/
Автор: Мандельштам Ю.В.
Теги: исключено как излишнее художественная литература статьи русская литература собрание сочинений литературная критика литературоведение
ISBN: 978-5-534-05906-9
Год: 2018
Текст
Серия
«Антология мысли»
1908—1943
Ю. В. Мандельштам
Статьи и сочинения
Том 1
О русской литературе
Составители
Е. Дубровина и Μ. Стравинская
Книга доступна в электронной библиотечной системе
biblio-online.ru
РЕДАКЦИИ
Москва ■ Юрайт ■ 2018
УДК 82-821
ББК 84
М23
Автор:
Мандельштам Юрий Владимирович (1908—1943) — поэт и литературный
критик.
Составители:
Дубровина Елена — поэт, прозаик, эссеист, переводчик. Автор 9 книг на рус
ском и английском языках. Главный редактор журналов «Поэзия: Russian Poetry
Past and Present» и «Зарубежная Россия: Russia Abroad Past and Present» (состав
ление, подготовка текстов, вступительная статья, комментарии и именной ука
затель).
Стравинская Мария — внучка Юрия Мандельштама и правнучка компози
тора Игоря Стравинского. Основатель и Президент Фонда Игоря Стравинского
в Женеве (составление, предисловие).
М23
Мандельштам, Ю. В.
Статьи и сочинения. В 3 т. Том 1. О русской литературе / Ю. В. Мандельштам ;
сост. Е. Дубровина, Μ. Стравинская. — Μ. : Издательство Юрайт, 2018. — 480 с. —
(Серия : Антология мысли).
ISBN 978-5-534-05906-9 (т. 1)
ISBN 978-5-534-05909-0
Собрание сочинений Юрия Владимировича Мандельштама, значительного
поэта и литературного критика «первой волны» эмиграции, включает в себя
около 350 статей автора на темы о русской и зарубежной литературе, музыке,
истории, живописи, философии, театре, балете, исторических личностях, а также
его размышления о литературном творчестве. В трехтомник также включены:
история его жизни и творчества, воспоминания о детстве и юности, стихи,
не вошедшие в его поэтические сборники, рецензии на его книги, воспоминания
о нем Ю. Терапиано и фотографии из семейного альбома внучки поэта Марии
Стравинской (правнучки композитора Игоря Стравинского). Книги снабжены
комментариями и расширенным именным указателем.
Издание адресовано всем интересующимся русской литературой и историей ее
развития в эмиграции.
УДК 82-821
ББК 84
I
Ж
пфпи^сошриг
Все права защищены. Никакая часть данной книги не может быть воспроизведена
в какой бы то ни было форме без письменного разрешения владельцев авторских прав.
Правовую поддержку издательства обеспечивает юридическая компания «Дельфи».
ISBN 978-5-534-05906-9 (т. 1)
ISBN 978-5-534-05909-0
© Сост. Е. Дубровина, Μ. Стравинская, 2018
© ООО «Издательство Юрайт», 2018
Оглавление
От составителей............................................................................................................10
Мария Стравинская. Мой дедушка Юрий Мандельштам..................... 14
Елена Дубровина. «Твой голос далекий». Юрий Мандельштам
(1908—1943)................................................................................................................... 16
1. «Париж невидимый затих»..................................................................................................................16
2. «Когда от крика станешь нем»......................................................................................................... 21
3. «Налетает беда, налетает».................................................................................................................... 24
4. «Воспоминанья прежних дней»...................................................................................................... 31
5. «Я знал его в Константинополе».................................................................................................... 35
6. «О, первые таинственные строки»................................................................................................ 37
7. «Череда привычных лучших лет»................................................................................................... 41
8. Парижские кафе............................................................................................................................................ 45
9. Дружба с В. Ходасевичем....................................................................................................................... 48
10. Два Юрия — Терапиано и Мандельштам........................................................................... 50
11. «Но счастье просится призывно»................................................................................................ 52
12. «Разлука бьет тяжелыми крылами»......................................................................................... 54
13. Мандельштам и Стравинские........................................................................................................57
14. Творческий почерк Ю. Мандельштама................................................................................ 60
15. Вехи творчества........................................................................................................................................... 74
16. Юрий Мандельштам и литературный Париж................................................................ 77
17. Дар «тайнослышанья»...........................................................................................................................82
18. Метафизическая тема в статьях Юрия Мандельштама.......................................... 91
19. «Вечности голос живой»................................................................................................................... 102
Размышления о литературе................................................................................. 105
Метафизический заказ в эмигрантской литературе....................................................... 105
Мысли о романах. Критик конца восемнадцатого века............................................. 112
Вымышленные воспоминания........................................................................................................... 116
Критики о критике......................................................................................................................................... 118
Возрождение новеллы................................................................................................................................. 120
Судьба романа.................................................................................................................................................... 122
Иссякновение вымысла............................................................................................................................ 127
Любовь в современном романе..........................................................................................................131
О литераторах России.................................................
136
О прозаиках.......................................................................................................................................................... 136
Салтыков-Щедрин................................................................................................................................136
5
Салтыков-Щедрин. К пятидесятилетию со дня смерти..................................... 140
Зощенко......................................................................................................................................................... 143
Переписка Горького.............................................................................................................................147
Воспоминания В. Г. Короленки................................................................................................ 151
Толстой и европейская литература.......................................................................................155
Андрэ Сюарез о Толстом................................................................................................................. 158
Письма о Толстом................................................................................................................................. 160
Воспоминания Тургенева ............................................................................................................. 162
Чехов по-французски......................................................................................................................... 166
«Моя литературная судьба». Автобиография К. Леонтьева............................ 167
В Париже с Гоголем.............................................................................................................................. 172
Гаршин. К пятидесятилетию со дня смерти.................................................................. 176
Гончаров-критик..................................................................................................................................... 181
О поэтах.................................................................................................................................................................. 185
О Гумилёве. К девятилетию его смерти: 31-го августа 1921 г..................... 185
Памяти Гумилёва................................................................................................................................... 188
Судьба поэта.............................................................................................................................................. 189
Языков.............................................................................................................................................................. 193
Литературные споры пушкинских времен.................................................................... 197
Жизнь Рылеева......................................................................................................................................... 201
Гений без таланта. Μ. Л. Михайлов.....................................................................................205
По синим волнам океана. К столетию со дня появления первого
произведения Лермонтова........................................................................................................... 208
Лермонтов по-французски........................................................................................................... 212
Тютчев и Альпы......................................................................................................................................214
Письма Тютчева.................................................................................................................................... 218
Поэт-одиночка. А. X. Востоков ................................................................................................ 222
Первые русские литераторы........................................................................................................ 227
Литература русской диаспоры........................................................................... 232
Периодика............................................................................................................................................................. 232
«Современные записки», № 69................................................................................................. 232
«Временник общества друзей русской книги». Выпуск IV............................. 235
«Грань», № 1............................................................................................................................................. 240
О прозаиках.......................................................................................................................................................... 242
Рассказы Сергея Горного............................................................................................................... 242
«Была земля». А. Буров..................................................................................................................... 243
«Жанета»....................................................................................................................................................... 245
Куприн............................................................................................................................................................. 248
Книга о Бунине....................................................................................................................................... 253
Д. С. Мережковский............................................................................................................................ 254
«Лица святых». Новая книга Д. С. Мережковского................................................ 258
Франциск Ассизский. Новая книга Д. С. Мережковского...............................262
«Дом в Пасси». Новый роман Бориса Зайцева........................................................... 266
«Путешествие Глеба»......................................................................................................................... 270
«Москва»....................................................................................................................................................... 274
б
«Борис Клин»............................................................................................................................................ 278
«Ведьма». Новая книга Тэффи................................................................................................... 279
«Снег» ............................................................................................................................................................. 283
Е. И. Замятин .......................................................................................................................................... 285
Посмертная книга Замятина...................................................................................................... 286
«Арабески».................................................................................................................................................. 288
Два сборника повестей.................................................................................................................... 289
Леонид Зуров. Поле. — Издательство объединения поэтов
и писателей Парижа, 1938............................................................................................................ 292
Французский критик о русских романистах.............................................................. 294
Французские писатели о русских........................................................................................... 295
«Великий Ван».......................................................................................................................................... 296
«Тайга шумит».......................................................................................................................................... 298
О поэтах.................................................................................................................................................................... 300
Гамбургский счет. По поводу «Антологии зарубежной поэзии»............... 300
Борис Поплавский............................................................................................................................... 306
Борис Поплавский. «Снежный час». Посмертные стихи
1931—1935, Париж, 1936..............................................................................................................307
Заметки о стихах. Георгий Иванов...................................................................................... 308
Два сборника стихов...........................................................................................................................312
Два сборника стихов...........................................................................................................................314
Стихи о Европе......................................................................................................................................... 316
Путешествие в Палестину............................................................................................................ 318
Памяти Ходасевича.............................................................................................................................. 320
Живые черты Ходасевича.............................................................................................................. 323
Ходасевич о Пушкине....................................................................................................................... 326
Тяжелый дар............................................................................................................................................... 330
«Некрополь»............................................................................................................................................... 334
Вера Булич. «Маятник» (стихи)................................................................................................338
Заметки о стихах.................................................................................................................................... 339
Русские поэты в Варшаве.............................................................................................................. 343
Книга стихов............................................................................................................................................. 344
Франко-русские прозаики................................................................................... 347
Графиня Апраксина. Венгерская патриотка и французская
писательница.................................................................................................................................. 347
ТУргенев-сновидец.........................................................................................................................................351
Поэты революционного времени.................................................................................................... 351
Рассказы Михаила Матвеева............................................................................................................... 353
Рассказы Игнатия Леграна......................................................................................................................355
«Виргиния»............................................................................................................................................................357
«Выход из порта»............................................................................................................................................. 359
«Дети в изгнании».......................................................................................................................................... 360
«Предчувствие».................................................................................................................................................363
«Прощай Фамбон».......................................................................................................................................... 364
«Садок»..................................................................................................................................................................... 365
7
«Натуральная величина»......................................................................................................................... 367
Повести Анри Труайа................................................................................................................................. 368
«Большое приключение»......................................................................................................................... 370
«В стране обреченных».............................................................................................................................. 371
Посмертная книга В. Франчича........................................................................................................ 373
«Красная Голгофа»......................................................................................................................................... 374
«Воля Жюльена Рива»................................................................................................................................. 376
«Враг Наполеона»............................................................................................................................................ 377
«Меттерних»....................................................................................................................................................... 379
Дневник революционных лет.............................................................................................................. 382
«Сентиментальная прогулка по Франции».............................................................................. 386
«Кирпичный хлеб»......................................................................................................................................... 390
«Двое»........................................................................................................................................................................ 392
Трагедия русской литературы............................................................................................................ 394
«Разочарование Элианы»......................................................................................................................... 396
Книга о балете.................................................................................................................................................... 397
О философах................................................................................................................ 400
Лев Шестов............................................................................................................................................................400
Неизданные письма и статьи Розанова.....................................................................................403
Указатель имен........................................................................................................... 407
Фотоальбом Юрия Мандельштама................................................................ 463
Фотографии к разделу «Франко-русские прозаики»........................... 477
Судить нашу эпоху потомство
будет по ее творчеству.
Пьер Бриссон
В житейской тине счастья не найти...
Но и взлетев в небесные пространства,
Мы не забудем прежние пути,
Простую грусть, простое постоянство.
И стоит ли смотреть за облака
Нам, обреченным смерть принять оттуда,
Пока еще прекрасна и легка
Земная жизнь, где нам не надо чуда.
Юрий Мандельштам
От составителей
Поэзия, кажется нам, есть песнь времени.
Только одним удалось допеть ее до конца,
у других нить времени оборвалась
вместе с неоконченной песней.
Борис Поплавский
Цель этой книги — возродить память о Юрии Владимировиче Ман
дельштаме, замечательном литературном критике, поэте и человеке,
внесшем неоценимый вклад в русскую зарубежную литературу. Он
погиб в немецком концлагере Освенцим в возрасте 35 лет, оставив
после себя огромный литературный архив. Однако с гибелью Юрия
Мандельштама имя его ушло в забвение.
Листая страницы памяти, перейдем границы сегодняшнего дня
и заглянем в то далекое прошлое, когда покидали пореволюцион
ную Россию лучшие ее умы с мечтой о возвращении. Многие из них
так никогда и не вернулись — ни в родной дом, ни на могилы родных
и близких им людей. А ведь у них была своя книга памяти, куда они
могли мысленно заглянуть, перелистывая страницы воспоминаний,
которых накопилось так много у людей без родной земли, разбросанных
и рассеянных по всем уголкам земного шара: «Мы беспредельной лен
той печали и грусти обвили голубые, лазурные берега Босфора и Сре
диземного моря, свою грезу и сказку о свободной России мы унесли
в знойную Африку, легендарную Индию и далекую Бразилию. Мы рас
сказали о своей тяжелой беде в Сербии, Болгарии и Чехии, и бережно
скрывая свою тоску, изо дня в день, упорно работаем мы на заводах
и фабриках, в шахтах и копях приютившей нас Франции. Бесконечно
велика печаль, беспредельна наша русская тоска, но мы научились
страдать и ждать, и в этом — наша сила, которая помогает нам пережи
вать долгую, черную ночь и дожидаться радостного рассвета», — писал
в 1925 году прозаик А. А. Гришин.
История русской литературы — зеркальное отражение трагической
истории самой России. Драма российская, общечеловеческая, стала
драмой отдельной человеческой личности. Сразу после смерти Блока
и последовавшим за ней расстрелом Гумилёва в 1921 году началось
физическое и духовное уничтожение интеллигенции, «расстрел» самого
творчества. «А в тюрьме выводят на расстрел / Самых лучших и непри
миримых», — писала поэтесса Ирина Кнорринг.
ю
В 1939 году в статье «Конец Зарубежья», напечатанной в «Современ
ных Записках», Ю. Рапорорт писал: «Покинув родную землю, беглецы
вовсе не считали, что покинули родное государство: они унесли его
с собой. Русские на чужбине — не разрозненные толпы, но некоторое
единство, символически представляющее весь русский народ и образу
ющее государство без территории — Зарубежье».
Для российского литератора встал вопрос выживания вне родины.
И каждый решал его по-своему, обращаясь к внутренней совести.
Недаром поэт назвал пореволюционное поколение — поколением
«обнаженной совести». В изгнании оказалась значительная часть
интеллектуальной элиты России. Покидая Россию, русская интелли
генция спасала не только себя, она спасала творческую свободу, уво
зила с собой творческие традиции Серебряного века, сознательно или
несознательно сохраняя русскую культуру. Люди творчества уходили
от гнета советской цензуры к свободе самовыражения. Вот что гово
рил В. Ходасевич: «Для того чтобы этот поступок не превратился в про
стое бегство туда, где жить приятней и безопасней, он должен быть
еще и оправдан, внешне — в наших поступках, внутренне — в нашем
сознании. Без возвышенного сознания известной своей миссии, сво
его посланничества — нет эмиграции, есть толпа беженцев, ищущих
родины там, где лучше».
Свобода досталась русской интеллигенции ценой жестокой.
Вырваны корни, под ногами зыбкая чужая земля — не приветливая,
не распахивающая объятия, но открывающая черную пасть нужды
и лишений. Помогала творческая объединенность, творческая дружба
и само творчество. Но писали они не для того, чтобы о них заговорили
будущие историки литературы, а потому что творчество было солнцем,
которое согревало и освещало невыносимое бытие. И в этой, по выра
жению Бориса Поплавского, «Республике Солнца», создавались русская
эмигрантская литература и искусство. В этой «республике» писались
стихи, горькие и ностальгические, страстные и задушевные, лились
потоком живой боли, раскрывая судьбу каждого пишущего. «Не знаю,
согласится ли будущее, что в те годы был у нас литературный расцвет.
Слово это может показаться неуместным, слишком пошлым. Но что
была жизнь, был подъем, что было подлинное оживление, с этим исто
рик согласиться должен будет...», — отметил Г. Адамович в заключи
тельной части «Одиночества и свободы».
«Хотим мы этого или не хотим, понимаем ли это или не понимаем,
но эмиграция фактически оказалась явлением метафизическим», —
писал Юрий Мандельштам в 1937 году в статье «Коммунизм и Христи
анство», объясняя это явление тем, что беженцы из России «не приняли
насилия над свободой личности, над свободой человеческого творче
ства в любой области, над духовным обликом человека». Если посмо
треть на литературу как на духовное творчество, то творческое воспри
ятие и познание мира и искусства, внимательное всматривание в душу
человека и слияние ее с божественным началом, т.е. тема метафизиче
11
ская — стала также основной темой эмигрантского писателя. Задача
писателя — прикоснуться к духовности, убедить себя самого и других
в своей причастности к ней, сделать читателя сопереживателем своих
духовных поисков и страданий. Душа писателя должна как бы слиться
с душой его читателя, найти общую точку взаимопонимания. Именно
такой точки зрения придерживался и замечательный русский поэт
и литературный критик Юрий Владимирович Мандельштам, так как
он принадлежал к молодому поколению русских литераторов, форми
ровавшихся уже на Западе.
Юрий Мандельштам оставил после своей смерти неоценимое насле
дие. За свою короткую жизнь он издал три сборника стихов, сбор
ник статей и напечатал в эмигрантской периодической печати более
400 критических эссе. Всю боль своего одиночества, трагизма оторван
ности от родины сумел он преобразовать в высокое творчество, найдя
в этой трагедии источник вдохновения.
«После оскорблений, которых эмигрантская литература вдоволь
наслушалась, после леденящего равнодушия, которым была окружена,
после бесчисленных окриков и поучений на тему о том, каким путем
надлежит ей идти, хочется, наконец, сказать: спасибо, многое было
сделано и когда-нибудь Россия еще признает это! Русское достоинство,
поскольку с существованием литературы в эмиграции оно было свя
зано, оказалось спасено. Многое было найдено, многое передумано,
на многое посильно отвечено», — так писал Г. Адамович в книге «Оди
ночество и свобода».
Многие имена русских эмигрантских писателей сейчас стали
известны в России, но некоторые еще остались в забвении. Когданибудь и их вклад в мировую литературу будет оценен по достоинству,
«...понятие творчества в эмиграции искажено не было, духовная энер
гия на чужой земле не иссякла и когда-нибудь сама собой включится
в наше вечное, общее русское дело» (Одиночество и свобода). К сожа
лению, имя Юрия Мандельштама остается пока в России малоизвест
ным.
В эти три предлагаемых читателю тома вошли некоторые материалы
из архива внучки Юрия Мандельштама, Марии Стравинской, а также
около 350 его критических статей, касающихся российской, русской
зарубежной и западноевропейской литературы, статей о композиторах,
художниках, философах, выдающихся ораторах, полководцах, тёатре,
а также размышления о литературном творчестве и т.д. Книги эти —
не только о жизни и творчестве Юрия Владимировича Мандельштама;
это путешествие в прошлое, знакомство с литературным процессом
предвоенного периода, как в России, так и за ее пределами. Статьи
Юрия Мандельштама — исторический документ, оставленный им для
потомков для понимания той атмосферы, в которой создавались лите
ратурные произведения 1920—1930-х годов.
За 11-летний период своего творчества он написал очерки на раз
ные темы, в которых сам выступал как гид, ведущий нас по дебрям рус
12
ской и зарубежной литературы, философии, живописи, науки, истории,
культуры. Те разносторонние и глубокие знания, которые он приобрел
за свою короткую жизнь, Юрий Мандельштам передал нам, читателям,
со всей ему присущей мудростью и добротой.
Философское осмысление жизни, внутренний огонь, чистота обра
зов и мысли — это то, что прослеживается в творчестве Юрия Влади
мировича Мандельштама. Его творчество — это биография, биография
духовного мира творца; внутреннее горение, мучительная боль за чело
веческие страдания и долгий героический путь к бессмертию.
Мы выражаем нашу глубокую благодарность профессору универси
тета штата Айова (США) Вадиму Крейду и бостонскому библиофилу
и собирателю литературы первой волны эмиграции Сергею Коневскому за их неоценимую помощь в составлении этой книги, посвящен
ной памяти Юрия Владимировича Мандельштама.
Елена Дубровина, Филадельфия, США
Мария Стравинская
МОЙ ДЕДУШКА ЮРИЙ МАНДЕЛЬШТАМ
Меня, как правнучку наиболее влиятельного композитора XX века,
чаще всего просят рассказать об Игоре Стравинском, чем я, конечно,
чрезвычайно горжусь. Сегодня я благодарна за предоставленную мне
возможность написать несколько слов о моем дедушке — Юрии Ман
дельштаме.
Его жизнь была тесно связана с Игорем Стравинским, так как он был
его зятем. Старшая дочь Екатерины и Игоря Стравинских, Людмила
(в семье ее называли Мика), вышла замуж за Юрия Мандельштама.
Мика встретила его в 1935 году, когда ее ввели в литературные круги
русской эмигрантской колонии.
Юрий родился в Москве в 1908 году, а в 1920 году эмигрировал вме
сте с семьей в Париж, где обучался в одном из самых знаменитых уни
верситетов — Сорбонне. Он был журналистом, литератором и кино
критиком, работая для различных периодических изданий, но, прежде
всего, он был поэтом. Он писал, что «не представляет себе жизни без
поэзии». Юрий Мандельштам получил отличное образование, был
очень талантливым, разносторонне одаренным и интеллектуально
мыслящим человеком. Духовно богатый, но неудовлетворенный жиз
нью молодой человек полюбил Мику, очарованный ее умом, привлека
тельностью и чуткой, отзывчивой душой.
Семья Стравинских восприняла положительно выбор дочери и ее
быстрое решение выйти замуж. Юрий перешел в православие, и в октя
бре 1935 году они стали мужем и женой. Через пятнадцать месяцев после
свадьбы, в январе 1937 года, Мика родила девочку, Катерину (любовно
названную Китти), — это была моя мама. Но вскоре в семью пришла
беда. Мике был поставлен диагноз — туберкулез. Молодую мать вме
сте с ребенком отправили на лечение в санаторий в Швейцарию. Через
несколько месяцев она вернулась в Париж. Юрию, перегруженному
журналистской работой, беспокойством о больной жене и маленьком
ребенке, пришлось согласиться, чтобы Мика и Китти пожили какое-то
время в семье Стравинских.
Вскоре, однако, моя бабушка уже не могла подняться с постели,
и здоровье ее резко ухудшалось. Ее мать рассказывала в письме, что
29 ноября приходил священник, и, уходя, он сказал: «Какая чистая
душа». Юрий при этом присутствовал, убитый горем, совершенно поте
рянный. Мика умерла 30 ноября 1938 года в возрасте 29 лет в окру
14
жении семьи. Она похоронена на русском кладбище Сент-Женевьевде-Буа в Париже. Через три месяца ее мать, Екатерина Стравинская,
тоже умирает от туберкулеза. Китти заболевает той же болезнью, и ее
отправляют на лечение в Швейцарию. Тогда, в основном по материаль
ным причинам, Юрию становится трудно навещать больную дочь.
Юрий и его семья1 жили в Париже. Вскоре после вторжения немцев
во Францию семья Мандельштамов решает уехать на юг Франции, где
для еврейского населения жить было безопаснее. Никаких объяснений,
почему Юрий решил остаться в Париже, дано не было. Это был трагиче
ски неправильный выбор, и в 1942 году он был арестован Гестапо. Его
отправила в этапный лагерь Компьень около Парижа. Компьень был
тем переправочным пунктом, где заключенные ждали отправки в кон
центрационные лагеря.
Позже Юрия переправили в лагерь Драней, который также нахо
дился в пригороде Парижа. 31 июля 1943 года его перевезли в Освен
цим, где он погиб 15 октября 1943 года в г. Яворжно (Польша). Юрию
Мандельштаму едва исполнилось 35 лет. Я нашла в семейных архивах
свидетельство о его смерти, выданное Французским Департаментом
Ветеранов и Жертв Войны. Документ датирован 10 октября 1945 года.
iciest
После смерти жены Игорь Стравинский женился во второй раз
и уехал навсегда в Америку. Когда до него дошли трагические известия
о смерти Юрия в концентрационном лагере, он попросил сына, Федора
Стравинского и его жену, живших в Швейцарии, удочерить племян
ницу и вырастить ее как «их собственную дочь».
Конечно, моя мама не могла помнить своих родителей. Она пыта
лась везде, где только могла, собрать о них материал. Сестра Юрия,
Татьяна, передала ей все архивы, которые у нее сохранились: книги,
письма, тетради и несколько фотографий. Большее число документов
поступило именно от нее, но другая женщина, Катерина Гарон, близкий
друг Юрия, также отдала семье часть его архива. Я слышала, что она
была старше Юрия и уже обручена, когда они познакомились, но он,
будучи еще совсем молодым человеком, был в нее влюблен. Многие
из своих стихов он посвятил ей. То немногое, что мне известно о Юрии
Мандельштаме, я узнала от моих приемных дедушки и бабушки.
Как мы можем увидеть из его многочисленных статей (о литературе,
географии, искусстве, коммунизме, христианстве...), круг интересов
и знаний Юрия Мандельштама был очень разносторонен. О нем было
написано немного, но его вклад в литературу и поэзию не должен быть
забыт.
Женева, Швейцария
Перевод с английского Елены Дубровиной
1 Его отец — Владимир Арнольдович Мандельштам, мать София Давыдовна (урож
денная Штильман), сестра Татьяна и ее муж, поэт Леонид Гатинский (псев. Ганский).
15
Елена Дубровина
«ТВОЙ ГОЛОС ДАЛЕКИЙ»
ЮРИЙ МАНДЕЛЬШТАМ (1908—1943)
Не стоит обольщаться: подлинность и зна
чительность поэта не всегда охраняет от заб
вения.
Юрий Мандельштам
Я сердце сжимаю руками.
О, как неразборчивы мы!
Отчаяньем, болью, стихами —
Но только бы прочь из тюрьмы!1
Юрий Мандельштам
1. «Париж невидимый затих»
Трагическая судьба поэтов и прозаиков первой волны эмигра
ции волнует и сейчас любителей русской литературы. Многие из них
погибли во время войны, так и не дожив до старости и не дописав
своих лучших произведений, не успев рассказать миру о тех страда
ниях, которые пришлось им перенести на чужой земле.
Поэт, оказавшийся в трудных условиях, остро чувствует то, что недо
ступно простому смертному. Рукой его ведет та поэтическая интуиция,
которую можно назвать Божьим даром. Мир, в котором он находится,
становится замкнутой цепью глубоких душевных страданий, из кото
рых он не может найти выхода. Именно в этом замкнутом круге поэт
видит себя обреченным на вечное одиночество и смерть. В таких усло
виях борьбы за выживание особенно обострялись чувства интуитив
ного восприятия окружающего мира, итогом которых были порою
мрачные предсказания. «В пророческой же природе современной рус
ской поэзии сомневаться уж нельзя — слишком она очевидна. И дело,
конечно, не в отдельных “поразительных предсказаниях” (вроде про
славленного и затасканного лермонтовского “Настанет год, России
черный год”), в конце концов, случайных и лишенных необходимо
1 Все стихи Юрия Мандельштама цитируются по книге: Юрий Мандельштам. Собра
ние стихотворений // Russian Emigre Literature in the Twentieth Century. Vol. 3 / edited
and with an Introduction and Notes by Ed Weeda. Hague : Leuxenhoff Publishing, 1990.
16
сти, а в том, что в наши дни русские поэты снова стали чувствилищем
народной души, в которой события совершаются раньше, чем в мире
событий гражданских. Флаг поэзии взвивается раньше, чем приходит
в движение поверхность народного моря»1, — писал Д. Святополк-Мирский в 1926 году.
В 1933 году в газете «За рулем» появились стихи 32-летнего поэта,
Владимира Смоленского, которые он посвятил своему близкому другу
по перу, поэту и литературному критику Юрию Владимировичу Манделыптаму:
1
Ю. Μ.
Отчаянье... — молчи, молчи2.
Отчаянье еще не это,
Надежды слабые лучи,
Немного теплоты и света
Еще несут тебе из тьмы,
Еще тебе открыты дали,
Еще окно твоей тюрьмы
Камнями не замуровали.
Отчаянье — когда совсем,
Совсем один, на дне, навеки,
Когда от крика станешь нем,
И каменными станут веки,
Когда уже не сможешь жить,
Когда уже не хватит силы
С размаха голову разбить
О стены каменной могилы.
2
Не плачь, не плачь, все это сон и бред,
И ты, и я, и этот тусклый свет,
И этот тесный дом, и этот низкий свод,
Толкни его рукой — он поплывет.
Он поплывет и сгинет без следа,
Мгновенно, без усилья, навсегда.
Не плачь ни о себе, ни обо мне —
То ангел спит и видит нас во сне.
То ангел спит и говорит в бреду
И замерзает на небесном льду.
Все тише, все труднее дышит он,
И все томительней смертельный сон.
И все бессвязнее его слова,
Они уже слышны едва, едва,
1 Святополк-Мирский Д. Поэты и Россия // «Версты». № 1. 1926. С. 144.
2 Эти стихи были впервые напечатаны в газете «За рулем», выпуск 2, июнь 1933 г.
17
Они уже подобны тишине,
Они уже как звезды в вышине.
И только ты, и я, и снежный прах
В огромных, мертвых ангельских зрачках.
Строки эти — символический образ смерти и страшное предсказа
ние — «Еще окно твоей тюрьмы / Камнями не замуровали», — были
адресованы 25-летнему молодому поэту и начинающему литератур
ному критику, Юрию Владимировичу Мандельштаму, у которого
должна была быть впереди еще целая жизнь. Однако сам Юрий Влади
мирович писал в 1930 году в стихотворении, посвященном Владимиру
Смоленскому:
И знаю я, что скоро — слава Богу,
Ведущему нас мудрою рукой —
Мы сменим наболевшую тревогу
На лучезарный, неземной покой1.
Страшное, пророческое предсказание Владимира Смоленского
и предчувствие самого Мандельштама сбылись — Юрий Владимирович
Мандельштам погиб через неделю после своего 35-летия. Может быть,
задохнувшись в дыму газовой камеры, или от голода в четырех стенах
лагерной казармы — нет свидетелей его гибели — осталась только ист
левшая справка о смерти поэта, выданная родственникам погибшего...
Юрий Мандельштам в статье «Судьба поэта» писал: «Не только
внешние условия — голод и нищета, или пуля противника приво
дили поэтов к гибели. Была и, вероятно, всегда будет какая-то обре
ченность в них самих, обреченность сознательная и, как бы, заранее
ими принятая»2. Да, обреченность, интуитивное предчувствие смерти
были заложено в них самих. Но почему после смерти друзья забыли
имя поэта и литературного критика Юрия Мандельштама, трагически
погибшего в Освенциме?
Парижская весна 1940 года — солнце греет каменные стены
домов, с любопытством заглядывает в окна, солнечные лучи струятся
по улицам города, на клумбах распускаются первые весенние цветы.
Но не радостен приход весны — город затаился, предчувствуя надвига
ющееся несчастье, хотя уже и год назад, весной 1939 года, стало ясно,
что Франции не избежать войны с Германией. Люди стараются быть
спокойными, еще не понимая происходящего, но вместе с солнечным
теплом постепенно заглядывает в окна парижан страх за завтрашний
день. Уже 9 мая в городе началась паника. Никто не понимал проис
1 Из стихотворения «Еще я беспокойнее иного...», не вошедшего в сборники стихов
поэта (впервые напечатано в газете «Возрождение», № 1815, 22 мая 1930 г.).
2 Возрождение. № 3214. 22 марта. 1934.
18
ходящего, но волнение распространялось молниеносно. Страх жителей
Парижа оправдался — 10 мая 1940 года фашистская армия переходит
границы Бельгии и Нидерландов и оккупирует часть Франции. Ровно
через месяц правительство Франции покидает Париж, а спустя четыре
дня фашистские войска без боя входят в город.
В понедельник 3 июня первые бомбы упали на улицы Парижа. В этот
же день вышел последний номер газеты «Возрождение», в которой
работал Юрий Мандельштам, вышел в день 15-летнего юбилея газеты.
В статье, посвященной этому юбилею, создатели ее писали: «Нас мало,
но мы правы, правы, и злу не восторжествовать. Газета будет сто
ять до последнего дня, до возможного физического уничтожения —
но с поста своего мы не сойдем и не сдадимся». Газета существовала
с 1925 года и была умеренно консервативной, пользовалась большим
спросом у русской эмиграции. Редакция газеты помещалась в самом
сердце Парижа, на Елисейских Полях, в доме № 73. В этот день закры
лись двери редакции надолго, до 1949 года.
Те, кто смог оценить сложившуюся ситуацию, ночью покидают
город. В небе кружат над ними, расправив широкие крылья, огромные
самолеты, закрывая своим телом яркие июньские звезды, освещавшие
нелегкий путь растревоженным горожанам.
14 июня немецкое командование объявляет по радио о введе
нии комендантского часа. После девяти часов вечера гаснут уличные
фонари, и город погружается в полный мрак. По французскому радио
звучит только немецкая пропаганда. Вскоре гитлеровская армия уже
контролирует большую часть страны. 22 июня 1940 года правитель
ство нового премьер-министра, маршала А. Ф. Петена, согласилось
с продиктованными фашистской Германией условиями капитуляции.
24 июня Франция подписывает полную капитуляцию. По этому дого
вору почти 70% территории Франции, в том числе и Париж, оказа
лись оккупированными гитлеровскими войсками. Французская армия
и флот были разоружены и распущены. Вступление немецкой армии
в Париж тяжело отразилось на судьбах русских эмигрантов.
В сентябре 1940 года русский адвокат Сергей Каменский писал:
«...какой трагический оборот приняли тотчас события! Я был в одном
ресторане за завтраком, когда Петен сказал по радио о сложении
оружия. Его слова произвели потрясающее впечатление, женщины
рыдали, у некоторых вырывались истерические восклицания, насту
пила полная растерянность... Никто не ожидал такой полной и быстрой
катастрофы»1.
Почти сразу с приходом завоевателей началась изощренная охота
на еврейское население Парижа, и особенно на эмигрантов. Указ
от 27 сентября 1940 года о проведении переписи всего еврейского насе
ления поверг многих в недоумение. Сразу за ним последовал новый указ
от 2 октября 1940 года — «Декрет о евреях», ограничивающий их пере
1 Каминский С. Век минувший. Париж, 1958.
19
движение, доступ в общественные места и профессиональную деятель
ность. Всем гражданам еврейского населения было приказано явиться
в полицейский комиссариат для регистрации. Люди были крайне обе
спокоены, но была еще надежда, так как маршал Петен и адмирал Дар
лан в своей декларации уверяли, что евреи не будут подвергаться пре
следованиям и должны жить нормальной жизнью.
В июне 1941 года был принят второй декрет, еще более ухудшивший
положение евреев, и уже 20 августа 1941 года французская полиция
совершила первый акт ареста людей еврейской национальности. Всего
в этот день было арестовано около 5 тысяч человек. Всех их отправили
в лагерь Драней под Парижем — это были его первые поселенцы, пер
вые жертвы нового фашистского режима.
Таким образом, благодаря пакту Гитлера и Сталина, российские эми
гранты оказались в ловушке, из которой для многих уже не было выхода.
История русской эмиграции, начавшаяся с революции 1917 года, полу
чила свое трагическое продолжение. Начиная с 23 августа 1941 года
жизнь русских в Париже становится невыносимо тяжелой. 22 июня
Франция подписывает перемирие с Германией, а уже в ноябре 1942 года
немцы оккупируют полностью всю страну.
Над Парижем летают немецкие самолеты. Воздух разрывают посто
янные сирены. «Город дрожит», дрожат оконные стекла домов. Где-то
рядом рвутся бомбы. Люди в панике прячутся в подвалах. Париж,
когда-то ясный Париж, утопает в дыму, людских криках, вое пожарных
машин. Город кричит, плачет, взывает о помощи, горит, как и сердца
обреченных парижан.
Блестящая, экстравагантная жизнь довоенного Парижа закончилась
неожиданным падением города и нацистской оккупацией Франции.
«Мир горит. Ошибаются те, которые думают, что историей управляет
разум, а не безумие», — пишет русский философ Николай Бердяев
одной из своих корреспонденток1. Кто из русских эмигрантов мог тогда
представить себе, что покидая Россию, попадут они из пекла революци
онного в пекло фашистское?
Вот один из примеров жизни русского Парижа того времени: хму
рым декабрьским утром 1941 года умирает Дмитрий Мережковский,
имя которого в эмигрантский кругах произносили с благоговением.
10 декабря после отпевания в храме Александра Невского на рю Дарю
состоялись скромные похороны писателя на русском кладбище СентЖеневьев-де-Буа. И хотя смерть его была тяжелым ударом для русской
диаспоры, на похоронах его было всего человек 40 (а по воспомина
ниям Бориса Зайцева — только 15, не больше). Так описывает похороны
Мережковского Юрий Мандельштам в письме к Терапиано: «“Пышная”
обстановка — служил Евлогий со своим причтом — при почти пустой
церкви. Впечатление жуткое. 3. Н. (Гиппиус) — окаменела совсем.
Многие люди — совершенно изможденные: Семенов, Сперанский. Впе
1 Новый Журнал. № XXXV. 1953. С. 185.
20
чатление, что дышат на ладан... Потом Μ. повезли на кладбище СентЖеневьев (русское кладбище под Парижем) — никто не мог поехать
на кладбище»1.
2. «Когда от крика станешь нем»
Зима 1942 года выдалась в Париже особенно суровая и снежная.
Январский снег засыпает мертвые улицы города. Он лежит тяжелыми
пластами на дорогах, на проводах. На площади возле оперного теа
тра ноги утопают в глубоких сугробах. Скользко, улицы почти непро
ходимы. На узких, едва протоптанных дорожках, скрипит под ногами
снег. Несмотря на холод, на Елисейских Полях маршируют немецкие
военные колонны. В фешенебельном отеле «Лютеция» размещается
немецкое командование, на улице Ларистон — Гестапо. В определен
ное время, каждый день, рота немецких солдат, возглавляемая офице
ром на лошади, чеканит шаг по Елисейским полям.
Город живет по берлинскому времени и с немецкими вывесками.
Холодный, пронизывающий до костей ветер бросает в лицо липкие
комья снега, метет вдоль улиц зимняя метелица, вселяя в сердца уста
лых парижан еще более глубокий страх за завтрашний день.
А ветер кружится и стонет
Над прахом жизни без конца
И в грубой вечности хоронит
Окоченевшие сердца2.
В городе не хватает топлива и продуктов, нет электричества. В допол
нение ко всему в середине февраля начинаются снежные заносы, кото
рые продолжаются до глубокой весны. Огромные немецкие танки,
выкрашенные в грязный белый цвет, колонны машин, нагружен
ные снарядами, тянутся вдоль заснеженных улиц. Старые выцветшие
афиши, покрытые липким снегом, еще напоминают о мирном времени:
о выставках художников, выступлениях балетной труппы с новыми
спектаклями или о концертах джазовой музыки.
Когда-то насыщенная эмигрантская жизнь русского Парижа прак
тически перестала существовать — люди прячутся в квартирах, мучает
нужда, страх за завтрашний день, за родных. Огромный город прита
ился, живя какой-то таинственной внутренней жизнью, будто в ожи
дании беды. В книге «Встречи» Юрий Терапиано так характеризовал
тогдашнюю жизнь: «В голодном Париже, оккупированном немцами,
во время необыкновенно холодной зимы, когда в России бои шли
под самой Москвой, русские литературные круги были разобщены
и подавлены заботами материальной жизни. Русских газет в Париже
тогда не было. О событиях в эмигрантской жизни узнавали случайно
1 Терапиано Ю. Встречи. Нью-Йорк : изд-во им. Чехова, 1953.
2 В статье цитируются стихи Юрия Мандельштама.
21
от знакомых, изредка — из французских газет, часто с большим опоз
данием»1.
Еще 28 августа 1941 года немецкие захватчики запретили иностран
ные организации, включая около 800 русских культурных, образова
тельных и благотворительных центров. Замирает литературная и обще
ственная жизнь города, умолкают голоса поэтов, перестают издаваться
журналы, не собираются больше литераторы в доме Зинаиды Гип
пиус на собрания «Зеленой лампы», нет встреч в парижских кафе, где
обсуждались последние литературные новости. Война уносит не только
жизни русской интеллигенции, но и убивает их творчество.
Еще победу торжествует враг
На воздухе, на море и на суше.
А твой незримый, твой любимый шаг,
Поэзия, все тише и все глуше.
По городам, разрушенным в ночи,
Кощунственным огнем опустошенным,
Едва-едва скользят твои лучи,
Едва-едва заметные влюбленным...
Василий Маклаков отмечает, что «русских рассматривали как вра
гов», — таксистов перестали брать на работу, увольняли клерков, дру
гим просто отказывали в разрешении на работу. «Надо сказать, что
в день, когда фашисты неожиданно, подло и коварно напали на Рос
сию, в этот день русская эмиграция фактически перестала существо
вать. За рубежом осталась масса русских людей, охваченных печалью
за беду, которая обрушилась на их родину»2, — напишет позже Юрий
Софиев, русский поэт, вернувшийся в 1955 году в Россию.
Темнеют окна домов, занавешенные тяжелыми шторами. Полуоб
морочная белизна улиц пугает какой-то сосредоточенной пустотой.
Заколоченные окна кафе и магазинов странно выглядят на фоне белых,
опустевших улиц, удивляя одиноких прохожих своей немой чернотой.
Белый туман, ползущий вдоль домов, поглощает их осторожные тени.
Наступило то время, когда люди стали бояться выходить из дома.
Продолжается преследование и иностранных евреев. Немцам нужна
была помощь в выявлении еврейского населения — и эту помощь им
широко оказывала французская полиция; также поиском и выдачей
нацистам евреев добровольно и активно занимаются многие фран
цузы. Участились доносы. Жизнь в Париже становится с каждым днем
опасней — в марте 1942 года фашисты начинают еще более активную
охоту на еврейское население. В 1942 году выходит первый номер про
фашистской и антисемитской русской газеты «Парижский вестник»3.
1 Терапиано Ю. Встречи. Нью-Йорк : изд-во им. Чехова, 1953.
2 Софиев Ю. Синий дым. Алма-Ата : изд-во Алматы, 2013.
3 С 1925 по 1926 год газета выходила с подзаголовком на фр. Messager russe de Paris.
Проболыпевистская газета, выпускалась при поддержке советского посольства. В газете
также публиковались В. Маяковский, А. Луначарский, И. Эренбург, А. Нюренберг,
А. Кусиков и другие.
22
Газета издавалась с 14 июня 1942 года по 12 августа 1944 года, во время
немецкой оккупации, и придерживалась прогерманской позиции.
Должность главного редактора занимали последовательно П. Н. Богда
нович, О. В. Пузино, Н. В. Пятницкий. В газете периодически публи
ковали свои статьи генерал П. Н. Краснов, писатели И. С. Шмелев
и И. Сургучев, поэты Валентин Горянский, Георгий Евангулов и Нико
лай Туроверов, философ Георгий Мейер, художник Александр Бенуа,
балетмейстер Сергей Лифарь и ряд других деятелей. В этой же газете
в № 6 за 1942 год было напечатано распоряжение о евреях, запрещав
шее им посещать рестораны, театры, кафе, бары, концерты, спортив
ные мероприятия, музеи и т.д.
Учащаются аресты людей еврейской национальности, ответствен
ность за которые немецкое командование возложило на французскую
полицию. Только в одно августовское утро в одном квартале Парижа
было арестовано 5000 человек.
29 мая 1942 года немцы издают еще один приказ, обязывающий
всех евреев старше 6 лет носить желтую звезду. Людей уводили, как
правило, ночью. На улицах еще долго слышались плач и крики детей.
Случалось и страшное, непоправимое: жены выдавали мужей, соседи
доносили на соседей, в квартиры отправленных в лагеря евреев въез
жают французские семьи. Людей, захваченных французской полицией,
привозили в знаменитый закрытый стадион в Velodrome d’Hiver, где
их держали без воды и еды до дальнейшей отправки в лагеря. В то же
самое время в Париже вводится комендантский час... 16—17 июля
1942 года останутся в памяти многих французов — за эти два дня было
схвачено 13152 человека еврейской национальности (в основном жен
щины и дети) и размещены на стадионе Vélodrome d’Hiver — почти все
погибли в газовых камерах.
Теперь уже после восьми часов вечера стало страшно появляться
на улицах города, редкие прохожие торопятся вернуться домой
до комендантского часа. «Нам, “арийцам” разрешают ходить по улицам
до 9 часов вечера, евреев загоняют в дома к 6. Специальная комиссия
обходит еврейские квартиры, и проверяют, соблюден ли закон»1, —
писал Николай Рощин, друг Юрия Владимировича Мандельштама.
Страх, неприятный, липкий, как змея, заползает в каждый дом,
в каждую квартиру. Еврейскому населению грозит опасность, если они
продолжат оставаться в Париже. Тем не менее, многие русские по непо
нятным причинам решили столицу Франции не покидать. Так, напри
мер, писатель и религиозный деятель И. Фондаминский имел визу
в Америку, но в последнюю минуту решил остаться во Франции, за что
поплатился жизнью — погиб в Освенциме. Известная французская писа
тельница Ирина Немировская, перешедшая в католичество в 1939 году,
1 Рощин Н. Я. Парижский дневник / сост., ред. и авт. предисловия Л. Г. Голубева ; рук.
проекта Г. Р. Злобин^ ; коммент. Е. В. Коротковой ; подготовка указателей: Е. В. Корот
кова и И. Л. Решетникова. Μ. : ИМЛИ им. А. Μ. Горького РАН, 2015.
23
написала письмо маршалу А. Ф. Петену, отрекаясь от своего еврейства.
Вскоре после этого была арестована и погибла в Освенциме в августе
1942 году, как и ее муж, оставив сиротами двух девочек, которых чудом
спасла няня-француженка. В 2006 году вышел посмертно последний
роман Ирины Немировской «Французская сюита», позже переведенный
на многие языки, в котором она писала: «Мой Бог! Что делает со мной
эта страна? Потому что она отвергла нас, я с холодным расчетом вос
клицаю: “Дай нам увидеть, как теряет она свою честь и свою жизнь”»1.
В печати «Французскую сюиту» сравнивали с дневниками Анны Франк.
24 июня 1941 года Нина Берберова сделала в своем дневнике такую
запись: «В день 22 июня в Париже немцами были арестованы русские
эмигранты, около 150 человек. Главным образом, “видные”, но есть
“невидные”. Они арестованы как “русские”: “правые” и “левые”; среди
них — Фондаминский, адвокат Филоненко, Зеелер и др.».
Писатель Михаил Осоргин с вступлением в Париж немецкой армии
писал, выразив мысли всех своих соотечественников: «Что станется
с Парижем? Ждет ли его долгая осада, или волны только окружат его
и прокатятся мимо? Мы едем проститься с Парижем на случай, что
страх угонит нас к югу. С Парижем связана четверть века моей жизни,
но лишь сейчас чувствую, каким близким стал мне этот чужой город».
Так многие русские эмигранты, поддавшись общей панике, продол
жают покидать Париж, в их числе генерал Деникин, который посе
ляется в небольшой деревне на берегу Атлантического океана. Жена
Деникина, Ксения, вела дневник, который был позже издан их дочерью.
Дневник содержит много интересных фактов о жизни русских эмигран
тов в оккупированной Франции. Успели уехать из Парижа Гиппиус,
Мережковский, Мамченко, Тэффи, Керенский, Г. Иванов, Одоевцева.
Родители поэта и литературного критика Юрия Мандельштама уез
жают раньше с его сестрой Татьяной на юг Франции, где было безопас
нее, так как там не проводилась тотальная депортация евреев. Пытались
уговорить Юрия покинуть с ними Париж, уезжать без него не хотели,
но по каким-то причинам он отказался. Покидали они Париж, а на душе
было тревожно за сына, за его безопасность. У Юрия Владимировича
с родителями и сестрой отношения были очень теплые и близкие — для
них отказ сына уехать был трагедией, но он настаивал — был уверен,
что с ним ничего не случится, на это были свои причины...
3. «Налетает беда, налетает»
Юрий Мандельштам проживал в то время в Париже на улице Chardon
Lagache, № 61, на первом этаже 8-этажного дома с балконами. Здание
было построено в 1933 году в престижном районе Парижа, недалеко
1 Nemirovsky I. Suite Française. Translated from French by Sandra Smith. N. Y. ; Torinto :
Alfred A. Knopf, 2006 (перевод цитаты —E. Д.).
24
от станции метро. Юрий Владимирович в тот роковой день находился
дома один — малолетняя дочь Китти оставалась с кузиной Стравин
ских, доктором Верой Носенко, которая жила в Швейцарии и при
сматривала за девочкой после смерти матери, Людмилы Стравинской
(в 1946 г. Китти забрал к себе старший брат Людмилы, Федор Игоревич
Стравинский).
День 9 марта 1942 года был, как обычно, морозным и ветряным.
Пронизывающий, северный ветер бил в лицо запоздалых прохожих,
спешивших укрыться от глаз нацистов, патрулирующих улицы. К вечеру
огненный солнечный шар стал медленно опускаться за линию гори
зонта. Холодные красные лучи, как капельки крови, проникали сквозь
редкие льняные облака. Юрий подошел к окну—на мостовой, как белые
опоясывающие бинты на глубоких ранах города, еще лежал снег, окра
шенный последними красными каплями заходящего солнца. Вспомнил
другой, «веселый» март, с «пучками бледных выцветших фиалок»:
Так день прошел, веселый, монотонный.
Хрипел однообразный граммофон,
То шарканьем, то пеньем окружен.
Все о любви — и слишком благосклонной,
Все о любви... Так забывают сон.
И только март, пленителен и жалок
Неудержимой щедростью своей,
В цветочных лавках радовал детей
Пучками бледных выцветших фиалок.
Закат был густой, темно-алого цвета, постепенно сливающийся
с низко нависшим небом. Страшное предчувствие охватило его, тре
вожное ощущение беды было где-то совсем рядом — в черной пустоте
ночи. Юрий подошел к столу, открыл тетрадь, долго сидел задумав
шись, потеряв счет времени. Думал о родителях, о маленькой дочке.
Стал что-то записывать, но строки не складывались в стихи. На душе
все еще было беспокойно. Ответственность за дочь, постоянные мысли
о рано ушедшей жене, страх за близких ему людей, одиночество лежали
на душе тяжелым камнем:
И только ночью сонным адом
Далекий Север напоит.
И одиночество над садом,
Как купол огненный висит.
Он знал, чувствовал, что смерть была совсем близко, заходила
нежданной гостью в открытые двери домов. Хватит ли душевных сил
все это пережить? Юрий закрыл тетрадь, посмотрел на часы — был уже
девятый час, выходить из дома не полагалось, но находиться в квартире
он не мог. Двумя этажами выше жил его друг, поэт Игорь Воинов. К нему
Юрий Владимирович и решил подняться по внутренней лестнице после
наступления комендантского часа. Однако пришедшие именно в это
время разъяренные полицейские не обнаружили в квартире жильца и,
25
не застав его дома, оставили записку о немедленной явке в Гестапо. Вот
что пишет об этом Ю. Терапиано: «Чтобы скоротать время, по вечерам,
Воинов и Мандельштам поочередно приходили друг к другу. Хотя евреи
не имели права покидать своих квартир после 8 часов вечера, никто
не мог предположить, что в пределах того же дома “отсутствие” будет
рассматриваться, как преступление»1.
Если вдуматься в эти слова Терапиано: «никто не мог предполо
жить, что в пределах того же дома “отсутствие” будет рассматриваться,
как преступление», то возникает вопрос, почему именно в это время
и именно в квартиру Юрия Мандельштама пришли с проверкой?
Например, поэт Александр Гингер не регистрировался как еврей и жел
той звезды не носил. За Гингером приходили несколько раз, но дома
не заставали. Он же сам в комендатуру не явился и, таким образом,
спас свою жизнь. Мать Гингера желтую звезду надела, была депортиро
вана и погибла в концлагере. Его жена, Анна Присманова, была креще
ной еще в России, ее почему-то не тронули, может быть, из-за ее наруж
ности («у нее были неправильные черты, и она казалась то женщиной
с картины Модильяни, то стареющей дамой с непроходящим флюсом»).
Роковая судьба или предательский донос? И опять тот же вопрос:
«Почему приходили они именно к нему?» Может быть, действительно,
был донос? Но прямых доказательств нет. О том же пишет поэт Юрий
Софиев в книге «Синий дым»: «...во время оккупации погиб он [Юрий
Мандельштам] тоже трагически. Немцы установили комендантский
час, специально для евреев: после двадцати часов нельзя было выхо
дить из дому. Мандельштам жил на первом этаже. Иногда, по вечерам,
он поднимался на четвертый этаж в том же доме, к соседям, поиграть
в карты. Какой-то негодяй проследил за ним и донес немцам. Геста
повцы сделали внезапный обыск...»2
Из ворот дома он не выходил — запрет был только «не выходить
на улицу». Как известно, в 1935 году Юрий Мандельштам принял пра
вославие и потому евреем не считался. По наивности, уверенный, что
с ним ничего не случится, или намеренно идя на верную смерть, он
отвергает все уговоры друзей уехать. На следующее утро Юрий Ман
дельштам добровольно явился в комендатуру и был немедленно аресто
ван немецкими оккупационными войсками. Домой он уже не вернулся.
Возможно, что шел он тогда по снежным парижским улицам, сквозь
сырой, предвещающий мороз туман, утопая в глубоком, уже тающем
снегу, не думая ни о будущем, ни о настоящем, но зная или предчув
ствуя, что идет на смерть...
Иду наедине с самим собою.
Ночной холодный воздух сушит слезы.
И только ветер набежит порою,
Пересечет мне путь своей угрозой.
1 Терапиано Ю. Встречи. Нью-Йорк : изд-во им. Чехова, 1953.
2 Софиев Ю. Синий дым. Алма-Ата : изд-во Алматы, 2013. С. 54.
26
Да запоздалый путник, озираясь,
С улыбкой, недоверчивой и странной,
Сторонится, чтоб не задел, шатаясь,
Ночной бродяга, сумрачный и пьяный.
Мой милый друг, остановись, послушай!
Осушит ветер стынущие слезы...
Все меньше сил, мои шаги все глуше...
Дай руку мне... Не слышит. Слишком поздно.
И опять тот же вопрос: Наивность, честность, уверенность, что
ничего не случится, или намеренный шаг навстречу смерти? Так, в лег
ком пальто, без вещей, он был перевезен в лагерь для интернированных.
Три месяца — недолгий срок.
Земная мудрость всех коснется.
Смотрю на Север, на Восток:
Кто уезжает — тот вернется.
Три месяца — недолгий срок.
Но нет надежды, нет прощенья.
Смотрю на Север, на Восток
— И невозможно возвращенье.
Из дневника Николая Рощина о Юрии Мандельштаме: «Узнав о при
казе, отправился регистрироваться и надел желтую звезду — хотя мог
и скрыться, уехать, как сделали многие, возможности к тому были,
семья его довольно состоятельная. Нет, сделал все “по закону”, потому
что горд, прям и честен»1.
По словам Василия Яновского2 его немедленно отправили в Компьень3, в этапный лагерь для политических заключенных, где в это
время находились поэтесса Мать Мария (Скобцова), поэты и писа
тели: Л. Μ. Райсфельд и И. Фондаминский, а также Юрий Скобцов
(сын Матери Марии) и о. Дмитрий. «В этот лагерь в декабре 1941 г.
попали многие русские и французские евреи, а также там вскоре было
открыто отделение специально для французских коммунистов... Тут
было много хуже — лишения, голод, издевка, расстрел заложников...
по номерам»4, — писала Н. А. Кривошеина.
Условия жизни в лагере — невыносимые. В Компьень первое время
были большие трудности с питанием, так как родные еще не могли при
сылать посылок и заключенные питались, главным образом, находя
пропитание в мусорных очистках. Узников содержали по 35—50 чело
век в камерах, рассчитанных на двух или трех заключенных. Контакт
1 Рощин Н. Я. Парижский дневник / сост., ред. и авт. предисловия Л. Г. Голубева. Μ. :
ИМЛИ им. А. Μ. Горького РАН, 2015.
2 Яновский В. Поля Елисейские. Книга памяти. Нью-Йорк : Серебряный век, 1983.
3 Лагерь Компьень, располагавшийся к югу от Парижа, управлялся нацисткой
администрацией. С июня 1941 г. по август 1944 г. в этом лагере содержалось около
54 000 заключенных, 50 000 из них были депортированы в лагеря уничтожения.
4 Кривошеина Н. А. Четыре трети нашей жизни. Μ. : Русский путь, 1999.
27
с окружающим миром был запрещен. Но вопреки всему, в лагере про
цветала культурная и духовная жизнь, проходили поэтические вечера,
лекции, дискуссии и выставки художников, ставших узниками лагеря
Компьень. Сохранились около 33 рисунков художников, сделанных
в лагере.
Однако в предисловии к посмертной книге Юрия Мандельштама
«Годы»1 сказано, что сначала он попадает в лагерь Драней, затем его
переводят в другой лагерь около Орлинса, из которого его снова пере
водят в Драней. Его нахождение в Драней подтверждается полученным
дочерью поэта в 1945 году свидетельством о его смерти, выданным
Французским Министерством Ветеранов и Жертв Войны. Юрий Ман
дельштам значится в переписи узников под номером 590, профессия —
журналист.
Тем не менее, по информации, поступившей недавно из француз
ских архивов, только 20 марта 1942 года он попадает в Драней, до этого
времени он, по всей видимости, находился в Гестапо. Из Драней 9 марта
1943 года он был отправлен в другой лагерь, Beaune-la-Rolande (4 авгу
ста 1943 года лагерь Beaune-la-Rolande был закрыт), и только уже оттуда
12 (или 24) июля снова переведен в Драней, где, согласно архиву, был
зарегистрирован как узник под следующими номерами: 2764, 11416
и 12355.
Драней был небольшим городом под Парижем, в котором в 1941—
1944 годах находился построенный немцами концентрационный
лагерь. С 20 августа 1941 года он стал крупнейшим центром депорта
ции евреев из Франции в лагеря смерти (всего было отправлено более
70 тыс. человек). Ко дню освобождения лагеря, 17 августа 1944 года,
в нем насчитывалось около 1500 заключенных. Сбором и отправкой
еврейского населения Парижа в лагерь руководил от Гестапо некий
Теодор Деннекер, по описанию знавших его — «яростный психопат»,
которому в начале оккупации едва исполнилось 27 лет (в 1945 году был
арестован американскими войсками и покончил с собой).
В тот далекий 1942 год морозы длились до середины мая, а в июле
вдруг наступила необычная жара — температура поднималась выше
тридцати градусов. Условия жизни в заключении были крайне тяже
лыми. Драней еще не был подготовлен для приема заключенных. Глав
ной задачей тех, кого схватили во время облавы на улицах, в магази
нах или на работе, была связь с родными, так как многие родственники
ничего о них не знали. Часто приходилось просить жандармов передать
весточку родным. Однако только немногие соглашались идти на риск.
Вскоре начальство лагеря об этом узнало и сурово наказало и просите
лей, и жандармов.
Иногда удавалось передать в лагерь и из лагеря какие-то посылки.
Так в феврале 1943 года Юрий Владимирович смог послать на волю
листочек бумаги со стихами, в которых, не исключено, содержался
1 Мандельштам Ю. Годы. 1937—1941 гг. Париж : Рифма, 1950.
28
какой-то только родным понятный шифр. Из последних опубликован
ных стихов Юрия можно судить о его мужестве и силе духа.
Зимой в бараке АТП
Случайно встреченный в толпе
Товарищ лагерной недоли! —
Есть на земле и рай, и ад, —
Об этом годы говорят,
В тоске прожитые и боли,
И слово «друг» и слово «брат».
Первая депортация узников в Освенцим состоялась 27 марта
1942 года. В лагерь смерти было отправлено около 500 человек.
Согласно воспоминаниям одного из заключенных Драней, Георгия Вел
лера, позже, в тот же день было добавлено еще 550 узников. И далее
он вспоминает, что уже 29 апреля из Драней в Освенцим было депор
тировано еще 500 человек с остановкой в лагере Компьень, где к ним
присоединили дополнительных 1000 заключенных.
В начале июня 1942 года Деннекера заменил немец Хайнц Ротке,
ярый антисемит, глава антиеврейской администрации во Франции.
Жестокий, несдержанный, полный ярости и ненависти, он получал
удовольствие, видя страдания, которые причинял заключенным. Всю
свою энергию он направил на депортацию недавно поступивших узни
ков в Освенцим. Условия жизни еврейского населения лагеря резко
ухудшились. В 1942—1943 годах две трети заключенных по инициа
тиве гестаповца Хайнца Ротке были отправлены в Освенцим, где почти
все они погибли в газовых камерах. По словам Г. Веллера, только
за один этот год было проведено около 40 депортаций, в среднем — раз
в неделю. Среди заключенных попал в Освенцим и Г. Веллер, которому
удалось спастись и рассказать об ужасах пребывания в этом лагере
и о своих погибших друзьях. В списке погибших друзей, перечисленных
им, есть и имя Юрия Мандельштама1.
Как рассказывает Веллер, сначала отправляли мелких воришек
и других преступников, но вскоре стали депортировать всех без раз
бору. О судьбе тех, кого увозили из лагеря, заключенные не знали. Мно
гие люди не выдерживали страшных условий жизни и полнейшей нео
пределенности своей дальнейшей судьбы — в лагере участилась волна
самоубийств.
В июле 1943 года весь французский обслуживающий персонал лагеря
был заменен немецким. Во главе стал капитан SS Бруннер. Количество
депортаций уменьшилось до одной партии в месяц, но резко увеличилось
число издевательств и наказаний заключенных. Ротке стал появляться
в лагере реже, в основном в дни отправки заключенных в лагеря смерти.
По словам очевидцев, в Драней находились многие русские литера
торы, включая поэтессу Раису Блох и Юрия Фельзена. И, хотя Юрий
1 Wellers G. From Drancy to Auschwitz. Translated from French by Olga Weller-Lifson.
Boston : Μ-Graphic Publishing, 2011.
29
Владимирович Мандельштам свободно владел немецким (его воспиты
вала немка-гувернантка, и в детстве он даже писал стихи по-немецки),
и к тому же был крещеным, его постигла участь его сотоварищей.
Между 2 июля 1943 года и 17 августа 1944 года было проведено в общей
сложности 19 депортаций.
После появления в лагере Бруннера в Освенцим были вывезены две
партии заключенных — одна 2 июля 1943 года, другая 31 июля того
же года. Именно в этот день, 31 июля, и был отправлен на смерть рус
ский поэт, журналист и литературный критик Юрий Владимирович
Мандельштам.
31 июля заключенных подняли на рассвете. К 6 утра их собрали во
дворе лагеря, вещи вынесли отдельно. Затем обреченных людей погру
зили в автобусы, до 60 человек в каждый. Надзиратели, вооруженные
хлыстами, били нерасторопных, время от времени раздавались отдель
ные выстрелы. Отправляли в основном тех, кто был арестован намного
раньше прибытия Бруннера в Драней.
В этот последний июльский день 1943 года Юрия Мандельштама
в эшелоне № 58, вместе с другими узниками, погрузили в вагоны
по 80 человек в каждый. Стояла невыносимая жара, без воды и еды их
везли в неизвестном для них направлении. Кому-то на остановках уда
валось выбросить записку родным. Кто-то просил у местных жителей
воды, еды. Некоторые французы, наблюдавшие это ужасное зрелище,
сочувствовали, другие смеялись, указывая руками на заколоченные
вагоны, в которых, как скот, везли людей на гибель. Однако ни воды,
ни хлеба почти никто из них не подал. Раиса Блох сумела во время
переезда в Освенцим выбросить из окна вагона записку брату, которую
ему кто-то передал.
Состав из 1000 лиц еврейской национальности прибыл в Польшу
2 августа. По приезде в лагерь, без вещей, оставшихся в живых выгру
зили из вагонов. Людей разделили на группы. Только 218 мужчин
и 55 женщин попали в лагерь, среди них оказался и Юрий Мандель
штам. Остальные 727 человек были отправлены по прибытию в газовую
камеру. Юрий Мандельштам почти два с половиной месяца находился
в Освенциме, одном из жесточайших лагерей для людей еврейской
национальности — почти все, кто находился в этом лагере, погибли.
Как стало позже известно, Юрий Владимирович попал в один
из филиалов нацистского лагеря Освенцим-Биркенау в Явожне
(Jaworjno/Яворжне), расположенного в южной Польше близ Като
вице, где он и погиб 15 октября (по другим источникам — 18 октября)
1943 года при неизвестных обстоятельствах (дата 15 октября взята
с надписи на памятнике погибшим). Согласно документам, в момент
гибели он числился под арестантским номером 11410. Живых свиде
телей его смерти не нашли. Возможно, что все они погибли в газовой
камере. То страшное предчувствие обреченности, выраженное в его
ранних стихах, сбылось:
30
Но я боюсь судьбы иной,
И даже думать не решаюсь
О том, что темнотой ночной
Я постепенно облекаюсь,
Что через десять лет в плену
У косности непостижимой
Бессильным прахом в тишину,
Презрев восторг, летящий мимо,
Я тело отпущу навек,
И распылившийся в эфире,
Не ангел и не человек,
Я буду жить в незримом мире.
27 января 1945 года концлагерь Освенцим в Явожне был освобож
ден советскими войсками. В семье сохранился документ, подтверж
дающий дату и место гибели русского поэта, Юрия Владимировича
Мандельштама. Дата на документе, по-видимому, неверная — там
стоит 18 октября 1943 года. А за датами — тяжелая жизнь эмигранта,
высокое, вдохновенное творчество, любовь, страдания и мучениче
ская смерть от руки палачей... Судьба отмерила ему короткий отрезок
жизни — в момент гибели Юрию Владимировичу Мандельштаму едва
исполнилось тридцать пять лет...
4. «Воспоминанья прежних дней»
Юрий Владимирович Мандельштам, по словам родных, был двою
родным братом русского поэта Осипа Эмильевича Мандельштама.
Однако, исследуя родословную поэта, близкого родства установить
не удалось, хотя корни и тех, и других Мандельштамов идут из одного
и того же местечка в Польше, от некого ювелира Манделя (7 поколений
назад)1.
Род Мандельштамов считался древним: Мандельштам — еврей
ская фамилия, означает «штамм» (потомок) Менделя. В роду были
выдающиеся поэты: Рахель, Осип Мандельштам, Юрий Мандельштам
и Роальд Мандельштам. Кстати, Татьяна, сестра Юрия, тоже была поэ
тессой. Татьяна Манделыптам-Гатинская стала автором ряда стихот
ворений, опубликованных до войны под именем Татьяна Штильман
в «Перекрестке», таких как: «Все дружней с бессонницей и скукой...»,
«Ни к чему бессонные мечтанья...», «Слепые дни и серенькие ночки...»,
«От этих слез, бессильных и усталых...» и другие публикации. Татьяна
Владимировна дружила со многими поэтами, привлекала к себе скром
ностью, тонким чувством юмора, веселостью характера. Судьба была
к ней милостива — она пережила военную оккупацию Парижа, вышла
замуж за поэта Леонида Гатинского и родила двух дочерей, Нину
и Александру, которые сейчас живут в Париже.
1 Подробную статью о родословной Мандельштамов можно найти здесь: http://
www.1543.ru/people/ways/morti/arnold/Mand_Neizv_i_izvestn.pdf
31
Нити родословной семьи Мандельштамов ведут к царю Давиду.
Легенда семьи рассказана во вступительной статье Ури Милыптейна
к книге известной еврейской поэтессы русского происхождения Рахель.
По матери Рахель была племянницей Леона и Беньямина Мандельшта
мов. Один из членов семьи составил генеалогическое древо с XI века
и выяснил, что они — потомки РАШИ (Рабби Шломо Ицхак). Он был
величайшим интерпретатором Талмуда и писаний Царя Давида. В пре
дисловии к книге указывается, что эта легендарная генеалогия ничем
не подтверждается, но как семейная легенда имеет право на жизнь.
Юрий Софиев вспоминает, что из пиетета к Осипу, Юрия Мандель
штама в шутку называли «Манделыптам-ненастоящий». Адамович
писал в «Последних новостях» за 1932 год: «Юрий Мандельштам —
стихотворец. Ему следовало бы выбрать себе какой-нибудь псевдоним,
и это, право, еще не поздно сделать. Иначе всегда, при всяком упоми
нании о “стихах Мандельштама” будут — как бывает теперь — добав
лять: “только, знаете, не того Мандельштама”, или даже “ненастоящего
Мандельштама”»1.
Юрий Владимирович фамилию не изменил, псевдонима не взял,
но имя его, включая самого Ходасевича, всегда произносили с трепе
том и уважением. По трагическому совпадению оба поэта, как Осип,
так и Юрий Мандельштам, бесследно исчезли в концлагерях — один
в пересыльном лагере под Владивостоком, другой в фашистском лагере
Освенцим, в Польше. Имя Осипа Мандельштама в России знают все.
Имя Юрия Мандельштама незаслуженно забыто.
Юрий Владимирович Мандельштам родился в Москве 25 сентября
(8 октября) 1908 года в семье секретаря правления Объединенного
банка Владимира Арнольдовича (Вильгельма Ароновича) Мандель
штама (1872, Могилев — 1960, Париж). Известно, что он был не только
заведующим инспекционным отделением Соединенного банка,
но и кандидатом в директора Правления общества «Богатырь»2. Дед,
Арон Файвилевич (Арнольд Файвишевич) Мандельштам — работал при
канцелярии Могилевского губернатора, был директором могилевского
Общества взаимного кредита. Бабушка — Сара Вульфовна Горнштейн.
Мать поэта — София Давыдовна Штильман-Манделыптам была жен
щиной доброй, но, по всей вероятности, страдала нервными расстрой
ствами. Так, разбирая старые архивы санатория-усадьбы Гребнева,
подмосковный краевед Александр Послухалин нашел запись 1916 года
о пребывании в этом санатории Арнольда Владимировича Мандель
штама с женой Софьей Давыдовной, двумя детьми, Юрием и Татьяной,
и учительницей немкой. Этот санаторий был предназначен для «нервно
больных». Дальше в записи санатория говорится о том, что семье обста
новка санатория не понравилась, и на следующее утро они уехали.
1 Последние новости. № 4040. 14 апреля 1932 г. С. 2.
2 «Богатырь» — Общество производства и торговли резиновыми изделиями, было
одним из крупнейших фирм в резиновой промышленности Российской империи. Обще
ство было учреждено в 1910 при участии Соединённого банка.
32
В оставленных после смерти записках «Возвращение»1, написанных
примерно в 23-летнем возрасте, Юрий Владимирович отрывочно вспо
минает свое детство в Москве и Киеве, революцию, поход под пулями
в гимназию, страх, уже не детский, сегодняшний: «Я привык к времени.
Но почему мне иногда становилось страшно и впоследствии, стано
вится порою и сейчас. Несколько ночей подряд просыпаюсь с пере
боями сердца (а сердце здоровое). Скажут — нервы. Ну а раньше,
в десять-двенадцать лет тоже нервы? Конечно, я знаю, революция,
обстрелы, бегство. Но разве я этого боялся? Было и это страшно, но вот
ведь в Киеве, в девятнадцатом году, бегал под пулями в гимназию или
ночью — на дежурство, к отцу.
— Стреляют, значит, Деникин близко. Отец радуется, радуюсь и я».
Вот что он пишет в статье о книге Бориса Зайцева «Москва»: «Да,
здесь лубка нет, это — та самая, живая Москва: тот действительно быв
ший Арбат, с его тремя Николами, те самые переулки, Скатертные,
Кривоарбатские, по которым я бегал в детстве, та Сухаревка, недалеко
от которой я родился, тот памятник Гоголю на Пречистенском, к кото
рому я ходил, те люди, которые и впрямь жили там в то время, тот
воздух, который, не зная того, все москвичи глубоко в себя вдохнули
и выпустят только с последним вздохом. Это — Москва»2.
Маленький Юрий боялся темноты, часто мучили непонятные, непро
ходящие страхи. Как преодолел он их там, в лагере смерти Освенцим,
молодой человек с тонкой, легкоранимой душой? Каким был его послед
ний шаг в неизвестность, в бездну времени, где оставался он долго забы
тым своими соотечественниками, друзьями по перу, теми, кто выжили,
пережили войну и ее потери?
Уже живя в Париже, он часто возвращается в прошлое, вспоминает
свои детские сны и все тот же неопределенный страх. Здесь, в Париже,
тоскует Юрий по отцовскому дому. Тоску навеяла поэма Лермонтова
«Мцыри». Он пишет об этом в тех же отрывочных воспоминаниях:
«Я вспоминаю вечера. Знакомые и незнакомые лица. Но среди всех этих
лиц — одно лицо. Я узнал, я вспомнил. Зачем только — имя и отчество,
знакомство, радость и мучения. Сколько лет мучений. А что, если Вер
лен прав?
И было сердцу моему
Легко, не знаю почему.
Мне тайный голос говорил,
Что некогда и я там жил,
И стало в памяти моей
Прошедшее ясней, ясней...
Это вспоминает лермонтовский Мцыри. Но это вспоминаю и я. Дол
гое, мучительное усилие, и вдруг — мгновенный просвет. “И вспом
нил я отцовский дом”... Нет, я ничего не вспомнил. Мне мешают мои
1 Документ хранится в архиве Марии Стравинской (см. приложение к тому 3).
2 Возрождение. № 4179. 14 апреля 1939 г.
33
детские сны, мои страхи, чудища “до Адама”, средневековый “circulus
vitiosus”1». Детские сны, Россия, вспоминаются им часто в ранних его
стихах:
И легче верить, чем не верить,
И радоваться и любить,
Чем презирать и лицемерить.
Но только я не мог забыть
О сказочном моем наследстве,
О той стране, о том пути,
Что я во сне увидел в детстве
И в жизни не сумел найти.
Юрий рос непростым ребенком, как пишет он сам, он жил двойной
жизнью — одна — с друзьями, интенсивными занятиями, чтением, —
другая жизнь — внутренняя — сложная и мучительная. Его душевные
муки прервались только с его гибелью.
Необъяснимый страх, страдания, первое чувство, предсказание
собственной смерти — все это описывает молодой поэт в своих корот
ких воспоминаниях — свои две так и не прожитые до конца жизни:
«Одна — товарищи, уроки, все, что я делал, что любил, за что цеплялся.
Другая — непрерывное внутреннее отчаяние, порою безнадежность.
Круг какого-то зла сомкнулся, и мне казалось — навсегда. Цепляйся,
не цепляйся — не выкарабкаешься. Можно только ухудшить. Позже,
когда я изучал средние века, мне казалось, что средневековые суеве
рия, понятие о безвыходном, неискупимом грехе — именно то мое ощу
щение. Оставалось все бросить, ничего не делать». Но он продолжал
учить уроки, заниматься ночами — «но это, чтобы не упасть совсем».
Правда, он пишет, что ничего не читал, с трудом мог писать: «рука
не слушалась». И далее он говорит: «Сколько труда, чтобы написать
сочинение на хорошо знакомую тему. Было еще нечто, более теперь
для меня понятное. Это мучение закончится с моим последним вздо
хом. Пушкинские стихи:
Там роковой помост ломали,
Молился в черных ризах поп,
И на телегу поднимали
Два казака тяжелый гроб.
Какие страшные слова. Страшна не казнь Кочубея. “Помост”,
“гроб”... но об этом я не могу, не хочу говорить». И опять-таки — Юрий
Мандельштам ушел из жизни молодым, унеся с собой в могилу тайну
детских страхов, предчувствий ранней смерти. Но как мало осталось
о нем воспоминаний — небольшая статья Юрия Терапиано о друге,
с которым так часто встречался, обсуждал русскую литературу, поэзию,
беседовал по душам, кому раскрывал Юрий Мандельштам свои сердеч
ные тайны.
1 «Порочный круг».
34
Расспрашивал ли Терапиано его когда-нибудь о его детстве в Москве,
о его переживаниях, или унес Юрий Владимирович в бесконеч
ность тайну своей страдающей души? Но нет, только бережно хранит
листочки его разрозненных воспоминаний единственная внучка поэта,
Мария Стравинская. В 1937 году Юрий Мандельштам писал:
Я отвергаю некролог,
Который сам составить мог.
Чем жил я, для чего страдал —
Вам не узнать. Я сам не знал.
5. «Я знал его в Константинополе»
Русская революция изменила все в жизни семьи Мандельштамов.
Страхи юного Юрия стали реальностью. Оставаться в послереволюци
онной России становится опасно. Надо было любыми путями уезжать
из страны. Наконец, в 1920 году семья покидают Россию навсегда.
Юрию было тогда 12 лет. Об отъезде подробностей не сохранилось.
Возможно, как и многие, уезжали они через Крым. Сначала прибыли
в Константинополь, где была обширная русская диаспора со своими
ресторанами, школами, магазинами. Константинополь превратился
в те главные ворота, через которые покидали Россию остатки белых
армий и беженцы из центральных и южных районов страны. Экзоти
ческий, живописный город — золотые купола византийского собора
Святой Софии, пышный дворец последнего султана, богатые красочные
сады, все это могло произвести на мальчика неизгладимое впечатление.
Беженцы обживали в основном европейскую часть города на западном
берегу Босфора, в районе Галата и вокруг улицы Пера — главной евро
пейской артерии города, где находилось Российское посольство.
Условия жизни были невероятно тяжелые, работы практически
не было. Так, за 1920 год в Константинополе было зарегистрировано
4266 человек, нуждавшихся в работе, из них получило работу только
1294 просителя. В парижской газете «Возрождение» за 1925 год указы
вается, что к тому времени в Турции находилось более 150 000 бежен
цев из России («Нельзя забывать панорамы Босфора с эскадрой русских
кораблей, насчитывающей на своих бортах до 150 000 беженцев», —
из «Возрождения»). По другим источником — в Турции находилось
до 6000 беженцев. Чрезвычайно тяжелым было правовое положение,
так как изданные турецким правительством правила передвижения
по стране создавали для русских невыносимые условия существования.
«Будучи прикрепленным к определенному месту жительства, беженец
не может ни оставить его, ни поехать на работу в другое место», — писал
автор той же статьи. Не выдержав тяжелого положения, в 1925 году
на пароходе «Тадла» 60 беженцев при содействии советского посоль
ства в Париже вернулись в Советскую Россию. Можно только предста
вить, как сложилась их дальнейшая судьба.
35
И, тем не менее, так описывает жизнь беженцев в Турции в газете
«Возрождение» К. Зайцев: «Спросите эмигранта прошедшего через Кон
стантинополь! Как ни тяжело ему было там, но он все-таки радостно
улыбается при охвативших его воспоминаниях. Какая-то печать легко
сти, беззаботности, красоты лежит на них вопреки всем трудностям,
всем заботам, всему безобразию, которые там пережиты. Загадка?
Может быть. Впрочем — лучше спросите сами любого, прошедшего
через Константинополь. Но в константинопольском этапе русской
эмиграции было еще нечто глубоко памятное всем его участникам:
несмотря на всю будничную грязь, налипшую на константинопольскую
жизнь, в ней были черты подлинного духовного величия и величествен
ности... Когда-нибудь пытливый историк с живым интересом, а, может
быть, почти с благоговением остановится перед этим сейчас психологи
чески малопонятным для иностранца явлением Зарубежной России»1.
Однако не все было так, как описывает автор. Например, уже
в 1926 году закрывается в Константинополе единственная эмигрант
ская газета на русском языке «Вечерняя газета», выходившая под
редакцией Б. В. Ратимова2. Помещение редакции было опечатано вла
стями. Никакой мотивировки причин закрытия газеты властями пред
ложено не было. Просуществовал всего один год начавший выходить
в 1924 году в Константинополе журнал «Путь» (редактор и издатель
журнала А. А. Гурлянд), были закрыты и другие издания.
В начале 1920 года кроме 12-летнего Юрия Мандельштама находи
лись в Константинополе и многие другие будущие русские прозаики
и поэты, чей путь в эмиграцию пролегал через Турцию, как, напри
мер, Анатолий Штейгер, который был всего на год старше Юрия Ман
дельштама, Аркадий Аверченко, Гайто Газданов, Илья Сургучев, Иван
Лукаш, Галина Кузнецова, Владимир Варшавский и 17-летние Борис
Поплавский и Владимир Дукельский (ставший потом известным аме
риканским композитором, автором песен и музыки для голливудских
фильмов) и многие другие. Поплавский и Дукельский стали близкими
друзьями.
Несмотря на нищенское существование, в Константинополе русская
интеллигенция жила своей культурной жизнью. «Наряду с практически
полезными нововведениями в хозяйственной жизни, русские оставили
по себе и еще один памятник — культурно-художественный. Русские
артисты, музыканты, художники, литераторы не только впервые озна
комили население города с достижениями русской духовной культуры,
но и научили понимать и ценить ее. Они создали здесь в Константи
нополе яркий очаг ее, приобщив к ней все национальности и все слои
населения...», — пишет Борис Ратимов о своих соотечественниках, осев
1 Зайцев, К. Неукрощенные изгнанники // Возрождение. № 90. 31 августа. 1925.
2 В 1923 году под его редакцией был издан в Константиновполе альманах «На про
щание». Издание группы русских литераторов / под ред. А. Бурнакина, Д. Валери,
К. Минти и Б. Ратимова.
36
ших на время в Константинополе1. Выходит русская газета, печатаются
небольшие книжки стихов, открываются книжные магазины и т.д.
Вместе с Б. Поплавским, В. Дукельский основывает Царьградский
цех поэтов. Но как по-разному сложились судьбы этих поэтов, чьи пути
пересеклись в 1920 году в одной точке — Константинополе! Борис
Поплавский умер в 1935 году, приняв большую дозу наркотиков, Ана
толий Штейгер умер от туберкулеза в 37-летнем возрасте, Юрий Ман
дельштам погиб в концлагере, и только Владимир Дукельский сделал
блестящую карьеру в Америке, изменив имя на Вернон Дюк. Так описал
он Константинополь того времени в стихотворении «Памяти Поплав
ского».
Я знал его в Константинополе,
На Бруссе, в Русском Маяке,
Где беженцы прилежно хлопали
Певцу в облезлом парике;
Где дамы, вежливо грассируя,
Кормили бывших богачей,
Где композиторскую лиру я
Сменил на виршевый ручей.
Распорядители в усладу нам
Порой устраивали бал,
Где «Ваши пальцы пахнут ладаном»
Вертинский, жмурясь, распевал,
Где, тешась вальсами свирельными,
Порхали феи средь толпы
И веерами самодельными
Свои обмахивали лбы.
В американской сей обители
Шнырял голодный спекулянт:
«Вот, мистер Джаксон, не хотите ли —
Пятикаратовый брильянт!»
Приходом красных в море выкинут,
Там плакал жирный журналист,
Приспешник некогда Деникина —
Труслив, развратен и речист;
Священник, детский сад, гимназия,
Завет бойскаутов: Будь готов...
К спокойствию, однообразию —
Удел детей и стариков.
От Константинополя, как от последнего этапа русского исхода,
расходятся нити по всему миру. Семья Мандельштамов отправляется
в Париж.
б. «0, первые таинственные строки»
Удивительна география русского рассеяния. Вот что пишет об этом
литературовед В. Крейд: «Кажется, лирика зарубежья опоэтизировала
1 Ратимов Б. В. На перепутье // На Прощание. Альманах. Константинополь, 1923.
С. XXIX.
37
в русском слове все земные широты — камни Рима, виноградники Про
ванса, Корейские сопки...»1. Здесь — Чехословакия и Китай, Америка
и Австралия, Франция и Германия, Африка и Ближний Восток. По ста
тистике 1934 года, только в Манчжурии к этому времени находилось
189 000 русских беженцев2.
Первый центр переместившихся литераторов, Берлин, стал столи
цей двух литературных потоков: еще не сформировавшейся советской
литературы и еще не установившейся эмигрантской. К 1924 году серд
цем русской эмиграции становится Париж. Трагические обстоятельства
переселения, бегства как бы разъединили, разбросали русских литера
торов по всем углам и закоулкам земного шара. Однако такое разъеди
нение только больше сплотило поэтов: выходили журналы, книги, соз
давались литературные кружки.
К 1929 году во Франции насчитывалось около 400 000 русских эми
грантов. Н. Зернов воспроизводит такую картину Парижа 1920-х годов:
«Внутри столицы Франции образовался русский городок. Его жители
могли почти не соприкасаться с французами. По воскресеньям
и по праздникам они ходили в русские церкви, по утрам читали русские
газеты, покупали провизию в русских лавчонках и там узнавали инте
ресовавшие их новости... посылали детей в русские школы... В эти годы
в Париже было более трехсот организаций. Все эти общества устраи
вали заседания...»3 Частью культурной жизни русской диаспоры станет
в будущем и Юрий Владимирович Мандельштам.
Писать стихи Юрий Мандельштам начал довольно рано. Мы нахо
дим первые его произведения, написанные уже в эмиграции, в Париже,
в 12—13-летнем возрасте. Открывая для себя одновременно русскую
поэзию (Пушкина, Тютчева, Блока, Гумилева) и французскую (Верлена,
Бодлера и др.), он вспоминал:
Мы вслушивались в медленное слово,
В земной любви открывшееся нам.
Бодлера, Тютчева и Гумилева
Читали вместе мы по вечерам.
О, первые таинственные строки!
О, посвященья трепетной рукой!
Мы понимали смутные намеки,
Был каждый стих наш — разделенный строй.
И от шумливой жизни урывая
Хотя бы день, хотя бы только час,
Воистину мы достигали рая,
Стихами обступающего нас.
1 Крейд В. Вернуться в Россию стихами. Антология. Μ. : Республика, 1995.
2 Данные журнала «Шанхай» от 9 апреля 1934 г.
3 Зернов Н. За рубежом. Париж, 1973. С. 123, 125.
38
По ночам учил он наизусть «Медного всадника», читал своего люби
мого Тютчева: «Пушкинские стихи поразили меня не потому, что они
пушкинские. Пушкина я тогда не любил. У одного современного чита
теля я прочел выражение “роман с поэтом”. Тогда я переживал первый
“роман с поэтом”, и никого другого любить не мог. Но зато полюбил
стихи. Как случилось, что пятнадцатилетний мальчик понял и полю
бил одного из самых сложных, самых глубоких поэтов — и через него
почувствовал поэзию. Для меня это — тайна, как сама поэзия (какое
кощунство говорить: “только поэзия больше чем поэзия”. А особенно
говорить — поэту).
И бездна нам обнажена
С своими страхами и мглами,
И нет преград меж ней и нами —
Вот почему нам ночь страшна!
Дорогой Тютчев, любил тебя кто-то больше, чем я? Наверное,
любили, да мне в это трудно поверить. Какая дрожь пробегала по мне
от твоих стихов — и тогда, и позже, когда я перечитывал только
стихи о любви. Пробегает и теперь, когда я вспоминаю эти строчки.
Не об этом ли сказал Гюго про Бодлера: “unfrizzon nouveau"?1» («Воз
вращение»).
Когда умер Александр Блок, Юрию едва исполнилось 13 лет. Он
читает его стихи и странно волнуется. Сам тогда стихов он еще почти
не писал, но строчки блоковских стихов «Мы, дети страшных лет Рос
сии, / Забыть не в силах ничего» его потрясли. Ведь и он тоже не в силах
забыть, «хотя до боли не может вспомнить». Мучения юной, чуткой
души мальчика продолжаются еще долго. Эту страшную боль он стара
ется заглушить музыкой, посещая раз в неделю с друзьями концерты:
«Раз в неделю, а то и чаще, на галерке, среди других осчастливленных
музыкой, я слушал. Но и музыка скоро перестает помогать» (там же).
В шестом классе приходят первые волнения — он влюблен. Чувства
эти остаются надолго, отражаются в его поэзии, но любовь не счастли
вая — их трое. Выбор падает на соперника. И снова мучения.
И в первый — верно — ив последний раз,
Друг против друга, так, в случайной встрече,
Сидеть, не отводя жестоких глаз,
Оживших огненных противоречий2.
Так напишет Юрий Владимирович в 1933 году, строки эти перекли
каются с его воспоминаниями о первой любви: «Осень. Я провел очень
тяжелую, очень нелепую ночь. Сидели втроем, все трое были когда-то
(несколько месяцев тому назад) очень близки. Двое стали чужими,
1 Письмо Гюго Бодлеру от 6 октября 1859 года: Vous créez un frisson nouveau («Ты
создаешь новый трепет»).
2 Строки из стихотворения «Отъезд всегда отъезд...», не вошедшего в сборники его
стихов (напечатаны впервые в: Возрождение, № 3033. 21 сентября. 1933).
39
но невольно или волей вольною, но пропасть разверзлась. Всем троим
было тяжело. Не знаю, как третьему, но для двоих такое сиденье —
сущий ад. И не разойтись — льет дождь.
Наконец, утро. Прощание. Потом, часть пути — вдвоем. Говорить
надо. И я решаюсь, circulus vitiosus, болезнь, возвращение. Ответ груст
ный — если ты веришь, возвращайся. Опять прощание» (из «Возвраще
ния»). Юрий Мандельштам пишет свой первый цикл стихов, посвящен
ных девушке, в которую он был безнадежно влюблен, Катерине (Кети)
Гарон. Сохранились адресованные ей стихи и письма.
За окном — морозная луна,
Зимний свет, ночная тишина.
Но завешено твое окно
Плотной шторой верно и давно.
За окном в урочный час страшна
Над домами полная луна.
Но ты спишь, тебе не до луны:
Ты совсем другие видишь сны...1
В апреле 1925 года Юрий переживает уход любимой девушки (она
была обручена с другим), и хотя стихи его еще совсем юношеские,
в них мы уже находим то поэтическое чувство, без которого нет насто
ящей поэзии.
Я без тебя — тепла лишенный свет,
Я без тебя — без хлеба нива,
Я музою оставленный поэт,
Симфония без лейтмотива2.
Позже дочь поэта, Китти, поддерживала с Катериной Гарон долгие
дружеские отношения. Она и передала ей часть своего архива, связан
ного с именем Юрия Мандельштама.
Юрий — мечтатель, романтик, ищущий любви, друзей, взаимопо
нимания:
С детства я любил мечтанья,
Тишину и дрожь предчувствий.
Оттого я много верил
И отчаивался много.
Я искал на небе отблеск
Незаслуженного счастья,
И оно меня томило
Слаще летних сновидений.
Свои самые ранние стихи, еще детские, он посвящает «дорогой
мамочке в день ее рождения». Сохранились тетрадки, исписанные его
круглым детским почерком. В 14-летнем возрасте он написал поэму
1 Из архива Марии Стравинской.
2 Из архива Марии Стравинской.
40
«Илья Муромец» на 13 страницах и поэму «О русской поэзии» на 6 стра
ницах. В памяти у мальчика осталась Россия, ставшая мечтой, сказкой,
сном. Во многих его ранних стихах уже звучит ностальгическая нота.
Стихотворение «Воспоминание» написано поэтом в 15-летнем возрасте:
Так ярко солнце свет свой льет,
И на душе светлей,
Но не веселый хоровод
Меня манит: сильней
Царит печаль в душе моей;
Но сладок этот гнет:
Воспоминанья прежних дней
Наружу он влечет.
Я вижу Родину мою,
Златую рек родных струю,
Простор полей, степей,
Величественный строгий лес,
Сосны и ели до небес
И прелесть прежних дней1.
Вторник, 1-го мая, 1923 г.
Однако, уже будучи в лагере, он напишет стихи о другой России, той,
которую он не знал, о России гулаговской («Дорога в Каргополь»), где
погиб его однофамилец и дальний родственник, Осип Эмильевич Ман
дельштам. Напишет так, как будто ему самому пришлось брести вместе
с арестантами по дорогам Севера и погибать вместе с ним в грязных
русских бараках.
7. «Череда привычных лучших лет»
Эмиграция создала свой быт — быт страшный, «тяжкий, вне закон
ности и одиночества»2. В этом быту особенно тяжело приходилось
детям. В Париже было много беспризорных сирот. Весной 1925 года
возник вопрос о создании детского эмигрантского приюта. Так был
организован «Особый комитет помощи русскому мальчику». Почетный
представитель Комитета — митрополит Евлогий, почетной попечитель
ницей была Великая Княгиня Мария Павловна, председателем — про
фессор Н. К. Кульман, заместителем его был писатель Борис Зайцев.
Дети переехали в трехэтажную виллу в небольшом городке недалеко
от Парижа. Здесь они нашли свой дом.
Еще в начале 1920 года в Париже были созданы курсы для подго
товки русской молодежи к экзаменам на аттестат зрелости. Занятия
проходили на улице Гренель, на квартире В. А. Маклакова (бывшего
1 Из архива Марии Стравинской.
2 Иллюстрированная Россия. Выл. 2 (87). Январь. 1927. С. 16.
41
посла Временного правительства в Париже, известного адвоката
и общественного деятеля, который принимал участие в подготовке
убийства Распутина). После первого выпуска было объявлено об откры
тии в Париже русской средней школы.
В одном из отдаленных районов города, на тихой улице им. Доктора
Бланш, в глубине двора находился сравнительно небольшой трехэтаж
ный, окруженный деревьями особняк. В этом доме расположилась пер
вая русская школа, которая в 1930 году стала называться гимназией.
Так описал в газете «Возрождение» школу некто Н. Григорьев: «Узкие
коридорчики, небольшие комнаты, загроможденные старой классной
мебелью, на которой теснятся желающие учиться...» В 1920 году шесть
человек: протоирей о. Н. Сахаров, Μ. А. Маклакова (сестра В. А. Макла
кова), В. В. Дюфур, В. П. Недачин, С. Г. Попич и Б. А. Дуров взялись
за дело. С начала основания школы число учеников равнялось числу
преподавателей — их было только шесть. Но постепенно число и тех,
и других быстро возрастало.
К1925 году в школе насчитывалось уже 250 учеников и 20 учителей.
Пришлось пристроить к каменному зданию довольно обширный барак.
В нем находилась большая икона и перед ней — аналой. В этом поме
щении собирались утром ученики для общей молитвы. Материальную
помощь гимназии оказало Французское Министерство Иностранных
Дел. Постоянную помощь оказывала принцесса Монако, затем Между
народный Банк, страховое общество «Россия» и другие организации.
Средств хватало на то, чтобы выдавать неимущим ученикам неболь
шое пособие и деньги на учебники. Деятельное участие в организации
школы приняли Общество помощи детям беженцев из России и лично
Μ. А. Маклакова. Значительную материальную помощь школе оказала
артистка балета Анна Павлова, устроив пансионат «для девиц, учащихся
в гимназии». Занятия в школе начались в первых числах октября.
Вскоре по приезде в Париж родители записали Юрия, которому было
12 лет, и Татьяну (ей было уже шестнадцать) в первую русскую школу
в Париже. За пять лет своего существования гимназия выдала 260 атте
статов, которые приравнивались к французским аттестатам.
Юрий и Татьяна учениками были прилежными. Брат и сестра дру
жили, хотя Татьяна была старше брата. Как вспоминает Юрий Влади
мирович, приходилось иногда заниматься и по ночам.
С 1920 по 1961 год школу окончили 1200 учеников. Одним из осно
вателей и бессменным директором первой русской гимназии в Париже
был Борис Андреевич Дуров. Среди преподавателей можно назвать Гри
гория Леонидовича Лозинского — это был строгий и заботливый учи
тель, автор «Программы по русскому языку для внешкольного обуче
ния», филолог, переводчик, литературный критик, историк литературы,
библиофил, издатель. Лозинский был одним из тех преподавателей,
которых Юра Мандельштам особенно ценил. Позже он писал о нем:
«Г. Л. Лозинский, не только выдающийся филолог, один из лучших
современных специалистов по старофранцузскому языку, но и чело
42
век разносторонней и притом живой эрудиции и подлинного вкуса»1.
Попич С. Г. преподавал литературу, а Старинкович Константин Дми
триевич — ботанику. В гимназии преподавалась и гимнастика, благо
даря энергии и умению преподавателя Г. П. Година.
Любимым учителем будущего поэта был преподаватель русского
языка Сергей Сергеевич Лукьянов. Ему посвятил 14-летний Юрий
«Поэму о русской поэзии» на 6 страницах. Сергей Лукьянов был челове
ком яркой и драматической судьбы. В то время, когда он начал препо
давать в школе, ему было 34 года. Филолог-классик, историк искусства,
публицист и переводчик, он окончил Санкт-Петербургский универси
тет, специализируясь в римской истории. В 1920 году он эмигрировал
в Париж, где был одним из первых организаторов Русского народного
университета в Париже. Разносторонние знания Сергея Лукьянова, глу
бокая эрудиция, вероятно, стали примером для Юрия. К сожалению,
по неизвестным нам причинам Сергей Сергеевич Лукьянов в 1927 году
был выслан из Франции и вынужден был вернуться в Советский Союз.
В 1935 году он был арестован и погиб в заключении.
Выпускные экзамены 1925 года проходили в особой экзаменаци
онной комиссии, председателем которой французское правительство
назначило профессора Лильского университета А. Лиронделя, пре
красно знавшего русский язык и русскую литературу. Делегатом был
некий Г. Николя. Аттестат русской гимназии давал студентам право
на поступление в высшие учебные заведения Франции. В 1925 году
к экзаменам было допущено 52 человека, из которых только 34 полу
чили аттестаты зрелости и свидетельство об окончании семиклассного
среднего образования. Золотую медаль получили 4 человека, серебря
ную — два. В 1925 году семнадцатилетний Юрий Мандельштам окон
чил русскую гимназию с серебряной медалью2. Закончилась учеба
в гимназии, а с ними детство и юность.
Что касается самой гимназии, то к концу 20-х годов ее материальное
положение стало очень тяжелым, и над школой нависла угроза закры
тия. Однако ситуация изменилась благодаря вмешательству княгини
Лидии Павловны Донской (урожденная Кудоярова, в замужестве Детердинг). В 1928 году с согласия мужа она приобрела особняк в Булонском
лесу и предоставила его русской гимназии, оказывая ей при этом мате
риальную помощь. Это успешное учебное заведение назвали ее именем.
Гимназия просуществовала еще сорок лет и выпустила тысячу «бака
лавров», которые имели право поступать в высшие учебные заведения
Франции. Из ее стен вышли ученые, инженеры, врачи. Многие из них
заняли ведущие посты на французских промышленных предприятиях
и в научно-исследовательских институтах. Об успехе гимназии гово
рит тот факт, что особняк, купленный леди Детердинг, не вмещал всех
1 Мандельштам Ю. Временник Общества Друзей Русской Книги // Возрождение.
№ 4117. 4 февраля. 1938.
2 См. статью П. Григорьева в газете «Возрождение», № 67, 8 августа 1925 г.
43
желающих, и в 1939 году она же выкупила соседнее здание. Последний
раз Лидия Павловна приехала навестить своих подопечных в 1955 году.
Юрий Владимирович Мандельштам получил высшее образование
в Сорбонне, где изучал французскую и русскую литературы, современ
ную и средневековую историю, окончив университет одним из первых
в потоке. В своем эссе «Возвращение» он так объяснял свое стремление
изучать средневековье: «Позже, когда я изучал средние века, мне каза
лось, что средневековые суеверия, понятие о безвыходном, неискупи
мом грехе — именно то мое ощущение». Мистика, мистическая лите
ратура, метафизика всегда интересовали Юрия Владимировича, что мы
сможем позже проследить в его литературных статьях.
К 1928 году в Сорбонне обучалось около 300 русских. Согласно ста
тистике, помещенной в газете «Возрождение» (от 6 марта 1928 г.),
на литературном отделении русской Сорбонны читались лекции на рус
ском и французском языках об испанской, японской, персидской и рус
ской литературах. Особенно популярна была лекция Кульмана «Старо
славянский язык и история русского языка», которую посетило около
60 человек. К. В. Мочульский, известный критик и литературовед,
читал лекцию о русской послетютчевской поэзии.
В 1929 году Юрий Мандельштам стал обладателем диплома по совре
менной истории и русской литературе. Ему предлагают остаться рабо
тать на кафедре французской литературы, но Юрий Владимирович
чувствовал призвание к русской литературе и поэзии. Так он вспоми
нает годы учения в своих стихах:
Этой жизни, трудной и любезной,
Каждый год мне по-иному мил!
Каждый год своей волной железной
Сердце навсегда приворожил.
Пронеслась гимназией далекой
Череда привычных лучших лет.
Темный, непонятный, одинокий,
Позабылся университет.
Бледный отблеск дружбы величавой,
Две любви — бесплодных, без следа,
Но звучащих неповторной славой,
Скрыли в прошлом темные года.
Стынет сердце вечностью и страхом.
Только то, чему названья нет,
Остается в сердце верным знаком,
И не меркнет отдаленный свет.
По воспоминаниям современников, был Юрий Мандельштам чело
веком высокообразованным, прекрасно владел пятью языками — рус
ским, французским, немецким, английским и испанским. Еще будучи
в гимназии, он читал классику на языке оригиналов. «У него была
изумительная память, большая эрудиция, хороший литературный вкус,
44
и с самого начала — критические способности»1, т- вспоминает его
близкий друг Юрий Терапиано.
Окончив Сорбонну, Юрий Владимирович вступает в новую жизнь —
многочисленные друзья, новые встречи, новые увлечения, творчество,
частые выступления, работа по ночам, чтение, долгие споры и обсуж
дения с друзьями новинок литературы, новых имен — такая насыщен
ная литературная жизнь... Медленно уходят в забытье воспоминания
детства:
Не надо зрелых рассуждений —
Забыто прошлое давно,
И только где-то наши тени
Глядят в июльское окно.
«
8. Парижские кафе
Как и многие эмигранты, Юрий Мандельштам любил странствовать
с друзьями по ночным улицам Парижа. Часто проходили они мимо
дворца Инвалидов, затем вокзала «Монпарнас», а дальше — бульвар
Монпарнас, с его знаменитыми кафе, примечательными маленькими
галереями, выставками художников, яркими витринами магазинов.
Ночной Монмартр, кроме русских и французских поэтов, писателей,
актеров, художников, музыкантов, посещали также и чиновники, ари
стократы, купцы, промышленники.
Об этом удивительном времени в истории парижской культуры
написано было много. Парижские кафе пользовались у эмигрантов
особой популярностью. Мнения были самые разные, но равнодуш
ных не было. Описания знаменитых кабаре Монмартра «Черный кот»,
«Канарейка» и других можно было встретить в письмах русских, побы
вавших в Париже.
В этих кафе рождалось немало поэтических творений. «Мы ходили
вечером на Монпарнас и усаживались в Ротонде, кафе, где можно было
увидеть всех знаменитостей квартала, который тогда был центром
вечернего Парижа. В Ротонде часто бывала натурщица Кики, славив
шаяся красотой на весь Париж; подчас рядом за столиком сидел и Илья
Эренбург, или Алексей Толстой в шикарной широкополой фетровой
шляпе, или кинозвезды. Между кафе Ротонда и кафе Дом текла река
забавной пестрой публики, была там совсем особая атмосфера после
военного Парижа, который снова оживал после ужасных потерь войны
1914—18 гг. О Монпарнасе тех лет есть целая литература, тут царила
какая-то особая атмосфера, создававшая замкнутый, будто нереаль
ный мир, который прожил положенную ему жизнь и как-то вдруг,
за несколько лет до второй мировой войны, сам угас»2, — вспоминала
Н. И. Кривошеина в своих мемуарах.
1 Терапиано, Юрий. Встречи. Нью-Йорк : изд-во им. Чехова, 1953.
2 Кривошеина Н. А. Четыре трети нашей жизни. Μ. : Русский путь, 1999.
45
Часто просиживал Юрий Владимирович ночами с друзьями-литерато
рами в маленьком кафе «Ротонда» (Le Rotonde) на Монпарнасе, когда-то
воспетом Хемингуэем. Было оно тем местом, где собиралась художе
ственная элита, зарождались идеи живописи европейского авангарда,
поэты читали свои последние стихи. В этом кафе в 1903 году еще совсем
юная Габриэль Шанель исполняла свои песенки под горячие аплодис
менты публики и возгласы «Ко-коко», та самая Коко Шанель, у которой
был впоследствии бурный роман с Игорем Стравинским и Великим Кня
зем Дмитрием Павловичем, участвовавшем в убийстве Распутина.
Кафе были также и пристанищем для русской литературной богемы.
Там читали до утра стихи, дискуссировали или просто спорили о смысле
жизни и о смысле своего нищенского существования, вспоминали
былое. Именно в этих монмартрских кафе любимые поэты русской
эмиграции — Георгий Иванов, Вл. Смоленский, Б. Поплавский, И. Одо
евцева и другие читали свои глубоко мистические и ностальгические
стихи о покинутой родине.
Французская поэзия возлюбила кабачки еще со времени Франсуа
Вийона, читавшего свои стихи за бутылкой хорошего вина. В статье
«Литературные кафе» Юрий Мандельштам пишет: «Целая линия старых
французских поэтов — от Теофиля до Сент-Амана — настолько вопло
щали в себе богему, что ее представители могли бы быть прозванными
“поэтами кабаре”»1. Многие поэты по своей природе стремятся к одино
честву, и по существу своему часто одиноки, и хотя порой одиночеством
этим они дорожат, тяга с собратьями по перу была велика. Как писала
Зинаида Шаховская, «кафе было клубом, спасением от одиночества»2.
Порой, возвращаясь из кафе ночью после шумных встреч с дру
зьями, стремился к одиночеству и Юрий Владимирович, к осмыслению
происходившего, к любимым книгам и стихам.
А ты, поэт, в холодном, зимнем свете,
Окончив день среди чужих людей,
Идешь домой. Навстречу ночь и ветер
Летят разгадкой медленной твоей.
Часто засиживалась за одной чашкой кофе допоздна, до последнего
метро, а потом бродили по ночным улицам спящего Парижа, по рын
кам и бульварам, исполненные юношеского восторга, «в поисках иде
ального воплощения, подвига и греха», продолжая философствовать,
обсуждать последние события в России, все еще надеясь на скорое воз
вращение.
Как отмечает французский поэт и писатель Эрнест Рено: «...поэ
тому их особенно привлекают те места, где они в то же время были
бы и на людях, и отдельно от них, окружены толпою, не сливаясь
с нею... За чашкой кофе, дружески беседуя или читая стихи друзьям,
1 Возрождение. № 4066, 5 декабря. 1936.
2 Шаховская 3. А. Отражения. Париж : YMCA-Press, 1975. С. 143.
46
а то и занятые своим делом, они чувствовали себя среди людей, как
бы членами человеческого братства, и, вместе с тем, достаточно уеди
ненными, чтобы никто не мог мешать их работе или разговору. Наши
современники могут подтвердить, что эту прелесть кафе не утратили
для писателя и до сих пор»1.
Все стало уже привычно, знакомо — и эти прогулки под вечерней
луной, и эти длинные разговоры... В своей книге «Поэт в кафе» (1959)
немецкий писатель Герман Кестен писал, что в эмиграции кафе были
«домом и родиной, церковью и парламентом, пустыней и полем брани,
колыбелью иллюзий и кладбищем». Спорили о будущем, вспоминали
прошлое, читали друг другу свои последние стихи, говорили о любви
и об ушедших друзьях, о Боге и о политике, и, конечно же, о России.
И как не было им тяжело на чужбине, были друзья, было творчество,
долгие разговоры по душам, взаимопонимание. И было на какое-то
время ощущение, что возвращались они ненадолго в былую Россию,
в атмосферу Серебряного века, но вскоре, будто пробуждаясь от страш
ного сна, они понимали, что возвращение на родину — это только
мечта и для старшего поколения русских эмигрантов, и для молодежи,
для тех, кто начал писать вне России.
В статье «Гамбургский счет»2 Юрий Мандельштам отмечает, что
«в данный момент рубеж между начавшими в России и в эмиграции
на самом деле существует. Только проходит он не по линии возраста
и даже не по линии литературного стажа». Он разделяет старшее поко
ление на тех, кто уже был известен в России, и на тех, кто писал в Рос
сии, но «окончательно обрели себя» за рубежом: «И, собственно говоря,
старшее поколение раздваивается. Один слой — признанные корифеи:
Бальмонт, Бунин, Вячеслав Иванов, Гиппиус, Мережковский; другой —
начавшие в России, но окончательно себя обретшие уже здесь — Цвета
ева, Ходасевич, Георгий Иванов и др.»3.
К молодым поэтам, начавшим писать только в эмиграции, относился
и Юрий Мандельштам. Возможно, что высокая эрудиция, глубокие зна
ния мировой литературы, тонкость в понимании и оценке поэзии при
влекали к нему людей старшего поколения. Завсегдатаями парижских
кафе были литераторы разных возрастов, здесь стирался рубеж между
новым и старшим поколением поэтов.
Часто можно было увидеть Юрия Мандельштама за столиком одного
из парижских кафе в долгой беседе со своим старшим другом, Владис
лавом Ходасевичем, с которым его связывали общие интересы, любовь
к литературе, взаимная симпатия и долгая дружба. Вот как описывал
Г. Адамович посещения русскими эмигрантами парижских кафе, где
могли провести они всю ночь за одной чашкой кофе; темы их были
обычные, темы всех полуночных разговоров: «Человек, Бог, литера
1 Raynaud, Ernest. En marge de la mêlée symboliste. Mercure de France, 1936.
2 Журнал Содружества. № 2 (38). 1936. С. 7—12.
3 Там же.
47
тура, поэзия, долг... затем коммунизм, Пруст, Блок, любовь, смерть.
Лучше слушать не самые слова, а голоса, тон, внутренний напев речей:
особенность только в этом. Трудно представить себе что-либо более
безнадежно-восторженное, отрешенное, сожженное, добровольно
жертвенное, чем эти признания, со смешками, когда ирония все-таки
берет верх. Трудно представить себе что-либо грустнее...»1 Наверное,
именно такие разговоры и велись друзьями в кафе «Де Флор», «Наполи»
или «Ротонда» — любимых местах сбора парижских интеллектуалов.
9. Дружба с В. Ходасевичем
Здесь, в «Ротонде», они часто встречались — Ходасевич — с надмен
ным, умным в глубоких морщинах лицом с тяжелыми очками и длин
ными, как у Бальмонта, волосами, и застенчивый молодой человек при
ятной наружности, с выразительным лицом, вся внешность которого
носила на себе отпечаток будущей трагедии. Из воспоминаний Анны
Ходасевич, второй жены поэта2: «По словам очевидцев, в Париже он
подружился с молодым поэтом Юрием Мандельштамом, и мне кажется,
что его стихи “Пока душа в порыве юном...” относятся именно к Ю. Ман
дельштаму, но это, конечно, только мое предположение». Стихотворе
ние было написано Ходасевичем в 1924 году, когда Ю. Мандельштаму
было только 16 лет. Возможно, что Анна Ходасевич ошибается.
«На людях, — вспоминает позже Юрий Мандельштам, — Ходасевич
часто бывал сдержан, суховат. Любил отмалчиваться, отшучиваться.
По собственному признанию — “на трагические разговоры научился
молчать или шутить”. Эти шутки его обычно были без улыбки. Зато,
когда он улыбался, улыбка заражала. Под очками “серьезного литера
тора” загорались в глазах лукавые огоньки напроказничавшего маль
чишки. Тогда казалось, что собеседник с ним в заговоре — вдвоем про
тив всех остальных»3.
Я говорил: конечно, о стихах
И о ночах бессонных, в лихорадке, —
Пока неслышный смех в его глазах
Вставал и бился в радостном припадке.
Куда как грусть скучна! Пора бы знать.
И в чем винить вас? Так известно это:
Мундир военный и пиджак поэта —
Здесь, право, не пристало выбирать.
Не раз поощрял Ходасевич молодого поэта, писал отзывы на его
стихи или хвалил его небольшие пьесы, напечатанные в «Круге»
1 Адамович Г. [Рец.: «Приближения»] // Последние новости. 29 марта. 1934.
2 Воспоминания второй жены Ходасевича, урожденной Чулковой, родной сестры
писателя Георгия Чулкова.
3 «Возрождение», № 4189, 23 июня 1939.
48
и «Перекрестке»: «Надо сказать, что в последнее время очень вырос
Ю. Мандельштам. В “Перекрестке” он напечатал шесть пьес, испол
ненных подлинного чувства, но сдержанных, внешне и внутренне бла
городных, не до конца самостоятельных, но своеобразных и чем-то
вообще подкупающих...»1 Эти необычно теплые отношения продолжа
лись до самой кончины В. Ходасевича.
После встреч с друзьями Юрий Мандельштам возвращался домой,
в свою пустую одинокую квартиру и записывал своим витиеватым, кру
глым почерком, почти без помарок, новые стихи:
Какая грусть на площади ночной!
В угарном и безрадостном веселье
О чем-то горьком, как июльский зной,
Скрипят неугомонно карусели.
А в комнате беспомощный рояль
Дрожит и стонет под рукой неровной,
И жалуется душная печаль,
Прикрытая усмешкой хладнокровной.
И только там — на белом потолке, —
Где тихо бродят ласковые тени,
Нет ни упорных мыслей о тоске,
Ни медленных, назойливых сомнений.
В конце января 1939 года Владислав Ходасевич тяжело заболел. Его
положили в больницу Брусе в Париже. Диагноз был страшный — рак.
У постели неизменно оставалась жена поэта, Ольга Марголина, позже
погибшая в немецком концлагере. 14 июня 1939 года не стало Ходасе
вича — он умер после операции, так и не придя в себя. Диагноз ока
зался неверным — у него были камни в желчном пузыре и печени.
При своевременном и правильном диагнозе его еще могли бы спасти.
Юрий Мандельштам часто посещал Ходасевича в больнице, обсуждал
последние новости, дела газеты. Юрию Мандельштаму, посетившему
его в госпитале, Ходасевич с горечью сказал: «Никогда мы уже с вами
вместе не посидим в кафе».
Смерть друга потрясла Юрия Владимировича. Вот что он писал о нем
в статье «Памяти Ходасевича»: «Умер Ходасевич. Как писать об этой
смерти, какими словами выразить ту живую, ту острую боль, которая
наполняет сердце при одной мысли об этой потери? Как писать об этой
смерти — мне, знавшему Ходасевича лично в течение последних две
надцати лет, связанному с ним не только той таинственной круговой
порукой, которая объединяет всех писателей, не только уважением
поэта к большому поэту, эмигрантского литератора к одной из крупней
ших величин русской поэзии последнего периода, но и длительной бли
зостью литературной, моментами и человеческой, несколькими годами
1 Возрождение. № 1864. 10 июля. 1930.
49
общей работы в редакции. Как писать некролог о человеке, образ кото
рого до такой степени жив не только в памяти, но в самой душе моей?»1
Гроб В. Ходасевича несли Мандельштам, Смоленский, Вейдле —
самые близкие и дорогие его сердцу люди. День был хмурый, накра
пывал мелкий дождь. Дешевый деревянный гроб, увитый цветами,
осторожно опустили в землю, священник прочел молитву. Потом, пере
крестившись, он первым бросил твердый, сухой комок земли на гроб
покойного. В тишине кладбища земля глухо ударилась о деревянную
крышку. Кто-то громко заплакал. Стал сильнее накрапывать теплый
июньский дождь. Мелкие капли дождя монотонно били по крышке
гроба, еще больше усугубляя атмосферу уныния и горя. На душе у Юрия
Владимировича Мандельштама было тяжело и грустно — совсем
недавно похоронил жену, а теперь — друга. Смерть Ходасевича вызы
вает у Юрия Мандельштама мысли о том, что пережил он за послед
ние годы. «В тягчайший год многих личных утрат — утрата Ходасевича
для меня одна из самых тяжелых, одна из самых невообразимых»2
Позже он напишет о В. Ходасевиче несколько статей, в которых чув
ствуется искренняя боль о потере близкого друга, с которым он провел
так много вечеров, обсуждая русскую поэзию и современную русскую
и зарубежную литературу. Смерть В. Ходасевича была для молодого
критика невосполнимой утратой.
10. Два Юрия — Терапиано и Мандельштам
Другим близким другом Юрия Мандельштама был поэт Юрий Тера
пиано. После поражения Белого движения Терапиано был вынужден
покинуть родину и навсегда поселиться во Франции. Некоторое время
он жил на Монмартре, недалеко от площади Бланш, в комнатке на чер
даке, откуда открывалась панорама города. От его дома до кафе, где
собирались друзья, было рукой подать.
Однако первая встреча Юрия Терапиано с Мандельштамом произо
шла на одном из литературных собраний, как раз в день окончания
Юрием Владимировичем университета Сорбонны. Дружба их продол
жалась до гибели поэта. Василий Яновский в книге «Поля Елисейские»
писал: «Мандельштам принадлежал к “группе” Терапиано. Многие
начинающие поэты, в том числе и Смоленский, отдавали себя под
опеку Терапиано. Но расправив собственные крылья, они поспешно
отделывались от лишнего груза и платили Терапиано черной неблаго
дарностью... Однако Мандельштам до конца остался верным своему
патрону»3.
Часто можно было увидеть Юрия Мандельштама с Юрием Тера
пиано, с которым его связывала любовь к французской литературе,
1 Памяти Ходасевича // Возрождение. № 4188. 16 июня. 1939.
2 Там же.
3 Яновский В. Поля Елисейские. Книга памяти. Нью-Йорк: Серебряный век, 1983.
50
а в особенности, подобно Гумилеву, к поэтам-«парнасцам», о которых
они вели долгие беседы.
Обсуждали даже идею создать русскую парнасскую группу, но вскоре
от нее отказались, так как наступил период разочарования в этих поэ
тах, «много сделавших в свое время для поднятия поэтического уровня,
но слишком внешних, лишенных метафизики» (Ю. Терапиано).
Их общим увлечением был тогда французский поэт «парнасской»
школы — Шарль Леконт-де-Лиль.
Любви и нет. Но мы забыли
О неутешности, и вот
В мучительном Леконт-де-Лиле
Душа, запутавшись, живет.
Запутавшись... А все сильнее —
И скудной радости не жаль —
Парнасской строгостью болеет,
Уже приявшая печаль.
Общаться с Юрием Владимировичем было интересно — большая эру
диция, хороший литературный вкус, удивительная память, и, конечно,
глубокое знание немецкой, английской, русской и французской лите
ратуры, позволявшие друзьям обсуждать волнующую их литературную
жизнь зарубежья. Искусство вести беседу, слушать внимательно собе
седника и мыслить неоднозначно привлекали к нему и поэтов старшего
поколения. Сам Терапиано впоследствии писал о своем друге: «Перед
ним открывалась научная карьера, но он чувствовал призвание к лите
ратуре, к русской литературе, к русской поэзии, хотя, как большинство
своих сверстников, воспринял французскую культуру и очень хорошо
знал французский язык. Впрочем, почти так же хорошо он знал немец
кий, свободно читал по-английски и еще будучи в гимназии прочел
в подлинниках классиков на этих языках»1.
Была в этих беседах с Терапиано еще глубокая доверительность,
взаимопонимание — ему открывает Юрий Владимирович свою душу,
говорит о своей внутренней неудовлетворенности, пустоте:
Юрию Терапиано
Ты говорил, и все казалось
Неизмеримо и светло,
Но что-то смутное осталось
И там, за памятью, легло.
Все это так: и мир без края,
И жизнь прекрасна и чиста;
Но только, знаешь ли, какая
Бывает в сердце пустота!
1 Терапиано Ю. Встречи. Нью-Йорк : изд-во им. Чехова, 1953.
51
Разговоры иногда продолжались далеко за полночь. Уходили они
из кафе под утро, когда едва видимая сквозь пенку облаков луна посы
лала на землю последние тонкие нити предрассветных лучей:
Совсем один, часу в четвертом, что ли —
Я вышел из кафе. Я был на воле.
Светлела ночь, плыл город в мутном свете,
И был мне сладок предрассветный ветер.
В письме к В. Ф. Маркову Ю. Терапиано позже напишет с грустью:
«Перебирая бумаги, от нечего делать, наткнулся на пачку старых фото
графий 1926 г. Ходасевич — еще с длинными волосами, Берберова,
Кнут, Смоленский, Мандельштам (Юрий)... “те годы!” — стало очень
грустно»1.
Иван Бунин в это время писал: «В большом и радостном Париже /
Все та же тайная тоска», тоска по России, по несостоявшейся любви,
по счастливому прошлому...
11. «Но счастье просится призывно»
В феврале 1935 года Георгий Адамович приводит на один из вече
ров поэзии милую застенчивую девушку, которая оказалась старшей
дочерью композитора Игоря Стравинского, Людмилой Стравинской.
Она родилась в Петербурге в 1908 году, в том же году, что и Юрий Ман
дельштам. В 1920 году Людмила (Мика) вместе со всей семьей пере
ехала из Швейцарии на жительство в Париж. Имя русского компози
тора, пианиста, дирижера Игоря Стравинского было хорошо известно
в Париже. Его музыка к балетам «Жар-птица», «Петрушка» и «Весна свя
щенная» завоевала Париж. За границей он жил с семьей с 1914 года,
сначала в Швейцарии, потом в Париже. Старшей дочери Людмиле было
только 6 лет, когда семья покинула навсегда Россию. Но Мика страстно
любила и русскую музыку, и русскую литературу. Адамович знакомит
ее с Юрием Мандельштамом. С этой встречи молодые люди уже не рас
стаются.
И мы узнали дни освобожденья —
Сон бодрости и беспричинный смех —
Когда в одном — два счастья, два стремленья,
И каждый миг — прекраснейший из всех.
У них много общего — любовь к классической музыке, искусству,
литературе, русской поэзии. Мика любит слушать, как читает стихи
Юрий; она посещает его выступления, ведь именно ей Юрий Мандель
штам посвящает свои лучшие стихи. Было в этой девушке столько мяг
кости, задушевности, теплоты, понимания. Наверное, в жизни поэта
1 Письма Ю. К. Терапиано В. Ф. Маркову (1953—1972). // Если чудо вообще воз
можно за границей...: Эпоха 1950-х гг. в переписке русских литераторов-эмигрантов.
Μ. : Библитекарь-фонд, 2008. С. 221—354.
52
эти дни можно считать самыми светлыми: «Это — счастье, больше
ничего, / Но другого нет и быть не может...» (янв. 1938 г.). Любовь,
о которой он так много писал, пришла неожиданно, как просветление,
и ассоциируется она у него с образом любимой женщины:
Это — ты. Бьется сердце от страха,
Замирает. Полет с высоты
В эту ночь. Ни дыханья, ни праха,
Ни любви, ни судьбы. Это — ты...
Чтобы жениться на Людмиле Стравинской, Юрий Владимирович
должен принять веру будущей жены. Юрий Мандельштам соглашается
перейти в православие. Однако, читая статьи Юрия Владимировича,
понимаешь, что переход его в православие был шагом продуманным,
а не спонтанным. Духовный рост человека он видел только через рели
гию. Преображение души — через веру.
Сначала он встречается с Сергеем Николаевичем Булгаковым, кото
рый советует ему обратиться к отцу Василию. 12 сентября 1935 года
Юрий Мандельштам принимает обряд крещения, и через полтора
месяца (23 октября того же года) он венчается с Людмилой Стравин
ской. Людмила взяла фамилию мужа, Мандельштам.
Однако если верить дневнику Николая Рощина, родители Юрия
перешли в православие еще в России, и потому Юрия крестить не было
необходимости: «Родители — евреи, крещенные в детстве. Он право
славный от рождения»1. Но, по словам Марии Стравинской и записям
его дочери, на самом деле, он принял православие незадолго до свадьбы.
Теперь Юрия Мандельштама связывают с семьей Игоря Стравин
ского тесные родственные связи. Согласно некоторым источникам,
отношения Юрия с Игорем и Екатериной Стравинскими были слож
ными. Но все эти предположения опровергаются письмом, датиро
ванным 21 мая 1935 года и посланным Екатериной Стравинской мужу
после встречи с молодым человеком, женихом ее дочери. Екатерина
пишет, что она тут же почувствовала в нем не только приятность,
но и также и необыкновенную доброту человека, которому они могут
полностью вверить Микушу (так ласково называли в семье Людмилу)
«не только без страха, но с полным доверием». Она пишет, что видит
в нем не только интеллигентного и доброго юношу, но и человека, без
гранично любящего ее дочь.
До встречи с Людмилой Юрий Владимирович жил в Париже
по адресу 7 rue Adolphe Focillon. После женитьбы молодожены пере
езжают на новую квартиру. Теперь они поселяются на улице rue de la
Glacière, в доме № 36, кв. 13-Е2. Для Юрия начинается новая счастливая
1 См. Рощин Н. Я. Парижский дневник.
2 На этой же улице до 1900 года проживали Пьер и Мари Кюри, там же до 1900 года
находилась студия французского художника Франсуа Фламенга, который по приглаше
нию государя Александра III работал при русском дворе, рисуя портреты русской ари
стократии, многие из которых сейчас хранятся в Эрмитаже.
53
жизнь с любимой женщиной. В январе 1936 года в газете «Возрожде
ние» были напечатаны его стихи, в которых он выразил свои тогдашние
чувства — он был счастлив с любимой:
Но слезы счастья я узнал впервые.
Казалось — в сердце сделалось светлей,
И радости источники живые
Открылись в светлой глубине моей.
Людмила Стравинская стала не только его женой, но и близким, чут
ким другом, с которым делил Юрий Владимирович свои мысли и свои
планы. В доме у Мандельштамов часто собирались друзья. В. Злобин
в одном из писем Зинаиде Гиппиус рассказывает о таком вечере у Юрия
Мандельштама, когда гости бурно обсуждали сделанный накануне
вечером в «Круге» доклад Георгия Иванова «О потери чувства велико
державности», суть которого — потеря великодержавности и в поли
тике, и в литературе, а главное — в потере совести.
Мика была гостеприимной хозяйкой. А как радовалась она литера
турным успехам мужа (об этом Мандельштам расскажет позже в письме
к Игорю Стравинскому) ! Летом 1936 году Юрий Владимирович уезжает
с беременной женой в Швейцарию, в Савойю. Еще в 1934 году он напи
сал свое известное стихотворение, напечатанное в «Современных запи
сках»:
Сколько нежности грустной
В безмятежной Савойе!
Реет вздох неискусный
В тишине и покое.
В этой грустной тишине Савойи он счастлив. В январе 1937 году
родилась дочь Китти. Юрий Владимирович обожал маленькую Китти,
казалось, что пришло время безоблачного счастья, душевного равно
весия, покоя.
12. «Разлука бьет тяжелыми крылами»
Но вскоре последовала цепь трагических событий, несчастья вдруг
одно за другим обрушились на Мандельштама, навсегда изменили его
жизнь и творчество...
То детский плач, то детский лепет
Почудится в неверном сне,
И радостно тревожный трепет
Волною пробежит во мне,
И неизведанной тоскою
Средь одиночества замрет,
Как будто грубою рукою
Внезапно прерванный полет.
54
Несуществующего звука
Не заглушает тишина.
Какая странная разлука
Сегодня сердцу суждена!
В это время русские беженцы переживают поистине трагический
момент — возникает эпидемия туберкулеза. В газете «Иллюстрирован
ная Россия» за 1935 год автор пишет: «Если присмотреться вокруг, то
окажется, что туберкулезные имеются в громадном большинстве среди
русских беженских семей»1.
Через год после рождения дочери у Людмилы развивается тяже
лая форма заболевания. Игорь Стравинский перевозит ее с дочерью
Китти на лечение в санаторий. Через несколько месяцев она возвра
щается домой, но здоровье ее ухудшается, и Мика переезжает на время
с ребенком к родителям. 30 ноября 1938 году Людмила Стравинская
умирает от туберкулеза, оставив Юрия Владимировича с новорожден
ной дочерью.
Самой большой трагедией жизни для Юрия Мандельштама стала
ранняя смерть жены. «Мир, в котором он жил, разрушился, из чело
века — он превратился в парию», — пишет Ю. Терапиано. Трагедия эта
потрясла не только его, но и всю семью Стравинских. Смерть жены,
разлука с нею навечно остались для Юрия страшным ударом...
Разлука бьет тяжелыми крылами,
Крылами ночь охватывает нас,
И застывает медленно над нами
Прощанья поздний час.
Дорога ждет. Раскрыты настежь двери.
И холодеет нежная рука.
И все-таки еще любовь не верит,
Еще любовь легка.
Но вот качнется время. Слишком мало.
Платок в руке — последний знак любви,
И шепот опустевшего вокзала.
Моя любовь, живи!
Душевное смятение, глубокая сердечная боль претворяется им в этих
строках. Скорбь его достигает самого высокого накала. Мучительно для
него расставание с любимой, остаются только воспоминания, и чем
яснее эта память о светлых днях, проведенных с любимой, тем мучи
тельнее, тяжелее для Юрия Владимировича эта разлука. Прощание
с Микой, последние минуты, проведенные возле ее постели, оставили
в тонкой, ранимой душе поэта глубокий шрам и неизменный вопрос:
«А можно ли было ее спасти?»
В квартире все напоминает о жене — фотографии на тумбочке возле
кровати — милое улыбающееся лицо, книга, которую она так и не дочи
1 Иллюстрированная Россия. № 1 (503). Январь. 1935. С. 14.
55
тала, в шкафу еще висит ее белое венчальное платье. Образ любимой
навсегда с ним, в памяти, в стихах, воспоминаниях: «Тоскую и глухо стра
даю. / И все-таки труд мой безмерен, / И все-таки путь мой потерян...»
Все горе поэта выливается в стихах, в острых, пронзительных строч
ках. Цикл его стихов «Памяти твоей» был опубликован в 69 номере
«Современных записок». Образ жены не оставляет поэта. Он верил,
«что вечный свет, а не могильный мрак», «покой» дарует ей Господь.
Он верил в высшее благо, но принять разлуку с любимой не мог.
Я верю, Господи, что это знак,
В котором благодать Твоя и сила,
Что вечный свет, а не могильный мрак
Узнала днесь раба Твоя Людмила.
Я верю, что дарован ей покой,
Что Ты и жизнь ее, и воскресенье,
И от нее отвел своей рукой
Болезни, воздыханья и сомненья.
И даже то, что не могу понять,
Без ропота стараюсь я принять.
Лишь в долгие часы ночной тоски,
Забывшись, вдруг протягиваю руку —
И нет ответной, любящей руки...
Я все приму — но как принять разлуку?
Одиночество в толпе, какая-то безысходность, думы о невозмож
ности вернуть любимую женщину, тоска по родной душе не дают ему
покоя. Приходят длинные и бессонные ночи: «Сердце, сердце, ведь еще
не время! / Только ты не отвечаешь, сердце, / Бьешься, обрываешься,
трепещешь, / Мучаешь бессонницей меня». В эти бессонные ночи
пишутся такие строки:
И только ночью сонным ядом
Далекий Север напоит,
И одиночества над садом
Как купол огненный висит.
По словам внучки Ю. Мандельштама, Марии Стравинской, врачи
предупреждали Людмилу, что беременность может подорвать ее здоро
вье, так как в семье многие болели туберкулезом. Людмила решилась
на роды, но после рождения дочери прожила всего один год. Младшая
сестра Людмилы, Милена, так никогда и не имела детей. Она умерла
в Лос-Анджелесе в 2013 году в возрасте 99 лет. Людмиле (Мике) Стра
винской, было всего двадцать девять лет, когда ее не стало.
Людмила Стравинская была похоронена на кладбище Сент-Женевьевде-Буа, а кенотаф Юрия Мандельштама помещен там же, в склепе жены
поэта (могила № 288) к Фрагмент из списка захороненных: «Мандель
1 По словам Марии Стравинской, дочь Ю. Мандельштама, Китти, в 80-х годах поме
стила кенотаф Юрия Мандельштама в том же склепе, где покоилась жена поэта.
56
штам Юрий Владимирович (1908—1943). Поэт. Ссыльный, сосланный
и умерший в лагере депортации. Похоронен с Людмилой Мандельштам
(1908—1938), урожденной Стравинской, старшей дочерью музыканта
Игоря Федоровича Стравинского».
«Творчество всегда жертвенно. Творчество, не проходящее через
жертву, — пустота»1, — писал Н. Бердяев. Прошедшая через страдания
душа поэта болит в его поэзии, отражая всю глубину его трагедии.
13. Мандельштам и Стравинские
В статье Ричарда Тарускина, напечатанной в 1989 году в The New
York Review of Books2, он пишет о том, что Юрий Мандельштам не смог
попрощаться со своей умирающей женой, так как денег на поездку
в Швейцарию у него не было и что, по словам Людмилы, отец, Игорь
Стравинский, дать деньги на эту поездку отказался. Далее он пишет,
что сам Игорь Стравинский приезжал из Парижа, чтобы быть рядом
с умирающей дочерью.
С другой стороны, Роберт Крафт в том же журнале, как ответ Тарускину, утверждает, что Игорь Стравинский материально поддерживал
молодоженов и полностью содержал дочь до самой ее смерти. Более
того, он предлагал материальную помощь овдовевшему Ю. Мандель
штаму. Далее, говорит Крафт, Стравинский любил поэзию зятя и всегда
носил при себе книжку его стихов. Роберт Крафт также пишет о том,
что за год до смерти Людмилы Стравинский перевез ее из швейцар
ского санатория в Париж, а не наоборот. По словам Марии Стравин
ской, Юрий Мандельштам находился рядом с умирающей женой. Вот
что пишет внучка поэта в предисловии к этому изданию: «Юрий при
этом присутствовал, убитый горем, потерянный. Мика умерла 30 ноя
бря 1938 года в окружении семьи».
За шесть месяцев болезнь унесла жизни представителей трех поко
лений Стравинских. В 1938—1939 годах Игорь Стравинский похоронил
одновременно трех дорогих ему людей: дочь (Людмила умерла в ноя
бре 1938 года), первую жену (Екатерина умерла в марте 1939 года)
и мать (Анна умерла в июне 1939 года). Над ним самим нависла смер
тельная опасность острой вспышки туберкулеза. Но самое страшное
было еще впереди — серьезно заболели туберкулезом и были отправ
лены на лечение в Швейцарию маленькая Китти и младшая дочь Игоря
Стравинского, Милена — обе были в критическом состоянии. Никто
не надеялся, что они выживут, однако, их удалось спасти.
Известно, что Игорь Стравинский беспокоился о Китти, оставшейся
круглой сиротой после смерти родителей. Он писал из Америки сыну
Федору и его жене Дениз с просьбой удочерить девочку. В русской
1 Новый Журнал. № XXXV. 1953. С. 183.
2 New York Review of Books. June 15. 1989.
57
газете «Наша газета» (швейцарские новости на русском языке) было
напечатано интервью с дочерью Китти, Марией Стравинской, живущей
сейчас в Швейцарии, в котором она говорит о том, что Китти воспиты
валась в семье старшего брата Людмилы, художника Федора (Theodore)
Стравинского: «Итак, моей бабушкой была дочь Игоря Стравинского
Людмила, умершая в 1938 году от туберкулеза совсем молодой, когда
моей маме Екатерине было всего несколько месяцев. Ее муж, мой дед
Юрий Мандельштам, двоюродный брат знаменитого поэта, был депор
тирован из Франции в Польшу и погиб в концлагере в 1943 году, о чем
семья узнала значительно позже. Поэтому Теодор и удочерил мою
маму, оставшуюся круглой сиротой, и стал впоследствии моим дедом,
любящим и любимым».
Жизнь маленькой Китти сложилась нелегко. Федор Стравинский
решает остаться во Франции, а не следовать за отцом в Америку.
Однако здесь, в Париже, их материальное положение (которое и так
было трудным) резко ухудшается. Хотя отец его, Игорь Стравинский,
получил французское гражданство еще в 1926 году, Федор оставался
без гражданства; у Федора Игоревича не было даже паспорта Нансена,
который выдавали тем, кто бежал из Советской России. Семья Стравин
ских оказалась за границей еще до революции, и в советскую Россию
уже не вернулись, поэтому они не имели права на получение паспорта
Нансена. Такое положение вещей значительно ограничивало возмож
ности Федора Стравинского получать работу.
В газете «Возрождение» от 6 мая 1938 года указывается, что кроме
декретов полицейского характера, правительством был издан ряд декре
тов об иностранных рабочих. Из декретов министерства внутренних
дел явствует, что «на документы иностранцев будет обращено сугубое
внимание». Было также указано, что в определенный декретом срок,
т.е. 31 мая 1938 года надлежит во избежание возможных репрессий
привести все необходимые бумаги в порядок. Неисправность и неточ
ность в документах могла привести к серьезным последствиям, вплоть
до тюремного заключения. Точно так же предусматривались кары для
«лиц, практикующих ту или иную профессию, без соответствующего
разрешения» властей. Новые декреты усиливали наказание за невыезд
из Франции в случае высылки. Следует отметить, что префектам погра
ничных департаментов было представлено право по своему усмотре
нию решать участь иностранцев.
В газете «Иллюстрированная Россия» за 1935 год автор статьи также
пишет о тяжелом материальном положении русских беженцев: «Трудо
вая жизнь беженцев, полная забот и лишений, за последние два месяца
несказанно осложнилась. Сначала пошли глухие, панические слухи
о предстоящих массовых высылках русских, затем началась усиленная
проверка прав на жительство беженцев во Франции, права на работу,
начались увольнения со службы, устанавливается процент иностран
ных рабочих на заводах и мастерских, появились строгие приказы
о высылках отдельных лиц, подвергшихся даже сравнительно легкому
58
служебному взысканию, — все эти меры и слухи страшно взволновали
беженскую массу, порождая новые страхи и волнения за завтрашний
день и за простой кусок хлеба. Люди заметались в паническом страхе,
ища правды и защиты»1. В такой ситуации приходилось искать сред
ства к существованию. Федор Игоревич Стравинский был замечатель
ным художником, но с началом войны заказы, которых и до этого
было мало, совершенно исчезают. Не хватает денег даже на то, чтобы
платить за квартиру. В течение одного года они три раза переезжают
с одного места жительства на другое.
В 1941 году, после оккупации Франции Гитлером, Федор, как апа
трид, к тому же русский по происхождению, был арестован и заключен
коллаборационистскими властями в лагерь Recebedou близ Тулузы. Вот
что пишет об этом журналистка Наталья Беглова: «С большим трудом
его друзьям удается вызволить его оттуда, заявив, что они берут его для
работ на своей ферме. В октябре 1942 года Теодор и Дениз едут в Швей
царию, где у художника проходит выставка. Они планируют провести
там лишь несколько недель. Но в это время немцы оккупируют всю
южную территории Франции, находившуюся под формальным контро
лем правительства Виши. В этой ситуации Стравинские принимают
решение остаться в Швейцарии; поселились в Лозанне, поскольку там
у Дениз были родственники. Жизнь была очень трудной. Федору выдали
permit de tolerance, что очень точно передает его положение: его тер
пели в стране, не более того. Напомню, что в Швейцарию он приехал,
не имея никакого паспорта. И если бы не Дениз, то, конечно, ему бы
здесь остаться не разрешили. Так что Федор брался выполнять любые
работы, соглашался на заказы, которые были ему не по душе. Но надо
было кормить семью — жену и Китти, которую они воспитывали как
родную дочь»2.
Однако и сам Игорь Стравинский никогда не забывал Китти3, помо
гая ей по возможности материально. Позже они часто переписывались.
Когда ей было 17 лет, Игорь Федорович, несмотря на свою занятость,
навестил внучку в Женеве. Вот что он пишет своей родственнице Ксе
нии Стравинской от 17 ноября 1947 года: «Этой весной собираемся
месяца на 3,4 в Европу повидать моих женатых сыновей и внуков. Федя
с женой живут в Женеве. Они взяли к себе сиротку Китти (дочь покой
ной Мики), отца которой загубили немцы. Светик с женой и годова
лым сыном John4 — в Париже. Милену с мужем (они бездетны, как
1 Иллюстрированная Россия. № 1 (503). Январь 1935. С. 14.
2 Беглова Н. Федор Стравинский: я рисую, как я смотрю // Лебедь. № 728.10 января.
2015.
3 Китти Стравинская умерла во Франции в 2002 году. Она была замужем за дво
юродным братом, Михаилом Елачичем, по линии Елачич со стороны дедушки И. Стра
винского. Михаил Елачич был наследником хорватского престола, потомственным
дворянином и правнуком поэта Якова Полонского. Автор книги о художнике Федоре
Стравинском.
4 Поправка Марии Стравинской (в книге ошибочно написано Jean)
59
и Федя) выписали сюда, где условия для их шаткого здоровья неизме
римо лучше, чем во Франции». Ксения Стравинская в своих мемуарах
вспоминает: «Чувствовалось, как дороги ему дети, сколько нежности,
любви и заботы он к ним проявляет»1.
В письме к Игорю Стравинскому, датированном 2 августа 1939 года
Юрий Мандельштам пишет: «А как вы, Игорь Федорович? И не только
физически, но и морально? Глупо, может быть, задавать этот вопрос
в этом страшном году. Слишком хорошо знаю, что горе не проходит,
но уходит в глубину, что даже дает иногда какое-то странное утешение,
чувство незыблемости, близости такой, что уже ничто в жизни, чтобы
ни произошло, ее не разрушит».
Юрий жалуется Игорю Федоровичу на ту пустоту, которая образо
валась в его душе после смерти жены, и пишет о том, что нет такого
дня, когда он не думает о Микушке. Эти чувства он отразил и в своих
стихах:
Все это так: и мир без края,
И жизнь прекрасна и чиста;
Но только, знаешь ли, какая
Бывает в сердце пустота!
Из письма Юрия Мандельштама Игорю Стравинскому можно сде
лать вывод, что между ним, Игорем Стравинским и его семьей отно
шения были теплые. Юрий Владимирович спрашивает о здоровье
Милены, младшей дочери Стравинского, и шлет ей глубокий братский
привет. В этом же письме он говорит о том, как скучает по Китти,
но денег на поездку в Швейцарию у него нет, есть только надежда
на издание книги о Лермонтове, в котором он принимал участие. Неиз
вестно, помог ли Игорь Стравинский зятю приехать на встречу с доче
рью. Юрий Мандельштам посылает И. Стравинскому последний выпуск
«Современных записок», в котором напечатаны стихи, посвященные
Людмиле.
Тоска по дочери была для Юрия Владимировича не менее мучи
тельна, чем тоска по жене. Он дарит Китти на память свою фотографию
с такой надписью по-французски: «Моей маленькой дочурке Китти
от папы, который ее очень любит». Фотография с этой надписью хра
нится в архиве Марии Стравинской.
14. Творческий почерк Ю. Мандельштама
Вопрос о новом направлении эмигрантской поэзии широко обсуж
дался на страницах эмигрантской прессы 1920—1930 гг. Можно отме
тить статьи Н. Терапиано, П. Бобринского, А. Бибикова, Н. Бердяева,
Г. Струве, Г. Газданова, Ю. Мандельштама, Б. Поплавского и многих
1 Стравинская, К. Ю. О И. Ф. Стравинском и его близких. Л. : Музыка, 1978.
С. 84—164.
60
других. В связи с изменением жизненных обстоятельств, как в поэзии,
так и в быту, должна была произойти переоценка духовных ценностей,
ибо, по словам французского философа Жака Маритена, «поэзия рож
дается при контакте реального с духовным»1. В поэзии начинают зву
чать философские и психологические, а также мистические и метафи
зические мотивы декадентства, в конечном итоге направленные к вере.
Поэзия выходит за пределы земного в мир духовный, поэт как бы при
глашает читателя войти с ним в другую вселенную, вселенную его соб
ственной души.
Оторванность от родины, от родных, замкнутость, одиночество —
все это порождало особенно глубоко пессимистическую ноту в поэзии.
В «Письме молодому поэту» Юрий Мандельштам отмечает: «Главное
же, в любых условиях не отрываться от глубокого душевного течения,
от природы и избегать лишних, засоряющих сознание человеческих
отношений. Надо уметь быть одиноким, ибо только в одиночестве
корень всякого творчества. Впрочем, мы не властны выбрать одиноче
ство или оттолкнуть его: мы рождаемся одинокими, одиночество и есть
душа человека. Понять это — вначале очень страшно, зато победив
страх, мы во многое лучше вникаем». Одиночество стало одной из веду
щих тем русского поэта, оторванного от родной земли. «Что я везде —
о, это видит Бог / Так навсегда, так страшно одинок», — писал в одном
из своих стихотворений Владимир Смоленский.
Поиск «чудес», «тайны» и «ясности», просветленного мгновения,
блаженства, познания вселенной и стремление к духовному росту
через понимание своего свобственого внутреннего мира стали смыс
лом поэзии. Смерть жены, уход любимой женщины в момент самого
высокого счастья, заставляют Юрия Мандельштама замкнуться, уйти
в себя, искать таинственных, глубоких путей познания себя в одиноче
стве, в изоляции. Но он продолжает писать стихи, черпая вдохновение
из внутренней трагедии, из памяти, из прошлого.
Но с каждым днем — во мне, вокруг меня —
Темнее тени боли, проблеск тайный,
И свет ночной живее света дня,
Незабываемый и неслучайный.
Юрий Владимирович Мандельштам принадлежал молодому поколе
нию русских поэтов, живших во Франции. И хотя поэт покинул Россию
в 12-летнем возрасте, традиции русских декадентов и акмеистов можно
найти в его поэзии, уходящей в область духовного и таинственного. Как
известно, акмеизм и декаданс оказали некоторое влияние на эмигрант
скую поэзию и особенно на поэтов «парижской ноты». Та же сдержан
ность и приглушенность интонации. Из учеников Н. Гумилева, осново
положника акмеизма, в эмиграции оказались И. Одоевцева, Г. Иванов,
Н. Оцуп и Г. Адамович. В поэзии Юрия Мандельштама можно отметить
1 Maritain Jacques and Raissa. The Situation of Poetry. — NY: Philosophical Library, 1955,
page 21 (Translated from French). “Poetry is the fruit of a contact of the spirit with reality”.
61
приглушенную интонацию, интимность, сдержанную эмоцию, тонкую
психологичность, балансирование между земным и духовным.
От ослепительного света
Граненых ламп застыв едва,
Как тело, празднично одета
Душа, вступившая в права.
А тело тает взлетом тайным.
Не потому ли так легка
В прикосновении случайном
Твоя прозрачная рука?
Юрий Иваск многократно писал, что «парижская нота» не была
школой в обычном смысле, но «лирической атмосферой»1. Поэт и кри
тик Юрий Терапиано отмечал: «Незаметно, в течение нескольких лет,
на Монпарнасе вырабатывалось и создавалось то новое поэтическое
мироощущение, которое выявилось потом под именем “парижской
ноты”»2. Поплавский определил понятие «парижской ноты» несколько
иначе: «Существует только одна парижская школа, одна метафизиче
ская нота, все время растущая — торжественная, светлая и безнадеж
ная. Я чувствую в этой эмиграции согласие с духом музыки»3.
Это «мироощущение» заметно сказалось на литературе русского
Парижа. В поэзии «парижской ноты» часто доминировала тема смерти.
«Сущность искусства, как всякого подлинного искусства, трагична...
Сознание трагизма нашего положения явилось зерном, из которого
выросло новое поэтическое мироощущение, так называемая “париж
ская нота”», — писал Юрий Терапиано.
В этом глубоко философском стихотворении Юрия Мандельштама,
в котором так ясен элемент интуиции, он ясно предсказывает свою ско
рую смерть:
Не потому, что близок мой черед:
Он, может быть, настанет и не скоро.
Не потому, что смерть меня влечет
(О, вечный ужас смертного позора)...
Но с каждым днем — во мне, вокруг меня —
Темнее тени боли проблеск тайный,
И свет ночной живее света дня,
Незабываемый и неслучайный.
Обостренное сознание тяготеет к метафизическому состоянию,
которое выливается в строки, где элемент интуиции и предсказания
особенно явственен.
1 Иваск Ю. О послевоенной эмигрантской поэзии // Новый Журнал. 1950. № 23.
С. 196.
2 Терапиано Ю. Встречи. Нью-Йорк : изд-во им. Чехова, 1953.
3 Числа. 1930. № 2/3. С. 310—311.
62
Нота метафизическая и упаднически-безнадежная звучит в стихах
многих поэтов «парижской ноты», включая Б. Поплавского, А. Штей
гера, Л. Червинской, Ю. Мандельштама и др. «Это поколение поэтов
находило дневниковость, исповедальность, установку на простоту, ску
пость словаря, темы безжалостности мира, бесприютности, обреченно
сти на поражение в жизненной борьбе. И в том и в другом источнике
поэты находили мотив жалости, романтизм, скептицизм»1, — пишет
поэт и литературовед Вадим Крейд.
Случайный сон, уже почти не сон:
Тупое дуло, выстрел, я сражен,
Я падаю в отчаянья несмелом,
А сам расту над распростертым телом.
И бытие — уже не бытие,
Уже чужое — и навек мое.
Бессмертие...
«
Это стихотворение — мистичесикий рассказ, исповедь, сон. Строка
«А сам расту над распростертым телом» говорит о близости его поэзии
к философии поэтов-антропософов, под влиянием которых находились
и многие молодые русские поэты Парижа, такие, как Б. Поплавский,
Вл. Смоленский, Н. Белоцветов, Н. Оцуп и др. В частности, строки
стихотворения Юрия Мандельштама напоминают стихи поэта второй
волны эмиграции Дмитрия Кленовского «Нас было двое...» Стихи пере
кликаются не только по смыслу, они близки и по замыслу:
Но распахнулась дверь, и ты — прошла.
Какая пустота вокруг легла!
С каким отчаяньем, с какой мольбою
Я ринулся неслышно за тобою!
Но слов моих не слушался язык,
И только крик, уже бесцельный крик,
Крик ужаса...
Ю. Мандельштам (1932)
★ ★★
.. .Я отлично помню,
Как ты на выстрел распахнула дверь
И кинулась ко мне, и как легко мне
Внезапно стало: я в твоих глазах
Прочел все то, во что уже не верил —
Недоумение, и боль, и страх,
И чувство горькой все-таки потери.
Д. Кленовский (1956)
Так тема любви, смерти и возвращения на землю, чтобы увидеть,
как «ты опять вот так ко мне склонилась», мистически переплетаются
в стихах этих двух поэтов. Было ли стихотворение Д. Кленовского наве
яно строчками Мандельштама, нам неизвестно.
1 Крейд В. В Россию ветром строчки занесет... Поэты «парижской ноты». Антология.
Μ. : Молодая гвардия, 2003.
63
Если задуматься над судьбой поэтического русского зарубежья,
и особенно над судьбой поэтов «парижской ноты», то можно сказать,
что тема смерти была не только фоном их поэзии. Георгий Адамович
в книги «Комментарии» писал: «Нельзя быть поэтом, не помня о смерти,
не может быть поэзии без отдаленного ее присутствия»1. Как ирониче
ски заметил А. Бем в статье о русской литературе: «О стихах я не буду
говорить. Все на своих местах: А. Штейгер со скобочками, Лидия Чер
винская, которой “ничего не нужно” и которой “все кажется”, Юрий
Терапиано с посвящением Л. Червинской, Юр. Мандельштам с “дрожью
предчувствий”»2.
Смерть присутствовала не только в поэзии, но и в жизни, унося наи
более хрупких и наиболее стойких. Смерть многих эмигрантов первой
волны была так же трагична, как и их жизнь. Так трагически погиб
поэт Н. Гронский, 25 лет отроду. Погиб нелепо — под колесами поезда
метро. В. Диксон умер от аппендицита в возрасте 29 лет, Б. Поплавский
умер в возрасте 32 лет от наркотиков, С. Шарнипольский погиб под
колесами автомобиля в 28 лет, И. Болдырев отравился вероналом в воз
расте 30 лет, Иван Савин умер от неудачной операции аппендицита
в возрасте 27 лет, Алексей Гессен умер от туберкулеза в 25 лет, Евге
ний Гессен пропал без вести где-то в Германии в 1942 году — ему было
32 года. Умерла от диабета И. Кнорринг. Умер от чахотки А. Штейгер
и т.д. И перечень этот можно продолжать...
Дочь композитора Скрябина, поэтесса Ариадна Скрябина, жена
поэта Довида Кнута, в июле 1944 года была убита полицейским за месяц
до освобождения Франции. Участница Сопротивления, она помогала
спасению еврейских детей. А. Скрябина посмертно награждена Воен
ным Крестом и Медалью Сопротивления. Борис Вильде (Борис Дикой),
друг Юрия Мандельштама, немец по происхождению, возглавил рус
скую группу французского сопротивления, был расстрелян, и, по сло
вам самих же палачей, умер как герой. Поэтесса, монахиня Мать Мария
пошла в газовую камеру вместо молодой украинской девушки, спасая
ее жизнь. Как и Юрий Мандельштам, погибли в немецких концлагерях
поэты: Раиса Блох и ее муж Михаил Горлин, а также Е. Гессен, Л. Райсфельд, Ицхок Каценельсон, еврейский поэт, драматург и переводчик.
15 декабря 1942 года в числе девяноста других заложников во дворе
казармы Монруж, в лагере Драней, был расстрелян поэт Илья Британ.
Эти слова он написал сыну перед расстрелом в одиночной камере воен
ной тюрьмы:
«Дорогой Сашенька, родное дитя! Завтра меня не будет. Да послужит
тебе утешением только то, что умру я, как жил: чрезвычайно просто.
Без позы, без ненужных слов. О чем я успею подумать в последнюю
минуту? Не знаю. Вероятно о тебе, о твоей бедной матери. Больше
1 Адамович Г. Комментарии. Вашингтон : изд-во им. Камкина, 1957.
2 Бем А. Письма о литературе: Порочный круг (Круг. Альманах. Книга вторая. Бер
лин : Парабола. 1937. С. 176) // Меч. 16 января. № 2 (188). 1938. С. 6.
64
всего на свете я любил тебя, несчастливую нашу родину, музыку Рах
манинова. И еще... русскую литературу, единственную в мире...»
Так думали, наверное, перед смертью многие русские интеллигенты,
потерявшие родину, но продолжавшие горячо любить ее и русскую
литературу, музыку, искусство.
Налетает беда, налетает
Черной тучей удушливых снов.
В сердце хрупкое счастье растает —
Я очнусь безотраден и вдов,
Без любви, без друзей, на чужбине,
Не считая обид и утрат,
Настоящим изгнанником ныне,
Без надежды на близкий возврат.
Все проиграно в жизненном споре.
Замолчали живые ручьи.
Не хочу я удерживать горе
И холодные слезы мои.
«Я проезжаю на велосипеде “мимо зданий, где мы когда-то танце
вали, пили вино”. И читали друг другу стихи, и говорили о стихах.
Юрий Мандельштам, Раиса Блох и Михаил Горлин арестованы, Фельзен арестован, погибли; Мочульский болен туберкулезом; Адамович,
Софиев (потерявший жену) на фронте; Кнут и Оцуп ушли в Сопротив
ление; Ладинский, Раевский прячутся; Галя Кузнецова на юге, бедствует
в “свободной зоне”; Божнев в больнице для нервнобольных; о Штей
гере давно никто не слыхал; Присманова и Гингер живут и надеются
на чудо»1, — так вспоминает Нина Берберова в своей автобиографии.
Жизнь русского эмигранта в блистательном Париже была нелегкой,
несмотря на тот факт, что русский балет, русские рестораны, музыка
русских композиторов пользовались в Париже огромной популярно
стью. Но вскоре отношение французов к русской эмиграции резко
ухудшается. 6 мая 1932 года неизвестный мужчина в упор выстрелил
в голову Поля Думера, президента страны. Случилось это на выставке
французских книг, в отеле Соломона Ротшильда. Президента доста
вили в ближайший госпиталь, где он промучился только до утра. Вести
об умирающем президенте облетели всю Францию и русскую общину
еще до его кончины, и вести о том, что стрелял в него — русский,
кубанский казак и поэт, Павел Горгулов.
И хотя президент не пользовался у французов особой популярно
стью, его скромность, умение держаться с достоинством и патриотизм
(он потерял на войне четырех сыновей) завоевали уважение фран
цузов. Жители страны рассматривали это убийство как покушение
русских на Францию, страну, которая их приютила. Этот печальный
эпизод послужил началом тяжелого времени для русских эмигрантов.
Суд признал его вменяемым, и 14 сентября 1932 года Горгулов был каз
нен — ему отрубили голову.
1 См.: Берберова Н. Курсив мой. Μ. : Согласие, 1996.
65
«Уже светало, когда с ним покончили. Издалека, по движению став
шей одним телом толпы, можно было догадаться, что не все протекает
в соответствии с расписанием. Последние минуты тянулись немыслимо
долго... Кругом шепотом объясняли, что нож заело, что йадо начинать
сначала. Но наутро газеты объяснили; крупное тело Горгулова не уме
щалось в ложе гильотины... Шея казака не влезала в раму под нож»1
(Василий Яновский «Поля Елисейские»).
Пустота и убогость существования, бессмысленность, безысход
ность, потеря веры на возвращение, ностальгия по прошлой жизни,
по России, толкали некоторых эмигрантов на самоубийство. Хотя фило
софское осмысление смерти характерно для многих русских поэтов,
особенно болезненно эта тема доминировала в произведениях поэтов
русского зарубежья, в частности, у поэтов «парижской ноты». Юрий
Мандельштам пишет:
Отчаянье — не это
Вседневное рыданье
С трагическою дланью,
Приподнятой к виску,
Отчаянье — не это
Вседневное паденье
В глубины без просвета,
В которых есть просвет,
А в малое мгновенье
Понять, что чашу с ядом
Хотя и страшно выпить,
Но все-таки возможно2.
«Во всем великом, что людьми было написано, смерть видимо
или невидимо присутствует. Она — не всегда тема, но она всегда
фон, как и в нашем существовании», — писал Георгий Адамович
в «Комментариях»3. Для Юрия Мандельштама «мотив смерти» не был
только фоном его поэзии, смерть вторглась неожиданно в его существо
вание. Та внутренняя боль, вызванная смертью жены, стала частью поэ
зии Ю. Мандельштама, дала толчок к глубокому осмыслению смерти.
Радость моя, мы с тобою расстались.
Как мне осилить бессрочность разлуки?
Эти глаза мне вчера улыбались,
Ласковы были вчера эти руки...
Разве не это в житейской дороге
Словом одним называется: счастье...
Были, конечно, у нас и тревоги,
Но и в тревогах царило согласье.
1 См.: Яновский В. Поля Елисейские. СПб. : Изд-во Пушкинского фонда, 1993.
2 Стихотворение из первой книги поэта «Остров» (1930).
3 Адамович Г. Комментарии. Вашингтон : Изд-во им. Камкина, 1957.
бб
Помнишь — твои разделял я страданья,
Даже теперь, когда ты умирала?
Если твое прерывалась дыханье,
Воздуха в легких и мне не хватало.
Что же нас вдруг разлучило с тобою?
Точно ли так безысходна могила?
Или легла между нами чертою
Тайная сила, но светлая сила?
Смерть? Но черты твои так просветлели,
Будто бы в них благодать отразилась,
Будто в земной ты заснула постели
И в беспечальной стране пробудилась.
И опять обращаемся к Адамовичу, который сказал, что «нельзя быть
поэтом, не помня о смерти». После смерти жены в поэзии Ю. Мандель
штама стала чаще присутствовать эта скорбная тема. Стихи его напол
нены острым ощущением потери, словами, озвученными трагической
музыкой Брамса, философским осмыслением любви, жизни и смерти,
и глубокой скорбью.
Ни радости, ни скорби нет конца.
Любовь и смерть всегда в единоборстве.
Пускай черты любимого лица
Стирает смерть в медлительном упорстве -
Любовь их снова к жизни призовет
Движеньем памяти, простым и верным.
И наш союз незыблем. Он живет.
Он светит мне лучом нелицемерным.
И, тем не менее, тема любви в его поэзии преобладает, так в одной
из своих статей поэт напишет о том, что в любви есть неиссякаемый
источник лиризма и что, вероятно, поэтому любовь всегда была основ
ной темой поэзии. Тема смерти не сможет с ней соперничать. Несмо
тря на Баратынского, символистов, она остается второй темой, про
должающей и дополняющей первую. В стихах любовь всегда сильнее
смерти. «Любовь — не только тема поэзии, но и ее источник», — писал
Ю. Мандельштам. Несмотря на трудности бытия, на принадлежность
его к «парижской ноте», в стихах Юрия Мандельштама всегда звучала
и некая оптимистическая нота:
Элегия
Что будет через десять лет?
Быть может, горьким цветом славы
Я расцвету, и новый свет
Пролью на облака и травы.
Завиден будет мой удел:
Читатель, умный и суровый,
Очнувшись от случайных дел,
Мне поднесет венок лавровый;
67
И будут женщины мечтать,
Как я о них мечтал когда-то,
И по ночам не сможет спать
Ревнивый друг мой, литератор;
И даже ты среди гостей —
Подумай только — будешь рада
Прослыть любовницей моей.
Какая щедрая награда! 1
Такой же оптимизм прозвучал и в одной из его статей, где он писал
о том, что поэзия «ведет к смерти», и лишь сквозь смерть приведет она
поэта «к подлинному рождению». Возможно, что именно в этом «под
линном рождении» видел он возвращение своего творчества в Россию.
Может быть, именно теперь настало время к возрождению имени этого
замечательного поэта и литературного критика.
Поэтическое творчество неотделимо от лирики любовной. Юрий
Мандельштам — поэт-романтик, поэт-мечтатель с чистой, открытой
и легкоранимой душой. Любимым посвящал он свои лучшие стихи.
