небесполезное орудие для пробирающихся сквозь философские дебри. Она подстегивает ум, размечает путь к истине, учит избегать ошибок; по крайней мере, на худой конец, упражняет сообразительность и быстроту ума. Не отрицаю, все так. Но далеко не всегда похвально долгое пребывание в местах, пройти через которые было почетным делом; только безумный путник ради приятности пути забудет поставленную себе цель; хвалят того, кто быстро и много прошел и нигде не задержался дольше срока. А кто из нас не путник? Всем нам в краткое и неудобное время, словно в зимний дождливый день, надо пройти длинный и трудный путь; диалектика может оказаться его частью, никак не целью, да и частью-то утренней, не вечерней. За множество некогда вполне благопристойных занятий снова взяться нам было бы позорно: если, поиграв детьми в школах диалектики, мы не можем ее оставить в старости, то с равным основанием нам не стыдно будет играть в чет и нечет, скакать на гибкой хворостинке п или опять качаться в младенческой люльке. Дивны разнообразие вещей и смена времен, соблюдаемые заботливой природой тщательно, с ревнивым искусством; не думай, что их можно наблюдать только в годовом круге, еще явственней они выступают на протяжении жизни. Весна богата цветами и листвой, лето злаками, осень изобилует плодами, зима снегами; все это, в свой черед не только терпимое, но и приятное, будет тяготить, если извратится от потрясения законов природы, и как никто не обрадуется январской стуже летом или свирепому жару солнца в неурочные месяцы, так не найти и человека, которому не будет неприятен или смешон и скачущий вместе с детьми старик, и седой или подагрический ребенок. Опять же, что для любой науки полезней, даже необходимей, чем первоначальное знание самих по себе букв, в которых основа всякого научения? Но и наоборот, что смешней занявшегося ими старца? Так что расшевели учеников своего старика моими словами; не отпугивай, а призови их спешить, только не к диалектике, а через нее — к чему-то лучшему. Самому же ему скажи, что я осуждаю не свободные искусства, а ребячливых старцев: как нет ничего отвратительней старца за азбукой, по слову Сенеки12, так нет ничего безобразней старика диалектика. И если он начнет изрыгать свои силлогизмы, мой совет тебе — беги и вели ему поспорить с Энкеладом13. Всего доброго. Авиньон, 12 марта [1350—1351] 76
КНИГА ПИСЕМ ОДУЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ I 8. Фоме из Мессины, об изобретении и таланте Что тебе делать?—-просишь ты совета в состоянии, в котором пребывает почти все племя пишущих, когда своего каждому не хватает, чужим пользоваться стыдно, и между тем бросить писание ке дает само очарование :>того занятия и живущая в душах смертных жажда славы. В тревоге и сомнениях ты обращаешься ко мне. Прежде всего, благоразумней было бы идти к более надежному советнику, от которого ты принял бы будь то много разнообразных советов, будь то один, лучший и испытанный. Ты, напротив, постучался в дверь бедняка. Однако отослать тебя с пустыми руками не хочу; охотно поделюсь с тобой тем, что нищенски выпросил у другого. Признаться, правда, в этом деле у меня только и есть один-единственный совет. Если опыт покажет его негодность, вини Сенеку1, если годность — благодари себя, не меня; при любом исходе автором совета прошу считать его. Все сводится к тому, чтобы подражать при сочинении пчелам, которые не воссоздают2 цветы такими, какими их нашли, а выделывают из них путем некоего срастворе- ния воск и дивный мед. При «да, не только смысл этих слов Сенеки, но и сами слова Макробий поместил в своих «Сатурналиях»3, так что, иыходит, то, что он одобрил, прочитав и сразу переписан, он вместе как бы и не одобрил самим же этим действием: не потрудился превратить собранные у Сенеки цпоты в сладкие соты, а преподнес их нетронутыми» какими нашел на чужих ветвях. Чужих? Но опять яс<» как я могу называть что-то чужим, пусть око и придумано другими, когда тот же Сенека буквально пересказы каст суждение Эпикура, что все хорошо сказанное кем оы то ни было — не чужое, а наше4? Значит,не за что винить Макробия, если в начале своего труда он не столько наложил, сколько переписал большую часть чужого пйп.мн "; такое ведь и со мной иногда случается и со многими, кому я не чета. Однако утверждаю: больше разборчивости и искусства в том, чтобы, подражая пчелам, передавать суждения других людей своими словами. Опии, же у нас должен быть не стиль того или другого автора, а единственно наш стиль, сплавленный из многих; " плодотворней не собирать наподобие пчел без разбора псе подряд, а следовать примеру тех червячков нгмпого крупнее пчелы, что добывают шелковую ткань па собственного чрева, то есть извлекать мысль и слово на самих себя, л^ш.ь бы смысл был весом и правдив, а речь складна. Правда, такое не 77
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА дано никому или дано очень немногим, так что будем со спокойной душой сносить участь, которая выпала нашему таланту, не завидуя стоящим выше нас, не презирая стоящих ниже, не докучая равным. Знаю, что ты сейчас про себя говоришь: «Этот человек тянет меня прочь от работы и уговаривает не прилагать усилий, уча тррпеливо сносить свое невежество». Наоборот: больше всего, считаю я, надо остерегаться того, чтобы ум не состарился в праздности. Хоть Цицерон и писал, что, будучи беззащитней и слабей многих созданий, люди, как ему кажется, больше всего превосходят животных своим даром речи6, однако надо или отнести это к понятному желанию ритора возвысить преподаваемое им искусство, или понять в том смысле, что сам по себе дар речи невозможен без предшествующей ему мысли; иначе было бы верней сказать, что превосходство людей — в способности понимать, различать, много узнавать и запоминать, чего животным природа не дала, хоть они, кажется, обладают каким-то подобием понимания, различения и памяти. Так что же? Я и советую и зову со всей настойчивостью и с высшим напряжением сил изгонять душевный мрак и невежество в стремлении здесь, на земле научиться чему-то, что откроет нам путь к небесам; будем только помнить среди всех трудов, что если нашему слабому дарованию окажется закрыт доступ к вершинам — ведь не все мы рождаемся под одной звездой,— надо довольствоваться пределами, которые Бог и природа назначили нашим талантам, без этого мы никогда не избавимся от душевной тревоги: продвигаясь в познании вещей—а мы не должны прерывать этот путь до последнего дыхания,— мы каждодневно будем открывать новые недоступные нашему невежеству тайники, откуда и тоска, и негодование и презрение к себе. (Пока непросвещенная толпа не видит этих потаенных глубин, ее дни и радостней и спокойней.) Тогда получится, что знание, призванное быть неисчерпаемым источником святого наслаждения, поселит в нас тягостную тревогу и убьет ту самую жизнь, водителем которой обещало быть. Так что пусть будет смирение во всем. Оно в отношении не только так называемых даров фортуны» <то есть телесных, но и душевных благ внушит нам всяктц раз, как перед нами приоткрывается хоть самая маленькая дверца, даже за небольшое добро возносить большую благодарность вечному дарителю, прекрасно видящему потребное нам и дающему не то, что приятней, а то, что, он знает, полезней. И, конечно, как хвалят старика 78
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ владельца нескольких югеров земли, богатством души сравнявшегося с царями7, так будут хвалить урода, слабоумного или заику, который душою сравняется с красотой Алкивиада, с умом Платона или красноречием Цицерона. У кого нет таланта, будь богат душевным покоем, у кого есть — имей и уравновешивающую все скромность, чтобы беспристрастно оценить свои силы и случайно не отяготиться, льстя себе и обманываясь, неподъемной ношей, невзирая на сказанное в «Науке поэзии»: «Тему берите всегда своим, писатели, силам равную, и подолгу прикидывайте, что поднимут плечи, а что не снесут» 8. Надо, конечно, помогать таланту трудом и питать его размышлением, но ни в коем случае не гнать в недоступную ему гору; иначе, не говоря уже о бесплодности усилий, часто будет выходить так, что в погоне за невозможным мы упустим возможное. Приведу краткий, но, если не ошибаюсь, полезный и достойный внимания рассказ, читанный мною у Квинтилиана, человека острейшего ума; пишет он настолько немногословно и прозрачно, что изменять слова не захотелось9. «Даже с талантливыми юношами часто случается,— говорит он,— что они истощают себя усилием и впадают в немоту именно из-за чрезмерной жажды выразиться красиво. Помню, Юлий Секунд, мой, как известно, дружески любимый ровесник, человек дивного дара слова, но и бесконечного трудолюбия, рассказывал мне, что сказал ему однажды на эту тему дядя—Юлий Флор, первый ритор Галлии (ибо он занимался своим искусством только там), умевший притом быть красноречивым среди немногих избранных и достойный их близости. Увидев раз учившегося еще в школе Секунда печальным, он спросил его о причине нахмуренного лба, и юноша не скрыл, что вот уж третий день, сколько ни трудится, не может придумать вступление к назначенной для сочинения теме и от этого не только измучился, но уж готов отчаяться. Флор сказал ему с улыбкой: «Стало быть, ты хочешь сказать все лучше, чем можешь?» Это слова Флора племяннику; а Квинтилиан говорит нам, вернее, всем: «Так всегда и бывает. Надо стараться сказать как можно лучше, но говорить—в меру нашей способности. Для успеха нужна работа, а не возмущение собой». С искусства слова этот совет можно разными способами переносить на другие дела человеческой жизни, но речь у нас шла о таланте и даре слова: в том и другом, как и вообще везде, надо со спокойной душой переносить и изобилие и скудость. Разумеется, если над кем-то 79
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА звезды мерцают настолько благосклонно, что ему довольно себя без опоры на помощь извне и он сам собой способен порождать великолепные мысли, ему поистине есть что приписать дару небесной благодати, пусть только остерегается заносчивости и с великим смирением наслаждается божьей милостью, оставив пчелам их обычаи; но мы, кому не так посчастливилось, не будем стыдиться подражать пчелам. Они, как говорит наш Вергилий10, Зимние холода вспоминая, все лето работы Бремя несут и находки на общее благо сбирают. Будем и мы его нести, пока есть время, пока молодость кипит и крепок ум; не станем ждать, пока подкрадется стужа старости и летнюю лазурь сменят зимние тучи. О пчелах у того же поэта опять читаем, что они летом младым на цветущих просторах Заняты делом в жару11, а еще в другом месте — что они на лугах в безмятежное лето К множеству пестрых приникли цветов, вокруг белоснежных Лилий роятся; звенит все поле от ровного гуда12. Если пожелаем теперь ради собственной пользы шире истолковать совет славного наставника нравов13, перенесем все написанное о пчелах на работу ищущего человеческого ума. Что такое наше лето, как не наш возраст цветения? И наоборот, что более подобно студеным туманам зимы, чем старость? Каких же мы собираемся ждать себе тогда плодов этой поры, или досуга, каких урожаев с таланта, если сейчас в страхе никнем перед лицом труда? Что понесет из наших амбаров потомство, если мы застынем в косной праздности? «Наг паши, наг и сей; леденяща зима поселенца» и. Нет, чтобы от пчел речь не докатилась до поселенцев, поскорей сейчас, теперь же на лугах и зеленых просторах приникнем к разнообразным цветам; вчитаемся в книги мудрых людей и, сбирая в них самые яркие и пленительные мысли, будем «вокруг белоснежных лилий роиться», что следует делать и неутомимо, и со спокойным смирением. Поставим целью своих трудов не пустую славу у толпы, достающуюся isa изворотливость в пустых спорах, а нечто более прекрасное, дело истины и добродетели. Кое-что, поверь мне, можно познать и без крикливого препирательства; умудряет не грохот, а сосредоточенное раздумье. Если мы не хотим скорее казаться, чем быть, нас обрадуют не так рукоплескания помешанной толпы, как молчаливая истина; будем 80
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ довольны, тихо шепча сами с собой слова подлинных творений, и тогда не загремит трескуче, а «зазвенит все поле от ровного гуда ». И раз уж, как видишь, я расщедрился больше, чем требовали твои вопрошания, добавлю к предыдущему: беги отовсюду, где живут позорно или пышно по суду людской славы; знай, для тебя не меньше, чем для пчел, гибельно жительство там, Где иль запах тяжел, иль полые от удара Камни гудят, и слова искаженным свой образ являют15. Не думай, это говорится не тебе одному, а всем, кто занят любым изобретением славных вещей. Многие благородные умы больше всего задушены двойным злом — привычкой к наслаждениям и извращенными мнениями толпы; первое оседает внутри, второе наседает извне, дух вянет и далеко отстает от познания самой истины. Вот что я хотел бы сказать о подражании пчелам. По их примеру из всего, что читаешь, избранное затаи в улье сердца, со всем тщанием береги и крепко храни, чтобы, если можно, ничто не пропало. И смотри, пусть ничто не остается в тебе подолгу, каким ты его собрал: не славились бы пчелы, если бы не претворяли найденное в другое и лучшее; тебе все добытое в труде чтения и раздумья тоже советую обращать своим стилем в соты. И нынешний и будущий век с полным правом припишут тебе все, что потечет из них, и — чтобы уж срывать сегодня цветы только с Вергилиевых ветвей,—- в урочное время оттудц Сладостный выдавишь мед, и не только лишь сладостный, но и Вакха терпкий вкус укротить своей влагой способный 16 Всего тебе доброго. 11 апреля [1350—1351] I 9. Тому же Фоме Мессинскому, об искусстве слова Забота о душе требует философа, совершенство языка свойственно оратору; ни душою, ни словом мы не должны <пренебрегать, если намерены «от земли вознестись и крылатою сделаться речью» \ Впрочем, о первом — в другом месте; великая это вещь и громадный труд, но иреизобильный плодами. Здесь, чтоб не уходить от того, что потянуло меня к перу, я зову и убеждаю исправлять не только жизнь и нравы, в чем первый долг добродетели, но и привычки нашей речи, чего достигнем, заботясь об 81
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА искусстве словесного выражения. Ибо и слово — первое зеркало духа и дух — не последний водитель слова (Nee enim parvus aut index animi sermo est aut sermonis moderator est animus). Они зависят друг от друга, разве что тот сокрыт в груди, а это выходит на всеобщее обозрение; тот снаряжает в путь и придает выступающему желаемый себе вид, а это, выступая, возвещает о состоянии снарядившего; с волей того сообразуются, свидетельству этого верят, так что о том и о другом надо подумать, чтобы и тот умел быть к этому трезвенно суровым и это — подлинно достойно того, хотя, конечно, где позаботились о духе, слово не останется в небрежении, равно как, наоборот, слову не придашь достоинства, если не сохранит свое величие дух. Что толку, что ты весь погрузишься в Цицероновы источники, что ни одно сочинение ни греков, ни наших мимо тебя не пройдет? Конечно, ты сможешь говорить красиво, изысканно, мило, утонченно; весомо, строго, мудро и, что выше всего, просто — ни в коем случае не сумеешь; ведь если сперва не придут в согласие наши порывы, чего никому никогда не достичь, кроме мудреца, от разлада стремлений с необходимостью окажутся в разладе и нравы и слова. Наоборот, хорошо устроенный ум всегда мирен в своей непоколебимой безмятежности и спокоен: он знает, чего хочет, и чего однажды хотел, хотеть не перестает; поэтому, даже если не хватает украшений ораторского искусства, он из самого себя почерпнет слова дивно великолепные, возвышенные и, во всяком случае, себе созвучные. Впрочем, нельзя отрицать, что нечто еще более редкостное возникает всякий раз, когда после упорядочения душевных порывов (при буре которых вообще нечего надеяться на сколько-нибудь счастливые плоды трудов) отводится время для занятий речью. Если даже искусство речи нам не нужно, и ум, полагаясь на свои силы и в тишине развертывая свои сокровища, обходится без поддержки слов, надо все равно потрудиться по крайней мере на пользу людей, с которыми живем; в том, что наша беседа очень может принести пользу их душам, сомневаться нельзя. Тут ты вмешаешься и скажешь: «О, сколь безопасней'\ для нас и действенней для них наглядное убеждение явственными примерами наглей добродетели, способными захватить их своим благородством и увлечь в порыве подражания! Природой устроено так, что нас намного лучите и намного легче подстерегают не слова, а дела; их путем мы скорее поднимемся до всей высоты добродете- 82
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ ml» Да я и не возражаю: каково тут мое мнение, ты мог понять уже тогда, когда я напоминал о необходимости прежде всего душевного мира; и думаю, не без причины сказал сатирик: «Первыми должен явить ты блага души»2, а они не были бы первыми, если бы другое им предшествовало. Но при всем том сколько способен сделать дар слова для того же устроения человеческой жизни, и у многих авторов читаем, и свидетельством повседневного опыта подтверждено. В наш век сколько людей, которым ничуть не помогли обращенные к ним примеры, мы слышим, словно проснулись и от губительнейшего образа жизни вдруг обратились к высшему смирению единственно благодаря силе чужого слова! Не буду ни повторять тебе, что пространнее говорит об этом Марк Цицерон в книгах «Об изобретении» — место широко известно,— ни пересказывать здесь миф об Орфее или Амфионе, первый из которых зачаровывал и вел, куда хотел, диких зверей, второй — деревья и камни; так о них рассказывают, явно имея в виду несравненный дар слова3, коим один вдохновлял на кротость и всетерпение души разнузданные и неистовые, повадкой подобные диким животным, а другой — грубые, каменно жесткие и упорные- Добавь, что эти занятия позволяют нам приносить пользу многим живущим в отдаленных местах, куда нагпе участие и живое общение, возможно, никогда и не дойдет, а слово донесется. Наконец, какой может быть наша помощь потомкам, мы превосходно оценим, вспомнив, сколько нам дали изобретения наших предков. Но здесь ты опять вставишь: «Что за нужда еще изощряться, если все служащее пользе людей вот уже больше тысячи лет хранится в большом множестве книг, написанных поистине дивным стилем и с божественным талантом?» Не волнуйся, прошу тебя, и не впадай по такой причине в бездействие; от этого опасения и некоторые из старых писателей нас избавили, и я освобожу от него тех, кто явится после меня. Пусть пройдет еще десять тысяч лет и к векам прибавятся века — никогда не будет довольно славить добродетель, никогда не хватит наставлений любить Бога и ненавидеть сластолюбие, никогда для глубоких умов не закроется путь к открытию нового. Так что приободримся: мы работаем не зря, и не напрасно будут через много столетий работать люди, которые родятся близко к концу стареющего мира. Надо, скорее, бояться, как бы люди не перестали существовать прежде, чем в заботе о совершенствовании своей человечности (humanorum studiorum 83
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА cura) они прорвутся к тайникам сокровенной истины] Наконец, если бы даже нас вовсе не связывала любовь к другим людям, я все равно не поставил бы прекрасное и нас же самих питающее искусство слова на последнее место. О себе пусть каждый судит сам, а я и высказать вполне не надеюсь, как помогают мне в моем одиночестве кое-какие привычные строки и заметки, которыми я частенько взбадриваю дремлющий дух, не только в уме их повторяя, но и вслух произнося; как приятно иногда перечитывать чужие или свои сочинения; как ощутимо чтение это снимает с сердца груз самых тягостных и горьких забот. Притом свое иногда помогает тем больше, что, приготовленное рукой недужного и чувствующего больное место врача, оно пригоднее для моих немощей. Разумеется, этого утешения я бы не имел, если бы сами же целительные слова не ласкали слух и, какими-то скрытыми чарами побуждая к частому перечитыванию, не прокрадывались исподволь в душу и не пронзали сердце потаенным жалом. Желаю тебе успехов. 1 мая [1338?] IV 1. Дионисию из Борго Сан Сеполъкро, монаху ордена святого Августина и профессору священного текста, о своих заботах (curis) Сегодня я поднимался на самую высокую в нашей округе гору, которую не без основания называют Венто- зой1, движимый только желанием увидеть ее чрезвычайную высоту. Много лет я думал взойти туда; еще в детстве, как ты знаешь, я играл в здешних местах по воле играющей человеком судьбы, а гора, повсюду издалека заметная, почти всегда перед глазами. Захотелось когда-нибудь наконец сделать то, что я мысленно проделывал каждый день, тем более что накануне при чтении римской истории мне у Ливия попалось то место, где македонский царь Филипп (тот, что вел войну с римским народом) взбирается на фессалийскую гору Гем, веря молве, согласно которой с ее вершины можно видеть два моря, Адриатическое и Черное,— правда это или ложь, достоверно установить не могу, потому что и гора оо> наших краев далека и разноречие писателей ставит дело под вопрос: всех приводить не буду, но космограф Помпоний Мела без колебаний передает это как факт, а Тит Ливии считает молву ложной2; будь мне так же легко обследовать ту гору, как нашу, долго оставаться в неопределенности я бы не стал. Впрочем, оставлю ту й 84
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ вернусь к этой. Можно, подумалось мне, извинить скромного молодого человека за то, в чем не винят и старого царя. Однако, размышляя о спутнике, я, к своему удивлению, не обнаружил среди друзей почти ни одного, пригодного во всех отношениях: так редко даже среди дорогих людей бывает полное согласие во всем, что касается желаний и привычек. Этот ленивей, тот энергичней, этот медлительней, тот подвижней, этот меланхоличней, тот веселей, наконец этот безрассудней, тот благоразумней, чем мне хотелось бы; в одном пугала неразговорчивость, в другом назойливость, в одном грузность и полнота, в другом худоба и слабость, у одного смущала хладнокровная невозмутимость, у другого неуемная пылкость,— все это, даже тягостное, легко сносишь дома, ибо любовь все терпит и дружба не страшится никакой ноши, но в пути те же самые качества становятся обременительней. Так, думая о пристойном развлечении и озираясь по сторонам, разборчивая душа взвешивала все по отдельности—без всякого ущерба для дружбы — и молчаливо отстраняла все, в чем предвидела отягощение предпринимаемого пути. И что же ты думаешь? В конце концов обращаюсь к домашней помощи и открываю замысел единственному и младшему брату, которого ты прекрасно знаешь. Ничему он не мог бы обрадоваться больше, благодарный, что ему отведено при мне сразу место и друга и брата. В намеченный день отправившись из дома, мы к вечеру пришли в Малавсану — деревеньку на северных отрогах горы. Пробыв там день, мы только сегодня наконец в сопровождении двух моих слуг поднялись на гору, и не без труда: это очень крутая и почти неприступная каменистая громада; но хорошо сказано у поэта: «неотступный все побеждает труд» 3. Долгий день, ласковый ветер, душевная бодрость, телесная крепость и ловкость и все подобное было на стороне путников, против нас была только природа местности. На склонах горы встретился нам пожилой пастух, который пространно отговаривал нас от восхождения, вспоминая, как лет пятьдесят назад сам в таком же порыве юношеского задора поднимался на самую вершину и ничего оттуда не вынес, кроме раскаяния, усталости и изодранных камнями и колючками тела и одежды, причем никогда ни прежде, ни позднее не было у них слышно, чтобы кто-то решился на подобное. Он разглагольствовал, а мы, по молодости лет недоверчивые к предостережениям, от задержки только разгорались жаждой. Заметив, что 85
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА зря старается, старик немного прошел с нами вперед между отвесных камней, перстом указал на крутую тропинку и много еще напутствовал и долго охал вослед уходящим. Оставив при нем лишнее из одежды и вещей, мы настроились только на восхождение и начали проворно взбираться. Но, как обычно бывает, за сильным порывом быстро следует утомление, и вот, недалеко отойдя от того места, мы приостанавливаемся у какого-то обрыва; отсюда снова уходим и продвигаемся вперед, но медленней. Причем именно я отмерял горную тропу уже особенно осторожной поступью, тогда как брат кратчайшим путем взбирался все выше по самому хребту горы; я, малодушничая, льнул к низинам, а на его призывы и указания прямого пути отвечал, что надеюсь на более легкий подход с другой стороны горы и меня ничуть не пугает длинный путь, если он ровней. Выставляя это в оправдание своей слабости, я плутал по ущельям, когда другие уже достигли высоты, и никак не открывался мне более легкий доступ; наоборот, и путь удлинялся, и лишнего труда прибавлялось. Все же когда мне, расстроенному утомительным петлянием, стало стыдно блуждать, я решительно положил устремиться ввысь, а когда, усталый и мрачный, догнал дожидавшегося меня и подкрепленного долгим отдыхом брата, мы какое-то время шли наравне. Едва оставили мы то возвышение, и вот, забыв, как только что метался, я опять оказываюсь отброшен вниз и опять, огибая скалы в поисках легких долгих путей, пребываю в долгом замешательстве. Я все оттягивал тяготу восхождения, но не человеческой изобретательности отменить природу вещей, и ничему телесному не достичь высоты, опускаясь. Коротко говоря, не без насмешек брата и к моей великой досаде на себя самого за несколько часов со мной такое случалось раза три, если не больше. Тогда, в который раз обманутый, я присел в каком-то ущелье. Переносясь летучей мыслью от телесного к бестелесному, я укорял себя примерно такими словами: «То, что ты многократно испытал сегодня при восхождении на эту гору, да будет тебе известно, случается и с тобой и со многими устремляющимися к блаженной жизни; люди только не сознают это с той же ясностью, потому что телесные движения на виду, а душевные невидимы и сокровенны. Поистине жизнь, которую мы именуем блаженной, расположена в возвышенном месте; узкий, как говорится , ведет к ней путь. Много на нем высится холмов; надо переходить сияющими ступенями 86
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ от добродетели к добродетели; на вершине конец всего и жизненный предел, на который нацелено наше странствие. Туда прийти хотят все, но, как говорит Назон, «мало хотеть; жаждать так надлежит, чтобы цели достиг- I !уть»5. Безусловно, ты — если и здесь, как во многих пещах, не обманываешь себя — не только хочешь, но и жаждешь. Что же тебе мешает? Разумеется, не что иное, как более легкий и на первый взгляд удобный путь земных и низших удовольствий; однако потом тебе придется, много проблуждав среди них, или взбираться к той же вершине блаженной жизни под грузом безобразно утяжелившихся задач, или обессиленным уснуть в ущелье своих грехов и, если — страшно подумать — тебя там застигнет тьма и тень смертная6, провести бесконечную ночь в вечных муках». Ты не поверишь, как эта мысль взбодрила и дух мой и тело на остаток пути. О, если бы моя душа проделала путь, по которому я днем и ночью томлюсь, хотя бы так, как, превозмогши наконец трудности, прошел я сегодняшний путь своими телесными ногами! И уж не знаю, не более ли простым должно быть то, что крылатый и бессмертный дух без всякого пространственного перемещения может совершить в мгновение трепетного ока, чем то, что во временной последовательности приходится исполнять с помощью обреченного на смерть и болезненного тела под тяжкой ношей его членов. Выдающуюся над всеми вершину поселяне называют Сынком, почему не знаю, подозреваю только, что по антонимии, как иногда бывает: в самом деле, она кажется как бы отцом всех соседних гор. На ее макушке есть небольшая площадка; только там мы, усталые, присели отдохнуть. Раз уж ты выслушал, какие тревоги поднимались у меня в душе по мере нашего подъема, то выслушай, отец, остальное и изволь посвятить час своего времени отчету о делах целого моего дня. Прежде всего, взволнованный неким непривычным веянием воздуха и открывшимся видом, я застыл в каком-то ошеломлении. Озираюсь: облака остались под ногами, и уж не такими невероятными делаются для меня Афон и Олимп, раз вЯ&шанное и читанное о них я наблюдаю на менее знаменитой горе. Направляю лучи глаз к италийским краям, куда больше всего тянусь душой; вздыбившиеся снежные Альпы, через которые, разрушая, если верить молве, уксусом скалы, перетлел некогда жестокий враг римского имени7, кажутся совсем рядом, хоть отдалены большим* промежутком. Правду сказать, дымку италий- 87
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА ских просторов я больше угадывал душой, чем различал ее глазами; и меня охватило жгучее желание снова видеть и друга и отечество, однако при всем том я готов был осуждать себя за разнеженность еще не вполне мужественного чувства к тому и к другому, хоть и доказательства противного в обоих случаях были, подкрепленные поддержкой важных свидетелей. Потом другие думы захватили душу, перенеся ее от мест к временам, Я стал говорить себе: «Сегодня исполняется десятый год с тех пор, как, оставив ребяческие занятия, ты ушел из Болоньи; о Боже бессмертный, о неизменная премудрость, сколько круттк перемен в твоем характере видел этот промежуток времени! О бесконечном множестве их молчу: я еще не достиг порта, чтобы безопасно вспоминать о прошедших бурях. Возможно, придет время, когда я перечислю все на свете по велению Того, кем все на свете управляется, сказав сперва словами твоего Августина: «Хочу припомнить былые свои мерзости и плотские извращения моей души, не потому, чтобы я любил их, а для того, чтобы любить Тебя, Бога моего»8. Конечно, мне остается еще много опасной и тяжкой работы. Что я некогда любил, того уж не люблю; нет, лгу: люблю, но более скупо; вот и опять солгал: люблю, но стыдливей, печальней; наконец-то сказал правду. Да, так: люблю, но то3 что желал бы не любить, что хотел бы ненавидеть; все равно люблю, но подневольно, обреченно, печально, в слезах, на самом себе ощущая смысл знаменитого Овидиев а стиха: «Возненавижу тебя; не смогу — полюблю против воли»9. Не протекло еще трех лет с тех пор, как той извращенной и негодной воле, которая безраздельно царила на престоле моего сердца, начала противиться и противодействовать другая, и уже давно на полях моих размышлений между ними завязалась мучительная и посейчас еще неясная исходом борьба за власть над внешним и внутренним человеком». Taie перебирал я в уме прошедшее десятилетие. После обратился заботами к предстоящему и спрашивал самого себя: «Если тебе случится протянуть в этой летучей жизни еще два пятилетия, за равные промежутки времени настолько же приближаясь к добродетели, насколько за последнее двухлетие благодаря схватке твоей новой воли со старой ты отошел от прежнего упрямства, то не сможешь ли ты тогда, пусть без последней достоверности, но хотя бы с доброй надеждой на сороковом году жизни встретить смерть, равнодушно пренебрегши остатком клонящегося к старости века?» 88
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ ï>tii и км подобные мысли чередовались в #>еи груди, отоц. Я радовался своему росту, оплакивал свое несовершенство, сожалел о всеобщей переменчивости человеческих деяний и казался совсем забывшим, кУДа> зачем пришел. Наконец, прямо-таки разбуженный советом спутников оставить заботы, более уместные в другое вРемя> оглянуться и посмотреть на то, смотреть на что я пришел,— подь близилось время уходить, потому что солнце уже склонялось к закату и тень от горы росла,— я оборачиваюсь назад и смотрю на запад. Порог Галлии fi Испании, Пиренейский хребет, оттуда не виден просто £° слабости смертного зрения, а не из-за какой-либо меша*°Щей тому преграды, насколько я знаю; зато прекрасно з^ожно было различить горы Лионской провинции справа, а слева — Марсельский залив и тот, что омывает Мертвь*е Воды, на расстоянии нескольких дней пути10; Рона б^1ла У нас прямо перед глазами. Когда я так все по отдельности рассматривал, то уходя чувствами в зем$ое> то по примеру тела поднимая душу к более высо&ям вещам, мне вздумалось заглянуть в книгу Августино0ых «Испо- исщей», дар твоего расположения; она служ#г мне па~ мятью и об авторе и о дарителе и всегда у меня под рукой — умещается на ладони, размерами кро^печкая5 н0 песконечно сладостная. Открываю, чтобы прочесть что попадется,— а что еще попадется, кроме чувс!в доброго и самоотверженного сердца? Сочинение случае110 открылось на десятой книге. Брат, ожидая услышав что-то из моих уст от Августина, был весь внимание* Б°г и он свидетель, тут же присутствовавший, что в тлеете, на котором прежде всего остановился мой вз^ляД> было написано: «И отправляются люди дивиться и высоте гор, и громадности морских валов, и широте реч#Ь1х просторов, и необъятности океана, и круговраще^ию созвездий— и оставляют сами себя»11. Признаться, я окаменел и, попросив жадйо прислушивавшегося брата по мешать мне, закрыл книгу в гневе на себя за то, что i* теперь все еще дивлюсь земному, когда давно даже от языческих <|и Iлософов должен был знать, что нет ничего дивного, кроме души, рядом с величием которой нич?° не велико '2! Тогда, поистине удовлетворившись зрелиг$ем горы, я ооц катился внутренним зрением к себе, и с того часа никто п<- слышал меня говорящим до самого конц# спуска: те с/тва задали мне достаточно молчаливой раб^™* И я нз мог видеть тут случайное совпадение, но все прочитанное 89
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА ^^^^ш^шшш^штт/вагтштшпж^шжашяшяшшшшшвшшш^яшЁШЕЯЁашшяЕша^штшштвшя^яшштшттйтш^тттттвешахшяшлмлт ниц hihi uiw, >шят считал сказанным мне и никому другому, помня, что то же самое в свое время подозревал о себе Августин, xtofyfa при чтении апостола, как он сам рассказывает13, первым ему попалось место: «...не в пированиях и опьянении, не на ложе и в распутствах, не в ссорах и зависти; но облекитесь в Господа Иисуса Христа и попечения о плоти не превращайте в похоти» 14; и то же раньше случилось с Антонием, когда, услышав Евангелие, где написано: «Если хочешь быть совершенным, пойди, продай все имение твое и раздай нищим; и приди и следуй за Мной, и будешь иметь сокровище на небесах» 15, он, как говорит записавший его деяния Афанасий16, отнес повеление Господа к себе. И как Антоний, услышав это, больше ни о чем не спрашивал, и как Августин, прочитав то, дальше не продолжал, так и у меня на немногих приведенных выше словах кончилось все чтение, и я в молчании думал, как скудны благоразумием смертные, которые в небрежении о благороднейшей части себя рассеиваются на многое и растрачиваются на пустые зрелища во внешней погоне за тем, что могли бы найти внутри себя, и изумлялся благородству нашей души, когда она не вырождается по собственной воле, отклоняясь от своего изначального источника и обращая в попрек себе то, что Бог дал ей в почетную награду. Можешь догадаться, сколько раз в этот день, озираясь на обратном пути, я бросал взгляд на вершину горы! И она казалась мне едва одного локтя высотой рядом с высотой человеческого созерцания, когда человек не погружает его в грязь земной мерзости. На каждом шагу думалось и другое: если не жаль подвергнуть себя такому труду и мучению, чтобы тело побывало чуточку поближе к небу, то какой крест, какая тюрьма, какая дыба сможет отпугнуть душу, которая на подступах к Богу попирает чванливую громаду гордыни и свою смертную судьбу? И еще: как мало кому удается не сойти с этой дороги — или от страха перед суровыми вещами, или от влечения к приятным! О счастливцы! Если есть их где-нибудь хоть один, то, по-моему, его имеет в виду поэт: Счастлив, кому удалось познать вещей основанья, м Кто душою презрел и все страхи, и неумолимый Рок, и зловещий гул ненасытной волны Ахеронта17. О, с каким старанием надо работать, чтобы у нас под ногами оказались не всхолмления земли, а раздувшиеся от земных позывов желания! 90
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ С этими чувствами в волнующейся груди, не чуя каменистой тропы, глубокой ночью вернулся я в деревенское пристанище, откуда двинулся в путь до света, и высокая луна оказывала желанную услугу запоздалым путникам. Сейчас, пока домашние усердно заняты приготовлением ужина, я уединился в укромной части дома, чтобы по горячим следам спешно написать тебе это; иначе, если отложить, из-за перемены мест изменится, пожалуй, состояние души, и намерение писать остынет. Видишь, любезный отец, как я не хочу ничего в себе утаить от твоих глаз, добросовестно открывая тебе не только свою жизнь, но и все помыслы; прошу помолиться о них, чтобы после слишком затянувшейся шаткости и неопределенности они когда-нибудь установились и после напрасных и бесчисленных метаний обратились к единог му, доброму, истинному, достоверному, устойчивому. Всего тебе доброго. Малавсана, 26 апреля [1336] IV 4. Иоанну Колонне, кардиналу Римской церкви; совещание о месте принятия лаврового венка Я на распутье двух дорог и не знаю, по какой направиться. История удивительная, но краткая. Сегодня как раз в третьем часу мне пришли письма от сената, в которых с убедительной настоятельностью меня зовут в Рим для принятия поэтических лавров. В этот же самый день около десятого часа с письмами о том же деле ко мне приезжает человек от канцлера Парижского университета Роберта, моего знаменитого соотечественника, очень сочувствующего моим занятиям; приводя превосходные основания, он убеждает меня ехать в Париж. Ты мне скажи, кто бы когда предсказал, что нечто подобное может случиться среди этих утесов? Дело кажется настолько невероятным, что я переслал тебе оба письма, не нарушив печатей. Одно зовет на восток, другое на запад; ты поймешь, какие веские доводы толкают меня и туда, и сюда. Знаю, конечно: в человеческих делах нет почти ничего твердого; если не ошибаюсь, в своих заботах и делах мы по большей части бываем обмануты тенями; и все-таки, раз уж дух юности больше тянется к славе, чем к добродетели, почему бы мне — ибо ты придаешь мне смелости по-дружески хвалиться перед тобой,— не увидеть в случившемся такой же славы для себя, какую некогда могущественнейший царь Африки Сифак видел 91
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА в том, что два величайших города мира, Рим и Карфаген, в один и тот же день предложили ему дружбу1? Разумеется, там была оказана честь его власти и богатствам, здесь — мне лично; недаром он предстал просителям восседающим среди золота и драгоценных камней на величественном троне, а меня они нашли одиноко бродящим у берегов Сорги, утром по лесам, вечером по лугам; мне предлагали почести, от него ждали помощи. Однако радость плохая советчица, и потому, признаться, насколько я рад этому событию, настолько же раздвоен душой: туда меня влечет блеск новизны, сюда уважение к старости, туда друг, сюда отечество. Только одно перевешивает на второй чаше — то, что в Италии есть сицилийский король, которого из всех смертных я всего спокойней мог бы видеть судьей над талантами. Вот какие заботы меня волнуют; ты, не гнушавшийся простирать свою длань, чтобы упорядочивать их, веди своим советом колеблющуюся душу. Живи и здравствуй, краса наша. У истока Сорги, 1 сентября [1340], под вечер IV 5. Ему же, согласие с поданным советом Совет твой не только принимаю, но обеими руками хватаюсь за него: он великолепен и в высшей степени достоин твоей мудрости и человечности. Меня не пугает то, что ты друг своему отечеству: ведь еще больше ты друг истине. Поеду, куда ты велишь; если кто-то, возможно, удивится выбору, я противопоставлю удивлениям сперва разумные доводы, а потом твое имя; авторитет часто принимают взамен доказательств. Остается только одна забота, какими словами извиниться мне перед моим другом Робертом, чтобы не только он, но и весь знаменитый университет, если дело выйдет наружу, удовлетворился случившимся. Однако об этом подробней при встрече; слышно, он сам нагрянет сюда с намерением тащить меня в Париж; если это так, дело будет обсуждаться на месте происшествия1. Что до твоего вопроса ко мне в конце письма, ничего ответить не могу, пока на просторе не продумаю сам с собой все дело. История эта чужда моим обычаям и, что особенно отдаляет меня от нее, я тем временем был занят совершенно другими заботами, а прав Саллюстий: «Ум силен там, где его напрягаешь»2, К тому же дело давнее, отодвинутое в моей памяти многими протекшими с тех пор годами; как говорит Плавт, «за давностью лет ум колеблется»3. 92
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ I ■' ■- ■■ ■ ,11Ч..|М...1.-.— ■ . —-.—»-,.,.,..—„ ■ -.,, . „.. ,,. Впрочем, и об этом тоже поговорю с тобой лично. Всего доброго. У истока Сорги, 10 сентября [1340] IV 6. Иакову Колонне, епископу Ломбезскому, о том же Коварство судьбы я не сегодня лишь впервые начинаю понимать; она не только неволит, но и рассеивает и разлучает нас, чтобы друг другу не мог быть отрадой и утешением в счастливых и неблагоприятных обстоятельствах. Видно, она знала, какие издавна уже грызли мое сердце заботы, вполне уврачевать которые никто, кроме тебя, не может,— и недаром однажды, возвращаясь из северных стран, я узнал, что ты, единственная прохлада и знойной тревоге моего сердца, отъехал из-за удивительного нагромождения редкостных причин1. Хотя тогда ты отправился в Рим, и твой собственный, и всеобщий, а для меня всегда первый город, причем тогда вдвойне мне желанный и сам по себе и из-за тебя, все равно невозможность поспешить вослед надолго повергла душу и печаль и отчаяние; всегда без тебя чувствуя себя изгнанником, в тот год особенно тревожась и горя любовью, я и Риму завидовал из-за тебя, и тебе из-за Рима. В таком состоянии, чувствуя юношеской душой жесткую узду той же судьбы, я те несколько лет взаимной разлуки пережил, словно несколько веков. В конце концов, как помнишь, я приехал к тебе сквозь рев зимних бурь, морских валов и войны — поистине привязанность сокрушила все препятствия; как говорит Марон, «тяжкий осилила путь любовь»2, и, когда глазами выискиваешь дорогую и влекущую цель, даже самый от природы нетерпимый к таким вещам желудок не чувствует никакого волнения моря, тело — никакой суровости стужи или пешего пути, душа — никаких угроз и опасностей. Всем сердцем я тянулся к тебе так, что, думая только о тебе, не видел ничего вокруг, а найдя тебя, тут же совершенно забыл о долгом пути. Но вот сейчас судьба строит те же козни, хоть и иначе: я отправляюсь в Рим, а тебя удерживает страна басков и оконечность западного побережья; и мы всего дальше разъезжаемся в разные стороны, как раз когда я всего больше желал бы иметь рядом тебя, краса всей моей славы. Впрочем, так почти со всеми желаниями смертных: чего сильней всего хотят, того редко достигают. Кок бы то ни было, чтобы лучшей своей частью ты смог вовремя оказаться в Риме, знай, что в вожделении 93
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА дельфийского лаврового венка — который когда-то : Шхл единственной и возвышенной мечтой славных цезарей и божественных певцов, а теперь заброшен или забыт, но меня заставил провести немало бессонных ночей; о котором мы вели с тобой долгие речи; который после длительных размышлений (ибо меня настойчиво приглашали два величайших города, Рим и Париж, один столица мира и царь городов, другой рассадник образованности нагпего времени) я решил в конце концов, следуя прежде всего убедительнейшим увещаниям и советам твоего брата, принять только в Риме, на могилах древних поэтов и в их обители,— я как раз сегодня выступаю в путь. Времени на него понадобится немало: нужно будет предстать пред очи короля, увидеть Парте- нопей, оттуда дорога поведет в Рим. Там я предвижу несколько дней ожидания, потом, если не обманывают расчеты, в пасхальный день 8 апреля на Капитолии совершится все дело. Спрашиваешь, к чему этот труд, эти старания, эта забота — что, лавры делают ученей или лучше? Пожалуй,— известней и беззащитней перед завистниками; но ведь жилище знания и добродетели душа, а там они не вьют себе гнезд в пышной листве на манер пернатых. «Для чего же тогда запасаться листвой?» Ты ждешь, что я отвечу. Что же еще, кроме слов премудрого царя евреев: «Суета сует — всё суета!»3. Однако таковы нравы людей. Живи в здравии и, молю тебя, сопутствуй мне участливой душой. Авиньон, 15 февраля [1341] IV 7. К сицилийскому королю Роберту, о своих лаврах и против ревнителей старины, всегда презирающих современность Миру давно уже было известно, скольким тебе, краса государей, обязаны все теперешние труды на поприще свободных и благородных искусств, в которых ты благодаря своему прилежанию тоже сделал себя государем — с диадемою, если не ошибаюсь, намного более блистательной, чем корона твоего мирского царства. Недавно ты обязал покинутых Пиерид новым благодеянием, торжественно посвятив им это мое, пускай не Бог весть KaÉbëJ дарование, к тому же украсив и город Рим и обветшалый Капитолийский дворец нежданным ликованием и непривычной листвой. «Невеликое дело»,— скажет, пожалуй, кто-нибудь, однако несомненно примечательное своей новизной и широки прогремевшее благодаря рукоплеска- 94
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ пням и любезности римского народа1: обычай увенчания лаврами, не просто прерванный на много веков, но уже совершенно преданный забвению из-за других занимающих государство забот и трудов совершенно иного рода, и наш век возобновлен тобою — вождем и мной — твоим рядовым воином. Известны мне и в Италии и в запредельных странах блестящие умы, которых до сих пор удерживали от этого предприятия только слишком давнее прекращение обычая и новизна, во всяком деле подозрительная; уверен, что теперь, рискнув испытать это на моей голове, они скоро последуют за мной и наперебой будут стараться сорвать римские лавры. Какая самая робкая душа побоится развернуть боевые знамена под началом Роберта? Каждый обрадуется быть первым в строю, где, пожалуй, даже последним быть не бесславно. Правду сказать, мне такая ноша оказалась бы не по плечу, не придай мне твое расположение сил и смелости. Если бы только ты мог украсить торжественный день присутствием своего светлого лика, для чего, как ты сам иногда говорил, твое царственное величие никоим образом не стало бы преградой, когда бы возраст твой тебе это позволил! По многим признакам я почувствовал, что некоторые черты характера цезаря Августа ты вполне одобряешь, и не в последнюю очередь — то, что с вольноотпущенником и притом прежним сторонником противо* положной партии Флакком он обошелся не только примирительно, но благосклонно и по-дружески и Марона, восхищаясь его талантом, не презирал за плебейское происхождение. Великолепно; в самом деле, что менее царственно, чем от людей, выдающихся добродетелью и талантом, требовать еще и свидетельств внешней родовитости, когда они и подлинного благородства не лишены и родовитыми ты сам же их можешь сделать? Мне небезызвестно, чтб на это скажут полузнайки (literatores) нашего времени, надменная и косная порода людей: «Марон и Флакк лежат в могиле, не к чему теперь разбрасываться о них высокопарными словами; выдающиеся авторы умерли давно, сносные — недавно, и, как водится, на дне остался горький осадок». Что они скажут и что подумают, я всегда знал, не всегда с ними и спорю: мне кажется, что одно место у Плавта больше соответствует не столько его веку, который едва только начинал ощущать подобные вещи, сколько нашему теперешнему. «В то время,— говорит он,— жил поэтов цвет; они ушли с тех пор в места, всем общие» 2; мы, конечно, оплакиваем ото с большим основанием, ведь тогда еще даже не 95
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА пришли поэты, о чьем уходе мы печалимся! Однако намерение этих людей безобразно: на самом деле они не искусство думают оплакать, которое они хотят видеть угасшим и погребенным, а внушить отчаяние своим современникам, которым они не в силах подражать. Поистине от своего отчаяния они коснеют, нас оно побуждает к действию, и что для них узда и оковы, то нас еще больше толкает и подстегивает трудиться, чтобы стать такими, какими в их мнении могут быть только прославленные древние. Конечно, такие редки, таких мало, но они есть; что же запрещает стать одним из немногих? Если бы всех отпугивала сама же эта редкость, немногих было бы не просто мало — их не было бы. Так будем стремиться, надеяться; кто знает, не удастся ли нам достичь цели; сам Марон говорит: «Полагают, что могут,— так смогут!»3; и мы сможем, поверь мне, если поверим, что можем. Что ты думаешь, в самом деле? Вот Плавт оплакивает свой век, скорбя, наверное, о смерти Знния или Невия, Век самого Марона и Флакка тоже не отвечал их великим умам: первого, боговдохновенного поэта, всю жизнь терзаемого бесконечными наскоками завистников, бранят за то, что он снимает сливки с чужих произведений, второго винят за недостаток восхищения перед старыми поэтами. Было так и будет всегда: спутник древности — преклонение, современности — зависть. Но как я понял, наблюдая, в тебе, лучший из королей и величайший из философов не в меньшей мере, чем поэт, еще глубже укоренилась та черта упоминавшегося выше государя, о которой Транквилл говорит: «Он всеми мерами взращивал таланты своего века». И ты всеми мерами взращиваешь таланты своего века и согреваешь их своей человечностью и милостью. Как испытавший это на деле повторю и то, что следует далее: «Чтецов ты благосклонно выслушиваешь, причем не только песни поэтов и истории, но и речи и диалоги; любые же сочинения о тебе, кроме самых серьезных и написанных первейшими авторами, тебя оскорбляют»4. Во всем этом ты тоже подражатель Августу и противник тем, кто без презрения относится только к единственно денным в их глазах, то есть недостижимым и невозможным вещам. Как многие не раз, так я благодаря редкостной и незаслуженной удаче оказался недавно почтен твоей благотворной близостью, твоей душевной щедростью; даже и здесь, как я уже говорил, ты осенил бы меня своим королевским достоинством, будь старость отдаленней или 96
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ Рим ближе. Впрочем, сей посланец твоего величества, вместо тебя присутствовавший при всем, расскажет тебе изустно о случившемся с нами, будь то радостном или опасном, в Риме или по отъезде из него. Что касается прочего, то о последнем твоем слове — вернуться к тебе как можно скорее — я непрестанно помню, очарованный, свидетель Бог, блеском не столько твоего королевского дворца, сколько ума. Я ведь надеюсь на совсем другие богатства от тебя, чем какие обычно ожидают от государей. В остальном молю, чтобы годы жизни твоей продлил и с этого человеческого трона к вечному тебя перенес Тот, у кого источник жизни,— Царь царей и Господь господствующих. Пиза, 30 апреля [1341] IV 8. Барбату Сулъмонскому, королевскому секретарю, о тех же лаврах В апрельские Иды1, в год этой последней эры тысяча триста сорок первый на римском Капитолии при большом стечении народа и великом ликовании совершилось то, что третьего дня определил относительно меня король в Неаполе: Орсо Ангиллара, граф и сенатор, человек возвышенного ума, украсил лавровыми ветвями меня как прошедшего королевское испытание. Не хватало руки короля, но не его незримого присутствия и величия; они въяве ощущались всеми, а не только мною. Не хватало твоих глаз и ушей, но твой дух постоянно со мной. Не хватало великодушного Иоанна2: посланный королем и спешивший с невероятным усердием, он попал за Ананьи в засаду герников, из которой выбрался, к моему облегчению, хотя в ожидаемое время не прибыл. Прочее, да будет тебе известно, удалось невероятно и сверх ожидания. Однако мне надлежало на свежем опыте убедиться, что печаль неразлучна с радостью. Едва мы выпели за городские стены, я с людьми, которые следовали за мной и по суше и в море, попал в руки вооруженных разбойников; если пущусь подробно описывать, как мы от них избавились и были вынуждены возвратиться в Рим, какое было по этому поводу волнение народа, как на следующий день, подкрепленные более надежной вооруженной охраной, мы вышли в путь и что еще приключилось в дороге, выйдет долгая история. Итак, все узнаешь от подателя сего. Всего тебе доброго. Пиза, 30 апреля [1341] 4 — 3838 97
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА f—Hiiiww и шили' —»■".■■-wgBw»,hM|iiiwi..AMti^W'PeH<^MUMgH)W'',v4'iiJii*HÉu,H |аяя»ищщдие—,'ii >■ ■ а=ааав>веад> V 17. Гвидо Cemme, о том, что красивыми могут быть создания некрасивых людей Ты, я знаю, удивляешься, . почему я кажусь так раздавлен судьбой одного-единственного письма1. В самом деле, надеяться на славу от своих писаний — не признак крупной натуры; последователи истинной философии не сомневаются, что истинную славу рождают дела, а не слова — истинную славу, не ту, которую провозглашает толпа и увенчаться которой для великих душ почти отвратительно, а ту, которая живет и питается трезвенной и радостной памятью о доблестных деяниях в сердцах выдающихся людей и о которой без театрального шума, без пошлых рукоплесканий свидетельствуют Бог и совесть. Эта подлинная слава, глубоко пускающая корни в надежную почву, падения не знает; та, коренящаяся в ветреных человеческих пересудах, во-первых, недолговечна, очень легко ветшает, и кто ее раздувает до небес, тот же ее расшатывает и губит, а во-вторых, если бы даже она могла быть вечной, добытая грубыми и неприглядными средствами, она никогда не увлечет благородные души, всегда останется низменной наградой за рабские труды. Размышляя так сам с собой, я, признаться, и дивился себе, и немало сердился на себя, но стоило мне вспомнить, как приятно было то письмо перечитывать, я сдавался настолько, что всякий грех тоске по нему отпускал. Не знаю как следует, основательно или нет, но я убедил себя всевозможными доводами, что плачу о пропаже письма вовсе не из-за хлопот о ветреной похвале, а от ощущения, что оно мне полезно; оно даже вселило в меня такое доверие — не к своему искусству, не к таланту, а к истинному учителю искусства и дарителю таланта2,— что я дерзнул надеяться, что эти писания, выведенные рукой большого грешника, будут читателям не только приятны (дальше чего не идет пустая слава), но, может быть, даже и полезны. Много я нападал там на судьбу, на малодушие людей и прежде всего на свое собственное; многими поощрениями к добродетели, немалым негодованием на наш век и на царящие во всем круге земель пороки, словно острыми кольями, оснащал я оба его фланга, так что, возвращаясь к нему, уж едва верил, что это создание моего собственного ума, и оказывал ему больше уважения, чем обычно делаю в отношении своих писаний. О Фидии и Апеллесе нигде не читаем как о красивых людях, но от одного сохранились остатки его блестящих 98
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ произведений, о другом до нас дошла слава, так что после нссх превратностей времени жив преславный гений обоих кудожников, пускай по-разному из-за различия материи: произведение скульптора долговечней, чем художника^ оттого об Апеллесе читаем в книгах, Фидия видим в мраморе. То же я сказал бы о Паррасии и Поликлете, о «(евксисе и Праксителе и о других, чьи телесные формы нвдто не хвалит, а великолепие творений необычайно и глава гремит. А если перейти от древних к новым, от чужих к своим, то я знаю двух выдающихся, но не красивых живописцев: Джотто, флорентийского гражданина, чья слава среди новых (modernos) огромна, и Симона из Сиены3; знаю и некоторых скульпторов, хоть по столь знаменитых — ибо в этом роде художества наш иск решительно отстает,— притом видел как их, так и их произведения (о которых, возможно, будет уместно ска*- нать больше в другой раз), очень отличные от своих авторов и совершенно их затмевающие. Если бы кому-то захотелось узнать от них причину такого отличия, они ответили бы, думаю, не так, как некогда художник Маллий, который на вопрос друзей за обедом, почему у пего уродились такие неказистые дети, когда живописуемые им фигуры так прекрасны, сказал: «Потому что пишу на свету, а ночью люблю темноту»4. Забавный ответ; а они могли бы ближе к истине сказать, что и красота тела, и талант, то есть красота души, откуда словно из источника и происходят изумляющие нас славные творения,— дары всемогущего Бога; что прини.- мать их нужно не просто со спокойной, но и с благодарной готовностью, щедрей ли они изливаются или скудней, потому что они бескорыстны и всегда даются сверх человеческих заслуг, и нечего допытываться от человека основания, почему через него совершается больше или меньше Тем, чья воля сама есть высшее и неприступное основание, в которое человек напрасно силится проникнуть своим трудом, ибо, насколько «достигнет человек до глубины сердца», настолько «вознесется Бог»5, сбивая с толку человеческие прозрения высотой своего замысла. Я нечаянно пустился в это повествование, без которого мог бы обойтись; оно для того, чтобы ты не удивлялся, если и мне, безобразному, тоже случилось написать красивое письмо и если в нем, по выражению Григория, неприглядный художник нарисовал красивого человека6. Зато эта иидность, которой оно затмило своих собратьев, стала причиной и его пропажи, и моей печали; я понял, что не только людям, но и писаниям выдающаяся форма иногда л* 99
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА вредит и надо во всех вещах стремиться к умеренности. Так над своим письмом, которое я не усыновил, а сам породил, я и тогда исполнил своего рода погребальный плач, и теперь, поминая его годовщину, горюю, что оно так скоропостижно ушло со света, угасши, так сказать, в самой колыбели. И тем безутешней мои слезы, чем меньше надежда воскресить из его праха, словно из пепла феникса, другое такое же. Никаких от йего останков у меня не сохранилось: против своего обыкновения я все его вверил бумаге, памяти — ничего, поэтому, отыскивая его теперь в ней, ничего не нахожу, не обнаруживаю никаких следов пропавшего. Только то и держу в уме, что сладостно было его писать, еще сладостней перечитывать и безмерно горько — о нем вспоминать; случилось точно так, как если бы человеку поднесли к губам соты с пахучим медом, а потом вдруг отняли и от исчезнувшей сладости осталось одно горькое воспоминание о сладости. Расстроенный всем этим, я надолго бросил писать: мои неустанные занятия мне стали ненавистны, и по однократному исходу их я стал судить обо всем остальном. Наконец, сам себя убедив, что неблагоразумно, испугавшись одного кораблекрушения, бросать мореплавание, как для земледельца—проклинать плуг из-за воспоминаний об одном годе, вернулся к перу. Но что мне снова теперь делать? Твое письмо тоже у меня пропало, последовав за сотоварищем! Насколько хватает памяти, я из него извлек две причины для радости. По-человечески радуюсь, что фортуна обошлась с тобой благосклонней обычного, хоть мне небезызвестно, как летуче бывает веселье от удачного поворота судьбы, которая всегда только для того бывает к кому-то дружественней, чтобы потом по-свойски обмануть, и всегда возносит только для того, чтобы больней было падение. Впрочем, веселиться от удачи — лишь одно из человеческих заблуждений, которым нет числа; их, если воспользоваться Цицероновым выражением, «мы словно впитываем1 с материнским молоком»7, и дай нам Бог избавиться от них хотя бы в старости. Основательней меня порадовал, помню, конец твоего письма, где заметна решимость и с фортуной знакомая, и ко всем случайностям готовая — о чем я и мечтал, на что и надеялся, чего и просил у Бога: чтобы он даровал мне и друзьям силу духа и презрение к переменчивому миру; никто отнюдь не просит, чтобы мы не знали в жизни несчастий, достойнейшие молитвы — о том, чтобы мы сумели с терпением перенести все выпавшее на нашу долю. 100
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ Поистине в твоих словах, если не обманываюсь, я увидел твою душу и сказал сам себе: «Это уже муж; он поднимается от праха, он обращается к небу». Всего доброго. [?] VI 2. Иоанну Колонне, монаху ордена проповедников, о том, что следует любить не философские школы, а истину, и о знаменитых местах города Рима Мы бродили по Риму одни... Ты знаешь мою перипатетическую манеру прогуливаться. Она мне нравится; моей натуре, моим обычаям она как нельзя более соответствует. Что касается мнений перипатетических, то некоторые нравятся, другие ничуть: я люблю не философские школы, а истину, так что сейчас я перипатетик, потом стоик, в промежутке академик, а часто ни то, ни другое, ни третье, если вижу что-то подозрительное или противное истинной и обещающей блаженство вере. Любить и одобрять философские школы позволительно, но когда они не чураются истины, когда не отвращают нас от нашей главной цели; если в чем-то они это попытаются сделать, будь то Платон, Аристотель, Варрон или Цицерон, их надо с благородной непреклонностью презреть и растоптать. Пусть нас не смущает никакая тонкость рассуждений, никакая вкрадчивость слов, никакая весомость имен: они были люди и познанием вещей умудренные, насколько это доступно человеческой проницательности, и речью блестящие, и природным умом одаренные, но несчастные от незнания невыразимой высшей цели; доверяя собственным силам и не доискиваясь истинного света, они часто падали, словно слепые, часто спотыкались о камни. Будем поэтому, восхищаясь их гением, преклоняться перед сотворителем гения; будем сочувствовать их заблуждениям, благодаря Бога за дарованную нам благодать и сознавая, что по милости, без всякой заслуги мы удостоены великой чести и вознесены на большую высоту Тем, кто пожелал утаить свои глубины от мудрых и разумных и открыть их младенцам. Будем, наконец, философствовать так, как велит само имя философии, то есть любить мудрость; но истинная премудрость божия — Христос, и чтобы истинно философствовать, Его надо нам выше всего любить и им жить. Чтобы стать всем, будем прежде всего христианами; философию, поэзию, историю будем читать так, чтобы всегда для слуха нашего сердца звучало Христово Евангелие: им 101
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА «1— ■■»ВД1 —ШИЛ I 111» JL lä.. -'"II.I.IW-g^gM»»——■ I I III——f—M——I— ....Ml. ————^—T одним мы. достаточно мудры и счастливы, без него чем больше узнаем, тем неученей и несчастней станем; с ним, словно с надоблачной вершиной истины, надо соотносить все, на нем, словно на едином непоколебимом основании истинного знания, человек может строить уверенно, и, трудолюбиво возводя на нем здание новых не противоположных ему учений, мы не заслужим ни малейшего упрека, пусть даже, пожалуй, очень мало что прибавив к! главной сути дела, а больше потрудимся ради утешения души, по крайней мере, и более облагороженного образа! жизни. Вот что я сказал бы тут мимоходом, насколько представилось уместным. Но продолжаю. Мы бродили вместе по великому городу, который из-за своей пространности кажется пустым, однако вмещает огромное население; не только по городу бродили, айв окрестностях. И на каждом шагу встречалось что-то заставлявшее говорить и восторгаться: здесь дворец Эвандра, здесь храм Карменты, здесь пещера Вулканова сына, тут воспитавшая близнецов волчица и Ромулова смоковница-кормилица, тут конец Рема; здесь цирковые игры и похищение сабинянок, здесь Козье болото и исчезновение Ромула, здесь беседа Нумы с Эгерией, здесь место сражения трех братьев-близнецов1. Здесь побежден молнией победитель врагов и устроитель войска Тулл Гостилий, здесь жил царь-строитель Анк Марций, здесь разделитель сословий Тарквиний Приск; здесь пламя сошло на голову Сервия, здесь сидя на повозке проехала свирепая Туллия и своим преступлением обесславила улицу. А это, наоборот, Священная дорога, это Эсквилийский холм; тут Виминал, там Квири- нал; здесь Целиев холм, здесь Марсово поле и скошенный рукою Тарквиния Гордого мак2. Здесь несчастная Лукреция, падающая на меч, смертью избегающая прелюбодеяния, и отмститель оскорбленного целомудрия Брут; тут угрожающий Порсена, и этрусское войско, и жестокий к своей провинившейся деснице Муций, и соревнующийся со свободой сын тирана, и следующий в преисподнюю за отбитым от города врагом консул; здесь надломленный плечом героя свайный мост, и плывущий Гораций, и Тибр, возвращающий Клелию. Здесь стоял напрасно заподозренный дом Публиколы; здесь шел за плугом Цинциннат, когда удостоился стать из пахаря диктатором; здесь был привлечен к консульству Серран3. Это Яникул, то Авентин, там Священный холм, куда трижды уходил обиженный патрициями плебс; здесь состоялся сластолюбивый суд Аппия, здесь Виргиния была избавле- 102
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ на от унижения мечом отца, здесь децемвир нашей' конец, достойный его похотлшюсти. Отсюда Кориолан,1 который, возможно, победил бы силой оружия, отступил, побежденный благочестием своих сторонников; эту скалу защищал Манлий, и отсюда он падал; здесь Камилл прогнал внезапным нападением заглядевшихся на золото галлов и научил отчаявшихся граждан возвращать себе утраченное отечество оружием, а не деньгами4. Отсюда но всем вооружении бросился в пропасть Курций; здесь найденная под землей человеческая голова и недвижимый межевой столб послужили предсказанием великой и устойчивой власти5. Здесь лукавая дева пала от оружия, обманутая собственным лукавством; здесь Тарпейская скала и всемирная перепись Римского народа; здесь страж оружия Янус; здесь храм Юпитера Останавливающего, здесь — Приносящего добычу, здесь — Юпитера Капитолийского, место всех триумфов; сюда пригнали Персея, отсюда прогнали Ганнибала, отсюда согнали Югурту, как думают некоторые, а другие считают, что он был убит в тюрьме 6. Здесь торжествовал Цезарь, здесь он погиб. В этом храме Август видел толпу царей покоренного мира; здесь арка Помпея, здесь его портик, здесь арка Мария, память о победе над кимврами. Тут Траяно- на колонна, где этот император, единственный из всех, как говорит Евсевнй, похоронен и черте города; здесь его же мост, получивший потом имя святого Петра; здесь Адрианова громада, под которой и он сам лежит и которую называют теперь замком Святого Ангела. Вот камень огромной величины шд бронзовыми львами в нишах, посвященный божественным императорам; в его верхней части, говорят, покоится прах Юлия Цезаря. Вот святилище богини Земли, вот алтарь Фортуны, вот храм Мира, разрушенный с приходом истинно мирного царя; вот создание Агриппы, отнято« для Матери истинного liora у матери ложных богом '. Здесь шел снег на августовские Ноны; отсюда маслимая река текла в Тибр; гут, как гласит молва, Сивилла показала старому Августу младенца Христа. Это заносчиво роскошные Нероновы дворцы; это дом Августа на Una Фламиниа, где, как некоторые говорят, и гробница ого хозяина; вот колонна Антонина; вот неподалеку дворец Аппия; вот септизоний Севера Афра, который ты называешь Престолом солнца, котя мое название можно прочесть в историях; вот сохраняющееся в камне улсе сколько веков состязание Праксителя и Фидия в таланте и искусстве8. Здесь Христос предстал на пути своему бегущему наместнику; 103
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА здесь Петр распят на кресте; здесь обезглавлен Павел, здесь сожжен Лаврентий, здесь, погребенный, он уступил место пришедшему в Рим Стефану9. Здесь Иоанн презрел кипящее масло, здесь Агнеса, живя после смерти, воспретила плакать о себе родственникам и друзьям, здесь прятался Сильвестр, здесь Константин избавился от проказы, здесь Калликст встретил славную смерть10. Только куда меня несет? Могу ли на жалком листе описать целый Рим? Да если б и мог, нет надобности: ты все знаешь, и не потому, что римский гражданин, а потому, что с отрочества был чрезвычайно любознателен в отношении таких вещей,— ведь кто сегодня хуже помнит деяния римской истории, чем римские граждане? Увы, Рима нигде не знают меньше, чем в Риме. Оплакиваю не только невежество — хотя что хуже невежества? — но и бегство добродетелей и изгнание многих из них. Кто усомнится, что Рим тотчас воскрес бы, начни он себя знать? Но это плач для другого времени. Потом, усталые от ходьбы по огромному городу, мы часто останавливались в термах Диоклетиана, не раз поднимались и на крышу этого некогда величественнейшего здания, потому что нигде не найти более здорового воздуха, большей широты обзора, более полного уединения. Там — ни слова о заботах, ни слова о своих повседневных делах, ни слова о состоянии государства, которое достаточно оплакать один раз: шли ли мы по улицам разрушенного города, сидели ли там, перед глазами были обломки развалин; что делать? Много говорили зато об истории, причем разделились между собой так, что в новой оказывался опытней ты, в древней я (если называть древней то, что было прежде, чем в Риме прогремело и было почтено римскими государями Христово имя, а новой — все с тех пор и до нашего века); много рассуждали о той части философии, которая воспитывает нравы и отсюда заимствует свое название, а в промежутке — об искусствах, его создателях и его началах. Так однажды, когда нам случилось их упомянуть, ты потребовал от меня подробного отчета, откуда пошли свободные и откуда ремесленные искусства. Ты готов был с жадностью слушать, я без малейшей неохоты повиновался твоему желанию; благоприятствовало и время дня, и полная свобода от суетливых забот, так что я завел довольно- таки долгую речь, ты внимательно за мной следовал, и я мог думать, что соглашался. Я, правда, клятвенно заверил, что ничего нового, почти ничего своего не скажу,— или, вернее, не скажу ничего чужого: ведь совершенно 104
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ нее, что бы и откуда мы ни узнали, наше, разве что украдено у нас забывчивостью. Теперь ты просишь, чтобы сказанное мной тогда я повторил и записал. Многонько, признаться, я тогда говорил, чего теми же словами повторить теперь уж не сумею. Ты верни мне то место, ту безмятежность, тот день, твое внимание, мое внезапно открывшееся вдохновение — я, пожалуй, смогу повторить, что когда-то мог. Только все переменилось: места того нет, день закатился, безмятежность улетучилась, вместо твоего лица вижу беззвучные буквы, вдохновению мешает шум оставленных за спиной событий, который все гремит у меня в ушах, хоть я намеренно от них бежал, чтоб свободней тебе ответить. Однако попробую, как получится. Я мог бы отослать тебя и к древним, и к новым писателям, от которых ты получил бы желаемое, но ты мне такой свободы не дал: просишь, чтобы я все-все сказал тебе собственными словами, потому что, говоришь, из моих уст все для тебя звучит настолько же приятнее, насколько доходчивее. Благодарю независимо от того, действительно ли все так или ты говоришь, чтобы разжечь меня. Ну так вот, слушай, что я тебе тогда говорил, словами, может быть, и другими, но в том же самом смысле. Только что ж это мы делаем? И задача немалая, и письмо без того уж чересчур разрослось, а мы и не начинали, а день уж на исходе! Не хочешь ли, чтоб я немножко пожалел и свои пальцы, и твои глаза? Отложим оставшееся на ближайший день, разделим на две части и работу и письмо, чтобы не смешивать на одном и том же листе совсем разные вещи. Нет, о чем это я опять думаю, какой еще ближайший день тебе обещаю и какое другое письмо? Не один день понадобится, и не для одного письма эта работа: она требует книги, а к ней я могу приступить не раньше — если тем временем меня не отвлекут и не расстроят другие заботы,— чем моя судьба вернет меня в мое уединение. Только там, больше нигде, я принадлежу себе; там и мое перо принадлежит мне, а сейчас оно на каждом шагу бунтует и отказывает в послушании, ссылаясь на гнетущие мои тревоги: загруженное работой в мои спокойные времена, оно ищет себе досуга, когда я в заботах, и, словно бессовестный и строптивый слуга, обращает трудности господина себе на пользу. Вот доберусь до своих пределов, тотчас впрягу его в тяжкое ярмо и в отдельной книге напишу все, что на требуемую тобой тему найду у других и к чему сам приду в своих предположениях. В самом деле, насколько письма к 105
■1.1 ■ ' .1 ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА друзьям у меня выходят играючи среди путевых забот и в сутолоке дня, настолько для писания книг мне нужны Одиночество, покой, сладостный досуг и глубокое никем не прерываемое безмолвие. Всего доброго, 30 ноября [между 1337 и 1341], в пути VII 5. Своему Лелию, о повседневных делах и о зловещцх слухах про действия трибуна города Рима ч Много писать не дает позднее время, мешает дремота: провожу уже третью ночь без сна, не избавившись от старых забот и раздавленный новыми, которые уготовал мне мой отъезд, заставив хлопотать и о предстоящем, и о покинутом. Когда дойду до решимости презирать все в мире — как мне в большой мере уже и удается,— тогда только впервые начну улучать спокойные часы сна, наподобие Вергилиева Энея, который, «уверен уже в отправленьи, час для сна улучил, должным образом все приготовив»1. Или я обманываю себя, или чреватое риском и длительное взвешивание крайне тягостно и трудно, а выход из колебаний — начало покоя; невозможно выразить, насколько растревоженный и измученный расплывающимися соображениями ум успокаивается, склонившись после принятия решения к какому-то одному плану. Там уж как получится, а сейчас пишу, наполовину задремав и словно сквозь сон. Твоему извинению, хоть и излишнему, рад: знаю, что, насколько даль разлуки ненавистна влюбленным, настолько она не мешает благородной дружбе, и где бы мы ни были, мы будем вместе. Посланную тобой копию трибунова послания получил; прочитал; ошеломлен; что ответить, не знаю. Узнаю рок, преследующий отечество, и, куда ни обернусь, вижу причины и основания для горя. В самом деле, при растерзанном Риме — каково состояние Италии? При искалеченной Италии — что такое моя жизнь? В общей и частной беде одни помогают деньгами, другие телесной силой, третьи влиянием, четвертые советом; чем я мог бы помочь, кроме как слезами, не вижу. 22 ноября [1347], в пути X 4. Брату Герардо, о стиле отцов и о связи меэюду теологией и поэзией, с кратким разъяснением первой эклоги своих буколических песен, ему посылаемых Если я не ошибаюсь насчет силы твоего духовного горения, прилагаемые к сему письму песни приведут тебя 106
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ ■■1—п piUf"" " -в———■—»—*-*■'—^——^w^.w—^.-,7--—Tffrwflr-„. уи^^^—щваи—з^дда—-—-g—^a- и ужас: не противоречат ли они твоим обетам и не противоположны ли твоей «цели в жизни? Не давай ничему скороспелых определений; нет занятия глупее, чем судить о неизвестном. Поистине поэзия ничуть йё противоположна Феологии. Чудеса? Я почти готов сказать ; что теология — поэзия о Боге (poeticam esse de Deô): называть Христа то Львом, то Агнцем, то Червем — что t)TO, если йе поэзия? Тысячи подобных йещей ты найдешь и Священном писании, слишком долго было бы перечислять. А что такое притчи Спасителя в Евангелии, как не речь, отчужденная от своего смысла, или, одним словом, иносказание, обычно именуемое аллегорией? Но из этого рода речи сплетена вся поэзия! Только материя разная, не спорю: там — речь о Боге и божественном, здесь — о богах и людях, недаром читаем у Аристотеля, что первыми начали говорить о богах и божественных началах поэты1; что это так, тому свидетельством само их название. Искали, откуда происходит слово «поэт», и, хотя рассказывают разные вещи, наиболее известное объяснение такое. Когда в древности люди грубые, но горевшие жаждой познания истины и обретения Бога — ибо это стремление заложено в человеке от природы — пришли к мысли о какой-то правящей земными вещами силе, они сочли ее достойной высшего, более чем человеческого преклонения и благоговейного почитания. Таким образом, они задумали иметь у себя величественные здания, которые назвали храмами, и священнослужителей, которых постановили именовать жрецами, и величественные статуи, и золотые сосуды, и мраморные алтари, и пурпурные облачения; а чтобы почести богам не совершались в молчании, они пожелали умилостивлять божество звучными словами и возносить хвалу надмир- ным силам в стиле, далеком от всяких низменных и повседневных выражений, придав ему сверх того ритм и размер для благолепия и для изгнания скуки. Ясно, что форма такой речи должна была быть не простонародной, а искусной, изысканной и небывалой, а поскольку по- гречески все подобное обозначается словом poètes, достигшие такого были названы поэтами. «Кто же,— скажешь,— достоверно подтвердит все это?» Ты бы мог без всяких поручителей положиться на меня; передавая вещи истинные и правдоподобные, я, пожалуй, заслужил, чтобы мне верили без свидетелей. Впрочем, если хочешь больше надежности, дам тебе и множество поручителей и заслуживающих высшей веры свидетелей: первый Марк Варрон, ученейший из римлян; следующий Транквилл, 107
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА любознательнейший исследователь истории; третьего добавлю разве потому, что он тебе, кажется, больше знаком,— так вот, хоть кратко и опираясь на свидетельство Транквилла, Исидор тоже упоминает об этом в восьмой книге «Этимологии»2. Но ты упрешься и скажешь: «Если на то пошло, поверить святому учителю могу, однако сладость твоей песни не подходит моему строгому образу жизни». Выбрось это из головы, брат; даже ветхозаветные отцы пользовались героическим и другими родами поэзии— Моисей, Иов, Давид, Соломон, Иеремия. Сама Давидова Псалтирь, которую вы денно и нощно поете, у евреев имеет метрический строй, так что я решился бы дать псалмопевцу заслуженное и прекрасное имя христианского поэта. Сама суть дела на это наводит, и, как легко понять, то же считал Иероним3. Правда, святую Давидову поэму, поющую рождение, смерть, нисхождение во ад, восстание, восхождение и будущее пришествие «мужа блаженна», то есть Христа, нельзя было перенести в другой язык с сохранением одновременно и смысла и ритма — все было подчинено смыслу; однако в ней осталось что-то неуловимое от метрического строя, и мы до сих пор называем в просторечии частицы псалмов стихами. Вот относительно древних. А что путеводители по Новому завету — Амвросий, Августин, Иероним — применяли поэзию и ритмический слог, можно показать без труда, не говоря уже о Пруденции, Проспере, Седулии и многих других, у кого совершенно ничего не найдешь написанного свободной речью, а есть только метрические сочинения4. Так не отшатывайся, брат, от вещей, которые, ты знаешь, были приятны близким ко Христу и святейшим мужам; напряги разум, и, если он подчиняется истине и здравому смыслу, ты узнаешь их в одежде любого стиля. Хвалить обед, поданный в глиняной посуде, и гнушаться им на золоте — значит быть или безумцем, или лицемером. Копит золото жадный, не переносит малодушный: пища от золота, конечно, не улучшается, но и хуже не делается. Уж конечно, я не вздумаю отрицать, что как золото в своем роде благородней всего, так и поэтический стиль,— скажем, настолько, насколько проведенная по линейке черта прямее нарисованной от руки. Не то что надо домогаться поэзии, но и презирать ее нельзя. Вот тебе предисловие для оправдания поэтического стиля. Перейду теперь к сути дела. В то время третье лето подряд дела задерживали меня в Галлии, на поляне при истоке Сорги, которую мы 108
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ некогда, помнишь, избрали своим убежищем, только тебе Гюжиим даром была уготована более надежная и мирная обитель, а мне даже этой не суждено было по-настоящему насладиться, потому что судьба занесла меня на большую крутизну, чем следовало. Итак, я пребывал там тогда в расположении духа, которое и не давало мне под гнетом множества забот браться за что-то крупное, но и мешало совсем ничего не делать, ведь с раннего детства дух мой цскормлен в привычке к деятельности — о, как хотелось бы, чтобы полезной! но во всяком случае — непрестанной. Я выбрал поэтому средний путь: более крупные начинания отложить, однако заняться на время хоть чем-нибудь для своего утешения. С другой стороны, само свойство места, уединение дубрав, в которые влекло меня, измученного тревогой, восходящее светило и покинуть которые заставляло только наступление ночи, подсказывали мне написать что-то поэтическое и возможно близкое к природе. Начав тогда давно уже видевшуюся мне буколическую поэму в двенадцати эклогах, я вдруг с неожиданной быстротой завершил ее за несколько дней; так подстегивал воображение гений места. А поскольку ничего более близкого на душе но лежало, первую эклогу я написал о нас двоих, почему и надо прежде всего послать ее тебе — не знаю только, утешит тебя то, что я в ней говорю, или, наоборот, помешает утешению. Так или иначе, этот род сочинения непозможно понять без разъяснений самого сочинителя, и, чтобы ты не бился понапрасну, я кратко изложу сначала, что говорю в своей эклоге, а потом —что имею в виду. В ней выводятся два пастуха: поскольку принят стиль пастушеской поэзии, речи вкладываются в уста пастухов. Пастухов зовут Сильвий и Моник. Видя Моника в счастливом уединении предающимся безмятежному созерцанию в уединенном гротч», Сильвий заговаривает с ним, восторгаясь его судьбой и оплакивая свою, поскольку тот нашел покой, предпочти его заботам о стаде и односельчанах, тогда как он, Сильвий, в непрестанных трудах бродит по скалистым горам, и такое различие судеб его тем больше поражает, что, говорит он, мать у них была одна и та же, откуда можно заключить, что пастухи братья. Моник в отпет на это всю вину за мучения брата возлагает на т>го же самого, замечая, что педь никакая сила его не понуждает и вольно ему бродить по темным лесным тропам и горным перевалам. ( Сильвий признается ему, ито причина блужданий — любовь, а именно любовь к му;и\ Объясняясь, он начинает 109
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА «^——— ■ ■'■ '»мин «■■■■» u...iiiiLji _i _ij..iii.uiimw—*■■■"" "■ ■ ■—i^^—»^——^———— i r цц^иргутии^м■——^-щ j довольно долгук> историю о том, как он слышал сладок стное пение двух пастухов, одного в детстве, другого позднее, и, плененный их чарами, забыл все на свете; как, неотступно следуя за ними по горам, он уже научился петь и заслужил своим искусством похвалу людей, но сам себе еще не нравится, а потому решил стремиться к вершинам и либо достичь цели, либо погибнуть в этом порыве. Моник начинает уговаривать Сильвия войти в его грот, обещая ему, что там он услышит еще более сладостное пение; едва начав, он прерывает незаконченную речь, как бы видя на лице Сильвия знаки душевной тревоги, но тот приносит извинение, и Моник завершает свою речь, выслушав которую удивленный Сильвий в свою очередь спрашивает, кто этот только что упомянутый Моником сладкоголосый пастух. Моник как бы по сельской простоте не говорит ему имени, а описывает, откуда тот родом, и, как бывает с деревенскими жителями, которые часто путаются в словах, рассказывает о двух реках, рождающихся от одного источника, и сразу вслед за тем, словно заметив ошибку, перестраивает свою речь и рассказ, начатый о двух реках, продолжает уже об одной реке, вытекающей из двух источников; обе находятся в Азии. Сильвий дает понять, что знает реку, чему свидетельством его слова о некоем косматом юноше, который купал там Аполлона. Оттуда, сообщает Моник, и происходит певец. Выслушав его, Сильвий скоро догадывается, о каком человеке идет речь, и принижает его голос и манеру пения, превознося своих певцов; Моник, наоборот, осыпает почтительными похвалами своего. В конце концов, как бы соглашаясь, Сильвий говорит, что со временем вернется, чтобы убедиться в приятности его пения, но теперь должен спешить. Моник любопытствует о причине спешки и слышит, что Сильвий весь захвачен песнью, которую начал сочинять об одном благородном юноше, чьи деяния тут же очень кратко перечисляются; поэтому-де он не в состоянии заниматься ничем другим. Тогда Моник кладет конец беседе, желая Сильвию здравия и напоследок прося его подумать об опасностях промедления5 и превратностях жизни. Вот вкратце вещи, о которых речь; а смысл сочинения и мой замысел в нем следующий. Беседующие пастухи — это мы: я Сильвий, ты Моник. Основание имен таково: у первого — и место действия, лес, и моя с молодых лет укоренившаяся ненависть к городу и любовь к лесу, из-за которой многие мои друзья в любой беседе чаще называют меня Сильваном, чем Франциском; у второго — то, что 110
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ имя одного из циклопов, Моник, то есть «одноглазый», в каком-то смысле прямо годится тебе, потому что из двух глаз, которыми все мы, смертные, обычно смотрим, одним видя земное, другим небесное, ты отверг тот, *йго разглядывает земное, и довольствуешься одним, лучшим. »Грот», где в одиночестве пребывает Моник,— это Монтрё, где ты ведешь теперь монашескую жизнь среди ггещер и дубрав, или тот грот неподалеку от твоего Монастыря, где проводила покаяние Мария Магдалина; 'х*ам ты укрепляешься в святом предприятии, о котором много раз говорил со мной некогда, и возвышаешь мятущееся сердце к Богу. Под «селом и стадом», о которых Моник «презрел заботу», понимай общество и людей, которых ты оставил, ища уединения. Что у обоих пастухов была «одна родительница» и один родитель — не аллегория, а неприкрытая истина. Под «гробницей» понимается последняя обитель, а именно тебя ждет небо, меня, если не поможет милосердие, Тартар; то же можно понимать и в простом значении слов: у тебя уже есть надежная обитель и тем более надежное место упокоения, а передо мной еще туман, блуждание и полная неопределенность. «Неприступная вершина», куда, к неодобрению Моника, «с великим трудом» рвется Сильвий,— это высота незаурядной и мало кому доступной славы. «Пустынные места», по которым Сильвий «бродит»,— это науки; поистине сейчас они пустынны, то есть заброшены людьми, либо погнавшимися за богатством, либо опустившими руки от отчаяния в успехе. Мшистые утесы — это сильные мира сего и богачи, обросшие своим имуществом, словно мхом; «звонкими источниками» могут называться образованные и красноречивые люди, чей кипучий ум со сладостным шумом изливает ручьи познаний. Палее, которой клянется Сильвий,— богиня пастухов; нам под этим именем можно понимать Марию,— не богиню, но матерь Божию. Парфения1'— это сам Вергилий, имя придумано не мной и не сейчас: в его жизнеописании читаем, что целомудрием всей жизни он заслужил названия Парфении; чтобы читатель сам мог догадаться, упомянуто место, а именно то, где озеро цизальпийской Галлии Бенак порождает дитя, очень подобное себе: дитя это — Минтий, река, на которой стоит Мантуя, родина Вергилия. Потом, прибывший издалека «пастух благородный» означает Гомера; здесь почти каждое слово несет какой-то смысл. Например, даже «затем», то есть «после», вставлено не без скрытой загадки, потому что до Вергилия я добрался «еще 111
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА мальчиком», то есть разве что не бессловесным младенцем, а до Гомера лишь после, в более зрелом возрасте,— ведь то, что называет «Гомером» простонародье, да будет тебе известно, есть сочинение какого-то безвестного толкователя, который в лучшем случае делал сокращенные извлечения из Гомеровой «Илиады». «Из уст пришельца» сказано потому, что Гомер не италиец и вообще чужд : латинскому языку; еще сказано, что он «речью не нашей поет-, как и подобает о греческом певце. Эпитет «благо-, родного» пастуха принадлежит ему по праву, ведь что по языку или уму благородней Гомера? «Из какой долины, не знаю» добавлено потому, что о месте его происхождения существуют разные взгляды, о которых у меня не было возможности распространяться. Далее, что Вергилий «пил» из гомеровского «источника», известно всем, упражнявшимся в поэзии. «Подруга», которой «достойны» оба,— слава, ради которой, как влюбленные ради своих возлюбленных, поют поэты. «Лес жуткий» и «гордые вершины», которые, как «видит изумленный» Сильвий, не следят за сладостным пением,— это грубый народ и высокие князья. Нисхождение «с горных вершин в глубину долин» и восхождение из глубоких долин в горы, о чем в отношении самого себя говорит Сильвий,— это переменный, смотря по разнообразию порывов, переход от созерцательной высоты к практическому усилию и наоборот. «Источник», который «шумит одобрительно» поющему,— хор ищущих совершенства, иссохшие скалы — невежды, которые, словно эхо среди скал, услышав голый звук слов, отзываются невнятным подражательным отголоском. Нимфы, богини источников,— божественные умы людей, преданных наукам и искусствам. Порог, за который приглашает Сильвия Моник,— это картезианский орден, куда никто не вступает по ошибке, как бывает во многих других орденах, никто — против воли. «Пастух», чью песнь Моник предпочитает Гомеру и Вергилию,— это сам Давид, которому в собственном смысле слова подходит эпитет «псалмопевец», по его творению, Псалтири; а слова «в ночи средину» относятся к псалмопению утрени, которое в ваших храмах особенно слышишь в это время. Два потока «из одного источника», о которых, едва начав речь, забывает сбившийся Моник,— это Тигр и Евфрат, известнейшие реки Армении; а один поток «из источников двух»— это Иордан в Иудее, чему есть много авторитетных свидетелей, среди них Иероним, многолетний и наблюдательный житель тех мест7. Названия источников — Иор и Дан, от них идет и река Иордан и 112
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ C.IMO ее имя. Иордан, говорят, впадает в море содомлян •г;im, где, по рассказам, лежат испепеленные поля от двух сожженных городов. В этой реке, гласит предание, Иоанн омыл креща емого Христа, ведь « юноша косматый » — 11оанн Креститель: юноша — то есть девственный, чистый, невинный, косматый — неухоженный, укрытый колючей лохматой власяницей, сгоревший лицом от солнечных лучей. Аполлон, сын Юпитера, считается богом разумной силы; под ним я понимаю Иисуса Христа, истинного Бога и истинного Сына Божия,— Бога разума и премудрости, потому что, как известно у богословов, из атрибутов лиц верховной и неделимой Троицы премудрость приписывается Сыну, он — Премудрость Отца. Хриплый голос, наклонность к слезам и частое повторение имени Иерусалим ставятся в упрек Давиду за его на первый взгляд грубый и плачущий стиль и за то, что действительно в Псалмах этот город часто упоминается как в историческом, так и в аллегорическом смысле. В ;>том месте вставлено краткое перечисление вещей, о которых поют поэты и которые пытается возвеличить Сильвий; разбирать их было бы слишком долго, но для опытных и знающих все прозрачно и понятно. Моник возражает, защищая Давидову хриплость и с той же краткостью перечисляя, о чем идет речь у него, Давида. «Юноша», о котором «начал слагать» свою песнь Силь- пий,—- Сципион Африканский; он «на берегу африканском» поверг «Полифема», то есть Ганнибала, вождя финикийцев: как Полифем, Ганнибал ведь был крив, с тех пор как потерял один глаз в Италии. «Ливийские львы», которыми обильна Африка,— это остальные вожди карфагенян, тем же победителем лишенные своей власти. -Очистительный костер»—сожжение кораблей, в которых была вся надежда карфагенян; на их глазах он сжег из них пятьсот, как рассказывает римская история8. А •звездным юношей» он назван как за отличавшую его героическую доблесть, которую Вергилий называет пылкой, Лукан — огненной добродетелью9, так и ввиду мнения о его небесном происхождении, которое распространилось тогда у восхищенных римлян. Италия «славит» его с '■противолежащего брега»: в самом деле, италийский Ьерег лежит против африканского не только по духу взаимной вражды, но и по расположению земель; Рим тоже прямо противоположен Карфагену. О столь прославленном юноше, однако, «никто не поет»; так сказано потому, что хотя вся история полна отголосками его сцавы и его деяний и Энний много о нем написал — в 113
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА явно грубом и неотточенном стиле, как говорит Валерий Максим;— более искусной стихотворной книги об этих событиях, кажется, нет^ Во всяком случае, о нем-то я й решил писать поэму, ибо именно о нем моя книга, называемая «Африкой», и как бы хотелось кончить ее в старости с успехом, соразмерным великодушному порыву начинавшего ее юноши! Наконец, какими опасностями чревато промедление в деле спасения души и как разнообразны и непредвиденны превратности здешйёй асизни, подумать о которых велит последнее обращёййё' Моника, о том; излишне говорить. Остальное поймешь, размышляя. Всего доброго. Падуя, 2 декабря [1348 или 1349], к вечеру X 5. Ему же, поздравление с успехами, а также о сложном разнообразии и разброде в человеческих занятиях и действиях Вчера к вечеру с огромной радостью получил от тебя, любимый брат, дар твоих досугов, самшитовую коробочку, до блеска отполированную летучим резцом, и вместе щедрое письмо, изобилующее множеством суждений отцов, свидетельством святости твоего ума. Но его чтение, признаться, так разнообразно на меня действовало, что я то горел благородными порывами, то цепенел от леденящего страха. Ты так великолепно, вижу я, умеешь и внушать жажду лучшего устроения духа и сдерживать удилами теперешние мои блуждания, что теперь мне яснее ясного, где я стою, куда надо идти и как я, жалкий, далек от отечества нашего, небесного Иерусалима, по которому в этом земном изгнании мы всегда воздыхаем, разве что наша глухая и грязная темница лишит нас памяти. Что тут сказать? Поздравляю тебя и себя: тебя — что ты таков настроением ума, себя — что у меня такой брат. Единственно о чем скорблю среди этой двойной радости, о чем плачу, о чем жалею,— это что при одних и тех же родителях не одни и те же звезды сопутствовали нашему появлению на свет. Мы слишком непохожи друг на друга, брат, слишком разные создания произведены одним и тем же'чревом. Невольно понимаешь, что все в нас — дар не смертных родителей, но вечного Отца. В самом деле, что дает отец, кроме низменного семени? Что мать, кроме темной обители? Бог дает душу, Бог—жизнь, Бог — разум, Бог — стремление к благу, Бог — свободу воли; все, что есть чистого, святого, благочестивого, возвышенного в человеческой природе, 114
