Автор: Драйзер Т. Вашингтон Ирвинг Твен М. Хемингуэй Э. Фолкнер У. Генри О. Хьюз Л. Тугушева М. Лондон Джек Готорн Н. Капоте Трумэн Колдуэлл Эрскин По Эдгар Аллан Чивер Д. Оутс Дж.К. Вулф Томас Сэлинджер Джером Дэвид Брет Гарт Ф. Гарленд Ф. Норрис Ф. Крейн С. Ларднер Р. Мальц А. Маккаллерс К. Болдуин Д.
Теги: художественная литература новеллы американская литература сборник произведений
Год: 1983
ЗОЛОТОЙ МИРЛЖ
Американская
новелла
XIX—XX вв.
w>
2""i
Л/Х-ЛХа
ВБК 84.47
3-80
Консультация и статья
М. П. ТУГУШЕВОЙ
Художник В. В. ЕРЕМИН
3 4703000000-24 30.83
М160@3)-83
Произведения, включенные в книгу, изданы на
языке оригинала до 27 мая 1973 г.
©Состав, статья, оформление
Хабаровское книжное издательство, 1983
В, Ирвинг
РИП ВАН ВИНКЛЬ
Посмертный труд Дидриха Никербокера
Клянусь Вотпном, богом саксов,
Творцом среды (среда — Вотанов день),
Что правда — вещь, которую храню
До рокового дня, когда свалюсь
В могилу.'..**
Картраит
Всякий, кому приходилось подниматься вверх по
Гудзону, помнит, конечно, Каатскильские горы. Эти
дальние отроги великой семьи Аппалачей, взнесенные
на внушительную высоту и господствующие над
окружающей местностью, виднеются к западу от реки.
Всякое время года, всякая перемена погоды, больше
того — всякий час на протяжении дня вносят изменения
в волшебную окраску и очертания этих гор, так что
хозяюшки — что ближние, то и дальние — смотрят на
них как на безупречный барометр. Когда погода тиха
и устойчива, они, одетые в пурпур и бирюзу,
вычерчивают свои смелые контуры па прозрачном вечернем
небе, но порою (хотя вокруг, куда ни глянь, все
безоблачно) у их вершин собирается сизая шапка тумана,
и в последних лучах заходящего солнца она горит и
сияет, как венец славы.
У подножия этих сказочных гор путнику, вероятно,
случалось видеть легкий дымок, вьющийся над
селением, гонтовые крыши которого просвечивают между
деревьями как раз там, где голубые тона предгорья
переходят в яркую зелень расстилающейся перед ним
местности. -Это — старинная деревушка, основанная
голландскими переселенцами еще в самую раннюю по-"
ру колонизации, в начале правления доброго Питера
* Все встречающиеся в тексте стихи переведены Т. М. Каз-
мичевой.
Стайвесанта (мир 'праху его!), и еще совсем недавно?
тут сохранялось несколько домиков, сложенных
первыми колонистами из мелкого, вывезенного из Голландии
желтого кирпича, с решетчатыми оконцами и
флюгерами в виде петушков на гребнях островерхих крыш.
Вот в этой-то деревушке и в одном из таких домов
"(который, сказать по правде, порядком пострадал от
времени и непогоды), в давние времена, тогда, когда
этот край был британской провинцией, жил простой,
добродушный малый по имени Рип Ван Винкль.
Он принадлежал к числу потомков тем самых Ван
Винклей, которые с великою славою подвизались в
рыцарственные дни Питера Стайвесанта и находились
¦с ним при осаде форта Кристины. Воинственного
характера своих предков он, впрочем, не унаследовал. Я
заметил уже, что это был простой, добродушный
малый; больше того,, он был хороший сосед и покорный,
забитый супруг. Последнему обстоятельству он и был
обязан, по-видимому, той кротостью духа, котбрая
снискала ему всеобщую любовь и широкую
популярность, ибо наиболее услужливыми и покладистыми вне
своего дома оказываются мужчины, привыкшие
повиноваться вечно брюзжащим и бранящимся женам. Их
нрав, пройдя через огненное горнило домашних
невзгод, становится, вне всякого сомнения, гибким и
податливым, ибо супружеские нахлобучки лучше всех
проповедей на свете научают человека добродетели
терпения и послушания.JBot прчему сварливую жену в
некоторых отношениях можно считать благословением
неба, а раз так, Рип Ван Винкль был благословен
трижды.
Как бы там ни было, но он, бесспорно,
пользовался горячей симпатией всех деревенских хозяюшек,
которые, согласно обыкновению прекрасного пола, во всех
семейных неурядицах Рипа неизменно становились на
его сторону и, когда тараторили друг с другом по
вечерам, не упускали случая взвалить всю вину на
тетушку Ван Винкль. Даже деревенские ребятишки
встречали его появление шумным и радостным гомоном. Он
принимал участие в их забавах, мастерил им "игрушки,
учил запускать змея и катать шарики* и рассказывал
нескончаемые истории про духов, ведьм и индейцев.
* Речь идет о детской игре наподобие бабок.
6
Когда бы ни слонялся он по деревне, его постоянно
окружала ватага ребят, цеплявшихся за иолы его
одежды, забиравшихся к нему на спину и безнаказанно
учинявших тысячи шалостей; кстати, не было ни одной
собаки в окрестностях, которой пришло бы в голову на
него залаят-ь.
Большим недостатком в характере Рипа было
непреодолимое отвращение к труду. Это происходило,
однако, не потому, что у него не хватало усидчивости
или терпения, — ведь сидел же он сиднем, бывало, па
мокром камне с удочкой, длинною и тяжелой, как
татарская пика, и безропотно удил целыми- днями даже
в тех случаях, когда ни, разу не клюнет; бродил же он
часами с ружьем на плече по лесам и болотам, по
горам и по долам, чтобы подстрелить нескольких белок
или лесных голубей. Никогда не отказывался он
пособить соседу даже в самой трудной работе и был
первым, если в деревне принимались сообща лущить
кукурузу или возводить каменные заборы; жительницы
деревни привыкли обращаться к нему с различными
поручениями или просьбами сделать для них
какую-нибудь мелкую, докучливую работу, взяться за которую
не соглашались их менее покладистые мужья. Короче
говоря, Рип охотно брался за чужие дела, но отнюдь
не за свои собственные; исполнять обязанности отца
семейства и содержать ферму в порядке
представлялось ему немыслимым и невозможным.
„ Он заявлял, что обрабатывать его землю не стоит:
это, мол, самый скверный участок в целом краю, все
растет на нем из рук вон плохо и всегда будет расти
отвратительно, несмотря на все труды, и-усилия.
Изгороди у него то и дело разваливались; корова
неизменно умудрялась заблудиться или забредала в капусту;
сорняки на его поле росли, конечно, быстрее, чем у кого
бы то пи было; всякий раз, когда он собирался
работать вне дома, начинал, как нарочно, лить дождь, и,
хотя доставшаяся ему по наследству земля,
сокращаясь акр за акром, превратилась в конце концов,
благодаря его хозяйничанию, в узкую полоску картофеля и
кукурузы, полоска эта была наихудшею в этих местах.
Дети его ходили такими оборванными и одичалыми,
словно росли без родителей. Его сын Рип походил на
отца, и по всему было видно, что вместе со старым
платьем он унаследует и отцовский характер. .Обычно он
трусил мелкой рысцой, как жере"бенок, по пятам
матери, облаченный в старые отцовские проношенные до дыр
широченные штаны, которые с великим трудом
придерживали одною рукой, подобно тому как нарядные дамы
в дурную погоду подбирают шлейф своего платья.
Рип Ван Винкль тем не менее принадлжал к раз-*
ряду тех вечно счастливых смертных, обладателей
легкс мысленного и беспечного нрава, которые живут не
задумываясь, едят белый хлеб или черный, смотря по
тому, какой легче добыть без труда и забот, и скорее
готовы сидеть сложа руки и голодать, чем работать и
жить в довольстве. Если бы Рип был предоставлен
самому себе, он посвистывал бы в полное свое
удовольствие на протяжении всей своей жйни, но, увы!.,
супруга его жужжала ему без устали в уши, твердя об его
лени, беспечности и о разорении, до которого он довел
собственную семью. Утром, днем и ночью ее язык
трещал без умолку и передышки: все, что бы ни сказал .и
что бы ни сделал ее супруг, вызывало поток
домашнего1 красноречия. У Рипа был единственный способ
отвечать на все проповеди подобного рода, и благодаря
частому повторению это превратилось в привычку: он
пожимал плечами, покачивал головой, возводил к небу
глаза и упорно молчал. Впрочем, это влекло за собой
новые залпы со стороны его неугомонной супруги, п в
конце концов ему приходилось отступать с поля
сражения и скрываться за пределами дома — ведь
только такие пределы и остаются несчастному мужу,
живущему под башмаком у жены,
Среди домашних единственным другом Рипа был
пес по имени Волк — существо не менее подбашмач-
ное, чем его бедняга хозяин — ибо госпожа Ван Винкль,,
считая, ¦ что они товарищи по лености и безделью,
злобно косилась на Волка, видя в нем причину частых
отлучек ее супруга. Волк же, в сущности говоря,
обладал всеми чертами характера, которые полагается
иметь честному псу: ом не уступил бы в отваге ни
одному зверю, рыскавшему в лесах, но какая отвага
устоит перед нападками злого, вечно извергающего хулу
женского языка! Стоило Волку переступить порог
дома — и облик его сразу преображался: понурый, с
опущенным в землю или зажатым меж йог хвостом,
крался он с видом преступника, то и дело бросая косые
взгляды па хозяйку Ван Винкль и при малейшем взма-
хе метлы или уполовника с воем и визгом кидаясь за
дверь.
С годами семейная жизнь Рипа становилась все
тягостнее. Дурной характер'никогда не смягчается с
возрастом, а острый язык — единственный из всех
режущих инструментов, который не только не
притупляется от постоянного употребления, но, напротив,
становится все острей и острей. Будучи принужден
частенько покидать домашний очаг, Рип мало-помалу привык
находить отраду в посещении, так сказать, постоянного
клуба мудрецов, философов и прочих деревенских
бездельников. Клуб этот заседал на скамье у небольшого
.трактира, вывеской которому служил намалеванный
красною краской портрет его королевского величества
Георга III. Здесь просиживали они в холодке
нескончаемый летний день, бесстрастно передавая друг
другу деревенские сплетни или сонно пережевывая
бесчисленные истории ни о чем. Впрочем, иным
государственным деятелям стоило б выложить хорошие денежки,
чтобы послушать глубокомысленные дискуссии,
возникавшие порой между ними, когда какой-нибудь
случайный проезжий снабжал их старой газетой. С какою
торжественностью внимали они тогда неторопливому
чтению Деррика ван Буммеля, школьного учителя,
маленького и щегольски одетого ученого человечка,
который, не запнувшись, мог произнести самое гигантское
слово во всем словаре! С какой мудростью толковали
они о событиях многомесячной давности!
Общественным мнением в этом высоком собрании
заправлял Николас Веддер, патриарх деревни и
владелец трактира, у порога которого он восседал с утра
до ночи, передвигаясь ровно на столько, сколько
требовалось, чтобы укрыться от солнца и остаться в тени
могучего дерева, так что соседи, наблюдая его
движения могли определять время с такой же точностью, как
если бы перед ними были солнечные часы. Правда,
голос его можно было услышать не часто, зато трубкой
своей дымил беспрерывно. И все же его приверженцы
(а у всех великих людей всегда бывают приверженцы)
отлично понимали его и умели угадывать его мнения.
Было замечено, что, если чтение или' рассказ
приходились ему не по вкусу, он начинал яростно попыхивать
трубкой, выпуская изо рта частые, короткие и
сердитые клубы дыма; если же, напротив, они ему нравк-
лись, он медлительно и спокойно затягивался и
выпускал дым легкими,'мирными облачками: время от
времени, вынув изо рта трубку, он степенно кивал головой
в знак полного одобрения, и тогда О'коло его носа
завивался ароматный дымок.
Но.даже из этой твердыни бедный Рип был выбит
в конце концов своею сварливой женой, которая не раз
нарушала спокойствие и безмятежность
достопочтенного сборища, ставя членов его ни во что и допекая их
своими насмешками. Даже священную особу Ни-коласа
Веддера не. пощадил дерзкий язык той бешеной
фурии, обвинявшей его во всеуслышанье в том, что он
потворствует праздным наклонностям ее
легкомысленного супруга.
Бедняга Рип был доведен, таким образом, почти до
отчаяния; единственное, что ему оставалось, чтобы
избавиться от работы на ферме и брани жены, — это
взять в руки ружье и отправиться бродить по лесам.
Здесь присаживался он иногда к подножию
дерева и делился содержимым своей охотничьей сумки с
Волком, к которому испытывал сострадание, как к
товарищу по несчастью. «Бедный Волк, — говаривал он
в таких случаях, — твоя хозяйка устраивает тебе
чертовски собачью жизнь? Ничего, приятель, пока я жив,
есть кому за тебя постоять!» Волк помахивал хвостом,
устремлял грустный взгляд на хозяина, и, если собаки
способны сочувствовать людям, я и впрямь готов
верить, что он от всего сердца отвечал Рипу взаимностью.
Как-то в погожий осенний день, совершая вылазку
подобного рода, Рип неприметно для себя самого
взобрался на одну из самых высоких вершин Каатскиль-
ских гор. Он предавался излюбленной им охоте на
белок, и безлюдные горы отвечали многократным эхом
на его выстрелы. Уже к вечеру, тяжело дыша от
усталости, прилег он на зеленый, поросший горной травою
бугор у самого края пропасти. Оттуда, сквозь просветы
между деревьями, он видел обширную, тянувшуюся на
многие мили равнину, покрытую густым лесом. Где-то
внизу — там, далеко-далеко, — величаво и безмолвно
катил свои воды могучий Гудзон (лишь изредка на его
зеркальном лоне можно было заметить отражение баг-,
ряного облачка или паруса медлительного, как бы
застывшего на месте суденышка), но и самый Гудзон
терялся наконец в синеве дальних .предгорий.
10
С противоположной стороны перед ним
открывалась глубокая, зажатая горами лощина — дикая,
пустынная, взъерошенная, — дно которой, заваленное
обломками нависших сверху утесов, было едва освещено
отсветами лучей заходящего солнца. Рип лежал и
задумчиво глядел на эту картину; наступал вечер; горы
отбрасывали длинные синие тени, закрывая ими
долины. Рнп понял, что стемнеет гораздо раньше, чем он
успеет достигнуть деревни, и^ тяжко вздохнув,
представил себе грозную встречу, уготованную ему госпожою
Ван Вннкль.
Вдруг, когда он собрался уже спускаться с горы, до
него донесся издали окрик: «Рип Ван Винкль! Рип Ван
Винкль!» Рип взглянул во все стороны, но кругом
никого не было, кроме вороны, направлявшей свой
одинокий полет через горы. Он решил, что воображение
обмануло его, и снова приготовился к спуску, ..как
вдруг услыхал тот же голос, отчетливо прозвучавший
в тихом вечернем воздухе: «Рип Ван Вннкль! Рип Ван
Винкль!» В то же мгновение Волк ощетинился,
зарычал, прижался к хозяину и замер, испуганно смотря
вниз.
Теперь и Рип проникся какой-то смутной
тревогой; он устремил беспокойный взгляд в направлении,
подсказанном ему- Волком, и различил, наконец,
причудливую фигуру какого-то человека, с усилием взОн.-
равшегося на скалы и сгибавшегося под тяжестью
ноши, которую он тащил на спине. Рип удивился,
встретив человеческое существо в такой пустынной и
обычно никем не посещаемой местности, но, решив, что это
кто-нибудь из окрестных жителей, нуждающийся в его
помощи, поспешил на зов и начал спускаться.
Приблизившись, он еще больше поразился странной
наружности незнакомца.. Перед ним стоял маленький
коренастый старик с густою гривой волос и седой
бородой. Одет он был по старинной голландской моде: в
суконный камзол, перетянутый у пояса ремнем, и
несколько пар штанов, причем верхние, необыкновенно
широкие, были украшены сбоку рядами пуговиц, а у
колен — бантами. Он тащил на плече изрядный
бочонок; очевидно наполненный водкой, и подавал Рипу
знаки, прося его приблизиться и помочь. Хотя Рип
несколько оробел и не чувствовал особого доверия к
незнакомцу, все же он со всегдашней готовностью от-
кликнулся на его просьбу, и вот, помогая друг другу,
они стали карабкаться вверх по промоине,
представлявшей собой, очевидно высохшее русло ручья.
Во время подъема Рип не раз слышал глухие
удары, напоминавшие раскаты далекого грома. Они
доносились, казалось, из глубокого, вытянутого в длину
оврага, или, вернее, ущелья между высокими
скалами: к нему-то и вела та неровная, усыпанная щебнем
тропа, которою они шли. Рии на мгновенье остановился
и, рассудив что это, должно быть, отдаленный гул
быстротечного грозового ливня, какой часто бывает в
горах, тронулся дальше. Пройдя ущелье, они вышли в
лощину, похожую на маленький амфитеатр. Ее со всех
сторон окружали отвесные кручи, с краев которых
свешивались ветви деревьев, так что снизу можно было
увидеть лишь клочки лазурного неба или порою яркое
вечернее облачко. За это время пи Рип,-ни его
спутник не проронили ни слова, и хотя первый ломал себе
голову, чего ради тащить бочонок с водкой в дикие,
пустынные горы, он так и не решился обратиться за
разъяснением к старику, ибо в-нем было что-то
необыкновенное и непостижимое, внушавшее страх и
исключавшее возможность сближения.
Добравшись до амфитеатра, Рип увидел немало
достойного удивления. Посредине, на гладкой площадке,
компания странных личностей резалась в кегли. На
них было причудливое иноземное платье: одни — в
кургузых куртках, другие — в камзолах, с длинными
ножами у пояса, и почти все в таких же необъятных
штанах, какие были на проводнике Рипа. Но и помимо
платья все в их наружности было необычайно: у
одного — огромная голова, широкое лицо и крошечные
свиные глазки; лицо другого (на нем был белый
колпак, похожий на сахарную голову и украшенный
красным петушьим перышком) состояло, казалось, из
одного носа. У всех были бороды различной формы и
различного цвета. Один из них был, по-видимому,
начальником; на этом дюжем пожилом джентльмене с
обветренным красным лицом был' кафтан с галунами,
широкий пояс и кортик, а также шляпа с высокой
тульей и перьями, красные чулки и башмаки на высо-
ченнейших каблуках, украшенные спереди пряжками.
Вся группа в целом напомнила Рипу картину
фламандского живописца в гостиной вап Шайка, деревенского
19.
пастора, привезенную из Голландии еще первыми
поселенцами.
Но вот что больше всего поразило Рипа: хотя эти
ребята, судя по всему, развлекались от всего сердца,
они удерживали на своих лицах неизменно суровое
выражение и хранили таинственное молчание; никогда
еще Рипу не доводилось присутствовать при столь
унылой забаве. Кроме стука шаров, который будил в горах
громкое эхо, грохотавшее подобно громовым раскатам,
ничто не нарушало безмолвия этой сцены.
Когда Рип со своим спутником подошли ближе, эти
люди разом прервали игру, и каждый из них
уставился на него упорным, как у изваяния, взглядом; их лица
были такие странные, такие чужие, такие
безжизненные, что у Рипа екнуло сердце и задрожали поджилки.
Между тем его спутник стал разливать содержимое
бочонка по большим кубкам и знаком показал Рипу, что
их следует поднести играющим. Рип повиновался со
страхом и дрожью; в глубоком молчании проглотили
они напиток и вернулись к игре.
Мало-помалу Рип освоился с окружающим. Его
страх и тревога прошли. Он осмелился даже, —
разумеется, лишь тогда, когда никто не глядел в его
сторону — отведать напитка и нашел, что по вкусу и запаху
это — отменная голландская водка. И так как по
натуре своей он был вечно жаждущею душой, его веко-'
ре стало томить искушение, не хлебнуть ли еще
разочек. Но поскольку один глоток влечет за собой другие,
он прихлебывал, так что сознание его в конце концов
затуманилось, голова стала тяжелой и опустилась на
грудь, и он погрузился в глубокий сон.
Проснувшись, Рип увидел себя на том же зеленом
бугре, с которого он впервые заметил вчерашнего
старика из ущелья. Он протер глаза — было яркое, ясное
утро. В кустах порхали и чирикали птички; кружа
высоко в небе, парил орел, подставляя грудь чистому
горному ветру. «Неужто, — подумал Рип, — я провел тут
всю эту ночь?» Он припомнил все происшедшее с ним
перед тем, как он задремал. Странный человек с
бочонком голландской1 водки... овраг в горах... дикий
уголок среди скал... унылая партия в кегли... кубок... «Ох,
этот кубок, — подумал Рип, — этот проклятый кубок!
Как же мне оправдаться .перед госпожою Ван Винкль?»
Он осмотрелся, разыскивая свое ружье, но вместо
/Я
нового, отлично смазанного дробовика ' нашел рядом с
собою старый кремневый мушкет; ствол был изъеден
ржавчиною, замок отвалился, червями источено ложе.
Он заподозрил, что давешние суровые и немые гуляки,
которых он встретил в горах, сыграли с ним шутку и,
напоив водкой, подменили его ружье. Волк тоже
исчез; впрочем,' он мог заблудиться, погнавшись за
куропаткою или белкой.
Рип свистнул и кликнул его по имени — все было
напрасно. На его свист и крики многократно ответило
эхо, собаки же нигде не было.
Он решил еще раз навестить место вчерашней
вечерней забавы; если встретится кто-нибудь из игроков,
он потребует с него ружье и собаку. Поднявшись на
ноги, чтобы выполнить это намерение, он почувствовал
ломоту в суставах и заметил, что ему недостает былой
легкости и подвижности.
«Уж эти постели в горах; видать, они не для меня,—
подумал Рип, — и если после такой прогулочки я схва-
чу ко всему еще ревматизм, попадет же мне от
хозяйки Ван ВинКль!» С трудом спустившись в овраг, он
отыскал промоину, по которой вчера вечером
поднимался со своим спутником в гору. К его изумлению,
по ней теперь, пенясь, несся, перескакивая со скалы
яа скалу и оглашая овраг ревом и рокотом, бурный
горный .поток. Рип тем не менее стал карабкаться вверх
вдоль его берега, и ему пришлось пробираться сквозь
заросли лавра, березняк и лещинник, путаясь и по
временам увязая среди густых лоз дикого винограда,
который, цепляясь за деревья своими усиками и
завитками, соткал на его пути своеобразную сеть.
Наконец добрался он до того места в ущелье, где
между утесами должен был открыться проход в
амфитеатр, но больше не было и следа такого прохода.
Скалы вздымались отвесной непреодолимой стеной;
сверху легкою полосой перистой пены несся поток,
низвергавшийся в просторный "водоем, глубокий и черный,
укутанный тенью растущего вокруг леса.. Здесь бедный
Рип поневоле остановился. Он еще раз свистнул и
позвал пса, но в ответ донеслось лишь карканье
праздных ворон, кружившихся высоко в воздухе над сухим
деревом, свисавшим в озаренную солнцем пропасть;
вороны, •чувствуя себя в безопасности, — еще бы, на
такой BbicoTeJ — поглядывали насмешливо вниз и по-
14
тешались, казалось, над затруднениями бедняги. Что
теперь делать? Утро проходило, он испытывал голод:
он ведь не завтракал! Его огорчила потеря ружья и
собаки, он страшился встречи с женой, но не помирать
же с гододу в этих горах! Покачав головою, он взвалил
на плечо ржавый мушкет и с сердцем, исполненным
забот и тревоги, направился восвояси.
Подходя к деревне, Рйп повстречал несколько
человек, но среди них никого, кто был бы ему знаком;
это несколько удивило его, ибо он думал, что у себя в
округе знает всякого встречного и поперечного.
Одежда их к тому же была совсем другого покроя, чем тот,
к которому он привык. Все они как один удивленно
пялили на Рипа глаза и всякий раз, взглянув на него,
неизменно хватались за подбородок. Видя постоянное
повторение этого жеста, Рип невольно последовал их
примеру и, к своему удивлению, обнаружил, что у него
выросла борода длиной в добрый фут!
Он вошел наконец в деревню. Ватага незнакомых
ребят следовала за ним по пятам; они гикали и
указывали пальцем на его белую бороду. Собаки — но и
среди них не было ни одной старой знакомой —
бросались на него, надрываясь от лая. Да и деревня тоже
переменилась — она разрослась и сделалась
многолюдней. Перед ним тянулись ряды домов, которых он
никогда не видел, а между тем хорошо известные ему
домики исчезли бесследно. Чужие имена на дверях,
чужие лица в окнах — все стало чужое. Было от чего
потерять голову; Рип начал подумывать,' уж не
подпали ли власти колдовских чар и он сам, и весь
окружающий мир. Конечно — ив этом не могло быть
сомнений — пред ним была родная деревня, которую он
покинул только вчера. Там высятся Каатскильские
горы, вдалеке серебрится быстрый Гудзон, а вот — те
же холмы и долины, которые были тут испокон века.
Рип не на шутку смешался. «Вчерашний кубок, —
подумал он, — задурил мне, видимо, голову».
Не без труда нашел он дорогу к своему дому, к
которому, кстати* сказать, подходил с немым страхом,
ожидая, что вот-вот раздастся пронзительный голос
госпожи Ван Винкль. Дом оказался в полном упадке:
крыша обвалилась, окна разбиты, двери сорваны с
петель. Вокруг дома бродила тощая, полуголодная,
похожая на Волка собака. Рип кликнул сеГ"но она с вор-
15
чанием оскалила зубы и удалилась. Это было уж вовсе
обидно. «Моя собственная собака, — вздохнул бедный
Рип — и та забыла меня».
Ом вошел в дом, который госпожа Ван Винкль,
надо отдать справедливость, всегда содержала в чистоте
и порядке. Дом был пуст, заброшен и, очевидно,
покинут. Такое запустение заставило его забыть всякий
страх пред супругой, и он стал громко звать ее и
детей; пустые комнаты на мгновение огласились звуками
его голоса; затем снова воцарилась мертвая тишина.
Pfin торопливо вышел из дому и зашагал к своему
былому приюту и утешению — деревенскому кабачку;
но и кабачок бесследно исчез! На его месте стояла
большая покосившаяся деревянная постройка, зияющая
широкими" окнами; некоторые из них были разбиты и
заткнуты старыми шляпами или юбками; над входом в
строение красовалась вывеска: Гостиница «Союз»
Джонатана Дулитля. Вместо могучего дерева, под сенью
которого безмятежно ютился когда-то скромный
голландский кабачок, торчал простой голый шест с чем-то
вроде красного ночного колпака на самой верхушке.
На шесте развевался также флаг с изображением
каких-то звезд и полос. Все это было чрезвычайно
странно и непонятно. Рип разглядел, впрочем, на вывеске,
под которой не раз мирно курил свою трубку, румяное
лицо короля Георга III, но и тот тоже изменился
самым поразительным образом. Красный мундир стал
синим со светло-желтой отделкой; вместо скипетра в
руке оказалась шпага; голову венчала треугольная
шляпа, и внизу крупными буквами было выведено:
Генерал Вашингтон.
Как всегда, у дверей толклось много народу, но
среди них не было никого, кого бы Рип помнил.
Изменился, казалось, даже самый характер людей.
Вместо былой невозмутимости и сонного спокойствия во
всем проступали деловитость, напористость,
суетливость. Рип тщетно искал глазами, где же мудрый
Николас Веддер с его широким лицом, двоимым
подбородком и славною длинною трубкой, взамен
праздных речей наделявший своих собеседников густыми
клубами табачного дыма, или школьный учитель Ван
Буммель, пережевывавший содержание старой газеты.
Вместо них тощий, желчного вида субъект, карманы
которого были битком набиты какими-то печатными
16
афишками, шумно разглагольствовал о гражданских
правах, о выборах, о членах Конгресса, о свободе, о
Бэнкерс-Хилле, о героях 1776 года и о многом другом,
так что речь его показалась ошеломленному Рипу
каким-то вавилонским смешением языков.
Появление Рипа, его длинная белая борода,
ржавый кремневый мушкет, чудная одежда и целая армия
женщин и ребятишек, следовавших за ним по пятам,
немедленно привлекли внимание трактирных
политиканов. Они обступили его и с великим любопытством
стали разглядывать с головы до пят и с пят до
головы. Оратор в мгновение ока очутился возле Рипа и,
отведя его в сторону, спросил, за кого он будет
голосовать. Рип недоуменно уставился на него. Не успел он
опомниться, как какой-то низкорослый и юркий
маленький человечек дернул его за рукав, поднялся на носки
и зашептал ему на ухо: «Кто же вы — федералист,
демократ?» Рип и на этот раз не понял ни слова. Вслед
за тем недоверчивый и самонадеянный пожилой
джентльмен в треуголке с острыми концами пробился к нему
сквозь толпу, расталкивая всех и слева и справа
локтями, и остановился пред Рипом Ван Винклем; уперев
одну руку в бок, опираясь другою в трость и
проникая как бы в самую душу его своим пристальным
взглядом и острием своей треуголки, он строго
спросил, на каком основании тот явился на выборы
вооруженным и чего ради привел с собою толпу: уж не
намерен ли он поднять в деревне мятеж?
— Помилуйте, джентльмены! — воскликнул Рип,
окончательно сбитый с толку. — Я человек бедный и
мирный, уроженец здешних мест и верный подданный
своего, короля, да благословит его бог!
Тут поднялся отчаянный шум:
¦— Тори! Тори! Шпион! Эмигрант! Держи его!
Долой!
Самонадеянный человек в треуголке с превеликим
трудом восстановил наконец порядок и, придав себе еще
больше важности и суровости, снова спросил неведо-'
мого преступника: зачем он явился сюда и кого он
разыскивает? Бедняга Рип стал, смиренно доказывать,
что ничего худого он не замыслил и явился сюда лишь
затем, чтобы повидать кого-нибудь из соседей, обычно
собирающихся возле трактира.
— Отлично, но кто -же они? Назовите их имена.
2 Золотой мираж /7
Рип задумался на минутку, потом сказал:
— Николас Веддер.
Воцарилось молчание; его нарушил какой-то
старик, который тонким, визгливым голосом пропищал:
— Николас Веддер? Вот уже восемнадцать лет, как
он скончался и отошел в лучший мир. На его могиле
на кладбище поставили деревянный памятник, и все о
нем было там сказано, но и тот развалился.
— Ну, а где же Бром Детчер?
— Ах, этот! Еще в начале войны он отправился в
армию; одни утверждают, что он убит при взятии
приступом Стони Пойнт, другие '¦— будто утонул во время
бури у Антонова Носа. Не знаю, кто из них прав. Он
так и не вернулся назад.
— А где Ван Буммель, учитель?
— Он тоже ушел на войну, стал важным генералом
и теперь заседает в Конгрессе.
Услышав о переменах, происшедших в родной
деревне, о жестокой судьбе, отнявшей у него старых
друзей, и рассудив, что он остался теперь одии-одинеше,-
нек на всем белом свете, Рип почувствовал, как
сердце его сжимается и замирает. К тому же каждый ответ
порождал в нем глубокое недоумение, ибо дело шло о
больших отрезках времени и о событиях, которые не
укладывались в его сознании; война, Конгресс, Стони
Пойнт. Он не решился спрашивать о прочих друзьях и
вскричал в полном отчаянии:
— Неужели никто тут не знает Рипа Ван Винкля?
— Ах, Рип Ван Винкль! — раздались голоса в
толпе. — Ну еще бы! Вот он, Рип Ван .Винкль, вот он
стоит, прислонившись к дереву.
Рип взглянул в указанном направлении и увидел
своего двойника, совершенно такого, каким был он,
отправляясь в горы. Это был, по-видимому, такой же
ленивец и, во всяком случае, такой же оборвыш! Бедняга
Рип"окончательно растерялся. Он усомнился в себе
самом: кто же он — Рип Ван Винкль' или кто-то другой?
И пока он стоял в замешательстве, человек в треуголке
обратился к нему с вопросом:
— Кто" же вы и как вас зовут?
— Бог его знает! — воскликнул Рип; теряя
рассудок. — Ведь я вовсе не я... я — кто-то другой... Вчера
вечерам я был настоящий, но я провел эту ночь среди
гор, и мне подменили ружье; все переменилось, я пе-
18
ременился, и я не могу сказать, как меня зовут и кто
я такой.
Тут присутствующие, начали переглядываться,
перемигиваться, покачивать головой и многозначительно
постукивать себя по лбу.
В толпе зашептались о том, что неплохо отнять у
старого деда ружье, а не то, пожалуй, он натворит
каких-нибудь бед. При одном упоминании о подобной
возможности самонадеянный человек в треуголке
поспешно ретировался. В эту решительную минуту
молодая миловидная женщина, протолкавшись вперед,
подошла взглянуть на седобородого старца. На руках у
нее был толстощекий малыш, который при виде Рипа
заорал благим матом.
— Молчи, Рнп, — вскричала оиаГ — Молчи,
дурачок: дедушка тебе худого не сделает.
Имя ребенка, внешность матери, ее голос — все это
пробудило в Рипе вереницу Далеких воспоминаний.
— Как тебя зовут, милая? — спросил он.
— Джудит Гардеиир.
— А как звали твоего отца?
— Его, беднягу, звали Рипом Ван Винклем, но вот
уже двадцать лет, .как он ушел из дому с ружьем на
плече, и с той поры о нем ни слуху ни духу. Собака
одна вернулась домой, но что стало с отцом, застрелил
ли он сам себя, или его захватили индейцы, — никто
на это вам не ответит. Я была тогда совсем маленькой
девочкой.
Рипу не терпелось выяснить еще одно
обстоятельство, и с дрожью в голосе он задал последний вопрос:
— Ну, а где твоя мать?
— Она тоже скончалась; это случилось недавно. У
нее лопнула жила — она повздорила с коробейником
из Новой Англии.
По крайней мере, хоть это известие заключало в
себе кое-что утешительное. Бедняга не мог дольше
сдерживаться. В одно мгновение и дочь и ребенок
оказались в • его объятиях.
— Я — твой отец! — вскричал он взволнованно. —¦
Я — Рип Ван Винкль, когда-то молодой, а теперь
старик Рип Ван Винкль. Неужели никто на свете не
признает беднягу Рипа Ван Винкля?
Все пялили на него глаза. Какая-то маленькая
старушка, пошатываясь от слабости, вышла наконец из
2* 19
толпы, прикрыла ладонью глаза и, вглядевшись в его
лицо, воскликнула:
— Ну, конечно! Это же' — Рип Ван Винкль, он
самый! Добро пожаловать, дорогой соседушка! Где же
ты пропадал, старина, в продолжение долгих двадцати
лет?
История Рипа была на редкость короткой, ибо
целое двадцатилетие пролетело для него, как одна летняя -
ночь. Окружающие, слушая Рипа, уставились на него
и дивились его рассказу; впрочем, нашлись и такие,
которые подмигивали друг другу и корчили рожи, а само-.
надеянный человек в треуголке, по миновании тревоги
возвратившийся к месту происшествия, поджал губы и
покачал головой; тут закачались и головы всех
собравшихся:
Тогда решили узнать мнение старого Питера Ван-
дердонка; как раз в этот момент он показался на
дороге. Он был потомком историка с тем же именем,
оставившего одно из первых описаний этой провинции.
Питер был самым старым из местных жителей и знал
назубок все примечательные события и преданья
округи. Он тотчас же признал Рипа-и заявил, что считает
его рассказ вполне достоверным. Он заверил
присутствующих, что Каатскйльские горы, как подтверждает
его предок-историк, искони кишели какими-то
странными существами; передают, будто Хендрик Гудзон,
впервые открывший и исследовавший реку и прилегающий
край, раз в двадцать лет обозревает эти места вместе
с командой своего «Полумесяца». Таким образом, он
постоянно навещает область, бывшую ареною его
подвигов, и присматривает бдительным оком за рекою и
большим городом, нареченным его именем. Отцу
Питера Вандердонка будто бы удалось однажды увидеть
их: призраки были одеты в старинное голландское
платье, они играли в кегли в лощине между горами; да и
ему самому случилось как-то летом под вечер услышать
стук шаров, похожий на раскаты далекого грома.
В конце концов толпа успокоилась и приступила к
более важному делу — к выборам.
Дочь Рипа поселила его у себя. У нее был уютный,
хорошо обставленный дом и рослый жизнерадостный
муж, в котором Рип узнал одного из тех сорванцов, что
забирались'во время оно к нему на спину. Что касается
сына и наследника Рипа, точной копии своего неза-
20
дачливого отца, того самого, которого мы уже видели
прислонившимся к дереву, то он работал на ферме у
зятя и отличался унаследованной от Рипа-старшего
склонностью заниматься всем чем угодно, но .только не
собственным делом.
Рип возобновил свои вылазки и былые привычки; ои
разыскал также старых приятелей, но и они были не те:
время не пощадило и их! По этой причине он
предпочел сблизиться с представителями юного поколения, с
которыми вскоре установил тесную дружбу.
Свободный от каких бы то ни было домашних
обязанностей, достигнув того счастливого возраста, когда
человек безнаказанно предается праздности, Рип занял
старое место у порога трактира. Его почитали как
одного из патриархов деревни и как живую летопись давних,
«довоенных времен». Миновало немало дней, прежде
чем он вошел в курс местных сплетен и уяснил себе
поразительные события, происшедшие за время его
многолетнего сна. Много чего пришлось узнать Рипу: узнал он
и про войну за независимость, и про свержение ига
старой Англии, и, наконец, что он сам превратился из под-
даного короля Георга III в свободного гражданина
Соединенных Штатов. Сказать по правде, Рип плохо
разбирался в политике: перемены в жизни государств и
империй мало задевали его; ему был известен только
о&ин вид деспотизма, под гнетом которого он столь
долго страдал, — деспотическое правление юбки. По
счастью, этому деспотизму тоже пришел конец; сбросив со
своей шеи ярмо супружества и не страшась больше
тирании хозяйки Ван Винкль, он мог уходить из дому и
возвращаться домой, когда пожелает. Всякий "раз,
однако, при упоминании ее имени он покачивал головой,
пожимав плечами и возводил вверх глаза, что с
одинаковым правом можно было счесть выражением и
покорности своей печальной судьбе, и радости по поводу
неожиданного освобождения.
Рип рассказывал свою историю каждому новому
постояльцу гостиницы мистера Дулитля. Было замечено,
что вначале он всякий раз вносил в эту историю кое-что
новое, вероятно, из-за того, что только недавно
пробудился от своих сновидений. Под конец его история
отлилась в тот самый рассказ, который я только что
воспроизвел, и по всей округе не было мужчины, женщины
или ребенка, которые не знали бы ее наизусть. Иногда,
21
впрочем, выражались сомнения в ее достоверности; кое-
кто уверял, что' Рип попросту спятил и что его история
- и есть тот пункт помешательства, который никак не
вышибить из его головы. Однако старые голландские
поселенцы относятся к ней с полным доверием. И сейчас,
услышав в разгар лета под вечер раскаты далекого
грома, доносящиеся со стороны Каатскильских гор, они
утверждают, что это Хендрик Гудзон и команда его
корабля режутся в кегли. И все мужья здешних мест,
ощущающие на себе женин башмак, когда им жить
становится невмоготу, мечтают о том, чтобы испить забвения
из кубка Рипа Ван Винкля.
ыФ* •Ў• •Ў• •Ў• •Ў• •Ў• •Ў• •Ў• •Ў• •Ў• •Ў•
Я. Гопорн
ЗОЛОТО ЦАРЯ МИДАСА
Ж-ил-был когда-то один очень богатый человек, да
не просто богач, а еще и царь в придачу, и звали его
Мидас. У Мидаса была маленькая дочка, о существовав
нии которой никто, кроме меня, никогда не слышал; как
ее звали, я так и не узнал, а может быть, просто
запамятовал. Я люблю давать маленьким девочкам
необычные имена и поэтому буду называть ее Мэри Золотце.
Больше всего на свете царь Мидас любил золото.
Своей царской короной он дорожил прежде всего
потому, что она была выкована из этого драгоценного ме-
-талла. Единственное, что он любил больше или, во
всяком случае, не меньше, чем золото, была его
дочурка, которая весело играла вокруг кресла отца, когда тот
отдыхал, придвинув под ноги скамеечку. Но чем больше
Мидас льрбил свою дочку, тем больше он жаждал и.
домогался богатства. Он считал (жалкий глупец!), что
лучший способ осчастливить свою любимицу — это
накопить и оставить ей в наследство такую огромную
груду сверкающих золотых монет, какой еще свет не
видывал. К этой-то цели и были направлены все его
помыслы, только об этом он и думал денно и нощно. Если ему
случалось Ненароком бросить взгляд на позолоченные
закатом облака, он жалел, что они не из настоящего
золота и что их нельзя втиснуть в окованный железом
сундук, где они лежали бы в сохранности. Когда маленькая
Мэри Золотце бежала встречать его с букетом лютиков
и одуванчиков в руках, он говорил ей: «Фи, детка!
Если бы эти цветы были золотые не только с виду, тогда,
пожалуй, их стоило бы рвать!»
А ведь в юности, когда безумная страсть
к.обогащению еще не успела безраздельно завладеть царем Мида-
сом, он любил цветы и знал в них толк. Он разбил сад,
где росли розы — самые крупные, самые красивые и
23
самые душистые на свете. Подобных роз никогда не
доводилось видеть и обонять простым смертным. Эти розы
все еще росли у него в саду, такие же большие,
прекрасные и благоуханные, как в те далекие времена,
когда Мидас проводил целые часы, любуясь ими и
вдыхая их аромат. Теперь он на них даже не смотрел,
а если смотрел, то только для того, чтобы подсчитать,
сколько стоил бы его сад, если бы каждый из
бесчисленных розовых лепестков превратился в тоненький
золотой листик. Было время, когда Мидас очень любил
слушать музыку (что опровергает все вздорные россказ-.
ни о том, будто у него были ослиные уши); теперь
бедняга предпочитал слушать звяканье золотых
монет — другой музыки для него не существовало.
В конце концов (ведь если люди не стараются
поумнеть, они становятся со временем все глупее) Мидас
дошел до такого безрассудства, что гнушался брать в
руки вещь, если она была не из золота, и даже глядеть
на нее не желал. Поэтому у него вошло в привычку
проводить большую часть дня в темном и страшном
подземелье своего дворца. Здесь он хранил свое
добро. В эту-то мрачную дыру — в ней было не намного
веселее, чем в темнице, — Мидас отправлялся каждый
раз, когда ему хотелось доставить себе особенное
удовольствие. Тщательно заперев за собой дверь, он брал
в одном из темных углов подвала мешок с золотыми
монетами, или золотую чашу величиной с миску, или
тяжелый слиток золота, или меру с золотым песком и
подносил, их к единственному тоненькому, но яркому
солнечному лучику, который падал сквозь узкое, как в
тюрьме, окошко. Мидас обошелся бы и совсем без
солнца и дорожил этим лучом только потому, что без его
помощи сокровища не могли сверкать полным блеском.
Затем Мидас принимался пересчитывать монеты в
мешках, подбрасывал и ловил на лету тяжелые
слитки, подолгу процеживал сквозь пальцы золотой песок,
разглядывал забавно искаженное отражение своего
лица на дне гладко отполированной чаши и шептал: «О
Мидас, богатый царь Мидас, как ты счастлив!»
Нельзя было смотреть без смеха, как из глубины чаши
глядела на него эта ухмыляющаяся рожа. Казалось, она
прекрасно понимала, как глупо ведет себя Мидас, и не
прочь была потешиться над ним.
Мндас называл себя счастливцем, но считал, что
24
может стать еще счастливее. Если бы весь мир
превратился в его сокровищницу, наполненную желтым
металлом, принадлежавшим ему одному, — вот тогда бы
он действительно почувствовал себя на вершине
счастья.
Таким умницам, как вы, пожалуй, и не стоит
напоминать, что в стародавние времена, когда жил цар?
Мидас, *на свете происходило немало такого, что мы'
сочли бы чудом, случись это в наши дни и в наших
краях. С другой стороны, и в наши дни тоже творится
немало вещей, которые кажутся чудесными не только
для нас: если бы их показать людям, жившим в те
далекие времена, у них глаза полезли бы на лоб от
изумления. На мой взгляд, более удивительным временем
следует считать все-таки наше... Впрочем, я, кажется,
заболтался; буду продолжать свой рассказ.
Однажды Мидас по обыкновению приятно проводил
время в своей сокровищнице; вдруг он заметил, что на
груды золота падает чья-то тень; он приподнял
голову — и что же? — в ярком солнечном лучике перед
ним стоял какой-то незнакомец. Это был молодой
человек с веселым румяным лицом. Не берусь сказать
отчего -— может быть, оттого, что в воображении царя
'Мидаса все окружающее приобретало желтоватый
оттенок, — но только ему явственно показалось, что
улыбка незнакомца излучает какое-то золотистое сияние. И
в самом деле, хотя тот и заслонял своей фигурой
оконце, сваленные на полу груды драгоценностей, казалось,
засверкали еще ярче. Сияние это проникло даже в
самые отдаленные уголки подземелья, а когда
незнакомец улыбался, там на мгновение становилось совсем
светло, словно от мелькнувшей во тьме искры или от
внезапной вспышки пламени.
Так как Мидас твердо помнил, что дверь тщательно
заперта на ключ и ни один смертный не может про-,
никнуть в его сокровищницу, то он, конечно, сделал
вывод, что его странный гость — не простой
смертный. Вам вовсе не обязательно знать, кто он был такой.
В те времена земля была еще довольно .необжитым
местом, и люди верили, что ее нередк© посещают
существа, наделенные сверхъестественной силой и
склонные — порой в шутку, а порой и всерьез —
вмешиваться в людские дела. Мидас уже встречался раньше с
такими существами и не жалел о том, что судьба, опять
25
свела его с одним из них. Вид у незнакомца был такой
безобидный и добродушный, если не сказать приятный
и располагающий к себе, что, право же, не было
никаких причин ожидать от него какой-нибудь каверзы. Все
говорило скорее за то, что он пришел, чтобы оказать
Мидасу услугу. А в чем могла заключаться эта услуга,
если не в том, чтобы помочь ему приумножить свои
богатства?
Незнакомец, все еще улыбавшийся ' своей
светоносной улыбкой, долго разглядывал подвал и, обведя
глазами все находившиеся в нем золотые предметы, снова
повернулся лицом к Мидасу.
— Ты богатый человек, друг мой Мндас, — заметил
он. — Вряд ли найдется на свете место, где хранилось
бы столько золота, сколько ты умудрился натаскать в
свой подвал.
— Да, я скопил не так уж мало, не так уж мало,—
ответил Мидас недовольным тоном.. — Нр, в конце
концов, это сущие пустяки, если подумать, как долго я
собирал сбои богатства: на это ушла вся моя жизнь.
Вот если бы человек жил на свете тысячу лет, тогда
у него, пожалуй, хватило бы времени разбогатеть.
— Что я слышу! — воскликнул незнакомец. — Так
тебе все еще мало?
Мидас кивнул головой.
— Но, помилуй, "сколько же тебе надо, чтобы ты
был доволен? — спросил незнакомец. — Я спрашиваю
из чистого любопытства.
Мидас замолчал и призадумался. У него возникло
предчувствие, что этот незнакомец с его
ослепительной, как золото, улыбкой пришел к нему с намерением
исполнить его самые заветные желания, что он в силах
сделать это. А значит, Мидасу подворачивается
счастливый случай: стоит ему сказать слово — и все, что
он пожелает, сбудется, даже если ему вздумается
попросить что-нибудь на первый взгляд совсем уж
несбыточное.
Мидас думал, думал, думал, громоздил в своих меч-'
тах одну гору золота на другую, но ни одна из них не
казалась ему достаточно высокой. Наконец его
осенила поистине блестящая мысль — столь же
блестящая, как и сверкающий металл, который он так любил.
Подняв голову, он поглядел в лицо светозарному
незнакомцу.
26
— Ну, Мидас, — сказал тот, — я вижу, ты
наконец придумал нечто способное разом удовлетворить все
твои желания. Скажи мне, чего ты хочешь.
— У меня только одно желание, — отвечал
Мидас. — Я устал хлопотать, собирая сокровища по
крупинке, мне надоело смотреть на эту жалкую кучку,
которая никак не прибывает, несмотря на все мои
старания. Я хочу, чтобы все, к чему я прикоснусь,
превращалось бы в золото.
Лицо незнакомца расплылось в такой
ослепительной улыбке, что ее блеск осветил все подземелье,
подобно тому, как проглянувшее на минуту солнце
заливает своими лучами тенистую долину: рассыпанные по
полу слитки и кусочки золота были похожи на
устилающие землю вороха желтой листвы, пылающей в-лучах
осеннего, солнца.
— Златотвориое Прикосновение! — воскликнул
незнакомец. — Великолепная идея! Она делает честь
твоей изобретательности! А ты вполне уЕерен, что
действительно будешь доволен?
— В этом не может быть сомнений, — сказал Ми-
дас.
— И никогда не пожалеешь, что тебе дана эта
волшебная сила?
— Что может меня заставить пожалеть об этом? —
спросил Мидас. — Это сделает меня счастливейшим из
смертных — чего же мне желать еще?
— Будь по-твоему, — молвил незнакомец, махнув
рукой на прощание. — Завтра с восходом солнца ты
обретешь этот чудодейственный дар.
Тут фигура незнакомца засверкала так
ослепительно, что Мидас невольно закрыл глаза. Когда он открыл
их, он увидел перед собой лишь желтый солнечный
луч, а вокруг — груды блестящего металла,
накапливанию которого он отдал всю свою жизнь.
Провел ли Мидас ту ночь как всегда, об этом
история умалчивает. Но спал он или не спал, так или
иначе его состояние напоминало состояние ребенка,
которому обещали подарить на следующее утро
красивую новую игрушку. Во всяком случае, едва'
забрезжил рассвет, у Мидаса уже не было сна ни в одном
глазу, и он принялся притрагиваться к предметам, до
которых мог дотянуться рукой, не' слезая с кровати.
Ему не терпелось проверить, стал ли он уже обладате-
27
лем Златотворного Прикосновения, как ему обещал
незнакомец. Он положил палец на стоявший у кровати
стул, потом дотронулся до других вещей, однако был
жестоко разочарован, увидев, что материал, из
которого они были сделаны, остался точно таким же, как
и прежде. Мидас начал уже не на шутку опасаться, не
была ли история с незнакомцем в сияющем ореоле
просто-напросто сном или не вздумал ли тот подшутить
над ним. Уже очень было бы обидно, если бы
окрыленному надеждами Мидасу пришлось в конце концов
удовольствоваться тем скромным количеством золота,
какое он мог наскрести с помощью обычных средств,
вместо того чтобы создавать его простым
прикосновением к окружающим предметам.
В этот ранний час только еще начинало светать; на
самом краю небосвода показалась первая узкая полоска
зари, но Мидас пока еще не мог ее заметить. Он
лежал в постели, чувствуя себя весьма несчастным и
оплакивая крушение всех своих надежд; на душе у него
становилось все грустнее и грустнее, но вот наконец
первый луч солнца проник в окно, позолотив потолок у
него над головой. Мидасу показалось, что этот ярко-
желтый луч как-то необычно играет на б.елых
простынях его постели. Он пригляделся поближе и
обнаружил — представьте себе его удивление и восторг! —
что полотно превратилось в тончайшую парчу,
сотканную из самого чистого золота. Незнакомец прислал к
нему свой дар с первым лучом солнца!
Мидас вскочил и в каком-то радостном
исступлении забегал по комнате, хватаясь за все, что
попадалось под руку. Он ухватился за одну из стоек
балдахина, и она немедленно превратилась в желобчатую
колонну из золота. Он отдернул занавеску на окне, чтобы
творимые им чудеса предстали в надлежащем
освещении, и кисть на шнуре отяжелела в его руке, став
массивным слитком золота. Затем он взял со стола книгу.
При первом прикосновении она приняла вид тех рос-
кощно • переплетенных изданий с золотым обрезом,
какие нередко встречаются в наши дни, но вот Мидас
быстро пролистал пальцами страницы — и что же? —
перед ним лежала стопка тоненьких золотых
пластинок, навеки поглотивших все изложенные в книге
премудрости. Он поспешно оделся и был восхищен,
увидев себя в роскошном одеянии из золотой ткани, сохра-
28
нившей свою гибкость и мягкость, но несколько
обременявшей его своим весом. Он достал из кармана
носовой платок, подрубленный для него маленькой Мэри
Золотцем. Платок тоже стал золотым, и аккуратненькие
стежки, сделанные рукой его любимицы, превратились
в окаймлявшую весь платок золотую нитку.
Надо1 сказать, что это последнее превращение было
не совсем по душе царю Мидасу. Он предпочел бы
сохранить рукоделие своей дочки в точно таком же виде,
в каком его получил, когда Мэри взобралась к отцу на
колени и сунула ему в руку свой подарок.
Но право же, не стоило расстраиваться по таким
пустякам. Мидас вынул из кармана очки и надел их
на нос, чтобы лучше разобраться в том, что он делает.
В те времена очки для простых смертных еще не были
изобретены, но цари уже носили их, иначе откуда они
взялись бы у Мидаса? Но каково же было его
изумление, когда он обнаружил, что ничего в них не видит,
хотя стекла были превосходные. Впрочем, ничего
удивительного здесь, в сущности, и не было: сняв их с
носа, Мидас увидел, что прозрачные стеклышки
оказались кружочками из желтого металла и для очков уже
не годились, хотя и представляли ценность как
изделия из золота. Мидас был неприятно поражен,
сообразив, какое его ожидает неудобство: всех его богатств
не хватит на то, чтобы обзавестись парой очков,
которые соответствовали бы своему назначению.
«И все же это не такая уж большая беда, —
сказал он себе со спокойствием истого философа. — Ни
одно благо не дается нам в чистом виде, всегда
приходится брать в придачу кое-какие мелкие неудобства,
иначе и быть не может. Мой волшебный дар стоит то-
го, чтобы пожертвовать ради него парой очков. Да что
там очки — за него не жалко отдать даже и зрение!
Для повседневных надобностей мне будут служить мои
собственные глаза, а Мэри скоро подрастет и сможет
читать мне вслух».
Счастье, привалившее мудрому царю Мидасу,
привело его в такое возбуждение, что ему показалось
тесно в своем дворце. Он вышел на лестницу и
улыбнулся, заметив, что перила, которых он касался,
спускаясь вниз, превращаются под его рукой в гладко
отшлифованный золотой брус.
Ом откинул дверную щеколду (минуту назад она
29
была из латуни, но не успели его пальцы отпустить ее,
как она стала золотой) и направил свои стопы в сад.
Подойдя к клумбам, где росли его чудесные розы, он
увидел, что многие кусты стоят в полном цвету, а на
других красуются только что распустившиеся или вот-
вот готовые раскрыться бутоны. Как упоителен был их
аромат, струившийся в воздухе вместе со свежим
утренним ветерком! Не было на свете зрелища более
отрадного для взора, чем румянец, рдевший на лепестках
этих роз, такой нежный, скромный и безмятежный.
Но теперь у Мидаса было средство, чтобы сделать
их намного прекраснее, чем все другие розы на свете
(конечно, с его собственной точки зрения). И он не по-'
ленился обойти весь сад, прикасаясь к каждому кусту,
пока наконец все цветы, каждый отдельный бутон и
даже гусеницы, сидевшие кое-где среди лепестков, не
превратились в золото. " Когда царь Мидас завершил
этот славный труд, ему доложили, что завтрак готов,
итак как свежий утренний воздух пробудил в нем
аппетит, то он поепешил обратно во дворец.
Я, право же, не знаю, что ели на завтрак
коронованные особы во времена царя Мидаса, но готов
предположить, что в то утро, о котором идет речь, на стол
были поданы горячие коржики, форель, жареная
картошка, свежие яйца* всмятку и кофе для самого царя
Мидаса и чашка молока с хлебом — для его дочки
Мэри. Во всяком случае, такой завтрак не ^стыдно
подать и царю, и если Мидас ел что-нибудь'другое, та
вряд ли его завтрак был вкуснее.
Маленькая Мэри еще не вышла к столу. Отец
распорядился, чтобы ее позвали, и сам сел на свое место,,
но завтракать не начал, а стал поджидать ее прихода.
Надо отдать Мидасу справедливость — он очень
любил свою дочку, а в то утро, радуясь свалившемуся на
него счастью, любил ее еще больше. Ему не пришлось
долго ждать, вскоре он услышал в коридоре ее шаги.
Она шла и горько плакала. Это последнее
обстоятельство удивило его: ведь Мэри Золотце была девочка на
редкость веселая, и слезы, пролитые ею за целый год,
уместились бы в наперстке. Услыхав ее плач,-Мидас
решил утешить дочку, сделав ей сюрприз.
Приподнявшись с места, он дотянулся до чашки Мэри (чашка
была китайская и сплошь расписана затейливыми
фигурками) и обратил фарфор в сверкающее золото.
30
Тем временем Мэри тихонько открыла дверь и
вошла, утирая слезы фартучком и все еще всхлипывая
так громко и безутешно, словно сердце у нее
разрывалось от горя.
— Ну,-вот! — воскликнул Мидас. — Что это
случилось, с моей маленькой хозяйкой в такое чудесное утро?
Не отнимая фартучка от заплаканного лица, Мэри
протянула отцу на ладони одну из роз, которые тот
какие-нибудь четверть часа назад обратил в металл.
— Какая красота! — воскликнул он. — Не
понимаю, с чего это ты вдруг расплакалась от вида этой
чудесной золотой розы?
— Ах, папа! — ответила девочка сквозь слезы, но
уже начиная успокаиваться. — Вовсе она не
красивая. Это самый безобразный цветок па свете. Сегодня
я, как только оделась, сразу побежала в сад, чтобы
нарвать для тебя роз: ведь я знаю, как ты их любишь,
особенно когда их приносит твоя дочка. И как ты
думаешь, что 5i там увидела? О боже, боже мой!'Вот
беда-то! Мои чудные розы, которые так нежно пахли и
так ярко рдели на солнце, все до единой испорчены и
загублены! Они совсем пожелтели — как эта вот, —
и у них пропал аромат. Что же это такое с ними
случилось?
¦— Фи, деточка, стоит ли из-за этого плакать? —
сказал Мидас, смущенный тем, что он сам был
виновником превращения, которое так огорчило -Мэри. —
Сядь и позавтракай. Ты всегда сможешь обменять
любую из этих золотых роз, которые можно хранить
сотни лет, ~ на обыкновенную, которая назавтра завянет.
— Не нужно мне таких цветов! — закричала Мэри,
с презрением отбросив золотую розу. — Они не
пахнут, а их колючие лепестки, царапают мне нос.
С этими словами девочка села за стрл, но была так
поглощена своими грустными мыслями о погибших
розах, что даже не заметила удивительной метаморфозы,
происшедшей с ее китайской чашкой. Может быть, это
было и к лучшему: Мэри очень любила разглядывать
нарисованные на фарфоре изображения- забавных
человечков и диковинных домиков и деревьев, а теперь
все эти картинки исчезли в блеске горевшего как жар
металла.
Тем временем Мидас налил себе чашку кофе; как и
следовало ожидать, побывав в его руках, кофейник
31
тотчас же стал золотым, хотя еще несколько мгнове-:
ний назад он был из какого-то другого металла. Ми-
дасу пришло в голову, что завтракать на золоте, —
пожалуй, слишком большая роскошь для монарха,
привыкшего жить так скромно, как он, что это уже
граничит с расточительством; потом его стала тревожить
мысль о том, как трудно ему будет хранить свои
сокровища. Теперь уже нельзя будет держать' посуду в
буфете и на кухне: ведь это явно ненадежное место для,
хранения столь ценных предметов, как золотые чашки
и кофейники.
Занятый этими размышлениями, он поднес ко рту
ложечку и, отхлебнув немного, с удивлением заметил,
что едва его губы коснулись кофе, как он превратился
в расплавленное золото, а спустя мгновение затвердел,
образовав небольшой слиток.
— Вот тебе и на! — вскричал не на шутку
перепуганный Мидас.
— Что с тобой, папа? — спросила Мэри, подняв на
отца глаза, в которых все еще стояли слезы.
— Ничего, доченька, ровно ничего, ¦— сказал
Мидас. — Пей молочко, а то оно совсем остынет.
Он положил себе на тарелку одну из заманчиво
выглядевших рыбок и в виде опыта дотронулся пальцем
до ее хвоста.- К его ужасу, она тут же превратилась из
восхитительно поджаренной речной форели в золотую
рыбку, но не из тех, какие держат в стеклянных шарах
для украшения гостиной. Нет, она была действительно
из. металла и выглядела так изящно, словно ее
изготовил искуснейший ювелир. Вместо хрупких косточек у
нее были золотые проволочки, вместо плавников и
хвоста — тоненькие золотые пластинки, на одной из них
даже виднелись следы от зубцов вилки, ну, словом,
она представляла собой точный слепок зажаренной по
всем правилам искусства форели, ее слепок в металле,
передававший мельчайшие подробности ее. строения.
Можете себе представить, какая тонкая это была
работа! И все же в ту минуту Мидас предпочел бы,
чтобы на его тарелке лежала настоящая форель, а не
искусно выполненная драгоценная поделка.
«Не очень-то себе представляю, — подумал он, —
как я теперь буду завтракать?»
Мидас взял один из горячих, еще дымящихся
коржиков, но и тут его ожидало жестокое разочарование:
32
не успел он отломить кусочек, как коржик, вып.ечен-
ный из самой лучшей пшеничной муки и только что
радовавший глаз своей белизной, разом пожелтел и стал
похож на кукурузную лепешку. По правде говоря, если
бы лепешка и в самом деле была из кукурузы, Мидас
счел бы ее гораздо более ценным приобретением, чем
то, каким был оказавшийся у него .в руках предмет,
плотность и вес которого не оставляли — увы! —
никаких сомнений в том, что это был кусок золота.
Совсем почти отчаявшись, Мидас стал было очищать яйцо,
но и с яйцом немедленно произошло такое же точно
превращение, как с форелью и с коржиком. Оно как
две капли воды напоминало те золотые яйца, что несла
гусыня из всем известной сказки; но на этот раз гуси
здесь были ни при чем, разве что о самом Мидасе
можно было сказать: «Хорош гусь!»
«Вот так история! — подумал он, откинувшись на
спинку стула и с завистью поглядывая на Мэри,
которая с большим удовольствием ела свой хлеб с
молоком. — Передо мной такой обильный завтрак, а съесть
ничего нельзя!»
В надежде на то, что быстрота и натиск помогут
ему обойти уже довольно чувствительно дававшие
себя знать неудобства его положения, Мидас схватил
горячую картофелину и попытался скоренько отправить
ее в рот, с тем чтобы разом проглотить ее. Но где ему
было угнаться за Златотворным Прикосновением, он
почувствовал, что рот его набит, но не мучнистым
картофелем, а твердым металлом, который так обжег ему
язык, что он взревел от боли и испуга, выскочил из-за
стола и забегал по комнате, пританцовывая и громко
тюпая ногами.
— Папа! Милый папа! — крикнула Мэри, которая
очень любила своего отца. — Ради бога, скажи, что с
тобой? Ты обжегся?
— Ах, дочка, — ответил Мидас со вздохом
страдальца, — что-то будет с твоим несчастным отцом!
И в самом деле, вам, дети, наверно, не доводилось
слышать, чтобы кто-нибудь попадал в такое обидное
положение. Ни одному королю никогда не подавали на
стол более богатого завтрака, богатого в буквальном
смысле слова, но самая его дороговизна как раз и
делала его совершенно непригодным для еды. Самый
бедный поденщик, съедающий на обед корку хлеба и
3 Золотой мираж S3
запивающий ее кружкой воды, - был счастливее, чем
царь Мидас с его изысканными блюдами, стоимость
которых исчислялась поистине на вес золота. Что же ему
было делать? Уже к завтраку он успел изрядно
проголодаться. К обеду он вряд ли почувствует себя менее
голодным. А какой волчий аппетит он нагуляем к
ужину, который, несомненно, будет состоять все из тех же
неудобоваримых блюд, что стоят перед ним сейчас?
Как вы думаете, сколько дней он протянул бы на столь
роскошной .пище?
Эти соображения так беспокоили мудрого царя Ми-
даса, что он уже начал сомневаться, можно ли
считать богатство единственной целью, к которой стоит
стремиться, или, во всяком случае, высшим благом
среди прочих жизненных благ. Но это была лишь
мимолетная мысль. Сверкание желтого металла совсем
заворожило Мидаса, и он даже и сейчас не расстался
бы со своим даром ради такого пустяка, как завтрак.
Подумать только, во что "это ему обошлось бы! Ведь
это значило бы платить миллионы за каждую
съеденную форель, за каждое яйцо, каждую картофелину,,
каждый коржик и каждую чашку кофе — и в конце
концов переплатить столько миллионов, что и вечности
не хватило-бы подсчитать их.
«Да, это было бы слишком накладно», — подумал
Мидас.
Однако голод и сознание безвыходности своего
положения так мучили его, что он снова громко и
горестно вздохнул. Наша добрая Мэри не в силах была
больше слышать эти вздохи. С минуту она вглядывалась в
лицо отца и, напрягая весь свой детский ум,
старалась понять, что с ним происходит; затем, в порыве
жалости, почувствовав потребность приласкать и
ободрить его, она вскочила со- стула и, подбежав к Мида-
су, нежно обняла его колени. Мидас наклонился и
поцеловал ее. Он почувствовал, что любовь дочери в
тысячу раз дороже всего, что он приобрел с. помощью
своего магического дара.
— Мэри, дорогая моя Мэри! — воскликнул он.
Но Мэри не отвечала.
Увы! Что он наделал, несчастный! Сколь пагубным?
оказался дар незнакомца! Как только губы Мидаса
коснулись головки Мэри, с девочкой произошло
превращение. Ее миловидное розовое личико, на котором
34
было написано столько нежности к отцу, засверкало
ярко-желтым блеском, катившиеся по щекам слезинки
тоже пожелтели и застыли. Прелестные каштановые
локоны приобрели тот же оттенок. Живое, теплое
тело, которое Мидас держал в объятиях, утратило свою
гибкость и окаменело. О горе! Маленькая Мэри,
жертва его неутолимой алчности, была уже не ребенком, а
золотой статуей!
Вот. она стоит перед ним, устремив на него вопро-
щающий взгляд, полный любви, печали и сострадания,
навеки запечатлевшийся на ее лице. Никому из
смертных не доводилось видеть столь прекрасного и столь
скорбного зрелища. Ни одна характерная черточка, ни
одна примета, отличавшая лицо Мэри, не пропала;
сохранилась даже ямочка на подбородке, которую
Мидас так любил. Но* чем йолнее было сходство,, тем
горше было отцу смотреть на это золотое изваяние — все,
что осталось от его дочери. Восторгаясь дочуркой,
Мидас частенько называл ее Мэри Золотце. Теперь эти
слова обрели буквальный смысл. Слишком поздно
почувствовал Мйдас, что тепло, которое ему дарило это
любящее сердце, неизмеримо дороже всех сокровищ
подлунного мира.
Наша история стала бы очень грустной, если бы я
вздумал рассказывать, как Мидас, добившись
исполнения всех своих заветных желаний, начал ломать руки
и горько сетовать на свою судьбу, как больно ему
было смотреть на Мэри и как трудно не смотреть на нее.
Когда он не глядел на статую, ему просто не
верилось, что Мэри действительно превратилась в золото.
Но стоило ему украдкой бросить взгляд в ее сторону,
как ее милый образ с желтой слезинкой на желтой
щечке неумолимо вставал перед ним, и глаза ее *так
кротко молили о чем-то, что их выражение, казалось,
уже само по себе способно было размягчить золото и
вновь превратить его в живую плоть. Однако на самом
деле это было невозможно. Мидасу оставалось только
ломать руки и заклинать судьбу, чтобы она лишила
его всех богатств и сделала самым бедным человеком
на всем белом свете, если только эта жертва сможет
вернуть нежный румянец на щечки его дочери.
Он находился уже в полном отчаянии, как вдруг
заметил, что у двери кто-то стоит. Мидас молча
склонил голову: он узнал того самого незнакомца, который
3* 55
явился вчера к нему в подземелье и наделил его зло-
частным даром Златотворного Прикосновения. На
губах незнакомца по-прежнему играла улыбка,
распространявшая по всей комнате желтое сияние и бросавшая
яркие отблески на золотое изваяние маленькой Мэри
и на все предметы, превращенные в золото
прикосновением Мидаса.
— Ну, друг мой Мидас, — сказал незнакомец, —
как успехи? Доволен ли ты своим волшебным даром?
Мидас покачал головой.
— Плохи мои дела! — сказал он.
— Да, плохи твои дела, очень плохи! —
воскликнул незнакомец. — Но как же это случилось? Разве я
'не постарался честно сдержать данное тебе слово? Раз-
*ве ты не получил того, к чему стремился всем сердцем?
и — Золото — это еще далеко не все, — отвечал
Мидас, — я потерял все, что по-настоящему дорого моему
сердцу.
— Вот оно что! Я вижу, со вчерашнего дня ты
сделал кое-какие открытия? — заметил незнакомец. — Ну
что ж, посмотрим. Скажи-ка, за что, по-твоему, не
жалко отдать все на свете — за твой дар или за кружку
чистой холодной воды?
— О, вода... Это такое. благо!-— воскликнул
Мидас. — Никогда больше не смогу я смочить мое
пересохшее горло!
— Так что. же дороже, — продолжал незнакомец,—
Златотворное Прикосновение или корка черствого
хлеба?
— За кусок хлеба, — ответил Мидас, — можно
отдать все золото на свете.
— Златотворное Прикосновение, — спросил
незнакомец, — или твоя маленькая Мэри, ласковая, кроткая,
любящая — такая, какой она была еще час назад?
— О, девочка моя, дорогая моя дочурка! —
закричал несчастный Мидас, ломая руки. — Эту вот
ямочку у нее на подбородке я и то не променял бы ни на
какие сокровища, даже если бы обладал силой,
способной обратить весь необъятный шар земной в глыбу
золота! . " %
— А ты поумнел, царь Мидас, — сказал
незнакомец, строго посмотрев на Мидаса. — Сердце у тебя,
как видно, еще не успело омертветь и стать твердым
куском металла. Если бы дело дошло до этого, твое
36
положение было бы безнадежным. Но ты, кажется, еще
способен понять, что самые обыкновенные вещи, те, что
встречаются на каждом шагу и доступны всякому, куда
дороже всех сокровищ, которыми люди так жаждут
обладать и из-за которых они нередко готовы
передраться. Скажи мне, ты и вправду хочешь избавиться
от своего волшебного дара?
— Он мне ненавистен! — ответил Мидас.
Тут к нему на нос села муха, но тотчас же
свалилась оттуда на пол, так как и она была превращена в
золото. Мидаса бросило в дрожь,
— Тогда ступай, — молвил незнакомец, — и
окунись в речку, что течет по ту сторону твоего сада.
Возьми с собой кувшин и, когда выйдешь на берег, набери
воды из той же речки и окропи ею все предметы,
которым ты захочешь вернуть их прежний облик. Если ты
проделаешь все это добросовестно и с искренним
желанием, тебе, быть может, и удастся исправить то, что
ты натворил из-за своей жадности.
Царь Мидас склонился в глубоком поклоне, а
когда он поднял голову, светозарный незнакомец уже
исчез.
Нечего и говорить, что Мидас не стал тратить
времени попусту и, схватив большой глиняный кувшин
(увы, глиняным он был только до тех пор, пока не
попал в руки Мидаса), поспешил на речку;. Он бежал без
оглядки, и там, где ему приходилось пробираться
сквозь кусты, листва — это было удивительное
зрелище! — желтела и осыпалась, как будто следом за ним
шла золотая осень, не трогая, однако, того, что росло
в стороне от ее пути. Дойдя до речки, Мидас очертя
голову бросился с обрыва в воду, не потрудившись
даже снять башмаки.
— Уф, уф, уф! — фыркал Мидас, вынырнув на
поверхность. — Каким свежим чувствуешь себя после
купанья! Должно быть, речка смыла с меня все чары. А
теперь надо наполнить . кувшин.
Он погрузил кувшин в воду и от души
обрадовался, увидев, что он из золотого превращается в
прежний бесхитростный глиняный сосуд, каким и был, пока
Мидас не прикоснулся к нему. Затем Мидас
почувствовал, что и с ним самим произошли изменения. Он
словно освободился от какого-то холодного, твердого и
тяжелого комка, лежавшего у него в груди. Очевидно,
37
его сердце уже начало понемногу утрачивать свойства
живой человеческой плрти и превращаться в
бесчувственный металл, а теперь снова размягчилось.
Заметив растущую на берегу фиалку, он дотронулся до нее
пальцем, и когда хрупкий цветок устоял перед желтой
напастью и сохранил свой естественный цвет,
ликование царя Мидаса не знало границ. Ведь это значило,
что .он окончательно избавился от своего волшебного
дара, тяготевшего над ним, как проклятие.
Царь Мидас не мешкая воротился к себе во
дворец, и нетрудно представить себе, как терялись в
догадках слуги при виде их хозяина, бережно несущего
в царские покои простой глиняный кувшин с водой.
Но эта вода, с помощью которой Мидас собирался
поправить все зло, содеянное им по собственной
глупости, была ему дороже, чем целый океан
расплавленного золота. Вы, наверно, уже и сами догадались, что
первым делом Мидас принялся черпать эту воду
пригоршнями и поливать ею золотую статую маленькой
Мэри.
Вы порадовались бы за нашу милую Мэри, если бы
могли увидеть, как румянец вновь заиграл на ее
щечках, едва лишь на них брызнули первые капли
живительной влаги, и от души посмеялись бы, глядя, как
она чихает и отплевывается, недоумевая, почему это
вдруг платье на ней насквозь мокрое, а отец
продолжает усердно поливать ее водой.
— Да будет тебе, папа! — восклицала она. —
Посмотри, что ты сделал с моим платьицем, а ведь я
надела его только сегодня утром!
Мэри не знала, что все это время она была
золотой статутей, и не могла припомнить события,
происшедшие с той минуты, когда она раскрыла отцу свои
объятия и побежала к нему, чтобы утешить
несчастного в его горе.
Царь Мидас не счел нужным рассказывать
любимой дочери, как далеко он зашел в своей неразумной
страсти, и удовольствовался тем, что показал ей,
насколько он теперь поумнел. С этой целью он повел
Мэри в сад и окропил розовые кусты оставшейся в
кувшине водой, да так удачно, что около пяти тысяч роз
вновь расцвели самым пышным цветом.
: Но были в этой истории два обстоятельства,
которые все же оставили след в жизни царя Мидаса и до
38 .
конца дней его неизменно напоминали ему о роковом
даре незнакомца. Во-первых, песок на берегу речщ
сверкал отныне, как крупинки золота; во-вторых, во-
,лосы Мэри приобрели золотистый оттенок, которого Ми-
дас не замечал раньше, до превращения, вызванного его'
злосчастным поцелуем. Но Мэри только выиграла от
того, что цвет ее волос изменился: теперь они'стали еще
красивее, чем были раньше.
Когда царь Мидас совсем состарился, он частенько
•сажал детей Мэри к себе на колени, заставлял
подпрыгивать их, как на скакуне, и при этом очень'
любил рассказывать им удивительную историю царя Ми-
даса примерно в тех же словах, в каких я
сейчас'рассказал ее вам. А окончив рассказ, он, бывало, гладил
их русые кудри и напоминал, что и в их волосах
нетрудно обнаружить золотистый оттенок,
унаследованный от матери.
— И, по правде сказать, внучатки, — говаривал
Мидас, не переставая усердно изображать скакуна, —
с того утра я не могу без отвращения глядеть на
золото, и только золото ваших кудрей радует мое старое
сердце.
Э. По
УБИЙСТВА НА УЛИЦЕ МОРГ
Что за песню пели сирены или каким
именем
назывался Ахилл, скрываясь среди
женщин, —
уж на что это, кажется, мудреные вопросы»
а какая-то догадка и здесь возможна.
Сэр Томас Браун. «Захоронения в урнах»-.
Так называемые аналитические способности нашего
ума сами по себе мало доступны анализу. Мы судим
о них только по результатам. Среди прочего нам
известно, что для человека, особенно одаренного в этом
смысле, дар анализа служит источником живейшего
наслаждения. Подобно тому, как атлет гордится своей
силой и ловкостью и находит удовольствие в
упражнениях, заставляющих его мышцы работать, так
аналитик радуется любой возможности что-то прояснить
или распутать. Всякая, хотя бы и нехитрая задача,
высекающая искры из его таланта, ему приятна. Он
обожает загадки, ребусы и криптограммы,
обнаруживая в их решении проницательность, которая уму
заурядному представляется чуть ли не
сверхъестественной. Его решения, рожденные существом и душой
метода, и в самом деле кажутся чудесами интуиции. Эта
способность решения, возможно, выигрывает от
занятий математикой, особенно тем высшим ее разделом,,
который неправомерно и только в силу обратного
характера своих дейстивй именуется анализом, так
сказать, анализом par excellence*. Между тем
рассчитывать, вычислять — само по себе — еще не значит
анализировать.. Шахматист, например, рассчитывает, но
отнюдь не анализирует. А отсюда следует, что пред-'
* По преимуществу (фр.).
40
ставление о шахматах как об игре, исключительно
полезной для ума, основано на чистейшем
недоразумении. И так как перед вами, читатель, не трактат, а.
только несколько случайных соображений, которые
должны послужить предисловием к моему не совсем
обычному рассказу, то я пользуюсь случаем заявить, что
непритязательная игра в шашки требует куда более
высокого умения размышлять и задает уму больше
полезных задач, чем мнимая изощренность шахмат. В
шахматах, где фигуры неравноценны и где им
присвоены самые разнообразные и причудливые ходы,
сложность (как это нередко бывает) ошибочно принимается
за глубину. Между тем здесь решает внимание. Стоит
ему ослабеть, и вы совершаете оплошность, которая
приводит к просчету или поражению. А поскольку
шахматные ходы не только многообразны, но и
многозначны, то шансы на оплошность соответственно растут, и
в девяти случаях из десяти выигрывает не более
способный, а более сосредоточенный игрок. Другое дело
шашки, где допускается один только ход с
незначительными вариантами; здесь шансов на недосмотр
куда меньше, внимание не играет особой роли, и успех,
зависит главным образом от сметливости. Представим
•себе для ясности партию в шашки, где остались только
четыре дамки и, значит, ни о каком недосмотре не
может быть и речи. Очевидно, здесь (при равных силах)
победа зависит от удачного хода, от неожиданного ю
остроумного решения. За отсутствием других
возможностей, аналитик старается проникнуть в мысли
противника, ставит себя на его место и нередко с одного
взгляда замечает ту единственную (и порой до
очевидности простую) комбинацию, которая может вовлечь
его в просчет или сбить с толку.
Вист давно известен как прекрасная школа для
того, что именуется искусством расчета; известно также,
что многие выдающиеся умы питали, казалось бы,
необъяснимую слабость к висту, пренебрегая шахматами^,
как пустым занятием. В самом деле, никакая другая»
игра не требует такой способности к анализу. Лучший
в мире шахматист — шахматист, и только, тогда как.
мастерская игра в вист сопряжена с уменьем
добиваться победы и в тех более важных областях
человеческой предприимчивости, в которых ум соревнуется^
с умом. Говоря «мастерская игра», я имею в виду ту
41
степень совершенства, при которой игрок владеет
всеми средствами, приводящими к законной победе.. Эти
средства не только многочисленны, но и многообразны
и часто предполагают такое знание человеческой
души, какое недоступно игроку средних способностей.
Кто внимательно наблюдает, тот отчетливо и помнит^
а следовательно, всякий сосредоточенно играющий
шахматист может рассчитывать на успех в висте,
поскольку руководство Хойла (основанное на простой
механике игры) общепонятно и общедоступно. Чтобы хорошо
играть в вист, достаточно, по распространенному
мнению, соблюдать «правила» и обладать хорошей
памятью. Однако искусство аналитика проявляется как раз
в том, что правилами игры не предусмотрено. Каких
он только не делает про себя выводов и наблюдений^
Его партнер, быть может, тоже; но перевес в этой
обоюдной разведке зависит не столько от надежности
выводов, сколько от качества наблюдения. Важно,,
конечно, знать, на что обращать внимание. Но наш игрок
ничем себя не ограничивает. И, хотя прямая его цель—
•игра, он не пренебрегает и самыми отдаленными
указаниями. Он изучает лицо своего партнера и
сравнивает его с лицом каждого из противников, подмечает, как
они распределяют карты в обеих руках, и нередко
угадывает козырь за козырем и онер за онером по
взглядам, какие они на них бросают. Следит по ходу игры
-за мимикой игроков и делает уйму заключений,
подмечая все оттенки уверенности, удивления, торжества
и досады, сменяющиеся на их физиономиях. Судя по
тому, как человек сгреб взятку, он заключает,
последует ли за ней другая. По тому, как карта брошена,
догадывается, что противник финтит, что ход сделан
для отвода глаз. Невзначай или необдуманно обронен--
*юе слово; случайно упавшая или открывшаяся карта
и как ее прячут — с опаской или спокойно; подсчет
взяток и их расположение; растерянность, колебания,
нетерпение или боязнь — ничто не ускользает qt
якобы безразличного взгляда аналитика. С двух-трех
ходов ему уже ясно, что у кого на руках, и он
выбрасывает карту с такой уверенностью, словно все игроки
/раскрылись. ,. .
Способность к анализу не следует смешивать с.
простой изобретательностью, ибо аналитик всегда
изобретателен, тогда. как не всякий изобретательный человек
42
способен к анализу. Умение придумывать и
комбинировать, в котором обычно проявляется
изобретательность и для которого френологи (совершенно
напрасно, по-моему), отводят особый орган, считая эту
способность первичной, нередко наблюдается даже у тех,
чей умственный уровень в остальном граничит с
кретинизмом, что не раз отмечалось писателями,
живописующими быт и нравы. Между умом .изобретательным
п аналитическим существует куда большее различие,
чем между фантазией и воображением, но это
различие того же порядка. В самом деле, нетрудно
заметить, что люди изобретательные — большие
фантазеры и что человек с подлинно богатым воображением,
как правило, склонен- к анализу.
Дальнейший рассказ послужит для читателя своего
рода иллюстрацией к приведенным соображениям.
Весну и часть лета 18... года я прожил в Париже,
где свел знакомство с неким мосье Ш. Огюстом
Дюпеном. Еще молодой человек, потомок знатного и даже
прославленного рода, он испытал превратности
судьбы и оказался в обстоятельствах столь плачевных, что
утратил всю свою природную энергию, ничего не
добивался в жизни и меньше всего помышлял о
возвращении прежнего богатства. Любезность кредиторов
сохранила Дюпену небольшую часть отцовского
наследства, и, живя на ренту и придерживаясь строжайшей
экономии, он кое-как сводил концы с концами,
равнодушный к приманкам жизни. Единственная роскошь,
какую он себе позволял, — книги — вполне доступна
в Париже.
Впервые мы встретились в плохонькой библиотеке
на ,улице Монмартр, и так как оба случайно искали
одну и ту же книгу, чрезвычайно редкое и
примечательное издание, то, естественно, разговорились. Потом
мы не раз встречались. Я заинтересовался семейной
историей Дюпена, и он поведал ее мне с'обычной
чистосердечностью француза, рассказывающего вам о
себе. Поразила меня и обширная начитанность Дюпена,
а главное — я не мог не восхищаться неудержимостью
и свежестью его воображения. Я жил тогда в Париже
совершенно особыми интересами и, чувствуя, что
общество такого человека неоценимая для меня находка, не
замедлил ему в этом признаться. Вскоре у нас
возникло решение на время моего пребывания в Париже по-
43
селиться вместе; а поскольку обстоятельства мои были
чуть получше, чем у Дюпена, то я сиял с его согласия
и обставил в духе столь милой нам обоим
романтической меланхолии сильно пострадавший от времени дом ;
причудливой архитектуры в уединенном уголке Сен-
Жерменского предместья; давно покинутый хозяевами
из-за каких-то суеверных преданий, в суть которых мы
не стали вдаваться, он клонился к упадку.
Если бы наш образ жизни в этой обители стал
известен миру, нас сочли б маньяками, хотя и
безобидными маньяками. Наше уединение было полным. Мы
никого не хотели видеть. Я скрыл от друзей свой
новый адрес, а Дюпен давно порвал с Парижем, да и
Париж не вспоминал о нем. Мы жили только в себе и
для себя.
Одной из фантастических причуд моего друга —
ибо как еще это назвать? — была влюбленность в\
ночь, в ее особое очарование; и я покорно принял эту
bizarrerie*, как принимал и все другие, самозабвенно
отдаваясь прихотям друга. Темноликая богиня то и
дело покидала нас, и, чтобы не лишаться ее милостей,
мы прибегали к бутафории: при первом проблеске
зари захлопывали тяжелые ставни старого дома и зажи-^
гали два-три светильника, которые, курясь
благовониями, изливали тусклое, призрачное сияние. В их
бледном свете мы предавались грезам, читали, писали,*
беседовали, пока звон часов не возвещал нам приход
истинной Тьмы. И тогда .мы рука об руку выходили на
улицу, продолжая дневной разговор, «или бесцельно
бродили до поздней ночи, находя в мелькающих огнях1
и тенях большого города ту неисчерпаемую пищу для
умственных восторгов, какую дарит тихое созерцание.
В такие минуты я не мог не восхищаться
аналитическим дарованием Дюпена, хотя и" понимал, что это
.лишь неотъемлемое следствие ярко выраженной
умозрительности его мышления. Да и Дюпену, видимо,
нравилось упражнять эти способности, если не блистать
ими, и он, не чинясь, признавался мне, сколько радости
это ему доставляет. Не раз хвалился он с довольным
смешком, что люди в большинстве для него —
открытая книга, и тут же приводил ошеломляющие
доказательства того, как ясно он читает в моей душе. В по-
* Странность, чудачество (фр.).
44
дойных случаях мне чудилась в нем какая-то
холодность и отрешенность; пустой, ничего не выражающий
взгляд его был устремлен куда-то вдаль, а голос,
сочный тенор, срывался на фальцет и звучал бы
раздраженно, если бы не четкая дикция и спокойный тон.
Наблюдая его в эти минуты, я часто вспоминал
старинное учение о двойственности души и забавлялся
мыслью о двух Дюпенах: созидающем и расчленяющем.
Из сказанного отнюдь не следует, что разговор
здесь пойдет о неких чудесах; я также не намерен
романтизировать нашего героя. Описанные черты моего
приятеля-француза были только следствием
перевозбужденного, а, может быть, и больного ума. Но о
характере его замечаний вам лучше поведает живой
пример.
Как-то вечером гуляли мы по необычайно длинной
грязной улице в окрестностях Пале-Рояля. Каждый
думал, по-видимому, о своем, и в течение четверти
часа никто из нас не проронил ни слова. Как вдруг
Дюпен, словно невзначай, сказал:
— Куда ему, такому заморышу! Лучше б он
попытал счастья в театре «Варьете».
— Вот именно, — ответил я машинально.
Я так задумался, что не сразу сообразил, как
удачно слова Дюпена совпали с моими мыслями. Но тут
же опомнился, и удивлению моему не было границ.
— Дюпен, —: сказал я серьезно, — это выше моего
понимания. Сказать по чести, я поражен, я просто
ушам своим не верю. Как вы догадались, что я думал
о... —_ Тут я остановился, чтобы увериться, точно ли
•он знает, о ком я думал.
— ...О Шантильи, — закончил он. — Почему же вы
запнулись? Вы говорили себе, что при его тщедушном
сложении нечего ему было соваться в трагики.
Да, это и составляло предмет моих размышлений.
Шантильи, quondam* сапожник с улицы Сен-Дени,
помешавшийся на театре, недавно дебютировал в роли
Ксеркса в одноименной трагедии Кребийона и был за
все свои старания жестоко освистан.
— Объясните мне, ради бога, свой метод, —
настаивал я, — если он у вас есть и если вы с его помощью
так безошибочно прочли мои. мысли. — Признаться, я
* Некогда (лат.).
45
даже старался не показать всей меры своего
удивления.
— Не кто иной, как зеленщик, — ответил мой
друг, — навел вас на мысль, что сей врачеватель
подметок не дорос до Ксеркса et id genus omne*.
— Зеленщик? Да бог с вами! Я знать не знаю
никакого зеленщика!
— Ну, тот увалень, что налетел на вас,'когда ми
свернули сюда с четверть часа назад.
Тут я вспомнил, что зеленщик с большой корзиной
яблок на голове по нечаянности чуть не сбил меня с
ног, когда мы из переулка вышли на людную улицу.
Но какое отношение имеет к этому Щантильи, я так
и не мог понять.
Однако у Дюпена ни на волос не было того, что
французы называют charlatanerie**.
— Извольте, я объясню вам, — вызвался он. — А
чтобы вы лучше меня поняли, давайте восстановим
весь ход -ваших мыслей с нашего последнего разговора
и до встречи с пресловутым зеленщиком. Основные
вехи — Шантильи, Орион, доктор Никольс, Эпикур,
стереотомия, булыжник и — зеленщик.
Вряд ли найдется человек, которому ни разу не
приходило в голову проследить забавы ради шаг за
шагом все, что привело его к известному выводу. Это—
преувлекательное подчас занятие и, кто впервые к
нему обратится, будет поражен, какое неизмеримое на
первый взгляд расстояние отделяет исходный пункт от
конечного вывода .и как мало они друг другу
соответствуют. С удивлением выслушал я Дюпена и не мог не
признать справедливости его слов. Мой друг между
тем продолжал:
— До того, как свернуть, мы, помнится, говорили
о лошадях. На этом разговор наш оборвался. Когда же
мы вышли сюда на эту улицу, выскочивший откуда-то,
зеленщик с большой корзиной яблок на голове
пробежал мимо и второпях толкнул вас на груду булыжник
ка, сваленного там, где каменщики чинили мостовую;
Вы споткнулись о камень, поскользнулись, слегка
растянули связку, рассердились, во всяком случае
насупились, пробормотали что-то, еще раз оглянулись на
* И ему подобных (лат.).
** Очковтирательство (фр.).
46
груду булыжника и молча зашагали дальше. Я не то
чтобы следил за вами: просто наблюдательность стала
за последнее время моей второй натурой.
Вы упорно не поднимали глаз и только косились на
выбоины и трещины в панели" (из чего я заключил, что
вы все еще думаете о булыжнике), пока мы не
поравнялись с переулком, который носит имя Ламартина и
вымощен на новый лад — плотно пригнанными
плитками, уложенными в шахматном порядке. Вы заметно
повеселели, и по движению'ваших губ я угадал слово
«стереотомия» — термин, которым для пущей
важности окрестили такое мощение. Я понимал, что слово
«стереотомия» должно навести вас на мысль об атомах,
и, кстати, об учении Эпикура, а поскольку это^было
темой нашего разговора — я еще доказывал вам, как
разительно смутные догадки благородного грека
подтверждаются выводами современной космогонии по части
небесных туманностей, в чем никто еще не
отдал ему должного, — то я так и ждал, что вы
устремите глаза на огромную туманность в созвездии
Ориона. И вы действительно посмотрели вверх, чем
показали, что я безошибочно иду по вашему следу. Кстати,
в злобном выпаде против Шантильи во вчерашней
«Musee» некий зоил, весьма недостойно пройдясь
насчет того, что сапожник, взобравшийся на котурны,
постарался изменить самое имя свое, процитировал
строчку латинского автора, к которой мы не раз обращались -
в наших беседах. Я разумею стих:
Perdidit antiquum litera prima sonum.*
Я как-то пояснил вам, что здесь разумеется Орион—
когда-то он писался Урион, — мы с вами еще
пошутили на этот счет, так что случай, можно сказать,-
памятный. Я понимал, что Орион наведет вас на мысль о
Шзнтильй, и улыбка ваша это мне подтвердила. Вы
вздохнули о бедной жертве, отданной на заклание.
Все время вы шагали сутулясь, а тут выпрямились во
весь рост, и я решил, что вы подумали о тщедушном
сапожнике. Тогда-то я и прервал ваши размышления,
заметив, что он в самом деле .не вышел ростом, наш
Шантильи, и лучше бы ему попытать счастья в театре
«Варьете».
Вскоре затем, просматривая вечерний выпуск
* Утратила былое звучание первая буква (лат.).
-47
«Gazette des Tribunaux»*, наткнулись мы на
следующую заметку:
«НЕСЛЫХАННОЕ ПРЕСТУПЛЕНИЕ
Сегодня, часов около трех утра, мирный сон
обитателей квартала Сен-Рок был нарушен
душераздирающими криками. Следуя один за другим без перерыва,
они доносились, по-видимому, с пятого этажа дома на
улиие Морг, Тде, как известно местным обывателям/
проживала только некая мадам Л'Эспане с
незамужней дочерью, мадемуазель Камиллой Л'Эспане. После
небольшой заминки у запертых дверей при
безуспешной попытке проникнуть в подъезд обычным путем,
пришлось прибегнуть к лому, и с десяток соседей в
сопровождении двух жандармов ворвались в здание.
Крики уже стихли; но едва лишь кучка смельчаков
поднялась по первому маршу, как сверху послышалась
перебранка двух, а возможно, и трех голосов,
звучавших отрывисто и сердито. Покуда добрались до
третьего этажа, стихли и эти звуки, и водворилась полная
тишина. Люди рассыпались по всему дому, перебегая
из одной комнаты в другую. Когда же очередь дошла
до большой угловой спальни на пятом этаже (дверь,
запертую изнутри, тоже взломали), — толпа
отступила перед открывшимся зрелищем, охваченная ужасОм
и изумлением.
Здесь все было вверх дном, повсюду раскидана
поломанная мебель. В комнате стояла одна только
кровать, но без постели, подушки и одеяло валялись на
полу. На стуле лежала бритва с окровавленным лезвием.
Две-три густые, пряди длинных седых волос,
вырванных, видимо, с корнем и слипшихся от крови,
пристали к каминной решетке. На полу, под ногами,
найдены четыре наполеондора, одна серьга с топазом, три
столовые серебряные и три чайные мельхиоровые
ложки и два мешочка с золотыми монетами — общим
счетом без малого четыре тысячи франков. Ящики комода
в углу были выдвинуты наружу, грабители, очевидно,1
рылись в них, хотя всего не унесли. Железная укладка
обнаружена под постелью (а не под кроватью). Она
была открыта, ключ еще торчал в замке, но в ней
ничего не осталось, кроме пожелтевших писем и других
завалявшихся бумажек.
* «Судебная газета» (фр>).
48
И никаких следов мадам Л'Эспане! Кто-то заметил
в камине большую груду золы, стали шарить в
дымоходе и — о ужас! — вытащили за голову труп дочери:
его вверх ногами, и притом довольно далеко,
затолкали в узкую печную трубу. Тело было еще теплым.
Кожа, как выяснилось при осмотре, во многих местах
содрана — явное следствие усилий, с какими труп
заталкивали в дымоход, а потом выволакивали оттуда.
Лицо страшно исцарапано, на шее сине-багровые
подтеки и глубокие следы ногтей, словно человека душили.
После того как сверху донизу обшарили весь дом,
не обнаружив ничего нового, все кинулись вниз, на
мощеный дворик, и там наткнулись на мертвую
старуху — ее так хватили бритвой, что при попытке поднять
труп голова отвалилась. И тело и лицо были
изуродованы, особенно тело, в нем не сохранилось ничего
человеческого.
Таково это постине ужасное преступление, пока
еще окутанное непроницаемой тайной».
Назавтра газета принесла следующие
дополнительные сообщения:
«ТРАГЕДИЯ НА УЛИЦЕ МОРГ
Неслыханное по жестокости убийство всколыхнуло
весь Париж, допрошен ряд свидетелей, но ничего
нового, проясняющего тайну, пока не обнаружено. Ниже
приведены вкратце наиболее существенные показания.
Полина Дюбур, прачка, показывает, что знала по>
койннц последние три года, стирала на них. Старая
дама с дочкой, видно, жили дружно, душа в душу.
Платили исправно. Насчет их образа жизни и средств
ничего сказать не может. Полагает, что мадам
Л'Эспане была гадалкой, этим и кормилась. Поговаривали,
что у нее есть деньги. Свидетельница никого не
встречала в доме, когда приходила за бельем или
приносила его после стирки. Знает наверняка, что служанки
они не держали. Насколько ей известно, мебелью был
обставлен только пятый этаж.
Пьер Моро, владелец табачной лавки, показывает,
что в течение четырех лет отпускал мадам Л'Эспане
нюхательный и курительный табак небольшими пачками.
Он местный уроженец и коренной житель. Покойница
с дочерью уже более шести лет как поселилась в
доме, где их нашли убитыми. До этого здесь квартировал
ювелир, сдававший верхние комнаты жильцам. Дом
4 Золотой мираж 49
принадлежал мадам Л'Эспане. Старуха всякое
терпение потеряла с- квартирантом, который- пускал к себе
жильцов, и переехала сама на,верхний этаж, а от
сдачи внаем свободных помещений и вовсе отказалась. Не
иначе как впала в детство. За все эти годы свидетель
только пять-шесть раз видел дочь. Обе женщины жили
уединенно, по слухам, у них имелись деньги. Болтали,
будто мадам Л. промышляет гаданьем, но он этому не
верил. Ни разу не видел, чтобы кто-либо входил в дом,
кроме самой и дочери, да кое-когда привратника, да
раз восемь-десять наведывался доктор.
Примерно то же свидетельствовали и другие
соседи. Никто не замечал, чтобы к покойницам кто-либо
захаживал. Были ли у них где-нибудь друзья или
родственники, тоже никому слышать не приходилось.
Ставни по фасаду открывались редко, а со двора их и
вовсе заколотили, за исклюлением' большой комнаты на
пятом этаже. Дом еще не старый, крепкий.
Изидор Мюзе, жандарм, показывает, что за ним
пришли около трех утра. Застал у дома толпу,
человек в двадцать-тридцать, осаждавшую дверь. Замок
взломал он, и не ломом, а штыком.. Дверь поддалась
легко, она двустворчатая, ни сверху, ни снизу не
закреплена. Крики доносились все время, пока не
открыли дверь, — и вдруг оборвались. Кричали (не
разберешь — один или двое) как будто в смертельной тоске,
крики были протяжные и громкие, а не отрывистые и
хриплые. Наверх свидетель поднимался первым.
Взойдя на второй этаж, услышал, как двое сердито и
громко переругиваются — один глухим, а другой вроде
как, визгливым голосом, и голос какой-то чудной.
Отдельные слова первого разобрал. Это был француз.
Нет, ни в коем случае не женщина. Он разобрал
слова «sacre» и «diable»*. Визгливым голосом говорил
иностранец. Не поймешь, мужчина или женщина. Не
разобрать, что говорил, а только, скорее всего, язык
испанский. Рассказывая, в каком виде нашли комнату
и трупы, свидетель не добавил ничего нового к нашему
вчерашнему сообщению.
Анри Дюваль, сосед, по профессии серебряник,
показывает, что с первой же группой вошел в дом. В
целом подтверждает показания Мюзе. Едва проникнув
* «Проклятие» и «черт» (фр.).
50
в подъезд, они заперли за собой дверь, чтобы
задержать толпу, которая все прибывала, хотя стояла
глубокая ночь. Визгливый голос, по впечатлению
свидетеля, принадлежал итальянцу. Уверен, что не француз.
По голосу не сказал бы, что непременно мужчина.
Возможно, что женщина. Итальянского не знает," слов не
разобрал, но, судя по интонации, полагает, что говорил
итальянец. С мадам Л. и дочерью был лично знаком.
Не раз беседовал с обеими. Уверен, что ни та, ни
другая не говорила визгливым голосом.
Оденгеймер, ресторатор. Свидетель сам вызвался
дать показания. По-французски не говорит,
допрашивается через переводчика. Уроженец Амстердама.
Проходил мимо дома, когда оттуда раздались крики.
Кричали долго, несколько минут, пожалуй, что и десять.
Крики протяжные," громкие, хватающие за душу,
леденящие кровь. Одним из первых вошел в дом.
Подтверждает предыдущие показания по всем пунктам,
_кроме одного: уверен, что визгливый голос
принадлежал мужчине, и притом французу. Нет, слов не
разобрал, говорили очень громко и часто-часто, будто
захлебываясь, . не то от гнева, не то от страха. Голос
резкий — скорее резкий, чем визгливый. Нет,
визгливым его не назовешь. Хриплый голос все* время
повторял «sacre» и «diable», а однажды сказал «mon Dieu»*«
Жюль Миньо, банкир, фирма «Миньо и Сыновья»
на улице Делорен. Он — Миньо-старший. У мадам
Л'Эспане имелся кое-какой капиталец. Весною такого-
то года (восемь лет назад) вдова открыла у них счет.
Часто делала новые вклады — небольшими суммами.
Чеков не выписывала, но всего за три дня до смерти
лично забрала со счета четыре тысячи франков.
Деньги были выплачены золотом и доставлены на дом
конторщиком банка.
Адольф Лебон, конторщик фирмы «Миньо и
сыновья», показывает, что в означенный день, часу в
двенадцатом, проводил мадам Л'Эспане до самого дома,
отнес ей четыре тысячи франков, сложенных в два
мешочка. Дверь открыла мадемуазель Л'Эспане; она
взяла у него один мешочек, а старуха — другой.
После чего он откланялся и ушел. Никого на улице он в
тот раз не видел. Улица тихая, безлюдная.
* Боже мой (ФР-).
4* 51
Уильям Берд, портной, показывает, что вместе с
другими вошел в дом. Англичанин. В Париже живет
два года. Одним из первых поднялся по лестнице.
Слышал, как двое спорили. Хриплый голос
принадлежал французу. Отдельные слова можно было
разобрать, но всего он не помнит. Ясно слышал «sacre» и
«mon Dieu!». Слова сопровождались шумом борьбы,
топотом и возней, как будто дрались несколько
человек. Пронзительный голос звучал очень громко, куда
громче, чем хриплый. Уверен, что не англичанин.
Скорее, немец. Может быть, и женщина. Сам он
по-немецки не говорит.
Четверо из числа означенных свидетелей на
вторичном допросе показали, что дверь спальни, где нашли
труп мадемуазель Л., была заперта изнутри. Тишина
стояла мертвая, ни стона, ни малейшего шороха.
Когда дверь взломали, там уже никого не было. Окна
спальни и смежной комнаты, что на улицу, были
опущены и наглухо заперты изнутри, дверь между ними
притворена, но не заперта. Дверь из передней
комнаты в коридор была заперта" изнутри. - Небольшая
комнатка окнами на улицу, в дальнем конце коридора,
на том же пятом этаже, была не заперта, дверь
притворена. Здесь были свалены старые кровати, ящики
и прочая рухлядь. Вещи вынесли и тщательно
осмотрели. Дом обшарили сверху донизу. Дымоходы
обследованы трубочистами. В доме пять этажей, не считая
чердачных помещений (mansardes). На крышу ведет
люк, он забит гвоздями и, видимо, давно бездействует.
Время, истекшее между тем, как свидетели услышали
перебранку, и как взломали входную дверь в спальню,
оценивается по-разному: от трех до пяти минут.
Взломать ее стоило немалых усилий.
Альфонсо Гарсио, гробовщик, показал, что
проживает на улице Морг. Испанец по рождению. Вместе с
другими побывал в доме. Наверх не подымался. У
него нервы слабые, ему нельзя волноваться. Слышал,
как двое- спорили, хриплый голос — несомненно
француза. О чем спорили, не уловил. Визгливым голосом
говорил англичанин. Сам он по-английски не разумеет,
судит по интонации.
Альберто Монтани, владелец магазина готового
платья, показывает, что одним из первых взбежал
наверх. Голоса слышал. Хрипло говорил француз. К
52
что понять можно было. Говоривший в чем-то упрекал
другого/ Слов второго не разобрал. Второй говорил
часто-часто, заплетающимся языком. Похоже, что по-
русски. В остальном свидетель подтверждает
предыдущие показания. Сам он итальянец. С русскими
говорить ему не приходилось.
Кое-кто из свидетелей на вторичном допросе
подтвердил, что дымоходы на четвертом этаже слишком
узкие и человеку в них не пролезть. Под
«трубочистами» они разумели цилиндрической формы щетки, какие
употребляют при чистке труб. В доме нет черной
лестницы, по котород злодеи могли бы убежать, пока
их преследователи поднимались наверх. Труп
мадемуазель Л'Эспане был так плотно затиснут в дымоход,
что только общими усилиями четырех или пяти
человек удалось его вытащить.
Поль Дюма, врач, показывает, что утром, чуть
рассвело, его позвали освидетельствовать тела убитых
женщин. Оба трупа лежали на старом матраце,
снятом с кровати в спальне, где найдена мадемуазель Л.
Тело дочери все в кровоподтеках и ссадинах. Это
вполне объясняется тем, что его заталкивали в тесный
дымоход. Особенно пострадала шея. Под самым
подбородком несколько глубоких ссадин и сине-багровых
подтеков, — очевидно, отпечатки пальцев. Лицо в
страшных синяках, глаза вылезли из орбит. Язык чуть ли
не насквозь прокушен. Большой кровоподтек на
нижней части живота показывает, что здесь надавливали
коленом. По мнению мосье Дюма, мадемуазель
Л'Эспане задушена, — убийца был, возможно, не один.
Тело матери чудовищно изувечено. Все кости правой
руки и ноги переломаны и частично раздроблены.
Расщеплена левая tibia*, равно как и ребра с левой
стороны. Все тело в синяках и ссадинах. Трудно сказать,
чем нанесены повреждения. Увесистая дубинка или
железный лом, ножка кресла — да, собственно, любое
тяжелое орудие в руках необычайно сильного человека
могло это сделать. Женщина была бы не в силах
нанести такие увечья. Голова убитой, когда ее увидел
врач, была отделена от тела и тоже сильно
изуродована. Горло перерезано острым лезвием, возможно
бритвой.
* Берцовая кость . (лат.).
53
Александр Этьенн, хирург, был вместе с мосье
Дюма приглашен- освидетельствовать трупы. Полностью
присоединяется к показаниям и заключению мосье
Дюма.
Ничего существенного больше установить не
удалось, хотя к дознанию были привлечены и другие
лица. В Париже не запомнят убийства, совершенного при
столь туманных и во всех отношениях загадочных об--
стоятельствах. Да" и убийство ли это? Полиция сбита
с толку. Ни малейшей путеводной нити, ни намека на
возможную разгадку».
В вечернем выпуске сообщалось, что в квартале
Сен-Рок по-прежнему сильнейший переполох, но ни
новый обыск в доме, ни повторные допросы свидетелей
ни к чему не привели. Дополнительно сообщалось, что
арестован и посажен в тюрьму Адольф Лебон,. хотя
никаких отягчающих улик, кроме уже известных фактов,
не обнаружено,.
Я видел, что Дюпен крайне заинтересован ходом
следствия, но от комментариев он воздерживался. И
только когда появилось сообщение об аресте Лебона,
он пожелал узнать, что я думаю об этом убийстве.
Я мог лишь вместе со всем Парижем объявить его
неразрешимой загадкой. Я не видел ни малейшей
возможности напасть на след убийцы.
—'¦ А вы не судите по этой пародии на следствие,—
возразил Дюпен.. — Парижская полиция берет только
хитростью, ее хваленая "догадливость — чистейшая
басня. В ее действиях нет системы, если не считать
системой обыкновение хвататься за первое, что подскажет
минута. Они кричат о своих мероприятиях, но эти
мероприятия так часто бьют мимо цели, что невольно
воюмиишь Журдена, требовавшего подать себе свой
«robe-de-chambre pour mieux entendre la musique»*. Если
они кое-что и достигают, то исключительно усердием и
трудом. Там же, где этих качеств недостаточно, усилия
их терпят крах. У Видока, например, была догадка и
упорство, при полном неумении систематически
мыслить; самая горячность его поисков подводила его, и
он часто попадал впросак. Он так близко вглядывался
в свой объект, что это искажало перспективу. Пусть он
ясно различал то или другое, зато целое от него ус-
* «Халат, чтобы лучше слышать музыку» (фр.).
54
кользало. В глубокомыслии легко перемудрить.
Истина не всегда обитает, на дне колодца. В насущных
вопросах она, по-моему, скорее лежит на поверхности.
Мы ищем ее на дне ущелий, а она поджидает нас на
горных вершинах. Чтобы уразуметь характер подобных
ошибок и их причину, обратимся к наблюдению над
небесными телами. Бросьте на звезду быстрый взгляд,
посмотрите на нее краешком сетчатки (более
чувствительным к слабым световым раздражениям, нежели
центр), и вы увидите светило со всей ясностью и
сможете оценить его блеск, который тускнеет, по мере того
как вы поворачиваетесь, чтобы посмотреть на него в
упор. В последнем случае на глаз упадет больше лучей,
зато в первом восприимчивость куда острее.
Чрезмерная глубина лишь путает и затуманивает мысль.
Слишком сосредоточенный, настойчивый и упорный взгляд
может и Венеру согнать с небес.
Что касается убийства, то давайте учиним
самостоятельный розыск, а потом уже вынесем суждение. Такое
расследование нас позабавит ( у меня мелькнуло, что
«позабавит» не то слово, но я промолчал), к тому же
Лебон когда-то оказал мне услугу, за которую я поныне
ему обязан. Пойдемте же, поглядим на все своими
глазами. Полицейский префект Г. — мой старый
знакомый — не откажет нам в разрешении.
Разрешение было получено, и мы, не мешкая,
отправились на улицу Морг. Это одна из тихих,
неказистых улочек, соединяющих улицу Ришелье с улицей
Сен-Рок. Мы жили на другом конце города и только
часам к трем добрались до места. Дом сразу бросился
нам в глаза, так как немало зевак все еще бесцельно
глазело с противоположного тротуара на закрытые
ставни. Это был обычный парижский особняк с
подворотней, сбоку прилепилась стеклянная сторожка с
подъемным оконцем, так называемая lqge de concierge*.
Не заходя, .мы проследовали дальше по улице, свернули
в переулок, опять свернули и .вышли к задам дома.
Дюпен так внимательно оглядывал усадьбу и соседние
строения, что я только диву давался, не находя в них
ничего достойного внимания.
Вернувшись к выходу, мы позвонили. Наши
верительные грамоты произвели впечатление, и дежурные
* Привратницкая (фр.).
55
полицейские впустили нас. Мы поднялись по лестнице в
спальню, где была найдена мадемуазель Л'Эспане и где
все еще лежали оба трупа. Здесь, как и полагается, все
осталось в неприкосновенности и по-прежнему царил
хаос. Я видел перед собой картину, описанную в
«Gazette des Tribunaux», — и ничего больше. Однако Дюпен
все подверг самому тщательному осмотру, в том числе
и трупы. Мы обошли и остальные комнаты и
спустились во двор, все это под бдительным оком
сопровождавшего нас полицейского. Осмотр затянулся до
вечера; наконец мы попрощались. На* обратном пути мой
спутник еще наведался в редакцию одной из утренних
газет. •
Я уже рассказал здесь о многообразных причудах
моего друга и о том, как je les menageais*, —
соответствующее английское выражение не приходит мне в
голову. Сейчас он был явно не в настроении обсуждать
убийство и заговорил о нем только назавтра в полдень.