Читая первую книгу его стихов «Остров», мы понимаем, что юноша
был влюблен в некую Злобину, замужнюю женщину, жившую в Англии,
но возлюбленная умирает — так впервые в его поэзии звучит нота рас
ставания. Другой цикл стихов был напечатан в посмертном сборнике
с посвящением «Нине» (возможно, что Нине Берберовой, которая
упоминает в своих мемуарах «Курсив мой», что Юрий Мандельштам,
как и многие поэты, были немного в нее влюблены, но это только
предположение). Находим мы и стихотворение, посвященное Ирине
Барановской. Упоминание о ней мы находим в записках Ходасевича
в 1930—1932 годов о выступлениях поэтов, где наряду с именем Юрия
Мандельштама упоминается и имя Ирины Барановской:
Ирине Барановской
Моя любовь, как Божье наказанье,
Приветствую тебя, как Божий гнев.
Моя любовь... Но разве есть название.
Мне каждый раз звучит другой напев.
Моя любовь... Но разве есть сравненье.
Так не похожа каждая любовь.
Боюсь я сходства, муки повторенья,
А новизна терзает вновь и вновь.
Как Божий гнев, как Божье наказанье,
Без имени, ночами, без конца...
Моя любовь... Но разве есть страданье,
Когда сияет свет ее лица.
Тема любви, преобладающая в его первом сборнике стихов, не исче
зает, но с годами голос его становится постепенно громче, боль —
1 Адамович Г. Комментарии.
68
глубже, печаль — заметнее, ощущение мистического и метафизиче
ского элемента в поэзии, преобладавшего в стихах молодых эмигрант
ских поэтов, становится выпуклее. «В любовной лирике Юрия Мандель
штама, тревожной, несколько экзальтированной, слышится подлинный
поэтический голос»1, — писал в 1932 г. Голенищев-Кутузов.
Возможно, что он был влюбчив, любим и часто несчастен, но любовь
была для него тем чувством, которое заряжало творческой энергией.
Ему надо было любить и быть любимым, чтобы постоянно ощущать
этот импульс жизни и вдохновения, приобщения к прекрасному, духов
ному и божественному миру. «О, как хотел я быть любимым!», — вос
клицает он в одном из своих стихотворений. Словами его, относящи
мися к душевному состоянию французского писателя Леграна, можно
определить и его собственные ощущения: «“душевная родина” Леграна,
его “внутренний климат” — любовь».
«Умный, с большим характером, волевой по природе» Юрий Ман
дельштам ощущал мир с большей силой, подчиняя себе стихотворные
образы. Обостренное сознание тяготеет к метафизическому состоя
нию, которое выливается в строки, где элемент интуиции и предска
зания особенно явственен. Поэты, чьи стихи созвучны этим настрое
ниям, были объединены гармонией духовных исканий, поиском тайны
бытия, неизбежностью будущей трагедии, покорностью судьбе. К этому
направлению или «мироощущению» в поэзии принадлежал Юрий Ман
дельштам.
Поэзия — это тот мост, который соединяет духовный и реальный
миры. Чувства, эмоции и интуиция — это то, что излучает наша душа.
Юрий Мандельштам писал в статье «Вагнер о Бетховене»2 о том, что
нельзя бояться слова «духовность»; что по существу надо воспринимать
искусство именно как форму духовной деятельности.
Близость эмигрантской поэзии и философии очевидна, только фило
софия поэзии идет в основном путем интуиции, а не умозаключения.
В индийской философии произведение искусства является плодом твор
ческой интуиции, «аналогичной сверхчувственной интуиции мистика»,
рожденной в самых потаенных глубинах человеческого интеллекта.
Очевидно, что и сам Мандельштам, хорошо знакомый с философией
современных ему метафизиков, ощущал поэзию как форму «духовной
деятельности», ибо его поэзия включает в себя не только интуитивное
восприятие мира, чувства и эмоции, но также и духовное осмысление
мира, окрашенное поэтическим вдохновением.
В статье «Гончаров — критик» он писал о высказываниях Гонча
рова о поэзии: «Мы уже упомянули, что о поэзии Гончаров писал менее
охотно и менее убедительно: все же его переписка с К. Р. показывает,
что он прекрасно разбирался в технике стихописания и одновременно
знал ее пределы, ибо предостерегал своего корреспондента от ото
1 Возрождение. № 2438. 4 февраля. 1932.
2 Возрождение. № 4087. 16 июля. 1937.
69
ждествления стихотворной виртуозности с подлинной поэзией»1. Это
высказывание Гончарова и тот факт, что Мандельштам обратил на это
свое внимание, заканчивая им свою статью, говорит о том, что именно
такой подход к поэтическому творчеству был близко ему как поэту, ибо
для него — духовность поэзии, ее мистика — важнее, чем умение и зна
ния стихосложения.
Поэзия Юрия Мандельштама ближе к блоковскому мистическому
символизму, когда из музыки стиха вырисовываются таинственные
образы. И хотя поэзия его своеобразна по своей структуре и внутрен
нему трагизму, в ней мы видим блоковские «цветные миры», спектр
красок, передающий мироощущения поэта в страшное время войны.
Синяя звезда — как бы символ его поэзии: «Твоя звезда — ничем
не хуже Синей — / Тебе светила золотом лучей». И в его «грусти без
края», «грусти бесцельной» вдруг возникает мистическая «беспредель
ная тишина», «покой». Образ легкой птицы — передает тревогу его
состояния, когда есть еще надежда «если что-то свершится...», но он
понимает, что мечта его «свершиться не может». И здесь переплетаются
у него чувства тревоги с видением сиянья и покоя.
Над полями, в сияньи
Тишины беспредельной,
Реет вздох неподдельный,
Как мечта о свиданьи.
Реет легкая птица,
Синий воздух тревожит.
Если что-то свершится...
Но свершиться не может.
Внутренняя эмоциональная сдержанность и глубина взгляда в суть
окружающего, философское осмысление жизни, счастья, любви, духов
ное переживание его лирического героя, поиск тайны бытия — стер
жень поэзии Юрия Мандельштама, и при этом его поэтические зари
совки лаконичны, красочны и музыкальны.
В житейской тине счастья не найти...
Но и взлетев в небесные пространства,
Мы не забудем прежние пути,
Простую грусть, простое постоянство.
И стоит ли смотреть на облака
Нам, обреченным смерть принять оттуда,
Пока еще прекрасна и легка
Жизнь, где нам не надо чуда.
Еще Белинский писал, что музыка — это душа поэзии, которая про
ясняет и открывает ее. Это она, музыка, делает поэтическое слово
более глубоким по смыслу и более легким по восприятию. «Дух музыки
в эмоциональном аспекте — творческая воля, побуждающая одаренных
1 Возрождение. № 4165. 6 января. 1939.
70
людей создавать состояние звучаний и оформлять их как свое миро
воззрение», — писал он. Такая музыкальная интуиция открывает нам
таинственные уголки души поэта и его окружения.
Бывало — с полузвука, с полуслова
Рождалась музыка твоих стихов.
Ты вспоминал зачем-то Гумилёва,
Но был тебе не нужен Гумилёв.
Над островами солнечной пустыни,
Над радостью неопытных страстей,
Твоя звезда — ничем не хуже Синей —
Тебе светила золотом лучей.
Как было тяжело с таким сияньем
Тебе расстаться. Наступила ночь
С отчаяньем, сомненьем и незнаньем.
Ты плачешь, но тебе нельзя помочь.
Теперь узнаешь ты, что боль напрасна,
Что есть любовь, но счастья нет в любви,
Что даже музыка не так прекрасна,
Как верил ты. И все-таки живи.
Музыкальное построение его стиха, присущее тому периоду вре
мени, и является одним из основных элементов поэзии Ю. Мандель
штама. Часто его поэтические строки звучат как музыкальная ком
позиция, которая усиливает воздействие на наши эмоции, помогает
погрузиться в музыкальную тишину нашего внутреннего мира, забыв
о реальности. Музыкальность стихотворений Ю. Мандельштама обла
дает силой подчинения ритму его поэзии. В то же время негромкая его
эмоция располагает к размышлениям. Искренность, правдивость, про
стота изложения и музыкальность его поэзии близки по своей фактуре
к поэзии его собрата по перу (тоже рано ушедшего из жизни) Анатолия
Штейгера.
Это стихотворение Ю. Мандельштама, посвященное поэту и другу
Борису Дикому:
Любви и вдохновенья больше нет,
Остались только: пристальность и честность.
И вот — смотрю со страхом в неизвестность,
И вижу тьму (а раньше думал — свет).
Для Ю. Мандельштама характерна незамысловатая мудрость, то
болезненное ощущение правды, которое переживал он глубоко, как
и А. Штейгер:
Настанет срок (не сразу, не сейчас,
Не завтра, не на будущей неделе),
Но он, увы, настанет этот час, —
И ты вдруг сядешь ночью на постели
И правду всю увидишь без прикрас,
И жизнь — какой она, на самом деле...
71
У каждого периода есть свой творческий почерк. Поэты «парижской
ноты» по сути поэтического выражения были близки к поэтам Серебря
ного века. И хотя Ю. Мандельштам как поэт формировался во Франции,
близкая дружба с Владиславом Ходасевичем, Юрием Терапиано и дру
гими русскими поэтами оказала влияние на его творчество. В его поэзии
присутствуют те же творческие мотивы, та же глубинная духовность,
преобладание внутреннего анализа над описанием внешних событий,
элемент трагизма, мистическое предчувствие смерти и желание жить.
Это отрывок из его предсмертного стихотворения «Тебе», посвящен
ного погибшему другу, Борису Вильде, участнику Сопротивления.
И если я приду домой,
Как зверь, ушедший от погони,
Без слов — в молчаньи — головой
Я припаду к твоей ладони.
Но если есть бесслезный плач,
Ты все поймешь в минуту встречи,
Смотря на согнутые плечи,
Где знак поставил мне палач.
Он, как и многие его соотечественники, умел мечтать, но к мечтам
примешивалось чувство грусти, о «напрасно прошедших годах и дале
кой памяти», так как чутким сердцем поэта он понимал, что «ничто
не переменится» ни на чужбине — «в мире бесчувственном и тяжелом»,
ни в его стране, от которой остался только «отблеск забытого края».
Еще в ранних своих стихах он говорил:
Я внутри совершенно пустой,
Даже сердце как будто не бьется.
Только память о жизни простой —
Как на дне векового колодца.
Так, наверное, новый мертвец,
В первый раз выходя из могилы,
Все не верит, что жизни конец,
Смотрит в небо и пробует силы.
И, несмотря на тот факт, что Россия была уже не той страной, кото
рую они покинули, чувство ностальгии остро присутствует в поэзии
эмиграции, так как остался в душе тот таинственный, все еще тлею
щий огонь памяти о красоте полей русского живописного пейзажа,
об интенсивной интеллектуальной жизни дореволюционной России.
Невский проспект или Арбат, театральные постановки, философские
дискуссии о будущем России, поэтические собрания или белые петер
бургские ночи — все это было частью их внутренней жизни, Россией
«вовне», недосягаемой.
Быть изгнанником из родного дома — чувство тягостное, но тягост
нее всего была безнадежность, невозможность возвращения, ни физи
ческого, ни творческого. «И все же сердце живет невозможным, / Поет,
72
исходит в сладкой истоме, / Пока не очнешься с дыханьем тревожным /
Как нищий в своем углу на соломе», — пишет Ю. Мандельштам.
О, я не меньше чувствую изгнание,
Бездействием не меньше тягощусь,
Храню надежды и воспоминания,
Коплю в душе раскаянье и грусть.
Но отчего неизъяснимо-русское,
Мучительно родное бытие
Мне иногда напоминает узкое,
Смертельно ранящее лезвие?
Эти строки напоминают известное стихотворение поэта второй
волны Ивана Елагина «Мне незнакома горечь ностальгии...» Тема эта
надолго останется в поэзии русской диаспоры.
Когда Францию оккупировали фашисты, голос русского Парижа сли
вается с голосом французского народа. Поэтический голос Юрия Ман
дельштама как бы крепнет с приходом войны.
Нет, не воем полночной сирены,
Не огнем, не мечом, не свинцом,
Не пальбой, сотрясающей стены,
Не угрозой, не близким концом —
Ты меня побеждаешь иначе,
Беспросветное время войны:
Содроганьем в безропотном плаче
Одинокой сутулой спины.
Отворотом солдатской шинели,
Заколоченным наспех окном,
Редким звуком шагов на панели
В наступившем молчаньи ночном.
Ни сама война, ни ее грохот не пугают поэта, ни то одиночество,
ни та безысходность, которую она несет, ни то «заколоченное окно»,
за которым прячутся ее будущие жертвы, а то трагическое затишье
перед взрывом горя, победа смерти над жизнью — вот что глубоко тро
гает и волнует этого поэта.
Говорили — все погибнет в мире,
Если это повторится вновь.
Но луна плывет в небесной пыли,
Но волнуется живая кровь.
Нет, не все подвластно разрушенью!
Даже в дни печали и войны
Сердце внемлет радостному пенью,
Веянью зенитной тишины.
Вот что писал взыскательный критик Глеб Струве о творческой дея
тельности Юрия Мандельштама в книге «Русская литература в изгна
73
нии»: «Мандельштам писал много. Восприняв уроки Ходасевича,
которыми так пренебрегал Поплавский, он заботился о форме своих
стихов, тщательно их отделывал, у него нет срывов, его стихи — хоро
шая литература...»1 Хвалу и хулу поэт воспринимал серьезно, многое
принимал близко к сердцу, но особенно радовался добрым словам в его
адрес друзей, маститых и признанных критиков, таких как Г. Адамович
и В. Ходасевич.
15. Вехи творчества
В 1930 году вышел первый сборник поэта «Остров» (Париж, 1930),
когда ему было всего 22 года. В газете «Возрождение» от 4 февраля
1930 г. появилось объявление о выходе его книги. После выхода пер
вой книги стихов имя Юрия Мандельштама было замечено современ
никами. «“Остров” — кстати сказать, цельная, и хорошо построенная,
что само по себе хороший признак, и теперь стало редкостью. Ман
дельштаму нельзя не пожелать дальнейших успехов — то есть, прежде
всего, работы», — Вл. Ходасевич2.
Вот что пишет сам Юрий Владимирович об отзыве Ходасевича
на первый сборник своих стихов, и какой след этот отзыв ставил в его
судьбе: «Со смущением и благодарностью вспоминаю и его отзыв
о моей первой книге стихов — вместо злобного “уничтожения”, кото
рого я ожидал, слова поощрения и благожелательства. Думаю теперь,
что именно этот отзыв решил для меня внутренне мою судьбу»3.
О нем тогда же писали, что это «молодой человек, подающий
надежды» и что в его стихах этого периода можно отметить ясность
и простоту звучания поэтов-акмеистов. Георгий Адамович заметил:
«Стихи Мандельштама, как обычно, скромны, и скромностью своей
приятны»4. Позже он отмечает в «Современных записках»: «В сти
хах Галины Кузнецовой всегда приятен мягкий, женственный напев
и всегда радует непосредственность чувства. Юрий Мандельштам более
“литературен”, но достигает изящества в условной обработке слегка
условных эмоций»5.
Друг по перу, поэт Лазарь Кельберин, писал в журнале «Числа» сразу
после выхода книги Юрия и похвалу и «хулу» первой книге молодого
автора: «“Остров” первая книга стихов Юры Мандельштама. Стихи
написаны очень грамотно, выдержано, с чувством формы и меры. Соче
тание строгости и лиричности, полное пренебрежение поэтическими
эффектами, серьезная работа, которая, чувствуется, производится авто1 Струве Г. Русская литература в изгннии. Нью-Йорк : изд-во им. Чехова, 1956.
2 Возрождение. № 1864. 10 июля. 1930.
3 Памяти Ходасевича // Возрождение. № 4188. 16 июня 1939.
4 Русские записки // Последние новости (Париж). № 6109.16 дек. 1937.
5 Адамович Г. В. Современные записки. Кн. 63. Часть литературная // Последние
новости. 1937. 6 мая. № 5885. С. 3.
74
ром, роднит его с французским Парнасом... Недостаток стихов Ман
дельштама в слишком еще “обыкновенных” ощущениях. Они могут уже
нравиться, но не могут еще заинтересовать, тем более — взволновать.
Они, как хорошо исполненные этюды, но мы вправе ожидать от автора
и более значительных, по внутреннему чувству, произведений»1.
В апрельском номере газеты «Возрождение» (№ 2144) неизвестный
автор пишет: «Есть жизнь в простодушных ямбах К. Халафова, как
и в стансах Ю. Мандельштама».
На первый сборник Юрия Мандельштама откликнулись также Глеб
Струве2, Л. К. Кельберин3, Лидия Червинская4. Глеб Струве отметил, что
в книге присутствует «подлинная лиричность, настоящее поэтическое
дыхание»5. Тогда же Струве отмечает то же, что и Кельберин, «недоста
ток стихов Мандельштама, заключается в слишком еще обыкновенных
ощущениях».
Подвергалось ли его творчество резкой критике? Да, конечно, кри
тиковали, но скажем, меньше, чем ранние стихи Марины Цветаевой
или Бориса Поплавского.
После выхода первой книги стихов молодой поэт вошел в круги рус
ского литературного зарубежья. В 30-х годах Юрий Владимирович Ман
дельштам начал сотрудничать с журналами французского и русского
Парижа. Он стал одним из ведущих поэтов и литературных критиков
русской диаспоры. Его первая опубликованная статья была размещена
в «Сборнике Союза поэтов» № 1, издании, в котором он продолжал
печататься и в 1930—1931 годы. 4 февраля 1932 года в газете «Возрож
дение» было первое объявление о следующей книге стихов Юрия Ман
дельштама «Верность»:
Въ издательств! Я. Поволоцкаго и К*о вы
шЛа въ св!тъ ипоступила въпродажу вто
рая книга стнховъ Юрк МакДельштяда
<В!рность>,
На вторую книгу стихов «Верность» (Париж, 1932) откликнулся Вла
дислав Ходасевич, отметив, что поэтика Мандельштама «светится отра
женным светом, живет не своими, но лишь усвоенными приемами».
В заключении В. Ходасевич писал, что автор «Верности» в этом отно
шении является характерным представителем «молодого эмигрант
ского стихотворства»: «...по стилю своих писаний он сливается со мно
гими сверстниками. Как они, за глубокой новизной он не гонится. Его
поэтика не деятельна, как ихняя. Живя опытом предшественников
(преимущественно недавних), она застрахована от больших неудач,
1
2
3
4
5
Числа (Париж). № 2—3. 1930. С. 254.
Россия и славянство. 2 августа. 1930.
Числа. Кн. 2—3. 1930. С. 254
Числа. Кн. 5. 1931.
Россия и славянство. 2 августа. 1930.
75
но и счастливых открытий в ней тоже нет»1. 18 февраля 1932 года поя
вилось следующее объявление:
Ходасевич также отмечал в газете «Возрождение», что Мандельштам
«формально богаче, разностороннее многих сверстников» и отмечен
«истинно поэтическим душевным складом», что в его стихе «чувству
ется воля к непринужденности, к широте письма».
В «Верности» критики отмечали романтическую направленность
поэзии Юрия Мандельштама, где преобладала в основном любов
ная лирика. «В любовной лирике Юрия Мандельштама, тревожной,
несколько экзальтированной, слышится подлинный поэтический
голос», — писал И. Н. Голенищев-Кутузов в 1932 году2. Недаром одним
из любимых поэтов Юрия Мандельштама был Жирар де Нерваль, фран
цузский поэт-романист.
Третья книга стихов Юрия Мандельштама «Третий час» (Берлин,
1935) была положительно принята и критиками и читателями, кото
рые отметили его «поэтическую зрелость». Трагические ноты все чаще
звучат в поэзии Мандельштама. Георгий Адамович заметил, что поэт
«достиг словесной свободы и порой даже блеска»3. Сохранился экзем
пляр книги, подаренной Вере Сергеевне Булич с такой надписью: «Вере
Сергеевне Булич на добрую память от “парижского корреспондента”.
Юрий Мандельштам. 12/1935». Михаил Цетлин писал о третьем сбор
нике поэта: «Третья книга Мандельштама лучше двух первых... Пафос
его искренен, боль подлинна, человечески ему веришь».
Четвертая книга стихов Юрия Владимировича Мандельштама «Годы.
Стихи 1937—1941» (Париж, 1950) вышла посмертно, но подготовлена
была самим поэтом. Книга «Годы» была отмечена высокой поэтической
зрелостью. Хотя еще в 1946 году в газете «Новое русское слово» Юрий
Терапиано писал, что в поздних стихах поэта прозвучала в результате
тяжелых переживаний какая-то новая нота4. Отмечая в ранних стихах
некую рассудочность и холодность, он говорит, что теперь у Мандель
штама появилась тяга к «человечности и простоте». Юрий Иваск дал сле
дующую оценку посмертному сборнику стихов Юрия Мандельштама:
1 Возрождение. № 2459. 25 февраля. 1932.
2 Голенищев-Кутузов И. Н. «Современные записки» (книга 48) // Возрождение.
№ 2438. 4 февраля. 1932.
3 Последние новости (Париж). Т. 20. № 6. 1935.
4 Новое русское слово. 22 декабря. 1946.
76
«Это умный, умелый поэт. Своей настоящей темы ему не удалось найти.
Но некоторые его стихи останутся в русской поэзии... Кроме настоящей
культуры в нем было много чистоты, душевного здоровья и мужества»1.
Но есть в его небольшой статье и такая фраза: «По-видимому, он меч
тал о каком-то “оправдании добра” в поэзии».
Что же имел в виду Юрий Иваск? «Оправдание добра», — это нрав
ственная философия Вл. Соловьева, где он описывает добродетель как
высшее отношение человека ко всему окружающему. Соловьев назы
вает три вида совершенства — в Боге, в душе и во всемирно-историче
ском процессе. Именно на эти три принципа и опирался Юрий Влади
мирович в своих критических статьях и в поэзии. Часто в своих стихах
обращается он к Богу, прося прощения за долгий поиск пути к нему:
Хор за стеною пел
Странные песни.
Молился монах:
Знал я сомненье и медленный страх.
Боже, прости мне, что темной тропою
Я не решался идти за Тобою!
В поисках своей правды, добра и любви постоянно находятся лири
ческие герои его поэзии и его статей. В другой оценке поэзии Юрия
Мандельштама Иваск писал: «Талантлив был Юрий Мандельштам
(1908—1943), погибший в нацистском лагере. Он стремился к акмеи
стической отточенности, но звучала в его поэзии и парижская нота»2.
16. Юрий Мандельштам и литературный Париж
Русский Монпарнас жил богатой литературной жизнью между
двумя войнами. И в этом немалую роль играли периодические изда
ния, дававшие на своих страницах широкую панораму литературной
жизни русской диаспоры. Литературные собрания в русском Париже
пользовались неизменным успехом, как у поэтов, так и у их почита
телей и почитательниц. Мандельштам активно участвует в культурной
жизни Парижа. В 1928 году, согласно Терапиано, «в память Леконтаде-Лиля, Мореаса и Гумилева», образовалась группа молодых русских
поэтов «Перекресток», которая начала было собираться в «Клозри де
Лиля», но вдали от главного центра скоро почувствовала себя оди
ноко — и переселилась на «Монпарнас». Юрий Владимирович Ман
дельштам — основатель и постоянный участник «Перекрестка», часто
выступает на вечерах с докладами, а чаще с новыми стихами.
Василий Яновский отмечал, что группа «Перекресток» позаимство
вала свое название у Довида Кнута, который однажды сказал: «Мы
1 Новый Журнал. № 25. 1951. С. 302.
2 Поэзия старой эмиграции // Полторацкий. Русская литература в изгнании.
Pittsburgh : Department of Slavic languages and literatures. Faculty of arts and sciences, 1972.
C. 45—70.
77
сошлись на перекрестке». Новая группа нашла поддержку у В. Ходасе
вича. «Перекресток» стал одной из активнейших групп Парижа — соби
рались почти каждый месяц. В вечерах поэзии принимало участие боль
шое число литераторов и проходили они обычно в непринужденной,
живой обстановке, когда все могли открыто высказывать свое мнение.
Участники разделялись на две группы: одна ориентировалась на клас
сические традиции, другая — на новаторские поиски за рубежом и в Рос
сии. Члены группы выпустили в Париже два одноименных коллектив
ных сборника стихов (оба в 1930 году). Часть вечеров была посвящена
творчеству участников группы, включая Юрия Мандельштама.
Ю. Терапиано упоминает в своих мемуарах «перекресточную
тетрадь», в которой активное участие принимал и Юрий Мандельштам:
«Кажется, Г. Раевскому первому пришла в голову мысль завести тетрадь,
“в которую бы вписывалось все достойное внимания” мысли. Тетрадь
была немедленно приобретена, принесена на очередную встречу “Пере
крестка” и с тех пор я или Ю. Мандельштам, реже — другие (дикто
вать легче, чем писать!) вносили в нее все примечательное. Тетрадь
стала источником общего веселья... От перекресточников доставалось
и “Числам”, и “Зеленой Лампе” и “Современным Запискам”. Немало
эпиграмм и пародий посвящено представителям “старой” и “молодой”
литературы... “Перекресточная тетрадь” вскоре получила известность
за пределами “Перекрестка”. Были обиды; было вполне добродушное
отношение “задетых”. К счастью, не все пародии и эпиграммы дошли
до заинтересованных лиц».
Объявления о первых серьезных выступлениях Юрия Мандельштама
можно найти в газете «Возрождение» за 1929 год. Одно из запомнив
шихся выступлений поэта состоялось в престижном географическом
обществе 29 ноября 1929 года. О таких вечерах позже напишет Борис
Закович:
Несправедливо мучимые роком
Искатели и вестники добра —
Беседам о прекрасном и высоком
Мы часто посвящаем вечера1.
В тот ноябрьский день 1929 года тяжелое небо низко нависло над
Парижем в ожидании первого снега. Ударили первые морозы. Но ника
кая погода не могла удержать дома молодых поэтов, собиравшихся
послушать стихи друзей:
И вот уже в морозном свете
Я темной улицей иду,
И зимний непокорный ветер
Пророчит нежную беду.
Как будто плачет он и стонет,
Но все верней несет меня
И к цели все вернее гонит,
От легкой нежности храня.
1 Русские записки. № 14. 1939. С. 16.
78
Прохожие, подгоняемые ноябрьским «непокорным» ветром, куда-то
торопятся. Раскачиваются на ветру, упираясь в черное небо, тусклые
ночные фонари, издавая при этом едва слышный хриплый звук. У входа
в помещение географического общества сегодня шумно — перегова
ривается группа молодых людей. Поодаль стоят несколько накрашен
ных девиц, заинтересованных происходящим. Внутри клуба атмосфера
тоже оживленная. Комната переполнена молодежью, любителями рус
ской поэзии. В тот день выступали — Вадим Андреев, Владимир Вар
шавский, Ирина Одоевцева и другие.
Но вот на сцену вышел совсем еще молодой и мало кому знакомый
поэт — Юрий Мандельштам. Среднего роста, выразительные, пра
вильные черты лица, открытый лоб, большие грустные глаза, тихий
мелодичный голос... Он был красив не только внешне, весь облик его
излучал свет, только это был не свет радости, а свет одухотворенности,
обреченности и печали. Но в тоже время чувствовалась в нем какая-то
смиренность и доброта. Юрий Терапиано вспоминает такой эпизод,
когда сидящая в кафе рядом с ним женщина, увидев Юрия Мандель
штама, воскликнула: «Я почувствовала, что Юрий обречен, что с ним
произойдет когда-нибудь что-то страшное».
Тогда, в тот памятный вечер, в зале все еще было шумно, люди пере
говаривались между собой... Но вот молодой, еще неуверенный в себе
поэт, начинает читать стихи, и зал замирает от удивления, заворожен
ный его тихим голосом, музыкой и прелестью его поэзии:
Нет, не восторг, не солнечный туман,
Мне только стыд на искупленье дан.
В стыде живу, постыдно умираю,
В стыде люблю, и радуюсь, и знаю.
Стыжусь всего: стыжусь моих стихов,
Стыжусь моих друзей, моих врагов,
И прячу со стыдом мое бессилье,
Как прячет страус голову под крылья.
Поэт читает еще несколько своих последних стихотворений и уходит
со сцены под аплодисменты взволнованной аудитории — его запом
нили и полюбили.
14 июня 1930 году мы находим еще одно объявление о том, что
в помещении географического общества «Перекресток» проводит
очередной вечер поэзии, в котором принимает участие молодой поэт
Юрий Мандельштам наряду с такими поэтами, как Голенищев-Кутузов,
Раевский, Смоленский, Терапиано и т.д. В первом отделении лекцию
«О молодых поэтах» прочитал Маковский.
11 октября 1930 года состоялся следующий вечер «Перекрестка».
В первом отделении И. Голенищев-Кутузов читает «О пафосе и рито
рике»; Ю. Терапиано — «О смерти и умирании»; Ю. Мандельштам —
«О ядовитых примесях». Во втором отделении читают стихи И. Голе
нищев-Кутузов, Д. Кнут, Ю. Мандельштам, Г. Раевский, В. Смоленский,
Ю. Терапиано, Е. Шах, Т. Штильман (сестра поэта).
79
После выхода первого сборника стихов его избирают секретарем
правления Союза молодых поэтов и писателей. Он посещает извест
ные собрания в «Зеленой Лампе», в «Перекрестке», в обществе «Круг»,
часто выступает как критик, много пишет о поэтах и прозаиках рус
ской эмиграции — по-русски и по-французски. Очерки Ю. Мандель
штама о Белом, Шмелеве, Куприне, Тэффи, Зурове часто печатаются
и во французских журналах, в частности, в журнале La revue de France,
возглавляемым Марселем Прево. Статья Юрия Мандельштама о Льве
Шестове появилась на испанском языке в 1939 году в журнале Revists
SUR, выходившим в Буэнос-Айресе.
В дополнение к этому, его стихи и прозу стали широко печатать
в таких журналах, как «Числа», «Современные записки» (за 9 лет суще
ствования журнала Мандельштам напечатал в нем 16 стихотворе
ний и одну рецензию), «Встречи», «Перекресток», «Журнал Содруже
ство», «Русские записки»1, газете «Возрождение» (начиная с 1929 года
до закрытия журнала в 1940 году статьи его выходили почти в каждом
номере), альманахе «Круг», ежемесячном иллюстрированном журнале
«За рулем» (публикация группы шоферов-эмигрантов), «Меч» и других
изданиях.
Жизнь Юрия Владимировича была наполнена творческими встре
чами, беседами о литературе, выступлениями, долгими прогулками
с друзьями по вечернему городу в разговорах о том, что волновало,
трогало молодых людей в литературе, политике, повседневной жизни
новой страны. Частые выступления в парижских кафе, где собиралось
всегда много людей и в непринужденной обстановке велись обсуждения
прочитанных стихов и докладов, стали частью их творческой жизни.
Одним из них было кафе «Ла Болле», которое находилось около пло
щади Св. Михаила в самом начале Латинского квартала. Чтение и раз
бор стихов зародилась именно в этом кафе. Там обычно и собиралось
много любителей поэзии. Переполненное помещение закрывалось для
посторонних посетителей. По правилам выступать могли все желаю
щие, но потом каждый выступающий подвергался дружеской критике,
а иногда критике «не по делу». Обиженные выступающие поднимали
шум, и председателю приходилось призывать публику к порядку. «Среди
общего спора и шума, читавшие, особенно новички, чувствовали себя
“как на страшном суде” и очень переживали успех или неуспех своих
выступлений. Жизнь русского Парижа была бурной и интересной», —
писал Ю. Терапиано во «Встречах».
Часто приглашали Юрия Мандельштама на выступления как пред
ставителя молодого поколения русских поэтов Парижа. Он неодно
кратно выступает с докладами и в «Союзе молодых поэтов и писателей»,
который был организован в 1925 году и просуществовал до 1940 года.
1 Журнал «Русские записки» возник в Париже в 1937 году. Это был второй после
«Современных записок» литературно-общественный журнал. Журнал содержит ценней
шие материалы по истории культуры русского зарубежья.
80
С 1928 года (ему только 20 лет) Юрий Мандельштам — секретарь
правления Союза молодых поэтов и писателей и член его ревизионной
комиссии (с 1930). С 1933 он председатель правления Объединения
русских писателей и поэтов.
8 марта 1930 года на одном из собраний «Союза молодых поэтов
и писателей», оњ читает два доклада, которые вызвали острую поле
мику: «Парнасское начало и лирика» и «О лирике Гумилева». В прениях
по докладам приняли горячее участие Г. Адамович, И. Голенищев-Куту
зов, Н. Оцуп, Б. Поплавский, Г. Раевский, Ю. Терапиано и Г. Иванов.
Были проведены два вечера устных рецензий на вышедшие сборники
стихов. Одним из обсуждавшихся сборников была книга Ю. Мандель
штама «Остров». Союз также провел семь вечеров чтения и разбора
стихов в кафе «Ла Болле».
В папиросном дыму, за столами,
Мы охрипли от скучных бесед,
Поражая друг друга словами,
Заметая потерянный след.
Так в порядке дискуссий и споров,
Позабыв удивленность и страх,
Мы вели без конца разговоры
О своих нелюбимых стихах.
«
А любимые прятали мудро
В глубине помутневших зрачков
За духами, румянами, пудрой
И обидой придуманных слов.
Литературно-философское общество «Зеленая лампа» начало свое
существование 5 февраля 1927 года в доме Мережковских и просуще
ствовала до 1939 года. Попасть на заседания «Зеленой лампы» счита
лось честью, особенно для молодых литераторов. Участниками собра
ний были писатели старшего поколения, такие как И. Бунин, Б. Зайцев,
Г. Адамович, Μ. Алданов, С. Маковский, В. Ходасевич, Н. Тэффи,
А. Ремизов, Н. Оцуп и др., и младшего: Н. Берберова, Ю. Мандельштам,
В. Варшавский и др. Вечера «Зеленой лампы» посещали литературные
критики, публицисты, философы и редакторы русских журналов и еже
дневных газет, в том числе «Современных записок», «Возрождения»
и «Последних новостей».
Квартира Мережковских находилась на 11-бис улице Колонель Боннэ
в Пасси (l’avenue du Colonel-Bonnet, 11 bis), в аристократическом квар
тале Парижа. Квартиру эту Мережковские купили еще в 1911 году. Дом
был расположен на правом берегу Сены, где в разное время жили мно
гие известные люди. Здесь, в этой квартире на улице Колонель Бонне,
и собирались три поколения литераторов России. «Каждое воскресенье
вплоть до трагической весны 1940 г., за исключением отлучек Мереж
ковских из Парижа, от 4 до 7 часов пополудни у них происходили тра
диционные собрания писателей», — вспоминает во «Встречах» Юрий
81
Терапиано. Как описывали друзья, чаепитие обычно проходило в столо
вой, но иногда гости принимались в гостиной, уставленной книжными
полками. Ирина Одоевцева пишет в своей книге «На берегах Сены»:
«Все они, вместе с Гиппиус и Мережковским, Адамовичем и Оцупом,
сливаются в одну картину. Ее надо непременно запомнить. Ее нельзя
забыть. Ведь это одно из самых интересных и значительных событий,
что сейчас происходят в эмиграции, — “воскресенье” на рю Колонель
Боннэ»1.
На вечерах поэзии «Зеленой Лампы» в кафе «Наполи» выступало
иногда около 40 поэтов, а собиравшиеся в традиционные дни «монпар
насцы» и их друзья заполняли почти весь зал. В число молодого поко
ления поэтов, постоянно бывавших на воскресных собраниях, входил
и Юрий Мандельштам.
В 1937 году Юрий Владимирович был принят в члены Международ
ного Общества друзей французского кинематографа.
Одним из самых больших потрясений русского литературного
Парижа была неожиданная и трагическая смерть одного из лучших его
поэтов — Бориса Поплавского. 9 октября 1935 года состоялись его похо
роны в бедной русской церкви Покрова Пресвятой Богородицы на улице
Лурмель. Среди пришедших были Георгий Иванов, Ходасевич, Ремизов,
Газданов, Юрий Мандельштам и многие другие. 10 октября в газете
«Возрождение» появилась статья Юрия Мандельштама на смерть
Поплавского: «Скончавшийся вчера Борис Юлианович Поплавский был
одним из самых талантливых русских поэтов эмигрантского поколения.
Смерть его — большая утрата для молодой русской литературы. Его
бессмысленная гибель в самом расцвете сил и возможностей (Поплав
скому было немногим больше тридцати лет) должна быть настоящим
горем не только для его сотоварищей — литераторов, но и для всех сле
дивших за работой русских писателей в изгнании». А вскоре... друзья
Юрия Мандельштама скажут такие же трагические слова о страшной
смерти самого автора этой статьи.
В 1940 году газета «Возрождение» прекратит свое существова
ние, как и многие другие русские периодические издания. Подходила
к концу литературная жизнь первой волны эмиграции...
17. Дар <аайнослышанья»
Известность Юрию Мандельштаму принесла не только поэзия — он
был талантливейшим эссеистом и литературным критиком. Особен
ность его литературных статей состояла в глубоком философском под
ходе к анализируемым им произведениям.
В 1938 году в Шанхае вышел сборник статей Юрия Владимиро
вича Мандельштама «Искатели (этюды)». В сборник вошли отдельные
очерки о гениальных писателях, композиторах, полководцах: Данте,
1 Одоевцева И. На берегах Сены. Μ. : Согласие, 1998.
82
Паскале, Ампере, Гете, Наполеоне, Бетховене, Анри Бейле (Стендале),
А. Рембо, Эдгаре По, Рильке и др.1. Почему он так назвал свой сбор
ник? Критикуя подход Гаршина к творческому процессу, Юрий Ман
дельштам выражает свою точку зрения на отношение писателя к искус
ству: «...искусство начинается с большего, с искания, а не с облегчения
своих сомнений и мыслей». Кроме того, можно вспомнить предисловие
к книге его статей, в котором Юрий Мандельштам объясняет читателю,
что не земного благополучия ищет его герой, его волнует поиск веч
ной, неземной тайны, поиск Истины, которая может привести к вере,
христианству и к Богу. «Каждый ищет его по-своему, даже не помня его
звука — и каждый по-своему находит и не находит одновременно», —
заключает он. Искатели — герои романов или их авторы, для которых
всякое искание — искание религиозное, метафизическое, волнуют
Ю. Мандельштама. «Искатели и вестники добра» становятся для него
факелом его собственного поиска религиозной тайны, тем светом,
который освещал его путь к бессмертию.
К этому времени он уже был известным литературным критиком
не только в русских периодических изданиях, но и во французских жур
налах. Он откликался на последние книги, выпущенные во Франции,
и на произведения, напечатанные в других странах, включая Совет
ский Союз, за литературой которого он внимательно следил. Вышедшая
незадолго до войны в Китае, книга Мандельштама была, к сожалению,
критикой не отмечена, и появление ее прошло незаметно, но в газете
«Возрождение» за 1937 год появилось следующее объявление23
:
Очерки и критические статьи Юрия Владимировича пользуются
спросом у редакторов различных литературных журналов и газет.
В 1933 году на его статью «Новый поэт», напечатанную в финляндской
газете «Молва», откликнулся главный редактор следующим письмом:
Ф. В. Упоров — Ю. В. Мандельштаму
Г-ну Юрию Мандельштаму. Париж.
Выборг (Финляндия), 30-ое августа 1933 года.
Милостивый Государь!
Редакция приносит Вам искреннюю благодарность за предоставленную ей и на
1 «Земная любовь Данте Алигиери», «Судьба ученого» — Гете, Наполеон и Бетхо
вен — «Конец Императора» — «Злобный гений» — «Старость Гения» — «Недуг Бетхо
вена», «Тайна Бальзака» и многие другие.
2 Возрождение. № 4112. 31 декабря. 1938.
3 Мандельштам Ю. Искатели. Шанхай : Слово, 1938.
83
печатанную в 8 журнала статью «О новой поэзии». Редакция надеется и впредь
видеть Вас в рядах своих сотрудников и обращается к Вам с просьбой — не найдете
ли Вы возможным рекомендовать журнал Вашим коллегам и друзьям и приглашать
их к сотрудничеству.
На днях мы выслали Вам комплект «Журнала Содружества», согласно Вашей
просьбе, переданной нам г-ном А. Блохом. К сожалению, 1 и 4-го Редакция не мог
ла послать Вам, так как эти номера разошлись в настоящее время без остатка. Еще
раз благодаря и надеясь на Ваше дальнейшее сотрудничество, остаемся готовые
к услугам
Редакция «Журнала Содружества»
Ф. У., редактор
Критические статьи Юрия Мандельштама печатались в престижном
журнале «Современные записки», одном из самых влиятельных литера
турных журналов этого периода (1920—1940 годы). Всего за это время
вышло 70 номеров журнала. Тираж его составлял до 2000 номеров
в год. В журнале печатались почти все ведущие литераторы русского
Парижа. Статьи Ю. Мандельштам выходили и в литературно-поли
тическом журнале «Русские записки», который издавался в Париже
с 1937 года. До войны журналу удалось выйти только 21 раз. Его кри
тические статьи появлялись и в варшавской ежедневной антибольше
вистской газете «Молва». Тесные связи с французскими литераторами
поддерживал журнал «Числа», где широко печатались статьи Ман
дельштама. Принимал он также участие в организованных «Числами»
открытых собраниях для обмена мнениями с представителями фран
цузской интеллектуальной элиты1.
Юрий Мандельштам являлся и автором ряда очерков о любви.
В своих статьях он обращается к русской и мировой литературе, ана
лизируя творчество Чехова, Куприна, Гумилева, Стендаля, Бальзака,
Рильке и многих других писателей и поэтов: «Любовь меняется, ибо
меняется сознание и духовное содержание человека... Любовь —
не отвлеченное понятие, а живая реальность... Любовь — непрерывная
цепь чудес... Само возникновение любви — чудо... В любви есть неис
сякаемый источник лиризма. Вероятно, поэтому любовь всегда была
основной темой поэзии... Любовь — не только тема поэзии, но и ее
источник...»2 Его статья «О любви» была напечатана в журнале «Лите
ратурный смотр» за 1939 год. Редакторы журнала — Зинаида Гиппиус
и Дмитрий Мережковский. Это был один из последних довоенных лите
ратурных сборников первой волны эмиграции и первый и единствен
ный сборник из задуманной серии — выходу второго помешала война.
Большая часть тиража сборника была уничтожена немцами во время
оккупации Парижа, после ареста Μ. С. Каплана, директора «Дома
книги».
Юрий Владимирович посвятил много своих критических статей
русским и французским поэтам, не забывая при этом рассказать об их
1 Мартен-Жофъе Л. Вечера «Чисел» // Числа. № 1. 1930. С. 252—253.
2 Цитируется по статье «О любви» из архива Марии Стравинской.
84
возлюбленных, вдохновлявших или мешавших им творить. Таковы его
очерки о женщинах в жизни Эдгара По, Альфреда де Виньи, Виктора
Гюго, Данте Алигьере и других поэтов.
Критическая статья его «Гамбургский счет», писавшаяся как рецен
зия на антологию «Якорь»1, но перешедшая за рамки узкой рецензии,
охватив больший диапазон русской зарубежной поэзии, вызвала много
споров. На нее откликнулись в печати Ю. Терапиано, Л. Гомолицкий.
В 1936 году в журнале «Меч» появился отклик Н. Николаева на «Гам
бургский счет»: «Гамбургский счет — под таким названием Юрий Ман
дельштам поместил в № 2 журнале “Содружество” статью по поводу
“Антологии зарубежной поэзии” (“Якорь”). Статья эта заслуживает быть
отмеченной — написана она, по нашим литературным нравам, смело,
в известной своей части — беспристрастно... Юрий Мандельштам дает
ряд характеристик, правда спорных, субъективных, но высказанных
открыто и смело... Статья Юрия Мандельштама интересна и, наверное,
вызовет другие статьи с тем же честным замыслом»2, — пишет автор,
отмечая беспристрастность и честность автора статьи.
Критиком Юрий Мандельштам был значительным. За свою корот
кую жизнь он только в русскоязычной периодике напечатал около
400 критических статей и литературных эссе, диапазон которых был
необычайно широк: от статей о русской, французской, английской,
ирландской, испанской, немецкой поэзии и прозе, которую он читал
в подлинниках, до статей о художниках, философах, историках, ком
позиторах, ораторах и т.д. Вот названия некоторых его статей: «Стихи
Мориака», «Хроника Паскье», «Сен-Жерменское предместье», «Русские
поэты в Варшаве», «Испанская баллада», «Толстой и европейская лите
ратура», «Письма Бодлера», «Вагнер о Бетховене», «Жизнь Рубенса»,
«Любовь в современном романе», «Мемуары Талейрана», «Земная
любовь Данте», «Мысли о романах», «Жертва Бастилии», «Уроки исто
рии», «Жизнь Рылеева», «Театр Мольера», «Шопен в Вене», «Бородин»,
«Русские драматурги», «Переписка Горького» и т.д.
После смерти Ходасевича в 1939 году, Юрий Владимирович заменил
друга в газете «Возрождение» как критик. В письме к Игорю Стравин
скому он писал в том же году: «Морально я очень выиграл — в литера
турных кругах я стал (bête noire3), т.е. буквально заменил Ходасевича.
Это, в каком-то смысле, лучше, чем быть любимцем, да и при моей
непримиримости роль любимца мне не подходит»4. Возможно, именно
своей «непримиримостью» нажил Юрий Владимирович себе много вра
гов. Он не боялся честно высказать свое мнение о не понравившейся
ему книге, или поругать маститых авторов, включая Георгия Иванова,
1 Якорь. Антология русской зарубежной поэзии / сост. Г. В. Адамович и Μ. Л. Кан
тор. Париж : Петрополис, 1936.
2 Меч. № 11. 15 марта. 1936.
3 «Заклятым врагом» (пер. с фр.)
4 Письмо из архива Марии Стравинской.
85
Г. Адамовича, А. Ладинского, Б. Зайцева, В. Сирина (Набокова) и мно
гих других.
Не боялся Юрий Владимирович и высказать свое личное суждение,
идущее в разрез с общепринятым мнением или поддержать противоре
чивую точку зрения автора обозреваемой книги. Так, в статье «Русские
драматурги» он пишет: «В самом выражении “русские драматурги” есть
какая-то неточность, недоговоренность. Драматургом принято считать
всякого автора, писавшего в драматической форме. Но кого из боль
ших, не говоря уже о великих русских писателях, создавших драмати
ческие произведения, можно назвать драматургами — полностью и без
оговорок?.. Настоящих драматургов у нас не было. Этому имеются два
основных доказательства, две коренные причины»1. И в этой прямоте
и честности высказываний — одна из особых ценностей его критиче
ских статей.
В газете «Возрождение» за 1932 год появилась маленькая заметка
Ю. Мандельштама о только что вышедшей книги А. П. Бурова «Была
земля», в которой он беспощадно критикует автора за стиль его про
изведения и неаккуратное обращение с русским языком, несмотря
на факт, что книгу его хвалили многие известные писатели, такие как
Бунин, Адамович, намного позже Г. Иванов2.
Вот что написал он о поэзии Набокова в статье о журнале «Новь»:
«Жаль, что стихами представлен Сирин, прекрасный и значительный
прозаик, но поэт сомнительный»3. При этом он мог похвалить моло
дых и пока неизвестных авторов. Так, в своих эссе он положительно
отзывался о неизвестном тогда Кафке: «Да, бесспорно, на сей раз перед
нами произведения вполне законченные, отделанные, с какой-то даже
страшной, суховатой четкостью»4, но критиковал уже известного миру
Уэллса.
В статье о погибшем друге, Борисе Поплавском, Ю. Мандельштам
писал: «Не буду также преувеличивать его заслуг: полное уважение
к памяти поэта, мне кажется, требует и честного отношения к его сти
хам, без ложной и лживой панегирической мелодекламации»5. Или
в статье «Гончаров-критик»: «В личных высказываниях о том или ином
писателе Гончаров не боялся расходиться во мнениях с другими лите
раторами. Он охотно подымал руку на авторитеты — и почти всегда
справедливо»6. Эту цитату из статьи его Гончарове-критике можно
вполне отнести и к творчеству самого Юрия Мандельштама.
Не боялся он даже и покритиковать стихи своего близкого друга
Ходасевича: «Поэт подлинный, но никак не “арион русской эмиграции”.
1
2
3
4
5
6
86
Возрождение. № 3282. 29 мая. 1934.
Возрождение. № 2760. 22 декабря. 1932.
Возрождение. № 3941. 20 февраля. 1936.
Рассказы Франца Кафки // Возрождение. № 4135. 10 июня. 1938.
Поплавский Б. Снежный час // Круг (Париж). № 1.1936. С. 177—178.
Возрождение. № 4165. 6 января. 1939.
Не будем шутить, это — настоящая трагедия. Не потому ли Ходасевич
(временно или окончательно) перестал писать и печатать стихи»1. В той
же статье он так пишет о своем подходе к критическим статьям: «Знаю,
что с моим вкусом многие не согласятся, и отнюдь не считаю себя един
ственным компетентным критиком. Но знаю так же, что не считаюсь
с обидами и иными препятствиями и даже в газетных отчетах никогда
не отступаю от своего критерия».
В отличие от многих своих собратьев по перу в критических статьях
Ю. Мандельштама можно отметить широту знаний не только русской
литературы, но и литературы западноевропейской, в особенности фран
цузской. Такие знания помогали ему глубже проникнуть в суть обсуж
даемой темы и легко проводить параллель между состоянием русского
и западноевропейского литературного творчества.
Уникальность его заключалась в том, что в русских периодических
изданиях он давал обширный анализ состояния современной француз
ской, немецкой или английской литературы, а во французской перио
дике писал о работах русских прозаиков и поэтов. Трудно найти сейчас
литературного критика, который мог бы дать современному читателю
такой глубокий обзор иностранной литературы.
Юрий Владимирович обладал способностью верного и правиль
ного суждения, понимания задач писателя, а главное, он владел осо
бым умением — пересказывая прочитанное произведение, проникать
в самую суть и идею, которую пытался выразить его автор. В. Ходасевич
в рецензии на книгу очерков Ю. Мандельштама «Искатели» (Харбин,
1938) писал: «Мандельштаму удается извлечь из прочитанной книги
самое существенное и острое, что в ней есть, дать из нее экстракт,
очень насыщенный. Необходимо подчеркнуть, впрочем, что, не огра
ничиваясь изложением прочитанных книг, Мандельштам почти всякий
раз попутно высказывает и свои собственные соображения о тех людях,
которым посвящены очерки»2.
Вчитываясь в его работы и анализируя подход Юрия Мандельштама
к творческим исканиям его современников, понимаешь, насколько глу
бокой натурой, мистическим, почти религиозным переживанием и тра
гичностью мироощущения обладал сам автор этих критических статей.
В предисловии к своей книге «Искатели» он пишет: «Всякое подлинное
искание — искание религиозное, всякая подлинная тревога — тревога
метафизическая».
Именно с этой точки зрения разбирает Юрий Владимирович и ряд
произведений русских прозаиков, писавших по-французски или на дру
гих иностранных языках, и внесших свою лепту в развитие западно
европейской литературы. Отличительной чертой этих романов было
то, что они впитали в себя не только традиции русской литературы —
1 Журнал Содружества. № 2 (38). 1936. С. 7—12.
2 Возрождение. № 4150. 23 сентября. 1938.
87
Толстого, Чехова, Гоголя или Достоевского, но и литературы зарубеж
ной — Пруста, Моруа, Мориака и других.
Однако, адаптировавшись к французской или иной культуре, овла
дев в совершенстве чужим языком, в душе они оставались глубоко рус
скими людьми. Часто действие их романов происходило в России, или
порою русские герои-эмигранты, живущие во Франции, становились
в центр повествования. Так, рецензию на рассказы Михаила Матве
ева, писавшего на французском языке, Ю. Мандельштам заканчивает
словами: «Таким образом, не только тема, но и подход к ней, и лите
ратурная генеалогия крепко связывают Матвеева с Россией, о которой
и для которой он и пишет, хотя и на чужом языке». Литературный успех
Юрий Мандельштам предсказал ему еще в 1936 году: «Думаем, что Мат
веев займет место совершенно особое, именно благодаря своей “рус
скости”: хотя он и пишет по-французски, но Россия сквозит в каждой
его строчке, в каждой интонации»1.
Одна из трагедий русского писателя на чужой земле заключалась
в отсутствии массового читателя. Не исключено, что именно этот фак
тор заставил многих авторов перейти на язык их новой родины в поис
ках своего читателя, оставаясь при этом в душе глубоко привязанными
к русской земле и русской культуре. В статье о Валентине Франчиче
Ю. Мандельштам пишет: «В России он начал печататься, но эмиграция
лишила его этой возможности». И дальше, в той же статье на судьбе
Франчича он иллюстрирует трагедию всей русской литературной диа
споры: «С искренней симпатией и скорбью читаешь эту книгу — скор
бью о безвременно погибшем Франчиче, но также и скорбью о нас
всех»2. В своих статьях он подчеркивает, что тема эмигрантской лите
ратуры остается «темой вечной мировой трагедии, разлитого в мире
неблагополучия и стремления это неблагополучие преодолеть».
Юрий Владимирович, сам свободно владевший несколькими ино
странными языками, особенно тщательно следил за успехами своих
соотечественников, писавших на других языках. Их произведениям
посвятил он целый ряд статей, напечатанных в большинстве случаев
в газете «Возрождение», ознакомив, таким образом, русского читателя
с их соотечественниками, пишущими или писавшими по-французски,
по-английски или по-немецки. К авторам, книги которых рецензиро
вал Юрий Мандельштам, относились Юлия Апраксина, Ирина Неми
ровская, Алексей Ремизов («Тургенев-сновидец»), Вениамин Горелый,
Слава Полякова, Михаил Матвеев, Эммануэль Бов, Игнатий Легран,
Валентин Франчич, Наталья Френкель, Константин Грюнвальд, Нико
лай Брянчанинов, Дориан Райцын, Надежда Городецкая, Андрей Тро
фимов, Слава Полякова, Наталья Френкель, Жорж Агаджанян, Анри
Труайа и другие.
1 Возрождение. № 4036. 12 июня. 1936.
2 Возрождение. № 4154. 21 октября. 1938.
88
В очерке о Наталье Френкель Юрий Мандельштам пишет: «Таких
“русских французов” уже немало, и в современной французской лите
ратуре они сыграли довольно значительную роль — начиная с Эмма
нуэля Бова и Игнатия Леграна и кончая Анри Труайа. Войдет ли
Наталия Френкель в эту блестящую плеяду или хотя бы в эту линию,
которая представлена Ириной Немировской?»1 Имя Натальи Френкель
на родину не вернулось, судьба ее неизвестна, хотя она подавала боль
шие надежды и могла войти в число лучших русско-французских новел
листов.
Многие произведения, да и сами имена авторов, о которых писал
Юрий Владимирович Мандельштам, остаются до сих пор в забвении
для современного русского читателя.
Хороший критик должен обладать тем даром «тайнослышанья»,
о котором писал В. Ходасевич. Именно такой тонкий талант услышать
и понять тайну, заложенную в произведениях других авторов, услы
шать «неуслышанное» имел литературный критик Юрий Мандельштам.
К своим критическим статьям и литературным эссе он подходил с осо
бой меркой: «Писатель — не механизм, а живой человек, работающий
над живым материалом. Срывы в его деле почти неизбежны, и подлин
ное уважение к его творчеству заключается именно в том, чтобы при
знать срыв, а не уверять, что это и есть вершина»2. Так определил он
свое кредо литературного критика и эссеиста.
По его словам, настоящее искусство — это, прежде всего, эмо
циональное переживание, превращающее опыт личный, душевный,
в опыт духовный. И далее он пишет, что критика базируется на таком
же опыте, но черпает его не из жизни, а из искусства. Мандельштам
подчеркивает, что, тем не менее, искусство — это жизнь, и разделе
ние их — чисто фиктивное, и если критик не будет касаться реальной
жизни, он ничего не поймет в искусстве и перестанет быть критиком.
Таким образом, считал он, стирается грань между критикой и эссеизмом.
Однако и ему доставалось от критиков. Так, например, А. Бем писал
в 1938 году о Мандельштаме-критике: «Юр. Мандельштам принадлежит
к разряду тех “умных мальчиков”, которые считают необходимым поде
литься с каждым своими мыслями по поводу прочитанной или книги.
Читать и перечитывать Паскаля Юр. Мандельштаму не возбраняется,
но зачем же нам читать “Мысли Мандельштама”, особенно столь глубо
комысленные, как напр., следующая: “губительная кислота необходима
и для исцеления”»3.
Если пролистать страницы газеты «Возрождение», начиная
с 1930 года, то можно заметить, что критические статьи и эссе Ю. Ман1
2
3
лин :
Возрождение. № 4066. 20 февраля. 1937.
Дом в Пассии // Возрождение. № 3676. 27 июня. 1935.
Бем А. Письма о литературе: Порочный круг (Круг. Альманах. Книга вторая. Бер
Парабола. 1937. С. 176) // Меч. 16 января. № 2 (188). 1938. С. 6.
89
делыптама появлялись очень часто, а последние годы — почти в каж
дом номере, а иногда и по две статьи в одном выпуске газеты. Он
старался не пропускать ни одной новой книги, будь она написана
по-русски, по-французски, или по-немецки. Юрий Владимирович писал
рецензии на последние книги стихов и прозы русских поэтов и писа
телей, на недавно вышедшие произведения английских и французских
романистов, обзоры о жизни художников и композиторов прошлого
и настоящего, эссе о возникновении сюжетов, о религии, об эмигрант
ской литературе, статьи по истории России и Европы.
Свою задачу критика Юрий Мандельштам выразил в статье, посвя
щенной Гете1, где он рецензирует книгу французского писателя Шарля
дю Боса о Гете: «Критику он понимает как самостоятельный вид твор
чества — как осмысление и вторичное переживание на основании
творчества других писателей, их тем, в свете собственной темы и соб
ственного опыта». Именно такой подход к своим литературным трудам
и выбрал Мандельштам.
В статье «Литература двадцатого века» он высказал еще одно свое
понимание задач литературного критика: «На самом же деле — кри
тика самостоятельный вид творчества, лишь находящийся в непосред
ственном контакте с чужим творчеством. Критик должен не ставить
отметки, а освещать тему писателя и ее воплощение собственной своей
темой. Это не означает приписывания другому автору своих мыслей
и переживаний. Но именно свое понимание искусства дает критику
право выбора и возможность его»2.
Притом, что Юрий Владимирович давал блестящий пересказ про
изведения, о котором он пишет, он никогда не забывал задачи и цели
критика — дать свою интерпретацию и понимание проблемы, постав
ленной писателем; при этом поражает багаж его знаний, диапазон
которых был исключительно широким и разнообразным. Во всех этих
небольших работах — тонкий вкус, умение дать глубокий анализ соче
тается со знанием литературы и истории и неподдельным пониманием
и ощущением того времени, в котором он жил. Окружающий мир
Юрий Мандельштам воспринимал не только чувствами и эмоциями,
но и умом, аналитическим и глубоким. В своих рассуждениях он был
точен, конкретен, логичен.
Почти через все критические статьи и эссе Юрия Владимировича
Мандельштама проходит главная мысль о том, что сущность искусства
не в идеях, «а в эмоциональном содержании, которое лишь тогда ста
новится реальностью, преображенном бытием, когда оно воплощено
в оригинальной форме».
К сожалению, Юрий Владимирович не успел закончить задуманный
сборник очерков «Возвращение».
1 Неудавшееся обращение Гёте // Возрождение. № 4104. 5 ноября. 1937.
2 Возрождение. № 4131.13 мая. 1938.
90
В статье «Гончаров-критик»1 он задает своим читателям и литерату
роведам такой вопрос, который вполне можно отнести и к творчеству
самого Ю. Мандельштама: «Многие статьи он не закончил или закон
чил, но не напечатал. Собрать их в книгу он не удосужился. Но почему
впоследствии никто не сделал этого за него?»
Такой же вопрос возникает и по поводу творчества Юрия Мандель
штама: «Почему до сих пор так мало известно о его судьбе и его твор
честве? Где были его близкие друзья, те, которые пережили нацистскую
оккупацию и вернулись к творчеству? Почему не позаботились об изда
нии незаконченных книг погибшего друга?»
18. Метафизическая тема в статьях Юрия Мандельштама
Метафизика — научное знание о сверх
чувственных началах и принципах бытия.
Онтология — раздел философии, изучаю
щей проблемы бытия. Онтология — это мета
физика бытия.
Философская энциклопедия
Основное внимание в своих статьях Юрий Мандельштам обра
щал на поиск новых форм в литературе, на развитие метафизической
темы, ибо его главная задача была в исследовании сокрытых душев
ных процессов, отразившихся в литературе того периода, а также в том,
чтобы проследить связь между произведениями автора и его душевной
и духовной жизнью, и самое главное — описать онтологическое состо
яние эпохи и ее «метафизическую температуру», то есть выразить «дух»
того времени, в котором жили сами писатели. «Мы не приняли наси
лия над свободой личности, над свободой человеческого творчества
в любой области, над духовным обликом человека. Хотим ли мы того
или не хотим, понимаем ли это или не понимаем, но эмиграция факти
чески оказалась явлением метафизическим» 2.
Значимость метафизической темы в литературе того времени,
не только русской эмигрантской, но и французской, неоспорима. Если
рассматривать литературу как духовное творчество, то творческое вос
приятие и познание мира и искусства, внимательное всматривание
в душу человека и слияние ее с божественным началом стали основ
ными темами эмигрантского писателя. Вспомним хотя бы работы
Д. Мережковского, Б. Зайцева, И. Бунина, И. Шмелева, В. Яновского,
С. Шаршуна и др.
Одним из аспектов, волновавших эмигрантскую литературу, был
разговор о подходе к историческому литературному процессу, о необ
ходимости творческого процесса в тяжелых эмигрантских условиях,
1 Возрождение. № 4165. 6 января. 1939.
2 Коммунизм и христианство // Возрождение. № 4075. 24 апреля. 1937.
91
о положении литературы 1920—1930-х годов и трагедии русского лите
ратора, творящего вне России. Об этом писали многие эмигрантские
прозаики и поэты — Б. Поплавский, И. Бунин, Ю. Терапиано, Г. Газданов, Μ. Алданов, Г. Адамович, В. Ходасевич, Ю. Мандельштам и другие.
В 1930 году в «Числах» Юрий Терапиано подчеркивал, что он надеется
на интерес к той атмосфере, в которой создавалась русская литература
в изгнании, так как «волею судеб» Париж стал центром русской куль
туры.
Юрий Мандельштам в статье «Письмо молодому поэту» писал: «Поэт
не имеет права выбирать легкий путь, ибо только труднейший — пра
вильный и праведный»1. Легкого пути у литераторов русской диаспоры
не было. Путь был трудный — через города и страны, из послереволю
ционной, разрушенной России, спасая свое искусство, они направля
лись в центр европейской культуры — Париж. По статистике с 1917
по 1922 год из России удалось уехать более чем миллиону человек.
Драма человеческая в огромном чужом мире, жизнь в постоянной
нужде и каждодневной борьбе за выживание, отсутствие читателя, род
ной почвы обостряли восприятие мира, взаимоотношения человека
с человеком и человека с творчеством. Изолированность, одиночество,
нужда, горе, потери, оторванность от родины заставляли их глубже
всматриваться в себя, анализировать свое мироощущение. Суть своей
личной трагедии и трагедии своего поколения выражали они в творче
стве. Так, например, Эммануэля Бова, писателя русского происхожде
ния, писавшего по-французски, волнует тема освобождения человека
от всего наносного, общественно-житейского во имя душевной правды.
Роман Надежды Городецкой «Дети в изгнании», написанный на фран
цузском языке, трактует тему очень близкую и болезненно задеваю
щую поколение молодежи, которая покинула Россию в раннем детстве
или родилась уже в изгнании. Сущность романа — моральные искания
молодежи, почти не знающей своей родины, иногда плохо говорящей
по-русски. Во всех треволнениях главных героев непрестанно при
сутствует Россия — «ее образ и имя, память или мечты о ней», отме
чает Ю. Мандельштам. Проза молодых литераторов русской диаспоры
внесла свой вклад в познание и понимание духовной жизни поколения,
не знавшего своей родины.
В начале мая 1930 года в Париже в Объединении писателей
«Кочевье»2 состоялся вечер, на котором разбирался недавно вышедший
сборник поэзии Георгия Иванова «Розы». Вступительное слово дали
Борису Поплавскому, который говорил о метафизической сущности
1 Возрождение. № 4094. 3 сентября. 1937.
2 Кочевье (Париж) — Объединение молодых литераторов под руководством
Μ. Л. Слонима (осн. в 1928 г.). В «Кочевье» обсуждались произведения современных
советских писателей, устраивались вечера, посвященные творчеству советских и эми
грантских авторов, а также вечера с чтением и обсуждением произведений парижских
авторов («устные журналы»).
92
поэзии Георгия Иванова. В то же время Юрий Мандельштам подчер
кнул важность того, что у Поплавского была «хотя бы своя метафизиче
ская атмосфера, порою даже остро ощущаемая». Сам Поплавский писал,
что молодое поколение русских литераторов обогатило эмигрантскую
литературу «новым совместным открытием касательно метафизики
“темной русской личности”».
Почему тема метафизическая или «метафизическая атмосфера»
(которая разнится от понятия темы), были так важны и притягательны
для литераторов русского Парижа? Мандельштам объясняет это тем,
что метафизическая тема приравнивается к духовному устремлению,
исканию смысла жизни, к тенденции мистико-религиозного постиже
ния, концентрации на внутреннем духовном опыте.
Почти все статьи Юрия Мандельштама объединены одной темой —
темой метафизической, которая явилась порождением данного вре
мени, то есть тех обстоятельств, в которых оказались эмигрантские
писатели. «Тема эмигрантской литературы остается метафизической,
темой вечной мировой трагедии, разлитого в мире неблагополучия
и стремления это неблагополучие преодолеть. Тема труднейшая и ответ
ственнейшая, ибо никаких готовых решений не признающая. Без под
линного духовного переживания, без собственного, личного, в каждом
данном случае неповторимого опыта, она превращается в словесное
кружево, в пустые формулы, то есть, просто-напросто перестает суще
ствовать», — отмечает Юрий Мандельштам в статье «Метафизический
заказ в эмигрантской литературе»1.
Исследуя творчество своих соотечественников и творчество француз
ских писателей, которых он читал в подлиннике, Юрий Мандельштам,
как литературный критик, особенно интересовался тайной творческого
процесса автора, попавшего в новые условия жизни. Он пытался понять
и расшифровать его тайнопись, ухватить суть его мысли, раскрыть для
читателя то потаенное, личное или авторское, что скрывал писатель
за образом своего героя, т.е. проникнуть в психологию самого творче
ства. Его занимал чувственно-духовный мир писателя, т.е. к разбору
произведений он подходит с метафизической и онтологической точки
зрения, так как чувственно-духовный мир человека непосредственно
связан с его материальным бытием.
Здесь важно отметить, что на искусство Юрий Мандельштам смо
трел как на эмоциональное переживание, отрицая при этом «инди
видуализм» в литературном процессе как философию, и объясняя
это тем, что преодоление индивидуализма возможно лишь в рас
крытии иной, более глубокой личности, в стремлении к онтологи
ческой сущности в духовном, а не душевном искании. «Монтерлан
не исследователь душ, — пишет Юрий Мандельштам, — он — иска
тель. Он весь и постоянно в движении, в одном глубоком внутрен
нем стремлении. Человеческие души ему нужны лишь постольку,
1 Статья из архива Марии Стравинской (перепечатана по рукописному оригиналу).
93
поскольку сквозь них он различает свою цель, уже не психологиче
скую, а онтологическую»1.
Споров литературных в эмиграции было много, и касались они
самых различных тем. Но в силу «эмигрантских особенностей», направ
ление и тема литературы приобретает более важный и «обостренный
смысл». Явление это Ю. Мандельштам назвал — «метафизическим
заказом». Здесь нужно разделить два аспекта этой статьи — «метафи
зическую тему» и «метафизический заказ». И хотя два этих понятия
тесно связаны и неотделимы друг от друга, смысл их разнится. Под
«метафизическим заказом» он объясняет уход от литературы заказной,
принудительной, от коммунистической направленности, но при этом
не исключает заказ естественный, направленный на интересы читате
лей, свободный от насилия партийных указаний. «Заказ социальный»
остался в России, писателю же, освободившемуся от этих уз, нужна дру
гая тема, другое направление в литературе, поэтому и приняла лите
ратура эмигрантская заказ и тему метафизическую. Приход в русскую
зарубежную литературу темы метафизической нераздельно связан со
свободой творчества. В статье «Коммунизм и христианство» Юрий Вла
димирович более четко объясняет свою точку зрения: трагедия эмигра
ции не в индивидуальной катастрофе и не «потере чайных ложек», как
думают об этом иностранцы, и не в спасении собственного благополу
чия и благосостояния, и дело не только в красном терроре, политиче
ском и социальном строе. Эмигранты не могли принять «насилия над
свободой личности, над свободой человеческого творчества в любой
области, над духовным обликом человека». И заканчивает он эту ста
тью мыслью, которая проходит через все его творчество: «Хотим мы
того или не хотим, понимаем ли это или не понимаем, но эмиграция
фактически оказалась явлением метафизическим»2.
На вопрос, почему метафизическая тема заняла такое важное место
в эмигрантской литературе того времени, Юрий Мандельштам дает
также ответ и в другой стате, напечатанной в газете «Возрождение»
в том же 1937 году: «Разочарование в коммунизме — следствие, во
всяком случае, лишь один из элементов огромного сдвига, душевного
и духовного, происходящего в эмигрантской литературе и столь раз
ительного, что диву даешься, как именно его не заметила литературная
критика. В “Моей Вине”, кроме политического мотива, звучит серьез
нейшая трагичнейшая метафизическая тема»3.
В 1939 году, переосмыслив творчество литераторов и художников
своего поколения, Юрий Мандельштам писал в газете «Возрождение»:
«Всякое искусство можно рассматривать в двух планах: в плане так
называемого “чистого искусства”, т.е., как совокупность средств и при
емов, которыми оно пользуется (сюда входит и самый “материал” ее —
1 Мандельштам Ю. Монтерлановские девушки // Возрождение. № 4038. 8 авг. 1936.
2 Мандельштам Ю. Коммунизм и христианство // Возрождение. № 4075. 24 апреля.
1937.
3 Мандельштам Ю. Эволюция Селина // Возрождение. № 4063. 30 января. 1937.
94
словесный, образный, звуковой — и распределение его, т.е. архитекто
ника и вся техническая сторона), и в плане метафизическом или, как
его называл покойный Ходасевич, “онтологическом”, т.е. в его духовной
устремленности, основного его импульса и конечной направленности» 1.
Попробуем объяснить, как и почему пришел Ю. Мандельштам к такому
выводу.
В 1933 году в Париже выходят записки французского ученого и писа
теля Габриэля Оноре Марселя (фр. Gabriel Honoré Marcel, 1889—1973),
одного из первых французских философов-экзистенциалистов 2. Основ
ными его произведениями были «Метафизический дневник» и «Опыт
конкретной философии». Эти записи отразили направление литера
турного процесса 20—30-х годов прошлого столетия. Ю. Мандельштам
был, по всей вероятности, хорошо знаком с философскими работами
своих современников, включая Рудольфа Штейнера, Оноре Марселя,
Блеза Паскаля, Анри Бергсона, Жака Маритена, Николая Бердяева,
Бориса Вышеславцева, Николая Лосского, Льва Шестова, и других.
Юрий Владимирович, как критик, серьезно относился в своих статьях
к литературному процессу, освещая такие темы, как «метафизический
заказ» в эмигрантской литературе, «иссякновение вымысла», «любовь
в современном романе», «возрождение новеллы», «судьба романа»,
«критики о критике» и другие, подходя к ним с точки зрения современ
ной философии.
Опыт выхода человеческого сознания в метафизические простран
ства очень сложно поддается формализации и логическому описанию,
но здесь как раз актуально направление, которое было задано поэтами
и прозаиками-метафизиками. Уход в себя, поиск духовного видения
мира, осмысление смерти на метафизической основе, субъективные
переживания таких понятий как «бессмертие», «вечность», «Бог», ста
вили поэзию и прозу первой волны эмиграции на новый художествен
ный уровень. Николай Бердяев писал, что постигнуть смысл жизни есть
самое важное дело, что смысл этот лежит за пределами мира, а мир
упирается в тайну, в которой рациональное мышление кончается.
«Творческая тайна испокон веков тревожит человеческое вообра
жение и любопытство не меньше, чем само стремление к творчеству.
Читатель, сам к искусству непричастный, хочет извне исследовать его
признаки и, таким образом, проникнуть в его суть и приобщиться
к непонятному секрету»3. Эти строчки из статьи Юрия Мандельштама
раскрывают тайну его мировоззрения и собственного подхода к литера1 Мандельштам Ю. Книга о балете // Возрождение. № 4190. 30 июня. 1939.
2 Экзистенциализм (от лат. existentia — существование) — философское направле
ние середины XX в., выдвигающее на первый план абсолютную уникальность человече
ского бытия, невыразимую на языке понятий. Истоки Э. содержатся в учении датского
мыслителя XIX в. Серена Кьеркегора, который ввел понятие экзистенции как осознания
внутреннего бытия человека в мире (Руднев В. Словарь культуры XX века. Μ. : Аграф,
1997).
3 Возрождение. № 4083. 18 июня. 1937.
95
турному творчеству. Суть статей Юрия Мандельштама и ключ к разбору
произведений его современников часто базировались на философском
учении Марселя, которая заключалась в постижении Тайны и про
блемы доказательств бытия Бога. Тема эта легко прослеживается в про
изведениях писателей его поколения. Так, например, герой рассказа
Сергея Шаршуна «Добро зло» выразил эту философскую концепцию
очень четко: «Жизнь его была как-то пришибленно дика, перепутанная
с непрощаемым высокомерием, полная мучительных, подсознатель
ных потуг, переживаний мистического устремления в тайны жизни
и смерти — т.е. он был религиозен»1.
Для того чтобы понять Тайну, считал Марсель, требуется направлен
ность всех внутренних сил, полная сосредоточенность на своем «я».
Так, в статье о французском писателе Анри де Монтерлане Мандель
штам пишет о том, что автор понимает ту единственную ценность,
которую нельзя изменить — «глубокое пение» в душе человека, его
целостную и неделимую личность, его первичное, метафизическое
и божественное «я»2. Под «сосредоточенностью» Марсель понимает
медитативное состояние обращенности в себя, уход от всего внешнего
и чуждого, установление «внутренней тишины». Способность к сосре
доточению заложена, по словам автора, в «самой метафизической
структуре бытия». «Сосредоточенность и глубину» отмечает Мандель
штам и в произведениях некоторых авторов, например, Вирджинии
Вульф, Дюамеля и других. Из этого корня, утверждает автор, вырастает
всякое надрациональное постижение — музыка, поэзия, пророческое
видение. В статье о романах французского писателя Дюамеля Ю. Ман
дельштам пишет: «Там была сосредоточенность, тревожное и присталь
ное искание; теперь — несомненная духовная опытность, человеческая
и писательская зрелость»3.
И хотя теософия и антропософия завладели умами поэтов еще в Рос
сии, здесь, в эмиграции, философия поэзии пустила корни и глубже,
и шире. Рассматривая философские учения 20—30-х годов прошлого
столетия, нельзя не упомянуть имя забытого сейчас религиозного
философа Бориса Вышеславцева. Одной из тем, которая глубоко инте
ресовала Вышеславцева, была тема взаимоотношения между христиан
ством и теософией. Тема эта особенно была близка русским литерато
рам, увлекавшимся антропософией австрийского философа Рудольфа
Штейнера (Rudolf Steiner). Среди учеников Штейнера и его слушате
лей были поэты, писатели, актеры, как, например, Андрей Белый, жена
его — Ася Тургенева, Максимилиан Волошин, актер Михаил Чехов
и многие другие. Одной из проблем, рассматриваемых Б. Вышеславце
вым, была проблема «бессмертия души», которую он осветил в своей
статье «Бессмертие, перевоплощение и воскресение». В этой статье он
идет дальше учения Рудольфа Штейнера, углубляясь в понятие «подсо
1 Числа. № 1. 1930. С. 169—188.
2 Возрождение. № 4025. 11 июня. 1936.
3 Мандельштам Ю. Хроника Паскье // Возрождение. № 3809. 7 ноября. 1935.
96
знание». Главное, на что он указывает — научный оккультизм, парап
сихика — таинственная и неисследованная мощь «подсознания». Как
отметил Ю. Мандельштам в одной из своих статей: «Не верящий в бес
смертие не уничтожает самого бессмертия».
Определение Вышеславцевым метафизического подхода к литера
туре можно проиллюстрировать на его рассказе «Париж»1, написанном
в 1923 году, который как бы отвечает всем требованиям метафизиче
ской философии. Герой писателя, Петр Иванович, одарен неким мета
физическим чутьем и слухом. Он едет в Париж на встречу с любимой
женщиной, но, попав туда, он теряет «чувство времени». Как очарован
ный, смотрит он на «эту мировую сцену» и угадывает тысячи трагедий
и комедий. «Какое множество индивидуальных душ, жизней, судеб,
миров! Все индифферентно друг к другу и непроницаемо, все таин
ственно слито в единую душу мирового города. Я осязал тело Парижа,
его камни, его влагу, его деревья; я заглянул в его душу — заглянул
и загляделся, задумался, потерял волю», — восклицает герой рассказа.
Он оказывается вне времени, в другом пространстве, как посторонний
наблюдатель свыше — чужих жизней и судеб. В этом рассказе Вышес
лавцев остается верен своей философии — его мучает тайна челове
ческой души, постижение неведомого, выход ее из данного времени
и пространства и слияние с мировым пространством: «Душа моя бес
конечно размножилась, влилась во все души и растеклась до пределов
вселенной; и, вместе с тем, не теряла своего творческого центра, откуда
дух как бы играл образами — фантазировал, угадывал, шутил...», —
говорит автор устами своего героя. Награда за это мгновение опыта,
мистические переживания его души, стали для него — бессмертием,
блаженством, таинственным, потусторонним светом, вдруг озарившим
его существование. Невольно на ум приходят строчки стихов Георгия
Иванова:
Сиянье. Душа человека,
Как лебедь, поет и грустит.
И крылья раскинув широко,
Над бурями темного века
В беззвездное небо летит.
Юрий Мандельштам писал о поэзии Георгия Иванова: «Странная
вещь поэзия — в момент, казалось бы, полного отказа от просветления
она вдруг засияет самым ярким и таинственным светом, залогом пол
ного освобождения и преображения». Тот же таинственный свет видим
мы и в поэзии Юрия Мандельштама, тот самый свет, который искал он
в романах своих современников.
Какая ночь! Какая тишина.
Над спящею столицею луна
Торжественною радостью сияет.
Вдали звезда неясная мерцает
Зеленым, синим, розовым огнем.
1 Современные записки (Париж). № 16. 1923. С. 92—105.
97
Такой философский подход к бытию был близок Юрию Мандель
штаму, ибо каждое рассматриваемое им произведение служило ему
иллюстрацией принятой им философии. Особенно отмечал он в своих
статьях путь героя к религиозному прозрению, так как через посте
пенное духовное созревание, религиозное искание, герой, в конечном
итоге, должен прийти к религии. Новые литературные формы, считал
он, «могут появиться лишь при новом мировосприятии» мира и себя.
В статье «Вымышленные воспоминания»1 Юрий Мандельштам под
держивает точку зрения французского писателя Дюамеля о том, что
цель человеческой правды — преображение жизни в свете высших
духовных ценностей. И только духовное прозрение выведет человека
из мрака — к свету и Богу и Истине. Духовные и житейские волнения,
считает Юрий Мандельштам, должны привести к религии: «Естествен
ное разрешение духовных конфликтов обращено к вере».
Предмет и задачи философии внимательно рассматривал в своих
трудах Николай Бердяев, подчеркивая, что философия призвана позна
вать бытие из человека и через человека, черпая содержание в духов
ном опыте и духовной жизни. «В духовном мире, из глубины духовного
мира определяется все наше отношение к жизни», — пишет Н. Бердяев
в статье «Спасение и творчество — два понимания христианства»2.
Неоднократно употребляет Юрий Мандельштам термин «онтоло
гизм» — понятие, непосредственно связанное с понятием метафизики.
Согласно онтологизму, сознание человека находится внутри бытия,
и приобретение знаний идет через интуитивное познание Бога. Через
мистический и религиозный опыт человек может установить связь
с Богом и найти свою Истину и правду. Николай Бердяев утверждал
в своих писаниях, что личность существует только в том случае, если
есть Бог, а Истина — это освещение тьмы.
Важно отметить, что «духовное беспокойство», духовный путь и рост
героев романа Ю. Мандельштаму ближе, чем занимательная канва про
изведения. Так, например, он отмечает, что в романах Бориса Зайцева
«духовные и житейские волнения его героев приводят почти всех их
к религии»3, так как именно этот аспект романа для Ю. Мандельштама
особенно важен. Его привлекает герой романа, «тревожимый рели
гиозными и мистическими откровениями». Говоря о героине романа
Надежды Городецкой «Дети в изгнании», Ю. Мандельштам пишет:
«После любовных разочарований и неудачи общественной, она обра
щается к вере, хотя и почти бессознательно. Ее духовный путь обри
сован Городецкой, пожалуй, убедительнее всего»4. Естественное раз
решение духовных конфликтов, считал он, — обращение к вере. Он
выделяет того автора, который указывает своему герою «путь к свету»:
1
2
3
4
98
Вымышленные воспоминания // Меч. № 6. 1934. С. 5—6.
Путь (Париж). № 2. 1926. С. 26-Л6
Возрождение. № 3676. 27 июня. 1935.
Возрождение. № 3956. 2 апреля. 1936.
«Почти без сомнения, он даст новую капитальную книгу, которая, если
и не рассеет ночной мрак, то в самом протесте против него укажет
и наметит некий трагический путь к свету»1.
Так герои многих романистов того времени идут по этой тернистой
и мистической дороге в поиске «света» и своего истинного «я», своей
«правды», видя в то же время свое назначение в воплощении этой выс
шей правды на земле. В «Трактате о вымышленных воспоминаниях»
французский писатель Дюамель предупреждает, что «вымышленная
правда» в искусстве никогда правдивой не оказывалась. Важна и необ
ходима другая «поэтическая или человеческая правда», т.е. некая глу
бокая сущность, постигаемая в литературе очень часто именно через
вымысел. Эту мысль Дюамеля Ю. Мандельштам особенно прослежи
вает в творчестве эмигрантских и западноевропейских художников,
прозаиков, поэтов. В поисках своей правды, добра и любви постоянно
находятся лирические герои его поэзии и его статей, вспомним хотя бы
его статьи о Рембо, Г. Иванове, Ладинском, Розанове и др.
Для Ю. Мандельштама важным компонентом творческого процесса
была «чистая душевность» автора произведения, которая должна была
поддерживаться переживанием духовным, иначе она начинает «рас
плываться, распадаться, таять на наших глазах». Я хочу подчеркнуть
слова «чистая душевность», так как ложь он не признавал ни в жизни,
ни в литературе, тонко угадывал фальшь, и посему часто й беспо
щадно критиковал неискренних авторов. Правдивость и честность, как
в жизни, так и в творчестве были характерными чертами самого Юрия
Владимировича.
«В чем смысл творчества?» — этот вопрос волновал Ю. Мандель
штама с точки зрения человеческой и литературной. Он считал, что
современному роману нужно было сознательно и по-новому, с «новым
трепетом» поставить этот вопрос. Но для того, чтобы вопрос этот
решить, автор должен был подойти к нему с точки зрения преображен
ного жизненного опыта. Что же Ю. Мандельштам имел в виду? В статье
«Иссякновение вымысла» он предупреждает о том, что реалистическое,
фотографическое искусство ведет к иссякновению вымысла, к творче
скому умиранию. «И только стремление к духовному освобождению
должно стать основной темой и основным двигателем романа. По отно
шению к нему распределяются все остальные его элементы: фабула,
психология, быт и социальные тенденции, когда жизнь не просто пере
носится в искусство, она преображается. Искусство — продолжение
жизненного опыта, а не историческая реконструкция. Оно воспроизво
дит лишь главное в человеке, а не его фотографии»2.
По его словам, творчество — не слепое повиновение силам, в нас
заложенным, а сотрудничество с ними. «Бог, — пишет Мандель
штам, — как бы оставил мир недосозданным, дав нам миссию продол
1 Мандельштам Ю. Эволюция Селина // Возрождение. № 4063. 30 января. 1937.
2 Возрождение. № 4100. 8 октября. 1937.
99
жать творение». В этом смысле писатели и художники являются, по его
утверждению, как бы «христианами по природе», даже если сами того
не признают. То есть творческий путь писателя он видел не как прямое
отражение действительности, а как действительность, преображенную
в душе и творчестве автора. В рецензии на книгу стихов В. Ходасевича
«Тяжелая лира» Юрий Мандельштам пишет о том, что путь Ходасевича
лежал через уничтожение, преодоление и преображение. Сам Юрий
Владимирович выразил ту же мысль очень точно и конкретно в следу
ющих словах: «Жизнь не просто переносится в искусство, она преоб
ражается». Искусство, считал он, реально преображает этот мир в иное
царство — по образу и подобию заложенного в душе художника пред
ставления, «вернее, предчувствия этого просветленного, но все же кон
кретного мира».
Корни творчества находятся вне сферы нашего сознания, но где-то
по соседству со снами, с глубокими жизненными инстинктами, или
интуицией. По определению Ю. Мандельштама, где-то рядом с тютчев
ским ночным «хаосом»: «О, страшных песен сих не пой — под ними
хаос шевелится». И здесь он пытается провести связь между симво
лизмом и метафизической темой в литературе того периода. В статье
о Куприне Мандельштам отмечает интересный факт: «...эмигрантская
литература унаследовала от символизма известное презрение к писате
лям “реалистической школы”».
Читая критические статьи Юрия Мандельштама, не перестаешь
удивляться его наблюдательности, литературной чуткости и интуиции.
Любое искусство он видел как форму духовной деятельности, некий
мост между духовными и реальными мирами. Так, например, анали
зируя романы французского писателя Жуандо, он отмечает значимость
снов, так как в них проявляется известное предопределение в смысле
неизбежности вечной жизни. Одной из основ этого течения стала идея
запечатлевать виденное во сне сразу после пробуждения. Это могли
быть галлюцинации, подсознательные образы, которые еще не затро
нула реальность. И здесь Юрий Мандельштам отметил влияние симво
лизма на творчество его современников: «Символизм вернул француз
ской поэзии метафизику, дал ей большой силы духовный заряд, которым
она до сих пор питается, поскольку еще жива. Творчество всех симво
листов не только формальное или аморальное мастерство, а и некий
духовный опыт. Именно так и понимает теперь их значение француз
ская критика»1. В статье «Недуг Бетховена» он проводит четкую парал
лель между символизмом и метафизикой. В символизме сочетаются
иллюзии и парадоксальные формы, сочетаются сны с реальным виде
нием жизни. «Всякий человек, — пишет Юрий Мандельштам, — веру
ющий в духовную жизнь, не может не надеяться на “преображение”.
Искусство — не игра, не выдумка; оно не “описывает”, не воссоздает
рабски наш существующий мир и не прекрасных, но не существующих
1 Мандельштам Ю. 50-летие символизма // Возрождение. № 4039.15 августа. 1936.
100
“миров иных” — для развлечения, для наслаждения или хотя бы для
удовлетворения совершенством»1. В этом «преображении», о котором
пишет автор, была заложена для него Тайна творчества. И в этих выска
зываниях Мандельштама чувствуется влияние философа Василия Роза
нова, который оказал заметное воздействие на настроение русского
декаданса.
Многим молодым писателям, одаренным высокими духовными каче
ствами, предсказал Ю. Мандельштам будущий успех. «Действительная
метафизическая направленность, — писал он, — не ставится нами под
сомнение — она всегда единственный, глубинный двигатель всякого
творчества, а в эмиграции необходимость ее стала очевидной»2.
Запечатлеть время, остановить мгновение, облечь его в рамку эпохи,
зафиксировать картинку жизни, чувств, переживаний, связанных
с данным временем и местом — и физически, и духовно было частью
литературного творчества того времени. «Состояние озарения длится
у восхищенного поэта лишь краткий миг. Но запечатленное в чистой
ритмической речи это мгновение остается на века драгоценностью
в сокровищнице культуры. Этот миг объемлет вечность», — писал лите
ратуровед Вадим Крейд в статье «Духовная лирика русских поэтов»3.
Запечатлеть навеки — таковым может быть символ любого искусства.
Баратынский писал, что поэзия есть цельное ощущение мгнове
ния. Познать тайну и глубину этого мгновения дано было не каждому.
Но и не каждый, познавший этот момент жизни и запечатлевший его
в творчестве, получил признание потомков. И хотя многие творцы
остались в памяти поколений на долгие годы, как много еще незаслу
женно забытых имен поэтов и художников, стертых временем, войной.
О том, что многие русские писатели эмиграции были одарены обо
стренным метафизическим «чутьем и слухом», хотя путь их в литера
туре был не прост, а порою и просто страшен, писал Юрий Мандельштам
в своих рецензиях, объясняя свою мысль тем, что путь этот проходил
«через бездны сомнений, мучений и отчаяния». Борис Поплавский счи
тал, что поэзия должна отражать «кривые линии души», «сон и смерть,
молчание и память», «последний жар души, последний свет». Творче
ство становится выражением их внутренней неудовлетворенности, изо
ляции, одиночества.
Однако Мандельштам отмечает, что выбранная дорога приводила
их иногда «к радости и блаженству», именно потому, что тот человек,
который верует в духовную цель жизни, не может также не надеяться
на «преображение», хотя и «подлинное преображение сохраняет в себе
элементы пережитой трагедии». Как поэт, он понимал, что в жизни
всякого художника существует переломный момент, момент для них —
1
2
3
№ 1.
Мандельштам Ю. Недуг Бетховена // Возрождение. № 3187. 23 февраля. 1934.
Из статьи «Метафизический заказ» (архив Марии Стравински).
Крейд В. Духовная лирика русских поэтов // Поэзия: Russian Poetry Past and Present.
2013.
101
катастрофический, когда трагедия внутренняя воплощается в жизнь.
Этот кризис, по словам Мандельштама, знаменовал собою начало
зрелости художника, и только перенеся эту катастрофу, отделавшись
от юношеских очарований и разочарований, может он создать самые
значительные свои произведения.
Определение Ю. Мандельштамом понятия «метафизической лите
ратуры», как «взаимоотношения между культурой творческой и куль
турой сотворенной», характеризует духовное состояние эпохи 1920—
1930-х годов и ее «метафизическую температуру».
19. «Вечности голос живой»
Возможно, предчувствуя близкий конец, в 1939 году Ю. Мандель
штам в «Возрождении» печатает свои последние предсмертные стихи
о той трагической судьбе, которая постигла многих русских поэтов
и писателей:
Как Пушкин, в снежном сугробе
Сжимающий пистолет —
В последней напрасной злобе
Настолько бесцельных лет...
Как Лермонтов на дуэли,
Не отвернув лица.
Как Гоголь в своей постели,
Измучившись до конца...
Как Тютчев, в поздней печали,
С насмешливой простотой...
На позабытом вокзале,
В беспамятстве, как Толстой...
Не стоит думать об этом —
Может быть, пронесет!
Или ничто не спасет
Того, кто рожден поэтом!
Вся литературная деятельность поэта Юрия Мандельштама продол
жалась только 11 лет, но за это время он внес большой вклад в рус
скую эмигрантскую литературу. Юрий Мандельштам погиб, но имя его
войдет в историю русской литературы — останутся его глубоко талант
ливые стихи, память о его вдохновенном, поэтическом и человеческом
подвиге. И невольно вспоминаются строчки из стихотворения Георгия
Адамовича, которые можно отнести ко всем рано ушедшим из жизни
поэтам «парижской ноты»: «Конец, навсегда. Обрывается линия. / Поэ
зия, жизнь, я прощаюсь с тобой!»
Закончилась война, возвращаются в Париж беженцы в мрачную
полутьму заколоченных, полуразрушенных жилищ. За этими полу
темными окнами рождается новая жизнь. Впереди — неясность, тре
вога, ожидание родных, многие из которых так никогда и не вернутся,
102
не постучат неожиданно в дверь поздним весенним вечером, не бро
сятся навстречу любимым.... Останутся только наплывающие, тяжелые
воспоминания. По словам внучки поэта, до последнего дня ждала сына
мать Юрия Мандельштама, не могла поверить, что он погиб... О них,
о русских эмигрантах, погибших на чужбине, нам нельзя забывать.
Сестра Юрия Мандельштама посвятила брату это стихотворение,
которое можно отнести к целому поколению молодых людей, погибших
в немецких лагерях смерти.
Моему брату Ю. Мандельштаму
Я все еще не научилась
Не возмущаться и не лгать.
И верить только в Божью милость
И в Ангельскую благодать.
И все еще забыть не в силах
Самум нахлынувших страстей,
Все имена навеки милых
Из жизни вырванных моей.
И крематорных труб колодца —
Смертей ненужных никому —
Пока живое сердце бьется
Жестокость эту не пойму.
Во мне смиренья дух лишь замер —
Как трудно с этим духом жить!
Но газовых ужасных камер
Мне не забыть — и не простить1.
Оставшиеся в живых часто собираются вместе. Нина Берберова
вспоминает: «Собрание поэтов в кафе “Грийон”, в подвале. Когда-то
собирались здесь. Пять лет не собирались. Все постарели, и я в том
числе. Мамченко далеко не мальчик, Ставров — почти седой. Пио
тровский. Появление Раевского и Гингера — который уцелел. Почтили
вставанием Юру Мандельштама, Воинова, Кнорринг и Дикого. Домой
через Тюльери. Когда-то в Тюльери, пятнадцать лет тому назад, мы
гуляли: Юра Мандельштам, Смоленский, Кнут, Ходасевич и я. Все были
немножко влюблены в меня, и я была немножко влюблена во всех»2.
Николай Рощин записал в своем дневнике 4 июня 1942 года: «Бед
ный, милый Юрочка! Эмигрантское дитя, — в Париже окончил русскую
гимназию, потом одним из первых университет. Поэт, талантливый
критик, отличный знаток отечественной и европейской литературы,
любимец Куприна и Ходасевича, верный и добрый товарищ»3. Какой
парадокс — он был всеми любим, — и всеми — забыт.
1 Из книги: Манделъштам-Гатинская Т. Пламень жизни. Стихи. Париж, 1975.
С. 15, 67.
2 См. Берберова Н. Курсив мой.
3 См. Рощин Н. Я. Парижский дневник.
103
«Зарубежная русская литература есть временно отведенный в сто
рону поток общерусской литературы, который — придет время —
вольется в общее русло этой литературы», — писал Глеб Струве в книге
«Русская литература в изгнании»1. Наконец, такое время слияния двух
литератур наступило. Вышли из забвения утерянные имена поэтов,
художников, прозаиков первой волны эмиграции.
Однако остались еще не узнанные имена, имена, достойные того,
чтобы о них было сказано больше, как в зарубежной, так и в отече
ственной литературе. Творчество поэта и литературного критика пер
вой волны эмиграции Юрия Владимировича Мандельштама, погибшего
в Освенциме, до сих пор еще, к сожалению, полузабыто и недостаточно
изучено. В Швейцарии живет внучка поэта, Мария Стравинская. Она
возглавляет Фонд Игоря Стравинского и бережно хранит архивы своего
дедушки, Юрия Владимировича Мандельштама.
Юрий Мандельштам умер так же трагически, как и жил, но поэзия
его будет долго звучать в сердцах многих, помогая понять драму целого
поколения поэтов и писателей, затерянных на чужой земле. Закончить
статью о нем можно теми же словами, которыми он закончил статью,
посвященной преждевременной кончине его друга В. Ходасевича:
«И какими другими словами можно закончить некролог, как не теми,
что все мы услышим на панихиде: “Идеже несть болезнь, ни печаль, ни
воздыхание, но жизнь бесконечная”» или же его собственными стихами:
Ночью, когда совершенная
В доме царит тишина,
Незащищенность мгновенная
Сердцу бывает дана.
Все, что обычно скрывается,
Все, что забыто не в срок,
В памяти вдруг проявляется,
Как непонятный упрек.
Стиснет рукою железною,
С болью дыханье прервет —
И повисаешь над бездною,
Падаешь в темный пролет...
Может быть, это — отчаянье,
Знак пустоты гробовой?
Может быть, это — раскаянье,
Вечности голос живой?
1 Струве Г. Русская литература в изгнании. Париж ; Москва : YMCA-Press / Русский
путь, 1996.
РАЗМЫШЛЕНИЯ О ЛИТЕРАТУРЕ
Метафизический заказ в эмигрантской литературе1
Литературных споров в эмиграции было немало. Спорили о самой
возможности существования эмигрантской литературы и о том, суще
ствует ли она фактически. Спорили о единстве и целостности эми
грантского миросозерцания, о его особенностях и тех формах, в кото
рых эти особенности должны (или лучше всего) могут быть выражены.
Спорили если не об общем смысле, то хотя бы о конкретных условиях
писания за рубежом. Были споры и узколитературные, о жанрах, о том,
нужно ли писать стихи, о различных направлениях — всегда оказывав
шихся, в конце концов, более или менее призрачными. Были споры
о чистоте языка. О преемственности и обновлении культурных тради
ций. Был даже не вполне понятный «географический» спор — между
представителями русского Парижа и эмигрантской «провинцией».
Некоторые из этих споров, собственно говоря, ничем не были обосно
ваны, другие касались вопросов действительно насущных и серьезных,
во всяком случае, о некоторой литературной жизни и жизненности
наших писателей они, несомненно, свидетельствовали. Странно лишь,
что они никогда не касались одного явления, тоже весьма значитель
ного — и не в одних лишь эмигрантских условиях. Оно, конечно,
не у нас только и существует. Но именно у нас, в силу таких же специ
ально эмигрантских особенностей, становится оно, пожалуй, заметнее
всего и приобретает более важный, очень обостренный смысл. Явление
это можно назвать — «метафизическим заказом».
Впрочем, то, что о нем ничего не писалось (во всяком случае, как
явлении общего порядка), даже неудивительно — до того оно странно,
если пристально в него вглядеться. Но главное, оно настолько сложно,
что за этой сложностью трудно увидеть его жуткую сущность. Ведь
самое понятие «метафизический заказ в эмигрантской литературе»
состоит их четырех понятий, не таких уж ясных, и, в каком-то смысле,
противоречивых. Возможно ли вообще их сочетание? Уж не представ
ляет ли оно собою досужую выдумку? Попробуем в этом разобраться
и тем самым определить само явление.
Не стоит снова возвращаться к вопросу о возможности литературы
в эмиграции. Факт остается фактом: писатели в зарубежье существуют
и творчество их в целом мы, в общем, вправе назвать литературой.
1 Статья из архива Марии Стравинской (1937 г.)
105
Но как в таком случае соединить это понятие с каким бы то ни было
заказом? Ведь эмиграция по самому своему замыслу — свободна,
потому она стала собою, что никакого насилия, никакого извне при
ходящего заказа не приняла, не захотела принять. Зарубежная литера
тура, как сознательная выразительница эмигрантских стремлений —
воплощенный протест против заказа. Да и откуда мог бы такой заказ
взяться, кто может приказать нашим писателям говорить именно
о том, а не о другом, и именно так, а не иначе. Ведь у нас, слава Богу,
литература — личное дело пишущего, никаких внешних принуждений
возникнуть не может. Но в том-то и дело, что кроме грубого и явного
заказа, исходящего от власти, от партии, от издающего эти особые
права учреждения, существуют заказы куда более тонкие и скрытые,
которые и различить-то порою не так уж легко. Таков, например, заказ
общественного мнения, всегда и повсюду действующий на писателя,
под его влиянием дающего в своих произведениях то, что от него ждет
публика и нередко искажающего для этого свой личный творческий
путь, органическое развитие своей темы и своего дарования. Повто
ряем, подобный заказ неизбежен в любой обстановке — дело самого
художника противостоять ему. В эмиграции такой заказ тоже мог бы
существовать, несмотря на принципиальную свободу. Надо, однако, ска
зать, наша литература независимее многих, хотя отсутствие давления
на нее — симптом не совсем радостный, ибо он является результатом
не сознательного подхода эмигрантской «массы» к писательскому делу,
а скорее ее безразличием к нему. Поскольку «общественность» с лите
ратурой считается — попытки «заказов» даже и делались. От писателей
пробовали требовать произведений на патриотические темы, четкой
идеологии, политического активизма, но забывая о том, что самая
яркая непримиримость может проявиться в искусстве лишь совсем дру
гим путем, иногда даже в обход всякой политики, что подлинное оправ
дание эмиграции лежит вообще не в политических формулах, а куда
в более глубоких плоскостях. Пробовали требовать целостного разумно
выраженного, эмигрантского общественно-философского мировоззре
ния: вспомним показательную в этом смысле статью Степуна в «Новом
Граде»1. Писали о необходимости изображения русского или эмигрант
ского быта, создания положительных типов (до чего все-таки прочно
засели в памяти формулы из школьных учебников теории словесности),
но в общем таких попыток было мало и все они были разрозненными,
почти случайными, давления они оказать не могли.
Впрочем, от такого рода заказов писатели и сами сумели бы себя
оградить. Реакции их на уже упомянутую статью Степуна в печати
и на собраниях показательны. С этой точки зрения, разрыв между «мас
1 «Новый град» — религиозно-политический журнал, выходил в Париже с 1931
по 1939 год. Создателями и редакторами «Нового града» были виднейшие деятели рус
ской эмиграции: христианский богослов и публицист Георгий Федотов, философ Федор
Степун и объединитель творческих сил русской эмиграции, Илья Бунаков-Фондаминский (.прим. Е. Д.).
106
сой» и писателями представляет и впрямь отрадное явление. К своей
эмигрантской миссии и «посланию», а не «изгнанию» — как писала
когда-то в статьях Берберова, наша литература, в общем, отнеслась
сознательно и серьезно. Если политическая борьба не стала основной
ее темой, то это потому, что писатели поняли ту «подпочву» эмиграции,
которая важнее политики. Если быт отошел далеко на задний план, то
это потому, что в эмиграции быт вообще не должен играть главной
роли, если он существует — то лишь как неизбежная декорация, а не как
цель, как случайное «данное», не раз заданное. Но положение можно
было бы обобщить: если смотреть на литературу как на духовное твор
чество, на одну из сторон медали, обратная сторона которой — рели
гия (пользуясь определением Гумилева), то быт в ней вообще никогда
не может быть самоцелью. Он всегда выступает на второй план перед
бытием, перед метафизикой, и описание его важно для писателя лишь
постольку, поскольку он отражает бытие, поскольку сквозь него про
свечивает более глубокая жизненная сущность. Но в наших условиях
этот закон всякого искусства чувствуется сильнее и острее. Действи
тельно, эмиграция — если она не состоит из одних лишь политических
группировок, и не представляет собою вместе с тем просто скопище
случайных беженцев — само по себе явление метафизическое. Ведь
не приняли они советскую власть не только как политический и обще
ственный строй, а и как разрушительницу наших духовных ценностей.
Может быть, фактически большинство эмигрантов об этом протесте,
об этой своей миссии не думают или забыли — по существу, это смысла
эмиграции не меняет. Писатели, дело которых не принимать одну лишь
видимость событий, а осмыслять их, конечно, не могли не понять этого.
Вот почему не только «идеологические» высказывания или бытописа
ния, но даже чистая лирика в общем не удовлетворяет их. Вот откуда
то предельно пристальное всматривание в основную метафизическую
тему, та «обнаженная совесть», о которых столько писалось (отмечу
в особенности статью Терапиано «Человек тридцатых годов»1, напе
чатанную в одном из номеров «Чисел», в которой эта метафизическая
устремленность выражена наиболее прямо и точно). Опять-таки, это
не значит, что любой зарубежный писатель в каждом своем произ
ведении обращен к чистой метафизике. Многие фактически вообще
этого плана не касаются, ограничившись если не бытом, то психоло
гией или интимным лиризмом. Но в принципе, и это даже не влияет:
тема эмигрантской литературы остается метафизической, темой веч
ной мировой трагедии, разлитого в мире неблагополучия и стремле
ния это неблагополучие преодолеть. Тема труднейшая и ответственней
шая, ибо никаких готовых решений не признающая. Без подлинного
духовного переживания, без собственного, личного, в каждом данном
случае неповторимого опыта, она превращается в словесное кружево,
в пустые формулы, то есть, просто-напросто перестает существовать.
1 Терапиано Ю. Человек ЗО-х годов // Числа (Париж). № 7/8. 1933.С. 210—212.
107
Чтобы вместить такие переживания в художественное произведение,
нужно, действительно, неустанное напряжение, на которое — скажем
прямо — многие наши писатели не оказались способны. Вместе с тем,
отойти от осознанной ими темы они не могут под страхом признания
в собственном бессилии, отказа от единственно нужного, «единого
на потребу». Поневоле они стали искать некого компромисса, который
позволил им сохранить видимость всматривания «в самое главное»,
личного духовного пути и, вместе с тем, найти новое безопасное реше
ние. Таким образом, и родился этот особый вид очень тонкого и слож
ного заказа — почти самозаказа — о котором мы упомянули. И заказ
этот тем страшнее и соблазнительнее, что предписывает он говорить
как будто о том самом, о чем говорить и впрямь стоит больше всего
и о чем писатель склонен говорить сам по себе, естественно и органи
чески.
Во избежание недоразумения уточню сразу: действительная метафи
зическая направленность не ставится нами под сомнение — она всегда
единственный, глубинный двигатель всякого творчества, а в эмигра
ции необходимость ее стала очевидной. Но метафизический заказ,
предписывая обязательные, и притом, поневоле грубые, внешне заме
чательные формы этой направленности, по существу, идет с нею в раз
рез. Подлинная метафизичность может не ставить точек над «и», посто
янно пронзенный метафизикой художник может на словах не говорить
о своей метафизичности: но о чем бы он не писал, помня о своей конеч
ной цели, тема его сама прорвется наружу, преобразовав и быт, и пси
хологию, и «слишком личные» лирические высказывания. Наоборот,
писатель, подчинившийся хотя бы бессознательно (ибо заразительна
сама атмосфера) метафизическому заказу, поневоле должен нажи
мать на педаль, кричать о «самом важном», порою — и даже часто —
им самим, на собственном опыте, не пережитом. Необходимость эта
вполне ясна: ведь никого другого способа прикоснуться к духовности,
убедить себя самого и других в своей причастности к ней, взять, так
сказать, «патент на благородство» — у него нет. Оговоримся снова:
не все, подверженные этому недугу, лишены подлинного переживания,
многие и впрямь одарены метафизическим чутьем и слухом, не говоря
уже о художественном таланте. Чистый тип писателя, принявшего заказ
вполне «на веру», так же исключителен, как и всякий другой чистый
тип. Но и человек, одаренный духовно, может быть, даже обладаю
щий особой мистической «музыкальностью» и прошедший известный,
порою по-своему значительный опыт, может в какой-то момент под
даться искушению обезопасить свой путь и привести свое переживание
к готовому ответу, априорно данному — и потому отрадному для него,
даже в безнадежности — решению.
В этом, конечно, все дело — собственный метафизический опыт
никогда не предопределен — в нашем земном плане, конечно. Всякий,
искренне и до конца искавший реального выхода, держит, подобно
Паскалю, пари, цена которого бессмертие, блаженство, свет. Для каж
108
дого искателя в отдельности решение остается скрытым до собствен
ного его преображения, хотя бы частично — и приходит он к нему
всегда своим, неповторимым, не на какой другой полностью не похо
жим путем. Подчиняясь «заказу» — веянью, моде, самовнушению, он
от этой линии наибольшего сопротивления отказывается, выходит
на чужую, до него проторенную дорожку, по которой ему идти не суж
дено, на которой он неминуемо заблудится. То, что кажется ему реше
нием, на самом деле, отводит его от цели на далекое расстояние, иногда
навеки закрывает ему возможность найти ее. Духовный путь искажен,
и слова о нем не убеждают, не звучат — не вполне звучат, во всяком
случае.
Какие же готовые ответы внушил нашим эмигрантским писателям
«метафизический заказ», какие трафаретные, условные решения при
няли они или принимают за «глаголы, жгущие сердца», за паскалевские
«слезы радости» или за тютчевские жуткие прозрения? Их несколько —
причем все такие трафареты, повторяем, не у нас в эмиграции созданы,
в любой стране и в любую эпоху действовал их соблазн, только в наших
условиях, когда самая жажда «преображения» обострилась, и соблазн
этот действует сильнее и разрушительнее. Кроме того, каждый тра
фарет воспринимается любым из его носителей несколько по-иному,
в меру его личной значительности, которую он принижает и искажает,
но все же не уничтожает. Мы можем, таким образом, наметить лишь
в общих чертах основные типы априорных шаблонов, особенно для
эмигрантской литературы характерных. Любопытно, что в этом отно
шении к одному типу могут быть отнесены порою авторы друг на друга
не всегда похожие, принадлежащие к разным поколениям и направ
лениям и пишущие в различных жанрах. Действительно, «заказ», как
и реальный опыт, может выразиться в любых формах: в виде непосред
ственного высказывания — в стихах, психологических очерках, личных
исповедях — в виде философской системы или ее попытки, наконец,
в форме беллетристической, выливаясь в жизненный опыт вымышлен
ных и полувымышленных героев.
Еще одно замечание — в скобках. Кратко, по необходимости, опре
деляя основные темы «заказов», я должен, чтобы не быть голословным,
сослаться на примеры не всегда равноценные, назвать имена друг другу
не равные! Ни ссылки и упоминания не означают окончательного суж
дения о таланте и даже достижениях того или иного писателя. «Заказ»
прорывается иногда у авторов многое нам давшим и немало обеща
ющих. Конечно, он искажает и снижает потенциальную их ценность,
но это не значит, что ценность их потеряна. О каждом из них можно
говорить в отдельности и во многих других разрезах. Сейчас я иллю
стрирую свои положения — а не пишу критическую статью о том или
ином авторе.
Путь метафизический страшен. Если он иногда и приводит к радости
и блаженству — если он и ведет к ним в окончательном счете — то про
ходит он через бездны сомнений, мучений и отчаяния. Все постоянно
109
«пронзенные духовно» творцы, оставляли нам об этом жесткие напоми
нания. «Le silence éternel de ces espaces infinis m’ef-fraie»1... «Соотечествен
ники, страшно... стонет весь умирающий состав мой...» «И с отвраще
нием читая жизнь свою, я трепещу и проклинаю, — горько жалуюсь
и горько слезы лью». К этим трем цитатам можно бы прибавить немало
других. Но осознание «жуткости», может быть, даже и есть первый
существенный этап «искателя». Состояние отчаянья, безвыходности —
наиболее правдоподобны для человека «свершающего свой подвиг бес
полезный». Им-то и воспользовались, прежде всего, наши эмигранты
«метафизики», его-то и превратили в один из самых характерных «зака
зов». Разница с безнадежностью алчущей, однако, огромная: Паскаль,
Гоголь, Тютчев и другие им подобные никогда не могли примириться
с безнадежностью. «Разве можно об этом говорить радостно? И разве,
наоборот, не следует об этом нам говорить с печалью, как о самой
печальной вещи на свете?» Именно поэтому пресловутые «бездны»
и оставались для них страшными. «О, если б знали дети, вы, холод
и мрак грядущих дней»2. Метафизический заказ, прежде всего, обе
скровил, обезвредил этот ужас. Вот почему многие наши писатели при
няли отчаянье как символ веры, и всякую возможность выхода из него,
всякую надежду оттолкнули как компромисс — тогда как именно такое
примирение и явилось «утешительным» компромиссом. Об этом явле
нии много писалось в связи с «Числами» и выбранным ими направле
нием. Но и до сих пор многое из сказанного тогда остается в силе. Разве
не характерен этот вид «заказа» для целого ряда наших поэтов, более
или мене из «Чисел» вышедших, с этой атмосферой связанных? И разве
Г. Адамович во многих своих статьях не был как бы идеологом такого
якобы бескомпромиссного подхода?
Однако жить в отчаянье и скрежетать зубами, хотя бы и самоупоенным, долго нельзя. Ведь те большие художники, которым было не суж
дено преодолеть свою безысходность, «держались не ею, а силою своего
сопротивления ей, напряженнейшей надеждой наперекор всему». Выход
безвыходности всех эмигрантских писателей удовлетворить не мог.
И тут-то появился новый вид заказа, так сказать, оптимистический.
Всякий человек, верующий в духовную цель жизни, не может также
не надеяться на «преображение». Но подлинное преображение сохра
няет в себе элементы пережитой трагедии. Преображение же в боль
шей или меньшей степени заказанное, т.е. предвосхищенное без соот
ветствующего опыта, трагичности лишено, как и заказ «трагический»,
лишен надежды. Ни для кого не секрет, что за последние годы наша
литература загружена «религиозными обращениями», далеко не всегда
звучащими полноценно и убедительно. Мы не спорим, что человече
ски иные из авторов (хотя и не все они) религиозный кризис и впрямь
1 «Вечная безмолвность этих бесконечных пространств ужасает меня» (Паскаль)
(прим. Е.Д.).
2 БлокА. Голос из хора. 1914 (прим. Е. Д.).
110
пережили — но творчески он оказался лишен тех личных, неповто
римых ноток, которым веришь безусловно. Это тоже не только наше
эмигрантское явление. Разве во французской поэзии наряду с верленовской Sagesse1 не существует в общем не звучащий католицизм Клоделя,
в жизни несомненно соответствующий переживанию неподдельному?
Нам кажется, что нечто подобное происходит и с некоторыми стихами
Вячеслава Иванова, и со многими стихами других, менее прославлен
ных авторов (укажем хотя бы книгу стихов Матери Марии). Параллель
ный, пусть по-своему искренний заказ, есть и во многих критических
или эссеистических книгах и статьях (стоит посмотреть «Новый град»
или статьи И. А. Ильина, или книги К. В. Мочульского о Гоголе и о Соло
вьеве). В беллетристике такое «догматическое» обращение заметно
у Б. К. Зайцева, у которого «разрешения» неизбежно удаются куда
меньше, чем «намеки и прозренья», и у И. С. Шмелева, окрашивающего
свое православие в темы бытовые, и у других, более мелких писателей.
Эмигрантское поколение прозаиков тоже не лишено этой тенден
ции. Характерны, например, некоторые повести Яновского, заставля
ющего пережить религиозный кризис хотя бы <неразборчиво>, совсем
к нему не подготовленного своей прошлой жизнью. Более убедительна
его попытка в романе «Любовь вторая»2, героиня которого, действи
тельно, идет путем духовного обнищания, потери себя, к некому обре
тению. Но насколько уродливы ее «промежуточные» этапы, настолько
же неорганично само ее обращение: дело замысла не в чисто художе
ственной неудаче, а в том же желании во что бы то ни стало довести
дело до метафизически благополучного конца. Все же у Яновского в его
«заказе» звучат живые нотки личного опыта. Зато последний роман
Шаршуна, «Заячье сердце»3, представляет собой почти чистый образ
«метафизического заказа». Духовный путь его героя нам, собственно
говоря, даже не показан, о нем автор предоставляет нам догадываться
за почти протокольной записью внешних поступков. Из этих элементов
религиозный кризис возникнуть, конечно, не мог, и вехи «обращения»
Берлогина описаны также внешне: мы априорно должны верить в дей
ствие на его душу некой антропософской книги, описывающей «Парад
архангела Михаила» (в этой главе приведены отрывочные цитаты
из самой книги, не связанные одна с другой и с повествованием). После
нескольких новых глав, ни о каких тайных учениях не говорящих, мы
узнаем в заключении, что председательница одного собрания посвя
тила Берлогина в мудрость, «рекомендуя мужество, непреклонность,
усердие, говоря об усиления культа архея Михаила, об установлении
Михалиад». Объяснений никаких не дается, но надо верить, что Бер
логина посетил экстаз. Так автор почти притянул за волосы «исцеле
1 «Мудрость» (1880) — название книги стихов Пола Верлена (пром. Е. Д.).
2 Яновский В. Любовь вторая: Парижская повесть. Париж: Объединение писателей
в Париже, 1935 (прим. Е. Д.').
3 Шаршун С. Заячье сердце: лирическая повесть. Париж, 1937 (прим. Е. Д.).
111
ние» своего героя во исполнение бессознательно воспринятого заказа
ad maiorem Dei gloriam1 доктора Штейнера.
Примеры можно было бы продолжить — мы взяли лишь самые нас
поразившие. Да и не в этих отдельных случаях дело. Существенно то,
как искажается в эмигрантской литературе то метафизическое стрем
ление, та духовная тревога, которые многим ее представителям без
сомнения свойственны. Это не значит, что в зарубежье не было создано
ничего подлинно значительного. Кое-кто сумел отстоять свой личный
путь, пусть не приведший пока к цели, свой собственный опыт, пусть
еще не полный. Возможно, что и те, кто как-нибудь заказу поддались,
им не будут навсегда подавлены и найдут свою дорогу или тропинку.
Но именно потому, что в возможности нашей литературы я верю, я счел
нужным поговорить об одной из самых страшных опасностей, подсте
регающих ее в самой глубокой и серьезной ее плоскости.
Мысли о романах2.
Критик конца восемнадцатого века
Когда появилась в России литературная критика? Вопрос, конечно,
риторический, по существу своему неразрешенный, подобно вопросу:
когда в России началась литература вообще? В современном ее пони
мании регулярная критика могла возникнуть только с момента появле
ния толстых журналов и других периодических изданий, посвященных
более-менее специальной литературе. Но попытки заниматься крити
кой, выпуская свои сочинения отдельной книгой, делались и раньше.
Об одном из первых русских критиков знаем мы сейчас немало нового
и любопытного из материалов, впервые напечатанных в последнем
выпуске «Литературного Наследства»3. Критик этот — Андрей Болотов,
автор известных воспоминаний, живший в конце XVIII — самом начале
XIX веков. Из его критико-литературных сочинений был известен
только один небольшой рукописный томик, «Современник или запи
ски для потомства». Теперь найдена другая его рукопись, написанная
в 1791 году и озаглавленная «Мысли о романах». Состоит она из двух
частей, из коих первая и воспроизведена в «Литературном Наследстве»
полностью.
На титульном листе рукописи (фотография которого помещена там
же) значится «Мысли и беспристрастные суждения о романах, как
оригинальных российских, так и переведенных с иностранных языков
Андрея Болотова»; под названием — рисунок, изображающий пейзаж,
а над ним — весы, на обеих чашках которых лежит по книге. Одна
из чашек перевешивает, но едва заметно: критика, по-видимому, дело
1 «За великое прославление Бога» (прим. Е. Д.).
2 Возрождение. № 3242.19 апреля. 1934.
3 Литературное Наследство. № 9—10: Восемнадцатый век. Μ. : Жур.-газ. объедине
ние, 1933.
112
очень нелегкое. Первая часть болотовского труда содержит в себе три
надцать рецензий о различных романах и вступительное «предуведом
ление», объясняющее цели и задания книги.
«Ничто, как желание оказать некоторую услугу тем, кому сия книжка
в руки попадет, — пишет Болотов, — побудило меня написать и соста
вить оную. Романов, изданных в сеи последние времена на нашем рос
сийском языке уже так много, и разность между ними в рассуждении
качества и доброты их так велика, что почти необходима уже надоб
ность есть при покупке и читания оных делать благоразумный выбор,
а не все то покупать и читать, что в руки попадется. А как к тому много
поспешествовать могут беспристраснейшие об них суждения и замеча
ния о том, что в котором из них хорошего и что худого есть, то и взду
малось мне всякий раз, когда ни случится читать какой роман, делать
об них упомянутые замечания, все нужное о каждом для себя записы
вать. А из сих записочек, пособравши оных, и составлена сия книжка».
Критическая работа увлекла Болотова, о чем имеются свидетельства
в его «Записках». Болотов упоминает, что в то время подобные попытки
уже не раз делались. Но нашу критику того времени считает он несо
вершенной, и следовать ее образцам он не собирается. «На меня приди
около сего времени охота писать критику на все книги, которые мне
прочитывать случалось, и критику особого рода, а не такую, какая ныне
пишется, но полезнейшую...» Однако же трудам Болотова суждено было
пропасть даром. Преувеличивал ли он интерес современников к изящ
ной словесности, и, следовательно, необходимость появления его руко
водства, или попросту он не нашел издателя (как мало меняются вре
мена!), но книга его напечатанной никогда не была. «Дело сие было
прямо на безделье и совершенно пустое. Книги, написанные мною
по сему предмету, стоят с того времени по сие никем не читаемые
в моей библиотеке и занимают только собою место, пользы же никому
не производят и едва ли когда-нибудь произведут, поелику я не с тем
намерением их и писал, чтобы могли оне когда-нибудь быть напеча
таны и обнародованы».
Действительно, только чистая случайность помогла открыть эту
рукопись. Таким образом, теперь она «пользу произведет», хотя и запо
здалую, и интерес вызовет. Для историка литературы окажется она доку
ментом, в своем роде, единственным. Любопытен уже самый факт того,
что Болотов посвятил целую книгу критике романов. В восемнадцатом
веке этот жанр еще не прибрел в русской литературе полных прав;
романы считались чтением для толпы, в лучшем случае — для отдыха
или увеселения, и серьезному обсуждению не подлежали. Сумароков,
например, писал: «Хорошие романы хотя и содержат нечто достойное
в себе, однако, из романа в пуд весом одного фунта спирту не выйдет».
Другой же современник Болотова, Мейнерс, высказывался еще резче:
«Романы... разным образом зловредны разуму или опасны, хотя бы
ни против одного читаемого романа порознь ничего сказать нельзя».
Были, правда, у романа и защитники, в частности, Карамзин, писав
113
ший, что «в самых дурных романах есть уже некоторая логика и рито
рика», и советовавший поэту Каменеву «читать новейшие романы»,
утверждая, что «ничем нельзя столь себя усовершенствовать в истине,
как прилежным читанием оных». Но, в общем, роман все же оставался
жанром хотя и имевшим успех у публики — как теперь бульварные
и авантюрные романы. Известная аналогия с последними у большин
ства романов того времени, по-видимому, и впредь была: широким кру
гам читателей нравились они обилием авантюрного элемента и иными
качествами, не имеющими ничего общего с художественным вкусом
или глубиной замысла.
Болотов это понимал, и суждения его отличаются требовательно
стью и суровостью. Помимо же несомненной проницательности, вкуса,
обладал он известным общим представлением о том, чем должна быть
литература, началом некоей критической, морально-эстетической
системы. Отзывы его, таким образом, не случайные рецензии, а в под
линном смысле слова критика, что и дало ему, вероятно, повод опреде
лить их, как «критику особого рода». Правда, случайные соображения,
свойственные, очевидно, его времени, все еще играют в его отзывах
известную роль. В частности, большое значение придает он величине
романа. Так, о книге, написанной неизвестной — «Разные повествова
ния, сочиненные некоторою Россиянкою» — Болотов пишет: «Малень
кая ее книжка принадлежит к числу романов самых мелочных, ибо
и вся она содержит в себе с небольшим только сто страниц... Но, несмо
тря на всю свою мализну, достойна она множайшей похвалы, нежели
иные и большие и во многих томах состоящие». Такие высказывания
у Болотова, однако, редки. В основу же своего критического воззрения
положил он два требования: одно эстетическое, другое моральное.
Первое заключается в «естественности», т.е. соблюдении художе
ственной правды. «Что касается самых описанных в книге сей приклю
чениях, — пишет Болотов о романе некоего Федора Эмина “Любовный
вертоград”, — то... много в них не натурального, натянутого и из пре
делов правдоподобия выходящего». О героях романа Руссо «Эмиль
и София», переводчик которого неизвестен, он делает замечание, что
«такие любовники... существуют только в книгах и в умовоображении,
а в натуре едва ли и подобных им отыскать можно». Говоря о романе
Павла Львова «Российская Памела», он протестует против обычая
давать героям имена, символизирующие их сущность, вроде Плуталов,
Честон, Премил и т.д., потому что это «без нужды уменьшает правдо
подобие и натуральность, сохранение которой всего нужнее для рома
нов». Заботится Болотов и о том, чтобы книга была умело построена:
«Неизвестно уже совсем для чего вздумалось господину сочинителю сей
книги посреди самой своей повести поместить несколько сказочек...
как в пословице говорится: ни к селу, ни к городу, и ни малехонько нек
стати». Моральное требование Болотова чуждо какого бы то ни было
нравоучения. Но роман самим содержанием своим должен направлять
114
читателя к добру: «Нельзя книгу сию слишком и одобрить... изображе
ниями таковых и гнусных злодеяний... можно скорее нравы развратить,
нежели исправить, и людей скорее заохотить к худу, нежели прекло
нить к добру». О нравах Болотов вообще заботился и, видимо, не без
основания, ибо в книгах нередко можно было встретить «посторонний
эпизод, делающий ей сущее пятно, ибо описано в оных такое проис
шествие, какое свойственно не только негоднейшим романам и кото
рое сей властно, как никаким дурным и гадким пятном марает». Что
такие «эпизоды» попадались часто, можно заключать из того, что Боло
тов отмечает, как специальное достоинство автора, если «не помещено
нигде им соблазнительных и таких сцен, которых бы женщинам читать
было не можно».
Упрекает Болотов романистов также и в несовершенстве стиля, что
он особенно подчеркивает в случае переводов. Особенно он негодует
по поводу перевода «Настоятеля Килеринского аббата Прево», автора
«Манон Леско». «У нас имела она несчастие попасть в дурные руки для
перевода и печати. Переведена дурно и властно, как учеником, а напе
чатана не весьма хорошо, а что того хуже, то и вышла не вся и не в одно
время... Переводчик так был незнающ, что далее приписать сочинение
сие совсем иному и такому человеку, который никогда ее не сочинял,
а именно маркизу д-Аржану. Словом книга сия у нас жалким и обра
зом испорчена». Враждует Болотов и с манией выдавать оригинальные
свои произведения за переводы с иностранных языков. Федор Эмин,
романы которого Болотов вообще судит очень сурово, назвал свой
«Любовный вертоград» переводом с португальского. По этому случаю
Болотов пишет: «Все черты сочинения сего доказывают, что господин
Эмин изволил только насчет публики повеселиться и книгу сию назвать
только переводом, а в самом деле, сочинил он ее сам и прямо на рус
ском языке. Что бы тому было причиною, что ему угодно было назвать
сочинение “переводом” неизвестно. Похвастать ли ему хотелось, что он
умеет переводить с португальского языка, или он стыдился уже назвать
сие сочинение своим собственным».
Среди подлинных переводов, упоминаемых Болотовым, мы встре
чаем три имени, доныне всемирно известных. Это Руссо, Вольтер
и аббат Прево. Первых двух разбирает он сурово, — и надо признаться,
убедительно. Руссо он обвиняет в «ненатуральности», слащавости
и тенденциозности. Вольтера он упрекает в обыкновении «ругаться над
всем, что есть хорошее в свете, шпынять над всем, что в свете за свято
почитается». Аббата Прево Болотов очень хвалит: «Не жаль употребить
на покупку его денег, ибо, как роман, он годится читать и не один раз...
Он любопытен, натурален... Узлы завязаны хитро и развязаны хорошо.
Словом, человек не может устать, читая сей роман и желает беспре
рывно, чтобы он продолжался далее». Поклонники «Манон Леско»,
которых, я надеюсь, найдется немало и сейчас, вероятно, согласятся со
мной, что вкус и критическое чутье у Болотова налицо.
115
Вымышленные воспоминания1
«Мир меняется, но человеческие страсти остаются неизменными...
На будущей неделе на этом экране вы увидите живой кусок человече
ской жизни. Главную роль исполняет гениальный талант X».
В таких выражениях некое кинематографическое общество рекла
мирует свой новый фильм на экранах парижских кинематографов.
Зрителю со сколько-нибудь развитым вкусом от этой рекламы первым
делом становится смешно. Но немного подумав, он поймет, что за без
вкусными фразами таится здесь нечто несоизмеримо более важное
и более страшное. Ведь в известном смысле эта реклама выражает весь
современный подход к искусству, то, что требуют от него и публика
и, пожалуй, сами художники. В частности, не замечается ли нечто
подобное и в литературе? Все чаще и громче слышится в ней голос, как
нельзя более похожий на голос киноспикера.
«Мы устали от искусства, — говорит он, — от его условностей
и неправд. В настоящей живой жизни все происходит иначе. Мы
не хотим никакого обмана, хотя бы и возвышающего. Тьма низких
истин нам несоизмеримо дороже, потому что эта тьма — жизнь, а свет,
о котором пишут в книгах — литература. Нам нужен живой кусок чело
веческой жизни; нам нужны человеческие страсти, ибо только они оста
ются неизменными, а литературные формы и объяснения меняются
и стареют». Во имя этой живой человеческой жизни писатель сейчас
как будто должен произвести переоценку ценностей, и в первую оче
редь разрушить все уже существующие ценности. Только такой писа
тель, погрузившийся до конца в человеческие страсти, отказавшийся
от какого бы то ни было преображающего выхода, достоин называться
«гениальным талантом».
И вот все ломается — все устои, все первоосновы. Ценности пере
оцениваются, вернее, обесцениваются, а писатель остается в непреображенном, безвыходном, самоубийственном мире хаотических
человеческих страстей. Нужна ли такая переоценка, такое всеобщее
разрушение? Очевидно, в какой-то мере нужна — слишком уж общим
явлением она стала, чтобы поверить в ее случайность. Но во имя чего
она производится? Достаточное ли оправдание для нее — погружение
в омут темных и беспорядочных страстей человечества?
Вот что пишет по этому поводу в своих недавно опубликованных
«Дневниках» Франсуа Мориак, один из самых взволнованных, самых
ищущих писателей современности: «Человеческий прогресс, как мно
гие его понимают, прельщает их переоценкой ценностей, согласной
с их внутренним смятением. Им выгодно смешивать прогресс и этот
беспорядок, чтобы пройти незамеченными. Пусть, наконец, родится
общество, в котором мозг и сердце детей будут настолько исковерканы,
что они потеряют самую способность отличать добро от зла».
1 Меч (Варшава). № 6, 10. VI. 1934. С. 5—6.
116
Мне кажется, что Мориак прав. Потребность пересмотреть установ
ленные законы, моральные или эстетические, действительно, назрела.
Однако большинство писателей, отвергающих старые законы, руково
дятся исключительно желанием остаться совсем без законов, в хаосе
прельщающих их страстей, «чтобы пройти незамеченными». Они дей
ствуют не во имя чего-либо и хотят не преобразить нашу жизнь в свете
единой открывшейся им истины, а уподобиться самой этой жизни
с тьмой и смятением ее низких истин.
«Мы ничего не выдумываем, мы описываем жизнь, как она есть.
Все рассказанные нами факты — действительные происшествия».
Отсюда — громадное количество мемуаров, личных воспомина
ний, заполнивших современную литературу. Я не отрицаю нужности
мемуаров вообще, но не слишком ли их сейчас ста ло много? Не пре
вращается ли постепенно всякое художественное произведение
в автобиографию писателя? Но допустим даже, что воспроизведение
действительных фактов — цель достойная и сама себя оправдывающая.
Чего могут достигнуть такие сугубо поверившие ей мемуаристы? Этот
вопрос задал себе Жорж Дюамель, известный французский романист,
в своем «Трактате о вымышленных воспоминаниях». Дюамель прихо
дит к выводу, что восстановить фактическую истину полностью никто
все равно не может. Человеческая память не безгранична и не безуко
ризненна: многое ею забывается или искажается. Кроме того, каждый
из нас видит одно и то же событие по-разному, по-своему его понимает
и истолковывает. Не принимаем ли мы часто наши догадки и объяс
нения фактов за самые факты? Кто из нас может поручиться зћ то, что
в своих воспоминаниях воспроизводит всю истину и только истину?
Дюамель откровенно признается, что ему — как и любому дру
гому — эта задача не по силам. Вместе с тем, он стремится к одной
лишь правде. Подобно Толстому, которого он не раз цитирует на стра
ницах своего «трактата», он мог бы сказать, что главный его герой —
сама правда. Но, помимо невозможности восстановить житейскую
правду полностью, Дюамель чувствует, что она — не до конца правда,
во всяком случае, не та правда, которую он ищет. Автобиографические
детали не только ускользают из его памяти, они также ничего не объ
ясняют в основном стремлении писателя, в том, что является его лич
ностью. Очевидно, помимо фактической правды существует другая,
соответствующая внутреннему смыслу этой личности, ее духовному
устремлению и росту. Эту правду Дюамель называет правдой челове
ческой или поэтической. Она-то одна и нужна настоящему писателю
и настоящей литературе, цель которой не бессмысленное воспроизве
дение бывшего, а преображение жизни в свете высших духовных цен
ностей, пересмотру не подлежащих, ибо она реальнее и правдивее слу
чайных земных реальностей.
Пока простая и точная житейская истина совпадает с этой духовной
правдой, нужна писателю и она. Но как только они расходятся, факты
теряют для него какую бы то ни было ценность и значительность. Пусть
117
жизнь героя не совпадает тогда с жизнью самого автора или любого
исторически существовавшего человека. Это будут особые «вымыш
ленные воспоминания». Но вымысел этот будет более соответствовать
истинной личности писателя или его героя, чем самое точное хроно
логическое расписание его фактической жизни. «Я не могу написать
собственных воспоминаний, — говорит Дюамель. — Что же? Я напишу
мемуары другого, не написанные им самим».
Эту теорию мемуаров подставного лица Дюамель применяет в пер
вую очередь к собственному своему творчеству. Не таков ли его цикл
«Жизнь и приключения Салавена»? И не такова ли цель «Хроники
Паскье», два первых тома которой он теперь выпустил? Автобиогра
фический элемент в обоих произведениях очень силен, но он является
только материалом, которым писатель пользуется для иных, ему одному
ведомых целей. Здесь Дюамель снова сходится с уже цитированным
мною Мориаком. «Романы рождаются от брака писателя с действитель
ной жизнью», — пишет последний в книге «Романист и его герои».
Я думаю, что эта реакция двух крупных современных писателей про
тив «тьмы низких истин», во имя иной духовной истины, не случайна.
Не в этой ли теории «вымышленных воспоминаний» и «брака писателя
с жизнью» — путь к осмыслению литературы и преодоление того ее
кризиса, которым сейчас может быть слишком заняты сторонники гру
бой и непреображенной жизненной правды?
Критики о критике1
Несколько лет назад, в каком-то советском журнале появилась
рецензия, кажется, единственная в своем роде, до сих пор, по крайней
мере. Мы не помним, какую книгу и какого автора она разбирала, да
это и не важно; интересно в ней было то, что она была написана кол
лективно несколькими сотрудниками журнала и даже начиналась сле
дующими словами: «Мы, авторы этой статьи»... В эмигрантской печати
эта рецензия была в свое время отмечена как курьез, — по-видимому,
и в России к ней отнеслись так же: во всяком случае, других подобных
попыток коллективной критики нам встречать не приходилось.
Тем с большим удивлением прочли мы во французской прессе
о кампании, начатой несколькими критиками в пользу коллективной
критики. Это тем более странно, что сторонники этого нововведения,
в общем, настроены индивидуалистически и руководятся, конечно,
совсем другими стремлениями, чем советские пионеры этого нового
жанра. Во главе этого течения встал известный критик Гастон Ражо,
бывший несколько лет председателем Союза французских писателей.
Он, конечно, предложил передать «руководство» критикой Комитету
Критики, который бы составлял ежемесячно список книг, рекомен
1 Возрождение. № 4081. 4 июня. 1937.
118
дуемых публике. Список этот одновременно был бы указанием для
отдельных критиков. Гастон Ражо видел в таком образе действия два
преимущества: во-первых, все критики знали бы, какие книги хвалить
и истолковывать, что уменьшило бы «фантазию их выбора»; во-вторых,
отмечены были бы все появившиеся книги, что одному человеку сде
лать не под силу.
Это не вполне обычное предложение вызвало, естественно, поле
мику в печати, причем против Ражо выступили критики не менее,
а, пожалуй, и более почтенные. Жак Буланже заявил на страницах
«Тан», что «критика — не служанка, а критик — не герольд, обязан
ный громогласно объявить о вышедших новинках». Но наиболее значи
тельным ответом представляется нам статья Андрэ Руссо, появившаяся
в «Фигаро». На ней стоит остановиться, ибо Андрэ Руссо сам критик,
необычайно острый и глубокий, один из лучших, если не лучший, среди
современных французских критиков. Статья же его не только приводит
исчерпывающие аргументы против проекта Ражо, но и ставит более
серьезный вопрос: чем, вообще, должна быть критика. Прямого ответа
он в статье не дает, но в ней содержится одно определение, более крас
норечивое, чем любой ответ.
Рассмотрим сначала его возражения Ражо, с которыми нельзя
не согласиться. Критика не должна отмечать все новинки: это дело
издательской рекламы, которой служит лишь недостойный критик.
Честный же критик, прежде всего, должен уметь сделать выбор: это
умение и есть первая необходимая черта критического таланта. Выбор
же — результат личного подхода к искусству, который теряется при
арифметическом сложении мнений. Каждый критик может ошибаться,
но сама его ошибка свидетельствует о его подходе. Комитет же не выби
рает, он составляет амальгаму. При этом теряется не только идей
ное или эмоциональное обоснование, но и вкус, рождающийся лишь
в атмосфере независимости. Сент-Бёв, боясь влияний на его мнение,
никогда не обедал в литературном обществе, между тем, обеденный
стол для критика менее опасен, чем стол, обтянутый зеленым сукном.
Здесь Руссо дает то определение, которое перерастает спор с «кол
лективистами» и, вообще, ставит на правильные рельсы вопрос о кри
тике. «Критика, — пишет Руссо, — искусство, и как все искусства,
основано на строго личных качествах». Одна как будто случайно бро
шенная фраза, один лишь намек — но до чего верный и до чего нуж
ный. В наше время понятие о подлинной критике стушевалось и приту
пилось, критику сплошь и рядом смешивают с рекламой, с дружескими
высказываниями, более добросовестные авторы — со смежными жан
рами: рецензией или комментарием. Между тем, критика — не рецен
зия с пересказом содержания и качественной оценкой произведения,
и не комментарий, пользующийся произведением, как поводом и отхо
дящий от него в соседние, а то и отдаленные области. Андрэ Руссо пре
красно определил в прошлом году сущность критики как искусства
в замечательной книге «Потерянный Рай». Он отрицает, что критика
119
производит над поэзией бесплодную умственную операцию. «Как все
искусства, — литература — обмен. Критика — обмен более сложный,
где участвует большее количество факторов. Я не думаю, чтобы к ней
были применимы иные законы, чем те, которые управляют другими
искусствами».
Действительно, искусство, — прежде всего, эмоциональное пережи
вание, превращающее личный душевный опыт в опыт духовный. Кри
тика базируется на таком же опыте, но черпает его не непосредственно
из жизни, а из другого искусства. Впрочем, и искусство — жизнь, так
что разделение это фиктивное. Если критик не будет касаться реальной
жизни, он ничего не поймет и в искусстве, т.е. перестанет быть кри
тиком. Таким образом, стирается грань между критикой и эссеизмом.
Эмоционально-духовное устремление критики, подобно переживанию
всякого художника, исходит из одного источника. О чем бы критик ни
писал, он все же развивает свою основную тему. Это не значит, что он
«препарирует» по-своему писателей, о которых говорит — но в них он
находит элементы своей темы, нужные ему для собственного творче
ства. Вот почему важен выбор критики, качественная же оценка отхо
дит на второй план.
Точка зрения Руссо сходится с пониманием критики Сент-Бёвом,
может быть, самым проникновенным критиком, когда-либо жившим
(кстати, во Франции критика всегда стояла выше, чем хотя бы у нас —
разве можно сравнить с Сент-Бёвом Белинского?). Меткие оценки
Сент-Бёва общеизвестны, что свидетельствует о его вкусе, но не в них,
а в нахождении своей темы видел он свое главное задание. Он писал,
что «все сводится к одному» и что он всегда как бы читает одну и ту же
книгу, — «книгу жизни». Сквозь все разбираемые произведения пре
следовал он свою цель, художественную и духовную: вот почему СентБёва можно читать и сейчас, когда большинство авторов, о которых он
пишет, уже давно покрыты забвением.
Возрождение новеллы1
На столбцах нашей газеты уже писалось в свое время об основанной
Полем Мораном издательской серии «Возрождение новеллы». Серия
эта, по-видимому, займет довольно значительное место в современной
французской литературе. За несколько месяцев ее существования в нее
вошло уже около десятка сборников, принадлежащих перу как писа
телей с известным именем, так и дебютантов. Оказалось, что потреб
ность в издательстве, лансирующем исключительно новеллистов, дей
ствительно существует и что многие талантливые авторы обратились
за последнее время именно к этому жанру.
Соответствует ли, однако, это явление подлинному течению совре
менной литературы, или же оно вызвано причинами более случай
1 Возрождение. № 3732. 22 августа. 1935.
120
ными? Моран, как известно, разделяет первое мнение и ставит «рас
цвет новеллы» в зависимость от «кризиса романа». Доказательством же
органичности этого процесса он считает большое количество повестей,
печатающихся в газетах и еженедельниках. Дело обстоит, по-видимому,
сложнее. Что роман претерпевает во Франции кризис, конечно, не под
лежит сомнению. Но пример английских романистов доказывает, что
панихиды по ним петь, пожалуй, рано. Попытки обновления делаются
французскими писателями, однако, скорее в области эсссизма, чем
в новелле. Этот трудный и пленительной жанр, требующий своего дыха
ния и ритма и большой законченности, вообще, мало подходит эпохе
кризиса и формальных искажений. А то, что еженедельники и газеты
печатают много новелл, объясняется внешним обстоятельством: необ
ходимостью печататься именно в современной прессе, требующей
от писателя небольших произведений. Таким образом, спрос порож
дает предложение, и многие романисты обратились к повести-новелле.
Как всякая мода, и это поветрие оказалось заразительным. Некоторые
писатели пишут новеллы уже «по внутренней потребности», но это еще
не значит, что их дарование соответствует избранной форме.
Три сборника из этой серии обращают на себя внимание несомнен
ным талантом их авторов1. Один из них написан очень своеобразным
писателем, Шарлем Бребаном, роман которого «Король спит» имел года
два тому назад серьезный, хоть и скромный, успех; другой принад
лежит перу нашей соотечественницы, Ирины Немировской, хорошо
известной читателям по «Давиду Гольдеру»; наконец, третий содержит
новеллы молодого писателя Жана Прево. Но одаренность всех трех
авторов тем яснее подчеркивает, что сам жанр повести им по суще
ству чужд. Повторяем, новелла требует не только особого настроения,
но и своей динамики и собственного переживания, очень отличного
от переживания романиста или эссеиста. Первый всегда будет слишком
субъективен. Новелла вся целиком должна быть действием, и психоло
гические детали, так же, как и личные размышления автора, поневоле
ослабляют ее развитие.
Формально, по крайней мере, двое из названных авторов — Бребан
и Немировская — требования жанра вполне постигли. Но по существу,
только у Бребана есть данные новеллиста, и то не всегда они проясня
ются. Его исторические стилизации — скорее эпизоды из романа или
героической легенды, куски большого эпического полотна. Его лири
ческие повести почти граничат с эссеизмом, и уже одним своим краем
находятся за пределами беллетристики. И те, и другие очень любо
пытны, но основные темы Бребана — связь человека с землей, родом,
кровью — не мирятся с ограниченными размерами новеллы. В романе
«Король спит» те же темы звучали куда полнее и убедительнее.
1 Braibant Ch. Resplendino et d’autres victimes nouvelles. Paris : Gallimard, 1934;
Nemirovsky I. Films parles. Paris : Éditions Nouvelle Revue Française, 1934; Prevost J. LuciePaulette. Renaissance de la novella. Paris : Gallimard, 1935.
121
Ирина Немировская, конечно, романистка от природы. Ее «Говоря
щие фильмы» — очень сжатые и искусно продуманные романы в мини
атюре. Все эпизоды лучшие — из «фильма» «Иды» — эпизоды рома
нические, но вмещенные в размеры повести. Она сумела довести их
до минимума, но роман от этого, пожалуй, проиграл, а новелла не полу
чилась. Во всяком случае, с «Гольдером» или «Недоразумением» ее рас
сказы не могут идти в сравнение. Они слишком лаконичны и засушены,
а ни лаконичность, ни сухость стилю Немировской не соответствуют.
Трудно сказать, какому жанру изменил для новеллы Жан Прево,
но с повестью он не справляется даже внешне. Построение его вещей
прерывисто и непрочно, и в большинстве его рассказов совсем нет дей
ствия, что в новелле недопустимо. Иногда у него прорываются глубо
кие и пленительные лирические нотки, как в истории моряка Эрмидеса
Бенара или контрабандиста Жана Маргерита. Но большей частью он
не допускает лиризма, старается вести повествование в тоне деловом,
реалистическом. От этого его рассказы лишены какого-то необходи
мого «второго плана». В таком преломлении реализм абсурден, ибо
сводится к записыванию, а не к воссозданию. У мастеров подлинной
реалистической новеллы — Мопассана или Чехова — сам реализм
одухотворен, за жизненными мелочами встает сама жизнь. Но такого
чутья повседневности у Жана Прево нет, и удаляя свойственный ему
лиризм, он себя обезличивает и лишает писательской души. Ему следо
вало бы больше доверять своему лиризму и лирической стихии вообще.
Судьба романа1
Можно с уверенностью сказать, что одно из самых характерных
явлений в современной литературе — кризис, претерпеваемый рома
ном. Кризис настолько серьезный и значительный, а главное — столь
длительный, что не раз уже говорилось и писалось о «смерти романа».
Конечно, это не отражается на низшей или даже средней «продукции»,
всегда черпавшей материал — и тематический, и формальный —
из запасов прошлого. Количество детективных, или легких любовных,
или даже непритязательных романов, выходящих ежедневно на всех
языках мира, отнюдь не уменьшается, так что любители вагонного или
просто занимательного чтения ни о каком кризисе и не подозревают.
Но он и не должен отражаться на количестве (зависящем от книжного
рынка, отнюдь не от художественных условий), а лишь на качестве;
и то, только на вершинах литературы, в лучшем случае, во втором ее
слое.
Это не значит, что больше не появляются отдельные хорошие и даже
замечательные романы: кризис жанра — не кризис талантов. В любой
литературе и сейчас имеются романисты первоклассные, обладающие
1 Возрождение. № 4041. 29 августа. 1936.
122
большим художественным дарованием и подлинным внутренним содер
жанием, безукоризненно владеющие беллетристическим мастерством.
Но именно в их мастерстве трещина особенно заметна, и не случайно
Франсуа Мориак, один из лучших французских романистов нашего вре
мени, пишет в книге «Романист и его герои», что формы больших масте
ров прошлого — Бальзака, Флобера, Толстого, Пруста — уже исчерпаны
и никого больше не удовлетворяют. Попытки гальванизировать эти
формы — почти обречены на неудачу — и сам Мориак — явное тому
доказательство. Даже в самых удачных его романах что-то в этом отно
шении неблагополучно, а в последних его книгах появилась какая-то
формальная вялость, резко не вяжущаяся с его душевной страстностью
и динамикой. Но и поиски нового — в чисто формальном плане — пока
ничего определенного не дали: опыты Виргинии Вульф, Джойса, Кафки,
Селина так и остались опытами, а если иногда удачами, то в лично твор
ческой области и для других авторов неприменимыми и бесплодными.
Все это особенно заметно и болезненно переживается во Франции, ибо
Франция в течение всего прошлого и начала нашего века была страной
романа по преимуществу, да и теперь еще, по старой памяти, продол
жает быть главным поставщиком романической литературы.
Однако надо ли заключить из всего этого, что роман — действи
тельно отживший жанр, который надо с почестями похоронить, чтобы
обратиться к другим, например, к эссеизму, ставшему сейчас, опятьтаки в первую очередь во Франции, во главу угла. Думаю, что такое
заключение было бы по меньшей мере поспешным, а скорее всего
и в основе своей неправильным. Конечно, к появлению и развитию эссеизма надо отнестись с максимальным вниманием (в частности, нам,
русским, у которых эссеистов почти нет, и самый вид этот еще не полу
чил полного признания — ведь у нас нет даже своего слова для его обо
значения). Но появление нового не уничтожает автоматически старое.
Роман еще жив и умирать определенно не хочет. Приведу несколько
доказательств. Во-первых, самое стремление писателей именно к этому
жанру свидетельствует о живой романической потребности; затем,
хотя в виде редчайших исключений, но и во французской литературе
последних лет есть романы, в которых как-то чудом трещина срослась
и которые как бы возвращают (пусть лишь потенциально) роману его
целостность и гармоничность — таковы, например, некоторые романы
Дюамеля. Наконец, главное и решительное доказательство — англий
ская литература. Она идет своим путем, органическая и непрерыв
ная, и ведущий элемент в ней все-таки — роман. Дело не в том, что
у нее есть плеяда отдельных замечательных романистов, а в том, что
поток романической реки не разбился на отдельные индивидуальные
ручейки, а стремится вперед по своему большому руслу, даже почти
не обмелевшему. Каждый писатель сам по себе одно из течений этой
полноводной реки, но течение, сливающееся с другими и не замедляю
щее общего движения. Любопытно отметить, что те английские рома
нисты, которые, как Джойс, подтверждают французское и общеевро
123
пейское правило — в Англии как раз исключение. Сослаться же, как
на доказательства «кризиса», на Лоуренса, или Честертона, или Чарльза
Моргана — нельзя. Скорее они доказательства преодоления кризиса,
который на них, естественно, сказался (иначе они в современности
просто не существовали бы), но из которого они нашли или хотя бы
наметили выход.
★ ★★
В чем же состоит этот выход? И в чем заключается самый кри
зис? Мне думается, что это — всего лишь один из этапов (пусть очень
существенный) развития романа, не вчера начавшегося и еще далеко
не законченного. Развитие это никогда не было равномерным, эволю
ционным в течение долгого времени; оно шло толчками, порою очень
мучительными и если менее заметными, чем теперешние, то в силу,
может быть, общего духовного кризиса современности и обостренного
в наши дни критического сознания. Проследим вкратце пройденные
романом этапы.
Первый этап, говоря обще, был этапом авантюрным в подлинном
смысле этого слова, т.е. этапом приключений, внешнего действия,
интриги по преимуществу. «Роман есть жизнеописание одного или
нескольких героев», — учит нас теория словесности. Может быть,
больше чем когда-либо, он был жизнеописанием именно в тот самый
длительный период своего существования. Герой был объектом, описы
ваемым со стороны. Конечно, роман никогда не сводился только к внеш
ней интриге. Он всегда был связан с элементами психологическими,
бытовыми, социальными, философскими. Но окрашивала жанр все же
сторона авантюрная. Разве «Дон Кихот», или «Жиль Блас», или романы
Вольтера — не авантюрные, прежде всего (что никак не снижает их
достоинств)? Разве даже «Манон Леско» не пропитан авантюрностью?
И, право, предки «психологического романа» — Стерн и Ричардсон —
видели в психологии своих героев, главным образом, элементы интриги.
Романтизм разбил какие-то рамки восприятия мира и жизни. Изме
нился и герой романа, и самое требование, предъявляемое к роману.
Он перестал быть только жизнеописанием, а стал также жизнеистолкованием. Главный элемент не исчез — мы знаем, что и Бальзак, и Дик
кенс, и Достоевский в значительной степени «авантюрны». Но в свете
нового сознания — гораздо большее значение приобрели те элементы,
которые раньше были лишь фоном или деталями. Сам герой потерял
тот исключительный интерес, который он вызывал. Центр тяжести
перенесся на жизнь вообще во всех ее проявлениях. Самое значитель
ное течение этого времени может быть определено именами Бальзака,
Стендаля и Толстого, сущность его выразил последний в «Севастополь
ских рассказах»: «Мой герой — правда»1. В этом течении жизнеистол1 Вся цитата: «Герой же моей повести, которого я люблю всеми силами души, кото
рого старался воспроизвести во всей красоте его и который всегда был, есть и будет
прекрасен, — правда» (прим. Е. Д).
124
кование приобрело основную роль в романе. Надо, однако, сразу же
сказать, что эта линия романа в то время потерпела определенную
неудачу. Бальзак сам неудачник, хотя и гениальный: ведь создал он
не мистическую «Человеческую комедию», как того хотел, а лишь ряд
бытовых романов с философской окраской. Удачи Стендаля в «Красном
и черном» и Толстого в «Войне и мире» не имели прямых последствий.
Общий поток прошел мимо них.
«Мой герой — правда». Большинство поняло этот призыв, как
стремление к неприкрашенной, непреображенной земной реально
сти. Отсюда расцвет реалистического романа, предельным выраже
нием которого (как всегда перерастающим свое задание) был Флобер,
а явным искажением — Эмиль Золя, и вообще натуралисты. В их рома
нах правда была заменена внешним правдоподобием, творчество —
копированием с натуры, фотографией. Первую роль в романе стал
играть быт, сквозь который далеко не всегда просвечивало бытие.
Реакцией на этот «бытовизм» (впрочем, хронологически с ним
совпавшей) было зарождение романа психологического, возврат
к герою и его жизни, но уже не фактической, а душевной. Этот роман,
доживший до последнего времени и при кризисе которого мы присут
ствуем, шел двумя волнами, каждой из которых соответствовал свой
большой мастер: для первой волны — Достоевский, для второй — пре
дельно аналитической — Пруст (не стоит повторять, что гениальный
и даже просто подлинный писатель всегда перерастает «направление»
и что ни Достоевский не исчерпывается «душевностью», ни Пруст —
самоанализом, но сейчас речь идет не об отдельных творцах, а об общем
течении романа). Как противодействие общественно-бытовой школы,
от которой они отталкивались, романисты-психологи стали предель
ными индивидуалистами, для которых человек всегда был выше окру
жающей его среды, даже если в борьбе с нею был обречен на гибель.
Индивидуализм и психологизм сами по себе, вероятно, явления поло
жительные; в литературу они, во всяком случае, внесли много ценного,
приблизили ее к некой духовной сущности. Но постепенно из формы
выражения, за которой скрывалось онтологическое содержание, пси
хологизм стал самоцелью. И надо сказать правду: именно гипертрофия
психологии вызвала современный кризис, ибо психологические тонко
сти перестали удовлетворять сами по себе. Поиски формальные, таким
образом, разрешить вопрос не могут. Новые формы могут появиться
лишь при новом мировосприятии. Уже при жизни Пруста эта недоста
точность психологизма давала себя чувствовать; и сознательный отход
от него в сторону социальную одного из последних мастеров психоло
гического романа — Андрэ Жида — сам по себе очень показателен.
Герой-индивидуум снова перестал быть в центре внимания и снова
«герой мой — правда» стал лозунгом современного романиста. Не слу
чайно имя Толстого упоминается и Мориаком, и Дюамелем, и англий
скими писателями, когда они говорят о судьбе романа. Не случайно
увлечение большими полотнами, «романами-потоками», образцом
125
которых (пусть бессознательно) является «Война и мир». Но понятие
«правды», как и во времена натуралистов, слишком часто толкуется
чересчур буквально. И, конечно, разнообразные «человеческие доку
менты» — от Ремарка до Селина — никакого пути не открыли и лишь
показали новую опасность, грозящую роману, новый тупик.
Многие романисты это чувствуют и сознают. Дюамель в «Трактате
о вымышленных воспоминаниях» предупреждает, что «фактическая
правда» в искусстве никогда правдивой не оказывалась. Важна и необ
ходима другая, «поэтическая или человеческая правда», т.е. некая глу
бокая сущность, постигаемая в литературе очень часто именно через
вымысел. Оскуднение вымысла вместе с избытком психологизма
и представляет собой главный дефект современных романистов. Под
линная правда может открыться даже в ирреальности, в фантастике.
Очень любопытен возврат к фантастической линии, к Эдгару По, в свое
время стоявшему в стороне от признанной литературы. Теперь он счи
тается по праву корифеем и провозвестником. Правда, фантастика
особых плодов в современной беллетристике не дала (если не считать
«Большого Мона» Алена Фурнье и «Испорченных детей» Кокто). Она
даже сама порою представляет как бы искажение литературы, вырож
дается в «душевного Жюля Верна». Но роль ее, конечно, еще не исчер
пана, и внимание она вызывает вполне законное.
Второе лицо того же явления: реакция на индивидуализм снова
повернула роман в сторону общественности, на этот раз не с бытовой,
а с чисто социальной точки зрения. Современные социальные сдвиги,
рост коллективизма, переоценка роли личности в общественной
жизни как будто подсказывают, что именно этот путь — правильный.
Отсюда — поворот Жида, увлечение Мальро и др. французских рома
нистов коммунизмом или Антонио Анданте — фашизмом. Но если смо
треть на литературу с человеческой и художественной стороны, надо
сделать вывод, что социальные учения роману на пользу не пошли.
Не говоря уже о советской литературе с ее «заказом», никаких удач
на этом пути не видно. Отказ от личности в литературе и творчестве
духовном невозможен. Преодоление индивидуализма возможно лишь
в раскрытии иной, более глубокой личности, в стремлении к онтологи
ческой сущности в духовном, а не душевном искании.
Это понял Дюамель, отошедший от «социализма в литературе»,
и дающий ныне в «Хронике Паскье», так сказать, духовную биографию
своего героя. Это в особенности поняли англичане. Вот почему у них
«кризис романа» если и не преодолен, то превзойден. Романы Честер
тона, Мориса Беринга, отчасти Гексли и многих других, но особенно
«Источник» Чарльза Моргана — первые вехи на этом пути. Мориак
как-то написал слово echeppement, т.е. бегство и освобождение. Это
стремление к духовному освобождению становится сейчас основной
темой и основным двигателем романа. По отношению к нему распре
деляются все остальные его элементы: фабула, психология, быт и соци
альные тенденции. Симптоматичен поворот многих писателей к рели
126
гии, хотя выводить тождество между религиозным путем и духовным
творчеством в литературе рискованно. Мориак, явный католик, в окон
чательном счете выхода не нашел, а Морган, в романе которого религи
озных мотивов нет, в каком-то смысле вырвался, освободился. Вообще,
может быть, и важнее поставить вопрос, чем найти его разрешение.
Конечно, основной вопрос — смысл человеческой жизни — всегда
был в литературе тем же. Современному роману нужно сознательно
и по-новому, с «новым трепетом» поставить его. Тогда найдутся и соот
ветствующие переживанию формы и восстановится нарушенная твор
ческая цельность.
Иссякновение вымысла1
Над вымыслом слезами обольюсь...
А. Пушкин
Разговор, случайно подслушанный в вагоне парижского метропо
литена... Конечно, разговор наших соотечественников: только русские
разговоры и возможно невольно подслушать в Париже в общественных
местах. Как это ни странно, речь шла о литературе — о наших эми
грантских прозаиках: по-видимому, произведения зарубежных авторов
все же доходят до «широкой публики» и вызывают известный интерес,
правда, порою довольно неожиданного характера. (Спорящее называли
имена писателей большей частью «старшего поколения», общепри
знанных!) Но лично эти писатели их определенно не интересовали, их
волновал вопрос более общий, некая теоретическая проблема, причем
не художественного порядка, а касающаяся, так сказать, взаимоотно
шений между жизнью и искусством. Основным критерием обсуждаю
щих было даже не правдоподобие того или иного произведения, а соот
ветствие описанных в нем событий с фактами, реально происшедшими.
Литературу они явно воспринимали как точную протокольную запись
чего-то случившегося в жизни: по их представлению, писатель, оче
видно, лишь переносит на бумагу то, что он видел своими глазами или,
по крайней мере, слышал своими ушами. Единственное «творчество»,
которое допускали собеседники — перемена собственных имен, при
чем слушателю осталось непонятным, чему приписывали они эту необ
ходимость пользоваться псевдонимами — то ли уважению к частной
жизни анонимных «героев», то ли авторской трусости. Как бы то ни
было, говорящих увлекало только одно — вскрыть псевдонимы и узнать
в точности: как, где и с кем произошло описанное. Один из участников
беседы попробовал было выдвинуть смелое предположение, что авторы
совсем не заимствовали свои сюжеты из реальности, а прибегали к соб
ственному воображению. Но этот беззастенчивый циник был немед
ленно же призван к порядку и пристыжен следующим возгласом: «Если
писатель врет, то зачем же его читать?»
1 Возрождение. № 4100. 8 октября. 1937.
127
Беседа эта мною не выдумана в виде удобного вступления к статье;
она в действительности имела место, что может вполне удовлетворить
ее участников — если им попадется в руки этот номер «Возрождения».
К сожалению, я предвижу, что других читателей она не удовлетворит;
может быть, кое-кто даже задаст себе вопрос — стоит ли долго останав
ливаться на такой грубо примитивной и абсурдной оценке литературы.
Я бы и сам отнесся к подслушанному разговору как к курьезу, если бы
он был единичным случаем. Но в том-то и дело, что для нашего времени
он очень характерен. В форме действительно грубой и примитивной
выразил он явление гораздо более сложное и существенное, чем может
показаться на первый взгляд: исчезновение понятия художественного
вымысла, часто приравниваемого ныне к простой лжи. Все, что не слу
чилось в реальной жизни, почитается неправдой, пустыми бреднями.