КНИГА ПИСЕМ .О ДЕЛАХ. ПОВСЕДНЕВНЫХ нее от него. На письмо твое, которое меня одновременно и утешило и пристыдило и в котором я радостно узнаю тебя и, краснея, угадываю себя, не знаю что ответить, кроме |ш:ше одного: ты пишешь высокие и спасительные вещи, хоть и подкрепленные великими свидетелями, но в иыешей степени истинные даже без свидетелей. Не го поря уж о прочем, что безошибочнее той мысли — в еп^детели ее ты приглашаешь Августина1,— что стремлении и чувства людей находятся в раздоре с самими собой? Позволь мне здесь, пожалуйста, немного распространить- ел и, прежде чем прийти к Августину, сказать кое-что от гебя; это и меня увлекает и тебе, возможно, будет не в тягость. Во взаимном раздоре стремления и занятия как всех нюдей, так и каждого отдельного человека? Признаю и отрицать не могу; знаю других и себя знаю, наблюдаю род человеческий и вообще, и каждого в отдельности. Что, однако, скажу обо всех или кто в силах перечислить bec численные различия, разделившие смертных — настолько, что, подумаешь, каждый из нас принадлежит пе к тому же роду и уж по крайней мере не к тому же пнду, что ближний? Опуская то, чего все равно не ох катить, философы рассекли все на три части, а каждую часть — опять-таки на множество еще более мелких частностей (от этого рассечения, считают, происходит и само название секты). Одни люди, мы видим, предаются наслаждениям, их громадная и необозримая толпа; Боже мой, какое тут разнообразие, сколько искусств, как несхожи вкусы, как противоречивы суждения! — одному не по душе то, что нравится другому, один считает несчастьем то, в чем другой видит высшее счастье. Многие, по- пидимому, настроились на деятельную жизнь, усердно: охотясь за богатством, положением, властью; здесь одни надеются достичь желанной цели, полагаясь на войну, другие — на мир, третьи — на земельные владения, чет-, пертые — на море, некоторые — на свои руки, а кое-кто — на ум, и опять же: в каком множестве искусств упражняются, как разнообразны формы вещей, как различны ппды труда! К этим двум9родам жизни относятся все, искусства, именуемые ремесленными и служащие телесным нуждам. С трудом допущенные в число прочих искусств, они, по мнению некоторых людей, заслужили себе новое место прямо рядом с философией; впрочем, сейчас рассуждать об этом подробнее не место. Будем прослеживать разнообразие человеческих действий. Немногие, как мы больше слышим, чем видим, посвящают 115
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА себя мудрости и созерцанию. Наш век идет двумя вышеназванными путями, этим третьим — почти никто или настолько мало кто, что в последнее время едва ли на нем вообще кем-либо оставлены следы. Причем, хотя истинная мудрость явно одна — познавать и чтить Бога, почему в Писании и сказано: «Мудрость есть благочестие» 2, и более святого и высокого занятия людям не дано, только вот суетность наша, извратив его, успела превратить теологию в диалектику,— однако приходится, иметь дело с тем, что называет мудростью толпа и что я правильнее назвал бы наукой. В ней тоже — сколько несогласия! Одни составляют правила для слов, другие восхищенно разглядывают словесные завитушки и блестки, третьи выстраивают выводы из посылок; а то еще опять-таки одни исчисляют числа, другие сочетают числа со звуками, третьи мерят землю, четвертые только и смотрят на небо и звезды3,-—а были бы счастливы, если бы разглядели лучше создателя неба. Все эти искусства именуют свободными; к ним добавляются еще и другие. Есть ведь и такое искусство, которое исследует природу всех вещей,— прекраснейшее занятие, если бы только оно не забывало о создателе природы, как почти постоянно с ним случается; есть и такое, которое, как медицина телу, обещает здоровье больному духу,— полезнейшее искусство, если бы только для достижения того, что сулит, оно полагалось на помощь свыше, понимая иначе свое полное бессилие. Это понимание должно быть вообще у всех искусств, но особенно у двух последних; действительно, если больному телу идет на пользу сила произрастающих из земли трав, если угнетенному и томящемуся духу составляют и прописывают словесные лекарства, то подлинное здравие и телесно, и душевно болеющего — от Бога. Из искусств, врачующих души, одни заботятся об отдельном человеке, другие о семействе, третьи о государстве; первое — дело этики, второе — экономики, над третьим трудятся политики, наставники народа и создатели законов. По всем этим разветвлениям третьего пути одни движутся открыто, другие стайно и, как бы избегая гласности, рады оставаться в тени, чтобы не смешиваться с толпой, не терять достоинства от слишком тесного общения с ней, а открываться немногим и заставлять себя искать. Таковы поэты, в наш век особенно редкая порода людей. У них опять-таки не одна и та же цель, не одинаковый путь, и недаром, если один, мужественный и величественный, род поэтов всегда был в большой чести, 116
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ другой, более смиренного и мягкого стиля, считается у » урооых судий недостойным. Вот тебе, брат, насколько было можно изложить за m кое краткое время и при таком малом просторе для ( поп, три известнейших пути, по которым вразнобой и очень неровной поступью движется человеческая пытли- иооть; везде бросается в глаза бесконечный разброд л ми ятий и целей. Эти пути, о которых упоминали и Аристотель4 и большинство философов, небезызвестны и иооТам, хотя, описывая их, они по своему обыкновению поступают скрытнее: ведь именно их они подразумевают иод соперничеством трех богинь, где выбранный богинями сластолюбивый судья явно несправедливо, однако в согласии с мнением толпы предпочитает Венеру Юноне и Минерве, причем и награда достойна судьи: заманчивое, по краткое удовольствие, сладкое начало с горьким исходом. Что касается первых двух путей, я там ничему не удивляюсь, но в отношении третьего не могу не дивиться, что даже среди людей, которые держатся одного и того же пути, причем самого верного, да еще зовутся одинаково и гордятся своим прозванием философов, есть прямо-таки бесчисленные разноречащие секты, которые намеренно не перечисляю, потому что и слишком их много, и все они тщательно описаны Марком Варроном и Амгустином5,— не могу пройти мимо того, что даже среди отих великих умов, даже среди этих основательнейших людей царит такое несогласие, что они взаимно и презирают и высмеивают друг друга. Покажу на одном примере, хоть мог бы и на многих. Над тем самым Сократом, который, говорят, порвым из всех словно свел философию с неба на землю и, оторвав от созерцания гиетил, заставил жить среди людей и рассуждать о человеческих нравах и делах, смеется Аристотель, назы- пия его как бы низменным дельцом, торговцем от нравственной философии, ничего не знающим о природе нощей6; что Сократа и презирали, тоже можешь не сомневаться, потому что Цицерон в сочинении «Об обязанностях» говорит: «Сходным образом сужу об Аристотеле и Сократе, которые, в увлечении каждый своим долом, презирали друг друга-' '. Вот что, признаться, немало меня поражает. Но еще больше—-взаимный раздор между стремлениями одного и того же человека! В сомом деле, кто из нас, скажи, хочет стариком того же, чего хотел молодым? Зачем далеко ходить: кто из нас хочет одного и того же летом и зимой? Нет, все еще не то думал сказать: кто из нас хочет одного и того же сегодня 117
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА I' и вчера, кто хочет вечером того, чего хотел утром? День, тоже ведь дробится на часы, часы на минуты, й у| человека ты найдешь больше воль, чем минут. Этому вот* крайне дивлюсь. Еще больше дивлюсь тому, что люди* этому не дивятся! Впрочем, я уже достаточно распростра-^ нился; время возвратиться к тебе, брат, и к твоему1 Августину. Итак, безмерно поражает меня то, что ты, опираясь йа его свидетельство, говоришь — хоть и не этими словами, но в этом смысле: один и тот же человек расходится с собой в отношении одной и той же вещи в один и тот же момент времени! Обычное безумие! Хотеть всегда идти и никогда не прийти, все равно что хотеть вместе и идти и стоять,—вот ведь что значит хотеть жить и не желать умереть, при том что в псалме написано: «Кто из людей будет жить и не увидит смерти?» 8; и, однако, так обстоит? дело, этого хотим, это у нас на уме! Жуткая слепоту, полное извращение, крайнее сумасшествие: жизни этой хотим, а смерть, границу жизни, проклинаем! Поистине противоположные стремления, поистине взаимоуничтожающие желания — не только потому, что, как говорит Цицерон, которому почему-то я здесь доверяю чуть ли не больше, чем католическим свидетелям, наша так называемая жизнь есть смерть9, так что, выходит, именно смерть больше всего мы и ненавидим и любим и прямо à нас слова комика: «Хочу — не хочу, не хочу — хочу» 10! Если даже, оставив на время Цицеронову философию, неприятную, пожалуй, но истинную, заговорить на манер людей с улицы и признать, что то, что толпа называет жизнью и так усердно бережет, есть действительно жизнь, то скажи-ка мне, насколько она длинна, пускай сегодня только началась? Краткость ее легко поймет всякий, кто, перебрав мысленно прошедтттие годы жизни и измерив, так сказать, мерой их прошлого протекания годы грядущие, разметит свои надежды и заботы вплоть, если угодно, до сотого года. Да кроме того, разве частица уже прошедшего времени не длинней частицы остающегося? В самом деле, оставшееся позади уже заведомо унесено несомненной смертью, а то, что впереди, еще только обещано краткой, зыбкой и ненадежной жизнью, которая хорошо, если исполнит свои обещания, причем у стариков годы, даже равные числом, почему-то короче, чем у молодых. Кто же усомнится, что все совершенно так, как ты говоришь: мы в неутомимом труде постоянно ищем светлых дней и счастья здесь на земле, где все эти светлые дни, все счастье, весь покой, все спасение, вся 118
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ 1кпииь-и вообще все — не что иное, как кремнистый и трудный путь к вечной жизни, когда мы ее не отвергаем, \\т\У когда мы ею пренебрегаем, то к вечной смерти? Пока есть время, надо там искать светлых дней, где все прекрасно и совершенно. I [рочие превосходные рассуждения твоего письма пропускаю, потому что и дело ясно, и в устах грешника (икцочестивые слова имеют мало веса; молча восхищаюсь и постоянством твоего духа, и крепостью стиля, по которому безошибочно заключаю, что в монастыре ты имел какого-то другого наставника, чем в миру. Наверное, тебя научил говорить тот же, кто научил деланию, кто научил воле: речь всегда уподобляется настроению ума и поведению, а ты сильно изменился за краткое иремя внутренне и внешне. Я, правда, дивился бы этому Ьольше, если бы не знал, что такое «изменение десницы всевышнего», которому послушно подчиняется не то что душа одного человека, но и весь род человеческий, весь круг земель, вся природа вещей, наконец. Ты изобильно нмцисываешь для меня изречения святых отцов и так искусно связываешь их, что сочетание мыслей невольно кажется мне едва ли не таким же похвальным, как сами мысли,—ведь умелое сочетание часто делает чужое нашим, и о его силе среди наставлений «Науки поэзии» читаем не на последнем месте11. В одном я просил бы тебя уступить: расслабь чуточку узду, которую ты наложил на свою смиреннейшую застенчивость и застенчивое смирение, и без страха, без неверия в себя вписывай и гное среди слов великих людей по внушению того же Духа, который дал им дар речи и о котором написано: ■ Ибо не вы будете говорить, но Дух Отца вашего будет говорить в вас» 12; ты ведь тоже можешь что-то сказать от себя, и даже очень многое, тебе и другим полезное. Напоследок, чтобы в отношении меня, чья участь тебя по-братски тревожит — и не зря, в виду грохочущих иокруг бурь,— у тебя была не то что уверенность, но хотя 1>м добрая надежда, знай, что я не забыл советы, которые tu мне давал при нашем последнем расставании. Не осмелюсь утверждать, что уже вошел в спасительный порт, но я все же сделал то, что делают мореплаватели, них каченные бурей в открытом море,— загородился, так сказать, от ветров и волн неким островом и у его берега укрываюсь, пока не покажется более надежный порт. Каким, скажешь, образом загородился? Таким, что под покровительством Иисуса Христа я три твоих наказа неким образом выполнил и всеми силами стараюсь 119
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА ■* XII 3. Зиновию, флорентийскому грамматику, совет бросить грамматическую школу и стремиться к высшему Знаменитый человек, которым наперебой хвалятся его родина Флоренция и его город Неаполь и на плечи i которого—во славу, как небесная твердь на плечи Герку- ! леса Или Атланта, а не в наказание, как Этна на головы гигантов,— легла теперь тяжкая громада Тринакрийского 120
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ - ■' I '■ ■ ■ 111^■— ■ —I II I ■■- III I ...-1.I —■■■■■II.... Д^^—^—H^——■МЩЧ1И I ■ г 1ИМ1Ч—1 царства собственноручно написал мне письмо дивного смирения и вместе человеколюбия, в первой части которой) после весьма лестного мне приветствия шло любезное извинение за задержку ответа на мои письма, причем пи ira перекладывалась на Николая Алифийского и на моего Барбата, отказывавших в неоднократной просьбе помочь ему пером1. Между нами говоря, от занятого пеликими делами человека я особенно и не требую слов, хоть знаю, что, сколь ни скромного он мнения о себе, при желании ответить чужая помощь ему бы не понадобилась. Мне, признаться, было бы и гораздо приятнее, если hiit он по своему обыкновению молчал, а его дела пторили за него, и без всякого пера молва об этих славных делах была бы мне ответом; я ведь ему писал, чтобы пробудить в нем не красноречие, а великодушие. Пторая часть его письма содержала просьбу посоветовать тебе бросить наконец преподавание грамматики, чтобы за Донатовыми правилами2 не упустить, как он выражается, целую жизнь. Вот какие две вещи я прочел в письме высокого друга; одна адресована мне, другую надлежит сообщить тебе с помощью этого вот моего пера, которому о и в подобном деле полностью доверяет. Хоть знаю, что для человека нет ничего трудней, как разом одолеть V коренившуюся привычку, но выслушай мой краткий совет, с которым потом поступай как знаешь. Ты слышишь чуткой душой гул великой битвы, ощущаешь — кто не ощутит неослабно давящий гнет? — громаду дела, которая встает перед вступающими на путь : к* мной жизни. Дорога длинна и крута, время кратко и неблагоприятно. По правую руку трудный, тесный, кремнистый, опасный проход, это наша тропинка к истинной жизни; а «налево дорога муки злодеям сулит и в тартар незбожный уводит»3. Об этом и наш Марон знает, и Пифагор знал, когда, идя по стопам Кадма, выковал на unковальне ума лишнюю для письма, но для жизни полезную букву4. Эта двурогая и поучительная буква правым рогом круто вздымается к звездам, левым в и« »льготном изгибе склоняется к земле, и это, как гонорят, путь в ад: идти по нему легко и приятно, но исход пути печален и прегорек, настолько, что никакое несчастье не горше его; а для вступивших на правый 11 уть насколько велик труд, настолько же прекрасен и конец. Только едва ли когда смертному удается проявить достаточно осмотрительности, и сколько ни вкладывай пни мания и заботы, почти все окажется меньше, чем требует мера опасности: столько ужасного на каждом 121
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА ^■ТЛ— I !■ IH.i...pi.lHMM—И I 1..ЧИ.МР.1М11 ИЩИ»—М—РР НИИ I I. I |1рМ»М^«М1ЧМ>»».--^»^МЯЕ^«М»^щ^^М.|М«_И^М шагу, столько путаницы,, столько скользкого, так много отпугивающих, задерживающих и отбрасывающих вспять рещей. О, если бы хоть высшая бережливость в расходовании времени и отказ от всякого ненужного груза давали нам, сбросив с себя все, налегке пробиться сквозь бесчисленные препятствия к намеченной цели! Ты будешь гадать, зачем я пугаю тебя нагромождением всем известных опасностей. Мне, наоборот, хотелрс^ бы, чтобы все страхи навсегда отлегли от сердца ц'*'у меня, и у моих друзей; этого я всеми способами добиваюсь и ради этого прежде всего люблю философию — не многоречивую, схоластическую, надутую, которой смехотворным образом гордится наша ученая чернь, а истинную, которая обитает не только в книгах, но и в душах, заключена в делах, а не в словах и дарует то великое благо, о котором говорится в «Тускуланских беседах»: «исцеляет души, рассеивает бесплодные заботы, избавляет от страстей, гоцит страх»5. Но все-таки: изгонять страх надо так, чтобы не изгнать осмотрительности, ведь насколько страх говорит о малодушии, настолько неосмотрительность— о слабоумии. Неужели ты думаешь, что в этой жизни нам позволено просто так существовать, или разбрасываться, или отвлекаться и отдавать неблагодарным ученикам время, которого едва хватает для наших собственных нужд? Ты увяз в настолько же бесконечном, насколько нудном занятии: когда обучишь этих, появятся новые, и конца тому не будет, особенно в нашем городе, невероятно плодящем детей всякого пола и состояния, причем больше всего мальчиков, словно они рождаются из камней, пней или ветра или словно это не итальянцы, а мирмидонцы6. Поверь мне: если ты тот, кем кажешься, ты рожден для чего-то другого и тебе предназначено более великое и славное занятие. Конечно, не исключено, что твоей судьбой было учить мальчишек, но природа, произведя тебя на свет, думала о тебе иначе; природе надо повиноваться как водительнице, как мудрой родительнице, а судьбе — сопротивляться с благородной непокорностью как врагу. Кто-нибудь скажет: «Ты поступаешь как неблагодарный, отказываясь передавать потомству знания, полученные от отцов; ведь если уже невозможно отблагодарить тех же самых индивидов, надо отблагодарить тот же самый человеческий род». Но и я ничего не считаю менее достойным человека, чем забывать о любви или благодеяниях и не воздавать за них равным при всякой возможности; я только убеждаю стремиться к высшему тех, кому это свыше дано. 122
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ .''*'. il " ■ * - Ты видишь, читая книги, талант великих людей и от их жара загораешься пиерийским пламенем; покажи й себя в свою очередь потомкам и зажги их — вот что предначертано твоему уму, вот что ты должен делать? Пусть обучают мальчишек те, кто неспособен на большее, /поди усидчивые, щепетильные, с медлительным умом, размягченным мозгом, бескрылым талантом, ледяной |фовью, с терпеливым в трудах телом, пренебрегающие в дУше славой, любящие сколотить небольшой достаток, нс Сдающие благородного негодования. Замечаешь, как все ;>то чуждо твоим нравам? Пускай за неуверенными мальцами, блуждающими взорами и путаной ребяческой • »олтовней следят те, кому нравится эта работа, пыль, гам, смешанные с мольбами и слезами, крики визжащих иод ферулой учеников; кому любо впадать в детство, стыдно общаться с мужами, тягостно жить среди равных, 11 равится властвовать над меньшими, всегда хочется кого-то устрашать, мучить, притеснять, подавлять и 1111деть в отношении к себе смешанный с ненавистью страх. Сладострастие тиранов, ласкавшее, как рассказы- иают, жестокое сердце сиракузского старца, недостойное утешение в достойном изгнании7! Нет, при всей своей скромности ты должен посвятить себя более достойным грудам; пусть молодость обучают такие же люди, какие умили нас в наши ранние годы, а мы будем для потомков такими, какими были для нас те, кто впервые разбудил маши души прекрасными примерами. Неужели, имея нозможность идти за вождями римской речи Цицероном и Вергилием, ты предпочтешь идти за драчливым Орбили- Прибавь еще сюда, что ни грамматика, ни какое другое из свободных искусств не достойны того, чтобы в Занятиях ими состарился благородный ум: они путь, не цель. Высокого путника ни трудность дороги не испугает, п и ее прелести не соблазнят: он пересекает и скалистые горы, и цветущие луга, весь устремленный к цели. Приятное зрелище — любознательный подросток, нет ничего безобразней твердящего азы старика, по мнению ученых старцев. Первым ты был; берегись, как бы не стать вторым: лучше умереть ребенком, чем жить и поседеть среди ребячеств. Я бы жалел тебя, не будь здесь и хорошей стороны: ты в цветущем возрасте и еще имеешь время переменить образ мысли. Безутешно жалею тех, кто уже почти целую жизнь растратил в этой школе, как два мои вскормленные цизальпийской Гал- 1п и 'и друга, светлые люди, беспросветно угнетенные 123
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА " — ' —^——^—^^^^^^— I ■ I III и^»чяд|. iiiiiiiiii in i . i ,—^—.-i .т.,-—ip t] t] lT7mrfrfm^. yr"4f темным ремеслом; но радуюсь за тебя, что выдающееся светило нашего отечества оказалось к тебе столь благосклонным,— вот неподражаемый человек, который хочет и может положить конец бесславному труду9! Восстань, он зовет тебя, восстань, оглядись вокруг, начни понимать самого себя и возьмись за «материю, равную силам»10. Скажи мне, что ты делаешь? Учишь детей, занимаешься* делами государства? Занимайся, но детей правильней и лучше обучат более подобные им наставники: как вы сами часто говорите, от подобных к подобным все передается легко и просто. Добивайся лучше одобрения мужей, чем восхищения детей; зачем вносишь путаницу в то, что даровано каждому природой? Вспомним правило греков: «пусть каждый упражняется в искусстве, каким владеет» п. Я бы еще прибавил: кто владеет несколькими, пусть предпочтет то, упражнение в котором принесет ему большую славу. Желаю тебе успехов. Авиньон, 1 апреля [1349 или 1352] XII 10. Иоанну из Черталъдо, о том, что не о чем писать Чтобы ты не счел себя обойденным, я изо всех сил старался тебе тоже что-нибудь послать с этим вестником, но — то ли спешка причиной, то ли гнет обстоятельств, то ли множество забот, легших сейчас на меня тяжелей обычного, то ли приятная надежда на живой разговор и намерение снова скоро видеться с тобой,— сколько я ни перебирал, ничего достойного для письма не нашел, кроме одного этого, то есть что нет ничего нового, о чем бы писать. В самом деле, если возьмусь за вавилонскую историю, в которую сейчас постоянно погружен1, это будет напрасным делом, потому что многое я уже включил в письма друзьям, а захочу рассказать, что лежит на душе, не хватит слов. Если обращусь к своим предприятиям, запнется язык: что у меня достоверного, кроме того, что так или иначе придется умереть? Пусть меня осудит Сенека, который за нечто подобное осуждает Цицерона2, но я числю себя среди ожидающих освобождения рабов: ни живу, ни здравствую, ни умираю, ни болею; только тогда начну жить и здравствовать, когда найду выход из этого лабиринта. Весь я сейчас в этом, этим одним занят. Будь здоров и все свои неприятности считай удовольствиями в сравнении с этой ссылкой. 1 апреля [1352] 124
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ XIII 5. Франциску, приору Святых Апостолов, о своих успехах в Римской курии и о трех стилях Выслушай плачевную и смехотворную историю. Я пришел по вызову в курию — в курию, которая от Римской сохранила только имя; пришел, совершенно не зная, что со мной собираются делать, и одно зная достоверно, ]что никогда туда не должен приходить. «Так что же, спросишь, тебя тянуло?» Совершенно ничего, кроме привязанности к друзьям; я ведь давно пресек в себе большую часть порывов и желаний, так что мне теперь важнее уклониться от наград судьбы и расточить их, чем накопить. У нас с курией нет ничего общего; нравом я с пей никогда не сходился, а если питал когда алчность, которая в союзе с надеждой способна удерживать нас в ненавистных местах, все давно исчезло. Поистине надежда и алчность свиваются в цепь, сковывающую человеческий дух, и, выпав из-под власти разума, он терпит много горечи и унижения. Но я пришел, влекомый не какой- нибудь алчностью, не надеждой, а привязанностью, как уже сказал; знал, куда пришел, только о причине не знал и вспоминал слова Аннея: «Позорно не поступать, а уступать и среди водоворота событий ошеломленно спрашивать себя: как я тут оказался?»1. Эти слова не выходили у меня из головы, как и мысль о бегстве. Но что было делать? Меня наперебой звали два князя церкви, властные правители Христовы, на пастбищах стада господня подобные ныне двум могучим волам2; один из них обязал меня старыми благодеяниями, другой— неожиданной и непривычной в незнакомом человеке благосклонностью, опирающейся только на голос молвы. Было бы гордыней пренебречь приглашением людей, которых почитают короли и государи, а главное, людей, облеченных высшей пастырской властью,— хотя будь я тем, чем и хочу, и стараюсь, и, признаться по правде, еще надеюсь быть, можно было бы всем пренебречь ради душевного покоя. Послушай, однако, не о том, что должно бы произойти, а о том, что произошло. Что бы ты думал? Вся сцена поджидавшей меня ловушки открылась мне сразу по приезде. Перечислять все виды козней, среди которых не без душевного негодования, не без воздыханий друзей я провел целый год там, где меньше всего хотел быть,— получилась бы длинная история. Все прилагали крайние усилия к тому, чтобы я стал богат, но обременен заботами, а вернее, чтобы я стал поистине нищим и 125
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА несчастным горемыкой. Только я один стойко сопротивлялся и отказывался от золотого ярма не меньше, чем от деревянного или свинцового, свидетельствуя перед Богом и людьми, что у меня отнимают свободу и досуг, лучше влечения к которым — природа, счастливее достижения которых — судьба не могли бы мне подарить ничего; чт^о меня лишают всех радостей жизни и скромных моих трудов, без которых не знаю, смогу ли жить; что с юности я относился к золоту с презрением, и мало его имея,> *й долго умея обходиться без него, если только можно назвать что-то долгим в скоротечной жизни смертных; что жадность до золота будет во мне безобразной, если я богатым достигну возраста, обыкновенно смягчающего и умеряющего порывы страстей, когда алчность тем более позорна, чем меньше в ней остается необходимости; что припасами надо запасаться смотря по длине пути; что и полуденные часы, и труднейшая часть пути у меня уже за спиной и пора думать не столько о дороге, сколько о ночлеге; что к тому же некогда у меня было много друзей беднее меня, у которых желание достатка и даже приобретательство могло бы показаться извинительными, прежде всего мой брат, но как тогда он нуждался во многом, так теперь не нуждается совершенно ни в чем, ради Христа оставив все на свете; что о нуждах моих близких таким образом в конечном счете позаботилась отчасти смерть, отчасти благоприятный поворот судьбы, отчасти монастырь; что я уже почти одинок, далеко продвинулся в днях моих, и возмечтать вдруг о больших богатствах, о которых и окруженный спутниками, и молодой, и более бедный я не мечтал, было бы позорно для меня и недостойно моего имени; что, наоборот, именно сейчас я имею достаточно и тотчас все потеряю, стоит открыть лазейку для алчности; что вместе с богатствами придут нужды и тяжкие заботы; что, наконец, я молю и заклинаю дать мне идти своим жизненным путем по-своему и не ставить помех моим уже усталым и спешащим к цели ногам, снизойти к моим трудам, пощадить мою застенчивость, чтобы я не изменил своим занятиям, не явил жалкое зрелище старческого сребролюбия и не оказался вынужден мыкать тягостную и зависимую старость по совету тех самых, в окружении которых провел веселую и свободную юность; что так старательно искать себе лишних забот и поводов для душевных мук — суета сует; что их и меня вечное успокоение поджидает у дверей, и тот самый день, который застает нас в хлопотах и тревогах, может оказаться последним и, во 126
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ всяком случае, недалеко отстоит от последнего; что быстро близится cpoKj который положит конец заботам и пустым упованиям людей. Я настаивал на этом, часто с негодованием^ нередко и с мольбами и чуть не слезами; против меня стояла упрямая когорта друзей, советы и просьбы многих и мнение толпы, всегда льнущее к земле. Между тем предстал я пред очи того, кто перстом досягает до неба и тиарой подпирает звезды; он казался обрадован моему приходу и высказал многое, откуда было достаточно ясно, что он на стороне не моей свободы, а общего мнения. Что долго говорить? Один против настойчивого и речистого множества, я мало что мог сделать и, почти побежденный, мрачный, шел под ярмо. Спасение принесла судьба. Обо мне держалось мнение как о не совсем посредственном риторе, но в гораздо большей мере — как о молчаливом и надежном человеке; насколько оно истинно, видней тем^, от кого пошла подобная молва. Так или иначе, я показался годным быть секретарем верховного первосвященника, для этого меня и вызвали. Говорили, что есть только одно препятствие: мой стиль возвышенней, чем требует смирение римского престола. Когда мне дали об этом знать непосредственно те, кто больше всего хлопотал о моей обеспеченности, я сначала был совершенно ошеломлен и оробел, приняв эти слова за иронию и насмешку над приземленной простотой, которую я знаю за собой как во многих других вещах, так и в стиле речи. После клятвенных заверений я удостоверился, что так действительно кажется первосвященнику и коллегии кардиналов и от меня требуется только смирить свой ум — пользуюсь их же словами—-и понизить стиль, а позднее услышанное от двоих услышал от многих отцов столь же высокого положения — и тут меня охватила такая радость, какая едва ли посещает человека, видящего вдруг на пороге ненавистной темницы нежданного освободителя: мне показалось, что передо мной распахнулся путь к бегству, и я не ошибся. Итак, на просьбу сочинить что-либо, в чем проявилась бы моя способность летать близко к земле и применяться к смиренному течению мысли — а в крайней легкости этого меня постоянно уверяли люди, подталкивавшие меня к пысокой, но тесной темнице,— едва мне дали первую тему для сочинения, я во всю силу своего скромного ума развернул крылья, на которых можно было бы «оторваться от земли», как говорит Энний, а за ним Марон3, и иилететь достаточно высоко, чтобы уводившие меня в плен потеряли меня из виду. Хоть задание было вовсе не 127
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА для Пиерид, казалось, мне помогают музы и Аполлон благосклонно снизошел к нам: продиктованное мной многим показалось недостаточно понятным, хоть ясней нельзя было ничего придумать, а кое-кому греческим, а то и варварским языком. Каким же умам вверены верховные дела! Мы знаем со слов Туллия4, что есть три стиля, которые он именует фигурами: торжественный, называемый у него высоким, умеренный, который он именует средним, и смиренный, который он зовет простым. Пер-* вый из них в наш век почти никем не употребляется, второй — немногими, последний — многими; все, что ниже, вообще не стоит ни на какой ступени подлинного искусства речи, будучи просто плебейским, грубым и рабским словоизлиянием, которое хотя бы за тысячу лет непрерывной привычки к нему и стало уже стариной, все равно достоинства, не присущего ему от природы, от времени не приобретет. Я о себе сужу так, что если мне удается на письме держаться хотя бы смиренного стиля, то это хорошо; если кто попросит подняться выше, то я вижу, по каким ступеням надо подниматься, и, несмотря на медлительность ума, могу попробовать; но если мне, стоящему в самом низу, велят опуститься, моя способность следовать чему бы то ни было кончается. Чего от меня просят? То, что мне велят применить и что они называют стилем, вовсе не стиль! Нет, что сказал бы теперь Ювенал, скорбящий в своем веке об утрате самой надежды на просвещение? Что — Сенека, несравненный оратор, оплакивающий упадок языка после Цицерона? Что — сам Цицерон, высшее цветение красноречия, который, однако, тоже в одном месте жалеет об упадке красноречия5? Как хорошо, что этих нелепостей не слышат они, для кого даже ничтожный отход от вершин казался бездной падения! Так — чтобы вернуться к себе самому — и решилось дело; меня отпустили на волю учиться тому, чего дай Бог не знать,— развязной, пустой и низменной речи; велят, уже стареющему, идти в школы, от которых я в юности всегда бежал. Ну и хорошо: зато я свободен, со скрипом отпущенный теми, кто объявил меня рабом, и если от меня будут дожидаться желаемого им, буду вечно свободен, тем больше радуясь избавлению, чем ближе стоял к рабству. Притом свобода тем слаще, чем причина освобождения почетней; боюсь, нет ли здесь обмана, но если все верно, чего мне еще было ждать прекраснее избавления благодаря тому, что я показался возвышенней, чем 128
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ мог показаться, тем, кто кажется себе на самом верху? Я рад, если я таков; если нет, почему бы мне не хотеть стать таким, чтобы причиной была уже не темнота, а высота? Если мало кто меня заметит—-хорошо; чем меньше круг понимающих, тем я сам себе дороже. Не хочу, чтобы мое положение или богатство подстегивали читателя; зато хочу, чтобы при чтении меня первосвященник или король был так же внимателен, как всякий другой читатель, особенно если окажется не очень силен умом. Повторю один подходящий к делу случай, который к привел тогда в ответ на более решительные настояния папы. Ты помнишь, как Александр Македонский просил ученого геометра яснее изложить ему какие-то глубины своего искусства, а тот ответил: «Эти вещи темны одинаково для всех». Великолепно: не корона, а ум с помощью упражнения позволяет понимать написанное, иначе царство оказалось бы более желанным благом; есть много вещей, где величие и власть не только не помощь, по даже болыоая помеха. Я недостоин высокого и гордого читателя? Верю; но я ведь не обращаюсь к пресыщенным умам и изнеженным лестью ушам. Если меня читают и не бранят скромные люди, то вот и отличные плоды моих усилий. Стараюсь быть не темным, а прозрачным6: хочу, чтоб меня понимали, но понимали понятливые, да чтобы и те еще прилагали и старание, и усилие ума — не напрягаясь, а увлекаясь; богача, пожелай он по своей поле развлечься, не отвергаю, лишь бы он знал, что богатства ему здесь ничуть не помогут. Вот так. Если бы я писал кому другому, не разгорячился бы настолько, но пишу своему Франциску, значит, пишу себе. Я хочу, чтобы мой читатель, кто бы он ни был, имел п уме только меня, не свадьбу дочери, не ночлег друга, не интриги врагов, не повестку в суд, не хозяйство, не поле, не свои сбережения; хочу, чтобы по крайней мере на нремя чтения он был со мной. Если теснят дела, отложи чтение; начал читать — сбрось груз дел и семейных забот и весь сосредоточься на том, что у тебя перед глазами. Не 11 равится условие — воздержись от бесполезного чтения; не хочу, чтоб одновременно хлопотали и просвещались, не хочу, чтобы без усилий следили глазами за строками, пп писанными не без труда. Ждешь заключения? Я получил наконец позволение аапиматься своими делами и думаю пользоваться волей гик, что в важнейших делах отныне никому не доверюсь (юльше, чем самому себе, не склонюсь на просьбы никаких друзей, никаким ожиданиям, никакой приманке ti лн;ш 129
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА не поддамся, чтобы второй раз не поставить под удар свою свободу. Вот о чем я хотел сообщить тебе как другу, чтобы ты и попечалился и посмеялся над теперешним положением дел, а заодно чтобы вместе со мной поблагодарил Того, кто освободил меня от пышного и блестящего, но тяжкого, хоть для многих желанного, рабства. Желаю всего доброго. [Авиньон], 9 августа [1352] XIII 6. Ему же, о профанации поэтического имени среди толпы и несведущих людей Что еще надеешься услышать, как не прямое продолжение предыдущего письма к тебе, чтобы снова плакать и смеяться? Мне сейчас определенно нечего делать; или, вернее, очень много что делать, • но нехватка времени мешает взяться за крупное, да и то время, какое есть, не свободно, а загромождено невероятными помехами: и сам я весь в движении, и вокруг много сутолоки, я сразу и здесь, и там, и, значит, нигде — привычная для переезжающих людей беда. Уехав в последний раз из Вавилона, я остановился у истока Сорги, привычной моей пристани среди бурь. Здесь ожидаю спутников и наступления осени или по крайней мере того описанного Мароном времени, когда «уж короче дни и жар приглушенней»1. Чтобы деревенское мое бытие не было напрасным, собираю пока обрывки разрозненных размышлений, чтобы каждый день по возможности или прибавлял что-нибудь к большим работам, или завершал что-то малое. Что у меня сегодня на уме, ты узнаешь из этого письма: поэзия, божественный и мало кому из людей доступный дар, становится достоянием черни, чтобы не сказать — профанируется и делается продажной. Ничто не расстраивает меня больше; насколько я знаю твою чувствительность, ты тоже никогда не притерпишься к такой возму- тительнрй вещи. В Афинах и в Риме, во времена Гомера и Вергилия никогда не шло столько разговоров о поэтах, как в- наш век на берегах Роны, при том что, кажется, нигде и никогда знание этого предмета не было таким ничтожным. Хочу, чтобы ты смягчил горечь смехом и поучился шутить среди грустных вещей. Недавно в курию пришел и даже не пришел, а был приведен пленником Николай Лаврентий, некогда вла^ стный и грозный трибун города Рима, ныне несчастнейший из людей и — что всего хуже — насколько несчастный, настолько же не заслуживающий сострадания, 130
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ МИ— I Ч" 11ШЧИ—■■ ■ II "I 1Ч«Ч— ■!■—I ■ ■!!■ ИРИН——^— Il I- II.-!..!..., II- 11И111ШММЧ —■- и. u.l—l.l.-H ».III.I ———jn^— потому что, имея возможность с великой славой умереть па Капитолии, он на свой, Рима и Римской республики позор согласился подвергнуться заточению в богемской, а и последнее время в лимузинской тюрьме. Как поусердствовало это мое перо, восхваляя и увещевая его, известно, боюсь, больше, чем мне хотелось бы. Я любил его за добродетель, хвалил за намерение, восторгался его смелостью, радовался за Италию, предвидел возрождение города нашей души, покой всего мира2. Имея столько причин для востЪргов, я не мог их скрыть и сам казался себе причастным славе, когда умел поощрить его в стремлении к ней, а его посланцы и письма говорили о том, что мои слова действительно крайне его бодрили. Я еще больнее воодушевлялся, изощряясь в поисках того, чем бы еще разжечь его кипучую душу. Хорошо зная, что благородное сердце ничем не разгорячается больше, чем славой и похвалой, я вплетал в свои послания эту похвалу, громкую и, по мнению многих, может быть, чрезмерную, но, на мой взгляд, совершенно правдивую; одобрял сделанное и подстегивал к дальнейшему. Сохранилось несколько моих писем к нему, за которые мне сегодня не совсем уж стыдно: я не мастер угадывать судьбу, а ему только этого еще не хватало! Опять же, когда я писал их, он действовал и, казалось, будет и дальше действовать образом, в высшей степени заслуживающим похвал и восхищений не только моих, но и всего человеческого рода. Не знаю, надо ли перечеркивать эти письма только из-за того, что позорную жизнь он предпочел почетной смерти. Да невозможное и не подлежит обсуждению; захоти я даже очень их уничтожить, все равно не смог бы, они стали всеобщим достоянием и уже не в моем распоряжении. Так что продолжу, с чего начал. Униженный и презираемый, пришел в курию человек, который приводил в страх и трепет злодеев всей земли, а в добрых вселял радостные надежды и ожидания. Ходивший некогда в окружении всего римского народа и старейшин итальянских городов, злосчастный шел теперь, зажатый между двумя сопровождающими, а встречный народ жадно всматривался в лицо того, чье имя слышал в ореоле великой славы. А послал его — ршгекий император к римскому первосвященнику. « О дивное сношение!..»3 Не смею выговорить последующее, да и не это хотел говорить, а то, с чего начал. Едва он появился, верховный первосвященник немедленно передал его дело на разбирательство трем князьям церкви, которым поручено установить, какого рода така- 5* 131
ФРАНЧЬСКО ПЕТРАРКА зания достоин человек, хотевший сделать государство свободным. О времена, о нравы, о это часто повторяемое i мной восклицание! Согласен, он безусловно достоин вся- • ческой казни, потому что не с должным упорством и не i так, как требовали положение дел и необходимость, добивался того, чего добивался, а вместо этого, объявив себя защитником свободы, отпустил на волю вооруженных врагов свободы, когда разом мог подавить их всех,— возможность, какую судьба не дарила ни одному властителю. О зловещая, жуткая тьма, часто заволакивающая глаза смертным в самом разгаре их порыва к великим свершениям! Да если бы хоть вторую часть своего прозвища, а не ту, которая требовалась при плачевном состоянии республики,— ибо он пожелал, чтобы его именовали Севером Клементом4,—если бы, говорю, он решился проявить в отношении изменников республики хотя бы свою милость, то, отняв у них все средства вредить, особенно же разоружив их гордые замки, он мог бы оставить им жизнь и тем превратить их для города Рима или из врагов в граждан, или из грозных врагов в презираемых. Об этом я, помнится, написал ему тогда непраздное письмо, и, доверься он ему, не была бы республика там, где она теперь, и ни его город не был бы в рабстве, ни он сам в плену. Поистине я не в силах понять, как можно извинить и это, и дальнейшее: то, что, взяв на себя защиту добрых и искоренение злых, через недолгое время внезапно — может быть, он знает почему, я ведь его с тех пор не видел, но, хоть речистый человек безусловно способен придумать какое-то основание для дурных дел, убедительным оно быть никак не может — он переменил образ мысли и нравы и, подвергнув добрых огромной опасности и испугав их, начал благоволить злым и полагаться на них. И хоть бы из двух зол он не выбрал худшее! Об этом говорилось в другом моем письме к нему, отправленном, когда тонущая республика еще не погибла. Но довольно; я слишком разгорячился и спотыкаюсь на каждом шагу своего повествования, горюя, как ты можешь представить, потому, что видел в этом человеке последнюю надежду на италийскую свободу. Давно уже зная и любя его, после начала его славного предприятия я разрешил себе чтить его и восторгаться им больше других, и чем больше тогда надеялся, тем больше теперь страдаю от разбитой надежды,— но признаюсь, что, каков бы ни был конец, я все еще не могу не дивиться началу. Пришел он не связанный (этого только недоставало 132
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ для публичного посрамления),— впрочем, по той причине, что бегство было бы безнадежным,—и, едва войдя в город, осведомился обо мне, несчастный, при курии ли я, то ли ожидая от меня какой помощи (которой, насколько мне известно, я оказать не могу), то ли просто вспомнив о нишей завязавшейся в этих самых местах дружбе. Так или иначе, спасение этого человека, в руках которого было спасение и безопасность народов, теперь в чужих руках; и его жизнь, и его слава на перепутье. Не обращай ннимания, когда вдруг при объявлении приговора услышишь о его не достоинстве или гибели; погибнуть может даже святое тело любого смертного, но добродетель не боится ни смерти, ни бесславия: она неприкосновенна, и ей не нанесет вреда никакая несправедливость, никакие стрелы. О, если бы он сам не исказил свой образ бездеятельностью и переменой намерений! Тогда ему пришлось бы бояться от этого приговора только за тело. Правда, даже и -сейчас ничто не угрожает его славе среди тех, кто оценивает истинную славу и ложное бесчестие не следуя мнению толпы, а по более надежным признакам и измеряет успех знаменитых людей приговором добродетели, а не судьбы. Что все именно так, ясно из свойства и меняемого ему преступления: его не обвиняют ни в чем из того, что в нем не нравится людям доброго образа мысли, да и вообще он, оказывается, виноват не в том, как закончил, а в том, что начал свое дело; его не упрекают в том, что он пристал к дурным, что обманул свободу, что бежал с Капитолия, где мог с небывалым почетом жить, с небывалой славой умереть. В чем же тогда? Ему ставят в вину то единственное преступление, осужденный за которое, он предстал бы мне не покрытый позором, а украшенный вечной славой, а именно то, что он посмел думать о спасении и свободе республики и завел речь о власти Рима и римских правах. О злодейство, достойное распятия и расклевания коршунами: римский гражданин скорбел оттого, что видел свою родину, законную властительницу народов, в рабстве у гнусных людей! Вот поистине высшее преступление, вот за что требуют наказания! При таком-то положении дел — чтобы уж сказать тебе наконец, к чему я все это начал, и тебе было над чещ посмеяться после расстройства — единственная оставшаяся у него надежда на спасение, как мне стало известно из писем друзей, заключается в распространившемся среди толпы мнении, что он прекрасный поэт и . что недопустимо осквернить наказанием столь высокого и 133
ФР-АНЧЕСКО ПЕТРАРКА посвятившего себя столь возвышенным занятиям человека. То есть чернь уже усвоила себе то блестящее соображение, которым воспользовался Цицерон перед судьями в защиту своего наставника Авла Лициния Архия; не привожу его, потому что эта речь, некогда привезенная мной из отдаленных мест Германии, где в пылу юношеской любознательности я некогда путешествовал, и на следующий год посланная вам по вашей просьбе, у вас есть и вы ее внимательно читаете, как я замечаю по приходящим от вас письмам5. Что тут скажешь? Радуюсь и несказанно торжествую, если даже теперь музы в таком почете и если — что еще удивительней — далее среди совершенно чуждых им людей они одним своим именем способны спасти человека, ненавистного самим судьям. Едва ли большим было доверие к ним при цезаре Августе, когда они были окружены высшим почетом, когда со всех концов в Рим стекались певцы, чтобы видеть преславное лицо неподражаемого государя, друга поэтов и господина царей. Разве весомей была тогдашняя** дань музам, чем теперь, когда музы вырывают из смертельной опасности человека, не будем дознаваться, насколько достойного ненависти и какое совершившего преступление, но явно ненавидимого, обвиненного и осужденного, сознавшегося и единодушно признанного заслужившим смертную казнь? Повторяю; радуюсь и торжествую вместе с музами, что у меня такая защита, а им такая честь. Без зависти отдам столь спасительное имя поэта сомнительному осужденному на краю беды. Если все же тебе интересно знать мое мнение, то хоть Николай Лаврентий человек красноречивый, умеющий убеждать и наклонный к ораторству, способный приятно и изящно закруглить несколько (не очень много) летучих и ярких фраз, читавший, по-моему, всех общеизвестных поэтов, однако все это сделало его поэтом не в большей мере, чем ткачом — то обстоятельство, что он одевается в сотканную чужими руками хламиду; и хоть далее одной песней еще нельзя заслужить названия поэта, а Гораций совершенно прав, когда говорит: Не скажешь, что будет довольно Стихотворенье соткать; и не всякого, кто разговорной Речью напишет, как мы, ты сочтешь непременно поэтом ,— однако он ни разу не соткал и единственной песни, которая дошла бы до моих углей; он даже не прилагал к 134
КНИГЛ ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ тому стараний, без чего самое простое дело не получится хорошо. Мне захотелось сообщить тебе об этом, чтобы ты пожалел о судьбе былого народного освободителя, порадовался его неожиданному спасению, а причиной спасения имеете со мной возмутился и одновременно развлекся и подумал: если — как бы этого хотелось! — Николай увернется под поэтическим щитом от великой беды, то от какой беды не смог бы уклониться Марон? Впрочем, от таких судей он погиб бы на другом основании: они сочли бы его не поэтом, а чернокнижником! Скажу тебе для большей потехи: даже я, самый враждебный гадательству и магии человек на свете, за дружбу с Мароном тоже одно время ходил среди наших проницательных судий в чернокнижниках. Увы, как низко скатилось у нас просвещение! О безобразная и смехотворная мнительность! Чтобы ты еще и на другого рода примере осознал все и понял, чего, судя по старшим, можно ждать от младших, расскажу еще один забавный случай. У меня в Вавилоне--есть большой друг, заслуживающий высшего уважения, если применить старинное и благородное выражение, каким Цицерон именует своего родственника Помпея Великого, а Плиний Старший пользуется в обращении к Веспасиану; если же обязательно надо держаться современного рабского и льстивого языка, то у меня там есть высокопоставленный и почитаемый благодетель. Так или иначе, не будет неправдой сказать, что он один из немногих, видный из виднейших, выдающийся среди высоких, блестящее украшение римской церкви, человек редкого благоразумия, советом которого явно можно было бы с легкостью управлять всем кругом земель, при всем том муж многих знаний и высокого ума. Но, как справедливо говорит Саллюстий Крисп, «ум силен там, где его напрягаешь» 7. Так вот, этот вовсе не обычный человек в дружеских беседах, которыми он меня часто удостаивает, всякий раз при упоминании о любом человеке, умеющем связать три слова в обращении к народу или научившемся сочинять деловые письма, осторожно, если не восторженно осведомлялся у меня: «Разве этот, о ком мы говорим, не поэт?» Я молчал, что было еще делать? Все же, когда он несколько раз подряд задал мне тот же вопрос о каких-то схоластах, скорее оттого, что набили руку, чем от большого ума кропающих что-то напыщенное и отвратительное, и мне напоследок едва удалось сдержать улыбку, он по своей приметливости уловил выражение моего лица и стал все настойчивей требовать разъяснений. Тогда я с прямотой, как обычно и 135
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА говорю с ним обо всем по его же просьбе, в почтительных выражениях упрекнул его за нетерпимое при его уме невежество в отношении такой прекрасной вещи, когда он не умеет определить даже самые первые и расплывчатые границы искусства, в котором обремененные государственными заботами властители мира с увлечением и старанием упражняли некогда высокий ум. Я привел ему несколько примеров, в которых ты не нуждаешься, постарался доказать ему, что поэтов меньше, чем он думает, и за недостатком времени кратко рассказал о начале поэзии, ее путях и назначении, а особенно опять же о невероятной редкости поэтов; этого последнего пункта Туллий касается в своем «Ораторе»8. Внимательно слушая, большой человек, как в других отношениях, так и в этом отнюдь не неспособный к обучению, казалось, жадно впитывал все, потом часто освежал в памяти отдельные вещи и начиная с того дня воздерживался от" подобных вопросов. Живи счастливо и здравствуй и, если не решишь иначе, пошли сегодняшнее и вчерашнее письма после прочтения в Неаполь к нашему Зиновию, чтобы и он сам и наш Барбато, если он из сульмонской гавани возвратился к бурям Партенопея, разделили с нами и смех, и возмущение. У истока Сорги, 10 августа [1352] XIII 7. Петру, аббату св. Бенигна, о том же и о неизлечимой болезни писательства Удивительное дело: хочу писать и не знаю, что и кому писать, но все равно — жестокое удовольствие! — бумага, трость, чернила и бессонные ночи мне милее сна и отдыха. Да что говорить? Я всегда терзаюсь и тоскую, кроме как если пинту, и так — путаница неслыханная — на покое труждаясь, в трудах успокаиваюсь. Суровая душа, железная и, ты скажешь, поистине родившаяся от Девкалионовых камней1: зарылась целиком в бумаги, довела до изнеможения пальцы и глаза — не чует холода, и жары, довольная какой-нибудь легонькой накидкой, пугается, если что грозит ее отвлечь, и тонет в работе, не давая поблажки усталым членам; а стоит по воле необходимости отвлечься, начинает вдруг уставать, мучась от отдыха. Словно ленивый осел, немилосердной плетью погоняемый вверх по каменистой горе, она с неменьшей жадностью рвется к начатому делу, чем 136
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ тот — в сытое стойло, и не хуже подкрепляется непрерывной денной и нощной работой, чем тот — кормом и сном. Что делать, раз я не могу ни перестать писать, ни вытерпеть отдых? Вот и тебе пишу не потому, что это тебе так уж нужно, а потому, что поблизости не оказалось никого другого, более жадного до новостей, особенно обо мне, более проницательного на таинственные, более понятливого на трудные вещи и менее падкого на небылицы, чем ты. О моем состоянии и всегдашнем мучении ты, стало быть, узнал; прибавлю маленькую историю, которая покажется тебе еще забавней и подтвердит, что я говорю правду. У меня был друг, с которым меня связывала высшая степень товарищеской близости. В тот год, когда я, взявшись за свою «Африку» с жаром, какой никогда не палил Африку даже при вхождении солнца в созвездие Льва, начал труд, который уже давно у меня на руках и который, по-моему, один только или утолит, или угасит жажду мятущегося сердца, если для меня есть какая-то надежда ~на спасение, этот мой друг увидел, что я без всякой меры поглощен работой, внезапно ко мне обратился и попросил об одной услуге, для него приятной, для меня пустячной. Когда, ничего не подозревая, я согласился, потому что ни в чем не мог ему отказать и знал, что он никогда ничего не попросит без самых дружеских намерений, он сказал: «Дай мне ключи от твоего сундука». В недоумении я подал их ему, а он положил туда все мои настольные книги и все письменные принадлежности, старательно запер и ушел со словами: «Назначаю тебе десять дней каникул и настоящим деянием повелеваю в течение их ничего не читать и не писать». Я принял условия игры и остался, как ему показалось, отдыхающим, как мне показалось — изувеченным. Что же ты думаешь? Тот день тянулся длиннее года и в невероятной тоске; весь следующий день с утра до вечера я страдал головной болью; занялся третий день — я ощутил первые признаки лихорадки. Друг пришел, увидел дело и вернул ключи; тут я мгновенно выздоровел, а он, поняв, как он выразился, что я питаюсь работой, впредь от подобных просьб воздерживался. Что тут сказать? Разве неправда, что, подобно многим другим болезням, мания писательства неизлечима, как говорит сатирик ? А я прибавлю: не заразная ли это болезнь? На скольких, по-твоему, людей перекинулась от меня эта зараза? В древности у нас мало кто имел обыкновение писать стихи, теперь не пишущих нет и 137
ФРЛНЧЕСКО ПЕТРАРКА мало кто пишет что-нибудь другое. В отношении современников некоторые считают, что не последняя доля вины лежит на мне. Я давно уже слышал это от многих, но только совсем недавно по тысяче признаков, словно проснувшись, стал догадываться, что если от других душевных недугов — в отношении этого никакой надежды нет — я еще могу при желании выздороветь, то здесь в то самое время, как я стараюсь облегчить свое состояние, я невидимо причиняю вред себе и многим другим, и, кажется, справедлива была жалоба старого отца семейства, который когда-то подошел вдруг ко мне и печально, чуть не со слезами на глазах сказал: «Я всегда любил тебя, а ты мне вот чем отплатил: из-за тебя гибнет мой единственный сын». Пораженный, я было пркраснел от стыда; меня взволновал и возраст человека, и скорбная складка губ, знак глубокого страдания. Придя в себя, я ответил, как оно и было в действительности, что не знаю ни его самого, ни его сына. «Что из того,—возразил старик,— что ты его не знаешь? Зато он тебя хорошо знает! На немалые деньги я отдал его учиться гражданскому праву, а он говорит, что больше хочет идти по твоим стопам. Так я лишился заветной надежды; вижу, что из него не получится ни правоведа, ни поэта». Эти его слова развеселили меня и всех бывших со мной, а он отошел, ничуть не успокоившись. Сейчас я понимаю, что он заслуживал не смеха, а сострадания и совета, и что эта и подобные обиды не лишены основания. В самом деле, когда-то сыновья таких отцов, заботясь о пользе для себя и близких, привыкали к заботам и трудам хозяйства, торговли или шумного форума; теперь все мы заняты одним, теперь осуществились слова Флакка: «Пишем все мы стихи, умеем иль нет, без разбора»3. Несладкое утешение — видеть, что многие разделяют с тобой твои муки. Я бы лучше хотел болеть один, ведь теперь на меня ложатся уже и свои, и чужие страдания и, если хочу разок свободно вздохнуть, мне не дают! Ежедневно на эту голову сыплется град писем со стихами и поэмами из всех углов земного круга. Мало наших: меня начинают уже трепать чужеземные поэтические бури, не только галльские, но и греческие, и тевтонские, и британские; сужу обо всех талантах, ничего не зная о своем собственном. Если отвечать на каждое письмо — буду самый занятый из всех смертных, если ругать — придирчивый завистник, если хвалить — льстивый лжец, если молчать—высокомерный гордец. По-моему, они боятся, как бы моя болезнь не утихла; чтобы удовлетворить их 138
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ желание, я должен еще прибавлять им терзаний, себе — пожара. Это бы еще ничего, но даже в самой Римской курии — кто бы поверил? — вспыхнула таившаяся до последнего времени болезнь. Чем, думаешь, заняты правоведы, чем — врачи? Юстиниана и Эскулапа они уж знать не знают, воплей клиентов и больных не слышат: оглохли, ошеломленные громкими именами Гомера и Вергилия, и под шум аонийского источника бродят по рощам киррей- ских долин4. Впрочем, что это я распространяюсь о таких курьезах, когда есть куда большие? Плотники, суконщики, земледельцы, забросив плуги и прочие орудия своих искусств, бредят музами и Аполлоном. Невозможно сказать, как широко разлилась уже эта чума, которой совсем недавно болели очень немногие. Спрашиваешь о причине? Она в том, что поэзия — невероятно сладостная вещь для вкусивших ее. Но только редчайшие таланты ею овладевают, потому что она требует и беззаботности, и исключительного презрения ко всему в мире, и отрешенной высоты духа, и особенного расположения природы; недаром опыт и авторитет мудрейших людей подтверждают, что школой здесь добьешься меньше, чем в любом другом искусстве5. Поэтому — тебе, может, забавно, а мне противно — на площадях все поэты, на Геликоне ни одного не найдешь, потому что краешком губ к пиерий- скому меду прикоснулись все, в рот никому не попало. Но какой же, скажи мне, великой и пленительной вещью она может быть для истинных обладателей, если даже тех, кому обладание ею снится, она так влечет, что и жадных до наживы дельцов заставляет забывать о сделках и деньгах! Среди великой тщеты нашего века, среди бесконечного потерянного времени я с одним могу поздравить свое отечество: здесь между сухих плевел и сорняков, заполнивших все лицо земли, возвышается несколько талантливых молодых умов, которые, если меня не обольщает моя любовь к Италии, не шустую будут пить из кастальского ключа. Радуюсь вместе с тобой, излюбленная музами Мантуя, с тобой, Патавки, с тобой, Верона, с 'тобой, Виченца, с тобой, моя Сульмона, и с тобой, Маронова обитель, Партенопей6,— при том что во всех других странах новоявленные стада стихотворцев, как вижу, далеко разбрелись по сомнительным путям в сухом бесплодии и жажде. Но тут, как я уже сказал, мою душу грызет совесть, ведь по большей части это я один подал пищу сумасшествию и навредил своим примером, что является немаловажным способом нанесения ущерба7. И 139
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА боюсь, как бы листва моего незрелого лавра, жадно сорванная с ветвей, хоть о лавре и говорят, что он насылает правдивые сны, не причинила мне и многим другим ложных сновидений, выпущенных к нам в глухую осеннюю ночь через врата из слоновой кости8. Но возмездие меня настигает, я сам сгибаюсь под тяжестью своих преступлений: и дома мечусь в жару, и едва уже смею выходить на люди, потому что повсюду навстречу бросаются безумцы, засыпают вопросами, куда-то тащат, что-то рассказывают, спорят, бранятся, говорят такое, чего не ведали ни мантуанский пастух, ни меоиийский старец9. Поражаюсь, смеюсь, плачу, возмущаюсь, а в довершение всего боюсь, как бы власти не потащили меня на суд и я не оказался виновен в подрыве государства. Но куда меня несет? Только что я говорил, что мне нечего писать, и вот наплел тебе из пустяков и безделушек целое письмо; говорил, что не знаю, кому писать, и вот ты оказался самым нужным для меня читателем! Если спросишь почему, то одну причину я тебе уже сказал, прибавлю другую: потому, что так ты легче простишь меня за то, что, осаждаемый и одолеваемый стихами и поэтами со всего мира, я только своим поведением ответил на посланные с дороги тобой и нашим общим господином10 письма, в которых я заметил достоверные знаки его милости и твоей любви. Следуя изъявляемому в них указанию и совету, я остался на месте, потому что ваше пожелание настигло меня, когда я уже собрался отправляться, и с нетерпением ждал вас, пока мог,— Бог свидетель, вовсе не из надежды на то, что обещано в ваших письмах. Мне не стыдно похвалиться перед тобой, что я не знаю человека, меньше меня подверженного этой страсти — надежде, я ведь почти никогда и не надеюсь ни на что, и ты знаешь причину: потому что никогда ничего не домогаюсь. Но, не говоря уже о встрече с тобой, я ожидал хотя бы еще раз перед своим отъездом увидеть дорогие мне черты славного и прекрасного человека; предчувствую, что стоит мне однажды отъехать, как придется пережить долгий и непри^ ятный пост. Итак, я провел два месяца в ожидании на том месте, где меня застали ваши письма; в конце концов отвращение к курии пересилило меня, каюсь, я уступил и отступил,— но не дальше, чем до того уединения, которое всегда ждет меня у истока Сорги и которое сладостной переменой обстановки всегда исцеляет меня, истощенного авиньонской пагубой. Здесь, стало быть, я теперь и 140
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ нахожусь и здесь буду до последней крайности вас ожидать. Хоть начиная с молодых лет я провел тут долгие годы, но необъяснимым образом — то ли здешний воздух питает настроения, менее способные к восприятию чужестранных впечатлений, то ли потаенная и достойная своего имени Замкнутая долина не пускает в себя посторонних веяний, от соприкосновения с нами здесь еще никто не стал поэтом, кроме только моего управляющего, который, уже старик, начинает «Парнас во сне двуглавый видеть»и, Kaie говорит Персии. Если зараза распространится, дело кончено: пастухи, рыбаки, охотники, пахари и сами их быки замычат одними стихами, будут пережевывать одни только стихи. Живи, помня о нас, и здравствуй. [Воклюз, ноябрь 1352] XIII 8. Франциску, приору монастыря Святых апостолов, о порядке своей сельской и одинокой жизни Провожу лето у истока Сорги; все остальное ты уже понимаешь, даже если я больше ничего не скажу. Если все-таки велишь говорить, обойдусь краткими словами. Я объявил войну своему телу. Пусть Тот, без чьей помощи я бы пал, поможет мне, потому что гортань, желудок, язык, угли, глаза мои часто кажутся мне не частями собственного тела, а нечестивыми врагами. Вспоминаю о множестве зол, перенесенном мной от них, особенно от глаз, которые подталкивали меня ко всем моим безднам. Я сейчас надел на них такие шоры, чтобы, кроме неба, кроме гор и ручьев, они почти ничего не видели — ни золота, ни украшений, ни слоновой кости, ни пурпура, ни коней, разве что тех двух, да и то тощих лошадок, которые в сопровождении одного мальчика возят меня по здешним горам; ни одного женского лица, наконец, кроме лица моей домоправительницы, увидев которое, ты подумал бы, что видишь ливийскую или эфиопскую пустыню,— совершенно иссохшее и поистине сожженное солнечным жаром, без всякой свежести, без всякой мягкости; имей Тиндарида такое лицо, Троя стояла )бы доныне, имей его Лукреция или Виргиния, ни Тарквиний не был бы изгнан с царского престола, ни Аппий не кончил жизнь в темнице1. Впрочем, чтобы после описания ее облика не забыть о ее достохвальном нраве, я должен сказать, что как темен ее лик, так светла душа,- прекрасный пример того, как женское безобразие вовсе не вредит душе; я по случаю сказал бы об этом, если бы на 141
ФРАНЧБСКО ПЕТРАРКА ту же тему не говорил уже подробно Сенека по поводу своего соученика Кларана2. У моей домоправительницы та особенность, что, хоть красота тела благо скорее женское, чем мужское, она до того не чувствует ее недостатка, что, кажется, ей идет быть безобразной. Нет создания верней, нет смиренней, нет трудолюбивей. Под палящим солнцем, когда цикады едва переносят жару, она день-деньской проводит в поле, бестрепетно подставляя задубелую -кожу и Раку и Льву; придя поздно вечером домой, старушка так неутомимо и рьяно берется за домашние дела, что примешь ее за пришедшую со свадьбы молодицу. Причем никакого ропота, никаких жалоб, никаких признаков душевного беспокойства, а только невероятная забота о муже, детях, о моей семье и приходящих ко мне гостях при столь же невероятном пренебрежении собой. Постелью этой каменной женщине служит устланная ветвями земля, пищей-—почти земляной хлеб, вином-—-похожее на уксус питье, разбавленное чистой водой; предложишь ей что помягче — она от давней отвычки считает уже жестким все, что нежит тело. Но довольно о домохозяйке, которой не нашлось бы здесь места, если бы дело не шло об описании сельской жизни. Таким вот образом я смиряю глаза; что сказать об ушах? Пение свирелей, пленительные скрипки, от которых я бывал вне себя,— где они? Всю их сладость развеяло ветром; теперь я не слышу ничего, кроме редкого мычания волов да блеяния овец, кроме пения птиц и непрестанного журчания вод. А язык, которым я часто волновал себя самого и, может быть, иногда других тоже? Теперь он тоже успокоился и часто молчит с утра до вечера: кроме меня, ему не с кем беседовать. Для гортани и желудка я установил такой порядок, что часто мы с моим волопасом довольствуемся одним черным хлебом; нередко он нам в лакомство, а посланный мне откуда-нибудь белый хлеб едят принесшие его слуги; привычка уже заменяет мне удовольствие, и мой домоправитель, преданнейший человек, сам тоже сделанный из камня, только и спорит со мной из-за того, что моя пища грубее, чем, как он говорит, может долго вынести человек. Мне, наоборот, кажется, что такую пищу можно выносить дольше, чем роскошную, которая очень надоедает и не годится больше чем на пять дней, как говорит сатирик3. Виноград, смоква, орехи, миндаль — мои деликатесы; рыбкой, какая во множестве водится в нашей реке, лакомлюсь, особенно во время лова, за которым я увлеченно наблюдаю, начиная и сам не без пользы для 142
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ дела управляться с крючками и сетями. Что сказать об одежде и обуви? Все изменилось; не тот уж мой костюм — говорю «мой», потому что исключительный в своем роде4,— которым мне было приятно некогда выделяться среди равных, без ущерба, если не ошибаюсь, для приличия и с сохранением благопристойности. Ты бы меня принял теперь за селянина или пастуха, хотя нет никакого недостатка в более изящной одежде и нет другой причины изменения костюма, кроме той, что первым понравившееся скорей надоедает. Распались сковывавшие меня цепи, закрылись глаза, которым я хотел понравиться, и думаю, что, будь они даже открыты, сейчас бы надо мной прежней власти не имели; а в своих глазах я хорош тогда, когда раскован и свободен. Как опишу жилище? Ты решишь, что пришел к Катону или Фабрицию, увидев дом, где я живу с единственным псом и только двумя слугами. Остальных я отправил в Италию; я бы всех их отправил в Индию с условием никогда не возвращаться — единственная туча на моем спокойном небосводе! Домоправитель занимает пристройку, всегда под рукой, когда в нем нужда; а чтобы услужливость не превращалась в надоедливость, от него можно сразу отгородиться небольшой дверью. Я нашел здесь себе две лужайки, как нельзя больше подходящие моему настроению и моим занятиям; если возьмусь их описывать, не скоро кончу. Коротко сказать, едва верится, чтобы на всей земле было еще другое местечко, подобное этому, и пускай приходится признаваться в женском легкомыслии, но меня возмущает, что такое может быть вне Италии. Я привык называть это место своим заальпийским Геликоном. Одна лужайка тенистая, пригодная только для занятий и посвященная нашему Аполлону; она примыкает к истоку Сорги, а за ней только утесы и обрывы, доступные одним диким зверям и пернатым. Другая лужайка ближе к дому, ухоженней на вид и излюблена Бромием5; она, странно сказать, расположена посреди стремительного и неописуемо прекрасного потока, а рядом с ней, только пройти по коротенькому мосту, у задней стены дома ееть навес из неотделанных камней, который сейчас, под палящим небом, позволяет не чувствовать жары. Это место само разжигает жажду к занятиям, и думаю, что оно не так уж непохоже на тот дворик, где упражнялся в своих речах Цицерон, разве что там не было быстротекущей Сорги. Под этим навесом провожу полдень, утро — на холмах, вечер— на лугах или у источника на более дикой из двух 143
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА моих лужаек, где, победив природу искусством, я устровд себе место под высокой скалой среди самых волн — тесное, но в таком воспламеняющем окружении, что самый вялый дух воспрянет здесь к возвышенным помыслам. Чего еще надо? Наверное, я смог бы прожить здесь жизнь, не будь Италия так далеко или Авиньон так близко. Что утаивать двоякую слабость души? Любовь к той меня влечет и язвит, ненависть к этому мучит и ожесточает. Его зловоние зачумляет целый мир; что удивительного, если своей чрезмерной близостью оно осквернило невинную чистоту одного маленького селения? Оно гонит меня отсюда; я его чую. Меж тем ты понимаешь мое состояние: мне ничего не нужно, кроме тебя с друзьями, которых мало осталось; я ничего не боюсь, кроме возвращения в города. Всего тебе доброго. [Воклюз, лето 1352] XIII 9. Зиновию, флорентийскому грамматику, с радостью по поводу принятия его совета им и другими друзьями Как высоко я ставлю то, что ты так высоко ставишь меня, трудно и сказать. Я советовал тебе на время оставить отечество и навсегда — грамматическую школу; ты почти немедленно поступил по моему совету и благородно порвал прочнейшие сети, привязанность к родной почве и силу привычки. Теперь заслуженная свобода для тебя тем драгоценней, чем позже добыта: как рабство всего горше знавшему волю, так воля всего сладостней вспоминающему о прошлом рабстве. Пусть всемогущий Бог благословит мой совет и твою послушность; и он это сделает, надеюсь. Ты расположился в целительной тени; восстанешь возросшим и окрепшим. Для меня, по крайней мере, ты теперь и более достоин уважения и более славен званием: ты уже не грамматик только, но поэт. Вместе с твоими я получил письма высокого и прекрасного человека, с которыми не очень знаю, что делать: если напишу вопреки своему желанию в ответ все, что на уме, то боюсь предстать льстецом, если нет — неблагодарным, если что-то другое — безумцем, если ничего — гордецом1. В любом случае отвечу тем же языком, каким они написаны, причем ему скажу, что получится, а тебе о его письмах — вот что: по-моему, не найти ничего мягче, ничего лаконичней, ничего действенней, ничего приветливей, и у меня теперь не 144
КНИГА ПИСЕМ. О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ IWT"—■—■'■» ■■ '—w— ..■lip——и—■■■■— л ■-ч-тгч^р^чр^—ч—я—я--т—^—я—^. ■ .. ■■ i i т—y^, остается сомнения, если и было какое раныие, что красноречие в большей части дается от природы, и усилием здесь добьешься меньше, чем в других вещах. Впрочем, это немалый вопрос и не для сегодняшнего времени или места; перехожу к твоим письмам. Не просто терпеливо, но благодарно и даже с радостью приняв мое замечание о крошечной и, разумеется, случайной ошибке в одном из твоих стихотворений, ты оказался верен себе и представил, как подобает большому уму, блестящее свидетельство мудрости и смирения; поистине ни ты никогда не сказал бы этих слов, не будь ты таким, ни я не сделал бы того замечания, если бы не знал тебя. Выступая моим защитником и глашатаем, ты делаешь, конечно, вещь и для меня нужную, и для тебя почетную, хотя, поверь, не простую,— большую заботу берешь на себя, но продолжай, пожалуйста, и поступай так. Пускай ты скажешь и, возможно, даже подумаешь иное, потому что любовь великолепно умеет убеждать, однако я чувствую, что все написанное мной нуждается и в дружеской защите и в читательском терпении: все и шатко, и неотделанно, и часто срывалось с языка, когда дух был весь поглощен совсем другими делами. Словом, прошу тебя продолжать то, что ты делаешь: шаткое, чем можешь, подкрепи, неотшлифованное доработай, разрозненное свяжи; первое осуществи, применив силы ума, второе — красноречие и красоту или энергию слова, третье — искусство расположения материала. Указываю, каким оружием ты должен мне помочь, и не думай убеждать себя или меня, будто в помощи нет нужды: боюсь, никогда не будет недостатка в людях, у которых хватает ума только на то, чтобы придираться к чужой неумелости. Ни скрытностью, ни уединением и отрешенностью, ни осмотрительной сдержанностью в отношении других я до сих пор не смог добиться того, чтобы желчное пристрастие отвело косые взоры от моих путей, и сделав все, что можно сделать против этой чумы, не сделал только одного, на что не в силах решиться,— не предался сну и малодушию. Кроме этого одного, не знаю, чего еще осталось ждать завистникам, разве что конца моих дней; надеюсь, по крайней мере тогда стыд отгонит прилипчивую зависть от гробового порога. Ты, мой друг, защищаешь мое имя не без славы для себя; даже не нуждаясь в твоей пылкой защите, я все равно бы тебя похвалил, но я в ней нуждаюсь, как уже сказал. Чтить сильных — дешевая услуга, настоящее величие души — оказывать помощь слабым; неимущего подсудимого защищает пох- 145
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА вала высокого человека, и красноречивое заступничество видного патрона особенно сказывается при защите двусмысленного дела. Недаром к одобрению слушателей звучит под сводами грамматических школ этот стих, «Придал умелый язык ненадежному делу надежность»2,— хоть Лукан и выдумал всю ту историю, ведь Туллия не было на фессалийских равнинах, а просто он показался поэту всего пригодней быть глашатаем всеобщих чаяний и пожеланий. Мне остается только порадоваться и похвалить это свое перо, если мы с ним смогли столько сделать для восстановления дружбы между двумя благородными мужами3, чего мы не заслуживали и на что могли разве надеяться; в довершение ко множеству их прежних благодеяний я и теперь чрезвычайно обязан им еще и тем, что они так легко пошли мне навстречу. Последнюю твою просьбу, поблагодарить за тебя того возвышенного и щедрого человека, исполню, раз ты явно этого хочешь. Всего доброго. У истока Сорги, 10 августа [1349 или 1352] XIII 10. Ему же, оправдание одного из предыдущих писем Не хочу, чтобы ты с неудовольствием видел у меня что-то несовершенное,— говорю о бросающихся в глаза несовершенствах, а так не только во мне, но и в тех, кого толпа считает воплощением совершенств, все несовершенно и, по-моему, сущая правда изречение грамматика, выходящее из рамок грамматики: «Среди человеческих изобретений нет всесторонне совершенных», а тем более слова лирика: «Совершенным счастье здесь не бывает» \ Признаю, что, перечисляя в письме к тем двум знаменитым людям2, для которых хочу и вечной славы и вечной дружбы, пары знаменитых друзей, я умолчал об одной славной паре, благородных Нисе и Эвриале из Вергили- евой поэмы, но сделал это не случайно, а намеренно. Спросишь, почему? Во-первых, я не собирался рассматривать и перечислять все: не этим был занят, а хотел крайней редкостью примеров разжечь в благородных душах стремление к подражанию, поэтому считал достаточным вкратце назвать несколько пар друзей, да и то больнее, чем Цицерон, который в книге, именуемой «Лелий» и повествующей об истинной дружбе, не приводя имен, говорит, что за все века можно насчитать едва три 146
КНИГА ПИСЕМ-О ДЕЛАХ.ПОВСЕДНЕВНЫХ или четыре дружеские пары3. Во-вторых, мечтая для наших друзей о восстановлении прочной дружбы при счастливых предзнаменованиях и обращаясь к цветущим мужам, очень похожим друг на друга разносторонним блеском добродетелей, я испугался, словно зловещего знамения, истории краткой дружбы между Нисом и Эвриалом, очень необычной и неравной, ведь Эвриал был юношей, притом несчастно кончившейся, и не назвал их, потому что счастливым и добрым предзнаменованием здесь выступает разве что их глашатай Вергилий. Небезызвестна мне и жаркая дружба Гракхов, и я знаю, что сделали верные друзья Луций Регин для плененного Цепиона и Волумний для погибшего Лукулла: первый ради освобождения друга не устрашился унижения и ссылки, а второй дал злосчастный, но пламенный обет верности умереть не позже друга и пойти в преисподнюю за тем, кого так любил. Помню, кем был Иетроний для Публия Целия, Сервий Терренций для Децима Брута; но во всех этих дружбах либо предпочтение личной привязанности общественному: долгу, либо всепобеждающая верность приводили к горестному и роковому концу. Гефестион в своей дружбе к Александру тоже, не говоря уж об их бросающемся в глаза крайнем несходстве, наткнулся на человека, чей нрав был не очень подходящей основой для дружбы, и в Ахилловой дружбе есть что-то темное. Сказанного довольно, если у тебя еще оставалось какое-то недоумение. А о македонской паре, как она прославлена плебейским поэтом, в ярком свете древних не считаю достойным даже упоминать, потому что все мы, водящие беспомощным пером по серому пергаменту, сделались уже и не подражателями, а обезьянами. Всего доброго. У истока Сорги, 25 августа [1349 или 1352] XIII 12. Аббату Корвары в Болонье, о необходимости умерить выдержкой и смирением нетерпеливую жажду новых произведений Трудно выразить радость, с какой я услышал, что такой достойный человек, как ты, почувствовал влечение к моим поделкам и, придирчиво оценив сам с собой, вернее — со мной, вернее — с нами состояние своей души, решил направить корабль мятущегося сердца туда, где ему увиделось убежище от множества жизненных бурь,— ко мне, словно к какой-то пристани. О, если бы твой выбор можно было назвать удачным! Впрочем, знойная и 147
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА длительная жажда склонна не брезговать водой ни одного колодца. Пифагор и Платон вымаливали глотка познаний, чтобы передать их потом всему миру, сначала у египетских, потом у италийских порогов. Какова же твоя жажда учения, если заставляет склониться к скудному и мутному ручейку моего таланта! Выпрашивать уроков от меня, больше стремящегося учиться, чем учить! Но тебе это невдомек и, горя благородным порывом, ты часто и изустно, и в письмах требуешь даров от нищего. Ладно, распахну тебе двери; если в моей хижине есть что-то способное утолить твою жажду, пользуйся по своему усмотрению. Но поступай, как подобает вежливому гостю, цени радостного хозяина за его любовь, не за выставленные яства,— а я, как говорит Анней, «все хочу передать тебе»1. Хранитель добродетели, пылкий любитель словесности, ты, как вижу, весь захвачен славой моего Сципиона и одной лишь «Африкой». Но ни Сципион еще не достиг всей высоты в моей поэме, ни Африка, над которой я дольше сижу и с большими усилиями тружусь, чем ожидал, до сих пор не обработана последней лопатой, я еще не разрыхлил мотыгой непригодные для сева глыбы, еще не разровнял бороной всхолмления негладкого поля, еще не укротил серпом пышную поросль сорняков и косматый кустарник. Словом, все прочее в твоем распоряжении, но здесь от тебя требуется терпение. Дозволь мне, прежде чем я введу тебя во владение африканскими просторами, пока есть возможность, еще немножко пройтись по ним и посмотреть, насколько удастся усталому и слабому уму, нет ли там чего неприемлемого не для твоих, все у нас одобряющих, а для более строгих глаз, или — что, по-моему, самое трудное — проследить, чтобы там оказалось больше приятного, чем отталкивающего. Согласен, Африка преизобильная часть света, Сципион прекраснейший из мужей, но нет такой добродетели, нет настолько плодородной почвы, чтобы они не нуждались в заботливом возделывании, причем мало обработать один раз, нужны неотступные усилия, если кто хочет получить сколько-нибудь замечательный плод будь то земли или души. Остается еще сказать, чтобы ты не оценивал написанное мною наспех, был благосклонен к прочитанному и делал скидку на недостач ток времени. Если я не ответил на частное, умоляло * отнести это на счет мой занятости. Будь о ней известно всем — всякий бы меня простил, многие бы пожалели, кое-кто вдруг бы и позавидовал. Всего тебе доброго. У истока Сорги, 1 сентября [1352] 148
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ XIV 1. Кардиналу Талейрану, епископу Алъбанскому, о трудностях и бесчисленных опасностях высокого образа жизни Велишь быть ясным в стиле. Я полон решимости повиноваться тебе во всем, но между нами есть то единственное расхождение, что ты называешь ясным стиль, клонящийся к земле, а для меня он тем ясней, чем выше, лишь бы не кутался в облака. Впрочем, ты отец, ты господин, ты учитель; я обязан повиноваться тебе, не ты мне. Естественно, всего легче мне это сделать, заведя разговор об обычной человеческой жизни. В самом деле, всякий раз, когда стиль направляется сложным путем рациональной философии или таинственным — естественной, отягощенные заботами умы следуют за ним медлительней, и в этом нет ничего странного; но когда, выбравшись из теснин, он выходит на просторы нравственного красноречия, кто настолько вял умом, чтобы не понять с легкостью, слыша от другого то, что ему и без разъяснений небезызвестно и в справедливости чего он убеждается из наблюдения других, на собственном опыте, на примерах, которые он видит и помнит. Итак, буду говорить о вещи, о которой никто никогда не мог и не сможет наговориться, а вернее, о которой все говорят больше, чем надо, и никто не размышляет слишком много, почему и выходит, что после всех слов начинаются страшно непохожие на них дела и, как говорит Цицерон, «речь состоит в поразительном раздоре с жизнью»1. А с чего мне начать, как не с обстоятельств, которые теснее всего окружают твою жизнь, преславный отец, как и мою тоже,— чтобы ты понял, что, несмотря на множество неотступных и тягостных забот, я часто обращаю взоры к тебе и в то же время, каким непонятливым ни кажусь толпе, и трудность пути чувствую, и о его конце думаю. Все мы, ведущие земную жизнь,— и ты видишь это яснее прочих,— путники, прекрасно знающие о суровости дороги, но не знающие, где нас ждет ночлег; в этом состоянии находится абсолютно каждый, будь то щетинистый пахарь или косматый пастух, непоседливый купец или недвижный отшельник, просительный нищий или надменный богач, галльский король или римский император и, опять-таки, будь то смиренный священник или важный архидиакон, или более высокий иерарх, или достигший твоей, кардинальской ступени, или, наконец, верховный первосвященник, которому народное поклонение дало имя папы. Все, говорю я, в равной мере 149
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА путники, разве что вы стремитесь к цели по высокой и отовсюду заметной дороге, а мы по более смиренной тропе,—однако так, что еще далеко под нашими ногами движется громадное, неисчислимое множество путешествующих: они идут глубокими и темными долинами, вы острыми и каменистыми вершинами, а мы в середине, как бы среди горных склонов — разными путями, но с равной опасностью, все с одинаковой мечтой об одном завершении. Вдумайся проницательно и со вниманием, не давая блеску своего положения затмить прях^оту мысли: увидишь, что ты — говоримое мною об одном тебе относи ко всем людям столь же высокого положения — просто выделяешься из всех славой и, насколько оно возможно здесь, счастьем, но подвержен общим превратностям и опасностям, тем более серьезным, чем больней падать с высоты и чем легче поскользнуться на крутизне. Подумай и о том немаловажном зле, что ни праведных, ни неправедных твоих дел скрыть нельзя и на одного тебя устремлены все взоры, так что если и всем вообще надо трудиться с великим упорством, то тебе — с величай- шим, чтобы в этой жизни твои пути были правильными и безупречными перед Богом и людьми, чтобы ты никогда не падал, никуда не отклонялся, ни в чем не колебался, нигде не медлил, ни на минуту не расслаблялся, наконец, ничего не допускал такого, что тебе не хотелось бы сделать известным." Что ты сделал наедине, будут знать все. Вот наказание знаменитых людей: у них ничего не скрыто, все выходит наружу, дырявый дом сильных мира сего ничего не удерживает в своих стенах, все выплескивает на всеобщее обозрение. Все известно: что едят на завтрак, что на обед, что говорят за столом, что в спальне; все слетевшее с языка тщательно запоминается, всякое слово — изречение, в любой случайности видят умысел, и легкомысленная шутка превращается в серьезнейший поступок; в конце концов, среди множества пристальных наблюдателей, прочитывающих внутреннее состояние души по выражению лица, едва молено скрыть и самые мысли. Спрашиваешь^ каков мой совет? Каков же еще, кроме как жить так, словно живешь на народе, делать все так, словно на тебя все смотрят, думать так, словно твои мысли можно видеть насквозь, считать, что твой дом — народный театр, твое сердце — божий храм? Вот что^ по-моему, должен делать и ты и все, особенно же высокие люди; иначе не избежать, кроме мучений совести, еще и осуждения толпы и дурной славы: если не будешь 150;
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ непрестанно, на каждом шагу заботиться не только о том, что сам делаешь или что говоришь, но и о том, что о тебе думают, обязательно станешь добычей самой грязной болтовни, от нее никакая удача никогда не спасала. Поистине убогие и темные люди почти все делают втайне — для счастливых нет укрытия, нет умолчания. Есть какие-то, думаешь, тайны У богача? Замолчит пусть прислуга — ослы загуторят, Пес и дверные столбы... Дверь прикроешь и свечи угасишь, Прочь всех заставишь уйти, чтоб и близко никто не ложился, Но все, что сделаешь ты до вторых петухов темной ночью, Будут чуть свет уже знать по соседству в таверне... Если то, что сказано сатириком в этих словах, когда-либо было истиной, в наш век это высшая истина. Важные решения римского сената, сохранявшиеся в глубоком молчании, обнародовались лишь когда принятое втайне решение с блеском осуществлялось, и нередко народы узнавали о величайших войнах раньше, чем об их вероятности; известие о военных действих опережало слух о подготовке к ним. У наших сенаторов теперь не та сдержанность: обо всем готовящемся задолго трезвонят женщины на каждом перекрестке, причем для вящей суетности болтают еще и о том, что никогда не будет исполнено. Но лучшее вернуться к начатому, чем делать никого не исправляющие, многих задевающие отступления. Так вот, о лучший из мужей, многое несет с собой смертная жизнь, от чего не освобождает ни срединное, ни смиренное, ни. высокое положение. И горького здесь гораздо больше, чем сладкого<...> Среди таких трудностей приходится жить всем, особенно тем, кто вознесен на высоту и виден всенародно благодаря своей фортуне или своей добродетели; всем эти трудности досаждают, но твоим наклонностям и желаниям они прямо противоположны, потому что мешают стремлению духа ввысь. Мне небезызвестны — ты не пожелал скрыть их от меня — пламенные порывы твоего сердца и его высокие заботы; жажда знаний, совершенствование ума, любовь к умеренности, преданность вере, тяга к уединению. Твоя судьба в раздоре с твоими замыслами, и ты вынужден делать далеко не то, в чем для тебя польза или наслаждение. Думаю о том, как ты мучишься в этих обстоятельствах и, сравнивая со своими тревогами, догадываюсь о буре в твоей душе. Если ищешь лекарства, одно у меня есть; раз ШЪ
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА нельзя быть внешне тем, чем хочешь быть, стань внут*- ренне таким, каким должен стать. Фортуна на поверхно* сти развертывает перед тобой все свое великолепие — затаи в сердце смирение; восседаешь во дворце — уйди душой отшельником в пустыню; среди роскоши люби нищету, среди пиров — пост; золотом сияет стол, драго^ ценными камнями перстни — так пусть еще ослепительней сияет презрение к ним в душе; тело одето в багряницу — ум пусть облачится во вретище; сидя на коне со сверкающей сбруей, думай об ослике Иисуса Христа и натруженных ногах апостолов; возлагая на главу пурпурную роскошь митры, вспоминай о терновом венце Господнем; лежа в золоченой постели, представляй Христову и свою гробницу; за всяким делом, наконец, всегда имей перед глазами последний день своей жизни, который сегодня ли, завтра ли наступит — неведомо, но заведомо недалек<...> У истока Сорги, 22 сентября [1352] XIV 8. Понтию Самсону, настоятелю в Кавейоне Пусть ради Бога простит меня твоя милая человечность, прекрасный ты мой человек, если я отъехал, не попрощавшись с тобой. Помешали старые обеты и новые долги. Когда знаешь, как тебя любят, чего только себе не позволишь; сознаюсь, я надеялся на прощение. Говорил себе: «Он знает мои привычки, мои обстоятельства, мое сердце; в снисхождении к известным ему занятиям не откажет»,— ибо если последнее время, ты помнишь, я был постоянно крайне занят новым и непривычным родом дел, то в эти дни (тут нужна какая-то степень выше превосходной) я настолько занятее сам себя, что сам себе часто дивлюсь, негодую на себя и пробую в душе разобраться, к чему на таком кратком жизненном пути у смертных столько тревоги и что бы могло значить все это беспокойство. Правда, иногда я льщу себя мыслью, что-де занятия мои берут начало не в общем водовороте пошлых хлопот, а в каком-то более чистом источнике, и был бы рад утешиться так — только прекрасно знаю, что все мы, пока живем, легко обманываемся в суждениях о себе и, пожалуй, как я смеюсь над трудами многих людей, так многие, наоборот, смеются надо мной. Впрочем, я всегда презирал мнения толпы; а то, что она презирает меня, мне не.только совершенно безразлично, но и составляет, уверен, не последнюю часть моей славы. Больше меня угнетает то, что сам-то я едва одобряю свои труды и 152
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ бдения и, кажется мне иногда, не благоразумней ли было бы забросить все, на что я трачу силы и такую редкостную и дорогую вещь, как время, и начать делать то единственное, о чем давно уже думаю и для чего только и вступил в эту краткую и горестную жизнь. Но за такой мыслью часто встает другая: нисколько мои труды цели той не вредят, а может быть, даже и служат. Среди таких сомнений и колебаний сбивает меня с толку только нехватка времени — я стараюсь с ней справиться, а между тем становлюсь напряженней и занятей. Впрочем, пусть истина займет свое место среди меняющихся настроений. Вернусь к начатому извинению. Меня отозвали некоторые немаловажные, как мне кажется, дела. Я знал, что не сразу смогу расстаться с тобой, если заеду, а заботы заставляли спешить; шел на убыль стремительный и краткий день, подгоняла близкая ночь, которая- таки застигла меня в пути, хоть я довел коня до усталости. Извини, пожалуйста; а чтобы ты не имел новых поводов для жалоб, знай, что я намерен в ближайшие дни тронуться в Италию и — как часто обманывают замыслы! — исполнить зимой то, что постановил сделать летом. Но если и в Индию поеду, всегда и где угодно буду с тобой рядом. Всего тебе доброго. У истока Сорги, 13 ноября [1352] XV 3. Зиновию, флорентийскому грамматику, о задержке предпринятого было отъезда Знаю, ты гадаешь и говоришь себе: «Где по лицу земли его носит?» 1, разве что наш alter ego по существу и по имени2, согревающий собой отеческое гнездо, пока мы блуждаем вдали, послал тебе из Флоренции в Партенопей мое письмо почти такого же содержания, как это; если он действительно так сделал, я тебе пишу зря, но, думая о его занятости и зная о твоем нетерпении, решил после колебаний лучше потерять час на, возможно, излишнее письмо, чем, поскупившись на время, лишить друга известий о своем новом положении. Ты, наверное, слышал, где я, что думаю, что делаю, и уже повсюду разнеслась молва, что в бегстве от бурь курии я хочу возвратиться в Италию,— «пристанище, где нам сулили судьбы покой»3. Так вот, взяв было путь на Геную — выбранный ради той единственной причины, чтобы хоть мимоходом посетить целых четыре года не виданного мною единственного, по добродетели еще более дорогого мне, чем по крови, брата, который, поправ плоть, избрал 153
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА для служения Христу уединенное и дикое место по имени Монтрё неподалеку от генуэзской дороги,— я узнал, что у западного предела Италии, реки Вара, путь прегражден военными действиями: какие-то вооруженные альпийские племена спустились с гор к побережью. Встревоженный этими слухами и советами друзей, я отказался от прежнего намерения, решил изменить путь и уже поворачивал налево, думая добраться до Севенны, как вдруг хлынул проливной дождь, хотя и прежде того, и потом на небе и на земле стояла такая сушь, какой мы не видели, о какой разве что читали. Я остановился в тревоге; редко когда мне доводилось яснее понимать, что такое «боязнь за драгоценную ношу», о которой повествует Вергилий . Со мной была добрая поклажа книг и вперемешку с книгами несколько моих безделок, которыми и я понемногу заполняю мемфисский папирус,— не потому, что это такое уж прекрасное занятие, а потому, что другое делать трудно, ничего не делать дурно и для меня к тому же невозможно и непривычно. В своем положении я боялся не за тело, закаленное и давно приученное переносить не только дожди, но и мороз, и жару, и град и не лишенное опыта во всех трудах и опасностях: боялся не за свою жизнь и за ношу, как Эней, а только за ношу, как Метаб; признаться, меня взял страх за дорогую поклажу. Что было делать? «Все в уме перебрав», как там же говорится, я заключил, что воля Божия неким образом явно воспрещает мне сейчас уезжать; показалось прямо-таки нечестием и безбожием вторгаться как бы с личными правами в область божественного запрета. Так, помня Клеанфово «судьба согласного ведет, строптивого тащит»5, я согласился волею отступить, чтобы не отступать против воли, и послал вперед в Италию нескольких своих людей — не столько для того, чтобы они там заботились о делах, сколько для того, чтобы благодаря их отъезду мое уединение здесь стало более вольным, а мой покой более мирным. Едва они отправились и уже отошли настолько, что не было возможности ни вернуть их,ни догнать,— как вдруг вернулась безмятежность, которая уже много месяцев с тех пор длится, много длилась и прежде того и, кажется, продлится еще, если правитель сфер не изменит решения или, вернее,—ибо совет Божий пребывает в веках,— не явит чего-либо новыми действиями. Теперь чем больше думаю, тем больше укрепляюсь в мысли, что, может быть, не без божественного вмешательства превратности человеческого мира и земные и небесные помехи обуздали мой порыв в Италию; ведь то, чего мы 154