Начав без предисловий, он огорошил меня вопросом:
не заметил ли я чего-то особенного в этой картине
зверской жестокости?
«Особенного» он сказал таким тоном, что я невольно
содрогнулся.
— Нет, ничего особенного, — сказал я, — по
сравнению с тем, конечно, что мы читали в газете.
— Боюсь, что в газетном отчете отсутствует
главное, — возразил Дюпен, — то чувство невыразимого
ужаса, которым веет от этого происшествия. Но бог с
ним, с этим дурацким листком и его праздными
домыслами. Мне думается, загадку объявили
неразрешимой как раз на том основании, которое помогает ее
решить: я имею в виду то чудовищное, что наблюдается
здесь во всем. Полицейских смущает кажущееся
отсутствие побудительных мотивов, и не столько самого
убийства, сколько его жестокости. К тому же, они не
могут справиться с таким будто бы непримиримым
противоречием: свидетели слышали спорящие голоса,
а между тем наверху, кроме убитой мадемуазель
. Л'Эспане, никого не оказалось. Но и бежать убийцы
не могли — другого выхода нет, свидетели непременно
увидели бы их, поднимаясь по лестнице. Невообрази-^
мый хаос в спальне; труп, который кто-то ухитрился'
* Я им потакал (фр.).
56
затолкать в дымоход, да еще вверх ногами;
фантастические истязания старухи — этих обстоятельств
вместе с вышеупомянутыми, да и многими другими, которых
я не стану здесь перечислять, оказалось достаточно,
чтобы выбить у наших властей почву из-под ног,
парировать их хваленую догадливость. Они впали в
грубую, хоть и весьма распространенную ошибку, смешав
необычайное с необъяснимым. А ведь именно
отклонение от простого и обычного освещает дорогу разуму в
поисках истины. В таком расследовании, как наше с
вами, надо спрашивать не «Что случилось?», а «Что
случилось такого, чего еще никогда не бывало?». И в
самом деле, легкость, с какой я прихожу — пришел,
если хотите, — к решению этой загадки, не прямо ли
пропорциональна тем трудностям, какие возникают
перед полицией?
Я смотрел на Дюпена в немом изумлении.
— Сейчас я жду, — продолжал Дюпен,
поглядывая на дверь, — жду человека, который, не будучи
прямым виновником этих зверств, должно быть, в какой-то
мере способствовал тому, что случилось. В самой
страшной части содеянных преступлений он, очевидно,
неповинен. Надеюсь, я прав в своем предположении, так
как на нем строится мое решение всей задачи в целом. Я
жду этого человека сюда, к нам, с минуту на минуту.
Разумеется, он может и не прийти, но, по всей вероятности,
придет. И тогда необходимо задержать его. Вот
пистолеты. Оба мы сумеем, если нужно будет,
распорядиться ими.
Я машинально взял пистолеты, почти не сознавая,
что делаю, не веря ушам своим, а Дюпен продолжал,
словно изливаясь в монологе. Я уже упоминал о
присущей ему временами отрешенности. Он адресовался ко
мне и, следовательно, говорил негромко, но чте-то в
его интонации звучало так, точно он обращается к
кому-то вдалеке. Пустой, ничего не выражающий взгляд
его упирался в степу.
— Показаниями установлено, — продолжал
Дюпен, — что спорящие голоса, которые свидетели
слышали на лестнице, не принадлежали обеим женщинам.
А значит, отпадает версия, будто мадам Л'Эспане
убила дочь, а потом лишила себя жизни. Я говорю об этом,
только чтобы показать ход моих рассуждений: у
мадам Л'Эспане не хватило бы, конечно, сил засунуть
57
труп дочери в дымоход, где он -был найден, а
истязания, которым подверглась она сама, исключает
всякую мысль о самоубийстве. Отсюда следует, что
убийство совершено какой-то третьей стороной, и спорящие
голоса с полной очевидностью принадлежали этой
третьей стороне. А теперь обратимся не ко всей части
показаний, касающихся обоих голосов, а только к
известной их особенности. Скажите, вас ничто не удивило?
— Все свидетели, — отвечал я, —4 согласны в том,
что хриплый голос принадлежал французу, тогда как
насчет визгливого или резкого, как кто-то выразился,
мнения разошлись.
— Вы говорите о показаниях вообще, — возразил
Дюпен, — а не об их отличительной особенности. Вы
не заметили самого характерного. А следовалр бы
заметить! Свидетели, как вы правильно указали, все.
одного мнения относительно хриплого голоса; тут полное
единодушие. Что же до визгливого голоса, то
удивительно не то, что мнения разошлись, а что итальянец,
англичанин, испанец, голландец и француз — все
характеризуют его как голос иностранца. Никто в
интонациях визгливого голоса не признал речи
соотечественника. При этом каждый отсылает нас не к нации,.
язык которой ему знаком, а как раз наоборот.
Французу слышится речь испанца: «Не поймешь, что
говорил, а только, скорее всего, язык испанский». Для
голландца это был француз; впрочем, как записано в
протоколе, «свидетель по-французски не говорит,
допрашивается через переводчика». Для англичанина это
звучит как речь немца; кстати, «он по-немецки не
разумеет». Испанец «уверен», что это англичанин,
причем сам он «по-английски не знает ни слова» и судит
только по интонации — «английский для него чужой
язык». Итальянцу мерещится русская речь, — правда,
«с русским говорить ему не приходилось». Мало того,
второй француз, в отличие от первого, «уверен, что
говорил итальянец»; не владея этим языком,' он, как
испанец, ссылается «на «интонацию». Поистине, странно
должна звучать речь, вызвавшая подобные суждения,
речь, в звуках которой ни один из представителей пяти ,
крупнейших европейских стран не узнал ничего
знакомого, .родного! Вы скажете, что то. мог быть азиат или
африканец. Правда, выходцы из Азии или Африки
нечасто встречаются в Париже, но, даже не отрицая та-
58
кой возможности, я хочу обратить ваше внимание на
три обстоятельства. Одному из свидетелей голос
неизвестного показался «скорее резким, чем визгливым».
Двое.других характеризуют его речь как торопливую и
неровную. И никому не удалось разобрать ни одного
членораздельного слова или хотя бы отчетливого, звука.
— Не знаю, — продолжал Дюпен, — какое на вас
впечатление производят мои доводы, но осмелюсь
утверждать, что уже из этой части показаний — насчет
хриплого и визгливого голоса — вытекают законные
выводы и догадки, предопределяющие весь дальнейший
ход нашего расследования. Сказав «законные выводы»,
я не совсем точно выразился. Я хотел сказать, что это
единственно возможные выводы и что они неизбежно
ведут к моей догадке, как к единственному результату.
~Что за догадка, я пока умолчу. Прошу лишь
запомнить, что для меня' она столь убедительна, что придала
определенное направление и даже известную цель
моим розыскам в старухиной спальне.
Перенесемся мысленно в эту спальню. Чего мы
прежде всего станем в ней искать? Конечно, выхода,
которым воспользовались убийцы. Мы с вами,
естественно, в чудеса не верим. Не злые же духи, в самом
деЗге, расправились с мадам и мадемуазель Л'Эспане!
Преступники — заведомо существа материального'
мира, и бежали они согласно его.законам. Но как? Тут,
к счастью, требуются самые несложные рассуждения,
и они должны привести нас к прямому и точному
ответу. Рассмотрим же последовательно все наличные
выходы. Ясно, что; когда люди поднимались по
лестнице, убийцы находились в старухиной спальне, либо,
в крайнем случае, в смежной комнате, — а значит, и
выход нужно искать в этих пределах. Полицейские
добросовестно обследовали пол, стены и потолок. Ни
одна потайная дверь не укрылась бы от их взгляда. Но,
не полагаясь на них, я все проверил. Обе двери из
комнат в коридор были надежно заперты изнутри.
Обратимся к дымоходам. Хотя в нижней части, футов на
восемь-десять от выхода в камин, они обычной шири-"
ны, но выше настолько сужаются, что в них не
пролезть и упитанной кошке. Итак, эти возможности
бегства отпадают. Остаются окна. Окна в комнате на
улицу в счет не идут, -так как собравшаяся толпа
увидела бы беглецов. Следовательно, убийцы должны
59
были скрыться через окна спальни. Придя к такому
логическому выводу, мы, как разумные люди, не
должны отказываться от него на том основании, что это,
мол, явно невозможно. Наоборот, мы постараемся
доказать, что «невозможность» здесь не явная, а мнимая.
В спальне два окна. Одно из них ничем не
заставлено и видно сверху донизу. Другое снизу закрыто
спинкой громоздкой кровати. Первое окно закреплено
изнутри. Все усилия поднять его оказались
безуспешными. Слева в-окопной раме проделано отверстие, и в
нем глубоко, чуть ли не по самую шляпку, сидит
большой-гвоздь. Когда обратились к другому окну, то
и там в раме нашли такой же гвоздь. Й это окно тоже
не поддалось попыткам открыть его. Указанные
обстоятельства убедили полицию, что преступники не могли
бежать этим путем. А положившись на это,
полицейские не сочли нужным вытащить оба гвоздя и открыть
окна.
Я не ограничился поверхностным осмотром, я уже
объяснил вам почему. Ведь мне надлежало доказать,
что «невозможность» здесь не явная, а мнимая.
Я стал рассуждать a posteriori*. Убийцы,
несомненно, бежали в одно из этих окон. По тогда они не
могли бы снова закрепить раму изнутри, а ведь окна
оказались наглухо запертыми, и это-соображение своей
очевидностью давило на полицейских и пресекло их
поиски в этом направлении. Да, окна были заперты.
Значит, они запираются автоматически. Такое решение
напрашивалось само собой. Я подошел к свободному
окну, с трудом вытащил гвоздь и попробовал поднять
раму. Как я и думал, она не поддалась. Тут я понял,
что где-то есть потайная пружина. Такая догадка, по
крайней мере, оставляла в. силе мое исходное
положение, как ни загадочно обстояло дело с гвоздями. При
внимательном осмотре я действительно обнаружил
скрытую пружину. Я нажал на нее и, удовлетворясь
этой находкой, не стал поднимать раму.
Я снова вставил гвоздь в отверстие и стал
внимательно его разглядывать. Человек, влезший в окно,
может снаружи опустить раму, и затвор сам собой
защелкнется, — но ведь гвоздь сам по себе па место не
станет. Отсюда напрашивался вывод,' еще более огра-
* На основании опыта, исходя из опыта (фр.).
60
ничивший поле моих изысканий. Убийцы должны были
бежать через другое окно. Но если, как и следовало
ожидать, затвор в обоих окнах одинаковый, то
разница должна быть в гвозде или, ро крайней мере, в том,
как он вставляется на место. Забравшись на матрац и
перегнувшись через спинку кровати, я тщательно
осмотрел раму второго окна; потом, просунув руку,
нащупал и нажал пружину, во всех отношениях схожую
со своей соседкой. Затем я занялся гвоздем. Он был
такой же крепыш, как его товарищ, и тоже входил в
отверстие чуть ли не по самую шляпку.
Вы, конечно, решите, что я был озадачен. Плохо
же вы себе представляете индуктивный метод
мышления — умозаключение от факта к его причине.
Выражаясь языком спортсменов, я бил по мячу без
промаха. Я шел по верному следу. В цепочке моих
рассуждений не было ни одного порочного звена, я проследил
ее всю до конечной точки — и этой точкой оказался
гвоздь. Я уже говорил, что он во всех отношениях
походил на своего собрата в соседнем окне, но что
значил этот довод (при всей своей убедительности) по
сравнению с моей уверенностью, что именно к этой
хкоиечиой точке и ведет путеводная нить. «Значит,
гвоздь не в порядке», — подумал я. И действительно,
чуть я до него дотронулся, как шляпка вместе с *
обломком шпенька осталась у меня в руке. Большая
часть гвоздя продолжала сидеть в отверстии, где он,
должно быть, и сломался. Излом был старый; об этом
говорила покрывавшая его ржавчина; я заметил
также, что молоток, сломавший гвоздь, частично вогнал в
раму края шляпки. Когда я аккуратно вставил
обломок на место, получилось впечатление, будто гвоздь
целый. Не было заметно ни малейшей трещинки.
Нажав на пружину, я приподнял окно. Вместе с рамой
поднялась и шляпка, плотно сидевшая в отверстии. Я
опустил окно — опять впечатление целого гвоздя.
Итак, в этой части загадка была разгадана: убийца
скрылся в окно, заставленное кроватью. Когда рама
опускалась — сама по себе или с чьей-нибудь
помощью, — пружина, закрепляла ее на месте; полицей- ¦
ские же действие пружины приняли за действие
гвоздя и отказались от дальнейших расследований.
Встает вопрос, как преступник спустился вниз. Тут
меня вполне удовлетворила наша с вами прогулка во-
61
круг дома. Футах в пяти с половиной от проема окна,
о котором идет речь, проходит громоотвод. Добраться
отсюда до окна, а тем более влезть в него нет никакой
возможности. Однако я заметил, что схавни на пятом
этаже принадлежат к разряду ferrades, как называют
их парижские плотники; они вышли из моды, но вы
частенько встретите их в старых особняках
где-нибудь в Лионе или Бордо. Такой ставень напоминает
обычную дверь — одностворчатую — с той, однако,
разницей, что верхняя половина у него сквозная,
наподобие кованой решетки или шпалеры, за нее удобно
ухватиться руками. Ставни в доме мадам Л'Эспане
шириной в три с половиной фута.- Когда доы увидели их с
задворок, они были полуоткрыты, то есть стояли под
прямым углом к стене. Полицейские, как и я,
возможно, осматривали дом с тылу. Но, увидев ставни в
поперечном разрезе, не заметили их необычайной-
ширины, во всяком случае — не обратили должного
внимания. Уверенные, что преступики не могли ускользнуть
-таким путем, они, естественно, ограничились беглым
осмотром окон. Мне же сразу стало ясно, что, если до
конца распахнуть ставень над изголовьем кровати, он
окажется не более чем в двух футах от громоотвода.
При исключительной смелости и ловкости вполне
можно перебраться с громоотвода на окно. Протянув руку
фута, на два с половиной (при условии, что ставень
открыт настежь)^ грабитель мог ухватиться за решетку.
Отпустив затем громоотвод и упершись в стену
ногами, он мог с силой оттолкнуться и захлопнуть ставень,
а там, если предположить, что окно открыто, махнуть
через подоконник прямо в комнату.
Итак, запомните: речь идет о совершенно особой, из
ряда вон выходящей ловкости, ибо только с ее помощью
можно совершить столь рискованный акробатический
номер. Я намерен вам докааать, во-первых, что такой
прыжок возможен, а во-вторых, — и это главное —
хочу, чтобы вы представили себе, какое .необычайное,
почти сверхъестественное проворство требуется для
такого прыжка.
Вы, конечно, скажете, что «в моих интересах», как
выражаются адвокаты, скорее скрыть, чем признать в
полной мере, какая здесь нужна ловкость. Но если
таковы нравы юристов, то не таково обыкновение
разума. Истина — вот моя конечная цель. Ближайшая же
62
моя задача в том, чтобы вызвать в вашем сознании
следующее сопоставление: с одной стороны,
изумительная ловкость, о какой я уже говорил; с другой —
крайне своеобразный, пронзительный, а по другой
версии — резкий голос, относительно национальной
принадлежности которого мнения расходятся; и при этом
невнятное лопотание, в котором нельзя различить ни
одного членораздельного слога...
Под влиянием этих слов какая-то смутная догадка
забрезжила в моем мозгу. Казалось, еще усилие, и я
схвачу мысль Дюпена, так иной тщетно напрягает
память, стараясь что-то вспомнить. Мой друг между тем
продолжал:
— Заметьте, от вопроса, к.ак грабитель скрылся, я
свернул на то, как он проник в помещение. Я хотел
показать вам, что то и другое произошло в одном и том
же месте и одинаковым образом. А теперь вернемся
к помещению. Что мы здесь застали? Из ящиков
комода, где н сейчас лежат носильные вещи, многое, как
нас уверяют, было похищено. Ну не абсурд ли?
Предположение, явно взятое с потолка и не сказать чтобы
умное. Почем знать, может быть, в комоде и не было
ничего, кроме найденных вещей? Мадам Л'Эспане и ее
дочь жили затворницами, никого не принимали н
мало где бывали, —'зачем же им, казалось бы, нужен
был богатый гардероб? Найденные платья по своему
качеству явно не худшие из того, что могли носить
эти дамы. И если грабитель польстился на женские
платья, то почему он оставил как раз лучшие, почему,
наконец, не захватил все? А главное, почему ради
каких-то тряпок отказался от 'четырех тысяч золотых?
А ведь деньги-то он не взял. Чуть ли не все золото,
о котором сообщил мосье Миньо, осталось в целости
и валялось в мешочках на полу. А потому выбросьте
из головы всякую мысль о побудительных мотивах —
дурацкую мысль, возникшую в голове у полицейских
под влиянием той части показаний, которая говорит о
золоте, доставленном на дом. Совпадения вдесятеро
более разительные, чем доставка денег на дом и
последовавшее спустя три дня убийство получателя,
происходят ежечасно у нас на глазах, а мы их даже не
замечаем. Совпадения — это обычно величайший
подвох для известного сорта мыслителей, и" слыхом не
слыхавших ни о какой теории вероятности, — а ведь
63
именно этой теории обязаны наши важнейшие
отрасли знания наиболее славными своими открытиями.
Разумеется, если бы денег недосчитались, тот факт, что
их принесли чуть ли не накануне убийства, означал
бы нечто большее, чем простое совпадение. С полным
правом возник бы вопрос о побудительных мотивах. В
данном же случае счесть мотивом преступления
деньги — означало бы прийти к выводу, что преступник —
совершеннейшая разиня и болван, ибо о деньгах, а
значит, о своем побудительном мотиве, он как раз и
позабыл.
А' теперь, твердо помня о трех обстоятельствах, на
которые я обратил ваше внимание, — своеобразный
голос, необычайная ловкость и поражающее отсутствие
мотивов в таком исключительном по своей жестокости
убийстве, — обратимся к самой картине преступления.
Вот жертва, которую задушили голыми руками, а
потом вверх йогами, засунули в дымоход. Обычно
преступники так не убивают. И уж, во всяком случае, не
прячут таким образом трупы своих жертв. Представьте jce-
бе, как мертвое тело заталкивали в трубу, и вы
согласитесь, что в зтом есть что-то чудовищное, что-то
несовместимое с нашими представлениями о
человеческих поступках, даже считая, что здесь орудовало
последнее отребье. Представьте также, какая требуется'
неимоверная силища, чтобы затолкать тело в трубу —
снизу вверх, когда лишь совместными усилиями
нескольких человек удалось извлечь его оттуда —
сверху вниз...
И, наконец, другие проявления этой страшной
силы! На каменной решетке были найдены космы волос,
необыкновенно густых седых волос. Они были вырваны
с корнем. Вы знаете, какая нужна сила, чтобы вырвать
сразу даже двадцать—тридцать волосков! Вы, так же
как и я, видели эти космы. На корнях — страшно
сказать! — запеклись окровавленные клочки мяса,
содранные со скальпа, — красноречивое свидетельство того,
каких усилий стоило вырвать -одним махом до
полумиллиона волос. Горло старухи было не просто
перерезано — голова начисто отделена от шеи; а ведь
орудием убийце послужила простая бритва. Вдумайтесь
также в звериную жестокость этих злодеяний.: Я не
говорю уже о синяках на теле мадам Л'Эспане. Мосье
Дюма и его достойный коллега мосье Этьен считают,
64
что побои нанесены каким-то тупым орудием, — ив
этом почтенные эскулапы не ошиблись. Тупым 'орудием
в данном случае явилась булыжная мостовая, куда
тело выбросили из окна, заставленного кроватью. Ведь
это же проще простого! Но полицейские и это
проморгали, как проморгали ширину ставней, ибо в их
герметически закупоренных мозгах не могла возникнуть
мысль, что окна все же отворяются.
Если присоединить к этому картину хаотического
беспорядка в спальне, вам останется только
сопоставить неимоверную прыть, сверхчеловеческую силу,
лютую кровожадность и чудовищную жестокость,
превосходящую всякое понимание, с голосом и интонациями,
которые кажутся чуждыми представителями самых
различных национальностей, а также совершенно
нечленораздельной речью. Какой же напрашивается
вывод? Какой образ возникает перед вами?
Меня в жар бросило от этого вопроса.
— Безумец, совершивший это злодеяние, — сказал
я, — маньяк, сбежавший из сумасшедшего дома.
— Что ж, .не так плохо, — одобрительно заметил
Дюпен, — в вашем предположении кое-что есть. И все
же выкрики сумасшедшего, даже в припадке
неукротимого буйства, не отвечают описанию того
своеобразного голоса, который слышали поднимавшиеся' по
лестнице. У сумасшедшего есть все же национальность, есть
родной язык, а речи его, хоть и темны по смыслу,
звучат членораздельно. К тому же и волосы
сумасшедшего не похожи на эти у меня в руке. Я едва вытащил их
из судорожно сжатых пальцем мадам Л'Эспане. Что
вы о них скажете?
— Дюпен, — вскликнул я, вконец обескураженный,
— это более чем странные волосы — они не
принадлежат человеку!
— Я этого и не утверждаю, — возразил Дюпен. —
Но прежде чем прийти к- какому-нибудь выводу,
взгляните на рисунок на этом листке. Я точно воспроизвел,
то, что частью показаний определяется как «темные
кровоподтеки и следы ногтей» на шее у мадемуазель
Л'Эспане, а в заключений господ Дюма и Этьена
фигурирует как «ряд сине-багровых пятен, — по-видимому,
отпечатки пальцев».
— Рисунок, как вы можете судить, — продолжал
мой друг, кладя перед собой на стол листок бумаги, —
5 Золотой мираж 55
дает представление о крепкой и цепкой "хватке/ Эти
пальцы держали намертво. Каждый из них сохранял,,
очевидно, до последнего дыхания жертвы ту
чудовищную силу, с какой он впился в живое тело. А теперь
попробуйте одновременно вложить пальцы обеих рук.
в изображенные здесь отпечатки.
Тщетные попытки! Мои пальцы не совпадали с
отпечатками.
— Нет, постойте, сделаем уж все как следует, —
остановил меня Дюпен. — Листок лежит на плоской
поверхности, а человеческая шея округлой формы. Вот
поленце примерно такого же радиуса, как шея,
Наложите на него рисунок и попробуйте еще раз.
Я повиновался, но стало не легче, а труднее.
— Похоже, — сказал я наконец, — что это
отпечаток не человеческой руки.
— А теперь, — сказал Дюпен, — прочтите этот
абзац из Кювье.
То было подробное анатомическое и общее
описание исполинского бурого орангутанга, который водится
на Ост-Индских островах. Огромный рост, неимоверная-,
сила и ловкость,kнеукротимая злоба и необычайная
способность к подражанию у этих млекопитающих
общеизвестны.
— Описание пальцев, — сказал я, закончив чтение*
#— в точности совпадает с тем, что мы видим на вашем
рисунке. Теперь я понимаю, что только описанный здесь
орангутанг мог оставить эти отпечатки. Шерстинки
ржаво-бурого цвета подтверждают сходство. Однако как
объяснить все обстоятельства катастрофы? Ведь
свидетели слышали два голоса, и один из них бесспорно
принадлежал французу.
— Совершенно справедливо! И вам, конечно,
запомнилось восклицание, которое чуть ли не все
приписывают французу: «mon Dieu!». Восклицание это,
применительно к данному случаю, было удачно истолковано
одним из свидетелей (Монтани, владельцем магазина)
как выражение протеста или недовольства. На этих:
двух словах и основаны мои надежды полностью
решить эту загадку. Какой-то француз был очевидцем*
убийства. Возможно и даже вероятно, что он не при-
частен к зверской расправе. Обезьяна, должно быть,,
сбежала от него. Француз, должно быть, выследил ее-
до места преступления. Поймать ее при всем хтом, что*
66
здесь разыгралось, он, конечно, был бессилен. Обезья*
на и сейчас на свободе. Не стану распространяться о
своих догадках, ибо это всего лишь догадки и те
зыбкие соображения, на которых они основаны, столь
легковесны, что недостаточно убеждают даже меня, а тем
более не убедят других. Итак, назовем это догадками
и будем соответственно их расценивать. Но если
француз, как я предполагаю, непричастен к убийству,% то
объявление, которое я по дороге сдал в редакцию
«Le Monde» — газеты, представляющей интересы
нашего судоходства и очень популярной среди моряков,
— это объявление наверняка приведет его сюда,
Дюпен вручил мне газетный лист. Я прочел:
«ПОЙМАН в Булонском лесу — ранним утром —
такого-то числа сего месяца (в утро, когда произошло
убийство) огромных размеров бурый орангутанг,
разновидности, встречающейся на острове Борнео. Будет
возвращен владельцу (по слухам, матросу
мальтийского судна) при условии удостоверения им своих прав и.
возмещения расходов, связанных с поимкой и
содержанием животного. Обращаться по адресу: дом № ...на
улице ... в Сен-Жерменском предместье; справиться
на пятом этаже».
— Как же вы узнали, — спросил я, — что человек
этот — матрос с мальтийского корабля?
— Я этого не знаю, — возразил Дюпен. — И
далеко не уверен в этом. Но вот обрывок ленты,
посмотрите, как она засалена, да й с виду напоминает те,
какими матросы завязьтают волосы, — вы знаете эти
излюбленные моряками queues»*. К тому же таким
узлом мог завязать ее только моряк, скорее всего
мальтиец. Я нашел эту ленту под громоотводом. Вряд ли
она принадлежала одной из убитых женщин. Но даже
если я ошибаюсь и хозяин ленты не мальтийский моряк,
то нет большой беды в том, что. я сослался на это в
моем объявлении. Если я ошибся, матрос подумает, что
кто-то ввел меня в заблуждение, и особенно
задумываться тут не станет. Если же я прав, — это козырь в
моих руках. Как очевидец, хоть и не соучастник
убийства, француз, конечно, не раз подумает, прежде чем
пойти по объявлению. Вот как он станет рассуждать:
«Я не виновен, к тому же человек я бедный; орангу*
* Здесь: косицы; буквально: хвосты (фр.).
5* 67
танг и вообще-то в большой цене, а для меня это
целое состояние, зачем же терять его из-за пустой
мнительности. Вот он, рядом, только руку протянуть. Его
нашли в Булонском лесу, далеко от места, где
произошло убийство. Никому и в голову не придет, что такие
страсти мог натворить дикий зверь. Полиции ввек не
догадаться, как это случилось. Но хотя бы обезьяну и
выследили — попробуй докажи, что я что-то знаю; а
хоть бы и знал, я не виноват. Главное, кому-то я уже
известен. В объявлении меня так и называют
владельцем этой твари. Кто знает, что этому человеку еще про
меня порассказали. Если я не приду'за моей
собственностью, а ведь она больших денег стоит, да известно,
что хозяин, — я, на обезьяну падет подозрение. А мне
ни к чему навлекать подозрение что на себя, что на
эту бестию. Лучше уж явлюсь по объявлению, заберу
орангутанга и спрячу, пока все не порастет травой».
На лестнице послышались шаги.
— Держите пистолеты наготове, — предупредил
меня Дюпен, — только не показывайте и не стреляйте —
ждите сигнала.
Парадное внизу было открыто; посетитель вошел,
не позвонив, и стал подниматься по ступенькам.
Однако он, должно быть, колебался, с минуту постоял на
месте и начал спускаться вниз. Дюпен бросился к
двери, но тут мы услышали, что незнакомец опять
поднимается. Больше он не делал попыток повернуть. Мы
слышали, как он решительно топает по лестнице, затем
в дверь постучали.
— Войдите! — весело и приветливо отозвался
Дюпен.
Вошел мужчина, судя по всему, матрос, — высокий,
плотный, мускулистый, с таким видом, словно сам черт
ему не брат, а в общем, приятный малый. Лихие бачки
и mustachio* больше чем' наполовину скрывали его
загорелое лицо. Он держал в руке увесистую дубинку,
по-видимому, единственное свое оружие. Матрос
неловко поклонился- и пожелал нам доброго вечера;
говорил он * по-французски чисто, разве что с легким не-
вшательским акцентом; но по всему было видно, что
это коренной парижанин.
— Садитесь, приятель, — приветствовал его Дю-
* Усы (ит.).
68
пен. — Вы, конечно, за орангутангом? По правде
говоря, вам позавидуешь: великолепный экземпляр и,
должно быть, ценный. Сколько ему лет, как вы считаете?
,Матрос вздохнул с облегчением. Видно, у него гора
свалилась с плеч.
— Вот уж не знаю, — ответил он развязным
тоном. — Годика четыре-пять — не больше. Он здесь,
в доме?
— Где там, у нас не нашлось такого помещения.
Мы сдали его на извозчичий двор на улице Дюбур,
совсем рядом. Приходите за ним завтра. Вам, конечно,
нетрудно будет удостоверить свои права?
— За этим дело не станет, мосье!
— Прямо жалко расстаться с ним, — продолжал
Дюпен.
— Не думайте, мосье, что вы хлопотали задаром,
— заверил его матрос. — У меня тоже совесть есть. Я
охотно уплачу вам за труды, по силе возможности, ко*
нечно. Столкуемся!
— Что ж, — сказал мой друг, — очень порядочно
с вашей стороны.- Дайте-ка я соображу^ сколько с вас
взять. А впрочем, не нужно мне денег; расскажите нам
лучше, что вам известно об убийстве на улице Морг.
Последнее он сказал негромко, но очень спокойно.
Так же спокойно подошел к двери, запер ее и положил
.ключ в карман; потом достал из бокового кармана
пистолет и без шума и волнения положил на стол.
Лицо матроса побагровело, казалось, он борется с
удушьем. Инстинктивно он вскочил и схватился за
дубинку, но тут же рухнул на стул, дрожа всем телом,
смертельно бледный. Он не произнес ни слова. Мне
было от души его жаль.
— Зря пугаетесь, приятель, — успокоил его
Дюпен. — Мы ничего плохого вам не сделаем, поверьте.
Даю вам слово француза и порядочного человека: у
нас самые добрые намерения. Мне хорошо известно,
что вы не виновны в этих ужасах на улице Морг. Но
не станете же вы утверждать, будто вы здесь
совершенно ни при чем. Как видите, многое мне уже
известно, при этом из источника, о котором вы не
подозреваете. В общем, положение мне ясно. Вы не сделали
ничего такого, в чем могли бы себя упрекнуть или за
что вас можно было бы привлечь к ответу. Вы даже
не польстились на чужие деньги, хоть это могло сойти
69
вам с рук. Вам нечего скрывать, и у вас нет оснований
скрываться. Однако совесть обязывает вас рассказать
все, что вы знаете по этому делу. Арестован невинный
человек; над ним тяготеет подозрение в убийстве,
истинный виновник которого вам известен.
Слова Дюпена возымели действие: матрос овладел
собой, но куда девалась его развязность!
— Будь что будет, — сказал он, помолчав,. —
Расскажу вам все, что знаю. И да поможет .мне бог! Вы,
конечно, не поверите — я был бы дураком, если б
надеялся, что вы мне поверите. Но все равно/моей вины
тут нет! И пусть меня казнят, а я расскажу вам все,
как на духу.
Рассказ его, в общем, свелся к следующему.
Недавно пришлось ему побывать на островах
Индонезийского архипелага. С компанией моряков он высадился на
Борнео и отправился на прогулку в глубь острова. Им
с товарищем удалось поймать орангутанга. Компаньон
вскоре умер, и единственным владельцем обезьяны
оказался матрос. Чего только не натерпелся он на
обратном пути из-за свирепого нрава обезьяны, пока не
доставил ее домой в Париж и не посадил под замок,
опасаясь назойливого любопытства соседей, а также в
ожидании, чтобы у орангутанга зажила нога, которую
он занозил на пароходе. Матрос рассчитывал выгодно
его , продать.
Вернувшись недавно домой с веселой пирушки, —
.это было в ту ночь, вернее, в то утро, когда произошло
убийство, — он застал орангутанга у себя в спальне.
Оказалось, что пленник сломал перегородку в
смежном чулане, куда его засадили для верности, чтобы не
убежал. Вооружившись бритвой и намылившись по
всем правилам, обезьяна сидела перед зеркалом и
собиралась бриться, в подражание хозяину, за которым
не раз наблюдала в замочную скважину. Увидев
опасное оружие в руках у свирепого хищника и зная, что
тот сумеет им распорядиться, матрос в первую минуту
растерялся. Однако он привык справляться со своим
узником и с цомощью бича укрощал даже самые
буйные вспышки его ярости. Сейчас он тоже схватился
за бич. Заметив это, орангутанг кинулся к двери и
вниз по лестнице, где было, по несчастью, открыто
окно, — а там и на улицу.
Француз в ужасе побежал за ним. Обезьяна, не бро-
70
сая бритвы, то и дело останавливалась, корчила рожи
своему преследователю и, подпустив совсем близко,
скова от него убегала. Долго гнался он за ней. Было
¦около трех часов утра, на улицах стояла мертвая ти-
доина. В переулке позади улицы Морг внимание
беглянки привлек свет, мерцавший в окне спальни мадам
Л'Эспане, на пятом этаже ее дома. Подбежав ближе и
увидев громоотвод, обезьяна с непостижимой
быстротой вскарабкалась наверх, схватилась за открытый на-
стеж ставень и с его помощью перемахнула на спинку
кровати. Весь этот акробатический номер не
потребовал и минуты. Оказавшись в комнате, обезьяна опять
.пинком распахнула ставень.
Матрос не знал, радоваться или горевать. Он воз-
^адеялся вернуть беглянку, угодившую в ловушку,
бежать она могла только по громоотводу, -а тут ему
легко было ее поймать. Но %ак бы она чего не натворила
ъ доме! Последнее соображение перевесило и
заставило его последовать за своей питомицей. Вскарабкаться
но громоотводу 'не представляет труда, особенно для
;матроса, но, поравнявшись "с окном, которое
приходилось слева, в отдалении, он вынужден был
остановиться. Единственное, что он мог сделать, это, дотянувшись
до ставня, заглянуть в окно. От ужаса он чуть не
свалился вниз. В эту минуту и раздались
душераздирающие крики, всполошившие обитателей улицы Морг.
Мадам Л'Эспане и ее дочь,, обе в ночных одеяниях,
¦очевидно, разбирали бумаги в упомянутой железной
укладке, выдвинутой на середину комнаты. Сундучок
был раскрыт, его содержимое лежало на полу рядом.
Обе женщины, должно быть, сидели спиной к окну и
те сразу увидели ночного гостя. Судя по тому, что
между его появлением и их криками прошло некоторое вре-
зия, они, очевидно, решили, что ставнем хлопнул ветер.
Когда матрос заглянул в комнату, огромный оран-
тутанг держал Л'Эспане за волосы, распущенные по
плечам (она расчесывала их на ночь), и в подражание
парикмахеру поигрывал бритвой перед самым ее
носом. Дочь лежала на полу без движения, в глубоком
-обмороке.' Крики 'и сопротивление старухи, стоившие
•ей вырванных волос, изменили, быть может, и мирные
•поначалу намерения орангутанга, разбудив в нем
ярость. Сильным взмахом мускулистой руки он чуть
не снес ей голову. При виде крови гнев зверя перешел
71
в неистовство. Глаза его пылали как раскаленные
угли. Скрежеща зубами, набросился он на девушку,
вцепился ей страшными когтями в горло и душил, пока
та не испустила дух. Озираясь в бешенстве, обезьяна
увидела маячившее в глубине над изголовьем кровати
помертвелое от ужаса лицо хозяина. Остервенение
зверя, видимо, не забывшего о грозном хлысте,
мгновенно сменилось страхом. Чувствуя себя виноватым и
боясь наказания, орангутанг, верно, решил скрыть свои
кровавые проделки и панически заметался по
комнате, ломая и опрокидывая мебель, сбрасывая с кровати
подушки и одеяла. Наконец, он схватил труп девушки
и затолкал его в дымоход камина, где его потом и
обнаружили, а труп старухи, недолго думая, швырнул
за окно.
Когда обезьяна со своей истерзанной ношей
показалась в окне, матрос так и обмер, и не столько
спустился, сколько съехал вниз по громоотводу и
бросился бежать домой, страшась последствий кровавой
бойни и отложив до лучших времен попечение о
дальнейшей судьбе своей питомицы. Испуганные восклицания
потрясенного француза и злобное бормотание
разъяренной твари и были теми голосами, которые слышали
поднимавшиеся по лестнице люди.
Вот, пожалуй, и все. Еще до того, как взломали
дверь, орангутанг, по-видимому, бежал из старухиной
спальни по громоотводу. Должно быть, он и опустил
за собой окно.
Спустя некоторое время сам хозяин поймал его и
за большие деньги продал в Jardin des Planles*.
Лёбона сразу же освободили, как только мы с
Дюпеном явились к префекту и обо всем ему рассказали
(Дюпен не удержался и от кое-каких комментариев).
При всей благосклонности к моему другу, сей чинуша
не скрыл своего разочарования по случаю такого
конфуза и даже отпустил в наш адрес две-три шпильки
насчет того, что не худо бы каждому заниматься
своим делом.
— Пусть ворчит, — сказал мне потом Дюпен, не
удостоивший префекта ответом. — Пусть утешается..
Надо же человеку душу отвести. С меня довольно
того, что я побил противника на его территории. Впро-
* Ботанический сад (фр.).
72
чем, напрасно наш префект удивляется, что загадка
ему не далась. По правде сказать, он слишком хитер,,
чтобы смотреть в корень. Вся его наука сплошное
верхоглядство. У нее одна лишь голова без тела, как
изображают богиню Лаверну, или в лучшем случае —-
голова и плечи, как у трески. Но что ни говори, он
добрый малый, в особенности восхищает меня та
ловкость, которая стяжала ему репутацию великого
умника. Я говорю о его манере «de hier се gui est, et d'exp-
liquer ce que n'est pas»*.
* Отрицать то, что есть, и распространяться о том, чего
существует (фр.)'.
М. Тки
ЧЕЛОВЕК, КОТОРЫЙ СОВРАТИЛ ГЕДЛИБЕРГ
I
Это случилось много лет назад. Гедлиберг считался
самым честным и самым безупречным городом во всей*
близлежащей округе. Он сохранял за собой
беспорочное имя-уже три поколения и гордился# им как самым,
денным своим достоянием. Гордость его была так
велика и ему так хотелось продлить свою славу в веках,
¦что он начал внушать понятия о честности даже мла--
денцам в колыбели и сделал эти понятия основой их
воспитания и на дальнейшие годы. Мало того: с пути
подрастающей молодежи были убраны все соблазны,
чтоб честность молодых людей могла окрепнуть,
закалиться и войти в их плоть и кровь. Соседние города
завидовали превосходству Гедлиберга и, притворствуя,,
издевались над ним и называли его гордость
зазнайством. Но в то же время они не могли не согласиться,
что Гедлиберг действительно неподкупен, а
припертые к стенке, вынуждены были признать, что самый
-факт, рождения в Гедлиберге служит лучшей
рекомендацией всякому молодому человеку, покинувшему свою
„родину в поисках работы где-нибудь на чужбине.
Но вот однажды Гедлибергу не посчастливилось: он
-обидел одного проезжего, возможно, даже не подозре?
вая об этом и, уж разумеется, не сожалея о
содеянном, ибо Гедлиберг был сам себе голова и его мало
тревожило, что о нем думают посторонние люди.
Однако на сей раз следовало бы сделать исключение, так
гкак по натуре своей человек этот был зол и мстителен.
Проведя весь следующий год в странствиях, он не
забыл нанесенного ему оскорбления и каждую
свободную минуту думал о том, как бы отплатить своим
обидчикам. Много планов рождалось у него в голове, и все
они были неплохи. Не хватало им только одного —
74
широты масштаба. Самый скромный из них мог бы
сгубить не один десяток человек, но мститель старался
придумать такой план, который охватил бы весь Гед-
либерг так, чтобы никто из жителей города не избежал
общей участи. И вот, наконец, на ум ему пришла
блестящая идея. Он ухватился за нее, загоревшись
злобным торжеством, -и, мозг его сразу же заработал над
выполнением некоего плана. «Да, — думал он, — вот
так я и сделаю, — я совращу весь Гедлиберг!».
Полгода спустя этот человек явился в Гедлиберг и
часов в десять вечера подъехал в тележке к дому
старого кассира, служившего в местном банке. Он вынул
из тележки мешок, взвалил его на плечо и, пройдя
через двор, постучался в дверь домика. Женский голос
ответил ему: «Войдите!» Человек вошел, опустил свой
мешок возле железной печки в гостиной и учтиво
обратился к пожилой женщине, читавшей у зажженной
лампы газету «Миссионерский вестник».
— Пожалуйста, не вставайте, сударыня. Я не хочу
вас беспокоить. Вот так... теперь он будет в полной
сохранности, никто его здесь не заметит. Могу я
побеседовать -с вашим супругом, сударыня?
— Нет, он уехал в Брикстон и, может быть, не
вернется до утра.
— Ну что ж, не беда. Я просто хочу оставить этот
мешок на его попечение, сударыня, с тем чтобы он
передал его законному владельцу, когда тот отыщется.
Я здесь чужой-, ваш супруг меня не знает. Я приехал
в Гедлиберг сегодня вечером исключительно для того,
чтобы исполнить долг, который уже давно надо мной
тяготеет. Теперь моя цель достигнута, и я уеду отсюда
с чувством удовлетворения, отчасти даже гордости, и
вы меня больше никогда не увидите. К мешку
приложено письмо, из которого вы все поймете. Доброй
ночи, сударыня!
Таинственный незнакомец испугал женщину, и Она
обрадовалась, когда он ушел. Но тут в ней проснулось
любопытство. Она-поспешила к мешку и взяла письмо.
Оно начиналось так:
«Прошу отыскать законного владельца через
газету или навести необходимые справки негласным путем.
Оба способа годятся. В этом мешке лежат золотые
монеты общим весом в сто шестьдесят фунтов четыре
унции...»
75
Господи боже, а дверь-то не заперта!
Миссис Ричарде, вся дрожа, кинулась к двери,
заперла ее, спустила шторы на окнах и стала посреди*
комнаты, со страхом и волнением думая, как уберечь
и себя и деньги от опасности. Она прислушалась, не
лезут ли грабители, потом, поддавшись пожиравшему
ее любопытству, снова подошла к лампе и дочитала
письмо до конца:
«...Я иностранец, на днях возвращаюсь к себе на
родину и останусь там навсегда. Мне хочется
поблагодарить Америку за все, что она мне дала, пока я жил»
под защитой американского флага. А к одному из ее
обитателей — гражданину города Гедлиберга — я
чувствую особую признательность за то великое
благодеяние, которое он оказал мне года два назад. Точнее —
два великих благодеяния. Сейчас я все объясню.
Я был игроком. Подчеркиваю — был игроком,
проигравшимся в пух и прах. Я попал в ваш город ночью,,
голодный,-с пустыми карманами,-и просил подаяния —
в темноте: нищенствовать приг свете мне было стыдно..
Я не ошибся, обратившись к этому человеку. Он дал
мне двадцать долларов, — другими словами, он вернул*
мне жизнь. И не только жизнь, но и целое состояние.
Ибо эти деньги принесли мне крупный выигрыш за
игорным столом. А его слова, обращенные ко мне, я
помню и по сию пору. Они победили меня и, победив,,
спасли остатки моей добродетели: с картами
покончено. Я не имею ни малейшего понятия, кто был мой
благодетель, но мне хочется разыскать его и передать ему
эти деньги. Пусть он поступит с ними, как ему угодно:
раздаст их, выбросит вон, оставит себе. Таким путем
я хочу только выразить ему свою благодарность. Если
б у меня была возможность задержаться здесь,' я бы.
разыскал его сам, но он и так отыщется. Гедлиберг —
честный город, неподкупный город, и я знаю, что ему
смело можно довериться. Личность нужного мне
человека вы установите по тем словам, с которыми он
обратился ко мне. Я убежден, что они сохранились у
него в памяти.
Мой план таков: если вы предпочтете навести
справки частным путем, воля ваша: сообщите тогда
содержание этого письма, кому найдете нужным. Если
избранный вами человек ответит^ «Да, это был я, и я
сказал то-то и то-то», — проверьте его. Вскройте для это-
76
wo мешок и выньте оттуда запечатанный конверт, в
котором найдете записку со словами моею благодетеля.
«Если эти слова совпадут с теми, которые вам сообщит
ваш кандидат, без дальнейших расспросов отдайте
<ему деньги, так как он, конечно, и есть тот самый
человек.
Но если вы предпочтете предать дело гласности,
•тогда опубликуйте мое письмо в местной газете со
следующими указаниями: ровно через тридцать дней,
считая с сегодняшнего дня (в пятницу), претендент
должен явиться в'городскую магистратуру к восьми часам
вечера и вручить запечатанный конверт с теми самыми
-словами его преподобию мистеру Берджесу (если он
соблаговолит принять участие в этом деле). Пусть
мистер Берджес тут же сломает печать на. мешке,
вскроет его и проверит правильность сообщенных слов. Если
•слова совпадут, передайте деньги вместе с моей
искренней благодарностью опознанному таким образом чело-
.веку, который облагодетельствовал меня».
Миссис Ричарде опустилась на стул, трепеща от
©олнения, и погрузилась в глубокие думы: «Как это
все необычайно! И какое счастье привалило этому
доброму человеку, который отпустил деньги свои по водам
и через много, много дней опять нашел их! Если б это
был мой муж... Ведь мы такие бедняки, такие бедняки,
и оба старые!.. (Тяжкий вздох). Нет, это не мой
Эдвард, он не мог дать незнакомцу двадцать долларов. Ну
что ж, приходится только пожалеть об этом! — И —
вздрогнув: — Но ведь это деньги игрока! Греховная
мзда... мы не смогли бы прикоснуться к 'ним. Мне
даже неприятно сидеть возле ...них, они оскверняют меня».
. Миссис Ричарде пересела подальше от мешка.
«Скорей бы Эдвард приехал и отнес их в банк! Того и
гляди вломятся грабители. Мне страшно! Такие деньги,
а я сижу здесь одна-одинешенька!»
Мистер Ричарде вернулся в одиннадцать часов и,
ее слушая возгласов жены, обрадовавшейся его
приезду, сразу же заговорил:
— Я так устал, просто сил нет! Какое это
несчастье — бедность! В мои годы так мыкаться! Гни
спину, зарабатывай себе на хлеб, трудись на благо
человеку, у которого денег куры не клюют. А он посиживает
себе дома в мягких туфлях!
— Мне за тебя так больно, Эдвард. Но успокойся —
77
с голоду мы не умираем, наше честное имя при цас,
— Да, Мэри, это. самое главное. Не обращай вни-f
мания' на мои слова. Минутная вспышка, и больше
ничего. Поцелуй меня... Ну вот, все прошло, и я ни на
что не жалуюсь. Чте это у тебя? Какой-то мешок?
И тут жена поведала ему великую тайну. На
минуту ее слова ошеломили его, потом .он сказал:
— Мешок весит сто шестьдесят фунтов? Мэри!
Значит, в нем со-рок ты-сяч долларов! Подумай только?
Ведь это целое состояние. Да у нас в городе не
наберется и десяти человек с такими, деньгами! Дай мне
письмо.
Он быстро пробежал его.
— Вот так история! О таких небылицах читаешь
только в романах, в жизни они никогда не случаются.,
— Ричарде приободрился, даже повеселел. Он потреб
пал свою старушку жену по щеке и шутливо сказал: —
Да мы с тобой богачи, Мэри, настоящие богачи! Что
нам стоит припрятать эти деньги, а письмо сжечь?
Если тот игрок вдруг явится с расспросами, мы смерим
его ледяным взглядом и скажем: «Не понимаем, о чем
вы говорите! Мы видим вас впервые и ни о каком
мешке с золотом понятия не имеем». Представляешь
себе, какой у него будет глупый вид, и...
— Ты все шутишь, а деньги лежат здесь. Скоро
ночь — для грабителей самое раздолье.
— Ты права. Но как же нам быть? Наводить
справки негласно? Нет, это убьет всякую романтику.
Лучше через газету. Подумай только, какой поднимется
шум! Наши соседи будут вне себя от зависти. Ведь им
хорошо известно, что ни один "иностранец не доверил
бы таких денег никакому другому городу, кроме Гед-
либерга. Как нам повезло! Побегу скорей в редакцию,
а то - будет поздно.
— Подожди... подожди, Эдвард! Не оставляй меня
одну с этим мешком!
Но его и след простыл. Впрочем, ненадолго. Чуть
не у самого дома он встретил издателя газеты, сунул
ему в руки письмо незнакомца и сказал:
— Интересный материал, Кокс. Дайте в очередной
номер. *
— Поздновато, мистер Ричарде; впрочем, попробую.
Очутившись дома, Ричарде снова принялся
обсуждать с женой -эту увлекательную тайну. О том, чтобы
78
лечь спать, не приходилось и думать. Прежде всего
их интересовало следующее: кто же дал незнакомцу
двадцать долларов? Ответить на этот вопрос оказалось
нетрудно, и оба в один голос проговорили:
— Баркли Гудсон.
-т_ Да, — сказал Ричарде, — он мог так поступить,
это на него похоже. Другого такого человека в городе
теперь не найдется.
— Это все признают, Эдвард, все... хотя бы в
глубине души. Вот уже полгода, как наш город снова стал
самим собой — честным, ограниченным, фарисейски
самодовольным и скаредным.
— Гудсон так и говорил о нем до самой своей
смерти, и говорил во всеуслышание.
— Да, и его ненавидели за это.
— Ну еще бы! Но ведь он ни с кем не считался.
Кого еще так ненавидели, как Гудсона? Разве только его
преподобие мистера Берджеса!
— Берджес ничего другого не заслужил. Кто теперь
пойдет к нему в церковь? Хоть и плох наш город, а
Берджеса-он раскусил. Эдвард! А правда, странно, что
этот чужестранец доверяет свои деньги Берджесу?
— Да/ странно... Впрочем... впрочем...
— Ну вот, заладил — «впрочем, впрочем»! Ты сам
доверился бы ему?
— Как сказать, Мэри! Может быть, чужестранец
знаком с ним ближе, чем мы?
— От этого Берджес не станет лучше.
.Ричарде растерянно молчал. Наконец он заговорил,
но так робко, как будто знал заранее, что ему не
поверят:
— Мэри, Берджес — неплохой человек.
Миссис Ричарде явно не ожидала такого заявления.
— Вздор! — воскликнула она.
— Он неплохой человек. Я это знаю. Его
невзлюбили за ту историю, которая получила такую огласку.
— За эту историю! Как будто подобной истории
недостаточно!
— Достаточно. Вполне достаточно. Только он тут
ни при чем.
— Что ты говоришь, Эдвард? Как это ни при чем,
когда все знают, что Берджес виноват!
— Мэри, даю тебе честное слово, он ни в чем не
виноват.
79
— Не верю и никогда не поверю. Откуда ты это
взял?
— Тогда выслушай мое покаяние. Мне стыдно, но
ничего не поделаешь. О том, что Берджес не виновен,
никто, кроме меня, не знает. Я мог бы спасти его, но...
«о... ты помнишь, какое возмущение царило тогда в
городе... и я... я не посмел этого сделать. Ведь на меня
все ополчились бы. Я чувствовал сеОя подлецом, самым
низким подлецом... и все-таки молчал. У меня просто не
хватало мужества на такой поступок.
Мэри нахмурилась и долго молчала. Потом
заговорила, запинаясь на каждом слове:
— Да, пожалуй, этого не следовало делать... Как-
никак, общественное мнение... приходится считаться...—
Она ступила на опасный путь и вскоре окончательно
увязла, но мало-помалу справилась и зашагала
дальше. — Конечно, жалко, но... Нет, Эдвард, это нам не
по силам... просто не по силам! Я бы не благословила
тебя на такое безрассудство!
— Сколько людей отвернулось бы от нас, Мэри! А
кроме того... кроме того...
— Меня сейчас тревожит только одно, Эдвард: что
он о нас думает?
— Берджес? Он даже не подозревает, что я мог
спасти его. -
— Ох, — облегченно вздохнула жена. — Как я
рада! Если Берджес ничего не подозревает, значит...
Ну, слава богу! Теперь понятно, почему он так
предупредителен с нами, хотя мы его вовсе не поощряем.
Меня уж сколько раз этим попрекали. Те же Уилсоны,
Уилкоксы и Гаркнессы. Для них нет большего
удовольствия, как сказать: «Ваш друг Берджес», а ведь
они прекрасно знают, как мне это неприятно. И
что он в нас нашел такого хорошего? Просто не
понимаю.
— Сейчас я тебе объясню. Выслушай еще одно
покаяние. Когда все обнаружилось и Берджеса решили
протащить через весь город на жерди, совесть меня так
мучила, что я не выдержал, пошел к нему тайком. и
предупредил его. Он уехал из Гедлиберга и вернулся,
когда страсти утихли.
— Эдвард! Если б в городе узнали...
— Молчи! ^ Мне и сейчас страшно. Я пожалел об
этом немедленно и даже тебе ничего не сказал — из
80
страна, что ты невольно выдашь меня. В ту ночь я не
сомкнул глаз. Но прошло несколько дней, никто меня
ни в чем не заподозрил, и я перестал раскаиваться в
своем поступке. И до сих пор не раскаиваюсь, Мэри,
ни капельки не раскаиваюсь.
— Тогда и я тоже рада: ведь над ним хотели
учинить такую жестокую расправу! Да, раскаиваться не
в чем. Как-никак, а ты был обязан сделать это. Но,
Эдвард, а вдруг когда-нибудь узнают?
— Не узнают.
— Почему?
— Все думают, что это сделал Гудсон.
— Да,- верно!
— Ведь он действительно ни с кем не считался.
Старика Солсбери уговорили сходить к Гудсону и
бросить ему в лицо это обвинение. Тот расхрабрился и
пошел. Гудсон оглядел его с головы до пят, точно
отыскивая на нем местечко погаже, и «сказал: «Так вы,
значит, от комиссии по расследованию?» Солсбери
отвечает, что примерно так оно и есть. «Гм! А что им
яужно — подробности или достаточно общего ответа?»
— «Если подробности понадобятся, мистер Гудсон, я
приду еще раз, а пока дайте общий ответ». — «Хорошо,
тогда скажите им, пусть * убираются к черту. Полагаю,
что этот общий ответ их удовлетворит. А вам,
Солсбери, советую: когда пойдете за подробностями,
захватите с собой корзинку, а то в чем вы потащите домой
свои останки?»
— Как это похоже на Гудсона! Узнаю его в
каждом слове. У этого человека была только одна
слабость: он думал, что лучшего советчика, чем он, во
всем мире не найти.
— Но такой ответ решил все и спас меня, Мэри.
Расследование прекратили.
— Господи! Я в этом не сомневаюсь.
И они снова с увлечением заговорили о
таинственном золотом мешке. Но вскоре в их беседу стали
вкрадываться паузы — глубокое раздумье мешало словам.
Паузы учащались. И вот Ричарде окончательно
замолчал. Он сидел, рассеянно глядя себе под ноги, потом
мало-помалу начал нервно шевелить пальцами в такт
своим беспокойным мыслям. Тем временем умолкла и
его жена; все ее движения тоже свидетельствовали о
снедавшей ее тревоге.
€ Золотой мираж gj
Наконец Ричарде встал и бесцельно зашагал по?
комнате, ероша обеими руками волосы, словно
лунатик, которому приснился дурной сон. Но вот он,
видимо, надумал что-то, — не говоря ни слова, надел
шляпу и быстро вышел из дому.
Его жена сидела нахмурившись, погруженная в
глубокую задумчивость, и не замечала, что осталась одна..
Время от времени она начинала бормотать:
— Не введи нас во ис... но мы такие бедняки, такие
бедняки! Не введи нас во... Ах! Кому это повредит?
Ведь никто никогда не узнает... Не введи нас во...
Голос ее затих. Потом она подняла глаза и
проговорила не то испуганно,- не то радостно:
— Ушел! Но, может быть, уже поздно? Или время
еще есть? — И старушка поднялась со стула,
взволнованно сжимая и разжимая руки. Легкая дрожь
пробежала по ее телу, в горле пересохло, и она с трудом
выговорила: — Да простит меня господь! Об этом и
подумать страшно... Но, боже мой, как странно создан
человек... как странно!
Миссис Ричарде убавила огонь в лампе, крадучись
подошла к мешку, опустилась рядом с ним на колени
и ощупала его ребристые бока, любовно проводя па
ним ладонями. Алчный огонек загорелся в старческих
глазах, несчастной женщины. Временами она совсем
забывалась, а приходя в себя, бормотала:
— Что же он не подождал... хоть несколько минут!!
И зачем было так торопиться!
Тем временем^Кокс вернулся из редакции домой-к
рассказал жене об этой странной истории. Оба
принялись с жаром обсуждать ее и решили, что во всем
городе только покойный Гудсон был способен подать
страждущему незнакомцу такую щедрую милостыню,
как двадцать долларов. Наступила пауза, муж и жена
задумались и погрузились в молчание. А потом обоих
охватило беспокойство. Наконец жена заговорила,
словно сама с собой:
— Никто не знает об этой тайне, кроме Ричардсов
и нас... Никто.
Муж вздрогнул, очнулся от своего раздумья и
грустно посмотрел на жену. Она побледнела. Он
нерешительно поднялся с места, бросил украдкой взгляд на
свою шляпу, потом посмотрел на жену, словно
безмолвно спрашивая ее о чем-то. Миссис Кокс судорожна
82
глотнула, поднесла руку к горлу и вместо ответа
только кивнула мужу. Секунда — и она осталась одна и
снова начала чтд-то тихо., бормотать.
А Ричарде и Кокс с разных концов города бежали
по опустевшим улицам навстречу друг другу. Еле
перевод;! дух, они столкнулись у лестницы, которая вела
в редакцию и, несмотря на темноту, прочли то, что
было написано п-а лице у каждого из них- Кокс
прошептал:
— Кроме нас, никто об этом не знает?
И в ответ тоже послышался шепот:
— Никто. Даю вам слово, ни одна душа!
— Если еще не поздно, то.,.
Они бросились вверх по лестнице, но в эту минуту
появился мальчик-рассыльный, и Кокс окликнул его:
— Это ты, Джонни?
— Да, сэр.
— Не отправляй утренней почты... и дневной .тоже*
Подожди, пока я не скажу.
— Все уже отправлено, сэр.
— Отправлено?
Какое разочарование прозвучало в этом слове!
— Да, сэр. С сегодняшнего числа поезда на Брик-
стон и дальше ходят по новому расписанию, сэр.
Пришлось отправить газеты на двадцать минут раньше. Я
еле успел, еще две минуты — и...
Не дослушав его, Ричарде и Кокс повернулись и
медленно зашагали прочь. Минут десять они шли
молча; потом Кокс раздраженно заговорил:
— Понять не могу, чего вы так поторопились?
Ричарде ответил смиренным тоном:
— Действительно зря, но, знаете, мне как-то не
пришло в голову... Зато в следующий раз...
— Да ну вас! Такого «следующего раза» тысячу лет
не дождешься!
Друзья расстались, даже не попрощавшись, и с
убитым видом побрели домой. Жены кинулись им
навстречу с нетерпеливым: «Ну что?» — прочли ответ у них
в глазах и горестно опустили голову, не дожидаясь
объяснений.
В обоих домах загорелся спор, и довольно горячий,
а это было нечто новое: и той и другой супружеской
чете спорить приходилось и раньше, но не так горячо,
не так ожесточенно. Сегодня доводы спорящих стороц
6* 83
слово в слово повторялись в обоих домах. Миссис Ри*
чардс говорила:
—- Если б ты подождал хоть одну минутку, Эд-
Вард! Подумал бы, что делаешь! Нет, надо было
бежать в редакцию и трезвонить об этом на весь мир!
— В письме было сказано: «Разыскать через
газету».
— Ну и что же? А разве там не было сказано: «Ес-
йи хотите, проделайте все это негласно». Вот тебе!
Права я или нет?
— Да... да, верно. Но когда я подумал, какой
поднимется шум и какая это честь для Гедлиберга, что
иностранец так ему доверился...
— Ну, конечно, конечно. А все-таки стоило бы тебе
поразмыслить немножечко, и ты бы сообразил, что
того человека не найти: он лежит в могиле и никого
после себя не оставил, ни родственника, ни
свойственника. А если деньги достанутся тем, кто в них
нуждается, и если другие при этом не пострадают...
Она не выдержала и залилась слезами. Ричарде
ломал себе голову, придумывая, как бы ее утешить, -и
наконец нашелся:
— Подожди, Мэри! Может быть, все это к
лучшему. Конечно, к лучшему! Не забывай, что так было
предопределено свыше...
— «Предопределено свыше»! Когда человеку надо
оправдать собственную глупость, он всегда ссылается
на «предопределение». Но даже если так — ведь
деньги попали к нам в дом, значит, это было тоже
«предопределено», а ты пошел наперекор провидению! По
какому праву? Это грех, Эдвард, большой грех! Такая
самонадеянность не к лицу скромному,
богобоязненному...
— Да ты вспомни, Мэри, чему нас всех, уроженцев
Гедлиберга, наставляли с детства! Если можешь
совершить честный поступок, не раздумывай ни минуты.
Ведь это стало нашей второй натурой!
— Ах, знаю, знаю! Наставления, нескончаемые на*
ставления в честности! Нас охраняли от всяких
соблазнов еще с колыбели. Но такая честность
искусственна, она неверна, как вода, и не устоит перед
соблазнами, в чем мы с тобой убедились сегодня ночью.
Видит бог, до сих пор у меня не было ни тени
сомнения в своей окостеневшей и нерушимой честности. А
84
сейчас... сейчас... сейчас, Эдвард, когда перед нами
встало первое настоящее искушение, я... я убедилась,
что честности нашего города — грош цена, так же как
и моей честности... и твоей, Эдвард. Гедлиберг —'
мерзкий, черствый, скаредный город. Единственная его доб-
родетель — это честность, которой он так прославился
и которой так кичится. Да простит меня бог за такие
слова, но наступит день, когда честность нашего горо-
да не устоит перед каким-нибудь великим соблазном,
и тогда слава его рассыплется, как карточный домик.
Ну вот, я во всем призналась, и на сердце сразу стало
легче. Я притворщица, и всю жизнь была
притворщицей, сама того не подозревая. И пусть меня не
называют больше честной, — я этого*не вынесу!
— Да, Мэри, я... я тоже так считаю. Странно это.,.
очень странно! Кто бы мог предположить... .
Наступило долгое молчание, оба глубоко
задумались. Наконец жена подняла голову и сказала:
— Я знаю, о чем ты думаешь, Эдвард.
Застигнутый врасплох, Ричарде смутился.
— Мне стыдно признаться, Мэри, но...
— Не беда, Эдвард, я сама думаю о том же.
— Надеюсь... Ну, говори.
— Ты думал: как бы догадаться, что Гудсон
сказал незнакомцу!
— Совершенно верно. Мне стыдно, Мэри, я
чувствую себя преступником! А ты?
— Нет, мне уж не до этого. Давай ляжем в
гостиной. Надо караулить мешок. Утром, когда откроется
банк, отнесем его и сдадим в кладовую... Боже мой,
боже мой! Какую мы сделали ошибку!
Когда постель в гостиной была постлана, Мэри
снова заговорила: ¦
— «Сезам, откройся!..» Что же он мог сказать?
Как бы угадать эти слова? Ну, хорошо, надо
ложиться.
— И спать?
— Нет, думать.
— Хорошо, будем думать.
К этому времени чета Кбксов тоже успела и
поссориться и помириться, и теперь они тоже ложились
спать, — вернее, не спать, а думать, думать, думать,
ворочаться с боку на бок и ломать себе голову, какие
же слова сказал Гудсон тому бродяге — золотые сло-
85
ва, слова, оцененные теперь в сорок тысяч долларов
чистоганом!
Городская телеграфная контора работала в эту
ночь позднее, чем обычно, и вот по какой причине:
выпускающим газеты Кокса был одновременно и
местным представителем Ассошиэйтед Пресс. Правильнее
сказать, почетным представителем, ибо его
корреспонденции, но тридцать слов каждая, печатались дай бог
каких-нибудь четыре раза в год. Но теперь дело
обстояло по-ппому. На его телеграмму, в которой
сообщалось о том, что ему удалось узнать, последовал
немедленный отсет:
«Давайте полностью всеми подробностями тысяча
двести слов».
Грандиозно! Выпускающий сделал, как ему было
приказано, и стал самым известным человеком в своем
штате.
На следующее утро, к завтраку, имя неподкупного.
Гедлиберга было па устах у всей Америки, от
Монреаля до Мексиканского залива, от ледников Аляски до
апельсиновых рощ Флориды. Миллионы и миллионы
людей судили и рядили о незнакомце и о его золотом
мешке; волновались, найдется ли тот человек; им уже
не терпелось как можно скорее — немедленно! —
узнать о дальнейших событиях.
II
На следующее утро Гедлиберг проснулся всемирно
знаменитым, изумленным, счастливым... зазнавшимся.
Зазнавшимся сверх всякой меры. Девятнадцать его
именитых граждан вкупе со своими супругами
пожимали друг другу руки, сияли, улыбались, обменивались
поздравлениями и говорили, что после такого
события в языке появится новое слово: «Гедлиберг» — как
синоним слова «неподкупный», и оно пребудет в
словарях навеки. Граждане рангом ниже вкупе со своими
супругами вели себя почти так же. Все кинулись в
банк полюбоваться на мешок с золотом, а к полудню
из Брикстона и других соседних городов толпами
повалили раздосадованные завистники. К вечеру же и на
следующий день со всех концов страны стали
прибывать репортеры, желавшие убедиться собственными
глазами в существовании мешка, выведать его исто-
86
рию, описать все заново и сделать беглые зарисовки
от руки: самого мешка, дома Ричардсов, здания
банка, пресвитерианской церкви, баптистской церкви, го-1*
родской 'площади и зала магистратуры, где должны
были состояться испытание и передача денег
законному владельцу. Репортеры не поленились набросать и
шаржированные портреты четы Ричардсов, банкира
Пинкертона, Кокса, выпускающего, аго преподобия ми*
•стера Берджеса, почтмейстера и даже Джека Хэли-
дея — добродушного бездельника и шалопая,
промышлявшего рыбной ловлей и охотой, друга всех
мальчишек и бездомных собак в городе. Противный
маленький Пинкертон с елейной улыбкой показывал
•мешок всем желающим и, радостно потирая свои
пухлые ручки, разглагольствовал о добром, честном име-
«и Гедлиберга и о том, как оправдалась его честность,
л о том, что этот пример будет, несомненно, подхвачен
всей Америкой и. послужит новой вехой в деле
нравственного возрождения страны... и так далее и тому
подобное.
К концу недели ликование несколько поулеглось.
На смену бурному опьянению гордостью и восторгом
пришла трезвая, тихая, не требующая словоизлияний
радость, вернее, чувство глубокого удовлетворения.
«Лица всех граждан Гедлиберга сияли мирным,
безмятежным счастьем.
А потом наступила перемена — не сразу, а
постепенно, настолько постепенно, что на первых порах ее
почти никто не заметил, может быть даже совсем
никто не заметил, если не считать Джека Хэлидея,
который всегда все замечал и всегда над всем
посмеивался, даже над самыми почтенными вещами. Он начал
отпускать шутливые замечания насчет того, что у
некоторых людей вид стал далеко не такой счастливый,
как день-два назад; потом заявил, что лица у них явно
грустнеют; потом — что вид у них становится
попросту кислый. Наконец он заявил, что всеобщая
задумчивость, рассеянность и дурное расположение духа
достигли таких размеров, что ему теперь ничего не стоит
•выудить цент со дна кармана у самого жадного
человека в городе, не нарушив этим его глубокого
раздумья.
Примерно в то же время глава каждого из
девятнадцати именитейших семейств, ложась спать, ронял —
87
обычно со вздохом — следующие-слова:
— Что же все-таки Гудсон сказал?
А его супруга, вз'дрогнув, немедленно отвечала:
— Перестань! Что за ужасные мысли лезут тебе в
голову! Гони их прочь, ради создателя!
Однако на следующую ночь мужья опять задавала
тот же вопрос — и опять получали отповедь. Но уже
не столь суровую.
На третью ночь они в тоске, совершенно машиналь-
"но, повторили то же самое. На сей раз —и следующей
ночью — их- супруги поежились, хотели что-то ска*
зать... но так ничего и не сказали.
А на пятую ночь они обрели дар слова и ответили
с мукой в голосе:
— О, если бы угадать!
Шуточки Хэлидея' с каждым днем становились все
злее и обиднее. Он снова повсюду высмеивал Гедли-
берг — всех его граждан .скопом и каждого в
отдельности. Но, кроме Хэлидея, в городе никто не смеялся;
его сме% звучал среди унылого безмолвия — в пустоте*
Хотя бы тень улыбки мелькнула на чьем-нибудь лице?
Хэлидей не расставался с сигарным ящиком на
треноге и, разыгрывая из себя фотографа, останавливал
всех проходящих, наводил на них свой аппарат и
командовал: «Спокойно! Сделайте приятное лицо!» Но
даже такая остроумнейшая шутка не могла4 заставить
. эти мрачные физиономии смягчиться хотя бы в неволь*
ной улыбке.
Третья неделя близилась к концу, до срока
оставалась только одна неделя. Был субботний вечер; все
отужинали. Вместо обычного для предпраздничных
вечеров оживления, веселья, толкотни, хождения по
лавкам на удицах царили безлюдье и тишина. Ричарде
сидел со своей женой в крохотной гостиной, оба
унылые, задумчивые. Так проходили теперь все их вечера.
Прежнее времяпрепровождение — чтение вслух, вя*
.занье, мирная беседа, прием гостей, визиты к
соседям — кануло в вечность давным-давно... две-три
недели назад. Никто больше не разговаривал в семейном;
кругу, никто не читал вслух, никто не ходил в гости —
все в городе сидели по домам, вздыхали, мучительно
думали и хранили молчание. Все старались отгадать,,
что сказал Гудсон.
Почтальон принес письмо. Ричарде без всякого ин-
тереса взглянул на почерк на конверте и почтовый
штемпель — и то и другое незнакомое, — бросил
письмо на стол и снова вернулся к своим мучительным и
бесплодным домыслам: «А может быть, так, а может
быть, эдак?», продолжая их с того места, на котором
остановился. Часа три спустя его жена устало
поднялась с места и направилась в спальню, не пожелав
мужу, спокойной ночи, — теперь это тоже было в
порядке вещей. ^Бросив рассеянный взгляд на . письмо,
она распечатала его и пробежала мельком- первые
строки. Ричарде сидел в кресле, уткнув подбородок в
колени. Вдруг сзади послышался глухой стук. Эта
упала его жена. Он кинулся к ней, но она крикнула:
— Оставь меня! Читай письмо! Боже, какое
счастье!
Ричарде так и сделал. Он пожирал глазами
страницы письма, в голове у него мутилось. Письмо
пришло из отдаленного штата, и в нем было сказано
следующее:
«Вы меня не знаете, но, это не важно, мне нужно
кое-что сообщить вам. Я только что вернулся домой из
Мексики и услышал о событии, случившемся в вашем
городе. Вы, разумеется, не знаете, кто сказал те
слова, а я знаю, и кроме меня, не знает никто. Сказал их
Гудсон. Мы с ним познакомились много- лет назад. В
ту ночь-я был проездом в вашем городе и остановился
у него, дожидаясь ночного поезда. Мне пришлось
услышать слова, с которыми он обратился к незнакомцу^
остановившему нас на темной улице — это было в
Гейл-Элли. По дороге домой и сидя у него в кабинете
за сигарой, мы обсуждали эту встречу. В разговоре
Гудсон упоминал о многих из ваших сограждан —
большей частью в весьма нелестных выражениях. На
о двоих-троих он отозвался более или менее
благожелательно, между прочим — и о вас. Подчеркиваю:
«более или менее благожелательно», не больше.
Помню, как он сказал, что никто из граждан Гедлиберга-
не пользуется его расположением, решительно .никто;
но будто бы вы — мне кажется, речь шла именно о
вас, я почти уверен в этом, — вы оказали ему однаж:
ды очень большую услугу, возможно, даже не
сознавая всей ее цены. Гудсон добавил, что, будь у нега-
большое состояние, он .оставил бы вам наследство пос-.
ле своей смерти, а прочим гражданам — проклятие*
89
всем вместе и каждому в отдельности. Итак, если эта
услуга исходила действительно от вас, значит, вы яв-4
ляетесь его законным наследником и-имеете все
основания претендовать на мешок с золотом. Полагаясь на
вашу честь и совесть — добродетели, издавна
присущие всем гражданам города Гедлиберга, — я хочу
сообщить вам эти слова, в полной уверенности, что если
Гудсои имел в виду не вас, то вы разыщете того
человека и приложите все старания, чтобы
вышеупомянутая услуга была оплачена покойным Гудсоном сполна.
Вот эти слова: «Вы не такой плохой человек.
Ступайте и попытайтесь исправиться».
Гоуард Л. Стивенсон».
— Деньги паши! Какая радость, какое счастье!
Эдвард! Поцелуй меня, милый... мы давно забыли, чта
такое поцелуй, а как они нам необходимы... я про
деньги, конечно... Теперь ты развяжешься с
Пинкертоном и с его банком. Довольно! Кончилось твое
рабство! Господи, у меня.будто крылья выросли от радо-<
сти!
Какие счастливые минуты провели Ричардсы, сидя
на диванчике и осыпая друг друга ласками! Словно
вернулись прежние дни — те дни, которые начались
для них, когда они были женихом и невестой, и
тянулись без перерыва до тех пор, пока незнакомец не
-принес к ним в дом эти страшные деньги. Прошло
полчаса, и жена сказала:
— Ах, Эдвард! Какое счастье, что ты сослужил
такую службу этому бедному Гудсону! Он мне никогда
.не нравился, а теперь я его просто полюбила.' И как это
хорошо и благородно с твоей стороны, что ты никому
ничего не сказал, ни перед кем не хвастался. —
Потом, с оттенком упрека в голосе: — Но мне-то, жене,
можно было рассказать?
— Да знаешь, Мэри... я... э-э...
— Довольно тебе мекать и заикаться, Эдвард!
Рассказывай, как это было? Я всегда любила своего
муженька, а сейчас горжусь им. Все думают, что у нас в
городе была только одна добрая и благородная душа,
•в. теперь оказывается, что... Эдвард, почему ты мол-
ШЬ?
— Я... э-э... Нет, Мэри, не могу!
— Не можешь? Почему не можешь?
90
— Видишь ли... он... он... взял с меня слово, что
я буду мцдчать.
Жена смерила его взглядом с головы до пят, и
отчеканивая каждый слог, медленно проговорила:
— Взял с те-бя сло-во? Эдвард, зачем ты мне это
говоришь?
-^ Мэри! Неужели ты думаешь, что я стану лгать!
Минуту миссис Ричарде молчала, нахмурив брови,
потом взяла его под руку и сказала:
— Нет... мет. Мы и так зашли слишком далеко...
храни нас бог от этого. Ты за всю свою жизнь не
вымолвил ни одного лживого слова. Но теперь... теперь,
когда основы всех основ рушатся перед нами, мы...
мы... — Она запнулась, по через минуту овладела
собой п продолжала прерывающимся голосом: — Не*
введи нас во искушение!.. Ты дал слово, Эдвард.
Хорошо! Не будем больше касаться этого. Ну вот, все
прошло. Развеселись, сейчас не время хмуриться!
Эдварду было не так-то легко выполнить это
приказание, ибо мысли его блуждали далеко: он старался
припомнить, о какой же услуге говорил Гудсон.
Супружеская чета лежала без сна почти всю ночь:
Мэри — счастливая, озабоченная, Эдвард — тоже
озабоченный, но далеко не такой счастливый. Мэри
мечтала, что сделает на эти деньги. Эдвард старался
вспомнить услугу, оказанную Гудсону. Сначала его
мучила совесть — ведь он солгал Мэри... если только
это была ложь. После долгих размышлений он решил:
ну, допустим, что ложь. Что тогда? Разве это так уж
важно? Разве мы не лжем в поступках? А если так,
зачем остерегаться лживых слов? Взять хотя бы
Мэри! Чем она была занята, пока он, как честный
человек, бегал выполнять порученное ему дело? Горевала,
что они не уничтожили письма и не завладели
деньгами! Спрашивается, неужели воровство лучше лжи?
Вопрос о лжи отступил в тень. На душе стало
спокойнее. На передний план выступило другое: оказал ли
он Гудсону на самом деле какую-то услугу? Но вот
свидетельство самого Гудсон а, сообщенное в письме
Стивенсона. Лучшего свидетельства и не требуется —
факт можно считать установленным. Разумеется!
Значит, с этим вопросом тоже покончено... Нет, не совсем.
Он поморщился, вспомнив, что этот неведомый мистер
Стивенсон был не совсем уверен, оказал ли услугу че-
91-
ловек по фамилии Ричарде или кто-то другой.
Вдобавок — ах, господи! — он полагается на его
порядочность! Ему, Ричардсу, предоставлено решать самому,
кто должен получить деньги. И мистер Стивенсон не
сомневается, что если Гудсон говорил о ком-то
другом, то он, Ричарде, со свойственной ему честностью
займется поисками истинного благодетеля. Чудовищна
ставить человека в такое положение. Неужели
Стивенсон не мог написать наверняка? Зачем ему
понадобилось припутывать к делу свои домыслы?
Последовали дальнейшие размышления. Почему
Стивенсону запала в память фамилия Ричарде, а не
какая-нибудь другая? Это как будто убедительный
довод. Ну, конечно, убедительный! Чем дальше, ^тем
довод становился все убедительнее и убедительнее и в
конце концов превратился в прямое доказательство. И
- тогда чутье подсказало Ричардсу, что, поскольку
факт доказан, на этом надо остановиться.
Теперь он более или менее успокоился, хотя одна
маленькая подробность все'же не выходила у него из
головы. Он оказал Гудсону услугу, это' факт, но
какую? Надо вспомнить — он не заснет, пока не
вспомнит, а тогда можно будет окончательно успокоиться.
И Ричарде продолжал ломать себе голову. Он
придумал много всяких услуг той или иной степени
вероятности. Но все они были ни то ни се — все казались
слишком мелкими, ни одна не стоила тех дейег, . того
богатства, которое Гудсон хотел завещать ему. Кроме
того, он вообще не мог вспомнить, чтобы Гудсон
пользовался когда-нибудь его услугами. Нет, в самом деле,
чем можно услужить человеку, чтобы он вдруг
проникся к тебе благодарностью? Спасти его душу? А ведь
верно! Да, теперь ему вспомнилось, что однажды он
решил обратить Гудсона на путь истинный и трудился
над этим... Ричарде хотел сказать — три месяца, но,
по зрелом размышлении, три месяца усохли сначала
до месяца, потом до недели, потом до одного дня, а
под конец от них и^ вовсе ничего не осталось. Да,
теперь он вспомнил с неприятной отчетливостью, как
Гудсон послал его ко всем чертям и посоветовал не
совать кос в чужие дела. Он, Гудсон, видите ли, не так
уж стремился попасть в царствие небесное в компании
со всеми прочими гражданами города Гедлиберга!
Итак, это предположение не подтвердилось — Ри-
92
^чардсу не удалось спасти душу Гудсона. Он приуныл.
Но через несколько минут его осенила еще одна
мысль. Может быть, он спас состояние Гудсона? Нет,
Бздор! У Гудсона и не было никакого состояния. Спас
¦ему жизнь? Вот оно! Ну разумеется! Как это ему
раньше ' не пришло в голову! Уж теперь-то он на
правильном пути. И воображение Ричардса заработало
полным ходом.
В течение двух мучительных часов он был занят
тем, что спасал Гудсону жизнь. Он выручал его из
трудных и порой опасных положений. И каждый раз
все сходило гладко... до известного предела. Стоило
ему окончательно убедить себя, что это было на самом
.деле, как вдруг, откуда ни возьмись, выскакивала
какая-нибудь досадная мелочь, которая рушила все.
Скажем, спасение утопающего. Он бросился в воду и
на глазах рукоплескавшей ему огромной толпы
вытащил бесчувственного Гудсона на берег. Все шло
прекрасно, но вот Ричарде стал припоминать
это'происшествие во всех подробностях, и на него хлынул
целый рой совершенно убийственных противоречий: в
городе знали бы о таком событии, и Мэри знала бы,
да и в его собственной памяти оно бы сняло, как маяк,
а не таилось где-то на задворках смутным намеком на
какую-то незначительную услугу, которую он оказал,
может быть, «даже, не сознавая всей ее цены». И тут
Ричарде вспомнил кстати, что он не умеет плавать.
Ага! Вот что упущено из виду с самого начала:
это должна быть такая услуга, которую он оказал,
«возможно не сознавая всей ее цены». Ну что ж, это
значительно облегчает дело — 'теперь будет не так
трудно копаться в памяти. И действительно, через
несколько минут он докопался. Много-много лет назад
Гудсон хотел жениться на очень славной и
хорошенькой девушке по имени Нэнси Хьюит, но в последнюю
минуту брак почему-то расстроился; девушка умерла,
а Гудсон так и остался холостяком и с годами
превратился в старого брюзгу и ненавистника всего рода
человеческого. Вскоре после смерти девушки в городе
установили совершенно точно — во всяком случае, так
казалось горожанам, — что в жилах ее была примесь
негритянской крови. Ричарде долго раздумывал над
этим и' наконец припомнил все обстоятельства дела,
очевидно ускользнувшие из его памяти за давностью
93
лет. Ему стало казаться, что негритянскую
примесь'обнаружил именно он; что не кто другой, как он, и
оповестил город о своем открытии и что Гудсону так и
было сказано. Следовательно, он спас Гудсона от
женитьбы на девушке с нечистой кровью, и это и есть
та самая услуга, «цены которой он не сознавал», —
вернее, не сознавал, что это можно назвать услугой.
Но Гудсон.знал ей цену, знал, какая ему грозила
опасность, и сошел в могилу, испытывая чувство
признательности к своему спасителю и сожалея, что не
может оставить ему наследство. Теперь все стало на свое
место, и чем больше размышлял Ричарде, тем
отчетливее и определеннее вырисовывалась перед ним эта
давняя история. И наконец, когда он, успокоенный и
счастливый, свернулся калачиком, собираясь уснуть,
неудачное сватовство Гудсона предстало перед ним с
такой ясностью, будто все это случилось только
накануне. Ему даже припомнилось, что Гудсон когда-то
благодарил его за эту услугу.,
Тем временем Мэри успела потратить шесть тысяч
долларов па постройку дома для себя и мужа и
покупку новых домашних туфель в подарок пастору и
мирно уснула.
В тот же самый субботний вечер почтальон вручил
по письму и другим именитым гражданам города
Гедлиберга — всего таких писем было девятнадцать.
Среди них не оказалось и двух схожих конвертов.
Адреса тоже были написаны разными почерками. Что
же касается содержания, то оно совпадало слово в
слово, за исключением следующей детали: они были
точной копией письма, полученного Ричардсом, вплоть
до почерка и подписи «Стивенсон», но вместо фамилии
Ричарде в каждом из них стояла фамилия одного из
восемнадцати других адресатов.
Всю ночь восемнадцать именитейших граждан
города Гедлиберга делали то же, что делал их собрат
Ричарде: напрягали все свои умственные способности,
чтобы вспомнить, какую примечательную услугу
оказали они, сами того не подозревая, Баркли Гудсону.
Работа эта была, признаться, не из легких, но тем не
менее она принесла свои плоды.
И пока они отгадывали эту загадку, что было
весьма трудно, их жены истрачивали деньги, что было
совсем нетрудно. Из сорока тысяч, которые лежали в
94
мешке, девятнадцать жен потратили за одну ночьч в
среднем по семи тысяч каждая, что составляло в це*
лом сто тридцать три тысячи долларов. .
Следующий день принес Джеку Хэлидею большую
неожиданность. Он заметил, что на физиономиях
девятнадцати первейших граждан Гедлиберга и их жен
снова появилось выражение мирного, безмятежного
счастья. Хзлидей терялся в догадках и не мог
изобрести ничего такого, что бы испортило или хоть
сколько-нибудь нарушило это всеобщее блаженное
состояние духа. Настал и его черед испытать немилость
судьбы. Все его догадки оказывались при проверке
несостоятельными. Повстречав миссис Уилкокс и увидев
ее сиящую тихим восторгом физиономию, Хэлидей
сказал сам себе: «Не иначе, как у них кошка
окотилась», — и пошел справиться у кухарки, так ли это»
Нет, ничего ' подобного. Кухарка тоже заметила, что
хозяйка чему-то радуется, но причины этой радости не
знала. Когда Хэлидей прочел подобный же восторг на
физиономии «квакера» Билсона (так его прозвали в
городе), он решил, что кто-нибудь из соседей Билсона
сломал себе ногу, но произведенное расследование
опровергло эту догадку. Сдержанный восторг на
.физиономии Грегори Ейтса мог означать лишь одно —
кончину тещи! Опять ошибка! А Пинкертон... Пинкертон,
должно быть, неожиданно для самого себя получил
с кого-нибудь десять центов долгу... И так далее и тому
подобное. В некоторых случаях догадки Хэлидея так
и остались не более чем догадками, в других —
ошибочность их была совершенно бесспорна. В конце
концов Джек пришел к следующему выводу: «Как ни
верти, а итог таков: девятнадцать гедлибергских
семейств временно переселились на седьмое небо.
Объяснить это я никак не могу, знаю только одно —
господь бог сегодня явно допустил какой-то недосмотр в
своем хозяйстве».
Некий архитектор и строитель из соседнего штата
рискнул открыть небольшую контору в этом
захолустном городишке. Его вывеска висела уже целую
неделю — и хоть бы один клиент! Архитектор приуныл и
уже начинал жалеть, что приехал сюда. И вдруг
погода резко переменилась. Супруги двух именитых
граждан Гедлиберга — сначала одна, потом другая —
шепнули ему:
95
— Зайдите к нам в следующий понедельник, но
пока пусть это останется в тайне. Мы хотим строиться.
Архитектор получил одиннадцать приглашений за
день. В тот же вечер он написал дочери, чтобы она
порвала с женихом-студентом и присматривала себе
более выгодную партию.
Банкир Пинкертон и двое-трое самых состоятель*
ных граждан подумывали о загородных виллах, но
пока не торопились. Люди такого сорта обычно
считают цыплят по осени.
Уилсоны замыслили нечто грандиозное —
костюмированный бал. Не связывая себя обещаниями, они
сообщали по секрету знакомым о своих планах и-
прибавляли: «Если бал состоится, вы, конечно, получите
приглашение». Знакомые диъились и говорили между
собой: «Эта голь перекатная, Уилсоны, сошли с ума!
Разве им по средствам задавать балы?» Некоторые
жены из числа девятнадцати поделились с мужьями
следующей мыслью: «Это даже к лучшему. Мы
подождем, пока они провалятся со своим убогим балом, а
потом такой закатим, что им тошно станет от
зависти!»
Дни- бежали, а безумные траты за счет будущих
благ все росли и росли, становились час от часу
нелепее и безудержнее. Было ясно, что каждое из
девятнадцати семейств ухитрится не только растранжирить
сорок тысяч долларов до того, как они будут
получены, но "и влезть в долги. Некоторые безумцы не
ограничивались одними планами на будущее, но и' сорили
деньгами в кредит. Они покупали землю, закладные,-
фермы, акции, нарядные туалеты, лошадей и много
чего другого. Вносили задаток, а на остальную сумму
выдавали векселя — с учетом в десять дней. Но
вскоре наступило отрезвление, и Хэлидей заметил, что на
многих лицах появилось выражение лихорадочной
тревоги. И он снова- разводил руками и не знал, чем
это объяснить. Котята у Уилкоксов не могли сдохнуть
по той простой причине, что они еще не родились;
никто не сломал себе ногу; убыли в тещах не
наблюдается, —- одним словом, ничего не произошло и тайна
остается тайной.
Недоумевать приходилось не только Хэлидею, но
и его преподобию Берджесу. Последние дни за ним
неотступно следили и всюду его подкарауливали. Если он
96
оставался один, к нему тут же подходил кто-нибудь из
девятнадцати, тайком совал в руку конверт, шептал:
«Вскройте в магистратуре в пятницу вечером», — и с
виноватым видом исчезал. Берджес думал, что
претендентов на мешок окажется не больше одного — и
то вряд ли, поскольку Гудсон умер. Но о таком
количестве он даже не помышлял. Когда долгожданная
пятница наступила, на руках у него было девятнад- •
цать конвертов.
III
Здание городской магистратуры никогда еще не
блистало такой пышностью убранства.1 Эстрада в
конце зала была красиво* задрапирована флагами, флаги
свисали с хоров, флагами были украшены стены,
флаги увивали колонны. И все это для того, чтобы
поразить воображение приезжих, а их ожидалось очень
много, и среди них должно было быть немало
представителей прессы. В зале не осталось ни одного
свободного места. Постоянных кресел было четыреста
двенадцать, к ним пришлось добавить еще шестьдесят
восемь приставных. На ступеньках эстрады тоже сидели
люди. Наиболее почетным гостям отвели место на
самой эстраде. А. ниже, за составленными подковой
столами, восседала целая армия специальных
корреспондентов, прибывших со всех концов страны. Город
никогда еще не видал на своих сборищах такой разна-
ряженной публики. Там и сям мелькали довольно
дорогие туалеты, но на некоторых дамах они сидели, как
на корове седло. Во всяком случае, таково было мнение
гедлибергцев, хотя оно, вероятно, и страдало
некоторой предвзятостью, ибо город знал, что эти дамы
впервые в жизни облачились в такие роскошные платья. .
Золотой мешок был поставлен на маленький столик
на краю эстрады —¦ так, чтобы все могли его видеть.
Большинство присутствующих разглядывало мешок,
сгорая от зависти, пуская слюнки от зависти,
расстраиваясь и тоскуя от зависти. Меньшинство, состоявшее
из девятнадцати супружеских пар, взирало на него
нежно, по-хозяйски, а мужская половина этого
меньшинства повторяла про себя чувствительные
благодарственные речи, которые им в самом
.непродолжительном времени предстояло произнести экспромтом в от-
7 Золотой мираж 97
вет на аплодисменты и поздравления всего зала. Они
то и дело вынимали из жилетного кармана бумажку и
заглядывали в нее украдкой, чтобы освежить свой
экспромт в памяти.
Собравшиеся, как водится, переговаривались между
собой — ведь без этого не обойдешься. Однако стоило
только его преподобию мистеру Берджесу подняться с
места и положить руку на мешок, как в зале
наступила полная тишина. Мистер Берджес ознакомил
собрание с любопытной историей мешка, потом заговорил в
весьма теплых тонах о той вполне заслуженной
репутации, которую Гедлиберг снискал себе своей
безукоризненной честностью и которой он вправе гордиться.
— Репутация эта, — продолжал мистер Берджес,—
истинное сокровище, волею проведения неизмеримо
возросшее в цене, ибо недавние события принесли
широкую славу Гедлибергу, привлекли к нему взоры всей
Америки и, будем надеяться, сделают имя его па
вечные времена синонимом неподкупности. .
(Аплодисменты). Кто же будет хранителем этого бесценного
сокровища? Вся наша община? Нет! Ответственность должна
быть личная, а не общая. Отныне каждый из вас будет
оберегать наше сокровище и нести личную
ответственность за его сохранность. Оправдаете ли вы, — пусть
каждый говорит за себя, — это высокое доверие?
(Бурное: «Оправдаем!») Тогда все в порядке. Завещайте
же этот долг вашим детям и детям детей ваших. Ныне
чистота ваша безупречна, — позаботьтесь же, чтобы
она осталась безупречной и впредь. Ныне нет среди вас
человека, который, поддавшись злому наущению,
протянул бы руку к чужому грошу, — не лишайте же себя
духовного благолепия. («Нет! Нет!») Здесь не место
сравнивать наш город с другими городами, кон часто
относятся к нам неприязненно. У них одни обычаи, у
нас другие. Так удовольствуемся же своей долей.
(Аплодисменты.) Я кончаю. Вот здесь, под моей рукой, вы
видите красноречивое признание ваших заслуг. Оно
исходит от чужестранца, и благодаря ему о наших
заслугах услышит теперь весь мир. Мы не знаем, кто он, но
от нашего имени, друзья мои, я выражаю ему
благодарность и прошу вас поддержать меня.
Весь зал поднялся как один человек, и стены
дрогнули от грома приветственных кликов. Потом все
снова уселись по местам, а мистер Берджес извлек из кар-
98
мама сюртука конверт. Публика, затаив дыхание,
следила за тем, как он вскрыл его и вынул оттуда
листок бумаги.- Медленно, выразительно Берджес прочел
то, что i> м было написано, а зал, словно
зачарованный, вслушивался в этот волшебный документ, каждое
слово которого стоило слитка золота:
— «Я сказал несчастному чужестранцу следующее:
«Вы не такой уж плохой человек. Ступайте и
постарайтесь исправиться». — И прочитав это, Берджес
продолжал: — Сейчас мы узнаем, совпадает ли содержание
оглашенной мною записки с той, которая хранится в
мешке. А если это так — в чем я не сомневаюсь, — то
мешок с золотом перейдет в собственность нашего
согражданина, который отныне будет являть собой в
глазах всей нации символ добродетели, доставившей
городу Гедлибсргу всенародную славу... Мистер Билсон!
Публика уже приготовилась разразиться громом
рукоплесканий, но вместо этого оцепенела, словно в
параличе. Секунды две в зале стояла глубокая тишина,
потом по рядам пробежал шепот. Уловить из него
можно было примерно следующее:
— Билсон? Ну нет, это уж слишком! Двадцать
долларов чужестранцу или кому бы то ни было —
Билсон? Расскажите это вашей бабушке!
Но тут у собрания вновь захватило дух от
неожиданности, ибо обнаружилось, что одновременно с
дьяконом Билсоном, который стоял, смиренно склонив
голову, в одном конце зала, — в другом, в точно такой
же позе, поднялся стряпчий Уилсон. Минуту в зале
царило недоуменное молчание. Озадачены были все, а
девятнадцать супружеских пар, кроме того, и
негодовали.
Билсон и Уилсон повернулись и оглядели друг
друга с головы до пят. ' Билсон спросил язвительным
тоном:
— Почему, собственно, поднялись вы, мистер
Уилсон?
— Потому что имею на это право. Может быть, вас
не затруднит объяснить, почему поднялись вы?
— С величайшим удовольствием. Потому что это
была моя записка.
— Наглая ложь! Ее написал я!
Тут уж оцепенел сам мистер Берджес. Он
бессмысленно переводил взгляд с одного на другого и, видимо,
7* 99
не знал, как- поступить. Присутствующие совсем
растерялись. И вдруг стряпчий Уилсон сказал:
— Я прошу председателя огласить подпись,
стоящую на этой записке. ^
Председатель пришел в себя и прочел^
— Джон Уортон Билсон.
— Ну что?1 — возопил. Билсон. — Что вы теперь
скажете? Как вы объясните мне и оскорбленному вами
собранию это самозванство?
— Объяснений не дождетесь, сэр! Я публично
обвиняю вас в том, что вы ухитрились выкрасть мою
записку у мистера Берджеса, сняли с нее копию и
скрепили своей подписью. Иначе вам не удалось бы узнать
эти слова. Кроме меня, их никто не знает — ни один
.человек!
Положение становилось скандальным. Все
заметили с прискорбием, что стенографы строчат как
одержимые. Слышались голоса: «К порядку! К порядку!»
Берджес застучал молоточком по столу и сказал: .
— Не будем забывать о благопристойности!
Произошло явное недоразумение, только и всего. Если
мистер Уилсон давал мне письмо — а теперь я
вспоминаю, что это так и было, — значит, оно у меня.
Он вынул из кармана еще один конверт, распеча-
*тал его, пробежал записку и несколько минут молчал,
не скрывая своего недоумения и беспокойства. Потом
машинально развел руками, хотел что-то сказать и
запнулся на полуслове. Послышались крики:
— Прочтите вслух, вслух! Что там написано?
И тогда Берджес начал, еле ворочая языком,
словно во сне:
— Я сказал несчастному . чужестранцу следующее:
«Вы не такой плохой человек. (Все с изумлением
уставились на Берджеса.) Ступайте и постарайтесь
исправиться». (Шепот: «Поразительно! Что это значит?»)
Внизу подпись, — сказал председатель: — «Терлоу
Дж. Уилсон».
— Вот видите! — крикнул Уилсон. — Теперь все
ясно. Я так и знал, что моя записка была украдена!
— Украдена? — возопил Билсон. — Я вам покажу,
как меня...
Председатель: Спокойствие,- джентльмены,
спокойствие!. Сядьте оба, прошу вас!
Они повиновались, негодующе тряся головой и вор-
100
ча что-то себе под нос. Публика была ошарашена ~
вот странная история! Как же тут поступить?
И вдруг с места поднялся Томсон. Томсон был
шапочником. Ему очень хотелось принадлежать к "числу
Девятнадцати, но такая честь была слишком велика
для владельца маленькой мастерской. Томсон сказал:
— Господин председатель, разрешите мне обратить-.
ся к вам с вопросом: неужели оба джентльмена
правы? Рассудите сами, сэр, могли ли они обратиться к
чужестранцу с одними и теми же словами? На мой
взгляд...
Но его перебил поднявшийся с места скорняк.
Скорняк был из недовольных. Он считал, что ему сам
бог велел занять место среди Девятнадцати, но те его
никак не признавали. Поэтому он держался грубовато
и в выражениях тоже не очень стеснялся.
— Не в этом дело. Такая вещь может случиться
раза два за сто лет, но что касается прочего, то
позвольте не поверить. Чтобы кто-нибудь из них подал
нищему двадцать долларов? (Жидкие аплодисменты.)
У и л с о н. Я подал!
Б и л с о н. Я подал!
И оба стали уличать друг друга в краже записки.
Председатель. Тише. Садитесь. Прошу вас.
Обе 'записки все время находились при мне.
Чей-то голос. Отлично! Значит, больше и
говорить не о чем!
Скорняк. Господин председатель, по-моему, теперь
Все ясно: один из них забрался к другому под кровать,
подслушал разговор между мужем и женой и выведал
их тайну. Я бы не хотел быть слишком резким, но да
будет мне позволено сказать, что они оба на это
способны. (Председатель. Призываю вас к
порядку!) Беру свои замечания обратно, сэр, но тогда
давайте повернем дело так: если один из них подслушал, как
другой сообщил своей жене эти слова, то мы его тут
же и уличим.
Голос. Каким образом?
Скорняк. Очень просто. Записки не совпадают
слово в слово. Вы бы и сами это заметили, если б
прочли их- сразу одну за другой, а не отвлеклись ссорой.
Голос. Укажите, в чем разница?
Скорняк. В записке Билсона есть слово «уж», а в
другой нет.
101
Голоса. А ведь правильно.
Скорняк. -Следовательно, если председатель
огласит записку, которая находится в мешке, мы узнаем, кто
из этих двух мошенников... (Председатель.
Призываю вас к порядку!)... кто из этих двух проходимцев...
(Председатель. Еще раз к порядку!)... кто из этих
двух джентльменов... (Смех, аплодисменты.)...
заслужит звание первейшего бесчестного лжеца, взращенного
нашим городом, который он опозорил' и который теперь
задаст ему перцу! (Бурные 'аплодисменты).
Голоса. Вскройте мешок!
Мистер Берджес сделал в мешке надрез, запустил
туда руку и вынул конверт. В конверте были
запечатаны два сложенных пополам листка. Он сказал:
— Один с пометкой: «Не оглашать до тех пор, пока
председатель не ознакомится со всеми присланными на
его имя сообщениями, если таковые окажутся». Другой
озаглавлен: «Материалы для проверки». Разрешите
мне прочесть этот листок. В нем сказано следующее.
«Я не требую, чтобы первая половина фразы,
сказанной мне моим благодетелем, была приведена в
точности, ибо в ней не заключалось ничего особенного и
ее легко можно было забыть. Но последние слова
настолько примечательны, что их трудно не запомнить.
L :и они будут переданы неправильно, значит, чело-
i v.к, претендующий па получение наследства, лжец. Мой
благодетель предупредил меня, что он редко дает
кому-либо советы, но уж если дает, так только
первосортные. Потом он сказал следующее — и эти слова
никогда не изгладятся у меня из памяти: «Вы не такой
плохой человек...»
Полсотни голосов. Правильно! Деньги
принадлежат Уилсону! Уилсон! Пусть произнесет речь!
Все повскакали с мест и, столпившись вокруг Уил-
сона, жали ему руки и осыпали его горячими
поздравлениями, а председатель стучал молоточком- по столу
и громко взывал к собранию:
— К порядку, джентльмены, к порядку! Сделайте
милость, дайте мне дочитать!
Когда тишина была восстановлена, он продолжал:
— «Ступайте и постарайтесь исправиться, не то,
попомните мое слово, наступит день, когда грехи
сведут вас в могилу и вы попадете в ад или в Гедлибсрг.
Первое предпочтительнее».
102
В зале воцарилось зловещее молчание. Лица
граждан затуманило облако гнева, но немного погодя
облако это рассеялось и сквозь него стала пробиваться
насмешливая ухмылка. Пробивалась она так настойчиво,
что сдержать ее стоило мучительных усилий.
Репортеры, граждане города Брикстона и другие гости
склоняли голову, закрывали лицо руками и, приличия ради,
принимали героические меры, чтобы не рассмеяться. И
- тут, как нарочно, тишину нарушил громовой голос —
голос Джека Хэлидея:
— Вот это действительно первосортный _ховет!
Теперь больше не было сил — расхохотались и свои
и чужие. Мистер Берджес и тот утратил свою
серьезность. Увидев это, собрание сочло себя окончательно
освобожденным от необходимости сдерживаться и
охотно воспользовалось такой поблажкой. Хохотали
долго, хохотали со вкусом, хохотали от души. Потом
хохот постепенно затих. Мистер Берджес возобновил
свои попытки' заговорить, публика успела кое-как
вытереть глаза — и вдруг снова взрыв хохота, 'за ним
еще, еще... Наконец' Берджссу дали возможность
обратиться к собранию со следующими серьезными словами:
— Что толку обманывать себя — перед нами встал
очень важный вопрос. Затронута честь нашего города,
его славное имя находится под угрозой. Расхождение
в одном слове, обнаруженное в записках, которые
подали мистер Билсон п. мистер Уилсон, само по себе —
вещь серьезная, поскольку оно говорит о том, что один
из этих джентльменов совершил кражу..:
Оба джентльмена сидели поникшие, увядшие,
подавленные, но при последних словах Берджеса их
словно пронизало электрическим током, и они вскочили
с мест.
— Садитесь! — строго сказал председатель, и оба
покорно сели. — Как я уже говорил, перед нами встал
очень серьезный вопрос, по до сих пор это касалось
только одного из них. Однако дело осложнилось, ибо
теперь опасность угрожает чести- их обоих. Может быть,
мне следует пойти дальше и сказать: неотвратимая
опасность? Оба они опустили в своем ответе
решающие слова.
Берджес умолк. Он выжидал, стараясь, чтобы это
многозначительное молчание произвело должный
эффект па публику. Потом заговорил снова:
103
— Объяснить такое совпадение можно только
одним способом.-Я-спрашиваю обоих джентльменов, что
это было: тайный сговор? Соглашение?
По рядам пронесся тихий шепот; смысл его был
таков: попались оба!
Билсон, не привыкший выпутываться из таких
критических 'положений, совсем скис. Но Уилсон недаром
был стряпчим. Бледный, взволнованный, он с трудом
поднялся на ноги и заговорил:
— Прошу собрание выслушать меня со всей
возможной снисходительностью,. поскольку мне предстоит
крайне тягостное объяснение. С горечью скажу я то,
что надо сказать, ибо это причинит непоправимый вред
мистеру Билсону, которого до настоящей минуты я
почитал и уважал, твердо веря, как и все вы, что ему не
страшны никакие соблазны. Но ради спасения
собственной чести я вынужден говорить —'говорить со всей
откровенностью. К стыду своему, должен признаться
— и тут я особенно рассчитывало на вашу
снисходительность, — что я сказал проигравшемуся
чужестранцу все те слова, которые приводятся в его письме,
включая и хулительное замечание. (Волнение в зале.)
Прочтя газетную публикацию, я вспомнил их и решил
заявить свои притязания на мешок с золотом, так как
по праву он принадлежит мне. Теперь прошу вас:
обратите внимание на следующее обстоятельство и
взвесьте' его должным образом." Благодарность этого незна-^
комца была беспредельна. Он не находил слов для вы-'
ражения ее и говорил, что если у него будет
когда-нибудь возможность отплатить мне, то он отплатит
тысячекратно. Теперь разрешите спросить вас: мог ли я
ожидать, мог ли думать, мог ли представить себе
хотя .бы на минуту, что человек столь признательный
отплатит своему благодетелю черной неблагодарностью,
приведя в письме и это совершенно излишнее
замечание. Уготовить мне западню! Выставить меня подлецом,
оклеветавшим свой родной город! И где? В зале наших
собраний, перед лицом всех моих сограждан! Это было
бы нелепо, ни с чем не сообразно! Я не сомневался,
что он заставит меня повторить в виде испытания
только первую половину фразы, полную
благожелательности к нему. Будучи на моем месте, вы рассудили бы
точно так же. Кто из вас мог бы ожидать такого
коварного предательства со стороны человека, которого
104
вы не только ничем не обидели, но даже
облагодетельствовали? Вот почему я с полным доверием, ни
минуты не сомневаясь, написал лишь начало фразы,
закончив ее словами: «Ступайте и попытайтесь исправиться»,
и поставил внизу свою подпись. В ту минуту, когда я
хотел вложить записку в конверт, меня вызвали из
конторы. Записка осталась лежать на столе. — Он
замолчал, медленно повернулся лицом к Билсону и
после паузы заговорил снова: — Прошу вас отметить
следующее обстоятельство: немного погодя я вернулся и
увидел мистера Билсона — он выходил из моей
конторы. (Волнение в зале).
Билсон вскочил с места и крикнул:
— Это ложь! Это наглая ложь!
Председатель: Садитесь, сэр! Слово имеет ми:
стер Уилсон.
Друзья усадили Билсона и привели его в чувство.
Уилсон продолжал:
— Таковы факты. Моя записка была переложена
на другое место. Я~"не придал этому никакого
значения, полагая, что ее сдуло сквозняком. Мне и в голо-"
ву не пришло заподозрить мистера Билсона в том, что
.он позволил себе прочесть чужое письмо. Я думал, что
честный человек не способен на подобные поступки.
Если мне будет позволено высказать свои
соображения по этому поводу, то, по-моему, теперь ясно, откуда
взялось лишнее слово «уж»: мистера Билсона подвела
память. Я единственный человек во всем мире,
который может пройти эту проверку, не • прибегая ко лжи.
Я кончил.
• Что другое может так одурманить мозги,
перевернуть вверх дном все ранее сложившиеся мнения и
взбаламутить чувства публики, не привыкшей к
уловкам и хитростям опытных краснобаев, как искусно
построенная речь?
Уилсон сел на место победителем. Его последние
слова потонули в громе аплодисментов; друзья
кинулись к нему со всех сторон с поздравлениями и
рукопожатиями, а Билсону не дали даже открыть рот.
Председатель стучал молоточком по столу и взывал к
публике:
— Заседание продолжается, джентльмены,
заседание продолжается!
Когда наконец в зале стало более или менее тихо,
105
шапочник поднялся с места и сказал:
— Чего же тут продолжать, сэр? Надо вручить
деньги — и все.
Голоса. Правильно»* Правильно! Уилсоп,
выходите.
Ш а п о ч и и к. Предлагаю прокричать троекратно
«гип-гип ура» в честь мистера Уилсона — символ той
добродетели, которая...
Ему не дали договорить. Под оглушительное «ура»
и под отчаянный стук председательского молоточка
несколько не помнящих себя от восторга граждан
взгромоздили Уилсона па плечи к одному из его
приятелей — человеку весьма рослому — и уже двинулись
триумфальным шествием к эстраде, но тут
председателю удалось перекричать всех:
— Тише! По местам! Вы забыли, что надо
прочитать еще один документ!
Когда тишина была восстановлена, Берджес взял
со стула другое письмо, хотел было прочесть его, но
раздумал и вместо этого сказал:
— Я совсем забыл! Сначала надо огласить все
врученные мне записки.
Он вынул из кармана конверт, распечатал его,
извлек оттуда записку и, пробежав се мельком, сильно,
чему-то удивился. Потом долго держал листок в
вытянутой руке, присматриваясь к нему и так и эдак...
Человек двадцать-тридцать дружно крикнули:
— Что там такое? Читайте вслух! Вслух!
И Берджес прочел медленно, словно не веря своим
глазам:
— «Я сказал чужестранцу следующее... (Голоса:
«Это еще что?»)., вы не такой плохой человек...
(Голоса: «Вот чертовщина!»)... ступайте и постарайтесь
исправиться». (Голоса: «Ой! Не могу!») Подписано:
«Банкир Пинкертон».
Тут в зале поднялось нечто невообразимое. Столь
бурное веселье могло довести человека
рассудительного до слез. Те, кто считал, что их дело сторона, уже
не смеялись, а рыдали. Репортеры, корчась от хохота,
выводили такие каракули в св@их записных книжках,
каких не разобрал бы никто в мире. Спавшая в углу
зала собака проснулась и подняла с перепугу
отчаянный лай. Среди общего шума и гама слышались самые
разнообразные выкрики:
106
— Час от часу богатеем — два Символа
Неподкупности, не считая Билсона!
— Три! «Квакера» туда тоже! Что там
прибедняться!
— Правильно! Билсон избран!
— А Уилсон-то, бедняга, — его обворовали сразу
двое!
Мощный голос. Тише! Председатель выудил
еще что-то из кармана!
Голоса. Ура1 Что-нибудь новенькое? Вслух!
Вслух!
П редседатель (читает). «Я сказал
чужестранцу...» и так далее... «Вы не такой плохой человек.
Ступайте...» и так далее. Подпись: «Грегори Ейтс».
Ураган голосов. Четыре Символа! Ура Ейтсу!
Выуживайте дальше!
Собрание было вне себя от восторга и не желало
упускать ни малейшей возможности повеселиться.
Несколько супружеских пар из числа Девятнадцати
поднялись бледные, расстроенные и начали пробираться
к проходу между рядами, но тут раздалось десятка,
два -голосов:
— Двери! Двери на запор! Неподкупные и шагу
отсюда не сделают! Все по местам!
Приказание было исполнено.
— Выуживайте из карманов все, что там есть.
Вслух! Вслух!
Председатель выудил еще одну записку, и уста его
снова произнесли знакомые слова:
— «Вы не такой плохой человек...»
— Фамилию! Фамилию! Как фамилия?
— Л. Инголдсби Сарджент.
— Пятеро избранных! Символ на Символе!
Дальше, дальше!
— «Вы не такой плохой...»
— Фамилию! Фамилию!
— Николас Уитворт.
— Дальше! Нам слушать не лень! Вот так
Символический день!
Кто-то подхватил две последние фразы (выпустив
слова «вот так») и затянул их на мотив прелестной
арии из оперетты «Микадо».
Не боитесь любви, волненья в крози...
107
Собрание стало с восторгом вторить солисту, и как
раз вовремя кто-то сочинил вторую строку:
Но вот что запомнить изволь-ка...