«Если писатель врет — зачем же его читать?»
Повторяем, вопрос этот — очень сложный, ибо писатели сами
испокон веков утверждали, что стремятся к правде, если не к истине.
И не только утверждали, но и впрямь стремились. Это не мешало им,
однако, пользоваться вымыслом и даже преимущественно над вымыс
лом и работать. Что бы осталось от всей мировой литературы, если бы
мы стали проверять, существовали ли на самом деле Евгений Онегин
или Гамлет, Анна Каренина или госпожа Бовари? Что бы осталось даже
от самых точных исторических романов, если бы мы обращали внима
ние исключительно на то — не приврал ли или не приукрасил ли чтонибудь автор? О фантастике в таком случае и говорить не приходится:
всю ее, конечно, начиная с народных сказок, и кончая Гоголем и Эдга
ром По, надо было бы немедленно выбросить в мусорный ящик. Но,
к счастью, до конца прошлого века такой критерий вообще не выдви
гался, и в литературе царил лишь один закон правды художественной.
С этой точки зрения вымысел часто оказывался правдивее реальности.
Еще Буало в своем «Ар Поэтик» написал это черным по белому1. Школь
ные теории словесности обычно воспринимали эту художественную
правду как некое правдоподобие. На самом же деле, вопрос вообще
решался в другой плоскости. Писатель фактической достоверности
и даже такого подобия и не искал; стремился он к иной, целостной,
духовной правде, в жизни воплощенной далеко не полностью и уж, во
всяком случае, не в «чистом виде». Именно вымысел и помогал ему очи
стить свою внутреннюю правду от всего случайного и наносного, что
на ней нарастало в повседневности; благодаря вымыслу, он не только
воссоздавал, а преображал жизнь, делал ее более живой, более подлин
ной. Свидетельство Гончарова о том, что его герои были для него живее
его знакомых, или знаменитая бальзаковская фраза: «Вернемся к реаль
ности, поговорим о Евгении Грандэ», отнюдь не были ни обмолвкой, ни
1 Буало исходит из убеждения, что в поэзии, как и в других сферах жизни, выше
всего должен быть поставлен bon sens, разум или здравый смысл, которому должны под
чиняться фантазия и чувство, (прим. Е. Д.)
128
позой. Над этим животворящим, преображающим вымыслом и обли
вался слезами Пушкин.
Реализм и натурализм впервые внесли в литературу понятие о вос
произведении фактической правды; первый вполне теоретически, ибо
сами реалисты от вымысла отнюдь не отказались, ограничившись лишь
«реалистической» окраской; натуралисты же попробовали заменить
искусство фотографией и потерпели решительное поражение. Но яд,
введенный ими в литературу, продолжал действовать и в наши дни,
прорвался наружу под совсем другим предлогом: в стремлении к фото
графии душевной, психологической или психоаналитической, к разного
рода «человеческим документам», может быть, очень ценным в каче
стве материала, но непричастным к искусству по самой своей природе,
ибо был чуждым цели преображения действительности в более полную,
истинную действительность. Конечно, подлинный и крупный художник
может иногда преобразить силою своего таланта даже такой документ.
Но повальное увлечение «жизненной правдой» привело современную
литературу к иссякновению вымысла. В некоторых жанрах — эссе
или даже иногда поэзия — угроза самому существованию искусства,
вызванная этим иссякновением, пожалуй, менее заметна. Но вся бел
летристика — роман, повесть, все то, что англичане называют fiction,
оказалось обречено. Отсюда и пресловутый кризис романа, не означа
ющий, конечно, невозможности появления отдельных удачных и даже
замечательных беллетристических произведений. Но эти удачи достига
ются в большинстве стран как бы случайно, в индивидуальном порядке
тем или иным автором. Иссякновение вымысла кладет конец развитию
романической традиции — отсюда, например, столь разительный пово
рот французов от романа к эссеизму (а ведь Франция была страной
романа по преимуществу). Единственная литература, избегавшая этой
участи — английская: в Англии роман претерпел существенные изме
нения, но он не только жив, а даже процветает, и именно потому, что
английские писатели не порвали с традицией и не предали вымысла.
«Человеческий документ» повсюду, однако, встречает известный
отпор: во Франции уже давно начали беспокоиться о судьбе романа.
Франсуа Мориак в книге «Романист и его герои», и особенно Дюамель
в «Трактате о вымышленных воспоминаниях», напомнили о существо
вании не только «исторической», но и «человеческой или поэтической»
правды, единственно необходимой, и выражающей себя посредством
вымысла. Сейчас еще несколько французских писателей выступили
в защиту вымысла и даже попробовали наметить пути его возрожде
ния. На трех таких высказываниях стоит остановиться: это две статьи,
напечатанные в последних номерах «Нувель Ревю Франсез» критиком
Рамоном Фернандезом и романистом Андрэ Моруа, и посмертный, нео
конченный роман Анри Дювернуа1.
Статья Фернандеза написана наиболее по существу. Этот острый кри
тик руководится, вероятно, не только наблюдениями, но и собствен
1 Duvernois Henri. La Feeri de la rue. Paris : Grasset, 1937.
129
ным опытом: он сам выпустил два или три романа, причем чувствуя,
что кризис не изживается закрыванием глаз, попробовал обновить
романические каноны. Но попытки его были очень уж внешними: так,
в «Пари» он перенес центр романа из жизни героев на судьбу автомо
биля, им принадлежащего, и изменил, таким образом, угол, под кото
рым мы видим события. Свою неудачу он, по-видимому, сам ощутил,
ибо в статье «Литературные тожества» он категорически отвергает вся
кие внешние рецепты. Возродить роман можно только изнутри, заново
создав целостное романическое представление. «Ошибка реалистов, —
пишет Фернандез, — в том, что они думали, что можно собрать детали,
а потом соединить их в романе; на самом же деле, детали рождаются
из общей картины, общего подхода романиста к своей теме». Романист
должен видеть всю жизнь своих героев, и этим сделать ее реальной.
Но эта реальность — не житейская. «Роман — сон о реальности, вера
в реальность». Логика его более отчетлива, более осмысленна, чем
логика действительности. Романист осмысливает жизнь, а не описы
вает ее.
Как достигнуть такого «осмысления»? За ответом Фернадез спра
ведливо обращается к англичанам и устанавливает наличие у каждого
из них некого внутреннего тожества с жизнью, которое, однако, только
равно жизни, а не в точности ей подобно. Фернандез приводит два при
мера: Гексли, автора «Контрапункта», и Моргана, автора «Источника».
Секрет первого — его интеллектуальная сущность; его романы — лите
ратурное тожество философии. Сущность Моргана — «тот перекресток,
на котором встречаются метафизика, мистика и лирическая поэзия»;
«Источник» — литературное тожество метафизики «как независимой
дисциплины». И Гексли, и Морган, каждый по-своему «исчерпывают
видимость, чтобы от нее освободиться», вернее, чтобы преобразить ее.
И потому только их романы производят впечатление реальности, что
смысл их лежит за пределами реального.
Статья Моруа «Идея повести»1 разбирает более частный случай, хотя
и в ней чувствуется беспокойство о судьбе вымысла вообще. Выход,
указанный Моруа — возвращение к фантастике. Но Моруа предупреж
дает, что фантазировать бесцельно и бессмысленно нельзя, что и в фан
тастике должна быть своя логика, свое правдоподобие. Гоголь когда-то
выразил ту же мысль блестящей формулой: «Можно писать о золотых
яблоках на яблоне, но нельзя писать о грушах на вербе». Моруа видит
залог вымышленной правды в том, чтобы «исходя из нереальности
гипотезы, вывести правдивые следствия в порядке, подобном историче
ским законам». Свою мысль он иллюстрирует «идеей повести», которую
можно было бы написать, предположив, что у жителей некой планеты
сексуальный инстинкт ослаблен, зато необычайно развит инстинкт
утоления жажды. У этих существ вся жизнь — социальная, культурная,
духовная — естественно, будет основана на сублимации их основного
1 Nouvelle Revue Française. № 287—288. 1937.
130
инстинкта, как у нас на преображении грубой сексуальности в любовь.
Строго логически, Моруа выводит из своей гипотезы построение нена
писанной повести: он описывает страсти, возникающие в душе оби
тателей таинственного мира, вытекающие из них взаимоотношения,
верования, социальное устройство, литературу. Откровенно говоря,
«идея повести» не кажется нам удачной, ибо Моруа явно допустил пута
ницу с понятием «сублимации». Но некая убедительность в методе раз
вития этой идеи у Моруа есть. Любопытно, однако, что повести своей
он все же не написал.
Дювернуа в своем незаконченном романе тоже обратился к фанта
стике, но другого типа: его герои живут в повседневном мире, но ощу
щают его как некую феерию. Здесь изменена не предпосылка, а сама
логика романа. Трудно сказать, как справился бы Дювернуа со своей
задачей, если бы довел книгу до конца. Возможность удачи и его метода
не исключена. Однако написанные главы вызывают у нас сомнение,
что именно Дювернуа одержал бы победу, ибо в них он скорее намечает
идею романа, чем создает сам роман (почему мы и причислили книгу
к «высказываниям» на тему о вымысле, а не к чистой беллетристике).
Таким образом, все три писателя, выступавших в защиту вымысла,
сами ничего для его возрождения не сделали. Несомненно, все трое —
писатели одаренные, и способностью к вымыслу обладают. В чем же
причина их неудач, когда они от теории переходят к творчеству? Может
быть, просто в отсутствии соответствующего опыта. И, может быть,
общее иссякновение вымысла — не исчезновение его из человеческой
природы, а только долгая отвычка и неумение пользоваться своей глу
бинной, непреходящей правдой.
Любовь в современном романе1
В интереснейшей книге французского писателя Жака Шардонна
«Любовь гораздо больше любви» есть любопытное заявление, очень
сильное и правильное по существу, но производящее на первый взгляд
впечатление парадоксальности. Согласно Шардонну, наше отношение
к любви в основе своей отлично от представления о ней людей девят
надцатого века и любой другой эпохи; более того, изменилась сама
любовь. Эту перемену Шардонн даже считал показателем того, что
наше время духовно живо, ибо только собственный, неповторимый
подход к любви — признак подлинной культуры («наряду с чувством
чести и художественной прозой» — объясняет писатель).
Как любовь меняется! — хочется воскликнуть, прочитав этот отры
вок. Любовь, т.е. самое вечное и неизменное человеческое чувство!
Но что же тогда незыблемо и постоянно в мире? Достаточно с нас пере
мен в плоскости научной, философской и политической — пусть хоть
1 Статья из архива Марии Стравинской (вероятно, 1937 г.).
131
любовь останется той, какой она была. «Есть прямое благо — сочетанье
двух душ». Какой же еще любви искать? Некоторые — довольно много
численные скептики — даже скажут, наверно, что если перемены прои
зошли, то виной тому лишь моральное падение и распущенность нравов
наших современников — и ссылаются на несколько романов, имевшие
скандальный успех благодаря откровенности описаний, в частности,
на злосчастную книгу Лоуренса «Любовник леди Четтерлей»1.
Такой взгляд, однако, не выдерживает сколько-нибудь углублен
ного и наблюдательного рассмотрения. Правы эти моралисты только
в методе: действительно, судить о произошедших изменениях лучше
не по одному лишь своему ограниченному опыту, а по отражению его
в литературе, в первую очередь — по роману. Во всем остальном они
ошибаются. Прежде всего — относительно самой возможности пере
мен: конечно, в каком-то разрезе любовь неизменна и всегда остается
самой собою. Но все-таки это чувство человеческое, а природа чело
века эволюционирует (что еще не означает, конечно, прогресса). Чело
век прошлого века любил не так, как древний эллин или средневеко
вый рыцарь. Естественно, что наш современник любит иначе, чем поэт
эпохи романтизма или герой Тургенева. То, что иным, воспитанным
еще целиком на прошлом, кажется снижением, часто есть просто новая
форма или новое сознание вечной сущности. Кстати, так ли уж неце
ломудренна современная литература в подходе к любви: Лоуренс —
отнюдь не самый характерный для наших дней писатель, «Любовник»
был из неудачников, и также был его быт, да и в нем «откровенность»
сосуществует с морализирующим пуританизмом. Кроме того, лите
ратура никогда не замыкалась в области условной морали, и видеть
реальность еще не означает низменно чувствовать. Боюсь, что таких
неприкрытых чувственных описаний, как в романах Золя и Мопассана,
у Лоуренса не найти, да и падение Эммы Бовари, хотя оно и произо
шло в экипаже с опущенными шторами, описано Флобером куда более
плотски, чем любой соответствующий эпизод в книгах нынешних рома
нистов. Важно не то — касается ли писатель физической стороны —
да как еще не коснуться! — а то его устремление, которое заставило
его к этой стороне приблизиться. В первые годы начала войны, дей
ствительно, можно было наблюдать известный «разум воображения»,
ограничивающийся собою. Но за последние десять-четырнадцать лет
в европейской литературе, если оставаться в пределах постоянно худо
жественных ее проявлений, а не спускаться в бульварщину — пускай
не прикрывающуюся громкими именами, появляется столь явный
поток целомудренности, какого уже давно не было.
Повторяю, дело не в закрывании глаз на реальность, не в обходе
молчанием чувственного элемента в любви, а в том, какое значение
придают чувственности современные романисты. Вспоминая все луч
1 Речь идет о нашумевшем романе Д. Г. Лоуренса (D. H. Lawrence «Lady Chatterle/s
lover») (прим. E. Д.).
132
шие произведения английских, французских и немецких писателей
за эти годы, я ни в одном из них не вижу стремления к так называемому
«жестокому реализму», то есть изображению отвратительных черт
физической любви, будь то с долею осуждения или самоуслаждения,
исключение, пожалуй, только одно: некоторые сцены из «Смерть в кре
дит» Селина. Но по существу, последнего любовь вообще не интересует,
кроме того, его ситуации трудно принять за действительное воспроиз
ведение жизни. У других же авторов частые осуждения чувственности
слышатся нередко — например, у католических романистов типа Мори
ака и Жуандо, или у английских романистов (например, Розамунды
Леман), или у швейцарца Рамюза. Но и тогда чувственность представ
ляется нам пускай враждебной, но духовной силой. Вообще, телесное
влечение героев современного романа одухотворено. Большей частью
писатель не делает разницы между «сочетаньем двух душ» и физиче
ским завершением любви. В плотском слиянии видит он выражение
единой и подлинной любви. Тот же Мориак не отрицает этого, хотя
порою дает понять, что человеческая любовь заблудилась и не нахо
дит своего большого русла. Многие же другие — Шардонн, Монтерлан,
Каросса, Цвейг, именно в момент телесного влечения различают воз
можность наибольшего прорыва в духовную реальность, особенно же
заметно это у англичан: трудно представить себе более одухотворенных
описаний того, что принято назвать «падением», чем в «Цветочнице»
Мориака, «Эс» Беринга, «Ричард Курт» Хадсона.
Порою романисты настаивают на чувственных проявлениях любви
именно потому, что считают их ближе к тайной цели этого чувства,
чем психологические изгибы, подавляющие духовное стремление
душевным самоутверждением. В таком «антипсихологизме» — вторая
отличительная черта современного любовного романа. Дальше всех
в этом отношении пошел Монтерлан, объявивший в лице Костольса,
героя «Девушек», форменную войну психологизму, который он назы
вает «кошачьей бурей», что, впрочем, не помешало ему показать себя
наблюдательным психологом. Подобную же тенденцию можно разли
чить и у Жуандо, и у некоторых других французских писателей. Нао
борот, англичане, а из французов Шардонн, от психологии на словах
не отказываются; однако и они ведут с нею известную борьбу, стараясь
не дать ей первенствующей роли, и отводя ей в любви пусть и почет
ное, но все же служебное назначение.
Вообще, частные случаи, так сказать, разновидности любви, обу
словленные психологическими особенностями, интересуют современ
ных писателей меньше, чем то общее любовное начало, которое их
объединяет. Описывают они не столько душевные переживания дан
ного героя и данной героини, сколько общее взаимопритяжение Адама
и Евы, изначальной мужеженевой четы. Присутствие в их романах этой
темы дало возможность критику Андрэ Руссо объединить в одной книге
«Потерянный рай» — с большим или меньшим основанием — очерки
о творчестве таких различных писателей как Колетт, Жироду и Шар133
донн. У последнего тема четы, как бы замкнутой в себе и чуждой всему
остальному миру, проходит красной чертой через все книги. К Шардонну примыкает и любопытный писатель Марсель Арлан. Но может
быть отчетливее всего выражена тема «рая вдвоем» — рая, впрочем,
совсем не безоблачного — в прекрасном романе Рамюза, так и называ
ющемся «Адам и Ева». Рамюзу не принадлежит исчерпывающее опре
деление вечной четы, в котором «один и один перестают быть двумя,
но остаются единицей». Это обостренное внимание к судьбе любовной
пары в различной степени притяжения или отталкивания, составля
ющих ее «элементов», вплотную подводит романистов к проблемам
брака. Шардонн, в уже упомянутой в начале статьи книге, подчерки
вает, что современная литература воспринимает любовь почти исклю
чительно в браке. В этом видит он даже основное отличие ее от романа
XIX века.
Действительно, последний был по преимуществу романом адюль
тера1: герои Бальзака, Флобера, Стендаля вступали в брак почти исклю
чительно по расчету — денежному, сознательному и т.д. Любовные
же эпизоды разыгрывались на стороне. Что «общего между браком
и любовью» — повторяли они вопрос Мольеровского Журдена. Совре
менные романисты большей частью возвращают любовь к семейному
очагу, правда, далеко не всегда официальному, но это уже подробность.
Во всяком случае, речь идет почти всегда о действительном сожитель
стве, а не о любовном приключении. Примером могут служить все
романы Шардонна — «Господин Годо» и «Семейная хроника» Жуандо;
«Брачная любовь» Лакретелля; «Доктор Гион» Кароссы; «Спаркенбрук»
Моргана; «Джоан и Дарби» («Дарби и Джоан») Беринга и многие другие.
Даже те писатели, которые относятся к браку с подозрением или отвра
щением, проблемой его все же задеты. Например, тот же Жуандо или
Мантерлан. Герой «Девушек» живет, в конце концов, только мыслями
о женитьбе, хотя и боится этого «лишения свободы» и даже доходит
до сравнения брака с лирическим чудовищем «гиппографом». Надо все
же отметить, что и Монтерлан и Жуандо не принимают брака не из-за
любовной его сущности, а потому что в нем присутствует элемент соци
альный. Это отталкивание от общественной условности не менее пока
зательно, чем отталкивание от психологизма. Даже Шардонн его испы
тывает, хотя тут же оговаривается: «Можно представить себе совсем
другое общество, чем наше, и в нем будет существовать семья. Этого
хочет любовь, которой нужна длительность».
Представление о длительном, постепенном раскрытии любви надо
связать с отношением к любви как к новому ответственному делу, в том
наше время также отличается от многих эпох — впрочем, меньше всего
от XIX века. Зато в классическую эпоху к любви относились как к раз
влечению подчас лучшие люди. «Любовь — удовольствие, а честь —
долг», — писал Корнель. Кто из наших современников полностью
1 Супружеская измена, прелюбодеяние (прим. Е. Д.).
134
может принять эту формулу. Герой Монтерлана больше других хотел бы
казаться в любви «бонвивантом», но и он, в сущности, тратит на пои
ски любви всю жизнь. Шардонн же прямо признается: «Только любовь
была большим делом в моей жизни». Очень похожую фразу произ
носит и один из героев «Хроники Паскье» Дюамеля, хотя последний
далеко не самый одержимый любовной темой современный писатель.
Что касается английских романистов, то любовь поглощает их героев
полностью: более важного дела не открыли ни Льюис Алисон1, ни
Спаркенбрук2 у Моргана, ни Ричард Курт у Хадсона, ни Кэрол Кеногрив у Беринга, не даже столь интеллектуальные герои Гексли. Многие
из них кроме поисков любви вообще ничем не занимаются, но были бы
искренне удивлены, если бы их сочли за бездельников. Так наш Обло
мов на подслушанный в театре вопрос, «Что он делает?» — про себя
отвечает: «Как что делаю? Люблю Ольгу».
В чем же заключается это любовное дело? Прямого ответа, конечно
же, не дает ни один романист нашего времени. Больше того, те, кто
в упор этот вопрос разрешают, теряют в этот момент значительную
долю своей убедительности. Одно лишь несомненно: любовь для них
никогда не ограничивается своим непосредственным объектом, что ни
в коей мере не отменяет его личной исключительности и единствен
ности. И все же, сквозь любимого или любимую чувство направлено
дальше — к самому источнику любви, в область метафизическую.
«Любовь гораздо больше любви», — восклицает Шардонн. Мориак
и другие католики считают нашу земную любовь обреченной именно
потому, что она обращена только к отражению вечного объекта любви,
т.е. Бога. Монтерлан не раз пишет, что хочет очистить свою любовь
от всего случайного и наносного. Англичане гораздо менее склонны
к выводам и указаниям, чем французы, но и в их романах Моменты
любовной полноты всегда открывают иную реальность, чем та, кото
рую обычно видит их герой. «Источник» Моргана — может быть, наи
более углубленное выражение этого подхода к любви. Только любовь
дает Алисону ту возможность, которую он не нашел ни в действии, ни
в созерцании — «идя от внешних проявлений достигнуть той страсти
и той силы, источник коих в глубинах души». Состояние это Алисон
сравнивает с неподвижностью оси во время вращения колеса. Самое,
однако, унылое, что любовь его одновременно остается любовью к кон
кретной женщине, Юлии. «Страсть оставалась, но без присущего ей
исступления». Опыт Алисона, таким образом, отнюдь не отвлеченный,
не схематический, а реальный жизненный опыт любовника; только
у Алисона (или у Моргана) хватило силы не остановиться где-то посреди
дороги, а дойти до некоего эмоционального завершения, о котором
большинство лишь смутно догадывается.
1 Льюис Алисон — герой романа Чарльза Моргана «Источник» (прим. Е.Д.).
2 Лорд Спаркенбрук — герой романа Чарльза Моргана «Спаркенбрук» (прим. Е.Д.).
О ЛИТЕРАТОРАХ РОССИИ
О прозаиках
Салтыков-Щедрин1
«Читатель найдет мало данных о том, что принято называть “личной
жизнью”. Это не случайно. Соответствующего материала не найти ни
у наших современников, ни в письмах Салтыкова, ни в его художествен
ных произведениях. Салтыков до чрезвычайности не любил говорить
о своей личной жизни». Так пишет в предисловии к своей книге новый
биограф Μ. Е. Щедрина, Я. Эльсберг. И, действительно, при чтении ее
легко может показаться, что жизнь автора «Господ Головлевых», как
принято говорить, очень бедна событиями. Создается впечатление, что
Щедрин давно ушел в общественность и литераторство, что опустошил
себя душевно, и личную свою жизнь просто свел на нет. Впечатление
это, однако, неправильно. По натуре своей и по сложившимся обстоя
тельствам Салтыков был человеком одиноким и замкнутым. Близких
друзей у него никогда не было, от своей семьи он по своим интересам
был далек. Кому же ему было писать и говорить о своих сокровенных
чувствах? Не литераторам же, бывшими гораздо больше его соперни
ками, чем коллегами, и не тем, в общем, случайным свидетелям, кото
рые запечатлели его образ в мемуарах. Остается автобиографическая
повесть «Пошехонская старина». Но, как писатель-бытовик и сатирик,
Щедрин в своих произведениях всегда был обращен к внешнему миру,
к тому, что он видел вокруг себя. Да и само понятие о роли писателя
в эту будничную эпоху русской литературы изгоняло из беллетристики
всякую возможность лиризма. Таким образом, самого Щедрина мы
видим как будто извне, и не внутренние его события освещают нам
внешний мир, а по фактам мы должны догадываться о том, что про
исходило в его душе. Одно, во всяком случае, несомненно: горестных
переживаний у него в жизни было куда больше, чем радостных. Основ
ные тона всей его биографии мрачны до безысходности. Этому способ
ствовали как обстановка, в которой ему пришлось, по его собствен
ному выражению, не жить, а лишь «иметь образ жизни», так и мрачный
и тяжелый его характер. Этот характер он получил по наследству.
Его родители были суровыми людьми, типичными представителями
той крепостной России, которую он изобразил в своих писаниях. Дет
ство Михаила Евграфовича прошло среди нравов подлинно пошехон
1 Возрождение. № 3485. 18 декабря. 1934.
136
ских. Он родился 15 января 1826 года в имении Спас-Уголь, Тверской
губернии. Но имение это ничуть не походило на тургеневское «дво
рянское гнездо». Поэзии не было ни во внешнем виде его, ни в укладе
жизни его обитателей. Дом был построен без всякой заботы о живо
писи, сообразно с одними лишь чисто практическими соображениями.
Сам Щедрин сравнивал его с комодом. Тяжесть и безвкусица господ
ствовали во всем. Жестокость родителей Салтыкова не сказывалась
в нечеловеческом отношении к крепостным — жилось в Спас-Уголе
лучше, чем у многих помещиков. Но жестокость проявлялась в жиз
ненных мелочах, постоянно и неукоснительно. В семье тиранически
господствовала мать Салтыкова — женщина суровая и пристрастная.
Детей своих она делила на «фаворитов» и «постылых». К последним
принадлежал и будущий писатель, изведавший, таким образом, все
придирки, на которые была способна его мать. Никто не занимался
и его воспитанием. Грамоте учил его сначала крепостной живописец,
потом местный священник, потом старшая сестра. Все же и при таком
беспорядочном обучении он рано пристрастился к чтению... Однако
чтение не было в семье Салтыковых привычным занятием, и книг
у них было мало. Мальчику пришлось ограничиться теми немногими
книгами, что были у него под рукой. Особенно же он пристрастился
к Евангелию, которое читал в одиночестве. В семье его религия не была
живительной духовной силой, а только условным и обременительным
обрядом, тем сильнее было впечатление, произведенное на него чте
нием Священного Писания.
Десяти лет его отправили в Московский Дворянский Институт, где
учился он очень старательно, но довольно бессмысленно. Позже он
сравнивал свое учение с воспитанием фонвизинского недоросля. «Для
нас нанимали целую уйму Вральманов, Цыфиркиных, Кутейкиных
(конечно, несколько усовершенствованных). Сведения доходили до нас
коротенькие, бессвязные, почти бессмысленные». Вдобавок, нередки
были и телесные наказания. Когда через два года, как один из лучших
учеников, он был переведен в Царскосельский лицей, он воспринял эту
перемену как избавление. Но и лицей был уже не тем, что в пушкинские
времена. Исчезли и талантливые педагоги, и товарищеская атмосфера.
В 1844 году лицей и внешне порвал с традицией и переехал в Петербург.
Осталось только воспоминание о Пушкине, и каждый курс хотел иметь
своего поэта. Таким «кандидатом в Пушкины» и стал Салтыков. Стихи
он, однако, писал очень скверные, подражая Байрону. «Вольная душа»
и «Тяжелое томление» не передавали той тяжести, которая, на самом
деле, накопилась в его душе, а традиционная «лира» никак не была
«утешением средь бурь и волнений жизни». По существу, ему Байрон
даже не очень нравился, он предпочитал ему Гейне, читая которого,
«надрывался от злобы и умиления». Все же лицей дал Салтыкову воз
можность пополнить свои знания, познакомиться с современной лите
ратурой, заинтересоваться общественностью: «Сын Отечества» и «Оте
чественные Записки» стали его постоянным чтением. Рано развился он
137
и практически. Дошедшее до нас письмо тринадцатилетнего Салтыкова
к его родителям рисует его деловитым и рассудительным не по возра
сту. «В Петербурге все русские изделия дороже, нежели в Москве», —
пишет он и приводит цены, и рассуждает о том, как получше устроить
свою жизнь.
Окончив учение, Салтыков поступил на государственную службу
мелким чиновником. Но влекло его иное. Он познакомился — впер
вые — с представителями нерядовых интеллигентских кругов и сбли
зился с кружком Петрашевского1. Последний, в личном порядке, очень
нравился Салтыкову, но, захваченные «бурей Белинского», петрашевцы
были ему чужды. Сочувствуя им по существу, он признавал их теории
бесплодными фантазиями и зло их высмеивал. Зато типы петрашевцев,
столь похожие на «бедных людей» Достоевского, дали ему материалы
для первых литературных опытов. В марте 1848 года, под сильным вли
янием того же Достоевского, он написал повесть «Запутанное дело»,
которая и была напечатана в каком-то журнале. Литературный дебют
его оказался неудачным: повесть была сочтена направленной против
правительства, и Салтыкова сослали в Вятку. Тяжело было молодому
писателю попасть в глухую провинцию и стать мелким служащим вят
ского губернского управления. Все связи с Петербургом им порвались,
тем более что за год до того утонул его друг В. Майков, а вскоре покон
чил жизнь самоубийством и другой близкий ему человек, В. А. Милю
тин-Салтыков. Как писатель, позабытый, он и не пишет почти совсем.
За восемь лет, проведенных в ссылке, он почти примирился со своей
судьбой, стал чиновником особых поручений при губернаторе и жени
хом его дочери, Лизы Болтиной. Когда пришло помилование, и его
перевели в Петербург, он не сразу вошел в прежнюю свою колею.
Все же, несмотря на женитьбу и служебную деятельность, он опять
сходится с либерально мыслящими кругами, сближается с Чернышев
ским, хотя полностью никогда не примкнет к нему. Одновременно он
снова обращается к литературе. В 1850 году появляются его «Губернские
очерки», подписанные псевдонимом Щедрин, и он сразу же становится
известным широкой публике. Некрасов, относившийся к нему отрица
тельно, писал в 1857 году: «Гений эпохи Щедрин, туповатый, грубый,
и страшно зазнавшийся господин. Публика в нем видит нечто повыше
Гоголя». Недружелюбно отнесся к Щедрину и Тургенев, пристрастно
уверявший, что его язык «воняет канцелярской кислятиной». Зато кри
тик А. В. Дружинин и некоторые другие встретили его появление почти
восторженно. Двери редакции открылись перед ним, и с литературой
он связался на всю жизнь.
1 Кружок Петрашевского существовал с 1845 по 1849 г. и был одним из центров
общественно-литературного движения 40-х годов XIX века. Направление кружка Петра
шевского было социалистическим. В 1849 г. петрашевцы были арестованы, суду были
преданы 22 человека, среди них Ф. Достоевский. С участием в кружке связаны соци
альные мотивы ранней прозы Достоевского («Бедные люди» и др.), первых повестей
Μ. Е. Салтыкова («Противоречия», «Запутанное дело») (прим. Е. Д).
138
Благодаря Чернышевскому, и, несмотря на противодействие Некра
сова, Щедрин вошел в «Современник». Но в эти годы сотрудничество
его остается если не случайным, то нерегулярным. Служебная деятель
ность отнимает у него слишком много времени и сил, и требует частых
и долгих отлучек из столицы. Отлучки эти продолжались даже после
того, как он стал членом редакции «Современника», заменив Черны
шевского. Только в 1878 году, почти пятидесяти лет от роду, с нема
лым уже писательским стажем и именем, он бросает службу и целиком
отдается литературе и редактируемым им «Отечественным Запискам».
Литература заняла в его жизни не только первое, но совершенно
исключительное место. «Мы до того отожествлялись с нашей специ
альностью, литературным трудом, — писал он в 1876 году, — так что
сделались вне ее почти негодными для существования. В этом отноше
нии наша жизнь может быть названа даже проклятою. У меня не раз
бывали порывы выбиться из нее, но я убежден, что как только настала
бы минута освобождения, так тотчас же убедился бы, что мне ничего
больше не остается, как слоняться из угла в угол без дела».
Это ощущение происходило у Щедрина, однако, отнюдь не от жиз
ненного опустошения, а от подлинного творческого напряжения,
отвлекавшего все его внимание и отнимавшего все силы. В эти годы
им были созданы самые значительные произведения1. Еще в 1870 году
была написана «История города Глупова», дикая и беспощадная сатира,
в которой не только он высмеивал современников, но как бы предвос
хитил пошлость и хамство грядущего коммунизма. Через десять лет поя
вились «Господа Головлевы». Литература оттеснила даже семью. Жена
всегда была далека от него по своим идеалам! «Часть дня в магазине
просидеть, потом домой с гостями придти, и чтобы дома в одной ком
нате много-много изюма, а в другой много-много конфет. И она ходит
по комнате потчует, а по временам заходит в будуар и переодевается».
Дети у Щедрина родились поздно. Сын в 1872 году, дочь в 1873. Любил
он их искренне и горячо, но всегда чувствовал известную отдаленность
и от них. Письма им он писал только шутливые, с несколько тяжелым,
хотя и трогательным юмором. «Доношу вам, что без вас скучно и пусто.
Когда вы были тут, то бегали и прятались в моей комнате, а теперь такая
тишина, что страшно. И еще доношу, что куклы ваши здоровы и в цело
сти, им тоже скучно, что никто их не ломает». В последние годы жизни
Щедрин работал больше, чем когда бы то ни было. «Могу сказать смело,
что до минут моя жизнь прошла в труде, и только когда мне становилось
очень тяжело, я бросал перо и впадал в мучительное забытье». Отдыха
он почти не знал, друзей у него не было. Развлечениями его были
только итальянская опера и карты. «С 1875 года не проходило почти ни
одного дня, в который я мог сказать, что чувствую себя изрядно». Не раз
1 «Господа Головлевы», в которых сатирически-бытовая линия доведена до подлин
ного мастерства. Наконец, все это время работает Щедрин и над «Пошехонской стари
ной», напечатанной уже посмертно в 1890 г. (прим. Е. Д.).
139
он ездил за границу лечиться в Баден-Баден или Ниццу, которые ему
одинаково не нравились. Не любил он и Берлин, зато Париж приводил
его в восторг. Но здоровье его от поездок не улучшалось. В 1884 году
его ждал тяжелый удар: закрытие по правительственному распоряже
нию «Отечественных Записок». «Я жил только общением с публикой.
А теперь, какое одиночество!» Возможность печататься в других журна
лах не могла ему заменить собственного органа печати. В одиночестве
и замкнутости он и прожил оставшиеся ему пять лет.
Салтыков-Щедрин1.
К пятидесятилетию со дня смерти
В этом году исполняется пятьдесят лет со дня смерти Μ. Е. Салты
кова-Щедрина, автора «Господ Головлевых», «Пошехонской старины»,
«Истории одного города» и многих других, в свое время не только поль
зовавшихся у нас действительно всероссийским успехом, но и считав
шихся классическими. Лет десять или пятнадцать тому назад довольно
неожиданно Щедрин «дошел» и до Европы. Стали появляться переводы
его книг, статьи о нем в западной печати. Кто-то из французских кри
тиков — чуть ли не покойный Тиболэ — авторитет серьезнейший —
составляя список десяти лучших романов всемирной литературы, ввел
в него четыре русских: наряду с «Анной Карениной», «Войной и миром»
и «Братьями Карамазовыми» назвал он и «Господ Головлевых». В этом
кратковременном увлечении Запада, как и в собственных наших пре
возношениях былого времени, чувствовалось нечто неладное, несо
ответствующее истинной ценности писателя: как-никак, а Щедрин
не только не Толстой и не Достоевский, но и со многими менее круп
ными авторами идти в сравнение не может. Сейчас, однако, произошел
с ним случай прямо противоположный, но столь же несправедливый,
о нем в юбилейный год просто забыли. Ни в эмигрантской, ни в ино
странной печати за последние месяцы не промелькнуло ни строчки.
Правда, в советской России дело обстоит иначе. Там, как известно,
ныне вообще установка на «славное прошлое», насколько его можно
подогнать к так называемой «социалистической действительности»,
точнее к казенному советскому мифу. Салтыкова подогнать оказалось
возможным. И вот, память его чествовать собираются — хотя тоже
довольно вяло. Все же статьи о нем появляются и даже переизданы
главные его сочинения с невероятно плоским и опять-таки казенным
вступительным очерком некоего Ф. Бутенко2. Утешения в таком чество
вании, конечно, мало. Оно скорее могло бы оттолкнуть от Щедрина,
как от «предтечи пролетарской литературы», если бы мы не привыкли
к тому, что в «предтечи» зачисляются там многие, ни к большевизму,
ни к революции вообще непричастные. Относительно Щедрина в этом
отношении кое-какие подозрения, впрочем, существовать могут —
1 Возрождение. № 4180. 21 апреля. 1939.
2 Салтыков (Щедрин) Μ. Е. Избранные сочинения. Л. : Художественная Литература,
1939.
140
но лишь вполне поверхностные, при внимательном чтении совершенно
исчезавшие (о чем мы скажем ниже несколько слов). Бессознательный
«заговор молчания» эмиграции вокруг имени Щедрина, вероятно, объ
ясняется совсем иными причинами, в которых, во всяком случае, сле
дует разобраться.
Как бы ни было несовершенно советское издание, этому разбору оно
все же может помочь. Во-первых, оно дает возможность заново озна
комиться с забытыми произведениями Щедрина, отрешившись от ста
рых традиционных взглядов на него, как «общественно-сатирического
писателя» (кстати, какой полный внутренний крах потерпел сейчас
такой «социальный» подход к литературе, тем более знаменательный,
что он стал очевидным в век официальных «заказов»). Во-вторых, само
предисловие, при всей его бесцветности и неубедительности, кое-что
в судьбе Салтыкова уясняет — прежде всего, именно то, почему он про
слыл, а в какой-то мере и стал, тем самым «общественником» и мни
мым «революционером».
Несомненно, притяжение к социальным темам у Салтыкова было,
причем по характеру своему не мог он не стать в некую оппозицию
к властям, ибо вообще был фрондером. Но по его писаниям оче
видно также, что подлинный его пафос не в общественной плоскости,
а как раз в усиленном утверждении личного начала человека в мире.
С основного пути его заставила свернуть, при бесспорной слабости
творческого характера, сама же эпоха, подшутившая над многими
другими писателями — подумать только, что она едва не свела на нет
Некрасова! Но, вероятно, решающим фактором эволюции щедрин
ского творчества был прием, оказанный его произведениям литератур
ной критикой. Она отозвалась на первых порах о вещах Щедрина резко
отрицательно — почему, вопрос иной. Тургенев, позже восхитившийся
«странной и замечательной» «Историей одного города», так писал
о «Губернских очерках»: «Это совсем не литература, а черт знает что
такое» и «Если г. Щедрин имеет успех, то, говоря его же словами, писать
уже “не для-че”. Пусть публика набивает себе брюхо этими пряностями.
На здоровье». Наоборот, Чернышевский и Добролюбов Щедрина при
ветствовали. Естественно, что он отчасти (и не так уж сильно) их вли
янию поддался. Но, главное, именно по чернышевско-добролюбовской
критической оценке создалось мнение о Щедрине, ставшее понемногу
общепринятым суждением.
Это-то суждение, перечитывая Салтыкова, и легко опровергнуть
до крайности. Конечно, он осуждал и «высмеивал» (впрочем, тяже
ловато) быт своего времени и, в частности, наши государственные
порядки. Но, помимо того, что как ни как темные явления, им изо
браженные, действительно существовали — Салтыков принадлежал
к художникам, жизни вообще не приемлющим, ею возмущающимся:
как же было ему не возмутиться и жизнью общественной? Кроме того,
заподозрить его в социалистических пристрастиях очень трудно, ибо
высмеивал он и революционеров (например, в «Притче о двух расточи
141
телях»), а в «Истории города Глупова» как бы предвосхитил советские
порядки и именно их и «бичевал» сквозь будни своей эпохи. В одном
месте он говорит об этом так ясно, как будто предвидел, что ему при
дется посмертно отвечать большевикам: «В то время, — пишет он, —
еще ничего не было достоверно известно ни о коммунистах, ни о соци
алистах, ни о, так называемых, нивелляторах1, вообще. Тем не менее,
нивелляторство существовало и притом в самых обширных размерах...
Казалось, что ежели человека, ради сравнения со сверстниками, лишают
жизни, то хотя лично для него, быть может, особливого благополучия
от сего не произойдет, но для сохранения общественной гармонии это
полезно и даже необходимо». Угрюм-Бурчеев, в конце концов, поставил
себе целью устроить в Глупове нечто вроде «социалистического рая»,
где «жизнь ни на мгновенье не отвлекается от обязанностей», где все
рассчитано на благо коллектива: «Женщины имеют право рожать детей
только зимой, потому что нарушение этого правила может воспрепят
ствовать ходу летних работ». Этим «нивелляторством» объясняются
все злоупотребления, чинимые в Глупове — между прочим, система
доносов, достигшая своего расцвета в СССР. «Пленяя нетвердый жен
ский пол, градоначальник должен искать уединения... В сем приятном
уединении, он, под видом ласки или шутливых манер, может узнать
много такого, что для самого расторопного сыщика не всегда бывает
доступно. Так, например, если сказанная особа — жена ученого, можно
узнать, какие понятия имеет ее муж о строении миров, о предержащих
властях и т.д.». Нет, уж лучше бы советским «критикам» не ссылаться
на Щедрина после московских процессов!
Ходячее мнение о Щедрине следует опровергнуть и еще в одном
отношении. Его называют «сатириком» — однако, к сатире он не так уж
склонен, да и удается она ему неблестяще. Он мрачно и прямо осуждает,
клеймит, возмущается, но чаще всего не высмеивает. Когда же смеется,
то смехом тяжелым, через силу и как бы сознательно выработанным.
Юмор — хотя бы и злой — не стихия Щедрина, хотя звучат в его писа
ниях явственно гоголевские нотки. Вот, например, начало одной пове
сти Щедрина: «Если вы незнакомы с Порфирием Петровичем, то сове
тую как можно скорее исправить эту опрометчивость. Его уважает весь
город, он уже двадцать лет старшиною благородного собрания и его
превосходительство ни с кем не садится играть в вист с таким удоволь
ствием, как с Порфирием Петровичем». Источник этих строк очеви
ден — вспомним предисловие Рудого Панька к «Вечерам на хуторе».
А как часто вспоминаются при чтении Щедрина «Мертвые Души» —
Грустилов, например, прямой потомок Манилова. Но при всем сход
стве — какая разница. Гоголевский юмор у Щедрина потускнел, отяже
лел и из органического стал рассудочным, чуть ли не надуманным.
1 Салтыков-Щедрин является изобретателем слова «нивеллятор», которое обозна
чает человека, стремящегося посредством насилия упразднить любые социальные гра
ницы, сложившиеся в обществе (как Базаров у Тургенева в «Отцах и детях» или Шариков
у Булгакова в «Собачьем сердце») (прим. Е.Д.).
142
Вообще тяжесть и рассудочность, почти надуманность (в этом
«почти», однако, все дело!) в Щедрине сейчас, прежде всего, бросаются
в глаза. Откровенно говоря, читать его нелегко. Это не удовольствие
в поверхностном смысле слова, а труд, правда, очень часто вознаграж
дающий читателя. И то — лишь часто, а не всегда. Стиль Щедрина
столь же не органичен, как и его юмор. Трудно отделаться от чувства,
что не к этому его влекло.
В лучших пассажах его повестей или «Пошехонской старины», осо
бенно в «Господах Головлевых», сквозь этот изощренно-тяжелый слог
и склад, тускло светится совсем иной огонь. Он-то все и оживляет, когда
же он прорывается (например, при посещении Головлева Аннинькой
или в предсмертные моменты «Иудушки»), Щедрин вдруг вырастает
на отдельные минуты не только в большого, но в замечательного писа
теля. Если говорить о родстве, то ближе всего он к Достоевскому: то же
мучительное беспокойство о личной судьбе, о спасении своих героев
(ведь «Господа Головлевы» — не только бытовое полотно, но и лич
ная история «Иудушки», все же пришедшего к искреннему духовному
кризису, пускай безблагодатному); тот же интерес к той области, где
психология уже граничит с онтологией, душа с духом; то же пристра
стие к «надрывным», чуть ли не мелодраматическим положениям, со
смешением правды и лжи, лицемерия и желания обнажить свою душу
до конца. Но, несмотря на общность с Достоевским, Щедрин остается
оригинальным, именно благодаря некоей тусклости, не исчезающей
при самом ярком горении. Из этой щедринской линии родился его луч
ший роман и, без сомненья, могло родиться большое и крайне своео
бразное творчество.
Но этого нам Щедрин не дал или — почти не дал. То же, что факти
чески он нам оставил, не полностью удовлетворяет, порою раздражает.
Раздражение это если не оправдывает, то объясняет резкость тургенев
ских высказываний. Самое губительное то, что в Щедрине ощущается
ущерб первичного жизненного начала, ему от природы присущего,
но «бытовой сатирой» придавленного. Щедрин явно все больше «зани
мался литературой», как ее тогда себе представляли, и все меньше
непосредственно переживал свои произведения. Об этом засилье в нем
«литератора», идущем во вред живой личности, сам он говорил в част
ных письмах, признаваясь, что вне узко писательской работы у него
в жизни было лишь «слоненье из угла в угол без дела». Этот разрыв
также заметен в творчестве его и придает ему — оттенок мучительного
бессилия. При его других данных разрыв этот можно назвать подлинно
трагическим.
Зощенко1
Редко когда приходится писать об авторе, более знакомом читате
лям и более ими любимом. Но и редко, когда читатель бывает так прав
1 Возрождение. № 3152. 18 января. 1934.
143
в своем выборе. Зощенко — писатель действительно примечательный.
Один из немногих, оставшихся по ту сторону рубежа, сумел он создать
свой стиль, настолько соответствующий его времени и его героям, что
с первых же строк любого зощенковского рассказа ему подчиняешься
и принимаешь его мысли, если не как правду, то как весьма правдопо
добный шарж.
Действующие в произведениях Зощенко герои настолько харак
терны, что мы собственно имеем дело с настоящим зощенковским
типом, как-то по-своему автором созданным. Этот тип, теперь общеиз
вестный, представляет собою такую же смесь, как и язык, на котором
он изъясняется: это — «симпатичный такой полуинтеллигент», иногда
и просто самоучка из народа, вынесенный на поверхность жизненного
потока. В революцию он поэтому поверил, но старая жизнь с ее преле
стями и удобствами его постоянно соблазняет своей «мелкобуржуазной
стихией». Вообще, он — «несознательный элемент». Этот разлад в неис
кушенной душе героя Зощенко, конечно, не может быть смешным.
Но Зощенко не ограничивается одним примером. Каков бы ни был
его «средний человек», «обыватель», он, прежде всего, остается чело
веком, и не один только комфорт пленяет его в дореволюционном
быту. Трогает его то, что до революции он имел право быть челове
ком, личностью, что идет, конечно, вразрез с кое-как воспринятыми им
социалистическими и коммунистическими теориями. Изображая буду
щего своего читателя «лет через сто или там немного меньше, когда
жизнь засияет несказанным блеском», автор и в нем предполагает тот
же разлад и тоже тяготение именно к личности. «Милуша, — скажет
он, поглаживая свои усишки, — интересно, — скажет. — У них, — ска
жет, — какая-то личная жизнь была».
Это уничтожение живой личности коллективом ли или жизненными
условиями составляет и основную тему Зощенко, и глубочайшую траге
дию его героев. За юмором в его рассказах слышится глубокая грусть;
если это не гоголевский «смех сквозь слезы», то слезы его смехом, во
всяком случае, прикрываются. Какие-то гоголевские нотки у Зощенко
вообще звучат: «скучно жить на этом свете, господа». Скучно, а порою
и страшно — свиные рыла нет-нет, да и выглянут у Зощенко. Неда
ром новый сборник его рассказов и повестей1 начинается с рассказа
о встрече в поезде с «психическими», которых везут в сумасшедший
дом, и кончается «Повестью о Мишеле Синягине», в которой сходит
с ума тетка героя. Но и нормальные люди у Зощенко тоже тронуты:
ведь в первом рассказе герой и не сразу догадывается, что перед ним
«психические».
Итак, Зощенко и впрямь писатель незаурядный. Но читая его книгу
(многие рассказы из которой уже нам и раньше были известны),
какое-то разочарование все же испытываешь. Зощенко не или
1 Зощенко Μ. Приятная встреча. Рига : Книжная лавка писателей, 1928. Получено
от «Дома Книги». Париж.
144
не вполне тот, каким он мог бы быть, каким с его талантом он должен
был стать. Виноват ли он в этом сам, или он к этому вынужден усло
виями — решить трудно. Может быть, жилка газетного фельетониста
в нем так сильна, что вырваться из фельетонного жанра ему невоз
можно. А может быть, дело в другом.
«В настоящее время, когда самая острая, нужная и даже необходи
мая тема это — колхоз, или там, скажем, отсутствие тары или устрой
ство силосов, возможно, что просто нетактично писать так себе вообще
о переживаниях людей, которые, в сущности говоря, даже и не играют
роли в сложном механизме наших дней. Читатель может просто обру
гать автора свиньей. — Эва, — скажет, — глядите, чего еще один пишет.
Описывает, холера, переживания. Глядите, — скажет, — сейчас начнет
про цветки поэмы наворачивать».
Это чувство, что, если не читатель, то советский критик его «обру
гает свиньей», видно, Зощенко не оставляет никогда. Он как бы просит
о снисхождении, когда его «история не бичует разные темные стороны
нашей жизни, не откликается на урожай, на отсутствие тары (опять!)
и так далее и тому подобное». И он оправдывается, уверяя, что «нет,
про цветки автор писать не станет» и что «вообще говоря, эта сатира
не совсем беззубая». Он даже подчеркивает, что «автор не забывает
и другой фронт и не гнушается писать о прогулах, о силосовании,
и о ликвидации неграмотности».
Действительно, в советских условиях писать о чем-либо другом
далеко не всегда безопасно; и тем более что сатира Зощенко далеко
не беззубая. Так можно дойти и до того, что критику «история» пока
жется клеветой. «Это раньше можно было упрекать автора, если
и не за клевету, то за некоторый, что ли, излишек меланхолии... Это
раньше, действительно, автор заблуждался в некоторых основных
вопросах. Все он подвергал самой отчаянной критике и разрушитель
ной фантазии». Такие признания, рассыпанные по всей книге, как
нельзя более походят на ту самокритику, которую Зощенко высмеивает
в рассказе «Чистая выгода». Но можно ли его за это винить? И вот, ему
ничего не остается, как «бичевать» прогулы и разные «мелкие мелочи»,
все равно как в свое время уездный фельетонист «бичевал» недостатки
местного самоуправления. Конечно, делает это Зощенко не в при
мер талантливее. Может быть, даже его рассказы наиболее отточены
и закончены формально, и написаны с наибольшим блеском и с самым
едким юмором. Пожалуй, лучшие его рассказы в книге посвящены кан
целярским неисправностям («Волокита») и тому же отсутствию тары,
дающему повод к злоупотреблениям («Слабая тара»). Но как бы они ни
были сделаны, сколько бы в них автор ни вложил наблюдательности,
остроумия и горечи, такие фельетоны всегда фельетонами и останутся.
По счастью, несмотря ни на какие оговорки и самокритики, Зощенко
этим все же не ограничивается. Его большие повести («Сирень цве
тет» и «Мишель Синягин»), в общем, пожалуй, и слабее его мелких
произведений. Зощенко не справляется (может быть, просто с непри
145
вычки) с более пространной, если не более сложной конструкцией.
Встречаются у него в таких случаях и ненужные длинноты и просто
провалы. Но все-таки, именно такие его произведения, во всяком слу
чае, многие их страницы, задевают и волнуют нас больше. Особенный
же интерес представляет повесть «Мудрость», одна из самых грустных
и глубоких зощенковских повестей, опять-таки напоминающая чем-то
Гоголя. Герой ее, Иван Алексеевич, умирающий в день исполнения его
заветного желания (вечеринки, устроенной им для своих друзей), —
родной брат Акакия Акакьевича из «Шинели». Любопытно, что един
ственно для этой повести Зощенко отказался от своего обычного стиля,
и написал ее языком простым, но в простоте скорей трогающим. Здесь
я вернусь к началу моей статьи, к тому разладу между личностью
человека и современностью, который — повторяю — является основ
ной трагедией и Ивана Алексеевича, и Мишеля Синягина, и Володина
(героя «Сирень цветет»). Все трое они люди средние, с крупными недо
статками, но которым не чуждо ничто человеческое: ни любовь, ни
дружба, ни чувство поэзии («Читал стихи Пушкина “Птичка прыгает
на ветке”, Блока и других ответственных поэтов»), ни в особенности
чувство справедливости. Но в жизни подстерегает их в первую голову
несправедливость, то ли судьбы, то ли других людей. Эта несправед
ливость ждет их и в дружбе, и в любви, и в повседневности. Друзья,
пришедшие на вечеринку к Ивану Алексеевичу, возмущаются его смер
тью, видят в ней какую-то каверзу; «к чему же тогда, позвольте, как же
так? И при этом, проходя мимо стола, дамы брали по одной груше или
по яблоку, а мужчины кушали по куску семги, или выпивали по рюмке
малаги». Володин, порвавший с женой из-за любви к некоей Оленьке,
так и не может добиться, вышла ли последняя за него по любви, или
по тонкому расчету (Володин имел место ретушера в художественной
фотографии): «у нее был расчет. Она, холера, безусловно, все знала.
И, конечно, не пошла бы за него, если б он ничего не имел». А Мишель
Синягин видит на каждом шагу крушение своих мечтаний. Конечно,
может быть, когда-нибудь несправедливость и корысть исчезнут. «Все
будут честные, порядочные. Все будут смело друг другу в глаза глядеть
и друг на дружку любоваться». Но будет это «лет через сто, когда жизнь
засияет несказанным блеском». Пока же советская действительность
этому отнюдь не способствует, и даже «самую малость, в смысле что
ли корысти, в смысле повседневной грубости материального расчета»
герои Зощенко изменить не в силах. «В этом смысле жизнь имеет очень
строгие законы, и не всякий может поперек пути ложиться и иметь раз
ногласия». И Синягины, и Володины не то что смиряются, а засасыва
ются жизнью. О прежних своих желаниях стараются не думать, «пред
полагая, что без корысти никто, никогда и ничего не делает».
Зощенко, пожалуй, пессимистичнее, чем можно бы предполагать.
Несправедливость чувствует он не только в современности, а в жизни
вообще — независимо от эпохи. «И в каждую эпоху, пока что, было оди
наково легко и одинаково трудно жить. Ну, для примера, на что уж был
146
беспокойный век, скажем, 16-й. Чуть не каждый день в то время на дуэ
лях дрались. Гостей с башен сбрасывали почем зря. Нам-то, с нашей пси
хикой, прямо боязно представить себе подобную ихнюю жизнь... Надо
сказать, если бы автор жил в ту эпоху, его бы силой из дома не выку
рили... А там этого не заметили и жили поплевывая. И даже ездили
в гости к имеющим башни». И ту же несправедливость, что у «какогонибудь феодального сукина сына», видит он и в жизни скифов, изобра
женной на вазе, найденной в кургане. «Автору даже как-то не по себе
стало. Что за черт! Смотрит в каталог — вазе 2000 лет. На рисунки
поглядишь — лет на полторы тысячи поменьше».
Несправедливость заключена в самой природе человека. «Автор
в своих возражениях докатился до того, что начал обижаться на непроч
ность и недолговечность человеческого организма и на то, что чело
век, например, состоит, главным образом, из воды, из влаги. Да что
это, помилуйте, гриб или ягода? Ну, зачем же столько воды! Это, ну,
прямо оскорбительно знать из чего человек состоит. Даже такую несо
мненную и фундаментальную вещь, как ум, автор и то подвергал самой
отчаянной критике. Действительно, спору нет, много чего любопытного
и занимательного изобрели люди, благодаря уму: микроскоп, бритва
Жиллет, фотография и т.д. Но чтоб, значит, такое изобрести, чтоб каж
дому человеку жилось бы совершенно припеваючи, этого еще оконча
тельно нету. А столетия, промежду прочим, идут, века идут. Солнце уж
пятнами начало покрываться. Остывает, видите ли. Год то у нас, ска
жем, одна тысяча девятьсот двадцать девятый. Эвон сколько времени
уже промигали».
Таких цитат из книги Зощенко можно бы извлечь еще немало. Скучно
и страшно жить на свете его герою, и еще страшнее от того, что сомне
ния свои и желания должен он скрывать или искоренять: не то еще
под какой-нибудь уклон подведут или «вычистят» со службы или из пар
тии. И ему остается мириться с тем, что «люди не ходят в гости так,
для приятного общения, не имея при этом никаких задних мыслей или
расчетов» и «что без корысти никто, никогда и ничего не делает». Оста
ется уверить себя, что «все это блажь, пустая фантазия» и что «такая уж
у него сентиментальная натура — ему желательно, чтоб фиалки прямо
на тротуарах росли». Но если Синягин или Володин с этим, в конце
концов, мирятся, то сам Зощенко до конца примириться не может и,
делая даже уступки, описывая слабую тару или недостатки колхозной
системы, нет-нет, да и не выдержит, чтобы не крикнуть: «Одним сло
вом, честь имеем поздравить дорогого новобрачного. Горько! Чрезвы
чайно горько».
Переписка Горького1
Известно, что советская власть «декретировала» признать Горького
величайшим мировым писателем, творцом «пролетарской литературы».
1 Возрождение. № 3471. 4 декабря. 1934.
147
«В наши дни Максим Горький — старший товарищ сотен и тысяч совет
ских писателей: в нем они видят своего признанного несменяемого
вождя, пролагателя новых путей в деле создания мощной литературы,
литературы эпохи строительства социализма». Так определили значе
ние Горького составитель редакционной статьи, отрывающей сбор
ник «Материалов и исследований» о нем, изданных Академией Наук1.
Содержит эта статья и ссылки на Ленина, признавшего Горького «вели
чайшим представителем пролетарского искусства». После этого нет
сомнений, что для советского историка литературы малейший доку
мент, вошедший в этот сборник, представляет a priori, исключительный
интерес.
Но кое-что интересно и для нас, особенно в переписке Горького с дру
гими писателями. Большинство собранных писем относится к эпохе
дореволюционной, когда в архиве Горького еще не было перечислен
ных «специфически» пролетарских заслуг. Звание русского писателя
еще казалось ему почетным и со многими его собратьями связывали
его литературные или личные отношения. Эти отношения и вскрывает
до некоторой степени опубликованная ныне переписка.
Центральное место в этой переписке занимают письма Горького
к Леониду Андрееву и ответные письма автора «Семи повешенных».
Отношения между обоими писателями длилось на протяжении многих
лет и были очень сложными и очень различными в разные периоды их
знакомства. В самом начале их знакомства, до отъезда Горького за гра
ницу, его связывала с Андреевым личная и тесная дружба.
Отчетный сборник воспроизводит факсимиле любопытного посвя
щения Андрееву, сделанного рукой Горького на экземпляре его драмы
«Мещане», в 1902 году, и рисующего степень близости их обоих. При
ведем эту надпись полностью.
Хорошо поет Гейне:
Бери барабан и не бойся,
Целуй маркитантку звучней,
Вот смысл глубочайшей науки,
Вот смысл философии всей.
Крепко жму руку твою
Леонид
Алексей Пешков,
житель нижегородский и арзамасский,
цеховой малярного цеха,
бывший академик и твой товарищ.
Но в самом этом посвящении уже кроются симптомы будущего
расхождения. «Барабанный» энтузиазм Горького не мог сочетаться
с пессимистическим мировоззрением Андреева; первый выпад был
сделан Горьким после выхода андреевского романа «Сашка Жигулев» —
1 Горький Μ. Материалы и Исследования Академии Наук СССР. Μ. : Изд-во Академии
Наук, 1934.
148
и на несколько лет всякая связь между друзьями оборвалась. Позже,
в 1911—1912 гг., когда Горький жил на Капри, они попробовали возоб
новить отношения. К этому периоду относятся печатные письма. Вер
нее, попытку к новому сближению сделал Андреев, тон же писем Горь
кого — очень сухой и далекий, не просто от дружбы, но и от простого
уважения к человеческому достоинству. Андреев писал ему по этому
поводу:
«Есть один, почти несомненный признак, по которому можно узнать
неуважающего людей: это та легкость, с которой клеймят, грязнят
и казнят человека... Человек заранее считается способным на всякую
мерзость, и в чем бы его не обвинили, всему дается легкая и дешевая
вера: живет так — то для рекламы, пишет для денег или для славы, хво
рает, чтобы вызвать сочувствие, здоров, чтобы похвастаться и потому
дурак... Совсем барским жестом ты раздаешь зуботочины, осуждаешь,
милуешь, даже не нуждаясь в объяснениях раба... в твой демократизм
ныне — я плохо верю».
Неуважение Горького к человеку проскальзывают в его письмах по
стоянно и не только по отношению к адресату, но и к другим писателям,
о которых заходит речь. Кого только он не поносил: и Блока, и Куприна,
Мережковского и даже Достоевского. В одном из писем с Капри он
пишет: «Показывать миру свои царапины, чесать их публично и обли
ваться гноем, брызгать в глаза людям желчью своей, как это делают
многие, и отвратительнее всех делал злой гений наш, Федор Достоев
ский — это гнусное занятие и вредное, конечно». «И причем тут, — отве
чает на это Леонид Андреев, — Федор Достоевский, который в защите,
конечно, не нуждается, и которого ты единым махом свалил в одну
кучу с Толстым, с Руссо и мало ли с кем: ведь нет ни одного, кажется,
писателя, который прямо или косвенно не говорил бы о своей жизни
и своих страданиях... Боль есть украшение и оправдание жизни».
Презрительное же отношение Горького к самому Андрееву тем более
разительно, что письма Андреева проникнуты воспоминанием о быв
шей дружбе и искренним желанием возобновить близость. «Дорогой
Алексей, — пишет он в августе 1912 года из Терриок. — Конечно, я вол
нуюсь, обращаясь к тебе с этим письмом и этим именем... Между нами
несколько лет тяжелого молчания, а много нужно говорить, пока вер
нешься к прежнему пониманию. Мне кажется, что и вообще, а главное
в отношении тебя, я остался все тот же. Что я прежде думал, то и теперь
думаю, что прежде любил, то и теперь люблю, и разве только с годами
все стало тяжелее, устойчивее, грубее, определеннее». Но по мере раз
вития переписки Андреев все больше чувствует, что между ним и Горь
ким легла пропасть. «Ты никогда не позволял и не позволяешь быть
с тобою откровенным». Горький не отрицает этого «отчуждения и непо
нимания». «Нет, Леонид — я уверен, что переписка еще больше запу
тает наши отношения: мы слишком различно смотрим на все в мире:
каждое твое письмо вызывает у меня целый ряд возражений; уложить
их в краткие фразы — они примут характер догматов».
149
Если таковы отношения Горького с одним из близких ему писате
лей, то между ним и символистами всегда царил глубокий и непреодо
лимый холод. В письме к Андрееву он сам упоминал, что противился
вхождению Блока и Сологуба в сборник «Знание». Блок, по-видимому,
Горькому никогда не писал. Во всяком случае, письма его не сохрани
лись. С Сологубом же в книге 1912 года и начале 1913 года он обме
нялся очень характерными письмами.
«Алексей Максимович, — писал Сологуб, — вы не станете отрицать,
что ваша “сказка”, помещенная в “Русском Слове” 16 дек., метит в меня.
Если бы это было только против меня, я бы не возражал, но вы захотели
говорить и о жене Смертяшкина. Сообщивши о ней кое-какие сведе
ния, из которых ясно видно, о ком идет речь, вы в дальнейшем рас
сказе унизили свое прекрасное дарование отвратительную клеветою
на женщину. Не понимаю, как могли вы до такой степени презреть свое
высокое положение в литературе и опуститься низко... Неужели слово
человеческое так бессильно, что против статей нет других аргументов,
кроме полицейской справки о семейных отношениях автора? Или нет
других отношений между людьми кроме взаимной грызни и заподозревания друг друга во всевозможных гадостях?» Горький ответил на это
письмо формальной отпиской: «Я очень удивлен письмом вашим:
какие основания имеете вы полагать, что фельетон мой о Смертяшкине “метил” именно в вас?» В переписке, однако, он не удерживается
от злобы: «Тон вашего письма ко мне я считаю недостойным вас и объ
ясняю себе это только тем, что вам, должно быть, действительно трудно
живется, и вы порою — беситесь».
Более пространная, хотя чисто деловая переписка связывала Горь
кого с Брюсовым. В начале 1916 года Горький просил у Брюсова, уже
сотрудничавшего с ним в «Парусе», статью для «Летописей» по поводу
юбилея Шекспира. «Я должен, — отвечал ему Брюсов, — со всем сожа
лением от этого почетного предложения отказаться. Шекспир — тема
огромная, безмерная, и чтобы написать что-нибудь дельное, дано
гораздо больше времени, нежели пять дней, и одного “времени” в таком
случае недостаточно — я же совсем не готов к тому, чтобы писать
о Шекспире». Позже, уже перед самой революцией, Горький пригласил
Брюсова участвовать в газете «Луч», на что Брюсов отвечал: «Не знаю,
сумею ли быть вам полезен. Я дал уже столько обещаний “Летописи”
и “Парусу”, что боюсь, не погрешу ли против них, если отниму у себя
еще время для “Луча”, и что могу я дать для газеты? Критик у вас уже
есть, рассказы мне удается написать редко, стихи для газеты — вещь
чуждая». Диссонансом в этих деловых письмах звучит письмо, послан
ное Брюсовым после революции и помеченное «Марта русской сво
боды, год 1» и где он напоминает Горькому, что «не для созвучия только
я рифмовал “красные флаги” и “маги”». Тут же он все же оговаривается:
«Предвижу, конечно, разные опасности». Увы, в этом провидец русского
символизма оказался и впрямь пророком.
150
Из писем других символистов в сборник вошло еще письмо Баль
монта с приложенным к нему стихотворением:
Горький, ты пришел со «Дна»,
Но душой возмущенной,
Любишь нежное, утонченное.
Вряд ли К. Бальмонт согласится теперь со своим собственным опре
делением. Из писем Горького к молодым писателям отметим два письма
к И. Д. Сургучеву, тогда начинающему беллетристу. 26 января 1912 года
Горький писал: «Я знаю вас литератором, человеком несомненного и,
мне кажется, крупного дарования — это мне дорого, близко, понятно,
я хочу видеть вас растущим в этой области». Касаясь вопроса о поли
тике и литературе, Горький пишет Сургучеву: «Литератор, если он себя
чувствует таковым, должен оставаться литератором: у нас на Руси это
самый ответственный и трудный пост».
Какой иронией звучат эти слова в устах Горького! Ответственности
и трудности этого поста он не захотел принять.
Воспоминания В. Г. Короленки1
Несколько странно, что воспоминания В. Г. Короленки вышли
в этом году в Москве2. Этот полузабытый теперь писатель был в свое
время, особенно после смерти Толстого, как бы воплощенной совестью
русской интеллигенции. К большевикам он примкнуть не мог, да и фак
тически не примкнул: он умер лет десять тому назад у себя на родине,
в Полтавской губернии, в одиночестве и молчаливой оппозиции к тому,
что происходило в России. Ссылка на его либеральные выступления
до революции ничего объяснить не может: какой уж там либерализм
сейчас в России? Не только Короленко, но и другие его единомышлен
ники к большевизму примкнуть не могли. В этом смысле любопытно
приводимое в книге признание Чернышевского, которого коммуни
сты давно зачислили в «предшественники пролетарской литературы».
Между тем, оказывается, что после его возвращения из ссылки, когда
Короленко и познакомился с ним, Чернышевский сильно отошел
от своих революционных убеждений и во многом раскаивался.
Воспоминаниями о Чернышевском открывается книга Короленко.
Кроме них, в нее вошли несколько статей, напечатанных когда-то
в «Русском Богатстве» (в период с 1902 по 1914 год) и целый ряд запи
сей и отрывков, нигде не опубликованных. Все они касаются жизни
тех русских писателей, с которыми Короленке пришлось лично стол
кнуться на своем веку. Большинство этих писателей остались на вто
ром и даже на третьем плане; многие совершенно забыты. Если имена
Глеба Успенского или Н. К. Михайловского, редактора «Русского Богат
1 Возрождение. № 3419. 13 октября. 1934.
2 Короленко В. Г. Воспоминания о писателях. Μ. : Мир, 1934.
151
ства», еще известны, то кто помнит А. И. Богдановича, А. С. Гацисского,
В. И. Снежневского. Сам Короленко, писатель, конечно, никак не пер
востепенный, от крупных личностей видно отталкивался. Характерно
его отношение к Достоевскому и к Толстому. О Достоевском он упоми
нает в книге всего один раз, приводя свой разговор с Успенским:
«Вы его любите? — спросил Глеб Иванович. Я ответил, что не люблю,
но некоторые его вещи, как, например, “Преступление и наказание”
перечитываю с величайшим интересом. Перечитываете? — переспро
сил Успенский с удивлением... — А я не могу... Посмотрите вот сюда...
Много ли тут за дверью уставится... Положительно пара калош. Ничего
больше... А он сюда столько набьет... человеческого страдания, горя,
подлости человеческой, что прямо на четыре каменных дома хватит».
О Толстом, которого он лично знал, Короленко тоже отзывается
далеко не восторженно. Он, по-видимому, вполне согласен со словами
Чернышевского: «Если бы другой написал сказку об Иване-дураке, ни
в одной редакции, пожалуй, и не напечатали бы. А вот, подпишет граф
Толстой — все и ахают. Ах, Толстой, великий романист! Не может быть,
чтобы была глупость. Это только необычайно гениально!»
Не очень приятное воспоминание оставили у Короленки и его три
встречи с Толстым, о которых он рассказывает в книге. В первый раз
он увидел его в Хамовниках, куда пошел вместе с H. Н. Златовратским
приглашать Толстого участвовать в каком-то сборнике.
«Сразу же я обратил внимание на высокого человека с седеющей
бородой, который стоял на верхней площадке лестницы, окруженного
группой людей. Большой, бородатый человек в блузе поздоровался
с Златовратским и потом... закончил свою речь, обращенную к чело
веку с седыми буклям: “Да, да... Я, действительно, нашел истину. И она
все мне объясняет большое и мало... и все детали”». На Короленку
произвело впечатление, что Толстому нравится роль учителя и льстят
многочисленные посещения. Что же до глубины его убеждений, Коро
ленко сильно сомневается в ней. «Толстой в это время был страстным
прозелитом своего учения, и, казалось, успокоился на своей догматике.
Рассказывали много о противоречиях в его учении и жизни. Только что
он передал свое имущество семье, скинув, таким образом, “бремя вла
дения” вместе с бременем забот, которые тяжелее всего лежат на пле
чах обыкновенного среднего человека». По словам Короленки, Толстой
сам чувствовал «неподлинность» своей жизни и очень томился этим.
Какой-то женщине, жившей в бедности и тяжело работавшей, он сказал
растроганным голосом: “Какая вы счастливая! У вас есть настоящая,
невыдуманная работа”». И самому Короленке: «Счастливый вы человек,
Владимир Галактионович. Вот, вы были в Сибири, в тюрьмах, в ссылке.
Сколько я ни прошу у Бога, чтобы дал и мне пострадать за мои убежде
ния, нет, не дает этого счастья».
В последний раз Короленко видел «великого пилигрима», как
он называет Толстого, в Ясной Поляне, где провел сутки в августе
1910 года, т.е. за несколько месяцев до ухода и смерти Толстого. Эти
152
сутки он описал в письме к вдове А. И. Богдановича. Толстой произвел
на него впечатление физически здорового человека: «держится бодро,
лицо старчески здоровое, речь живая. Не вещает, а говорит хорошо
и просто». Но Короленко явно предпочитает компанию Софии Андре
евны и Александры Львовны. «Мы бродили часа полтора по росе между
мокрыми соснами и елями. Говорили о науке и религии. Вчера С. А.
сказала мне, что противоречия и возражения его раздражают». Пере
давая разговор с самим Львом Николаевичем, Короленко добавляет:
«Пример толстовской диалектики». Впрочем, он все же чувствовал, что
эта встреча — событие в его жизни. «Посылаю это письмецо заказным.
Так не хотелось бы, чтобы потерялось. Пусть оно бессвязно и поверх
ностно, но в его складочках, кроме капель дождя, столько непосред
ственных ощущений и живых воспоминаний, и чувств, к ним приме
шавшихся».
Единственный из больших писателей, которого Короленко
по-настоящему любит и с которым его связывало дружеское отноше
ние, это был Чехов. В 1903 году, за год до своей смерти, Чехов послал
Короленки телеграмму, к его пятидесятилетнему юбилею: «Доро
гой, любимый товарищ, превосходный человек, сегодня с особенным
чувством вспоминаю о вас. Я обязан вам многим. Большое спасибо.
Чехов». Короленко ответил на эту телеграмму очень теплым письмом.
Телеграмма Чехова ему дорога, потому что «я отношу ее не к пятидеся
тилетию, и не к юбиляру, а просто к Короленко, которого Чехов любит
давно (с Садовой Кудрино) и искренне... Мы как-то мало встречаемся,
но мне не раз хотелось сказать вам то, что я говорю теперь».
Они познакомились еще в 1886 году или 1887 году, в самом начале
карьеры Чехова, только что выпустившего свои «Сказки Мельпомены».
Короленко опровергает мнение, что Чехова открыл А. С. Суворин.
«Первый обратил на него внимание Д. В. Григорович. Как кажется,
он оценил эти самородные блестки еще тогда, когда они были раз
бросаны на страницах юмористических журналов. Едва ли не? от него
узнал о Чехове Суворин, который и пригласил его работать в “Новом
Времени”». В первые встречи с Короленкой, Чехов показывал ему
письма Григоровича, тяжелобольного и томившегося предчувствием
близкой смерти. При этом Чехов прибавил: «Да, вот вам и известность,
и карьера, и большие гонорары». Так впервые услышал Короленко
«пессимистическую нотку» Чехова, не вязавшуюся в его представлении
с автором веселых рассказов. Но позже он убедился, что именно в своей
горечи Чехов глубже всего и даже не раз негодовал на него за то, что
Чехов тратит свои силы на юмористику.
Пессимизм в Чехове восторжествовал не сразу. «В это первое сви
дание Чехов произвел на меня впечатление человека глубоко жизне
радостного. Казалось, из глаз его струился неисчерпаемый источник
остроумия и непосредственного веселья». Вначале он к литературной
работе относился «почти шутя», смотрел на нее частью как на наслаж
дение и забаву, частью же как на средство для окончания университет
153
ского курса и содержания семьи. «“Знаете, как я пищу свои маленькие
рассказы...” — Вот он оглянул стол, взял в руки первую попавшуюся
вещь — это оказалась пепельница — поставил ее передо мною и ска
зал: “Хотите, завтра будет рассказ, заглавие — «Пепельница»”». Другой
отличительной чертой Чехова в эти первые годы его писательства была
исключительная неутомимость духа и работоспособность. То он про
ектировал журнал, при участии исключительно беллетристов, «и все
начинающие, вообще молодые». То, обещая приехать к Короленке
в Нижний, добавлял: «Будем вместе работать. Напишем драму, в четы
рех действиях. В две недели». Короленко ответил: «Нет, Антон Павло
вич, мне за вами не ускакать. Драму вы пишите один». Чехов и впрямь
принялся за драму, которая давалась ему трудно. «Бывает ли у вас
так во время работы, между двумя эпизодами, которые видишь ясно
в воображении, — вдруг пустота»... Драму он все же закончил, но она
оказалась неудачной. Это был «Иванов».
«Ивановым» и «Степью», по мнению Короленки, закончился «жизне
радостный» период Чехова. В его произведениях еще «звучит и стрем
ление к лучшему, и вера в него, и надежда». Но «над всем царит мелан
холическое сознание: жаль только: жить в эту пору прекрасную уж
не придется, ни мне, ни тебе».
В жизни Чехов тоже становился все грустнее, слава его не радовала;
ему казалось, что он перестает принадлежать самому себе. То же чув
ствовала и его мать, говорившая: «Да, мне кажется, что Антоша теперь
уже не мой». Впоследствии, к этому ощущению у Чехова прибавилась
и болезнь. К здоровью он всегда был чуток: так, его очень огорчило без
умие Гаршина. «Это дело непоправимое: раздвинулись какие-то моле
кулярные частицы в мозгу, и уже ничем их не сдвинешь...» Когда Чехов
заболел, он понял, что для него это конец. В 1897 году захворал и Коро
ленко. Чехов утешал его: «“Ничего... вы поправитесь, уверяю вас — вы
поправитесь”. — “И вы тоже поправитесь, Антон Павлович, — сказал
я с верой, истекавшей из сильного желания верить”. — “Да, да, наде
юсь, мне и теперь лучше”, — ответил он. И мы расстались». Короленко
видел Чехова еще в 1903 году уже в Ялте. «У меня сжалось сердце...
Черты обострились, стали жестче, и только глаза все еще порой лучи
лись и ласкали». Чехов считал, что не написал той книги, которую дол
жен был создать «Одну такую книгу... и этого довольно. Можно уме
реть». Но жить ему оставалось уже слишком недолго.
Из других воспоминаний Короленки очень интересна его статья
о Г. И. Успенском, писателе довольно посредственном, но, по-видимому,
исключительном человеке. На Короленку сильно действовала обо
стренная совесть Успенского и его постоянное внимание к чужой нужде
и страданиям. В Нижнем он заинтересовался судьбой ресторанной
певицы, которой совершенно бескорыстно помогал. Увидев на улице
нищенку и, не имея с собой денег, он обратился к присутствующим
с просьбой помочь ей. «Всю жизнь он стремился к правде, к одной
только правде, хотя бы болящей, но истинной...»
154
Это стремление к правде, постоянные мучения совести, Короленко
были, конечно, особенно близки. Именно эти черты трогают нас в нем
самом. Поэтому ему прощаешь его пристрастия и читаешь его воспо
минания с живым и хорошим чувством.
Толстой и европейская литература1
Лет пятнадцать тому назад русскую литературу на западе знали еще
очень несовершенно. Характерен случай известного французского кри
тика, рекомендовавшего читателям роман «Господа Гончаровы». Все же
анекдот о «Толстоевском» был злой и несправедливой пародией. Тол
стого и Достоевского в Европе спутать не могли, потому что именно их
(и, пожалуй, только их) знали и ценили по-настоящему. Сейчас положе
ние вообще изменилось. Сыграло ли роль соприкосновение с русской
эмиграцией, или снобистическое увлечение советской Россией, или,
наконец, усилия отдельных писателей (напр., Моруа, «открывшего»
Тургенева и Чехова)? Во всяком случае, с русской литературой Европа
ныне знакома вполне прилично. Однако и теперь Толстой занимает
в этом смысле место совершенно исключительное: он явно отодви
нул на второй план даже Достоевского. В последнем все-таки склонны
искать некую славянскую экзотику, тогда как Толстой стал на Западе
своим, уже не великим русским, а великим мировым писателем. Без
боязни ошибиться, можно сказать, что его влияние в европейских лите
ратурах сейчас значительнее и плодотворнее, чем в русской.
Не будем останавливаться на специальных исследовательских тру
дах, хотя и в этой области во Франции появилось несколько стоящих
работ, например, спорная, но интересная, книга Жана Кассу «Величие
и низость Толстого», или краткая, но живая, «Жизнь Толстого» Μ. Гоф
мана и А. Пьера; вспомним также любопытнейшую статью Леона Доде,
напечатанную с год назад в «Кандиде» и своеобразно трактующую
уход Толстого. Гораздо важнее та живая органическая связь, которая
прочно соединяет творчество Толстого с художественными произведе
ниями современных французских и английских авторов. Толстой для
них не мертвая музейная ценность, которую надо изучать и почитать,
а непосредственный источник творческой энергии, часто — в полном
смысле слова — учитель (мы говорим, конечно, не о философском
учении Толстого, а о его творческом мировоззрении и о вытекающем
из него формальном мастерстве).
Эта обращенность к Толстому становится очевидной даже при
поверхностном чтении многих европейских писателей, особенно
английских. Симптоматично уже одно то, как часто упоминается у них
имя Толстого или его произведения. Посмотрим хотя бы «Дневник»
покойной Катрин Мансфильд, или книги Виргинии Вульф, или рас
сказы Лоуренса (а ведь два последних автора прослыли «новаторами»
и как будто не должны были бы притягиваться к Толстому). Романы
1 Возрождение. № 3822. 20 ноября. 1935.
155
Толстого не раз вспоминают в своих литературных разговорах герои
«Контрапункта» Гексли; о нем же говорит и герой «Трех Пятниц»
Мориса Беринга. В прекрасном романе последнего «К», имя Толстого
называет молодому Каролю чудак-писатель Андрюс Берсталль. Главный
герой замечательнейшего «Источника» Чарльза Моргана, Люис Адисон
думает в своем созерцательном уединении о толстовском толковании
роли личности в истории. По-видимому, английские романисты счи
тают себя прямыми преемниками и продолжателями линии Толстого и,
право, они не так далеки от истины. Катрин Мансфильд где-то пишет:
«отец Толстой», и это обращение звучит у нее отнюдь не насмешкой,
а честным признанием духовного родства.
О Толстом постоянно упоминают и французские писатели, не столько
в романах, сколько в произведениях эссеистических. О чисто критиче
ских книгах не стоит и говорить: ни Леон Доде, ни Эдмон Жалу, ни
Терив не обходятся, конечно, без сравнений с «Войной и миром» или
«Анной Карениной» (кстати, именно последняя чаще всего признается
французами толстовским шедевром). Но вот суждение Мориака, писа
теля как будто от Толстого далекого; его тревожная атмосфера, «над
рывная» психология даже сближают его в известном смысле с Досто
евским. А между тем, именно Толстого называет он в «Романисте и его
героях», как одного из четырех основателей современного романа (трое
других—Бальзак, Флобер и Пруст). В возврате к традициям романистов
видит он единственную возможность преодоления «кризиса романа».
Спасительной считает толстовскую традицию и Дюамель в «Трактате
о вымышленных воспоминаниях», где имя Толстого встречается чуть
ли не на каждой странице. Иначе и по другим поводам возвращается
к Толстому Андрэ Жид в «Страницах из дневника», но и он в большей
степени загипнотизирован «великим старцем».
Впрочем, о возвращении к толстовской линии говорить не при
ходится, потому что эта линия собственно не прерывалась. «Кризис
романа» во Франции несомненен, но поскольку роман все еще суще
ствует, он неразрывно связан с толстовской манерой. Манера эта то
сочетается с прустовской, то противополагается ей, но воспоминание
о «Войне и мире», сознательно или бессознательно, тяготеет над рома
нистами. Не отсюда ли пошла мода на многотомные «романы-потоки»,
похожие на романы Толстого: либо романы «без героя», в которых дей
ствие переходит от одной группы лиц к другой, как в «Войне и мире»,
либо с несколькими героями, играющими приблизительно одинаковую
по значению роль, как в «Анне Карениной». К первой категории явно
относятся «Люди благих намерений» Жюля Ромэна, менее явно «Высо
кие мосты» Лакретелля. Ко второй — дюамелевская «Хроника Паскье»,
«Сентиментальные Судьбы» Шардонна, серия романов Ги Мазелина
(«Волки», «Капитан Дюрбан» и т.д.). Толстовское построение воспри
нято часто неровно, с перебоями и срывами. У Ромэна сквозь Толстого
проступает Золя, у Дюамеля — Бальзак. Но влечение к толстовским
формам несомненно. Англичане восприняли эти формы гораздо цель
156
нее и органичнее, может быть, потому, что самая материя толстовских
романов им ближе. Вообще в Англии роман сейчас в расцвете, говорить
о «кризисе» просто невозможно — и роман пошел по пути, Толстому
дорогому и единственно им признаваемому: без основной интриги,
без главного героя, которым становится сама жизнь. Такими романами
самой жизни представляются нам уже упомянутые «Контрапункт» Гек
сли и «К» Беринга. Пусть осмысление духовной сущности жизни у них
различное и во многом отличное от толстовского, но оба они, как
и Толстой, обращены на жизнь в целом, а не на отдельные ее проявле
ния, и именно сама жизнь служит содержанием и целью этих романов.
Влияние Толстого перерастает, таким образом, в чисто формаль
ную сторону. Речь идет уже о сходстве или родстве творческого вос
приятия мира и искусства, причем нет сомнений, что это восприятие
вырабатывалось, как принято говорить, «под знаком Толстого». «Мой
герой — жизнь», «мой герой — правда», — утверждал Толстой. О том
же на разные голоса говорят современные англичане. Говорят и фран
цузы, только слово «правда» приобретает у них часто иной, совсем
не толстовский оттенок. Чувствуя распадение формы романа, они меч
тают освобождения от вымысла, от того, что им кажется условностью.
Поэтому и нередко стремятся к правде «человеческого документа» или
даже простого протокола, газетного отчета. Таковы популисты, таков,
в какой-то мере, даже Селин. «Мы говорим правду, мы ничего не выду
мываем», — кажется говорят они, не воссоздавая, а как бы фотографи
руя действительность. Но не преображенная творчески жизнь оказы
вается в литературе бесформенным материалом, и читатель ее жизнью
не признает. Утерян тайный смысл ее, тайное ее единство. Поэтому
и призывает Мориак к возврату к традициям, к «браку между жизнью
и писателем».
Все же и во французской литературе есть исключение, есть писатель,
воспринявший толстовское понятие о правде не буквально, а в духе
самого Толстого. Это — Дюамель. В предисловии к «Гаврскому нотари
усу», как и в «Трактате о вымышленных воспоминаниях», он определяет
разницу между фактической и «человеческой или поэтической прав
дой». Только эту вторую, преображенную правду и считает он правдой
подлинной, ибо память наша несовершенна и не может восстановить
и синтезировать реальность. «Я не могу писать своих мемуаров, поэ
тому пишу вымышленные». Вымышленные, конечно, но не выдуман
ные. Ведь и Анна Каренина, и Андрей Волконский были вымышлены
Толстым.
Таковы точки соприкосновения современных западных писателей
и Толстого. Существует, конечно, и основное различие. Восприятие
«жизни» и «правды» сейчас куда тревожнее в метафизическом смысле,
чем у Толстого. «Паскалевская бездна» разверзлась. Но то, что при
такой разнице Толстой все же в большой степени предопределил путь
европейской литературы, придает этому явлению еще более глубокое
и серьезное значение.
157
Андрэ Сюарез о Толстом1
Новый том литературных очерков известного французского эссеи
ста Андрэ Сюареза2 посвящен, собственно говоря, не одному Толстому,
а трем великим писателям, которых, казалось бы, трудно не только
сравнить, но даже сопоставить под одной обложкой: Сервантесу, Бод
леру и Толстому. Еще между автором «Дон Кихота» и творцом «Войны
и мира» можно провести параллели, если оставаться в плоскости чисто
художественной (чего Сюарез не делает). Но как приткнуть сюда Бод
лера?
Спору нет, что он один из величайших поэтов нового времени, но он,
прежде всего, именно поэт, глубоко лирический даже в своих религи
озно-философских высказываниях. Личность его настоятельно требует
пребывания в мире поэзии, и если уж вырывать его из одиночества,
столь для него характерного, то лишь для сопоставления с другими
поэтами. Книга, в которой имя Бодлера соседствовало бы с именами,
скажем, Байрона, Баратынского, Тютчева, была бы органической. Три
ада Сюареза кажется надуманной, рожденной вкусом прихотливым,
парадоксальным и неразборчивым. Религиозной устремленностью этот
выбор тоже не объяснишь: в этом случае нельзя было бы обойти молча
нием Паскаля — скорее можно бы пожертвовать Толстым. Но Сюарез
никогда не обладал религиозностью — не в конфессиональном смысле,
а в эмоционально-мистическом. Религиозные темы, которыми он ино
гда увлечен, для него лишь разновидность морально-философских зада
ний с уклоном то в социальность, то в эстетизм. Читая Сюареза, эту
эстетическую, даже эстетствующую подоплеку его писаний всегда чув
ствуешь за его искусственно-выработанной идеологией (очень измен
чивой) и методологией (довольно парадоксальной), и за несколько
нарочитой неоклассической манерой.
Вообще, особой значительности произведения Сюареза не представ
ляют — не совсем понятно, почему его так ценят серьезные европей
ские критики. Очерки его о «Трех великих живых» также не слишком
значительны: парадоксы нередко оборачиваются общими местами. Что
нового, например, в утверждении об испанской душе Сервантеса, о глу
боком католицизме Бодлера?
Очерки о Толстом привлекают наше внимание гораздо больше —
во-первых, как высказывания французского писателя об одном из вели
чайших наших творцов, во-вторых, и по самой своей сущности. Правда,
объективно ценных мыслей мы не найдем и в этих главах книги. Все
они грешат обычными сюарезовскими недостатками: изменчивостью
подхода, парадоксальностью, прикрывающей давно известные истины,
нестерпимым эстетизмом (напр. стихотворение в прозе о смерти Тол
стого). О Толстом-художнике Сюарез говорит мало и высказывает
суждения очень легковесные, вроде того, что у Толстого нет собствен
1 Возрождение. № 4125.1 апреля. 1938.
2 Suarez A. Trois grands vivants (Cervantes, Baudeiair, Tolstoi). Paris : Grasset, 1938.
158
ного стиля (в противоположность Гончарову и Тургеневу), а есть лишь
«общерусское выражение». О Толстом-мыслителе он повторяет то, что
не раз уже писалось, как апологетами, так и противниками. Получается
даже какая-то сводка различных мнений за и против Толстого. И все же
своеобразие в этих очерках имеется, может быть, благодаря одной их
особенности.
Особенность эта в том, что все очерки написаны в различные эпохи,
большинство еще при жизни Толстого. Сюарез не обработал все эти
противоречивые высказывания в духе последних своих воззрений,
а оставил их в первоначальном виде и расположил в хронологическом
порядке. Таким образом, перед нами как бы проходит вся история
внутреннего отношения передового западного человека к Толстому
по мере того, как он узнавал творчество Толстого и как протекали
последние годы жизни того, на которого было обращено внимание всей
мыслящей Европы.
Первый очерк — «Живой Толстой» — написан к 70-летию великого
писателя. Сюеарез уже знал главные художественные произведения
Толстого и кое-что из его морально-религиозных сочинений. В этот
период он безоговорочно восхищается Толстым, главным образом, как
учителем жизни, как «истинным христианином», называет его вели
чайшим святым и даже рискует сравнивать его с Христом. Человече
ские недостатки Толстого кажутся ему лишним доказательством его
величия, ибо свое «грешное я» Толстой будто бы до конца преобразил
любовью и подлинной верой.
В 1907 году в его отношении к Толстому появилась брешь. В 1909 г.
он пишет статью «Против Толстого». Все еще признавая его гениальным
человеком, хотя и не преобразившим свою личность; он недоумевает,
почему Толстой недостаточно резко порвал с Церковью во имя под
линного евангельского христианства. Зато он критически расценивает
Толстого-художника, ставя ему в пример Ибсена. Статью «Что такое
искусство» он объясняет творческим бессилием и завистью к Шекспиру
и Вагнеру. Очень любопытную параллель проводит он между Толстым
и Кропоткиным, которые, взятые вместе, могли бы дать или совершен
ного христианина, или совершенного анархиста.
Уход и смерть Толстого снова потрясли Сюареза и вернули ему
восхищение. Разбирая семейную драму Толстых, он, однако, прояв
ляет большое беспристрастие, никого не обвиняя и объясняя создав
шееся положение вечным одиночеством великих людей, остающихся
холостыми даже в браке. Исключение, по его мнению, Достоевский,
«с которым нельзя сравнивать даже Толстого». Очевидно, восхищение
все же не полное — впервые Сюарез ставит другого русского писателя
выше Толстого. Религиозный кризис Сюареза, по-видимому, закон
чился к этому времени полным равнодушием, ибо он говорит о морали
и социальных вопросах, но не о вере.
С течением времени обаяние личности Толстого все же восторже
ствовало над всеми оговорками, и заключительное стихотворение
159
в прозе — гимн в честь Толстого. Эволюция, любопытная не для одних
лишь взглядов Сюареза, а и для истории признания Толстого на западе.
Сначала увлечение им, как мыслителем, затем — откровение худож
ника, затем — сложный период разочарований и сомнений, и, нако
нец, — апофеоз. Сейчас Толстой — одно из самых дорогих имен для
европейского писателя: отношение к нему Сюареза лишь частный, хотя
и показательный пример.
Письма о Толстом1
Сколько бы ни было в нашем распоряжении свидетельств о жизни
замечательного человека, как бы полно ни была освещена его лич
ность — каждое новое высказывание о нем невольно возбуждает наш
интерес.
Даже если такое высказывание не дает нам новых биографических
или иных данных, сколько-нибудь ценных, даже если сам свидетель
человек не слишком глубокий или своеобразный, оно все-таки отражает
своеобразие и глубину того, чей облик вызывает у нас в памяти, допол
няет этот облик отдельными черточками, на первый взгляд маловаж
ными, но почти всегда обладающими своим смыслом. О Толстом нам
как будто известно решительно все — биографы, мемуаристы, постоян
ные или случайные спутники его жизни поделились с нами обширными
и разноценными воспоминаниями о нем, извлекли на свет из своих
и чужих архивов неизмеримое количество документов, истолковали
их на все лады. Фактически письма о Толстом художника Μ. В. Несте
рова, напечатанные в советском журнале «Огонек» (в номере от 10 сен
тября сего года), действительно, содержат мало нового. Сам Нестеров
не сумел извлечь из своего скромного опыта общения с великим писате
лем серьезных или хотя бы любопытных выводов. Но во всем — в неко
торых деталях, приведенных словах Толстого, в некоторых намеках —
чувствуется присутствие за повествованием Нестерова его героя, и это
присутствие бросает на письма свой свет и обращает на них внимание.
Их немного — всего одиннадцать. Писаны они разным лицам
в 1906—1907 годах. Содержание их касается как будто больше Несте
рова, чем Толстого и сводится к посещению художником Ясной Поляны
с целью писания портретов «со старика» и о переживаниях живописца,
сначала уязвленным презрительным к нему отношением, потом поль
щенного интересом к его работе. Само по себе это не так уж для нас
существенно, ибо впечатления и чувства Нестерова довольно мелочны
и вдобавок слишком эгоцентричны: получается так, что важнее всего
для понимания Толстого — знать его мнение о работах Нестерова (одна
из коих помещена в том же номере «Огонька»). Но умеющий читать
вычитает в этих письмах и другое: личность Толстого, повторяем, все
время сквозит в них. Само отношение Толстого к Нестерову кое-что
как-никак выражает — прежде всего, постоянные противоречия в его
1 Возрождение. № 4155. 28 октября. 1938.
160
подходе к искусству. А затем в письмах разбросаны те подробности
яснополянского уклада жизни, те отдельные реплики Толстого, те све
дения о его житейском облике, которые в известном разрезе красноре
чивее многотомных воспоминаний и рассуждений.
Первое письмо адресовано Софье Андреевне и содержит просьбу
о разрешении сделать с натуры хотя бы набросок фигуры Льва Нико
лаевича для групповой композиции. Одновременно, написанное
письмо к третьему лицу объясняет, почему Нестеров обратился с С. А.,
а не к самому Толстому: он боялся отказа, «так как слышал, что старик
меня, как художника, не жалует». Отзывы Толстого, дошедшие до худож
ника, и впрямь не могли подать ему больших надежд: «Нестерова надо
драть», «Вашего Нестерова следует свести к Кузьмичу». К удивлению
Нестерова ответ получил он, хотя не прямой, но положительный:
«Ехать вам так далеко не стоит. Если бы вы, ехавши куда-нибудь про
ездом, захотели взглянуть на него, то он ничего не имел бы против».
Летом 1906 года Нестеров в Ясную Поляну отправился и провел там
три дня, т.к. там заболел. Доктор Маковицкий (единственный с био
графом Бирюковым гость Толстого в тот момент) стал его лечить,
а сам «Л. Н. принес свой фланелевый набрюшник и какую-то теплую
кофту». За эти дни набросок был сделан в несколько сеансов. Во время
первого, Толстой молча «осматривал» нового знакомого, потом разго
ворился. Мнение Нестерова о картинах Бастьен-Лепажа «Деревенская
любовь» вызвало «приятное удивление» Толстого и возглас: «Так вот
вы какой?» Повел Толстой гостя и гулять — к месту, где была зарыта
«зеленая палочка»1. Дружелюбный прием вызвал у Нестерова влече
ние к Толстому: «Старость его чудесная. Он хитро отстраняет от себя
суету сует, оставаясь в своих художественных философских грезах».
Результатом этой поездки был обмен письмами художника с Толстым.
В ответ на посылку ему репродукций с картин Нестерова Толстой писал:
«Дорога в ваших картинах серьезность замысла», но исполнение бра
нил и просил «не сердиться за откровенность, вызванную уважением».
Через год Нестеров вторично посетил Ясную Поляну, где в этот раз
было много гостей. Большинство их Нестерову не понравилось, в осо
бенности же — Чертков, «с приездом которого все изменилось». Но Тол
стой был бодрее и словоохотливее, ездил на прогулку на арабском
коне (в 80 лет!), во время сеансов говорил об искусстве и философии:
«Л. Μ. сказал, что он не понимает, не чувствует современной яркой
живописи, он совершенно отрицает живопись безыдейную, похвалил
Фра-Беато-Анжелико и почему-то досталось Рембрандту и Веласкесу.
Говорили о Чехове, Горьком, Андрееве, по поводу которого Толстой
повторил свою известную фразу: “Он хочет всех напугать, — прибавив
без лукавства, — я его не боюсь”». О самом Нестерове Толстой явно
1 Зелёная палочка — вымышленный, якобы утерянный артефакт, о котором
известно из воспоминаний Льва Толстого, воспоминаний о Льве Толстом и посвящён
ных ему биографий, якобы содержавший секрет всеобщего счастья (прим. Е. Д.).
161
изменил мнение в лучшую сторону и даже отрицал, что раньше его
ругал: «Я рад был, искренне рад узнать вас ближе». И просил приезжать
еще. Но Нестерову попасть в Ясную Поляну было не суждено.
Воспоминания Тургенева1
К мысли о собственной автобиографии Тургенев не раз обращался
в течение всей своей жизни. Под старость же эта мысль почти не поки
дала его. Прошлое, обращенное в грустно-лирические тона, все время
как бы соприсутствовало в нем с текущей жизнью и настойчиво тре
бовало воплощения. «Я сижу теперь над литературными своими вос
поминаниями, — писал он в 1868 году Полонскому, — и мысленно
переживаю давно прошедшее... Иногда грустно становится, а иногда
и приятно, но и приятность эта не без грусти. Кто перевалился за пять
десят лет — не выйти тому из минорного тона».
Автобиографию, в полном смысле слова, он решил писать в 1875 году,
набросал только один небольшой отрывок ее. Но все его произведения
последних десятилетий полны личными воспоминаниями и биогра
фическими деталями. Кроме того, в семидесятых годах он подумывал
о создании книги, «Литературных и житейских воспоминаний». Он
написал несколько глав, появившихся в печати в виде отдельных ста
тей и рассказов. Все эти воспоминания, отрывки и материалы собраны
теперь вместе в виде сборника2. Нечего и говорить о какой бы то ни
было цельности этой книги. То это мемуары, то литературная полемика
с несуществующими противниками (как, например, статья «По поводу
“Отцов и детей”»), то художественные произведения, вроде всем извест
ных «Пожара на море», «Казни Тропмана». На этих беллетристических
отрывках не стоит останавливаться. Откровенно говоря, и вся часть
«Житейских воспоминаний» не особенно может привлечь внимание
читателя. Тургенев вспоминает из личной своей жизни сущие пустяки,
которые только лирическая меланхолия преображала для него в собы
тия. Зато очень значительны его воспоминания литературные, хотя бы
уже по их содержанию. Да и как бы могло быть иначе: Тургенев был
не только большим писателем, он был прирожденным литератором, со
всем, что есть в этом звании хорошего и плохого. Он все время был
в центре литературной жизни и находился в отношениях, обычно очень
сложных, почти со всеми нашими писателями того времени. Среди
этих писателей были люди значительные и даже больше чем значитель
ные — такие, чьи имена говорят сами за себя.
Со встречи с одним из таких людей собственно начинаются воспо
минания Тургенева. Было это в 1837 году, когда он учился на третьем
курсе филологического факультета в Петербурге. Незадолго до того
Плетнев напечатал в «Современнике» два его стихотворения — первые
1 Возрождение. № 3559. 2 марта. 1935.
2 Тургенев И. С. Литературные и житейские воспоминания / под ред. А. Островского.
Л. : Изд-во писателей Ленинграда, 1934.
162
произведения Тургенева, появившиеся в печати, правда, без подписи.
Вскоре после этого дебюта редактор пригласил молодого поэта к себе
на литературный вечер. Войдя в переднюю Плетнева, Тургенев стол
кнулся с господином среднего роста, в шинели и шляпе, прощавшегося
с хозяином. Он заканчивал какой-то разговор и, смеясь, воскликнул:
«Да, да. Хороши наши министры. Нечего сказать». Смеясь, он обнару
живал удивительно белые зубы, и глаза его быстро бегали. В этот вечер
никто из приглашенных Плетнева ничего не читал, а один из них, роб
кий, мещанского вида человек — молодой поэт Кольцов, пояснил это
молчание: «Что ж я стал бы читать-с, тут Александр Сергеевич только
что вышел, а я бы читать стал. Помилуйте-с».
Пушкина Тургенев видел еще раз на утреннем концерте в зале
Энгельгард. Он стоял у двери, опираясь о косяк, скрестив руки, и обво
дил публику взглядом. Глаза его выражали злобу, он был явно не в духе.
Через несколько дней Тургенев снова видел его — в гробу — и невольно
повторил про себя строки из «Онегина»:
Недвижим он лежал... И странен
Был томный мир его чела1.
С Гоголем Тургенев познакомился тоже незадолго до его смерти.
Было это 20 октября 1851 года, когда Тургенева повел к своему кумиру
Щепкин, создатель на русской сцене «Ревизора». До того Тургенев мель
ком видел Гоголя в 1841 году; Гоголь был тогда «приземистым и плот
ным малороссом». За десять лет он изменился совершенно: «Теперь он
казался худым и испитым человеком, которого уже успела на порядках
измыкать жизнь. Какая-то затаенная боль и тревога, какое-то грустное
беспокойство примешивались к постоянно проницательному выраже
нию его лица».
Тургенева он встретил ласково и весело, сказав: «Нам давно следо
вало быть знакомыми». Тем не менее, на гостя он произвел двойствен
ное впечатление. С одной стороны, «нынешним молодым людям трудно
даже растолковать обаяние его»; но, вместе с тем, «длинный заострен
ный нос придавал физиономии Гоголя нечто хитрое, лисье; невыгод
ное впечатление производили также его одутловатые, мягкие губы
под остриженными усами», в которых «выражались темные стороны
его характера», как показалось Тургеневу. Щепкин предупреждал его,
что Гоголь не словоохотлив, и что о «Мертвых душах» с ним вообще
нельзя разговаривать. Но в тот день Гоголь говорил очень много,
спорил («я скоро почувствовал, что между миросозерцанием Гоголя
и моим лежала целая бездна»), и почему-то оправдывался в том, что
якобы менял убеждения. Через два дня после этого происходило чтение
«Ревизора», на котором были Тургенев, Щепкин, Погодин и еще кое1 Правильно:
Недвижим он лежал, и странен
Был томный мир его чела.
(Евгений Онегин, 6, XXXII) (прим. Е. Д).
163
кто. Зато актеры, и особенно актрисы, блистали, как принято говорить,
отсутствием. Гоголя это очень огорчало, и вообще он казался больным
человеком. Читал все же хорошо: «это был для меня настоящий пир
и праздник».
Меньше чем через год после этого, на каком-то собрании Турге
нев заметил Панаева, торопливо перебегавшего от одного к другому.
Тургеневу он шепнул с легкой улыбочкой: «А ты знаешь, Гоголь помер
в Москве. Как же, как же... Все бумаги сжег — да помер».
Дольше всех из своих современников знал Тургенев Белинского,
с которым его сближали общие взгляды, как общественные, так и чисто
литературные. Имя его Тургенев впервые услышал в 1836 году, после
выхода книги стихов Бенедиктова, которыми все тогда восхищались.
И вот, какой-то молодой критик осмелился изругать прославлен
ного «мэтра». Тургенев «воспылал негодованием». «Но, — странное
дело — к собственному моему изумлению и даже досаде, что-то во мне
невольно соглашалось с “критиком”, продолжало шептать мне, что он
прав». Вскоре Тургенев совсем перестал восхищаться Бенедиктовым,
как и все, впрочем.
С Белинским он познакомился после одобрительной рецензии в «Оте
чественных Записках» о его поэме «Параша». Они быстро сошлись и,
кажется, Белинский был единственным литератором, с которым Турге
нев никогда не ссорился. «Белинский был именно “добрый человек” —
правдивый и честный». Он был среднего роста, некрасив, от чего он
страдал (тайно мечтал быть покорителем дамских сердец). Впалая
грудь, болезненный румянец и кашель выдавали его болезнь — чахотку.
«Густые белокурые волосы падали клоком на белый, прекрасный, хоть
и низкий лоб. Я не видал глаз более прелестных, чем у Белинского. Голу
бые, с золотыми искорками в глубине зрачков... Голос у Белинского был
слаб, с хрипотою, но приятен... Смеялся он от души, как ребенок».
Белинский не был очень образован, и отсутствие фактических зна
ний иногда вводило его в заблуждение. Если он их высказывал в какойнибудь статье, он очень страдал потом, старался, чтобы статью все
забыли. Такой «Ахиллесовой пятой» его была статья об историке немец
кой литературы Менцеле. Стыдился он и «греха молодости»: комедии
«Пятидесятилетний дядюшка», напечатанной в «Наблюдателе». Но все
эти недостатки не могли помешать Тургеневу сразу же заметить редкую
критическую проницательность Белинского, его остроту и страстность,
и, главное, целостное миросозерцание, бывшее органической базой для
всех его суждений.
Этой дальностью, по мнению Тургенева, не обладал другой талант
ливый критик, рано умерший Писарев. Он «с первого взгляда произ
водил впечатление человека честного и умного», которому не только
«можно, но и должно говорить правду». Тургенев, возмущавшийся его
статьями о Пушкине и о поэзии вообще, высказал ему сразу это возму
щение. «Не знаю, что подумал Писарев, но он ничего не отвечал мне.
Вероятно, он не согласился со мною».
164
Эпизодическая встречи с крупнейшими представителями русской
литературы занимают в воспоминаниях Тургенева вообще гораздо
больше места, чем длительные отношения с тем или другим писате
лем. Так, изредка он встречался с Жуковским, который был его даль
ним родственником по матери. Как поэта, Тургенев совсем не ценил
его, но любил и особенно жалел человечески. Жуковский всегда был
очень добрым человеком и вызывал подобные чувства и к себе. Тур
генев вспоминает, как Жуковский буквально облегчил последние дни
некоего Губарева, человека одинокого и литературного неудачника.
Мельком видел Тургенев и Крылова «всего один раз, на вечере одного
чиновника, но слабого петербургского литератора. Он просидел часа
три слишком неподвижно между двумя окнами и хоть бы слово про
молвил. На нем был просторный, поношенный фрак, белый шейный
платок; сапоги с кисточками облекали его тучные ноги».
Эта окаменелость Крылова производила странное впечатление; Тур
генев никак не мог понять, слушает ли он, думает ли о своем, или «про
сто так сидит и существует». Оживился Крылов лишь перед ужином.
«Поросенок под хреном для вас приготовлен, Иван Андреич», — сказал
ему хозяин. Крылов посмотрел на него не то приветливо, не то насмеш
ливо... «Так-таки непременно поросенок», — казалось, внутренне про
молвил он.
Из «старших литераторов» Тургенев встречал еще иногда приятеля
своего отца, Загоскина, автора «Юрия Милославского». Одно время
Загоскин гремел, был вместе с Марлинским любимейшим романи
стом, но очень быстро о нем забыли. В обществе к нему относились
насмешливо, называли Monsieur Particle, так как он путался во француз
ской грамматике, а говорить по-французски, как назло, очень любил.
Но у него было «золотое сердце», и личные его знакомые очень любили
его. Последнее свидание с ним Тургенева было трагическим. Загоскин
умирал, оставленный всеми. Тургенев не знал о его болезни и зашел
к нему случайно. «Ну, спасибо, спасибо, — благодарит он гостя, —
а я уже думал, что я забыт, что нынешняя молодежь меня в грязь втоп
тала и бревном меня накрыла».
Тургенев повествует в своих воспоминаниях почти исключительно
о людях к тому времени уже умерших, и этот некрологический отте
нок придает его писаниям особое волнение, которому не чужд и страх
собственной смерти. Но совсем другое волнение передается им, может
быть, помимо воли самого Тургенева — с тех страниц, на которых он
рассказывает о Лермонтове. Он видел его всего два раза, но что-то уви
дел в нем, чего, пожалуй, не подмечал ни в ком другом — какую-то
очень глубокую сторону лермонтовской души. Он вспоминает Лермон
това на маскараде в Благородном собрании в 1840 году. «Ему не давали
покоя, беспрестанно приставали к нему, брали его за руки; одна маска
сменялась другою, а он почти не сходил с места и молча слушал их
писк, поочередно обращал на них свои сумрачные глаза». Лермон
тов был в военном мундире и явно позировал под разочарованного
165
чудака. Но за позой, сквозь позу, чувствовалось подлинное страдание.
«Какой-то сумрачной и недоброй силой, задумчивой презрительно
стью и страстью веяло от его смуглого лица... Он задыхался в теплой
сфере, куда его втолкнула судьба». И в первый раз за все свои воспо
минания, Тургенев показывает нам не только знакомого и литератора,
но и поэта: «Мне тогда же почудилось, — пишет он, — что я уловил
на лице его прекрасное выражение поэтического творчества».
Чехов по-французски1
Переводчику Дени Роше принадлежит большая заслуга перед рус
ской литературой: он познакомил Францию с Чеховым. До него,
кажется, французских переводов этого своеобразнейшего русского
писателя просто не существовало; во всяком случае, систематически
никто этим не занимался. Еще не так давно имя Чехова было вполне
неизвестно даже интересующемуся русскими авторами французскому
читателю (в противоположность Англии, где лет 10—15 тому назад
была настоящая мода на Чехова).
Теперь любой француз может составить себе о нем полное пред
ставление, ибо многолетний труд Дени Роша приближается к концу:
в издании Плона ныне существует полное собрание сочинений Чехова
из двадцати томов, в которое пока не вошли лишь его письма и запис
ные книжки — пробел, который Дени Рош обещает заполнить в бли
жайшем будущем.
Нет сомнения, особенно после английского опыта, что знакомство
с Чеховым не может не оказать на французскую литературу большого
влияния: уже и теперь его имя нередко упоминается наряду с классиче
скими в Европе именами Толстого и Достоевского, а у Моруа где-то есть
даже замечание: «Чехов, может быть, самый великий из них».
Конечно, это суждение преувеличивает значение Чехова, никак
не лучшего русского писателя. Но его своеобразная прелесть, его
грустная человеческая глубина, его трезвая сосредоточенность, его
юмор, наконец, безукоризненное мастерство его рассказов и пове
стей (ибо, Чехов, конечно, по преимуществу новеллист), должны рас
ширить представление французов о русской литературе, внести в него
новую и очень существенную нотку, столь чуждую укоренившемуся
взгляду на «славянскую душу». Уже это одно — огромной важности
дело. Но и вне вопроса о распространении русской культуры, вхожде
нию Чехова в ряды мировых писателей надо всячески радоваться, ибо
его, столь непохожей ни на кого другого личности, уже давно подобает
занять соответствующее место.
Большинство переводов Дени Роша заинтересуют, таким образом,
читателя иностранного. Но последний выпущенный им том2 представ
ляет интерес и для русских, может быть, даже только для них; чтобы
1 Возрождение. № 4041. 29 августа. 1936.
2 Tchékhov A. Un drame a la chasse. Trad, par Denis Roche. Paris : Pion, 1936.
166
правильно его оценить, Чехова уже необходимо знать и любить, ибо
иначе о нем может создаться представление вполне превратное. В этот
том входит юношеский роман Чехова «Драма на охоте», написанный
им в виде фельетонов для газеты «Новости Дня» в 1884—85 гг., т.е.
еще до периода Чехонте. Подписано это раннее произведение Чехова
только началом его имени: Ант. Впоследствии оно не включалось ни
в одно издание, и для большинства читателей оно должно быть совер
шенно неизвестно. В 1933 году оно было извлечено на свет и переиз
дано в советской России, но вряд ли и это издание получило широкое
распространение, особенно в эмиграции. Перевод его на французский
язык приобретает, следовательно, для нас большое историко-литера
турное значение.
С точки зрения творчества Чехова, эта находка, однако, не столь уж
ценна. В предисловии переводчик указывает, что в юности Чехов осу
ществил то, чего тщетно добивался впоследствии: роман, «настоящей
роман». Но назвать «Драму на охоте» «настоящим романом» нельзя,
а удачей еще менее. Неопытность молодого Чехова и специфические
условия газетной работы, по-видимому, очень спешной, сказываются
и на фактуре произведения, далекой от привычного для нас чеховского
мастерства, и на целом ряде несообразностей в деталях. Вообще «Драма
на охоте» — вещь сырая, необработанная; многие приемы слишком
обнажены и потому не действуют; неясен и замысел, запутанный
и вряд ли очень глубокий, в отношении содержания, по крайней мере.
Виден лишь формальный замысел, тоже не осуществленный, но очень
любопытный. Чехов захотел не то обновить детективный роман, не то
дать на него пародию. Для этого он придумал трюк необычный: убий
цей оказывается то лицо, от имени которого ведется повествование.
Раскрывает же преступление уже впоследствии редактор, читающий
рукопись. Прием этот мог бы быть животрепещущим. На самом деле,
этого не получилось, и Чехов больше к нему не возвращался. Впро
чем, напомним, что пародию на детективный роман он позже все-таки
написал: это прекрасный рассказ «Шведская спичка», в котором герой
раскрывает несовершенное преступление, а жертва оказывается живой
и здоровой.
«Моя литературная судьба»1.
Автобиография К. Леонтьева
В последнем дошедшем до нас номере «Литературного Наследства»
напечатан ценнейший историко-литературный документ—незакончен
ная литературная биография К. Н. Леонтьева2. Вообще «Литературное
Наследство», без всякого сомнения, самое интересное и по-настоящему
ценное периодическое издание в советской России. Может быть, здесь
1 Возрождение. № 4059. 1 января. 1937.
2 Моя литературная судьба. Автобиография К. Леонтьева // Литер. Наследство.
№ 29—24. Μ., 1935.
167
играет роль назначение этих сборников: они имеют дело по своему
заданию с литературным прошлым, и хотя комментарии к печатаемым
материалам и носят обязательный отпечаток марксистского истолкова
ния, но сами воспроизводимые материалы от этого истолкования сво
бодны. Впрочем, и комментарии в «Литературном Наследстве» меньше
проникнуты официальным советским духом и более серьезны с науч
ной точки зрения, чем в любом другом журнале, выходящем в России.
Уж, кажется, Константин Леонтьев должен быть до конца неприем
лем правоверному марксисту, а между тем, в статье Μ. Мещерикова1
к этому ярому «классовому врагу» проявлено не только объективное,
но порою и сочувственное отношение. По-видимому, Мещеряков был
невольно покорен яркой и значительной личностью одного из наших
крупнейших мыслителей. Его значение и величие Мещеряков ско
рее склонен преувеличивать: он утверждает, что Леонтьев не только
повлиял на эмигрантов-евразийцев (что правдоподобно), но даже
на «немецких фашистов» — хотя Леонтьева вряд ли знают в Германии,
да и что общего между византизмом Леонтьева или его теорией вто
ричного упрощения и национал-социалистической доктриной.
Мы написали, что «Моя литературная судьба» — документ исклю
чительно ценный. Но, к сожалению, Леонтьева читатели мало знают.
В литературном смысле этому своеобразному писателю воистину
не повезло. Его считают «реакционным публицистом», хотя с тем
движением, которое обычно считается русской реакцией, он явно
не сходился. Его автобиография слишком очевидно показывает, какая
бездна была между ним и хотя бы катковским «Русским вестником».
Если он отталкивался от демократии, то по совершенно иным причи
нам: западная «среднеевропейская демократия» (не совпадавшая ни
с одним существующим реально строем, но как бы суммирующая все
различные демократические проявления) совпадала, по теории Леон
тьева, — может быть, спорной, но вполне оригинальной, — с био
логической стадией «вторичного упрощения», ведущего организм
к смерти. Но существовавший в России порядок требовал, по мнению
Леонтьева, коренного переустройства, согласно христианским прин
ципам и византийской имперской традиции. Этой оглядкой на Визан
тию он резко отмежевался от славянофилов, с которыми его часто
путают.
Знают ли, наконец, что публицистом Леонтьев был лишь поневоле
и то короткое время. Главные же его труды историко-философского
порядка («Византизм и Славянство») или чисто художественные про
изведения (романы — «Одиссей и Полихрониадес», «Две избранницы»,
целый ряд рассказов). Сам Леонтьев, прежде всего, считал себя бел
летристом — ив этом отношении его литературная судьба оказалась
внешним крушением. Из крушений состояла и вся его необычайно
напряженная творческая и личная жизнь, которую в большей мере
1 В газете «Возрождение» сделана опечатка—правильно Н. Л. Мещеряков (прим. Е.Д.).
168
воскрешает его автобиография. Хотя Леонтьев и старается говорить
лишь о своей литературной карьере, и даже делает в этом отноше
нии ряд оговорок (опуская эпизоды, важные лишь «для жизни сердца
моего и в смысле воспоминаний о прошлом»), но его сильная личность
и своеобразно сложившаяся жизнь прорываются сквозь литературу,
и непрочный образ литератора (которым, собственно говоря, Леонтьев
почти не был) оттесняется на второй план живой фигурой замечатель
ного человека.
Константин Николаевич Леонтьев родился в семье калужских поме
щиков в 1831 г. Он учился в Москве на медицинском факультете и,
окончив курс, стал врачом. В этой роли он участвовал в Крымской кам
пании, потом практиковал в Нижегородской губернии. Одновременно
он вел очень бурную светскую жизнь, в частности, пользовался огром
ным успехом у женщин. История его женитьбы, изображенная им
в «Двух избранницах», достаточно характерна в этом смысле. Офици
ально женившись на одной девушке, он предложил ей негласную «трой
ную комбинацию», причем вторая девушка написала жене Леонтьева
письмо, в котором объясняла это решение: «Ни вы, ни я, не можем
каждая в отдельности наполнить жизнь вашего мужа — ему слиш
ком много надо... Обе же вместе мы можем составить для него такое
счастье, какое еще люди не видывали и не испытывали». Совместная
их жизнь длилась недолго, и Леонтьев оказался впоследствии предан
ным мужем своей «главной жены». Даже разойдясь с ней, чтобы уйти
в монастырь, он поддерживал ее материально, хотя сам был в тяжелом
положении.
В автобиографии он лишь мельком упоминает об этом периоде,
но тон его воспоминаний достаточно свидетельствует о том кипучем
энтузиазме, который жил в нем. Ему, действительно, надо было слиш
ком многого. Он уже мечтал о дипломатической карьере и, считая себя
обеспеченным, отказался от своей части семейного наследства (хотя
был в семье любимцем). Он также уже писал — серьезно работал над
«Крымскими повестями» и рассказами о жизни христиан в Турции.
Особое внимание он обращал на «преодоление гоголевщины», т.е.
распространения в литературе отрицательных типов. Он считал, что
«внешний прием» отрицания погубил почти всех русских романистов:
«Сам Тургенев насилу-насилу доработался до Лаврецкого и до блестя
щего отца в “Первой любви”. Гражданин Л. Толстой насилу-насилу
решился создать Андрея Болконского. Но — La critique est aisée, mais Vart
est difficile»1, — записывает он. Он боялся, что сам изображает жизнь
мрачнее, чем она в действительности, и выделял только свою повесть
«Хризо». Он печатался в «Отечественных Записках» и «Русском вест
нике» и даже имел некоторый успех. Но профессионализм его не влек.
«В великом призвании своем» он был уверен и больше гордился меди
цинскими или любовными успехами, чем похвалой Тургенева.
1 Французское выражение — «Критиковать легко, создавать трудно» (прим. Е. Д.).
169
«Не написать замечательной вещи я не могу... думал я смолоду.
Но что подумала Любаша, когда подо мной лошадь вчера взвилась три
раза на дыбы?.. Но что ж подумает доктор NN... Что я не сумею сме
лее его вправить этот вывих, или вскрыть этот абсцесс? Я докажу ему,
что он ошибается». Кроме того, «разве Байрон был бы Байроном, если
бы он остался благополучно в Англии с мисс Мильбанк?» В 1863 году
Леонтьев поступил на дипломатическую службу и почти десять лет был
консулом в разных городах Турции. Там начал «Одиссея Полихрониадеса», в котором хотел «объективно» сравнить русских с греками и тур
ками. Он сознается в автобиографии, что его окружение влияло на него
в смысле «правой идеологии», но что никакая идеология не могла его
заставить изменить творческой правде. Иное дело, если убеждения
органически сочетаются с творчеством, но для этого надо не «думать»,
а «мыслить». Вот тебе и «крайний реакционер!» Поучились бы у него
коммунистические руководители литературы.
В Турции пережил Леонтьев глубокий религиозный кризис. Он
вышел в отставку и поселился на Афоне, где думал было постричься.
Но многие причины его удержали от монашества. Ему казалось, что
в «штатском» он может жить чуть ли не праведнее, чем в рясе и кло
буке. Да и надо было закончить «некоторые дела» в миру — «прежде
всего, литературные: я ужасно боялся, что в монастыре мне реши
тельно запретят писать повести... Эта боязнь утратить право на послед
нюю земную отраду моей жизни больше всего боролась во мне с жаж
дой удаления в обитель». В 1874 году он вернулся в Россию и, побывав
в Оптиной пустыне1, решил, что единственное занятие, которое дало
бы ему возможность закончить свои работы — профессиональное лите
раторство. «По идеалу я тогда (в юности) был правее; но неправота дру
гих понудила меня, наконец, к уступкам и к согласию с горя влачиться
по битой и опошленной дороге столичного литераторства». Привело
его к этому пути поистине горькое сознание крушения личной жизни
и служебной деятельности, и даже религиозного призвания (причем
Леонтьев остался глубоко религиозным в душе и в мыслях).
В Москве начались его литературные мытарства. Иначе нельзя
назвать трудную жизнь почти пятидесятилетнего писателя, ставшего
в положение новичка. Правые убеждения поневоле привели его в катковский «Вестник», хотя многое ему там претило. «Катков с годами стал
не только ужасно неприятен характером, но сверх того... я не знаю, как
сказать... как-то сер. Мне все кажется, что и с него и со всех его вещей
в его кабинете надо долго сметать пыль. Впрочем, и направление его
чем дальше, тем серее»... «Редакции — это кухни, или еще хуже — кло
аки: что делать, без них и поэзия теперь невозможна». Тем не менее,
«Русский Вестник» просто заменить нечем — и Леонтьев стать мыкаться
при катковской редакции.
1 Оптина пустыня — Введенская 0птина пустынь — ставропигиальный мужской
монастырь Русской православной церкви, расположенный недалеко от города Козельска
Калужской области, в Калужской епархии (прим. Е. Д.).
170
Дебют его был на редкость трудным. «Катков сказал мне, что опре
деленного жалованья помесячно давать нельзя, ибо нельзя знать,
какая будет нужна работа... Я раза два-три просиживал в редакции
по несколько часов; работы мне никто никакой не предлагал... Все
они до того спешат, до того озабочены, что только добиваться встречи
и разговора, и то уже какая-то унизительная мука для человека, непри
вычного к суетам и нытью литературного пролетариата». Наконец, он
сговорился о рецензии на «Складчину», изданную в пользу самарцев,
а после этого о длинной статье — «Болгарский вопрос». Удалось ему
закончить и «Одиссея», и «Двух избранниц», которые были приняты
к печати.
Раздражали Леонтьева не только редакционные нравы, но и обычаи
тех московских кругов, где он был принят, особенно дома Катковых.
Последнего он все сравнивает с семьей Хитрово, где он бывал в свое
время. Особенно нежно вспоминает он о Софье Петровне Хитрово,
за которой ухаживал Фет, и у которой бывал Владимир Соловьев. Мало
радовал Леонтьева й салон Аксаковых1, где он встречался со славянофи
лами. Скоро выяснилось, что взгляды их расходятся коренным образом,
ибо Леонтьев не верил в отвлеченный «славизм», способный спасти сла
вянство и Россию. В Москве и в своей стране он вообще разочаровался.
«Что сказать об этой России, от которой мы все имели наивность ждать
так много?.. Или это центров нет, хоть есть и люди: или это пройдет.
Но когда же оно пройдет? А жизнь, видимо, пошлеет от прогресса».
В таком состоянии Леонтьев поселился в своем родовом имении,
лишь изредка наезжая в Москву для упорядочения литературных дел.
То, что его художественное творчество подвигалось, радовало его
больше всего. Доставляло ему удовлетворение и то, что он все же мог
расплатиться с долгами, и поддерживать жену, с которой уже давно жил
врозь, давать ей «на калоши», как он выражался. На этом неясном все же
периоде своей жизни он прерывает свою автобиографию. Мы, конечно,
передали лишь фактическую ее сторону, иногда приводя цитаты, чтобы
убедительнее представить читателю личность Леонтьева, его взгляды
и вкусы, его отношение к людям, а в газетной передаче невозможно вос
произвести тон «Моей литературной судьбы», столь важный дЛя пони
мания Леонтьева. Во-первых, — хотя и незаконченная и отрывочно
написанная, автобиография эта представляет подлинное художествен
ное произведение; во-вторых — приведенные в ней беседы (особенно
с Аксаковым) отлично передают оригинальные теории Леонтьева —
литературные, политические и философско-религиозные. Наконец, эти
теории освещены в автобиографии переживанием Леонтьева, которое
придает им особый оттенок и особую ценность.
Впоследствии литературная судьба Леонтьева сложилась благо
приятно. В 1880 г. он даже был назначен помощником редактора
1 Салон Аксаковых находился в Москве. Его посещали Герцен, Огарёв, Гоголь,
Белинский и другие (прим. Е. Д.).
171
«Варшавского Дневника». Еще позже он стал — на очень краткое
время — цензором в Москве. Но взгляды его не совпадали с общими
настроениями — и Леонтьев ушел с официального поста. Это новое
крушение снова обратило его мысли к монашеству. В 1887 году он
постригся в Оптиной Пустыне, где и прожил под именем о. Климента
еще четыре года.
В Париже с Гоголем1
Русская эмиграция прочно осела в Париже — настолько прочно,
что, подобно большинству парижских обывателей, самого Парижа
уже почти не замечает. Русский эмигрант научился ездить в метро
на службу, или ходить пешком на регистрацию «шомажных» карточек2,
а по вечерам играть в бридж в кафе Мюра3 или в Белотт4 в угловом
трактирчике на Конвансион5, запивая свой житейский проигрыш буд
ничным «кремом» или горьким «ординером» изгнания. Но он забыл,
что Отэй6 или пятнадцатый аррондисман7 — часть Парижа, что в них
отражается, как солнце в малой капле воды, общая атмосфера самого
сложного и противоречивого, глубокого и легкомысленного, прекрас
ного и уродливого, привлекательного и отталкивающего, своеобраз
ного и трафаретного города на земле. Он забыл — да и как могло быть
иначе — что эта смесь создает все же в окончательном счете исключи
тельное своеобразие и излучает очарование на весь свет. Ему невдо
мек, почему эмигрант, застрявший в Белграде или в Шанхае, жалуется
ему в письмах и рвется «в Париж, в Париж», произвольно перефрази
руя чеховских сестер. Нужно что-нибудь необычайное, фантастическое,
вроде приезда далекого друга, которому надо показать город, или —
бывают же чудеса на свете — собственной поездки на пятнадцать дней
в какую-нибудь Савойю, чтобы вдруг снова увидеть Париж во всем его
многообразии и единстве, снова оценить его, восхититься и вновь разо
чароваться.
Литераторы — люди странные. К ним порою приезжают, чтобы вме
сте побродить по Парижу, гости совсем неожиданные. Может, напри
мер, приехать из Лунки только что окончивший университет «двадца
типятилетний юноша, римский князь, потомок фамилии, составлявшей
когда-то честь, гордость и бесславие средних веков», но которому отец
«присылал содержание как студенту, а не как князю». Это обстоятель
1 Возрождение. № 4111. 24 декабря. 1937. Статья была перепечатана в сборнике
Пятые гоголевские чтения: Н. В. Гоголь и русское зарубежье. Сборник докладов. Μ.:
Университет, 2006. Эта статья печатается по оригиналу из архива Марии Стравинской.
Эссе «В Париже с Гоголем» создано по мотивам повести Гоголя «Рим» (прим. Е. Д.)
2 Карточки безработного (от фр. chômage — «безработица») (прим. Е. Д.).
3 Кафе Le Murat, расположенноее в районе Отей на бульваре Мюра (прим. Е. Д).
4 Карточная игра (прим. Е. Д.).
5 Улица в Париже около станции метро «Конвансион» (прим. Е. Д).
6 Район в Париже (прим. Е. Д.).
7 Подразделение французского департамента (прим. Е. Д).
172
ство, вероятно, и сгладило разницу в общественном положении обоих
гуляк. Сгладились, впрочем, и более существенные различия: ведь моло
дой князь приехал в Париж не на международную выставку 1937 года,
а ровно сто один год тому назад, летом 1836 года. Вернее, именно
в то время посетил Париж Николай Васильевич Гоголь, рассказавший
о похождениях князя в неоконченной и неотделанной, но удивительной
повести «Рим». Но что значат каких-нибудь жалких сто лет? Конечно,
за этот период появились автомобили, кинематограф и радио, Фран
ция стала республикой, империей и снова республикой, и даже успел
родиться и съездить в советскую Россию Андрэ Жид. Но Париж остался
тем же, — тою же осталась вечная его сущность. И итальянский князь,
переваливший через Симплон1 в экипаже, испытывал в точности то же,
что и русский литератор, вернувшийся из кратковременного пребыва
ния в Савойи.
Правда, у литератора было перед князем преимущество книжных
воспоминаний. Так, выходя с Лионского вокзала, он почему-то вспом
нил стихи Волошина. «В дождь Париж расцветает, словно серая роза...»
Итальянец же мог вспомнить только что-нибудь из Данте, которого
читал ему его воспитатель аббат, восклицавший при этом: «Dio, che
cosa divina!» или «diavolo, che divina cosa!»2 Но литератор должен был
признать, что «cosa» действительно «divina», а князь, поморщившись
от Волошина (впрочем, он не понимал по-московски), согласился, что
Париж и впрямь расцвел перед ним «блеском улиц, беспорядком крыш,
гущиной труб, безархитектурными сплоченными массами домов, обле
пленных тесной лоскутностью магазинов, безобразием нагих, неприслоненных боковых стен, бесчисленной смешанной толпой золотых
букв3, светлой прозрачностью нижних этажей, состоявших только
из одних зеркальных стекол. Вот он, Париж... великая выставка всего,
что производит мастерство, художество и всякий талант... Размен
и ярмарка Европы». Выставка и ярмарка, — думал и литератор, спуска
ясь от «Музея новых искусств» к многочисленным павильонам на берегу
Сены. — Мастерство и художество, но также коммерция и реклама.
И как разобрать, где кончается художество и начинается торговля!
«Как ошеломленный, не в силах собрать себя, пошел он (князь)
по улицам, пересыпавшимся всяким народом, исчерченным путями
движущихся омнибусов, поражаясь то видом кафе, блиставшего неслы
ханным царским убранством, то знаменитыми крытыми переходами4,
то останавливаясь перед афишами, которые миллионами пестрели
1 Col du Simplon, нем. Simpionpass, итал. Passo del Sempione — высокогорный перевал
в Альпах, между Пеннинскими и Лепонтийскими Альпами, Швейцария (прим. Е. Д.).
2 «Dio, che cosa divina!» — «Боже, какая божественная вещь!» — «Diavolo, che divina
cosa!» — «Дьявол, какая божественная вещь!» (ит.) (прим. Е. Д.).
3 Пропущено: «которые лезли на стены, на окна, на крыши и даже на трубы»...
(прим. Е. Д.).
4 Пропущено: «где оглушал его глухой шум нескольких тысяч шумевших шагов
сплошно двигавшейся толпы, которая вся почти состояла из молодых людей, и где Э
173
и толпились в глаза, крича о двадцати четырех ежедневных представ
лениях и бесчисленном множестве всяких музыкальных концертов».
Вслед за ним и русский эмигрант, лавируя между автомобилями, смо
трел на нарядную толпу, шедшую от площади Согласия к Этуаль, и оста
новился перед столбом с афишами о новом фильме с Гретой Гарбо, оче
редной программе в цирке Медрано и концерте Фуртвенглера (билеты
у Дюрана, начиная от 60 фр., более дешевые распроданы до появления
афиши). А вечером в кафе заиграли громкоговорители, зажглось элек
тричество в неоновых трубках — и «вся эта волшебная куча вспыхнула1
при волшебном освещении газа, все дома вдруг стали прозрачными,
сильно засиявши снизу; окна и стекла в магазинах, казалось, исчезли,
пропали вовсе, и все, что лежало внутри их, осталось прямо среди
улицы нехранимо».
И жизнь обоих приехавших «потекла живо, как течет жизнь многих
парижан». Князь «в девять часов утра, схватившись с постели, уже был
в великолепном кафе, с модными фресками за стеклом, с потолком,
облитым золотом, с листами длинных журналов и газет, с благородным
приспешником, держа в руке великолепный серебряный кофейник».
Литератор подходил к стойке и покупал пакет «Бле Голуаз», а гарсон
наливал ему из никелевого кофейника привычную бурду (круасаны
лежали в корзинке). А вот и газеты — «Жур», «Юманите» и вчераш
ний «Пари Суар». «Вопросы на вопросы, возражения на возражения2;
всякое чуть заметное движение и действие камер и министерства раз
расталось в движение огромного размаха между упорными партиями
и почти отчаянным криком слышалось в журналах». Правые уверяли,
что произойдет коммунистический переворот, а левые разоблачали
заговор Круа де Фэ... «Даже страх чувствовал итальянец, читая их,
думая, что завтра же вспыхнет революция». Он помнил, что шесть лет
тому назад, в июле, Карл X отрекся от престола, что год тому назад при
шло к власти правительство народного фронта и забастовщики заняли
заводы. «Как будто в чаду» выходил литератор из кафе, забыв оставить
гарсону на чай — «и только один Париж с своими улицами мог выве
трить в одну минуту из головы весь этот груз. Его порхающий по всему
блеск и пестрое движение, после этого тяжелого чтения, казались
чем-то похожим на легкие цветки, взбежавшие по оврагу пропасти».
Больше всего поражали князя парижанки, «с едва вызначавшимися лег
кими формами, с маленькой ножкой, с тоненьким воздушным станом,
с ответным огнем во взорах». Если их пригласить в кино, то они охотно
последуют и дальше, не понимая, почему монпарнасский знакомый все
время вспоминает Бодлера и не хочет, чтобы его называли «мон шу».
Э ослеплял его трепещущий блеск магазинов, озаряемых светом, падавшим сквозь сте
клянный потолок в галерею»... (прим. Е.Д.~).
1 Пропущено: ввечеру (прим. Е. Д.).
2 Пропущено: «казалось, всякий из всех сил топорщился: тот грозил близкой пере
меной вещей и предвещал разрушенье государству» (прим. Е.Д.~).
174
Впрочем, «парижский эрос», о котором писал Альфиери и пела Мистангет, весь день расцветает на улицах и в витринах магазинов «светлыми,
легкими продавщицами... Как будто бы суровая наружность мужчины
была неприлична... 1 Он глядел, как заманчиво щегольские тонкие руки,
вымытые всякими мылами, блистая, заворачивали бумажки конфет,
меж тем как глаза светло и пристально вперялись в проходящих, как
рисовалась в другом месте светловолосая головка в картинном склоне,
опустивши длинные ресницы в страницы модного романа, не видя, что
около нее уже собралась куча молодежи». А около витрины со спортив
ными принадлежностями на Елисейских Полях, в двух шагах от редак
ции «Возрождения», князь не мог протолкаться взглянуть на креолку
в купальном костюме, демонстрирующую новый аппарат. Пришлось
перейти к лавке, «где краснел в зелени огромный морской рак и возды
малась набитая трюфелями индейка с лаконической надписью: “триста
франков”».
«Назевавшись досыта», он решил пойти в театр, «недоумевая, кото
рый выбрать»: там блещет водевиль (Морис Шевалье и десятки герльс2),
там горячая драма (событие сезона — первая пьеса Мориака). Он,
однако же, «не позабыл с этим разнообразным зеванием соединить
занятий ума...3. Он принялся слушать всех знаменитых профессо
ров» — пошел на лекции Поля Валери, не получившего премии Нобеля,
и с горя ставшего преподавать студентам поэтику. «Живая речь, часто
восторженная, новые точки и стороны, подмеченные ретивым про
фессором, были неожиданны для молодого итальянца (и иногда для
самого Валери)... Он успел найти доступ ко всем знаменитостям (Тино
Росси, Марселю Тилю), даже увидал в лицо тех модных писателей
(Монтерлана, Селина), которых странными созданиями была пора
жена его душа, в которых всем мнилось слышать еще небранные дотоле
струны, неуловимые доселе изгибы страстей». «Нет лучшего места, как
Париж, — восклицал литератор. — В голове его даже вертелась мысль
отказаться вовсе от Италии». Вернее, возникало опасение, что в буду
щей России ему будет недоставать Парижа.
Но скоро «многое показалось ему не в том виде, как было прежде.
Во многом он разочаровался...4 Он видел, как вся эта многосторон
ность и деятельность его жизни исчезала без выводов и плодоносных
душевных осадков. В движении вечного его кипения и деятельности
виделась теперь ему странная недеятельность, страшное царство слов
вместо дел... Журнальное чтение огромных листов поглощало весь день
и не оставляло часа для жизни... Слово “политика” опротивело, нако
нец, сильно итальянцу. В движение торговли, ума, везде, во всем видел
1 Пропущено: «и мелькала бы темным пятном из-за цельных стекол» (пром. Е.Д.).
2 Girls («девочки» на англ.) (прим. Е. Д).
3 Пропущено: «которых требовала нетерпеливо душа его» (прим. Е. Д).
4 Пропущено: «Тот же Париж, вечно влекущий к себе иностранцев, вечная страсть
парижан, уже показался ему много, много не тем, чем был прежде» (прим. Е.Д.).
175
он только напряженное усилие и стремление к новости. Один силился
пред другим во что бы то ни стало взять верх хотя бы на одну минуту.
Купец весь капитал свой употреблял на одну только уборку магазина,
чтобы блеском и великолепием заманить к себе толпу1. Странностью
неслыханных страстей, уродливостью исключений из человеческой
природы силились повести и романы овладеть читателем2. В самой
науке...3 теперь стало ему заметно везде желание выказаться, хваст
нуть, выставить себя... Везде усилия поднять доселе незамеченные
факты и дать им огромное влияние, иногда в ущерб гармонии целого,
с тем только, чтобы оставить за собой честь открытия... Тоскливое рас
положение духа им овладело» (знакомый всем парижанам «кафар»)4.
«Напрасно старался он развлекать себя, старался сойтись с людьми,
которых уважал...5 Дружба завязывалась быстро, но уже в один день
француз выказывал себя всего до последней черты... И нашел он
какую-то странную пустоту в сердцах... Не почила здесь величественно
степенная идея. Везде намеки на мысли, и нет самих мыслей; везде
полустрасти, и нет страстей, все не окончено, все наметано, набросано
с быстрой руки».
Париж стал тяготить его. «Как убитый останавливался он над Сеной,
на грузном, тяжелом мосту», — и грохотали над ним поезда метро
линии Итали-Этуаль. «Только в одну еще Итальянскую оперу заходил
он (не в русский ли театр?), там только как будто отдыхала душа его,
и звуки родного языка теперь вырастали перед ним во всем могуществе
и полноте». Князь едва дождался денег и уехал в Рим; деньги литера
тора иссякли, и он перестал бродить по Парижу и заходить к стойке.
Оба вернулись к обыденной жизни — и понемногу разочарование
и хандра сгладились и слились с очарованием Парижа, вошли в него,
как один из элементов, и все вместе стало мечтой о прекрасном.
Гаршин6.
К пятидесятилетию со дня смерти
Пятьдесят лет тому назад умер Всеволод Михайлович Гаршин. Рус
ская литература в то время отнюдь не была обделена талантами —
хотя и принято считать, что это была «глухая эпоха» ее существования.
1 Пропущено: «Книжная литература прибегала к картинкам и типографической
роскоши, чтоб ими привлечь к себе охлаждающееся внимание» (прим. Е. Д.).
2 Пропущено: «Все, казалось, нагло навязывалось и напрашивалось само, без
зазыва, как непотребная женщина, ловящая человека ночью на улице; все, одно перед
другим, вытягивало повыше свою руку, как обступившая толпа надоедливых нищих»
(прим. Е. Д.).
3 Пропущено: «в ее одушевленных лекциях, которых достоинство не мог не при
знать он...» (прим. Е. Д.).
4 Кафар (от фр. cafard) — хандра, мрачное настроение (прим. Е. Д.).
5 Пропущено: «но не сошлась итальянская природа с французским элементом»
(прим. Е.Д.).
6 Возрождение. № 4146. 28 августа. 1938.
176
Общее направление, действительно, было тогда в достаточной мере
захолустным и общественно-либеральные тенденции, ее заполнявшие,
с редчайшими исключениями, были диаметрально противоположными
подлинной художественности. Но таланты, подчас редчайшие, все же
появлялись: ведь это было время Некрасова, Гончарова, Тургенева,
Щедрина. Не говорим уже о том, что тогда писали Толстой и Достоев
ский. Сопоставить Гаршина с каким-нибудь из них невозможно, слиш
ком уж невыгодно для него такое соседство. Между тем, смерть его
была воспринята, как горестное для нашей литературы событие, как
огромная утрата. К ней отнеслись, как к гибели избранника, непоня
того и отвергнутого миром — хотя по существу, Гаршину трудно было
жаловаться на неприязнь: все его, не столь уж многочисленное, творче
ское наследство1 увидело свет еще при жизни, даже очень слабые стихи
его были напечатаны в журналах.
Два обстоятельства смерти Гаршина сопутствовали созданию оре
ола вокруг его имени. Он умер молодым — тридцати пяти лет от роду.
Писатель, умирающий в молодости, обычно, хотя бы на время, облека
ется в мученический венец, которого не всегда достоин. Кроме того,
Гаршин покончил с собой (бросившись в пролет лестницы), в припадке
душевной болезни, уже ранее его дважды посещавшей. В 1880 году ему
даже пришлось просидеть несколько месяцев в лечебнице для умали
шенных. Этот последний факт, как ни странно, особенно содействовал
славе Гаршина. Творец, передовой человек, крупная личность, которую
наша земная косность, и, в частности, реакционная атмосфера России
тех лет, довели до сумасшедшего дома — и это ли не эффектно? Отло
жим в сторону бессмысленный спор о реакционности — как должны
завидовать условиям той эпохи писатели свободного советского союза!
Но, помимо этого, весьма возможно, что человеческая личность Гар
шина и впрямь была незаурядной. Писателем, тем не менее, он был,
в лучшем случае, вполне второстепенным.
Казалось бы, интерес к нему должен был довольно скоро сойти на нет.
На самом деле, случилось иное. Сомневаюсь, чтобы его часто перечи
тывали, особенно в изысканную и строгую к форме эпоху символизма.
Но сам Гаршин обратился в некий символ, который полагалось хранить
и почитать. Сначала общественники провозгласили его страдальцем
за идеал, поборником лучшего будущего. Известные основания считать
его своим у них были, хотя не столь уж большие. Реалисты ценили в нем
бытописателя: это совсем странно, ибо Гаршин никаких бытовых поло
тен не оставил (как и вообще, крупных по масштабам произведений),
и по быту скользнул лишь между прочим. Символисты столь же неосно
вательно видели в нем своего предшественника. Автор вступительной
статьи к юбилейному советскому изданию, некий Г. Вялой, напоминает,
что связь символизма с Гаршиным в свое время подчеркивал Мережков
ский, — можно усомниться, что он сейчас остался бы при этом взгляде.
1 Гаршин В. Μ. Сочинения / вступ. ст. Г. Вялого. Л. : Госиздат, 1938.
177
После революции Гаршину, «щуплому интеллигенту», напоминающему
многих Чеховских героев (и очень мало самого Чехова), как будто
трудно было сохранить свое место. Но Горький где-то охарактеризовал
его, как «лицо почти героическое, изумительной искренности и вели
кой любви, сосуд живой». Этого оказалось достаточно, чтобы причис
лить Гаршина к пролетарской литературе. Тот же Бялой пишет: «Наша
социалистическая современность высоко ценит личность и творчество
Гаршина; нам близок и дорог этот выдающийся писатель, гуманистдемократ, соратник Успенского и Щедрина».
Удивительные все-таки пишутся в России предисловия! Что общего
между Гаршинскими сомнениями и нерешительной грустью и беспут
ным отчаяньем Успенского, а в особенности — энергичной и едкой
щедринской сатирой. Между прочим, на Щедрина большевикам вообще
не очень-то следовало ссылаться, у него и на их счет найдется немало
горчайших истин! Но допустим еще, что все они «соратники» — всякие
бываю соратники. Зачем же все-таки выдавать Гаршину диплом на зва
ние «выдающегося писателя»? Неужели понятие о мастерстве и значи
тельности писателя до того сейчас обеднело, что его можно применить
к писанию просвещенного дилетанта?
Все же юбилей Гаршина побудил меня перечесть его произведения.
Будем честны: у всех нас остались воспоминания о них очень бледные
и главное, отрывочные: загадочная проститутка Надежда Николаевна,
исполняющая «общественную функцию», «занимающая пост» и про
бующая на этом посту состязаться с Сонечкой Мармеладовой; алле
горическая пальма, пробивающая своими ветвями стекла оранжереи,
чтобы вырваться из темницы, памятный по хрестоматиям возглас рас
каявшегося стрелочника Василия: «Вяжите меня, я рельс отворотил!..»
На всем этом свое суждение о писателе основать трудно. Но вот пере
читал всего Гаршина, — признаюсь, не без принуждения — и, прежде
всего, удивился тому, что впечатление осталось все же отрывочное.
Отдельных образов больше, и они ярче, но цельности никакой в твор
честве Гаршина нет. И, первым делом потому, что, за исключением
аллегорических сказок, и того же хрестоматийного «Сигнала» — он
оставил нам одни отрывки. Все военные рассказы, которые все же
лучше всего, что у Гаршина есть, — откровенные наброски большого
ненаписанного произведения; даже герои их — общие, во всяком слу
чае, носят те же имена. Отрывочна и повесть «Художники», стараю
щиеся и впрямь воспроизвести быт петербургской богемы, (впрочем,
не только быт, но и духовные устремления художников — жалкие
по своей отвлеченности и приблизительности). «Надежда Николаевна»
на первый взгляд — повесть законченная. Однако и ее отрывочность
несомненна, ибо многие звенья в ней опущены, и Гаршин обращается
не раз к форме дневника, не как к литературному приему, а чтобы рас
сказать нам как-нибудь о том, что произошло во время пробелов.
Вообще, о форме Гаршина говорить не приходится: надо говорить
тогда об отсутствии всякой формы и даже понятия о том, что она для
178
чего-то нужна. Не стоит упоминать о стихах, не превосходящих гим
назический уровень. Они, право, настолько же хуже стихов Надсона,
насколько Надсон хуже, скажем, Фета. Чего стоит одна рифма: «лица —
эскизца»! Проза Гаршина, конечно, несравненно, выше. Но, прежде
всего, она на редкость плохо построена, что в наши дни особенно оскор
бляет вкус. В смысле архитектоники, едва ли не любой эмигрантский
молодой прозаик более изощрен, чем Гаршин. Очень мало заботился
последний и о том, что называется писательской экономией: он вво
дит лишние образы, лишние эпизоды, даже героев, не имеющих ника
кого отношения к повествованию — и одновременно опускает собы
тия совершенно необходимые для понимания замысла и о которых ему
потом приходится упоминать наспех и вскользь. Таково, например,
признание Надежды Николаевны в совершенном ею когда-то убийстве,
объясняющего выстрел Бессонова, или намека на прошлое Венделя
в «Воспоминаниях рядового Иванова». Не менее сырой и сам стиль
Гаршина, переходящего без объективных оснований от объективного,
протокольного реализма к лирическим излияниям или философским
размышлениям. Обо всем этом Гаршин не заботится: ему лишь бы какнибудь высказать свои мысли и ощущения.
Такое отношение к форме — характерный признак дилетантизма.
Но и по содержанию своему рассказы Гаршина вполне любительские.
Напрасно стали бы мы в них искать одну общую тему или несколько
тем, проходящих сквозь них объединяющей нитью. Отсюда и та отры
вочность, сюжетная случайность, которую мы уже отметили. Художник
по призванию может писать только о своем, выношенном им в своих
тайниках — его он находит и в выбираемых им сюжетах. Дилетант
не делает выбора, ибо не обладает никаким критерием; он пишет
о том, что ему извне попадается под руку. Случаен и выбор Гаршина:
можно — и рассказ о стрелочнике, можно — и сказку о лягушке-путеше
ственнице. Может быть, в жизни у Гаршина своя тема и была, какое-то
свое мироощущение он даже несомненно воспитал — оно прорыва
ется и в его писаниях. Но о нем мы должны догадываться, ибо Гаршин
не ставил целью его отчетливо выразить, эмоционально и творчески
воссоздать.
Еще одно показательное отличие любителя от подлинного писа
теля: он не знает, для чего он пишет, его только толкает первичный
душевный импульс что-то высказать, от чего-то освободиться. Импульс
этот присутствует и у мастера, но он сознательно — пускай и не рацио
нально — направлен темой писателя, его духовным устремлением. Он
хотя бы смутно знает, куда он идет, для дилетанта же существует лишь
вопрос — откуда? Гаршин в этом откровенно сознается в «Надежде
Николаевне», чистосердечно, не подозревая, что искусство начинается
с большего, с искания, а не с облегчения своих сомнений и мыслей:
«Я не могу отделаться от своих воспоминаний, и странная мысль при
шла мне в голову. Может быть, если я изложу их на бумаге, я этим
покончу все счеты с ними... Может быть, они оставят меня и дадут
179
спокойно умереть. Вот странная причина, заставляющая меня взяться
за перо». Причина не столь уж странная, о ней знает всякий юноша,
стремящийся излить в стихах неясные ему самому переживания.
Из всего сказанного, однако, не надо заключать, что Гаршин
не был одарен. Наоборот — дарование его — и, возможно, крупное —
явственно ощущается на многих страницах. Это и вызывает чувство
досады: Гаршин мог стать писателем, но до конца не стал им, а уж
«выдающимся» и подавно. Повторяю, личность его, по-видимому, была
незаурядной, и свое мироощущение у него было. Оно и породило его
лиризм, который нет-нет, да и прорвется. Отсюда впечатление искрен
ности, о которой писал Горький (искренность — необходимое усло
вие творчества, но, увы, недостаточное). Каков же источник этого
лиризма? «Лирика природы и любви занимает в его творчестве очень
ограниченное место», — правильно заметил Бялой и тут же явно пере
дергивает: «По характеру своему лиризм Гаршина — это, прежде всего,
лиризм социальных чувств». У Гаршина общественные тенденции про
являются, но как раз не в лирических местах. Пафоса социальности
он лишен. Конечно, в глубине его лиризма лежит сознание неблаго
получия, но вряд ли социального. Скорее, это ощущение «трещины
в мире», которое и сблизило с ним символистов. В описаниях войны,
насильственной смерти, чувство это прорывается у него сильнее всего.
В начале рассказа «Трус» оно даже приобретает почти пророческий
тон: «Мне кажется, что нынешняя война — только начало грядущих,
от которой не уйду ни я, ни мой маленький брат, ни грудной сын моей
сестры!..» И дальше следует очень острое и точное определение того,
чем грозит нам мировое неблагополучие: потерей личности: «Куда же
денется твое я! Никакое развитие, никакое познание себя и мира, ника
кая духовная свобода не дадут мне жалкой физической свободы — сво
боды располагать своим телом».
Кое-что и в этой формуле требует оговорок. Гаршин свободу лично
сти ищет на земле. Бялой проводит интересную параллель (ведь может
же, значит, он мыслить вне социального заказа) между пробуждением
раненого князя Андрея на Аустерлицком поле и пробуждением героя
Гаршина — он наводит на мысли о земном. И даже в рассказе «Ночь»,
герой которого спасается от отчаянья чтением «Евангелия», — небес
ное утешение обращается полностью к человеку земному; само же про
зрение, сущность его, Гаршиным не описаны. Таким образом, круг Гар
шинских устремлений очерчен, пределы его возможностей намечены.
Все же, если бы он их осуществил, мы бы имели дело с явлением зна
чительным. Но тут-то и повредил ему дилетантизм, заставивший его
метаться от Толстого к Достоевскому (влияния обоих великих писате
лей на Гаршина очень заметны), к бытовикам, любителям аллегорий
(очень примитивных и отнюдь не символичных по существу), нако
нец — к общественникам.
Здесь сказалась, конечно, и пресловутая «глухая эпоха». Нет сомне
ний, что именно она внушала Гаршину представления о литературе,
180
как о высказываниях полулирического, полуидеологического порядка.
Лиризм у Гаршина был, но он не мог развиться, не имея ни точки при
ложения, ни цели, к которой он был направлен. Идеологии у Гаршина
не было, да она и не была ему нужна. Но раз полагалось ею обладать —
Гаршин кое-как состряпал себе туманную идеологию, полутолстовскую, полуинтеллигентскую (с либеральным оттенком этого понятия).
Этим сам он отказался от поисков своей личности, своего духовного
пути, а в чисто литературной плоскости — своей формы и своего стиля.
И в результате, через полвека после его смерти непредубежденный
читатель найдет в его повестях разрозненные элементы значительного
творчества, но самого творчества не найдет.
Гончаров-критик1
Исключительную по ценности книгу выпустило советское изда
тельство «Художественная литература»: статьи и письма Гончарова2.
Ее надо порекомендовать отнюдь не тем только, кто интересуется лич
ностью и творчеством автора «Обломова» и «Обрыва», — их, к сожа
лению, не так уж много, — но и всем, кто любит русскую литературу
вообще, всем, кого волнуют общие вопросы литературного творчества.
Редко можно прочесть более умные, тонкие и точные суждения на эти
темы — и даже во многих отношениях — более современные. Послед
нее даже удивительно, ибо Гончаров в своих взглядах и в самом своем
подходе к искусству всегда остается сыном своей эпохи; Гончаров —
не из тех писателей, «предтеч будущего», которые опережают свой век
«новым трепетом». Нет, он писал о том же и, в общем, в том же духе,
что и другие представители его литературного поколения, в частности,
Тургенев. Но в противоположность последнему, он углублял вопросы
своего времени до их вечной основы, оставшейся неизменной и сейчас.
Непосредственные поводы его высказываний, за несколькими исклю
чениями, оставляют нас ныне равнодушными; но то, до чего он по этим
поводам договорился, ничего не потеряло — ни по правдивости, ни
по остроте: другие явления подводят нас и теперь сплошь и рядом к тем
же основным художественным, а то и человеческим задачам. Гончарова,
например, очень волновала проблема реалистического романа, утра
тившая сейчас первенствующее значение; но то, что он писал в связи
с нею о правде и вымысле, целиком и полностью применимо хотя бы
к нынешним литературным спорам о «человеческом документе».
Как же могло произойти в таком случае, что эти исключитель
ные суждения оказались забытыми или полузабытыми? Ведь именно
по таким статьям, сохраняющим, несмотря на свои временные темы,
более постоянный и общий интерес, можно и нужно чему-то учиться.
Не говоря уже о людях специально занимающихся искусством — даже
1 Возрождение. № 4165. 6 января. 1939.
2 Гончаров И. А. Литературно-критические статьи и письма. Редакция и вступитель
ная статья А. Рыбасова. Л. : Художественная литература, 1938.
181
гимназист извлечет из любой статьи Гончарова очень много, гораздо
больше для правильного понимания литературы, чем из целого курса
Пыпина или Овсянико-Куликовского. Между тем, в школах проходят
только одну статью Гончарова, «Миллион терзаний» (о «Горе от ума»),
блестящая, но далеко не самая содержательная и не самая показатель
ная. Да и любители, кроме того же «Миллиона терзаний» и авторской
исповеди «Лучше поздно, чем никогда», критического творчества Гон
чарова в общем не знают.
Причин тому несколько, и они очень серьезные. Во-первых, Гонча
рова, при всем официальном почтении к нему, у нас все-таки недооце
нили. Ну да, конечно, он признанный классик, о его типах, о его быто
вых картинах, о его общественных взглядах написаны целые тома. Реже,
но все же достаточно часто говорят о нем как о стилисте и мастере,
«русском Флобере» (эпитет, который самого Гончарова отнюдь бы
не порадовал — он Флобера не любил, считал его бездушным, надуман
ным). Но мало кто отдает себе отчет в огромном человеческом фоне
романов Гончарова и даже его пленительного путевого дневника «Фре
гат Паллада»: насколько все это глубже и неповторимее всяких быто
вых и общественных проблем. Гончаровские герои перерастают свою
среду и свое время, чего с тургеневскими героями, например, не случи
лось. Обломову, в конце концов, малого недостает, чтобы стать миро
вым типом, вроде Дон-Кихота, Лира, Гарпагона1. Вообще, Гончарову
по заслугам принадлежит в русской литературе то место, которое в то
время занял блестящий, но отнюдь не более значительный Тургенев,
и которое по традиции за ним сохранилось до наших дней.
Вторая причина — в корне неправильный взгляд на критику, господ
ствовавшую в России. Она не считалась творчеством, а лишь истолко
ванием чужих произведений, большей частью в разрезе общественном.
Это привело к тому, что царем критиков был у нас провозглашен Белин
ский и что общественники, даже Писарев, заранее считались в этой
области авторитетами, тогда как на критические суждения самих писа
телей — хотя бы Пушкина или Гоголя, бывших критиками поразитель
ного чутья — внимания почти не обращали. Сами писатели обычно
считали занятие критикой недостойным, отвлекающим их от творче
ства, а не продолжающим его. Гончаров, в частности, высказывал свои
взгляды редко и почти всегда по случайному поводу, даже как бы прося
извинения за такую шалость. Многие статьи он не закончил или закон
чил, но не напечатал. Собрать их в книгу он не удосужился. Но почему
впоследствии никто не сделал этого за него? «Редактору» советского
сборника простится многое, — в частности, нелепая вступительная ста
тья — за то, что он произвел эту работу и извлек статьи и заметки Гон
чарова из журналов и частных архивов (многие печатаются впервые).
1 Гарпагон (фр. Harpagon) — главное действующее лицо театральной пьесы извест
ного французского комедиографа Мольера в комедии «Скупой», впервые поставленной
в сентябре 1668 года в театре Пале-Рояль, Париж (в роли Гарпагона был сам Мольер);
персонаж, олицетворяющий жадность (прим. Е.Д.).
182
Вполне правильно поступил он, введя в книгу и письма Гончарова,
в которых он затронул литературные темы — к Тургеневу, Полонскому,
Писемскому, Толстому, Достоевскому и др., и, в частности, любопыт
нейшие наставления начинавшему поэту К. Р. Во многих из этих писем
встречаются подлинные перлы ума и вкуса. Кстати, Гончаров, осуждав
ший обнародование интимных переписок («всякого хлама»), одобрил
бы этот выбор, ибо признавал необходимым опубликование «для всех
интересного».
Повторяем, большей частью высказывания Гончарова носят случай
ный характер. Только две статьи, да еще «Заметка о Белинском», дове
дены им до конца — правда, эти статьи зато написаны с таким мастер
ством и блеском, какие, вообще, не часто встретишь. По «Миллиону
Терзаний» можно учиться — как строить статью, как разобрать художе
ственное произведение под всеми углами, не давая забывать читателю
о его целостности. Но и в отрывках, и в мелких заметках, и в письмах
незаурядный критический талант Гончарова дает себя знать. Сам он
это понимал: «Может быть, у меня найдется некоторая доля крити
ческого такта — по крайней мере, мне случается почти всегда верно
определять значение литературных произведений других», — писал он
не без внутренней гордости. Это придавало ему уверенности и порою
резкости. Гончаров не стеснялся расходиться с общим литературным
мнением, даже любил бравировать им — что, впрочем, ему не удава
лось, т.к. в главном он разделял мнения и даже предрассудки современ
ников. Так, например, он все же считал общественную сторону литера
туры одной из главных ее функций — хотя в собственном творчестве
стремился, по существу, совсем не к тому (о чем признается в своей
исповеди). Разделял он и умилительно-нелепый взгляд своей эпохи
на «прогресс в искусстве», который сопутствует «прогрессу» обществен
ному и научному: поэтому он, например, считал, что Лермонтов чем-то
выше Пушкина, ибо «ушел дальше временем, вступил в новый период
развитая мысли». Правда, он постоянно оговаривается, что «от Пуш
кина и Гоголя в русской литературе еще пока никуда не уйдешь». Глав
ное же, как мы уже указали, он все время настолько углубляет темы,
что от прогресса и общественности уводит нас в область куда более
прочную — в область человеческих чувств и страстей, т.е. самой жизни.