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ хотим, нас всего лишь манит, а Богу оно, кроме того, еще и известно. И почему бы, кстати, мне так не думать? На день и на самый час моего отъезда пришлись война, какой на памяти отцов никогда не было, и единственный за целый год ливень. Так я невольно вернулся к истоку Сорги не много дней спустя после того, как оттуда отправился. Быстрая луна не прошла еще и дважды размеренного своего пути, как один из моих людей, которых, как ты слышал, я послал вперед, приезжает ко мне обратно и говорит: «Послушай меня! Куда спешишь на свою беду? Убегая от Харибды, правишь на Сциллу: тебя ужасают расстройства курии, и не зря, но ты не знаешь, какие горы забот на тебя навалятся, едва ты ступишь ногой на италийскую землю, какие сонмы друзей уже сейчас будоражит молва о твоем возвращении, на сколько разных дел ты будешь должен разбрасываться умом, которым мечтаешь сосредоточиться, сколько будешь должен хлопотать если не о своих делах, то о делах своих близких, сколько потеряешь времени, которого у тебя так мало, когда нужды в нем так много, что тебе придется перенести в попытках удовлетворить бесчисленные желания». В общих чертах сказав это, он подробно изложил все по отдельности, и приведенные им основания были яснее солнца; много он добавил и такого, что следует предать молчанию. И знаешь ли? Мне он показался говорящим не как слуга, а как философ, как посланец Бога! Тогда, о многом раздумывая и видя волнующееся своими противотечениями море там, где надеялся найти пристань, я ввиду бури непреложных обстоятельств приспустил паруса своих стремлений, отпустил гребцов, бросил якорь, закрепил руль и до поры, когда откроется порт, привязал свой истрепанный водоворотами жизни челн среди здешних скал, не собираясь ни возвращаться в курию, ни двигаться в Авзонию до каких-нибудь новых событий. Спросишь, что я здесь делаю? «Как-то живу...» Ждешь, что закончу стих: «.. .и по свету мыкаю жизнь среди бедствий» 6? Ну нет, наоборот; живу и здравствую, радуюсь жизни и далеко отбрасываю то, что многих заставляет страдать. Вот моя жизнь: встаю среди ночи, с первым светом выхожу из дома, но на воле не меньше, чем дома, учусь, думаю, читаю, пишу; насколько могу, гоню прочь сон от глаз, расслабленность от тела, удовольствия от сердца, косность — от всех своих действий. Целыми днями хожу по каменистым горам и росистым лугам, навещаю гроты, часто отмериваю вверх и вниз оба берега 155
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА Сорги без надоедливых встречных, без проводника, без спутников, если не считать моих забот, которые день ото дня все меньше грызут и тяготят меня. Отсылая их в будущее и прошлое, вспоминаю о былом, думаю о грядущем — насколько угадывая, видит Тот, о ком сказано: «В свете Твоем увидим свет»7, и без кого напрасно озирается во мгле подслеповатое человечество. В Его водительстве вся моя надежда; по крайней мере, я стараюсь, насколько от меня зависит, предаваться ему нестроптивой душой и, вместе с апостолом в меру сил «забывая заднее», «простираюсь вперед»8. Во всяком изгнании у меня есть одно громадное утешение, что как это место я уже сделал, так и всякое место, если обстоятельства позволят, я, наверное, сделаю дружественным себе, лишь бы это был не нависший над вздувающимися яростными воронками Роны Авиньон. Обо всем этом я не мог не поставить тебя в известность как друга,— если только ты действительно еще ничего не знаешь обо мне,— чтобы твои письма не блуждали взад и вперед неверными путями в поисках меня. Я у истока Сорги, как сказал, и, коли так угодно судьбе, не ищу другого места и ничего не предприму, пока, верная себе, она не изменит своего ветреного указа. Меж тем я учреждаю себе здесь мысленно и Рим, и Афины, и отечество; здесь в этой тесной долине я часто собираю из всех стран и всех веков теперешних и былых друзей, не только испытанных близостью общения и современных мне, но и ушедших за много столетий до меня, известных мне только по книгам, но поразивших меня или деяниями, или высотой духа, или нравами, или жизнью, или красноречием и умом; общаюсь с ними гораздо охотней, чем с теми, кто кажется себе живущим только потому, что всякий раз, выдохнув из себя какую- нибудь гнусную бессмыслицу, видит в морозном воздухе след своего дыхания. Так брожу я на просторе, вольный и беззаботный, в окружении только любимых спутников; бываю, где хочу, в меру возможного остаюсь наедине с собой, но часто и с тобой и с тем прекрасным и высоким человеком, которого, никогда не видав, я — удивительное дело — всякий час вижу и из памяти которого пусть щ стирается мое имя, пока ты имеешь возможность с ним говорить. Всего тебе доброго. У истока Сорги, 22 февраля [1353] 156
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ XV 7. Стефану Колонне, настоятелю св. Адомария, о беспокойном состоянии почти всего круга земель Или я ошибаюсь, или все, что ты, муж великой души, видишь почти в любом уголке земли, противоположно твоей цели и твоему решению. Посмотри на Рим, наше общее отечество: он повержен и — позор! — всеми попран, а ведь некогда победоносной стопой попирал все земли и моря, и если когда-то, даже распростертый на своем ложе, он являл образ восстания, теперь он сразу рухнет, если не будет поддержан руками друзей; надежды для него никакой нет, а если есть, то, очень боюсь, она сбудется только за пределами Hainero века. Сжалится, может быть, сжалится над своим святым городом Тот, кто назначил его престолом для своих преемников, пожелав, чтобы мирская столица земли была и оплотом веры; может быть, когда-то сжалится,— но только позднее, чем тот срок, на который может растянуться наша краткая жизнь. Словом, там ни для глаза, ни для души тебе нет ничего радостного. Что сказать об остальной Италии, чьи города- государства было бы слишком долго перечислять, так что ограничимся провинциями? Цизальпийская Галлия, включающая то, что толпа зовет Ломбардией, а образованные люди Лигурией, Эмилией и Венецией, и лежащая между Альпами, Апеннинами и древним пределом Италии Рубиконом, почти на всем своем пространстве подвластна бессменной тирании, причем та часть, что обращена на запад и расположена у подножия гор — о ненавистная, о несчастная судьба! — стала к тому же колонией заальпийских тиранов1. Выходит, и там ты, друг добродетели и покоя, не найдешь себе спокойного места, если не считать славного города венетов, да и тот, оставаясь пока единственным храмом свободы и справедливости, сотрясен сейчас военной бурей, а кроме того, даже если вернет себе прежний покой, всегда настолько более склонен к торговле, чем к музам, что не знаю, насколько тебя устроит такое место жительства2. Этрурия, в старину самая цветущая из всех земель, как помнит Ливии, полнившая вселенную славой своего имени и богатств (есть много свидетельств ее процветания задолго до Римской империи, и главное то, что из всех живущих между двумя окаймляющими Италию водными просторами бесчисленных народов одна Этрурия дала никем не оспоренное и оставшееся на века имя обоим морям3), сегодня неверной стопой бредет между сомнительной свободой и угрожающим рабством, не зная, в какую 157
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА сторону упасть4. Прибрежные лигуры, по свидетельству Флора жившие между Варом и Макрой и имевшие некогда столицей Альбингаун, теперь — Геную, так ведут свои дела, так распределяют свое время, что по застарелому обычаю конец внешней войны тотчас становится началом гражданской; чтобы этого не случилось снова, я недавно увещевал их в письме, от которого мне хотелось бы видеть столько же пользы, сколько в нем преданной доброжелательности5, но пока и эта полоса земли, и противоположная часть Италии, прилегающая к Иллирийскому краю6, неистовствуют великой военной грозой и ливнем смерти; пока, как видишь, генуэзцы и венеты во всеоружии,— так, верные себе, мы поочередно терзаем и терзаемы, взаимно разоряя друг друга. Все Пиценское побережье, столицей которого сейчас Анкона, а прежде, как в том же месте говорит Флор, был Асколи, непрестанно волнуясь от шатания умов, живет в раздоре и смуте, и природное плодородие великолепных полей разрушается направлением духа земледельцев7. Прекрасная Кампания, которую величайший философ Плотин полюбил некогда за возможность отдаваться там на покое славным трудам, в своей обращенной к герникам и Алгиду части уже не только для философского уединения непригодна, но и для путников едва ли безопасна и постоянно тревожима разбойниками и бродягами, а в части, охватывающей Капую с Неаполем и получившей слишком знаменательное имя Земли скорби, - сейчас разделила судьбу с Апулией, Вруттией, Калабрией и всем королевством Сицилии: и внутри и извне все сотрясается и бедствует8. Эта область имела свое солнце — Роберта, великого человека и короля, но, как говорится о Платоне, «в тот день, когда он отошел от человеческих дел, показалось, что солнце упало с неба»9; если не веришь мне, спроси жителей этого королевства, как затянулось над ними затмение, сколько жути на каждом шагу и как много зловещего во мраке. А о так называемом малом Риме, в котором ты живешь, о новом Вавилоне, как я обычно его называю, и говорить не приходится, до того известны его обстоятельства не только среди соседей, но даже среди арабов и индусов. Теперь перенесись умом дальше. Галлия и окаймлят ющая наш круг земель, вернее, простирающаяся за круг земель Британия изводят друг друга тяжкими войнами; Германия болеет внутренними волнениями не меньше Италии и горит своими пожарами; короли Испании повернули копья друг против друга; больший из Балеар- 158
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ ™* "" ■! !■■■■—.■■■.■■ LI III...Ill I . — ■—ш^^— I,. i —_—^ ски?с островов видит несчастный труп своего недавно изгнанного и тут же безжалостно обезглавленного государя; Сардиния страдает и от немилосердного солнца и от позорного рабства; одичавшая и непричесанная Корсика ix другие меньшие острова нашего моря опозорены и стоят под подозрением из-за пиратских налетов; вся Тринакрия, уподобившись бушующей Этне, пылает пламенем ненависти и, не решив, быть ли ей Италией или лучше Испанией, остается меж тем ни той ни другой при колеблющемся состоянии умов, в явном и унизительном подчинении,— хотя, может быть, и то правда, что достоин быть рабом всякий, не желающий быть свободным10. Родос, щит веры, бесславно пал без ранений; Крит, древнее жилище предрассудков, живет новыми; Греция блуждает сама по себе, по-своему поступает, сама себе молотит, сама себя кормит и, плохо переваривая пищу спасения, нашей пищей в старых яслях пренебрегла; в остальной Европе Христос или неведом, или ненавистен п. Кипр, не имеющий вооруженного неприятеля, осажден безоружным и размягченным покоем, наслаждением и роскошью, злейшими врагами,— жилище для добродетельного мужа неподходящее. Малая Армения, со всех сторон теснимая врагами креста, колеблется между угрозой земной и угрозой вечной смерти12. Место рождения Господа и его гробница, двоякое христианское прибежище и успокоение, попирается ногами собак, и для едущих в те места доступ в них и не безопасен, и не свободен —- великий проступок нагл его века и вечный позор; разве, не будь мы мертвы, не следовало предпочесть смерть такому бесславию? Молчу обо всей Азии и Африке; если верить надежным историкам и свидетельству святых отцов, они когда-то были впряжены в Христово иго, но с течением времени их утратой все больше пренебрегали, перестав замечать ее, и там, где следовало отмстить оружием, мы успокаиваем себя забвением и утешаем молчанием. Нас тяжелее гнетет близкая беда. Кто бы мог поверить, что малый флот генуэзцев враждебно подойдет к венецианским берегам, что немногочисленное войско британцев вторгнется в Галлию? А совсем недавно мы услышали о том и о другом. Где же, я спрашиваю тебя, можно успокоиться в безопасности? Венеция и Париж среди всех городов нашей земли казались самыми надежными — та крепость Италии, этот заальпийская твердыня,—но обе недавно были тяжко сотрясены вражескими набегами. Кто и когда мог предвидеть, что король галлов будет жить, а может, даже умрет 159 >■
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА в британской тюрьме? А вот уже и живет, и мы ждем, затаив дыхание, чем все кончится. Кто мог предвидеть, что британские отряды подойдут к воротам Парижа? А вот уже и подошли. Впрочем, кто, кроме совершенно несведущих в истории, будет изумляться будь то пленению короля, будь то осаде города? Римский император в персидской тюрьме состарился в жалком рабстве; сам город Рим видел за своими воротами у Квиринальского холма наступающего с войском Ганнибала, и это еще не так страшно в сравнении с худшим, потому что Рим был и готами взят через несколько столетий, и до того его уже занимали сеноны13. Всеми примерами я хочу сказать одно: в человеческом мире нет такой беды, которая не могла бы случиться даже с самыми удачливыми. Если все так, ты уже понимаешь, что тебе нужно делать; явлюсь поэтому перед тобой, может быть, ненужным, но зато надежным советчиком и попробую убедить в том, в чем, надеюсь, уже убедил сам себя. Сделай то, что делают чистоплотные люди, и не только люди, а даже иные чистые животные, враги грязи: когда, выйдя из норок, они замечают, что место вокруг усеяно нечистотами, они поворачивают назад и прячутся в своем убежище. Ты тоже, не находя во всей земле места для покоя и утешения, вернись за порог своей/ кельи и сосредоточься в самом себе; сам с собой размышляй, сам с собой беседуй, сам с собой молчи, сам с собой ходи, сам с собой живи и не бойся одиночества, оставаясь наедине с собой, ведь если не сможешь оставаться наедине с собой, то даже среди людей останешься один. Устрой себе уголок в средоточии своей души, где можно спрятаться, где можно радоваться, где никто не помешает твоему покою, где с тобой обитал бы Христос, который через твое священство еще в твоей молодости сделал тебя своим доверенным и сотрапезником. «А каким,— спросишь ты,— способом я всего этого достигну?» Одна только добродетель здесь имеет силу, благодаря ей достигнешь того, что везде будешь жить радостно и счастливо и посреди зла злу не будет к тебе никакого доступа. Не желай ничего, кроме того, что делает счастливым; не бойся ничего, кроме того, что делает несчастным,— и знай, что счастливым или несчастным можно стать только в душе; ничто внешнее тебе не принадлежит, все твое всегда с тобой; ничто чуждое тебе не может быть придано, ничто твое не может быть у тебя отнято; выбор жизненного пути у тебя в руках; мнения толпы беги и следуй приговору немногих; высокой душой презирай фортуну и знай, что она берет 160
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ больше наскоком, чем силой, чаще грозит, чем ранит, и роже мешает, чем путается под ногами; она ничего не способна сделать против принадлежащего тебе блага, но и иа все способна; ее ласкательству нельзя доверять, и все ое дары — ненадежное владение; если когда-то поднимешься выше, приписывай это не ей, а божественному милосердию, если нет — спокойно заметь себе, как в царстве фортуны лучшие угнетены, худшие превознесены, и уразумевай, как говорит псалмопевец, «конец их»14, помня, что земной путь есть путь трудов, а не небесное отечество, где вознаграждаются заслуги. Всего доброго. [Ок. 1352] XVI 11. Франциску, приору се. Апостолов, о том, какая дорогая вещь время Раньше я не так ценил время: хоть и равно ненадежного, но по крайней мере ожидаемого времени у меня тогда было больше. Теперь и время, и надежда на него, и вообще все круто идет на убыль, а нехватка придает достоинства вещам: будь земля на каждом шагу усеяна жемчугом —его начнут топтать, как гальку; будь феник- сов, что голубей,— погибнет слава редкостной птицы; покрой бальзамовое дерево все горные склоны — бальзам станет плебейской жидкостью; у всех вещей с увеличением числа и массы настолько же падает цена. И наоборот, от нехватки самые низменные вещи бывали драгоценными: так среди жаждущих песков Ливии чуточка влаги в руках римского полководца вызывала всеобщую зависть; так при осаде Казилина в цене было безобразное животное, крыса1; так — что уже превосходит всякий род безобразия — подлейшие люди часто расцветали из-за одного отсутствия мужей; примеров не привожу, потому что перо отказывается выводить гадкие имена, да и нужны ли примеры? На всяком переулке, на каждой площади видишь такие чудесные превращения, нет в наш век более разящей чумы. Если это не будет хвастовством, скажу, что никогда для меня время не было таким дешевым, как для некоторых моих сверстников, хотя и никогда — таким драгоценным, как следовало бы. Как бы хотелось иметь право сказать, что не потерял ни одного дня,— много потерял, и еще хорошо, если не лет! Не боюсь этого признания: ни дня, насколько помню, я не потерял бездумно, время не утекло, а вырвано у меня, и в сетях ли суеты, в чаду ли страстей, я говорил 6-1-3838 161
4№АНЧ£€КО ПЕТРАРКА себе: «Увы, день у меня безвозвратно украден» Теперь я щонимаю, однако, что терпел это потому, что еще «це установил цену времени»—ту цену, о которой Сенека упоминает в письме своему Луцилию2. Я знал, что дни драгоценны; что они бесценны, не знал. Слушайте меня, юноши, перед которыми целый век: время бесценно! Я не знал этого в возрасте, когда всего лучше и полезнее было знать, я не оценивал время его ценой, я служил друзьям, я ворчал на телесные труды, на душевные тягоггыс mhö| растрату денег — время было на последнем месте. Теперь вижу ему следовало быть на первом: усталость снимается покоем, упущенные деньги возвращаются — однажды утекшее время не вернется, его потеря невосполнима* Что делать? Сейчас я начал — хочу и не смею назвать это изменением десницы Всевышнего —сейчас я по крайней мере начинаю ощущать время по той единственной причине, что оно начинает изменять мне; думаю, смогу отчетливей ощутить его, когда оно совершенно пройдет. Несчастные, для какого тупика мы себя храним! Во сколько, по-твоему, оценит один день человек, расста? ющийся с жизнью? Во всяком случае — начинаю отныне ценить время, хотя еще не так, как должен, но как могу; ощущаю его невероятную быстроту, стремительное обру* шивание, которое в силах обуздать только пылкая и неустанная добродетель; замечаю свое обнищание и едва успеваю измерить на глаз ущерб, часто повторяю про себя Вергилиево: «Уж короче дни, и жар приглушенней»4, потому что и добрая часть моего времени уже за спиной, и духовные порывы коснеют, а ведь это их богатством я уравновешиваю ущерб улетающего времени. Когда все так, и письма должны быть теперь короче и стиль смиренней, а суждения мягче; первое приписывай недо* статку времени, второе душевной усталости. Не думай, что сегодня все кончится напрасным философствованием Знаю твою душу, твой нрав, весь завишу от успехов друзей, и какую занимаю ступень в твоей дружбе, мне небезызвестно. Ты, наверное, горишь* тревожишься, мечешься, мучишьея, и среди самого молчания твоя человечность вопиет и твоя неутомимая участливость спрашивает, что со мной и где я, что думаю, что замышляю. Что ж, вот тебе кратчайшее перечисление, за которым кроется целая история. Телом я зравствую, насколько могут здравствовать сложенные из противоположностей составы; здравствовать и душой тоже стремлюсь всеми силами, и как хотел бы, чтобы не зря! В противном случае будет похвальным само жела- 162
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ иие. Мою натуру ты, конечно, знаешь: усталую от мира душу я освежаю переменой мест. Проведя два года в Галлии, я возвратился, и когда добрался До" Милана, nain »великий итальянец принял меня с такой любезностью и с такими почестями, каких я не Заслужил и не ждал, а если признаться по правде, то и не желал5. Я попытался ■что*то говорить в свое извинение о занятиях, об отвраще- ииигфг толпе, о врожденной жажде покоя, но, не дав договорить, словно зная все заранее, он опередил меня и обещал в огромном и шумном городе желанные покой и уединение, причем до сих пор, насколько от него зависит, выполнял обещание. Я уступил на тех условиях, что в моей жизни не изменится ничего, в жилище — кое-что, но не больше, чем возможно без нарушения свободы и с сохранением покоя. Как долго все продлится, не ведаю; думаю, не долго, если только достаточно знаю его, себя, сго и мои заботы и нашу посвященную совсем разным трудам жизнь. Между тем живу на западном краю города стена в стену с базиликой Амвросия. Дом прекрасный, с левой стороны церкви, с фасада глядящий на свинцовый шпиль храма и две башни над входом, сзади — на городские стены, широкие зеленые поля и уже снежные с окончанием лета Альпы. Но самым захватывающим зрелищем я бы назвал надгробный алтарь, о котором не только догадываюсь, как говорит Сенека о могиле Сципиона, а знаю, что это гробница великого человека6; часто, затаив дух, смотрю и на его сохранившийся в верхней части стены образ, почти что живой и дышащий в камне и, говорят, чрезвычайно похожий на оригинал7. Он мне немалая награда за приезд сюда; невозможно передать эту властную важность черт, святую торжественность облика, безмятежный покой взора; не хватает только речи, чтобы увидеть живого Амвросия. Пока довольно; как только мне начнет проясняться продолжительность !Моей остановки здесь, я не стану держать тебя в неизвестности. Всего доброго. Милан, 23 августа [1353], до света. XVI 12. Ему же, дружеское I И для собственных моих забот, без которых не обходится никакая частица времени, и для необходимого покоя, который волей-неволей возьмет свое, и для ночных хвалений Богу, которым человеческое благочестие, каждодневно исполняя свои обеты, борется с забывчивостью о* 163
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА неблагодарного ума, и, наконец, для твоего послания и для писем друзей — для многих и важных дел — дается одна коротенькая ночь; вестник грозился прийти с зарей, и придет: у него есть и свои дела, и когда вчера вечером он протянул мне увесистую пачку писем, я увидел лицо спешащего человека. Но что тревожусь? У Вультея б.Ь1ла короче ночь, когда он сумел внушить своим соратникам любовь к смерти1; часто за быстрые минуты совершается великие дела; не так коротко время, как о нем говорят, хоть и очень коротко: наверное, его хватило бы на многое, если бы его не сокращала наша вялость; я замышляю расслабить его тиски, о чем при случае попробую написать тебе подробней. Что касается этой ночи, посмотрю, не удастся ли мне и усталые глаза обмануть недолгим сном, и в немногих словах охватить длинные мысли. Дорогой друг, прекрасная искренность твоего письма ясней ясного говорит о душе писавшего. Тебя тревожат мои обстоятельства, терзает неопределенность их исхода, и ты не знаешь как следует, к чему меня призывать, от чего предостерегать, чего от меня ждать и чего за меня бояться; из этой душевной бури ты выходишь, пообещав себе в отношении меня всего радостного и желанного и успокоившись в благородной и дружеской — хорошо бы настолько же верной! — надежде. Это твое теплое чувство доставляет мне, признаюсь, огромное, но не новое наслаждение. Я все знал; слова излишни: вижу тебя отсутствующего, слышу молчащего. Как мне еще теб# назвать, если не словами Цицерона из письма к брату,— «по любезности братом и сверстником, по почтительности сыном, по разумности совета отцом» ? Каждому из трех радуюсь и имею на то основание; но поскольку дело сейчас идет о принятии решения, обращусь к последнему, приму твой совет, словно от заботливого отца, и соглашусь с тобой в том, что ты мне велишь держать втайне. В остальном судьба позаботится о том, чем все кончится, что из всего выйдет, в какую сторону шатнется перекошенное суждение толпы; мне остается лишь не делать ничего без достойного основания3. Я думаю так же, как и до твоего письма, и узнаю повадку моей фортуны; народ мною вертит и крутит, старая моя участь, но прошу тебя, не теряй веру, от трения я стану ярче» Что я делаю, толпа иногда видит, что я думаю, не видит; так в лучшей своей части, даже почти целиком, я от нее скрыт. Пускай; будут судить о нас по одним действиям, и все равно, чего добьется толпа? Рассмотрев все как подобает, я сделал то, что считал лучшим, или, если в этом можно сомневаться, 164
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ по крайней мере сделал то, в чем видел меньше зла; в самом деле, я готов почти поклясться, что на земле ничего и не делается хорошо, по свидетельству псалмопевца: «Нет делающего добро, нет ни одного»4. Наконец, хорошо или плохо, я вне всякого сомнения сделал то, что было неизбежно! Кто посмеет возразить уж не моему суждению, а власти необходимости, вколачивающей, как гоЕорйт Флакк, алмазные гвозди на недосягаемых высотах и попирающей медным ярмом выи гордых царей6? В самом деле, что я могу сделать, какие слова скажу, в какое бегство ударюсь, какими путями скроюсь, какими уловками уклонюсь от просителя, перед которым не слишком быстрое повиновение — уже бунт? Известны слова Лаберия к Юлию Цезарю: Кто потерпит мой отказ человеку, которому не смогли отказать даже боги7? При первом звуке голоса моего Цезаря мне приходят на память эти, а заодно и другие не лишенные блеска слова, хоть и сказанные не блестящим поэтом: Просьба вождей и господ — приказ непреложный и строгий, Царь умоляет — но так, словно в руке его меч Среди многий причин, прибавляя мне почтительности, а ему величия, с особенной силой понуждала меня та, что человек этот князь церкви и притом, насколько возможно для вознесенных судьбой на такую высоту, очень благочестивый, так что отказать ему в общении нельзя, не укоряя себя в гордыне. Наконец не хочу скрыть от тебя, что отняло у меня силы и дальше противиться и отказывать, хоть скромнее было бы об этом умолчать: когда я с особой настойчивостью выспрашивал, чего он от меня хочет, раз ни для какой его службы я и не пригоден и не готов, он отвечал, что хочег от меня единственно только моего присутствия, которое считает почетным для себя и своих владений. Здесь, должен признаться, я покраснел, покоренный такой любезностью, умолк и молчанием выразил или показался выражающим согласие. Мне нечего было или, во всяком случае, не пришло в голову ничего на это возразить. Но что мне делать? Если бы я мог так же легко убедить в истинности этого толпу, как тебя! Только, Боже мой, что за желания у меня появлйются? Неужто я забыл о своем решении: толпа — как ей угодно, мы — как нам подобает?, Всего доброго. Милан, 27 августа [1353], спешно, в твдщше глубокой ночи! ' 165
ФГАНЧЕСКО ПЕТРАРКА XVI 13; Ему же, о том, что, человек не может сделать ничего, не подвергаясь упрекам Бывает ли в делах человеческих хоть что-нибудь настолько благоразумное и осмотрительное, чтобы не оставить лазейки для брани и нападок? Покажи iö*ni одного, кто избавлен от этой чумы! Самого Христа опозорили и в конце концов погубили те, кого он прйШ^г спасти; мы еще хорошо отделались, если без топора1'йщ головой, без боязни плетей терпим словесные наскЬки. Если только не предположить, что древние лучше умели язвить, никогда не было эпохи наглее нашей. Расскажу тебе одну из известных в народе басен, какими старухи коротают у огня зимние ночи. Старик и сын-подросток шли куда-то, имея на двоих одного, да и то небольшого, ослика, на котором по очереди облегчали себе тяжесть пути. Когда поехал родитель, а мальчик шел следом, встречные стали насмехаться: «Вот дышащий на ладан и бесполезный старик, ублажая себя, губит красивого мальчугана ». Слез старик и поднял упирающегося сына вместо себя на седло. Встречная толпа зашепталась: «Вот ленивый и крепкий мальчишка, потакая своей испорченности, убивает дряхлого отца». Покраснев, тот заставляет отца подсесть к себе, и одно четвероногое везет обоих. Но громче ропот прохожих и возмущение: малое животное задавлено двумя большими! Что делать? Одинаково расстроенные, оба сходят и на своих ногах поспешают за идущим налегке ослом. Однако насмешки жесточе и смех наглей: двое-де ослов, желая поберечь третьего, не берегут себя. «Замечаешь, сын мой,— говорит тогда отец,— что не выходит сделать так, чтобы одобрили все? Давай вернемся к тому, что было у нас принято в самом начале, а они пускай продолжают говорить и браниться, как принято у них». Больше ничего тебе не скажу, да и не надо; басня грубая, но действенная. Всего доброго. [1353] XVI 14. Ему же, о том, что люди больше заботятся о стиле, чем о жизни Я посмеялся, как ты мне и велел, только по другой причине, чем ты велел: мне показалось смешным не то, что ты допустил такую оплошность в латинской речи, а то, что так всерьез устыдился малой ошибке. Видя, до чего ты встревожен единственным словом, даже един- 166
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ ственным слогом, нет, единственной буквой, которая ускользнула от тебя и без сучка и задоринки скользнула в мой слух, я невольно воскликнул: ох уэк эти мне заботы людей» даже самых просвещенных! Скажи мне на милость, с кем не могло случиться того же? Наш Цицерон— ирличайщий патриарх латинского красноречия, .блишм» *: ueryiy стоит Вергилий (или, поскольку можно найти сомневающихся относительно этого порядка, Туллий с Мироном во всяком случае патриархи римского искусства слова, и если кто здесь мне возразит, я с ним ни в чем не соглашусь), и все равно у обоих целые речения ведут с грамматикой тяжбу, устав от которой, сам Цицерон просит у своего Аттика помощи, чтобы, как он говорит, «избавиться от великой докуки» \ Кроме того, если в грамматическом искусстве есть хоть один случай, когда простительно неуверенное или колеблющееся словоупотребление, то я бы считал таковым именно некую неопределенность прошедшего совершенного, поскольку, как говорит вождь грамматиков, самые надежные и искусные писатели явно не подчинили его строгим и недвусмысленным правилам2. Впрочем, что ж я словно подыскиваю тебе извинения, будто речь идет о твоей оплошности, а не о простом промахе пера? Разве твой ум, твои золотые уста могли сделать ошибку, которую ты обязательно исправил бы, даже если бы говорил во сне? Много крадет перо, всего чаще и больше — у высоких умов, занятых высокими вещами: у неимущего нечего отнять, владеющие многим не ощущают небольшого ущерба; «стадо считает бедняк», говорит Назон3, и изобильный ум похож на дом богатого наследника, который чем больнее переполнен приобретениями, тем больше страдает от воровства слуг. Ясно, что ты хотел сказать perfluxi и, несомненно, так сказал; перо, уставшее под ярмом работы, пропустило сдвоенную согласную. Удержись от подозрений; ты уже выше уровня, на котором даже недоброжелатель мог бы укорить тебя в ошибке по незнанию. Однако вглядись, прошу тебя, вдумайся и напряги внимание, чтобы ошибка пера мало что не вредила стилю, но и шла на пользу душе. Посмотри, дорогой друг, насколько у всех нас, прикоснувшихся к пыли этой арены, больше заботы о красноречии, чем о жизни, и насколько стремление к славе опережает стремление к добродетели! Как бдительно мы остерегаемся всякой убогости и неряшливости в своей речи, а между тем живем небрежно и ни во что не ставим вопиюще грязные и чудовищные вещи. Так, щепетильно соблюдая 167
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА Ч1Ч1»'|» i-immim .. l jjj *шчгт1»»ч<'—наняв—дка—ва—ии—ждддадидвядваии чш-пки 'wrni—аиаивяеиаисядг человеческие условности, мы нарушаем божественные законы, ведь хороню жить нам велит непоколебимый закон Бога, а таким-то или другим образом говорить—• человеческое мнение и условность, часто изменяемая и подлежащая изменению по воле повседневного обычая. Как сказано у Флакка4, язык Энния и Катона (, 1 Сделал родную речь богаче и новые принял Для вещей имена; м а потом и Цицерон, и Вергилий, и другие вслед за ними тоже многое изменяли и, полагаясь на авторитет или обычай, несомненно, еще будут и должны изменять. Все это, конечно, то самое извращение, которое оплакивает наш отец Августин в своей «Исповеди»; выписываю здесь его слова, которые мне так понравились и, думаю, понравятся тебе: «Посмотри, Господи Боже мой, как старательно соблюдают сыны человеческие законы букв и слогов, принятые от ранее говоривших людей, а принятыми от тебя непреложными законами вечного спасения пренебрегают — настолько, что если кто, соблюдая старые представления о звуках или обучая им, произнесет вопреки грамматической науке ото без придыхания в первом слоге, люди осудят его больше, чем если вопреки Твоим заповедям он, человек, возненавидит человека»5. Августин и еще много жалуется там в этом смысле, и не без основания; в самом деле, красноречие для очень немногих, добродетель для всех, и вот к тому, что для немногих, стремятся все, а к тому, что для всех,— никто! Не думай, что только грамматика дает в этом убедиться. Покажи мне поэта, который не предпочел бы лучше оплошать в жизни, чем в метре! Покажи мне историка, который, записав и запомнив дела всех веков, преподав другим деяния царей и народов, последовательность событий и времен, захочет или сможет отчитаться в своих собственных действиях, в порядке происходящего с ним самим и в краткой своей жизни! Уж не говоря о прочих, покажи мне ритора, которого безобразие его речи не пугало бы больше, чем безобразие жизни; покажи диалектика, который не хотел бы лучше потерпеть поражение от собственных страстей, чем от силлогизмов противника! Молчу об арифметиках и геометрах, которые все вычисляют, все измеряют, пренебрегая только числами и мерами своей души. Знатоки музыки соотносят число со звуком, на это занятие уходит все время; пренебрегают нравами, посвящая себя звукам и забыв 168
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ-ПОВСЕДНЕВНЫХ Цицероново: «Выше и важнее согласие поведения, чем согласие звуков»6,— над первым следовало трудиться во избежание разлада, а второе, над чем они Столько трудятся, можно было и забросить. Астрологи обозревают небо, подсчитывают звезды, «посягая», как говорит Плиний, «на дело, даже для бога громадное»7; с великой смелостью и намного заранее они объявляют, что должно произойти с царствами и городами, а на то, что с ними происходит ежедневно, не обращают внимания, предвидят малейшую убыль солнца и луны, постоянного затмения своей души не видя. Носители громкого имени философов либо с надменным высокоумием разыскивают причины вещей, гнушаясь знанием того, что есть Бог, творец всех вещей, либо в своих речах расписывают добродетель, в своей жизни разрушают ее. Наконец, ты сам видишь, до чего пали люди, взявшие себе еще более почетное имя и проповедующие божественную науку: из богословов стали диалектиками, и еще хорошо, если не софистами, хотят не любить Бога, а познать его, да и не познать даже, а только казаться познавшими; так, имея возможность следовать за сутью, с криками гонятся за тенью. Вот к чему свелись труды смертных. О, если бы ты знал, какой порыв сейчас меня подхватывает, какая зажигает жажда говорить и подробнейше разобрать все! Но здесь пространная и засоренная область мира, которую не подмести сейчас моим пером, да и на шутливом фундаменте твоего коротенького письма настроено, по- моему, уже достаточно. Какой горечью нежеланных посещений и неожиданных дел оказалась разбавлена в последнее время всегда мне желанная сладость одиночества и деятельного покоя, ты уже слышал. Слишком долго я был счастлив, слишком долго свободен, слишком долго принадлежал себе; я чуть ли не готов сказать, что судьба мне позавидовала. Или, может быть, все устроено свыше, чтобы, получив все для нее желанное, душа не начала расслабляться? Да, признаю: одиночество, покой, воля — блага только для вполне добродетельного и совершенного нрава; очень понимаю, как мне до этого далеко, и плачу. Для одержимого страстями духа, наоборот, нет ничего хуже покоя, нет ничего вредней вольного уединения; тогда подкрадываются непристойные помыслы, приходит украдкой коварная изнеженность, злая размягченность и привычная чума праздных умов любовь. Я думал, что выйутался из этих сетей, но, может быть, ошибался? Придется терпеть жесткую руку надежного врача. Что ж! Видно, принима- 169
-ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА ются меры против затаившегося порока, видно, ста.вится эрреграда проснувшейся болезни, видно, кратковременная неприятность призвана упрочить блаженство долгого прошедшего и будущего покоя. Во всяком случае, как раньше—«пока бог и судьба позволяли», если сказать словами Вергилия8,—я жадно наслаждался покоем и , наслаждался бы им, продлись он еще, так теперь с изменением своей участи не.впадаю в раздражение, xotfi» не знаю ни причин, ни последствий перемены. t 1; Наконец, о твоем последнем в письме пожелании; заслужить того, чтобы числиться среди моих учеников. Что это, как не твое обещание дружбы, робкое и смиренное? Будешь числиться среди друзей—друзей, как их понимает не толпа, а мудрые люди, которые сам видишь, как редки. И как у нас с тобой общие труды и мечты, общее отечество и имя, так я хочу, чтобы общей была и слава, если у меня таковая имеется,— хорошо зная, что это содружество для меня удачная сделка, и в обмен за малые сбережения своей известности я приобретаю драгоценное товарищество и большую надеэвду на возмещение с лихвой. Всего тебе доброго. Милан, 16 сентября [13533, до света, спешно XVIII 2, Николаю Сигеросу, греческому претору* благодарение за присылку Гомеровой книги Светлым был, как подобает, дар светлой души; поистине человеческие действия — изображения души, и каков каждый, видно по качеству его поступков. Тебе подобал исключительный поступок, потому что и человек ты исключительный, как нельзя более далекий от обычной толпы; будь ты один из многих, то и поступил бы, как все, но ты великолепно исполнил то, что тебе свойственно, в одном и том же поступке показав и свою дружбу ко мне и свой ум: от крайних пределов Европы ты прислал мне подарок, из всех мыслимых подарков самый достойный тебя, самый приятный мне и самый благородный по своей природе. Великий царь Сирии Антиох, как некоторые думают1, или, как считает Цицерон, пергамский царь Аттал из Асии прислал Публию Сципиону в Нуман- тию роскошные дары, которые этот славнейший римлянин не скрыл, но, как говорит тот же автор, «принял на виду у войска». Его предок Сципион Африканский, мы читаем, назначил царю Масиниссе великолепные подарки, которые тот заслужил своей доблестью, ревностно помогая в войне римскому войску2* То же часто делали 170
КНИГА ПИСЕМ О ДЕДАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ другие. Не то что я перечисляю тут случай государственных и частных дарсщий, но просто касаюсь некоторых, из упоминания о которых ты легко поймешь, что у меня на уме: дарят золото и серебро, может быть и заманчивые, но губительнейшие отстой земли; дарят добычу Красного з#оря, обломки редкостных водорослей, драгоценные ка- лщнья и геммы, нередко мерцающие кровавым и мрачным блеском наподобие комет; дарят ожерелья и пояса, гордость закоптелых ремесленников; дарят башни и дворцы, произведения одичалых архитекторов. От тебя, превзошедшего всех, я не получил ничего, что выставляло бы богатство благодетеля или возбуждало алчность получателя. Тогда что же? Дар редкостный и радостный, явно говорящий о твоем—о, если бы еще и о моем! — достоинстве. Что, в самом деле, подарит умнейший и краеноречивейший человек, как не самый источник ума, таланта и словесного искусства? Ты и подарил мне Гомера, которого Амвросий Макробий справедливо называет «источником и началом всякого божественного вымысла» 3. Если бы даже все молчали, дело само говорит за себя, но так о нем свидетельствуют все. Сознательно я привел здесь только одного свидетеля, предполагая, что из всех латинян он должен быть тебе самым близким, а мы легко верим тем, кого любим* Но возвращаюсь к Гомеру. Вот кого ты любезно мне подарил, помня и о своем обещании и о моем пожелании; впридачу—и эт0 много что значит—ты подарил мне его не насильственно переправленным на утлом челне в страну чужого языка, но чисто и незамутненно льющимся из родников самой же греческой речи в свежести первого вдохновения божественного таланта. Так или иначе, я получил в руки высшее и, если доискаться до подлинной цены произведения, неизмеримое богатство,— которому не было бы равных, подари ты мне заодно с Гомером от своей щедрости еще и свое присутствие, чтобы, под твоим водительством проникнув в теснины неведомого языка, я радостно насладился твоим подарком и восхищенно созерцал тот свет и те дивные чудеса, о которых говорит в «Науке поэзии» Флакк, «Антифата, и Сциллу с Харибдою, или Циклопа»4. А сейчас, увы, что мне делать? Ты, счастливый и редкостный знаток обоих языков, от меня слишком далеко; нашего Варлаама5 у меня отняла смерть, или, сказать по правде, я сам у себя еще раньше того его отнял: не думал о своем ущербе, стараясь о почестях для него, и, помогая ему подняться до епископского доетоин- 171
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА ства, потерял наставника, под которым уже начинал воинствовать и подавать немалые надежды. Признаться, его с тобой сравнивать нельзя: ты мне можешь дать многое, а что я тебе мог бы дать, ума не приложу, тогда как он, начав ежедневными уроками вразумлять меня, говорил, что получает от общения со мной не меньшую, й то и огромную выгоду; не знаю, сколько было в его любезных словах правды, но насколько он был изобилен в греческом красноречии, настолько нищ в латинском й, обладая подвижным умом, лишь с большим трудом выражал свои чувства. Так попеременно то я под его водительством трепетно вступал в его пределы, то он вслед за мной блуждал в наших кра'ях, хоть и более твердой поступью. Ибо здесь тоже было обратное соотношение: он гораздо лучше владел латинской, чем я греческой речью; я только еще начинал, он уже немного продвинулся, будучи италийским греком по рождению и, пусть в более зрелом возрасте, приобщившись к латинской беседе и школе, а потому с большей легкостью добивался здесь природной естественности. Его, как я только что жаловался, вырвала у меня смерть, тебя отнимает во многом подобная смерти разлука; где бы ты ни был, я рад, что у меня такой друг, но твой живой голос, только и способный утолить или ослабить жажду учения, которая, не скрою, сжигает меня, до слуха моего не доходит; без него твой Гомер лежит передо мной немым, вернее, я перед ним сижу глухим. Впрочем, радуюсь одному его виду и часто, прижимая его к сердцу и вздыхая, говорю: «О великий человек, как я хотел бы тебя услышать! Но одно мое ухо заградила смерть, другое — ненавистная протяженность земель». Все равно, благодарю тебя за твою незаурядную щедрость. У меня издавна есть в доме пришедший, странно сказать, с запада6 Платон, царь философов, как тебе известно,— ибо не приходится опасаться, что ты с твоим умом * будешь на манер некоторых схоластов возражать против эпитета, против которого не возразили бы ни сам Цицерон, ни Сенека, ни Апулей, ни великий платоник Плотин, ни, наконец, Амвросий, ни Августин. Теперь вот благодаря тебе к царю философов присоединяется греческий царь цоэтов. Кто не будет доволен и горд такими гостями? Конечно, на отечественном языке у меня есть все, что имеет от них латинство7, но видеть греков в их собственном облике хоть, может быть, и безполезно, но во всяком случае приятно; да при моих летах у меня еще и не отнята надежда преуспеть ö 172
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ вашей словесности, в которой так преуспел, мы знаем, Катон на склоне лет. Если ты что-либо хочешь от меня получить, отплати мне равным моему доверием и воспользуйся в отношении меня своим правом; я-то, как видишь, моим правом пользуюсь. И — поскольку успех просьбы придает просителю смелость — пришли, если имеешь время, Гесиода, пришли, пожалуйста, Еврипида. $Киви и здравствуй, выдающийся муж, и, если сочтешь нужным, сделай мое имя, без всяких заслуг по какой-то непонятной мне снисходительности людей или судьбы распространившееся на Западе, известным и при восточном дворе среди ваших героев, чтобы константинопольский император не гнушался тем, что приближает к себе римский цезарь. Милан, 10 января [1354] XVIII 5. Герарду, картезианскому монаху, о том, что книги ученых людей часто неисправнее, чем у прочих Посылаю тебе с этим письмом обещанную книгу «Исповедей» Августина. Ты, наверное, ожидаешь, что она будет совершенно исправна, раз моя,— настолько, знаю, ты уверен в моем превосходстве над толпой. Но это тебе нашептывает в уши любовь, способная убедить кого угодно в чем угодно; не думай так, брат, не обманывайся и не давай себя обманывать другим; если твоя любовь это внушает, то она лжет; если кто другой, он меня не знает; если ты сам так думаешь, я мог бы тебе поверить,— если бы ты меня не любил! Как же тогда? В отношении меня верь мне, ведь при всей любви к себе невежество свое я ненавижу и способен вынести себе приговор, держащийся золотой середины между ненавистью и любовью. Ждешь, какой приговор? Я — пока еще один из многих, хоть и неотступно стараюсь всеми силами стать одним из немногих; получится — хорошо, значит, я трудился не напрасно, в противном случае я поднимусь над уровнем толпы по крайности мерой усилия и воли. «А когда же,—> скажешь,— ты обещаешь себе этого достичь, если до сих пор еще не достиг, при том что уже сейчас ты есть все то, чем смог быть?» Дорогой брат, не бывает возраста, негодного для- искания мудрости и добродетели; когда их ни достигнешь, все не поздцо, лишь бы достиг. Это обо мне. Что скажу о других, кто учен не в благосклонном мнении пристрастных людей, а в глазах неподкупного 173
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА _; ' ' ч . . . . -"' - судьи,—о редкой во все времена, а в наш.век Р&дчайшей породе людей? Нет, от них, конечно, тоже никуда не жди в совершенстве исправленных книг: они схшДОт к более великим и славным вещам. Архитектор не р^мешивает известь, а велит составить раствор; военачальник не оттачивает мечей, учитель кораблестроения н^ обтесывает мачту или весла, Апеллес не откалывал с&бе доски, Поликлет—слоновую кость, Фидий—мрамор: Дело рядового ума приготовить все на потребу благородного- Так же у нас: одни отглаживают пергамент, другие переписывают книги, третьи их исправляют, четвернА употреблю простонародное слово, освещают1, пятые переплетают и украшают внешнюю оболочку,—избр^^ные умы устремляются выше, проносясь над всем низменным. Представь себе, как поля богачей, так кн#а ученых людей менее ухожены, чем у прочих: изобилие порождает беззаботность, от беззаботности благодушие, °т благодушия бездеятельность. Так больные подагрой, #>ясь малейших спотыканий или одних воспоминаний о 1йх, очищают дорожки, по которым часто ходят, от самА крошечных камешков, а для здоровых ног и острые булыжники нипочем; так хворые заставляют стеклом вся^ окошечко, а здоровых ласкает и сырой воздух, й ледяное дыхание аквилона; так, наконец, простеца которых часто приводит в долгое замешательство к^ой-нибудь слог или буква, из опасения подобных казуса тщательнейшим образом исправляют все, чем пренебрегают люди, доверяющие своему гению и порывающиеся $ высшему. Вот что мне хотелось бы сказать обо всем -э*№& вообще. А чего ожидать от этой книги, сам ее обли^тебе сразу подскажет: она нова, чиста и не тронута зубами ни одного исправителя. Ее переписал один из мо#х домочадцев, которого ты в прошлом году видел с<> мной в пределах твоей обители,— подвижный ум, Молодая и неопытная рука. Впрочем, ты найдешь ?Ш больше орфографическую небрежность, чем важные йпибки; поэтому кое-что, возможно, заставит напрячься tföoro способность понимания, но ничто не помешает смыслу. Вчитывайся и вдумывайся, эта пылающая книга з^жет твой дух таким огнем, что он сможет воспламенят^ остывших. Ты увидишь, как наш Ав1устин словно мифическая Библида превратился в источник жарких слез * Заклинаю тебя, молись ему, чтобы он просил за меня на^го общего Господа. Что много говорить? У тебя при ^ении тоже намокнут глаза, и ты будешь, читая, плакав и, плача, радоваться и скажешь, что поистине в &floc строках Щ
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ таится огненная речь и «изощреннее стрелы feiöibHÖroi с горящими угольями^»3«, Всего доброго. Милан, 25 апреля [1354] XVIII 15. Иоанну из Черталъдо, о том, что никакие снаряды судьбы не долетают до башни рассудка Из многих читанных в последнее время твоих писем я вывел одно: ты тревожен душой; думаю об этом с удивлением, возмущением и печалью. Скажи, что бы это могло быть? Почему дрогнул дух, стоящий на прочной основе труда, искусства и благодатной природы? Вижу твои Сиракузы и Дионисия понял1. Но что из того? Что ж такого, если внезапно вторгнется смерть, или мучение, или тюрьма, или изгнание, или нищета? Все это обычные метательные снаряды судьбы; какой из них сможет долететь до высочайшей и неприступной крепости ума, разве что ты сам вдруг сдашь крепостной вал врагам? Признаю, конечно, что сказать такое легче, чем сделать, и учить такому проще, чем научиться. Ты гневаешься — о прочем молчу,— что в своих книгах я называю тебя поэтом. Удивительное дело: ты захотел стать поэтом, а теперь чураешься имени поэта, хотя многие мудрые люди, наоборот, добиваются такого прозвания! Или ты думаешь, что, пока ты не увенчан листвою пенейских рощ, поэтом быть не можешь? Неужто, исчезни повсюду лавр, все музы умолкли бы и нельзя было бы сложить звонкую песнь в тени сосновой или буковой листвы? Впрочем, теснимый страшной нехваткой времени, пространнее тягаться с тобой об этом не хочу; ты сам смотри, как хочешь называться, а кем я тебя считаю, для меня раз навсегда установлено. В твоих делах мне поневоле придется поступать, как тебе нравится, тебе в моих — как мне. Книги, твой подарок, получил, и те, что ты отослал обратно, тоже у меня в руках; что до тебя не дошли мои благодарные письма, удивило бы меня, если бы многое в том же роде не приключалось со мной каждодневно, это моя постоянная жалоба. В остальном податель сего, любящий меня и жаждущий тебя видеть юноша, уже впитал все, что должен тебе устно передать; выслушав его, ты узнаешь не только что я делаю, но и что думаю и что, считаю, должен думать и делать ты. Желаю тебе благополучия. Милан, 20 декабря [1355} 175
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА XIX 8. Гвидону Септиму, генуэзскому архидиакону, гордящемуся тем, что занял место в его письмах Оставаясь верен себе, ты высоко ставишь помещение твоего имени в моих письмах, но дело не в моих заслугах, а в твоей любви ко мне, и я начинаю из-за этого не себя* считать талантом, а тебя — своим другом. «Из-за твоего, желания получить мои книги,— говорит Сенека в письмец к своему Луцилию,— я не больше начинаю считать себя - \ красноречивым писателем, чем считал бы себя красавцем, пожелай ты иметь мое изображение » \ Великолепно сказано; в самом деле, кто предпочтет иметь изображение красивого врага, а не неказистого друга? Мерит ведь не предмет оценки, а оценивающий: не вещи его убеждают, а собственное чувство. Ты тоже, прося себе места в моих письмах, равно как в моей памяти, смотришь ведь сейчас не на обитель, в которой расположишься, а на хозяина,— и действительно, только тщеславный честолюбец будет с меньшим удовольствием входить в свое жилище или в дом бедного друга, чем во дворец незнакомого царя. Замечаешь, как охотно пастух возвращается в свою хижину, птица — в гнездо, звери — в норы, стада -г- в стойла и что «сами, помня о доме, туда возвращаются козы», как говорит Марон2? Ищут не более прекрасного, а своего. Влечение это, свойственное не только людям, но и всем живым существам, вселяет, конечно, сама природа; ты ей верен, вот и хочешь, чтобы твое имя вошло лучше в писания твоих друзей, чем ученых людей. Я исполнил твое пожелание и буду исполнять, насколько хватит жизни, сказав тебе сперва то же, что некогда сказал своему гостю царь Эвандр, который, приглашая Энея в свой небогатый дворец, напоминает, что его уже посещал другой великий гость: «Алкид победитель этот порог преступал, его эти стены вмещали»3, как бы желая сказать: не презирай нашу бедность и не отвергай обитель, не отвергнутую Геркулесом. Я о том же заявляю тебе и другим друзьям, обращаясь сейчас вместе с тобою ко всем, чьи имена включил в свои писания: снизойдите ко мне и не возмущайтесь, пожалуйста, если место, где я вас принимаю, недостойно вашей славы; пусть неприглядность и скудость моей речи вас не отпугивает: никто не сомневается, что вы достойны более благородной обители, но надо считаться не только с вашим достоинством, а и с моими возможностями. Принимаю вас не где вам подобает, а где могу принять: любовь велика, дом тесен; будь я Цицероном, поместил бы вас в Цицеровд- 176
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ вых посланиях, а пока помещаю в своих,— в чужих при всем желании не могу, да и знаю, что вы цените не известность, а дружелюбие хозяина. Утешьтесь, наконец, тем, что в этом неприглядном месте у вас есть блестящие спутники: я помещаю вас там, где поместил вождей, королей, цезарей, первосвященников, потом — что, по- моему, выше — философов и поэтов и — что выше всего — добрых людей. Желаю тебе успехов. [Милан, 1358?] XX 4. Марку из Януи, совет упорствовать в начатых занятиях, а также о древних ораторах и правоведах и о стряпчих нашего времени Получил от тебя много писем, общий смысл которых один: ты просишь, чтобы я поощрил тебя к упорству в недавно начатых занятиях гражданским правом;, ты явно считаешь, что мой голос как-то способен укрепить твой дух, колеблющийся от новизны дела и смущенный его огромностью. Ожидать этого от меня тебя склоняет, с одной стороны, любовь ко мне, а с другой — твое смирение, прекрасный душевный дар, первая ступень к добродетели и подлинной славе. Признаюсь, я тянул с ответом не беспричинно, а умышленно, и таился бы до конца, если бы ты мне позволил: материя трудная, трудней, пожалуй, чем ты думаешь; мне о ней и говорить опасно, но и отмалчиваться — попаду под подозрение. Положение мое таково, что любое мое слово об этом предмете покажется обвинением, молчание — презрением,. правдивое суждение — ненавистничеством, шутка — насмешкой. Меня называют изменником и относятся ко мне так, словно я был посвящен в высокие таинства, потом осквернил или предал их и разгласил мистерии элевсин- ской Цереры1. Дело в том> мой друг, что, когда мне только исполнился двенадцатый год, отец определил мне заниматься этой наукой, и сперва в Монпелье, а потом в Болонье я потратил на нее целых семь лет, усвоив ее начатки, насколько позволяли возраст и ум. На вопрос, жалею ли я сейчас о тех годах, я затруднился бы ответить: узнать все при возможности хотелось бы, но и о растрате большой части коротенькой жизни скорблю и буду скорбеть всю оставшуюся жизнь, В те годы я мог бы заняться чем-то или более благородным, или более соответствующим моей натуре,— в самом %елъ> ведь при избрании рода жизни не всегда предпочитают прекраснейшее занятие, а иногда то, которое больше соответству- 17.7
- 1&РДНЧЕСК0 ПЕТРАРКА' ет таябирающему, иначе все люди занимались бы одним/ коль скоро среди всех дел одно должно быть превосходнейшим; но если все люди устремятся туда, что будет с остальными занятиями? Если все возмечтают о филоссМ фии или о поэзии, что делать мореплаванию, что-^- земледелию и другим искусствам, от которых зйд|ут помощи для человеческой жизни? Будь все Платонами' или Гомерами, Цицеронами или Вергилиями, отй^да: возьмутся землепашцы, купцы, строители, ремесленйзййй:,; портные, откуда трактирщики, без которых великие умьг будут голодать и, не имея крыши над головой и хлеба, скатятся с высоты, где они предавались своим благородным трудам? Хорошо устроено в мире, что существует такое разнообразие человеческих забот и занятий, когда не только высшие для низших, но и низшие для высших могут быть украшением и поддержкой. Мне небезызвестно, мой друг, что некогда многие искали великой славы от занятий гражданским правом — в тот век, когда люди по доброй воле соблюдали справедливость и когда у них, как говорит Саллюстий, «доброе право держалось не столько благодаря законам, сколько в силу человеческой природы»2, хоть уже и тогда из-за бесконечного разнообразия обстоятельств и слабости человеческой памяти законы были необходимы. Сейчас они нужны для обуздания наглости и ограничения жажды удовольствий и ценятся не столько потому, что людям дороги какие-то добродетели или порядки, сколько потому, что без них не стоял бы род человеческий. У разных народов чтились создатели, истолкователи и учители гражданских законов; говорить о них подробнее было бы очень долго. Самая яркая слава из всех у афинского законодателя Солона. О нем читаем, что, учредив добрые порядки в своем отечестве, на общеизвестной родине философии и словесного искусства, он уже стариком обратился к поэзии. Сделай он это по обдуманному и взвешенному плану, какую тень на оставленные им занятия бросил бы авторитет столь великого изменника! Кто поколебался бы вслед за ним предпочесть дело, которое он поставил выше веего в возрасте, когда обладал и умудренной душой, и изобилием познаний, и долгим опытом жизни? Но возможно и даже не совсем неправдоподобно, что возвышенный старец не после тщательного сопоставления занятий, а просто ради развлечения и отдыха от трудов дал волю своей душе, сменил тяжкое и суровое дело на сладостный досуг; нельзя поэтому ни возводить его поступок в пример для молодых людей, m
КНИГА ПИСЕМ.О ДЕЛАХ П^ОСЕДНЕВНЫХ присягнувших служить государству, ни отказывать заслуженным старцам, пытающимся последовать за Солошш, в разрешении предаться желанному и благородному покою. Словом, тут я раздваиваюсь и какое вынести окончательное определение, не знаю. Кто рискнет гадать о причинах Солонова поступка, тем более что при всем множестве свидетельств о нем не Сохранилось ни одного Т##рения его ума, по которому можно было бы строить додадки? Поистине в столь сомнительном и давнем деле мне было бы нелепо объявлять свои предположения, не подкрепленные никакими надежными основаниями. Приходится оставить вопрос нерешенным и вести речь о том, Что несомненно: было время, когда правоведы и судебные ораторы были в огромной чести. Люди этого рода всегда были крайне редкими, возможно, более редкими, чем выдающиеся поэты, а кто не знает, насколько редкостны они? В самом деле, какой нужен ум,.чтобы не только гражданское право—когда-то расплывчатое, потом сведенное к определенной форме (что постановил сделать Юлий Цезарь, которому, однако, помешала смерть, и что через несколько веков исполнил Юстиниан), а теперь невероятно обширное и притом запутанное множеством разнообразных прецедентов с тончайшими юридическими разграничениями, безвыходное, головоломное,—но еще и знание почти всего на свете, о чем оратору приходится говорить в ходе судебного разбирательства и вне его, сочетать с искусным богатством языка и увлекательностью речи! Это высшее, #ак мне кажется, и удивительное чудо человеческих утла ц памяти, коль скоро даже всезнания еще мало, если при непредвиденных, внезапных наскоках противника и в решающие моменты суда ты не окажешься ко всему готов и не сможешь, по выражению цезаря Августа, все держать на кончике языка3; наконец, даже этого еще не хватит, если все тобой продуманное, познанное и препорученное усердной памяти ты не сможешь преподнести, как говорят риторы4, с умелой убедительностью, то есть речью, отвечающей ходу дела, действенной, блестящей и способной волновать души. Так что не надо удивляться, если в наставниках такого искусства всегда , великая нехватка, ведь они преподают не один определенный предмет,4 а бесчисленное множество их, причем не как другие, а каким-то своим, неподражаемым и особенным рбразом, и сверх всего—они преподают искусство высокого красноречия. Все вместе это представляет собой «великую й сложную вещь», и, если поверим Северу Кассию, VPï
4>РАНЧЕСКО ПЕТРАРКА «никому еще она не далась настолько, чтобы овладеть ещ целиком»5. Кто в этом ораторском искусстве, складывающемся из такого множества частей, считался выдающимся, тот пользовался великой славой; о нем справедливо говорили, что его слово овладевает и предметом речи, и душами слушателей. Такими у греков были Демосфен, Исократ и Эсхин, а у наших — Цицерон, Kp^eç; и Антоний; есть и другие, но эти трое легко удержив?авдт первенство, хотя Юлий Цезарь, несомненно, либо досщг высот их славы, чего не отрицают даже его враги, либо несомненно достиг бы, если бы его не отвлекала и занятость государственными делами, и полководческий труд, и груз государственной власти. Но потом — как часто бывает: краткое пребывание на вершине и всегда легкая дорога вниз — искусство пало и пришли люди, которые, оставив высоты красноречия, усвоили себе одно голое знание права и стали великолепнейшим образом за счет его процветать. Здесь, как всем известно, Греция уступила Риму <...> Милан, 28 мая [между 1355 и 1359] XXI 1. Арнесту, архиепископу Пражскому, почему у истины столько врагов Много что отложилось в душе, много что родилось под пером; почему я обо всем этом сейчас молчу, скажет тебе человек — нет преданней его тебе, нет ближе мне,— взявшийся донести до тебя и то немногое, что ты здесь видишь, и, в живом слове, то многое, что ты услышишь* Да, всегда свята и благородна, но не всегда безопасна истина: много было у нее врагов во все века, но никогда больше, чем в наше время; причиной то, что никогда не было так мало друзей у добродетели, а истину ненавидят только дурно живущие. Страх перед ними никогда не заставит сильные души лгать, но иногда заставляет их благоразумно молчать. Забываясь в искании истины, я много раз замечал ее противников только спохватившись после того, как не удавалось смолчать. Во взаимной беседе слово бесповоротно и ^непоправимо, но на письме есть средство избежать нападок: скрыть или вычеркнуть написанное. Я делал первое и многому не давал выхода, а на будущее стану, пожалуй, вычеркивать: авось меня как-нибудь потерпят среди живых, а когда я покину землю, моц писания, может быть, выйдут наружу и покажут, что я был учеником истицы, только тайным, страха ради иудейска* И кто знает, не я ли сам с моей 180
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ -~ "- ■ ■ III! I I. I I II II III I [IIHIHIII ....!.. ....IILJ негодующей и не боящейся призраков душой проложу путь имеющим волю идти вперед? Но оставим вещи, о которых я еще не принял решения. Думай обо мне как о человеке, который принадлежит тебе больше, чем что бы то ни было может тебе принадлежать. Я не забыл, какой приветливостью, каким радушием, какими речами, какой человечностью тй покорил меня, едва известного тебе по имени чужестранца, в прошлом году, когда я исполнял порученное мне посольство к нашему императору. Помню, как любезно ты повторял мне: «Сочувствую тебе, друже, что ты приехал в варварскую страну». Но если сказать правду, я не видел ничего менее варварского, ничего более человечного, чем кесарь и некоторые окружающие его высокие люди, от перечисления которых я сейчас сознательно воздерживаюсь,— высокие и славные люди, достойные более подробного упоминания, в отношениях со мной бесконечно мягкие и любезные, как если бы они были родом из аттических Афин. Всего доброго. Милан, 30 апреля [1357] XXI 9. Другу Сократу, утешение и совет Признаться, ты разбередил мне душу, и если бы рассудок не преградил путь плачу и я не держался твердого намерения не покоряться судьбе, то, наверное^ ты довел бы меня до слез. Твое письмо дало мне ощутить истину того, о чем говорят риторы: мужественная жалоба более способна вызвать сострадание, чем женские причитания. Если бы ты размягченно жаловался на суровость своего положения, если бы сокрушенно оплакивал, подобно большинству людей, жестокость судьбы, я все равно горевал бы,— кто и когда мог спокойно слышать о беде друга? А теперь, видя, что ты гоним бурей человеческой несправедливости, обуреваем ветрами, но прям, я жалею тебя с тем более глубоким чувством, чем ясней понимаю, насколько ты не заслужил этих ударов рока и, если меня не обманывает привязанность, насколько ты достоин более светлой участи. Особенно взволновало и расстроило меня то место в твоем письме, где ты говоришь, что и натуры ты не железной, и годами не молод, и боишься, не придется4ли в конце концов, оставив отечество, где ты хотел умереть, блуждать по чужим краям в неуместном, тягостном паломничестве, ничего грустнее которого для т<ебя не может быть. Что мне на это сказать? Выставить небольшой бедой то, что tïo внутреннему душевно^ ш
ЗЙРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА ощущению кажется, наоборот, великим горем? Посовето* вать сделаться железным тебе, человеку из плоти и крови? Уговорить тебя, чтобы ты не замечал ничего у себя перед глазами? Склонить к тому, чтобы ты забыл о ранах, которые непрестанно кровоточат от новых и новых ударов? Такое легче сказать, чем исполнить,—но можно исполнить, если, восстав в неудержимом порыве, наш: дух закусит удила и, поднявшись над самим собой, растоггч^т под ногами всякую человеческую слабость. Знаю, такое нам не под силу без прямой помощи Бога; о ней одной, 6 ней в первую и в последнюю очередь—чего не смогли увидеть рассмотревшие все на свете философы—мы и должны неустанно просить во всякой нашей беде. Остальное общеизвестно: судьба ведет с нами свои игры, ее благосклонности надо опасаться, над ее громами смеяться, ее молнии презирать; довериться ей тем рискованней, чем радужней ее обещания; постоянства в ней тем меньше, чем больше она сделала подарков; стрелами она тем скуднее, чем больше рассеяла их; легче надеть на нее ярмо, чем склонить к устойчивой дружбе; в ее обычае уступать нападающим, нападать на уступчивых, подталкивать нерешительных, давить упавших; против нее нет лучше оружия, чем терпение и великодушное противостояние великим бедам; на ее поле нечего ждать отдохновения от трудов; человеческая жизнь—не просто военная служба, но бой, в строй вступает всякий рождающийся на свет, не поможет ни крепостная стена* ни стража, нет момента передышки, ежеминутно назревает решительный бой, сражение прерывается только ночью, то есть смертью; против напора судьбы служит щитом мужество, боязливых можно считать безоружными, чем больше страха, тем больше опасности; бегущих судьба теснит*, лежащих топчет, стоящих не может растоптать, повалить даже слабое тело без согласия души не может; нет ничего трудного для сильной воли, ничего невыносимого для мудреца, ничего зловещего, кроме кажущегося таким; человек произвольно воображает себе сладкое и горькое, все зависит от мнения, крепкой душе ничто не тяжко, слабой всё в тягость; баловням счастья все нехорошо, несчастным все благо, если они захотят; не надо сдаваться трудностям, конец ужасам не за горами; через мучения жизни мы идем к покою могилы, земные вещи ранят и пролетают, битва жизни тяжела, но кратка, и огромна награда за самый скромный труд; на высотах слава, в безднах позор, сластолюбие на приволье, добродетель среди острых скал; наслаждения иссушают душу, суро- 182
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ »ость оч;ищает, слабости ржавят, труды просветляют; для человека нет ничего естественней труда^ человек рожден для него, как птица для полета и рыба для плавания; гнусная распутница дремлет до полудня в объятиях своего гадкого любовника, чистая девственница, дрожа от озноба, поднимается одна среди ночи; больной валяется в постели, прихлебатель восседает за пиршественным столой, воин вступает в сражение; моряка увидишь среди воли, пьяницу среди бутылок, солдата среди стрел и мечей; Терсит потеет под одеялом, Эакид под щитом; Сарданапал позорно известен сонливым бездельем и сладострастием, Геркулес славно известен своими подвигами; маркитантки и сводники храпят, пока полководец бодрствует; закаленный боец упражняется для новых поединков; государю дороже подданный, которого он проверяет тяжелейшими испытаниями, томное безделье позволительно тем, от кого нечего ждать славного подвижничества; назп союз с процветанием ненадежен, наша схватка с неудачами почетна; есть, одно в жизни добро, одно зло, остальное безразлично и имеет обыкновение следовать за настроением обладателя; пестро, но тягостно бремя богатства, ценное большее в глазах заблудшей толпы, чем для просвещенных людей, блестяща, но давит золотая цепь; высокая ступенька удачи всего ближе к пропасти, власть среди людей есть не что иное, как явное и намеренно избранное несчастье, путь жизни в верхах — не что иное, как громкая и яркая буря, исход—только крушение; меч колет не менее остро, если его рукоять украшена яшмой, и силки затягиваются не хуже, если их петли сделаны из драгоценного шелка; отечество человеку—всякий уголок земли, изгнание—только там, где его устроит ему собственное нетерпение; когда ум начинает упиваться небесными вещами, ему везде изгнание, пока он не достигнет того, о чем воздыхает; мудрый несет все свое добро с собой, куда бы ни пошел, и никакое потопление караванов, никакой пожар и грабеж ему не грозит; так называемая бедность есть облегчение от тревог и борьбы, так называемое изгнание есть бегство от бесчисленных забот; смерть для добродетельного и конец мучений и начало блаженного покоя. Есть тысячи подобных истин, и хоть толпе они кажутся по большей части легкомысленным чудачеством, для просвещенных и опытных нет ничего, более истинного, ничего более достоверного. Если не ошибаюсь, внушать их тебе излишне, и поэтому. дальше поверну свой стиль к другим темам, Щ
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА Чувствую, что ты терпишь преследования по моей вине: не смеют на меня—изливают ядовитую желчь на тебя1. Позабочусь, чтобы тебе ничто не повредило. Но вот свойство зависти: они сами себя мучат своим пороком, становясь тем несчастней, чем более счастливыми кажутся им наши обстоятельства. Я не позволю говорить, что наша дружба принесла тебе больше зла, чем добра; придать тебе силы это не сможет, берегись попасти в западню, которую копают самые низменные люди. Утейиь- ся скорбной душой; не несчастен и не станет несчастным человек, если сам себя не сделает таким. Хочешь знать; до какой степени ты не несчастен? Подумай, какое множество людей тебе завидует; нельзя одновременно вызывать к себе зависть и быть несчастным. Когда тебя теснят, стой; когда тебе страшно, верь; угнетаемый, воспрянь; скажи душе, скажи телу знаменитое Вергили- ево: Стойко держитесь, себя для времен сохраняя счастливых—> и его же: О друзья! — ибо мы с вами беды знавали и раньше, О терпевшие худшее! Бог избавленье пошлет нам и ныне2,— тот Бог, скажу я, который положил конец другим многочисленным и разнообразным бедам. Умоляю тебя, остерегайся дать своим врагам и врагам всякого общественного блага повод радоваться и не вздумай бросать отечество, чтобы высвободить место для них. Не годится крепкой и надежно утвердившейся душе трепетать от пустых дуновений легкого ветерка. После каннского поражения слабодушные под началом Цецилия Метеляа приняли на совете решение оставить Италию. Его сорвал благодаря своей юношеской доблести Сципион Африканский, который, обнажив меч над головами совещавшихся, заставил их поклясться, что они ни сами не уйдут из отечества, ни ухода других не потерпят. Муж, отважься при первом ропоте судьбы на то, на что отважился юноша под ее сокрушающим ударом; отважься с самим собой на то, на что тот отважился с другими; отважься с одним на то,' на что тот отважился с многими: подними над растерянными чувствами меч рассудка, заставь их сменить решение, если они склоняются к решению о бегстве, останови колебания души и заставь ее поклясться, что она переменит свой образ мысли к лучшему. Многое несет с собой новый день, никакой поворот судьбы не вечен, помощь часто, приходит с неожиданной стороны, отчаяться никогда не поздно, избавление нередко бывает неожиданным. 184
КНИГА,ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ —май—яияистмтеадю' "«чмч1 ir.mam, лк.'ааддме^ддми. Л11. mu и л и, л и. i> ' i ■яаэ^даеддд^идиаяз'жидай'аейаэдваами игл 11, \\ч iimca—ядед^ Что касается меня, то я намерен разделить с тобой все, и в первую очередь свои дружеские связи, ни благородством, ни теснотой, ни верностью, ни числом которых я никогда бы не хотел уступить ни одному человеку моего положения. Я только что написал тому высокому другу о твоих обстоятельствах, как ты просил, и хочу, чтобы ты (б>ыл уверен в непременной помощи с его стороны3. А м;ежду делом, может быть, и сам прибуду; верь, псилл придет, и абротин будет у тебя в руках4; надеюсь, от самого моего дыхания шипение змей утихнет, И если ты не можешь пока решительно отвести от себя жало зависти, то среди бури тебя всегда ждет моя близкая пристань. Знаю, что ты очень стремишься ко мне, и хоть ничто не способно разлучить души, связанные добродетелью и, как говорит Иероним, сочетавшиеся христовыми узами,— ни пространство, ни время, ни страх, ни зависть, ни гнев, ни ненависть, ни судьба, ни тюрьма, ни цепи, ни богатства, ни бедность, ни болезнь, ни смерть, ни могила и разрешение тела в прах, так что настоящая дружба бессмертна5,— но есть немалая сладость в личном общении. Со времени нашей первой разлуки мы еще ни разу не были лишены его так надолго; уж седьмой год я провожу в этом пышном городе без тебя. Так что же ты? Долгожданный, желанный, уговариваемый, посети меня,— но только так, чтобы видели, что тебя не страх перед врагами гонит, а влечет желание видеть друга, как оно и есть на самом деле. Прогони медлительность, поспеши; сделаешь приятное сразу и мне, и себе, и еще многим людям, заранее имеющим о тебе, пока незнакомом, но уже дорогом, высокое мнение, которое, поверь мне, не поколеблется от твоего присутствия. Поднимись, пусть отвычка не делает тебя ленивым, пусть ничто не устрашает, не задерживает; поднимись, путь недолог. Будет одно из двух: или я тебя здесь свяжу, или ты, развязав, увлечешь меня отсюда; что бы ни случилось, твой приезд окажется не напрасным, ведь и со мной свцдишься,и Италию увидишь7и заодно отдохнешь немно- rOj пока зависть свирепствует впустую. Альпы, разлучающие тебя сейчас с другом, разлучат со змеями и вместо того, чтобы быть помехой, станут охраной и кровом, пока источник и начало яда иссыхают, что, надеюсь, скоро долясшк произойти. Прошу тебя только, не раздваивайся; остаться ли выберешь или ехать, пусть все, что совершится, совершается с великодушной решительностью — и тогда., на что главная надежда, поможет сам бог, недруг надменных, вождь смиренных, Я тоже в меру своих сил, Л85
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА далекий или близкий, тебя не оставлю. Зная и твою прямоту и твое великодушие, больше ничего не буду говорить, чтобы дружеекай настойчивость не показалась недостатком веры в друга. Одного прошу: помни обо мне и не забывай о себе. Напоследок, как говорил Цезарь, «велю тебе надеяться на хорошее» 6. Живи и здравствуй. Милан, 23 июня [1359] XXI 10. Нерию Моранду из Форли, сорадование J^ его выздоровлению и совет бежать от губительных трудов; подробный рассказ об одном болезненном и странном случае с самим собой Мне была дарована милость: весть о твоем выздоровлении донеслась до меня раньше, чем о твоей болезни. Благодарение Богу, который грозит чаще, чем уязвляет, и гремит громом чаще, чем поражает молнией, нередко сотрясая нас не для нашего разрушения, а для утверждения и приведения нас в разум! Любая самая сильная отцовская любовь рядом с милосердием вечного Отца показалась бы суровой, если не жестокой; своим милосердием он действует на нас непрестанно, часто неприметно для нас; стоит его милосердию прекратиться, мы уничтожимся; и всего ярче оно бросается в глаза, когда нам удается избавиться от тяжкой и гнетущей опасности. Конечно, не бывает жизни в безопасности; хоть иногда мы живем, ничего не чуя, опасность всегда одинакова, только что опасение не одинаково, почему мы и не всегда благодарим за избавление от беды,— «не понимая, в чем дело, не благодаря за спасенье» г, как говорит Марон,— иначе не уставал бы ум, не умолкал язык, раз и само милосердие неустанно. Но приутихнет сколько-нибудь заметная гроза — и мы возносим благодарения, даем обеты. Так вот и ты сейчас за свое выздоровление, и я за выздоровление друга обязаны исполнить обеты, принеся на алтарь сердца не ложные святыни, а жертву хваления Своему избавителю, всеобщему спасителю. Скажу тебе еще кое-что. Я часто уговаривал тебя не угнетать чрезмерными трудами свое тело, которое и необходимыми уже достаточно натружено и еще больше будет; не трать созданный для науки ум на военное дело, где и опасности больше и удовлетворения и славы меньше. Не хочу обойти тебя правдивой похвалой — едва ли я знаю кого в нашем веке, кому большее подходили бы Слова Тита Ливия о Катоне Старшем, у которого «ум с таким равным успехом был приложим ко всему, что, IBS
книга писем о делах повседневных казалось, этот человек был создан именно для юто дела, за которое брался»2,—но веда ты без спора согласишься со №той, что, предоставленный самому себе и отпущенный на свободу, твой ум, пускай способный ко всему, обратится к наукам, тогда как, забыв о моем совете и о своем теле, похоронив свой талант, ты постоянно подставляешь себя жаре и стуже, дождю и пыли, пересекаешь чащобы и ущелья, не желая замечать ни переменчивости обстоятельств, ни окружающих опасностей. Умоляю тебя отшатнуться от зла и лжи, которыми полны человеческие мнения, и следовать природе; она приведет тебя к твоей цели, а теперь ты ходишь чужими путями, не потому, что они тебе по душе,—тебе по душе только прекрасное,— а потому, что ты хочешь понравиться другим, кому, может быть, лучше и не нравиться. Вот что я скажу о тебе. Перейду теперь к себе, Я живу в деревне недалеко от берегов Ардуи. Поскольку, я знаю, ты думаешь обо мне не меньше, чем я о тебе, ты непременно подивишься моему теперешнему положению. Как тебе давно известно, из писателей всех народов и всех времен я больше всех превозношу и люблю Цицерона. И не боюсь оказаться меньше христианином оттого, что буду цицеронианцем; нечего против Христа Цицерон не говорит, твердо это знаю. Если, может быть, он что-то и говорит противное учеюию Христа, все равно это относится к той единственной вещи, в которой я не поверил бы ни Цицерону, ни Аристотелю с Платоном,— как я поверю человеку в том, в чтем даже ангелу не должен верить, следуя совету апостола, говорящего Гала- там: «Но если бы даже мы или ангел с неба стал благовествовать вам не то, что мы благовествовали вам, да будет анафема»3? Да не очень уж и приходится отходить от Цицерона! Он, правда, часто упоминает богов, следуя обычаю своего века, и даже в целой книжке рассуждает о природе богов, но, если внимательно присмотреться, толпу богов и их пустые имена он не столько возвеличивает, сколько высмеивает и разоблачает, а выражая заведомо свои собственные мысли, называет бога единым вседержителем и правителем мира и, как я не раз говорил и писал, имея основание бояться уготованных истине преследований, в одном месте все же открыто заявляет, что философу не пристала говорить о существо? вании богов4. Кто меня тогда уверит, будто Цицерон был противником истинной веры, или кто внушит мне ненависть к нему словно к человеку чуждого или—в чем было бы еще меньше смысла—враждебного толка? Хри- 187
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА стос Бог наш, Цицерон вдохновитель нашего искусства речи; что это разные вещи, признаю, что противоположные, отрицаю. Христос есть Слово, совершенство, могущество и премудрость Бога Отца; Цицерон много говорил об искусстве слова, о совершенствах, о человеческой премудрости вещей несомненно истинных и уже поэтому явйо соответствующих божественной истине, ведь Бог ecfô> живая истина, «все истинное от его истины истинно»'5;, пишет наш отец Августин, и значит все истинное, *ш> говорится людьми, от Бога. Конечно, Цицерон не мог знать Христа, отойдя от дел человеческих незадолго до того, как Христос-Бог стал человеком. Поистине плачевная судьба! Обладая высочайшим, чуть ли не божественным умом, он, по-моему, не только уверовал бы, увидев Христа или услышав Христово имя, но при своем несравненном красноречии стал бы величайшим глашатаем Христа; нечто подобное, мы читаем, сам апостол Павел сказал о другом предводителе латинской речи, Вергилии, когда пришел к могиле поэта и плакал над ней6. Почему сам Христос не пожелал, чтобы было так, нечего спрашивать оснований у того, чья воля есть высшее основание,— но, насколько можно подниматься человеческими догадками к высоте божественного совета, Иисус ведь ни могущества не искал, когда это от него зависело, ни мирской мудрости, ни красноречия, и его цель была не убедить выразительностью, как тому учат риторики, а дать слепым и блуждающим обнаженный свет истины, избрать немощь мира, как сказано в Писании, чтобы посрамить силу, погубить мудрость мудрецов, разум разумников отвергнуть, обратить мирскую премудрость в безумие и юродством проповеди спасти верующих; сделай он иначе, истина, которой он учил, показалась бы не небесной и божественной, а земной способностью и человеческим искусством, и в словесной премудрости упразднился бы крест Христов7. Впрочем, ты сейчас услышишь, как этот человек, о котором я начал говорить, от самых ранних лет для меня всегда столь дорогой и почитаемый, недавно со мной подшутил. У меня есть огромный том его писем, которые я как-то переписал собственной рукой, потому что переписчикам оригинал показался неразборчив. Я не мог в то время похвалиться здоровьем, но любовь, увлечение* и страсть приобретателя побеждали телесное недомогание и тяжесть труда. Ты видел этот том; чтобы быть под рукой, !он стоял у меня обычно при входе в библиотеку, прислоненный к дверному косяку. Я часто вхожу в эту 18Ö
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ комнату, задумавшись о чем-нибудь, и случилось так, что я нечаянно зацепил его краем тоги; падая, он ушиб мне лезую голень чуть повыше лодыжки. Поднимаю его с шуткой: «В чем дело, друг Цицерон, за что меня бьешь?» Он — молчит, но на следующий день вхожу, и опять такой же удар, и опять я водружаю его на прежнее место. Что долго рассказывать? Он ранит меня еще и еще раз, я поднимаю его и ставлю повыше, думая, что он возмущен ]бдизостью к земле. Хотя от многих ушибов одного и того же места на содранной коже образовалась заметная язва, я не обращал внимания, больше думая о виновнике дела, чем о самом деле, и ни от купаний не воздержался, ни от верховой езды, ни пешие прогулки не умерил. Ждешь, чем все кончилось? Понемногу, словно обидевшись за невнимание к ней, рана распухла, все место вокруг изменилось в цвете и воспалилось. Наконец, когда от боли мне стало и не до шуток, и не до сна и не замечать дальше рану показалось бы не мужеством, а безумием, я вынужденно зову врачей, которые вот уже много дней занимаются этой, теперь совсем не смешной, раной не без мучений для меня и, как они выражаются, не без опасности для поврежденного сустава — хоть ты, кажется, знаешь, сколько у меня веры их предсказаниям. Они и припарками меня донимают, и от привычной пищи удерживают, и несвойственный мне телесный покой соблюдать заставляют—все мне ненавистное, и прежде всего то, что меня понуждают к роскошествам в еде. Впрочем, дело идет к выздоровлению, так что и ты тоже о моей поправке узнаешь раньше, чем о нездоровье. Одно меня часто возмущает: каким-то предначертанным порядком чуть не всякий ушиб, всякое страдание поражают одну только эту часть тела, так что мой слуга, занимающийся будничным уходом за мной, не без остроумия называет ее флейтой судьбы8. Не раз в течение всей жизни, начиная с детства, она мне доставляла хлопот, много времени заставляла лежать — самое неприятное для меня дело. Что тут скажешь? Еще немного, и я не то что отправлю на покой, а с презрением отвергну само имя судьбы, раз не только каждый человек, а и каждая частица человеческого тела и души имеет свою судьбу. Но, конечно, скорее само это имя подозрительно, поскольку косые и косные умы часто придают ему безбожный смысл, а в самой вещи никакой лжи нет, коль скоро «судьба» идет от «суда», «рок» от «речения», как говорит Давид, «однажды сказал» Господь9, и что он сказал, то и судьба и рок, или* если рядом с торжествен- 189
* ï ФРАНЧЕСК0 ПЕТРАРКА ностью пророка поставить красноречие поэта* «смыслом святые слова обладают весомым и вечным»10, как; говорив Папиний Стаций; Так что судьба и божие Провидение— одао, кто так понимает* не ошибется, хотя по совету Августина из-за упомянутой подозрительности имени следовало бы, сохранив смысл, исправить словоупотребле* ние11. Что до нас, то, бросив диспуты о словах, будем держаться благочестивой и безропотной мыслью самой вещи^ стремясь во всем к истине, а не к победе 12г и, всегда извлекая из слов помощь для души, будем встречать без страха и удивления не какой-то один, а всякий род беды; ведь ни от одной беды не безопасен человек, пока живет, от всех бед и опасностей жизни избавляет лишь смерть. Интересно, что в моем случае, о котором я распространяюсь больше, чем надо, тож& дает о себе знать значение слова. Ведь в народе зловещее и дурное называют «левым», хоть, конечно, я помню, что при птицега- дании левое тождественно счастливому, откуда у поэта: «Слева послышался гром»13, и радуются, что гром раздался слева, поскольку левое для нас — это правое для всевышних, от которых ожидается всякое благополучие. Правда, мы и греки совершенно расходимся с варварами, потому что, как мы сказали, у нас при птицегадании счастливой считается левая сторона, а у них даже в этом случае — все равно правая. Все эти обиняки, конечно, далеки от темы, поэтому скажу только под конец, что моя злополучная и поистине «левая» голень снова пострадала, как обычно для нее, но от неожиданного врага: возлюбленный мой Цицерон ранил меня когда-то в сердце, теперь поразил в голень. Желаю тебе, целому и невредимому, всего доброго. [Пагаццано], 15 октября [1359], в полночь XXI 11. К нему же, об одном своем друге, преданнейшем и удивительном человеке Довольно ты начитался о мелочах моей жизни, достаточно растянулся рассказ о Цицероновой ране. Чтобы ты не думал, будто только Цицерона любят безвестные люди, добавлю к прежним историям еще одну; хоть ты давно о ней наслышан, она тронет тебя новым примером необычной преданности. Здесь у нас перед глазами всегда стоит Пергам, альпийский город Италии,— в Азии ведь, ты знаешь, есть другой город того же названия, некогда столица Аттала, потом достояние Рима \ В этом нашем Пергаме живет один человек, не очень сильный в науках, 190
КНИГА ПИСЕМ-О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ но острый умом; если бы только он своевременно занялся благородными искусствами! По ремеслу он золотых дел мастер, давно уже и весьма заметный* Что всего лучше в его характере, он ценитель и любитель выдающихся вещей, но презирает и золото, которое ежедневно держит в руках, и обманчивые богатства, кроме как в меру необходимого. И вот, человек уже в годах, услышав как-то мое имя, подслащенное известностью, он сразу зажегся невероятным желанием завести со мной дружбу. Долгий бы получился рассказ, возьмись я прослеживать, какими путями он шел к исполнению своего смиренней* шего желания, сколько преданности и почтительной любезности он проявил ко мне и всем моим чадам и домочадцам, чтобы силой дружеского влечения приблизиться ко мне, далекому,— незнакомый в лицо, но уже знакомый образом мыслей и именем; и что у него было в мыслях, можно было прочесть на его лице и увидеть по глазам. Неужели, по-твоему, я мог отказать ему в том, в чем никакой варвар, никакое дикое животное не отказало бы? Покоренный его любезностью, преданным и неизменным уважением, я всем сердцем ему доверился; да я и человеком бы себя как следует не считал, если бы по черствости не ответил любовью на благородную любовь. Он — ликовать, торжествовать, всем видом, словом, жестом выказывать душевную радость, возводить очи горе словно в благодарность за исполнение заветной мечты; весь вдруг превратился в другого человека, потратил немалую часть своего имущества в мою честь, развесив знак, имя и изображение нового друга по всем углам своего дома, хоть имел его запечатленным ц своем сердце, а еще одну часть—на переписку всего производимого мной в любом стиле, причем я, увлекшись увлеченностью этого человека и необычностью его намерений, стал легко и щедро давать ему сочинения, в которых отказывал людям гораздо более высоким- И что же? Постепенно он отошел от прежней жизни, поведения, занятий, привычек и настолько перестал быть почти всем, чем был раньше, что ему дивились и поражались. Больше того, наперекор моим советам и частым увещаниям не оставлять свое дело и хозяйство ради запоздалых занятий словесностью, в одном только этом глухой и недоверчивый ко мне, он запустил свою ремесленную мастерскую, знает теперь только школу и учителей свободных искусств, невероятно доволен, дивно прилежен, насколько успешен в занятиях, не знаю, но, если не ошибаюсь, достоин успеха, с таким рвением стремясь к m
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА такой прекрасной вещи и так презрев все остальное* Талант и душевная пылкость у него всегда были, а в его городе множество наставников; помехой явно только его возраст,— хотя ведь и Платон, и Катон, такие люди, отнюдь не напрасно занялись — первый, как читаем, в уже зрелом возрасте философией, второй в старости — греческой словесностью. Кто знает, не заслужит ли и этот мой друг еще и таким путем место где-нибудь в моих сочинениях. Итак, имя этому человеку Энрико, прозвище Капра, Коза2,— животное быстроногое, неленостное, любящее зеленую листву и по природе всегда тянущееся ввысь. Коза, считает Варрон, называется так потому, что словно косит листву,— ведь коза, если переменить букву, это как бы коса3. Да будет тебе известно, что к нашей Козе это относится больше, чем к любой другой: попади она в лес утром, поверь мне, она вернулась бы с переполненными выменем и утробой. Тебе все уже давно прекрасно известно, но пусть останется для сведения других. Дальше ты еще не знаешь. Вот такой и так относящийся ко мне человек давно уже начал просить, чтобы я удостоил своим приходом его пенаты, простым однодневным пребыванием, как он выражался, сделав его славным на все века и счастливым. Я не без труда оттягивал исполнение этого желания уже несколько лет; только теперь наконец и близость места и даже не просьбы, а заклинания и слезы просителя заставили меня склониться, хотя возражали друзья поважней, которые увидели тут недостойное их чести смирение. Так или иначе, я пришел в Пергам к вечеру 13 октября; путеводителем был сам хозяин, который трепетал от страха, что я пожалею о своем решении, и потому всеми способами старался и сам и через других отвлекать меня разговорами от ощущения пути; действительно, мы незаметно прошли ровный и краткий путь. Кто-кто из знатных меня тоже все-таки провожал, главное, затем, чтобы разведать тайну столь пылкого человека. Когда вошли в город, меня с большим весельем встретили друзья, а градоправитель, военачальник и первые граждане ежеминутно наперебой приглашали меня в общественные палаты и в лучшие дома, и мой провожатый снова был в великой тревоге и волнении, как бы я не поддался на усиленные уговоры. Но я сделал так, как. счел достойным себя: вошел вместе со спутниками в дом более скромного друга. Там — всего наготовлено, обед не ремесленника!, не философа, а царский, покои золоченые, постель пурпурная, на которую, свято клянется хозяин, не 192
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ ложился и не ляжет никто другой, множество книг не механика и ремесленника, а ученого человека, преданного наукам и искусствам. Мы провели у него вечер и, кажется, нигде и никогда вечер не проходил при большем ликовании хозяина: он так волновался от радости, что его домашние боялись, не кончится ли все болезнью или безумием, а то и смертью, как со многими в старину случалось. На следующий день я ушел, гонимый почестями и скоплением людей; градоправитель и еще большее число народа провожали меня дальше, чем мне бы хотелось, и, только к вечеру вырвавшись из объятий гостеприимнейшего хозяина, я к ночи вернулся в свою деревню. Вот, мой Нери, все, что я хотел тебе сказать. Тут конец ночному писанию; не в силах оторваться от него, я досиделся чуть не до зари, и сонливая часть ночи склоняет усталого к предутреннему покою. Всего тебе доброго, будь счастлив и помни обо мне. Писано деревенским пером в октябрьские Иды, до света. [Пагаццано, 15 октября 1359] XXI 12. Франциску, приору монастыря - св. Апостолов во Флоренции, о расслаблении тисков времени и уловлении ускользающей жизни Я положил раздвинуть тесное пространство жизни; ты спросишь, приемами какого искусства этого можно достичь. Время стремительно летит, и его нельзя обуздать никакими средствами: спишь ли, бодрствуешь — часы, дни, месяцы, годы, века скользят в небытие; все под луной, едва возникнув, спешит вперед и с дивной быстротой влечется к своему концу. Ни передышки, ни покоя; ночи мчатся не медленнее дней, одинаково подаются и хлопотливые и ленивые, и видимо стоящие на месте поспешают — не разное плавание при разном ветре, как на море, но всегда равный бег жизни, притом стремительный; не вернуться, не остановиться; любая буря, всякий ветер несет вперед; у одних путь легче, у других трудней, у одних длинней, у других короче, но скорость у всех одна; шагаем не все одной тропой, но одинаково ходко; разными дорогами достигаем одного конца, и если кто приходит к нему поздней, это еще не значит, что он движется медленней, а просто его путь чуть побольше и чуть отдаленней была цель — которая, даже если кажется очень далекой, всегда совсем рядом; к 7 — 3838 193