Все проревели ее зычными голосами. Тут же
подоспела третья:
Наш Гедлиберг свят с макушки до пят...
Проревели и эту. И не успела замереть последняя
нота, как Джек Хэлидей звучным, отчетливым голосом
подсказал' собранию заключительное:
А грех в нем — лишь символ, и только!
Эти слова пропели- с особенным воЪдушевлением.
Потом ликующее собрание с огромным подъемом
исполнило все четверостишие два раза подряд и в заключе-.
ниег трижды три "раза прокричало «гип-гип ура» в честь
«Неподкупного Гедлиберга» и всех . тех,. кто
удостоился получить высокое звание «Символа его
неподкупности». Потом граждане снова стали взывать к
председателю:
— Дальше! Дальше! Читайте дальше! Все
прочтите, все, что у вас есть.
— Правильно! Читайте! Мы стяжаем себе
неувядаемую славу!
- Человек десять поднялись и заявили протест. Они
говорили, что эта комедия — дело рук какого-то
беспутного шутника, что это оскорбляет всю общину.
Подписи, несомненно, подделаны...
— -Сядьте! Сядьте! Хватит! Сами себя выдали!
Ваши фамилии тоже там окажутся!
— Господин председатель, сколько у вас таких
конвертов?
Председатель занялся подсчетом.
— Вместе с .распечатанными — девятнадцать.
Гром насмешливых рукоплесканий.
— Может" быть, в них во всех поведана одна и та
же тайна? Предлагаю огласить каждую подпись, и
кроме того, зачитать первые пять слов.
— Поддерживаю предложение.
•Предложение проголосовали н приняли
единогласно. И тогда бедняга Ричарде поднялся с места, а
вместе с ним поднялась и его старушка жена. Она стояла
108
опустив голову, чтобы никто не видел ее слез. Рй^ардс
взял жену под руку и заговорил срывающимся
голосом:
— Друзья мои, вы знаете нас обоих — и Мэри и
меня..." вся наша жизнь прошла у вас на глазах. И
мне кажется, что мы пользовались вашей симпатией и
уважением...
Мистер Берджес прервал, его:
— Позвольте, мистер Ричарде. Это все верно, что
вы говорите. Город знает вас обоих. Он расположен к
вам, он вас уважает — больше того, он вас любит и
чтит...
Раздался голос Хэлидея:
— Вот еще одна первосортная истина! Если
собрание-согласно-с председателем, пусть оно подтвердит
его слова. Встать! Теперь «гип-гип ура» хором!
Все дружно встали и повернулись лицом к
престарелой чете. В воздухе, словно снежные хлопья,
замелькали носовые платки, грянули сердечные приветствен--
ные крики.
— Я хотел сказать следующее: все мы знаем ваше
доброе сердце, мистер Ричарде, но сейчас не время
проявлять милосердие к провинившимся (Крики:
«Правильно! Правильно!») По вашему ,лицу .видно, о
чем вы собираетесь просить со свойственным вам
великодушием, но я никому не позволю заступаться за
этих людей...
— Но я хотел...
— Мистер Ричарде, сядьте, прошу вас. Нам еще
предстоит просмотреть остальные записки — хотя бы
из простого чувства справедливости по отношению к
уже изобличенным людям. Как только с этим будет
покончено, мы вас выслушаем —~ положитесь на мое
слово.
Голоса. Правильно! Председатель говорит дело.
Сейчас нельзя прерывать! Дальше! "Фамилии!
Фамилии! Собрание так постановило!
Старички нехотя опустились на свои места, и
Ричарде прошептал жене:
— Теперь начнется мучительное ожидание. Когда
все узнают, что мы хотели просить только за самих
себя, это будет еще позорнее.
Председатель начал оглашать следующие фамилии,
и веселье в зале вспыхнуло с новой силой.
109
— «Вы не такой плохой человек...» Подпись: «Эли-
фалет Уикс».
— «Вы не такой плохой человек...» Подпись:
«Оскар Б. Уайлдер».
И вдруг собрание осенила блестящая идея:
освободить председателя от необходимости читать первые
пять слов. Председатель покорился — и нельзя
сказать, чтобы неохотно. В дальнейшем он вынимал
очередную записку из конверта и показывал ее собранию.
И все дружным хором тянули нараспев первые пять
слов (не смущаясь тем, что этот речитатив смахивал
на один весьма известный церковный гимн): «Вы не
та-ко-ой пло-хо-о-й че-ло-ве-ек...» Потом председатель
говорил: «Арчибальд Уилкокс». И так далее и так да-,
лее — одну фамилиш за другой.
• Ликование публики возрастало с минуту на
минуту. Все получали огромное удовольствие от этой
процедуры, за исключением несчастных Девятнадцати.
Время от времени, когда оглашалось какое-нибудь
особенно блистательное имя, собрание заставляло
председателя выждать, пока оно не пропоет всю
сакраментальную фразу от начала до конца, включая
слова: «...и вы попадете з ад или Гедлиберг. Первое
предпочти-тель-не-е». В таких экстренных случаях
пение заключалось громогласным, величавым и
мучительно протяжным «ами-инь!»
Непрочитанных записок оставалось все меньше и
меньше. Несчастней Ричарде вел им счет, вздрагивая,
если председатель произносил фамилию, похожую на
его, и с волнением и страхом ожидая той
унизительной минуты, когда ему придется встать вместе с Мэри
и закончить свою защитительную речь следующими
словами:
«...До сих пор мы не делали ничего дурного и
скромно шли своим скромным путем. Мы бедняки, и
оба старые. Детей и родных у нас нет, помощи нам
ждать не от кого. Соблазн был велик, и мы не
устояли перед ним. Поднявшись в первый раз, я хотел
открыто во всем покаяться и просить, чтобы мое имя не
произносили здесь при всех. Нам казалось, что мы не
перенесем этого... Мне не дали договорить до конца.
Что ж, это справедливо, мы должны принять муку
вместе- со всеми остальными. Нам очень тяжело... До
сих пор наше имя не могло осквернить чьи-либо уста.
110
Сжальтесь над нами... ради нашего доброго
прошлого. Все в ваших руках — будьте же милосердны и
облегчите бремя нашего позора».
Но в эту минуту Мэри, заметив отсутствующий
взгляд мужа, легонько толкнула его локтем.
Собрание тянуло нараспев: «Вы не так-ко-ой пло-хо-ой...»
и т. д.
— Готовься, — шепнула она, — сейчас наша
очередь! Восемнадцать он уже прочел.
— Следующий! Следующий! — послышалось со всех
сторон.
Берджес опустил руку в карман. Старики, дрожа,
привстали с мест. Берджес пошарил в кармане и
сказал:
— Оказывается, я все прочел.
У стариков ноги подкосились от изумления и
радости. Мэри прошептала:
— Слава богу, мы спасены! Он потерял наше
письмо. Да мне теперь и сотни таких мешков не'надоГ
Собрание грянуло свою пародию на арию из
«Микадо», пропело ее еще три раза подряд со все
возрастающим воодушевлением и, дойдя в последний раз до
заключительной строки:
А грех в кем — лишь символ, и только, —
поднялось с мест/ Пение завершилось оглушительным
«гип-гип ура» в честь «кристальной чистоты Гедлибер-
га .и восемнадцати ее Символов, стяжавших себе
бессмертие».
Вслед за этим шорник мистер Уингэйт встал с
места и предложил прокричать «ура» в честь «самого
порядочного человека в городе, единственного из его
именитых граждан, который не польстился на эти
деньги», в честь Эдварда Ричардса».
«Гип-гип ура» прокричали с трогательным
единодушием. Потом кто-то предложил избрать Ричардса
«Единственным Блюстителем и Символом священной
отныне гедлибергской традиции», чтобы он мог
бесстрашно смотреть в глаза всему миру.
Предложение даже не понадобилось ставить на
голосование. И тут снова пропели четверостишие на
мотив арии из «Микадо», закончив его несколько по-
иному:
Один в нем есть символ — и только.
111
Наступила тишина. Потом:
Голоса. "А кому же достанется мешок?
Скорняк (весьма язвительно). Это решить
нетрудно. Деньги надо поделить поровну вмежду
восемнадцатью Неподкупными, каждый из которых дал
страждущему незнакомцу двадцать долларов да еще
ценный совет в придачу. Чтобы пропустить мимо себя
эту длинную процессию, незнакомцу понадобилось по
меньшей мере двадцать две минуты. Общая сумма
взносов — триста шестьдесят доларов. Теперь^ они, ш>
нечно, хотят получить свои денежки обратно с
начислением процентов. Итого сорок .тысяч долларов.
Множество голосов (издевательски). Пр'а-
вильно! Поделить! Сжальтесь над бедняками, не томи<
те их!
Председатель. Тише! Предлагаю вашему вни^
манию последний документ. Вот что в нем говорится:
«Если претендентов не окажется (собрание издало
дружный стон), вскройте мешок и передайте деньги на
хранение самым видным гражданам города Гедлйберга
• (крики: «Ого!»), с тем, чтобы они употребили их по
своему усмотрению на поддержание благородной
репутации вашей общины — репутации, которая
зиждется на неподкупной честности («Ого!») и которой
имена и деяния этих граждан придадут новый блеск».
(Бурный взрыв насмешливых рукоплесканий).
Кажется, все. Нет, еще постскриптум: «Граждане
Гедлйберга! Не пытайтесь отгадать заданную вам
загадку — отгадать ее невозможно. (Сильное волнение).
Не было ни злосчастного чужестранца, ни подаяния
в двадцать долларов, ни напутственных слов. Все .это
выдумка. (Общий гул удивления и восторга).
Разрешите мне рассказать вам одну историю, это займет не
много времени. Однажды я был проездом в вашем
городе, и мне нанесли там тяжкое,
совершенно,..незаслуженное оскорбление. Другой на моем месте убил бы
одного или двух из вас и на том успокоился. Но для
меня такой мелкой мести было недостаточно, ибо
мертвые не страдают. Кроме того, я не мог бы убить
вас всех поголовно, да человека с моим характером
это и не удовлетворило бы. Я хотел бы погубить
каждого мужчину и каждую женщину в вашем городе,
но так, чтобы погибли не тело их или имущество, —
нет, я хотел поразить их тщеславие — самое уязвимое
112
место всех глупых и слабых людей. Я изменил свою
наружность, вернулся в ваш город и стал изучать его.
Справиться с вами оказалось нетрудно. Вы издавна
снискали себе великую славу своей честностью и, ра^
зумеется, чванились ею. Вы оберегали своё сокровище-
как зеницу ока. Но, увидев, как тщательно и как
неукоснительно вы устраняете со своего аути и с пути
ваших детей все соблазны, я понял, что мне надо
сделать. Простофили! Нет ничего более неустойчивого,
чем добродетель, не закаленная огнем. Я разработал
план и составил список фамилий. План этот
заключался в том, чтобы совратить неподкупный Гедлиберг
с пути истинного, сделать лжецами и мошенниками
по крайней мере полсотни беспорочных граждан,
которые за всю свою предыдущую жизнь не сказали ни
единого лживого слова, не украли ни единого цента.
Опасения вызывал во мне только Гудсон. Он родился
и воспитывался не в Гедлиберге. Я.боялся, что, прочтя
мое письмо, вы скажете: «Гудсон — единственный
среди нас, кто мог бы подать двадцать долларов этому
несчастному горемыке», и не пойдете на мою
приманку. Но господь прибрал Гудсона. И тогда я понял, что
опасаться нечего, и расставил свою западню. Быть
может, из тех, кто получит мое письмо с вымышленными
напутственными словами, не все попадутся в эту
западню, но большинство все же попадется, или я не
раскусил Гедлиберга (Голоса: «Так и есть!
Попались все — все до единого!») Я уверен, что эти жалкие
люди не устоят перед соблазном и протянут руку к
заведомо нечистым деньгам, добытым за игорным
столом. Смею надеяться, что мне удастся раз и навсегда
обуздать ваше тщеславие и осенить Гедлиберг новой
славой, такой, которая удержится за ним на веки
вечные и прогремит далеко за его пределами. Если я
преуспею в этом, вскройте мешок и создайте крмис-
сию по охране и пропаганде репутации города
Гедлиберга».
.Ураган голосов. Вскройте мешок! Вскройте
мешок! Все восемнадцать — на эстраду! Комиссия по
пропаганде гедлибергской традиции! Неподкупные,
вперед!
Председатель рванул по надрезу, вынул из мешка
пригоршню блестящих желтых монет, подкинул их на
ладони, рассмотрел повнимательнее...
8 Золотой мираж Ц$
— Друзья, это просто позолоченные свинцовые
бляхи!
Эта новость была встречена взрывом буйного
ликования. Когда шум немного утих, скорняк крикнул с
места:
— Председателем комиссии по охране гедлиберг--
ской традиции следует избрать мистера Уилсона. За
ним право первенства. Пусть поднимается на эстраду
и, заручившись доверием всей своей- честной
компании, получит деньги.
Сотни голосов. Уилсон! Уилсон! Уилсон! Пусть
произнесет речь!
Уилсон (голосом, дрожащим от ярости).
Разрешите мне сказать, не стесняясь в выражениях: черт
бы побрал эти деньги!
Голос. А еще баптист!
Голос. Итого в остатке семнадцать Символов!
Просим, джентльмены. Выходите вперед и принимайте
деньги! (Полное безмолвие-).
Шорник. Господин председатель! От нашей
бывшей аристократии остался только один ничем себя не
запятнавший человек. Он нуждается в деньгах и.
вполне заслужил их. Я вношу предложение: поручить
Джеку Хэлидею пустить с аукциона эти позолоченные
двадцатидолларовые бляхи вместе с мешком, а
выручку отдать тому, кого Гедлиберг глубоко уважа-'
ет, — ЭдварДу Ричардсу.
Предложение было одобрено всеми, в том числе и
собакой. Шорник открыл торг с одного доллара.
Граждане города Брикстона вступили в отчаянную борьбу.
Зал бурно приветствовал каждую надбавку, волнение
росло с минуты на минуту. Участники торга вошли в
азарт, прибавляли все смелее и смелее. Цена
подскочила с одного доллара до пяти, потом до десяти,
двадцати, пятидесяти, до ста, потом...
В самом начале аукциона Ричарде в отчаянии
шепнул жене:
— Мэри! Как же нам быть? Это... это награда...
этим хотят отметить нашу порядочность... Но... но как
же нам быть? Может, мне нужно встать и... Что же
делать? Мэри! Как ты... '
Голос Хэлидея. Пятнадцать долларов! Мешок
с золотом — пятнадцать долларов... Двадцать!..
Благодарю!.. Тридцать!.. Еще раз благодарю! Тридцать,
114
тридцать... Сорок?.. Я не ослышался? Правильно,
сорок! Больше жизни, джентльмены! Пятьдесят!
Щедрость — украшение города! Мешок с золотом —
пятьдесят долларов! Пятьдесят... Семьдесят!.. Девяносто!
Великолепно! Сто! Кто больше, кто больше? Сто
двадцать... Сто двадцать — раз. Сто двадцать — два. Сто
сорок — раз... Двести. Блестяще! Двести. Я не
ослышался? Благодарю! Двести пятьдесят долларов!
— Новое искушение, Эдвард!.. Меня лихорадит...
Беда только миновала... Мы получили такой урок, и
вот...
— Шестьсот! Благодарю! Шестьсот пятьдесят,
шестьсот пятьде... Семьсот долларов!
— И все-таки, Эдвард... ты только подумай...
Никто даже не подозре...
-г Восемьсот долларов! Ура! Ну, а кто девятьсот!
Мистер Парсонс, мне послышалось... Благодарю...
• Благодарю... Девятьсот! Вот этот почтенный мешок,
набитый девственно чистым свинцом с позолотой, идет
всего за девятьсот... Что? Тысяча? Мое вам нижайшее!
Сколько вы изволили сказать? Тысяча сто?.. Мешок!
Самый знаменитый мешок во всех. Соёди...
— Эдвард! (С рыданием в голосе.) Мы с тобой
такие бедные... Хорошо... поступай, как знаешь... как
знаешь...
Эдвард пал... то есть остался сидеть на месте, уже
не внемля своей неспокойной, но побежденной
обстоятельствами совести.
Между тем за событиями этого вечера с явным
интересом следил незнакомец, который сильно смахивал
на сыщика-любителя, переодетого этаким английским
лордом из романа. Он с довольным видом
посматривал по сторонам и то и дело .отпускал про себя
замечания по поводу всего происходившего_в зале. Его
монолог звучал примерно так:
— Никто из восемнадцати не принимает участия в
торгах. Это не годится. Представление лишается
драматического единства. Пусть сами купят мешок,
который пытались украсть, пусть заплатят за него
подороже — среди них есть богатые люди. И еще вот что:
оказывается не все граждане Гедлиберга скроены на
один лад. Человек, который заставил меня так
просчитаться, должен получить награду за чей-то счет.
Этот бедняк Ричарде посрамил меня, не оправдав мо-
8* 115
их ожиданий. Он честный старик. Не пойму, как это
случилось, но факт остается фактом. Он оказался
искусным партнером, выигрыш за ним. Так пусть же
сорвет куш побольше. Он подвел меня, но я на него не
в обиде. .
Незнакомец продолжал- внимательно следить за
ходом аукциона. После тысячи надбавки стали быстро
понижаться. Он ждал, что будет дальше. Сначала
вышел из строя" один участник торга, за ним другой,
третий... Тогда незнакомец сам надбавил цену. Когда
надбавки упали до десяти долларов, он крикнул:
«Пять!» Кто-то предложил еще три; незнакомец
выждал минуту, надбавил сразу пятьдесят долларов, и
мешок достался ему за тысячу двести восемьдесят два
доллара. Взрыв восторга — мгновенная тишина, ибо
незнакомец встал с места, поднял руку и заговорил:
— Разрешите мне попросить вас об одном
одолжении. Я торгую редкостями, и среди моей обширной
клиентуры во всех странах мира есть люди,
интересующиеся нумизматикой. Я мог бы выгодно продать этот
мешок так, как он есть, но если вы примете мое
предложение, мы с вами поднимем цену на эти свинцовые
двадцатидолларовые бляхи до стоимости золотых
монет такого же достоинства, а может быть, и выше.
Дайте мне только ваше согласие, и тогда часть моего
барыша достанется мистеру Ричардсу, неуязвимой
честности которого вы отдали сегодня должную дань.
Его доля составит десять тысяч долларов, и я вручу
ему деньги завтра. (Бурные аплодисменты всего за-
на.)
При словах «неуязвимой честности» старики Ри-
чардсы зарделись; впрочем, это сошло за проявление
скромности с их стороны и не повредило им.
— Если мое предложение будет принято
большинством голосов — не меньше дсух третей, я сочту, что
получил санкцию всего вашего города, а мне больше
ничего и не нужно. Интерес к редкостям сильно
повышается, когда на них есть какой-нибудь девиз или
эмблема, имеющая свою историю. И если вы позволите
мне выбить на этих фальшивых монетах имена
восемнадцати джентльменов, которые...
Девять десятых собрания, включая и собаку,
дружно поднялись с мест, и предложение было принято под
гром аплодисментов и оглушительный хохот.
116
Все сели, и тогда Символы (за исключением «док-,
тора» Клея Гаркиеса) вскочили в разных концах
зала, яростно протестуя против такого надругательства,
угрожая...
— -Прошу не угрожать мне, — спокойно сказал
незнакомец. — Я знаю свои права, и криком меня не
возьмешь. (Аплодисменты.).
Он опустился на место. Доктор Гаркнес решил
воспользоваться представившимся ему случаем. Он ечи-
тался одним из двух самых богатых людей в городе.
Другим был Пинкертон. Гаркнес был владельцем
золотых россыпей, иными словами, — владельцем фабрики,
выпускавшей ходкое патентованное лекарство. Гаркнес
выставил свою кандидатуру в городское управление
от одной партии. Пинкертон — от другой. Борьба
между ними велась не на жизнь, а на смерть и
разгоралась с каждым днем. Оба любили деньги; оба недавно
купили по большому участку земли — и неспроста!
Предполагалась постройка новой железнодорожной
линии, и каждый из них рассчитывал, став членом
городской магистратуры, добиться прокладки ее в
наиболее выгодном для него направлении. В таких
случаях от одного голоса иной раз зависит многое.
Ставка была, крупная, но Гаркнес никогда не боялся
рисковать. Незнакомец сидел рядом с ним, и пока
остальные Символы увеселяли собрание своими протестами
и мольбами, Гаркнес нагнулся к соседу и спросил его
шёпотом:
— Сколько вы хотите за мешок?
— Сорок тысяч долларов.
— Даю двадцать.
— Нет.
— Двадцать пять.
— Нет.
— Ну а тридцать?
— Моя цена— сорок тысяч долларов, и я не
уступлю ни одного цента.
— Хорошо, согласен. Я буду у вас в гостинице в
десять часов утра. Пусть это останется" между нами.
Поговорим с глазу на глаз.
—. Отлично.
Вслед за тем незнакомец встал и обратился к
собранию:
— Время уже позднее. Высказывания этих
117
джентльменов не лишены резона, не лишены
интереса, не лишены блеска. Однако я попрошу
разрешения покинуть зал. Благодарю вас за ту любезность,
которую вы мне оказали, исполнив мою просьбу.
Господин председатель, сохраните, пожалуйста, мешок до
завтра, а вот эти три банковых билета по пятьсот
долларов передайте мистеру Ричардсу. — И он протянул
председателю деньги. — Я зайду за мешком в девять
часов утра, а остальное, что причитается мистеру
Ричардсу, принесу ему сам в одиннадцать часов. Доброй
ночи!
И незнакомец вышел из зала под крики «ура»,
пение куплета на мотив арии из «Микадо», яростный
собачий лай и торжественные раскаты гимна: «Вы не та-
ко-ой пло-хо-ой че-ло-ве-ек — ами-инь!»
IV
Вернувшись домой, чета Ричардсов была
вынуждена до глубокой ночи принимать поздравления.
Наконец стариков оставили в покое. Вид у них был
грустный, они сидели, не говоря ни слова, и размышляли.
Наконец Мэри сказала со вздохом:-
— Как ты думаешь, Эдвард, нам есть в чем
упрекнуть себя... по-настоящему упрекнуть? — И ее
блуждающий взор остановился на столе, где лежали три
злополучных банковых билета, которые недавние
посетители разглядывали и трогали с таким,
благоговением.
Эдвард долго молчал, прежде чем ответить ей,
потом вздохнул и нерешительно начал:
— А что мы могли поделать, Мэри? Это было
предопределено свыше... как и все, что делается на
свете.
Мэри пристально посмотрела на него, но он отвел
глаза в сторону. Помолчав, она сказала:
— Раньше мне казалось, что принимать
поздравления и выслушивать похвалы лчень приятно. Но
теперь... Эдвард!
— Что?
— Ты останешься в банке?
*— Н-нет!
— Попросишь увольнения?
118
— Завтра утром... напишу письмо с просьбой об
отставке.
— Да, так, пожалуй, будет лучше.
Ричарде закрыл лицо ладонями и пробормотал:
— Сколько чужих денег проходило через мои руки.
И я ничего не боялся... А теперь... Мэри, я так устал,
так устал!
— Давай ляжем спать.
На следующий день в девять часов утра
незнакомец явился в здание магистратуры за мешком и увез
его в гостиницу. В десять часов они с Гаркиесом
беседовали наедине". Незнакомец получил от Гаркнеса то,
что потребовал: пять чеков «на предъявителя»» в один
из столичных банков — четыре по тысяче пятьсот
долларов и пятый на тридцать четыре тысячи долларов.
Один из мелких чеков он положил в бумажник, а
остальные, на сумму тридцать восемь тысяч пятьсот
долларов, запечатал в конверт вместе с запиской, которая
была написана после ухода Гаркнеса. В одиннадцать
часов он подошел к дому Ричардсов и постучал в
дверь. Миссис Ричарде посмотрела в • щелку между
ставнями, вышла на крыльцо и взяла у него конверт.
Незнакомец удалился, не сказав ей^ни слова. Она
вошла в гостиную вся красная, чуть пошатываясь, и с
трудом проговорила:
— Вчера мне показалось, будто я где-то видела
этого человека, а теперь я его узнала.
— Это тот самый, что принес мешок?
— Я в этом почти ' уверена!
— Значит, он и есть тот неведомый Стивенсон,
который так провел всех именитых граждан нашего
города. Если он принес нам чеки, а не деньги, это тоже
подвох. А мы-то думали, что беда миновала! Я Уж
было успокоился, отошел за ночь, а теперь мне и
смотреть тошно на этот конверт. Почему он такой легкий?
Ведь, как-никак, восемь с половиной тысяч, даже если
самыми крупными купюрами.
— А если там чеки, что в этом плохого?
— Чеки, подписанные Стивенсоном? Я готов взять
эти восемь с половиной тысяч наличными...
По-видимому, это предопределено свыше, Мэри... Но я никогда
особым мужеством не отличался, и сейчас у меня
просто не хватит духа предъявлять к оплате чеки,
подписанные этим губительным именем. Тут явная ловушка.
119
Он хотел поймать меня с самого начала. Но мы каким-
то чудом спаслись, а теперь ему пришла в голову новая
хитрость. Если там чеки...
— Эдвард, это ужасно! — И Мэри залилась слеза-
.ми: в руках у нее были чеки.
— Брось их в огонь! Скорее! Не поддадимся
соблазну! Он и из нас хочет сделать всеобщее посмешище!
Он... дай мне, е-сли не можешь сама!
Ричарде выхватил у жены чеки и, всеми силами
стараясь удержаться, чтобы не разжать руки, бросился к
печке. Но он был человек, он был кассир... и он
остановился на секунду посмотреть подпись. И чуть не упал
замертво.
— Мэри! Мне душно, помахай на меня чем-нибудь!
Эти чеки — все равно что золото!
— Эдвард, какое счастье! Но почему?
— Они подписаны Гаркиесом. Новая загадка,
Мэри!
— Эдвард, неужели...
— Посмотри! Нет, ты только посмотри! Тысяча
пятьсот... тысяча пятьсот... тысяча пятьсот... тридцать
четыре... тридцать восемь тысяч пятьсот! Мэри! Мешок
не стоит и двенадцати долларов... Что же... неужели
Гаркнес заплатил за него по золотому курсу?
— И это все нам — вместо десяти тысяч?
— Похоже, что нам. И все чеки написаны «на
предъявителя».
— А это хорошо, Эдвард? Для чего он так сделал?
— Должно быть, намекает, что лучше Тюлучать по
ним в другом городе. Может, Гаркнес не хочет, чтобы
об этом знали? Смотри... письмо!
Письмо было написано рукой Стивенсона, но без его
подписи. Оно гласило:
«Я ошибся в своих расчетах. Вашей честности не
страшны никакие соблазны. Я был другого мнения о
вас и оказался неправ, в чем й приношу свои
искренние извинения. Я~ вас глубоко уважаю, поверьте в мою
искренность и на сей раз. Этот город недостоин,
лобызать край вашей одежды. Я побился об заклад с
самим собою, уважаемый сэр, что в нашем фарисейском
Гедлиберге можно совратить с пути истинного
девятнадцать человек — и проиграл. Возьмите выигрыш, он
ваш по праву».
Ричарде испустил глубокий вздох и сказал:
120
— Это письмо обжигает пальцы — оно словно
огнем написано. Мэри, мне опять стало не-по себе1-
— Мне тоже. Ах, боже мой, если б...
— Ты только подумай! Он верит в мою честность!
— Перестань, Эдвард! Я больше не могу!
— Если б эта высокая похвала досталась мне по
заслугам, — а видит бог, Мэри, когда-то я думал, что
этого, заслуживаю, — я легко расстался бы с такими
деньгами. А письмо сохранил бы — оно дороже золота,
дороже всех сокровищ. Но теперь... Оно будет нам
вечным укором, Мэри!
Он бросил письмо в огонь. Пришел рассыльный с
пакетом. Ричарде распечатал его. Письмо было от
Берджеса.
«Вы спасли меня в трудную минуту. Я спас вас
обоих'вчера вечером. Для этого мне пришлось солгать,' но
я пошел на такую жертву охотно, по. велению сердца,
преисполненного благодарности. Я один во всем
городе знаю, сколько в вас доброты и благородства. В
глубине души .вы, вероятно, не можете не презирать
меня — ведь вам известно, что вменяется мне в вину
всей нашей общиной. Прошу вас по крайней мере об
одном: верьте, что я не лишен чувства благодарности.
Это облегчит мне мое бремя.
Берджес».
— Мы спасены еще раз1 Но какой ценой! — Он
бросил письмо в огонь. — Лучше, кажется, смерть!..
Умереть, уйти от всего этого...
— Какие скорбные дни наступили для нас, Эдвард!
Удары, наносимые великодушной рукой, так жестоки и
так быстро следуют один за другим.:.
За три дня "до выборов каждый из двух тысяч
избирателей неожиданно оказался обладателем ценного
сувенира — фальшивой монеты из прославленного
золотого мешка. На одной стороне этих монет было выбито:
«Я сказал несчастному незнакомцу следующее...» А на
другой: «Ступайте и постарайтесь исправиться».
(Подпись «Пинкертон».)
Таким образом, ведро с ополосками после
знаменитой каверзной шутки было вылито на одну-едииствен-
ную голову, и результаты этого были поистине
катастрофические. На сей раз всеобщим посмешищем стал один
Пинкертон, и Гаркнес проскочил в,члены городского
управления без всякого труда.
121
За сутки, протекшие с тех пор, как Ричардсы
получили чеки, их обескураженная совесть притихла.
Старики примирились с содеянным грехом. Но им еще
суждено было узнать, какие ужасы таит в себе грех,
который вот-вот должен стать достоянием гласности.
Старики прослушали в церкви обычную утреннюю
проповедь — давно известные слова, о давно известных
вещах. Все это было слышано и переслышано тысячи
раз и, потеряв всякую остроту, всякий смысл, нагоняло
на них раньше сон. Но теперь иное дело: теперь
каждое слово проповеди звучало как обвинение, и вся она
была, направлена против тех, кто таит от людей свой
смертные грехи.
Служба кончилась, они постарались поскорее
отделаться от толпы поздравителей и поспешили, дрожа,
как в ознобе, от смутного, неопределенного
предчувствия беды. И увидели на улице мистера Берджеса в ту
минуту, когда тот заворачивал за угол. Берджес не
ответил им на поклон! Он просто не заметил стариков,
но они этого не знали. Чем объяснить такое поведение?
Боже! Да4 мало ли чем! Неужели Берджес проведал,
что Ричарде мог обелить его в те давние времена, и
теперь выжидает удобного случая, чтоб свести с ним
счеты?
Придя домой, они вообразили с отчаяния, будто
служанка подслушивала из соседней комнаты, когда
Ричарде признался жене, что Берджес ни в чем не
виноват. Ричарде припомнил, будто из той комнаты
доносился шорох платья. Через минуту он уже
окончательно уверил себя в этом. Надо позвать Сарру под
каким-нибудь предлогом и понаблюдать за ней: если
она действительно донесла на них Берджесу, это сразу
будет видно по ее лицу.
Они задали девушке несколько вопросов —
вопросов случайных, пустых, бесцельных, — и она сразу
решила, что старики повредились в уме от
неожиданно привалившего богатства. Их настороженные,
подозрительные взгляды окончательно смутили ее. Она
покраснела, встревожилась, й старики увидели в этом
явное доказательство ее вины. Она шпионит за ними,
она доносчица!
Оставшись снова наедине, они принялись связывать
воедино факты, не имевшие между собой никакой
связи, и пришли к ужасающим выводам. Дойдя до полно-
122
го отчаяния, Ричарде вдруг ахнул, и жена спросила
его:
— Что ты? Что с тобой?
— Письмо... письмо Берджеса. Он надо мной
издевался, я только сейчас это понял! — И Ричарде
процитировал: — «В глубине души вы, вероятно, не
можете не презирать меня — ведь вам известно, что
вменяется мне в вину...» Теперь все ясно! Боже правый! Он
знает, что я знаю! Видишь, как хитро построена
фраза? Это ловушка, и я попался в нее, как дурак! Мэри...
— Какой ужас! Я знаю, что ты хочешь сказать...
Берджес не вернул нам твое письмо!
— Да, он решил придержать его, мне на погибель!
Мэри, Берджес уже выдал пас кое-кому. Я это знаю...
знаю наверняка. Помнишь, как на нас смотрели в
церкви? Берджес не ответил на наш поклон... Это
неспроста: он знает, что делает!
Ночью вызвали доктора. Утром по городу
разнеслась весть, что старики опасно больны. По Словам
доктора, их подкосили волнения последних дней,
вызванные неожиданным счастьем, а тут еще
приходилось выслушивать поздравления, засиживаться по
вечерам, поздно ложиться спать...
Город искренне опечалился, ибо старая
супружеская чета была теперь его единственной гордостью.
Через два дня разнеслись еще худшие вести.
Старики начали заговариваться и вели себя очень странно.
По словам сиделок, Ричарде показывал им чеки. На
восемь тысяч пятьсот? Нет, на огромную сумму — на
тридцать восемь тысяч пятьсот долларов. Откуда ему
привалило такое счастье?
На следующий день сиделки сообщили еще более
поразительные новости. Они боялись, что чеки
затеряются, и решили их спрятать, по, пошарив у больного
под подушкой, ничего не нашли —чеки исчезли
бесследно. Больной сказал:
— Не трогайте подушку. Что вам нужно?
— Мы думали, чеки лучше спрятать...
— Вы их больше не увидите, — я уничтожил их.
Это дело сатаны. На них печать ада. Я знал, зачем
их мне прислали: чтобы вовлечь меня в грех!
И дальше он понес такое, что и понять было
невозможно и вспомнить страшно, к тому же доктор велел
им ' молчать об этом.
123
Ричарде сказал правду — чеков больше никто не
видел.
Но одна из сиделок, вероятно, проговорилась во
сне, ибо через три дня слова, сказанные Ричардсом в
беспамятстве, стали достоянием всего города. Бред его
был действительно странен. Выходило, что Ричарде
тоже претендовал на мешок и что Берджес сначала
утаил записку старика, а потом коварно выдал его.
Берджесу так и сказали, но он' всячески отрицал
это и вдобавок осудил тех, кто придал значение
бреду больного/ невменяемого старика. Все в городе
поняли, что тут что-то неладно, и разговоры об этом не
прекращались.
Дня через даа пошли слухи,"будто миссис Ричарде
в бреду почти слово в слово повторяет речи мужа.
Подозрения вспыхнули с новой силой, потом
окончательно укрепились, и вера Гедлиберга в кристальную
чистоту своего единственного непорочаого именитого
гражданина померкла и готова была • вот-вот совсем
угаснуть.
Прошло еще шесть дней, и по городу разнеслась
новая весть: старики умирают. В предсмертный час
рассудок Ричардса прояснился, и он послал за Берд-
жесом-
Берджес сказал:
• — Оставьте нас наедине. Он, вероятно, хочет
поговорить со мной без свидетелей.
—• Нет, — возразил Ричарде, — мне нужны
свидетели. Пусть все слышат мою исповедь. Я хочу
умереть как человек, а не как собака. Я считал себя яеет-
ным, но моя честность была искусственна, как и ваша.
И, так же, как и вы, я пал, не устояв перед соблазном.
Я скрепил ложь своим именем., позарившись на
злосчастный мешок. Мистер Берджес не забыл одной
услуги, которую я ему оказал, и из чувства
благодарности, которой rf не заслуживаю, утаил мою записку
и спас меня. Все вы помните, в чем его обвиняли
много лет назад. Мои показания — и только мои — могли
бы установить его невинность, а я оказался трусом и
не спас его от позора...
— Нет, нет, мистер Ричарде. Вы...
— Наша служанка выдала ему мою тайну...
— Никто мне ничего не выдавал!
— ...и тогда он поступил так, как поступил бы каж-
124
дый на его месте: пожалел о своем добром поступке
и разоблачил меня... воздал мне по заслугам...
— Это неправда! Клянусь вам...
— Прощаю ему от' всего сердца!..
Горячие уверения Берджеса пропали даром, —
умирающий не слышал их. Он отошел в вечность, не зная,
что еще раз был несправедлив к бедняге Берджесу.
Его старушка жена умерла в ту же ночь.
Девятнадцатый — последний — из непогрешимой
плеяды пал жертвой окаянного золотого мешка. С
города был сорван последний лоскут его былой славы. Он
не выставлял напоказ своей скорби, но скорбь эъа
была глубока.
В ответ на многочисленные ходатайства и петиции
было решено переименовать Гедлиберг (как — не
важно, я его не выдам), а также изъять одно слово из
девиза, который уже много лет украшал его печать.
Он снова стал честным городом, но держит ухо
востро — теперь его так легко не проведешь!
Ф. Врет Гарт
СЧАСТЬЕ РЕВУЩЕГО СТАНА
В Ревущем Стане царило смятение. Его вызвала не
драка, ибо в 1850 году драки вовсе не представляли
собой- такого уж редкостного зрелища, чтобы на них
сбегался весь поселок. Обезлюдели не только заявки и
канавы — пустовала даже «Бакалейная Татла».
Игроки покинули ее — те самые игроки, которые, как
все мы помним, преспокойно продолжали игру, когда
француз Пит и канак Джо уложили друг друга
наповал у самой стойки.. Весь Ревущий Стан собрался
перед убогой хижиной на краю расчищенного участка.
Разговор велся вполголоса, и в нем часто упоминалось
женское имя. Это имя — черокийка Сэл — все здесь
хорошо знали.
Пожалуй, чем меньше о ней рассказывать, тем
лучше. Сэл была дурная и, увы, очень грешная женщина,
но других в Ревущем Стане тогда не знали. И вот
сейчас эта единственная женщина в поселке находилась
в том критическом положении, когда ей был особенно
нужен женский уход. Беспутная, безвозвратно
погрязшая в грехах, никому не нужная, она лежала в муках,
трудно переносимых, даже если- их облегчает женское
сострадание, и вдвойне тяжких, когда возле
страждущей никого нет. Расплата настигла Сэл так же, как и
нашу праматерь, совсем одну, что делало кару за пер-
.вородный грех еще более страшной. Но, может быть, в
этом и заключалось частичное искупление ее вины,
ибо в ту минуту, когда ей особенно недоставало
инстинктивной женской нежности и заботы, она видела
вокруг себя только полупрезрительные лица .мужчин.
И все же мне думается, что кое-кого из зрителей
тронули ее страдания. Сэнди Типтон сказал: «Плохо
твое дело, Сэл!» и, глядя, как она мучается, на
минуту даже пренебрег тем обстоятельством, что в ру-
126
каве у него были припрятаны туз и два козыря.
Случай был действительно из ряда вон выходящий.
Смерть считалась в Ревущем Стане делом самым
обыкновенным, но рождение было там в новинку. Людей
убирали из поселка решительно и бесповоротно, не
оставляя им возможности прийти обратно, а, как
говорится, ab initio* там еще никто и никогда не
появлялся. Отсюда и всеобщее волнение.
— Зайди туда, Стампи, — сказал, обращаясь к
одному из зевак, некий почтенный обитатель поселка,
известный под именем Кентукки. — Зайди, посмотри,
может, помочь нужно. Ты ведь смыслишь в этих делах.
Такой выбор был, пожалуй, обоснован. В других
палестинах Стампи считался главой сразу двух
семейств, и Ревущий Стан — прибежище отверженных—
был обязан обществом Стампи некоторой
нелегальности его семейного положения. Толпа одобрила эту
кандидатуру, и у Стампи хватило благоразумия
подчиниться воле большинства. Дверь за скороспелым
хирургом и акушером закрылась, а Ревущий Стан
расселся вокруг, закурил трубки и стал ждать исхода
событий.
Здесь собралось около ста человек. Один-двое из
них скрывались от правосудия; имелись здесь и
закоренелые преступники, и все они вместе взятые были
народ отчаянный. По внешности этих людей нельзя
было догадаться ни об их прошлом, ни об их характерах.
У самого отъявленного мошенника было
рафаэлевское лицо с копной белокурых волос. Игрок Окхэрст
меланхолическим видом и отрешенностью от всего
земного походил на Гамлета; самый хладнокровный и
храбрый из них был не выше пяти футов ростом,
говорил тихим голосом и держался скромно и застенчиво.
Прозвище «головорезы» служило для них скорее
почетным званием, чем характеристикой.
Возможно, у Ревущего Стана был. недочет в таких
пустяках, как уши, пальцы на руках и ногах и тому
подобное, но эти мелкие изъяны не отражались на его
коллективной мощи. У местного силача на правой руке
насчитывалось всего три пальца; у самого меткого
стрелка не хватало одного глаза.
Такова была внешность людей, расположившихся
* С самого начала (лат.).
127
вокруг хижины. Поселок лежал в треугольной долине
между двумя горами и рекой. Выйти из него можно
было только по крутой тропе, которая взбегала на
вершину горы прямо против хижины и теперь была
озарена восходящей луной. - Страждущая женщина,
наверно, видела со своей жесткой постели эту тропу —
видела, как она вьется серебряной нитью и исчезает
среди звезд.
Костер из сухих сосновых веток помог людям
разговориться. Малр-помалу к ним вернулось их обычное
легкомыслие. Предлагались и охотно принимались
пари относительно исхода событий. Три против пяти, что
Сэл «выкарабкается» и что даже ребенок останется
жив; заключались и дополнительные пари —
относительно пола и цвета кожи ожидаемого пришельца. В
разгар оживленных споров в группе, сидевшей
поближе к дверям, послышалось восклицание, остальные
замолчали и насторожились. Пронзительный жалобный
крик, какого в Ревущем Стане еще не слышали,
заглушил стоны качающихся на ветру сосен, торопливое
журчанье реки>и потрескиванье костра. Сосны
перестали стонать, река смолкла, костер затих. Словно вся
природа замерла и тоже насторожилась.
Все как один вскочили на ноги. Кто-то предложил
взорвать бочонок с порохом,, но остальные вняли
голосу благоразумия, и дело ограничилось, несколькими
выстрелами из револьверов, ибо, вследствие ли
несовершенства местной хирургии или каких-либо других
причин, жизнь черокийки Сэл быстро угасала. Прошел
час,- и она как- бы поднялась по неровной тропе к
звездам и навсегда покинула Ревущий Стан с его грехом
и позором.
Вряд ли эта весть могла сама по себе хоть сколько-
нибудь взволновать поселок, но о судьбе ребенка он
задумался. «Выживет ли он?» — спросили у Стампи.
Ответ последовал неуверенный. Единственным в
поселке существом одного пола с черокийкой Сэл, вдобавок
тоже ставшим матерью, была ослица. Кое-кто
высказывал сомнения, годится ли она, но все же решили
попробовать. Это было не так проблематично, как
древний опыт с Ромулом и Ремом, и, по-видимому, могло
сулить не меньший успех.
После обсуждения подробностей, занявшего еще
час, дверь открылась, и любопытствующие мужчины,
128
выстроившись в очередь, гуськом стали входить в
хижину. Рядом с низкой койкой или скамьей, на которой
под одеялом резко проступали очертания тела матери,
стоял сосновый стол. На столе был поставлен
свечной ящик, и в нем, закутанный в ярко-красную
фланель, лежал новый житель Ревущего Стана. Радом с
ящиком лежала шляпа. Назначение ее скоро
выяснилось.
— Джентльмены, — заявил Стампи, своеобразно
сочетая в своем тоне властность и (ex officio*) добро-
дуигае, — джентльмены благоволят войти через
переднюю дверь, обогнуть стол и выйти через заднюю. Кто
захочет пожертвовать сколько-нибудь в пользу
сироты, обратите внимание на шляпу.
Первый из очереди вошел в хижину, осмотрелся по
сторонам и обнажил голову, бессознательно подав
пример следующим. В подобном обществе
заразительны и хорошие и дурные поступки. •
По мере того как зрители гуськом входили в
хижину, слышались критические- замечания, обращенные
больше к Стампи, как к распорядителю.
— Вот он. какой!
— Мелковат!
— На мать только цветом кожи и похож.
— Не больше пистолета.
Дары были не менее своеобразны:" серебряная
табакерка, дублон, револьвер флотского образца с
серебряной насечкой, золотой самородок, изящно вышитый
дамский носовой платок (от игрока Окхэрста),
булавка с бриллиантом, бриллиантовое кольцо -{последовав*
шее за булавкой, причем жертвователь отметил, что
он видел булавку и выкладывает двумя бриллиантами
больше), праща, библия (кто ее положил, осталось
"неизвестным), золотая шпора, серебряная чайная
ложка (к сожалению, должен отметить, что монограмма
на ней не соответствовала инициалам жертвователя),
хирургические ножницы, ланцет, английский банкнот
достоинством в пять фунтов и долларов на двести
золотой и серебряной монеты.
Во время этой церемонии Стампи хранил такое же
бесстрастное молчание, как и тело, лежавшее хлева от
него, такую же нерушимую серьезность, как и новорож-
* По должности (лат.).
9 Золотой мираж 129
денный, лежавший справа. Порядок этой странной
процессии был нарушен только раз. Когда Кентукки с
любопытством заглянул в свечной ящик, ребенок
повернулся, судорожно схватил его за палец и секунду не
выпускал из рук. Кентукки стоял с глуповатым и
смущенным видом. Что-то вроде румянца появилось на
его обветренных щеках.
— Ах ты, чертенок проклятый! — сказал он и
высвободил палец таким нежным и осторожным
движением, какого от него трудно было ожидать.
Выйдя из хижины, он оттопырил этот палец и
недоуменно осмотрел его со всех сторон. Осмотр вызвал то
же замечание по адресу ребенка. Кентукки как будто
доставляло удовольствие повторять эти слова.
— Ухватил меня за пялец, — сказал он Сэнди Тип-
тону. — Ах ты, чертенок проклятый!
Только в пятом часу утра Ревущий Стан
отправился на покой. В хижине, где остались бодрствовать
несколько человек, горел свет. Стампи в эту ночь не
ложился. Не спал и Кентукки. Он много пил и со вкусом
рассказывал о происшествии, неизменно заключая свой
рассказ проклятием по адресу нового обитателя
Ревущего Стана. Оно' как бы предохраняло его от
несправедливых обвинений в чувстительности, что для
человека, не свободного от слабостей более благородной
половины рода человеческого, было весьма
существенно. Когда все улеглись спать, Кентукки, задумчиво
посвистывая, спустился к реке. Потом, все еще
посвистывая, поднялся по ущелью мимо хижины. Дойдя до
гигантской секвойи, он остановился, повернул обратно и
снова прошел мимо хижины. На полпути к берегу он
опять остановился, опять повернул обратно и постучал
в дверь. Ему открыл Стампи.
— Ну, как дела? — спросил Кентукки, глядя мимо
Стампи на свечной ящик.
— Все в порядке, — ответил тот.
— Ничего нового?
.— Ничего.
Наступило молчание — довольно неловкое.
Стампи по-прежнему придерживал дверь. Тогда Кентукки,
решив прибегнуть к помощи все того же пальца,
протянул вперед руку.
— Ведь ухватился за него, чертенок проклятый! —
сказал он и удалился.
130
На следующий день. Ревущий Стан, в соответствии
со своими возможностями, устроил черокийке Сэл
скромные проводы. После того, как ее тело было
предано земле на склоне горы, весь поселок собрался на
обсуждение вопроса, что делать с ребенком. Решение
усыновить его было принято единогласно и с большим
подъемом. Однако сейчас же вслед за тем разгорелись
споры относительно способов и возможностей
удовлетворить потребности приемыша. Интересно отметить,
что в прениях совершенно не было слышно ядовитых
личных памеков и грубостей, без чего раньше не
обходился ни один спор в Ревущем Стане. Типтон
предложил отправить ребенка в поселок Рыжая Собака — за
сорок миль, — где можно будет поручить его женским
заботам. Но эту неудачную мысль встретили
единодушным и яростным возмущением. Было ясно, что
участники собрания не примут никакого плана, который
грозит им разлукой с их новым приобретением.
— Не говоря уж обо всем прочем, — сказал Том
Райдер, — надо и о том подумать, что этот сброд в
Рыжей Собаке наверняка подменит его и потом всучит
нам другого. — Неверие в порядочность соседних
поселков было -так же распространено в Ревущем Стане,
как и в других местах.
Предложение допустить в поселок кормилицу тоже
встретили неодобрительно. Один из ораторов заявил,
что ни одна порядочная женщина не согласится жить в
Ревущем Стане, «а другого сорта нам не нужно —
хватит!» Этот намек на покойницу-мать, хоть и весьма
язвительный, был первым порывом благопристойности—
первым признаком морального возрождения Ревущего
Стана.
Стампи не принимал участия в спорах. Может
быть, чувство деликатности не позволяло ему
вмешиваться в выборы своего преемника по должности. Но
когда к нему обратились с вопросом, он решительно
заявил, что они с Джинни — это было
млекопитающее, о котором упоминалось' выше, — как-нибудь
вырастят ребенка. В этом плане были оригинальность,
независимость и героизм, пленившие поселок. Стампи
остался на своем посту. В Сакраменто послали за кое-
какими покупками.
— Смотри, — сказал казначей, вручая посланцу
мешок с золотым песком, — брать все самое лучшее,
9* 131
чтобы там с кружевом, с вышивкой, с рюшками —'
плевать на расходы! _
Как ни странно, ребенок благоденствовал.
Возможно, живительный горный климат возмещал ему многие
лишения. Природа приняла найденыша на свою
могучую грудь. В прекрасном воздухе Сиерры, воздухе,
полном бальзамических ароматов, бодрящем и
укрепляющем, как лечебный напиток, он нашел для себя пи-,
щу, или, может быть, некое вещество, которое
превращало молоко ослицы в известь и фосфор. Стампи
склонялся к убеждению, что все дело в фосфоре и в
хорошем уходе.
— Я да ослица, — говорил он, — мы для него все
равно что отец с матерью! — И добавлял, обращаясь
к беспомощному комочку: — Смотри, брат, не вздумай
потом отречься от нас!
Когда ребенку исполнился месяц, необходимость
дать ему какое-нибудь имя стала совершенно
очевидной. До сих пор его называли то «Малышом», то
«приемышем Стампи», то «Койотом» (намек на его
голосовые данные); применяли и ласкательное прозвище,
пущенное в ход Кентукки: «Чертенок проклятый». Но все
это казалось неопределенным, недостаточно
выразительным и, наконец, было отброшено под влиянием
некоторых обстоятельств.
Игроки и авантюристы — люди большей частью
суеверные. В один прекрасный день Окхэрст заявил,
что младенец принес Ревущему Стану счастье.
Действительно, за последнее время жителям его здорово
везло. Решили так и назвать ребенка «Счастьем», а для
большего удобства присовокупили к прозвищу имя
Томми. О матери его при этом никто не упомянул, отец
же был неизвестен.
— Так будет лучше, — сказал Окхэрст (у него был
философский-склад ума). — Начнем новый кон,
назовем его Счастьем, и пусть себе живет да поживает.
Назначили день крестин. Читатель, имеющий уже
некоторое понятие о бесшабашной нечестивости
Ревущего Стана, может вообразить, что должна была
представлять собой эта церемония. Церемониймейстером
избрали некоего Бостона, известного остряка, и все
предвкушали, что на предстоящем торжестве можно
будет здорово поразвлечься. Изобретательный
юморист потратил два дня на подготовку пародии на цёр-
132
ковный обряд и снабдил ее язвительными намеками
на присутствующих. Обучили хор, роль крестного
отца поручили Сэнди Типтону. Но когда процессия с
флажками и- музыкой проследовала к роще и ребенка
положили у бутафорского алтаря, перед
насторожившейся толпой вырос Стампи.
— Не в моих обычаях портить веселье, друзья, —
сказал этот маленький человечек, решительно глядя
прямо перед собой, — но сдается мне, мы поступаем не
по-честному. Зачем навязывать мальчишке комедию, в
которой он ничего не смыслит? А^уж если здесь и
крестный отец намечается, то хотел бы я знать, у кого на
это больше прав, чем у меня! — Слова Стампи были
встречены молчанием. К чести всех юмористов надо
сказать, что автор пародии первым -признал
справедливость этих слов, хотя они и принесли ему
разочарование. — Однако, — быстро продолжал Стампи,
чувствуя, что успех на его стороне, — мы собрались на
крестины, и крестины состоятся. Согласно законам
Соединенных Штатов и штата Калифорния и с помогЦью
божпей нарекаю тебя Томасом-Счастье.
В первый раз имя божне произносилось в поселке
без кощунства. Обряд крещения был настолько нелеп,
что вряд ли даже сам юморист мог придумать
что-нибудь подобное. Но, как ни странно, никто этого не
замечал,- никто не смеялся. Томми окрестили с полной
.серьезностью, точно обряд совершался под кровом
церкви; он плакал, и его утешали, как полагается.
Так началось возрождение Ревущего Стана.
Перемены происходили в нем почти незаметно. Прежде
всего преобразилась хижина, отведенная
Томми-Счастью, пли просто Счастью, как его чаще звали. Ее
тщательно вычистили и побелили. Потом настлали пол,
повесили занавески, оклеили стены обоями. Колыбель
палисандрового дерева, которую везли восемьдесят
миль на муле, по выражению Стампи, «забила всю
остальную мебель». Поэтому понадобилось
поддерживать честь прочей обстановки. Посетители,
заходившие к. Стампи справляться, «как идут дела у Счастья»,
относились к этим переменам"" одобрительно, и
конкурирующее заведение, «Бакалейная Татла»,
раскачалось и в целях самозащиты импортировало ковер и
зеркала. Отражения, появлявшиеся в этих зеркалах,
привили Ревущему Стану более строгие понятия о чис-
133
топлотности, тем паче что Стампи подвергал чему-то
вроде карантина всех, кро домогался чести и
привилегии подержать Счастье на руках. Лишение этой
привилегии глубоко уязвило Кентукки, хотя оно было
вызвано соображениями весьма разумного порядка, ибо
он, со свойственной широким натурам небрежностью и
в силу бродяжнических привычек, смотрел на одежду
как на вторую кожу, которая, точно у змеи., должна
истлеть, прежде чем человек от нее избавится. Но
влияние всех этих новшеств, хоть и неуловимое, было
так сильно, что впоследствии Кентукки каждый день
появлялся в чистой рубашке и с лицом, лоснящимся
от омовений. Не пренебрегали и моралью и другими
законами общежития. Томми, вся жизнь которого, по
общему мнению, протекала в непрестанных попытках
отойти ко сну, должен был наслаждаться тишиной.
Крики и вопли, вследствие коих поселок получил свое
злосчастное прозвище, вблизи хижины запрещались.
Люди говорили шепотом или с важностью индейцев
покуривали трубки. По молчаливому соглашению,
ругань была изгнана из этих священных пределов, а
такие выражения, как, например, «тут счастья днем с
огнем не сыщешь» или «нет и нет счастья, пропади оно
пропадом», совсем перестали употребляться в поселке;
ибо в них теперь слышался намек на определенную
личность. Вокальная музыка не возбранялась,
поскольку ей приписывали смягчающее! и успокаивающее
действие, а одна песенка, которую исполнял английский
моряк по кличке Джек-матрос, родом из австралийских
колоний ее величества, пользовалась особенной
популярностью в качестве колыбельной. Это была мрачная,
в унылом миноре, повесть о семидесятичетырехпушеч-
ном корабле «Аретуза». Каждый куплет ее
заканчивался протяжным, замирающим припевом: «На борту-у-у
«Арету-у-зы». Надо было видеть это зрелище, когда
Джек держал Счастье на руках и, покачиваясь из
стороны в сторону, будто в такт движению корабля,
напевал свою матросскую песенку! То ли от мерного
покачивания Джека, то ли от длины песни, — в ней
было девяносто, куплетов, которые певец
добросовестно доводил до грустного конца, — но колыбельная
всегда производила желательное действие. Вкушая эти
песнопения в мягких летних сумерках, обитатели
поселка обычно лежали, растянувшись во весь рост под
134
.деревьями, и покуривали трубки. Неясное ощущение
идиллического блаженства реяло над Ревущим Станом.
— Прямо как в раю, — говорил англичанин Сим-
монс, задумчиво подпирая голову рукой. Это
напоминало ему Гринвич.
В длинные летние дни Томми-Счастье уносили к
ущелью, где Ревущий Стан пополнял свои золотые
запасы. Там он лежал на одеяле, постланном поверх
сосновых веток, а внизу, в канавах, шла работа. Потом
кое-кто стал делать неловкие попытки убрать это
уединенное местечко цветами и душистыми травами:
Томми приносили азалии, дикую жимолость, тигровые
лилии. Жителям поселка вдруг открылась красота и
ценность этих пустяков, которые они столько лет
равнодушно' попирали ногами. Пластинка блестящей слюды,-
кусочки разноцветного кварца, яркий камешек со дна
реки обрели прелесть для прояснившихся, тверже
смотревших глаз и приберегались в подарок Счастью.
Просто чудо, сколько сокровищ давали леса и горные
склоны — сокровищ, которые были «в самый раз нашему
Томми». Надо полагать, что маленький Томми,
окруженный игрушками, невиданными даже в сказочной
стране, не мог пожаловаться на свою жизнь. Вид у
малыша был безмятежно-счастливый, хотя рябяческая
важность и задумчивый взгляд его круглых серых
глаз по временам тревожили Стампи. Томми был
всегда .послушным и тихим, но однажды с ним произошел
такой случай: выбравшись за пределы своего «корра-
ля» — загородки из перевитых сосновых веток,
окружавшей его постель, — он скатился вниз по откосу,
ткнулся головой в мягкую землю и, с невозмутимой
серьезностью задрав ножки кверху, пробыл в таком
положении добрых пять мнут. Когда его подняли, он
даже не пискнул. Я не решаюсь приводить здесь многие
другие доказательства ума Томми, ибо они
основываются только на пристрастных свидетельствах его
друзей. Кроме того, часть этих рассказов не свободна от
некоторого привкуса суеверия.
— Лезу я сейчас вверх по склону, — рассказывал
как-то Кентукки, еле переводя дух от восторга, — и—
вот провалиться мне на этом месте! — сидит у него 'на
коленях сойка, и он с ней разговаривает. Болтают за
милую душу, воркуют оба, что твои херувимчики!
Как бы то ни было, но выбирался ли Томми за ог-
135
раду из сосновых веток, лежал ли безмятежно на
спине, глядя на листву над головой, — ему пели птицы,
для него цокала белка,' для него распускались цветы.
Природа была его нянькой и товарищем его игр. Ему
она протягивала сквозь ветви золотые солнечные
стрелы — дотянись и схвати их! — ему слала легкий
ветерок, приносивший с собой запах лавра и смолы; для
него дружески и словно в дремоте покачивали
вершинами высокие деревья, жужжали шмели, и засыпал он
под карканье грачей.
Такова была золотая пора Ревущего Стана. В те
горячие денечки счастье играло в руку его обитателям.
Заявки давали уйму золота. Поселок ревниво
оберегал.свои права и подозрительно посматривал на
чужаков. Иммиграция не поощрялась, и, чтобы еще больше
отгородиться от внешнего мира, обитатели Ревущего
Стана закрепили за собой участки по обе стороны гор,
стеной окружавших долину. Это обстоятельство плюс
репутация, которую заслужил Ревущий Стан благодаря
своему искусству обращаться с огнестрельным
оружием, сохраняли нерушимость его границ. Курьер —
единственное звено, соединявшее поселок с окружающим
миром, — нередко рассказывал о нем чудеса. Он
говорил:
— В Ревущем провели такую улицу! Куда там
Рыжей Собаке! Вокруг домов у них насажены цветы, по
стенам плющ вьется, моются они по два раза на дню.
Но чужаку туда лучше носа не совать. А поклоняются
они индейскому мальчишке.
Вместе с процветанием появилась и потребность в
дальнейших усовершенствованиях. Было предложено
выстроить весной гостиницу и пригласить на
постоянное жительство два-три почтенных семейства, с
расчетом, что Счастью пойдет на пользу женское общество.
Столь серьезную уступку, сделанную этими людьми,
весьма скептически взиравшими на добродетели и
полезность прекрасного пола, можно объяснить только'
любовью к Томми. Кое-кто восставал против такой
жертвы. Но план этот нельзя было "осуществить
раньше, чем через три месяца, и меньшинство покорилось,
в надежде, что какие-нибудь непредвиденные
обстоятельства помешают задуманному. Так оно и вышло.
Зима 1851 года долго будет памятна у подножия
этих гор. На Сиерре выпал глубокий снег, и каждый
136
горный ручеек превратился в реку, каждая река — в
озеро. Ущелья наполнились бурными потоками,
которые на своем пути выдирали с корнем громадные
деревья, разнося обломки и камни по всей долине.
Рыжую Собаку заливало уже дважды, и Ревущий Стан
получил предостережение.
— Вода намывает золото в ущелья, — сказал
Стампи. — Всегда так бывало и так и будет!
И в эту ночь река Норт-Форк вдруг вышла из
берегов и разлилась по всему треугольнику Ревущего
Стана.
В хаосе бурлящей воды, падающих деревьев,
треска ветвей и тьмы, которая словно неслась вместе с
водой и заливала прекрасную долину, .трудно было
отыскать жителей разрушенного поселка. Когда наступило
утро, хижины Стампи, ближайшей к реке, на месте не
оказалось. Выше по ущелью нашли тело ее
незадачливого хозяина. Но гордость, надежда, радость,
Счастье Ревущего Стана исчезло бесследно. Люди,
вышедшие на его поиски, с тяжелым сердцем брели вдоль
реки, как вдруг кто-то окликнул их. Окрик шел из
спасательной лодки, плывшей вниз по течению. Она
подобрала в двух милях отсюда мужчину и ребенка —
обоих без признаков жизни. Кто-нибудь знает их? Они
здешние?
Достаточно было одного взгляда, чтобы узнать
Кентукки, обезображенного, искалеченного, но все еще
прижимающего к груди Счастье Ревущего .Стана.
Осмотрев эту странную пару, люди увидели, что ребенок
уже похолодел и пульс у него не бьется.
— Умер, — сказал кто-то.
Кентукки открыл глаза.
— Умер? — чуть слышно проговорил он.
— Да, друг, и, ты тоже умираешь.
Улыбка промелькнула в угасающих глазах
Кентукки.
— Умираю, — повторил он. — Иду следом за ним'.
Скажите всем, что теперь Счастье всегда будет со
мной.
И сильного человека, хватающегося за хрупкое
тело ребенка, как утопающий хватается за соломинку,1
унесла призрачная река, которая вечно катит свои
волны в неведомое море.
X. Гарленд
ПОД ЛАПОЙ ЛЬВА
I
В этот день кончилась осень и началась зима. Весь
долгий день пахари на своих фермах в прерии
мерили борозду за бороздой по ровным, просторным полям,
под снегом, который таял, касаясь земли, и мочил их
безжалостно, — весь день, не обращая внимания на
то и дело налетавшие порывы ветра,, на низко
нависшие, унылые тучи и на черную* взякую, как смола,
землю.
- Лошади в тяжелой, намокшей сбруе послушно
ходили взад и вперед, исполненные того поразительного
покорного терпения, которое присуще им одним. *Весь
день дикие гуси, подгоняемые ветром, словно
спасались от невидимого врата: вытянув шею, раскинув
крылья, они с громкими криками летели на юг и
быстро терялись вдали.
Но пахарь за своим плугом бодро посвистывал,
точно бросая вызов ледяному ветру, хотя его ветхая
куртка была вся в снегу и холодная вязкая грязь
налипла на тяжелых сапогах и тянула их вниз, как
кандалы. Ближе к вечеру снег перестал таять, он
ложился на пашню, забирался в стебли жнивья, а после
каждого медленного поворота плуга последняя борозда
выделялась черной блестящей полосой между серым
жнивьем и белым вспаханным полем.
4 Стало темнеть, гуси летели ниже и, невидимые,
садились на ближнем кукурузном поле, а Стивен Каун-
сил все работал. Когда плуг шел по ветру, он
подсаживался на седло, а обратно, против ветра, шагал
пешком. Сжавшись от холода и надвинув шляпу
низко на глаза, он подбодрял свою четверку веселым
разговором.
— А ну, заворачивай, дорогие, заворачивай! Надо
138
кончать поле. Да тяни ты, Дэн! Легче! Ты что, Кэйт,
своевольничать? Знаю, что трудно, а нужно. Но-но!
Пошевеливайся, Пит! Смотри, закинет тебе Кэйт вагу
на колесо. А ну, еще разок!
Лошади словно понимали его, словно знали, что
остался всего один круг, и старались больше
прежнего.
— Еще разок, дорогие, а потом овса, да в теплое
стойло, .да отдыхать!
Когда они прошли последнюю борозду, уже так
стемнело, что не было видно дома, и снег опять
сменился дождем. Усталый и голодный, фермер поглядел
на освещенное окно кухни, видневшееся сквозь
облетевшую изгородь, и громко крикнул:
— Эх, и поужинаю я сегодня!
Было уже около восьми часов,, когда он,
управившись с лошадьми, двинулся, наконец, к дому. Он
осторожно пробирался по грязи, как вдруг услышал по-
кашливанье, и перед ним выросла из темноты высокая
фигура.
— Вам что? — спросил, фермер, .вздрогнув от
неожиданности.
'— Да мы... — начал незнакомец виноватым
тоном, — мы хотели попросить у вас приюта. Мы уже
мили две как стучимся во все дома, да нигде нет места...
Жена совсем замучилась, а дети озябли,
проголодались...
— О, так вам ночевать?
— Да, сэр, вы бы нас так выру...
— Что ж, я голодных на улице не оставляю, да еще
в такую погоду. Въезжайте во двор. У нас не богато,
а тем, что есть...
Но незнакомец исчез. И скоро его взмокшие,
усталые лошади, понурив головы и стуча вагами,
показались на дороге, у колодца. Каунсил, подойдя сбоку к
фургону, помог вылезти детям — двум маленьким
сонным детям, — а потом миниатюрной женщине с
-младенцем на руках.
— Вот и приехали! — весело крикнул он детям. —•
Теперь все в порядке. Бегите вот туда, в дом, да
скажите матушке Каунсил, чтобы дала вам поесть. Сюда,
сюда, миссис, держитесь правее. Сейчас я принесу
фонарь. Идемте, — сказал он, обращаясь к растерянной,
безмолвной группе.
139
— Эй, мать, — крикнул он, подходя к освещенной
кухне, откуда на них пахнуло теплом и вкусным
запахом еды, — веду тебе путников, надо их накормить да
уложить где-нибудь спать. — С последними словами он
втолкнул приезжих в кухню.
Миссис Каунсил, крупная, добродушная, грубоватая
на вид женщина, ласково обняла детей.
— Идите, идите, зайчатки. Спать-то хочется, а? Вот
я вам сейчас молочка дам. И чай скоро поспеет. Разде-
1 вайтесь да погрейтесь у огня.
Пока она поила детей молоком, Каунсил взял
фонарь и пошел во двор помочь приезжему распрячь
лошадей; его громкий голос доносился в дом то со
стороны конюшни, то от сеновала.
Женщина при свете лампы оказалась маленькой,
робкой и растерянной, но она была красива какой-то
хрупкой,* печальной красотой.
— Боже ты милостивый! За один день по такой
грязище доехать сюда от Ясного озера! Ну-ну! Еще бы вам
не устать. Вы не дожидайтесь мужчин, миссис... — Она
запнулась, не зная фамилии своей гостьи.
— Гаскинс.
— Миссис Гаскинс, подсаживайтесь к столу и пейте
чай, а я пока поджарю гребков. Чай у нас зеленый,
очень вкусный. Я все говорю Каунсилу: я к старости
совсем разлюбила черный чай, какой сорт ни возьми.
Люблю только настоящий зеленый, прямо с куста, как-
то он ароматнее, что ли. А может, и нет. Каунсил
говорит, что я ,все выдумываю.
Под ее неумолчный говор дети досыта напились
молока с хлебом, а женщина, чувствуя себя совсем
по-домашнему, ела гренки и маринованную дыню и не
спеша пила чай.
• — Экие мышата! — смеялась миссис Каунсил,
глядя на детей. — Наелись так, что глазенки на лоб
лезут, и совсем спят. Вы только не вставайте, миссис
Гаскинс, сидите себе, а я ими займусь. Мне с Детьми
не впервой возиться, хоть теперь я и одна. Джейн у
меня прошлой осенью вышла замуж. Да я все говорю
Каунсилу: здоровы мы — и хорошо. Нет, нет, сидите,
миссис Гаскинс, я вам пальцем шевельнуть не
позволю.
- Было бесконечно приятно сидеть в теплой, уютной
кухне, когда обманутый ветер напрасно злился' за ок-
140
ном, не в силах заглушить своим воем веселую
болтовню хозяйки.
Слезы закапали из глаз маленькой женщины на
спящего ребенка," которого она держала на руках.
Значит, думала она, мир не так уж пуст, суров и
безнадежен.
— Что-то Каунсил не идет. Небось разговорился о
политике, так с него станется и заночевать во дворе.
Ох и охотник он говорить о политике да читать
«Трибуну». Сколько ему?
Она замолчала и внимательно посмотрела на
личико ребенка.
— Два месяца и пять дней, — без запинки ответила
мать.
— Да не может быть! Вы подумайте! Ах ты,
карапуз этакий! — продолжала она, уткнув толстый палец
в грудку младенца. — Смотри, какой путешественник
выискался!..
— Верно, человеку гору не сдвинуть, — сказал
Каунсил, входя в комнату. — Вот, мать, познакомься, это
мистер Гаскинс из Канзаса. Его там саранча съела, он
и уехал.
— Милости просим! А ты, отец, вылей воду из таза,
пусть человек помоется.
Гаскинс был высокого роста, худой и понурый.
Волосы у пего были рыжеватые, как и его пиджак, и,
казалось, тоже выцвели от солнца и ветра, а в
выражении угрюмо застывшего бледного лица сквозило что-то
жалкое. Очертания его губ, крепко сжатых под жид*
кими светлыми усами, выдавали в' нем человека, кото*
рый пережил много невзгод.
— Айк еще не пришел, Сара?
— Не видела.
— Ну, садитесь, мистер Гаскинс, и кушайте. Чем
богаты, тем и рады; особенно похвастаться нам нечем, да
ничего, живем, а она так даже толстеет, — смеялся
Каунсил, указывая большим пальцем на жену.
После ужина женщины пошли укладывать детей, а
Гаскинс и Каунсил еще долго разговаривали, сидя у
огромной печи, н пар поднимался от их промокшей
одежды. Как водится на Западе, Каунсил все рассказал о
себе и узнал все о своем госте. Он мало о чем
спрашивал, но понемногу вся история борьбы и поражения Гас-
кинса стала ему известна. Это* была страшная повесть,
14!
но Гаскинс рассказывал ее спокойно, упершись
локтями в колени, почти не отрывая глаз от огня.
— Местность мне там никогда не нравилась, —
сказал он, бросив взгляд на жену. — Я привык к
Северной Индиане; там у нас много леса и много
дождей, а эта сухая прерия мне совсем не по нутру, А в
ваших краях, когда я туда ехал, меня пуще всего
злило,- что едешь-едешь, и столько кругом хорошей земли
пустует.
— Так вы говорите, саранча вас ела четыре года
сряду?
— Еще как ела! Дочиста сожрала. Сгрызла все до
последней былинки. Сидела и ждала, когда мы умрем,
тогда она и нас бы слопала. О господи! Она мне по
ночам снилась — сидит на кровати, сама длиной
футов в шесть, и работает челюстями, черенки от вилок и
те поела. И чем дальше, тем хуже, так и сыпалась,
точно снег зимой. Да что там! Этого не опишешь, хоть
до утра проговори. И все время я думал о том,
сколько тут земли, на которой никто не работает, и надо бы
мне быть здесь, а не в- том проклятом штате.
— Так чего же вы здесь не поселились? — спросил
Айк, который тем временем пришел домой и сидел за,
ужином.
— Потому не поселились, что вы тут просили
пятнадцать долларов за акр голого поля, а у меня таких
денег не было.
— Да, дом весь на мне, — раздался в наступившем
молчании голос миссис Каунсил. — Трудновато мне
становится целый день на ногах, а нанять кого-нибудь
накладно, вот и ковыляю с утра до ночи, как хромая
кляча. Я-все говорю Каунсилу, ему и невдомек, что я
хромаю, ведь хрома-то я на обе ноги одинаково. —
И, рассмеявшись собственной шутке, она взяла горсть
муки и посыпала ею доску, чтобы не прилипало тесто.
— А я никогда не отличалась крепким здоровьем,—¦
сказала миссис Гаскинс. — Наша семья из Канады,
кость у нас мелкая, а я еще после последнего ребенка
никак не поправлюсь. Не стоило бы жаловаться, —
Тиму сейчас и без того не сладко, но на этой неделе
бывали такие дни, что только одного и хотелось —
лечь и умереть.
— Я вам вот что скажу, — зычным голосом начал
Каунсил, расположившийся у огня, и все сразу замол-
142
•тли. — Я бы на вашем месте поговорил все-таки с
Батлером. Думается мне, он не запросит с вас много
за свою землю; участок у него, запущенный, он уж
давно говорит, что хочет сдать его на будущий год. А вам
бы это как раз подошло. Ну, а сейчас ложитесь-ка
спать. Мне завтра еще пахать надо, и насчет вас,
мажет, что удастся выяснить. Айк, пойди взгляни, как
там лошади, а я устрою гостям ночлег.
Когда усталые муж и жена улеглись под теплые
ватные одеяла на запасной кровати,
Гаскинс¦прислушался к завыванию ветра в трубе, а потом сказал
медленно и серьезно:
— Бывают же на свете люди такой ангельской
доброты. Они на том свете и будут ангелами.
II
Джим Батлер был из тех людей, которых на
Западе называют малоземельными. В ранний период
существования Рок-Ривера он приехал в этот городок и,
обосновавшись в небольшом домике на окраине,
открыл скромную бакалейную торговлю. В то время ни
один цент не давался ему даром, он с утра до ночи
был на ногах — сортировал бобы, вешал масло, одни
товары возил на станцию, другие привозил к себе в
лавку. Но в конце второго года в его жизни
наступила перемена, — он продал участок земли вчетверо
дороже, чем купил его сам. С тех пор он уверовал в
спекуляцию землей, как в самое верное средство
обогащения. Все деньги, которые ему удавалось скопить, он
вкладывал в землю, скупая ее на торгах, или в
закладные, которые, как он говорил, приносили урожай «не
хуже пшеницы».
Ферма за фермой попадала ему в руки, и,
наконец, он стал одним из самых крупных землевладельцев
в округе. Заложенные ему участки были разбросаны
по всему округу Сидар, и, когда они медленно, но
верно переходили в его владение из-за неуплаты долга,
он обычно пытался удержать прежнего владельца в
качестве арендатора.
Он редко сгонял кого-нибудь с земли; он даже
прослыл одним из самых «сговорчивых» людей в городе.
Он давал своим должникам отсрочку за отсрочкой, .по
собственному почину растягивая время.
143
— Мне не нужна ваша земля, — говорил ом. —
Процент на мои деньги, — вот все, что меня
интересует. Желаете осгаваться на этой ферме, — пожалуйста.
Я не хочу, чтобы земля пустовала. — И очень часто
владелец превращался в арендатора.
А тем временем он продал свою лавку; у него не
хватало на нее времени., В дождливые дни он теперь
все больше сидел где-нибудь в городе, покуривал и
«чесал языком с приятелями», а в хорошую погоду
объезжал свои фермы. Он пристрастился к рыбной
ловле. Доктор Граймс, Бен Эшли и Кел Читхем ходили
вместе с ним на рыбалку, а когда наступало время
стрелять куропаток, отправлялись в лес на охоту.
Зимой, они уезжали в Северный Висконсин охотиться на
оленей.
Несмотря на все эти признаки благоденствия, Бат-
лер упорно твердил, что «у него не хватает наличных,
чтобы уплатить поземельный налог», и всячески
старался внушить людям, что он беден, хоть и владеет
двумя десятками ферм. Поговаривали, что он стоит
пятьдесят тысяч долларов, но последнее время земля
продавалась вяло, так что эти слухи, наверно, были
преувеличены.
За год до того ему в руки попала — обычным
путем — прекрасная ферма, известная под названием
«Участок Хигли», и он еще не нашел на нее
арендатора. Несчастный Хигли работал на ней день и ночь,
тщетно пытаясь освободиться от долга по закладной,
а потом уехал в Дакоту, оставив Батлеру ферму и
свое проклятие. ' ,
К этой-то ферме Каунсил и советовал Гаскинсу
прицениться; и на следующий день он запряг лошадей и
они Вхместе поехали в ,город поговорить с Батлером.
— Вы только не вмешивайтесь, — сказал
Каунсил. — Мы его сейчас разыщем — небось протирает
брюки в какой-нибудь лавке; если он увидит, что
земля вам очень нужна, он с вас три шкуры за нее сдерет.
Вы знай помалкивайте; я сам его обработаю.
Батлер сидел в лавке Бена Эшли и плел какие-то
небылицы про рыбную ловлю, когда Каунсил забрел
туда, словно невзначай.
— Здорово, Бат; еще не надоело врать?
— Здорово, Стив, как дела?
— Да ничего, понемножку. Дождь проклятый за-
144
мучил. А вчера я даже испугался — ну, как мороз
ударит. Только-только успею вспахать. А у вас как с
хозяйством?
— Плохо. Еще половина не вспахана.
— Не худо бы вам самому выйти в поле.
— Я и без этого могу обойтись, — сказал Батлер,
самодовольно подмигнув.
— На участок Хигли кого-нибудь нашли?
— Нет. А у вас есть подходящий человек?
— Да как вам сказать. Есть у меня один
родственник в Мичигане, он уже давно вбил себе в голову, что
хочет перебраться в наши края. Если что подвернется,,
может, и приедет. Вы как думаете сдавать-то?
— Да я еще не знаю. Может, сдам за долю, может,
за деньги.
— А за сколько?
— Да процентов десять против цены — двести
пятьдесят.
— Что ж, это ничего. И с уплатой подождете,
пока обмолотится?
Гаскинс замер в ожидании ответа на этот
важный вопрос, а Каунсил хладнокровно жевал сушеное
яблоко-, которое достал себе ножом из бочонка. Батлер
внимательно посмотрел на него.
— Этак я теряю двадцать пять долларов из
процентов.
— Моему родственнику понадобятся все его
деньги, чтобы посеяться, — сказал Каунсил равнодушным
тоном.
— Ну что ж, можно подождать и до обмолота, —
решил Батлер.
— Вот это так! Гаскинс, познакомьтесь, это мистер
Батлер — Бену не родственник, просто однофамилец—
самый большой работяга в округе Сидар.
По дороге домой Гаскинс сказал:
— Ну, я с чем был, с тем и остался. Я бы не
прочь взять эту ферму; ферма хорошая, да очень уж
там голо, а я и сам гол. Я бы мог ее привести в
порядок, будь у меня для начала хоть что-нибудь. А так ни
скотины - купить, ни засеять.
— Да вы не тревожьтесь! — крикнул Каунсил ему
в ухо. — Как-нибудь поможем вам дотянуть до
урожая. Он согласился сам вспахать землю, так вы у
него на одной пахоте заработаете сто долларов, а
10 Золотой мираж D5
семена ..можете взять у меня, когда будут — отдадите.
Гаскинс онемел от волнения, но в конце концов
выговорил:
.— Мне и жить-то. не на что.
— А вы об этом не тревожьтесь. Устраивайтесь у
старого Стива Каунсила, как у себя дома. И матери
будет веселее с вашей женой и ребятишками. Джейн-
то у нас недавно вышла замуж. Айк по целым дням не
бывает дома, вот. и проживете у нас зиму, мы рады
будем. А весной поглядим, — может, и встанете на
ноги. — И он стал понукать лошадей, которые веселее
помчали по дороге тряский, дребезжащий фургон.
— Да нет, Каунсил, это невозможно. Я в жизни не
видел... — кричал Гаскинс в ухо Каунсилу.
Тот смущенно заерзал на месте и прервал эти
несвязные изъявления благодарности словами:
— Да будет вам; подумаешь, сколько разговоров
из-за пустяков. Когда я вижу, что человека пришибло
и что на него навалилась куча всяких забот, мне всегда
хочется протянуть руку и помочь ему подняться. В этом
моя вера, а другой у меня, пожалуй, и нет.
После этого они до самого дома ехали молча. И
когда темноту холодного ветреного вечера прорезал
красный свет лампы в окне и Гаскинс подумал о том,
что его жена и дети имеют крышу над головой, он
готов был обнять своего молчаливого спутника и
расцеловать его, как самого близкого человека. Но он
ограничился тем, что сказал:
— Стив Каунсил, когда-нибудь вам это зачтется.
— Очень мне нужно! Я свою веру не строю на де-<
ловых расчетах.
Ветер становился все холоднее, и белый иней
покрывал землю, когда они завернули в ворота фермы
Каунсила и дети выбежали их встречать с криками:
«Папа приехал!» Трудно было поверить, что это те
самые дети, которые сидели за столом накануне
вечером. В тепле, возле ласковой матушки Каунсил, их
апатия сменилась какой-то судорожной веселостью;
так оживает муха, если зимой поднести ее к печке.
III
Гаскинс работал как черт, и его жена — стойкая
маленькая женщина — тоже безропотно несла непо-
146
сильно тяжелое бремя. Они вставали с зарей и
трудились не покладая рук, пока темнота не окутывала дом
и поле; а потом, чувствуя, как ноет от усталости
каждый мускул, валились на кровать, чтобы' на следующее
утро снова подняться чуть свет и снова работать так
же яростно до вечера.
Старший мальчик всю весну провел в поле с
лошадьми — он пахал и сеял, он доил коров и во
многом другом заменял взрослого работника.
Бесконечно грустное, но обычное зрелище — этот
мальчик-работник на американской ферме, где нет
законов, запрещающих детский труд. Если бы городской
человек увидел, как мальчик в грубой одежде,
огромных башмаках и рваной шапчонке, шатаясь, тащит от
колодца ведро воды или сумрачным холодным утром
шагает за лошадьми по заиндевелому полю, — у него
заныло бы сердце от боли и жалости. А между тем
Гаскинс любил сына и избавил бы его от такой жизни,
если б только была возможность. Но возможности не
было.
К июню месяцу этот сверхчеловеческий труд уже
дал. кое-какие видимые результаты. Двор был
расчищен и затеян травой, вспахали и зареяли огород,
починили дом.
Каунсил уступил им четырех из своих коров.
— Возьмите их, там сочтемся. И так мне молоко
девать некуда. Айка по субботам и воскресеньям
никогда нет дома, мне с ними и не управиться. •
. Другие соседи, видя, с каким доверием Каунсил
относится к новичку, продали ему в рассрочку
коп-какой инвентарь; и так как он действительно был
толковым фермером, его-заботы и бережливость не
замедлили сказаться.
По совету Каунсила, он арендовал ферму на три
года, оговориз себе право по истечении этого срока
продлить аренду или купить участок.
— Условия выгодные, теперь ваше дело в шляпе,—
сказал Каунсил. — Если урожай будет сносный,
сможете расплатиться с долгами, и вам самим хлеба
хватит и на семена останется.
К тому времени, когда пшеница в поле стала
волноваться, шурша и сгибаясь на июльском ветру,
надежда, снова зародившаяся в сердце Гаскинса и его
жены, стала до .того тревожной, что почти причиняла
10* 147
боль. Каждый день после ужина он урывал минутку,
чтобы пойти взглянуть на. свое поле.
— Ты сегодня видела пшеницу, Нэтти? — спросил
ом как-то вечером, вставая*из-за стола.
— Нет, Тим, не успела.
— Так пойдем сейчас вместе.
Она наскоро надела старую шляпу, — шляпу
Томми — и хрупк&я, печальная, почти красивая, пошла с
мужем к изгороди, отделяющей двор от поля.
— Ну, не чудо ли, Нэтти? Ты только посмотри.
И правда, это было чудо. Большое поле- тяжелых
колосьев, ровное, как озеро, отливающее красными
бликами, всеми своими шепотами и оттенками сулящее
богатство, расстилалось перед ними, словно сказочные
полотнища золотой парчи.
•— О, я думаю... я надеюсь, что мы соберем
хороший урожай, Тим, и как добры, как добры были к нам
люди!
— Да, не знаю, что бы мы сейчас делали, если бы
не Каунсил и его жена.
— Лучше них никого нет на свете, — сказала
маленькая женщина, благодарно вздыхая.
— В понедельник начнем убирать, — сказал Гас-
кинс, с силой сжимая перекладину изгороди, словно
уже приступил к работе.
Пшеница созрела, обильная,- великолепная,. но
налетел ветер и спутал ее, и дожди местами прибили ее
к земле, втрое увеличив тяжесть уборки.
Как они работали в эти страдные дни! Одежда
намокала от пота, болели исколотые руки, из пальцев
сочилась кровь, спина ныла от тяжести спелого хлеба.
Гаскинс и работник, нанятый им на время уборки,
вязали снопы за жнейкой, которой правил Томми. Они
убирали по десять акров в день, и почти каждый
вечер после ужина, когда работник ложился спать,'
Гаскинс опять шел в поле и при свете луны складывал
готовые снопы в копны'. Не раз он работал ночь
напролет, пока утром встревоженная жена не приходи'ла
звать его домой — отдохнуть и позавтракать.
Она стряпала на всю семью и на работника,
присматривала за детьми,- стирала и гладила, доила
коров, сбивала масло, и иногда, если муж оставался на
ночь в поле, поила лошадей и задавала им корм.
Ни один \)а(у на римских галерах не выдержал бы
148
такого страшного труда, но этот человек считал, что
он свободен и работает на жену и детей.
Когда он со стоном облегчения валился на кровать,
слишком усталый, чтобы сменить грязную, промокшую
рубаху, он чувствовал, что близится время, когда у
него будет свой дом, что призрак нужды и голода
отступает от его порога.
Нет отчаяния глубже, чем отчаяние бездомного.
Бродить по дорогам страны или по улицам города,
знать, что нет того клочка земли, где тебе позволено
отдохнуть, стоять, дрожа от усталости и голода, п.еред
освещенными окнами и слышать, как в доме поют и
'смеются, —„вот что толкает мужчин на преступление,
а женщин — на позор.
Тимоти Гаскинс и его жена Нэтти потому так
яростно и работали в течение этого первого года, что их
.подхлестывали воспоминания о времени, когда они
были бездомны, и страх, как бы это не повторилось
снова.
IV
— М-да, м-да, неплохо, — сказал Батлер,
оглядывая ровные гряды овощей, свинарник и полный
амбар. — Вижу, обзавелись хозяйством. Хорошо идут
дела, а? •
Гаскинс водил Батлера по всей ферме. Батлер уже
год как не видел ее, — он провел этот год в
Вашингтоне и Бостоне у своего зятя Эшли, которого избрали
депутатом в конгресс.
— Да, я за эти три года извел немало денег. За
одни изгороди заплатил триста долларов.
— Гм! Так^ так, — сказал Батлер, а Гаскинс
продолжал:
— Кухня стоила мне две сотни; на амбар денег
пошло мало, зато я ухлопал на пего уйму времени. И
колодец я вырыл новый и...
— Да, да, понимаю. Дела у вас хоть куда. Одного
обзаведения на тысячу долларов, — сказал Батлер,
ковыряя соломинкой в зубах. S
— Около того, — скромно согласился Гаскинс. —
Мы начинаем чувствовать, что живем своим домом.
Но мы и потрудились на славу. Да, мистер Батлер,
теперь скоро станет полегче. После осенней вспашки ду-
149
маем, может, съездить на старые места, навестить
женину родню.
— Правильно, — протянул Батлер, явно думая о
чем-то другом. — Вы что же, вероятно, рассчитываете
остаться здесь еще на три года?
— Да, в этом роде. Я даже подумывал осенью
купить у вас ферму, если вы предоставите мне
справедливую рассрочку.
— Тм! А что вы называете справедливой
рассрочкой?
— Ну, скажем, четверть сейчас, а остальное в
течение трех лет.
Батлер посмотрел на заполнявшие двор огромные
скирды пшеницы, в которых заливались бесчисленные
сверчки, на кур," деловито ловивших кузнечиков. Он
многозначительно улыбнулся и сказал:
— О, я не собираюсь вас прижимать. Но сколько
вы думаете заплатить за участок?
— Да как вы говорили, тысячи две с. половиной...
или, в крайнем случае, три, — быстро добавил он,
увидев, что Батлер качает головой.
— Этой ферме цепа пять с половиной тысяч долт
ларов, — сказал тот равнодушно, но решительно.
— Что? — крикнул пораженный Гаскинс. — Что
такое? Пять тысяч? Да ведь это вдвое против того, что
вы просили за- нее три года назад.
— Ну, конечно, она того и стоит. Ведь тогда здесь
все было запущено, а теперь она в хорошем виде. Вы
же сами говорите, что вложили в нее полторы тысячи
долларов.
— Но вы-то тут при чем? Ведь работа моя и
деньги мои.
— Совершенно верно, но земля — моя.
— А что я получу за все, что я сделал?
— А вы разве не пользовались этим? — возразил
Батлер, глядя ему в лицо со спокойной улыбкой.
Гаскииса словно оглушили дубиной; он утратил
способность соображать; заикаясь, он выговорил:
— Но я... какая же мне польза — вы меня
грабите! Да нет, ведь мы условились — вы обещали, что
после трех лет я могу купить или снова арендовать за...
— Верно, верно. Но я не говорил, что разрешу вам
увезти с собой все, что вы тут настроили, и что опять
сдам вам землю по-двести пятьдесят. Земля'поднялась
150
в цене вдвое, почему — это не важно, это к делу не
относится; так что теперь платите мне за нее пятьсот
долларов в год аренды, или покупайте ее за пять с
половиной тысяч с рассрочкой на три года, или
убирайтесь.
Он повернулся, чтобы уйти, но Гаскинс, не вытирая
катившийся со лба пот, остановил его и сказал:
— Но вы-то ничего не сделали, чтобы ее улучшить.
Вы не вложили в нее ни цента. Я все сделал сам, в
расчете, что куплю ее. Я убил на нее столько сил! Я
работал для себя, для детей.
— Так что же вы не купили сразу, когда я
предлагал? Чем вы недовольны?
— Тем недоволен, что должен платить вдвое за
свое же добро — за мою изгородь, мою кухню, мой
огород.
Батлер засмеялся:
— Эх, молодо-зелено! Ваше добро! Закон
посмотрит на дело иначе.
— Но я поверил вам на слово.
— Никогда никому не верьте, мой друг. А кроме
того, я и не обещал, что не сделаю этого. Да что вы
на меня так смотрите? Вы меня не считайте вором. Я
действую по закону. Все так делают!
— Ну и черт с ними! Все равно, это грабеж. Вы
забираете себе три тысячи долларов моих денег — все,
что мы с женой наработали своими руками...
Гаскинс совсем упал духом. Он не был особенно
сильным человеком. Он мог сносить невзгоды,
нескончаемый труд, но смотреть на холодное, насмешливое
лицо Батлера — это было выше его сил.
— Да я ничего и не забираю, — сказал Батлер
невозмутимо. — Живите себе дальше, как жили, или
давайте мне тысячу долларов наличными и закладную
на остальное из десяти процентов.
Гаскинс тяжело опустился на снопы овса и,
понурив голову, глядя перед собой невидящим взглядом,
пытался обдумать свое положение.. Лапа льва
придавила его. Он ощущал во всем теле страшное онемение.
Он заблудился в тумане и не видел перед собой
дороги.
Батлер расхаживал по двору, поглядывая на
огромные скирды хлеба, время от времени вытаскивал
несколько коЛосьев и, очистив зерно, сдувал с ладони
151
мякину. Он тихонько н*апевал что-то про себя. Он умел
ждать, не выказывая нетерпения.
А Гаскинс заново переживал минувший год с его
непосильной работой. Он снова шагал за йлугом по
грязи под дождем; он чувствовал во рту горячую пыль
от молотилки. Вспоминал, как хлестал лицо ветер и
слепил глаза снег, когда чистили кукурузу. Потом он
подумал о жене, как она пекла и варила, не зная, ни
отдыха, ни праздников, и никогда не жаловалась.
— Ну, что .же вы скажете? — раздался спокойный,
насмешливый, вкрадчивый голос Батлера.
— Скажу, что ты обманщик и вор! — закричал
Гаскинс, вскакивая на ноги. — Разбойник! — Улыбка
Батлера привела его в бешенство; быстро протянув
руку, он схватил.вилы и замахнулся. — Больше ты
никого не ограбишь, дьявол, — прохрипел он, и
безжалостная злоба вспыхнула в его глазах.
Батлер в ужасе отшатнулся: он стоял, прикованный
к месту взглядом' человека, которого за минуту перед
тем презирал, — человека, внезапно превратившегося
в духа мести. И вдруг в зловещей тишине прозвучал
тихий детский смех, и Гаскинс, словно в тумане,
увидел светлую головку своей младшей девочки, которая,
потешно переваливаясь, бежала по траве перед домом.
Руки его ослабли; вилы упали на землю. Он опустил
голову.
— Пишите закладную и купчую,- да убирайтесь
прочь с моей земли, и чтобы ноги вашей здесь больше
не было. Не то убью.
Батлер торопливо попятился от него, влез, весь
дрожа, в свою одноколку и покатил по дороге, а
Гаскинс остался сидеть на сверкающих золотом снопах,
молча, уронив голову на руки.
0. Генри
ДОРОГИ, КОТОРЫЕ МЫ ВЫБИРАЕМ
В двадцати милях к- западу от Таксона «Вечерний
экспресс» остановился у водокачки набрать воды.
Кроме воды,, паровоз этого знаменитого экспресса
захватил и еще кое-что, не столь для него полезное.
. В. то время как кочегар отцеплял шланг, Боб Тид-
бол, «Акула» Додсон и индеец-метис из племени
криков, по прозвищу Джон Большая Собака, влезли на
паровоз и показали машинисту три круглых отверстия
своих карманных артиллерийских орудий. Это произ-
.вело на машиниста такое сильное впечатление, что он
мгновенно вскинул обе руки вверх, как. это делают при
* восклицании: «Да что вы! Быть не может!» По
короткой команде Акулы Додсона, который был
начальником атакующего отряда, машинист сошел на рельсы
и отцепил паровоз и тендер. После этого Джон Боль-
-шая Собака, забравшись на груду угля, шутки ради
направил на машиниста и кочегара два револьвера и
предложил им отвести паровоз на пятьдесят ярдов от
состава и ожидать дальнейших распоряжений.
Акула. Додсон и Боб Тидбол не стали пропускать
сквозь грохот такую бедную золотом породу, как
пассажиры, а направились прямиком к богатым россыпям
почтового вагона. Проводника они застали врасплох —
он был в полной уверенности, что «Вечерний экспресс»
не набирает ничего вреднее и опаснее чистой воды.
Пока Боб Тидбол выбивал это пагубное заблуждение из ¦
его головы ручкой шестизарядного кольта, Акула
Додсон, не ^теряя времени, закладывал динамитный патрон
под сейф почтового вагона.
.^Сейф взорвался, дав тридцать тысяч долларов
чистой прибыли золотом и- кредитками. Пассажиры то
там, то здесь высовывались из окон поглядеть, где это
гремит гром. Старший кондуктор дернул за веревку
153
от звонка, но она, безжизненно повиснув, не оказала
никакого сопротивления, Акула Додсон и Боб Тидбол,
побросав добычу в крепкий брезентовый мешок,
спрыгнули наземь и, спотыкаясь на высоких каблуках,
побежали к паровозу.
Машинист, угрюмо, но благоразумно повинуясь их
команде, погнал паровоз прочь от неподвижного
состава. Но еще до этого проводник почтового вагона,
очнувшись от гипноза, выскочил на насыпь с
винчестером в руках и принял активное участие в игре. Джон
Большая Собака, сидевший на тендере с углем,
сделал неверный ход, подставив себя под выстрел, и
проводник прихлопнул его козырным тузом. Рыцарь
большой дороги скатился наземь с пулей между лопаток, и
таким образом доля добычи каждого из его партнеров
увеличилась на одну шестую.
В двух- милях от водокачки машинисту было
приказано остановиться. Бандиты вызывающе помахали
ему на прощанье ручкой и, скатившись вниз по круто:
му откосу, исчезли в густых зарослях, окаймлявших
путь. Через пять минут, с треском проломившись сквозь
кусты чапарраля, они очутились на поляне, где к
нижним ветвям деревьев были привязаны три. лошади.
Одна из них дожидалась Джона Большой Собаки,
которому уже не суждено было ездить на ней ,ни днем, ни
ночью. Сняв с этой лошади седло и уздечку, бандиты
отпустили ее на волю. На остальных двух они сели
сами, взвалив мешок на луку седла, и поскакали
быстро, но озираясь по сторонам, сначала через лес, затем
по дикому, пустынному ущелью. Здесь лошадь Боба
Тидбол а поскользнулась на мшистом валуне и сломала
переднюю ногу. Бандиты тут же пристрелили ее и
уселись держать совет. Проделав такой длинный,
извилистый путь, они были пока в безопасности — время еще
терпело. Много миль и часов отделило их от самой
быстрой погони. Лошадь Акулы Додсона, волоча
уздечку по земле и поводя боками, благодарно щипала
траву па берегу ручья. Боб Тндбол развязал мешок и,
смеясь, как ребёнок, выгреб из него аккуратно
заклеенные пачки новеньких кредиток и единственный
мешочек с золотом.
— Послушай-ка, старый разбойник,— весело
обратился он к Додсону, — а ведь ты' оказался прав, дело-
со выгорело. Ну и голова у тебя, прямо министр фи-
154
нансов. Кому угодно в Аризоне можешь дать сто
очков вперед.
— Как же нам быть с лошадью, Боб?
Засиживаться здесь нельзя. Они еще до рассвета пустятся за
нами в погоню.
— Ну, твой Боливар выдержит пока что и двоих,—
ответил жизнерадостный Боб. — Заберем первую же
лошадь, какая нам подвернется. Черт возьми, хорош
улов, а? Тут тридцать тысяч, если верить тому, что на
бумажках напечатано, — по пятнадцати тысяч на
брата.
— Я думал, будет больше, — сказал Акула Додсон,
слегка подталкивая пачки с деньгами носком сапога.
И он окинул задумчивым взглядом мокрые бока своего
заморенного коня.
— Старик Боливар почти выдохся, — сказал он с
расстановкой. — Жалко, что твоя гнедая сломала
ногу.
— Еще бы не жалко, — простодушно ответил
Боб, — да ведь с этим ничего не поделаешь. Боливар
у тебя двужильный — он нас довезет куда надо, а там
мы сменим лошадей. А ведь, прах побери, смешно, что
ты с Востока, чужак здесь, а мы на Западе у себя
дома и- все-таки тебе в подметки не годимся. Из какого
ты- штата?^
— Из штата Нью-Йорк, — ответил Акула Додсон,
садясь на валун и пожевывая веточку. — Я родился
на ферме в округе Олстер. Семнадцати лет я убежал
из дому. И на Запад-то я попал случайно. Шел я по
дороге с. узелком в.руках, хотел попасть в Нью-Йорк.
Думал, попаду туда и начну деньги загребать. Мне
всегда казалось, что я для этого и родился. Дошел я
до перекрестка и не знаю, куда мне идти. С полчаса
я раздумывал, как мне быть, потом повернул налево.
К вечеру я нагнал циркачей-ковбоев и с ними
двинулся па Запад. Я часто думаю, что было бы со мною,
если бы я выбрал другую дорогу.
— По-моему, было бы то же самое, — философски
ответил Боб Тидбол. — Дело не в дороге, которую мы
выбираем; то, что внутри пас, заставляет нас выбирать
дорогу.
Акула Додсоп встал и прислонился к дереву.
— Очень мне жалко, что твоя гнедая сломала
ногу, Боб, — повторил он с чувством.
155
— И мне тоже, — согласился Боб,. — хорошая
была лошадка. Ну, да Боливар нас вывезет. Пожалуй,
нам пора и двигаться, Акула. Сейчас я все это уложу
обратно — ив путь; рыба ищет где глубже, а человек
где лучше.
> Боб Тидбол уложил добычу в мешок и крепко
завязал его веревкой. Подняв глаза, он увидел дуло соро-
капятикалиберного кольта, из которого целился в него
бестрепетной рукой Акула Додсон.'
— Брось ты эти шуточки, — ухмылясь, сказал
Боб. — Пора двигаться.
— Сиди как сидишь! — сказал Акула. — Ты
отсюда не двинешься, Боб. Мне очень неприятно это
говорить, но место есть только для одного. Боливар
выдохся, ¦ и двоих ему не снести.
— Мы с ?обой были товарищами целых три года,
Акула Додсон, — спокойно ответил Боб. — Не один
раз мы вместе с тобой рисковали жизнью. Я всегда
был с тобою честен, думал, что ты человек. Слышал я
о тебе кое-что неладное, будто бы ты убил двоих ни за
что ни про что, да не поверил. Если ты пошутил,
Акула, убери кольт и бежим скорее. А если хочешь
стрелять — стреляй, черная душа, стреляй, тарантул!
Лицо Акулы Додсона выразило глубокую печаль.
— Ты не поверишь, Боб, — вздохнул он, — как мне
жаль, что твоя гнедая сломала ногу.
И его лицо мгновенно изменилось — теперь оно
выражало хоЛодную жестокость и неумолимую
алчность. Душа этого человека проглянула на минуту, как
выглядывает иногда лицо злодея из окна почтенного
буржуазного дома.
В самом деле, Бобу не суждено было двинуться с
места. Раздался выстрел вероломного друга, и
негодующим эхом ответили ему каменные стены ущелья. А
невольный сообщник злодея — Боливар — быстро унес
прочь последнего из шайки, ограбившей «Вечерний
экспресс», — коню не пришлось нести двойной груз.
Но когда Акула Додсон скакал по лесу, деревья
перед ним словно застлало туманом, револьвер в
правой руке стал изогнутой ручкой дубового кресла,
обивка седла была какая-то странная, и, открыв глаза, он
увидел, что его ноги упираются не в стремена, а в
письменный стол мореного дуба.
Так вот я и говорю, что Додсон, глава маклерской
156
конторы Додсон и Деккер, Уолл-стрит, открыл глаза.
Рядом с креслом стоял доверенный клерк Пибоди, не
решаясь заговорить. Под окном глухо грохотали
колеса, усыпительно жужжал электрический вентилятор.
— Кхм! Пибоди, — моргая, сказал Додсон. — Я,
кажется, уснул. Видел любопытнейший сон. В чем
дело, Пибоди?
— Мистер Уильяме от «Трэси и Уильяме» ждет
вас, сэр. Он пришел рассчитаться за Икс, Игрек, Зет.
Он попался с ними, сэр, если припомните.
— Да, помню. А какая на них расценка сегодня?
— Один восемьдесят пять, сэр.
— Ну вот и рассчитайтесь с ним по этой цене.
— Простите, сэр, — сказал Пибоди, волнуясь, —
я говорил с Уильямсом. Он ваш старый друг, мистер
Додсон, а ведь вы скупили все Икс, Игрек, Зет. Мне
кажется, вы могли бы, то есть... Может быть, вы не
помните, что он продал их вам по девяносто восемь.
Если он будет рассчитываться по теперешней цепе,' он
должен будет лишиться всего капитала и продать свой
дом.
Лицо Додсона мгновенно изменилось — теперь оно
выражало холодную жестокость и неумолимую
алчность. Душа этого человека проглянула на минуту, как
выглядывает иногда лицо злодея из"" окна почтенного
буржуазного дома.
— Пусть платит один восемьдесят пять, — сказал
Додсон, — Боливару не снести двоих.
Ф. Норрис
СДЕЛКА С ПШЕНИЦЕЙ
1
Медведь сбивает цену —
пшеница по шестьдесят два цента
Когда Сэм Льюистон ввел лошадь в оглобли
двуколки и стал закреплять постромки, из дверей кухни
вышла его жена и, подойдя, остановилась возле
головы лошади, сложив руки под передником. Оба
молчали. Они так долго, и так подробно обсуждали
положение накануне вечером, что, казалось, говорить было
больше не о чем.
Происходило это в конце лета на ферме в юго-за-
падпом Канзасе, и Льюистон с женой, как и все
другие фермеры, сеявшие пшеницу, переживал кризис —
кризис, который в любую минуту мог завершиться
трагедией. Цена на пшеницу упала, до шестидесяти
шести центов.
Наконец Эмма Льюистон заговорила.
— Что ж, — сказала она робко, устремив взгляд
на замыкавшую поля далекую линию горизонта, — что
ж, Сэм, ты не забывай, что нам предлагал брат Джо.
Пели станет совсем плохо, можно уехать отсюда —
переселиться в Чикаго.
— И махнуть на все рукой! — воскликнул
Льюистон, продевая вожжи в кольца. — Бросить ферму!
Уехать! После стольких-то лет!
Жена ничего не ответила. Льюистон сел в
двуколку и подобрал вожжи.
— Ну, попробуем в последний раз, Эмми, —
сказал он. — До свиданья, женка. Может быть, нынче
новости в городе будут получше.
— Может быть, — повторила Эмма, не улыбнув-
158
шись. Она поцеловала мужа и постояла некоторое
время около дома, глядя вслед двуколке, которая
катилась по дороге в город, окутанная движущимся
облаком пыли.
— Не знак), — сказала она наконец. — Просто не
знаю, как мы теперь выпутаемся.
Доехав до города, Льюистон привязал лошадь к
железной ограде перед местным клубом, в нижнем
этаже которого помещалась почта, пересек улицу и, войдя
в подъезд большого дома из кирпича и гранита —
самого внушительного здания в городе, поднялся по
лестнице и постучал в дверь на втором этаже. Золотые
буквы на матовом стекле двери гласили: «Бриджес п К0.
Торговля зерном».
Бриджес, человек средних лет, в бархатной ермолке,
с тонкой дешевой сигарой в зубах, поднялся навстречу
фермеру из-за барьера конторы, и они обменялись не
слишком любезными приветствиями.
— Так вот... — несмело начал Льюистон после
короткого молчания.
— Так вот, Льюистон, — сказал торговец. — Я не
могу купить вашу пшеницу дороже, чем по
шестьдесят два.
— Шестьдесят два?
— Это все чикагские цены, Льюистон. Траслоу
только и делает, что гонит цену вниз. Он и вся эта клика
Медведей, вот кто нас режет. Сегодня утром цепа опять
упала. Только что получили телеграмму.
—- Боже ты мой, — пробормотал Льюистон,
обводя комнату невидящим взглядом. — Значит... значит,
я разорен. Я не могу дольше держать зерно, ведь
надо и за храпение платить и...- и... Бриджес, честное
слово, не знаю, как я теперь выпутаюсь. Шестьдесят
два цента за бушель! Да мне самому эта пшеница
обошлась почти по доллару бушель, а ваш Траслоу... —
он безнадежно махнул рукой и резко отвернулся.
Потом он вышел на улицу, отвязал лошадь, сел в
двуколку и, ничего не видя вокруг, едва удерживая в
безвольных, сразу ослабевших руках скользкие,
дергающиеся вожжи, медленно поехал домой, на ферму.
Жена издали увидела его и вышла встретить к
амбару.
— Ну? — спросила она.
— Эмми, — сказал он, слезая с повозки, и поло-
159
жил руку ей па плечо,,— Эмми, придется нам сделать,
как предлагал Джо. Уедем в Чикаго. Нас обобрали
дочиста.
Бык гонит цену вверх —
пшеница по доллару десять
«...и далее вышеназванный представитель второй
договаривающейся стороны обязуется продавать эту
пшеницу в иностранных портах, поскольку между
представителями сторон было условлено, что
вышеупомянутая пшеница передается и продается
представителю второй стороны исключительно для -экспорта,- а
не для потребления или продажи в пределах
Соединенных Штатов и Канады».
— Ну вот, мистер Гейтс, теперь подпишитесь за
мистера Траслоу, и как будто на этом можно кончить, —
сказал Горнунг, дочитав документ.
Горнунг подписал оба экземпляра контракта и
передал их Гейтсу, который и подписался на них.за
своего клиента и шефа Траслоу, Великого Медведя, — так
его называли с тех пор, как он начал борьбу против
корнера* Горнунга. Горнунг вызвал секретаря, тот
заверил подписи; Гейтс положил договор в кожаный
саквояж и' поднялся, разглаживая шляпу.
— Вы еще должны передать нам сертификаты на
зерно, — начал Гейтс.
— Я не позже полудня пришлю человека в контору
Траслоу, — перебил его Горнунг. — Платить можете
акцептованным чеком через Иллинойский банк.
Когда дверь" за Гейтсом закрылась, Горнуиг,- сидя
за своим столом и рассеянно поглядывая на окна кон-
' торы, еще довольно долго думал о совершенной
сделке. Он только что продал Траслоу по доллару десять
центов бушель сто тысяч из двух с лишним
миллионов бушелей пшеницы, которыми он, Горнунг, мог
распоряжаться или фактически владел. И на минуту у
него возникло сомнение: не благоразумнее было бы
все-таки одним мощным ударом рогов добиться
полной финансовой гибели Великого Медведя? Он заста-
-* Корнер — биржевая операция, состоящая в скупке
наличных запасов какого-нибудь товара с целью повышения цен на него.
'160
пил его заплатить сто тысяч долларов. На эту сумму
Траслоу был платежеспособен. Может, лучше было бы
назначить запретительную цену и вынудить Медведя к
банкротству? Правда, Fopujjpr тогда не получил бы
денег своего противника, но зато Траслоу сошел бы со
сцены, а этой цели, думал теперь Горнунг, всегда
следует добиваться упорно, неустанно, не жалея сил. Раз
умерев, Траслоу не воскреснет, а раненый, доведенный
до отчаяния, Медведь пойдет на все.
— Но если ему не удастся достать пшеницы, —
пробормотал Горнунг, взвесив все эти доводы, — он
ничего не сможет мне сделать. А пшеницы ему не
достать. Об этом я позаботился.
Ибо Горнунг был хозяином рынка. Еще в феврале
этого, года на площадке биржи стало ощущаться,
присутствие «неизвестного Быка». К середине марта в
торговых бюллетенях газет заговорили о «мощной клике
повышателей»; еще через несколько педель создалось
поразительное положение дел, выражаемое
магической формулой: «пшеница по доллару», а первого
апреля, когда цену взвинтили до доллара и десяти
центов за бушель, Горнунг раскрыл свои карты, и уже по
слухи, а определенные и достоверные сведения, что и и
майскую пшеницу на чикагской хлебной бирже
составлен корнер, облетели-.весь мир от Ливерпуля до
Одессы и от Дулута до Буэнос-Айреса.
По глубокому убеждению ветеранов биржи,
Траслоу сам отдал победу в руки Горнунга. Великий
Медведь зарвался и, возомнив себя всемогущим, сбил
цену на несколько центов больше, чем следовало. Это и
погубило его. Пшеница упала до шестидесяти двух
центов, — в данное время и при данных
обстоятельствах цена ненормальная. Последовала реакция, и самая
яростная. Горнунг понял, что настал подходящий
момент, взялся за -Дело и в несколько месяцев в свою
очередь добился господства на рынке, скупив всю
пшеницу и буквально выгнав клику Медведей с площадки
биржи.
В тот же день, когда Траслоу было передано сто
тысяч бушелей, Горнунг встретил в клубе своего
маклера.
— Ну, — сказал тот, — спустили-таки эту партию
зерна мистеру Траслоу?