В личных высказываниях о том или ином писателе Гончаров
не боялся расходиться во мнениях с другими литераторами. Он охотно
подымал руку на авторитеты — и почти всегда справедливо. Турге
неву он писал, что лучшей его книгой остаются «Записки Охотника»,
а что его романы нецельны и грешат условностью. Белинского, несмо
тря на форму почтительную и даже на дань искреннего восхищения,
он разнес в своих «Записках» в пух и прах. С наслаждением, мимохо
дом, втаптывал он в грязь «тенденциозные» романы типа «Что делать?»
Чернышевского. Иногда, впрочем, бывал он и пристрастен, особенно
к поэтам; Тютчева он упрекал за то, что он «ленится» и написал всего
«два-три десятка лирических стихотворений»; зато превозносил Полон
183
ского, поэта подлинного, но вполне второстепенного. В своих напад
ках, справедливых или несправедливых, проявил Гончаров блестящие
полемические данные. Упомянем хотя бы его суждение о статье Белин
ского о «Горе от ума», «посвященной больше всего Гоголю, а не Гри
боедову», или сравнение литературных увлечений Белинского с рома
нами Донжуана. Приведем блестящий по иронии ответ славянофилам,
напавшим на него за образ Штольца. «Славянофилы и за нелестный
образ Обломова и всего более за немца — не хотели меня, так сказать,
знать. Покойный Ф. И. Тютчев однажды ласково, со свойственной ему
мягкостью, упрекая меня, спросил: зачем я взял Штольца. Я повинился
в ошибке, сказал, что сделал это случайно: под руку, мол, подвернулся».
Однако Гончаров умел и хвалить — достаточно указать на его отзывы
о Толстом и даже перехваливать (например, Островского, которого
считал величайшим русским драматургом). Не будем вообще приди
раться к отдельным его пристрастиям: они неизбежны у всякого кри
тика и ничуть не умаляют общего значения его творчества.
Признавая у себя наличие критического чутья, Гончаров полагал,
что может «кое-что верно определить и в себе». К собственному твор
честву обращается он часто и в статьях, и в письмах. Здесь он, однако,
не избегает общей участи: о своих романах пишет он куда менее про
зорливо, чем о чужих произведениях. С рвением защищает он отдель
ные эпизоды, не столь уж важные, а совокупность своих произведений,
по нашему мнению, недооценивает, толкуя их в традиционном тогда
общественном смысле. Только в его исповеди прорываются у него при
знания о значительно более серьезных творческих задачах его: об углу
блении индивидуального характера того или иного героя до типа,
о рассмотрении в «Обрыве» различных проявлений страсти и т.д. Нео
бычайно интересно то, что он пишет о своем творческом процессе.
Считая, что художники бывают более и менее сознательные, себя он
причисляет к последним. «Рисуя, я редко знаю в ту минуту, что значит
мой образ, портрет, характер: я только вижу его живым перед собой...
Я спешу, чтобы не забыть, набрасывать сцены, характеры и иду вперед,
как будто ощупью».
Ценнее всего в критическом наследстве Гончарова его общие суж
дения об искусстве. В центре их стоит вопрос о реализме. Гончаров
сам считал себя реалистом и признавал «реальное» искусство един
ственно возможным. Но реализм он понимал не как фотографическое
изображение действительности, за которое укорял «новую француз
скую школу», выделяя из нее Бальзака и противопоставляя ей «русскую
школу» — Гоголя, Тургенева, Толстого и самого себя. «Пишу одну при
роду и жизнь, как они есть, — говорят они (реалисты). Но ведь стрем
ление к идеалам, фантазия — это тоже органические свойства челове
ческой природы. Ведь правда в природе дается художнику только путем
“фантазии”». Не меньше, чем «фантазию», т.е. вымысел, ценит Гончаров
и юмор, учиться которому советует у Гоголя и Диккенса. Основное для
него в искусстве, таким образом, не воспроизведение действительно
184
сти, а ее преображение. Здесь он идет даже дальше, считая, что такова
же цель и научного творчества и, может быть, даже жизни вообще.
Признание для «реалиста» поистине неожиданное. Одним из способов
достижения художественной правды считал он «типизацию» явлений
и героев, т.е. их доведение до общечеловеческого. Но он предостере
гает писателей от схематизации, за которой нет и не может быть лич
ности. Допускал он, что писатель может обойтись и без типов. Его
замечательная рецензия о «Гамлете» основана именно на отсутствии
в шекспировском герое типического, т.к. его характер создан исключи
тельно из душевных состояний.
Проблема реализма заставила Гончарова интересоваться, главным
образом, романом, мастерами которого он считал Бальзака, Дик
кенса и русских «реалистов». Но едва ли ни пристальнее, чем в роман,
всматривался он в драму. Его статья о «Горе от ума», набросок статьи
об Островском и отдельные суждения о театре обнаруживают в нем
совершенно незаурядное театральное чутье. Замечательно его созна
тельное усилие превратить критику «театральную» в «драматическую»,
т.е. совмещающую требования литературы и сцены. Мы уже упомя
нули, что о поэзии Гончаров писал менее охотно и менее убедительно:
все же его переписка с К. Р. показывает, что он прекрасно разбирался
в технике стихописания и одновременно знал ее пределы, ибо предо
стерегал своего корреспондента от отождествления стихотворной вир
туозности с подлинной поэзией.
О поэтах
О Гумилёве1.
К девятилетию его смерти: 31-го августа 1921 г.
Сегодня исполнилось девять лет со дня смерти Гумилева.
Девятилетняя годовщина не является обычной традиционной датой
воспоминаний и оценок. Но не только личное мое чувство, личная моя
любовь к стихам Гумилева, заставило меня вспомнить о нем. Девять
лет—срок не малый. За меньшее время Есенин потерял многих поклон
ников, а Маяковский сразу же после смерти вызвал резкое критическое
к себе отношение. Между тем, Гумилев сейчас не менее близок нам,
чем при жизни, многим даже более близок новой духовной близостью.
Действительно, в свое время, несмотря на всю известность, Гуми
лев был в каком-то смысле в стороне от внутреннего течения русской
поэзии. По всей России читали его стихи, учили наизусть «Капитанов»,
считали его «мэтром» после того, как он основал «Цех поэтов» и этим
как будто стал во главе литературной школы. Но акмеизм, возглавителем которого он считался, как поэтическое направление, не удался, да
и сам Гумилев его, конечно, значительно перерос. С символистами же
1 Возрождение. № 1916. 31 августа. 1930.
185
(под знаком которых прошло в русской поэзии все начало двадцатого
века) живого родства у него не было, хотя он и посвящал «Жемчуга» —
своему «учителю» Валерию Брюсову... Но также и Бодлер посвящал
свои стихи Виктору Гюго, а вряд ли в мировой литературе можно найти
двух более чуждых друг другу поэтов.
Истинный и большой поэт Гумилев был выше любого течения, как
был выше всякой школы и Блок (в один год с которым потеряла Гуми
лева русская поэзия).
В этом стремлении выйти из узких литературных традиций в челове
ческое — в полном смысле этого слова — и был постоянный источник
гумилевского вдохновения. Ему надо было познать весь мир, заново,
самому.
Как будто не все пересчитаны звезды,
Как будто наш мир не открыт до конца!
Не это ли стремление и было причиной появления в его поэзии той
экзотики, с которой долгое время связывали его имя? Стоит вспомнить
названия его ранних книг (появившихся до 1910—12 гг.), «Путь конвикстадоров», «Романтические стихи», «Чужое небо», «Жемчуга», чтобы
увидеть, какую роль сыграла для него эта экзотика. Но прельщала его
«муза дальних странствий» не только внешней новизной и богатством
красок и имен, и с собой привозил он не только клыки слонов и меха
пантер. Им двигало все то же желание постичь душу мира и душу чело
века.
Есть Бог, есть миф; они живут вовек,
А жизнь людей мгновенна и убога,
Но все в себя вмещает человек,
Который любит мир и верит в Бога.
Эту мудрость он и вывез из своих странствий, но этим только
и начался этот его путь к человеческой душе, высшей точки которого
он достиг в «Огненном Столпе» и «К Синей Звезде». Не сразу ушел он
от этого экзотического мира, который мы видели в «Жемчугах» (да,
пожалуй, вполне и никогда не отказался от него), но постепенно этот
мир преображался, углублялся всегда присутствующей в нем челове
ческой душой. Это преображение впервые вполне ясно в «Колчане»
(1915 г.).
Я молод был, был жаден и уверен,
Но Дух Земли молчал, высокомерен,
И умерли слепящие мечты,
Как умирают птицы и цветы.
Гумилев больше не завидует «отъезжающему» в том, что он увидит
Рим и Сицилию. И если все еще хочет он познать жизнь чужих стран
«других времен» («Канцоны», «Средневековье», «Фра Беато Анжелико»),
то только для того, чтобы узнать под разными оболочками общую
и вечную живую сущность:
186
Крик1 один от края и до края,
Шире, все шире и чудесней.
Это преображение и очищение, это откровение человеческого духа
(в котором для Гумилева большую роль сыграла война: «В немолчном
зове боевой трубы, я вдруг услышал песнь моей судьбы», это притяже
ние к «солнцу духа») становится понемногу единственной темой поэта.
Ей, в конце концов, посвящен и «Огненный Столп» (1921 г.) и нео
конченная поэма «Дракон», напечатанная в первом альманахе «Цеха
поэтов» (около того же времени). В своих стихах Гумилев уже каса
ется поистине общечеловеческого («Душа и тело», «Шестое чувство»,
«Заблудившийся трамвай»). Он становится сверхличным, как будто бы
даже теряет свою случайную земную личность:
Я тот, кто спит, и кроет глубина
Его невыразимое прозванье...
Но не в этом глубинном «я» находит он и свою человеческую душу.
Если мы «меняем души, как тела», то не для того ли, чтобы найти ту
нашу первооснову, которой
.................................. единое мгновенье
Весь срок от первого земного дня
До огненного светопреставленья.
Становясь сверхличным, поэт все же не становится безличным,
и «потеря» его души только кажущаяся. Не символично ли, что именно
в последних своих стихах (хотя бы в том же «Огненном Столпе»), Гуми
лев вполне становится лириком, и что именно в лирике поэзия его
достигает своего наибольшего напряжения? Здесь путь его к челове
ческой душе и впрямь закончен, так как только в ней и находится его
поэзия.
Настоящим завершением этого пути является его посмертная
и самая лирическая книга — «К Синей Звезде» (хотя в нее и вошли
стихи 1918 г., т.е. написанные ранее «Огненного Столпа»). Эта цель
ная по самой интонации составляющих ее стихов сюита навсегда
останется в русской лирике одним из чистейших голосов, поющих
о любви. О любви полной и жизненной, перерастающей только в зем
ную и отвлеченную («вовсе платоническую») любовь, одновременно
земную и надземную.
Храм Твой, Господи, в небесах,
Но земля тоже Твой приют...
....Ведь отраднее пенье птиц.
Благодатней ангельских труб
Нам дрожанье живых2 ресниц
И улыбка любимых губ.
1 Здесь разночтение. В других изданиях «Зов один от края и до края...» (прим. Е. Д.).
2 Правильно: милых (прим. Е. Д).
187
Замечательно то, что многие из этих стихов самим Гумилевым
напечатаны не были и к печати не предназначались. Не это ли первый
признак настоящего лирика: самое сокровенное не отдается на «суд
толпы холодной». И разве не то же чувство заставляло Пушкина печа
тать стихи «Редеет облаков летучая гряда» без последних трех строчек
и переделывать в посвящении к «Полтаве» строчку, которая могла, так
или иначе, выдать имя любимой.
Вернусь в заключение к одной моей фразе, которая могла показаться
обмолвкой. Я говорил о завершении творческого пути Гумилева; между
тем, его жизненный путь был для него как будто внезапно прерван его
неожиданной смертью — расстрелом в Чека. Думаю, что живи Гумилев
дольше, мы бы имели много новых прекрасных стихов, но творчество
его представляется нам цельным и в том виде, какое оно имеет. Если же
вспомнить стихи Гумилева о смерти и о «несравненном праве» самому
ее выбирать, то нам покажется менее неожиданным самый факт его
гибели и почти пророческими такие его строки о ней:
И умру я не на постели
При нотариусе и враче,
А в какой-нибудь страшной1 щели,
Утонувшей в глухом плюще,
Чтоб войти не во всем открытый,
Протестантский, прибранный рай,
А туда, где разбойник, мытарь
И блудница крикнут: вставай!
Памяти Гумилёва2
Ровно двенадцать лет назад, в ночь с 30 на 31 августа 1921 года
на Охтенском полигоне, в числе шестидесяти осужденных большеви
ками «контрреволюционеров» был расстрелян Гумилев. Двенадцать
лет — не срок для традиционного чествования памяти. Но некоторые
имена хочется вспоминать не только в дни официальных поминовений.
Нельзя сказать, что Гумилева не оценили или забыли. Помнят не одну
лишь личность, ставшую вследствие его героического конца как бы
символом служения поэзии России. Не забылись и не потускнели за эти
двенадцать лет и стихи его, в то время как стихи Есенина за меньший
срок потеряли для многих свое значение и очарование. И все же чув
ствуется какое-то недоразумение с посмертной славой Гумилева: ценят
его большей частью не за то, что в нем было от подлинной поэзии, —
а спорят с полумифическим образом стихотворного «мэтра». Между
тем, слова о «гумилевской школе» означают очень немногое. Никакой
школы он не основал, да и сам значительно перерос свои акмеистиче
ские теории. Как всякий настоящий поэт, он не мог замкнуться в одном
1 Правильно «дикой». По всей вероятности, многие стихи Юрий Мандельштам цити
рует по памяти (прим. Е. Д.).
2 Возрождение. № 3012. 31 августа. 1933.
188
каком-нибудь течении. Но в русской поэзии Гумилев — фигура более
одинокая, чем большинство других поэтов. Не было у него ближайших
родственников и по восходящей линии. Брюсов, обычно считающейся
его духовным отцом, по существу очень чужд ему. Если уже искать
отдаленного родства, то найдем мы его не там, где его обычно пред
полагают. Мне кажется, что единственный поэт, к которому восходит
линия Гумилева, — это Лермонтов. Так, например, в его «Валерике» мы
находим ту же смесь героизма, иронии и лирики, что и в гумилевских
стихах. Из более поздних поэтов у Гумилева была известная близость
с Иннокентием Анненским (кстати, посвятившим Гумилеву прекрас
ную «Балладу» и которому посвящено одно из лучших стихотворений
в гумилевском «Колчане). Гумилева принято сравнивать с Блоком —
конечно, в ущерб первому. Но каждый поэт тем и замечателен, что
несравним ни с кем, и в сущности своей неповторим!.. Наряду с гени
альной поэзией Блока должны и будут жить в памяти русских и стихи
Гумилева, светящиеся менее ярким, но не менее чистым светом.
Судьба поэта1
В детстве на школьной скамье учили мы горестные Кантемировы
стихи «К уму своему», горечи которых по-школьному не замечали.
Не многие из нас задумались над ними и впоследствии, может быть,
только те, чей «ум недозрелый» сам «принуждал к перу руки».
Не писав летящи дни века проводити
Можно, и славу достать, хоть творцом не слыти.
Ведут к ней нетрудные в наш век пути многц,
На которых смелые не запнутся ноги;
Всех неприятнее тот, что босы проклали
Девять сестр.
На заре русской поэзии почувствовал Кантемир будущую судьбу мно
гих своих славных преемников, страшную судьбу русских поэтов. Путь,
проложенный музами, оказался куда «неприятнее», чем он мог предпо
лагать. Вот небольшой, но красноречивый «мартиролог» русской лите
ратуры второй четверти прошлого века, составленный Герценом и заим
ствованный мною из недавно вышедшей книги Д. Благого «Три века»2:
Пушкин убит на дуэли, тридцати восьми лет.
Грибоедов зарезан в Тегеране.
е
Лермонтов убит на дуэли двадцати семи лет, на Кавказе.
Веневитинов умер двадцати двух лет.
Кольцов умер тридцати трех лет.
Белинский убит тридцати пяти лет, голодом и нищетою.
Полежаев умер в военном госпитале, после службы
солдатом на Кавказе в течение восьми лет.
Баратынский умер после двенадцатилетней ссылки.
Бестужев умер на Кавказе совсем еще молодым.
1 Возрождение. № 3214. 22 марта. 1934.
2 Благой Д. Три века. Μ. : Сов. литература, 1934(?).
189
Размышляя об этой судьбе наших поэтов, В. Ходасевича в статье «Кро
вавая пища», появившейся в свое время на страницах «Возрождения»,
определил ее, как участь пророков, побиваемых камням, не понявшим
их народом. Но не в одном этом трагедия поэта, и не только русского.
Не только внешние условия — голод и нищета, или пуля противника
приводили поэтов к гибели. Была и, вероятно, всегда будет какая-то
обреченность в них самих, обреченность сознательная и как бы заранее
ими принятая. «Жизнь, не тебе я обречен», — писал еще совсем юный
Веневитинов, один из вошедших в страшный герценовский список.
Д. Благой в своей книге, посвященной судьбе русской поэзии за три
века ее существования, старается объяснить эту обреченность «клас
совыми» причинами — очередная уступка необходимому в советской
России марксистскому подходу. Но содержание книги говорит само
за себя. Объяснения подневольного историка литературы сами собой
спадают, как лишняя шелуха, и трагическая сущность поэзии возникает
перед нашими глазами неприкрашенной и бездонной, подобной тют
чевской ночной бездне. С особой жуткостью проявилась она в жизни
двух поэтов, ныне несправедлива забытых или, во всяком случае, полу
забытых — Батюшкова и Веневитинова.
«Могу служить примером неудачи во всем», — жаловался Батюш
ков своей старшей сестре, особенно ему близкой. Между тем, никаких
специальных данных для такой неудачи у него не было; казалось бы,
наоборот, что он предназначен для судьбы самой блестящей и самой
счастливой. Правда, он был «не чиновен, не знатен и не богат», как
он сам себя определял. Но все же он происходил из семьи хорошей
и всеми уважаемой; у его отца было даже кое-какое состояние, хотя
имение Батюшковых и приходилось нередко закладывать. Получил
Батюшков также отличное воспитание и образование; первым его
руководителем был известный H. Н. Муравьев, наставник императора
Александра I, отец будущих декабристов. Позже он учился в лучших
петербургских пансионах, по выходе из которых был одним из ред
ких в конце 18-го века европейски образованных людей. Вдобавок,
был он человеком блестяще одаренным, может быть, талантливейшим
из непосредственных предшественников Пушкина. Мало того, путь,
по которому шел он в своем творчестве, был — как правильно отме
чает Д. Благой, путем пушкинским, т.е. настоящей, большой дорогой
русской поэзии. Если бы Батюшков совершил все, что мог, мы имели
бы в его лице одного из величайших мировых поэтов. Но совершил он
всего малую часть, что сам отлично сознавал. Поэтому и называл свои
стихи безделками, любовными стишками, лепетанием крохотной музы.
«Что говорить о стихах моих, — писал он, — я похож на человека, кото
рый не дошел до цели своей, а нес он на голове красивый сосуд, чем-то
наполненный. Сосуд сорвался с головы, упал, и разбился вдребезги.
Поди, узнай теперь, что в нем было».
Эта его неудача была как будто с самого начала предопределена —
и как раз тем, что он понял свою миссию поэта, и не сказал своему
190
уму: «Покойся, не принуждай к перу мои руки». С ранних лет влекло
его к поэзии, и ничем другими заниматься он был просто не в состо
янии. Между тем, зарабатывать себе на жизнь литературой он не мог
уже потому, что профессии литератора в России тогда еще не существо
вало. Журналы и альманахи не всегда платили гонорар. Да и гонорары
до Пушкина были ничтожны. Когда Батюшков продал издателю два тома
своих сочинений, то получил за них всего только две тысячи рублей
ассигнациями. Имение же его не приносило дохода, и ему приходилось
служить: канцелярским письмоводителем и мелким библиотечным
служащим, армейским офицером в Каменец-Подольске. Служил он без
всякого рвения: «К службе вовсе не гожусь». И вынужденная работа,
заставлявшая его заниматься поэзией по-дилетантски, была не только
внешней трагедией: он чувствовал себя неспособным изменить свою
жизнь самостоятельным усилием и шел на уступки этой жизни, иногда
глубоко драматические. Так, он отказался от брака с любимой женщи
ной, не имея возможности обеспечить ее существование. Отказ этот
был и разрывом: Батюшков не мог «длить дление» в ожидании благо
приятной перемены. Когда перемена эта настала, было уже поздно.
Батюшков не мог больше вырваться из круга необходимости ни в поэ
зию, ни в любовь.
Ты помнишь1, что изрек,
Прощаясь с жизнию, седой Мельхиседек?2
Рабом родился человек,
Рабом в могилу ляжет.
Эти стихи писал он, когда стряслась над ним тягчайшая, но ожиданная им беда. «С рождения я имел на душе черное пятно, — писал он
Жуковскому, — которое росло, росло с веками, и чуть было не зачернило
всю душу. Бог и рассудок спасли. Надолго ли — не знаю». Предраспо
ложенность к безумию у него, действительно, была. Отсюда и безволие
его, и чувство обреченности. Его мать сошла с ума вскоре по его рож
дении, отец же был болезненным меланхоликом, а дядя отца страдал
психическим расстройством. Порывая с душевным спокойствием (без
чего не бывает поэзии), Батюшков чувствовал, что освобождает ско
ванное в нем наследственное безумие. В конце 1809 г. он писал: «Если
я проживу еще десять лет, то сойду с ума». Поэт не ошибся. Постоянное
напряжение и неудовлетворенность, слишком рано его состарившие,
(«можно ли так состариться в двадцать два года! Непозволительно!»)
привели его к душевной болезни. С замутненным сознанием прожил
1 Правильно: «Ты знаешь...» (прим. Е. Д.).
2 Мельхиседек упоминается в Библии, в книге Бытия, как царь Салима и священник,
благословляющий Авраама. В Новом завете (послание апостола Павла к евреям) Мел
хиседек характеризуется как «царь мира», «по знаменованию имени — царь правды»
и прообраз Христа. Воплощение мудрости, Мелхиседек — это человек с трагической
судьбой: «Без отца, без матери, без родословия, не имеющий ни начала дней, ни конца
жизни, уподобляясь Сыну Божию, пребывает священником навсегда» (прим. Е. Д.).
191
он еще тридцать с лишним лет — целую жизнь. Первое время он еще
писал, и страшное «Изречение Мельхиседека» — создание уже и полу
безумного поэта. Потом муза его покинула, и только смутное влече
ние к поэзии заставляло его писать давно умершему Байрону просьбу
о присылке ему учителя английского языка: «Желаю читать ваши про
изведения в подлиннике».
Если Батюшкову с детства грозило безумие, то Веневитинов был
буквально одержим предчувствием ранней смерти. Его стихотворное
«умирание» не было риторическим приемом молодого стихотворца,
или Ламартиновским сладострастным томлением. Даже не предчув
ствие, а верное знание мучило его, и это тайное знание освещает его
еще незрелые, не успевшие согреть стихи трагическим светом. Веневи
тинов рад бы забыть о своем предопределении:
Теперь гонись за жизнью дивной
И каждый миг в ней воскрешай,
На каждый звук ее призывный —
Отзывной песней отвечай.
Но пускай «шампанское пеной играет» и «кипит чрез края» — эпи
курейство не может заставить восемнадцатилетнего юношу забыть
о смерти. А они эпикурействовали в двадцатых годах прошлого века,
все молодые люди его круга, «общество шумных», по определению
Пущина. Веневитинов служил при архиве министерства иностранных
дел, и среди блестящих, «архивных юношей» был чуть ли не самым
блестящим. Не мог он забыться и в политике: его друзья по кружку
«любомудров» привлекли его к декабристскому движению, но дея
тельного участия в нем он не принимал, и арест его после восстания
был случайным и недолгим. Он обратился к литературе, и за три года
своей литературной деятельности был признан одним из первых поэтов
в пушкинской плеяде. Сам Пушкин выделил его и считался с его мне
нием; особенно ценил он его статью о первой главе «Евгения Онегина».
Веневитинов вообще не был подражателем Пушкина, а вполне самосто
ятельным поэтом, не успевшим дать того, что дать бы мог. Если были
у него реминисценции из Пушкина, то не довлели ли и его «Три розы»
на пушкинские «Три ключа», и его стихотворение «К моему перстню»
на «Талисман»? Но предчувствуя конец, он не мог выразить в своих сти
хах все, что хотел бы. Обреченность давила его, и лишь иногда проры
вались у него строки исключительной глубины и силы.
Трагедия воплощалась и в жизни его. Веневитинов был необычайно
влюбчив, увлекался одновременно чуть ли не всеми знакомыми моло
дыми женщинами. Но чувство скорого конца делало безнадежной вся
кую любовь, и все возлюбленные отвергали его. Безнадежной была,
конечно, и большая его любовь к Зинаиде Волконской, хозяйке зна
менитейшего литературного салона. Прекрасная «Северная Коринна»
не могла отвечать взаимностью, пусть «дивному юноше», как его про
192
звали, но все же юноше, да еще накликавшему на себя и на своих
возлюбленных неизбежное проклятие. Ничто не могло спасти его
от внутреннего недуга: «трудно жить, когда ничего не сделал, чтобы
заслужить свое место в жизни. Надо что-то сделать хорошее, высокое,
а жить и не делать ничего нельзя». Веневитинов писал эти слова 1 марта
1827 года. На следующий день он сильно простудился и 7 марта умер
21 года от роду. «Век соловья и розы», — сказал о его жизни Дельвиг.
Языков1
Так ты, Языков вдохновенный,
В порывах сердца своего,
Поешь, Бог ведает кого,
И свод элегий драгоценный
Представит некогда тебе
Всю повесть о твоей судьбе.
Пушкин
Не стоит обольщаться: подлинность и значительность поэта не всегда
охраняет от забвения. Языков был поэтом подлинным и значительным,
а как много русских не знают сейчас даже его имени. Не читает же его
почти никто. Между тем, при жизни Языков пользовался всеобщим
признанием. В недавно вышедшем новом издании его стихотворений2
помещены отзывы о нем его современников, — и каких современников!
Пушкин пришел от его книги в восторг, и говорил, что ее следовало бы
назвать не «Стихотворения Языкова», а «Хмель». А Гоголь писал о нем:
«Человек с обыкновенными силами ничего не сделает подобного. Тут
потребно буйство сил... Всем послышалась новая лира, разгул и буй
ство сил, удаль всякого выражения, свет молодого восторга». И все же
Языкова забыли. В России до революции своих поэтов любили, и Язы
кова еще немного помнили. Но задолго до полного забвения образ
поэта в памяти потомков исказился, и его считали только выразителем
хмельных анакреонтических3 настроений. В этом, как это ни странно,
виноваты сами же современники: в частности — Пушкин, изобразив
ший Языкова вдохновенным, но беспутным певцом.
Виноват, впрочем, и сам Языков. Поза кутилы и волокиты ему нра
вилась, и именно таким хотел он казаться своим товарищам, когда
в 1822 году поступил студентом на историко-филологическое отделе
ние Дерптского университета. Ему в то время было девятнадцать лет,
и к университетским занятиям он подготовлен не был. Он был сыном
богатых родителей, владевших многочисленными имениями в Симбир
1 Возрождение. № 3340. 26 июля. 1934.
2 Языков Н. Я. Полное собрание стихотворений / вступ. ст. Μ. К. Азадовского. Μ. :
Академия, 1934 (получено от «Дома книги», Париж).
3 Анакреонтические поэзия — это жанр лирической поэзии, воспевающий радость
беззаботной жизни, чувственные наслаждения, всеохватывающее веселье (прим. Е. Д.).
193
ской и Уфимской губерниях, и воспитание получил отличное, но учился
нерегулярно. Из Горного кадетского корпуса его почему-то забрали,
а в Институте корпуса инженеров путей сообщения он настолько
не аккуратно посещал уроки, что вскоре был оттуда исключен. Сту
денческая атмосфера Дерпта тоже не способствовала регулярным
занятиям, хотя Дерптский университет и пользовался заслуженной
славой, благодаря составу профессоров. Н. И. Пирогов так описывает
время своего пребывания в Дерпте: «За исключением нас, присланных
в Дерпт уже по окончании курса в русских университетах, всем прочим
пребывание в Дерпте не пошло впрок. Карамзин Андрей, сын историка,
и Соллогуб едва ли вынесли что-нибудь из дерптской научной жизни,
кроме знакомства с разными студенческими обычаями; другие, как,
например, Языков, сбивались с круга и уезжали через несколько лет
в весьма плохом виде».
Близкий к семье Языковых, Д. Н. Свербеев тоже набрасывает в своих
воспоминаниях образ «вакхического» поэта: «Кроме страсти к женщи
нам, имел он слабость и к дарам Бахуса. Вино одушевляло его поэзию.
Разгульная дерптская жизнь и гулявшее с ним и опивавшее его товари
щество воспрепятствовали ему заниматься как следует. Сладострастные
грезы и частые возлияния во славу отчизны, женщин и поэзии скоро
истощили его здоровье и заставили, не выдержав ни одного экзамена,
переселиться в Москву». Действительно, студенческая среда и ее нравы
пришлись Языкову по душе. Он даже содействовал основанию пер
вой русской студенческой корпорации «Рутения», по образцу немец
ких организаций, и был выбран первым ее председателем. Симпатией
своих товарищей он пользовался не только потому, что подошел к их
интересам и воззрениям, но и потому, что был поэт. Последнее было
тогда синонимом авторства легких эротических и застольных стихот
ворений: вспомним хотя бы молодые стихи его сверстника Пушкина.
И на товарищеской попойке, с цыганкой Таней и, «воспевая, Бог ведает
кого», Языков слагал традиционные песни в честь возлияний:
Тогда мы все: люли, люли
Готовы пить крамбамбули!
Крамбамбули, крамбамбули.
Но песня песне рознь, и языковские песни долго пело русское сту
денчество:
Из страны, страны далекой,
С Волги матушки широкой,
Ради славного труда,
Ради вольности веселой,
Собралися мы сюда.
Этот период его жизни вообще время расцвета его поэзии. Он горел
ею, и можно предполагать, что и самый разгул его был следствием
того же «буйства сил». Жизнь свою он строил по образцу воображае
мого идеального поэта, и многие его кутежи и увлечения были про
194
нахождения, так сказать, литературного. Во всяком случае, одним
только беспутным пьяницей он не был. Первый его биограф, Геннади,
писал: «Читая большую часть стихотворений Языкова, нужно думать,
что его только и вдохновляли вино, да девы. Но поэтам не всегда надо
и можно верить: для того, чтобы написать стихи складно и ладно, пре
жде всего, надо быть трезвым. И когда чудно пьянствует поэт, он пишет
не стихи, а вензеля». Таким образом, представить себе по стихам Язы
кова «всю повесть о его судьбе», как думал Пушкин, пожалуй, нельзя.
Но даже и в стихах его звучат не одни лишь веселые мотивы. Жизнен
ный путь представлялся Языкову бурным морем, в котором непогода
только и ждет, чтобы потопить неопытного пловца. Тема пловца про
ходит через все его стихи, начиная с «Нелюдимо наше море», вплоть
до самых поздних. Из этой пучины «выносят волны только сильного
душой». Пока же над поэтом тяготеет злое проклятие, рок:
На парусе твоем напишет: горе! горе!
И ты при молниях читай!
Языков не только пишет, он усиленно развивает свои знания, слу
шая самые разнообразные курсы — теоретическую физику, историю
живописи — и если экзаменов не сдает, то лишь потому, что он уже
захвачен литературой. В Дерпте он познакомился с Жуковским, Воей
ковым, Булгариным, а летом 1826 года, гостя в имении матери своего
товарища Вульфа, Тригорском, сблизился с Пушкиным, жившим тогда
по соседству, в Михайловском. Встречи их носили самый дружеский
характер, и результатом их было прекрасное стихотворение Языкова
«Тригорское»:
Что восхитительнее, краше
Свободных, дружеских бесед,
Когда за пенистою чашей
С поэтом говорит поэт?
Жрецы высокого искусства,
Пророки воли божества!
Так понемногу Языков вошел, как равный, в круг поэтов пушкин
ской плеяды и стал сотрудничать во многих альманахах и журналах:
«Полярной Звезде», «Невском Альманахе», «Московском Телеграфе».
К последнему он стал особенно близок, когда после неудачного романа
с Воейковой он покинул Дерпт и поселился в Москве, у известных позже
славянофилов, братьев Киреевских. Редактор «Телеграфа» Ксенофонт
Полевой очень ценил Языкова, может быть, потому, что видел в нем
возможного соратника: Полевой был близок к декабристам, а Языков
одно время увлекался либеральными теориями, и, по словам Свербеева, только «знаменитая языковская лень» помешала ему последовать
за его братьями в декабристский лагерь. Но и позже, когда Языков явно
отошел от этих взглядов, Полевой отдавал ему должное. В его книге он
видит «односторонность и какую-то холодность чувства, но зато само
195
бытность или, лучше сказать, незаимственность картин... Язык и выра
жение истинно поэтические. Не у многих есть и это».
Книга Языкова, включавшая сто шестнадцать стихотворений, вышла
в 1833 году. К этому времени репутация Языкова была уже составлена,
но в его творчестве наступил период затишья. Он сходится с Баратын
ским и с Каролиной Павловой, а также — через посредство Киреев
ских — со славянофильскими кругами, с которыми его все больше
сближает мировоззрение. Он занимается русской народной поэзией,
собирает вместе с Петром Киреевским образцы народного творчества.
Последнее, особенно сказки, оказали тогда большое влияние на многих
поэтов, в первую очередь на Пушкина. Пишет сказки и Языков, хотя
над этой модой, нашедшей предельное свое выражение в ершовском
«Коньке-Горбунке», сам подтрунивает:
Дай, напишу я сказку. Нынче мода
На этот род поэзии у нас.
Здоровье Языкова всегда было слабым, но к этому времени у него
начинает развиваться тяжелая болезнь. В 1837 году он уезжает лечиться
за границу, и там — в Генуе, Щвальбахе, Ницце, проводит пять лет.
Попал он и в Италию, где познакомился и подружился с Гоголем.
Последний сразу же оценил его по заслугам. В «Переписке с друзьями»
он отводит Языкову почетное место в ряду русских поэтов. «В стихе
твоем есть сила, управляющая и подъемлющая», — пишет он своему
новому другу. Зато многих теперь отпугивает славянофильство Язы
кова. Вернувшись в Россию, он выпускает свою вторую книгу «Пятьде
сят шесть стихотворений», которую критика встречает, в общем, недо
брожелательно. Герцен пишет в «Отечественных Записках» ядовитую
полемическую статью, Некрасов печатает пародии на Языкова. Даже
Белинский, ранее приветствовавший его («Имя г. Языкова навсегда
принадлежит русской литературе; и не сотрется с ее страниц»), теперь
от него отворачивается. «Стихи Языкова, — пишет он, — блестят всей
роскошью внешней поэзии, и если есть внешняя поэзия, то Языков нео
быкновенно даровитый поэт; его поэзия была самым сильным проти
воядием пошлому морализму и приторной элегической слезливости».
Этот сухой отзыв, конечно, был следствием славянофильских взглядов
Языкова. Если в юности он писал вакхические стихи, которые можно
упрекнуть во внешней эффектности, то теперь в его поэзии произо
шел внутренней перелом огромной важности. Все чаще обращается он
к темам религиозным, и многие его стихи последнего периода («Зем
летрясение», «Самсон») полны глубокого и выстраданного чувства.
Как бы то ни было, он все резче отходит от западников. Завсегдатаями
на его Вторниках бывают исключительно славянофилы. В 1845 году
он выпускает свои «Новые стихотворения», и нападки на него возоб
новляются, особенно за «стихи на объявление памятника Карамзину».
Вдобавок, усиливается его болезнь. 26 декабря 1846 года Языков умер,
пережив свою славу. Ему было всего сорок три года.
196
Литературные споры пушкинских времен1
Вышедшая в Москве небольшая книжка Л. Мышковской называется
«Литературные проблемы пушкинской поры»2. Но ее содержанию это
название соответствует лишь в очень малой степени. «Литературные
проблемы» — дело историка литературы, не только описывающего
внешнюю литературную жизнь, но и объясняющего эволюцию форм
и тем — эволюцию, являющейся самой тканью подлинной, сокровен
ной жизни искусства. Мышковская иногда и пробует объяснять, но эти
страницы, без сомнения, самые слабые в книге. Литературные про
блемы обращаются под ее пером в проблему проникновения в лите
ратуру марксизма. К пушкинскому времени этот подход может быть
только притянут за волосы, да и сам по себе такой критерий литературе
настолько чужд, что не может дать сколько-нибудь правдивого осве
щения. К сожалению, он в России сейчас обязателен, и эти слова надо
повторять по поводу любой изданной там книги. Все теории Мышков
ской поэтому лучше всего отбросить — и обратиться к приведенным ею
фактам. Никаких проблем мы тогда не найдем, зато дела и споры, вол
новавшие литературные круги той эпохи, предстанут нам не в мертвен
ном марксистском толковании, а в жизненной своей злободневности.
Термин «злободневность» здесь не случаен. Конечно, литературные
споры умирают и забываются, а потомству остаются только произведе
ния подлинных художников. Но эти споры с литературой по существу
имеют, в конце концов, мало общего, и причины их возникновения
во все времена одинаковы. На первый взгляд кажется, что вопросы,
волновавшие современников Пушкина — в журнальных или устных
полемиках, нам должны быть чужды и непонятны. Но одинаковые при
чины (большей частью порядка привходящего) обычно влекут за собою
и одинаковые последствия, и многие статьи из «Современника» или
«Московского Телеграфа», только по другим поводам, могли бы поя
виться и в наши дни. Да и поводы, в сущности, не такие уж различные.
Начнем с того, что полемики эти далеко не всегда имели идеологи
ческую подкладку. К вопросам принципиальным часто примешивалось
личное соревнование, и в дискуссии, а то и в критику, в таком случае
проникали нападки, не имеющие ничего общего с различием взглядов
и вкусов. Это — явление, конечно, присущее всем временам, начи
ная с известной переписки Ломоносова и Тредиаковского, ругавших
друг друга «свиньей» и «нетопырем», и кончая нашими днями. Однако
те из нас, кто особенно сетует на падение современных литератур
ных нравов, не знают или не помнят, какими комплиментами обме
нивались литераторы пушкинской эпохи. Тут и намеки на жестокое
обращение с крестьянами (если противник был помещиком), и упо
минания о недостойных предках, которые «ваксили царские сапоги»
1 Возрождение. № 3396. 20 сентября. 1934.
2 Мышковская Л. Литературные проблемы пушкинской поры. Μ. : Сов. литература,
1934.
197
и «торговали блинами» (в случае противоположном) и многое другое.
Всего не перечислишь. Как такие упреки пристегивались к литературе
не вполне понятно, но под предлогом критики произведения соблазни
тельно было очернить своего соперника и как человека. Именно про
тив такой критики и была направлена злая пушкинская эпиграмма:
Иная брань, конечно, неприличность.
Нельзя писать: Такой-то де старик,
Козел в очках, плюгавый клеветник
И зол, и подл: все это будет личность.
Но можете печатать, например,
Что господин парнасский старовер
(В своих статьях) бессмыслицы оратор
Отменно туп1, отменно скучноват,
Тяжеловат и даже глуповат;
Тут не лицо, а только литератор.
Но не стоит настаивать на личной перебранке. Обратимся к более
серьезным и более существенным литературным спорам наших пред
ков. В двадцатых годах прошлого века в центре их шла борьба романти
ков и тех, кто себя причислял к классической школе. Однако ни класси
цизма, ни романтизма в чистом виде в России никогда не существовало,
и спор сводился к литературным жанрам. Белинский писал (несколько
позже) о Пушкине: «За что же прослыл он таким ультра-романистом?
За то, что откинул в своих произведениях старые формы и начал писать
элегии и поэмы. Из этого ясно видно, что наш романтизм не был ничем
другим, как реакцией стеснительным и условным формам». Такими
стеснительными формами считались тогда ода и высокая трагедия.
Жанры меняются непрерывно, каждому времени соответствуют свои,
и в свою эпоху какой-либо из них переживает то, что теперь называют
«кризисом». Известные основания этому имеются, что не мешает ино
гда этим жанрам воскресать впоследствии или просто приобретать
иной оттенок. В наши дни много и законно спорят о кризисе романа.
В то время на очереди стоял вопрос о кризисе оды. Противополагалась
ей элегия, и элегии начали писать все, кто не хотел отставать от совре
менности. Защитником оды, как и классицизма вообще, был «Вестник
Европы», во главе с его редактором, Каченовским, а наиболее рьяным
противником новых жанров — критик Надеждин. Упрекал он роман
тиков, главным образом, за отсутствие стройного построения, которое
он не мыслил вне старых, привычных ему канонов. С этой точкой зре
ния боролся идеолог романтиков Вяземский. «Не от лени, не от неуме
ния, — писал он в статье о “Цыганах” Пушкина, — не спаял он отдель
ных частей целого, но, напротив, вследствие мысли светлой и верного
понятия о характере своей эпохи. Нужны ли воображению и чувству,
законным судьям поэтического творения, математическое последствие
и прямолинейная выставка в предметах, подлежащих их зрению».
1 Правильно: «отменно вял» (прим. Е. Д.).
198
А в предисловии к «Бахчисарайскому фонтану» он высказывается еще
резче: «В изящных творениях довольно одного действия общего, что
за охота видеть производство». Сам же Пушкин относился к выступле
ниям своих противников иронически и свысока. В 1824 году он писал
Вяземскому: «Мнения “Вестника Европы” не можно почитать за мне
нья. На “Благонамеренного” сердиться невозможно. Где же враги клас
сической поэзии. Где столпы классические».
К журналам враждебного толка он проявлял такое отношение всю
жизнь. Почти через десять лет, желая унизить европейскую критику,
он пишет, что она «почти не лучше наших Телескопских и графских».
Более уничижительного попутного мнения о «Телескопе» Надеждина
и «Московском Телеграфе» Полевого высказать было невозможно.
Но собственного журнала у романтиков не было до 1836 года, когда
основался Пушкинский «Современник». Главным его оплотом были
поэтому многочисленные и разнообразные по виду и качеству аль
манахи. На них-то и нападали, главным образом, противники нового
направления. Упреки обращались и к внешнему виду этих «карманных
книжек», которые, конечно, совсем на карманные не походили, а были
«представители готового трудолюбия почти всех наших поэтов». Сто
или они дорого и издавались в ограниченных тиражах, на что и сетовал
«Московский Телеграф»: «Жаль только, что магическое слово “альма
нах” придало и “Цефею” предорогую цену других альманахов — десять
рублей». По существу же альманахи упрекали в том, что они снизили
поэзию, отошли от торжественного тона, ввели в стихи слишком лич
ный элемент. Иногда и впрямь они напоминали альманах провинци
альной дамы, но в них же начали печататься все выдающиеся поэты
того времени — Пушкин, Баратынский, Языков. На «личное содержа
ние» нападал и Кюхельбекер в статье, определяемой им так: «Первые
военные действия Кюхельбекера противу элегических стихотворцев
и эпистоликов — впрочем, он отнюдь не соединяется с классиками».
Кроме субъективности, в элегиях ему не нравятся «расплывчатость»
и «унылость». «Сила? — пишет он. — Мы не найдем ее в большей
части своих мутных, ничего не определяющих, изнеженных, бесцвет
ных произведениях. У нас все мечты и призрак, все “мнится и кажется
и чудится”, все только “будто бы”, “как бы”, “нечто”, “что-то”... Чув
ство уныния поглотило все прочие, все мы взапуски тоскуем о своей
погибшей молодости, до бесконечности жуем и пережевываем эту
тоску. Если бы сия грусть не была риторической фигурой, иной, судя
по нашим Чайльд-Гарольдам, едва вышедшим из пеленок, мог бы поду
мать, что у нас на Руси поэты уже рождаются стариками». Читая эти
слова Кюхельбекера, странно подумать, что они относятся к Пушкину
и Баратынскому, а не к современным молодым поэтам.
Но еще большая аналогия с нашим временем в статьях тридца
тых годов, когда «кризис оды» сменился «кризисом поэзии» вообще.
В десятой книге «Библиотеки для чтения» за 1835 год, по поводу сти
хов Баратынского, некий критик объясняет этот кризис довольно пра
199
вильно. «Куда девалась наша поэзия? Отчего мало новых поэтических
произведений? Так спрашивают некоторые, на что им отвечают в под
ражание тому, что говорится в Париже, что в наш век, положитель
ный и коммерческий, стихотворная поэзия невозможна, что поэты
не существуют, что вдохновение гуляет по биржам, и покупает акции
и облигации. Куда девалась наша поэзия? — вот прекрасный вопрос!
Да вся она лежит в книжных лавках на полках. Вдохновения не гуляют:
они напротив — работают с безмерным трудолюбием. Читателей-то,
кажется, не стало. Они-то, вероятно, и гуляют по биржам, да покупают
акции и облигации».
Но разговоры о кризисе все же шли своим чередом и касались
не только количества, но и качества стихов. Не избегал упреков в паде
нии творческой энергии и сам Пушкин. Когда появился его «Анджело»,
критик «Молвы» пишет: «Теперь мы узнаем Пушкина — он умер, а,
может быть, обмер на время... Мы должны оплакивать горькую, невоз
вратную потерю». Ругала критика и стихи Баратынского. Последний
был очень задет этим, но предпочитал отмалчиваться, и только в сти
хах же сетовал:
Исчезнули при свете просвещенья
Поэзии младенческие сны.
Пушкин не хотел бороться с «зоилами», отстоять свои стихи — свою
правду. «Что моя поэма? — спрашивает он Плетнева о “Борисе Году
нове”. — Отстойте ее, храбрые друзья. Не дайте ее на съедение псам
журналистам». В заметке о своем произведении он пишет: «С отвраще
нием решаюсь я выдать в свет его, хотя вообще и довольно равнодушен
к успеху, но признаюсь неудача “Бориса Годунова” будет мне чувстви
тельна, а в ней я почти уверен»1. В 1834 году он делится с Погодиным
своей горечью: «охота являться перед публикой, которая вас не пони
мает, чтоб четыре дурака ругали вас потом шесть месяцев в своих жур
налах, только что не по-матерну»2. Наконец, Вяземскому он пишет —
резко и определенно: «...Что-нибудь, а надо придумать, чтобы вырвать
литературу нашу из рук Булгарина и Полевого»3.
Торжествовали тогда, конечно, все же Булгарин и Полевой: о «кри
зисе» говорили все больше, и поэзия была объявлена просто несуще
ствующей. Пушкинский «Современник», единственная отдушина для
самого Пушкина и его собратьев, в расчет не принимался. Белинский
заклеймил журнал кличкой «светский». «Нам известно, что в нашей
литературе есть точно какой-то светский круг литераторов, который
1 Правильная цитата: «С отвращением решаюсь я выдать в свет свою трагедию
и хотя я вообще всегда был довольно равнодушен к успеху иль неудаче своих сочине
ний, но, признаюсь, неудача “Бориса Годунова” будет мне чувствительна, а я в ней почти
уверен» (прим. Е. Д.).
2 Из письма Погодину 7 апреля 1834 г. Петербург (прим. Е. Д.Ј.
3 Правильная цитата: «Что-нибудь, а придумать надобно, чтобы вырвать литературу
нашу из рук Булгарина и Полевого» (прим. Е. Д.).
200
нигде не находит приюта для сбыта своих мнений, которых никому
не нужно и даром, и заводит журналы, чтобы трактовать о себе». Что
это была за «светская» литература даст нам представление список про
изведений, напечатанных в «Современнике» за 1830 год: «Пир Петра
Великого», «Скупой рыцарь», «Родословная моего героя», и «Путеше
ствие в Арзрум» Пушкина, «Ночной смотр» Жуковского, «Коляска»,
«Нос» и «Утро делового человека» Гоголя, стихи Баратынского и четыр
надцать стихотворений неизвестного еще поэта Тютчева, в числе них
«Фонтан», «Молчи, скрывайся и таи» и «О чем ты воешь, ветр ночной».
На этом списке, достойно рисующем эпоху кризиса, и закончим эту ста
тью.
Жизнь Рылеева1
В советской России вышли одновременно два новых издания сти
хотворений К. Ф. Рылеева, известного поэта прошлого века и не менее
известного участника декабристского движения. Чем объяснить этот
внезапный интерес к нему. Конечно, не личностью Рылеева: из этого
идеалиста-романтика никакими силами невозможно сделать пред
шественника большевизма. Восторженные декабристы и разбойники
Октября не похожи даже в пристрастном марксистском толковании.
«Нам незачем поклоняться Рылееву», — пишет один из его современ
ных комментаторов А. Г. Цейтлин. Даже трагическая судьба Рылеева
не могла быть использована пропагандно. В показаниях на суде он
подчеркивал свой национализм, что не очень приятно представите
лям интернационала. И не станут же негодовать по поводу казни поэта
виновники расстрела Гумилева, самоубийства Есенина и Маяковского.
Появление этих двух книг вызвано причиной отнюдь не «соци
ально-политического характера». Как известно, 14 декабря 1825 года,
за несколько часов до ареста, Рылеев сжег много материалов, касаю
щихся восстания. Но уничтожил он далеко не все. По свидетельству
Н. И. Греч, часов в восемь того же 14 декабря, к поэту зашел редактор
«Северной пчелы» Ф. В. Булгарин, «жестоко ошеломленный взрывом».
Рылеев не позволил ему остаться. «Здесь не место, — сказал он, — ты
будешь жив, ступай домой. Я погиб. Прости, не оставляй жены моей
и ребенка». Но, выпроваживая его из дома, Рылеев передал Булгарину
рукописи произведений, запрещенных цензурой или не предназначав
шихся для печати. Этот «булгаринский архив» теперь и обнаружен.
Таким образом, с историко-литературной точки зрения новые издания
Рылеева содержат материалы ценнейшие. Но имеется в них немало
интересного и для биографа. Так, издание «Академии» включает всю
известную ныне частную переписку Рылеева с 1811 по 1826 год. Чтение
этих писем наглядно рисует нам все его существование с его личными
делами, заботами и интересами в различные периоды его недолгой
жизни.
1 Возрождение. № 3457. 10 ноября. 1934.
201
Кондратий Федорович Рылеев родился 18 сентября 1795 года в селе
Батово, Софийского уезда Петербургской губернии, в родовой усадьбе
подполковника Федора Андреевича Рылеева. Материальные обстоя
тельства Рылеевых были «очень стеснены», и первыми заботами юного
Кондратия, с которым нас знакомят его письма, были именно денеж
ные затруднения. Относятся эти письма ко времени его пребывания
в Первом кадетском корпусе в Петербурге, куда еще в 1801 году он был
определен «волонтером», а через два месяца зачислен «кадетом мало
летнего отделения». Суровая военная дисциплина, введенная директо
ром корпуса Клингером, переносилась Кондратием с трудом. Но осо
бенным лишением было для восторженного мальчика отсутствие книг.
«Любезный батюшка, — писал он отцу, — сделайте милость, пришлите
мне на покупку вещей и бумаги, сделайте милость, не позабудьте мне
прислать денег также и на книги, потому что я, любезный батюшка,
весьма великий охотник до книг». Насколько материальный вопрос
переплетался с его мечтаниями, свидетельствует то, что и в специаль
ном «прибавлении» к письму он снова пишет о деньгах: «Поздравляю
вас с праздником, любезный батюшка, пришлите мне также и на празд
ник деньги, ибо меня один кадет учит геометрии, мне ему надобно
подарить, того кадета зовут Бурков».
Отец удовлетворял просьбы его весьма не щедро, отчасти из-за
действительных затруднений, отчасти по суровости характера, что
явствует из тона его ответов. И Рылееву приходится постоянно возоб
новлять свои настояния. 7 декабря 1812 года, уже в старших классах
корпуса, думая о скором выпуске, он опять пишет то о своих романти
ческих надеждах, то о деньгах. «Не писал более года, но нужда снова
меня принудила взяться за перо... Та минута, которую достичь жаждал
я, не менее как и райской обители священного эдема... Эта минута —
есть приход мой в волнуемый страстями мир... Я знаю свет только
по одним книгам, и он представляется уму моему страшным чудищем,
но сердце видит в нем тысячи питательных для себя надежд». И увле
ченный своими радостными мечтами, Рылеев восклицает: «Быть
героем, вознестись превыше человечества! Какие сладостные мечты!
О! Я повинуюсь сердцу!» Но тут же принужден снизиться до обыденной
жизни! «Мои лета и некоторый успех дают мне право требовать чин
офицера артиллерии... Почему, любезный родитель, прошу как вашего
родительского благословения, так и денег, нужных для обмундировки:
два мундира, сюртук, трое панталон, жилетки три, рейтузы, хорошень
кая шинель, шарф серебряный, шпага или сабля, шляпа или шишак...
и прочее, требуют, по крайней мере, тысячи полторы; да с собою взять
рублей до пятисот, а не то придется ехать ни с чем. Надеюсь, что вино
вник бытия моего не заставит долго дожидаться ответа и пришлет мне
деньги к маю месяцу?»
Но «виновник бытия» ответил лишь 25 июня очень сухим письмом,
в котором печалился, что сын «для того и повторяет о сердечных чув
ствованиях часто, что сердце его занято одними деньгами». Рылеев был
202
жестоко оскорблен этим ответом, который «не мог читать без проли
тия слез и сокрушался сердцем, что вы, не разобрав все в совершен
стве, меня вините». Отец, действительно, разобрался в сыне далеко
не в совершенстве. Кондратий весь занят романтизмом, подвигами,
поэзией. В 1813 году пишет он оду «Любовь к отчизне» и поэму «Кулакиада». Но вдохновлявший его поход против Наполеона предвещает и ско
рый выпуск, для которого необходимы были деньги. Первого февраля
1814 года он был выпущен прапорщиком и выезжает в действующую
армию. 14-ого он уже был в Дрездене, откуда и пишет матери. В это
время умирает его отец, и опека над имуществом переходит к гене
ралу Д. А. Милютину. Но денежные затруднения не оставят Рылеева
никогда. Вернувшись в Россию, он узнает, что на киевский дом нало
жен секвестр, о снятии которого он будет хлопотать даже в Петропав
ловской крепости.
Пока же он во Франции и занят другим. Позже, на суде, он показал:
«Свободомыслием заразился я во время походов во Франции в 1814
и 1815 годах... от чтения разных современных публицистов, каковы
Бинбон, Бенжамен Констан и другие». Но и помимо либерализма,
Франция пришлась Рылееву по вкусу. В «Письмах из Парижа», напи
санных для печати, он одинаково восторгается Лувром и Пала Роялем,
Оперой и кабаре, набережной Сены и Елисейскими Полями, «со множе
ством кофейниц и ресторанов». Был он и в каком-то игорном доме, где
наблюдал разные игры: банк, рулетку, кости, «красное и черное». Нра
вятся ему и французские порядки («никакая на свете полиция не может
сравниться с французскою»), и самый народ. «Врагам-французам он
симпатизировал куда больше, чем “союзникам” пруссакам и австрий
цам, и радуется, если русских местное население выделяет из числа
“поработителей”».
Но в 1815 году поход окончен и Рылеев возвращается на родину.
Конноартиллерийская рота, в которой он служил, размещена в слободе
Подгорной, Воронежской губернии, где Рылеев и пробудет три года.
Но в мирное время служба не утомляет его. «Мы расположены, — пишет
он матери, — в полуверсте от Дона. Время проводим весьма приятно:
свободные часы посвящаем или чтению, или приятельским беседам,
или прогулкам... Иногда посещаем живущую в слободе вдову, генералмайоршу А. И. Бедрягу... В праздничные дни ездим к другим помощ
никам, а я чаще в слободу, где также живет добрый, гостеприимный
и любезный помещик, г. Тевяшов; в семейство его мы также приняты
как свои и проводим время весьма, весьма приятно». Нужно думать, что
именно Рылеев проводил время приятнее всех: он влюбился в младшую
из двух дочерей Тевяшова, Наталью Михайловну, которая отвечала ему
взаимностью. Идиллический роман и стихи, которые Рылеев не забро
сил, занимали все его существо. Но неопределенная идиллия не могла
длиться бесконечно, и Рылеев поговаривает о браке. Впервые пишет он
о своих планах матери 17 сентября 1817 года. «Не будучи романистом,
не буду описывать ее милую наружность, а изобразить же душевные
203
ее качества почитаю себя весьма слабым; скажу только вам, что милая
Наталия... имеет только тот порок, что не говорит по-французски.
Я люблю ее, любезнейшая матушка, и надеюсь, что любовь моя про
должится вечно. Итак, от вас зависит благословить сына вашего и,
позволив ему выйти в отставку, заняться единственно вашим и милой
Натальи, счастьем».
Отставка была, по-видимому, непременным требованием отца Ната
льи. Но совсем не служить Рылееву не позволяют средства. Поэтому он
и думает о переходе на гражданскую службу. Матери его эта перспек
тива определенно не нравилась, и только после долгой переписки поэту
удалось настоять на своем. В сентябре 1818 года он подал в отставку,
а в декабре вышел приказ об освобождения его от военной службы
в чине подпоручика, «по домашним обстоятельствам». В то же время
он пишет матери: «С вашего позволения и с согласия почтенных роди
телей Наталии Михайловны и ее самой, скоро буду должен приступить
к браку». Однако свадьба состоялась только весной, а осенью 1819 года
молодые переехали в имение Рылеевых, Батово, откуда поэт и начал
хлопотать о получении гражданской службы.
За всем этим не забывает он и литературу. В марте 1820 года в «Благо
намеренном» напечатаны впервые его стихи, а в ноябре в «Отечественных
Записках» его статья. Рылеев был из тех литераторов, которые, подобно
Пушкину, смотрели на свое дело, как на профессию. Впоследствии им
немало было сделано для распространения этого взгляда, а в журналах,
им редактируемых, его собратья получают очень высокие гонорары.
Первый из этих журналов, «Невский зритель», в котором еще до того
была напечатана статья Рылеева «Временщик», перешел в его руки очень
скоро — в 1820 году. Вообще литературная карьера его была головокру
жительной по быстроте: в 1821 году, по представленной им его думы
«Смерть Ермака», зачислен действительным членом Общество любите
лей российской словесности. Все же обойтись без службы он не может
и до 1824 года занимает место заседателя в Петербургской палате уго
ловного суда. Одновременно он увлекается масонством. В 1820—21 он
становится «мастером» в ложе «Пламенеющая звезда». Наконец, в тайне
входит в состав «Северного тайного общества», которое и сыграло реши
тельную роль в организации декабристского движения.
Литературу он все же оставляет. В 1823 году он становится цензо
ром Общества любителей словесности и начинает издавать «Полярную
Звезду». Он знакомится уже почти со всеми литераторами своего вре
мени, кроме Пушкина, которому не нравятся стихи Рылеева. Первый
шаг сближения делает сам Рылеев в письме, после выхода «Цыган». «Ты
идешь шагами великана, — пишет он, — и радуешь истинно русские
сердца. Я пишу тебе “ты”, потому что холодное “вы” не ложится под
перо; надеюсь, что имею на это право и по душе, и по мыслям, дума
ющим познакомить нас покороче». Литературно они не сблизились.
Рылеев, несмотря на все комплименты Пушкину, сдержанно отзывается
о первых главах «Онегина», который, по его мнению, ниже «Бахчиса
204
райского фонтана» и «Кавказского пленника». Впрочем, он признает,
что «ты мой учитель в языке стихотворном». Пушкин тоже не очень вос
торженно встречает рылеевскую поэму «Войнаровский». Разделяет их
и самый взгляд на поэзию. «Будь поэт и гражданин», — пишет Рылеев
Пушкину, на что последний отвечает известною эпиграммою. Только
после казни Рылеева память его становится ему дорога — и то больше
как символ. Человеческой близости между столь разными людьми
существовать не могло.
Гений без таланта1.
Μ. Л. Михайлов
Всякое творчество неразрывно связано с внутренней трагедией;
в жизни художника, писателя, поэта страдания неизбежны. Но из этого
не следует, что всякий человек, много перестрадавший на своем веку,
станет великим художником. Еще грубее другая ошибка, очень часто
допускаемая: мнение, что творчество должно вытекать (и почти авто
матически) из житейского неблагополучия. Конечно, подлинный тво
рец и в таком неблагополучии найдет себе глубокую трагедию, как
нашел ее Достоевский, но он может почувствовать ее, подобно Тол
стому, и в жизненном счастье и в довольстве. А человек, лишенный
дарования, может голодать всю жизнь, сойти с ума от несчастной
любви и умереть на плахе, так и не создав ничего не только значитель
ного, но и мало-мальски стоящего.
Очень характерным примером в этом смысле может послужить био
графия Μ. Л. Михайлова, третьестепенного поэта и романиста, извест
ного в свое время, но давно забытого переводчика, произведения кото
рого теперь вздумало воскресить московское издательство «Академия»2.
Предисловие к книге начинается следующей фразой: «Михаил Ларионович Михайлов — один из выдающихся русских поэтов — принадлежит
к числу несправедливо обиженных историей литературы». И дальше
следует его жизнеописание, навязывающее читателю вывод: «Человек,
претерпевший столько невзгод и несчастий, должен быть гениальным».
Действительно, испытаний в жизни Михайлова было сколько
угодно: и трудное материальное положение, и семейные распри, и неу
дачная любовь, и каторга. Не было у него только одного — литератур
ного таланта. И читая его стихи, весьма посредственные, лирические
излияния или скучные, условно-гражданские рассуждения, — поневоле
думаешь, что не только гением, но и просто поэтом Михайлов отнюдь
не был, и что история литературы ничуть его не обидела, а просто
поставила на свое незначительное место.
Между тем, в его биографии можно найти даже нечто вроде предзна
менования его литературной будущности. Совершенно случайно в лите
ратуру попал его дед: его описал в «Семейной Хронике» С. Т. Аксаков.
1 Возрождение. № 3697. 18 июля. 1935.
2 Михайлов Μ. Л. Полное собрание стихотворений. Μ. ; Л. : Академия, 1934.
205
Михаил Михайлович был крепостным помещицы Куролесовой. «Под
именем Михайлушки он был известен всем и каждому в Симбирской
и Оренбургской губерниях. Этот замечательно умный и деловой человек
нажил себе большие деньги, долго держался скромного образа жизни,
но, отпущенный на волю, спился и умер в бедности. Кто-то из его детей,
как мне помнится, вышел в чиновники и, наконец, в дворяне».
Этим сыном Михайлушки был Ларион Михайлович, сделавший
быструю и внушительную карьеру на губернской службе, сначала
в Симбирске, потом в Оренбурге. В этом последнем городе и родился
его старший сын Михаил. «Ребенок был болезненно-хрупкий. Родился
он полуслепым, и ему пришлось делать операцию век». Впоследствии
знавшие Михайлова петербургские литераторы не раз отмечали стран
ный взгляд его и «ненормальность глаз». Воспитывался Михаил в Илецкой Защите, на пороге Азии, где его отец стал старшим советником
Соляного управления. Учитель-немец, Адам Адамович (позже описан
ный Михайловым в одноименном романе), помог ему изучить языки
и привил любовь к литературе. Михаил стал писать стихи и переводить
немецких поэтов. После смерти отца, Михайловы перебрались в Уфу,
где юный стихотворец и решил испробовать себя на литературном
поприще: он послал стихи в петербургский журнал «Иллюстрация», где
16 июня 1815 года и были напечатаны два его стихотворения: одно ори
гинальное и перевод из Гейне. Редактор «Иллюстрации», небезызвест
ный К. В. Кукольник, очень поддержал амбицию шестнадцатилетнего
юноши, и Михайлов окончательно решил посвятить себя литературе.
В 1846 году его братья отправились в Петербург, в Горный Институт,
поехал с ними и Михаил с целью поступить на филологический факуль
тет и завязать литературные знакомства.
Университетские дела его сложились сразу же неудачно. Литера
тура отвлекала его от занятий, и экзамена он не выдержал. Все же он
поступил вольнослушателем, но через год вообще бросил университет.
Зато литературный успех выпал на его долю скоро. «Иллюстрация»,
«Сын Отечества» и «Литературная Газета» стали печатать его стихи
и «библиографические работы». Появились у него и литературные зна
комства. Первым был Чернышевский, тоже учившийся в университете.
Отношения между ними сложились странные. «Мы очень часто бываем
друг у друга, — писал Чернышевский, — он со мною откровенен, очень
откровенен, но у него уже такой характер, не то, что у меня... Но я все
еще не столько знаю его, чтобы совершенно сказать, что считаю себя
его другом». Интересы их, впрочем, не совпадали. Чернышевский был
уже увлечен революционными идеями, Михайлов в то время интересо
вался только чистой литературой. Гораздо ближе он сошелся с редакто
ром «Литературной Газеты», В. Р. Зотовым. Литературный успех и зна
комства не обеспечили, однако, Михайлову заработка. Кроме того, он
вел беспорядочный образ жизни, то кутил и сорил деньгами, то нуж
дался и почти голодал. Его прозвали «безденежным литератором»,
что очень обижало его. К тому же его родные стали требовать, чтобы
206
он бросил «безделье» и поступил на службу. После долгих споров, он
сдался и поступил чиновником в нижегородское Соляное управление.
Но и в Нижнем он сошелся с литераторами. Поселился он у В. И. Даля
и подружился с Боборыкиным, который и оставил воспоминания
о нижегородской жизни Михайлова. Служил он исправно, но без рве
ния, зато с рвением кутил и ухаживал за дамами.
Михайлов — пиита
Тянет все клико,
Не терпит лафита,
Ибо не крепко...
Пели о нем куплеты среди веселящейся молодежи. Все же он пишет
и даже печатается. Пыпин, познакомившийся с ним проездом через
Нижний, писал, что он «производил приятное впечатление живостью
разговора и литературными интересами». Михайлов регулярно сотруд
ничал статьями и рассказами в погодинском «Московитянине», кото
рый считал «прекрасным журналом». Попал он туда благодаря Далю,
но скоро литературные друзья разошлись. Народническая тенденция
Даля не удовлетворяла Михайлова, которого тянуло к чистой поэзии,
а Даль писал о нем: «Дарование его до того грязно или загрязнилось,
что плюнешь поневоле». Через четыре года, по приезде в Нижний,
Михайлов вышел в отставку и снова отправился в столицу — делать
литературную карьеру.
Круг его знакомств резко переменился. Он порвал с «Московитянином» и переехал в «Современник». Впрочем, писал повсюду, газетные
фельетоны, статьи, рассказы, много занимался переводами. Подружился
он, главным образом, с поэтами, Майковым, Меем и особенно Полон
ским. Сошелся он также с критиком А. В. Дружининым и Н. В. Шелгуновым, семье которого суждено было сыграть в жизни Михайлова
трагическую роль. Но времяпровождение его осталось прежним. Снова
«безденежный литератор» кутит и пьет, причем участниками его пиру
шек, кроме Полонского и Дружинина, становятся также Тургенев и Гри
горович. Михайлов не без основания хвастается, что «никакая добро
детельная женщина не устоит против него». Друзья по похождениям
уверяли, что он «ни о чем другом не думает, как о победах над женщи
нами». Но Шелгунов дает совсем иной портрет его. «В нем, как во всех
художественных натурах, было сильно чувство формы. Свое литератур
ное достоинство Михайлов нес высоко и тщательно оберегал. Михай
лов развился на тех старых литературных преданиях, когда талант счи
тался даром неба, а писатель — носителем искры Божьей». Внешне он
был хоть и некрасив, но опрятен и элегантен. «Природное изящество
сообщалось Михайловым всему, что он носил. Галстук, самый обыкно
венный на других, на Михайлове смотрелся совсем иначе, и это зави
село от того, что Михайлов своими тонкими “умными” пальцами умел
завязать его с женской аккуратностью и изяществом».
Шелгунов был женат, и жену свою, Людмилу Петровну, обожал.
Кроме того, его «передовые» взгляды на женщину запрещали ему
207
стеснять ее свободу. Людмила Петровна свободой этой пользовалась,
и очень широко. У нее постоянно были поклонники и связи, и Полон
ский определял ее «хищницей». В своем дневнике он записал ее фразу:
«Надо из мужчины выжать сок, как из лимона, а потом бросить». Неиз
вестно хотел ли Михайлов испробовать на ней силу своего очарова
ния, или и впрямь она привлекла его, но легкое чувство к ней скоро
перешло в страстную любовь. Хозяйка литературного салона Е. А. Штакеншнейдер писала в своих воспоминаниях: «думаю, что если бы Шелгунова ему сказала броситься в огонь, он бы бросился с радостью; если
бы она убила кого-нибудь, он был бы счастлив взять ее грех на себя».
Эта любовь не ускользнула от мужа, который сказал, что «Людинька»,
может «выбрать себе нового мужа и насладиться с ним счастьем, воз
можным на земле. Я люблю вас и потому не хотел бы быть причи
ной вашего несчастья. Насчет обеспечения жизни вы не будете иметь
хлопот».
Но жертвенное предложение Шелгунова было напрасным. Любовь
Петровна не думала о разводе, а Михайловым просто играла. Полон
ский, видевший, что его друг измучен страстью, решил выяснить
с Шелгуновой обстоятельства. Но, к его удивлению, разговор их принял
совсем иное направление. Шелгунова стала ему намекать, что он сам ей
не безразличен. «Это только искра, зависит от вас раздуть ее в пламя».
Полонский испугался и порвал с Шелгуновыми. Михайлов же продол
жал молча страдать, причем его любовь не уменьшила его дружбы
с самим Шелгуновым. Последний приписал всю путаницу «древнему
року» и только еще больше привязался к Михайлову. Втроем они отпра
вились за границу, в Германию и в Париж. Михайлов, в общем, остался
равнодушен к заграничной жизни, но Шелгуновым снова суждено было
сыграть в его жизни роль «древнего рока». Шелгунов виделся в Париже
с революционерами и понемногу втянул в политику и своего друга.
Совсем чуждый, по существу, этих интересов, Михайлов, вернувшись
в Россию, по инерции стал заниматься революционной пропагандой.
За распространение прокламаций он был сослан в Сибирь на шесть лет.
В ссылке он и умер от удара в 1865 году. До самой смерти литера
тура привлекала его больше всего, и он много писал. Но жизненная
неудача почти не отразилась в его стихах. Во всяком случае, они оста
лись такими же любительскими и такими же несовершенными. Любо
пытно, что и оригинальные его стихи — часто перепевы Гейне, Пуш
кина на своих сверстников. Когда умерли его друзья, любившие его как
человека, забвение стало неизбежным.
По синим волнам океана1.
К столетию со дня появления первого произведения
Лермонтова
Сто лет назад в «Библиотеке для чтения» впервые были напечатаны
стихи молодого поэта Михаила Лермонтова. Это была кавказская поэма
1 Возрождение. № 3830. 28 ноября. 1935.
208
«Хаджи Абрек». Стихи не наделали никого шума. Если бы Лермонтов
ограничился этим и подобными произведениями — имя его мало что
говорило бы нам. Лермонтов принадлежит к тем поэтам, которым надо
«выписаться», пробиться сквозь чужие влияния и собственный сырой
материал, прежде чем договориться до своих неповторимых, единствен
ных на свете слов. Он и «выписывался», писал много — и оттого оставил
в свои двадцать семь лет такое обширное «литературное наследство».
Если бы он при жизни собрал книгу, вряд ли бы ввел он в нее половину
написанного. Первые стихи Лермонтова — ни один «Хаджи Абрек» —
подражательны. Не только «кумир» Байрона, но и старший сотоварищ
Пушкин, оставили свои следы вплоть до буквальных реминисценций
(«Кавказский пленник»). Наряду с этим—личные лирические излияния,
почти дневники, почти письма. Лермонтова всегда тянуло к исповеди.
В его творчестве сохранилось около двадцати исповедей. Под конец
своей краткой жизни он их преображал, «сублимировал»: такова испо
ведь Мцыри, исповедь Демона, изумительное «Завещание» («Наедине
с тобою, брат»). Личное лермонтовское переживание стало чем-то боль
шим, оставаясь, конечно, его личным. Но ранние его исповеди почти
всегда — только материал. Были прорывы — гениальные по правдиво
сти и глубине. Когда появился «Хаджи Абрек», Лермонтов написал уже
«Ангела» и «Парус». Однако только в последние годы он перестал писать
«дневниковые упражнения». Опыт закрепил гениальность, внес новый
неопределимый, но явно ощутимый элемент вечности.
★ ★★
О каком опыте Лермонтова может идти речь? О чисто литератур
ном? Конечно, Лермонтов «не пренебрегал мастерством». Об этом
странно и смешно было бы спорить. Но ясно также, что мастерство
идет всегда заодно с чем-то другим. Исключительное мастерство Лер
монтова совпадает с исключительностью иного порядка. Может быть,
жизненный опыт? Лермонтов, бесспорно, «жил» не мало. Но ведь умер
он, все-таки, двадцати семи лет, откуда же могла прийти к нему житей
ская мудрость? Лермонтовская мудрость в чем-то на самом деле таин
ственна необычайна: «И звуков небес заменить не могли ей скучные
песни земли». Это знает любой гимназист. Значит память о небесном?
Вряд ли только память. Если вообще это «les vers sont les experiences»1, то
к лермонтовским стихам это относится сугубо. Память его сопряжена
с опытом, добытым опытным путем. Об опыте его жизни — вся его
поэзия. Мцыри, несомненно, стоящий в центре этой поэзии, говорит:
Ты хочешь знать, что делал я
На воле? Жил...
Ответ — такой же таинственный, как и сам вопрос. Все же пренебре
гать им мы не в праве.
1 «Поэзия это опыт» (фр.) (прим. Е. Д.).
209
★ ★★
Лермонтова очень трудно полюбить, оговорюсь: целиком, полно
стью. Полюбить его музыку, поддаться его магии даже слишком легко.
«Звуками небес» бредят и школьники. Сколько юношей пишет стихи
только потому, что прочли Лермонтова. Но к лермонтовской глубине
трудно даже подойти: в этом его отличие от Пушкина. Пушкина каждый
любит в меру своего понимания — но любит его полностью, во всех его
проявлениях. В Лермонтове многое остается скрытым даже для зрелого
человека. «Звуки небес» заслоняют в нем другую сторону. Может быть,
поэтому лучше не любить Лермонтова в ранней молодости и приберечь
настоящее знакомство с ним до того дня, когда поэтическая магия уже
не всесильна над душой.
Попробуем вчитаться в Лермонтова. Избранность его, предо
пределенность вне сомнения. Но он отнюдь не «резвое дитя поэзии»
и не романтический соловей, поющий розе свои жалобы. Небесное
в нем постоянно отягощено земным. Стихи Лермонтова до какой-то
степени всегда трезво рассудочны (а уж просто трезвы и подавно), иро
ничны — горькой и грустной иронией, не имеющей ничего общего
с романтическим разочарованием. Ленского в Лермонтове не было
и в помине. Недаром в «Герое нашего времени» никто не противопо
ставлен Печорину (Грушницкий пародирует его, но в той же линии).
Нет, я не Байрон, я другой,
Еще неведомый избранник.
Эти стихи не просто заявление права на самостоятельное существо
вание: это сознательный отказ от романтизма. Избранник идет земным
путем — не хочет и не может идти иначе. Небесную родину он помнит,
как Мцыри отцовский дом, — неясно и туманно.
И стало в памяти моей
Прошедшее ясней, ясней...
При этом только в редкие мгновения; в остальное же время память
звучит глухо, как заданная цель, а не как данное. И идти к ней Лер
монтов мог только сквозь жизнь, не минуя ее. Ведь и Мцыри бежал
из монастыря, чтобы жить:
И жизнь моя
Без этих трех блаженных дней
Была б печальней и мрачней
Бессильной старости моей.
Ясности, последней черты, Лермонтов часто даже сознательно не
хочет, настолько дорога ему жизнь, несмотря на горечь и отвращение.
Где бы ни был этот мир святой,
Двух жизней сердцем ты достойна,
А мне довольно и одной! ! !
210
Я сохранил навек былое,
И нет о будущем забот:
Земля взяла свое земное,
Она назад не отдает.
Жизнь он любит даже настолько, что порою, кажется, предпочитает
путь цели. Не звучит ли в одном из глубочайших лермонтовских соз
даний, в изумительном «Валерик», — наряду с горестным жизненным
опытом, тайное предпочтение крови, первобытного дикого начала?
У Бога счастья не прошу
И молча зло переношу.
Да и только ли переносит? Иногда, кажется, в Нем, сквозь Него,
видит он какую-то возможность иного добра, «бессмертья, может быть,
залог». Прислушаемся к некоторым стихам Лермонтова — к отдельным
местам из «Демона» или из «Тамары».
И было так нежно прощанье,
Так сладко тот голос звучал,
Как будто восторги свиданья
И ласки любви обещал.
Не потому ли не хочет «избранник» последней ясности (все-таки
в нем бывшей), что боится конфликта между памятью о небесном
и любовью к земле? Между двумя открывшимися ему правдами, ни
одной из которых он не в праве изменить. Оттого так мучительны, так
едки его стихи. Обе правды живут в нем одновременно и непрерывно.
Да, есть у Лермонтова и «Ангел», и «Молитва странника»: «Я, Матерь
Божия, ныне с молитвою». Но есть и другая правда, как будто уничто
жающая первую.
И если вы скончались в вере,
Как христианин, то гранит
На сорок лет, по крайней мере,
Названье ваше сохранит.
Два последних стихотворения написаны почти одновременно; пре
дельная вера и предельное недоверие, почти граничащее с неверием.
Дело не в вере в конвенциональном смысле слова: недоверие касается
вообще «звуков небес». И, может быть, самое страшное стихотворение
Лермонтова — то, где обретенное счастье оставляет его холодным.
И смерть пришла: наступило за гробом свиданье...
Но в мире новом друг друга они не узнали.
Мцыри, возвратившийся в отцовский дом, не узнает того, к чему
стремился. Ему «скучно и грустно» не потому, что нет счастья, нет
другой жизни, а потому, что «ему довольно и одной», и «он счастья
не ищет и не от счастья бежит». Странный и трагический опыт: найти
и не узнать, поверить и не доверять. Трагедия не в отсутствии цели,
но цель оказывается трагичной. Достижение и катастрофа сливаются
211
в одно — высшее счастье и высшее неблагополучие. Не потому ли так
влечет Лермонтова трагедия Наполеона? Гениальнейший «Воздушный
корабль» — предельное выражение этого опыта. Дело не в измене мар
шалов, не в потере «Франции милой» и «наследника-сына», не в одном
этом, во всяком случае, а в обреченности гения.
Что без страданья жизнь поэта,
И что без бури океан?
Путь поэта — «по синим волнам океана» жизни. И приводит он
неминуемо к крушению. «В душе моей, как в океане, надежд разбитых
груз лежит». Крушение в несовместимости двух сосуществующих правд.
И все-таки опыт не заглушил тех других звуков. «Не кончив молитвы,
на звук тот отвечу»... И даже: не потому ли так пленяют эти звуки, что
вырывались они из океанских глубин. Если бы Лермонтов был только
«певцом», была ли бы в его стихах та магия, та, ни с чем несравнимая
прелесть? Крушение, конечно. Но не обещает ли оно, как голос Тамары,
восторги непонятного нам свидания?
***
Еще одно замечание. О стихах Лермонтова сейчас почти не гово
рят. Зато часто упоминают о нем как об основоположнике современ
ной русской прозы. «Если бы Лермонтов остался жив, он перешел бы
на прозу». Бесспорно. «Герой нашего времени» — проза замечательная.
Мало того — это совсем не «проза поэта». Но все же какой-то отблеск
лермонтовских стихов есть и в его романе. Без «Героя нашего времени»
Лермонтов был бы вполне таким же поэтом, но что стало бы, если бы
у нас не осталось его стихов? Конечно, и с одной прозой он был бы
писателем блестящим и глубоким; содержательность и острота его
не утратились бы. Но какое-то очарование исчезло бы. Не будь на свете
«Мцыри» или «Воздушного корабля» мы стали бы беднее, и не только
количественно. Мир был бы лишен «нового трепета». Что же еще тре
бовать от поэта?
Лермонтов по-французски1
Упрекнуть французов в отсутствии интереса к русской литературе
было бы в настоящий момент несправедливо. Анекдотическое время,
когда снобы хвастались знанием «Толстовского», уже давно отошло
в прошлое. Сейчас всякий, кто хочет ознакомиться с нашей словесно
стью во французских переводах, имеет возможность составить себе
о ней довольно полное представление. Не только Тургенев, Толстой
и Достоевский, но даже столь трудно переводимый Гоголь, даже Чехов,
даже Гончаров, не говоря уже о наших современниках (Бунине, Мереж
ковском, Горьком) представлены почти полностью. Нам, в частности,
хочется отметить огромную работу, произведенную над переводом
1 Возрождение. № 4133. 27 мая. 1938.
212
Гоголя Анри Монго и над переводом Чехова Дени Рошем. Прошлогод
ний Пушкинский юбилей вызвал интерес к Пушкину, по многим причи
нам оказавшемуся едва ли не самым недоступным из всех наших писа
телей. Все же и о нем французский читатель может теперь в какой-то
мере судить. Ныне настала очередь и Лермонтова.
Если мы не ошибаемся, до недавнего времени существовал лишь
один, очень посредственный перевод «Героя нашего времени», к кото
рому в виде дополнения был приложен прозаический пересказ «Демона».
Об ознакомлении французов с лермонтовской лирикой не приходилось
и мечтать: судьба наших поэтов в этом смысле особенно неблагодарна.
И вот, в предвидении еще далекого, но все же приближающегося сто
летия со дня смерти Лермонтова, малоизвестное издательство Дебрес
решило выпустить его сочинения и начало, в качестве неожиданного
подарка, именно с лирических стихов1. Отдадим должное как смелой
инициативе редактора серии, в которую включена книга Лаказ-Дютье,
так и исключительной добросовестности переводчицы Ольги Гутвейн.
Она собрала свыше пятидесяти стихотворений Лермонтова разных
периодов, но, главным образом, последних, зрелых лет жизни поэта.
О выборе Гутвейн, впрочем, можно бы поспорить. Она включила ряд
стихотворений и в подлиннике не столь уже удачных (ибо у Лермон
това срывов сколько угодно), и не самых характерных. Особенно удив
ляет присутствие эпиграмм и набросков, место которых лишь в очень
полных собраниях сочинений. Зато многие прекраснейшие стихотворе
ния, чистейшие образцы русской поэзии, отсутствуют; правда, нам обе
щан в скором времени второй том, в который они, может быть, войдут.
Самые переводы, во всяком случае, надо приветствовать: сделаны
они добросовестно, почти всегда очень точно, несмотря на то, что Гут
вейн попыталась сохранить и стихотворные особенности подлинника.
Последнее ей не всегда удается, даже в виде намека, — но француз
ское силлабическое стихотворение столь далеко от русских тонических
размеров, что и достигнутым результатам можно удивиться. Отме
тим переводы: «Чаши жизни», «Ангела», «Когда волнуется желтеющая
нива», «Слышу ли голос твой», «Я не хочу, чтоб свет узнал», и в особен
ности «Печально я гляжу». Значительно менее удались те переводы,
в которых Гутвейн сознательно отступает от размера подлинника
и обращается к свободному стиху: они точны, но лишены тени очарова
ния. Перевод «Паруса», например, при смысловом соответствии, совер
шенно искажает лермонтовский дух. Нельзя не указать и несколько
промахов в оттенках выбранных слов, портящих порою отличные
переводы. «Les tristes chansons de la terre» — не «скучные песни земли»,
даже если слову «triste» придать смысл пренебрежительный; «J’opercois
Dieu a l’horizon» — не соответствуем строке «И в небесах я вижу Бога».
«Что плохи наши лекаря» — Гутвейн переводит: «Que nos medicines sont
impomes», что вносит оттенок преступности в эпитет, по-русски выра
1 LermontoffM. Poemes liriques (trad, par Goutvein). Paris : Edition R. Debresse, 1938.
213
жающий скорее отсутствие знаний. Однако все эти возражения не ума
ляют действительной ценности переводов, тем более что ими положено
начало.
Есть все же в книге одно слабое место, которого, кстати, легко было
бы избежать: это предисловие, написанное самим редактором ЛаказДютье. По всей видимости, он подлинника не знает и судит о Лермон
тове с чужих слов, чем и хочется объяснить некоторые его большие про
махи. Если бы предисловие написала переводчица, их, вероятно, было
бы меньше. Опустим краткое (в страничку) жизнеописание Лермон
това. Припишем опечатке превращение «Мцыри» в «Уцыри». Но невоз
можно не подчеркнуть некоторых оценок творчества. «Демон» сравни
вается с ламартиновским «Падением ангела», от коего по существу он
очень далек. Лермонтов представляется автору статьи туманным роман
тиком, «со свойственной славянской душе религией страдания»: это-то
Лермонтов, один из трезвейших и самых скептических наших поэтов.
«Подобно Верлену, он двойственен»: по правде сказать, утверждение
голословное. «Лермонтов великий поэт, так как он кричал о своем
страдании и обнажал свое сердце»; можно ли так говорить о столь
замечательном художнике? Мы поневоле ужасаемся, когда читаем,
что ценность Лермонтова «в передаче настроений определенной эпохи
(1830—1840)». А что же сталось с самой личностью поэта? Наконец, мы
узнаем, что «литературный багаж его немного легок на первый взгляд,
но несомненно своеобразен». Не мешало бы, как-никак, вспомнить, что
Лермонтов был убит в 27 лет. Определенно Лаказ-Дютье не отдает себе
отчета в том, насколько значительно во всех отношениях оставленное
нам Лермонтовым наследство.
Тютчев и Альпы1
Помнишь ли ты, читатель, прекрасное описание гор в «Казаках» Тол
стого? Вернее, даже не самих гор, а переживание Оленина при при
ближении к ним, при первом знакомстве с ними. «Сначала горы только
удивили Оленина, потом обрадовали, но потом, больше и больше вгля
дываясь в эту, не из других черных гор, но прямо из степи вырастаю
щую и убегающую цепь снеговых гор, он мало по малу начал вникать
в эту красоту и почувствовал горы. С этой минуты все, что только он
видел, все, что он думал, все, что он чувствовал, получало для него
новый, строго величавый характер гор... Взглянет на небо — и вспом
нит горы. Взглянет на себя, на Ванюшу — и опять горы... За Тереком
виден дым в ауле; а горы... Солнце всходит и блещет на виднеющемся
из-за камыша Тереке; а горы...»
Всякий, кто хоть раз увидел и почувствовал горы, конечно, испытал
нечто подобное. Горы внедряются в наше сознание, в самое наше суще
ство. Человек, узнавший их, уже не тот, что раньше: что-то навсегда
изменилось в нем. Горы входят в жизнь, как любимая женщина, как
1 Возрождение. № 3747. 6 сентября. 1935.
214
обидчик, нанесший несмываемое оскорбление. Не видя их, разлучен
ные с ними, мы ощущаем их бытие, их незримое присутствие в мире.
Это испытал всякий. Но есть люди, у которых с горами особая связь,
тайный заговор. Горы объясняют им космическую загадку, секрет миро
здания. Не этим ли объясняется вечное стремление поэтов к горам —
к Альпам, на Кавказ?
Именно таким человеком был Тютчев. Кавказа он не знал, но Альпы
сыграли в его жизни и в его творчестве огромную роль. Без преуве
личения, у него был «роман» с Альпами, оставивший в нем не менее
глубокие следы, чем романы с женщинами, даже чем долгая и мучи
тельная любовь его к Денисьевой. Конечно, фактической истории этого
«романа» мы не знаем. О нем мы не прочтем ни в одной книге. Био
графы и исследователи Тютчева не сочли нужным остановиться на этой
стороне его жизни. Все же данные о любви Тютчева к Альпам у нас
имеются, и более красноречивые, чем любая биография. Эти данные —
стихи самого Тютчева.
Количество стихотворений — прямо или косвенно касающихся
Альп—у Тютчева не так уж много — немногим больше десятка. Но твор
чество Тютчева вообще столь скупо и немногословно, что десять стихот
ворений в нем занимают немалое место. Да, кроме того, это творчество
количественно несоизмеримо. После фетовского суждения о нем, все
мы знаем, что несколько стихов Тютчева «томов премногих тяжелей».
А некоторые из его альпийских стихотворений, несомненно — и одни
из лучших тютчевских созданий. Для нас же сейчас имеют они и осо
бый смысл, ибо вскрывают то личное его отношение к горам, о кото
ром мы упомянули. Тютчев был, конечно, избранником гор, и видел
в них нечто иное, чем во всякой другой природе. А между тем, ему,
как мало кому, «была звездная книга ясна и с ним говорила морская
волна». Вспомним собственное его проникновенное признание:
Не то, что мните вы, — природа:
Не слепок, не бездушный лик.
В ней есть душа, в ней есть свобода,
В ней есть любовь, в ней есть язык.
К Тютчеву «сходили в душу лучи», с ним «говорили леса», «совеща
лась в беседе дружеской гроза» (все его выражения). Он чувствовал
«певучесть в морских волнах, гармонию в стихийных спорах». Трогала
его и «скудная природа родных полей», рек в знойный полдень, осенняя
«таинственная прелесть»:
Та кроткая улыбка увяданья,
Что в существе разумном мы зовем
Божественной стыдливостью страданья.
И все-таки в Альпах полнее всего открывалась ему душа природы,
понятнее всего становился ее язык. В Альпах — и во всей стране, к ним
прилегающей, с ними связанной, Савойя, Леман, Монблан (Белая Гора,
215
как ее называл Тютчев) — одни имена имели над его памятью магиче
скую власть.
Как он любил родные ели
Своей Савойи дорогой —
Как мелодически шумели
Их ветви над его главой...
Их мрак торжественно-угрюмый
И дикий, заунывный шум,
Какою сладостную думой
Его обворожали ум!..
Это писал Тютчев о Ламартине. Но куда больше эти стихи можно
применять к нему самому. О Савойе вспомнил он в грустные минуты,
как о крае надежд и чудесных преображений. («Тот же месяц, но живой,
дышит в зеркале Лемана»), к ней он стремился измученный — отдо
хнуть, ожить сердцем.
Здесь сердце все бы так забыло1,
Забыло б муку всю свою...
восклицает он у подножия Монблана. В Альпах единственное спасение
от людей, от людской злобы, от людского равнодушия, единственная
возможность радостного общения с миром.
Вот взобрался я на вершину.
Сижу здесь радостен и тих —
Ты к людям, ключ, спешишь в долину, —
Попробуй, каково у них!
Освобождение от условностей общества, от невозможности войти
в контакт с другим человеком, ибо «мысль изреченная есть ложь»,
желание оттолкнуть «все удушливо земное» — вот что заставляло Тют
чева, «хоть он и свил гнездо в долине», всегда стремиться на горные
кручи, к хвойным лесам, к снеговым вершинам. Что же он находил
там взамен несовершенного людского общения? Какое освобождение,
какую награду?
Во-первых — ощущение вечности, непреходящего, «бессмертия,
может быть, залог» — по словам Пушкина. Вечнозеленые ели, вечные
снега — не живые ли это символы бессмертия?
Яркий снег сиял в долине, —
Снег растаял и ушел;
Вешний злак блестит в долине, —
Злак увянет и уйдет.
Но который век белеет
Там, на высях снеговых?
А заря и ныне сеет
Розы свежие на них!..
1 Правильно: «Здесь сердце так бы всё забыло» (прим. Е. Д.).
216
Конечно, горная вечность холодна и чужда большинству людей,
так как «природа знать не знает» о наших заботах и желаниях. Но она
не мертва. Наоборот, в горной стихии таится жизнетворный источник.
Не случайно само слово «жизнетворный» не раз встречается в альпий
ских стихах Тютчева. Та первооснова жизни, тот древний родимый
хаос, к которому поневоле тянется душа поэта, в горах доныне заметен
и ощутим. «Как бы воздушные руины волшебством созданных палат» —
определяет он Альпы. Особенно чувствуется этот скованный хаос
ночью (когда тютчевское кошачье зрение вообще зорче). Тогда «смер
тельные их очи ледистым ужасом разят». И сами они «дремлют, грозны
и туманны, словно падшие цари». Но если в море Тютчеву чудится хаос
в его первобытных торжествах, то в горах он скован, осмыслен, пре
ображен в космос. Ночное страшное видение с первыми лучами зари
изменяется, приобретает иной, живительный и глубокий смысл. Вме
сто гибели горы несут утром весть о воскресении.
Первый в небе просветлеет
Брата старшего венец.
И с главы большого брата
На меньших бежит струя,
И блестит в венцах из злата
Вся воскресшая семья.
Уже не сфинксом, губящим людей своей загадкой, а старшим братом
представляется поэту Монблан. Он уже не стоит перед ним с немым
вопросом, на который нет и не может быть ответа на человеческом
языке. Из эстетического феномена, из философского положения Мон
блан превращается для него в откровение, в метафизическую реаль
ность, уничтожающую саму потребность в ответе, ибо она и есть ответ.
А там, в торжественном покое, —
Разоблаченная с утра,
Сияет Белая Гора,
Как откровенье неземное.
Откровение чувствуется здесь подлинное, не столько в содержании,
сколько в самом звуке стихов, даже в выборе слов. Стихи эти реальны
одновременно в двух планах — и для такого истолкования их не нужно
никакой натяжки: разве не свидетельствует об этом хотя бы эпитет
«разоблаченная»? Обычно, пользуясь этим словом, люди забывают
о первом его буквальном смысле, «открывшаяся из-за облаков». В дан
ном случае совпадение обоих смыслов, обоих планов — полное.
Горное откровение — «неземное», «небесное», «непорочное». Это
определение самого Тютчева. Скажем от себя: это определение рели
гиозное, в том тревожном, мучительном и одновременно радостном
значении этого понятия, какое только и мог придавать ему Тютчев.
Не простое любование природой приковало к Альпам его взгляд.
На недоступные громады
Гляжу по целым я часам,
217
Какие росы и прохлады
Оттуда с шумом льются к нам!
Вдруг просветлеют огнецветно
Их непорочные снега:
По ним проходит незаметно
Небесных ангелов нога...
Это, конечно, не простое описание. Эти «росы и прохлады», эти
«непорочные снега» — не то, что принято называть в общежитии
поэтическими сравнениями. Для красного словца, пожалуй, слишком
сильно, слишком волнующе... Правда, подлинная поэзия красным слов
цом никогда не была.
Письма Тютчева1
Письма Тютчева, помещенные Г. Чулковым в новом издании сочине
ний поэта2, печатаются не впервые. Но в большинстве общедоступных
изданий они опускаются, и вряд ли многие читатели, даже поклонники
Тютчева, знакомы с ними. Об этом надо пожалеть: письма прочесть
больше чем стоит, если они и не дают легкой радости (как, впрочем,
и тревожные, напряженные стихи Тютчева), то поражают на каждом
шагу умом и насыщенностью и, несомненно, обогащают душевно.
Тютчев, конечно, обладал эпистолярным даром. Но это не все: читая
его письма, убеждаешься в том, что он был не только одним из луч
ших наших поэтов, но и сложным, и глубоким, а главное — и исключи
тельно умным человеком.
Современники, далеко не единодушно оценившие его стихи, воз
давали должное оригинальности и блеску его ума. В бытность его
в Германии с ним считались Гейне и Шеллинг. Лев Толстой определял
его: «глубоко, по-настоящему умный старик». Тургенев писал после
смерти Тютчева: «Милый, умный, как день умный, Федор Иванович».
И. В. Кириевский говорил: «У нас таких людей европейских можно
счесть по пальцам». Тютчев знал это отношение к себе. 5 августа
1854 года он писал жене: «Недавно у графини Софьи Бобринской меня
угостили, не догадываясь об авторе, чтением выдержек из моих писем».
Правда, большинство ценили не самый ум, а салонное остроумие Тют
чева, «текущего из источника», по выражение В. А. Соллогуба. В новом
издании помещены остроты Тютчева, заимствованные из выпущенной
в 1903 году «Тютченианы». Некоторые из них и впрямь метки, как,
например, замечание по поводу упований на «русского Бога» во время
Крымской кампании: «Надо сознаться, что должность русского Бога
не синекура», или по поводу подарка государем шубы черногорскому
князю: «Это, кажется, все, что мы можем предложить в настоящее
время христианству Востока». Но по-настоящему глубина и блеск Тют
чева выразились именно в его письмах. Даже наиболее смелые остроты
1 Возрождение. № 3970. 16 апреля. 1936.
2 Тютчев Ф. И. Сочинения / под ред. Г. Чулкова. Μ. : Госизд., 1935.
218
мы находим в письмах к жене: «Тело Австрии представляет одну сплош
ную Ахиллесову пяту», или «следовало бы понять раз и навсегда, что
в России нет ничего серьезного, кроме самой России». В письмах он
был меньше всего принужден, больше всего самим собою. Слова его,
действительно, «текли из источника». В этом сказывается, конечно,
и выбор корреспондентов. Имена Чаадаева, кн. Вяземского, И. С. Акса
кова говорят сами за себя. Но, пожалуй, самые серьезные и глубокие
письма адресованы второй жене Тютчева, Эрнестине Федоровне, урож
денной баронессе Пфефель. Известно, что после этого брака, у Тютчева
был долгий и мучительный роман с Е. А. Денисьевой (которой посвя
щены «Последняя любовь» и другие замечательные стихи). Но с женой
Тютчев не разошелся. При чтении писем это становится вполне понят
ным, перестав быть возлюбленной, Э. Ф. Тютчева оставалась для поэта
верным и умным другом, с которым он делился своими литературными,
политическими и жизненными интересами. Он излагает ей самые свои
сокровенные мысли, самые сложные теории, высказывает все волно
вавшие его чувства (кроме одного), по-видимому, будучи уверен в ее
понимании и сочувствии.
Удивительно, что при уже упомянутом блестящем эпистолярном
даровании и при непрестанных своих разъездах (по дипломатическим
и личным делам), Тютчев оставил в общем немного писем. Многие
из них, конечно, утеряны, но это не дает полного объяснения. Объ
ясняет причину этого сам Тютчев, начинающий почти постоянно свои
письма извинениями за свою лень. «Я — аполог, — пишет он П. Г. Гага
рину, — притча, предназначенная к тому, чтобы выразить собою отвра
тительные последствия лени. Виноват ли я, что ответы эти не дошли
до вас, не будучи написаны? Ах. Писание — это страшное зло. Оно как
будто второе грехопадение злосчастного разума, как будто уплотнение
материи». Следует ли заключить из этих строк, что Тютчев и впрямь
был ленив? Нет, конечно. «Молчание это, как вам хорошо известно,
так мало мое я, что скорее служит отрицанием моего я». По-видимому,
мы здесь имеем дело с особой трудностью, с отвращением к перу
и бумаге, свойственным иногда людям с очень напряженной внутрен
ней жизнью.
Большая часть писем посвящена политике и событиям того вре
мени. Тютчев интересовался ими отнюдь не только по служебной обя
занности. Когда он уже отошел от дипломатической карьеры, он все
же проявлял живейшее внимание к злободневности и когда с ним, уже
семидесятилетним стариком, случился удар, то, придя в себя, он спро
сил: «Какие последние политические новости?»
Отметим его дипломатическую депешу 1833 года о действиях гре
ческого правительства. Она — менее всего дипломатична. Тютчев
свободно и зло иронизирует над регентским советом молодого короля
Оттона и над английским влиянием в Греции. Ирония умная и бес
пощадная, но становится понятным, почему Тютчев, как дипломат,
выдвинуться не смог.
219
В большинстве частных писем Тютчев, однако, политикой в чистом
виде не ограничивается. Он углубляет ее до истории или истории куль
туры. Тон его тогда тот же, что в его замечательных, пророческих ста
тьях, собственно говоря, предсказавших революцию. Он чувствует,
что Россия накануне катастрофы, хотя и убежден, что окончательный
успех России в этой борьбе обеспечен (письмо к жене от 17 сентября
1855 года). Но, хотя в стихах он и писал: «Блажен, кто посетил сей
мир в его минуты роковые», сам он от своего предчувствия испыты
вал не блаженство, а дикий ужас. «Бывают минуты, когда я задыхаюсь
от своей бессильной прозорливости, подобно заживо погребенному,
который пришел в себя. Но, к несчастью, мне не надо даже приходить
в себя... только безмерность этой катастрофы заставляла меня ино
гда сомневаться». Россия представляется ему каретой, несущейся под
гору без кучера на козлах — образ, чудовищно родственный гоголев
ской тройке. Но больше всего его ужасает слепота окружающих. «Эти
люди столь же способны судить о надвигающихся событиях, сколь
могут судить о качках трехпалубного корабля мухи, сидящие у него
на борту»... «Бьюсь об заклад, что и в день Страшного Суда в Петер
бурге найдутся люди, которые будут притворяться, что они ничего
об этом не подозревают».
Любопытно отношение Тютчева к разладу между Россией и Европой.
Конечно, по существу, он любил Россию, но можно ли его считать, как
это обычно делают, «восточником», «славянофилом». Добрых две трети
писем этого «врага Запада» написаны по-французски, он долго жил
в Европе и вспоминает о ней с глубокой любовью. Вот что он пишет,
например, о Савойе: «Все поэтически настроенные люди жили в этом
благословенном уголке земли и любили его; они ушли, исчезли один
за другим... Но от них как будто что-то осталось в воздухе, в освеще
нии»... Сравним это описание с его впечатлением от русской деревни,
его родного Овстуга, куда он вернулся после смерти отца. «Я испытал
в течение нескольких минут то, что испытали подобно мне тысячи
людей при таких же обстоятельствах. Но ты, конечно, понимаешь, что
это очарование быстро исчезло и волнение улеглось, и перешло в чув
ство окончательной полной скуки».
Известная привычка светского человека часто побуждала Тютчева
высказываться о литературе в шутливом или пренебрежительном тоне.
Все же пишет он о ней много, и даже шутки его носят оттенок живого
интереса и острого внимания. «Действительно, стихи никогда ничего
другого не доказывали, кроме большего или меньшего таланта их сочи
нителя. То же самое начинает быть верным и для прозы». Даже живя
за границей, он следит за русской словесностью, просит присылать ему
книги и журналы, высказывает свои суждения. О чьей-то книге сти
хов он пишет: «В них есть вдохновение и, как хороший признак для
будущего, рядом с весьма полно представленными элементами идеа
листического начала есть вкус к реальному, ощущаемому и даже чув
ственному. Вреда в том нет. Чтобы поэзия процветала, ей нужно иметь
220
корни в земле». В том же письме он объясняет все увеличивающееся
стремление к лирике: «Всякий в известном возрасте является лириче
ским поэтом, стоит только развязать ему язык». О русских писателях
иногда отзывается он очень резко, но все же предпочитает их францу
зам. «Мне приятно воздать честь русскому духу: его стремлению быть
чуждым риторике, которая является язвой, вернее первородным грехом
французского ума. Вот почему Пушкин выше всех современных фран
цузских поэтов». Уничижительно пишет он о Гюго, «который уже видит
как Собор Парижской Богоматери весело (так и сказано!) принимает
немецкие ядра». Зато он благоговеет перед Гете и с возмущением сооб
щает из Франкфурта, что в годовщину со дня рождения этого «довольно
известного гражданина Франкфурта», только он и Жуковский почтили
его память. Из русских писателей, кроме Пушкина, Гоголя и Тургенева,
он отмечает поэта Мея и некоего Павлова, у которого находит «художе
ственный талант, достигающий редкой зрелости». О собственных сти
хах Тютчев упоминает всегда мельком и с нескрываемым презрением:
«Вы просили прислать вам мое бумагомаранье, делайте с ним, что
хотите... Пахнет гнилью, от которой тошнит...» «Я сильно сомневаюсь,
чтобы бумагомаранье, которое я вам послал, заслуживало чести напе
чатания и в особенности отдельною книжкой. Теперь в России в каж
дом полугодии появляются произведения несравненно лучше».
О личной своей жизни Тютчев пишет много, особенно жене,
но всегда сдержанно, как бы стыдясь своих переживаний: «Это, в конце
концов, имеет значение лишь для того, кто переживает это чувство».
Такие приписки очень часты. Когда его дочь Анна вышла замуж
за молодого Аксакова, он старается скрыть свое глубокое волнение
и грусть. Обычный прием его — подчеркиванье обыкновенности пере
живания. «Еще раз, как все отцы, настоящие, прошедшие и будущие,
при таких же обстоятельствах, я увидел себя держащим образ в руках
и старающимся с убеждением исполнить свою роль». Но дальше Тют
чев не выдерживает и выдает себя с головой: «Совершенно некстати
ожидал нас завтрак у Аксаковых»...
Только одно событие его интимной жизни прорвало плотину тют
чевской сдержанности: это смерть Е. А. Денисьевой. Жене он, конечно,
написать не мог ничего, но его письма к родственнику Денисьевой
А. И. Георгиевскому, и к поэту Полонскому— вопль отчаяния. Все, что
скрывалось в течение долгих лет этой воистину трагической любви,
находившей словесное выражение только в стихах, теперь вырвалось
наружу. С каким ужасом отзывается он о собственной роли в этом
романе, который он не решался сделать явным и который довел
«ее до Волкова поля, а меня до чего-то такого, чему и имени нет ни
на каком человеческом языке». Смерть Е. А. глубоко потрясла Тютчева:
«Александр Иванович, все кончено... вчера мы ее хоронили... Что это
такое? Что случилось? О чем это пишу вам, не знаю... Сердце пусто,
мозг изнеможен. Даже вспомнить о ней, вызвать ее в памяти живую,
и этого не могу. Страшно, невыносимо. Писать больше не в силах, да
221
и что писать?» И через три месяца — все тот же вопль: «Друг мой, теперь
все испробовано, ничто не помогло, ничто не утешило — не живется,
не живется, не живется».
Мы знаем, что «Последняя Любовь», на самом деле, не была послед
ней. Но Денисьевой Тютчев никогда не забыл, и смерть ее оставила
в его жизни незаполненную пустоту. Последние годы его вообще
прошли под знаком смерти. Сначала смерть старушки матери, которую
он давно предвидел. «Поразительно, как все в жизни только повторе
ние: сначала нам кажется, что все будет длиться вечно и повторяться
бесконечно... Когда многие из тех реальностей уходили от нас, тогда
под этой иллюзий таится что-то... что никогда больше не удастся усы
пить». Затем — смерть многих друзей, наконец, смерть брата. Тютчева
эти смерти глубоко задевали. «В настоящее время сам себя чувствуешь
таким преходящим и временным, что не можешь отдаваться долгим
сожалениям. Единственная забота, которую себе дозволяешь, это жела
ние не пережить одного-двух человек, в которых вкладываешь еще уце
левший остаток жизни».
Постепенно смерть делается лейтмотивом тютчевских писем и все
больше сказывается в них предчувствие собственного конца, ощуще
ние, которое он выразил в стихах «На кончину брата»:
Передового нет — и я, как есть,
На роковой стою очереди.
«Начинает темнеть, и я должен кончать, — пишет Тютчев жене. —
Я чувствую сумерки во всем своем существе, и все впечатления извне
доходят до меня, как звуки удаляющейся музыки. Хорошо или плохо,
но я чувствую, что я достаточно жил...»
Последнее письмо жене помечено 13 июля 1871 года. Тютчева
уже разбил паралич. Он сам шутил: «Это мой Седан». «Ранним утром
15 июля, — пишет И. С. Аксаков, — лицо его внезапно приняло какое-то
особенное выражение торжественности и ужаса... Вся жизнь духа, каза
лось, сосредоточилась в том одном мгновении, вспыхнула разом и оза
рила его последнею верховною мыслью. Через полчаса его не стало. Он
просиял и погас».
Поэт-одиночка1.
А. X. Востоков
В Москве переизданы стихи Востокова2, поэта еще «державинских
времен», давно и основательно забытого. Суд потомства далеко не всегда
правый, и, во всяком случае, не скорый. Известно, что у нас умудрились
«просмотреть» Тютчева: еще и до сих пор не оценен по заслугам изуми
тельный Иннокентий Анненский. Случается и обратное — наступает
раннее и несправедливое забвение. По отношению к русской допуш
1 Возрождение. № 3895. 1 февраля. 1936.
2 Востоков А. X. Стихотворения / вступ. ст. Вл. Орлова. Μ. : Сов. писатель, 1935.
222
кинской поэзии таких несправедливостей особенно много: Батюшков,
Языков; страшно сказать, сам Державин уже стал только предметом
школьного обучения. После всех громких имен произносить имя Вос
токова почти неловко. В томе его стихов столько набросков, недоделан
ных, любительских стихотворений, и других — явно не вечных, окон
чательно архаичных, что забвение в данном случае с первого взгляда
кажется законным. Но если вчитаться внимательно, не полениться
отыскивать удачи в ворохе старомодных и не очень умелых виршей,
то можно найти строки, а то и стихотворения не только подлинные,
но попросту замечательные. Любопытное совпадение: почти все удачи
Востокова касаются одной темы, одного переживания, по-видимому,
пронзившего поэта на всю жизнь. Тема эта — счастье. Еще двенадца
тилетним мальчиком пишет он первую оду «Счастье», очень несовер
шенную и не освободившуюся от влияния Ломоносова:
Доколе будешь ты гоняться
За ложным счастьем, человек,
Ты будешь счастьем наслаждаться
На целый свой превратный век.
Но постепенно, разрабатывая и углубляя тему, одновременно с рит
мами и стилем, Востоков не только нашел свой поэтический язык,
но иногда добивался стихов почти современных нам по словарю
и звуку. В каком-то смысле он опередил и своих сверстников и даже
поэтов пушкинской плеяды (кроме самого Пушкина, конечно). Вот
отрывок из «Письма о счастье», который, право, мог бы быть написан
в конце прошлого века:
Но кто научит нас
Все делать впору, кстати?
Никто иной, как сердце;
Оно должно вести
Нас бережно и ловко,
Как хитрых балансеров,
По оной тонкой нити,
Которая зовется:
Во время, впору, кстати.
Кроме слова «оный», здесь все на месте. И какая точность и трез
вость; чего стоит одно сравнение с балансером. Чтобы написать такие
стихи в 1805 году, нужна была не только несомненная выучка, тщатель
ная работа, но и немалый талант.
Как же случилось, что ничего прочного и значительного Востоков
все-таки не создал? Вл. Орлов в предисловии к новому изданию объ
ясняет эту неудачу тем, что Востоков всю жизнь был поэтом-одиноч
кой. Объяснение это кажется нам вполне правильным, но само требует
известного истолкования. Дело, конечно, не в жизненном одиночестве,
часто способствующем творчеству, и не в том, что Востоков не примы
кал ни к какой определенной поэтической школе или группировке.
Но каждое время ставит перед поэтом свои задачи, обойти которые
223
невозможно. Одно дело — одинокий личный путь, опыт которого все
же будет опытом своего времени, другое — сознательная попытка
заняться иным. В последнем случае поэт идет вразрез с большой линией
современной ему поэзии и разве что создаст свой собственный мирок,
в живой жизни не участвующий и уже по одному этому — скромный
и малый. Востоков в этом смысле и был одиночкой: он разрабатывал
проблемы, чуждые русскому стиху того времени, кое в чем и опередил
своих современников, зато в других отношениях отстал непоправимо.
Именно по этой причине он и при жизни был лишь гастролером в рус
ской поэзии, а не ее созидателем. Он и сам это понимал, довольство
вался ограниченной, хотя вполне доброкачественной известностью,
и от обреченного своего творчества рано отошел.
Александр Христофорович Востоков был незаконнорожденным
сыном остзейского дворянина Христофора Ивановича Остен-Сакена.
Отец его был майором и уездным предводителем дворянства в Оренсбурге, на острове Эзеле. Там и родился Александр Христофорович,
16 марта 1781 года. Отец отправил его на воспитание в Ревель, к некоей
вдове Трейблут. У этой вдовы мальчик жил до семилетнего возраста,
называл ее «маменькой». Сам же по фамилии никак не назывался.
В семь лет его решили послать в Петербург, тогда и придумали ему
фамилию — Остенек. «Не знаю, почему-то эта фамилия мне с самого
начала не понравилась, — вспоминал он впоследствии, — я никогда
не мог к ней привыкнуть. Сие было главною причиною, побудившей
меня издать в свет первые мои сочинения под вымышленным именем
Востокова. Я продолжал, однако ж, долго еще и в житейских отноше
ниях, и в делах службы, прозываться по-прежнему... Но вымышленная
моя фамилия мало-помалу вытеснила из употребления немецкую, так,
что меня даже и по гражданской службе стали писать Востоковым».
В Петербург его привез некий капитан Линген и поселил его у дяди,
барона Карла Ивановича Остен-Сакена, жившего в Зимнем Дворце,
чтобы тот дал ему «подобающее воспитание». Мальчик, хотя и грамот
ный, и развитой, был по всем своим навыкам простым деревенским
ребенком. Петербург, отец, все это «немного возрождало во мне любо
пытство, потому что я не мог вообразить себе иных благ, кроме тех,
которыми наслаждался в хижине г-жи Трейблут». Переселение в сто
лицу было для него, таким образом, коренной ломкой образа жизни,
привычек и представлений.
У дяди он оставался недолго. В том же году отдали его в Сухопут
ный кадетский корпус, где он, как «недворянского происхождения»,
числился не кадетом, а гимназистом. Таких «гимназистов» готовили
на должности учителей и поэтому освобождали от специально воин
ских занятий. Востоков сразу же проявил способности и усердие, так
что через два месяца был переведен во «второй возраст». В первый
же год подружился он с кадетом Хатовым, который «служил и моему
образованию, научил меня рисовать и развивал во мне охоту к словес
ности». Пристрастился он и к чтению в корпусной библиотеке. «Я читал
224
в ней попавшиеся мне немецкие книги. По-французски я еще не знал,
а в русский язык только вникал». За четыре года сделал он успехи пораз
ительные. «С 1792 года я читал уже и французские книги, а по-русски
начал кое-что писать, разумеется, детское».
Сохранилась первая тетрадь стихов двенадцатилетнего Востокова,
озаглавленная: «Разные сочинения А. Остенека, 1 января 1793 года».
В ней мы встречаем упомянутую выше оду «Счастье», «Элегию
на смерть Людовика XVI» (мальчик, по-видимому, следил за событи
ями) и ряд других стихотворений. Корпусное начальство поощряло его
попытки, т.к. в корпусе, по словам известного Ф. Булгарина, «дух лите
ратурный преобладал над всеми науками». В стенах корпуса существо
вал собственный театр, основанный еще Сумароковым. Преподава
тели, в частности, Я. Б. Княжнин, а потом П. С. Железняков, обращали
на литературу особое внимание. Многие воспитанники писали стихи.
Один из них, Волков, был признанным корпусным поэтом и имел боль
шое влияние на Востокова. В тетради последнего имеется «Эпистола
к Волкову», в которой сквозит не только уважение, но даже преклоне
ние перед товарищем-поэтом. Другой одноклассник, Шубников, увлек
Востокова французской литературой.
Тринадцати лет Востоков окончил корпус. Будучи заикой, гото
виться в учителя не мог; к военной службе также был непригоден.
Дядя решил отдать его в Академию Художеств «по тому суждению, что
в этой Академии говорить не нужно». В Академии Востоков учился
восемь лет, став за это время из мальчика взрослым юношей. Живо
пись и архитектура не интересовали его. В «Летописи моей» он писад:
«Предавшись ремеслу архитектурному, я прозябал. Может быть, для
того судьба оставляла меня так долго в сем бездействии и чувственной
дремоте, чтобы приуготовить меня к живейшим душевным наслажде
ниям. Много терпел и прискорбного от окружающих людей и учился
терпеть». Главными интересами его жизни были товарищество и лите
ратура. Впрочем, товарищеские отношения его вряд ли были чистыми.
В Академии царствовала полная распущенность, процветали «грече
ские нравы» и трудно предположить, чтобы сам Востоков, в общем
слабохарактерный, им не поддался. Эта гипотеза подтверждается еще
тем, что у него никогда впоследствии не было отношений ни с одной
женщиной, насколько известно, по крайней мере.
Зато бескорыстная его любовь к поэзии не подлежит сомнению.
«Тружусь над мелочным сложением стихов», — писал он, сравнивая
себя с пчелой. Работал он, действительно, много и над оригиналь
ными стихами, находя новые ритмы и формы, и над переводами с гре
ческого и латинского. Переводы эти отличны и, кроме всего прочего,
замечательны тем, что сохраняют размеры подлинника, чего и после
него долго еще никто не делал. Он пытался привить русскому стиху
сафическую и асклепиадову строфы. Любопытен его перевод Горациев а
«Памятника», столь знакомого нам по переделкам Державина и Пуш
кина, но Востоковым переданного слово в слово:
225
Крепче меди создал себе я памятник;
Взял над царскими верх он пирамидами,
Дождь не смоет его, вихрем не сломится...
Поразительно сохранение цезуры1 и всей интонации подлинника.
Переводил Востоков и с немецкого. Работал он также и над русскими
народными стихотворными формами.
В Академии был целый круг учеников, интересовавшихся литера
турой. Виделся Востоков и с Шубниковым, который ввел его в только
что основанное Общество любителей изящного. Востоков долгое
время был постоянным членом этого Общества. По воспоминаниям
Н. И. Греча, он за двадцать лет «пропустил не более двух или трех
заседаний, разве по сильной болезни». Окончив Академию, он остался
при ней на службе. В том же году впервые выступил в печати, в анто
логии, составленной Железняковым. Потом он регулярно сотрудничал
в «Свитке муз» и в «Периодическом издании» Общества любителей.
В 1805 году выпустил он сборник «Опыты лирические и другие мелкие
сочинения в стихах».
Критика встретила книгу более чем сочувственно. В «Любителе Сло
весности» о нем писали: «Г. Востоков изданием сочинений своих сде
лал приятный подарок российской словесности. Читая их, можно чув
ствовать, что он родился поэтом». Еще похвальнее отзывался «Вестник
Европы»: «Г. Востоков знает, в чем состоит тайна Поэзии, непроница
емая для самозванцев-поэтов. Погрешности его не закрывают дарова
ния, которое в авторе Опытов обрабатывается с таким успехом». Обра
тили на него внимание и другие поэты. Батюшков отметил его стихи,
«в которых видно отличное дарование поэта, напитанного чтением
древних и германских писателей». Жуковский писал Александру Тур
геневу: «По письмам твоим вижу, что ты не очень жалуешь Востокова.
Грешишь, милый друг, этот человек с истинным талантом». Тургенев
отвечал: «Много в поэзии его прекрасного, в ней он иногда кажется
заикою... Но он истинный поэт...» То же признавал и Вяземский. Книга
Востокова понравилась Александру I, подарившему поэту бриллианто
вый перстень.
Все же в литературной среде Востоков оказался чужим. «Карамзи
нисты» находили его слишком смелым новатором, более сочувственно
отнесшиеся «радищевцы» — идущим не по тому пути. Востоков и сам
чувствовал некую порочность своего творчества. В 1821 году он все же
пишет и печатается в «Санкт-Петербургском Вестнике», «Сыне Отече
ства» и других журналах. В 1821 году выпускает он новую книгу «Сти
хотворения», после которой замолкает. Долгая его жизнь в дальнейшем
1 Цезура — постоянный словораздел в стихе, ритмически переламывающийся стих,
делящийся на два полустишия или на три части. Широко использовалась в античной
поэзии, где применялись такие многосложные стихи, как гекзаметр. В русской поэзии,
чем длиннее стих, тем больше он нуждается в цезуре, где она обычно является сильной
интонационной паузой (прим. Е. Д.).
226
была посвящена научным трудам по славянской филологии. В этой
области он приобрел большую известность и всеобщее признание.
Все же он продолжал работать над стихами, переделывая старые
и подготавливая новое окончательное издание их. «Автор, одобрен
ный благосклонными отзывами, — писал он в объявлении о подпи
ске на это издание, — тщательно занимался выправкою, дабы некогда
представить публике в той степени совершенства, до какой возможно
ему было довести труды свои. Наконец, лет пять уже отвлеченный
обстоятельствами от бесед с Музами, и, может быть, навек распростив
шись с ними, полагал он, что может приступить к последнему от себя
изданию своих стихотворений. Он разделил их на три книги, вообще
по порядку времени расположенные».
Умер Востоков на восемьдесят третьем году, пережив не только
своих сверстников, но и все пушкинское поколение поэтов.
Первые русские литераторы1
Первые русские литераторы это — Тредиаковский, Ломоносов
и Сумароков. Обычно им приписывают нечто значительно боль
шее: их считают зачинателями русской поэзии. Это, однако, неверно.
Во-первых, чисто хронологически не они были первыми русскими поэ
тами. Напомним о существовании Кантемира, работавшего над небла
годарной стихотворной материей, неразработанным и несвойствен
ным русскому языку силлабическим стихом, но, несомненно, поэта
подлинного. Во-вторых, поэтическая ценность трех названных выше
авторов, скажем честно, невелика. Это правильно почувствовал автор
новой книги о Ломоносове, П. Н. Берков2. Все трое сыграли огром
ную роль в области общекультурной: это было бы нелепо отрицать.
Но в поэзии, помимо культурных факторов, присутствуют иные, чисто
эмоциональные элементы, у наших пионеров почти отсутствовавшие.
Берков убедительно доказывает это относительно Тредиаковского
(историко-литературное значение которого тоже преувеличивается,
ибо теоретически его заслуги не так уж значительны). Но и в творче
стве Ломоносова поэтическое переживание сведено к минимуму. В нем
чувствуется некий «заказ», хотя и не социального (как того хочет Бер
ков), а культурного порядка: что может быть в этом смысле более пока
зательного, чем «Послание о пользе стекла». Поэзия же заказов не при
емлет. На наш взгляд, несколько выше стоит Сумароков, в трагедиях
которого есть некое шекспировское зерно — недаром он первый дал
русской сцене «Гамлета».
Зато звание первых русских литераторов принадлежит нашим пио
нерам неотъемлемо. Как определить понятие «литератор»? Буквально,
1 Возрождение. № 4047. 10 октября. 1936.
2 Берков П. Н. Ломоносов и литературная полемика его времени. Париж : Академия
Наук, 1936. (Получ. от «Дома Книги»); Берков П. Н. Ломоносов и литературная полемика
его времени: 1750—1765 / отв. ред. А. С. Орлов. Μ. : АН СССР, 1936.
227
это — человек, профессионально занимающийся литературой. Но что
такое литературный профессионализм? Вопрос о заработке не может
в данном случае играть исчерпывающую роль, ибо литература, за ред
кими исключениями, всегда была не слишком прибыльным заня
тием. Во времена же Ломоносова литературных заработков еще про
сто не существовало. Серьезный, не дилетантский подход к ремеслу
писателя, тоже не определяет литератора: он характерен для всякого
сознательного и подлинного поэта, который литератором может быть
и не быть. Пушкин был завершенным литератором, Тютчев же, напри
мер, им никогда не был: упрекнуть же его в дилетантизме невозможно.
Мы думаем, что решающим фактором здесь является отношение писа
теля к литературной среде и сознание своей роли в обществе. Литера
тор — член литературной среды, без нее и вне ее он немыслим. Гуми
лев, литератор характерный, написал когда-то строчки:
Он повесил вывеску поэта
Над дверьми в мой молчаливый дом.
Литератор обязательно вывешивает такую вывеску. Хорошо ли
это или плохо — вопрос сложный. Отношение к литераторству суще
ствует двоякое. С одной стороны, «литератор» — творец высокого дела
на земле, хранитель священного огня. Так, по крайней мере, должно
бы быть в принципе. Но всякая «вывеска» таит в себе нечто позорное.
И как понятна злая и как будто бы парадоксальная строка Клоля (кото
рый сам литераторства не избежал) :
L’assassin, l’homme des letters et la fille de bordel1.
Не спорим, французский поэт несколько «хватил». Грешный лите
ратор может быть и впрямь поэтом. Повторяем, литератором в полной
мере был даже Пушкин. Но сколько существует литераторов, оставив
ших себе от «высокого звания» только одну вывеску и, действительно,
играющих по отношению к искусству роль среднюю — между убийцей
и публичной женщиной. Не они ли составляют в своей массе
................. цех задорный
Людей, о коих не сужу,
Затем, что к ним принадлежу.
Тредиаковский, Ломоносов и Сумароков первые вывесили выве
ску русских поэтов. До них литературного круга в России не было, да
и отношение к поэзии в то время отразилось в державинских стихах,
за внешней лестью, по-видимому, иронических:
Тебе поэзия любезна,
Приятна, сладостна, полезна,
Как летом вкусный лимонад.
1 Перевод: «Убийца, литератор и продажная девка» (прим. Е. Д.~).
228
Иным было отношение Ломоносова, что явствует из прозаических
его высказываний. В статье «О качествах стихотворца рассуждение» он
пишет: «В российском народе, между похвальными к многим наукам
склонностьми пред недавними годами, оказалась склонность к стихот
ворству, и многие, имеющие природное дарование, с похвалою в том
и преуспевают. Те, которые праведно на себя имя стихотворцев при
емлют, ведают, какой важности оная есть наука»1. И дальше следуют
рассуждения о роли поэтов в древнем мире, позднее ими утраченной.
Подобные же высказывания имеются и у Тредиаковского. Печальный
случай с «боярином» Волынским, избившим его тростью и предупре
дившим, что, «ежели де впредь станешь сочинять песни, το-де и того
больше достанется», не мог не способствовать ощущению им места,
которое поэт должен был бы занимать в обществе. Сумароков не выска
зывался теоретически, но вся его поза говорит тоже о «высоком деле»
поэта и роли, принадлежащей ему по праву.
Зажив литературными интересами, втроем они и составили «лите
ратурный круг». К ним вскоре присоединились «многие, с похвалою
преуспевающие». Тредиаковский и Ломоносов даже образовали вокруг
себя некоторое подобие литературных школ: у них появились ученики
и подражатели. Так, к Тредиаковскому примкнули некий Собакин,
автор оды «Радости столичного города Санкт-Петербурга» и «Советы
добродетели», харьковский молодой стихотворец Витынский, капте
нармус Измайловского полка Петр Суворов, издавший «Песнь торже
ственную о состоявшейся тишине оружия», и другие. Появились сто
ронники и у Ломоносова. Что же касается Сумарокова, то он сам начал
в рядах школы Тредиаковского, затем переметнулся было к Ломоносову
и, наконец, решил избрать собственный жанр «любовных песенок»
(еще до того, как он обратился к театру). Тогда у него оказались сторон
ники и последователи: И. П. Елагин, Н. А. Бекетов, И. Шишкин и т.д.
Но своему прозелитизму Сумароков как-то не был рад. Идеологических
предпосылок, подобно Тредиаковскому и Ломоносову, у него не было,
он хотел лишь «отмежевать» свой жанр от поэтической манеры обоих
корифеев, и его далеко не устраивало, чтобы и в этом виде творчества
у него оказались конкуренты. Как бы то ни было, ему пришлось всту
пить в первую русскую литературную полемику, руководствуясь не тео
ретическими обоснованиями, а соображениями личного и карьерного
порядка.
У Тредиаковского и Ломоносова теоретические положения были.
Последний упрекал первого в недостаточной и не правильной разра
ботке тонического стихосложения, а также в пристрастии к архаизмам,
к пережиткам славянского языка в русском. Тредиаковский же стал ста
вить Ломоносову в вину новшества, «модничанье», желание угнаться
1 «О качествах стихотворца рассуждение» напечатано анонимно в «Ежемесячных
сочинениях» за май 1755 г. (стр. 371—388); им этот майский номер журнала открыва
ется (прим. Е. Д.).
229
за западными влияниями, и, в частности, злоупотребление иностран
ными словами. Однако эта чисто идеологическая распря вскоре тоже
усложнилась личным соперничеством и враждой, и тройная полемика
трех первых русских литераторов оказалась тем, чем впоследствии
оказывались едва ли не все литературные полемики: не только спором
мировоззрений, но и борьбой обиженных самолюбий и честолюбий.
Первым проявлением возникавшей полемики можно считать оце
ночные замечания, сделанные Ломоносовыми на полях книги Тредиаковского «Новый и краткий способ к сложению российских стихов».
Ломоносов отмечал смысловые неточности и неясности («Чрез стих,
разумеется, всякая особливо стиховная строка» или «Сокрушения себя
быть не зрит в упадке»1), ошибки в стихосложении (внесение лишних
слогов и т.д.), наконец, стилистические погрешности. Высказывался
Ломоносов резко-иронически: «Nulla idea2» — писал он по-латыни или
комментировал строку «Ложь вышла вся из ада бездонна»3, припиской:
«Я думаю, что половина». Против стиха: «Не молчит и правда устами»
стоит фраза: «Я думаю, что...» (и написано грубое слово, отмечающее,
чем, кроме, как устами, может молчать правда). Много издевается он
над сравнением Тредиаковского мужских и женских рифм с арапом
и европейской красавицей.
Вслед за Ломоносовым те же дефекты подмечает и Сумароков
в «Эпистолах», где Тредиаковский выведен под именем Штивелиуса.
Тредиаковский ответил на «Эпистолы» двумя баснями «Песнь чвань»
и «Ворона, чванящаяся чужими перьями», в которых задел не только
Сумарокова, но и главного своего врага Ломоносова. Может быть,
вызвано это было появлением анонимной эпиграммы на «Аргениду»
Тредиаковского, автором которой был, по-видимому, Ломоносов.
В 1752 г. в опубликованных «Сочинениях и переводах» Тредиаковский
поместил басню «Самохвал», которую Ломоносов имел основания отне
сти на свой счет. Он, однако, не захотел принять брошенный ему вызов,
и за честь учителя вступился молодой поэт И. С. Барков, написавший
«Сатиру на самохвала».
В этот момент полемика осложнилась «самоопределением» Сума
рокова, ставшего осыпать своего недавнего друга упреками и насмеш
ками за «научный и промышленный уклон» (конечно, главной мишенью
было «Послание о пользе стекла»). Сумарокова поддержал И. П. Елагин.
В 1753 году он выпустил рукописную «Сатиру на петиметра и кокеток»,
упрекающую Ломоносова в уже упомянутом пристрастии к европей
ским образцам. На этот раз Ломоносов, названный в сатире «Цыга1 Полная цитата:
«Ум всегда цел, так же здрав, и в прямом порядке,
Сокрушения себя быть не зрит в упадке...» (прим. Е. Д.).
2 «Никакой мысли» (прим. Е. Д.).
3 Правильная цитата:
«Ложь то проклята дерзновенно,
Вышла вся из ада безденна...» (прим. Е. Д.).
230
носовым», не выдержал и сам ответил злой эпиграммой, в которой
не ограничился принципиальными возражениями, но делал какие-то
намеки на личную жизнь Елагина и на его свояченицу. К тому же вре
мени относится письмо Ломоносова к его покровителю И. И. Шувалову,
в котором он горько и гневно обличает своих ругателей.
В 1755 году Академия Наук стала издавать журнал «Ежемесячные
Сочинения», и полемика перенеслась на его страницы. Хотя его редак
тор, Г. Ф. Миллер, и предупреждал, что личная полемика допускаться
не будет, но за возражениями идеологического порядка чувствуется
все та же кровная обида и задетое постоянно самолюбие. Накоплен
ные злость и недоброжелательство прорвались наружу через два года
в полемике по поводу ломоносовского «Гимна бороде». Не стоит под
робно останавливаться на всех этапах того спора, осложнившегося вме
шательством духовенства, задетого Ломоносовым в «Гимне». Но нет
сомнений, что Тредиаковский поработал здесь немало. Ломоносов даже
отожествлял автора «Телемахиды» с главным обвинителем «Гимна»,
Зубницким (что, однако, вряд ли соответствует действительности). Он
разразился тогда известной сатирой «Ода Тресотину», в которой назы
вает своего врага именем одного из сумароковских героев, чрезвы
чайно глупого (très sot1).
Последний период этой полемики был настолько ожесточенным,
что цитировать сатиры или эпиграммы несколько неловко. Сумаро
ков «посвятил» Ломоносову «басню» — «Осел в Львовой коже», Ломо
носов ответил «Свиньей в лисьей коже». Тредиаковский не отставал,
награждая своих противников эпитетами вроде «нетопыря». Много
издевался он над опечаткой в стихах Ломоносова, где вместо «Касталь
ский» было набрано «кастильский». Ругательства и язвительная ирония
чередовались в произведениях всех трех противников, появлявшихся
в «Трудолюбивой пчеле». Даже странно подумать, читая эти выражения
литераторской ненависти, что они сосуществовали и с собственными
высокими взглядами соперников на роль поэта и, по крайней мере,
у одного из них, с подлинной человеческой значительностью.
1 Пер. с испанского «очень глупый» (прим. Е. Д.~).
ЛИТЕРАТУРА РУССКОЙ ДИАСПОРЫ
Периодика
«Современные записки», № 691
«Современные записки» — единственный русский толстый журнал,
выходящий в эмиграции. Больше того: это вообще — единственный
русский журнал, уделяющий значительное место литературе и появ
ляющийся более или менее регулярно, т.е. три или четыре раза в год,
в течение почти двадцати лет. К этой сравнительной регулярности
до того привыкли, что ее перестали ценить, почти перестали замечать.
Поэтому мне хочется начать свою статью несколькими «общими фра
зами».
Бесспорно, одними «Современными записками» ограничиться
нельзя. Если бы литературная жизнь эмиграции развивалась хотя
бы сколько-нибудь нормально, об этом не надо было бы и говорить.
В эмиграции появились и развились новые писатели, худо ли, хорошо
ли, заявило свои права на существование целое новое поколение. Рано
или поздно должен родиться журнал, в котором недавним «молодым»
принадлежала бы руководящая роль — без этого не может утвердиться
не только новая литературная «школа», но даже группировка, объеди
ненная общностью вкусов, вроде тех, которые пытались пробиться хотя
бы в «Перекрестке» или в «Числах»: нарочно называю две противопо
ложные попытки. Жизнь рождается в столкновении мнений и вкусов.
Может быть, наибольшая ошибка последнего «молодого» начинания —
альманаха «Круг» — в желании соединить всех, в отсутствии выбора,
в том, что в них «всякой твари по паре».
Но одно дело — молодой журнал, другое — «Современные записки».
Один журнал, задуманный в литературном смысле нейтральным, суще
ствовать должен — особенно если он составляется по критерию худо
жественного уровня. В этом коренное отличие «Современных записок»
от пародий на него, страдающих, прежде всего, отсутствием уровня.
И не потому ли живая литература хотя и не создается, но отражается
именно на страницах «Современных записок»? Едва ли не все выда
ющиеся зарубежные авторы попали в них. Если же не все они пред
ставлены там своими лучшими произведениями — все же и отдельных
вещей, заслуживающих внимания, в «Современных записках» было
напечатано немало.
1 Возрождение. № 4195. 4 августа. 1939.
232
Новый номер журнала — далеко не самый удачный. Все же и в нем
помещены произведения, порою выдающиеся, почти всегда интерес
ные. Грустно лишь, что на этот раз лучшее — принадлежит писателю
умершему. Это — три посмертных стихотворения Ходасевича. Они
не равны по ценности. Первое — набросок, который сам поэт вряд ли
бы поместил при жизни. Третье — «Памятник» — прекрасное цельное
стихотворение, не лучшее, однако, в поэзии Ходасевича. Наконец, вто
рое, незаконченное и неотделанное, в некоторых строфах достигает
редких вершин. Трогает самый его замысел: Ходасевич воспевает ямб,
как истинное знамя России.
Из памяти изгрызли годы
За что и кто в Хотине пал,
Но первый звук Хотинской оды
Нам первым криком жизни стал.
Таинственна его природа,
В нем спит спондей, поет пэон.
Ему один закон — свобода,
В его свободе есть закон.
Стихотворение, помещенное прошлым годом, можно воспринять
как своеобразное завещание Ходасевича — толковать которое надо,
однако, расширительно. Память поэта почтена в журнале также двумя
статьями. Одна из них — воспоминания Н. Берберовой — литератур
ному суду не подлежит, ибо касается не столько поэта, сколько человека
и не воссоздает общего его образа, а запечатлевает отдельные черты.
Задача вполне законная — и кому как не Берберовой за нее было при
няться. Зато вторая статья, написанная Сириным, несколько смущает.
Талантливый романист пишет в ней не о Ходасевиче, а по поводу Ходасе
вича. Высказывает он мысли любопытные, но ничего не открывающие
в творчестве поэта. Главное же — он продолжает ту литературную игру,
которая столько придает своеобразия его беллетристике, но в критике
не ведет ни к чему. (Такова, например, переделанная цитата из Блока:
«холод и мрак наставших дней»). Да и смерть поэта достаточно серьез
ный повод, чтобы на мгновение перестать играть — хотя бы в очень
возвышенную игру.
Стихи Ходасевича вынесены как бы за скобки поэтического отдела.
Весь он на этот раз скорее бледноват, несмотря на присутствие в нем
Вячеслава Иванова. Прославленный мастер вообще наряду со сти
хами высокого напряжения иногда пишет глубокомысленные, но все
же риторические или антологические вещи. Именно таков «Восход
солнца». Зато «Вечерняя звезда» — прекрасна, особенно ее живая и глу
бокая последняя строфа:
Словно приснилось лицо
Милой моей вдалеке;
Словно кольца на руке
Верное ищет кольцо.
233
Тускловато, но очень содержательно и отлично сделано стихотво
рение В. Злобина. П. Ставров, у которого встречаются стихи своео
бразные, дал два стихотворения приятных, но незначительных. Явную
неудачу претерпел Штейгер, поэт одаренный, но замкнувшийся в одних
и тех же слишком интимных темах. Откровенно плохи стихи Браслав
ского. Есть в номере и три новых имени: Т. Остроумовой, В. Шиш
кова и Федорова. О первых двух трудно высказать мнение: они дали
по одному лишь стихотворению. Зато живые и свои интонации слышны
в обоих стихотворениях Федорова. Отдельно стоят пять стихотворений
Оцупа. Нечто странное происходит с этим поэтом: наряду с простыми
и глубокими строками у него попадаются стихи, столь неловкие, что
диву даешься: ведь Оцуп как-никак поэт опытный и изощренный.
Среди беллетристики выделяются новые, прекрасные главы
из «Путешествия Глеба» Бориса Зайцева. Характерны они не столько
сами по себе, сколько по той перемене всего стиля и манеры Зайцева,
о которой мне уже приходилось писать.
Редко случается, чтобы писатель зрелый, во всех смыслах «масти
тый», не только продолжал развиваться, но менялся и углублялся. Зай
цев — несомненное, даже неожиданное исключение. Он сумел отка
заться от своего прелестного, но смутного лиризма. Повествование его
стало суше, но и глубже. Глеб открывает такие горизонты — в музыке,
в отроческих томлениях, в предчувствиях веры — которые далеко
не каждому видимы.
Продолжается и роман Μ. Алданова «Начало конца». Повествование
Алданова очень увлекательно, причем достигается это впечатление
отнюдь не легкими темами и приемами. Все же роман в известном от
ношении обречен: невозможно писать «историческое» произведение
о современности, даже о событиях, еще не завершившихся. Алданов
искусно пытается выйти из положения, но перебоев слишком много:
кажется, что от номера до номера писателю приходится менять смысл
и основную линию романа. Так, в начале можно было думать, что речь
идет о конце большевизма. Ныне Алданов явно боится европейского
конфликта и «конец» представляется ему концом нашей культуры.
Об этом рассуждает один из героев Алданова, писатель Вермандуа.
«Вполне безнадежные с циничным оттенком мысли всегда немного его
успокаивали». Может быть, и самого Алданова этот скептицизм успо
каивает — читателя он, однако, не вполне убеждает. Сейчас ведь и Ана
толь Франс с его острыми парадоксами — и тот не до конца «звучит».
В книге начинается печатанием и третий роман — «Ночная дорога»
Газданова. Собственно говоря, о нем высказываться рано. Но стиль
Газданова столь для него характерен, что высказаться хочется. Прежде
всего, останавливает внимание образность, яркость, непосредствен
ная одаренность Газданова. Но поражает и бескорыстность повество
вания — все скользит и ни к чему не ведет. Для чего его герой копит
свои ночные впечатления, разрозненные и противоречивые? Будет
ли дан автором хоть какой-то эмоциональный синтез или Газданов
234
по-прежнему будет растрачивать свой блестящий талант на малосо
держательные наброски?
Единственная законченная повесть — «Облегчение участи» Берберо
вой. Ее действие происходит в эмиграции, герой ее — страховой агент,
человек пустоватый и черствый, но самым своим появлением напо
минающий всем о роке, о неизбежности. Замысел — интереснейший.
Но написана повесть без воодушевления. Центральный ее эпизод —
гибель девушки, обольщенной Асташевым, занимает несоразмерно
малое место и описан одновременно недостаточно ярко (вот где с сожа
лением вспоминаешь газдановскую изобразительность) и ее слишком
большим нажимом на педаль.
Обычно в «Современных записках» интереснее всего — отдел статей.
Но на сей раз он беден. Прекрасна статья Вейдле «Петербургские про
рочества», касающиеся не столько литературы, сколько самой жизни
столицы. Л. Сабанеев приводит интересные воспоминания об отноше
нии Толстого к музыке, о его физической реакции на нее: так, у Тол
стого выступали слезы на глазах, когда при нем настраивали орган.
В заключение — несколько слов об очередных «Комментариях»
Георгия Адамовича. Они сливаются с предыдущими, помещенными
и в «Современных записках», и в «Круге», и в недавно вышедшем «Смо
тре». Адамович часто противоречит сам себе, постоянной остается лишь
его «установка» на последние, самые простые слова, на «срывание всех
и всяческих масок» (по определению Толстого). «Литература» кажется
ему невыносимой своими «громкими словами». Он призывает к «пре
зрению к литературе» — тут же оговариваясь, что Пушкин, и Толстой,
и Пруст ее все же любили, зная всю ее изнанку. Но Адамович больше пре
зирает, чем любит — и даже Пушкин кажется ему «обращенным назад».
Все это может человеку казаться (Адамович любит это слово, как все
неясное, недоговоренное). Но тогда ему надо было бы сделать и соот
ветствующий вывод из этого — и самому не писать. Иначе он проявляет
неуважение к читателю, высказывая мысли, которыми он сам не руко
водится... В «Смотре» он даже усомнился в искренности людей, пишу
щих об «едином на потребу», и высказал подозрение в их безразличии
к духовной жизни. Эти слова соблазнительно воспринять как авторское
признание. Действительно, если человеку «все, все равно», то можно
писать и без любви, и даже с презрением. Литературы, правда, не полу
чится — она рождается, когда писатель «холоден или горяч», а не тепел.
Но для чего приписывать другим собственное несчастье? Адамович
не любит, — но да будет позволено нам по-прежнему любить и нена
видеть.
«Временник общества друзей русской книги»1.
Выпуск IV
«Общество Друзей Русской Книги» в нормальных условиях должно
было бы представлять собой нечто вроде кружка любителей библио
1 Возрождение. № 4117. 4 февраля. 1938.
235
филов. Издаваемый им «Временник»1 в таком случае был бы органом,
посвященным библиографическим редкостям, руководством для кол
лекционеров и ценителей художественных изданий. Но в эмиграции
все меняет свое значение и ценность, все приобретает куда более
серьезный и ответственный смысл. В только что вышедшем, четвертом
выпуске «Временника» напечатан некролог одного из членов общества,
скончавшегося в прошлом году, А. Ю. Доброго. Этот некролог содер
жит строки столь знаменательные не для одной лишь характеристики
покойного, что на них нельзя не остановиться. «А. Ю. Добрый, — пишет
автор заметки, — не был коллекционером, не был заражен страстью
собирательства и библиофильства. Он был культурным человеком...
При этом умел он чутко прислушиваться к голосу знатоков и специали
стов». И еще: «Устремления эти отвечали культурным запросам чело
века, жившего не только практическими, деловыми, но и постоянными
духовными интересами».
Определение это — по счастью, в настоящем, а не в прошедшем
времени — можно применить и к самому обществу и к его журналу.
Они живут постоянными духовными интересами и сумели возвысить
страсть до глубокого культурного дела, превратив библиофильство
в священную миссию по сохранению и продолжению русской культуры
за рубежом. «Временник» стал органом истории литературы, искусства
и книжного дела в самом возвышенном понимании этого слова. Он
широко открыл свои страницы русским ученым — историкам и фило
логам — художественным критикам, и отчасти даже писателям. При
влечены к участию также иностранцы, посвятившее себя изучению
России и следов русского влияния за границей: в отчетном сборнике
помещены статьи известного французского знатока русской литера
туры, переводчика наших классиков, Анри Монго; хранителя Париж
ской Национальной Библиотеки, Жана Порше; хранителя Оксфорд
ской Бодлеанской библиотеки, Джона Барникота, и немецкого ученого
А. Лютера. Русские имена не менее красноречивы: достаточно сказать,
что один из редакторов — Г. Л. Лозинский, не только выдающийся
филолог, один из лучших современных специалистов по старофранцуз
скому языку, но и человек разносторонней и притом живой эрудиции
и подлинного вкуса. Благодаря такому составу сотрудников, в четырех
номерах «Временника» нашли отклик очень значительные движения
русской исторической и филологической науки и даже запечатлен ряд
ценнейших и оригинальных открытий.
Нужно ли говорить, как тяжела такая деятельность за рубежом,
где ее тормозит и отсутствие многих источников, и затрудненный
доступ к источникам имеющимся, и вынужденная иногда нерегуляр
ность работы, и, наконец, чисто материальные трудности. На каждом
выходящем томе «Временника» лежит трагический отблеск огромных
1 Временник Общества Друзей Русской Книги / под ред. Г. Л. Лодзинского
и Я. Б. Полонского. Вып. IV. Париж, 1938. Издавался в 1925—1938 гг. (прим. Е.Д.~).
236
затраченных усилий, лишений, и даже смертей. В четвертом выпуске
помещены пять некрологов за полтора года: свидетельство достаточ
ное в своем сдержанном красноречии. Удивляться ли после этого, что
«Временник» выходит с большими перерывами? Скорее, поразительно
то, что он не только выходит, но улучшил свою внешность, и что содер
жание его стало еще серьезнее и разнообразнее. Несмотря на все труд
ности, русская культура продолжает существовать и развиваться в рас
сеянии, как и раньше существовала и развивалась во всем мире, хотя
и будучи корнями связана с родной почвой. Лучшее подтверждение
этого — статья Лозинского: «Русская печать в Аляске и для Аляски»,
являющаяся и по содержанию, и по трактовке одной из центральных
в сборнике. Все знают, что Аляска когда-то была русской колонией,
но очень немногим известно, какое влияние было оказано нашей куль
турой на жизнь этой страны, ставшей провинцией североамерикан
ских Соединенных Штатов. Особую роль сыграло в этом православ
ное духовенство, не ограничившееся чисто церковной деятельностью,
а устроившее ряд школ и способствовавшее изданию русских книг,
газет и журналов. Два таких деятеля русской культуры достойны спе
циальной благодарности: о. Иоанн Вениаминов (первая половина про
шлого века) и о. Агапий Гончаренко, работа которого продолжалась
уже после передачи Аляски американцам. Конечно, значение русского
языка и культуры постепенно должно было ослабеть. Однако и до сих
пор в Аляске существуют жители, говорящие и читающие по-русски.
Русский священник, о. А. Кашеваров, и доставил основные сведения,
которыми воспользовались первый исследователь этого вопроса,
И. Я. Васильев, и ныне — Лозинский.
Автор статьи оговаривается, что «сводку приходилось вести на осно
вании неполного материала: но, может быть, он побудит какого-нибудь
американского ученого написать исчерпывающую историю русской
культуры в Новом Свете». Однако, этот неполный материал, тщательно
подобранный и систематизированный, представляет исключительный
интерес. Лозинский перечисляет книги, изданные самим Вениамино
вым (в частности, записки о туземных нравах и наречиях), и книги,
напечатанный по его почину для алеутов в России; затем останавлива
ется на газете Гончаренко «Аляска Геральд», фотографическая репро
дукция некоторых экземпляров которой дана в сборнике; наконец,
переходит к деятельности миссионеров двадцатого века (центр кото
рой находился, кстати, не в России, а в Сан-Франциско) и к выходив
шему во время войны журналу «Православная Аляска». Дополнением
к этому интересному исследованию служит статья С. Сватикова, вос
производящая бурную биографию о. Агапия Гончаренко.
Из историко-литературного материала сборника на первое место
надо, конечно, поставить открытый Анри Монго в Авиньоне автограф
пушкинского стихотворения «Гусар». Факсимиле его воспроизведено
фотографическим путем, а фронтиспис — кистью Александра Бенуа,
давшего также иллюстрации к тексту. Сам Монго дает просторный
237
комментарий и описывает историю своей находки. В письмах Мериме
нашел он упоминание о пушкинской рукописи, переданной француз
ским писателем его другу Рекиену. Собрание Рекиена было впослед
ствии приобретено библиотекой при авиньонском музее Кальвэ. Монго
предпринял поиски в Авиньоне — и, действительно, нашел рукопись,
которая, несомненно, обратит на себя внимание пушкинистов.
С Пушкиным связано и имя кн. Зинаиды Волконской, литературному
архиву которой в ее римской усадьбе уделена живая и содержательная
статья Я. Б. Полонского (второго редактора «Временника»). Салон Вол
конской (описанный, между прочим, в «Русских Женщинах» Некрасо
вым) был одно время центром литературной жизни ее времени. У нее
бывали: Батюшков, Бестужев, Кюхельбекер, Одоевский, Баратынский,
Вяземский, Киреевские, Языков, гостили Пушкин и Мицкевич. Веневи
тинов был в нее безнадежно влюблен. Когда она переехала в Италию,
гостями ее в Риме бывали: А. И. Тургенев, Жуковский, и Гоголь, и все
русские художники, в частности, А. Иванов. Сама вилла сохранила
память об этих лицах до наших дней: так, в саду ее уцелели плиты,
колонны и урны с именами, дорогими сердцу ее владелицы. В архиве
последней, до недавнего времени сохранившихся в семье ВолконскихКампанари, осталось немало рукописей и картин первостепенной цен
ности. К сожалению, в 1923 г. большая часть архива была распродана
и распылилась. Полонскому удалось поэтому восстановить только те
документы, которые либо осталась в Риме, либо попали в частные кол
лекции в Париже. Среди них — собственноручное письмо императора
Александра I, заграничные паспорта, выданные Авдотье Наумовой,
крепостной княгини, стихи самой Волконской, альбом, «украшенный
Баратынского пером» и т.д. Некоторые воспроизведены в книге фото
графически.
К историко-литературной части надо отнести также своеобразный
очерк А. Μ. Ремизова о рисунках писателей, который заканчивается
автобиографическими признаниями. Он иллюстрирован фотографи
ями с рисунков Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Тургенева и Достоев
ского.
Тщательную работу посвятил Артур Лютер немецким переводам
русских писателей XVIII—XIX вв. Это большой вклад в историю Рос
сии. Так мы узнаем, что Кантемир печатался в переводах раньше, чем
по-русски, что Сумароков был членом Лейпцигского Общества Свобод
ных Искусств, что в Екатерининское время немецкие переводы поощ
рялись самой государыней и появлялись в очень большом числе (один
прорыв — Фонвизин). Настоящее произведение искусства — перевод
«Писем русского путешественника» Карамзина, сделанный его совре
менником Рихтером; благодаря ему «Карамзин заговорил по-немецки,
не языком двадцатого века и не языком подделывающегося под старину
нового переводчика, а тем немецким языком, на котором он сам бесе
довал с Кантом, Платнером и Виландом». Конечно, останавливается
238
подробно Лютер на переводах из Жуковского, Пушкина (Боденштет)
и Лермонтова.
Немцем, Генрихом Вильгельмом Лудольфом, была составлена и пер
вая русская грамматика, вышедшая в 1696 году в Оксфорде «на латин
ском и российском» языках. Об этой грамматике рассказывает нам
проф. Н. К. Кульман, дающий критические комментарии ее с филоло
гической точки зрения. Любопытны пояснения Лудольфа к произноше
нию русских слов: так звук «ять» он определяет как дифтонг «ие», а «ы»,
как дифтонг «уи». Особой прелести полны примеры, взятые Лудольфом
из живого обихода. Чего стоит хотя бы следующий диалог: «Скажут,
что пригожи женщины во французской земле. — Я не водился с ними,
краше не глядели на меня, а не желал погнаться с дурными».
Собственно истории русской книги посвящены очерки Джона
Барникота («Неизвестные русские старопечатные книги в Англии»),
В. Г. Унбегауна («Русская тайнопись XVII века» — нерасшифрованные
надписи Памвы Беринды, архитипографа киевопечерской Лавры);
А. В. Руманова («И. Д. Сытин — издатель»). Статья И. Ц. Апостола
«Кабинет эстампов Национальной Библиотеки и его русская иконогра
фия» воспроизводит любопытные страницы истории русской графики.
С художественной точки зрения рассматривает Л. Гринберг «Жалоб
ные грамоты» XVII—XVIII вв. и Гербовник, составленный в 1797 году
А. Т. Князевым. Эта статья тоже иллюстрирована репродукциями.
К этому отделу примыкает также статья С. Лифаря о книжной коллек
ции Дягилева.
Чисто исторический отдел «Временника» представлен четырьмя
статьями, из коих три касаются, так или иначе, личности Петра Вели
кого. Жан Порше описывает документы, запечатлевшие визит русского
императора в Парижскую Королевскую (ныне Национальную) Библио
теку, 28 мая 1717 года. П. Н. Апостол резюмирует книги о пребывании
Петра I в Она, где он лечился водами. Специальный интерес представ
ляют исследования Б. Г. Унбегауна о «Труде Захария Орфелина о Петре
Великом» (вышедшем в 1772 году в Венеции на русском язык) и его
петербургском издании 1774 г.
Герой статьи H. Н. Туроверова — Суворов — целый ряд материа
лов о котором хранится в библиотеке генерала Ознобишина в Аньере.
Из них выделяются портреты Суворова, особенно Шмидтовский пор
трет 1799 года, послуживший прототипом гравюр Флерова, Уткина
и других. «Воочию убеждаешься, — пишет Туроверов, — как характер
ное лицо Суворова постепенно теряло свою характерность, пока не пре
вратилось в изображение моложавого красивого генерала, английского
типа, которого, увы, мы привыкли считать за подлинного Суворова».
В собрании Ознобишина, отмечает Туроверов, также много ценных
трудов по военному делу, истории и русскому искусству, литературные
альманахи 20-х годов прошлого века и первые издания Жуковского,
Гоголя и графа Соллогуба.
239
«Грань», № I1
В Париже вышел первый номер нового эмигрантского литера
турно-общественного журнала, вернее, первый выпуск трехмесяч
ных сборников, «Грань». Возникновение нового журнала, на первый
взгляд, — явление бесспорно отрадное в нашем литературном мире:
слишком уж мало стало у нас за последние годы периодических изда
ний, уделяющих внимание литературе — в особенности же, изданий,
регулярно выходящих в свет. Впрочем, даже скороспелых и недолго
вечных попыток создать новый литературный орган, все же сыгравших
какую-то роль в нашей писательской зарубежной жизни, больше почти
не делается. Это отсутствие хоть какой-нибудь печатной трибуны —
одна из причин того страшного замирания общественно-литературной
жизни эмиграции, которое грозит превратиться в смерть. Индивиду
ально поэты, беллетристы, эссеисты все же что-то делают — но отдель
ные удачи литературы в целом не создают. Естественно, что писатели
жаждут новых «отдушин», новых возможностей высказаться — идея
журнала, больше, чем когда-либо, носится в воздухе и властно требует
осуществления.
И вот, новый журнал... Казалось бы, его можно и должно привет
ствовать безоговорочно. Но «Грань» не просто журнал, в котором печа
таются произведения наших писателей, не поместившиеся в других
изданиях. Само название его показывает, что его инициаторы поже
лали произвести некий отбор, подвести итог прошлому и начать дей
ствительно новую линию, стать выразителями того, что еще не выска
зано — или высказано недостаточно ясно. Название еще повышает
интерес к журналу — в конце концов, нам ведь и нужен журнал со
своим и новым лицом, а не безличное повторение прежних образцов.
Но эта претензия редакции заставляет нас и к содержанию первого
номера отнестись требовательнее, чем если бы журнал просто печатал
рукописи, пришедшиеся по вкусу редакторам.
Прежде всего — хотят ли на самом деле редакторы провести некую
«грань» в литературе или главная их забота — «грань» общественнополитическая, а литература, как бывает и в других наших журна
лах — лишь придаток. Ведь само понятие «грани» определяется в ста
тье «общественной» одного из редакторов И. Я. Савича — «Рождение
доктрины». Но, всмотревшись, нетрудно понять, что журнал претен
дует и на новизну литературную. «Общественных» статей — всего две,
остальное — беллетристика, стихи, критика, философия.
1 Напечатано в: Возрождение. № 4175. 17 марта. 1939.
(Грань. Отклики современной жизни и мысли. № 1. Март — май 1939. Париж.)
Грань — литературно-художественный и общественно-политический журнал, выходив
ший раз в триместр. Отклики современной жизни и мысли. Под редакцией С. В. Иегулова и И. Я. Савича. В журнале печатались: Б. Алексеев, И. Савин, Р. Редлих, Эсвен,
И. Савич, И. Сургучев, Н. Туроверов и другие. Хроника, библиография, зарубежная
жизнь. Бумажная обложка (прим. Е. Д.').
240
Эпиграф из Гумилева: «Кончено время игры»1 явно относится
и к этому материалу. Подчеркивается это впечатление и отсутствием
каких бы то ни было знакомых нам писательских имен — не только
«старшего», но и эмигрантского призыва — за исключением И. Савина.
Случайностью этого не объяснишь — ведь кое-что заслуживающее вни
мания эмигрантскими авторами, как-никак было сделано. Наконец,
в отделе критическом помещена рецензия о романе писателя, может
быть, наиболее выдающегося за рубежом — о «Приглашении на казнь»
Сирина. Автор рецензии, отдавая Сирину должное, все же от него явно
отталкивается. Мотивировка его даже может помочь нам, за отсут
ствием общей программы, понять устремления организаторов «Грани».
По правде сказать, они сбивчивы и неясны. Но все же, кроме того,
что критик Сириным и, по-видимому, вообще нашей литературой, недо
волен, можно понять еще, что упрекает он их в документализме (упрек
отчасти справедливый, но не новый) и в «болезненности воображения»,
которую смешивает, вообще, с известной категорией вымысла, творче
ски вполне здоровой. Касаться снова бреда, даже безумия, не значит
быть «больным» художником.
Допустим, однако, что в данный момент и впрямь нужно искусство
«здоровое», т.е. бодрое и призывающее к активности. Удовлетворяет ли
остальной материал сборника этим требованиям и требованиям искус
ства вообще. Скажем сразу же, что вполне удачными художественно
нам представляются лишь некоторые стихи покойного И. Савина, осо
бенно первое стихотворение с его прелестными заключительными
строками:
Не потому ль с недавних пор
Я даже думаю стихам.
Но бодрыми эти стихи не назовешь — у многих наших «больных»
поэтов общий тон куда жизнерадостнее. Вообще, стихов в сборнике
слишком мало, принимая во внимание удельный весь и общий уровень
эмигрантской поэзии.
В прозаическом отделе находим, прежде всего, талантливый,
но очень сырой отрывок Б. Алексеева «В походе». Но как нарочно, и его
содержание — бред, мучения, самоубийство: не везет «Грани» все-таки
с идеологией. Затем идет рассказ «Гравюра на дереве» Р. Редлиха —
о том, как коммунисты хотели конфисковать гравюру, изображавшую
Божью Матерь с Младенцем, и как гравюра не только «ускользнула»
от них, но и вернула кое-кого к вере. К сожалению, стилизованно-при
торный тон рассказа лишает его убедительности, как религиозной, так
и художественной. Построение его также очень сбивчиво. Наконец,
в отрывке из повести Эсвеи «На черте» нет ни одного живого движе
ния, ни одного по-своему сказанного слова. О философской статье д-ра
1 Строчка из стихотворения Н. Гумилева «В пути»: «Кончено время игры, / Дважды
цветам не цвести. / Тень от гигантской горы / Пала на нашем пути» (прим. Е. Д.).
241
Рейперса невозможно высказаться, ибо она лишь вступление к другой
статье.
Общее впечатление от «Грани», таким образом, — конфузное: стоило
ли обещать нечто новое, чтобы не дать не только нового, но и вообще
художественно ценного и цельного. Не сомневаемся, что неизвестные
авторы, и среди них интересные, в эмиграции имеются — время от вре
мени выходят индивидуальные киши таких «диких», а «Казачий Альма
нах» открыл недавно несколько новых имен. Однако и в неизвестном
надо уметь сделать выбор, да и не все известное так легко можно сбро
сить «с парохода современности». Редакторы «Грани» — Савич и Иегулов — представляют «общественную» сторону журнала, и литературы,
по-видимому, чужды. Но в таком случае, им не мешало бы привлечь
к редактированию литературной части человека в этой области вполне
компетентного. Иначе «Грань» напомнит сказку о синице, похваляв
шейся зажечь море.