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА ней мы идем в неудержимом порыве; каждый миг гонит и неволей влечет из жизненного моря в порт нас — любящих путь, боящихся конца, безрассудных путников; зря оглядываемся, надо идти, мало того, надо прийти; дорога за спиной, конец церед глазами. Что же я хочу сделать и в чем это мое намерение расслабить тиски жизни? Скажу тебе. Прежде всего — настроить душу на любовь к концу; ведь в самом деле, что благоразумней, чем научиться охотно делать то, что и силком все равно придется сделать? Когда душа научится не бояться пустых вещей, естественные любить, а неизбежных даже желать, она будет безмятежно и бодро ожидать того, чего с такой тоской и с таким трепетом ожидает человеческий род. Думаю, такого способны достичь только исполнившие все то, ради чего главным образом и хотели жить,— редкий род людей, преданный только стремлению к добродетели. Это и значит «жить завершенной жизнью», о чем говорит Сенека1; по-моему, нет прекрасней такого образа жизни, когда ничто не пугает, ничто не тревожит, ничто не гнетет, ничто не влечет, кроме того, приход чего настолько несомненен, что его нельзя отвратить никакой преградой; когда воспоминание о прошлом благе и надежда на будущее увеличивают нынешнее. К этой цели не приходят подвластные своим хотениям: вечно начиная, они никогда не завершают — никогда не налить доверху дырявый и разбитый горшок, нет конца бесконечности, а жадная похоть всегда свежа, всегда только что началась, всегда маняща и бесконечна; кто следует за ней, пускается поэтому в бесконечный путь, не знает и не может знать покоя, поскольку влекущее его хотение не утолить. Жизнь таких не кончается, а прерывается, отрезается недотка- ным холстом, обрубается, тогда как у выполнивших жизненный долг остается блаженство покоя,— у тех жизнь иссякает незавершенной, у этих, завершенная, длится, и жизнь только тогда начинает быть радостной, только тогда настоящей, когда она завершенна. Я один из собрания стоящих посреди, у кого жизнь и не завершенная, но и не тянущаяся под властью желаний без надежды на завершенность; кому кое-чего и даже многого, еще не хватает, но все-таки не бесконечности; кому ца завершение оставшегося не надо многих столетий, но все-таки требуется время, и страшит только его теснота, для расслабления которой и нужно упомянутое выше искусство. Ты опять спросишь, как это сделать. Все сводится к 194
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ расходованию того же самого времени. Пьяницы льют вино на пол, осажденные берегут и воду; избыток склоняет к расточительству, скудость к бережливости; часто только под конец начинает проясняться, что надо было делать вначале, да и почти всегда мудрость и сила ходят врозь: та прозябает, когда эта цветет, а когда та пробуждается, эта увядает,— иначе человеческие начинания были бы удачливей, исход предпринятого благоприятней, а теперь человек обычно начинает знать, когда перестает мочь. Хотелось бы мне начать ценить время раньше, да молодой ум к тому не расположен: изобильный владелец плохой оценщик, хоть в таком деле иметь в изобилии и воображать, что имеешь,— одно и то же, подобно тому как и всякое вообще заблуждение кроется не в вещах, а в представлении о них. Ни один смертный не имеет времени в достатке, только не все одинаково ясно видят свою нищету; для всякого возраста остаток жизни равно тонет во мраке, цветущему юноше он обеспечен ничуть п& больше, чем горбатому и дряхлому старику, разве что юноша большего ждет, а потому чаще и горше обманывается, и наоборот, кто меньше надеется, тот часто крепче стоит на ногах. Обстоятельств тысячи, видов людей тысячи, но всех способна одурманить одна надежда. Чтобы не оставаться под ее чарами до конца, начинаю открывать глаза; лучше поздняя мудрость, чем никакая. В чем сначала был расточительным, потом щедрым, в том хочу стать бережливым, скупым, скаредным. Пора учит, нужда гонит, нет места шуткам; поверь мне, нас сломит и опрокинет в самом разгаре наших трудов, если мы не проснемся и не воспротивимся: если не восстанем, собрав все силы души, то будем раздавлены. Само состояние моих дел и понятая наконец величина опасности поднимают меня от сна не хуже, чем Феми- стокла — победа Мильтиада2. Часто бессонная забота сталкивает меня с постели полусонного с проснувшимся духом, но с еще закрытыми глазами и, не видя света, который обычно всю ночь у меня горит, я наощупь, словно во тьме, пробираюсь по комнате, чтобы разбудить ближайшего слугу; меж тем — что смеешься? — открыв глаза, замечаю свет и поскорей гашу его, чтобы вошедший слуга, увидев, что его потревожили напрасно, не посмеялся по крайней мере про себя над моей несуразностью и не подумал чего, не зная дела. Таков я и, стыдясь своего поведения, настроения не стыжусь. Если бы та же решимость была у меня молодого! Остается радоваться по 7* 195
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА крайней мере, что будет у старика. Первое было бы полезно и удобно для больших начинаний, но и последнее не бесполезно и не ничтожно, и если в чем-то из двух надлежало погрешить, я все-таки предпочел бы утреннюю дремоту вечерней: все становится весомей, тяготея к концу, самая гибельная ошибка последняя, и один смертный час выносит приговор всем годам жизни. Собраться к нему — дело • особой и высшей предусмотрительности; сюда давно надо было направить все время и все старания. Если жалко, что губили его зря, соберем хоть остатки, и пусть трудолюбие исправит то, что испортила праздность. Вот к чему стремлюсь, и не боюсь, что припишут пороку скупости мою бережливость к невосстановимой вещи: как в деньгах дотошная требовательность позорна, так в некоторых вещах она прекрасна; кто не похвалит строгое соблюдение обрядов у монаха, целомудренную сдержанность у матроны, нерасточительность во времени у ученого? Вот что хочу любить, вот чего держаться, вот чем восстановлю, насколько удастся, ущерб потерянного времени; об этом думаю, об этом вздыхаю, этого, может быть, достигну, ведомый Богом и твердым сердечным намерением. Позабочусь о том, чтобы не сгубить ни частицы времени, а не выйдет — то чтобы как можно меньше сгубить. Заведу тяжбу о нем со сном и удовольствиями, не дам им отнять ни малую долю того, что подвластно мне. У меня будет кого кричать на помощь в случае грабежа — добродетель, источник неразвращенного суждения и неприступную и непобедимую твердыню рассудка; зайдет спор о межах — перенесу тяжбу туда, оттуда буду просить приговора. Хотелось бы не иметь дела с соперниками, да нельзя: таких спутников дало мне собственное мое тело. Попробую удовлетворить всех; заставлю их, если удастся, довольствоваться третью всего времени. Семь часов, блаженствуя на золотом ложе, спал Август, да и то не полных, потому что заботы прерывали сон. Заключу договор со своими глазами, чтобы они удовлетворились шестью; два часа пойдут на прочие необходимости, остаток достанется мне. Говорищь, не смогу? Дав слово и уже испробовав — могу! «Нет для смертных ни в чем преград»,— говорит Флакк3. Так оно щ есть: косность делает для нас кое-что невозможным, щ нет совершенно ничего неприступного для добродете./1Ьц мы многое сумели бы, если бы не отчаивались до всяких попыток. Были, гласит молва, и такие, что на крыльях устремлялись в небо, и такие, что сохраняли жизнь в глубине волн,—вещи редкие, согласен, но они ведь только 196
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ пас и влекут; вообще обычное прискучивает, а редкостное захватывает. Вот тебе главная часть моего замысла. Сюда надо еще добавить, что от этой нехватки времени я в подражание Августу при стрижке и бритье обычно или читаю, или пишу, или слушаю, или диктую, а еще — не помню, чтобы такое говорилось о нем или о ком бы то ни было,— я взял себе обыкновение делать то же на лошади и за столом; не раз я, странно сказать, верхом на лошади достигал вместе и конца пути и конда стихотворения, а когда я далеко от человеческих скопищ в одном из двух наших Геликонов, то, если не мешает уважение к заезжему сотрапезнику, среди снеди всегда торчит деревенское перо и никакой стол не накрывают мне без записных табличек. Среди ночи я тоже часто, просыпаясь, при затухшей свече первым делом хватаю из-под подушки перо и, пока не улетучилась мысль, в темноте пишу такое, что с возвращением дня едва могу разобрать. Вот мои заботы. Другим, может, покажется, что я гонюсь за славой, но ты в этом чистосердечном рассказе угадаешь мою жизнь и настроение и поймешь, что мне отсюда больше стыда, чем славы,— а именно что в преклонном возрасте у меня забота о чем-то другом, кроме как о душе. Но таков я, и даже убеждаю себя, что и для души окажутся полезны мои труды, недаром я отдаюсь им все беззаботней и радостней,— как сказано, «старею и ежедневно учусь чему-то»4. «И чему же,— спросишь,— ты еще считаешь нужным учиться?» А многому: учусь, как по доброй воле перестать быть юношей и — чему всегда с жадностью учился, но тут любых уроков всегда мало,— учусь стареть, учусь умирать. Насколько я продвинулся во второй из этих наук, покажет мой последний день: недостоверен навык в деле, которое за всю жизнь доводится исполнить только раз; а в первой достиг того, что день ото дня все больше благодарю наступающую старость за избавление от злых пут и облегчение от тягостного груза. Вывожу отсюда, что незаслуженно считать ее бесславным возрастом; что приписывает старости толпа, винящая природу и извиняющая себя, имеет причиной не возраст, а распущенность. В любом возрасте, как только человек способен мыслить и судить, есть место для добродетели и порока, для славы и позора. 'Вот уж действительно: как осени самой по себе еще мало для урожая, но если позаботиться обо всем летом, она будет далеко не неприятным временем года, так старость, венчающая долгие годы безволья, будет и 197
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА нищей, и тоскливой, и бесплодной, и бесполезной частью жизни, но если та же старость была заботливо подкреплена в молодости упорными занятиями, она и богата, и плодовита добрыми искусствами, и полезна, и радостна. Даже если бы она была хороша только тем, что смягчает жар предшествующих эпох жизни, все равно, по-моему, было бы с избытком причин и желать и любить ее. Кто, кроме неблагодарных, не порадуется возрасту благоразумия и завершения всего, чем до сих пор пренебрегал ленивый рассудок, искоренения всего худшего в человеке и укоренения всего лучшего в нем? Но вернусь к начатому, к заботе о совершенствовании, которая с такой силой захватила меня, дорогой друг, словно я сейчас только взялся за ученье; и достаточно уже того, что я между делом и отвлекаюсь от множества гнетущих забот, и забываю о нашем времени, и увлекаюсь, и радуюсь жизни, и едва ощущаю то, из-за чего всего больше терзают себя люди. Пусть другие жадно ищут богатств, почестей или наслаждений — я здесь положил себе и богатства, и почести, и наслаждения. Не то что я не понимал этого еще с ранней молодости, но тогда я шел медленно, вразвалку, словно в утренние часы, а теперь удваиваю шаг, словно гонимый, потому что день клонится к вечеру, и помня, скольким вещам я заложил фундамент, спешу, ясно видя дело и не зная только, как успеть,— поздно спохватился, не спорю, но чем поздней взялся за ум, тем больше спеши! Со всех сторон меня окружают оставленные великими людьми примеры; от них слюнки текут, сонная одурь спадает и горячка дела не оставляет усталого всю ночь. Не думай, что Фемистокл и Мильтиад один, их много. Об остальном расскажу позднее; оставшаяся часть больше, но, надеюсь, в ней меньше неопределенного. Теперь сегодняшнее состояние моего духа тебе известно, чего, я знаю, ты и хотел. Вот с помощью какого искусства я пытаюсь обуздать, как могу, бег стремительного времени, вырвать этот невеликий остаток дней у смерти, читая, пиша, думая, бодрствуя; ведь если сон есть смерть, как говорили великие люди, то бодрствование — жизнь, и хоть так я проживу на несколько часов дольше. Желаю тебе успеха. Милан, 13 ноября [1359], полночь * 198
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ XXI 13. Ему же, о забытом в предыдущем письме и об остальном устройстве своей жизни Не удивляюсь ни тому, что ты часто ходишь по неторным тропам, ни тому, что иногда вступаешь на проезжую дорогу: первое делаешь как философ, второе как человек; нет человека настолько преданного мудрости, чтобы иногда не возвращаться к обычаям человечества и не нисходить к всеобщим нравам,— хотя, правду сказать, сегодня я собрался уличать тебя не во всеобщих и обыденных, а в философских привычках, так что почти уже жалею о начале, и всегда ты для меня один и тот же, всегда один из немногих. В самом деле, бессмысленная толпа, чем больше приобретает, тем больше нуждается, а немногие, то есть просвещенные люди, чем больше узнали, тем большее впитывают и, выходит, как страсть приобретения, так и страсть познания ненасытна. Не получи ты нежданно предыдущего письма — наверное, не требовал бы другого, а проглотил то — потянулся к новому и, услышав отчасти о моем состоянии, хочешь теперь знать и прочее —как я поступаю с питанием, одеждой, будучи о том и о другом давно уж извещен моими письмами, но опасаясь, видно, что перемена мест или годы нарушили что в описанном там порядке. Что же, повторюсь и расскажу, какого образа жизни сейчас придерживаюсь и какому роду людей следую. Есть люди, которые не желают возлежать иначе, как внутри отделанных слоновой костью стен, на мягком пуху или на постели из свежесорванных лепестков розы, и не считают возможным утолять жажду иначе, как из золотых и драгоценных чаш. К чему? Что пользы быть в их числе? Я, наоборот, хотел бы лучше не уметь долго выносить роскошь, чем не уметь обходиться без нее! Есть и люди, которых роскошь раздражает, от непрерывных удовольствий тошнит; если позволено похвалиться перед тобой, труд и не в меньшей мере природа сделали меня одним из таких. С ранних лет меня за редчайшими исключениями отпугивали изысканные яства и всегда — долгие обеды и пиры до ночи; у меня всегда было свойство, которое в более позднем возрасте приписывает себе Флакк, «Скромная пища и сон на траве у ручья мне по нраву»1. Пусть тебя это поражает, но я всегда отшатывался от наслаждения и роскоши не столько из стремления к добродетели, которую любил, увы, недостаточно, сколько из презрения и ненависти к ним самим, из страха перед идущей за ними скукой и из отвращения к 199
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА роду жизни, который толпе кажется счастьем. Иногда, правда, бунтует душа, бунтуют глаза — в душу прокрадывается желание быть как все, в глаза усталость, и когда во время частых ночных бдений я вижу их теперь в зеркале утомленными и отечными, а ведь когда-то смотрел на них с удовольствием, безумец, то гляжу изумленно и молча спрашиваю себя, я ли это. Но их бунт таков, что его легко бывает подавить. Об одежде и прочей обстановке ты уже давно слышал от меня, когда я жил в заальпийском Геликоне2, но, чтобы не заиметь ложного представления о моей крайней умеренности, вспомни, что тогда я был сельским жителем и соблюдал крестьянское воздержание. Приходится признать, что если не до последнего предела твердые, то по крайней мере суровые и строгие нравы могут сломиться или ослабнуть в новом окружении. Александра сломила Персия, Ганнибала, не сломленного Римом,— Капуя, так что блестяще и верно сказал его злейший враг: «Капуя была Каннами Ганнибала»3. И перемена места расслабляла не только добродетель отдельного человека, но часто и стойкость целого народа: македонскую твердость обессилил Вавилон, галльскую свирепость смягчила Азия, римскую добродетель сломила Испания, разрушила Африка, и не вражеским мечом, а праздностью войска и падением военной дисциплины. Сам этот многочисленный и богатейший народ, почти уже частью которого я сделался, имеет явно варварское происхождение; теперь — чего не сделает перемена места? — нет народа более человечного нравами, более кроткого. Пересаженные растения меняют свои соки; лесной кустарник после прививки от перемены места утрачивает прежнюю природу и приобретает другую. Ты понимаешь, к чему я клоню: я тоже — что ж скрываться от тебя против своих обычаев? — чуть ли не кажусь себе в деревне одним, в городах другим; ведь там я следую природе, здесь примерам. Тут я всего острее чувствую, как еще далек от цели, которой уже должен бы достичь,— говорю о неизменности и постоянстве желаний, достигнуть чего значит прийти к цели, к надежной и безмятежной пристани, куда не найти прохода кораблю дураков. Словом, выходя победителем или непобежденным во всем прочем, тут я веду затянувшийся бой и, обуздав аппетит и сон и не обуздав, но затушив с помощью божественной росы похоть4, я с трудом укрощаю более слабых врагов, и здесь у меня тем больше работы, что я едва только сейчас наконец начинаю склоняться душой к обычному и скром- 200
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ ному, не говорю уж философскому, роду одежды. Меня гнетет жестокое ярмо застарелой привычки, которую я неутомимо пытаюсь стряхнуть с себя и, ты увидишь, за короткое время уже много сделал; правда, много и остается, но теперь мне уже надо больше вооружаться невозмутимостью чела и духа против стыда за потертость своего костюма, чем против тщеславной гордости за его изысканность, а может быть, у меня получится так, что особенно вооружаться и не понадобится. Желаю тебе успехов и прошу молиться за меня о такой жизни, какую я хотел бы оставить за спиной, умирая. Милан, вне стен города, 7 декабря [1359] XXI 15. Иоанну из Черталъдо, опровержение распространяемой недоброжелателями клеветы Многое в твоем письме вовсе не требует ответа, раз мы недавно обо всем подробно говорили при встрече; две необходимые вещи я выделил особо и вкратце скажу тебе, что мне здесь представляется. Первое. Ты подробно извиняешься передо мной, что твои похвалы нашему соотечественнику — по стилю простонародному, по сути бесспорно высокому поэту — могут показаться слишком щедрыми, причем оправдываешься так, словно похвалу ему и вообще кому-либо я способен считать вредной для своей славы: твои речи о нем, говоришь ты, оборачиваются, если все поближе рассмотреть, в мою пользу. Приводишь в оправдание и свой долг перед человеком, который в твоем раннем отрочестве был тебе первым светочем и первой путеводной звездой. В этом есть и справедливость, и благодарность, и памятливость, и прямое благочестие; ведь если родителям мы обязаны всем телесным в нас, если благодетелям и покровителям — очень многим, то разве не безмерно мы обязаны тем, кто утвердил и образовал наш разум? Насколько у воспитателей души больше заслуг перед нами, чем у воспитателей тела, поймет всякий, умеющий назначить тому и другому справедливую цену и признающий, что первое — бессмертный, второе — шаткий и временный дар. Так что смелее; ожидая от меня не согласия, а поддержки, прославляй и возвеличивай светоча твоего духа, придавшего тебе горение и ясность на пути, по которому ты смелыми шагами идешь к прекрасной цели; подлинными похвалами, достойными тебя и его, возноси до небес имя, давно уже терзаемое и, так сказать, истрепанное пустыми рукоплесканиями толпы. Все мне у 201
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА ■ —■■■■■■■ Hl Hl „—^М»—^——И«—^———Д—»Ч— ■ I..I—..Щ.И. I... LU НИ III 1111— 1Ч1»—■———..II-I.1IHIB———■—f тебя понравилось; и он достоин возвеличения, и ты, к$|С говоришь, обязан ему, так что одобряю твою оду и вместе с тобой восхваляю прославляемого в ней поэта1. В твоем оправдательном письме меня задевает только то, что, оказывается, мало же ты меня пока знаешь; я-то думал, что весь тебе известен. Выходит, меня не радует, не восхищает похвала великим людям? Поверь, для меня нет ничего более чуждого, никакая чума мне не отвратительней, чем зависть; мало того, я так далек от нее — свидетель Бог, испытатель сердец,— что для меня едва ли есть что в мире тяжелее зрелища заслуженных людей, лишенных славы и награды. Не то что я жалею тут об уроне для себя лично или надеюсь на выгоду от обратного положения вещей; нет, я оплакиваю всеобщую участь, видя, как постыдным искусствам достаются награды благородных,— хоть знаю, что, как ни зовет к труду надежда заслуженной славы, настоящая добродетель, по учению философов, сама себе поощрение и награда, сама себе поприще и венец победителя . Раз уж ты предложил мне тему, которой я сам бы не искал, хочу остановиться на ней, чтобы перед тобой одним, а через тебя перед другими опровергнуть мнение о моих взглядах на этого человека, которое многие не только лживо, как в отношении себя и Сенеки говорит Квинтилиан3, но коварно и злобно распространяют на мой счет; ведь мои ненавистники для того уверяют, что я его ненавидел и презираю, чтобы хоть так раздуть против меня ненависть обожающей его толпы,— новый род низости и удивительное искусство вреда4. Пусть им ответит за меня сама истина. Прежде всего, у меня нет ровно никаких причин для ненависти к человеку, которого мне показали один- единственный раз, и то в моем раннем отрочестве5. Он жил [в одном городе] с моим дедом и отцом, был возрастом младше деда, но старше отца, вместе с которым в один и тот же день и одной гражданской бурей был изгнан из пределов отечества6. В подобных обстоятельствах между товарищами по несчастью часто завязывается крепкая дружба, тем более что их, кроме сходной судьбы, сближало большое сходство в образе занятий и складе ума, разве что в изгнании отец среди других дел и забот о семье все забросил, а тот устоял и только еще безудержней ушел в начатый труд, пренебрегая всем на свете и стремясь только к славе. Тут не хватает слов для восхищения и похвал, потому что ни оскорбительное беззаконие сограждан, ни изгнание, ни бедность, ни 202
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ уколы вражды, ни супружеская любовь, ни привязанность к детям не сбили его с однажды намеченного пути7, хотя ведь как часто люди именно высокого ума настолько ранимы, что из-за малейших сплетен изменяют самым сокровенным намерениям, и это свойственнее как раз тем из пишущих в поэтическом стиле, кто помимо смысла, помимо выражений заботится еще и о связи и потому больше других нуждается в покое и тишине. Словом, ты понимаешь, что пущенная кем-то выдумка о моей ненависти к нему отвратительна и вместе нелепа, поскольку, как видишь, оснований для ненависти нет никаких, а для любви, наоборот, очень много — и общее отечество, и отцовская дружба с ним, и его талант, и его великолепный в своем роде стиль, совершенно не дающий относиться к нему с пренебрежением. Есть другая сторона у оскорбляющей меня клеветы: в доказательство моей вины приводят то, что, с ранней юности, особенно жадной до подобных вещей, увлекаясь всевозможными книжными поисками, я так и не приобрел его книгу и, неутомимо пылкий в отношении Других, найти которые уж и надежды не оставалось, только к этой без труда доступной книге странным и необычным для меня образом охладел. Признаю факт, но умысел, какой они здесь усматривают, отрицаю. Захваченный тогда тем же поэтическим стилем, я упражнял свой ум в народной речи; ничего изящнее себе не представлял, не научился еще стремиться к более высокому и только боялся, что впитаю в Себя свойственный ему или вообще кому бы то ни было способ выражения — юность податливый возраст и всем восхищается — и невольно и нечаянно окажусь подражателем. Смелость у меня была даже и не по годам, подражательство я презирал и был полон такой самоуверенности или эйфории, что воображал в себе достаточно таланта, чтобы без помощи кого-либо из смертных найти свой собственный путь в этом поэтическом роде; насколько основательной была моя вера в себя, судить не мне. Не скрою одного: если какое-то мое выражение на народном языке окажется похоже на выражения этого, да и любого другого поэта или даже совпадет с чем-то у него, здесь нет кражи или подражания, потому что как раз на народном языке я избегал того и другого, как чумы, а получилось чисто случайно или без моего ведома из-за «подобия умов», по выражению Цицерона8. Если ты хоть в чем-то собрался мне верить, верь здесь, нет ничего более истинного; если нет веры ни моей стыдливости, ни порядочности, можно 203
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА поверить юношеской заносчивости. Сейчас я далек от тех забот и, глядя со стороны, не одержимый уже тем страхом, я с открытым умом подхожу ко всем, прежде всех к нему и, раньше отдавая себя на чужой суд, теперь сам обо всех сужу про себя, о прочих по-разному, а о нем так, что спокойно отдал бы ему пальму первенства в поэзии на народном языке. Ложь, будто я хочу умалить его славу, когда, может быть, я один лучше множества тупых и грубых хвалителей знаю, что это такое, непонятное им, ласкает их слух, через заложенные проходы ума не проникая в душу,— ведь они из того стада, которое Цицерон клеймит в «Риторике», говоря, что «читая хорошие речи или стихи, они одобряют риторов и поэтов, но не понимают, что их заставило одобрять, потому что не могут увидеть ни где скрыты, ни что собой представляют, ни как исполнены вещи, которые им всего больше нравятся»9. Если такое происходит с Демосфеном и Цицероном, с Гомером и Вергилием среди ученых людей и в школах, подумай, что может происходить с тем, о ком мы говорим, среди простецов, в тавернах и на рынке! Что касается меня, я удивляюсь ему и люблю его, а не принижаю. И, пожалуй, у меня есть право сказать, что если бы ему было дано дожить до нашего времени, мало кому он оказался бы ближе, чем мне, потому что как в нем радует талант, так радовали бы и нравы; и наоборот, у него не было бы больших ненавистников, чем теперешние бестолковые хвалители, которым в равной мере совершенно неведомо, что они хвалят и что ругают, и которые — худшее оскорбление для поэта! — коверкают и искажают при чтении его стихи10. Если бы меня не разрывали на части другие заботы, я, наверное, отомстил бы им от себя за это издевательство; а пока остается только горевать и возмущаться, что их закоснелые языки оплевывают и оскверняют высокое чело его поэзии. Не умолчу, раз пришлось к слову, что именно здесь для меня была немаловажная причина оставить его стиль, увлекавший меня в молодости: я боялся, что с моими сочинениями будет то же, что, я видел, получилось с другими, особенно у того, о ком речь, и мне нечего было надеяться, что в отношении меня языки толпы окажутся подвижней, а умы восприимчивей, чем в отношении тех, кого и давняя известность и общепринятое уважение разнесли по всем театрам и городским площадям. Как показывает дело, я боялся не зря, потому что даже из-за мелочей, которые я по молодости лет выпустил некогда из рук, 204
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ языки толпы меня треплют; я расстроен, люто ненавижу то, что когда-то любил, проклинаю свой талант, но каждый день против моей воли меня склоняют по всем подворотням, и везде армии невежд, и на всех площадях мой Дамет по своему обычаю «дудкой визгливой терзает несчастную песню» 1х. Но довольно уж сказано о маловажной вещи. Я никогда не стал бы так серьезно разбирать ее, ведь эти самые минуты, которые никогда больше не вернуть, я одалживаю у других забот,— если бы в твоем извинении мне не почудилось что-то подобное их обвинению. Как я сказал, многие все время упрекают меня в ненависти, другие — в пренебрежении к этому человеку, от упоминания имени которого я сегодня сознательно воздержался, чтобы крикливая, все слышащая, ничего не понимающая чернь не зашумела, что оно этим бесчестится; а третьи обличают меня в зависти — те, кто сам завидует мне и моей известности, потому что хоть завидовать мне особенно нечего, но (когда-то я этому не верил и заметил слишком поздно) без завистников я все-таки не остался. Много лет назад, когда мне было позволительно быть открытее в своих чувствах, я не устно и не в простом, а в стихотворном письме, посланном одному знаменитому человеку, полагаясь на голос совести, рискнул сознаться, что ни в чем не завидую никакому человеку12. Ну, допустим, я tie из тех, кто заслуживает доверия. И все равцо разве похоже на правду, что я ему завидую, когда он всю жизнь отдал делу, которому я отдал только ранний цвет юности, ее первые шаги, и что для него было пускай не единственным, но явно высшим произведением его мастерства, для меня было шуткой, развлечением и начальным упражнением ума? Где здесь, спрашиваю, место для зависти, где хотя бы подозрение на нее? В то, что, как ты говоришь среди своих похвал ему, он мог бы при желании писать в другом стиле, я свято верю, у меня высокое мнение о его таланте, он был способен совершить все, за что бы ни взялся; но за что именно он взялся, мы знаем. Опять же допустим: взялся, смог, совершил. Ну и что? Почему я на этом основании должен завидовать, а не радоваться? Да и кому, в конце концов, должен завидовать человек, не завидующий Вергилию,— разве что, может быть, мне завидно поощрений и хриплых восторгов суконщиков, трактирщиков, шерстобитов и прочих, которые унижают тех, кого хотят похвалить, когда я вместе с самим Вергилием и с Гомером благодарю судьбу, избавившую меня от этого, потому что знаю, чего стоит у 205
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА ученых похвала неучей; или разве что мантуанца надо считать более дорогим мне, чем флорентийского гражда-* нина, чего само по себе место рождения, без добавочных причин, не заслуживает. Хоть не могу не признать, что зависть свирепствует всего больше среди соседей, но подозрение это помимо всего сказанного неуместно еще и из-за различия поколений, потому что, как прекрасно сказал человек, никогда не говоривший ничего безобразного, мертвые «избавлены от ненависти и зависти» 13. Ты поверишь моей клятве, что я наслаждаюсь его талантом и стилем и никогда не говорю о нем иначе, как с восторгом. Разве только одно: на более дотошные расспросы я иногда отвечал, что он был неравен самому себе, в народном языке оказываясь ярче и выше, чем в [латинских] поэзии или прозе14. Ты и сам не станешь здесь спорить, а кроме того, на справедливый суд это тоже звучит лишь хвалой и славой великому человеку. В самом деле, кто не говорю сейчас, когда искусство слова давно умерло и оплакано, но во время его высшего расцвета был в каждой области лучшим? Прочитай сенековские «Декламации» 15: такое не приписывается ни Цицерону, ни Вергилию, ни Саллюстию, ни Платону. Кто преуспеет в том, в чем отказано великим талантам? Достаточно превзойти в каком-то одном роде. Это так, и пусть сеятели клеветы умолкнут, а кто, может быть, поверил клеветникам, пусть, если хочет, прочтет здесь мое суждение о них. Переложив на тебя тяготившие меня вещи, перехожу ко второму. Ты меня благодаришь за искреннюю заботу о твоем здоровье и делаешь это скорее по своей учтивости л принятому обычаю, чем от незнания, что такие благодарности излишни,— ведь разве кого-то благодарят за заботу о самих себе и за хорошее ведение собственных дел? Во всем, что происходит с тобой, мой друг, «дело идет о моем добре» . И хотя в человеческом мире нет, кроме добродетели, ничего более святого, богоподобного и небесного, чем дружба, но, по-моему, есть разница, ты полюбил или тебя полюбили; дружбу, где мы отвечаем любовью на любовь, надо намного бережней хранить, чем ту, где мы только принимаем. Молчу о многом, в чем меня покорили твоя преданность и дары твоей дружбы, но никогда не забуду одного: как много лет назад, когда,» уже в студеную зиму, я спешно совершал путь по Италии, ты, скорый не только на чувства, эти как бы движения души, но и на телесные движения, встретил меня, побуждаемый странным влечением к еще незнако- 206 ^
КНИГА ПИ€ЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ мому человеку, послав мне сперва далеко не лишенное достоинству стихотворение; так, решив полюбить меня, ты показал мне сначала образ твоего ума, а вскоре потом и свой телесный образ. Правда, был уже вечер того дня и дневной свет стал неверным, когда после долгого пребывания в чужих пределах я вошел наконец в отеческие стены и ты, встречая меня любезным и незаслуженно почтительным приветствием, оживил воспетую поэтом встречу Анхиза с царем Аркадии, у которого ..сердце молодым горело желаньем С мужем тем говорить и пожать благородную руку17 Хоть я, конечно, гнел не «возвышенней всех», а смиренней, но твое сердце горело не меньше; ввел ты меня не «в стены Фенея», а в сокровенную святыню своей дружбы; и я подарил тебе не «расшитый колчан и ликийские стрелы», а свое неизменное и искреннее расположение. Уступая во многих отношениях, в этом я по своей воле никогда не уступлю ни Ндсу, ни Фитию, ни Лелию18. [Милан, лето 1359] XXII 2. Иоанну из Черталъдо, о том, что пишущему легче обмануться в хорошо известных вещах, и о законе подражания Сразу после твоего отъезда, хоть и тоскуя от разлуки, но не умея ничего не делать,— мало нужды, что почти все мои дела, сказать по правде, можно было бы назвать или ничем, или чем-то близким к ничто,— я, воспользовавшись своим правом, впряг нашего друга в работу, начатую еще с тобой, чтобы досмотреть экземпляры «Буколик», один список которых ты взял с собой. Сопоставляя их вдвоем с ним, несомненно прекрасным человеком старых нравов, медлительным чтецом, но нелено- стным на дружеские услуги, я заметил, что некоторые словечки повторяются у меня чаще, чем хотелось бы, а кроме того, кое-что еще и теперь нуждается в шлифовке. Поэтому я дал тебе знать, чтобы ты не спешил с перепиской и не давал копию нашему Франциску1,— мне хорошо известна ваша жадность до всяких сочинений, особенно моих, которые недостойны ваших глаз, тем более труда ваших рук, только ваша любовь мешает их правильной оценке. Я думал с легкостью доделать все за несколько часов, когда переберусь в деревню, куда я готовился двинуться на майские Календы. Только напрас- 207
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА но думал. Волнения лигуров, слишком частые и уже ежегодные, задержали меня, влюбленного в деревню и ненавидящего город, в городе. Лишь в самые последние дни, когда опасение показалось мне больше самой опасности, около октябрьских календ, хоть и поздно, уверенность пересилила наконец пугливую нерешительность, и я прибыл на берег Ардуи, ибо в этих местах сейчас мое уединение. Провожу здесь уже восьмой день, а постоянные дожди и укороченная: осень или, вернее, преждевременная зима предвещает недолготу моих здешних досугов. В этот кратенький промежуток, еще больше сжавшийся из-за пасмурного неба и непогоды, я все же собрался с духом просмотреть свою буколическую поэму. И тут убедился, что медлительность чтеца очень обостряет сообразительность исправляющего. В самом деле, насколько бойкий, умелый, понимающий чтец помогает получить удовольствие от читаемого, настолько тупой, запинающийся и неповоротливый заставит выйти наружу все пороки. Впрочем, тут случается то же, что и везде. Дай неисправного коня умелому и опытному всаднику — недостатки скрадутся, посади неопытного — все выступят наружу; поручи неправое дело незаурядному защитнику — он выгородит его несправедливость в цветистой речи, выведи на трибуну неумелого стряпчего — заодно с беспомощностью оратора объявится неправота дела. Ты не забыл, что Марк Катон в свою бытность цензором постановил как можно скорей отослать назад академика Карнеада, предводителя направленного афинянами в Рим философского посольства, на том основании, что, когда он говорит, нелегко понять, где на деле истина, а где ложь2? Да, умелое мастерство скрывает промахи, неопытность их вскрывает. Когда читал он, я увидел то, чего не видел, когда читал ты, и теперь прекрасно знаю, что если надо прочесть вещь ради удовольствия, добудь умелого и сладкоголосого чтеца, если ради исправления — косного и хриплого. Что именно я хочу в этой поэме изменить, ты прочтешь особо, чтоб не запутывать здесь стиль мелкими околичностями. Но есть одна вещь — мне прежде, признаться, неизвестная, да и теперь еще удивительная и поражающая,^- без упоминания о которой я решил не оставлять ни тебя, ни это письмо. Вот она: всех нас, пишущих что-то новое, чаще вводит в заблуждение и привычней обманывает в самом действии писания то, что мы лучше изучили; наоборот, достовернее мы знаем то, что медлительней запоминали. «Что еще такое? —скажешь ты.—Разве ты 208
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ т-уяъгх-"iw'.'.■"."ч_и"'iiwтч-1-'I")L ,i [.,|. .,., ,. ш......... -.—:■-■ —иди i,,■ ■,,. „ . . '■'.'_.„ ..^■■идыицц„m М1'дд-ддд;а.™™—™—.vaai;'я—'-имя ие видишь, что говоришь взаимоисключающие вещи? Не могут две противоположности быть одновременно верны, а как у тебя получается, что полнее познанное мы знаем меньше, а ленивей усвоенное помним тверже? Что за Сфинкс, что за загадка?» Скажу. Бывает ведь и в других вещах подобное, когда у хозяина не оказывается под рукой то, что он старательно запрятал, или когда глубже закопанное трудней откопать. Правда, все это из области телесного, так что я не совсем то хотел сказать. Чтобы не раздражать тебя дальше неясностью, приведу пример. Я прочел что-то однажды у Энния, у Плавта, у Феликса Капеллы, у Апулея; читал спешно, бегло, задерживаясь не больше, чем приходится в чужих пределах; мимоходом случается много увидеть, мало что взять, еще меньше сохранить, да и то как общее достояние, открыто лежащее, так сказать, на переднем дворе памяти, поэтому всякий раз, как приходится услышать или сказать такое, сразу знаешь, что добро не твое, и не заблуждаешься насчет его принадлежности: получил от другого, владею как чужим. Прочел что-то у Вергилия, у Флакка, у Северина, у Туллия; читал не однажды, а тысячекратно, и не бегло, а прилежно, вдумываясь всей силой ума: что вобрал утром, переваривал вечером, что проглотил юношей, пережевывал, повзрослев. Все подобные вещи засели во мне так глубоко, причем не только в памяти, но проникли до мозга костей и стали одним целым с моим сознанием, что перестань я даже на всю остальную жизнь читать, они все равно никуда не уйдут, пустив корни в сокровенной части души; но между тем я забываю автора, потому что от долгой привычки и давнего владения словно отчуждаю его добро и считаю его своим! Заваленный грудой таких приобретений, я не помню как следует ни чьи они, ни даже что они чужие. Вот я и говорю, что более знакомое скорей обманывает: когда такие вещи обычным образом всплывают в памяти, иногда случается, что увлеченному и безраздельно захваченному чем-то одним уму они предстают не просто своими, но, что удивительно, новыми изобретениями! Впрочем, что ж это я собрался удивлять тебя тем, что ты, скорее всего, сам знаешь, обязательно испытав что-то подобное на самом себе? На разоблачение таких заимствований у меня уходит немало труда; призываю в свидетели нашего Аполлона, единородного сына небесного Юпитера и истинного Бога премудрости Христа, что я не жаден ни до какой добычи и воздерживаюсь от кражи как чужого имущества, так равным образом и чужого 209
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА ума. Все, что найдут идущего вразрез с этими моими словами, будет или случайным, из-за сходства умов, совпадением с авторами, которых я не читал,— об этом я говорил с тобой в предыдущем письме3,— или ошибкой и забывчивостью, о которых идет речь сейчас. По совести, я намерен украшать чужими изречениями и мыслями свою жизнь, но не стиль, а если украшаю, то с упоминанием имени автора или с заметными изменениями, в подражание пчелам делая из многого и разного единое и целое. Во всяком случае, мне гораздо приятней иметь собственный стиль, пускай грубый и шероховатый, зато как тога удобный, скроенный по мерке моего ума, чем чужой, более изящный, с пышными украшениями, но снятый с более крупного таланта, повсюду на мне обвисающий, не по росту для смиренной души. Актеру хороша всякая одежда, пишущему — не всякий стиль: каждый должен создать и соблюдать свой, чтоб над нами не смеялись, когда мы разоденемся в чужую пестроту или когда нас вместе с вороной разоблачат птицы, слетевшись потребовать свое. Поистине у каждого от природы как в облике и в жесте, так в голосе и речи есть что-то свое собственное, что и легче, и лучше, и плодотворней растить и направлять, чем изменять. «И кого же ты из себя таким образом строишь?» — скажет кто-нибудь, конечно, не ты, знающий меня насквозь, но один из тех молчальников, что, загородившись и обезопасив себя от чужого суда единственно безмолвием, следят за другими и каждое наше слово научились переплавлять в острый шип. Пусть слушают, лютея от одного звука слов. Я не строю из себя того описанного у Ювенала ...большого певца, не толпой вдохновленного пошлой, Не обыденный вздор облекать привыкшего в метры, Не чеканящего, как монету расхожую, вирши,— тем более что и сам написавший это сознается, что не может такого показать, а только чувствует в сердце4;.я не «первый тропу проторил, свободный, на вольном просторе» вместе с Горацием, и «равномерные ямбы впервые» Лациуму я не показал5; я не забираюсь вместе с Лукрецием «в глушь Пиерид, в места, куда не ступала i раньше ничья нога»6; и я не скажу вместе с Вергилием,!, что «хорошо по горам идти, где на склоне след не оставлен ничей, к Касталии плавно ведущем»7. Тогда что же я такое? Я тот, кому нравится идти по тропе лучших, но не всегда — по чужим следам; кто желал бы пользоваться творениями других не украдкой, а лишь 210
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ когда приходится просить подаяния, при возможности же полагаться на свое; кого привлекает подобие* не тождество, да и подобие не чрезмерное, показывающее свет ума подражателя, а не его слепоту или нищету; кто предпочел бы обойтись без всякого вождя, чем поневоле повсюду за ним плестись. Не хочу вождя, который бы меня связывал или стеснял: вождь вождем, но пусть при мне останутся и глаза, и свое мнение, и свобода; пусть мне не мешают ни идти, куда хочу, ни оставлять кое-что без внимания, ни пытаться достичь недостижимого; пусть разрешат ходить и по кратчайшей и — если хватит терпения — по более ровной дороге, и спешить и медлить, и отклоняться с пути и возвращаться назад. Но слишком я далеко забрел, слишком тебя отвлекаю. Сегодняшнее дело — десятая эклога моей пастушеской песни, в одном месте которой я написал так: «На троне кленовом, великий»8, а потом при перечитывании заметил, что это слишком напоминает строку из Вергилиевой поэмы, ведь в седьмой книге своего божественного творения он говорит: «И на трон приглашает кленовый» 9. Так что ты измени и в том месте поставь: «Почтенный, с кленового кресла». Кленовым престол Римского государства я все же хотел бы оставить, раз троянский конь у самого Вергилия кленовый, и как в теологии древо было сначала причиной человеческих бедствий, а потом спасения, так в поэзии средоточием возрождающейся империи становится не просто вообще то же дерево, но и дерево той же породы, от какой пошла ее гибель10. Вот тебе суть моего намерения, распространяться нет необходимости. В той же эклоге написаны слова, которые я не опознал потому — вот чудо! — что слишком хорошо их знал: ошибся в том, в чем не ошибся бы, если бы усвоил поверхностней. Тут даже не просто большое сходство с чужим, а прямо чужое; со мной произошло то же, что с человеком, который открытыми глазами не видит стоящего рядом друга. Сказано так: «Чего только песня не может?»u Придя со временем в себя, я почувствовал, что конец стиха не мой; довольно долго я раздумывал, чей бы он мог быть,— именно потому, что, как уже говорилось, у меня это уже улеглось в уме как свое; только потом я догадался, что полустишие — из седьмой книги Назоно- вых «Метаморфоз» . Здесь тоже измени и напиши так: «Что силою с песней сравнится?» — стих, кажется, не уступающий первому ни по выражению, ни по смыслу. Этот будет уже наш — хотя, правду сказать, он так или иначе все равно наш,— а тот пусть вернется к своему 211
' ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА хозяину и опять принадлежит Назону, у которого я и при желании не сумел бы его отнять, и сумевши не пожелал бы. Знаю, что некоторые из древних поэтов, прежде всего Вергилий, бесчисленное множество стихов не только перевели с греческого на латинский, как бы подняв со славою палицу Геркулеса, но и без изменения перенесли из чужих в свои произведения не по какому-то недоразумению, которое среди такого множества взаимных заимствований невозможно вообразить, а из духа соревнования. Однако у них было или больше вольностей, или другие представления; во всяком случае, я позволяю себе сознательно использовать чужое при нужде, но не украшать себя им. Если вопреки этому по недомыслию допущу какую погрешность, дай мне знать: искренно признаю правила чести и присвоенное возвращаю. Сейчас из подобного рода вещей вот подвернулись две; если заметишь еще, или исправь самостоятельно, или по- дружески предупреди меня. Тебе и всем вообще друзьям я ведь всего больше бываю признателен за подлинно дружескую, свободную и бесстрашную готовность порицать меня. С большей благодарностью, чем замечание названного выше рода, я могу принять разве что порицание за нравы: без малейшего неудовольствия примусь за исправление и стиля, и жизни не только по слову друзей, но и в ответ на лай завистников, лишь бы во мраке их злобы сумел разглядеть хоть искорку истины. Живи счастливо, помня о нас, и здравствуй. [Загородный дом на Адде, 8 (?) октября 1359 или 1363] XXII 10. Франциску, приору монастыря св. Апостолов, о смешении стиля Священного и мирских писаний В каком-то твоем письме я прочел, что тебе нравится у меня примешивание священного к мирскому и что, по-твоему, это понравилось бы даже Иерониму, такая здесь увлекательность разнообразия, красота упорядоченности и, как ты утверждаешь, крепость сочетания. Что тут тебе сказать? В остальном суди как знаешь,— ты ведь не легко поддаешься обману и сам не имеешь привычки обманывать, разве что слишком расположен ко мне, а любящие не только легко, но с жадностью дают себя, обмануть; оставив поэтому твою оценку в стороне, я хотел бы сказать о себе, о том, правда, новом, но уже сильном чувстве, которое влечет мой стиль и мою душу к, Священному писанию. Пусть усмехаются гордецы, кото- 212
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ pi>ix отталкивает суровость божьего слова, как привыкшую к румянам блудницу задевает строгая простота целомудренной матроны; а я думаю, что не только позволят, но и одобрят музы и поддержит Аполлон, если, отдав молодость подобающим молодости занятиям, свой более зрелый возраст я отдам заботе о чем-то лучшем. И меня не в чем упрекнуть, если раньше я столько раз вставал от сна ради суетной славы и ветреной человеческой похвалы, а с этого времени, вставая среди ночи для хвалы Создателю, сокращу свое время отдыха и свой сон ради Того, кто «не дремлет и не спит, храня Израиль» г9 и, не довольствуясь хранением всех, меня тоже хранит и заботится обо мне; я очень ясно ощущаю это на себе, как и все не без благодарности это чувствуют: он так оберегает каждого, словно забыл обо всех, и так правит всеми, словно небрежет о каждом в отдельности! Словом, я постановил и решил в сердце испустить дух, если будет даровано свыше, среди этих занятий и этих забот; в самом деле, что может быть лучше, что всего спаситель- нее делать, уходя из этого мира, чем любить, помнить и всегда хвалить Того, без чьей всегдашней любви ко мне я был бы ничто или — а это хуже, чем ничто,— несчастен, причем, если бы его любовь ко мне кончилась, мое несчастье уже не кончилось бы никогда? Признаюсь, я любил Цицерона, и Вергилия любил, бесконечно наслаждался их стилем и талантом; многих других из сонма светил тоже, но этих так, словно первый был мне отец, второй — брат. К этой любви меня привело восхищение обоими и такая приобретенная в долгих занятиях близость, какая, ты скажешь, едва ли бывает даже между знакомыми лично людьми. Из греков я так же любил Платона и Гомера, чей гений при сравнении с гением наших часто заставлял меня колебаться, кого предпочесть. Но сейчас у меня более важные дела, потому что забота о спасении выше заботы об искусстве слова: я читал то, что меня влекло, теперь читаю то, в чем вижу себе помощь; вот как я сейчас настроен, или, вернее, давно уже был настроен, потому что и не сегодня впервые начинаю и седеющие виски подтверждают, что не прежде времени я за это взялся. Теперь мои ораторы — Амвросий, Августин, Иероним и Григорий, мой философ — Павел, мой поэт — Давид, которого, ты знаешь, много лет назад в первой эклоге «Буколик» я сравнивал с Гомером и Вергилием так, что оставалось еще не ясно, кто выше2. Сейчас, хоть еще мешает сила въевшейся привычки, сомневаться в победе 213
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА первого уже не дает опыт и сама сияющая перед глазами истина. Причем из-за предпочтения тех я все равно не забрасываю этих,— Иероним ведь, по-моему, скорее писал, что их забросил, чем подтвердил это своим стилем3,— и, кажется, способен любить вместе тех и других, только что не забываю, на чей разум надо полагаться в слове, на чей — в жизни. Что ведь мешает, скажи на милость, на манер расчетливого хозяина одну часть утвари отвести для необходимых нужд, другую — для украшения, одних слуг держать для присмотра за детьми, других — для игры с ними? Что мешает богатеть и серебром и золотом, если знаешь цену тому и другому достаточно, чтобы не обмануться, тем более древние от меня единственно только и требуют не предавать их забвению и, довольствуясь местом, которое было им отведено в начальных занятиях, теперь уже уступают более важным делам все время? Сам по себе решив так поступить, я после твоей поддержки и одобрения стану действовать уверенней; в своей речи, когда понадобится, буду полагаться на Марона или на Туллия, не постыжусь и у Греции призанять, если чего не хватит у Лациума, но в жизни, даже зная, как много у них полезного, положусь на тех советчиков, на тех водителей к спасению, чья вера и чье учение не могут быть заподозрены в ошибке. Среди них высшим для меня всегда будет Давид, который тем прекрасней, чем неприглаженней, тем мудрей и красноречивей, чем чище. Хочу, чтоб его Псалтирь у меня и у бодрствующего была всегда в руках, всегда перед глазами и у спящего и у умирающего — всегда под подушкой; вряд ли я сочту это для себя менее славным, чем для величайшего из философов — любовь к мимам Софрона4. Живи, помня о нас, и здравствуй. Милан, 18 сентября [между 1354 и 1360] XXIII 14. Иоанну Оломоуцкому, императорскому канцлеру, по-дружески В немалое изумление привело меня твое послание. Прежде всего, новым и непривычным для нас был его стиль: ты обращаешься ко мне во множественном числе^ тогда как я один — о, если бы можно было сказать, Что един и не раздроблен на части раздором помыслов! Нет, я не буду менять стиля, которым и мудрые люди издавна писали и мы между собой долго пользовались; всегда буду презирать льстивую вкрадчивость и пустые побрякушки новых писателей. Тут я, правда, должен робко и по- 214
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ дружески похвалиться перед тобой, что, кажется, один я иди по крайней мере первым во всей Италии я изменил стиль отцов, в наших краях изнеженный и расслабленный, вернув ему мужество и крепость; но обращение и впредь буду писать так, как пишу, разве что ты решительно потребуешь от меня перемены. Во-вторых, вижу, что ни одно из моих писем последнего времени до тебя не дошло, раз ты ни на одно из них не отвечаешь и не удивляешься (на что у тебя есть все основания), почему это вдруг, ничего не сообщив тебе, кого считаю одним из первых своих друзей, я решаюсь на немалую перемену и переношу дом и имущество в другое место. Но не в Венецию, а к цезарю и к тебе направляясь,, оставил я Милан, только судьба закрыла мне к вам пути, причем не только к вам, но и назад. Что ж? Я положился на совет Теренция1 и, не сумев сделать что хочу, начал хотеть то, что могу: осмотревшись и многое обдумав, подался в ближайшее пристанище, в этот, так сказать, всеобщий порт рода человеческого, не неся с собой ничего, кроме книг и перьев. О том, чтобы все это и многое^ другое довести до твоего сведения, я позаботился; да видно, мне не везет с гонцами. Твой, или, вернее, наш, потому что, мне на радость, он стал и моим, если верить предчувствию, нас не подведет. Вот он сейчас своим ненавязчивым присутствием, глубоко вздыхая, подгоняет меня, пока я спешу написать что-то нашему цезарю. Всего тебе доброго. [Венеция, 1363] XXIII 19. Иоанну из Черталъдо, о молодом человеке, помогающем в переписывании, и о том, что нет настолько исправной книги, чтобы в ней не было ошибок Спустя год после твоего отъезда ко мне прибился один способный юноша, которого ты, к сожалению, не знаешь, хотя он прекрасно тебя знает, потому что часто видел в Венеции в моем, вернее сказать, твоем доме и у нашего друга Доната1 и, как свойственно его возрасту, присталь- нейше наблюдал. Познакомься и ты с ним, насколько это можно сделать издалека, и читай о нем в моих письмах, годился он на берегу Адрия почти в то самое, если не ошибаюсь, время, когда ты там вел дело со старым господином тех краев, дедом нынешнего градоправителя2. Происхождение и достаток у юноши скромные, но воздержность, серьезность такие, что и у старика похва- 215
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА лишь, ум острый и подвижный, память жадная, вместительная и, что лучше всего, цепкая. Мои «Буколики», разделенные, как тебе известно, на двенадцать эклог, он выучил наизусть за одиннадцать дней, все эти дни подряд прочитывая мне вечером по эклоге, а на одиннадцатый две, причем так бегло и без малейшей запинки, словно книга лежала у него перед глазами. Сверх того, что в наше время редкость, у него большая сила воображения (inventionis), благородная пылкость, дружественное музам сердце и он уже, как говорит Марон, «слагает и сам песни новые» 3; если поживет и, надеюсь, возрастет со временем, «из него выйдет что-то великое», как предсказал об Амвросии отец4. О нем уже теперь можно много что сказать, тогда как о многих мало что скажешь. Одно ты выслушал, послзгшай теперь о том, что служит лучшим основанием и добродетели, и знания: толпа не так жаждет и ищет денег, как мой юноша их ненавидит и отвергает, навязывать их ему — напрасный труд, он едва берет и необходимое для прожитья; в тяге к уединению, в посте и бодрствовании состязается со мной, часто оказываясь первым. Что и говорить, своим нравом он заслужил у меня такое расположение, что стал мне мил не меньше родного сына, а то и милее, ведь сын, как водится у теперешних наших молодых людей, хотел бы повелевать, а этот хочет повиноваться и посвящает себя не своим удовольствиям, а моим делам, причем не из какой корысти или расчета на вознаграждение, а единственно по влечению любви и, может быть, еще в надежде стать лучше от общения с нами. Вот уж больше двух лет, как он ко мне пришел, и жаль, что не пришел раньше! Впрочем, намного раньше не мог по возрасту. Повседневные мои письма в прозе — о, если бы достоин-- ство их было так же велико, как число! — почти уже погибшие из-за путаницы экземпляров, да при моей-то занятости, четырежды перетасованные друзьями, которые обещали помощь и все бросали дело на полпути, он один проработал до конца, не все, правда, а столько, сколько может войти в один не слишком громоздкий том; если прибавить к ним то, которое сейчас пишу, их число составит ровно триста пятьдесят5. Как-нибудь, Бог дает, ты увидишь их переписанными его рукой, не размашистой и пышной буквой,— какая принята у переписчиков, а вернее, рисовальщиков нашего времени, издали манящая глаз, вблизи раздражающая и утомляющая, словно придуманная для чего угодно, только не для чтения, только не в согласии с вождем грамматиков, говорящим, 216
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ что litera это как бы legitera ,— но какой-то другой, строгой и четкой, невольно впитываемой взором, притом без малейших упущений в орфографии или в грамматическом искусстве. Но хватит об этом. Перейду в конце письма к тому, что держал в уше с самого начала. Главное в моем юноше — наклонность к поэзии; если ему удастся со временем окрепнуть душой, он непременно и удивит тебя и обрадует. Пока, правда, но простительной в его годы слабости он расплывается и еще недостаточно тверд в том, что хотел бы сказать, но все, что хочет сказать, говорит очень возвышенно и с блеском, так что у него часто выпевается стих не просто звучный, но и весомый, и изящный, и зрелый, какой, не зная автора, припишешь старому поэту. Он окрепнет, надеюсь, духом и пером, создав из многих стилей один, свой собственный, и если не избежит подражательности, то по крайней мере скроет ее так, что предстанет ни на кого не похожим и окажется, что, заимствуя у древних, он «принес в Лациум» нечто новое7. Сейчас он, как свойственно его возрасту, еще находит удовольствие в подражаниях и нередко, увлеченный чарами чужого ума, забыв о науке поэзии, загоняет себя в тупики, откуда внутренний закон произведения не дает ему унести ноги без того, чтобы подлинного автора заметили и опознали8. Прежде всего, конечно, он восторгается Вергилием, и прав: если многие из числа наших поэтов заслужили преклонения, то этот один — восхищения. Плененный любовью к нему, околдованный, наш поэт нередко вставляет частички его стихов в свои, а я, с радостью видя, как он догоняет меня, и желая ему стать таким, каким хотел бы быть сам, по-дружески и по-отечески советую ему, как надо делать: подражатель должен заботиться о подобии, но не тождественности того, что пишет, да и подобие должно быть не таким, как у изображения с изображаемым (чем больше такое подобие, тем больше хвалят живописца), а какое бывает у сына с отцом,— как бы они ни различались телесными чертами, какой-то оттенок (umbra) и то, что наши живописцы называют «атмосферой» (aerem), всего заметней проявляющиеся в выражении лица и взгляде, создают подобие, благодаря которому при виде сына у нас в памяти сразу встает отец; если дело дойдет до измерений (ad mensuram), все окажется различным, но есть что-то неуловимое, обладающее таким свойством. Нам тоже надо стараться, чтобы при некотором подобии было много нетождественного, да и само подобие затаилось так, чтобы его можно было разве 217
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА что уловить молчаливым усмотрением ума и скорее понять, что подобие есть, чем определить его словами. Можно занимать у другого ум, занимать блеск, но удерживаться от повторения слов: первое подобие скрыто, второе выпирает наружу; первое делает нас поэтами, второе обезьянами. Следует, наконец, держаться совета Сенеки, а еще прежде Сенеки — Флакка и писать так, как пчелы медоносят: не сберегать цветы в нетронутом виде, а превращать их в соты, где из многого и разного получается одно, иное и лучшее. Я с ним часто об этом рассуждаю, и он всегда внимателен, словно слушает отеческие наставления. Но вот недавно в ответ на мои обычные уроки он вдруг заявляет: «Понимаю и согласен, что все так, как ты говоришь, но могу себе позволить брать чужое, хотя бы немного и изредка, по примеру многих, и прежде всего — твоему». «Если ты, сын мой,-—говорю ему в изумлении,— найдешь такие вещи в моих стихах, то знай, что тут не намерение, а недосмотр. Пусть у поэтов на каждом шагу будет и тысяча мест, где один пользуется словами другого, но когда я пишу, для меня нет, кажется, дела трудней, чем избегать повторения как самого себя, так и, что гораздо важнее, предшественников. Только скажи мне, ради Бога, где у меня эти места, по примеру которых ты делаешь себе такую поблажку?» «Да,— говорит он,— в шестой эклоге твоих «Буколик», где недалеко от конца10 один стих кончается словами «...громовым разражается гласом». Я окаменел: понял, когда он это произносил, чего не понимал, когда писал сам,—что это конец одного Вергилиева стиха из шестой книги божественной поэмы1 . И решил тебе об этом сообщить, не потому, что еще можно что-то исправить — сочинение мое уже всем известно и широко разошлось,— а чтобы ты упрекнул себя, зачем допустил другому первым указать мне на мою ошибку, или, если случаем ты сам ее до сих пор не заметил, то чтобы отныне знал; и чтобы заодно подумал о том, как не то что мне, может, и преданному словесности, но страдающему от великой скудости познаний и таланта, а и вообще ни одному из людей какой угодно учености никогда не удастся успеть за всем: человеку всегда далеко до цели, и совершенство удерживает за собой единственно Тот, от кого у нас все крохи наших познаний и умений. Напоследок попроси вместе со мной Вергилия, чтобы он простил меня и не сердился, если у него, часто присваивавшего себе многое из Гомера, Энния, Лукреция и многих других, я не присвоил, а 218
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ просто незаметно для себя утащил один малый пустяк* Тичино [Павия], 28 октября [1366] XXIV 1. Филиппу, епископу Кавейонскому, о неудержимом беге времени Тридцать лет назад — как незаметно ускользает жизньГ они кажутся мне даже не тридцатью днями, а тридцатью часами, когда, оглядываясь, я обозреваю их все целиком, но тридцатью веками, когда начинаю перебирать горы своих мучений и оценивать все по отдельности,— я писал к почтенному и благородному старцу Раймунду Супера- ну, по праву носившему звание правоведа, которое, как можешь видеть, многие захватили неправдой (видом и делами он являл образ мудрого человека, который всегда шел до последнего в упрямой независимости и за правду и справедливость даже против римского первосвященника стоял мужественно и непоколебимо, так что, хотя люди далеко не равные ему возвысились, он один к своей вящей славе никуда не поднимался, но неизменно со свойственным ему незаимствованным величием занимал свое место; причем он почему-то полюбил, стал пестовать и всемерно делом, советом, шпорами слова поощрял мою молодость и небольшой мой талант), с обычной простотой искренно признаваясь ему в письме, но времени написания стоящем в первом ряду этого собрания далеко впереди сегодняшнего, что уже тогда понял летучую стремительность едва начавшейся жизни1. Теперь мне с удивлением приходится сказать, что я писал тогда правду. Если в юном возрасте это было истиной, то чего ты хочешь теперь, когда все мои предчувствия сбылись? У меня в глазах стояло тогда цветение молодости, «юности блеск пурпурный», как говорит Марон2, но я читал у Флакка: Как, нежданно смущен, гордость забыв, вдруг оперишься ты И, что ныне вдоль плеч вьются, к ногам кудри падут копной, А лицо, что теперь чище, нежней розы пунической, Маскою, Лигурин, сделается, грубой, щетинистой—- Тяжко будешь вздыхать, в зеркале сам видя себя другим3. Читал у другого сатирика: ...Ведь спешит миновать в стремительном беге Жизни цвет — ее, печальной и жалкой, частица Краткая; пьем пока, венцов, благовоний, красавиц Ищем, вползает к нам змеей незаметною старость4. 219
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА Это и подобное я читал не как обычно в таком возрасте, дивясь только грамматике и искусности слова, а замечая что-то другое в таинственной глубине, на что не только соученики, но и учитель не обращал внимания, хотя был сведущ в началах наук5. Я слышал Вергилия, восклицающего божественными устами: Первый и лучший день быстролетен в жизни несчастных Смертных; на смену идет болезнь, и печальная старость, И страданья, и злой коса бессердечная смерти, и в другом месте: ..невозвратное кратко время Жизни у всех людей, и еще: Но пролетает меж тем, скользит невозвратное время6,— и мне казалось, что достаточно выразить этот полет времени, эту невозвратимую трату можно только беспрестанным повторением. Я слышал Овидия, и чем прихотливей была его муза, тем суровей и глубже звучали для меня его признания, тем непреложней было его свидетельство об истине; а говорил он, что Время скользит из-под рук: годы молча летят; мы стареем, И нет узды, чтоб сдержать скачку мелькающих дней7. И тот же Флакк говорил мне: ...годы безжалостно бегут .., имея в виду юный возраст, и еще раз, уже о всяком возрасте: Увы, о Постум, Постум! Летучие Катятся годы; далее любовь к богам Не остановит морщин, гнетущей Старости и непокорной смерти — и опять: Жизни коротенький срок о дальнем мечтать нам запрещает — и еще: ...но недалеким днем Ты мечту очерти Время, пока мы речь ведем, умчит Прочь коварно — 220
КНИГА nHCEiM О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ п снова: ...уходят прочь Краса и юность легкая; седина И шаловливую влюбленность Гонит и сон безмятежный ночью — а чтобы мне как-нибудь не вздумалось ожидать возвращения того, что однажды улетело, он говорил: Ни пурпурная ткань косская, ни камней Блеск тебе не вернут времени, что навек Кончилось и в анналы Внесено быстролетным днем8. Что-то слишком много Горация. Слышал я Сенеку: «Наши тела ускользают от нас, как речной поток; все, что ты видишь, течет вместе с временем; ничто из видимого не пребудет. Я сам изменился, пока говорю, как все изменяется»9. Слышал Цицерона: «Улетают года», и опять: «Кто настолько глуп, чтобы, будь он даже в первой молодости, доподлинно знать, что сможет дожить до вечера?» И немного ниже: «Ясно, что предстоит умереть; не ясно только, в этот ли самый день», и снова, в другом месте: «Может ли хоть кому-то быть известно, в каком состоянии окажется наше тело не то что через год, но просто к вечеру?» 10 Других пропускаю. Трудно гоняться за всеми и всем по отдельности, и скорее мальчишеское, чем старческое это занятие — срывать цветочки11; правда, ты сам ведь часто и без труда собирал их и у меня, и — вместе со мной — на лугах самих этих писателей. А каким огнем и сколько лет еще до столь же близкого знакомства с другим родом писателей я горел в ранней молодости при чтении таких мест, о том расскажут оставшиеся еще у меня с тех времен книги с пометами моей рукой по большей части против подобных суждений, из которых я тотчас выводил и не по летам спешил осмыслить свое настоящее и будущее положение. Отмечал я, точно помню, не словесные блестки, а сами вещи — тесноту нашей жалкой жизни, ее краткость, бег, спешку, ускользание, скачку, полет, тайные ловушки; невосполнимость времени, опадание и увядание цвета жизни, угасание красоты румянца, неудержимое бегство невозвратимой молодости и- тихое подползание коварной старости, наконец морщины, болезни, мучения, страдание и безжалостную, неумолимую жестокость неуемной смерти. ■• Что товарищам по школе и сверстникам показалось бы каким-то сном, мне уже тогда — свидетель всевидящий ,221,
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА Бог — виделось истинным и чуть ли не уже наступившие И верно ли была тогда у меня какая-то миловидности лица или я заблуждался по молодости — ведь почти каждый подросток кажется себе красавцем, как бы ни был безобразен,— но мне всегда казалось, что ко мне, не к кому другому обращены слова эклоги; 12 Отрок прекрасный, не слишком ты цвету лица доверяйся . Это чистая правда, и Тот, кого я призвал в свидетели, знает все еще лучше. Тем более удивляюсь, перебирая все в уме, как среди таких тревог я дал себя увлечь заблуждениям юношеской любви. Словно дымом затмило взор, и пылкость возраста угасила тот ранний свет души. Но хорошо, что хоть теперь я начинаю что-то видеть; конечно, всех счастливей человек, которого никакое блуждание не сбивает с пути, да полное счастье такая редкая вещь, что достаточно счастлив и тот, кому сквозь непроглядный мрак заблуждений блеснет наконец небесный свет. Так что ты думаешь? Вот, все, что я тогда понимал, теперь наступило, жизнь ускользает от меня на глазах так стремительно, что я едва успеваю обнять ее бег умом: хоть быстроту ума ни с чем не сравнить, жизнь все равно уходит быстрее. Слышу, как каждый день, час и миг подталкивают меня к последнему концу; ежедневно иду к смерти, мало того, ежедневно умираю — что начинал понимать уже и тогда, когда, казалось, рос,— и мне едва ли не приходится уже говорить о себе в прошедшем времени: что должно было произойти, по большей части произошло, а оставшееся ничтожно, да и оно, надо думать, уже происходит теперь, пока я с тобой говорю. Мое давнишнее мнение: обманщики или обмануты люди, говорящие о каком-то «установившемся возрасте»! О вы, любители обещать, обещающие жалкому телу так много! Не обещайте одного — остановки неостановимого. Лечите преданно, заботливо, предусмотрительно, дарите то, что есть у вас самих, изгоняйте болезни, которые тотчас вернутся, избавляйте стариков от того, от чего может избавить только смерть, противьтесь этой смерти перед ее скорым и неизбежным приходом, придерживайте за; удила цветущий возраст, который закусит ваши удила и уйдет у вас из-под рук,— не вздумайте только, будто возраст когда-то может остановиться и установиться. Если жизнь коротка, о чем прежде всего напоминает ваше ремесло13, то как частям жизни оказаться длин-; ными? — а ведь они были бы длинными, если бы хоть 222
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ одра могла «установиться » ! Летит и уносится всякий возраст, ни один не установится, любой несется одинако- ными скачками, только не одинаково оценивается — движение восходящих и нисходящих заметнее Что я издавна понимал, то теперь знаю и вижу; увидите и вы, если не зажмурите глаза. Кто не видит, как бежит жизнь, особенно перевалив за середину? Я-то видел это, помню, еще раньше, чем довелось по-настоящему вглядеться; позади еще мало что было, оставалось чуть больше, как показало потом дело, но все было шатко и подвержено бесчисленным превратностям, в гуще которых, теряя усталых и сходящих с дороги спутников, часто озираясь и видя себя в одиночестве, я не без слез добрел до сегодняшнего часа. Между мной и одногодками, даже между мной и нашими стариками была та разница, что одно и то же им казалось надежным и необъятным, а мне, как и было на деле, скудным и ненадежным; так возникали частые споры и юношеские вспышки, где перевешивал авторитет стариков, а меня чуть не подозревали в безумии. Я ведь и не умел выразить то, что лежало на душе, а умел бы, молодость лет, странность суждений давали моим словам не очень много веры; побежденный в речах, я укрывался в крепости молчания, хотя и из молчаливых действий было ясно, что я думал о тех и других. Они, не только юноши, но старики, все лелеяли дальние планы, брали на себя тяготы супружества, труды воинской службы, опасности мореплавания, заботы жадного ученичества; у меня, снова призываю в свидетели Христа, уже с тех пор как не бывало прочных надежд, потому что уже тогда судьба начала обманывать мои мечты, стоило им возникнуть, и всякая малая удача (и та велика, если ее посылает Бог) случалась нежданно, а стоило чего-то ждать чуть нетерпеливей, того как раз не случалось, наверное, чтобы отучить меня надеяться,— и я действительно отучился настолько, что, возрастай день ото дня дары фортуны, я и принимал бы их с благодарностью и ожидал бы их оттого все равно не больше, чем если бы вовсе ничего не получал; а с друзьями у меня все продолжается тот же спор, и они все развертывают перед обреченным на смерть надежды, которые я, как сказал, отверг, еще начиная жить. Эта то ли тщедушность, то ли добротность натуры охранила меня прежде всего от супружества, подарив свободу и независимость, а потом от других стремнин жизни, в которые меня толкала родительская любовь и советы друзей. Впрочем, чтобы не отказывать сразу во всем родителям, много ждавшим от 223
ФРЛНЧЕСКО ПЕТРАРКА меня, ничего не ждавшего, я единственно согласился усесться за гражданское право, от которого все, кроме меня одного, ожидали больших выгод. Меру своих способ- ; ностей и наклонностей в этой дисциплине я чувствовал и недоверием к своему таланту не выделялся, но мне невыносимо было пустить свой талант на приобретение , достатка. Поэтому, едва оказавшись предоставлен самому себе, я с облегчением сбросил с плеч ненавистное бремя и по своему обычаю без томительной заботы, без надежды постановил себе идти взятым путем; много я потом достиг сверх ожидания, много перенес. Чтобы невежды как- ! нибудь не упрекнули меня за эти слова в грехе отчаяния, 1 поясню, что говорю только о так называемых дарах j фортуны; в отношении прочих как грешник надеюсь на : многое. ' Сладостно мне было перебрать все это в памяти с человеком, знающим меня с ранних лет. И, видно, не так ! далеко я отклонялся от истины, раз уже тогда понятая краткость жизни настроила меня на тот самый образ j мысли, в котором теперь, немного пожив, я, если не « ошибаюсь, немного, укрепился. Между теперешней и той i порой только и есть разницы, что тогда я, как уже j говорил, верил мудрым людям, а теперь и им, и себе, и 1 опыту; тогда предвидел, с порога сомневаясь и сокруша- j ясь духом, а теперь, глядя и вперед и назад, вижу то, о [ чем читал, испытываю то, о чем подозревал: вижу, что ; так стремительно лечу к концу, что и сказать нельзя и j помыслить трудно. Не надо уж мне здесь ни поэтов, ни г; философов; сам я себе свидетель, сам подручный авторитет. Быстро меняюсь лицом, еще быстрее состоянием , души, изменились нравы, изменились заботы, изменились занятия; все во мне уже другое, чем не то что когда я писал то письмо Суперану, но когда начал писать это. И сейчас я ухожу и по мере движения пера движусь, только намного быстрее: перо следует ленивой диктовке ума, а я, ( следуя закону природы, спешу, бегу, несусь к пределу и : уже различаю глазами мету. Что нравилось, разонрави- : лось, что не нравилось, понравилось. Я сам себе нравился, j любил себя; а теперь что сказать? Возненавидел. Нет, лгу: j никто никогда свою плоть не ненавидел. Скажу так: не -'1 люблю себя,— да и то, насколько верно это, не знаю. ' Смело сказал бы вот как: не люблю свой грех и не" люблю свои нравы, кроме измененных к лучшему и исправленных. Да что ж я колеблюсь? Ненавижу и грех, и злые нравы, и себя самого такого; знаю ведь от Августина, что 224
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ никому не стать, каким он хочет, если не ненавидеть себя, каков есть14. Вот, дошел до этого места письма, раздумывал, что еще сказать или чего не говорить, и по привычке постукивал меж тем перевернутым пером по неисписанной бумаге. Само это действие дало материю для размышления: в такт ударам ускользает время, и я заодно с ним ускользаю, проваливаюсь, гасну и в прямом смысле слова умираю. Мы непрестанно умираем, я — пока это пишу, ты — пока будешь читать, другие — пока будут слушать или пока будут не слушать; я тоже буду умирать, пока ты будешь это читать, ты умираешь, пока я это пишу, мы оба умираем, все умираем, всегда умираем, никогда не живем, пока находимся здесь.15, кроме как если прокладываем себе добрыми делами путь к настоящей жизни, где, наоборот, никто не умирает, живут все и живут всегда, где однажды понравившееся нравится всегда и его несказанной и неисчерпаемой сладости ни меры не вообразить, ни изменения не ощутить, ни конца не приходится бояться. Повторю одно место из естественной истории, которое часто вспоминаю и упоминаю: «Есть на севере река Гипанис, справа от Танаиса текущая в Евксинский Понт; там, пишет Аристотель, рождаются некие зверьки, живущие только день» 16. А чем, скажи на милость, наша жизнь длиннее? Они тоже, как мы, живут и больше и меньше по своим срокам: одни умирают утром, то есть молодыми, другие к полудню, то есть в среднем возрасте, третьи на склоне дня, эти пожилые, четвертые при солнечном закате, эти уже в дряхлой старости, особенно если жили в день летнего солнцестояния. «Сравни наш самый долгий век с вечностью,— говорит Цицерон,— и мы окажемся почти такими же недолговечными, как те зверьки». Так оно и есть, клянусь Геркулесом, и не знаю, можно ли сказать лучите, раздумывая о краткости жизни. Подразделим ее как нам угодно, умножим счет годов, придумаем имена для каждого возраста — вся человеческая жизнь лишь день, да не летний, а зимний, где один умирает утром, другой в полдень, третий под вечер, четвертый поздно к ночи, этот юным и цветущим, тот возмужалым, а тот иссохшим и увядшим, «как сон,— говорит псалмопевец,— как трава, которая утром вырастает, днем' цветет и зеленеет, вечером подсекается, твердеет и засыхает»17. Многие умирают стариками, а если верить мудрым людям, всякий умирающий — старик, потому что для каждого конец жизни — его старость; но мало кто умирает Н 3838 225
^АЦЧЕСКО ПЕТРАРКА созревшим, никто — много пожившим, кроме разве тех$, , кто убедился, что нет никакой разницы между кратчай*. шим и самым долгим, однако тоже конечным временем^ Во всем этом деле к моим прежним мнениям ничего не прибавилось, кроме разве того, что, как я уже сказал, в чем я раньше верил знающим людям, в том верю себе и о чем догадывался, то знаю; мудрецов ведь тоже жизнь, открытые глаза и наблюдательность научили тому, о чем они кричали следущим за ними, словно предупреждая ; остерегаться при переходе через ненадежный мост. : То , свое письмо я теперь перечитываю с неизменным удивлением и иногда говорю сам себе: «Какое-то благородное семя все же таилось в этой душе; если бы ты его вовремя старательней взращивал!» И я написал все это тебе, предусмотрительнейшему из людей, не чтобы сообщить тебе что-то новое — не будь тебе самому все известно, едва ли ты поверил бы моим предостережениям,— а чтобы встряхнуть твою и свою память, затянутую паутиной, оплетенную всевозможным хламом, и — как, уверен, ты про себя и делал и делаешь— вместе с тобой настроитьря на пренебрежение к краткой жизни и терпение перед неизбежной судьбой, укрепиться душой и с великодушным презрением, как мы, слава Богу, не раз уже и поступали, встретить все ., суетное, что еще может предложить фортуна нам, людям, запертым в этой тесноте и рвущимся к вершинам* Всего доброго. ^ [ок. 1360] 1 XXIV 2. Пуличе из Виченцы, поэту, о теме и причине следующих писем, адресованных Цицерону, Сенеке и другим Гостеприимно принятый в пригороде Виченцы, я нашел и ночлег, и новый предмет для письма. Случилось так, что, отправившись за полдень из Падуи, я добрался до стен твоего отечества, когда солнце уже клонилось к закату. Там я замедлил было, раздумывая, остановиться на ночь или двигаться дальше, при том что я и спешил и у меня еще оставалась добрая часть долгого дня, как вдруг — кто скроется от друзей? — неожиданное и приятное появление твое и нескольких замечательных людей, *, каких достаточно в вашем маленьком городе, отмело всякие сомнения. Вы так связали мой колеблющийся дух канатом пестрой и приятной беседы, что, помышлявший было о продолжении пути, он.поддался уговорам и стал 226
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ »идет*» перед собой не столько уходящий день, сколько приближающуюся ночь. В тот день я снова — в который раз — убедился, что всего больше и всего незаметней отнимают время разговоры с друзьями; друзья великие грабители времени, хотя никакое время не должно бы казаться менее разграбленным, менее погибшим, чем отданное друзьям, после отданного Богу. Вечером — о других бесчисленных темах не буду говорить — у нас, если помните, зашла речь о Цицероне, как часто и бывает, по крайней мере среди образованных людей. Он положил конец пестроте беседы; все обратились к нему одному, все пошли рассуждать только о Цицероне; устроив некий пир вскладчину, мы пели ему поочередно палинодию, или, лучше сказать, панегирик. Но в делах человеческих нет ничего совершенного, нет смертного, которого самый робкий критик не нашел бы за что потрепать, и хотя в Цицероне как в близком и уважаемом человеке мне почти все нравится, а его золотое красноречие и дивная высота ума приводят меня в восхищение, за легковесность нрава и замеченное мной по многим признакам непостоянство я его похвалить не мог. Поскольку все присутствующие, прежде всего тот старик, чье имя, не обличив от меня сейчас ускользнуло,— твой соотечественник, почтенный годами и знаниями,— были явно поражены новизной суждения, кстати пришлось извлечь из шкатулки книжку моих писем. Показанная собравшимся, она дала новую пищу для разговоров, ведь среди многих обращенных к моим современникам посланий там есть небольшое число таких, которые ради разнообразия и для приятного развлечения и отдыха от трудов я направляю славнейшим мужам древности, и неподготовленного читателя приводит в замешательство смешение славнейших старых имен с новыми. Два написаны самому Цицерону, одно ставит ему на вид его нрав, другое превозносит высоту его ума. Когда ты зачитал их при всеобщем внимании, разгорелась дружеская словесная война; кое-кто хвалил наше сочинение и признавал справедливость упреков Цицерону, но тот старик упорно сопротивлялся. Блеск имени и любовь к автору ослепляли его, он был готов скорее рукоплескать ошибкам и превозносить заодно с добродетелями пороки любимого писателя, чем разузнать, мет ли в обожаемом им человеке чего-то достойного осуждениями мне и другим у него был на все один ответ: что бы ему ни сказали, он выставлял в противовес великолепие славы* и место рассуждения у него занимал в* 227
■ ! ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА авторитет. То и дело он восклицал, охранительно.простирая руку: «Осторожнее, о? ради Бога, осторожнее с моим Цицероном!» — а когда у него допытывались, не мог ли Цицерон хоть в чем-то ошибаться, он закрывал глаза и, словно пронзенный такими словами, поникал головой со стоном: «Увы мне! Стало быть, моего Цицерона осуждают?»— словно дело шло не о человеке, а о каком-то боге. Я спросил тогда, богом он считает Туллия или человеком. «Богом,— мгновенно ответил тот и, спохватившись, добавил:— Богом красноречия». «Ладно,— сказал я,— если 6otf, то и ошибаться не мог; правда, я еще не слышал, чтоб его называли богом, но если Цицерон называет своим богом Платона, то почему тебе не взять богом Цицерона? Разве только вот наша религия не позволяет произвольно придумывать себе богов». «Шучу,— ответил старик.— Конечно, Туллий был человек. Но божественного ума». «Это во всяком случае вернее,— продолжал я,— действительно, Квинтилиан называл небесным его искусство речи1; но раз человек, значит, и мог ошибаться и ошибался». Мои слова заставили его вздрогнуть; он отшатнулся от меня, словно я посягнул не на чужую славу, а на его собственную жизнь. Ну что мне было сказать, когда я сам большой почитатель Цицероновой славы? Я радовался старческому пылу и немалой учености, отзывающей, правда, чем-то пифагорейским2. Приятно было видеть столько почтения перед великим талантом и такую преданность, что заподозрить в нем простую человеческую слабость казалось уже почти кощунством, и мне удивительно было найти человека, который больше меня любит того, кого я всегда любил больше всех: то самое мнение, которое я имел о нем в своем отрочестве, я видел теперь глубоко укоренившимся у этого старца, так что он в своем возрасте был уже и не в силах умозаключить, что, если Цицерон был человеком, то, значит, в чем-то, если не сказать во многом, ошибался. Я-то уж отчасти и умозаключаю, и знаю это, хоть до сих пор ничьим красноречием не наслаждаюсь в равной мере; да и тот, о ком речь, Туллий, сам все знает, сам часто сурово расследовал свои ошибки; если из желания похвалить мы забудем об этом его отношении к самому себе, то лишим его и самопознания и немалой части философской добродетели, скромности. В тот вечер мы поднялись после долгих разговоров, когда поздний час заставил, и весь спор был отложен, но напоследок ты потребовал от меня, поскольку тогда для этого не хватало времени, при первой остановке пере- 228
КНИГА ПИСЕМ'О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ слать тебе копии обоих писем, чтобы, тщательнее взвесив дело, ты стал или мировым судьей между обеими сторонами, или, если тебе удастся, защитником Цицеронова постоянства. Хвалю за намерение и посылаю требуемое,— странно сказать, боясь победить и желая поражения. Знай только одно: в случае твоей победы тебе останется больше дела, чем думаешь: выступить борцом в сходном поединке1 тебя попросит Анней Сенека, задетый в следующем же моем письме. Я играл с этими великими умами, может быть, дерзко, но любовно, сочувственно и, надеюсь, искренно — иногда даже искреннее, чем хотел; многое в них меня восхищало, мало что смущало. Сегодня порыв писать о них, наверное, уж не повторился бы; из-за странности предмета я, правда, поставил эти письма в самый конец собрания, но сочинил их уже давно. До сих пор болею судьбой этих великих людей, но не меньше скорблю об их вине. Причем не забывай, что я не осуждаю жизнь Сенеки или отношение Цицерона к республике. Не смешивай и обе тяжбы; сейчас речь идет о Цицероне, который, знаю, всегда был неутомимым, превосходным и полезным консулом, влюбленным в свое отечество гражданином,— так что же? Переменчивость в дружбе, тяжкие раздоры по легковеснейшнм поводам, губительные для него и никому не полезные, недостойные его обычной проницательности суждения о своем положении и положении общества и, наконец, бесплодную юношескую страсть к препирательству у старого философа похвалить не могу. Обо всем этом ни ты, ни кто бы то ни было не в состоянии справедливо судить, не перечитав внимательнейшим образом всех писем Цицерона, и послуживших поводом для спора. Желаю тебе всего доброго. 13 мая [1350 или 1351], в пути XXIV 3. Марку Туллию Цицерону От Франциска другу Цицерону привет. С жадностью прочел твои письма, которые долго и старательно искал \ найдя их, где всего меньше думал2. Я услышал твой голос, Марк Туллий, много говорящий, многое оплакивающий, многое меняющий, и если раньше знал тебя как наставника других, то теперь узнал, каков ты был для себя самого. Где бы ты ни был, услышь в ответ идущий от истинного милосердия уж не совет, а плач, который в слезах слагает тебе один из потомков, влюбленный в твое имя и твою славу. О вечно беспокойный и терзаемый тревогой или — узнай свои же слова — «о неистовый и 229
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА злосчастный старец» 3, чего ты добивался бесчисленными спорами и совершенно бесплодным соперничеством? Куда ты -забросил, приличный ц твоим годам, и занятиям, м достатку спокойный досуг? Какое обманчивое сияние славы втянула тебя,, старика, в войну с юношами ,ц, проведя через все превратности случая, отдало недостойной философа смерти4? Увы! Забыв и братнин совет ц свои же здравые наставления, словно ночной путник, размахивающий факелом во мраке, ты показал последователям горную тропу, на которой сам несчастнейщздя образом поскользнулся. Молчу о Дионисии, молчу о твоем брате и племяннике, молчу, если тебе угодно, даже о Долабелле5, которых ты то возносишь похвалами до небес, то вдруг чернишь и позоришь; может быть, это еще терпимо. Миную Юлия Цезаря, чье прекрасное милосердие словно само приглашало дерзить ему; ничего не говорю и о Помпее, с которым ты, кажется, мог поступать как угодно по какому-то праву близости. Но что за безумие толкнуло тебя против Антония? Наверное, любовь к республике, совершенное крушение которой ты, впрочем, уже сознавал? Но если тебя увлекала чистая верность ей, любовь к свободе — как то и хочется предположить в великом человеке,— тогда что у тебя было особенно общего с Августом? Ведь что ты можешь ответить своему Бруту? «Если тебе нравится Октавий,— говорил он,— то, видно, ты не бежал от господина, а искал господина полюбезней» 6. Теперь только недоставало, несчастный,—дальше идти было некуда—: злословить и его, кого ты так хвалил, чтобы он не то что начал делать тебе зло, но не противился делающим зло7. Сострадаю твоей судьбе, друг; стыдно и жалко твоих ошибок, и вместе с тем же Брутом я уже «нисколько не ценю искусства, в которых, знаю, ты был ученее всех» 8. Действительно, что толку учить других, что пользы вечно говорить в прекрасных словах о добродетели, если не слушать тем временем самого себя? Ах, насколько лучше было бы, тем более философу, состариться в спокойной деревне, «думая о вечной,— как ты сам где-то пишешь,— а не об этой скудной жизни» 9, не иметь никаких фасций, не ловить никаких триумфов, не возмущаться никакими Катилинами. Но все это, конечно, теперь ни к чему* Вечное прощай, Цицерон. Писано в мире живых, на правом берегу Атеса, в городе транспаданской Италии Вероне, 16 июня в 1345-й год после прихода Бога, которого ты не знал. 230
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ XXIV 4. Ему же От Франциска Цицерону привет. Если тебя обидело предыдущее письмо — ведь, как ты сам говоришь, верны слова твоего друга в «Андриянке» 1: «Друзей уступчивость родит, а правда ненависть»,— услышь от меня нечто, способное смягчить оскорбленную душу, и пусть истина будет не только ненавистной; в самом деле, мы гневаемся па справедливые упреки, но радуемся правдивым похвалам. Не в обиду будь тебе сказано, Цицерон: ты жил как человек, говорил как оратор, писал как философ; я осуждал твою жизнь, не ум, не язык — уму дивлюсь, языку поражаюсь,— да и в жизни твоей нахожу недостаток разве что постоянства, обязательного для философа стремления к покою, уклонения от гражданских войн, раз свобода уже угасла, а республику похоронили и оплакали. Видишь? Я поступаю с тобой совсем не так, как ты с Эпикуром, чью жизнь во многих местах, особенно в книге о пределах добра и зла, ты одобряешь, чей склад мысли высмеиваешь. Я ни над чем в тебе не смеюсь, лишь сострадаю твоей участи, как уже сказал, восторгаюсь умом и силой слова. О возвышенный отец римской речи, не я один, мы все, украшающие себя цветами латинского языка, приносим тебе благодарность; твоими источниками орошаем мы свои луга и простодушно признаемся, что следуем твоему водительству, опираемся на твои мнения, просвещаемся твоим светом; в конце концов, под твоей, так сказать, эгидой достигли мы своей, какой ни есть, способности писать и навали тему для писания. К тебе присоединился и другой, поэтический вождь, ибо нам необходимо было иметь за кем следовать как свободным, так и взнузданным шагом, дивиться речи одного и песни другого,— ведь, позвольте вам сказать это оба, ни один из вас не был способен к обоим стилям, ему было далеко до твоих просторов, тебе — до его сжатости. Пожалуй, я и не сказал бы это первым, хотя ясно чувствовал; сказал это до меня или записал сказанное другими один великий человек, Анней Сенека из Кордовы, которого разлучили с тобой, как он сам жалуется, «не годы, а ярость гражданских бурь»: мог тебя видеть, но не видел, а был великим иосхвалителем сочинений и твоих и того, второго2. Он пелит вам обоим, очертив себя пределами своего рода красноречия, во всем остальном уступить товарищу. Однако твое нетерпение меня подгоняет; спрашиваешь, кто же был этот вождь? Ты знал его, если только не забыл имя: Публий Вергилий Марон, мантуанец, о котором ты 231
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА ,, —■—■Я«————— 1>..1.™ | || ■■■» Tf| || — ■ ' -—^^—11 I ■■■■».^———— ^—■■■■Wlf I |llip Ц..Ш11111.1— изрек возвышенное предсказание. Когда, как читаем3, тебя привело в восторг одно его юношеское стихотворение, ты отыскал автора, встретился с ним, зрелый муж с юношей, полюбил его и из неисчерпаемого источника своего красноречия извлек пускай смешанное с похвалой самому себе, но истинное, блестящее и великолепное свидетельство: «Еще одна надежда великого Рима»,— сказал ты. Эти услышанные из твоих уст слова так запали в его душу и память, что спустя двадцать лет, когда ты уже отошел от человеческой суеты, он без всякого изменения вставил их в свой божественный труд4, который, доведись тебе прочесть его, был бы радостным подтверждением верности сделанного тобой по первому цвету предсказания о будущих плодах; порадовался бы ты и за латинских муз, если не одержавших верную победу над заносчивыми греческими, то, во всяком случае, не отдавших победу и им,— ведь за обоими мнениями стоят авторитеты. Что до тебя;— насколько я понял из твоих книг склад твоего ума, а я, кажется, понял его так, словно жил рядом с тобой,— ты как в ораторском искусстве, так и в поэзии тоже отдал бы пальму первенства Лациуму и несомненно велел бы, чтобы «Илиада» уступила место «Энеиде», как в самом начале Вергилиевого подвига не страшился утверждать Проперций, который, увидев первые начала его поэтического труда, ясно высказал свои мнения и надежды в двустишии: Потеснитесь и вы, писатели Рима, и греки: «Илиады» крупней что-то рождается здесь5 Это — о другом вожде латинского искусства слова, о «еще одной надежде великого Рима»; теперь вернусь к тебе. Что я думаю о твоей жизни, о твоем таланте, ты слышал. Ждешь услышать о своих книгах, какова их судьба среди толпы или среди более просвещенных людей? Да, сохранились твои славные книги, и мы не в силах не то что прочесть, перечесть их! Слава твоих дел повсеместна и велика, имя громогласно. Но мало изучающих тебя; причиной то ли неблагоприятность времен, то ли сковавшая умы косность и лень, то ли — что, думаю, вернее — склоняющая души к другим увлечениям повадливость. Поэтому некоторые книги, не знаю, безвозвратно ли, но даже у нас самих, теперешних, кажется, пропали — к великому моему горю, к великому позору для нашего века, к великому ущербу для потомства: мало 232
КНИГА ПИСЕМ О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ показалось позорного равнодушия к своим современным талантам и нежелания, чтобы следующее поколение унаследовало от них какие-то плоды; нет, чуть ли не варварской, нетерпимой беззаботностью мы губили и плоды вашего труда,— ибо плачевная участь некоторых твоих книг постигла, конечно, и книги многих других светочей6. Из твоих — говорим сейчас о твоих — самые заметные потери это «О государстве», «Письма к близким», «О военном д,еле», «Похвала философии», «Об утешении», «О славе»; правда, в отношении последних у меня скорее робкая надежда, чем полное отчаяние7. В сохранившихся книгах тоже недостает многих частей, так что приходится оплакивать не только смерть, но и как бы увечье или гибель наших вождей в жестокой битве с забвением и косной праздностью: это есть как во многих других книжках, так и особенно в твоих речах и сочинениях об академиках и о законах, которые дошли до нас такими искалеченными и обезображенными, что едва ли не лучше было бы им совсем пропасть. Ты, наконец, хотел бы услышать о состоянии Рима и римского государства, о том, каков облик твоего отечества, каково гражданское согласие, к кому перешла верховная власть, в чьих руках бразды правления, насколько оно разумно, Истр, Ганг, Ибер, Нил и Танаис ли наши пределы или поднялся кто-то, «кто океан пределом положит империи, славе же — звезды» и «на индусов и гарамантов власть распространит», как говорит любезный тебе мантуанец8. Наверное, ты жадно слушал бы рассказы об этом и обо всем подобном, так меня заставляет думать твоя всем известная преданность и любовь к отечеству до самой смерти. Но только лучше молчать; поверь, Цицерон, если бы ты услышал, в каком состоянии йаши дела, то разрыдался бы, в какой бы части небес или Эреба ни был. Вечное тебе прощай. Писано в мире живых, на левом берегу Роны, в трансальпийской Галлии, в том же году, 19 декабря.