Горнунг кивнул; а маклер продолжал:
11 Золотой мираж /6/
— Не забудьте, что я с самого начала был против
этого. Я знаю, вы заработали больше ста тысяч. Но
мне было бы куда спокойнее, если бы мы потеряли
вдвое больше, а Траслоу прихлопнули бы насмерть.
Держу пари на что угодно, он еще возьмет с нас свое.
— Гм!..- — промычал шеф. — А страховка этих ста
тысяч бушелей, а плата за хранение, а фрахт? Не
продай мы их, ведь за все это тоже пришлось бы платить.
Но маклер упрямо мотнул головой и не сдавался.
— Не видать мне покоя, — сказал он, — пока
Траслоу не вылетит в трубу.
Биржа
Когда Гоинг поднимался по ступеням к пшеничной
площадке, прозвучал колокол; сотни выкриков
быстро, как следующие друг за другом- взрывы,- слились в
мощный рев, воздух наполнился шарканьем и топотом
ног, сотни людей устремились вниз, к центру
площадки, сотни рук нетерпеливо взлетали над темной
массой толпы, официальный счетчик далеко высунулся
из своей клетки на краю площадки, чтобы
расслышать первую цену, — новый день битвы начался.
С того дня, как Траслоу были проданы те сто
тысяч бушелей пшеницы, «молодчики Горнунга»
неуклонно взвинчивали цену, и в это утро она дошла до
полутора долларов. Это была цена Горнунга. Больше
ни у кого продажной пшеницы не было.
Но не прошло и десяти минут после удара
колокола, как Гоинг, вне себя от изумления, услышал на
другой стороне площадки выкрик:
— Даю майскую по доллару пятьдесят!
Гоинг в это время стоял между Кимбарком и Мэр-
риамом; все трое были «молодчиками Горнунга», и
их ответное «продано» прозвучало в унисон, словно
ответил один человек. Они не успели подумать, что
случилось что-то странное. Это придлло потом.' Ответ
на предложение последовал бессознательно, как
рефлекс, и почти так же мгновенно; и не успела еще
площадка сообразить, что произошло, как Гоинг уже
записал у себя на карточке сделку на тысячу бушелей,
и полторы тысячи долларов перешли из рук в руки. А
162
между тем это было поразительно:' все наличные
запасы пшеницы охвачены корнером, Горнунг —
хозяин 'рынка, непобедимый, неприступный, — и все же
кто-то решил, продавать, какой-то Медведь осмелился
поднять голову.
— Кто это предложил, — кажется, Кеннеди? —
спросил Кимбарк, в то время как Гоинг записывал
сделку. — Этот Кеннеди, знаете, он здесь недавно..
— Да. Как вы думаете, для кого он работает?
Кому охота продавать на срок* на этом этапе борьбы?
— А может быть, у него еще есть пшеница?
— Пшеница! Милый мой, где ему взять пшеницу?
— Черт его знает, как будто негде. Майская вся
у нас на счету... Тише! Вот он опять начинает.
— Даю тысячу майской по доллару пятьдесят! —
заорал маклер-понижатель, выбросив вперед руку с
поднятым .пальцем, чтобы показать количество
предлагаемых партий. .На'этот раз было ясно, что он ведет
атаку именно на .молодчиков Горнунга: не обращая
внимания на теснящихся вокруг него маклеров, он
посмотрел через площадку туда, где Гоинг и Кимбарк
кричали: «Продано! Продано!», и кивнул головой.
Гоииг опять записал сделку: и либо запасы
Горнунга пополнились двумя тысячами бушелей майской
пшеницы, либо счет Горнунга в банке возрос по
меньшей мере на три тысячи долларов из денег какого-то
неизвестного Медведя.
Последнее время повышатели были так уверены в
своей победе, что даже перестали интересоваться
цифрами на доске бюллетеней. Но теперь один из
подручных Гоинга подбежал к нему с известием, что на этой
доске значатся полученные в то утро в Чикаго
двадцать пять тысяч бушелей, причем получены- они не на
имя Горнунга. Кто-то завладел запасами пшеницы,
которые клика Горнунга проглядела, и теперь
наводнял ими рынок.
— Дайте знать шефу, — сказал Гоинг через плечо
Мэрриаму.
Тот выбрался из толпы и нацарапал на
телеграфном бланке:
«Сильное понижательное движение — новый чело-
* Спекулятивная номинальная (без наличи'я товара) сделка,
в расчете на повышение цены на данный товар.
11* - 163
век — Кеннеди — продает по пять партий — Чикаго
получено двадцать пять тысяч».
Телеграмма ушла, а через несколько минут
последовал ответ, энергичный, по-военному краткий:
«Поддерживайте курс».
Гоинг повиновался. Мэрриам и Кимбарк
последовали его примеру, а новый маклер все швырял в них
партиями пшеницы по тысяче бушелей.
— Даю майскую пшеницу по доллару пятьдесят...
даю майскую... даю майскую.
Минута раздумья, миг колебания, малейший намек
на слабость — и курс бы дрогнул. Но они держались
почти четыре часа, скупая все предложения,
поддерживая постоянную связь с шефом и черпая
спокойствие и бодрость в его неизменном кратком приказании:
«Поддерживайте курс».
К концу биржевого дня они скупили все двадцать
пять тысяч бушелей майской пшеницы. Положение
Горнунга было прочным, как скала, и заключительная
цена была та же, что и утром, — полтора доллара.
Но о событиях этого дня говорила вся Лассаль-
стрит. Кто стоит за этим вторжением? Что означает
эта неожиданная продажа? Уже много недель сделки
на площадке были чисто номинальными. Траслоу,
Великий Медведь, со* стороны которого можно было
ожидать наиболее серьезной атаки, давно уехал на свою
виллу па Женевском озере, в Висконсине, заявив, что
он окончательно ушел с рынка. Каждый день он ездил
удить окуней.
4
Окружная
Однажды в середине месяца, д когда таинственный
Медведь выбросил на рынок уже около
восьмидесяти тысяч бушелей пшеницы, у Горнунга в библиотеке
состоялось совещание. В нем участвовал маклер
Горнунга, а также некий шустрый человечек, имя
которого — Сайрус Райдер — значилось в платежной
ведомости одного известного сыскного агентства. Больше
получаса сыщик говорил, а двое остальных слушали
его внимательно и серьезно.
— И тогда, т—. закончил * Райдер, — я переоделся
164
бродягой и стал ездить зайцем по Окружной дороге*
Знаете эту линию? Она идет вокруг Чикаго. Владеет
ею Траслоу. Да? Ну так вот, тут я и стал кое-что
понимать. Я заметил, что вагоны под некоторыми
номерами — 31034, 32190, — впрочем, это неважно, —
словом, что эти вагоны, как только они прибывали,
всегда переводили на подъездной путь к главному
элеватору мистера Траслоу — элеватору Д. Вагоны с
пшеницей подтягивали к элеватору, а потом опять
выводили на линию. ' Я и приметил один такой вагон и
залез в него. И — хотите верьте, хотите нет — этот
вагон гоняли по Окружной раз за разом/ и он снова и
снова подходил к элеватору Д, и в нем все время
была одна и та же пшеница. Там зерно каждый раз
подвергали осмотру — хитро было придумано, будьте
покойны, — и выправлялись сертификаты, как будто
оно прибыло из Канзаса или Айовы.
— Одна и та же пшеница? — перебил его
Горнунг,
— Одна и та же пшеница — ваша пшеница, та,
которую вы продали Траслоу.
— О черт! — воскликнул маклер Горнунга. —
Значит, Траслоу не вывез ее за границу?
— За границу! Он. просто возил ее вокруг Чика:
го, *— знаете, как статисты бегают в мюзик-холле:
вокруг да вокруг, чтобы казалось, что это все новые
люди, — и продавал ее обратно вам же.
— То-то мы не могли понять, откуда взялось
столько пшеницы.
— Купил у нас по доллару десять, а нас заставил
купить — нашу же пшеницу — по полтора.
С минуту Горнунг и его маклер молча смотрели
друг на друга. Потом Горнунг ударил кулаком по
ручке кресла и оглушительно захохотал. Маклер
удивленно воззрился на него, а потом и сам .последовал его
примеру.
— Попались, попались! — кротал Горнунг в
восторге. — Честное слово, точно в оперетке Гилберта и
Салливэна. А мы-то — боже милостивый!.. Билли,
руку! Почет и уважение нашему знаменитому другу
Траслоу. Он еще будет когда-нибудь президентом
Соединенных Штатов. А? Что? Подать на пего в суд? Ну
нет.
— Как бы там пи было, он взял с нас хороший
165
куш, — заметил маклер, снова становясь серьезным.
— За такое, Билли, стоит и заплатить.
— Придется как-то возместить потерю.
— Ну что ж,-мы вот как поступим: вы ведь
собирались на будущей неделе вздуть цену до доллара
семидесяти пяти и по этой цене продавать.
— Нельзя! Это нам теперь не по средствам.
— Правильно. Так вот, .мы пойдем дальше: мы
поднимем пшеницу до двух долларов, а потом уже начнем
продавать.
— До двух, так до двух, — согласился маклер.
5
Хлебная очередь
Улица была очень темная и совершенно безлюдная.
Этот район на южной стороне города, недалеко от
реки Чикаго, был занят главным образом оптовыми
складами, и к вечеру всякая жизнь в нем замирала. Эхо
там спало чутким сном: от малейшего шума, от самых
легких шагов оно просыпалось и гулко носилось по
улицам между рядами домов со спущенными
железными ставнями. Светилась только бокозая дверь некоей
«Венской» пекарни, где в час ночи всякий, кто
попросит, мог получить булку. Каждый вечер часов с
десяти к этой двери начинали стекаться бездомные, парии
города. Они собирались быстро и постепенно
выстраивались в очередь. К полуночи эта очередь уже
занимала ярдов сто в длину, вытягивалась чуть ли не на
целый квартал.
Часов в десять вечера Сэм Льюистон подошел и
молча занял место в конце очереди; руки его были
засунуты в карманы, локти прижаты к бокам, воротник
пиджака поднят для защиты от мелкого, словно
повисшего в воздухе дождя.
Когда Траслоу, Великий Медведь, согнал цену на
пшеницу до шестидесяти двух центов бушель и
Льюистон понял, что оставаться на ферме больше не к чему,
он отдал всю свою собственность кредиторам и,
поставив крест на землепашестве, навсегда уехал из
Канзаса; жену он оставил у ее сестры в Топике, пообещав
выписать ее к себе, как только найдет постоянную ра-
165
боту. Он приехал в Чикаго -и стал рабочим'. У его
брата Джо была небольшая шляпная фабрика на Арчер-
авеню, и некоторое время Льюистон имел там скудный
заработок. Но потом начались всякие трудности, —
время было тяжелое, фабрика не вылезала из долгов;
с отменой ввозной пошлины на фетровые изделия
рынок оказался завален дешевым бельгийским и
французским товаром, и в конце концов брат Джо
ликвидировал свое дело и уехал в Милуоки.
Оставшись без места, Льюистон стал бесцельно
слоняться по Чикаго, работал, когда попадалась
работа, получал когда доллар, когда десять центов и
опускался все ниже и ниже, пока, наконец, ноги его не
завязли в тинистом дне, и волны.с грохотом
прокатились над ним, поглотили и закрыли от него дневной
свет, и скамейка в парке стала его домом, ..а «хлебной
очередь» — главным источником пропитания.-
Он стоял, окутанный пеленой моросящего дождя,
промокший, отупевший от усталости. Впереди
и,позади него ждали другие. Никто не разговаривал. Не
слышалось ни звука. Улица была пуста. Стояла такая
тишина, что шум трамвая на соседнем проспекте
поражал, как "долгие, гулкие взрывы, которые
возникали, казалось, неведомо где и кончались где-то очень,
'очень далеко. Дождь все моросил. Наконец пробило
полночь. ' ' .
Было что-то зловещее и значительное в этой
нескончаемой веренице темных фигур, безмолвно
жмущихся друг к другу; толпа, но какая тихая! Плотная,
молчащая очередь покорно ждет на широкой,
пустынной ночной улице; ждет без единого слова, без
движения, под покровом ночи и мутной пелены дождя.
Профессиональных нищих в этой очереди было
немного. Она почти сплошь состояла из рабочих, уже
давно потерявших работу, затянувшиеся «тяжелые
времена», неудача, болезнь вынудили их сидеть сложа
руки. Для них эта «хлебная очередь» была спасением:
им хотя бы не грозила голодная смерть. Когда не
было никакой работы, она поддерживала их силы, была
как маленький островок над черной стремниной, где
они могли перевести дух перед новым прыжком в
глубину.
В эту дождливую ночь молчащим голодным людям
кгзалось, что ожиданию не будет конца; но вот^-впере-
167
ди началось какое-то движение. Очередь дрогнула.
Боковая дверь отворилась. Наконец-то! Сейчас будут
раздавать хлеб.
Но вместо знакомого пекаря в белом фартуке и
наполненных доверху корзин, в дверях появилось
совершенно новое лицо: молодой человек, по виду —
конторский служащий. В руках у него был большой лист
бумаги, который он прикрепил кнопками к двери с
наружной стороны. Потом он снова скрылся в пекарню
и запер за собой дверь.
Щемящая дрожь отчаяния, смутное, невыразимое
предчувствие беды пробежало из конца в конец
очереди. Что там случилось? Те, кто стоял позади, хлынули
вперед, чтобы прочесть объявление; горькое, гнетущее
чувство сжимало им сердце.
Очередь распалась, превратившись в бесформенную
толпу, и эта толпа устремилась вперед и сгрудилась
перед закрытой .дверью. Льюистон вместе с другими
протолкался вперед, чтобы прочесть объявление. Вот
что он прочел:
«Ввиду того что цена на пшеницу поднялась до
двух долларов, раздача хлеба из этой пекарни
прекращается впредь до дальнейшего уведомления».
Онемевший, пришибленный Льюистон пошел прочь.
До утра он бродив по улицам, без цели, не глядя,
куда идет. Но он не знал, -.что счастье, наконец,
улыбнулось ему. За ночь колесо его судьбы, скрипнув,
повернулось вокруг своей оси, и уже утром Льюистон
получил работу в партии метельщиков. Со временем его
сделали сменным десятником, потом помощником
инспектора, потом инспектором, и он стал разъезжать в
красном фургоне на резиновых шинах и получать не
просто заработную .плату, а жалованье. Была
выписана в Чикаго жена, и жизнь началась заново.
Но Льюистон не забыл. Он начал, правда еще
смутно, разбираться в окружающей жизни.-Его
захватили зубцы и колеса огромной, жестокой машины, и ом
увидел — ясно увидел, — как она действует. Из всех,
кто в ту дождливую июньскую ночь напрасно ждал
хлеба у «Венской» пекарни, едва ли кому-нибудь,
кроме него, удалось снова всплыть на поверхность. А
сколько безвозвратно увлекло в пучину? Страшный
вопрос; он не решался отвечать на него.
Он видел начало и конец крупной операции с пше-
168
ницей — битву между Быком и Медведем.
Появившиеся впоследствии в чикагских газетах сообщения о том,
как Траслоу предпринял ответный маневр — продал
Горнунгу его же пшеницу, — восполнили ту часть этой
истории, которой он сам не был свидетелем. С одной
стороны, нищает фермер — производитель пшеницы, с
другой,- — рабочий, потребитель, пшеницы. А между
ними стоят биржевики — люди, в глаза не видавшие
пшеницы, которой они торгуют; они продают и
покупают хлеб всего мира, ставят на карту пищу целых
народов, плутуют, мошенничают, совершают темные,
сомнительные сделки, а потом легко сговариваются
между собой и идут своим путем, веселые, довольные,
могучие, несокрушимые.
С. Крейн
ТЕМНО-РЫЖАЯ СОБАКА
Ребенок стоял на углу улицы. Прислонившись
плечом к высокому дощатому забору, он раскачивался
взад и вперед и с безмятежным видом шаркал ногой'
по гравию.
Солнце 6р1ло в камни мостовой, и ленивый летний
ветер клубил над улицей желтую пыль. Едва видные
в пыли, дребезжа, двигались повозки. Ребенок стоял,
сонно поглядывая вокруг.
На тротуаре появилась маленькая темно-рыжая
собачонка. Она бежала, ковыляя, с озабоченным видом.
Обрывок завязанной вокруг шеи веревки волочился за
ней по тротуару. Собачонка невзначай наступила
лапой на веревку и споткнулась.
Она остановилась напротив ребенка, и они
посмотрели друг на друга. С минуту собачонка находилась
в нерешительности, потом робко вильнула хвостом,
делая попытку завязать знакомство. Ребенок протянул
руку и поманил собаку. Она с виноватым видом
подбежала ближе, и между ними произошел обмен
любезностями в виде дружеских шлепков и ответных пови-
ливалий хвостом. Во время этой церемонии
собачонка с каждой минутой все "больше приходила в раж,
пока, наконец, одним из наиболее восторженных
прыжков чуть не опрокинула ребенка на землю. Тогда
ребенок с размаху ударил собаку по голове.
Этот поступок, казалось, удивил, ошеломил и до
глубины души потряс темно-рыжую собачонку. В
полном отчаянии она распласталась у ног ребенка. Когда
удар повторился, сопровождаемый сердитыми
ребячьими упреками, она перевернулась на спину и как-то
на особый манер поджала лапы. В то же время ее
глаза и уши робко молили о прощении.
Она Еыглядела^так комично, лежа на спине и не-
170
лепо поджав лапы, что это показалось ребенку очень
забавным, и он несколько раз легонько шлепнул ее в
знак поощрения." Но темно-рыжая собачонка отнеслась
к этому совершенно серьезно и, видимо, сделала вывод,
что повинна в очень тяжком преступлении, так как
начала сокрушенно извиваться и проявлять свое
раскаяние всеми доступными ей способами. Она просила,
она молила, она снова и снова взывала о
снисхождении.
Наконец эта забава наскучила ребенку; он
повернулся и пошел домой. Собачонка все еще продолжала
умолять. Лежа 'на спине, она скосила глаза вслед
удалявшемуся ребенку.
Потом вскочила и побежала за ним. Ребенок
неторопливо брел по направлению к дому, то и дело
останавливаясь, чтобы обследовать различные
интересующие его предметы. Во время одной из таких
остановок он заметил, что темно-рыжая собачонка, как тать,
крадется за ним по пятам.
Ребенок поднял палку и ударил своего
преследователя. Собачонка легла на спину и взмолилась о
пощаде. Она лежала так до тех пор, пока ребенок не
перестал ее бить и не пустился снова в путь. Тогда она
вскочила неуклюже и возобновила преследование.
По дороге домой ребенок несколько раз
оборачивался и бил собаку, размахивая руками и заявляя во
всеуслышание, что он ее знать не хочет, что она
совсем никудышная собачонка и с ней даже поиграть
неинтересно. За все эти свои недостатки собачонка тут
же просила прощения и красноречиво выражала
раскаяние, но продолжала украдкой следовать за ребенком.
Она принимала все более и более виноватый вид и
кралась, как преступник, припадая к земле.
Ребенок подошел к двери дома. Собачонка усердно
ковыляла за ним на расстоянии нескольких шагов.
Когда ребенок снова обернулся к ней, она была так
взволнована и пристыжена, что опять забыла про
веревку, болтавшуюся на шее. Зацепившись за нее лапой,
она ткнулась носом в землю.
Ребенок уселся на ступеньках лестницы, и у него
вторично состоялась беседа с собакой. Собачонка
лезла из кожи вон, стараясь ему понравиться. Она с
удивительной непринужденностью проделала несколько
прыжков, и ребенок неожиданно убедился, что зто
171
стоящая собака. Он быстро подскочил к ней и жадно
ухватился за веревку.
Он втащил своего пленника в подъезд и повлек
наверх по бесконечным полутемным лестницам.
Собачонка старалась изо всех сил, но она была такая
маленькая и слабая, что ковыляла по лестнице с величайшим
трудом и не на шутку перетрусила, когда увлеченный
своей'затеей ребенок чересчур уж резво полез кверху.
Ей представилось, что ее влекут навстречу какой-то
мрачной неизвестности. Глаза у нее стали совсем дикими
от ужаса. Она неистово замотала головой и уперлась
лапами в ступеньку.
Ребенок удвоил свои старания, и между ними на
лестнице произошла схватка. Победу одержал
ребенок, потому что он был весь во власти своей идеи и
потому что собачонка была очень уж маленькая. Он
добрался, наконец, со своей добычей до дверей
квартиры и победоносно перетащил собачонку через порог.
В комнате никого не было. Ребенок сел на иол и
предложил собаке перемирие. Оно было немедленно
принято. Собачонка с обожанием смотрела на своего
нового приятеля. Вскоре они уже были закадычными
друзьями.
Когда собрались остальные члены семейства, они
подняли ужасный крик. Собачонку рассматривали со
всех сторон, критиковали и йсячески поносили.
Потоки презрения изливались на' ее голову; она была
совершенно обескуражена и сидела, поникнув, как
погибающее от засухи растение. Но ребенок с упрямым
видом вышел на середину комнаты и принялся
отчаянно вопить, отстаивая свою собаку. В ту минуту, когда
он, обхватив ее руками за шею, ревел что было мочи
в знак протеста, глава семейства, возвратившись с
работы, вошел в комнату.
Родитель пожелал узнать, какого черта этот
поросенок так визжит. Ему очень длинно и многословно
разъяснили, что это дьявольское отродье желает
ввести в дом какую-то непотребную собачонку.
Состоялся семейный совет. От него зависела участь
собачонки, но она совершенно не уделила ему
внимания — она деловито жевала подол платьица ребенка и
была всецело поглощена этим занятием.
Совещание длилось недолго. Глава семейства был
в этот вечер, как видно, весьма не в духе, и лишь толь-
172
ко он убедился, что изумлению и негодованию его
домочадцев не будет границ, если эта собака останется
в доме, как тут же постановил, что так тому и быть.
Ребенок, тихонько всхлипывая, забился со своим
другом в самый укромный угол, чтобы потолковать по
душам, а отел семейства тем временем усмирял яростное
возмущение своей.супруги. Так темно-рыжая собачонка
сделалась членом семьи.
Ребенок был неразлучен с собакой и покидал ее,
только когда ложился спать. Он стал ее покровителем
и другом. Если взрослые давали собачонке пинка или
бросали в нее чем попало, ребенок принимался
неистово и оглушительно протестовать. Как-то раз, когда
ребенок, протягивая вперед ручонки и заливаясь
слезами, с громким негодующим криком бросился на
защиту своего друга, ему в голову угодила тяжелая
кастрюля, которой запустил отец, взбешенный якобы
недостатком учтивости со стороны собаки. С того
времени тяжелыми предметами -стали швырять в
собачонку с большей осмотрительностью. Собачонка, со своей
стороны, научилась так искусно изворачиваться, что
пинки и метательные снаряды далеко не всегда
попадали в цель. В маленькой комнатке, где находились
печь, стол, конторка и несколько стульев, она
действовала как искусный стратег, увертываясь, притворно
нападая и снова отступая за мебель. Она умела
заставить четырех людей, вооруженных щетками, палками
и пригоршнями угля, изощряться в изобретательности,
чтобы задать ей трепку. И если даже это им
удавалось, они очень редко могли нанести ей серьезные
увечья или хоть сколько-нибудь заметные повреждения.
Но в присутствии ребенка этих сражений не
происходило. Было установлено, что как только
принимались мучить собаку, ребенок поднимал рев, а стоило
ему начать, он впадал в такой раж, что утихомирить
его уже не было никакой возможности, и благодаря
этому собачонка имела в его лице надежную защиту.
Но не всегда ребенок был поблизости. По ночам,
когда он спал, его рыжий приятель поднимал в каком-
нибудь темпом углу дикий жалобный вой — крик
беспредельного одиночества и отчаяния, который дрожью
и рыданиями отдавался по всему двору, заставляя
людей разражаться проклятиями. В таких случаях
рыжего солиста немедленно загоняли в кухню, употребляя
173
для этой цели самые разнообразные предметы
домашнего обихода.
Бывало, что и сам ребенок бил собаку, хоть нельзя
сказать, чтобы он имел для этого достаточные
основания. Но собачонка всегда принимала эти побои с
виноватым и покорным видом. Она была самой
преданной собакой, и ей в голову не приходило изображать
невинную жертву или замышлять месть. Она терпела
колотушки с глубоким смирением, и лишь только они
прекращались, уже все прощала своему другу и
готова была лизать его руки своим маленьким красным
языком.
Если у ребенка приключалась какая-нибудь беда и
сердце его разрывалось от горя, он забирался под стол
и клал свою измученную головенку на спину собаки.
Собака нецзмснно была полна сочувствия. Ома никогда
не пользовалась случаем, чтобы напомнить своему
другу те незаслуженные побои, которыми он
награждал ее под горячую руку;
С другими членами семейства 'у собаки не
установилось сколько-нибудь заметной близости. Она
испытывала к ним явное недоверие,- и страх, который ее
охватывал, как только кто-нибудь приближался к ней,
раздражал всех до последней степени. Они отчасти
вознаграждали себя тем, что морили собаку голодом, но ее
друг-ребенок вскоре научился заботиться о ее
пропитании, а если он иногда и забывал о ней, собака до-
водьно успешно обслуживала себя сама.
Итак, собачонка преуспевала. У нее появился
такой оглушительный лай, что оставалось только
удивляться, как такой крохотный клубочек рыжей шерсти
мог его издавать. Она перестала выть по ночам.
Иногда, правда, она начинала вдруг, словно от боли,
повизгивать во сне, но это, вероятно, происходило лишь в тех
случаях, когда ей снились гигантские яростные псы,
грозно щелкавшие на нее зубами.
Ее привязанность к ребенку росла с каждым днем,
пока не превратилась в нечто -возвышенное. Он
появлялся — она виляла хвостом, он уходил — она
погружалась в отчаяние. Она различала звук его шагов
среди всех шумов большого дома. Эти шаги звучали для
нее как призыв.
Их содружество было подобно монархии,
управляемой самосластным деспотом. Этим деспотом был, ко-
нечно, ребенок, но никогда, ни на один миг осуждение
или протест не коснулись сердца его- единственного
подданного. В глубоко скрытых от взора тайниках
собачьей души распускались прекрасные цветы любви,
преданности и непоколебимой веры.
Ребенок нередко предпринимал путешествия в
окрестностях дома с целью обследовать различные
незнакомые места. Обычно его друг деловито трусил
сзади. Иногда, впрочем, собака бежала впереди. В таких
случаях она считала своим долгом ежесекундно
оглядываться назад, чтобы удостовериться, следует ли за
ней ребенок. У нее были самые высокие представления
о чрезвычайной важности этих путешествий. Стоило
посмотреть, какой у нее был вид! Она гордилась своим
положением телохранителя при таком великом монархе.
Но однажды глава семейства напился уж сверх
всякой меры. Он вернулся домой и устроил дикий
дебош,, в котором приняли невольное участие кухонная
посуда, мебель и .его супруга. Это увеселение было в
самом разгаре, когда ребенок в сопровождении темно-
рыжей собачонки вошел в комнату. Они возвратились
из своего очередного путешествия.
Привычный взгляд. ребенка сразу отметил
состояние, в котором пребывал отец. Ребенок юркнул под стол,
зная по опыту, что это относительно безопасное место.
Собачонка, не будучи еще искушенной в таких делах,
не поняла действительного положения вещей. Она с
интересом наблюдала внезапное' исчезновение своего
друга. Оно было истолковано ею так: веселый-прыжокк
Она радостно затопала через всю комнату, чтобы
присоединиться к ребенку. В эту минуту она казалась
олицетворением маленькой преданной собачонки,
спешившей на зов друга.
Тут ее увидел глава семейства. Он испустил
радостный вопль и ударом тяжелого кофейника сшиб собаку."
Собачонка, завизжав от изумления и страха,
скорчилась у его ног, а затем пустилась наутек. Человек
угостил ее вдогонку здоровенным пинком, и она отлетела
в сторону, словно подхваченная стремительным
потоком. Второй удар, кофейником поверг ее на землю.
Тут, подобно храброму рыцарю, с громким криком
появился ребенок. Не обратив никакого внимания на
его вопли, отец, ухмыляясь, приблизился к собаке.
Последняя, получив один за другим еще два пинка, оста-
175
вила, по-видимому, всякую надежду на спасение. Она
перевернулась на спину и как-то на свой собачий
манер поджала лапы. В то же время ее глаза и уши
робко молили о пощаде.
Но отцу семейства пришла охота позабавиться, и
он решил, что было бы неплохо выкинуть собаку за
окно. Он наклонился, схватил животное за ногу и
поднял вверх извивающееся тело. Весело взмахнув им
несколько раз над головой, он с большой меткостью
швырнул собаку в окно..
Появление летящей собаки произвело во дворе
переполох. В доме напротив женщина, поливавшая у
окна цветы, испуганно вскрикнула и уронила цветочный
горшок. Из другого окна с опасностью для жизни
высунулся какой-то человек, чтобы проследить полет
собаки. Женщина, развешивавшая во дворе одежду для
просушки, дико подскочила на месте. Она держала в
зубах булавки п потому прибегла к помощи рук,
чтобы выразить застрявшие в ней восклицания. Она
молча размахивала руками, словно у нее был кляп во рту.
Мальчишки бежали с криком и визгом.
Пролетев пять этажей, темно-рыжее тело глухо
шлепнулось на крышу сарая. Оттуда оно скатилось в
переулок на мостовую.
Наверху ребенок разразился протяжном,
горестным плачем и торопливо, спотыкаясь, выбежал из
комнаты. Он не скоро добрался до переулка — он был
еще так мал, что спускался по лестнице на
четвереньках, становясь обеими ногами на каждую ступеньку
и хватаясь руками за предыдущую.
Когда за ним пришли, он сидел у тела своего темно-
рыжего друга.
Т.. Драйзер
ЗОЛОТОЙ МИРАЖ
Надо увидеть это собственными глазами — иначе не
понять, до чего убог этот суровый край, до чего
скудна каменистая почва, как жалки дома, амбары,
сельскохозяйственные орудия, лошади, скот и даже люди—
особенно люди; да и как могли бы они процветать на
этой земле, приносящей лишь самые жалкие плоды?
Старый судья Блоу первый сделал открытие, что
подлинное богатство округа Тэни*— эго цинк, —
^прочем, до того как был открыт цинк, тут вообще не
приходилось говорить ни о каких богатствах. Однажды l
зимний день, задолго до начала бума, судья стоял
перед заводской печью в далеком К. и внимательно
разглядывал куски руды, которую здесь обрабатывали,
изумляясь ее сходству с камнями и булыжниками,
известными в его родных местах под названием
«пусты ш».
— Что это такое? — спросил он рабочего, который,
отойдя на несколько шагов от пылающей печи,
обнаженной мускулистой рукой вытирал потное лицо.
— Цинк, — ответил тот, проводя по лбу широкой
грязной ладонью.
— В наших краях есть совсем такие же, — сказал
судья, вертя в руках тусклый кусок породы и
разглядывая его со всех сторон. — Точь-в-точь такие же, и
сколько угодно... — И он вдруг замолчал, словно
пораженный какой-то мыслью.
— Ну, если у вас и вправду есть «джек», —
сказал рабочий, пользуясь названием цинка, которое в
ходу на рудниках и заводах, — так это целое богатство.
Этот нам привозят из Сен-Фрэнсиса.
Старый судья постоял в раздумье и медленно
пошел прочь. Он знал, где находится Сен-Фрэнсис. Если
эта руда так ценится, что ее переплавляют сюда с юго-
12 Золотой мираж /77
востока, из района Б., так почему бы не везти ее из
Тэни? А у него в Тэни немало земли...
И врт спустя некоторое время в Тэни и его
окрестностях начались большие, хотя и весьма таинственные
перемены. Сам судья, очевидно занятый какими-то
сугубо личными делами, исколесил всю округу; затем
появились два-три пронырливых агента .— изыскатели и
перекупщики, и вскоре вся местность прямо кишела
ими. Но к этому времени многие фермеры уже
продали за гроши свою землю, о ценности которой они и не
подозревали.
Старик Бэрси Квидер, бедняк и неудачник, прожил
на своей земле сорок лет и даже не подозревал, что
в камнях, по которым вечно спотыкаясь, изо дня в день
ступают его натруженные ноги, как раз и заключено
богатство, то самое богатство, о котором он уныло и
• бесплодно мечтал всю свою жизнь. Для Бэрси земля
всегда была загадкой — он ничего не знал о том, что
в ней скрыто. А между тем эти семьдесят акров/
которые все вместе и каждый порознь стоили ему столько
пота и исторгли столько проклятий из его уст,
хранили в своих недрах неведомые ему сокровища,
сулившие исполнение всех его желаний! Впрочем, под
старость он стал чудоковат, все рассуждал о библии и
ждал близкоро конца света; однако он был еще крепок
и мог потягаться если не с людьми, то с природой.
Весной, летом и даже осенью Квидер изо дня в день
гнул спину на своем бесплодном участке; жесткая
борода его и редкие волосы стояли торчком, узловатые
пальцы впивались в рукоятки плуга, точно когти
хищной птицы; он пахал свое поле, проводя узкие,
неглубокие борозды, царапая, твердую каменистую почву,
которая давно-уже не приносила ему ни малейшего
дохода. Земля едва могла прокормить его — только
этого он теперь ждал от нее и только это получал. Дом,
вернее лачуга, где он жил с женой, сыном и дочерью,
до того обветшал, что не стоило и пытаться подправить
его. Заборы все развалились, кроме ограды,
сложенной из того никудышного камня, который всегда
приводил Квидер а в недоумение: от этого камня нет толку
ни людям, ни животным, одна помеха, — говорил он.
В сарае, сколоченном вкривь и вкось из гнилых досок,
у Квидера хранились лишь одна старая телега да кое-
какой инвентарь, годный разве что па лом. Ветхие,
178
покосившиеся закрома ежеминутно готовы были
рассыпаться. Сорняк и проплешины, каменистая земля и
чахлые деревья, костлявые клячи и такие же
костлявые дети, а вдобавок одиночество и часто нужда —
вот в каком мире он был главою и кормильцем.
Миссис Квидер была под.стать своему мужу —
подходящая спутница для той жизни, на. которую он был
обречен. Дошло до того, что она стала переносить
постоянные лишения с полным равнодушием. Поблизости
не было ни школы, ни церкви, ни клуба, ни хотя бы
соседей, — .и потому она и ее семья жили очень одиноко.
Миссис Квидер была женщина раздражительная,
сварливая, со странностями; голос у нее был пронзительный,
лицо изможденное. Квидер, которого она отлично
понимала — или думала, что понимает, — в известном
смысле был для нее источником утешения: она могла
отвести на нем душу, пилить его, как он выражался;
они часто ссорились, да иначе и быть не могло. Среди
этих унылых полей и развалившихся изгородей чего и
ждать, как не ссор и брани?
— Взял бы ты этот пустыш да сложил бы вон там
изгородь, — наверно в тысячный раз за десять лет
говорит миссис Квидер мужу: речь идет о добрых сорока
кучах первосортной руды, почти чистого цинка,
наваленных Квидером вдоль края ближнего поля. На сей
раз жена заговорила об этом потому, что две тощие
коровы забрались на участок, засеянный кукурузой. А
«пустыш» этот стоил не менее двух тысяч долларов.
И Квидер в тысячный раз отвечает:
— Фу ты, бог ты мой,' да что мне — делать
больше нечего, что ли? Думаешь, эти чертовы камни что-
нибудь стоят? Еще изгородь из них складывать!
Хватит и того, что я оттащил их с борозды, вот что я тебе
скажу.
— Ты скажешь!.. Да ты, старый лодырь, только и
умеешь, что табак жевать, ты... — Далее следует
длинный ряд ругательств, затем один из собеседников
пускает в ход печную заслонку, кочергу или полено
покрупнее, а другой столь же искусно от этого
предмета уклоняется. Семейная идиллия, как видите, плод
глубокого и нерушимого родства душ.
Итак, продолжаем" Жара и дожди сменяли друг
Друга, однообразной чередой проходили .годы, а камни
по-прежнему лежали на поле. Дод, старший из детей
12* П9
Квидера и единственный сын — рослый, костлявый и
нескладный парень, грубиян и тупица, унаследовавший
от своих злополучных родителей .не слишком
приятный и кроткий нрав, — мог бы перетаскать эти груды
камней, не будь он такцм лодырем (так называл его
отец) или вылитым папашей (так говорила мать). И
Джейн, дочь Квидеров, тоже могла бы помочь в этом
деле; но оба — и сын, и дочь — отличались тем же
унылым равнодушием, которое свойственно было их
отцу. И .чему тут удивляться, скажите на милость?
Работали они много, а давала работа мало, радости
видели они еще меньше и не ждали лучшего в будущем;
впрочем, у них хватало здравого смысла, чтобы понять:
будь судьба более милостива к ним, все могло бы
быть по-другому. Но бесплодная борьба*с
неподатливой землей ожесточила их сердца.
— Не пойму, какой толк пахать южный участок,—
говорит Дод в третий раз за эту весну. — На этом
окаянном месте ни черта не растет.
— А ты бы малость поработал на нем, чем считать
ворон да ковырять в зубах и думать невесть о чем.
Может, что и выросло бы, — визгливо откликается
миссис Квидер; озлобленная долгими, бесцельными и
безнадежными спорами, она ко всему придирается,
вечно раздражена и сердита.
— Что толку перетряхивать эти камни, —
возражает Дод, ленивым движением отгоняя муху. — Вся
эта паршивая ферма гроша ломаного не стоит.
И в известном смысле "он прав.
— Чего ж ты не уходишь отсюда? — язвительно
спросил Квидер, не из желания заступиться за свои
владения, а просто так, от скуки. — Раз земля кормит
тебя, стало быть, и работать на ней стоит, вот что я
тебе скажу.
— Кормит! — насмешливо и с досадой фыркнул
Дод. — До сих пор не очень-то она меня кормила.-
Или, может, скажешь, меня чему-учили и я много
хорошего видел на свете? — И он опять замахнулся на
муху,
Старик Квидер почувствовал упрек в словах сына,
но он не считал себя виноватым. Он-то работал.
Однако спорить с'Додом он не стал: Дод молод, силен и
после стольких семейных ссор уже не питает к отцу
сыновнего почтения. Даже наоборот. Мальчишкой Дод
180
вытерпел немало пинков и подзатыльников, - а теперь
он куда сильнее отца и легко одолеет его в любой
стычке: и Квидеру, который прежде властвовал в доме и
знал, что его слово — закон, пришлось отойти на
второе, даже на третье и, наконец, на четвертое место; и
теперь бранью и почти бесполезным брюзжаньем он
добивался лишь очень малой доли уважения к себе.
Но, несмотря на все это, они как-то уживались
друг с другом. А между тем день ото дня — с тех пор
как судья Блоу вернулся в Тэни — все ближе
подступала цинковая лихорадка и с нею невиданный
земельный бум. Люди менее толстокожие ощутили бы, что
на них, словно грозовая туча, надвигается что-то
необычайное, непонятное... Но, на свою, беду, эти
недогадливые владельцы цинковых залежей были слишком
толстокожи. Они все еще нимало не подозревали о том,
что готовилось. Да и как можно было узнать о
чем-нибудь в этой глуши, почти без дорог, куда редко
заглядывал свежий человек. Перекупщики проезжали', либо
севернее, либо южнее, и до сих пор ни один еще не
набрел на богатейший участок, где проживали Квидё-
ры. Он был уж очень в стороне — какой-то скалистый
закоулок, поросший лесом и колючим кустарником.
А затем в одно солнечное июньское утро...
\— Эй, Бэрси! — крикнул Кол Арнолд, ближайший
сосед Квидеров, живший примерно в трех милях от
них, останавливая пару тощих лошадей, запряженных
в расхлябанную повозку, возле поля, где работал. Кви-
дер. — Слыхал, что делается? — Он передвинул языком
табачную жвачку; говорил он^ оживленно, весело глядя
на Квидера с видом человека, собирающегося
сообщить занятную новость.
— Нет, а что? — спросил Квидер. Он остановил
свой старый однолемешный плуг й, подойдя поближе,
облокотился на сваленную на краю поля кучу цинка
и пригладил ладонью редки^ волосы.
— Старик Данк Портер продал свою ферму под
Ньютоном, — таким многозначительным и
торжественным тоном объявил Кол, словно речь шла о
грандиозном сражении или о том, что б'лизится конец света, —
и получил за нее три тыщи долларов.
Он с истинным наслаждением просмаковал эту
Цифру.
— Ишь ты! — негромко произнес Квидер, крайне
181
удивленный. — Три тыщи? — переспросил он, словно
не веря ушам своим. — Да за что же это?
— Говорят, там есть руда, — с важностью
продолжал Арнолд. — И будто этой самой руды во всей
округе • полным-полно. Повсюду. Говорят, вроде наш пус-
тыш и есть руда, — и он легонько стукнул по груде
ничего не стоившего доныне цинка, к которой
прислонился Квидер. —: Вот эта штука и есть руда, «джек>*ее
называют, и она стоит два цента фунт, даже больше,
когда ее перепарят (он хотел сказать «переплавят»).
У тебя тут, видать, ее порядочно. У меня тоже
сколько угодно валяется на участке. Я всегда думал, эта
штука ни на что не годна, а вот, говорят, годна. Я
слыхал от парней, которые побывали в К.; они говорят,
если эту штуку обработать, перепарить и все такое, из
нее можно наделать чего угодно.
Он не знал, что именно делают из цинка, и потому
не стал вдаваться в подробности. Он только
мечтательно прищурился," скривил рот, собираясь сплюнуть
табачный сок, и взглянул на Квидера. А тот, не в
силах осознать неожиданную новость, взял в руки кусок
того самого пустыша, который он прежде так
презирал, и уставился на него. Подумать только, все эти
годы он так мучился, гнул спину и всегда считал, что
этот камень ни на что не годен, — и вдруг
оказывайся, эта штука, если ее перепарить, стоит два цента
фунт! И соседи уже продают свои фермы за
баснословную цену! Его владенье (так выражался" Квидер)
сплошь завалено этим камнем — а ведь это все
равно, что золото! Да вон там, подальше, целые груды его
греют свои горбатые серые спины в жарких лучах
солнца, а в одном месте он подымается из земли
невысокой грядой. Подумать только!-Но хоть думал он
и много, он не сказал ничего, ибо в его отупевшем,
худосочном мозгу зародился и мгновенно расцвел
потрясающий, грандиозный замысел. У него будут деньги,
богатство и благополучие — шутка сказать! Не гнуть
больше спину, не обливаться потом в летнюю жару, всласть
помечтать на досуге, жевать табак сколько душе
угодно, жить в городе, съездить в далекий, таинственный
К., поглядеть на белый свет! Подумать только!
— Ну, я поехал, — сказал наконец АриОлд, видя,
что Квидер не слушает его. — Думаю съездить к Бра-
деру и обернуться до захода солнца. Я с ним сгово-
182
рился: меняю поросенка на сено... — Он стегнул своих
костлявых кляч и покатил по каменистой пыльной
дороге:
Квидер не мог опомниться. Неужели правда, что
Портер продал свою ферму? Однако через' несколько
дней он съездил в Арно — за шестнадцать миль, —
убедился, что это и в самом деле правда, но сохранил
новость в тайне: он лелеял волшебную мечту. Земля
принадлежит ему — не жене и не детям. Долгие годы,
еще до женитьбы, он работал и выплачивал за нее
то деньгами — по нескольку долларов, то кукурузой,
пшеницей, свиньями. А теперь... теперь скоро явится
какой-нибудь из этих странных людей, которые
разъезжают по всей округе с туго набитым кошельком, —
о них рассказывал Арнолд, — и купит его владенье.
Чудеса! Сколько он получит? Наверняка тысяч пять!
Ведь Портеру заплатили три за сорок акров, а у
него — семьдесят. Четыре тысячи он уж во всяком
случае получит: немного побольше, чем Данк. Трудно
высчитать точно, но, как бы там ни было,, он должен
получить больше, че.м Данк. Верней всего, пять
тысяч!
Только одно тревожило его, очень тревожило: мысль
о собственном злобном, жестокосердном семействе.
Упрямый Дод, бестолковая Джейн и сварливая Эмма,
его жена, уж наверно захотят получить свою долю этих
сказочных благ; они даже могут отнять у него все
богатство и вернуть его к прежнему жалкому
существованию, какое он вел долгие годы. Они ведь куда
настойчивее и сильнее его. Он становится стар, даже
немощен, годы тяжкого труда отняли у него силу. А жена
всю жизнь только и делала, что насмехалась и
глумилась над ним, — сейчас ему только это и
вспоминалось. И сын ничуть не лучше. Дочь совсем не любит
его, считает неудачником и лодырем; сама ничего не
делает, но хочет, чтобы он работал все больше и
больше. Если и были когда-нибудь в этой семье любовь и
согласие, они давно исчезли в затхлой атмосфере
озлобленности и нищеты. Разве кто-нибудь из них сделал
для него хоть что-нибудь? Ничего. А теперь они,
конечно, захотят получить свою долю. Он прожил с ними
долгие безрадостные годы и сейчас спрашивал себя:
неужели они посмеют хотя бы заикнуться о дележе? И
все же знал, что они это сделают. Они всегда ссори-
183
лись с ним, изводили его. А теперь, когда в его дверь
стучится богатство, они станут бегать за ним,
подлизываться к нему; пожалуй, еще потребуют, чтобы ой все
отдал им! Как же ему быть? Что делать? Ведь .богат-
"ство почти что у него в руках. Нельзя, упустить его!
Как затравленная крыса, он настороженно озирался и
хорохорился. Он так переменился, что даже домашние
заметили это и удивились, но, еще ничего не зная о
случившемся, приписали это странностям, понятным в
его возрасте.
— Что-то у нас отец зачудил, — сказал однажды
Дод матери и Джейн, когда старик, пообедав, снова
отправился в поле. — Он все стоит у ограды и глазеет
по сторонам, вроде ждет кого или думает о чем.
Может, он малость свихнулся? Как по-вашему?
Дод всегда внимательно приглядывался к отцу,
интересовался его-здоровьем: ведь когда отец умрет,
каждый получит свою долю наследства, а он, Дод, может
быть, станет распоряжаться всем на ферме. И тогда за
него пойдет любая* девушка в округе, сбудется
давнишняя его мечта о женитьбе, заглохшая, почти не
осуществимая при такой тяжкой жизни, полной лише;
ний.
— Да, и я стала примечать, — подтвердила
миссис Квидер. — Какой-то он не такой, как раньше.
Верно, вбил себе что-нибудь в голову. Может, хочет- что
сделать, да не ладится у него; или, может, что
божественное у него на уме... Никогда не угадаешь, что его
разбирает.
Джейн- был.а того же мнения, и разговор на том
закончился. _
А Квидер все раздумывал, как бы решить эту
запутанную задачу: понятно, все дело в том, продавать
землю открыто или тайно. Если удастся, надо продать
тайно, решил он под конец. Ведь от жены и детей'он
никогда ласки не видал, — они ничего лучшего- и не
заслуживают. Ферма — его собственная, разве нет?
Наконец появился перекупщик; он ехал верхом,
одетый по-дорожному, и оглядывал окрестные поля.
Заметив квидеровский участок, где выходила на
поверхность большая жила, он сразу оценил его и оживился.
Самого Квидера в эту минуту не было поблизости — он
ушел куда-то на дальнее поле, но миссис Квидер,
даже не подозревавшая о ценности их земли, а потому
Ш
и не заметившая скрытого огонька в глазах
незнакомца, встретила его довольно любезно.
— Будьте добры, дайте, мне напиться, — попросил
он, когда она появилась на - пороге.
— Пожалуйста, — ответила она в высшей степени
почтительно. Прилично одетый прохожий был в этих
местах большой редкостью.
Старик Квидер с дальнего поля заметил у колодца
незнакомого человека и направился было к дому.
— Из чего это у вас сложены изгороди? —
закинул удочку незнакомец.
— Вот уж не знаю, — сказала миссис Квидер. —
Так, какой-то камень. Мы тут его зовем «пустыш».
Приезжий подавил улыбку, нагнулся и подобрал
один из кусков руды, во. множестве валявшихся под
ногами. Руда была та же, какую он видел кругом, но
только чище, и ее-здесь было куда больше. Никогда
ему не приходилось видеть так много первосортного
цинка и притом почти что на поверхности. Руда
повсюду выходила наружу — полевые работы, морозы и
дожди обнажили ее, тогда как в соседнем районе
приходилось выкапывать ее из-под земли. Эта
разоренная ферма, жалкая одежда миссис Квидер, старик
Квидер, гнущий спину под палящим солнцем, и поля,
не пригодные для земледелия из-за своих сказочных ¦
минеральных богатств, — все это прямо ошеломило
агента.
— Это земля вся ваша? — спросил он.
— Почти семьдесят акров, — ответила миссис
Квидер.
— Не знаете, почем тут акр?
— Не знаю. Я уж давно не слыхала, чтоб у нас кто
продавал землю. Да, по-моему, ей невелика цена.
Перекупщик невольно вздрогнул при словах
«невелика цена». Что сказали бы его друзья и соперники,
если бы знали об этом участке?.. Что, если кто-нибудь
откроет глаза этим людям?.. Вот бы купить ее сейчас
за бесценок, — а это, конечно, можно! По соседству
уже бродят другие агенты. В Арно он обедал за- одним
столом с тремя какими-то, личностями^ должно быть, и
они занимаются -тем" же. Надо заполучить этот
участок, и притом не откладывая.
— Я, пожалуй, пойду потолкую с вашим мужем,—
сказал он, тронул поводья и рысцой поехал прочь, а
Миссис Квидер и Джейн стояли на развалившемся
крыльце в своих мешковатых синих платьях,
раздуваемых ветром, и смотрели ему вслед.
— Чудной какой, правда? '— сказала Джейн. —
Чего это ему надо от отца?
Старик Квидер тем временем взялся было снова за
плуг, но, видя, что к нему пр^иблет-жается чужой
человек, выпрямился и подозрительно уставился на него.
Тот приветливо поздоровался.
— Вы случайно не знаете, не продается ли .тут
поблизости хороший участок под пашню? — спросил
перекупщик после нескольких предварительных
замечаний о погоде.
— А вам земля нужна под пашню? — ехидно
спросил Квидер, испытующе глядя на незнакомца, и по...
этому взгляду приезжий сразу понял, что фермер знает
больше, чем его жена. — Я слыхал, ее нынче
покупают больше из-за руды," руда у нас отыскалась, — и он
сбоку, по-птичьи, взглянул на собеседника, стараясь
уловить, как будет принят его выпад.
Агент хитро улыбнулся и подмигнул.
— Ясно, — сказал он. — Так, по-вашему, здесь
можно добывать руду? А во сколько вы оценили бы
свою землю, если б стали продавать ее под
разработки?
Квидер призадумался. Пара лесных голубей
печально ворковала в отдалении, резко прокричал чер-.
ный дрозд. Наконец старик заговорил:
— Да я еще не знаю, стоит ли продавать-то. — Он
сообразил, что хорошо бы придержать землю и набить
цену, когда найдется побольше охотников купить ее;
но его мучила мысль, что жена и дети тем временем
узнают обо всем и, когда продажа состоится, заставят
его разделить с ними барыши. Поездить по свету и
повидать новые места, уехать от семьи и стать небывало
свободным и счастливым — такие мечты неотступно
преследовали его.
— А рядом с вашей чья земля? — спросил
незнакомец, поняв, что придется оставить надежду купить
этот участок за гроши.
При этих словах Квидера передернуло. Ведь и
соседний участок был богат, рудой, и старик это хорошо
знал.
— Вон та... стало быть... — проворчал он, силясь
186
скрыть досаду. — Это земля Мэрродью, — нехотя
сказал он наконец. Вне всякого сомнения, если он от-
кажется продать свою землю, этот приезжий или еще
кто-нибудь может купить участок у другого фермера,
А все-таки тут вся земля богатая, и его участок не
хуже других. Раз уж Данк Портер получил три
тысячи долларов...
— Если вы не хотите продавать, так, может быть,
сосед ваш продаст, — вкрадчиво заметил приезжий.
Он высказал это предположение рассеянно, спокойно,
почти равнодушно.
Наступило молчание. Квидер размышлял, опираясь
на рукоятку плуга. Ужасно было бы упустить
долгожданное счастье. И однако, несмотря на всю свою
жадность, он не потерялся. Арнолд сказал, что одна
только руда — вот эти камни — стоит два цента фунт, но
Квидер не мог себе представить, что сам по себе
участок, сама земля, не считая скрытой в ней руды,
ничего не стоит. Как же так? Кое-какой урожай oria все-
таки дает.
— Не знаю, — сказал он вызывающе, хотя и
чувствовал себя не слишком уверенно. — Я не слыхал,
чтоб он собирался продавать землю. Да вы спросите
его сами. — Он решил пойти на риск, даже если
придется потом бежать за этим человеком и упрашивать
его; впрочем, он надеялся, что этого не случится.
Найдутся и другие покупатели.
— Не уверен, что мне подойдет ваш участок, —
медленно, тоном полнейшего безразличия сказал
агент, — но я составил бы запродажную на вашу
землю, если бы вы надумали ее продать. Сколько вы
возьмете за все семьдесят акров? Мы могли бы составить
запродажную сроком* на два месяца.
Несчастный фермер не имел ни малейшего понятия
о том, что такое «запродажная», но решил не
признаваться в этом.
— А сколько вы дадите? — спросил он наконец,
сам не зная, сколько запросить.
. — Ну, скажем, двести долларов сейчас и пять
тысяч через два месяца, если мы к тому времени
окончательно сойдемся. — Он предлагал наименьшую
сумму, на которую, по его предположениям, мог
согласиться Квидер; агент знал, какие сделки заключались в
этот день по соседству.
187
Кр не понимая, что такое «запродажная», не
знал, что сказать. Пять тысяч — он с самого начала
думал, что ему предложат эту сумму. Но через два
месяца... Что бы это значило? Если этот человек хочет
купить участок, почему не заплатить сразу наличными,
как заплатили, по словам Арнолда, Данку Портеру?
Он лихорадочно следил за лицом незнакомца, сжимая
рукоятки плуга, и, наконец, почти наобум сказал:
— Я и семь тыщ когда угодно получу, коли захочу
ждать. Вот мой сосед получил три тыщи, а у него на
тридцать акров меньше моего. Тут приходил один,
давал-мне шесть тыщ.
— Что ж, может, и я дам шесть, если окажется,
что земля подходящая.
— Наличными? — в изумлении спросил Квидер и
отшвырнул ногой камень.
— Через два месяца, — ответил агент.
— А-а! — хмуро протянул Квидер. — Я думал, вы
хотите купить теперь.
— Ну нет, — сказал тот. — Я говорю о запродаж-,
ной. Если мы столкуемся, я приеду с деньгами через
два месяца или даже раньше, и мы покончим с этим
делом: шесть тысяч наличными за вычетом задатка.
Понятно, я не обязуюсь непременно купить вашу
землю — только получаю преимущественное право купить
ее в любой день в течение двух месяцев.; а если я за
это время не вернусь, деньги, которые я вам дам
сегодня, — ваши, понятно? И тогда вы можете продать
участок кому-нибудь другому.
— Гм! — буркнул Квидер. Он мечтал о том, чтобы
получить деньги сейчас же и уйти от своих, а тут
разговоры о двух месяцах, и еще неизвестно, чем все это
кончится.
— Ладно, — сказал агент, заметив недовольство
Квидера и решив накинуть немного, чтобы не упустить
выгодную сделку. — А если семь тысяч и сейчас
пятьсот долларов наличными? Ну, как? Семь тысяч через
два месяца и пятьсот сейчас. По рукам, что ли?
Он полез в карман и вытащил туго набитый
бумажник, что привело Квидера в большое волнение.
Никогда он не видывал столько денег, - да притом денег,
которые могли сейчас же перейти в его руки, стоит
ему только захотеть. В конце концов и пятьсот
долларов наличными — поразительная сумма. Чего не сде-
188
лаешь с такими деньгами! А потом — через два
месяца г— еще семь тысяч! Но вот задача — жена и
дети! Если он хочет осуществить свою мечту — бежать
от своих, надо сохранить все в величайшей тайне. Что
будет, если они узнают про эти деньги, хотя бы про
пятьсот долларов? Разве не могут Дод, или жена, или
Джейн, или все втроем отнять их у него, украсть,
пока он будет спать? Еще как могут. Он стоял молча, с
таким растерянным видом, что агент стал опасаться
отказа.
— Вот что я вам скажу, — заявил он, словно
делая фермеру величайшую уступку. — Я вам дам
восемь тысяч и сейчас выложу восемьсот. Ну, как? Это
мое последнее слово, больше я дать не могу. — И с
этими словами он сунул бумажник в карман.
Но Квидер только смотрел на него, до немоты
пораженный и своим неожиданным счастьем и теми
препятствиями, которые он предвидел. Восемь тысяч!
Восемьсот наличными! Уму непостижимо!
— Нынче? — спросил он наконец.
— Да, только вам надо съездить со мной в Арно;
я хочу посмотреть ваши бумаги. Но, может быть, акт
на владение землей у вас. на руках?
Квидер кивнул.
— Ну, тогда, если он в порядке, я "заплачу вам
сейчас же. У меня есть с собой готовый бланк
соглашения; наверно, тут можно найти кого-нибудь, кто его
засвидетельствует. Только надо, чтоб ваша жена тоже
подписала.
Лицо Квидера вытянулось: вот тут-то и
загвоздка — жена и дети!
— И она должна подписывать? —. спросил он
мрачно, в полном унынии. Он был вне себя от отчаяния и
негодования. Столько лет он работал, как лошадь, как
раб! А теперь привалило счастье — и вот, видно, все
пойдет прахом!
— Да, — сказал перекупщик, поняв по лицу и то-'
ну Квидера, что тому вовсе не хочется посвящать в
дело жену, — ее подпись тоже нужна. Мне очень жаль,
если это вам неприятно, но таков закон. Может быть,
вы как-нибудь сщлкуетесь? Почему бы вам не., пойти
и не поговорить с нею?
Квидер замялся. Ему ненавистна была сама мысль
о том, чтобы делиться с женою и сыном. Он, пожалуй,
189
не против Джейн. Но если они обо всем узнают, они
станут приставать к нему и требовать себе большую
часть. Ему придется отбиваться, отстаивать свои
права. И ведь когда у него будут деньги, — если будут,—
ему придется сторожить их, прятать, скрывать от всех.
— Ну, в чем же дело? — спросил перекупщик,
заметив его смятение.. — Жена не хочет, чтобы вы
продавали землю?
— Да нет. Еще как захочет, когда узнает. Только
я никогда и не говорил ей про это. Они с Додом
станут требовать себе большую половину, а ведь это не
их земля, а моя. Я пришел сюда первым. Это была
моя земля, еще когда я и женат-то не был. А жена
никогда ничего не делала, только крутилась без толку да
ругалась со мной.
— Давайте пойдем и поговорим с ней. Может быть,
она не будет упрямиться? Видите ли, по закону ей
полагается только третья часть, разве что вы сами
захотите дать ей больше. Так что у вас останется около
пяти тысяч. Я могу устроить, чтоб • вам достались те же
пять тысяч, сколько бы ни получила ваша жена. —
По всему поведению Квидера перекупщик решил, *что
старику почему-то необходимо получить именно пять
тысяч для себя лично.
И в самом деле, при эт^ словах агента лицо
старика просветлело. Пять тысяч? Да ведь это больше,
чем он, еще час назад рассчитывал получить за свою
землю. Предположим, что и жена получит три
тысячи. Так что ж? Ведь его мечта сбудется!
Он сразу согласился и направился вместе с приез*
жим к дому. Но на полпути остановился и огляделся."
Казалось, рн плохо соображал, что делает. Столько
денег... такие перемены в жизни... только бы дело
выгорело! У негоч голова» шла кругом. В последние годы
он уже не всегда мог рассуждать ясно и трезво;
свалившееся на него богатство, надежды, которые оно
пробудило, и страх потерять его совсем сбили старика
с толку. Он медленно повернулся и обвел горизонт "пу-
. стым, отсутствующим взглядом. Перекупщик заметил
странный блеск в глазах фермера, и у него
мелькнуло подозрение, что старик не в своем уме.
— Что с вами? — спросил он.
Тот, казалось, внезапно пришел в себя.
— Ничего, — сказал он. — Просто я задумался.
190
Агент мысленно спросил себя, насколько законным
будет соглашение, заключенное с помешанным, но
участок был слишком ценный, чтобы беспокоиться о
пустяках. Раз документ будет подписан, хотя бы и
слабоумным, всякая попытка расторгнуть это соглашение
натолкнется на серьезные юридические препятствия.
С покосившегося крыльца Джейн и ее мать с
удивлением смотрели на приближающуюся пару, но Кви-
дер тотчас прогнал дочь, шугнув ее, как забежавшего
в дом цыпленка.
Войдя в единственную комнату, которая служила и
столовой, и спальней, и всем чем угодно, Квидер
сейчас же захлопнул дверь в кухню, куда ушла
Джейн.
— Пошла вон, ¦— пробормотал он, заметив, что она
топчется у самой двери. —'¦ Мне надо поговорить с
матерью, поняла?
Джеш-Г отошла было, но потом снова прижалась
ухом к двери, чтобы подслушать разговор. Однако
отец был настороже и тотчас отогнал ее. Затем он
принялся объяснять жене, в чем дело.
— Вот этот человек... не знаю, как вас звать...
— Кроуфорд, — подсказал перекупщик.
. — Кроуфорд... мис1, ¦' коуфорд... хочет купить
нашу ферму. Я и подумал,\раз на .твою долю тут тоже
кое-что приходится..., третья часть, —
предусмотрительно прибавил он, — нам надо потолковать с тобой.
— Кое-что? — злобно крикнула миссис Квидер, ни
мало не стесняясь чужого человека. — Надо думать,
на мою долю кое-что приходится- Я тут работала, как
каторжная, целых двадцать четыре года. А сколько вы
нам дадите? — резко спросила она перекупщика.
Квидер весь задрожал от жадности. Его отчаянный
взгляд предупредил агента, что правду говорить не
следует.
— А по-вашему, сколько земля стоит?
— Ну, я не знаю точно, — уклончиво сказала
миссис Квидер, боясь продешевить; она решила, что муж
по старости и недомыслию предоставляет ей вести
переговоры. — Тут в округе фермы вроде нашей
продаются нынче чуть ли не за две тыщи долларов.Oj- Она
назвала самую большую сумму, о какой когда-либо
слыхала.
— Это, пожалуй, многовато, — солидно сказал
191
Кроуфорд, упорно не глядя на Квидера. — Обычно
земля в этих местах стоит не дороже двадцати
долларов за акр, а у вас тут, как я понимаю, акров
семьдесят, не больше.
— Так-то так, но у нас земля не плохая, —
возразила миссис Квидер, забыв, что полчаса назад она
говорила совсем другое. — И у нас тут ручей у самого
дома, — добавила она, выдвигая лучший довод, какой
только могла придумать.
— Да, — сказал Кроуфорд, —. я видел. Это,
конечно, тоже кое-что стоит. Стало быть, по-вашему, этой
земле цена две тысячи, так? — И он многозначитель-
Щ подмигнул Квидеру, словно говоря: «здорово
разыграли!»
Миссис Квидер очень довольная, что последнее
слово осталось за нею, обратилась за советом к мужу:-
— Как скажешь, Бэрси?
Квидер, терзаемый сознанием своего двуличия и
страхом, что все откроется, снедаемый * алчностью и
тревогой, растерянно смотрел на жену.
— Да по мне, так земля, конечно, 'этого стоит, —
пробормотал он.
Кроуфорд начал объяснять, что сейчас он хочет
составить запродажную — получить предварительное
согласие владельцев продать ему землю и, если они
сойдутся в условиях и бумага будет подписана, он
даст им немного денег вперед, чтобы скрепить сделку.
Говоря это, он опять хитро подмигнул Квидеру, давая
понять, что тот получит сумму, о которой они
сговорились раньше.
— Если вы согласны, мы сейчас же и покончим
дело, — сказал он вкрадчиво, доставая из кармана
бланк соглашения. — Я только заполню бланк, и вы
оба подпишетесь. . *
Он подошел к некрашеному столу и разложил на *
нем бумагу, а Квидер и его жена с живейшим
интересом следили за всеми его движениями. Оба они не
умели ни читать, ни писать. Квидер не представлял себе,
каким образом or получит свои восемьсот долларов, и
мог только надеяться на изобретательность перекуп-
щика.^Дужа и жену совсем заворожила мысль, что
можно"" продать эту бесплодную, никудышную землю
так быстро и за такую высокую цену и получить самые
настоящие деньги, — они плохо соображали и двига-
192
лись как во сне. I лаза миссис Квидер от жадности
совсем сузились и стали как щелки.
— А сколько же вы дадите задатку? — тревожно
спросила она, с лихорадочным нетерпением глядя на
Кроуфорда.
— Ну, скажем, сотню долларов, — сказал
перекупщик, многозначительно взглянув на Квидера. —
Хватит этого?
Сто долларов! Они жили в такой бедности, что и
эта сумма казалась им целым состоянием. Жене
Квидера, ничего не знавшей о ценности руды на их
участке, эти деньги представлялись невероятным, необъ.
яснимым, с неба свалившимся счастьем, предвестьем
лучших времен. И через два месяца еще две тысячи!
Но тут встал вопрос о свидетеле и о том, как
подписать бумагу. Агент карандашом заполнил бланк
расписки в получении ста долларов и предложил: .
— Теперь подпишитесь здесь, мистер Квидер.
— Да я не умею писать, — ответил тот. — И1 жена
не умеет.
— Когда я молодая была, нас- тут ученьем не
баловали, не до того было, — смущенно улыбаясь,
сказала миссис Квидер.
— Ну что ж, тогда вы просто поставите вместо
подписи по кресту и кто-нибудь засвидетель&вует, что это
ваша -рука. Ваш сын или дочь умеют писать?
Это было новое осложнение, самое неприятное для
обоих: ведь стоит позвать Дода, и он захочет забрать
все дело в свои руки, он такой упрямый и непокорный.
Правда, он умеет подписать свое имя, даже немного
умеет читать, — но хорошо ли будет, если он уже
сейчас обо'всем узнает? Муж и жена подозрительно и
недоверчиво смотрели друг на друга. Что теперь делать?
Из затруднительного положения их вывел грохот
колес на дороге.
— Может быть, там едет кто-нибудь, ktq мог бы
удостоверить ваши подписи? — спросил Кроуфорд.
Квидер выглянул в окно.
— Да, он вроде грамоте знает, — заметил он. —
Эй, Лестер! Поди-ка на минуту. Дело есть.
Грохот прекратился, и через -минуту в дверях
появился фермер Лестер Боте, такой же бедняк, как и
Квидер. Перекупщик объяснил, что именно от него
требуется, и соглашение наконец было подписано;
13 Золотой мираж 193
при этом Ботсу, ничего не слыхавшему *о руде на
участке Квидера, очень хотелось сказать агенту, что тот
может купить под пашню участок получше и притом
дешевле, только он не знал, как заговорить об этом.
Перед тем как подписать соглашение, миссис Квидер
решила внести в дело полную ясность.
— Я получу свою долю сейчас же, да? —
осведомилась она. — Вы мне сейчас заплатите?
Кроуфорд вопросительно взглянул на Квидера, не
зная, как старик отнесется к этому; а тот, охваченный
жадностью и притом хорошо изучив характер жены,
крикнул:
— Ничего ты не получишь, разве что я помру!
Никакой доли тебе не .полагается, раз мы не врозь
живем.
— А коли так, не стану подписывать, — злобно,
огрызнулась миссис Квидер.
— Я, конечно, не хочу вмешиваться, —
примирительно вставил- перекупщик, — но, по-мому, вам лучше
дать жене ее долю -^ тридцать три доллара (он
выразительно посмотрел на Квидера, стараясь вразумить
его), а потом, скажем, треть от двух тысяч — это всего
шестьсот шестьдесят долларов. Стоит ли из-за этого
срывать дело?.1В*ам надо как-то столковаться. Это
выгодная сделка. Всем хватит.
Фермер внимательно выслушал это хитроумное
предложение. В конце концов шестьсот шестьдесят
долларов из восьми тысяч — не так уж много. Не желая
рисковать отсрочкой и разоблачением своей тайны, он
сделал вид, что смягчился, и под конец дал согласие.
Кресты вместо подписей были поставлены и их
подлинность удостоверена Ботсом, сто долларов
наличными отсчитаны и, по желанию миссис Квидер,
разложены на две пачки, соглашение положено в карман
мистера Кроуфорда. Затем перекупщик и Боте
распрощались и уехали, — но сперва Кроуфорд потихоньку
сунул вышедшему с ним Квидеру разницу между
сотней и той суммой, о которой они условились раньше.
Увидев у себя в руках столько денег, старый фермер
уставился на них, словно зачарованный. Он помедлил,
дрожа от мучительной жадности, потом его жесткие,
узловатые пальцы стиснули бумажки, точно когти
ястреба, хватающего добычу.
— Спасибо вам, — сказал он громко, — спасибо! —
194
Он тревожно оглянулся на дверь и понизил голос. — Вы
сперва поговорите со мной, когда приедете в другой
раз. Нам надо быть поосторожнее, а то она
проведает, в чем дело, и не станет подписывать да еще
подымет крик на весь дом.
— Ладно, будьте спокойны, — ответил
перекупщик, очень довольный. Он смекнул, что, раз старик
сам запутывает дело, нетрудно будет обмануть его.
Можно сделать вид, будто эти две тысячи, вписанные
карандашом, и есть настоящая цена его покупки, а
старику Квидеру заткнуть глотку, пригрозив разоблачить
его двойную игру. Впрочем, у него два месяца
впереди, он еще успеет обдумать все это. — Я буду у вас
через два месяца, может быть даже раньше, — и он не
без грации раскланялся, предоставив несчастного
старика одиноким тревожным думам.
Нетрудно догадаться, что это было только начало
тревог Квидера. Дод и Джейн, услышав через
некоторое время от матери о выгодной продаже земли,
заволновались. Деньги*— любые деньги, даже самая
маленькая сумма — пробуждают мечту о достатке, о
приятной, легкой жизни, — кто же насладится этим?
Ведь они тоже работали, они столько гнули спину на
этой земле! Где их доля? Они снова и снова
спрашивали об этом, но тщетно. Мать и отец упорно
твердили им, что надо сперва получить все деньги, а там
видно будет.
Пока они препирались, споря даже из-за такой
маленькой суммы, как сто долларов, возникла новое
осложнение: вскоре Дод узнал, что вся земля кругом
полна руды, что в Эдере — соседнем приходе — и
даже здесь, у них, уже продаются фермы; и яодят
слухи, что Квидер продал свой участок за пять тысяч и
прогадал при этом, потому что земля стоит куда
больше — долларов по двести за акр; стало быть, они
должны бы получить четырнадцать тысяч. Дод сразу же
заподозрил отца и мать в том, что они обманули его
и сестру, что не было никакого предварительного
соглашения и земля окончательно продана, а Квидер, или
мать, или оба вместе скрыли от него и от Джейн
огромную сумму. В доме сразу воцарилась
подозрительность и озлобление.
— Они продали ферму не за две тыщи, а за пять,
вот что они устроили, — объявил однажды Дод сестре
13* 195
в присутствии родителей. — Все нынче знают, чего
стоит эта земля, и они получили не меньше, будь уверена.
— Врешь! — пронзительно крикнул Квидер,
пораженный словами Дода. Как? Мало того, что сын
уличил его в обмане, но и сам он продешевил при
продаже? Значит, он попал в ловушку, из которой нелегко
будет выбраться. — Ничего я не продавал, — сказал
он со злостью. — Лестер Боте был тут и знает, о чем
был уговор. Он тоже подписался.
1 — Может, земля и стоит больше двух тыщ, да тот
человек не хотел давать больше, — пояснила миссис
Квидер; однако, не слишком доверяя мужу, она тут же
подумала, что он, пожалуй, потихоньку сговорился с
тем приезжим. — Может, они с отцом и столковались
по-другому, — добавила она, подозрительно косясь
на Квидера и припоминая вкрадчивую любезность
перекупщика, — да только он мне ничего не сказал.
Помнится, они с отцом битый час толковали о чем-то
у той изгороди, а потом уж пришли сюда. Я и тогда
подивилась: о чем это они?
Она с тревогой спрашивала себя, как бы
исправить дело и получить настоящую' цену.
— Я так думаю, он получил на этом деле больше,
чем говорит нам, — заявил тут Дод, вызывающе и
подозрительно глядя на отца. — Нынче от нас до самого
Арно и по двести долларов за акр земли не купишь,
не мог он про это не знать, да еще земля куда хуже
нашей. Просто он получил деньги и запрятал их, вот
что!
/Миссис Квидер, крайне расстроенная мыслью, что
муж мог так одурачить ее, сочла нужным призвать
небеса во свидетели: она-то во всяком случае никого не
обманывала! Если тот человек предложил или
заплатил больше денег, так она ничего про это не знает. В
свою очередь Квидер был вне себя от страха, от яро-
рости, от ненависти к жене и детям и нежелания
делиться с ними.
'— Ах ты, змееныш! — крикнул он Доду и, вскочив,
кинулся за поленом. — Я 'тебе покажу, прячем мы
деньги или нет! Что ж, по-твоему, я вор?
Но Дод, который был гораздо сильнее старика
отца, одним движением отшвырнул его. Ему уже не впер-
вый раз, к великой ярости Квидера, удавалось без
труда сладить с ним. Старика всегда возмущала гру-
196
бость сына, его наглость и жестокость. Кончилось
тем, что сын вытолкал старика за дверь, а затем мать
стала многословно доказывать Доду и Джейн, что,
насколько ей известно, речь действительно шла только
о двух тысячах и, подписывая бумагу по секрету от
детей, она не желала им ничего худого, хотела только
обеспечить их и себя.
Однако, догадываясь, что муж все-таки обманул ее,
она стала строить планы, как бы ей вместе с Додом и
Джейн перехитрить его. Между тем Квидера душила
злоба; он боялся сына, ненавидел его, со страхом
думал о том, что же будет теперь, когда Дод узнает
правду.4 Как помешать Доду присутствовать при
окончании сделки? А если он не сумеет помешать, как
перекупщик вручит ему деньги, причитающиеся по
тайному уговору? Притом, если он и получит эти деньги,
как знать, не продешевил ли он? Чуть не каждый день
доходят слухи о новых продажах, по более высокой
цене, чем он сторговался.
А миссис Квидер, точно разъяренная наседка,
кудахтала о том, что муж, как ейдно, смошенничал. Но
скрытного старика невозможно было уличить; он по
целым дням старался не бывать дома, вздрагивал, как
заяц, при малейшем шуме, при виде незнакомого
прохожего; когда к нему приставали с вопросами, он либо
отмалчивался, либо отделывался ложью. Полученные
им тайком семьсот долларов он обернул в бумагу,
запрятал в щель между балками в конюшне и заслонил
щель старым бидоном. По нескольку раз на день Кви-
Дер возвращался сюда и, настороженно прислушиваясь
и озираясь, проверял, на месте ли его только что
обретенное богатство.
Поистине что-то зловещее, едва ли не" безумие,
вошло отныне в жизнь этой семьи: мать и дети
замышляли разделаться с отцом, а старый Квидер
бодрствовал ночи напролет, поминутно вздрагивая и
прислушиваясь к каждому-звуку, доносившемуся со стороны
конюшни. Не раз он менял тайник и дошел даже до
того, что одно время носил деньги при себе. Как-то он
нашел старый, ржавый нож мясника, спрятал его на
груди, спал с ним, и ему снились дурные сны.
В разгар всего этого, в одно прекрасное утро,
.явился новый перекупщик и, как и первый, очень
обрадовался находке. Как всякий хороший делец, он согла-
197
щался разговаривать только с самим владельцем и
потребовал, чтобы позвали Квидера.
— Отец! — крикнула Джейн с порога. — Тут
какой-то человек хочет поговорить с тобой!
Старик Квидер, работавший под палящим солнцем
на поле, где он проводил все дни в напряженном
ожидании, осторожно поглядел в сторону дома и увидел
незнакомого человека. Он перестал полоть и
направился к нему. Откуда-то вынырнул Дод и тоже двинулся
к дому.
— Экая сушь стоит, правда? — любезно заговорил
незнакомец, встретив старика на полдороге.
— Да, — рассеянно отозвался Квидер; он страшно
устал за эти дни, устал и душой и*телом. — Сушь,
сушь, это верно! — Он вытер ладонью свой изрезанный
морщинами лоб.
— Не знаете, тут кто-нибудь по соседству не
продает землю?
— А вы, небось, тоже из этих, которые насчет
руды? — напрямик спросил Квидер; теперь уже не к
чему было играть в прятки.
Незнакомец был застигнут врасплох, он никак не,
ожидал так сразу натолкнуться в этой глуши на столь
полную осведомленность.-
— Да, из них, — признался он.
— Так я и думал, — сказал Квидер.
— Вы не продали бы свой участок? — спросил
перекупщик.
— Не знаю, — уклончиво начал фермер. — Тут
и раньше приходили какие-то вроде вас, хотели
купить. А сколько вы дадите? — Он внимательно
посмотрел на собеседника;- они отходили все дальше от
дверей, где стояли, наблюдая за ними, Дод, Джейн и
мать.
Перекупщик обходил ферму, разглядывая
валяющиеся повсюду глыбы руды.
— На мой взгляд, участок недурен, — спокойно
сказал он наконец. — А сколько вы хотите за акр?
— Да вот, я слыхал, вокруг Арно берут по триста,—*
ответил Квидер, изрядно преувеличивая. Теперь,
когда явился новый покупатель, ему не терпелось
услышать, насколько больше ему предложат, чем в
первый раз.
— Н-ну, знаете, это многовато. Учтите, как далеко
198
от ^зас до железной дороги. Перевозка руды обойдется
недёрево.
—\ Да земля-то все-таки свои триста стоит! —
глубокомысленно заметил' Квидер.
— Ну, уж не знаю. А может быть, вы продадите
сорок акров по двести?
Услышав такое предложение, старик Квидер
навострил уши. Насколько он понимал, сорок акров по
"двести долларов дадут ему столько же, сколько -он
рассчитывал получить за всю свою землю — ив его
распоряжении еще останется тридцать акров.
Возможность такой сделки взволновала его, предвещая еще
большое богатство в будущем: восемь тысяч за сорок
акров, а из первого покупателя он только и сумел
выжать, что восемь тысяч за все семьдесят!
— Ну-у, — протянул он не торопясь, — мне дают
двенадцать тыщ за все, и запродажная готова.
— 'Что? — воскликнул агент, испытующе глядя на
него. — И вы уже подписали какие-нибудь бумаги?
Квидер с минуту подозрительно смотрел на него;
потом, заметив, что издали, с порога, все семейство
внимательно наблюдает за ними, сделал приезжему
таинственный знак.
— Отойдем-ка, — сказал он, отводя агента к
дальней изгороди^ На безопасном расстоянии от дома они
остановились. — Я вам сейчас скажу, в чем дело, —
зашептал -Квидер. — С месяц назад приезжал один
человек, а я тогда еще не знал, что тут есть руда,
поняли? А он знал, что мне ничего не сказал, и спрашивает,
сколько я возьму, за акр. А тут как раз проезжает
один мой сосед и говорит, что неподалеку участок в
сорок акров продали за пять тыщ. Я подумал, раз моя
земля такая же, еще получше, и у того сорок акров, а
у меня семьдесят, стало быть, я должен получить почти
что вдвое против него. Я так- и сказал. Он сперва не
соглашался, а потом одумался, и мы уговорились: раз
это моя ферма, раз я тут работал еще до женитьбы, —
стало, быть, коли я ее продам, мне полагается больше
всех. Вот мы и столковались промеж себя шито-крыто,
чтоб никто не знал: как будем через два месяца
подписывать бумагу, он мне потихоньку даст все деньги.
Понятно, я бы ничего такого не делал, кабы это не
была с самого начала моя земля да кабы мы с женой
и ребятами ладили по-прежнему, а она вон все только
199
орет да дерется. Коли он приедет, как обещал, ,^ак
мне одному будет восемь тыщ, а остальное мы с женой
поделим, ей по закону полагается третья часть.
Перекупщик слушал, недоумевая и потешаясь; он
быстро .сообразил, что, хотя тайный сговор фермера с
покупателем не совсем противозаконный, Квидера
можно убедить в его незаконности. Кроме того, можно
рассказать все его жене, и тогда сделка с первым агентом
сорвется. Да и сам старик так жаден, что нетрудно
подбить его отказаться от прежнего соглашения. Дело
ясное, фермер и сейчас еще не знает настоящей цены
тому, что он так глупо выпустил из рук. Поля вокруг—
сплошной цинк, прикрытый тонким слоем почвы. С
коммерческой точки зрения, если принять во
внимание размах промышленности в восточных штатах,
'шестьдесят тысяч долларов за этот участок сущие/
пустяки. Рудник, который откроют на месте, этой фермы,
будет давать такой огромный доход, что ему и цены
не будет! Миллион долларов — и то мало! За
посредничество в этой сделке он, агент, легко мог бы
получить сто тысяч. Боже правый, да тот ловкач ни за
грош приобрел целое состояние! Если перехватить у
него покупку... это будет только справедливо!
— Вот что я вам скажу, мистер Квидер, —
помолчав, начал он. — Мне кажется, ваш покупатель, кто
бы он там ни был, просто надул вас. Ваша земля
стоит куда больше, это ясно. Но вы можете избавиться
от него без особого труда, у вас есть законное
основание: вы в сущности не знали, что продаете, когда
шли на эту сделку. По-моему, так и в законе сказано.
Вы не обязаны держаться соглашения, раз сами не
понимали, что'делаете, когда подписывали его. Я,
пожалуй, могу вас вызволить, если хотите. Вы только
откажитесь подписать какие-либо другие бумаги, когда
придет срок, и верните ему задаток. А потом в свое
время я охотно возьму всю вашу землю по триста
долларов за акр и заплачу наличными. Вы сразу станете
богачом. Я вам дам- три тысячи наличными в тот
самый день, как вы подпишете соглашение. Вся беда в
том, что вы попросту попались. Вы и ваша жена
совсем не знали, что делали.
— Это верно, — проскрипел Квидер, — мы не
знали. Мы и не думали ни про какую руду, когда
подписывали ту бумагу.
200
«Триста долларов за акр, — подсчитал он про
себя, — это, значит, двадцать одна тысяча — двадцать
одна вместо жалких восьми!» С минуту он стоял
пошатываясь, не зная, ¦ что делать, что подумать, что
сказать. Его согбенное, съежившееся тело, иссушенное и
изглоданное лишениями, содрогалось при мысли, что
стоит только захотеть — и богатство будет у него в
руках; и в то же время он терзался сознанием, что из-
за ошибки, совершенной по неведению, он, быть
может, не сумеет завладеть этим богатством. Его
отупевший, темный ум, помутившийся в одиночестве,
изнемогал под тяжестью внезапного дара судьбы. Все
перепуталось у него в голове, точно весь мир
перевернулся вверх дном.
Перекупщик по-своему истолковал молчание
фермера.
— Я даже могу предложить вам немного больше,
мистер Квидер, — заговорил он, — скажем, двадцать
пять тысяч. На них вы сможете купить себе дом в
городе. Ваша жена станет ходить в шелковых платьях;
вам никогда больше не придется и пальцем
шевельнуть; вы сможете послать сына и дочь в колледж, если
они хотят учиться. Вам надо только отказаться.
подписать купчую, когда тот покупатель опять явится, —
верните ему задаток или узнайте его адрес, и я сам ему.
отошлю.
— Он меня надул, вот что! — вдруг почти
крикнул Квидер; крупные капли пота выступили у него на
лбу. — Он хотел меня ограбить! Ни акра он не
получит! Бог свидетель, ни единого акра!
— Вот это правильно, — сказал агент; и, прежде
чем уехать, он .еще раз объяснил фермеру, как
несправедливо с ним поступил -первый покупатель: двенадцать
тысяч (он думал, что именно столько должен был
получить Квидер) — далеко не то же, что двадцать пять!
Для наглядности он перечислил все те блага, которые
Квидер сумеет приобрести на лишние тринадцать
тысяч, когда будет жить в городе.
Но Квидер понимал, что, на свою беду, он сам
испортил все дело: он обманул жену и детей из-за
сравнительно небольшой суммы в восемь тысяч, а уж
теперь из-за новой, гораздо- большей суммы надо ждать
еще больших неприятностей — перебранок, ссор, а
пожалуй, и драки. Жена и Дод, конечно, будут в бешен-
201
стве. Выдержит ли он? И хоть у него никогда не было
ни гроша, теперь ему казалось, будто он страшно
много теряет, будто кто-то хочет отнять у него огромное
богатство", всегда ему принадлежавшее!
Все последующие дни он размышлял над этим,
старательно избегая своих домашних, а они зорко
следили за ним, спрашивая себя, когда вернется первый
покупатель и о чем Квидер сговорился со вторым. А
старик совсем потерял душевное равновесие, и постепенно
им овладела навязчивая идея: жена, дети, весь мир
хотят обокрасть его, и у него остается лишь один
выход — бежать со своим сокровищем, если только он
сумеет получить его. Но как? Как? Ясно одно: семья
не должна завладеть его деньгами. Он будет бороться,
он лучше умрет. И одинокий среди безмолвных полей,
измученный духовно и физически, он неотступно думал
о своем богатстве, и ему чудилось, что он уже владеет
им и должен его защищать.
Тем временем первый перекупщик рассудил, что
нетрудно будет заполучить землю Квидера за указанную
в запродажной сумму в две тысячи долларов: ведь
Квидер сам пожелал, чтобы остальные деньги были
переданы ему в полной тайне. Как только в
присутствии юриста и жены фермера будет подписана купчая,—
а в ней речь идет о двух тысячах, — можно будет,
придерживаясь буквы соглашения, преспокойно
удрать, ничего больше не заплатив.
Условленный срок истекал, и ожидание становилось
нестерпимым. Квидер просто места себе не находил. В
его глубоко запавших глазах застыл недоуменный
вопрос. Целыми днями он беспокойно и бесцельно бродил
по ферме. И вот, когда истекли два месяца — срок,
обусловленный в- запродажной, — точно, день в день,
явился тот, кто стал его проклятием, — первый поку-.
патель в сопровождении некоего Джайлза,
поверенного из Арно, отъявленного мошенника и мерзавца.
В первую минуту, увидев их, Кв'йдер почувствовал
сильнейшее желание убежать, но затем," одумавшись,
побоялся это сделать. Земля принадлежит ему. Если
его тут не будет, жена и сын могут заключить какую-
нибудь сделку без его согласия, устроить так, что он
останется и без земли и без денег... или они. могут
узнать о семистах долларах, которые он получил в
задаток, и о тех деньгах, которые он еще должен получить
202
по тайному уговору с Кроуфордом. Ему необходимо
остаться... и, однако, он никак не мог придумать, что
ему теперь говорить и что делать.
Джейн стояла в дверях,, когда приезжие вошли во
двор, и первая встретила их; затем к ним подошел
Дод, увидевший их с ближнего поля, '— все эти дни
он был настороже. Затем окинула их вызывающим и
враждебным взглядом миссис Квидер: вот они,
явились! Хотят обобрать ее!
— Где твой отец? — запросто обратился к Доду
Джайлз, хорошо знавший Квидеров.
— Вон там, на втором картофельном поле, —
угрюмо ответил Дод и тут же заявил напрямик: —
Только если вы насчет земли, так это все зря. Мать с
отцом порешили не продавать. Ферма стоит куда
больше, чем вы давали. Тут у нас руды вон на сколько
больше, чем вокруг Арно, и не сравнить, а там землю
продают по триста долларов за -акр, а вы, я слыхал,
хотите за всю ферму дать две тыщи. Дураки будут
мать с отцом, если согласятся.
— Ну-ну, брось, — примирительно, но и не без
досады сказал Джайлз; сам злющий и неотвязный, как
оса, он в подобных случаях всегда старался успокоить
своих клиентов. — Мистер Кроуфорд имеет
запродажную на этот участок — документ, подписанный твоими
родителями и засвидетельствованный... (он заглянул
в бумагу) мистером Ботсом... ну -да, Лестером Бот-
сом. По закону, вы не можете отказаться от продажи.
Мистеру Кроуфорду остается только заплатить вам,—
прямо выложить деньги на стол — и земля его. Таков
з&кон. Запродажная есть запродажная, и она
подписана при свидетеле. Уж и не знаю, как вы
рассчитываете увильнуть от этого.
— Никто слова не сказал ни про какую .руду,"
когда я это подписывала, — заявила миссис Квидер. —
Куда же годится такая бумага, коли я и не знала, что
она значит! Нет уж, как хотите, а я ничего больше
не подпишу.
— Ну-ну, — нетерпеливо сказал мистер Джайлз.—
Давайте-ка лучше позовем мистера Квидера и
посмотрим, что он на это скажет. Уж он-то, я уверен, не
станет говорить такие неразумные и противозаконные
вещи..
Тем временем старик Квидер, которого уже успела
203
позвать Джейн, недоверчиво выглянул из-за угла,
точно затравленное животное, хмурый, испуганный;
заметив его, перекупщик и юри?т, успевшие усесться, снова
встали.
— А вот и вы, мистер Квидер, — начал Кроуфорд—
и умолк, пораженный странным видом старика: тот
растерянно проводил рукой по лбу и тупо смотрел прямо
перед собой. Он больше походил на голодную птицу,
чем на человека, — желтый, худой, какой-то одичавший.
— Погляди-ка на отца! — шепнула Доду Джейн:
вид старик поразил ее, хоть она и привыкла к .его
странностям.
— Так вот, мистер Квидер, — заговорил поверенный
Джайлз, не обращая внимания на шепот Джейн и
торопясь уладить это хлопотливое дело. — Мы пришли,
чтоб покончить с продажей, на которую вы
согласились, подписав бумагу. Надо думать, вы не возражаете?
— Чего? — бессмысленно спросил Квидер; потом,
как бы очнувшись, крикнул: — Ничего я не стану
подписывать! Ничего — и крышка. Не подпишу — и
все! Ничего! — Он сжимал и разжимал кулаки, вертел
головой и вытягивал шею, словно испытывая острую
боль.
—' Что такое? — грозно спросил юрист, пытаясь
запугать старика и заставить его опомниться. — Не
подпишите? То есть как не подпишете? Вы подписали
запродажную и получили сто долларов задатку, вот
бумага, она подписана вами и вашей женой при
свидетеле Лестере Ботсе. А теперь вы заявляете, что
больше ничего не подпишете! Я не хочу быть резким, но
имеется бесспорный документ, и деньги по нему полу-
"чены. Такими вещами не шутят, мистер Квидер.
Договор — серьезное дело в глазах закона, мистер
Квидер, очень серьезное дело! В подобных случаях закон
предписывает весьма решительные меры. Хотите вы
подписать или не хотите, -раз у нас имеется
запродажная, мы можем при свидетелях уплатить вам деньги,
возбудить иск, и суд решит в нашу пользу.
— Не. решит, раз человек не знал, что к чему,
когда подписывал бумагу, — возразил Дод; теперь, когда
он был лично заинтересован в этом деле и видел по
лицу отца, что того ввели в заблуждение, он сгал
относиться к нему с некоторым сочувствием и даже,
пожалуй, дружелюбно.
204
— Ничего я не подпишу, — мрачно стоял на своем
Квидер. — Не желаю я, чтобы меня обжулили на
моем добре. Я не знал, что тут есть руда, и не знал, какая
ей цена, и ничего я не подпишу, вы меня не заставите.
Вы хотите получить мою землю даром, вот чего вам
надо! Не подпишу я ничего!
— У меня и в мыслях не было, что тут есть эта
руда, когда я подписывала бумажку, — причитала
миссис Квидер.
— Да бросьте вы! — жестко оборвал Кроуфорд.
1 Чтобы сломить упрямство старого чудака, он решил
¦намекнуть на их тайный уговор, в надежде, что фермер
струсит. — Не забывайте, мистер Квидер, что у нас
с вами особый уговор. — Теперь уже у него не было
уверенности, что ему удастся заплатить две тысячи
вместо восьми. — Собираетесь вы выполнить наше
с вами условие или нет? Решайте поживее. Да или
нет?
— Убирайтесь! — крикнул Квидер вне себя,
подскочив на месте и размахивая руками. — Вы меня
обжулили, вот что! Думали получить мою землю даром?
Так вот, не выйдет, не получите. Ничего я не подпишу.
Ничего, не подпишу. Ничего не подпишу! — Глаза его
налились кровью, взгляд стал диким.
Тут Кроуфорд, отказавшись от. надежды
приобрести этот участок всего за две тысячи, решил, согласно
их тайному условию, уплатить все восемь, но сделать
это не с глазу на глаз с Квидером, а в открытую. Он
рассчитывал, что жена и дети, узнав, сколько старик
в действительности должен был получить и как хотел
обмануть и Кроуфорда и их самих, станут на сторону
покупателя. Совершенно ясно, что семья знала только
о двух тысячах. Если он -теперь объяснит им, как
обстоит дело, может быть положение изменится в его
пользу.
— Так, по-вашему, восемь тысяч за вашу землю —
жульничество? И это после того, как вы взяли у меня
восемьсот долларов и держали их у себя целых два
месяца?
— Что такое? — переспросил Дод, придвигаясь
ближе; потом он обернулся, свирепо взглянул на отца
и недоумевающе покосился на мать. Сумма, названная
перекупщиком, далеко превосходила все, что, как он
думал, им причиталось, -1- и, конечно, он решил, что
205
оба, и отец и мать, солгали. — Восемь тыщ?
По-моему, вы говорили про две! — Он посмотрел на мать,
ожидая подтверждения.
На лице миссис Квидер отразилось неподдельное
изумление.
— Первый раз слышу про восемь тыщ, —
растерянно сказала она, понимая, что дети могут счесть ее
соучастницей обмана..
На Квидера в эту.мин»уту страшно было смотреть.
Окончательно выведенный из равновесия
разоблачением, которого и ждал и боялся, он обезумел от ярости,
страха, от сознания, что совсем запутался и теперь у
него нет выхода. Больше всего- ошеломило его, что этот
человек его так бессовестно обманул, а теперь еще
нападает на него. И вдобавок жена и сын теперь знают,
какой он жадный, только о себе и думает, — это
приводило его в ужас.
—• Так вот, именно восемь тысяч я ему и
предложил, — отчеканил Кроуфорд, заметив, как
подействовали его слова, — и он согласился взять эти деньги.
Вот я- и приехал, чтобы отдать их емул Я уплатил ему
восемьсот долларов наличными, чтобы скрепить
сделку; эти деньги у него где-то припрятаны. А теперь он
говорит, что я его обманул! Да это просто смешно! Он
просил меня молчать, говорил, -что это его земля и он
рассчитается со всеми вами, как ему вздумается.
— Убирайтесь отсюда! Убью! — в бешенстве
закричал Квидер, совсем теряя рассудок. — Все это вранье!
Ни про какие восемь тыщ и разговору не было.' Мы
говорили про две тыщи, вот и все! Надуть меня хочешь,-
негодяй, жулик! Ничего я не подпишу! — Он нагнулся,
чтобы схватить табурет, стоявший у стены.
Все отступили, но Дод, который и прежде не раз
одолевал отца в драке, кинулся на него и одним
ударом сбил старика с ног. Поверенный и перекупщик,
видя, что Квидер лежит без движения, хотели было
вступиться за него.
А Дод решил, что настал его час. Отец солгал ему.
Понятно, он теперь его боится. Почему бы просто
силой не заставить старика подписать купчую и взять
деньги. Если деньги будут уплачены тут же, при Доде,—
лишь бы заставить отца подписать, — он может без
всяких помех и препятствий взять свою долю. И тогда
исполнятся все его мечты — и какие мечты! «Отец ведь
206
согласился продать участок за восемь тысяч, стало быть
нечего теперь артачиться», — думал Дод.
— А ну, полегче! — прикрикнул Джайлз. —
Никаких драк, нам надо уладить это дело полюбовно, вот
и все.
Ведь так или иначе, — рассуждал он, — вторую
подпись, вернее крест Квидера, все равно нужно
получить — и лучше, по возможности, мирным путем, а
кроме того, лучше избежать- побоев и насилия. Как-никак,
они не вояки, а деловые люди.
— Вы говорите, он согласился на восемь тыщ,
верно? — спросил Дод; ему казалось почти невероятным,
что такую огромную сумму и в самом деле могут
сейчас же уплатить наличными.
— Да, правильно, — подтвердил Кроуфорд.
— Ну так, черт возьми, он сделает, как
уговорился! — сказал Дод, тряхнув своей круглой головой и
упершись руками в бока; ему не терпелось поскорее
получить деньги. — Эй! — обернулся он к
распростертому на полу отцу. А тот при. падении ушиб затылок и
все еще лежал, слегка приподнявшись на локтях, и
•смотрел на присутствующих бессмысленным взглядом;
он совсем растерялся, мысли его путались, и он не в
силах был ни осознать, происходящее, ни
сопротивляться.
— Что это ты вздумал, старый черт? А ну,
вставай! — Дод шагнул к отцу, рывком поставил его на
ноги и подтолкнул к столу. — Раз тогда подписал,
можешь и теперь подписать. Где бумага? — спросил он
поверенного. — Вы только покажите ему где — и,
надо думать, он подпишет. Только сперва' покажите
ваши деньги, '— прибавил он. — Я хочу поглядеть на
них. А потом он подпишет.
Перекупщик достал из бумажника деньги (он
заранее сообразил, что чек у- него нипочем не возьмут), а
поверенный развернул документ, па котором требо-.
велось поставить подпись. Дод взял, деньги и стал
считать их.
— Ему надо только подписать вот эту бумагу, и
жене тоже, — пояснил Джайлз «и, видя, что Дод
кончил считать, добавил, очень.довольный новым оборотом
дела. — Если ты грамотный, посмотри сам, что туг
сказано.
Дод схватил бумагу и быстро пробежал ее глазами
W7
с таким видом, словно для него тут все было просто и
ясно как день.
— Вот видишь, — продолжал юрист, — мы сошлись
на том, что он* продает мистеру Кроуфорду свой
участок за восемь тысяч долларов. Восемьсот он уже
получил. Остается еще уплатить семь тысяч двести, вот
они, — он дотронулся до пачки денег, которую Дод так
и не выпустил. Потрясенный тем, что у него в руках
оказалось столько денег, Дод от радости не мог
выговорить ни слова. Подумать только, семь тысяч двести
долларов! И за что? За эту голую, никудышную землю!
— Ах ты господи! — в один голос вскрикнули
миссис Квидср и Джейн. — Восемь тыщ! Чудеса, да и •
только!
Дод продолжал наседать на старика, чтобы тот
подписал бумагу, а Квидер, еще оглушенный и плохо
соображающий, все же настолько пришел в себя, что
поднялся со стула и стал удивленно озираться; но
любящий сын опять грубо толкнул его на прежнее место.
•— Нечего, нечего, — прикрикнул он. — Сиди, где
сидишь, и подпишись, коли тебя просят. Обещал, так
держи слово. Ты уж совсем рехнулся! Сам не знаешь,
чего хочешь, — усмехнулся он, чувствуя, что по какой-
то не понятной ему причине отец вдруг стал податлив,
как воск. И действительно, старик был совершенно
беспомощен и нем. — Он говорит, ты согласился на это,—
верно? Да ты что, или вовсе спятил?
— Ах злодей! — негодовала миссис Квидер. —
Восемь тыщ! А он все говорил только про две! Ни
разу ничего другого не сказал! Подумать твлько! Хотел
все забрать себе, слова никому не сказавши!
— Да, — подхватила Джейн, уставясь на отца
жадным и мстительным взглядом, — он все думал за^
брать себе. А мы-то работали тут круглый год, в этой
.дыре, и все на него!
Она смотрела на старика такими же злыми
глазами, как и Дод. Отец казался ей чуть ли не вором: он
пытался украсть у них то, что заработали они тяжелым
трудом.
Поверенный взял у Дода бумагу, разложил ее на
ветхом столе и подал Квидеру перо; тот взял его,
безвольно и послушно, как ребенок, и поставил крест на
указанном ему месте.
— Вы делаете это без принуждения, по доброй во-
20Н
ле, не так ли, мистер Квидер?* — осторожно спросил
при этом мистер Джайлз. Старик ничего не ответил.
Быть Тможет потому, что при падении он ушиб голову,
он забыл, на время по крайней мере, о. своем твердом
решении ни за что не подписывать купчую.
Подписавшись, он блуждающим взглядом обвел окружающих,
словно спрашивал себя, чего еще от него хотят. Затем
миссис Квидер тоже поставила крест и ответила
утвердительно на тот же вопрос предусмотрительного
юриста. Потом Доду, как самому разумному в
семействе и потом распоряжающемуся по праву сильного,
предложили засвидетельствовать подписи отца и
матери; то же сдел.ала и Джейн, так как требовались два
свидетеля; потом Дод взял деньги и стал их
пересчитывать- под внимательными взглядами матери и
сестры. А старик Квидер сидел совсем тихо: он еще не
понимал, что значат эти деньги, но пристально смотрел
на них, как на нечто, чего ему как будто следовало
добиваться, хотя он был в этом и не совсем уверен.
— Все в порядке, надеюсь? — спросил юрист,
поворачиваясь, чтобы уйти.
Дод признал, что счет совершенно верен. Тогда оба
посетителя отбыли, захватив желанный документ. А
семейство Квидеров, за исключением отца, который все
еще не вышел из оцепенения, принялось обсуждать,
как поделить это необычайное богатство.
— Вот что я тебе скажу, Дод, — начала мать,
жадно и тревожно глядя на деньги: — сколько тут ни есть,
а Мне по закону полагается третья часть!
— И мне, понятно, тоже полагается кое-что, мало
ли я тут работала, — заявила Джейн, подходя
вплотную к брату.
— А ну, убери руки, пока я не кончил, —
потребовал Дод, принимаясь пересчитывать деньги в
третий раз. Какое наслаждение перебирать эти
бумажки! Каких только они дверей не откроют! Теперь он
может жениться, поехать в город, сделать кучу всяких
вещей, которые ему всегда хотелось сделать. Он забыл
и думать о том, что отцу тоже по праву* причитается
часть денег. А то обстоятельство, что старик, как
видно, потерял рассудок, стал совершенно беспомощен и
отныне обречен бродить где-то в одиночестве или
полностью подчиниться сыну, нимало не трогало Дода. Он
мужчина, и по праву сильного настоящий -хозяин те-
14 Золотой мираж 209
перь он, — по крайней мере он так считал. Он
перебирал деньги и сиял от удовольствия, и все говорил,
говорил, мечтая о самых заманчивых вещах... потом
вдруг вспомнил о восьми сотнях, — вернее, о семи,
спрятанных отцом.
— Да, а где1 же задаток, хотел бы я знать? —
сказал он. — Отец таскает его с собой, что ли, или,
может, запрятал где-нибудь?
И, подозрительно оглядев съежившегося на стуле
старика, Дод стал ощупывать его карманы и одежду,
но, ничего не обнаружив, оставил его, заявив, что этим
можно будет заняться после. Наконец он поделил
наличные деньги: третью часть матери, четвертую Джейн,
остальное себе, верному помощнику и наследнику
отца... тем временем он старался догадаться, где могут
быть спрятаны те семьсот долларов.
И тут-то Квидер внезапно пришел* в себя и понял,
наконец, что здесь произошло. Он вскочил на ноги и,
дико озираясь-, визгливо, пронзительно закричал:
— Украли мое кровное! Украли! Ограбили меня!
Ограбили. А-а-а! Земля стоит не восемь тыщ, а все
двадцать пять! Я мог получить двадцать пять тыщ, а
они заставили меня подписаться, и все пропало! А-а-
а!—Он стонал и метался, .бессмысленно подскакивая и
приплясывая, потом он увидел деньги, которые Дод все
еще сжимал в руке, и тут отчаяние помешанного нашло
новый исход: он выхватил деньги, бросился к открытой
двери и стал кидать драгоценные бумажки на ветер,
крича: — Украли мое кровное! Украли! Не надо мне
этих проклятых денег! Не надо мне их! Отдайте мое
кровное! А-а-а!
Во всем этом деле Доду важно было только одно —
наличные деньги. Ничего не зная о предложении
второго перекупщика, он не мог понять, что привело
старика в такую ярость и окончательно лишило рассудка.
И видя, что тот, не помня себя, разбрасывает
кредитки, Дод накинулся на него, как дикая кошка, опрокинул
наземь, вырвал оставшиеся деньги и, крепко придавив
его коленом, крикнул сестре и матери:
— А ну-ка, подберите деньги! Подберите деньги!
И давайте веревку, слыхали? Давайте веревку! Он
начисто рехнулся, не видите, что ли? Совсем спятил,
говорю вам. Ей-богу, он сумасшедший! Давайте веревку!
И, следя глазами за сестрой и матерью, которые за-
210
ботливо подбирали деньги4, он крепче прижал
отчаянно отбивавшегося старика к полу. Когда помешанный
был надежно связан и деньги вручены Доду, нежный
сын поднялся на ноги, снова пересчитал свою долю и,
удостоверясь, что все цело, соизволил несколько более
благосклонно взглянуть на этот предательский мир.
Потом, посмотрев на старика, скрученного и
связанного, как петух, которого везут на базар, сказал, быть
может, не без сочувствия:
— Да, кто бы подумал! Бедный папаша! Похоже,
на этот раз он начисто свихнулся. Крышка!
— Да, видать, что так, — сказала миссис Квидер,
с мимолетным сожалением взглянув на супруга; она
явно куда больше интересовалась своей долей
банковских билетов.
И затем Дод, его мать и сестра с полным
равнодушием принялись обсуждать, как теперь поступить со
стариком, а он бессмысленно озирался, уже не в силах
понять, что происходит.
Д. Лондон
любовь к жизни
Прихрамывая, они спускались к речке, и один раз
тот, что шел впереди, зашатался, споткнувшись
посреди каменной россыпи. Оба устали и выбились из сил,
и лица их выражали терпеливую покорность. — след
долгих лишений. Плечи им оттягивали тяжелые тюки,
стянутые ремнями. Каждый из них нес ружье. Оба шли
сгорбившись, низко нагнув голову и не поднимая глаз.
— Хорошо бы иметь хоть два патрона из тех, что
лежат у нас в тайнике, — сказал один.
Голос его звучал вяло, без всякого выражения. Он
говорил равнодушно, и его спутник, -только что
ступивший в молочно-белую воду, пенившуюся по камням,
ничего ему не ответил.
Второй тоже вошел в речку вслед за первым. Они
не разулись, хотя вода была холодная, как лед, —
такая холодная, что ноги у них и даже пальцы на
ногах онемели от холода. Местами вода захлестывала
колени, и оба они пошатывались, теряя.опору.
Второй путник поскользнулся на гладком валуне и
чуть не упал, но удержался но ногах, громко
вскрикнув от боли. Должно быть, у него закружилась
голова, — он пошатнулся и замахал свободной *рукой,
словно хватаясь за воздух. Справившись с собой, он
шагнул вперед, но снова пошатнулся и чуть не упал.
Тогда он остановился и посмотрел на своего. спутника:
тот все так же шел вперед, даже не оглядываясь. -
Целую минуту он стоял неподвижно, словно
раздумывая, потом крикнул:
— Слушай, Билл, я -вывихнул ногу!
Билл ковылял дальше, по молочно-белой воде. Он
ни разу не оглянулся. Второй смотрел ему вслед, и
хотя его лицо оставалось по-прежнему тупым, в глазах
появилась тоска, словно у раненого оленя.
212
Билл уже выбрался на другой берег и плелся
дальше. Тот, что стоял посреди речки, не сводил. с него
глаз. Губы у него так сильно дрожали, что шевелились
жесткие рыжие усы над ними. Он облизнул сухие
губы кончиком языка.
— Билл! — крикнул он.
Это была отчаянная мольба человека, попавшего в
беду, но Билл не повернул головы. Его товарищ долго
следил, как он неуклюжей походкой, прихрамывая и
' спотыкаясь, взбирается по отлогому склону к
волнистой линии горизонта, образованной гребнем
невысокого холма. Следил до тех пор, пока Билл не скрылся
из виду, перевалив за гребень. Тогда он отвернулся и
медленно обвел взглядом тот круг вселенной, в
котором он остался один после ухода Билла.
Над самым горизонтом тускло светило солнце,
едва видное сквозь мглу и густой туман, который лежал
плотной пеленой, без видимых границ и очертаний.
Опираясь на одну ногу всей своей тяжестью, путник
достал часы. Было уже четыре. Последние недели две
он сбился со счета; так как стоял конец июля или
начало августа, то он знал, что солнце'должно находиться
на северо-западе. Он взглянул на юг, соображая, что
где-то там/ за этими мрачными холмами, лежит
Большое Медвежье озеро и что в том же направлении
проходит по канадской равнине страшный путь
Полярного круга. Речка, посреди которой он стоял, была
притоком реки Коппермайн, а Коппермайн. течет также на
север и впадает в залив Коронации, в Северный
Ледовитый океан. Сам он никогда не бывал там, но видел
однажды эти места на карте Компании Гудзонова
залива.
Он снова окинул, взглядом тот круг вселенной, в
котором остался теперь один. Картина была
невеселая. Низкие холмы замыкали горизонт однообразной
волнистой линией. Ни деревьев, ни кустов, ни травы—
ничего, кроме беспредельной и страшной пустыни, —
и в его глазах появилось выражение страха.
— Билл! — прошептал он и повторил опять: —
Билл!
Он присел на корточки посреди мутного ручья,
словно бескрайняя пустыня подавляла его своей
несокрушимой силой, угнетала своим страшным спокойствием.
Он задрожал, словно в лихорадке, и его ружье с плес-
213
ком упало в воду. Это заставило его опомниться. Он
пересилил свой страх, собрался с духом и, опустив
руку в воду, нашарил ружье, потом передвинул тюк
ближе к левому плечу, чтобы тяжесть меньше давила на
больную ногу, и медленно и осторожно пошел к
берегу, морщаясь от боли.
Он шел не останавливаясь. Не обращая внимания
на боль, с отчаянной решимостью, он торопливо
взбирался на вершину холма, за гребнем которого скрылся
Билл, — и сам он казался еще более смешным и
неуклюжим, чем хромой, едва ковылявший Билл. Но с
гребня он увидел, что в неглубокой долине никого нет! На
него снова напал страх, и, снова поборов его, он
передвинул тюк еще дальше к левому плечу и, хромая, стал
спускаться вниз.
Дно долины было болотистое, вода пропитывала
густой мох, словно губку. На каждом шагу она брызгала
из-под ног, и подошва с хлюпаньем отрывалась от
влажного мха. Стараясь идти по следам Билла, путник
перебирался от озерка к озерку, по камням, торчавшим во
мху, как островки.
Оставшись один, он не сбился с пути. Он знал, что
еще немного — и он подойдет к тому месту, где сухие
пихты и ели, низенькие и чахлые, окружают маленькое
озеро Титчинничили, что на местном языке означает:
«Страна Маленьких Палок». А в озеро впадает ручей,
и вода в нем не мутная. По берегам ручья растет
камыш — это он хорошо помнил, — но деревьев там нет,
и он пойдет вверх по ручью до самого водораздела. От
водораздела начинается другой ручей, текущий на
запад; он спустится по нему до реки Диз и там найдет
свой тайник под перевёрнутым челноком, заваленным
камнями. В тайнике спрятаны патроны, крючки и лески
для удочек и маленькая сеть — все нужное для того,
чтобы добывать себе пропитание. А еще там есть мука,—
правда, немного, и кусок грудинки, и бобы.