О прозаиках
Рассказы Сергея Горного1
Книга Сергея Горного «Ранней Весной»2 названа по первому рас
сказу. Но это название вполне соответствует содержанию всего сбор
ника. Большинство включенных в него рассказов посвящены детству
или ранней юности автора. В немногочисленных рассказах, не носящих
автобиографического характера, также нередко выведены дети, а один
из них — «Она и я» — повествует о жизни девочки со всеми ее дет
скими тревогами и забавами. Тема Горного накладывает мемуарный
отпечаток на все его произведения. Самый тон его — тон воспомина
ний человека, для которого детские годы были и остались в настоящем
смысле слова лучшими.
Бережно и любовно описывает автор все особенности детской
жизни, сохраненные памятью или подмеченные со стороны взрослого.
Он не боится выводить даже мелочи. «Не кажется ли вам, что для под
линной любви нет мелочей», — сознается он в рассказе «На родине».
Мало того, к мелочам он питает явное пристрастие, и почти на каж
дой его странице мы знакомимся с детскими словами, незатейливыми
песенками, малейшими ребяческими фантазиями, и особенно с игруш
ками. Вырезные солдатики, поломанные деревянные лошадки, слепой
и безносый попугай «Кынка» вызывают у Горного неизменную неж
ность.
Но с не меньшей любовью вспоминает он своих гимназических това
рищей, отроческих знакомых — извозчиков, лавочников, Царскосель
ский парк и улицы — все, что уже навеки кануло и окружено для писа
1 Возрождение. № 2683. 6 октября. 1932.
2 Горный С. Ранней Весной. Берлин : Парабола, 1932.
242
теля розовым туманом памяти. «О чем говорят эти знаки, эти порезы
нашей памяти, эти легкие царапины на льду? Понятно, о Любви. Только
о Любви. О молитвенной Любви к Прошлому».
Об этой любви к прошлому написана вся вторая часть книги «Неза
бываемое». В первой части — «Ушедшие» — эта тема сплетается с моти
вом смерти. Надо признаться, сплетается довольно не органически.
Тема смерти, по-видимому, волнует автора, но говорит он о ней далеко
не так убедительно, как о своих детских переживаниях. То смерть пред
ставляется ему полным уничтожением, непоправимым проклятием,
тяготеющим над миром; то прорывается у него внезапная уверен
ность в неокончательности и даже несущественности телесной гибели.
«Но я не верю в смерть, — пишет он, — или, скорее, для меня мало
цены в нашей вещной, конечной и беспомощной жизни».
Многие из собранных Горным рассказов уже ранее появились
в печати (в «Числах» и на страницах «Возрождения»). Но книга всегда
добавляет нечто к впечатлению, созданному отдельными произведе
ниями писателя, подчеркивая наиболее для него характерное, стуше
вывая случайное. «Ранней Весной» останавливает внимание читателя
не эпизодической своей стороной, менее для Горного существенной,
а основным для него ощущением не столь далекого, но уже невозврат
ного прошлого.
«Была земля»1. А. Буров
Была Земля. — Берлин: изд-во «Парабола», 1932
А. Буров в литературе не новичок. Так, по крайней мере, хочет он
нас уверить, прилагая к своей книге длинный перечень более ранних
своих произведений. Но собранные в самой книге повести и рассказы
в маститости и мастерстве автора нас убедить не могут.
Утверждают, что самое характерное для писателя — его стиль. При
веду поэтому для начала образец стиля А. Бурова: «Беда не велика,
если бывший человек — а все кругом, весь задний двор угловых жиль
цов, давно осведомлен был, что Стратонов в прошлом и профессор,
и сенатор, и царедворец, вообще какой-то “высший сановник”, — беда
не велика, что кожа действительно сошла со скул профессора...» Чита
тель, конечно, заметил, что Буров стремится к стилю запутанному
и не без изысков («задний двор угловых жильцов»). Но, может быть,
читатель не заметил, что в приведенной фразе придаточное предложе
ние «если бывший человек» совсем не имеет сказуемого. Эта оплош
ность могла быть, впрочем, случайной, но автор радует нас такими пер
лами постоянно. На стр. 138 мы, например, узнаем, что люди «ходили
к себе домой... среди тихих и примиряющих горных цепей и быстро
несущейся горной реки». Иногда Буров доходит до применения зощен
ковских оборотов, очевидно, совсем непроизвольно: «Пролилась бы,
скажем, кровь, и человек готов» (стр. 37). Не буду пересказывать содер
1 Возрождение. № 2760. 22 декабря. 1932.
*
243
жание рассказов Бурова. Осип Дымов, написавший к ним предисловие,
видит это содержание в повествовании «о тоске — голоде духовном,
о жене Лота, которая, оглянувшись, превратилась было в соляной столб,
но вот теперь полуожила». Но тоска по родине у буровских героев чаще
связана с голодом физическим, а не духовным, а суетливая и мелочная
(по описаниям Бурова) эмиграция никак не напоминает Лотову жену.
Автор сам, впрочем, видит свою тему даже не в этом. Он поясняет
ее нам в книге: «Жизнь безмерно прекрасна, если веруешь, и любишь,
и можешь помочь». Не стану оспаривать глубины этой цитаты. Но пора
жает то, что эпиграф этот... из Бурова. Правда, автор может сослаться
на прецеденты; так Пушкин взял эпиграфом к одной из глав «Арапа
Петра Великого» стих из «Руслана и Людмилы». По-видимому, что раз
решено Пушкину, разрешается и Бурову.
Комментарий:
Буров Александр Павлович (наст, фамилия Бурд, 1876—1967) — одно из забытых
имен в русской литературе. Инженер, писатель, драматург. Окончил Харьковский
технологический институт. Был директором завода и инженером-консультантом
франко-русских заводов. Писал пьесы и статьи по вопросам театра и искусства.
Печатался под псевдонимами Буров и Бурд-Восходов. Писал на русском и немецком
языках, публиковался в эмигрантской периодике. Выпустил несколько книг. В1919 г.
эмигрировал в Германию, затем переехал в Париж. Первые произведения А. Бурова
появились в «Числах» в одно время с произведениями Агеева и сразу же обратили
на себя благосклонное внимание русской литературной критики. О Бурове писали
Г. Иванов, Адамович и Бунин, который так отзывался о творчестве Бурова: «Ори
гинально, смело, талантливо!» У Бурова находили большое сходство со Шмелевым.
Имя Бурова приобрело известность в России еще до революции. Его карьера нача
лась с театра. Свыше 20 его пьес шли по всей России. После революции драматург
Бурд-Восходов исчез и появился писатель-эмигрант Буров, «который стремился стать
утешителем обездоленных эмигрантов, поднять их в их собственном сознании на вы
соту, напомнить им о Родине, которую им пришлось покинуть, и заставить своего
читателя на несколько часов забыть об ее утрате, почувствовать себя, как будто он
снова на Родине» (Г. Струве «Русская литература в изгнании», стр. 307).
Георгий Иванов писал о книге Бурова: «Критика приветствовала первую же книгу
Бурова “Была земля!” И Осип Дымов написал к ней предисловие, Амфитеатров назвал
ее “умной... серьезной, верной”. Адамович нашел у Бурова сходство с прославленным
любимейшим эмигрантским писателем Шмелевым. Даже “сам” Бунин, такой скупой
на похвалы, воскликнул: “Молодец вы! Оригинально, смело, талантливо!” За “Была
земля!” последовал целый ряд других книг, неизменно встречавшихся и критикой,
и читателем сочувственно. Так почему же он недооценен? — спросят меня. Потому,
отвечу, что ни критика, ни большинство читателей не увидели в нем главного — его
любви к человеку. К родине и к русскому человеку. Буров писатель страстный, даже
пристрастный. Нетерпеливый и нетерпимый. Он всегда спешит, всегда хочет не
медленно, здесь, на этой же странице, сказать “всем, всем, всем” — “все, все, все”,
поделиться сразу всем опытом своей жизни, излить свое сердце, исходящее любовью.
Его мысли делают неожиданные зигзаги, переносятся из одной крайности в другую...»
Занимался Буров и коммерцией. Один из инвесторов журнала «Числа» (1930—
1934). Публиковался в «Числах», «Иллюстрированной России». Автор вышедших
в Париже романов «Певец зарубежной печали» (1938), «Господи... Твоя Россия» (1938),
«Бурелом» (1955), сборников рассказов и повестей. В 1934 получил премию на лите
ратурном конкурсе журнала «Иллюстрированная Россия» за рассказ «Сын гренадера».
Участвовал в восстановлении Тургеневской библиотеки, увезенной немцами во время
244
Второй мировой войны, тратил на это свои средства. В 1956 сделал ценный подарок
Русскому детскому дому в Монжероне (под Парижем). Член Парижского ПЕН-клуба
(с 1957). В1953 в Российском музыкальном обществе за границей (РМОЗ) состоялся
торжественный вечер по случаю 50-летия его литературной деятельности. С конца
1930-х жил в Амстердаме.
«Жанета»1
Настоящая статья не исследование творчества Куприна в целом,
а только отзыв о его новой книге2. Но Куприн писатель до того харак
терный, а «Жанета» до такой степени характерна для ее автора, что
говоря о ней, поневоле переступишь границы простой рецензии и кос
нешься отличительных черт, свойственных всем произведениям этого
одаренного, опытнейшего художника. Тем более что расточать по его
адресу трафаретные похвалы было бы излишне, если не бессмысленно:
Куприн уже давно — и с полным правом — считается большим писате
лем земли русской.
«Жанета» — сборник рассказов (многие из которых впервые появи
лись на страницах «Возрождения»). Самый большой из них, по кото
рому названа вся книга, не превышает размера средней повести;
по содержанию же он скорее идиллия. Автор назвал его романом,
по-видимому, для того, чтобы подчеркнуть значительность встречи
старого профессора Симонова с малолетней «принцессой четырех
улиц». Эту невинную авторскую хитрость критику позволительно разо
блачить, тем более что Куприн — подлинный мастер новеллы и в иные
десять-двадцать страниц умеет вложить больше, чем многие романи
сты в увесистый том. Некоторые его рассказы («Наташа», «Ночь в лесу»,
«Вероника», «Ночная фиалка») принадлежат к лучшим купринским про
изведениям, и в своей прочности и прелести — настоящие шедевры.
Но в менее конденсированном виде эта неумышленная прелесть, бес
хитростное мастерство рассказчика разлиты по всей книге и чтение ее
доставляет тихую радость, от которой наша эмигрантская литература
почти совсем нас отучила.
В рассказе «Шестое чувство» матрос-красноармеец спрашивает аре
стованного героя-писателя: «Объясните мне, что такое родина». Герой,
(в котором автор не пробует скрывать собственные черты), отвечает:
«Чувство родины — оно необъяснимое. Оно шестое чувство... И при
рода его также необъяснима, как и природа первых пяти». Этим шестым
чувством Куприн наделен, как никто. Большинство его рассказов
посвящены русской дореволюционной жизни и откровенно облечены
в форму воспоминаний. Но память Куприна не бездушный механизмрегистратор, а живительная и воскрешающая сила. Преображенная
ощущением невозвратного прошлого, окруженная ореолом ушедшей
любви и радости, иногда чуть-чуть условно благолепная, Россия все
же остается подлинной, живой Россией. Куприн проник в какую-то
1 Возрождение. № 3375. 30 августа. 1934.
2 Куприн А. Жанета. Париж : Возрождение, 1934.
245
потаенную сущность русской природы и русской души. Со своими
героями он сохранил глубокую кровную связь и любит их уже за одно
то, что они русские. Не стоит искать в них каких-нибудь резко отли
чительных свойств «славянской души», над которыми так добродушно
смеется проф. Симонов. Все они простые обыкновенные люди, каких
много всюду, и люди различного склада и темперамента. Но все они —
и молодой послушник Алеша, и русский американец Герд («Наташа»),
и безрассудно бравый авиатор Феденька Юрков («Потерянное сердце»),
и колдовская полуцыганка, красавица Агата («Ночная фиалка») — объ
единены той незримой общностью, которую улавливает лишь необъ
яснимое «шестое чувство». Национальная гордость не мешает Куприну
видеть и темные стороны русского народа, но и в этом темном улавли
вает он мелочи, ради которых готов простить и грех, и кровь. Больше,
чем кто-нибудь из современных русских писателей, он мог бы повто
рить за Блоком:
Да, и такой, моя Россия,
Ты всех краев дороже мне.
Это проникновение в душу своей страны оживляет и бытовые сцены.
Несмотря на прекрасное знание быта, Куприн никогда не становится
просто бытописателем. Старинный обряд деревенского сватовства
(«Шестое чувство»), монастырский уклад («Алеша»), жизнь в приволж
ской усадьбе («Ночная фиалка»), постоянно вскрывают для него нечто
более тайное и более значительное. Но предельного прозрения русской
сущности он достигает в описании празднества владимирских рожеч
ников; эти страницы, без преувеличения, незабываемы.
Бесподобны купринские описания русской природы, — впрочем, кто
не помнит их по другим его книгам: хотя бы описание леса в «Олесе» или
моря в его балаклавских рассказах. Неизмеримое пространство русской
равнины для него живо во всей их необъятности. Описывая владения
лесничего («Ночь в лесу), он добавляет с гордостью: «Пространство, как
видите, равное пяти-шести германским княжествам или любому лими
трофу». Подобно тому же лесничему, он и сам «любит лес серьезной
и деятельной любовью». Этот краткий рассказ следовало бы привести
целиком, как пример не только понимания жизни природы, но и соуча
стия в ней. Голоса птиц, которых Куприн различает, как добрых знако
мых, набухающие почки деревьев, леший, которого мужики зовут запро
сто «Курией головастой» — все это для него свое, родное. Чего стоит
хотя бы лесной зверек, обнюхавший его во время сна: «Что, мол, здесь,
в моем лесу за большая живая говядина валяется?» Куприн не ограни
чивается в своей любви одной русской природой: французская Ривьера
и даже Булонский лес также открывают ему свои тайны. Но что он зна
чит по сравнение с русскими лесами? «И какое же в нем великое одино
чество, если он весь засорен окурками, замасленными бумагами, апель
синными корками и стеклом разбитых бутылок; всеми этими грязными
следами, говорящими о постоянной и тесной близости человека».
246
Животных Куприн любит особой, трогательной нежностью. В новых
его рассказах их целая коллекция. Кот Пятница из «Жанеты», рыбка
раскасс1, уже упомянутый лесной зверек, останутся в нашей памяти
наряду со старыми купринскими знакомцами: белым пуделем, сло
ном Изумрудом. Даже птичка, изображенная на сердоликовой печатке
(«Гемма»), под которой по ошибке подписано «мтичка», каким-то вол
шебством оживает и становится действующим лицом рассказа. Живот
ные для Куприна и мудрее людей. «В дружбе один всегда смотрит хоть
чуть-чуть сверху вниз, а другой снизу-вверх. Один покровительствует,
другой предан... Первым был, конечно, кот. Это он нашел профессора,
а не профессор его... Кот знал и умел делать тысячу вещей, которые
были совсем недоступны профессору. Разве мог бы профессор поймать
зубами хоть самого маленького мышонка?»
Но и людей Куприн любит. Правда, постольку поскольку сохранилось
в них первичное природное чувство бытия. В первую очередь, конечно,
детей. Вот почему Жанета, «принцесса улиц», явилась таким событием
в жизни профессора; вот почему так любовно описаны мальчики Шарте
в «Рассказе о рыбке раскасс». После детей — крестьяне, простолюдины
или люди, в которых первобытная основа жива, несмотря на культуру.
Таков, например, спортсмен Птицын («Наташа»), несомненно, спи
санный с известного гонщика Уточкина. Его природное добродушие,
заставлявшее смеяться над ним уличных мальчишек, кричащих ему:
«Птицын, рыжий пес!», сливалось у него со стихийной мощью. Сильные
и страстные натуры вообще привлекают Куприна. Недаром укротитель
Блондель, входящей в клетку диких зверей и переходящий на канате
через Ниагару, для него равен великим художникам.
Однако и люди от природы, в общем, далекие — Куприну милы. Рас
сеянный профессор, изобретатель системы игры в рулетку, неудачник,
потерявший деньги, выигранные на скачках, изображены им с любо
вью неподдельной. Куприн вообще любит людей и земную жизнь.
Радость жизни, открывшаяся в эпоху Возрождения антиквару Конопатову («Гемма»), бьет ключом во всех купринских писаниях. В людях
же он всегда выискивает черты хорошие, трогательные, по-домашнему
милые. Это не мешает ему зорко видеть их и метко определять. Профес
сора Симонова он описывает в двух кратких, но выразительных фразах:
«Кто-то назвал его Донжуаном науки. Но он был и ее Дон-Кихотом». Все
же он охотнее останавливается на положительных проявлениях души
своих героев, как и вообще на светлых сторонах жизни. Отсюда идил
лические оттенки многих его рассказов, которыми Куприн, пожалуй,
злоупотребляет. Желание увидать волков, лежащих рядом с агнцами,
порою ослабляет силу писателя. Особенно пострадала от этого заглав
ная повесть «Жанета».
1 По-французски «раскасс» пишется: «Rascasse», а иногда даже «Raskas е». Она при
надлежит к семейству Scorpene, члены которого за свою колючесть и за устрашающий
внешний вид повсеместно зовутся «diables de тег», или «морскими чертями» (Куприн).
247
По счастью, сущность Куприна не в его идиллиях. В глубине своей
он писатель напряженного драматизма. Чуть ли не лучшие его преж
ние произведения именно те, в которых драматизм этот достигает наи
большей сжатости и силы: «Олеся», «Штаб-капитан Рыбников», мно
гие страницы «Поединка». В новой его книге эта линия представлена
«Наташей», «Потерянным сердцем», «Ночной фиалкой». Последний
рассказ в этом смысле можно назвать безупречным. Колдовские чары
Агаты (родной сестры Олеси) действуют тем, что Куприн повествует
о них без ложного пафоса, просто и спокойно, как о самых обыденных
и нестрашных вещах. Этой простотой Куприн достигает эффектов, куда
более разительных, чем те, которые производят умышленные нажимы
на педаль. От короткого описания черной молнии («Фердинанд») чита
теля охватывает неподдельный ужас. В противовес словам Толстого
о Леониде Андрееве, про Куприна можно сказать, что он не пугает,
а нам становится страшно. Также, ничуть не настаивая на безобразно
сти некоторых явлений, вызывает он и чувство отвращения. В том же
«Фердинанде» хозяин паноптикума показывает герою удава, которому
он принес живого кролика. «Вы увидите самое трогательное в мире зре
лище», — с нежностью говорит он. Но в его словах сквозит такое, что
нас не поражает внезапно пробудившаяся у героя мысль: «А что, вдруг
ему придет в голову угостить своего божественного удава, ради празд
ника, лакомым блюдом из молодого человека двадцати восьми лет?»
Собственная простота и скромность заставляют Куприна отрица
тельно относиться ко всякой литературе другого порядка. В «Жанете»
он рисует кружок декадентов начала нашего века. «Все эти футуристы
и кубисты — просто-напросто охальники, симулянты, мистификаторы,
шарлатаны и развязные наглецы и похабники». Куприн здесь явно
не справедлив. Среди поэтов, огульно названных им футуристами, были
не только шарлатаны и похабники. Как-никак они создали то большое
течение, которое под именем символизма вошло в историю и дало нам
не одного крупного поэта (даже не говоря о Блоке). Но манера Куприна
до того обворожительна, что ему прощается любая несправедливость.
В заключение несколько слов о языке Куприна. Сказать, что у него
прекрасный русский язык, будет трюизмом. Но хочется отметить, что
он вполне чужд тех псевдорусских или хотя бы подчеркнуто русских
выражений, которые часто считаются признаком чистоты и народно
сти языка. Ничего утрированно-черноземного у Куприна нет, и тем
отраднее чувствовать, что это все-таки подлинный, живой и богатый
русский язык.
Куприн1
Русская литература в трауре: умер Александр Иванович Куприн.
По правде сказать, Куприн-писатель ушел от нас на несколько лет
раньше Куприна-человека. В последние свои эмигрантские годы —
1 Возрождение. № 4147. 2 сентября. 1938.
248
и в самый последний год своей жизни там, в России — он, насколько
известно, не писал ничего. В период, предшествующий этому молча
нию, его писания уже не были прежними, купринскими. Многие даже
преувеличивали этот упадок: ведь талант Куприна все-таки вспыхивал
порою чистым и ярким пламенем большого искусства, и некоторые
рассказы из его последней книги «Жаннета» могли бы сделать честь
не одному мастеру. Но, в общем, разочарование его поклонников было
обоснованным. Полтора года тому назад к нему прибавилась досада,
вызванная неожиданным отъездом Куприна в Москву. Все эти непри
ятные впечатления сейчас пора забыть. Перед лицом вечности Куприн
должен стать для нас тем, каким был по существу: подлинным и непо
вторимым художником, большим писателем земли русской, не только
одним из крупнейших наших современников, но и равный среди рав
ных в славном сонме наших писателей.
Это сознают, вероятно, все — но многие сознают холодно, и я опа
саюсь, как бы траур по Куприну не оказался слишком официальным,
лишенный той теплоты и нежности, которые сам Куприн так щедро
тратил в своем творчестве. После революции, а в каком-то отношении
и до нее, он не играл в нашей литературе той роли, которую заслужи
вал по своему удельному весу. Пожалуй, кое в чем он и впрямь не был
«созвучен эпохе» — но не виновата ли в этом в большой мере эпоха.
Кроме того, эмигрантская литература унаследовала от символизма
известное презрение к писателям «реалистической школы», в основе
достаточно оправданное, но не всегда справедливое: Куприн, напри
мер, никогда не ограничивался «бытописанием», в котором его упре
кали, быт для него был только методом, благодаря которому ему уда
валось изображать бытие. Лишь очень поверхностный подход к его
произведениям позволил зачислить Куприна в ряды «описателей».
Была, наконец, еще одна причина, мешавшая безоговорочному пре
клонению перед Куприным. Многие отчетливо чувствовали, что он
не осуществил всех своих возможностей — и, как следствие, склонны
были преуменьшать значительность сделанного. Сам Куприн, когда
его называли большим писателем, иногда скромно отвечал «Мог бы
быть». Широкая публика, всегда любившая Куприна, отводила ему
более почетное место, чем он сам и чем его взыскательные ценители —
в данном случае права была именно публика. «Ценители», вероятно,
не вполне отдавали себе отчет, на какой высоте произошел в творче
стве Куприна разрыв между возможностями и достижениями, и чем он
стал бы, если бы разрыва не было.
Таланта Куприну, вероятно, хватило бы не только на первоклассного,
но даже на великого писателя. Используй он его до конца — и он мог
бы превзойти Тургенева, а то и Чехова. Помешала ему стихийность его
дарования и истинно русская небережливость, слишком большое дове
рие к «нутру», в ущерб законченности и отделанности во всех смыслах.
Речь идет отнюдь не об одном лишь формальном мастерстве. Символи
сты упрекали «бытовиков» в том, что они «не окончили консерваторию»,
249
то есть не развили и не воспитали в себе целой категории переживаний
и закрыли себе доступ в некоторые духовные области. Перед Купри
ным было раскрыто куда больше дверей, чем подозревали сами симво
листы — достаточно вслушаться в тон многих его писаний, вглядеться
в иные отрывки его повестей, чтобы убедиться в этом. Но то, что другие
писатели тщательно копили, Куприн щедро разбрасывал — и потому
бытовые детали подчас не подкрепляли основного человеческого пере
живания его, а наоборот, разбавляли и ослабляли. Любопытно в этом
смысле сравнить Куприна с Буниным. Последний принадлежит к тому
же литературному поколению и — обще говоря — к той же «реалисти
ческой школе». Но то, что он прозревает за бытом и что прорывается
в его книгах сквозь быт, он сознательно по-европейски выкристаллизо
вал и довел до своеобразного совершенства. Куприн, по органическому
свойству своей натуры, этим до какой-то степени пренебрег.
Повторяю: все это не умаляет значительности того, что Куприн
создал. Он ведь тоже — писатель своеобразнейший, и самые его недо
статки порою оборачивались неожиданными и большими достоин
ствами. Будь он более заботлив в «экономии» своих произведений —
он, возможно, утратил бы какую-то яркость и непосредственность, ту
«первичность» переживаний, которая в нем пленяет. Тем более что
и мастерства он все-таки достиг редкого — только пользуется он им,
согласно верленовской формуле, «не без пренебрежения». Конечно,
французский поэт самому понятию «пренебрежение» придавал иной
смысл: оно у него должно было появиться в результате длительной
и упорной работы. Купринское пренебрежение было следствием пер
вого природного импульса — но именно эта органическая способность
ни на чем не настаивать в сочетании со скрытым драматизмом и пораз
ительной местами законченностью, создала оригинальность купринских шедевров — его новелл. Замечательно, что при всем его широком
размахе, Куприна влекло к самому сжатому и точному, требующего
предельной завершенности жанру — к новелле — и что удавались ему
такие краткие повести лучше всего. Нет сомнения, что именно они —
вершины купринского творчества. Вспомним «Штабс-капитана Рыб
никова», вспомним изумительный рассказ о террористе, бежавшем
в Англию и оттуда под чужим именем снова пробравшемся в Петер
бург, на гибель. Вспомним блестящий «Гранатовый браслет» или тро
гательные повести о зверях («Слон», «Изумруд», «Белый пудель»), или
полные прелести итальянских примитивов «Балаклавские рассказы».
Русская литература новеллами вообще не богата: «Повести Белкина»,
«Тамань», петербургские рассказы Гоголя, кое-что у Тургенева, Чехова,
Бунина — вот, пожалуй, и все. Куприн не только входит в этот ряд,
но и вносит в новеллу нечто свое. Механизмом ее развития, непохожим
на развитие романа, он владел отлично, в 20—30 страниц укладывает
он всю кривую человеческой драмы. С самого начала мы уже предчув
ствуем развязку — сошлемся снова хотя бы на тот же рассказ о рево
люционере. Но снова то «пренебрежение», с которым Куприн ведет нас
250
от звена к звену в цепи нарастающих событий, сглаживает впечатле
ние жестокой точности и неизбежности конфликтов. Новелла Куприна
приобретает особую легкость, а драма в ней часто принимает внешний
облик идиллии. Драма переходит в идиллию, но и идиллия содержит
в себе драму: в этом одна из глубочайших особенностей Куприна. Его
нельзя назвать писателем динамическим: когда душевные конфликты
становятся явными, переходят в движение. Куприн часто ослабевает,
излишне замедляет темп или торопится к развязке. Может быть,
именно потому длинные его произведения — «Поединок», «Яма» —
и производят впечатление неравномерности и неровности. Но пока
конфликт дан нам лишь потенциально, и пока он созревает или, созрев,
ждет разрешения, Куприн передает его с исключительной силой. Он
любит спокойные пейзажи, спокойные бытовые картины — но в них
всегда скрыта стихия, жаждущая пробиться наружу. Сколько подлин
ного пафоса заключено в первой части «Поединка», в предгрозовых
армейских буднях или в тех страницах «Олеси», где колдовские чары
героини еще не привели к взрыву, а только напряженно бодрствуют.
Пафос этот тем действительнее, что сохраняет видимость обыкновен
ности. В самых трагических местах стиль Куприна остается объектив
ным. Толстой сказал когда-то о Леониде Андрееве: «Он пугает, а мне
не страшно». О Куприне можно сказать как раз обратное.
Драматизм Куприна — порядка не психологического, а стихийного.
Сильные переживания его героев — страсть, честолюбие, жажда само
пожертвования — перерастают в сознательные стремления и даже пред
шествуют им. Купринских героев захватывает стихия — та же самая,
что проявляется в окружающей их природе. Куприн природу любит —
но ошибочно думать, что он безгранично умиляется русскими лесами
или Черным морем. Он знает, что в природе скрыты разрушительные
силы. Уже в эмиграции в рассказе «Фердинанд» описал он черную мол
нию, наводящую молчаливый ужас. Это — едва ли ни одно из самых
глубоких купринский описаний. Все же драмы природы и драмы чело
веческие не носят у Куприна оттенка обреченности, безвыходности.
В жизни он всегда угадывает тайный смысл — как он сам говорит
«мудрость» — оправдывающий разрушения и гибель. В минуты самого
напряженного отчаяния он все же посылает миру благословение.
Эта способность благословлять всех и вся — может быть, самая отли
чительная черта Куприна. Есть у него небольшой рассказ «Гемма», герой
которого, антиквар, посвятил свою жизнь геммам эпохи Возрождения,
потому что в них он открыл секрет вечной радости и любви к самому
процессу существования. Куприн, подобно этому антиквару, любит
жизнь во всех ее проявлениях — и пишет он, прежде всего, от боль
шой любви ко всему окружающему. Среди русских писателей двадца
того века он, может быть, единственный, который всегда любит своих
героев и не скрывает этого: даже когда осуждает их или подтрунивает
над ними. Люди действия — авиаторы, шпионы, цирковые артисты —
также милы ему, как кабинетные ученые, как писательская богема, зло
251
деи — в каком-то смысле не менее дороги, чем герои. Втайне Куприн
надеется, что все людские недоразумения временны и что настанет
день, когда волки мирно лягут рядом с ягнятами. Иногда он предвос
хищает этот день и тогда его идилличность переходит в слащавую умиленность. В последний период его творчества этот недостаток заметно
развился и ослабил самую ткань его писаний. Но, по сути своей, любовь
Куприна не слащава и не лубочна, она «серьезна и деятельна», как гово
рит один из его героев о своем чувстве к лесу. Любя, Куприн всегда акти
вен, он принимает участие в жизненном процессе. Деятельна не только
его любовь к людям, но и его проникновенное отношение к животным,
которое нельзя не отметить. Куприн сразу же оживляется, как только
он заговорит о животных — будь то слон или домашний скот, или даже
смешная птичка, изображенная на сердоликовой печатке, под которой
по ошибке подписано «мтичка». Зверей он умеет наделить живыми
чувствами, не антропоморфическими, а вполне своеобразными. Так же
проникновенно пишет он и о природе в целом, ничего не выдумывая,
но чудесно ее оживляя. Если быт для него — способ выразить свое отно
шение к человеку, то пейзаж — лишь средство, чтобы войти в контакт
с силами природы. «Описатель» Куприн дает в своих описаниях нечто
большее: звездная книга была ему ясна, несомненно.
О людях и о природе судил он особым «шестым чувством», природа
которого также необъяснима, как природа «первых пяти» — по сло
вам одного из героев. Пусть это чувство не мистично и не религиозно
в точном смысле этого слова — к области духовной оно все же при
частно. Куприну дороги не внешние обличия вещей, а их жизненная
первооснова. Стоит отметить, что слова о шестом чувстве сказаны им
по поводу «чувства родины». Бесспорно, Куприн чувствовал и любил ее
очень глубоко. Он едва ли не самый русский писатель нашего времени
по знанию и пониманию своей страны. Но и здесь обычно о нем судят
неправильно, считая его знатоком русского быта, русского этнического
прошлого. Куприн, конечно, русский быт изучил, как мало кто полюбил
его и был к нему прочно привязан. Но любил он его потому, что он рус
ский, а не Россию потому, что она страна быта. Этнос для Куприна оста
вался на втором месте, при всем его органическом притяжении к нему.
За «этносом» был «русский дух», то есть действительно духовное начало
России. Типично русские герои Куприна лишены сугубо подчеркнутых,
лже-национальных черт. Они общечеловечны, но с незримой проклад
кой «русскости».
Такое понимание России сказалось и на самом языке Куприна —
языке, изумительном по богатству, выразительности и близости к народ
ным истокам. Русская языковая стихия, вечно живая и вечно обнов
ляющаяся, бьет ключом в словаре Куприна, в его оборотах, в самом
построении его фраз. Однако Куприн вполне чужд утрированной черноземности, тех нарочито народных выражений, которые любезны мно
гим нашим бытовикам. Герои Куприна говорят языком литературным,
только сохранившим связь с народным словотворчеством. Он не подра
252
жает разговору простолюдина, а создает собственный стиль, равноцен
ный их манере по своей первичности. Куприн пишет чистым и богатым
русским языком, потому что мыслит чисто русскими сочетаниями слов
и понятий, может быть, потому, что его переживания могли родиться
только в душе русского человека. Именно вследствие этого его язык
Особенно жив и привлекателен. Вот у кого эмигрантские писатели
могут учиться не только русской речи, но и самому чувству России.
Книга о Бунине1
Получение И. А. Буниным Нобелевской премии по литературе2,
естественно, должно было вызвать появление книги, освещающей
бунинское творчество в целом, подводящей в каком-то смысле его
итоги (насколько это возможно, пока писатель продолжает творить).
Сейчас такая книга и появилась3. Автор ее, К. Зайцев, задался целью
проследить писательский путь Бунина с первых его стихов до «Жизни
Арсеньева», но взятый не отдельно, а в тесной связи с путем жизнен
ным. Поэтому он не предпосылает биографию изучению произведений,
а рассматривает параллельно жизнь и творчество Бунина. По той же
причине он не ограничился в плане биографическом чисто фактиче
скими материалами (кстати, подобранными им очень тщательно),
а пользуется также указаниями, разбросанными в бунинских повестях
и рассказах. Метод этот, несомненно, оживляет само повествование.
Но его все же следует признать очень опасным, — и опасности его
К. Зайцев не избег. Дело в том, что если произведения Бунина могут
дать немало сведений о его жизни, то объяснять биографией его твор
чество, как и творчество любого писателя, можно лишь в очень малой
степени. Всякая подлинная литература возникает, конечно, не столько
из событий внешних, сколько из сокровенной внутренней жизни писа
теля, которая фактическому учету почти не поддается. Единственный
способ разобраться в ней, это проследить основную тему, проходящую
через все книги писателя, ее постепенное развитие или внезапное пре
ображение.
К. Зайцев захотел слить фактическое жизнеописание с такой «духов
ной» биографией, и цельность его книги от этого значительно постра
дала. Коренной темы Бунина, руководящей нити его творчества он
почти не отметил, ограничившись тем, что разбил все его произве
дения на несколько тематических (и даже, вернее, сюжетных) групп:
путешествия, деревенский быт, любовь и т.д. Деление это настолько
условно, что сам Зайцев принужден говорить о некоторых рассказах
Бунина по поводу двух разных «групп». Особенно условными является
этот подход именно по отношению к Бунину, которого Зайцев совер
шенно справедливо характеризует, как писателя бесфабульного. Насто
1 Возрождение. № 3424. 18 октября. 1934.
2 Премия была присуждена И. Бунину в 1933 г. (прим. Е. Д.).
3 Зайцев К. И. А. Бунин. Жизнь и творчество. Берлин : Парабола, 1934.
253
ящее содержание его произведений от сюжета, в сущности, не зависит.
Гораздо более проявляется оно в самой манере Бунина, которой Зайцев
отвел сравнительно мало места. Наконец, спорно место, отводимое
Зайцевым поэзии Бунина, который для нас остается в первую очередь
автором «Митиной любви» и «Жизни Арсеньева».
Все же Зайцев высказал в своей книге много интересных мыслей
и метких суждений. Очень правильно его замечание о встречном
стремлении стихотворной и прозаической манеры Бунина, приведшее
к тому, что именно в прозе Бунин стал поэтом. «Проза Бунина все более
и более обретает музыкальный характер. В ней появляется свой соб
ственный внутренний ритм и своя собственная музыкальная логика».
Правильно отметил Зайцев и роль быта в произведениях Бунина. Быто
писателем, в полном смысле слова, Бунин не был, конечно, и в ранних
своих произведениях. Он всегда смотрел «сквозь быт», и самый быт
приобрел для него ценность не самостоятельную, а как некое отра
жение. Поэтому и утверждение быта для Бунина есть одновременно
утверждение онтологическое. Наконец, нельзя не согласиться и с оцен
кой Зайцевым небольших новелл Бунина, многие из которых являются,
может быть, действительно шедеврами, и не только по мастерству.
Таков, в частности, небольшой, но центральный в творчестве Бунина
рассказ «Цикады».
Д. С. Мережковский1
Писать юбилейную статью, не ограничиваясь традиционными,
и, в конце концов, мало значащими пожеланиями, всегда нелегко.
Но о Дмитрии Сергеевиче Мережковском — труднее, чем о многих,
если подходить со вниманием и серьезностью к этому удивительно
сложному, подчас противоречивому писателю, сложность и противо
речивость которого все же неизменно пронизаны одной темой, одним
порывом. Подводить итоги творчеству Мережковского? Но помимо
того, что оно фактически не закончено, кто может поручиться, что
Мережковский сказал свое самое главное, самое основное? Конечно,
вышедший в прошлом году «Иисус Неизвестный» — один из центров
этого творчества, но ведь и ранее были другие центры: историческая
трилогия «Христос и Антихрист», замечательная книга о Гоголе. Огра
ничиться простым воспроизведением творческого пути, с хронологиче
ским перечнем главнейших произведений? Но как отличить главнейшее
от менее важного в огромном количественно и значительном по суще
ству собрании сочинений Мережковского? Порою кажется, что менее
важного у него вообще нет. Кроме того, этот путь слишком хорошо
известен всем — от ранних стихов через исторические романы (уже
упомянутую трилогию, «Александра I», «14 декабря») и критические
труды о Гоголе, Лермонтове, Толстом и Достоевском, к зарубежным
его книгам: «Тайне трех», «Наполеону» и, наконец, «Иисусу Неизвест
1 Возрождение. № 3837. 5 декабря. 1935.
254
ному». Дать же исчерпывающее, всестороннее исследование сочинений
Мережковского в газетной статье все равно невозможно — для этого
понадобилась бы целая книга, написанная специалистом.
Впрочем, сам Мережковский отталкивается и от специальных исто
рико-литературных исследований, и от традиционного «академиче
ского» подхода. Откажемся же и мы от такого академизма и остано
вимся только на отдельных, но очень существенных чертах всех его
книг, наиболее поражающих читателя «не специалиста».
Мережковский начал со стихов. Это очень важно для его понима
ния. Не потому, чтобы его стихи были лучшее из написанного им, хотя
перед русской поэзией у него большая заслуга: ведь он один из зачи
нателей нашего символизма. И даже не потому, чтобы эти стихи были
центральным моментом творчества Мережковского: вряд ли он сам
придает им это значение. Но на всех его позднейших произведениях
стихи все же отразились. Человек, никогда не писавший стихов, не мог
бы так писать и прозу. Мережковским всегда руководит глубокое эмо
циональное переживание, то самое, которое нужно поэту. Чтобы он
ни писал, это переживание у него всегда на первом месте. Из него
вытекают его философские построения, его художественные образы,
оно облекается в форму романическую, мыслительную, историческиисследовательскую. Но за фабулой, за идейными убеждениями, за эру
дицией Мережковского, неизменно присутствует именно это пережива
ние. Оно сказывается и на стиле Мережковского, всегда апеллирующем
в первую голову к непосредственному чувству читателя, и на архи
тектонике любой его книги. Даже его романы, хотя бы «Леонардо да
Винчи», построены не так, как строится традиционный исторический
роман. О «Наполеоне» или «Атлантиде», или «Иисусе Неизвестном»
не надо даже делать оговорок. Логика, соединяющая отдельные части
этих книг, связывающая главу с главой, —· логика иррациональная, поэ
тическая в глубоком смысле этого понятия. Как бы ни был умственно
изощрен человек, он не уследит за нитью, проходящей сквозь то или
иное произведение Мережковского, если не поддастся этой логике,
и будет настаивать на рационализме.
Отсюда же пафос Мережковского, воодушевляющий его порыв.
Конечно, существует и пафос историка или пафос проповеднический,
но это не тот пафос. Мережковский не объективен в том смысле, что
история не оставляет его равнодушным, холодным зрителем. Он всегда
за или против, прошлое человечества состоит для него из черных
и белых элементов: средних оттенков он не может и не хочет признать.
В этом его отличие от историка. Не меньше разнится он от проповед
ника. Последний всегда обращается непосредственно к людям, Мереж
ковский же будет гореть и в пустоте, в безвоздушном пространстве.
Последний, тайный расчет, конечно, на человеческое сердце, но ведь
к нему обращается всякое творчество. А в тот момент, когда Мережков
ский пишет, ему важен его призыв, а не ответ. Услышат его голос или
не услышат — дело слушающих.
255
Есть в Мережковском элемент пророческий. Кстати, любопытно
перечитать его книгу «Не мир, но меч» — сколько в ней верных про
зрений. Цитирую одно из них: «С русской революцией рано или поздно
придется столкнуться Европе, не тому или другому европейскому
народу, а Европе в целом». Это написано в 1907 году. Но этот дар про
рока не в библейском понимании, а в том, которое искони присуще
русской поэзии, в пушкинском или лермонтовском понимании. «Гла
голом жечь сердца людей». Жги, а не поучай. Мережковскому важно
не исправить человека, а пронзить его сердце, перевернуть его, взвол
новать до крайности. Это тоже черта поэта, и этим Мережковский
до сих пор кровно связан с эпохой возникновения русского симво
лизма.
В той же книге «Не мир, но меч» он писал: «Декадентство в России
имело значение едва ли не большее, чем где-либо в Западной Европе...
Можно с уверенностью сказать, что если когда-либо суждено зародиться
самобытной русской культуре, то она вырастет из русского декадент
ства». Под декадентством здесь, надо, конечно, понимать символизм,
долгое время, помимо своей воли, носивший эту кличку. Меньше, чем
кто-либо Мережковский декадент. Еще в статье «О причинах упадка
и новых течениях в русской литературе» он предупреждал символистов
о подлинной опасности эстетствующего декадентства. Но в русском
символизме он чувствовал не эстетизм. «Русские декаденты — самозародившиеся мистики, первое поколение русских людей, взыскавшее
тайны», стремящееся «из старой, теперь уже бессознательной мистики
в новое религиозное сознание».
Мережковский сам «взыскал тайны» — в этом его основная тема,
одновременно и первый порыв, и окончательный вывод, ибо каковы
бы ни были идейные заключения, вывод эмоциональный дан в самом
переживании. Для взыскавшего тайна уже не отвлеченное понятие,
а метафизическая реальность. Это реальное отношение к тайне может
быть первое, что поражает в книгах Мережковского. Он не идеалист, он
даже не символист в обычном значении этого слова, ибо для него сим
волы облечены плотью и имеют реальное, неоспоримое существова
ние. Недаром с такой силой обрушивается он в «Иисусе Неизвестном»
на так называемых докетов, для которых вся жизнь Христа — только
символ или аллегория. Можно часто не соглашаться с Мережковским
в том или ином пункте, даже невозможно всегда с ним согласиться —
повторяю, он иногда противоречив до крайности. Но нельзя не почув
ствовать, что переживание его подлинно и достоверно, и самая его
противоречивость лишнее доказательство этой несомненности. В том
плане одновременно «мистерии и истории», к которым устремился
Мережковский, противоречие неизбежно, ибо в нем все «странно»,
«необычно» — с обычной житейской точки зрения — и чем страннее,
противоречивое, тем несомненнее реальность «тайны». Здесь дей
ствует как бы обратная логика. В последних своих книгах Мережков
ский постоянно напоминает об этом. «Обратиться» — значит для него
256
«перевернуться, опрокинуться», восстановить правильную, утерянную,
в чисто историческом плане, законопоследовательность.
Об этом обращении взывает постоянно Мережковский к читателю.
Он не хочет никого убедить в том или ином мнении, он хочет только
«перевернуть», «опрокинуть» наше повседневное сознание, чтобы
мы постигли реальность духовного плана. В этом сущность «тайны»,
и об этом Мережковский говорит, вернее, кричит нам каждую минуту.
Он никогда не успокаивается, ибо в беспокойстве, страстном желании
увидеть — единственный залог обращения. Не успокоиться жизненно,
не успокоиться философски или богословски, на том или ином постро
ении, создающем ложную закономерность — вот о чем он просит.
Паскалевское пари, тютчевская бездна для Мережковского непосред
ственно ощутимы в каждое данное мгновение. Он не то что предчув
ствует конец мира: мир для него непрерывно кончается, вся история
эсхатологична.
Мережковский не успокаивается и не хочет успокоить нас. Суще
ствуют писатели, дающие как раз то, чего от них хотят и ждут. Мереж
ковский дает всегда обратное тому, чего от него ждешь. Никогда нельзя
знать, что или кто привлечет его внимание — святой Франциск или
Наполеон, или Лермонтов. Это не значит, что Мережковский отсту
пает от своей темы, во всем и всегда он к ней возвращается, потому
что во всем ее находит. Но то, где он ее находит, неизменно удивляет,
не успокаивает. Открыть в Наполеоне сверхчеловека, в Лермонтове
память о будущем, в гоголевских героях черта, значит по-новому уви
деть и Наполеона, и Лермонтова, и Чичикова. Пусть многим кажется,
что это не тот Наполеон, не тот Чичиков: раз увидев их «по Мережков
скому», мы уже всегда будем помнить об этом видении, даже отойдя
от него. Сомневаюсь, что после прочтения его книги о Гоголе (может
быть, самого замечательного, что написано о Гоголе в русской литера
туре), кто-нибудь мог забыть о спрятанных в гоголевских персонажах
«свиных рылах».
Мережковский не только пишет то, чего мы не ждем, хотя и знаем
отлично тему. Мережковский пишет и то, чего мы не хотим, о чем мы
рады бы забыть, чтобы успокоиться, как-нибудь устроиться поуютнее.
Но уют Мережковский и хочет разрушить. Он сознательно напоминает
нам о самом ужасном, о самом отвратительном в нас самих и в мире,
чтобы мы хоть как-нибудь очнулись и вспомнили о «бездне», «тайне»
и «обращении». «Не мир, но меч» — постоянно напоминает он, хотя
и говорит, что это «до времени, ибо, когда время исполнится, оно будет
уже не меч, но мир». Но, чтобы время исполнилось, надо почувствовать
бездну под ногами, «опрокинуться», а не спать на вулкане. Сам Мереж
ковский сну противится, старается бодрствовать неустанно. «Сплю
ли я? — спрашивает он вслед за Гоголем. — Или так сонно бодрствую,
что бодрствование хуже сна?» Спрашивает, конечно, не одного себя,
а всех нас, хотя сам бодрствует совсем не сонно. И его собственное
горение — самый мучительный, но и самый радостный ответ нам.
257
«Лица святых»1.
Новая книга Д. С. Мережковского
Вышла новая книга Мережковского «Лица святых. Том 1: Павел.
Августин. — Петрополис, 1936». Как писать о ней, как объяснить
людям, еще не читавшим ее, в чем подлинная сила и значение Мереж
ковского? Как не уменьшить и не раздробить неизбежным «разбором»
целостности и гармоничности его мира? Эти вопросы ставишь себе при
выходе чуть ли не каждого произведения Мережковского, и точного
ответа — по правде — не находишь...
В этом, может быть, секрет писательского таланта, тайна человече
ской значительности. Как подойти к таким книгам, как «Иисус Неиз
вестный» или только что вышедшие «Павел» и «Августин»? Как к рели
гиозно-философскому сочинению? Или историческому исследованию?
Или художественной биографии? Или эссеистическому очерку? Сам
Мережковский не любит искусственного деления на жанры. Но раз
уж приходится пользоваться несовершенными разграничениями тео
рии словесности, то надо подчеркнуть, что последние книги Мереж
ковского, в частности — «Лица Святых» одновременно и философские
и исторические произведения, и художественные биографии, и очерки.
Выделять какую-нибудь одну из этих сторон значит — ничего не понять
не только в формальном отношении, но и в содержании. Ведь Мереж
ковский подходит к своей теме не как ученый теолог и не как доктри
нальный историк. «История» и «мистерия» — по собственному его
определению, сосуществуют в его книгах, объединенные глубоким
метафизическим порывом, личным, творческим переживанием. Пере
живание же это также сказывается в фактическом содержании, как и во
всей манере Мережковского. О нем столько говорят с «философской»
точки зрения, что порою как будто забывают о Мережковском — писа
теле и художнике. Между тем, его мысли, высказанные иначе, менее
«художественно» совершенно, приобрели бы совсем иной смысл, иной
эмоциональный оттенок. «Но это относится только к беллетристике
Мережковского, к прежним его романам» — могут возразить на это.
Ничуть не бывало. Подойдя вплотную к основной своей теме — хри
стианству — Мережковский в последних своих книгах отнюдь не стал
слабее художественно. Да как и могло бы быть иначе, раз эта «худо
жественность» неразрывно связана с метафизикой, ее выражает
настолько, что и сама метафизика без искусства Мережковского пре
вратилась бы в отвлеченную систему. Тематически находясь в плоско
сти философской, Мережковский все же облекает свою тему плотью
сюжета и этим приближает свой жанр к роману или художественной
биографии, от обычных образцов которой его отделяет только стро
гая историческая точность и тщательная документировка. Снижает ли
эта «сюжетность» и «беллетристичность» тон исследования? Но разве
Мережковский менее глубок и убедителен от того, что его герои —
1 Возрождение. № 4051. 21 ноября. 1936; Круг. № 2. 1937.
258
не абстрактные исторические реконструкции, а творчески воссоздан
ные живые люди, жизнь которых связно, «как в романе», но и прав
диво, «как в действительности», проходит перед нашими глазами.
Мережковский — на редкость искусный мастер исторического пор
трета. Приведем в виде примера краткий, но яркий и сильный портрет
апостола Павла: «Низенького роста человек, лысый, с кривыми ногами,
довольно полный (приземистый), с носом слегка орлиным, с бровями
сросшимися и с лицом таким чарующим, что он казался то человеком,
то Ангелом — такова наружность Павла, по исторически-подлинному,
вероятно, свидетельству от II века. Низкий рост Павла уже потому
вероятен, что в голову никому не пришло бы человека высокого роста
спускать из окна в корзине по городской стене, в ров, как это сделают
братья Дамасской общины... (Как рассмешили бы Лукиана два “Воздуш
ных путешествия” Павла — то на небо, а то в ров!)... Греческий выговор
Павла плохой — как у всех тарсян, для настоящих греков — смешной,
гортанный и шепелявый, в нос, сразу обличающий Иудея... Чем же
победил Павел?» Нужно ли комментировать этот отрывок, сочетаю
щий серьезный исторический метод (в десяти строках — два указания
источников) и образность, живую иронию (ведь подметил параллель
«воздушных путешествий» не Лукиан, а сам Мережковский) и, в каж
дом обороте просвечивающий, несомненный пиетет.
Так же ярко и красочно, как людей, описывает Мережковский и фон,
на котором протекает их жизнь. Вот — другой отрывок, на этот раз
из «Августина»: «Странный, точно приснившийся вид: темно-дремучие,
на бледно-лиловом от зноя, африканском небе, лесистые холмы, откуда
видны вдали, в млеющей дымке зноя, первые желтые пески, с редкими
пальмами и с медленно тянущейся ниткой черных точек — караванов
верблюдов — уже начало Сахары, а вблизи, между холмами... точно
альпийские долины; как бы север на юге, Тюрингенский лес в Африке,
родина Лютера на августиновой родине. В самом городке, так же как
почти во всех римских захолустных муниципалиях — мраморные коллонадки, триумфальные арки, термочки, театрик, форумчик — все
это как будто величественное, а, на самом деле — игрушечно малое».
Эту цитату не хочется прерывать, настолько она хороша сама по себе.
Почти фотографическая отчетливость пейзажа, но одновременно, в сгу
щенном виде — вся атмосфера Августинова детства, предопределяющая
его жизнь, его духовный рост. Чего стоит одно, вовремя поставленное
географическое название — слово Сахара — сразу определяющее для
нас целый комплекс представлений. И какая подлинная находка «тер
мочки, форумчик», не противопоставление великого и малого, а совме
щение их, уточняющее, а не уничтожающее ни одного из этих начал.
И все же и портреты, и описания, и наростание действия — только
элементы построения книги, развития темы, взятой в своей основе
эссеистически. Мережковский, пожалуй, сейчас единственный рус
ский эссеист в европейском смысле слова. Только эссеизм может соче
тать столь разные методы, объединяя их непрерывностью и логически
259
эмоциональной последовательностью темы. Тема эта присутствует
у Мережковского в каждом отступлении, в любом описании. Не слу
чайно, в приведенной выше картине Тагаста, мы находим на первый
взгляд не значащее, а по существу чрезвычайно важное, сравнение
с «родиной Лютера». Это — подготовка, переход к «вскрытию приема»,
к обнажению темы, при котором имя Лютера будет не раз упоминаться.
В чем же тема книги? Даже «сюжетно», «исторически» — она пря
мее продолжения «Иисуса Неизвестного». Но разве историческая
последовательность так уж необходима для Мережковского, берущего
христианство в эсхатологическом плане. Мережковский сам отвечает
нам в «Павле». «Тайна истории времени есть и тайна Апокалипсиса —
вечности», — пишет он. Во время Христа «История» почти стала «Апо
калипсисом», время могло слиться с вечностью. Но только могло —
фактически не слилось. И уже Павел «переставляет стрелки часов»
с вечности на историю, с конца на продолжение. История кончилась,
с этим надо считаться: Мережковский не верит в самоцель и самоо
правдание человеческого прогресса, но знает, что «Град Божий» и «Град
Земной» в истории «смешаны», что движению историческому соответ
ствует и движение духовное.
«Кажется, в дни Гомера, — говорит Мережковский, — глаз челове
ческий не отличал зеленого цвета от голубого, а в наши дни уже отли
чает, может быть, потому что за 3000 лет в человеческом теле что-то
изменилось — пошло вперед, так же точно изменилось, может быть,
что-то вперед ушло, и в человеческом духе... и, потому, как изменилось,
можно судить о том, куда и как движется в человечестве Дух».
Что же произошло за пятнадцать или двадцать веков в мире и чело
вечестве? Подзаголовок книги: «От Иисуса к нам». Но мы достаточно
знаем, с каким недоверием Мережковский относится к нам, людям
двадцатого века, чтобы подумать, что он видит «прогресс» во всем
человечестве. Движение происходит, может быть, помимо нас и только
через отдельных представителей рода человеческого, в индивидуаль
ном порядке его выражающих. Первенствующее значение имеет т. обр.
выбор имен, сделанный Мережковским: Павел, Августин, Франциск
Ассизский... Кто же дальше? «Если бы он жил в наши дни, он был бы
наш — скажет о нем (Августин), Лютер; то же мог бы сказать и Паскаль
(ученик Янсения, ученика Августинова), в 17-м веке, и в 19-м скажет,
почти словами Лютера, Гарнак: “первый человек наших дней — Авгу
стин”». Так продолжает Мережковский линию Павла и Августина.
И в другом месте повторяет он почти те же имена: «Лютер, Кальвин,
Паскаль, и мы все, и то, что за нами, в конце времен — в св. Августине
родилось».
Куда же двинулся в человечестве Дух через Павла, Августина, Лютера
и Паскаля? Мережковский подчеркивает, что не в том, что обычно
называют «Протестантом», «Реформацией», сказывается это движение,
а в рождении чего-то бесконечно большего. Лютер интересует Мереж
ковского лично, а не как отец лютеранства; имя же Паскаля только
260
подчеркивает «индивидуалистически» взгляд Мережковского. Слово
«индивидуализм» — конечно, не точное, но о необходимости личного
опыта Мережковский говорит постоянно. «Больше, чем Павел, никто
не сделал и не сделает для Церкви. Но вот как это ни странно, первый,
все для него решающей, опыт единоличен, внецерковен... Узнанное им
от самого Иисуса для него больше того, что он мог бы узнать от Церкви:
не это от Церкви, а Церковь от этого».
Этот личный опыт — прежде всего, «человеческий» опыт, не док
трина, а реальное преображение. И доступен он каждому человеку, если
он может и хочет: «опыт Савла есть опыт не только святых, но и грешни
ков. Господом был призван, “избран”, “предопределен” не святой Павел,
а грешный Савл». И еще: «Вот где опыт Павла есть опыт не только свя
тых, но и наш. Ведь и мы такие же грешники, как Савл, с тою лишь
разницей — увы, не в нашу пользу — что он себя считает “извергом”,
а мы себя недурными людьми»... «Всякая душа человеческая, в этот пер
вый час второго рождения своего, так же, как и в последний смертный,
страшно покинута всеми, страшно свободна... Вот чем грешный Савл,
наш вечный спутник на пути в Дамаск — наш брат».
Страшно свободна... Как подтверждают эти слова имя Паскаля, его
спор с аббатом де Саси. Единственно ценен и нужен свободный опыт,
свой, для каждого несколько иной, путь в Дамаск. Не случайно Павел
идет к «язычникам», не случайно Августин в какой-то момент стано
вится на защиту еретиков. Эта свобода и человечность обуславливают
также некую «всечеловечность». Круг замыкается: мнимый индивиду
ализм приводить к соборности, к Церкви (уже не исторической, задан
ной, а не данной); скептицизм к «человеческим достижениям», к при
знанию общности с человечеством, к возможности спасения только
с другими «братьями». Круг замыкается чудом любви «не только общей
ко всем людям вместе, но и к каждому в отдельности». «Нежен я был
среди вас», — говорит Павел, а Августин еще нежнее: «Братья мои,
я не хочу спастись без вас».
Не странно ли: именно постигая тайну любовной общности, и Павел
и Августин приходят к понятию «предопределения». Казалось бы, нет
ничего противоречивого и более ужасного. «Не хочу спастись без вас»
и «могу спастись только один, если я избран». А между тем, поняв тайну,
Павел говорит: «Радуйтесь всегда; и еще радуйтесь». Так же и Паскаль
записал в ночь своего преображения: «Радость, радость, слезы радо
сти». Парадокс. Может быть, лишь кажущийся. Мережковский склоня
ется к последнему — и с радостным убеждением вскрывает единствен
ный, по его мнению, подлинный смысл предопределения: все спасутся.
Трудно обсуждать этот вывод с «богословской точки зрения» — для
этого надо обладать данными Мережковского. Но одно несомненно:
сам он, считающийся обычно «холодным», «бесчеловечным» писателем,
показал в «Лицах Святых» такую теплоту и любовность в сострадании,
что иное сочувствие и нежность покажутся по сравнение с ними холод
ными и бесчеловечными.
261
Франциск Ассизский1.
Новая книга Д. С. Мережковского
Столько же я забочусь об Иоахиме, сколько о пятом колесе в телеге! — говорил
один слишком остроумный монах XVIII века, — может быть, слишком ранний по
клонник «истинного прогресса» в духе Ренана. То же мог бы сказать и каждый из семи
отделяющих нас от Иоахима веков, и, притом, каждый следующий—с большим убеж
дением, чем предыдущий, а наш век — с наибольшим. Но если в течение этих веков
христианское человечество как будто возвышалось, а на самом деле падало духом все
больше... то, может быть, потому, что столько же заботилось и заботится не только
об Иоахиме, великом пророке Духа, но и о самом Духе, как о «пятом колесе в телеге».
Эта цитата взята мною из вступительного очерка к новой книге
Мережковского, «Франциск Ассизский»2, второму тому обширного
труда «Лица святых (от Иисуса к нам)», начатого в прошлом году заме
чательной книгой о Павле и св. Августине. Но приведенные мною слова
определяют не только этот цикл, а все творчество Мережковского, его
постоянное устремление. Они — прямой вызов читателю, напомина
ние (да, пожалуй, и кое-кому из писателей), точный ответ на столь
часто высказываемое недоумение. «Да, конечно, — говорят многие, —
Мережковский большой писатель, наша гордость, наша связь со слав
ной традицией XIX века. Но только зачем это он пишет на такие темы?
Мы понимаем — исторический роман, в крайнем случае — стихи...
Но какое нам дело до богословия, до всех этих мистических тонкостей,
до средневековых святош, это — вне жизни, пожалуй, и вне литера
туры. Нам бы что-нибудь о социальных проблемах современности, или
о беспокойстве наших дней, которое нам так дорого. А тут — Франциск
или Роахим Флорский. Одним словом, столько же забочусь, сколько
о пятом колесе. Но, может быть, оттого и неисцелимо наше беспокой
ство и неразрешимы наши проблемы — и социальные, и литературные,
и многие другие — что столько же заботимся мы не только о Мереж
ковском, но и о самой его теме, так ясно им на сей раз выраженной.
Дух? Но ведь известно, что Он дышит, где хочет. Мы здесь как будто
и не причем, а современность и подавно. Какое страшное заблуждение
в таком подходе. Дух, конечно, дышит, где хочет, но мы должны быть
готовы принять его, иначе наши-то слова и дела дуновенья его не пере
дадут. «Когда Дух дышит в глупом человеке, — пишет Поль Валери, —
может получиться и глупость». И в результате нашей же собственной
глупости, мы, которые гонимся за современностью, можем оказаться
лишь в злободневности, а живые течения нашего времени пройдут
мимо нас. Что же, значит, по мнению Мережковского, и в наши дни
человечество движется вперед? Как примирить это со скептическими
его высказываниями о двух последних веках? Мережковский и на это
ответил — еще в «Августине». Не о прогрессе, конечно, речь, и не в нас
самих, а через нас происходит движение. «Кажется, во дни Гомера глаз
1 Возрождение. № 4134. 3 июня. 1938.
2 Мережковский Д. Франциск Ассизский. Берлин : Петрополис, 1938.
262
человеческий не отличал зеленого цвета от голубого, а в наши дни уже
отличает, может быть, потому, что за 3000 лет в человеческом теле
что-то изменилось — пошло вперед; так же точно изменилось, может
быть, что-то, вперед ушло, и в человеческом духе... и потому, как изме
нилось, можно судить о том, куда и как движется в человечестве Дух».
Но не по фактической истории, а лишь по отдельным, лучшим предста
вителям человеческого рода, можем мы судить об этом. Мережковский
сам наметил ту линию, в которой движение это сказалось яснее всего:
Павел, Августин, Иоахим Флорский, Франциск Ассизский, Данте, Лютер,
Паскаль... Средний же человек нашей эпохи может казаться отсталым
по сравнению хотя бы с тем же тринадцатым веком, когда жили Иоахим
и Франциск. Взять, например, ту же социальную проблему, ставшую в то
время не менее остро, чем теперь — столь остро, что она едва не вызвала
действительно всемирную революцию, может быть, пострашнее кое
в чем той, о которой мечтают большевики. Мережковский в своем всту
пительном очерке «Иоахим и Франциск» доказывает, что «социальный
вопрос» был одним из основных пунктов учения Иоахима Флорского
и одним из главных двигателей Франциска, неграмотного, никогда
не читавшего Иоахима, но ставшего на деле его продолжателем.
В центре тогда, как и теперь, стоял вопрос о собственности — и реше
ние, по всей видимости, то же у обеих эпох: общность всего имущества,
т.е. «коммунизм». И, вместе с тем, нет ничего более противополож
ного, чем оба эти решения. «Смешивать два “коммунизма”, — пишет
Мережковский, — наш и XIII века — все равно, что смешивать невин
ную девушку с блудницей, детскую улыбку Св. Франциска — с дряхлой
усмешкой Ленина, утреннюю звезду с тускло светящей гнилушкой».
И дальше по пунктам разбирает Мережковский оба учения, показывая
не только разницу, но «антиподную обратность» их. «Будем грабить
богатых, — говорят коммунисты сейчас, а тогда говорили: бедных гра
бить не будем. Воры вы, — говорят бедные богатым сейчас, а тогда
говорили богатые бедным: “мы воры!..”» «Равенство против свободы
утверждают коммунисты сейчас, а тогда утверждали свободу в равен
стве...» «Личности даже не отрицают, а просто не видят сейчас, проходя
мимо нее, как мимо пустого места; личность, можно сказать, только
и видят “коммунисты” XIII века, только и утверждают личность в обще
стве и общество в личности; одного — во всех, и всех — в одном». То,
что теперь считается следствием, тогда принималось за основание —
но обратная теорема не оказывается тожественной прямой. «Наш ком
мунизм — нищий Лазарь, который завидует богачу, а “коммунизм”
XIII в. — богач, который завидует нищему Лазарю». Не «все возьму»,
а «все отдам» — лозунг готовившейся социальной революции сред
них веков. «Этого сделать нельзя, — говорят не только коммунисты,
но и все почти христиане наших дней; этого нельзя не сделать, — гово
рят “коммунисты” XIII века, или молча так делают».
И, чтобы не быть голословным, Мережковский обращается к исто
рическим примерам: история для него всегда верная служанка мета
263
физики. Вот король Франции, Людовик Святой, во время крестового
похода снявший с себя доспехи и смешавшийся с толпой нищих. Вот
папа — Целестин V, наконец, не лучший ли пример биография самого
Франциска, в молодости богача, мота и кутилы, вдруг возревновав
шего о блаженной наготе «Прекрасной Дамы Бедности» и основавшего
орден Нищих Братьев. Революция шла не снизу, а сверху, и не клас
совую вражду несла с собою, а классовое примирение. «В 1210 году,
по настоянию Франциска, был заключен и подписан, с торжественной
клятвой на главной площади города Ассизи, “вечный мир” между Боль
шими и Меньшими людьми, богатыми и бедными, и братоубийствен
ная война их на несколько лет прекратилась».
Наконец, еще одно, самое существенное различие. Восставали люди
XIII века против собственности, во имя другого, чем восстают сей
час: тогда во имя веры и вечного блаженства, сейчас во имя разума
и земного благополучия. Не случайно ученики Франциска называли
себя «людьми духа», а наши революционеры тоже сами себя называют
«материалистами». Тогда строился Августинов «Град Божий», сейчас
люди мечтают о граде земном. Но в жизни оба града, в конце концов,
совпадают. Наша революция и материального благополучия обеспе
чить не в состоянии, а религиозное брожение того времени, действи
тельно, чуть не изменило социальных условий. «Что нечто подобное
могло произойти, видно по опыту Арнольда Брешианского в Риме».
Арнольд поднял знамя восстания одновременно против папы и импе
ратора, «венчая народ на царство земное во имя Царя Небесного».
И не удалась его революция именно потому, что обычно враждовав
шие папа и император соединились против Арнольда. Нечто подобное
случилось и с самим Франциском, который ведь тоже поднял народ
ное брожение: за ним шло столько людей, что ему приходилось отка
зывать им в приеме в братство. И так же, как и Арнольда, задушила
его папская власть, хотя и не физически. Учение Франциска показалось
опасным Иннокентию Ш-му, который только потому не мог не дать
благословенья ордену Нищих Братьев, что устав их сводился к одному
правилу: «жить по Евангелию». Нельзя же было сказать: нет, не бла
гословляю жить по Евангелию. Но приближенный папы, кардинал
Колонна, обошел вопрос и уничтожил опасность «непонятного» тем,
что дал ордену слишком точный устав, включил новое братство, первое
братство Вселенской Церкви, в состав церкви Римской и Католической,
т.е. неполной.
На этом Мережковский настаивает особо, переводя смысл задуман
ной в те дни революции из истории в плоскость «мистерии». Социальная
проблема была лишь одной стороной учения Иохима и практического
его осуществления Франциском. Только потому она и получала смысл,
что нераздельно сливалась с другой проблемой восстановления — Еди
ной Всемирной Церкви. Иоахим был против папы, а Франциск оказался
с ним в конфликте не потому, что вокруг Святейшего Престола разви
лись симония и другие пороки, а потому, что католическая церковь для
264
них не была полной. Папа — посредник между Христом и веру^ощими,
но полное слияние человека с Богом возможно только в личном опыте,
посредников нет. Вселенская подлинная Церковь — совокупность веру
ющих, лично постигших божественную природу Христа. Историческая
Церковь ограничивает личность, а Дух выражается только в свободной
личности. Отсюда учение Иоахима (к которому присоединяется Мереж
ковский) о третьем Завете Духа, о третьем Царстве; Первое Царство —
Закона, второе Царство — Любви, третье Царство — Свободы. Чтобы
приблизить «Царство Божие на земле, как на небе», надо из второго
Завета переступить в третий. Этот вывод ученого Иохима, повторяемый
ученым Мережковским, верующим не богословского склада кажется
страшным: значит, христианство только этап, который должно преодо
леть, приближение, а не вечная истина. Ужаснулся бы этому и простой
разумом Франциск, если бы знал сочинение Иоахима, которого, сам
того не ведая, был учеником. Франциск и помыслить бы не смел о раз
рыве, не то что с христианством, а и с католической церковью, верным
слугою которой себя считал. Но и Иохим (а за ним и Мережковский)
отнюдь не собирается рвать с церковью. Третий Завет должен испол
ниться во втором, а не прийти ему на смену. Так, по крайней мере,
обстоит дело в «мистерии». В истории же совпадение обоих заветов
не всегда ясно, но не потому ли, что третей Завет еще не исполнился.
Антагонизм между исторической церковью и с вводными духовными
исканиями несомненен, но он не означает вражды личности и Все
ленской Церкви. Паскаль знал, почему остался в лоне католицизма,
и, может быть, наибольшая ошибка Лютера в том, что он из церкви
вышел, и вместо того, чтобы стремиться к Вселенской Церкви, создал
новое вероисповедование. Франциск, как мы видим из книги Мереж
ковского, бессознательно — вернее эмоционально — узнал этот антаго
низм до конца, не только в отношениях с папой, но и в своей собствен
ной душе. Но, как ни страшны его душевные терзания, из католицизма
он никуда не пошел. И, может быть, то, что и церковь не отлучила его,
а признала святым, не только желание «обойти непонятное», а дока
зательство того, что Дух движется в самой церкви и в человечестве,
несмотря на непонимание отдельных людей.
Сильная и страшная книга, хотя и говорящая о благодати. Была бы
она и еще страшнее, если бы не страницы о связи Франциска со всем
живым, о благословении им всей твари земной, в которую, конечно,
включен и человек. Но и так она столь страшна и таинственна, по самой
теме своей, что странными кажутся некоторые умиленные пассажи, нео
жиданно сладкие, сентиментальные отступления Мережковского. Как
не вяжутся они со всем обликом Франциска, самим же Мережковским
нарисованным. Да простит мне Мережковский эту оговорку, но что-то
в биографии Франциска у него не сошлось. По сравнению с совершенно
замечательной книгой о Павле и Августине, во «Франциске» не хватает
какой-то цельности. Вступительный очерк и все умозрительные главы
замечательны и в новой книге, но в противоположность Павлу и Авгу
265
стину, Франциск, в житейском своем облике, отсутствует. Не потому ли
это, что «святой интеллигент», как Мережковский, назвал Августина,
ему ближе экзальтированного Франциска, чувственного даже в сверх
чувственном опыте. Здесь дело отнюдь не в «умствующем подходе»:
философ Мережковский всегда остается художником, эмоционально
переживающим свою тему. Но наибольшей полноты это переживание
достигло в опыте Августина, «распятого на кресте мысли», ведь и опыт
Паскаля выразился в «Мыслях», а уж он-то несомненно был эмоциона
лен до конца. Мережковский Паскалю бесспорно родственен, и, может
быть, поэтому его творчество особенно ценно. Путь современного
человека не может миновать мыслительной мучительности — но ведь
и в конце этого пути обрел Паскаль «слезы радости».
«Дом в Пасси»1.
Новый роман Бориса Зайцева
Приступая к разбору новой книги известного писателя, почти что
полагается отметить, что в этой книге он поднялся на новую высоту,
полнее выявил те мотивы, которые сквозили в его предыдущем творче
стве или затронул новые, более широкие темы, одним словом, превзо
шел самого себя. Не сказать этого обычно считается непочтительным.
Такой условный подход, конечно, глубоко неправилен. Писатель —
не механизм, а живой человек, работающий над живым материалом.
Срывы в его деле почти неизбежны, и подлинное уважение к его твор
честву заключается именно в том, чтобы признать срыв, а не уверять,
что это и есть вершина.
Борис Зайцев — писатель заслуженный. Имя свое он приобрел неда
ром. К его работе необходимо отнестись с настоящим уважением. Тем
более, нам надо сознаться, что только что выпущенный им роман «Дом
в Пасси» не лучшая его книга. Стоит сравнить ее с другими послерево
люционными произведениями Зайцева, хотя бы «Анной» или «Золотым
узором», чтобы увидеть, что новый его роман куда условнее, бледнее
и раздробленнее. Из этого еще никак не следует, что его можно отло
жить в сторону, не обратив на него пристального внимания. По неуда
чам можно лучше судить о некоторых, существенных элементах творче
ства писателя, чем по лучшим его произведениям. Многие характерные
черты, многие скрытые пружины в этих случаях становятся явными, так
что именно срыв может помочь нам судить о достижениях писателя.
Литературная генеалогия — большей частью понятие условное.
Установить, что такой-то писатель происходит от Толстого или Пруста,
а такой-то от Достоевского можно всегда, но очень часто с натяжкою.
Главное же, это редко объясняет самую сущность писателя. И только
в очень немногих случаях такое родство эту сущность действительно
определяет. Но случай с Зайцевым именно таков, да и родство слишком
несомненно. Даже если бы сам Зайцев не подчеркнул этого своей «Жиз
1 Возрождение. № 3676. 27 июня. 1935.
266
нью Тургенева», тургеневское начало в нем было бы очевидным. Если
бы в русской литературе не было Гоголя или Достоевского, из зайцевских романов и повестей выпали бы некоторые мотивы, некоторые при
емы; но исчезни из нее Тургенев — творческий путь Зайцева, наверное,
был бы иной. И совсем не потому, что герой или стиль Зайцева были бы
похожи на тургеневских героев, на тургеневскую манеру, а потому что
в Тургеневе истоки самого мироощущения Зайцева. Это особенно сле
дует подчеркнуть, потому что Тургенев сейчас не в почете, а линия его
в русской современной литературе почти прекратилась. Есть, правда,
тургеневские нотки у Ремизова, но последний продолжает совсем дру
гую сторону творчества Тургенева — сторону «сонную» или мистиче
скую, «Клару Милич», или «Песню торжествующей любви». Зайцев же
связан с «Первой любовью», «Асей», лирическими страницами «Дыма».
Лирическая основа Тургенева не подлежит сомнению. Самое дей
ствие его романов и повестей превращается в лирику, во всяком слу
чае, в лучших его произведениях. Может быть, он ввел у нас самую
возможность лирического романа — возможность, которой щедро вос
пользовался Зайцев. Действие его романов развивается не в бытовой
сфере, не в историческом плане событий и даже не в той части души
его героев, которую принято называть психологической. Действие
само превращается в лирику. Можно любить или не любить этот жанр
(сейчас ведь и сам Тургенев подвергается «пересмотру»), но нельзя
отрицать, что именно в этом лиризме заключается известная прелесть
зайцевского творчества. Сошлемся опять на лучшие его вещи: «Анну»,
«Золотой узор», некоторые повести («Путники», «Елена»). Конечно,
присутствует лиризм и в «Доме в Пасси», но в нем он претерпел некото
рые существенные изменения, к которым мы вернемся в дальнейшем.
Второй признак родства Зайцева с Тургеневым — в органическом
его западничестве. Пусть он трактует чисто русские темы, пусть его
герои — русские по плоти и крови. Но ведь русскими были и Лаврец
кий, и Рудин, и Базаров: между тем, Тургенев был целиком обращен
к Европе — не случайно его и узнали на Западе раньше и лучше других
наших писателей. Обращен к Европе и Зайцев, причем в этом отноше
нии «Дом в Пасси» характернее многих его произведений. Сам замысел
его, идея его построения очень близки течению современной западной
литературы. Развитие действия, интрига не играют в нем почти ника
кой роли. Роман Зайцева — разрез куска жизни русской эмиграции, как
разрез куска французской жизни романы Жироду и английской — «Кон
трапункт» Гексли. Жильцы «Дома в Пасси» живут одновременно, не свя
занные общими интересами, а только объединенные одними и теми
же стенами и крышей. Они движутся по разным кругам, но в пределах
одного и того же большого круга. «Не было крыши и над домом рус
ских... Как раз в ее прежней развороченной, уже без потолка квартире,
стояли на стене два каменщика в синих блузах». Героиня Зайцева, Дора
Лузина, видит таким свой дом только в последней главе, но для самого
автора крыша снята, и стены разворочены с самого начала романа —
267
и он одновременно видит всех обитателей всех квартир. «В разных
местах происходило разное... Рафа ложился спать... Генерал стал
на вечернюю молитву... Поезд Мельхиседека отходил очень рано... Дом
в Пасси с винтовой лестницей, с дубовыми ступенями, с небольшими
квартирами — спал. Все казалось в нем мирным». «Особенно тихо было
в одной квартирке, занимаемой барышней Канной». Эти выдержки
взяты с одной и той же страницы, почти из одного отрывка.
Органическое западничество Зайцева чувствуется и в его стиле,
несмотря на то, что у него есть чутье подлинного русского слова. Доста
точно вспомнить хотя бы разговоры его крестьян в «Золотом Узоре»,
чтобы понять, что их русский язык не ограничивается народными
выражениями, вроде «знаешь-понимаешь» (в «Доме в Пасси» герои
Зайцева говорят, впрочем, языком испорченным, нарочито эмигрант
ским: не один только мальчик Рафа, но и его учитель — генерал встав
ляют французские слова). Но во всех произведениях Зайцева часто
русский словарь соседствует с типично западной конструкцией фраз:
хотя бы постоянной перестановкой прилагательных на конец фразы.
Стиль Зайцева от этого даже приобретает своеобразие, но своеобразие
это — общеевропейское, не характерно русское. «Обстановка определя
лась так: полдень предвесеннего парижского дня, теплого и погожего,
с высокими облачками на небе нежно-голубом. В окне расчерчено оно
тонкими ветвями каштанов жаненовских... Таков пейзаж генераль
ский». У писателей склада Толстого или Достоевского такие конструк
ции просто немыслимы. Но у Тургенева были бы вполне возможны.
Есть, однако, еще одно сходство Зайцева с Тургеневым, очень глубо
кое и, может быть, решительное: в тургеневской манере, как и в турге
невской душе, всегда присутствует некий холодок, отнюдь не похожий
на «летийский холодный покой». Тургенев силится увлечься интере
сами своих героев, но почти всегда не поспевает за ними и внутренне
к ним равнодушен. Вот почему так устарели теперь уже не злободнев
ные и не преображенные «вечным сиянием», общественные стороны
его творчества. Вот почему, при таланте действительно огромном, он
очень редко достигал такого преображения, присущего порою писа
телям значительно менее одаренным. Только иногда прорывался он
в область нетленного — через мистицизм или лиризм. Любопытно, что
это отзывается в первую очередь на жизненности его героев; прежде
всего — тургеневских героинь. С закрытыми глазами можно вспомнить
загадочный, неясный облик Клары Милич и волнующий образ Ирины
из «Дыма», но никогда не вспомнишь Лизу Калитину.
Зайцев в «Жизни Тургенева» отлично понял этот холодок и отнесся
к нему сочувственно, вероятно, именно потому, что сам был заражен
им. Героев своих он знает как бы извне, сам же в них не присутствует, их
жизни не разделяет. Утверждение это, конечно, более или менее общее,
ибо в отдельных случаях Зайцеву удается пробить стену между собою
и своим героем. Свои образные преображения у Зайцева бывают. Как
уже было сказано, достигает он их в плоскости лирического романа:
268
мистическая сторона Тургенева ему чужда. Но слить в одном лириче
ском дыхании себя и объективно увиденного героя не так легко. Часто
преображение бывает неполным, и желание автора остается недовоплощенным. Герой живет и дышит только одной своей частью; другая
же его половина не то что в тени, а как бы нарисована пунктиром.
О человеке в целом мы можем только догадываться.
Отсюда иногда некоторая условность Зайцева. В «Доме в Пасси» она
особенно заметна. Жители дома набросаны несколькими неточными
штрихами, а полный образ их мы должны дорисовать воображением.
Чем живут генерал, Дора, Капа в те моменты, когда они выпадают
из поля нашего зрения? Зайцев нам не дает почувствовать этого. Они
просто сходят со страниц романа в небытие, в ту парижскую «черную
августовскую ночь», которая окутывает дом; потом из того же небытия
они снова возникают до нового с ними прощания автора.
От этого лирическая атмосфера романа слабеет, теряет свою напря
женность. Ведь лиризм должен быть не только основным течением
его, но и фоном, музыкальным аккомпанементом зайцевского лейт
мотива. И Зайцев пытается сгустить разряженную атмосферу, усилить
и подчеркнуть свой лиризм. Но тогда вместо лиризма появляется ино
гда — умильность, вместо чувства — чувствительность. «В маленькой
передней произошла толчея: все трое сгрудились у двери, и почтальон
немало удивился, когда один старик в поношенной военной гимна
стерке сложил руки лодочкой, подходя к другому, в рясе, и поцеловал
ему руку». Удивляться тому, что генерал подходит под благословение
к священнику, конечно, не приходится, но когда Зайцев описывает это
по нескольку раз, удивление почтальона начинает передаваться и чита
телю.
Этот священник, о. Мельхиседек, кстати, играет в романе роль пер
востепенную. Действительно, Зайцев не до конца выдержал манеру
«разреза куска жизни». Он все-таки захотел привести своих героев
к какой-то цели, и цель эта — религиозное просветление. Духовные
и житейские волнения его героев приводят почти всех их к религии.
Генерал поселяется в скиту под Парижем, легкомысленный Анатолий
Иваныч чувствует потребность в молитве, неверующая Дора ощущает
присутствие «чего-то необъяснимого». Даже Капа, кончающая само
убийством, испытывает нечто вроде религиозного кризиса. Это зайцевское стремление по существу более чем оправдано. Естественное
разрешение духовных конфликтов — обращение к вере. Но духовные
конфликты героев Зайцева нами почти не ощущаются, их преобра
жение совершается как-то слишком на поверхности. В него поэтому
трудно поверить. Мориак, приведший к религии Терезу Декейру, понял,
что в этих случаях ничего нельзя оставлять читателю на веру. Драма
тическая жизнь Терезы органически приводит к страстному и тоже
драматическому желанию веры. Но обращение генерала и даже сомне
ния Капы как-то чересчур спокойны и благолепны, чтобы им до конца
верить. Предсмертный дневник Капы в этом смысле очень показателен.
269
Все же в нем отчетливее всего звучат подлинные зайцевские инто
нации, не религиозные, а чисто лирические. В этих отступлениях Зай
цев преодолевает свой холодок. И эти отрывки являются объяснением
и всего романа.
«Путешествие Глеба»1
Борис Зайцев — бесспорно писатель значительный и в значительно
сти своей очень горестный2. Но, прежде всего, он — писатель прелест
ный, в первом, сохранившем реальный смысл, значении этого слова.
Зайцев умеет прельщать читателя, и отнюдь не одним лишь словесным
мастерством. Зайцева принято определять, как художника полутеней,
бледных и нежных красок, произведения его — сравнивать с пасте
лями. Нет ничего более справедливого. Особой, приглушенно-элеги
ческой атмосферой затягивает нас Зайцев в своих лучших книгах, как
нежнейшей паутиной, и не всегда сразу отдаешь себе отчет в том, какая
сухая, перегоревшая горечь скрывается за его пленительной лирикой.
Последнее понятие странно звучит в применении к романисту. Разве
возможна, разве допустима в романе лирика? В нем нужны совсем иные
элементы — интрига, характеры героев, быт, а лирика разве что неза
конным способом проскальзывает в него и скромно, исподтишка смяг
чает тона и придает всему произведению особый оттенок поэзии. Так,
по крайней мере, учит нас теория словесности — но в том-то и дело,
что теорией в словесности ничего не объяснишь, а кто знает, что оста
лось бы от самых объективных романистов — Толстого, Стендаля,
Бальзака — если бы за всеми другими их качествами не присутствовал
в их книгах скрытый источник лиризма. Но Зайцев просто не следует
этой эпически-повествовательной традиции, если находить ему литера
турного предка, то первым делом надо назвать Тургенева — не в обще
ственно-публицистической его части, конечно, и в не намеченной,
хотя и не развитой им мистической линии, а именно в той лирике,
которой он ближе всего к нам, и благодаря которой только он может
быть еще и жив. Зайцев — откровеннее Тургенева; он не стыдится сво
его лиризма и не прячет его. Что бы он ни писал, чувствуется — что
именно лирические переживания автора (с которым лишь совпадают
иногда переживания героев) для него важнее всего. Все остальное —
вторично и существует лишь постольку, поскольку Зайцев захотел про
пустить его сквозь свою лирическую призму. Действие? Но оно у Зай
цева обычно сведено к минимуму, и именно благодаря этой скудости
на «авантюры» — внешние или психологические — Зайцев и достигает
порою напряженнейшего драматизма. Характеры? Да, Зайцев порою
в нескольких словах умеет ярко изобразить человека. Но и не в харак
терах дело, и часто Зайцев скользит по ним лишь пунктиром, наме
чая не столько личность своего героя, сколько некий символ ее. Быт?
1 Возрождение. № 4093. 27 августа. 1937.
2 Зайцев Б. Путешествие Глеба. I. Заря. Берлин : Петрополис, 1937.
270
Конечно, Зайцев — отличный бытописатель, особенно когда он изобра
жает столь дорогую ему и так ему знакомую дореволюционную, вели
корусскую жизнь. Но и быт сам по себе Зайцева не занимает — в нем,
сквозь него слышит он все ту же свою душевную музыку, сливающуюся
для автора с музыкой уходящей, обреченной, старой России.
Эта волнующая лирическая прелесть — дар опаснейший. Чистая
душевность, не поддержанная переживанием духовным, не может суще
ствовать в литературе: она тотчас начинает расплываться, распадаться,
таять на наших глазах. Зайцев не всегда выдерживает духовное напря
жение, отсюда его срывы, по которым его, однако, ошибочно было бы
судить. Отсюда иногда впечатление архитектонической нецельности,
хотя Зайцев — опытнейший мастер и умеет вполне крепко построить
свою книгу: первый том «Путешествия Глеба», с его якобы непропор
циональными по длине и сюжетной насыщенности главами, на самом
же деле, распределенными согласно очень верному эмоциональному
расчету — новое тому доказательство. Может быть, сама зайцевская
неровность представляет собою иногда преимущество перед непритя
зательной гладкостью иных мастеров слова, ибо благодаря ей Зайцев
прорывается порой в области страшные и далеко не всякому доступ
ные. Лирика его тогда граничит с метафизикой, сливается с нею,
и самый быт начинает играть лишь роль отражения бытия. Таковы
лучшие повести Зайцева («Путники», «Никола Калифорнийский» —
указываем нарочно примеры из разных зайцевских периодов), таков
его роман «Анна», таково, наконец, и «Путешествие Глеба», первый
том которого, охватывающей детство героя, ныне вышел отдельным
изданием.
Даже если судить этот роман вполне формально, его следует причис
лить к лучшим зайцевским произведениям. Мы уже писали об его архи
тектонике. Упомянули мы и о том быте, который образует фон романа.
Быт помещичий в имении отца Глеба, «Устаж» или в столь магически
описанной будаковской усадьбе; быт фабричный, большого завода,
где отец Глеба служит инженером, по коему будто бы лишь скользит
Зайцев, но который сразу же становится нам жутко понятным — с его
упорядоченным неблагополучием и с прорывающимися страшными
признаками грядущей катастрофы; быт крестьянский, также как будто
лишь намеченный — но чего стоит один образ деревенского столяра,
благочестивого Семиошки, крутящего цигарки из газетной бумаги
(«дымком развевающего интеллигентские писания»), или отрок-пастух
Вальтон, неизвестно откуда взявшийся и неизвестно куда исчезающий
с наступлением холодов; наконец, быт провинциальный губернского
города Калуги, куда Глеба отдают в гимназию — сама старорежимная
гимназия, с ее установившимся укладом, коснувшись которого, маль
чик почувствовал себя колесиком в сложном механизме Российской
империи, обед у вице-губернатора, наконец, — торжественный прием
губернатора в доме Глебовых родителей. Все это — живые частицы уже
невозвратного прошлого, в котором Зайцев по-прежнему у себя дома,
271
которое он любит с сокровенной сердечной нежностью, хотя муже
ственно ни на что не закрывает глаза — не хочет закрывать их. В этом,
кстати, — огромное различие между Зайцевым и многими «старшими»
писателями, до сих пор слепо и безоговорочно влюбленными в лубоч
ную, никогда не существовавшую Россию, в которой все было светло
и безукоризненно, как в отражении хорошо начищенного никелиро
ванного самовара.
В зайцевской России жить привольно, да и как может быть иначе
на берегу широчайшей Оки, в «дремучих» лесах (Глебу особенно хочется,
чтобы отец подтвердил ему, что лес — именно дремучий, где еще
недавно водились «брынские» разбойники, а сейчас можно охотиться
на редкого зверя — лося?). Привольно, но, вместе с тем, и жутковато.
События еще не произошли, и произойдут не скоро — но неизбежно.
Россия еще не сдвинулась с места — но не сдвинуться не может. Не слу
чайны разговоры о «республике», которые ведет сестра Глеба с подру
гой Катей Новоселовой (кстати, вся семья интеллигентов-народников
Новоселовых, зачитывающихся Михайловским — еще одна замеча
тельная бытовая фреска). Не случайны непонятные поджоги в фабрич
ном районе («Кому же это интересно поджигать станового?»). Но все
это лишь предвестники. Настоящие события, совершающиеся вокруг
Глеба — пока иные: проезд губернатора, охота на лосей (которую смело
можно ввести в антологию русской охотничий литературы) и то таин
ственное, что происходит в доме между отцом Глеба и гувернанткой
Софьей Эдуардовной, чего Глеб не может понять, но о смысле чего
догадывается по словам матери.
В жизни самого Глеба, впрочем, — еще другие события: сначала
та напряженная жизнь просыпающегося сознания, которая сливается
с временами года — не случайно Глеб чувствует, что связан с приро
дой, что «помогает весне»; затем главным становится мучительное
отроческое одиночество, которое, однако, дороже всего на свете (Глеб
даже считает себя «непонятым страдальцем», но именно свою «непонятость» свято охраняет от всякого прикосновения); затем первые, еще
отдаленные проблески любви — смущение, внесенное Софьей Эдуар
довной, с которой легко «музыкально» готовить уроки, откровение
тургеневской «Первой Любви», первое утешение женщины, кузины
Сони-Собачки («она была для него частью сестра, частью и Ева»).
Потом гимназические переживания (желание быть первым, сложное
чувство товарищеской чести). Наконец, первые охотничьи эмоции,
начиная с подстреленной белки и кончая тем же лосем, со всеми про
тиворечиями подлинной охотничьей страсти. Зайцеву, как и Тургеневу,
отроческая атмосфера всегда была близка. Но, пожалуй, еще никогда
не говорил он нам о тайне молодого сознания такими убедительными
и полновесными словами.
Все же и все эти события — не главное в Глебовской жизни и в Зай
цевской книге. Опять-таки, они существуют постольку, поскольку в них
выражается некое иное бытие, таинственное странствие человеческой
272
души в мире. Кстати, только этим и можно объяснить заглавие романа.
Почему «Путешествие Глеба», а не просто «Жизнь Глеба»? Разве
можно всерьез считать «путешествиями» переезды из Устов в Будаки
или из Людинова в Калугу? Правда, мы лишь в самом начале Глебова
пути — может быть, ему и впрямь предстоят странствия тогда, когда
вся Россия сдвинется и помчится куда скорее поезда «мальцевской»
железной дороги в неизвестность. Но и «путешествие» самой России
Зайцев воспринимает в несколько иной плоскости. За Россией быто
вой мы все время ощущаем Русь-странницу, Русь ищущую. «О тата
рах и замученных князьях не знали (Глеб и его родные), да и многого
вообще не знали: как являлись сюда “за истиной” Лев Толстой, Соло
вьев и другие. Как некогда девочка у монастыря подала милостыньку
ягодами страннику — Николаю Васильевичу Гоголю. Как живали здесь
люди духовных, плодоносных лет России. Из Козельска тронулись
рано на заре, ехали мимо той дорожки к монастырю, по которой в эти
почти годы ходил и Алеша Карамазов в подряснике своем, переживая
Кану Галилейскую перед возлюбленным Зосимой». Всего этого не знает
Глеб — знает за него Зайцев. Недаром он так часто как бы вмешива
ется в мир Глеба, нарушает его, говоря о вещах Глебу неподвластных
и даже опережая хронологию. «Никто ничего не знал о своей судьбе.
Глеб не знал, что в последний раз видит Людиново. Отец не знал, что
через несколько лет будет в совсем других краях России. Мать не знала,
что переживет отца и увидит крушение всей прежней жизни. И лосиха,
в роковой для нее день вышедшая на вооруженного ребенка со своим
ребенком, не знала, что в последний раз идет этим осинником».
В это таинственное жизненное путешествие и отправил Зайцев
своего Глеба. Внешние этапы его не вполне соответствуют душевным;
лишь как вехи свидетельствуют о действительном пути. Начался этот
путь не с первого проблеска «житейского» сознания, а с того момента,
когда в сердце мальчика запало впервые чувство «нежитейского».
Трудно забыть летнее утро, ослепившее Глеба нездешней радостью.
«Ничего не слыхал еще ни о рае, ни о Боге маленький человек, но они
сами пришли в ослепительном деревенском утре»...
И вот — путь намечен. Идет по нему Глеб неровно, порою как бы
и нет никакого пути, а лишь бытовая проселочная дорожка. Но в чув
стве одиночества — новый луч маяка, и в первом прикосновении искус
ства — любви к рисованию, и в охоте, и в таинственном знаке, данном
Софьей Эдуардовной. Любопытно, однако, что первый прорыв Глеба —
счастливый, а все остальные — горестные, мучительные, хотя и опья
няющие. Путь к раю — через неблагополучие, а не в обход его. Таков
же и путь России. Те, кто предали цель, полюбив неблагополучие и раз
рушения — конечно, враги и преступники. Но едва ли меньшая вина
на тех, кто его не видели и хотели миновать. Не потому ли губернатора
расстреляют на лужайке парка в родной усадьбе (как нам заранее сооб
щает Зайцев), что он не поверил бессмысленным поджогам, и что отец
Глеба не знал о паломничестве Алеши Карамазова?
273
В и жутком зайцевском мире нет преображающей веры, нет знания
о радости, а только надежда. Зайцев не в первый раз затронул рели
гиозный момент; у него имеются даже книги, более «разрешающие»
Глебовы вопросы с догматической точки зрения. Но едва ли он в них
напряженнее метафизически, едва ли несколько елейное православие
некоторых его произведений даже по существу ближе к христианскому
преображению, чем эта надежда. Она помогает Глебу преодолеть его
детские огорчения, но она и Зайцеву помогает жить в холодноватой
жути его прозрений. Надежду умеет передать Зайцев и читателю,
и не в этом ли тайна его прелести? «Поэт надежды» — разве это не бла
городнейшей эпитет, который можно приложить к Борису Зайцеву?
«Москва»1
Новая книга Б. К. Зайцева2 — не роман, даже не сборник лирическоповествовательных очерков, вообще не беллетристика. Вымыслу в ней
места нет. Все описанные в ней события случались в действительности,
хотя многое уже забыто их свидетелями и даже участниками. Лишь
живительная и благодарная память художника сохранила все мелочи,
не только факты, но и малейшие, неуловимые черточки, придающие
людям, городу и эпохе их тайную особенность, то, что принято назы
вать «атмосферой». Именно атмосферу лучше всего передает Зайцев.
Книга его — кусок жизни, картина целой эпохи, недавнего, но уже
невозвратного прошлого.
Впрочем, история часто сужается до автобиографии — да и могло
ли быть иначе? Тридцать лет русской общественности и каких лет! —
тридцать лет расцвета русской литературы — и какого расцвета! —
совпали и тесно сплелись с жизнью писателя. Надо было бы обладать
особо объективным темпераментом, действительно, темпераментом
историка, чтобы снова разграничить в памяти личное и общее. Зайцев
им не обладает и вряд ли хотел бы обладать. То, о чем он пишет, он
слишком любит, чтобы подвергать его такому анализу. Историческому
изложению он явно предпочитает мемуары.
Вспоминает Зайцев много чрезвычайно интересного, и все-таки
этими фактическими материалами ценность его книги не исчерпыва
ется. Он всегда остается истинным художником, т.е. он не просто рас
сказывает нам о том, что ему пришлось видеть, в чем принимать уча
стие, а заново переживает эпизоды своего или чужого, но хорошо ему
известного существования, творчески воссоздает их. Прошлое, не теряя
собственного, неповторимого аромата, приобретает оттенок чего-то
вечного и незыблемого. Законы текущей жизни, в общем, сохранены,
не изменен угол, под которым Зайцев показывает нам эту жизнь, изме
нена перспектива. И, вероятно, то, что в свое время казалось основным,
сейчас отходит для нас на второй план, а главное значение приобретает
то, о чем тогда и не задумывались.
1 Возрождение. № 4179.14 апреля. 1939.
2 Зайцев Б. Москва. Париж : Русские записки, 1939.
274
Конечно, внешне автобиография находится в центре, все вращается
вокруг личности самого Зайцева или его друзей и знакомых. Но самый
тон книги как бы стремится дать нам понять, что все выведенные в ней
люди, самые значительные, самые близкие автору — все же герои
второстепенные. Главный герой один и остается неизменным на про
тяжении всего тома. Этот герой — сама Москва. О чем бы Зайцев ни
писал, мы все время ощущаем, что это частности, детали, что все эти
жизни не до конца самостоятельны, а представляют собою элементы
жизни более полной, жизни Москвы. Вероятно, Зайцев побоялся, что
именно этой полноты не передал. В предисловии он делает оговорку.
«Москва, — пишет он, — представлена в этой книге не во всей ее
полноте, она взята лишь в связи с жизнью пишущего. Соответственно
с этим сделан и выбор зарисовок, и характер их: люди, дела, пейзаж
Москвы. Если слова автора дадут Москву почувствовать (а, может быть,
и полюбоваться), то и хорошо, цель достигнута».
Опасения Зайцева понятны, но напрасны. Именно Москву он дал
почувствовать (и, естественно, полюбить) полно и своеобразно, но вме
сте с тем, неопровержимо верно. Москвичам его книга поэтому будет
особенно дорога, даже тем из них, которые — подобно пишущему эти
строки — в силу обстоятельств не успели всесторонне узнать свой город
и отчетливо сохранить в памяти. С невольным стыдом без вины вино
ватого — ибо за возраст и ход событий человеку трудно отвечать —
я должен признаться, что из всех городов России и Европы, в которых
я был, хуже всего я знаю свой родной город. И все-таки облик ее, общая
московская атмосфера, в сердце москвича остаются — и с болью, подчас
очень острой, приходится признавать, что именно этот общий облик
обычно искажается или просто отсутствует в книгах. Москва историче
ская, Москва бытовая... Но это — не совсем то, во всяком случае, это
не все. Такая Москва всегда должна получиться лубочной, не до конца
жизненной. Вдобавок, в большинстве описаний Москвы нет подлинной
любви к ней: несомненно, в эмиграции преобладает культ Петербурга,
с которым трудно и неправильно было бы бороться, ибо Петербург —
наша последняя, наивысшая ценность, символ нашего имперского
сознания. Но утверждая свою правду, петербуржане (по рождению или
по сердечному влечению) к Москве все же относятся с пристрастием,
с холодком, и по счастью, Зайцев — москвич не только по происхож
дению. Он сжился с Москвой и, вероятно, поэтому книга его, прежде
всего, радует тем, что Москву узнаешь. Да, здесь лубка нет, это — та
самая, живая Москва: тот, действительно, бывший, Арбат, с его тремя
Николами, те самые переулки, Скатертные, Кривоарбатские, по кото
рым я бегал в детстве, та Сухаревка, недалеко от которой я родился, тот
памятник Гоголю на Пречистенском, к которому я ходил, те люди, кото
рые и впрямь жили там в то время, тот воздух, который, не зная того,
все москвичи глубоко в себя вдохнули и выпустят только с последним
вздохом. Это — Москва.
Собственно говоря, самому городу, московскому пейзажу, целиком
посвящен только один очерк Зайцева — «Гоголь на Пречистенском».
275
В остальном пейзажу уделены лишь отдельные страницы, отдельные
строки. Но они убедительны, как лейтмотив, проходящий сквозь всю
симфонию. При нем порою не нужны уже прямые напоминания, мы
и без того не забываем, в каком городе происходит все описанное.
Москва — в лицах, Москва — в событиях... «Много в Москве было
для нас всяческого, и радостного, и горького, и большого, и малого,
и через нашу жизнь Москва прошла насквозь — проросла существа
наши, людей московских». Москва, интеллигентская, Москва литера
торская, театральная, Москва военная... Москва мирная и Москва рево
люционного времени, трагическая. Облики различные, но сущность
одна — и единство это у Зайцева — несомненно. Оно придает един
ство и книге, которая иначе распалась бы на разрозненные и неравно
ценные очерки. Больше того: чем дальше отходят личные моменты,
фигуры друзей и знакомых, чем ярче выступает биение самой москов
ской жизни (в крови и в духе), тем сильнее, крепче и художественно
цельнее очерк.
Любопытная черта: любовь Зайцева к Москве явно борется в книге
с любовью к литературному кругу его юности. Совпасть до конца эти
любви не могут. В жизни синтез, конечно, достигался, но в воспомина
ниях здесь есть некий разрыв. Может быть поэтому первая часть, цели
ком отведенная литераторам, в общем бледнее, расплывчатее других
трех. Впрочем, открывавший сборник очерк «Памяти Чехова» — исклю
чение. Он прелестен, сдержанно грустен и проникновенен. Немного
численные встречи с Чеховым дали Зайцеву возможность изнутри вос
произвести пленительный образ этого замечательного писателя, столь
же скромного и сдержанно-грустного. Да Зайцеву и не нужно было чаще
встречаться, чтобы лучше узнать и понять Чехова: внутренняя близость
заменяет фактическое знакомство. Литературно Зайцев Чехову, бес
спорно, родственен, может быть, только Тургенев ему еще ближе.
Другие воспоминания о писателях не столь удачны. Может быть,
здесь отчасти сыграл роль самый выбор имен: за исключением одного
Бунина, все эти писатели составляют «второй» разряд нашей лите
ратуры. Бунин же описан в молодости, когда он еще не вполне стал
самим собою. Остальные — сейчас уже поблекли. Теплота зайцевского
тона не может возбудить нашей любви к Леониду Андрееву. А кто пом
нит сейчас Сергея Глаголя? Личная близость, по-видимому, повлияла
на оценки Зайцева, но нас он переубедить не в состоянии. Умиленность его воспоминаний кажется поэтому чрезмерной, слишком слад
кой. Иногда даже хочется повторить Зайцеву упрек того же Глаголя
в «разведении мармелада». Говоря об этой части, нельзя также отде
латься от еще одной мысли: Зайцев описывает литературную среду той
же Москвы и того же времени, что и Ходасевич, в недавно вышедшем
«Некрополе». Между тем, кажется, что они жили в разных стихиях.
Герои Ходасевича лишь мельком появляются у Зайцева, как и герои
Зайцева у Ходасевича. И надо сознаться, в большинстве случаев герои
Ходасевича крупнее и интереснее.
276
Тон и чуть ли не стиль Зайцева сразу же меняются во второй, «сбор
ной» части. Здесь Москва уже входит в свои права, оттесняя литера
торов. Только очерк об Айхенвальде примыкает к предшествующим.
Зато очень сильны очерки о людях театра — Ярцеве и Надежде Буто
вой. Здесь выбор Зайцева чрезвычайно интересен и ценен. Из театраль
ной среды он удержал в памяти образы людей, сочетавших любовь
к искусству со стремлением к вере. Религиозный искатель в роли дра
матического критика, отшельница по духу, ставшая актрисой — какие
странные и привлекательные образы. И где они могли появиться, как
не Москве! С «Делом богемы» Зайцев впервые вводит элемент политически-общественный: отдаленные молнии революционной грозы
на московском небе. Но над головой тучи еще не собрались. «Гоголь
на Пречистенском» — прекрасная зарисовка московского спокойствия.
И сколько своеобразия в очерке о «Флобере в Москве»: в то время
можно было отдать свои силы на то, чтобы знакомить родной город
с любимым автором! О Флобере Зайцев говорит с восхищением и пие
тетом, несколько неожиданным: как будто от Флобера зайцевская проза
далека; все же нить протянуть можно через тех же Тургенева и Чехова.
Третья часть относится к военному периоду, когда Зайцеву, «чело
веку глубоко штатскому», по офицерской терминологии «шляпе», при
шлось соприкоснуться с военной средой: Александровское училище,
потом 192-ой запасной пехотный полк Московского гарнизона, нако
нец, Первая Запасная Артиллерийская Бригада. На фронт Зайцев так
и не попал — разразилась революция. Но и тыловой военный опыт ока
зался трудным: как было сохранить именно Зайцеву «душу живу», свою
личность, когда порою кажется, что это кто-то другой писал книги
и жил той мирной и полноценной жизнью? Но и этот опыт что-то дал
«глубоко штатскому» писателю: «Прихотливые узоры и зигзаги жизни,
при ближайшем созерцании, могут открыться, как небесполезные. Бес
смысленного нет... Военная жизнь, ее суровость, дисциплина настоя
щей армии были показаны, как показано и разложение. Но как только
подходило к действию, в котором мог бы принять участие, невидимая
рука отводила». Эти главы наиболее личные в книге, написаны, как
увлекательнейшая и стройная повесть. Но и личное было Москвой.
Наконец, последняя часть — Москва революционная, коммунизм,
голод, страдания, но и героизм, тихий, но подлинный героизм подне
вольных людей и, в частности, писателей. Эти усилия продолжать свое
дело в умирающем городе, чтение Данте вперемежку с заботой о пайке,
книжная лавка писателей, молчаливое сопротивление враждебной
силе — все это достойно удивления и действительного восхищения. Как
вырастает образ книжного человека, Гершензона, при столкновении
с жизнью (кстати, Гершензон — единственный общий герой Зайцева
и Ходасевича, и по личным воспоминаниям, он — куда значительнее,
чем по его писаниям) ! И как мужественно вели себя писатели на про
цессе Комитета Помощи Голодающим, не думая, что совершают подвиг!
В тюрьме читали лекции, говорили о вечном. Когда Зайцева пришли
277
освободить, он ответил почти недовольно: «Нуда, да, вот кончу сперва
лекции». «В этом только и смысл. Мы в тюрьме были бодры, потому что
правда была за нами. Мало? Нет, очень много!»
И вот, сквозь революционный трагический быт (совместимы
и эти понятия), добирается Зайцев до «нехитрого здания» Виндавского вокзала, с которого впервые уезжал из Москвы — зато надолго.
«В судьбе некоторых из нас было и удаление из Москвы, расставание
с нею; временное ли? Или навсегда?» Во всяком случае, расстался Зай
цев с Москвой лишь в плоскости житейской. Сердцем и памятью он
с Москвой, в Москве и до сего дня.
«Борис Клин»1
На титульном листе книги С. Беляцкина стоит подзаголовок «роман»2.
На самом же деле книга содержит шесть повестей или даже расска
зов, из коих первый, по которому и названа вся книга, не лучший,
и не самый значительный. Для чего же нужна была эта авторская или
издательская хитрость? Чтобы привлечь лишних читателей? Но прин
ципиальные любители романов будут в таком случае только разоча
рованы чтением. А серьезный читатель не имеет никаких оснований
предпочитать во что бы то ни стало роман рассказам. Скорее может
случиться обратное: романов сейчас развелось уже слишком много
и пишутся они часто по готовым рецептам — начиная с рецепта Пру
ста, и кончая рецептом Брешко-Брешковского. Трудный же и плени
тельный жанр новеллы требует восстановления в правах, обретения
нарушенного равновесия. В иностранных литературах течение в пользу
возрождения новеллы уже началось. Это не мешало бы принять к све
дению нашим писателям и издателям.
Впрочем, эти общие рассуждения мало относятся к рассказам Беляц
кина. Последние привлекут, скорее всего, того же невзыскательного
читателя, который любит «легкое чтение». Про них можно сказать,
что написаны они легко и просто, по старинке, но большими достоин
ствами не блещут. Главное внимание автора обращено на самое дей
ствие, описания или рассуждения введены лишь потому, что «так пола
гается». Но сюжеты рассказов новизной не отличаются, лица героев
условны, переживания не обоснованы и порою изображены весьма
безвкусно (первый рассказ носит подзаголовок «из трагедии действи
тельности»). Интрига развертывается без всякой внутренней логики.
Пользуясь чеховским образом, можно сказать, что у Беляцкина ружье
далеко не всегда стреляет, и даже если стреляет, то случайно, помимо
авторской воли.
Внешние приемы примитивны, язык не плохой, но бесцветный,
«никакой». Все это не очень располагает к книге Беляцкина. Но отвер
гнуть ее огульно, кажется, было бы ошибочно. Имя Беляцкина мы встре
1 Возрождение. Т. 11. № 3942.19 марта. 1936.
2 Беляцкин С. А. Борис Клин. Берлин : Парабола, 1936.
278
чаем впервые. Если он и впрямь молодой писатель, то кое-какие благо
приятные прогнозы сделать можно. Рассказы его не глубоки и неумелы,
но у них есть одно несомненное достоинство — искренность. Поэтому
их читаешь без раздражения и даже с приятностью. Кроме того, Беляцкин любит своих героев неподдельной человеческой любовью. К людям
он, вообще, относится любовно, так же, как и к природе, в частности,
к животным. Лучший его рассказ «Четверо беседуют» посвящен именно
животным и отдаленно напоминает «Жень-Шень» Пришвина, вызвав
ший столь понятную симпатию, и даже некоторые рассказы Куприна.
Сквозь все эти сходства просвечивает родство с «Записками охотника».
Другое родство, о котором можно догадываться — Толстой. У Беляцкина иногда чувствуется толстовский «моральный вопрос». Почти все
его герои переживают как бы момент морального пробуждения. Взято
оно, в общем, поверхностно, но кое-что в нем на шаблон не похоже.
«Почти с каждым человеком, достигшим определенного возраста,
происходит некоторое внутреннее преобразование. Человек как бы
останавливается в раздумье над прожитым, окидывает взором буду
щее и начинает проверять свою жизнь с точки зрения ее разумности.
Затем, однако, после временной передышки и размышления, он вновь
захватывается быстро несущимся жизненным потоком, и начинает
плыть по течению до конца своих дней». Этот отрывок при всей его
элементарности свидетельствует о живом чувстве, о «передышке и раз
мышлении». Надо надеяться, что время и работа помогут Беляцкину
внутренне созреть и отделаться от внешних недостатков.
«Ведьма»1.
Новая книга Тэффи
Творчество Тэффи никогда не исчерпывалось юмористикой. Наряду
со «смешными рассказами» попадались у нее произведения совсем
иного порядка, и она с полным правом может считаться одним из наших
хороших мастеров новеллы. Но никогда она не настаивала меньше
на юмористической стороне своего дарования, чем в недавно вышед
шей «Ведьме». Не будем, однако, разочаровывать и тех читателей,
которые любят Тэффи за ее юмор. Новые ее рассказы не юмористика
по заданию, но юмбра в них сколько угодно. Может быть, даже именно
сейчас, не настаивая на нем, Тэффи достигла в своем юморе высшей
точки. Только юмор ее за годы эмиграции изменился. Раньше она нахо
дилась в линии беззаботного веселого балагурства, родоначальниками
которого были англичане, но которое и у нас в России пользовалось
огромным (и в общем заслуженным) успехом. Этот род юмора базиро
вался, главным образом, на остроумии, на красном словце, на неожи
данном сопоставлении. Теперь Тэффи совсем не собирается острить,
если иногда у нее и вырывается удачный каламбур, то как бы помимо ее
воли. Существуют такие салонные рассказчики, совсем никого не соби
1 Возрождение. № 3949. 26 марта. 1936.
279
рающиеся удивлять или смешить забавной шуткой, но повествование
которых настолько органически юмористично, что слушатели сме
ются, не отдавая себе даже отчета, чему именно. Этим органическим
юмором, разлитым в повествовании, проникнута и вся манера Тэффи.
Стоит прочесть хотя бы сцену из рассказа «Домовой», где ревнивый
муж комментирует любовные стихи, посвященные его жене. Но под
линным шедевром представляется нам описание ногтя графа в рассказе
«Лешачиха»1: «На мизинце его левой руки большой, белой и костлявой
красовался твердый, желтоватый ноготь, совершенно невероятной
длины. Этот ноготь вызывал много разговоров у нас в детской. Сколько
лет нужно, чтобы вырастить такой ноготь? Кто говорил два, кто двад
цать, а кто-то даже решил, что не меньше семидесяти, хотя самому-то
графу было не больше шестидесяти, так что выходило, что граф моложе
своего ногтя на десять лет. Брат клятвенно уверял, что может, если
захотеть, вырастить себе такой ноготь за четыре дня. Ну, так захоти!
Ну, так захоти! хором кричали младшие. Но он захотеть не хотел». Этот
прелестный отрывок обличает действительно немалого мастера, кото
рому не нужно настаивать на эффектах, чтобы произвести желаемое
впечатление. Скелет многих ее рассказов так тщательно скрыт, что
порою как будто отсутствует. Тэффи постоянно вдается в отступления,
останавливается подолгу на деталях, на эпизодах, не имеющих прямого
отношения к действию. Так тоже всегда поступают умелые рассказчики,
и возвращают слову «рассказ» его первоначальное значение. Недаром
большинство рассказов Тэффи написано от имени какого-нибудь лица,
кому-то «рассказывающего», что-то вспоминающего. И кажется, что
Тэффи пишет кое-как, не заботясь ни о художественности, ни о внут
ренней связи. Но понемногу становится ясным, что для такого пове
ствования нужно очень изощренное искусство, настолько изощренное,
что все его элементы растворяются в нем, и у читателя остается впечат
ление полной непринужденности и даже небрежности. Войдя в атмос
феру книги, чувствуешь удивительную гармоническую цельность неко
торых рассказов, как, например, длинной, но увлекательной повести
«Собака» (отразившей в личном понимании героини-рассказчицы всю
смутную и тревожную революционную полосу русской жизни) или кра
ткой, бесспорно замечательной новеллы «Волчья ночь».
Та же гармоничность спаивает в одно и отдельные рассказы книги,
как будто случайно подобранные и расположенные, но образующие
цельную картину, убедительную по своей глубокой и правдивой чело
вечности. Пройти мимо этой человечности и правдивости никак невоз
можно. В ней самая сущность Тэффи, ей служат ее юмор и литературное
мастерство. Особым чутьем определяет она границу между «челове
ческим» и «нечеловеческим», которое для нее всегда подозрительно,
связано с «нечистой силой» и от которого она инстинктивно отталки
вается. В одном из ее старых рассказов мальчик в зоологическом саду
1 Тэффи Н. Ведьма. Париж : Петрополис, 1936.
280
увидел «какого-то плавающего не человека»: одного этого выражения
было достаточно, чтобы проникнуться к окружившей мальчика сти
хии; трагический конец был предопределен. «Нечеловеческая» атмос
фера самое страшное и в новых «страшных рассказах» Тэффи, хотя ее
герои не всегда отдают себе в этом отчета. Страшное, нечистое для них,
прежде всего, глупо и нелепо: «Только не вспоминайте о той ерунде»...
«и всегда он ерунды натворит»... «Удивительно, каких он слуг нанял!
Какие-то нелепые». Зато «человеческое», даже при внешней нелепости,
всегда понятно, близко и, главное, правдиво.
Правдивость Тэффи больше всего должны чувствовать мы, русские.
Тэффи описывает исключительно Россию и русскую жизнь, большей
частью старую, довоенную, изредка уже потревоженную революци
онными веяниями. И глубокая, подлинная «русскость» этих людей,
этого быта, сразу же становится несомненной. Тэффи не настаивает
на традиционных и специфических условностях русского быта, сделав
из них в эмиграции блестящую карьеру. Чтобы почувствовать Россию,
ей не нужно вспоминать полуэкзотичный стилизованный фольклор.
Не случайно самовар в одном из ее рассказов стал символом «нового
отечества» для обосновавшегося в России голландца. Мы же можем
обойтись и без «самоваров и троек!» В любом смысле от этого подлин
ный фольклор ничуть не поблекнет.
«Так вот, жили мы, значит, по старинке, всем домом вместе говели,
летом на богомолье ездили, по субботам в баню ходили, тоже всей
семьей. Там у нас это вообще так водилось». Разве это не русская,
исконно русская жизнь? Разве эти несколько строк не переносят нас,
хотя бы в усадьбу Лариных? «Два раза в год они говели, любили круглые
качели, подблюдны, песни, хоровод». По существу, Россия осталась,
по-видимому, той же, особенно в провинции, в глуши, куда чаще всего
переносит нас Тэффи. И то, чему, по существу, посвящена ее книга, то
«нечеловеческое», та нечисть, что таилась во всех русских углах, тоже
сохранилась со старых времен, и ничем ее оттуда не выживешь. «Кто
всю жизнь провалялся за комодом, тот не уживется далее в самой луч
шей печной отдушине».
Вся эта нечисть, ведьмы, русалки, лешачихи, домовые и домаш
ние старые наши знакомые, оставшиеся на Руси с древних языческих
времен. Воскрешая их, Тэффи воскрешает нашу русскую мифологию,
всегда остававшуюся в силе в народе, да, пожалуй, в какой-то степени
и в «высших массах». Как Татьяна Ларина, вся Россия «верила преда
ньям простонародной старины и снам и карточным гаданьям, и пред
сказаниям луны». И описывая гаданье в пустой бане, «которая всегда
была местом нечистым», Тэффи, собственно говоря, продолжает одну
из больших линий нашей литературы, «Светлану», сон Татьяны, «Вечера
на хуторе». Правда, со времен язычества, мифологические герои наши
измельчали, стали слабее и безобиднее. «Черт должен быть невидим
кой, а уже это, значит, совсем какой-нибудь растяпа, если его челове
ческий глаз заметил». Но всю свою силу нечисть все же не потеряла,
281
и образы, в которых она являлась людям, даже множились, ведь и ска
зочный волк, совсем не тот, «похожий на поджарую собаку с распухшей
шеей, а могущественное существо, лесной хозяин», которого боится
ночью железная дорога. Взрослые не уступали детям, и были периоды,
когда всю Россию охватывала «чаромания»: «Все колдовали, заминали,
изучали процессы ведьм, писали стихи и рассказы о колдуньях, о вам
пирах и оборотнях... знала читательская масса о недотыкомках, ларах
и прочих чудовищах... Начинающие поэты любили в своих стихах суро
вых ведьмаков и летали на Брокен целыми выводками».
Конечно, для большинства миф оставался мифом, поэтическим
образом, занятным рассказом. «Трезвые натуры очень скептически
относятся ко всему необъяснимому». Сама же Тэффи «объяснять ничего
не собирается, а просто честно рассказывает». Почти во всех ее расска
зах «чудесное» имеет и не мифологическое, естественное объяснение:
совпадение, подстроенная шутка, суеверие. Но что-то в мифах для нее
правдиво и реально, и иногда «в предутреннем полусне... кажется мне,
что настоящая правда была та, которую мы, маленькие, больные дети,
видели в зеркале».
Реальность мифа была заложена в нашей жизни. Нежить — скука
и ужас — таились в русских медвежьих углах. «Скучно на этом свете,
господа», — писал Гоголь. Скучно и страшно и героям Тэффи. «И скуч
ное же было место этот самый городишка! Летом пыль, зимой снегу
наметет выше уличных фонарей, весной и осенью такая грязь, что
на соборной площади тройка чуть не утонула, ветровками лошадей
вытягивали». Разве это не Миргород или не какой-нибудь чеховский
городок? «Конечно, когда я рассказываю, все это кажется довольно
банальным, но уверяю вас, что на европейский взгляд обстановка
была самая удивительная. Точно не живешь, а чей-то рассказ читаешь.
Но когда заметил я, что рассказ на этом так и застрял на первой стра
нице, то стало уже не занятно. Все сначала казалось, что на этом заме
чательном фоне непременно должны развернуться какие-нибудь небы
валые романтические приключения. А вот этого-то как раз и не было».
Вместо романтики множилась мелкая «нечеловечность»: безраз
личие, эгоизм, жестокость. От этого — скука и мучения. Илька, геро
иня «Волчьей ночи», особенно остро ощущает это незримое присут
ствие в жизни «мелкого беса». «Могла ли она думать, что в деревне
так страшно жить, что все время в деревне кого-нибудь режут, то кур,
то гусей, то гусят, то цыплят... Все страшно и все противно. Жестокая
жизнь. И как все невесело»... «Вечера длинные, скучные, страшные...
Станя, говорит Илька мужу, — Станя, мне страшно, что волки загрызли
нищенку. Он пожимает плечами — Чего же тут для тебя страшного? —
говорит он раздраженно. Ведь ты же дома сидишь». Он не понимает!
Не за себя страшно, страшно, что это вообще бывает на свете.
Будничная, скучная и жестокая жизнь требует «романтики», транспонации в более высокий план. И «мелкий бес» транспонируется, пре
ображается, рядится в свои многочисленные мифологические буты.
282
Но и в «романтике» остается все то же: будничность, скука, страх, отчая
ние. Домовому скучно оставаться одному в доме, поэтому он и «чудит».
От скуки и страха, иногда с горя, люди становятся оборотнями, а совсем
не от желания причинить зло ближнему. «О таких волчицах-Ъборотнях существует у западных народов много легенд. Встречаются в этих
легендах волчихи и беззлобивые, а только свободолюбивые. Из стро
гого и унылого рыцарского замка, запертая под суровый надзор злым
и нелюбимым мужем, рвалась женская душа на свободу, на дикую
волю, рыскать и кружить по полям, по лесам, вольным, диким зверем...
Именно это и было любо душе запертой — вырваться, к месту прико
ванной — бежать, мчаться безудержно, запуганной — пугать, загу
бленной — мстить и губить». Но эта загубленная человеческая душа,
запутанная Психея, попадает в порочный круг. Вырываясь из скуки
и жестокости, но ими двигаемая, плодит она в большом количестве все
тех же «мелких бесов». И самое страшное в книге Тэффи не оборотни
и вурдалаки, а трагическая эпопея Ляли из рассказа «Собака», захва
ченной революционным вихрем и погибающей среди сонма разбуше
вавшейся нечисти. С непритворным человеческим волнением и жало
стью склоняется Тэффи над измученной, «запуганной и загубленной»,
нашей, человеческой, русской душой.
«Снег»1
Заглавие романа Е. Кортоли2 «Снег»3 — автора, впервые выступаю
щего на эмигрантской литературной арене — может ввести в заблуж
дение. «Снег» невольно вызывает представление о дореволюционной
России, о добром старом времени, о чистой и непритязательной любви
запоздалой тургеневской девушки. Кто бы мог подумать, что это назва
ние прикрывает повесть о французской жизни военного и послевоен
ного времени, что почти все герои книги — французы (русская, Лиза,
попала в роман только потому, что вышла замуж за Феликса) и что
все эти герои вконец измучены всеми возможными страстями и стра
дают самыми страшными пороками. Сам Феликс — главное действу
ющее лицо — и алкоголик, и кутила, и развратник. Жене он изменяет
одновременно и с дамами из общества, и с проституткой, Викториной,
которую величает Манон (себя самого он считает кавалером Де Грие).
По словам Лизы, эти его измены спасли его от других пороков: не будь
он так женолюбив, он, конечно, стал бы «Корридоном»4. Но основная
его страсть — и основная тема книги — наркотики. Феликс употребляет
и опиум, и морфий, но особенно привязан к кокаину. Он то и называ
ется на языке Феликса и Викторины «снегом» (герои Карко, насколько
мы помним, величают его «белым порошком»).
1 «Возрождение». № 4060. 9 января. 1937.
2 Информации о Е. Кортоли найти не удалось (прим. Е.Д.).
3 Кортоли Е. Снег: роман. Берлин : Парабола, 1937.
4 Герой романов английского писатель Чейса Джеймса Хедли (James Hadley Chase,
1906—1985) (прим. Е. Д.).
283
Человеческие страсти, самые темные и самые греховные — одна
из вечных литературных тем. Тема наркоманства вряд ли кого-либо сму
тит. Но удивляет, что «Снег» вышел одновременно с «Романом с кока
ином» Μ. Агеева. Неужели эта тема так волнует сознание эмигрант
ских писателей? Эпоха «искусственного рая» в литературе, казалось бы,
давно уже отошла в прошлое. Конечно, всегда можно озарить старую
схему новым (или вечным) человеческим светом. Но у Кортоли именно
человеческое содержание почти отсутствует. Автор отнюдь не восхища
ется искусственным раем и другими блаженствами Феликса. Он ско
рее осуждает его, спрашивая, подобно одному из своих героев, «какова
моральная подкладка». Но и трактат «О вреде кокаина» (наподобие речи
чеховского лектора «О вреде табака») в литературе возможен лишь при
человеческом, если не художественном, подходе. Кортоли же подходит
к этому «вопросу» клинически. Как врач, методически и детально, раз
бирает писатель ход болезни, попытки Феликса излечиться, его реци
дивы, все признаки его одержимости, его галлюцинации и, наконец,
последний припадок — уже чисто психический — во время которого
больной кончает с собой. Все это, в принципе, очень страшно, но остав
ляет читателя все-таки равнодушным: невозможно ужасаться, когда
Феликс в пятый или шестой раз не выдерживает искуса, и мы в пятый
или шестой раз присутствуем при абсолютно тех же сценах.
Клиническая тема сплетена, конечно, с романической интригой —
но сплетена искусственно и неумело. Лиза любит Феликса, хочет спа
сти его, но его возмутительное поведение толкает ее саму в объятия
сначала Франсуа, которого убивают на войне, потом Сергея, русского
беженца-пианиста, от которого у нее родится ребенок. Беременность
Лизы тоже списана клинически, что, кстати, совершенно излишне, ибо
ребенок почти сразу же умирает и никакой роли в романе не играет.
Лиза же, разочаровавшись во всем, бросает мужа, убивающего Викто
рину и кончающего самоубийством. В жизни супругов, таким образом,
все время происходят события драматические, но воспринимают ли
их они как драму? Мы сомневаемся, ибо и Феликс, и Лиза, и Сергей —
вообще не живые люди, а отвлеченные «объекты», на которых — прямо
или косвенно — сказывается губительное действие «снега». Будучи
лишено человеческого переживания, повествование об их печальной
судьбе, естественно, пострадало архитектонически: все эти повторе
ния и подробности не могли не сделать его бессвязным композиционно
и порою даже маловразумительным. Говорить о стиле такого произ
ведения не приходится — он грешит многим, но будь он даже вполне
художественным, он бы ничего не спас и не изменил.
Но стоит ли в таком случае упоминать о романе Кортоли? Стоит —
и с определенным сожалением, ибо, судя по некоторым пассажам,
можно утверждать, что дарование чисто литературное у Кортоли есть.
Обидно, что оно растрачено на достижение негодной цели, которую
не оправдал бы и более опытный художник. Кортоли отлично знает
и убедительно передает французский провинциальный быт — главы
284
о житейских событиях в семье Марии-Луизы, сестры Феликса, почти
совсем хороши. В главе о романе Лизы с Франсуа слышен заглушенный,
но неподдельный лиризм. Воспоминания Сергея о «хрустальном кора
бле», замерзшем во льду, куда он попал во время революции, полны ска
зочной прелести и местами достигают известной «элевации». Почему
бы Кортоли не попробовать написать роман без всякой медицинской
специфики, а с живыми людьми, чувствующими и думающими, как
умеют думать и чувствовать Франсуа и Мария-Луиза?
Е. И. Замятин1
10 марта, как знают читатели «Возрождения», в Париже скончался
Евгений Иванович Замятин, отличный русский писатель, которого
в последние годы не ценили по достоинству. Надо сознаться, что про
извести такую оценку было просто невозможно, так как Замятин
сознательно держался в стороне от литературы, так же, как и в стороне
от эмигрантской среды, несмотря на то, что уже пять лет тому назад
покинул Россию не беженцем, а подлинным эмигрантом по духу. Да
и между его произведениями и общей атмосферой современной лите
ратуры существовала какая-то несозвучность. Только теперь, когда пре
ждевременная смерть подвела его творчеству трагический итог, можно
судить его в плоскости подлинной, русской литературы, в которой он,
несомненно, займет свое место.
Впрочем, внешне Замятин всегда был в ней гостем, эпизодически
навещал ее, хотя с юности был ей верен душевно и с редким упорством
работал над своими произведениями. Но жизненно, как свидетель
ствует и его автобиография, — он делил свою любовь между литерату
рой и деятельностью инженера-кораблестроителя (им, в частности, был
построен ледокол «Александр Невский»). Поэтому к активной литера
турной жизни он пришел поздно и впоследствии несколько раз преры
вал ее: в 1916 году, во время пребывания в Англии, в советской России,
где оказался не к месту и в полугласной опале, наконец, в послед
ние годы — за границей. Тем не менее, по существу он прочно вошел
в литературу и даже в историко-литературном отношении сыграл нема
ловажную роль: он был до революции деятельным членом той писа
тельской группы, к которой принадлежали тогда Ремизов и Пришвин,
а позднее оказал несомненное влияние на так называемых «Серапионовых братьев». Но, конечно, основное его дело — собственное его твор
чество. Началось оно с больших повестей — «Уездное», «Островитяне»,
«На куличках» и др. В них он сразу же показал себя, прежде всего, заме
чательным стилистом, не только выработавшим свой искусный слог,
но и органически связанным с русской языковой стихией. Это каче
ство оставалось в нем всю жизнь: на единственном публичном вечере,
на котором он выступил в эмиграции с прекрасной повестью «Наводне
ние», слушатели были покорены не только его мастерским чтением, но,
главным образом, чистотой и богатством его языка.
1 Возрождение. № 4070. 20 марта. 1937.
285
Все это богатство, все свое немалое мастерство, Замятин отдал,
однако, на служение одной своей теме, могущей показаться многим
слишком «бытовой», но по существу глубоко трагической. К рассказам
Замятина вполне применимы пушкинские слова о «Мертвых душах»:
«Боже, как грустна наша Россия». Захолустье уездной России, или
глухой быт Дальнего Востока были пережиты Замятиным с острым
чувством безвыходной тоски, роднящей его больше всего именно
с гоголевской традицией. Это — далеко не только бытоописание, это —
постоянная подпольная борьба духа с бытом, глухо звучащая, но явно
надвигающаяся на Россию катастрофа. Это чувство неблагополучия
в мире — и, особенно, в России, ибо Замятин был глубоко русским чело
веком — красной нитью проходит через все его произведения, вплоть
до рассказов советского периода и того же «Наводнения». Особняком
стоят только «Островитяне», в сатирических, но сочувственных тонах
воспроизводящие жизнь англичан. Позже обратился Замятин и к дра
мам, хотя драматическим писателем по существу не стал никогда. Его
нашумевшая «Блоха» (переделка из Лескова) только драматическая
стилизация, а в оригинальных пьесах («Как исцелен был отрок Эразм»,
«Огни св. Доминика») гораздо меньше действия, чем скрытого душев
ного стремления автора. За умным замятинским скептицизмом в них
по-прежнему звучит все тот же сдавленный вздох ужаса, который —
не сдержи его Замятин, научившийся у англичан скрывать свои чув
ства, — вот-вот прорвался бы в крик отчаяния. То же отчаяние скво
зит и за его иронией в утопическом романе «Мы», знакомым нам лишь
по отрывкам (целиком он по-русски не появился). Но, пожалуй, полнее
всего прозвучала его тема в сатирических «Сказках». И в них Замятин
надевает маску скептицизма, но и в них, за нарочитой усмешкой —
неподдельное отчаяние. И символом замятинского восприятия мира
останется для нас вечное томление бесцельно кружащихся херувимов,
которые в ответ на уговоры старушки — посидеть и отдохнуть — лако
нически отвечают: «И рады бы посидеть, да нечем».
Посмертная книга Замятина1
Со дня преждевременной и неожиданной кончины Е. И. Замятина
прошло около двух лет. По правде сказать, за этот срок как, впрочем,
и в последние годы его жизни о нем вспоминали редко. Ни в зарубеж
ной, ни в советской печати имя Замятина почти не упоминалось. То,
что о нем так легко забыли в советской России, вполне понятно. Хотя
Замятин и выехал заграницу довольно поздно и без особой огласки, он
у большевиков был явно не ко двору. Это естественно: ведь Замятин
был писателем, выступающим редко, но не скрывающим своих мыс
лей, не прославлявшим Сталина и очередную пятилетку, писателем со
склонностью к сатире, автором романа «Мы» и пьесы «Огни святого
Доминика», в которых нетрудно было усмотреть аналогии с совре
1 Возрождение. № 4185. 26 мая. 1939.
286
менностью. Тем обиднее, что эмиграция не до конца приняла Замя
тина. Здесь сыграла большую роль человеческая скромность писателя,
никогда не бывшего типичным литератором (он чаще подчеркивал
свою житейскую профессию инженера), державшегося в стороне
от литературной среды. За рубежом он при жизни не выпустил ни
одной книги, и читатели, а зачастую и критика, склонны были забы
вать и о его прежних заслугах.
Между тем, заслуги эти — весьма немалые. В истории литературы
Замятин создал собственный жанр, собственный стиль, подхвачен
ный всей школой «Серапионовых братьев». Художественная ценность
таких произведений, как «Уездное», «Островитяне», «Наводнение», как
многие рассказы Замятина, тоже несомненна. Меткие, как будто реа
листические описания русского быта вскрывали содержание отнюдь
не бытовое. Спокойный, будто бы бесстрастный стиль Замятина обна
руживал незаурядное душевное напряжение. Несколько приближаю
щийся к английскому юмор вызывал подчас грусть и жуть. Ведь, в конце
концов, единственная тема Замятина — борьба живой человеческой
личности с бездушной «уравниловкой» нашего времени, в чем бы она
ни выражалась — в западной ли технической цивилизации, в буднич
ной ли советской действительности.
С интересом и даже волнением открываешь посмертную книгу
Замятина1. Так вот над чем он работал в последний период, живя рядом
с нами. Работал, как и раньше, медленно и скупо: в книгу вошли всего
четыре рассказа и первая часть незаконченного романа «Бич Божий».
Произведения эти неравноценны, вряд ли они вообще — лучшие замя
тинские создания, но в них неизменно присутствует обычное, присущее
Замятину беспокойство, душевная тревога, скованные, однако, очень
трезвым стилем, очень разработанной формой.
Конечно, рассказы, продолжающие прежнюю линию творчества
Замятина, удачнее и совершеннее романа, в котором он пытался обно
вить свой жанр. Да, пожалуй, эти рассказы и глубже. По фабуле все они
небольшие эпизоды, почти что анекдоты: три — из советского быта,
четвертый — из эмигрантского. Но снова в них человек борется за свою
личность, за свое право на счастье, на свободное развитие. Отметим,
что общий тон Замятина, как всегда мрачный, все же не столь безысхо
ден, как в советский период. Если для большинства его героев попытка
освобождения кончается конфузом (более тяжелым, чем действитель
ное поражение), то луч надежды им все же светит, и не все выходы
вполне закрыты. По фактуре лучше всех первый рассказ «Часы».
Мастерство новеллиста у Замятина было очень незаурядное.
«Бич Божий» — роман исторический, времени нашествия гуннов,
падения Римской империи. Как и в «Огнях Св. Доминика», Замятин
задумал провести параллель между нашим временем и очень отдален
ной эпохой. Но одновременно он, по-видимому, решил дать и большое,
1 Замятин Е. Бич Божий. Париж : Дом Книги, 1939.
287
«массовое» полотно, основываясь на очень серьезных и точных исто
рических данных. Роман не закончен (Замятин описал лишь смутное
состояние Рима при императоре Гонории и детство будущего победи
теля Атиллы). Вероятно, первая часть не вполне обработана. Судить
о результатах поэтому невозможно. Все же нельзя не указать на диспро
порцию между исторической и злободневной тенденциями. Последняя,
к сожалению, преобладает — параллели с современностью столь под
черкнуты, что кажутся чрезмерными и ослабляют доверие. Характеры
героев только намечены, а не развиты — но ведь Замятин и дал только
«экспозицию». Однако отдельные эпизоды очерчены мастерски: таков
в первую очередь роман византийского юноши, будущего летописца
Приска, с незнакомкой, оказавшейся сестрой императора, Плацидией.
Хорошо и описание триумфа Ульда, первого варвара, принятого и про
славленного Римом.
«Арабески»1
В наши дни жанр новеллы не в чести, во всяком случае, у нас в эми
грации. Прозаик обязательно хочет дать большое психологическое
полотно, как будто самый размер романа придает действию или отсут
ствию его значительность. Короткие повести поэтому «априори» вызы
вают у читателя симпатию. Несомненно, что и «Арабески» Тугковского2
своего читателя найдут.
Однако новеллами их назвать невозможно, настолько они вне лите
ратуры. Это рассказы в самом буквальном смысле слова, т.е. как бы
устные повествования о более или менее анекдотических происше
ствиях, которые хорошо выслушать вечером в своей компании. Правда,
из таких рассказов можно сделать литературный жанр, но Тутковский,
по-видимому, ни о какой художественности не заботится. Моментами
даже до странности, ибо описанные им приключения иногда сами
напрашиваются на некий прием.
Возьмем, например, лучший рассказ — «Бал в мертвом городе».
Основное его положение достаточно эффектно само по себе: русский
коммивояжер попадает в заброшенный балканский городок и с удив
лением узнает о предстоящем там спектакле доморощенной русской
балетной труппы; он знакомится с соотечественниками и сразу же
понимает, что они привезли на чужбину не только русское искусство,
но и, прежде всего, наши провинциальные дрязги. Какая благодар
ная тема для комедии. Но Тутковский повествует об этом всерьез, как
о таинственном приключении. Даже достойный едкой сатиры тост
управника за «славянское искусство вообще и русское, в частности»,
вставлен так, точно попадает он сюда совершенно случайно, и точно
автор не догадывается о заключенном в нем комизме.
Содержание рассказов довольно однородно: русский, в силу обсто
ятельств, попавши в самую неожиданную страну, находит русскую
1 Возрождение. № 4132. 20 мая. 1938.
2 Тутковский П. Арабески. Харбин : Изд-во Зайцева, 1938.
288
колонию, или хотя бы земляка, и становится свидетелем необычайного
происшествия. Только свидетелем, а не участником или участником
непроизвольным. Уезжая, он увозит с собою чувство сожаления или
досады, но ему некогда — ждут дела. Это тоже легко могло бы стать
художественными приемами, но Тутковский на приемах не останав
ливается. Непритязательность, конечно, хорошее качество, но и она
имеет предел.
Комментарий:
Тутковский Павел Павлович (1889—1959) — капитан, военный прокурор, ком
позитор, музыкант, писатель, масон. Родом из дворян киевской губернии. Окончил
Варшавскую консерваторию, учился в Риме. Окончил юридический факультет Мо
сковского университета. Участник боевых действий в Первой мировой войне. За бои
на Стороде и бой под Конюхами получил многочисленные награды, в том числе
Георгиевское оружие. Дослужился до чина капитана. Был военным прокурором.
В ноябре 1920 г. эвакуирован с армией генерала П. Н. Врангеля через Константи
нополь в Сербию. Жил в Белграде, работал в ресторане и кинотеатре как пианист,
служил в Державной комиссии, занимался в гимназии и университете. Занялся
литературной работой. Написал в Сербии несколько романов, писал также и музы
кальные произведения. С 1928 года жил в Париже, где с трудом устроился на работу
пианистом в ресторанах и кинотеатрах. В1931 г. был посвящен в масонство. Работал
как присяжный поверенный. Член Объединения русских адвокатов во Франции.
Оказывал материальную помощь литераторам-эмигрантам, участвовал в благо
творительных концертах в пользу Комитета помощи русским писателям и ученым
(1929). В 1939 году был призван во французскую армию. В годы оккупации Парижа
создал оркестр «Баян», с которым выступал в кинотеатрах и в театре Шартра (депар
тамент Эр и Луар). Во время оккупации фашистами Парижа писал сказки, рассказы
и роман на французском языке. При осаде Парижа союзниками заканчивал роман
«Огни родных маяков». Опубликовал 16 романов на русском языке, в том числе:
«Дети кометы» (Белград, 1925), «Когда на Монмартре погаснут огни» (Париж, 1931),
«Молот времени» (Париж, 1933), «Огни родных маяков» (переведен на французский
язык), «Эмигрант и Черт» (сатира, переведена на французский язык). Писал также
по-французски: роман «Au bord d'un abîme» (французская версия «Детей кометы»),
стихотворение «Le Sphinx» («Сфинкс»), перевел на французский язык свои сказки.
Сотрудничал в журналах «Мир и творчество» (1931), «Иллюстрированная Россия»
(1939), «Возрождение» (1951—1953), «Родные дали», «Возвращение», в газетах «Рус
ская мысль» и «Новое русское слово», в сербской, немецкой и швейцарской прессе.
С 1955 года жил в Америке.
Два сборника повестей1
Одним из последствий переживаемого современной литературой
кризиса романа — довольно неожиданным, нужно считать несомненное
возрождение, во всяком случае, на Западе, жанра новеллы. Казалось бы,
распадение прежних канонов в первую очередь сказывается на исчез
новении вымысла, на обращении к эссеизму, разного вида «очеркам»
и даже к сырому «человеческому документу». В общих чертах это так
и есть. Но совсем исчезнуть из литературы вымысел (то, что англичане
называют «фикшен») не может, ибо тяга к нему — одно из основных
творческих стремлений, он лишь перекочевал из романа в повесть.
1 Возрождение. № 4084. 25 июня. 1937.
289
Русская литература, в частности — и наша эмигрантская, в этом
смысле, к сожалению, пока не последовала за Европой. Наши проза
ики в большинстве случаев все еще верны роману, какому ни на есть,
предпочитая его небольшим повестям и рассказам. К редким сборни
кам повестей поэтому невольно возникает симпатия. К сожалению,
большей частью они разочаровывают.
Перед нами две таких книги: «Концерт» молодой писательницы
Лидии Арсеньевой-Чассинг и «Мояна» знакомого читателям «Возрож
дения» Александра Гефтера1. Повести Чассинг и Гефтера очень раз
личны — и по содержанию и по характеру. Но объединяют их общие
дефекты. Дело в том, что новелла — не просто повествование в кра
ткой форме, она требует подчинения своим особым законам, своему
ритму, отличному от ритма романа или очерка. Ритм этот и эти законы
должны, однако, родиться изнутри, как и в любом искусстве, а не быть
чисто внешне восприняты по той или иной традиции.
Чассинг следует традиции Чехова и английских новеллистов,
на которых Чехов, несомненно, повлиял. Он описывает мало значащие
эпизоды жизни обыкновенных людей, большей частью эмигрантов.
Сквозь эти эпизоды должно, по заданию, просвечивать само течение
жизни, некий сплошной поток. Это «бесхитростное» описание, требую
щее по существу большого умения, особенно удается англичанам, умею
щим вскрыть незаметным образом некий тайный смысл человеческого
существования, или хотя бы его гармоническую бессмысленность.
Чассинг пытается сделать то же, но мы можем лишь догадываться,
что ее безфабульность, по-видимому, должна символизировать бес
смыслицу. Иногда Чассинг подчеркивает свою тенденцию нарочитым
нажимом на педаль неблагополучия и предпочтением, оказываемым
ее героями смерти перед земным существованием. («Копцерт», «Опе
рация»). Жизнь и жизненная удача — только случайность («Случай»),
и нелепая случайность. Не будем спорить с Чассинг по существу: автор
вправе иметь свое толкование жизни. Беда в том, что изображена неле
пость жизни у Чассинг неубедительно, как-то с чужих слов, за которыми
не угадывается собственного переживания. Вдобавок, иногда хромает
у нее стиль, не говоря уже об архитектонике.
Рассказы Гефтера совсем иного порядка. Они принадлежат к тому
типу рассказов, которыми зачитываются, но о которых полагается
отзываться с презрением. Большинство из них морские рассказы. Автор
уделяет главное место фабуле, ограничиваясь в психологической обла
сти неким нарочитом «примитивом». Стоит ли говорить, что априор
ное презрение к этому жанру глубоко несправедливо? Ведь морские
рассказы писал не только Станюкович, но и Конрад, фабульная лите
ратура породила Эдгара По, а примитив лежит в основе творчества
хотя бы Киплинга. Но и эта форма должна органически возникнуть,
а не быть воспринята, как канон «доброй старой повести». Работать ли
1 Арсеньева-Чассинг Л. Концерт. Париж, 1937; Гефтер А. Мояна. Рига, 1937.
290
под Чехова или под Киплинга в данном случае все равно. Тем не менее,
рассказы Гефтера определенно надо предпочесть снобистическим пове
стям Чассинг. У Гефтера есть, на самом деле, непритязательная про
стота и собственный голос. Есть и чувство подлинной фабулы, того,
что «интересно». Такие рассказы, как «Кочегар Пашков» или «Судьба»,
доказывают, что Гефтер мог бы писать гораздо более значительные
повести, если бы порвал с каким-то установившимся (или установлен
ным им самим) трафаретом.
Комментарий:
Гефтер Александр Александрович — писатель, художник, русский морской офи
цер, масон. Родился 26 апреля 1885 г. в Одессе, умер 16 декабря 1956 г. в Париже,
похоронен на кладбище Сент-Женевьев-де-Буа. Служил мичманом флота, работал
юристом. В Росси числился на естественном факультете Новороссийского универси
тета, на юридическом факультете С.-Петербургского университета. Одновременно
брал уроки живописи и пения. Окончил Курсы гардемарин флота. Участник мировой
и Гражданской войн. В 1918 году работал вахтенным начальником на крейсере «Па
мять Азова». Состоял членом антибольшевистских подпольных организаций. Осенью
1918 года бежал в Финляндию. В середине декабря 1918 перебрался в Мурманск, где
находился по февраль 1919 года. Работая на английскую разведку и белых, несколько
раз пробирался в Петроград в качестве курьера, поддерживавшего связь с подполь
ными антибольшевистскими организациями в Петрограде. Затем служил в отряде
катеров Северо-Западной армии. После окончания гражданской войны жил в эмигра
ции в Финляндии, Дании. Зарабатывал на жизнь живописью, писал портреты. В1921
А. Гефтер поселился во Франции, где сначала служил в банке. С конца 1920-х стал
членом Военно-морского исторического кружка в Париже, выступал на его собраниях
с докладами. Член Товарищества объединенных русских издательств. С1938 года —
член Объединения русских писателей и поэтов в Париже, член парижского Союза
русских писателей и журналистов. Часто выступал на вечерах с чтением своих про
изведений. Гефтер сотрудничал в журналах «Современные записки», «Иллюстриро
ванная Россия», «Морской журнал» (Прага), «Часовой», газете «Возрождение». Автор
сборника морских рассказов (Рига, 1937), романов «Секретный курьер» (Париж, 1938)
и «Игорь и Марина» (Брюссель-Париж, 1939). После Второй мировой войны — член
союза советских патриотов. Сотрудничал в газетах «Русский патриот» и «Советский
патриот», журнале «Возрождение». В1946 г. избран в правление Объединения русских
писателей во Франции. Член ложи «Юпитер», выступал на собраниях с докладами
(1937—1940). Участник салона Независимых (1941—1954), Весеннего салона (1947,
1948), салона Национального союза искусств (1954,1956). В 1949 в частной студии
в Париже провел выставку своих работ, среди них портрет Ф. И. Шаляпина. Автор книг
«В море корабли» (Париж, 1932), «Мояна» (Рига, 1937), «Секретный курьер» (Париж,
1938), «Поцелуй» (Тянь-Цзин, 1940) и др. Роман «Секретный курьер» имел в Париже
огромный успех. Он во многом автобиографичен и повествует о полной опасностей
и духа патриотизма работе белых подпольщиков в годы Гражданской войны. Отзыв
на рассказ Гефтера, напечатанного в «Современных Записках»: «Сдержанно написан
рассказ А. Гефтера из недавней морской войны — “Прожектор с фортов”; несмотря
на некоторые длинноты, он читается с интересом и возбуждает внимание к молодому
автору, о котором подождем высказываться до его новых рассказов» (Μ. Л. Гофман.
Руль. 1929.10 апреля. № 2544. С. 2—3). «Впечатление монументального “кирпича”,
вместившего десяток-другой полновесных романов. Почему? Да потому, что все густо
насыщено действием, образами, все так органически горит ослепительно-знойными
красками. Какое смешение стран, “бытов”, театров действия, характеров, типов, опыт,
наблюдательность, знание жизни, вернее, — “жизней”». (Из книги «Парижские огни»
H. Н. Брешко-Брешковского).
291
Леонид Зуров1.
Поле. — Издательство объединения поэтов и писателей
Парижа, 1938
Едва ли я ошибусь, утверждая, что новый роман Леонида Зурова2 —
первый решительный этап в его творчестве, соответствующий моменту
духовно-художественного созревания, который отражает и направляет
весь дальнейший путь писателя. Больше того: вероятно, именно «Поле»
сделало Зурова писателем в подлинном и полном смысле этого слова, т.е.
человеком, не только записывающим более или менее художественно
свои наблюдения, или даже искусно рассказывающему о своем жизнен
ном и духовном опыте, но выражающим этот опыт через посредство
вторичного осмысленного и сознательно устремленного переживания.
Способность к такому творческому переживанию — к преображению,
хотя бы частичному, — фактической реальности в вечное бытие —
и есть талант. Но для того, чтобы чудо преображения начало совер
шаться, одного таланта мало, нужен еще новый внутренний выбор,
которому литературно соответствует выбор темы и стиля; нужно при
стальное всматривание, вживание в свою тему и верность избранному
направлению; нужна, наконец, упорная работа, далеко не всегда скоро
приносящая плоды. Также и основные мироощущения Зурова, как они
раскрылись в «Поле», столь серьезные и ответственные, путь его столь
труден и своеобразен, что нет ничего удивительного в том, что зуровское лицо и манера определились не сразу. Несколько замедленное
созревание их — теперь, когда оно уже осуществилось, даже увеличи
вает доверие к столь сознательно обращающемуся со своим дарова
нием писателю.
Дарование Зурова нельзя было отрицать даже по самым первым
книгам его — «Кадет», «Отчизна», вышедший несколько лет тому назад
роман «Древний путь» показал и нечто большее: тщательную словес
ную, стилистическую и архитектоническую работу. Но чего-то очень
существенного, может быть, оживляющего всю эту ткань личного тре
пета, Зурову еще не хватало — и стиль от этого казался не вполне лич
ным, а изощренное построение не было органическим, распадалось,
в книге чувствовались длинноты, описательность, лишенная онтологи
ческой перспективы. Вследствие этого, Зурова можно было как будто
причислить к писателям-бытовикам, тем более что русский народный
быт военного времени занимал в «Древнем пути» немалое место. Все
это создавало Зурову некую оригинальность, ибо бытом, да еще кре
стьянским, не оторванным от русской почвы, эмигрантские писатели
занимаются редко. Но оригинальность была, так сказать, сюжетного
порядка и сказывалась не в лучших зуровских страницах.
И вот вышло «Поле» — роман действительно своеобразный и поэ
тому совершенно чуждый оригинальности ложной; роман сложный
1 Круг. № 3. 1938. С. 176—178.
2 Зуров Л. Поле. Париж : Дом книги, 1938.
292
и свежий, с крепким остовом, заменившим сюжетную интригу яркими
сюжетными образами, со своим разработанным ритмически-словесным слогом, и, главное, с несомненным творческим движением, прони
зывающим всю книгу от начала до конца. Теперь уже о бытовой линии,
об описательности Зурова говорить невозможно, настолько ясно, о чем
и для чего он пишет по существу.
Казалось бы, особой разницы между «Древним путем» и «Полем»
быть не должно, ибо новый роман прямое продолжение предыду
щего, в нем участвуют те же герои, поскольку отдельные герои играют
у Зурова роль, и тот же главный герой — русский народ. В обеих книгах
та же этнографическая среда, почти то же и время действия, на этот
раз, впрочем, очень удачно выбранное Зуровым: «Поле» описывает тот
краткий период между перемирием и началом гражданской войны,
когда еще можно было надеяться на то, что все в стране пойдет хорошо,
и только предчувствие в душе каждого человека и отдельные вспышки
ненависти свидетельствовали о неизбежности катастрофы. Но чув
ство этой обреченности, того, что в России все сдвинулось с оси, что
возврата к старому нет, достигло у Зурова остроты и убедительности
не совсем обычной. И именно оно и легло в основу романа и преобра
зило и быт, и отдельные эпизоды.
Это чувство надвигающейся беды подкреплено особым историче
ским чутьем Зурова, связывающим революцию со всем прошлым Рос
сии, воистину с «древнем путем» ее. Не случайно пассаж о разрытых
курганах, о найденных в них славянских черепах и черепках; не слу
чайны исторические размышления Назимова и геодезиста Сережи,
не случайны упоминания о Петербурге, вносящие в эту земельную
Россию имперскую ноту. Россия восстает перед глазами Зурова только
в связи с ее древнейшими истоками, с ее вековой судьбой, «Русь, куда
несешься ты?» — мог бы повторить Зуров гоголевский возглас.
Как это далеко от специфически бытовой литературы или от «кре
стьянского реализма» некоторых советских авторов. Крестьянство
интересует Зурова не как «класс». Скорее он выражает новую русскую
и даже общечеловеческую «первичность», природную условность,
стремление к которой сближает Зурова с современными писателями,
по-своему воспринявшими популизм Рамюза или Жионо. Вообще, рус
ская почвенность органически сочетается у Зурова с европейской худо
жественной культурой. Так, например, построение «Поля» во многом
родственно английским образцам, в частности, романам Виржинии
Вульф с их переставленной хронологией.
Впрочем, построение книги Зурова, прежде всего, определяется соб
ственным познанием. Этот непрерывный, но медленный жизненный
поток, в который, в моменты наибольшего эмоционального напряже
ния, вкраплены самостоятельные эпизоды: самоубийство Ванды, напа
дение красных на свадьбу из «нейтральной полосы». Личная судьба
Назимова, Даниловых, Сережи отражает и выражает смысл происходя
щих событий. И мученический опыт израненного и избитого Ермолая
293
Данилова — опыт не только физических страданий, но и духовного
обессиления и нового обретения сил — приобретает более общее зна
чение, не уничтожающее, конечно, его личные ценности.
Непрерывная авторская напряженность, глубокий душевный трепет,
доходящий порою до неподдельного пафоса, изменил и оживил стиль
Зурова. Фразы его, богатые образно и очень ритмические, полностью
подчинены этому внутреннему напряжению. Вечность с ними усили
вается и ослабевает, и совсем наоборот, расстановкой слов передает
все его отчаяние, с одновременно упорными повторениями врастает
в наше сознание, наподобие заклинания, каждый трагический лейт
мотив. Достаточно прочесть описание вокзала, где умно вставленные
слова «солнце», «солнечный», и т.д., в конце концов, создают неясное
впечатление летней повседневной опустошенности, чтобы понять,
какое стилистическое орудие находится в руках Зурова.
Конечно, выдержать равномерность тона на всем протяжении
роман Зуров не смог. В некоторых местах стиль его тускнеет, теряет
гибкость, построение слегка сбивается, и случайные элементы слиш
ком выступают из общей ткани повествования (как, например, в опи
сании последнего урока в реальном училище). Но эти срывы — если
их можно так назвать, ибо и они находятся на сравнительно высоком
уровне — немногочисленны, а главное, не нарушают общего течения.
Значительность и внутреннее единство романа могли бы оправдать
и не такие пробелы.
Французский критик о русских романистах1
Известный французский критик и публицист Шарль Ледре, боль
шой друг России и, в частности, русской эмиграции, автор нескольких
ценных книг по русскому вопросу, выпустил недавно книгу, значение
которой в смысле ознакомления французского читателя с русской лите
ратурой очень велико. Книга эта называется: «Три русских романи
ста — Бунин, Куприн, Алданов»2.
Появление исследования, объясняющего иностранцам сущность
трех современных русских писателей, пусть неравноценных, но, несо
мненно, занимающих в нашей литературе свое место — уже само
по себе событие радостное. Однако очерками о жизни и творче
стве трех названных авторов книга Ледре не исчерпывается. Едва ли
не самой ценной частью ее является обширное предисловие о русском
романе вообще. В этом предисловии Ледре показал себя не только ред
ким знатоком нашей словесности (причем отнюдь не только новой),
но и человеком развитого вкуса и проникновенного понимания самых
основ русского романа и роли, им сыгранной в истории романа евро
пейского. Несомненно, Ледре помогло знание языка, ибо он пишет
1 Возрождение. № 3592. 4 апреля. 1935.
2 Ledre, Charles. Trois Romanciers Russes — Bounine, Kouprine, Aldanov. Paris : Nouvelles
Editions Latines, 1935.
294
иногда о книгах и писателях, даже не переведенных; таким образом,
он смог прикоснуться к словесной ткани русского романа, а не только
к его идейной или психологической стороне.
Ледре начинает свое предисловие словами старой графини из «Пико
вой дамы»: «А разве есть русские романы?» Эта цитата позволяет ему
оттенить тот необычайный расцвет русского романа, который за 100 лет
с появления «Пиковой дамы» сделал нашу романическую литературу
не только равной, но и одной из ведущих в числе европейских литера
тур. Вспомнив наших великих прозаиков, от Гоголя до Чехова, Ледре
старается определить, что именно они внесли своего, чего не хватало
до них европейскому роману.
Эту особенность русских романистов он видит в «паскалевской
складке у рта», т.е. в трагической человеческой ноте, в той духовной
встревоженности, которая и нам дороже всего в Гоголе, Толстом, Досто
евском. Эту линию Ледре ощущает и в современной русской литера
туре, связанной, таким образом, со старой национальной традицией.
Голос Гоголя и Достоевского звучит и по сей час по обе стороны тра
гического рубежа, проведенного революцией. Но Ледре предостере
гает читателя от излишнего увлечения советскими писателями. Ледре
не отрицает у многих из них (Алексея Толстого, Леонова и других)
настоящего таланта и внутреннего тяготения к линии Гоголя. Но очень
трезво он разбирается в современных советских условиях, которые
лишают и самых талантливых писателей возможности делать свое дело
в полной мере и соответственно с требованиями одной лишь совести.
Тем большее внимание он обращает на писателей, не помирившихся
с потерей свободы и оказавшихся в изгнании. Тремя авторами, о кото
рых он пишет в книге, он никак не исчерпывает эмигрантской литера
туры. «К авторам “Деревни”, “Ямы” и “Десятой симфонии”, — пишет
Ледре, — надо, во всяком случае, присоединить Шмелева с его “Солн
цем мертвых”, и особенно столь разнообразного Мережковского, чье
богатое творчество содержит столько изумительных страниц». Самым
проникновенным является его очерк о Куприне, в котором он подме
тил особую, действительно свойственную автору «Поединка», человече
скую теплоту. Очень интересно также сравнение бунинской «Деревни»
с другими русскими романами из народной жизни, которые приводят
Ледре к правильному заключению, что Бунин никогда не был простым
бытовиком.
Книгу Ледре надо всячески рекомендовать иностранцам, желающим
создать себе верное впечатление о русской литературе.
Французские писатели о русских1
За последние дни в нескольких парижских газетах было напечатано
обращение французских писателей к публике, описывающее трудную
жизнь и неблагоприятные условия работы русских эмигрантских писа
1 Возрождение. № 4069. 9 января. 1937.
295
телей. Насколько судьба наших авторов задела их французских коллег,
видно не только из теплого тона обращения, но также из того, что оно
подписано чуть ли не всеми «корифеями» — Монтерланом, Мориаком,
Моруа, Марселем Прево, Шардонном, Марселем Эме и другими. Особое
внимание обращают они на судьбу более молодого писательского поко
ления, так сказать, эмигрантского призыва, еще не успевшего создать
себе в России имя и известность. Подчеркивая, что почти все молодые
поэты и романисты должны зарабатывать второй профессией, фран
цузские писатели отмечают, как безнадежно сурово отозвался на них
кризис. Не удовлетворившись этим воззванием, Анри де Монтерлан
поместил в новогоднем номере «Кандида» отдельную статью под загла
вием «Соучастие в свободе». Монтерлан не только заступается за наших
молодых писателей, но произносит целый панегирик русской эмигра
ции вообще. Франция, всегда дававшая приют обездоленным, еще
не знала — по Монтерлану — таких лояльных и благородных гостей.
Кроме того, Монтерлан отмечает, что последние события могут приве
сти — в случае неблагоприятного их разрешения — многих французов
в то же положение, которое уже узнали русские эмигранты. Об этом
он приглашает серьезно подумать своих соотечественников. Но самое
важное, это — чтобы «мысль, темперамент, талант, некий демон вну
тренней жизни не были закованы. Французы еще свободны — пусть
они распространяют соучастие в этой святой свободе на тех, кого при
няли у себя». Статья Монтерлана, одного из первых писателей совре
менности, не может не возыметь действия. Но радостно уже само ее
появление, радостно то, что Монтерлан оказался не только блестящим
писателем, но глубоко понимающим и умеющим сочувствовать челове
ком. Это — вернейший залог его подлинности, ибо большие писатели
всегда олицетворяли, прежде всего, совесть.
«Великий Ван»1
Несколько лет тому назад в Москве вышла прелестная и даже в своем
роде замечательная книга Μ. Пришвина «Жень-Шень». Не знаем, как
отнеслись к ней в советской России, но в эмиграции она была встре
чена с вполне понятным восхищением. Неожиданно приятно было
уже одно то, что Пришвин был абсолютно чужд каких бы то ни было
заказов, да и вообще злободневной современности. Он рассказывал
нам о манчжурской природе, о животных (главным образом, оленях,
которых выводил в питомнике герой книги) и о немудреной, но близ
кой к мудрости жизни людей, променявших общество себе подобных
на первобытное существование девственной тайги. Пришвин, однако,
не только описывал природу, он, как и герой его, проникал в ее тайны,
похищал «корень жизни жень-шень», и сам постигал таежную мудрость.
Книга эта несла нам не только свежесть и чистоту неиспорченной
человеком природы, но и некий залог собственного нашего духовного
1 Возрождение. № 4049. 24 октября. 1936.