ИНВЕКТИВА ПРОТИВ ВРАЧА Книга III Или я ошибаюсь, о второй Гиппократ и Аристотель, или в этой битве, которую ты меня заставил начать своими оскорблениями, твоя первая легковооруженная когорта рассеяна. Перехожу к оснащенным и тяжким клиньям твоих силлогизмов, на которые ты, словно на отборную конницу, возлагаешь теперь все мечты о победе; пусть и здесь выяснится, на что ты способен. Прежде всего, бросается в глаза то, что одно уже достаточно доказывало твое безумие, когда ты, оставив похвалы медицине — оснований для них немало, только вот ты своим не столько говорением, сколько мычанием лишаешь их силы,— в порыве внезапной ярости без всякой причины набрасываешься на поэтов и, по своему обыкновению смешивая известное с неизвестным, снова заставляешь меня хохотать. Всего проще я мог бы отвести твою ложь в двух словах: ты нападаешь на поэтов, что мне за дело? Пусть сами отвечают, или, вернее, презрительно молчат; ведь ни ты не таков, чтобы цадо было с тобой много спорить, ни поэзия в моей помощи не нуждается, ни сам я не строю из себя поэта: «чести такой я достойным себя не считаю» 1, как говорится у Вергилия, а если ты или другие захотят назвать меня поэтом, то ведь в начавшейся между нами переписке все равно нет совершенно ничего поэтического. Впрочем, поскольку ты все равно не понял этого из моих прежних писем к тебе, а для усталого ума иногда приятны развлечения подобного рода — беседы с глупцами,— буду наступать полегоньку, попутно выслушивая все, что тебе соблагорассудится нагородить. Спрошу тебя, во-первых: когда наглым, косным, липким и ядовитым языком ты изрыгаешь бесконечные проклятия поэтам словно противникам религии, которых верующие должны избегать, а церковь отлучать, что тебе думается об Амвросии, Августине, Иерониме, о Кипри- 234
ИНВЕКТИВА ПРОТИВ ВРАЧА ане, мученике Викторине, Лактанции и других католических писателях? Едва ли хоть один их бессмертный труд не скреплен < поэтической известью, тогда как, наоборот, почти никто из еретиков не включил ничего поэтического в свои сочинения то ли от невежества, то ли оттого, что в поэзии нет ничего созвучного их заблуждениям, ведь называя по именам многих богов — и, надо думать, следуя здесь скорее своему времени и народным верованиям, чем собственному суждению (в точности как и философы, которые, читаем мы в риториках2, не признают многобожия),— величайшие поэты в своих трудах исповедуют единого бога, всемогущего, всетворящего, всеправительного художника мира. Ты, правда, отговоришься незнанием принятого у католиков, читая только «Терапевтику» Галена и обвиняя меня в пренебрежении к ней. На это я отвечу словами великого полководца Мария: «Не выучил я греческих наук; не очень мне хотелось учиться вещам, ничуть не укрепившим доблесть учителей»3. Если бы твоя «Терапевтика» сделала тебя или лучше, или ученей, или хотя бы здоровей телом, я непременно пожалел бы, что незнаком с ее наукой; теперь, видя тебя изнутри и снаружи, не знаю, радоваться ли своей разумности или своей удачливости, что я уберегся от чтения, сделавшего тебя таким,— если меня ждало то же, что постигло тебя. Но вернусь к поэтам. Ты спрашиваешь, в чем польза и назначение поэзии. Материя для ответа немалая, не лишенная, пожалуй, увлекательности и не бесполезная. Я бы мог здесь постараться если не для тебя, то для истины и кое-что тебе сказать — не потому, что ты поймешь, но ради самого вопроса; да только ты не позволяешь и, спеша куда-то в безумии, сам торопишься разрешить собственный вопрос, еще многословней и сбивчивей, но совершенно явственно устанавливая для поэзии поистине удивительную цель: лаская, обманывать. Нет, вещие пророки не изготовители мазей, поглаживать и обманывать— ваше ремесло. Впрочем, по-моему, на это довольно отвечено выше. Куда, однако, порывается наш философ? Он доказывает ненужность поэзии чудовищными силлогизмами— стыдно приводить, не хочу, чтобы в моих сочинениях нашли что-то до такой степени прихотливое. Переверни свой силлогизм, ты, несколько месяцев изготовлявший его,— он докажет противоположное. Или лучше ничего не меняй и доведи до конца начатое: пусть будет так, согласен с тобой и сами поэты с тобой согласны. Разве не то же самое говорит Флакк в «Науке 235
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА поэзии» великолепными словами4, которые тебе, правда, покажутся иностранными, почему я их и не выписываю? Но насколько я согласен с тобой в факте, настолько же расхожусь в его причинах и следствиях, причем не я один, а истина тоже: вовсе не по той причине, как ты думаешь, не необходима поэзия, и из нашего признания ее не-необходимости еще не вытекает того, что тебе мерещится. Видно, придется здесь вспомнить о подобном же разбирательстве, которое было у меня много лет назад с одним сицилийским старцем диалектиком5, впавшим в тяжкое, но все-таки немного более сносное безумие, потому что, имея чувство стиля, он не решался писать, тогда как ты, опрометчиво поддающийся на всякую глупость, дерзнул бы со своим красноречием напасть на Цицерона, а со своим искусством пера — уязвить Демосфена: разнузданное и наглое ничтожество, ты не побоишься вступить в любой сколь угодно неравный бой, лишь бы на тебя взглянули. Так вот, старик воздерживался от писания, насколько у него еще оставалось стыдливости, но постоянно что-то трещал на ухо моему другу, через чьи письма все доходило до меня; среди многого было и то, что сейчас слышу от тебя: что в поэзии нет никакой житейской необходимости. Никто этого не отрицал, и тогда он с помощью настолько шаткой и грубой энтимемы, что я прямо подозревал бы его или принадлежащим к твоей секте, или твоим учителем, перескакивал к выводу: если она не необходима, то, следовательно, неблагородна и недостойна. То же явно говоришь или думаешь ты — какой иначе смысл у твоих вымученных, напрасных и на полпути захлебнувшихся умозаключений?— а что говорится одному глупцу, будет достаточно для многих. Неразумный! Значит, по-твоему, нужность искусств — доказательство их благородства? Наоборот; иначе благороднейшим из художников был бы землепашец, в чести были бы сапожник, булочник и ты, если бы перестал губить жизни. Упаси Господь! Никакая необходимость не прибавит вам цены, никакая необходимость не выведет из числа ремесленников. Не знаете разве, что самая черновая хозяйственная работа часто всего нужней? Как нужны и как непочтенны горшечник и шерстобит! Толпа скорей обойдется без философских школ и без воинского великолепия, чем без мясного рынка и бань. Подите, старцы диалектики, доказывайте благородство через необходимость, если вам угодно — или передумали? — в ве- *236
ИНВЕКТИВА ПРОТИВ ВРАЧА ■■■'ч" мшит и и—■— ■—Mim m il ii ■—|—*^g^"l III ' ■ i>»—-.ii4i.i..j м»^^——— i ——M щах, лишенных жизни, чувства и разума; испытайте здесь силу своего искусства! Осел нужней льва, курица нужней орла — значит, они благородней; смоква нужней лавра, мельничный жернов нужней яшмы — значит, они, выше! Дурно заключаете» ложно судите, вздор говорите — как подобает вахней натуре, нравам и роду занятий, не летам. Дерзкие невежды, у вас на языке всегда Аристотель, которому, наверное, быть у вас на языке горше, чем в аду; боюсь, сейчас он возненавидел бы собственную руку, которой написал мало кем понятые, но затверженные множеством глупцов книги. Явно не ваше нелепое заключение он доказывал, когда говорил: «Все они, конечно, необходимей, но ни одна не выше» 6. Места не помечаю: и место само по себе знаменито, и ты знатный аристотелик. Если ты не допускаешь поэзию в число свободных искусств — твое право, господин философии и всех искусств, но Гомер и Вергилий молят тебя не исключать их по крайности из числа ремесленников, при том что ты, чего не можешь скрыть, сам ремесленник, с той единственной разницей, что о своем владении философией говоришь ты сам, а ремесленником тебя назовут другие. Или не принимаешь в свое сословие поэтов? Будет жестоко, если изгонишь их даже оттуда. Но оставлю шутки; перечисли свободные искусства — разве найдешь там не говорю уж медицину, которая обитает совсем не здесь и занимает шестое место среди ремесленных7, но и само имя философии? Часто не входить в число великих— доказательство исключительного величия. Приведу тебе знаменитый пример из истории; тебе желанней, конечно, сказки о кощее и о ведьмах, какие ты обычно слушаешь после обеда у печи, но года твои уж явно не младенческие, и привыкай, если можешь, к лучшему. У Тита Ливия8 Ганнибал, человек бесспорно сведущий в своем искусстве, в ответ на вопрос, кого он считает славнейшими полководцами всех народов, назвал первым царя македонского Александра, вторым эпирского Пирра, а третьим, от сознания своего достоинства, не от гордости,— самого себя; когда ему заметили, что он пропустил Сципиона Африканского, от которого потерпел поражение, он отвечал, что причиной не забывчивость или зависть, но что он промолчал о нем вместо высшей похвалы как о величайшем среди великих или несравненном среди величайших, «выделив Сципиона из ряда полководцев (привожу слова самого Ливия) как никакой оценке не поддающегося». Об этом много можно, было бы 237
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАСКА. говорить, но и так разумному сказано достаточно, ß. неразумному даже и слишком. На все те нелепицы, которые ты хочешь силой навязать Аристотелю, не отвечаю: мне тебя стыдно, слишком выпирает твое невежество. Скажу тебе со всец уверенностью одно: ты не знаешь, что такое, трагедия и что такое переход от тетраметра к ямбу9, а ведь позорно ученому вещать неведомо что. Посовестись; признаешь, что я говорю правду. Мне этого и довольно. Хоть на людях ты скажешь, что я не прав, но сам-то видишь бездны своего невежества; и я тебя в нем не виню, лишь бы ты не ввязывался в подобные вещи, сам теряя голову и губя своих больных, ведь они ждут от тебя не трагедий, не тетраметров, не ямбических стихов, а здоровья, которое, имей они его, ты, боюсь, разрушил бы своими силлогизмами. В самом деле, кто без головной боли выслушает то, что ты потом доказываешь? Ты говоришь, и справедливо, что наука прочна и непоколебима, но добавляешь, что поэзия пользуется меняющимися со временем размерами и словами, выводя отсюда, что ее надо исключить из содружества наук или искусств. О невежда, самый тягостный из всех слышанных мной, что здесь говорит специально против поэзии? Какая наука обходится без слов? А над какими словами не властен обычай употреби леюш? Или не слышал, что написано в той же «Науке поэзии»? Много воскреснет того, что исчезло; исчезнут с годами Те слова, что ныне в чести, коль захочет обычай. Вслед за которым идут в языке суд, законы и норма . Вставлю кое-что ради примера, конечно, не для тебя, упрямый невежда, а для читателя. Ромул, основатель Рима, назван Квирином. Почему? Потому что в сражениях он пользовался копьем, которое на языке сабинян называется quiris11. Когда в последнее время жизни цезаря Августа12 молнией была рассечена его статуя с надписью Cesar и первая буква отпала, оставив только четыре следующие, он запросил гадателей, чего ему ожидать; он прояшвет сто дней и не больше, сказали они, как означает отбитая молнией буква, самого же его после смерти отнесут к числу богов, потому что таково значение остатка, ибо на языке этрусков esar значит «бог». Обойди сейчас Этрурию и сабинскую землю, спрашивай в каждом доме, что такое esar, что такое quiris,— 23&
ИНЙЕКТИВА против врача подумают, что ты говоришь по-арабски. Есть тысйчи таких вещей, о которых сознательно молчу; везде одно правило: изменяются слова, остаются вещи, а науки основаны на вещах. Впрочем, грек Аристотель, возможно, бранил за некоторые изменения своих поэтов, многое подобное мы видим сегодня у наших теологов13; но у Латинских поэтов никакого такого изменения нет! Кто из наших поэтов отклонился с пути Вергилия? Уж не Папиний ли Стаций, который велит своей «Фиваиде»- следовать за «Энеидой» Вергилия и всегда благоговеть перед * проторенной ею тропой?14 Прочти, несчастный, и перечти то аристотелевское место в третьей книге «Риторики», откуда ты вывел свой кривой силлогизм, и не выхватывай бессмысленно то одно, то другое слово в желании показаться читавшим Аристотеля, а разбери место целиком15. Ты увидишь — если, конечно, поймешь,— как этот человек пылкого ума, желая обнять все, много рассуждает обычным для него образом о красноречии, ораторском и поэтическом искусстве, о различии между ними, о том, чего надо в каждом из них избегать, о пороках и недостатках каждого; о том, что тебе мерещится, ему даже не думалось, и недаром он говорит в заключение: «Ясно, что мы должны разбирать не все, что можно сказать об искусстве слова, а только то, что мы говорим об этих вещах»,— то есть риторических, ведь о них идет речь в «Риторике». И следует причина: «О нем же сказано в книжке о поэзии». Покинутый Аристотелем, ты бежишь опять к Боэцию и опираешься на помощь « соотносительности» 16; это так смешна, что ты кажешься мне уж не столько пьяным, сколько обезумевшим: в самом деле, к чему эта твоя неуместная и абсурдная соотносительность? Повсюду разгромленный, в тревоге, себя не помня,— кто не умрет от смеха? — ты бежишь под конец к своему врагу и не латинской связной речью, но вульгарной, выученной от нянек, неотесанный профан, зовешь на помощь Присци- ана17. Поистине велика нужда, заставляющая просить поддержки даже у противника! Нет, явно после соотносительности, за которую ты судорожно схватился, наподобие утопающего, и далеко после того, как философия велела уйти непотребным лицедейкам, она говорит: « Оставьте лечить и врачевать его моим», то есть философским, «музам». Это и есть то, что я говорил18 и что стоит за пределами всякой твоей соотносительности: здесь нет никакой соотносительности, но есть совершенно отдельное суждение. Напрасно загораживаешься пальцем, 239
ФРАНЧЕСКО -ПЕТРАРКА всякое невежество трудно спрятать, разве что от несведущих, а такое и от несведущих легко ли? Ведь какой переступивший ïiopor грамматической школы мальчишка не распознает его? Впрочем, почему не обесчестить грамматику тому, кто так насильнически обошелся с философией? Вертись как хочешь: музы присущи поэтам, тут никто никогда не сомневался, однако — чего ты, * помешанный, не замечаешь — философия называет этих муз, а через них и Еврипида своими; она не стыдится, : признать своим другом и Лукана19! Не будь это так, никогда Аристотель, философ не намного слабей тебя, не написал бы книгу о поэзии, в которую, догадываюсь, ты не заглядывал и которую, знаю, ты не понял и не мог понять; никогда Аристотель не стал бы толковать Гомера или Цицерон — его переводить, или знаменитые писатели— предпочитать его великим философам; никогда Ан- ней Сенека не посвятил бы стольких трудов своим трагедиям, а первый из греческих мудрецов Солон никогда не увлекся бы стихосложением и не занимался бы с такой жадностью поэзией уже в преклонном возрасте и после учреждения афинских законов, так что, если бы буря гражданских раздоров не помешала ему уйти в это занятие, как он хотел, то, если верить Платону в «Тимее», «он не уступил бы Гесиоду или Гомеру» °. Довольно говорить о деле ясном, хоть для тебя неожиданном и неведомом. Конечно, я зря потратил силы. Но обращаюсь не к тебе, а к читателю, которому хочу так же понравиться, как тебе досадить; во всем этом, разумеется, не было бы нужды, знай ты или умей понять со слов другого, что многие говорят об этой лицедейской части поэзии, да и я сам уже говорил, и каково ее отличие от героической. Не стану отрицать, что как отстой в вине и осадок в масле, так в каждой вещи, даже бестелесной, есть свой осадок. Недаром некоторые виды философии и некоторые философы в народе считаются нечестивыми, как Эпикур и все эпикурейское стадо,— говорю об Аристиппе, Гермар- хе, Метродоре и о старом Иерониме, не о том, что занимает четвертое место среди учителей церкви21. За многое справедливо ругают даже знаменитых философов, и апостол Павел, истинный философ Христов, а за ним славнейший его толкователь Августин и другие, перечислять которых не надо, проклинают хвалимую прочими философию, поскольку никакая философия никогда не будет и не может быть выше той, которая ведет к истине и в которой каши христиане благодаря скорей небесному дару, чем человеческому старанию, вознеслись славой и 240
ИНВЕКТИВА ПРОТИВ ВРАЧА достоинством выше всех философов с их бдениями и трудами. Так что? Как свяжем эти взаимно противоположные вещи: философию осуждает философ? Хвалят философию, но не всю: хвалят истинную, ложную бранят. «Но раз ока ложная, то и не философия». Не спорю; но ока носит ложное название философии, и чтобы мы не обольстились, верный и прозорливый Павел наставляет: «Смотрите, чтобы iero не обманул вас философией и пустым обольщением, по началам мирского знания» 22. Но Августин в восьмой книге «Небесного града» пишет буквально: «Чтобы не счесть всех такими, услышь, как тот же апостол говорит о некоторых: «Ибо что можно знать о Боге, явно для них, потому что Бог явил им; ведь невидимое его от создания мира через творение видимо для понимания,— и вечная сила его и божество»23. Неужели, когда сам Августин часто вслед за Павлом называет писания философов полными заблуждений и обмана24, ты думаешь, что он говорит обо всех? Ничего подобного! Сразу там же он хвалит платоновское учение. И в той же восьмой книге он приводит апостола, говорящего афинянам «великую вещь о Боге, которая только немногими могла быть понята»,— что «мы в нем живем, движемся и существуем», и добавляющего; «Так говорили и некоторые из ваших» 25. И все равно нечестивы жертвоприношения тех же платоников, «потому что, познав Бога, они не прославили Его и не возблагодарили, но осуетились в умствованиях своих, и омрачилось несмысленкое их сердце; называя себя мудрыми, обезумели и славу нетленного Бога изменили в образ, подобный тленному человеку, и четвероногим, и пресмыкающим- ся» . К чему я это говорю? Показать тебе, что в философии как целом только одна часть похвальна, и то не вся. Оставь свою ярость: к тому же типу сводится и все прочее. Минуя многое, в продолжение начатого скажу, что в последнем ряду поэтов стоят те, кого называют лицедеями (scaenicos) и к кому относятся слова Боэция и все справедливые упреки поэзии. Их сами поэты презирают. Кто они и каковы, объяснил Платон в своем «Государстве» , приговаривая их к изгнанию из города; чтобы было ясно, что он имел в виду не всех поэтов, а только лицедеев, послушаем, как рассуждение Платона излагает Августин: причина в том, говорит он, что Платон считал театральные игрища «недостойными величия и благости богов »28, обличая в том же многих современных ему поэтов такого рода; обычно ведь и 241
*Vi ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА бывает, что дурного всегда много. Этим своим суждением1 Платон; однако» не только ничуть не задел героических й> других поэтов, но даже, наоборот, очень помог им, потому что, войдя словно молотильщик на поэтический ток, он могучим веянием своего слова отделил зерно от мякины. Когда у них Гомер, когда у нас Вергилий или другие: светочи опускались до лицедейских игрищ? Поистине никогда; стилем чудным, разъяснять тебе который-*-^ напрасный труд, они говорили о добродетелях, о природе человека и всех вещей и, конечно, о человеческом совершенстве. Но я не сказал бы даже, что их не за что упрекнуть, когда ведь и царей философии за многое, как мы видим, справедливо порицают. Разумеется, виной тут не искусство, а направление ума. Кто не знает или кто не согласится, что как из философов, так и из поэтов некоторые «осуетшшсь в умствованиях»? Или кто удивится, что до прихода истины возможны были заблуждения, если, даже узнав ее, некоторые великие католики так сбивались с пути, что у истины не было врагов злее? G острейшими умами ведь случается, что, слишком стремясь проникнуть в ненужные глубины, они притупляют свою остроту на полпути и потом не достигают даже необходимого. Но если друг истины —без которой ничего нельзя назвать истинным, потому что, как говорит Августин, все истинное от истины истинно 29,— если такой человек, движимый благочестивым порывом, попробует с помощью муз украсить саму истину и восславит велико« лепным стилем жизнь Христа, или иную святыню, или даже что-нибудь мирское, только не запретное,— как уже и сделали некоторые из наших, хоть кроме закона стиха они не применили никаких приемов поэтического искус-^ ства30,— кто, по-твоему, всего лучше сможет исполнить подобное? Отвечай, ученый муж, отвечай мне и взвесь, что собираешься ответить: такой ли поэт, как я тебе описываю,— а нет ничего невероятного в том, что он может появиться или даже уже есть,— или сам Гиппократ, будь он жив, либо один из врачей, всегда рассуждающий о моче, пускай даже не поверхностно, как ты, а глубоко и вдумчиво? Думаю, никто, если не совершенно потерял стыд, не замедлит с ответом. Так не презирай в других чего сам не в силах достичь —это жалкий обычай наглецов,— но умей любить и чтить даже не столько ученых или саму науку, сколько щедрого дарителя знаний, который распределяет свои дары как хочет и одним дает превосходить всех числом, другим—- 242
ИНВЕКТИВА ПРОТИВ JBÇA4A исключительностью. Гордись, если хочешь: не спорю, врачи и нужнее и больше их, чем поэтов. Зато поэты пусть гордятся тем, что они менее нужны и не так многочисленны, как врачи, и что из всех родов талантов редчайшими всегда были выдающиеся поэты,— кроме разве одних ораторов, которых за все века были единицы, о чем прекрасно сказано в «Ораторе» Цицерона31. У поэзии та особенность, что если во все искусства допускается посредственность, в ней одной — нет, потому что, как прекрасно говорит Гораций, не дали средним поэту быть ни боги, ни люди; не дали и книготорговцы 32, и здесь, по-моему, не последняя причина редкости поэзии. С тобой же, едва ты начнешь хвалиться многолюдностью и нужностью твоего искусства, случится то, что в такой похвальбе придется многим уступить, и прежде всего земледельцам: они вас в обоих отношениях превосходят. Не возмущайся, пожалуйста, что я ставлю вас рядом с земледельцами, то же делает Аристотель: «не между двумя врачами получается обмен,— говорит он,— а между врачом и земледельцем»33. Слышишь, как он приравнивает их, словно что-то однородное? Надеюсь, из уважения к Аристотелю ты это снесешь молча. Ты станешь нетерпимей, если я вернусь к своей теме и продолжу начатое, и все-таки приходится говорить: истина подталкивает неохочее перо. Да и зачем тебе раздражаться, если сказанное о философах и поэтах я перенесу на ремесленников? Итак, среди ремесленников тоже есть свой осадок. «Что это еще за осадок?» — завопишь ты, но я скажу: ты и есть осадок ремесленных искусств. Хочешь, сразу докажу это без околичностей? Ты в самом низу: лежишь на дне; это и есть место осадков. Перечти ремесленные искусства: ниже себя не увидишь никого, кроме театрального ремесла! Впрочем, я не оскорбляю даже самые смиренные и скромные искусства не в пример тебе, дерзко наскакивающему на самые благородные: знаю, у людей много разных и настоятельных нужд, недаром пророк и царь Давид восклицает к Господу: «Из нужд моих выведи меня» 34, и откуда бы ни шла нам помощь в наших нуждах, она от Бога, а кто не знает, что его дары надо принимать с благодарностью и благоговением? Сам ли он дал нам здоровье, помог ли опытный врач или знающая травы дряхлая старушка — как врачебное искусство, так и восстановленное или сохраненное этим искусством здоровье суть божий дары. 243
ФРАНЧЕОКО ПЕТРАРКА Словом, против медицины я ничего не имею, что тысячу раз уже говорил и, как вижу, все еще мало. Если кажется,, что мои речи против врачей, кричу во всеуслышание просвещенному миру: все сказанное и все, что осталось сказать, направлено только против тебя и тебе подобных. Надо еще ответить на твою ложь, будто я люблю быть темным, завидуя распространению света среди слабой умом толпы; ты еще добавляешь, что поэты писали о^ зависти богов к человеческому роду, а Аристотель их з$ это упрекал35. Что до меня, я совершенно ни в чем. никому не завидую и больше боюсь подвергнуться чужой зависти, чем впасть в собственную. Впрочем, под моим именем ты, возможно, клеймишь завистливость поэтов, ведь это к ним относится сказанное тобой о зависти богов: покажется менее удивительным, что среди поэтов царит зависть, если они вознесли ее до самых небес. Верный своим привычкам, ты далеко отступаешь от истины. Едва ли были люди независтливей, безобидней и дружелюбней поэтов! Здесь нет места для их жизнеописаний, но сколько целомудрия у Вергилия! Сколько мягкости у Стация! Сколько любезности у Назона! Сколько совестливости у Энния! Сколько серьезности у Пакувия! Сколько чистосердечия у Вара! Какое благоразумие у Флакка! Какое благочестие у Персия! Сколько скромности у Лукана! Какая прямота и какое постоянство у Ювенала! Долго будет перечислять каждого, да и не надо. Еще молчу о греках, молчу о многих наших государях, посвятивших себя этим трудам, и прежде всего о друге муз Августе, великолепней которого на престоле земного владычества не видело солнце. Кто здесь посмеет заговорить о зависти? Может ли ползучая и темная желчь подняться в такие высокие души и соседствовать со славой таких людей? Если их стиль с непривычки покажется немного темным, это не зависть, а побуждение к вниманию и повод для благородного упражнения. А философы? Разве Аристотель и сиятельнейший Платон не могли бы говорить яснее? Уж молчу об остальных, и прежде всего о Гераклите, получившем прозвище Темного. А само слово божие, которое ты хоть и ненавидишь, но открыто оклеветать из страха костра не осмелишься? Как часто оно темно и запутанно, хоть произнесено Духом, создавшим и людей и мир и сумевшим бы при желании и новые слова найти, и среди найденных воспользоваться более ясными! Августин своим умом, позволившим ему без учителя усвоить и многие науки и учение философов о десяти категориях, не мог, как сам признается, понять 244
ИНВЕКТИВА ПРОТИВ" ВРАЧА начало Исайи . Отчего это? Неужели скажешь, что' Святой Дух не помогает, а завидует читателям? Об этой темноте Августин говорит в той же книге о граде божием: «Темнота божественной речи полезна и потому, что порождает и производит на свет знания много истинных суждении, когда один понимает ее так, другой иначе» . То же в толковании на Псалом 126: «Это изложено иногда с некоторой темнотой для того, чтобы породить много пониманий и чтобы люди оказались богаче, встретив предложение, истолковываемое многими способами, чем найдя только одно истолкование»38. То же в толковании на Псалом 144, когда он замечает о Священном писании: «Искажения здесь никакого нет, но есть нечто темное — не чтобы закрыть тебе доступ, а чтобы обострить понимание» 39. И немного спустя: «Не хочу восставать против темноты и говорить: было бы лучше, если бы было сказано таким-то образом; ведь разве можешь ты сказать или рассудить, как следовало сказать?»40 Ему вторит Григорий в толковании на Иезекииля: «Огромная польза от темноты слова Божия, оно упражняет разум, расширяя его усилием, а упражнение помогает схватить то, чего не схватывает праздный ум. Тут еще и что-то более важное, потому что, если бы смысл Священного писания повсюду лежал открытым, он опошлился бы, тогда как в некоторых более темных местах обнаружение его тем больше услаждает и питает, чем большего труда стоило уму его найти»41. Не буду прослеживать все, что написано им и другими в этом смысле. Если это верно о читаемом всеми Писании, то насколько верней — о том, что читает Ничтожная горстка людей? Поэты хранят величие и достоинство стиля не из зависти к желающим и могущим их понять, о грубая душа, а для того, чтобы, предложив читателю увлекательный труд, способствовать и наслаждению и запоминанию, ведь с трудом обретенное и приятней нам, и памятней. А неспособных понять первое же впечатление с самого начало отпугивает от напрасной траты сил, если у них есть благоразумие, и, отступив здесь, они могут тогда испытать другие пути,— тем более, умея читать, они сообразят, что от поэзии можно ждать душевной радости, славного имени, но не выгоды; не всем дано заниматься этой наукой, а только тем, у кого есть природный талант и кому либо фортуна дала достаток необходимых для жизни вещей, либо добродетель — презрение к ним. Один перейдет тогда к земледелию, другой к мореходству, третий к медицине. Ведь что, по-твоему, произойдет, 245
^ • • : ' i < • : , ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА если, скажем, голову, в которой обитает твой ум, захочет приложить себя к поэзии? Прежде всего, какая наступит скудость! Ведь в поэзии нет ничего на продажу, нет, никакой лазейки для мошенничества. Потом, сколько придется перетерпеть насмешек, сколько шуток от собратьев по занятиям, прежде чем узнаешь, чьей женой была Энеида у Вергилия42! Вот истинная причина всего: не то что поэта^ выгодно таиться, о чем ты строишь свой шаткий и повсюду расседающийся силлогизм, а просто они xothtj никого не обманывая, немногим понравиться, и к немногим относятся знающие. Хочешь убедиться, что все так, как я говорю? Только тогда ценится автор, когда у него из пленительных тайников прорывается сладостный смысл, и поэзия ненавистна тебе и тебе подобным именно потому, что недоступна и неведома. Сознаюсь: мы это считаем приобретением, а не ущербом. Итак, не ругай стиль, прозрачный для одаренного ума, легкий для запоминания и отпугивающий для невежества,— ведь даже божие слово запрещает нам бросать святыню псам и метать бисер перед свиньями. Упомянутая тобой зависть богов, о которой говорят поэты, явно несет в себе какую-то более высокую и загадочную тайну, чем ты думаешь. Да и не только зависть, но и обман, войны и любовные страсти приписывают поэты богам. Ты победил, ядовитый клеветник: я сознался в большем, чем ты обвиняешь! Впрочем, поскольку ты называешь себя смертным разумным животным, хоть являешься только последним, разыщем, если угодно, разумную причину этих вещей. . Что первыми теологами у язычников были поэты, свидетельствуют и величайшие философы, и подтверждает авторитет святых, и показывает, если не знаешь, само имя поэта. Благороднейшим среди них был Орфей, упоминаемый Августином в восемнадцатой книге «Вечного града»43. «Но,— кто-нибудь скажет,— они не смогли прийти к цели». Признаю. Ведь совершенное познание истинного Бога — дело не человеческих трудов, а небесной благодати. Но похвален рорыв мудрых и вдумчивых людей, которые по крайней мере всеми возможными путями стремились к желанной высоте истины, опередив в этом великом и столь необходимом искании даже самих философов. Вероятно также, что эти пылкие искатели истины достигли во всяком случае высот, доступных для человеческого ума, и, поняв и осознав согласно приведенным выше словам апостола невидимое через рассмотре- 246
ИНВЕКТИВА ПРОТИВ ВРАЧА ние сотворенного, приобрели какое-то познание первой причины, единого Бога, а с тех пор все делали для того, чтобы прикровенно (открыто не могли, поскольку живая Истина еще не просветила землю) внушать ложность богов, почитавшихся обманутым народом (в книге об истинной религии Августин доказывает, что и философы так позднее делали44); ведь кто в своем здравом уме будет поклоняться богам—развратникам и обманщикам? £Сто вообще поверит в существование богов, услышав о такой их порочности, какую даже у людей считает нетерпимой? И кто усомнится, что грехи, лишающие людей человечности, тем более лишат таких богов божественности? Гомер и Вергилий изобразили войну богов друг с другом; в Афинах Гомера из-за этого считали безумным, как передает Корнелий Непот45. Думаю, так считала толпа; мудрые понимают, что если богов много, между ними будут и раздоры, и войны и при победе одного другой обязательно окажется побежденным,— а тогда он и не бессмертный, и не всемогущий, и, следовательно, вовсе не бог; значит, Бог один, а не много богов и толпа заблуждается. Если кто спросит, почему они не обличали открыто сумасбродство толпы, могу ответить вместе с Августином: делали ли они это из страха или из какого-то знания времен, не мне судить 4 . Что до меня, то будь страх единственной причиной, я не удивлюсь, раз даже во времена Христа до нисхождения Святого Духа сами апостолы страшились. Сказанное тобой о зависти богов надо относить к тому же, что и все прочее, и не удивляться, помня слова псалмопевца: «Все боги народов— демоны», и другие слова Писания: «Завистью ди- авола вошла в круг земель смерть» 47. Что странного, что завидуют боги, которым от века присуща зависть? И в чем вина поэтов, если они повествуют о вещи при правильном понимании истинной и назидательной? А что это за Аристотелев упрек? Если он действительно есть — я сейчас и не помню того места, и среди моих скал у меня нет под рукой « Метафизики » 48,— то я не вижу смысла ни бранить поэтов за эту вольность языка, ни оправдывать демонов от обвинения в завистливости, тем более в книге, где осуждается множественность начал и утверждается единоначалие всего; я даясе склоняюсь считать, что ты понял это место не лучше всех прочих. Я предложил бы здесь думать о древних поэтах вот что, и весьма правдоподобное: если они верили в единого Бога, нечего их за это обвинять; если они верили в единого, но описывали или даже почитали многих, тебе, 247
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА конечно, есть в чем их обвинить, я и сам их не извиняю, объединяя в одном проступке с философами, но, как ты слышал, вину облегчает страх перед всеобщим осуждением, поколебавший и самые твердые сердца. Меня, конечно, никогда не убедить, что такие умы верили в множество богов. Но допустим: верили, заблуждались; невежественный и упрямый обвинитель будет подозревать во всех преступлениях. Все равно преступление совершили не поэты, а люди, подчиняясь времени и направлению ума, как мы говорили, а не своему искусству; в другое время при другом направлении ума, при более открытом действии благодати поэту ничто не мешает быть и благочестивым, и красноречивым! Только не обижаю ли я поэтов, защищая их от хлипкого и безоружного врага? Против твоих стрел достало бы смеха, молчания и пренебрежения, не было нужды в словах. Впрочем, я не мог молчать, чтобы ты не восторя^ествовал сам с собой по поводу будто бы крушения муз и гибели священных наук, ликуя в какой-нибудь клоаке (она тебе вместо Капитолия) среди бурчаний больного живота и свиста выпускаемых ветров (это твои трубы и клики рукоплещущего и приветствующего войска). «Не отвечай глупому по глупости его, чтобы и тебе не сделаться подобным ему». Сказав это, премудрый Соломон тут же добавляет: «Отвечай глупому по глупости его, чтобы он не стал мудрецом в глазах своих» 49. Первое заставило меня немного помедлить, второе понудило говорить,— кажется, зря; ведь если ты перестанешь казаться себе мудрецом, то начнешь быть неглупым, что, по-моему, невозможно. Умудрится только узнавший и возненавидевший свое невежество, и знание своих недостатков с печалью о них — начало совершенствования. Вести эти речи меня заставило не столько мое задетое достоинство, не столько тяжкое оскорбление моего имени, сколько ревнование об истине и возмущение твоей болтливость^, ведь той мерой, в какой меня касались твои наскоки на поэтов, я мог, как уже говорил, легко пренебречь, потому что на имя поэта не притязаю — знаю, многие великие лвди при всех усилиях не могли удостоиться его, хотя, если оно само ко мне придет, я его не отвергну и не стану отрицать своих давних юношеских мечтаний о нем,— а мои сегодняшние чтения и зайятия нисколько не были затронуть! твоим сквернословием, Я мог бы, как говорится, поклясться от клеветы, что закрыл книги поэтов семь лет назад и с тех пор в них не заглядывал ; не то что жалею о прежнем чтении, но 248
ИНВЕКТИВА ПРОТИВ ВРАЧА читать их мне кажется уже почти излишним: читал, пока был в подходящем возрасте, и впитал их до мозга костей, так, что расстаться с ними не мог бы и при желании. Чтобы ты не попрекнул меня, что я хвалюсь этим, скажу, что обязан здесь не памятливости, а возрасту; выучив их совсем юным, я постоянно убеждаюсь в истине того, что Августин говорит о Вергилии в предисловии к «Граду рожию»: «Дети читают его для того, чтобы этот великий , поэт, славнейший и лучший из всех, будучи поглощен в нежном возрасте, нелегко мог быть предан забвению, по слову Горация: «Чем был однажды залит, надолго тот запах удержит Свежий горшок»51, при том что мне вовсе не кажется прекрасным проводить старость в тех же занятиях, в которых прошла молодость. Как у плодов и хлебов, так у наук и умов должно быть свое созревание, тем более что незрелость душ намного безобразней и вредней незрелости плодов. Если я, стало быть, не читаю теперь поэтов, то ты, пожалуй, спросишь, что же я делаю; глупость обычно любопытствует о чужой жизни, небрежа о своей. Отвечу, предупредив тебя не приписывать мои слова гордыне: стремлюсь стать по возможности лучше и, зная свое бессилие, прошу помощи у неба и наслаждаюсь Священным писанием; если, донеся голос божий и размягчив суровейшее сердце, они внушили истинную веру Викторину52, язычнику и уже старику, то почему мне, христианину, они не смогут придать крепость в истинной вере, силу для добрых дел и любовь к счастливой жизни? Спрашиваешь, что делаю? Пытаюсь не без великого труда исправить ошибки прошедшего времени; если мне это удастся, буду счастлив, но пока еще, сознаю, я еще очень далек от желанной цели. Спрашиваешь, что делаю? Не поэтов читаю, а пишу для читателей, которые родятся после меня, и, довольствуясь редкими похвалами, не обращаю внимания на толпы сумасшедших. Исполнятся мои мечты — хорошо; в противном случае меня похвалят за добрую волю. Наконец, даже ничего не делая, я хочу по крайней мере повзрослеть, если пока еще не повзрослел,— а ты, проклятый Богом столетний юноша и выеме- иваемыи Сенекой старец-школьник , проводишь старость за делом, за которым провел детство и до сих пор сцепляешь прогнившей нитью рассыпающиеся силлогизмы, которые сумеет смести любая трясущаяся от дряхло- 249
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА сти старуха, и против всего, что не пахнет детской подстилкой, восстаешь. Мои книжки ты поэтому называешь гомилиями, решив, что такое название позорно, хотя, как известно, оно принято у святых и мудрых мужей; да нет ничего удивительного, если, пренебрегая их деяниями, ты и слова их презираешь. Гомилия — слово греческого происхождения, которое по-латински может означать речь, обращенную к народу. Я, конечно, обращаюсь в тех письмах вовсе не к народу, а к твоему невежеству, чтобы как-нибудь попробовать не то что его у тебя вырвать, но у него — гордыню. Впрочем, что требовать от тебя сейчас знания чужестранного языка, когда ты и собственного не знаешь? Чувствуешь, как я встаю на твою защиту, подсказывая, что наглое пренебрежение к благородному имени извинимо невежеством? О вечный школьник и полузнайка, никогда не знаток и не наставник! В самом деле, какой грамотный человек напишет, как ты? Почитай книги философов или расспроси читавших: у кого когда была такая манера письма? Да, в их словах огромная силлогистическая сила, но силлогизмов нет или они очень редки: вышедшие из младенчества говорят, как мужи, и искусно скрытая тонкость действенней, чем хвастливо выпяченная. Впрочем, и здесь выступлю твоим защитником, пускай непрошеным: они говорят, как подобает им, ты — как тебе. Вот, негодный кляузник, ты вынудил меня отвечать не только на твое злословие, но и на твои рассуждения. Некоторые сразу отставлю: мне жаль тебя, ведь есть ли что более жалкое, чем гордый невежда? Но жалеть себя ты мешаешь сам, так высокомерно и спесиво злоупотребляя своей нищетой, что жалости становишься недостоин. Как не заметить или как определить праздную болтовню, служащую тебе для доказательства вещи, полную противоположность которой являешь ты сам все то время, пока говоришь? Какая дерзость ремесленника! Риторику ты определяешь в рабство! Тут мало наказать, надо сжечь и вразумить не словами, а плетьми. Слишком безумствуешь, врач; поверь мне, ты нуждаешься во враче, и удивительно, что никто из врачей не взялся за твое лечение, разве что ты всем ненавистен и все желают твоей погибели. Риторику делаешь служанкой медицины! Насчет медицины посмотрим, но риторику ты ни. в рабство у себя, ни в дружбу с собой никогда не затянешь. Но послушаем, что и как ты доказываешь. «Медицина и этика учат нас правильной жизни». Рдзрази тебя гром, беглый каторжник! Дурно начинасшь. У медицины обще- 250
ИНВЕКТИВА ПРОТИВ ВРАЧА го с этикой — ничегр, противоположного — доногр« Почему медицина имеет больше отношения к правильной жизни, чём земледелие? Может быть, много меньше! Разве что, по-твоему, дурно жилщ в древнем Риме тысячи мужественных граждан, покоривших мир, крепивших добродетель, попиравших порок,— а ведь они жили свой долгий век без врачей54. Признаю: дурно жили; но не потому, что не было врачей, а потому, что еще не пришел вечный йсивотворец; в остальном ни один народ не жил лучше,— йазве что ты опять скажешь, что дурно жила достопокло- няемая Дева, никогда не подвергавшая своего тела плотскому врачевству55! Зачем, скажи на милость, ты путаешь медицину с этикой? Держись своего места и не выходи из своих пределов. Правда, этика тоже не обеспечит праведной жизни, это дар свыше от более могущественной силы; но здесь требуется долгое и вдумчивое рассуждение, которое в наше намерение не входит. Продолжай свои забавы, только этику больше не тревожь и помни, что сказал забывшемуся сапожнику Апеллес, славнейший из живописцев56; занимайся своим делом как врач. «Медицина,— говоришь ты,— учит нас правильной жизни, и мы не для того живем, чтобы связно или красно говорить, а скорее наоборот, изучаем искусство связной и красивой речи, чтобы правильно жить; следовательно, не медицина сообразуется с этими искусствами, а скорее они существуют при ней и ради нее»; отсюда ты выводишь: «Значит, они ее слуги». Перевари свой вывод получше! Ты замахиваешься на большее, чем грозился, и к тебе в услужение пойдут кроме риторики все благородные искусства, сколько их есть, включая философию и теологию, царицу всех наук. Если ты мне докажешь, ремесленник, что медицина учит нас правильной жизни— а все искусства для этого, у всех одно высшее назначение не скажу обеспечивать правильность жизни, но помогать правильно жить,— то по праву все будут ей служить, раз она обеспечивает то, к чему все стремятся! Вот уж точно, смех и стыдливость мешают мне послать тебе силлогизм, достойный твоего, и доказать, что ты раб самой низменной вещи. Скажу как можно вежливей: если нечто обращено к чему-то другому, сообразуется с другим и ради этого другого изобретено* то оно, если верить тебе, с необходимостью ему служит; но твоя медицина обращена к деньгам, с ними сообразуется и ради них* существу r ет; делай вывод, диалектик: следовательно, она рабыня денег. С тобой еще хорошо обошлись; я думал сделать тебя рабом более позорной вещи — стыд помешал. 251
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА • Но кто тебя, важный спорщик, научил таким доказательствам? Ты опираешься на заведомо ложные вещи и на такие, о которых мы больше всего расходимся, а ведь это большой порок в ведении доказательства57. Во- первых, как я уже говорил, медицина вовсе не имеет отношения к правильной жизни, кроме такого, какое есть у всех обслуживающих тело ремесленных искусств. А во-вторых, кто определил между нами то, о чем у нас с самого начала тяжба? Мало того, что о медицине между нами бесконечное расхождение, неужели никакое другое сомнение тебя не гложет? Допустим, я уступлю тебе то же, что медицине: благороднейшее искусство, ты великолепный врач; она как предпоследнее из механических^ так первое из всех искусств; ты как не только последний в ней, но даже ее враг, так глава всех врачей; вам надо постоянно пользоваться помощью какого-нибудь необходимого вам искусства и, если помощь окажется полезной, оно сразу делается вашим слугой. Чего придется ожидать? Может, вам станет прислуживать астрология58, знанием о небесных телах доставляя какую-то помощь малым земным телам? Станет прислуживать музыка, которая сможет не без полезного применения рассмотреть в человеческом пульсе ритмическую последовательность и интервалы? (Между прочим, именно потому, что музыка может для вас оказаться нужна, вы ее не знаете и ею пренебрегаете: тянетесь к недостижимому или, если достижимому, то недолжному, хотите быть риторами, невзирая на смех Туллия, гнев Демосфена, слезы Гиппократа, гибель народа.) Чтобы не задерживаться на частностях, перейду к сути нашей тяжбы. Если, говорю, все искусства, даже благородные, даже свободные, ты делаешь рабами своего низкого и подкупного ремесла, поскольку они полезны или необходимы для твоей цели,— не знаю, по какому праву тебе это будет позволено,— то даже и так риторика никогда не станет твоей рабыней, потому что для предписанной тебе цели она явно не помощь, а главная помеха: к чему долгие речи больному, когда ему чуть не всякое слово в тягость, а нужно только краткое ободрение и лечение средствами вашего искусства, если оно на это способно? Уж не аптекарей ли вы собрались убеждать, лекарства у которых надо заказывать на самом обиходном языке? Ради одного — я ведь взялся оправдывать тебя, как могу,—ради одного дела я все же готов извинить твои занятия чуждым тебе красноречием: может, ты хочешь не скажу восполнить, но прикрыть красноречием свои 252
ИНВЕКТИВА ПРОТИВ ВРАЧА пороки и неумелость медицины и, открыто убивая, доказать, что вина не твоя, а больного, близких, природы; может, хочешь утешить живых в причиненной твоими руками смерти. Признаю, то и другое — дело ритора и риторики. Обвинять, извинять, утешать, возбуждать, успокаивать, вызывать и сдерживать слезы, разжигать и гасить гнев, расцвечивать факты, отвращать позор, перекладывать вину на других, возбуждать подозрения — все это прямое занятие ораторов, не знал, что врачей. Но если риторика тебе служит, то все принадлежащее твоей служанке уступаю тебе, то есть и эти занятия и все остальное, приписываемое ораторам, твое! Тебе позволено больше, чем я думал: ты можешь убивать и — удивительное дело! — обвинять убитого. Впрочем, раз уж я сегодня стал неведомо как из твоего обвинителя защитником, что тебе мешает, таланту великому и вместительному, быть как философом и врачом, так и ритором и со славой осуществлять все действия оратора? Разве ты не такой же человек, как Цицерон? Тот обвиняет Клодия и Верреса, преследует в инвективах Катилину, в филиппиках—• Антония, людей великих и жестоких, скорых на месть, и ставит им в упрек груз множества преступлений и гибель республики. Неужели ты не сможешь уверенно обвинить одного беззащитного и неспособного отомстить мертвеца в том, что он убил сам себя? Цицерон еще защищает в тяжелых уголовных делах царя Дейотара, Планция, Квинта Лигария, Милона, тысячи других. Почему тебе не защитить самого себя? Тот утешает себя в смерти единственной и дорогой дочери; а ты почему не утешишь других в смерти людей, до которых тебе нет дела? Легко защищать себя, кому не стыдно; легко утешать других, кто сам не страдает. И то верно, что всякий скорее извинит себя, чем другого и, наоборот, каждый скорее утешит другого, чем себя. Словом, если таковы твои задачи, изучай книги риторов. Хочешь быть господином риторики? Она тебе полезна, необходима, в ней ты весь, без нее ты ничто, ежедневно ты делаешь такое, в чем тебе нужен защитник, а другому утешитель. Но если ты тот, кем себя называешь, ты все-таки не свой собственный защитник, не утешитель для других, а врач — коль скоро ищешь не рукоплесканий толпы, а, следуя своему долгу, выздоровления больного. Куда порываешься? Что замышляешь? Что делаешь? И какое у тебя дело далеко за пределами твоего ремесла? Разве совесть не шепчет постоянно в твои внутренние уши: «Этот человек, с которым ты играешь, болен»? Ты зовешься 253
ФРАНЧЕСКО? ПЕТРАРКА онн«имнвнмшамяаннипн«»ншимнмниппнианна1^нняншш«пина^ врачом; что за нужда в словах? Говорю тебе: лечи, если ты врач» Риторика* которую ты хочешь сделать своей рабыней, тебе недруг: с тех пор как вы захотели стать риторами и поэтами, вы перестали быть врачами. Но это у нас с тобой старый спор. Дважды и трижды продумай свои силлогизмы; найдешь их бессильными и пустыми. Они не доказывают нужного тебе, а если бы доказывали^ доказали бы твою неприглядность, ущерб и угрозу от тебя* для больных. Лучше доказывай, что риторика тебе незнакома, а не слуга. Нет, ее безмятежное сияние приковывает к себе подслеповатые глаза, и приятно казаться тем, чем тебе быть и не полезно и не подобает! А может, надежным и общезначимым силлогизмом ты считаешь тот, где нет логики? Пожалуйста: как разумная душа, не утратившая своего разума, правит телом, а тело ей служит, так все изобретенные ради души искусства правят изобретенными ради тела, а те им служат, причем известно, что свободные изобретены ради души, ремесленные ради тела; следовательно — делай вывод» диалек-* тик — риторика служанка медицины? Ты получил что хотел! Но может быть, я с тобой шучу* пока ты, наоборот, раздражаешься, и шутливый вывод обернется своей противоположностью? Хватит обиняков; ясно скажу, что думаю, хоть ты скрипи зубами, чахни от злости и грози мне сомнительными снадобьями: тебе, а гораздо больше твоим больным поможет, если ты будешь немым, не оратором, и пусть какой-нибудь друг человеческого общества сделает то, что упустила природа,— взяв клещи с треножника, вырвет язык; предмет твоей гордости, косно вращающийся , в темном провале рта. Только тогда ты станешь думать о лечении, сейчас думаешь о своих речах, и все твои речи Кончаются ничем—'или нет, ошибаюсь: твоим позором и чужой погибелью. Явно не на бесчестье этого искусства и не случайно Вергилий называет медицину немой, а потому, что она должна быть молчаливой, не болтливой59, но вы со своим бесстыдством довели дело до того, что заслужили себе название не немых, а балагуров60, и это Имя, данное вам в гражданском праве, никогда с вас не снимется. Старые врачи молча лечили, вы среди рассуждений, препирательств и восклицаний убиваете; вот ваша медицина, вот риторика. При том что ни одна порода людей не лишена до такой степени цветов красноречия, ни одна не нуждается в них меньшее, вы все равно хотите называться и риторами, и ораторами, и поэтами, и философами, и апостолами, и воскресителями,— хоть вы 254
ИНВЕКТИВА ПРОТИВ ВРАЧА совершенное ничто, пустые слова, легковесные безделки. Раньше лечили без силлогизмов, и по-настоящему, а не как ты теперь лживо хвалишься, воскресали больные; j отсюда^ надо думать, пошла легенда о том, что Эскулап воскресил Ипполита: умелый врач спас его от крайней опасности и как бы от смерти. Какая перемена теперь! Под ваши упражнения в силлогизмах умирают люди, которые могли бы выжить без вас. Часто и напрасно я говорил: лечите, исцеляйте; искусство слова оставьте тем, кому оно присуще, оно не для вас. За совет отплачу тебе советом, только понадежней: ты мне велишь вторгнуться в чужие пределы, я тебя зову вернуться в свои; ты мне советуешь, изменив прежний род жизни, стать врачом — вещь и не заманчивая и совершенно невозможная,— я тебя прощу никогда не изучать риторику, чтобы наконец начать быть врачом, каким ты давно уже лживо себя называешь. Красоты идут врачу, как ослу мониста. Впрочем, ты с избытком огражден от подобных упреков: назвав тебя искусным в слове, всякий будет вынужден и свинью назвать чистоплотной, и черепаху пернатой, и ворону белой. От тебя поэтому дурно пахнет не красноре* чием, а потугами на красноречие и враждебной красноречию болтливостью. Вот что я имел в виду, когда писал, что красота слова необходима не врачу, а скорее купцу, хоть и он не изучает риторику, а на практике приобретает опыт и умелость в собеседовании, недаром я спрашивал у тебя не без законного основания: почему, понуждая риторику служить ремесленным искусствам, ты не подчинил ее лучше мореходству61? Не поняв того места, как и положено невежде, ты на потеху мне и многим другим пустился в пустопорожние определения.
СТАРЧЕСКИЕ ПИСЬМА I 5. Иоанну из Черталъдо, о прорицаниях умирающих Жутким чувством, дорогой брат, наполнило меня твое письмо; пока я его читал, цепенящий страх состязался во мне со страшным горем; когда прочел, оба улетучились. В самом деле, как было не расплакаться, читая о твоих слезах и близости к смерти, когда я еще не знал сути и проглатывал одни слова? А стоило потом обратиться внутренним взором к действительному положению вещей и уловить его, тотчас переменилось состояние духа, остались позади и оцепенение и страх. Миную то, что стояло первым в самом начале письма, где ты застенчиво и почтительно говоришь, что не смеешь осудить решение своего «славного наставника» (так меня именует твое чрезмерное смирение), если, увлекая за собой муз и, по твоему выражению, весь Геликон,— когда-то, ты знаешь, я был нищим обитателем его низин, а теперь, отвлекаемый посторонними заботами, почти совсем оттуда изгнан,— как бы осудив итальянцев и сочтя их недостойными ни плодов моих занятий, ни моего присутствия, я постановил перебраться к германцам или, как ты пишешь, на край земли к сарматам1. Признаться, ты укорил меня гораздо действенней, чем если бы излил в сатире весь поток своего словесного дара. Я радуюсь этому твоему душевному расположению, этой пылкости, с какой ты — «и в надежном опасливый деле», как говорит Вергилий2,— готов скорее разбогатеть страхом, чем оскудеть любовью. Не думая скрывать от тебя никаких своих планов, открою тебе, дорогой друг, все тайники своей раненой души: насколько я не в силах насытиться видом италийской земли, настолько, ккак недавно писал нашему Симониду3, я по горло, до отвращения сыт итальянскими делами, так что не раз мне приходило на ум забиться куда-нибудь, ну, не в Германию, а в какой-то глухой уголок света, где вдали от этого крика, от этих вихрей завистничества — в которые 256
СТАРЧЕСКИЕ ПИСЬМА меня ввергла, разумеется, не столько моя доля* не знаю, как насчет презрения, но зависти, по-моему, ничуть не достойная, сколько эта неведомо откуда взявшаяся слава— я мог бы хорошо затаиться и хороню прожить , а удастся, так и хорошо умереть. Я бы так и сделал, только судьба закрыла мне доступ туда, куда влекло желание. Впрочем, мои теперешние сборы на север были вызваны не этим моим порывом — не среди же варварства, под немилосердным небом и на каменистой земле я ищу себе покоя,— а смиренным и скромным послушанием, потому что отказывать в кратком посещении нашему цезарю , столько раз и так просительно меня приглашавшему, было бы не только гордым, но и бунтарским и даже кощунственным упрямством, при том что наши предки, как я нашел у Валерия , считали не уважающего государей человека способным на любое преступление. Но опять же не бойся и не спеши с сетованиями: и здесь, едва ли не к своей радости, я увидел, что путь мне преградила война. Странно сказать: куда охотно собирался, туда еще охотней не еду! И государево желание, и моя честь достаточно удовлетворены моим намерением ехать; в остальном надо винить судьбу. Пропуская все это, перехожу к тому, что, как я сказал, потрясло меня при первом чтении. Ты пишешь, что некто Петр, родом сиенец7, проел авившийся монашеской жизнью и сверх того известный своим чудотворством, уходя недавно из этого мира, предрек многое о многих людях, среди прочего и нечто о нас с тобой; что тебе это было объявлено неким человеком, которому тот все поручил; и что когда ты подробней расспрашивал его, каким образом святой муж, нам незнакомый, знает нас, человек этот ответил: насколько можно понять, у усопшего было намерение совершить какое-то благочестивое дело; поскольку он не мог его исполнить, получив, надо думать, известие о близкой смерти, он действенной и доходящей до неба молитвой просил Бога назначить способных продолжателей, которым божество даровало бы не удавшееся ему успешное завершение начатого или намеченного им дела, и благодаря той близости, которая существует между Богом и душой праведника, он понял, что услышан, а чтобы не оставалось никаких сомнений , ему предстал образ самого Христа, во взоре которого он познал «все, что есть, что прошло и что день принесет нам грядущий»9, причем не как Протей у Вергилия, а полнее, много совершенней и ясней, ибо чего не сможет увидеть видящий Того, кем все сотворено? Да, великое 9—3838 257
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА дело увидеть его смертными очами,— если только это правда, потому что часто бывает и издавна было прикрытием множества лжи и измышлений выставлять себя благочестивым и святым, чтобы дымка божественности скрыла человеческий обман, О нашем случае пока не говорю. Когда посланец усопшего придет ко мне — ты упоминаешь, что первым делом он изложил порученное тебе, поскольку ты оказался ближе всех, потом направится морем в Галлию и Британию, а последним посетит меня и по порядку изложит касающуюся меня часть поручения,— тогда только я увижу, насколько он заслуживает моего доверия. Возраст человека, выражение лица, взгляд, нравы, осанка, жесты, походка, манера сидеть, самый голос и речь, и прежде всего ее заключительная ОДсть, и намерение говорящего — все будет привлечено &ла вынесения решающего приговора. Пока, насколько йогу вывести из сказанного тебе, праведник, уходя из э&изниг, видел нас обоих и еще некоторых людей и для передачи им вверил некие более тайные вещи исполнителю своей последней воли, человеку, по твоей оценке, добросовестному и надежному — такова, если не ошиба- .. * • 10' юсь, суть истории; что предстоит услышать другим ,; остается неясным, но в том, что касается тебя лично, ты услышал Две вещи (ибо прочее сводится к ним): близится конец твоих дней, и тебе остается немного лет жизни, это первое; кроме того, тебе возбраняется занятие поэзией, это второе и последнее. Отсюда твое оцепенение и горе, которые при чтении передались мне, но которые я после размышления отбросил и которые ты — если мне, а вернее, если себе, своему природному разуму, уделишь внимание,— тоже отбросишь и увидишь, что надо, скорее, радоваться тому, что было причиной твоей печали. Не умаляю весомости пророчества: всякое слово от Христа истина, истина не может лгать; спрашиваетсд только, Христос ли источник или кто другой прикрылся именем Христовым, как оно часто бывает, чтобы поверили в его вымысел. Допустим, впрочем, что дело происходит среди не ведающих его имени; если верить языческим поэтам и философам, умирающие иногда много, пророчествуют, о чем говорит и греческая литература и наша. Гомеровский Гектор, ты знаешь, предрекает смерть Ахиллу, вергилиевский Ород — Мезенцию, Цицеронов Те- рамен — Критию, Каллан — Александру и, что ближе к твоим тревогам, у Посидония, славнейшего в свое время философа, некто Родий перед смертью именует шестерых из людей одного с ним возраста, которые должны уме- 258
СТАРЧЕСКИЕ ПИСЬМА £еть, и, главное, говорит еще, в каком порядке они умрут11. Рассуждать об истинности или причине подобных вещей здесь не место. Но пусть даже истинно и это, й все, о чем рассказывают другие, и вдобавок то, что возвестил напугавший тебя человек,— что все-таки тебя так уж сильно тревожит? Неужто ты никак не знал, не сообщи он тебе, что оставшейся жизни крохи? Это и новорожденному младенцу, умей он рассуждать, было бы ясно. У всех смертных жизнь коротка, самая короткая у стариков, хоть часто против расчетов и ожидания людей, о чем мы каждодневно жалеем и плачем, смерть извращает порядок рождения, так что первые из этой жизни уходят последними в нее пришедшие. Поистине мы уже были; тень, сон, призрак! Наша здешняя жизнь — долина тоски и мучений, не больше; в ней одно хорошо: она путь к другой жизни, иначе была бы не просто жалкой, а прямо ненавистной и невыносимой; глубоко заглянул в нее сказавший, что самое лучшее — не родиться, ближайшее к этому благо—как можно скорей умереть12. Пусть решительность такого суждения не покажется подозрительной в устах язычника: к нему присоединяется мудрейший из евреев, или, вернее,— как устанавливает оплакивающий смерть брата Амвросий, проводя по своему обыкновению разыскание и сопоставляя времена,— не мудрейший Соломон следует за философами, а они за Соломоном. Выпишу тебе его мнение из Амвросия, чтобы за одними и теми же словами встал как бы двоякий авторитет: «Самое лучшее, по приговору Соломона, не родиться; те, кто в философии мнил себя первым, следовали за ним,— ведь предшествуя им, уступая нашим13, он сказал в Екклесиасте: «И счел я блаженными всех мертвых, которые уже скончались, более, чем живых, которые живут доселе; а блаженнее их обоих тот, кто еще не родился, кто не видел злого дела, совершенного под солнцем»14. «Кто сказал это,— продолжает Амвросий немного спустя,— как не искавший премудрости и постигший ее?» И тут же, вставив несколько слов о его премудрости: «Как же могло быть скрыто земное от того, кому было открыто небесное, и как он мог заблуждаться или лгать в отношении собственной природы, состояние которой знал на опыте?» И не один Соломон так думал, хоть один выразил; он читал слова святого Иова: «Погибни день, в который я родился» 15; Иов знал, что рождение— начало всех зол, и поэтому хотел гибели для дня, в который родился, чтобы истребился источник всех бед. Потом, взяв в свидетели Давида и Иеремию16, Амвросий «* 259
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА ■ ■ I заключает: «Если святые мужи бегут от своей жизни* считая ее, полезную для нас, бесполезной для себя, то что делать нам, которые и другим помочь не в силах, и сами тяготимся этой жизнью, ощущая, как день за днем она обременяется для нас грузом грехов, словно злосчастный долг, тяжелеющий от накопления ростовщических процентов?» 17 Если Амвросий, если великие мужи до него говорили такое, что скажу я, жалкий, чья жизнь не просто обременена и задавлена грехами, а сама и есть искушение и порок? Конечно, хоть многое здесь и другие скажут, и мы сами, наученные горестным опытом, могли бы сказать, для тебя все это лишнее: не учить тебя я должен, а просто побудить к тому, чтобы, не дав внезапному испугу отбить у тебя память, ты вспомнил, что думают об этом деле божественные люди, что думаешь о нем ты сам. Позволь немного распространиться о вещах, которых мы коснулись. Пускай все, как я уже сказал, рассудили й утвердили названные великие мужи, обязывая нас не только силой доводов, но и авторитетом, однако не лишним будет послушать, что о том же думают и другие. Речь идет о двух истинах. Первую — что наша так называемая жизнь есть смерть — высказал молодой Цицерон в шестой книге « Государства », повторив то же стариком в первом дне «Тускуланских бесед»; вторую — что человеку самое лучшее не родиться или по крайней мере как можно скорее умереть — найдешь в первой книге тех же «Тускулан» . И то и другое говорил при случае и сам Цицерон еще в других местах и многие другие тоже. Первое в виду бесчисленных горестей человеческой жизни кажется не просто истиной, а высшей истиной,— и все равно в именовании жизни просто смертью, по-моему, больше смелости, чем умудренной истины. Как же тогда? Я держусь золотой середины вместе с Григорием, который сказал в одной из своих ежедневных проповедей: «Временную жизнь в сравнении с жизнью вечной надо называть скорее смертью, чем жизнью» 19; так говорить будет и надежней и благоразумней. А в отношении второго (заодно также и первого) рядом с величайшими авторами нелишним будет поставить ученого и красноречивого Лактанция Фирмиана, который не помню в какой книге своих «Установлений» говорит, обличая человеческое нетерпение: «Так разве не заблуждаются люди, жаждущие смерти как блага и бегущие от жизни как от зла? Кривые оценщики, они не положили на весы рядом со злом большее количество 260
СТАРЧЕСКИЕ ПИСЬМА добра; Проводя жизнь в изысканных и разнообразных удовольствиях, они хотят умереть, едва их постигло горе, и ведут себя в наступившей беде так, словно им никогда не было хороню: осуждают всю жизнь, объявляя ее полной одними бедами. Отсюда то негодное суждение, что полагаемое нами жизнью есть смерть, а пугающее нас как смерть—жизнь, так что будто бы первое благо — никогда не родиться, второе — как можно скорее умереть; для пущей важности эти слова приписывают Силену, но Цицерон в «Утешении» тоже говорит, что лучше не родиться и не разбиваться о подводные скалы этой жизни, а если родился, то по крайней мере как можно скорее бежать, словно от охватившего все пожара20. Цицерон верил этому пустому изречению, как видно из того, что он прибавляет к нему от себя для красоты, Я спрашиваю: кому, он думает, «лучше» не родиться, если тогда вообще некому будет что бы то ни было ощущать? Ведь добро или зло обязательно должны ощущаться. Потом, почему он считает всю жизнь подводными скалами и пожаром? Словно в нашей власти было не родиться, или жизнью нас наделяет судьба, а не Бог, или в природе жизни есть что-то подобное пожару!»21 Это Лактанций. Вот, чтобы ты не заподозрил меня в пристрастии к тому или другому мнению, я намеренно поставил рядом на твое усмотрение и несколько авторов и их разноречивые суждения, а ты выбирай что понравится, и истина найдет себе место. Возвращаясь к делу, сам я хотел бы сказать от себя одно: что бы ни оказалось наиболее истинным из всего приведенного нами, нам нашу здешнюю жизнь надо если не слишком любить, то до конца терпеть, устремляясь через нее к другой, словно по суровому пути — к желанному отечеству. Как бы то ни было, оказаться неродившимися мы не можем. И если жизнь ненадежна, опасна, зла — в чем, думаю, никто из живых не усомнится, кроме ослепленных пустыми наслаждениями и потерявших чувство истины и понимание себя,—то ведь конец злой вещи должен быть, естественно, добрым и желаннымг делом, и если уж оплакивать жизнь — чего, не спорюj она достойна как таковая,— то и плачь не о том, что она кончается, а что началась, как рассказывают о неких язычниках, философах от природы: при появлении на свет соплеменников они плачут, при кончине веселятся22. Бояться бы надо не конца удовольствий, а начала бесконечных мук, и причина убожества нашей краткой жизни не столько ее бедствия, сколько страх вечного наказания, которого, будь даже возможно ;его отаянуть, не 261
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА избежать иначе, как делами добродетели и милосердия; впрочем, оттянуть его нельзя. Итак, не смерти бойся-^ бесполезно ее бояться,— а исправляй жизнь, что единственно только и даст не страшиться смерти; тем временем свыкайся не только с ее страшным именем, но и с мыслью о ней и с ее образом, чтобы бесстрашно встретить приход той, о которой мы часто размышляли, и не испугаться ее непривычности. Таково учение Платона и идущих за ним превосходных философов, которые самую философию и всю жизнь мудрецов определяют как раздумье о смерти; то же имел в виду апостол Павел, говоря, что каждый день умирает23, ведь по естеству никто не умирает многажды, и часто умирать, облегчая привычкой ужасную во мнении толпы вещь, можно только в частом размышлении о ней, не вещественным образом. Как размышляли о ней философы, им ведомо; теперь наше, то есть христианское, много более светлое раздумье— Христос, животворная Христова смерть и победа над смертью. Не могу пропустить вспоминающиеся здесь слова Амвросия из той же книги о смерти брата; не дивись, что я, вот уж почти десять лет миланец и целые пять лёт его гость24, обращаюсь к нему. «Что такое Христос,— пишет он,—как не смерть тела, жизнь духа? Умрем же с ним, чтобы с ним жить; приобретем повседневную привычку и любовь к смерти, чтобы через это разделяющее умерщвление наша душа научилась отвлекаться от телесных пристрастий и, словно утвердившись на возвышении, куда земные влечения не могут подняться и привязать ее к себе, восприняла в себя образ смерти и не была смертью наказана »25. Опускаю остальное; извини й за включенное, если его больше, чем ты хотел бы. Все ведет, все влечет туда, откуда тебя отвлекла внезапная скорбь, и велит тебе не слишком любить жизнь, не ненавидеть и не страшиться конца жизни, не ужасаться^ его близости в преклонном возрасте, при том что и в детстве, и в младенчестве он никогда не был за горами, хоть и казался далек. Дивись, наоборот, тому, что с тобой случилась вещь, едва ли с кем, кроме царя Езекии26, случавшаяся за все века: по слову твоего пророка тебе обеспечены сейчас еще несколько 'tief жизни — ведь «немного» значит по меньшей мере два,1— и, когда ни один смертный не может обещать себе ни дня:, ни полного часа жизни, у тебя ее целые годы! Разве что, веря вестям о близкой смерти, нельзя верить обещаниям продления жизни. Поистине удручает во всей этой суете 262
СТАРЧЕСКИЕ ПИСЬМА святим.ц**.и.даяяд№дя!|дш«1|и^и^^и»и"* »'и неааияеавд.мицдв'ддддмввти,',1. 'рррдаи^дмдддиваишияааашиияиаикаииаимиииа» тх>¥ что от дурных известий появляются страх и несомненная печаль, а от добрых — пустая веселость и сомнительная при любом исходе дела надежда. Не лучше ли помнить Вергилиев ы стихи? Каждого ждет его срок. И кратко и невосполнимо Время жизни людей. Но славу делами упрочить — Вот добродетели долг27. Да, делами, цель которых не тонкий звон славы, а сама добродетель, необходимо отбрасывающая от себя и тень прочной славы28, Я было уж сказал: вот здравый, вот единственно разумный среди всего смятения совет,—да вовремя удержался, потому что он дан поэтом, а тебе ведь запрещено все поэтическое! Меня берет изумление горче прежнего. Будь такое сказано старику, садящемуся, как говорится, за букварь29, я принял бы все спокойно: ты состарился, уже близка смерть; займись своей душой; несвоевременны и горьки для стариков занятия словесностью, если браться за них внове и без привычки (только кто вместе с ними состарился, тому нет ничего приятнее), так что запоздалую заботу оставь, не тревожь парнасских Муз, не мути Кастальского источника: многое приличное в юности неприлично в старости; напрасно будешь стараться: коснеет ум, подводит память, меркнут очи, деревенеют телесные чувства и для нового труда уже слабы; вспомни о своих силах и измерь дело, к которому приступаешь,— как бы смерть не вломилась к тебе посреди бесплодных усилий; делай лучше то, что всегда полезно и в любом возрасте прекрасно, а в преклонном необходимо. Разве не важно и не похвально сказать эти и подобные вещи севшему за учебник старику? Но зачем говорить их искушенному и достигшему высот, не знаю. «Ты близок к смерти; брось мирские заботы, изгони остатки похотей, злые привычки, преобразись духом и нравами; угождая Богу, вырви с корнем новые и возобновляющиеся пороки, которые до сих пор только отсекал, в первую голову жадность, на удивление поражающую почему-то только стариков; к одному стремись и об одном думай, чтобы готовым и бестрепетным прийти к концу»,— вот что великолепно, вот что благоразумно. «Оставь искусства, будь то поэтические или какие угодно, в которых ты уже не .новичок, а заслуженный ветеран, в которых ты уже должен бы знать, что надо отвергнуть, которые тебе уже не труд, а радость и наслаждение» — поистине не знаю, что это еще;» ,как не лишение старости отрады и опоры. 263
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА Что, если бы такое сказали Лактанцию? Или Августину, а он бы поверил? Скажу, что думаю: ни первый не ниспроверг бы с такой мощью основания иноземных ересей, ни второй не воздвиг бы с таким искусством стены града божия, а Юлиану и прочим яростным нечестивцам отвечал бы себе помаленьку Иовиниан. Что, если бы — Иерониму? Да он сам же и упоминает, что ему это говорили, причем обращается к Вигиланцию, что придает его словам особый вес! Что, если бы он навсегда отказался от поэтического, от философского, от ораторского, от исторического искусства? Никогда он не сумел бы разгромить ложь Иовиниана и еретиков с такой доходчивой убедительностью, никогда не смог бы так же учить Непоциана, пока тот жил, и оплакать его уход из жизни, никогда не сумел бы озарить свои послания и книги таким светом слова30. Как истинное от истины, так искусство и великолепие речи — откуда еще, если не от дара слова? А что он присущ поэтам и ораторам, сам Иероним не будет отрицать; это настолько всем известно, что не нуждается в доказательствах. Не стану разбирать все подряд; я вообще не понимаю, почему запретно, не говорю — старикам браться за эти искусства (потому что от несвоевременных предприятий не бывает толку), но умеренно заниматься ими хотя бы даже и в старости, раз ты впитал их с малых лет? Если знаешь, что из них можно извлечь для познания вещей, для нравственности, для красоты слова, для защиты наглей религии наконец, как это великолепно делали только что упомянутые мною люди? Если притом тебе небезызвестно, что подобает говорить о прелюбодее Юпитере, своднике Меркурии, человекоубийце Марсе, разбойнике Геркулесе, о враче (чтобы не забыть более невинных) Эскулапе, отце его кифареде Аполлоне, кузнеце Вулкане, ткачихе Минерве— и что, наоборот, о богоматери Марии-деве, о сыне ее, нашем искупителе, истинном Боге и истинном человеке? Если будем сторониться поэтов — а тогда придется и многих других — за то, что они не знают и потому молчат о Христовом имени, то насколько опасней должно казаться чтение поминающих и вместе оскорбляющих Христа еретиков, а ведь этим усерднейше занимаются хранители истинной веры! Послушай меня: многое, что делается из тупости и малодушия, приписывают основательности, и благоразумию; люди часто начинают считать ничтожными вещи, в которых отчаялись самц;, невежеству свойственно презирать все, чему оно не сумело научиться, и оно никому не желает достичь того, что самому оказалось 264
СТАРЧЕСКИЕ ПИСЬМА ■' гаадава i iiihiiihi ■■нишииии i ■ ■ д не по силам. Отсюда кривые суждения о неведомых вещах, когда поражает даже не столько слепота судий, сколько их желчность. Ни зов добродетели, ни соображения близкой смерти и не должны удерживать нас от занятий словесностью; укоренившись в доброй душе, она и любовь к добродетели разжигает, и страх смерти прогоняет или уменьшает. Как бы, забросив ее, не подать пищу подозрениям в безверии, какие возбуждались против знания; ведь науки и искусства не мешают, а помогают овладевшему ими доброму человеку, убыстряя, а не замедляя его продвижение. Как с пищей, которая часто для слабого и расстроенного желудка тяжела, а для здорового и проголодавшегося хороша, так и с ними: ищущему и здравому уму — особенно если здесь, как и там, соблюдать разборчивость — идет на пользу многое такое, что губительно для слабого. Не будь это так, не славилось бы неотступное до конца дней трудолюбие. Не говоря уж о том, что Катон изучил латинскую словесность в зрелых летах, а греческую стариком; что Варрон встретил сотый год своей жизни в неустанном чтении и письме и раньше оставил ее, чем любовь к ученому труду; что угнетенный старостью и слепотой Ливии Друз не забросил свои благотворные для отечества толкования гражданского права; что в сходной беде Аппий Клавдий хранил такое же упорство; что у греков Гомер в том же состоянии проявил равное мужество и, хоть в другом роде занятий, проявил неменьшее трудолюбие; что Сократ уже стариком занялся музыкой; что Хрисипп лишь в глубокой старости окончил сложнейшую работу, начатую в расцвете молодости; что из ораторов Исократ, а из трагиков Софокл оба написали превосходные книги первый девяноста четырех, второй почти ста лет от роду; что безмерная любовь к своим занятиям заставила Карнеада забыть о пище, а Архимеда пренебречь смертью; что Клеанфу у греков, Плавту у нас та же любовь дала силы бороться сначала с бедностью, потом со старостью; что жажда не достатка, как многих, â знания гнала Пифагора, Демокрита, Анаксагора, Платона за тридевять земель через все моря, помогая забывать об опасностях и трудах; что старик Платон в свой последний день, который был и днем его рождения, испустил дружественный философии дух за чтением или, как считают другие, за письмом; что Филемон расстался со своей мусической душой в глубоком раздумье, склонившись над книгой, пока его поджидали друзья, хотя о его кончине ходит и другой, немного потешный рассказ; что, 265
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА наконец, Солон (он мне часто приходит на ум) в старости до послеДнего Дня всегда учился чему-то новому, и смерть ие угасила высокой жажды знания31,— итак, не говоря даже об этом и о многом подобном, разве все христиане которым мы мечтаем подражать, не так же провели зкизнь в занятиях, состарились в ученых трудах, умерли сРеДи книг и иных последний час застал читающими 0JJja пишущими? Насколько я знаю, никого, кроме вышеупо*шнУТОГ0 Иеронима, не упрекали за совершенство в светских науках, зато многих славили, в том числе и его. Нет, я не забыл, что Григорий хвалит Бенедикта за оставлен**0 начатых занятий ради любви к уединению и к более стр0Г0МУ °бразу жизни32, но ведь Бенедикт забросил не только поэзию, а все науки. И разве хвалящий его Григорий сам заслуживал бы похвалы, если бы поступил тогда та# же? По-моему, ничуть; уже знать — не то же, что еще учиться; одно дело — юноше оставить надежду на овладен^е наукой, другое — старику отказаться от надежно усвое*1110** наУКи; первый расстается с обузой, второй с утешением? первый с долгим трудом, исход которого еще неясен, эторой—с обретенным в упорной работе радостным и ДРаг°ценным сокровищем знания. Ждех11ь вывода? Мне известно, что многие пришли к выдающей051 святости без образования, но известно мне и то, что 03-за него никто ее не лишался, хоть я слышал, что апостола Павла кололи его якобы приобретенным в занятия* безумием,— насколько справедливо, миру известно33. Е^-ли дозволено говорить от своего имени, то думаю так: возможно, и ровен, но низменен путь через невежесТВ0 к Добродетели. Един предел всех благ, но много к нему путей, и среди спешащих к одной цели большое разнообразие: один медлительней, другой живей, один во тьме, другой в свете, один в низинах, другой в высотах; странничество всех и каждого свято, но заведомо славой то, что ярче, что выше, а потому с просвещенным благочестием не сравнится никакая деревенская простота- И какой бы святости человека ты ни назвал мне из числа необразованных, из противоположного числа я представлю тебе еще более святого. Впрочем> не буду тебе больше сегодня этим докучать; тема меня вынуждала, и многое пришлось говорить по необход#мости- Если ты не отступишь от своего намерения и захочешь забросить все наши с тобой прежние занятия, все наУки и искусства и самые их орудия вплоть до послеДне^ книги и если все вокруг тебя убеждает так поступить» то сердечно благодарю за то, что любым 266
СТАРЧЕСКИЕ ПИСЬМА йокушцикам ты решил предпочесть меня, «жадного до книг», как ты выражаешься,— и я не возражаю, а если бы возражал, само это письмо меня бы обличило. Правда, мне будет казаться, что я покупаю собственное добро, но не хочу, чтобы книги знаменитого человека растерялись или, как водится, попали в руки невежд. Как мы до сих пор, разделенные телесно, были заодно, так же и книги, ота утварь, которой мы пользовались в своих занятиях, должна вся вместе и неразрозненно — если Бог благословит мой замысел — пойти в какое-то доброе и тихое место, где постоянно сохранится память о нас34; так я-решил после смерти того, в ком надеялся увидеть преемника . Тем не менее принять твое любезное предложение и назначить цену книгам не могу, я ведь не знаю Как следует ни их названий, ни числа, ни ценности. Ты Мне подробно изложи все в письме — с тезм условием, что еблй когда-нибудь тебе придет на ум провести рядом со мной оставшуюся частицу времени, как и я всегда хотел и ты ведь когда-то обещал, то увидишь те же книги вместе с собранными мной, которые тоже твои, ß такой целости, что не заметишь убыли и даже кое-какую прибыль. Твое последнее заявление о денежном долге многим, в том числе мне, я с моей стороны отвергаю и дивлюсь, откуда у тебя эта лишняя, если не сказать нелепая, щепетильность; могу возразить тебе вместе с Теренцием: «На гладком тростнике узлов ты ищешь»36. За тобой только долг любви, да и того нет, потому что, надо сказать, ты давно его добросовестно й сполна уплатил,— разве что, всегда получая, всегда н оказываешься дол-* жен, но опять же, что постоянно возвращаешь, то никогда и не должен. Что до твоих, и прежде нередких, жалоб на необеспеченность, то не хочу здесь нагромождать тебе утеплительные изречения и примеры нищих знаменитостей, они тебе известны. Хвалю тебя за то, что, когда я предлагаю тебе большие, хоть и запоздалые богатства37, ты выбираешь свободу духа и мирную бедность, но за небрежность к многократным зовам друга не могу похвалить. Я не могу сделать тебя отсюда богаче (мог бы, так обратился бы к тебе не со словами, не с письмом, а с самим делом), но у меня довольно достатка, Чтобы с лишком хватило на двоих людей, живущих душа в душу и одним домом. Ты оскорбляешь меня, если гнушаешься моим предложением, еще больше — если не веришь ему. Всего доброго. Падуя, 28 мая [1362] 267
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА I 6. Франциску Бруни, против неумеренно высокой оценки друзей, истинное изображение своей скромной особы Сладостен мне, славный Бруни, аромат твоего письма и еще сладостней был бы его вкус, будь оно о чем-нибудь другом. А так — оно наводит* смущение и бросает в краску: ты превозносишь меня выше людей, которыми дай Бог чтобы я был достоин восхищаться. Я решил бы, что ты, чего доброго, насмехаешься надо мной, если бы не знал твоей редкостной добродетели и простосердечной доверчивости. Скорей готов поверить, что ты заблуждаешься, а не я тобой обманут: для первого есть извинение — твоя доброжелательность, второе достойно укора, ничего общего не имеющего с дружбой. Впрочем, не стану разглагольствовать, угнетенный бременем не мне принадлежащих восхвалений — усталость подруга молчав нию,— и скажу только одно: ты вправе на своем добре выставлять какую тебе угодно цену, но поверь, так оценивая, отпугнешь покупателей. Скажешь: «То, что я хвалю, у меня не на продажу». Надеюсь. Но все равно никто не станет спокойно выслушивать от тебя восхваления ничтожной вещи; подумай о моих завистниках, подумай о своей репутации и говори то, что есть, или даже меньше того, что есть, если есть что-то меньше самого малого. Стыдно и вскользь назвать вещи, о которых подробно и пространно заставила тебя рассуждать твоя любовь ко мне: ты меня делаешь и оратором, и историком, и философом, и поэтом, и под конец теологом, чего никогда бы не сделал без внушения той, которой не верить очень трудно,— имею в виду все ту же любовь. За нее тебя, пожалуй, можно бы и простить, если бы ты в довершение всего не превознес меня, украсив славными титулами, выше величайших, с кем я и сравнения не заслужил. На самом деле, дорогой друг — должен же ты понять, как далек я от вынесенного тобой приговора и по существу, и в собственном мнении,— я не есть ничто из того, что ты мне приписываешь. Что эке я такое? Ученик (scholasticus), да и не то даже, а просто житель лесор, одинокий странник, привыкший выкрикивать Бог знает какие глупости среди шумных дубрав и — что уже верх самонадеянности — дерзающий прикасаться под незрелым лздром к хрупкому перу, не так преуспевая, как горя в этих трудах, не так богатея науками, как влюбляясь в эних,. Пренебрегаю философскими школами, стремлюсь к 268
СТАРЧЕСКИЕ ПИСЬМА истине; найти ее трудно, поэтому я из искателей последний, к тому же шаткий: часто от недоверия к себе, чтобы не заплутаться, своему сомнению радуюсь, словно истине. Так я исподволь оказался среди платоников, пришелец, каких много, крайний в толпе скромных последователей; ничего на себя не беру, ничего не утверждаю, сомневаюсь во всем и каждом, кроме вещей, в которых сомневаться считаю кощунством. Вот тебе: твой Гиппий1, некогда дерзавший в собрании философов учить обо всем, теперь перед тобой ничему-то не учит, кромс как совестливому исканию истины, сомнению и незнанию. Ты и свидетельство славного Пандольфо2 притягиваешь для подкрепления своего несуразного приговора; какая его свидетельству цена, поймешь, положив на весы не его превосходные свойства, достоинство и мужествен- йую добродетель, а дружескую привязанность. Ведь если хочешь доискаться правого суда, ищи свободного непредвзятого судью, ищи свободный ум, но не свободен ум, подвластный любви; любящему веры ничуть не больше, чем ненавидящему: ошибка первого благороднее, но по предвзятости суждения один стоит другого. Так что смело верь ему в делах государства, верь в военном искусстве, особенно во всем, что касается обязанностей полководца, его мужества, предусмотрительности, строгости, милосердия, терпения в трудах, постоянства, великодушия, славы; верь даже в том, что касается не только военных талантов, но, когда речь дойдет до меня, ищи себе других авторитетов: он и так уж многих ввел здесь в заблуждение. Признаться, мне и самому странно, до чего я ему дорог — без всяких заслуг, просто его благородный дух питается любовью, любит бескорыстно, тут ему и пища, и наслаждение, и утешение. Думал сдержать перо, но несусь куда-то и, с одной стороны подавленный твоими восхвалениями, с другой истерзанный своими заботами, все равно не могу успокоиться, не вставив в это письмо одну довольно-таки длинную историю. Скажу тебе — а ты подивишься вместе со мной,—что этот человек еще за много лет до того, как меня увидеть, побуждаемый одной шумливой молвой, йослал в место, меня тогда приютившее, за немалые деньги и на достаточное число дней нанятого живописца, чтобы тот привез ему в изображении на доске3 желанный лйк незнакомого человека. Спустя долгое время после того, как это было без моего ведома исполнено, положение взбудораженной тяжкой войной Италии потребовало его приезда в Милан, где я тогда был, и, хоть его со всех 269
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА, сторон разрывали на части известия о мятежах и опасно^ стях, думать о которых одной головы было явно мало, он все-таки не нашел себе дела первоочередной и важней, чем взглянуть на человека, чье изображение уже видел. Опускаю все, чего не расскажешь в спешке: сколько раз и как запросто приходил ко мне знаменитый человек й полководец, как увлеченно, словно равный с равным, беседовал с лицом бесконечно ниже его и как однажды, оправившись от тяжелой болезни, свалившей его после знойного лета и зимы под открытым небом при непомерных военных трудах и среди всевозможных тревог, слабо еще дерзкась на ногах, явился ко мне, опираясь на плечи слуг,—мог во все время своей болезни ежедневно видеть у изголовья своей постели, но ему было приятней увидеть меня среди книг, как он говорил, словно на троне. Великую и героическую его человечность не унесут из моей памяти стремительные годы и не смоет поток летейского забвения со всеми своими водоворотами. Собираясь потом по завершении войны, принесшей ему немалую славу, вернуться победителем в отечество, он, поскольку первый живописец не вполне удовлетворил его желаниям, да и облик мой с годами изменился, пригласил другого, одного из редчайших художников нашего века,— а пригласил бы Зёвксиса, Протогена, Паррасия или Апеллеса, будь они живы в теперешние времена, только всякий рек должен довольствоваться своими талантами; словом, он послал кого смог, по нашим обстоятельствам великолепного живописца. Придя ко мне и скрыв цель своего посещения, тот уселся в сторонке, пока я был занят чтением,— мы были с ним давно и коротко знакомы,— и начал что-то тайно чертить стилем. Я разгадал безобидный обман, поневоле согласился, чтобы он рисовал меня открыто, однако при всем его искусстве и у него ничего не получилось, что было ясно и мне и всем, а если спросишь почему, то не знаю,— разве что, пожалуй, потому, что чрезмерное усердие часто мешает успеху и крайнее напряжение воли вредит исполнению. Но все равно, сдавный полководец увез с собой это изображение и держал среди любимых вещей за одно то, что оно по крайней мере означено моим именем. Вот я поди доверяй в оценке меня такому пристрастному человеку. Писать все это в самом неподходящем месте, в самое неподходящее время меня заставляет твое упоминание о нем, а еще желание, чтобы ты увидел его любовь ко мне и понял, что доверие к нему ничуть не спасет тебя от ошибок. Пусть избавление ума друга от 270