Билл подождет его там, и они вдвоем спустятся по
реке Диз до Большого Медвежьего озера, а потом
переправятся через озеро и пойдут на юг, все на юг, пока
не доберутся до реки Маккензи. На юг, все на юг, — а
зима будет догонять их, и быстрину в реке затянет
льдом, и дни станут холодней, — на юг, к какой-нибудь
фактории Гудзонова залива, где растут высокие,
мощные деревья и где сколько хочешь еды.
214
Вот о чем думал путник, с трудом пробираясь
вперед. Но как ни трудно было ему идти, еще труднее
было уверить себя в том, что Билл его не бросил, что
Билл, конечно, ждет его у тайника. Он должен был так
думать, иначе не имело никакого смысла бороться
дальше, — оставалось только лечь на землю и
умереть. И пока тусклый диск солнца медленно скрывался
на северо-западе, он успел рассчитать — и не один
раз — каждый шаг того пути, который предстоит
проделать им с Биллом, уходя на юг от наступающей
зимы. Он снова и снова перебирал мысленно запасы
пищи в своем тайнике и запасы на складе Компании Гуд-
зонова залива. Он ничего не ел уже два дня, но еще
дольше он не ел досыта. То и дело он нагибался,
срывал бледные болотные ягоды, клал их в рот, жевал и
проглатывал. Ягоды были водянистые и быстро таяли
во рту, — оставалось только горькое жесткое семя. Он
знал, что ими не насытишься, но все-таки терпеливо
жевал, потому что надежда не хочет считаться с
опытом.
В девять часов он ушиб большой палец ноги о
камень, пошатнулся и упал от слабости и утомления.
Довольно долго он лежал на боку не шевелясь; потом
высвободился из ремней, неловко приподнялся и сел. Еще
не стемнело, и в сумеречном свете он стал шарить
среди камней, собирая клочки сухого мха. Набрав целую
охапку, он развел костер — тлеющий, дымный костер—
и поставил на него котелок с водой.
Он распаковал тюк и прежде всего сосчитал,
сколько у него спичек. Их было шестьдесят семь. Чтобы не
ошибиться, он пересчитывал три раза. Он разделил их
на три кучки и каждую завернул в пергамент; один
сверток он положил в пустой кисет, другой — за
подкладку изношенной шапки, а третий — за пазуху.
Когда он проделал все это, ему вдруг стало страшно; он
развернул все три свертка и снова пересчитал. Спичек
было по-прежнему шестьдесят семь.
Он просушил мокрую обувь у костра. От мокасин
остались одни лохмотья, сшитые из одеяла носки
прохудились насквозь, и'ноги у него были стерты до
крови. Лодыжка сильно болела, и он осмотрел ее: она
.распухла, стала почти такой же толстой, как колено.
Он оторвал длинную полосу от одного одеяла и
крепко-накрепко перевязал лодыжку, оторвал еще несколь-
215
ко полос и обмотал ими ноги, заменив этим носки и
мокасины, потом выпил кипятку, завел часы и лег, укрыв-»
цщсь одеялом.
Он спал как убитый. К полуночи стемнело, но не
надолго. Солнце взошло на северо-востоке, — вернее,
в той стороне начало светать, потому что солнце
скрывалось за серыми тучами.
В шесть часов он проснулся, лежа на спине. Он
посмотрел на серое небо и почувствовал, что голоден.
Повернувшись и приподнявшись на локте, он услышал
громкое фырканье и увидел большого оленя, который
настороженно и с любопытством смотрел на него. Олень
стоял от него шагах в пятидесяти, не больше, и ему
сразу представился запах и вкус оленины, шипящей
на сковородке. Он невольно схватил незаряженное
ружье, прицелился и нажал курок. Олень всхрапнул и
бросился прочь, стуча копытами по камням.
Он выругался, отшвырнул ружье и со стоном
попытался встать на ноги. Это удалось ему с большим
трудом и нескоро. Суставы у него словно заржавели,
и согнуться или разогнуться стоило каждый раз
большого усилия воли. Когда он наконец поднялся на
ноги, ему понадобилась еще целая минута, чтобы
выпрямиться и стать прямо, как полагается человеку.
Он взобрался на небольшой холмик и осмотрелся
кругом. Ни деревьев, ни кустов — ничего, кроме
серого, моря мхов, где лишь изредка виднелись серые
валуны, серые озерки и серые ручьи. Небо тоже было
серое. Ни солнечного луча, ни проблеска солнца! Он
потерял представление, где находится север, и забыл, с
какой стороны он пришел вчера вечером. Но он не
сбнЛся с пути. Это он знал. Скоро он придет в Страну
Маленьких Палок. Он знал, что она где-то налево,
недалеко отсюда, — быть может, за следующим пологим
холмом.
Он вернулся, чтобы увязать свой тюк
по-дорожному; проверил, целы ли его три свертка со спичками, но
не стал их пересчитывать. Однако он остановился в
раздумье над плоским, туго набитым мешочком из
оленьей кожи. Мешочек был невелик, он мог
поместиться между ладонями, но весил пятнадцать фунтов —
столько же, сколько все остальное, — и это его
тревожило. Наконец, он отложил мешочек в сторону и стал
свертывать тюк; потом взглянул на мешочек, .быстро
216
схватил его и вызывающе оглянулся по сторонам,
словно пустыня хотела отнять у него золото. И когда он
поднялся на ноги и поплелся дальше, мешочек лежал
в • тюке у него за спиной.
Он свернул налево и пошел, время от времени
останавливаясь и срывая болотные ягоды. Нога у него
одеревенела, он стал хромать сильнее, но эта боль
ничего не значила по сравнению с болью в желудке.
Голод мучил его невыразимо. Боль все грызла и грызла
его, и он уже не понимал, в какую сторону надо идти,
чтобы добраться до Страны Маленьких Палок. Ягоды
не утоляли грызущей боли, от них только щипало язык
и небо.
Когда он дошел до небольшой ложбины, навстречу
ему с камней и кочек поднялись белые куропатки,
шелестя крыльями и крича: кр, кр, кр... Он бросил в них
камнем, но промахнулся. Потом, положив тюк на
землю, стал подкрадываться к ним ползком, как кошка
подкрадывается к воробьям. Штаны у него порвались
об острые камни, от колен тянулся кровавый след, но
он не чувствовал этой боли, — голод заглушал ее. Он
полз но мокрому мху; одежда его намокла, тело зяб-
.ло, но он не замечал ничего, так» сильно терзал его
голод. А белые куропатки все вспархивали вокруг него,
и наконец это «кр, кр» стало казаться ему насмешкой;
он выругал куропаток и начал громко передразнивать
их крик.
Один раз он чуть не наткнулся на куропатку,
которая, должно быть, спала. Он не видел ее, пока она
не вспорхнула ему прямо в лицо из своего убежища
среди камней. Как ни. быстро вспорхнула куропатка,
он успел схватить ее таким же быстрым движением —
и в руке у него осталось три хвостовых пера. Глядя,
как улетает куропатка, он чувствовал к ней такую
ненависть, будто она причинила ему страшное зло.
Потом он вернулся к своему тюку и взвалил его на спину.
К середине дйя он дошел до болота, где дичи было
больше. Словно дразня его, мимо прошло стадо
оленей, голов в двадцать, — так близко, что их можно
было подстрелить из ружья. Его охватило дикое
желание бежать за ними, он был уверен, что догонит
стадо. Навстречу ему попалась черно-бурая лисица с
куропаткой в зубах. Он закричал. Крик был страшен, но
лисица, отскочив в испуге, все же не выпустила добычи.
217
Вечером он шел по берегу мутного от извести
ручья, поросшего редким камышом. Крепко ухватившись
за стебель камыша у самого корня, он выдернул что-
то вроде луковицы, не крупнее обойного гвоздя.
Луковица оказалсь мягкая и аппетитно хрустела на зубах.
Но волокна были жесткие, такие же водянистые, как
ягоды, и не насыщали. Он сбросил свою поклажу и на
четвереньках пополз в камыши, хрустя и чавкая,
словно жвачное животное.
. Он очень устал, и его часто тянуло лечь на землю и
уснуть; но желание дойти до Страны Маленьких
Палок, а еще больше голод не давали ему покоя. Он
искал лягушек в озерах, копал руками землю в надежде
найти червей, хотя -знал, что так далеко на Севере не
бывает ни "червей, ни лягушек.
Он заглядывал в каждую лужу и наконец с
наступлением сумерек увидел в такой луже одну-единствен-
ную рыбку величиной с пескаря. Он опустил в воду
правую руку по самое плечо, но рыба от него
ускользнула. Тогда он стал ловить ее обеими руками и
поднял всю муть со дна. От волнения он оступился, упал
в воду и вымок до пояса. Он так замутил воду, что
рыбку нельзя было разглядеть, и ему пришлось
дожидаться, пока муть осядет на дно.
Он опять принялся за ловлю и ловил, пока вода
опять не замутилась. Больше ждать он не мог. Отвязав
жестяное ведерко, он начал вычерпывать воду. Сначала
он вычерпывал с яростью, весь облился и выплескивал
воду так близко от лужи, что она стекала обратно.
Потом стал черпать осторожнее, стараясь быть
спокойным, хотя сердце у него сильно билось и руки
дрожали. Через полчаса в луже почти не осталось воды. Со
дна уже ничего нельзя было зачерпнуть.. Но рыба
исчезла. Он увидел незаметную расщелину среди камней,
через которую рыбка проскользнула в соседнюю лужу,
такую большую, что се нельзя было вычерпать и за
сутки. Если б он заметил эту щель раньше, он с
самого начала заложил бы ее камнем, и рыба досталась бы
ему.
В отчаянии он опустился на мокрую землю и
заплакал. Сначала он плакал тихо, потом стал громко
рыдать, будя безжалостную пустыню, .которая окружала
его; и долго еще он плакал без~слез, сотрясаясь от
рыданий.
218
Он развел костер и согрелся, выпив много
кипятку, потом устроил себе ночлег на каменистом выступе,
так же как и в прошлую ночь. Перед сном он проверил,
не намокли ли спички, и завел часы. Одеяла были
сырые и холодные на ощупь. Вся нога горела от боли, как
в огне. Но он чувствовал только голод, и ночью, ему
снились пиры, званые обеды и столы, заставленные
едой.
Он проснулся озябший и больной. Солнца не было.
Серые краски земли и неба стали темней и глубже.
Дул резкий ветер, и первый снегопад выбелил холмы.
Воздух словно сгустился и побелел, пока он разводил
костер и кипятил воду. Это повалил мокрый снег
большими влажными хлопьями. Сначала они таяли, едва
коснувшись земли, но снег валил все гуще и гуще,
застилая землю, и наконец весь собранный им мох
отсырел, и костер погас.
Это было ему сигналом снова взвалить тюк на
спину и брести вперед, неизвестно куда. Он уже не думал
ни о Стране Маленьких Палок, ни о Билле, ни о
тайнике у реки Диз. Им владело только одно желание:
есть! Он помешался от голода. Ему было все равно,
куда идти, лишь бы идти по ровному месту. Под
мокрым снегом он ощупью искал водянистые ягоды,
выдергивал стебли камыша с корнями. Но все это было
пресно и не насыщало. Дальше ему попалась какая-то
кислая на вкус травка, и он съел, сколько нашел, но этого
было очень мало, потому что травка стлалась по
земле и ее нелегко было найти под снегом.
В ту ночь у него не было ни костра, ни горячей
воды, и он залез под одеяло и уснул тревожным от
голода сном. Снег превратился в холодный дождь. Он то
и дело просыпался, чувствуя," что дождь мочит ему
лицо. Наступил день — серый день без солнца. Дождь
перестал. Теперь чувство голода у путника
притупилось. Осталась тупая, ноющая боль в желудке, но это
его не очень мучило. Мысли у него прояснились, и он
опять думал о Стране Маленьких Палок и о своем
тайнике у реки Диз.
Он разорвал остаток одного одеяла на полосы и
обмотал стертые до крови ноги, потом перевязал
больную ногу и приготовился к дневному переходу. Когда
дело дошло до тюка, он долго глядел на мешочек из
оленьей кожи, но в конце концов захватил и его.
91Q
Дождь растопил снег, и только верхушки холмов
оставались белыми. Проглянуло солнце, и путнику
удалось определить страны света,,хотя теперь он знал, что
сбился с пути. Должно быть, блуждая в эти последние
дни, он отклонился слишком далеко влево. Теперь он
свернул вправо, чтобы выйти на" правильный путь.
Муки голода уже притупились, но он чувствовал,
что ослаб. Ему приходилось часто останавливаться и
отдыхать, собирая болотные ягоды и луковицы
камыша. Язык у него распух, стал сухим, словно
шерстистым, и во рту был горький вкус. А больше всего его
донимало сердце. После нескольких минут пути оно
начинало безжалостно стучать, а потом словно
подскакивало и мучительно трепетало, доводя его до удушья
и головокружения, чуть не до обморока.
Около полудня он увидел двух пескарей в большой
луже. Вычерпать воду было немыслимо, но теперь он
стал спокойнее и ухитрился поймать их жестяным
ведерком. Они были с мизинец длиной, не больше, но
ему не особенно хотелось есть. Ъоль в желудке все
слабела, становилась все менее острой, как будто желудок
дремал. Он съел рыбок сырыми, старательно их раз-,
жевывая, 'и это было чисто ' рассудочным действием.
Есть ему не хотелось, но он знал, что это нужно,
чтобы остаться в живых.
Вечером он поймал еще трех пескарей, двух съел,
а третьего оставил на завтрак. Солнце высушило
изредка попадавшиеся клочки мха, и он согрелся,
вскипятив себе воды. В этот день он прошел не больше де-^
сяти миль, а на следующий, двигаясь только когда
позволяло сердце, — не больше пяти. Но боли в желудке
уже i-ie беспокоили его; желудок словно уснул.
Местность была ему теперь не знакома, олени попадались
все чаще и волки тоже. Очень часто их вой доносился
до него из пустынной дали, а один раз он видел трех
волков, которые, крадучись, перебегали ему дорогу.
Еще одна ночь, и наутро, образумившись наконец,
он развязал ремешок, стягивавший кожаный- мешочек.
Из него желтой струйкой посыпался крупный.
золотой пееок и -самородки. Он разделил золото
пополам, одну половину спрятал на видном издалека
выступе скалы, завернув в кусок одеяла, а другую
всыпал обратно в мешок. Свое последнее одеяло он тоже
пустил на обмотки для ног. Но ружье он вес еще не
220
бросил, потому что в тайнике у реки Диз лежали
патроны.
День выдался туманный. В этот день в нем снова
пробудился голод. Путник очень ослабел, и голова у
него кружилась так, что по временам он ничего не
видел. Теперь он постоянно спотыкался и падал, и
однажды свалился прямо на гнездо куропатки. Там было
четыре только что вылупившихся птенца, не старше
одного дня; каждого хватило бы только на глоток; и он
съел их с жадностью, запихивая в рот живыми: они
хрустели у него на зубах, как яичная скорлупа. Куропатка-
мать с громким криком летала вокруг него. Он хотел
подшибить ее прикладом ружья, но она увернулась.
Тогда он стал бросать в нее камнями и перебил ей
крыло. Куропатка бросилась от него прочь, вспархивая и
волоча перебитое крыло, но он не отставал.
Птенцы только раздразнили-его голод. Неуклюже
подскакивая и припадая на больную ногу, он то
бросал в куропатку камнями и хрипло вскрикивал, то шел
молча, угрюмо и терпеливо поднимаясь после каждого
падения, и тер рукой глаза, чтобы отогнать
головокружение, срозившее обмороком.
Погоня за куропаткой привела его в болотистую
низину, и там он заметил человеческие следы на мокром
'мху. Следы были не его — это он видел. Должно быть,
следы Билла. Но он не мог остановиться, потому что
белая куропатка убегала все дальше. Сначала он
поймает ее, а потом уже вернется и рассмотрит следы.
Он загнал куропатку, но и сам обессилел. Она
лежала на боку, тяжело дыша, и он, тоже тяжело дыша,
лежал в десяти шагах от нее,^не в силах подползти
ближе. А когда он отдохнул, она тоже собралась с
силами и упорхнула от его жадно протянутой руки.
Погоня началась снова. Но тут стемнело, и птица
скрылась. Споткнувшись от усталости, он упал с тюком на
спине и поранил себе щеку. Он долго не двигался,
потом повернулся на бок, завел часы и пролежал так
до утра.
Опять туман. Половину одеяла он израсходовал на
обмотки. Следы Билла ему не удалось найти, но теперь
это было неважно. Голод упорно гнал его вперед. Но
что, если... Билл тоже заблудился? К полудню он
совсем выбился из сил. Он опять разделил золото, на этот
раз просто высыпав половину на землю. К вечеру он
221
выбросил и другую половину, оставив себе только об-»
рывок одеяла, жестяное ведерко и ружье.
Его начали мучить навязчивые мысли. " Почему-то
он был уверен, что у него остался один патрон, —
ружье заряжено, он просто этого не заметил. И в то же
время, он знал, что в магазине нет патрона. Эта мысль
неотвязно преследовала его. Он боролся с ней часами,
потом осмотрел магазин и убедился, что никакого
патрона в нем нет. Разочарование было так сильно,
словно он и в самом деле ожидал найти там патрон.
Прошло около получаса, потом навязчивая мысль
вернулась к нему снова. Он боролся с ней и не мог
побороть и, чтобы хоть чем-нибудь помочь себе, опять
осмотрел ружье. По временам р.ассудок его мутился, и
он продолжал брести дальше бессознательно, как
автомат; странные мысли и нелепые представления
точили его мозг, как черви. Но он быстро приходил в
сознание, — муки голода постоянно возвращали его к
действительности. Однажды его привело в себя
зрелище, от которого он тут же едва не упал без чувств. Он
покачнулся и зашатался, как пьяный, стараясь
удержаться на ногах. Перед ним стояла лошадь. Лошадь!
Он не верил своим глазам. Их заволакивал густой ту-^
ман, пронизанный яркими точками света. Он стал
яростно тереть глаза и, когда зрение прояснилось, увидел
перед собой не. лошадь,, а большого бурого медведя.
Зверь разглядывал его с недружелюбным
любопытством.
Он уже вскинул было ружье, но быстро опомнился.
Опустив ружье, он вытащил охотничий нож из шитых
бисером ножен. Перед ним было мясо и — жизнь. Он
провел большим пальцем по лезвию ножа. Лезвие
было острое, и кончик тоже острый. Сейчас он бросится
на медведя и убьет его. Но сердце заколотилось,
словно предостерегая: тук, тук, тук, — потом бешено
подскочило кверху и дробно затрепетало; лоб сдавило,
словно железным обручем, и в глазах потемнело.
Отчаянную храбрость смыло волной страха. Он так
слаб — что будет, если медведь нападет" на него? Он
выпрямился во весь рост как можно внушительнее,
выхватил нож и посмотрел медведю прямо в глаза.
Зверь неуклюже шагнул вперед, поднялся на дыбы и
зарычал. Если бы человек бросился бежать, медведь
погнался бы за ним. Н® человек не двинулся с места,
222
осмелев от страха; он тоже зарычал, свирепо, как
дикий зверь, выражая этим страх, которой неразрывно
связан с жизнью и тесно4 сплетается с ее самыми
глубокими корнями.
Медведь отступил в сторону, угрожающе рыча, в
испуге перед этим таинственным существом, которое
стояло прямо и не боялось его. Но человек все не
двигался. Он стоял как вкопанный, пока опасность не
миновала, а потом, весь дрожа, словно в лихорадке,
.повалился на мокрый мох.- •
Собравшись с силами, он пошел дальше, терзаясь
новым страхом. Это был уже не страх голодной
смерти: теперь он боялся умереть насильственной смертью,
прежде чем последнее стремление сохранить жизнь
заглохнет в нем от голода. Кругом были волки. Со всех
сторон в этой пустыне доносился их вой, и самый
воздух вокруг дышал угрозой так неотступно, что он
невольно поднял руки, отстраняя эту угрозу, словно
полотнище колеблемой ветром палатки.
Волки по двое и по трое то и дело перебегали ему
дорогу. Но они не подходили близко. Их было не так
много; кроме того, они "привыкли охотится за оленями,
которые не сопротивлялись им, а это странное
животное ходило на двух ногах и, должно быть, царапалось
и кусалось.
К вечеру он набрел на кости, разбросанные там, где
волки настигли свою добычу. Час тому назад это был
живой олененок, он резво бегал и мычал. Человек
смотрел на кости, дочиста обглоданные, блестящие и
розовые, оттого что в их клетках еще не угасла жизнь.
Может быть, к концу дня и от него останется не
больше? Ведь такова жизнь, суетная и скоропреходящая.
Только жизнь заставляет страдать. Умереть не больно.
Умереть — уснуть. Смерть — это. значит конец, покой.
Почему же тогда ему не хочется умирать?
Но он не долго рассуждал. Вскоре он уже сидел на
корточках, держа кость в зубах и высасывая из нее
последние частицы жизни, которые еще окрашивали ее
в розовый цвет. Сладкий вкус мяса, еле слышный,
неуловимый, как воспоминание, доводил его до бешенства.
Он стиснул зубы крепче и стал грызть. Иногда
ломалась кость, иногда его зубы. Потом он стал дробить
кости-камнем, -размалывая их в кашу, и глотать с
жадностью. Второпях он попадал себе по пальцам, и
223
все-таки, несмотря на спешку, находил время удивлять*
ся, почему он не чувствует боли от ударов.
Наступили страшные дни дождей и снега. Он уже
не помнил, когда останавливался на ночь и когда
снова пускался в путь. Шел, не разбирая времени, и ночью
и днем, отдыхал там, где падал, и тащился вперед,
когда угасавшая в нем жизнь вспыхивала и
разгоралась ярче. Он больше не боролся, как борются люди.
Это сама жизнь в нем не хотела гибнуть и гнала его
вперед. Он не страдал больше. Нервы его притупились,
словно оцепенели, в мозгу теснились странные
видения, радужные сны.
Он, не переставая, сосал и жевал раздробленные
кости, которые подобрал до последней крошки и унес
с собой. Больше он уже не поднимался па холмы, не
пересекал водоразделов, а брел по отлогому берегу
большой реки, которая текла по широкой долине.
Перед его глазами^были только видения. Его душа и
тело шли рядом, и все же порознь — такой тонкой стала
нить, связывающая их.
Он пришел в сознание однажды утром, лежа на
плоском камне. Ярко светило и пригревало солнце.
Издали ему слышно было мычание оленят. Он смутно
помнил дождь, ветер и снег, но сколько времени его
преследовала непогода — два дня или две недели, —
он' не знал.
Долгое время он лежал неподвижно, и щедрое
солнце лило на него свои лучи, напитывая теплом его
жалкое тело. «Хороший день», — подумал он. Быть
может, ему удастся определить направление по
солнцу. Сделав мучительное усилие, он повернулся на бок.
Там, внизу, текла широкая, медлительная река. Она
была ему не знакома, и это его удивило. Он медленно
следил за ее течением,1 смотрел, как она вьется среди
голых, угрюмых холмов, еще более угрюмых и
низких, чем те, которые он видел до сих пор. Медленно,
равнодушно, без всякого интереса он проследил за
течением незнакомой, реки почти до самого горизонте и
, увидел, что она вливается в светлое блистающее
море. И все же это его не взволновало. «Очень
странно, — подумал он, — это или мираж, или видение,
плод расстроенного воображения». Он еще более
убедился в этом, когда увидел корабль, стоявший на
якоре посреди блистающего моря. Он закрыл глаза на
224
секунду и снова открыл их. Странно, что видение не
исчезает! А впрочем, нет ничего странного. Он знал,
что в сердце этой бесплодной земли нет ни моря, ни
кораблей, так же как нет патронов в его
незаряженном ружье.
Он услышал за своей спиной какое-то сопение —¦
не то вздох, не то кашель. Очень медленно,
преодолевая крайнюю слабость и оцепенение, он повернулся на
другой бок. Поблизости он ничего не. увидел и стал
терпеливо ждать. Опять послышались сопение и
кашель, и между двумя островерхими камнями, не
больше чем шагах в двадцати от себя, он увидел серую
голову волка. Уши не торчали кверху, как это ему
приходилось видеть у других волков, глаза помутнели и
налились кровью, голова бессильно понурилась. Волк,
верно, был болен: он все время чихал и кашлял.
«Вот это по крайней мере не кажется», — подумал
он и опять повернулся на другой бок, чтобы увидеть
настоящий мир, не застланный' теперь , дымкой
видений. Но море все так же сверкало в отдалении, и
корабль был ясно виден. Быть может, это все-таки
настоящее? Он закрыл глаза и стал думать — ив конце
концов понял, в чем дело. Он шел на северо-восток,
удаляясь от реки Диз, и попал в долину реки Коппер-
майн. Это широкая, медлительная река и была Коп-
пермайн. Это блестящее море — Ледовитый океан.
Этот корабль — китобойное судно, заплывшее далеко
к востоку от устья реки Маккензи, оно стоит на якоре
в заливе Коронации. Он вспомнил карту Компании
Гудзонова залива, которую видел когда-то, и все
стало ясно и понятно. ¦'
Он сел и начал думать о самых неотложных делах.
Обмотки из одеяла - совсем износились, и ноги у него
были содраны до живого мяса. Последнее одеяло
было израсходовано. Ружье и нож он потерял. Шапка
тоже пропала и вместе с-ней спички, спрятанные за
подкладку, но спички в кисете и за пазухой, завернутые
в пергамент, остались целы и не отсырели. Он
посмотрел на часы. Они все еще шли и показывали
одиннадцать часов. Должно быть, он не забывал заводить их.
Он был спокоен и в полном сознании. Несмотря на
страшную слабость, он не чувствовал никакой боли.
Есть ему не хотелось. Мысль о еде была даже
неприятна ему, и все, что он ни делал, делалось им по ве-
15 Золотой мираж 225
лению рассудка. Он оторвал -штанины до колен и об-
вязал ими ступни. Ведерко он почему-то не бросил:
надо будет выпить кипятку, прежде чем начать путь
к кораблю — очень тяжелый, как он предвидел.
Все его движения были медленны. Он дрожал, как
в параличе. Он хотел набрать сухого мха, но не смог
подняться на ноги. Несколько раз 'он пробовал встать
и в конце концов пополз на четвереньках. Один раз
он подполз очень близко к больному волку. Зверь
неохотно посторонился и облизнул морду, насилу двигая
языком. Человек заметил, что язык был не здорового,
красного цвета., а желтовато-бурый, покрытый
полузасохшей слизью.
Выпив кипятку, он почувствовал, что может
подняться на ноги и даже идти, хотя силы его были почти
на исходе. Ему приходилось отдыхать чуть не каждую
минуту. Он шел слабыми, неверными шагами, и
такими же слабыми, неверными шагами тащился за ним
волк.
И в эту ночь, когда блистающее море скрылось во
тьме, человек понял, что приблизился к нему не
больше чем на четыре мили.
Ночью он' все время слышал кашель больного
волка, а иногда крики оленят. Вокруг была жизнь, но
жизнь, полная сил и здоровья, а он понимал, что
больной волк тащится по следам больного человека в
надежде, что этот человек умрет первым. Утром, открыв
глаза, он увидел, что волк смотрит на него тоскливо и
жадно. Зверь, похожий на заморенную унылую собаку,
стоял, понурив голову и поджав хвост. Он дрожал на
холодном ветру и угрюмо оскалил зубы, когда человек
заговорил с ним голосом, упавшим до хриплого
шепота.
Взошло яркое солнце, и все утро путник,
спотыкаясь и падая, шел к кораблю на блистающем море.
Погода стояла прекрасная. Это началось короткое бабье
лето северных широт. Оно могло продержаться неделю,
могло кончиться завтра или послезавтра.
После полудня он напал на след. Это был след
другого человека, который не шел, а тащился на
четвереньках. Он подумал, .что это, возможно, след Билла,
но подумал вяло и равнодушно. Ему было все равно.
В сущности, он перестал что-либо чувствовать и
волноваться. Он уже не ощущал боли. Желудок и нервы
226
словно дремали. Однако жизнь, еще теплившаяся в
нем, гнала его вперед. Он очень устал, но жизнь в
нем не хотела гибнуть; и потому, что она не хотела
гибнуть, человек все еще ел болотные ягоды и
пескарей, пил кипяток и следил за больным волком, не
спуская с него глаз.
Он шел по следам другого человека, того, который
тащился на четвереньках, и скоро увидел конец его
пути: обглоданные кости на мокром мху, сохранившем
следы волчьих лап. Он увидел туго набитый мешочек
из оленьей кожи — такой же, какой был у него, —
разорванный острыми зубами. Он поднял этот
мешочек, хотя его ослабевшие пальцы не в силах были
удержать такую тяжесть. Билл не бросил его до конца. Ха-
ха! Он еще посмеется над Биллом. Он останется жив
и возьмет мешочек на корабль, который стоит посреди
блистающего моря. Он засмеялся хриплым, страшным
смехом, рохожим'на карйанье ворона, и больной волк
вторил ему, уныло подвывая. Человек сразу замолчал.
Как же он будет смеяться над Биллом, если это Билл,
если эти бело-розовые, чистые кости — все, что осталось
от Билла?
Он отвернулся. Да, Билл его бросил, но он не
возьмет золота и не станет сосать кости Билла. А Билл стал
бы, будь Билл на его месте, размышлял он, тащясь
дальше.
Он набрел на маленькое озерко: И, наклонившись
над, ним в поисках пескарей, отшатнулся, словно
ужаленный. Он увидел свое лицо, отраженное в воде. Это
отражение было так страшно, что пробудило даже его
отупевшую душу. В озерке плавали три пескаря, но
оно было велико, и он не мог вычерпать его до дна; он
попробовал поймать рыб ведерком, но в конце концов
бросил эту мысль. Он побоялся, что от усталости
упадет в воду и утонет. По этой же причине он не
отважился плыть по реке на бревне, хотя бревен было
много на песчаных отмелях.
В этот день он сократил на три мили расстояние
между собой и кораблем, а на следующий день — на
две мили; теперь он полз на четвереньках, как Билл.'
К концу пятого дня до корабля все еще оставалось
миль семь, а он теперь не мог пройти и мили в день.
Бабье лето еще держалось, а он то полз на
четвереньках, то падал без чувств, и по его следам все так же
15* 227
тащился больной волк, кашляя и чихая. Колени
человека были содраны до живого мяса и ступни тоже, и
хотя он оторвал две полосы от рубашки, чтобы
обмотать их, красный след ткнулся за ним по мху и
камням. Оглянувшись как-то, он увидел, что волк с
жадностью лижет этот кровавый след, и ясно представил
себе, каков будет его конец, если он сам не убьет
волка. И тогда началась самая жестокая борьба, какая
только бывает в жизни: больной человек на
четвереньках и больной волк, ковылявший за ним, — оба они,
полумертвые, тащились через пустыню, подстерегая
друг друга.
Будь то здоровый волк, человек не стал бы так
сопротивляться, но ему было неприятно думать, что он
попадет в утробу этой мерзкой твари, почти падали.
Ему стало противно. У него снова начинался Сред, *
сознание туманили галлюцинации, и светлые
промежутки становились все короче и реже.
Однажды он пришел в- чувство, услышав чье-то
дыхание над самым ухом. Волк отпрыгнул назад,
споткнулся и упал от слабости. Это было смешно, но
человек не улыбнулся. Он даже не испугался. Страх уже
не имел над ним власти. Но мысли его на минуту
прояснились, и он лежал, раздумывая. До корабля оста- •
валось теперь мили четыре, не больше. Он видел его
совсем ясно, протирая затуманенные глаза, видел и
лодочку с белым парусом, рассекавшую сверкающее
море. Но ему не одолеть эти четыре мили. Он это знал
и относился к этому спокойно. Он знал, что не
проползет п полумили. И все-таки ему хотелось жить. Было
бы глупо умереть после всего, что, он перенес. Судьба
требовала от него' слишком много. Даже умирая, qh
не покорялся смерти. Возможно, это было чистое
безумие, но и в когтях смерти он бросал ей вызов и
боролся с ней.
Он закрыл глаза и бесконечно бережно собрал все
свои силы. Он крепился, стараясь не поддаваться
чувству дурноты, затопившему, словно прилив, все его
существо. Это чувство поднималось волной и мутило
сознание. Временами он. 'словно тонул, погружаясь в
забытье и силясь выплыть, но каким-то необъяснимым
образом остатки воли помогали ему снова выбраться
на поверхность.
Он лежал на спине неподвижно и слышал, как
228
хриплое дыхание волка приближается к нему. Оно
ощущалось все ближе и ближе, время тянулось без
конца, но человек не пошевельнулся ни разу. Вот
дыхание слышно над самым ухом. Жесткий сухой язык
царапнул его щеку словно наждачной бумагой. Руки
у него вскинулись кверху — по крайней мере он хотел
их вскинуть, — пальцы согнулись как когти, но
схватили пустоту. Для быстрых и уверенных движений
нужна сила, а силы у него не было.
Волк был терпелив, но и человек был терпелив не
меньше. Полдня он лежал неподвижно, борясь с
забытьём и сторожа волка, который хотел его съесть и
которого он съел бы сам, если бы мог. Время от времени
волна забытья захлестывала его, и он видел долгие
сны; но все "время — и во сне и наяву — он ждал, что
вот-вот услышит хриплое дыхание и его лизнет
шершавый язык.
Дыхания он не услышал, но проснулся оттого, что
шершавый язык коснулся его руки. Человек ждал.
Клыки слегка сдавили его руку, потом давление стало
сильнее — волк из последних сил старался вонзить
зубы в добычу, которую так долго подстерегал. Но и
человек ждал долго, и его искусанная рука сжала волчью
челюсть. И в то время как волк слабо отбивался, а
рука так же слабо сжимала его челюсть, другая рука
протянулась и схватила волка. Еще пять минут, и
человек придавил волка всей своей тяжестью. Его рукам
не хватало силы, чтобы задушить волка, но человек
прижался лицом к волчьей шее, и его рот был полон
шерсти. Прошло полчаса, и человек почувствовал, что
в горло ему сочится теплая струйка. Это было
мучительно, словно ему в желудок вливали расплавленный
свинец, и только усилием воли он заставлял себя
терпеть. Потом человек перекатился на спину и уснул.
На китобойном судне «Бедфорд» ехало несколько
человек из научной экспедиции. С палубы они
заметили какое-то странное существо на берегу. Оно ползло
к морю, едва передвигаясь по песку. Ученые не могли
понять, что это такое, и, как подобает
естествоиспытателям, сели в шлюпку и поплыли к берегу. Они
увидели живое существо, но вряд ли его можно было
назвать человеком. Оно ничего не слышало, ничего не
понимало и корчилось на песке, словно гигантский
червяк. Ему почти не удавалось продвинуться вперед,
223^
но оно не отступало и, корчась и извиваясь,
продвигалось вперед шагов на двадцать в час.
Через три недели, лежа на койке китобойного
судна «Бедфорд»», человек со слезами рассказывал, кто
он такой и что ему пришлось вынести. Он бормотал
что-то бессвязное о своей матери, о Южной
Калифорнии, о домике среди цветов и апельсиновых деревьев.
Про'шло несколько дней, и он уже сидел за столом
вместе с учеными и капитаном в кают-компании
корабля. Он радовался изобилию пищи, тревожно
провожал взглядом каждый кусок, исчезавший в чужом
.рту, и его лицо выражало глубокое сожаление. Он был
в здравом уме, но чувствовал ненависть ко всем
сидевшим за столом. Его мучил страх, что еды не
хватит. Он расспрашивал о запасах провизии ' повара,
юнгу, самого капитана. Они без конца успокаивали его,
но он никому не верил и тайком заглядывал в
кладовую, чтобы убедиться собственными глазами.
Стали замечать, что он поправляется. Он толстел
с каждым днем. Ученые качали головой и строили
разные теории. Стали ограничивать его в еде, но он все
раздавался в ширину, особенно в поясе.
Матросы посмеивались. Они знали, в чем дело. А
когда ученые стали следить за ним, им тоже стало все
ясно. После завтрака он прокрадывался на бак и, словно
нищий, протягивал руку кому-вибудь из матросов. Тот
ухмылялся и подавал ему кусок морского сухаря.
Человек жадно хватал кусок, глядел на него, как скряга
на золото, и прятал за пазуху. Такие же подачки,
ухмыляясь, давали ему и другие матросы.
Ученые промолчали и оставили его в покое. Но они
осмотрели потихоньку его койку. Она была набита
сухарями. Матрац был полон сухарей. Во всех углах
были сухари. Однако человек был в здравом уме. Он
только принимал меры на случай голодовки — вот и
все. Ученые сказали, что это должно пройти. И это
действительно прошло, прежде чем «Бедфорд» стал на
якорь в гавани Сан-Франциско.
P. Ларднер
ЧЕМПИОН
Майкл Келли, он же Комар, впервые нокаутировал
противника, когда л^му было семнадцать лет.
Пострадавшей стороной был его брат Конни, моложе Комара
на три года и к тому же калека. Призом послужила
монета в полдоллара, только что подаренная
младшему Келли дамой, чей автомобиль едва не вышиб душу
из его хлипкого тела.
Конни не знал, что Комар дома, иначе он не стал
бы рисковать и не выложил бы монету на ручку
кресла, чтобы полюбов-аться на свободе ее сверкающей
красотой.
Как только Комар появился на пороге, мальчик
прикрыл монету рукой, но не так быстро, чтобы это
движение могло ускользнуть от зорких глаз брата.
— Что у тебя там? — спросил Комар.
— Ничего, — ответил Конни.
— Врешь, шпана безногая! — сказал Комар.
Он подошел к креслу, где сидел брат, и схватил его
за руку, прикрывавшую полдоллара.
— Ну-ка, покажи, — велел он.
Конни захныкал.
— Покажи и перестань реветь, — сказал старший
"брат и дернул Конни за руку.
Монета покатилась по иолу. Комар бросился к ней,
и его безвольный рот растянулся в торжествующую
улыбку.
— Ага, ничего? — сказал он. — Ладно, коли это
«ничего», так тебе оно не нужно.
— Отдай обратно, — рыдал младший брат.
— .Как же, так я тебе и отдал! А хочешь, нос
расквашу? Говори, где украл?
— Нигде я не украл. Это мое. Одна леди дала, за
то, что чуть не переехала меня.
231
— Жалко, что совсем не переехала, — сказал Ко-
.мар.
Комар направился к парадной двери. Калека,
схватив костыль, с трудом поднялся на ноги и, все еще
всхлипывая, заковылял за братом. Тот услышал его и
остановился.
—• Лучше не ходи за мной, слышишь? — сказал он.
—* Отдай мои деньги, — хныкал Конни.
— Я вот дам тебе сейчас! — сказал Комар.
Подняв кулак с зажатою в нем монетой, он изо всей
силы хватил Конни по зубам.
Конни повалился на пол, костыль с глухим стуком
упал на него. Комар остановился над распростертым
телом" брУата. •
— Хватит с тебя, что ли? — спросил он. — Или еще
подбавить?
И он пнул его в искалеченную ногу.
— Ну, теперь не побежишь, — сказал он.
Ответа не было. Комар посмотрел на лежащего
брата, потом на монету в своей руке и, насвистывая,
вышел на улицу.
Через час миссис Келли, вернувшись домой из
паровой прачечной Фокнера, где она работала, услышала
стоны и нашла Конни на" полу. Опустившись на
колени, она несколько раз позвала его. Потом, бледная как
смерть, поднялась на ноги и выбежала из дома.
Доктор Райен вышел из квартиры Келли уже в
сумерках и направился к Хелстед-стрит. Миссис Доргэн,
стоявшая у своих ворот,, окликнула его.
— Кто у них болен, доктор? — спросила она.
— Бедняга Конни, — ответил тот. — Он упал и
сильно расшибся.
— Как же это случилось?
— Не могу, сказать наверно, Маргарет, но думаю,
что его кто-то избил.
— Избил! — воскликнула миссис Доргэн. — Да кто
же это?
— А того, другого, вы не видели?
— Майкла? С утра не видела. Да неужто вы
думаете...
— По-моему, без него тут не обошлось, Маргарет,—
сказал доктор сумрачно. — Губы у мальчика разбиты
в кровь, и на ноге кровоподтеки. Не сам же он себя
избил. Мне кажется, Элен подозревает того, другого.
232
— Господи помилуй! — сказала миссис Доргэн. —•
Сбегаю посмотрю, не надо ли ей помочь.
— Вот и отлично, — сказал доктор Райен и
зашагал дальше по улице.
Около полуночи, когда Комар вернулся домой,, мать
сидела у постели Койни. Она даже не взглянула на
него.
— Ну, в чем дело? — спросил Комар.
Мать не ответила. Комар повторил вопрос.
— Майкл, ты знаешь, в чем дело, — наконец
сказала она.
— Ничего я не знаю, — ответил Комар.
— Не ври, Майкл! Что ты сделал с братом?
— Ничего.
— Ты его ударил!
— Ну и ударил. Что ж тут такого? Не в первый раз.
Крепко сжав губы, бледная как мел Элен встала с
кресла и направилась прямо к нему. Комар отступил
к двери.
— Отстань, мать... Я не хочу драться с бабой.
Она подходила к нему, тяжело дыша.
— Лучше не подходи, мать, — предостерег он.
Завязалась короткая борьба, и мать Комара
очутилась на полу.
— Ладно, ничего тебе не сделается. Твое счастье,
что я промахнулся. Говорил тебе — не подходи.
— Бог тебе судья, Майкл!
Майкл разыскал Хэпа Коллинза за картами в баре
Ройэл.
— Выйди-ка на минуту, — сказал он.
Хэп вышел за чним на улицу.
— Я уезжаю на время, — сказал Комар.
— А что случилось?
— Ну, дома не поладили малость. Мальчишка спер
у меня полдоллара, а когда я хотел отобрать, хватил
меня костылем. Ну, я его и стукнул. А старуха
бросилась на меня со стулом, я отнял стул, а она упала.
— Конни что, очень плох?
— Да нет, ничего.
— Так чего же ты удираешь?
— Кой черт говорит, что я удираю? Просто
надоели придирки до смерти, вот и все. Хочу уехать на
время, так вот деньги нужны.
— У меня всего шесть монет, — сказал Хэппи.
233
— Что, не идет карта? Ну, все равно выкладывай!
Хэппи выложил деньги.
— Напрасно ты ударил мальчишку, — сказал он.
— Тебя не спрашивают, — огрызнулся Комар. —
Не учи меня жить, а то и сам получишь. Ну, я пошел.
— Ступай на все четыре стороны, — отозвался
Хэппи, но только тогда, когда Келли уже не мог его
услышать-.
Ранним утром на следующий день Комар сел на
поезд в Милуоки. Билета у него не было, но никто этим
не поинтересовался. Поезд был товарный,' и кондуктор
всю дорогу не выходил из служебного вагона.
Прошло полгода. Комар вышел из артистического
подъезда спортивного клуба «Стар» и направился в
бар Дьюэна, за два квартала рт клуба* В кармане у
него было двенадцать долларов — он уложил некоего
Демона Демпси на шестом раунде предварительной
схватки.
Это было первое профессиональное выступление
Комара на поприще единственно достойного мужчины
искусства. А двенадцать долларов были первым его
заработком за много недель.
По дороге к Дьюэну ему нужно было пройти, мимо
бара Нимана. Он надвинул кепку на глаза и прибавил
шагу. За стойкой у Нимана стоял простоватый бармен,
который целые десять дней поил его в долг и позволял
опустошать блюда с закуской, поверив ему на слово,
что он расплатится, как только получит за
«предварительную»».
Комар вошел к Дьюэну и^разбудил дремавшего
бармена, постучав серебряным долларом о стойку.
— Налейте-ка стаканчик, — попросил Комар.
Стаканчики следовали один за другим. Вскоре из
клуба повалила публика. Кое-кто из болельщиков
составил компанию Комару. Молодой человек лет
двадцати с небольшим, стоявший рядом с Келли, после
некоторых колебаний набрался смелости и заговорил с
ним.
— Вы участвовали в первой схватке? —
отважился он спросить.
— Да, — ответил Комар.
— Моя фамилия Терш, — сказал его собеседник.
234
Комар принял это сенсационное сообщение вполне
спокойно.
— Не хочу навязываться, — продолжал мистер
Герш, — но с удовольствием угостил бы вас.
— Ладно, — сказал Комар, — только смотрите, не
через край.
Мистер Герш расхохотался во все горло и кивнул
бармену.
— А вы таки задали трепку этому итальяшке, —
сказал мистер Герш, когда стаканы были налиты. —
Я думал, вы его убьете.
. . — И убил бы, если бы не остановился вовремя, —
ответил Комар. — Я кого угодно уложу.
— Удар у вас что надо, — почтительно заметил
собеседник.
— Ничего себе удар, — сказал Келли. :— Мул -так
не лягнет, как я ударю. Заметили вы, какие у меня
бицепсы?
— Заметил ли? Еще бы не заметить, —• ответил
Герш. — Я даже сказал своему соседу: «Поглядите,
говорю, какие у него мускулы! Не удивительно,
говорю, что у него такой удар!»
— Если уж двину кого, так прощай навек,
милашка, — сказал Комар. — Кого угодно уложу.
Словесное избиение продолжалось до самого
закрытия бара. На прощанье Комар и. его новый
приятель пожали друг другу руки • и условились
встретиться завтра вечером.
Целую неделю друзья почти не разлучались. Роль
Герша заключалась в том, чтобы выслушивать
скромные признания Комара ц платить за выпивку. Но
наконец настал такой вечер, когда Герш с сожалением
объявил, что ему надо- идти домой ужинать.
— У меня свидание в восемь часов, — доверился
он Комару. — Я мог бы еще побыть, только надо
привести себя в порядок и переодеться в выходной
костюм, —¦ она самая хорошенькая штучка во всем Ми-
луоки;
— А нельзя ли устроиться вчетвером? — спросил
Комар.
— Не знаю, кого бы -пригласить, — ответил Герш.—
Хотя погоди. У меня есть сестра, если она не занята,
тогда все в порядке. Она тоже ничего себе.
Вот кай случилось, что Комар с Эммой Герш и брат
235
Эммы с самой хорошенькой штучкой во всем Милуоки
отправились к Уоллу и танцевали там до поздней ночи.
Келли все время танцевал с Эммой, потому что Лу Герш
был все же не до такой степени пьян, чтобы танцевать
с родной сестрой, хотя каждый коротенький уанстеп,
по-видимому, возбуждал в нем сильнейшую жажду.
На следующий день, без гроша в кармане, невзирая
на феноменальное уменье заставлять расплачиваться
других, Келли разыскал клубного менеджера дока Хэм-
мона и попросил, чтобы его записали на следующий
матч.
— Вы могли бы выступить против Трэси в
следующем матче, — сказал док.
— А что я на этом заработаю? — спросил Комар.
— Двадцать долларов, если побьете его, — сказал
док.
— Где же у вас совесть, — запротестовал Комар. —
Плох разве я был в тот раз?
— Я этого не говорю. А все-таки до Фрэдди Уэлша
вам далеко.
— Не боюсь я вашего Фредди, да и остальных не
боюсь, — сказал Комар.
— Это ваше дело, мы платим боксерам не за
ширину грудной клетки, — сказал док. — Я -вам предлагаю
матч с Трэси. Хотите — соглашайтесь, хотите — нет.
— Ладно, согласен, — сказал Комар и очень
приятно провел день в баре Дьюэна,-где ему снова открыли
кредит.
Менеджер молодого Трэси зашел к Комару вечером
накануне матча.
— Ну, как вы себя чувствуете перед завтрашним?
— Я? — сказал Комар. — Очень хорошо себя
чувствую. То есть в каком это смысле: как себя чувствую?
— В таком смысле, — отвечал менеджер Трэси, —
что нам очень хочется выиграть: у мальчишки есть
возможность попасть в Филадельфию, если он вас побьет.
— Что же вы предлагаете? — спросил Комар.
— Пятьдесят долларов, — сказал менеджер Трэси.
— За жулика вы меня принимаете, что ли? Чтобы я
лег на обе лопатки ради каких-то пятидесяти долларов?
Нашли дурака!
— Ну, тогда семьдесят пять, — сказал менеджер
Трэси.
Сошлись на восьмидесяти, наскоро договорились о
236
подробностях. И .на следующий вечер Келли был
выведен из строя во втором раунде ужасающим ударом в
предплечье.
На этот раз Келли обошел стороной и Нимана и
Дьюэна. Он порядком задолжал и тому и другому и
угощался уже в баре Стэйна, немного дальше по
улице.
Когда вышли все деньги, нажитые сделкой с Трэси,
Кома'р получил совершенно точные сведения, что ни
док Хэммон, ни другие клубные менеджеры не
допустят его к состязаниям даже самого последнего
разбора. Ему не грозила опасность умереть от голода и
жажды, пока были живы Лу и Эмма Герш. Однако по
прошествии четырех месяцев после схватки с молодым
Трэси он решил, что Милуоки — это не то место, о
котором он мечтал.
— Я могу побить кого угодно, даже самых первых,—
рассуждал он, — но здесь у меня нет никаких шансов.
Уж не перебраться ли мне на Восток, там бы я
выдвинулся. А кроме того...
В ту минуту, когда он приобрел билет в Чикаго на
деньги, взятые взаймы у Эммы Герш якобы на
покупку башмаков, тяжелая рука легла ему на плечо, и,
обернувшись, он увидел двух незнакомцев.
— Куда это вы собрались, Келли? — спросил
обладатель тяжелой руки.
— Никуда, — ответил Комар. — А вам какого
черта надо?
Заговорил второй незнакомец:
— Келли, мать Эммы Герш поручила нам
присмотреть, чтобы вы загладили свою вину перед Эммой.. И
пока вы этого не сделаете, мы вас никуда отсюда не
пустим.
— Ничего хорошего вы не добьетесь, если будете
ко мне приставать, — сказал Комар.
Тем не менее в тот вечер он не уе-хал в Чикаго.
Через два дня Эмма Герш стала миссис Келли. Когда они
остались вдвоем, Комар наотмашь ударил
новобрачную по лицу — это был его свадебный подарок.
На следующее утро он уехал из Милуоки так же,
как и приехал, — в товарном поезде.
— Что толку глаза закрывать, — сказал Томми
Гэйли. — Он мог бы сбавить до ста тридцати семи в
237
крайнем случае, но тогда его каждая мышь положит
на обе лопатки. Он средневес, вот он что такое, и сам
это знает не хуже меня. За последние полгода он
прибавляет в весе и толстеет, как на дрожжах. Я ему
говорю: «Если не перестанешь толстеть, тебе не с кем
будет драться, кроме Вилларда и таких, как он». А он
мне: «Ну что ж, я и от Вилларда не побежал бы, если
б весил фунтов на двадцать побольше».
— Должно быть, он и сам не рад, — заметил брат
Томми.
— Конечно, не рад, как и всякий настоящий
боксер, — сказал Томми. — А боксер он настоящий,
спорить не приходится, Жаль, мы не сумели устроить
Комару встречу с Уэлшем; пока малый был в прежнем
весе. А теперь поздно. Хотя и не стал бы плакаться,
если *б нам удалось свести его с голландцем.
— С каким это?
— С молодым Гетцем, чемпионом в среднем весе,
Самый- матч не так много даст, зато реклама будет
хорошая. У нас в руках козырь — публика платит деньги
за то, чтобы посмотреть на -хороший удар, а это как
раз у Келли есть и останется при нем, пока он
прибавляет в весе.
— А разве нельзя устроить матч с Гетцем?
— Почему нельзя? Говорят, ему нужны деньги. Но
я до сих пор вел малого очень осторожно, и посмотри,
каких добился результатов! Так чего же ради нам
рисковать? Мальчишка с каждым днем становится все
лучше, а Гетц катится вниз быстрей, чем Большой
Джонсон. Я думаю, мы и теперь могли бы его побить,
наверняка могли бы. А через полгода риска и вовсе
не будет никакого. Он сам себя побьет до" тех пор.
Тогда нам останется только подписать с ним контракт и
ждать, пока судья положит конец матчу. Но Комар не
желает ждать, хочет сейчас с ним схватиться, никак
его не удержишь.
Братья Гэйли завтракали в одном из-бостонских
отелей. Дэн приехал из Холиока навестить Томми и
посмотреть, как его питомец проведет двенадцать
раундов, а может, и меньше, с Бэдом Кроссом. Матч н*е
обещал никаких неожиданностей, исход его был ясен
заранее, ибо Комар еще до этого дважды клал на
лопатки балтиморского юнца, и только всем известная
спортивная отвага Бэда позволила ему добиться новой
• 238
встречи. Болельщики согласны были платить какую
угодно цену, лишь бы увидеть сокрушительную левую
Комара, но им хотелось, чтоб она обрабатывала
такого противника, который не побежит с ринга на первом
раунде, едва отведав ее убийственную силу. Как раз
таким противником и был Кросс: готовность
подставлять под чужой кулак глаза, уши, нос и шею долгое
время помогала ему избегать ужасов честного труда.'
Бэд был не трус, и это было видно по его
изуродованной, распухшей, багровой физиономии.
— По-моему, после всего, что ты сделал для
мальчишки, он должен слушать тебя, как отца родного, —
сказал Дэн Гэйли.
— Ну, — сказал Томми, — пока что он слушается, но
уж до того в себе уверен, что просто не понимает,
зачем надо ждать. Но он все-таки послушает меня и
обождет: дурак он был бы, если б не послушался.
— У тебя с ним договор?
— Нет, зачем же мне договор. Он знает, что я его
вытащил из грязи, и не бросит меня теперь, когда
деньги рекой потекли к нему в карман. Где бы он был,
если б я прогнал его, когда он в первый раз пришел
ко мне? Этому почти два года, а кажется, будто и
недели не прошло. Я сидел в салуне напротив «Плезент-
клуба» в Филли и дожидался, пока Мак-Кенн
подсчитает деньги и вернется; тут является этот бродяга и
пробует-угоститься на хозяйский счет. Ничего ему,
конечно, не дали и велели убираться вон; тогда он
увидел меня, подошел к моему столику и спрашивает, не
боксер ли я, и я ему сказал, кто я такой. Он попросил
у меня взаймы на стаканчик, а я его усадил за свой
столик и поставил ему угощение.
1 Мы разговорились о том о сем, он сказал мне, как
его зовут, сказал и то, что несколько раз участвовал
в предварительных в Мнлуоки. «Ну, говорю, не знаю,
хороший вы боксер или нет, но пока вы будете
закладывать за галстук, ничего не получится хорошего». Он
сказал, что сразу бросил бы пить, если б мог
выступать на ринге, и я обещал его устроить, только чтобы
он меня не подводил и бросил пьянство. Мы ударили
по рукам, я- взял его с собой в отель, заставил
помыться, а на другой день купил ему кое-что из одеж:
ды. Полтора месяца я его кормил и поил на свой счет.
Трудновато ему было отвыкать от пьянства, но в кон-
239
це концов я решил, что он в форме, можно выпускать
его на ринг. Он выступил против Смайли Сэйнера и
так быстро его уложил, что Смайли подумал, уж не
случилось ли землетрясение. Ну, а что он делал после
этого, тебе известно. В его списке числится
одно-единственное поражение — матч с Трэси в Милуоки, еще
до того, как он попал ко мне, а в прошлом году он три
раза побил Трэси.
В смысле денег он на меня пожаловаться не может.
У него отложено тысяч семь. Недурно для мальчишки,
который всего два года назад шатался по улицам без
гроша? Он мог бы и больше отложить, только любит
шикарно одеваться, жить в самых лучших отелях и
прочее.
— А где его семья?
— Семьи у него, в сущности, нет. Он приехал из
Чикаго, мать выгнала его из дому. Должно быть,
задала ему перцу, вот он и говорит, что не хочет иметь
с ней дела, пускай, мол, она первая предложит
мириться. Говорит, денег у нее куча, так что она без него не
пропадет.
Джентльмен, о котором шла речь, вошел в кафе и
направился к ,столику Томми такой молодцеватой
походкой, что на него оборачивались все посетители.
Комар был олицетворением здоровья, несмотря на
слегка подбитый глаз и сильно запухшее, ухо. Однако
не цветущий вид привлекал к нему все взоры.
Брильянтовая подковка в галстуке, ярко-алая рубашка в
косую полоску, оранжевые ботинки и светло-синий
костюм просто кричали, требуя к себе внимания.
— Где ты был? — спросил он Томми1. — Я тебя
везде искал.
— Садись, — пригласил его менеджер.
— Некогда, — ответил Комар. — Хочу сходить на
пристань, поглядеть, как выгружают рыбу.
— Познакомься с моим братом Дэном, — сказал
Томми.
Комар пожал руку Гэйли-младшему.
• — Ну, если вы брат Томми, то мне больше ничего
не требуется, — сказал Комар, и братья просияли от
удовольствия.
Дэн облизал губы и смущенно пробормотал что-то,
но молодой гладиатор уже не слушал его.
— Дай-ка двадцать долларов, — сказал он Томми,—
240
мне они, может, и не понадобятся, только я не люблю,
чтобы у меня в кармане было пусто.
Томми выдал Комару двадцать долларов и сейчас
же записал эту операцию в черную книжечку, —
подарок к рождеству от Общества страхования жизни.
— Надо полагать, — сказал он, — за такое развле«
чение с тебя ничего не возьмут. Хочешь, я с тобой
пойду?
— Нет, не надо, — поспешил ответить Комар. — У
вас с братом, верно, найдется о чем поговорить.
— Ну ладно, — сказал Томми, — только не
пропадай и йе трать деньги зря. Смотри приходи домой к
четырем и полежи, отдохни.
— Мне лежать нечего, я и так его побью, — сказал
Комар. — Он полежит за нас обоих.
И, смеясь много громче, чем того требовала шутка,
он направился к выходу под огнем изумленных и
восхищенных взглядов.
До набережной Комар не дошел, потому что на углу
Тремонт и Бойлстон-авсню его поджидала дамочка,
смотреть на которую было гораздо интереснее, чем на
улов самого удачливого из массачусетских рыбаков. К
тому же она умела болтать много бойчее самой
разговорчивой рыбы.
— Ах ты, Малютка! — сказала она, блеснув
серебром и золотом зубов. — Ах ты, мой боксер!
Комар улыбнулся ей.
— Зайдем куда-нибудь, выпьем, — сказал он. —
Один стаканчик не повредит.
Через пять месяцев после того, как он в третий раз
перекроил всю физиономию Бэду Кроссу, Комар
усердно тренировался в Новом Орлеане, готовясь к
решительной схватке с голландцем.
Вернувшись в гостиницу после тренировки, Комар
остановился поболтать кое с кем из приезжих с
Севера, проделавших этот долгий путь ради того, чтобы
видеть падение старого чемпиона, ибо исход схватки был
делом настолько решенным, что опытные специалисты
его даже предугадывали.
Том Гэйли, захватив почту и ключ, поднялся в
номер Келли. Он принимал ванну, когда Келли вошел в
номер получасом позже.
16 Золотой мираж 24!
¦— Письма есть? — спросил Комар.
— Там, на кровати, — ответил Томми из ванной.
Комар взял кучу писем и открыток и просмотрел
их. Изо всей груды он отобрал три письма и положил
их на стол. Остальные швырнул в корзину. Потом
взял со стола эти три письма и несколько минут сидел,
держа их в руке, уставясь взглядом куда-то в
пространство. Наконец, поглядев еще раз на три
нераспечатанные конверта, он сунул один из них в карман, а
остальные два швырнул в корзину. Он промахнулся, и
письма упали на пол.
Комар выругался и, нагнувшись, поднял их.
Он распечатал один из конвертов, с почтовым штем«
пелем Милуоки, и прочел:
«Дорогой муж!
Я тебе столько раз писала, а ответа не получила, не
знаю, может, они не дошли; вот я и пишу опять:
может, ты это письмо получишь и ответишь. Не хочется
тебе надоедать своими неприятностями, да я бы и не
стала, если бы не ребенок; я даже не прошу, чтобы
ты мне писал, пришли только немножко денег, я не
для себя прошу, а для девочки, она с августа месяца
хворает, доктор говорит, она долго не проживет, если
я не буду ее кормить как следует, а откуда же мне
взять? Лу целый год без работы, а что я зарабатываю,
.того едва хватает на квартиру. Я у тебя не прошу
лишнего, верни только, если можешь, те деньги, что я да-
<ла тебе взаймы; по-моему, ты брал тридцать шесть дол-
йаров. Постарайся как-нибудь выслать, это мне будет
помощь, а если не можешь присля^ все, то хоть что-
нибудь.
Твоя жена
Эмма».
Комар изорвал письмо в клочки и разбросал их по
полу.
— Денег, денег, денег! — сказал он. — Что у меня,
банк, что ли? Должно быть, и старуха о том же.
Он распечатал письмо матери:
«Дорогой Майкл, Копии велел мне написать тебе
письмо и сказать, чтобы ты побил голландца, он
думает, что ты его побьешь и тогда нам про это напишешь,
а я так думаю, что тебе писать некогда, а то бы ты
давно прислал нам весточку. Напиши нам хоть строч-
ку-другую, сынок. Для Копни это лучше целой бочки
9.42
лекарства. Если бы ты мне послал сколько-нибудь
денег, я бы как-нибудь свела концы с концами, ну а если
не можешь, пришли хоть письмо, выбери минутку,
строчки две, и то Конни будет рад. Подумай, сынок, он
вот уже больше трех лет не встает с постели. Конни
желает тебе удачи.
Твоя мать
Элен Ф. Келли».
— Так я и думал, — сказал Комар. — Все они на
один лад.
Третье письмо было из Нью-Йорка. Вот оно:
«Котик, это письмо последнее, которое ты от меня
получишь перед тем, как станешь чемпионом.. В
субботу я пошлю тебе телеграмму, только в телеграмме,
конечно, столько не скажешь, сколько в письме, и я пишу
тебе, чтобы ты знал, что я о тебе все время думаю и
молюсь о твоей удаче.
Вздуй -его, котик, хорошенько, не жалей его, и
сейчас же после матча телеграфируй мне о победе. Двинь
его хорошенько левой по носу, не бойся испортить ему
красоту, все равно он хуже не станет. Но пусть он
только посмеет изуродовать прелестную мордашку
моего котика! Ты ведь не дашься ему, — правда,
котик?
Я бы все на свете отдала, чтобы быть там и все
видеть, только ты, наверное, больше любишь своего
Гэйли, чем меня, а то бы не позволил ему держать
меня, как в тюрьме. А когда ты станешь чемпионом,
котик, мы будем делать, что захотим, и пошлем твоего
Гэйли ко всем чертям.
Ну, котик, в субботу я пошлю тебе телеграмму;
совсем забыла тебе сказать, что мне опять нужны
деньги, долларов хоть двести, ты их вышли
телеграфом, как только получишь это письмо. Ты ведь
пришлешь, —* правда, котик?
В субботу я пошлю тебе телеграмму; помни, котик,
что я ставлю на тебя. Ну прощай, дорогой, желаю
удачи.
Грэйс»*
— Все они на один лад, — сказал Комар. — Де«
нег, денег, денег.
Из соседней комнаты вышел Том Гэйли, весь сия-
ющий после омовения.
16* 243
¦—¦ Я думал, ты спишь, — сказал он.
— Да вот собираюсь, — ответил Комар,
расшнуровывая оранжевые ботинки.
— Я разбужу тебя в шесть, ты пообедаешь здесь,
чтоб к тебе никто не приставал. А я1 спущусь вниз и
раздам ребятам билеты.
— От Гольдберга что-нибудь было? — спросил
Комар.
— Разве я тебе не говорил? Он согласен:
пятнадцать недель по пятьсот, если ты победишь. И он дает
гарантию на двенадцать тысяч, с правом выступать в
Нью-Йорке или Милуоки.
, — Ас кем?
— Со всяким, кого против тебя поставят. Тебе ведь
это все равно?
— Ну еще бы. Я кого угодно под орех разделаю.
Да, послушай, переведи телеграфом двести долларов
для Грэйс. Отправь немедленно на нью-йоркский адрес.
— Как, двести? Ты только что послал ей триста в
воскресенье.
— Ну и послал, а тебе какое дело?
— Ладно, ладно. Успокойся. Еще что-нибудь
нужно?
— Больше ничего, — сказал Комар и повалился на
кровать.
— И, пожалуйста, чтобы с этим было покончено до
моего возвращения, — сказала Грэйс, вставая из-
за столика. — Ты ведь меня не подведешь, правда,
котик?
— Можешь быть спокойна, — ответил Комар. —
Постарайся не тратить лишнего.
Грэйс улыбнулась ему на прощанье и вышла из
кгфе. Комар дочитывал газету, прихлебывая кофе.
Они были в Чикаго; подходила к концу первая
неделя выступлений Келли в варьете. Он приехал на
Север пожинать плоды своей славной победы над
голландцем. Две недели он посвятил разучиванию своего
номера, который заключался в демонстрации могучей
муокулатуры и в десятиминутном монологе,
восхваляющем достоинства Комара Келли. И теперь дважды
в день публика валом валила в Мэдисон-театр.
Позавтракав и дочитав газету, Комар бодрым
шагом вышел в вестибюль и спросил ключ от номера. За-
244
тем он поманил к себе мальчика-коридорного, который
давно уже рвался услужить великому боксеру.
— Найди-ка Гэйли, Томми Гэйли, — сказал Ко-*:
мар. — Скажи ему, чтоб зашел ко мне в номер.
— Слушаю, сэр, слушаю, мистер Келли, — ответил
коридорный и помчался по лестнице, стремясь побить
все известные рекорды усердия.
Комар глядел в окно на пейзаж, открывавшийся с
седьмого этажа, когда Томми явился на его зов,
— В чем дело? — осведомился менеджер.
Комар ответил не сразу.
— Гэйли, — сказал он, — двадцать пять продан*
7ОВ — это большие деньги.
— По-моему, я их честно заработал, '— сказал
Томми.
— Не знаю. Не знаю, заработал ли ты их.
— Ах, вот что, — сказал Томми. — Признаюсь, не»
ожидал. Я думал, ты доволен нашими расчетами. Я,
конечно, никому не навязываюсь, но не знаю, найдется
ли на свете человек, который сделал бы для тебя
столько, сколько я.
— Это все верно, — согласился чемпион. — В Фил-
ли ты много для меня делал. И получил за это
хорошие денежки, верно?
— Я и не жалуюсь. Но большие деньги у нас
только впереди. Если бы не я, Комар, тебе этих денег
никогда не видать бы как ушей своих.
— Это еще как сказать, — заметил Комар. — Кто
двинул голландца в челюсть, ты или я?
— Да, только без меня ты не попал бы на ринг в
паре с голландцем.
— Ну, это к делу не относится. Суть в том, что
теперь ты двадцати пяти процентов не стоишь, так что
все равно, что там раньше было, год или два назад.
— Вот как? — сказал Томми. — А по-моему, да-
леко не все равно.
— А по-моему, все равно, и разговаривать больше
не о чем.
— Послушай, Комар, — сказал Томми, — по-мое«
му, я тебя не обижал, а если, по-твоему, выходит не
так, скажи, сколько ты хочешь. Я не желаю, чтобы
меня считали кровопийцей. Давай ближе к делу.
Хочешь, подпишем договор? Какая же будет -твоя цена?
— Никакой цены я не назначал, — ответил Ко-
24&
мар. —• Сказал только, что двадцать пять процентов
многовато будет, А сколько ты сам считаешь?
— Как тебе покажется двадцать?
— И двадцати много, — ответил Келли.
— А что же не будет много? — спросил Томми.
— Ну, Гэйли, приходится уж сказать тебе
напрямик. Сколько ни спроси, все будет много.
— Значит, ты хочешь от меня отделаться?
— Вот именно.
Наступило минутное молчание. Потом Гэйли
повернулся и пошел к двери.
— Комар, — с трудом выговорил он, —^ ты дела-»
ешь большую ошибку, паренек. Старых друзей нельзя
так бросать, от этого добра не будет. Погубит тебя эта
проклятая баба.
Комар вскочил.
— Заткни глотку! — заорал он. — Убирайся
отсюда вон, пока тебя не вынесли. Пожил на мой счет, и
хватит с тебя. Скажи еще одно слово насчет этой
девушки или насчет еще чего, и я тебя разукрашу, как
голландца. Пошел вон!
И Томми Гэйли, который очень хорошо помнил, как
выглядело лицо голландца после боя, ушел.
Грэйс пришла позже, бросила все свои покупки на
диван и уселась на ручку кресла, в котором сидел
Комар.
— Ну? — спросила она.
— Ну, — ответил Комар, — я с ним разделался.
— Пай-мальчик! — сказала Грэйс. — А теперь,
мне кажется, я могла бы получить эти двадцать пять
процентов.
— Кроме тех семидесяти пяти, которые ты уже
получаешь? — сказал Комар.
— Не ворчи, котик. Ты делаешься такой
некрасивый, когда ворчишь.
— Мне ни к чему быть красивым, — отвечал
Комар.
— Погоди, вот надену мои обновки, тогда увидишь,
какая я красивая.
Комар окинул *взором свертки на диване.
— Вот они, двадцать пять процентов Гэйли, —
сказал он, — да, пожалуй, и побольше.
Немпион недолго оставался без менеджера. Преем-
246
ником Гэйли стал не кто иной как Джером Гаррис,
который решил, что Келли — более'доходная статья, чем
музыкальное ревю..
Договор, предоставлявший мистеру Гаррису
двадцать пять процентов из заработков Комара, был
подписан в Детройте, через неделю после того, как Томми
Гэйли получил отставку. Комару понадобилось ровно
шесть дней на уразумение того, что даже любимцу
публики невозможно обойтись без услуг человека,
который знает, куда идти, с кем говорить и что делать.
Сначала Грэйс была против нового компаньона, но,
после того как мистер Гаррис получил от дирекции
варьете сто долларов прибавки к еженедельной
ставке Комара, она убедилась, что чемпион поступил
правильно.
— Вы с моей супругой будете веселиться вовсю, —
сказал ей Гаррис. — Я бы ее вызвал телеграммой
сюда, да нет смысла. На следующей неделе мы будем
выступать в Милуоки, а она сейчас там.
Однако, после того как их познакомили в одном из
отелей Милуоки, Грэйс поняла, что ее чувство к
миссис Гаррис отнюдь не походит на любовь с первого
взгляда. Что до Комара, то он впился глазами в жену
своего нового менеджера и никак не мог оторвать от;
нее взгляда.
— Просто куколка, — сказал он Грэйс, когда они
остались вдвоем.
— Куколка, это верно, — отвечала его дама, — и
голова у нее набита опилками.
— Так бы и украл эту куколку, — сказал Комар и
ухмыльнулся, заметив по лицу своей собеседницы, что
его слова возымели действие.
Во вторник на той же неделе чемпион успешно
отстоял свое звание в схватке, которая не попала на
страницы газет. Комар был один в своем номере,
когда к нему, не постучавшись, вошел посетитель. Это был
Лу Герш.
Увидев его, Комар побелел от злости.
— Что тебе нужно? — спросил он.
— Нетрудно догадаться, — сказал Лу Герш. —
Твоя жена голодает, ребенок твой голодает, и я
голодаю. А ты купаешься в золоте.
— Послушай, *— сказал Комар, — тебе никто не
велел знакомить меня с сестрой. А если ты такой бол-
247
ван, что не можешь на хлеб заработать, я тут ни при
чем. Самое лучшее, держись подальше от меня.
— Дай сколько-нибудь .денег, и я уйду.
В ответ на этот ультиматум Комар ударил справа,
метя в узкую грудь шурина.
— Отвези это в подарок сестрице.
Герш кое-как поднялся на ноги и выбрался из
комнаты, а Комар подумал: «Его счастье, что я не ударил
слева, тогда он бы так скоро не встал. А если бы дал
под ложечку, то и хребет сломал бы».
Всю эту неделю в Милуоки, после каждого вечернего
выступления, компаньоны веселились. Вино лилось
рекой, и Комар пил гораздо больше, чем позволил бы
ему Том Гэйли. Мистер Гаррис не возражал: ему
вино не вредило.
Комар танцевал с женой своего нового менеджера
не реже, чем с Грэйс. Барахтаясь в объятиях толстого
Гарриса, Грэйс твердила, что веселится как никогда,
но лицо ее было невесело.
Уже не раз в течение этой недели Комару казалось,
что Грэйс вот-вот заведет ссору, на что он твердо
рассчитывал. Но только в пятницу вечером она попалась
на удочку. После утренника Комар с миссис Гаррис
куда-то исчезли. Когда он появился снова, уже после
вечернего выступления, Грэйс сразу вспылила.
— Ты что это затеял, говори? — начала она.
— Не твоя забота! — ответил Комар.
— Вот именно моя, моя и Гарриса. Брось лучше, а
не то я с тобой иначе поговорю.
— Послушай, — сказал Комар, — что, я тебе по
закладной достался, что ли? Разговариваешь так,
будто ты моя жена.
— Пока не жена, но буду женой. Завтра же буду.
— Вот именно. Около того, — сказал Комар. —
Завтра будешь такой же женой, как послезавтра или
через год. И вообще шансов маловато.
— Там узнаем, — сказала Грэйс.
— Вот тебе, и правда, не мешает кое-что узнать.
— Что ты болтаешь?
— То и болтаю, что " я давно женат.
— Врешь!
—¦ Ты думаешь так, да? Ну ладно, прогуляйся вот
по этому адресу да познакомься с моей супружницей.—
Комар нацарапал на бумажке адрес и протянул его
248
Грэйс. Та смотрела на клочок бумаги невидящими
глазами.
— Ну так вот, — сказал Комар, — я тебя не
обманываю. Ступай туда и спроси миссис Майкл Келли, а
если такой не найдешь, я на тебе женюсь завтра утром
до завтрака.
Грэйс по-прежнему смотрела на клочок бумаги
невидящими глазами. Комару показалось, что целый век
прошел, прежде чем она заговорила.
— Ты мне врал все это время.
— А ты меня и не спрашивала, женат я или нет.
Да и какая к тебе, к черту, разница? Свою долю ты
ведь получила?
Он направился к выходу.
— Куда ты идешь?
— У меня свидание с Гаррисом и с его женой.
— Я тоже с тобой пойду. Теперь ты от меня не
отделаешься.
— Отделаюсь, — равнодушно ответил Комар;. — Я
завтра уеду из города, а ты останешься здесь. А если
я узнаю, что ты зря болтаешь языком, я тебя упрячу
в больницу, там тебе заткнут глотку. Завтра утром
можешь забирать свое барахло, и еще я тебе, так и быть,
уделю сотнягу. Но больше чтобы я тебя не видел. И
не вздумай сейчас шуметь, а то придется мне
прибавить еще один нокаут к своему списку.
Вернувшись вечером, Грэйс узнала, что Комар и
Гаррисы переехали в другой отель. А на следующий
вечер, когда Комар уезжал из города, он опять был
без менеджера, а мистер Гаррис — без жены.
За три дня до десятираундового матча Келли с
молодым Милтоном в Нью-Йорке редактор спортивного
отдела газеты «Ньюс» поручил Джо Моргану написать
о чемпионе две-три тысячи слов для
иллюстрированного воскресного выпуска.
В пятницу Джо Морган зашел в тренировочный зал.
Комар, как ему сообщили, делал пробежку, зато его
менеджер, Уолли Адаме, был налицо и в полной
готовности дать какие угодно сведения о величайшем боксе-
ре нашего времени.
— Давайте что у вас имеется, — сказал Джо, — а
потом уж я попробую что-нибудь из этого сделать,
249
Уолли перевел свою фантазию на третью скорость.
— Сущий младенец, вот он что такое, совсем еще
мальчуган. Понятно? Знать не знает, что такое дурные
привычки. Спиртного в рот не берет. От одного запаха
сивухи захворал бы. Благодаря воздержанной жизни
и сделался тем, что он есть. Понятно? И при этом
скромен и застенчив, как девочка. Такой тихий, просто
воды не замутит. И говорить о себе ни за что не станет,
для него легче, кажется, в тюрьму сесть. Его ничего
не стоит вогнать в форму, потому что он всегда в
порядке. Одна только беда с ним — его никак не
заставишь бить этих недоносков, с которыми его выпускают
на ринг. Боится, как бы не изуродовать человека.
Понятно? Оттого он так и рвется в драку с Милтоном, что
слышал, будто Милтон ему по плечу. На этот раз
Комару, может, удастся развернуться хоть немножко. А
то в последних двух матчах он все время только и
делал, что держал себя в руках, боялся, как бы не убить
кого. Понятно?
— Он женат? — спросил Джо.
— Ну, еще бы не женат, поглядели бы вы, как
скучает по своим ребятишкам. Его семья проводит
лето в Канаде, и он прямо рвется к ним. Жена да
ребятишки для него дороже всех денег в мире. Понятно?
— Сколько у него детей?
— Не помню, четверо или пятеро, кажется. Все
мальчики, и все — вылитый папа.
— А его отец жив?
— Нет, старик умер, когда Комар был еще
мальчишкой. Зато имеется мать, замчательная старуха, и
младший братишка, там, в Чикаго. Про них он первым
долгом вспоминает после каждого матча, про них и про
жену с детишками. Посылает старухе тысячу долларов
после каждого матча. Собирается купить ей новый дом,
как только получит деньги за эту встречу.
— А как его брат? Тоже будет боксером?
— Обязательно. Комар говорит, что ему еще
двадцати лет не минет, как он будет чемпионом. У них
вся семья боксеры, честные, прямые люди, золото, а не
народ. Понятно? Один тип в Милуоки — не хочу
называть фамилии — предлагал как-то Комару хорошие
денежки за то, чтобы он ему поддался, и Комар так его
отделал еще до матча, что он в тот вечер не смог
выйти на ринг. Вот он какой. Понятно?
250
Джо Морган слонялся по залу, пока не вернулся
Комар со своими тренерами.
— Это репортер из «Ньюс», — сказал Уолли,
представляя журналиста. — Я ему рассказал всю твою
семейную историю.
— Подходящий материал он вам дал? — спросил
Комар.
— Да, он, что называется, историограф, — сказал
ДЖ0' u
— Ну-ну, не выражайтесь, — с улыбкой сказал
Уолли. — Позвоните нам, если еще что понадобится. А
в понедельник вечером глядите в оба. Понятно?
Очерк в воскресном номере «Ньюс» прочли тысячи
любителей спорта. Он был отлично написан и вызывал
неподдельную симпатию к личности боксера. Мелкие
ошибки, допущенные в жизнеописании Комара, не
вызвали протестующих писем в редакцию. Хотя их
заметили, кроме Уолли Адамса и самого Келли, трое
читателей. Эти трое были Грэйс, Томми Гэйли и Джером
Гаррис. Но замечания, которые они высказали, не
годились для печати.
Ни миссис Келли в Чикаго, ни миссис Келли в Ми-
луоки даже не знали о том, что в Нью-Йорке есть
газета «Ньюс». А если бы они и знали о существовании
«Ньюс» и о том, что в этой газете напечатано целых
два столбца о Комаре, ни мать, ни жена не смогли бы
ее купить. Воскресный номер «Ньюс» стоит пять
центов.
Без сомнения, очерк Джо Моргана был бы более
точен, если бы вместо Уолли Адамса он
проинтервьюировал Элен Келли, Конии Келли, Эмму Келли, Лу
Герша, Грэйс, Джерома Гарриса, Томми Гэйли, Хэпа
Коллинза и двух-трех барменов из Милуоки.
Но редактор спортивного отдела вряд ли пропуск
тил бы очерк, построенный на подобном материале.
— Допустим, что все это так, — сказал бы он.—Но
попробуй мы это напечатать, с нас же голову снимут.
Публика не хочет знать ничего дурного о Келли. Он—
чемпион!
У. Фолкнер
ПОДЖИГАТЕЛЬ
В помещении, где заседал -мировой судья, пахло
сыром. Мальчик, скорчившийся на опрокинутом
бочонке в уголке до отказа набитой комнаты, чувствовал,
что пахнет сыром и еще чем-то; из своего угла он
видел ряды полок, тесно уставленных солидными,
приземистыми круглыми жестянками, ярлычки которых он
читал скорее желудком, потому что буквы на них
ничего не говорили его разуму, — другое дело красные
черти или серебристый изгиб рыбьих хвостов; все это—
запах сыра и чудившийся его желудку запах
герметически запаянного мяса — накатывалось волнами и
ненадолго отвлекало его от другого постоянного запаха
или ощущения — не то чтобы страха, а скорее
отчаяния, горя, не в первый раз яростно бившегося в его
крови. Он не видел стола, за которым сидел судья „и
перед которым стояли отец и его враг. Наш враг, —
думал мальчик в отчаянии. — Мой и его. Ведь это мой
отец! Но он хорошо слышал их, вернее, только двоих
из трех, потому что отец еще не вымолвил ни слова.
— А какие у вас доказательства, мистер Гаррис?
— Да я вам уже говорил. Его боров забрался в мои
посевы. Я поймал и отдал ему. А у него и забора нет.
Я его предупредил. В другой раз я загнал борова к
себе. Когда он пришел за боровом, я дал ему
проволоки, чтобы он устроил загон. В следующий раз я сам
отправился к нему. Приехал, а моя проволока даже
не смотана с катушки, так и лежит на дворе. Я сказал
ему, что он может получить своего борова, если
заплатит доллар за потраву. Вечером пришел от пего негр,
отдал доллар и получил борова. Чужой негр. Он сказал:
«Велено вам передать, что дерево и сено — они гореть
могут». Я говорю: «Что такое?» — «Вот то самое и
велено передать:: дерево и сено — они гореть могут». И
252
в ту же ночь у меня сгорел сарай; скот я успел вывести,
а сарай сгорел.
— А где этот негр? Вы его поймали?
— Говорю вам: чужой негр. Не знаю, что с ним
сталось.
— Ну, это еще не доказательство. Разве вы не
понимаете?
— А вы допросите парня. Он знает.
Сначала мальчик думал, что речь идет о его
старшем брате, но Гаррис сказал:
— Нет, не его. Того, младшего. Мальчишку.
И сутулый, не по летам маленький, низкорослый и
жилистый, как и отец, в обтрепанных и линялых
'лохмотьях, из которых он уже вырос, с прямыми нечесан-
ыыми каштановыми волосами и глазами серыми и
дикими, как грозовое небо, мальчик увидел, что люди
между ним и столом расступаются и образуется аллея
угрюмых лиц, а в конце ее — судья, невзрачный
седеющий господин без воротничка и в очках, и судья
подзывает его. Он не чувствовал досок пола под босыми
ногами; казалось, он шел под давящим грузом
угрюмых взглядов. Отец стоял навытяжку в своем черном
воскресном сюртуке — он надел его не для суда, а в
дорогу — и даже не взглянул на мальчика. Он хочет,
чтобы я солгал, — подумал мальчик, и снова его
охватило отчаяние и горе. — И мне придется
солгать.
— Как тебя зовут, мальчик? — спросил судья.
— Полковник Сарторис Сноупс, — прошептал он.
— Вот как? — изумился судья. — Говори громче.
Значит, так и окрестили тебя от рождения
полковником? Ну, тот, кто окрещен в честь полковника Сарто-
риса, должен говорить только правду. Не так ли?
Сарти молчал.
Враг! Враг! — подумал он. Мгновение он ничего не
видел, не видел, что лицо судьи добродушно, не
различил, что голос судьи дрогнул, когда он спросил
человека, по имени Гаррис:
— Так вы хотите, чтобы я допрашивал этого
малыша?
Но все-таки- он слышал, и в этой тесно набитой
комнате, где не было слышно ни звука, кроме спокойного
и напряженного дыхания, он почувствовал себя так, как
было, когда он на длинной виноградной лозе раскачал-
253
ся над оврагом и на самом размахе его вдруг
настигло бесконечное мгновение, цепенящее своей
значительностью, словно выхваченное" из времени.
— Нет, — горячо и со злобой сказал Гаррис. — К
черту! Отошлите его домой!
И время текучей волной вновь нахлынуло на него,
сквозь запах сыра и запаянного мяса нахлынули
голоса, и страх, и отчаяние, и все та же давнишняя боль.
— В иске отказать. Я считаю обвинение против
вас, Сноупс, недоказанным, но дам совет. Уезжайте
отсюда и никогда сюда не возвращайтесь.
Тут впервые заговорил отец. Голос его был
холоден и резок, говорил он ровно, без всякого выражения.
— Я и собираюсь. Я не хочу оставаться здесь среди
всякого... — Он употребил непечатное выражение,
грубое, но не обращенное ни к кому в частности.
— Вот и прекрасно! — сказал судья. — Грузите
ваш фургон, и чтоб к утру вас тут не было. Заседание
закрывается.
Отец круто повернулся, и мальчик пошел следом
за жестким черным сюртуком, за жилистой фигурой
отца, который все так же жестко и не спеша уходил с
того самого места, где он тридцать лет назад спасался
на краденой лошади из-под пуль полевого жандарма
южан, угодившего ему в конце концов в пятку; пошел
следом уже за двумя черными спинами, потому что
откуда-то из толпы вынырнул старший брат, одного роста
с отцом, но грузнее и с неизменной порцией табачной
жвачки за щекой; пошел сквозь строй угрюмых лиц вон
из лавки, по ветхой галерейке, вниз по шатким
ступеням, мимо собак и подростков, по пухлой майской
пыли — и вдруг услышал, как кто-то прошипел:
— Ишь, поджигатель!
И опять перед глазами у него все поплыло: какое-
то лицо в красном тумане, ухмыляющееся, луиоподоб-
ное, — мальчишка ростом чуть пониже его самого, и
он ринулся в красный туман, не чувствуя ударов, не
чувствуя, как его сшибли и он грохнулся головой об
землю, кое-как поднялся на ноги, и снова на того, и
опять, не чувствуя ударов и вкуса крови, и опять на
ногах, а тот бежит, а он за ним следом, и жесткая
рука сдергивает его, и резкий холодный голос:
— А ну, марш в фургон!
Фургон стоял близ дороги среди акаций и шелко-
254
виц. Сестры, толстухи в воскресном наряде, мать а
тетка в грубых коленкоровых платьях и чепцах — все
они уже сидели на немудреных пожитках, испытавших
даже на памяти мальчика не менее дюжины
переездов: погнутая железная печка, ломаные кровати и
стулья, часы из маминого приданого, инкрустированные
перламутром, остановившиеся в четырнадцать минут
третьего какого-то давно минувшего и забытого дня.
Мама плакала, но, увидев его, утерла слезы рукавом
и стала вылезать из фургона.
— Сиди! — сказал отец.
— Смотри, как он избит. Я достану воды и умою.,.
— Сиди на месте! — повторил отец.
И он взобрался туда же с задней подножки. Отец
сел на козлы, где уже устроился брат, и сильно, но не
злобно дважды хлестнул мулов длинным ивовым
прутом. Злости в этом не было: просто он сделал то, что
позднее вошло в обыкновение у его преемников —
шоферов, когда они с места давали полный газ и тут же
тормозили, пуская в ход хлыст и узду одновременно.
Фургон стронулся с места, мимо проплыла лавка и
угрюмая, молчаливо наблюдавшая за ними толпа, и вот
ее уже скрыл поворот дороги. Навсегда, — подумал
мальчик. — Может быть, теперь с него хватит, теперь,
когда он.,. И тотчас удержал свои мысли, чтобы не
сказать этого даже себе. Мамина рука дотронулась до его
плеча.
— Больно? — спросила она.
— Нет, — ответил он. — Чего там больно. Отстань.
— Ты бы смыл кровь, пока не засохла.
— Вечером умоюсь, — сказал он. — Говорят тебе,
отстань.
Фургон катился вперед. Мальчик не знал, куда они
едут. И никто из них никогда не знал и никогда не
спрашивал, потому что всегда они куда-нибудь
приезжали и в двух-трех днях пути их всегда ждал какой-
нибудь пустой дом. Должно быть, и на этот раз отец
уже договорился убирать урожай исполу на
какой-нибудь ферме, прежде чем он... И снова мальчик прервал
собственные мысли. Отец всегда так делал. В его
волчьей неукротимости и отваге было что-то, вызывавшее
уважение посторонних, словно его сдержанная, но
неистовая свирепость не только ограждала его
независимость, а и внушала им, что эта неистовая уверенность
255
в своей правоте будет полезна всем тем, кто с ним
заодно.
На ночевку они остановились у родника в дубовой
роще. Ночью было еще очень холодно, но они знали,
как им быть: выдернули жердь из чьего-то забора,
разрубили на мелкие полешки — получился костер,
искусно, расчетливо, почти скупо разложенный;
больших костров его отец не разжигал никогда, даже в мо*
розную погоду. Будь он постарше, мальчик мог бы
заметить это и подивиться, почему" бы отцу не разжечь
костер побольше, почему бы человеку, не только
навидавшемуся бессмысленных разрушений войны, но и
с малых лет впитавшему свирепую расточительность ко
всему чужому, почему бы ему не жечь кругом все, что
ни попадется? Может быть, он сделал бы и следующий
шаг в своих догадках, — быть может, этот скудный
костер был порожден именно ночами тех четырех лет,
когда отец с упряжкой коней (он называл их
трофейными) скрывался в лесах от всех людей и в синей, и
в серой форме*. А позже он, может быть, докопался
бы и до настоящей причины; понял бы, что самая
стихия огня отвечала чему-то глубинному в сознании его
отца, — как стихия пороха и стали отвечает чему-то
в сознании других людей, — становилась средством
уберечь свое, заветное, без чего и жизнь не в жизнь,
отсюда и уважение и бережливая скупость в
пользовании огнем.
Но сейчас он не думал об этом, он до сих пор
только и видел такие скудные костры. Он уже засыпал над
своей железной тарелкой, когда отец позвал его, и
снова он шел за жесткой спиной отца, за его неумолимо
ковыляющим шагом вверх по холму и по белевшей под
звездами дороге; а там, наверху, когда отец
повернулся, он увидел его на фоне звезд — безликого и
бесплотного, просто черный силуэт, плоский и бескровный,
словно вырезанный из жести, в железных складках
сюртука, скроенного не по росту. И голос, жесткий и
плоский, как жесть, произнес:
— Ты решил сказать им. Ты бы им сказал?
Он не отвечал отцу. Тот шлепнул его ладонью по
голове сильно, но без злости, точно так же, как
хлестнул мулов возле лавки, так же, как хлестнул бы, чтобы
* Форма северян и южан в годы Гражданской войны.
256
пришлепнуть на их спине овода, и голос его звучал
все так же, без ожесточения и злости.
— Ты скоро будешь мужчиной. Надо понимать..
Нужно держаться своих, кровных, чтобы и тебя
поддержали. Ты думаешь, на суде кто-нибудь за тебя
вступился бы? Разве ты не понимаешь, что им надо было
только добраться до меня; они-то знали, что иначе
меня не возьмешь. Ну, понял? ¦
Позднее, лет через двадцать, вспоминая об этом, он
думал: «Если бы я сказал, что они хотели только
правды и справедливости, отец опять ударил бы меня». Но
тогда он ничего не сказал. И не плакал. Он стоял
молча.
— Ну, понял? Отвечай же, — сказал отец.
— Да, — прошептал он.
— Иди спать. Завтра доедем.
Завтра они доехали. К обеду фургон остановился
около некрашеного двухкомнатного домишка, как две
капли воды похожего на множество таких же домов, где
уже успел перебывать мальчик за свои десять лет; и
опять, как уже много раз, мать и тетка слезли и стали
разгружать фургон, а сестры, брат и отец даже
пальцем не шевельнули.
— Он под свинарник и то не годится, — заметила
одна 'из сестер.
— Тебе-то как раз годится. Будешь свиней
разводить да еще радоваться, — сказал отец. — А ну,
пошевеливайтесь, помогите матери.
Сестры, шелестя крахмальными лентами, вылезли
из кресел, большие, по-коровьему неуклюжие; одна
вытащила из-за смятой постели облупленный фонарь,
другая схватилась за облезшую щетку. Отец передал
вожжи старшему сыну и, не сгибаясь, слез по
колесу.
— Когда кончат разгружать,; отведи мулов в сарай
и покорми их! — Потом добавил (сначала мальчик
думал, что отец говорит старшему брату): — Пойдем!
— Я? — наконец догадался он.
— Да, — сказал отец, — ты.
— Эбпер, — сказала мать.
Отец молча поглядел на нее. Жестким, пустым
взглядом из-под седеющих мохнатых насупленных
бровей.
— Надо же мне хоть слово сказать человеку, кото-
17 Золото» мираж 257
рый купил меня со всеми потрохами на целых восемь
месяцев.
Они опять вышли на дорогу. Неделю назад или до
вчерашнего вечера он спросил бы, куда они идут, по
не теперь. И раньше, до вчерашнего вечера, отец бил
его, но никогда не удосуживался объяснить, за что
бьет;; а теперь и самый удар, и вслед за ним
оскорбительно ровный голос все еще звучали, отдавались в
ушах, ничего не объясняя, разве что его детскую
беспомощность — ничтожный вес пережитых им лет, уже
мешавший ему оторваться от того мира, в который он
был. кинут, но недостаточный для того, чтобы крепко
стоять на ногах, противиться этому миру и что-нибудь
в нем изменить.
Скоро он увидел купы дубов, кедров и еще каких-*
то цветущих деревьев и кустарников, за которыми,
должно быть, скрывался дом. Они шли вдоль забора,
заросшего жимолостью и шиповником, до широко
распахнутых ворот на больших кирпичных столбах, потом
по аллее; он впервые увидел такой дом и на мгновение
забыл отца, свой страх и отчаяние, и даже когда он
вспомнил об отце (который шагал, не останавливаясь),
страх и отчаяние больше не возвращались. Ведь
сколько они ни ездили, до сих пор они не покидали бедного
края, края мелких ферм, скудных полей и лачуг, и до
сих пор он никогда еще не видел такого дома. Какой
большой, точно дворец, — подумал он с неожиданным
спокойствием. Этот мир и спокойствие он не .смог бы
выразить словами: он был слишком мал для этого.
Они отца не боятся. Люди, которые живут в таком
спокойствии %и величии, для него недоступны, отец для них
словно назойливая оса: ну, ужалит разок — и все; это
спокойствие и величие оградят и амбары, и сараи, и
конюшни от его скупого жадного пламени... И тотчас
же мир!и радость отхлынули, когда он снова взглянул
на жесткую черную спину, на неумолимо
ковыляющую походку, на фигуру, которую не подавили
размеры дома, потому что она и до этого нигде не казалась
большой; теперь на фоне безмятежной колоннады отец
походил на плоскую фигурку из бездушной жести,
которая сбоку не отбросила бы тени. Мальчик заметил,-
что идет отец прямо, не отклоняясь в сторону;
заметил, как. негнущаяся нога ступила прямо в кучу
конского навоза на дорожке, а отцу так легко было ее
258
обойти. Но все это нахлынуло только на мгновение, и
он опять не смог бы этого выразить словами: а потом
снова очарование дома — вот в таком бы жить! — и
это без зависти, без грусти и, конечно, без той
слепящей, завистливой ярости, ему неведомой, но шагавшей
перед ним в чугунных складках черного сюртука. А
может быть, и отец так думает. Может быть, это
изменит его и он перестанет быть таким, какой он сейчас,,
хоть и помимо воли? ' .
Они прошли колоннаду. Теперь он слышал, как
отец тяжело ступает по плитам, и шаги его стучат
четко,- как часы. Звук никак не соответствовал размерам
и пришельцев, и этого дома, и звучание не приглуша1
лось ничем, даже белой дверью перед ними, словно был
достигнут какой-то предел злобного и хищного
напряжения, снизить которое уже ничто не могло; и снова
перед ним была плоская широкополая черная шляпа,
солидный .сюртук грубого сукна, когда-то тоже черный,
но теперь залоснившийся, принявший зеленоватый
оттенок навозной, мухи, и протянутая вперед рука,
словно когтистая лапа, и сползающий к локтю слишком
широкий рукав. Дверь отворилась так быстро, что
мальчик понял: негр следил за ними все время.
Старый негр, с курчавыми седоватыми волосами, в
полотняной куртке; он стоял, загораживая дверь своим
телом, и говорил:
— Оботрите ноги, белый человек. Вы входите в
порядочный дом. Майор сейчас в отлучке.
— Прочь с дороги, черномазый, — сказал отец
спокойно, без ожесточения.
Отстранив негра, он распахнул дверь и вошел, все
еще не снимая с головы черной шляпы. И мальчик
увидел, как навозный след появился сначала на
пороге, а потом на светлом ковре; его печатала с
неукоснительностью машины хромая нога отца, на которую с
удвоенной тяжестью наваливалось его тело. Негр
семенил за ним, крича:
— Мисс Лула! Мисс Лула! ;
Потом мальчика словно подхватила мягкая теплая
волна застланных коврами лестниц, переливчатых под-*
весок, люстр и канделябров, тусклого сияния золочен"
ных рам; он услышал быстрые шаги и увидел ее, ле«
ди — таких он раньше никогда не видывал, — в
сером гладком платье с кружевным воротничком, с под-
17* 259
вязанным по талии передником и высоко засученными
рукавами; входя в зал, она вытирала полотенцем руки,
выпачканные тестом, глядя не на отца, а на следы,
отпечатанные на светлом ковре, изумленно и
недоверчиво.
—¦ Я не пускал! — выкрикивал негр. — Я говорил,
чтобы он...
— Уходите, пожалуйста, — сказала она дрожащим
голосом. — Майора де Спейна нет дома, Уходите,
пожалуйста...
Отец так и не сказал ни слова. Он не стал говорить:
Он даже не взглянул на нее. Просто он стоял
неподвижно в самом центре ковра, не снимая шляпы, хмуря
свои мохнатые пепельные брови и с'каким-то
презрительным вниманием разглядывая стальными глазами
все великолепие дома. Потом с той же презрительной
небрежностью он резко повернулся; мальчик видел,
как, опираясь на здоровую ногу, он описал полукруг
другой, негнущейся ногой, оставляя на ковре длинный
прощальный росчерк навозом. Отец и не поглядел на
ковер и вышел. Негр придерживал дверь. Она
захлопнулась за ними, приглушая истерический невнятный
вопль женщины в доме. Отец остановился на верхней
ступеньке крыльца и тщательно вытер -замаранный
сапог. На второй ступеньке он снова на мгновение
остановился; тяжело опершись на негнущуюся ногу и
обернулся лицом к дому.
-— Беленький! Красивый! — сказал он. — И все
же это пот. Негритянский пот. Может быть, теперь
негритянский пот недостаточно бел для такого дома.
Может быть, надо ему еще и нашего пота...
Часа через два, когда мальчик колол дрова за
домом, в котором теперь мать и тетка (не сестры — он
знал это, ведь даже на расстоянии в их приглушенных
стенами громких и тусклых голосах слышалась
безнадежная лень) хлопотали у плиты, готовя обед, он
услышал топот копыт и увидел всадника в полотняном
костюме на красивой гнедой кобыле; и он понял, кто
это, еще до того, как заметил свернутый ковер,
который придерживал перед собой негритенок на жирном
упряжном мерине; красное от гнева лицо промелькнуло
мимо него на всем скаку и скрылось за углом дома,
там, где на продавленных стульях сидели отец со
старшим братом; а минуту спустя, еще не успел он раско-
260
лоть полено, как снова застучали копыта, и гнедая
кобыла галопом проскакала назад со двора на дорогу.
Потом отец стал звать одну из сестер, и та вскоре,
пятясь, выплыла из кухонной двери, волоча по земле
свернутый ковер, в то время как другая сестра безучастно
плелась следом.
— Не хочешь помогать нести его, так приготовь
котел, — проворчала первая.
— Эй, Сарти! — закричала вторая. — Приготовь
котел!
Тут в дверях появился отец, столь же безучастный
к окружающему убожеству, сколь безучастен был он к
худосочному величию усадьбы; из-за его плеча выгля-
. д-ывало озабоченное лицо матери.
— Поворачивайтесь, вы! — сказал отец. —
Расстелите его.
Сестры наклонились над ковром, крупнотелые и
рыхлые; ж при этом заколыхались их необозримой
ширины юбки, зашелестели пестрые ленты.
—\Уж если вздумалось им заводить такой ковер,
везти его сюда из самой Франции, так нечего было
стелить его там, где его могут затоптать, — ворчала
первая.
Они подняли ковер.
— Эбнер! — сказала мать. — Дай я сделаю.
— Иди и готовь обед, — сказал отец. — Я им сам
займусь.
Возясь у своей поленницы, мальчик наблюдал за
ними до самого вечера. Ковер был расстелен на земле
возле кипящего котла, сестры елозили взад и вперед,
нехотя и сонливо, а отец стоял над ними, угрюмый и
неумолимый, и погонял их спокойно, не повышая
голоса.
Сюда, к мальчику, доносился резкий запах
самодельного щелока; раз в дверях появилась мать,
глядя на все это уже не просто озабоченно, а горестно и
с отчаянием. Он заметил, как повернулся. отец, и
краешком глаза увидел, снова взявшись за топор, как тот
поднял с земли плоский кусок дорожного песчаника,
внимательно осмотрел его и бросил в котел; потом он
услышал, как мать умоляла:
— Эбнер, Эбнер! Пожалуйста, не надо. Прошу те*
бя, Эбнер!
Потом он кончил возиться с дровами. Смеркалось.
261
Козодой уже завел свою песню. Из комнаты, где они
будут ужинать холодными остатками обеда, донесся .
запах кофе; уже войдя в комнату, он понял, что варят
кофе, — должно быть, потому что в очаге разведен
огонь; а перед огнем на спинках двух стульев висел
распяленный ковер. На ковре больше нет отцовских
следов. Но №а их месте какие-то продолговатые
водянистые пролысины, словно по ворсу прошла карликов
вая косилка.
Так ковер и висел на стульях, пока они ели
холодный ужин, а потом улеглись спать как попало в обеих
комнатах; мать — в кровати, где оставалось место для
отца, старший брат — в другой кровати, а он сам,
тетка и сестры — на соломенных тюфяках на полу.
Но отец не ложился. - Последнее, что помнил
мальчик, засыпая, был резкий плоский силуэт шляпы и
сюртука, склонившийся над ковром, и ему показалось, что
он еще не успел закрыть глаза, как тот же силуэт
склонился над ним, очерченный потухающим огнем очага,
и жесткая нога толкнула его в бок.
— Выведи мула! — 'сказал отец.
Когда мальчик привел мула, отец стоял в дверях
кухни и свернутый ковер был у него на плече.
— Вы что, на муле поедете? — спросил мальчик.
— Нет. Давай ногу.
Он оперся согнутым коленом на руку отца, ощущая
ее жилистую силу и плавно поднимаясь на спину
мула (когда-то и у них было седло, но так давно, что он
едва мог припомнить). С той же легкостью отец
перекинул ковер на загорбок мула. При звездах они опять
проделали вчерашний путь по пыльной дороге, мимо
зарослей пахучей жимолости, через ворота к
неосвещенному дому по темному туннелю аллей; и там, сидя
на муле, он почувствовал, как грубая ткань изнанки
ковра- царапнула его и исчезла.
— Вам помочь? — шепнул он.
Отец не ответил, и он снова услышал тяжелый шаг
хромой ноги, отраженный колоннадой с -той же четкой,
деревянной неумолимостью, с тем же вызывающим
преувеличением своего веса. Вот ковер, сброшенный, а
не положенный (мальчик определил это даже в
темноте), шлепнулся в угол невообразимо громко и
гулко, и потом снова-застучали шаги, неторопливые,
тяжелые; в доме зажегся свет; мальчик сидел на муле,
262
весь напрягшись, глубоко и размеренно дыша, разве
только чуть чаще обычного, пока шаги, не ускоряя
темпа, спускались по лестнице — и вот он уже видит
отца.
— Теперь вы поедете? — прошептал мальчик. —
Мул выдержит обоих...
Свет в доме передвигался, то вспыхивая, то
затухая. Все еще идет по лестнице, —. думал мальчик. Мул
подошел к самым ступенькам; вот отец уже сидит
сзади него, а он натягивает поводья и шлепает мула по
шее; по, прежде чем мул успел перейти на рысь,
жесткая, худая рука протянулась из-за его спины,
жесткие, узловатые пальцы одернули мула и перевели его
в . шаг.
С первыми лучами солнца они уже были в загоне
и запрягали мулов в плуг. На этот раз гнедая кобыла
поДъехала так тихо, что он не слышал ее, всадник был
¦без воротничка, без шляпы, весь встрепанный и
говорил что-то дрожащим голосом, как та женщина в
большом доме. Отец едва глянул на него и снова
пригнулся, затягивая подпругу, так что приехавшему пришлось
обращаться к его согнутой спине.
— Понимаете вы, что испортили ковер! Не было у
вас тут женщин, что ли... — Приехавший замолчал,
поперхнувшись от ярости.
Мальчик следил за ним, а старший брат торчал, в
дверях конюшни, сплевывая жвачку, безучастно
поглядывая на все и ни на что в частности.
— Ковер стоит сто долларов. Вам их не собрать
никогда. Поэтому я возьму двадцать бушелей зерна из
вашей доли. Я это включу в ваш договор, так что не
удивляйтесь, когда будете подписывать его у шерифа.
Это не утешит миссис де Спейн, но вас, может быть,
научит, когда входите в дом, вытирать ноги...
Потом человек уехал. Мальчик смотрел на отца,
который так и не вымолвил ни слова, даже головы не
поднял, а теперь надевал на мула хомут.
— Папа, — сказал мальчик.
Отец посмотрел на него; загадочное лицо,
мохнатые брови, из-под которых холодно глядят серые
глаза. Мальчик вдруг рванулся к нему, но тут же
остановился и закричал:
— Вы ведь сделали, как умели!.. Если он хотел по-
другому, почему он тогда не Ъстался и не показал?
263
Ничего он не получит! Мы все соберем и спрячем! >i
сторожить буду!..
— Ты закрепил предплужник, как я тебе сказал?
— Нет, сэр, — пробормотал мальчик.
— Так иди приладь.
Было это в среду. Весь остаток недели мальчик
работал, сколько хватало сил, а то и через силу, с
рвением, которое не надо было разжигать, повторяя
приказания; в этом он был похож на мать — с той лишь
разницей, что хотя бы часть из того, что он делал, он
делал с охотой. Ему нравилось, например, колоть дрова
маленьким топором; его подарили ему на рождество
мать и тетка, каким-то образом заработав или скопив
на это денег. Вместе со взрослыми женщинами (а как-
то раз даже с одной из сестер) он строил загон для
поросят и коровы, что по договору с помещиком
входило в обязанности отца; а однажды, когда отец куда-то
отлучился, он даже вышел в поле помогать брату.
Брат шел за плугом, ведя прямую борозду, а он,
идя рядом с надрывающимся мулом, держал его под
уздцы. Жирная черпая земля своей влажней свежестью
холодила его босые ноги, и он шел, думая: Может быть,
наконец-то все кончилось. Как ни жалко отдавать
двадцать бушелей за какой-то ковер, может быть, оно и
недорогая плата за то, чтобы это кончилось навсегда и
отец перестал быть таким, каким он был все время.
Он так задумался, что забыл про мула, и брату
пришлось ругнуть его. А может быть, они еще и не
возьмут двадцать бушелей, может, все — и зерно, и
ковер, и огонь, — все исчезнет, страх и горе, и не
придется разрываться надвое, словно тебя тянут в
разные стороны две упряжки, — все, все кончится и
кончится- навсегда...
Потом пришла суббота. Он взнуздывал мула и
увидел отца опять в черном сюртуке и шляпе.
— Нет, — сказал отец, — запрягай в фургон.
Часа через два фургон добрался до цели, п
мальчик, сидя на ларе позади брата и отца, снова увидел
некрашеное, обветшавшее здание лавки, вылинявшие и
оборванные рекламы табака и патентованных лекарств,
и привязанных к столбам галереи верховых лошадей, и
запряженных в фургоны мулов. Вслед за отцом и
братом он поднялся вверх по сбитым ступеням и снова
прошел сквозь строй холодных лиц, наблюдавших, как
264
они трое направляются к простому дощатому столу; за
столом сидел человек в очках, и ему не надо было
объяснять, что это мировой судья. Потом он с
яростным, неукротимым вызовом поглядел на человека в во-
'ротничке и галстуке, человека, которого он до того
видел лишь дважды и оба раза в седле; человек этот
сейчас был полон не гнева, а изумленного недоверия,
которого мальчик не смог бы и понять. Еще бы!
Небывалая вещь: издольщик, подавший в суд на своего же
помещика. Он прошел мимо всех этих людей вслед за
отцом прямо к столу и крикнул судье:
— Он не делал этого! Он не жег!..
— Ступай- в фургон, — сказал отец.
— Жег? — спросил судья. — Как, разве ковер был
еще и сожжен?
— Хотел бы я знать, кто обвинит меня в этом! —•
сказал отец и приказал мальчику: — Ступай в фургон!
• Но тот не ушел, он просто прижался в самом углу
комнаты, точно так же набитой народом, как
в,прошлый раз, и не сел, а стоял, зажатый толпой, молча
слушавшей то, что говорили у стола.
— Вы заявляете, что двадцать бушелей зерна
слишком высокая оценка ущерба, причиненного владельцу
ковра?
— Он привез ковер и сказал, чтобы я вывел следы.
Я смыл следы и отвез ему ковер обратно. ¦
— Но вы вернули ковер не в том состоянии, в
каком он был до вашего посещения усадьбы.
Отец не ответил, и минуту не слышно было ничего,
кроме дыхания, сдержанного, глубокого дыхания
внимательно слушающей толпы.
— Вы отказываетесь отвечать, мистер Сноупс? —
И опять отец промолчал. — Я признаю вас виновным,
мистер Сноупс. Я признаю вас виновным в
причинении ущерба ковру майора де Спейна и приговариваю
к возмещению убытка. Однако я считаю, что двадцать
бушелей — это слишком много для человека в вашем
положении. Майор де Спейп оценивает ковер в сто
долларов. Зерно в октябре стоит около пятидесяти центов.
Я считаю, что если майор де Спейи способен потерпеть
убыток в девяносто пять долларов за вещь,
оплаченную им наличными, то вы можете потерпеть убыток п
пять долларов, которых вы еще и не заработали. Я
приговариваю вас к возмещению убытка майору де
265
Сиенну в размере десяти бушелей зерна сверх
положенного по договору и предлагаю внести их ему сейчас
же после сбора урожая. Заседание закрыв.ается.
Все это заняло немного времени, утро еще едва
началось. Мальчик думал, что теперь они вернутся
домой — и, может быть, прямо в ноле, потому что они
запоздали против других фермеров. Но вместо этого
отец прошел мимо фургона, жестом позвав с собой
старшего брата, пере'сек дорогу и направился к
кузнице; и тут он бросился за отцом, прижался к нему,
загораживая дорогу, заглядывая в это жесткое,
спокойное лицо под изношенной шляпой, бормоча, шепча
ему:
— Не получит он этих бушелей. Ни одного. Мы...
Отец глянул па него, лицо совершенно спокойное,
седые брови сведены над холодными глазами, но голос
звучит мягко, почти ласково:
— Ты так думаешь? Ну, поживем до октября,
увидим.