296
освобождения. За это мы легко прощали кое-какие чисто литературные
недостатки.
Теперь, как бы в дополнение к произведению «советского» писа
теля, вышла в Харбине книга эмигранта Н. А. Байкова, давно живущего
в Манчжурии и прекрасно знающего ее природу. Он говорит, таким
образом, о тех же местах, что и Пришвин, касается тех же явлений, тех
же легенд (даже предания о «жень-шене»). Но трактует он их иначе,
так, что обе книги действительно друг друга дополняют. Кроме того,
Байков подробно останавливается как раз на тех фактах, по которым
Пришвин лишь скользит, а о том, с чем мы знакомы по «Жень-Шеню»,
лишь мельком упоминает. Так, он только мимоходом касается оленей,
зато почти все время показывает и объясняет нам жизнь манчжурских
тигров, которым и посвящена книга. Жизнь эта достойна внимания:
поражает нас уже самый факт существования тигров в стране, долгое
время покрытой снегом. Но манчжурские тигры и, вообще, сильно
отличаются от своих собратьев: и по росту, и по могуществу, они пред
ставляют собой как бы тип «сверхтигра». Неудивительно, что о них соз
дались легенды и что «Великий Ван» стал для туземных жителей чем-то
вроде божества. По преданию, «Ван» — лишь одно из воплощений пра
ведной души; после смерти Вана, «душа эта воплощается в последний
раз в цветке Лотоса».
Все эти предания, так же, как и подлинную жизнь тигра, Байков рас
сказывает в малейших подробностях, и мы узнаем «биографию» Вели
кого Вана с момента рождения до самой его смерти. Тем, кто любит
природу и животных, не нужно лучшей рекомендации для книги: они
в ней и не разочаруются. Сколько новых и животрепещущих черт вне
сет она в наше представление о жизни царственного хищника, жизни,
полной страхов и опасностей. Тигру угрожает гораздо больше всяческих
невзгод и несчастий, чем сам он их причиняет. В частности, и человек
страдает от него меньше, чем сам он от «царя природы». Страницы,
описывающие вторжение человека в тайгу и гибель, которую он несет
первобытной чистоте и поэзии мира, жутко незабываемы. Зато как
живителен образ китайца Тун-Ли, действующего не против природы,
а заодно с ней, и любовно ее покоряющего, так, что даже Великий Ван
уступает ему дорогу. Тун-Ли, конечно, присуща та же мудрость, что
и героям Пришвина.
Но сам Байков с трудом выдерживает сравнение с Пришвиным:
у него большие знайия и немалый опыт наблюдателя, но опытом духов
ным и душевным Пришвин его превосходит значительно. «Великий
Ван» чист и свеж по теме, но не по ее трактовке. Байков слишком укра
сил свой сюжет, слишком расцветил слог, стараясь, по-видимому, дать
книге ненужную ей художественность. В предисловии П. Н. Краснов
сравнивает ее автора с Купером, Майн-Ридом и даже Киплингом. Какое
совершенно неоправданное превознесение. Особенно удивляет упоми
нание Киплинга, с которым, если что-то и роднит Байкова, то лишь
общий дефект: антропоморфизм его героев-зверей. Звери Киплинга
297
рассуждают и действуют как люди, но огромное поэтическое даро
вание его спасает положение и восстанавливает «звериную» правду.
У Байкова этого дарования нет и, когда мы читаем, что Ван думает или
принимает решение, то такой «психологизм» может лишь оттолкнуть.
Куда интереснее, да и просто талантливее (ибо Байков таланта отнюдь
не лишен) те страницы, где жизнь Вана не «романизирована», а пере
дана извне, хотя и с несомненным проникновением и любовью.
«Жизнь многих из тех, кто увидит и станет читать эту книгу, —
пишет Краснов, — так далеко отошла от природы, что они и самую
природу стали забывать». Краснов опасается, что «цивилизованная»
городская жизнь не позволит читателю оценить «Великого Вана». Он,
конечно, ошибается. В городской цивилизации мы истосковались
по природе и стремимся к ней с новой удвоенной силой. Поэтому-то,
несмотря на указанные дефекты, книга Байкова, как и «Жень-Шень»,
хотя и в меньшей степени, притягивает и очаровывает. Как приятно
после скучных и однообразных человеческих отношений, оказаться
в манчжурской тайге, где царствует свободный и праведный, в своей
дикости, Великий Ван.
«Тайга шумит»1
Это — уже третья книга Н. А. Байкова о Маньчжурской тайге2.
Две предыдущих «В дебрях Манчжурии» и «Великий Ван», о которых
мы в свое время упоминали, — несомненно, вызвали у многих чита
телей интерес и сочувствие. Надо думать, что и «Тайга шумит» будет
пользоваться успехом, причем довольно почетным, не основанным
исключительно на увлекательности сюжетов, или даже на действи
тельно ценных фактических материалах о таежной жизни, так тща
тельно изученной. Истинная данность его книг — в том неудержимом
стремлении понять и принять девственную дальневосточную природу,
в том проникновенном подходе к миру диких зверей, чудесной лесной
флоры, и примитивных туземцев, которые превосходят простую любоз
нательность европейского исследователя, и становятся своеобразным,
но вполне подлинным духовным опытом. В этом смысле книги русского
писателя-эмигранта Байкова очень напоминают две книги, вышедшие
в Советской России и выделяющаяся на унылом фоне казенной москов
ской литературы — «Лесной шум» анонимного автора, скрывшегося
под псевдонимом «Лесник» и, в особенности, замечательный «Жень
шень» Μ. Пришвина.
Интересно отметить, что все три автора создают впечатление содер
жательности и даже особой мудрости не посредством художественного
преображения природы, а какими-то иными путями. Наиболее креп
кий из них художественно, Байков, с чисто литературной точки зре
ния — писатель все же — весьма посредственный. Его «Великий Ван»
1 Возрождение. Т. 14. № 4173. 3 марта. 1939.
2 Байков Н. А. Тайга шумит. Харбин : Изд-во Μ. В. Зайцева, 1937 (1938?).
298
представлял собою нечто вроде «романсированной биографии» тигра,
со всеми условностями этого вида творчества. Многие описания при
роды в его новой книге напоминают даже не снимки с натуры, а как бы
раскрашенные открытки с пейзажами.
Стиль Байкова грешит общими выражениями, вроде «Его поступок,
равносильный геройскому подвигу, обрисовал всю глубину и широту
русской души, готовой на самопожертвование»; иногда же попада
ются фразы и вовсе безграмотные, напр.: «На рассвете мы уже были
на месте, но зверя там не нашли, кроме нескольких капель крови
на траве и кустах». Все эти слишком явные и легко устранимые недо
статки, конечно, несколько портят впечатление от книги в процессе
чтения. Однако, закрывая ее, об этих промахах просто забываешь —
настолько сильна, сквозящая в каждой странице Байкова, примитив
ная, но глубокая таежная магия.
Последней его книге, впрочем, охотнее прощаешь различные
литературные недочеты, чем «Великому Вану», ибо она не претен
дует на звание романа или, вообще, художественного произведения.
Это — просто сборник очерков о том, что Байков видел, слышал, а то
и познал на собственном опыте за годы своего пребывания в мань
чжурских дебрях. Снова описывает он нам быт редкостных зверей —
священных маньчжурских тигров, изюбрей, кабанов, медведей, при
митивную, но полную поэзии и правды жизни туземцев, героическую
борьбу русских колонизаторов края с хунхузами, образы ученых после
дователей или безвестных тонеров этой далекой страны. Запоминается
юношеская встреча автора с Пржевальским, может быть, решившая
участь Байкова, ибо она-то и заронила в его душу стремление к краям,
по которым еще почти не ступала нога человека. Красочно воспроизве
ден облик Μ. И. Янковского, изучившего Манчжурию, можно сказать,
досконально, и основавшего культурную русскую колонию на берегу
Амурского залива. Просто, но увлекательно переданы различные эпи
зоды — героические или забавные, предания и суеверия китайцев
(напр. очерк о пантере-оборотне, напоминающей абиссинские стихи
Гумилева об убитом леопарде). Все это само по себе вполне оправды
вает появление книги. Но, повторим еще раз, не в этом ее основная
ценность, а в том общем мироощущении, целостном и проникновен
ном, к которому хочется применить громкое слово «мудрость».
Байков не только знает и любит тайгу, он ее понимает, больше
того — он живет ее жизнью, а не отделен от нее нашими «культурными»
предрассудками. Байков остро чувствует, что правда всегда на стороне
природы в разладе между нею и «мыслящим тростником». Даже в своей
жестокости, вызванной необходимостью, звери и туземцы благостнее
и даже добрее нас. Европеец причиняет тайге куда больше вреда, чем
сам от нее терпит. Тигры бегут стадами от него, туземцы скрываются,
как от приближения чумы, вековые кедры гибнут или превращаются
«белыми» в увеселительные беседки. Зато как привлекательны те евро
пейцы, которые сами постигли таежную мудрость и пошли не против
299
природы, а заодно с нею — будь то Пржевальский или охотница Нина,
или китаец Лао-Тай, за которыми тигр смирно следовал по пятам. Сам
Байков к этой мудрости как-то причастился — он рассказывает об этом
в очерке о европейце, пережившем нападение тигра и духовно от того
преобразившемся. «Звездная книга» ему в большой мере ясна, что,
в конце концов, куда важнее литературного умения.
Комментарий:
Байков Николай Аполлонович (1872—1958) — офицер, исследователь Маньчжу
рии, путешественник, военный писатель. Родился в Киеве. Принадлежал к старинному
дворянскому роду. Во время Первой мировой войны дослужился до подполковника.
В годы Гражданской войны в России воевал в Добровольческой армии на стороне
белогвардейцев. В Новороссийске заболел тифом; выйдя из госпиталя в 1920 году
вместе с семьей покинул Россию. Из Константинополя отправился в Египет, через год
оказался в лагере Сиди Бишр, рядом с Александрией, затем путешествовал по Африке
и Индии. В сентябре 1922 года вернулся во Владивосток, поверив слухам о восста
новлении белой власти, но уже через месяц опять эмигрировал — в Маньчжурию.
Работал сторожем на КВЖД. С 1925 года жил в Харбине. Один из основателей Обще
ства изучения Маньчжурии. Творческое наследие Байкова составили книги: «В дебрях
Маньчжурии» (1934), «Великий Ван» (1936), «По белу свету» (1937) — все изданные
в Харбине. Эти книги принесли автору известность (издавались в Китае, Англии,
Франции, Японии). В начале 40-х гг. в Японии заговорили даже о «буме Байкова».
Японский писатель Кикути Кан назвал повесть «Великий Ван» «первоклассным про
изведением мировой анималистической литературы». Позже были опубликованы
повести «Тигрица» (Харбин, 1940), «Чёрный капитан» (Тяньцзинь, 1943) и сборники
рассказов «Тайга шумит» (Харбин, 1938), «У костра» (Тяньцзинь, 1939), «Сказочная
быль» (Тяньцзинь, 1940), «Наши друзья» (1941), «Шухай» (1942), «Таёжные пути»
(1943). С приходом в 1945 году в Маньчжурию советской армии Байков подвергся
преследованиям — 73-летнего естествоиспытателя едва не уничтожили в Смерше.
Его книги были изъяты из всех библиотек и сожжены. С чрезвычайными трудностями
семье Байковых в декабре 1956 года удалось переехать в Австралию, где он и умер
от атеросклероза. Его последним произведением стала книга «Прощай, Шухай!»
О поэтах
Гамбургский счет1.
По поводу «Антологии зарубежной поэзии»
Название моей статьи требует объяснения. О «гамбургском счете»
писал несколько лет тому назад Г. Адамович, проводя аналогию между
литературными оценками и спортивной классификацией атлетов. Дело
в том, что официальные матчи очень часто трюкованы и их результаты
далеко не всегда отражают истинное соотношение сил между спор
тсменами. Так нужно для публики. Но легенда говорит, что изредка
атлеты собираются в Гамбурге для состязания «всерьез», без оглядки
на публику. Таким образом, «гамбургский счет» — счет правильный,
единственным мерилом для которого служит совесть.
Г. В. Адамович предлагал произвести «гамбургский счет» и по отно
шению к зарубежной поэзии. Мысль ценная, ибо в силу всех понятных
1 Журнал Содружества. № 2 (38). 1936. С. 7—12.
300
условий — редакционных, литераторских и других — официальная кри
тика далеко не всегда непогрешима. Странно только, что сам Адамович
в своих статьях этот счет не применяет. Конечно, редакционные и про
чие условия существуют и для него. Но ведь с ними нужно бороться,
особенно человеку с престижем Адамовича. Кроме того, у нас, слава
Богу, нет социальных заказов и директив, и если уж не хотеть выска
зывать свое мнение, то можно хотя бы прибегнуть к молчанию. Все
же в газетной работе многое является смягчающим вину обстоятель
ством. Но вот изданная «Петрополисом» антология зарубежной поэзии
«Якорь» (кстати, название безвкуснейшее) составлена как раз Адамо
вичем в сотрудничестве с Μ. Л. Кантором. Работа эта произведена ими
лично, на собственную ответственность, и здесь уже никакие отго
ворки, вроде обид и т.д. невозможны. В выборе материала должен был
сказаться именно «гамбургский счет». Этого, однако, не произошло.
«Антология, составленная по принципу личного вкуса, пусть и далеко
не безошибочного, — пишет в предисловии Адамович, — была бы,
вероятно, живее, чем предполагаемая книга... Но мысль эту пришлось
отбросить».
Этот подход Адамович мотивирует возможностью издать другую
антологию «противоположного вкуса» и необходимостью беспри
страстности. Но беспристрастность и безразличие — два разных поня
тия. Кроме того, хорошо не быть пристрастным лично, т.е., чтобы
знакомство, дружба, житейские отношения не влияли на оценку сти
хов. Но пристрастие во вкусе, в принципах неизбежно, если человек
«холоден или горяч, а не тепел»1. О вкусах можно, по крайней мере,
спорить (пословица не права в корне). Но нарочитая нейтральность
обескровливает все и, сознаемся, портит дело. Ну что скажет читатель,
ознакомившийся с этой антологией, в которую включено 77 авторов.
Такого количества настоящих поэтов или хотя бы стоящих стихотвор
цев не может быть даже в целой стране, в эпоху расцвета. В эмиграции
же «чтобы никого не обидеть» (причем обиды все равно неизбежны)
пришлось «набрать» и авторов, не всегда грамотных стихотворно.
Бесцветных же и мало что говорящих уму и сердцу — больше поло
вины. Есть и совершенные нелепости: ну, к чему включать лирику Дона
Аминадо, никогда и не претендовавшего на звание поэта? Не хватало
только ввести Вертинского. Естественно, что количество имен пошло
во вред тому, как представлен каждый автор. О некоторых читателю
надо судить по одному-двум стихотворениям. Лучшие поэты не всегда
представлены большим числом стихотворений, да и вдобавок часто
отнюдь не своими вершинами.
Но эти замечания — вскользь. Я не собираюсь рецензировать анто
логию. Отмечаю только, что составлена она не согласно «гамбургскому
счету». Между тем, годы эмиграции создали, несомненно, свою поэ
1 Правильно: «ты тепл, а не горяч и не холоден» (Новый Завет. Откровения Иоанна
Богослова. Глава 3) (прим. Е. Д.).
301
зию — и потребность в ней честно и до конца разобраться назрела.
О духе и общей линии эмигрантской русской поэзии (вернее, просто
русской поэзии) я уже не раз пробовал писать (в «Молве», в «Журнале
Содружества» и т.д.). Сейчас я хочу поговорить только об отдельных
авторах, индивидуально произвести, по мере моих сил, настоящий
смотр (неизбежно краткий, но, надеюсь, по существу), одним словом —
прибегнуть к «гамбургскому счету». Антология будет только поводом,
придравшись к которому и сверяясь с которым, я выскажу свои лич
ные суждения и убеждения, основанные на очень тщательном и вни
мательном знакомстве со всем, что вышло в области поэзии за рубежом
на протяжении пятнадцати или двадцати лет. Что ж, тем лучше. Знаю,
что с моим вкусом многие не согласятся, и отнюдь не считаю себя един
ственным компетентным критиком. Но знаю так же, что не считаюсь
с обидами и иными препятствиями и даже в газетных отчетах никогда
не отступаю от своего критерия. Если же препятствия непреодолимы —
предпочитаю молчание. Надеюсь, что мой «гамбургский счет» вызовет
и у других подобное желание. Споры неизбежны. Еще раз: тем лучше.
Антология классифицирует зарубежных поэтов по поколениям.
С точки зрения «вечной», конечно, такое деление ни к чему. Но в дан
ный момент рубеж между начавшими в России и в эмиграции на самом
деле существует. Только проходит он не по линии возраста и даже
не по линии литературного стажа. По теме и тону надо бы, напри
мер, включить В. Злобина в число эмигрантских поэтов. Но, в общем,
сохраним условный рубеж. И, собственно говоря, старшее поколение
раздваивается. Один слой — признанные корифеи: Бальмонт, Бунин,
Вячеслав Иванов, Гиппиус, Мережковский; другой — начавшие в Рос
сии, но окончательно себя обретшие уже здесь — Цветаева, Ходасевич,
Георгий Иванов и др. Говорить о них надо отдельно.
Что сказать о самых старших, о корифеях? О них уже все известно.
Они могут еще дать отдельные шедевры, но, в общем, смысл их твор
чества уже определен давно. Их стихи в антологии напоминают шах
матную партию между двумя бывшими чемпионами, скажем Ласке
ром и Капабланкой: она, бесспорно, будет разыграна замечательно,
но настоящее все-таки принадлежит не им, а более молодому поколе
нию. В главных чертах все уже давно ясно. Мы отлично знали и раньше,
почему рассудительные стихи Гиппиус — все-таки поэзия, а сладко
гласный и среброзвучный Бальмонт все-таки не удался; почему стихи
Бунина и Мережковского не в центре их творчества, а очень содержа
тельный Вячеслав Иванов отравил свою поэзию ученой риторикой.
Чемпионы, конечно. Но хочется нового, пусть менее совершенного
и менее замечательного.
Среднее поколение в целом себя еще не полностью осуществило
и, во всяком случае, не исчерпало. Но кое-что в нем уже ясно. Ясно,
например, что среди поэтов этого поколения нет нового Блока и нового
Анненского. Но есть очень талантливые и подчас значительные поэты.
Что-то, однако, со всеми ними случилось, стряслось, в каждом из них
302
кроется какая-то порочность, неблагополучность, может быть, даже
и трагедия. Это их отнюдь не уменьшает, но, сознаемся, что это не та
трагичность, которая возвеличивает. Что-то этим поэтам мешает стать
во весь рост — может быть общая русская катастрофа. Возьмем, напри
мер, Цветаеву. Вот уж поэт Божьей милостью. Талант, полет, острота.
Даже в антологии есть цветаевские стихи попросту замечательные.
Как живется вам — здоровится —
Можется? Поется как?
С язвою бессмертной совести
Как справляетесь, бедняг?
Но рядом — другие стихи: «Пытка! — Терпи. — Скошенный луг —
Глотка. — Хрипи: Тоже ведь — звук». Действительно, не звук, а хрип,
вернее, истерические вскрики. И общее впечатление — истерика без
конца. Не пророчество, а кликушество. Иногда пронзительно, но боль
шая поэзия истерик не признает.
Другое неблагополучие живет в Ходасевиче. Пора прекратить раз
говоры о том, что он «не поэт, а только мастер» и т.д. Мастерство без
поэзии не бывает, бывает только виртуозность. У Ходасевича же свое
переживание, пусть иногда вторичного порядка, из литературных
источников. Своя тема, свой стиль (сразу отличишь). Мастер, потому
что поэт.
И нет штукатурного неба,
И солнца в шестнадцать свечей:
На гладкие черные скалы
Стопы опирает — Орфей.
Но что-то в Ходасевиче случилось, и в Орфея он не вырос. Штукатур
ное небо не всегда преображается, о, отнюдь, не всегда.
И так отрадно, что в аптеке
Есть кисленький пирамидон.
Проза жизни, непреображенная материя, сломила Ходасевича.
От ничтожной причины — к причине,
А глядишь заплутался в пустыне.
Поэт подлинный, но никак не «арион русской эмиграции1». Не будем
шутить, это — настоящая трагедия. Не потому ли Ходасевич (временно
или окончательно) перестал писать и печатать стихи.
Один из самых замечательных и пленительных наших поэтов —
Георгий Иванов. Для меня даже самый пронзительный. То, что писа
лось о его «переимчивости», так же ни к чему, как и разговоры о без
душности Ходасевича. Перенятое он преображает своей музыкой, почти
магической.
1 Ходасевич стал героем коллективной стихотворной пародии участников «Пере
крестка» «Арион русской эмиграции» (прим. Е. Д.).
303
Тише, тише. За полярным кругом
Спят, не разнимая рук,
С верным другом, неразлучным другом,
С мертвым другом, мертвый друг.
Настоящая поэзия со всем ее волшебством. Но и Иванов отравлен:
слишком сладки иногда его звуки, чтобы стать до конца трагическими.
Может быть, немного отделяет Иванова от «ариона», но преграда непре
одолима. Наше время проще, жестче, страшнее. У Иванова и страшное
становится сладким, слишком сладким. Сам Иванов сказал как-то про
себя: «наследие декадентства». Увы, он прав, а декадентство не совре
менно, да и в вечном плане — не предел.
Другие поэты среднего поколения куда менее значительны. Есть
очень хорошие стихи у Оцупа, но его творчество в целом бескрыло —
не по теме, а по существу. В худших стихах он даже скучен. Но что ска
зать о стихах Адамовича? Они всегда о значительном, но сами не то что
незначительны, а как бы не написаны, а только задуманы. Декадент
ства больше, чем у Иванова, но нет преображающей музыки. Адамо
вич — декадент рассудительный.
С поколением эмигрантским мы вступаем в область неопределившегося, неокончательного и часто горького. Не то чтобы своей поэзии
у него не было — она реальный факт. Всех различных ее представи
телей все же сближает общее жизнеощущение. Есть и таланты, несо
мненные, иногда немалые, и многие могут уже гордиться «достижени
ями». Но беда в том, что поэтическое восхождение — не прямая линия,
и сбиться с пути очень легко. Неправильно думать, что достигнутое
уже сразу закрепляется, что молодой автоматически становится масти
тым год от году. Для выявления своей личности и творчества, т.е. факта
духовного, и работа нужна внутренняя, напряженная (она-то и обуслов
ливает то, что называют формой). Без работы не только преображения,
но и начала его не достигнешь никаким талантом. Вот почему поэты,
сразу поразившие всех дарованием и оригинальностью, не всегда дают
нам теперь, через 10—12 лет, максимальное удовлетворение, а те,
на которых раньше обращали сравнительно мало внимания, достигли
иногда большего, чем самые блестящие «надежды». Еще несколько лет
тому назад имя Анатолия Штейгера было совсем неизвестно, может
быть, и сейчас его не все знают, а между тем, среди зарубежных поэ
тов он один из самых значительных. У него — свой голос и свой опыт.
А с опыта только и начинается поэзия.
Мы верим книгам, музыке, стихам,
Мы верим снам, которые нам снятся,
Мы верим слову... (Даже тем словам,
Что говорятся в утешенье нам,
Что из окна вагона говорятся...).
Еще пример: Ю. Терапиано, книга которого «Бессонница» открыла
в нем очень хорошего поэта, исключительной серьезности и вполне
304
своеобразного опыта. Можно бы продолжить примерами менее для
меня ясными. Надо признать, что Г. Раевский, Екатерина Таубер,
В. Мамченко под шумок достигли большего, чем многие, о которых
кричали, чем исчезнувший с горизонта талантливый Божнев, не говоря
уже о только способном, но по существу антипоэтическом Гингере.
Наибольшее разочарование из «обещавших» принес Довид Кнут.
Талант у него незаурядный и некоторые его старые стихи, несмотря
на безвкусицы, были близки к поэзии. Но безвкусицы множились,
а внутреннее напряжение слабело. Кнут стал перепевать, вернее,
пересказывать себя, стихами вялыми, в свете которых и прежние его
достижения стали блекнуть. Безвкусицы, ранее прощавшиеся, теперь
воспринимаются не как случайность. Строки вроде: «изглоданный жиз
нью человек» или «проходят люди, но не видно человека» портят теперь
и старые, многих пленявшие стихи его. Другое разочарование произо
шло не по вине самого поэта: Лидию Червинскую явно перехвалили.
Талант есть и у нее, но по диапазону маленький, я бы сказал камерный.
Из нее критики попытались сделать «поэта нового поколения». Это ока
залось невозможным, несмотря на ее вкус и культурность. Червинская,
по-видимому, сама поверила в свое призвание и попыталась «размах
нуться» мировой скорбью под декадентство. Но маленькое личное пере
живание от этого только проиграло, а бездны все равно не раскрылись-.
Покойный Борис Поплавский был поэтом удивительным, чистой
воды (кстати, в антологии он представлен прекрасно). Все в нем гово
рило не только о литературном необычайном таланте (он из зарубеж
ных поэтов был самым одаренным), но и о человеческой глубине и зна
чительности. Смерть пресекла его творчество. Но кто знает, что было
бы с ним в дальнейшем. Опасностей у него было очень много. После
своей книги «Флаги» он тоже начал перепевать себя, да и в книге много
лишнего. Свою ценную личность Поплавский растворял в потоках при
близительных строчек. Может быть, он преодолел бы эту расплывча
тость. Оставил он ряд прекрасных стихов. О нем больше всех говорили
вначале, хочется думать, что он оправдал бы себя. Смерть его, во вся
ком случае, большой удар для нас, удар непоправимый.
Много опасностей и у другого поэта, привлекшего к себе внимание
быстро и прочно, — у Вл. Смоленского. У него тоже не только стихот
ворный талант, но и способность трогать сердца. В «Закате» ему мешало
только желание быть поэффектнее и пристрастие к ложно поэтической
игре. От этого он почти отделался, да и внутренне созрел, несомненно.
Но в некоторых его новых вещах стих его стал звучать как-то прими
тивнее, как будто он кое в чем духовно вырос, в другом остался как бы
на прежнем уровне, и новое свое переживание схематизирует, чтобы
подвести под старое свое понимание. Признаюсь, что меня это очень
тревожит, именно потому, что во многом Смоленский изменился и раз
вился, и потому, что он вообще один из лучших наших поэтов. Перефра
зируя письмо умирающего Тургенева к Толстому (proportions gardées,
во всех смыслах), ему хочется сказать: «Друг мой, хороший русский
305
поэт, не пиши о слишком поверхностном, на политические или злобод
невные темы в расчете на публику». Но слова призыва бессмысленны.
Надеюсь, что Смоленский сам в себе почувствует, чему он не должен
изменять.
Один из «признанных» поэтов зарубежья как-то не поддается соблаз
нам и внушает прочное и большое доверие. Конечно, и у Антонина
Ладинского встречаются срывы и перепевы, и плохие стихи. Но он весь
живет поэзией и только ею. Инстинктивно отталкивается он от лож
ного и год от году создает свой собственный поэтический и все же
вполне живой, участвующий в жизни мир. Нельзя сравнить его стихи
из «Черного и голубого» и новые, скажем, «Стихи о Европе», о Лермон
тове и другие, совсем не введенные в антологию. Ладинский вырос
и поэтически, и в смысле слияния вечного с современным. Ближе всех
он от той черты, когда (как некоторым поэтам старшего и среднего
поколения) надо ориентироваться уже не на антологию зарубежной
поэзии, а на русскую поэзию — вечную и непреходящую.
Борис Поплавский1
Скончавшийся вчера Борис Юлианович Поплавский был одним
из самых талантливых русских поэтов эмигрантского поколения.
Смерть его — большая утрата для молодой русской литературы. Его
бессмысленная гибель в самом расцвете сил и возможностей (Поплав
скому было немногим больше тридцати лет) должна быть настоящим
горем не только для его сотоварищей-литераторов, но и для всех сле
дивших за его работой русских писателей в изгнании.
Борис Поплавский появился на литературном горизонте десять лет
тому назад, и его своеобразный и подлинный талант сразу же обратил
на себя всеобщее внимание. Пишущий эти строки хорошо помнит то
сильное впечатление, которое производили первые стихи Поплавского
на литературных вечерах в кафе «Ла Болле». Но не только молодые
отметили эти стихи. Поплавского вскоре стали печатать чуть ли не все
существовавшие в эмиграции периодические издания: «Воля России»,
«Звено», «Современные записки», «Числа». В небольшой группе, спло
тившейся вокруг последнего журнала, Поплавский был, без сомнения,
самой колоритной фигурой. В 1931 году он выпустил книгу стихов
«Флаги», отмеченную и на страницах «Возрождения» как один из луч
ших стихотворных сборников, вышедших за последние годы. Писал
Поплавский и прозу. Отрывки из его романа «Аполлон Безобразов»
появились в печати, а совсем недавно в узком кругу он читал талант
ливейшие главы из нового неоконченного романа «Домой с небес».
Поплавский был постоянным участником всех литературных собраний,
устраиваемых Объединением поэтов, «Зеленой лампой», «Кочевьем»
и другими обществами. Был он и завсегдатаем монпарнасских собра
ний поэтов. Новые лица, попадавшие по субботам в кафе «Наполи»,
1 Возрождение. № 3781. 10 октября. 1935.
306
неизменно обращали внимание на его наружность (Поплавский болел
глазами и постоянно носил черные очки), и на его всегда острые раз
говоры. Странно и страшно подумать, что ни на собраниях, ни на Монпарнассе, ни во время товарищеских вечеринок, которые так любил
Поплавский, мы уже никогда не увидим его, не услышим его чтения,
не будем обсуждать его стихи. Мир его беспокойной душе!
Борис Поплавский. «Снежный час»1.
Посмертные стихи 1931—1935, Париж, 1936
Говорить о посмертной книге Бориса Поплавского трудно и больно.
Читаешь его стихи, вспоминаешь его живой голос, и неотвязно пре
следует мысль о человеке, эти стихи писавшем, жившем рядом с нами,
стремившемся к тому же (пусть и в других формах), что и мы, и кото
рого теперь уже нет среди нас. Всякий отзыв о «Снежном часе» почти
неизбежно превращается в личные воспоминания, некролог, а то
и апологию. Все это более чем понятно. Но попробую все же писать
не о самом Поплавском, а о его книге (подготовленной к печати им
же самим). Не буду также преувеличивать его заслуг: полное уважение
к памяти поэта, мне кажется, требует и честного отношения к его сти
хам, без ложной и лживой панегирической мелодекламации.
Я всегда считал Поплавского несомненным и, потенциально, даже
значительным поэтом; считаю и сейчас, что из поэтов эмигрант
ского поколения он был самым одаренным — формально и, пожалуй,
духовно. Некоторые стихотворения из первой книги «Флаги» были
прекрасны, да почти в любом его стихотворении были строки такой
глубины и пронзительности, что запоминались поневоле сами собою.
И все-таки «Флаги» мне не казались окончательной удачей. Большин
ство стихотворений были как-то разжижены, наполнены строчками
приблизительными, и часто они-то и составляли почти все стихотворе
ние, терявшее свою форму и свою внутреннюю ценность.
Изменился ли Поплавский после «Флагов»? Первое впечатление
от «Снежного часа», что он не очень изменился. Может быть, стихи,
в общем, ровно подобраны, но приблизительных стихотворений, дер
жащихся отдельными строчками, все же много. Кое-что из прелести
ранних стихов Поплавского даже утеряно: таких сразу же поражаю
щих стихов, как «Морелле», «Черной мадонне», «Рукописи в бутылке»
в новой книге мы не найдем. Но первое впечатление ошибочно.
Поплавский внутренне резко изменился, и если не поэтически, то
духовно и душевно сильно созрел и углубился. Несмотря на поверх
ностное сходство со своими старыми стихами, он говорит в «Снежном
часе» совсем другим тоном — более сосредоточенным, более трезвым,
сознательным и главное — более смиренным. Трудно определить, в чем
именно заключается недовершенный опыт Поплавского: в его стихах
звучат ноты и мистические, и созерцательно-религиозные, и спокойно
1 Круг (Париж). № 1. 1936. С. 177—178.
307
философские. Но то, что в его опыт одним из элементов входило смире
ние, по-моему, несомненно.
Выйди в поле, бедный горожанин,
Посиди в кафе у низкой дачи,
Насладись, как беглый каторжанин,
Нищетой своей и неудачей.
Пусть над домом ласточки несутся,
Слушай тишину, смежи ресницы.
Значит, только нищие спасутся.
Значит, только нищие и птицы.
Во «Флагах» была такая строчка: «Бог звал меня, но я не отвечал».
Смирившись, или, во всяком случае, смиряясь, Поплавский кому-то от
ветил, на что-то отозвался. В первой книге он, одаренный чувством
жизни, оставался к ней равнодушным. В «Снежном часе» он идет
навстречу жизни, стремится именно к жизни во всей ее полноте и про
стоте. Вероятно, так надо толковать название одного его стихотворе
ния — «Домой с небес» (мы знаем, что так же назвал Поплавский свой
ненапечатанный роман). Для Поплавского воскресла земная жизнь,
в противоположность не так «небесам», как уединенному созерца
нию, воскресла природа. Он увидел не условно-декоративный пейзаж
его прежних стихов, а живой лесной и приморский. «Над солнечною
музыкой воды, / Там, где с горы сорвался берег в море». Как кратко
и, вместе с тем, как красочно нарисовано. Раньше Поплавский хотел
«лечиться от желания жить и печали». В последних своих стихах
он принял и жизнь, и печаль, и радость. Говоря несколько условно,
Поплавский, сильно зараженный декадентством, но внутренне ему во
многом противоположный, захотел от него отказаться, и даже вступил
с ним в борьбу. По-видимому, Поплавский был накануне освобождения
от всяких влияний, накануне полного нахождения самого себя. Путь
к этому, во всяком случае, ему был открыт. Поэтому так жива память
о нем, и так мучительна боль при мысли о его смерти.
Заметки о стихах.
Георгий Иванов1
«Отплытие на остров Цитеру», изданное в этом году «Петрополи
сом» — не новая книга Георгия Иванова и даже не вполне новый сбор
ник стихов. Это — скорее собрание избранных стихов Иванова, некая
антология его поэзии, начиная с довольно раннего периода и кончая
последним временем. Вероятно, именно для того, чтобы подчеркнуть
единство своего творческого импульса и своей основной темы на про
тяжении двадцати лет, Георгий Иванов назвал это собрание тем же
именем, что свой первый (или один из первых) юношеский сборник.
Только в первую часть книги вошли стихи, еще не напечатанные
в предыдущих книгах Иванова (в периодических изданиях они все,
1 Журнал Содружества (Выборг, Финляндия). № 8/9. 1937. С. 30—34.
308
кажется, были помещены в свое время). Но и эта часть не составляет
отдельной книги, ибо не представляет собою нового, ярко выражен
ного периода в ивановском творчестве. Не только ритмика, образы
и стихотворные приемы, но даже тема этих стихов непосредственно
продолжают «Розы». Мало того, пожалуй, именно в новых стихах Ива
нов нашел для своей старой темы наиболее точное и наиболее пронзи
тельное выражение:
Это музыка миру прощает
То, что жизнь никогда не простит.
Эти два стиха можно бы взять эпиграфом ко всему творчеству Геор
гия Иванова, во всяком случае — эмигрантского времени.
Второй отдел книги заключает в себе почти целиком «Розы». Нако
нец, в третий вошли стихи из более старых книг Иванова — «Сады»
и «Вереск». Как видит читатель, Иванов распределил свои стихи
в порядке обратном хронологическому. Это распределение кажется
нам очень спорным: уж если пользоваться хронологией (что совсем
не обязательно в книге, но что, пожалуй, неизбежно в антологии), то
лучше поставить постепенное развитие своей темы и своего искусства,
чем показывать нечто вроде «обратного хода» — как в некоторых доку
ментальных фильмах. Для чего Иванову понадобился такой трюк —
остается для нас совершенно непонятным. Хотелось бы сделать также
некоторые возражения Иванову насчет сделанного им выбора старых
стихов. В «Вереске», особенно в «Садах», имеются явно некоторые
опущенные ныне стихи, значительно лучшие, чем многие из перепе
чатанных. В таких стихотворениях, как «Все образует в жизни круг»
или «От сумрачного вдохновения», преобладает чисто внешняя деко
ративная сладость, которой Иванов грешил в молодости, над более
глубокими мотивами, уже явно звучащими в других стихах того же
периода. Наоборот, не вошедшие в книгу «Осенний фантом», «Закат
золотой. Снега», «Скажи, мой друг, скажи» могли бы оказаться зве
ньями развития ивановской темы и даже любопытным свидетельством
о некоторых путях, Ивановым не выбранных. Иные отказы — всегда
неизбежные в живом течении, в творческом изменении лица поэта —
столь же характерны и значительны, как и то, что человек сознательно
принял. Наконец, последнее возражение — некоторые переделки Ива
нова определенно менее удачны, чем первоначально опубликованные
варианты.
Но все эти замечания, конечно, глубоко вторичного порядка. Всетаки даже ранние стихи Иванова в большинстве случаев очень хороши,
а за переиздание прекрасных «Роз» — без сомнения лучшей русской
книги стихов за многие годы — мы должны быть Иванову искренне
благодарны. Кроме того, собрание избранных стихов его дает нам воз
можность шире и серьезнее взглянуть на поэзию Иванова в целом.
Право, Иванов слишком значительный поэт, чтобы стоило долго оста
навливаться на отдельных промахах, допущенных им в «Отплытии».
309
Не только значительный, но скорее всего — первый русский совре
менный поэт. Оговоримся: мы не делаем сейчас никаких сравнений
с представителями старшего поколения, сыгравшими порою в русской
поэзии незаменимую роль: но к современности они полностью принад
лежать не могут. Не будем также делать прогнозов насчет поэтов «эми
грантского» поколения (и соответствующего советского — хотя о какой
советской поэзии может быть речь?). Пока что, во всяком случае,
между стихами любого из них и ивановскими — пропасть неизмери
мая. Остаются сверстники Иванова (или поэты немногим старше его).
Из них одну лишь Ахматову надо поставить выше Иванова — но ведь
она, как поэт, давно замолчала и тоже до некоторой степени принад
лежит истории. Другие же поэты «среднего» поколения, под известным
углом зрения, могут иметь перед Ивановым значительные преимуще
ства, но у них нет той органичности, того удивительного единения,
которые присущи Иванову в высшей степени. Кто станет спорить, что
у Осипа Мандельштама, или у Ходасевича, или у Пастернака имеются
отдельные стихотворения (иногда отдельные строки), уходящие вглубь
так далеко, как Иванов и не пробовал. Но у Осипа Мандельштама все
ограничивается такими порывами; Пастернак, написавший стихи изу
мительные, слишком часто разбалтывает и расплескивает свое дарова
ние в формальных поисках, не таких уже новых и значительных; куда
более органический Ходасевич все же страдает какой-то раздвоенно
стью, не дающей ему возможности говорить полным голосом: не эта
ли трещина, очень трагическая, но им не преодоленная, привела его
к окончательному стихотворному молчанию. Иванов же именно и,
прежде всего, целостен и органичен — и даже гармоничен. Эта при
сущая ему гармония совсем не того поверхностного склада, который
обычно называется «музыкальностью» стиха. С музыкой у Иванова
отношения куда более сложные. Внешняя певучесть, которой он также
наделен, идет иногда даже во вред его стихам, соскальзывающим бла
годаря ей в некую декадентскую «музыку»; тогда как по существу Ива
нов музыкально мыслит, музыкально переживает и музыкально строит
свои стихи. Было бы любопытно сравнить построение некоторых его
стихотворений со строением музыкальных пьес — общность их несо
мненна. Именно об этой музыке, вероятно, и думал Верлен, когда
требовал от поэтов «de la musique avant toute chose» («Музыки, прежде
всего» (фр.)).
У Иванова не только музыкальный стих, но и музыкальная логика.
Отсюда — впечатление подлинной магичности, никогда не достигае
мое легкими романсами. Романс, становящийся заклинанием, пере
стает быть романсом. Иванов же, собственно говоря, только и делает,
что заклинает — читателя, себя, судьбу, поэзию.
Добра и зла, добра и зла
В ней неразрывное слияние.
Добра и зла, добра и зла
Смысл, раскаленный добела.
310
Или:
И вижу огромное, страшное, нежное,
Насквозь ледяное, навек безнадежное,
И вижу беспамятство или мучение,
Где все, навсегда, потеряло значение,
И вижу — вне времени и расстояния —
Над бедной землей неземное сияние.
С каким упорством, с какой тщательной постепенностью превра
щает Иванов своим колдовством — своим мастерством — одно поня
тие в другое, изменяя его не только внешние признаки, но и его тай
ный смысл и, вместе с тем, оставляя его одновременно прежним.
И тьма — уже не тьма, а свет.
И да — уже не да, а нет.
Подлинная магическая операция. И не в таком же ли превращении
тьмы в свет и утверждения в отрицание — содержание всей поэзии
Иванова, развитие его темы. Не случайно он начал со стихов о «роман
тическом» лебеде, а договорился в «Розах» до страшного восклицания:
«это уж не романтизм! Какая там Шотландия!» Не случайно он непре
менно шлет благословения, за которыми таятся ужаснейшие проклятия
(«Хорошо, что ничего, Хорошо, что никого» — «И деревья пустынного
сада широко шелестят никому» и т.д.).
Отрицание, опустошение нужны Иванову не для декадентского
самоупоения, во всяком случае, не для него одного. Только таким путем
может он прорваться в музыкальное утверждение. Жизнь не прощает
плачущую Золушку, прощает только «уходящая в ночь», «не нужная
больше» музыка. Правда, Иванов разделяет судьбу всякого посягнув
шего на магию, может быть, всякого поэта. Преображение не прино
сит окончательного счастья — на дне стихов остается сухая горечь,
в которой никакого декадентства уж и в помине нет. Замечательное
стихотворение «Так иль этак» — конечно, лучшее из всех, вошедших
в «Отплытие», — даже все целиком превратилось в этот горький осадок
отлетевшей музыки, в котором музыка все же живее, чем когда-либо.
Странная вещь поэзия — в момент, казалось бы, полного отказа от про
светления она вдруг засияет самым ярким и таинственным светом,
залогом полного освобождения и преображения.
Если бы все стихи Иванова были на уровне этого стихотворения —
Иванов был бы не только подлинным и своеобразным, но и большим
поэтом. К сожалению, до сих пор, за исключением некоторых про
рывов и интонаций, он за черту такого преображения не перешел.
Слишком силен в нем след декадентства, наследником которого он
сам себя, к несчастью, считает. Даже подлинно трагические моменты
он умеет как-то подсластить, приукрасить. Иванова упрекали иногда
в отсутствии собственной личности, в перепевах, в переимчивости.
Это, конечно, абсолютно неверно. У Иванова — своя тема, свой звук,
311
свое мастерство, даже тогда, когда он сознательно заимствует блоков
ские сюжеты и словарь. Но чем-то он связан с уходящей эпохой кровно,
и этих уз порвать не хочет. В этом смысле — и только в этом — Иванов
все-таки эпигон (слово, которому напрасно придают обычно прене
брежительный оттенок). В этом нет ничего плохого, как в факте про
должения или заканчивания прошлого. Иногда такое заканчивание
требует даже большей глубины, чем начало нового. Беда лишь в том,
что «заканчивает» Иванов послесимволическое декадентство, в чем-то
враждебное всякой поэзии, и, в частности, ивановской. Это мешает
до какой-то степени стать Иванову во весь его, действительно, большой
рост, может быть, впрочем, помеха эта — временная, а такие стихи,
как упомянутое нами стихотворение «Так иль этак», — предвестники
будущей книги Иванова, уже вполне отличной от «Роз», нового, реши
тельного этапа в столь значительном ивановском пути.
Два сборника стихов1
Издательский и читательский кризис, трудные условия эмигрант
ского существования, наконец, просто общее равнодушие к стихам,
казалось бы, должны были сократить «поэтическую продукцию».
На самом деле, этого не произошло: поэты пишут и умудряются изда
вать свои книги. Из разных углов русского рассеяния время от времени
доходят до Парижа сборники стихов — и за последние годы этот при
ток из «провинции» даже увеличился. Явление само по себе радостное.
К сожалению, большинство таких книг качественно очень не высоко.
Причина этого, конечно, не в географической «провинциальности».
Они остались бы провинциальными даже будучи изданными в Париже.
Перед нами два стихотворных сборника, дошедших до нас совсем
недавно. Один из них издан Шанхайской Чураевкой (Николай Свет
лов — «Сторукая»), другой — Юрьевским Цехом Поэтов (Борис Новосадов — «Шершавые рифмы»). Оба они, к сожалению, провинциализ
мом заражены. Авторы их очень далеки от современного культурного
уровня в стихотворном и поэтическом смысле, конечно. Беда не в том,
что и Светлов и Новосадов несовершенны формально: это дело испра
вимое при известной работе. Но грустно то, что оба стихотворца как
будто не догадываются, в чем заключается работа над стихом и для
чего вообще пишутся стихи. Им так и хочется напомнить самые про
стые понятия: о построение стихотворения, как органического целого,
о «лучших словах в лучшем порядке», наконец, о формуле Гумилева:
«Поэзия и религия — две стороны одной и той же медали. Обе требуют
духовной работы». Подобные определения, конечно, не исчерпывают
сущности поэзии, но забывать их все-таки не следует.
Стихи Светлова почти не вышли из стадии лирического дневника: он
спешит изложить свои эмоции, иногда очень свежие, иногда довольно
1 Возрождение. № 3816. 14 ноября. 1935.
312
сильно банализированные всевозможными реминисценциями, и изла
гает их кое-как, не заботясь о том, интересны ли они читателю.
Новосадов рассуждает на религиозные и философские темы уже про
сто банально и весьма примитивно. Собственного переживания у него
не чувствуется никогда. Оба автора грешат потрясающими безвкуси
цами: достаточно одних названий сборников. Но вот и примеры из их
стихов. Светлов:
Вокруг тебя толпились молча боги,
Прося со мной твоей любви как хлеба.
(Сторукая)
На полу пылает золотой квадрат.
Словно сумасшедший, я чему-то рад.
(Утро)
И клерки сонные идут и идут в офис.
(Новый день)
Новосадов:
Страсти стараются запортретиться
В трелях расстроенной струны.
А ведь их не накормят ни Эйнштейн ни Таймс
Ни разговорчики за ужином.
И закат усталой касты
Вкусно преподносит Пруст.
У Светлова встречаются и фонетические нелепости: «В мгле кустов
умер мир комариный». Такие строчки больше напоминают скорого
ворки, чем стихи. У Новосадова неприятен снобизм, желание поразить
кого-то, «эпатировать буржуа», причем поражает он вещами отнюдь
не новыми — аллитерациями, футуристическими словообразованиями
и эстетствующим скепсисом. Иногда он пробует вдаваться в богоборче
ство, звучащее в его устах просто кощунством.
И Светлов, и Новосадов заражены различными влияниями, очень
часто опасными. У Светлова целая амальгама влияний. У Новоса
дова заметна больше всего печать Пастернака, стихи которого он,
по-видимому, воспринимает как хаотическое «раскрепощение формы»,
и только. Это отсутствие самостоятельности и дисциплины тем обид
нее, что оба автора способны на большее. У Новосадова есть стихот
ворение «Бессмертие», не оригинальное по содержанию и не поэти
ческое, но гладкое и грамотное, что радует по сравнению с другими
его нарочито «шершавыми виршами». У Светлова чувствуются порою
настоящие возможности. Бывают у него свежие переживания и строки
неожиданно подлинные, особенно в стихах о России. В обращенном
к Пушкину стихотворении «О непостижимом» намечается даже соб
ственный мелодический рисунок. Светлову, во всяком случае, хочется
пожелать освободиться от безвкусицы и путаницы: может быть, тогда
перед ним раскроется свой поэтический путь.
313
Два сборника стихов1
Гумилев определил когда-то в одной из своих статей, почему поэту,
даже много печатающемуся в периодических изданиях, все же необ
ходимо бывает выпустить собственную книгу стихов. У всякого под
линного поэта есть не только стихотворный талант, но и своя тема,
одновременно жизненная и творческая, которая сознательно или бес
сознательно направляет его, придает его стихам особенность, опреде
ляет их стиль, ритмику и эйдолологию (т.е. систему образов). Читая
стихи в журнале или в газете, мы узнаем поэта лишь «на периферии»,
центр его поэзии от нас ускользает. Таким образом, возможны и недо
разумения: иной стихотворец, блестящий на периферии, скрывает
за этим блеском эмоциональную бледность, тогда как стихи внешне
более скромные обнаруживают в книге свою органическую цельность
и глубину.
В связи с этим следует особенно приветствовать инициативу
парижского Объединения поэтов и писателей, обещавшего нам в про
шлом году серию из пяти стихотворных сборников зарубежных поэтов.
Многие наши поэты, печатающиеся повсюду, даже в «Современных
Записках», не имели возможности выступить с собственной книгой
и оставались для нас «знакомыми незнакомцами». Именно этот пробел
и должна была заполнить упомянутая серия. Объединению не удалось
до конца совершить начатое дело: вместо пяти книг вышло всего три.
Но эти три книги прямо отвечают указанному заданию. Двое из вошед
ших в серию авторов (Присманова и Софиев) издали сборники впер
вые, третий (Ставров) выпустил свою первую книгу уже несколько лет
назад, и судить его по старым стихам было бы несправедливо.
О книге Анны Присмановой «Тень и тело» в свое время в «Возрож
дении» была рецензия. Остановимся сейчас на двух других сборниках
серии2. Юрий Софиев печатался в журналах уже давно, но очень редко.
По отдельным его стихотворениям видно было, что пишет он не только
вполне грамотно, но и с известным умением, если не мастерством.
Чувствовалась в нем акмеистическая гумилевская школа, школа отлич
ная. Софиев сам признается в стихах, что возил с собой «истрепан
ные книжки Гумилева» под походным седлом во время гражданской
войны. С Гумилевым сближало Софиева как будто и некое душевное
сродство: в приглушенном тоне его стихов слышалось то же рыцар
ское благородство и даже известная героика. Но тема Софиева лишь
смутно просвечивала. «Годы и камни» обнаружили, что она у Софиева
и впрямь существует. Тема эта человеческое бессилие, победа жизни
над человеком.
1 Возрождение. № 4088. 23 июля. 1937.
2 Софиев Ю. Годы и камни (стихи); Ставров П. Ночью (стихи). Париж : Объедине
ние поэтов и писателей, 1937.
314
Побеждает жизнь любой дурак,
А для нас вдвоем неодолима.
Возможности освобождения ищет Софиев в воспоминаниях о герои
ческой молодости, в исторических реминисценциях, в надежде на про
гресс культурный и социальный. Но руки у него опускаются, потому
что «в общем, ни во что не верю и никого, должно быть, не люблю».
Софиев хотел бы верить: «Какая это мутная тоска, так унизительно
желать бессмертия», но вера его иссякла, осталась лишь «жажда брат
ской теплоты». Серьезная, даже трагическая тема.
К сожалению, взята она Софиевым слишком интеллектуально,
а творчески явно не до конца пережита. Чтобы убедить читателя,
даже тема безлюбия и неверия должна прозвучать с любовью и верой,
наперекор всему. Но у Софиева много прекрасных слов о возвышен
ных чувствах, пожалуй, слишком много — а звучали они вяло. Читая
его книгу, хочется воскликнуть: «О, если бы ты был холоден или горяч,
но ты тепел». Эта вялость отзывается на всем. Собранные вместе стихи
Софиева производят впечатление куда менее четкое, и ритмически
(как много неоправданных перебоев, тяжелых прозаизмов), и образно,
и главное композиционно. Даже в лучших стихотворениях («Все
выпито, последняя пустая», «Я был плохим отцом, плохим супругом»)
Софиев сбивается на дневник или человеческий документ, что вряд ли
входило в его задачи.
Стихи П. Ставрова совсем иного типа. Явно осознанной темы в них
как будто нет. Ставров выбрал форму некоего «примитива», не выска
зывая общечеловеческого переживания, а ограничиваясь своим лич
ным ощущением или настроением. Первую свою книгу он назвал, веро
ятно, с умыслом, «Без последствий». По отношению к ней он, пожалуй,
и был прав. Но с тех пор он очень изменился и вырос, приобрел если
не свое лицо, то, во всяком случае, собственную манеру. Чувствовавше
еся раньше у него влияние — чисто формальное — Пастернака, и более
глубокое — Анненского, Ставровым сейчас переработаны по-своему,
так же, как и некоторые блоковские мотивы, ныне у него зазвучавшие.
Ставров по-прежнему ограничивается «своим личным», но из этого
личного вот-вот прорвется нечто более общее и значительное. Не под
черкивая своей темы, Ставров все же дает нам ее почувствовать. Тема
эта — недоумение человека перед жизнью, еще не ставшее трагедией,
но готовое ею стать. В будничном пейзаже городского переулка, ночного
кафе, «нестрашного рассвета», Ставров почувствовал что-то страшное.
К налаженной обыденной жизни он относится с подозрением, ощущая
за ее «декорацией» чье-то незримое присутствие или, вернее, отсут
ствие. Все ему кажется поэтому «нелепым», «немыслимым», «смеш
ным», а сама жизнь невесомым сном, который вот-вот разлетится. Такие
стихи Ставрова, как «Еще луна, синева и снег», «Этот сон невозможно
понять», «День, не такой, как все», могут иметь, во всяком случае, куда
более серьезные последствия, чем он сам хотел нас уверить.
315
Стихи о Европе1
Poetae nascuntur...2. Если кто из наших зарубежных поэтов действи
тельно родился поэтом, то это — Антонин Ладинский. У него не только
несомненное стихотворное дарование, т.е. органически ему присущее
чувство формы и ритмов, которым он очень щедро и подчас изощренно
пользуется, и не только общее «поэтическое мироощущение», может
быть, очень прельстительное само по себе, но еще не делающее чело
века поэтом, иначе говоря, творцом. Ладинский обладает основным
качеством подлинного поэта — талантом второразрядного пережи
вания в творческом плане того, что впервые было эмоционально или
умственно им воспринято в плоскости душевной, человеческой. Такого
рода талант и обуславливает особую, всегда личную и неповторимую
поэтическую логику, которая и составляет поэтическую черту поэзии.
Логика эта — не просто «затемненная» или «усложненная» обычная
связь между идеями и чувствами, в которой лишь опущены некоторые
звенья, как недавно утверждал в одной из своих статей Г. Адамович.
Сколько не опускай искусственным путем звеньев, как ни старайся
усложнить свое обыденное рассудочное мышление, оно от этого поэ
зией не станет. Наоборот, поэт может писать стихи отнюдь не «гар
монические», ясные и простые, но элементы таинственности, связь
особого порядка в них всегда будет присутствовать, если они исходят
из уже упомянутого творческого источника, из дара преображения
«реального» в оную метафизическую реальность. Отсюда та затруднен
ность, которую всегда испытываешь при чтении подлинных стихов, то
усилие, которое они всегда требуют. Но отсюда и тот «новый трепет»
(пользуясь словами Гюго и Бодлера), который за усилие вознаграждает,
и та органически рожденная тема, без коей не может быть развития
личности поэта.
Ладинский свою тему обнаружил уже в своей первой книге «Черное
и голубое». Тема эта — вечный конфликт между земным и небесным,
тем не менее, тесно связанным:
Только земля, земное,
Черное, дорогая мать.
Научим любить голубое
И за небесное умирать.
Человек стремится к горнему началу, но едва оторвавшись от земли,
начинает задыхаться в «воздухе небесных гор», как «рыба на песке
береговом», как ангелы, слетевшие на землю и полюбившие ее больше
родного неба. Основной трагический антагонизм души, слышавшей
когда-то «звуки небес», в «Черном и голубом» так же звучал, однако,
несколько внешне, этически-декоративно, и не больше чем сияли яркие
1 Ладинский А. Стихи о Европе. Париж, 1937. Статья из архива Марии Стравинской
(1938).
2 «Он был рожден поэтом» (пер. с лат.) (прим. Е. Д.).
316
образы Ладинского и его богатые и разнообразные ритмы, чем сами его
переживания.
Вторая книга Ладинского «Северное сердце»1 — отметила и второй
этап его пути. Тема его, наконец, больше чем осознана лирически.
Из театрального мира крестоносцев и аргонавтов углубилась она в мир
душевный, и только одна душа — Психея, хотя Ладинский и не упоми
нает ее имени, стала героиней его стихов. Благодаря этому, и книга
в целом приобрела удивительное единство и стройность, и отдельные
стихи Ладинского стали, прежде всего, хорошо построенными, что
не уничтожило их мелодической и образной прелести, а лишь подчер
кнуло ее.
Сейчас Ладинский выпустил свою третью книгу. Но если между пер
вой и второй он проделал длительный путь, изменивший его облику,
то в «Стихах о Европе» нового изменения лица мы не находим. Ладин
ский все тот же, каким мы знаем его и в «Северном сердце». Та же тема
тоскующей Психеи, та же ритмика с характерными для Ладинского
перебоями в трехдольной стопе с замедленными, слегка торжествен
ными ямбами. Может быть, поэтому первое впечатление от книги
несколько бледнее, чем хотелось бы. Ладинский на сей раз не углубил
свою тему, он лишь постарался придать ей новое направление, связав
его с мифом о Европе, уносимой быком и мистерией нашей современ
ной Европы, что скорее нарушило цельность: собственно говоря, новой
книги стихов нам Ладинский не дал, а издал лишь новый сборник сти
хотворений, не вполне объединенных. Пожалуй, и отдельные стихи
построены менее крепко, лирическая отвлеченность звучит порою
у Ладинского абстрактностью «платонической», не пережитой на соб
ственном опыте.
Но лишь иногда. И если вчитаться в стихи Ладинского, то на этот
раз начинает действовать его поэтическая магия. Отдельные срывы
не помешали ему не только остаться поэтом, но и написать некоторые
стихи, превосходящие по интенсивности переживания и формальному
мастерству «Северное сердце». Но в первую очередь это стихи о той же
Психее, как бы он ни называл, Европой ли, душой ли, или собствен
ным женским именем. Даже замечательные стихи о Лермонтове кос
венно посвящены ей же. Но лучшее стихотворение в книге, и, пожалуй,
вообще у Латинского — «вижу потрясенный воздух», прямо возвращаю
щее нас в постоянный рай его, только взятый в опрокинутой ситуации,
не томленье при отрыве от земли, а ужас от погружения Психеи в мир
вещный.
Не последняя надежда,
Что и в этом страшном мире
Есть любовь до гроба, верность,
А в твоем прекрасном теле
Спит душа и ждет бессмертья.
1 Ладинский А. Северное сердце. Париж, 1934.
317
Путешествие в Палестину1
Антонин Ладинский прекрасный поэт, поэт от рождения. Но он при
надлежит, по-видимому, к тем беспокойным натурам, которым тесно
в собственной, как бы предназначенной им, области. Время от времени
делает он вылазки в области соседние, а то и довольно отдаленные.
Недавно он выпустил исторический роман из римской жизни — «Пят
надцатый легион». Ныне предстал он перед читателем в новой роли
журналиста2.
Поэзия и журналистика... Казалось бы, они не только не смежные,
но даже враждебные друг другу. Одна — вся в вечном, другая — вся
в злобе дня. Уже сто лет назад Бальзак и Теофил Готье клеймили газету
во имя высоких принципов литературы. Но тот же Бальзак редакти
ровал газету, а Готье писал газетные фельетоны. Эдгар По спускался
из своего фантастического мира на землю, чтобы сдать в печать оче
редной репортаж. За сто лет традиция установилась: в текущей жизни
поэты сплошь и рядом становятся журналистами. Некоторые пытались
даже создать из журналистики некий литературный жанр, поднять ее
уровень и выразить сквозь злободневность свою неизменную и непре
ходящую сущность. Ладинский такой целью не задается. Он постарался
дать честный и объективный репортаж о своей прошлогодней поездке
в Палестину — в то самое время, когда там происходили серьезные
беспорядки. Сами эти беспорядки лишь косвенно отразились в книге
Ладинского: лично он не присутствовал ни при одной стычке между
евреями и арабами, ни при одном террористическом акте. Впрочем,
гражданской войны в Палестине не было, были лишь отдельные стол
кновения — на этом Ладинский настаивает. Мирная жизнь все время
шла своим чередом. Но в воздухе все же чувствовалось неладное, стол
кновения накладывали свой отпечаток даже на будничное течение
жизни.
«Вокзал жил в тревожной атмосфере очередной бомбы»... «На троту
аре валялись опутанные колючей проволокой рогатки, которые поли
ция ночью ставила поперек дороги, чтобы разобщить два города» (ТельАвив и Яффу)... «Конечно, не очень приятно ездить в таких условиях,
но надо ехать, обстоятельства заставляют, иначе приостановится вся
жизнь, и люди едут». Такие краткие отступления лучше передают тре
вожную палестинскую атмосферу, чем иные сенсационные описания
боев, большей частью — по уверениям Ладинского — апокрифические.
Зато о самой сущности конфликта Ладинский пишет подробно
и тоже вполне объективно. Ему удалось побывать и в арабских,
и в еврейских кварталах, поговорить и с общественными деятелями,
и с политическими лидерами различных групп, и с обывателями. Он
отмечает, что нельзя браться за разрешение еврейско-арабской тяжбы,
проведя в стране всего месяц. Тем не менее, многое он подметил:
1 Возрождение. № 4078. 15 мая. 1937.
2 Ладинский А. Путешествие в Палестину. София, 1937.
318
и различные типы еврейских колонизаций, различные их устремле
ния, и рост арабского национализма, который нельзя преуменьшать
и который неизбежно должен привести к событиям огромной важно
сти, и индустриализацию, американизацию не только экономической
жизни, но и нравов страны.
Очень проницательно отметил Ладинский трудное положение
англичан, связанных обязательствами и с евреями, благодаря Баль
фуру, и с арабами, благодаря полковнику Лоуренсу. Эти «римляне двад
цатого века» принуждены поэтому почти все время быть «в роли Пон
тия Пилата». Нетрудно, однако, увидеть, что именно к ним направлены
симпатии Ладинского — к единственным европейцам в этом чуждом
нам, вполне восточном мире.
Большой интерес представляют главы о жизни русских в Палестине.
Их там немало: эмигранты, монахи православных монастырей, застряв
шие во время войны, и оставшиеся навсегда паломники. Отмечает
Ладинский и огромное влияние русской культуры на еврейское насе
ление страны. Попутно касается он и истории, рисуя краткую, может
быть, поверхностную, но яркую картину сионистической колонизации
и приводя любопытнейшие данные о христианских святынях, окружен
ных мусульманским и иудейским миром и все же распространяющих
вокруг себя лучи собственной жизни. Чисто журналистическую задачу,
которую он себе поставил, Ладинский, таким образом, исполнил, если
и не исчерпывающе по собранным данным, то вполне живо и красочно.
Но странным образом, книга все же не производит впечатления репор
тажа, в ней все время сквозит нечто большее — и, может быть, тем
явственнее, чем упорнее Ладинский хочет оставаться в пределах журна
листики. За злободневностью мы все время чувствуем иной фон: пале
стинские пейзажи, на которых Ладинский невольно останавливается
дольше, чем нужно журналисту, и воздух той античной культуры, кото
рой живет и Европа, но которая особенно чувствуется на стыке двух
миров. «Навеки погибли копи и города древнего мира, занесло песком
трафик его караванных дорог, и самое хрупкое, самое ненужное в обы
денной жизни осталось: стихи Илиады, плач Андромахи или песенки
и вздохи смуглой пастушки Суламифи». Эти воспоминания о древно
сти — не размышления историка, а смутные мечтания поэта, чувствую
щего, что и от современной жизни останутся не строительства и поли
тические распри, а нечто другое. И в современности, как и в остатках
античности, ищет Ладинский лишь одно: хрупкую и все же вечную кра
соту мира, неземное дыхание, врывающееся в земные наши дела.
Из газетных статей очерки Ладинского, таким образом, превраща
ются порою в лирико-эссеистические отрывки, источник которых —
общий со стихами. Мешает им стать подлинно художественными лишь
одно: стиль. Непонятно даже, как такой требовательный к себе худож
ник, каким мы привыкли видеть Ладинского в стихах, мог допускать
это смешение газетного языка, иногда даже не вполне синтаксически
правильного, с лубочными майнридовскими описаниями и выражени319
ями кинематографического спикера. Если сквозь эту неприхотливую
форму пробилось веяние таланта, значит, Ладинский действительно
мог бы создать более значительную книгу.
Памяти Ходасевича1
Умер Ходасевич. Как писать об этой смерти, какими словами выра
зить ту живую, ту острую боль, которая наполняет сердце при одной
мысли об этой потери? Как писать об этой смерти — мне, знавшему
Ходасевича лично в течение последних двенадцати лет, связанному
с ним не только той таинственной круговой порукой, которая объеди
няет всех писателей, не только уважением поэта к большому поэту, эми
грантского литератора к одной из крупнейших величин русской поэзии
последнего периода, но и длительной близостью литературной, момен
тами и человеческой, несколькими годами общей работы в редакции.
Как писать некролог о человеке, образ которого до такой степени жив
не только в памяти, но в самой душе моей? Ушел от нас большой худож
ник — один из своеобразнейших наших поэтов, блестящий автор книги
о «Державине», умный историк литературы (как недавно писал я о его
книге «Некрополь»), острый и страстный критик — но ушел и человек,
которого я лично знал, человек, вызывавший порою противоречивые
чувства, но к которому я невольно, то сознательно, то инстинктивно,
влекся... В тягчайший год многих личных утрат — утрата Ходасевича
для меня одна из самых тяжелых, одна из самых невообразимых.
Уже несколько месяцев был он страшно болен — он, всю жизнь под
верженный мучительным недугам (в юности он несколько лет проле
жал неподвижно в гипсе!). Уже несколько недель знал я о возможности
рокового исхода. Сам Ходасевич ждал его, готовился к нему. В один
из моих последних приходов к нему, желая подбодрить шуткой, я пред
ложил пойти в кафе, как бывало прежде. Ходасевич серьезно ответил:
«Нет, это уже никогда не удастся».
Ходасевич и раньше часто говорил о смерти, много писал о ней
в стихах.
...И не знаешь, он придет ли, нет ли.
И какой он будет, долгожданный гость.
Утром ли он постучит в окошко,
Иль стопой незримой2 подойдет из тьмы:
И с улыбкой, страшною немножко,
Все распустит разом, что связали мы.
Это еще в 1915 году, в книге «Путем зерна». И через год опять
о том же:
Но вот, уже давно меня клонит к смерти,
Как вас под вечер клонит ко сну.
1 Возрождение. № 4188.16 июня. 1939.
2 Поправка: в других вариантах «неслышной». Стих, помечено 14 дек. 1915 г.
(прим. Е. Д.).
320
Смерть незримыми нитями соединялась для него с поэзией. «Дышу
на вас туберкулезом и вдохновеньем, и весной»1. И с неожиданным тер
пеливым и целомудренным вниманием всматривался он в нее в «Тяже
лой лире»:
А я подумал: жизнь моя,
Как нить, за Божьими перстами,
По легкой ткани бытия
Бежит такими же стежками,
То виден, то сокрыт стежок,
То в жизнь, то в смерть перебегая...
И, улыбаясь, твой платок!
Перевернул я, дорогая.
Тему смерти замечал Ходасевич особенно чутко и в стихах других
поэтов, хотя и корил сурово эмигрантских авторов за пристрастие
к эстетическому «умиранию». Но критику, упрекавшему молодую поэ
зию за «излишние» напоминания о смерти, он не менее сурово воз
разил: «Смерть как-никак довольно важное явление на земном шаре».
Лишь одного требовал он всегда в отношении к ней: целомудренности.
Образцом стихов о смерти считал он пушкинское изумительное «Закли
нание»: «Зову тебя не для того, чтобы изведать тайны гроба». Тайна для
Ходасевича должна была остаться тайной.
И вот, в смерть человека, столько о смерти писавшего и уже явно
обреченного, не верилось, не хотелось верить. Как представить себе
эмигрантскую литературу без Ходасевича, эмигрантские литературные
круги — без Ходасевича, «Возрождение» — без Ходасевича, нас — без
Ходасевича. И, глядя на его страшно исхудавшее лицо, пожелтевшее,
нежизненное, я ловил в блеске глаз — по-прежнему живых, в словах
его — как всегда остроумных и насмешливых, надежду, наперекор
всему, доказательство улучшения. Надежда жила во мне все эти дни —
известие, что Ходасевич скончался, несмотря на все, поэтому поразило
своей неожиданностью и жестокостью.
★ ★★
Что сказать сейчас о его литературной деятельности? В некрологе
всего не вместишь — о его значении в русской литературе надо писать
отдельно, и будут писать, конечно, не одну статью. Не сомневаюсь, что
и книга о нем появится не одна. Пока напомним лишь несколько дат,
несколько вех на его преждевременно прервавшемся, и все же столь
значительном пути.
Ходасевич родился в 1886 году — ему было всего пятьдесят три года.
Первые стихи его были напечатаны в 1905 году, в московском альма
нахе «Гриф». В 1907 — вышел его первый сборник «Молодость», перед
войной второй — «Счастливый домик». От обеих этих книг Ходасевич
1 Строки из стихотворения «Вельское утро» (1921). В оригинале: «Дышу на вас
туберкулезом / И вдохновеньем, и Невой» (прим. Е. Д.).
321
потом как бы «отказался», не включив их в свое «Собрание стихов»
(в 1927 году). Вошли в это собрание три его основных книги: «Путем
зерна», «Тяжелая лира» и «Европейская ночь» (стихи берлинского
и парижского периодов). В эмиграции же выпустил он «Державина»,
две книги о Пушкине («Поэтическое хозяйство Пушкина» и сборник
статей) и воспоминания о периоде символизма «Некрополь». Ведя
в «Возрождении» критический отдел, стал он в эмиграции самым круп
ным литературным авторитетом — его суждения и оценки создавали
и губили писательские репутации.
Впрочем, губили редко... О Ходасевиче создалось впечатление, как
о критике злом и желчном. Создалось с его же легкой руки:
Желторотым внушаю поэтам
Отвращение, ужас и страх...1
На самом деле, беспощадных осуждений у Ходасевича было немного.
Язвительность и злоба его были иного порядка — чисто литератур
ного. Ходасевич мог зло высмеять Маяковского, убийственно написать
о Брюсове. В эмигрантской среде клеймил то, что противоречило его
представлениям о писательской этике. Но к «молодому» поколению
мало кто был более внимателен. Сам он отмечал, что никто из отвер
гнутых им не написал впоследствии ничего дельного, зато не все, им
отмеченные, стали поэтами подлинными. «Я еще слишком добр», —
шутил он. Зато именно он отличил раньше других наиболее бесспорных
эмигрантских новых писателей: Сирина, Ладинского, Смоленского. Со
смущением и благодарностью вспоминаю и его отзыв о моей первой
книге стихов — вместо злобного «уничтожения», которого я ожидал,
слова поощрения и благожелательства. Думаю теперь, что именно этот
отзыв решил для меня внутренне мою судьбу.
Таким же неожиданным было и первое мое впечатление от Хода
севича-человека. Какое там «отвращение, ужас и страх»... Более обво
рожительных людей мне мало приходилось встречать. Когда Ходасе
вич хотел очаровать, собеседник полностью подпадал под его власть.
Помню посещение его в 1930 году поэтами молодой группы «Перекре
сток», которой Ходасевич особенно заинтересовался. Кажется, ни один
из нас не мог тогда противостать этому очарованию.
С «Перекрестка» начались живые отношения Ходасевича с «моло
дыми» — отношения сложные, ибо ярко выраженная творческая лич
ность групповому общению мешает. «Подпадать» под Ходасевича было
невозможно и, несмотря на безоговорочное преклонение перед его
талантом и мастерством, «молодые» от него отдалились. После распада
1 Строки из стихотворения «Перед зеркалом»:
Разве мальчик, в Останкине летом
Танцевавший на дачных балах, —
Это я, тот, кто каждым ответом
Желторотым внушает поэтам
Отвращение, злобу и страх?
322
(прим. Е. Д.).
«Перекрестка», Ходасевич появлялся иногда среди «молодых» на Монпарнассе, на собраниях «Объединения поэтов и писателей», но держался
уже сам отчужденно. Эту отчужденность многие принимали за нарочи
тую позу, за выражение презрения. Но те, кто сохранили с Ходасевичем
личный контакт, знают, какой кровной связью был он связан со всеми.
И не раз отсутствие его в каком-либо литературном начинании играло
чуть ли не большую роль, чем иное присутствие. Отношение Ходасе
вича, его оценки, чувствовались на расстоянии.
'к'к'к
В. Ходасевич был на редкость умен — ив жизни, и в стихах. Эта
его черта порою толковалась как препятствие его поэтическому дару.
«Поэзия должна быть, прости Господи, глуповатой», — приводились
стихи Пушкина. Ходасевич неизменно отвечал на это: «Но поэт дол
жен быть умным». Зато умное и сознательное отношение Ходасевича
к поэзии обострило для него ту трагедию русского поэта, о которой он
сам так проникновенно писал в очерке «Кровавая пища». Трагичность
жила в Ходасевиче, дышала в нем. К роковой судьбе, общей всем рус
ским поэтам, прибавилось неблагополучие, негармоничность нашей
эпохи. Ходасевичу удалось «привить классическую розу к советскому
дичку», — но в душе его разделенность, мучительная и губительная,
осталась до конца. Ходасевич задыхался в нашем времени, в эмиграции.
И следствием этого было то, что он перестал сознательно писать стихи.
Помню, как он однажды, поздно вечером пришел в один дружеский
дом, измученный, чуть ли не плачущий. «Владислав Фелицианович,
в чем дело?» — «Не могу писать. То есть, конечно, стихи выходят —
но это уже не то, не мое. А что сейчас надо писать — не знаю. Может
быть, вообще сейчас не время для стихов».
Возможно, что эта трагедия вернее привела Ходасевича к гибели,
чем все физические недуги. Ходасевич умер от рока, от «недуга бытия».
И какими другими словами можно закончить некролог, как не теми,
что все мы услышим на панихиде: «Идеже несть болезнь, печаль и воз
дыхание, но жизнь бесконечная»1.
Живые черты Ходасевича2
Цель этих заметок — сохранить некоторые живые черты Ходасевича.
Несомненно, не все они уложатся в его посмертный облик. Но кое-что
они могут ему придать — движение жизни, веяние подлинности.
На людях Ходасевич часто бывал сдержан, суховат. Любил отмалчи
ваться, отшучиваться. По собственному признанию — «на трагические
1 Или: «Идеже несть болезнь, ни печаль, ни воздыхание, но жизнь бесконечная»
(прим. Е. Д.).
2 Возрождение. № 4189. 23 июня. 1939.
323
разговоры научился молчать или шутить». Эти шутки его обычно без
улыбки. Зато, когда он улыбался, улыбка заражала. Под очками «серьез
ного литератора» загорались в глазах лукавые огоньки напроказничав
шего мальчишки. Тогда казалось, что собеседник с ним в заговоре —
вдвоем против всех остальных.
Чужим шуткам также радовался. Смеялся, внутренне сотрясаясь:
вздрагивали плечи. Схватывал налету остроту, развивал и дополнял ее.
Вообще остроты и шутки, даже неудачные, всегда ценил. «Без шутки
нет живого дела», — говорил он не раз. Молодые поэты группы «Пере
кресток» (дело было в 1930 году) понравились ему, помимо прочего,
тем, что воскресили традицию эпиграммы. В так называемой «Перекресточной тетради» было немало шуточных стихотворений — иногда
к ним прикладывал руку и Ходасевич.
Однажды он спросил: «А про меня там что-нибудь написано?» —
Написано, Владислав Фелицианович. — «Прочтите. В таких делах обид
не бывает». Один из нас прочел. Ходасевич весело смеялся, особенно
над последними строками: «Я Пушкину в веках ответил, как Вейдле
некогда сказал» (незадолго до этого вышла книга Вейдле о Ходасе
виче — единственная о нем пока написанная). Потом шутливо нахму
рился: «А во второй строфе — не похоже на меня. Давайте поправим».
И сам стал блестяще импровизировать «под Ходасевича».
Нравились Ходасевичу и мистификации. Он восхищался неким
«не пишущим литератором», мастером на такие дела. Сам он применял
мистификацию, как литературный прием, через некоторое время разо
блачал ее. Так он написал несколько стихотворений «от чужого имени»
и даже выдумал забытого поэта XVIII века Василия Травникова, сочи
нив за него все его стихи. Читал о нем на вечере и напечатал о нем
исследование. Кое-кто из «знатоков» на эту удочку попался.
***
Ходасевич был литератор — любил литературу целиком, не только
дух, но и плоть ее. Любил возиться со стихами, своими и чужими, ис
правляя строчки, подыскивая подходящее слово. «Жаль, что нельзя
открыть фабрики для починки негодных стихов», — сказал он
однажды. — «До чего было бы интересно!»
Любил и самый процесс работы, да внешнюю сторону ее. Говорил,
что тот, кто не может написать статью к назначенному дню — чего-то
существенного не знает. Ссылался на пример молодого писателя,
известного на Монпарнасе своей медлительностью. Тут же стал высчи
тывать, сколько времени ему надо, чтобы написать то, что Ходасевич
писал за год. Высчитал сто восемьдесят лет — и лукавые огоньки забле
стели под очками.
Литературные круги были ему не то что милы (порою он их нена
видел), а органически необходимы. «Странная вещь, — признавался
он, — с литераторами я задыхаюсь, но без них мне скучно».
324
'k’k'k
Порою подтрунивали над его пушкинизмом. Для чего нужно знать,
сколько кусков сахара Пушкин клал в чай? Ходасевич и сам смеялся, —
но была в его пушкинизме тайна непростая. Все, что касалось Пуш
кина, было ему дорого, все и все — даже, по-своему, Дантес. Ходасевич
рассказывал, что ему снилось как-то, будто ему надо написать стихи
за Дантеса — это пушкинисту-то! И Ходасевич во сне написал четверо
стишие:
Я первым долгом — офицер,
На службе и во всем пример.
Пускай умолкнет голос нянь:
Мы заклинаем, Пушкин, встань!
В Италии Ходасевич встретился с одним иностранным знатоком
русской литературы, который стал восхвалять пушкинского «Демона».
Ходасевич стал читать наизусть: «В те дни, когда мне были новы...» —
Но это не то, — возразил знаток и сам стал цитировать: «Печаль
ный демон, дух изгнанья...» Ходасевич попробовал заметить, что это
«Демон», но только Лермонтова. Однако знаток упорно стоял на своем.
«Признаюсь, — говорил Ходасевич, — что я на минуту усомнился,
не написал ли Пушкин лермонтовского “Демона”»...
***
Ходасевич любил котов. У него был черный Мур. «Почему коты
такие хорошие, а люди такие дурные?» — спросил меня раз Ходасевич.
Но когда котов хвалили за ум, он смеялся: «Все-таки самый глупый
наш знакомый умнее. Здесь дело в другом». Когда Мур умер, Ходасевич
огорчился не на шутку. «Что Вы, Владислав Фелицианович, ну околел
кот». — «Сами Вы околеете!»
Мура сменил персидский дымчатый Наль. Как подобает аристо
крату, у него были титулы: «Герцог Булонский», «Граф Четырехтруб
ный» (Ходасевич жил в Булони на рю дэ Катр Шеминэ), «Маркиз Карабасский»... Но с Нал ем Ходасевичу по некоторым причинам пришлось
расстаться — тот переехал в другой дом. И Ходасевич, кажется, легко
перенес эту разлуку.
***
Помню еще Ходасевича за бриджем. Он играл со сдержанной стра
стью, применяя «системы». Сердился, когда система подводила. В Хода
севиче прорывалось в такие мгновения что-то таинственное. И за кар
тами он оставался наедине с роком. Вспоминаю его стихи:
Играю в карты, пью вино,
С людьми живу — и лба не хмурю.
Ведь знаю: сердце все равно
Летит в излюбленную бурю.
325
'k'k'k
Ходасевичу много подражали в стихах—но, конечно, всегда внешне.
Сущность Ходасевича всегда ускользала. Вероятно, поэтому он написал
страшное стихотворение «Я», кончавшееся строками:
Не подражайте мертвецу,
Как подражали вы поэту.
Вспомнил ли кто-нибудь из эпигонов Ходасевича эти стихи на клад
бище? Манера Ходасевича усвоена многими, но кто может заменить
его поэтическую личность? Для этого самому надо быть личностью
единственной и неповторимой. Пусть не думают, что это так легко...
Ходасевич о Пушкине1
Книга В. Ф. Ходасевича, скромно озаглавленная «О Пушкине»2, как
бы завершает своим выходом пушкинские юбилейные торжества.
За эти последние месяцы, не только в принципе прошедшие — как
принято говорить — «под знаком Пушкина», но и реально посвящен
ные в русской литературе и печати памяти поэта — появилось много
новых трудов о Пушкине: оригинальных и компилятивных, серьезных
и популярных, а подчас и просто легковесных, исследования творче
ства и биографии, вплоть до вполне «романсированных». Эмигрантская
литература не могла, конечно, угнаться за советской по количеству,
но рвение за рубежом было приложено отнюдь не меньше. К сожале
нию, этот энтузиазм никак не предопределяет качества произведений,
фактическая ценность которых большей частью совсем не велика.
Нет сомнения, что небольшая книга Ходасевича (в ней нет и двухсот
страниц) одна перевешивает всю пушкинскую литературу юбилей
ного года — по обе стороны рубежа. Мало того, она и безотносительно
столь значительна — несмотря на несколько разрозненный характер
составивших ее очерков — что ей обеспечено почетное место в пушки
низме вообще.
В этом нет ничего неожиданного. Все, кто следили за пушкинист
ской деятельностью Ходасевича, знают, что он не только блестящий
эрудит, действительно исчерпывающе осведомленный в этой области,
но также — что не менее существенно — человек, искренно любящий
Пушкина. Этого, как ни удивительно, о многих пушкинистах не ска
жешь. Большинство их, занимаясь исследованием жизни какого-нибудь
дальнего родственника или случайного знакомого Пушкина, о самом
поэте как бы забывают; даже истолковывая какой-нибудь эпизод его
собственной биографии, умудряются обойти его живую личность, опе
рируя отдельными ее элементами без связи с пушкинским творчеством.
Ходасевич не раз возражал против такого подхода. И, конечно, сам
Пушкин в заметке о Вольтере определил, как дороги нам даже мелкие
1 Возрождение. № 4077. 8 мая. 1937.
2 Ходасевич В. Ф. О Пушкине. Берлин : Петрополис, 1937.
326
детали жизни великого человека. Ходасевич правильно отмечал, что
дороги они нам все-таки только потому, что человек — велик. Забыв
о его значительности, мы к этим подробностям теряем сразу же всякий
интерес. Жизнь Пушкина лишь тогда полна для нас тайного смысла,
когда мы рассматриваем ее параллельно с развитием его творчества.
Но и обратно: творчество поэта неразрывно связано с его жизнью
и чисто формальные исследования его, как бы они не были интересны
и порою даже существенны сами по себе, не помогут нам понять про
изведения, если сквозь них не будет просвечивать память о человеке.
Бесспорно, у некоторых пушкинистов-спецалистов имеются перед
Ходасевичем свои преимущества — но одно, и притом отнюдь не мало
важное, есть и у Ходасевича. Даже говоря о нем, как об историке лите
ратуры, не следует забывать, что Ходасевич сам поэт. Как бы научно
он ни хотел подойти к пушкинизму, автор «Тяжелой Лиры» и «Евро
пейской Ночи», естественно, ищет в произведениях Пушкина чего-то
другого, чем человек, подходящий к ним хотя бы и внимательно, хотя
и благоговейно, но извне. Ходасевич изнутри знает тайну поэтического
творчества, и в свете этого знания все его исследования принимают
несколько иной, как бы подсобный облик. Полностью осуществить свое
пушкинистское задание Ходасевич смог бы, вероятно, лишь в некоем
синтетическом труде — творческой биографии Пушкина. Это мое
предположение подтверждается несомненным наличием у Ходасе
вича большого таланта биографа-художника. О нем свидетельствуют
даже мемуарные произведения Ходасевича — его прекрасны воспо
минания, старые — о Брюсове, и недавние — о Горьком (в последнем
номере «Современных Записок»), дающих, в первую голову, именно
синтетический, творческий образ своих «героев». Но главное доказа
тельство — конечно, замечательный «Державин», стоящий куда выше
многих западных образцов этого жанра, хотя бы прославленных худо
жественных биографов Моруа. Абсолютная историческая точность
не помешала Ходасевичу показать нам именно творческий стержень
жизни Державина, его основное устремление, лишь подтверждаемое
многочисленными подробностями.
Ходасевич предполагал выпустить подобную книгу и о Пушкине.
Помешали этому его проекту, вероятно, те самые «технические при
чины», о которых он упоминает в предисловии к вышедшему труду —
т.е., скорее всего, наши эмигрантские условия работы и ограниченные
возможности в смысле необходимой документации. Эта же причины
удержат Ходасевича и от «широких обобщений и выводов» при иссле
довании творчества Пушкина и побудили его «предложить вниманию
читателей ряд отдельных наблюдений...» «Если мне удалось, — пишет
Ходасевич, — несколько раз уловить ход мысли Пушкина, то я вправе
считать, что моя работа не бесплодна».
Эти «отдельные наблюдения» составили, тем не менее, свыше
двадцати серьезнейших и содержательнейших очерков. В основу их
положено старое исследование Ходасевича «Поэтическое хозяйство
327
Пушкина», подвергнутое им, однако, большой переработке. Многие
же очерки впервые введены в книгу. Тему всех их автор определяет,
как наблюдение над самоповторениями в произведениях Пушкина.
Но определение это явно вызвано боязнью переоценить свою работу,
произведенную в столь неблагоприятных условиях, ибо формальным
вопросом о самоповторениях Ходасевич отнюдь не ограничивается.
Некоторые главы («О двух отрывках», «Прадед и правнук», и «Гиме
ней») — вообще не исследуют этого вопроса, и если касаются его, то
лишь очень отдаленно: основная же их тема куда более значительна
и связана с тем единством личности и творчества, о котором я писал
выше. Но и в других главах, действительно посвященных самоповторениям, Ходасевич столь углубляет свое задание, что сами формальные
наблюдения порою отходят на второй план и начинают играть лишь
служебную роль. Не случайно сам Ходасевич в том же предисловии
говорит, что каждая группа самоповторений «вскрывает какую-нибудь
черту в творческой личности Пушкина». В другом месте он еще яснее
намекает нам на свой глубинный замысел, сближающий книгу именно
с биографией «творческой личности».
«Лексические и интонационные» пристрастия не случайны. Они
порою говорят о поэте больше, чем он сам хотел бы сказать о себе. Они
обнаруживают подсознательные душевные процессы, как пульс обнару
живает скрытые процессы физического тела. Считать их — не пустое
занятие.
Эта забота о скрытых душевных процессах, отразившихся в стихах,
повестях и даже заметках Пушкина, проходит сквозь всю книгу красной
нитью и придает всем, якобы разрозненным очеркам единство и цель
ность. Все же одну оговорку здесь следуете сделать, — пожалуй, вообще
единственную оговорку, возникающую при чтении книги, но очень
существенную. При несомненной цельности замысла, некая неувязка
в исполнении его все же есть, с внешней случайностью и неполно
той отдельных очерков (всегда сознательной) она не имеете ничего
общего. Та же ли боязнь слишком широких обобщений и выводов тому
причиною, или другая боязнь — нарушить своим творческим подхо
дом к пушкинским тайнам научность пушкинской системы и уста
новленных методов — но иногда Ходасевича скрывает смысл и цель
своей работы, оставляя лишь доказательства, сводку подмеченных им
чисто формальных моментов. Получается так, как будто ученый-пуш
кинист во имя чуть ли не формального метода порою восстает против
художника и ведет с ним упорную борьбу. Эта двойственность подхода
моментами и грозит нарушением цельности.
Конечно, Ходасевич столь сильный художник, что его творческая
личность, в общем, одерживает победу над сухим регистратором
тех или иных приемов. Но иногда, в отдельных случаях, торжествует
и «формальный» подход. Так, например, интереснейший и отнюдь
не формальный по существу первый очерк книги — «Явление музы», —
воспроизводящей историю отношения самого Пушкина к своей поэзии
328
в различные периоды, все же подсушен слишком уж строгой, почти
математической классификацией. Как бы для того, чтобы еще больше
подчеркнуть этот элемент в тексте, Ходасевич сопроводит очерк геоме
трическим чертежом, схемой, иллюстрирующей ход его мысли. Дело,
конечно, не в этой иллюстрации, хотя она столь неуютна, что без нее
лучше было бы обойтись. Вернемся к тексту. Для ясности своего мыс
лительного и даже эмоционального построения исследователь вправе
произвести некую классификацию, не слишком, однако, вскрывая этот
подсобный прием, и облекая его идейной или сюжетной плотью, Хода
севич же иногда как бы показывает рентгеновский снимок, на кото
ром отпечатался лишь скелет его схемы. Отсюда пассажи, вроде сле
дующего: «Подводя итог сказанному, и всматриваясь в треугольники
чертежа, получаем: 5, 4, 6 рисует происхождение мифического образа
Музы (в 4) и бытового образа няни (в 6)... треугольник 2, 3, 4 устанав
ливает связь няни — Музы с другими мифологическими образами...»
и т.д. Как это сухо и как не соответствует столь живому содержанию
очерка.
В двух или трех других главах Ходасевич так тщательно скрыл общую
тему книги, что главы эти представляются нам уже сплошной класси
фикацией, может быть, очень тщательной, но как раз не «обнаружива
ющей душевных процессов» (таковы очерки «Бережливость», «Перечис
ления»). Но, по счастью, их немного. Мало того — даже в некоторых
из них, при внешней победе формального метода, Ходасевичу удалось
полностью дать почувствовать скрытые за приемами творческие про
цессы. Особенно интересна в этом смысле глава «Пора!», состоящая
почти исключительно из примеров различного употребления Пуш
киным этого восклицания. Цитаты даже не сопровождены никакими
комментариями. Но сам подбор и распределение цитат так красно
речивы, что мы впрямь видим в разрезе всю душевную жизнь Пуш
кина — от юношеского нетерпения до предсмертного утомленного
скептицизма. К таким очеркам, многое говорящим в своем предель
ном лаконизме, надо отнести также «Историю рифм», «Излюбленные
звуки», «Вольности» и др.
Наконец, особою группу в книге представляют восемь последних
глав, в которых Ходасевичу удалось полностью осуществить свое зада
ние — синтезировать личность и творчество Пушкина, установить,
пускай на частных примерах, подлинную связь между произведени
ями поэта и его душевной, а то и духовной, жизнью. Эти очерки, без
сомнения, останутся навсегда ценным вкладом в литературу о Пуш
кине. В них душевные процессы не только ясно обнаружены, но и глу
боко истолкованы — с острым и умным критическим чутьем и, вместе
с тем, с проникновением в их потайные источники. Каждый из этих
очерков — глава той ненаписанной творческой биографии Пушкина,
об отсутствии которой мы так жалеем.
Ходасевич и здесь отталкивается от цитат из Пушкина, но каждая
ссылка открывает нам огромный участок пушкинской души, целую
329
сферу переживаний поэта. Так, сопоставление «Скупого Рыцаря»
с двумя письмами к Жуковскому помогло Ходасевичу проследить то
глубокое впечатление, которое навсегда оставила в Пушкине ссора
с отцом. Глава «Двор — снег — колокольчик» объясняет душевные
последствия посещения поэта Пущиным; главы «Прадед и Правнук»
и «Амур и Гименей» дают нам полную картину отношения Пушкина
к браку и семейной жизни, и проливают новый свет на историю его
собственной женитьбы. Но значительнее всего очерки и рукопись
и «О двух отрывках», вскрывающих некоторые моменты самого твор
ческого процесса Пушкина. В последнем очерке Ходасевич попутно
делает пушкинистское открытие: по его предположению, отрывки
«Когда за городом задумчив я брожу» и «Пора, мой друг, пора», — пред
ставляют собой части одного и того же незаконченного стихотворения.
Но это лишь подкрепляет развитие главной темы: исследование духов
ного пути Пушкина в последние годы его жизни и связи пушкинской
тяги к «покою и воле» с творческими и даже религиозными настроени
ями поэта.
Тяжелый дар1
Простой душе невыносим
Дар тайнослышанья тяжелый.
Ходасевич, «Тяжелая лира»
Ходасевич умер 14 июня 1939 года. Последнее увидевшее свет его
стихотворение было напечатано за пять лет до этого — в 1934 году.
Да и вообще после выхода в 1927 году «Собрания стихов» (в которое
он включил три свои книги) он напечатал всего несколько отдельных
стихотворений, общий смысл и направление его поэзии не меняющих.
Фактически его поэтическое творчество, таким образом, закончилось
двенадцать лет тому назад.
В тот же период, приблизительно, началось его творчество проза
ическое (тоже чрезвычайно ценное; тем, в частности, что в центре его
стояла проблема биографии, для художника исключительно сложная
и важная). Это течение в работе Ходасевича и впрямь было прервано
смертью. Но и от его поэзии в окончательном счете также остается
впечатление прерванности — не то, что незавершенности реальной,
а некоей разделенности на протяжении всего пути. Объяснение этому,
при поверхностном подходе к стихам Ходасевича (и к стихам вообще),
найти трудно. Наоборот, при отношении более вдумчивом оно при
ходит само собой. Причина «незаконченности» Ходасевича — в самых
темах его, вернее, в его основной теме, окончания которой на земле
быть не может; и главное, в его восприятии своей темы, как он чув
ствует мир и личность человека в мире. Поэзия Ходасевича чуть ли
не по самому своему заданию приняла — и должна была принять —
форму «неоконченной симфонии».
1 Возрождение. № 4195. 21 июля. 1939.
330
Конечно, это вовсе не означает, что Ходасевич придавал незакон
ченный вид отдельным своим вещам и даже книгам. Он был мастером
в полном смысле слова — притом, мастером классическим, стремив
шимся к предельной четкости, как логической, так и ритмической или
композиционной. Стиль его и поэтика были разработаны предельно,
до мельчайшей черточки. Сам Ходасевич различал у поэта «манеру»,
т.е. нечто органически ему присущее от природы, и «лицо», являющееся
следствием сознательного восприятия поэзии и работы над ней. Хода
севич обладал «лицом» уже давно — уже, во всяком случае, с «Тяжелой
лиры» — и лицом чрезвычайно своеобразным и отчетливым.
В. В. Вейдле в своей книге о Ходасевиче достаточно убедительно
показал, как стих Ходасевича связан со стихом Пушкина, насколько
он может быть прямым, может быть единственным прямым наследни
ком пушкинской поэзии. Но Вейдле несколько оставил в тени другую
сторону поэтики Ходасевича. Классицизм его — вторичного порядка,
ибо родился не в пушкинскую эпоху и не в пушкинском мире. Хода
севич вышел из символизма, с которым еще в «Путем зерна» был сое
динен многими линиями даже формально. К классическому стиху он
пробился через все символические туманы, не говоря уже о советской
эпохе. Все это объясняет техническое его пристрастие к «прозе в жизни
и в стихах», как противовесу зыбкости и неточности поэтических «кра
сот» тех времен.
И каждый стих, гоня сквозь прозу,
Вывихивая каждую строку,
Привил-таки классическую розу
К советскому дичку.
пишет он в «Европейской ночи». И тут же дает стихотворение, вполне
обосновывающее его «арс поэтикум» — поэтику четкости и отчетли
вости.
Я — чающий и говорящий.
Заумно, может быть, поет
Лишь ангел Богу предстоящий, —
Да Бога не узревший скот
Мычит заумно и ревет.
А я — не ангел осиянный,
Не лютый змий, не глупый бык.
Люблю из рода в род мне данный
Мой человеческий язык:
Его суровую свободу
Его извилистый закон...
О, если б мой предсмертный стон
Облечь в отчетливую оду!
Поэт пушкинского времени таких обоснований дать бы не мог
по той простой причине, что ему их давать не пришлось бы.
Все это, впрочем, не ново. Повторяю, это лишь для того, чтобы опре
делить точнее «незаконченность» Ходасевича, которая связана не с его
мастерством, а с его поэтической сущностью. Да, говоря о Ходасевиче
331
как о мастере, именно об его сущности часто забывают. Выводят даже
порою, что онтологическое содержание в его стихах отсутствует, что
он «мастер, но не поэт»... Как будто оригинальное мастерство может
существовать без поэзии, а не порождается ею (иное дело — нынешняя
виртуозность, которой можно научиться). Как будто в искусстве форма
сама по себе — не содержание.
Какова же та тема, тот эмоционально-сознательный замысел его,
которым понадобилась его классическая форма — именно эта, а не
какая-либо другая? Ум отнюдь не означает отсутствия лирического,
первичного порыва — да без него поэзии и не бывает. У Ходасевича
скрытый лиризм звучит в самых обдуманных и обработанных стихах.
Мало кто, однако, обратил внимание на те стихи, в которых лиризм
Ходасевича прорывается наружу, ничем не сдерживаемый. В них Хода
севич из сурового поэта становится поэтом прелестным и в буквальном
смысле слова душевным.
Странник прошел, опираясь на посох —
Мне почему-то припомнилась ты.
Едет пролетка на красных колесах —
Мне почему-то припомнилась ты.
Вечером лампу зажгут в коридоре —
Мне непременно припомнишься ты.
Чтоб не случилось на суше, на море
Или на небе, — мне вспомнишься ты.
Этому-то душевному порыву Ходасевич и не захотел дать власти над
собою, над стихом. Легкому дыханию лирики предпочел он другой,
«тяжелый дар» —
И кто-то тяжелую лиру
Мне в руки сквозь ветер дает.
И нет штукатурного неба,
И солнце в шестнадцать свечей:
На гладкие черные скалы
Стопы опирает — Орфей.
Путь Ходасевича лежал не через «душевность», а через уничтоже
ние, преодоление и преображение. Душа, «светлая Психея», для него —
вне подлинного бытия, чтобы приблизиться к нему, она должна стать
«духом», родить в себе дух. Различие психологического и онтологиче
ского начала редко более заметно, чем в стихах Ходасевича. Душа сама
по себе не способна его пленить и заворожить.
И как мне не любить себя,
Сосуд непрочный, некрасивый,
Но драгоценный и счастливый
Тем, что вмещает он — тебя?
Но в том-то и дело, что «простая душа» даже не понимает, за что ее
любит поэт.
332
И от беды моей не больно ей,
И ей не внятен стон моих страстей.
Она ограничена собою, чужда миру и даже ее обладателю. Правда,
в ней спит дух, но он еще не рожден, еще не стал... «Так спит зародыш
крутолобый»... Поэт ощущает в себе присутствие этого начала, соеди
няющего его с жизнью и с миром.
Так, провождая жизни скуку,
Любовно женщина кладет
Свою взволнованную руку
На грузно пухнущий живот.
Но дух должен вылупиться из души, как из яйца, и этот творческий
акт Психее одной не под силу,
Простой душе не выносим
Дар тайнослышанья тяжелый —
Психея падает под ним.
Рождение духа — болезненно и мучительно. «Прорываться начал
дух, как зуб из-под опухших десен»... Можно ли более ощутимо пере
дать эту боль! Но поэт, в отчаянии твердящий: «перескачи, перешагни,
перелети, пере — что хочешь», пробить скорлупу — плоть душевного
мира — до конца не властен.
Вон ту прозрачную, но прочную плеву
Не прободать крылом остроугольным,
Не выпорхнуть туда, за синеву,
Ни птичьим крылышкам, ни сердцем подневольным.
Порою кажется ему, что чудо вот-вот совершится:
Друзья, друзья! Быть может, скоро —
И не во сне, а наяву —
Я нить пустого разговора
Для всех нежданно оборву.
И повинуясь только звуку
Души, запевшей, как смычок,
Вдруг подниму на воздух руку,
И затрепещет в ней цветок.
И я увижу, я открою
Цветочный мир, цветочный путь, —
О, если бы и вы со мною
Могли туда перешагнуть.
Но, на самом деле, чем дальше — тем глубже погружается дух в самую
плоть «скорлупы» — мира со всей его прозой (о, как не случайны прозаизмы Ходасевича!).*И не «уродики, уродища, уроды» характернее всего
для этого погружения в «Европейскую ночь» — во всечеловеческую
ночь — а страстные, хоть и сдержанные строки:
333
О, в таком непреложном законе,
В заповедном смиреньи таком
Пузырьки могут только в сифоне
Вверх и вверх, пузырек с пузырьком.
Поэт-человек изнемогает вместе с Психеей в ожидании благодати,
но благодать не дается даром. Человек в этом стремлении, в этой
борьбе осужден на гибель.
Пока вся кровь не выступит из пор,
Пока не выплачешь земные очи —
Не станешь духом...
За редким исключением гибель — преображение Психеи — есть
и реальная смерть человека. Ходасевич в иных стихах даже зовет ее, как
освобождение, и даже готов «пырнуть ножом» другого, чтобы помочь
ему. И девушке из берлинского трактира шлет он пожелание — «злодею
попасться в пустынной роще вечерком». В другие минуты и смерть ему
не представляется выходом, она лишь — новое и жесточайшее испыта
ние, последний искус. Но и искус этот он принимает, не ища спасения.
Его и нет на том пути,
Куда уносит вдохновенье.
Поэзия ведет к смерти и лишь сквозь смерть — к подлинному рож
дению. В этом ее онтологическая правда для Ходасевича.
«Некрополь»1
Ходасевич — поэт уже давно занявший почетное место в русской
литературе двадцатого века. «Тяжелая лира» и «Европейская ночь» —
не только книги прекрасных стихов большого мастера, они —
в каком-то смысле — вехи, которыми отмечена эпоха. Влияние Хода
севича на поэтов «эмигрантского поколения» было одно время столь
сильным, что некоторые из них, любя и ценя его стихи, из понятного
чувства самосохранения, сознательно не держали у себя на столе
«Тяжелую лиру». Любопытно было бы проследить влияние Ходасевича
по ту сторону рубежа — несмотря на все преграды, оно, несомненно,
существует и порою, при чтении некоторых советских стихотворцев,
бросается в глаза.
Ходасевич-пушкинист также бесспорно утвердился в историко-лите
ратурной науке. Имя Ходасевича-критика известно всей эмиграции.
Но всеми этими трудами творчество Ходасевича все же не исчерпыва
ется. У нас как-то не оценили в достаточной мере Ходасевича-проза
ика. Между тем, его своеобразная проза в русской литературе не может
не остаться наряду с его стихами. Его книга о Державине — один
из лучших образцов художественной биографии, вообще существую
щих: она несравненно значительнее хотя бы прославленных биогра
1 Возрождение. № 4175.17 марта. 1939.
334
фов Моруа или Цвейга, уже одним тем, что Ходасевич вполне чужд так
называемому «романсированию». Новую его книгу1, не меньше, чем
«Державина», читаешь с чувством восхищения и того почти физиче
ского удовольствия, которое доставляет книга лишь очень большого
писательского и человеческого уровня. Появись такая книга в данный
момент на любом европейском языке, и не о русских, а о французских
или английских писателях — и она заняла бы место в первом ряду
современной литературы. Такова уж, по-видимому, наша судьба: мы
всячески тщимся доказать, что мы богаче Запада, а когда у нас выходит
книга, и впрямь не уступающая европейскому «классу», на нее обраща
ется не больше внимания, чем на всякую другую новинку.
Оценку прозы Ходасевича может, впрочем, затруднить само ее сво
еобразие. Прежде всего, своеобразие самого жанра. Что это? Воспо
минания? Портреты современников? Историко-литературные очерки?
Полностью к этим произведениям неприменимо ни одно из этих опре
делений. Но больше всего хочется предостеречь читателя от чтения
этой книги, как мемуаров. Соблазн велик не только потому, что Ходасе
вич пишет о «том, чему сам был свидетелем», или основываясь на «пря
мых показаниях действующих лиц», отстраняя все остальные данные.
Смущает и само заглавие — очень эффектно, но не вполне соответству
ющее тону и смыслу книги, подчеркивающее именно мемуарную сто
рону, не столь существенную.
«Некрополь», т.е. город мертвых. Формально Ходасевич, конечно,
прав. Книга составлена из девяти очерков о писателях нам современ
ных, лично ему знакомых, но уже умерших: Нине Петровской, Брюсове,
Андрее Белом, Муни, Гумилеве и Блоке, Гершензоне, Сологубе, Есенине,
Горьком... То, что их нет в живых, вероятно, облегчило задачу автора —
о живых всего не напишешь. В некоторых случаях смерть была прямым
предлогом написания статей (Брюсов, Горький), так что ее даже можно
счесть пространным некрологом. Но в том-то и дело, что об умерших
Ходасевич пишет как о живых, и в нас создает впечатление живое и жиз
ненное. Причина тому не только художественный талант Ходасевича —
наиболее художественные воспоминания часто производят впечатление
вызывания теней — но самый творческий метод здесь примененный.
Это метод не мемуариста, а историка. Мемуарист вспоминает, т.е.
непрестанно говорит нам: это прошло, это умерло. Историк воскрешает
прошлое, делает его равноценным настоящему по жизненной насыщен
ности. Ведь история всегда касается прошлого. А разве при чтении исто
рических книг у нас преобладает мысль, что все эти люди умерли?
Есть и еще одно отличие книги Ходасевича от мемуаров. В центре
воспоминаний всегда стоит личность их автора, а другие люди распола
гаются как бы по радиусам, и чем они житейски были дальше от мемуа
риста, тем меньшее место занимают они в книге. Люди вполне замеча
тельные могут, таким образом, оказаться на периферии. В «Некрополе»
1 Ходасевича В. Ф. Некрополь. Брюссель : Петрополис, 1939.
335
распределение ролей иное. Сам Ходасевич появляется, в общем, отнюдь
не как главный герой, — скорее, как свидетель. И действительно, чьим
показаниям историк может верить больше, чем своим собственным?
Прямой герой каждого очерка всегда — человек, которого Ходасевич
знал лично. Но не наше знание знакомого или друга придает портрету
его удельный вес, а ценность его личности — по крайней мере, то, что
Ходасевич считает ценным. Поэтому людей, биографически ему более
близких, он часто оставляет в тени. Наоборот, Блок был лично Хода
севичу далек. Между тем, его облик господствует в книге — не только
в очерке, его касающемся, но и в других. Имя Блока окружено незри
мым ореолом, даже тогда, когда он не называется. В этом умолчании
сквозит даже особое уважение. «В 1904 г. Белый познакомился с моло
дым поэтом, которому суждено было стать одним из драгоценнейших
русских поэтов», — сколько в этой фразе целомудренного и неподдель
ного восхищения. Блок, впрочем, имя бесспорное. Иногда у Ходасевича
все же сказываются предпочтения, с которыми можно не соглашаться.
Белый был, несомненно, человеком в высшей степени выдающимся,
но сомнительно, чтобы он был гениальным поэтом, хотя бы «проры
вами», как утверждает Ходасевич: слишком для этого выветрилась его
поэзия за последние годы. По-видимому, преувеличивает Ходасевич
и талант Есенина, хотя и судит его очень сурово. Наоборот, при всех его
литераторских недостатках, Гумилев, конечно, крупнее, чем изображен
в «Некрополе». Эти предпочтения, однако, не личного, а литературного
порядка: чтобы понять разницу, достаточно сравнить «Некрополь»
с воспоминаниями того же Андрея Белого.
Исторична и самая цель Ходасевича: установить как можно точнее
не только те или иные события, но и связь между ними. Поразительно
его умение извлечь все возможное из малейшего указания памяти,
из любого документа. Историк Каркопино где-то написал, что считает
своей наибольшей заслугой умение критически прочесть исторический
текст. Этим умением обладает и Ходасевич: его разбор письма Есенина
или писем Горького — образец такого «критического чтения».
Необходимо отметить, что очерки Ходасевича не историко-литера
турные, а именно исторические. По специальной причине, самим же
Ходасевичем указанной, они больше дают для знания эпохи, чем для
понимания литературы той поры. Даже говоря о том или ином поэте
лично, Ходасевич больше касается его биографии, чем его творче
ства — впрочем, биографии он от творчества не отделяет, избегая этим
ошибки, допущенной Моруа в «Шелли». В смысле биографическом сде
лал он, такими образом, немало ценных открытий. Таковы перипетии
соперничества Белого с Брюсовым из-за Нины Петровской, история
политических перемен Брюсова, близость кругов, в которых вращался
Есенин, к Распутину, письмо Горького о том, что он собирается порвать
с советами (1923 год), наконец, данные о том, что Блок перед смертью
сошел с ума. Материалы исключительной важности и, главное, снаб
женные всеми нужными ссылками и объяснениями.
336
Все же личные биографии писателей почти не играют в книге само
стоятельной роли. Это узоры, из которых складывается общая картина
эпохи символизма. Выпадают из этой живой истории символистиче
ского быта только очерки о Горьком и о Гершензоне. Все остальные
распределены по степени значительности их героев в этом быту. Этим
объясняется то, что отдельные очерки посвящены Петровской и Муни,
поэтам совсем малым, но сыгравшим свою роль в истории символизма,
как жизненного, а не литературного течения. Сущность этого тече
ния, вероятно, впервые определена так отчетливо и исчерпывающе.
«Символисты не хотели отделять писателя от человека, литературную
биографию от личной, символизм не хотел быть только художествен
ной школой, литературным течением. Все время он порывался стать
жизненно-творческим методом, и в том была его глубочайшая, может
быть, невоплотимая правда»... «Эта правда за ним и останется, хотя
она не ему одному принадлежит. Это — вечная правда, символизмом
только наиболее глубоко и ярко пережитая. Но из нее же возникло
и великое заблуждение символизма, его смертный грех. Провозгла
сив культ личности, символизм не поставил перед нею никаких задач,
кроме “саморазвития”... От каждого, вступавшего в орден, требовалось
лишь непрестанное горение, движение, безразлично во имя чего...
Можно было прославлять и Бога, и Дьявола. Разрешалось быть одер
жимым чем угодно, требовалась лишь полнота одержимости». Отсюда
проистекала эмоциональная опустошенность большинства символи
стов, «умиравших от духовного голода на мешках накопленных пере
живаний». Отсюда такое количество разбитых жизней и трагических
смертей (если не считать трагедии Блока, обусловленной другими,
более глубокими причинами). Историю символизма Ходасевич вос
принимает именно как сочетание различных жизней людей, прикос
нувшихся к магической стихии и не сумевших направить ее. Примеры
тому чуть ли не на каждой странице «Некрополя».
Изучать эту историю как точную науку, даже основываясь на точных
данных, — невозможно, тем более свидетелю и участнику символизма,
как «жизненного течения». Ходасевич не только исследует эпоху сим
волизма, но художественно ее воссоздает, заново и творчески ее пере
живает. Для Ходасевича не безразлично, «во имя чего гореть», хотя свое
направление он от читателя тщательно скрывает. Ходасевич, вероятно,
яснее видит суть символизма теперь, чем видел ее тогда, когда сам был
во власти его магии. Книга его — попытка осмыслить символизм, с его
глубокой правдой и с присущей ему коренной неправдой.
Та же, уже не историческая, а художественная цель руководит
Ходасевичем, в его отдельных портретах. Он не описывает фактиче
ски, но и не «романсирует», а вскрывает тайную пружину душевной
жизни своих героев, обычно объясняющую их творчество. Так, комбинаторские способности Брюсова, душевная неподвижность Соллогуба,
любовь Белого к сосуществующим противоположностям оказываются
ключом и к их стихам... Но, может быть, лучше всего удались Ходасе
337
вичу, как индивидуальные портреты, очерки о двух «несимволистах»:
Гершензоне и особенно Горьком. В последнем он разгадал то пристра
стие к «утешительной лжи», которое объясняет и его литературный
срыв и его политический путь, естественно приведший его к больше
визму.
Цельность переживаний требует стройности архитектонической.
Мастерское построение очерков превращает эти исторические этюды
и психологические портреты в увлекательнейшие повести, которые,
действительно, читаются «как беллетристика». Довершает своеобразие
книги стиль Ходасевича, к которому тоже стоит присмотреться. На пер
вый взгляд, его язык не кажется богатым и разнообразным; на самом же
деле, точность словаря Ходасевича и гибкость его оборотов — поистине
редкое явление у нас, за рубежом. И, наконец, последнее замечание:
в каждом определении Ходасевича чувствуется не только художествен
ный талант, но также острый и оригинальный ум. Впрочем, известный
склад ума уже не противополагается таланту, а сливается с ним. Твор
ческому переживанию вредит лишь бесплодный комбинационный ум.
Подлинный же ум — сам по себе Божий дар.
Вера Булич1. «Маятник» (стихи)
Гельсингфорс, Изд-во Либрис, 1934
Вышедшая в Гельсингфорсе книга стихов Веры Булич — «Маятник»
привлекает к себе внимание и запоминается. Несмотря на то, что имя
ее автора попадается нам впервые, новичком ее назвать трудно. Книга
не только вполне грамотна. Вера Булич обнаружила в ней известное
умение. Со стихотворным ремеслом она в дружбе, стихи ее четки
и хорошо построены.
Не малым достоинством представляется мне их разнообразие, осо
бенно в наше время, когда однотонность смешивается нередко с одно
темностью, и многие поэты из боязни изменить своей теме замыкаются
в узком кругу одних и тех же ритмов и образов. Конечно, Вере Булич
еще далеко до мастерства, но его нельзя требовать от первой книги
поэта. Настоящее мастерство развивается одновременно с созрева
нием темы поэта, в противном случае оно превращается в формальную
внешнюю виртуозность, по существу своему мертвую. Но у Булич есть
чутье формы и сознание ее неразрывной связи с содержанием; чувству
ется, что к работе над стихом она привыкла и что работает сознательно
и с любовью.
Невозможно избежать в первой книге и влияний. В «Маятнике» они
очень заметны, имеются даже прямые реминисценции. Тут и Пушкин,
и Анненский, и Андрей Белый, и неизбежная Ахматова и даже Цвета
ева. Любопытно, что на стихах Булич не отразились ни Блок, ни Гуми
лев — явление в наши дни редкое и показательное. Выбор учителей
уже свидетельствует о личности ученика. Выбор Булич — не оконча
1 Числа. № 10. 1934. С. 289.
338
тельный, влияния — противоречивы, но восприняты они ею по-своему
и не являются простым подражанием.
В «Маятнике» чувствуется свой голос, свое переживание. Не все стихи
разноцветны, но отдельные строчки и строфы, а порою и целые сти
хотворения попросту хороши. Таковы «Июль», «Бесстрастие», «Весна»
(конец которого, к сожалению, испорчен ошибкой в языке: «взаперти»
не значит «заперто»). Имеются в книге и срывы, и безвкусицы, и стихи,
перегруженные чужими, не пережитыми образами. Но живое чувство
неизменно прорывается. Приведу для примера последнюю строфу сти
хотворения «Найденный листок»:
Бедный мой друг. Времени нет.
Есть лишь воля Господня.
Горе твое через семьдесят лет
Стало моим сегодня.
Этим стихам могли бы позавидовать многие. В них звучит подлин
ная, не придуманная и не приукрашенная поэзия.
Заметки о стихах1
Кнут Довид. Насущная любовь. — Париж, 1938.
Туроверов, Николай. Стихи. — Париж. 1937.
Иваск, Юрий. Северный берег. — Варшава, 1937.
Булич, Вера. Пленный берег. — Гельсингфорс, 1938.
Одно из отрадных явлений в эмиграции — непрекращающийся
поток новых стихотворных сборников. Явление отрадное вне зависимо
сти от качества и ценности самих стихов. Казалось бы, сейчас меньше
всего дела до поэзии: не надо закрывать глаза на то, что эмиграция
переживает период исключительно неблагоприятный. Дело не только
в кризисе, трудностях материальных, безработице и нищете. За послед
ние годы многое, слишком многое изменилось в моральном отноше
нии. Оскудела эмигрантская общественная жизнь — в частности,
и общественно-литературная. Связь между отдельными писателями
ослабла до крайности — не в личной плоскости, конечно, а в смысле
той солидарности в «общем деле», которая даже не требует фактиче
ского знакомства. Изменилась литературная атмосфера, ставшая пре
дельно разряженной. Каждый работает в одиночестве, за свой страх
и за свою совесть. Показательно, что уже давно не появлялось ничего
похожего на какие бы то ни было литературные группы.
Все это не означает оскудение творчества того или иного писателя
в отдельности: наоборот, нет сомнения, что многие наши авторы за это
время индивидуально очень развились, выросли и созрели. Но на коли
честве это не могло не сказаться: книги стали выходить реже,
и не в одних лишь издательских затруднениях причина этого. И только
1 Журнал Содружества. № 8/9. 1937. С. 337—343.
339
одни поэты остались исключением: поэзия с благородным высокоме
рием не желает считаться с обстоятельствами. Нет издателей — осно
вываются собственные издательства (вслед за попыткой Объединения
поэтов и писателей делается сейчас новая попытка — серия «Русские
поэты» при «Современных записках»). А то и просто поэт издает свои
стихи на собственный риск — вернее, заранее идя на коммерческую
неудачу. Из литературных собраний самые живые — вечера стихов.
Появились даже в Париже отдельные новые лица — чего давно не было.
Не будем обольщаться — это не «третье поколение», а запоздавшие
представители второго. Но все это доказывает, что жажда поэзии,
чистейшей воды из чистейшего источника, у нас не иссякла. Иногда
всерьез ставишь себе вопрос: уж не стихи ли оправдают и спасут эми
грацию перед лицом будущей России!
За несколько последних месяцев у меня на полке накопилось
не меньше двадцати новых книг стихов. Из них — не меньше семи
восьми находящихся на известном уровне поэтического развития. Отме
тить все мне фактически невозможно, да и не о всех хочется говорить:
некоторые явно только продукт того, что «носится в воздухе». Останов
люсь только на тех, которые по разным причинам меня задели. При
чины эти не всегда радостные — но поэзия область жестокая, и замал
чивать измены или срывы ее представителей пристало меньше всего.
Трудно сказать сознательно ли изменил своему делу и самому себе
Довид Кнут — но сорвался он, во всяком случае, и сорвался, пожалуй,
безнадежно. Неудача новой его книги — «Насущная любовь» — оче
видна до неловкости и представить себе новый, органический подъем
поэта после такого падения почти невозможно. Отмечаю это с нема
лой грустью, ибо Кнут — поэт не только очень одаренный, но обладав
ший подлинным своеобразием. Вспомним его белые стихи («Еврейские
похороны» «Бутылку в океане»), вспомним ряд лирических стихотво
рений из «Парижских ночей»: все это — все это ни одни лишь «обе
щания», а уже известные «достижения». После них большинство новых
стихов Кнута — жалкое бормотание, возвращенье в хаос. Когда они
появлялись отдельно на страницах журналов и газет — в них хотелось
видеть случайные наброски, обнародованные черновики. То, что Кнут
собрал их в книгу, — большая ошибка, но такие ошибки особенно пока
зательны, ибо подчеркивают неразборчивость, отсутствие взыскатель
ности и вкуса, т.е. недостатки для поэта губительные.
По правде сказать, падение Кнута — не полная неожиданность.
И в прежних его книгах многое было неблагополучно. Начать с того,
что Кнут никогда не мог найти свою основную тему, тогда как другие
его литературные сверстники: Ладинский, Смоленский, Терапиано,
свою тему не только нашли, но успели ее развить. В этом Кнут скорее
близок к покойному Поплавскому. Но у Поплавского была хотя бы своя
метафизическая атмосфера, порою даже остро ощущаемая. Кнут же
разбавлял свою лирику заменяющей ему атмосферу идеологии, сбив
чивой и путаной, моментами переходящей в низкий, необоснованный
340
«гуманизм». Ошибка некоего поэтического вкуса лишь усугубляло эту
риторику: Кнут злоупотреблял прозаизмами, многосложными эпите
тами, тяжело вмещающимися в стих, непродуманными или непрочув
ствованными образами. Неблагополучно было у него и с языком: нетнет да и попадался у него оборот столь нерусский, что поневоле ему
удивлялись. Но казалось, что все это Кнут преодолевает — и преодолеет
силою своего лиризма, неким общим мироощущением, достигшим ино
гда библейской первичной крепости, и, наконец, формальной работой.
Увы, все эти надежды распадаются в пыль, «Насущная любовь»
и тематически и формально куда менее крепка, чем «Парижские ночи».
Не только общее настроение книги вполне произвольно, но и мелоди
ческий рисунок отдельных стихотворений — за двумя-тремя исключе
ниями — абсолютно не выдержан. Вместо крепости, хотя бы интуи
тивной, — полная вялость и приблизительность самого поэтического
материала, образного, фонетического и словесного. Ошибка вкуса пре
вратилась в безвкусицу, ошибка языка — в стилистическую и даже грам
матическую небрежность. Просто непонятно, откуда взялось у Кнута
такое количество режущих слух сочетаний эпитетов и неумелых обо
ротов. «Мы дружно спим осоловелым сонном, забыв себя в застегну
тых пальто», «Теряли близких, душу и перчатки», «Счастие, чреватой
тоской», «Счастие, что человека гложет», «Я воочию видел — обманут
и предан», «И вновь возникают построчно — спокойствие и тишина»,
«Наша жизнь смертельна»... Примеры можно продолжить. Стоит ли?
Совершенно произвольны антитезы, которыми Кнут любит пользо
ваться:
Друг и до нас были знатные умники,
После — такие же будут глупцы...
Глубокопатели, воры, цирюльники,
Гордые дети, смешные отцы.
Безвкусица доходит даже до «Великого Людоеда» (с прописной
буквы), до риторически глубокомысленного заявления «Мы разошлись
как... — разлюбившие друг друга люди» (после традиционного сравне
ния «как в море корабли»). Некоторые стихотворения целиком рито
ричны, поэзия в них даже «не ночевала» («Противоречия» или «Диа
логи», в которых Кнут, между прочим, договорился до «метафорических
сапог»). Наконец, Кнуту даже изменила рифма: он упорно рифмует
«смирись — жизнь», «умники — цирюльники» и т.д. Все эти непрости
тельные промахи портят даже четкие и лирически правдивые стихот
ворения в книге, как «Пустота», «Измена», «Разлука» (третье из серии).
Стихотворений же цельных и ничем не коробящих в «Насущной любви»
нет совсем. Когда же в них попадаются прежние, убедительные кнутовские интонации, они звучат таким анахронизмом, что уже не радуют,
а лишь еще больше подчеркивают глубину нынешнего падения Кнута.
После «Настоящей любви» с облегчением переходишь к книгам
поэтов менее одаренных, чем Кнут, от природы, но более сознательных
341
и чистых в своей работе. Тем более что и в таланте ни одному из них
отказать нельзя. Книги эти неравноценны, но внимание останавливают
они все. Возможности в них, во всяком случае, заложены немалые.
О книге Николая Туроверова, скромно озаглавленной «Стихи», поя
вилось в печати несколько отзывов — и все, насколько мне помнится,
положительные. Отмечался несомненный, как бы физический талант
Туроверова, и его «непохожесть» на других поэтов, и тот большой путь,
который он проделал за несколько лет, со времени выхода его первого
сборника. Отмечалась, наконец, приверженность Туроверова к одной
теме, одержимость ею: почти все его стихи — о России. Последнее
обстоятельство, однако, не представляется мне достоинством Турове
рова. Конечно, безграничная его любовь к родине и та искренность,
с которой она выражается, трогают и радуют. Но дело в том, что един
ство этих стихов не столько тематическое, сколько сюжетное — и поэ
тому граничит с однообразием. Вообще для меня сомнительно, что тема
России — тема туроверовская. Туроверов работает как бы вслепую,
делает свое дело. Верное доказательство этого то, что немногие стихот
ворения, посвященные другим темам, едва ли не лучшие в сборнике.
Может быть, впрочем, само содержание здесь не при чем, а важна лишь
трактовка: как бы то ни было, наиболее убедительны туроверовские
интонации не тогда, когда он прямо пишет о России, а тогда, когда он
от нее отступает. От этого он, конечно, не теряет ни своей русскости,
ни памяти о своей стране. Писать для России совсем не обязательно
писать о ней.
Юрий Иваск впервые объединил свои стихи в книгу — и этому
нельзя не порадоваться. Не все стихи в «Северном береге» одинаково
хороши — даже попросту, далеко не все хороши, а совсем цельных
почти нет. Иногда Иваск увлекается бесцельными формальными поис
ками, иногда прекраснодушно перепевает старые образцы, иногда впа
дает в ненужную заумность (которой, впрочем, умеет пользоваться
и для других целей — как, например, в конце стихотворения «в сумер
ках локон, локон»). Но и у Иваска несомненно «необщее выражение
лица» — по слову Баратынского, которому он посвящает первое сти
хотворение. А, кроме того, во всех его стихах чувствуется предель
ная серьезность и даже священный трепет, с которым он приступает
к своей работе. Это не забава — а ответственное дело. Тема Иваска
еще не выявилась, она лишь едва намечена, но и она, поскольку можно
судить, на редкость серьезна, такие стихи, как «Враг мой мрачный
умолк» и «Вторая смерть», случайно не пишутся.
Заканчивая свой обзор, хочу поделиться большой радостью, кото
рую доставила мне Вера Булич своей прекрасной книгой «Пленный
ветер». Вот, действительно, настоящие стихи — и какой огромный рост
по сравнению с первой книгой Булич «Маятник». Уже и по ней ясно
было, что Булич — подлинный поэт со своим лирическим голосом,
с немалым формальным и конструктивным дарованием, со стремле
нием к душевному стихотворному единству. Но «Пленный ветер» изо
342
бличает уже некую опытную зрелость и уверенное мастерство, и свою
явно выраженную тему, которой все в книге подчинено. Ни одного сти
хотворения в ней нельзя переставить, настолько органически эта тема
развивается, настолько логически (в поэтическом смысле) повествует
нам Булич о борьбе плененного в человеческом существе духовного
начала с материальными преградами. И какая тонкость и четкость
рисунка, образов и слов. Как хороши стихи о Дон-Жуане, «Стихи о сча
стье», заключительные белые стихи. И как преображает всю эту стихот
ворную крепость таящееся за ней лирическое дыхание:
Но час настал — и черная земля
Вдруг обозначилась в тумане четко.
В вечерний час спустилась с корабля
И отплыла к земле пустая лодка.
И счастье, молчаливый пассажир,
Никем не узнанный, на берег сходит.
Заходит солнце, и тускнеет мир.
В покинутой каюте ветер бродит.
Может ли обмануть эта пронзительность и эта уверенная ясность!
Русские поэты в Варшаве1
Парижских русских критиков трудно обвинить в пренебрежитель
ном отношении к «провинциалам». Берлинские, белградские, хар
бинские писатели привлекали их внимание не раз: стихи Е. Таубер
и Н. Белоцветова, не говоря уже о прозе Сирина, не требуют ника
кого снисхождения. Но вышедший весной сборник стихов варшав
ского литературного Содружества не встретил здесь никакого отклика.
Причиной этого молчания могло быть то обстоятельство, что ни один
из участников сборника не был представлен достаточно полно: трудно
судить о поэте по двум-трем случайным стихотворениям. Теперь чет
веро из членов содружества выпустили индивидуальные сборники
своих стихов, и обойти их молчанием было бы несправедливо.
Отмечу одну, чисто внешнюю черту, очевидно, характерную для
условий, в которых работают варшавские поэты: все четыре книги, как
и сборник Содружества, отпечатаны на дубликаторе. Вероятно, упор
ство в стремлениях поэзии и подсказало авторам возможность обойти
вопрос об издателях, ныне стихов не издающих.
Из всех четырех поэтов наиболее полно представлен Лев Гомолицкий. Его книга — «Дуновение» — содержит свыше сорока стихотворе
ний. Кстати, и в сборнике Содружества ему было отведено почетное
место: очевидно, именно его варшавские поэты считают достойней
шим. Действительно, формально он наиболее искушенный, он разно
образит ритмы, многие его стихи неплохо построены. Единственный
из всех, позаботился он о построении книги: другие просто собрали
1 Возрождение. № 2669. 22 сентября. 1932.
343
свои стихи в хронологическом порядке. Все же это формальное умение
далеко от подлинного мастерства, а даже мастерство не делает поэта.
А собственного поэтического голоса в стихах Гомолицкого не слышно.
Тематика его перегружена общими местами, пафос «библейских» сти
хов не отражает глубокого религиозного мировоззрения и часто гра
ничит с безвкусицей. Не трудно найти в «Дуновении» и литературного
влияния современников, в частности, В. Ходасевича и Д. Кнута.
Не лишена формальных способностей и С. Киндякова. Но пользо
ваться ими она еще не умеет. Только немногие ее стихи (Мишка) как-то
построены, а отдельные находки тонут в довольно вялом глубокомыс
лии: философствовать в стихах вообще рискованно, а философия Киндяковой скорее элементарна. Другой ее недостаток — стремление к сво
еобразной итало-греческой экзотике, о чем свидетельствует хотя бы
заглавие ее книги «Меандр» — и длинные итальянские < неразборчиво >.
После киндяковских фавнов и аттических ночей, стихотворения
Сергея Войцеховского кажутся пределом искренности. Большинство их
посвящено России и воспоминаниям о гражданской войне. В некото
рых (напр., «На русской границе») можно найти строки живые и непо
средственные. К сожалению, автор не учел, что стихи не воспомина
ния и не заметки о личных переживаниях, а, прежде всего, искусство.
Чувства поэта могут по настоящему задеть нас, только перенесенные
из плоскости узко личной в плоскость лирическую.
Стихи Вл. Бранда тоже иногда слишком личные, слишком напоми
нают страницы из дневника. Встречаются в них и общие места, и даже
формальные ошибки. Все же, среди перечисленных мною поэтов Бранд
стоит на особом месте. Почти во всех его стихах слышится тот лири
ческий голос, которого недостает другим его варшавским собратьям.
Даже в неудачных его стихотворениях разбросаны живые строки,
оригинальные образы. Но два его стихотворная («Есть мука сладкая»
и «Ночь на станции») выделяются из всей книги: в них намечаются
рисунок и мелодика подлинного поэтического произведения.
Книга стихов1
Несмотря на общие тяжелые условия эмигрантской жизни, в част
ности литературной, и на кризис зарубежного книжного дела, число
стихотворных сборников, выходящих в эмиграции, не уменьшается:
сейчас почти одновременно вышел ряд новых книг поэтов. Между тем,
для стихов наше время более неблагоприятно, чем для любого другого
творчества: равнодушие читателей, отсутствие издателей. То, что при
таком положении поэты все же продолжают работать, факт очень зна
чительный. То же, что они умудряются издавать свои стихи, граничит
почти с чудесным и, во всяком случаем, должно привлечь присталь
ное внимание — вне зависимости от таланта и «достижений» того или
иного автора.
1 Возрождение. № 3893. 30 января. 1936.
344
Из ново вышедших книг на первое место по дарованию и поэтиче
ской подлинности, в ней сквозящей, надо без сомнения поставить поэму
Бориса Божнева: «Silentium Sociologicum» (Париж, 1936). Первые книги
Божнева «Борьба за несуществование» и «Фонтан», вышедшие уже лет
восемь тому назад, свидетельствовали о немалом таланте автора. После
долгого перерыва Божнев теперь лишний раз подтвердил свою органи
ческую одаренность. Некоторые строфы его поэмы попросту хороши:
Повиноваться пению нельзя.
Я призываю к неповиновенью.
Пускай поет цыганка бытия:
Ее, ее не слушай, вдохновенье.
Таких строф и строк в поэме много: «Почти на крыльях на почти сви
данье», «Как неказнивший молодой палач, доволен этим, но и недово
лен», «Довольно шуток. Пушкин был всерьез». Все это не только удачные
находки. У Божнева есть свое чувство слова, да и просто чувство поэ
зии. Приобрел он также известное мастерство или, во всяком случае,
умение. И все-таки, в общем, поэму нельзя назвать удачей: от Божнева
можно бы ожидать большего. Свое переживание он засушил и явно
снизил. Построение поэмы чисто головное, почти публицистическое.
От «цыганки бытия» Божневу отказываться не следует — именно
пения у него слишком мало. Хорошими стихами иллюстрирует он
свою рационально взятую тему, довольно точно выраженную в загла
вии и приведенных цитатах. Впрочем, и стихи далеко не всегда хороши.
Попадаются срывы и безвкусицы. Иногда невольно приближается
к Козьме Пруткову: «Святых серег незримый ореол увенчивает снизу
орган слуха», «Бегут по коже мириады роз», «Всевидящая, но глухоне
мая». Для Божнева такие строки непростительны.
На сборник Виктора Мамченко «Тяжелые птицы» (Объединение
писателей и поэтов в Париже) стоит обратить внимание. По первому
впечатлению, стихи Мамченко многих читателей должны оттолкнуть,
показаться путаницей и бессмыслицей. Но Мамченко отнюдь не бессмысленен. У него есть своя тема и то, что принято называть своим
голосом; и во всей книге чувствуется подлинное горение, неустанное
стремление, духовная жажда. «И опять я один из ста / Буду голоден».
Может быть, это самое характерное для Мамченко признание. Это,
однако, не романтическое томление, а духовное искание: по существу
Мамченко, конечно, богоискатель.
Отсюда не следует, что Мамченко сложный герметический поэт
с «высоким косноязычием». Косноязычие в его стихах присутствует,
но является, несомненно, не недостатком автора. В лучших строках он
совершенно ясен и понятен; путаницы же его всегда можно разобрать,
но часто оказывается, что он пишет «непонятно о понятном». Мам
ченко, по-видимому, сам сознает свой дефект и борется с ним: в книге
видны следы упорной работы, словесной и ритмической. Иногда она
приводит к отдельным поэтическим удачам: таковы некоторые места
345
из поэмы «С голубой высоты»; «Повести», иные самостоятельные сти
хотворения, например, «Шумно то, что смерти по плечу», конец кото
рого и поэтически хорош:
Вечностью мерцает Тишина,
Как глаза у ангела средь пира.
Но, в общем, переживание Мамченко остается в стороне от поэзии
и можно догадываться, что его опыт значительно превосходит поэти
ческое осуществление и выражен в стихах далеко не полно и не точно.
Книга Зинаиды Шаховской «Дорога» (Брюссель, 1935) содержит ряд
грамотных стихотворений, впрочем, всегда бледных и вяло постро
енных. В последнем отношении стихи Шаховской представляют даже
некоторый регресс по сравнению с первой ее книгой «Уход», вышедшей
в прошлом году. Темы ее — путешествия, тоска по родине, любовное
томление и даже некое стремление философического порядка — только
намечены, а поэтически никак не пережиты. На стихах Шаховской
лежит печать разнообразных влияний — Ахматовой, Гумилева, Ходасе
вича, даже поэтов эмигрантского поколения — Смоленского и Кнута,
причем влияния эти, отнюдь, не преображены собственным подходом.
Порою Шаховская вообще забывает о том, что стихи искусство и пишет
как бы лирический дневник.
Еще более характер дневника носят стихи дебютанта Льва Савин
кова («Аванпост» Париж, 1936). Впрочем, вольные лирические при
знания сплетены у него с невольными другого порядка. Название
сборника, пафос поэм о гражданской войне и пафос строительства
свидетельствуют, что Савинков не чужд советской заразы. «Поэт — это
чернорабочий в мастерской человеческих душ». Эти строки могли бы
быть напечатаны в любом советском журнале. Впрочем, вряд ли зараза
глубока, так как стихи звучат неубежденно и неубедительно. Стихи,
вообще, совсем слабые. Формально все они рассыпаются на отдельные
строчки, вдобавок, не запоминаются. Заметно сильное влияние «Две
надцати» Блока и особенно стихов Есенина: имеются даже почти бук
вальные заимствования. Без боязни ошибиться, можно предсказать,
что Савинкову вряд ли предстоит поэтическое будущее.
ФРАНКО-РУССКИЕ ПРОЗАИКИ
Графиня Апраксина1.
Венгерская патриотка и французская писательница
Любопытство, вызываемое личностью и жизнью более или менее
заметного человека, не всегда пропорционально его душевной или
умственной ценности. Часто оно подстрекается исключительно внеш
ними обстоятельствами, неожиданными и яркими положениями,
в которые этот человек попадает помимо воли, и которое превращает
его существование, бедное подлинными событиями, в красочный
и увлекательный роман. Такая жизнь — сущий клад для составителей
«романсированных» биографий, для коих поверхностная бурность куда
нужнее глубоких и скрытых переживаний. Ведь и в биографиях людей
значительных эти писатели останавливаются почти только на внешне
блестящих эпизодах: достаточно вспомнить, что Моруа в своей книге
о Шелли, в общем, не упоминает о самом важном, единственно важном
для поэта — о его творчестве.
Непонятно, почему никто из подобных биографов не соблазнился
до сих пор живописной фигурой графини Юлии Апраксиной — скорее
всего, просто потому, что о ней мало кто знает. Между тем, ее жизнь
вполне удовлетворяет требованиям жанра: ничего особенно замеча
тельного графиня не сделала, хотя и пробовала свои силы и на обще
ственном поприще, и в литературе, и в театре; никаких глубоких и труд
нообъяснимых переживаний у нее, по-видимому, не было. Зато все в ее
биографии ярко, неожиданно и занимательно. «Романсировать» ничего
не нужно, достаточно просто изложить события.
Как это ни странно, первый труд, появившийся сейчас об Апракси
ной2, преследует цели прямо противоположные: автор его — венгер
ская писательница Катерина Барна упорно избегает увлекательности,
старается изложить жизнь своей героини трезво и сухо. Зато очень тща
тельно останавливается Барна на общественной деятельности Апракси
ной и подробно разбирает ее сочинения, хотя и то и другое представ
ляет интерес довольно малый.
Для венгерского читателя интерес, впрочем, обостряется тем, что
Апраксина была до какой-то степени поборницей независимости Вен
1 Возрождение. № 4167. 20 января. 1939.
2 Barna С. Une femme de lettres du second Empire. La Comtesse Julie Apraxin. Szeged :
Institut français de l’Université de Szeged, 1934.
347
грии; хотя ее деятельность и не привела ни к каким конкретным резуль
татам, она может ныне приобрести символическое значение. Для чита
теля русского — это куда менее существенно. Однако и у нас имеются
специальные причины, заставляющие вглядеться в личность Апракси
ной более внимательно и придающие обычному любопытству оттенок
сочувственной любознательности: читатель, вероятно, сам понял, что
эта венгерская патриотка и довольно неудачная французская писатель
ница была по происхождению нашей соотечественницей.
Юлия Александровна Апраксина принадлежала и по отцу, и по матери
к старинной русской знати. Отец ее, граф Александр Петрович Апрак
син, пошел по дипломатической дороге и был назначен советником
посольства в Вене. Мать Юлии, урожденная Безобразова, была в род
стве с семьей Татищева, русского посла в Австрии. Сама наша героиня
родилась в 1830 году в Петербурге, но детство свое провела в Вене, что
до какой-то степени объясняет ее дальнейшую судьбу, связанную, хотя
и по принципу отталкивания, с Австро-венгерской Империей. Как во
многих аристократических семьях, в доме Апраксиных говорили, глав
ным образом, по-французски: это предопределило литературный путь
будущей писательницы. С самого начала мы видим, следовательно,
что обстоятельства играли в жизни Апраксиной куда более решающую
роль, чем ее собственные стремления; в большой мере, они даже рож
дали эти стремления, а порою и попросту заменяли их.
Супружество Апраксиных сложилось неудачно — граф не был образ
цом верности, а графиня еще до рождения дочери увлеклась венгер
ским аристократом Иосифом Эстергази. В 1841 году она развелась
с мужем и вскоре повенчалась с Эстергази. Последний очень любил
жену и перенес эту любовь и на свою десятилетнюю падчерицу. В своем
дневнике он записывает различные эпизоды жизни девочки, записы
вает с нежной заботливостью. В частности, вклеивает он в тетрадь ее
детские рисунки и отроческие стихи — немецкие, русские, но чаще
всего французские. Это не помешало ему дать Юлии очень поверхност
ное воспитание и неровное образование, которое ей потом пришлось
самой пополнять. Пробелы, впрочем, остались навсегда, ибо Юлия
интересовалась слишком многим — астрономией, философией, меди
циной, историей — но всем поверхностно и сравнительно недолго.
В возрасте девятнадцати лет она познакомилась в салоне своей
матери с графом Баттиани, отпрыском старого венгерского рода. Даль
ний его родственник, Луи Баттиани, незадолго перед тем выступил
против австрийского владычества за независимость Венгрии. Память
его чтилась в семье, как память героя и мученика. Еще до знакомства
с Баттиани, Юлия, во время революции 1848 г., увлеклась судьбой
венгров. Романтически настроенная девушка собиралась даже бежать
в мужском костюме к повстанцам. Баттиани окончательно закрепил
ее любовь к Венгрии; когда Юля вышла за него замуж, она уже чисто
сердечно считала себя венгеркой по духу. Первые годы после свадьбы
348
Баттиани, однако, провели в Вене, где Юлия посвятила себя семье —
у нее было пятеро детей — и светской жизни. Судя по всему, она
не была красавицей, но обладала прелестью и остроумием и пользо
валась в обществе немалым успехом. Иногда она читала гостям свои
собственные произведения или декламировала чужие стихи и диалоги
из пьес.
В 1860 году, как только оживилась венгерская общественность,
Баттиани переехали в Пешта (который еще не был объединен в один
город с Будой — это произошло в 1873 году). Юлия и там открыла
салон, отмеченный венгерофильством и тем, что наряду с аристокра
тами по крови, в него допускались «аристократы духа», т.е. писатели,
художники и общественные деятели. У Баттиани исполнялась вен
герская музыка (иногда приходил к ним даже Лист), читались произ
ведения венгерских писателей. Под руководством профессора Тольди
Юлия стала изучать историю и литературу своей новой родины и сама
пробовала писать по-венгерски. Но в совершенстве этим языком она
не овладела и снова обратилась к французскому, ограничившись тем,
что переводила свои произведения на венгерский с чужой помощью.
За два года до того она выпустила в Вене свой первый роман — «Что
бы ни говорили» — трогательную любовную историю, в которой высо
ких чувств было куда больше, чем психологической наблюдательности
и художественной правды. В 1860 году в Париже, куда она приехала
на время, вышел ее роман «Илона», в котором любовный элемент соче
тался с общественно-патриотическими тенденциями. Судьба венгров
взволновала парижан, что и вызвало известный успех молодой писа
тельницы (подписывавшейся Эйлуй Никсарпа — анаграмма ее деви
чьего имени — Юлия Апраксина).
Вслед за тем выпустила она еще два романа из венгерской жизни —
«Дружба» и «Две души», в которых революционный пафос по-прежнему
соседствовал с несчастными любовными приключениями благород
ных девушек, обиженных фатоватыми красавцами. Одновременно,
написала графиня и трагедию из истории Венгрии «Поработители
родины» — прошедшую в пештском Национальном театре с огромным
успехом, благодаря злободневным намекам, в ней заключавшимся.
Когда первый энтузиазм спал, пьеса перестала делать сборы и больше
никогда не возобновлялась па сцене.
Апраксина тем временем так увлеклась театром, что решила сама
сделаться актрисой. Она и без того слыла в обществе эксцентричной,
но это ее решение вызвало очень противоречивые реакции. Одни
видели в нем проявление либеральности, борьбу с аристократическими
предрассудками и желание послужить венгерскому искусству; дру
гие — несносную блажь и снобизм. Среди последних был и муж Юлии,
с которым у нее вообще испортились отношения из-за ее флиртов,
в частности, из-за мимолетной связи с молодым морским офицером.
Баттиани возбудил дело о разводе, причем по судебному приговору
349
Юлия лишалась права на своих детей и на ношение имени мужа, опо
зоренное на театральных афишах. С детьми она, впрочем, сохранила
контакт и впоследствии воспитала своих внуков.
Разрыв с мужем отдалил от нее и большинство прежних друзей —
тем ближе стали ей новые друзья, артисты и венгерские народники:
снова судьба сделала выбор за Юлю. И вот, она пишет сатирическую
комедию «Речь в парламенте», представление которой кончается про
валом. В Буде основывает она Венгерский Народный Театр, где сама
снова выступает на сцене. Выпускает она и первую газету на венгер
ском языке, вскоре прекратившуюся. Правительство отнеслось ко всем
этим начинаниям с большим подозрением. Когда же она устроила
артистическое турне по городам Венгрии, да еще где-то непочтительно
отозвалась об императоре, скандал вспыхнул открыто. Апраксиной
пришлось покинуть Пешт. После неудачных попыток покорить своим
талантом берлинскую и мюнхенскую публику графиня обосновалась
в Париже.
По правде сказать, ее театральная карьера и здесь протекала неу
дачно. Первые ее выступления в «Театре молодых артистов» вызвали
сенсацию, которая сменилась разочарованием. Как она ни поддержи
вала шум в газетах, выступая печатно с объяснениями своих ролей
и театральных принципов — звезда ее медленно гасла. В 1865 г. вдруг
распространился слух, что для нее пишет пьесу Сарду, и что она сыграет
ее на сцене Французской Комедии. Но слух оказался вздорным. В Коме
дию Апраксина, действительно, метила, но дирекция театра даже
не рассматривала ее кандидатуру.
Тогда Апраксина бросила сценическая мечты и снова обратилась
к политической деятельности в пользу Венгрии; у нее завязалась даже
переписка с известным революционером Кошутом. Однако и в поли
тике она потерпела неудачу. Понемногу она все больше отходила
от всего венгерского и втягивалась в светскую жизнь Второй Империи.
Вскоре она стала заправской парижанкой и даже перешла в католиче
ство (до тех пор она оставалась православной). Через некоторое время
она вышла вторично замуж за испанского военного, Лоренцо Рубио де
Эспиноза.
В восьмидесятых годах Юлия снова занялась литературой и выпу
стила два романа — «Одна или другая» и «Две страсти». К последнему
написал предисловие Александр Дюма-сын. Сделал он это, по-видимому,
как одолжение светской знакомой, ибо литературные достоинства
этих романов очень невелики. Патриотических социальных мотивов
в них больше не заметно, оба они целиком посвящены женской пси
хологии — но психологических данных у Юлии не оказалось, и она
заменила их сентиментальной мелодрамой. Особой славы ей романы
не принесли, и конец ее жизни прошел в забвении. По-видимому, она
переехала в Испанию, где и потеряла второго мужа. Сама она умерла
в глубокой старости, уже в наши дни, вероятно, в 1917 году. Точную
дату ее смерти биографу установить не удалось.
350
Тургенев-сновидец1
Тургеневу во Франции повезло: его знают и любят больше, чем
кого-либо другого из русских писателей. Толстого, может быть, больше
ценят, Достоевским интересуются, как явлением любопытным и значи
тельным, но чужеродным. Тургенева француз в каком-то смысле счи
тает своим. Вероятно, поэтому о нем смогла появиться книга, не рису
ющая его облик в элементарных, традиционных тонах, а вскрывающая
в его творчества черты, интересные и для русского читателя. Книга эта,
написанная А. Μ. Ремизовым и по-русски не вышедшая, показывает
нам образ Тургенева-сновидца2.
Тургенев, по мнению Ремизова, не только рассказывает нам о снах:
он воссоздает в своих произведениях особую сонную логику. Эту способ
ность он унаследовал от Гоголя. Вспоминая зеленого старичка из «Рас
сказа о. Алексея», подарившего автору повествования орешек, Реми
зов подчеркивает, что этот старичок — Гоголь. Подобно последнему,
Тургенев видит в снах скрытую сущность жизни, ее жестокость, власть
человека над человеком. В этом смысле творчество его является как
бы продолжением «Мертвых душ» и может быть названо «Жестокими
душами». Между явью и сном для Тургенева нет разницы: после сна
Аратова в «Кларе Мидич», у него в руках остается наяву прядь волос.
Сны связаны со всем, что есть в жизни таинственного — этим объясня
ются пророческие сны, столь многочисленные в произведениях Турге
нева («Живые мощи», «Накануне» и т.д.). Связаны они и с «кровью», т.е.
родовой основой («Сон») и с полом («Песнь торжествующей любви»).
Но сны не только вскрывают страшную сущность нашей жизни, в них
же можно почерпнуть силы для победы над темными ее проявлениями
и над самой смертью (Лукерья из «Живых мощей»), «Любовь сильнее
смерти» — таков вывод Ремизова из «сонного» творчества Тургенева.
Книга иллюстрирована особыми «ремизовскими» рисунками, изобра
жающими некоторые из тургеневских снов.
Поэты революционного времени3
Странную услугу оказал русской поэзии наш соотечественник Вени
амин Горелый. Можно сказать, медвежью услугу. Странность ее увели
чивается еще тем, что книгу о поэзии русской революции4 он выпустил
по-французски, т.е. для читателей, мало что знающих о русской лите
ратуре и русских событиях. Такому руководству надлежало быть осо
бенно тщательным в смысле документировки и беспристрастным осве1
2
3
4
Возрождение. № 3159. 25 января. 1934.
RemizqffA. Tourgueneff, poete du řeve. Paris : Hipocrate, 1933.
Возрождение. № 3396. 20 сентября. 1934.
Gorieły B. Les Poètes dansla revolution russe. Paris : NRF, 1934.
351
щении. Ни того, ни другого требования Горелый, однако, не исполнил.
Фактически, материал книги как будто богат. Горелый, по-видимому,
не только знаком с русской поэзией, но и соприкасался в начале рево
люции с литературными кругами.
История литературы все время соседствует в книге с личными вос
поминаниями, мелкими анекдотами, свидетельствами современников.
Для нас, русских, знающих произведения поэтов, о которых идет речь,
и понимающих, какое место кому принадлежит, такие сведения любо
пытны в виде дополнения или иллюстраций. Но для француза было бы
куда важнее узнать подробнее о роли Блока, Гумилева, Есенина, Мая
ковского в русской литературе, чем о смешных или грустных эпизодах
их жизни. Тем более что внешне жизнь многих поэтов протекла в очень
сходных условиях, и между ночными пьянствами Блока, и, скажем,
В. Шершеневича, разницы, как будто, нет. Отсюда один шаг до знака
равенства между стихами Блока и Шершеневича. Усугубляется это тем,
что в переводе Горелого стихи их, на самом деле, не так уж разнятся,
а подчеркнуть их различие он не может. Действительно, у Горелого нет
никакого чутья к поэзии, к которой он причисляет любые рифмованные
строчки. Иерархия ценностей от него тоже ускользает, почему он реша
ется написать следующее: «Первыми революционными поэтами были
Маяковский, Безыменский и Блок». Сопоставление Блока с талантли
вым фигляром Маяковским и бездарным Безыменским — поистине
чудовищно. Никакие уверения в гениальности Блока исправить это
кощунство не могут.
Не имея возможности судить о поэзии, Горелый поневоле говорит
лишь о количестве имен и стихов. Отсюда его вывод: революционное
время — расцвет русской поэзии. То, что за последние годы в советской
России ни один поэт, кроме Пастернака, не сказал ни одного живого
слова, Горелого не смущает. Тем более что дальше 1930 года он в своем
обзоре не идет. Напрашивается также упрек в коммунистических сим
патиях Горелого, но упрек этот был бы не вполне верен. Последние
главы книги доказывают, что ее автор против политической тенденции
в литературе, классового подхода и пропаганды.
Но Горелый убежден, что пропаганда, борьба с индивидуально
стью — явление временное, что все образуется, и родится новая вели
кая революционная поэзия. Конечно, — а пока поэты страдают, поги
бают или замолкают. Но всей трагичности гибели Блока, самоубийства
Есенина и Маяковского, Горелый точно не замечает.
Странное ослепление: пусть увлекаются советской поэзией снобирующие иностранцы, русскому человеку следовало бы быть трезвее
и честнее.
Комментарий:
Горелый Вениамин (1898, Варшава — 1986, Франция) — журналист, литератор,
переводчик. В эмиграции с 1920. Учился на философском факультете Берлинско
го университета. В 1922 переехал в Бельгию, окончил естественный факультет
Брюссельского университета. Доктор наук. С 1930 жил в Париже. Посвятил себя
352
деятельности литератора и журналиста. Публиковался под псевдонимом Максимов.
Специализировался на советской литературе. В 1928 выпустил Antologie de la poésie
soviétique («Антология советской поэзии»). Один из основателей журналов Prospection
et Avant-poste и Tentatives (1929). В1934 опубликовал работу Les Poètes dans la révolution
russe («Поэты в русской революции»). Сотрудничал в журналах Nouvelles littéraires
и Combat. После Второй мировой войны выступал с докладами о русской и советской
литературе. Прочел цикл лекций о Л. Н. Толстом в Школе восточных языков в Париже
(1954). Автор работ Science des lettres soviétiques (Париж, 1947), Cette année à Jerusalem
(«Этот год в Иерусалиме») (Париж, 1951) и др. В 1949 был корреспондентом газеты
Combat в Израиле. Занимался переводами с русского на французский. Переводил
И. Эренбурга, Б. Пастернака, В. Хлебникова, В. Маяковского. В 1954 выполнил пере
вод писем Л.Н. Толстого (1842—1860). В 1988 в Париже вышла (посмертно) книга
L’Homme aux outrages («Оскорбленный человек»).
Рассказы Михаила Матвеева1
В современной французской литературе появилось еще одно русское
имя. Наш соотечественник Михаил Матвеев пока еще новичок, но если
он бережно отнесется к своему несомненному дарованию, то через
несколько лет его имя можно будет назвать рядом с именами старших
его коллег — «русских французов»: Эммануэля Бова и Игнатия Леграна.
Думаем, что Матвеев займет место совершенно особое, именно бла
годаря своей «русскости»: хотя он и пишет по-французски, но Россия
сквозит в каждой его строчке, в каждой интонации.
Несколько лет тому назад он выпустил книгу «Загнанные», сюжет
которой был взят из времени гражданской войны на юге России (в част
ности, из еврейской жизни этого периода). Но «Загнанных» нельзя
было до конца причислить к беллетристике: слишком очевиден был
их мемуарный оттенок. В новом сборнике рассказов Матвеева2 граж
данская война послужила содержанием для пяти рассказов из семи:
по-видимому, автор одержим своеобразным романтизмом этой эпохи.
Но из сюжета революционные годы превратились в тему Матвеева. Его
рассказы не только о русской революции, они пропитаны ее тревож
ным и смутным веянием. Матвеев как будто подчеркивает, что он «вне
политики»: к своим героям — то белым, то красным — относится он
с одинаковой любовью и жалостью. Тему свою он взял куда глубже;
но именно поэтому его рассказы должны, как нам кажется, многое
разъяснить иностранному читателю и умерить своей правдивостью
советофильский снобизм иных литераторов. Несмотря на уже упомя
нутый романтизм, рассказы Матвеева очень правдивы — внутренней
человеческой правдой — и революционная пора изображена в них без
всяких прикрас, в грубой и горькой своей реальности.
«Я вам расскажу о стране, которую невозможно увидеть; она больше
не существует на свете. Да и существовала ли когда-нибудь?», — так
1 Возрождение. № 4043. 12 июня. 1936.
2 Matveev Μ. Entränge Famille. Editions Gallimard. Paris: NRF, 1936. (B 1936 году книга
получила высшую французскую награду Prix des Deux Magots (прим. Е.Д.).)
353
начинает Матвеев один из своих рассказов, — вероятно, лучший,
посвященный еще дореволюционному времени («Некогда»). И вся
книга его, собственно говоря, — история исчезновения и разрушения
России, не как государства, а как некоей жизненной и человеческой
ценности. Отсюда грустный, лирический тон повествования и та прон
зительность, которой проникнуты многие матвеевские страницы. Все
герои его рассказов ведут отчаянную борьбу — не только внешнюю —
за существование, но и душевную — за живую жизнь, против мертвя
щей, античеловеческой силы, прорвавшейся наружу, против ненави
сти, безжалостности, безразличия. Цель их борьбы дает им энергию
и пафос, и даже известную жизнерадостность: все члены матвеевской
«Странной семьи» любят жизнь, несмотря на ее изнанку, которую одну
только и знают. Но фон этой жизнерадостности — серая повседнев
ность, столь неожиданная в бурный, якобы «героический» период граж
данской войны; да и в самой душе матвеевских героев звучат нотки
безнадежности и обреченности. Все они смертельно ранены революци
онной реальностью, хотя и продолжают жить.
Не все рассказы одинаково хороши. Некоторые из них слишком
повествовательны, сюжет в них преобладает над темой, в некоторых
лирическое переживание слишком неясно, слишком спутано с созна
тельно поставленными «проблемами» — психологическими или иными.
Хромает иногда и фактура. И все же Матвеев — подлинный писатель.
Рассказы «Некогда», «Бледный мальчик» и «Серый цвет» обнаруживают
свой формальный подход, свой архитектурный оттенок, несколько при
ближающийся к чеховскому. С Чеховым роднит Матвеева и грустно
лирический тон, скрашивающий и преображающий бытовой реализм,
и моментами прорывающийся юмор — вплоть до некоторых, вероятно,
бессознательных реминисценций.
Таким образом, не только тема, но и подход к ней, и литературная
генеалогия крепко связывают Матвеева с Россией, о которой и для
которой он и пишет, хотя и на чужом языке.
Комментарий:
Михаил Матвеев (наст, имя Иосиф Сомсонович Константиновский) родился
в 1892 г. в Хайфе (Палестина), умер в 1969 году в Париже (Франция). Как писатель,
он был известен под псевдонимом Michel Matveev, как скульптор и художник—Joseph
Constant. И. Константиновский юность провел в Одессе и Елисаветграде. В1914 году
в Одессе поступил в Академию изобразительных искусств. Участвовал в выставке
Товарищества независимых художников (1918) и 1-й Народной выставке картин,
плакатов, вывесок и детского творчества (1919) в Одессе. Во время революции
в 1917 году был назначен инспектором Изобразительных искусств. В 1919 году его
отец и брат были убиты во время погрома, что и побудило Иосифа покинуть Россию.
В том же году вместе с женой он перебирается на корабле в Палестину. В Тель-Авиве
Иосиф организует группу художников. Через год он уезжает в Египет, затем в Турцию,
Румынию и, наконец, в 1923 году Μ. Матвеев обосновывается в Париже. Здесь он
много рисует, занимается скульптурой и пишет. Первая его книга по-французски о ре
волюции 1905 года вышла в 1928 году. В1933 году он опубликовал роман Les Traqués,
(в переводе на английский она вышла под названием Haunted — «Преследуемые»,
в переводе Ю. Мандельштама — «Загнанные») — трагическую историю еврейской
354
семьи, скитавшейся по Европе в поисках пристанища. В 1936 году за роман Entränge
Famille («Странная семья») он получил Prix des Deux Magots. Позже вышла книга про
зы о колонии русских художников в Париже «Город художников» (La cité des peintres;
1947) и роман о детстве «Далеко, давно» (Aillleurs, autrefois; 1959), в котором Мат
веев описывает свое детство на Украине. После Второй мировой войны Μ. Матвеев
стал широко известен миру как скульптор. Известно, что с 1950-х писатель неодно
кратно посещал Израиль, и в 1964 он получил дом-мастерскую от муниципалитета
г. Рамат-Ган (ныне здесь действует его дом-музей «Бейт-Констант»). Последние годы
жизни Матвеев делил между Парижем и Рамат-Ганом. Похоронен Михаил Матвеев
на кладбище Банье в Париже.
Рассказы Игнатия Леграна1
Имя Игната Леграна широкая публика узнала полтора года назад,
когда он был главным кандидатом на премию Гонкуров 1934 года.
Узнали тогда и русские читатели, что под псевдонимом Леграна скры
вается наш соотечественник2. Это могло их порадовать, тем бблее что
его роман «В своем свете» был отличный, а по основному своему ощу
щению даже замечательный. Но премии Легран не получил, и о нем
забыли снова. Если бы он сейчас не выпустил сборника рассказов,
то, вероятно, никто и не вспомнил бы, что во Франции сейчас живет
и пишет автор глубоко подлинный, и если не большой, то, во всяком
случае, вполне замечательный и своеобразный.
По счастью, книга Леграна появилась, и мы не только вправе, но счи
таем своей обязанностью напомнить о нем. Может быть, кто-нибудь
и прочтет его романы (их у него несколько, т.к. Легран вообще не дебю
тант) и новые рассказы. А тот, кто прочтет, вряд ли не остановится
на них и не захочет перечесть: случай редчайший, исключительный.
От повестей Леграна (так же, как и от некоторых романов) исходят
особые лучи, вернее некий электрический ток, от которого буквально
испытываешь толчок в сердце, такое волнение и даже радость (несмо
тря на меланхолический тон книг), о каких не могут и мечтать многие
испытанные и талантливые романисты. Легран — живое доказательство
того, что литераторское ремесло не убило в наш век жажду небывалого,
обещание неведомого и полного блаженства, составлявшие всегда сущ
ность — единственное оправдание литературы. Как неожиданно свежо
и полноценно звучит в устах Леграна слово «идеал», столь избитое, что
его, казалось бы, надо окончательно отставить. Вместе с тем, Легран —
не идеалист, он трезвый, скептически умный исследователь человече
ской души. Его «идеал», как и «идеалы» его героев, — вера в последнюю
человеческую глубину, «чудесную вещь», по выражению писателя Сан
дро (рассказ «Сандро»), «душевную родину», как говорит героиня дру
гого рассказа («Уроки на каникулы»), и как Легран назвал свой самый
первый роман.