СТАРЧЕСКИЕ ПИСЬМА ложных мнений будет первым залогом моей дружбы. Я добросовестно сказал, что я есть и что не есть, а ты в отношении меня больше верь мне, чем кому другому: никто не знает меня глубже, и как бы я ни любил себя, я все-таки люблю истину, в этой части известную мне настолько, что даже говорить наперекор ей мне было бы, пожалуй, не стыднее, чем хотя бы молчаливо соглашаться с так говорящими. Правда, иногда я все-таки молчун не то что соглашаюсь, а просто ненавижу спор или устал повторять. Теперь и смолчать не мог бы: с одной стороны, груз похвал невыносим, а с другой, редкий блеск твоего красноречия способен, пожалуй, увлечь других, и; тогда,1 цусть.даже все меня извинят, я сам перед собой окажусь- виновен, и непростительно, в молчаливом потакательстве столь пышному и искусному превознесению меня. Итак, ж вышел для спора об одной-единственной вещи с человеч ком, с которым во всем остальном хотел бы согласия и единодушия. Случается, конечно, меня хвалят и другие, да не так; поэтому никогда раньше я-не вступал,в такое единоборство с друзьями, никогда, насколько помню, не говорил ничего подобного, раз никогда ничему подобному и не подвергался. Начиная с этого времени люби, как. умеешь это делать, но суди безупречней. И все же, кем бы я ни был, каким бы тупым умом, пресным суждением или косноязычием ни отличался, во всем почти сомневаясь и колеблясь, я, по-моему,— разве что даже и, здесь беру на себя по * ошибке лишнее — достаточно постоянен в дружбе; говорю не о тех совершенных и редчайших содружествах, для которых требуется великая добродетель и которые, как тебе известно, насчитываются единицами во все века4, а о простых, какие по плечу моей посредственности. Во всех других вещах уступая многим, в любви всей силой души не захочу уступить никому. Поэтому, каким бы тебе ни изобразила меня любовь ли твоя ко мне или истина, знай, что и та и другая равно сделают меня твоим любящим другом, и не сомневайся в этом моем обещании, оно твердо; того заслуживает твоя добродетель, того требует моя природа, так велит нам добрый поручитель нашей дружбы; считай, что это возвещает тебе не дельфийский, а небесный оракул. Будь здоров и, раз уж ты никак не можешь помнить черты нашего лица, помни хоть наше имя. [Падуя, 28 мая 1362} 271
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА II 1. Иоанну из Чертилъдо, оправдание от упреков в погрешностях стиля Надо было или молчать, или спрятаться, или, вернее, не родиться, чтобы спастись от собак Сциллы с их лаем1. Нешуточное дело выйти на люди: большие собаки свирепеют и кусают, малые свирепеют и лают, первые грозят, вторые надоедают. Я думал уберечься от того и другого молчанием и скрытностью, горячка событий занесла меня куда я не хотел. Стоит появиться на народе, на меня уже кажут пальцем люди, незнакомство с которыми составляет лучшую часть славы. Я не Сципион, которого никогда не облаивали псы, когда он поднимался ночью на Капитолий2,— ибо так, помню, о нем пишут, хотя некоторые думают, что дело там могло быть в снадобьях и заговорах. Вокруг меня, при каком бы ярком свете дня я ни выступал, заливается свора псов; куда ни повернусь, все улицы оказываются ими забиты. Причем породистых я бы еще не так опасался: их мало, и они не часто нападают без приказа, а эти — бесчисленные, беспокойные, хриплые и кого не могут достать зубами, изводят бесконечным лаем. Великолепно сказал Анней, и сам испытавший нечто подобное: «Вы лаете, как мелкие шавки при приближении незнакомых»3. Верно: и они мелкие шавки, и я им хоть и не совершенно неведом, незнаком. Собаки обычно лают или кусают от страха; здесь им никакого такого страха нет, потому что я не отличаюсь Теоновыми зубами4, да и они с удивительной рассудительностью всегда уберегаются от укусов тем, что умолкают и прячутся — не замечая, скрлько наглой заносчивости в желании судить других и нежелании дать судить себя другим, ведь поистине никому не дает быть судьей своего голоса тот, кто заглушает его упорным молчанием. Новая порода! Нет, старая, не только мне одному, последнему из людей, надоедавшая, но и первым и величайшим, прежде всего Иерониму, который пишет о ней друзьям: «Не выносите книгу на люди, не предлагайте яства брезгливым и остерегайтесь высокомерия тех, кто ловок только судить о других, а сам ничего не умеет»5. Правда, по-моему, одно это им уже достаточный приговор; то, чем они думают прикрыть свое невежество, превращается в доказательство этого невежества и чем больше они прячутся, тем больше себя выдают, потому что, пока они уклоняются от суда молчанием, знающие люди осуждают их своим молчаливым приговором. Но 272
СТАРЧЕСКИЕ ПИСЬМА если даже такой человек их боялся и советовал избегать, то что, ты думаешь, приходится делать мне и другим? Право, не столько из страха, сколько из ненависти, презрения и нежелания давать их чесоточным языкам материю и орудия для нападок, я часто увещал себя, часто и друзей: себя — не писать ничего нового, их — не выносить на всеобщее обозрение то, что мне уже случилось написать. Не могу жаловаться на друзей, потому что сам себя я не послушался. Если уж меня разнимал такой жар писания, надо было писать и вычеркивать6, и получая при желании удовольствие от исписанных листков, и отводя от себя зависть с ее укусами и лаем. Может быть, так бы все и шло, если бы не увлеченность, заставлявшая меня быстро писать, и не сострадание, мешавшее сразу вычеркивать написанное: мне было жалко моих безобидных новинок — тяжко губить любимое!— и казалось, что я собственными руками посягаю на свои же, то есть моего ума, порождения. Но посягал-таки, думая, что, как Авраам своего сына Богу небес, так и я свои писания приношу жертвой, угодной, если выразиться, как подобает поэту, а не католику, Фебу и Палладе, а заодно рассчитывая так отнять у моих преследователей много причин для буйства и лая. И если бы я мог или ничего не писать, или сжигать все написанное, то уготовал бы им постоянную хрипоту, а себе такой же покой; но не смог. Опять же, если бы я смог отшлифовывать остаток все более жестким наждаком, то по крайней мере при жизни остался бы в покое, но и того не смог, не научившись ничего скрывать от друзей и ни в чем им отказывать. Здесь главный корень моих невзгод. Расскажу тебе один случай из многих. Немало лет назад, когда после кончины великого короля я был в Неаполе с посольством от римского первосвященника7, мне был там верным и приятным избавителем от скуки ожидания мой Барбато из Сульмоны8, человек жадный до всех наук и искусств, а к моим писаниям даже и неумеренно жадный, не требовавший от них ни весомости содержания, ни благозвучия слов, вообще ничего, кроме только того, чтобы они были моими, да и о том не спрашивавший, настолько он умел каким-то нюхом распознавать их даже издалека. Я дня не проводил без него, и. случилось так, что ему, столь близкому другу, понравилось несколько стишков из моей «Африки», тогда еще молодой и более известной, чем мне хотелось бы, а потом состарившейся под гнетом многих и тяжких забот9. Потребовать их открыто он стыдился по своей, крайней 273
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА застенчивости и почтительности в отношениях с друзь-, ями, особенно со мной, и подослал человека, который стад s молитвенно просить у меня эти стишки, словно великого подарка. Против своих привычек я ему отказал, с дружеской откровенностью упрекнув за несвоевременное желание. Пристыженный, он умолк и просил только простить его за овладевшее им желание. Но на следующий день и потом, еще и еще, находя себе ходатаев , Барбато продолжал свои настояния с самой благородной и. смиренной неотступностью; его юное лицо, легко покрык вившееся краской стыда, не могло выносить жесткость, моих отказов, и поэтому его ходатаи всегда обращались кр ;мне в его отсутствие. Быть навязчивым ради другого в^ссгда почетней, чем . ддя; себя. Ты, наверное, уже понимаешь, чем все кончилось. Я отказывал, пока мог не оскорблять этим наших дружеских отношений,, но прось~ бам не бщло конца,, и, во всякой борьбе с друзьями, всегда побеждаемый, я. в конце концов сдался, отступил jï уступил своему другу, которому все равно ни в чем бы не, смог отказать совершенно, тридцать четыре стиха, если це ошибаюсь10, нуждавшиеся еще в отделке и в проверке г временем, с условием, что они не попадут в чужие руки.. Жгучее нетерпение всегда готово много обещать, но, соразмерной памятливостью не обладает и идет на любые условия, когда желанное близко; он дал мне заверения, ; которые, наверное, в тот же день и нарушил. И вот с тех дрр едва случается мне войти в библиотеку любого человека ученых зандтий, как прямо с порога, словно, надпись на Аполлоновом. треножнике в древнем храме11, мне бросаются в глаза, эти стихи с прибавлением к их природному безобразию еще и ошибок переписчиков; правда, эта последняя беда моя не в большей мере, чем, вообще всякого пишущего человека. Согласен, что порыв, искренней привязанности заслуживает прощения, но вышло так, что в стремлении стяжать для меня похвалу и явить другим мой блеск так же, как он видел его/сам, мой : друг пустил меня по кругу. и отдал на бесконечное, растерзание. Но нечего удивляться: слышу голоса, узнаю выговор; это наши сограждане12, невероятно проница-,, тельные и скорые в нападках на все чужое, в остальном, несколько более медлительные, чтобы не сказать о нщ;, чего-то более колкого,— я ведь люблю в них все, кродос нравов. v1 Здесь уместно сделать отступление. Фридрих, который в недавнее от нас время последним из носивших это имя правил римской империей13, мудрейший государь, как 274
СТАРЧЕСКИЕ ПИСЬМА * немец по происхождению и итальянец по кругу общения в совершенстве знавший нравы и качества обоих племен, первого от природы, второго от долгого наблюдения, говорил, мы читаем, так. Это две самые замечательные и выдающиеся нации на всей земле, но между собой они во всем различны. Скажем, награды по заслугам должны быть и тем и другим одинаковые, наказания—нет: награда одинаково подвигает к доблести и тех и других, но если прощение делает итальянцев лучше и они признают свою вину и милосердие своего государя^ то немцы, наоборот, от безнаказанности черствеют, милосердие приписывают страху, и чем больше их прощаешь, тем более дерзкими они становятся; итальянцев поэтому часто можно безопасно миловать, и даже не только безопасно, но и с пользой, тогда как простая отсрочка должного наказания у немцев грозит большой бедой. В остальном итальянцы требуют уважительного, немцы — товарищеского подхода, первые рады почестям, вторые изъявлениям чувства и общительности, и такими приемами тех и других надо привлекать к дружбе и доверию. С итальянцами надо удерживаться от близости, потому что они слишком любопытны, слишком безжалостны к чужим порокам и все судят независимо от истинности или ложности составленного ими представления, высмеивая вообще любое дело, исполненное не так, как они считают должным; всякий до того уверен в себе, что считает себя способным оценивать все на свете* Наоборот, с немцами можно допускать тесное общение, потому что они ничего не осуждают у друзей и в дружбе не ищут ничего, кроме доброго отношения» а единственным доказательством такого отношения считают доверительную близость. Я так распространяюсь, чтобы ты понял мнение великого человека о том, как мы, итальянцы, отзываемся на близость, и о нашем пристрастии к суждениям. Не буду разбираться, насколько такой приговор истинен, но, по-моему, будет чистой правдой сказать, что произнеси он его не об итальянцах, а только о гражданах нашего города, не было бы оценки вернее и весомей. Их дружба, их близость — это суждения и приговоры, да не tàttttCHe и мирные, а неумолимые и резкие; ни один из ник, живя изнеженней Сарданапала, не упустит в своих суждениях превзойти суровостью Фабрнция или 'Катона* О литературных сочинениях — их прочие, меня меньше касающиеся мнения обхожу молчанием — они судят так, что все им не то, все неправильно, если в одно и то же время не наполнит благозвучием их чуткие и развеси- 2?б
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА стые уши,-не смягчит суровых, не пленит раздражительных, не освежит усталых, не усладит истонченных, не развлечет занятых делами,— задача, трудная даже для Цицерона, даже для Вергилия, а скорее, невыполнимая для обоих. Они явно не читали или не помнят слов автора, у которого не очень много хорошего, но это вот очень хорошо: «Скверно на книге чужой изощрять проницательность мысли» 14. Насколько же сквернее поведение того, кто донельзя изощряется на счет других и щепетилен там до отвращения, а дойдет дело до него самого, он не только коснеет, но немеет, лишается языка, не подает признаков жизни! Поздравляю этих наших гениев с чем могу: мои бедные непричесанные стишки, перейдя через Апеннины и По, за Альпы и за Дунай, нигде, насколько я слышал, не нашли порицателей, кроме как в моем родном городе! О умы скорее острые, чем весомые, скорее ядовитые, чем зрелые! Что за пламя вас сожигает, что за желчь отравляет, что за стрекало подстегивает? Ни ярость пылающей Этны, ни Харибда, ни грохот бурного океана или грозового неба не пугает вас как звук имени вашего же согражданина. Не только обо мне речь. Всякий, кто пытается выйти из общего стада, становится обществен* ным врагом. Почему, скажите на милость? Неужто прав Сенека? «Вам выгодно,— говорит он,— ни в ком не видеть ничего хорошего, потому что чужая добродетель обличает все ваши проступки» 15. Поверь мне, друг, равно со мной возмущенный и обиженный: мы родились в городе, где похвала одному оказывается упреком многим, особенно если сопоставлена с их никчемностью, и где всего больше ненавидят собственных граждан за малейшее превосходство над собой. Какая тут еще причина, кроме той, что для желающих спрятаться свет тем тягостней и неприятней, чем ближе? Хочешь, покажу это тебе с ясностью солнца? Подумай, сколько раз на нашей памяти, на памяти отцов и дедов вынужденные вести жесточайшие войны, всегда имея у себя дома отважных и прекрасно обученных военачальников, они пели за предводителями то в цизальпийскую Галлию, то в Пиценскую землю и предпо* читали разгром под чужим водительством, только бы не триумф со своими полководцами/16: так стыдно получить победу от вождя-соотечественника, что они лучше отда-i дут ее врагу, чем позволят своему согражданину вырвать у врага славу. Тут или желчная зависть, или происходящий от нее страх — страх, что доблесть великих людей, 276
СТАРЧЕСКИЕ ПИСЬМА сияя в выдающихся деяниях, явит соседствующую с ней косность. Не знало откуда, но только не от римлян, отцов и основателей н^нних, взяли они привычку восторгаться любым залетнызм учением и чужестранным обычаем, оставаясь глухц; к здравому примеру предков, и по заслугам на трофеях римских побед начертаны имена славных сограждан, а наши поражения омрачены злосчастными именами вождей-инородцев и отягчены добавочным грузом чужого позора. О зависть, худшая из всех болезней души, ты, говорят, принесла смерть человеческому роду17 и все буйствуешь! Чего еще добиваешься? На чем успокоишься, если погубить тебе мало? О жалкое и несчастное состояние тел, но еще более несчастное — душ! Про льва идет слава, что его ежедневно треплет лихорадка — хотя о нем, как и о других редких животных, рассказывают много вздора и суждению толцьх явно противоречит то, что вслед за Аристотелем говорит Плиний, а именно что лев знает только одну болезнь, скуку18. Но по крайней мере у одного моего знакомого врача был сын-подросток, о котором его отец, мучимый родительской заботой, клятвенно уверял меня, что ни в какое время дня-или ночи не видел его свободным от лихорадки; может ли такое быть, оставляю судить людям медицинской профессии. Заслуг живает веры Плиний, в седьмой книге «Естественной истории» говорящий, что постоянная лихорадка была у Мецената19. Дальше, не какой-то малоизвестный, но блестящий и ученейший автор Варрон в книге о сельском хозяйстве говорит о непрестанной лихорадке у козы, имя которой он производит от «косы», потому что она как бы все косит . Однако насколько тяжелей лихорадка зависти, эта великая горячка, которую утоляют не травы или листва кустарника, не прохладная тень или вода источников, а гибель, смерть и бесславие ближнего! В законе об арендах есть оговорка, чтобы «арендатор не пас на участке родившееся от козы»; тот же Варрон говорит, что в его время это обычно соблюдалось, да и сегодня любой заботливый домохозяин постарается о том же. О,, если бы природа, лучщая родительница, вечным законом устано- вила, чтобы в ее владения и в сообщество человеческой жизни не вторгался и не косил общее добро ни один сын зависти, ни один человек, отравленный злой желчью! Нет, именно их стада топчут сейчас всякое поле, и поскольку благородные растения косятся завистью всего жаднее, то, пожалуй, оставленные их зубами шрамы надо принимать за почетные знаки славы. Только что мне 277
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА делать с моими жадными преследователями, с моймй вечно лихорадящими козами, и дурно пахнущими, и назойливыми? За молчание оскорбляют, на возражения гневаются, за правду враждуют, за терпение презирают! Впрочем, о личностях обвинителей — первое дело во всякой тяжбе — я сказал достаточно и отвел душу. Перейдем к сути. В той слишком рано вырванной у меня и преждевременно разошедшейся части моей поэмы описывается скоропостижная смерть пунийца Магона и его плач об этом. Магон, сын Гамилькара, брат Ганнибала, во второй пунической войне был послан с войском в Италию, но, возвращаясь на родину из-за полученной в Лигурии раны, умер посреди моря в виду берегов Сардинии. Чтобы вольготней меня чернить, не дав заподозрить себя в завистничестве, начинают с похвалы, вознося сами стихи до небес и называя их блестящими, только вот, говорят, я вложил их в уста не тому, кому следовало,— упрек, не лишенный тонкости и остроты, будь он справедлив: в самом деле, никакие сила и красота Слойа, мы знаем, не спасут от справедливого осуждения, если нет соответствия положению и нравам говорящего, и хуже того, чем изящней неуместная речь, тем серьезней ошибка. О поэтическом соответствии лицу говорит Цицерон в книге «Об обязанностях» и Флакк в «Поэтической науке» 21, без этого не надейся на благословение Пиерид, на что-то божественное. Однако посмотрим теперь, сколько ума и сколько силы суждения показывают мои критики, начиная развертывать свою лукавую ложь. Да будет тебе известно, что этот вздор й этот шепоток я уже давно слышу и с отвращением терплю, ничего не отвечая на отдельные уколы то с одной, то с другой стороны и все еще не улавливая всей цепи обвинения. Впервые только сегодня я узнал обо всем по порядку от одного юноши монаха22, тоже нашего соотечественника, хоть и совершенно непохожего на остальных, который вступается за меня против их наветов, считая чуть ли не кощунством, что люди, на его взгляд, невежественные хотят выказать на моих сочинениях свои познания. Всем любителям моего имени в нашем городе, говорит он, это крайне тягостно, они чае^е и обстоятельно высказываются в защиту истины, но те продолжают наседать с упорством, показывающим, Чио им нужна не суть дела, а только мое бесславие; С горящими глазами, срывающимся и дрожащим голосом передавал он мне сегодня все это, едва сдерживая слезы от переполнявшего его негодования. Я понял порыв 278
СТАРЧЕСКИЕ ПИСЬМА |Р1—-Р^——Hill ■ I—и—^- 1.1 1..I11.. I .IJ.IL I L1—-I—1Ü Ц_1-—"ИИ—»—■——МИШИН ■ ■—■—— I...HII..I.——Т——■— I — юности и преданности, утешил молодого человека и велел ему приободриться: даже у величайших философов и поэтов была та же участь, и ее надо поэтому не отвергать, а желать всем, кто верным путем стремится к славе; в самом деле, что залеживается без дела, ржавеет, а благородная и твердая материя от трения и употребления начинает блестеть, как золото. Тогда, подавив наконец душевную обиду и негодование, он изложил софизмы моих Аристархов 23. Прежде всего они говорят — не этими самыми словами, а другими, долженствующими показать их будто бы неохоту такое говорить,— что сила слова и обилие сетований не вяжутся с состоянием умирающего и что сам момент исключает возможность большой и глубокой думы. Как видишь, первая часть оговора двояка: умирающий не мог вести те долгие речи, а его сознание не могло подняться до тех слов. Отбросив сейчас торжественную манеру ведения диспутов, прежде чем отвлечься на другое, отвечу на это, пока свежи непосредственное чувство и память; сражающийся не ждет, пока противник насытится ударами, чтобы потом возвратить их ему в той зке мере, но, отвечая раной за рану и то опережая, то отбрасывая врага, думает 6 победе, не о мести. Так вот, я, во-первых, сам должен бы знать, что силы умирающих на исходе и им не по плечу вести ни долгие, ни искусные, ни сложные речи. Дивным и неповторимым в Христе было то, что он испустил дух с громким восклицанием, дав этим понять присутствующим, что в нем есть нечто сверхчеловеческое; пораженный чудом, сотник признал его тогда Сыном Божиим. Разбирая это место у евангелиста Марка, Иероним говорит: «Мы, создания земли, умираем с едва слышными словами на устах или безгласно, но Сошедший с небес испустил дух с громким возгласом» 24. Что я сразу здесь скажу, ясно всем, кому не заволокло взор гордыней и желчью; мне, право, стыдно отвечать на праздный домысел, да приходится. Итак, у меня говорит не умирающий, а близкий к смерти и видящий ее приближение. Кто не знает, что в таком состоянии не только ученые, но и неученые люди, бывает, много говорят дивных и глубоких мыслей, иногда с предвидениями и предсказаниями? Если наступление смерти сковывает силы ума и пресекает жизненный дух, то ее близость, наоборот, обостряет то и другое и заставляет . человека, словно перед выходом за порог своей темницы, оглянуться назад и посмотреть, сколько осталось позади труда и горя» Всего лучше о любой вещи 279
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА судит тот, у кого и долгий опыт и чья душа, ничего уже не страшась, ни на что земное не надеясь, избавляется от страстей. Я много мог бы тут пересказать из философов и из истории, но лучше расскажу о том, в чем не могу ошибиться, потому что видел собственными глазами и слышал собственными ушами. Это был один из тех, с кем я бежал часть трудного, хоть и краткого поприща этой жизни; обстоятельства сложились так, что я провел в его близости много лет. За все это время, насколько я мог слышать, у него никогда или почти никогда не вырывалось слова, которое не было бы своевольным, безрассудным, самоуверенным, недружелюбным, заносчивым, буйным; все его речи были чистый вызов и скандал, и не случайно — вся его жизнь была такой. И голос был подобающий; ты сказал бы, что это кабан ярится или медведь ревет, а не человек говорит. Наконец за ним пришла та, которая ни одного человека не минует и которая, думаю, заставила бы моих судий, будь они осмотрительней, тревожиться не о моем стиле, а о своей кончине. Мы все сбежались и из сострадания, и чтобы посмотреть, как будет умирать человек такой жизни. Почувствовав близость смерти, он — слушай и удивляйся — сразу изменился лицом, жестами, голосом и стал говорить такое, так себя бранить, так увещевать и предостерегать то нас всех, то каждого в отдельности, не прерывая этих жалостных речей почти до последнего вздоха, что и меня, никогда не одобрявшего и не любившего нравы этого человека, и, думаю, остальных присутствующих тоже оставил с вечной и доброй памятью о себе. А король сицилийский Роберт? Хотя в своих делах и словах он сохранил при смерти облик всей своей жизни, однако перед кончиной произнес нечто еще более славное и высокое; это была божественная лебединая песнь философа и короля. Он так ясно представил слушающим близкую беду и все превратности королевства, словно то, что ожидало, всех, стояло у него перед глазами; если бы его язык нашел тогда подобные ему уши и сердца, то несчастная Кампания и некогда Великая Греция, а теперь малая Италия не скатились бы так быстро из завидного и безмятежного состояния в теперешнее, Мятежное и несчастное25. Таким образом, когда нахнй профессора таинственной и небывалой философии крушат и хоронят голос, ум и всякую силу еще не умершего человека, именно тогда и падшие восстают, и возвышен- ныс поднимаются во весь свой рост: потрясение очищает и изощряет дух, близость смерти усыпляет малодушие и 280
СТАРЧЕСКИЕ ПИСЬМА ———— -"—■■ .p^——.^ ■..■.—,■— ...—,.- .,.— !■■■■>■ ,1!1 ™ ,'!"", fii—-у пробуждает доблесть % Скажу тебе, что я с восхищением прочел об этих часах у Туллия: «Тогда жазкда похвалы всего сильней, и людл недостойной жизни всего больше раскаиваются в своцх грехах»26. То, что эти сло^а сказаны язычником, будет мне достаточным ответов на второй оговор, который в том, что приписанные мною умирающему мысли якобы кажутся принадлежащих^ не ему, а какому-то христианину. Здесь невежество кажется мне еще удивительней, чем в первом случае, и, честное слово, трудно поверить, что под нашим небом мог родиться человек, способный болтать такую грубую и худосочную чепуху; подобные нападки — дело скудного и низкого ума, обнаруживающее только одержимость и нетерпение нападающего. Ведь что, скажите мне Христа ради, что там христианского, а не всечеловеческого, любому язычнику присущего? Что там, кроме муки, Стона и раскаяния, о котором, как ты слышал, сам Цицерон писал? Впрочем, что ж один свидетель в деле, о котором и каждый сам себе и весь круг земель ответит в один голос? Там нигде не названо имя Христа, священное и грозное на небесах и в преисподней, но по соображениям времени не имевшее места в том моем сочинении; там ни одного догмата нашей религии, никаких церковных таинств, наконец^ ничего евангельского, совершенно ничего такого, что не могло бы прийти в Голову человеку, много испытавшему и быстро идущему iç концу своего жизненного опыта, но остающемуся вполне в пределах природного ума и естественного разума,—способностей, которыми нам хоть в мечтах бы сравниться с тогдашними и с другими людьми! Признать свою ошибку и свой грех, устыдиться и страдать может и не хрцстианин, и, пускай плоды раскаяния неодинаковы, его сцда равна. Не будь это так, юноша в «Формионе» Теренц^я никогда бы не сказал: «Познал я сам себя и грех свой тоже»27. Если человек благополучный и невредимый может сделать такое признание, что надо ожидать от Страдающего, видящего смерть перед глазами? О том же познании и исповедании греха, а также раскаянии полезно послушать не Анаксагора* Кдеанфа или, из наших, Катона или Цицерона, а сдастолюбивейшего ^з поэтов Назона или легкомыслен- нейшего, как считают, из философов Эпикура. Первый говорит: Каюсь. О, если б хоть в чем люди верили падшим страдальцам! Каюсь, и гнет ьюих дел тяжко терзает меня28, 281
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА UimiiHim.iUMiJ.iLJiiiiB.iii'.i 11Ч'11от«нцы.л1;д^|«*»ид^т.я^=яагаааяиедитали^ши—imiin, \чкяили1\.11.яяваявв:еавяяжшшвжявзввяв&яяяявйв^явявв!еж» а второй: «Начало спасения — познание своего греха»; это слово не случайно понравилось Сенеке, и, разбирая его, он пишет: «Не знающий, что грешит, не хочет исправляться: чтобы стать лучше, надо сначала осудить себя» — и немного ниже: «Так что изо всех сил обличай себя, расследуй и сам перед собой выступай первым обвинителем» 29. Чем, по-твоему, не то же самое сказано в Притчах Соломоновых: «Праведник первым обвиняет себя»30? А что говорит Сенека в письмах к Луцилию, в словах «кто рассказывает свой сон, бодрствует, кто исповедуем свои грехи, показывает свое душевное здоровье», если не то же самое, что Давид в псалме: «Я сказал: исповедаю против себя неправедность свою Господу (вот и исповедь), и ты снял с меня неблагочестие греха моего (вот и здравие души исповедающегося)»31? Итак, хотя только христианин знает, кому и как надо исповедаться, сознание греха и уколы совести, раскаяние и исповедь одинаково присущи всем разумным существам, и если смотреть на слова, то чем приведенные немного ввтш%, слова любовника у Теренция уступают сказанному Давгэдом в известнейшем псалме, где он вспоминает и беззаконную свою любовь, и преступление: «Ибо беззаконие мае я знаю, и грех мой против меня всегда»32? Нет, кажется, не очень читали мои цензоры и то малое, что я здесь упомянул, и то многое, что можно прочесть у философов, особенно у Платона и Цицерона — причем, если тебе не покажут имени автора, ты решительно готов будешь поклясться, что читаешь Амвросия или Августина,— о боге, о душе, о несчастьях и заблуждениях людей, о презрении к земной жизни и стремлении к иной. Всего этого чрезвычайно много повсюду, и если бы люди так же спешили узнавать, как уязвлять, они нашли бы без конца подтверждений моей правоты и, может быть, устыдились бы прихотливости своего домысла. Остается третье обвинение: я недостаточно обдуманно приписал молодому человеку слишком серьезные слова, подходящие для пожилого возраста. Это уже, скажу я, речи не молодых людей, а младенцев. Пусть перечтут все относящиеся к делу места у авторов: если не ошибаюсь, никто не оставляет до начала старости меньше века, чем Цицерон, который назначает для нее, однако, сорок шес^гь лет33; я привожу его мнение только потому, что не хоясу ничем пренебрегать у такого человека, да и сам , он, заставляя говорить Катона, его устами утверждает, что - так считали предки, то есть здесь соединяется тройной авторитет34. Будь так, коль скоро для моих противников 282
СТАРЧЕСКИЕ ПИСЬМА à'.lWi ПИШИ«——Р |.||||.ж—^м.^^р^м-имм.—»p»»H»-«-.F~WHHgH^^^^^^^ДЯЙМ^Д*—^"^^^ 'вйе равно нет ничего лучшего. Тогда неужели человек, - умирающий, скажем, на сорок втором году, когда, как известно, умер превосходный государь император Тит, сын Веспасиана, не мог сказать ничего мудрого и зрелого» видя ускользание быстролетной жизни и трезвея от близости смерти, разгоняющей мглу заблуждений? Но у Августина старость много позднее, чем у Цицерона: у него есть сочинение под названием «Разнообразные вопросы», где он ведет ее начало от шестидесятого года жизни35. Об основательности и весомости этого мнения, на автора ли смотреть или на само дело, пусть судят уверяющие, что только дряхлый старик способен говорить трезвые вещи. Впрочем, я не упираюсь и не отбрасываю другие мнения: знаю, что каждый тут думал по-разному, только слишком хлопотливое дело — собирать мнения-да изречения, и, хоть много можно призвать свидетелей, беру несколько первых попавшихся. Среди них один редко привлекаемый мной автор, Исидор, подразделяя нашу жизнь на шесть возрастов, четвертым называет молодость, «возраст наибольшей крепости, кончающийся на пятидесятом году»36. Что скажут мои козы? Понравится им этот свидетель — временем новейший, мнением умеренный,— или нужен другой? Уверенный в своей правоте, не отвергну ни одного, кроме неспособного отличить молодого человека от мальчика, а именно такими кажутся спорщики, разбирающие мой рассказ о молодом муже, сильном и воинственном предводителе так, словно речь о мальчике или младенце. Итак, мой юноша был в том полнокровном и могучем возрасте, когда человеку, не научившемуся говорить, я бы уже не посоветов ал идти в риторические школы. « Молодым пунийцем» я назвал его, чтобы неопределенное «пуниец» не наводило на мысль о Ганнибале, старшем годами и более славном. И по возрасту, и в сравнении с братом он правильно назван молодым как и молодой, и младший,— но все же муж, не раз испытанный в великих делах, в счастьи и несчастьи. Только что ж это я подпираю вернейшее дело, словно сомнительное, когда можно играючи доказать, что поразившая моих критиков в зрелом и полноценном возрасте мудрость бывает у неокрепших и неоперившихся? Пропускаю Диадумена Антонина, который не юношей, а мальчиком был возведен на трон при старике отце и, обращаясь по тогдашнему обыкновению как новый государь к народу, говорил, как мы читаем, мудрее самого отца; молчу о Клодии Альбине, об отрочестве которого передают вещи, достойные по своей серьез- 283
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА ности удивления и у любого старика,— мои судьи, увлекающиеся больше сатирой, чем историей, сочтут их, пожа-. луй, недостаточно известными. Но неужели они не знают Александра Аврелия, римского императора, который не раз в крайних обстоятельствах вел себя так рассудительно и безупречно, отвечал так обдуманно, взыскивал так строго, принимал решения так предусмотрительно, что ему явно недалеко было до мудрости, а прожил он всего двадцать девять лет, три месяца и семь дней? Неужто он был старик или неужто на головокружительной высоте, губящей благоразумие и склоняющей к заносчивости, он с похвальной обдуманностью речей и дела нес великий груз верховной власти,— а сказать несколько слов поразумней в отрезвляющей и смиряющей близости смерти не мог? Не в поэме, где немножко больнее вольностей, а в истории о нем читаем: «С воинами он был так строг, что нередко увольнял целые легионы, называя их уже не воинами, а гражданами, и все же никогда не боялся войска», и следует великолепная причина такого бесстрашия: «потому что за всю жизнь его ни в чем нельзя было упрекнуть». «У него было,— пишет о том же молодом государе историк Элий Лампридий,— огромное благоразумие, и никто не мог его обмануть»37. Так что же? Его, который пришел к императорской власти в начале отрочества и до оставления ее правил так мудро и справедливо, украсив свое правление множеством блестящих речей, пришлось бы изображать немым перед кончиной, будь она естественной и спокойной, а не насильственной и внезапной? Но, чего доброго, наши глубокомысленные исследователи не слышали и о нем, только я, неразборчивый читатель, случайно набрел на это? Тогда разве они не слышали об остроумии мальчика Алкиви- ада, давшего мудрейшему старцу тогда еще цветущей Греции совет, которому одинаково могли дивиться старцы и греков, и латинян38? Конечно, то была не устоявшаяся сила души,, а только ее цветение, и поэтому здесь надо видеть пример не добродетели, а одаренности, но все равно ясно, что не только молодой человек, но и мальчик способен сказать нечто важное и удивительное. Однако кому из людей, известных самим себе, неизвестен Сципион, первым своей добродетелью и славоц заслуживший прозвание Африканского? В жесточайшей и несчастной битве на Тицине он вырвал из пасти смерти своего отца, славнейшего в то. время, но уже побежденного и обессиленного тяжелой раной предводителя римского войска,— и это когда «едва достиг совершеннолетия», цр 2а4
СТАРЧЕСКИЕ ПИСЬМА ЛйвиЮ, или «едва вышел из мальчишеских лет», по Валерию39. Спасением гражданина, предводителя и отца, трояким подвигом, он заслужил сплетенного из троякой славы венца в день, когда зрелые мужи, закаленные в войнах и военных упражнениях ветераны надеялись только на бегство, мечтали только о бегстве; причем ни явное противодействие фортуны, ни вид чудовищной резни, ни слабосильный возраст не помешали его упрямой решимости, потому что подлинная доблесть ни опасности не измеряет, ни лет не считает. Он же вскоре, по свидетельству Ливия40, почти подросток, добился отмены явно малодушного и постыдного решения оставить Италию, противопоставив ему только присутствие духа и невероятное мужество. Достигнув двадцати четырех лет, он один не побоялся взять от растерянных или погибших военачальников на свои еще незакаленные плечи защиту республики и раньше времени принял высшую власть в Испании, еще дымившейся кровью после своей домашней и всенародной грозы; а когда запоздалые опасения за его возраст обратились в страх и народ начал раскаиваться в своем поспешном выборе, он созвал трибы на сходку и великолепной речью настолько рассеял всякое недоверие, что поникшие было люди йоспрянули духом и умами овладела непоколебимая надежда на победу. Да, видно, пусть и в старшем возрасте, но еще молодым, ничего не смог бы сказать сам с собой на постели тот, кто подростком на народе своей речью так быстро привлек к себе величайший на земле народ в минуту разброда и растерянности! Потом, чтобы не показалось, что его юношеская дерзость заразила души людей ложной надеждой, он тотчас двинулся в провин-* цию, и по всему кругу земель разнеслась молва о том, как сурово и как удачливо он отомстил там за отца, за брата отца и за отечество. И не одна воинская доблесть составляет его славу; какая выдержка и честность даже с врагом отличили его в те дни в испанском Карфагене, сколько строгости вместе с милосердием под Сукроном! Там свидетельством — заботливая охрана женщин и соблюдение их целомудрия даже от нескромных взглядов, здесь — мгновенное усмирение войска, наказание винов- йьгх и речь к воинам. Победитель в войне, с каким блеском он выступил перед народом и сенатом, когда, споря о важнейших делах государства с главой сената Квинтом Фабием Максимом, мудрым и славным старцем, наперекор патрициям победил его в прекрасной речи, причем имел основание гордиться—и это действительно 285
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА '' ' так,— что по крайней мере сдержанностью языка молен дость взяла тогда верх над старостью. А перед отплытием из Сицилии в Африку как изобретательно он вооружил и подготовил отряд сильнейшей конницы! Молчу о победах,— их ведь можно объяснить больше смелостью и удачей, чем благоразумием, хотя даже в бою он ничего не делал бездумно,—и перейду к делам благоразумия и ума. Какая мягкость, какая учтивость, какая сила слова примирили с ним «не только варварского царя Сифака, чуждого римским нравам», по словам Ливия, но даже злейшего врага—Гасдрубала; с какой человечностью и целомудрием он нетронутой возвратил невесту замечательной красоты ее жениху, вернул с прекрасными подарками взятого в плен мальчика царской крови его дяде, покорив обоих этими поступками надежнее, чем мог бы это сделать в сражении; как серьезен и благочестив был его необидный упрек сверстнику, дорогому ему, но жестокому и тоскующему от любви Масиниссе, которого он вывел потом из скорбного отчаяния и бережно, с большим искусством привел от свирепой чумы страстей к другим заботам; наконец, с какой дальновидностью, с какой верой в свое дело он перед опасностью последнего крушения ответил на просьбу Ганнибала о мире41! Похвалы Сципиону для меня — материя увлекательная и неисчерпаемая, потому что он любимейший мой полководец, и нет лучше примера, чтобы опровергнуть им выдумки язвительной зависти. Вот уж действительно— повторяюсь, чтобы услышали меня глухие судьи,— для молодого человека, притом отрезвленного страданием и близкой смертью, куда невероятней вполголоса сказать самому с собой несколько слов о человеческой природе, о превратностях жизни и непостоянстве судьбы, чем для юноши—смягчить речью недоброжелателей, привести в чувство друзей, усовестить вооруженные легионы и в споре, требующем высшего искусства слова, опровергнуть опытнейших предводителей римлян и карфагенян, не говоря уж о других подвигах! Все перечисленное совершено юношей или человеком на грани юности и расцвета лет, то есть до примерно тридцатилетнего возраста, а мой молодой пуниец, как я говорил, переступил за сорок лет, если не приближался к пятидесяти, все равно еще йе утрачивая долго не оставляющее человека прозвание' молодого. Если даже это их не убеждает и все человеческие предположения бесполезны, то кто станет противиться божественной истине? Если вЪчеловечйвптйся в конце 286
СТАРЧЕСКИЕ ПИСЬМА времен Бог, в своей божественности вечный, неизмеримый, господствующий над всем и не претерпевающий уменьшения или увеличения, но в своей человечности подвластный родителям, то есть истинной матери и мнимому отцу, «возрастал и укреплялся духом,— по слову евангелиста Луки,— и преуспевал в премудрости и в возрасте»42 вплоть до начала своей проповеди, как Бог зная все от века и не нуждаясь в сроках, как человек сочтя удобным тридцатый год, то кто из людей осмелится назвать несовершенным этот возраст, освященный для нас избранием нашего Водителя? Кто запрещал ждать какого-то другого возраста ему, могущему родиться или умереть только по своей воле? Он мог бы позднее, показать путь к небу, мог бы раньше, всякий возраст ему соответствовал, можешь в этом не сомневаться, раз еще, двенадцатилетним, сидя в собрании учителей и рассуждая с ними, он привел их в изумление. Итак, он ожидал тридцатого года, не больше, и не ради своей необходимости, а чтобы послужить нам примером: как говорит Августин в книге об истинной религии, «вся Его жизнь на земле как человека, в которого он удостоил облечься, была уроком, нравов»43. Так на собственном примере он положил нам некий предел, чтобы, стремясь к чему-то великому, мы не брали на себя учительства раньше этого срока, но и не откладывали добрых дел или наставничества до старости. Пусть же умолкнут мои судьи и не изводят себя понапрасну. Я вывел не младенца, но и не мальчика, не юношу в начале жизни, а молодого, то есть еще не старого, человека — когда не наживший хоть немного разума и в старости уже не поумнеет, Согласен, есть множество, даже без числа людей, проводящих всякий возраст своей жизни в погоне за наслаждениями,, среди суеты и вздорных мечтаний в надежде на то, что мудрость приходит будто бы не с ученьем, не с трудами, а только с годами, и на склоне лет они станут мудрецами; это вроде как если бы земледелец, проспав и прогуляв все время сева, ожидал к осени щедрого урожая. Только достаточно уже набралось неведомых моим ценителям вещей, из которых я тоже могу приготовить и бросить льющим на меня «снадобьем тайным и медом налитый кусочек» 44, усыпив топорщащегося волосами-змеями Цербера. А если зависть совершенно неумолима и неустанна, то надеюсь, что это письмо, настолько же мягкое к друзьям, насколько злое к недругам, послужит по крайней мере истине и ее искателям, прежде всего тебе, кому, знаю, больше всех досаждает этот лай. 287
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА Четвертое—не знаю, последнее ли — обвинение если что и заставляет меня делать, то, клянусь, только смеяться: оказывается, мой стиль в «Буколиках» выше, чем требуют сочинения этого пасторального рода! О, пусть не будет других пороков у всего, что я написал и напишу! Легко соглашусь быть здесь нарушителем правил. Я знаю, конечно, что у поэта и оратора есть три стиля45, и будет ошибкой заменить один другим. Но высоким, низким и средним стиль называют скорее в сравнении, чем просто сам по себе. И малые холмы на равнине выдаются, а высокие горы в окружении еще более высоких незаметны. Сам Олимп, вздымаясь над облаками, уступает небу; луна, для нас непомерно высокая, ниже всех остальных звезд. Я написал ту поэму в молодости, а «молодость дерзновенна», как в своих «Буколиках» говорит Марон . Мне казалось, я напишу потом — да ужи начинал — нечто такое, что,я надеялся — не отчаялся и сейчас,— получится таким высоким, что остальное рядом с ним предстанет скромным и смиренным. Добавь еще, что и без всякого сравнивания многие вещи, взятые сами в себе, из-за разнообразия судящих одному кажутся высокими, другому низкими В псалме сказано: «Высокие горы — сернам» и дальше: «каменные утесы — убежище зайцам»47, а крот не тянется выше, выбравшись на поверхность земли; и среди птиц орел, чтобы быть повыше, взлетает к облакам, павлин на крышу, а петух на навозную кучу. Что много говорить? Я легко извиню стиль, единственный порок которого высота, и, если придется, не без удовольствия приму этот род бесславия. Но, боюсь, не придется; мои оценщики, наверное, люди скромного ума, а по мне в той поэме все не выше, чем подобает или чем я бы хотел. Хорошо бы, однако, разочек услышать от наших цензоров что-нибудь по-латински, хоть устно, хоть письменно, чтобы они не вечно изрыгали свои пошлые недоумения за углом среди легковерных женщин и суконщиков,— ведь они философствуют только в этих школах, судят только в этих трибуналах без законов и без разбирательства; всякий отсутствующий у них сразу виновен, обвинение никому не зачитывают, защиты не выслушивают, чернят славу и древних и новых писателей, порочат имена, просветленные долгими неотступными трудами. Поставь перед этими праздношатающимися знающего и пишущего человека — они онемеют и, словно от приближения Паллады с ее Горгоной, застынут в камень. Ради Бога, пусть напишут хоть малость и поймут, 288
СТАРчь^кнь imtbMA что у нас тоже есть зубы куснуть при желании. Только что просить? Даже невежества, даже зависти у них меньшее, чем осторожности, от нападений они обеспечили себя раз и навсегда: непрестанно шипят и прячутся «и считают себя великанами, когда принижают других», чтобы закончить словами человека, много от них терпевшего,— Иеронима48. Всего тебе доброго. Венеция, 17 марта [1362 или 1363] II 3. Франческо Бруни, о том, сколько труда и опасности в писании, однако писать надо, и как Сколько силы в речи, построенной складно и вместе разумно, богатой и словом и мыслью, давно известно и не раз подтверждалось на деле: какой бы ни была сила рук Милона1 или Геркулеса, язык Цицерона или Демосфена окажется могущественней; те гигантским усилием могли сдвинуть, пожалуй, какую-нибудь глыбу, низменную тяжесть, но эти умели подвигнуть душу, вещь благороднейшую, неуловимо изменчивую и божественную. Ты причина того, что мне это снова приходит сейчас на ум. Едва прочтя твои письма, словно подхваченный неведомой силой, я начал попеременно и неудержимо колебаться между двумя сильными противоположными движениями, вместе — странное дело—и сочувствуя и сорадуясь тебе. Радуюсь, что ты благополучно добрался до места назначения и нашел апостольское милосердие таким, каким хотел и надеялся найти; нет ничего жесточе, ничего горче обманутой надежды, а его кротость, мягкость нравов, ангельское обаяние в беседе не только подтвердили мне твои и многие другие письма, но и еще намного заранее безошибочно возвестило само имя Урбана2: для меня это произвольно принятое прозвание — внешний знак расположения души, свидетельство намерений. Он избрал превосходный, Богу и людям угодный путь, безошибочно ведущий его к счастливой пристани,— путь, правда, многим неведомый и почти всеми забытый, но ему и его положению в высшей степени подобающий. Хотя нет ничего выше, сиятельней, почтенней римского первосвященника, и мало того, на всей земле нет ничего подобного ему, он, вознесенный до великих почестей и отягощенный великой ношей, должен с робостью, со смущением верующего преодолевать все человечностью и любовью и, если не ошибаюсь, делаться даже еще кротче и смиренней, чем был прежде. Тем, кто надмевается от малейшего успеха, такое покажется, пожалуй, странностью, но только 10 — 3838 289
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА не ему, помнящему, судя по его делам, что он на земле наместник Того, кто говорит: «Научитесь от Меня, ибо я кроток и смирен сердцем»3,— ведь надмеваться местоблюстителю смиренного Господа и неприлично и нелепо. Других доказательств его достоинства, кроме слов твоего письма и голоса молвы, я и не требую и не жду; в самом деле, найти ли более достоверный признак душевной утвержденности, чем способность не сникать перед угрозами судьбы и не возноситься от ее милостей? И чем еще захочешь испытать человека, как не самым высоким положением? Кто непоколебимо устоял на вершине человеческого величия, того поистине уже ничто не сможет смутить. В добрый час сотворена душа, не дрогнувшая перед всеми искушениями! Счастлив он, что имеет такие нравы, счастлив мир, что имеет такого водителя, счастлив ты, что имеешь такого господина; и, скажу я, он счастливей своими нравами, чем положением, и ты счастливей таким господином, чем свободой,— бывает ведь свобода в тягость, и царство бывает рабством, и рабство царством. Радуюсь твоей удаче и славе,— хоть и сочувствую трудности дела. Но все к лучшему: ты крепок силами, труд твой важен и виден, его ценитель превосходен, а лучше этого нечего желать сильным и стремящимся ввысь умам. Под его рукой по божьей милости ты все одолеешь бодрым, неутомимым, мужественным усилием, помня слова Флакка : «Ничего без большого жизнь труда не дает». С мужественной верой в себя, скорый умом, ты нигде не встретишь неприступных крутизн, не найдешь ничего неисполхгамого: вера горами движет, и если сильно захотеть, все достижимо. Ни искусством, ни талантом ты не обделен. Представятся непривычные и новые вещи,— ты ухватишь их клещами ума и, перековав на своей наковальне, закалив в своем горниле, пустишь в оборот; они станут твоими, не только не поблекнув, цо просияв. Разве не из одной и той же массы Фидий ваял один образ, Пракситель другой, Лисипп третий, Поликлет четвертый? Начни, чтоб не разувериться в себе, и сплети со старым новое; если тебе это удастся, труд оценят по достоинству. Вздорно доверять только старине: тогда сочинители тоже были людьми. Если мы отшатываемся, заметив следы опередивших нас мужей, да будет нам стыдно: первая слава принадлежит женам, женщина была изобретательницей самих букв, которыми мы пишем5. И пусть нас не тревожит та избитая и общеизвестная истина, что нельзя ни сделать, ни сказать 290
СТАРЧЕСКИЕ ПИСЬМА ничего нового. С тех пор как Соломон и Теренций это написали6, до чего прояснилась философия, до чего усовершенствовалась поэзия, сколько света пролито на историю, сколько изобретено искусств, сколько законов принято разными народами! Как утончилась человеческая жизнь! Сколько прибавилось опыта! Как возросло познание Бога! Нет настолько отделанной, настолько законченной вещи, чтобы к ней ничего нельзя было прибавить. Как для больного наслаждение подняться с постели и расправить члены, так для сильного и здорового духа питание — труд7. Сначала один думай в тишине, прячь продуманное в тайниках памяти за семью замками, молчаливо и внимательно перебирай все по порядку и, ничем не соблазняясь, испытывай. Потом понемножку осторожно доводи продуманное до порога речи и до пера, и пусть выносимые тобою на свет вещи, словно в задумчивости, время от времени приостанавливаются, то как бы сомневаясь, то набираясь смелости; сомнение сделает твою речь осмотрительной, надежной, трезвой и смиренной, а уверенность — прозрачной, богатой, великодушной, блестящей, внушительной. Когда мысли отстоятся в цельный кусок устного или письменного слова, произнеси его так, чтобы слышать себя. Призови свой слух и свой ум на совет не как автор, а как судья, и представь, что бы ты сказал, напиши все это твой недоброжелатель. Ведь как знать, не попадут ли твои поделки в руки врагов! Каких, скажешь, врагов? Завистников, объявивших добродетели непримиримую войну. Всякий начавший тянуться чуточку ввысь найдет множество врагов не только из числа стремящихся к тому же, но и из коснеющих и — чудно сказать — даже из валяющихся на самой земле, причем из них-то как раз больше всего. Видишь, сколько, не говоря уж о труде, опасности в писании. Однако надо писать, чтобы не показалось, что, как волк пастуха8, так нас вражда и зависть лишили голоса. Только писать нужно так, чтобы пытающиеся нас куснуть нашли все у нас прочным, обжигающим, щетинистым, жестким и колючим и, обломав зубы, поняли правду слов о том, что завистники сами себя мучат, и признали, что наша мысль вышла на поверку не скороспелой, юношеской, а зрелой и по-настоящему незаурядной. Этого мы всего успешнее добьемся, если станем неподкупными, праведными и строгими судьями собственных изобретений, всего меньше обращая в них внимания на автора, всего меньше любя в них то, что они 10* 291
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА наши. Ведь как безобразный и неопрятный сын не становится приятней оттого, что сын, так и стиль — оттого, что наш; с него спрашивают не чей он, а каков он сам собой, сколько в нем правды, сколько веса, сколько красоты. Здесь всего строже надо следить за тем, чтобы не обмануться блеском того или другого слова, не увлечься потоком своей или чужой речи. Некоторые люди, что ни скажут, все звучит приятно; попроси прочесть других— смысл собственных слов покажется тебе не твоим. Пишущие стремятся к гладкости речи и боятся шероховатостей. Ты, чтобы всегда нравиться, смотри на мысль и на суждения: будут они уместны, благородны, изящны,— и собой увлекут, и легко оденутся в слово. И в суждениях, и в стиле многого сможешь добиться, если не растеряешь надежду на успех. Всего этого достигнешь сам или вращаясь в небольшом кругу близких. Потом приобрети побольше непредвзятых судей, друзей не столько тебе, сколько истине,— хотя, если друзья привязаны действительно к тебе, а не к твоей фортуне, тоже можешь смело довериться их совету. Так вещи, родившиеся непричесанными и растрепанными, помаленьку со временем начнут выходить на свет гладкими и опрятными, а повторяя ту же работу раз за разом, ты почувствуешь, как день ото дня облегчается труд, пока не сложится привычка и дело писания превратится для тебя в наслаждение. Не тебя, мой друг, а себя самого учу: обращаясь к тебе, наставляю себя и поучаюсь от собственных слов; извини меня, если я медлителен на ученье. «Опыт,— говорит Аристотель,— создает искусство»9, и ни одно искусство не станет этого отрицать, особенно то, которое у меня перед глазами, имею в виду мореходное: после правосудия именно оно прежде всего принесло такое богатство и процветание этому огромному городу, куда я переселился недавно, бежав от бурь мира. Тебе известно, как громко воспет и греческими и нашими певцами немудреный и одинокий, но несший на себе полубогов корабль, который, гласит молва, отплыл некогда от фессалийских берегов и, выйдя через близкие горловины Геллеспонта, через тесную Пропонтиду и фракийский Босфор — грозные названия — на просторы Эвксинского моря в надежде то ли на великую славу, то ли на добычу, пристал к Колхиде, словно к другой земле: достичь устья Фасиды было довольно, чтобы удостоиться рукоплесканий всех народов и бессмертной хвалы —о неслыханное дело! Опыт начал создавать искусство, но оно лежало еще в колыбели. Потом оно возросло настолько, что невольно 292
СТАРЧЕСКИЕ ПИСЬМА вспомнишь о пророчестве: «От Фетиды родится сын, который превзойдет отца»10; хоть и во всех искусствах оно так, но в этом — всего ярче. И вот теперь от италийского берега отправляются бесчисленные корабли, поднимавшие якоря и раньше, студеной зимой, и сейчас, когда погода еще не установилась и больше напоминает холодное время года, чем лето; одни идут на восход солнца, другие на запад, часть в полунощные страны, часть в полуденные; эти войдут в оба Сирта, те оставят за собой крайнюю границу западного мира Гадес и Кальпу, некоторые — и оба Босфора, и Колхиду, и Фаси- ду, не чудом золотого руна влекомые, как некогда, а повинуясь золоту, которое зовет, а то и велит, чтобы наперекор всем злоключениям, всем опасностям на земле и на море то наши вина отправлялись к британцам, то наше медовое питье к скифам на пиры, то наше дерево (невероятно!) к ахейцам или египтянам, то к сирийцам, армянам, персам и арабам — наш шафран, наше масло, наше полотно, а от них сюда к нам чтобы взамен возвращалось что-то другое11. Заставлю тебя еще часок не поспать вместе со мной. Пока я писал тебе все это, тяжелый от сна, за окном стояла грозовая ночь, по небу неслись тучи; когда усталое перо подобралось к этому месту, до ушей вдруг донесся внезапный я громкий крик моряков. Встаю, узнав привычный сигнал, спешу в верхнюю часть дома, выходящую к порту, смотрю — Боже благий, что за зрелище! Какой ужас, божественный, потрясающий, завораживающий! Здесь перед устьем, удерживаемые канатами у мраморной стенки, зимовали несколько кораблей, равные своей громадой высокому дому, который отвело для моих нужд здешнее свободное и щедрое государство12, и заметно возвышающиеся вершинами парусных мачт над обеими башням по его углам. Больший из них в этот самый час, когда тунами застит звезды, порывы ветра сотрясают стены и крышу, а море адски гудит о чем-то своем, ринулось в путь — дай Бог, чтобы счастливый! Поверь, если бы увидели его Ясон или Алкид, то окаменели бы, пораженные; если бы Тифий сидел за кормилом,—• покраснел бы от стыда, за какой пустяк ему досталась великая слава. Ты сказал бы, что это не корабль, а скользящий по волнам призрак горы, хотя большая часть его чрева была еще под водой, осев под тяжестью огромного груза. Он пойдет до берегов Танаиса — ибо там крайний предел плавания по нашему морю,— но некоторые из сидящих сейчас на нем отправятся оттуда в 293
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА новый путь и не успокоятся* пока, преодолев Ганг и Кавказ, не доберутся до индусов, до населяющих край земли серов и до восточного океана13» Куда только жгучая и неутолимая жажда обладания не увлекает человеческие умы! Признаться, я пожалел их и подумал, что не зря поэты зовут моряков несчастными. Когда во мраке уж нельзя было следить за ними глазами, я вернулся к перу с потрясенной душой, одно только перебирая про себя в уме; увы, как драгоценна и вместе как дешева для людей жизнь. Вот, дорогой друг, я сплел тебе рассказ, для письма не необходимый, но мне приятный; обстоятельства и минута послали мне его без малейшего усилия с моей стороны, однако он относится к тому, о чем я начал говорить. Если, стало быть, опыт создает искусство, то упражнение порождает искусство, взращивает и совершенствует его, и справедливо мнение Афрания, что мудрость в познании вещей — дочь упражнения и памяти; вот его слова: Я упражненьем рождена, а память — мать моя; У вас я Мудростью зовусь, Софией —в Греции . Видимо, об этом и подобном думал Августин, когда определил искусство как память о проверенных на опыте и понравившихся вещах. Ты тоже испытывай, и почаще, чтобы прежнее испытание стало упражнением; наполнившаяся им память скоро родит тебе прекрасный приплод— раскованность, уверенность, удовлетворение и славу. И хотя тем временем — для пишущего это самое скверное, но и неизбежное,— вокруг будет шуметь толпа низменных умов, ты, помня, о каких великих вещах идет дело, пренебрежешь пустой болтовней и рано или поздно угасишь недоброжелательство добродетелью, знанием и трудом. Утомленные глаза, отяжелевшая рука, нагоняющий сон предрассветный сумеречный час просят конца, и только недремлющий ум уклоняется от него, желая насытиться" нашей беседой. Вот еще на что мне сейчас подвертывается случай ответить: ты написал, что у вас нашлись люди, берущиеся судить не только о тебе, но и обо мне и о моем таланте. Ради Бога не вздумай возмущаться или противодействовать, не трать понапрасну сил: и себе заведешь врагов, и число моих, не уменьшишь, а только большее их раздражишь и распалишь. Это моя роковая, так сказать, и давняя чума. Обо мне судят многие, кого я не знаю, не хотел знать и достойными знакомства не считаю; честно признаться, не 294
СТАРЧЕСКИЕ ПИСЬМА перестаю гадать, кто их поставил судьями надо мной. Причем здесь я терплю от них не больше, чем в нашем общем отечестве среди наших сограждан, судей скорых и незадумывающихся — о, если бы еще надежных и праведных! Но у этой породы есть неведомо как приобретенное неотъемлемое свойство: каждый тем смелей и скорей судит, чем невежественней,— то ли потому, что немного- знание мешает им многое видеть, а пустота душ придает легкости, из-за чего все еудоразбирательство вплоть до вынесения приговора оказывается и проще и быстрее, то ли потому, что с хрупким и шатким имуществом человеческой славы, увенчивающей многие и разные искусства, особенно военное дело и словесность, повторяется обычная в человеческом мире история: всегда на грабеж и разорение чужого скорее тот, у кого нет ничего собственного, что стоило бы труда разграбить или разорить. Между прочим, эта наглость моих сограждан заставила меня недавно написать огромное письмо. Но заальпийскую наглость я снесу молчаливо из уважения к тому15, чьих собак, не говорю уж слуг, надо терпеть, не только когда они забавляются, но даже когда свирепеют. А вообще надо со спокойной душой сносить все суждения всех людей, ведь как отвергать справедливые — гордыня, так бояться несправедливых — малодушие. Ложь обычно недолговечна, а тщательно составленное опровержение часто оборачивается большой известностью для опровергаемого и позором для опровергающего. Можно скрыть свет истины, но нельзя угасить: он живет, пока его считают потухшим, и прорывается сквозь густые тучи внезапным блеском. Поэтому, хоть иногда берет гнев и раздражение и очень досадно терпеть над собой столько бестолковых и совсем не моих судий, все-таки в конце концов я никакой суд, кроме суда ненависти и зависти, не отвергаю. Остается напоследок посоветовать тебе ни в одном деле — хоть излишне советовать то, что тебе и так прекрасно известно,—никогда не полагаться на собственные силы, а просить и ждать помощи свыше; честная и смиренная оценка нашей земной хрупкости и постоянная память о ней помогут тебе снискать божественную поддержку и подкрепление от небес. Для успеха нет надежней и действенней такого приема. Следуй этому совету старшего друга и будь здоров, помня о нас. Венеция, 9 апреля [1363] 295
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА сюаядаяяваа^т'.дауи..».!' .i-ш. .дам^иядаеигяедтасг»—gatrnCTin.n,!,.линии— iiwhihwii ячмивддеааадвгаддщцтлчддя^иииаааадет XVII 2. Иоанну из Черталъдо, о том, что не надо прерывать занятий из-за возраста До меня дошло письмо с сообщением о твоем состоянии и нагнало на меня в этой своей части большую, хоть и не непривычную печаль: меня уже давно достигают такие известия. Да, фортуна дурно обошлась с тобой в том, что толпа называет ее благами, а истинные философы не считают достойным ни названия благ, ни внимания; как ни маловажна помощь от них для земной жизни, отвергать ее нельзя. Конечно, я и огорчен и возмущаюсь — сказал бы «фортуной», если бы верил в нее; а теперь сердиться не смею, коль скоро все веселящее и печалящее нас происходит не случайно, как утверждает мнение толпы, а по высшей воле. Одарив тебя намного больше, чем прочих смертных, подняв тебя почти над всеми твоими современниками, она потом уравняла тебя со многими, сопроводив свой дар, может, и справедливым, но тягостным противовесом: ты стал Лактанцием или Плавтом1 нашего времени, чьи талант и искусство слова велики, но и нищета не меньше. И все же, если с твоей силой суждения ты вникнешь в дело и оценишь, что тебе даровано, в чем тебе отказано, положив все на весы, ты, по-моему, признаешь, хоть и не без горечи, что ты вовсе не несчастен среди других. Чтобы ясно это увидеть, соберись с умом и подумай, не давая себе обмануться, много ли на земле людей, с которыми ты хотел бы поменяться не деньгами, не здоровьем, не земельными владениями, а сразу всеми своими обстоятельствами,— и если найдешь таких мало или никого, успокойся и утешься душой. Благодари Того, кто дает всем щедро и без упреков и, если не пожелал тебе даровать все, то даровал лучшее. Мы заблуждаемся, когда, видя выдающегося добродетелью и ученостью, но в прочих отношениях бедствующего человека, дивимся, сердимся, возмущаемся, жалуемся на несправедливость случившегося с ним, достойным в наших глазах большего. Это было бы верно, будь всеми своими достоинствами он обязан себе, а не Тому, кто дает не каждому все, а одно — тебе, другое — другому, «разделяя», по Писанию, «каждому, как хочет»2. Будем поэтому довольны, получив драгоценнейшее, хоть нам и отказано в низменном; а всякому хвалящемуся шаткими богатствами ты, богатый 296
СТАРЧЕСКИЕ ПИСЬМА философским и пиерийским сокровищем, скажи спокойно вместе с Флакком: У тебя стада в сицилийском поле Блеют и мычат, у тебя в квадриге Кобылица ржет, у тебя одежду Пурпур окрасил. У меня — полей небольшой достаток, Но зато даны мне нелживой Паркой Эллинских Камен нежный дар и к злобной Черни презренье . Вот какую речь я часто держал с друзьями, и что когда-то говорил, теперь напишу. Если человеку, богатому добродетелями, случится поступить на службу к какому-нибудь государю, а тот, обращаясь с ним сурово и скупо, скажет: «С тебя хватит твоих доблестей; другим добром дай мне помочь людям, страдающим от недостатка этого блага»,-—он с полным правом сможет возразить: «Если у меня есть какая доблесть, я получил ее не от тебя, и поэтому ты, желая быть справедливым, должен смотреть во мне на саму по себе заслугу и ценить ее как таковую, то есть награда должна быть соразмерна достоинству, и не прибавка к моему жалованью то, что дано мне не твоей, а небесной милостью: этот дар заставляет не вести со мной перерасчеты, а относиться ко мне с доброжелательностью». Однако нельзя сказать так Господу вседержителю, который дает нам и доблестные добродетели, и тело, и самую душу; просящему больше он ведь имеет полное право сказать: «Молчи, довольный своей долей, и перестань желать всего»,— а выставляющему свои достоинства, какие бы они ни были, возразит словами апостола: «Что ты имеешь, чего бы не получил?» — и следующими затем: «А если получил, что хвалишься, как будто не получил?»4. Вот так — кратко о важных вещах; все они известны тебе, как никому из людей, все я свожу к одному: человек большой добродетели не может жаловаться на скудость земных благ. Перехожу отсюда к другой части твоего письма, касающейся меня. Часто я уже говорил и, право, надоело столько раз втолковывать одну и ту же вещь,— ко если бы, как звучит в твоем письме, моя доля была веселой и богатой, твоя ни в коем случае не была бы такой скудной. Это я хотел бы тебе внушить, нет истины вернее. Так что приглуши свои эпитеты: если вместо «богатой» скажешь «скромной», а вместо «радостной» — «не гнетущей», подойдешь ближе к правде. Какой бы она ни была, запомни то, что я тебе уже столько раз говорил и повторять боль nie 297
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА не должен: останься у меня один ломоть хлеба, он будет на равные доли разделен между нами, и если Павлу и Антонию, знаменитым пустынникам древности5, его хватало, то почему нам не хватит? мы не равны им достоинством, но сдобренный взаимной любовью кусок хлеба, хоть и не в клюве ворона, будет послан тем же Господом; а окажись в нашей обители одна узенькая постель, она свободно вместит двух единодушных друзей, надежная и доверенная хранительница нашего сна и наших забот. Впрочем, и хлеба, и постелей достанет, и нц в чем совершенно не будет у нас недостатка, лишь бы не было недостатка в душевном спокойствии. Обращаюсь теперь к тому, что в какой-то своей части, да будет тебе известно, наполнило меня изумлением. Ты пишешь, что тебе больно думать о разнообразных моих болезнях. Знаю и не этому удивляюсь; ни один из нас, конечно, не может быть совершенно здоров, когда болен другой. Ты добавляешь, что, по-твоему, у меня это происходит по вине возраста, поскольку, как говорит комический поэт, сама старость есть болезнь6. Опять же и здесь нечему удивляться, и суждения этого я не отвергаю, к нему надо только добавить: старость — болезнь тела, здоровье души. Что ж? Неужели я предпочитал бы наоборот—здоровья тела и болезни души? Да не будет у меня этого и в мыслях; как в теле, так и во всем человеке мне желанно и радостно благополучие прежде всего той части, которая ценнее. Ты ставишь мне на вид мои годы,— чего не мог бы сделать, если бы я сам их тебе не счел,— ставишь, говорю, мне их на вид, словно предостерегая меня от забывчивости, и хороню делаешь: полезно освежать память, особенно в вещах охотно от нас ускользающих, а таковы все горькие мысли, которых человеческий ум сторонится. Но поверь мне, я помню и каждый день говорю сам с собой: вот еще одна ступенька к концу. Честное слово, о своем возрасте, который, как мы знаем, старики, хитря, прибавляют себе, молодые убавляют,— приемы разные, тщеславие все то же,— я несколько лет назад добросовестно написал тебе правду, чтобы ничего в моей жизни не осталось от тебя скрыто . Послал я тогда же и всем друзьям письмо, уже говорившее о моей старости8. В самом деле, хотя, по словам Аннея, «некоторые люди не хотят и слышать о старении, сединах и прочем, мечтая до них дожить» 9, и я готов признать, что так себя ведут не некоторыег а совершенно все, однако своего теперешнего возраста я стыжусь не больше, чем прочих: если стыдиться старения, то не лучше ли уж 298
СТАРЧЕСКИЕ ПИСЬМА стыдиться того, что я вообще жил» раз одного без другого не бывает? Я, конечно» хотел бы при возможности не то что быть моложе, а иметь в своей старости за плечами больше прекрасных дел и трудов, и всего тягостней мне, что за долгое время я еще не пришел к тому, к чему должен бы. Поэтому стараюсь, не удастся ли как-нибудь к вечеру поправить упущенное в дневной праздности, и часто мне на память приходит царственное суждение мудрейшего государя Августа: «Достаточно скоро делается то, что делается достаточно хорошо», или философское— просветленнейшего Платона: «Счастлив, кому хотя бы в старости удастся прийти к мудрости и к истинным мнениям», или, наконец, христианское — святейшего отца Амвросия: «Поистине блажен тот, кто по крайней мере в старости воспрянет от заблуждений; блажен, кто хотя бы под косой смерти отвернется душой от пороков»10. От этих и подобных слов просыпаюсь, очнувшись, чтобы с божьей помощью исправить у себя, пускай поздно, не только недостатки жизни, но и недостатки сочинений, небрежность в которых сначала могла казаться, пожалуй, и намеренной, а теперь чем покажется, как не старческой вялостью и маразмом? В этой части твоего письма и стоит тот совет, которому, как я и сказал, и снова должен признаться, поражаюсь до изумления. Ведь кого не поразит совет уснуть и поддаться праздности, исходящий от самого деятельного и бодрого человека на свете? Перечти, пожалуйста, и разберись, что ты написал; сам сядь судьей над поданным тобой советом и, будь любезен, отмени его, потому что лекарством от старости ты мне навязываешь намного худшее всякой старости бездействие. Чтобы легче было его мне внушить, ты силишься сделать из меня Бог весть какую величину: я-ßß уже и пожил, и усовершился, и продвинулся в знаниях достаточно, и пора остановиться. Я, наоборот, «мыслю далеко не так», по слову римлянина , и намерение мое другое, особенно теперь, когда солнечная часть дня уже упущена, удвоить шаг от наступления вечера вплоть до заката. Что ж ты советуешь другу, чему сам не следуешь? Так у надежных советчиков не водится* Да еще действуешь на диво умело и искусно: говоришь, что я уже широко известен своими сочинениями — о, если бы меня хороню знало и одобряло хоть мое ближайшее окружение! — добавляя такое, что, если бы не твоя любовь ко мне и если бы я не знал, что ты во всем мое второе я, мне пришлось бы считать себя жертвой обмана и издеватель- 299
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА ,■■—.— ..—l.!..■■...-■ i. .....i .j..„ ... L i„i ... i .ниттиимиии» »Mwilin !»■.«■ ■■■ ц. n .. шипим ства, но теперь понимаю, что не я тобой, а ты обманут любовью, обманувшей уже много прозорливейших людей; говоришь, что я известен и Востоку и Западу, присоединяешь к ним все берега Средиземного моря и, что переходит границы смешного, гипербореев и Эфиопию. Удивительно, если в этом можно было уверить такого человека, как ты; еще удивительней, если ты вздумал уверить в этом меня,— разве что, пожалуй, в том смысле, что даже в самом маленьком доме можно показать все четыре стороны света, юг и север, восток и запад. Да и то я с трудом поверю, что вполне известен всему моему дому, и не знаю сейчас другого человека на земле, который составил бы о себе более ограниченные представления. Зачем ты, друг, хочешь меня обмануть, вернее, вскружить мне голову и прибавить спеси? Удивляюсь! Разве кто другой ввел тебя в заблуждение, как я уже говорил, но и то невероятно странно, ведь я привык считать тебя лучше других знающим, что я такое. И все равно хочется думать что угодно, только не подозревать хитростей и выдумки от такого оплота надежности. Впрочем, будь я сколько-нибудь известен, будь я и широко известен или будь я, жалкий неуч, известен даже там, куда «во времена Марка Туллия,— как говорит Северин,— еще не доходила слава римского государства» (здесь я, правда, всегда дивлюсь оплошности великого человека, ведь Туллий, говоря об этом, имел в виду времена не свои, а Сципиона Африканского, но пусть будет так12): вообрази себе какой угодно широту моей славы, подобно тому как, видел я, ученейшие отцы бредили невесть что о своих сыновьях, не имевших ни знаний, ни какой-либо надежды на оные,— неужели ты можешь думать, что это приостановит мои занятия? Подстегнет! Чем успешней мне будет видеться исход моих трудов, тем упорней я в них погружусь и, насколько от меня зависит, успех прибавит мне не ленивого благодушия, а заботы и пыла. Словно не довольствуясь пределами земли, ты объявляешь меня известным даже на небесах — слава Энея и Иула13! Там-то меня, конечно, знают; о, если бы еще и любили! Правда, я не отрекаюсь от одного из приписанных мне тобою похвальных дел: в Италии, а может быть, и за ее пределами я подтолкнул многих к этим нашим занятиям, которые были заброшены в течение многих веков; я действительно старше почти всех, кто сейчас занят у нас этими трудами. Но не принимаю того, что ты отсюда выводишь: уступая более молодым талантам, я будто бы 300
СТАРЧЕСКИЕ ПИСЬМА должен ослабить порыв взятых на себя усилий и дать другим что-нибудь при желании написать, чтобы не казалось, что я один решил написать все. Как расходятся наши взгляды, при том что воля у нас обоих одна! Тебе кажется, что я написал все или заведомо большую часть всего, что должен был написать, мне — что совершенно ничего не написал. Но хотя бы я много написал и продолжал много писать,— разве есть у меня лучше этого способ подстегнуть решимость и упорство последователей? Часто примеры убеждают сильнее слов. Закаленный полководец Камилл, стариком по-юношески встав в боевой строй, намного ярче разжег в юношах доблесть, чем если бы, распорядившись обо всем необходимом, оставил их на поле сражения и удалился в свою палатку и. Что до твоей тревоги, как бы я не написал все и не оставил других без материи для писания, то она похожа на смехотворные опасения Александра Македонского: он, как рассказывают, боялся, что его отец Филипп, победив всех, лишит его надежд на воинскую славу,— безумный подросток, он не ведал, сколько на его веку, проживи он дольше, осталось бы еще воевать даже после покорения Востока, ведь ему еще не довелось сойтись с Папирием Курсором и с Марцием15. Но нас от таких опасений избавил Анней Сенека в одном из своих писем к Луцилию: «Много,— говорит он,— еще остается дела и много «останется; ни у кого из родившихся и через тысячу веков не отнимется возможность что-то еще добавить» . В странной путанице ты стараешься, друг, отклонить меня от продолжения начатых трудов, то отнимая надежду на успех, то указывая на достигнутую славу: сразу после речей о моих наполнивших мир писаниях ты спрашиваешь, не желаю ли я сравниться числом книг с Оригеном или Августином. С Августином, конечно, сравниться не может, по-моему, ни один человек; ведь если в его изобильный талантами век ему, на мой взгляд, не было равных, кто сравнится с ним теперь? Слишком велик был во всех отношениях этот человек, слишком неподражаем. Что касается Оригена,— да будет тебе известно, я привык не столько сосчитывать, сколько оценивать,— то я лучше хотел бы написать одну-две неиспорченных книжки, чем без числа книг, полных огромными, если правду о нем говорят, и нетерпимыми заблуждениями. Ты говоришь, для меня невозможно сравниться ни с одним из них — и я соглашаюсь, хоть на разных основаниях в том и другом случае. Однако, толкая меня к праздности словами своего письма, ты 301
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА наперекор себе, словно задушившись о другом, упоминаешь несколько неустанно трудившихся стариков: Сократа с Софоклом, а из наших Катона Старшего и других, сколько можешь. Впрочем, долго против себя никому говорить не хочется, и вот ты, ища оправданий и для своего совета, и для моей немощи, замечаешь, что, наверное, их телесное сложение было отлично от моего. Я с этим, ничуть не неволя себя, соглашусь; хоть и мое телосложение люди, называющие себя знатоками в этом деле, считали очень крепким, но старость его пересилила. Здесь ты заявляешь еще вот что: добрую часть своего времени я проводил в служении государям. Чтобы впредь здесь не гадать, узнай истину. Называлось, что я был с государями; на деле, однако, государи были со мной. Их советы меня не связывали никогда, их общение — очень редко. Никто не сможет доказать, что я когда-либо был в положении, хоть чуть стеснявшем мою свободу и мои занятия; когда все тянулись во дворец, я уходил в рощи или спокойно сидел среди книг в своей келье. Если скажу: «не потерял ни дня»—скажу ложь; много дней потерял — о, лишь бы не все! — из-за ленивой косности, из-за болезней, из-за приступов сердечной тоски, совершенно избегнуть которых не удается ни одной душе. Сколько потерял по велению государей — ты тоже узнаешь, потому что и я вместе с Сенекой веду счет растратам17. Однажды был послан в Венецию по делам восстановления мира между этим городом и Генуей и провел там один зимний месяц целиком. Потом — к римскому цезарю, который на краю варварских земель лелеет-—верней мне было бы сказать, хоронит — увы, рухнувшую надежду на империю; три летних месяца. Наконец — с поздравлениями к королю франков Иоанну, освободившемуся тогда из британской тюрьмы; еще три зимних месяца18. Хотя в этих трех поездках я постоянно был занят в душе привычными заботами, но, поскольку не получалось ни писать, ни затверживать продуманное в памяти, я называю их потерянным временем. Правда, возвращаясь из последней в Италию, я написал Петру из Пуатье, ученейшему старцу, огромное письмо об изменении судьбы; слишком поздно вернувшись в Париж, оно уже не застало его в живых19. Так вот, семь месяцев я растратил на служение государям; не скрою, потеря огромная для нашей коротенькой жизни, но как бы не оказалась огромней та, на которую толкали меня юношеское тщеславие и ненужные занятия. Ты говоришь, что к тому же наш предел жизни, 302
СТАРЧЕСКИЕ ПИСЬМА наверное, иной, чем был у древних, и не исключено, что теперешние старики тогда назывались бы молодыми. Могу на это ответить только то, что я недавно сказал одному доктору права здешнего университета: узнав, что он вел с кафедры такие же речи, приуменьшая трудолюбие древних и извиняя малодушное бездействие наших современников, я посоветовал ему через одного из его учеников больше такого не говорить, чтобы не прослыть среди сведущих невеждой. За две и более тысячи лет в длительности человеческой жизни не произошло никакого изменения. Шестьдесят три года жил Аристотель, столько же Цицерон, который прожил бы больше, не захоти гнусный и пьяный Антоний иначе,— а с какой глубиной он заранее говорил о своей тревожной и бедственной старости, написав книгу «О старости», чтобы вместе с другом находить в ней облегчение20! Семьдесят лет жил Энний, столько же Гораций Флакк, пятьдесят два Вергилий — короткий век даже для нашего времени. Зато Платон — восемьдесят один, и, рассказывают, это казалось настолько чудесным, что маги принесли ему жертву, поскольку ему исполнилось в день смерти совершенное число лет, и в этом было нечто более чем человеческое 21,— а в наших городах сейчас на каждом шагу можно видеть людей такого возраста, встречаются и восьмидесятилетние, и девяностолетние, но никто не удивляется и не приносит жертвы. Если ты взамен возразишь мне Варроном, Катоном и другими древними, достигшими ста лет, или Горгием Леонтинским, переступившим за этот немалый возраст, у меня есть кого им противопоставить, но, поскольку это малоизвестные имена, выставлю одного против многих: Ромуальда из Равенны, славного отшельника, который в наши времена среди великих трудов, взятых им на себя ради любви ко Христу, в непрестанных постах и бдениях, от которых ты сейчас меня изо всех сил удерживаешь, дожил до ста двадцати лет22. Я подробней останавливаюсь на этом, чтобы ты не думал и не утверждал, что наши предки — за исключением тех первых патриархов, которые жили от начала мира и у которых, насколько я понимаю, не было совершенно никаких литературных занятий,— были долговечней нас: они трудились больше, а не жили дольше, или, если дольше, то лишь потому, что без труда жизнь не жизнь, а вялое и бесполезное времяпрепровождение. Правда, ты осмотрительно в кратких словах уходишь от этого затруднения, говоря, что дело, возможно, вовсе 303
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА не в возрасте, а, пожалуй, в сложении тела, в климате или питании,— одним словом, по тем или другим причинам мне не по силам то, что было по силам им. И, конечно, я опять соглашаюсь и признаю, что все так, только не могу принять то, что ты отсюда выводишь, препоясавшись громоздкими доводами, которые, однако, в какой-то своей части, кажется, противоречат сами себе. Ты говоришь, и в этом твой совет, что мне теперь надо бы успокоиться, коль скоро я — приведу буквально твои слова — «в поэзии сравнялся с самим Вергилием, а в прозаическом стиле с Туллием»; о, если бы ты говорил это по велению истины, а не по внушению любви! Говоришь еще, что решением сената по обычаю наших отцов я был удостоен великолепного звания и редкостной почести — римских лавров. Ты все клонишь к тому, что я обогатился счастливыми плодами литературных занятий, сравнился с величайшими, украшен славной наградой за труды, и пора бы уж мне не искушать Бога и людей, удовольствоваться своей долей и исполнением высокой мечты. Тут, конечно, не оставалось бы ничего больше желать,— будь этот плод твоего доброго расположения ко мне или истиной, или по крайней мере всеобщим убеждением: я сам добровольно согласился бы со свидетельством других и, как обычно водится у людей, верил бы в отношении себя другим. Но другим-то кажется как раз иначе, и прежде всего — мне, ведь я считаю, что ни с кем совершенно не сравнялся, кроме как с толпой, которой всегда гораздо большее хотел быть неизвестным, чем подобным. А лавры те, честно признаться, достались мне, когда я не созрел ни возрастом, ни умом, и были сплетены из незрелых ветвей; будь я тогда старше душой, не тянулся бы к ним. Поистине как старики любят полезное, так молодые — блестящее, не задумываясь о цели. И что ты думаешь? Они мне не принесли ни чуточки знания, ни чуточки искусства, но зато бесконечное число завистников, и унесли покой. Так я понес наказание за пустую славу и за юношескую дерзость. С тех пор против меня заострились все языки и перья, пришлось всегда стоять с поднятыми знаменами в боевой готовности, то и дело удерживая натиск то справа, то слева. Зависть сделала мне из друзей врагов: я бы мог припомнить тут много такого, что привело бы тебя в изумление. Одним словом, своими лаврами я достиг того, что меня стали знать и терзать; без них я мог бы жить и спокойно, и скрытно, а ведь некоторые считают такой род жизни наилучшим23. 304
СТАРЧЕСКИЕ ПИСЬМА Сильнейший довод в цепи твоих рассуждений, кажется, тот, что я должен постараться прожить как можно дольше на радость друзьям и, прежде всего, для утешения в твоей старости, потому что, по твоим словам, ты хочешь, чтобы я во что бы то ни стало пережил тебя. Увы мне, этого и Симонид наш желал — и, увы, слишком действенным оказалось его желание, потому что, будь в человеческих судьбах хоть малый порядок, ему надлежало пережить меня24. Вот и ты, брат, хочешь того же, и некоторые друзья вслед за тобой,— благочестивое желание, но моим желаниям полностью противоположное: я хочу умереть без ущерба для вас и оставить после себя близких, чтобы жить в их памяти и воспоминаниях, чтобы они помогали мне молитвами, чтобы они меня любили и жалели о моем уходе, ведь после чистой совести нет, по-моему, лучшего утешения для умирающего. Если в надежде как-то переубедить меня ты хочешь опереться на мою будто бы естественную жажду жизни, то глубоко заблуждаешься. Неужели мне хотелось бы еще долго жить среди теперешних нравов, даже думать о которых мне давно уже больно, среди — не говоря уж о худшем зле — извращенной и гадкой повадливости пустейших людей, на которых я и в книгах, и устно часто жалуюсь, но не умею как следует выразить в словах сердечное возмущение и горе? Они зовутся итальянцами и родились в Италии, но делают все, чтобы казаться варварами,— о, если бы они и были варварами, избавив меня и настоящих итальянцев от такого гнусного зрелища! Погуби их всемогущий Господь и при жизни и после смерти; мало им было в тупой праздности растерять и добродетели, и славу предков, и все военные и мирные искусства — нет, они в безумии позорят даже отеческую речь и отеческие обычаи, так что я готов назвать счастливыми не только наших отцов, вовремя ушедших из жизни, но и слепых, которые могут не видеть всего этого. Напоследок ты просишь извинить тебя за дерзкое желание советовать и предписывать мне образ жизни — воздержание от духовных порывов, бдений и всегдашних трудов, сытую праздность и ленивую дрему ради восстановления сил, подорванных годами и непрестанными занятиями. Не только извиняю, но и благодарю, понимая, что любовь ко мне заставила тебя предлагать мне лекарства, каких сам ты не принимаешь. Наоборот, ты меня извини, если я тебя не послушаюсь. Попробуй поверить, что будь я жадным любителем жизни, каким я никогда не был, все равно, последовав твоему совету, я 11—3838 305
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА пропаду намного скорее. Постоянный труд и напряженное усилие — питание моей души; как только успокоюсь и обленюсь, перестану и жить. Силы свои я сам знаю. К другому труду я непригоден и не привык, это мое чтение и писание, которые ты велишь мне прекратить,—легкая работа, вернее, приятный отдых, дающий забыть о тягостных душевных терзаниях. Нет ноши легче пера, нет приятней; все другие удовольствия пролетают и, развлекая, вредят,— перо и в руки взять радостно, и отложить на время приятно, оно приносит пользу не только своему хозяину, но и многим другим, нередко далеким людям, а то и потомкам через тысячи лет. Мне кажется, будет чистой правдой, если я скажу, что из всех земных наслаждений как нет ничего благородней писания, так нет и ничего долговечней, ничего увлекательней, ничего надежней его, ничего, что могло бы через все превратности сопутствовать владеющему этим искусством, так мало требуя для себя особых приспособлений, настолько не грозя надоесть. Поэтому прости меня, брат, прости: во всем готовый поверить тебе, здесь не поверю. Кем бы ты меня ни сделал — для стиля знающего и красноречивого человека нет ничего невозможного,— я так или иначе обязан напрячь все силы и, если я ничто, стать чем-то, окажись я чем-то, стать чуточку большим, окажись я великим (вот уж чего нет, того нет), стать насколько удастся большим и величайшим. Неужели мне нельзя применить к себе слова по-варварски неистового Максимина25? Когда его пытались убедить, что он уже достаточно велик и должен воздерживаться от непомерной работы, он сказал: «Нет, чем высшего величия я достигну, тем больше буду работать»,— слова, достойные того, чтобы их сказал не варвар! Вот что я себе твердо постановил, и насколько я далек от мыслей о праздности, покажет следующее мое письмо тебе: не довольствуясь огромными начатыми мной трудами, для которых этой краткой жизни явно мало и, продлись она еще столько же, все равно будет мало, я каждый день берусь за новые и посторонние работы,— так ненавистны мне сон и вялый покой. Неужто ты не слыхал слов Сираха: «Когда человек завершит, тогда начнет, и когда успокоится, тогда будет работать»26? В самом деле, мне кажется, я только что начал; что бы ни казалось тебе, что бы ни казалось другим, таково мое суждение о себе. Если между тем подкрадется конец жизни, который явно уже не может быть далеко, я, признаться, хотел бы, чтобы он застав меня живущим., 306
СТАРЧЕСКИЕ ПИСЬМА как говорится, завершенной жизнью ; но пока непохоже, что я могу на это надеяться, и поэтому я мечтаю, чтобы смерть застала меня за письмом или чтением,— или, если Христу так будет угодно, в молитве и слезах. Будь здоров, помня обо мне, живи счастливо и мужественно крепись, Падуя, 28 апреля [1373], к вечеру XVII 3. Иоанну из Чертальдо Ко мне неведомо откуда и как попала твоя книга, составленная тобой на нашем материнском языке, как мне кажется, уже давно, в молодости, и я ее просмотрел,— потому что если скажу «прочел», то солгу: и она, написанная для народа и прозаической речью, слишком велика, и занятия мои умножились, и времени мало, да и то, какое есть, тревожно из-за повсеместных военных Волнений, от которых я, может быть, и очень далек душой, но шатания государства невольно меня будоражат. Что же? Я пробежал ее и, на манер спешащего путешественника оглядываясь там и здесь на ходу, заметил, что книга твоя кое-где потрепана зубами собак, но что ты великолепно отбиваешься от них своим крепким посохом,—и ничему тут не удивился, потому что и силу твоего ума знаю, и сам испытал, что такое наглый и низменный род людей, которые бранят в других все, чего сами или не любят, или не знают, или не могут, только в нападках ученые и речистые, во всем прочем безъязыкие. Как я ни спешил, это не мешало удовольствию от чтения, и если встречались какие шаловливые вольности, то извинением был твой тогдашний возраст, избранный тобою стиль, язык, легкомыслие самого предмета и читателей, как ты их себе представлял,— ведь очень многое зависит от того, кому пишешь, и разнообразием нравов объясняется разнообразие стилей. Среди множества игривых и легких вещей я заметил несколько благочестивых и серьезных, определенного суждения о которых, однако, не имею, не усвоив еще целого. Впрочем, как бывает при всяком беглом осмотре, я внимательней остального оглядел начало и конец книги. В начале ее ты, по-моему, и точно описал, и великолепно оплакал состояние нашего отечества времени страшной чумы — самого зловещего и несчастного, какое знал мир на нашем веку. А в конце ты поместил заключительную историю, очень непохожую на многие из предыдущих, которая так мне понравилась и так захватила меня, что среди всех забот, из-за которых я сам себя il* 307