Починка фургона. — смена двух-трех спиц и
затяжка ободьев — тоже не отняла много времени.
Ободья охладили, загнав фургон в бочаг позади кузницы, *
и мулы время от времени посасывали воду, а мальчик
сидел на козлах, опустив вожжи и глядя вверх, туда,
где под закоптелым навесом лениво стучал кузнечный
молот и где отец, сидя на кипарисовом чурбаке, то
слушал других, то рассказывал сам. Отец все еще
сидел там, когда мальчик подвел мокрый фургон из
бочага к самой, двери.
— Отведи под навес, привяжи там, — приказал
отец.
Он привязал мулов и вернулся. Рядом- с отцом
сидели на корточках кузнец и еще кто-то,-они
разговаривали об урожае и о рабочем скоте; мальчик подсел к
ним на пыльную-землю среди обрезков копыт и
чешуек ржавчины; он слушал, как отец неторопливо
рассказывает какую-то длинную историю о том, что
случилось еще до рождения старшег© брата, когда отец был
барышником. Потом отец вышел к нему и, стоя рядом,
разглядывал обрывки вылинявшей рекламы
прошлогоднего цирка; мальчик был в полном упоении от этих
красных лошадей, .от невообразимого сплетения тюля
и трико и гримас размалеванных клоунов, а отец
сказал:
266*
— Пошли, поесть надо.
Но они не поехали домой. Прислонившись радом с
братом к стене, мальчик наблюдал, как отец вышел из
лавки с бумажным пакетом. Из него он вынул
большой кусок сыра и перочинным ножом тщательно
разделил его на три равные части, потом из того же пакета
достал по сухарю. Все втроем они присели на перила
галереи и медленно, молча поели; потом в той же
лавке напились из кадки тепловатой воды, которая
отдавала то ли кедровой- клепкой, то ли запахом бука. И
опять они не поехали домой — на этот раз отец повел
их на конный двор; у железных перекладин высокой
длинной загородки сидс'ло и стояло много мужчин; из
загоыа то и дело выводили лошадей: их прогуливали,
устраивали пробежку вдоль по дороге и обратно, а
тем временем у загона шел торг и продажа. Солнце
уже склонялось к западу, а они все бродили там,
слушая и глазея; старший брат сонно поглядывал
мутными глазами и сплевывал неизменную жвачку. Отед
время от времени, ни к кому не обращаясь, давал свои
оценки той или другой из лошадей.
Домой они вернулись, когда уже стемнело/
Поужинали при лампе, а потом, сидя на пороге, мальчик
любовался сгустившейся темнотой ночи, слушая козодоя
и жаб, как вдруг до него донесся голос матери:
— Нет, Эбнер! Нет. Ради бога! Ради бога, Эбнер!
Мальчик вскочил, обернулся и увидел при свете
огарка, воткнутого в бутылку, как отец, все еще в
сюртуке и шляпе, одновременно солидный и смешной,
словно вырядившийся для свершения какого-то позорного и
разбойного церемониала, выливал из лампы керосин
в большой бидон, а мать цеплялась за его рукав, пока
он, перехватив лампу в другую руку, локтем не
оттолкнул ее — не злобно или грубо, а просто резко; она
отлетела к стене, схватилась за нес руками, стоя так с
открытым ртом и выражением безнадежного отчаяния,
как и раньше, когда она молила его. Тут отец заметил
стоявшего в дверях мальчика.
— Сходи в сарай и принеси бидон со смазочным
маслом, — сказал он.
Мальчик не двигался. Потом к нему вернулась
способность говорить.
— Что?.. — закричал он. — Что вы хотите...
— Ступай, принеси бидон, — повторил отец. — Ну!
267
И он пошел, побежал из дома к сараю: вот она, си»
ла привычки, старая кровь, которую ему не дано было
выбирать, которую он унаследовал волей-неволей и
которая текла до него в стольких жилах и густела
неведомо где и на каких насилиях, зверствах и страстях. Я
мог бы не возвращаться, — думал он. — Вот так
бежать и бежать и никогда не оглядываться, никогда
больше не видеть его лица. Но я не могу... И ржавый
бидон уже в его руках, уже плещется в нем жидкость,
а сам он бежит обратно в дом, где из задней комнаты
слышны рыдания матери, й подает бидон отцу.
¦— Вы даже не хотите негра послать! — закричал
он. •— Раньше вы хоть негра посылали...
На этот раз отец не ударил его. Мальчик даже не
уловил, как рука, только что державшая бидон на
столе, молниеносно схватила его за шиворот и дернула
так, что он поднялся на цыпочки; он видел только
ледяное, безжалостное лицо и слышал холодный,
безжизненный голос, который сказал старшему брату, приьа-
липшемуся'к сголу и жевавшему, странно двигая
челюстью из стороны в сторону, словно корова:
— Вылей его в большой и ступай. Я догоню.
— Лучше привяжи его к кровати, — сказал брат.
— Делай, что велят, — сказал отец.
Потом мальчик почувствовал, что движется,
рубашка его вздернулась, жесткая рука прихватила ее меж
лопаток, и ноги едва касаются пальцами пола, а он
движется через комнату мимо сестер, тяжело
развалившихся в креслах перед потухшим очагом, туда, где
на кровати сидят мать и тетка, обнявшая ее за плечи.
— Держи его, — сказал отец. Тетка рванулась к
ним. — Нет, не ты, — сказал отец. — Ленни, .держи
его и смотри не выпусти!
Мать взяла мальчика за руку.
— Нет, крепче. Если он вырвется, знаешь, что он
.сделает? Он побежит к ним. — Отец движением
головы указал на дорогу. — Может быть, лучше связать
его.
— Я буду держать его крепко, — прошептала мать.
— Так смотри же, не выпусти.
Потом отец ушел, тяжелый размеренный шаг его
хромой ноги наконец стих.
Тогда мальчик стал вырываться. Мать обхватила
его обеими руками, а он рвался и вывертывался —
268
ничего, в конце концов одолею. Но не было времени.
— Пусти! — закричал он. — Я не хочу тебе делать
больно!
— Пусти его, — сказала тетка. — Не он, так я,
слышишь, я сама пойду к ним!
— Но разве ты не понимаешь, что я не могу, —
заплакала мать. — Сарти! Сарти! Не надо! Да
помоги же, Лиззи!
Но он уже вырвался. Тетка попробовала удержать
его, но было поздно. Он несся вперед. Мать
споткнулась и, ползая на коленях, кричала одной из сестер:
—• Лови его, Нетти, лови!
Но было поздно. (Сестры были близнецами, и
каждая из них по объему и весу равнялась любым двум
из прочих членов семьи, взятым вместе). Нетти не
успела даже выбраться из кресла и только повернула
лицо, на котором не видно было даже изумления, и
только посмотрела на него неподвижным, тупым,
коровьим взглядом. А он уже выскочил из дому и —
вперед по мягкой дорожной пыли, сквозь душный запах
жимолости; бледная лента дороги разматывается так
медленно у него под ногами; вот, наконец, ворота, еще
немножко, сердце колотится, не хватает дыхания;
вперед по аллее, к освещенному дому, к освещенной
двери. Он не стучал, он ворвался, задыхаясь, не в силах
сказать ни слова; он увидел остолбенелое лицо негра
в полотняной куртке, еще не понимая, откуда тот
взялся.
— Де Спейн! — кричал он из последних сил. —
Где де Спе... — И увидел того белого, выходившего из
дверей зала. — Сарай! — кричал он. — Сарай!
-^- Что? — спросил белый. — Сарай?
— Да! — кричал мальчик. — Сарай!
— Держи его! — крикнул белый.
Но и на этот- раз было поздно. Негр схватил его за
рубашку, но истлевший от многочисленных стирок
рукав остался целиком в руках негра, а он выскочил в
дверь — и снова по аллее, ведь он, собственно, и не
останавливался, даже когда кинул свое
предупреждение в лицо белому.
Сзади слышался голос:
— Коня! Скорей коня!
Мальчик подумал было срезать напрямик по парку
и перелезть через забор ;ia дорогу, но он не знал ни
269
самого парка, ни высок ли заросший хмелем забор, и
он не рискнул. Он бежал по аллее, кровь стучала в
висках, в груди хрипело; вот и дорога, он ощутил это
только ногами. Он щ видел, он не слышал, лошадь
едва не подмяла его на полном скаку, а он все бежал,
словно сила его горя сама могла дать ему крылья; он
не сворачивал до последней возможности и только в
решающий момент скатился в заросшую травой канаву,
и на один миг звезды заслонил яростно вздыбленный
силуэт коня, когда тот с оглушительным топотом
пронесся мимо; и опять спокойное ночное небо, которое
еще до того, как исчез всадник, опрокинулось на него
неожиданно и грозно; вдруг невероятный, клубящийся
рев, немой и протяжный, опять скрыл от него звезды;
он вскочил, выпрыгнул на дорогу и побежал, зная, что
слишком поздно, и все-таки бежал, даже когда
услышал выстрел, а за ним еще два; потом, еще сам того
не сознавая, остановился, закричал: «Папа! Папа!» —
и опять побежал, не сознавая, что он снова бежит,
спотыкаясь, на что-то наталкиваясь, куда-то продираясь и
не переставая бежать, даже когда, оглянувшись, он
увидел за спиной зарево, стукаясь о невидимые деревья,
задыхаясь, всхлипывая: «Отец! Отец!»
В полночь он сидел на вершине холма. Он не знал,
что уже полночь, и не знал, где он. Но сзади уже не
было зарева, и он сидел спиной к тому, что всего
четыре дня было его домом, лицом к темным лесам, которые
его укроют, когда он соберется с духом и войдет.в них,
маленький, дрожащий в пронизывающей тьме,
прикрываясь остатками тонкой истлевшей рубашки, чувствуя
только отчаяние и горе, не ужас и страх, а только отчая-
. ние и горе. Отец! Мой отец... — думал он.
^— Он был храбрый! — вдруг крикнул он, но не
громче, чем шепотом. — Он храбрый. Он был на
войне! Он был в коннице полковника Сарториса! —
кричал он,, не зная, что отец его пошел на войну добро-*
вольцем, как это делали раньше в Европе
ландскнехты. Отец не носил формы, не признавал над собой
никакого начальства, не считал себя связанным
верностью какой-нибудь армии или знамени. На войну он
пошел за тем же, за чем некогда Мальбрук: за
добычей, а кого грабить — врагов или своих, — для него
было безразлично.
Медленно передвигались на чнебе созвездия. Скоро
970
рассветет, поднимется солнце, он почувствует голод. Но
это будет завтра, а теперь ему только холодно, и
ходьба его согреет. Он немного отдышался и решил: надо
идти, а потом он понял, что спал, потому что уже почти
рассвело и ночь кончилась. Это подтверждали козодои.
Теперь повсюду среди еще темных деревьев слышался
их голос, назойливый, неумолчный и все нараставший
по мере того, как приходило для них время уступить
место дневным птицам. Он поднялся. Закоченевшие
ноги не гнулись, но на ходу это пройдет и он
согреется — ведь скоро взойдет солнце. Он пошел вниз с
холма, к темневшим внизу лесам, где стоял серебристый
птичий гомон — частое и настойчивое биение
настойчивого и поющего сердца весенней ночи. Назад он не
оглядывался.
•Ў• •Ў••Ў••Ў••Ў•t^'J^C^^t^^^^i^
&&!W&
Э,
СНЕГА КИЛИМАНДЖАРО
Килиманджаро — покрытый вечными
снегами горный массив высотой в 19 710
футов, как говорят, высшая точка
Африки. Племя масаи называет его западный
пик «Нгапэ-Нгайя», что значит «Дом
бога». Почти у сам,ой вершины западного
пика лежит иссохший мерзлый труп
леопарда. Что понадобилось леопарду на
такой высоте, никто объяснить не может.
— Самое удивительное, что мне совсем не
больно, — сказал он. — Только так и узнают, когда это
начинается.
— Неужели совсем не больно?
. — Нисколько. Правда, запах. Но ты уж прости.
Тебе, должно быть, очень неприятно.
— Перестань. Пожалуйста, перестань.
— Посмотри на них, — сказал он. — Интересно,
что их сюда влечет? Самое зрелище или запах?
Койка, на которой он лежал, стояла под тенистой
кроной мимозы, и, глядя дальше, на залитую слепящим
солнцем долину, он видел трех громадных птиц,
раскорячившихся на земле, а в небе парило еще
несколько, отбрасывая вниз быстро скользящие тени.
— Они торчат здесь с того самого дня, как
сломался наш грузовик, — сказал он. — Сегодня в- первый раз
сели на землю. Сначала я очень внимательно следил
за ними на тот случай, если понадобится всунуть их в
какой-нибудь рассказ. Но теперь даже думать об этом
смешно.
— Не Надо, — сказала она.
— Да ведь это я просто так, — сказал он. — Когда
говоришь, легче. Впрочем, я вовсе не хочу доставлять
тебе неприятности.
— Ты прекрасно знаешь, что дело не в этом, —
272
сказала она. — Я нервничаю только потому, что
чувствую свою беспомощность. Мы с тобой должны взять
себя в руки и ждать самолета.
— Или не ждать самолета.
— Ну скажи, что мне сделать? Неужели я ничем
не могу помочь?
— Можешь отрубить мне ногу, тогда не поползет
дальше; впрочем, сомневаюсь. Или можешь
пристрелить меня. Ты теперь меткий стрелок. Ведь я научил
тебя •стрелять?
— Не надо так. Хочешь я почитаю вслух?
— Что?
— Что-нибудь из того, что мы еще не читали.
— Нет, я не могу слушать, — сказал он. —
Разговаривать легче. Мы ссоримся, а так время идет
быстрее.
— Я не ссорюсь. Я не хочу ссориться с тобой. Не
будем больше ссориться. Даже если нервы совсем
развинтятся. Может, сегодня за нами пришлют грузовик.
Может, прилетит самолет.
— Я не желаю двигаться с места, -— сказал он. —
Какой смысл? Разве только, чтобы тебе стало легче.
— Это трусость.
— Дай человеку спокойно умереть, неужели тебе
обязательно нужно браниться? Что толку обзывать
меня трусом?
— Ты не умрешь.
^~ Перестань говорить глупости. Я умираю. Спроси
вон у тех гадин. — Он посмотрел туда, где три
громадных, омерзительных птицы сидели, втянув голову в
перья, взъерошенные на шее. Четвертая опустилась на
землю, пробежала немного, быстро перебирая ногами,
и медленно, вразвалку, двинулась к остальным.
— Они. кружат около каждой стоянки. Обычно их
просто не замечаешь. Ты не умрешь, если сам не
сдашься!
— Где ты это вычитала? Боже, до чего ты глупа!
-г- Тогда думай о ком-нибудь другом.
— Ну уж нет! —: сказал он. — Хватит с меня этого
занятия.
Он откинулся на подушку и несколько минут лежал
молча, глядя на струившийся от зноя воздух и на
кромку зеленевшего вдали кустарника. Там ходили
барашки, крохотные и белые на желтом фоне, а еще дальше
18 Золотой мир?ж 273
виднелось стадо зебр, совсем белых рядом с зелеными
кустами. Место для стоянки было выбрано отличное —
под большими деревьями, у подножия холма, хорошая
вода, а в двух шагах почти пересохший источник, над
которым по утрам летали куропатки.
— Хочешь, я почитаю вслух? — спросила она
снова. Она сидела возле койки на- складном парусиновом
стуле. — Вот и ветерок поднимается.
— Нет, спасибо.
— Может быть, грузовик скоро придет.
— Мне совершенно безразлично, придет он или не
придет.
— А мне не безразлично.
— У нас всегда так: что не безразлично тебе,
безразлично мне.
— Нет, не всегда, Гарри.
— Надо бы выпить.
— Тебе это вредно. У Блэка сказано —
воздерживаться от алкоголя. Тебе нельзя пить.
— Моло! — крикнул он.
— Да, бвана.
— Принеси виски с содовой.
— Да, бвана.
— Тебе нельзя пить, — повторила она. — Ты
сдаешься, об этом я и говорила. Ведь там же сказано, что
пить вредно. Я знаю, что тебе это вредно.
— Нет, — сказал он. — Мне это .полезно.
Значит, теперь уже ничего не поделаешь, думал он.
Значит, теперь он ничего не доведет до конца. Значит,,
вот чем все это завершается — пререканиями 'из-за
виски. С тех пор как на правой ноге у него началась
гангрена, боль прекратилась, а вместе с болью исчез и
страх, и он ощущал теперь только непреодолимую
усталость и злобу, оттого что' таков будет конец. То, что
близилось, не вызывало у него ни малейшего
любопытства. Долгие годы это преследовало его, но сейчас это
уже ничего не значило. Странно, что именно усталость
так все облегчает.
Теперь он уже никогда не напишет о том, что
раньше всегда приберегалось до тех пор, пока он не будет
знать достаточно, чтобы написать об этом как следует.
Что ж, по крайней мере он не потерпит неудачи. Может
быть, у него все равно ничего бы не вышло, поэтому
он и откладывал свои намерения в долгий ящик и ни-
274
как не мог взяться за перо. Впрочем, теперь правды
никогда не узнаешь.
— Не надо было приезжать сюда, — сказала
женщина. Она смотрела на стакан у него в руке и кусала
губы. — В Париже ничего подобного с тобой бы не
случилось. Ты всегда говорил, что любишь Париж.
Можно было бы остаться в Париже или уехать куда-
нибудь еще. Я бы поехала куда угодно. Я же говорила,
что поеду, куда только ты захочешь. Если тебе хотелось
поохотиться, мы могли бы поехать в Венгрию, там все
было бы к нашим услугам.
— Всему виной твои поганые деньги, — сказал он.
— Это несправедливо, — сказала она. — Они
столько же твои, сколько и мои. Я все бросила и ездила за
тобой всюду, куда тебе хотелось, и я .делала все, что
тебе" хотелось. Но сюда не надо было приезжать.
— Ты же говорила, что тебе здесь нравится.
— Да, когда ты был здоров. А сейчас здесь
невыносимо. Я не понимаю, почему у тебя должна была
разболеться нога. Чем мы это заслужили, что мы
такое сделали?
— Я сделал вот что: сначала забыл прижечь йодом
царапину на колене. Потом перестал думать об этом,
потому что до сих пор никакая инфекция ко мне не
приставала. Потом, когда нога разболелась, я
примачивал ранку слабым раствором карболки, так как
другие дезинфицирующие средства у нас вышли. От этого
закупорились мелкие сосуды, началась гангрена. — Он
взглянул на нее. — Что еще?
— Я не об этом.
— Если бы мы наняли настоящего шофера, а не
какого-то идиота-туземца, он проверил бы уровень масла
в моторе и не пережег бы -подшипник.
— Я не об этом.
— Если бы ты не распростилась со своими
друзьями, со всей этой сворой из Уэстбери, Саратоги, Палм-
Бича и не ушла бы ко мне...
— Это несправедливо. Ведь я любила тебя. И
сейчас люблю. И всегда буду любить. Разве ты меня не
любишь?
— Нет, — сказал он. — По-моему, нет. По-моему,
я тебя никогда не любил.
— Что ты говоришь, Гарри? ,Ты сошел с ума.
— Нет. Мне сходить не с чего, при всем желании.
18* 275
— Не пей виски, — сказала она. — Милый, я
прошу тебя, не пей. Мы должны сделать все, что в наших
силах.
— Делай ты, — сказал он. — А я устал.
Сейчас он видел перед собой вокзал в Карагаче. Он
уезжал тогда из Фракии после отступления и стоял с
вещевым мешком за плечами, глядя, как фонарь
экспресса Симплон—Ориент рассекает темноту. Вот это он
тоже откладывал впрок, и еще про утренний завтрак и
про то, как смотрели из окна и видели снег на горах в
Болгарии, и секретарша Нансёновской миссии
спросила шефа, неужели это снег, и старик посмотрел туда
и сказал: нет, это не снег. Для снега слишком рано. И
секретарша повторила, обращаясь к другим девушкам:
вы слышали? Это не снег, и они хором: это не снег, мы
ошиблись. Но это был снег, самый настоящий снег, и
шеф заслал туда, в горы, уйму народу, когда начался
обмен населения. Людям пришлось пробираться по
глубоким заносам, и они погибли в ту зиму все до
одного.
В Гауэртале в тот год на рождество тоже шел снег.
В тот год, когда они жили в домике дровосека с
квадратной изразцовой печкой, которая занимала
полкомнаты, и спали на тюфяках, набитых буковыми листьями.
. Тогда же в домик пришел дезертир, и на снегу от его
ног тянулись кровавые следы. Он сказал, что за ним
гонятся, и они дали ему шерстяные носки и отвлекли
жандармов разговорами, пока следы не замело.
В Шрунсе на первый день рождества снег так
блестел, что глазам было больно смотреть из окна Weinstu-
foe* на прихожан, расходившихся после церковной
службы по домам. Там же, в Шрунсе, они поднимались по
•укатанной санями, желтой от конской мочи дороге вдоль
реки, мимо крутых гор, поросших сосновым лесом, —
поднимались пешком, неся тяжелые лыжи на плече; и
гам же они совершили великолепный спуск на лыжах
вниз по леднику над Мадленер-Хаус; снег был гладкий,
как сахарная лазурь, и легкий, как порошок, и он
помнил бесшумный от быстроты полет, когда падаешь
камнем вниз, точно птица.
Они застряли в Мадленер-Хаусе на целую неделю
* Кабачок (нем.).
276
из-за бурана, играли в карты при свете дымящегося
фонаря, и ставки поднимались все выше, и выше, по
мере того как проигрывал герр Ленц. Наконец он
проиграл все дочиста. Все — деньги лыжной школы,
доход за целый сезон, потом все свои сбережения. Он
ёидел его как живого, — длинноносый, берет карты
со стола и ставит «Sans voir»*. Игра шла тогда
круглые сутки. Снег валит — играют. Метели нет —
играют. Он подумал о том, сколько времени ушло у него
в жизни на карты.
Но он не написал ни строчки ни об этом, ни о том
холодном, ясном рождественском дне, когда горы четко
виднелись по ту сторону долины, над которой Баркер
перелетел линию фронта, чтобы бомбить поезд с
австрийскими офицерами, уезжавшими с позиций домой,
и поливал их пулеметным огнем, когда они
рассыпались и побежали кто куда. Он вспомнил, как Баркер
зашел потом в офицерскую столовую и начал
рассказывать об этом. И как вдруг стало тихо и кто-то
сказал: «Зверь, сволочь паршивая». Австрийцы, которых
они убивали тогда, были такие же, с какими он
позднее ходил на лыжах. Нет, не такие же. Ганс, с которым
он ходил на лыжах весь тот год, служил в егерском
полку, и, охотясь вместе на? зайцев в небольшой долине
над лесопилкой, они говорили о боях у Пасубио и о
наступлении под Петрикой и А салоне, и он не написал
об этом ни единой строчки. Ни о Монте-Корно, ни о
Сьете-Коммуни, ни об Арсиеро.
Сколько зим он прожил в Арльберге и Форарльбер-
ге? Четыре, и тут он вспомнил человека, который
продавал лису, когда они шли в Блудеяц покупать
подарки, и славный кирш с привкусом вишневых косточек,
вихрь легкого, как порошок, снега, разлетающегося
по насту, песню «Хай-хо, наш Ролли!». на последнее
перегоне перед крутым спуском, и прямо вниз, не
сворачивая, потом тремя рывками через сад, дальше
канава, а за ней обледенелая дорога позади гостиницы.
Крепление долой, сбрасываешь с ног лыжи и ставишь
их к деревянной стене, а - из окна свет лампы, и там>
в комнате, в дымно пахнущем молодым вином тепле
играют на аккордеоне.
— Где мы останавливались в Париже? — спросил
* В темную (фр.).
277
он женщину, которая сидела рядом с ним на складном
стуле — здесь, в. Африке.
— В Отеле «Крийон». Ты же сам знаешь.
— Почему я должен это знать?
— Мы всегда там останавливались.
— Нет, не всегда.
— Там и в «Павильоне Генриха Четвертого» в Сен-
Жерменском предместье. Ты говорил, что любишь эти
места.
— Любовь — навозная куча, — сказал Гарри. —
А я петух, который взобрался на нее и кричит
кукареку.
— Если ты правда умираешь, — сказала она, —
неужели тебе нужно убить все, что остается после
тебя? Неужели ты все хочешь взять с <собой? Неужели
ты хочешь убить своего коня и свою жену, сжечь свое
седло и свое оружие?
— Да, — сказал он. — Твои проклятые деньги -j-
вот мое оружие, и с ними я был в седле.
— Перестань.
— Хорошо. Больше не буду. Я не хочу обижать
тебя.
— Не поздно ли ты спохватился?
— Хорошо. Тогда буду обижать. Так веселее. То
единственное, что я любил делать с тобой, сейчас мне
недоступно.
— Нет, неправда. Ты любил и многое другое, и все,
что хотелось делать тебе, делала и я.
— Ради бога, перестань хвалиться.
Он взглянул на нее и увидел, что она плачет.
— Послушай, — сказал он. —. Ты думаешь, мне
приятно? Я сам не знаю, зачем я это делаю. Убиваешь,
чтобы чувствовать, что ты еще жив, — должно быть,
так. Когда мы начали разговаривать, все было хорошо.
Я не знал, к чему это приведет, а сейчас.у меня ум
за разум зашел, и я мучаю тебя. Ты не обращай на
меня внимания, дорогая. Я люблю тебя. Ты же знаешь,
что люблю. Я никого так не любил, как тебя. — Он
свернул на привычную дорожку лжи, которая давала
ему хлеб его насущный.
— Какой ты милый.
— Сука, — сказал он. — У суки щедрые руки. Это
поэзия.. Я сейчас полон поэзии. Скверны и поэзии.
Скверной поэзии.
278
— Замолчи, Гарри. Что ты беснуешься?
— Я ничего не оставлю, — сказал он. — Я ничего
не хочу оставлять после. себй.
Наступил вечер, и он проснулся. Солнце зашло за
холм, и всю долину покрыла тень. Мелкие животные
паслись теперь почти у самых палаток, и он смотрел,
как они все дальше отходят от кустарника, головами
то и дело припадают к траве, крутят хвостиками.
Птицы уже не дежурили, сидя на земле. Они грузно
обленили дерево. Их заметно прибыло. Его бой сидел возле
койки.
— Мемсаиб пошла стрелять, — сказал бой. — Бва-
иа что-нибудь нужно?
— Нет.
Она пошла подстрелить какую-нибудь дичь к
обеду и, зная, как он любит смотреть на животных,
забралась подальше, чтобы не потревожить тот "уголок
долины, который виден ему с койки. Она 'все помнит,
подумал он. Все, что узнала, или прочла, или просто
услышала.
Разве это ее вина, что он пришел к ней уже
конченым. Откуда женщине знать, что за словами,
которые говорятся ей, ничего нет, что говоришь просто в
силу привычки и ради собственного спокойствия. Когда
он перестал придавать значение своим словам, его ложь
имела больше успеха у женщин, чем правда.
Плохо не то, что он лгал, а то, что вместо правды
€ыла пустота. Жизнь свою он прожил, она
давно-кончилась, а он все еще жил, но теперь уже среди других
людей, и денег теперь было больше, и из всех
знакомых мест он выбирал лучшие, бывал и в новых местах.
Главное было ве думать, и тогда все шло
замечательно. Природа наделила тебя здоровым нутром,
поэтому ты не раскисал так, как раскисает большинство
из них, и притворялся, что тебе плевать на работу,
которой ты был занят раньше, на ту работу, которая
теперь была уже не по плечу тебе. Но самому себе ты
говорил, wo когда-нибудь напишешь про этих людей;
про самых богатых; что ты не их племени — ты согля-
1 датай в их стане; ты покинешь его и напишешь о нем, и
первый раз в жизни это будет написано человеком,
который знает то, о чем пишет. Но он так и не заставил
себя приняться за это, потому что каждый день,' пол-
279
ный праздности, комфорта, презрения к самому себе,
притуплял его способности и ослаблял его тягу к
работе, так что в конце концов он совсем бросил писать.
Людям, с которыми он знался, было удобнее, чтобы он
не работал. В Африке он когда-то провел лучшее время
своей жизни, и вот он.опять приехал сюда, чтобы
начать все сызнова. В поездке они пользовались
минимумом комфорта. Лишений терпеть не приходилось, на
роскоши тоже не было, и он думал, что опять войдет
в форму. Что ему удастся согнать жир с души, как
боксеру, который уезжает в горы, работает и
тренируется там, чтобы согнать жир с тела.
Ей нравилось здесь. Она говорила, что любит
такую жизнь. Она любила все, что волнует, что влечет
за собой перемену обстановки, любила новых людей,
развлечения.. И он уже тешил себя надеждой, что
желание работать снова крепнет в нем. Теперь, если эта
конец, а он знал, чтСг это конец, стоит ли корчиться и
кусать самого себя, точно змея, которой перешибли
хребет. Эта женщина ни в чем не виновата. Не будь
ее, была бы другая. Если вся жизнь прошла во лжи,
надо и умереть с ней. Он услышал звук выстрела за
холмом. .
У нее точный прицел, у этой доброй суки, у
которой щедрые руки, у этой ласковой опекунши и
губительницы его таланта. Чушь. Он сам погубил свой
талант. Зачем сваливать все на женщину, которая
виновата только в том, что обставила его жизнь
удобствами. Он загубилч свой талант, не давая ему никакога
применения, загубил- изменой самому себе и своим
верованиям, загубил пьянством, притупившим остррту
его восприятия, ленью, сибаритством и снобизмом, чес-
столюбием и чванством, всеми правдами и неправдами.
Что же сказать про его талант? Талант был, ничего не
скажешь, но вместо того чтобы применять его, он
торговал им. Никогда не было: я сделал то-то и то-то;
было: я мог бы сделать. И он предпочел добывать
средства к жизни йе пером, а другими способами. И
ведь это. неспроста — правда? — что каждая новая
женщина, в которую он влюблялся, была богаче своей
предшественницы. Но когда влюбленность проходила*
когда он только лгал, как теперь вот этой женщине,,
которая была богаче всех, у которой была уйма денег*
у которой когда-то были муж и дети, которая и до не-
280
го имела любовников, но не находила в этом
удовлетворения, а его любила нежно, как писателя, как
мужчину, как товарища и как драгоценную собственность,—
не странно ли, что, не любя ее, заменив любовь
ложью, он мог давать ей больше за ее деньги, чем
другим женщинам, которых действительно любил.
Все мы, верно, созданы для своих дел, подумал он.
Твой талант выражается в том, как ты зарабатываешь
себе на кусок хлеба. Он- только и делал, что в той или
иной форме продавал свои силы, а когда чувства нет,,
то за полученные деньги даешь товар лучшего
качества. Он убедился в этой истине, но и о ней он теперь
уже никогда не напишет. Да, он не. напишет об этом,
а написать стоило бы.
Вот она появилась из-за холма, идет по долине к
палаткам. На ней бриджи, в руках она держит ружье.
Бои шагают следом и тащат барашка на палке. Она
все еще интересная женщина, подумал он, и у нее
хорошее тело. Она очень талантлива в любовных делах
и понимает в "них* толк; хорошенькой ее не назовешь,,
но ему нравилось ее лицо, она массу читала, любила
верховую езду, охоту и, конечно, слишком много пила.
Муж у нее умер, когда она была еще сравнительно
молодой женщиной, и после его смерти она вся ушла,
правда ненадолго, в своих уже подросших детей,
которым это было.совсем не нужно и только тяготило их,
в свою конюшню, книги и вино. Она любила читать по
вечерам перед обедом и,'читая, пила виски с содовой.
К обеду она выходила пьяная, и бутылки вина, выпитой
за столом, ей было достаточно, чтобы заснуть.
Все это было до любовников. Когда у нее появились
любовники, она стала меньше пить, потому что теперь
сон приходил и без- вина. Но с любовниками она
скучала. Она была замужем за человеком, с которым ни-
- когда не было скучно, а с этими она очень скучала.
Потом ее сын погиб в воздушной катастрофе, и
после этого она покончила с любовниками, а так как
виски не утоляло боли, приходилось начинать какую-то
другую жизнь. Она вдруг остро почувствовала свое
одиночество и испугалась. Но ей нужен был человек,,
которого можно уважать.
Все началось очень просто. Ей нравились его книги»,
и она всегда завидовала его образу жизни. Ей
казалось, что он делает именно то, что ему хочется делать..
281
Шаги, предпринятые ею, чтобы завладеть им, то, как
она в конце концов полюбила его, — все это вошло в
некую обратно пропорциональную прогрессию, в
которой она строила новую жизнь, а он. продавал остатки
своей прежней жизни.
Он продавал ее, чтобы получить взамен
обеспеченное существование, чтобы получить комфорт — этого
отрицать нельзя — и что еще? Кто знает? Она купила
бы ему все, исполнила бы любое его желание. В этом
он не сомневался. К тому же, как женщина, она была
.замечательна. Он ничего не имел против того, чтобы
сойтись именно с ней; пожалуй, с ней даже скорее, чем
•с какой-нибудь другой женщиной, потому что она была
богаче, потому что она была очень приятная и
понимала толк в любви и никогда не устраивала сцен. А
теперь жизнь, которую она построила заново,
приближалась к концу, потому что две недели назад он не
прижег йодом колена, оцарапанного о колючку, когда
они пробирались в зарослях, чтобы сфотографировать
•стадо антилоп, стоявших, высоко подняв головы,
всматривавшихся вперед, — ноздри жадно вбирают воздух,
уши в струнку, малейший шорох — и умчатся в кусты.
И они удрали, не дав ему времени щелкнуть
аппаратом.
Вот она, пришла. Он повернул Голову на подушке,
навстречу ей, и сказал:
— Хэлло!
— Я подстрелила барашка, — сказала она. —
Дадим тебе вкусного бульону, и я велю еще приготовить
картофельное пюре на порошковом молоке. Как ты
себя чувствуешь?
— Гораздо лучше.
— Вот хорошо! Знаешь, я так и думала, что тебе
йудет лучше. Ты спал, когда я ушла.
— Я хорошо выспался. Ты далеко забралась?
— Нет. Только обогнула холм. Знаешь, я ловко его
^подстрелила.
— Ты замечательно стреляешь.
— Я люблю охоту. И Африку полюбила. Правда.
Если ты поправишься, я так и буду считать, что эта
поездка — самое интересное, что у меня было в жизни.
Если бы ты знал, как мне интересно охотиться вместе
с тобой. Я полюбила Африку.
'— Я тоже ее люблю.
282
— Милый, если бы только знал, как это
замечательно, что тебе лучше. Я просто не могу, когда ты
становишься таким, как сегодня утром. Ты больше не
будешь так говорить со мной? Обещаешь?
— Хорошо. Не буду, — сказал он. — Я не помню,
что я говорил.
— Зачем мучить меня? Не надо. Я всего только
пожилая женщина, которая любит тебя и хочег делать
то, что хочется делать тебе. Меня уже столько мучили.
Ты не станешь меня мучить, ведь нет?
— Я бы с удовольствием помучил тебя в постели,—
сказал он.
— Вот это другое дело. Для этого мы и созданы.
Завтра прилетит самолет.
— Откуда ты знаешь?
— Я в этом уверена. Он обязательно прилетит. Бои
приготовили хворост и траву для дымовых костров. Я
сегодня опять ходила туда посмотреть. Места для
посадки достаточно, и мы разожжем костры по обеим
сторонам.
— Почему ты думаешь, что он прилетит завтра?
— Я уверена, что прилетит. Пора уже. В городе
твою ногу вылечат, и тогда мы помучаем друг друга
по-настоящему. Не так, как ты мучил меня сегодня
своими разговорами.
— Давай выпьем? Солнце уже село.
— Тебе, пожалуй, не стоит.
— А я буду.
— Тогда выпьем вместе. Моло, принеси нам виски
с содовой, — крикнула она.
— Ты бы надела высокие башмаки, а то москиты
налетят, — сказал он ей.
— Я сначала помоюсь...
Пока надвигалась темнота, они пили, а перед тем
как совсем стемнело и стрелять было уже нельзя, по
долине пробежала гиена и скрылась за' холмом.
— Эта дрянь каждый вечер здесь бегает, —
сказал оя. — Каждый вечер две недели подряд.
— Эта та самая, что воет по ночам. Пускай ее, мне
она не мешает. Хотя они очень противные.
Теперь, когда он потягивал вместе с ней виски и
боль исчезла, — только неудобно лежать, не меняя
положения, а бои разводили костер, и тень от него
металась по стенкам палаток, — он чувствовал, как к нему
283
снова возвращается примиренность с этой жизнью,
ставшей приятной неволей. Она очень добра к нему. Он
был жесток и несправедлив сегодня утром. Она
хорошая женщина, просто замечательная женщина. И в эту
минуту он вдруг понял, что умирает.
Это налетело вихрем; не так, как налетает дождь
или .ветер, а вихрем внезапной, одуряющей смрадом
пустоты, и самое странное было то, что по краю этой
пустоты неслышно скользнула гиена.
— Ты что, Гарри? — спросила она.
— Ничего, — сказал он. — Ты бы пересела. Так,
чтобы ветер был с твоей стороны.
— Моло сделал тебе перевязку?
— Да. Я наложил примочку из борной.
— Как ты себя чувствуешь?
— Слабость немножко.
— Я пойду помоюсь, — сказала она. — Это
недолго. Мы поедим вместе, а*~потом надо внести койку.
«Значит, — сказал он самому себе, — мы хорошо
сделали, что прекратили ссоры». Он никогда особенно
не ссорился с этой женщиной, а с теми, которых
любил, ссорился так часто', что под конец ржавчина ссор
неизменно разъедала все, что связывало их. Он
слишком сильно любил, слишком многого требовал и в
конце концов оставался ни с чем.
Он думал о том, как было тогда в
Константинополе, — один, после ссоры в Париже перед самым
отъездом. Он развратничал все те дни, а потом, когда
опомнился и чувство одиночества не только не прошло,
а стало еще острее, он написал ей, первой, той,
которая бросила его, написал о том, что ему так и не
удалось убить в себе это... О том,- как ему показалось
однажды, что она прошла мимо Regence и у него все
заныло внутри, и о том, что если какая-нибудь
женщина чем-то напоминала ее, он шел за ней по бульвару,,
боясь убедиться, что это не она, боясь потерять то
чувства, которое охватывало его при этом. О том, что
все женщины, с которыми он спал, только сильнее
заставляли его тосковать по ней. И что все то, что она
^сделала, не имеет никакого значения теперь, когда он
убедился, что не может излечиться от этой любви. Он
писал это письмо в клубе, совершенно трезвый, и
отправил его в Нью-Йорк, попросив ее ответить в Париж
284
по адресу редакции. Казалось, это вполне безопасно'.
И в тот же вечер, истосковавшись по ней до чувства
щемящей пустоты внутри, он подцепил около Таксима
первую попавшуюся и пошел с ней ужинать. Потом
они поехали в дансинг, танцевала она плохо, и он
отделался от нее, пригласив какую-то разнузданную
армянскую девку, которая, танцуя, так терлась о него
животом, что его бросало в жар. Он отбил ее со
скандалом у английского артиллериста. Артиллерист
вызвал его на улицу, и они схватились там в темноте, на
булыжной мостовой. Он ударил его два раза по скуле
со всего размаху, но артиллерист не упал, и тогда он
понял, что драка предстоит серьезная. Артиллерист
ударил его в грудь, потом чуть ниже глаза. Он опять
нанес длинный боковой удар левой, артиллерист
вцепился ему в пиджак и оторвал рукав, а он съездил его
два раза по уху и потом, оттолкнув от себя, нанес еще
удар правой. Артиллерист повалился, стукнувшись
головой о камни, а он поспешил удрать с женщиной,
потому что к ним уже приближался военный патруль*
Они взяли такси, поехали вдоль Босфора к Риммили-
Хисса, сделали круг, потом обратно по свежему
ночному воздуху и легли в постель, и'она была такая же
перезрелая, как и в платье, но шелковистая, как
розовый лепесток, липкая, шелковистый живот, большие
груди. Он ушел, когда она еще спала, и на рассвете
вид у нее был здорово потасканный. Оттуда в Пера-
Палас с подбитым глазом, пиджак под мышкой,
потому что одного рукава 'не хватало.
В тот же вечер он выехал в Анатолию, а на другой
день поезд шел полями, засеянными маком, из
которого добывают опиум, и сейчас он вспомнил, какое
странное самочувствие у него было к концу дня и какими
обманчивыми казались расстояния последнюю часть
пути перед фронтом, где проводили наступление с
участием только' что прибывших греческих офицеров,
которые были форменными болванами, и артиллерия
стреляла по своим, и английский военный наблюдатель
плакал, как ребенок.
В тот же день он впервые увидел убитых солдат в
белых балетных юбочках и в туфлях с загнутыми
кверху носками и с помпонами. Турки валили стеной, и он
видел, как солдаты в юбочках бросились бежать, и
офицеры стреляли по ним, а потом сами побежали,. и
285
он тоже повернул следом за английским наблюдателем
и бежал так быстро, что у него заломило в груди, во
рту был такой привкус, точно там полно медяков, и
они укрылись за скалами, а турки все валили и валили.
Позднее ему пришлось увидеть такое, чего он даже и
в мыслях себе не мог представить; а потом он видел и
гораздо худшее. Поэтому, вернувшись' в Париж, он не
мог ни говорить, ни слушать об этом. И когда он
проходил мимо одного кафе в Париже, там сидел тот
самый американский поэт, на столике перед ним гора
блюдечек, и лицо у него глупое и рыхлое, как
картофелина; поэт говорил о дадаистах с румыном, некиим
Тристаном Тцара, который носил монокль и всегда
жаловался на головную боль; а потом снова в своей
квартире, с женой, которую он теперь опять любил; ссоры
как не бывало, безумия как не бывало, рад, что
вернулся; почту из редакции присылают на дом. И вот
однажды утром за завтраком ему подали ответ на
письмо, которое он написал тогда, и, узнав почерк, он весь
похолодел и хотел подсунуть письмо под другой
конверт. Но жена спросила: «От кого это, милый?» — и
тут пришел конец тому, что только начиналось у них.
Он вспомнил хорошие дни, проведенные с ними со
всеми, и ссоры. Они всегда ухитрялись выбирать для
ссор самые чудесные минуты. И почему это ссориться
с ним надо было именно тогда, когда ему было ¦
хорошо? Он так и не написал об этом, потому что сначала
ему никого не хотелось обидеть, а потом стало
казаться, что и без того есть о чем писать. Но он всегда
думал, что в конце концов напишет об этом. Столько
всего было, о чем хотелось написать. Он следил за тем,
как меняется мир; не только за событиями, хотя ему
пришлось повидать их достаточно — и событий и
людей; нет, он замечал более тонкие перемены и помнил,
как люди по-разному вели себя в ¦ разное время. Все
это он сам пережил, ко всему приглядывался, и он
обязан написать об этом, но теперь уже не напишет.
— Как ты себя чувствуешь? — Она уже помылась
и вышла из палатки.
.«.,.— Хорошо.
— Может быть, поешь теперь? — За ее спиной он
увидел Моло со складным столиком и второго боя с
посудой.
286
— Я хочу писать, — сказал он.
— Тебе надо выпить бульону, подкрепиться.
— Я сегодня умру, — сказал он. — Мне незачем
подкрепляться.
— Не надо мелодрам, Гарри, — сказала она.
— Ты что, потеряла обоняние?" Нога у меня
наполовину сгнила. Очень мне нужен этот бульон! Моло,
принеси виски с содовой.
— Выпей бульону, я очень прошу тебя, — мягко
сказала она.
— Хорошо.
Бульон был очень горячий. Он долго студил его в
чашке и потом выпил залпом, не поперхнувшись.
— Ты замечательная женщина, — сказал он. — Не
обращай на меня внимания.
Она повернулась к нему лицом — такое знакомое,
любимое лицо со страниц «Города и виллы», только
чуть-чуть подурневшее от пьянства, только- чуть-чуть
подурневшее от любовных утех; но «Город и вилла»
никогда не показывал этой красдвой груди, и этих
добротных бедер, и легко ласкающих рук, и, глядя на ее
такую знакомую, приятную улыбку, он снова
почувствовал близость смерти. На этот раз вихря не было. Был
легкий ветерок, дуновение, от которого пламя свечи
то меркнет, то вытягивается столбиком.
— Немного погодя вели принести сетку, пусть ее-
протянут от койки к дереву и разведут костер. Я не
хочу перебираться в палатку на ночь. Не стоит труда.
Ночь ясная. Дождя нр будет.
Значит, вот как умирают — в шепоте, который еле
различим. Ну что ж, по крайней мере конец ссорам.
Это он может пообещать. Он не станет портить то
единственное, что ему никогда еще не приходилось
испытать на себе. Наверно, испортит. Ведь портишь все.
А может быть, и не испортит.
— Ты не умеешь стенографировать?
— Нет, не умею, — сказала она.
— Ничего, не важно.
Времени, правда, уже не хватит, хотя все это так
втиснуто одно в другое, что, кажется, можно
уложиться в один абзац, лишь бы только' суметь.
На горе у озера стоял бревенчатый домик,
промазанный по щелям белой известью. Возле двери на ше-
287
сте был колокол, в который звонили, сзывая всех к сто-
лу. За домом было поле, а позади поля начинался лес.
От дома к пристани тянулась аллейка серебристых
тополей. На мысу тоже росли тополя. Вдоль опушки
леса шла дорога в горы, и по краям этой дороги он
собирал ежевику. Потом бревенчатый домик сгорел, и
все ружья, висевшие на оленьих ножках над камином,,
тоже сгорели, и ружейные стволы, без прикладов, с
расплавившимся в магазинных коробках свинцом,
валялись в куче золы, которая шла на .щелок для боль-
. ших мыловаренных котлов, и ты спросил дедушку,
можно взять эти стволы поиграть, и он сказал нет. Ведь
это были все еще его ружья, а новых он так и не
купил, и с тех пор больше не охотился. Дом отстроили
заново на том же самом месте, но уже из старого теса,
и побелили его, и с террасы были видны тополя, а за
ними озеро; но ружей в доме больше не было. Стволы
ружей, висевших когда-то в бревенчатом домике на
оленьих ножках, валялись в куче золы, и никто теперь
не прикасался к ним.
В Шварцвальде после войны мы арендовали ручей,
е котором водилась форель, и к нему можно было
пройти двумя путями. Первый вел через долину, — спуск на-1
чинался от Триберга, — под тенистыми деревьями,
которые окаймляли белую дорогу, а потом, по тропинке,
поднимавшейся в горы, мимо небольших ферм с
высокими Шварцвальдскими домами, и так до того места, где
дорога .пересекала ручей. С этого места мы и начали
удить рыбу.
Другой путь вел прямо по круче к лесной опушке, а
потом надо было идти сосновым лесом, через горы;
выходишь к лугу, и этим лугом вниз до моста. Вдоль
ручья росли березы, он был небольшой, узкий, но
прозрачный, быстрый и с заводями, там где течение
подмыло, корни берез. У хозяина отеля в Триберге
выдался удачный сезон. Там было очень хорошо, и мы быстро
с ним подружились. На следующий год началась
инфляция, и всех его прошлогодних сбережений не хватило
даже на покупку продовольствия к открытию отеля, и
он повесился.
Это можно застенографировать, но разве
продиктуешь о площади Контрэскарп, где продавщицы цветов
красили свои цветы тут же, на улице, и краска стекала
по тротуару к автобусной остановке; о стариках и ста-
288
рухах, вечно пьяных от вина и виноградных выжимок;
о детях с мокрыми от холода носами; о запахе грязного
пота, и нищеты, и пьянства, и о проститутках в «Bal
Musette», над которым они жили тогда. О консьержке,
принимавшей у себя в каморке солдата
республиканской гвардии, — его каска с султаном из конской
гривы лежала на стуле. О жилице по ту сторону
коридора, муж которой был велосипедным гонщиком, и о том,
как она обрадовалась в то утро в молочной, когда
развернула «L'Auto» и прочла, что он занял третье место
в гонках Париж—Тур, его первом серьезном пробеге.
Она покраснела, засмеялась, заплакала и потом
побежала к себе наверх, не выпуская из рук желтой
спортивной газетки. Муж той женщины, которая содержала
«Bal Musette», был шофером такси, и когда ему, Гарри,
надо было поспеть рано утром на аэродром, шофер
постучался к нему и разбудил его, и они выпили на
дорогу по стакану белого вина у цинковой стойки в баре. Он
знал тогда всех соседей в своем квартале, потому что
это была беднота.
Люди, жившие вокруг площади, делились на две
категории: на пьяниц и на спортсменов. Пьяницы
глушили свою нищету пьянством; спортсмены отводили
душу тренажем. Они были потомками коммунаров, и
политика давалась им легко. Они знали, кто
расстрелял их отцов, их близких, их друзей, когда версальские
войска заняли город после Коммуны и расправились со
всеми, у кого были мозолистые руки, или кепка на
голове, или какое-нибудь другое отличие, по которому
можно узнать рабочего человека. И среди этой нищеты
и в этом квартале, наискосок от «Boucherie Chevaline»*,
в винной лавочке, он написал свои первые строки,
положил начало тому, чего должно было хватить на всю
жизнь. Не было для него Парижа милее этого, —
развесистые деревья, оштукатуренные белые дома с
коричневой панелью внизу, длинные зеленые туши
автобусов на круглой площади, лиловая краска от
бумажных цветов на трртуаре, неожиданно крутой спуск к
реке, на улицу Кардинала Лемуана, а по другую
сторону — узкий, тесный мирок улицы Муфтар. Улица,
которая поднималась к Пантеону, и другая, та, по
которой он ездил на велосипеде, единственная асфальти-
* Торговля кониной (фр.).
19 Золотой мираж 289
рованная улица во всем районе, гладкая под шинами,
с высокими узкими домами и дешевой гостиницей, где
умер Поль Верлен. Квартира у них была
двухкомнатная, и он снимал еще одну комнату в верхнем этаже
этой гостиницы: она стоила шестьдесят франков в
месяц, и там он писал, и оттуда ему были"видны крыши,
и трубы, и все холмы Парижа.
Из окон квартиры была видна лавочка угольщика.
Угольщик торговал и вином, плохим вином.
Позолоченная лошадиная голова над входом в «Boucherie Che-
valine», ее открытая витрина с
золотисто-желто-красными тушами и выкрашенная в зеленый цвет винная
лавочка, где они брали вино; хорошее вино и дешевое.
Дальше шли оштукатуренные стены и окна соседей.
Тех самых соседей, которые по вечерам, когда какой-
нибудь пьяница валялся на улице и стонал, вздыхал,
сбитый с ног типичной французской ivresse* , — хотя
принято уверять, что ничего подобного не
существует, — открывали окна, и до тебя доносились их голоса.
. — Где полицейский? Когда не надо, так этот
прохвост всегда на месте. Поди спит с какой-нибудь
консьержкой. Разыщите ажана. — Наконец кто-нибудь
выплескивает ведро воды из окна, и стоны затихают.—
Что это? Вода. Правильно! Лучше и не придумаешь. —
И окна захлопываются.
Мари, его приходящая прислуга, недовольна
восьмичасовым рабочим днем:
— Если муж работает до шести, он хоть и успевает
выпить по дороге домой, но самую малость, и зря
денег не тратит. А если он на работе только до пяти
часов, значит, каждый вечер пьян вдребезги, и денег в
глаза не видцшь. Кто страдает от сокращения
рабочего дня? Мы, жены.
— Хочешь еще бульону? — спрашивала его
женщина.
— Нет, большое спасибо. Бульон замечательный.
— Выпей еще немножко.
— Дай мне лучше виски с содовой.
— Тебе это вредно.
* —- Да. Мне это вредно. Слова и музыка Коула
Портера. Когда лицо.твое от страсти бледно.
* Опьянение (фр.).
290
— Ты же знаешь, я люблю, когда ты пьешь.
— Ну, еще бы. Только мне это вредно.
Когда она уйдет, подумал он, выпью столько,
сколько захочется. Не сколько захочется", а сколько там
есть. Ох, как он устал. Ужасно устал. Надо немножко
вздремнуть. Он лежал тихо, и смерти рядом не было.
Она, должно быть, свернула на другую улицу.
Разъезжает, по двое, на велосипедах, неслышно скользит по
мостовой.
Да, он никогда не писал о Париже. Во всяком
случае, о том Париже, который был дорог ему. Ну, а
остальное, что так и осталось ненаписанным?
А ранчо и серебристая седина- шалфея, быстрая
прозрачная вода в оросительных каналах и тяжелая
зелень люцерны? Тропинка уходила в горы, и коровы
за лето становились пугливые, как олени. Мычание и
мерный топот, и медленно двигающаяся масса
поднимает пыль, когда осенью гонишь их с гор домой. А по
. вечерам за горами ясная четкость горного пака, и
едешь вниз по тропинке при свете луны, заливающей
всю долину. Сейчас ему вспомнилось, как он
возвращался лесом, держась за хвост лошади в темноте,
когда ни зги не было видно, вспомнились и все рассказы,
которые он собирался написать о тех местах.
Рассказ о дурачке-работнике, еще подростке,
которого оставили тогда на ранчо с наказом никому не
давать сена-, и о том, как этот старый болван из Форкса,
который бил дурачка, когда тот работал у них, зашел
на ранчо за фуражом. Мальчик не дал, и старик
пригрозил, что опять изобьет его. Мальчик взял на кухне
ружье и застрелил старика у сарая, и когда они
вернулись через неделю на ранчо, труп лежал замерзший
в загоне для скота, и собаки успели изгрызть его. А
то, что осталось, ты завернул в одеяло, уложил в санки
и заставил мальчика помогать тебе, и вдвоём, оба на
лыдюах, вы волокли их по дороге, и' так шестьдесят
миль до города, где надо было сдать мальчика
властям. А ему и в голову не приходило, что его арестуют.
Думал, что исполнил свой долг, и ты его друг, и он
получит награду за свой поступок. Он помогал везти
старика, — пусть все знают, какой этот старик был
нехороший, и $ак он хотел украсть чужое сено, и когда ше-.
риф надел на мальчика наручники, тот не поверил сво-
19* 291
им глазам. Потом заплакал. Вот и этот рассказ он
всегда приберегал на будущее. У него хватило бы
материала по крайней мере на двадцать рассказов о тех
местах', а он не написал ни одного. Почему?
— Поди расскажи им почему, — сказал он.
— Что «почему», милый?
— Ничего.
Она стала меньше пить, с тех пор как завладела им.
Но если даже он выживет, он никогда не напишет о
ней, теперь ему это ясно. И о других тоже. Богатые —
скучный народ, все они слишком много пьют или
слишком много играют в трик-трак. Скучные и все на один
лад. Он вспомнил беднягу Скотта Фицджеральда*, и
его восторженное благоговение перед ними, и как он
написал однажды, рассказ, который начинался так:
«Богатые ire похожи на пас с вами». И кто-то сказал
Фицджеральду: «Правильно, у них денег больше». Но
Фицджеральд не понял шутки. Он считал их особой
расой, окутанной дымкой таинственности, и когда он
убедился, что они совсем не такие, это согнуло его
больше, чем что-либо другое.
Он презирал тех, кто сгибается под ударами жизни».
Ему-то можно было не увлекаться такими вещами,
потому что он видел все это насквозь. Он справится с
чем угодно, думал он, потому что его ничто не может
сломить, не надо только ничему придавать слишком
большого значения.
Хорошо. Вот теперь он не придает никакого
значения смерти. Единственное, чего он всегда боялся, —
это боли. Он мужчина, он мог выносить боль, если
только она не слишком затягивалась и не изматывала
его, но в этот раз страдания были просто нестерпимы,
и когда он уже чувствовал, что начинает сдавать, боль
утихла.
Он вспомнил давний случай: артиллерийского
офицера Уильямсона ранило ручной гранатой, брошенной
с немецкого сторожевого поста в ту минуту, когда
Уильямсон перебирался ночью через проволочные
заграждения, и как он кричал, умоляя, чтобы его
пристрелили. Уильямсон был толстяк, очень храбрый и
-* Американский писатель A896—1940).
292
хороший офицер, хотя невероятный позер. Но тогда
ночью он, раненый, попал в луч прожектора, а
внутренности у него вывалились наружу и повисли на
проволоке, так что тем, кто снимал его оттуда еще живым,
пришлось .обрезать их ножом. Пристрели меня, Гарри,
ради всего святого, пристрели меня. Как-то раз зашел
разговор на тему, что господь бог ниспосылает
человеку только то, что он может перенести, и кто-то
защищал такую теорию, будто бы в известный момент Ооль
убивает человека. Но он на всю жизнь запомнил, как
было с Уильямсоном в ту ночь. Боль не могла убить
Уильямсона, и он отдал ему все свои таблетки морфия,
которые приберегал для себя, и даже они
подействовали не сразу.
Но то, что происходит • с ним сейчас, совсем не
страшно: и если хуже не станет, то беспокоиться не о
чем. Правда, он предпочел бы находиться в более
приятной компании.
Он подумал немного о людях, которых ему хотелось
бы видеть сейчас около себя.
Нет, думал он, когда делаешь все слишком долго
и слишком поздно, нечего ждать, что около тебя кто-то
останется. Люди ушли. Прием кончен, и теперь ты
наедине с хозяйкой.
«Мне так же надоело умирать, как надоело все
остальное»; — подумал он.
— Надоело, — сказал он вслух.
— Что надоело, милый?
- — Все, что делаешь слишком долго.
Он взглянул на нее. Она сидела между ним и
костром, откинувшись на спинку стула, и пламя
отсвечивало на ее лице, покрытом милыми морщинками, и он
увидел, что ее клонит ко сиу. Гиена заскулила,
подобравшись почти вплотную к светлому кругу,
падавшему от костра.
— Я писал, — сказал он. — Но это очень
утомительно.
— Как ты думаешь, удастся тебе заснуть?
— Конечно, засну. Почему ты сама не ложишься?
— Мне хочется посидеть с тобой.
—. Ты ничего такого не чувствуешь? — спросил он.
— Нет. Просто хочется спать.
— А я чувствую, — сказал он.
293
Он только что услышал, как смерть опять прошла
мимо койки.
— Знаешь, единственно, чего я еще не утратил, —>.
это любопытства, — сказал он ей.
— Ты ничего не утратил. Ты самый полноценный
человек из всех, кого я только знала.
— Господи боже, — сказал он. — Как мало дано
понимать женщине. Что это? Ваша так называемая
интуиция?
Потому что в эту минуту смерть подошла и
положила голову в ногах койки и до него донеслось ее
дыхание.
— Не верь, что она такая, как ее изображают, — с
косой и черепом, — сказал он. — С немеиьшим успехом
это могут быть и двое полисменов на велосипедах, и
птица. Или же у нее широкий приплюснутый нос, как
у гиены.
Смерть пододвинулась, но теперь это было что-то
бесформенное. Она просто занимала какое-то место в
пространстве.
— Скажи, чтоб она ушла.
Она не ушла, а придвинулась ближе.
— Ну и несет же от тебя, — сказал он. —." Вонючая
дрянь. .
Она придвинулась еще ближе, и теперь он уже не
мог говорить с ней, и, увидев, что он не может
говорить, она подобралась еще ближе, и тогда он
попробовал прогнать ее молча, но она ползла все выше и
выше, придавливая ему. грудь, и когда она легла у него
на груди, не давая ему ни двигаться, ни говорить, он
услышал, как женщина сказала:
— Бвана уснул. Поднимите койку, только осторож?
нее, и внесите его в палатку.
Он не мог сказать, чтобы ее прогнали, и она
навалилась на него всей своей тушой, не давая дышать. И
вдруг, когда койку подняли, все прошло, и тяжесть,
давившая ему грудь, исчезла.
Было утро, оно наступило давным-давно, и он
услышал гул самолета. Самолет сначала показался в
небе точкой, потом сделал широкий круг, и бои выбежали
ему навстречу и, полив кучи хвороста керосином,
подожгли их и навалили сверху травы, так что по обоим
294
концам ровной площадки получилось два больших
костра, и утренний ветерок гнал дым к лагерю, и
самолет сделал еще два круга, на этот раз ближе к земле,
потом скользнул вниз, выровнялся-и мягко сел на
площадку, и вот к палаткам идет его старый приятель
Комтон — в мешковатых брюках, в твидовом пиджаке
и коричневой фетровой шляпе.
— Что с вами, дружище? — спросил Комтон.
— Да вот нога, — сказал он: — Вы позавтракаете?
— Спасибо. Чаю выпью. Я на Мотыльке. Мемсаиб
не удастся захватить. Места только на одного. Ваш
грузовик уже в пути.
Эллен отвела Комтона в сторону и заговорила с
ним. Комтон вернулся еще более оживленный.
— Сейчас мы вас устроим, — сказал он. — За
мемсаиб я вернусь. Ну, давайте поспешим. Может, еще
придется сделать посадку в Аруше, за горючим.
— А ¦ как же чай?
— Да мне, собственно, не хочется.
Бои подняли койку, обогнули с ней зеленые
палатки, понесли дальше, мимо скалы, и по равнине, мимо
костров, которые полыхали на ветру без дыма, потому
что от травы уже ничего не осталось — и подошли к
маленькому самолету. Внести его туда было нелегко,
но когда наконец внесли, он откинулся на спинку
кожаного кресла, а ногу ему подняли и положили на
переднее кресло — место Комтона. Комтон запустил
мотор и .вошел в кабину. Он помахал Эллен и боям, и,
как только треск мотора перешел в привычный уху
рев', Комтон сделал разворот, обходя кабаньи ямы, и,
подскакивая на ходу, машина понеслась по площадке
между кострами и с последним толчком поднялась в
воздух, и он увидел, как те внизу машут им вслед, и
палатки возле холма теперь почти вровень с землей,
долина открывается все шире и шире, кучки' деревьев
и кустарников тоже почти вровень с землей, а
звериные тропы тянутся ниточками ic пересохшим водопоям,
и вон там еще один водоем, которого он никогда не
видел. Зебры — сверху видны только их округлые'
спины, и антилопы-гну — головастыми пятнышками
растянулись по долине в несколько цепочек, точно
растопыренные пальцы, и кажется, будто они лезут в гору. Вот
шарахнулись в разные стороны, . когда - тень настигла
их, сейчас совсем крохотные и не заметно, что скачут
295
галопом, и равнина сейчас серо-желтая до самого
горизонта, а прямо перед глазами твидовая спина и
фетровая шляпа Комти. Потом они пролетели над
предгорьем, где антилопы-гну карабкались вверх по тропкам,
потом над линией гор с внезапно поднимающейся
откуда-то из глубин зеленью лесов и с откосами,
покрытыми сплошной бамбуковой зарослью, а потом опять
дремучие леса, будто изваянные вместе с горными
пиками и ущельями, и наконец перевал, и горы спадают,
и потом опять равнина, залитая зноем, лиловато-бурая,
машину подбрасывает на волнах раскаленного
воздуха, и Комти оборачивается посмотреть, как он
переносит полет. А впереди опять темнеют горы.
И тогда, вместо того, чтобы взять курс на Арушу,
они свернули налево, вероятно, Комти рассчитал, что
горючего хватит, и, взглянув вниз, он увидел в воздухе
над самой землей розовое облако, разлетающееся
хлопьями, точно первый снег в метель, который налетает
неизвестно откуда, и он догадался, что это саранча
повалила с юга. Потом самолет начал набирать
высоту и как будто свернул на восток, и потом вдруг стало
темно, — попали в грозовую тучу, ливень сплошной
стеной, будто летишь сквозь водопад, а когда они
выбрались из нее, Комти повернул голову, улыбнулся,
протянул руку, и там, впереди, он увидел
заслоняющую все перед глазами, заслоняющую весь мир,
громадную, уходящую ввысь, немыслимо белую под
солнцем, квадратную вершину Килиманджаро. И тогда он
понял, что это и есть то место, куда он держит путь.
Как раз в эту минуту гиена перестала скулить в
темноте и перешла на какие-то странные, почти
человеческие, похожие на плач вопли. Женщина услышала
их и беспокойно зашевелилась у себя на койке. Она не
проснулась. Ей снился дом* на Лонг-Айленде и будто
это вечер накануне первого выезда в свет ее дочери.
Почему-то и отец тут же, и он очень резок с ней.
Потом гиена завыла так громко, что она проснулась и в
первую минуту не могла понять, где она, и ей стало
страшно. Она взяла карманный фонарик и осветила им
вторую койку, которую внесли, когда Гарри уснул. Она
увидела, что он лежит там, покрытый сеткой от моски-
тов, а ногу почему-то высунул наружу, и она свисает
с койки. Повязка сползла, и она боялась взглянуть
туда. %
— Моло, — позвала она. — Моло, Моло! — Потом
крикнула: — Гарри! Гарри! — Потом громче: —
Гарри! Ради бога, Гарри!
Ответа не было, и она не слышала его дыхания.
За стенами палатки гиена издавала те же странные
звуки, от которых она проснулась. Но сердце у нее так
стучало, что она не слышала их.
ТОЛЬКО МЕРТВЫЕ ЗНАЮТ БРУКЛИН
Нет такого человека, кто знал бы Бруклин
по-настоящему, — целой жизни не хватит, чтобы разобраться
в этом треклятом городе.
Так врт я и говорю: дожидаюсь я в подземке поез*
да и вдруг вижу рядом этого верзилу, раньше я его не
встре'чал. Весь он взъерошенный, сразу видно, что иа-
сосался, но держится ничего, говорит складно и не
качается. И вот-подходит он к какому-то мозгляку,
который тут же околачивается, и спрашивает:
— Как мне попасть на угол Восемнадцатой авеню
и Шестьдесят седьмой улицы?
— Ну, брат, загадал загадку, — говорит мозгляк,—
я сам здесь человек новый. А в каком это районе?
Флетбуш?
— Нет, — говорит верзила, — это в Бенсонхёрсте.
Только я там ни разу не был. Как туда попасть?
— Да, загадал, брат, загадку, — говорит мозгляк с
растерянным видом и почесывает в затылке. — Я о
таком месте и не слышал. Может, кто из вас, ребята,
знает, где это? — А са$М~Тмотрит на меня.
— Конечно, знаю, —^говорю я. — Это в
Бенсонхёрсте. Садись на экспресс,- который идет вдоль Четвертой
авеню, сойдешь у Пятьдесят девятой улицы, там пёре-
¦ садка на местный, приморский, сойдешь на углу
Восемнадцатой авеню и Шестьдесят третьей улицы, а
оттуда пройти четыре квартала — и все.
— Ну и врешь, — ввязался какой-то умник, тоже
мне незнакомый. — Сам не знаешь, что говоришь.
Вон какой умник сыскался!
А потом обращается он к тому верзиле:
— Ты, — говорит, —• его не слушай, я тебе все
объясню. У Тридцать третьей, — говорит, — пересядешь на
Вест-эндскую линию. Сойдешь на углу Нью-утрехтской
298
улицы и Шестнадцатой авеню. иттуда пешком два
квартала вперед и четыре в сторону, и как раз туда и
попадешь.
Видали, какой умник, сыскался!
— Разве? — говорю я ему. — Ты-то откуда
знаешь? — Очень меня разозлило, что он таким умником
себя выставляет. — Ты, — говорю, — давно ли тут
живешь?
— Всю жизнь, — говорит. — Я, — говорит, — ро-
днлся в Уильямсбурге. Я тебе про этот город такого
могу порассказать, о чем ты в жизни не слышал.
— Разве? — говорю.
— Вот тебе и разве.
— Ну,—говорю,—значит, ты такого можешь
порассказать, о чем не только я, а и никто не слышал.
Небось сам все и выдумываешь из головы по вечерам,
перед тем как спать ложиться, вон как другие кукол
из бумаги вырезают.
— Разве? — говорит. — А ты, наверно, очень
умный?
— Да не знаю, — говорю. — За статую
Линкольна меня птички пока не принимают. Но на то, чтобы
вруна распознать, у меня ума хватит.
— Разве? — говорит. — Ты, значит, умный?
Смотри, как бы тебе кто-нибудь вскорости не дал по морде.
Будешь тогда знать, как умничать.
Ну, тут показался мой поезд, а то бы я ему
залепил как следует за такие слова. Но как я увидел, что
поезд подходит, я ему только одно сказал:
— Ладно, образина ты этакая. Жаль, некогда мне
позаняться с тобой. Ну, да не все пропало, я
тебя, даст бог, увижу, когда тебя на кладбище
поволокут.
А потом повернулся к тому верзиле — он так и
стоял все время рядом — и говорю:.
— Поехали, — говорю, — со мной.
Сели мы в поезд, я его и спрашиваю:
— А в Бенсонхерсте тебе куда нужно? Кого ты там
разыскиваешь? — Я, понимаешь, так рассудил, что
если он мне скажет адрес, я, может, сумею помочь
ему.
— А я, — говорит, — никого не разыскиваю. Я там
никого и не знаю.
— Так зачем же ты туда, едешь?
299
— Просто, — говорит, — хочу посмотреть, как там
¦и что. Мне название поправилось: Бепсонхерст. Вот я
и решил, что съезжу и погляжу на него.
— Ты что болтаешь? — говорю. — Ты что,
дурачить меня вздумал? — Я, понимаешь, решил, чго он со
мной шутки шутит.
— Да пет, — отвечает, — я тебе правду говорю. Я
люблю смотреть всякие места, у которых названия
красивые. Я, — говорит, — люблю всякие новые места
смотреть.
— А как ты узнал, что 'есть такое место, раз ты там
никогда не бывал?
— Л у меня, — говорит, — есть план.
— План?!.
— Ну да. У меня есть план, и на нем все названия
написаны. Я его обязательно с собой беру, когда сюда
приезжаю.
И надо же! Лезет в карман, и, вот честное мое
слово, оказывается — не врал, у него и вправду есть план,
да большущий, весь город на нем обозначен, и все
районы — Канарси, Восточный Нью-Йорк, Флетбуш и
Ьенсопхерст, и Южный Бруклин, и Высоты, и Бэй РидЖ,
и Гринпойнт — ну, весь как есть треклятый город у
него на этом плане.
— И ты уже где-нибудь тут бывал? — спрашиваю.
ч — А как же, — говорит, — почти везде бывал. Вот
вчера вечером посмотрел Красный .Мыс.
— О господи! — говорю. — Красный Мыс! Что ты
там делал?
— А ничего особенного. Ходил, глядел. Раза два
зашел пропустить стаканчик, а больше просто так
ходил.
— Просто так ходил?
— Ну да, смотрел, что там и как.
— Куда- же ты ходил?
— Да я точно не знаю, как это называется, по на
плане найти могу. Сперва шел каким-то полем, там ни
одного дома не было, но вдали увидел — стоят
освещенные пароходы, под погрузкой. Я и пошел через это
поле к пароходам.
— Правильно, — говорю. — Я знаю, где ты был.
Ты был у затона Эри.
— Ага, — говорит, — наверно. Там у них большие
краны работали, погрузку производили. А еще в сухих
300
доках стояли суда, тоже освещенные, я и пошел к ним
через поле.
— А потом что делал?
— Да ничего особенного. Поглядел — и назад,
опять через поле, а потом раза два заходил пропустить
стаканчик.
— И ничего там при тебе не случилось? —
спрашиваю.
— Да пет, — говорит. — Ничего особенного. В
одном месте, куда я заходил, пьяные затеяли драку, но
их тут же выставили, а один хотел вернутьсл, так
бармен достал из-под стойки биту для бейсбола, он и ушел.
— О господи! — говорю. — Красный Мыс!
— Ну да, — говорит. — Вот там я и был.
— Так больше туда не ходи, — говорю. Держись
' оттуда подальше.
— Почему? Чем не хорошее место?
— Место хорошее, когда от него подальше
держишься. Такое хорошее, что от него чем дальше, тем
лучше.
— Почему? Что там плохого?
О господи! Ну разве такому болвану втолкуешь? Ему
говори не говори — один чёрт, все равно не поймет, я и
сказал:
—• Да нет, ничего. Просто ты мог там заблудиться.
— Заблудиться? — говорит. — Нет, я никогда не
заблужусь. У меня же есть план.
План! Это на Красном-то Мысу! О господи!
Потом стал он мне задавать всякие дурацкие
вопросы: какую площадь занимает Бруклин, да хорошо
ли я в нем разбираюсь, да сколько нужно времени,
чтобы его узнать.
— Послушай! —• говорю я ему. — Брось ты об этом
думать. Бруклин ты все равно никогда не будешь знать,
хоть сто лет его изучай. Я, — говорю, — прожил здесь
всю жизнь, так и то про него не все знаю, и ты туда же,
хочешь узнать город, а даже не живешь в нем.
— Это верно, — говорит, — но у меня есть план, с
ним легче разбираться.
— Никакой план, — говорю, — тебе не поможет
узнать Бруклин. И не надейся.
И вдруг он меня спрашивает:
— Ты плавать умеешь?
Ну уж тут, понимаешь,, мне стало ясно, что парень-
301
то того, не в своем уме. Оно, конечно, заложил он
здорово, но дело не в том, — мне, главное, не
понравилось, что глаза у него какие-то сумасшедшие.
— Ты плавать, — говорит, — умеешь?
— Конечно, — говорю. — А ты?
— Нет. Разве что самую малость. А как следует не
научился.
— Да это нетрудно, — говорю. — Только бояться
не надо. Я, знаешь, как научился? Меня старший брат
столкнул с мола в воду, прямо в одежде, мне тогда
восемь лет было. «Поплывешь, говорит, обязательно
поплывешь, коли не утонешь». И что ж ты думаешь —•
поплыл! Когда очень нужно, все получается. Главное—¦
бояться не надо. А уж раз выучился, — говорю, —
никогда не разучишься. Это уж на всю жизнь
остается.
— И хорошо ты плаваешь?
— Как рыба. В воде я просто рыба. Мы с ребятами
прямо с мола купались.
— Что бы ты сделал, если б увидел, что человек
тонет? — спрашивает меня этот ве-рзила.
— Что сделал бы? Бросился в воду да вытащил,-—
говорю, — вот бы что я сделал.
— Ты когда-нибудь видел, как тонут?
— Конечно, — говорю. — Два раза. На
Кони-Айленде. Зашли далеко в море, а плавать не умеют. До
них и добраться не успели, так оба и утонули.
— А что бывает с человеком, если он здесь утонет?
— Где здесь?
— Здесь, в Бруклине..
— Не пойму я, что ты говоришь. В жизни не
слышал, чтобы кто-нибудь утонул в Бруклине, разве что
в бассейне для плаванья. В Бруклине нельзя утонуть.
Тонуть надо где-нибудь еще, в океане, где есть вода.
— В океане, — говорит он, а сам поглядывает на
свой план. — В океане.
О господи! Я уж давно смекнул, что он псих, такие
у него глаза сумасшедшие, когда посмотрит на тебя.
Что он еще, думаю, выкинет? Ну, тут поезд
остановился, я и слез, хоть и не доехал до своей остановки.
Решил подождать следующего поезда.
— До свиданья, — говорю, — приятель. Не унывай,
— В океане, — говорит он, а сам все смотр^ит на
свой план. — В океане...
302
О господи! Сколько раз я с тех пор этого парня
вспоминал, все думал — что с ним сталось в Бенсон-
херсте. Надо же — едет туда, потому что название
понравилось! Совсем один ночью бродит по Красному
Мысу и глядит на свой план! Видел ли я, как тонут в
Бруклине? Много ли надо времени, чтобы изучить
Бруклин, если у человека есть хороший план?
Вот болван-то! А сколько раз я раздумывал, что с
ним сталось. Может, кто-нибудь дал ему как следует
по башке, а может, он и сейчас еще разъезжает по
ночам в подземке со своим планом! Бедняга! Как
вспомнишь его, даже смешно делается. Может, он теперь
понял, что все равно не узнать ему Бруклина. Надо
потратить целую жизнь, чтобы узнать Бруклин
по-настоящему. Да и тогда не будешь его знать.
Л, Хыоз
ТОСТ В ЧЕСТЬ ГАРЛЕМА
Неожиданно наступившая тишина иногда может
показаться просто оглушительной. Поскольку никто в баре
не произнес ни слова после того, как старый автомат
вдруг перестал хрипеть фокстроты и блюзы, я
обратился к моему приятелю Симплу с вопросом:
— Так как ты мне вчера заявил, что ты индеец, то
объясни мне, пожалуйста, мой храбрый друг, почему
ты живешь в меблированных комнатах в Гарлеме, а
не в резервации для индейцев?
— Я — черный индеец, — ответил Симпл.
— Иными словами, ты — негр.
— Я — чернокожий индеец, приятель. Во всяком
случае, я всегда хотел жить в Гарлеме. И если бы не
хозяйки меблированных комнат, я был бы вполне
доволен своей жизнью. Да, это так! Я люблю Гарлем.
— За *jto же ты его любишь?
— Он полон негров, — ответил Симпл. — Я
чувствую себя здесь в безопасности.
— В безопасности? От кого?
— От белых, — сказал Симпл. — Кроме того, я
люблю Гарлем еще потому, что он принадлежит мне.
— Гарлем не принадлежит тебе. Например, тебе
не принадлежат дома в Гарлеме. Они принадлежат
белым.
— Пусть так. Дома в Гарлеме действительно не
принадлежат мне, но я живу в них. И только атомная
бомба может вышибить меня отсюда.
— А депрессия?
— Никакая депрессия не заставит меня покинуть
Гарлем. Я никогда не вернусь па Юг, даже в Балти-
. мору. Я никуда отсюда не уйду. Ты говоришь — дома
в Гарлеме не принадлежат мне. Зато мне
принадлежит здесь тротуар, и пусть никто не вздумает стал-
304
кивать меня с него! Даже полицейские здесь больше
не говорят:' «А ну, проваливай!» Раньше, бывало, они
избивали негров прямо на улице, на глазах у всех.
Теперь же они осмеливаются проделывать это только
в полицейских участках. Но если они думают, что ты
знаком с каким-нибудь цветным конгрессменом,
тогда они вообще опасаются пускать кулаки в ход.
— Да, в Гарлеме есть черные конгрессмены, —
заметил я.
— За которых я сам лично голосовал, — сказал
Симпл. — Здесь я не боюсь голосовать, и это еще
одна причина, почему я люблю Гарлем. Он нравится мне
и потому, что здесь есть метрополитен и можно быстро
добраться до центра, а по дороге никто не будет тебя
оскорблять из-за того, что ты черный. Знаешь, негры
здесь даже водят электропоезда! Вот сегодня утром я
ехал на метро до Тридцать четвертой улицы. Поезд
вел негр со скоростью девяносто миль в час. Ах, как
этот парень вел поезд! Каждый раз, когда мы проле-"
тали мимо станции не останавливаясь, он как бы
кричал всем: «Глядите! Это мой поезд!» Вот тебе еще
одна причина, почему я люблю Гарлем. Иногда на Сто
двадцать пятой улице я встречаю Дюка
Эллингтона*. Я говорю ему: «Как дела, Дюк?», а он мне
отвечает: «Все в порядке, старина». А сам совсем меня
не знает. А то однажды я видел Лену Хорн**, ©на
выходила из отеля «Тереза». Она даже улыбнулась
мне. Народ приветлив в Гарлеме. Здесь мне кажется,
что мир у меня в руках и я его хозяин. Поэтому
выпьем за Гарлем. — Симпл поднял свой стакан пива.
Давай за Гарлем выпьем,
Наш Гарлем — это рай.
А ищешь рай на небе,
Ложись и помирай.***
— Рай — это твое собственное настроение, —
заметил я.
— Нет, Гарлем — мой! — сказал Симпл и осушил
стакан. — Он мой от Центрального парка и до Сто
* Популярный негритянский дирижер и исполнитель
джазовой музыки.
** Известная негритянская певица, исполнительница
лирических песен.
*** Стихи переведены М. Кудиновым.
20 Золотой мираж 305
семьдесят девятой улицы, от реки до реки. Гарлем —
мой! Мало найдется таких белых, которые отважатся'
появиться здесь с наступлением темноты.
— Ив этом нет ничего хорошего, — сказал я.
— Мне очень жаль, что белые боятся Гарлема. Но
я тоже боюсь подходить близко ко многим из них.
Вот однажды, в моем родном городке, еще до того,
как я совсем перебрался на Север, я шел по улице.
Вдруг какая-то белая леди выскочила из дверей
своего дома да как закричит: «Убирайся отсюда, негр! Я
'боюсь тебя». — «Почему?» — спрашиваю я ее. —
«Потому что ты — черный». — «Леди, я тоже боюсь
вас, потому что вы — белая», — ответил я и
спокойно пошел дальше, но в ту минуту мне, ей-богу,
захотелось стать еще чернее, чтобы до смерти напугать эту
белую леди. Что делать, сознаюсь, мне этого хотелось.
Представляешь себе, они меня боятся, потому что я
черный! У меня гораздо больше оснований бояться их,
чем у них бояться меня.
— Это верно, •— ответил я.
— Белые насильно увезли меня из Африки,
сделали рабом, «освободили», а теперь линчуют,
заставляют умирать с голоду во время депрессий,
преследуют за то, что я негр, — и после этого еще заявляют,
что они боятся меня! Вот .почему я рад, что есть хоть
какой-то уголок на белом свете, который я могу
считать своим. Это — Гарлем. Отсюда я #а весь мир
могу глядеть свысока.
— Ты рассуждаешь как настоящий негритянский
националист, —. сказал я.
— А что такое негритянский националист?
— Это тот, кто считает, что негры должны быть
первыми.
— Если все только и думают о том, чтобы они
были последними, что худого в том, что я хочу быть
первым. И когда-нибудь я этого добьюсь.
— Вот такие настроения и приводят к войнам, —
сказал я.
— Я не возражал бы против войны, если бы знал,
что выиграю ее. Белые затевают войны и линчуют
негров в свое полное удовольствие.
— Ну вот, опять ты со своими старыми"
разговорами о расовой ненависти, — сказал я. — Так никогда
не будет мира. Мир завтрашнего дня должен быть та-
306
ким, где все живут дружно. Нам надо протянуть всем
руку дружбы.
— Каждый раз, когда я это пытаюсь сделать,
меня тут же осаживают назад. Ты знаешь песенку о
черном коте, который вздумал подружиться с белым? Вот
послушай:
Обратился черный кот
К белому коту:
«Будь мне другом. Без друзей
Жить невмоготу».
Отвечает белый кот:
«Не смеши меня,
Этот номер "не пройдет:
Ты мне не ровня».
— Я считаю, что такое недружелюбие к хорошему
не приведет, — возразил я. — Надо любить своего
ближнего.
— Ты все говоришь о том, что должно быть. Но,
нока все остается по-старому, а штат Джорджия
остается штатом Джорджия, я предпочитаю Гарлем.
Если что случится, я по крайней мере буду стрелять
из собственного окна.
— Я отказываюсь разговаривать с тобой на эту
тему, — ответил я. — Из своих окон Гарлем должен
протянуть белым руку дружбы, а- не встречать их
таким враждебным отношением.
— Из своего окна я не прочь их встретить кое-чем
другим, — ответил мне Симпл.
20*
Э. Колдуэлл
БОЛЬШОЙ БЭК
После заката солнца на дорогу высыпала тьма-
тьмущая негров; все прогуливались, все веселые, ни у
кого никакой заботы на сердце. Наступил субботний
вечер, и в воздухе посвежело, и все были счастливы
и довольны. Только у старых мулов, трусивших по
дорожной пыли, на мордах было огорченное
выражение; но у них была на то причина: всю неделю они
трудились с утра до ночи, таская бревна на болоте, а
теперь пришло время ужинать — пришло и прошло,—
а они все еще были далеко от дома.
Было самое приятное время года для негров: жара
стояла такая, что никто из белых не решался
высунуть нос на улицу, и негры могли разгуливать по
большой дороге, сколько их душе угодно. Женщины и
девушки все принарядились - в белые накрахмаленные
платья и нацепили на волосы яркие шелковые банты,
а мужчины все надели праздничные пары.
Вдруг где-то подальше на дороге залаяла гончая
собака; она лаяла и лаяла, словно была готова
разорваться. Что там случилось, нельзя было рассмотреть,
потому что луна еще не взошла. Джимсон и Моисей
остановились посреди дороги и прислушивались. Пес все
лаял. Они стояли и молча слушали — они хорошо
знали, что такой старый гончий пес зря лаять не станет:
видно, он почуял чужого.
— Берегись, Джимсон! — крикнул вдруг
Моисей. — Беги прячься, а то как грохнет .тебя, так и
вздохнуть не успеешь!
— Ты о чем? — спросил Джимсон. — Ты это о чем
говоришь?
— Я сейчас обернулся и такое увидел на дороге,—
сказал Моисей, — такое увидел, что, если бы тебе
увидать, у тебя глаза бы выскочили.
308
— Что ты там увидел? — спросил Джимсон,
трясясь как осиновый лист. — Что ты там увидел такое
страшное? *
— Большого Бэка я увидел, — сказал Моисей, и
голос у него стал тонкий и слабый от страха. — Уж я
знаю, что это он, потому что я два раза обернулся и
два раза посмотрел, чтобы не было ошибки.
Оба негритенка бросились в сторону, спрыгнули в
канаву и притаились среди кустарника. Сидя там на
корточках, они опять прислушались. Впереди на
дороге люди смеялись, пели и громко разговаривали. А в
другой стороне старый гончий пес все лаял и лаял и
никак не мог успокоиться.
— И чего ради этот Большой Бэк так пугает
людей? — сказал Джимсон. — Прямо грешно так делать.
¦— Большой Бэк вовсе не хочет пугать людей, —
сказал Моисей. — Они сами его пугаются. Только его
завидят и уже трясутся. А он совсем не страшный. Он
кроткий, как ребенок.
— Так чего ж ты сейчас сидишь в канаве, если он
совсем не страшный?
Моисей ничего не ответил. Они осторожно
раздвинули кусты и выглянули на дорогу. Видеть Большого
Бэка они еще не могли, потому что было темно; но его
ножищи шлепали по дорожной пыли почти так же
громко, как шлепается кипарис на болоте, когда его
подрубят.
— Может, он п был когда-нибудь кротким, когда'
сам был ребенком, — сказал Джимсон. — Может, он.
и сейчас бывает кротким, когда, спит у себя в постели.
Но когда я его встретил последний раз возле лавки,
что на перекрестке, под прошлое воскресенье, ну,
знаешь, не очень-то он был похож на ребенка!
— Что он сделал? — спросил Моисей.
— Сказал, что ему нравится полосатая лента на
моей шляпе, и хлопнул меня по спине, да так хлопнул,
что я тут же ]и ткнулся носом в землю. Вот он какой
ребеночек! Уж я-то знаю!
— Замолчи! — прошептал Моисей. — Вот он идет!
Они нырнули в кусты и присели еще ниже, чтоб
их не было видно. Они сняли шляпы и втянули,
сколько могли, головы в плечи, чтобы они не торчали
наружу. Оба были рады-радехоньки, что темно и луны нет
на небе.
309
— Посмотри ты на этого франта, — прошептал
Джимсон. — Желтые башмаки! Красный галстук!
Видно, поухаживать собрался за какой-нибудь красоткой.
Ну, да против него какая же устоит — выбирай
любую! Эх, мне бы таким быть, как он! Я бы нашел
себе белую девушку...
—- Заткнись, негр! — прошептал Моисей, толкая
его локтем в бок. — Заткнись, а то он нас.и в кустах
отыщет!
- Большой Бэк шагал по дороге, да так уверенно,
словно уже наперед решил, куда пойдет. Он
насвистывал, да так громко, ни дать ни взять гудок на
лесопилке в субботу вечером, когда рабочих распускают
на праздник. Он закидывал голову и размахивал
руками, словно был хозяином надо всей землей. Он
собрался поухаживать за - какой-нибудь красоткой, это
всякому было видно.
Ребята в кустах так дрожали, что косточки у них
стукались одна о другую.
Поравнявшись с кустами, Большой Бэк вдруг
остановился. Ни одна кошка не видела в темноте
лучше, чем он. Ему стоило только повернуться своим
большим черным лицом туда, куда нужно, и уж он
сразу все видел среди ночи, как среди бела. дня.
— Вы все листья стрясете с этих бедных
кусточков, — сказал Большой Бэк и ухмыльнулся до самых
ушей, а зубы у него сверкнули, словно новенькие
надгробные плиты в лунную ночь. — Что это вы
вздумали" портить" бедные невинные деревца?
Он протянул руку в кусты и ухватил одну
курчавую голову. Потом потянул руку обратно.
— Как тебя зовут, негр? — спросил он.
— Джимсон, мистер Большой Бэк, — -пролепетал
мальчишка. — Джимсон меня зовут.
Большой Бэк протянул в кусты другую руку и
ухватил другую курчавую' голову. Он протянул ее к себе,
и Моисей, припрыгивая, выкатился на дорогу. Он и
Джимсон стояли теперь рядом — каждый в мертвой
хватке Большого Бэка, — и оба дрожмя дрожали, еще
сильней, чем только что дрожали листья на
придорожном- кустарнике.
— Как тебя зовут, негритенок? — спросил
Большой Бэк.
— Я маленький Моисей, — ответил тот.
310
— Моисей. А дальше?
— Моисей Март.
— Март! Разве можно называться мартом, когда
на дворе август! — сказал Большой Бэк и так рванул
его за волосы, что Моисей пожалел о том, что когда-то
родился на свет. — Да чего ты дрожишь? Тебе
ничего не будет, если только ты переменишь фамилию на
Август.
— Слушаю, мистер Большой Бэк, — сказал
Моисей. — Я переменю. Сейчас же переменно, как вы
велите. Кик вы сказали, так и сделаю. Вот, ей-богу,
сейчас же переменю, мистер Большой Бэк.
Большой Бэк отпустил Моисея и расхохотался. Он
хлопнул Джимсона по спине между лопаток, и тот не
успел оглянуться, как земля поднялась кверху и
трахнула его по носу. Большой Бэк поглядел вниз, ухватил
его за курчавые лохмы и поставил на ноги. Он
отступил на шаг и опять расхохотался.
— Эх вы, мелюзга! — сказал Большой Бэк. —
Будет вам дрожать, одурели вы от страха, что ли? Я
вас ке обижу. Мы теперь, ребята, будем друзьями.
Жалко — поздно, да п некогда мне, потому что я
собрался кое за кем поухаживать, а то мы с вами сы-
грплн бы в кости.
Он подтянул штаны и поправил галстук.
Ребята глаз не могли отвести от его ярких желтых
¦башмаков и от красного галстука," который, словно
фонарь, горел у него на шее.
— Ну-кл, скажите, — промолвил Большой Бэк, —
как отсюда пройти к Певунье Салли?
— Куда? — спросил Джнмсон, и даже рот у него
открылся. — Куда пройти, вы сказали?
— К Певунье Салли, —- сказал Большой Бэк. —•
Не слышишь, что ли?
— Вы сказали к Певунье Салли, мистер Большой
Бэк? — спросил Моисей. — Да вы, наверно, не то
хотели сказать. Или я не так услышал. Все же знают,
что Певунья Салли не пускает к себе женихов. Она
ведь, как мул, упрямая...
— Ты правильно услышал, малыш, — сказал
Большой Бэк. — Что я хотел сказать, то и сказал, а сказал
я: к Певунье Салли. Где она тут живет, ну-ка?
— Неужто вы. хотите за ней ухаживать? —
спросил Моисей. — Неужто правда?
311
— Да уж так я решил, — сказал Большой Бэк. —
И теперь мне нужно поскорей к ней добраться, не
.теряя времени. Марш со мной, мелюзга, - показывайте
дорогу.
Джимсоп и Моисей побежали с ним рядом. Они
бежали бегом, чтобы не отстать от него, — так
широко шагал Большой Бэк. Полхмили пробежали они, не
перемолвившись с ним ни словом.
Если навстречу попадалась кучка гуляющих, все
кидались в канаву, чтобы пропустить Большого Бэка.
Он весил не намного больше, чем двести пятьдесят
фунтов, и ростом был не намного Дольше, чем семь
футов, но когда он шагал по дороге, то казалось, что
ему и одному на ней тесно. Женщины и девушки
хихикали, когда он проходил мимо, по он к ним даже
головы не поворачивал. Он шагал все прямо вперед,
как охотничья собака, когда она бежит по свежему
следу.
Скоро Джимсон и Моисей запыхались, почти что
задохнулись и не знали, долго ли спи еще выдержат,
если Большой Бэк не остановится и не даст им
перевести дух. Негры, гулявшие на дороге, рассыпались по
сторонам, словно вспугнутая стая перепелок.
На перекрестке Большой Бэк остановился и
спросил, куда теперь идти.
— Вон там ее дом, за речкой, — задыхаясь,
ответил Джимсон. — Если вы не против, мистер Большой
Бэк, мы и дальше с вами пойдем. Нам с Моисеем все
равно по дороге.
— Неужели ж мне терять время, стучаясь во все
дома по очереди! — сказал Большой Бэк. — Марш со
мной, и ведите* прямо туда, куда следует. Ну, живо,
нечего тут стоять да раздумывать!
Они свернули направо. Домов тут было немного, и
времени терять не пришлось. Большой Бэк шагал
впереди, ребята за ним еле поспевали.
Они прошли мимо двух-трех домов, перешли мост
через речку и пустились вверх по склону. Большой
Бэк напевал песенку — ему-то все равно было, что
карабкаться в гору, что идти по ровному.
Когда они поднялись на пригорок, Большой Бэк
остановился и подтянул штаны. Он обтер свои новые
желтые башмаки о штанину, потом затянул свой
красный галстук так туго, что едва не задохся.
312
— Вон ее хибарка, — сказал Джимсон, показывая
пальцем.
— Вот, стало быть, и конец моему пути, — сказал
Большой Бэк. — Вот, стало быть, я и дома.
Он пролез через дыру в изгороди и пошел к
хижине. На полпути он остановился и окликнул мальчиков.
— Очень вам благодарен, ребята, — сказал сн.
Он пошарил в карманах штанов и кинул
мальчикам блестящую монетку в десять центов. Джимсон
подхватил ее раньше, чем она успела затеряться в
темноте.
— Вы, ребята, помогли мне сберечь кучу времени,
и за это я вам очень благодарен, — повторил он.
— Да неужто вы правда хотите ухаживать за
Певуньей Салли, мистер Большой Бэк? — спросил
Джимсон. Он и Моисей подошли к самой изгороди и
прислонились к пей. — Все говорят, что Певунья Салли не
пускает к себе женихов. Говорят, она их даже близко
к себе не подпускает. А кто.пробовал за пей
ухаживать, тем, говорят, здорово попадало.
— Это потому, что она еще не видала настоящего
мужчины, — сказал Большой Бэк. — Слышал и я,
что она не пускает к себе женихов, но когда я
возьмусь за дело, она запоет другую песенку.
Большой Бэк сделал несколько шагов к лачуге.
Моисей отошел подальше от изгороди. Ему неохота
было соваться вперед, потому что Салли имела такую
привычку — палить из дробовика, когда ей докучали.
Он отошел от изгороди. А Джимсон остался, где был,
и стал звать Моисея подойти ближе — посмотреть,
что будет, когда Большой Бэк войдет в дом.
— Чего ты боишься, Моисей? — сказал Джимсон.—
Большой Бэк знает, что делает, иначе не потащился
бы сюда, в такую даль.
Большой Бэк еще раз подтянул штаны и двинулся
к дому. Он обогнул кучу дров и перешагнул через
старую лохань, полную ржавых жестянок из-под
консервов. Он ступил одной ногой на крыльцо и всей
тяжестью налег на ступеньку, пробуя, выдержит она или нет.
Ступенька заскрипела и закачалась, но выдержала.
На дворе Джимсон и Моисей стояли у обвисшей
проволочной изгороди, держась за столб, и дожидались,
что будет. Когда Большой Бэк постучал в дверь, у них
даже дыхание перехватило. И не успели они вздохнуть-
313
как следует, а в доме уже на пол грохнулся стул.
Потом со стола или с полки слетел большой жестяной
противень и тоже загромыхал по полу. Видно было по
всему, что Салли не ждала гостей.
— Кто там стучит? — спросила Певунья Салли. —
Кто вы такой и чего вам надо?
Большой Бэк трахнул в дверь одним из своих
тяжелых желтых башмаков. Весь дом затрясся.
— Твой любезный пришел, — сказал он, дергая и
вертя дверную ручку. — Открой скорей дверь и впусти
своего милого.
— Проваливай, пока цел, — ответила Певунья
Салли. — Некогда мне с такими, как ты, разговаривать.
Ну-ка, бери ноги в руки и катись прочь от моего дома.
— Деточка, — сказал Большой Бэк и покрепче
ухватился за ручку. — Отворяй скорей, я уж давно
решил за тобой поухаживать и сделаю это сейчас, пока
ужин у тебя горячий. Поставь тарелку на стол и
придвинь кресло.
В ту же минуту выпалил дробовик — прямо сквозь
тонкую дощатую дверь. В Бэка не попало, он только
как бы малость осел на ноги. Потом опять подтянул
штаны и взялся за ручку.
— Отложи ты эту игрушку, пока себе чего-нибудь
не повредила! — крикнул он через дырку в двери.—
Меня ты такими пустяками не испугаешь.
Он дернул за ручку, и она выскочила вместе с
замком. Дверь медленно отворилась, и желтый свет от
лампы осветил крыльцо и кусочек двора до самой
дровяной кучи. Большой Бэк перешагнул порог, а Салли
смотрела на него во все глаза. Никому еще не
удавалось таким манером войти к ней в дом. Большой Бэк
вел себя так, словно ничто на свете — даже
двуствольный дробовик — не могло его испугать.
— Кто ты такой?'— спросила Салли, и глаза у
нее полезли на лоб.
— Я твой любезный, малютка, — сказал Большой
Бэк, — и я пришел за тобой поухаживать.
Он прошел мимо нее и оглядел ее всю с головы до
ног, пока она стояла, словно приросши к полу. Он
обошел кругом и хорошенько осмотрел ее сзади. Она
стояла не шевелясь: никак не могла очухаться.
Джимсон и Моисей подкрались ближе и
остановились возле дровяной кучи, чтоб' было куда спрятать-
314
ся, если Салли вдруг опомнится и опять начнет палить.
— Я Большой Бэк, голубка, — сказал он. — Я
живу на дальнем краю болота. Ты, наверно, про меня
слыхала, потому что я тут живу чуть, не с самого
рождения. Жалко, я раньше не надумал за тобой
поухаживать — сколько времени зря пропало! Ну да
ладно, теперь-то я здесь, голубка. Пришел наконец твой
милый.
Он придвинул стул к столу и уселся. Он обтер
рукавом желтую с красным узором клеенку и потянулся к
плите за сковородкой с жареными тупоносыми
окунями. Держа рыбу в одной руке, он другой подцепил
кофейник и налил себе чашку кофе. Налив себе кофе, он
заглянул в духовку и достал оттуда целую горсть
горячих лепешек. А пока он все это делал, Салли стояла
и таращила па него глаза, словно только что
проснулась.
— Здорово ты умеешь стряплть, — сказал- Большой
Бэк. — Ух ты, ух ты, вот здорово! Я каждый вечер
готов за тобой ухаживать, если у тебя всякий раз
будут такие жирные окуни и такие горячие лепешки.
Большой Бэк одним глотком управился с
половиной окуня, а другим глотком — с целой лепешкой, но
тут Певунья Салли опомнилась и нагнулась за
дробовиком, который уронила на пол, когда стреляла в
первый раз. "Она подняла его с пола, нацелилась в 1зэка
и прищурила один глаз. Большой Бэк покосился на
нее и отправил в рот другую половину окуня,
— Детка, закрой дверь, а то дует, — сказал он и
налил себе еще чашку кофе. — Не люблю, чтоб мне
дуло в спину, когда я сижу и ужинаю.
Салли повернулась к нему одним ухом, чтобы
лучше расслышать, что он товоркт, потом опять навела на
него дробовик, но- ружье так плясало у нее в руках,
что она не могла как следует прицелиться. Она даже
удержать его в руках не могла, до того она вся
дрожала. Пришлось упереть его прикладом в землю.
Отдохнув минутку, она тихонько спустила курок и
засунула ружье под кровать.
— Да откуда ты взялся? — спросила она Большого
Бэка.
— Детка, я тебе уже сказал, что живу на том краю
болота. Всю неделю я там рублю кипарисы. Кабы я
раньше знал, как у тебя славно, я не стал бы ждать
315
воскресенья. Я уже давным-давно пришел бы к тебе
в гости.
Он еще положил себе рыбы и налил еще чашку
горячего кофе. Лепешки он уже все умял — полный
противень. Он пошарил пальцами по клеенке, подбирая
крошки.
Певунья Салли зашла за его стул сзади и
оглядела его с головы до ног. Он на нее даже глазом не
повел. Он ей даже словечка не сказал, пока не съел
столько рыбы, сколько ему хотелось.
Потом он отпихнул от себя стол, вытер рот
ладонью и закинул назад свою длинную ручищу. Он сгреб
Салли и притянул к себе. Он раздвинул ноги н
поставил ее между коленок. Потом еще раз хорошенько
осмотрел ее с головы до пяток.
— Ты и сама не хуже тех жирных окуней и
тех'горячих лепешек, что я сейчас ел, — сказал он. — Ух
ты, ух ты, какая милочка!
Он ухватил ее за плечи и посадил к себе на колени.
Потом обнял и креЛко поцеловал в губы.
Певунья Салли размахнулась одной рукой и
трахнула Бэка прямехонько по лицу. Он только засмеялся.
Она размахнулась другой рукой, но ее кулак отскочил
от лица Бэка, словно резиновый.
Он сгреб ее в охапку, и тут она принялась его
обрабатывать обоими кулаками, обоими коленями и
чугунной крышкой от сковородки.'Когда чугунная
крышка стукнула его по черепу, он свалился на пол, а
Салли насела на него сверху, размахивая чугунной
крышкой и чугунным котелком для воды. Котелок
разбился, и осколки разлетелись по всей комнате. Большой
Бэк покатился по полу, а Салли за ним, колотя его
сковородкой, кофейником и доской от стола. Казалось
бы довольно, чтобы из всякого вышибить дух, но у
Большого Бэка, видно, ухаживание все не шло из ума.
Он опять потянулся ее обнять, и она треснула его по
голове дверцей от духовки.
Наконец Салли умаялась: все это время она
скакала, как кошка, на которой подпалили шерсть, —
и теперь ей надо было передохнуть. Она попятилась
и совсем уж без сил привалилась спиной к кровати.
Она пыхтела и сопела и придумать не могла, чем
бы его еще ударить. Да похоже было, что и толку нет
его бить, потому что все от него отскакивало, словно
316
от кирпичной стены. За всю свою жизнь она не
видела такого мужчины. Она даже и не знала, что такие
есть на свете.
— Голубка, — сказал Большой Бэк, — ты, я вижу,
девочка с огоньком. Такую-то мне и надо. За такой-то
и стоит ухаживать. Ух ты, ух ты, какая милочка!
Он приподнялся и потянул ее к себе. Она и не
шевельнулась. Потянул еще раз — да куда там. Легче
было столб с места своротить. Он еще дернул — и тут
она вдруг обрушилась на него, как мешок с зерном.
Потом скатилась с него на пол, колотя кругом руками
и ногами, словно пчел или ос от себя отгоняла.
Большой Бэк все ж таки изловчился ее обнять, и она вдруг
опрокинулась навзничь и притихла и лежала совсем
тихонькая — ну, словно никогда с ним и не дралась.
Она смотрела ему в глаза, и, кажется, будь она
котенком, она тут же бы и замурлыкала.
— Понравились тебе мои лепешки, Большой Бэк?—
спросила она томно и протяжно. — А жареная рыба
понравилась?
— Ты здорово умеешь стряпать, — сказал
Большой Бэк. — Вкуснее я отроду ничего не пробовал.
Ветром почти совсем прикрыло дверь. Оставалась
только узкая щелка. Джимсон и Моисей привстали и
поглядели на желтую полоску света. Потом пошли к
изгороди и выбрались на дорогу. По временам до них
доносился смех Певуньи Салли. Они сели в канаву и
принялись ждать. Больше им ничего не оставалось
делать.
Им пришлось ждать долго. Луна уже встала и
прошла половину пути по небу, и роса выпала такая
обильная, что ребята дрожали от сырости, мокрые,
словно их выкупали в речке.
Вдруг они вскочили на ноги. Большой Бэк сошел с
крыльца, запнулся о дровяную кучу и пролез через
дырку в изгороди.
- Из двери падал на двор длинный столб желтого
света. Салли притаилась за дверью, лишь голова ее
торчала наружу.
—*• Что вы тут околачиваетесь? — спросил Большой
Бэк. — Марш домой.
И все пустились вниз по склону — Большой Бэк
впереди, а Джимсон и Моисей сзади; они бежали
рысцой, стараясь не отставать от Бэка.
317
Они уже наполовину спустились с холма, а
Большой Бэк еще ни слова не вымолвил с тех самых пору
как они отошли от дома. Джимсон и Моисей бежали
рысцой, стараясь не отставать: они непременно хотели
услышать, что скажет Большой Бэк после того, как
только что ухаживал за Салли. Кому_ удалось
поухаживать за Певуньей Салли в собственном ее доме, у
того, наверно, много найдется чего сказать.
Они бежали рысцой, стараясь не отставать, и все
ждали, что он скажет. Под гору поспевать за ним бы»
ло не так уж трудно.
Когда они спустились к мосту через речку, Большой
Бэк остановился и поглядел назад. Он поглядел
наверх, туда, где на холме стоял дом Певуньи Салл«, и
глубоко вздохнул. Джимсон и Моисей подошли к нему
вплотную, ожидая, что-то он скажет.
— Вкусней этих жареных окуней я в жизни
ничего не едал, — медленно сказал Большой Бэк. — Ух
ты, как здорово! Такой еды, как эти жареные окуни и
эти горячие лепешки, я отродясь еще не пробовал.
Ничего не скажешь — эта девочка умеет стряпать.
Большой Бэк подтянул штаны и зашагал по мосту.
До болота было еще далеко, а солнце уже вставало.
— Ух ты, ух ты! —¦ сказал он и прибавил шагу.
Джимсон и Моисей бежали рядом, изо всех сил
стараясь не отставать.
Л. Мальц
ВОСКРЕСЕНЬЕ В ДЖУНГЛЯХ
Чарлз Фалон, тринадцати лет, раскачивал в руке
гранату, поджидая, пока сменятся огни светофора.
Автобус тронулся, и Чарли укрылся за сугробом. С дис*
танции в двадцать шагов он метнул вы-еоко в воздух
свой смертоносный снаряд. Граната разорвалась на
самой крыше автобуса. Чарли самодовольно усмехнулся
и принялся лепить из снега новую гранату.
Он брел по Хадсои-стрит, не зная, как убить
время, — низкорослый, худенький мальчик с бледным
лицом и плотно сжатыми губами. На углу Перри-стрит
он нашел конверт, в котором оказался один миллион
двести тысяч тридцать четыре доллара. Он выпустил
из руки гранату и перебежал на противоположную
сторону, к лавке ростовщика. Было воскресенье, н
дверь была закрыта стальной решеткой, но Чарли за*
гадал желанье и проник внутрь. Он взял себе
электрический фонарик, пару коньков, бойскаутский нож,
бинокль, портрет девы Марии, склонившейся над
яслями с младенцем, и множество других вещей. В уплату
он оставил банковский билет в сто тысяч долларов.
Он снова пересек широкую улицу, повернул в сто*
рону Гринвич-вилледж и зашел в вестибюль
кинематографа поглазеть на картинки. Киноактриса Анита
Луиз, решил он, куда красивее, чем эта гордячка Норма
Ширер. Он поцеловал Аниту Луиз. Они присели
вдвоем на край ее миллиондолларового бассейна для
плавания, и Чарли снова поцеловал ее. Только она собра*
лась сказать, какой Чарли шикарный молодой
человек, как вдруг подошел билетер и крикнул:
— Проваливай, мальчишка!
Чарли побрел дальше.
На углу 11-й улицы и Седьмой авеню он
остановился перед витриной кондитерской. Быстро, одно за дру*
319
гим, проглотил он шоколадное пирожное, «наполеон»,
порцию сливочного крема и два персиковых торта со
сбитыми сливками, по двадцать пять центов каждый.
Он уже готов был закупить всю кондитерскую, но в это
время из дверей вышла женщина и сказала, чтобы он
не прислонялся к стеклу и шел своей дорогой.
Скучая, Чарли повернул к дому. По пути он
заглянул в мелочную лавочку, где иногда кое-что покупал.
Шарообразная хозяйка, тяжело дыша, подошла к
прилавку.
— Почем у вас леденцы? — спросил Чарли.
— Две штуки на пенни.
— А вот эти?
— Эти четыре на пенни.
— А которые на палочках?
— Пенни каждый. Каких ты хочешь?
— Я сбегаю домой за деньгами. Через восемь
минут буду обратно.
Он пошел домой. Хорошо бы купить леденцов. Уж
он-то знает, как растянуть один леденец на полчаса.
Положишь на язык и сосешь. Нужно много выдержки,
чтобы не съесть всю штуку сразу. Зато как долго
ощущаешь сладость во рту, и зубы не болят. Чарли
стащил с рук промокшие варежки и стал дуть на пальцы.
Зачем только сегодня воскресенье! Этот район Нью-
Йорка по воскресеньям похож на кладбище, потому
что закрыты все .фабрики.
К остановке приближался автобус. Чарли увидел
соседей по дому — старика Шихи с женой, торопливо
пересекавших улицу. Автобус остановился. Старики
подоспели вовремя. Когда Шихи вытаскивал руку из
кармана, оттуда вылетела монета в пятьдесят центов.
Старик судорожно метнулся за ней, но монета
покатилась по тротуару и исчезла под решеткой
вентиляционного колодца подземки.
Бормоча ругательства, старик влез в автобус. Он
придержал рукой дверь и крикнул Чарли, который
сразу бросился к решетке:
— Если найдешь ее, Чарли, я дам тебе десять
центов!
— Ладно, — отозвался Чарли.
Автобус ушел, и Чарли, пустился бегом по улице.
Чтобы вытащить монету, нужны веревка и
жевательная резинка. Пятьдесят центов! Ему случалось извле-
320
кать медяки из-под решеток подземки, один раз он
даже нашел десятицентовую монету, но с такими
деньгами ему предстоит иметь дело впервые! Проще
простого, конечно, сказать старику Шихи, что монеты он
не смог найти.
К своему дому на Даунинг-стрит Чарли
примчался мигом. От волнения он позабыл о поломанной
ступеньке на втором этаже и попал правой ногой в
пролом. Он упал и пребольно ушиб голень. Остальные три
пролета лестницы он проковылял со слезами на
глазах.
Мать сидела за штопкой у окна.
— Ма, ты дашь мне три пенни? — спросил Чарли.
Вопрос звучал как приказание — Чарли давно уже
понял, что мать всегда отступает перед силой.
— Бога ради, тише! — сказала она. — Отец спит! И
почему это ты являешься в комнату в мокрых
калошах и пачкаешь пол?
— Я сейчас уйду опять. Только дай мне денег, ма.
— Я не могу дать тебе три пенни. Ты ведь получил
пенни на конфеты во вторник.
— Но, ма, мне необходимо! Там под решетку
подземки закатилась десятицентовая монета. Я бы ее
достал, если бы у меня была' жевательная резинка.
— Вот оно что! И ты хотел это скрыть от матери,
да? — Она тихо засмеялась. — Три пенни я тебе не
дам, могу дать одно пенени, но только ты должен
будешь мне его вернуть.