1 Возрождение. № 4032. 18 июня. 1936.
2 Legrand I. Heiri — “Renaissance de la nouvelles”. Paris : NRF, 1936.
355
К этой «душевной родине» стремятся все его герои — в любви
ли, в искусстве, в горьких размышлениях пятидесятилетнего чело
века (переживания этого возраста составляют одну из главных тем
новой книги Леграна). И это стремление создать непохожую ни
на что другое, непередаваемую, томительную и пленительную атмос
феру — у Леграна ценнее всех его беллетристических достоинств.
Напряженный трагизм «последнего чаяния» захватывает и ведет, как
действующих лиц, так и читателя, до забвения самого себя. И за всей
обреченностью и безнадежностью светится все же ничем неистреби
мая надежда на обретение «чудесной вещи», на окончательное торже
ство любовного начала в человеке и в мире. Ибо, в конечном счете,
«душевная родина» Леграна, его «внутренний климат» — любовь, даже
тогда, когда он совсем не касается любовной интриги (как в военном
рассказе «Холм 304»).
Своеобразие Леграна особенно заметно на фоне современной фран
цузской беллетристики. Хотя он и пишет по-французски, он совер
шенно чужд французским веяниям и влияниям. Скорее, он ближе
к новой английской литературе, о которой у него разбросано столько
верных и проницательных суждений. Как метко, в нескольких словах,
клеймит он Лоуренса1 за его «безлюбовную книгу» «Любовник леди
Чаттерлей». Зато Легран притягивается к Кэтрин Мэнсфилд (которой
посвящен один из его рассказов), и к той линии романистов, предель
ным выражением коей является «Источник» Моргана. Не надо удив
ляться этой англомании. Легран сам говорит об «английских умах,
зараженных русской литературой». Через Англию он связан, конечно,
с русской традицией. Вряд ли мы ошибемся, что в основе творчества
Леграна — Достоевский, хотя и очень по-своему преломленный, абсо
лютно без «надрывов» в специфическом смысле.
Все это, повторяем, очень замечательно, и если мы все же не назо
вем Леграна большим писателем, то только из-за отсутствия у него
предельного и уверенного мастерства. Это не значит, что он хаотичен
или слаб формально. Он к мастерству стремится, и чисто литератур
ное дарование у него — несомненно. Способность вымысла у него
первостепенная, так же, как и умение создавать живых людей. Как
жизненны и привлекательны все его персонажи: не всегда «положи
тельные», но пронзенные желанием «чудесной вещи», с умом и вку
сом, с критической оглядкой на самих себя. Умеет Легран и строить
свои произведения. «В своем свете» — роман архитектонически без
упречный. Рассказы в общем слабее с этой точки зрения; все же «Уроки
на каникулы» — рассказ прекрасный во всех отношениях. Зато дру
гие порою расплываются, грешат длиннотами. Лучший по внутрен
нему ощущению рассказ «Сандро», собственно говоря, начинается
по-настоящему со второй части, а первая — лишь несоразмерно рас
тянутая экспозиция. Но эти дефекты не мешают ни общей увлекатель
1 Lawrence D. Н. Lady Chatteriе/s lover — опубликовано в 1928 г. (прим. Е. Д.).
356
ности, ни той глубокой человеческой замечательное™, о которой мы
говорили. И, пожалуй, именно от «Сандро», больше, чем от других
рассказов, получаем мы незабываемый толчок в сердце, над которым
нельзя не призадуматься.
«Виргиния»1
Истекший год был, в общем, неудачным для французской литера
туры. В ней не только не появилось новых имен, которые обратили
бы на себя внимание, даже книги писателей, уже зарекомендовавших
себя, за самыми редкими исключениями, оказались срывами. Срывом
представляется нам и новый роман Игнатия Леграна «Виргиния»2,
правда, срывом, лишний раз свидетельствующим не только о подлин
ности и талантливости, но и о некоей необычности автора. Напомним,
кстати, о судьбе этого несправедливо незамеченного писателя, одного
из самых своеобразных в современной французской литературе. На ее
других видных представителей он совсем не похож, зато русский чита
тель явственно расслышит в его творчестве знакомые интонации, что,
впрочем, неудивительно, ибо Легран наш соотечественник. В книгах
его по-своему преломились и Достоевский, и Чехов, и даже до какой-то
степени Гоголь, причем первые два, несомненно, восприняты сквозь
английскую традицию, с ними тесно связанную. Тревога Достоевского,
таким образом, потеряла свой «надрывный» характер, а чеховский
реализм стал прозрачнее, идеалистичнее. Но все эти влияния подчи
нены Леграном некоему собственному стремлению, очень глубокому
и опытно зрелому. Голос Леграна всегда узнаешь по насыщенности
каким-то душевным электричеством, разряжающимся толчками и пре
ображающим самые истасканные понятия и слова. Редкий случай:
Легран не боится таких слов, как «идеал» или «вдохновение», не боится
той гаммы чувств, которая соседствует с сентиментальностью, и умеет
сказать эти слова и передать эти чувства так, что им веришь, что к ним
притягиваешься.
Первый роман Леграна назывался «Внутренняя родина». Это выра
жение повторяет, говоря о своей заветной цели, героиня одного
из лучших рассказов Леграна, «Летние уроки»; повторяет его и геро
иня «Виргинии». Оно и освещает мироощущение и манеру писателя:
мир и человек интересны ему лишь постольку, поскольку в них звучат
голоса с этой потерянной родины, непрестанно зовущей нас где-то
в нашей глубине. Новую свою книгу сам Легран определяет как «психо
логически любовный роман». Эротическая уязвленность действительно
в ней явственна, а психолог Легран — углубленный и тщательный
(вспомним его лучшую книгу, вполне замечательный роман «В своем
1 Возрождение. № 4113. 7 января. 1938.
2 Legrand I. Virginia. Paris : NRF, 1937.
357
свете»). Но и психология, и эротика для Леграна не самоцель, а лишь
проводники в мир глубинной, первичной реальности, в мир онтологи
ческий. Любопытно, что Легран сознательно отнюдь не притягивается
к религиозным мотивам; чаще всего он к ним равнодушен, когда же
касается их, то лишь для обличения новейших лжерелигиозных веяний.
Как удалась ему в «Вергилии» эпизодическая фигура мещанина, счита
ющего себя мистиком, и уверенного в своей избранности Богом, благо
даря заступничеству св. Терезы Авильской. Однако сам Легран отнюдь
не лишен мистицизма, только находит он его на других путях. Ключ
к «внутренней родине» видит он, прежде всего, в искусстве, способ
ности человека принять в свою душу «вдохновение», «чудесную вещь»
(по выражению героя одной из повестей Леграна, писателя Сандро) —
что, конечно, не так уж далеко от предчувствия благодати. Память
о «чудесной вещи» и представляет для Леграна верный «залог бессмер
тия», несмотря на всю открывшуюся ему жизненную грязь и низость.
Герой его предыдущего романа встречает в гостях некоего писателя,
в котором нетрудно узнать Селина, и жестоко осуждает его за пристра
стие к безвыходности и теме: оценка не вполне справедливая, но сколь
показательная для Леграна.
К воплощению в жизнь «чудесной вещи» стремятся и все три героя
«Виргинии»: музыкант Анрн Брешан, его возлюбленная Эльза и отец
последней, личность загадочная и не отчетливо обрисованная. Для
двух первых путь обретения душевной родины, конечно, в любви, для
«старого господина», как его чаще всего называет автор, — в своеобраз
ном отеческом чувстве. Но у всех трех есть и общая дорога — искус
ство. По существу в романе соединены, но не сплавлены до конца, три
темы: любовная история, повесть об отце и дочери, и борьба искусства
с жизнью, воображаемой Виргинии, героини музыкального фильма,
над которым работает Брешан, с живой женщиной Эльзой. Брешан
убежден, что рано или поздно одна из них вытеснит другую, но проис
ходит иное: черты Виргинии и Эльзы постепенно сливаются, искусство
входит в жизнь, чудесно ее преображая.
Таков, во всяком случае, замысел романа, явно не до конца осущест
вленный. Книга построена сбивчиво, любовные эпизоды выпадают
из общего тома и грешат безвкусицей, в словах Брешана и старого
господина не всегда убедителен идеализм, приобретающий порою отте
нок прекраснодушия. Есть неувязка и в самом образе Брешана, сильно
чувствующего природу всякого искусства, но определенно не понима
ющего музыки, воспринимающего ее слишком «программно», лите
ратурно: его надо было бы сделать не композитором, а писателем.
Диссонансом звучат и его политические размышления, проникнутые
левизной опять-таки идеалистического порядка. Да и написана книга
небрежно. Как целое, она вообще не существует. Однако голос Леграна
узнаем мы и на этот раз с волнением и радостью. Как правдивы одино
кие блуждания Брешана, его робко самоуверенное поведение с учени
цами, его столкновения с повседневностью в облике лавочников или
358
консьержей. Как хорош пустой летний Париж, который вот-вот пре
вратится в призрак. Какие вообще странные, жутко прельстительные
интонации прорываются тогда, когда их меньше всего ожидаешь. «Вир
гиния» сделана из той самой материи, из которой создается большое
искусство. Сможет ли Легран стать в действительности большим писа
телем — вопрос особый.
«Выход из порта»1
Мы уже несколько раз обращали внимание читателей на произве
дения французского романиста Игнатия Леграна, по происхождению
нашего соотечественника. Может быть, именно русская кровь, вернее
причастность к русской культуре, оказалась причиной некоей необыч
ности его писаний, мешающей ему вполне слиться с современной фран
цузской традицией. Правда, русское происхождение и духовная связь
с русскими источниками не помешали другому писателю, Анри Труайа,
войти во французскую литературу и утвердиться в ней. По-видимому,
мы имеем дело не с национальной, а с личной особенностью Леграна —
одновременно и большим его достоинством, и своеобразным недостат
ком. Писатель он вполне зрелый, обладающий немалым мастерством.
Внутреннее же его содержание, особые леграновские интонации и сами
темы его романов («В своем свете», «Виргиния») или прелестных пове
стей («Летние уроки», «Сандро») были подстать автору, вполне выдаю
щемуся. Между тем, большим писателем он все же не стал, а «Вирги
ния», при всем ее эмоциональном богатстве, была просто срывом.
Новый роман — скорее, впрочем, большая повесть Леграна — «Выход
из порта»2 — бесспорная удача. Отдельные неувязки и идеологические
отступления дела не портят: книга написана прекрасно, с глубоким
дыханием, с отличным мастерством, с наблюдательностью и душевным
сочувствием герою. И все-таки в ней ощущается разрыв между замыс
лом и осуществлением. Слишком серьезны интонации Леграна, чтобы
растрачивать их на столь поверхностный сюжет.
Восемнадцатилетний юноша Жильбер, окончивший лицей, мечтает
о свободе, о приключениях и, конечно, о любви. Мечты его неясны,
но он ждет небывалого. Получив в подарок пятьсот франков, он едет
в соседний портовый городок в поисках приключения. Из этого порта
он выйдет в жизнь. Увы, город скучен, прекрасных незнакомок в нем
не водится, а случайные соседи даже не понимают — какого приклю
чения он ищет. Жильбер уже готов на самое низменное — на «любовь»
с уличной женщиной. Но и она ускользает, обворовав его. Поражение
полное. Оскорбленный в своих тайных чувствах, решив, что на земле
нет ничего, кроме презренной прозы, юноша возвращается в гости
1 Возрождение. № 1470. 10 февраля. 1939.
2 Legrand I. La sortie du port. Paris : NRF, 1938.
359
ницу. Но тут-то его и ждут приключения. Ночью его будит хозяин,
которому он выдал себя за студента-медика. Ему приходится оказать
первую помощь старой американке, с которой случился удар. У ее изго
ловья, подавляя стыд, знакомится он с настоящим врачом, дающим
ему, не подозревая того, уроки житейской мудрости. А потом появля
ется и незнакомка, правда, уже не первой молодости, но еще обворо
жительная и очарованная юностью Жильбера. В жизненное море он
все же выплыл, хотя иначе, чем предполагали, с горьким привкусом
первого опыта.
Что это? Простое описание обычного отроческого столкновения
с действительностью? Если судить по свершениям — да, только такое
описание. Но со многих страниц книги на нас веет иным. Легран все
время на той грани, когда частный случай утрачивает значение, а воз
никает вопрос вообще — о роли приключения в человеческой жизни.
Вопрос волнующий и пленительный. Но в последнее мгновение Легран
вдруг снова возвращает нас к приключению Жильбера.
Комментарий:
О жизни французского писателя русского происхождения Игнатии Легране из
вестно очень немного. Он печатался во Франции под псевдонимом Ignace Legrand.
Настоящее его имя — Фердинанд Игнатий Альберт Варшавский. Известно только,
что родился он 12 сентября 1884 года, во Франции. Дата смерти точно неизвестна
(1934?). Мать была француженкой Louise Cécile Rival, отец, Шолом Александрович
Варшавский, — еврей из России. Брат Игнатия Леграна был известным французским
художником Eduard Leon Louis Warschawsky (Edy Legrand). Игнатий Легран был близ
ким другом Мопассана. Женат он был на француженке, Mary Catherine Gourgaud du
Taillis, внучке Raphael Cahen d’Anvers, известного банкира, по заказу которого П. Ре
нуар в 1880 году написал портреты его трех дочерей. В 1934 году роман Леграна À sa
lumière был представлен на Гонкуровскую премию. 12 книг Леграна вышли на фран
цузском языке. Два романа были переведены на английский язык (The Land Within
и The Embassy Train). В журнале La Grande Revue за 1934 год писали о произведениях
Игнатия Леграна: «Мы верим, что со времен Марселя Пруста во Франции не было
новеллиста более технически организованного, более плодотворного и литератур
но богатого, чем Игнатий Легран, только что давшего нам произведение искусства
правдивого и авторитетного характера, освещенного в то же самое время чисто
человеческим состраданием и напряженным неуловимым реализмом».
«Дети в изгнании»1
Рассказы Надежды Городецкой хорошо знакомы читателям «Возрож
дения». Многие, вероятно, читали и оба ее первых романа — «Несквоз
ная нить» и «Мара». Третий роман Городецкой, только что вышедший2,
трактует тему очень нам близкую и болезненно нас задевающую: тему
«третьего» эмигрантского поколения, т.е. той молодежи, которая поки
нула Россию в раннем детстве или родилась уже в изгнании. Роман этот
выпущен непосредственно на французском языке (предыдущие произ
1 Возрождение. № 3956. 2 апреля. 1936.
2 Gorodetzky N. L’exil des infants. Paris : Desclée de Brouwer, “Les Iles”, 1936.
360
ведения Городецкой почти все вышли во французском переводе) и обра
щен, по-видимому, главным образом к европейскому читателю. Вопрос
о русских писателях, перешедших в ряды иностранных литератур,
не раз затрагивался в зарубежной прессе. Надо ли нам радоваться или
огорчаться их успехам? Ответы предлагались разные, да общего реше
ния и не может быть. Но случай Городецкой — особый. Она слишком
явно — русская писательница, чтобы за нее могло возникнуть такого
рода беспокойство. Да она и не перестала писать по-русски. При чте
нии «Детей в изгнании» ясно, что и эта книга написана по-русски, и что
мы имеем дело с переводом, по всей вероятности, авторским, т.к. имя
переводчика не указано. Перевод, безусловно, хороший, но чувствуется
все же, что это не оригинальная версия.
Жаль, если этот «переводный оттенок» оттолкнет иностранцев:
книга написана, повторяем, несомненно, для них. Поэтому Городецкая
подробно останавливается на информационной части, сообщая и пояс
няя то, что нам и без того известно и понятно: обстановку эвакуации,
условия жизни в изгнании (и не одного лишь младшего поколения).
Но для французов будет небезынтересно узнать, какие уколы терпит
эмигрантское самолюбие от сознания своего материального нера
венства с уроженцами приютившей нас страны; как Борис Кочетов
не решается позвать товарища по лицею к себе, в одну комнату, кото
рую разделяет с матерью и отчимом; как молодые эмигранты просижи
вают вечера в кафе не из любви к «атмосфере богемы», а из нежелания
вернуться домой, в нищенскую каморку.
Остановится французский читатель на пассаже о благодарности рус
ских к Франции, несмотря на лишения, высылки и прочие ограничения.
Можно бы возразить, что не все эмигранты живут в ужасных условиях
героев Городецкой, но мы знаем, увы, каково их количество в процент
ном отношении.
Материальное положение, так сказать, бытовая сторона — только
фон романа. Сущность его — моральные искания молодежи, почти
не знающей своей родины, иногда плохо говорящей по-русски. Дена
ционализация, подданство, право на труд, мечты и заботы о нормаль
ной «карьере» — вот что занимает всех этих Борисов, Нин, Николаев,
из коих никто не достиг еще двадцати лет. Во всех этих треволнениях
непрестанно присутствует, однако, Россия — ее образ и имя, память
или мечты о ней. Это чувство толкает представителей «третьего поко
ления» друг к другу, отделяя от сверстников французов. И хотя боль
шинство из них относятся презрительно к эмиграции, к своим отцам
и старшим братьям, «потерявшим Россию», сами они все же остаются
в эмигрантской среде: в русских лагерях, в русских культурных, лите
ратурных, спортивных объединениях, в новых политических образо
ваниях. Политикой все они задеты, хотя и не в чистом виде. За всеми
этими исканиями скрыта тревога еще более глубокая, порядка чисто
духовного. Не случайно для Нины «служение России только один
361
из видов служения Богу». Русская катастрофа вошла в их сознание, как
данное, как реальность, пожалуй, как ниспосланное испытание. Очень
пронзительны строки о «гибели», сочетающейся в уме Нины с Пушкин
скими стихами; это чисто русское ощущение «последнего дня Помпеи»
вряд ли целиком будет понято западными читателями.
Духовное беспокойство разрешается героями Городецкой по-разному.
Бежавший из советской России, Малышев кончает самоубийством. Про
никшаяся полунапускным разочарованием и безразличием, Лиля опу
скается и ищет утешений в легких романах. Нина уезжает в Россию —
не совсем ясно, для чего: для подвига, вроде сирийского Мартына, или
для «строительства». Борис уходит в личную жизнь и эстетство. Наибо
лее внутренне преображенной оказывается под конец книги единствен
ная из «старших» Анна Сергеевна, которой тоже нет еще тридцати.
После любовных разочарований и неудачи общественной, она обраща
ется к вере, хотя и почти бессознательно. Ее духовный путь обрисован
Городецкой, пожалуй, убедительнее всего.
Иностранец, прочитавший роман, получит без сомнения правиль
ное представление о наших молодых. Но для нас, знающих их лично,
герои Городецкой не всегда убедительны. Слишком прямолинейны
и несложны их характеры. Пусть многое отделяет «третье» поколение
от предыдущего, но отрицать в нем сложной и интенсивной внутрен
ней жизни мы не имеем права. Городецкая вряд ли и хочет этого, так
что примитивность ее героев надо отнести за счет известной лите
ратурной неудачи. «Дети в изгнании» с точки зрения чисто художе
ственной кажутся нам вообще не лучшим произведением Городецкой.
Действие местами явно растянуто, не хватает динамизма. Городецкая
лучше «показывает», чем «рассуждает» — жаль, что она сама не всегда
помнит об этом. Все же в романе чувствуется лирическое дыхание, свое
переживание. Прелестны два вставных эпизода, образующих как бы
отдельные новеллы: история таинственной любви Фроси Белус и «сол
нечный миф» молодой поэтессы Наташи Горенко. Судя по всему, пове
сти удаются Городецкой гораздо больше, чем длинные романы. Надо
надеяться, что она не отнесется с пренебрежением к своему «новелли
стическому» дарованию: хороший художник не обязан писать большие
полотна, а имеет полное право ограничиться и миниатюрами, не теряя
ни своей подлинности, ни глубины.
Комментарий:
Надежда Даниловна Городецкая — писатель, публицист, доктор философии,
профессор. Родилась в России в 1901 г. — умерла в 1985 г. в Англии. Дочь литера
тора. Училась в Гатчине и в Полтаве. Покинула Россию в 1919 г. Жила в Югославии,
переехала в 1924 г. во Францию. Занималась литературой и журналисткой. Автор
романов «Несквозная нить», «Пара», «Дети в изгнании». В 1930-е гг. переехала в Ве
ликобританию. В1934 прошла курс богословия в колледже Вознесения (Birmingham).
В1938 г. защитила диссертацию в Оксфордском университете. Преподавала русский
язык, а позднее была руководителем Отделения славянских исследований в Ливер
пульском университете. Основала дом св. Макрины в Бирмингеме для православных
362
студенток (1939), не открывшийся из-за войны, и дом св. Григория Назианзина и св.
Макрины в Оксфорде для православных студентов. С 1942 г. работала над доктор
ской диссертацией в Оксфорде. Первая женщина, прочитавшая курс на богословском
факультете. Доктор философии (1944). Лектор по русской литературе (1945—1956).
Профессор Ливерпульского университета (1956—1968). Заслуженный профессор
(1968). Многочисленные статьи печатались в английских журналах. Читала лекции
в американских университетах (в частности, в университете Беркли).
«Предчувствие»1
Эммануэль Бов, по происхождению наш соотечественник, довольно
давно и прочно вошел во французскую литературу. У него — уже
известное имя и всегда хорошая пресса. Несколько лет назад он полу
чил одну из литературных премий, был кандидатом и на Гонкуровскую.
Он выпустил несколько романов, имевших неизменный успех, в осо
бенности «Коалиция» и «Пасынок». Успех был вполне заслуженным. Бов
обладает очень развитым психологическим чутьем и композиционным
талантом, своей манерой видеть и писать.
Новый его роман — «Предчувствие»2 — не лучшее его произведе
ние, хотя задуман вполне своеобразно. Его сюжет напоминает «уход»
Толстого, хотя герой Бова человек безвестный и средний. Может быть,
случай Шарля Бенесто в каком-то смысле даже «чище» толстовского,
ибо у Бенесто не было ни семейных разногласий, ни других внеш
них причин. Он «уходит» исключительно от внутреннего беспокой
ства, от желания жить лучше и праведнее, чем может в своем кругу.
Но и в рабочем квартале он встречает мелочность и недоброжелатель
ство. Главное же — все воспринимают, как необыкновенное, него
дуя или восхищаясь, то, что для него просто и естественно. Он даже
сомневается, правильно ли поступил, раз его «уход» вызвал смущение
и толки. От бывшей своей среды он тоже не может вполне отделаться.
Когда он умирает, в комнате его, как в Астапове, толпятся знакомые
и незнакомые люди, и за гробом его идут сотни.
По-видимому, Бов видит в опыте Бенесто неудачу, но замысел его
неясен. Неясно также, стоит ли этот опыт в центре романа для самого
автора, или он просто преподносит нам любопытный психологический
случай, или, в конце концов, ограничивается повествованием. Эмоцио
нальное переживание не развито, не чувствуется линии и цели. Психо
логическая ткань очень добросовестна, но местами бедна, примитивна.
Встречаются совсем пустые места, пробелы, иногда же, кажется, вве
дены лишние эпизоды, а более существенные не развиты. Не поторо
пился ли Бов с выпуском книги? Обидно, если он погонится за «про
дукцией» и снизит свое творчество.
1 Возрождение. № 3844. 12 декабря. 1935.
2 Bove Е. Le Pressentement. Paris : NRF, 1935.
363
«Прощай Фамбон»1
Странное название выбрал для своего нового романа Эммануэль
Бов — название, чем-то на редкость не соответствующее его обычному
стилю, своей нарочитой и крикливой небрежностью. Правда, и сама
книга не вполне похожа на предыдущее романы Бова, хотя пере
кличка тем, некоторых ситуаций и даже приемов несомненна. Но то,
что в прежних романах было органически выращено, крепко слажено
и ярко сказано, на сей раз превратилось в ряд бледных и разрозненных
намеков на что-то, может быть, и значительное, но не воплощенное
образно и словесно.
Эммануэль Бов — по происхождению русский, но во французскую
литературу он вошел уже давно, и, казалось бы, прочно. Несмотря
на отсутствие у него внешнего блеска, он узнал лет десять тому назад
довольно громкий успех, благодаря роману «Коалиция». Прекрасный
роман «Пасынок» утвердил его репутацию. Особенно радостно было
то, что Бов как-то сразу примкнул к очень серьезной и чистой линии
французской словесности. Самый тон его, а также его стилистическая
манера и психологическая ткань поражали особой первоклассностью,
даже несмотря на известную формальную неровность. Все дышало
сосредоточенностью и добросовестностью, напоминающей некоторые
английские романы. Порою эта неизменная тщательность грозила даже
превратиться в скучноватость, но внутренняя подлинность и большой
вкус Бова уничтожали эту опасность. Главное же, за стилем и психоло
гией сквозила глубокая личная тема Бова — тема освобождения чело
века от всего наносного, общественно-житейского, во имя душевной
правды. Герои Бова как бы повторяли в миниатюре путь Толстого, есте
ственно заканчивающийся «уходом». Ярче всего выражена была эта
тема в повести «Предчувствие», вышедшей два года тому назад, хотя
она формально слабее больших романов Бова.
Ту же внутреннюю драму переживает и Шарль Декуен, герой нового
романа. Полжизни он стремился к созданию себе положения в провин
циальном городе Фомбоне и вдруг почувствовал необходимость бро
сить свою семью и среду, в которую вошел лишь внешне, — чтобы стать
самим собой. То, что Декуен принадлежит и по развитию, и по проис
хождению к «средним людям», могло бы внести нотку вполне ориги
нальную, по-новому показать и углубить тему. Но Бов в этом романе
не только сорвался, а как бы изменил самому себе.
Во-первых, душевный процесс Декуена по-настоящему проявляется
лишь в последних главах, а три четверти книги посвящены бытовым
и психологическим эпизодам, лишь отдаленно с ним связанным. Эта
разросшаяся экспозиция невольно раздражает. Во-вторых, и в конце
книги смысл бегства Декуена настолько неясен, что повторяем, явля
ется скорее намеком на тему, чем новым ее вариантом. Самые харак
1 Возрождение. № 4104. 5 ноября. 1937; Bove Е. Adieu Fombon. Paris : NFR, 1937.
364
теры Декуена, его двух жен, его сына, его знакомых даны лишь в виде
набросков, неточных и неполных. Наконец, построение книги лишено
обычной гармоничности Бова, в нем столько пустоты и лишних эпизо
дов, что возникает мысль — не написан ли роман наспех и небрежно?
Это тем удивительнее, что Бов два года не нарушал молчание. Между
тем, небрежность сказывается во всем: Бов порою даже путает имена,
называет вторую жену Декуена то Симоной, то Денизой, а в одном
месте сына Мориса — Шарлем, так что его можно спутать с отцом.
Но эти дефекты легко устранимы. Хуже, что весь роман напоминает
скорее черновой набросок, чем законченное произведение писателя,
от которого позволено было ждать большого роста. Будем надеяться,
что этот роман — недоразумение, и что Бов вернется на свой прежний
путь, такой подлинный и привлекательный.
Комментарий:
Эммануэль Бов, писатель и художник, настоящая фамилия—Эммануэль (Эмилий)
Эммануилович Бобовников. Он родился 20 апреля 1898 в Париже в семье русского
еврея. Мать была родом из Люксембурга. Жизнь одаренного писателя и художника
была нелегкой. Ему пришлось сменить много профессий, прежде чем он стал писате
лем. Работал он на заводе Renault, мыл посуду в ресторане Марселя, работал портье
в Версале, под Парижем, служил во французской армии. В1921 году он уезжает с мо
лодой женой в Вену, где и начинает писать свои знаменитые романы под псевдонимом
Jean Vallois (Жан Валуа). Вернувшись в Париж в 1922 году, Эммануэль Бов работал
журналистом. Его работы привлекли внимание французской писательницы Колетт,
которая и помогла ему напечатать в 1924 году его первый роман Mes amis («Мои
друзья»). Один из последующих романов Эммануэля Бова La Coalition («Коалиция»),
опубликованный в 1927 году, был выдвинут на Гонкуровскую премию. В 1928 году
за свои романы он получил приз Figuière. Бов продолжал успешную писательскую
деятельность до вторжения немцев в Париж.
Как художник Бов участвовал в выставках Королевской академии в Лондоне,
в 1928—1932 гг. выставлялся в Салоне французских художников в Париже. Во время
Второй мировой войны был в партизанах, в 1942 году бежал в Алжир. Во Францию он
вернулся совершенно больным и разбитым. Эммануэль Бов умер в 1945 году в воз
расте 47 лет от кахексии и сердечной недостаточности. И хотя он входил в первый
ряд французской литературы 1920—1930-х годов, после Второй мировой войны он
был почти полностью забыт. И только в 1970-х годах наступило «второе рождение»
писателя—посмертно к нему вернулась слава. В1987 году вышел его последний роман
Mémoires d’un homme singulier («Мемуары странного человека»). Сейчас некоторые
его романы переведены на русский язык. За свою короткую жизнь он опубликовал
около 40 произведений.
«Садок»1
Существует условная критическая формула, согласно которой вторая
книга начинающего писателя считается слабее первой Она, конечно,
неправильна, как все условные формулы, но, как многие из них, осно
вана на довольно неправильном наблюдении. В первой книге автор
обычно еще далеко не совершенный технически, поражает нас, если он
1 Возрождение. № 3795. 24 октября. 1935.
365
талантлив, оригинальностью содержания или своеобразием манеры.
Во второй книге он становится искушённее формально, лучше и сво
боднее распоряжается своими средствами, и эта свобода выражения
заслоняет иногда от него самого первичный порыв его, собственное,
пусть и не зрелое, переживание. Только позднее научится он сочетать
личное содержание, свой духовный пульс с чисто литературной рабо
той, находя для первого адекватную форму, так что самое разделение
на форму и содержание делается неверным и ненужным. Пока же он,
действительно, в пользу некоторого мастерства, вернее, еще только
умения, жертвует своей свежестью и своеобразием.
Именно это произошло с молодым романистом Анри Труайа, кото
рым мы имеем особые основания специально интересоваться, так как
по происхождению он русский. Год тому назад мы сочувственно отозва
лись о первом его романе «Неверный свет», за который Труайа впослед
ствии получил премию «популистов». Награда эта была вполне заслу
женной, если ее рассматривать не как увенчание, а как поощрение.
Роман был очень по-своему задуман, недурно построен, хотя и было
в нем много слабых мест. Недостатки в развитии действия искупались
драматическим порывом и большой живостью героев, особенно отца,
бывшего центральной фигурой книги. Постепенное разочарование
в нем сына и побеждающая это разочарование любовь открывали нам
что-то новое или по-новому увиденное в душе человека.
Только что вышедший новый ромам Труайа1 формально гораздо
крепче первого. Видно, что молодой автор, на самом деле, работал
и над архитектоникой, и над словесным материалом. В «Садке» почти
нет тех срывов, которыми изобиловал «Неверный свет», когда казалось,
что действие прерывается, и автор только рассказывает нам о нем сво
ими словами. Сохранил он и известную выдумку; сюжет романа, во
всяком случае, не банален. Это — история двадцатилетнего юноши,
несамостоятельного и слабохарактерного, попадающего в дом к ста
рой маньячке и постепенно втягивающегося в атмосферу лени и лести,
избавляющую его от усилий и опасностей трудовой жизни. Появление
в доме дочки хозяйки чуть было не вырывает его из этой косности,
но внутренняя склонность к скольжению по покатой плоскости одер
живает верх, и Филипп окончательно остается в особняке госпожи Шассеглен.
Нельзя сказать, чтобы Труайа утратил всю свою оригинальность.
Атмосфера госпожи Шассеглен, затягивающая Филиппа, та же, что
и в «Неверном свете»: несколько патологическая, но всегда тревож
ная и глубоко драматическая. Филипп, на самом деле, живет, как рыба
в садке, из которого не может вырваться. Но в первой книге Труайа как
будто более осмысленно чувствовал свой драматизм. Переживания его
героя при всей их странности все-таки были общечеловеческими, и его
мучительный путь был путем узнавания сути человека, духовного твор
1 Troyat H. Le vivier. Paris : Plon, 1935.
Збб
чества. Филипп, как и госпожа Шассеглен, только любопытные психо
логические возможности, всецело замкнутые в своей психологии, —
частный случай. Слишком обособлены их индивидуальности, слишком
необычайны условия, в которые они поставлены, чтобы принять их,
как некий жизненный фактор. Читая «Садок», мы не видим, к чему идут
его герои, и даже отсутствие цели не кажется нам достаточным объяс
нением, а характеры — достаточным оправданием. Закрывая книгу, мы
познакомились с какими-то новыми ситуациями, новыми элементами
«человеческой комедии», но не увидели даже проблеска какого бы то
ни было решения, явного или тайного. То, чего хочет автор, к чему вну
тренне влечется, остается для нас скрытым и непонятным. Надо наде
яться, что в следующих книгах его окрепшее дарование откроет нам то,
что мы вправе ожидать от него.
«Натуральная величина»1
Года два назад мы отметили отличный дебют во французской лите
ратуре молодого русского, пишущего под псевдонимом Анри Труайа.
Это французское имя не помешало ему выпустить роман, в котором
не было ничего типично французского. Скорее угадывалось некото
рое влияние Достоевского. Как бы то ни было, «Неверный свет», спра
ведливо отмеченный всей парижской прессой, поражал свежестью,
оригинальностью, несомненным талантом и человечностью. Простая
история разочарования сына в отце приобретала оттенок подлинного
трагизма. Все это было сыро, необработанно, но надежды Труайа пода
вал немалые.
Вторая его книга нас разочаровала. Молодой романист сгустил в ней
краски, постарался создать атмосферу «странности», но получился
у него музей восковых фигур, до того искусственных, что исчезало
всякое впечатление жизненности. По счастью, этот срыв был случай
ностью.
Только что вышедшая третья книга Труайа «Натуральная величина»2
заслуживает большой и серьезной похвалы. Это уже не обещание,
а свершение, не роман начинающего писателя, а произведение зрелое
и законченное. Труайа нашел свой жанр, свою собственную атмос
феру: теперь ему уже не нужны дешевые и натянутые эффекты, соз
давшие впечатление «странности» и «необычности». Его герои изобра
жены вполне правдиво и убедительно, действительно, «в натуральную
величину». Правдив и жизнен самый тон романа — горестно-трезвый,
грустно-человечный.
Содержание несколько напоминает «Неверный свет»; снова на пер
вом плане отношения между отцом и сыном. Отец — маленький актер,
1 Возрождение. № 4052. 14 ноября. 1936.
2 Troyat H. Grandeur nature. Paris : Plon, 1936.
367
карьера которого явно не удалась, но который еще надеется на при
знание. Его единственное утешение — вера в него и любовь к нему
жены и сына. Случай разбивает это счастье: мальчику поручают роль
в фильме, и он сразу же добивается всего, чего так напрасно ждал всю
жизнь отец — успеха, славы, денег. С этого момента и дома отец пере
стал занимать первое место — все внимание удаляется сыну. Понем
ногу в душе отца возникает настоящая ревность: он бросает семью,
сходится с ничтожной актрисой, но и в ее любви не находит удовлет
ворения.
Сын, однако, оказывается не подлинным артистом, а «вундеркин
дом», быстро выдыхающимся: второй его фильм разочаровывает всех.
Отец торжествует, но недолго. Он открывает, что неудача сына не может
помочь его собственному успеху, не придает ему таланта. Понимает
он также, что любит сына. В отчаянии от своего поведения он хочет
покончить с собой, но судьба мешает ему исполнить свое желание — он
остается жить с сознанием своего крушения, без цели в безрадостной
пустоте.
Труайа меткий наблюдатель: быт мелких актеров описан им жиз
ненно и убедительно. Но атмосферу создает не бытовая сторона,
а душевная настроенность героев, вскрывающая нищету и бесси
лие человеческого существования. То, что повествование выдержано
не в черных, а в серых тонах лишь подчеркивает обреченность и без
выходность. Искренность переживания подкрепляется оригиналь
ностью замысла и окрепшим мастерством Труайа. Последний явно
свыкся с ремеслом романиста, умеет развивать действие, знает, когда
можно ввести вставной эпизод, когда надо ускорить темп и приблизить
интригу к развязке.
Несомненно, «Натуральная величина» — лучший роман молодого
автора, вышедший за год. Нам кажется, что именно Труайа следовало
бы по праву присудить в декабре премию Гонкуров.
Повести Анри Труайа1
Наш молодой соотечественник, пишущий по-французски под псев
донимом Анри Труайа2, занял во французской литературе довольно
видное место. Он получил года два тому назад премию «популистов»,
в прошлом году был одним из серьезных кандидатов на премию Гон
куров. Но и помимо официальных признаний, он не мог не обратить
на себя внимания своим несомненным талантом, большой свежестью
и даже силой, и в особенности, своей несхожестью с большой линией
современной французской словесности. В этом сказывались его рус
ские истоки: если уж искать у Труайа влияний, то в первую очередь
1 Возрождение. № 4083. 18 июня. 1937.
2 Troyat H. La clef de voûte. Monsieur Citrine. Paris : Plon, 1937.
368
надо бы назвать Достоевского, впрочем, перенесенного на чужую почву
и, вообще, очень своеобразно преломленного. Можно было бы обнару
жить также и некоторую зависимость от Чехова, в пристальной наблю
дательности, направленной на житейские детали, и даже от Гоголя —
что для французского писателя большая редкость. Но собственный
эмоциональный пафос Труайа и оригинальное формальное мастерство
в третьем романе «Натуральная величина» — делают разговор о влия
ниях скорее излишним.
Правда, бросались в глаза и некоторые опасные склонности моло
дого романиста, грозившие ему порою (напр. во второй его книге)
серьезными срывами. Таково, например, его пристрастие к исследова
нию ненормальных психических типов и, вообще, к атмосфере «стран
ностей». Конечно, было бы неправильно исключать из литературы вся
кую патологию. Сам Достоевский или, например, Эдгар По, черпали
в этой области немало материалов для своего творчества. В каком-то
отношении провести грань между «нормальной» и «ненормальной»
психологией вообще невозможно: где мерка «нормального» развития
личности, всегда неповторимой и подчиненной каким-то своим зако
нам? Может быть, реалистически описанные герои Толстого не менее
«исключительны», чем эпилептики Достоевского. Но в том-то и дело,
что изображая «исключения», Достоевский все же давал в них нечто
общечеловеческое, что и трогает нас, возбуждает интерес и сочувствие
к его героям. «Странная» атмосфера хороша лишь тогда, когда стран
ность описана не ради самой странности, а как одна из форм духовного
переживания, как некий метафизический ключ. Описание же чисто
патологические создают у читателя впечатление кунсткамеры, в кото
рой выставлены ярмарочные уродцы, и, ничего не прибавляя к нашему
внутреннему опыту, только раздражают и утомляют.
Мы надеялись, что основная человечески правдивая сущность даро
вания Труайа удержит его от срыва в бесплодную область «аномалии».
К сожалению, его новая книга — срыв явный. Она состоит из двух пове
стей, сюжеты которых настолько патологически странны, что эта их
сторона заслоняет все остальное. Первая повесть — дневник человека,
страдающего манией преследования, которая еще больше развивается
после смерти его сестры, ибо герою Труайа кажется, что покойница
мстит ему, воплотившись в его же тень. Вторая новелла — история
некоего господина Ситрина, периодически страдающего после несчаст
ного случая потерей памяти и нанявшего себе компаньона, который бы
помнил за него все, что случается во время таких провалов. Сами темы
обеих повестей предрасполагают автора к углублению в психоанализ.
Но Труайа как будто упивается подробностями подсознательных про
цессов, постепенно захватывающих всю жизнь его героев, не просвет
ленных и даже не освещенных духовным опытом или хотя бы простым
человеческим душевным стремлением.
Все это не означает, что никакого опыта в этом «человеческом»
смысле у Труайа нет. Наоборот, сущность его таланта, несомненного
369
и в новых повестях, направлена именно на человеческую природу, на ее
скудость и обреченность в земном плане, скрывающую, однако, некий
другой, более значительный план. В первой повести — это свойство
таланта Труайа сквозит главным образом в деталях почти бытового
порядка, во второй же — даже образует побочную интригу, сплетаю
щуюся с основной; Ситрин мечтает завоевать дружбу своего спутника,
исполняющего свой долг за плату: первый — момент подлинного чело
веческого переживания. Второй — еще существеннее: тяготясь своим
положением, оплачиваемый спутник начинает халатно исполнять свои
обязанности и в своих рапортах о времяпрепровождении «патрона»
рассказывает вымышленные приключения. Ситрин увлекается пре
лестью этой небывшей жизни и старается воплотить ее в реальность:
его «память» становится, таким образом, «предвидением», ибо Ситрин
исполняет ежедневно всю программу действий, начертанную накануне
его «вторым я». Но то, что было обворожительно в мечтах, на самом
деле, получается обыденно скучным. Ситрин теряет, таким образом,
целый ряд иллюзий, в частности, иллюзию романтической встречи,
оборачивающейся в жизни пошлым приключением.
В таких описаниях Труайа отличен. Прекрасны по-прежнему и его
реалистические детали, вскрывающие иной, метафизический фон.
Но двойственность его замысла вредит цельности впечатления и, пре
жде всего, архитектонике. Обе интриги «Господина Ситрина» явно
не сведены воедино, а лишь сосуществуют, в первой же, вообще более
слабой повести, стремление к патологии заглушает и человеческую
правду, и даже простое правдоподобие.
Мы отнюдь не делаем из всего этого пессимистических выводов:
Труайа может пойти по правильному пути и дать подлинно ценные
произведения, если остережется ложных увлечений, не то литератур
ное творчество грозит превратиться для него в профессиональное изо
бражение «частных случаев», может быть, любопытное, но никогда
не волнующее и не ценное онтологически.
Комментарий:
Имя Анри Труай(а)я хорошо известно в России. Сфр. Henri Troyat, настоящее имя—
Леон (по-русски Лев) Асланович Тарасов) (1911, Москва — 2007, Париж) — француз
ский писатель. Член Французской академии, лауреат многочисленных литературных
премий, автор более сотни томов исторических и художественных произведений,
исследователь исторического наследия России.
«Большое приключение»1
Еще одна книга русского автора, написанная и выпущенная
по-французски: «Большое приключение» Наталии Френкель2. Таких
«русских французов» уже немало, и в современной французской лите
1 Возрождение. № 4066. 20 февраля. 1937.
2 Frenkel N. La grande aventure. Paris : Editions La Bourdonnais, 1936.
370
ратуре они сыграли довольно значительную роль — начиная с Эмману
эля Бова и Игнатия Леграна и кончая Анри Труайа. Войдет ли Наталия
Френкель1 в эту блестящую плеяду или хотя бы в эту линию, которая
представлена Ириной Немировской? Судить об этом пока еще рано.
«Большое приключение» — типичный «первый роман» новичка.
Это — книга еще незрелая по внутреннему содержанию и архитек
тонике. Главный ее недостаток — отсутствие подлинного действия.
Любовная интрига — а в ней в романах все дело — собственно говоря,
не развивается, не происходит на наших глазах, и нам приходится
верить автору на слово. Значительности этого «большого приключе
ния» читатель не чувствует, порою даже кажется — не ирония ли назва
ние романа, и не смеется ли Френкель вообще над молодостью своих
героев. Действительно, незрелость в этой книге удивительно сочета
ется с отсутствием молодости и энтузиазма, с бледноватостью. Бледны
и образы героев: один из них резко отзывается о Мориаке, но, пожа
луй, именно у него Френкель стоит поучиться — как создавать живых
людей, с плотью и кровью, а не отвлеченные схемы.
Схематичен весь роман. Но этот недостаток неожиданно превраща
ется в достоинство: самый чертеж задуман, если и не исполнен, инте
ресно и своеобразно. Любовь Сильвии воспринимается нами, как некая
математическая фигура, треугольник, который строится по данным
углам. Нарочитое сходство имен подчеркивает элемент комбинации,
почти игры. Чисто композиционные способности, несмотря на неряш
ливость, у Френкель несомненно имеются. Будущее покажет, что она
может из них извлечь.
«В стране обреченных»2
Наша соотечественница Слава Полякова3 выпустила на француз
ском языке страшную книгу4, лишний раз открывающую глаза миру
не столько на фактические злодеяния большевизма, сколько на его
метафизическую темную сущность — безличность и античеловечность.
В предисловии она оговаривается, что не хочет превращать свой роман
в обвинительный акт. По-видимому, основным ее заданием было соз
дать чисто художественное произведение, притом более или менее
фантастическое. Описанные ею события она не выдает за исторически
подлинные, тем более что даже фантастические сведения, развитые ею
в длинное повествование, не вполне достоверны. Конечно, вымыш
1 Сведений о Наталии Френкель найти не удалось. Возможно, она погибла во время
войны (прим. Е. Д.).
2 Возрождение. № 4150. 23 сентября. 1938.
3 Сведений о писательнице Славе Поляковой найти не удалось, кроме нескольких
хвалебных рецензий на ее роман «В стране обреченных» во французской прессе (Journal
De Vienne et Del L’Esere: «Полная энергии и таланта, автор представляет беллетризованный живой документ...») (прим. Е. Д.).
4 PoliakoffS. Au pays des Cobayes. Roman. Paris : Libr. Academique Perren, 1938.
371
ленная интрига развернута Поляковой на вполне реальном фоне,
но и последний важен автору не столько в бытовом, сколько в психоло
гическом разрезе. Нужно сказать, что психология подростка послере
волюционных лет, действительно, — сущий клад для полуфантастического романа, ибо в сознании этого поколения фантастика и реальность
сплетались, переходя одна в другую совершенно незаметно. Да и сама
русская жизнь тех лет как бы утратила свою весомость, стала призрач
ной и подчинялась совсем не тем законам, которые обычно управляют
человеческим существованием. Многое, что при других обстоятель
ствах показалось бы выдумкой — притом совершенно неправдоподоб
ной — стало в тех условиях вполне возможной. В общем, скорее удиви
тельно, что воображение писателей фантастического склада так редко
обращается к советской России той эпохе.
И все-таки, несмотря на все соображения, а частично даже вслед
ствие их, книга Поляковой стала не романом, а редким по силе обличи
тельным документом. Материалы, собранные автором, собственные ее
мысли и переживания, в беллетристическом отношении недостаточно
обработаны, типы героев, и даже главной героини — обрисованы
условно и неотчетливо, и само действие развивается очень неровно,
изобилует длиннотами и пробелами. Формой романа Полякова овла
дела несовершенно, что сказывается в построении и необоснованном
переходе от дневниковой манеры к воспоминаниям, и даже в стиле.
Зато содержание романа, приобретая независимое от формы существо
вание, невольно поражает нас и приобретает окраску документальную.
Если быт и психология того времени облегчают возможности фанта
стического, то и фантастика что-то помогает объяснить в быте и осо
бенно в психологии. Пусть описанные Поляковой эпизоды вымышлены,
обстановка романа и переживания выбитой из колеи девушки дышат
правдой. Главное же, благодаря этой смеси вымысла и недавней исто
рии, читатель начинает чувствовать правду еще более глубокую; ему
становится понятным, каким образом сознания молодых людей, вроде
Ирины, в которых перепутались все представления о добре и зле, могли
послужить благодарным материалом для жутких советских опытов.
В основу книги легли газетные сообщения, промелькнувшие во время
одного из советских процессов, о таинственных лабораторных опытах
одного врача, пользовавшегося для них вместо морских свинок живыми
людьми. С таким врачом, таинственным Ваннендолем, и сталкивает
Полякова свою героиню, семнадцатилетнюю Ирину, выросшую в годы
террора и голода. Измученная недоеданиями, болезнями и стремлени
ями к более полной душевной жизни, сбитая с толку событиями, Ирина
притягивается к этому странному человеку, сумевшему наладить себе
обеспеченное существование и как будто сохранившему в неприкосно
венности свою личность. Ваннендоль, действительно, живет интенсив
ной внутренней жизнью, научные проблемы сливаются у него с духов
ными, «фаустовскими» — как он их определяет. Но для разрешения
этих вопросов он готов пожертвовать десятками человеческих жизней,
372
ценности которых не чувствует. Опыты свои, часто смертельные, про
изводит он над «беспризорными» детьми, порученными ему для лече
ния. Ирина, не сразу понявшая, в чем заключается работа Ваннендоля,
поступает к нему секретаршей и ассистенткой. Когда она прозревает —
уже слишком поздно: она давно стала сообщницей «ученого», вино
вницей многих смертей. В ней назревает страшный душевный кризис,
но слабая воля ее находится в полном подчинении у Ваннендоля.
Трагический случай раскрывает самому врачу глаза на сатанинскую
сущность его опытов. Его юная жена, которую он отдаляет от своего
«дела», проникает к беспризорникам. Один из них, которому Ваннендоль привил смертельную болезнь, плюет в молодую женщину. Она
теперь сама заражена и в страшных мучениях погибает. Ваннендоль
в отчаянии пересматривает все свои «ценности» и понимает, что они
не стоят жизни хотя бы одного из несчастных детей. Он посылает
Ирину во Францию, в человеческие условия, а сам едет к беспризор
ным, чтобы разделить их мытарства и искупить свою вину.
В прощальном монологе, обращенном к Ирине, он обличает не только
свой опыт, но и опыты советов, проводимые над миллионами советских
людей. Какова бы ни была цель его, он неправеден уже одним тем, что
не считается с человеческой жизнью. Но он убийственен и по сути, ибо
вытравливает из человека личность, превращает его в лабораторную
«морскую свинку». Для этого и потребовалось большевикам искорене
ние в сердцах людей религии и личной духовной культуры. Но, прони
кая в духовную область с намерениями антидуховными, руководители
советского строя сами себя обрекают на поражение, подобное неудаче
Ваннендоля. Рано или поздно, если они не откажутся от своего пути
и не раскаются, т.е. не перестанут быть коммунистами, они поочередно
погубят друг друга своей заразой. Но кто сможет исправить причинен
ный ими вред, залечить искаженное сознание многочисленных Ирин
и вернуть его к правильному восприятию мира?
Посмертная книга В. Франчича1
Как много в эмиграции сил, о которых мы не подозреваем — или
начинаем подозревать, но слишком поздно. Выпущенный сейчас
посмертным изданием первый сборник стихов и очерков Валентина
Франчича2 в этом отношении наводит на грустные мысли. Дело даже
не в фактической литературной ценности того, что написал Франчич —
о ней нам трудно судить.
Во-первых, писал он, главным образом, по-русски, а в силу условий
его друзьям удалось опубликовать лишь французские его произведе
ния: в предисловии же указано, что французским языком он овладел
1 Возрождение. № 4153. 21 октября. 1938.
2 Frantchitch V. L’Amour et la mort. [Suivi de: “La Crise de la pensée moderne et ses
origines”, et de : “Poésie”. Biographie de l’auteur par le Dr. H. Longuet.]. Mullhouse, 1938.
373
лишь за границей. Овладел в совершенстве, но все же вряд ли в равной
степени со своим родным языком.
Во-вторых, слишком малочисленны и случайны введенные в книгу
материалы: несколько стихотворений, обнаруживающих несомненное
формальное дарование, и два полуфилософских очерка, полных инте
ресных, но неразработанных мыслей: «Любовь и смерть» и «Кризис
современной мысли». Случайность выбора накладывает на сборник
печать дилетантства, но и так достаточно очевидно, что ели Франчич
и не был писателем по призванию, то был человеком очень содержа
тельным и чутким к современному «неблагополучию».
Но больше всего размышлений вызывает любовно написанное пре
дисловие француза, доктора Лонгэ. Из него мы узнаем, что жил рус
ский человек свыше сорока лет, посвятивший жизнь русской литера
туре, и, во всяком случае, одаренный. В России он начал печататься,
но эмиграция лишила его этой возможности. И вот, мы даже не можем
судить — достиг ли он чего-нибудь или остался просвещенным люби
телем. Больше того — если он им остался, то не виноваты ли в этом
обстоятельства и, прежде всего — наше невнимание к тому, что дела
ется у нас под боком. В эмиграции, несомненно, немало живых и инте
ресных людей, не попавших в те небольшие и замкнутые с некоторого
времени кружки, в которых протекает обыденная наша литературная
жизнь.
С искренней симпатией и скорбью читаешь эту книгу — скорбью
о безвременно погибшем Франчиче, но также и скорбью о нас всех.
«Красная Голгофа»1
Несколько месяцев назад, в «Возрождении» был помещен отзыв
о первой — но уже посмертной книге нашего соотечественника Вален
тина Франчича. Это был сборник очерков полу-философского, полупублицистического порядка, выпущенный на французском языке.
Последнее обстоятельство, равно как и нескольку случайный отбор
очерков не давали возможности высказать об авторе определенное
суждение. Ясно было, что безвременно погибший Франчич был челове
ком живого ума, и главное — немалого вкуса и культуры. Но был ли он
писателем, в особенности, русским писателем — сказать было нельзя.
Сейчас, также на иностранном языке (на этот раз немецком) вышел
роман Франчича «Красная Голгофа». По прочтении его всякие сомнения
отпадают и сожаление о том, что Франчич был неизвестен при жизни,
значительно возрастает: он, конечно, был писателем и одаренным.
Таланту его не удалось развиться — роман написан неровно, рукой
явно неокрепшей, неуверенной. Приемы Франчича местами слиш
1 Возрождение. № 4167. 20 января. 1939; Frantschitsch V. Das rote Golgotha. Mulhouse,
Verlag Fischer, 1938.
374
ком по-ученически очевидны, местами не оправданы содержанием,
сбивчивы. Построение не вполне связное, объективное повествование
сбивается то на чисто документальное описание, то на психологиче
скую исповедь. Чувства и мысли героев книги не всегда убедительны,
разговоры их растянуты и занимают несоразмерно большое место.
Но за всем этим, в романе ощущается живое творческое дыхание,
серьезное внутреннее усилие и формальное своеобразие, которое, раз
вившись, могло бы стать действительным мастерством.
Положительно надо ответить и на второй вопрос, возникший после
выхода первой книги Франчича: он был, несомненно, русским писа
телем. По-видимому, роман не переведен, а написан непосредственно
по-немецки, но по существу это дела не меняет: так писать может
только русский человек, знающий русскую жизнь, воспитанный в лоне
русской культуры. И не только содержание романа, действие которого
происходит в России, создает это впечатление, а весь тон книги и сама
писательская манера Франчича. Главные герои его книги — русские
интеллигенты дореволюционного времени, спорящие о социальных
проблемах и о том, прав ли был Иван Карамазов; Иван Муравин —
писатель, посещающей петербургские литературные круги поры сим
волизма. Две различных среды, но, по-видимому, Франчичу обе были
отлично знакомы и по-своему близки. В отношении формы, литератур
ного «ремесла», он, впрочем, ближе к Толстому, чем к Достоевскому
или символистам. Толстовское влияние порою даже чересчур заметно,
хотя бы в началах и концовках глав или в диалогах, невольно напоми
нающих «Войну и мир». Франчич по Толстому учился тому, как пишутся
романы, и не успел пробиться сквозь учебу к своему собственному
стилю, к личной, неповторимой манере. Но сам выбор учителя и серьез
ность, с которой Франчич перенимал у него не одни лишь внешние при
емы, а и более глубокое отношение к изображению жизни — гарантия
того, что Франчич пробиться бы мог. Проблески авторского своеобра
зия в книге достаточно очевидны.
Заглавие романа — самое неудачное, из того, что в нем есть — отча
сти, может ввести в заблуждение. По нему ясно, что в книге описана
жизнь в советской России (точнее — первые революционные годы).
Но отнюдь не ясен подход Франчича к своей теме. Легко можно заклю
чить, что он вслед за многими рисует нам революционные ужасы —
террор, голод — все то, что в жизни было столь подлинной трагедией,
а на бумаге часто превращается в неубедительную мелодраму. На самом
деле, Франчич свой революционный, подсоветский опыт превратил
в опыт прозрения, в тайную сущность русской революции. Террор,
обыски, голодовки — лишь фон его повествования, а истинное содер
жание, истинный ужас его — в том «омертвении» души, в том призрач
ном изменении всей жизни, о коем свидетельствовали многие петер
буржцы, присутствовавшее при страшной метаморфозе своего города.
Роман Франчича носит на себе печать революционного Петербурга,
умирающего, ставшего нереальным. В этой перемене облика столицы
375
был не только ужас, но и свое очарование, некая возможность освобож
дения, духовного преображения, не раз отмеченная в литературе тех
лет. Франчич к этой возможности очень чуток. Его картины советской
жизни напоминают пронзительные стихи Осипа Мандельштама, может
быть, лучшие стихи этого неровного поэта:
Мне не надо пропуска ночного,
Часовых я не боюсь,
За блаженное, бессмысленное слово
Я в ночи советской помолюсь.
В страшной советской ночи, в призрачном мертвом городе, Иван
Муравин продолжает свою душевную жизнь. Он любит, сомневается,
мучается, и его любовь, сомнения, мучения на фоне революции при
обретают особую значительность. Что приводит его к мысли о само
убийстве — личная драма, русская действительность или мировое
неблагополучие? Как бы то ни было, он не умирает, а духовно преоб
ражается. Слова «Бог, вера», бывшие для него ранее мертвыми, вдруг
чудесно оживают — настолько, что он «заражает» ими большевикаматроса. Советский опыт для Муравина закончен — Франчичу оста
ется, несколько неумело, заставить его перейти границу.
Наряду с этой основной темой книги, мелькают в ней и бытовые
мотивы: многое ярко подмечено и запечатлено Франчичем; отметим
хотя бы портреты старых большевиков-интеллигентов — Луначар
ского и Зиновьева. Но не эти отдельные находки составляют ценность
романа, как и отдельные срывы не отвлекают от главного: от попытки
извлечь из «страшных лет России» их тайный, онтологический смысл.
Комментарий :
О Валентине Альбиновиче Франчиче известно немного. Он родился в 1892, по всей
вероятности, в Ростове-на-Дону, умер 16 апреля 1937 в возрасте 45 лет во Франции.
Валентин Франчич был офицером, участником Белого движения. О матери его и отце
почти ничего неизвестно (кроме того, что мать, Мария Германовна, была драматургом
и переводчицей). В. А. Франчич был прозаиком, публицистом, поэтом, журналистом,
писавшим по-русски, по-французски и по-немецки, хотя основные его работы и были
написаны по-русски. С 1913 по 1916 гг. он сотрудничал в петербургских журналах
«Аргус», «Солнце России» и др.; опубликовал в России рассказы «Маленький Нгури»
(1913), «Приключения Бермутова» (1914), «Машина мудрости» (1916), «Рассказ пу
гливого обывателя (В дни революции)» (1917). В1910 г. в Ростове-на-Дону вышел его
«Сборник стихотворений». В 1919 Валентин Альбинович Франчич эмигрировал во
Францию. На французском языке посмертно вышла книга очерков и стихов LAmour et
la mort («Любовь и смерть», 1938 г.). Рецензируемый Юрием Мандельштамом роман
«Красная Голгофа» (1939) был написан автором на немецком языке и издан посмертно.
«Воля Жюльена Рива»1
Так называется второй роман, вылущенный по-французски нашим
соотечественником Георгием Агаджаняном, совместно с Сержем Строс
1 Возрождение. №4111. 24 декабря. 1937.
376
сом1. Года полтора тому назад, в результате того же сотрудничества,
появился — «Случай Христиана Розьера» — роман путаный, не безуко
ризненного вкуса и сырой во всех отношениях. Молодые авторы сде
лали с тех пор шаг вперед, во всяком случае, в смысле умения выбрать
и поставить тему.
Сюжет новой книги история слабохарактерного человека, которого
скульптор взял моделью для статуи «Воли». Существование этой статуи
оказывает неожиданное влияние на жизнь Жюльена, меняющего образ
мышления, становящегося энергичным и практическим. Он даже отби
вает у скульптора возлюбленную так, что художник, в порядке самоза
щиты, принужден разбить на куски свое создание.
Тема не нова. Слышатся в ней и отголоски легенды о Пигмалионе,
к этой линии примыкают какой-то стороной и «Шагреневая кожа» Баль
зака, и «Портрет Дориана Грея», и другой «Портрет» — гоголевский.
Но все эти ссылки только доказывают серьезность идеи и ее постановки
у молодых романистов. Иначе реминисценции не возникало бы. Хуже
то, что в трактовке тоже чувствуется зависимость от Гоголя и отчасти
от Эдгара По. Но влияния неизбежны — так пусть уж лучше — Гоголь,
чем многие другие. К сожалению, присутствующая в романе «сумасшед
шинка» сбивается на клинические моменты, на фрейдовский психоана
лиз, и, вообще, на безвкусицу. Это уже никак не от Гоголя. Да и постро
ение книги хромает, и стиль не выявился, не окреп. Если Агаджанян
и Стросс хотят написать нечто более значительное, им надо много
поработать и над формой, и главное — над развитием чувства разбор
чивости и ответственности. Это единственный путь к оригинальности.
Комментарий:
Агаджанян Георгий (1910—1976, Нью-Йорк) — писатель, автор ряда книг на фран
цузском языке, жил во Франции, уехал в Америку, где в 1950-х годах работал в уни
верситете штата Джорджиа, там же опубликовал материалы о романтической поэзии
(Survey of the Romantic Poets). В 1960—1970-х годах работал профессором в Gannon
College in Erie, Пенсильвания. Он утверждал, что был во Франции известным писате
лем. О Серже Страусе найти информации не удалось. Романы Георгия Агаджаняна: Le
Froid de l’enfer (1960), Le fils de l’homme (1958), Les horizons cléments, contes et nouvelles
(1950), La vallée des ombres (1946), La volonté de Julien Rives (1937), Le cas de Christian
Rozière (1936), Grammaire française à l’usage des étudiants américains (1937).
«Враг Наполеона»2
Вышедшая на французском языке книга нашего сотрудника
К. К. Грюнвальда о «враге Наполеона», бароне Карле фон Штейне3
не романизированная биография и не биография в точном смысле
слова... «Во Франции, — пишет Грюнвальд в предисловии, — имя
Штейна, хотя и упоминаемое всеми историками наполеоновской
1 Agadjanian G. et Strauss S. La volume de Julien Rives. Paris : Edit. La Bourdonnais, 1937.
2 Возрождение. № 3949. 26 марта. 1936.
3 Grunwald, C. de. Stein, l’ennemi de Napoleon. Paris : Grasset, 1936.
377
эпохи, не вызывает в умах ясного представления. Широкая публика
почти ничего не знает о бурной жизни и любопытном характере того,
кого Альбер Сорель назвал величайшим государственным деятелем
своей родины... Этот пробел автор и хочет заполнить». Но желание
и осуществление в данном случае не совпали. Автор написал не столько
биографию Штейна, сколько историческое исследование о Германии
наполеоновского времени, об ее предельном раздроблении и унижении
и о начале ее восхождения в ряд европейских великих держав. А так как
специального труда об этом вопросе по-французски до сих пор не суще
ствовало, то книга Грюнвальда оказалась гораздо более ценной, чем
предполагал автор.
Конечно, фигура Штейна стоит в центре книги. В первой главе Грюнвальд дал очень подробный психологический портрет своего героя
в молодости и в течение своего повествования несколько раз к нему
возвращается, дополняя и изменяя образ Штейна, в связи с происхо
дящими в нем процессами. Но все-таки «бурная жизнь и любопытный
характер» меньше занимают Грюнвальда, чем то дело, которому посвя
тил Штейн все свои силы и блестящее свое политическое дарование.
Дело это — возвышение своей родины, «собирание земли немецкой»
вокруг прусского королевства и увеличение ее престижа в мире. Основ
ной темой книги можно считать слова Штейна из его письма к Мюн
стеру из Петербурга:
«Я сожалею, что вы подозреваете во мне пруссака, а себя считаете уроженцем
Ганновера. У меня одна родина — Германия».
С делом воскрешения своей страны как органического целого свя
заны все эпизоды жизни Штейна, описанные Грюнвальдом: его служба
Фридриху-Вильгельму, его внутренние реформы (из коих особое вни
мание наше привлекает крестьянская, которую автор очень интересно
сравнивает с освобождением крестьян в России), его борьба с Наполео
ном, его падение, его роль в России при Александре I и в Европе во время
коалиции против Франции и Венского Конгресса. Штейн, по существу,
не был ни прусским подданным, ни советником русского императора,
ни правителем завоеванных французских областей — все это лишь
внешние его воплощения. Не был он также ни врагом Наполеона, как
человека, ни врагом Франции, хотя многие считали его ярым франко
фобом. Он был исключительно верным патриотом великой Германии,
тогда еще не существовавшей, но им в значительной степени создан
ной (Бисмарк мог продолжать уже начатое дело) — все же остальное
было лишь функцией и следствием основного задания Штейна. Зада
ние это не было только политическим, но и культурным — не случайно
Грюнвальд постоянно сближает его с творцами немецкой литературы
и философии — с Гёте и, в особенности — с Фихте.
Несмотря на трудность и обширность темы, книга Грюнвальда
очень удачна. Написана очень добросовестно, может быть, несколько
по ремесленному, что особенно заметно по сравнению с блестящей
378
французской исторической литературой. Но эта ремесленность пред
почтительнее иного «свободного творчества»: по крайней мере, можно
быть уверенным, что все сообщаемое Грюнвальдом находится в стро
гом соответствии с данными исторической науки. Если иногда мы
и встречаем спорные выводы или характеристики (напр., характери
стику Александра I как «слишком слабого, чтобы управлять, слишком
сильного, чтобы быть управляемым»), то и они основаны на каких-то
документальных сведениях.
Грюнвальд тщательно изучил немецкую и французскую истори
ческую литературу, о чем свидетельствуют и непрерывные ссылки
на источники в самом тексте и приложенный к книге библиографиче
ский список. Но это не значит, что она — компилятивная работа. Как
указано в предисловии, автор воспользовался и неизданными докумен
тами из архивов Кэ д-Орсэ и берлинского государственного архива.
Несколько смущает желание Грюнвальда вынести из всего урок для
современности. «Что бы ни говорил Поль Валери, — пишет он, — изу
чение истории дает нам полезные указания». С этим не стоит спорить,
но не только парадоксальный Валери, а и всякий честный историк под
твердит, что «указаниями» роль исторической науки никак не ограни
чивается, что история не служанка политики. «Дух 1813 года», действи
тельно, во многом близок духу современной Германии, но различия
столь существенны, что все внешние аналогии, приводимые Грюн
вальдом, кажутся неубедительными. Разве можно, например, говорить
об «аншлуссе» в то время, когда еще Германии, как таковой, не суще
ствовало, а речь шла в каком-то смысле о прусской или австрийской
гегемонии в Священной Империи. Что ни говорить, а теперь мы имеем
дело совсем не с той Германией, что существовала сто с лишним лет
тому назад!
«Меттерних»1
Книгу нашего сотрудника К. К. Грюнвальда о Меттернихе2, напи
санную автором по-французски (как и первое его историческое иссле
дование о Штейне, создателе прусской гегемонии в Германии), трудно
назвать биографией. Самые методы, да, пожалуй, и цель Грюнвальда
отличны от целей и методов жизнеописаний в точном смысле слова.
Он не собирается, подобно биографам классического типа, показать
нам все события жизни своего героя в хронологическом порядке,
с максимальной подробностью, допускаемой имеющимися у нас дан
ными; но еще менее хочет он «романсировать» фигуру Меттерниха,
выдавая за историческую личность плод собственного, пускай и худо
жественного, воображения. Подход Грюнвальда к воспроизведению
1 Возрождение. № 4137. 27 июня. 1938.
2 Grunwald К. La via de Matternich. Paris : Calmann-Levy, 1938.
379
героев прошлого вообще не столько художественный, сколько иссле
довательский: у него чувствуется серьезная историческая школа, уме
ние собрать и анализировать нужные материалы и стремление сделать
из них более общие выводы, определить, как одно время было в моде
выражаться, «законы истории». Последняя черта сближает Грюнвальда
скорее с немецкой, чем с французской исторической линией, ибо во
Франции строго научное толкование истории, сближающее ее с точ
ными дисциплинами, явно идет на убыль. От немецких историков унас
ледовал Грюнвальд и некий полуакадемический, полуремесленный
подход к материалам, из-за которого работа его моментами кажется
компилятивной. На самом деле, это — отнюдь не так, ибо Грюнвальд
базируется гораздо меньше на трудах, уже имеющихся, чем на новых,
им самим открытых, архивных данных. Тщательные ссылки на источ
ники показывают нам, какую огромную работу ему пришлось произ
вести в министерстве иностранных дел в Париже, в Государственном
Архиве, и в Королевском музее в Берлине. Столь добросовестное отно
шение к делу ценно само по себе, а в наш век «романсированных» био
графий — в особенности.
Все же, «Меттерних» и не исторический труд, ибо в центре его стоит
человек, а не историческая проблема. Кроме того, общественно-поли
тические теории, выводимые Грюнвальдом, порою слишком шатки,
чтобы их можно было признать хотя бы научными гипотезами. В част
ности, грешит Грюнвальд не всегда обоснованными параллелями (то
высказанными, то подразумеваемыми) с нашим временем, как это
было и в «Штейне». История — не служанка политики и не руковод
ство для предсказаний. Грюнвальду хочется также напомнить замеча
тельные страницы Жака Бенвиля, доказывавшего, что история никогда
не повторяется, несмотря на наличие известных законов, ибо истори
ческая необходимость осложняется непредвидимыми случайностями.
Увлечение схемами опасно и для историка, и для политика.
«Меттерних», как и «Штейн», занимает, таким образом, среднее
место между биографией и историей. Грюнвальда интересует личность
исторического деятеля, однако, не столько в чисто житейском плане или
в художественном синтезе, сколько в ее исторических делах. В книге
о Штейне эта авторская забота была очевиднее, ибо сама фигура Штейна
проще, прямолинейнее и почти исчерпывается его работой по возвыше
нию Пруссии и объединению вокруг нее германских государств. Мет
терних — как человек, сложнее и политически разностороннее. Книга
о нем поэтому поневоле вышла внешне менее стройной, по существу же
ее в расплывчатости упрекнуть трудно. Повторяем, Грюнвальду скорее
грозит опасность схематизации, правда — отдаленная.
Грюнвальд, несомненно, увлечен личностью великого австрийского
канцлера, преклоняется перед ним. Поэтому и житейски его облик вос
создан довольно красочно. Глава, названная «Лоуренсовский портрет»
(художник Лоуренс написал Меттерниха в 1819 году), показывает нам
канцлера в зрелом возрасте во всей его многогранности и полноте. Да
380
и в других главах мы находим немало биографических деталей, в част
ности, любопытные данные о многочисленных романах Меттерниха
с Екатериной Багратион, Вильгельминой Курляндской и другими жен
щинами. Ярко описана венская жизнь (во время конгресса и позже
в 30-х годах), в которой Меттерних играл и светскую роль. Врезывается
в память встреча Меттерниха с Бальзаком. Но, по существу, все это —
лишь фон, на котором выделяется дело Меттерниха, его «система».
К чему сводится это дело? Грюнвальд правильно отмечает, что Мет
терних был не столько австрийским, сколько всеевропейским полити
ком. Австрию он возвеличивал, потому, что считал ее необходимым
элементом в европейском равновесии того времени. Это равновесие
и было его основной идеей. Любопытно, что «человек, погубивший
Наполеона», не раз протягивал последнему руку, в интересах того же
равновесия. Оно вызвало и «священный тройственный союз», и систему
конгрессов великих держав, приобретших действительную гегемонию
над всей Европой. Вторая идея Меттерниха — не менее важная — роди
лась из оттолкновения от французской революции (по Меттерниху, ее
продолжал и Наполеон). Очень точно формулировал эту идею Дюа
мель, которого Грюнвальд цитирует: «В разрушительном смятении
мира, сохранять — это значит — творить». Меттерних был именно
творческим консерватором, хотя и умевшим применяться к обстоя
тельствам. Без сомнения, эти два стремления лежат в основе меттерниховской деятельности, без них просто непонятной. Таким образом,
канва исследования Грюнвальда — правильна, и хотя не все вышитые
на ней узоры столь же бесспорны, многие положения книги остаются
ценными гипотезами. В историческую литературу Грюнвальд, во вся
ком случае, сделал серьезный вклад.
Комментарий:
Константин Константинович фон Грюнвальд родился в Санкт-Петербурге
в 1881 году. Он был дипломатом, историком, писателем, журналистом, масоном.
Окончил юридический факультет Санкт-Петербургского университета. К. Грюнвальд
работал сотрудником посольства в Берлине. Сотрудничал в «Современных записках»,
«Иллюстрированной России», газете «Возрождение» и других периодических издани
ях. Во время Русско-японской войны был уполномоченным Красного Креста. После
революции эмигрировал. В 1919—1921 гг. К. Грюнвальд состоял управляющим де
лами Русского торгово-промышленного союза в Лондоне. С1921 года жил в Париже.
Известно, что с 1922 он читал лекции по истории в Русском народном университете.
С 1945 Константин фон Грюнвальд сотрудничал в «Русских новостях». Писал под
псевдонимом С. Невский. К. Грюнвальд часто выступал с докладами в Кружке люби
телей русской военной старины (с 1947 г.). Он был член-корреспондентом и трижды
лауреатом Французской Академии моральных и политических наук. Были отмечены
его труды Le duc de Gramont («Герцог де Грамон», 1950), La Russie de Pierre le Grand
(«Петр Великий», 1953), Alexandre I-er, le Tsar mystique («Александр I, царь-мистик»,
1955). Он являлся лауреатом премии Института Франции (1959). В 1965 г. К. Грюн
вальд стал членом-основателем возобновленной ложи Ареопаг Ордо аб хао и ложи
Астрея, а также членом Совета Объединения русских лож, Почетным членом ложи
Астрея (с 1967 г.) и ложи Виллар де Хоннекур союза Великой Национальной ложи
Франции (1976). Он часто выступал на заседаниях лож с докладами. Константин
Константинович фон Грюнвальд умер 2 апреля 1976 года под Парижем.
381
Дневник революционных лет*
Нет, вероятно, более странных обличительных документов о ком
мунизме и жизни в советской России, чем частные дневники. Книги
идеологических врагов большевизма, как бы правдивы и несомненны
ни были накопленные в них наблюдения, могут показаться комунибудь в Европе пристрастными и односторонними; мемуары можно
счесть при желании подтасовкой или просто подделкой; не говорим
уже о художественных произведениях — романы о русской революции
за редчайшими исключениями, к сожалению, написаны неубедительно.
Но как можно возразить против обывательских записей, день за днем,
почти без комментариев, и уж, во всяком случае, достоверно фактиче
ски воспроизводящую кошмарную жизнь советских граждан? Объек
тивность повествования не смягчает, а лишь подчеркивает ужасы этого
безрадостного существования: мелочи подсоветского бытия настолько
красноречивы сами по себе, что совершенно не нуждаются в патетиче
ских восклицаниях. Пожалуй, впечатление безвыходности и гнета даже
тем сильнее, чем меньше автор дневника на них настаивает. В самых
тяжелых условиях средний человек все же старается продолжить свою
личную жизнь и собственные его переживания, волнения и страхи
невольно будут темой его записей, а бедствия, постигшие страну —
лишь фоном. Но именно потому, что на этом фоне протекают все собы
тия его жизни, что он каждую минуту дышит отравленным воздухом
болыпевицкой атмосферы, читатель не может не верить и не ужас
нуться. Мы, эмигранты, по мелким черточкам узнаем то, что самим
нам пришлось испытать. Западные же читатели не могут сомневаться,
что перед ними действительно жизнь — тем более ужасная, что соста
витель записок уже привык к ней и ужасаться почти не в силах.
Именно к такого рода документам принадлежат «Дневники русской
студентки во время революции»12, опубликованные на нескольких ино
странных языках нашей соотечественницей А. Рахмановой. Первый
том их, появившийся несколько лет тому назад под странным назва
нием «Заря жизни, заря смерти», несомненно, оказал влияние на отно
шение западной публики к коммунизму. На книгу обратили внимание
повсюду, европейская пресса восприняла ее как сенсацию. Описывал
этот том мытарства молодой девушки, старавшейся в годы строитель
ства коммунизма закончить свое образование. Эта личная ее трагедия
переплетается с трагедией общерусской — гражданской войной, тер
рором и голодом. Простота изложения этих казалось бы побочных для
Рахмановой, но искажавших всю ее жизнь факторов, действовала осо
бенно сильно. Сейчас Рахманова выпустила второй том дневников —
«Свадьба во время грозы».
1 Возрождение. № 4158. 18 ноября. 1938.
2 RachmanovaA. Marriage dans la tourmente (trad. La Bloch). Paris : Plon, 1938.
382
Как показывает само заглавие, и в этом томе для автора на первом
месте остается ее личная судьба. Резюмируем в нескольких словах это
непосредственное содержание книги: в 1919 году Рахманова с семьей
бежала в белую Сибирь, но революционная волна настигла их в Омске.
Отец был арестован и с трудом освобожден в ЧК. Об учении как будто
и нечего было и думать. Рахманова поступила на службу в какую-то
библиотеку, где и познакомилась с молодым немецким ученым-линг
вистом, застрявшим в России военнопленным. Любовь сохраняет свои
права и в самые черные времена. Рахманова вышла замуж за ученого,
которому посчастливилось стать лектором в одном из университетов
центральной России. Благодаря этому Рахмановой удалось кое-как
закончить учение, а немцу собрать материалы для какого-то труда.
Несмотря на университетские чистки, голод и болезни, молодой чете
и их ребенку удалось просуществовать до НЭПа. Но именно в этот
момент, когда, казалось бы, можно будет вздохнуть свободнее, ученый
стал подозрительным для коммунистических властей. Ему и его семье
пришлось спешно бежать заграницу, причем начатый труд надо было
уничтожить: стенографические записи по лингвистике легко могли
быть сочтены при переезде границы за секретные донесения — и тогда,
вместо Европы, ученого ждала бы ссылка на Соловки, а то и расстрел.
Как видит читатель, сама любовная идиллия, легшая в основу днев
ника, окрашена в тона не слишком розовые: трудно представить себе
юношеский роман, развивающийся в менее подходящих условиях.
Но подлинная трагедия Рахманову задевает только крылом. Зато
вокруг нее она осуществляется полностью, достигает мрачного парок
сизма. Казалось бы, новый том записок должен быть менее жутким,
чем предыдущий: ведь ужасы первого стихийного периода революции
уже остались позади. На самом деле, он в чем-то еще гораздо страшнее,
чем предыдущий — советские будни едва ли не губительнее, чем крова
вый террор. Нам кажется, что для западного читателя эти записи куда
показательнее прежних, ибо описание бессудных казней и расправ,
в конце концов, притупляет воображение и перестает действовать,
тогда как в будничных деталях отчетливо видна сама сущность комму
низма, более гибельная и разлагающая, чем отдельные ее проявления.
Вот, например, конец двадцатого года в Омске, снова попавшем
под красное владычество. Рахмановы уцелели от жестоких расправ,
они как-то живут. В Омске, переполненным беженцами, невозможно
и мечтать о комнате или угле — тем более что советские приспешники
занимают целые квартиры. Жить приходится на вокзале, в товарных
вагонах — на путях вырос вагонный город, город скученности, нищеты
и болезней. Обитатели его едят хлеб из травы и принуждены красть
железнодорожный уголь, чтобы не замерзнуть от сорокаградусного
мороза. Если попадешься — расстрел на месте, но люди все же кра
дут, прячась от красноармейцев под вагонами. Им надо где-нибудь слу
жить — не столько ради голодного пайка, сколько для доказательства,
что они «полезные члены общества». Но как работать в каком-нибудь
383
учреждении голодному и озябшему человеку, дома (т.е. в вагоне),
немедленно ложащемуся в постель, так как его уже не носят ноги. Ино
гда все же после службы надо идти в Чека для бесконечных разъясне
ний по поводу любой мелочи. Результат разговора зависит от настро
ения чекиста, если он под впечатлением хорошенькой женщины, то
даст дров, если же рассержен не принесенным самоваром — посадить
в «холодную».
Порою чекисты приглашают дочерей «буржуев» на вечеринку. Отка
заться можно лишь под предлогом доклада в комсомоле — и то комис
сар настойчиво предлагает дать удостоверение о «служебной коман
дировке» — что он хочет взамен — слишком ясно. У интеллигентной
девушки не может быть личной жизни, ибо это — буржуазный уклон.
Сестра Рахмановой прячет от всех прочитанную книгу, чтобы хоть
что-то принадлежало только ей одной. Приезжие партийцы ведут
среди молодежи пропаганду против любви и брака. Советская жен
щина должна отказаться от всего женского, стать «строительницей» —
и только. В библиотеке устраивается показательная выставка: история
русской женщины. Подотделы: женщина — раба в старое время, раскре
пощенная советская женщина — женщина будущего. Рахманова робко
замечает, что для последнего отдела материалы существовать не могут.
Ответ: «Гражданка, вы знаете, чем это может для вас грозить». Стати
стику приходится подделывать по той же причине.
Одновременно страшно и трогательно возвращение Рахмановых
в родной город. С вокзала их вызывают... в их бывшую квартиру, где
живет бывший их служащий, ставший комиссаром. Этот прием трудно
описать, настолько в нем смешаны элементы гостеприимства и хам
ства: моментами он напоминает допрос, но сразу же переходит в изъяв
ление благодарности за былое отношение. «Ешьте, ведь вы голодны». —
«Спасибо, не хочется». — «Странно, как же это буржуи не могут не быть
голодными». Последнее замечание обнаруживает циническое злорад
ство: буржуев, конечно, специально морили голодом. На съестные
продукты в городе были различные цены: для членов партии, рабочих
и представителей «отживших классов». «Что же делать, — говорит ком
сомолка про свою бывшую квартирную хозяйку, — когда я смотрю
на нее, мне становится жалко, но с точки зрения партии, чем скорее
она подохнет, тем лучше».
Эпоха НЭПа принесла лишь внешние облегчения. «Гражданок»
стали называть «дамочками», «товарищей» — «сударями». Но, по суще
ству, продолжалось то же голодное и грязное существование. Рабочим
стало даже труднее. Втихомолку передавали даже анекдот, рисующих
положение пролетариев: оратор на митинге иллюстрирует достиже
ния революции на собственной тросточке: до советов — наверху был
набалдашник (аристократия), посередине — дерево (рабочие), внизу—
железный наконечник (отбросы общества). Теперь — все наоборот.
Одна из самых жутких картин, описанных Рахмановой, — ее роды
в городской больнице. Все роженицы лежат в грязном белье — чистое
384
одевается перед посещением именитого гостя. Доктор заходит тогда,
когда ему заблагорассудится. «Но я чувствую, что я сейчас рожу», —
кричит женщина. Сиделка резко отвечает: «Родите завтра». Ребенок
появляется на свет через час. Сиделка разводит руками: ребенок дол
жен был родиться завтра. Из-за голодания матерей, многие дети рож
даются без ногтей. Впрочем, большинство из них через несколько дней
умирали, так же как и матери. Рахманова и ее сын выжили чудом.
Внешне в то время была мода на культуру. Университет был открыт,
но студенты должны были больше заботиться о своей политической уста
новке, чем об успехах: при малейшем отклонении от линии их «вычи
щали». Чистка касалась и профессоров — их увольняли за открытку,
полученную из-за границы, за слишком беспартийное освещение фило
логии или права, за происхождение. Приходилось ученым сиживать
и в ГПУ — расстрелов стало меньше, зато система слежки и шпион
ства доведена была до виртуозности: студенты доносили на педагогов,
на родителей, профессор, поступавший на службу к советам, вел с кол
легами контрреволюционные беседы, чтобы потом донести на них.
Вскоре вообще курс переменился, культура была признана ненужной,
даже вредной. Только медицинский факультет признавался социально
полезным. Юридический вообще закрыли, филологический превратили
в «факультет социального прогресса», философия была заменена «исто
рией материализма», литература — «историей социальных течений»
(в коммунистическом освещении, естественно). Языки долгое время
были в чести, но потом спохватились, что Ленин и Бухарин пишут
по-русски и что «не мы должны брать пример с Европы, а Европа с нас».
Тогда-то муж Рахмановой и стал подозрительным — впрочем, за какое
преступление его выслали из СССР, так и не удалось установить.
В университетах, в комсомоле, на рабфаках и на митингах система
тически вытравливали культуру и духовную жизнь человека. В массу
народа пустили пропаганду безбожия с неизменным выводом: «Раз
Бога нет, все позволено». Трагические страницы посвящены Рахмано
вой бывшей монахине, которую совратил и бросил комсомолец. Но вот
что подозрительно, чем больше гнали религию и культуру, тем сильнее
сопротивлялась молодежь этому давлению. Комсомольцы втайне вен
чались в церкви и крестили детей, студенты умудрялись сквозь полит
грамоту пробиться к науке. В этом — тайна русского народа, не слом
ленного ни голодом, ни террором, ни пропагандой. И, пожалуй, эта
тайна — единствейно светлая точка в правдивых и убийственных для
большевика дневниках советской студентки.
Комментарий:
Рахманова Аля (псевдоним; наст, имя Галина Александра фон Хойер / Galina
Alexandra von Hoyer, урожденная Галина Николаевна Дюрягина, 1898—1991) — не
мецкая писательница русского происхождения. Она родилась на Урале и выросла
в Перми, в роду ее была татарская кровь, и она всю жизнь гордилась своей необычной
внешностью, а также своим собственным «совершенно необычным лицом, обла
давшим явно выраженными индивидуальными чертами». После революции вместе
с родителями бежала в Сибирь, где познакомилась в университете со своим будущим
385
мужем, бывшим немецким военнопленным и ученым-лингвистом. С14 лет Аля вела
дневники, которые в будущем были изданы в переводе на немецкий язык. В1926 году
ее и мужа выслали из Советского Союза, и они поселились сначала в Вене, где Аля,
с дипломом врача-психиатра, работала молочницей, а затем переехали в Зальцбург.
В эмиграции она делала все возможное, чтобы бороться с большевизмом, но в то
же время она поддерживала политику Гитлера. В последний день 1943 года она мо
лилась о мире, но о мире после победы Германии. «Помоги Германии. Здесь много
мужественных, сильных духом людей. Они должны жить. Они — это лучшее, чем
обладает человечество». К концу войны ее дневниковые записи становятся все более
патриотичными. 25 мая 1944 года она пишет о том, что право — на стороне Герма
нии. С 10 августа она принимает участие в общественных работах по защите рейха
и заканчивает в тот день свою дневниковую запись короткой молитвой, обращенной
лично к фюреру: «Господи, помоги Гитлеру в его борьбе!» Рахманова продолжала
и в эмиграции вести детальные дневники, которые ее муж, Арнульф фон Хойер,
переводил на немецкий язык. Ее первые книги (три тома) были изданы тиражом
более двух миллионов экземпляров на 22 языках мира, но на русском так никогда
и не вышли. Вскоре за трилогией, «Фабрикой новых людей» и «Молочницей с Оттокринга» последовали новые книги: «Трагедия одной жизни. Супружеский роман Льва
Толстого» (1938), «Юрка. Дневник матери» (1938). «Вера Федоровна. Роман русской
актрисы» (1939). Творческий метод Али Рахмановой оставался прежним. Оригиналы
ее книг сочинялись по-русски и переводились на немецкий язык мужем писательницы.
«Зальцбург, в самом деле, свершил чудо, самое большое, которое может произойти
с человеком, потерявшим родину: он подарил мне новую родину», — писала в то
время Аля Рахманова, окрыленная успехом своих книг. Незадолго до окончания во
йны эта супружеская чета покинула Зальцбург и переехала в Швейцарию. В1970 году
умер муж писательницы и Аля Рахманова перестала писать. Спустя полвека романы
Рахмановой были переизданы, но они уже не имели того успеха, который отмечался
в прежние времена. Однако одна ее книга была переведена с немецкого на русский
язык и вышла в 2015 году в Австрии: Рахманова А. Зальцбург прекрасен даже в сне
гу и в тумане. Дневники 1942—1945 гг. / редактор и переводчик Генрих Риггенбах
(RachmanowaA. Auch im Schnee und Nebel ist Salzburg schön. Tagebücher 1942—1945.
Übersetzt un d herausgegeben von Heinrich Riggenbach. Salzburg: Wien Otto-MüllerVerlag, 2015). В литературной карьере Рахмановой отражается ее жизнь, отмеченная
драматическими и трагическими событиями, и, прежде всего, смертью ее сына,
который был солдатом и погиб в последние дни войны от руки советского солдата,
защищая Вену от Красной Армии. Умерла Алла Рахманова в 1992 году в небольшом
швейцарском городке Эттенхаузене, в маленькой полупустой квартирке, в полном
одиночестве. Мало кто знал тогда, что эта старая русская женщина была в 1930X годах одной из самых читаемых писательниц Европы. Дом Хойферов в Швейцарии
снесли, местность плотно застроили новыми домами. Только небольшая гранитная
колонна с портретом на мемориальной доске напоминает иногда прохожим и за
езжим туристам, что здесь жила и творила русская эмигрантка, когда-то известная
австро-немецкая писательница, Аля Рахманова, давно забытая в Австрии, Швейцарии,
Германии и России.
«Сентиментальная прогулка по Франции»1
Бывают книги несовременные, анахроничность которых восприни
маешь, как некий недостаток самого автора, роковой изъян в его ощу
щении жизни, но существуют также такие несовременные книги, читая
1 Возрождение. № 4139. 8 июля. 1938.
386
которые испытываешь неловкость за современность, ибо чувствуешь,
что наша эпоха лишена какой-то прелести, и, пожалуй, даже какой-то
глубины. Стесняться этой несовременности не приходится, ею можно
только гордиться. Оттенок гордости, сознание собственного преимуще
ства перед новым миром, его не приемлющим, заметен в тоне нашего
соотечественника А. Трофимова, озаглавившего сборник своих очер
ков «Сентиментальная прогулка бывшего человека»1. Откровенность
этого эпитета, примененного к самому себе, лишает его неприятной
нотки самоунижения, в нем можно услышать даже некое обвинение
нашего времени. Но и бахвальства в повествовании Трофимова нет —
хотя оснований для этого нашлось бы немало. Книга Трофимова полна
грусти и обреченности, но одновременно и большого достоинства.
Отношения с современностью у него примерно такие же, как и у паска
левского человека с природой: он знает, что она победит его, а она,
победительница, даже не подозревает об этом.
Трофимов — псевдоним, и, в конце концов, довольно прозрачный,
ибо в первой своей книге, вышедшей в прошлом году, автор коснулся
своей жизни, своей личности. Он, на самом деле — «бывший человек»
в смысле общественного положения: гражданин несуществующей вели
кой державы, приближенный ко двору отрекшегося и убитого Государя,
хранитель одного из богатейших музеев мира, ныне распроданного.
В эмиграции он, по-видимому, стал антикваром, сохранив, таким обра
зом, связь с искусством и со стариной, которую он так любит и знает.
Но преданность искусству только подчеркнула трагичность его путеше
ствия от «императорского дворца» к «толчку» (так называлась его первая
книга). Трофимов как бы живет одновременно двумя жизнями: вечной
жизнью памятников славного прошлого (великих и малых) и преходя
щим существованием эмигранта, с его обездоленностью и нищетой.
Обе эти жизни сливаясь, создают особый, трофимовский мир, в кото
ром память заняла все незаполненные уголки настоящего. Соединение
получилось столь прочное, что прошлое уже не оторвешь от текущего
момента, историю от биографии, знание искусства от лирических воспо
минаний. И книгу Трофимов написал своеобразную, полную щемящей
тоски и благородства, в которой пейзажи и история Франции крепко
спаяны с душевными переживаниями, но легко угадываемыми, спаяны
с личностью русского ценителя искусства с его далекой родиной.
Говоря о Париже, о Шартре, о Вандее, Трофимов без перехода вспо
минает о Петербурге, о Царском Селе, о Новгородской губернии. И мы
без всякого труда верим ему, и сами незаметно странствуем между
Францией и Россией, нигде не останавливаясь, но всюду оставляя кусо
чек своего сердца.
Естественно, что трофимовская Франция не совсем похожа на ту,
которую мы увидим своими глазами. «Мир рождается и умирает с каж
1 TrofimoffA. Ciels et décors de France (promenade sentimentale d’un ci-devant). Paris :
Hachette, 1938.
387
дым человеком, — пишет Трофимов, — существует столько же Парижей, сколько парижан или туристов, побывавших в Париже». Трофимов
смотрит на Францию «через старые французские очки, доставшиеся
по наследству» и «через очки, купленные в родной деревне». Отсюда —
его реминисценция, его неожиданные сближения и сравнения. Да и как
может Трофимов смотреть на парижскую улочку или Реймский собор
нашими глазами, когда он знает целый ряд их тайн, нами не подозре
ваемых. Любители истории и искусств, особенно архитектуры, узнают
из этих очерков много нового и объективно ценного о Париже, о про
винциальных городах и деревнях Франции, об усадьбе Ронсара в Ванде
и Оноре д-Юрфе в Оверне, о романских церквях и картинах Юбера
Робера. После прочтения книги, они и сами совсем иначе пройдутся
хотя бы по улице Жакоб около Сен Жермен.
Однако не в этих фактических сведениях основная ценность и пре
лесть сборника, а все в том же несовременном тоне. Вряд ли очерки
Трофимова — искусство в полном смысле слова, но они настолько
с ним связаны своим содержанием и так насыщены любовью и пони
манием прошлого, что могут служить до какой-то степени пробным
камнем для нашей эпохи. Если это ей и впрямь не нужно, Трофимов
может не жалеть о своем одиночестве; если же современность хоть
на минуту призадумается над правдой и красотой ушедшего мира, то,
значит, чтобы нам ни говорили — еще не все потеряно, далеко не все...
Комментарий :
Александр Александрович Трубников печатался в Париже под псевдонимами
«Андрей Трофимов» (Andre Trofímoff) и «Лионель». Биография Трубникова довольно
необычна. Александр Александрович Трубников родился в Санкт-Петербурге 7 но
ября 1882. Отец — Александр Николаевич Трубников (1853—1922) был из дворян
Санкт-Петербургской губернии, государственный и военный деятель, Орловский
губернатор, мемуарист (его мемуары были изданы в России в 2004 году). В1901 году
он был назначен почетным опекуном и управляющим дворца Герцога Георгия Макси
милиановича Лейхтенбергского (Романовского), сына Княгини Марии Николаевны
(дочери Николая I) и Герцога Максимилиана Лейхтенбергского (сына Евгения Богарне). Максимилиан Лейхтенбергский был президентом Императорской академии
художеств, после его смерти в возрасте 35 лет этот пост заняла Мария Николаевна.
Оба они были обладателями бесценной коллекции произведений искусства, кото
рая после их смерти перешла к детям (занимательна сама история этой коллекции,
но это тема для отдельной статьи). Не исключено, что интерес к живописи развился
у Александра еще в детстве, в стенах дворца Лейхтенбергских. Мать Александра
Александровича — Екатерина Александровна Власова. В семье было трое сыновей,
но братья его умерли еще в молодом возрасте. Сам А. А. Трубников был человеком
необычайно образованным; он окончил Императорское училище правоведения
и некоторое время служил в Министерстве юстиции в чине титулярного советника.
Любовь к искусству привела его в Западную Европу, где он занялся серьезным его
изучением. Вернувшись в Россию, он стал известным искусствоведом, писателем,
публицистом и заядлым коллекционером. В 1906 году Трубников опубликовал
в С.-Петербурге книгу «Помнишь, бывало...», его следующая книга «Моя Италия»
(1908 г.) пользовалась в России большой популярностью. В 1908 году А. Трубников
был назначен главным хранителем Эрмитажа и Императорских дворцов. В то же
самое время он стал одним из основателей журнала «Старые годы» «ежемесячника
для любителей искусства и старины». Александр Александрович входил в редакци
388
онный комитет журнала, который просуществовал до 1916 года. Он также постоянно
сотрудничал с журналом «Аполлон». А. А. Трубников был совладельцем типографии
«Сириус» в С.-Петербурге. Это издательство было организовано с единственной целью
вновь напечатать «Путешествие из Петербурга в Москву» А. Радищева. Основатели
издательства заинтересовались идеями журнала «Старые годы», вошли в состав его
редакции и даже отвели для него отдельную комнату в своем здании. В 1912 году
в журнале была напечатана статья Трубникова «Картинная галерея Павловского
дворца». В1913 году Трубников напечатал в журнале статью «Материалы для истории
царских собраний Лоджии Рафаэля». Интересен факт, что барон Н. Врангель изучал
историю искусств под руководством Александра Трубникова. В 1917 г. Александр
Александрович входил в Комиссию по делам искусств. В канун революции был назна
чен атташе Российского посольства в Риме, затем занимал тот же пост в эмиграции.
В 1919 г. Александр Трубников переехал во Францию. Здесь он посвятил себя
литературной работе, занимался переводами. А. Трубников переводил на француз
ский язык Н. В. Гоголя, А. П. Чехова. Благодаря своим глубоким знаниям искусства,
он был неоднократно приглашен в Лувр для чтения лекций по истории искусства.
Принимал он и участие в организации выставок. В 1930-е годы часто выступал
с докладами, в том числе об Эрмитаже, в Клубе молодежи Русского студенческого
христианского движения (РСХД). Александр Александрович входил в Члены Обще
ства юристов-правоведов в Париже, а также в Комитет кассы правоведов. Он также
состоял в Союзе русских дворян, был кандидатом в члены Совета Союза (1949). Как
член Общества любителей русской военной старины, в 1952 г. входил в Юбилейный
комитет по подготовке к празднованию 250-летия Петербурга. Любовь к искусству
не покидала Трубникова и в Париже. Он продолжал заниматься антиквариатом.
Участвовал в деятельности Общества охраны русских культурных ценностей,
выступал на собраниях Общества. Глубокие знания его фламандской живописи
не остались незамеченными французскими искусствоведами, он стал консультантом
по фламандской живописи и передал в дар музею Лувра полотна старых мастеров.
В 1960 г. А. Трубников был членом Особого комитета по чествованию Анри Труайа,
французского писателя русского происхождения, по случаю его избрания членом
Французской Академии. Занимался Трубников и разбором архива княгини 3. А. Вол
конской. Первое издание мемуаров Александра Александровича вышло в 1935 году.
Презентация книги состоялась в 2004 году в Эрмитаже. В Отделе редкой книги На
учной библиотеки Эрмитажа хранятся книги XVII в., приобретенные Трубниковым
во время путешествия по Италии. За исследования Au jardin des muses françaises
(«В саду французских муз», Париж, 1947) и книгу Du Musée Impérial au Marché aux
Puces («От Императорского Музея к Блошиному рынку», Париж, 1936) Трубников был
удостоен приза Французской Академии. Опубликовал книги Ciels et décors de France
(«Своды и декоры Франции», Париж,1938), Poètesfrançais avant Ronsard («Французские
поэты до Ронсара», Париж, 1950), Rimailleurs et poétereaux («Рифмотворцы и стихографы», Париж, 1951), La princesse Zénaïde Wolkonsky («Княгиня Зинаида Волконская»,
Рим, 1966) и др. В 1999 году в России вышла в переводе с французского книга вос
поминаний А. Трубникова «От Императорского музея к Блошиному рынку» (Изд-во
«Наше Наследие»). Тема ностальгии по утраченной родине — основная тема книги,
о чем свидетельствуют даже названия глав книги: «Тоска по родине», «Прогулки
об руку с памятью», «Русь» и др. Умер Александр Александрович Трубников в Париже
(по другим источникам в Риме) 27 декабря 1966 года после продолжительной болезни
и был похоронен на кладбище Триво в Медоне под Парижем. Сохранился портрет
А. А. Трубникова, написанный в 1925 г. Зинаидой Серебряковой. Портрет находится
в частной коллекции. «Сентиментальная прогулка бывшего человека» А. Трофимова
по своей идее напоминает рассказ русского философа-эмигранта Бориса Вышеслав
цева «Париж», напечатанный в 1923 году; здесь прослеживаются те же философские
темы: постижение неведомого, тайна человеческой души, метафизика времени
и пространства и слияние двух миров — настоящего и прошлого.
389
«Кирпичный хлеб»1
Первый роман молодого французского писателя, Жана Фревиля,
«Кирпичный хлеб»2, несомненно, вызовет немалый интерес. Обязан
этим он будет, однако же, не своим художественным достоинствам
(хотя талант у Фревиля, несомненно, чувствуется, но он еще не умеет
направлять его), а самой теме и ее постановке. Для своего дебюта Фре
виль выбрал тему рискованную и ответственную, может быть, слиш
ком ответственную для его еще не окрепших литературных данных.
Подзаголовок книги гласит: «Современный роман». Может быть,
следовало написать: «злободневный роман», ибо современность и злоба
дня — понятия разные, хотя порою и совпадающие.
Во-первых, современность шире и глубже хронологически, она
не ограничивается сегодняшним или вчерашним днем, корни ее в более
далеком прошлом. Конечно, Фревиль и не думает отрицать, что рабочие
забастовки и занятия фабрик в мае-июне 1936 года связаны с прошлым
многими узами. Но показал-то он нам в романе только эти, еще черес
чур близкие события, а подоплеку их мы узнаем лишь из слов героеврезонеров, высказывающих идеологические соображения и потому
художественно менее правдивых.
Второе возражение: в современности социальный вопрос стоит очень
остро, занимает одно из центральных мест, но в серьезном понимании
он не сводится к заработной плате в данный момент или к оплачен
ным отпускам. То, на чем Фревиль остановился, опять-таки относится
к области злободневной. Это не значит, что роман писать не стоило —
надо лишь уточнить, что от него можно ожидать.
В известной плоскости злободневность всегда волнует и даже коечто объясняет, тем более что Фревиль многое живо и остро почув
ствовал. Так, несмотря на общую левизну его трактовки, доходящую
в высказываниях одного его героя, поляка Свободы, до устаревшей
прекраснодушной маниловщины, несмотря даже на явное влияние так
называемых «пролетарских» литературных тенденций, Фревиль понял,
что фактического разрешения рабочее движение 1936 года не принесло
и принести не могло. Прекрасно передал он недовольство главарями,
растущее среди рабочих, которых забастовки лишили собственной ини
циативы и порою даже права на человеческие переживания. У одного
из них в эти дни умирает жена, другой ставит на карту осуществле
ние любовной мечты, у многих голодает семья, но «солидарность пре
жде всего», и забастовочный комитет держит их в плену: с завода они
выйти не имеют права.
Главы о смутных, противоречивых переживаниях рабочих —
вообще лучшее, что есть в книге, наряду с первыми бытовыми стра
ницами, описывающими жизнь большого дома, заселенного беднотой,
1 Возрождение. № 4118. 11 февраля. 1938.
2 Fréville J. Pain de brique. Prix de la Renaissance. Paris, 1938.
390
и бистро, содержимого неким Бонуром. Типы простолюдинов, живу
щих не вполне сознательной жизнью — Бонура, консьержки Котрон,
старика Перко — Фревилю вполне удались. Но как только его рабочие
становятся «сознательными», начинают рассуждать (как Свобода или
Жан Вюлэ), они превращаются в книжные тени, не имеющие соот
ветствия в жизни. Чего стоит одно имя Свободы, выбранное, конечно,
по принципу аллегории.
Вообще, талант Фревиля — реалистический, приближающийся к «по
пулистам», особенно к Пулаю (кстати, не реминисценция ли само назва
ние книги; у Пулая есть роман «Солдатский хлеб»). Порою заметно
также влияние Селина: описание рабочего дома многими чертами
напоминает отрывок о пассаже Шуазеля из «Смерти в кредит»1. Впро
чем, и через Селина, и через популистов, повлиял на молодого романи
ста больше всего и вернее всего — Золя.
Идеологические тенденции принижают достоинства книги, идут
вразрез с художественностью. Раздроблена и архитектоника: соци
альный роман не получился, а личные переживания отдельных героев
вплетены в общие действия не очень умело. Однако повторяем, талант
и своеобразие у Фревиля просвечивают.
Надо надеяться, что он не поддастся губительному соблазну соци
ального заказа, так повредившего не только подневольным советским
писателям, но и такому человеку, как одареннейший Мальро.
У Фревиля все возможности выйти на собственную литературную
дорогу.
Комментарий:
Фревиль Жан (настоящее имя Евгений Шкаф, родился в 1895 г. в Харькове
в Украине, умер в 1971 г. в Париже) — французский писатель и историк, доктор
юридических наук и доктор экономических наук. Выходец из русской буржуазной
семьи, после большевистской революции он был вынужден бежать за границу.
В 1927 году получил французское гражданство и в том же году отправился в Москву
на празднование годовщины Октябрьской революции. Познакомившись с Морисом
Торезом, по возвращению в Париж он вступил в коммунистическую партию Франции,
а с 1927 года стал литературным редактором L’Humanité и первым, кто ввел понятие
«социалистического реализма», прежде, чем оно появилось в СССР... Фревиль был
до конца жизни сторонником революции и членом французской коммунистической
партии. После войны стал министром кабинета. Перевел на французский язык труды
классиков марксизма, составил сборники их высказываний о литературе и искусстве,
на тему «Женщина и коммунизм» (1950). Первый роман «Кирпичный хлеб (1937, рус.
пер. 1959) посвящен стачечной борьбе французских рабочих; в 1939 г. опубликовал
роман «Голодный порт» — о французских моряках. Автор сборника рассказов «Кол
лаборационисты» (1946), романа «Вольный ветер» (1950) др. Все вместе он издал
около 30 книг, включая сборник стихов A la gueule des loups (1945) («В пасти волков»).
Некоторые его работы переведены на русский язык, такие как «Ленин в Париже»,
«Тяжелый хлеб», «Без гроша» и др.
1 «Смерть в кредит» — скандальный и шокирующий роман Луи-Фердинанда
Селина — одно из классических произведений французской литературы XX века. Напи
санный в 1936 году, он широко представил колоритную картину жизни и нравов париж
ского дна (прим. Е. Д.).
391
«Двое»1
Наша соотечественница Ирина Немировская во французской лите
ратуре уже, во всяком случае, не новичок. Она выпустила за послед
ние годы с десяток книг — причем первые же ее романы обратили
на нее всеобщее внимание. Помимо несомненного дарования, пускай
неровного и не всегда глубокого, привлекало в этих книгах своеобра
зие — вероятно, результат особого сочетания русской и французской
культуры. Прелестная повесть «Недоразумение», затем драматический,
хотя и со срывами в мелодраму, «Давид Гольдер», который и составил
писательнице имя, затем несколько поверхностный, но художественно
очень удавшийся этюд переживаний подростка «Бал»... Казалось, что
линия творчества Немировской предначертана — и линия вполне
почетная.
Впоследствии, однако, ее творчество не раз приносило нам разоча
рование. Талант ее сказывался лишь в отдельных отрывках, в целом же
ее романы были либо совершенными пустячками, либо сырыми и с рас
тянутыми повествованиями, в которых психология героев по своей
условности приближалась к образцам совсем непритязательным. С тем
большим удовлетворением отмечаем мы новый роман Немировской2,
снова возвращающий ее на пути серьезного искусства. Композиционно
и он неровен, четкости «Недоразумения» и «Бала» в нем нет. Но в нем
чувствуется значительный замысел и вдумчивый авторский подход
к нему. Немировская явно писала эту книгу не для забавы и не для
литературной игры. В ней заметен жизненный опыт — и пусть выводы
из него спорны, сама эта спорность свидетельствует о том, что вопросы
затронуты, действительно, важные.
Центральное место этого романа в творчестве Немировской подчер
кивается тем, что она впервые посвятила целую книгу любви. В про
тивоположность большинству писательниц, она до сих пор касалась
любовных переживаний лишь мельком, в эпизодах, в общем, второсте
пенных. Даже в новом романе любовь — не единственная тема. Вся
первая часть отведена «быту» — тому особому послевоенному быту,
с жаждой веселья и обладания, который уже столько раз описывался
французскими романистами. Но само это стремление Антуана Кармонтеля все к новым победам важно именно потому, что оно — контраст
любви, той «любви двух», которая потом коснется его жизни.
Любопытно, что подобно многим современным писателям, и Неми
ровская эту любовь воспринимает как любовь брачную. История «двух»
начинается тогда, когда любовники становятся супругами. Антуан
и Марианн не безоблачно счастливы. Искушения старой страсти
не умерли в сердце Антуана и оживают снова в образе Эвелины, сестры
Марианны. Супружеская любовь и страсть к Эвелине неизбежно при
1 Возрождение. № 4183. 12 мая. 1939.
2 Nemirovsky I. Deux. Paris : Albin Michel, 1939.
392
водят к конфликту, в котором Эвелина погибает. Прочная, семейная,
домашняя связь торжествует над бурей чувственности — и даже чув
ства. С горечью Антуан сознается, что в свой последний час он будет
жалеть не о драматической любви Эвелины, а о житейской, но все
больше его покоряющей привязанности Марианны.
Мы сказали, что выводы Немировской спорны. Может быть, пра
вильнее было бы сказать, что спорны их обоснования. Брачная любовь
побеждает «романтику», но не противоположна ей по существу, она
соткана одновременно из той же эротической, душевной и телесной
стихии, но лишь очищенной от случайных элементов. Житейская при
вычка дополняет, но отнюдь не исчерпывает ее — поскольку она оста
ется любовью. Сами столкновения «двоих», — если они действительно
любовная чета, — отмечены этой стихией. Это — не ежедневные мел
кие ссоры, а тютчевский «роковой поединок». У Немировской дыхания
рока именно и не достает. Любовь Антуана и Марианны от эротиче
ского русла просто отклоняется. Такой любви не победить ту, другую.
В таком случае, можно скорее говорить о смерти любви и об измельча
нии Антуана и Марианны...
Это основное возражение, конечно, существеннее отдельных упре
ков, которые можно сделать Немировской по формальным поводам.
Роман неровен, но встречаются в нем пассажи превосходные. Стра
ницы, описывающие самоубийство Эвелины и бешеную автомобиль
ную поездку Антуана в надежде предотвратить несчастье — полны дра
матизма незаурядного. И общий тон дают именно подобные пассажи,
а не пробелы — лишнее доказательство серьезности авторского пере
живания; пускай порою сниженного, или «подсушенного» чисто голов
ными положениями.
Комментарий:
Ирина Немировская (1903—1942) — известная французская писательница,
погибла в концлагере Освенцим. Уехала из Киева в 1917 г. с семьей сначала в Фин
ляндию, а потом в 1919 г. — во Францию. Стала известна благодаря 15 романам,
наиболее популярный из которых — «Французская сюита», написанный во время
Второй мировой войны, но изданный лишь в 2006 году. Жизнь писательницы была
полна трагических событий. Ей пришлось пережить холодность и жестокость матери,
которую она позже описала в своих романах, гонения во время войны и ощутить всю
трагедию лагерной жизни. Родилась Ирина Немировская в 1903 году в Киеве. Отец
был банкиром и сделал в банковской сфере огромный капитал. Мама—Анна Немиро
вская — была «светской львицей» и воспитанием дочери не занималась, предоставив
это французской гувернантке. В 1917 году, с приходом большевиков, отец потерял
свой банк. Ирине в это время было 16 лет. Отец узнал, что его собираются арестовать,
а все имущество—конфисковать. Чтобы спастись, семья переоделась в крестьянское
платье и перебралась сначала в Финляндию, а в 1919 г. — во Францию. В 1929 году
в Париже вышел в свет роман Немировской «Давид Гольдер». Роман получил широ
кую известность и был экранизирован. Свои первые рассказы, романы и новеллы
Ирина публиковала в газетах на французском языке. Подписывалась она именем
Ирэн Немировски. В 1926 г. она вышла замуж за банкира Михаила Эпштейна, так
же эмигранта из России. У них родилось две дочери, Денис и Елизавета. Незадолго
до войны вся семья приняла католичество. В 1940 году, боясь ареста, Немировская
написала письмо главе вишистского правительства Петену, в котором заявила, что,
393
несмотря на то, что быть евреем—это судьба, сама она никогда не любила евреев и,
следовательно, она имеет право на специальный статус. В этом письме она писала
также, что она и ее муж считают себя «респектабельными людьми, а не нежела
тельными иностранцами». Пытаясь скрыться, Ирина с семьей уехали в небольшой
поселок в Бургундии, где успешно скрывались два года. Однако 13 июля 1942 года
ее арестовывали. Скорее всего, выдал кто-то из соседей. Муж Ирины писал письма
в разные инстанции, пытаясь спасти жену, но вскоре пришли за девочками и отцом.
Елизавету и Денис спасла гувернантка-француженка, брат которой участвовал в Со
противлении и спрятал девочек в местном монастыре. Жизни в Освенциме Ирина
Немировская не выдержала: через месяц и три дня она умерла. Младшая дочь Не
мировской, Елизавета Джилле (1937—1996), стала писательницей и опубликовала
во Франции три романа — один из них «Тени детства» — воспоминания о своем
детстве, второй роман «Мирадор» был написан как воспоминания ее матери. Обе
книги имели во Франции большой успех и были переведены на английский язык.
В 2007 году во Франции вышла книга о жизни Ирины Немировской (La Vie d’Irene
Nemirovsky / «Жизнь Ирэн Немировски»), которая в 2010 году была переведена
на английский язык (The Life of Irene Nemirovsky. London : Chatto & Windus, 2010.
466 p.). В 1992 году появилось интервью с Джилле, где она подробно рассказывает
об испытаниях, выпавших на долю всей семьи.
Трагедия русской литературы1
В парижском издательстве «Меркюр де Франс» вышла интересная
книга2 Николая Брянчанинова (почему-то именующего себя во фран
цузской транскрипции Бриан-Шаниновым). Вернее — книга, которая
могла бы стать чрезвычайно интересной, если бы тому не помешали
некоторые, почти непреодолимые препятствия.
Тема Брянчанинова — одна из самых волнующих и самых таин
ственных. Если в судьбе всякого искусства и любого художника более
или менее присутствует элемент трагичности, то русская литература
и жизнь наших писателей отмечены особым трагизмом. У нас не было
«проклятых поэтов», зато доля проклятия легла на каждого — не в этом
ли вернейший признак некой избранности нашей словесности. «У чук
чей нет Анакреона. / К зырянам Тютчев не придет», — писал Фет
в известном стихотворении.
Об этом «первородном» неблагополучии русского искусства писа
лось немало. Вспоминается, в частности, совершенно блестящая статья
В. Ф. Ходасевича «Кровавая пища»3. Но как объяснить нашу особен
ность иностранцам? Пишущий эти строки пытался начать эту работу
во французской статье «Трагические годовщины» (к 15-летию смерти
Блока и Гумилева), напечатанной в «Ревю де Франс». Трудность заклю
чается в том, что приходится сплошь и рядом прибегать к ссылкам
на литературные и биографические источники, нам хорошо знакомые,
подчас с детства, а французам неизвестные. Им надо бы предвари
1 Возрождение. № 4171. 17 февраля .1939.
2 Brian-Chaninov N. La tragedie des Lettress russe. Paris : Mercure de France, 1938.
3 Впервые статья была напечатана в газете «Возрождение» от 21 апреля 1932 г.
(прим. Е. Д.).
394
тельно дать в руки чисто биографическое или историко-литературное
исследование о наших писателях.
Брянчанинов натолкнулся на ту же трудность, ему пришлось сде
лать ряд биографических вставок, ослабляющих общий тон книги.
Вообще, поставил он себе задачу слишком широкую: проследить тему
трагичности в русской литературе, неблагополучие ее судьбы в целом
и в жизни отдельных писателей. Необходимость детально остановиться
на биографической части заставила автора до того сжать общее пове
ствование о судьбах литературы в целом, что впечатление от этой части
попросту утрачивается. Вдобавок, говоря о трагичности «направления»
нашей литературы, он частенько сбивается на старую погудку о цензур
ных притеснениях — как будто после революции истинная сущность ее
трагизма не стала вполне ясной.
Однако и в самих биографических главах, в общем точных и хорошо
составленных, изобилие деталей оттесняет на второй план главную
тему книги. В изложении Брянчанинова трагедия в жизни Пушкина
или Достоевского далеко не очевидны. Совершил Брянчанинов и коекакие ошибки в выборе биографий: Тургенев вряд ли характерно тра
гическая фигура, тогда как отсутствующие имена наших поэтов — Тют
чева, Фета, Некрасова — были бы куда более к месту. Зато радует глава
о Константине Леонтьеве, изумительном философе и историософе,
о котором и мы сами склонны легко забывать. Говоря о современ
ной литературе, Брянчанинов явно слишком идеализирует Горького,
судьба которого трагична, прежде всего, по собственной его вине. Зато
о поэтах, в особенности о Блоке, написал Брянчанинов просто и тро
гательно. Вообще, в поэзии нашей трагизм всегда проявлялся в особо
чистом виде, и о поэтах в такой книге надо бы упоминать куда чаще,
чем о прозаиках; этого Брянчанинов также не учел, и в этом еще один
несомненный недостаток его маленького исследования.
В окончательном счете все же хорошо, что оно вышло в свет: может
быть, кому-нибудь из иностранцев откроется в русском творчестве
нечто новое и крайне для него существенное, может быть, и кто-нибудь
из русских писателей соблазнится темой Брянчанинова и продолжит
его начинание.
Комментарий:
Николай Валерианович Брянчанинов родился в Сан-Ремо в 1874 году. Происходил
он из древнего дворянского рода. По окончании Вологодской гимназии Брянчанинов
поступил в Московский университет, но вскоре уехал за границу с целью изучать
теологию, историю религий. Он слушал лекции в Германии, в Швейцарии, в двух
теологических институтах в Париже. Получив скромное наследство, Брянчанинов
много путешествовал по всему миру, организовал экспедицию в Палестину, Сирию,
Ливан, Египет с целью изучения истории религий и истории. Большую часть жизни
он провел в Европе. Когда от наследства ничего не осталось, в 1912 году Брянча
нинов приехал в Россию, где писал маленькие фельетоны в журналы. Вскоре он
присоединился к американской армии в качестве переводчика. Во время второй
войны Н. Брянчанинов поступил в иезуитский монастырь послушником, где прожил
полтора года в суровом режиме. После окончания войны Николай Брянчанинов пере
395
ехал в Париж. Он был известен как автор трех книг: «Восток и Запад», «Впечатления
бытия», «Скитания (Нубия — Судан — Палестина — Ливан)». Умер Николай Вале
рьянович Брянчанинов в Париже в 1943 году. Его близкий друг В. П. Крымов писал
о Брянчанинове: «Это был необычайный человек, его внешность подходила бы для
Ватиканского кардинала, — всегда спокойный, размеренный, знакомый со многими
и в то же время очень одинокий». На французском языке вышли его следующие книги:
La tragédie moscovite—Essai de psychologie collective (1925), L’église russe (1928), Histoire
de Russie (1929), Catherine II, Impératrice de Russie (1729—1796) (1932), Alexandre 1er.
(1934), La tragedie des Lettress russe (1938) и др.
«Разочарование Элианы»1
Еще одно русское имя в современной французской литературе...
Это — уже второй роман нашего соотечественника Д. Райцина2. Пер
вый — «Ложь» — прошел, в общем, незамеченным; на «Разочарование
Элианы» нельзя не обратить внимания. Трудно предвидеть, предстоит
ли Райцину блестящая карьера Бова, Легрэна, Труайа. Слишком уж про
тиворечивы различные данные его романа. Но отрицать за ним талант,
выдумку, изобретательность, остроумие и своеобразие — невозможно.
Райцин3 не пожелал идти избитыми путями и усложнил свою
задачу; полная победа на такой трудной дороге молодому автору, есте
ственно, не под силу. Построение романа столь же причудливо, как
и его замысел. Начинает Райцин свою книгу традиционным любовным
треугольником: Элиану любит «благоухающий старик», она предпо
читает светского юношу. В этой части много бытовой и психологиче
ской наблюдательности. Карточная партия в гостях описана с непод
дельным юмором. Но старик умирает, а юноша покидает Элиану, и все
построение романа меняется. Героиня вдруг возмущается автором,
готовящим ей жестокую судьбу. Она приходит к нему, жалуется и дока
зывает ему, что он не имеет права распоряжаться ею, ибо она — не его
создание, а наследие впитанной им культуры. Это она — Клеопатра,
Франческа де Римини (конечно, не этот «синий чулок» — Беатриче),
Татьяна Ларина. В этой речи много блесток живого ума, хотя чувства
меры она лишена. Так, объяснение Татьянина отказа Онегину вер
ностью не мужу, а новому любовнику — возмущает художественной
(а не житейской) нецеломудренностью.
Итак, Элиана входит в жизнь автора, но и автору приходится вме
шаться в действие романа, чтобы помешать ее планам. Он подстраи
вает ее связь с бессовестным дельцом Ральфом и втаскивает в роман
какого-то приятеля, которому тоже хочется мстить. В результате он
убивает Элиану — и только тогда понимает, что любил ее и что вообще
не властен над своими героями, так как они живут в том же божьем
мире, что и живые люди. Обычные рамки литературного произведения
1 Возрождение. № 4176. 24 марта. 1939.
2 Raitzyn D. Le déceptions d’Eliane. Paris : Edition “Trefle”, 1939.
3 О писателе известно немного (см. Указатель имен).
396
в этой части Райциным сломаны — он вставляет лишние эпизоды (под
черкивает их, издеваясь над читателем и над самим собою), обраще
ния к критикам, лирические отступления. Впечатление разрозненности
вызвано сознательно: трудно критиковать писателя, заранее ответив
шего на упрек в своеволии и в хаотичности построения. Упрекнуть его
все же можно в том, что сознательность приема не всегда чувствуется,
что сбивчивость не всегда оправдана.
Смущает и развязность тона Райцина. Так издеваться может лишь
большой мастер и писатель с большим содержанием. Пока что Райцин
своего права на этот тон не доказал. И, наконец, главная опасность
его: безвкусица, особенно в любовных и чувственных эпизодах, снова
оскорбляющих художественную, а не житейскую мораль: с последней
автор в праве не считаться, но первую отвергать писателю нельзя —
под страхом литературной гибели. Если это — элемент привходящий,
«волненье крови молодой», то Райцин легко от него отделается. Если
же это его глубинное заблуждение, то за его судьбу можно серьезно
опасаться.
Комментарий:
Райцин (Райцын), Дориан Иосифович (фр. Dorian Raitzyn, 1910—2005) — инже
нер-химик, прозаик. В эмиграции жил во Франции. Печатался на русском и француз
ском языках. Окончил Химический институт в Руане. В Париже посещал литературные
собрания. Автор нескольких романов на французском языке, среди них «Mentir»
(«Лгать») «Contes ironiques» («Иронические истории», 1948).
Книга о балете1
Всякое искусство можно рассматривать в двух планах: в плане так
называемого «чистого искусства», т.е., как совокупность средств и при
емов, которыми оно пользуется (сюда входит и самый «материал» ее —
словесный, образный, звуковой — и распределение его, т.е. архитекто
ника и вся техническая сторона), и в плане метафизическом или, как
его называл покойный Ходасевич, «онтологическом», т.е. в его духовной
устремленности, основного его импульса и конечной направленности.
При подлинном творчестве оба плана, конечно, сливаются. Бес
смысленно думать, что «замысел» может существовать без «осущест
вления», метафизика без техники. Без плоти искусства остается лишь
схема «замысла», отвлеченная идея, а не действительное переживание
художника. Между тем, сущность искусства — не в идеях, а в эмоци
ональном содержании, которое лишь тогда становится реальностью,
преображенным бытием, когда оно воплощено в оригинальной форме.
Художник Дега когда-то жаловался Малларме, что не может напи
сать сонета, хотя идей у него сколько угодно. Малларме на это ответил:
«Стихи пишутся не при помощи идей, а при помощи слов». Историки
и теоретики искусства, однако, в праве, разбирая художественное твор
1 Возрождение. № 4190. 30 июня. 1939.
397
чество, разграничивать обе плоскости — помня все же об их единстве.
Существует много чисто технических исследований о поэзии, художе
ственной прозе, музыке, живописи, театре. Не меньше книг написано
и о духовной сущности каждого из этих искусств. Обойденным в этом
смысле оказался лишь один балет. Технических руководств можно найти
и в этой области сколько угодно, но метафизика балета в отдельном
труде до сих пор не освещена хоть сколько-нибудь подробно. Авторы
монографии касались ее лишь мельком и тотчас же обращались к эсте
тически формальной стороне. Была в этом особая целомудренность —
умолчание о главном — но пробел пополнить все же было необходимо.
В попытке перевести теорию балета в метафизический план —
основное достоинство книги А. Е. Шайкевича1. Другое дело, достиг ли
он своей цели. Во всяком случае, начало им положено, и это уже очень
существенно.
Ценен в книге и тот энтузиазм, с которым Шайкевич пишет о балете.
Вся история его для Шайкевича — непрерывная цепь чудес, низводящих
на землю высшую красоту и правду. С точки зрения душевно-духовных
стремлений освещает он путь Терпсихоры от Вигано до Лифаря, раз
бирая достижения классической школы, попытки обновления балета и,
наконец, блестящую эпоху русской хореографии. С той же точки зрения
критикует Шайкевич и теоретиков балета, начиная с Новерра и кончая
Волынским, Светловым и Левинсоном. Ближе всех стоит он к Волын
скому с его теорией «знаков идей».
Читаешь книгу поэтому с живым интересом и даже волнением. Тро
гает постоянное упоминание о родстве балета с другими искусствами,
ссылки на Пушкина, давшего в стихах именно духовное обоснование
«русской Терпсихоры». Но кое-что вызывает и недоумение и даже
серьезные возражения. Прежде всего, говоря о том, что сущность балета
не техника, не формальное мастерство, Шайкевич слишком неясно
показывает, в чем же она, по его мнению. Пафос его, главным образом,
в полемике, собственные же его воззрения остаются не вполне понят
ными. Он даже смещает понятия, легко заменяет одно другим: метафи
зика часто превращается у него в мифологию (даже в заглавии книги),
что совершенно искажает и даже снижает весь смысл труда.
Удивляет и убежденность Шайкевича в непрерывном прогрессе
балета и искусства вообще, в непрерывном раскрытии их сущности.
Романтизм будто бы преодолел классицизм, модернизм пошел еще
дальше и т.д.
Увы, эволюция — не всегда восхождение, а великие художники про
шлого вряд ли вообще могут быть «превзойдены». Если балет сейчас
и впрямь — в периоде расцвета, то ведь Шайкевич сам указывает, что
причина тому — наличие индивидуальных и редких талантов.
Наконец, непонятна глухая вражда Шайкевича к «классицизму», ко
всей «формальной» стороне искусства (кстати, и эти понятия он сме
1 Shaikecitch А. Mysologie du ballet (de Vigano à Lifar). Paris : Correa, 1939.
398
шивает чуть ли не нарочно). Он слишком хорошо знает балет, чтобы
прямо восстать на «технику», но читателю он непрерывно подсказы
вает именно этот вывод.
«Классицизм — не источник метафизических истин. Полный обе
щаний, он не исчерпывает все возможности духовной элевации; это —
лишь строгая и чистая дисциплина, необходимая хореографу» и т.д.
Порою представляется, что «преодоление классицизма» для Шайкевича — последнее слово искусства. Но ведь оно было в «порядке дня»
уже лет тридцать тому назад, с тех пор многое переменилось в нашем
сознании — и известный возврат к «классицизму» не случаен.
Комментарий:
Шайкевич Анатолий Ефимович (литературный псевдоним Аш, 1879, СанктПетербург — 1947, Париж) — юрист, журналист, балетный и театральный критик,
коллекционер, музыкант. Сын юриста и финансиста, надворного советника Ефима
Григорьевича Шайкевича (1857—1928). В 1918 году вместе с отцом эмигрировал
в Германию. Создал в Берлине Русский романтический театр в 1922—1926 гг. Вместе
с Б. Г. Романовым и Π. П. Потемкиным написал сценарий к балету на музыку Э. Грига
«Сольвейг». В 1930 году переехал в Париж. Печатался в журналах «Театр и жизнь»,
«Последние новости». В 1935 году для Балетной студии Л. Н. Егоровой в зале léna
поставил собственный спектакль «Колинетта и Роксана». Выступал с докладами
о балете на вечере «Современных записок» в 1936 году, на выставке «Русские балеты
Дягилева» в 1939 году. В1937 году организовал вечер «Русские мастера классического
танца». В1946 году участвовал в проведении Исторических концертов русской музыки
в Париже. В 1947 году вместе с Ю. П. Одарченко и В. А. Смоленским редактировал
литературный альманах «Орион». Печатался в газете «Русские новости». Состоял
в Объединении русских писателей и поэтов. Умер 27 октября 1947 года в Париже.
Похоронен на кладбище Монпарнас.
О ФИЛОСОФАХ
Лев Шестов1
Это, конечно, — не критический разбор творчества умершего фило
софа. Сознаюсь, что такой разбор мне был бы не под силу. Шестов был,
несомненно, одним из самых смелых и глубоких мыслителей нашего
времени, одним из самых свободных от официальной философской
рутины и, несмотря на нарочитое отсутствие научной системы, —
одним из самых изощренных умственно. Чтобы всесторонне и детально
осветить его творчество, надо было бы не только внимательно следить
за его трудами в течение многих лет — надо было бы следить за всей
современной европейской мыслью (многие ли знают, например, дат
ского Серена Киркергордта2, книги которого легли в основу последних
сочинений Шестова); надо было бы также хоть до какой-то степени
обладать неутомимой живостью шестовского ума, для которого и в глу
бокой старости философские проблемы были не отвлечениями, а делом
всей жизни. И уж, во всяком случае, для такой критики понадобилась
бы целая книга, а не газетная статья. Сейчас мне хотелось бы только
поделиться непосредственными впечатлениями и мыслями, вызван
ными смертью большого человека, любое соприкосновение с лично
стью и книгами которого оставляло в душе неизгладимый след. Вряд ли
многие из них, знавшие его как философа, назовут себя его учениками.
С Шестовым трудно было во всем согласиться, порою им трудно было
удовлетвориться. Но он никогда не оставлял читателя или слушателя
равнодушным, он самим тоном втягивал других в свое беспокойство,
не давая остыть и закостенеть. Согласно гениальному предписанию
Паскаля, Шестов «не поучал, а воспламенял».
Первая невольная реакция на известие об этой смерти — чувство
недоумения и смущения. Скончался крупный мыслитель, русский эми
грант, живший с нами все эти годы, а мы, пожалуй, так и не можем
вполне измерить эту потерю, ибо Шестова мы, собственно, почти
не знали и слишком мало им интересовались. Дело не в официаль
ном признании и почтении — их Шестов заслужил еще до революции
(хотя главные его труды были написаны уже в изгнании). По тради
ции «почет и уважение» сохранялись и в эмиграции, тем более что
имя Шестова загремело на весь мир: недавно человек, приехавший
1 Возрождение. № 4160. 2 декабря. 1938.
2 Правильное написание: Кьеркегор (прим. Е. Д.').
400
из южной Америки, узнав, что говорил с русским литератором, задал
мне первый вопрос о Шестове. Но тем разительнее отсутствие дей
ствительного интереса к нему, чья слава как-никак отбрасывает свет
на всех русских. Книги его переведены на все языки, а на его лекциях
при Сорбонне, читавшихся по-русски, бывало всего несколько человек.
Может быть, это объяснялось лекционной манерой Шестова, отнюдь
не похожей на блестящие приват-доцентские доклады: Шестов всегда
как бы при нас совершал трудную и ответственную работу. Он никого
не хотел поразить своей глубиной, своими взлетами, а только при
общал и вас к своему труду, к вечному «учению». Любопытна фраза,
сказанная семидесятилетним стариком, другому большому писателю,
также возраста вполне почтенного: «Если вы так будете читать, то вы
никогда ничему не научитесь».
Все это естественно могло оттолкнуть эмигрантских любителей
эффектных религиозно-философских собраний. Но и те, кто Шестова
читали, а не слушали, те, кто должны были бы с ним считаться (хотя
бы как с противником), не всегда воздавали ему то, чего он заслужи
вал. Не все его книги, вышедшие на иностранных языках, появились
по-русски — причем, ни одни издательские трудности были тому при
чиной, а некое отмежевание от Шестова той группы «религиозных
мыслителей», обратившихся в христианство гегелианцев, а то и марк
систов (материализм коих неожиданно просвечивает в их богословских
теориях), которая как бы взяла патент на философское издательство
эмиграции. Среди этих людей имеются и действительно интересные
и ценные, но странно было слышать иные упреки Шестову, что он
не «философ», ибо не выработал своей стройной и непоколебимой
системы.
Между тем, именно в этом отсутствии системы (в чисто науч
ном понимании слова) — один из ключей к мирочувствию Шестова.
Смешно предполагать, что он не мог такую систему построить — при
его изощренной мысли и даже при некоторой склонности мудрствова
нию, к истолкованиям и комментариям. Но в том-то и суть, что Шестов
нарочно отвергал возможность отвлеченной системы, ибо сознательно
порвал с немецкой идеалистической философией, казавшейся ему
несвободной (или детерминистической) и, следовательно, материали
стической. Канта, Гегеля и Шеллинга он не захотел назвать учителями.
Он выбрал себе другую генеалогию — не столько умственную, сколько
эмоциональную. Исключительное явление — Шестов в своих книгах
основывается не на философии, а на художественной литературе —
Шекспир, Ницше (который ведь тоже был, прежде всего, поэтом) и,
конечно, в первую очередь — на Толстом и Достоевском. Труды его
о двух наших величайших писателях не преследовали чисто критиче
ских целей, но одновременно с развитием шестовской темы они пред
ставляют собою редкое в нашей литературе критическое толкование
этих авторов. Пожелай он того — и Шестов стал бы без сомнения очень
выдающимся критиком. Только в эмиграции — «Во власти ключей»
401
и «На весах Иова» — он подошел к своей теме не через литературное
творчество. И лишь в последние годы занялся он изучением философа
в обычном толковании этого слова — Серена Киркергордта; да и то
выбор этот вряд ли удовлетворил бы «идеалистов». Ницше и Киркергордт в европейской мысли почти полярны Гегелю. Отсюда и сомне
ния многих — философия ли то, что делал Шестов. Вспомним, однако,
снова паскалевское изречение: «Издеваться над философией и означает
философствовать» (впрочем, может быть, и Паскаль для гегелианцев
не «философ»?).
Самого Паскаля Шестов цитировал сравнительно редко, но связь его
с гениальным французским мыслителем (может быть, через того же
Киркергордта) несомненна, хотя бы по общности понимания смысла
философии, того, что Шестов назвал термином (кажется, им впервые
примененным) «экзистенциальность». Для Шестова, как и для Паскаля,
философия сливалась с самим существованием человека; цель ее —
не познание, а переживание; не построение отвлеченного учения,
а реальное достижение и постижение в жизни того, к чему направлено
стремление человека; не гегелевское оправдание действительности
рациональной схемой (все действительное — разумно), а преображе
ние нашего бытия в новое, качественно от него отличное. Идеалисти
ческая философия уводит от жизни, объясняет ее несовершенство ее же
материальными особенностями, оставляет ее во власти материи и необ
ходимости. Философ-идеалист свободен только разумом, но не духом,
который — по его концепции — не может изменить необходимости,
а может лишь оправдать ее. Экзистенциальная философия, прежде
всего, признает первенство духа и его способность свободно менять
законы необходимости. Не бытие определяет сознание, а сознание
направляет бытие. Шестов не хочет мириться с относительной свобо
дой выбора между двумя необходимостями, ему нужна полная свобода
преображения. Философия, культура, прогресс его возмущают, если
они согласны на то, чтобы жизнь осталась непреображенной, чтобы
в ней не все было «добро зло». Знаменитая «слезинка ребенка» полно
стью воспринята Шестовым от Достоевского и, подобно Белинскому
(говорящему об этом в одной из своих ранних статей), Шестов, взойдя
на лестницу самосовершенствования, готов броситься с нее вниз голо
вой, если она стоит на человеческом страдании и зле.
Шестову важно не только предотвратить будущее зло, но и сделать
бывшее зло небывшим: свобода духа распространяется и на время. Это
его положение также по-паскалевски парадоксально. Иной свободы
Шестов не приемлет и даже готов все потерять, стать Иовом, чтобы
на нее не согласиться. Не случайно именно к Иову обратился он, как
к примеру, — и не случайно свою книгу о Киркегордте он назвал «Глас
вопиющего в пустыне». Только на весах Иова, а не на весах Канта
и Гегеля можно взвесить свободу духа. Шестов согласен обрести благо,
но как Иов, обретший все вне времени, хотя, казалось бы, у него ничего
402
не осталось, согласен лишь, если Киркегордт сможет приобрести поте
рянную им навсегда невесту.
На путях разумного познания такой свободы не найдешь. И Шестов
отказывается от разума и познания, подобно Паскалю, призывавшему
к «оглуплению». И снова, подобно Паскалю, первородный грех стано
вится для него синонимом «познания» — библейские слова он прини
мает в их самом прямом и первичном смысле. Отсюда тот постоянный
отказ от разума, та неустанная борьба с этим «врагом человека № 1»,
которыми полны книги Шестова. Отсюда, по правде, и уязвимость
шестовских суждений (отнюдь не означающих их ошибочности): ведь
враждует он с разумом все же посредством разума, ополчается на фило
софию с помощью философии.
Сам Шестов отлично знал, что выход из порочного круга — только
один: в религию. Только положительные выводы могут уравновесить
парадоксальность отрицания, а в положительном смысле разуму проти
востоит только вера. «Бог Авраама, Исаака и Иакова, а не Бог филосо
фов и ученых», — записал Паскаль в памятную ночь своего обращения,
и повторяет за ним Шестов. Но Паскаль узнал это обращение со «сле
зами радости». Мучительный тон шестовских исканий показывает сам
по себе, что Шестов к «слезам радости» лишь стремился. У него была
надежда, но веры (в паскалевском смысле) еще не было; была лишь
«вера в веру». Шестов не скрывал этого — и оттого положительная
часть его творчества не уравновешивает его блестящей критики раз
ума (Шестов умел быть даже полемистом — вспомним его недавнюю
статью о Бердяеве). Может быть, поэтому «религиозным философом»
его и впрямь нельзя назвать. Но многие ли из последователей «идеали
стической школы» имеют право на это звание? Богословская схема еще
не означает веры, порою даже мешает ей. Шестов, по крайней мере,
всем своим существом к вере стремился и отвергал всякий компромисс.
В этом и свидетельство личной его ценности и огромная его заслуга
перед всеми нами, которых он непрестанно предостерегал от косности,
отвлеченности и ложного успокоения на философских достижениях.
Неизданные письма и статьи Розанова1
В Берлине вышла книга Михаила Спасовского о последних годах
жизни Розанова. Автор ее действительно знал замечательного писа
теля и мыслителя в последние годы. Познакомился он с Розановым
в 1914 году, будучи студентом, в качестве редактора и издателя литера
турно-художественного журнала «Вешние воды». Розанов заинтересо
вался молодым изданием и стал вести в нем отдел «Из жизни, исканий
и наблюдений студенчества». В этом отделе помещал он письма к нему
студентов и студенток, и собственные комментарии, конечно, значи
1 Возрождение. № 4147. 9 июня. 1939.
403
тельно более ценные, чем сами письма. Журнал существовал во все
время войны и в первые полтора года революции. Закрыли его боль
шевики лишь в июле 1918 года. Розанов до конца оставался сотрудни
ком «Вешних вод», даже в последние месяцы, прожиты^ им с семьей
в Сергиевом Посаде. Контакт его со Спасовским даже упрочился, ибо
Спасовский собирался издавать газету, которая бы заменила закрытое
«Новое Время», где Розанов регулярно писал. Газета не вышла, но Роза
нов успел прислать несколько статей. Эти статьи — для газеты и для
«Вешних вод» — и 19 писем Розанова за период с 1915 по 1918 год
и легли в основу воспоминаний Спасовского.
Несколько слов о самой книге. Она обладает многочисленными
недостатками и одним очень большим достоинством, покрывающим
все погрешности. Недостатки — очевидны. Материал, что называется,
плохо подан, не систематизирован. Воспоминания сбиваются на толко
вание розановских теорий — большей частью — неглубокое. Из всей
его философии Спасовский сохранил почти исключительно тему «иуда
изма», одну из центральных у Розанова, но не единственную. Сложное
отношение Розанова к еврейскому вопросу упрощено до антисеми
тизма самого поверхностного образца. Надо отметить, что к новым
данным, приводимым Спасовским, иудаизм, за одним исключением,
отношения не имеет. Отрывок же о евреях в статье о нумизматике —
как раз один из самых не только мягких, но даже любовных отзывов
Розанова о еврействе, от которого он вообще, действительно, резко
отталкивается.
Незаменимое достоинство книги заключается в том, что в ней пол
ностью приводятся неизвестные до сих пор тексты Розанова: несколько
статей, предназначенных для «Вешних вод» и не вышедшей газеты,
монография об античных монетах, предоставленная Розановым в рас
поряжение редакции тех же «Вешних вод» и, наконец, письма послед
него периода. Тексты очень характерные для автора «Уединенного»
и «Опавших листьев», в которых полностью оживают не только роза
новские темы, но его глубина и острота, его столь взволнованный
и волнующий тон, его своеобразная манера, вносящая личное, почти
что интимное, в самые, казалось бы, абстрактные вопросы. Этот дар
не только принимать важное близко к сердцу, но делать его своим,
домашним — в высшей степени розановское свойство. Шестов где-то
упомянул слова Розанова о том, что Бог ему так же близок, как теплые
фланелевые штаны. Бог был близок, действительно, не только душе,
но и телу Розанова. Поэтому религия и сочеталась для него со всем —
с политикой, с литературой, с нумизматикой. Поэтому философия
и жизнь Розанова и впрямь были одним, неделимым целым. Револю
ция, явившаяся ударом по вере и убеждениям Розанова, не случайно
ударила и по его здоровью, по его жизненным силам. Розанов в пол
ном смысле слова умер от революции. Предсмертные его письма —
одно из самых страшных свидетельств о голгофе России в лице одного
из самых замечательных ее сынов.
404
«Под секретом и в тайне: мы дошли до такой судьбы, до такой трагедии, что Варя
и Надя решили выехать обратно в Петроград, чтобы поступить в случае крайности
даже в прислуги... Ради Бога, пришлите денег, сколько можно, сколько в силах; по
говорите с Б. В. Андреевыми. Полное отчаянье. Скажите Бурнакину, чтобы вернул
мне непременно и без промедления: книги “Русское народное искусство”, издание
Кривошеина, и “Церковь Ильи Пророка в Ярославле”. Все это для продажи. Мы гиб
нем. Уже 2000 занято, и занять больше негде. Сделайте объявление об “Апокалипсисе
нашего времени” и дайте рецензию. Ради Бога, и во что бы то ни стало — денег.
Картофеля уже много (кадка), капуста 7—9 кочанов, луку — ничего. Не пришлете
ли круп, грибов сушеных, особенно бы гороху. Можно по почте до 20 фунтов. Ради
Бога — помощи. Ради Бога — спасите. В. Розанов».
Письмо это было получено адресатом в середине февраля 1918 года,
одновременно с другим. Приведем и его:
«Вышлите мне сто рублей: терплю горе, заключил контракт на квартиру, 75 руб
лей без дров, 4 комнаты — дрова пока на неделю есть и за месяц уплачено вперед.
Но больше не “ма” денег и что буду делать дальше — не знаю, не понимаю, ума
не приложу. Беда. Лютая беда. Ради Бога.
Посылаю вам статьи. Только я опасаюсь, не лучше ли подписать инициалами
В. P-в. Подпишите лучше так, т.е. все В. P-в, а то сегодня я прочел об учреждении ре
волюционной “охранки”, и можно ведь получить большие неприятности. Фамилии
не печатайте. Вы знаете “расправы” наших.
Господи, ведь я же талант; неужели мне Бог не даст довести до конца курса детей!»
Спасовский сообщает, что довести детей «до конца курса» Розанову
не удалось: сын его погиб, упав с площадки поезда под колеса, младшая
дочь ушла в монастырь, о судьбах двух старших Спасовский не слышал.
8 марта — новое письмо, открытка: «От кого, от кого 100 рублей,
предполагалось с нескольких сторон: и вдруг от моего милого Н. На дру
гой день — базар, и я пошел на сие “соединение Азии и Европы”.
И вот продукты: 6 фунтов творогу — 12 рублей, еще и сегодня фунта 3
осталось; 4 нитки грибов белых, 1 ф. за 12 руб. (в лавках — 14 р.)
и 2 крынки топленого молока (с пенками) по 2 р. 25 к. крынка (мое
упоение, с кофе). Вообразите, что я до Посада даже не знал употребле
ния не кипяченого, а именно топленого молока, с толстыми пенками.
Остальное пошло на то и се. Спасибо». Эти три письма стоило приве
сти полностью. Жизнь Розанова в последние месяцы встает в них во
всем ее неподдельном отчаянии. Деньги — и статьи, базар — и ужас
душевный, все переплетено и объединено этим криком. «Ради Бога —
помощи. Ради Бога — спасите!», и столь страшным, в этих условиях,
признанием: «Господи, ведь я же талант».
Более жутких просьб о помощи мне, кажется, вообще не приходи
лось читать.
Другие письма — спокойнее и касаются вопросов более «объектив
ных»: судьбы России, литературных дел. Но взволнованность и горе
звучать и в них. Принимая приглашение участвовать в новом издании,
Розанов пишет: «Программа его, как вы ее изложили, есть, конечно,
и моя программа, притом — патетически моя. Изболелась душа. Душно,
душно, душно. Не так страшно, как омерзительно»... «Теперь револю
405
ция пошла “в лапотках” и “онучах” и, кажется, это все-таки лучше, чем
когда она ходила в смазанных сапогах: потому что и они, конечно,
с самого начала были предательскими». Весь ужас революции не поме
шал, однако, Розанову продолжать жить интересами религиозно-фило
софскими, да и как могло быть иначе, раз религия и была его жизнью.
В том же письме он подробно разбирает книги о. П. Флоренского («это
Паскаль нашего времени, Паскаль нашей России») и пишет о своей
работе. В другом — радуется сочувственным откликам на свои выска
зывания: «Не могу выразить, — пишет он 24 апреля, — до чего я счаст
лив, что Г. начал писать обо мне. Нет человека, нет ума и души, кото
рыми бы я так доверил себя и все свое понимание мира, восприятие
мира и жизни. Только Ш. еще лучше бы его понял меня, но Г. сродни
Ш., хотя и совсем разный, чем он». (Спасовский объясняет, что Г. —
молодой в то время литератор, и поныне живущий в России... Понятно,
что полное его имя печатать Спасовскому не хотелось. Но почему ста
вить лишь инициал Ш.? Ведь это почти несомненно Шестов!).
Наряду с этими страдальческими, подлинно «патетическими» пись
мами, особый трагический смысл приобретают и статьи Розанова,
даже статья о нумизматике. Впрочем, увлечение Розанова монетами
всегда было облечено в некую таинственную дымку — вспомним
записи в «Уединенном», в «Опавших листьях». В этой статье Розанов
вскрыл причину своей страсти. Нумизматика для него не только искус
ство, но и религиозное учение, монеты — свидетельства о религиоз
ном подходе древних к искусству и даже торговле. «Нумизматика есть
немножко “древнее жертвоприношение”, последнее оставшееся нам».
Исключительно серьезен и глубок комментарий к письму студентки
Веры Мордвиновой о церкви. Розанов возражает Толстому и Достоев
скому, упрекавшим Церковь в «извращении» христианства учением
о «чуде» и об «авторитете». Исторически и онтологически Розанов
утверждает правоту Церкви, если не всегда на практике, то неизменно
в принципе, в направленности отцов ее. «Ошибка» — не «злостное
извращение». Да и ошибок по Розанову было не так уж много. Церковь
«выросла» из Евангелия, «восхождение текста и есть Церковная исто
рия».
Статья «С печальным праздником» (на Пасху 1918 г.), возвращает
Розанова к революции. На цитате этой статьи и хочется закончить наш
обзор. «Россию нужно строить сначала, моля Бога об одном, чтобы
это была летаргия, а не смерть. Так-то мы встречаем праздник Хри
стов! И колокол зазвучал сегодня так печально, с такими дрожащими
в себе звуками, как он не звучал ни разу в истории, изжитой нашим
народом. Самое страшное из всего этого, что это оказался и не “народ”,
а какие-то “люди”. “Чьи это люди?” — спрашивают иностранцы, и отве
чают насмешливо: “Мы не знаем”». Действительно, страшно.
Указатель имен
Примечание: При составлении указателя имен учитывался тот факт, чтјо многие
авторы первой волны эмиграции, упомянутые Ю. Мандельштамом в его статьях,
русскому читателю малоизвестны. В этих случая дается их более развернутая био
графия. В остальных — мы старались быть по возможности краткими. Биографии
некоторых авторов найти не удалось. В отдельных случаях отсутствуют годы жизни
и полные имена и отчества.
А
Аверченко, Аркадий Тимофеевич (1880—1925) — писатель, сати
рик, драматург и театральный критик, редактор журналов «Сатири
кон» (1908—1913) и «Новый Сатирикон» (1913—1918). Уехал из Рос
сии в 1920 г., с 1922 г. жил в Праге. Широко печатался в эмигрантской
прессе. Скончался после тяжелой глазной операции. С. 36.
Аврелий Августин Иппонийский (лат. Aurelius Augustinus
Hipponensis, также Блаженный Августин, 354—430) — христианский
богослов и философ, влиятельнейший проповедник, епископ Гиппон
ский (с 395 г.), один из Отцов христианской церкви. С. 258—265.
Агаджанян, Георгий (фр. Georges Agadjanian, 1910—1976) — фран
цузский писатель, выходец из России, автор ряда книг на французском
языке, жил во Франции, после войны уехал в Америку. См. также комм,
с. 377. С. 88, 376, 377.
Агеев, Михаил Лазаревич (наст, имя Марк Лазаревич Леви, в раз
личные периоды своей жизни использовал также отчества Леонтьевич
и Людвигович, 1898—1973) — русский писатель, филолог-германист,
переводчик, советский внешнеторговый деятель. В 1924 г. выехал в Гер
манию по советскому загранпаспорту, сменил советское гражданство
на парагвайское. В 1933—1934 гг. переехал в Париж. В 1934 г. «Роман
с кокаином», опубликованный в «Иллюстрированной России», вызвал
широкий отклик в русской эмигрантской прессе. Первую рецензию
на этот роман написал В. Ходасевич. По возвращению в Советский
Союз в 1942 г. жил в Ереване. С. 244, 284.
Адамович, Георгий Викторович (1892—1972) — поэт-акмеист,
известный литературный критик, переводчик. В 1923 г. эмигрировал
в Берлин, затем жил в Париже, регулярно выступал с критическими
статьями и эссе. Получил репутацию «первого критика эмиграции».
Основатель группы «парижская нота». При жизни вышло семь его книг.
С. 11, 12, 32, 47, 48, 52, 61, 64—68, 74, 76, 81, 82, 85, 86, 92, 102, 110,
206, 235, 244, 300, 301, 304, 316.
407
Айхенвальд, Юлий Исаевич (1872—1928) — русский литератур
ный критик-импрессионист. В 1922 г. после ареста был выслан за гра
ницу вместе со многими учеными и писателями на философском паро
ходе. Читал курс «Философские мотивы русской литературы» в Русской
Религиозно-Философской академии в Берлине; выступал с лекциями
и докладами. Член Союза русских журналистов и литераторов в Герма
нии. Трагически погиб в Берлине под колесами трамвая. С. 277.
Аксаков, Иван Сергеевич (1823—1886) — публицист, поэт, один
из лидеров славянофильского движения. С. 171, 219, 221, 222.
Аксаков, Сергей Тимофеевич (1791—1859) — писатель, чиновник
и общественный деятель, литературный и театральный критик, мему
арист. С. 171, 205.
Алданов, Марк Александрович (урожденный Марк Алексан
дрович Ландау, 1886—1957) — прозаик, публицист, автор очерков
на исторические темы, философ и химик. Был неоднократно номини
рован на Нобелевскую премию. В эмиграции с 1919 г. Жил в Берлине
и Париже. В 1940 г. переезжает в США. Автор восемнадцати книг. С. 81,
92, 234, 294.
Александр I Павлович (1777—1825) — русский император. С. 190,
381.
Альфиери, Витторио Граф (итал. Vittorio Alfieri, 1749—1803) —
итальянский поэт и драматург-классицист, «отец» итальянской траге
дии. С. 175.
Ампер, Андре-Мари (фр. André-Marie Ampere, 1775—1836) — вели
кий французский физик, математик и естествоиспытатель. С. 183.
Анданте, Антонио (итал. Antonio Andante, 1900—1983) — итальян
ский писатель. С. 126.
Андреев, Вадим Леонидович (псев. Сергей Осокин, 1902—1976) —
прозаик, поэт, масон. Сын писателя Леонида Андреева. В 1920 г. эми
грировал в Константинополь. С апреля 1922 г. жил в Берлине. Летом
1924 г. переехал в Париж, скончался в Женеве. Печатался в русской
зарубежной периодике, принимал активное участие в литературной
жизни русской диаспоры. Участвовал в движении французского Сопро
тивления. Автор 4 сборников стихотворений. Книги прозы: «Детство»,
«История одного путешествия» и роман «Дикое поле» были изданы
в России еще при жизни писателя. С. 79.
Андреев, Леонид Николаевич (1871—1919) — писатель, предста
витель Серебряного века литературы. С. 148—150, 161, 248, 251, 276.
Анненский, Иннокентий Федорович (1855—1909) — русский поэт,
драматург, переводчик, критик, исследователь литературы и языка,
директор мужской Царскосельской гимназии. С. 222, 338.
Апраксин, Александр Петрович (1784—1845) — полковник, участ
ник Наполеоновских войн и Отечественной войны 1812 года, отец
Юлии Апраксиной. С. 348.
Апраксина, Юлия Александровна (1830—1917) — венгерская
и французская писательница русского происхождения, актриса
408
и хозяйка литературного салона. В первом браке за венгерским графом
Артуром Баттиани; во втором — за испанским военным Лоренцо Рубио
де Эспиноза. Ее увлечение театром и мимолетная связь с молодым офи
цером привели к разводу с первым мужем. Лишившись прав на пятерых
детей и на ношение имени мужа, неудачно выступала на театральных
подмостках Берлина и Мюнхена. Переехав в Париж, выступала в «Теа
тре молодых артистов» и состояла членом женской масонской ложи.
Перешла в католичество и была заметной фигурой светского общества
эпохи Второй Империи. Автор нескольких романов. С. 88, 347—350.
Арсеньева, Лидия Викторовна (в замужестве Часовникова, псев.
Чассинг-Арсеньева, годы жизни неизвестны) — писательница. В эми
грации жила во Франции. Сотрудничала в «Числах». Автор сборника
рассказов «Концерт» (Париж, 1937). После 1937 г. жила в Шотландии.
В «Гранях» напечатала очерк об А. И. Куприне (1959). С. 290, 291.
Ассизский, Франциск (итал. Francesco d’Assisi, в миру Джованни
Франческо ди Пьетро Бернардоне, 1181 или 1182—1226) — католи
ческий святой, учредитель названного его именем нищенствующего
ордена францисканцев (1209), автор религиозных поэтических произ
ведений; мистик и аскет, имевший идеалом евангельское совершен
ство в миру. С. 260, 262, 263.
Ахматова, Анна Андреевна (1889—1966) — русская поэтесса.
С. 310, 338, 346.
Б
Багратион, Екатерина Павловна, княгиня (урожд. графиня Скав-
ронская, 1783—1207) —жена полководца Багратиона, прославившаяся
в Европе своей красотой и беспечным поведением. С. 381.
Байков, Николай Апаллонович (1872—1958) — офицер, исследо
ватель Маньчжурии, путешественник, военный писатель. В 1920 г.вместе с семьей покинул Россию. Из Константинополя отправился в Еги
пет, через год оказался в лагере Сиди Бишр, рядом с Александрией,
затем путешествовал по Африке и Индии. С 1921 г. жил в Маньчжурии.
См. также комм. с. 300. С. 297—300.
Байрон, Джордж Гордон, лорд (англ. George Gordon Byron, 1788—
1824) — великий английский поэт-романтик. С. 137,158,170,192, 209,
210.
Бальзак, Оноре де (фр. Honoré de Balzac, 1799—1850) — француз
ский писатель, один из основоположников реализма в европейской лите
ратуре. С. 83, 84, 123—125, 128, 134, 156, 184,185, 270, 318, 377, 381.
Бальмонт, Константин Дмитриевич (1867—1942) — поэт Серебря
ного века. В эмиграции с 1920 г., жил в Париже. С. 47, 48, 151, 302.
Барановская, Ирина (годы жизни неизвестны) — поэтесса, Ю. Ман
дельштам посвятил ей стихотворение «Моя любовь, как Божье наказа
нье...» С. 68.
Баратынский (Боратынский), Евгений Абрамович (1800—1844) —
русский поэт, переводчик. С. 67, 101, 158, 189, 196, 199—201, 238, 342.
409
Барков, Иван Семёнович (1732—1768) — русский поэт, автор эро
тических «срамных од», переводчик Академии наук, ученик Михаила
Ломоносова. С. 230.
Барникот, Джон (англ. John Barnicot, годы жизни неизвестны) —
историк, славист, библиограф, хранитель Оксфордской Бодлеанской
библиотеки в 1930-е гг. С. 236, 239.
Бастьен-Лепаж, Жюль (фр. Jules Bastien-Lepage, 1848—1884) —
французский художник-натуралист, один из первых французских
художников, изобразивших крестьянский быт. С. 161.
Баттиани, Луи, граф (1809—1849) — венгерский аристократ,
либерал, премьер-министр в 1848 г., расстрелян австрийцами после
попытки суицида с целью избежать виселицы. Первый муж Княгини
Юлии Апраксиной. С. 348, 349.
Батюшков, Константин Николаевич (1787—1855) — русский поэт.
С. 190—192, 223, 226, 238.
Бедряга А. И. (данных нет) — генерал-майорша, знакомая Рылеева.
С. 203.
Безобразова, Елена Николаевна (1800—1891) — падчерица дипло
мата Д. П. Татищева, мать Юлии Апраксиной, жена А. П. Апраксина.
С. 348.
Безыменский, Александр Ильич (1898—1973) — советский поэт
и журналист. С. 352.
Бекетов, Никита Афанасьевич (1729—1794) — приближенный
и (в течение короткого времени) фаворит императрицы Елизаветы
Петровны, впоследствии генерал-поручик, астраханский губернатор.
С. 229.
Белинский, Виссарион Григорьевич (1811—1848) — известный
литературный критик. С. 70,120,138,164,171,182—184,189,196,198,
200, 402.
Белоцветов, Николай Николаевич (1892—1950) — поэт «первой
волны» эмиграции, переводчик, публицист, антропософ, ясновидец.
С 1921 г. жил в Берлине, где основал антропософский кружок. С 1933 г.
жил в Эстонии и Латвии. Председатель рижской группы антропософов.
В 1941 г. вернулся в Германию. Был последователем австрийского уче
ного Рудольфа Штейнера. Принимал активное участие в литературной
жизни Берлина. Выступал в Париже с рядом докладов на антропософ
ские темы. Автор нескольких сборников стихотворений. С. 63, 343.
Белый, Андрей (наст, имя Борис Николаевич Бугаев, 1880—1934) —
известный поэт, писатель, литературный критик, антропософ. С. 96,
336—338.
Беляцкин, Семен Абрамович (1875—1944) — российский юрист,
публицист, беллетрист. Покинул Россию в 1922 г. Жил в Литве, пре
подавал в университете в Каунасе гражданское право. Помимо работ
по праву издал несколько беллетристических сочинений на русском
и литовском языках. Последние три года своей жизни он провел
410
в еврейском гетто города Каунаса и в концентрационном лагере Освен
цима, где погиб в 1944 г. С. 278, 279.
Бем, Альфред Людвигович (Алексей Федорович) (1886—1945) —
историк литературы, литературный критик, общественный деятель.
В эмиграции с 1919 г. С 1922 г. жил в Праге. В мае 1945 г. Бем был аре
стован советскими спецслужбами, дальнейшая его судьба достоверно
не известна. По одной версии, он покончил с жизнью самоубийством,
по другой — был расстрелян во дворе пражской тюрьмы, по третьей —
умер в дороге к лагерю. С. 64, 89.
Бенвиль, Жак (Jacquess Bainville, 1879—1936) — французский исто
рик. С. 380.
Бенедиктов, Владимир Григорьевич (1807—1873) — поэт, перевод
чик, с 1855 г. член-корреспондент Императорской Санкт-Петербургской
Академии Наук по отделению русского языка и словесности. С. 164.
Бенуа, Александр Николаевич (фр. Alexandre Benois, 1870—
1960) — русский художник, историк искусства, художественный кри
тик, основатель и главный идеолог объединения «Мир искусства».
В 1926 г. эмигрировал в Париж, где работал над эскизами театральных
декораций и костюмов. Участвовал в балетной антрепризе С. Дягилева
Ballets Russes как художник и автор-постановщик спектаклей. Скон
чался в Париже. С. 23, 237.
Берберова, Нина Николаевна (1901—1993) — поэтесса, писа
тельница, автор мемуаров. В июне 1922 г. с мужем В. Ф. Ходасевичем
эмигрировала из Советской России. Жила в Германии, Чехословакии,
Италии, с 1925 г. — в Париже. После войны переехала в Америку.
Последние годы жила в Филадельфии. Автор известной книги воспоми
наний «Курсив мой» и др. книг. С. 24, 52, 65, 68, 81, 103, 107, 233, 235.