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА едва еще помню, мне захотелось закрепить ее в памяти, , чтобы и самому всякий раз, как захочу, не без удовольствия повторять ее наизусть, и в разговорах с друзьями пересказывать, если случится. Исполнив это вскорости и заметив, что она нравится слушателям, я как-то в одном из разговоров с ними внезапно подумал, что, возможно, такая прекрасная история и не знающим нашего языка тоже понравится, раз и мне она всегда нравилась, когда я , слушал ее много лет назад1, и тебе она, как я понял, очень понравилась, коль скоро ты удостоил изложить ее своим стилем на народном языке и поставить в заключение книги, где наука ораторов велит помещать более весомые вещи. И вот однажды, когда разные мысли обычным образом раздирали на части душу, я, рассердившись, так сказать, и на них и на себя, велел им всем здравствовать до поры, схватил перо и взялся писать твою историю в надежде, что ты обязательно обрадуешься, увидев меня переводчиком твоих вещей,— любовь к тебе и к твоей истории заставила меня сделать то, что я едва ли сделал бы для кого бы то ни было другого. Но я изложил твой рассказ своими словами так, чтобы не оказался забыт Горациев совет из «Науки поэзии»: «И передать не тщись переводчиком верным слово в слово»2; больше того, я даже менял или добавлял кое-где несколько слов, веря, что делаю это не только с твоего согласия, но и к твоему одобрению. Хоть многие и хвалили ее, и просили себе, это твоя вещь, и я решил посвятить ее тебе и больше никому. Испортил ли я ее переодеванием или, может быть, украсил, суди ты — от тебя она пришла, к тебе уходит; знакомый судья, знакомый дом, знакомый путь; знай и ты и всякий читатель, что дать отчет в твоем сочинении предстоит тебе, не мне. Если кто у меня спросит, правда ли все это, то есть историю ли я написал или басню, я отвечу словами Саллюстия: «пусть удостоверяет сам автор»3, мой друг Иоанн. После такого предисловия начинаю <...>4 Я решил соткать эту историю заново в ином стиле не столько для того, чтобы побудить замужних женщин нашего времени подражать терпению этой жены, что на мой взгляд едва ли возможно, сколько для того, чтобы, читая, они захотели подражать хотя бы ее постоянству и то, что она сделала для мужа, решились бы сделать для Бога Hainero, который хоть и не вводит во зло, как говорит апостол Иаков, и сам никого не искушает5, однако испытывает нас и допускает нам подвергаться 308
СТАРЧЕСКИЕ ПИСЬМА многим и тяжьсим бедам,— не чтобы узнать наше сердце, которое он знал до нашего сотворения, а чтобы мы на самих себе смогли познать всю нашу хрупкость и чтобы потом был внесен в число устоявших всякий, кто безропотно ради Бога своего перенесет то, что ради земного супруга перенесла эта деревенская женщина. Любовь к тебе заставила меня писать стариком >го, что я. * едва ли стал бы писать и в молодости,— то ли правдивые веши, то ли вымышленные, которые назовешь ужа ï не историями, а баснями,— по той единственной причине, что они твои и написаны тобой. Правда, я предусмотрительно сказал в начале, что порукой достоверности автор, то есть ты. И расскажу тебе, что у меня вышло с этой историей, которую я скорее назвал бы басней. Первым ее читал наш общий друг из Падуи6, человек высокого ума и обширных познаний, и едва дошел до середины, как внезапно навернувшиеся слезы не дали ему говорить; через некоторое время он снова взял ее в руки — и во второй раз, словно дойдя до условленного места, прервал чтение от сдавленных рыданий. Признавшись, что продолжать не моэзкет, он попросил читать дальше одного из своих спутников, достаточно ученого человека. Не знаю, что из этого случая выведут другие, но я сделал из него вывод в самую хорошую сторону и понял, насколько у него мягкая душа; поистине среди моих знакомых нет человека человечней. Когда он читал, плача, на память пришли слова сатирика: «Нежнейшие струны роду людскому дала природа, ему даровавшей слезы; ведь в них таится часть лучшая чувства»7. Через какое-то время другой наш: друг, веронец 8?—ибо, как и все остальное, друзья у нас тоже общие — услышал, что случилось при чтении с другим, и сам захотел прочесть историю. Я уступил ему как человеку немалого ума и другу. Он прочел ее всю до конца, и нигде не остановился, и бровью не повел, и голосом не дрогнул, и ни слезы, ни рыдания ему не мешали. «Я бы тоже,— говорит,— плакал, потому что и трогательный предмет, и соответствующие предмету слова подбивали ïîa слезы, и сердце у меня не жестокое, только я считал и считаю все вымыслом; ведь если это правда, какая женщина, будь то римлянка или из какого другого народа, сравняется с Гризельдой? Где, скажи на милость, бывает такая супружеская любовь? Где подобная верность? Где такое замечательное терпение и постоянство?» Я тогда ничего не ответил, чтобы не переводить разговор с шуток и приятного веселья дружеской беседы 309
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА на резкую запальчивость спора, но ответ вертелся на уме. Есть люди, которые трудные для себя вещи считают невозможными и мерят все на свою мерку, ставя самих себя на первое место, тогда как, возможно, найдутся многие, для кого окажется исполнимым невозможное в глазах толпы. В самом деле, кто не сочтет вымыслом и басней, скажем, Курция, Муция, обоих Дециев, если взять наших, а если чужестранцев — Кодра, братьев Филенов или, поскольку речь шла о женщинах, Порцию, или Ипсипилу, или Алкесту и им подобных9? А ведь это правдивые истории! И постине не знаю, чем не мог бы пренебречь, чего не смог бы перенести человек, пренебрегающий своей жизнью ради другого. [Март —апрель, 1372, 1373 или 1374] XVII 4. Иоанну из Чертальдо Понимаю теперь, что и это, и предыдущее — два больших письма — до тебя не дошли. Но что могу сделать? Приходится терпеть; можно возмущаться, нельзя отомстить. В цизальпийской Галлии появился неприятнейший род людей, стражи дорог, а вернее сказать, чума посланцев; они просматривают, вскрывая, письма и с угрюмейшей придирчивостью изучают их. Извинением этому служит, пожалуй, приказ их господ, которые по трусости и надменности воображают, что все говорится о них и против них, и все хотят знать. Но нет извинений, если, находя в письмах что-нибудь тешащее их ослиные уши, некие люди раньше тратили время на переписывание и задерживали посланцев, а теперь возросла вольница и, щадя свои пальцы, они велят посланцам отправляться дальше без писем. Что самое отвратительное, этим всего больше занимаются те, кто ничего не понимает,— нечто вроде близких к заболеванию людей с обширной и прожорливой глоткой и плохим пищеварением. Меня больше всех выводит из себя их бесстыдство, оно часто мешает мне писать, часто заставляет жалеть о написанном, ведь свобода государства идет ко дну, и против литературных разбойников не представляется никакой возможности мести. Разумеется, к этой досаде прибавляется возраст, усталость почти от всего в мире и не просто пресыщение писанием, но отвращение к нему. Все вместе заставляет меня в том, что касается этого стиля посланий, окончательно распрощаться и с тобой, друг, и со всеми, кому я обычно пишу,— и чтобы эти легкомысленные поделки больше не мешали работе над лучшим 310
СТАРЧЕСКИЕ ПИСЬМА родом сочинений, и чтобы наши писания не попадали в никчемные руки мошенников; хоть так огражу себя от оскорблений. Если когда понадобится списаться с тобой или с другими, буду писать для сведения, не для развлечения. Помню, в одном из писем этого рода я обещал, что впредь буду писать короче, потому что подгоняет нехватка клонящегося к концу времени1. Я не смог выполнить обещание, и легко понять, что молчание с друзьями намного легче, чем краткость слов: ведь стоит однажды начать, и захватывает такая жажда взаимной беседы, что было бы легче не начинать, чем сдерживать порыв начатой речи. Но я обещал! Так разве не достаточно выполнит обещание тот, кто сделает больше обещанного? Обещая, я, видно, забыл Катоновы слова, получившие широкую известность благодаря Цицерону: «старость по природе склонна к разговорчивости»2. Прощайте, друзья, прощайте, письма. Среди евганейских холмов [Аркуа], 8 июня [1373 или 1374]
КОММЕНТАРИИ СЛОВО, ЧИТАННОЕ ЗНАМЕНИТЫМ ПОЭТОМ ФРАНЦИСКОМ ПЕТРАРКОЙ ФЛОРЕНТИЙСКИМ В РИМЕ НА КАПИТОЛИИ ВО ВРЕМЯ ЕГО ВЕНЧАНИЯ ЛАВРОВЫМ ВЕНЦОМ Историю поэтического венчания Петрарки см. в Повседн. IV 4—8; о том же говорится в его стихотворном письме к Джованни Баррили (ок. 1300 —1355), который должен был возглавить церемонию от имени короля Роберта, но не смог добраться до Рима, попав в засаду герников у Ананьи: «... Та же Фортуна, своей безнаказанно пользуясь властью, Козни плела мне еще и другие: Медведь благородный [Орсо Ангиллара], Почестей зодчий моих, был нежданно задержан в дороге. Вот уж три дня оставалось, как срок полномочий сената — Власти смиренной его, что когда-то пределов не знала,— Должен истечь был. Господь воспротивился козням враждебным, Выпрямил путь, и Медведь появился внезапно под самый Времени крайний предел у ворот необъятного Рима; Ты бы при входе его повстречал; ему быть обещал ты Спутником и вожаком. Но судьба воспретила; не смог ты. Мучусь, терзаюсь; гонец, чтоб обследовал все перепутья, Послан; но он, изустав от блужданий по тучной Кампанье, В Рим возвратился ни с чем и всякую отнял надежду. День уж последний пришел, и до завтра нам ждать невозможно Было; подстегивал час окончанья годичного срока. Граф благородный меня поспешить уговаривал тоже, Сам омрачен от забот, своим действием смелым рожденных. Только тогда — знаешь нрав мой — я сдался. И, созваны вскоре, Сходятся Рима вожди; Капитолия древнее зданье Радостным полнится гулом; ты счел бы, что стены и крыши Старые тоже ликуют; вот трубы запели; на площадь Валит толпою народ и, охочий до зрелищ, теснится Шумно. И кажется мне, что от чувства счастливого к горлу Ком подступил у друзей, и сдавило волнением груди. Я поднимаюсь. Звон труб прекратился, и говор умолкнул. Строчка Марона на ум мне внезапно пришла и началом Речи явилась моей; да недолго и речь продолжалась: Не рассуждают певцы, и нельзя невозбранно законы Муз неземных нарушать; на недолгое время с киррейских Вниз совлекая вершин, я заставил в толпе среди шума Их городского пробыть. И уже наш Медведь златоустый Следом за мной говорит, в заключенье дельфийскою ветвью Голову мне украшая, под рукоплесканья квиритов. После Стефан — из мужей, что вскормил ныне Рим, величайший— При одобрении всех награждает меня похвалою Щедрой; румянцем лицо загорелось, и душу стеснил мне 312
КОММЕНТАРИЙ Стыд: недостойную грудь тяготили все почести грузом. Но и ласкали ее. В самом деле, король сицилийский Славы причинои> не я. Что во мне? И, однако, высокой оценки Он удостоил меня! В этот праздничный день королевской Мантией был я укрыт благородной, великолепной, О господ1*не своем, о любви его к нам говорившей: Снявши С плеча своего, государь, государей светило, Другу ли*нь мог ее дать. И одной этой чести хватало, Чтоб вдо#новенья УМУ и пленительной силы словесной Речи придать: пред собой, мне казалось, вождя красноречья Вижу воочик) я с его ясным и царственным ликом; Ведь поначалу его эта самая ткань облекала. Все от него: мой порыв, безграничная вера, надежда. Словно присУтствУя сам, мне помог он. С ним вместе с трибуны Сходим в конце торжества и к преддверию храма Петрова Движемся^ там У святых алтарей мой венец повисает: Радуют Бога начатки. Скажу пред его образами: Только тебя средь всего торжества мои взоры искали, Друже, и мысленно я без конца тебя звал и молился; В памяти сердца, однако, меня драгоценный. твой образ Не оставлял». (Метрические письма II I) В последней песне петрарковской «Африки» спутник Сципиона поэт Энний в ночном видении просит Гомера рассказать о каком-то угадываемом иЫ, Эннием, юноше, который сидит в «сокрытой долине» среди молодого лавра, «ветвью зеленой власа препоясать готовится в мыслях» и «сердечною думой что-то высокое очень и славное перебирает». Следует ответ Гомера: «Юношу я узнаю из позднего племени внуков, Что при с!сончанье времен породит италийская область... Муз, отлетевших давно, он в последний момент своей песней Вновь созовет и сестер восстановит в их древнем величье На Геликоне, пускай вкруг бушуют свирепые бури. Имя ему —' Франциск; словно дом из камней, воедино Он соберет все деянья великие, коим свидетель Был ты, испанскую брань, труды ливийских походов, Всю Сциш*аду твою,— и поэмы названием станет: «Африка». Сколько ему в дарованье свое будет веры Нужно, и #сажды похвал! В запоздалом триумфе не сразу Он наконец на ваш Капитолий взойдет, и ни косность Мира его 0е смутит, ни толпа, что тщетою своею Будет пьянка. Нет, главу пронесет он, расцветшую лавром Славным, 0 будет его провожать одобренье Сената. Вот отчего эта страсть, отчего тяготение к лавру. Он ведь и ныне уже Аполлоново дерево любит Больше других; уж сплетать молодые он учится ветви, Носит гирлянды; ег0 Уж ласкают предчувствия славы. Риму дряхЛеюЩемУ он в то время настолько же станет Дорог, насколько вдове пожилой, изошедшей слезами В плаче по смерти детей, ребенок ее запоздалый Дорог, негаданный плод давно уж бесплодной утробы. Долгие тыс^У лет ничего не видавший такого, Радостный, будет взирать с благосклонностью он на поэта, Что, свои л^вРЫ приняв, ранней жертвой у храма их сложит, Перед свят#ш алтарем водрузивши свое приношенье. Он один пр^миРит с флорентийскою порослью бурной, 313
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА Вечный город, тебя; с той поры сожалеть перестанешь, Что над бурливой волной основал ты в Этрурии крепость». («Африка» IX 222 — 256) В 1348—1350 гг. (а может быть, и раньше) Петрарка заключает некоторые письма формулой «Твой Франциск, прежде заслуг увенчанный незрелыми лаврами». Диплом лауреата делал его почетным гражданином Рима, давал право (не использованное им) преподавать «свободные искусства». Включая письма в «Книгу о делах повседневных», он, однако, снимает эту подпись, а позже его упоминания о капитолийском торжестве становятся очень редкими и ироническими, «Слово на Капитолии» не относится к произведениям, которые систематически дорабатывались; оно дошло до нас в форме средневековой публичной речи, больше нигде у Петрарки не встречающейся. 1 Вергилий. Георгики III 291—292. 2 I 25, 36 и II 9,31. 3 Цицерон. Речь в защиту поэта Архия 8, 18. Перевод цитат, кроме особо оговоренных случаев, наш (—В.Б.) и следует тексту Петрарки, иногда отличающемуся от установленного теперь. 4 Ювенал. VII 66—68 (о Вергилии). 5 Лукан. IX 980. 6 Ювенал. VII 69—71, потом 53—62. 7 Там же, 96—97. 8 Цицерон. О природе богов I 20, 52; 36, 100; II 62, 155; III 32, 92. 9 Птица Юноны — павлин или гусь. 10 Ювенал. VII 27 — 35. 11 Исидор. Этимологии XVII 6, 6. 12 Выступление Петрарки, скромно названное словом, или чтением (collatio — первоначально монастырское послеобеденное чтение), строится по правилам средневековой речи (praedicatio): вначале объявляется тема (thema)—у Петрарки это полтора стиха из Вергилия; собственно речь начинается с вступления к теме (prothema) — обращения к слушателям, необходимых пояснений, молитвы; потом следует перечисление частей темы (partium decîaratio) и, наконец, главное содержание речи, обоснование темы в порядке перечисленных частей (partium confirma- tio). 13 Действующая причина—в схоластическом аристотелизме одна из четырех причин, совместно обусловливающих всякую вещь (другие три причины — материальная, формальная и целевая, т. е. материал, на котором возникает вещь, форма, в которую она выливается, и назначение, которому будет служить). В позднейших отработанных сочинениях Петрарки такую терминологию можно найти уже только в шутливом контексте. 14 «Против Каталины» IV 6, 11. 15 «Энеида- VI 823. 1(5 II 2, 4. 17 «Тускуланы» I 15, 34; «В защиту Архия» 11, 26. 18 «В защиту Марцелла» 8, 25. 19 «Об обязанностях» I 19, 65. 20 «Письма с Понта» IV 2, 35—36. 21 «Энеида» VI 823. 22 «Холиямбы» (^Сатиры. Пролог) 10. 23 «Божественные установления» I 11, 24—25. 24 Макробий. Комментарий на «Сон Сципиона" II 10, 11. 25 «Метаморфозы» XV 871—872. 26 «Фиваида» XII 810—812. 314
КОММЕНТАРИЙ 27 «Энеида» IX 446—449. 28 «фиваида» X 445—446. 29 «Фарсалия» IX 985—986. 30 «Тускуланы» I 3, 6. 31 Книга Премудрости Соломона 2, 4. 32 «Оды» IV 9, 25—28. 33 «О консульстве Стилихона» III, Пролог 5—6. 34 «Оды» IV 9, 29—30. 35 Цицерон. В защиту Архия 10, 24. КНИГА О ДЕЛАХ ПОВСЕДНЕВНЫХ '■' i Найдя летом 1345 г. в епископальной библиотеке Вероны собрание Цицероновых писем, по примеру величайшего прозаика Рима, передавшего векам свои живые чувства, наблюдения, мысли, Петрарка тогда же решает из накопившейся и будущей у него переписки создать книгу, в которой тоже день за днем отложилась бы его жизнь. В Повседн. VII 7, 6 он называет свои метрические письма quotidianae epistolae, едва ли случайно используя слово из всем известного текста («хлеб нагл насущный...»). Каждое письмо имеет жизненный повод, дышит неповторимостью человеческих отношений, момента, в который задумано и писалось, помечено иногда часом дня или ночи, условиями, обстоятельствами написания. Этой непосредственности не вредит то, что потом Петрарка еще не раз возвращался к каждому письму, отшлифовывал его, выбрасывал неинтересное, убирал повторы, словом, работал, как над своими итальянскими стихами, которые тоже вырастали из жизненного мгновения и тоже потом высветлялись на протяжении всей жизни. Число отобранных для «Книги о делах повседневных» писем (350) приближается к числу стихотворений в «Книге песен» (366): к числу дней в году — символу «завершенной жизни», какой хотел жить Петрарка (Старч. XVII 2 и примеч. 27). Хотя первоначально год написания стоял при каждом письме (Повседн. I 1, с. 54), редактируя «Книгу о делах повседневных», Петрарка везде, кроме писем к древним, снял его« Трудами исследователей хронология в большинстве случаев установлена, но она не дает никакого основания судить об «эволюции» автора от письма к письму: в первом из них столько же зрелой продуманности, сколько в последнем. Они и привязаны к мигу личной судьбы и вынесены из уходящего времени во вневременную полноту. Поражает впечатлительность и гибкость создающего эти письма ума, способность проследить за тончайшим движением души; весь человек переходит в слово, а слово как бы оживает. Петрарка, больше всего любивший уединение и с головой ушедший в древности, на деле, как никто, участвовал в трудах и волнениях своего времени. Где он не был лично, туда доходили его послания и заставляли говорить о нем, его заботах, занятиях. Он писал современникам, самому себе (Метрич. I 15 и др.), древним, потомкам. Каждое письмо было открытым, прочитывалось счастливым получателем возможно большему кружку, перечитывалось, переписывалось. К 1360 г. собрание насчитывало двадцать частей (последняя—с письмами к древним). В 1366 г., когда шло уже составление «Старческих писем», возникла последняя, четвертая редакция «Книги о делах повседневных» в двадцати четырех частях. Полиостью или сокращенным это собрание дошло до нас более чем в 50 рукописных списках. Необычное для жанра писем единство рукописной традиции в них показывает, что Петрарка добился своего — оставил читателям отделанный, окончательный и однозначный текст. Письма неоднократно печатались начиная с 1470 г., но целиком вошли только в издание Джузеппе Фракассетти (1859—1863). В 1933 —1941 гг. много- 315
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА летними трудами Витторио Росси, а после его смерти—Умберто Боско создано полное критическое издание: Petrarca Francesco, Le familiari. Ed. critica per cura di Vittorio Rossi. Vol. I. Firenze, Sansoni, 1933; vol. Ц, 1934; vol. III, 1937; vol. IV, 1942. На русский до сих пор переводились только «Письмо к потомкам», первоначально замыкавшее «Старческие письма», и Повседн. XIII 7 и XXI 15. Но даже читатель, не знакомый с письмами Петрарки, будет в каждом узнавать что-то знакомое, потому что именно они остаются главным источником для всех его биографов, исследователей, излагателей и толкователей. I 1. Сократ—ближайший друг Петрарки, с 1330 г. так же, как й он, капеллан домовой общины кардинала Джованни Колонна в Авиньоне, теоретик музыки и музыкант Людовик де Бееринген (Лодевик ван Кемпен, ок. 1304—1361). «А тебя, мой Сократ,— пишет ему Петрарка 12 марта 1351 г.,— тебя одного, на удивление потомкам, дала мне не авзонская земля, как остальных, а забытая Церерой, Бахусом и Минервой, зато плодовитая мужами Кампинская Нуния (чтобы какой- нибудь темный читатель не подумал здесь о Кампанье, скажу, что Кампиния есть часть нижней Германии, как теперь в просторечии неправильно называют отдаленную область бельгийской Галлии, расположенную между левым берегом Рейна и Голландией с Брабантом), так что скудное отечество может хвалиться щедрым талантом, и природа осуществляет свое право из любой грязи и под любым небом взращивать великие души. Эта-то земля родила мне тебя, редкостного человека, произведя на свет в то самое время, когда в другом далеком краю родился я; но пускай твоя родина сделала тебя чужестранцем, природная мягкость души, долгое общение с нами, а главное, большая привязанность ко мне превратили тебя отчасти в итальянца. Удивительно при таком отстоянии мест рождения, какая между нами духовная близость, какое согласие воль, подтвержденное теперь опытом вот уже двадцати лет. Имя тебе досталось за положительность нравов и веселость: хотя от музыкального искусства, в котором царишь, ты заслуживал прозвища Аристоксена, победил приговор друзей, и ты стал называться нашим Сократом» (Повседн. IX 2). 1 Афина превратила лидийскую девушку Арахне в паука за попытку тягаться с ней в вязании и вышивании (Вергилий. Георгики IV 246—247; Овидий. Метаморфозы VI 5 — 145). 2 Прозой (подразумевается—латинской) у Петрарки написаны нравственно-философские, исторические и биографические сочинения. Гомеровы удила —гекзаметр, считавшийся чем-то средним между разговорной речью и стихами; им написаны «Африка», «Буколики», «Метрические письма». Рядом с гекзаметром Петрарка упоминает редкую у него ритмическую прозу, связанную Исократовой уздой: считалось, что афинский ритор Исократ (436—338 гг. до н. э.) первым ввел в ораторскую речь «ритмы», «гармоническую размеренность» (numéros) и «сходные окончания» (Цицерон. Оратор 52, 174—176; Макробий. Сатурналии VII 1, 4). Для слуха простого народа предназначались стихи на итальянском (volgare), какие начали писать, следуя примеру провансальцев, сицилийские поэты в первой половине XIII в. Полагаясь на справку Сервия из комментария к Вергилиевым «Георгикам» (II 385—386) и на несколько рифмованных стихов Энния (239—169 гг. до н. э.) в передаче Цицерона («Тускуланы» I 35, 85), Петрарка считает, что древнейшая поэзия тоже была «ритмической», по-видимому, вкладывая в это слово смысл: «тонической и рифмованной». 3 «Метаморфозы» I 1, 11. Кроме ясно обозначенных цитат у Петрарки везде масса реминисценций и аллюзий, которые трудно все опознать и перечислить. Так, в словах «ни в Каспии, ни в Эгейском (Карпафском) море» слышатся строки Горация («Оды» II 9, 1—2 и IV 5, 316
КОММЕНТАРИЙ 9—10); отдать рукопись «на исправление Вулкану», т. е. сжечь ее — выражение Овидия («Тристии», или «Скорбные элегии», IV 10, 62); «мои безделки»—из Катулла (I 4) и т. д. 4 «Об обязанностях» I 1, 3. 5 Плиний. Естеств. ист. VII 27, 100. 6 Вергилий. Энеида XI 552—556. 7 Книга Иова 7, 1. 8 «Девушка с Андроса», Пролог 13—14. 9 В «Письмах к Луцилию» (118, 1—2) Сенека смеется, что Цицерон для заполнения своих писем пересказывает всевозможные политические и житейские сплетни. 10 «Письма к брату Квинту» I 1, 37. 11 «Об ораторе» II 17, 73. У петрарковской цитаты почти всегда есть «подводная» часть; здесь, например, слова об «усердном оттачивании» своего труда приобретают сложное и ироническое звучание на фоне опущенной части Цицероновой фразы, где сказано, что судебный оратор, в блестящей речи умеющий переубедить даже недоброжелателей и тем самым как бы равняющийся искусством с Фидием, рискнувшим выставить свою Афину Палладу на Акрополе, уже не станет корпеть над отделкой мелочей. 12 Неясно, что подразумевается под этим «слепком своего ума»; Г. Наход и П. Штерн считают, что речь идет о «Письме к потомкам». 13 Et mundo insuper moriente. Фракассетти и Наход смягчают: «... и показалось, что вместе с ними гибнет весь мир»; «... и к тому же весь мир помертвел». Но Петрарка часто говорит об угасании мира (Повседн. XV 7; XX 1; Старч. X 2; Метрич. I 14, 2—3 pereuntis tempora mundi). Надеждам на всеобщее пробуждение это не противоречит: ничто внешнее, даже конец мира, не в силах помешать взлету добродетели. 14 «Вопросы природы» VI 2, 1. 15 Вергилий. Энеида II 354. 17 Гораций. Оды III 3, 7—8. I 2. Поэту Томмазо Калориа (ок. 1304—1341) из Мессины (Сицилия), учившемуся с Петраркой в Болонье, адресовано больше половины ранних писем Петрарки. «Жестокая судьба угадала место и время, чтобы навредить, и навалилась всем своим гнетом,— писал Петрарка о смерти поэта.— Моего Фому, чье имя не могу произнести без слез, она похитила, так сказать, ранней весной жизни, когда небывалое цветение редкостной натуры обещало щедрые плоды и большое приращение добра в мире. С его безвременной кончины я сам себе, да, признаться, и все земное мне опостылело. Вижу, насколько все надежно в человеческом мире, и на примере ближайшего ко мне собрата понимаю, о чем теперь имею право мечтать. Мы были одного возраста, одних мыслей, связаны совершенно одинаковыми занятиями, невероятным единством порывов; составляли одно, по одной тропе шли, к одной цели стремились. Один труд, одна мечта, одно стремление—о, если бы и один конец!» (Повседн. IV 10). 1 «Вергилиев бич» Нумиторий и многие критики находили в «Энеиде» «украденные» строки Гомера. Вергилий в ответ предлагал им самим позаимствовать что-нибудь у Гомера: это не легче, чем поднять палицу Геркулеса или отнять молнию у Юпитера (Донат. Жизнеописание Вергилия 16, 64; Макробий. Сатурналии IV 3, 16). 2 Двор Роберта I Анжуйского (1278—1343), неаполитанского короля и графа Прованса с 1309 г., крупнейшего мецената эпохи, поклонника Франциска Ассизского и покровителя работавших в Ассизи художников, был главным светским двором Италии в течение трех десятилетий. Здесь в разное время жили и работали художники Симоне Мартини и 317
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА Джотто, поэт Чино из Пистойи, гуманист Паоло Перуджино, астроном Андалоне дель Негро, Бернард Варлаам; в игривой и просвещенной атмосфере столицы Роберта, Неаполе, вырос как писатель Боккаччо. Петрарка венчался на Капитолии в мантии, подаренной ему Робертом со своего плеча, и с Робертом он делился мечтами о возрождении древности (Повседн. IV 7). 3 «Георгики» IV 563—564, 4 Цицерон. Письма к брату Квинту II 13, 2. ■ ■.■■ 5 Сицилия в то время была под властью Федерико III Арагонского (1295 —1337), и продолжалась ее «девяностолетняя война» с Неаполем; летом 1325 г. неаполитанский флот Роберта снова пытался взятй Палермо, но неудачно. ),;> 6 Так пишет о своем учителе и духовнике Амвросии Медиоланском1 (334/340—397) Августин («О благодати Христовой» 47). 7 Паулин. Житие Амвросия 54 (PL 14, 45С—46А). 8 II 3, 7. 9 Тит Ливии. XXVIII 18, 7. 10 Вторая книга Паралипоменон 9, 6. 11 «Энеида» XI 124. Дидона, хоть уже много слышала об Энее, тоже была поражена при встрече с ним (I 585—630). 12 Цицеронову характеристику оратора и философа-стоика Марка Катона (95—46 гг. до н. э.) передает Макробий («Сатурналии» VI 2, 33): «С ним случалось обратное тому, что бывает у большинства: на деле все оказывалось величественней, чем говорила слава; не часто бывает, чтобы знакомство превосходило ожидание, увиденное — слухи». Там же у Макробия — вышеприведенное наблюдение о славе Энея. 13 «В защиту Архия» 3, 4 («от него ждали больше, чем сколько говорила слава его таланта; при его появлении им восхищались больше, чем ожидали»). 14 Цицерон. Тускуланы I 45, 109. 15 Тит Ливии. XXV 10, 5—6. 16 Гораций. Послания II 1, 34. 17 «Жребий», Пролог 5—6. I 3. С этим письмом перекликается Повседн. XXIV 1, написанное через тридцать лет. Правовед при курии, гуманист Раймондо Сопраио (Суперано, Соврано, или Соранцо) упоминается там же, и еще один раз — в Старч. XVI 1, 29 («...у него было множество книг, и он... невероятно увлекался Ливием... Он говорил, что на опыте убедился в моей полезности для этих своих занятий, и с такой любовью приблизил меня к себе, словно был мне скорее отцом, чем другом»). 1 «Тускуланы» I 31, 76. 2 «Град Божий» XIII 10. 3 Вергилий. Георгики III 284 («скользит ^невозвратное время»). На своем (сохранившемся) томе Вергилия против этого места Петрарка выписал слова Сенеки из «Писем к Луцилию», 108, 23—24: грамматик из чтения этих строк Вергилия, вместо нравственного отрезвления, выведет только, что, говоря о времени, поэт всегда употребляет слово fugere. Там же Сенека приводит другие мысли Вергилия о времени и старости, которые Петрарка цитирует в Повседн. XXIV 1. 4 Подробнее эта мысль о вреде литературы — в Повседн. XVI 14. 5 «Этика Никомахова» II 1, 1103b 28; X 8, 1178а 35 слл. (о том, что этическую теорию нельзя отделять от нравственной жизни). 6 Светоний. Домициан 18. 7 Цицерон. О старости 19, 67. 8 «Эклога о розах» 49—50 (теперь приписывается Авзонию). 3Î8
КОММЕНТАРИЙ I 4. С 1330 г. Петрарка в низшем церковном чине числится «постоянным домашним капелланом» и секретарем при кардинале Джованни Колонна, чувствуя себя у него «не слугой, а сыном» («Письмо к потомкам»). Он и раньше был другом семьи, поставлявшей епископов и кардиналов; лето 1330 г. он провел в предгорьях Пиренеев у ломбезского епископа Джакомо Колонна (1298—сентябрь 1341). В 1335 г. по рекомендации патрона Петрарка получает от папы канони- кат в Ломбезе, позднее — еще в двух или трех местах; этот обычный в то г время способ существования пишущих людей давал право иметь осязаемый доход, реально нигде не служа. Полного священства, связанного с духовничеством, Петрарка не принял. Его звание юридически обязывало его к безбрачию, которого фактически он долго не соблюдал. Петрарка разошелся с Джованни Колонна в 1347 г.; сказались и отвращение к Авиньону, и тяга к Италии, и связь с Кола ди Риенцо, которого кардинал имел право считать смертельным врагом. «Жалок старик-слуга! — объясняет свой уход от Ганимеда Колонны Амикл- Петрарка в буколике «Разрыв»,— Никому не в обиду к свободе праведная любовь; и под старость пора уж подумать, как бы в родной лечь земле». 1 По Лактанцию («Божественные установления» III 19, 17). 2 Вергилий. Энеида I 282. 3 Коринф был разрушен в 146 г. до н. э. римским полководцем Луцием Муммием Греческим, который праздновал триумфы также после взятия Аргоса и Микен (Юлий Цезарь восстановил Коринф в 46 г. до н. э.). Во время III македонской войны была побеждена Этолия, вступившая в антиримский союз, и в битве при Пидне (168 г. до н. э.) Эмилием Павлом был разбит и взят в плен македонский царь Персей. Победам эпирского царя Пирра над Римом был положен конец в битве при Беневенто (Сицилия) в 275 г. В Фермопильском проходе, где в 480 г. греческое войско под водительством спартанского царя Леонида удерживало армию персов, римляне в 191 г. до н. э. разбили сирийского царя-завоевателя Антиоха III. 4 Апулей. Метаморфозы II 1 (-«я поднялся с постели в нетерпении и страшном желании познать редкостные чудеса... Не было в этом городе вещи, глядя на которую я верил бы, что она — это она, но совершенно все роковыми заговорами было превращено в иной образ»). 5 Историю любви Карла Великого рассказывают Регенсбургская хроника, стихотворная Венская хроника 1290 г. Этьен Паскьер (1529— 1615) в своей энциклопедии «Французские разыскания» (VI 33) привел рассказ Петрарки, и уже на основе этого французского перевода братья Гримм написали «Сагу о кольце в Ахенском озере», которая вошла в «Немецкие предания». 6 Саллюстий. Югуртинская война 17, 7. 7 Формула с надписи на надгробии, посвященном Фридрихом II в 1215 г. Карлу Великому, в Ахенском соборе, Î 5. г По-латински Ахен — Aquae, «Воды». Вайи— курорт с минеральными источниками к западу от Неаполя, 2 Т. е. накануне дня Ивана Купала (24 июня). 3 «Тускуланы» V 40, 116. 4 «Сатиры» XV 111. 5 Скорее всего, автор стиха сам Петрарка. 6 «Метаморфозы» XV 871—879. 7 «Энеида» VI 318—319. 8 Св. Урсула, дочь британского короля, по возвращении из Рима, куда бежала от нежеланного брака, была вместе со свитой убита в Кельне гуннами за свою христианскую веру. Ранние упоминания говорят о десяти ее спутницах; легенда умножила их до тысяч. О 319
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА ночном пении юношей и девушек в храме св. Марии «на Капитолии» в Кельне (Капитолий по образу римского устраивался во многих городах провинций) никто, кроме Петрарки, не упоминает. Кельнский собор еще строился: в 1322 г. были окончены и освящены хоры. 9 «Гробница царей магов« — шедевр рейнских золотых дел мастеров конца XII в. По преданию, сначала мать Константина св. Елена вывезла мощи этих царей с Востока в Константинополь, потом епископ св. Евсторгий перевез их в Милан, и, наконец, Фридрих Барбаросса, разрушив Милан, подарил их в 1164 г. Кельнскому архиепископу Рейнальду Дассельскому. 10 Сенека. Письма к Луцилию 118, 1. 11 «Письма к Аттику» I 12, 4. - :■ > 12 «Эклоги« X 47. 13 Цезарь. О галльской войне V 3. 14 Сохраняя свое имя после слияния с Соной, Рона как бы подчиняет ее себе. I 6. Об откровенности, царившей в кругу друзей Петрарки, еще ярче этого письма говорит «полное шутливой брани» ответное послание епископа Джакомо Колонны: там Петрарка обвиняется в поддельности всех своих чувств, за которыми якобы стоит только вымысел жаждущего славы поэта. Петрарке пришлось не в шутку отбиваться: «Ты говоришь, что не перестаешь удивляться, как это в еще совсем юном возрасте мне удается с таким искусством обманывать мир... Но сколько капканов мир, обманщик рода человеческого, расставил по жизни, которую он соблазняет любить, окропив каплями сладости,— о том знает всякий, с открытыми глазами идущий земным путем... и если кого-то на этом опасном, скользком и ненадежном пути природа или труд сделают достаточно осмотрительными, чтобы, выскользнув из сетей мира, он сам сумел обмануть мир, явившись подобным толпе лицом, но внутренне душой ничуть не уподобляясь ей, то как ты назовешь такого человека? Только где нам его искать? Здесь надобны и прекрасное природное дарование, и солидная и вместе трезвая зрелость, и тщательность в наблюдении чужих путей и падений. А ты все это великое достижение приписываешь мне — хорошо бы не в насмешку! Впрочем, если сейчас все не так, Бога молю, могущего воскрешать даже из мертвых, чтобы сбылось прежде, чем я умру. Только куда ты еще потом заходишь со своими шутками? Многие-де составили обо мне превосходное мнение, читая мои вымыслы! Согласен, искусством нравиться обладали некоторые великие люди, силою непостижимого дарования умевшие показать людям вовне свои истинные внутренние добродетели... Мне такое искусство недоступно, да и показывать мне нечего, и все равно от молодых ногтей меня преследует какое-то поверхностное расположение молвы: я известней, чем мне хотелось бы... Своими вымыслами, говоришь ты, я искушаю не только бессмысленную толпу, но и само небо; выказываю поддельное влечение к Августину с его книгами, а на деле меня не оторвешь от поэтов и философов. Да зачем же мне от них отрываться, если, я вижу, сам Августин к ним прилепился? Не будь это так, не укрепил бы он прочной философской и поэтической известью книги «О граде Божием»—прочие миную,— никогда бы не расцветил их такими красками ораторского и исторического искусства... Что ж мне краснеть? Не отвергай ни одного вождя, если он показывает тебе путь спасения. Как Платон или Цицерон могут помешать исканию истины, если школа первого не только не воинствует против истинной веры, но учит ей и проповедует ее, а книги второго ведут к ней прямым путем... Ты говоришь, у меня на уме до сих пор одна философия и поэзия, а слова Августина чудятся мне каким-то сном. Ты бы лучше сказал, что при перечитывании их вся моя жизнь 320
КОММЕНТАРИЙ видится мне одним легким призраком и летучим видением, и, вдумываясь, я временами вздрагиваю, словно поднявшись от крепкого сна, только веки снова смежаются под давящим гнетом моей смертности, и снова я встряхиваюсь, и снова и снова задремываю... Однако что ты еще говоришь? Будто бы я сам придумал прелестное имя Лауры, чтобы и мне было о ком говорить, и люди ради нее обо мне заговорили, тогда как по-настоящему для моей души Лаура — ничто, разве что под Лаурой я понимаю те поэтические лавры, о стремлении к которым свидетельствуют мои долгие и неотступные труды, а что до живой Лауры, чья красота меня будто бы держит в плену, то здесь все подделка, песенный вымысел, притворные вздохи. О, хоть бы в этом одном твои шутки оказались правдой, хотя бы здесь я притворялся, а не сходил с ума! Только, поверь мне, очень трудно долго притворяться, а трудиться даром, чтобы казаться безумным,—это ведь хуже всякого безумия. Добавь сюда, что здоровый легко может изобразить жестами болезнь, но притвориться бледным нельзя! Тебе-то моя бледность, моя мука знакомы, так что боюсь, не оскорбляешь ли ты моих страданий этой своей сократической шутливостью, которую называют иронией и в которой ты не уступишь самому Сократу... Но как умерить забаву? Где ты остановишься? Что говоришь? Соблазненный-де моими вымыслами и почти обманутый, да прямо обманутый, ты какое-то время ожидал меня в Риме, пока я изображал громадное желание приехать и увидеть тебя, но наконец, как опытный зритель перед фокусами шарлатана, ты открыл глаза, внимательней вгляделся в мои искусства, и вся сцена моих хитростей для тебя раскрылась! Господи, да что же это? Своими оговорами ты в конце концов добьешься, что я стану кудесником; уж я сам начинаю себе казаться Зороастром, изобретателем магии или каким-то его учеником» (Повседн. II 9). 1 Лелий (по имени консула Гая Лелйя, друга Сципиона Африканского, героя петрарковской «Африки») — один из первых друзей Петрарки, римский синдик и посол в Авиньоне Аиджело ди Пьетро Стефано деи Тосетти (ок. 1300—1363), входивший и в окружение Джакомо Колонны. 2 Церера — богиня семени и плодородных земных недр, отождествленная в Риме с Деметрой, учредительницей элевсинских мистерий. 3 Квинт Курций Руф. История Александра IV 6, 5—6. * «Оды» II 16, 17 — 19. 5 «Георгики» II 504. 6 Гораций. Эподы III 16. 1 7. Петрарка не называет по имени старца диалектика, о котором вспоминает и в «Инвективе против врача» (кн. III), как вообще никогда не приводит имен противников. * В «Книге достопамятных вещей» (III) Петрарка приписывает эти слова «Публию Сиру». Известен только один их источник: «сентенции Публилия Сира» у Макробия («Сатурналии» II 7, 11). 2 «Обучение ритора» XII 2, 14. 3 Там же IX 2, 78. 4 Внутри «британского диалектического войска» Петрарка, по- видимому, не отличает скотистов (школу Иоанна Дунса Скота, 1265/1266—1308) от Томаса Брадвардина (ок. 1290—1349) и окками- стов (последователей Уильяма Оккама, ок. 1300—1349). Но он не мог не знать взглядов Оккама, подвергавшегося с 1324 по 1328 г. расследованию в Авиньоне. Экхард Кесслер думает даже, что, враждуя с эпигонами схоластики, Петрарка, как позднее все итальянские гуманисты, по-оккамовски отсекал логику от онтологии и хотел «вернуть дееспособность» диалектике, отведя ей служебное место при философии, которую понимал как «память смертную» и «искусство жизни» 321
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА (Kessler Е. Petrarca und die Geschichte. München, 1978, S. 132—169 и примеч.)- Что Петрарка и гуманисты ощущали отношение человека к Богу сходно с британскими номиналистами, писал в 1954 г. и говорил в лекциях 1974 г. Чарлз Тринкаус (Trinkaus Ch. The poet as philosopher. Petrarch and the formation of Renaissance consciousness. New Haven; London, 1979, p. 29, 54, 56 и др.— с литературой о связи между via moderna номиналистов и петрарковским гуманизмом). 5 Помпоний Мела. О расположении круга земель III 50. 6 Ювенал, Сатиры VI 449—450. К юго-зап. от неприступной Таормины в Сицилии стоит Этна — кузня Вулкана и могила Гиганта Энкелада. 7 «Тускуланы» I 17, 39. 8 Цензорин. «О дне рождения» 14, 10—16. 9 Авл Геллий. Аттические ночи XVIII 13, 7—8. 10 Цицерон часто излагает или упоминает Панеция и других стоиков, особенно в работах «Об обязанностях», кн. III, «О пределах добра и зла», кн. III и IV, «Тускуланские беседы», кн. IV. 11 Гораций. Сатиры II 3, 247. 12 «Письма к Луцилию» 36, 4. 13 Гигант Энкелад—сторукий сын Тартара и Геи. 1 8. * «Письма к Луцилию» 84, 3—10. 2 Referunt. Это слово, означающее у Петрарки поэтическую «передачу» действительности в поэзии, стоит в начале «Африки»: «Муза, поведай и мне о муже (virum réfères) великих достоинств, воине мощном...» 3 «Сатурналии» I, Предисл. 5 —10. 4 «Письма к Луцилию» 16, 7. 5 «Сатурналии» I, Предисл. 5 слл. (из сенековских «Писем к Луцилию» 84, 2—10). 6 «Об изобретении» I 4. 7 Вергилий. Георгики IV 127—132. 8 «Наука поэзии» 38—40. 9 «Обучение ритора» X 3, 12—15. 10 «Георгики» IV 156—157. 11 «Энеида» I 430—431. 12 Там же VI 707—709. 13 Т. е. совет Сенеки подражать в писательстве пчелам. 14 Вергилий. Георгики I 299. 15 Там же IV 49—50. 16 Там же IV 100—102. 1 9. 1 Вергилий. Георгики III 9. 2 Ювенал. Сатиры VIII 24. 3 «Об изобретении» I 1. Об Орфее и Амфионе—по Горацию («Наука поэзии» 391—395). IV 1. Адресат письма — монах ордена августинцев-отшельников Диониджи да Борго Сан Сеполькро (Диониджи Роберти, 1280/1290— нач. 1342), исповедник и доверенный советник короля Роберта, с конца 1320-х гг.— профессор философии и теологии в Париже, с 1339 г.—• епископ. Между 1329 и 1339 гг. он готовил в Авиньоне комментарий к Валерию Максиму для поклонника античности кардинала Джованни Колонна. Боккаччо слушал его в Неаполе и через него заочно познакомился с Петраркой. Диониджи был и одним из главных устроителей поэтического венчания в апреле 1341 г. Карманная «Исповедь» Августина, подарок Диониджи; сопровождала Петрарку повсюду («стала почти одним с моей рукой», Старч. XV 7 к Луиджи Марсили). «Из августиновского духа,— пишут Г. Наход и П. Штерн, ведущие от 322
КОММЕНТАРИЙ - рассказа ö восхождении на Вентозу «начало новоевропейского мирочув- ствия»,— родилось настроение, сделавшее Петрарку тем, чем он остался для всех времен». 1 Гора Вентоза (Ванту), «Ветреная» (вые. 1912 м) расположена в южных преДг0Рьях Альп в 45 км к сев. от Авиньона. 2 По^поний Мела. О расположении круга земель II 17; Тит Ливии. XL 21, 2. Горы Гем, на которые в 181 г. до н. э. поднялся македонский царь Фщ£ипп V, расположены во Фракии, а не в Фессалии. ).$ Вергилий. Георгкки I 145—146. и-4 Еванг- от Матфея 7, 14. 5 «Письма с Понта» III 1, 35 (жене). 6 Псалтирь 106, 10 («они сидели во тьме и тени смертной, окованные скорбию и железом»); Книга Иова 34, 22. 7 Так рассказывает о Ганнибале Тит Ливии (XXI 37, 2). 8 «Исповедь» II 1, 1. 9 «Любовные элегии» III 11, 35. 10 Гор°Д Эг-Морт с одноименным заливом в 150 км к зап. от Марселя. 11 «И£п°ведь» X 8, 15. 12 Сег*е/са- Письма к Луцилию 8, 5. 13 «Исповедь» VIII 12, 29. 14 По£лание к Римлянам 13, 13 —14. 15 Ев^нг. от Матфея 19, 21. 16 «Ж#тие блаж. Антония» 2. 17 Вергилий- Георгики II 490—492. IV 4. Еще в письме Диониджи да Борго Сан Сеполькро от 4 января 1338 (1339?) г., радуясь за него, что тот отправляется в Неаполь к «светочу $вропы» Роберту, Петрарка решил: «Скоро последую за тобой; ты ведь з1*аешь, что я думаю о лаврах. Взвешивая все по отдельности, я постановив» чт° они ни в коем случае не должны быть ни у кого из смертных, кроме как у короля, о котором мы говорим. Если я удостоюсь его пригл^шения — прекрасно; в противном случае сделаю вид, будто где-то что-то прослышал, или из его письма, которое он сам послал мне, чрезвычайно почтив меня, человека безвестного, своей любезностью, я словно бьх в колебании выведу скорее тот смысл, что я как бы приглашен:» (Повседн. IV 2, конец). 1 Тит Ливии. XXVIII 18, I; Валерий Максим. VI 9, 7. IV 5. г С флорентийцем Роберто деи Барди (1280/1290—1349), богословом и канцлером Парижского университета, Петрарка познакомился в Париже в 1333 г. Нет сведений о приезде Роберто в Воклюз. 2 У Са^люстия («Заговор Каталины» 51, 3) это слова Юлия Цезаря. 3 «Эп#Дик» IV 1» 22 (544). Неясно, о каком вопросе Джованни Колонна идет речь во второй половине письма. IV 6. * Об этом говорится в Повседн. I 5, конец, и I 6. 2 «Эне**Д.а» VI 688. 3 Екклесиаст 1, 2. IV 7. * Здесь как часть формулы «сенат и римский народ» — официального названия римской законодательной власти, выдавшей Петрарке привилегии лауреата. г «Жребий», Пролог 18—19, 3 «ЭнеЯДа» V 231. 4 Светоний. Божественный Август 89. IV 8. 1 Т. е. 13 апреля. Но в Повседн. IV б Петрарка намечает свое поэтическое венчание на 8 апреля, и эта дата принята большинством исследователей. 8 апреля 1341 г. произошло нечастое совпадение 323
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА календарной годовщины Воскресения с переходящим церковным праздником Пасхи. Считая именно по календарным годовщинам, Петрарка называл в «Книге песен» (сонет 3) днем Распятия понедельник 6 апреля 1327 г., день встречи с Лаурой. Так же, по-видимому, надо понимать «страстную пятницу» 1338 или 1339 г., когда к нему пришел замысел «Африки». ^ Джованни Баррили. V, 17. Гвидо Сетте (ок. 1304—1367), товарища по ученью в Карпантрасе, Монпелье и Болонье, юриста при авиньонской курии, потом архидиакона, с 1358 г.— архиепископа Генуи, Петрарка называет в Повседн. IX 2 среди семи-восьми ближайших друзей. Ему адресовано 12 писем в «Книге о делах повседневных» и знаменитое Старч. X 2 «об' изменении времен». 1 «Товарищи,— пишет Петрарка Гвидо Сетте в Повседн. V 16, объясняя свое долгое молчание пропажей уже написанного было письма,—в жадных поисках новинок перерывая по своему обыкнове* нию мою библиотеку, набрели на него, прочли и унесли без моего ведома: говорят, боялись, как бы не погибла копия и этого письма, что у меня многажды и случалось—к негодованию друзей, осуждавших меня за беспечность. Узнав об этом, я потребовал его назад, а они заторопились со своим делом. И что же? Прав поэт: порыв — дурной распорядитель [Стаций. Фиваида X 704—705]. Из-за того, что все его хотели иметь, никто не получил: с общего согласия вручили для переписки одному, который ко всеобщему огорчению то ли потерял его, то ли притворился потерявшим». 2 См. выше «Слово на Капитолии» 9 и примеч. 22. 3 Джотто (ок. 1267—8 января 1337) работал в 1314—1327 гг. большей частью во Флоренции, с 1328 по 1334 г.—в Неаполе у короля Роберта, потом снова во Флоренции, часть 1335—1336 г.—в Милане, Неизвестно, жил ли Джотто в Авиньоне. Петрарка завещал в 1370 г. синьору Падуи Франческо да Каррара «картину мою, или икону, блаженной девы Марии работы Джотто, выдающегося живописца... красоту которой невежды не понимают, при том что мастера этого искусства ей поражаются». В «Путеводителе для едущего в Сирию» Петрарка напоминает: в Неаполе «не забудь зайти в капеллу короля, где мой соотечественник, первый из живописцев нашего времени, оставил великие памятники своей руки и ума» (от неаполитанских фресок Джотто ничего не сохранилось). Петрарка мог встречаться с ним и в 1320—1321 гг. во время каких-то своих студенческих странствий с братом Герардо, о которых говорится в Повседн. X 3, 39. Симоне Мартини из Сиены (ок. 1284—июль 1344), по сохранившимся документам, в 1318, 1321, 1326 гг. выполняет заказы короля Роберта; остались следы его работы в Тоскане и Умбрии (Сиена, Пиза, Орвьето) между 1315 и 1333 гг.; с октября 1340 г., а может быть, еще с 1335—1336 гг. он — живописец при авиньонской курии. Там этот лучший в свое время мастер линии (в его «линеаризме» находят персидское влияние) делает для Петрарки (по-видимому, на пергаменте) несохранившийся рисунок Лауры (об этом—петрарковские советы 77 Per mirar Policleto и 78 Quando giunse a Martin). Для Петрарки создан и последний шедевр Симоне Мартини—пергаментный фронтиспис к тому Вергилия, хранящемуся теперь в библиотеке св. Амвросия в Милане. Под этим сложным рисунком, изображающим Вергилия в трех образах (поэта, земледельца, пастуха), его толкователя Сервия, деревья и овец, есть надпись рукой Петрарки; Mantua Virgilium qui talia carmina finxit, Sena tuîit Symonem digito qui talia pinxit («Мантуя дала Вергилия, создавшего такие песни, Сиена — Симона, так нарисовавшего своим перстом»). 324
КОММЕНТАРИЙ VI 2. Ученый доминиканец Джованни Колонна — родственник одноименного кардинала, автор сборника трехсот тридцати биографий «О знаменитых людях» и незаконченной всемирной истории; изгнанный за какой-то проступок Бонифацием III, он долгое время странствовал по Эостоку, умер в своем монастыре в Тиволи под Римом вскоре после октября 1343 г. Ему адресованы многие ранние письма Петрарки (Повседн. II 5—8, III 13, VI 2—4). Прогулки с ним по Риму могли быть во время первого (1337) или второго (1341) приезда Петрарки в Рим. В любом случае не без влияния этого человека Петрарка в. 1338 или в 1339.г.. решает написать, как сказано в «Диалогах о презрении к миру» (кн. III), «огромную историю» Древнего Рима. Она вылилась затем в трактат «О знаменитых людях» — историю героев и государственных деятелей Рима. «Не могу насытиться видами царственного города,— писал Петрарка Боккаччо 2 ноября 1360 г., посетив Рим в пятый раз.— Чем больше я его разглядываю, тем больше он меня поражает, все крепче заставляя верить всему, что мы о нем читаем» (Повседн. XI 1). Дату в конце Повседн. VI 2 Уилкинз считает ошибкой переписчиков и верит дате «7 июня», стоящей в ранней редакции письма (Wilkins Е. Н. Studies on Petrarch and Boccaccio. Padova, 1978, p. 267—271). 1 По перечислениям Петрарки трудно судить, что он видел в современном ему Риме: сохранившаяся римская старина сливается у него с легендой. Эвандр—сын Меркурия и прорицательницы Кармен- ты, первый поселенец в Риме, изобретатель римской письменности и цивилизации. Сын Вулкана огнедышащий разбойник Как жил в пещере на Авентинском холме, пока не был убит Гераклом — основателем колонии на Капитолийском холме. Близнецов Ромула и Рема, брошенных матерью-весталкой в Тибр, прибило к берегу неподалеку от храма богини грудных младенцев Румины {Кормилицы) под смоковницей, где их воспитала волчица; основатели Рима поссорились из-за будущих границ города, и Рем, переступивший межу, был убит братом; Ромул во время солнечного затмения вознесся на небо на Козьем болоте около Марсова поля. Сабинянин Нума Помпилий (715.—672 гг. до н. э.), преемник Ромула, тайно совещался о делах государства (или даже вступил в супружество) с нимфой лесов и вод Эгерией—одной из Камен, древнеиталийских муз; в Риме Петрарке показывали рощу нимфы Эгерии. При третьем царе Рима Тулле Гостпилии (672—640) три брата-близнеца Горация бились с тремя близнецами Куриациями из соперничавшего с Римом и позднее разрушенного Гостилием города Альба Лонга; Петрарка видел гробницы Горациев и Куриациев. Тулл Гостилий сгорел со всем своим домом от молнии. Петрарке показывали дома Ромула (на Капитолии) и других царей. 2 Анк Марций—четвертый (640—616), Тарквиний Приск, или Древний—пятьщ (616—579), Сервий Туллий—шестой (578—534) цари Рима. В бытность последнего еще воспитанником Тарквиния Приска его голову однажды облекло как бы пламя, знак будущего достоинства. Его дочь Туллия, добиваясь царства для своего мужа Тарквиния Гордого, помогла убить отца и переехала на повозке через его труп на улице, которую после этого назвали «Преступной». Сбивая головки мака> седьмой и последний царь Рима Фарквиний Гордый (534—509) показал, как он обойдется с выдающимися гражданами. 3 Мстя за обесчещенную сыном Тарквиния Гордого Лукрецию, ее муле Коллатин Тарквиний и Лупий Юний Брут, оба родственники царя, Свергли его и ввели в Риме республику. Тогда на Рим пошел союзник Тарквиниев Порсена, царь этрусского Клузия; Муций Корд Сцевола («Левша») после неудачного покушения на Порсену показал смутивший царя и понудивший его к миру пример мужества республиканцев. 325
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА Наследник Тарквиния Гордого Аррунт («Младший сын»; этрусск.) был убит Брутом, первым консулом, но Брут тоже пал в поединке. Гораций Коклес («Кривой») с двумя другими героями, задерживая этрусскую армию перед Свайным мостом, велел разрушить его за своей спиной, потом перебрался через Тибр вплавь. На коне переплыла Тибр бежавшая от Порсены молодая заложница Клелия. Валерий Публикола, победитель Порсены, был консулом с первого года республики, но его дом на Велии, скале Палатинского холма, возвышался над всем Римом, и его заподозрили в желании захватить царскую власть. Луций Квинкций Цинциннат, консул в 460 г. до н. э., вернулся на свои четыре югера (около 1 га) пашни, но в 458 г. был снова от плуга призван принять диктаторство для спасения римского войска. 4 Центурион-плебей Децим Виргинии заколол свою дочь Виргинию, спасая ее от продажи в рабство патрицием и консулом- децемвиром Аппием Клавдием; тот покончил потом с собой или был убит в тюрьме. Эта история, происходившая ок. 451—449 гг. до н. э., связана с борьбой плебса за долю в управлении и с созданием первого писаного римского законодательства (XII таблиц). Изгнанный плебсом Гней Марций Кориолан в 498—488 гг. решил взять Рим штурмом, но его мать Ветурия и жена Волумния умолили его отступить. Консул Манлий, предупрежденный криком храмовых гусей Юноны (в их честь на Капитолии был поставлен потом серебряный гусь), спас в 390 г. осажденный галлами Капитолий, но в 384 г. был казнен — сброшен с Тарпейской скалы на том же Капитолийском холме; спасал Рим от галльского войска Бренна и диктатор. 378 г. Марк Фурий Камилл, прозванный, как и Манлий, «Отцом отечества». 5 Петрарка идет по Капитолию, потом по Римскому форуму (восточный склон Капитолийского и северный — Палатинского холма). При закладке Тарквиниями Капитолийского храма была откопана человеческая голова, истолкованная как знак того, что место станет «главой народов» (Евтропий, Бревиарий Римской истории IV 27, 6). В 362 г. до н. э. на Римском форуме открылась пропасть, как бы требуя жертвы; юноша Марк Курций бросился туда на коне во всем вооружении, после чего она сомкнулась. Петрарке показывали оставшееся от нее «озеро Курция». 6 Тарпея, дочь коменданта крепости Капитолия, отперла ворота сабинянам, но вместо награды была ими же задавлена под щитами. На восточном склоне Капитолия расположен Табуларий—казначейство и государственный архив, где хранились данные переписей. Противолежащие двери храма Януса закрывались при мире и распахивались настежь в войну. Останавливающий (бегущих воинов), Приносящий добычу—ипостаси Юпитера. 7 Юлий Цезарь был убит 15 марта 44 г. до н. э. в Помпеевой курии на Римском форуме. 13—15 августа 29 г. до н. э. император Август праздновал здесь сразу три триумфа. Триумфальные процессии проходили мимо храма Юпитера Капитолийского. Портик Помпея—рядом с его же театром' между Капитолием и Марсовым полем. Арка Мария отмечала его победу над кимбрами (кимврами). Траянова колонна с рельефом из эпизодов дакийской войны — род ее иллюстрированного дневника — стояла между греческой д римской библиотеками на форуме Траяна. Адрианова громада—цитадель в Риме, мавзолей императора (117 —138). Адриана; достроенная в 139 г. н, э. при Антонине Благочестивом, служила мавзолеем для императоров, потом крепостью для пап. На восточном краю Римского форума располагался храм Мира. Мать ложных богов— «великая матерь» Кибела; посвященное ей создание Агриппы («Agrippa fecit»), приближенного и зятя Августа,— Пантеон; перестроен в 115—125 гг. при Адриане, с VII в.— храм св. Марии «У 326
КОММЕНТАРИЙ Мучеников» (Санта Мария Ротонда). Христианские достопримечательности Рима Петрарка перечисляет также в Повседн. IX 13 и Метрич. II 5. 8 О снегопаде летом при закладке христианского храма и о масляном ручье, потекшем в момент рождения Христа, Петрарка мог читать у Иеронима в переводе «Хроники» Евсевия. Нерон построил себе почти в центре Рима «золотой дворец». Домом Августа Петрарка называет мавзолей Августа на Виа Фламиниа к сев. от Марсова поля недалеко от Алтаря мира. Император (193—211) Септимий Север родом из северной Африки построил ок. 203 г. на юго-зап. склоне Палатинско- то" холма здание, разделенное на семь горизонтальных, а может быть, вертикальных «поясов»—храм семи божествам недели. ■ > "9 Предание уверенно говорит, что апостол Петр жил последние годы и был распят в Риме при Нероне в 67 г.; якобы в тот же день там был обезглавлен и апостол Павел. Римский диакон Лаврентий был в 258 г. вскоре после обезглавления папы Сикста II заживо сожжен на железной решетке за то, что по требованию властей выдать сокровища церкви привел бедных и больных прихожан. Петрарка мог видеть храмы св. Павла «У трех фонтанов» (забивших на месте пролития крови апостола), св. Петра в Монторио, церковь «Камо грядеши?» и два храма св. Лаврентия — в Панисперне и «За городскими стенами»; ему показывали гробницу, где останки Лаврентия покоились вместе с перенесенными в Рим мощами первомученика Стефана, побитого камнями в Иерусалиме ок. 35 г. 10 По преданию, евангелист Иоанн, приехав в Рим, был схвачен и брошен в котел с кипящим маслом, но остался невредим (часовня «Св. Иоанн в масле»). Святая Агнеса, самая известная римская мученица (уже ок. 350 г. в ее честь была построена церковь на Виа Номентана — «св. Агнеса за городскими стенами»), посвятила свою девственность Богу и открыто исповедовала христианство, за что была казнена ок. 304 г. Св. папа (314—335) Сильвестр боролся против арианства; Петрарка мог видеть его грот и храм св. Сильвестра и Мартина «На горах». Папа-мученик Калликст I был убит ок. 220 г., возможно, взбунтовавшейся толпой (в этот год преследования христиан не было); Петрарка видел катакомбы св. Калликста (теперь—св. Себастьян). Император Константин, даровавший Сильвестру и вообще римским папам первенство над всеми христианскими епископами и мирскую власть над Италией («Константинов дар»), крестился в Риме и избавился там от неизлечимой болезни; Петрарке показывали «Константинову купель». Летом 1347 г. в апогее своей власти в нее торжественно окунулся Кола ди Риенцо. VII 5. Кола ди Риенцо, или Николай Лаврентий (1313—1354), сын хозяина постоялого двора и прачки, получил юридическое и классическое образование. Представляя «римский народ» в Авиньоне, своими выступлениями против междоусобиц аристократов, заботой о Риме, который он видел в свете вергилианского эпоса и хилиастических пророчеств Иоахима Флорского, настойчивыми просьбами к папе возвратиться в вечный город он завоевал популярность римского населения. Петрарка стал приверженцем и глашатаем «освободителя Рима», «третьего Брута». См. о его письмах Риенцо в Повседн. XIII 6. Не включенные в «Книгу о делах повседневных», они отчасти сохранились в собраниях «Разные письма» (42; 48) и «Письма без адресата» (2; 3); римским событиям 1347 г. посвящена V эклога Петрарки. На Пятидесятницу (20 мая) этого года «по внушению Святого духа» Риенцо захватил власть в Риме, разделив ее сперва с папским легатом Раймондо ди Орвьето. Летом «светлый рыцарь Святого духа, Николай строгий и милостивый, освободитель Города, ревнитель Италии, печаль- 327
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА ник о Вселенной и августейший трибун», как его назвали собравшиеся в Риме делегаты двадцати пяти гвельфских коммун, объявил свободу и римское гражданство всем итальянцам и главенство Рима в мире. В августе, когда Риенцо сместил Раймондо ди Орвьето и стал править единолично, Авиньон разорвал с ним отношения. 20 ноября, выехав из Авиньона с документами от папы к правителю Вероны Мастино делла Скала, Петрарка на деле направился, по всей видимости, в Рим. Он был остановлен на полпути вестями о том, что Риенцо начал полагаться на толпу, тяготеет к тирании и с его попустительства как раз 20 ноября у ворот Сан Лоренцо в Риме были перебиты почти все родственники кардинала Джованни Колонна — просвещенная и влиятельная семья, на которую, думал Петрарка, Риенцо мог всего надежней опереться. ^Ты любишь не народ, как раньше,— написал ему 29 ноября Петрарка из Генуи,— а худшую часть народа, ее обхаживаешь, ей потакаешь, ею хвалишься... из вождя добрых ты стал сателлитом дурных... Где теперь твой спасительный гений, где советник в добрых делах — Дух, с которым ты полагал, что ведешь постоянные беседы?.. Большую ты мне задал работу: к тебе рвался я душой, теперь поворачиваю назад; изменившимся тебя не увижу. И ты, Рим, надолго прощай: когда все так, подамся лучше к индусам или гарамантам... Если не думаешь о своей славе, позаботься хоть о моей; знаешь ведь, какая надо мной нависает гроза, какая толпа гонителей соберется по мою голову, если ты покатишься ко злу. Пока есть время, как говорит юноша у Теренция, еще и еще раз подумай; молю тебя, с крайним вниманием осмотрись, пойми, что делаешь, сам себя тщательно разбери, проверь, не обманываясь относительно того, кто ты, кем был, откуда, куда пришел,' насколько далеко дозволено заходить без нарушения свободы, какун> роль ты на себя взял, какое имя принял, на что дал надеяться, что обещал,— увидишь, что ты не господин республики, а слуга» (Повседн. VII 7). Решение Петрарки повернуть с полдороги стоило ему трех бессонных ночей, зато он не ошибся ни в своей переоценке Риенцо (15 декабря, низложенный папским легатом, тот отрекся, скрывался по дальним монастырям, в 1350 г. сдался императору Карлу, из пражской тюрьмы называл последнего «восстановителем века Святого духа», а возвращенный папой в Рим как сенатор в 1354 г. бесславно погиб там в октябре того же года), ни в предчувствии ожидающих его бед. Разрыв с курией и с кардиналом Колонной был бесповоротным; Петрарке не простили порыва искреннего энтузиазма к народному трибуну. С конца 1347 г. он живет в Парме, где мечтает устроить с ближайшими друзьями киновию наподобие августиновской, и в других городах сев. Италии. Лишь с лета 1351 г. он снова в Авиньоне, но жить в уединении свободным поэтом ему уже не дано: он должен стать епископом или секретарем папы; новый патрон кардинал Элиа Талейран требует от него «перемены стиля»; кардинал Этьен Обер подозревает его в некромантии. Летом 1352 г. в Авиньоне пленником для расследования появляется Кола ди Риенцо и первым делом спрашивает, в городе ли Петрарка; Риенцо избегает обвинения в еретичестве, грозившего ему смертью, но его хилиастические мечты списывают на счет его поэтической натуры, и ясно, что вся эта история задевает Петрарку больше, чем можно судить по намекам в Повседн. XIII 5—7. Он пишет в Рим с просьбой ходатайствовать за Риенцо; 8 ноября, когда Риенцо еще под следствием, он удаляется в Воклюз и уже 16 ноября отправляется всем домом в Италию, но вынужден вернуться из-за опасностей пути. 6 декабря умирает Клемент VI, 18 декабря коллегия кардиналов избирает папой Иннокентия VI — Этьеиа Обера, из тех, кто «не овца, а волк, не рыбак, а пират, не пастух, а вор» (Письма без адр. 12 «Увы народу твоему, Иисусе Христе» — Филипу Кабассолю от конца декабря 1352 г. 328
КОММЕНТАРИЙ или начала января 1353 г.)- 4 января 1353 г. умирает воклюзский управляющий Петрарки и хранитель его библиотеки верный Реймон Моне, но, с другой стороны, это несчастье дает Петрарке основание не явиться в Авиньон к новому папе по вызову, последовавшему 1 января через двух покровителей, Элиа Талейрана и Ги де Булонь (второй станет позднее врагом Петрарки). На повторные приглашения к папе 'он отвечает неизменным отказом. Напрасно верить, что у себя в Воклгозе он по-прежнему спокоен: вся весна 1353 г. посвящена яростным «Инвективам против врача»; за безвестным медиком стоят авиньонские врачеватели душ. В мае 1353 г. Петрарка покидает лучший в мире уголок, свой «заальпийский Геликон». В 1360 г. он еще мечтает о возвращении туда (в Повседн. XXII 5), но даже ненадолго посетить те места для него уже невозможно. Лодевика ван Кемпена в Авиньоне преследуют за одну дружбу с ним. Э. Уилкинз прав, замечая, что летом 1353 г. с переездом в Милан происходит самый большой поворот в жизни Петрарки (Wilkins Е. Н. Life of Petrarch. Chicago, 1961, p. 127—128). X 4. С младшим братом Герардо (1307—после 1374), которого он по духовной близости ставит рядом с общим их другом Сократом — ван Кемпеном (в Повседн. IX 2), Петрарка учился в Болонском университете и жил в Авиньоне после смерти отца (1326—1330 гг). «Ты помнишь,—пишет он брату в 1349 г. о том времени,— что это была за мания одевания и переодевания, ежеутренне и ежевечерне повторявшийся труд; что это был за страх, как бы прядка волос не выбилась из приданной ей формы, как бы порыв ветерка не спутал прилизанные и причесанные кудри; что это было за шараханье от встречных и настигающих четвероногих, чтобы случайные брызги не попали на чистую и надушенную тогу, чтобы не утратила она от толчков оттиснутые на ней складки... Что скажу о сапогах? По видимости защищая ноги, какой тяжкой и непрестанной они теснили их войной! Мои, честно сказать, они вовсе вывели бы из употребления, не решись я под давлением крайней необходимости лучше оскорбить немножечко чужие взоры, чем терзать собственные жилы и суставы. А щипцы для завивки и заботы о прическе? Сколько раз боль прерывала наш сон, и без того отложенный ради этих трудов! Какая пиратская пытка мучила бы нас жесточе, чем мы себя мучили собственными руками? Сколько раз, глядя поутру в зеркало, мы видели ночные рубцы на воспламененном лбу и, собравшись блеснуть волосами, вынуждены были теперь прятать лицо!.. Не говоря уж об этих мелочах... сколько трудов, сколько бессонных ночей мы с тобой положили на то, чтобы безумие наше стало широко известно и мы сделались бы притчей во языцех для многих людей! Как мы изворачивались, подгоняя слоги, переиначивая смыслы (sillaba contorsimus, verba transtulimus), да и чего только не делали, чтобы ко всеобщему одобрению воспеть любовь, которую стыд велел по крайней мере скрывать, раз уж нельзя было ее угасить!» (Повседн. X 3). В начале 1343 г. Герардо, «флорентийский клирик», числится писцом при авиньонской курии; в марте или апреле того же года он постригается в монахи, не находя смысла в мирской жизни после того, как в 1341 г. умерла любимая им женщина. Петрарка отвечает на его призывы, когда летом 1343 г. пишет знаменитые «Диалоги о презрении к миру» («Сокровенное»). Из своего картезианского монастыря в Монтрё Герардо еще не раз звал Петрарку оставить свет и предостерегал от соблазна литературных занятий (см. об этом в Повседн. X 5 и XVII 1). 1 «Метафизика» I 3, 983 b 27 слл.; III 4, 1000 а 9 («...Гесиод и все богословы...»); XIV 4, 1091 b 4 («древние поэты» упомянуты в ряду богословов»). 329
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА 2 « Этимологии » ( « Начал а» ) VIII 7, 1—3. Там же — приводимые Петраркой Марк Варрон и Светоний Транквилл («О поэтах» 2). Странное poètes (по-видимому, искаженное греческое poiotës, «качество», «высокое качество») указано как источник слова «поэт» в томе «Этимологии», принадлежавшем Петрарке и теперь хранящемся в Национальной библиотеке в Париже. 3 Письма LUI 8, 7. 4 Амвросий Медиоланский писал гимны; «Исповедь» Августина и письма Иеронима Стридонского дают образцы блестящей ритмической прозы; Пруденций из Калаорры в Испании (348 — ок. 415) — христианский поэт, автор 14 гимнов мученикам, аллегорической поэмы «Психомахия» (о войне между добродетелями и пороками); Проспер Аквитанский (ок. 390 —ум. после 455) — христианский историк, богослов и поэт; Седулий (V в.) — автор «Пасхальной песни» в латинских гекзаметрах. 5 Dilatio, затягивание решительных действий по спасению души, 6 Об этом пишут Элий Донат в комментариях к Вергилию, Сервий в «Жизни Вергилия», Авзоний в эпилоге «Брачного центона». Боккаччо повторяет за Петраркой в «Генеалогии языческих богов» (XIV 19): «Что, наконец, скажем о нашем Вергилии, который, между прочим, так краснел и стыдился, когда слышал среди сверстников непристойное слово, что молодым его прозвали Парфенией, что по-гречески означает «дева», или «девственность»?» 7 Иероним Стридонский (347—419/420) жил пустынником под Антиохией в 375—378, с 386 г.— в Вифлееме. X 5, 1 «Исповедь» VIII 9—10 («...это я, я хотел, и я же, я сам, не хотел... сам с собой спорил...»); «Град Божий» XI 28. 2 Псалтирь 110, 10; Сирах 1, 20; 1 Поел, к Тимофею 6, 3. 3 Т. е. грамматики, риторы, диалектики (тривий) и арифметики, теоретики музыки, геометры, астрономы (квадривий). 4 «Политика», кн. I и VII; «Этика Никомахова», кн. I. 5 В «Граде Божием» (XIX 1), присоединяясь к Варрону, Августин логически вычисляет количество всех мыслимых сект: 288. 6 О месте Сократа в философии говорится по Цицерону'(«Тускула- ны» V 4, 10—11). Только очень смелое толкование могло увидеть насмешку в суждениях Аристотеля о Сократе («Метафизика» I 6; XIII 4). 7 Аристотель презирал ритора Исократа (436—338 гг. до н. э.). Сбившая Петрарку с толку путаница имен Исократа и Сократа царила не только почти во всех списках цицероновского трактата «Об обязанностях» (I 1, 4), но и во многих текстах самого Аристотеля, проникнув вплоть до изд.: Античные риторики. М., 1978, с. 116. 8 Псалтирь 88, 49. 9 «Тускуланы» I 31, 75. 10 Теренциц. Формион V 8, 57. 11 Гораций. Наука поэзии 46—48. 12 Еванг. от Матфея 10, 20. 13 Псалтирь 118, 164. 14 Псалтирь 118, 62. XII 3. «Его отец,— пишет Маттео Виллаии о Дзаноби (Зиновии) да Страда,— учил грамматике флорентийских детей, а этот его сын был такого сильного ума, что двадцатилетним после смерти отца [в 1332 или 1335 г.] продолжал вести его школу и, не учась ни у какого другого наставника, усовершился и превзошел отца в знании грамматики, добавив к ней ясную и рассудительную риторику» («Хроника» V 26). По 330
КОММЕНТАРИЙ настоянию Петрарки, познакомившегося с ним в 1350 г., Дзаноби бросил преподавание. 1 Знаменитый человек—Никколо Аччаюоли, епископ Флоренции и Великий сенешаль Неаполитанского королевства. В Повседн. XII 12 Петрарка упоминает о его посещении Воклюза вечером 24 мая 1352 г. Никколо д'Алунно из Алифе, неаполитанский правовед, упоминается только здесь. 2 Элий Донат (IV в.) создал учебник (Ars grammatica, делившийся на Ars minor для начальных и Ars maior для продвинутых классов), по которому училось латыни все западное средневековье. * Вергилий. Энеида, VI 542—543. 4 Кадм, сын финикийского царя Агенора и внук Посейдона, посланный отцом на поиски своей сестры Европы, поселился в Греции, где женился на Гармонии, построил беотийские Фивы и ввел письменность, видоизменив финикийский алфавит. Повторяя Сервия, Исидор С евильский сообщает в « Этимологиях » (I 3) : « Пифагор С амосский первым построил букву Y по примеру человеческой жизни. Ее нижняя черточка обозначает ранний возраст, не определившийся и еще не предавшийся ни добродетелям, ни порокам; с отрочества над ним начинается развилка, и правый путь труден, но устремляется к блаженной жизни, левый—легче, но уводит к падению и гибели». 5 «Тускуланы» II 4, 11. 6 Фессалийские мирмидонцы, пришедшие под Трою за Ахиллом, были выходцами с острова Эгины, который Зевс в свое время заселил, придав человеческий облик муравьям. Население Флоренции с 1200 по 1330 г. увеличилось примерно с 10 до 90 тыс. человек. 7 Сиракузский тиран (367—344 гг. до н. э.) Дионисий И, чью прихотливую жестокость напрасно пытался обуздать Платон, кончил жизнь в изгнании в Коринфе. Петрарка читал о нем, скорее всего, у Цицерона («Тускуланы» V 57—64). 8 Школьный учитель Горация («Послания» II 1, 70—71). 9 Продолжая традиции короля-мецената Роберта, Аччаюоли предлагал Дзаноби да Страда положение ученого при неаполитанском дворе. 1(* Цицерон. Наука поэзии 38—39. 11 Цицерон. Тускуланы I 16, 41 (из Аристофана, «Осы» 1431). XII 10. После встречи с Боккаччо осенью 1350 г, Петрарка вступает с ним в оживленную переписку (всего 33 письма). В «Книге о делах повседневных» кроме переводимых у нас это XI 1 о приезде в Рим и несчастном случае по дороге; XI 2 о смерти Якопо Каррарского, от которого Петрарка ждал, что он продолжит дело короля Роберта, покровителя «трудов и талантов»; XI 6 о планах перебраться в Италию; XVIII 3 с благодарностью за присылку комментариев Августина к Псалтири; XVIII 4 с благодарностью за книги Цицерона и Варрона. В «Старческих письмах» доля Боккаччо еще больше. В небольшой написанной в том же 1350 г. популяризаторской биографии «О жизни и нравах господина Франциска Петракки из Флоренции» Боккаччо так описывает образ учителя (возможно, еще до встречи с ним); «Ростом он виден, обликом привлекателен, лицом кругл и благообразен, цветом кожи хотя и не бел, однако не темен, а как бы тронут некоей приличествующей мужу смуглотой. Движением глаз величествен, взором светел, зорок и тонко проницателен, видом скромен и до крайности стыдлив на несдержанные жесты. Смех его заразительно весел, но черты никогда не искажаются глупым хохотом. Походкой неспешен, голосом мягок и игрив, однако редко заговаривает иначе, как в ответ на вопрос, и тогда так доходчиво, со взвешенной размеренностью произносит необходимые для ответа слова, что заставляет прислушаться даже простецов, и любой сколь угодно долгой речью, вовсе не наскучивая, а наоборот, разнообраз- 331
ФРАНЧЕ.СКО ПЕТРАРКА но ;развлекая, держит их, если можно так сказать, в сетях... Мало того, его приветливость так действует на всех, что — удивительное дело — если наше знакомство с другими знаменитыми людьми обычно вредит нашим мнениям о них, его слав а ср еди в и дев ших его, наоборот, возрастает и светлеет. Некоторые достойнейшие люди, как я слышал собственными ушами, с клятвенными заверениями утверждают даже, что разнесенная по всему свету языками говорунов молва о нем — ничто в сравнении с доподлинной истиной. Что скажу о его уме? От него не исходит ничего сомнительного или темного, но все, как на ладони, ясно, ярко и открыто; правду ли я говорю, пусть засвидетельствуют его произведения. А за память, по-моему, его надо считать скорее богом, чем человеком, потому что от сотворения первозданного Адама вплоть до сего дня он, как можно убедиться, познал и запомнил, словно происходившее при нем, все, что где бы то ни было совершалось какими бы то ни было царями, государями, народами или племенами. Насколько он изучил и впитал в себя нравственные, естественные и богословские учения философов, о том говорят уже его дела, слова и писания. В пище и питье он умерен, довольствуясь всегда всем самым обычным. Внешним нарядом он украшает себя больше для того, чтобы не казаться непохожим на других людей, чем движимый желанием нравиться. Музыкой, буть то струнные орудия или голос, причем не только человеческий, но и птичий, он наслаждается настолько, что готов сам — и сумеет — как сыграть, так и спеть. Он терпелив, и даже если в редком случае разгневается сверх разумных пределов, то скоро успокаивается. Его слово всегда правдиво и надежно, в вере он истовый христианин, и настолько, что не испытавшие и не знающие его едва могут поверить. Только любовным влечением он иногда бывает не то что совершенно побежден, а, скорее, настойчиво преследуем; но если ему иногда и случается поддаться, то, по завету апостола, он без навлечения на себя вины совершает то, в чем не смог достичь невинности. И хотя во многих своих стихах на народном языке, изящно сплетенных и певучих, он говорит, что пылко любил какую-то Лауретту, это не противоречит сказанному, потому что, насколько я сам могу судить, его Лауретту надо понимать аллегорически в смысле лаврового венца, которого он впоследствии и удостоился. Да что говорить! Поистине о добродетелях и познаниях этого поэта мое перо совершенно бессильно изъясниться сообразно с истиной». XIII 5. Франческо Нелли (после 1304—1363), «Симонид» (потому что тоже и священник и поэт), с которым, как с Воккаччо, Петрарка познакомился осенью 1350 г. во Флоренции, был приором (с 1351 г.) монастыря св. Апостолов во Флоренции и поверенным в делах епископа Флорентийского Никколо Аччаюоли, с 1359 г.— секретарем последнего в Неаполе. Нелли стал самым частым адресатом в «Книге о делах повседневных» (29 писем). Перечисляя Ван Кемпену в 1351 г. своих отдалившихся и новых друзей, Петрарка писал: «Первого [Томма- зо да Мессина], вырвала у меня смерть, второго [Барбато да Сульмо- на] — цепкие объятия супруги, третьего [Анджело Тосетти] — государственные заботы, четвертого [Гвидо Сетте]—дела церкви и жажда обогащения; кроме них мне довелось узнать еще двух, которые не уступят тем ни талантом, ни славою дружбы,— это Франциск [Нелли] и Иоанн [Воккаччо], оба мои соотечественники, люди, достойные друг друга, совершенные по глубине учености и утонченности нравов» (Повседн. IX 2). Сохранились 30 писем Нелли к Петрарке (в кн.: Cochin H. Un ami de Pétrarque. Paris, 1892). 1. «Письма к Луцилию» 37, 5. 2 Ги де Булонь, папский легат по Италии и Германии, и Элиа Талейран, епископ Альбано. «Ставить пап,— говорится о последнем в 332
КОММЕНТАРИЙ Повседн. XIV 2,— пожалуй, немножечко выше, чем быть папой... сам он отрицает это, но все утверждают, что им поставлены два римских первосвященника подряд». 3 Эти слова из автоэпитафии Энния (volito vivus per ora virum) повторил, немного переиначив, Вергилий в «Георгиках» (III 9). 4 Цицерон (?). Риторика к Гереннию IV 8, 11. 5 Ювенал. Сатиры VII; Сенека (Старший). Контраверсии I, Пре- дисл. 7; Цицерон. Брут, или О знаменитых ораторах 17 —19 («невежество теперешних...простота старины...»). 6 Гораций. Наука поэзии 25—26 («стараюсь быть кратким — делаюсь темным»). .XIII 6. г «Георгики» I 312. 2 В Повседн. XVIII 1 Петрарка поощряет Карла IV примером ранних успехов Кола ди Риенцо: «...тотчас...Тоскана с готовностью подала руку, ожидая повелений, и вот уж потянулась следом вся Италия, пришла в движение вся Европа, весь круг земель... уж казалось, что возвращаются справедливость и мир и их спутники, благодатное доверие, спокойная безмятежность, знамения золотого века, наконец...» 3 За этим возгласом из антифонов праздника Обрезания идут слова: «Творец рода человеческого, одушевленное тело прияв, удостоил родитися от Богородицы Девы...» Петрарку можно понять так, что император и папа оказались для Риенцо Понтием Пилатом и Каиафой, 4 Север—«Суровый», Клемент—«Милостивый». 5 Петрарка привез речь «В защиту Архия» из Льежа в 1333 г. 6 «Сатиры» I 4, 40—42. 7 См. об этом в Повседн. IV 5 и прим. 2. 8 «Об ораторе» I 3, 11. XIII 7. «Я решил, дорогой брат,— пишет Петрарка Сократу (Ван Кемпену) 28 июня 1350 г. из Мантуи,— разделить с тобой друга, которого дала мне не моя заслуга, а его добродетель. Он, если кратко его тебе описать, по имени Петр, по отечеству овернец, по вере монах, ио должности аббат, одеянием черен, душою светел, умом скор, речью приятен, познаниями просвещен, в суждениях осмотрителен, в общении приятен, летами молод, серьезностью старик, достоинствами заслуживает почтения» (Повседн. IX 9). В другом письме, написанном за полночь того же дня уже из Луццары, Петрарка рекомендует бенедиктинца Пьера Овернского, приближенного кардинала Ги де Булонь, римлянину Анджело Тосетти: «Прошу, мой Лелий, сделай так, чтобы предвкушаемое он увидел, ожидаемое нашел, желанное получил, необходимым воспользовался...» (Повседн. IX 10). 1 Девкалион, добродетельный сын Прометея, и его жена Пирра, спасшись от потопа, которым Зевс наказал человеческий род, стали на вершине Парнаса, где причалил их корабль, бросать позади себя «кости великой матери» — камки, из которых родились соответственно эллины и эллинки. 2 Ювенал. Сатиры VII 51—52. 3 Гораций. Послания II 1, 114—117: В море корабль повести боится неопытный; травы Горькие только знаток предлагает больным; за леченье Лекарь ученый берется, художеством занят художник — Пишем все мы стихи, умеем иль нет, без разбора. 4 «Врачи и правоведы» подражали, таким образом, самому Петрарке, который как раз жил рядом с источником и без устали бродил по долинам и рощам Воклюза. 5 Цицерон. Речь в защиту поэта Архия 8, 18. 333
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА 6 Мантуя—место рождения Вергилия, Патавий (Падуя) — Тита Ливия, Верона — Катулла, Плиния Старшего и Витрувия, Сульмона— Овидия; в Партенопее (Неаполе) жил Вергилий. 7 Это выражение, как и выше формула «настоящим деянием повелеваю»,— пародийные вставки правоведческого стиля. 8 Вергилий. Энеида VI 893—896: Двери двойные у Сна; из грубого сделаны рога Первые; легок чрез них сновидениям истинным выход. Жарко сияют другие слоновой отточенной костью, Но неправдивые сны к небу царство теней посылает. 9 Т. е. Гомер, которого, по одному преданию (Аристотель. О поэтах, фрагменты), усыновил и воспитал царь лидийцев (меонийцев) Меон. 10 Кардинал Ги де Булонь ,(1314—1373), письмом просивший Петрарку быть в Авиньоне. 11 Персии. Холиямбы (-Сатиры, Пролог) 2. XIII 8. 1 См. об этом в Повседн. VI 2 и прим. 3 и 4. 2 «Письма к Луцилию» 66, 1—4. 3 Ювенал. Сатиры XI 206—208. 4 «До сих пор,—жаловался сорокавосьмилетний Петрарка,— не могу убедить своих портного и сапожника, что от их искусств мне нужны одежда и обувь просторней, чем у меня обычно была: они думают, что я это говорю из напускной скромности, и, пообещав все что угодно, следуют не моей просьбе, а своему мнению» (Повседн. IX 3). К 1359 г. он уже «многого достиг» (Повседн. XXI 13, конец) в борьбе против привычек молодости. 5 Бромий, «Шумливый» — эпитет Диониса и Вакха. XIII 9. За четыре месяца со времени написания Повседн. XII 3 Дзаноби да Страда, следуя совету Петрарки, переселился из Флоренции в Неаполь. 15 мая 1355 г. он был коронован в Пизе императором Карлом IV как выдающийся поэт. В 1359 г., когда Дзаноби стад папским секретарем в Авиньоне, Петрарка с горечью писал о нем, что тот самый человек, который когда-то звал его из Франции на родину, а потом возмущался его сближением с правителями Милана, теперь «хлопочет, видно, о кошеле, а не о славе, не о жизни, не о покое... жалею себя и муз, которые не скажу—теряют такой талант, но вынуждены поделить его с недостойными совладельцами... Будет теперь вздыхать о неаполитанском покое и Италии, став, пожалуй, богаче, зато озабоченней, зато печальней; о, как он теперь будет мне завидовать!..» (Повседн. XX 14, конец). Дзаноби умер сорокадевятилетним в 1361 г. 1 Высокий и прекрасный человек—Никколо Аччаюоли, «один из людей, умеющих исполнять обещанное» (Повседн. XV 8, 12). 2 Лукан. Фарсалия Vn 67. 3 Дзаноби сообщал, что прошедшие через его руки письма Петрарки к Джованни Баррили (Повседн. XII 14 и 16) и Никколо Аччаюоли (XII 15 и 16), целью которых было примирить рыцаря с великим сенешалем, имели успех. Неполнота приведенных там примеров дружг бы выдающихся людей вызвала, однако, историко-филологическую критику Дзаноби, на которую Петрарка смиренно отвечал в Повседн. XIII 10. ХШ 10. ! Гораций. Оды II 16, 28, 2 Повседн. XII 16, направленное и Баррили и Аччаюоли вместе. 3 «О дружбе» 4, 15. Цицерон называет их: Орест и Пилад; Ахилл и Патрокл; Тезей и Пирифой; наконец, Дамон и Финтий (Пифий). См. о них в Повседн. XXÏ 15 и прим. 18. 334
КОММЕНТАРИЙ XIII 12. Об адресате этого письма, не названном Петраркой по имени, больше ничего не известно. 1 Сенека. Письма к Луцилию 4, 4. XIV 1. Это письмо (у нас переведена только треть его) можно принять за ту «пробу стиля», о которой говорится в Повседн. XIII 5. «И вот этот высокий и так расположенный к нам человек,—писал Петрарка о Талейране ван Кемпену,— имея право приказать, каждодневно просит меня что-нибудь написать ему, всегда прибавляя, чтобы я писал ясно, и в то же время—что с требуемой им ясностью почти несовместимо — чтобы не забыл вставить что-нибудь о поэтах, которыми он с моей легкой руки стал увлекаться, не чтобы утонуть в них, а чтобы опереться на их помощь в своих целях, обогащая и украшая поэтическими цветами гражданское красноречие... Я его понимаю: он пропитался плоской четкостью правоведов настолько, что все сказанное иначе считает темным,— и тем не менее надо говорить иначе, потому что так говорить все равно нельзя... Я отвечаю ему, что закон, который и сам я мальчишкой изучал, не для всех так прост, как для него, а для многих заведомо трудней того, что кажется ему самым трудным: умелому все легко, неумелому трудно. Добейся, говорит, чтобы все тебя понимали без усилий. На это я возражаю, что слово, воспринимаемое без какого-то волнения ума, низменно и пошло... Мнение многих, то есть толпы, я всегда считал и считаю таким ничтожным, что хотел бы от них скорее непонимания, чем похвал... Но в конце концов авторитет этого человека пересиливает меня, я сдаюсь после долгой борьбы и часто, подчиняя свой разум его воле, чтобы не огорчить его, огорчаю себя,— только, не желая огорчать других, взял себе новый обычай: написавши ему, копии у себя не оставляю» (Повседн. XIV 2). 1 «Тускуланы» II 4, 12. 2 Ювенал. Сатиры IX 102—108. XIV 8. Сансоне Понцио, священник в Кавейоне неподалеку от воклюзского жилища Петрарки, относился к нему с «братской привязанностью», которая «началась с молодых лет и постоянно возрастала...» (Повседн. XV 10). XV 3. х Гораций. Послания I 3, 1. 2 Франческо Нелли, которому было послано Повседн. XV 2 на ту же тему о намеченном еще в 1351 г. возвращении в Италию. 3 Вергилий, Энеида I 205—206. 4 -Энеида» XI 550—551 и II 729. 5 Сенека. Письма к Луцилию 107, 11. 6 «Энеида» III 15. 7' Псалтирь XXV 10. 8 Послание к Филиппийцам 3, 13. XV 7. Стефано ди Пьетро Колонна, священнику в Сент-Омере на сев. Франции, адресовано также Повседн. XX 11. Убеждая его, что в мире нет заповедных уголков, Петрарка думает и о приюте для самого себя. Сходная тема — в Повседн. XV 8 «К своему Лелию, размышление о выборе удобного места для жительства». «Напишу тебе вещь на первый взгляд удивительную,— признается там Петрарка.— Ни одна часть мира мне не нравится, куда ни обращусь усталой грудью, все нахожу тернистым и жестким... Об этом я пространней написал нашему славному Стефану; из-за этого я уж долгое время странник на земле... И все же знай мое истинное душевное расположение: если какая земля из всех мне еще нравится, она в Италии... Нигде охотней я не жил бы, чем в Риме, и жил бы там всегда, если бы судьба позволила. Никакими словами не выскажешь, что для меня значат эти славные обломки 335