— Нет, этого мало. Нужно три. Сколько резинки,
ты думаешь, мне дадут на пенни? Комок будет
маловат, как ты не понимаешь, ма?
Миссис Фалон пошла на кухню и вернулась
оттуда с кошельком.
— У меня есть только два пенни, — сказала она, —
и еще-десять центов на церковь, на вечер.
— Ну вот и дай мне десять. Я, — Чарли
остановился и чихнул, — я пойду разменяю. Ты все получишь
обратно, честное слово.
— Нет, рисковать я не могу, — и она дала ему два
пенни.
С хмурым видом Чарли взял деньги. Оказывается,
достать монету будет труднее, чем он думал. Но он
знал, что мать непоколебима, когда дело касается
денег на церковь.
21 Золотой мираж 321
— И чтоб ты вернул мне эти два пенни, — сказа»
да мать.
— Ладно, — он уже возился на кухне, разыскивая
веревку.
— Что говорить, — привычным тоном страдалицы
продолжала мать, — в былые дни, если бы ты
пришел к отцу или ко мне и попросил пенни, мы бы. дали
тебе пять. А попросил бы пять центов — и десять да*
ли бы.-
Чарли нашел моток крепкой веревки, отрезав
кусок футов в десять длиной, поспешно сунул его в кар»
ман.
— Но теперь твой бедный отец — калека, — не
унималась мать, — другие люди ходят, как люди, а
отец еле ковыляет; другие работают днем, а он — па
ночам, и еще спасибо, 'Что такая работа есть.
— Ладно, ма, я ухожу! — крикнул Чарли.
Не дожидаясь ответа, он выскочил за дверь. Все
матери противные, сказал он себе, а отцы — и подав»
но. Разве его старик, например, откажется от кружки
пива, чтобы купить сыну шоколадку!
Чарли побежал за угол в лавку. Там он купил две
коробочки жевательной резинки и высыпал все
содержимое обеих коробочек — горсть маленьких белых об»
латок — себе в рот. Резинка должна быть влажной и
эластичной, иначе монета не пристанет. Опасаясь зуб*
ной боли, Чарли жевал только правой сторойой рта;
Рысью добежал он до остановки автобуса и на зарос»
шей льдом решетке подземки растянулся во всю дли*
ну. Дно железобетонного колодца под решеткой было
покрыто снегом, засыпано- мусором; тут и там видне»
лись небольшие лужицы. Медленно, плашмя
передвигаясь по решетке, Чарли принялся внимательно рас*
сматривать каждую точку на дне колодца. Сердце его
колотилось, в мозгу неотступно стояла витрина конди*
терской.
Минут десять прошло без толку. Он остановился,
чтобы отогреть дыханием руки; потом снова взялся за
поиски."
Наконец Чарли обнаружил монету. Вот она — почти*
вся в воде, достать ее будет трудновато. Напряженно
прикусив губы, Чарли завязал конец веревки в
несколько узлов и прилепил комок жевательной резинки,
приплюснув ее так, чтобы получилось широкое плоское
322
основание. На другом конце он сделал пеъцдо, и. надел
себе на руку, чтобы веревка не выскользнула. Затем он
хорошенько про'слюнил резинку и лишь тогда .с Берти-*
чайшей осторожностью спустил это приспособление, ца
дно колодца. .
Поглощенный делом, он не заметил* как.сзади, к
нему подошел невысокий, бедно одетый человек лет
сорока пяти, с серым, землистым лицом в красных
.пятнах от холодного ветра.
Еще не видя -человека, Чарли услышал его тяжелое
дыхание, — казалось, незнакомец тащил на себе
непосильную ношу. Чарли мельком взглянул на него и сно*
ва ушел в свое занятие. Сейчас, ему предстояло выпол-
нить самую трудную часть задачи. Комок на конце
веревки был недостаточно тяжел, а чтобы монета
прилепилась, необходимо ударить по ней очень сильно. Раз
сто, пожалуй, придется целиться, прежде чем угодишь
точно.
С минуту человек следил молча. Потом он опустил*
ся на колени рядом с Чарли и прохрийел:
— Пятьдесят центов, да?
Он не спускал глаз с качавшейся веревки.
— Трудно ведь, правда? — спросил он вкрадчиво.
Чарли не ответил.
Человек пристально следил за безуспешными
попытками мальчика.
— Ну, ясно, на таком холоде резинка сразу каме*
неет, — сказал незнакомец. — Думаю, что у тебя,
мальчик, ничего не получится. И скоро ночь. Для
такого дела требуются настоящие инструменты. А так ты
никогда не «вытащишь.
Не поднимая головы, Чарли громко сказал:
— А тебя кто спрашивает?
Человек встал и быстро огляделся. Вокруг не
было ни души. Он отступил на несколько шагов и
расстегнул пальто. К подкладке были прикреплены на ремеш*
ках четыре тонко выстроганные палки фута по три .дли*
ной. На конце каждой был насажен резиновый патрон,
посредством которого можно' было прикреплять одну
палку к другой. Уверенными движениями человек
соединил палки. На самом конце оказалась маленькая
резиновая чашечка. Человек подошел к .Чарли, ловко
вставил свой длинный шест в решетку и, опустившись
на колени, проткнул его в глубь колодца.
21* 323
— Я покажу тебе, как это делает специалист, —
сказал он шутливым тоном, избегая, однако, смотреть
Чарли в лицо. — Это способ номер один. Другой
способ — применение тавота. С тавотом можно достать
даже браслет. Но когда хочешь вытащить монету, то
резиновая чашечка...
— Куда лезешь? — злобно закричал Чарли.'— Чего
-тебе надо?
-— Я хочу показать тебе, мальчик, как работает
специалист.
— Убирайся! — свободной рукой Чарли яростно
рванул человека за рукав. — Убирайся отсьода!
Незнакомец оттолкнул мальчика и рассмеялся
хриплым, невеселым смехом.
— Не все ли равно? Ты ее не вытащишь, так зачем
же оставлять другим?
— Черта с два не вытащу! — крикнул Чарли — Ты
только не суйся. Она моя. Ну-ка, мистер!
— Я дам тебе пятачок, — сказал человек.
"Чарли с решительным видом вытащил веревку и
сунул ее себе в карман. Потом поднялся, отступил на
шаг н изо всех сил ударил человека ногой в поясницу.
Человек вскрикнул от боли. Чарли тотчас отбежал
подальше.
— Какой подлец! — застонал человек, хватаясь за
ушибленное место. — Я тебе сверну шею, гаденыш!
Чуть палку из-за тебя не уронил.
С минуту они стояли не двигаясь и-- со злостью
глядели друг на друга, не зная, что делать дальше.
Несмотря на тридцатилетнюю разницу в возрасте,
между ними было какое-то удивительное сходство. Оба
были маленькие — мальчику нельзя было дать его лет,
а мужчина не выглядел взрослым; и у обоих были
напряженные, жесткие лица.
Человек опять опустился на колени, не сводя глаз
с Чарли. Он просунул шест в колодец, но вниз не
глядел. Чарли колебался минуту,, а потом бросился к
снежному сугробу у панели. Человек внимательно
следил за ним.
— Только подойди, — я сверну тебе шею! —
сказал он мальчику. — Убирайся, пока цел. Теперь я
даже пятака тебе не дам. Теперь я сердит.
Чарли схватил обледенелый ком снега и швырнул
изо в?сх сил. В цель он не попал, но человек испугал-
324
ся и, вскочив на ноги, вытащил свой шест. Чарли
укрылся за сугробом. Весь дрожа, он уставился на вра*
га, руки его скребли ледяную корку сугроба.
— Вижу, ты ждешь, чтобы я тебе уши надрал, —
сказал человек с горечью. Он оглядел пустынную, тем-»
неющую улицу. — Ты думаешь, мне самому это нра«
вится? — вдруг спросил он. — Думаешь, мне приятно
драться с таким малышом из-за пятидесяти центов?
В эту минуту кусок льда ударил его по коленям, не
защищенным коротким потрепанным пальто. Человек
показал кулак и гневно крикнул:
— Ладно, мальчишка, раз тебе так хочется, ты у
меня получишь! — Он прерывисто . дышал, голос его
срывался. Он кинул шест на землю и метнулся вперед.
Но Чарли ускользнул. Увесистый ком смерзшегося
снега угодил человеку прямо в лоб. Он прижал ладонь к
ушибленному месту, всхлипывая от боли, и злости.
— Получил, собака? — крикнул Чарли.
Человек погнался за ним, но мальчик был
увертлив и все время умудрялся находить защиту за
снежным барьером. Не прошло и минуты, как человек
остановился с открытым ртом, держась рукой за сердце. Не
говоря больше ни слова, он вернулся к решетке, стал
на колени и снова просунул шест в колодец.
В бешенстве Чарли переменил тактику. Он сделал
заход сзади и метнул большой кусок льда. Лед угодил
в затылок врагу. Тот вздогнул, но не обернулся. Он в
это время вытягивал шест, чтобы просунуть его в
другую клетку решетки. Чарли снова кинулся на него,
решив на этот раз действовать ногами. Но взрослый с
бранью поднялся навстречу, схватил Чарли и, как
отчаянно ни вертелся мальчик, скрутил ему обе руки*
Шест лежал между ними на решетке.
— Стоило бы свернуть тебе шею! — воскликнул
человек, тряся мальчика. — 'Свернуть тебе твою
поганую, гадючью шею! Но я этого не сделаю, понимаешь?
Ты еще мальчишка. Но ты слушай...
Чарли резко рванулся. Высвободившись, он с силой
ударил ногой по ступне своего противника и бросился
за сугроб. Взрослый остался стоять на месте,
беспомощно глядя на мальчика. Лицо его свело от боли.
— О господи, — простонал он, — какой подлый
маленький гаденыш! Что я тебе сделал плохого? Разве
я тебя хоть пальцем тронул, а ведь я мог!' Я хотел по-
325
честному предложить тебе... — Тут ком снега ударил
его в грудь. — Что ж, я не смогу вытащить монету,
раз ты меня не пускаешь. И ты не вытащишь, если я
тебя не пущу. И не достанется она ни мне, ни тебе.
Скоро ночь. Я разделю с тобой деньги поровну. Я дам
тебе двадцать пять центов.
— Нет! — крикнул Чарли. — Деньги мои! — Он
весь трясся.
' *—¦ Неужели ты не понимаешь, что ты не вытащишь
их без настоящего инструмента? — сказал человек с
мольбой. — Твоя жевательная резинка не годится на
таком холоде:
— Деньги мои!
— Ну, ладно, Чы первый заметил, но ведь я с
инструментом. Я достану монету, и мы поделимся.
— Нет!
— Господи боже, мне нужны деньги — хоть
немножко! — воскликнул человек, и в голосе^его были стыд и
горечь. — Это моя профессия, мальчик! Мое
единственное занятие, понимаешь ты или нет? Я протаскался
сегодня целый день и. ничего не нашел. Ты должен
уступить мне хоть что-нибудь. Должен.
— Нет!
— Эх, мальчик, мальчик! — с отчаянием сказал
человек. • —' Будь ты лет на десять старше, ты бы
понял. Ты думаешь, мне нравится этим заниматься. Будь
ты на десять лет старше, я мог бы с тобой поговорить.
Ты бы понял.
Губы Чарли плотно сжались. Его бледное,
посиневшее от холода лицо дышало злобой.
— Будь я на десять лет старше, я разбил бы тебе
голову, — сказал он.
Человек с трудом нагнулся и поднял свой шест.
Прихрамывая и держась за поясницу, он пошел прочь.
Он плакал.
Чарли торжествовал победу, лицо его окаменело.
Стало совсем темно.
Чикр
ПЛОВЕЦ
Стоял воскресный летний день, когда все только и
делают, что говорят: «Вчера я слишком много выпил».
Произнесенные шепотом, эти слова можно услышать
от прихожан, выходящих из церкви; их повторяет и
священник, снимая с себя облачение в ризнице. Они
раздаются на гольфовом поле, и на теннисных кортах,
и в заповеднике, где сам руководитель кружка по
изучению природы страдает от жестокого похмелья.
— Вчера я слишком много выпил, — говорил До-
налд Уэстерхейзи, сидя на бортике своего
плавательного бассейна.
— Все мы вчера слишком много выпили, —
сказала Люсинда Мерилл.
— Да, должно быть, все дело в вине, —
подтвердила Хэлен Уэстерхейзи. — Вчера я слишком много
выпила кларета.
Бассейн питался от артезианского колодца, и вода
© нем, богатая железом, была бледно-зеленой. День
<5ыл великолепен. Где-то высоко в небе, в западной его
части, нависла громада кучевых облаков; она так
походила на город, увиденный путешественником с носа
корабля, входящего в гавань, что хотелось дать ей
какое-нибудь название: Лиссабон или Хеккенсек...
Солнце пекло. Нэдди Мерилл сидел подле зеленой
«оды, опустив в нее руку; в другой руке он держал
стакан с джином. Фигура его сохраняла юношескую
стройность, хотя он был далеко не молод, — впрочем,
не далее как сегодня утром он прокатился вниз по пе-
•рилам^ и, вдыхая запах кофе, доносившийся из
столовой, шлепнул стоявшую на столике в холле Афродиту
по ее бронзовому заду. Нэдди можно было бы
сравнить с летним днем, в особенности с его последними
предзакатными часами. И хотя при нем не было ни тен-
327
нисно^ ракетки, ни сумки из чертовой кожи, от всего
его облика веяло спортом, молодостью и теплой,
ласковой природой. Он только что вышел из воды и дышал
шумно и глубоко, словно хотел вобрать в свои легкие
все очарование минуты — этот солнечный жар и это
острое чувство физического, благополучия. В Буллет-
парке, милях в восьми к юго-западу, находился его
дом, где сейчас его четыре красавицы дочки, должно
быть, только что встали из-за стола после ленча и
отправились играть в теннис. Нэдди вдруг пришло в
голову, что было бы забавно, сделав всего небольшой
крюк на запад, добраться до своего дома вплавь.
Непонятно, отчего он так обрадовался этой
мысли — ведь он был свободным человеком и, казалось
бы, не нуждался в постоянной утехе узника — мечте
о побеге! В его воображении возникла цепь
плавательных бассейнов, как бы подземный ручей, протекающий
через всю округу. Он сделал открытие, вклад в
современную географическую науку. Этот ручей он назовет
Люсиндой, в честь жены. Нэдди не был ни чудаком,
ни шутом, но он раз навсегда решил быть оригиналом,
и в душе его смутно рисовался скромный образ
человека, овеянного легендой. Такой прелестный летний
день — он непременно его отметит, отпразднует
путешествием вплавь!
Скинув висевший на плечах свитер, Нэд нырнул в
бассейн — он питал безоговорочное презрение к тем,
кто не бросался в воду опрометью, — и поплыл кролем,
делая короткие резкие гребки— по два, а то и по четыре
гребка на вдох, и невольно отсчитывая про себя: «раз—
два, раз—два» в лад ритмичной судороге ног. Этот
стиль не очень годился для больших дистанций, но у
бассейного плавания свои законы, и в кругу, к
которому принадлежал Нэд, господствовал кроль. Объятия
светло-зеленой воды и ее поддержка доставляли ему
больше, чем блаженство, — ощущение возврата в свое
естественное состояние. Нэд с удовольствием снял бы
трусы, но в путешествие, которое он задумал, нельзя
было пускаться нагишом. Доплыв до конца бассейна,
он вскарабкался на бортик — ступенек он не
признавал — и побежал по газону. Люсинда его окликнула,
и он ей ответил, что отправляется домой вплавь.
Он ясно представлял себе маршрут, несмотря на
то, что карта затеянного путешествия была начертана
328
всего лишь в его памяти, или, вернее, в воображении.
Вначале предстояло пройти участок Грехэмов, Хам-
меров, Лиеров, Хаулендов и Кросскапов. Затем —
перейдя Дитмар-стрит, пройти участок Банкеров, потом
небольшой кусок суши, и — опять бассейны: Леви,
Уэлчера, общественный бассейн в Ланкастере,
бассейны Хэллоранов, Саксов, Бисвенгеров, Шерли Аббот,
Гилмартинов и Клайдов. День был чудесен, и Нэду
казалось особой благодатью, милостью судьбы то, что он
живет в мире, столь щедро снабженном водою. На
душе у него было легко, и ноги его резво бежали по
траве. Он чувствовал себя пилигримом,
первооткрывателем,- человеком особой судьбы. Он знал, что на всем
протяжении этого странствия по неизведанному
маршруту он будет встречать друзей, ибо берега «Люсин-
ды» заселены дружелюбными племенами.
Он перешагнул через изгородь, отделяющую земли
Уэстерхейзи от грехэмовских владений, прошел под
цветущими ветвями яблонь, мимо сарая с насосом и
фильтром и вышел к бассейну.
— Да ведь это Нэдди! — воскликнула миссис Гре-
хэм. — Какой приятный сюрприз! Я все утро пыталась
поймать вас по телефону. Дайте-ка я вам чего-нибудь
плесну.
Он понял, что ему, как завзятому путешественнику,
придется пустить в ход тонкую дипломатию, чтобы, не
оскорбляя нравов и обычаев гостеприимных туземцев,
своевременно от них вырваться. Он боялся вызвать
недоумение у Грехэмов, показаться им невежей, но, с
другой стороны, ему ведь надо идти — вперед,
вперед! Переплыв' бассейн с одного конца на другой, он
вылез и сел загорать с хозяевами. Но вот минуты
через три к Грехэмам пбдъехали две машины из
Коннектикута, обе до отказа набитые знакомыми. Под
бурные взаимные приветствия ему удалось незаметно
ускользнуть. Он обошел дом Грехэмов с фасада,
перешагнул колючую изгородь и,, миновав пустырь,
очутился возле хаммеровского бассейна. Миссис Хаммер
возилась со своими розами и, подняв на минуту
голову, увидела, что кто-то плывет по ее бассейну, но
самого пловца не узнала. Лиеры сидели в гостиной и
слышали, как кто-то плещется в -их бассейне. Хаулендов »
Кросскапов не было дома. Нэд перешел Дитмар-стрит
и направился к Банкерам, откуда — даже на таком
329
далеком расстоянии — доносились звуки веселья.
Говор и смех, отраженные водою, казалось, так и
оставались взвешенными в воздухе. Бассейн Банкеров
был устроен на возвышении, и Нэд поднялся по
ступенькам на террасу, где расположилась вся компания-
человек двадцать пять или тридцать. Никто не
купался, кроме Расти Тауэрса, колыхавшегося на
резиновом плоту. О милые, о пышные берега Люсинды! У ее
бирюзовых вод собираются мужчины и женщины, не
ведающие нужды, и официанты в белых куртках обно*
€ят их джином прямо со льда. Над головою, делая
круг за кругом — еще и еще! — с упоением ребенка,
качающегося на качелях, вился красный учебный
самолет. Нэд почувствовал такую острую любовь к этой
сцене, такую щемящую нежность к ее участникам, что
<ему захотелось погладить все это, любимое, рукой.
Где-то вдали гремел гром.
Инид Банкер шумно приветствовала Нэда.
— Нет, вы только посмотрите, кто пришел!.— взвиЗ-
-тнула она. — Какой приятный сюрприз! Я чуть не
умерла от огорчения, когда Люсинда сказала мне, что
вы не придете... с?"
Она протиснулась к нему сквозь толпу и, когда они
кончили целоваться, повела его к стойке; путь туда
преграждали семь или восемь женщин, которых всех
ашдо, было перецеловать, и примерно столько же
мужчин, с каждым из которых • надо было обменяться ру*
копожатием. Буфетчик, которого Нэд видел по
крайней мере раз сто на сборищах подобного рода, с
улыбкой протянул ему стакан джин-коктейля. Нэд постоял
¦с минуту возле стойки, стараясь не ввязываться в
разговор, который мог бы его задержать. Заметив, что ему
угрожает окружение, он нырнул в воду и поплыл,
держась поближе к бортику, чтобы не задеть невзначай
«адувной матрасик Расти. Выйдя из бассейна, он оба-
щел сторонкой Томлинсонов, ослепительно улыбнув-
•шись им на ходу. Мелкий гравий садовой дорожки
больно впивался в подошвы ног, но, в конце концов,
путешественник должен быть готовым и к худшим
неприятностям.
Гости держались кучкой возле бассейна; влажный и
сверкающий звук их голосов звучал все глуше, а голос
диктора из банкеровской кухни, где кто-то слушал
радиопередачу с бейсбольного матча, — все громче и чле-
ззо
пораздельнее. Воскресный день перевалил за половину.
Нэд пробрался между машинами, в которых приехали
гости Банкеров, и вышел на Эйлуайвз-лейн. Он немного
стеснялся появляться на дороге в одних трусах; впро«
чем, движения не было, и он спокойно прошел этот ма*
ленькйй кусок до поворота к Леви, где красовалась над*
пись: «Частные владения. Посторонних просят не
ходить», и высился почтовый ящик с круглым отверстием
для бандеролей газеты «Нью-Йорк тайме». Окна и две*
ри большого дома были раскрыты настежь, но никаких
лризнаков жизни не было слышно — даже собака не
лаяла. Он обошел дом и спустился к бассейну, где
обнаружил следы недавнего пребывания семейства Леви:
у глубокого конца бассейна, в купальне, вернее, длинной
беседке, увешанной японскими фонариками, на столе
были расставлены бутылки, стаканы и тарелки с
фисташками. Проплыв бассейн в длину, он налил себе в
один из стаканов какой-то жидкости. Это был то ли
четвертый, то ли пятый стакан, между тем как Над еще
не проплыл и половины «Люсинды». Он чувствовал
себя немного усталым и очень чистым; он был доволен—•
доволен своим одиночеством, доволен всем.
Приближалась гроза. Город из кучевых облаков
поднялся еще выше, небо потемнело. Где-то прогремел
гром. Красный самолет все еще кружил в небе, и,
казалось, оттуда вот-вот послышится радостный смех
летчика, наслаждающегося вечереющим днем. Но
раздался еще один раскат грома, и самолет пошел на
посадку. Где-то свистнул паровоз, и Нэд спохватился:
который час? Пятый, шестой? Он представил себе
платформу и людей, ожидающих местный поезд: официанта
в смокинге, " скрытом под плащом, карлика с
цветами, обернутыми в газету, и женщину со следами
недавних слез. Кругом заметно и вдруг потемнело;
наступила та минута, когда песня безмозглых птиц в вы-
* шине превращается в явное пророчество неминуемой
бури. Где-то позади, с вершины дуба, раздался тонкий
шум льющейся воды — словно кто-то открыл кран.
Затем уже все остальные деревья зашумели, как
фонтаны. Отчего он так любит бурю? Почему он испытывает
волнение всякий раз, как дверь на улицу
распахивается настежь и к нему по лестнице грубо врывается
ветер пополам с дождем? Почему такая простая
процедура, как закрывание окон в старом доме, ни с того ни
331
с сего становится делом первостепенной важности?
Отчего его сердце отзывается неизменным восторгом на
первые влажные звуки надвигающейся (ури, словно они
несут ему радость, предвестие счастья? Где-то что-то
хряснуло, запахло кордитом, и дождь пошел хлестать
по японским фонарикам, купленным миссис Леви в
Киото в позапрошлом году. Или это было еще раньше,
два года назад?
Нэ/г переждал грозу в беседке. После грозы
похолодало, и он немного озяб. Ветер сорвал с клена
красные и желтые листья и разбросал их кругом —. по
траве и воде. Была всего середина лета, и, очевидно,
это было просто больное дерево, — но отчего же у него
сжалось сердце при этом напоминании об осени? Он
расправил плечи, осушил стакан и отправился дальше, к
бассейну Уэлчеров. Путь туда лежал через, небольшой
открытый манеж, устроенный Пае1*ернами, которые
увлекались верховой ездой. Манеж зарос травой, барьеры
были разобраны. Быть может, Пастерны распродали
своих лошадей или просто временно поместили их куда-
нибудь в конюшни, а сами уехали на лето? Ах, да, ведь
кто-то говорил ему что-то такое о Пастернах и об их
лошадях, но он не мог припомнить, что именно, и
пошлепал дальше босиком по мокрой траве.
В бассейне Уэлчеров вода была спущена. Это
выпадение одного из звеньев общей водной цепи
огорчило его сверх всякой меры; он чувствовал себя в
положении' изыскателя, отправившегося на розыски
могучего потока и нашедшего вместо него высохшее русло.
Он был расстроен и растерян. Люди уезжают на
лето — это в порядке вещей, но зачем им понадобилось
спускать воду в бассейне? В том, что Уэлчеры уехали,
сомнений не могло быть: бассейные принадлежности
сложены в кучу и накрыты брезентом, купальня на
замке; окна в доме закрыты. Обойдя кругом, он
обнаружил на фасаде дощечку с надписью: «Продается».
Постойте, когда же он виделся с Уэлчером в последний
раз? Вернее, когда они с Люсиндой последний раз
отклонили приглашение к обеду? Ему казалось, что с тех
пор прошло немногим больше недели. Неужели он
потерял память? Или, быть может, он так ее хорошо
вымуштровал, приучив отбрасывать все неприятное, что
утратил всякое представление о реальности?
Где-то неподалеку играли в теннис. Упругая песня
332
мяча оживила его, развеяла подступившие >было
неясные предчувствия и придала сил продолжать путь,
невзирая на холод и на посеревшее небо. Ведь это его
день, день, в который Нэдди Мерилл прошел всю
округу вплавь! Славный, памятный день! И Нэд
настроился на самый трудный этап своего путешествия..
Если вы в тот вечер совершали свою воскресную
прогулку на машине, вы, наверно, видели его на
обочине шоссе № 424, где он стоял полуголый, выжидая
перерыва в потоке машин. Кто он? — гадали бы вы. —
Жертва бандитского нападения или автомобильной
катастрофы? Или, быть может, просто безумец?
Одинокий и жалкий, мишень для острот и шуток, которые
обрушивались на него из проезжавших мимо машин,
он стоял босиком среди тряпок, жестянок из-под пива
и обрывков автомобильных покрышек — всего этого
хлама, оседающего по краям проезжих дорог.
Замышляя свое странствие, он знал, что ему предстоит этот
переход. И все-таки реальность его ошеломила — эти
вереницы автомобилей в этом меркнувшем летнем
свете...
Кто-то запустил в него жестянкой из-под пива —
над ним издевались все кому не лень, и он ничего не
мог противопоставить своим^ оскорбителям: ни чувства
собственного достоинства, ни хотя бы чувства юмора.
Можно, конечно, вернуться к мистеру и миссис Уэстер-
хейзи, туда, где на краю бледно-зеленого бассейна
грелась на солнце Люсинда. Он ведь не давал никому ни
клятв, ни обязательств и даже тайно, про себя, не
произносил никакого обета. Так отчего же он, всегда
отдававший предпочтение здравому смыслу перед
человеческим упорством, — отчего он теперь не мог
повернуть назад? Отчего решил продолжать свое
путешествие во что бы то ни стало, даже с риском для жизни?
Ведь, в конце концов, это была всего лишь шутка,
выдумка, как же случилось, что простое дурачество
вылилось вдруг в серьезное, важное дело?
Он не мог возвратиться назад, не мог даже
восстановить в памяти точный оттенок воды в бассейне Уэс-
герхейзи, не мог вспомнить, как пытался вобрать в
свои легкие все компоненты прекрасного летнего дня,
забыл самый звук спокойных голосов друзей, твердя-
333
щих на все лады, что они вчера слишком много
выпили. За какой-то час с небольшим он прошел расстоя*
ние, сделавшее возврат невозможным.
Воспользовавшись тем, что одна из машин — ею
правил старик — двигалась со скоростью пятнадцать миль
в час, Нэд дошел до зеленой полоски травы,
разделявшей дорогу. Здесь он подвергся глумлению тех, кто
ехал с юга на север. Впрочем, минут через десять-пят-
надцать ему удалось перебраться на другую сторону.
Теперь надо было пройти небольшой кусок до поселка
Ланкастер, на окраине которого размещался
Спортивный центр с площадками для хэнд-болла и
общественным- бассейном.
Вода здесь так же, как и у Банкеров, отражала
человеческие голоса, создавая ту же иллюзию сверкания
и взвешенности звуков, но сами голоса звучали
громче, резче, пронзительнее. Суровая дисциплина царила
на многолюдной территории бассейна. У ворот висела
объявление: «Пользующиеся бассейном обязаны: перед
входом в воду принять душ, вымыть ноги в ножной
ванне и иметь при себе опознавательный жетон». Нэд
принял душ и ополоснул ноги в мутном едком
растворе; запах хлора ударил ему в нос, когда он вышел к
бортику бассейна, напоминавшего по форме кухонную
раковину. Двое спасателей, каждый в своей башенке,
через равные промежутки времени свистели в полицей^
ские свистки и при посредстве микрофонов оскорбляли
плавающих. Нэдди с тоской вспомнил банкеровский
бирюзовый бассейн; опускаясь в эти мутные воды, он
чувствовал, что подвергается риску смешаться с
толпой, потерять свою отдельность, свою благополучность,
свой шарм. Но тут же он напомнил себе, что он
исследователь и пилигрим, что он просто-напросто попал в
застоявшуюся заводь, небольшой омут в изгибе «Люсин-
ды». Скорчив брезгливую гримасу, он нырнул в
хлорированную жижу и поплыл, во избежание
столкновений не опуская лица в воду. Это, впрочем,, не
помогло — его окатывали брызгами, поминутно толкали,
лягали. У мелкого конца бассейна его настигли голоса
спасателей.
— Эй, кто там без жетона, выходи! — кричали оба.
Он вышел — никто за ним не гнался — и беспре-»
пятственно прошел сквозь густой аромат хлора,
смешанного с испарениями косметических кремов, вышел
334
с территории бассейна за сетку, миновал площадки
для хэнд-болла и, перейдя через дорогу, попал в парк,
принадлежащий Хэллоранам, со стороны лесистой его
части. Лес не был очищен от бурелома, и Нэд
поминутно накалывал ноги, оступался* пока не достиг газона
и подстриженной буковой ограды, окружавшей бассейн.
Нэд и Люсинда дружили с Хэллоранами. Это
были пожилые и страшно богатые люди; они были ярыми
реформаторами и, по-видимому, упивались сознанием
того, что их подозревают в принадлежности к комму*
нистической партии. Разумеется, они „на самом деле
никакими коммунистами не были, но когда кто-нибудь—
а такие находились! — принимался обвинять их в ан«
тигосударственной деятельности, они испытывали
приятное волнение и гордость. Буковая ограда уже
начала желтеть, — должно быть, тоже грибок завелся, как
у того клена на участке Леви, подумал Нэд. Чтобы
предупредить Хэллоранов о своем приближении, он
дважды крикнул «Хэллоу!» Исходя из принципов,
которых — сколько ему ни пытались разъяснить, он
так и не мог понять — Хэллораны отрицали
необходимость купальных костюмов. А объяснять, собственно,
было нечего: принципиальное бесстыдство было всего-
навсего одним из проявлений их неистовой страсти к
реформе, не знающей никаких компромиссов. Перед
тем, как войти в проход, оставленный в живой изго«
роди, Нэд снял трусы — из вежливости.
Миссис Хэллоран, седая, полная женщина со
спокойным и ясным лицом, читала «Тайме». Мистер Хэл*
лоран вычерпывал листья бука из бассейна. Она
ничуть не удивилась его приходу и даже как будто
обрадовалась. Их бассейн — прямоугольник, выложенный
нетесаным камнем, — питался от естественного ручья,
У них не было ни насосов, ни фильтра, и вода в
бассейне была того же золотисто-матового цвета, что и в
ручье.
— Я решил пересечь нашу округу вплавь, —¦*
сообщил Нэд.
— Да что вы? — воскликнула миссис Хэллоран. —
Разве это возможно?
— Да вот я проделал весь путь сюда от Уэстер*
хейзи, — ответил Нэд. — Мили четыре, наверно,
отмахал.
Оставив трусы у глубокого конца бассейна, он про-
335 .
шел вдоль бортика к мелкому и проплыл назад.
Вылезая из воды, он услышал голос миссис Хэллоран.
— Мы так огорчились, Нэдди, когда узнали о
вашей беде, — говорила она.
— О какой беде? — переспросил он. — Я не знаю,
о чем вы говорите.
-г- bio я слышала, что вам пришлось продать свой
дом и что бедные девочки...
— Не припомню, чтобы я что-нибудь продавал, а
что касается девочек, то они сидят дома.
— Ну да, ну да, — вздохнула миссис Хэллоран. —
Разумеется.
И от звука ее голоса в воздухе разлилась не по-
летнему меланхолическая нотка.
— Спасибо за водичку, — бодро сказал Нэд. — Я
поплыл дальше.
— Счастливого пути, — пожелала ему миссис
Хэллоран.
За изгородью он снова натянул трусы и, застегивая
их, обнаружил, что они ему стали свободны —
неужели он успел похудеть за такой короткий срок? Он
продрог и устал, и голые Хэллораны с их темным
бассейном оставили в нем тягостное впечатление. Мог ли он
подумать утром, когда съезжал вниз по перилам, или
позднее, когда грелся в лучах полуденного солнца
возле бассейна Уэстерхези, что это долгое плавание
окажется ему не по силам? Руки его ныли, ноги казались
резиновыми и болели в суставах. Неприятнее всего был
этот холод, пронизывавший его до мозга костей, и
ощущение, что ему уже никогда не согреться. Кругом него
ложились листья, откуда-то потянуло дымком. Но кто
же в это время года топит камин?
Ужасно хотелось выпить чего-нибудь. Один глоток
согрел бы его, дал бы сил для последнего рывка и
вернул бы энтузиазм, который он испытывал вначале,
когда ему только пришла в голову эта дерзкая и
оригинальная мысль пересечь всю округу вплавь. Пловцы
через Ламанш подкрепляются бренди. Вот и ему надо
бы принять что-нибудь для поднятия тонуса. Перейдя
газон, расстилающийся перед домом Хэллоранов, он
спустился по тропинке вниз, к домику, который они
выстроили для своей единственной дочери Хэлен и ее
мужа Эрика Сакса. У Саксов был свой бассейн,
поменьше, и там он их обоих и застал.
336
— — Ах, Нэдди! — воскликнула Хэлен. — Вы, верно,
завтракали у мамы?
— Я- не то чтобы... — сказал Нэд. — Впрочем, я
немного с ними посидел.
Он не стал уточнять.
— Простите, что я врываюсь к вам без
предупреждения, но дело в том, что я продрог и подумал, .что,
быть может, вы дадите мне глотнуть чего-нибудь
согревающего.
— Ах, какая жалость! — воскликнула Хэлен. — Я
бы с удовольствием, но вот уже три года, с тех самых
пор, как Эрику сделали операцию, мы не держим в
доме ничего спиртного.
Как странно! Неужели он и-впрямь потерял память?
Или это все то же умение скрывать от себя
неприятные истины заставило его забыть, что дом его
продан, дети в беде, а близкий друг болен неизлечимой
болезнью?
И взгляд Нэда, задержавшись немного на лице
Эрика, скользнул вниз, к его животу, на котором
красовалось три бледных рубца — один покороче, а
другие два чуть ли не в целый фут длиною. А па месте,
где должен был быть пупок, была гладкая кожа.
Нэдди подумал о предрассветном часе, когда рука
машинально производит инвентаризацию даров, которыми
бог наградил человека, — как странно, подумал он,
должно быть, ей шарить по животу, лишенному этого
звена в преемственной цепи, этой единственной памяти,
оставшейся нам от нашего вступления в мир!
— А вы зайдите к Бисвенгерам, — продолжала
Хэлен, — они будут рады вас угостить. У них сейчас
происходит, должно быть, нечто грандиозное.
Слышите?
И она закинула голову, прислушиваясь. Через
дорогу, через газоны, через с-ады, луга и рощи до его
ушей донесся знакомый сверкающий шум человеческих
голосов у воды.
— Ну, что же, — сказал он. — Пойду мокнуть
дальше.
Чувство, что он уже не волей отказаться от
избранного способа передвижения, прочно в нем укоренилось.
И он снова пырнул в воду и кое-как, захлебываясь и
С трудом удерживаясь на поверхности, доплыл до
конца бассейна.
22 Золотой мираж 337
— Мы с Люсиндой ужасно хотим вас видеть, —*
крикнул он через плечо, вылезая.
Он шел лугами, держа направление на звук
веселых голосов, доносившихся от Бисвенгеров. Конечно,
они ему обрадуются, они будут счастливы угостить его
стаканчиком виски — да что там! — они будут считать,
что им крупно повезло. Каждые три месяца Бисвенге-
ры присылали им с Люсиндой приглашение на обед,
оповещая их* о готовящемся событии заранее, недель
за шесть, и каждый раз Мериллы приглашение
отклоняли, а они продолжали их приглашать, упорно не
желая считаться с законами кастовости и не знающего
послабления снобизма, которыми управляется
общество. Бисвенгеры не принадлежали к кругу, в который
входил Нэд, они даже не были в списке лиц, которым
Люсинда рассылала рождественские поздравления.
Придя на коктейль, они обсуждали цены, на званом
обеде обменивались сведениями о курсе акций на
бирже, а после обеда позволяли себе рассказывать
сальные анекдоты при женщинах. Нэд шел к ним со
смешанным чувством безразличия, снисхождения и
.некоторой неловкости — было уже темно, а ведь сейчас
стояла полоса самых долгих дней: следовательно, должно
быть, в самом деле уже. поздно!
У Бисвенгеров было многолюдно и шумно. Грэйс
Бнсвенгер имела обыкновение приглашать кого попало:
и глазника, и. ветеринара, и агента по недвижимому
имуществу, и зубного врача. В бассейне никто не
плавал, и вода в сумерках поблескивала уже по-зимнему.
Нэд направился прямо к стойке.- Грэйс Бисвенгер
пошла к нему навстречу, но с видом не столь радушным,
сколь воинственным.
— Ну вот, — громко объявила она, — теперь
можно считать, что все в сборе. Вплоть до непрошеных
.гостей.
Он не воспринял, впрочем, это как публичное
оскорбление — от нее-то! — и даже не поморщился.
— В качестве непрошеного гостя, — вежливо
осведомился он, — могу ли я рассчитывать на
угощение?
— О, не стесняйтесь, — 'отрезала она и
повернулась к нему спиной. Он подошел к стойке и попросил
стакан виски. Буфетчик налил ему стакан и
отвернулся. В мире, в котором жил Нэд, общественное положе-
338
ние определяется обращением с ним буфетчиков и
официантов, и лакейская дерзость означала, что он в самом
деле стоит на более низкой ступени общественной
лестницы, чем полагал. Впрочем, быть может, этот
буфетчик иросто-напросто был новичком и поэтому не знал,
кто такой Нэд.
За спиной у Нэда послышался голос Грэйс.
— Понимаете, они разорились — вдруг, в один
день, — рассказывала она кому-то. — Они живут на
одно жалованье... и вот представьте себе, в одно
прекрасное воскресенье он вваливается к нам и просит
пять тысяч взаймы!..
Вечно-то она о деньгах! Это хуже, чем есть
горошек с ножа. Нэд нырнул в воду, проплыл бассейн и
отправился дальше.
Следующий бассейн на его пути — предпоследний—
принадлежал его бывшей любовнице, Шерли Абботт.
Вот" где он залечит раны, нанесенные ему у Бисвеиге-
ров! Любовь, вернее любовная возня — вот эликсир,
целительный бальзам, пилюлька в яркой облатке,
которая возвратит упругость его походке и радость душе.
Он крутил с ней роман — постойте, когда же это
было? Неделю назад или месяц? Или, быть может, в
прошлом году? Инициатива разрыва исходила от
него, и хозяином положения, следовательно, был он.
Когда он проходил в ворота в стене, окружавшей ее
бассейн, ему казалось, что он вступает в собственные
владения, ибо любовник —тем более тайный -«
пользуется собственностью своей возлюбленной с таким
сознанием своих прав, о каком законный супруг мсжет
только мечтать. Она сидела при свете электричества на
краю лазурно-голубой воды, и волосы ее отливали
медью. Ее вид почему-то не вызвал в нем глубинных
воспоминаний. Впрочем, роман был не слишком серьезный,
хоть она и проливала слезы, когда он объявил ей о своем
решении расстаться.
Увидев его, она как будто смутилась. Не дай бог
опять, бедняжка, заплачет!
— Ты зачем сюда пришел? — спросила она.
— Я решил пройти нашу округу вплавь.
— Господи! Когда же ты, наконец, повзрослеешь?
— А что такое?
22* 339
— А то, что если ты пришел за деньгами, то я
тебе не дам больше ни цента.
— Ну, положим. Но стаканчиком виски ты меня
можешь угостить?
— Могу, но не хочу. Я не одна.
— Ну что ж, я поплыл дальше.
Он нырнул в бассейн и проплыл его до конца. Но,
когда он попытался вскарабкаться на бортик,
оказалось, что у него не осталось больше силы в руках, и
он — уже шагом, а не вплавь, — добрался до лесенки
и поднялся по ступенькам. Обернувшись через плечо, в
залитой светом купальне он увидел фигуру молодого
человека.
Темный газон источал аромат каких-то осенних
цветов: то ли ноготков, то ли хризантем. Запах был
сильный, как при утечке газа. Он закинул голову. В небе
зажглись звезды — но откуда взялись в нем
Андромеда, Цефея и Кассиопея? Куда девались летние
созвездия? Он заплакал.
Быть может, это были первые слезы за всю его
сознательную жизнь: во всяком случае, таким несчастным,
озябшим, усталым и растерянным он чувствовал себя
впервые. О не мог понять, отчего с ним так грубо
обошлись буфетчик и любовница, совсем еще недавно
стоявшая перед ним на коленях и обливавшая его ноги
слезами. Он слишком долго плыл, слишком долго
находился в воде, й от всей этой сырости у него щипало
в носу и в горле. Стаканчик спиртного, общество и
сухая, теплая одежда — вот что ему было нужно. Ему
было достаточно пересечь дорогу, чтобы очутиться
дома, но вместо этого он свернул в сторону и поплелся
к бассейну Гилмартинов. Здесь он впервые, вместо
того, чтобы нырнуть с бортика, спустился в воду по
лесенке и поплыл не кролем, а на боку, загребая
неровным, но сильным гребком, которому его, должно быть,
кто-то выучил в детстве. Превозмогая усталость, он
дотащился до Клайдов и прошел "'их бассейн вброд,
придерживаясь рукой за бортик и то и дело
останавливаясь, чтобы передохнуть. Он вытащил свое тело из
воды, подтягивая его со ступеньки на ступеньку, и пошел
дальше, не зная, хватит ли у него сил дойти до дому.
Он совершил то,, что задумал. Он проплыл всю округу
вплавь, но усталость притупила его восприятие, и он не
испытывал никакого торжества. Наконец, сутулясь и
340
хватаясь за столбы у ворот, он дошел до въезда к
собственному дому.
В доме было тихо. Быть может, Люсинда осталась
ужинать у миссис Уэстерхейзи? А "девочки к ней
присоединились или поехали куда-нибудь сами? Но ведь
они сегодня, как всегда по воскресеньям, решили
никуда не ездить, а провести вечер по-семейному дома!
Он хотел было открыть гараж, посмотреть,, какие
машины остались, какие в разъезде. Но ворота гаража
были на замке, и от прикосновения к ним на руках у
него осталась ржавчина. Водосточный желоб,
сорванный бурей, свисал как обрывок зонта над парадной
дверью. Утром надо будет исправить, подумал Нэд.
Дверь дома тоже была заперта, и он подумал, что это,
должно быть, дура горничная или дура кухарка
захлопнула ее, уходя.
И вдруг он вспомнил, что у них давно уже нет ни
кухарки, ни горничной. Он стал кричать, стучать в
дверь, дубасить по ней кулаками, пытался высадить ее
плечом, потом заглянул в окно, -^в одно, в другое —
и увидел, что дом совсем пустой.
жжжжжжжжжжжжжжжжэнежжжжжжжж
К.. Маккаллерс
ГУБКА
В комнате у нас я был единоличным хозяином.
Губка спал со мной в одной кровати, но это никакой
разницы не делало. Комната была моя, и я
пользовался ею по своему усмотрению. Раз как-то, помню, люк
пропилил в полу. А в прошлом году, когда я в
старшие классы перешел, взбрело мне в голову налепить
на стенку портреты красавиц, которые я из журналов
повырезывал, — одна аж без платья была. Мать меня
особенно не притесняла: ей и с младшими забот
хватало. А Губку все, что я ни сделаю, приводило в
восторг.
Когда ко мне заходил кто из товарищей,
достаточно мне было взглянуть на Губку, и он, чем бы ни
занимался, тут же вставал и выматывался из комнаты,
только улыбнется мне, бывало, чуть заметно. Своих
ребят он никогда не приводил. Ему двенадцать — на
четыре года меньше моего, — и мне никогда ему
говорить не приходилось, что я не хочу, чтобы всякая
мелкота в моих вещах рыла-сь, — сам понимал.
Я как-то и думать забывал, что он не брат мне. Он
мой двоюродный, но, сколько я себя помню, живет у
нас. Дело в том, что его родители погибли в
крушении, когда ему и года не было. Мне и моим младшим
сестрам он всегда как родной брат был.
Прежде Губка всегда слушал меня с открытым
ртом, каждому моему слову верил безоговорочно,
будто впитывал "все, что я говорю. Отсюда и прозвище.
Раз как-то, года два назад, я ему сказал, что, если
прыгнуть с нашего гаража с зонтиком, зонт сработает
как парашют, так что, если даже упадешь, больно не
будет. Он попробовал и здорово расшиб себе
коленку. Это всего лишь один пример. И самое,сметное,
что, сколько бы я его ни дурачил, он все равно про-
342
должал мне верить. И не то чтобы он вообще глупый
был. Просто это он так ко мне относился. Что бы я ни
делал, он смотрит и на ус мотает.
Одно я усек — только от этого совестно как-то и
в голове плохо укладывается, — если кто тобой очень
уж восторгается, ты начинаешь того человека
презирать и на него плюешь, а вот если кто тебя в грош н<е
. ставит, так он тебе лучше всех кажется. Шутка ли,
понять такое. Мэйбл Уотс — она у нас в выпускном
классе учится — царицу Савскую из себя корчила и
обращалась со мной свысока., И что же? Я из. кожи лез,
только бы она внимание па меня обратила. День и ночь
только и думал, что о Мэйбл Уотс, прямо с ума
сходил. С Губкой, когда он маленьким был и до самого
того времени, как ему двенадцать стукнуло, я,
думается "мне, обращался ничуть не лучше, чем Мэйбл
Уотс со мной.
Теперь, когда Губка так переменился, не сразу и
вспомнишь, каким он прежде был. Вот уж никогда не
думал, будто может что-то случиться, отчего оба мы
вдруг совсем переменимся. Никогда бы не подумал —
для того чтобы разобраться во всем этом, мне
понадобится вспоминать, каким он прежде был, и
сравнивать, и как-то концы с концами сводить. Знай я
заранее, что так получится, может, я себя и не повел бы
так. -
Никогда я на него особенного внимания не
обращал и не думал почти о нем, и, если прикинуть,
сколько времени мы с ним в одной комнате бок о йок
прожили, просто диву даешься, до чего же мало я о нем
помню. Он часто сам с собой разговаривал — это, если-
думал, что никого поблизости нету, — про то, как он
с гангстерами сражается или ковбоем по ранчо
скачет — всякую такую детскую дребедень. Запрется в
ванной и сидит там битый час и иной раз так
разорется," что его на весь дом слышно. Обычно он, однако,
тихий как мышка был. По соседству мало было ребят,
с которыми бы он дружбу водил, и на лице у него
вечно было выражение мальчишки, который смотрит, как
другие играют, а сам надеется — вдруг да и его
позовут. Он покорно донашивал свитеры и куртки,- из
которых я вырос, хотя рукава ему бывали широки и руки
высовывались из них худенькие и беленькие, вроде
как у девчонки. Вот таким я его и помню — год от го-
343
ду подрастает, а в общем не меняется. Таков был
Губка до самого того времени, несколько месяцев назад,
когда вся эта канитель началась.
Мэйбл была ко всему, что случилось, до некоторой
степени причастна, так что, пожалуй, с нее и следует
начать. Пока я с ней не познакомился, я на девчонок
много внимания не обращал. Прошлой осенью на об:
щеобразовательных предметах мы с ней на одной
парте сидели — вот тогда-то я ее впервые и. заметил.
Таких ярко-желтых волос, как у нее, я в жизни не
видел, она их локонами завивала, смачивая какой-то
клейкой жидкостью. Ногти у нее острые, наманикю-
ренные и ярко-красным намазаны. На уроках я только
и знал, что на Мэйбл пялился, кроме тех случаев,
когда думал, что она может в мою сторону поглядеть, или
если учитель меня вызывал. Во-первых, я просто глаз
не мог оторвать от ее рук. Они у нее очень маленькие
и белые, если, конечно, не считать этой красной
краски, а когда она страницы перелистывает, так сначала
обмусолит большой палец, мизинчик оттопырит и
переворачивает медленно-медленно. Мэйбл описать
невозможно. Все ребята по ней с ума сходят. Ну а меня
она просто не замечала. Во-первых, она почти на два
года меня старше. На переменках я всегда норовил
пройти мимо нее по коридору как можно ближе, а она
хоть бы улыбнулась когда мне. Все, что оставалось, это
сидеть и таращить на нее глаза на уроках, и иногда
мне при этом начинало казаться, что у меня сердце
колотится на весь класс, и тогда захотелось заорать
или выскочить за дверь и бежать куда глаза глядят.
По ночам в постели я всякое про Мэйбл воображал.
Часто от этого уснуть не мог до часу, до двух. Иногда
Губка просыпался и спрашивал, чего это я
угомониться не могу, и я тогда ему говорил, чтоб он заткнулся.
Боюсь, что я частенько его обижал. Наверно,- мне
просто хотелось третировать кого-нибудь, вроде как Мэйбл
третировала меня. И если Губка на меня обижался, это
всегда у него на лице было написано. Я уж и не
помню всех пакостей, которые успел ему наговорить,
потому что, даже когда я их говорил, мысли мои были
заняты Мэйбл.
Так тянулось почти три месяца, а потом она вроде
бы начала менять тактику. На переменках стала со
мной заговаривать и каждое утро списывала у меня
домашнее задание. На большой перемене я раз даже
потанцевал с ней в гимнастическом зале. А однажды
набрался духу и зашел к ней домой с блоком сигарет.
Я знал, что она покуривает в девчоночьей уборной, а
то и на улице. Ну и потом мне не хотелось тащить ей
конфеты, потому что, по-моему, это очень уж избитый
прием. Она встретила меня благосклонно, и я
вообразил, что дела теперь пойдут у нас по-другому.
Вот с того-то вечера все и началось. Я вернулся
поздно, и Губка уже спал. Меня прямо-таки распирало
от счастья, и я никак не мог уснуть. Все лежал и
думал о Мэйбл. А потом она мне приснилась, и я вроде
бы поцеловал ее. Просыпаюсь вдруг, а кругом темень.
Я не сразу очухался и сообразил, где я и что.
Полежал тихонечко. В доме стояла тишина, и ночь была
темная-темная.
— Пит!..
От звука Губкиного голоса я чуть не подскочил. Не
отвечаю, лежу не шелохнусь.
— Ты меня как родного брата любишь, да, Пит?
Так это все странно было, мне даже показалось,
будто это-то и есть сон, а прежде была явь.
— Ты меня всегда как родного любил, правда?
— Ну ясно, — говорю.
После этого мне пришлось ненадолго встать. Была
холодно, и я рад был вернуться в постель. Губка
приткнулся к моей спине. Он был такой маленький и
теплый, и я чувствовал его теплое дыхание у себя па
плече.
— Как бы ты со мной ни обращался, я всегда знал,
что ты меня любишь.
Я совсем проснулся, и мысли у меня в голове как-
то странно мешались. Радостно было от того, что с
Мэйбл будто на лад идет, но в то же-время Губкин
голос и слова как-то меня трогали и заставляли
думать о нем. По-моему, людей вообще лучше
понимаешь, когда сам счастлив, а не когда тебя что-то
гложет. Получалось так, будто до того времени я о
Губке, собственно, и не думал никогда. Хорошего он от
меня ничего не видел, это я теперь ясно понял.
Однажды ночью, за несколько недель до этого случая,
услышал я, что он ревет в темноте. Оказалось, что
потерял чужое духовое ружье и боится признаться.
Спрашивает, что ему делать. А я засыпал уж, и мне одного
345
хотелось, чтобы он отстал. Он продолжал приставать,
"ну я взял да и брыкнул его как следует. Это только один
случай, который мне пришел на память. И я подумал,
что, в общем-то, мальчишка он очень одинокий, никого
у нет нет. Стыдно мне стало.
Что-то находит на тебя такое холодной темной
ночью, от чего человек, лежащий под боком, особенно
близким становится. И когда разговоришься с ним,
кажется, будто только вы двое во всем городе без сна
лежите.
— Ты отличный парень, Губка! — сказал я.
И вдруг мне показалось, что из всех, кого я знаю,
я его, и правда, больше всех люблю: больше любого
из своих приятелей, больше сестренок, в некотором
смысле даже больше Мэйбл. И так хорошо мне на дУ-
ше стало, вроде как когда в кино грустную музыку
играют. Захотелось показать Губке, что, в общем-то,
я его очень ценю, и загладить как-то свое прежнее
дурное с ним обращение.
В ту ночь мы много с ним говорили. Речь у него
была торопливая, казалось, все это он долго-долго
копил, чтобы когда-нибудь высказать мне. Сообщил, что
собирается построить себе байдарку, и- что соседские
ребята не принимают его в свою футбольную команду,
и уж не знаю, что там еще. Я тоже разговорился, и
такое это было приятное чувство — сознавать, что
каждое твое слово он чуть ли не на лету ловит. Я даже
ему про Мэйбл немножко рассказал, только я так
повернул, будто это она за мной бегает. Он
расспрашивал про учение в старших классах и прочее, и голос
у него был возбужденный, и он по-прежнему говорил
быстро-быстро, будто слова у него за мыслью не
поспевали. Я уж засыпать стал, а он так и продолжал
говорить, и я все время ощущал у себя на плече его
дыхание, теплое и близкое.
Последующие полмесяца я много виделся с Мейбл.
И она так себя держала, что можно было подумать,
что я ей не совсем "безразличен. От счастья я просто не
знал, куда деваться.
Но про Губку я не забыл. У меня* в ящике
письменного стола скопилось много всякого барахла:
боксерские перчатки, приключенческие книжонки,
плохонькая рыболовная снасть. Все это я передал ему. Мы с
ним еще пару раз поговорили, и у меня было ощущс'-
346
ние, что я только теперь его по-настояшему узнал.
Когда у него появилась царапина через всю щеку, я
сразу же понял, что это он до. моей новой бритвы
добрался, но я и слова ему не сказал. У него и лицо совсем
изменилось. Прежде он поглядывал робко, будто
боялся, что его вот-вот по голове шарахнут. Это
выражение ушло. Лицо его с широко открытыми глазами,
ушами торчком и постоянно полуоткрытым ртом
выражало теперь удивление и еще предвкушение чего-то
очень хорошего.
Раз как-то я хотел показать его издали Мэйбл.и
сказать, что это мой братишка. В кино в тот день шла
картина про убийство. Я заработал у отца доллар и
дал Губке четвертак, чтобы он купил себе конфет или
там не знаю чего. На остальные я пригласил в кино
Мэйбл. Мы сидели в задних рядах, и вдруг я увидел,
что входит Губка. Он как только отдал свой билет, так
и впился глазами в экран и даже чуть не растянулся
в проходе, споткнувшись. Я хотел было подпихнуть
Мэйбл, да засомневался, стоит ли. Вид у Губки был
немножко дурацкий — идет как пьяный, не отрывая
глаз от экрана. Очки он протирал подолом рубахи, и
гольфы у него упорно сползали вниз. Так он и шел,
пока не добрался "до передних рядов, где обычно вся
ребятня сидит. Я так и не подпихнул Мэйбл. Но
подумал, что приятно все-таки, что оба они попали на кар-'
типу па деньги, которые я зарабо-гал.
Так, . насколько я припоминаю, продолжалось
месяц или полтора. Меня просто, распирало от счастья,
я не мог ни заниматься толком, ни сосредоточить на
чем-нибудь мозги. Мне хотелось быть со всеми в
хороших отношениях. Иной раз мне просто необходимо
было поговорить с кем-нибудь. И чаще всего говорил я
с Губкой. Он был счастлив не хуже моего. Раз он
сказал:
— Знаешь, Пит, я больше всего на свете радуюсь
тому, что ты мне как брат.
А потом между мной и Мэйбл какая-то кошка
пробежала. Я так и не усек, что именно случилось. Разве
таких девчонок поймешь! Переменилась она ко мне.
Сперва я даже мысли не допускал, старался думать,
что все это мое воображение, и ничего больше. Она
вроде бы больше не рада была меня видеть. Стала
раскатывать с этим, как его, футболистом, у которого
347
желтая машина. Машина была точно под цвет ее
волосам. Она укатывала с ним после конца занятий,
заливаясь хохотом и заглядывая* ему в лицо. Я прямо не
знал, что и делать, и день и ночь только о ней и
думал. Когда мне все-таки удавалось ее куда-нибудь
пригласить, она держалась надменно и смотрела мимо
меня. Тут на меня нападал страх, что у меня что-то не
так: то ли я слишком громко топаю, то ли ширинка у
меня на штанах не в порядке, то ли прыщ на
подбородке выскочил. Иногда в присутствии Мэйбл в меня
словно бес какой-то вселялся — лицо становилось
наглое, я ни с того ни с сего начинал называть взрослых
просто по фамилии и вообще грубить. А ночами сам
себе удивлялся, что это на меня накатило, и думал обо
всем этом, пока от усталости у меня не начиналась
бессонница.
Сперва я до того переживал, что начисто забыл о
Губке. Но позднее он начал действовать мне на нервы.
Вечно он ждал меня дома после школы, и вид у него
вечно был такой, будто он хочет мне что-то сообщить
или ждет, что я ему что-то скажу. На уроках ручного
труда он смастерил мне полочку для журналов и как-
то, целую неделю откладывал деньги, которые ему
выдавали на завтраки, чтобы купить мне в подарок три
пачки сигарет. Будто не понимал, что у меня голова
другим занята и что мне не до него. И каждый день
одно и то же — возвращаюсь, он в моей комнате,
вопросительно смотрит на меня, ждет. Я молчу, а то,
бывает, обложу его, и он наконец-то уходит.
Я как-то потерял счет времени и не могу сказать с
уверенностью: это случилось тогда-то, а вот это тогда-
то. Начать с того, что я окончательно зашился,
недели у меня сливались одна с другой, па душе был мрак,
и мне было на все наплевать. Во всем была полная
неопределенность. Мэйбл продолжала разъезжать с"
тем парнем в его желтой машине. Иногда мне
улыбалась, иногда нет. Каждый день я слонялся по городу
в надежде встретить ее. А она то разговаривала со мной
почти что ласково, и я начинал воображать, что в
конце концов все наладится и она заново в меня влюбится,
а то вдруг начнет вести себя так, что, не будь она
девчонкой, я бы, наверно, схватил ее за белую шейку
и придушил. И чем стыднее мне было своей дурости,
тем упорнее я бегал за Мэйбл.
348
Губка все больше действовал мне на нервы. Он все
посматривал на меня с таким видом, будто хотел дать
ронять, что виноват-то я перед ним виноват, но он де
понимает, что скоро я исправлюсь. Он быстро рос и
неизвестно с чего начал заикаться. Иногда ему снились
кошмары, а то его вдруг начинало рвать после
завтрака. Мать купила ему бутылку рыбьего жира.
А потом у нас с Мэйбл все окончательно
рассохлось. Я столкнулся с ней по дороге в аптеку и
предложил сходить куда-нибудь. Когда она отказалась, я
отпустил какое-то ехидное замечание. Ну а она сказала,
что ей до смерти надоело, что я ей проходу не даю, и
что никогда я ей не правился, пи капельки. Она мне
все это говорила, а я стоял и молчал. Домой шел очень
медленно.
Несколько дней я просидел у себя в комнате. Не
хотелось мне никуда ходить, не хотелось ни с кем
разговаривать. Губка заглядывал ко мне и как-то
странно на меня посматривал, а я орал на него, чтобы он
убирался. Не хотел я думать о Мэйбл и потому сидел
у себя за столом и читал «Технику для всех» или же
строгал подставку для зубных щеток, которую еще
раньше задумал. Мне казалось, что я довольно
успешно выкидываю эту девчонку из головы.
Беда только, что по ночам человек над собой не
властен. Это и привело к теперешнему положению
вещей.
Понимаете, через несколько дней после нашего
разговора с Мэйбл ночью я опять увидел ее во сне. Все как
в первый раз, и я сжал Губкин локоть так крепко, что
разбудил его.
Он взял меня за руку.
— Пит, а Пит, что с тобой?
И вдруг я до того озверел, что чуть не задохнулся —
озверел на себя, и на свой сон, и на Губку, и на всех
на свете. Вспомнил, как Мэйбл унижала меня и вообще
все; что было в моей жизни плохого. Мне вдруг
представилось, что никто меня никогда не полюбит, разве что
дуреха какая-нибудь вроде Губки.
— Почему мы больше с тобой не дружимся, как
прежде? Почему?..
— Да заткни ты свою дурацкую пасть! — я скинул
одеяло, вылез из постели и зажег свет. Он сидел
посреди кровати, испуганно хлопая глазами.
349
А на меня накатило. Я уже больше не отвечал за
себя. Думаю, в такую ярость можно впасть только раз
в жизни. Слова так и сыпались — сыпались помимо
меня. Только потом я вспомнил до последнего словечка
все, что наговорил ему, и понял по-настоящему.
— Почему мы не дружимся? Да потому, что
такого тупого болвана, как ты, еще свет не видал. Кому ты
нужен! Я из жалости старался с тобой быть
по-хорошему, а ты и вообразил невесть что!
Если бы я кричал или ударил его —это бы еще
куда ни шло. Но я говорил медленно и раздельно, будто
был совершенно спокоен. Рот у Губки приоткрылся, и
лицо приняло обалделое выражение, побелело, и на-
лбу выступил пот. Он стер пот тыльной стороной
ладони, и на мгновение рука его застыла поднятой,
будто он хотел заслониться от чего-то.
— Ты что, ничего уж не понимаешь? Жизни вовсе
не знаешь? Завел бы себе девчонку вместо меня и
радовался. Хочешь совсем уж слюнтяем никчемным
вырасти, что ли?
Меня занесло. Я перестал владеть собой, перестал
соображать.
Губка замер. На нем была моя старая пижамная
куртка, и из воротника торчала шея,
худенькая-худенькая. Волосы на лбу были влажные.
— Что ты все липнешь ко мне? Неужели не
понимаешь, что не нужен ты мне-вовсе.
Впоследствии я вспоминал, как изменилось при этих
словах Губкпно лицо. Обалделое выражение
постепенно сошло с него, рот закрылся. Глаза сузились, и
кулаки сжались. Никогда прежде не было у него такого
лица. Казалось, будто с каждой секундой он
взрослеет. Глаза стали холодными и жесткими, таких я у
ребятишек никогда не встречал. Капелька пота
покатилась по подбородку, но он этого и не заметил, рн
просто сидел вот так, не сводя с меня глаз, и лицо у него
было жесткое и неподвижное.
— Ничего-то ты не понимаешь! Потому что ты
слишком глуп. Не Губка ты, а Пробка!
Будто что-то во мне прорвалось. Я погасил свет и
сел на стул у окна. Ноги, у меня тряслись, и я устал
до того, что мне хотелось реветь. В комнате было
холодно и темно. Долго я так сидел и курил измятую
сигарету, которая у меня, на счастье, завалялась. За ок-
350
ном во дворе было черно и тихо. Немного погодя я
услышал, что Губка ложится.
Я не чувствовал больше злости, только усталость.
Меня вдруг взял ужас — как я мог разговаривать
таким образом с двенадцатилетним мальчишкой. Просто
понять не мог, как это вышло. Решил, что вот сейчас
подойду к нему и попытаюсь как-то все загладить. Но
время шло, а я продолжал сидеть на холоде у окна.
Силился придумать, что бы предпринять утром. Потом,
стараясь не скрипеть пружинами, улегся в постель.
Наутро, когда-я проснулся, Губки в комнате уже не
было. А позднее, когда я хотел извиниться перед-ним,
как собирался, он только взглянул на меня своими по-
новому жесткими и холодными глазами, и я не смог
выдаЕить ни слова.
Зто случилось месяца три тому назад. Все это
время Губка рос просто с непостижимой быстротой. Он
теперь почти одного роста со мной, и кости у него
раздались и окрепли. Он отказался носить мои обноски и
купил себе первые длинные брюки на кожаных
подтяжках, чтобы не сваливались. Но это лишь те перемены,
которые заметны каждому и объяснимы.
В нашей комнате я больше не единоличный хозяин.
Он сколотил себе компанию, и эти ребята
организовали клуб. Если они не роют окопы где-нибудь па
пустыре и не играют в войну, то обязательно торчат у
меня в комнате. На двери появилась дурацкая надпись,
сделанная киноварью: «Горе тому, кто войдет
незваным!» А под надписью скрещенные кости и какие-то
там потайные знаки. Они смастерили радиоприемник,
который регулярно каждый день извергает дикую
музыку. Один раз, подойдя к двери, я услышал, как
какой-то мальчишка шепотом рассказывает, чго
происходило на заднем сиденье в автомобиле его старшего
брата. О том, чего я не расслышал, можно было без
труда догадаться. «Вот чем она- с моим братом
занимается. Ей-богу, не вру — прямо в машине». На миг
лицо у Губки сделалось озадаченным, почти прежним.
Но потом оно снова стало холбдным и жестким. «А ты
что воображал, болван? Подумаешь, новость узнал!»
Меня они не заметили. Губка начал рассказывать, что
через два года собирается уехать на Аляску и стать
там звероловом.
Но большую часть времени Губка проводит в оди-
351
ночестве. Хуже всего, когда мы с ним остаемся вдвоем
в комнате. Он разваливается поперек кровати все в тех
же вельветовых брюках на подтяжках и молча лежит,
уставившись на меня своим холодным,
полупрезрительным взглядом. Я бесцельно роюсь у себя в столе
и ничем не могу толком заняться, потому что мне
мешают его глаза. А между прочим, мне надо
заниматься. Если завалю английский, на будущий год мне не
кончить. А я ведь вовсе не шалопай какой-то, и мне
просто необходимо начать серьезно заниматься. Мэйбл
больше нисколько меня не интересует, да и никто из
девчонок тоже. Теперь все дело в том, что происходит-
между мной и Губкой. Мы с ним никогда не
разговариваем, разве только при домашних, когда иначе
нельзя. Мне даже не хочется больше называть его Губкой.
И я обычно зову его Ричардом, разве что забудусь
иногда. По вечерам я просто не могу заниматься,
когда он сидит тут же в комнате, и потому обычно
сматываюсь в кафе — курить и трепаться с другими
ребятами, которые там околачиваются без дела.
Больше всего на свете мне хочется, чтобы у меня
на душе опять было спокойно. И жалко мне нашей
недолговечной дружбы с Губкой — грустно и смешно
вспоминать, если бы мне кто раньше сказал, что так
будет, я б в жизни не поверил. Но все так
переменилось, что мне4 теперь ничего уж не поправить. Иногда
мне кажется, что, если бы мы могли разрешить это в
хорошей драке, все пошло бы на лад. Только не могу
же я подраться с ним, когда он меня на четыре года
младше. И вот еще что — иногда под этим его
взглядом я так и чувствую, что дай Губке волю, он бы меня
убил.
Дж. Д. Сэлинджер
ЛАПА-РАСТЯПА
Почти до трех часов Мэри Джейн искала дом Эло-
изы-. И когда та вышла ей навстречу, к въезду, Мэри
Джейн объяснила, что все шло отлично, что она
помнила дорогу совершенно точно, пока не свернула с
Меррик-Паркуэй.
— Не Меррик, а Меррит, деточка! — сказала Эло-
иза и тут же напомнила Мэри Джейн, что она уже
дважды приезжала к ней сюда, но Мэри Джейн что-то
невнятно простонала насчет салфеток и бросилась к
своей машине. Элоиза подняла воротник верблюжьего
•пальто, повернулась спиной к ветру и осталась ждать.
Мэри Джейн тут, же возвратилась, вытирая лицо
бумажной салфеточкой, но это не помогало — вид у нее
все равно был какой-то растрепанный, даже грязный.
Элоиза весело сообщила, что завтрак сгорел" к
чертям — и сладкое мясо и все вообще, — но оказаалось,
что Мэри Джейн уже перекусила по дороге. Они
пошли к дому, и Элоиза поинтересовалась, почему у
Мэри, Джейн сегодня выходной. Мэри Джейн сказала,
что у нее вовсе не весь день выходной, просто у
мистера Вейнбурга грыжа и он сидит дома, в Ларчмонте, а
ее дело — возить ему вечером почту и писать под
диктовку письма.
— А что такое грыжа, не знаешь? — спросила она
Элоизу. Элоиза бросила сигарету себе под ноги, на
грязный снег, и сказала, что в точности она не^ знает,
но что Мэри Джейн может не беспокоиться — это не
заразное. — Ага, — сказала Мэри Джейн, и они
вошли в дом.
' Через двадцать минут они уже допивали в гости-"
ной первую порцию виски с содовой и разговаривали
так, как только умеют разговаривать бывшие подруги
по колледжу и соседки по общежитию. Правда, между
23 Золотой мираж 353
ними была еще более прочная связь: обе ушли из
колледжа, не окончив его. Элоизе пришлось уйти со
второго курса, в 1942 году, через неделю после того, как
ее застали на третьем этаже общежития, в закрытом
лифте с солдатом. А Мэри Джейн в том же году, с
того же курса, чуть ли не в том же месяце вышла
замуж за курсанта джексонвильской летной школы в
штате Флорида — это был худенький мальчик, из
Дилла, штат Миссисипи, влюбленный в авиацию. Два
месяца из своего трехмесячного брака с Мэри Джейн
он просидел в тюрьме за то, что пырнул ножом
"сержанта из военного патруля.
— Нет, нет, — говорила Элоиза, — совершенно
рыжая.
Она лежала на диване, скрестив худые, но очень
стройные ножки.
— А я слыхала, что блондинка, — повторила Мэри
Джейн. Она сидела в синем кресле. — Эта, как ее там,
жизнью клялась, что блондинка.
— Ну, прямо! — Элоиза широко зевнула. — Она
же красилась чуть ли не при мне. Что ты? Сигареты
кончились?
— Ничего, у меня есть целая пачка. Только где
она? — сказала Мэри Джейн, шаря в сумке.
— Эта идиотка нянька, — сказала Элоиза, не
двигаясь, — час назад я у нее под носом выложила две
нераспечатанные картонки. Вот увидишь, сейчас
явится и спросит, куда их девать. Черт, совсем сбилась.
Про что это я?
— Про "эту Тирингер, — подсказала Мэрн Джейн,
закуривая сигарету.
— Ага, верно. Так вот, я точно помню. Она
выкрасилась вечером, накануне свадьбы, она же вышла за
этого Фрэнка Хенке. Помнишь его?
— Ну как же не помнить, помню, конечно. Такой
задрипанный солдатишка. Ужасно некрасивый, верно?
— Некрасивый? Мать родная! Да он был похож на
немытого Белу Лугози!
, Мэри Джейн расхохоталась, запрокинув голову. —•
Здорово сказано! — проговорила она и снова наклони-»
лась к своему стакану.
— Дай-ка твой стакан, — сказала Элоиза и
спустила на пол ноги в одних чулках. — Ох, эта идиотка
нянька! И чего я только ни делала, честное слово, чуть
354
не заставила Лью с ней целоваться, лишь бы она
поехала с нами сюда, за город. А теперь жалею. Ой,
откуда у тебя эта Штучка?
— Эта? — Мэри Джейн тронула камею у ворота. —
Господи, да она у меня со школы. Еще мамина.
— Чертова жизнь, — сказала Элоиза, держа
пустые стаканы, — а мне хоть бы кто что оставлл — ни
черта, носить нечего. Если когда-нибудь моя свекровь
окочурится — дождешься, как же! — она мне,
наверно, завещает свой старый ледоруб, да еще с
монограммой!
— А ты с ней теперь ладишь? — спросила Мэри
Джейн.
— Тебе все шуточки! — сказала Элоиза, уходя на
кухню.
— Я больше не хочу, слышишь? — крикнула ей
вслед Мэри Джейн.
— Черта с два! Кто кому названивал по телефону?
Кто опоздал на два часа? Теперь сиди, пока мне не
надоест. А карьера твоя пусть катится к чертовой
маме!
Мэри Джейн опять захохотала, мотая головой, но
Элоиза- уже вышла на кухню.
Когда Мэри Джейн стало скучно сидеть одной в
комнате, она встала и подошла к окну. Откинув
занавеску, она взялась было рукой за раму, но
вымазала пальцы угольной пылью, вытерла их о другую ла^
донь и отодвинулась от окна. Подмерзало, слякость на
дворе постепенно переходила в гололед. Мэри - Джейн
опустила занавеску и пошла к своему синему креслу,
мимо двух набитых до отказа книжных шкафов, даже
не взглянув на заглавия книжек. Усевшись в кресло,
она открыла сумочку и стала рассматривать в
зеркальце свои зубы. Потом сжала губы, крепко провела
языком по верхней десне и снова посмотрела в зеркальце.
— Гололедица началась, — сказала она,
оборачиваясь. — Ого, как ты быстро! Не разбавляла, что ли?
Элоиза остановилась, в руках у нее были полные
стаканы. Она вытянула указательные пальцы, как
дула автоматов, и сказала:
— Ни с места! Ваш дом оцеплен.
Мэри Джейн опять закатилась и убрала зеркальце,
Элоиза подошла к ней со стаканом. Неловким
движением она поставила стакан гостьи на подставку,
23* 355
но свой из рук не выпустила. Растянувшись на диване,
она сказала:
— Догадайся, что эта нянька делает? Расселась
всем своим толстым черным задом и читает
«Облачение». Я нечаянно уронила подносик со льдом из
холодильника, а она на меня как взглянет — помешала
ей, видите ли!
— Это последний! Слышишь? — сказала Мэри
Джейн и взяла стакан. — Да, угадай, кого я видела
на прошлой неделе? В главном зале, в универмаге?
— А? — сказала Элоиза и подсунула себе под
голову диванную подушку. — Акима Тамирова?
— Кого-о-о? — удивилась Мэри Джейн. — Это еще
кто?
— Ну, Аким Тамиров. В кино играет. Он еще так
потешно говорит: «Шутыш, всо шутыш, э?» Обожаю
его... Ох, черт, в этом проклятом доме ни одной
удобной подушки нет. Так кого ты видела?
— Джексон. Она шла...
— Это какая Джексон?
— Ну, не знаю. Та, что была с 'нами в семинаре
по психологии. " Она еще вечно...
— Обе они были с нами в семинаре.
— Ну, знаешь, с таким огромным...
— А-а, Марсия-Луиза. Мне она тоже как-то,
попалась. Наверно, заговорила тебя до обморока?
— Спрашиваешь! Но вот что она мне рассказала:
доктор Уайтинг умерла. Говорит, Барбара Хилл ей
писала, что у доктора Уайтинг прошлым летом нашли
рак, вот она и умерла. А весу в ней было всего
шестьдесят два фунта. Перед смертью, понимаешь. Ужас,
правда?
— А мне-то что? >
¦— Фу, какая ты стала злюка, Элоиза!
— М-да. Ну, а еще что она рассказывала?
— Говорит, только что вернулась из Европы. Муж
у нее служил где-то в Германии, что ли, она там была
•с ним. Дом, говорит, у них был в сорок семь комнат;
кроме них, еще одна семья и десять слуг. Своя
верховая лошадь, а ихний конюх раньше служил у
Гитлера, чуть ли не личный его шталмейстер. Да, и еще
она мне стала рассказывать, как ее чуть не
изнасиловал солдат-негр. Понимаешь, стоим в универмаге,
главном зале, а она во весь голос — ты же ее знаешь,
356
у Джексон. Говорит, он служил у мужа шофером,
повез ее утром на рынок или еще куда. Говорит, до
.того перепугалась, что даже не могла...
— Погоди минутку! — Элоиза подняла голову,
повысила голос: — Рамона, ты?
— Я, — ответил детский голосок.
— Закрой, пожалуйста, двери хорошенько! —
крикнула Элоиза.
— Рамона пришла? Умираю хочу ее видеть! Ведь
я ее не видела с тех самых пор...
— Рамона! — крикнула Элоиза, зажмурив
глаза. — Ступай на кухню, пусть Грэйс снимет с тебя
ботики!
— Ладно, — сказала Рамона. — Пойдем, Джимми!
— Умираю хочу ее видеть! — сказала Мэри
Джейн. — Боже! Смотри, что я натворила! Прости
меня, Эл!
— Брось! Да брось же! — сказала Элоиза. — Мне
этот гнусный ковер и так опротивел. Погоди, я тебе
налью еще.
— Нет, нет, смотри, у меня больше половины
осталось! — И Мэри Джейн" подняла стакан.
— Не хочешь? — сказала Элоиза. — Дай-ка мне
сигарету!
Мэри Джейн протянула ей свою пачку и повторила:
— Умираю хочу ее видеть. На кого она похожа?
Элоиза зажгла спичку: — На Акима Тамирова.
— Нет, я серьезно.
— На Лью. Вылитый Лью. А когда его мамаша
является, они все как тройняшки. — Не вставая,
Элоиза потянулась к пепельницам, сложенным стопкой на
дальнем углу курительного столика. Ей удалось снять
верхнюю и поставить себе на.живот. — Мне бы
собаку завести, — спаниеля, что ли, — сказала она, —
пусть хоть кто-нибудь в семье будет похож на меня.
— А как у нее с глазками? — спросила Мэри
Джейн. — Хуже не стало?
— Господи, да почем я знаю?
-г- Но без очков она видит или нет? Ну, например,
ночью, если надо встать в уборную?
— Да разве она скажет? Скрытная, чертенок, как
не знаю что.
Мэри Джейн обернулась: — Ну, здравствуй,
Рамона! — сказала она. — Ах, какое чудное платьице!—
357
Она поставила стакан. — Да ты меня, наверно, и не
помнишь, Рамона?
— Как это не помнит?. Кто "эта тетя, Рамона?
— Мэри Джейн, — сказала Рамона и почесалась,
— Молодец! — сказала Мэри Джейн. — Ну,
поцелуй же меня, Рамона.
— Перестань сейчас же! —> сказала Рамоне Эло*
иза.
Рамона перестала чесаться.
— Ну, поцелуй же меня, Рамона! — повторила
Мэри Джейн.
— Не люблю целоваться.
Элоиза презрительно фыркнула и спросила: — А
где твой Джимми?
— Тут.
— Кто такой Джимми? — спросила Мэри Джейн
у Элоизы.
— Господи боже, да это же ее кавалер. Ходит за
ней. Всегда они заодно. Все как у людей.
— Нет, правда? — восторженно спросила Мэри
Джейн. Она наклонилась к Рамоне. — У тебя есть
кавалер, Рамона?
В близоруких глазах Рамоны за толстыми
стеклами очков не отразилось ни тени восторга, звучавшего
в голосе Мэри Джейн.
— Мэри Джейн тебя спрашивает, Рамона, —
сказала Элоиза.
Рамона засунула палец в широкий курносый носик.
— Не смей! — сказала Элоиза. — Мэри Джейн
¦спрашивает, есть у тебя кавалер или нет.
— Есть, — сказала Рамона, ковыряя в носу.
— Рамона! — сказала Элоиза. — Перестань
сейчас же! Слышишь? Кому говорят?
Рамона опустила руку.
— Нет, правда, это чудесно! — сказала Мэри
Джейи. — А как его звать? Скажи мне, как его.
зовут, Рамона? Или это секрет?
— Джимми, — сказала Рамона.
— Ах, Джимми! Как я люблю это имя! Джимми, а
дальше как, Рамона?
— Джимми Джиммирино, — сказала Рамона.
— Не вертись! — сказала Элриза.
— О-о, какое интересное имя! А где сам Джимми?
Скажи, Рамона, где он.
358
— Тут, — сказала Рамона.
Мэри Джейн оглянулась вокруг, потом посмотрела
на Рамону с самой нежной улыбкой.
— Где тут, солнышко?
— Тут, — сказала Рамона. — Я его держу за руку.
— Ничего не понимаю, — сказала Мэри Джейн
Элоизе.
Та допила виски.
— А я тут при чем? — сказала она.
Мэри Джейн обернулась к Рамоне. — Ах, поняла!
Ты просто придумала себе маленького мальчика,
Джимми. Какая прелесть! — Мэри Джейн приветливо
наклонилась к Рамоне: — Здравствуй, Джимми! —
сказала она.
— Да разве он станет с тобой разговаривать! —
сказала Элоиза. — Рамона, ну-ка, расскажи Мэри
Джейн про Джимми.
— Что про Джимми?
— Не вертись, стой прямо, слышишь... Расскажи
Мэри Джейн, какой он, твой Джимми/
— У него глаза зеленые, а волосы черные.
— Еще что?
— Папы-мамы нет.
— Еще что?
— Веснушек нет.
— А что есть?
— Сабля.
— А еще что?
— Не знаю, — сказала Рамона и снова стала
почесываться.
— Да он просто красавец! ¦*— сказала Мэри Джейн
и еще ближе наклонилась вперед. — Скажи, Рамона,
а Джимми тоже снял ботики, когда вы пришли?
— Он в сапогах, — сказала Рамона.
— Нет, это прелесть! — сказала Мэри Джейн,
обращаясь к Элоизе.
— Тебе хорошо говорить. А мне целыми днями
терпеть. Джимми с ней ест, Джимми с ней купается,
Джимми спит на ее- кровати. Она и ложится-то с
самого краю, чтобы его нечаянно не толкнуть.
Мэри Джейн сосредоточенно закусила губу,
выражая полное восхищение, потом спросила: — Откуда
она взяла это имя?
— Джимми Джиммирино? Кто ее знает!
359
— Наверно, так зовут какого-нибудь соседского
мальчишку?
Элоиза зевнула и покачала головой.
— Нет тут никаких соседских мальчишек. Тут
вообще ребят нету. Меня и то зовут «соседка-наседка»,
конечно, не в глаза, а...
— Мам, можно поиграть во дворе? — спросила
Рамона.
Элоиза покосилась на нее: — Ты ж только что
пришла.
— Джимми хочет туда.
— Это еще зачем?
— Саблю забыл.
— О черт, опять Джимми, опять эти дурацкие вы«
думки. Ладно. Ступай. Ботики не забудь.
— Можно возьмить это? — Рамона взяла обгорев*
шую спичку из пепельницы.
— Взять, а не «возьмить». Бери. На улицу не
выходи, слышишь?
— До свидания, Рамона! — ласково пропела
Мэри Джейн.
— ...свиданя. Пошли, Джимми!
Элоиза вдруг вскочила, покачнулась: — Дай-ка
твой стакан!
— Не надо, Эл, ей-богу! Меня ждут в Ларчмонте,
Мистер Вейнбург такой добрый, я никак не могу...
— Позвони, скажи, что тебя зарезали. Ну, давай
стакан, слышишь?
— Не надо, Эл, честное слово. Тут еще
подмораживает... А у меня и антифриза почти не осталось.
Понимаешь, если я...
— Ну и пусть все замерзает к чертям. Иди звони.
Сообщи, что ты умерла, — сказала Элоиза.. — Ну,
давай стакан.
— Что с тобой делать... Где у вас телефон?
— А во-он он куда забрался, — сказала Элоиза,
выходя с пустыми стаканами в столовую. — Во-он
где. — Она вдруг остановилась на пороге столовой,
споткнулась и притопнула ногой. Мэри Джейн только
хихикнула.
— А я тебе говорю — не знала ты Уолта, —
говорила Элоиза в четверть пятого, лежа на ковре и
360
держа стакан с коктейлем на плоской, почти
мальчишеской груди. — Никто на свете не умел так
смешить меня. До слез, по-настоящему. — Она
взглянула на Мэри Джейн. — Помнишь тот вечер, в
последний семестр, как мы хохотали, когда эта психованная
Луиза Германсон влетела к нам в одном черном бюст-
галтере, она еще купила его в Чикаго, помнишь?
Мэри Джейн громко прыснула. Она лежала ничком
на диване, оперев подбородок на валик, чтобы лучше
видеть Элоизу. Стакан с коктейлем стоял на полу,
рядом.
— Вот и он умел меня рассмешить, — сказала
Элоиза. — Смешил в разговоре. Смешил по телефону'.
Даже в письмах смешил до упаду. И самое главное,
он и не старался нарочно, просто с ним всегда было
так весело, так смешно. — Она повернула голову
к Мэри Джейн. — Будь другом, брось-ка мне
сигаретку.
— Никак не дотянусь, — сказала Мэри Джейн.
— Ну, шут с тобой, — Элоиза опять уставилась в
потолок. — А как-то раз я упала, — сказала она. —
Ждала его как всегда на автобусной остановке,
около самого общежития, и он почему-то опоздал,
пришел, а автобус уже тронулся. Мы побежали, я
грохнулась и растянула связку. Он говорит: «Бедный мой
лапа-растяпа!» Это он про мою ногу. Так и сказал:
«Бедный мой лапа-растяпа!..» Господи, до чего ж он
был милый!
— А разве у твоего Лью нет чувства юмора? —¦
спросила Мэри Джейн.
— Что?
— Разве у Лью нет чувства юмора?
— А черт его знает! Наверно, есть, не знаю.
Смеется, когда смотрит карикатуры и всякое такое. —
Элоиза приподняла голову с ковра и, сняв стакан с
груди, отпила глоток.
— Нет, все-таки это еще не все, — сказала Мэри
Джейн. — Этого мало. Понимаешь, мало.
— Чего мало?
— Ну... сама знаешь... Если тебе с человеком
весело и все такое...
— А кто тебе сказал, что этого мало? — сказала
Элоиза. — Жить надо весело, не в монашки же мы
записались, ей-богу!
361
Мэри Джейн захохотала: — Нет, ты меня
уморишь! — сказала она.
— Господи боже, до чего о<н был милый, —
сказала Элонза. — То смешной, то ласковый. И не то
чтобы прилипчивый, как все эти дураки мальчишки,
нет, он и ласковый был по-своему. Знаешь, что он
однажды сделал?
— Ну? — сказала Мэри Джейн.
— Мы ехали поездом из Трентона в Нью-Йорк —
его только что призвали. В вагоне холодина, мы оба
укрылись моим пальто. Помню, на мне еще был
джемпер — я его взяла у Джойс Морроу, — помнишь,
такой чудный синий джемперок?
Мэри Джейн кивнула, но ¦ Элоиза даже не
поглядела на нее.
— Ну вот, а его рука как-то очутилась у меня на
животе. Понимаешь, просто так. И вдруг он мне
говорит: у тебя животик до того красивый, что лучше бы
сейчас какой-нибудь офицер приказал мне высунуть
другую руку в окошко. Говорит: хочу, чтоб все было
по справедливости. И тут он убрал руку и говорит
проводнику: «Не сутультесь! Не выношу, — говорит, —
людей, которые не умеют носить форму с
достоинством». А проводник ему говорит: «Спите, пожалуйста». -
Элоиза помолчала, потом сказала: — Важно не
то, что он говорил, важно, как он это говорил.
— А ты своему Лью про него рассказывала?
Вообще рассказывала?
— Ему? — сказала Элоиза. — Да, я как-то
упомянула, что был такой. И знаешь, что он прежде
всего спросил? В каком он был звании.
— А в каком?
— 'И ты туда же! — сказала Элоиза.
— Да нет же, я просто так...
Элоиза вдруг" рассмеялась грудным смехом: —
Знаешь, что Уолт мне как-то сказал? Сказал, что он,
конечно, продвигается в армии, но не в ту сторону,
что все. Говорит: когда его повысят в звании, так
вместо того, чтоб дать ему нашивки, у него срежут
рукава. Говорит, пока дойду до генерала, меня
догола разденут. Только и останется, 'что медная пуговка
на пупе.
Элонза посмотрела на Мэри Джейн — та даже не
улыбнулась.
362
— По-твоему, не смешно?
— Смешно, конечно. Только почему ты не
рассказываешь про него своему Лью?
— Почему? Да потому что Лью — тупица, каких
свет не видел, вот почему, — сказала Элоиза. —
Мало того. Я тебе вот что скажу, деловая барышня. Если
ты еще раз выйдешь замуж, никогда ничего мужу не
рассказывай. Поняла?
— А почему? — спросила Мзри Джейн.
— Потому. Ты меня слушай, — сказала Элоиза.—
Им хочется думать, что у тебя от каждого знакомого
мальчишки всю жизнь с души воротило. Я не шучу,
понятно? Да, конечно, можешь им рассказывать что
угодно. Но правду — никак, ни за что! Понимаешь,
правду — ни за что! Скажешь, что была знакома с
красивым мальчиком, обязательно добавь, что
красота у него была какая-то слащавая. Скажешь, что
знала остроумного парня, непременно тут же объясни,
что он был трепло или задавака. А не скажешь, так
он тебе будет колоть глаза этим мальчиком при
всяком удобном случае... — Элоиза остановилась,
отпила глоток из стакана и задумалась. — Да; конечно, он
тебя выслушает очень разумно, как полагается. И
физиономия у него будет умная до черта. А ты не
поддавайся. Ты меня слушай. Стоит только поверить, что
они умные, у тебя не жизнь будет, а сущий ад.
Мэри Джейн явно расстроилась, подняла голову с
диванного валика и для разнообразия оперлась на
локоть, уткнув подбородок в ладонь. Видно, она
обдумывала совет Элоизы.
— Но не будешь же ты отрицать, что Лью
умный? — сказала она вслух.
— Как это не буду?
— А разве он не умный? — невинным голоском
спросила Мэри Джейн.
— Слушай! — сказала Элоиза. — Что толку
болтать впустую? Давай бросим. Я тебе только
настроение испорчу. Не слушай меня.
— Чего ж ты за него вышла замуж? — спросила
Мэри Джейн.
— Матерь божия! Да почем я знаю. Говорил, что
любит романы Джейн Остин. Говорил — эти книш
сыграли большую роль в его жизни. Да, да, так и
сказал. А когда мы поженились, я все узнала: оказыьа-
363
ется, он ни одного ее романа и не открывал. Знаешь»
кто его любимый писатель?
Мэри Джейн покачала головой:
— Л. Мэннинг Вайнс. Слыхала про такого?
— Не-ет!
— Я тоже. И никто его не знает. Он написал целую
книжку про каких-то людей, как они умерли с голоду
на Аляске — их было четверо. Лью и названия
книжки не помнит, но говорит, она изумительно написана!
Видала? Не хватает честности прямо сказать, что ему
просто нравится читать, как эти четверо подыхают с
голоду в этом самом иглу или как оно там
называется. Нет, ему надо выставляться, говорит, — из-зуми-
тель-но написано!
— Тебе бы все критиковать, — сказала Мэри
Джейн. — Понимаешь, слишком ты все критикуешь.
А может, на самом деле книга хорошая.
— Ни черта в ней хорошего, поверь мне! —
сказала Элоиза. Потом подумала и добавила: — У тебя
хоть работа есть. Понимаешь, хоть работа...
— Нет, ты выслушай, — сказала Мэри Джейн.—•
Может, ты все-таки расскажешь ему когда-нибудь, что
Уолт погиб? Понимаешь, не станет же он ревновать,
когда узнает, что Уолт — ну, сама знаешь. Словом,
что он погиб.
— Ах ты моя миленькая! Дурочка ты моя
невинная, а еще карьеру делаешь, бедняжечка! — сказала
Элоиза. — Да тогда будет в тысячу раз хуже! Он из
меня кровь выпьет. Ты пойми. Сейчас он только и
знает, что я дружила с каким-то Уолтом — с каким-то
остряком-солдатиком. Я ему ни за что не скажу, что
Уолт погиб. Ни за что на свете. А если скажу — что
вряд ли, — так скажу, что он убит в бою.
Мэри Джейн приподняла голову, потерлась
подбородком об руку.
— Эл... — сказала она.
— Ну?
— Почему ты мне не расскажешь, как он погиб?
Клянусь, я тебя никому не выдам. Честное
благородное. Ну, пожалуйста!
— Нет.
— Ну, пожалуйста. Честное благородное.
Никому.
Элоиза допила виски и поставила стакан прямо на
364
грудь. — Ты расскажешь Акиму Тамирову, — прого*
ворила она.
— Да что ты! То есть я хочу сказать — ни за что,
никому...
— Понимаешь, его полк стоял где-то на отдыхе,—
сказала Элоиза. — Передышка между боями, что ли,
так в письме было, мне его друг написал. Уолт с
одним парнем упаковывали японскую плитку. Их
полковник хотел ее отослать домой. А может,
распаковывали, вынимали из ящика, чтобы перепаковать, —
точно не знаю. Словом, в ней было полно бензина и
всякого хламу — она и взорвалась прямо у них в руках.
Тому, второму, только глаз выбило. — Элоиза вдруг
заплакала и крепко обхватила пальцами пустой
стакан, чтобы он не опрокинулся ей на грудь.
Соскользнув с дивана, Мэри Джейн на коленях
подползла к Элоизе и стала гладить ее по голове: — Не
плачь, Эл, не надо, не плачь!
— Разве я плачу? — сказала Элоиза.
— Да, да, понимаю. Не надо. Теперь уж не стоит,
не надо.
Стукнула парадная дверь.
— Рамона явилась, — протянула Элоиза в нос. —
Сделай милость, пойди на кухню и скажи этой самой,
как ее, чтобы она накормила ее пораньше. Ладно?
— Ладно, ладно, только ты не плачь! Обещаешь?
— Обещаю. Ну, иди же! А мне неохота сейчас
идти в эту чертову кухню.
Мэри Джейн встала, пошатнулась, выпрямилась
и вышла из комнаты. Вернулась она минуты через
две, впереди бежала Рамона. Бежала она, стуча
пятками, стараясь как можно громче шлепать
расстегнутыми ботиками.
— Ни за что не дает снять ботики! — сказала
Мэри Джейн.
Элоиза, так и не поднявшись с полу, лежала на
спине и сморкалась в платок. Не отнимая платка, она
сказала Рамоне: — Ступай скажи Грэйс, пусть
снимет с тебя боты. Ты же знаешь, что нельзя в
ботиках...
— Она в уборной, — сказала Рамона.
Элоиза скомкала платок и с трудом села. .— Дай
ногу! — сказала она. — Нет, ты сядь, слышишь?.. Да
не там, тут, тут... Ох, матерь божия!
365
Мэри Джейн ползала под столом на коленях, ища
сигареты.
— Слушай, знаешь, что случилось с Джимми? —«*
сказала она.
— Понятия не имею. Другую ногу! Слышишь,
другую ногу! Ну!..
— Попал под машину! -— сказала Мэри Джейн. —¦
Какой ужас, правда?
— А я видела Буяна с косточкой, — сказала Ра*
мона.
— Что там с твоим Джимми? — спросила ее Эло*
иза.
— Его переехала машина, он умер. Я хотела от*
пять косточку у Буяна, а он не отдавал...
— Дай-ка лоб, — сказала Элоиза. Она
дотронулась до лобика Рамопы. — Да у тебя жар. Ступай
скажи Грэйс, чтобы покормила тебя наверху. И
сразу. — в кровать. Я потом приду. Иди же, иди,
пожалуйста. И забери свои ботики.
Медленно, как на ходулях, Рамоыа прошагала к
дверям.
— Брось-ка мне сигаретку! — попросила Элоиза.—¦
И давай еще выпьем!
Мэри Джейн подала Элоизе сигаретку. — Нет, ты
только подумай! Как она про этого Джимми. Вот это
фантазия!
— Угу. Пойди-ка, налей нам. А лучше неси
бутылку сюда. Не хочу я туда идти... Там так противно
пахнет апельсиновым соком.
В пять минут восьмого зазвонил телефон. Элоиза
встала с кушетки у окна и начала в темноте
нащупывать свои туфли. Найти их не удалось. В одних
чулках она медленно, томной походкой направилась к
телефону. Звонок не разбудил Мэри Джейн —
уткнувшись лицом в подушку, она спала на диване.
— Алло, ¦— сказала Элоиза в трубку, верхний свет
она не включила. — Слушай, я за тобой не приеду. У
меня Мэри Джейн. Она загородила своей машиной
выезд, а ключа найти не может. Невозможно выехать.
Мы двадцать минут искали ключ — в этом самом,
как его, в снегу, в грязи. Может, Дик и Милдред те-
366
бя подвезут? — Она послушала, потом сказала: — Ах,
так. Жаль, жаль, дружок. А вы бы, мальчики,
построились в шеренгу и марш-марш домой! Только
командуй: — Левой, правой! Левой, правой! Тебя —
командиром! — Она опять послушала. — Вовсе я не острю,—
сказала она, — ей-богу, и не думаю. Это у меня чисто
нервное. — И она повесила трубку.
Обратно в гостиную она шла уже не так уверенно.
Подойдя к кушетке у окна, она вылила остатки виски
из бутылки в стакан; вышло примерно с полпальца, а
то и больше. Она выпила залпом, передернулась и села.
Когда Грэйс включила свет в столовой, Элоша
вздрогнула. Не вставая, она крикнула Грэйс: — До
восьми ие подавайте, Грэйс. Мистер Венглер
немножко опоздает.
Грэйс остановилась на пороге столовой, лампа
освещала ее сзади.
— Уш^та ваша гостья? — спросила она.
— Нет, отдыхает.
— Та-.ак, — сказала Грэйс. — Миссис Венглер,
нельзя бы моему мужу переночевать тут? Места у меня в
комнатке хватит, а ему в Нью-Йорк до утра не надо,,
да и погода — хуже нет.
— Вашему мужу? А. где он?
— Да тут, — сказала Грэйс, — он у меня на
кухне сидит.
— Нет, Грэйс, ему тут ночевать нельзя.
— Как вы сказали, мэм?
— Ему тут ночевать нельзя. У меня не гостиница.
Грэйс на минуту застыла, потом сказала: —
Слушаю, мэм, — и вышла на кухню.
Элоиза прошла через столовую и поднялась по
лестнице, куда падал смутный отсвет* из столовой. На
площадке валялся Рамонин ботик. Элоиза подняла его
и с силой швырнула через перила вниз. Ботик с
глухим стуком шлепнулся на пол.
В Рамониной детской она включила свет, крепко
держась за выключатель, словно боясь упасть. Так она
постояла минуту, уставившись на Рамону. Потом
выпустила выключатель и торопливо подошла к
кроватке.
— Рамона! Проснись! Проснись сейчас же!
Рамона спала на самом краешке кроватки, почти
свесив задик через край. На столике, разрисованном
367
утятами, лежали стеклами вверх очки с аккуратно ело*
жениыми дужками.
— Рамона!
Девочка проснулась с испуганным вздохом. Она
широко раскрыла глаза и тут же сощурилась: — Мам?
— Ты же сказала, что Джимми Джиммирино умер,
что он попал под -машину?
— Чего?
— Слышишь, что я говорю? Почему ты опять
спишь с краю?
— Потому.
— Почему «потому», Рамона, я тебя серьезно
спрашиваю, не то...
— Потому что не хочу толкать Микки.
— Кого-о?
— Микки, — сказала Рамона и почесала нос. —•
Микки Микеранно.
Голос у Элоизы сорвался до визга: — Сию мину*
ту ложись посередке! Ну!
Рамона испуганно- уставилась на мать.
— Ах, так! — И Элоиза схватила Рамону за
ножки и, приподняв их, не то перетащила, не то
перебросила ее на середину кровати. Рамона не
сопротивлялась, не плакала, она дала себя передвинуть, но сама
не пошевельнулась.
— А теперь спи! — сказала Элоиза, тяжело
дыша. — Закрой глаза... Что я тебе сказала, закрой сию
минуту!
Рамона закрыла глаза.
Элоиза подошла к выключателю, потушила свет. В
дверях она остановилась и долго-долго не уходила. И
вдруг метнулась в темноте к ночному столику,
ударилась коленкой о ножку кровати, но сгоряча даже не
почувствовала боли. Схватив обеими руками Рамони-
ны очки, она прижала их к щеке. Слезы ручьем
покатились на стекла.
— Бедный мой лапа-растяпа! — повторяла она
снова и снова. — Бедный мой лапа-растяпа!
Потом положила очки на столик, стеклами вниз.
Наклоняясь, она чуть не потеряла равновесие, но тут
же стала подтыкать одеяло на кроватке Рамоны.
Рамона не спала. Она плакала, и, видно, плакала уже
давно. Мокрыми губами Элоиза поцеловала ее в
губы, убрала ей волосы со лба и вышла из комнаты.
368
Спускаясь с лестницы, она уже сильно
пошатывалась и, сойдя вниз, стала будить Мэри Джейн.
— Что? Кто это? Что такое? — Мэри Джейн
рывком села на диван.
— Слушай, Мэри Джейн, милая, — всхлипывая,
сказала Элоиза. — Помнишь, как на первом курсе я
надела платье, помнишь, такое коричневое с
желтеньким, я его купила в Бойзе, а Мириам Белл сказала —
таких платьев в Нью-Йорке никто не носит, помнишь,
я всю ночь проплакала?
Элоиза схватила Мэри Джейн за плечо: —Я же
была хорошая, — умоляюще сказала она, — правда,
хорошая?
24 Золотой мираж
Д. Болдуин
СКАЖИ, КОГДА УШЕЛ ПОЕЗД
Когда мне было десять лет, моему брату Калебу
исполнилось семнадцать. Мы с ним очень дружили. По
правде говоря, он был моим самым лучшим другом и
долгое время единственным.
Я не могу сказать, что он со мной всегда хорошо
обращался. Я здорово действовал ему на нервы, и он
злился, когда ему приходилось меня повсюду за собой
таскать и отвечать за меня, в то время как ему
хотелось бы заняться совсем другим. Поэтому нередко
рука его опускалась на мой затылок, и мои слезы не раз
являлись причиной того,- что его здорово наказывали.
И все-таки я каким-то образом сознавал, что
доставалось ему вовсе не за мои слезы, не за обиду,
причиненную лично мне: его наказывали потому, что так уж
было заведено, и, как ни странно, наказания, дост'а-
вавшиеся ему, еще больше укрепляли нашу с ним
дружбу. Но самое странное было то, что, когда его
огромная ручища обрушивалась на- мою голову и
перед глазами у меня плыли кроваво-красные круги, *я
все же чувствовал, что бьет он не меня. Рука его
поднималась машинально, а удар приходился по мне
просто потому, что- я оказывался в этот момент рядом. И
часто получалось, что, прежде чем я успевал переве--
сти дыхание и закричать благим матом, рука, только
что нанесшая мне удар, обнимала меня и прижимала к
себе, и, по правде говоря, трудно было определить, кто
из нас двоих плакал. Он бил, бил, бил; потом рука
его словно просила у меня прощения, и я сердцем
угадывал смятение, овладевшее им; и при этом я
понимал, что цель его — научить меня уму-разуму. А у
меня, бог свидетель, кроме него, иных учителей не
было.
Отец наш — как бы мне получше описать нашего
376
отца — был обнищавший барбадосский крестьянин и
жил в ненавистном ему Гарлеме, как в ссылке, где
он никогда не видел солнце и небо такими, как на его
родине, и где ни дома, ни на улице не было
настоящей привольной жизни, не было никакой радости. То
есть той радости, какую он знавал в прошлом. Сумей
он привезти с собой хоть чуточку той радости,
которая переполняла его жизнь на том далеком острове,
тогда, наверно, тяга к пляске и морской воздух могли
бы подчас скрасить существование в нашей ужасной
квартире. Жизнь для нас могла бы стать совсем иной.
Но нет, он привез с собой с Барбадоса лишь страсть
к черному рому, угрюмый, заносчивый нрав и
магические заклинания, а они ни от чего не излечивали и
ни от чего не спасали.
Он не понимал людей, среди которых ему
приходилось теперь жить: они не умели толково выражать
свои мысли, не обладали ни внушительной
внешностью, ни чувством собственного достоинства. Народ,
из которого он произошел, пережил пору расцвета на
самой заре человеческой цивилизации. Это был народ
более великий, нежели римляне или иудеи, и более
могущественный, чем египтяне, — предки моего отца
были царями., они никогда не терпели поражений в
битвах, царями, не знавшими, что такое рабство.' Он
рассказывал о неведомых нам племенах и империях, о
битвах, победах и монархах, о которых мы никогда
не слыхали — в наших учебниках о них не упомина*
лось, — ив атмосфере всей этой былой славы мы
чувствовали себя еще более неловко, чем в своих
поношенных ботинках. В душной атмосфере его
притязаний и несбывшихся надежд мы. с понурым видом
брели, сами не зная куда, обдирали коленки о ларцы из
чистого золота и с ликующим детским криком срыва-
ли пурпурные гобелены, золотом на них были
вытканы наши счастливые судьбы. Да иначе и быть не
могло, ведь главное, что заботило наше детское
воображение, — это как бы получше приспособиться к миру,
который с каждым часом открывал нам свою
безжалостность.
Если в жилах нашего отца и текла королевская
кровь, — а значит, мы были принцами, — то уж отец
наш наверняка был единственным в мире человеком,
которому сие было известно. Наш домохозяин об этом
24* 371
не ведал: отец никогда не упоминал при нем о своем
высоком происхождении, и когда мы запаздывали с
квартирной платой, а это случалось нередко, хозяин
грозился выбросить нас на улицу, пуская в ход
выражения, какие ни один простой смертный не осмелился
бы бросить в лицо королю. Он жаловался, что только
наша беспомощность, которую он, не колеблясь, считал
неизменным 'атрибутом черной расы, заставляет его,
старого человека с больным сердцем, взбираться так
высоко по лестнице и умолять нас отдать
причитающийся ему долг. Но это уж в последний раз; и пора
нам уразуметь: делает он это в последний раз.
Отец наш был моложе домохозяина, стройнее его,
сильнее и выше ростом. Одним ударом он мог бы
заставить старика пасть на колени. И мы знали, как отец
его ненавидит. В зимнее время мы целыми днями
сидели на корточках вокруг газовой плиты в кухне,
потому что хозяин не отапливал квартиру. Когда
оконные стекла у нас побились, хозяин не торопился их
вставить; картон, которым мы заделали окна вместо
стекла, всю ночь напролет трещал на ветру, а когда.
шел снег, картон под тяжестью прогибался и падал на
пол. Всякий раз, когда нашу квартиру нужно было
заново окрашивать, мы покупали краску и сами
занимались ремонтом; мы сами уничтожали крыс. Как-то
зимой целый кусок потолка обвалился чуть не на
голову нашей маме.
Все мы вполне открыто ненавидели домохозяина и
были бы счастливы увидеть, как наш гордый отец
убивает его.' Мы бы с удовольствием помогли ему. Но отец
наш и не помышлял ни о чем подобном. Он стоял с
невыразимо измученным лицом и подыскивал
оправдания. Он извинялся. Он клялся, что это больше
никогда не повторится. (Мы-то знали, что повторится
непременно.) Он вымаливал отсрочку. И в конце концов
хозяин спускался по лестнице, заставляя нас и всех
соседей убеждаться, какое у него доброе сердце, . а
отец наш шел на кухню и наливал себе стакан рому.
Но мы знали, что отец никогда бы не позволил ни
одному негру разговаривать с ним так, как это делал
.хозяин, полицейские, лавочники, служащие
благотворительных заведений или ростовщики. Он бы тут же
рышвырнул его за дверь. Уж он бы твердо дал по-
дять любому черному, что предки его никогда не были
372
рабами! И отец так часто давал им это понять, что у
него почти не осталось друзей, а если бы мы
следовали его примеру, то и от нас бы тоже все друзья
отвернулись. Едва ли стоило гордиться своим царским
происхождением, если цари эти были черные, да и
никто о них никогда даже краем уха не слыхал.
Наверно, именно -из-за отца мы с Калебом
сделались неразлучны, несмотря на большую разницу в
возрасте, а возможно, именно благодаря этой разнице
дружба наша бела такой крепкой. Не знаю. Таких
вещей, по правде говоря, никто никогда не знает. Мне
кажется, гораздо проще любить беззащитного
младшего брата, ведь он не может быть тебе соперником,
да и ни в чем вообще с тобой равняться не может и
никогда не станет возражать против твоей
первенствующей роли или подвергать сомнению твой
авторитет. Что касается меня, то мне, конечно, и в голову
не приходило соперничать с Калебом, и я, разумеется,
не мог подвергать сомнению его роль и его авторитет,
потому что нуждался" в 'нем. Он был моей опорой в
жизни, образцом во всем и моим единственным
советчиком.
Но, как бы то ни было, отец наш, с грустью мечтая
о Барбадосе, презираемый и осыпаемый насмешками
соседей, не понятый сыновьями, продолжал тянуть
свою нудную работу на фабрике, а по субботам и
воскресеньям сидел в баре для черных и потягивал ром.
Не знаю, любил ли он нашу маму. Мне кажется,
любил.
У них родилось пятеро детей, из которых только
Калеб и я — первый и последний — остались в
живых. Оба мы были чернокожие, как наш отец; но две
из трех умерших декочек родились светлокожими, как
мама.
Она была родом из Нового Орлеана. Волосы ее
отличались от наших. Они были тоже черные, но мягче
и красивее. Цвет ее" кожи напоминал мне цвет
бананов. Такая же светлая и такая же приятная, как
бананы; вокруг носа у мамы были чуть заметные
веснушки, а над верхней губой небольшая черная
родинка. Без этой родинки лицо ее можно было бы назвать
не больше чем приятным или миловидным. А эта
родинка, сам не знаю почему, делала ее красивой. Ро-
373
динка была очень забавная. Она создавала
впечатление, что наша мама человек веселый, любящий
посмеяться. Родинка заставляла обратить внимание на ее
глаза — огромные, необычайно темные глаза, которые,
казалось, всегда чему-то изумлялись и смотрели на
собеседника открыто и искренне, все, казалось,
примечали и ничего не боялись. Мама была добродушная,
полная, крупная женщина. Она любила красивые
платья и яркие украшения, которых у нее почти
никогда не водилось, любила стряпать, и еще она
любила нашего отца.
Она хорошо его знала, изучила досконально. И
если я говорю, что никогда не смогу понять, что она в
нем нашла, то это вовсе не от излишней скромности
и не ради красного словца — я говорю это искренне
и со всей откровенностью. То, что видела в нем она,
было скрыто от других глаз; то, что она в нем видела,
помогало ему работать всю неделю и отдыхать по
субботам и воскресеньям; то, что она в нем видела,
спасало его. Она видела в нем человека: Для нее он,
возможно, был великим человеком. Я,.правда, думаю,
с точки зрения нашей матери, любой человек,
стремящийся' стать человеком, тем самым уже становился
великим, а это означало, что отец наш был для
нее ...редким и очень любимым человеком. Я не
переставал дивиться тому, как она могла принимать его
недостатки, приступы его дикого гнева, его слезы, его
малодушие.
В субботние вечера отец обычно бывал зол как соба-.
ка, в стельку пьян и плаксив. Он приходил с работы
домой среди дня .и давал нашей матери немного денет.