Бергсон, Анри (фр. Henri Bergson, 1859—1941) — французский
философ, представитель интуитивизма и философии жизни. Профес
сор Коллеж де Франс (1900—1914), член Французской академии (1914).
Лауреат Нобелевской премии по литературе 1927 г. С. 95.
Бердяев, Николай Александрович (1874—1948) — религиозный
и политический философ, представитель русского экзистенциализма
и персонализма. Автор оригинальной концепции философии сво
боды и концепции нового средневековья. В 1922 г. после двух арестов
был выслан из России вместе с другими философами на «философ
ском параходе». Поселился в Берлине, соучредитель Клуба писателей
(1922—1923), один из организаторов берлинского Русского научного
института. Основал и возглавлял Религиозно-философскую академию
(1922—1940). Главный редактор издательства «YMCA-Press» (1923),
позднее член редакционной коллегии издательства. В 1924 г. пере
ехал во Францию, где открыл парижское отделение Религиозно-фило
софской академии. Участник первых съездов РСХД во Франции. Пре
подавал в Богословском институте в Париже. Член Комитета помощи
Μ. И. Цветаевой (1933—1934). В 1947 г. был удостоен степени доктора
411
Honoris causa Кембриджского университета. В 1951 г. в Париже было
образовано Общество друзей Н. А. Бердяева. С. 20, 57, 60, 95, 98, 403.
Беринг (Бэринг), Морис (англ. Maurice Baring, 1847—1945) —
английский литератор, известен как драматург, поэт, прозаик, эссе
ист, переводчик и публицист, а также как писатель-путешественник
и военный корреспондент. После неудавшегося начала дипломатиче
ской карьеры он путешествовал, особенно по России. Свои впечатле
ния от Русско-японской войны опубликовал в лондонской газете The
Morning Post. С. 126, 133—135, 156, 157.
Берков, Павел Наумович (1896—1969) — советский литературо
вед, библиограф, книговед, источниковед, историк литературы. Вид
ный специалист в области русской литературы XVIII века. С. 227.
Бестужев-Рюмин, Алексей Петрович, граф (1793—1868) — рус
ский государственный деятель и дипломат. С. 189, 238.
Бетховен, Людвиг фон (нем. Ludwig van Beethoven, 1770—1827) —
известный немецкий композитор и пианист. С. 69, 83, 85, 100, 101.
Бирюков, Павел Иванович (1860—1931) — русский публицист
и общественный деятель. Известен как крупнейший биограф, друг
и последователь Л. Н. Толстого. В 1923 г. уехал в Канаду к духоборам,
где тяжело заболел и был перевезен женой в Швейцарию. Умер в Швей
царии. С. 161.
Благой, Дмитрий Дмитриевич (1893—1984) — литературовед,
историк литературы, пушкинист, автор более 600 книг и статей. С. 189,
190.
Блок, Александр (1880—1921) — известный русский поэт. С. 10,38,
39, 48, 70, 110, 146, 149, 150, 186, 189, 233, 246, 248, 302, 312, 315,
335—338, 346, 352, 394, 395, 440.
Блох, Раиса Ноевна (1899—1943) — поэтесса. Эмигрировала
в 1922 г. в Берлин, потом в Париж. В Берлине Работала в издательстве
«Петрополис», которым руководил ее брат Яков (1892—1968). Работала
в Национальной библиотеке Франции. В 1943 г. была схвачена при
переходе швейцарской границы, попала в концлагерь Драней, погибла
в Освенциме. Ее муж, поэт Михаил Горлин, погиб там же. С. 29, 30, 64,
65.
Боборыкин, Петр Дмитриевич (1836—1921) — писатель, драма
тург, журналист, публицист, критик и историк литературы, театраль
ный деятель, мемуарист, переводчик. С. 207.
Бобринская, Софья Александровна, графиня (урожд. графиня
Самойлова, 1797—1866) — великосветская дама, хозяйка успешного
петербургского салона, фрейлина императрицы Марии Федоровны,
подруга императрицы Александры Федоровны. С. 218.
Бобринской(-ий), Петр Андреевич, граф (1893—1962) — жур
налист, поэт, масон, офицер. В 1920 г. через Константинополь уехал
в Париж. Активно участвовал во французском Сопротивлении. Широко
печатался в эмигрантской периодике. В 1941 был арестован и поме
щен в лагерь Компьень. После Второй мировой войны постоянный
412
сотрудник журнала «Возрождение». Работал техническим директором
радиогенетической лаборатории в Париже. Когда через семь лет после
смерти графа его вдова Мария Юрьевна, урожденная княжна Трубец
кая, издала в Париже его «Стихи», Г. В. Адамович написал предисловие
к сборнику. Критик видел в стихах Бобринского следы «непрерывного
неподдельного духовного подъема и какого-то прирожденного духов
ного благородства». С. 60.
Бов, Эммануэль (фр. Emmanuel Bove, настоящее имя Эммануэль
Эммануилович Бобовников, 1898—1945) — французский писатель
и художник русского происхождения. Входил в первый ряд французской
литературы 1920—1930-х гг., был почти полностью забыт после Вто
рой мировой войны. Стал снова известен только в 1970-х гг. См. также
комм. с. 365. С. 88, 89, 92, 353, 363—365, 371, 396.
Богданович, Ангел Иванович (1860—1907) — русский публицист
и критик, потомственный дворянин польско-литовского происхожде
ния. С. 152, 153.
Богданович, Павел Николаевич (1883—1973) — полковник Гене
рального штаба, участник войны. В августе 1945 г. вместе с другими
лицами, сотрудничавшими с профашистской и антисемитской газе
той «Парижский вестник», был арестован французскими властями.
В 1948 г. уехал в Аргентину. С. 23.
Бодлер, Шарль Пьер (фр. Charles Pierre Baudelaire, 1821—1867) —
известный французский поэт, критик, эссеист и переводчик; основопо
ложник эстетики декаданса и символизма. С. 38, 39, 95, 158, 174, 186,
316.
Божнев, Борис Васильевич (Борисович) (по факту усыновления:
Гершун Борис Борисович, до усыновления: Божнев Борис Василье
вич, 1898—1969) — поэт, художник. В 1919 г. эмигрировал в Париж.
В 1920—1930-х гг. активно участвовал в литературной жизни Парижа.
По словам Г. Адамовича был одним из самых «опытных и взыскатель
ных» поэтов русского зарубежья. Во время Второй мировой войны
переехал в Марсель. Автор ряда сборников стихов. Умер в Марселе
от последствий тяжелого гриппа. С. 65, 305, 345.
Болдырев, Иван Андреевич (наст, имя Шкот Иван Андреевич,
1903—1933) — прозаик. Происходил из семьи обрусевших шотланд
цев. В 1921 г. поступил на физико-математический факультет Москов
ского университета. В 1924 г. был арестован по обвинению в антисо
ветской деятельности и сослан в Нарымский край. В 1925 г. совершил
смелый побег. Через Сибирь добрался до Польской границы. С 1927 г.
жил во Франции. Зарабатывал на жизнь тяжелым физическим трудом.
Он писал А. Μ. Ремизову: «Я работаю постоянно на сквозняке или ино
гда приходится под дождем все восемь часов». Болдырев много писал,
но попытки напечататься не увенчались успехом. Удалось издать только
одну повесть «Мальчики и девочки», которая имела шумный литератур
ный успех. Однако Болдырев не вынес тяжелой моральной и физиче
ской нагрузки — он покончил с собой, не дожив до 30 лет. С. 34.
413
Болотов, Андрей Тимофеевич (1738—1833) — писатель, мемуа
рист, философ-моралист, ученый, ботаник. С. 112—115.
Бородин, Александр Порфирьевич (1833—1887) — композитор,
ученый-химик и медик. Участник «Могучей кучки». Основоположник
русского эпического симфонизма. С. 85.
Бранд, Владимир Владимирович (?—1942) — поэт «первой волны»
эмиграции. Жил в Польше, состоял в савинковском «Народном Союзе
защиты родины и свободы». Редактировал еженедельник «Меч», рабо
тал в газете «Молва». В 1941 г. был отправлен на задание в Смоленск,
где в 1942 г. умер от сыпного тифа. С. 344.
Браславский, Александр Яковлевич (печатался под псев. А. Бул
кин, 1891—1972) — поэт «первой волны» эмиграции, масон. Жил во
Франции. Был женат на дочери художника Александра Бенуа. Основа
тель Союза молодых поэтов и писателей в Париже. Член Объединения
поэтов и писателей. Участник Второй мировой войны, член Содруже
ства русских участников движения Сопротивления (1947), генераль
ный секретарь Национального конгресса иностранных добровольцев
и резистантов. Возглавлял Объединение иностранных добровольцев
парижского района (1945—1947). Входил в состав ряда других масон
ских лож. Издал три поэтических сборника. С. 234.
Бребан, Шарль (фр. Braibant Charles, 1889—1976) — французский
писатель, архивист. С. 121.
Брешианский, Арнольд (итал. Arnaldo da Brescia; около 1100—
1155) — итальянский религиозный и общественный деятель. С. 264.
Брешко-Брешковский, Николай Николаевич (1874—1943) —
русский писатель, журналист, художественный критик, сценарист
и режиссер, сын «бабушки русской революции» Е. К. Брешко-Брешковской. В эмиграции с 1920 г. Жил в Варшаве, печатался в местной перио
дике, выпустил несколько романов, которые были переведены на поль
ский язык (свыше 30 переводов). В 1926 г. переехал в Париж. Во время
войны широко печатался в берлинской профашистской и антисемит
ской газете «Новое слово». Один из родоначальников русского шпион
ского детектива. С. 278, 291.
Бриссон, Пьер (фр. Pierre Brisson, 1896—1964) — французский жур
налист, гл. редактор Le Figaro. С. 9.
Британ, Илья Алексеевич (первоначальное отчество Александро
вич, 1885—1942) — поэт, публицист, по профессии юрист. Согласно
некоторым источникам, принял православие или был близок к христи
анству. Выслан из СССР в 1923 г., сначала жил в Берлине, где выпустил
семь поэтических сборников. В 1936 г. переехал в Париж. После окку
пации Франции участвовал в движении Сопротивления. Как иностран
ный подданный еврейского происхождения был интернирован в пере
сылочный лагерь Драней, расстрелян в числе девяноста заложников во
дворе казармы Монруж. С. 64.
Бруннер, Алоиз (нем. Alois Brunner, 1912—2010) — бывший гауптштурмфюрер СС, один из главных соратников Адольфа Эйхманна при
414
осуществлении так называемого «окончательного решения еврейского
вопроса». В качестве руководителя специальных отрядов СС Бруннер
с 1939 по 1945 г. был ответственным за депортацию более чем 100 тысяч
евреев из Вены, Берлина, Греции, Франции и Словакии в лагеря смерти
Третьего рейха. С. 29, 30.
Брюсов, Валерий Яковлевич (1873—1924) — известный поэт, про
заик, драматург, переводчик, литературовед. С. 150, 186, 189, 322, 327,
335—337.
Брянчанинов, Николай Валерианович (187-4—1943) — француз
ский писатель русского происхождения. Родился в Сан-Ремо, боль
шую часть жизни провел в Европе. Писал по-русски и по-французски.
См. также комм. с. 395. С. 88, 394—396.
Буало-Депрео, Никола (фр. Nicolas Boileau-Despréaux, 1636—
1711) — французский поэт, критик, теоретик классицизма. Самое зна
менитое сочинение Буало — поэма-трактат в четырех песнях «Поэти
ческое искусство» (фр. L’art poétique) — представляет собой подведение
итогов эстетики классицизма. С. 128.
Буланже, Жак (фр. Jack Amand Romain Boulenger, 1879—1944) —
французский литературный критик, историк литературы, журналист.
С. 119.
Булгаков, Сергей Николаевич или о. Сергий Булгаков (1871—
1944) — философ, богослов, православный священник. Покинул Рос
сию в 1922 г., сначала поселился в Константинополе, затем переезжает
в Прагу. С 1925 г. живет в Париже, создает Православный Богословский
Институт, где был профессором кафедры догматического богословия.
С. 53.
Булгарин, Фаддей Венедиктович (урожденный Ян Тадеуш Кшиш
тоф Булгарин, 1789—1859) — писатель, журналист, критик и издатель
польского происхождения. С. 195, 200, 201, 225.
Булич, Вера Сергеевна (1898—1955) — поэтесса русского зарубе
жья. Дочь историка литературы С. К. Булич. Эмигрировала в 1920 г.
Большую часть жизни прожила в Финляндии. Автор четырех сборников
стихов. Умерла от рака легких. С. 76, 338, 339, 342, 343.
Бунин, Иван Алексеевич (1870—1953) — писатель, поэт, лауреат
Нобелевской премии по литературе (1933). В эмиграции с 1920 г. Жил
во Франции. С. 47, 52, 81, 86, 91, 92, 212, 244, 250, 253, 254, 276, 294,
295, 302.
Буров, Александр Павлович (наст, фамилия Бурд, 1876—1967) —
инженер, писатель, драматург. В 1919 г. эмигрировал в Германию. Впо
следствии переехал в Париж. Занимался коммерцией. Один из инвесто
ров журнала «Числа» (1930—1934). См. также комм. с. 244. С. 86, 243,
244.
Бутенко, Федор Хрисанфович (1905—?) — печатался в советской
и итальянской прессе. В 1938 г. получил политическое убежище в Ита
лии. В 1939—1942 гг. живет в глубокой конспирации в Сицилии под
415
итальянским именем Альберто Росси. Стал ярым антикоммунистом
и антисемитом. С. 140.
Бутова, Надежда Сергеевна (1878—1921) — русская драматиче
ская актриса. С. 277.
Бэринг — см. Беринг.
В
Вагнер, Вильгельм Рихард (нем. Wilhelm Richard Wagner, 1813—
1883) — немецкий композитор. С. 69, 85,159.
Валери, Поль (фр. Paul Valery, 1871—1945) — французский поэт,
эссеист, философ. С. 175, 262, 379.
Варшавский, Владимир Сергеевич (1906—1978) — писатель, лите
ратурный критик, масон. В эмиграции с 1920 г., сначала жил в Кон
стантинополе, потом в Праге. С 1927 г. — в Париже. В 1939 г. Вар
шавский добровольно вступил в ряды французской армии, участвовал
в боях на границе с Бельгией, за что впоследствии 8 января 1947 г. был
награждён Военным крестом с серебряной звездой. Во время войны
был в немецком плену. После войны жил в Америке и Европе. Изве
стен как автор книг «Незамеченное поколение», «Родословная больше
визма» и др. С. 36, 79, 81.
Васильев, Иван Яковлевич (1797—1821) — штурман, русский
мореплаватель, исследователь северной части Тихого океана, руково
дитель первой научной экспедиции в глубинные районы рек Нушагак
и Кускоквим на Аляске. С. 237
Вейдле, Владимир Васильевич (1895—1979) —литературовед, куль
туролог, либеральный мыслитель, теоретик стихосложения. В 1924 г.
уехал в Париж. С 1932 г. профессор Православного богословского
института. Опубликовал около 10 книг. Широко печатался в эмигрант
ской прессе. В 1979 г. вышел его единственный поэтический сборник.
С. 50, 235, 324, 331.
Веласкес, Диего Родригес де Сильва (исп. Diego Rodríguez de Silva
у Velázquez, 1599—1660) — испанский художник. С. 161.
Веллер (Веллере), Георгий Лазаревич (1905—1991) — химик, фи
зиолог. Окончил Московский университет. После 1917 г. эмигрировал.
С 1929 г. жил во Франции. Директор исследовательской лаборатории
факультета физиологии медицинского факультета Парижского универ
ситета. Лауреат Французской Академии наук. Член Общества русских
химиков. С 1932 г. постоянный участник собраний Общества, прочитал
более 40 докладов по вопросам физиологии, биохимии, витаминов и др.
Во время Второй мировой войны находился в депортации. Член испол
нительного комитета Мемориала неизвестным жертвам-евреям, член
Национального Союза депортированных и интернированных. Прези
дент общества «Память об Аушвице». Автор более 100 научных работ.
Автор книг: De Drancy á Auschzitz («От Драней до Аушвица») (1946),
L’Étoile jaune ά l’heure de Vichy («Желтая звезда во время правительства
Виши») (1973), Déportation des Juifs de France («Депортация евреев Фран
416
ции»), Les Chambres á gaz sont existes («Газовые камеры существовали»)
(1981) и др., вышедших на нескольких языках. Награжден орденом
Почетного легиона, орденом «За заслуги», Академическими пальмами,
медалью депортации и др. С. 29.
Веневитинов, Дмитрий Владимирович (1805—1827) — поэт, пере
водчик, прозаик, философ. С. 189, 190, 192, 193, 238.
Верлен, Поль Мари (фр. Paul Marie Verlaine, 1844—1896) — фран
цузский поэт, один из основоположников литературного импрессио
низма. С. 33, 38, 111, 214, 250, 310.
Вигано, Сальваторе (итал. Salvatore Vigano, 1769—1821) —выдаю
щийся итальянский балетный артист и балетмейстер, а также компо
зитор. С. 398.
Вийон, Франсуа (фр. François Villon, 1431—?) — поэт французского
Средневековья. С. 46.
Вильде, Борис Владимирович (известен как Борис Дикой, 1908—
1942) — журналист, писатель, поэт, этнолог. В эмиграции с 1917 г.
С 1932 г. жил в Париже. Писал стихи на русском и французском языках.
С 1937 г. сотрудник парижского Музея Человека. Служил во француз
ской армии. Организатор одной из первых групп французского Сопро
тивления. С 1940 г. нелегально издавал газету La Resistance. В 1941 г.
был арестован нацистами. Расстрелян. Награжден медалью Сопротив
ления (посмертно). Его имя выбито на памятной доске у входа в Музей
Человека. С. 64, 71,103.
Виньи, Альфред Виктор де, граф (фр. Alfred Victor de Vigny, 1797—
1863) — французский поэт и писатель. Крупнейший представитель
французского аристократического, консервативного романтизма.
С. 85.
Воейков, Александр Федорович (1778—1839) — поэт, переводчик,
литературный критик, издатель, журналист. С. 195.
Воинов, Игорь Владимирович (1885—1942) — поэт, писатель,
публицист, член «Кружка казаков-литераторов». В 1920 г. эмигриро
вал в Финляндию. С 1923 г. жил в Париже. Работал редактором рус
ской эмигрантской газеты «Возрождение». Был секретарем великого
князя Дмитрия Павловича. Принимал широкое участие в литературной
жизни Парижа. При жизни вышел один сборник стихотворений. Друг
Ю. Мандельштама. С. 25, 26, 103.
Волконская, Зинаида Александровна, княгиня (урожденная
княжна Белосельская, 1789—1862) — хозяйка литературного салона,
писательница, поэтесса, певица и композитор, видная фигура русской
культурной жизни первой половины XIX века. С. 192, 238, 389.
Волошин, Максимилиан Александрович (наст, фамилия Кири
енко-Волошин, 1877—1932) — поэт, переводчик, художник-пейзажист,
художественный и литературный критик. С. 96, 173.
Волынский, Аким Львович (наст, имя Хаим Лейбович Флексер,
1861 или 1863—1926) — литературный критик и искусствовед, бале
товед. С. 398.
417
Вольтер (наст, имя Франсуа-Мари Аруэ, фр. François-Marie Arouet,
1694—1778) — французский писатель и философ-просветитель. С. 115,
124, 326.
Востоков, Александр Христофорович (наст, имя Александр-Воль
демар Остенек, 1781—1864) — филолог, поэт, член Российской акаде
мии. С. 222—227.
Вульф, Вирджиния (англ. Virginia Woolf, 1882—1941) — британская
писательница, литературный критик. Ведущая фигура модернистской
литературы. С. 96, 123, 155, 195, 293.
Вышеславцев, Борис Петрович (1877—1954) — философ, религи
озный мыслитель, специалист по этике, истории философии и религии,
лектор и социальный реформатор; эзотерик, оккультист, ясновидящий
и мистик XX века, автор многих сочинений (1883—1925). Прочитал
более 6000 лекций по всей Европе (1900—1924); основоположник
антропософии и антропософского движения, автор книги «Русская
стихия у Достоевского» (Берлин, 1923) и ряда статей, напечатанных
эмигрантской периодике. В 1922 г. Вышеславцев был выслан совет
ским правительством за границу на «философском пароходе». Вместе
с Бердяевым редактировал эмигрантский журнал «Путь». Самым значи
тельным его произведением считается книга «Этика преображенного
эроса». С. 95—97, 389.
Вяземский, Петр Андреевич, князь (1792—1878) — поэт, литера
турный критик, историк, мемуарист. С. 198—200, 219, 226, 238.
Г
Гагарин, Павел Гаврилович, князь (1777—1850) — русский дипло
мат, военный (генерал-майор, генерал-адъютант) и писатель из княже
ского рода Гагариных. Супруг фаворитки Павла I Анны Лопухиной-Гага
риной. С. 219.
Газданов, Гайто (Георгий) Иванович (1903—1971) — писатель,
литературный критик. Эмигрировал в 1920 г. Вместе с отступающей
Белой армией оказался в Крыму, оттуда пароходом уплыл в Турцию.
Жил в Галлиполи, Константинополе, Болгарии, где учился в Русской
гимназии. В 1923 переехал в Париж. Работал грузчиком, чернорабо
чим, ночным таксистом и др. Давал уроки русского и французского
языков. В 1928—1931 гг. учился в Сорбонне на историко-филологиче
ском факультете. Принимал активное участие в литературной жизни
Парижа. Во время Второй мировой войны — участник Сопротивления.
Укрывал с женой на своей квартире евреев. Издавал информационный
бюллетень движения, помогал русским эмигрировать в США. Написал
об этих событиях книгу Je m’engage ά défendre (Париж, 1946). В 1953—
1959, 1967—1971 гг. жил в Мюнхене. С 1953 г. работал на радио «Сво
бода». Автор романов «Вечер у Клэр», «Эвелина и ее друзья» «Ночные
дороги» и др. С. 36, 60, 82, 92, 234, 235.
Гарбо, Грета (англ. Greta Garbo, 1905—1990) — шведская и амери
канская актриса. С. 174.
418
Гарон, Катерина (Кети) (годы жизни неизвестны) — друг и первая
любовь Ю. Мандельштама, сохранившая его архивы. С. 15, 40.
Гаршин, Всеволод Михайлович (1855—1888) — писатель, поэт,
художественный критик. С. 83, 154, 176—181.
Гатинский, Леонид Иосифович (псев. Леонид Ганский, 1907—
1970) — поэт, прозаик. Печатался под псевдонимом «Ганский». В 1926 г.
эмигрировал в Париж. Муж поэтессы Татьяны Штильман — сестры
Ю. Мандельштама. Печатался в эмигрантской периодике. Автор двух
сборников стихотворений. С. 15, 31.
Гацисский, Александр Серафимович (1838—1893) — писатель,
статистик, видный общественный и земский деятель и исследователь.
С. 152.
Гегель, Георг Вильгельм Фридрих (нем. Georg Wilhelm Friedrich
Hegel, 1770—1831, Берлин) — немецкий философ, один из творцов
немецкой классической философии. С. 401, 402.
Гейне, Генрих (нем. Christian Johann Heinrich Heine, 1797—1856) —
немецкий поэт, публицист и критик. С. 137, 148, 206, 208, 218.
Гексли, Алдос Леонард (англ. Aldous Leonard Huxley, 1825—1963) —
английский писатель, чьи интересы в поздние годы жизни сводились
к парапсихологии и философскому мистицизму. С. 126, 130, 135, 156,
157, 267.
Геннади, Григорий Николаевич (1826—1880) — библиограф,
библиофил и историк русской литературы XIX века. С. 195.
Георгиевский, Александр Иванович (1830—1911) — один из глав
ных деятелей по введению системы среднего образования в России.
С. 221.
Герцен, Александр Иванович (1812—1870) — публицист, писатель,
философ, педагог. С. 171, 189, 190,196.
Гершензон, Михаил Осипович (1869—1925) — литературовед,
философ, писатель и переводчик. С. 277, 335, 337, 338.
Гессен, Алексей Владимирович (1900—1925) — поэт. В эмигра
ции с 1921 г. Жил в Праге. После окончания юридического факультета
университета переехал в Париж. Участвовал в литературной жизни
эмиграции. Известен своей лирической поэмой «Горькие травы». Умер
в Париже от туберкулеза. С. 64.
Гессен, Евгений Сергеевич (1910—1942) — русский поэт. Эмигри
ровал в Берлин в 1921 г., с 1924 г. жил в Праге. Входил в кружок «Скит
поэтов». Печатался в русской эмигрантской периодике. Пропал без
вести во время войны. С. 64.
Гёте, Вальтер Вольфганг фон (нем. Walther Wolfgang von Goethe,
1818—1885) — немецкий поэт, просветитель, государственный полити
ческий деятель, ученый-естествоиспытатель, мыслитель. С. 83, 90, 221,
378.
Гефтер, Александр Александрович (1885—1956) — писатель,
художник, офицер русского флота, разведчик. В 1919 г. эмигрировал
в Финляндию, затем жил в Дании и Франции. В эмиграции — автор
419
литературных произведений на морские темы. Зарабатывал на жизнь
живописью, писал портреты. Его роман «Секретный курьер» имел успех
в среде эмигрантов. См. также комм. с. 291. С. 290, 291.
Гингер, Александр Самсонович (1897—1965) — поэт. Муж поэ
тессы А. С. Присмановой. Уехал из России в 1919 г. С конца 1930-х
до конца 1940-х гг. устраивал с женой в своей квартире «литературные
среды» с участием поэтов и художников. Широко печатался в эмигрант
ской периодике. Автор 4 сборников стихотворений. С. 26, 65,103, 305.
Гиппиус, Зинаида Николаевна (часто печаталась под псев. Антон
Крайний, 1869—1945) — поэтесса и писательница, драматург и лите
ратурный критик, одна из видных представительниц Серебряного века,
жена Дмитрия Мережковского. Покинула Россию в 1919 г. С 1920 г.
жила в Париже. Принимала широкое участие в культурной жизни рус
ского Парижа. В 1927 г. вместе с мужем основала общество «Зеленая
лампа». Автор трех сборников стихотворений. С. 20, 22, 24, 47, 54, 82,
84, 302.
Глаголь, Сергей Сергеевич (наст, имя Голоушев Сергей Сергеевич,
псевд. С. Сергиевич, Сергей Глаголь, De Sergy, 1855—1920) — театраль
ный и литературный критик. С. 276.
Годин, Григорий Петрович (1893—1977) — капитан Особого
пехотного полка Экспедиционного корпуса, преподаватель. В эмигра
ции жил во Франции. Член Союза офицеров Экспедиционного корпуса
во Франции. В 1948 участвовал от Союза в торжественной церемонии
перезахоронения на кладбище Сент-Женевьев-де-Буа праха русских
воинов, павших в рядах французской армии во время Второй мировой
войны. Преподавал гимнастику в Русской гимназии в Париже. Послед
нее время жил в Русском доме в Ганьи. С. 43.
Гоголь, Николай Васильевич (урожд. Яновский, 1809—1852) —
прозаик, драматург, поэт, критик. С. 33, 88,102,110,111,128,130,138,
142, 144, 146, 163, 164, 169, 171—173, 182—184, 193, 196, 201, 212,
213, 220, 221, 238, 239, 250, 254, 257, 267, 273, 275, 277, 282, 286, 293,
295, 351, 357, 369, 377, 389.
Голенищев-Кутузов, Илья Николаевич (1904—1969) — филолог,
поэт, переводчик. Специалист по романской и славянской филологии
и сравнительному литературоведению. С 1920 г. в эмиграции в Болга
рии, затем — в Югославии. В 1929—1934 гг. жил в Париже, участво
вал во французском Сопротивлении. Печатался в эмигрантской прессе.
Автор одного сборника стихотворений. В августе 1946 г. получил совет
ское гражданство. С. 69, 76, 79, 81.
Гомолицкий, Лев Николаевич, также Леон Гомолицкий (польск.
Leon Gomolicki, 1903—1988) — русский и польский поэт, эссеист, кри
тик, литературовед и художник-график «первой волны» эмиграции.
Выдающийся организатор литературной жизни русского зарубежья
в странах Восточной Европы (прежде всего в Польше). Издал несколько
поэтических сборников и 15 романов. Последние годы жизни писал
на польском. С. 85, 343, 344.
420
Гончаренко, Агапий (наст, имя Андрей Онуфриевич Гумницкий,
1832—1916) — русский и украинский священник, издатель, обществен
ный деятель, один из первых украинских политических эмигрантов
в США, дьякон русской посольской церкви в Афинах, корреспондент,
наборщик Вольной русской типографии в Лондоне. С. 237.
Гончаров, Иван Александрович (1812—1891) — писатель, лите
ратурный критик. Член-корреспондент Петербургской академии наук
по специальности «Русский язык и словесность» (1860), действитель
ный статский советник. С. 69, 70, 86, 91, 128, 159, 177, 181—185, 212.
Горгулов, Павел Тимофеевич (псевд. Павел (Поль) Бред, 1895—
1932) — поэт, прозаик, поручик, хорунжий Кубанского войска, участ
ник Гражданской войны. Эмигрировал в Чехословакию. Изучал
медицину в Пражском университете. В 1928 г. переехал во Францию.
Нелегально занимался врачебной практикой. Провозгласил себя гла
вой русской национально-фашистской партии. Выпустил книгу прозы
и стихов «Тайны жизни скифов» (1932). 7 мая 1932 г. смертельно ранил
президента Французской республики Поля Думера. Осужден за убий
ство французским судом и казнен. С. 65, 66.
Горелый, Вениамин (1898—1986) — журналист, литератор, пере
водчик. В эмиграции с 1920 г. Французский писатель русского про
исхождения. Посвятил себя деятельности литератора и журналиста.
В русской прессе публиковался под псевдонимом Максимов. См. также
комм. с. 352. С. 88, 351, 352.
Горлин, Михаил Генрихович (1900—1942) — русский поэт, фило
лог-славист. В 1919 году эмигрировал в Вильно, Лондон и Берлин.
В 1933 году вместе с женой Раисой Блох переехал в Париж, где работал
в Институте славяноведения. В 1941 г. был арестован гестапо и отправ
лен в Германию, погиб в концлагере. При жизни вышел один сборник
стихов. С. 64, 65.
Горнштейн, Сара Вульфовна (годы жизни неизвестны) — бабушка
Юрия Мандельштама со стороны отца. С. 32.
Горный, Сергей (наст, имя Александр Авдеевич Оцуп, 1892—1949) —
поэт, прозаик, переводчик, инженер, старший брат поэтов Николая
Оцупа и Георгия Оцупа (Раевского). В 1920 г. эвакуировался на Кипр.
В 1921 г. поселился в Берлине. Член берлинского Союза русских писате
лей и журналистов. Выпустил в Берлине несколько своих книг. В начале
1930-х гг. переехал в Париж. Публиковался в эмигрантской периодике.
Во время Второй мировой войны обосновался в Испании. С. 242, 243.
Городецкая, Надежда Даниловна (1901—1985) — писатель, публи
цист, доктор философии, профессор. Печаталась на русском, француз
ском и английском языках. Уехала из России в 1919 г. Жила во Франции
и Англии. См. также комм. с. 362. С. 88, 92, 98, 360—362.
Горький, Максим (наст, фамилия Пешков, 1868—1936) — писатель
и драматург. С. 85/147—151, 161, 178, 180, 212, 327, 335—338, 395.
Горянский, Валентин Иванович (1887—1949) — поэт-сатирик.
С 1920 г. в эмиграции (Югославия, Франция). Сотрудничал в газете
421
«Возрождение» и профашистских, антисемитских газетах «Парижский
вестник» и «Новое слово» (издавалась в Берлине). С. 23.
Готье, Пьер Жюль Теофиль (фр. Pierre Jules Théophile Gautier,
1811—1872) — французский поэт, журналист и критик романтической
школы. С. 318.
Гофман, Модест Людвигович (1887—1959) — русский филолог
и поэт, пушкинист. С. 155, 291.
Греч, Николай Иванович (1787—1867) — журналист, писатель,
издатель, филолог и педагог. С. 201, 226.
Грибоедов, Александр Сергеевич (1795—1829) —дипломат, поэт,
драматург, пианист и композитор. С. 184, 189.
Григорович, Дмитрий Васильевич (1822—1900) — писатель.
С. 153, 207.
Гринберг, Лев Адольфович (1900—1981) — общественный дея
тель, библиофил, меценат. В эмиграции жил во Франции. Торговал
антикварным искусством и книгами. В 1920—1930-е гг. был соавтором
Π. П. Муратова в издании нескольких книг, соорганизатором ряда выста
вок во Франции. Один из организаторов торжеств по случаю 50-летия
со дня основания Русской консерватории в Париже (1974). С. 239.
Гришин, Александр Алексеевич (1892—1968) — прозаик. Поки
нув Россию после революции, Гришин оказался, по всей вероятности,
в Турции, которую он красочно описывает в одном из своих рожде
ственских рассказах. С 1922 г. мы находим информацию о нем в Чехии,
где он вступает в состав Союза русских писателей и журналистов в ЧСР.
С конца 1920-х гт. жил Париже, печатался в газете «Возрождение», «Рус
ская мысль». С. 10.
Гронский, Николай Павлович (1909—1934) — поэт. В эмигра
ции с 1920 г. Учился в русской гимназии и на юридическом факуль
тете Парижского университета. Известен, главным образом, как адре
сат лирики Марины Цветаевой, посвятившей ему ряд стихотворений.
Погиб на станции парижского метро Pasteur в результате несчастного
случая. Книга «Стихи и поэмы» вышла посмертно. С. 64.
Грюнвальд, Константин Константинович фон (1881—1976) —
дипломат, историк, журналист, масон, французский писатель рус
ского происхождения. Эмигрировал после революции. С 1921 г. жил
в Париже. См. также комм. с. 381. С. 88, 377—381.
Гумилёв, Николай Степанович (1886—1921) — русский поэт Сере
бряного века, создатель школы акмеизма, прозаик, переводчик и лите
ратурный критик. С. 10, 38, 51, 61, 71, 74, 77, 81, 107, 185—189, 201,
228, 241, 299, 312, 314, 335, 336, 338, 346, 352, 394.
Гутвейн, Ольга (отчество неизвестно, фр. Olga Gutwein, 1896—
1942) — известна как переводчица Лермонтова на французский язык.
Жила и похоронена во Франции. С. 213.
Гюго, Виктор Мари (1802—1885) — французский писатель, поэт,
представитель романтического литературного направления. С. 39, 85,
186, 221, 316.
422
д
Д’Юрфе, Оноре (фр. Honoré d’Urfé, 1568—1625) — французский
писатель эпохи маньеризма, автор знаменитого пасторального романа
«Астрея». С. 388.
Даль, Владимир Иванович (1801—1872) — писатель, этнограф
и лексикограф, собиратель фольклора, военный врач. Наибольшую
славу принес ему «Толковый словарь живого великорусского языка»,
на составление которого ушло 53 года. С. 207.
Данте Алигьери (итал. Dante Alighieri, 1265—1321) — итальян
ский поэт, мыслитель, богослов, один из основоположников литератур
ного итальянского языка, политический деятель. Создатель «Комедии»
(позднее получившей эпитет «Божественная», введенный Боккаччо),
в которой был дан синтез позднесредневековой культуры. С. 82, 83, 85,
173, 263, 277.
Дантес, Жорж Шарль (точнее — д’Антес, после усыновления носил
фамилию Геккерн, фр. Georges Charles de Heeckeren d’Anthes, 1812—
1895) — французский монархист, офицер-кавалергард. Известен как
человек, смертельно ранивший на дуэли А. С. Пушкина. С. 325.
Д’Аржан, Жан-Батист де Буайе, маркиз (фр. Jean-Baptiste de Boyer,
Marquis d’Argens, 1704—1771) — французский писатель-романист
и философ, деятель Просвещения. С. 115.
Дарлан, Жан Луи Ксавье Франсуа (фр. François Darlan, 1881—
1942) — французский адмирал флота, один из лидеров вишистского
режима в 1940—1942 гг. Был убит в Алжире французским повстанцем.
С. 20.
Дега, Илер-Жермен-Эдгар (фр. Edgar Degas, 1834—1917) — фран
цузский живописец. С. 397.
Дельвиг, Антон Антонович, барон (1798—1831) — поэт, издатель.
С. 193.
Деникин, Антон Иванович (1872—1947) — российский военный
деятель, генерал-лейтенант. С. 24, 33, 37.
Деникина, Ксения Васильевна (1892—1973) — жена генерала
Деникина. С. 24.
Денисьева, Елена Александровна (1826—1864) — возлюбленная
Федора Ивановича Тютчева. С. 215, 219, 221, 222.
Деннекер, Теодор (нем. Theodor Dannecker, 1913—1945) — руково
дил отправкой заключенных из лагеря Драней под Парижем в Освен
цим. После ареста американскими восками покончил с собой. С. 28,29.
Державин, Гавриил Романович (1743—1816) — поэт, государствен
ный деятель. С. 222, 223, 225, 228, 320, 322, 327, 334, 335.
Де Саси, Луи-Исаак Леметр (1613—1684) — французский богослов
и гуманист, янсенистский священник их Пор-Рояля. Автор перевода
Библии на французский язык. С. 261.
Детердинг, Генри, сэр (нидерл. Henri Wilhelm August Deterding,
1866—1939) — голландский предприниматель, крупнейший нефте
промышленник, в течение 36 лет руководивший корпорациями «Ройял
423
Датч» и «Ройял Датч Шелл». Один из богатейших людей своего времени.
Активный антикоммунист, муж княгини Донской. С. 43.
Джойс, Джеймс Огастин Алоишес (англ. James Augustine Aloysius
Joyce, 1882—1941) — ирландский писатель и поэт. С. 123.
Диккенс, Чарльз Джон Хаффем (англ. Charles John Huffam Dickens,
1812—1870) — английский писатель. С. 124, 184, 185.
Диксон, Владимир Вальтерович (Васильевич) (1900—1929) —
поэт. В 1917 г. уехал с семьей в Америку, в 1923 г. переехал во Фран
цию. Принимал участие в литературной жизни эмиграции. Умер после
операции по удалению аппендицита. При жизни опубликовал два сбор
ника стихотворений, третий сборник вышел после его смерти с преди
словием А. Μ. Ремизова. С. 64.
Добрый, Абрам Юрьевич (1867—1936) — промышленный и обще
ственный деятель, директор ряда заводов и товариществ сахарной про
мышленности, коллекционер. В 1920 г. эмигрировал, жил в Париже.
Участвовал в организации и развитии благотворительных организа
ций. Член Общества друзей русской книги и др. организаций. Собирал
русскую живопись. С. 236.
Доде, Альфонс Мари Венсан Леон (фр. Alphonse Marie Vincent Léon
Daudet, 1867—1942) — литературный критик, публицист, полемист,
романист и мемуарист. Сын писателя Альфонса Доде. С. 155, 156.
Дон-Аминадо (наст, имя Аминад Петрович Шполянский; урожден
ный Аминодав Пейсахович Шполянский, 1888—1957) — поэт-сати
рик, мемуарист, адвокат. В 1920 г. эмигрировал через Константино
поль в Париж. Автор семи книг. Публиковался в эмигрантской печати.
В конце жизни выпустил мемуары «Поезд на третьем пути». Сотрудни
чество в «Последних новостях» принесло ему широкую популярность.
С. 301.
Донская Л. П., княгиня (1904—1980) — почетный попечитель рус
ской гимназии в Париже, жена Г. Детердинга. С. 43.
Достоевский, Федор Михайлович (1821—1881) — писатель, мыс
литель, публицист. С. 88, 124, 125, 138, 140, 143, 149, 152, 155, 156,
159, 166,177,180, 183, 205, 212, 238, 254, 266—268, 295, 351, 356, 357,
369, 375, 395, 401, 402, 406.
Дружинин, Александр Васильевич (1824—1864) — писатель, ли
тературный критик, переводчик Байрона и Шекспира; инициатор соз
дания Общества для пособия нуждающимся литераторам и ученым.
С. 138, 207.
Дукельский, Владимир Александрович (псев. Вернон Дюк, англ.
Vernon Duke, 1903—1969) — русский поэт и известный американ
ский композитор, работал в Голливуде, писал симфонии, камерную
музыку, романсы. Уехал из России в 1920 г. В Константинополе вместе
с Б. Поплавским основал царьградский «Цех поэтов». Жил в Париже
и Америке. В 1925 г. его балет «Зефир и Флора» был поставлен в Париже
Дягилевым. Напечатал четыре сборника стихов. Вышло несколько его
книг на английском языке, включая автобиографический роман Pasport
424
to Paris (1955). Напечатал более 100 статей о музыке и театре в амери
канской периодике. С. 36, 37.
Думер, Поль (фр. Paul Doumer, 1857—1932) — французский поли
тик времен Третьей республики, предпоследний ее президент (1931—
1932). Убит выстрелом из револьвера русским эмигрантом Павлом Горгуловым. С. 65.
Дуров, Борис Андреевич (1879—1977) — военный инженер
и артиллерист, педагог, администратор, полковник. Участник Русскояпонской и мировой войн. В 1919 г. в составе русской делегации при
Генеральном штабе прибыл в Париж — один из основателей и бессмен
ный директор Русской гимназии в Париже (1931—1961). Преподавал
математику. Член правления Общества просвещения беженцев из Рос
сии (1921). Во время Второй мировой войны был арестован и провел
несколько месяцев в лагере Компьень. Автор книги Étains Français des
17e et 18e siècles. Последние годы жил в Русском доме в Сент-Женевьевде-Буа. С. 42.
Дю Бос, Шарль (фр. Charles Du Bos, 1882—1939) — французский
писатель и литературный критик. С. 90.
Дюамель, Жорж (фр. Georges Duhamel, 1884—1966) — французский
прозаик, поэт, драматург, литературный критик; лауреат Гонкуровской
премии (1918), член Французской академии. С. 96, 98, 99,117,118,123,
125, 126, 129, 135, 156, 157, 381.
Дювернуа, Анри (фр. Henri Duvernois, настоящее имя фр. HenriSimon Schwabacher, 1875—1937) — французский писатель, драматург,
сценарист. С. 129, 131.
Дюма, Александр (сын) (фр. Alexandre Dumas, 1824—1895) — фран
цузский драматург и прозаик. С. 350.
Дюфур Виктор Викторович (?—1937) — преподаватель русской
гимназии в Париже, где учился Юрий Мандельштам. Горный инже
нер, педагог, общественный деятель. Служил в акционерном обществе
Westinghouse. После революции эмигрировал во Францию. В 1920 г. —
один из основателей Русской средней школы (гимназии) в Париже, пре
подаватель математики и член педагогического совета гимназии. Один
из инициаторов создания и член Русской академической группы (1920),
исполнял обязанности казначея (1920-е гг.). Член правления (секре
тарь) Общества просвещения беженцев из России. Входил в состав суда
чести Союза русских дипломированных инженеров (1930-е гг.). С. 42.
Дягилев, Сергей Павлович (1872—1929) — театральный деятель,
антрепренер, коллекционер. С. 239, 399.
Е
Евангулов, Георгий Семенович (1894—1967) — поэт, прозаик.
До эмиграции опубликовал три книги поэзии и одну повесть. С 1921 г.
жил в Париже, умер в Германии. До 1946 г. выпустил еще четыре книги.
Принимал активное участие в литературной жизни русской эмиграции.
Выступал с литературными докладами, в том числе об И. А. Бунине
425
(1933). Автор романа в стихах «Необыкновенные приключения Павла
Павловича Пулкова в СССР и в эмиграции» (Париж, 1946). С. 23.
Евлогий, митрополит (в миру Василий Семенович Георгиевский,
1868—1946) — епископ Русской Православной Церкви; митрополит
(1922). В 1895 г. принял монашество. Член II и III Государственной
думы. В 1920 г. через Константинополь эмигрировал в Югославию.
Был управляющим всеми западноевропейскими русскими церквами
на правах епархиального архиерея. В 1921—1922 гг. жил в Берлине.
С конца 1922 г. жил в Париже. Организатор и затем ректор Богослов
ского института в Париже (1925—1946). Оставил воспоминания «Путь
моей жизни» (изложены по его рассказам Т. И. Манухиной) (Париж,
1947, 2-е изд. Москва, 1994). Завещал Богословскому институту свою
библиотеку, деньги. С. 20, 41.
Екатерина II (1729—1796) — русская императрица. С. 238.
Елагин, Иван Венедиктович (наст, фамилия Матвеев, 1918—1987) —
известный поэт второй волны эмиграции. Жил в Америке. С. 73.
Елагин, Иван Перфильевич (1725—1794) — государственный дея
тель, историк, поэт, видный масон. С. 229—231.
Есенин, Сергей (1895—1925) — поэт. С. 185,188, 201, 335, 336,346,
352.
Ж
Жалу, Эдмон (фр. Edmond Jaloux, 1878—1949) — французский,
новеллист, эссеист и критик. С. 156.
Железняков П. И. — преподаватель Сухопутного кадетского кор
пуса, где учился Востоков. С. 225, 226.
Жид, Андрэ Поль Гийом (фр. André Paul Guillaume Gide, 1869—
1951) — французский писатель, прозаик, драматург и эссеист. Лауреат
Нобелевской премии политературе (1947). С. 125, 126, 156, 173.
Жионо, Жан (фр. Jean Giono, 1895—1970) — французский писатель.
С. 293.
Жироду, Ипполит-Жан (фр. Hippolyte Jean Giraudoux, 1882—
1944) — французский новеллист, эссеист, драматург, дипломат. С. 133,
267.
Жуандо, Марсель (фр. Marcel Jouhandeau, 1888—1979) — француз
ский прозаик, эссеист, драматург. С. 100,133,134.
Жуковский, Василий Андреевич (1783—1852) —поэт, переводчик,
критик. С. 165, 191, 195, 201, 221, 226, 238, 239, 330.
3
Загоскин, Михаил Николаевич (1789—1852) — писатель и драма
тург, директор московских театров и московской оружейной палаты,
действительный статский советник в звании камергера. Прославился
в начале 1830-х гг. как автор первых в России исторических романов.
Загоскин при жизни имел славу «русского Вальтер Скотта», которая со
временем увяла. С. 165.
426
Зайцев, Борис Константинович (1881—1972) — известный писа
тель и переводчик, одна из последних крупных фигур Серебряного
века. Эмигрировал в 1922 г. Автор более 20 книг. С. 20, 33, 41, 81, 86,
91, 98, 111, 234, 266—278.
Зайцев, Кирилл Иосифович (архимандрит Константин, 1887—
1975) — в эмиграции выступал как критик и эссеист, писатель, публи
цист, священнослужитель Русской Православной Церкви , богослов,
профессор Свято-Троицкой духовной семинарии (с 1950 г.), редактор
журнала «Православная Русь» (с 1949 г.). Эмигрировал в Чехословакию
в 1920-х гг., позже переехал в Париж. В Париже участвовал в выпуске
газеты «Возрождение». Отец — крещеный еврей. С. 36, 253, 254.
Закович, Борис Григорьевич (1907—1995) — поэт, журналист.
С 1920 г. в эмиграции. Жил в Литве, с 1923 г. — в Париже. Автор
сборника стихотворений «Дождь идет над Сеной». Широко печатался
в эмигрантской периодике, принимал участие в литературной жизни
русского Парижа. Его поэзию высоко ценили на Монпарнасе. Был близ
ким другом поэта Бориса Поплавского, который посвятил ему сборник
стихов «Снежный час». С. 78.
Замятин, Евгений Иванович (1884—1937) — известный писатель,
критик и публицист, инженер-кораблестроитель. Первые годы после
революции Замятин печатался под псевдонимом «Мих. Платонов».
Автор нашумевшего романа «Мы». В эмиграции с 1935 г. Жил в Париже.
С. 285—287.
Зернов, Николай Михайлович (1898—1980) — русский философ,
богослов, исследователь православной культуры, общественный дея
тель. С. 38.
Зиновьев, Григорий Евсеевич (наст, фамилия Радомысльский,
1883—1936) — российский революционер, советский политический
и государственный деятель. Расстрелян. С. 376.
Златовратский, Николай Николаевич (1845—1911) — прозаик.
С. 152.
Злобин, Владимир Ананьевич (1894—1967) — поэт и критик,
секретарь и хранитель архивов 3. Гиппиус и Д. Мережковского.
В 1919 г. покинул Россию вместе с Мережковскими, сначала жил в Вар
шаве, потом переехал в Париж. Выступал с лекциями о русской куль
туре, работал в редакции журнала «Звено». Печатал стихи в эмигрант
ской периодике. Книга о 3. Гиппиус «Тяжелая душа» вышла посмертно
(1970). С. 54, 68, 234, 302.
Золя, Эмиль (фр. Émile Zola, 1840—1902) — французский писатель,
публицист. С. 125, 132, 156, 391.
Зотов, Владимир Рафаилович (1821—1896) — писатель, журна
лист. С. 206.
Зощенко, Михаил Михайлович (1894—1958) — известный русский
советский писатель, драматург. С. 143—147, 243.
Зуров, Леонид Федорович (1902—1971) — писатель-прозаик,
мемуарист, археолог, искусствовед. Наследник архива И. А. Бунина.
427
С 1919 г. жил вне России. Участник Гражданской войны, воевал в армии
H. Н. Юденича. В эмиграции жил в Эстонии, в Чехословакии. Окончил
архитектурное отделение Пражского техникума, Политехнический рус
ский институт. С 1929 г. жил во Франции, преимущественно в Париже,
некоторое время работал личным секретарем И. А. Бунина. Был секре
тарем журнала «Перезвоны» и газеты «Сегодня». Автор двух романов
и сборника рассказов. Широко печатался в эмигрантской периодике.
С 1953 г. был болен психически и периодически находился в лечебнице.
Автор ряда прозаических произведений. С. 292—294.
И
Ибсен, Генрик (Хенрик) Юхан (норв. Henrik Johan Ibsen; 1828—
1926) — норвежский драматург, основатель европейской «новой
драмы», поэт и публицист. С. 159.
Иванов, Вячеслав Иванович (1866—1949, Рим) — известный поэтсимволист, философ, переводчик, драматург, представитель Серебря
ного века. С 1936 г. жил и работал в Италии. Автор десяти сборников
стихотворений. С. 47, 111, 233, 302.
Иванов, Георгий Владимирович (1894—1958) — поэт, прозаик,
публицист, переводчик; один из крупнейших поэтов русской диаспоры.
В эмиграции с 1922 г. Муж поэтессы Ирины Одоевцевой. Жил в Париже.
С. 24,46, 47, 54, 61, 81, 82, 85, 86, 92, 93, 97, 99, 244, 302, 303, 308—312.
Иваск, Юрий Павлович (Георгий Павлович, 1907—1986) — поэт,
философ, литературный критик, историк литературы. В 1920 г. пере
селился с родителями в Эстонию. В 1938 г. приезжал в Париж, встре
чался с Г. Адамовичем, Г. Ивановым, Д. Мережковским, 3. Гиппиус,
Μ. Цветаевой. О своих парижских встречах написал в книге «Повесть
о стихах» (Нью-Йорк, 1987). В 1944 г. перед наступлением советских
войск уехал в Германию, в 1946—1949 гг. изучал философию и слави
стику в Гамбургском университете. С 1949 г. жил в США. Преподавал
русскую литературу в американских университетах. Широко печатался
в русской зарубежной периодике. Автор монографий, сборников сти
хотворений. Собирал сведения о литераторах русской диаспоры (руко
пись хранится в университете Амхерст, США (Amherst College, USA)).
С. 62, 76, 77, 339, 342.
Иегулов, Сергей Владимирович (1899—1967) — редактор, штабскапитан. Эмигрировал в 1920 г. в Галлиполи. В 1921 г. в составе Мар
ковского артиллерийского дивизиона переехал в Болгарию. Был черно
рабочим. В 1929 г. приехал во Францию. Издавал в Париже на правах
рукописи журнал «Изгой» (№ 1 вышел в 1934 г.). Редактировал вме
сте с И. Я. Савичем журнал «Грань» (1939). С 1941 г. жил в Берлине.
Во время Второй мировой войны оказывал помощь заключенным
в немецкие лагеря, отправлял посылки. Член HTC. С. 240, 242.
Ильин, Иван Александрович (1883—1954) — русский философ,
правовед, литературный критик, публицист. В1922 г. был выслан из Рос
сии на «философском параходе». Жил в Берлине. В 1923 г. один из орга
428
низаторов Русского научного института при Берлинском университете,
его профессор до 1934 г. Делегат Российского Зарубежного съезда
1926 г. в Париже от русской эмиграции в Германии. В 1925—1926 гг.
входил в состав редакции газеты «Возрождение». Выступал с лекциями
о русской истории, литературе и культуре в Латвии, Эстонии, Бельгии,
Франции, Австрии и др. странах. Широко печатался в эмигрантской
периодике. В 1938 г. переехал в Швейцарию. В 1950 г. был избран чле
ном-основателем Общества охранения русских культурных ценностей
в Париже. Сотрудничал с газетой «Русская мысль». С. 111.
Иннокентий III (лат. Innocentius PP. III, в миру Лотарио, граф Сеньи,
граф Лаваньи, итал. Lotario dei Conti di Segni, 1161—1216) — Папа Рим
ский с 8 января 1198 по 16 июля 1216. С. 264.
Иоахим Флорский (Калабрийский) (Джоаккино да Фьоре, итал.
Joachimus Florensis, Gioacchmo da Fiore, 1132—1202) — итальянский
мыслитель. С. 262—265.
К
К. Р. (1858—1915) — великий князь Константин Романов, поэт.
С. 69, 183, 185.
Каменев, Гавриил Петрович (1773—1803) — поэт, прозаик, пере
водчик, бургомистр в Казани (1798—1800). С. 114.
Каменский, Сергей Владиславович (1883—1969) — петербургский
адвокат. Жил в эмиграции с 1921 г. В Париже были изданы его воспо
минания «Век минувший» (1958) за подписью С. Владиславлев. С. 19.
Кант, Иммануил (нем. Immanuel Kant, 1724—1804) — немецкий
философ. С. 238, 401, 402.
Кантемир Антиох Дмитриевич, князь (1708—1744) — русский
поэт-сатирик и дипломат, деятель раннего русского Просвещения. Наи
более крупный русский поэт силлабической эпохи (до реформы Тредиаковского — Ломоносова). С. 189, 227, 238.
Кантор, Михаил Львович (1884—1970) — юрист, поэт, литератур
ный критик, редактор. После революции эмигрировал в Берлин, руко
водил издательством «Библиофил». В 1923 переселился в Париж. С 1926
редактор журнала «Звено». Участник собраний Союза молодых поэтов
и писателей, литературного объединения «Зеленая лампа». В 1934
соредактор журнала «Встречи». Составитель совместно с Г. Адамови
чем антологии «Якорь» (1936). Печатался в эмигрантской периодике.
В 1968 в Париже выпустил сборник стихов. С. 85, 301.
Каплан, Михаил Семенович (1894—1979) — книготорговец, изда
тель. Участник мировой войны. С 1918 воевал как солдат в составе
Русского экспедиционного корпуса, затем в Иностранном легионе
во Франции. Был награжден Георгиевским крестом и медалью Русских
добровольцев. Каплан возглавил издательство и книжный магазин «Дом
книги». В 1930-е издал серию «Русские поэты». Сотрудничал с берлин
ским издательством «Петрополис». Во время Второй мировой войны
был трижды арестован. После войны наладил перевозку книг из СССР,
429
сотрудничал с «Международной книгой». Обслуживал университеты,
библиотеки по всему Западу. В 1955 создал вторую фирму с сыновьями
«Инокниги». Продолжал работать в магазине. С. 84.
Карамзин, Андрей Николаевич (1814—1854) — один из сыновей
Николая Карамзина. С. 194.
Карамзин, Николай Михайлович (1766—1826) — писатель, публи
цист, историк. С. 113, 196, 238.
Каркопино, Жером (фр. Jérôme Carcopino, 1881—1970) — француз
ский историк, изучавший Древний Рим. Действительный член Фран
цузской академии (1955—1970) и Академии надписей и изящной сло
весности (с 1930 г.). С. 336.
Каросса, Ханс (нем. Hans Carossa, 1878—1956) — немецкий писа
тель и поэт. Проза Каросса в основном автобиографическая. В 1941 г.
он был избран президентом профашистского «Европейского объедине
ния писателей». С. 133, 134.
Кассу, Жан (фр. Jean Cassou, 1897—1986) — французский поэт,
писатель, литературный критик, первый директор Музея Националь
ного Искусства в Париже. С. 155.
Катков, Михаил Никифорович (1818—1887) — публицист, один
из участников кружка Н. В. Станкевича. Главный редактор «Москов
ских ведомостей», а затем «Русского вестника». С. 168, 170, 171.
Кафка, Франц (нем. Franz Kafka, 1883—1924) — один из основных
немецкоязычных писателей XX века, большая часть работ которого
была опубликована посмертно. С. 86, 123.
Каценельсон, Ицхок (1886—1944) — еврейский переводчик, поэт
и драматург. Жил в Польше. В 1943 г. его жену и двоих сыновей депор
тировали в Треблинку. Кацнельсон принял участие в восстании в гетто.
В мае 1943 г. подпольщики снабдили Каценельсона документами граж
данина Гондураса. С этими документами он был интернирован во Фран
цию, а оттуда 29 апреля 1944 г. депортирован в Освенцим. Убит 1 мая
1944 г. в Освенциме. С. 64.
Каченовский, Михаил Трофимович (1775—1842) — историк, пере
водчик, литературный критик, редактор-издатель «Вестника Европы»,
ректор Московского университета, родоначальник «скептической
школы» в русской историографии; академик Петербургской Академии
наук (с 1841 г.). С. 198.
Кашеваров, Александр Филиппович (1809—1866) — исследова
тель Аляски, путешественник. С. 237.
Кельберин, Лазарь Израилевич (1907—1975) — поэт, писатель,
литературный критик. Муж поэтессы Лидии Червинской (в первом
браке). После 1917 г. эмигрировал с семьей в Германию. В начале
1920-х гг. переехал во Францию. Писал рецензии на книги эмигрант
ских авторов. Печатался в эмигрантской периодике. Издал сборник сти
хов «Идол» (Париж, 1929). С. 74, 75.
Керенский, Александр Федорович (1881—1970) — политический
и государственный деятель; министр-председатель Временного прави
430
тельства (1917), один из лидеров российского политического масон
ства. С. 24.
Кестен, Герман (нем. Hermann Kesten, 1900—1996) — писатель,
один из главных представителей «новой вещественности» в немец
кой литературе 1920-х гг. В 1933 г. эмигрировал из нацистской Герма
нии и вместе с В. Ландауэром создал в Амстердаме при издательстве
А. де Ланге отделение по изданию немецкой литературы, в котором
выходили книги немецких антифашистов. С. 47.
Кики с Монпарнаса (фр. Kiki de Montparnasse или просто Kiki,
наст, имя Алиса Эрнестина Прен, 1901—1953) — французская певица,
актриса, художница, знаменитая натурщица, модель сюрреалистов
и художников Парижской школы. С. 45.
Киндякова С. Е. (наст, фамилия Рынкевич, полное имя и годы
жизни неизвестны) — поэтесса «первой волны» эмиграции, участница
варшавского Литературного содружества; опубликовала сборник сти
хов «Меандр» (Варшава 1932), участник «Антологии русской поэзии
в Польше». С. 344.
Киреевский, Иван Васильевич (1806—1856) — русский религиоз
ный философ, литературный критик и публицист, один из главных тео
ретиков славянофильства. С. 195, 196, 238.
Кленовский, Дмитрий Иосифович (наст, фамилия Крачковский,
1893—1976) — журналист, поэт второй волны эмиграции, антропософ.
Сын известного художника-пейзажиста И. Крачковского. В 1942 г. вме
сте с потоком беженцев покинул Россию. Жил в Австрии и Германии.
Автор тринадцати сборников поэзии. С. 63.
Клодель, Поль (фр. Paul Claudel, 1868—1955) — французский поэт,
драматург, эссеист, крупнейший религиозный писатель XX века. С. 111.
Кнорринг, Ирина Николаевна (по мужу Бек-Софиева, 1906—
1943) — поэтесса, мемуарист. Эмигрировала из России в 1920 г.
в ТуниС. С 1925 г. жила в Париже. Жена поэта Юрия Бек-Софиева.
Подписывала статьи псевдонимом Ирина Бек. Умерла от диабета.
При жизни опубликовала два сборника стихотворений, третий вышел
посмертно. Печаталась в эмигрантской периодике. С. 10, 64, 103.
Кнут, Довид Меерович (наст, имя Дувид Меерович, впоследствии
Давид Миронович Фиксман, 1900—1955) — русский поэт, участник
французского Сопротивления. С 1920 г. жил в Париже. Окончил химиче
ский факультет университета в Кане (деп. Кальвадос). Работал на сахар
ном заводе, одно время держал дешевый ресторан. В 1927 г. открыл
ателье для ручной раскраски тканей. Служил рассыльным в немецкой
фирме. Был женат на дочери Скрябина, А. Скрябиной, героически
погибшей во время войны. Печатался в эмигрантской периодике, при
нимал широкое участие в литературной жизни Парижа. В 1949 г. уехал
в Палестину. Автор сборника стихотворений «Дождь идет над Сеной».
С. 52, 64, 65, 77, 79, 103, 305, 339—341, 344, 346.
Княжнин Б. (годы жизни неизвестны) — преподаватель Сухопут
ного кадетского корпуса, где учился Востоков. С. 225.
431
Князев, Анисим Титович (1722—1798) — историк, известный рос
сийский геральдист и генеалог. С. 239.
Кокто, Жан Морис Эжен Клеман (фр. Jean Maurice Eugène Clément
Cocteau, 1889—1963) — французский писатель, поэт, драматург, худож
ник и кинорежиссер. С. 126.
Колетт (полное имя Сидони-Габриэль Колетт, фр. Sidonie-Gabrielle
Colette, 1873—1954) — французская писательница, член Гонкуровской
академии с 1945 г. В 1948 г. была номинирована на Нобелевскую пре
мию. С. 133, 365.
Кольцов, Алексей Васильевич (1809—1842) — поэт. С. 163, 189.
Констан де Ребекк, Анри-Бенжамен (фр. Henri-Benjamin Constant
de Rebecque, 1767—1830) — французский писатель и политический
деятель швейцарского происхождения. С. 203.
Короленко, Владимир Галактионович (1853—1921) — украин
ский и русский писатель, журналист, публицист, общественный дея
тель, заслуживший признание своей правозащитной деятельностью
как в годы царской власти, так и в период Гражданской войны и совет
ской власти. С. 151—155.
Кортоли Е. (годы жизни неизвестны) — французская писательница
русского происхождения. С. 283—285.
Кошут, Лайош (венг. Kossuth Lajos, 1802—1894) — венгерский госу
дарственный деятель, революционер, журналист и юрист, премьерминистр и правитель-президент Венгрии в период Венгерской револю
ции 1848—1849 гг. С. 350.
Краснов, Петр Николаевич (1869—1947) — генерал Русской импе
раторской армии, военный и политический деятель, писатель и публи
цист. Эмигрировал в 1920 г. Жил в Германии, а с 1923 г. — во Франции.
В мае 1945 г. находился в Казачьем стане, был захвачен англичанами
и выдан британским командованием советской военной администра
ции. Этапирован в Москву, где содержался в Бутырской тюрьме. Крас
нов был повешен 16 января 1947 г. С. 23, 297, 298.
Крафт, Роберт Лоусон (англ. Robert Lawson Craft, 1923—2015) —
американский дирижер и музыкальный критик. Считается крупней
шим биографом И. Ф. Стравинского, хотя многие его факты о жизни
великого композитора часто ставятся под сомнение. С. 57.
Крейд, Вадим Прокопьевич (наст, фамилия Крейденков, род.
1936) — поэт, писатель, литературовед «третьей волны» эмиграции.
Автор более 40 книг, включая антологию «Вернуться в Россию сти
хами». С. 13, 37, 38, 63, 101.
Кривошеина, Нина Алексеевна (1895—1981) — русская эми
грантка первой волны, затем реэмигрантка и вновь эмигрантка, автор
мемуаров. С. 27, 45.
Кропоткин, Петр Алексеевич, князь (1842—1921) — революцио
нер-анархист, ученый-географ. С. 159.
Крылов, Иван Андреевич (1769—1844) — публицист, поэт, басно
писец, издатель. С. 165.
432
Кузнецова, Галина Николаевна (в браке Петрова, 1900—1976) —
поэтесса и писательница, мемуаристка. Эмигрировала в 1920 г. в Кон
стантинополь, в 1921 г. уехала в Прагу. В Праге училась во Француз
ском институте. В 1924 г. переехала в Париж. Принимала активное
участие в литературной жизни эмиграции. В 1942 г. уехала в Германию.
В 1949 г. переселилась в США. Издала три сборника стихов и книгу вос
поминаний «Грасский дневник» (1967). С. 38, 65, 74.
Кукольник, Нестор Васильевич (1809—1868) — прозаик, поэт,
переводчик, драматург, автор текстов популярных романсов. С. 206.
Кульман, Николай Карлович (1871—1940) — филолог, литературо
вед, общественный деятель. Профессор. Автор многих научных трудов
по русскому языку и литературе и их преподаванию. В 1919 г. эмигри
ровал в Константинополь, затем переехал в Париж. В 1922 г. входил
в число преподавателей русскоязычных предметов во французских
лицеях в Париже. Декан Русского отделения историко-филологиче
ского факультета Сорбонны (с 1922 г.). Преподавал во Франко-русском
институте. Читал лекции по церковнославянскому языку в Богослов
ском институте в Париже. Выступал с докладами по программе «Беседы
по русской культуре» в Русском народном университете (1930—1932).
Перевел на фр. язык «Слово о Полку Игореве». С. 41, 44, 239.
Куприн, Александр Иванович (1870—1938) — известный писа
тель, переводчик. В эмиграции с 1919 г. В 1937 г. вернулся в Россию.
С. 80, 84, 100, 103, 149, 245—253, 279, 294, 295.
Курляндская, Вильгельмина (герцогиня Саган, Екатерина Петровна,
1781—1839) — знаменитая светская дама, писательница, хозяйка лите
ратурного салона. Любовница Меттерниха, старшая сестра Доротеи,
герцогини Саган, любовницы Талейрана. С. 381.
Кьеркегор, Сёрен Обю (Киркегаард) (дат. Soren Aabye Kierkegaard,
1813—1855) — датский религиозный философ-идеалист, писатель.
Считается одним из основоположников концепции экзистенциализма.
С. 95, 400.
Кюхельбекер, Вильгельм Карлович (1797—1846) — поэт, прозаик.
С. 199, 238.
Л
Ладинский, Антонин Петрович (1896—1961) — поэт, прозаик,
автор популярных исторических романов о Римской империи, Визан
тии и Киевской Руси. В Гражданской войне участвовал в составе Добро
вольческой армии Деникина в чине подпоручика. В 1920 г. был эва
куирован как раненый вместе с госпиталем в Египет. Жил в Египте
до 1924 г. Переехал в Париж. Участник Сопротивления. В 1950 г. был
выслан из Франции из-за резкой критики правительства, жил в Бер
лине. В 1955 г. вернулся в Россию. Был известен в России историче
скими романами. В эмиграции вышло пять сборников его поэзии.
С. 65, 86, 99, 306, 316, 320, 322, 340.
433
Лаказ-Дютье, Жерар де (фр. Grard de Lacaze-Duthiers, 1876—
1958) — французский пистаель, критик, известен своими статьями
о Мопассане. С. 213, 214.
Лакретелль, Жак (фр. Jacques de Lacretelle, 1888—1985) — француз
ский писатель. Культивировал в своих произведениях мотивы эротиче
ски окрашенного самосозерцания и самопознавания, характерные для
утонченного психологизма. С. 134, 156.
Ламартин, Альфонс де (фр. Lamartine, Alphonse Marie Louis de,
1790—1869) — французский поэт и государственный деятель. С. 192,
214, 216.
Левинсон, Андрей Яковлевич (1887—1933) — театральный и худо
жественный критик, историк балета и балетный критик, переводчик.
С. 398.
Легран, Игнатий (фр. Ignace Legrand, наст, имя Фердинанд Игнатий
Альберт Варшавский, 1884—?) — французский писатель русского про
исхождения. Родился во Франции. См. также комм. С. 360. С. 69, 88, 89,
353, 355—360, 371.
Ледре, Чарльз (фр. Charles Ledre, годы жизни неизвестны) — фран
цузский писатель, переводчик, журналист. Переводил русских писате
лей на французский язык. С. 294, 295.
Лейхтенбергский, Максимилиан (Максимилиан Иосиф Евгений
Август Наполеон Богарне (нем. Maximilian Joseph Eugène Auguste
Napoléon de Beauharnais, Herzog von Leuchtenberg), 1817—1852) — член
русской императорской фамилии, сын Евгения Богарне и боварской
принцессы Августы, был женат на дочери Николая I, Марии Никола
евне, президент Императорской академии художеств. С. 388.
Леконт де Лиль, Шарль Мари Рене (фр. Charles Marie René Leconte
de Lisle, 1818—1894) — французский и реюньонский поэт, глава Пар
насской школы. (Парнасская школа — группа (движение) французских
поэтов, объединившихся вокруг Теофиля Готье и противопоставивших
свое творчество поэзии и поэтике устаревшего, с их точки зрения,
романтизма.) С. 51, 77.
Леман, Розамунда (англ. Rosamond Nina Lehmann, 1901—1990) —
английская писательница. С. 133, 215, 216.
Леонов, Леонид Максимович (1899—1994) — русский советский
писатель. С. 295.
Леонтьев, Константин Николаевич (1831—1891) — русский
дипломат, мыслитель консервативного направления, философ, писа
тель, литературный критик, публицист, социолог. В конце жизни при
нял монашеский постриг с именем Климент. С. 167—172, 395.
Лермонтов, Михаил Юрьевич (1814—1841) — поэт. С. 16, 33, 60,
102, 165, 183, 189, 208—214, 238, 239, 254, 256, 257, 306, 317, 325.
Лесков, Николай Семенович (1831—1895) — писатель-этнограф.
С. 286.
Лирондель, Андрэ (фр. André Lirondelle, 1858—1943) — известный
французский ученый-славист, автор книги «Шекспир в России» (1912).
434
Он прививал своим студентам любовь к русской поэзии. В журнале
Revue des Etudes Slaves за 1921 г. Лирондель дает общий очерк русской
поэзии с XVIII века до 1921 г., прослеживая струю чистой поэзии. Зани
мался также творчеством А. К. Толстого. С. 43.
Лист, Ференц (Франц) (венг. Liszt Ferencz, 1811—1886) — венгер
ский композитор и пианист. С. 349.
Лифарь, Серж (фр. Serge Lifar; наст, имя Сергей Михайлович
Лифарь, 1905—1986) — артист балета, балетмейстер, теоретик танца,
коллекционер и библиофил украинского происхождения. Эмигрировал
в 1923 г. С. 23, 239, 398.
Лозинский, Григорий Леонидович (1889—1942) — филолог-рома
нист, переводчик. Закончил юридический и филологический факуль
теты петербургского университета. Приват-доцент С.-Петербургского
университета. После революции организовал издательство «Петропо
лис», был его секретарем. В начале 1920-х гг. тесно сотрудничал с изда
тельством «Всемирная литература». Самым известным переводом
стала «Переписка Фрадика Мендеша» (1923) португальского писателя
Эса де Кейроша. В 1921 г. под угрозой ареста Л. переправился на лодке
в Финляндию, а оттуда в Париж. С 1922 г. читал курс лекций «Старо
французский язык» на русском отделении при Сорбонне. Многолетний
преподаватель Русской гимназии в Париже. Член бюро Общества дру
зей русской книги. С 1937 г. читал цикл лекций по русской литературе
XVIII—XIX вв. в Русском народном университете. В 1939 г. в Русской
академической группе в Париже защитил диссертацию на звание маги
стра западно-европейской литературы. Специалист по французской
средневековой литературе, автор статей и книг на эту тему. Любимый
педагог Ю. Мандельштама. С. 42, 236, 237.
Ломоносов, Михаил Васильевич (1711—1765) — писатель, уче
ный, поэт, общественный деятель. С. 197, 223, 227—231.
Лоренс, Дейвид Герберт (Лоуренс) (англ. David Herbert Lawrence,
1885—1930) — один из ключевых английских писателей начала
XX века. С. 124, 132, 155, 319, 356, 380.
Лосский, Николай Онуфриевич (1870—1965) — мыслитель, пред
ставитель русской религиозной философии, один из основателей
направления интуитивизма в философии. С. 95.
Лудольф, Генрих Вильгельм (1655—1712) — английский теолог,
лингвист. С. 239.
Лукаш, Иван Созонтович (псев. Иван Оредеж, 1892—1940) — исто
рический романист, журналист и писатель русской эмиграции, масон.
Публиковался также под псевдонимом Ив. Сазонов. Участник мировой
и Гражданской войн. В 1920 г. эмигрировал в Константинополь. Затем
проживал в Турции, Болгарии, Австрии, Чехословакии. В 1922 г. посе
лился в Берлине. В Берлине опубликовал несколько книг, сотрудничал
с В. Набоковым. В 1925 г. переехал в Ригу, в 1928 г. — во Францию.
Принимал активное участие в литературной жизни эмиграции. Издал
в Париже семь прозаических произведений. Умер от туберкулеза. С. 36.
435
Лукьянов, Сергей Сергеевич (1888—1938(?)) — филолог-классик,
историк искусства, журналист, общественный деятель, поэт, прозаик,
драматург, литературный критик. Окончил юридический факультет
С.-Петербургского университета. Первая книга стихов в прозе «Цветы
ядовитые» вышла в 1910 г.. Участник мировой и Гражданской войн.
В 1920 г. эмигрировал в Константинополь. Затем проживал в Турции,
Болгарии, Австрии, Чехословакии. В 1922 г. поселился в Берлине.
В 1928 г. переехал в Париж, где был одним из первых организаторов
Русского народного университета. В 1927 г. был выслан из Франции
и вынужден вернуться в Советский Союз. В 1935 г. он был арестован
и приговорен к расстрелу. Приговор был приведен в исполнение 27 фев
раля 1938 г. по месту заключения. Реабилитирован в 1956—1957 гг.
С. 43.
Луначарский, Анатолий Васильевич (1875—1933) — революцио
нер, советский государственный деятель, писатель, переводчик, публи
цист, критик, искусствовед. Первый нарком просвещения. С. 22, 376.
Львов, Павел Юрьевич (1770—1825) — русский прозаик; член Рос
сийской Академии (1804). С. 114.
Лютер, Артур Федорович (1876—1955) — переводчик, критик
и историк русской и немецкой литературы. С. 236, 238, 239, 259, 260,
263, 265.
Μ
Мазелин, Ги (фр. Guy Mazeline, 1900—1996) — французский писа
тель, лауреат Гонкуровской премии за роман «Волки» (1932). С. 156.
Майков, Василий Иванович (1728—1778) — поэт, драматург, бас
нописец, мастер ироикомической поэмы. С. 138, 207.
Маклаков, Василий Алексеевич (1869—1957) — адвокат, публи
цист, масон, российский государственный и политический деятель,
один из лидеров кадетов, принимал участие в подготовке убийства
Распутина. Окончил историко-филологический факультет Московского
университета. В июле 1917 г. был назначен послом Временного пра
вительства во Францию и до октября 1924 г. находился на положении
посла. С 1932 г. глава Совета послов, организатор Русского Бюро для
юридической помощи эмигрантам в Париже, масон. Принимал участие
в организации русского движения Сопротивления во Франции. В апреле
1941 г. был арестован, пять месяцев провел в тюрьме. В Париже издал
четыре книги. С. 22, 41.
Маклакова, Мария Алексеевна (1879—1957) — сестра В. А. Макла
кова. Приехала в Париж в 1917 г. Председатель Комитета временной
помощи русским во Франции. Одна из основательниц Русской гимна
зии в Париже в 1920 г. Председатель Попечительского совета гимна
зии. Председатель Общества просвещения беженцев из России (1921)
и Общества помощи детям беженцев из России. Организатор благотво
рительных концертов, балов, вербных базаров. Во время Второй миро
вой войны основала Общество помощи бедным русским. С. 42.
436
Маковицкий, Душан Петрович (1866—1921) — словацкий врач,
писатель, переводчик, общественный деятель. Врач семьи Толстого
и яснополянских крестьян. С. 161.
Маковский, Сергей Константинович (1877—1962) — поэт, литера
турный и художественный критик, искусствовед, издатель, деятель куль
туры, масон, организатор художественных выставок. Один из основате
лей в России и член редакционного комитета журнала «Старые годы»
(1907—1917). Эмигрировал в 1920 г. Сначала жил в Праге, с 1925 г. —
в Париже. В 1926—1932 гг. был одним из редакторов газеты «Возрожде
ние», в 1939—1944 гг. председатель «Объединения русских писателей»
в Париже. Принимал активное участие в литературной жизни Парижа.
Директор и редактор издательства «Рифма», издававшего поэтические
сборники русских эмигрантов (1949—1959). Автор воспоминаний
«Портреты современников» (Нью-Йорк, 1955) и «На Парнасе Серебря
ного века» (Мюнхен, 1962). Издал в Париже шесть книг. С. 79, 81.
Малларме, Стефан (фр. Stéphane Mallarmé, 1842—1898) — фран
цузский поэт-символист. С. 397.
Мальро, Андрэ (фр. Andre Malraux, 1901—1976) — французский
писатель, культуролог, герой Французского Сопротивления, идеолог
Пятой республики, министр культуры в правительстве де Голля (1958—
1969). На его работах «воспитывались» такие выдающиеся француз
ские философы и писатели, как Альбер Камю и Жан Гренье. С. 126, 391.
Мамченко, Виктор Андреевич (1901—1982) — поэт, участник ряда
литературных объединений. Эмигрировал в 1920 г. из Севастополя
в ТуниС. С 1923 г. жил во Франции. Принимал широкое участие в лите
ратурной жизни русского Парижа, печатался в эмигрантской перио
дике. Автор семи сборников стихотворений. Последние 10 лет жизни
провел в больнице, после перенесенного инсульта не мог двигаться
и говорить. С. 24, 103, 305, 345, 346.
Мандельштам, Арон (Арнольд) Файвилевич (1831—?) — дед
Юрия Мандельштама. С. 32.
Мандельштам, Владимир Арнольдович (1867—1960) — отец поэта
Ю. Мандельштама. С. 15, 32.
Мандельштам, Осип Эмильевич (1981—1938) — известный рус
ский поэт. С. 31, 32, 41, 310, 376.
Мандельштам, Роальд (1932—1961) — ленинградский поэт. (Дед
со стороны матери — известный адвокат, Иосиф Владимирович Ман
дельштам.) С. 31.
Мандельштам, София Давыдовна (девичья фамилия Штильман,
1885—1955) — мать поэта Ю. Мандельштама. С. 15, 32.
Мандельштам, Татьяна Владимировна (в замужестве Гатинская,
до войны печаталась под фамилией Штильман, 1904—1984) — поэ
тесса, автор сборника стихов «Пламень» (1970), печаталась в эмигрант
ской периодической печати. Принимала участие в литературной жизни
русской диаспоры. Сестра Юрия Мандельштама. С. 15, 24, 31, 32, 42,
79, 103.
437
Мандельштам, Юрий Владимирович (1908—1943) — поэт и лите
ратурный критик. Уехал с семьей из России в 1920 г. Жил в Париже,
окончил русскую гимназию и Сорбонну. Печатался в русской и фран
цузской периодике. Был женат на старшей дочери Игоря Стравин
ского, Людмиле Стравинской, которая умерла от туберкулеза в 1938 г.,
оставив его с малолетней дочерью Китти. В 1939 г. он возглавил кри
тический отдел газеты «Возрождение». В 1942 г. был схвачен Гестапо
и отправлен в концентрационный лагерь под Парижем. 31 июля 1943 г.
Ю. Мандельштам был переведен в Освенцим, где погиб 15 октября
1943 г. При жизни вышло три поэтических сборника и книга статей.
Посмертно был издан сборник стихотворений «Годы», подготовлен
ный им самим. С. 9—16, 18, 19, 25, 28, 30—35, 37—40, 42-49, 51—54,
56—61, 63, 64, 66—69, 71—103, 354, 407.
Мария Николаевна (1819—1876) — дочь императора Николая I
и сестра Александра II, первая хозяйка Мариинского дворца в СанктПетербурге. В браке — герцогиня Лейхтенбергская. С. 388.
Мария Павловна, великая княгиня (1890—1958) — дочь великого
князя Павла Александровича и греческой принцессы Александры Геор
гиевны. Внучка Александра II по отцовской линии и праправнучка Нико
лая I по материнской линии. После революции жила в Париже. С. 41.
Маритен, Жак (фр. Jacques Maritain, 1882—1973) — французский
философ, теолог, один из основателей и виднейших представителей
неотомизма. Профессор Принстона (1948—1960). Был женат на рус
ской поэтессе Раисе Уманцовой (1883—1960). С. 61, 95.
Марков, Владимир Федорович (1920—2013) — поэт, американ
ский славист, специалист, историк русского модернизма, публицист,
переводчик второй волны русской эмиграции, специалист по творче
ству Велимира Хлебникова. В 1941 г. попал в плен и по окончании Вто
рой мировой войны оказался в Западной Германии. Жил в Регенсбурге,
выпустил две книги стихов. В 1949 г. переехал в США, где работал про
фессором на Отделении славянских и восточноевропейских языков
и литератур Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе (UCLA).
Автор пяти книг и шести монографий. С. 52.
Марлинский, Александр Александрович (Бестужев-Марлинский,
1797—1837) — российский писатель-байронист, критик, публицист
эпохи романтизма и декабрист, происходивший из рода Бестужевых.
Публиковался под псевдонимом Марлинский. С. 165.
Марсель, Арлан (фр. Arland Marcel, 1899—1986) — французский
писатель, эссеист, литературный критик и журналист. С. 134.
Марсель, Габриэль Оноре (фр. Gabriel Honoré Marcel, 1889—1973) —
один из первых французских философов-экзистенциалистов. С. 95, 96.
Матвеев, Михаил (наст, имя Joseph Constant, урожденный Иосиф
Константиновский, 1892—1969) — русско-французский скульптор
и писатель. Как скульптор он был известен под именем Joseph Constant,
как писатель он пользовался псевдонимом Michel Matveev. См также
комм. с. 354. С. 88, 353—355.
438
Мать Мария (в миру Елизавета Юрьевна Скобцова, в девичестве
Пиленко, по первому мужу Кузьмина-Караваева, 1891—1945) — поэ
тесса, мемуаристка, монахиня, общественный деятель, участница
французского Сопротивления. Уехала из России в 1920 г. Жила в Тур
ции, Греции, Чехословакии и с 1923 г. во Франции. Во время войны
спасала людей от нацистов, была арестована вместе с сыном Юрием.
Героически погибла в концлагере Равенсбрюк. Автор нескольких сбор
ников стихов и прозы. Две книги вышли посмертно. С. 27, 64.
Маяковский, Владимир Владимирович (1883—1930) — поэт.
С. 22, 185, 201, 322, 352, 353.
Мейер, Георгий Андреевич (1894—1966) — публицист, философ
и литературовед. Служил в Белой армии, в 1920 г. уехал в Константино
поль. В 1923 г. эмигрировал во Францию. В начале 1950-х гг. неофици
ально возглавлял журнал «Возрождение». Литературное наследие Мей
ера насчитывает несколько десятков публицистических и философских
статей и две книги, изданных посмертно. С. 23.
Мейнерс, Кристоф (нем. Christoph Meiners, 1747—1810) — немец
кий философ и историк. С. 113.
Менцель, Вольфганг (нем. Wolfgang Menzel, 1798—1873) — немец
кий поэт, писатель, историк литературы и критик. С. 164.
Мережковский, Дмитрий Сергеевич (1866—1941) — известный
писатель, поэт, литературный критик, религиозный мыслитель. Уехал
из России в 1919 г., жил в Париже. С. 20, 24, 47, 81, 82, 84, 91, 149, 177,
212, 254—266, 295, 302.
Мериме, Проспер (фр. Prosper Mérimée, 1803—1870) — француз
ский писатель и переводчик, один из первых во Франции мастеров
новеллы. С. 238.
Меттерних-Виннебург-Бейлыптейн, Клеменс Венцель Лотар фон,
князь (нем. Klemens Wenzel Lothar von Metternich-Winneburg-Beilstein,
1773—1859) — австрийский дипломат, министр иностранных дел,
главный организатор Венского конгресса 1815 г. Руководил политиче
ским переустройством Европы после Наполеоновских войн. Известен
своими крайне консервативными взглядами. Носил титулы имперского
князя и герцога Порталла. Автор ценных мемуаров. С. 379—381.
Мещеряков, Николай Леонидович (1865—1942) — российский
и советский историк литературы и общественного движения, литера
турный критик. С. 168.
Миллер (Мюллер), Герхард Фридрих (1705—1783) — российский
историограф немецкого происхождения. С. 231.
Милютин, Владимир Алексеевич (1826—1855) — учёный, эконо
мист и писатель. Друг Салтыкова-Щедрина. С. 138.
Милютин Дмитрий Алексеевич. (1816—1912) — русский генерал.
С. 203.
Мистангет (фр. Mistinguett, 1875—1956) — знаменитая французская
певица, актриса кино. В 1925—1929 гг. была художественным руково
дителем кабаре «Мулен Руж». С. 175.
439
Михаилов, Михаил Ларионович (1829—1865) — поэт, публицист,
переводчик, литературный критик, революционный деятель. С. 205—
208.
Михайловский, Николай Константинович (1842—1904) — публи
цист, социолог, литературный критик, литературовед, переводчик; тео
ретик народничества. С. 151, 272.
Мицкевич, Адам Бернард (польск. Adam Bernard Mickiewicz, 1798—
1855) — польский поэт, политический публицист. С. 238.
Мольер, Жан Батист (фр. Molière, наст, имя Жан Батист Поклеен,
фр. Jean-Baptiste Poquelin, 1622—1673) — выдающийся французский
комедиограф, театральный деятель, актер, реформатор сценического
искусства. С. 85, 134, 182.
Монго, Анри (фр. Henri Mongault, 1888—1941) — французский
писатель, переводчик русских прозаиков. С. 213, 236—238.
Монтерлан, Анри де (фр. Henry Marie Joseph Frederic, 1896—1973
или 1972) — французский писатель, эссеист, драматург. Ослепнув
в результате несчастного случая, покончил с собой, приняв цианистый
калий. С. 93, 94, 96, 133—135, 175, 296.
Мопассан, Ги де (фр. Guy de Maupassant, 1850—1893) — француз
ский писатель. С. 122, 132, 360.
Моран, Поль (фр. Paul Morand, 1888—1976) — французский писа
тель, дипломат, член Французской Академии. С. 120, 121.
Морган, Чарльз (анг. Charles Langbridge Morgan, 189-4—1958) —
английский драматург, новеллист. Главная тема его романов, как он
сам об этом сказал: «искусство, любовь и смерть». С. 124,126,127,130,
134, 135, 156, 356.
Мордвинова, Вера (годы жизни неизвестны)— ученица философа
Розанова. С. 406.
Мореас, Жан (фр. Jean Moréas; настоящее имя Иоаннес А. Пападиамантопулос, 1856—1910) — французский поэт. С. 77.
Мориак, Франсуа (фр. François Mauriac, 1885—1970) — француз
ский писатель; член Французской академии, лауреат Нобелевской
премии (1952), награжден большим крестом ордена почетного леги
она (1958). Один из самых крупных католических писателей XX века.
С. 85, 88, 116—118, 123, 125—127, 129, 133, 135, 156, 157, 175, 269,
296.
Моруа, Андрэ (фр. André Maurois, наст, имя Эмиль Саломон Виль
гельм Эрзог, Émile-Salomon-Wilhelm Herzog, 1885—1967) — француз
ский писатель, член Французской академии. С. 88, 129, 130, 131, 155,
166, 296, 327, 335, 336, 347.
Мочульский, Константин Васильевич (1892—1948) — критик
и литературовед. В 1920 г. эмигрировал в Болгарию. Преподавал
в Софийском университете. В 1922 г. приехал в Париж. Читал лекции
в Русском народном университете (с 1922 г.). В 1923 г. вошел в Комитет
Лиги борьбы с антисемитизмом в России. Читал лекции о русской лите
ратуре в Парижском университете (1924—1939). Выступал с докла
440
дами по программе «Беседы по русской культуре» в Русском народном
университете (1928—1930, 1940). Преподавал в Русской гимназии
в Париже. В 1946 г. переехал в Камбо. Публиковал литературно-кри
тические статьи, рецензии, эссе, рассказы, стихи в русской зарубежной
периодике. Автор книг о Гоголе, Достоевском, Блоке, Белом, Брюсове,
Вл. Соловьеве. С. 44, 65, 111.
Муни, Самуил Викторович (наст. фам. Киссин, 1885—1916) —
поэт-декадант Серебряного века, критик, друг Ходасевича. Был женат
на сестре поэта Брюсова. В приступе депрессии покончил с собой.
С. 335, 337.
Муравьёв, Николай Николаевич (1768—1840) — командир эпохи
наполеоновских войн, генерал-майор, создатель и руководитель
московского училища колонновожатых. С. 190.
Мышковская, Лия Моисеевна (1887—1959) — русский советский
литературовед и литературный критик. С. 197.
Мэнсфилд, Кэтрин (англ. Katherine Mansfield, 1888—1923) — ново
зеландская и английская писательница-новеллистка. С. 356.
Н
Набоков, Владимир Владимирович (псев. Сирин, 1899—1977) —
известный писатель, поэт, переводчик, энтомолог. В 1919 г. вместе
с родителями эмигрировал через Грецию и Францию в Англию. В 1940 г.
уехал в США. Преподавал русский язык и литературу в колледже, был
сотрудником Музея сравнительной зоологии при Гарвардском универ
ситете. В 1948—1959 гг. преподавал в Корнельском университете рус
скую и европейскую литературу. Переводил русских поэтов на англий
ский язык. В 1960 г. вместе с женой вернулся в Европу. Несколько
месяцев жили в Ницце, затем обосновались в Швейцарии. Автор много
численных романов и рассказов на русском и английском языках. С. 86,
233, 241, 322, 343, 362.
Надеждин, Николай Иванович (1804—1856) — русский ученый,
критик, философ, профессор Московского Университета. С. 198, 199.
Наполеон I Бонапарт (итал. Napoleone Buonaparte, фр. Napoleon
Bonaparte, 1769—1821) — французский император, полководец. С. 83,
203, 212, 254, 255, 257, 377, 378, 381.
Наумова, Авдотья (годы жизни неизвестны) — крепостная княгини
Волконской. С. 238.
Недачин В. П. (1863—1936) — глава Русской средней школы в Па
риже. Эмигрировал во Францию около 1918 г. В 1920 г. становится
во главе Русской средней школы (будущей Русской гимназии) в Париже.
Организовал в 1923 г. в Париже Русские курсы заочного преподавания.
Читал курс истории русского языка на Высших педагогических курсах
для подготовки преподавателей средней школы (1921) и на Русских
курсах заочного преподавания (с 1923 г.), выступал с лекциями в Рус
ском народном университете, в Русской академической группе. Вицепредседатель Общества просвещения беженцев из России (с 1921 г.).
441
Член Союза русских преподавателей во Франции (1925), в 1926 г.
избран его председателем. Член правления Русской академической
группы (с 1925 г.). Участник Педагогического съезда во Франции
(1929). В 1930 г. награжден Министерством народного просвещения
Академическими пальмами. С. 42.
Некрасов, Николай Алексеевич (1821—1887) — поэт. С. 138, 139,
141, 177, 196, 238, 395.
Немировская, Ирина Львовна (1903—1942) — известная француз
ская писательница. Уехала из Киева в 1917 г. с семьей в Финляндию.
Во Франции с 1919 г. Автор 15 романов на французском языке. Погибла
в Освенциме. См. комм. с. 393. С. 23, 24, 86, 89,121,122, 371,392—394.
Нерваль, Жирар де (фр. Gérard de Nerval, наст, имя Жерар Лабрюни,
фр. Gérard Labrunie, 1808—1855) — французский писатель, поэт-роман
тик. С. 76.
Нестеров, Михаил Васильевич (1862—1942) — русский и совет
ский художник. С. 161, 162.
Ницше, Фридрих Вильгельм (нем. Friedrich Wilhelm Nietzsche,
1844—1900) — немецкий поэт, философ, критик. С. 401, 402.
Новерр, Жан-Жорж (фр. Jean-Georges Noverre, 1727—1810) —
французский балетный танцор, хореограф и теоретик балета, создатель
балетных реформ. Считается основоположником современного балета.
День его рождения (29 апреля) по решению ЮНЕСКО с 1982 г. отмеча
ется как международный день танца. С. 398.
Новосадов, Борис Христианович (наст, имя Борис Христианович Тагго, 1907—1945) — русский поэт и журналист. С 1920 г. жил
в Эстонии. Печатался в местной русской периодике. С мая 1939 г. стал
работать переводчиком в советском торговом представительстве. Был
редактором и переводчиком профашистской и антисемитской газеты
«Новое слово», издававшейся в Печоре (1941—1944). После прихода
советской армии в Эстонию был арестован органами НКВД (1944),
в апреле 1945 г. получил десять лет лишения свободы, несколько меся
цев спустя умер в тюремной больнице в Ленинграде от туберкулеза.
Автор двух сборников стихотворений. С. 312, 313.
Носенко, Вера Д. (годы жизни неизвестны) — доктор, кузина Ека
терины Стравинской. Жила в Швейцарии. У нее во время войны нахо
дилась дочь Юрия Мандельштама, Китти. С. 25.
О
Овсянико-Куликовский, Дмитрий Николаевич (1853—1929) —
литературовед и лингвист. Почетный член Петербургской академии
наук (1907), Российской академии наук (1917). С. 182.
Одоевский, Владимир Федорович, князь (1804—1869) — писатель
и мыслитель эпохи романтизма, один из основоположников русского
музыкознания. С. 238.
Одоевцева, Ирина Владимировна (наст, имя Ираида Густавовна
Гейнике, 1895—1990) — поэтесса, прозаик. Жена Георгия Иванова.
442
Эмигрировала в 1922 г. Жила в Париже, умерла в России. Автор извест
ных мемуаров «На берегах Невы» и «На берегах Сены». С. 24,46, 61, 79,
82.
Ознобишин, Юрий Матвеевич (1803—1852)
генерал-майор,
командир Сумского гусарского полка, деятель культуры, коллекционер.
С 1946 до 1952 г. начальник походной канцелярии великого князя Вла
димира Кирилловича. В 1939 г. в «Казачьем альманахе» опубликовал
воспоминания. С. 239.
Орлов, Владимир Николаевич (1908—1985) — писатель, автор
книги о Достоевском. С. С. 222, 223.
Осоргин, Михаил Андреевич (наст, фамилия Ильин, 1878—1942) —
писатель, журналист, эссеист, один из деятельных и активных масонов
русской эмиграции, основатель нескольких русских масонских лож во
Франции. В 1922 г. после многочисленных арестов был выслан из СССР
на «философском пароходе». Жил в Берлине, соучредитель Берлинского
Союза русских писателей и журналистов, редактор литературного
отдела газеты «Дни». В 1923 г. поселился в Париже. Читал лекции о рус
ской культуре и истории в Русском народном университете. Широко
печатал свои статьи в русской зарубежной и французской периодике.
В эмиграции вышли из печати двенадцать книг Осоргина. С. 24.
Остен-Сакен, Карл Иванович (1773—1808) — действительный
тайный советник. Происходил из старинного остзейского дворянского
рода. С. 224.
Остен-Сакен, Христофор Иванович (?—1811) — отец поэта
А. X. Востокова, майор и уездный предводитель дворянства в Оренсбурге, на острове Эзеле. С. 224.
Остроумова, Татиана (наст, имя Ненсберг Татьяна Иосифовна,
1901—1969) — поэтесса «первой волны» эмиграции. Эмигрировала
в начале 1920-х гг., жила в Эстонии, затем во Франции. После Второй
мировой войны переехала в США. Преподавала русский язык на сла
вянском отделении университета штата Колорадо. Профессор-асси
стент (1959). Печаталась в русских зарубежных журналах. С. 234.
Оцуп, Николай Авдеевич (1894—1958) — поэт и переводчик, изве
стен также успешной организаторской и издательской деятельностью
в России и в эмиграции. Брат поэтов Георгия Раевского и Сергея Гор
ного. В 1922 г. выехал из России, жил в Берлине, в 1922—1923 гг. —
член редколлегии берлинского альманаха «Цех поэтов». В 1924 г.
поселился в Париже. В 1930 г. основал в Париже журнал «Числа».
Слушал в Сорбонне лекции французского философа Анри Бергсона,
был последователем его философии о творческой эволюции. Широко
печатался в эмигрантской периодике. В 1939 г. ушел добровольцем
во французскую армию. Попал в концентрационный лагерь, в 1942 г.
бежал. С 1943 г. — участник итальянского антифашистского движения.
Награжден военными медалями США и Англии. После войны препода
вал в Париже в Высшей школе. Автор многочисленных сборников сти
хов. С. 61, 63, 65, 81, 82, 234, 304.
443
π
Павлова, Анна Павловна (Матвеевна) (1881—1931) — балерина.
С. 42.
Павлова, Каролина Карловна (урожд. Яниш, 1807—1893) — рус
ская поэтесса, переводчица. С. 196.
Паскаль, Блез (фр. Blaise Pascal, 1623—1662) — французский мате
матик, физик, изобретатель, религиозный философ, писатель. С. 83, 95,
108—110, 157, 158, 257, 260, 261, 263, 265, 266, 295, 387, 400, 402, 403,
406.
Пастернак, Борис Леонидович (1890—1960) — известный поэт
и писатель, переводчик. В 1958 г. был награжден Нобелевской пре
мией. С. 310, 313, 315, 352, 353.
Петен, Анри-Филипп (фр. Henri Philippe Pétain, 1856—1951) —
французский военный и государственный деятель; маршал Франции
с 1940 по 1944 г. С. 19, 20, 24, 393.
Петровская, Нина Ивановна (1879—1928) — поэтесса, игравшая
заметную роль в литературной и богемной жизни начала XX века. Брю
сов вывел ее под именем Ренаты в романе «Огненный ангел». С. 335—
337.
Пирогов, Николай Иванович (1810—1881) — русский хирург
и анатом. С. 194.
Писарев, Дмитрий Иванович (1840—1868) — публицист и литера
турный критик, революционный демократ. С. 164, 182.
Писемский, Алексей Феофилактович (1821—1881) — писатель,
драматург. С. 183.
Плетнёв, Петр Александрович (1791—1866) — критик, поэт пуш
кинской эпохи. С. 162, 163, 200.
По, Эдгар Аллан (англ. Edgar Allan Рое, 1809—1849) — американ
ский писатель, поэт. С. 83, 85, 126, 128, 290, 318, 369, 377.
Погодин, Михаил Петрович (1800—1875) — историк, коллекцио
нер, журналист и публицист. С. 163, 200, 207.
Полевой, Ксенофонт Алексеевич (1801—1867) — писатель, лите
ратурный критик, журналист, издатель. С. 195, 199, 200.
Полежаев, Александр Иванович (1804—1838) — поэт. С. 189.
Полонский, Яков Борисович (1892—1951) —журналист, писатель,
историк литературы, библиофил. В эмиграции жил в Париже. С 1921 г.
был одним из руководителей газеты «Последние новости», редактиро
вал «Временник общества друзей книги». Во время войны участвовал
в подпольных антифашистских организациях. Автор ряда исследова
тельских работ. С. 236, 238.
Полонский, Яков Петрович (1819—1898) — поэт, литератор. С. 59,
162, 183, 207, 221.
Полякова, Слава (годы жизни неизвестны) — французская писа
тельница русского происхождения. Судьба неизвестна. С. 88, 371, 372.
Попич, Сергей Георгиевич (1879—1974) — педагог, преподавал
литературу, общественный деятель. В эмиграции с 1918 г. жил в Нор
444
вегии, Дании, с 1919 г. — во Франции. В 1920 г. один из учредителей
Русской гимназии в Париже, до 1962 г. преподавал в гимназии рус
скую литературу, историю, логику, исполнял обязанности секретаря
и инспектора. С 1921 г. читал курс психологии на Высших педагоги
ческих курсах по подготовке преподавателей средней школы. Один
из организаторов курсов русского языка при Российском посольстве
в Париже (1919), с 1921 г. входил в правление Общества просвещения
беженцев из России. Профессор русского языка в Русском народном
университете. Член Русского национального комитета. Организатор
и участник Дней русской культуры. С. 42, 43.
Поплавский, Борис Юлианович (1903—1935) — известный поэт
и прозаик первой волны эмиграции. Уехал во Францию в 1920 г. Погиб,
приняв большую дозу наркотиков. Автор романов «Аполлон Безобра
зов» и «Домой с небес», автор двух изданных при жизни сборников
поэзии. С. 10, 11, 36, 37, 46, 60, 62—64, 74, 75, 81, 82, 86, 92, 93, 101,
305—308, 340.
Порше, Жан — хранитель Парижской Национальной Библиотеки
в 1930-е гг. С. 236, 239.
Прево, Антуан Франсуа (фр. Antoine-François Prévost, более извест
ный как аббат Прево, 1697—1763) — один из крупнейших французских
писателей XVIII века. С. 115.
Прево, Жан-Луи (фр. Jean-Louis Prevost, 1901—1941) — известный
французский писатель, публицист, литературовед, участник движения
Сопротивления, убит немецкими оккупантами. С. 121, 122.
Прево, Эжен Марсель (фр. Eugène Marcel Prévost, 1862—1941) —
известный французский писатель и драматург. С. 80, 296.
Присманова, Анна Семёновна (наст, фамилия Присман, 1892—1960,
Париж) — поэтесса. Жена поэта А. Гинера. В эмиграции с 1922 г., жила
в Берлине, в 1924 г. переехала в Париж. Принимала активное участие
в литературной жизни русского Парижа, печаталась в эмигрантских жур
налах, издала при жизни четыре сборника стихотворений. С. 26, 65, 314.
Пришвин, Михаил Михайлович (1873—1954) — русский писатель.
С. 279, 285, 296—298.
Пруст, Валентен Луи Жорж Эжен Марсель (фр. Valentin Louis
Georges Eugène Marcel Proust, 1871—1922) — французский писатель.
Один из самых значительных писателей XX века. С. 48, 88, 123, 125,
156, 235, 266, 278, 313, 360.
Пулай, Анри (фр. Henry Poullaille, 1896—1980) — французский
писатель, эссеист. С. 391.
Пушкин, Александр Сергеевич (1799—1837) — поэт, писатель,
драматург. С. 34, 38, 39, 102, 127, 129, 137, 146, 163, 164, 182, 183,
188—201, 204, 205, 208—210, 213, 216, 221, 223, 225, 227, 228, 235,
237—239, 244, 256, 286, 213, 321—332, 334, 338, 345, 362, 395.
Пущин, Иван Иванович (1796—1859) — декабрист, коллежский
асессор, друг и однокурсник А. С. Пушкина по Императорскому Цар
скосельскому лицею. С. 192, 330.
445
Пфефель, Эрнестина Федоровна, баронесса фон (нем. Ernestine
von Pfeffel, 1810—1894) — в первом браке баронесса Дёрнберг, наибо
лее известна как вторая жена Ф. И. Тютчева. С. 219.
Пыпин, Александр Николаевич (1833—1904) — литературовед,
этнограф, академик Петербургской Академии наук (1898), вице-пре
зидент Академии наук (1904); двоюродный брат Н. Г. Чернышевского
(по линии матери). С. 182, 207.
Пятницкий, Николай Владимирович (1890—1963) — полковник.
В эмиграции жил в Париже. Был администратором и одним из помощ
ников генерала Н. Н. Головина на Высших военно-научных курсах
в Париже. Затем помощник генерала Туркула в создании Российского
национального союза участников войны. Редактор газеты «Сигнал».
В конце Второй мировой войны участвовал в формировании РОА гене
рала Власова. Вернулся во Францию после Второй мировой войны, жил
в Париже. Покончил жизнь самоубийством. С. 23.
Р
Раевский, Георгий Авдеевич (наст, имя Оцуп Георгий Авдеевич,
1898—1963) — поэт, филолог, мемуарист, переводчик, инженер по спе
циальности. Брат Н. А. Оцупа и Сергея Горного (А. Раевского). В 1920 г.
эмигрировал в Германию, окончил Берлинский университет. Специа
лист по немецкой литературе. С 1924 г. жил в Париже. Печатался в рус
ской зарубежной периодике. Издал четыре книги стихотворений. С. 65,
78, 79, 81, 103, 305.
Ражо, Гастон (фр. Gaston Rageot, 1871—1942) — французский лите
ратурный критик, писатель, эссеист. С. 118, 119.
Райсфельд, Л. Μ. (полное имя и дата рождения неизвестны, погиб
до 1945) — писатель, поэт, книгопродавец. В эмиграции жил в Париже.
Во время оккупации Франции был арестован, заключен в концлагерь
Компьень (под Парижем, 1941). Входил в состав лагерной организации
«Народный университет». Погиб в концлагере. С. 27, 64.
Райцин (Райцын), Дориан Иосифович (фр. Dorian Raitzyn, 1910—
2005) — инженер-химик, прозаик. В эмиграции жил во Франции. Печа
тался на русском и французском языках. См. комм. с. 397. С. 88, 396,
397.
Рамюз, Чарльз (Шарль) Фердинанд (фр. Charles Ferdinand Ramuz,
1878—1947) — известный швейцарский писатель, писал на француз
ском языке. Был другом Игоря Стравинского. С. 133, 134, 293.
Распутин, Григорий Ефимович (1869—1916) — крестьянин.
В 1910-е гг. в определенных кругах петербургского общества имел репу
тацию «царского друга», «старца», прозорливца и целителя. С. 42, 46,
336.
Ратимов, Борис Васильевич (1884—1951) — издатель, журналист.
Редактор газет «Евпаторийский вестник» (1919), «Курьер» и «Вечерний
курьер» (1920, Симферополь). Сотрудничал с Б. В. Савинковым. Эми
грировал. Жил в Париже. С. 36, 37.
446
Рахель (Блувштейн/Сэла/Рахель, Рая, 1890—1931) — еврейская
поэтесса. Умерла в Палестине от чахотки в возрасте 40 лет. Автор трех
сборников стихотворений. По описанию друзей была женщиной нео
быкновенной красоты. Биографы описывают ее жизнь в трагических
тонах, страдала от болезни и одиночества. С. 31, 32.
Рахманова, Аля (настоящее имя Галина Александра фон Хойер, нем.
Galina Alexandra von Hoyer, урожденная Галина Николаевна Дюрягина,
1898—1991) — австро-немецкая писательница русского происхож
дения. Автор нашумевших дневников о жизни в полереволюционной
России. См. также комм. с. 385. С. 382—386.
Редлих, Роман Николаевич (1911—2005) — философ, публи
цист, преподаватель, общественно-политический деятель. Специалист
в области социально-политической философии, русской религиозно
философской мысли XX века. С 1933 г. жил в Германии. Ученик и после
дователь философа Бориса Вышеславцева. С 1943 по 2001 г. входил
в Совет НТС. Редактор журнала «Грани» (1982—1983), входил в редкол
легию журналов «Наши дни» (Франкфурт-на-Майне) и «Посев». Автор
ряда фундаментальных философских трудов. 240, 241.
Рейперс, Николай А. (годы жизни неизвестны) — философ, печа
тался в журнале «Грань». С. 242.
Ремарк, Эрих Мария (нем. Erich Maria Remarque, урожд. Эрих Пауль
Ремарк, Erich Paul Remark, 1898—1970) — немецкий писатель, предста
витель «потерянного поколения». С. 126.
Рембо, Жан Николя Артюр (фр. Jean Nicolas Arthur Rimbaud, 1854—
1891) — французский поэт. С. 83, 99.
Рембрандт, Харменс ван Рейн (1606—1669) — голландский худож
ник. С. 161.
Ремизов, Алексей Михайлович (1877—1957) — прозаик, худож
ник-график. Один из наиболее ярких стилистов в русской литера
туре. За участие в студенческих беспорядках в России отбывал ссылку.
В 1910—1912 гг. издал собрание сочинений в восьми томах. В 1921 г.
уехал на лечение в Германию, в Россию не вернулся, затем переехал
в Париж. Опубликовал в эмиграции около сорока пяти книг. Писал
по-французски. С. 81, 82, 88, 238, 267, 285, 351.
Рено, Ернест (фр. Ернест Рейно, Ernest Raynaud, 1864—1936) —
французский писатель и поэт. С. 46.
Рильке, Райнер Мария (нем. Rainer Maria Rilke, 1875—1926) —
один из самых влиятельных поэтов-модернистов XX века. С. 83, 84.
Ричардсон, Сэмюэл (англ. Samuel Richardson; 1689—1761) — англий
ский писатель, родоначальник «чувствительной» литературы. С. 124.
Розанов, Василий Васильевич (1856—1919) — русский религиоз
ный философ, литературный критик и публицист. С. 99,101, 403—406.
Романов, Дмитрий Павлович, великий князь (1891—1942) — един
ственный сын великого князя Павла Александровича, внук Алексан
дра II, двоюродный брат императора Николая II. Участник убийства
Распутина. После революции 1917 г. находился в эмиграции. С. 46.
447
Ромен (Ромэн), Жюль (фр. Jules Romains, наст, имя Луи Анри Жан
Фаригуль, фр. Louis Henri Jean Farigoule, 1885—1972) — французский
писатель, поэт и драматург, член Французской академии, автор самого
длинного в мире романа в 27 томах «Люди доброй воли». С. 156.
Ронсар, Пьер де (фр. Pierre de Ronsard, 1524—1585) — знаменитый
французский поэт, которого считают основателем лирической нацио
нальной поэзии. С. 388, 389.
Ротке, Хайнц (нем. Heinz Röthke, 1912—1966) — офицер CC, сыграл
активную роль в истреблении евреев по время Второй мировой войны.
С. 29.
Рош, Дени (фр. Denis Roches, 1868—1951) — французский перевод
чик. Познакомил Францию с А. П. Чеховым. С. 166, 213.
Рощин, Николай Яковлевич (наст, фамилия Федоров, псев. Р. Днепров, 1896—1956) — капитан, прозаик, журналист, литературный кри
тик. Был военным, в 1919 г. был тяжело ранен и вместе с госпиталем
эвакуирован в Югославию. После излечения обосновался в Загребе.
Окончил философский факультет Белградского университета. В 1924 г.
переехал во Францию. Работал на вагоноремонтном заводе. С 1925 г.
литературный сотрудник газеты «Возрождение». С середины 1920-х
по 1940-е гг. жил в доме Буниных (Париж, Грасс). В годы фашистской
оккупации Франции — участник Сопротивления. Активно сотрудни
чает в подпольной газете «Русский патриот», в 1944 г. Рощин принимает
участие в августовском восстании в Париже. О героических днях фран
цузского Сопротивления, об его участниках — французах и русских —
он рассказал в «Парижском дневнике» (Рукопись хранится в РГАЛИ.
Ф.2204). Был награжден орденом Почетного легиона. В 1946 г. выслан
из Франции в СССР как советский агент. Активно участвовал в куль
турно-общественной жизни парижских эмигрантов. Автор нескольких
сборников рассказов и автобиографического романа «Белая сирень»
(1939). С. 23, 27, 53, 103.
Руманов, Аркадий (Абрам-Исаак) Вениаминович (1878—1960) —
юрист, журналист, фельетонист, коллекционер, меценат. С 1919 г.
находился в Лондоне в качестве представителя Политического совеща
ния при генерале H. Н. Юдениче, был членом Лондонского комитета
Освобождения России. В 1920 г. обосновался во Франции. Компаньон
и секретарь великого князя Александа Михайловича, сопровождал его
в поездках. Создал юридическое бюро, вел юридическую практику.
Читал лекции о французской культуре и политической обстановке
в Европе. В годы Второй мировой войны один из основателей газеты
«Русский (позднее — Советский) патриот». С. 239.
Руссо, Андрэ (фр. Andre Rousseaux, 1896—1973) — французский
критик, работал в «Фигаро». Написал «Потерянный рай» — критиче
ский труд о четырех французских писателях (Колетт, Андрэ Жиде,
Жироду и Шардонне). С. 119, 120, 133.
Руссо, Жан-Жак (фр. Jean-Jacques Rousseau, 1712—1778) — фран
цузский философ, писатель, композитор. С. 114, 115, 149.
448
Рылеев, Кондратий Федорович (1795—1826) — поэт, отставной
подпоручик, правитель дел канцелярии Российско-Американской компа
нии, участник и один их лидеров восстания декабристов. С. 85,201—205.
С
Савин, Иван Иванович (наст, имя Иван Иванович Саволайнен,
до эмиграции Саволаин; 1899—1927) — русский поэт, писатель, жур
налист. Участник Белого движения, эмигрант «первой волны». Жил
в Финляндии. Умер после неудачной операции по удалению аппенди
цита. Печатался в эмигрантской периодике. При жизни вышла одна
книга стихотворений «Ладанка» (1926). Книга о нем «Только одна
жизнь», включающая его стихи и прозу, была издана его женой в НьюЙорке в 1988 г. С. 64, 240, 241.
Савинков, Лев Борисович (1912—1987) — поэт, прозаик, жур
налист «первой волны» эмиграции. Сын Бориса Савинкова. Работал
водителем грузовика. Член Объединения писателей и поэтов в Париже
(с 1931 г.). С 1936 г. полтора года воевал в Испании в интербригаде,
был тяжело ранен, заболел туберкулезом. Во время Второй мировой
войны участвовал во французском Сопротивлении. В 1941 г. — член
Комитета помощи заключенным лагеря в Компьень (под Парижем),
осуществлял передачу посылок в лагерь. После 1945 г. примыкал к про
советским организациям. С. 346.
Савич, Иван Яковлевич (1898—1949) — публицист, общественнополитический деятель. После революции 1917 г. бежал в Финлян
дию, в 1920-е гг. переехал во Францию, жил в Париже. Член правле
ния Национального объединения русских писателей и журналистов
(с 1937 г.), член редакции журнала «Грань». В 1941 г. был арестован
и заключен в лагерь Компьень (под Парижем). После освобождения
до 1943 г. жил в Берлине, затем возвратился в Париж. Член Народно
трудового союза (НТС). С 1945 г. — член редколлегии альманаха «Сво
бодный голос». С. 240, 242.
Салтыков-Щедрин, Михаил Евграфович (наст, фамилия Салтыков,
псев. Николай Щедрин, 1826—1889) — русский писатель, журналист,
редактор журнала «Отечественные записки», Рязанский и Тверской
вице-губернатор. С. 136—143.
Сахаров, Николай Николаевич (1869—1951) — священнослужи
тель Западноевропейского экзархата русских приходов Константи
нопольского патриархата, протопресвитер, настоятель АлександроНевского собора в Париже. С. 42.
Сватиков, Сергей Григорьевич (1880—1942) — российский исто
рик, общественный деятель. С. 237.
Свербеев, Дмитрий Николаевич (1799—1874) — дипломат, мему
арист, историк, автор мемуаров о пушкинском времени. С. 194, 195.
Светлов, Валериан Яковлевич (наст, имя Валерьян Ивченко,
1860—1934) — литератор, историк балета, балетовед, театральный
критик, драматург-либреттист. С. 398.
449
Светлов, Николай (наст, имя Свиньин, псев. Ваня-Сибиряк, 1908—
1970) — харбинский поэт, переводчик с китайского и японского язы
ков. В Харбин попал ребенком. В 1931 г. переехал в Шанхай. Печатался
в эмигрантской периодике. Выпустил один сборник стихотворений.
В 1946 г. вернулся в Россию. С. 312, 313.
Святополк-Мирский, Дмитрий Петрович, князь (1890—1939) —
литературовед, литературный критик, публицист, писал по-русски
и по-английски. Во время Гражданской войны воевал в армиях генера
лов А. И. Деникина и П. Н. Врангеля, с отрядом Бредова бежал в Польшу.
С 1921 г. жил в Лондоне (Англии). Участник евразийского движения.
С 1922 по 1932 гг. профессор Школы славянских исследований Коро
левского колледжа Лондонского университета. Сотрудничал во фран
цузской периодике. Печатался также под фамилией Мирский. Вступил
в коммунистическую партию Англии. В 1932 г. вернулся в Советский
Союз. В 1937 г. году был арестован, приговорен по «подозрению в шпи
онаже» к 8 годам исправительно-трудовых работ, в июне 1939 г. умер
в лагере под Магаданом. С. 17.
Селин, Луи-Фердинанд (фр. Louis-Ferdinand Céline, наст, фамилия
Детуш, фр. Destouches, 1894—1961) — французский писатель, врач
по профессии. Вышедший в 1932 г. во Франции роман «Путешествие
на край ночи» (Voyage au bout de la nuit) и последовавший за ним
роман «Смерть в кредит» (Mort à crédit) (1936) имели оглушительный
успех и были сразу же переведены практически на все языки мира.
В конце Второй мировой войны писатель, обвиненный в сотрудниче
стве с оккупационными властями, был вынужден бежать сначала на юг
Германии, а затем — в Данию, где его арестовали, предали суду и поме
стили в тюрьму. Впоследствии тюремное заключение было заменено
на ссылку. В 1951 г., покинутый друзьями и полузабытый на родине,
Селин по амнистии возвратился во Францию, поселился в парижском
пригороде Мёдоне и фактически до конца жизни практиковал там
в качестве врача для бедных. Он не только ни в чем не раскаивался,
но и делал антисемитские заявления и отрицал Холокост. С. 94, 99,123,
126, 133, 157, 175, 358, 391.
Семенов, Юлий Федорович (1873—1947) —журналист, мемуарист,
общественно-политический деятель, масон. Учился на физико-матема
тическом факультете Московского университета, продолжил образо
вание в Сорбонне. Доктор физики Парижского университета (1904).
В 1919 году командирован правительством А. И. Деникина в Париж.
В Россию не вернулся. В 1920 г. — один из создателей Русской акаде
мической группы в Париже. С 1927 по 1940 гг. был главным редактором
газеты «Возрождение». С. 20.
Сент-Аман, Марк-Антуан Жирар де (наст, имя Антуан Жирар, фр.
Antoine Girard, 1591—1661) — французский поэт. С. 46.
Сент-Бёв, Шарль Огюстен де (фр. Charles Augustin de Sainte-Beuve,
1804—1869) — французский литературовед и литературный критик,
450
писатель-романтик, поэт, создатель «биографического» метода в лите
ратуре. С. 119, 120.
Сервантес Сааведра, Мигель де (исп. Miguel de Cervantes Saavedra,
прим. 1547—1616) — великий испанский писатель. С. 158.
Сирин — (см. Набоков).
Скобцов, Юрий (Георгий) Даниилович (1921—1944) — сын поэ
тессы Матери Марии, участник французского сопротивления. Погиб
в концлагере. С. 27.
Скотт, Вальтер, сэр (англ. Walter Scott, 1771—1832) — шотландский
писатель, поэт, историк, собиратель древностей, адвокат. Считается
основоположником жанра исторического романа. С. 165.
Скрябина, Ариадна Александровна (также Сарра Фиксман или
Сарра Кнут, урожденная Ариадна Александровна Шлёцер, 1905—
1944) — поэтесса, героиня французского Сопротивления. Дочь компо
зитора А. Н. Скрябина, жена Д. Кнута (в третьем браке). Убита вишистской полицией. Посмертно награждена Военным крестом и медалью
Сопротивления. С. 64.
Смоленский, Владимир Алексеевич (1901—1961) — поэт. Отец
в 1917 г. был расстрелян красными. Участник Гражданской войны,
в 1919 г. добровольцем ушел в Белую армию, воевал на юге России.
Эвакуирован с армией генерала П. Н. Врангеля в 1920 г. в Турцию,
затем жил в Тунисе. В 1922 г. жил в Париже. Работал на металлурги
ческом и автомобильном заводах. Одновременно завершил среднее
образование в Русской гимназии в Париже, затем учился в Сорбонне,
окончил Высшую коммерческую школу. Близкий друг Юрия Мандель
штама. Широко печатался в русской зарубежной периодике, часто
выступал перед русской аудиторией. Автор четырех сборников стихов.
Умер от рака горла. Стихи переведены на французский и английский
языки. С. 17, 18, 46, 50, 52, 61, 63, 79, 103, 305, 306, 322, 340, 346, 399.
Снежневский, Виктор Иванович (1861—1907) — архивист, журна
лист, краевед. С. 152.
Соколов, Сергей Алексеевич (наст, фамилия Кречетов, 1878—
1936) — поэт-символист, один из идеологов Белого движения. Основа
тель и главный редактор издательства символистов «Гриф» (1903—1914)
и составитель альманаха «Гриф» В 1920 г. Сергей Соколов эмигрировал
в Париж, в 1922 г. переехал в Берлин, где возглавил издательство «Мед
ный всадник». В 1934 г. вернулся в Париж, где умер в 1936 г. Автор трех
поэтических сборников и книги прозы. Первой женой Соколова была
Петровская Нина Ивановна. С. 321.
Соллогуб, Владимир Александрович, граф (1813—1882) — про
заик, драматург, поэт и мемуарист. С. 194, 218, 239, 337.
Соловьёв, Владимир Сергеевич (1853—1900) — русский религиоз
ный мыслитель, мистик, поэт, публицист, литературный критик; почет
ный академик Императорской Академии наук по разряду изящной
словесности (1900). Стоял у истоков русского духовного возрождения
начала XX века. С. 77, 111, 171, 273.
451
Сологуб, Федор (наст, имя Федор Кузьмич Тетерников, 1863—
1927) — поэт и писатель, драматург, публицист. Один из виднейших
представителей символизма. С. 150, 335.
Сорель, Альбер (фр. Albert Sorel, 1842—1906) — французский исто
рик, член Французской академии, иностранный член-корреспондент
Петербургской академии наук. С. 378.
Софиев, Юрий Борисович (Оскарович) (полная фамилия БекСофиев, 1899—1975) — поэт. Муж поэтессы Ирины Кнорринг. Участник
Гражданской войны, в 1920 г. эвакуирован в Галлиполи. В эмиграции
жил в Югославии, окончил историко-филологический факультет Бел
градского университета. В 1924 г. уехал во Францию. Работал на зем
ляных работах, на резиновом заводе, мойщиком стекол в Париже.
Окончил Франко-русский институт. Председатель Союза молодых поэ
тов и писателей. Широко печатался в эмигрантской прессе. С 1936 г.
был членом Коммунистической партии Франции. В 1955 г. вернулся
в Россию Автор двух сборников стихов и книги мемуаров, вышедшей
в 2013 г. в России. С. 22, 26, 32, 65, 314, 315.
Спасовский, Михаил Михайлович (1890—1971) — публицист,
архитектор, общественный деятель. В 1926 г. Спасовскому вместе
с семьей удалось эмигрировать в Персию, где он стал придворным
архитектором шаха Реза Пехлеви. В начале 1930-х гг. вступил в ряды
Русского фашистского движения и быстро превратился в его признан
ного идеолога, был широко известен своими антисемитским взглядами.
С. 403-406.
Сперанский, Валентин Николаевич (1877—1957) — философ,
правовед, политолог, историк литературы, публицист, общественный
деятель. С. 20.
Ставров, Перикл Ставрович (наст, фамилия Ставропуло, 1895—
1955) — поэт, прозаик и переводчик «первой волны». В 1920 г. эми
грировал в Грецию, получил греческое гражданство, но вскоре покинул
страну. Жил в Болгарии и Югославии, в 1926 г. переселился во Фран
цию. Член Союза русских писателей и журналистов. Занимался худо
жественными переводами с французского языка, по заказу издательств
Albin Michel и NRF перевел на французский романы «Двенадцать сту
льев» и «Золотого теленка» И. Ильфа и Евг. Петрова и «Петр Первый»
А. Н. Толстого. Принимал широкое участие в литературной жизни эми
грации. Выпустил два сборника стихотворений. С. 103, 234, 314, 315.
Старинкович, Константин Дмитриевич (1888—1926) — ботаник,
педагог, профессор. В 1920 г. — один из учредителей Русской гимназии
в Париже, преподавал физику, естествознание, географию. Впослед
ствии работал в Пастеровском институте. С 1921 г. был членом правле
ния Общества просвещения беженцев из России. С. 43.
Стендаль (фр. Stendhal, наст, имя Анри-Мари Бейль; фр. Henri-Marie
Beyle,, 1783—1842) — французский писатель. С. 83, 84, 124, 125, 134,
270.
452
Степун, Федор Августович (1884—1965) — религиозный фило
соф, историософ, культуролог, социолог, теоретик искусства. С 1902 г.
жил в Германии, изучал философию в Гейдельбергском универси
тете. В 1910 г. вернулся в Москву. В 1922 г. был выслан советской вла
стью за границу на «философском параходе». Поселился в Берлине.
С 1926 г. — профессор кафедры социологии Дрезденского университета,
в 1937 г. был уволен с запретом публикаций и преподавания. В 1931—
1939 гг. — соредактор журнала «Новый град» (Париж). С 1947 г. — про
фессор Мюнхенского университета, до 1960 г. заведовал созданной для
него кафедрой истории русской культуры. В эмиграции выпустил ряд
книг, включая мемуары. С. 106.
Стерн, Лоренс (англ. Laurence Sterne, 1713—1768) — английский
писатель XVIII века. С. 124.
Стравинская, Дениз (фр. Denise Strawinsky, Denise Guerzoni, Дениз
Герзони, 1914—2004) — дочь швейцарской художницы Стефани Герзони, ученицы Ходлера, жена старшего сына композитора Игоря Стра
винского, художника Федора Стравинского. С. 57, 59.
Стравинская, Екатерина (Китти) (1937—2002) — дочь Юрия Ман
дельштама, умерла во Франции. Была замужем за двоюродным братом,
Михаилом Елачичем, по линии Елачич со стороны дедушки И. Стравин
ского. Михаил Елачич был наследником хорватского престола, потом
ственным дворянином и правнуком поэта Якова Полонского. Автор
книги о художнике Федоре Стравинском. С. 14, 15, 25, 28, 40, 53—60.
Стравинская, Екатерина Гавриловна (урожденная Носенко, 1880—
1939) — первая жена и двоюродная сестра Игоря Стравинского. С. 15,
53, 57.
Стравинская, Ксения (годы жизни неизвестны) — дочь сестры
Игоря Стравинского, жила в Ленинграде в том же доме, где жил Игорь
Стравинский. С. 59, 60.
Стравинская, Людмила Игоревна (Мика) (1908—1938) — старшая
дочь Игоря Стравинского, жена Юрия Мандельштама. Умерла от тубер
кулеза. С. 14, 25, 52—60.
Стравинская, Милена Игоревна (1914—2013) — младшая дочь
Игоря Стравинского, занималась резьбой по камню, прекрасно рисо
вала, в молодости снималась во французском кинематографе. С. 56, 57,
59, 60.
Стравинская, Мария (англ. Marie Stravinsky, род. 1967) — внучка
Юрия Мандельштама и правнучка Игоря Стравинского, Президент
фонда Игоря Стравинского в Женеве. С. 14, 33, 35, 40, 41, 53, 56—60,
84, 85, 93, 101, 104, 105, 131, 172, 316.
Стравинский, Игорь Федорович (1882—1971) — известный рус
ский композитор и дирижер. С. 14, 15, 25, 46, 52—55, 57—60, 85, 104.
Стравинский, Федор Игоревич (Theodore) (1907—1989) — худож
ник, старший сын композитора Игоря Стравинского, приемный отец
дочери Юрия Мандельштама Китти. С. 15, 25, 57—59.
453
Струве, Глеб Петрович (1898—1985) — историк литературы, фи
лолог-славист, критик, поэт, журналист, издатель. В 1918 г. служил
в Добровольческой армии генерала Алексеева. С фальшивым паспор
том перешел границу с Финляндией. Окончил Оксфордский универ
ситет (1921). Жил в Праге, Берлине (1922—1924). В 1924—1932 гг. —
в Париже. С 1932 г. жил в Англии. До 1947 г. преподавал в Лондонском
университете. С 1947 г. преподавал славистику в США, в Калифорний
ском университете (Беркли). Широко печатался в русской зарубеж
ной периодике. Наибольшую известность из работ Струве приобрела
книга «Русская литература в изгнании» (Нью-Йорк, 1956). Совместно
с Б. Филипповым подготовил к изданию собрания сочинений Бориса
Пастернака, Осипа Мандельштама, Анны Ахматовой, Николая Заболоц
кого, Николая Гумилёва, Николая Клюева. Издал письма Марины Цве
таевой с комментариями. Подготовил к печати и опубликовал «Лебе
диный стан», «Перекоп» Μ. Цветаевой, «Реквием» А. Ахматовой, собрал
и издал поэтическое наследие Георгия Маслова. С. 60, 73—75,104, 244.
Суворин, Алексей Сергеевич (1834—1912) —журналист, издатель,
писатель, театральный критик и драматург. С. 153.
Суворов, Александр Васильевич (1730—1800) — русский полково
дец. С. 229, 239.
Сумароков, Александр Петрович (1717—1777) — русский поэт,
драматург и литературный критик. С. 113, 225, 227—231, 238.
Сургучёв, Илья Дмитриевич (1881—1956) — прозаик, драма
тург. В 1920 г. эмигрировал через Константинополь и Прагу в Париж.
Во время Второй мировой войны публиковался в профашистских
и антисемитских газетах «Парижский вестник» и в берлинском «Новом
слове». За эти публикации в 1945 г. был арестован, сидел 6 месяцев
в тюрьме. С. 23, 36, 151, 240.
Сюарез, Андрэ (фр. Andre Searez, наст, фамилия Феликс Андре
Ив Шантрель, 1868—1948) — французский писатель, литературный
и художественный критик. С. 158—160.
Т
Тарускин, Ричард (англ. Richard Taruskin, род. 1945) — американ
ский музыковед и музыкальный критик. С. 57.
Таубер, Екатерина Леонидовна (в замужестве Старова, 1903—
1987) — поэтесса и прозаик, критик «первой волны» эмиграции.
В 1920 г. вместе с семьей эмигрировала в Белград, после замужества
жила во Франции. Принимала широкое участие в культурной жизни
эмиграции. Автор пяти сборников стихов. С. 305, 343.
Тевяшова, Наталья Михайловна (1800—1853) — жена К. Ф. Рыле
ева. С. 203.
Терапиано, Юрий Константинович (1892—1980) — поэт, прозаик,
переводчик и литературный критик «первой волны» эмиграции, орга
низатор и участник ряда литературных объединений Парижа. С 1920 г.
в эмиграции. Два года провел в Константинополе. В 1922 г. переехал
454
в Париж. Один из основателей и первый председатель Союза молодых
поэтов (1925). Редактор ряда антологий зарубежных поэтов. В начале
1930-х гг. входил в русскую парижскую масонскую ложу. Опублико
вал шесть сборников стихов, прозу; писал также критические статьи
на русском и французском языке. Наиболее известен его мемуарный
и литературно-критический сборник «Встречи» (1953), а также состав
ленная им антология русской зарубежной поэзии «Муза диаспоры»
(1966). Близкий друг Юрия Мандельштама. С. 20—22, 26, 34, 35, 45,
50—52, 55, 60, 62, 64, 72, 76—82, 85, 92, 107, 304, 340.
Толстая, Александра Львовна (1884—1979) — младшая дочь
и секретарь Льва Толстого, автор воспоминаний об отце. Основатель
ница и первая руководительница музея в Ясной Поляне и Толстовского
фонда. С. 153.
Толстая, Софья Андреевна (1844—1919) — жена Льва Толстого.
С. 153, 161.
Толстой, Алексей Николаевич (1883—1945) — прозаик, драматург.
С. 45, 295.
Толстой, Лев Николаевич (1828—1910) — писатель. С. 85, 88, 102,
117, 123—125, 140, 149, 151—153, 155—161, 166, 169, 177, 180, 183,
184, 205, 212, 214, 218, 235, 248, 251, 254, 266, 268, 270, 273, 279, 295,
305, 351, 353, 363, 364, 369, 375, 386, 401, 406.
Тредиаковский, Василий Кириллович (также Тредьяковский,
1703—1769) — поэт, переводчик и филолог. С. 197, 227—231.
Трофимов, Андрей (наст, имя Трубников Александр Александрович,
1882—1966) — титулярный советник, искусствовед, писатель, публи
цист, деятель культуры, коллекционер. Печатался на русском и фран
цузском языках. Накануне революции назначен в русское посольство
в Риме. После национализации римского посольства советской властью
эмигрировал во Францию. См. также комм. С. 388. С. 88, 387—389.
Труайа, Анри (фр. Henry Troyat, наст, имя Лев Асланович Тарасов,
1911—2007) — французский писатель, биограф, историк (русского про
исхождения). См. также комм. с. 370. С. 88, 89, 359, 366—371, 389, 396.
Тургенев, Александр Иванович (1784—1845) — историк и литера
тор, близкий друг H. Μ. Карамзина, В. А. Жуковского, П. А. Вяземского.
С. 226, 238.
Тургенев, Иван Сергеевич (1818—1883) — известный русский
писатель. С. 88, 132, 137, 138, 141—143, 155, 159, 162—166, 169, 177,
181—184, 207, 212, 218, 221, 238, 249, 250, 267—270, 272, 276, 277, 283,
305, 351, 395.
Тургенева, Ася (Анна Алексеевна) (1890—1966) — жена Андрея
Белого. Художница. С 1913 г. жила за границей. С. 96.
Туроверов, Николай Николаевич (1899—1972) — поэт «первой
волны» эмиграции. Донской казак, офицер русской и белой армий,
участник Первой мировой, Гражданской, Второй мировой войн.
В 1920 г. в составе Донского казачьего корпуса эвакуировался на о. Лем
нос, переехал в Болгарию, работал дровосеком и мукомолом в Югосла
455
вии. С середины 1920-х гг. обосновался в Париже. Работал ночным груз
чиком. Слушал лекции в Сорбонне. Занимался литературным трудом,
историческими и библиографическими исследованиями, изучал исто
рию казачества. Автор пяти сборников поэзии. Печатался во многих
периодических изданиях русской диаспоры. С. 23, 239, 240, 339, 342.
Тутковский, Павел Павлович (1889—1959) — капитан, военный
прокурор, композитор, музыкант, писатель, масон. В ноябре 1920 г.
эвакуирован с армией генерала П. Н. Врангеля через Константинополь
в Сербию. С 1928 г. жил в Париже. Написал 16 романов на русском
и французском языках. С 1955 г. жил в Голливуде (США), работал в ком
мерческих предприятиях. См. комм. с. 289. С. 288, 289.
Тэффи (Надежда Александровна Лохвицкая, 1872—1952) — про
заик, фельетонист, драматург, поэт, литературный критик, мемуа
ристка, общественный деятель. В конце 1919 г. эмигрировала через
Константинополь в Париж. Принимала широкое участие в литератур
ной жизни Парижа, печаталась в русской и французской периодике.
Автор ряда книг. В 1953 г. в Русской гимназии в Париже была учреж
дена Стипендия имени Н. А. Тэффи. С. 24, 80, 81, 279—282.
Тютчев, Федор Иванович (1803—1873) — поэт. С. 38, 39, 44, 100,
102, 109, 110, 158, 183, 184, 190, 201, 214—222, 228, 257, 393—395.
У
Унбегаун, Борис Генрихович (также Б.-О. Унбегаун, нем. Boris
Ottokar Unbegaun; 1898—1973) — лингвист и филолог, специалист
по славянским языкам и литературе. Участник Белого движения. Родился
в России, по происхождению немец. Эвакуирован в 1920 г. в Югосла
вию. В 1925 г. приехал в Париж. Посещал Сорбонну и Школу восточных
языков. Заведовал библиотекой Института славяноведения в Париже.
Провел каталогизацию русских периодических изданий, хранящихся
в различных библиотеках Парижа. В 1935 г. защитил в Сорбонне две
диссертации на степень доктора филологии, преподавал в университете
в Страсбурге. В1943—1945 гг. находился в концлагере Бухенвальд. После
войны преподавал в университетах, Бельгии, Англии, США. С. 239.
Успенский, Глеб Иванович (1843—1902) — писатель, близкий
к народническому движению. С. 151, 152, 154, 178.
Ф
Фельзен, Юрий (наст, имя Николай Бернгардович Фрейденштейн,
1894—1943) — прозаик, литературный критик, переводчик. В 1918 г.
эмигрировал в Ригу (Латвия), в 1921 г. переехал в Берлин. В 1924 г.
обосновался в Париже. Широко печатался в русской зарубежной
периодике. В 1942 г. был арестован нацистами. Погиб в Освенциме,
в Польше. С. 29, 65.
Фернандез, Рамон (фр. Ramon Fernandez, 1894—1944) — француз
ский литературный критик и писатель, автор книги «Франсуа Мориак,
Бог и Мамона» (1929). С. 129, 130.
456
Фет, Афанасий Афанасьевич (1820—1892) — поэт, переводчик,
мемуарист. С. 171, 179, 215, 394, 395.
Федоров, Александр Митрофанович (1868—1949) — поэт, драма
тург, писатель, художник-любитель. Эмигрировал в Болгарию в 1920 г.,
жил в Софии. Издал «Антологию болгарских поэтов». Стал одним
из учредителей и председателем Союза русских писателей и журна
листов в Болгарии (1930), участником Общества русских художников
в Болгарии (1929). Автор поэмы «Неопалимая купина» (1942). С. 234.
Флобер, Гюстав (фр. Gustave Flaubert, 1821—1880) — французский
прозаик-реалист, считающийся одним из крупнейших европейских
писателей XIX века. Наиболее известен его роман «Мадам Бовари».
С. 123, 125, 132, 134, 156, 182, 277.
Флоренский, Павел Александрович (1882—1937) — русский пра
вославный священник, богослов, религиозный философ, ученый, поэт.
С. 406.
Фонвизин, Денис Иванович (1745—1792) — литератор екатери
нинской эпохи. С. 137, 238.
Фондаминский (Фундаминский), Илья Исидорович (псевд. Буна
ков, 1880—1942) — историк, публицист, российский революционер,
масон, религиозный деятель. С 1907 г. в эмиграции в Париже. В 1917 г.
вернулся в Петроград. В 1919 г. снова уехал через Константинополь
в Париж. Член парижской группы Партии социалистов-революционе
ров. Один из основателей и соредактор журнала «Современные запи
ски» (1920—1940). Редактор журнала «Русские записки». Активно
участвовал в деятельности политических и общественных организа
ций. Автор историко-философских очерков, статей по вопросам рели
гии. Во время Второй мировой войны перебрался на юг Франции,
руководил отправкой евреев в США. 22 июня 1941 г. был арестован,
содержался в лагере Компьень. 20 сентября 1941 г. крещен в правосла
вие. В 1942 г. отправлен в лагерь Драней, затем в лагерь Аушвиц, где
и погиб. 16 января 2004 г. решением Священного Синода Константино
польского Патриархата был причислен к лику святых. С. 23, 24, 27,106.
Фра Беато Анджелико (Анжелико) (итал. Fra Beato Angelico, 1400—
1455) — итальянский художник эпохи Раннего Возрождения, домини
канский монах. С. 161, 186.
Франчич, Валентин Альбинович (1892—1937) — журналист,
поэт и прозаик, переводчик. Сотрудник санкт-петербургских жур
налов «Аргус», «Солнце России» и др. Участник Гражданской войны.
В 1919 г. эмигрировал во Францию. Писал по-русски, по-французски
и по-немецки. См. также комм. с. 376. С. 88, 373—376.
Фревиль, Жан (наст, имя Евгений Шкаф, 1895—1971) — фран
цузский писатель, выходец из России, историк, доктор юридических
наук и доктор экономических наук. Уехал из России после революции.
С 1927 г. — гражданин Франции. См. комм. с. 391. С. 390, 391.
Френкель, Наталия (годы жизни неизвестны) — французская
писательница русского происхождения. Автор единственного романа
457
на французском языке «Большое приключение». Других данных
о жизни писательницы нет. С. 88, 89, 370, 371.
Фридрих Вильгельм III (нем. Friedrich Wilhelm III, 1770—1840) —
король Пруссии с 1797 по 1840 г. С. 378.
Фурнье, Ален (фр. Alain-Fournier; наст, имя Анри Фурнье, 1886—
1914) — французский писатель. Погиб на фронте в начале Первой
мировой войны. С. 126.
X
Хадсон, Стефен (англ. Stephen Hudson, 1868—1944) — английский
романист. С. 133, 135.
Хемингуэй, Эрнест Миллер (англ. Ernest Miller Hemingway, 1899—
1961) — американский писатель и журналист. С. 46.
Хитрово, Софья Петровна (урожденная Бахметьева, 1848—1910) —
приемная дочь А. К. Толстого, супруга дипломата и поэта Михаила
Хитрово, хозяйка петербургского салона. Возлюбленная и муза мысли
теля Владимира Соловьёва. Ее мать — Софья Бахметьева. С. 171.
Ходасевич, Анна Ивановна (урожденная Чулкова, 1887—1964) —
первая жена поэта В. Ф. Ходасевича (1917—1922), родная сестра писа
теля Георгия Чулкова. С. 48.
Ходасевич, Владислав Фелицианович (1886—1939) — известный
поэт, критик, мемуарист. В эмиграции с 1920 г. С. 11, 32,47—50, 52, 68,
72, 74—76, 78, 81, 82, 85—87, 89, 92, 95, 100, 103, 104, 190, 233, 276,
277, 302, 303, 310, 320—338, 344, 346, 394, 397.
Ц
Цвейг, Стефан (нем. Stefan Zweig, 1881—1942) — австрийский
писатель, драматург и журналист. С. 133, 335.
Цветаева, Марина (1892—1941) — известная поэтесса Серебряного
века, прозаик, переводчица. В эмиграции в 1922—1939 гг. С. 47, 75,
303, 338.
Цейтлин, Александр Григорьевич (1901—1962) — литературовед,
доктор филологических наук, профессор. С. 201.
Целестин V (лат. Celestinus PP. V, в миру — Пьетро Анджелари
дель Морроне, итал. Pietro da Morrone, 1215—1296) — Папа Римский
с 5 июля по 13 декабря 1294 г. С. 264.
Цетлин, Михаил Осипович (псев. Амари, 1882—1945) — поэт, бел
летрист, редактор, меценат. В эмиграции с 1907 г. Был редактором раз
дела поэзии в «Современных записках». В 1940 г. уехал в Америку, был
основателем «Нового Журнала», автор пяти книг. С. 76.
Ч
Чаадаев, Петр Яковлевич (1794—1856) — философ, мыслитель,
публицист. С. 219.
Чассинг-Арсеньева — см. Арсеньева.
458
Червинская, Лидия Давыдовна (1907—1988) — поэтесса. В 1920 г.
эмигрировала с родителями в Константинополь, в 1922 г. приехала
в Париж. Муж — поэт Л. И. Кельберин. В послевоенные годы некоторое
время жила в Мюнхене, работала на радиостанции «Свобода». Широко
печаталась в эмигрантской периодике. Последние годы жила в Русском
доме в Монморанси. Автор трех сборников стихов. С. 63, 64, 75, 305.
Чернышевский, Николай Гаврилович (1828—1889) — философ,
революционер-демократ, энциклопедист, ученый, литературный кри
тик, публицист и писатель. С. 138, 139, 141, 151, 152, 183, 206.
Чертков, Владимир Григорьевич (1854—1936) — лидер толстов
ства как общественного движения, близкий друг Л. Н. Толстого, редак
тор и издатель его произведений. С. 161.
Честертон, Гилберт Кит (англ. Gilbert Keith Chesterton, 1874—
1936) — английский христианский мыслитель, журналист, писатель,
поэт, философ, оратор, литературный и художественный критик.
С. 124, 126.
Чехов, Антон Павлович (1860—1904) — писатель. С. 84, 88, 122,
153—155,161,166,167,172,178, 212, 213, 249, 250, 276—278, 282, 284,
290, 292, 295, 354, 357, 369, 389.
Чехов, Михаил Александрович (1891—1955) — великий русский
актер театра и кино, педагог, племянник А. П. Чехова. Эмигриро
вал в 1928 г. Жил в Германии, Чехословакии, Франции, США. Играл
на сцене европейских театров, снимался в кино. С. 96.
Чулков, Михаил Дмитриевич (1743—1792) — издатель, писатель,
историк. Автор «Исторического описания российской коммерции».
С. 48, 218.
Ш
Шайкевич, Анатолий Ефимович (псев. Аш, 1879—1947) — юрист,
журналист, балетный и театральный критик, коллекционер, музыкант.
В 1918 г. эмигрировал в Германию. Создал Русский романтический
театр в Берлине (1922—1926). Один из авторов сценария балета «Соль
вейг» на музыку Э. Грига. Выступал с докладами о балете. Автор ряда
книг о балете на русском и французском языках. Оставил рукопись вос
поминаний «Мост вздохов через Неву» (хранится в РГАЛИ). См. комм,
с. 399. С. 398, 399.
Шанель, Габриэль Бонёр (Коко) (фр. Gabrielle Bonheur «Coco»
Chanel, 1883—1971) — французский модельер. С. 46.
Шардонн, Жак (фр. Jacques Chardonne, наст, имя Жак Бутелью,
1884—1968) — французский писатель. Популярный роман писателя —
«Сентиментальные судьбы». Во время войны поддерживал подчинение
Европы Гитлеру. После войны за сотрудничество с фашистами был при
говорен к тюремному заключению. С. 131, 133—135, 156, 296.
Шарнипольский, Соломон Петрович (1901—1929) — художник,
поэт. В эмиграции жил в Париже. Единственная книга «Стихотворения»
459
вышла посмертно в Париже в 1930 г. Трагически погиб под колесами
автомобиля. С. 64.
Шаршун, Сергей Иванович (фр. Serge Charchoune, 1888—1975) —
писатель, художник, поэт. После окончания учебы в Париже (1912)
остался в Европе, большую часть жизни провел во Франции. Посещал
Русскую академию и академию Ла Палетт. В 1913—1914 гг. участвовал
в салоне Независимых. Одно время жил в Испании, провел в Барселоне
две персональные выставки (1916, 1917). Был в Русском экспедицион
ном корпусе. В 1919 г. вернулся в Париж. Работал рассыльным в изда
тельстве Я. Поволоцкого. Широко печатался в эмигрантской прессе.
Принимал участие в художественных выставках. Автор сборников сти
хотворений и прозы. Приверженец антропософии, называл себя «маги
ческим реалистом». Помогал материально нуждающимся друзьям
в Париже и России. Представлен в крупнейших музеях современного
искусства Европы и США. С. 91, 96, 111.
Шах, Евгений Владимирович (1905—?) — поэт. Происходил из дво
рянской семьи. В эмиграции с 1920-х гг. жил в Париже, печатался в рус
ской зарубежной периодике. С. 79.
Шаховская, Зинаида Алексеевна, княжна (в замужестве Малевская-Малевич, псевд. Jacques Croisé, Зинаида Сарана, 1906—2001) —
поэтесса, писательница, мемуаристка, редактор. Сестра архиепископа,
поэта Иоанна (Шаховского, псев. Странник). В 1920 г. вместе с семьей
эмигрировала. Писала и печаталась по-французски и по-русски.
Награждена орденом Почетного легиона, орденом Искусств и словес
ности, Золотой медалью г. Парижа (1987) и др. Последние годы жизни
провела в Русском доме в Сент-Женевьев-де-Буа. Автор ряда книг
на французском и русском языках. С. 46, 346.
Шевалье, Морис (фр. Maurice Chevalier, 1888—1972) — француз
ский шансонье и актер. С. 175.
Шекспир, Уильям (англ. William Shakespeare, 1564—1616) —
английский драматург. С. 150, 159, 185, 227, 401.
Шелгунов, Николай Васильевич (1824—1891) — публицист, лите
ратурный критик, лесовод. С. 207, 208.
Шелгунова, Людмила Петровна (урожденная Михаэлис, 1832—
1901) — переводчица, писательница, мемуаристка и общественная
деятельница. С. 207, 208.
Шелли, Перси Биши (англ. Percy Bysshe Shelley, 1792—1822) —
английский поэт. С. 336, 347.
Шеллинг, Фридрих Вильгельм Йозеф фон (нем. Friedrich Wilhelm
Joseph von Schelling, 1775—1854) — немецкий философ. С. 218, 401.
Шершеневич, Вадим Габриэлевич (1893—1942) — поэт, пере
водчик, один из основателей и главных теоретиков имажинизма.
В 1930-е гг. переводил на русский язык пьесы В. Шекспира, П. Корнеля,
В. Сарду, немецкую (Рильке, Лилиенкрон) и французскую (включая
полный перевод «Цветов зла» Бодлера) поэзию. Скончался после тяже
лой скоротечной болезни (двустороннего туберкулеза легких). С. 352.
Шестов, Лев ОДаакович (при рождении Иегуда Лейб Шварцман,
1866—1938) — русский философ-экзистенциалист, религиозный писа
тель, критик. В 1920 г. уехал из России в Швейцарию, в 1921 г. посе
лился во Франции. Член Русской академической группы в Париже
(с 1921 г.), профессор Института славяноведения (с 1922 г.). С 1921 г.
выступал с докладами и лекциями в различных организациях. Препода
вал философию на русском историко-филологическом отделении Сор
бонны (с 1922 по 1937 г.). Автор многочисленных трудов по философии
и литературе. С. 80, 95, 400—404, 406.
Шишков В. (годы жизни неизвестны) — поэт «первой волны» эми
грации, дальнейшей информации о нем нет. С. 234.
Шмелёв, Иван Сергеевич (1873—1950) —русский писатель, публи
цист, православный мыслитель, представитель консервативно-хри
стианского направления русской словесности. В 1922 г. эмигрировал
сначала в Берлин, а затем в Париж. Участвовал в деятельности обще
ственных и литературных организаций. Входил в состав Комитета
помощи русским писателям и ученым. Сотрудничал со многими эми
грантскими журналами. Годы Второй мировой войны провел в оккупи
рованном нацистскими войсками Париже. Часто публиковался в про
германской эмигрантской газете «Парижский вестник», за что был
обвинен в коллаборационизме. В старости тяжело болел, жил в нищете.
С. 23, 80, 91, 111, 244, 295.
Шопен, Фредерик Франсуа (фр. Frédéric François Chopin, 1810—
1849) — польский композитор и пианист. С. 85.
Штакеншнейдер, Елена Андреевна (1836—1897) — мемуаристка,
хозяйка литературно-художественного салона в Петербурге, дочь архи
тектора А. А. Штакеншнейдера. С. 208.
Штейгер, Анатолий Сергеевич, барон (1907—1944) — один из наи
более значительных поэтов «первой волны» эмиграции. Уехал из Рос
сии в 1920 г. Брат поэтессы Аллы Головиной. Известна его переписка
с Мариной Цветаевой. Поэзия Штейгера широко печаталась в русской
зарубежной периодике. Автор четырех сборников стихотворений.
Один из главных выразителей «парижской ноты». Умер от туберкулеза
в Швейцарии. С. 36, 37, 63—65, 71, 234, 304.
Штейн, Карл Генрих Фридрих, барон (нем. Heinrich Friedrich Karl
Reichsfreiherr vom und zum Stein, 1757—1831) — прусский государ
ственный и политический деятель, который отменил в стране крепост
ное право и провел ряд других значимых реформ, обеспечивших эко
номическое процветание и социальную стабильность Пруссии после
Наполеоновских войн, а в дальнейшей перспективе — подготовивших
объединение Германии при Бисмарке. С. 377—380.
Штейнер (Штайнер), Рудольф (нем. Rudolf Joseph Lonz Steiner,
1861—1925) — австрийский ученый, доктор философии, оккультист,
эзотерик, социальный реформатор, архитектор, ясновидящий и мистик
XX века; основоположник антропософии. С. 95, 96, 112.
Штильман, Татьяна Владимировна — см. Манделыптам-Гатинская.
461
Шубников С. А. (годы жизни неизвестны) — друг поэта Востокова,
член Вольного общества любителей словесности. С. 225, 226.
Шувалов, Иван Иванович (1727—1797) — государственный дея
тель, генерал-адъютант. С. 231.
Щ
Щепкин, Михаил Семенович (1788—1863) — актер, один из осно
воположников русской актерской школы. С. 163.
Э
Эльсберг, Яков Ефимович (наст, фамилия Шапирштейн, псев.
Шапирштейн-Лерс Я. Е., Лере Я., 1901—1976) — советский литературо
вед и критик, доктор филологических наук. С. 136.
Эме, Марсель (фр. Marcel Aymé, 1902—1967) — французский писа
тель, прозаик и драматург. С. 296.
Эмин, Федор Александрович (до крещения Магомет-Али Эмин;
1735—1770) — русский писатель, журналист. С. 114, 115.
Эренбург, Илья Григорьевич (1891—1967) — писатель, поэт,
публицист, журналист, переводчик. С. 22, 45, 353.
Эсвей, Александр (годы жизни неизвестны) — французский режис
сер русского происхождения, печатался в «Грани» (?). Дальнейшей
информации о нем нет. С. 241.
Эспиноза, Лоренцо Рубио де (даты жизни неизвестны) — испан
ский военный, второй муж княгини Юлии Апраксиной. С. 350.
Эстерхази, Миклош Иосиф, князь «Великолепный» (венг. Nikolaus
Joseph Esterhazy Furst von Galántha, 1714—1790) — один из богатейших
людей Венгрии. С. 348.
Ю
Юбер, Робер (Robert Hubert, 1733—1808) — французский живопи
сец. С. 388.
Я
Языков, Николай Михайлович (1803—1846) — поэт эпохи роман
тизма. С. 193—196, 223, 238.
Яновский, Василий Семенович (1906—1989) — прозаик, лите
ратурный критик, публицист, мемуарист «первой волны» эмиграции.
В 1922 г. вместе с отцом и двумя сестрами нелегально перешел поль
скую границу. С 1926 г. жил в Париже, принимал активное участие
в литературной жизни эмиграции. После войны жил в Америке. Автор
нескольких романов на английском и русском языках и книги воспо
минаний «Поля Елисейские. Книга памяти» (1993). С. 27, 50, 66, 77, 91,
111.
Ярцев, Алексей Алексеевич (1858—1907) — актер и историк теа
тра. С. 277.
462
Фотоальбом Юрия Мандельштама
Юрий Мандельштам, 1925 г. (из архива Марии Стравинской)
463
Владимир Арнольдович Мандельштам, отец Юрия Мандельштама
(из архива Марии Стравинской)
София Давыдовна Штильман-Мандельштам, мать Юрия Мандельштама
(из архива Марии Стравинской)
464
Владимир Арнольдович Мандельштам, отец Юрия Мандельштама (1945 г.)
(из архива Марии Стравинской)
Татьяна (сестра Юрия), Юрий и София (мать Юрия и Татьяны),
прибл. 1925 г. (из архива Марии Стравинской)
465
Юрий Мандельштам, Людмила Стравинская (жена Юрия)
и София (мать Юрия), прибл. 1936 г.
(из архива Марии Стравинской)
Людмила Игоревна (Мика) Стравинская, жена Юрия Мандельштама
(из архива Марии Стравинской)
466
Юрий Мандельштам и Людмила Стравинская, приблизительно 1936 г.
(из архива Марии Стравинской)
Юрий, Людмила и дочь Китти, 1938 г.
(из архива Марии Стравинской)
467
Ю. Мандельштам. Надпись на обратной стороне
фотографии, подаренной дочери Китти (1938 г.)
(из архива Марии Стравинской)
36 ts«đ«laGzacMM,Pam
Дш * Парях·, гя*жив ЮрийМмсв iiwtim яЛюджява
61 roeChaftai Legach·, Bxû
Дем в Париже, где жив Юрик Маязевьштаж в 1911 году
Дома, где жил Юрий Мандельштам в Париже
468
Свидетельство о смерти Юрия Мандельштама,
полученное родными поэта (из архива Марии Стравинской)
Свидетельство о смерти Юрия Мандельштама, выданное Французским
Министерством Ветеранов и Жертв Войны в 1945 г.
(из архива Марии Стравинской)
469
Узники лагеря Beaune-Ia-Rolande под Парижем
Выпускники русской гимназии в Париже, где учился Юрий Мандельштам,
1924г.
470
Выпускники и учителя русской гимназии в Париже, 1926 г.
Княгиня Лидия Павловна Донская, почетный попечитель
русской гимназии в Париже
471
Лк«/
(< <Z £c/& &№с'
Hc.íftMĚfrtl· -
7á£ílí
.
étyw*>
ъ
átyfiwťa
J)H f^~2.
V (í/ÍÍ£^Cý!€»c2f
/(< AU/JfXe fÂ^A^ÀifôP^*1^
■ćt-i
ßi
x/ал
'Ту'££/(<пЛ (tát^iPCĆ/ć'Z·'-'/МмаТмЫ-Ϊ
££Љ*0сГ<н*$ст< WM#
ННММНгатННИННИвЯМЯМНМННВИНПИНЯмппЯМЯК
Стихи Юрия Мандельштама, переданные из лагеря Драней
(из архива Марии Стравинской)
Поэты Владимир Смоленский и Юрий Мандельштам
472
Группа поэтов журнала «Числа»
(Юрий Мандельштам 7-й справа в верхнем ряду)
Китти Стравинская, 1965 г. (1936—2002)
473
Татьяна Владимировна Штильман (Мандельштам-Гатинская),
сестра Юрия Владимировича Мандельштам
(из архива дочери поэтессы Nina Coissac)
Ю. В. Мандельштам, 1936 г.
(из архива Марии Стравинской)
474
Автограф Татьяны Штильман, сестры Юрия Мандельштама
из альбома А. Гингера, прибл. 1946 г.
475
Рахель Блувштейн, еврейская поэтесса из рода Мандельштамов
(1890—1931)
Волинекая Губерния, 1900 г. Игорь Стравинский (в кепке) с братьями Гурием
и Юрием. Доктор Вера Носенко сидит слева, Екатерина Носенко (будущая
жена И. Стравинского) стоит сзади (в копюшоне) и справа ее сестра Людмила
(из архива Марии Стравинской)
476
Фотографии к разделу
«Франко-русские прозаики»
Аля Рахманова
(Галина Николаевна Дюрягина,
1898—1991)
Валентин Альбинович Франчич
(1892—1937)
Михаил Матвеев
(Иосиф Константиновский,
1892—1969)
Николай Валерианович Брянчанинов
(1874—1943)
477
Игнатий Легран
(Фердинанд Игнатий Альберт Варшавский, 1884—?)
Эммануэль Бов
(Эммануэль Эммануилович
Бобовников, 1898—1945)
478
Ирина Львовна Немировская
(1903—1942)
Андрей Трофимов
(Александр Александрович Трубников,
1882—1966),
портрет работы Зинаиды Серебряковой
Борис Петрович Вышеславцев
(1877—1954)
Анри Труайа
(Лев Асланович Тарасов, 1911—2007)
479
Александр Александрович
Гефтер
(1885—1956)
Николай Аполлонович Байков
(1872—1958)
Георгий Викторович
Адамович
(1892—1972)
Николай Николаевич
Брешко-Брешковский
(1874—1943)
Александр Павлович Буров
(1876—1967)
Наши книги можно приобрести:
Учебным заведениям и библиотекам:
в отделе по работе с вузами
тел.: (495) 744-00-12, e-mail: vuz@urait.ru
Частным лицам:
список магазинов смотрите на сайте urait.ru
в разделе «Частным лицам»
Магазинам и корпоративным клиентам:
в отделе продаж
тел.: (495) 744-00-12, e-mail: sales@urait.ru
Отзывы об издании присылайте в редакцию
e-mail: red@urait.ru
Новые издания и дополнительные материалы доступны
в электронной библиотечной системе «Юрайт»
biblio-online.ru
Учебное издание
Мандельштам Юрий Владимирович
Статьи и сочинения
Том 1
О русской литературе
Составители Е. Дубровина и Μ. Стравинская
Формат 70x100 V16.
Гарнитура «Charter». Печать цифровая.
Усл. печ. л. 37,24.
ООО «Издательство Юрайт»
111123, г. Москва, ул. Плеханова, д. 4а.
Тел.: (495) 744-00-12. E-mail: izdat@urait.ru, www.urait.ru
Электронная библиотека (ЭБС)
издательства «Юрайт»
www.biblio-online.ru
Платить только за необходимое!
Что продаем?
Учебники ведущих научных школ
страны от издательства «Юрайт».
Учебники по новым ФГОСам для прикладного и академического
бакалавриата.
Модули по узким дисциплинам.
Сколько стоит?
Вы можете выбрать только те учебники,
которые нужны Вашим учащимся.
Вы можете выбрать количество
единовременных доступов к каждому
учебнику.
Издательство «Юрайт» поможет
с подборкой учебников по Вашим
дисциплинам.
Один доступ к учебнику на год - в 5 раз
дешевле печатного издания.
Почему именно наша ЭБС?
Качественный контент для образования.
Доступ к переизданиям в течение
подписки.
Доступ к архиву издательства.
Сервисы для библиотек
и преподавателей.
Система поиска по всем метаданным.
Система поиска по дисциплинам
и синонимам.
Передача данных в библиотечный
каталог в формате RUSMARC.
Издательство «Юрайт»
111123, Москва, ул. Плеханова, д. 4а, бизнес-центр «Юникон»
Тел./факс (495) 744-00-12; e-mail: vuz@urait.ru