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА царственного города, величественные развалины, следы бесчисленных и блестящих доблестей, светящие и показывающие цель всякому вступающему будь то на небесный, будь то на земной путь... Зовут меня и в Неаполь к сицилийскому королю...но там жарче, чем я хотел бы... И в Ларине зовут к королю франков...но ни я с нравами тамошних жителей, ни он со своей фортуной до сих пор не в ладах. Мешает и то, что на давнее приглашение принять там лавры я не.отозвался, и если приеду теперь, судьям чужих судеб покажется, что из двух приглашений я услышал только одно, причем не тогда, когда тот город мог иметь через меня какую ни есть славу, а теперь, когда я жду от него большой пользы». 1 С XIV в. Пьемонт постепенно попадал под власть графов Савой- ских и их субвассалов, с одной стороны, и дома провансальских Анжу — с другой. 2 Прекратить междоусобные войны за гегемонию на Средиземном море Петрарка призывал правительства как Венеции (Повседн. XI 8; XVÏÏI 16), так и Генуи (XIV 5; 6). 3 Тит Ливии. V 33, 7—10: Тирренское (тиррены — по-гречески этруски) море называлось также Этрусским; Адриатическое получило название от г. Адрия (Атрия), колонии этрусков. 4 В 1342—1343 гг. Флоренция пережила десятимесячную тиранию Готье, герцога Афинского. Потом Андреа Строцци предпринял неудачную попытку установить в городе свою диктатуру. В 1347—1348 гг. флорентийские гранды (нобили) были разгромлены пополанами (гвельфами); «...с той лоры,— пишет Макиавелли,— Флоренция утратила не только искусство владеть оружием, но и какой бы то ни было воинский дух» («История Флоренции» II 42, пер. Н. Я. Рыковой). В чуму 1348 г. население города по приблизительным оценкам сократилось с 80 до 30 тыс. человек (согласно Макиавелли, погибло 96 тыс. человек). К середине XIV в. в Италии усиливаются ненавистные Петрарке кондотьеры, и уже в 1353 г. отряд провансальца Монреаля Альбано нападал на Флоренцию. ° Луций Анней Флор. Краткое изложение истории римлян I 19, 4. «Любите взаимно друг друга,— писал Петрарка генуэзцам (Повседн. XIV 5, конец),— любите справедливость, любите мир, а если одержимы стремлением воевать, идите с Богом на войну—во врагах никогда не будет недостатка,— только от гражданских войн воздержитесь». 6 Область венетов. 7 Флор. Краткое изложение... I 14, 19. Пицен (теперь — Марке с городами Анкона, Мачерата и Асколи-Пичеио) был житницей сев. Италии, особенно Болоньи. В сер. XIV в. папское государство шаг за шагом уступало в этой области свою власть синьориям (небольшим княжествам). 8 Плотин просил императора Галлиена восстановить в Кампании якобы некогда стоявший там город философов, который должен был называться ^Платонополем и жить по законам Платона; в конце жизни Плотин поселился вблизи Неаполя. Во времена Петрарки у Джованны I (1327 —1382), наследовавшей своему деду Роберту в возрасте шестнадцати лет, через два года (1345) при темных обстоятельствах был убит муж, Андрей Венгерский; его старший брат, венгерский король, вторгся в Кампанию, и с 1347 по 1352 г. там шла гражданская война. Более спокойным стал период 1352—1365 гг., когда великим сенешалем неаполитанского королевства был флорентиец Никколо Аччаюоли. 9 Так лее Петрарка говорит о Роберте I в Повседн. V 1, 3. Фраза о Платоне имеется у Иоанна Солсберийского («Поликратик» VII б). 10 В 1337 г. началась Столетняя война между Англией и Францией. В Германии шла борьба князей за власть, приведшая в 1356 г. к 336
КОММЕНТАРИЙ изданию «Золотой буллы». Балеарские острова в сер. XÏV в. потеряли независимость и были присоединены к арагонской короне. Сардиния, принадлежавшая раньше Пизе, томсе стала владением арагонских королей в 1325 г. В Сицилии (Тринакрии) после смерти Петра И «Простеца» (1342) началась гражданская война за регентство при его пятилетнем сыне Людовике; в ней участвовали «полукороли»-—главы трех сильнейших кланов Сицилии, в свою очередь враждовавших между собой, и новоприбывшая арагонская и каталонская знать. il Вопреки Петрарке, в качестве «щита веры» против мусульман рыцари ордена св. Иоанна удерживали Родос вплоть до знаменитой осады 1522 г., хотя его греческое население действительно относилось с боязливым равнодушием к героической обороне. О пристрастии критян к «пустословию», «иудейским басням» и «постановлениям людей, отвращающихся от истины», говорил апостол Павел (Послание к Титу 1, 10—14). О Византии и греческом христианстве Петрарка писал генуэзцам: «Лживых, косных и самостоятельно ни на что великое не дерзающих гречишек (Graeculos) не только не жалею, но даже радуюсь [генуэзским победам над ними] и желаю, чтобы позорная их империя, седалище заблуждений, была опрокинута вашими руками, если случится так, что Христос изберет вас отмстить за свои обиды, возложив на вас совершение кары, недобро затянутой всем католическим народом» (Повседн. XIV 5). Современные греки, жаловался Петрарка, болтливостью и небрежением к древности «превзошли даже нас»; единственным образованным человеком во всей Греции, на взгляд Петрарки, остался один Леонтий Пилат. 12 Кипр, также успешно противостоявший мусульманам, для Петрарки— родина сластолюбивой Киприды. Малой Арменией назывались приблизительно ее юго-зап. области (верховья Тигра, Евфрата и Аракса), во времена Петрарки объединившиеся в Киликийское царство. Угроза вечной смерти— монофизитство армянских христиан (неверие в то, что Христос был настоящим человеком), угроза земной смерти— нашествия монголов, тюрков, татар, мамлюков, которые к 1375 г. раздавили армянское государство, взяв столицу его последнего царя Леона VI, горную крепость Сие. 13 «Ганнибал у ворот» Рима стоял в 211 г. (Тит Ливии. XXIII 16, 2); галлы заняли Рим (кроме Капитолия) в 387 г. до н. э., готы — в 410 г. 14 Псалтирь 72, 17. XVI 11. 1 Тит Ливии. XXIII 19, 13. 2 «Письма к Луцилию» 1, 2. 3 Псалтирь 76, 11 (любимый стих Петрарки). 4 «Георгики» I 312. 5 Джованни Висконти. В XIII в. Висконти были капитанами (начальниками охраны) архиепископов, но в 1281 г. Оттоне Висконти сам достиг архиепископства; в борьбе с землевладельцами Делла Toppe Висконти с 1311 г. стали государями Милана, потом — синьорами Павии, Пармы и многих других городов, с 1353 по 1356 г.— даже Генуи. 6 «Письма к Луцилию» 86, 1. 7 Овальный портрет Амвросия Медиоланского лепной работы неизвестного мастера на стене собора его имени в Милане. XVI 12. 1 О трибуне Вультее, убедившем тысячу своих воинов покончить с собой во избежание плена, Петрарка мог читать у Флора в «Кратком изложении истории римлян» (II 13, 33). 2 Письма к брату Квинту I 3, 3. 3 Переезд Петрарки в Милан многим казался изменой идеалам свободы, республики, Рима, объединения Италии: Висконти были 12—3838 337
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА единоличными правителями, подавляли в подвластных городах коммуны, об объединении страны и не думали. 4 Псалтирь 13, 1—3; 52, 4. 5 «Оды» III 24, 5 — 7. 6 Второзаконие 33, 29. 7 Эти слова «всадник строгих свободолюбивых нравов» Лаберий вставил в пролог своего мима, который Юлий Цезарь просил его разыграть перед ним. «Власть,—комментирует свой рассказ об этом Макробий,— понуждает не только когда приглашает, но и когда умоляет» («Сатурналии» II 7, 1 — 3). Как всегда, цитируя часть источника, Петрарка имеет в виду его весь. в Источник не найден. XVI 13. Басня о мальчике, его отце и осле,— как считают, индийского происхождения — в Европе пересказывалась до Петрарки Ульрихом Бонером («Самоцвет», басня 52-я); во Франции она еще раньше вошла в «Азбуку фабул», составленную генералом ордена доминиканцев Этьеном де Безансоном в 1294 г. XVI 14. г «Письма к Аттику» VII 3, 10. 2 Возможно, Петрарка имеет в виду общеизвестную неправильность перфекта в латинском языке, отмечаемую, конечно, вождями грамматики— Донатом и Присцианом. 3 Овидий. Метаморфозы XIII 824. 4 «Наука поэзии» 56 — 58. 5 «Исповедь» I 18, 29. 6 «Об обязанностях» I 40, 145. 7 «Естественная история» II 26. 8 «Энеида» IV 651. XVIII 2. Николай Сигерос (Сигирос) был в 1348—1349 гг. главой переводческой службы (megas diermèneytës) при константинопольском императоре, в 1353 г. он — посол Иоанна Кантакузина в Авиньоне, в 1356 г.—снова посол в Авиньоне по делам преодоления раскола, глава «иностранного отдела» двора (megas hetairiarchës и apocrisiarios). 1 Тит Ливии. LVII (оглавление). 2 Цицерон. В защиту царя [Малой Армении] Дейотара 7, 19; Саллюстий. Югуртинская война 5, 4. 3 Коммент. на «Сон Сципиона» II 10, 11. 4 «Наука поэзии» 143 —145. 5 Богослов, математик, астроном, философ Бернард Варлаам из Семинары в Калабрии (1290—1348) учился при католическом монастыре в Италии, потом в Фессалонике, ок. 1330 г. появился в Константинополе, где получил титул дидаскала (православного) богословия, стал приближенным Андроника III Палеолога (1328—11 июня 1341) и игуменом монастыря Спасителя (с 1331 г.). С 1332 г., перенеся свою просветительскую деятельность в Фессалонику, он ведет, с одной стороны, литературный спор о «филиокве» с папскими легатами (1334—1335), с другой — начинает обличать «фантазии» афонских исихастов. В 1339 г. как посланник Византии в Авиньоне он безуспешно предлагает Бенедикту XII план объединения церквей (политически так необходимого Византии перед турецкой угрозой) на почве непостижимости тайн божиих и, следовательно, недоказуемости и второстепенное™ догматов веры. Вернувшись в Фессалонику, Варлаам объявляет учение исихаста Григория Паламы о действующих в молящемся нетварных божественных энергиях «двубожием и мессалианством» и возбуждает дело о ереси перед патриархом и императором. Разбирательство на соборе-синоде 10 июня 1341 г. в Софийском храме показало, однако, неуязвимость тысячелетней практики афонского монашества 338
КОММЕНТАРИИ для философской и рационально-богословской критики; Варлаам был вынужден отречься от своих обвинений, после собора отрекся от своего отречения и почти сразу уехал в Италию. Там он вернулся в униатство, стал библиотекарем короля Роберта, а с начала 1342 г. жил в Авиньоне, где не без протекции Петрарки, которого летом обучал греческому языку, 2 октября 1342 г. был поставлен епископом г. Иеракса (Джераче) в Калабрии. «Был у меня и другой наставник [первый — Леонтий Пилат],— вспоминает о Варлааме Петрарка в письме 1360 г. к Гомеру,— который, разбудив меня для самых радостных надежд, в разгар занятий покинул меня» (Повседн. XXIV 12). Леонтию Пилату, назвавшему себя учеником Варлаама, Петрарка сразу после встречи с ним заказал перевести начало подаренной Сигеросом «Илиады». В марте 1359 г. Боккаччо, гостивший у Петрарки в Милане, узнав об этом переводе (ок. пяти первых песен), отыскал Пилата — тот был в Венеции— и убедил его поехать во Флоренцию, где поселил у себя дома и выхлопотал для него стипендию флорентийского университета в целях перевода «Илиады» и «Одиссеи», потом Платона и других авторов, и чтения публичных лекций о Гомере; так возникла первая кафедра греческой словесности в Европе. В 1359—1361 гг. Боккаччо с другими флорентийскими «друзьями Гомера- брали у Леонтия и частные уроки греческого. «Один человек нашего века,— писал Петрарка Гомеру,— делает тебя латинским; честное слово, твоя Пенелопа не нетерпеливей и не дольше ожидала Улисса, чем я — тебя» (Повседн. XXÏV 12). Плохой прозаический перевод Леонтия все-таки дал Петрарке < почувствовать вкус и аромат всего произведения* (Разные письма- 25). Летом 1363 Леонтий посетил вместе с Боккаччо Петрарку в Венеции, но решил назад не возвращаться, а подался в Константинополь, где к концу 1366 г. погиб (об этом и о плохой памяти, которую он оставил по себе у наших итальянцев, говорится в Старч. III 6, V 1 и 3, VI 1). Экземпляр выполненного Леонтием перевода Петрарка получил из Флоренции только в 1367 г. 6 Платон по-гречески был прислан Петрарке из Испании. 7 С античности переводился прежде всего «Тимей»—еще Цицероном; у Петрарки были средневековые переводы еще двух диалогов Платона. Однако и в своих цитатах из него, и в посвященном ему разделе «Книги достопамятных вещей- (I 25), и в похвальном слове Платону из инвективы «О невежестве своем собственном и других людей» Петрарка полагается не на собственное чтение этих переводов, а на известные ему латинские изложения Платона у Апулея («О Платоне и его учении»), Цицерона, Макробия. Частая у Петрарки мысль о слепоте любви не обязательно взята из Платоновых «Законов» (V 731е). Что касается Гомера, то Петрарка < жалел и негодовал» («Разные письма» 25) о пропаже Цицероновых переводов из него; считая первые две строки «Одиссеи» в «Науке поэзии- (140 —142) Горация началом цицероновского перевода, Петрарка видел в них «как бы издали, смутно и стремительно мелькнувшую бровь желанного друга или прядку его развевающихся волос». «Книжка,— писал он Гомеру,— которая ходит в народе под твоим именем, хоть и неизвестно, чья она,., во всяком случае не твоя» (Повседн. XXIV 12; X 4); речь идет об известном всему средневековью «Латинском Гомере»—старом переложении «Илиады» в 1070 гекзаметрах. XVIII 5. l Illuminant — здесь, по-видимому, в смысле «комментируют» , «освещают ». 2 Библида, дочь Милета, оплакивая своего возлюбленного брата, которого она своей преступной страстью к нему заставила бежать из отечества, превратилась в источник. 3 Псалтирь 119, 4. 13* 339
«PFAH4ECKO ПЕТРАРКА XVIII 15. 1 Петрарка допускает, что положение Боккаччо не надежней, чем если бы он жил в Сиракузах при тиране Дионисии. Ср. с этой мыслью о тяготеющей над Боккаччо тиранией Старч. VI 2: «...телом и в других внешних вещах приходится подчиняться более сильным, будь то одному, как делаю я, будь то многим, как делаешь ты,-—и не знаю, какой род ига назвать более тяжким и мучительным; думаю, пусть уж лучше будет тираном один человек, чем народ». XIX 8. г Сенека. Письма к Луцилию 45, 3. 2 «Георгики» III 316. 3 «Энеида» VIII 362—363. XX 4. Это большое письмо к Марко Портонари в иепереведенной у нас части содержит диссертацию об общественной пользе права и его извращениях. 1 Гораций. Оды III 2, 26—27. 2 «Заговор Катилины» 9, 1. 3 Квинтилиан. Образование ритора X 1, 6; Сенека (Старший). Контраверсии II 6, 20. 4 Цицерон. Об изобретении I 5, 6. 5 Сенека (Старший). Контраверсии III, Предисл. 11. XXI Î. Петрарка был в Праге летом 1356 г. с посольством к Карлу IV (1347 —1378) от государя Милана Галеаццо Висконти. Кроме архиепископа Эрнеста из Пардубиц? которому адресовано также Пов- седн. XXI 6, у Петрарки еще с 1354 или 1353 г. был другой чешский корреспондент: тоже советник императора, архиепископ Оломоуцкий Ян из Неймаркта, которому адресов аны Повседн. X 6 ; XXI 2 ; 5 ; XXIII 6; 7; 10; 14; 16. XXI 90 * О возможных причинах гонений на Лодевика ван Кемпе- на см. конец общего примечания к Повседн. VII 5. 2 «Энеида» I 207; 198—199. 3 Письмо к «высокому другу» не сохранилось. Это, возможно, кардинал Элиа Талейран, копии писем к которому, как говорится в конце Повседн. XIV 2, Петрарка не оставлял и аудиенцию у которого, как там же видно, он однажды уже помог получить Сократу. 4 Лукан. Фарсалия IX 891—937. Племя псиллов абротином (род полыни) и другими своими средствами спасло римский лагерь от чудовищного нашествия змей. Играя, как обычно, на опускаемой части цитаты, Петрарка заставляет сравнить свою неподверженность склоке со свойством псиллов безболезненно переносить укусы змей. 5 Письма 53, 1. 6 Цицерон. Речь в защиту Дейотара 14, 38. XXI 10. Морандо Нери из Форли кроме переведенных у нас адресованы Повседн. XX 1 и 2 с мыслями об упадке мира, порче нравов и плачевной судьбе Священной Римской империи. О «Цицероновой ране», от которой Петрарка серьезно болел целый год, пока не отказался от врачей и не вылечил себя диетой, говорится и в письме к Боккаччо из Милана от 18 августа 1360 г. (Разные письма» 25: «Мой Цицерон пожелал оставить в моей памяти незабвенный и прочный отпечаток...»). 1 «Энеида» X G&6. \ 2 Тит Ливии. XXXIX 40, 6. 3 Поел, к Галатам 1, 8. Иероним Стридонский услышал однажды-сосне упрекающий голос: «Цицеронианец ты, не христианин» (Письма. >2ЗД 30) и дал обет (который не сдержал) не притрагиваться больше к книгам язычников. В Повседн. II 9, рассказывая об этом, Петрарка еще не был склонен так же вчистую оправдывать Иеронима за нарушение своего слова. 340
КОММЕНТАРИЙ 4 «О природе богов» II 35, 90; «О государстве» VI 24, 26; «О нахождении» I 29, 46. 5 «Монологи» I 15, 27. 6 Средневековая легенда. 7 1 Поел, к Коринфянам 1, 19—27. 8 Tibia—«голень» и «флейта». 9 Этимология слова рок и стих Псалтири (61, 12) — из Августина («Град Божий» V 9). 10 Стаций. Фиваида I 212 — 213. 11 «Порядок причин, в каком обнаруживается великое могущество божественной воли, мы не отрицаем, но и именем судьбы не называем, разве что будем производить слово «судьба» от «суда» («Град Божий» V 9). 12 Здесь можно видеть осторожный упрек Августину, который резко бранит Цицерона за непризнание божественного предопределения. 13 Вергилий. Энеида II 693; IX 631. XXI 11. Золотых дел мастер Энрико Капра известен только из двух писем Петрарки. «И чего, по-твоему, он домогается? — пишет о нем Петрарка, рекомендуя его веронскому ученому Гульельмо да Пастрен- го.—Не богатств, не власти, не почестей, не удовольствий, этих кандалов толпы, этого яда для ума, а единственно ищет только помощи в свободных занятиях и утешения в жизни—книг, без твоего покровительства и твоего благословения не решаясь ни на что» (Повседн. XXII 11). 1 Аттал III, царь возникшего в 283 г. до н. э. города-государства Пергам (теперь г. Бергама в Турции), в 133 г. до н. э. завещал свое царство Риму. Неподалеку от «итальянского Пергама» (Бергамо) был летний дом Петрарки под Миланом. 2 При строжайшем отсеве имен у Петрарки помещение полного имени скромного ремесленника — исключительный поступок. 3 Варрон, О лат. языке V 97; О сельском хозяйстве II 3, 7. XXI 12. * «Письма к Луцилию» 32, 5. 2 Фемистокл завидовал трофеям Мильтиада, победившего персов при Марафоне в 490 г. до н. э. 3 «Оды» I 3, 37. 4 Цицерон. О старости 14, 50 (слова Солона). XXI 13. 1 «Послания» I 14, 35. 2 Повседн., XIII 8 и прим. 4. 3 Слова Марка Клавдия Марцелла у Тита Ливия (XXIII 45, 3). 4 «После того,— писал Петрарка в 1357 г.,— как утихли вихри юности и пламя ее угашено благодеянием более зрелого возраста — ох, что это я говорю, когда ведь повсеместно можно видеть похотливых и безумствующих стариков, отвратительное зрелище или гнусный пример для молодых! — после того, вернее, как пожар тот угашен небесной росой и Христовой прохладой, строй моей жизни почти один и тот же всегда...» (Повседн. XIX 16). XXI 15. Петрарка подробно говорит о Данте только здесь, не называя его по имени. Три фразы Петрарки, в которых исследователи усматривают заимствования из «Божественной комедии» — «госпожа провинций» в былые времена, Италия «стала провинцией рабов» (Повседн. XIX 9, 10 и «Чистилище» VI 78); «Бог», которого Цицерон «не знал» (Повседн. XXIV 3, конец и «Ад» I 131); «ночной путник, машущий фонарем во мраке» (Повседн. XXIV 3, 3 и «Чистилище» XXII 67—70),— имеют характер общих мест, в ту эпоху повторявшихся, наверное, множеством людей. Однако в 7-й канцоне («Книга песен» 341
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА 70), заключая каждую строфу стихом другого поэта, Петрарка после какого-то провансальца, Гвидо Кавальканти и Чино из Пистойи цитирует начало третьей дантовской канцоны Донне Пьетре. Назван по имени Данте только в сонете 287 (где, оплакивая умершего в 1349 г. поэта Сенуччо дель Бене, Петрарка проект его «на третьем небе приветствовать Гвиттоне, Чино, Данте»), в «Книге достопамятных вещей» II 4, 20 (два анекдота о благородном свободолюбии Данте) и в Старч. V 2 («вождь италийской речи»). Боккаччо, почитатель и пропагандист Данте, должен был удивляться сдержанности учителя по отношению к своему кумиру. 1 После посещения Петрарки в Милане весной 1359 г. Боккаччо послал ему в сопровождение к подарку — списку (собственноручному?) «Божественной комедии» — латинские стихи о Данте («Чести Италии славный оплот, чью главу увенчали римские лавром вожди! Принять соизволь благосклонно Данта ученого труд...»). 2 Цицерон. Об обязанностях I 20, 66—69. Петрарка говорит подробнее о праве добродетельного не довольствоваться той наградой, какой является его чистая совесть и внутреннее удовлетворение, в Старч. XVII 2. 3 ^Обучение ритора» X 1, 125. 4 Переиначенное Овидиево «искусство любви». 5 В 1311 г. в Пизе или в Генуе по пути во Фракцию. 6 Сер Петракко был выслан из Флоренции 20 октября 1302 г.; возможная прхзчина — спор с Альбицци Францези, видным черным гвельфом. Данте был во время своего посольства в Рим заочно приговорен черными к конфискации имущества и лишению всех прав 2 7 якв аря 1302 г., к изгнанию из флорентийской коммуны и к сожжешпо за неявку в суд (в случае поимки) —10 марта 1302 г. 7 Еще одна проблема для исследователей: сходство между тем, как говорит здесь Петрарка о Данте, к словами самого Данте в «Божественной комедии» I 26, 94—99 об Улиссе. 8 Место не найдено. 9 «Риторика к Гереннию» IV 2, 3. 30 Франко Саккетти (ок. 1330—1400) в сборнике «Триста новелл» (новелла 114-я) рассказывает, как Данте, услышав как-то свои стихи в чтении рыночного кузнеца, который «распевал Данте, как поют какой- нибудь припев, и путал его стихи, коверкая и прибавляя», будто бы вошел в кузню и, ни слова не говоря, стал выбрасывать на улицу всю утварь подряд. После такого случая, говорит Саккетти, кузнец уж «пел из Тристана и Ланселота и оставил в покое Данте». В новелле 115-й Данте бьет ломового извозчика кистенем, с которым ходил по обычаю тех лет, просто за чтение своих стихов вперемешку с понуканием осла («...этого но-о! я туда не вставлял!»). 11 Вергилий. Эклоги 3, 26—27. 12 Метрич. .письма I 6 (к Джакомо Колонне): «Зависть неведома мне, ненавижу себя одного лишь, только себя презираю,— хоть, может быть, прежде я сам же всех презирал, поднимая себя выше звезд; переменчив так человек...» (строки 15—18). 13 Псевдо-Цицерон. Инвектива протиз Саллюстия 2, 5. 14 Поэзия и проза для Петрарки в строгом смысле могут быть только латинскими, итальянский — не новый язык, а язык без правил, стихи на котором не имеют даже латинского названия: это «рифмы» (rime), и пишет их не поэт в собственном смысле слова, a rimatore, «рифмач». С такой точки зрения проза Данте — только трактаты «О народном красноречии», «О монархии» и письма, поэзия — четыре латинских эклоги. Наоборот, для Боккаччо, писавшего в 1357—1362 гг. 342
КОММЕНТАРИИ «Жизнь Дайте», весь Данте, все равно, латинский или «простонародный», являет собой чистую стихию поэзии. 15 Сенека (Старший). Контраверсии III 8. 16 Гораций. Послания I 18, 84 («дело идет о тебе, когда дом горит у соседа»). 17 Вергилий. Энеида VIII 162—166. 18 Троянец Нис пошел на смерть за друга Эвриала («Энеида» IX 174—467); пифагореец Финтий, или Пифий (у Петрарки — Фитий) отдал себя заложником за друга Дамона, приговоренного к казни сиракузским тираном Дионисием (Цицерон, Об обязанностях III 10, 45; О пределах добра и зла II 79; Тускуланы V 63); Лелий был безупречным другом и соратником Сципиона Африканского. XXIÏ 2. 1 Франческо Нелли. 2 Плиний. Естеств. история, VII 30, 112. 3 Повседн. XXI 15. 4 «Сатиры» VII 53—55. 5 Гораций. Послания I 19, 21—24. 6 «О природе вещей» I 926—927. 7 «Георгики» III 292—293. 8 Петрарка. Буколики X 288. 9 «Энеида» VIII (а не VÏI) 178. 10 О том, что т.роянский конь был из клена, говорится в «Энеиде» II 112. Причиной человеческих бедствий было древо познания добра и зла, спасения—древо креста. 11 Петрарка. Буколики X 128. 12 «Метаморфозы» VII 167. Боккаччо, конечно, знает—у Петрарки здесь не может быть сомнений,—что Овидий в свою очередь видоизменил полустишие Вергилия («коль песня моя что-то может...») из эпизода с Нисом и Эвриалом в «Энеиде» IX 446, так что все рассуждение о бессознательной краже, потом переделке «Овидиева стиха» заранее приобретает комический смысл. XXIÏ 10. 1 Псалтирь 120, 4. 2 См. об этом в Повседн. X 4. 3 См. о «цицеронианстве» Иеронима в Повседн. XXI 10 и прим. 3. 4 О любви Платона к мимам Софрона из Сиракуз пишет Валерий Максим в «Книге достопамятных деяний и изречений» VIII 7, 3. XXIII 14. См. о Яне из Стшеды в общем примечании к Повседн. XXI 1. 1 «Девзгшка с Андроса» II 1, 5—6. XXIII 19. В Старч. V 5 и 6 Петрарка рассказывает, как его помощник с 1364 г. внезапно ушел от него, почувствовав вдруг неодолимое отвращение к переписке, вскоре вернулся, но в 1368 г. ушел совсем; к 1373 г. по рекомендации Петрарки он стал работать у Франческо Бруни, секретаря папы. В Старч. XV 12 Петрарка поздравляет его с «обретением покоя». Этого молодого человека часто отождествляют с Джованни Мальпагини (Мальпиги), который в конце XIV — нач. XV в. был канцлером Джованни да Каррара, профессором в Падуе и Флоренции, известным литератором. Оснований для этого немного. 1 Донато Альбанцани (ок. 1326 —1411) с 1345 г. был учителем грамматики в Равенне и Венеции. Он переводил на итальянский язык книги «О знаменитых людях« Петрарки и «О выдающихся женщинах» Боккаччо. 2 Боккаччо был в Равенне в 1347 г. 3 «Эклоги» III 86. 4 Паулин. Житие Амвросия 3 (PL 14, 28). 343
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА 5 Таким образом, это письмо — последнее по времени в «Книге о делах повседневных». 6 Т. е. как бы производное от legere, «читать». Петрарка мог взять это не у самого Присциана, а у Исидора Севильского, цитирующего в своих «Этимологиях» (Ï 3, 3) Присциана («Грамматические наставления» I 2, 3). 7 Гораций. Послания II 1, 157. 8 Гораций. Наука поэзии 134—135. 9 «Письма к Луцилшо» 84, 3—10; Гораций. Оды IV 2, 27 — 32. 10 Петрарка. Буколики VI 193. 11 «Энеида» VI 607. XXIV 1. Филипу де Кабассолю (1305 — 1372), епископу (с 1333 г.) в Кавейоне (ок. 10 км от Воклюза), патриарху Иерусалима в 1361 г., кардиналу с 1368 г., в «Книге о делах повседневных» адресовано 12 писем, во всей переписке Петрарки — 24; ему же посвящен трактат «Об уединенной жизни». По словам Петрарки, Филип дорожил его интересами и его честью больше, чем своими, и готов был видеть в нем «не человека, а ангела Божия» (Повседн. XV 2). Это он говорил позднее Урбану V о Петрарке: «Умоляю тебя, святейший отец, не забывай этого человека ради меня, потому что я теснее к нему привязан, чем можно высказать словами, а еще больше — ради него самого, потому что, поверь мне, он — поистине единственный феникс на земле» (Старч. XIII 2). 1 Повседн. I 3. 2 «Энеида» I 590—591. 3 «Оды» IV 10, 2—6. 4 Ювепал. Сатиры IX 126—129. 5 Повседн. I 3, прим. 3. 6 «Георгики» III 66 — 68; «Энеида» X 467 — 468; «Георгики» III 284. 7 «Метаморфозы» X 519—520; «Фасты» VI 771 — 772. 8 «Оды» II 5, 13 — 14; 14, 1—4; I 4, 15; 9, 6—8; II 11, 5—8; IV 13, 13—16. 9 «Письма к Луцилию» 58, 22. 30 «Туекуланы» I 31, 76; «О старости» 19, 67 и 20, 74; «О пределах добра и зла» II 28, 92. 11 «Письма к Луцилию» 33, 7. 12 Вергилий. Эклоги II 17. 13 Т. е. изречение Гиппократа «Жизнь коротка, искусство долго» («Афоризмы» 1,1), известное Петрарке по началу сенековского трактата «О краткости жизни» 1, 2. 14 «Об истинной религии» 88. 15 Августин. Исповедь I 6, 7: «не знаю, откуда я пришел в эту — сказать ли — мертвую жизнь или живую смерть...» 16 Цицерон. Туекуланы I 39, 94. 17 Псалтирь 89, 6. XXÏV 2. Энрико Пуличе да Костоцца, или да Виченца — адресат только этого письма. 1 Цицерон. Письма к Аттику IV 16, 3; Квинтилиан. Обучение ритора X 2, 18. 2 Цицерон. О природе богов I 5, 10. В безмерном почитании учителя пифагорейцы обожествляли его. XXÏV 3. а Цицерон. Речь в защиту Сз^ллы 24, 73. 2 Петрарка нашел кодекс, содержащий Цицероновы «Письма к Аттику (XVI книг), «Письма к брату Квинт}'» (III книги), «Письма к Бруту» (II книги) и апокрифическое «Письмо Цицерона к Октавиану», роясь в епископальной библиотеке Вероны в 1345 г. Он тогда же, 344
КОММЕНТАРИЙ несмотря на больную после падения с лошади руку, переписал книгу сам, поскольку переписчики отказались разбирать полустертый текст или, возможно, не имели права доступа в библиотеку. Драгоценный том стал для Петрарки почти живой личностью и, обращаясь к «Цицерону», он имеет в виду отчасти эту книгу. 3 Псевдо-Цицерон. Письмо к Октавиану 6 («О моя полная тревог и опасностей старость!..»). 4 В конце лета 44 г. Цицерон оставил свои поместья, где с 46 г. каписал больше, чем «за долгие годы до разрушения государства» («Об обязанностях» III 1, 4), но вместо предполагавшегося отъезда в Афины, где учился философии его сын, выступил в Риме с филиппиками против цезарианца Марка Антония. Сначала он пытался опереться на Октавиана (Октавия) — приемного сына и наследника Юлия Цезаря, будущего императора Августа,— но и его осудил, когда тот заключил союз с Антонием (второй триумвират). Петрарка рассказывает об этом и в «Книге достопамятных вещей» I 1 и III 1. 5 Гней Корнелий Долабелла, консул 81 г. до н. э. 6 Цицерон. Письма к Бруту I 16, 7. 7 Когда в ноябре 43 г. войска второго триумвирата захватили Рим, Антоний включил Цицерона в проскрипционные списки, а Октавиан не помешал его убийству 7 декабря. 8 Цицерон. Письма к Бруту I 17, 5 (слова Брута к Аттику). 9 «Письма к Аттику» X 8, 8. Ниже («не ловить никаких триз'мфов») намек на письмо VIÏ 2, 6 из того же собрания, где Цицерон удивляется, что не был причастен к триумфу Бибз^ла. Почти все письмо Петрарки — коллаж из выражений Цицерона. XXIV 4. * Цицерон. О дружбе 24, 89 («справедливо то, что в «Девзчнке с Андроса» [I 1, 41] говорит мой друг [Теренций]: «Друзей уступчивость родит...»). Петрарка не замечает, что это слова героя диалога Лелия и Теренций (ок. 190 —159 гг. до н. э.) не мог быть другом Цицерона (106—43 гг. до н. э.). 2 Сенека (Старший). Контраверсии III, Предисл. 8; I, Предисл. 1. Петрарка смешивает этого Сенеку (ритора) с философом Сенекой Младшим (ок. 4 г. до н. э.— 65 г. н. э.), не сознавая, что последний не мог быть современником Цицерона. 3 Сервий. Коммент. на «Эклоги» Вергилия VI 11. 4 Вергилий. Энеида XII 168. О том, что Цицерон увлекся VI эклогой Вергилия, встретился с сочинителем и произнес памятную фразу, говорит Сервий в Коммент. к «Эклогам» (VI 11). ^ Проперций. Элегии II 34, 65 — 66. Петрарка мог прочесть этот дистих в «Жизни Вергилия» (12, 45) Элия Доната. 6 Петрарка говорит об известных ему книгах Цицерона в Старч. XVI 1 от 27 апреля (28 марта?) 1374 (1373?) г. к юристу Луке да Пенна, который по поручению Григория XI составлял собрание сочинений Цицерона. 7 В Старч. XVI 1 Петрарка рассказывает, что цицероновский трактат «О славе» у него когда-то был, но он дал его на время своему учителю Конвеневоле да Прато, а тот заложил его, нуждаясь в деньгах, и уже не получил обратно; возможно, однако, Петрарка здесь что-то отстал и, скорее всего, никакими текстами Цицерона, не известными в наше время, он не располагал. Цицероковы «Письма к близким» были обнаружены вскоре после его смерти. 8 Вергилий. Энеида I 287; VI 794—795. 345
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА ИНВЕКТИВА ПРОТИВ ВРАЧА Как Петрарка рассказывает в Старч. XVI 3 сиенскому врачу Франческо Казини, 12 марта 1352 г. он послал Клементу VÏ (1342 — 1352) устно сказать, чтобы тот остерегался врачей, соревнующихся в красноречии, а не в умении. Выздоравливавший (временно) папа просил его повторить все письменно, что Петрарка исполнил в Повседн. V 19. «Эту толпу, милосерднейший отец,— говорилось там,— рассматривай как армию врагов... Впрочем, раз уж мы не смеем жить без врачей (хотя без них, пожалуй, лз^чше и здоровее живут неисчислимые народы, а римский народ, по свидетельству Плиния, жил всю свою цветущую эпоху, более шестисот лет), то избери себе одного из многих, выдающегося не красноречием, но знаниями и преданностью. В самом деле, забыв о своем призвании и самонадеянно выходя из своих дремучих дебрей, они потянулись уже в рощи поэтов, в поля риторов и, словно обязанные не лечить, а убеждать, с великим гамом ведут диспуты у постелей несчастных; под их предсмертные стоны они вплетают в Гиппократову перевязь Цидероновы нити, заносчивы даже при самом мрачном исходе и хвалятся не плодами своего искусства, а пустым изяществом слов». Краткое письмо — как все подобные письма, открытое,— кончалось многозначительным пожеланием: «Храни добрую веру и ясность духа, чудодейственно помогающие здравию тела, если хочешь исцеления себе, всем нам и болеющей вместе с тобой Церкви». Последовал протест какого-то близкого к папе врача, чье имя не удалось установить двухсотлетними исследованиями. В середине апреля Петрарка за сутки пишет длинную отповедь, ставшую первой «Инвективой против врача» (Эстетика Ренессанса, т. I. М., 1981, с. 17—26). «Все его доводы я растаптываю,— сообщал Петрарка о ходе этой «литературной войны » (literatorii belli) Пьеру Овернскому 17 апреля 1352 г.,— над болтливостью и бессилием противника смеюсь, и все остается так, как я сказал в конце довольно-таки длинного письма: я не притупил своего жала; он его почувствует, если тронется с места, к поймет, если захочет мстить, что задевший это перо не останется безнаказанным. Он, по-моему, и жалеет, что начал, да раскаянием совершенного не изменишь; опять же и уступить стыдно, и состязаться не с руки; сам неумелый ритор, ходит по всему городу, ища ненадежной помощи какого-нибудь безродного писаки, ведь даже и то письмо, которое ты видел и где он самыми наглыми словами нападает на меня, составлено, как я недавно узнал, каким-то деревенским искусником (montani artificis). Жалею безрассудного человека и, признаться, не раз подумывал обойтись с ним дружелюбнее и, оставив брань, показать ему, что у меня на уме; будь это возможно, я тотчас угасил бы его дерзость. Только очень трудно внедрить новые думы в одеревенелое сердце, да и надо сперва отучиться от заблуждений, чтобы в суетливой душе высвободилось наконец местечко для истины; так что я отчаялся и махнул на него РЗ^кой... Предоставляю его себе самому; я, следуя моему обычаю, не буду говорить ничего необдуманно, а он, следуя своему, будет рваться в спор и самонадеянно сз^дить о неведомых вещах» (Повседн. XV 6). Врач, ни разу не названный Петраркой по имени («...ты показался мне недостойным того, чтобы получить через меня известность у потомков или найти место в моих сочинениях», кн. Г), еще и еще раз пытался помериться силами с поэтом, и ранней весной 1353 г. возникли еще три книги ответных инвектив. Вторая из получившихся таким образом четырех книг — ответ на нападки, четвертая — хвала уединению («...говоришь, что я обручился с истоком Сорги... Мз^дрый философ, не к той или иной местности я привязан, а к неведомым тебе душевному покою и свободе, искать которые я не поленюсь у истоков не то что Сорги, а Нила...»). Окончательную редакцию все четыре получили в 1355 г. В 1357 (?) г., 346
КОММЕНТАРИЙ посылая их Боккаччо, Петрарка писал между прочим: «Читая, ты посмеешься и скажешь про себя: мой друг приобрел еще одно искусство, о котором я не подозревал,— научился плохо говорить...Довольно-таки неприятно мне и то, что он (врач) понудил меня кое-где к непривычным самовосхвалениям...» Перевод III книги сделан у нас по изданию: Petrarca F. Invective contra medicum. Testo latino e volgarizzamento di ser Dcmenico Silvestri. Ed. critica a cura di Pier Giorgio Ricci. Roma, -1950. 1 «Энеида» I 335. 2 Цицерон. О нахождении I 29, 46. 3 Саллюстий. Югуртинская война 85, 32. 4 «Наука поэзии» 368—378. 5 Повседн. I 7. 6 «Метафизика» I 2, 983 а 10 — 11. 7 По ан'шчно-средневековой иерархии искусств и умений, вырастающих из «философии», медицина — шестое (после ткачества, военного дела, мореходства, земледелия и охоты) ремесленное («механическое») искусство, часть «изготовительного» (противопоставляемого «деятельному-) раздела «практической философии». й Тит Ливии. XXV 14. 12 или Цицерон. Об ораторе II 19, 75 — 76. 9 Здесь и ниже речь идет о кратком экскурсе Аристотеля в «Риторике» III 1, 1404 а 20—39, где он касается поэтического стиля и языка. Аристотелевская «Поэтика * в латинском пересказе арабского перевода Аверрозса стала известна итальянцам лишь в конце XV в. 10 «Наука поэзии» 70 — 72. 11 Такая этимология слова «квнркт» дается, например, в -Большом словаре происхождения слов» Угуччоне да Пиза (не издан; рукопись в Национальной библиотеке Флоренции, II 1, 2 р. 363 г), но еще раньше — в «Этимологиях» Исидора Севильского (IX 2, 84). 12 Светоиий. Божественный Август 97, 2. 13 Живой упрощенный язык средневекового богословия давно и далеко отошел не только от «золотой»^ но и от «серебряной» латыни. 14 «Фиваида» XII 817. 15 См. выше примеч. 9. 16 По-видимому, корреспондент Петрарки соотносил «муз» в словах Философии у Боэция («Утешение философией» II 1, 7—9: «оставьте лечить и врачевать его моим музам») с предыдущим осуждением «поэтических муз»;, т, е. исключал из понятия «философские музы» все, что входит в понятие «музы поэзии». 17 Присциан — враг невежественного противника Петрарки уже по одной той причине, что ученый и грамматик. 18 «Инвектива против врача» Ï: «Слепой, ты не заметил даже, что стояло у Боэция рядом, хотя бездумно переписал собственной рукой. Что он там говорит? "Оставьте истинным музам лечить и исцелять его». Это и есть те музы, которыми поэты — если они теперь еще есть — хвалятся и на которых они надеются». 19 Боэций. Утешение философией III 7, 6; IV 6, 33. 20 Аристотель толкует Гомера в «Гомеровских вопросах» (сохранились фрагменты), в «Поэтике» (гл. 25), очень часто цитирует и обсуждает его стихи. Два первых стиха «Одиссеи», приведенные Горацием в «Науке поэзии» 140—142, Петрарка считал началом утерянного цицероновского перевода этой поэмы (Повседн. XXIV 12 начало; XVIII 2 и примеч. 7). В «Тускуланах», «О предвидении», «О пределах добра и зла» Цицерон переводит стихи, иногда — довольно крупные куски из Гомера (29 стихов из II песни «Илиады» — в трактате «О предвидении» II 63—64). Солон...не уступил бы Гесиоду или Гомеру—Платон. Тимей 21 be. ^1 Четыре западных учителя церкви—Амвросий Медиоланский 347
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА (между 333 и 340—397), Августин (354—430), папа (590—604) Григорий Великий и Иероним Стридонский (ок. 347—419/420), переводчик Библии на латынь (Вульгата). Аристипп из Кирены (ок. 435—355 до н. э.) и преемники Эпикура Гермарх Митиленский и Метродор Лампсакский (IV—III вв. до н. э.) учили о наслаждении как высшем благе. Старый Иероним—по-видимому, Иероним Родосский (ок. 290— 230 до н. э.), потому что в известных Петрарке «Тускуланах» V 41, 118 Цицерон сближает его с Эпикуром. 22 Поел, к Колосеянам 2, 8. 23 «Град Божий» VIII 10; Поел, к Римлянам 1, 19—20. 24 «Исповедь» VIII 2, 3. 25 «Град Божий» VIII 10; Деяния апостолов 17, 28. 26 «Град Божий» VIII 10; Поел, к Римлянам 1, 21. 27 «Государство» III 398 а; X 607 foc. Источник Петрарки, скорее всего, Цицерон («О государстве» IV 55; «Тускуланы» II 11, 27). 28 «Град Божий» VIII 13. 29 «Монологи» I 15. 30 См. о христианских поэтах Повседн. X 4 и прим. 4. 31 «Об ораторе» I 3, 11. 32 «Наука поэзии» 372—373. 33 «Этика Никомахова» V 8, 1133а 17. 34 Псалтирь 24, 17. 35 «Метафизика» I 2, 983 а 1—2; «Топика» IV 5, 126 а 35 слл. 36 «Исповедь» IV 16, 28; IX 5, 13. 37 «Град Божий» XI 19. 38 Толк, на Псалом 126, 11. 39 Толк, на Псалом 146, 12. 40 Там же. 41 Гомилия на Пророка Иезекииля I 6, 1. 42 Т. е. для полного профана название Вергилиевой поэмы может показаться женским именем. 43 «Град Божий» XVIII 14. 44 «Об истинной религии» I 1. 45 В приписываемом ему посвящении к Саллюстию Криспу, стоящем в начале «Истории фригийца Дарета о падении Трои»; это анонимное сочинение, будто бы перевод книги того самого троянского жреца, о котором говорится в «Илиаде» V 9 —10, много читалось в средние века. По нему трувер Бенз^а де Сент-Мор писал «Роман о Трое», его перерабатывали Конрад Вюрцбургский и Херборт Фрицларский. 46 «Об истинной религии» I 2. 47 Псалтирь 95, 5; Книга Премудрости Соломона 2, 24. 48 «Метафизика» I 2, 983 а 2 («много лгут певцы»). 49 Книга Притчей Соломоновых 26, 4—5. 50 Клятва от клеветы предусмотрена в «Дигестах» Ульпиана (XXXIX 2, 13). .Закрыл книги поэтов семь лет назад—Петрарка говорит, возможно, о своем бегстве 23 февраля 1345 г. из осажденной Пармы, где он бросил работу над «Африкой» и «Книгой достопамятных вещей» и собранную для них библиотек 51 «Град Божий» I 3; Гораций. Послания I 2, 70. 52 Гай Марий Викторин, римский грамматик, ритор и поэт родом из Африки (IV в.), стариком обратился в христианство. 53 Исайя 65, 20; Сенека. Письма к Луцилию 37, 4. 54 Плиний. Естеств. история XXIX 6, 12. 55 Неизвестны источники этого верования, что Богородица за свою жизнь ни разу не обращалась к врачам. 56 Плиний. Естеств. история XXXV 36, 84—85 («суди не выше сапога»). 348
КОММЕНТАРИЙ 57 Т. е. логическая ошибка petitio principii. 58 Астрология (астрономия) входила в реальную (противоположную номинальной) часть теоретической философии, т. е. возвышалась над медициной, чье место было в «изготовительной» части практической философии. 59 «Энеида» XII 397 («немым в тиши заниматься искусством»). 60 В кодексах Юстиниана (I 3, 18) и Феодосия (XVI 2) врачи, ходящие за опасными больными, названы «параболанами», что обычно ведут от греч. parafooîos «рискующий». В древних памятниках встречается и форма parabalaneis—«те, кто при бане», т. е. члены христианской общины, взявшие на себя уход за церковной баней, заодно и за больными. Петрарка (едва ли первым), однако, связывает это слово с parabole, «притча». 61 «Инвектива против врача» I («Эстетика Ренессанса...», с. 21). СТАРЧЕСКИЕ ПИСЬМА Составление этого большого собрания началось в конце 1361 г. еще до окончания «Книги о делах повседневных». В Herum senilium liber около ста тридцати писем в восемнадцати — но другому счету семнадцати— книгах. На этот раз Петрарка не успел ни довести их до содержательной связности, ни окончательно отшлифовать. Критического издания «Старческих писем» пока нет, имеющиеся списки и издания полны разночтений и ошибок. До сих пор единственной не фрагментарной остается базельская публикация этих писем XVI в. 1 5. ^ Весной 1382 г. Петрарка, «уставший от мира, уставший от людей, уставший от дел, уставший до крайности от самого себя», отправился было из Милана в Прагу, следуя троекратному приглашению Карла IV (Повседн. XXIII 9 и 10 от 21 марта 1362 г.), но по дороге, задержанный хозяйничавшими в Ломбардии отрядами наемников, повернул в Венецию, где и поселился (Повседн. XXIII 14) до 1368 г. Сарматами называли тогда все народы к востоку от Дуная. 2 «Энеида» IV 298. 3 Франческо Нелли (Старч. I 2). 4 Овидий. Тристии III 4, 25. 5 Карлу IV. 6 Валерий Максим. VIII 5, 6. 7 Пьетро Петрони (1311 —1361), монах-картезианец из Сиены, в житии которого говорится, что он имел видения. Монаха, которого он просил передать нескольким людям свои советы, звали Джоакино Чани. 8 У кого? У Пьетро Петрони или у опекаемых им? Петрарка оставляет здесь намеренную двусмысленность, 9 Вергилий. Георгики IV 393 (о Протее). 10 В том числе Петрарке. 11 «Илиада» XXII 358—360 (знаменитое предсказание Гектора); «Энеида» X 739—741 (предсказание Орода). О предсказаниях Гектора, афинянина Терамена, индийского гимнософиста Каллана и описанного Посидонием Родия Петрарка мог читать у Цицерона («Тускуланы» II 52; «О предвидении» I 23, 47 и I 30, 64). 12 Цицерон. Тускуланы I 48, 114. ; , 13 Смысл фразы Амвросия Медиоланского неясен; Соломона опережают либо по времени — Моисей, Иов и Давид, либо по божественному довременному знанию, к которому они приобщились,—ученики Христа. 14 Екклесиаст 4, 2—3. 15 Книга Иова 3, 3. 16 Псалтирь XXVIII 5—6; Книга Иеремии 15, 10. 17 Амвросий Медиоланский. О смерти брата своего Сатира 2, 30—34. 349
ФРАЫЧЕСКО ПЕТРАРКА 1У «Государство- VÏ 14 ( = «Сон Сципиона» 31; «Тускуланы» I 31, 75;- 47, 114 и др. 19 Григорий. Толк, на еванг. чтения 37, 1. 20 «Об утешении" (фрагменты) 11. :-{ «Божественные установления» II 19 (PL 8, 411В — 412В). 22 Так Цицерон («Об утешении- 10) рассказывает о фракийцах. 23 Учение Платона и философов—по Цицерону («Тускуланы» I 30, 74). Павел каждый день умирает—1 Поел, к Коринфянам 15, 31. 2i С 1353 по 1359 г. Петрарка жил в Милане рядом с храмом св. Амвросия (Повседн. XVI 11; Метрич. III 18;. -' Амвросий. О смерти брата своего Сатира 2, 40. 2'] IV кн. Царств 20, в («прибавлю к дням твоим пятнадцать лет»). 27 «Энеида» X 467—469. -н Что слава — тень добродетели, Петрарка говорит в < Книге песен» (119, 99), в «Диалогах о презрении к миру- (III), в «-Лекарствах от превратностей судьбы- (I 92). -•' ПоЕседн. I 7 и примеч. 12. •j,) Еретик IV в. Иовиниан в полемике с Иеронимом Стридоаским («Против Иовиниана- ) отрицал достоинства воздержания и поста. Против пелагианца Юлиана писал Августин. Вигиланций—еретик, с которым в 403 г. вел спор Иероним. Непоциан — молодой священник, чью раннюю смерть оплакивал Иероним в письме 60-м. Л1 О поздней литературной учебе Марка Порция Катона (234 — 149 гг. до н, э.) пишут Цицерон («О старости* 8, 26 и 11, 38; там же рядом — о старческих занятиях Солона, Софокла, Сократа, Платона, Нсократа и Аппия Клавдия Слепого) и Валерий Максим (VIII 7, 1); о Ливии Друзе, правоведе II в. до н. э.— тоже Цицерон («Тускуланы» V 38, 112) и Валерий Максим (там же, 4). О стоике Хрисиппе (276 — 204) Валерий Максим рассказывает (VIII 7, чуж. 10), что он начал писать свой «Логикон» сорокалетним, а кончил восьмидесятилетним. Скептик Карнеад (214 —129), основатель Третьей академии, согласно Валерию Максиму (VIII 7, чуж. 5), в глубокой старости был так погружен в медитацию, что забывал о еде, и ближним приходилось кормить его насильно; о смерти Архимеда («не трогай моих чертежей») Петрарка читал у Цицерона («О пределах добра и зла»- 5, 19), у Валерия Максима (VIII 7, чуж. 7) и у Тита Ливия (XXV З1 9). «Разве я только воду ношу? — отвечал бедняк Клеанф, философ-стоик IV — III вв. до н. э., на вопрос, зачем он служит водоносом.— Разве я не копаю землю? Ра?ве не поливаю сад? Разве не готов на что угодно ради философии?» (Диоген Лаэрций. VII 5, 169, пер. Гаспарова); Петрарка читал о Клеанфе у Валерия Максима (VIII 7, чуж. 11), о Плавте — у Авла Геллия («Аттические ночи» III 3). О странствиях философов — опять у Валерия Максима (VIII 7, чуж. 2 — 4; 6). Филемон (между 365 и 360 — 264 или 263), современник Менандра, по Апулею («Флориды» 16), умер дома в то самое время, когда друзья ожидали его для чтения его очередной пьесы; по Валерию Максиму (IX 12, чуж. 6), он умер столетним стариком от смеха над собственной шуткой («дать ослу и вина»). 32 В предисловии ко II кн. его «Диалогов», посвященном житию и деяниям св. Бенедикта Нурсийского (ок. 480—ок. 547) — патриарха западного монашества, который, едва приступив к учению в Риме, бежал в пустынь от суеты и распущенности города. 33 Апостол Павел до обращения был ученым толкователем Священного писания, и потом его упрекали, что он обезумел от большой учености (Деяния апостолов 26, 24). 34 Так впервые возник замысел литературного музея и архива. 35 Сына Джованни (1337—1361). В завещании 1362 г. Петрарка дарил свои книги Венецианской республике с условием, что они станут 350
КОММЕНТАРИИ основой охраняемой и пополняемой государством «публичной библиотеки» (bibliotheca publica). 36 «Девушка с Андроса» 941. 37 В этом предложении Боккаччо больших богатств заключена, возможно, какая-то шутка. В завещании Петрарка из своего вовсе не огромного имущества «с большим стыдом — такому человеку такую малость» оставлял «господину Иоанну из Чертальдо, или Боккаччо, пятьдесят золотых флорентийских флоринов на одну зимнюю шубу (pro una veste hiemali) для занятий и ночной работы (ad Studium Iucubrati- onesque nocturnas)». I 6. Одно из последних писем в «Книге о делах повседневных» от 8 сентября 1361 г. озаглавлено «Франциску Бруни, флорентийскому ритору, заключение новой дружбы». Впервые, говорит здесь Петрарка, он обращается к незнакомому человеку, подчинившись настойчивым просьбам синьора Римини Пандольфо Малатеста, общего друга обоих, рассказавшего, что Франческо Бруни преклоняется перед славой соотечественника, выдает себя за лично знакомого с ним от стыда признаться в противоположном, но не смеет сам ему писать. «Насколько понимаю,— говорит, пересказав это, Петрарка,— ты хочешь моей дружбы, вещи совсем незначительной; но чем скромней пожелание, тем некрасивей его отклонить. Пойду навстречу твоим просьбам; прими без сожалений то, чего домогался, смело числи меня среди своих друзей и, если есть от меня какая польза, пользуйся; если нет никакой другой, ты по крайней мере займешь это — почти уже последнее — место среди моих дрз'зей и в письмах моих еще бодрых лет, ибо, да будет тебе известно, стареющий тебе попался друг, и стареющее перо. Впрочем, по крайней мере теперь, если осталось еще немного жизни, остаток будет тем менее молчаливым, чем «разговорчивей старость», по слову величественного старца Катона. Там [в «Старческих письмах»] ты, несомненно, будешь более частым гостем. А пока со спокойной душой сноси свою участь и, если получишь меньше, чем ожидал, вини не своего посредника, скоро, старательно и по-военному исполнившего твое пожелание, не меня, повиновавшегося ему, хоть и не без колебаний, а только себя одного; желаю тебе всегда так же легко достигать цели, но в своем выборе быть удачливей» (Повседн. XXIII 20). 1 Петрарка читал о нем у Цицерона («Об ораторе» III 32, 127): «Гиппий Элидский...хвалился чуть ли не перед всей Грецией, что нет на свете искусства ему неизвестного, включая не только.. .геометрию, музыку, грамматику и поэзию, равно как науки о природе, о человеческих нравах и государственном устройстве,— нет, даже перстень у него на пальце, плащ на плечах и обувь на ногах сделаны его собственными руками». В «Книгах достопамятных вещей» IV 31, 3 Петрарка так определяет свою позицию: «А мы принимаем скромные правила платоновской Академии: следовать правдоподобному, когда истина недостижима, ничего поспешно не осз^ждать, ничего назойливо не у тв ерждать. Так что истина пусть остается на своем месте ; мы перейдем к образам и примерам...» 2 Пандольфо Малатеста, кондотьер, служивший у миланских Висконти. 3 Даже братья Ван Эйк, которые, как принято считать, ввели в Европе живопись масляными красками (хотя она существовала з^же по крайней мере на тысячелетие раньше), писали в нач. XV в. еще на дубовых досках. ÎI 1. Помимо непрестанных дружеских просьб с требованием издать «Африку» к Петрарке в 1361 —1362 гг. через Барбато да Сульмона и Боккаччо почти формально обратились Никколо Аччаюоли и римские Орсини. Петрарка остался непреклонен. Если не считать первых 351
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА двух стихов поэмы, так называемая «жалоба Магона» (VI 885—918)—-, единственный прижизненно обнародованный отрывок «Африки». Возмущение Петрарки критикой, какой подверглись эти 34 стиха у флорентийских литераторов, может показаться чрезмерным, однако нельзя было больнее извратить замысел трудов Петрарки, чем объявить их прекрасным художественным вымыслом. Петрарка ощущал поэзию как очищенную правду, которая лишь приближается к настоящей действительности там, где на легкомысленный взгляд отклоняется от наблюдаемой. Дело всей жизни гибло, если блеск слова, поэтическую славу читатели отделяли от того подвига служения истине, который в понимании Петрарки роднил поэта с героем истории. 1 В «Одиссее» XII 86 Сцилла (Skyîla) лает «голосом, как у новорожденного щенка» (skylax). О диком лае, раздающемся из лона чудовищной Сциллы, Петрарка читает у Овидия («Письма с Понта» IV 10, 25); «собаками Сциллы» называет своих обвинителей Иероним в Предисл. к «Житию Иллариона» (PL 23, 30). 2 Авл Геллий. Аттические ночи VI 1, 6. 3 Сенека. О блаженной жизни 19, 2. 4 Теон—злоречивый вольноотпущенник у Горация («Послания» I 18, 82). 5 Иероним. Толк, на Книгу Ездры, Введение (PL 28, 1472). 6 Так сказано в Повседн. XXI 1. 7 Из Повседн. V 3—6 видно, что в ноябре — декабре 1343 г. Петрарка был в Неаполе с посольством от кардинала Колонны, чтобы подтвердить папские права на это королевство и добиться от его новых властителей освобождения из тюрьмы трех сторонников кардинала (это не удалось). 8 С Марко Барбато да Сульмона, советником короля Роберта, Петрарка познакомился в Неаполе в 1341 г. 9 Незаконченная «Африка» десятилетиями тревожила Петрарку какой-то фатальной невозможностью исполнить ее замысел, переплетенный с возрождением древнего величия Рима. «Мне легче перечесть морской песок и небесные звезды, чем все препятствия, какие ставит завидующая моим трз^дам Фортуна», писал он в 1348 г. (Повседн. VII 18). «Там [в Воклюзе] я начал мою «Африку» с таким порывом и таким душевным подъемом, что теперь...собственная моя дерзость и громадность заложенных мною оснований этого труда меня же пугают» (VIII 3 от 18 мая 1349 г.). «Как бы хотелось кончить ее в старости с успехом, соразмерным великодушному порыву начинавшего ее юноши!» (X 4). «Если она когда-нибудь выйдет в свет,— обещает Петрарка 20 февраля 1352 г. Барбато да Сульмона,— не сомневайся в верности обещания: раньше всех она придет к твоему порогу. Но ее удерживают и угрюмая придирчивость хозяина, и бесчисленные преграды, поставленные фортуной; впрочем, даже изчезни они все, и тогда, мне кажется, лучше бы ей оставаться дома, поспевая и созревая с годами; боюсь, выскользнув из рук раньше времени, наподобие яблок, незрелыми сорванных с ветвей, она окажется зеленей, чем надо, и не перенесет зимы,— тем более что возврата ей после выхода в люди уж никогда не будет, а настроение моего ума невероятно меняется день ото дня. Так что, пожалуй, решу все иначе и приналягу с последней шлифовкой [Овидий. Тристии I 7, 29—30]; в самом деле, и многие помехи сейчас отпали, й'я, если не ошибаюсь, стал уж всем тем, чем мне свыше дано было стать, хоть до последнего дня жизни не перестану идти вперед, насколько буду допущен, не теряя надежды даже в школе печальной и бесплодной старости стать мудрей и лучше» (XII 7; ср. XIII 12). Петрарка терпеливо ждал, что «Африка» со временем дорастет до зрелой цельности так же, как сама собой обретала окончательный вид «Книга песен», лишь за 352
КОММЕНТАРИЙ месяцы до смерти поэта достигшая последней и количественной (366 стихотворений) и стилистической полноты. 10 «Африка» VI 885—918. Пер. в кн.: Европейские поэты Возрождения. М., 1974. 11 Надпись на фронтоне храма Аполлона в Дельфах: «Познай самого себя». При издании «Африки» (Флоренция, 1927) помимо примерно двадцати более или менее полных списков всей поэмы было обнаружено множество рукописных сборников, содержащих отдельно «жалобу Магона». 12 Флорентийцы. В своем суждении о них Петрарка совпадает с Данте, просившим написать на своем надгробии: «Флорентиец рождением, не нравами». 13 Фридрих II (1194—1250). 14 Марциал. Эпиграммы, Пролог 1. 15 Сенека. О блаженной жизни 19, 2. 16 В 1337 г. Флоренция особым уставом узаконила приглашение иногородних войск; вся середина XIV в.— время кондотьерских отрядов. Из цизальпийской Галлии были кондотьеры Пьетро Росси да Парма, служивший Флоренции в 1337 г., Амброджо Висконти; из пиценской земли — Родольфо да Варано, которого флорентийцы нанимали в 1362 г., сам Пандольфо Малатеста и другие. 17 «Всеобщей смертью» называет зависть и Данте («Ад» 13, 66). 18 «Естеств. история» VIII 19, 52. 19 Там же VII 52, 172. 20 По Варрону («О земледелии» II 3, 5 и 7), у коз с завистниками то сходство, что их постоянно треплет лихорадка и что они « гложут >■ зелень. У Петрарки в Повседн. XXI 11 — тот же образ все косящей козы, но в хорошем смысле. 21 «Об обязанностях» I 28, 97; «Наука поэзии» ±19—178. 22 Как считает Альданс де Сад в своем старом, но едва ли превзойденном и до сих пор полезном трехтомном исследовании «Записки относительно жизни Франческо Петрарки, извлеченные из его сочинений и из трудов современных авторов» (Амстердам, 1764—1767), этот молодой монах, чье имя Петрарка в 1362 или 1363 г. еще не решается упомянуть,— будущий вдохновитель фактически первой итальянской академии гуманистов при монастыре св. Духа во Флоренции, августинец Луиджи Марсили (Марсильи) (ок. (1342—1394). Такому предположению не противоречат слова, какими Петрарка в 1374 г. сопровождает свой подарок Луиджи Марсили, карманную «Исповедь» Августина, полученную им самим сорок лет назад в дар от другого августинца, Диониджи да Борго Сан Сеполькро: «От самого твоего отрочества я тебя любил, много что уже тогда в тебе угадывая, а теперь день ото дня люблю все больше, надеясь скоро видеть в тебе мужа, какого желаю видеть» (Старч. XV 7 «К брату Лодовику Марсилию, с книгой «Исповедей» святого Августина»). 23 Аристарх Самофракийский (ок. 217—145 гг. до н. э.) — филолог, образцовый критик текста, один из создателей современной грамматики. 24 «Толк, на св. Марка» 15, 37—39 (PL 30, 663). ,.,:; 25 Кампанию издавна называли «счастливой». Великой Грецией , назывались колонизированные греками с VIII в. до н. э. области Южной Италии с городами Кумы, Тарент, Сибарис, Неаполь. ,( 26 «О предвидении» I 30, 63. 27 «Формион» 217. 28 «Письма с Понта» I 1, 59—60. 29 «Письма к Луцилию» 28, 9—10. 30 Притч. 18, ,17. 353
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА 31 «Письма к Луцилию» 53, 8; Псалтирь 31, 5. 32 Псалтирь 50, 5. Петрарка, как обычно, молча держит про запас текст, всего прямее подкрепляющий его позицию: «И язычникам дал Бог покаяние и жизнь» (Деян. апостолов 11, 18). 33 «О старости» 17, 60. 34 А именно авторитет предков, Катона и Цицерона. 35 «Разнообр. вопросы» 58 (PL 40, 43). 36 «Этимологии» XI 2, 5. 37 Говоря о речи десятилетнего императора (218) Диадумена Антонина к войску, о делах и речах Клодия Альбина, которого британские легионы провозгласили императором в 193 г., об Аврелии Александре Севере (208—235), который стал императором в четырнадцать лет, Петрарка показывает свое знание сборника «Историографы Августов» (Scriptores historiae Augustae, биографии XII, XVI и XVIII). Он, однако, в каждом случае идеализирует героев этой истории, не желая замечать упадка римской государственной и общественной жизни к концу II — началу III в. 38 Периклу, озабоченному необходимостью отчитаться в большой сумме денег, его племянник Алкивиад посоветовал: «А ты думай лучше о том, как в них не отчитываться» (Валерий Максим III 1, 1). 39 Тит Ливии. XXI 46, 7; Валерий Максим. V 4, 2. 40 Тит Ливии. XXII 53, 3. 41 Все это — в основном из Тита Ливия (кн. XXVI — XXIX), главного источника и петрарковской «Африки», и раздела о Сципионе в собрании «О знаменитых людях». 42 Еванг. от Луки 1, 80; 2, 52. 43 -Об истинной религии» 16, 32 (PL 34, 135). 44 Вергилий. Энеида VI 420. 45 Повседн. XIII 5. 46 «Георгики» (а не «Буколики») IV 565. 47 Псалтирь 103, 18. 48 Иероним. Толк, на Поел, к Ефесянам, Пролог (PL 26, 439—440). II 3. 1 Цицерон. О старости 10, 33: «Милон [Кротонский, древне- греч. атлет, считавшийся учеником Пифагора], говорят, вышел на арену в Олимпии, неся на плечах быка. Какой дар ты предпочел бы: такую силу мышц или силу Пифагорова ума?» 2 Урбан — «приветливый». 3 Еванг. от Матфея 11, 29. 4 «Сатиры» I 9, 59—60. 5 Изида —у египтян, Кармента — у римлян. 6 Екклесиаст 1, 10 («новое...было уже в веках»); Теренций. Евнух, Пролог 41 («уж, что ни скажешь, раньше было сказано»). 7 «Ничто так не пристало мужу, как усилие (laborem), для него рождается человек, как птица для полета и рыба для плавания...» (Повседн. XXI 9, 11). 8 У человека отнимался голос, если волк видел его раньше, чем он — волка (Вергилий. Буколики IX 53 — 54). 9 «Метафизика» I 1, 981 а 1. 10 Ахилл, сын смертного Пелея и нимфы Фетиды. 11 Оба Сирта— теперь заливы Габес (в Тунисе) и Сидра, или Большой Сирт (в Ливии); Гадес—теперь Кадис; Кальпа—гора Гибралтар; оба Босфора—Босфор Фракийский между Пропонтидой и Понтом Эвксинским и Босфор Киммерийский (теперь Керченский пролив между Черным и Азовским морями); Фасида—река в Колхиде (теперь Риони в Грузии). Скифами, следуя античному словоупотреблению, Петрарка называет всех живущих к северу от Черного моря. 12 Петрарка был почетным гостем Республики; в решении Болыно- 354
КОММЕНТАРИЙ го совета Венеции от 4 сентября 1362 г., когда Республика приняла его план устроения публичной библиотеки, говорилось, что «на человеческой памяти не было в христианском мире философа или поэта, которого можно было бы сравнить с ним»; на народном празднике в 1364 г. ему было отведено место по правую руку дожа. Он жил во дворце Молин («Две башни») на Рива дельи Скьявони; из окон открывался широкий вид на Венецианский залив. 13 Кавказ—Гималаи; Серы— китайцы; восточный океан—Тихий. 14 Луция Авла Афрания (II в. до н. э.), автора не сохранившихся тогат (комедий из римской жизни), Петрарка цитирует по Авлу Геллию («Аттические ночи» XIII 8). 15 К папе (1362 — 1370) Урбану V. Огромное письмо—Старч. II 1. XVÏÏ 2. 1 Лактанция (ок. 260 — после 317) гуманисты называли «христианским Цицероном». Он и комедиограф Плавт представляют для Петрарки две ипостаси Воккаччо. 2 1 Поел, к Коринфянам 12, 11. Выше у Петрарки — слова из Поел. Иакова I, 5 («да просит у Бога, дающего всем просто и без упреков»). 3 «Оды» II 16, 33—40 (пер. А. Семенова Тян-Шанского). 4 1 Поел, к Коринфянам 4, 7. 5 Петрарка пишет о них в сочинении «Об уединенной жизни». 6 Теренций, Формион V (575). 7 Старч. VIII 1. 8 Старч. VIII 2 (похвала старости). 9 « О постоянстве мудрецов » 17, 2. То лее — у Цицерона ( « О старости» 2, 4). 10 Светоний. Божественный Август 25, 4. Платона Петрарка, как обычно, цитирует по Цицерону («О пределах добра и зла» V 21, 58). Амвросий. Об успении Валентиниана 10 (PL 16, 1421). 11 Саллюстий. О заговоре Катилины 52, 2 (начало речи Марка Порция Катона с требованием строгих мер для заговорщиков). 12 Боэций. Утешение философией II, проза 7; Цицерон. Государство VI 20, 22 (-«Сон Сципиона» 7, 14). 13 Т. е. слава основателя римского государства и родоначальника цезарей. 14 В войне с вольсками в 381 г. до н. э. (Тит Ливии. VI 24). 15 О трудностях, какие встретил бы Александр Македонский на Западе, говорит Тит Ливии (IX 17). 1в «Письма к Луцилию» 64, 7. 17 Там же 1, 4. 18 1353 г.— посольство в Венецию о мире с генуэзцами после их поражения у Лойеры; 1356 г.— в Прагу к Карлу IV; 1360—1361 гг.— в Париж с поздравлениями к Иоанну II, вернувшемуся из английского плена. 19 Повседн. XXII 14. 20 «О старости» посвящено Помпонию Аттику. 21 Сенека. Письма к Луцилию 58, 31 (совершенное число лет— девять раз по девять). 22 Об основателе монастыря в Камальдоли ок. Ареццо св. Ромуаль- де (ок. 950—1027) Петрарка подробнее пишет в «Уединенной жизни». 23 Овидий. Тристий III 4, 25. 24 Франческо Нелли, которому посвящены «Старческие письма». Он умер от чумы в 1363 г. 25 Император (235—238) Максимин Фракийский («Историографы Августов» XIX 6, 4—5). 26 Книга Премудрости Иисуса Сирахова 18, 6. Следующее письмо— Старч. XVII 3 с переводом «Гризельды». 27 Сенека, Письма к Луцилию 32, 5. 355
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА XVÏÏ 3. х Стало быть, о Гризельде рассказывали и до Боккаччо. Первым из тех, для кого Петрарка переводил сотую новеллу «Декамерона» на латынь, оказался Джеффри Чосер (ок. 1340—1400). В 1373 г. он был в Падуе, возможно, видел Петрарку — my master Petrarch, как он однажды его называет,— и, по-видимому, уже в 1374 г. подробно переложил историю Гризельды английскими стихами («Рассказ клирика», в пер. О. Румера—«Рассказ студента»). В «Прологе клирика» о Петрарке говорится так, как если бы он умер совсем недавно. Он назван автором оригинала, ко, несмотря на отсутствие упоминаний о Боккаччо, Чосер возвращается к народно-разговорному стилю последнего; не случайно введенное Петраркой описание северо-восточной Италии, отсутствующее у Боккаччо, Чосер, сократив, снова выводит из повествования в «Пролог». Будучи переводом, петрарковская «Гризельда» остается после всего еще и совершенно самостоятельной вещью; это итог раздумий всей жизни о «превратностях судьбы» и завет терпеливого смирения, с которым обращался к друзьям философ и позт, видевший, как Италия, вслед за Европой, погружается в смуту (ср. Knape J. De oboedientia et fide uxoria. Petrarcas humanistisch-moralisches Exempel 'Griseldis' und seine frühe deutsche Rezeption. Göttingen, 1978, S. 65). 2 Гораций. Наука поэзии 134—135. 3 Саллюстий. Югуртинская война 17, 7. Правдой рассказа о Гризельде Петрарка называет возможность и необходимость такого, как у нее, терпения для каждой женщины или каждого человека. Что такое бесконечная преданность Гризельды — мимолетный поэтический образ или единственная основа, на которой, как увидел поэт, только и может стоять настоящее супружество и, шире, всякая человеческая верность? Петрарка немного колеблется, потом решительно склоняется в пользу второго. В так каз. «Поэтике» Петрарки—-стихах 78—123 из последней книги «Африки» — Энний рассказывает Сципиону о началах поэтической правды: «Не для того, это ясно, Вольность поэтам дана, чтоб понравиться всем или многим. Если берешься писать, сперва заложить основанья Истины прочные должен; под пестрым влекущим покровом После в опоре на них сокрыться многое может. Долгий читательский труд, накопляясь, родит наслажденье; Чем сложней отыскать было смысл, тем радостней правду Обнаружить. Любые труды поколений минувших, Все дела добродетели, жизней разных уроки, Всё изученье природы, поверь мне, вольно поэтам Воссоздавать; только всё, что там явно, неведомым станет Пусть, оболочкою скрыто, преградой для первого взгляда, То на свет выходя, то опять ускользая от взоров. Кто свой рассказ измышляет, того ни прозванья поэта Не считай достойным, ни чести певца, а всего лишь Званья лжеца. Всё, что знать пожелаешь о нас, ты отсюда Вывести можешь теперь: наших трудностей меру, пределы Области нашей обширной и вольности, нам разрешенной». 4 Обработка Петрарки, при всей верности оригиналу, переводит его из просторечного повествования в просвещенную классическую художественную прозу, в поисках позднейшего стилистического эквивалента которой нам пришлось бы идти вплоть до Гете. s Послание Иакова 1, 13. 6 Наш общий друг из Падуи—возможно, Джованни Донди (1318— 1389), падуанский астроном, врач Петрарки и поэт. В завещании Петрарка оставляет «пятьдесят золотых дукатов на покупку колечка, которое он пусть носит в мою память... магистру Иоанну де Донди, 356
КОММЕНТАРИЙ врачу и физику и бесспорно первому из нынешних астрономов, именуемому также «Часовщиком», по планетарию — дивному созданию, которое он изготовил и которое невежественная толпа считает часами». 7 Ювенал. Сатиры XV 131 — 133. 8 Гаспаро Броаспиии (ок. 1340—1381/1382)—веронский гуманист и художник, с которым Петрарку познакомил в 1369 г. Колуччо Салутати. 9 Этих героев любви к отечеству и героинь супружеской преданности перечисляет Валерий Максим (V 6, 2; III 3, 1; V 6, 5—6; чуж. 1; 4; III 2, 15; IV 6, 5; чуж. 2 — Гипсикрата; ср. III 7, чуж. 1, где говорится не об Алкесте, а об ответе Еврипида «поэту-трагику Алкесту» (?). XVII 4. 1 Повседн. XVI 11. 2 «О старости» 16, 55.
УКАЗАТЕЛЬ ИМЕН И НАЗВАНИЙ Август, император 40 58 69 95 96 103 134 179 196 197 230 238 244 299 326 327 345 Августин 8 17 18 59 62 84 88 90 108 117 118 168 172 — 174 188 190 213 224 234 240 — 247 249 264 282 283 287 301 318 320 328 330 331 341 348 350 353 Авентикский холм 102 325 Аверрсэс (Ибн Рушд) 347 Авзоиий 318 Авиньон 10 11 13 21 60 70 76 124—141 144 156 233 316 319 321—324 327—329 334 338 339 Авраам 273 Агамемнон 46 Агенор 331 Агнеса, мученица 104 327 Адда (Ардуа), река 187 208 212 Адидже (Атес), река 230 Адриан, император 103 326 Адриатическое море 84 157 215 336 Азия 110 159 190 200 Азовское море 293 354 Алан Лилльский 28 — 30 Алгид, г. 158 Александр Македонский 46 65 129 147 200 237 258 301 355 Алкивиад 79 284 354 Алкуин 15 Альба Лонга, г. 325 Альбано, Монреаль (кондотьер) 336 Альбанцани, Донато 343 Альберт Великий 15 Альбингаун (Альбенго), г. 158 Альбицци Францези 342 Аль дане де Сад 353 Альпы 87 157 185 Амвросий Медиолаиский 17 59 108 163 172 213 216 234 259 260 262 282 299 318 324 330 337 347 349 Америка (Новый Свет) 36 Амикл 319 Амор (Амур) 35, 37 Амфион 83 322 Анаксагор 281 Аканьи, г. 97 312 Ангиллара, Орсо 97 312 Андрей Венгерский 336 Андроник III Палеолог 338 Англия (Британия) 21 68 74 138 158 160 258 302 321 336 355 Андалоне дель Негро 318 Анк Марций 102 Анкона 158 336 Анри д'Андели 29 30 32 Аитиох III 170 338 Антиохия 330 Актифат 171 Антоний, Марк (оратор) 180 Антоний, Марк (триумвир) 230 253 303 345 Антоний Египетский 298 Антонин Благочестивый 103 326 Аониды 40 Анхиз 207 Апеллес 98 99 174 251 270 Апеннины 72 157 276 Аполлон 110 113 128 139 143 209 213 264 273 274 313 353 Аппий Клавдий Слепой 265 350 Апулей 49 65 172 209 350 Апулия 72 158 Арагон 337 Араке, река 337 Аргос, г. 64 319 Арденнский лес 70 ■ > : Ареццо, г. 51 355 Аристарх Самофракийский 279 353 Аристипп из Кирены 240 348 Аристоксен 316 Аристотель 16 29 39 57 63 75 101 107 117 187 225 234 238—240 358
УКАЗАТЕЛЬ ИМЕН 243 244 247 277 292 303 318 329 330 347 Аркуа, г. II 14 311 Армения 112 159 337 Арнаут де Марейль, трубадур 23 Арно, река 51 Аррунт 326 Архий, Авл Лициний 39 46 60 134 318 Архимед 265 350 Асия 170 Ассизи 317 Асколи 158 336 Атлант 120 Аттал, царь Пергама 170 190 Аттик, Помпоний 32 56 355 Аттика 48 Ауэрбах Э. 16 Афанасий Великий 90 Афина Паллада 47 273 288 316 317 Афины 42 48 130 156 178 181 208 247 337 345 Афон, гора 87 Афраний, Луций Авл 294 Африка, поэма «Африка» 68 113 114 137 148 159 200 273 286 313 327 Ахен, г. 67 319 Ахеронт, река 90 Ахилл (Эакид) 46 147 183 258 331 354 Аччаюоли, Никколо 120 121 123 124 144 146 331 332 334 336 351 Вайи, г. 67 Балеарские о-ва 158 159 337 Барбато да Сульмона, Марко 49 97 121 136 273 274 332 351 352 Барди, Роберто деи 42 91 92 323 Баррили, Джованни 97 146 312 334 Бартолино из Падуи 25 Баткин Л. М. 36 Вахз'С (Вакх) 316 Беатриче 26 Бельгия 316 Бембо, Пьетро 22 Бенак, озеро 111 Беневенто, г. 64 319 Бенедикт XII 338 Бенедикт Нурсийский 266 250 Бенуа де Сент-Мор 348 Бергамо (Пергам) 190 341 Библида 174 339 Библия 28 30 348 350 Биллакович, Джованни 17 20 31 32 Боккаччо, Джованни (Иоанн из Чертальдо) 9 18 21 25 34 124 175 201—212 215 — 219 256— 267 272 — 289 296—311 318 322 325 330—332 339 340 342 343 347 351 355 356 Болонья 11 25 30 62 88 147 317 324 329 336 Большой Сирт, залив 293 354 Бонавентура 15 Бонер, Ульрих 338 Бонифаций III 325 Боско, Умберто 316 Босфор 293 354 Боэций 209 239 241 300 347 Брабант 316 Брадвардин, Томас 321 Броаспини, Гаспаро 309 357 Бруни, Леонардо 9 11 Еруни, Франческо 268 289—295 343 351 Брут, Децим Юлий 147 Брут, Луций Юний 102 325 Брут, Марк Юний 51 230 345 Бруттия 158 Буг (Гипанис), река 225 Бурдах, Карл 30 Буссолари, Якопо 11 Вавилон 12 158 200 Валерий Максим 114 257 285 322 350 357 Ван Эйк, Хуберт и Ян 351 Ванту (Вентоза), гора 84—91 323 Вар, Квинтилий 244 Вар, река 154, 158 Варлаам Калабрийский 171 318 338 339 Варрон, Марк 39 55 57 74 101 106 107 117 265 277 303 330 331 353 Ватикан 22 Венеция 11 14 157 — 159 215 289 295 302 336 339 343 349 354 355 Вергилий 13 27 — 29 32 34 38—40 42 43 45 55—58 62 63 68 69 72 80 81 90 93 95 96 106 111 — 113 121 123 127 130 135 139 146 147 154 162 167 168 170 176 184 186 188 204 — 206 209—214 216— 220 222 231 232 234 237 239 242 244 246 247 249 254 256—258 263 276 288 303 304 312 317 318 324 334 343 345 348 Верона 139 315 328 334 344 359
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА Веррес, Гай Корнелий 253 Веселовский А. Н. 8 21 22 30 32 36 Веспасиан 135 283 Ветурия, мать Кориолана 326 Вивальди, Уголино и Вадино 12 Вигиланций, еретик 264 350 Византия 337 338 Викторин, Гай Марий (для Петрарки— то же, что мученик Викторин) 235 348 Виллани, Маттео 330 Вильгард из Равенны 28 Виминал, холм 102 Виргиния 102 141 326 Висконти, правители Милана 14 163 165 337 340 353 Витрувий 334 Вифлеем 330 Виченца 30 139 226 Воклюз 13 92 93 108—110 130 136 140 — 148 152 155 156 323 328 329 331 333 346 Волумний 147 Волумния, жена Кориолана 326 Восток 69 301 Вулкан 48 317 325 Вультей, трибун 337 Габес, залив 293 354 Гадес (Кадис), г. 293 354 Гален 235 Галлией, император 336 Гамилькар 319 Ганимед 319 Ганнибал 87 103 113 160 200 237 278 323 397 Ганг, река 233 294 Гарен, Э. 9 10 16 35 Гармония, жена Кадма 331 Гасдрубал 286 Гаусельм Файдит, трубадур 23 Гвидо делле Колонне 24 Гвиницелли, Гвидо 11 25 Гвиттоне д'Ареццо 11 24 342 Гектор 258 Геликон 13 139 143 197 200 256 313 329 Геллий, Авл 350 355 Тем, горы 84 323 Генуя 11 153 158 159 176 302 328 336 337 342 Гераклит 244 Геркулес (Алкид) 120 176 183 264 293 Германия 24 64—70 134 138 158 256 275 316 336 Гермарх Митиленский 240 348 Гершензок М. 7 Гесиод 173 240 347 Гете И.-В. 14 356 Гефестион 147 Ги де Булонь, кардинал 125 329 332—334 Гибралтар (Кальпа) 293 354 Гильем Аквитанский, трубадур 23 Гималаи (Индийский Кавказ) 294 355 Гипата, г. 65 319 Гитгаий Элидсккй, софист 269 351 Гиппократ 222 234 242 252 344 346 Глабер, Радульф 28 Гоголь Н. В. 18 Голенищев-Кутузов И. Н. 21 32 33 Гомер 29 44 46 48 57 111 112 130 139 171 172 204 205 213 218 232 240 242 247 258 265 313 316 317 334 339 347 348 352 Гораций 28 29 46 56 61 72 79 95 134 165 171 196 199 209 210 219 220 221 235 238 243 244 249 278 290 297 303 331 347 352 Гораций Коклес 102 Горации, близнецы 102 325 Горгий Леонтинский 303 Горгона 288 Готье, герцог Афинский 336 Гракхи 147 Греция 40 59 64 82 138 159 180 190 213 235 284 294 331 337 351 353 Григорий I 59 99 213 245 260 266 348 Григорий XI 345 Гризельда 35 309 356 Гримм, Вильгельм и Якоб 319 Гульельмо да Пастренго 341 Гуревич А. Я. 26 Давид, псалмопевец 108 112 113 120 165 189 213 214 243 259 282 349 Данте 10 — 16 19—21 24—27 30 32 34 201—206 341 342 343 353 Дарданеллы (Геллеспонт) 292 Дарет, троянец 348 Девкалиок 136 333 Дейотар, царь Армении 253 Дсльфы 353 360
УКАЗАТЕЛЬ ИМЕН Демокрит 265 Демосфен 180 204 Де Санктис, Франческо 19 22 26 Джакомо да Леытико 24 Джауфре Рюдель, трубадур 23 Джентиле, Джованни 13 14 19 21 34 Джераче (Иеракс), г. 339 Джованна I, королева 336 Джотто 99 318 324 Дзаноби да Страда 120 136 144— 147 153 330 331 334 Диадзгмен, Антонин (император) 283 354 Диоген, киник 75 Диоген Лаэрций 350 Диоклетиан, император 104 Диониджи да Ботзго Сэл Сеполь- кро 84—91 322 323 353 Дионис (Бромий) 143 334 Дионисий, слуга Цицерона или вольноотпущенник Аттика 230 Дионисий I или II, тиран Сиракуз 123 175 331 340 343 Долабелла, консул 230 345 Дольчино 12 Домициан, император 42 63 Дон (Танаис) 225 233 293 Донат, Элий 121 330 331 338 345 Донди, Джованни 309 356 Дотти, Уго 14 19 Друз, Ливии 265 350 Дунай 349 Еврипид 173 240 357 Европа 159 170 331 333 339 351 356 Евсевий 103 327 Евсторгий, епископ Милана 320 Евфрат 112 337 Египет 148 Езекия 262 Елена Прекрасная (Тиндарида) 141 Елена, св. (мать Константина) 320 Жильсон, Этьен 9 30 Запад 69 173 300 355 Зевксис 99 270 Зороастр 321 Иаков, апостол 308 Ибн Хазм 24 Идоменей 51 Иезекииль 51 Иеремия 108 259 Иероким Родосский 240 348 Иероним Стридонский 17 59 108 112 185 212—214 234 264 266 272 279 289 327 330 340 348 350 352 Иерусалим 113 114 159 327 344 Израиль 213 Иисус Сирахов (Сирах) 306 Иллирия 68 158 Индийский океан 47 Индия 12 143 153 158 294 328 Иннокентий III 24 Иннокентий VI 328 329 Иоанн, евангелист 104 327 Иоанн II, король Франции 302 336 355 Иоанн Дуне Скот 15 321 Иоанн Кантакузин 338 Иоанн Креститель 67 110 113 Иоанн Солсберийский 31 336 Иоахим Флорский 12 327 Иов 108 259 349 Иовиниан, еретик 264 350 Иордан 112 Исайя 245 Исидор Севильский 108 283 330 331 344 347 Исократ, ритор 48 180 265 316 330 350 Испания 21 89 158 159 200 285 330 339 Истр 233 Италия (Авзония) 10 — 12 20 21 24 28 30 40 42 43 48 51 64 72 87 88 92 95 106 113 131 132 143 144 153 — 155 157 — 159 184 185 190 206 230 269 275 278 280 285 300 302 305 317 319 327 328 331 333 335—337 339 341 353 356 Иудея 112 Иул 300 Кавальканти, Гвидо 11 25 342 Кавейон, г. 152 344 Кавказ — см. Гималаи Кадм 121 331 Казилин, г. 161 Казини, Франческо 346 Как, сын Вулкана 102 325 Калабрия 158 338 Каллан, гимнософист 258 349 Калликст I 104 327 Калориа, Томмазо (Томмазо да Мессина) 56—62 74—84 317 332 Камальдоли, монастырь 355 361
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА Камены, музы 297 325 Камилл, полководец 301 Кампания (Кампанья) 158 280 316 336 353 Канны 200 Капелла, Минней Феликс Марци- ан 31 209 Капитолий 13 38 41 42 45 69 94 97 103 131 132 248 272 313 318 320 325 326 337 Капра, Энрико 190 — 193 341 Капуя 158 200 Карл ÏV, император 131 181 215 328 333 334 340 349 355 Карл Великий 28 65—67 319 Кармента 102 Карнеад 208, 265, 350 Карпаытрас, г. 30 324 Картахена, г. 285 Карфаген 92 113 Каспийское море 47 316 Кассий, Север (оратор) 179 Касталия, Кастальский источник 210 Катилина, Луций Сергий 253 Катон, Марк 49 63 143 186 192 208 265 275 281 282 302 303 311 318 350 354 355 Катулл 317 334 Квинтилиан 74 79 228 Квиринал, холм 102 160 228 Кёльн 67 — 69 70 319 320 Кемпен, Лодевик ван (Сократ) 47—56 181 — 186 316 329 332 335 340 Керченский пролив (Босфор Киммерийский) 292 293 354 Кесслер Э. 31 321 322 Кибела 103 326 Кипр 159 337 Киприан, епископ Карфагенский 234 235 Китай 294 Клавдиан 46 Клавдий, Аппий (децемвир) 102 141 326 Кларан, соученик Сенеки 142 334 Клеанф 154 266 281 350 Клелия 102 326 Клемеят V 10 Клемент VI 328 346 Клодий Альбин, император 283 354 Клодий, Публий 253 Клузий (Кьюзи), г. 325 Козье болото 102 325 Кола ди Риенцо 11 20 106 130— 135 319 327—329 333 Колонна, семейство — Джакомо 70—73 93 319 321 342 — Джованни, кардинал 64—70 91—93 316 319 320 322 323 328 352 — Джованки, монах-доминиканец 101 — 106 325 — Стефано ди Пьетро 157 161, 335 Колхида 292 293 354 Конвеыеволе да Прато 30 345 Конрад Н. Л. 36 Конрад Вюрцбургский 348 Константин, император 104 320 327 Константинополь 173 338 339 Коран 24 Кордова 231 КоринсЬ 64 319 331 Кориолан 103 326 Корсика 159 Красное море 171 Красе, Марк 180 Кристеллер, П. О. 16 29 36 Крит 159, 337 Кроче, Бенедетто 21 26 Кумы, г. 353 Куриации, близнецы 102 325 Курций, Марк 103 326 Лаберий, всадник 338 Лаврентий, диакон 104 327 Лактанций 44 235 260 261 264 296 355 Лампридий, Элий 284 Ландино, Кристофоро 35 Ланселот, герой ооманов 342 Лаура 17 18 22 26 88 143 321 324 332 Лациум, Латий 210 214 217 232 Лелий Гай (см. также Тосетти Анджело) 207 343 Леон VI, армянский царь 337 Леонид, спартанский царь 64 319 Леонтий Пилат 337 339 Лета, река 27 Ливии, Тит 57 61 84 157 186 237 285 318 334 350 354 Ливия 161 Лигарий, Квинт 253 Лигурия 157 278 Лион 70 Лисипп, скульптор 290 Ловати, Ловато де 30 362
УКАЗАТЕЛЬ ИМЕН Лозинский М. 25 Лойера (Альгеро), г. 355 Ломбардия (Цизальпийская Галлия) 123 157 276 310 346 Ломбез 93 319 Лука, евангелист 287 Лука да Пенна 345 Лукак, Марк Анней 39 45 113 146 240 244 Лукреций Кар 210 218 Лукреция 102 141 325 Лукулл, Марк Лициний 147 Луцилий, друг Сенеки 51 56 Луццара, г. 333 Льеж 65 Магон, боат Ганнибала 278 — 284 Макиавелли 12 13 20 336 Макра, река 158 Макробий, Амвросий 44 77 171 318 321 338 Максимин Фракийский, император 306 355 Малавсана (Малосен), селение 85 91 Малатеста, Пандольфо 269—271 351 353 Маллий, художник 99 Мальпагини, Джованни 215 — 219 343 Манлий, консул 103 326 Мантуя 111 139 333 334 349 Марафон 341 Марий, Гай 103 235 326 Мария 24 38 103 111 251 264 273 324 326 327 334 348 Мария Магдалина 111 Марк, евангелист 279 Маркс К. 7, 36 Марс 264 Марсово поле 102 325 Марсель 51 323 Марсили, Луиджи 278 322 353 Марций, Квинт (полководец) 301 Масикисса, нумидийский царь 170 286 Мастино делла Скала 328 Маццини, Джузеппе 19 20 Медуза Горгона 27 Мела, Помпоний 74 84 Мемфис 154 Менандр 350 Меркурий (Гермес) 31 264 325 Метелл, Цецилий 184 Метро дор Лампсакский 51 240 348 Меценат 277 Микены 64 319 Милан 1*1 163 165 170 173 174 177 180 181 186 ]98 201 207 214 215 269 320 324 329 334 337 339— 342 349 Милон Кротонский, атлет 289 354 Милон, Тит Анний 253 Мильтиад 195 198 341 Минерва (Афина) 54 264 Моисей 108 349 Моне, Реймон 329 Монпелье 177 324 Монтрё 111 154 329 Мраморное море (Пропонтида) 292 354 Муссато, Альбертино 30 Муций Сцевола 102 326 Наход, Ганс 9 10 14 16 31 35 317 322 Неаполь (Партенопей) 11 24 30 58 94 97 120 136 139 153 158 317 318 322—324 331 334 336 352 353 Невий, поэт 96 Нелли, Франческо (Симонид) 125—136 141 153 161 — 170 193—201 207 212—214 256 305 332 335 343 355 Непот, Корнелий 247 Непоциан, ученик Иероннма 264 350 Нери, Морандо 186—193 340 Нерон 103, 327 Никколо д'Алунно из Алифе 121 331 Нил 346 Нис 146 147 207 343 Нума Помпилий 102 325 Нумантия 170 Нумиторий 317 Обер, Этьен—см. Иннокентий VI Овидий 43 45 68 87 167 211 212 220 244 281 317 342 343 352 Одиссей (Улисс) 51 342 Оккам, Уильям 15 21 Олимп 87 288 Олимпия, г. 354 Орбилий, учитель Горация 123 331 Орбиччанй, Бонаджунта 25 Орвьето 324 Ориген 301 363
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА Орсини, римский род 312 351 Орфей 83 246 Павел, апостол 104 187 188 213 240 241 262 266 327 350 Павел Пустынник 298 Павия II 219 337 Пагаццано, селение на реке Адда под Миланом 190 193 Падуя 56 114 139 226 267 271 307 334 343 356 Пакувий, Марк 244 Палама, Григорий 338 Палермо 24 318 Палее, богиня 111 Панеций, философ 322 Папирий Курсор, полководец 301 Париж 11 15 29 42 65 91 94 159 160 302 322 323 336 355 Парка 297 Парма 328 337 348 Парнас 38 41 141 333 Паррасий 99 270 Паскьер, Этьен 319 Патрокл 147 Паулин, биограф Амвросия 59 Пенелопа 339 Пергам (Бергама), г. 170 190 341 Перикл 354 Персей, македонский царь 103 Персии 44 141 244 Персия 71 160 200 Перуджино, Паоло 318 Петр, апостол 103 104 327 Петр, епископ Равенны 28 Петракко, отец Петрарки 10 342 Петрарка, Джерардо (Герардо), брат Петрарки 18 27 31 85—89 106—120 126 153 324 329 Петрарка Джованни, сын Петрарки 17 216 267 350 Петрарка Франческо — жизнь 8 11 — 15 39 50—52 54 55 64 67 — 73 84—91 93 97 109 114 164 169 199—202 209 212—215 219 223 224 256 293 298 299 302—305 314 315 317 319 321 322 325—329 331—337 340 341 348 349 351 352 355 356 — труды, заботы, тревоги 38— 49 55 62—64 78—81 84—93 105 — 106 109 124 148 186 195—201 204—207 213— 216 219—226 248 249 256 263 266 296 300—302 328 329 333 336 340 349 350 352 — судьба, фортуна 39 40 54— 56 60—61 84 90 100 114 122 152 160 161 182—184 189 190 223 224 296 317 356 — сочинения, писания 7 9 20 22 27 32 47—55 69 74 84 98 — 100 105 106 127 137 141 147 176 180 197 203—205 207—219 226—231 234 250 273 274 276 287 288 294 306 308 310 311 314—317 322 324 325 327—329 331 334— 349 351—356 — стиль 48—55 69 127 — 130 149 162 166—170 183 203— 215 231 244—246 308 314— 317 322 328 335 342 346 356 — друзья 49—55 67 70 — 73 85 93 125—127 137 144—147 155 164 170 176 177 184— 186 192 206 207 226 227 267 — 271 273 292 305 309 311 312 317 320 324 325 331—334 341 344 351 356 357 — слава, известность, лавры 14 42 43 91—97 140 152 173 191 268 278 300 312—314 318 320 323 324 331 332 344 350 355 — критики, судьи, завистники 52—54 57 58 74 164—166 184 185 201—206 210 212 234—255 272—289 320 321 328 329 346 347 352 — библиотека, книги, круг чтения 154 173—175 188 189 203 229 266 267 270 307 314—324 337—345 348—355 — читатель 129 145 240 245 249 315 316 329 353 Петрони, Пьетро (Петр Сиенский) 257 349 Петроний, Луций 147 Пиериды 94 128 210 278 Пиза 18 51 324 334 337 342 Пиренеи 72 89 Пирр 64 237 319 Пифагор 57 121 148 228 331 354 Пичено (Пицен) 158 276 336 Плавт 61 92 209 265 296 350 -355 Планций, Гней 253 Платон 16 29 57 64 75 79 101 148 158 172 187 192 206 213 240— 242 244 262 265 282 299 303 320 364
УКАЗАТЕЛЬ ИМЕН 331 336 339 343 347 350 355 Платонополь 336 Плиний Старший 135 277 334 346 Плотин 158 172 336 По, река 276 Поликлет 99 174 290 323 Полифем 113 Полициано Анджоло 35 Полиэн, эпикуреец 51 Помпеи 65 103 135 326 Понцио, Сансоне 152 153 335 Поркари, Стефано 20 Порсена, этрусский царь 102 325 Портонари, Марко 177—180 340 Посейдон 331 Посидоний 258 349 Прага 11 131 181 340 349 355 Пракситель 99 103 290 Присциан 216 239 338 344 347 Прованс 21 24 25 317 Проперций 232 Проспер Аквитанский 108 330 Протей 257 Протоген, живописец 270 Пруденций 108 330 Публий Сципион 170 Публий Целий Кальд 147 Публикола 102 326 Пуличе да Костоцца (да Вичен- ца), Энрико 226 344 Пьемонт 157 336 Пьер Овернский 136—141 333 346 Пьер из Пуатье (Пьер Берсюир) 302 Равенна 343 Раймондо ди Орвьето 327 328 Регин, Луций Антистий 147 Рейн, река 64 68 69 316 320 Рейнальд Дассельский 320 Рем 102 325 Рим 11 — 13 15 20 35 41 42 48 64 68—71 91—97 101 — 106 130— 134 151—158 160 180 190 200 208 211 232 233 238 312—315 319 321 325—328 331 335—337 341 342 350 Римини 351 Риони (Фасида), река 292 293 354 Роберт I 58, 92 94—97 158 280 .312 313 317 318 322—324 331 336 339 Родольфо да Варано, кондотьер 353 Родос 159 337 Ромуальд, св., основатель Камаль- дулейского ордена 303 355 Ромул 102 238 325 Рона, река 70 130 156 233 320 Росси, Витторио 316 Росси да Парма, кондотьер 353 Рубикон 157 Румина (Кормилица) 102 325 Саккетти, Франко 342 Саллюстий Крисп 92 135 178 206 308 348 Салутати, Колуччо 9 13 357 Сантанджоло (Замок Святого Ангела) 103 326 Сарданапал 183 275 Сардиния 159 278 337 Светоний Транквилл 96, 107, 330 Священная дорога 102 Священный холм 102 Севенна, горная цепь в Провансе 154 Север, Александр Аврелий (император) 284 354 Север, Луций Септимий (император) 103 327 Сегарелли 12 Седулий 108 330 Семинара, г. 338 Сенека 13 29 51 53 55 62 75 — 77 80 124 125 128 142 148 162 163 172 202 206 212 221 226 229 231 240 249 272 276 282 298 301 302 317 318 345 Сенуччо дель Бене 342 Септизоний 103 327 Сервий, комментатор Вергилия 316 324 330 331 345 Сервий Терренций 147 Сервий Туллий, царь 102 325 Серран 102 Сетте, Гвидо 18 98—101 176 324 332 Сибарис, г. 353 Сигерос, Николай 170—173 338 339 Сидра (Большой Сирт), залив 293 354 Сиена 18 324 349 Сикст II 327 Сильвестр I 104 327 Симоне Мартини из Сиены, художник 99 317 324 Сиракузы 175 340 343 Сирия 170 324 Сифак, нумидийский царь 91 286 365:
ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА Сицилия (Тринакрия) 24 25 58 74—76 120 159 286 318 319 322 337 Сократ 117 265 302 321 330 350 (см. также Кемпен Л. ван) Соломон 60 94 108 248 259 282 291 349 Солон 178 179 240 266 347 350 Сона, река 70 156 320 Соранцо (Сопрано), Раймондо 62—64, 219 224 318 Copra, река—см. Воклюз Софийский храм 338 София (Премудрость) 25 Софокл 262 302 350 Софрон, комедиограф 214 343 Средиземное море 300 336 Стаций, поэт 42 45 190 239 244 Стефан, первомученик 104 327 Строцци, Андреа 336 Сукрон, река и город 285 Сульмона, г. 139 334 Сфинкс 209 Сцилла и Харибда 74 155 171 272 276 353 Сципион Африканский 20 60 61 113 148 163 170 184 237 272 284—286 300 313 321 343 354 356 Талейран, Элиа 125 149 328 329 332 335 340 Тарент 353 Тарквиний Гордый 102 141 325 Тарквиний Приск 102 325 Тарпейская скала 103 326 Тарпея 103 326 Теренций 52 215 231 267 281 291 345 Тибр, река 102 103 325 326 Тигр, река 112 337 Тиволи (Тибур), г. 325 Тирренское море 157 336 Тит, император 20 283 Тифий 293 Тихий океан 294 355 Тичино (Тицин), река 219 284 Тосетти, Анджело ди Пьетро Сте- фано (Лелий) 71 106 321—333 335 Тоскана (Этрурия) 13 24 102 157 238 314 324 325 336 Траян, император 103 326 Тринкаус, Чарлз 322 Тристан, герой романов 342 Троица 113 Троя 141 331 348 Тулл Гостилий 102 325 Туллия, жена Тарквиния Гордого 102 325 Тьерри Шартрский 32 Угуччоне да Пиза 347 Уилкинз, Э. X. 8 14 16 23 24 325 329 Ульпиан 348 Умбрия 324 Унгаретти, Джузеппе 26 27 Урбан V 344 355 Урсула, св. 319 Фабий Кунктатор 285 Фабриций, Гай Лусцин 143 275 Федерико III Арагонский 318 Фемистокл 195 198 341 Феней, город в Аркадии 207 Феодосии, император 349 Фермопилы 64 319 Фессалия 323 Фессалоника 338 Фивы 331 Фидий 54 98 99 103 174 290 317 Филемон, комедиограф 265 350 Филип де Кабассоль 219—226 328 344 Филипп VI Валуа 12 Филипп Македонский, отец Александра 301 Филипп Македонский (220—• 178 гг. до н. э.) 84 Финтий (Фитий) 207 343 Фламиний, Тит Квинкций 61 Фландрия 65 Флор, Луций Анней 158 Флор, Юлий 79 Флоренция 11 13 24 30 36 120 122 124 144 153 156 170 313 314 324 331 332 334 336 339 342 343 347 351 353 Фома Аквинский 15 16 28 Форли 186 340 Фортуна 103 312 Фосколо, Уго 20 22 25 Фракаесетти, Джузеппе 315 317 Фракия 323 Франциск Ассизский 13 317 Франция (Галлия) 21 24 29 51 64 68 70 71 79 89 108 131 138 158 159 163 233 258 334—336 338 342 355 Франческо да Каррара 324 366
УКАЗАТЕЛЬ ИМЕН Фридрих II 24 274 319 Фридрих Барбаросса 320 Фурия 40 Херборт Фрицларский 348 Хлодовский Р. И. 9 10 12 27 37 Хрисипп, стоик 265 350 Христос 12 23 28 38 90 101 — 104 107 108 110 113 119 120 125 152 154 159 160 187 188 209 240 242 247 258 262 264 279 282 287 303 327 337 349 Цезарь, Юлий 58 65 103 165 179 180 230 319 326 338 Целиев холм 102 Цепион, Квинт Сервилий 147 Церера 71 177 321 Циклоп Моник 111 Цинциннат 102 326 Цицерон Квинт 51 Цицерон Марк Туллий 13 30 32— 34 39 42 43 45 46 49 51 53—55 57 — 60 62 65 68 69 75 79 82 83 100 101 117 118 123 124 128 134—136 143 146 149 164 167 — 170 172—176 180—190 203 204 206 209 213 214 221 225—233 236 240 243 252 258 260 261 276 278 281 — 283 289 300 303 304 311 315—318 320 331 334 339 340 344—350 354 355 Цицерон, Марк Туллий Младший 51 345 Чани, Джоакино 349 Черное море (Эвксинский понт) 84 225 292 354 Чино да Пистоя 11 318 342 Чосер, Джеффри 356 Шартр 29 31 32 Эбро (Ибер), река 233 Эвандр 102 176 325 Эвриал 146 147 Эгейское (Карпафское) море 47 316 Эгерия, нимфа 102 325 Эгина, остров 331 Эг-Морт, город и залив 89 323 Эмилия 157 Энгельс, Ф. 7 36 Эней 45 60 106 154 176 300 318 Энкелад, Гигант 76 322 Энний, поэт 113 127 209 218 244 303 313 316 333 356 Эпикур 50 59 77 231 240 281 348 Эреб 233 Эринния 39 Эриугена, Иоанн Скот 15 Эрнест из Пардубиц 36 180 181 340 Эсквилийский холм 102 Эскулап 139 255 264 Эсхин 180 Этна 120 159 276 322 Этолия 64 319 Этрурия — см. Тоскана Этьен де Безансон 338 Ювенал 28 40 41 68 128 142 151 210 219 244 Югурта 103 Юлиан, пелагианец 264 350 Юнона 41 326 Юпитер (Зевс) 209 264 326 331 333 Юстиниан 139 179 349 Якопо да Болонья, музыкант 25 Якопо да Каррара 331 Ян Очко (Иоанн Оломоуцкий) 214 340 343 Яникул, холм в Риме 102 Янус ]03 326 Ясон 293
Петрарка Фраыческо. ) Эстетические фрагменты/Пер., вступ. статья и примеч. В.В.Бибихина.—М.: Искусство, 1982.—367 с. (История эстетики в памятниках и документах). В сборник включены впервые переведенные на русский язык произведения латинской прозы великого итальянского поэта и мыслителя эпохи Возрождения, которые знакомят с творческим обликом Петрарки как родоначальника новоевропейского гуманизма и помогают раскрыть истоки художественного мироощущения человека Нового времени.