Их никогда, конечно, не хватало, но он всегда
оставлял себе достаточно, чтобы напиться. И мать никогда
слова ему поперек не говорила, по крайней мере, я
никогда этого не слышал. Затем она отправлялась за
покупками. Обычно я шел вместе с нею, потому что
Калеб вечно где-нибудь пропадал, а мама не любила
оставлять меня в квартире одного. И это, наверно,
было правильно. Люди, недолюбливавшие нашего отца,
наверняка (по той же причине) уважали нашу мать;
и соседи, которые считали, что Калеб с возрастом все
больше становится похож на отца, в то же время ви*
дели во мне много материнских черт. Да, кррме того,
ненавидеть маленького ребенка вообще-то бывает до-
374
вольно трудно. Всегда рискуешь показаться смешным,
в особенности если ребенок этот шествует со своей
матерью.
И тем более если мать у него не кто иная, как
миссис Праудхэммер. Миссис Праудхэммер прекрасно
знала, что люди думают о мистере Праудхэммере. Ей
прекрасно было известно и то, сколько она задолжала в
каждой лавке, сколько сможет сегодня отдать и что
надо купить. В лавку она входила с готовой улыбкой на
лице.
— Добрый вечер! Отпустите мне немного вон тех
красных бобов.
— Добрый вечер! Знаете, за вами изрядный дол*
Ж(?К.
— А я как раз собираюсь вам часть отдать. Мне
нужно немного маиса, пшеничной муки и немного рису.
— Знаете, миссис Праудхэммер, я наконец хочу
получить по счету.
— А разве я только что не сказала, что собираюсь
заплатить? Еще мне нужен корнфлекс и молоко. — Те
продукты, что она могла достать с полок сама, она уже
положила на прилавок.
— Когда, по-вашему, вы сможете, отдать долг, я
имею в виду — целиком?
— Да, знаете, я намерена расплатиться тут же, как
только у меня будет возможность. Сколько все это сто<
ит? Дайте-ка мне вон тот остаток шоколадного торта.—¦
Шоколадный торт предназначался..мне и Калебу. — Ну
вот, а теперь приплюсуйте все к счету. — С
высокомерным видом, словно не придавая этому ровно никакого
значения, она выкладывала на прилавок два-три
доллара.
— Вам везет, миссис Праудхэммер, что у меня
мягкое сердце.
— На окраине цены не такие высокие, .думаете, я
не знаю? Вот. — И она платила за то, что взяла. —
Спасибо. Вы были очень добры.
И мы покидали лавку. Мне часто хотелось помочь
ей — взять и набить карманы разной разностью, пока"
они с хозяином разговаривали. Но я никогда этого не
делал не только потому, что в лавке часто толклось
полно народу или из боязни быть уличенным
хозяином. Нет, я не делал этого потому, что очень боялся
унизить свою мать. Когда я начал воровать, чуть по-
375
позже, я крал в лавках подальше от нашего района,
где нас никто не знал.
Когда нам предстояло делать солидные покупки,
мы отправлялись на .рынок под мостом у
Парк-авеню —Калеб, мама и я; и иногда, правда редко, к нам
присоединялся отец. Обычной причиной для солидных
покупок являлось то, что какие-нибудь родственники
нашей матери или старые друзья родителей
собирались нанести нам визит. Мы, разумеется, не могли
допустить, чтобы они уехали от нас голодными — даже
если это для нас означало — а это непременно
означало — залезть в долги. Хотя я и упомянул о крутом
нраве отца и о том, как несправедливо он с нами
порой обращался, он был слишком самолюбивым и
гордым человеком, чтобы позволить себе обидеть кого-
нибудь из своих гостей; напротив он делал все,
чтобы они чувствовали себя как дома. К тому же он
страдал от одиночества, скучал по своему прошлому,
скучал без тех людей, которые окружали его в прошлом.
Вот почему он порой делал вид, что наша мать
понятия не имеет, как делать покупки, и шел вместе с нами
на рынок под мост, желая поучить ее. В такие дни он
обычно выходил без пиджака .и в рубашке выглядел
совсем мальчишкой, и, поскольку наша мама не
выказывала особого желания брать у него уроки по
части того, как надо покупать, он переключал свое
внимание на Калеба и на меня. Он брал с прилавка
рыбу, открывал ей жабры и подносил ее к носу.
— Смотрите! Рыба выглядит свежей? Так вот, я и
то посвежее этой рыбы, хотя жизнь меня порядком
потрепала. Они ее подсвежили. Пошли отсюда.
И мы шли дальше, немного пристыженные, но
вообще-то довольные тем, что наш отец так во всем
разбирается.
Тем временем наша мать успевала сделать все
нужные покупки. По таким дням она чувствовала себя
особенно счастливой, потому что отец был в хорошем
настроении. Он был счастлив, хотя и не высказывал
этого вслух, что вышел погулять с женой и сыновьями.
Если бы мы жили на острове, где он родился, а не в
этом отвратительном Манхаттане, всем нам было бы
гораздо проще любить друг друга *и доверять друг
другу, считал он. Ему казалось, и, я думаю,
небезосновательно, что на том, другом острове, потерянном
376
для него навсегда, сыновья относились бы к нему сов*
сем по-другому, да и он относился бы к ним по-друго-»
му. Жизнь и там не была бы такой уж легкой: нам бы
и там приходилось бороться за кусок хлеба, в какой-то
мере бессмысленно страдать и бессмысленно погибать.
Но, во всяком случае, там нас так сильно не пугал
бы окружающий мир, всем нам, по крайней мере, так
казалось, и мы без страха вступали бы в самую
важную пору нашей жизни. Там бы мы смеялись и
ругались от души, резвились бы в воде, а не плелись бы
робко за отцом под мост; мы меньше бы знали об
исчезнувших африканских королевствах и больше о
самих себе. Или, что тоже вполне вероятно, и о том и о
другом одинаково хорошо.
Если стояло лето, мы покупали арбуз, который
тащили домой либо Калеб, либо отец, ссорясь друг с
другом за эту привилегию. В такие дни они особенно
походили друг на друга — оба рослые, оба.
чернокожие, у обоих смеющиеся физиономии.
Когда Калеб смеялся, вид у него делался какой-то
совершенно беспомощный. Он смеялся, и все тело его
содрогалось, он припадал к вам плечом или склонял
на одно мгновение голову вам на грудь, а затем
быстро отстранялся и отбегал в угол комнаты или на
другую сторону улицы. Мне в жизни не забыть его смех.
По таким дням он тоже всегда пребывал в
счастливом настроении. Потому что если отец наш нуждался
в обществе сына, то Калеб уж тем более нуждался в
обществе отца. Однако подобные дни выпадали редко,—
должно быть, по этой причине они и приходят мне
теперь на память.
Наконец все мы взбирались по лестнице в свою
квартиренку, которая в этот момент становилась для
нас замком. И возникало чувство, будто в ту минуту,,
когда отец закрывал дверь, за нами поднимался1
разводной мост.
Ванну еще рано было наполнять холодной водой и
класть в нее арбуз, потому что была суббота и
вечером всем нам предстояло мыться. Арбуз накрывали
одеялом и клали на пожарную лестницу. Затем мы
вынимали все покупки — изобилие их поражало нас,
отец же в таких случаях обычно пугался, как много
потрачено денег. А я всегда с грустью думал, что от
всего этого уже назавтра ничего не останется и все
377
это, к сожалению, предназначено не для нас, а для
других.
Мать принималась подсчитывать, сколько ей
понадобится денег до конца недели — на билеты для отца
и для Калеба: он ездил в школу в другой район;
страховка; деньги мне на молоко в школе; плата за свет
и за газ; деньги, которые следует, если удастся,
отложить для уплаты за квартиру. Она уже точно знала,
сколько отец оставил себе, и рассчитывала, что он даст
мне на кино, когда я попрошу; Калеб после школы
прирабатывал и уже имел собственные карманные
деньги. Но Калеб, если я ему не мог на что-нибудь
понадобиться, не особенно охотно брал меня с собой
в кино.
Мать никогда не настаивала, чтобы Калеб сообщал
ей, куда он тратит заработанные деньги. Она боялась
услышать в ответ неправду, и ей не хотелось
вынуждать его врать. Она считала его достаточно разумным
парнем и достаточно хорошо воспитанным и теперь
больше чем когда-либо нуждающимся в том, чтобы
его оставили в покое.
Но тем не менее^ она была с ним очень тверда.
— Я не желаю, чтобы ты вваливался в квартиру в
три часа ночи, Калеб. Прошу тебя являться к ужину
¦вовремя, и ты знаешь, что перед сном нужно принять,
ванну.
— Да, конечно, мам. Но почему бы мне не принять
ванну, утром?
'— Не прикидывайся дурачком, ты прекрасно
знаешь, что утром никогда не успеваешь помыться.
— И потом, кто это позволит тебе все утро
занимать ванную комнату? — сказал отец. — Являйся
домой вовремя, .как .велит мать.
— Кроме того, — вставил я, — ты никогда не
моешь за собой ванну.
Калеб бросил на меня насмешливо-удивленный
взгляд с высоты своего роста, губы его и подбородок
опустились, и он презрительно отвернулся.
— Понимаю, — сказал он. — Значит, вы все
заодно против меня. Ладно, Лео. Я хотел взять тебя в
кино, но теперь раздумал.
— Извини, — быстро проговорил я. — Я беру5
обратно.
— Что ты берешь обратно?
378
¦« То, что сказал: что ты не моешь после себя
ванну.
— Ни к чему тебе брать свои т слова обратно, —•
упрямо проговорил отец. — Ты сказал правду.
Никогда не следует брать свои слова обратно, если это
правда.
— Значит,, ты это сказал, — проговорил Калеб с
легкой усмешкой. И вдруг схватил меня, притянул к
себе и впился- в меня взглядом.
— Берешь свои слова обратно?
— Лео не собирается брать их обратно, — сказал
отец.
Положение мое было печальным. Калеб с усмешкой
наблюдал за мной:
— Берешь обратно?
— Перестань издеваться над ребенком и отпусти
его, — сказала мать. — Беда не в том, что Калеб не
моет за собой ванну, он просто плохо ее вымывает.
— Я не видел, чтобы он ее вообще когда-нибудь
мыл, — сказал отец, — кроме тех случаев, когда я его
заставляю.
— Да что там говорить, никто из вас особенно по
дому не помогает, — сказала мать.
Калеб засмеялся и отпустил меня.
;— Ты не взял свои слова обратно.
J5 молчал.
— Думаю, что мне придется пойти без тебя.
Я по-прежнему молчал.
— Ты что, решил довести ребенка до слез? —
спросила мать. — Если хочешь взять его с собой,
бери — и все. А не дразни.
Калеб снова засмеялся.
— Я и собираюсь его взять. Уж лучше поведу
куда-нибудь, чем смотреть, как он сейчас распустит
нюни. — Он направился к двери. —. Но тебе нужно
набраться решимости, — сказал он мне, — и ответить,
что, по-твоему, правда.
Я схватил Калеба за руку — сигнал опустить
разводной мост. Мать радостно посмотрела нам вслед.
Отец проводил нас сердитым взглядом, но в то же
время на лице его пояеилось чуть шутливое
выражение и своего рода гордость.
— Выясним* это потом, — сказал Калеб, и дверь
за нами закрылась.
379
В коридоре было темно и пахло кухней, кислым
вином и помоями. Мы сбежали вниз по лестнице. Ка-
леб перескакивал сразу через две ступеньки, на
секунду останавливался на каждом пролете и смотрел на
меня. Я прыгал за ним вниз, стараясь не отставать.
Когда я добрался до первого этажа, Калеб был уже
на крыльце и обменивался шутками со своими
приятелями, стоявшими в подъезде, — они вечно торчали в
подъезде.
Я не любил приятелей Калеба, потому что
побаивался их. Единственная причина, почему они не
пытались портить мне жизнь, как портили ее многим
другим, заключалась в том, что они боялись Калеба — я
это знал. Я проскользнул мимо них и спустился на
тротуар, чувствуя по взглядам, которые они изредка
на меня бросали, продолжая шутить с Калебом, что
они при этом дум'али: лупоглазый хлипкий сопляк этот
младший братишка Калеба. Они жалели Калеба: ведь
ему приходится водить меня за собой. С другой
стороны, им тоже хотелось пойти в кино, но у них не
было денег. Поэтому, хотя они и презирали меня, но
молча позволяли проскальзывать мимо. Минуты для меня
очень опасные — ведь Калеб в любой момент мог
передумать и прогнать меня.
И каждый раз по субботам я стоял, дрожа от
страда, но напуская на себя независимый вид, и ждал,
пока Калеб расстанется со своими друзьями и
спустится с крыльца. Я весь замирал, ожидая, что он
повернется ко мне и скажет: «О'кэй, мальчик. Увидимся
позже». Это означало, что мне следует идти в кино
одному и околачиваться возле кассы, поджидая, пока
какой-нибудь взрослый не проведет меня в зал. Я не
мог возвратиться домой, потому что' тогда мать и
отец поняли бы, что Калеб, пообещав взять меня с
собой в кино, на самом деле отправился неизвестно
куда.
Не мог я и просто крутиться вокруг дома и играть
с ребятами нашего квартала. Во-первых, весь мой вид,
с каким я выходил из дому, очень ясно показывал, что
мое "предстоит нечто гораздо более интересное, чем
играть с ними; во-вторых, они и сами-то не очень
рвались играть со мной; и, наконец, останься я на улице,
это имело бы те же последствия, что и возвращение
домой. Остаться, на улице, получив отставку у Кале-
380
<ба, означало отдать себя во власть улицы, а Калеба
отдать во власть родителей.
Итак, в субботние дни я ¦ готовился к тому, чтобы
услышать холодное «о'кэй, увидимся попозже», а
затем с безразличным видом повернуться и уйти гулять.
Это был поистине самый ужасный момент. В ту
минуту, когда я поворачивался, я чувствовал себя как в
плену, в ловушке, и мне предстояло пройти целые
мили —г так мне казалось — до конца нашего квартала,
пока я не сворачивал на авеню и не скрывался из
виду. Мне хотелось бегом пробежать весь квартал, но я
никогда этого не делал. Я никогда не оборачивался. И
заставлял себя идти очень медленно, не смотреть по
сторонам, старался напустить на себя одновременно
рассеянный и независимый вид; старался
сосредоточить внимание на трещинах на тротуаре и нарочно
спотыкался; насвистывал себе под нос; ощущал каждый
мускул в своем теле, чувствовал, что весь квартал
следит за мной, и, непонятно почему, считал, что так мне
и надо.
Но вот я доходил до авеню, сворачивал, все еще
не оглядываясь, и наконец-то отделывался от всех
следящих за мной глаз; но теперь передо мной
оказывались другие глаза, глаза, которые двигались на меня.
Это были глаза ребят, тех, что были сильнее и могли
отнять у меня деньги на кино; это были глаза белых
полисменов, которых я боялся, и ненавидел буквально
убийственной ненавистью; это были глаза стариков,
которые могли заинтересоваться, каким образом я
вдруг очутился на этой авеню один.
А потом я подходил к кинотеатру. Иногда кто-ни-
нибудь тут же проводил меня внутрь,, а иногда мне
приходилось стоять и ждать, разглядывая людей,
подходящих к кассе. И это было не так-то просто,
поскольку я вовсе не хотел, чтобы кто-нибудь из соседей
увидел, как я ошиваюсь возле кино в надежде попасть в
зрительный зал. Узнай об этом мой отец, он убил бы
меня с Калебом вместе.
Наконец я замечал подходящее лицо, -бросался к
этому человеку — обычно к мужчине, мужчин легче
уговорить, — и шептал: «Возьмите меня с собой» —
и совал ему монету. Иногда человек брал монету- и
исчезал в зале; иногда он отказывался взять деньги и
все-таки проводил меня в зал. Иногда же дело конча-
381
лось тем, что я бродил по улицам, причем бродить на
чужим кварталам я не мог из боязни быть избитым,
бродил до тех пор, пока, по моим подсчетам, фильм
не кончался. Возвращаться домой слишком рано было
опасно, и, конечно, было просто смертельно опасно
являться слишком поздно. Порой все сходило хорошо, и
мне удавалось прикрыть Калеба, сказав, что я оставил
его на крыльце с приятелями. В таком случае, если он
здорово запаздывал, я был ни при чем.
Хотя бродить по улицам было небезопасно, но в
тоже время порой случались. приятные и неожиданные
вещи. .Так, например, я открыл для себя метро. То
есть я открыл, что могу ездить один в подземке, и,
больше того, как правило, ездить бесплатно. Иногда,
когда я нырял под турникет, меня ловили, и порой
толстые черные леди, схватив меня, пользовались
случаем, чтобы прочесть мне высокоморальную лекцию о
непослушных чдетях, которые разбивают сердца своим
родителям. Порой, делая все, что было в моих силах,
чтобы они меня не приметили, я ухитрялся создать
впечатление, будто нахожусь под присмотром какого-
нибудь солидного господина или дамы; для этого я
проскальзывал в подземку, держась к ним поближе, и
скромно усаживался рядом. Лучше всего было
изловчиться сесть между двумя такими людьми, потому что
каждый, естественно, мог думать, что я еду с его
соседом. Так я и сидел, все время опасаясь
разоблачения, слушал шум поезда и следил за мелькающими
мимо огнями станций. Поезд подземки, • казалось мне,
несется с бешеной скоростью, ничто с ним не может
сравниться, и мне нравилась такая скорость, потому что
в ней таилась опасность.
Во время этих путешествий.я подолгу сидел и
рассматривал людей. Многие выглядели нарядно — вечер
был субботний. Волосы у женщин были завиты локо*
нами или выпрямлены, а ярко-багровая помада на их
полных губах сильно контрастировала с темными
лицами. На них были какие-то чудные накидки или пальто
самых ярких расцветок и длинные платья, у .некоторых
в волосах сверкали украшения, а к платью иногда
были приколоты цветы. Красота их могла соперничать с
красотой кинозвезд. И такого же мнения
придерживались, по-видимому, сопровождавшие их мужчины.
Волосы у мужчин были блестящие и волнистые, вы-
382
соко зачесанные на макушке; некоторые носили шляпы
с высокими тульями и залихватски загнутыми набок
полями, а на лацканах их пестрых сюртуков
красовался цветок. Они смеялись и разговаривали со своими
девушками, но делали это вполголоса, потому что в
вагоне находились белые. Белые почти никогда не
выряжались и вовсе не разговаривали друг с другом —
только читали газеты -и разглядывали рекламы и
объявления. Но они приковывали мое внимание больше,' чем
цветные, потому что я о них ровным счетом ничего не
знал и ума не мог приложить, что это за люди.
В подземке я получил свое первое представление о
других районах Нью-Йорка и под землей же впервые
ощутил то, что можно назвать гражданским страхом.
Я очень скоро обнаружил, что стоило поезду, идущему
в любом направлении, миновать определенную стан*
цию, как все цветные пассажиры исчезали." Впервые,
когда я это заметил, меня обуяла паника; и я
совершенно растерялся. Я кинулся из вагона, с ужасом думая о
том, что эти,белые люди со мной сделают — ведь
рядом не было ни единого цветного, который мог бы меня
защитить; цветных я не боялся, хотя они могли меня
отругать или даже побить, я знал* что цветные, уж во
всяком случае, не имеют намерения меня прикончить, и
я пересел в другой поезд только потому, что заметил
там негра. Но почти все остальные пассажиры в вагоне
были белые.
Поезд не. остановился ни на одной известной мне
станции, и я все больше сжимался от страха, боясь
выйти из вагона и боясь в нем оставаться, боясь
сказать что-нибудь этому негру и боясь что он выйдет
прежде, чем я успею задать ему свой вопрос. Он был
моим спасением, и он стоял с неприступным и грозным
видом, какой часто бывает у спасителя.
На каждой станции я с отчаянием поднимал на
него глаза.
А тут, как назло, я почувствовал, что хочу в
уборную. Стоило мне это почувствовать, и терзания мои
усилились; от одной мысли, что я напущу в штаны на
глазах у всей публики, я едва не сходил с ума. В конце
концов я потянул негра за рукав. Он посмотрел на
меня с высоты своего роста — в глазах у него было
сердитое удивление, а затем, увидев отчаяние в моем взгля*
де, нагнулся ко мне.
383
Я спросил, есть ли в поезде туалет..
Он засмеялся.
— Нет, — сказал он, — но на станции есть. — Он
снова на меня посмотрел. — Куда ты едешь?
Я ответил, что еду домой.
— А где твой дом?
Я сказал.
На этот раз он не засмеялся.
— А ты знаешь, где сейчас находишься?
Я покачал головой. В этот момент поезд подошел к
станции и наконец-то остановился. Двери открылись, и
мужчина отвел меня в туалет. Я поспешно вбежал
туда, боясь, как бы он не ушел. Но обрадовался, что он
за мной не последовал.
Когда я вышел из туалета, он стоял,- поджидая
меня.
— Ты находишься в Бруклине, — сказал он. —
Слышал когда-нибудь о Бруклине? Ты что здесь
делаешь один?
— Я заплутался, — ответил я.
— Знаю, что ты' заплутался. Но интересно, как это
произошло? Где твоя мама? Где твой папа?
Я чуть не сказал, что у меня нет ни мамы, ни
папы, потому что мне понравилось лицо этого человека
и его голос, и у меня зародилась надежда, что вот
сейчас он скажет, что у него нет маленького сынишки,
воспользуется случаем и возьмет меня с собой. Но я
ответил, что мои мама и папа сейчас дома.
— А где ты, они знают?
Я сказал:
— Нет.
Наступило молчание.
— Ну что ж, думаю, тебе таки достанется на
орехи, когда ты вернешься домой... — Он взял меня за
руку. — Пошли.
Он повел меня вдоль платформы, а потом мы
спустились на несколько ступеней, прошли узким
"переходом, снова поднялись на несколько ступеней и
вышли на противоположную платформу. Этот маневр
произвел на меня большое впечатление: чтобы достичь
того же результата, я обычно выходил из подземки и
попадал на улицу. Теперь, облегчившись, я вовсе не
спешил расстаться со своим благодетелем. Я
спросил, нет ли у него маленького сынишки.
384
— Есть, — сказал он. — Но уж если бы ты был
моим сыном, я бы так исполосовал твою задницу, что
ты неделю, сидеть бы не мог.
Я спросил, сколько лет его сынишке, как его зовут
и дома ли он сейчас.
— Пусть попробует не быть дома! — Он'посмотрел
на меня и рассмеялся. — Его зовут Джонатан. Ему
всего пять лет. — Он отвел глаза в сторону и посерь*
езнел. — А сколько тебе лет?
Я ответил, что мне десять, скоро исполнится
одиннадцать.
— Ты прескверный пдрнишка,— сказал он.
Я попытался изобразить на лице раскаяние, но мне
и в голову не приходило отрицать этот факт.
— Так вот, смотри, — сказал он, — с этой
платформы поезда идут к центру. Ты умеешь читать или
никогда в школу не ходил? — Я уверил его, что
читать умею. — Так вот, чтобы попасть домой, тебе
надо пересесть на другой поезд. — Он сказал' мне, где
пересесть. — Смотри, я запишу тебе. — Он нашел в
карманах листок бумаги, но карандаша у него не
оказалось. "Послышался шум приближающегося поезда
Он -оглянулся раздраженно и беспомощно, посмотрел
на свои часы, посмотрел на меня.
— Ладно. Я скажу койдуктору.
Но у кондуктора, стоявшего между вагонами,
было довольно неприятное лицо багрового цвета. Мой
провожатый с недоверием посмотрел на него.
— Может, он и ничего, но лучше не рисковать. —
Он протолкнул меня впереди себя в вагон. — А
знаешь, тебе повезло, что у меня есть сынишка. Если бы
не было, клянусь, я бы отпустил тебя на все четыре
стороны, и ты бы совсем потерялся. Ты даже не
знаешь, что меня теперь дома ждет, и все из-за тебя.
Жена в жизни не поверит, если я расскажу, как все
произошло.
Я попросил его дать мне свой адрес, чтобы я мог
написать письмо его жене, а также сынишке.
В ответ он громко рассмеялся.
— Ты говоришь это потому, что знаешь: у меня
нет карандаша. Чертовски ты хитрый паренек.
Тогда я сказал, что нам, может, лучше вместе
сойти и пойти к. нему домой.
Он помрачнел.
25 Золотой мираж 385
— А чем занимается твой отец?
Вопрос этот поставил меня в тупик. Я долго
смотрел на него, прежде чем ответить.
— Он работает в... — я не мог выговорить слово.—
У него есть работа.
Мой спутник кивнул.
— Ясно. Он сейчас дома?
По правде говоря, я этого не знал и так и сказал,
что не знаю.
— А что делает твоя мать?
— Она сидит дома.
Он снова кивнул.
— У тебя есть братья и сестры?
Я сказал, что нет.
— Ясно. Как тебя звать?
— Лео.
— Лео... Фамилия?
— Лео Праудхэммер.
Он что-то прочел h моем взгляде.
— Кем ты хочешь быть, когда вырастешь, Лео?
— Я хочу быть... — И я сказал то, в чем никому еще
не признавался: — Я хочу стать киноактером. Хочу
стать актером.
— Худоват ты для актера, — заметил он.
— Ничего, — сказал я. — Калеб собирается
научить меня плавать. Тогда я сразу раздамся в плечах.
— Кто' это Калеб?
Я открыл было рот и начал говорить. Но вовремя
спохватился — как раз когда поезд с шумом подошел
к станции. Он глянул в окно, но не пошевелился,
чтобы встать.
— Он умеет плавать, — сказал я.
— Ага, — сказал мой спутник после долгой паузы,
во время которой дверь закрылась и поезд снова
двинулся. — И что, он хороший пловец?
Я сказал, что Калеб лучший пловец во всем мире.
— О'кэй, — сказал мой провожатый, погладил
меня по голове и улыбнулся.
Я спросил, как его зовут.
— Чарлз, — ответил он. — Чарлз Вильяме. Но ты
лучше зови меня дядя Чарлз, чертенок ты этакий,
потому что ты определенно погубил мне субботний
вечер... — Поезд подошел к станции. — Вот здесь мы
сделаем пересадку.
386
Мы вышли из вагона, пошли на другую сторону
платформы и стали поджидать свой поезд.
— Ну вот, — сказал он, — этот поезд
остановится как раз там, где тебе надо. Скажи .мне, куда ты
направляешься.
Я с удивлением уставился на него.
— Я хочу, чтобы ты точно ответил, куда
ты..держишь путь. Хватит дурить мне голову.
Я сказал.
— Ты уверен, что не ошибаешься?
Я сказал, что уверен.
— У меня прекрасная память, — сказал он. —
Дай-ка мне свой адрес. Просто скажи, а я
запомню.
И я сказал адрес, не отрывая от него глаз, а поезд
в это время уже подошел.
— Если ты сейчас же не отправишься домой, —
сказал он, — я поеду и повидаюсь с твоим отцом, и,
когда мы тебя вдвоем отыщем, ты об этом сильно
пожалеешь. — Он втолкнул меня в поезд и плечом при-
держал дверь. — Ну поезжай, — сказал он
достаточно громко, чтобы слышали все пассажиры. — Твоя
мама встретит тебя на станции, где я велел тебе
сойти. — Он повторил название моей станции, сильнее
прижал неподатливую дверь плечом и затем уже мяг-
'че добавил: — Садись, Лео.
Он подождал в дверях, пока я не сел,.
— Всего, Лео, — сказал он и сошел на; платфор*
му. Двери закрылись. Он улыбнулся мне и помахал на
прощанье рукой, и поезд тронулся.
Я помахал в ответ. А затем он .исчез, и станция
исчезла, и я поехал обратно домой.-
Никогда я больше не видел этого человека, но
придумывал в уме разные истории о нем и даже .нцписал
письмо ему, и его жене, и его сынишке,..ро. .ц;исьмо; это
так и не отправил.
Я никогда ничего не рассказывал. Калеб.у-.о^моих
самостоятельных путешествиях. Даже не знаю почему.
Мне кажется, ему было бы интересно о. них услышать.
Может быть, я потому, и не рассказывал,, что тде-то в
глубине души считал^ что мои приключения
принадлежат лишь мне одному.
В другой раз шел дождь, и бцлр еще слишком рано
возвращаться домой. В этот день на душе у меня была
-25* 387
очень, очень уныло. На меня как раз нашло: язык и
все тело отказывались мне служить, и я не способен
был заставить себя попросить кого-нибудь провести
меня в зрительный зал. Контролер у двери наблюдал
за мной — 'а может, мне просто так казалось, — с
враждебной подозрительностью в глазах. Скорее
всего он вовсе ни о чем не думал, и уж, во всяком случае,
"меньше всего думал обо мне. Но .я ушел, потому что
•не мог больше выносить его взгляда, да и чьего бы то
ии было вообще.
Я побрел вдоль длинного квартала на восток от
кинотеатра. Улица была пустынна, темна, и тротуар
блестел от дождя. Пальто на плечах у меня промокло, и
вода с шапки стекала за воротник.
Мне сделалось страшно. Не мог я больше ходить
под дождем, потому что отец с матерью догадались
бы, что я шатался по улицам. Мне зададут за это
трепку, а поскольку Калеба уже не накажешь, то у
меня с отцом может произойти ужасная ссора, и
Калеб скорее всего во всем обвинит меня и надолго
перестанет со мной разговаривать.
Я стал злиться на Калеба. Интересно, где он сейчас
шатается? Я быстро пошел по направлению к дому,
потому что просто не мог придумать, что бы еще
предпринять. А вдруг Калеб дожидается меня на крыльце?
Авёню была тоже безлюдной и бесконечно длинной.
Она напоминала какую-то знакомую картинку в
книге. Авеню тянулась передо мной прямой лентой, и,
уличные фонари не столько освещали ее, сколько
подчеркивали царящую кругом темноту. Дождь по^ил
сильнее. Мимо проезжали машины, окатывая меня
брызгами. Из баров неслись приглушенная музыка и
шум голосов. Впереди шла женщина, шла очень
быстро, опустив голову, и несла продуктовую сумку. Я
дошел до своей улицы и пересек широкую авеню. На
нашем крыльце никого не было.
Я не имел представления, который час, но знал,
что фильм еще кончиться не мог. Я вошел в наш
коридор и стряхнул кепку. Я жалел, что не уговорил
кого-нибудь провести меня в кино, и не знал, куда
теперь деваться. Я, конечно, мог подняться наверх и
сказать, что фильм нам не понравился и мы ушли
раньше и что Калеб стоит со своими приятелями на
крыльце. Но это прозвучало бы странно, и Калеб, который
388
не знал, какую я сочинил историю, придя домой, был
бы застигнут врасплох.
В этом коридоре стоять было нельзя, потому что
отец, возможно, ушел из дому и мог явиться в любую
минуту. Не решался я и войти в другой подъезд,
потому что стоило кому-нибудь из ребят, живущих там,
меня увидеть, и мне не миновать порки. Не мог я и
вернуться на улицу под дождь. И я прислонился к
большому холодному радиатору и стал плакать. Но и
плач мне мало чем мог помочь — ведь никто меня не
слышал.
И вот я снова вышел на крыльцо и стоял там
довольно долго, раздумывая, что бы предпринять.
Потом я вспомнил о доме, что находился за углом от
нас. Мы там иногда играли, хотя это было сопряжено
с опасностью, и нам. не разрешалось там играть. Что
заставило меня теперь туда «отправиться, не знаю,
.кроме разве того обстоятельства, что на всем свете я не
мог найти другого защищенного от дождя места. Я
свернул направо и побежал вдоль улицы. Свернув еще
два раза, я очутился перед домом с темными
зияющими окнами. Дом был полностью погружен во тьму. Я
позабыл в этот момент, как я боялся темноты, потому
что дождь вконец доконал меня. Я спустился по
лестнице, ведущей в подвал, и забрался в дом через одно
из разбитых окон. Там в кромешной тьме и тишине
я уселся на корточки, трясясь от страха, не
осмеливаясь оглянуться вокруг, и смотрел только в окно. Я
сидел, затаив дыхание. Потом послышалась какая-то
возня в темноте, беспрерывное движение, и я
вспомнил о крысах, о том, какие они свирепые5и какие
.огромные, какие у них зубы, и тут я снова заплакал.
Не -знаю, долго ли я сидел так на.-корточках и
плакал • и что еще приходило мне на ум.' Я прислушивал?
ся к шуму дождя и шороху крыс. И тут вдруг ухо мое
различило еще один звук — я уже некоторое время
слышал его, не сознавая, что это может быть. Это
походило на стон, на вздохи, словно кого-то душили, и
звук этот смешивался с шумом дождя и с ворчливым
угрожающим человеческим голосом. Звуки шли из-за
двери, ведущей на задний двор.
Мне хотелось встать, но я еще сильнее сжался и
припал? к земле, мне 'хотелось бежать без оглядки, но
я не мог двинуться с места. Порой звуки как бы.при?
389
ближались, и я знал, что это грозит мне гибелью; порой
они приглушались или совсем смолкали, и тогда мне
чудилось, будто враг наблюдает за мной. Я посмотрел
в сторону двери, и мне показалось, что я различаю
очертания фигуры на фоне проливного дождя; фигура
была полусогнутой,'и человек стонал, прислонившись к
стене, Испытывая невероятные страдания. Затем мне
показалось, что я вижу две фигуры, вцепившиеся друг
в друга, "шумно дышащие, два существа, оба
охваченные страшным, всепоглощающим, единственным
желанием — удушить друг друга!
Я наблюдал, распластавшись на полу. Непонятное
Возбуждение смешалось в моей душе со страхом и
усугубляло Зтот страх. Я не мог двинуться с места. Не
смел пошевелиться. Фигуры теперь немного успокоились.
Мое показалось, что одна из них женщина, и она, по-
видимому, плакала, умоляла сохранить ей жизнь. Но
в ответ' на ее рыдания послышалось лишь .ворчание.
Смачные ругательства посыпались снова;
убийственная* жестокость возобновилась с новой ужасающей
силой. Рыдания начали нарастать, набирать силу,
словно песня.
Затем все стихло, всякое движение прекратилось.
Слышен был лишь шум дождя и шорох крыс. Все
кончилось — один из них или они оба лежали,
растянувшись на полу, мертвые или умирающие в этом
отвратительном месте. Такое случалось в Гарлеме каждую
субботу. Я не мог удержаться и закричал. И тут
раздался'смех, низкий, счастливый, идиотский смех, и
фигура . повернулась в мою сторону и, казалось,
двинулась на меня,
Я закричал'и встал во весь рост, ударившись
головой об ркорную. раму; кепка слетела у меня с головы,
и я стал карабкаться вверх по лестнице, выбираясь
из подвала. Я помчался по улице, опустив голову,
словно бык, подальше от этого дома и от этого
квартала. Добежав до ступенек своего крыльца, я
наткнулся ..на Кале.ба.
— 'Какого черта, где ты околачивался? Погоди-ка,
что это с тобой?
Я кинулся на брата, чуть не сбив его с ног, весь
дрожа и плача.
— Ты промок до нитки, Лео. В чем дело? Где твоя
кепка?
390
Но я не в силах был и слова вымолвить.- Я
обнял его за шею изо всей силы, однако дрожь не
унималась.
— Ну, Лео, давай признайся мне, что произошло,—
сказал Калеб уже другим тоном.
Он расцепил мои руки и отстранился от меня,
чтобы лучше разглядеть мое лицо.
1— Эх, Лео, Лео! В чем дело, бэби? — Вид у него
был такой, словно он сам вот-вот заплачет, и от этого
я разревелся еще сильнее; он вынул сво$ носовой
платок, и вытер мне лицо, и заставил высморкать нос.
Мои рыдания понемногу утихли, но дрожь никак
не унималась. Он думал, что я дрожу от холода, и стал
с силой растирать мне спину сверху вниз, потом растер
мне руки.
— Что стряслось?
Я не знал, как ему рассказать.
— Кто-нибудь хотел тебя побить?
Я покачал головой.
— Нет.
— Какой фильм ты смотрел?
— Не ходил я. Не мог никого найти, кто бы меня
провел.
— И весь вечер шатался по улице под дождем?
— Да.
Калеб уселся на ступени.
—* Ох, Лео... — Затем: — Ты сердишься на меня?
Я сказал:
— Нет. Я просто испугался.
Он кивнул:
— Похоже, что это так, парень. — И снова обтер
мне лицо. — Можешь подняться наверх? Уже поздно.
— Хорошо.
— Где ты потерял кепку?
— Я вошел в подъезд, хотел стряхнуть ее, положил
на радиатор и услышал, как вошли люди, и... убежал
и. позабыл про нее.
— Скажем, что ты забыл ее в кино.
— Ладно.
Мы стали подниматься по лестнице.
— Лео, — сказал он. — Извини меня за
сегодняшний вечер. Мне, честное слово, очень жаль. Больше
такое не повторится. Веришь мне?
— Идет. Я тебе верю. — Я улыбнулся.
391
Он присел на корточки.
— Поцелуй-ка меня.
Я поцеловал его.
— О'кэй. Влезай. Я тебя повезу. Держись!
Я взобрался к нему на закорки, обнял за шею, и мы
стали подниматься вверх.
На будущее мы разработали план действий, который,
надо сказать, служил нам на славу. Когда дело
грозило бедой, а Калеба я нигде не мог разыскать, я
оставлял для него записку в одном магазине на авеню.
Об этом магазине шла дурная слава — торговали там
не только конфетами, сосисками и лимонадом; сам
Калеб поведал мне об этом и велел поменьше туда
заглядывать. Но обещал позаботиться о том, чтобы
меня там не обижали.
Как-то в субботу я зашел в этот магазин, и один
из парней, вечно там околачивающихся, примерно
ровесник Калеба, посмотрел на меня, улыбнулся и
сказал:
— Ты своего брата ищешь? Пошли, я тебя
провожу к нему. -
Это у нас не было согласовано. Я мог дать
отвести себя к Калебу лишь в случае' крайней
необходимости, а сейчас вовсе не такой был случай. Я очутился
здесь потому, что фильм кончился раньше обычного,
было лишь четверть двенадцатого, и я подсчитал, что
мне еще с полчаса придется дожидаться Калеба.
Когда парень сделал мне такое предложение, я
решил, что это ему, видимо, посоветовал хозяин
магазина, молчаливый негр очень сурового вида, который
взирал на меня из-за прилавка.
Я - сказал: «Ладно», а парень, его звали Артур,
сказал:
— Идем, сынок. Поведу тебя в компанию. — Он
взял меня за руку, и мы пошли через авеню вдоль
длинного темного квартала домов.
Мы молча прошли весь квартал, пересекли еще
одну авеню и вошли в большой дом посредине
следующего квартала. Мы очутились в просторном
вестибюле, где мрачно взирали друг на друга четыре
запертые двери. Вестибюль не отличался безупречной
чистотой, но внешне все выглядело прилично. Мы
поднялись по лестнице. Артур постучал в дверь каким-то
особым, странным стуком; негромко. Через минуту по-
392
слышался скрежет, затем звон цепочки и скрип
отодвигаемой дверной задвижки. Дверь отворилась.
Совсем черная и довольно толстая леди в голубом
платье придержала нам дверь. Она сказала:
— Входи. А зачем с тобой ребенок?
— Так надо. Все в порядке. Это братишка Калеба.
Мы двинулись по длинному и темному коридору к
гостиной; двери комнат по обеим сторонам коридора
были заперты. Одна из комнат оказалась кухней.
Запах жаркого напомнил мне, что я голоден. За
гостиной оказалась еще комната, выходившая окнами
на улицу. Там было шесть или семь человек —
мужчин и женщин, и вид у них был точно такой же, как
у тех пугавших меня мужчин и женщин, которых я
видел, когда они смеялись и отпускали шуточки перед
барами на перекрестке.
Но здесь эти люди не показались мне такими уж
страшными. Играла радиола, не очень громко. В
руках все держали стаканы с выпивкой, и по всей
комнате стояли тарелки-с остатками еды. Калеб сидел на ди-
ва'не, обняв девушку в желтом платье.
— Пришел твой братишка, — сказала толстая
черная леди в голубом.
Артур обратился к Калебу:
— 'Сегодня ему не стоило ждать тебя там.
Калеб улыбнулся мне. Стало легче на душе, раз он
на меня не сердится. Мне нравилась эта компания,,
хотя я и робел слегка.
— Иди сюда, — позвал Калеб. Я подошел к
дивану. — Это мой младший братишка. Его зовут Лео.
Лео, это Долорес. Поздоровайся с Долорес.
Долорес улыбнулась — она показалась мне" очень
хорошенькой — и сказала:
— Я: счастлива познакомиться с тобой, Лео. Как
ты поживаешь?
* — А ты не хочешь узнать, как она поживает? —
усмехнулся Калеб.
— Нет, — ответила полная черная леди и
засмеялась. — Я уверена, что его это не занимает. По-моему,,
он голоден. Ты-то весь вечер наедался до отвала,
Калеб. Разреши, я дам ему немного жаркого и стакан
имбирного пива. — Она уже было направилась со
мной в кухню. Я посмотрел на. Калеба. Калеб сказал:
— Запомни, мы тут не на всю ночь, Лео, это мисс
393
Милдред. Она умеет готовить разные кушанья, и она
мой хороший друг. Что нужно сказать мисс Милдред,
Лео?
— Брось ты, Калеб, строить из себя примерного
брата, — заметил Артур и рассмеялся.
— Спасибо, мисс Милдред, — проговорил я.
:— Идем на кухню, — сказала она, — дай-ка я
попробую нарастить на твои косточки немного мяса, —
она провела меня на кухню. — Сядь-ка вон там. Я
вмиг разогрею. — Она усадила меня за кухонный
стол, дала салфетку и налила имбирного пива.
— В каком ты классе, Лео? — Я сказал ей. —
Значит, ты уже умный мальчик, — сказала она с
добродушной усмешкой. — Ты любишь школу, Лео?
Я ответил, что больше всего люблю испанский,
историю и сочинение.
Тут глаза ее еще больше подобрели.
— Кем ты хочешь стать, когда вырастешь? .
Я почему-то не мог сказать ей того, что сказал
•человеку в поезде, моему другу. Я ответил, что не
уверен, но, может быть, стану школьным учителем.
— Об этом и я мечтала, — с гордостью заявила
юна, — и я тоже много училась, чтобы добиться этого,
и верила, что добьюсь своего, но потом вынуждена
•была оставить школу — связалась с никчемным ниг-*
гером, совсем потеряла разум. Ничего лучше не
могла придумать, как выйти за него замуж.
Представляешь! — И она засмеялась и поставила передо мной
тарелку.
— Ну, а теперь принимайся за еду. Дурная моя
голова! Ну вот, к примеру, твой брат, — вдруг
сказала она. — Он хороший, примерный парень. Он хочет
многого достичь. Он честолюбив. Не дай ему свалять
дурака. Как со мной было. Тебе понравилось мое
жаркое?
— Да, мэм, — ответил я, — очень вкусно.
— Хочешь еще пива? — сказала она и налила мне
этива.
Я почувствовал, что больше в меня не полезет. Но
мне не хотелось уходить, хотя я знал, что теперь-то
уж.действительно время позднее, могу опоздать домой.
Пока мисс Милдред болтала и хозяйничала на кухне,
я прислушивался к голосам в другой комнате, к-
головам и в музыке. Играли какую-то медленную, лени-
394
звую танцевальную мелодию, эта мелодия уже звучала
во мне вместе с другой, более живой музыкой, из
которой эта ленивая мелодия рождалась. Голоса не
соответствовали музыке, хотя и пели все в лад. Я
вслушался в голос девушки, печальный и низкий, полный
тоски и в то же время таящий в себе задор и веселье.
Комната была вся полна смеха. Он прокатывался по
гостиной и бил в стены кухни.
Время от времени" раздавался густой бас Калеба—
он гудел в тон, как труба. Интересно, часто ли Калеб
бывает здесь и как он познакомился с этими людьми,
настолько непохожими — так, по крайней мере, мне
казалось — на всех людей, которые когда-либо
навещали наш дом.
И тут я ощутил руку Калеба у себя на затылке. В
дверях, улыбаясь, стояла Долорес.
— Ну как, наелся досыта, малыш? — спросил
Калеб. — Нам пора отсюда выбираться.
Мы медленно двинулись по коридору — мисс
Милдред, Долорес, Калеб и я. Дошли до двери,
подпертой металлическим шестом таким образом, чтобы
«ее невозможно было открыть снаружи; над тремя
запорами висела тяжелая цепочка.
Мисс Милдред начала терпеливо отпирать дверь.
— Лео, — сказала она, .— не пропадай совсем.
Заставь своего брата, пусть он тебя снова приведет
-со мной повидаться, слышишь? — Она отодвинула
шест, затем сняла цепочку и повернулась к Калебу:
— Приведи его как-нибудь днем. Мне днем нечего
делать. Я буду рада за ним присмотреть. — Последний
замок поддался, и мисс Милдред открыла дверь. Нас
ослепил яркий свет в вестибюле: нет, помещение
чистотой явно не отличалось.
— Спокойной ночи, Лео, — сказала мисс
Милдред, затем пожелала спокойной ночи Долорес и
Калебу и закрыла дверь.
Я снова услышал скрежещущий звук, и мы стали
спускаться вниз.
— Она хорошая, — сказал я.
Калеб, зевая, согласился:
— Да, она очень милая женщина. Но не вздумай
никому дома об этом говорить, — прибавил он. —
Слышишь? — Я поклялся, что не скажу. — Это наш с
тобой секрет, — сказал Калеб.
395
На улице сильно похолодало. Калеб взял
Долорес под руку.
— Мы проводим тебя до метро, — сказал он.
И мы направились по широкой темной авеню.
Добрались до ярко освещенного киоска, который
внезапно возник на тротуаре, напоминая какой-то
неправдоподобный пылесос.
— Пока, — сказал Калеб и поцеловал Долорес в
нос. — Мне надо бежать. Увидимся в понедельник,
после уроков.
— Пока, — сказала Долорес. Она нагнулась и бы*
стро чмокнула меня в щеку. — Пока, Лео. Не шали.—
И побежала вниз, в подземку.
Мы с Калебом двинулись быстрым шагом по
авеню, в сторону нашего квартала. Станция подземки
находилась рядом с кинотеатром, и кинотеатр бкл
погружен во тьму. Мы знали, что уже поздно, но не
предполагали, что настолько поздно.
— Фильм был очень длинный, правда? —
спросил Калеб.
— Да, — сказал я.
— А что мы смотрели? Расскажи-ка лучше про оба
фильма. На всякий случай.
Мы быстро цши по авеню, и я, стараясь вовсю,
рассказывал ему содержание фильмов. Калеб умел
внимательно слушать и из того, что я рассказывал,
умел отобрать нужное и сообразить, что сказать, если
возникнет необходимость.
Но в тот вечер нас постигла совсем "неожиданная
беда, родители тут были ни при чем. Я только успел
дойти до того места в своем торопливом рассказе,
когда добрую девушку убивают индейцы и герой
жаждет отомстить за нее. Мы поспешно шли вдоль домов,
тянувшихся на восток к нашему дому, когда
услыхали, как затормозила машина; нас ослепил яркий свет
фар, и мы отпрянули к стене.
— Повернитесь к стене, — сказал голос. — И
поднимите вверх руки.
Может показаться смешным, но я почувствовал
себя так, словно над нами с Калебом совершилось
волшебство и мы перенеслись в какой-то фильм,
словно я накликал на нас беду своим рассказом. И может,
нам теперь пришел конец? Никогда в жизни я еще
так не пугался...
396
Мы сделали, как нам было приказано. Под
пальцами я ощутил шероховатый кирпич. Чья-то рука
ощущала меня сверху донизу, и каждое ее прикосновение
как-то унижало меня. Рядом стоял Калеб, я слышал,
как он затаил дыхание.
— Теперь повернитесь, — приказал голос.
Большие фары погасли; я увидел полицейскую
машину, стоящую у обочины тротуара с открытыми
дверцами. Я не осмеливался взглянуть на Калеба,
каким-то чутьем я понимал, что это будет
использовано против нас. Я уставился на двух молодых белых
полисменов; они стояли, сжав губы, с важным
выражением на лицах.
Они навели свет фонарика сначала на Калеба,
потом на меня.
— Куда вы, ребята, направляетесь?
— Домой, — ответил Калеб. Я слышал его
тяжелое дыхание. — Мы живем в соседнем квартале, —
и он сказал точный адрес.
— Откуда вы идете?
Калеб делал над собой усилие, чтобы не
поддаться гневу и держать себя в руках, — я это
чувствовал.
— Мы просто проводили мою знакомую к метро.
Мы ходили в кино. — Затем он устало и горько
выдавил из себя через силу: — А это мой брат. Я веду его
домой. Ему всего десять лет.
— Какой вы смотрели фильм?
И Калеб сказал им. Я подивился его памяти. Но
я также понимал, что фильм-то кончился больше
часа назад, и боялся, что полисмены могут это
сообразить. Но они не сообразили.
— Есть у вас какое-нибудь удостоверение?
— У брата нет, у меня есть.
— Покажи.
Калеб вынул бумажник и протянул им.
Они просмотрели его бумажник, взглянули на нас
и вернули бумажник.
— Идите-ка домой, — сказал один из них. Птом
они сели в машину и укатили.
• — Спасибо, — сказал Калеб, — спасибо вам,
подонки-христиане.
Его акцент теперь был безнадежно островной,
такой же, как у нашего отца. Раньше я у него никогда
397
подобного акцепта не слышал. А потом он вдруг по-
смотрел на меня, засмеялся и потрепал по спине.
— Пошли домой, малыш. Ты испугался?
— Да, — признался я, — а ты?
— Да, черт возьми, я не на шутку струхнул. На
они, должно быть, все-таки разглядели, что тебе не
больше десяти.
— По виду твоему нельзя .было сказать, что ты
испугался, — сказал я.
Мы уже дошли до своего дома, приближались к
нашему крыльцу.
— Ну, теперь-то уж у нас действительно есть
причина, почему мы опоздали, — заметил он и
усмехнулся. А потом добавил: — Лео, я хочу тебе кое-что
сказать. Я рад, что это произошло. Это должно было
когда-нибудь произойти, и, конечно, хорошо, что это
случилось в такой момент, когда я был с тобой рядом. Я
рад, что мы были вместе, не будь тебя рядом, они бы
меня арестовали.
— За что?
— За то, что я черный, — сказал Калеб, — вот
за что.
Я ничего не ответил. Я промолчал, потому что он
сказал правду, и я это знал. Должно быть, я это знал
всегда, хотя никогда не заводил об этом разговор. На
понять я этого не мог. Меня переполняло чувство
ужасного смятения. Мне сдавило грудь, язык словно
отнялся. «Потому что ты черный». Я пытался
вдуматься, но не получалось. Перед глазами снова стоял тот
полицейский, его жестокий взгляд убийцы, его руки.
Неужели они тоже люди?
— Калеб, — спросил я, — белые — тоже люди?
— Что ты такое говоришь, Лео?
— Я хочу спросить: белые — разве они люди?
Люди, как мы?
Он посмотрел на меня с высоты,.своего роста. На
лице его было удрученно-печальное выражение. Тако:
го выражения я у него прежде не замечал. Мы уже
вошли в дом и стали медленно подниматься по
лестнице. И тут он сказал:
— Я могу сказать тебе одно, Лео, — они-то не
считают себя такими же людьми, как мы.
Я вспомнил нашего хозяина. Потом я подумал Q
нашей школьной учительнице, о* леди по имени мис-
398
сие Нельсон. Она мне очень нравилась. Мне она
казалась очень красивой. У нее были длинные золотистые
волосы, как у актрисы, которую я видел в кино, и она
красиво смеялась, и мы все се любили, все мои
знакомые ребята. Ребята из другого класса мечтали
перейти в ее класс. Мне нравилось писать у нее
сочинения, потому что ей всегда было интересно все то; что
мы делали. Но она была белая. Неужели она всю
жизнь стала бы меня ненавидеть только за то, что я
черный? Мне это представлялось невероятным. Ведь
сейчас-то она не питала ко мне ненависти. Тут у меня
не было ни малейших сомнений. И все-таки Калеб
сказал правду.
— Калеб, — спросил я, — все белые люди
одинаковые?
— Я никогда хороших не встречал.
Я спросил:
— Даже когда был маленький? В школе?
Калеб сказал:
— Может быть. Не помню... — Он улыбнулся. —
Никогда хороших не встречал, Лео. Но это не значит,
что и тебе не повезет. Ну, что ты так перепугался?
Мы стояли перед нашей дверью. Калеб хотел уже
постучать. Я остановил его.
— Калеб, — прошептал я, — а как же мама?
— Что ты имеешь в виду?
— Ну, мама... — я уставился иа него.
Он с мрачным видом наблюдал за мной.
— Мама... она ведь почти белая.
— И все-таки она не белая. Нужно быть совсем
белым, тогда ты белый. — Он засмеялся. —
Бедняжка Лео. Не грусти. Я знаю, тебе еще этого не понять.
Постепенно я тебе постараюсь разъяснить. — Он
помолчал. — Наша мама цветная. Уже потому, что она
замужем за цветным мужчиной, она сама считается
цветной, и дети у нее цветные. И ты знаешь, что ни
одна белая леди подобной вещи никогда не сделает.—
Он с улыбкой следил за мной. — Понимаешь? — Я
кивнул. — Ну, ты что, собираешься меня здесь всю
ночь продержать со своими вопросами или мы
наконец войдем?
Он постучал, и наша мама открыла дверь.
— Поздновато, — сухо сказала она. Волосы ее
были забраны в пучок на макушке, мне она с такой
399
прической очень нравилась. — Вы, должно быть, че-
тыре-пять раз просмотрели фильм. Так и глаза
можно испортить, а хорошего в этом мало, вы ведь
прекрасно знаете, покупать очки нам не по карману. Лео,
иди готовься мыться.
— Пусть подойдет ко мне на минутку, — сказал
отец. Он сидел в качалке возле окна. Он был пьяный,
но не так сильно, как обычно, а просто немного
навеселе. В таких случаях у него делалось хорошее
настроение. И он любил рассказывать о своих островах, о
матери и об отце, родственниках и знакомых, о
праздниках, о песнях своей родины, о танцах и о море.
Я подошел к нему, и он, улыбаясь, притянул меня
к себе, зажал между колен.
— Ну, как поживает мой взрослый мужчина? —
спросил он и ласково потрепал меня по голове. — Ты
хорошо провел сегодня время?
Калеб уселся рядом на стул.
•.— Пусть Лео расскажет, почему мы так сегодня
запоздали. Скажи им, Лео, что случилось.
— Мы уже дошли до нашего квартала... — начал
я, наблюдая за лицом отца. И тут мне вдруг не
захотелось ему рассказывать. Что-то в голосе Калеба
насторожило отца, и он следил за мной с сердитым
испугом. Вошла мать и стала позади его кресла, положив
ему на плечо руку.
Я посмотрел на Калеба.
— Может, ты сумеешь рассказать лучше меня? —¦
спросил . я.
— Начинай, я дополню.
— Мы шли вдоль квартала, — сказал я, —
возвращались из кино... — я посмотрел на Калеба.
— Обычно мы другим путем возвращаемся, —
заметил Калеб.
Мы с отцом переглянулись. И нас обоих вдруг
объяла непреодолимая грусть. Она появилась неизвестно
по какой причине.
— Нас остановили полицейские, — сказал я. И
больше не мог продолжать. Я беспомощно посмотрел
на Калеба, и он досказал остальное.
Во время его рассказа я следил за отцом. Не знаю,
как описать то, что я заметил. Я почувствовал, как его
рука сжимается сильнее и сильнее, на губах залегла
горькая складка, глаза сделались печальными. Вид у
400
него стал такой, словно после неописуемо тяжелого
усилия, чуть не стоившего ему жизни, после суровых
лет воздержания и молитв, после потери всего, что он
имел, и после того, как всевышний заверил его, что
он замолил свой грех и ничего больше не потребуют
от его души, которая наконец-то обрела покой, в
самый разгар радостного праздника, посреди песен и
плясок, где он восседал в царских одеждах,
увенчанный короной, прибыл вестник и объявил ему, что
произошла величайшая ошибка и что все придется
проделать снова. Затем у него с глаз исчезли все яства,
вина и нарядные гости, с него сняли корону и
мантию, и он остался один, лишенный своей мечты, а все
то, что, как он думал, отошло в прошлое, ему
предстояло пережить сызнова.
Вид у отца сделался совсем растерянный. Казалось,
он,был близок к безумию, а рука, которая меня
обнимала, начала причинять мне боль, но я сдерживался.
Я положил ему руку на лицо и повернул к себе; он
улыбнулся — какой красивый он был в этот момент!—
и своей большой рукой прикрыл мою.
Он повернулся к Калебу:
— Это все? И ты им ничего не сказал?
— А что я мог сказать? Другое дело, окажись я
там один. Но со мной был Лео, и я испугался за него.
— Да, ты правильно, поступил. Придраться не к
чему. Ты не запомнил номер у них на бляхах?
Калеб фыркнул.
— К чему? Разве тебе знакомый судья
посочувствует? Мы разве можем заплатить адвокату?
Кому-нибудь, с кем они посчитаются? Они засадят нас в
участок и заставят сознаваться во всевозможных грехах,
а могут и убить, и всем на это наплевать. Разве кто-
нибудь печется о судьбе негра? Не нуждайся они в нас
как в рабочей силе, они бы всех нас давно
уничтожили. Как сделали с индейцами.
— Это правда, — сказала мама. — Хорошо, если
бы это было не так, но Есе так и есть. — Она
погладила отца по плечу. — Мы должны поблагодарить
судьбу за то, что не случилось худшего. Слава богу,
дети благополучно вернулись сегодня домой.
Я спросил:
— Папа, как вышло, что они с нами так
поступают?
26 Золотой мираж 401
Отец посмотрел на меня долгим взглядом. И
наконец сказал:
— Лео, если бы я мог тебе на это ответить,
наверно, я сумел бы тогда сделать так, чтобы все это
прекратилось. Но не позволяй им себя запугать.
Слышишь?
Я сказал:
— Да. — Но почувствовал, что уже напуган.
— Давайте оставим эту тему, — сказала мать. —
Если вы, дети, голодны, я оставила вам по отбивной.
Калеб подмигнул мне.
— Малыш Лео, возможно, и голоден. Он не дурак
покушать. Но я сыт. Послушай, старик... — Он слегка
подтолкнул отца в бок: сегодня нам ни в чем не могло
быть отказа. — Может, t отведаем твоего рома? А?
— Я пойду принесу, — засмеялась мать и пошла
к двери,
— Может, и Лео дадим немножко? — предложил
отец. Он усадил меня на колени.
— Пополам с водой, — весело отозвалась мать и, •
прежде чем войти в кухню, бросила на нас взгляд. —
Что за мужчины меня окружают, — сказала она. —
Ай-ай-ай!
Т. Капоте
ДЕТИ В ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ
Вчера вечером шестичасовой автобус переехал мисс
Боббит. Сам не знаю, как мне рассказывать об этом:
ведь что там ни говори, мисс Боббит было всего десять
лет, и все же я уверен — в нашем городе ее никто
не забудет. Начать с того, что она всегда поступала
необычно, с той- самой минуты, когда мы впервые ее
увидели, а было это около года тому назад. Мисс
Боббит и ее "мать, они приехали этим же самым
шестичасовым автобусом — он прибывает из Мобила и идет
дальше. В тот день было рождение моего
двоюродного брата Билли Боба, так что почти все ребята из
нашего городка собрались у нас. Мы как раз угощались
на веранде пломбиром «тутти-фрутти» и обливным
шоколадным тортом, когда из-за Гиблого поворота с
грохотом вылетел автобус. В то лето не выпало ни одного
дождя; все было присыпано ржавой сушью, и, когда
по дороге проходила машина, пыль иной раз висела
в недвижном воздухе по часу, а то и больше. Тетя Эл
говорила — если в ближайшее время дорогу не
замостят, она переедет на побережье; впрочем, она
„говорила это уже давным-давно.
В общем, сидели мы на веранде, и «тутти-фрутти»
таяло у нас на тарелочках, и только нам всем
подумалось, — а хорошо бы, сейчас произошло что-нибудь
необычайное, — как оно и произошло: из красной
дорожной пыли возникла мисс Боббит — тоненькая девочка
в нарядном подкрахмаленном платье лимонного цвета;
она важно выступала с этаким взрослым видом: одну
руку уперла в бок, на другой висел большой зонт,
какие носят старые девы. За нею плелась ее мать —
растрепанная, изможденная женщина, с голодной
улыбкой и тихим взглядом, тащившая два картонных
чемодана и заводную виктролу.
26* 403
Все ребята на веранде до того обомлели, что,
даже когда на нас с жужжанием налетел осиный рой,
девчонки забыли поднять свой обычный визг. Все их
внимание было поглощено мисс Боббит и ее матерью —
они как раз подошли к калитке.
— Прошу прощения, — обратилась к нам мисс
Боббит (голос у нее был шелковистый, как красивая
лента, и в тоже время совсем еще детский, а дикция
безупречная, словно у кинозвезды или учительницы),—
но нельзя ли нам побеседовать с кем-нибудь из
взрослых представителей семьи?
Относилось это, конечно, к тете Эл и до
некоторой степени ко мне.' Но Билли Боб и остальные
мальчишки, хотя всем им было не больше тринадцати,
потянулись к калитке вслед за нами. Поглядеть на них,
так они в жизни девчонки не видели. Такой, как мисс
Боббит, — определенно/Как говорила потом тетя Эл —
где это слыхано, чтобы ребенок мазался? Губы у нее
были ярко-оранжевые, волосы, напоминавшие
театральный парик, все в локонах, подрисованные глаза
придавали ей бывалый вид. И все же была в ней
какая-то сухощавая величавость, в ней чувствовалась
леди, и, что самое главное, она по-мужски прямо смотрела
людям в глаза.
— Я мисс Лили Джейн Боббит, мисс Боббит из
Мемфиса, штат Теннесси, — торжественно изрекла она.
Мальчишки ' уставились себе под ноги, а
девчонки на веранде во главе с Корой Маккол, за.которой в
то время бегал Билли Боб, разразились
пронзительным, как звуки фанфар, смехом.
— Деревенские ребятишки, — проговорила мисс
Боббит с понимающей улыбкой и решительно
крутанула зонтиком. — Мы с матерью, — тут стоявшая
позади нее простоватая женщина отрывисто кивнула,
словно подтверждая, что речь идет именно о ней, —
мы с матерью сняли здесь комнаты. Не будете ли вы
так любезны указать нам этот дом? Его хозяйка —
некая миссис Сойер.
Ну, конечно, сказала тетя Эл, вон он, дом миссис
Сойер, прямо через дорогу. Это единственный пансион у
нас в городе, старый, высокий, мрачный дом, и вся
крыша утыкана громоотводами, — миссис Сойер до
смерти боится грозы.
Зарумянившись, словно яблоко, Билли Боб вдруг
404
сказал — простите, мэм, сегодня такая жарища и
вообще, так не угодно ли отдохнуть и попробовать «тут»
ти-фрутти»; и тетя Эл тоже сказала — да, да,
милости просим, но мисс Боббит только качнула головой.
— От «тутти-фрутти» очень полнеют, но все равно
мерси вам от души.
И они стали переходить улицу, и мамаша Боббит
поволокла чемоданы по дорожной пыли. Вдруг мисс
Боббит повернула обратно; лицо у нее было
озабоченное, золотистое, как подсолнух, глаза потемнели, она
чуть скосила их, словно припоминая стих.
— У моей матери расстройство речи, так что я
вынуждена говорить за нее, — торопливо сказала она и
тяжело вздохнула. — Моя мать — превосходная
портниха; она шила дамам из лучшего общества во многих
городах, больших и маленьких, . включая Мемфис и
Таллахасси. Вы, разумеется, обратили внимание на
мое платье и пришли от него в восторг. Это работа
моей матери, каждый стежок сделан вручную. Моя мать
может скопировать любой фасон, а совсем недавно она
получила приз от журнала «Спутник хозяйки дома»—
двадцать пять долларов. Моя мать знает также любую
вязку — крючком и на спицах — и делает
всевозможные вышивки. Если вам понадобится что-нибудь сшить,
обращайтесь, пожалуйста, к моей матери. Пожалуйста,
порекомендуйте ее своим друзьям и родственникам/
Спасибо.
И она удалилась, шурша накрахмаленйым платьем.
Кора Маккол и остальные девчонки, озадаченные,
настороженные, нервно дергали ленты у себя в волосах;
они что-то скисли, лица у всех вытянулись. Я мисс
Боббит, передразнила Кора и состроила злобную
гримасу, а я принцесса Елизавета, вот я кто, ха-ха-ха! А
платье-то, сказала Кора, самое что ни на есть муро-
вое. И вообще, я лично выписываю все своп платья из
Атланты, а еще есть у меня.пара туфель из Нью-Йорка,
я уж не говорю о том, что серебряное кольцо с
бирюзой мне прислали из Мехико-сити, из самой Мексики.
Тетя Эл сказала — зря он-п так обошлись с
приезжей, ведь она такая же девочка, как они, да к тому же
нездешняя; но девчонки бесновались, как фурии, а кое-
кто из мальчишек — те, что поглупей и любят
водиться с девчонками, — взяли их сторону и понесли такое,
что тетя Эл залилась краской и сказала — она сейчас
405
же отправит их по домам и все'-все расскажет ихним
папашам, чтобы взгрели их хорошенько. Но исполнить
свою угрозу тетя Эл не успела, и причиной тому была
мисс Боббит собственной персоной — она появилась на
веранде сойеровского дома в новом и совсем уже
странном одеянии.
Ребята постарше, как, скажем, Билли Боб и Причер
Стар, которые упорно отмалчивались, покуда девчонки
язвили по адресу мисс Боббит, и только мечтательно
поглядывали затуманенными глазами на дом,' где она
скрылась, разом повскакали и пошли к садовой
калитке. Кора Маккол фыркнула и презрительно выпятила
губу, но мы, остальные, тоже поднялись с мест и
расселись на ступеньках веранды. Мисс Боббит не
обращала на нас ни малейшего внимания. В сойеровском
саду темно от тутовых деревьев, он весь зарос
шиповником и бурьяном. Иной раз после дождя шиповник
пахнет так сильно, что даже у нас в доме слышно. По-
. среди двора стоят солнечные часы — миссис Сойер
воздвигла их еще в тысяча девятьсот двенадцатом году
над могилкой бостонского бульдога по кличке
Солнышко, который издох, умудрившись вылакать ведро
краски. Мисс Боббит величественной походкой спустилась
с веранды, держа в руках виктролу, поставила ее на
солнечные часы, завела и пустила пластинку — вальс
из «Графа Люксембурга». Уже почти стемнело;
наступил ^час летающих светлячков, когда воздух становится
голубоватым, как матовое стекло, и птицы, поспешно
слетаясь в стайки, рассеиваются затем в складках
листвы. Перед'грозою цветы и листья словно бы излучают
свой собственный свет, их окраска становится ярче; так
и мисс Боббит в пышной, похожей на пуховку белой
юбочке и со сверкающей повязкой из золотой канители
в волосах, казалось, вся светится в сгущающихся
сумерках. Выгнув над головою руки с поникшими,
словно головки лилий, кистями, она встала на пуанты и
простояла так довольно долго; и тетя Эл сказала — вот
молодчина какая. Потом она принялась кружиться под
музыку, кружилась, кружилась, кружилась; тетя Эл
даже сказала, — ой, у меня уже все перед глазами'
плывет. Останавливалась она лишь для того, чтобы
завести виктролу. Уже и луна скатилась за гребень
горки, и отзвонили колокольчики, сзывавшие семьи к
ужину, и все ребята разошлцсь по домам, и стал рас-
406
крывать свои лепестки ночной ирис, а мисс Боббит все
еще была там, в темноте, и крутилась без устали,
словно волчок.
Потом она несколько дней не показывалась. Зато
теперь к нам зачастил Причер Стар, он являлся с
утра и торчал до самого ужина. Причер — худущий, как
жердь, парнишка с огромной копной ярко-рыжих волос;
у него одиннадцать братьев и сестер, но даже они его
боятся, — нрав у него бешеный, и он знаменит на всю
округу своими дикими, злобными выходками:
четвертого июля он так отдубасил Олли Овертона, что того
пришлось отвезти в больницу в Пенсаколу, а в
другой раз он откусил у мула пол-уха, пожевал-пожевал
и выплюнул. Пока Билли Боб не вымахал такой
здоровенный, Причер и над ним измывался черт знает как:
то набьет ему репьев за шиворот, то вотрет перцу в
глаза, то изорвет тетрадку с домашним заданием.
Зато сейчас они самые закадычные дружки во всем
городе; и повадки у них одинаковые и разговоры;
иногда они оба пропадают по целым дням — одному богу
известно где. Но в те дни, когда мисс Боббит не
показывалась, они все время вертелись около дома — то
стреляли из рогатки по воробьям, усевшимся на
телефонных столбах, то Билли Боб бренчал на гавайской
гитаре и оба они что есть мочи горланили:
Отпиши-ка мне, милашка,
От тебя я писем жду.
Отпиши мне поскорее
В Бирмингемскую тюрьму.
Орали они так громко, что дядюшка Билли Боб (он
у нас окружной судья) уверял — их даже в суде
было слышно. Но мисс Боббит не слышала их; во
всяком случае она ни разу носа за дверь не высунула.
Потом зашла к нам как-то миссис Сойер одолжить
чашку сахара и много чего наболтала про своих новых
постояльцев. А знаете, сыпала.она, прижмуривая
блестящие, как у курицы, глазки, папаша-то ихний —
мошенник, да-да, девчушка мне сама говорила. Стыда у
нее ни на грош. Лучше моего папочки, говорит, на
свете не сыщешь, а уж поет он слаще всех в
Теннесси... Тогда я и спрашиваю — а где же он, кисанька?
А она мне как ни в чем не бывало — да он, говорит,
е каторжной тюрьме, и у нас от него никаких вестей.
Ну что вы на это скажете — .просто кровь стынет в
407
жилах, а? И еще я так думаю — ее мама, думаю, не
иначе как иностранка какая: никогда слова не скажет,
а другой раз сдается мне — ничегошеньки она не
понимает, что ей говорят. Да потом, знаете, — они все
едят сырое. Сырые яйца, сырую репу, сырую морковь.
А мяса в рот не берут. Девчушка говорит — это для
здоровья полезно, а вот и нет. Сама-то она с прошлого
вторника пластом лежит, у ней лихорадка.
В тот же день тетя Эл, выйдя полить свои розы,
обнаружила, что они все исчезли. Розы эти были
особенные, она собиралась везти их в Мобил на выставку
цветов и потому, ясное дело, тут же устроила
небольшую истерику. Позвонила шерифу и говорит — вот
что, шериф, давайте-ка приезжайте сию же минуту.
Такое дело — тут кто-то срезал все мои розы «леди Энн»,
а я с ранней 'весны хлопотала над ними, все сердце,
всю душу в них вкладывала. Когда машина с
шерифом остановилась у нашего дома, все соседи вылезли
на веранды, а миссис Сойер, с белым от крема лицом,
затрусила к нам через улицу. Тьфу ты пес, пробурчала
она, ?страшно разочарованная тем, что у нас никого не
убили, тьфу ты, да никто их не крал эти розы. Ваш
Билли Боб притащил их к нам, розы эти, и велел
передать малышке Боббит.
Тетя Эл не сказала ни слова. Она подошла к пер-
•сиковому дереву, срезала ветку и сделала из нее
хороший прут. Ну-у-у, Билли Боб, выкрикивала она, идя
по улице, ну-у-у, Билли Боб. Она обнаружила его у
Лихача в гараже — они с Причером сидели и
смотрели, как Лихач разбирает мотор. Она безо всяких
подняла Билли Боба за вихры и потащила домой, что есть
силы нахлестывая прутом. Но так и не заставила его
просить прощения и не выжала из него ни слезинки.
Когда тетя Эл наконец выпустила его, он убежал на
задний двор, забрался на самую верхушку
высоченного пеканового дерева и поклялся, что оттуда не слезет.
Потом к окну подошел его отец и стал громко его
уговаривать: сынок, мы не тебя больше не сердимся,
слезай, ужинать пора. Но Билли Боб — ни в какую.
Вышла тетя Эл, она припала к дереву, и голос у нее стал
мягкий, как чуть затеплившийся день. Ну, не сердись,
сынок, говорила она, я ж не хотела так сильно тебя
отхлестать. А ужин-то, сынок, я приготовила какой
вкусный — картофельный салат, вареный окорок, фар-
408
тированные яйца. Но Билли Боб твердил — уходи,
не надо мне твоего ужина, ненавижу тебя, не-на-ви-жу!
Тогда его отец говорит — нельзя так с матерью
разговаривать, и тетя Эл заплакала. Она стояла под
деревом, и плакала, и утирала глаза подолом. Да я ж не
со зла, сынок... Да когда б я тебя не любила, разве
стала бы я тебя драть... Листья пекана защелестелиу
Билли Боб медленно сполз с дерева, и тетя Эл,
взъерошив ему волосы, притянула его к себе. Ох, мам,
приговаривал он, ох, мам...
После ужина Билли Боб пришел ко мне в комнату
и улегся у меня в ногах на кровати. От негр пахло
чем-то кислым и сладковатым, мальчишки всегда так
* пахнут, и мне стало ужасно жаль его, он был такой
удрученный, даже глаза прикрыл. Но так ведь
положено — когда люди болеют, посылать им цветы, сказал-
он вполне резонно. Тут мы услышали виктролу,
отдаленный ритмичный звук, в окошко влетела ночная
бабочка и закачалась в воздухе, нежная, слабая, как
эта музыка. Уже стемнело, и мы не могли разглядеть,,
танцует ли мисс Боббит. Билли Боб, словно от боли,,
сложился вдвое, как складной нож, но лицо его вдруг
просветлело, диковатые мальчишеские глаза
замерцали, как свечки. До чего же она мировая, зашептал он,,
никогда таких мировецких девчонок не видел. А, на
фиг все, плевать мне, да я бы в Китае и то все розы
пообрывал.
Причер тоже готов был пообрывать все розы в
Китае. Он совсем ошалел от нее, как и Билли Боб. Но
мисс Боббит не замечала их. Ее дальнейшее общение
с нами ограничилось запиской к тете Эл — она
благодарила за розы. День за днем просиживала она на
веранде, разодетая в пух и прах, — вышивала,
расчесывала локоны или читала словарь Вебстера;
держалась со всеми сдержанно, но вполне дружелюбно:
поздороваешься, и она поздоровается в ответ. И все же
мальчишки никак не могли набраться духу подойти к
ней и завести разговор; обычно она их попросту не
замечала, даже когда они носились по улице и
вытворяли черт знает что, лишь бы привлечь ее внимание:
боролись, играли в Тарзана, выделывали идиотские
трюки на велосипедах. Невеселое это было дело. Многие
девчонки по два, по три раза за час проходили мимо
сойеровского дома, чтоб хоть одним глазком взглянуть
409
на мисс Боббит. Среди них были Кора Маккол, Мэри
Мэрфи-Джонс, Дженис Аккермэн.. Но мисс Боббит и
к ним не проявляла ни малейшего интереса. Кора
перестала разговаривать с Билли Бобом, а Дженис — с
Причером. Дженис даже прислала' Причеру письмо —
оно было написано красными чернилами на бумаге с
узорным обрезом, и в нем говорилось, что подлее его
нет в целом свете, и у нее просто нет слов, и она
разрывает их помолвку, и он может забрать обратно
чучело белки, которое он ей подарил. Причер, желая все
сделать по-хорошему, — так он потом объяснял, —
остановил Дженис, когда она в следующий раз
проходила мимо нашего дома, и говорит, —. ладно уж, елки-
палки, если она так хочет, то может оставить эту
самую белку себе, — и совершенно не мог понять, с
чего это Дженис вдруг разревелась и убежала.
Однажды мальчишки разошлись пуще обычного.
Билли Боб напялил отцовскую форму, оставшуюся
после войны, а Причер разгуливал без рубашки, и на
груди у него старой губной помадой тети Эл была
намалевана голая красотка. Выглядели они оба
совершеннейшими кретинами, но мисс Боббит, полулежавшая на
скамейке-качелях, при виде их только зевнула. Был
полдень, на улице ни души, кроме цветной девчушки,
по-детски пухленькой и смахивающей на круглый
леденец. Она брела с ведерком ежевики в руке, что-то
мурлыкая себе под нос. Мальчишки тут же прилипли
к ней, словно рой мошкары; взявшись за руки,1 они не
давали ей пройти — пускай заплатит пошлину. Да ни
про какую я пошлину знать не знаю, твердила
девчушка, какуЕО такую вам пошлину, 'мистер? Прогулочку в
амбар, прошипел Билли Боб сквозь зубы, веселенькую
прогулочку в амбар. Девчушка надулась и, передернув
плечами, сказала — да ну еще, какие такие амбары.
В ответ Билли Боб опрокинул ее ведерко. С
отчаянным поросячьим визгом она бросилась собирать
рассыпанную ягоду, тщетно пытаясь ее спасти, и тут Причер
Стар — а он иногда бывает гнусней самого сатаны—
как наподдаст ей, и она плюхнулась, словно желе,
прямо в пыль, на ежевику. А с другой стороны улицы уже
мчалась мисс Боббит, и ее указательный палец
раскачивался, как метроном. Она хлопнула в ладоши, точь-
в-точь как заправская учительница, топнула, сердито
сказ ала :-
410
— Хорошо известно, что джентльмены для того и
созданы на этой земле, чтобы служить защитой для
дам. Неужели вы думаете, что в таких городах, как
Мемфис, Нью-Йорк, Лондон, Голливуд и Париж,
мальчики держат себя подобным образом?
Мальчишки попятились, спрятали руки в карманы.
Мисс Боббит помогла цветной девчушке подняться,
отряхнула с нее пыль, вытерла ей глаза и, протянув свой
носовой платок, велела ей высморкаться.
— Хорошее дело, — сказала она, — красивое
положение, чтобы дама средь бела дня не могла
спокойно пройти по улице.
Затем обе они направились к дому миссис Сойер
и сели на веранде, и потом целый год они были
неразлучны, мисс Боббит и этот слоненок в юбке по имени
Розальба Кэт. Сперва миссис Сойер подняла бучу —
почему цветная девчонка целыми днями околачивается
у нее в доме. Ну куда это годится, жаловалась она
тете Эл, чтоб черномазая этак вот, у всех на виду,
сидела, нахально развалясь, у. нее на веранде; но,
по-видимому, мисс Боббит обладала какими-то чарами; уж
' если сна за что бралась, то делала все основательно и
притом всегда действовала напрямик и с такою
торжественной серьезностью, что людям ничего другого не
оставалось, как подчиниться. Вот вам к примеру:
сперва все торговцы у нас в городе пофыркивали, называя
ее «мисс Боббит», но мало-помалу она стала для них
просто мисс Боббит, и, когда она проносилась мимо,
решительно крутя зонтиком, они отвешивали ей
церемонные полупоклоны. Мисс Боббит твердила всем и
каждому, что Розальба — ее сестра, и сперва это
вызывало немало шуточек, но постепенно к этому
привыкли, как и ко всем ее выдумкам, и никто из нас
больше не улыбался, слыша, как они окликают друг
друга: «Сестрица Розальба!»,-«Сестрица Боббит!»
А между тем'сестрица Розальба и сестрица Боббит
проделывали' довольно странные вещи. Взять хоть эту
историю с собаками. Дело в том, что у нас в городе
множество бездомных собак — тут и терьеры, и
легавые, и овчарки. В полуденные часы они небольшими
стайками сонно трусят по горячим улицам и лишь
дожидаются, покуда стемнеет и взойдет луна, чтобы
громко завыть; и всю ночь напролет слышится этот
тоскливый вой: кто-то умирает, кто-то уже мертв. Так вот,
411
мисс Боббит обратилась к шерифу с жалобой: стая
собак облюбовала себе место у нее под окошком, а у
нее очень чуткий сон, это во-первых, но что самое
главное — вот и сестрица Розальба тоже так
считает, — это совсем не собаки, а нечистая сила. Шериф„
разумеется, палец о палец не ударил, и тогда мисс
Боббит взяла это дело в свои руки. В одно прекрасное
утро, после особенно неспокойной ночи, мы видим: мисс
Боббит шествует по улице,. рядом — Розальба с
цветочной корзинкой, доверху набитой камнями. Завидев
собаку, они останавливаются, и мисс Боббит
внимательно, ее разглядывает; иной раз мотнет головой, на
куда чаще кивает: да, сестрица Розальба, это одна иа
них! — после чего сестрица Розальба 'достает из
корзинки камень, свирепо примеривается — и трах собаку
между глаз.
А вот еще случай с мистером Гендерсоном,
занимающим заднюю комнатушку в пансионе миссис
Сойер.
Этот самый мистер Гендерсон — крошечный
старикашка весьма крутого нрава; когда-то он рыл
поисковые скважины в Оклахоме, а сейчас ему лет под
семьдесят, и, как многие старики, он буквально помешан
на отправлениях своего организма. Вдобавок он
горький пьяница. Однажды он пил запоем целых две
недели, и только услышит, бывало, что мисс Боббит и
сестрица Розальба прохаживаются по двору, как сразу
взбегает по лестнице на самый верх и оттуда орет
хозяйке, что в стенах завелись карлицы и хотят извести
всю его туалетную бумагу. Вот уже на пятнадцать
центов украли.
Как-то вечером, когда девочки сидели во дворе под
тутовым деревом, мистер Гендерсон выскочил из дому
в одной ночной рубашке и стал за ними гоняться. Ах
так, орет, задумали у меня всю туалетную, бумагу
разворовать? Ну, я вам покажу, карлицы окаянные! Эй,
кто-нибудь, помогите, не то эти сучонки всю бумагу в
городе разворуют, до последнего листочка!
Билли Бобу и Причеру удалось схватить Гендерсо-
на, и они крепко держали его, покуда не подоспели
взрослые и не стали его вязать. Тогда мисс Боббит,
которая держалась с изумительным хладнокровием,
объявила мужчинам, что никто из них толком узла
завязать не умеет, взялась за дело сама и сделала его на
412
славу — у Гендерсона онемели руки и ноги, он потом
целый месяц шага сделать не мог.
Вскоре после этой истории мисс Боббит нанесла
нам визит. Явилась она в воскресенье. Я был в доме
один, вся смья ушла в церковь.
— В церкви такой невыносимый запах, — сказала
она и, слегка подавшись вперед, чинно сложила руки
на коленях. — Впрочем, мне не хотелось бы, мистер К-,
чтобы вы сочли меня язычницей. У меня достаточно
опыта, и я знаю — бог есть, и дьявол есть тоже. Но
дьявола не приручишь, если ходить в церковь и
слушать про то, какой он дурак и мерзкий грешник. Нет,
возлюбите дьявола, как вы возлюбили Иисуса. Потому
что он могущественная личность и, если узнает, что вы
ему доверились, окажет вам услугу. Мне, например,
он нередко оказывает услуги — вот как в балетной
школе. в Мемфисе... Я все время взывала к дьяволу,
чтобы он помог мне получить самую главную роль в
ежегодном спектакле. И это благоразумно:- видите ли,
я понимаю, что Иисуса танцы ни капельки не
интересуют. Да в сущности, я взывала к дьяволу совсем
недавно — только он может помочь мне выбраться из
этого городишка. Я ведь не здесь живу, если- говорить
точно. Мыслями я все время в каком-то другом,
совсем другом месте, где все так красиво и все танцуют,
знаете, как люди танцуют на улицах, и все такие
славные, как дети в свой день рождения. Мой бесценный
папочка говорил, что я витаю в облаках, но если б он
сам почаще витал в облаках, он бы разбогател, как
ему того хотелось. В том-то и беда с моим папочкой—
вместо того чтобы самому возлюбить дьявола, он дал
дьяволу возлюбить себя. А я на этот счет большой
молодец; я знаю: выход, который кажется нам не самым
лучшим, а чуть похуже, очень часто как раз и есть
самый лучший. Переезд в этот городишко — для нас не
самый лучший выход, но раз уж я не могу продолжать
здесь свою карьеру танцовщицы, значит, мне надо
делать какой-нибудь маленький побочный бизнес.
Именно этим я и занялась. Я единственный в округе агент
по подписке на «Популярную механику», «Детектив на
пятак», «Детскую жизнь» и другие журналы — весьма
внушительный список. Право же, мистер К'., я сюда не
за тем явилась, чтобы что-нибудь вам навязать. Но
есть у меня на уме одна мысль. Я так подумала: эти
413
два мальчика, которые вечно здесь толкутся... Меня
осенило — ведь они как-никак мужчины! Как вы
полагаете, смогут они быть хорошими помощниками в моем
деле?
Билли Боб и Причер трудились для мисс Боббит не
за страх, а за совесть. И для сестрицы Розальбы тоже:
она открыла торговлю каким-то косметическим
снадобьем под названием «Росинка», ив их обязанности
входило доставлять покупки ее клиенткам. К вечеру Бил-
ли Боб до того изматывался, что едва мог проглотить
свой ужин. Тетя Эл говорила — это же ужас, на него
смотреть жалко; и вот как-то раз, когда с Билли
Бобом случился солнечный удар и он еле добрел до
дома, она объявила — ну, теперь все, придется ему
расстаться с мисс Боббит. Но Билли Боб стал ругаться
на чем свет стоит, и отцу пришлось запереть его;
тогда он сказал, что покончит жизнь самоубийством.
Наша бывшая кухарка говорила ему, что если наесться
капусты, хорошенько сдобренной черной патокой," то«
угодишь на тот свет — это как пить дать. Так он и
сделал. Я умираю — вопил он, катаясь по кровати. Я
умираю, а всем наплевать!
Пришла мисс Боббит и велела ему умолкнуть.
— Ничего страшного у тебя нет, мальчик. Боль в
животе, только и всего, — сказала она.
Потом все с него сорвала и с головы до ног
крепко растерла спиртом. Тетя Эл, ужасно шокированная,
сказала ей, что девочке это как-то не пристало, на что
мисс Боббит ответила:
— Не знаю, пристало или не пристало, но,
безусловно,, очень освежает.
После чего тетя Эл сделала все, что было в ее
силах, чтобы Билли Боб перестал работать на мисс
Боббит, но его отец сказал — надо оставить мальчика в
покое, пусть живет своей жизнью.
Мисс Боббит была весьма щепетильна в отношении
денег. Комиссионные Билли. Бобу и Причеру она
выплачивала с величайшей точностью и никогда не
позволяла им платить за нее в аптеке-закусочной и в
кино, хоть они и порывались.
— Лучше поберегите деньги, — говорила она. —
То есть если вы собираетесь поступать в колледж.
Потому что у вас у обоих мозгов не хватит, чтоб
получить стипендию, — хотя бы ту, что дают футболистам.
414
Но именно из-за денег у Билли Боба с Причером
вышла жуткая ссора. Суть, конечно, была не в деньгах:
суть была в том, что они бешено ревновали друг к
другу мисс Боббит. Словом, в один прекрасный день
Причер ей заявил — и у него еще хватило наглости
сделать это прямо в присутствии Билли Боба, — пусть
она ведет свою бухгалтерию повнимательней, а то у
него есть подозрение, что Билли Боб отдает ей не все
деньги, которые собирает, и это не просто подозрение.
Подлая ложь! — воскликнул Билли Боб. Чистым
левым хуком он сбросил Причера с сойеровской
веранды и прыгнул вслед за ним на грядку с настурцией. Но
когда Причер его обхватил, Билли Бобу было уже не
сладить с ним. Причер даже песок ему втер в глаза.
Во время всей этой катавасии миссис Сойер,
свесившись из окна верхнего этажа, издавала
пронзительный орлиный клекот, а сестрица Розальба в
.полном упоении выкрикивала: убей его! убей! убей! Кого
она имела в виду — непонятно. Одна только мисс Боб-
бит, по-видимому, точно знала, что ей делать: она
открыла шланг для поливки и, подбежав к мальчишкам
вплотную, хорошенько - их окатила. Причер с трудом
поднялся на ноги, громко пыхтя. Ох, радость моя,,
сказал он, отряхиваясь, словно мокрый пес, радость моя,
ты должна сделать выбор.
— Какой выбор? — сердито оборвала его мисс
Боббит.
Ох, радость моя, просипел Причер, не хочешь же
ты, чтобы мы с Билли Бобом поубивали друг друга.
Вот и рйпи, который из нас взаправду твой миленок.
— Миленок, скажите пожалуйста! — фыркнула
мисс Боббит. — И как я только могла связаться с
деревенскими ребятишками? Ну какие из вас выйдут
бизнесмены? А теперь слушай, Причер Стар: не
нужно мне никакого миленка, но уж если бы я его завела,
это был бы не ты. О чем говорить, ты даже не
встаешь, когда в комнату входит дама.
Причер сплюнул, себе под ноги и вразвалочку
подошел к Билли Бобу. Пошли, сказал он, как ни в чем
не бывало, пошли, деревяшка она, и больше никто; ей
только одно надо — хороших друзей перессорить.
На какой-то момент показалось, что сейчас Билли
Боб и Причер удалятся в мирном согласии, но Билли
Боб, вдруг спохватившись, подался назад и замотал
415
головой. Долгую минуту глядели они друг на друга, и
близость их переходила в другую, уродливую, форму—
ведь ненавидеть с такою силой можно только того,
кого любишь. Все это было написано у Причера на
лице. Но ему ничего другого не оставалось, как уйти.
Да, Причер, такой ты был потерянный в тот день, что
я впервые почувствовал к тебе настоящую симпатию—
такой худущий, гадкий, потерянный брел ты по улице,
и до того одинокий.
Они так и не помирились, Билли Боб с Причером:
и не то чтобы им не хотелось мириться, только вот не
было какого-то простого способа возобновить дружбу.
Но и покончить с этой дружбой они не могли; один
всегда знал, что затевает другой, а когд-а Причер
завел себе нового дружка, Билли Боб целыми днями
места себе не находил: то за одно возьмется, то за
другое, и все валится у него из рук, а то вдруг выкинет
какой-нибудь дикий номер, — скажем, нарочно засунет
палец в электрический вентилятор. По вечерам
Причер иногда останавливался у нашей *каллтки поболтать
с тетей Эл. Он оставался со всеми нами в дружеских
отношениях, — я думаю, только для того, чтобы
помучить Билли Боба, — и даже преподнес нам на
рождество огромную коробку очищенного арахиса. Он и для
Билли Боба оставил подарок, — оказалось, что это
книжка про Шерлока Холмса, и на первом листе
нацарапано: если ты неверный друг, для тебя найдется сук-
Сроду не видел такой муры, сказал Билли Боб,
господи, вот балда! Но потом, хотя день был холодный, он
убежал на задний двор, залез на пекановое. дерево и
до самого вечера просидел, скорчившись, в его
по-декабрьски синеватых ветвях.
Но вообще-то он ходил счастливый — ведь у него
была мисс Боббит, а теперь она стала с ним очень
мила. Обе они с сестрицей Розальбой обращались с ним,
как с мужчиной, — то есть милостиво разрешали все
для них делать. Зато они проигрывали ему в бридж,
никогда не уличали его^во лжи и не расхолаживали,
когда он делился с ними своими заветными мечтами.
Счастливая это была пора. Но с началом школьных
занятий пошли новые беды. Мисс Боббит отказалась
учиться.
— Это смешно, право же, смешно, — заявила она
директору школы мистеру Копленду, когда он зашел,
. 416
чтобы выяснить, почему она не является на занятия.—
Я умею читать и писать, и кое у кого здесь, в городе,
были все основания убедиться, что я умею считать
деньги. Нет, мистер Копленд, поразмыслите-ка
минутку, и вы сами поймете, что ни у вас, ни у меня нет на
это ни времени, ни энергии. В конце концов дело
только в том, кто из нас первый дрогнет духом — вы или
я. Да и потом, чему вы можете меня научить? Вот
если б вы что-нибудь понимали в танцах, тогда другое
дело, но при данных обстоятельствах, да, мистер
Копленд, при данных обстоятельствах, на мой взгляд, нам
обоим лучше предать это дело забвению.
Мистер Копленд, со своей стороны, вполне готов
был предать дело забвению. Но весь город считал, что
мисс Боббит следует хорошенько всыпать. Хорэйс
Дизли прислал в нашу местную газету статью под
заголовком «Трагическая ситуация». Создается поистине
трагическая ситуация, писал он, если какая-то
девчонка может игнорировать конституцию Соединенных
Штатов, — почему-то он выразился именно так. Статья
кончалась вопросом: «Можем ли мы допустить, чтобы
это сошло ей с рук?»
Но все-таки это сошло ей с рук. И сестрице Ро-
зальбе тоже. Впрочем, так как Розальба была
цветная, всем было решительно наплевать, учится она или
нет. А вот Билли Бобу не удалось так счастливо
отделаться. Пришлось-таки ему ходить в школу. Но толку
от этого было мало, он мог бы с таким же успехом
сидеть дома. В первом же табеле у него красовались
три плохие отметки — своего рода рекорд. Но вообще-
то он парень смышленый, и я думаю, ему просто
было невмоготу столько часов подряд не видеть мисс
Боббит; без нее он всегда- был какой-то полусонный. И
вечно лез в драку — то придет с фонарем под глазом,
то с разбитой губой, то вдруг захромает. Насчет этих
драк он никогда не распространялся, но мисс Боббит
была достаточно проницательна, чтобы догадаться, в
чем тут дело.
— Я знаю, знаю, ты сокровище. И я тебя очень
ценю, Билли Боб. Только не надо лезть из-за меня в
драку. Конечно, люди болтают про меня всякие гадости.
А знаешь почему? Ведь это комплимент своего рода.
Потому что в глубине души о#и считают, что я просто
замечательная.
27 Золотой мираж 417
И она была права: ведь если никто вами не
восхищается, кому интересно вас ругать?
Но, по сути дела, мы и понятия не имели, какая она
замечательная, пока в наших краях не объявился один
тип, назвавшийся Мэнни Фоксом. Дело было в конце
февраля. Впервые мы узнали о Мэнни Фоксе из
зазывных афиш, расклеенных во всех лавках города:
ПОКАЗЫВАЕТ МЭННИ ФОКС
ТАНЕЦ ЖИВОТА — ДЕЙСТВУЕТ ЖИВОТВОРНО
А внизу помельче:
Сенсационная любительская программа —
выступают ваши соседи.
Первая премия —. гарантированная кинопроба
& Голливуде
Все это должно было состояться в следующий
четверг. Входная плата — один доллар; по местным мае*
штабам — целое состояние, но подобного рода
греховные развлечения у нас здесь такая редкость, что все
раскошелились, и вообще вокруг этой затеи поднялась
страшная кутерьма. Шалопаи, работавшие под
ковбоев и целыми днями прохлаждавшиеся в
аптеке-закусочной, всю неделю изощрялись в похабщине, —
главным образом, по адресу исполнительницы танца
живота, которая оказалась не кем иным, как миссис Мэн*
ни Фокс. Остановились Фоксы за городской чертой, в
Чеклвудском туристском кемпинге, но весь день
проводили в городе, разъезжая в старом «паккарде», на
всех четырех дверцах. которого было выведено полное
имя Фокса. Своей штаб-квартирой они сделали
бильярдную, и под вечер их всегда можно было там
застать — они потягивали пиво н перебрасывались
шуточками с нашими городскими лоботрясами. Как
выяснилось в дальнейшем, сфера деловой активности
Мэнни Фокса не ограничивалась театральными
представлениями. У него была еще своего рода контора по
найму: исподволь он дал понять, что за вознаграждение в
сто пятьдесят долларов может обеспечить любому
предприимчивому парню в округе классную работенку на
грузовых судах «Юнайтед фрут», курсирующих между
Новым Орлеаном и Южной Америкой. Шанс, какой
418
выпадает только раз в жизни, — "так он'выражалей.
У нас тут не найдется и двух ребят, которые-1 могли
бы набрать без труда хоть пять долларов, и все же
человек десять умудрились наскрести нужную сумму.
Ада Уиллингем отдала сыну все, что сумела -скопить
на мраморного ангела, которого ей хотелось поставить
на могиле мужа, а отец Эйси Трампа продал свою при*
вилегию на закупку хлопка. ' ". .
Да, но что творилось в день представления! В этот
день было забыто все — и закла;цше, и тарелки в
кухонной раковине. Можно подумать, будто мы
собираемся в оперу, сказала тетя Эл, — все так нарядились,
разрумянились, от всех так хорошо пахнет/ Давно уже
«Одеон» не знал такого наплыва публики.;. Почти у
каждого кто-нибудь из родных, участвовал в
любительской программе, так что волнений было много. Из
всех выступающих мы знали толком одну мисс Боб-
бит. Билли Боб весь извертелся: он снова и снова
повторял нам, чтобы мы не хлопали никому, кроме мисс
Боббит, но тетя Эл сказала — это было бы очень
невежливо, и тут на него опять накатило, а когда его
отец купил нам всем по мешочку поджаренных куку
рузных зерен, он к своему и не прикоснулся — сказал,
что боится засалить руки и, потом, чтобы мы, бога
ради, не шумели и не вздумали грызть кукурузу,- когда
на сцену выйдет мисс Боббит.
То, что она участвует в конкурсе, вообще-то было
для нас полнейшим сюрпризом. Правда, этого можно
было ожидать, да мы и сами могли б догадаться по
некоторым признакам — хотя бы по тому, что вот уже
сколько дней она носу не высовывала за калитку, и по
звукам виктролы, игравшей до глубокой ночи, и по
тени, кружившейся на шторе, и по таинственному,
важному виду, который принимала сестрица Розальба
всякий раз, как у нее справлялись о здоровье сестрицы
Боббит. Одним словом, имя ее значилось в
программе, но, хотя оно стояло вторым, не появлялась она
очень долго. Сперва вышел Мэнни Фокс, сверкая
напомаженной головой и шныряя глазами; он долго
рассказывал анекдоты для курящих, похлопывая в
ладоши и гогоча..Тетя Эл объявила, — если он расскажет
еще один такой анекдот, она тут же уходит.
-Рассказать-то он рассказал," но уйти она не ушла.: До мисс
Боббит выступило одиннадцать человек, среди них г—.
27* 419
Юстасия Бернстайн, изображавшая кинозвезд (так,
что все они смахивали на Юстасию), и совершенно
бесподобный старикан, некий мистер Бастер Райли,
-Лопоухий деревенщина, сыгравший на пиле «Вальс Ма-
Чгильды». Пока что номер его оставался гвоздем
программы, хотя, в общем-то, публика оказывала-
участникам конкурса довольно ровный прием: все хлопали
Ъцедро; все — это значит все, кроме Причера Стара.
Он сидел на два ряда впереди нас и каждое
выступление встречал возмущенным ослиным ревом. Тетя Эл
Сказала: с этого дня она с ним больше не
разговаривает. Аплодировал он только мисс Боббит. •
Несомненно, на сей раз дьявол действовал с ней
заодно, и она того заслуживала. Вихрем вылетела она
на сцену, потряхивая локонами, вращая глазами,
покачивая бедрами. Мы сразу поняли, что это будет
номер не из ее классического репертуара. Она прошлась
в чечетке через сцену, изысканным жестом
приподнимая на бедрах пышную, словно облако, голубую
юбочку. Вот это лихо, сроду такого не видел, сказал Билли
Боб и хлопнул себя по ляжке, и тете Эл пришлось
согласиться, что мисс Боббит и вправду выглядит
просто прелестно. Она закружилась по сцене, и публика
разразилась аплодисментами. А она все кружилась,
кружилась и только шипела «быстрее, быстрее!»
аккомпанировавшей ей на рояле мисс Аделаиде, хотя та,
бедняга, и так старалась изо всех сил.
Я родилась в Китае,
Но Япония — мой дом...
До тех пор мы ни разу не слышали, как она поет;
оказалась, что голос у нее резкий, царапающий, как
наждак.
...Коль товар мой не по вкусу,
Лучше вам забыть о нем! Э-эй! Э-эй!
Тетя Эл даже задохнулась. Потом она задохнулась
вторично — это когда мисс Боббит, бойко топнув,
задрала юбчонку и выставила на всеобщее обозрение
голубые гипюровые штанишки, в результате чего на ее
долю достались почти все одобрительные свистки,
приберегавшиеся парнями для исполнительцы танца
живота. (Впрочем, как мы убедились в дальнейшем, та
тоже не сплоховала — под звуки популярной песенки
420
«Яблочко для учительницы» и возгласы «гип-гип!»
дама эта проделала все, что положено, в одном
купальнике.)
Но на том, что мисс Боббит продемонстрировала
свою попку, триумф ее не кончился. Под руками мисс
Аделаиды зловеще загремели басы, на сцену
выскочила сестрица Розальба с зажженной римской свечой и
сунула ее в руки мисс Боббит, делавшей шпагат; он
тоже ей удался, и в тот самый момент, когда она села
на пол, свеча рассылалась каскадом красных, синих и
белых шаров, и нам всем пришлось встать, потому что
мисс Боббит во всю глотку запела «Полосато-звездное
знамя». Тетя Эл говорила потом — это было одно из
самых пышных зрелищ, какие ей довелось видеть на
американской сцене.
Словом, мисс Боббит, бесспорно, заслуживала
кинопробы в Голливуде, а так как она вышла
победительницей на конкурсе, похоже было, что дело на мази.
Мэнни Фокс так и сказал ей: детка, сказал он, вы из
того самого теста, из какого делаются кинозвезды. Но
на другой день он смылся, наобещав своим подопечным
с три короба. Следите за почтой, друзья мои, я всем
вам дам знать. Так он сказал ребятам, у которых взял
деньги, и так он сказал мисс Боббит. Письма у нас
доставляются три раза в день, и каждый раз на почте
собиралось порядочно народу — веселая ватага,
оживление которой мало-помалу угасало. Как тряслись у
мальчишек руки всякий раз, когда в их почтовый ящик
падало письмо! Но дни шли, и молчаливый ужас
сковывал их все сильнее. Каждому было ясно, что
думают другие, но никто не осмеливался произнести это
вслух, даже мисс Боббит. Впрочем, почтмейстерша Пат-
терсон высказалась начистоту: этот тип — мошенник,
сказала она, я с первого дня 'поняла, что он мошенник,
и если мне еще хоть день придется глядеть на ваши
физиономии, я застрелюсь.
Наконец, к исходу второй недели заклятие было
снято — не кем иным, как мисс Боббит.
Все это время взгляд у нее был совершенно отсут-
вующий — никто бы и не подумал, что она бывает
такая, — но в один прекрасный день, после того как
была разобрана вечерняя почта, к мисс Боббит снова
вернулась ее кипучая энергия.
— Ну так, мальчики. Теперь вступает в действие
421
закон-джунглей,— объявила она и увела всю ватагу
к ...себе; домой..
Там состоялось учредительное собрание Клуба, ве-
шателей ;Мзнни Фокса, каковая организация в
несколько более, цивилизованном виде существует, и по сей
день,- хотя-.Мэнни Фокса давным-давно удалось
изловить и,,выражаясь фигурально, повесить. А в том, что
это удалось,.— прямая заслуга мисс Боббит. За
неделю она настрочила свыше трехсот писем с,
описанием примет, Мэнни Фокса и разослала их всем шерифам
Юга; .кроме того, она написала в газеты всех более
или менее крупных городов, и письма ее привлекли
внимание широкой публики. В результате «Юнайтед
фрут компани» предложила четырем из жертв Мэнни
Фокса хорошо оплачиваемую работу, а поздней
весной, когда Фокс был арестован в Апхае, штат
Арканзас, где он пытался проделать все тот же старый трюк,
организация «Лучезарные девушки Америки»
представила мисс Боббит к медали «За доброе дело». Но по
какой-то причине мисс Боббит постаралась оповестить
всех-и вся* что она отнюдь не в восторге.
-=— Мне не нравится эта организация, — заявила
она. — Трубят в горн что есть мочи. Ничего веселого
тут не вижу, и вовсе это неженственно. И вообще — что
такое доброе дело? Не давайте себя одурачивать:
всякое доброе дело делается .для того, чтобы что-нибудь
получить взамен.
Как отрадно было бы сообщить здесь, что она
ошибалась и что другая, желанная награда, когда она
наконец получила ее, была вручена ей от чистого сердца,
в. знак любви. Но на самом деле это было не так. С
неделю назад все ребята, которых обжулил Мэнни
Фокс, Получили от него чеки в возмещение понесенных
убытков, и мисс Боббит весьма решительно
прошествовала на заседание клуба. (Заседания эти и поныне
служат кой для кого предлогом, чтобы по четвергам
весь вечер" дуться в покер и наливаться пивом.) Мисс
.Боббит сразу взяла быка за рога.
— Вот что, мальчики, — сказала, она, — никому из
вас и во сне не снилось когда-нибудь снова увидеть
эти деньги, но раз уж вы их получили, вам надо
вложить их. в какое-нибудь реальное дело, — скажем, в
меня.
Предложение ее заключалось в следующем: они ело-
422
и оплатят ее поездку в Голливуд; за это она
зуется пожизненно- выплачивать им десять процентов
от своих гонораров, и значит, когда она станет
звездой — а этого ждать недолго, — все они будут
богатыми людьми.
. — Во всяком случае, по местным понятиям, —
добавила она.
¦Никому из, мальчишек не хотелось расставаться с
деньгами, но когда мисс Боббит смотрит тебе в глаза,
что тут поделаешь?
..iC понедельника сыплет летний дождик, днем
веселый, пронизанный солнцем, но по ночам мрачный и
полный звуков — стука капель по листьям, перезвона
струй, незатихающего тревожного топотка.
Билли Боб — начеку, и глаза у него сухие, но все
эти дни он какой-то замороженный, и язык у него не
ворочается, будто это язык колокола. Нелегкая для не^
го штука — отъезд мисс Боббит. Потому что она была
для него не только безумной мальчишеской любовью,
но чем-то гораздо большим. Так чем же? Да все его
странности — и то, что он удирал на пекановое
дерево, и то, что любил книги, и то, что настолько
считался с людьми, что позволял им себя обижать, — все
это была она. И то, что он боязливо таил от всех,
кроме нее, — это тоже была она. А в темноте
струилась сквозь дождь отдаленная музыка. Ведь будут
такие ночи, когда мы услышим эту музыку так ясно,
словно и впрямь через дорогу играет виктрола. И
ранние вечера, когда вдруг смешаются тени и она красиво
развертывающейся лентой пройдет перед нами по
лужайке. Она улыбалась Билли Бобу, брала его за
руку, даже поцеловала его.
— Я же не собираюсь умирать, — говорила она.—
Ты приедешь ко мне, и мы уйдем на высокую гору, и/
заживем там все вместе: ты, и я, и сестрица Розальба.
Но Билли Боб знал, этому не. бывать, и, когда
сквозь тьму доносилась музыка, засовывал голову под
подушку.
А вчера день вдруг улыбнулся странной улыбкой, и •
это как раз был день ее отъезда. Около полудня
появилось солнце и принесло с собой ласковый запах
глицинии. Снова цвели желтые розы тети Эл, и она
поступила замечательно — сказала Билли Бобу, что
он может их срезать и подарить мисс Боббит на проща-
423
ние. До самого вечера мисс Боббит просидела у себя
на веранде, и все время вокруг нее толпились люди —•
они заходили пожелать ей всего хорошего. Казалось,
она собралась к причастию — в белом платье, в
руках белый зонт. Сестрица Розальба подарила ей
носовой платок, но тут же его позаимствовала — она все
плакала и никак не могла остановиться. Другая
девчушка принесла жареного цыпленка — на дорогу;
одно было плохо — она позабыла его выпотрошить. Но
мать мисс Боббит сказала — что ж, это ничего:
цыпленок есть цыпленок; слова знаменательные, если
учесть, что это было единственное мнение, когда-либо
высказанное ею.
Лишь одно омрачало всем настроение: вот уже
сколько часов Причер Стар околачивался на углу —
то играл в расшибалочку на тротуаре, то прятался за
дерево, словно хотел остаться незамеченным. Всех это
очень нервировало. Минут за двадцать до прихода
автобуса он вразвалку подошел к нашему дому и встал
у калитки, прислонившись к ней лбом. Билли Боб все
еще срезал розы в саду: он набрал уже столько, что
хватило бы на огромный костер, и их запах был
плотным, как ветер. Причер смотрел на Билли Боба, пока
тот не поднял головы. И покуда они глядели друг на
друга, снова стал сеяться дождик, тонкий, как водяная
пыль над морем, и расцвеченный радугой. Ни слова не
говоря, Причер подошел к Билли Бобу, помог ему
разделить розы на два большущих букета, и они вместе
вышли за калитку. На той стороне улицы шмелями
гудели разговоры, но когда мисс Боббит увидела их„
двух мальчиков, чьи лица, скрытые букетами роз,
были как желтые луны, она сбежала по ступенькам
веранды и бросилась через дорогу, протягивая к ним
руки. Мы поняли, что сейчас произойдет, и мы
закричали, наш крик, словно молния, прорезал завесу дождя,,
но мисс Боббит, бежавшая к лунно-желтеющим розам>
казалось, не слышала нас. Вот тогда-то шестичасовой
автобус и переехал ее.
Дж. К. Оутс
т ы
Ты спускаешься по трапу самолета, вся в чем-то
белом, в твоих ушах раскачиваются серьги, похожие
на миниатюрные крюки для подвешивая туш,
взопревшие ноги с трудом ступают в тяжелых нелепых туфлях
с квадратными носами, пряжками и наборным
каблуком — в туфлях, которые стоили семьдесят или даже
сто долларов, разве упомнишь, а тут еще эта
слепящая яркость вокруг. Солнечный свет. Утро. А, черт, где
же твои темные очки? Ты ненавидишь утро, в тебе
подымается гнев, вскипая, точно прокисший суп, но ты
улыбаешься утру, потому что к тебе идут, выкрикивая
магическое слово — твое имя.
Западное побережье приветствует тебя.
— Мадлен, ненаглядная! Как ты хороша! Боже, как
она хороша! — кричит какой-то мужчина.
Несколько репортеров щелкают аппаратами. Нет*
это не короли фоторепортажа, те возле знаменитых
убийц и звезд более крупной величины. Стоя одна под
•этим ярким солнцем, ты невольно поворачиваешься к
вспышкам камер и улыбаешься. Ты улыбаешься,
несмотря на омерзительный вкус во рту. Как ты
ненавидишь солнечный свет! Как ненавидишь утро! Как
ненавидишь мужчину, который тебя обнимает,
хлопочет вокруг тебя, — проходимец, ты видишь его
насквозь! — и все-таки ты идешь с ним к зданию
аэровокзала в этих своих тяжеленных модных туфлях, r
белой юбке на восемь или, может быть, десять
дюймов выше колен, идешь, подставив невыносимо яркому
свету злую улыбку, а твой агент орет тебе чуть не в.
самое ухо, что тебе предстоит сегодня делать и с кем
встретиться.
Ты, женщина, которой уже стукнуло сорок. Ты,
неправдоподобное существо в белом, с вызывающей фи-
425
гурой, с. белыми, как-кость, крашеными волосами, ..без
единой морщины, без тени мысли на лице, с этой-пус-^
той, злой улыбкой, которой ты пытаешься подавить
тошноту: Вы слишком много пили вчера вечером.
Слишком громко шумели. Твой агент дышит тебе
прямо в лицо — бр-р, до чего ты ненавидишь мужчин1
— А где же мой багаж? — вдруг говоришь ты,
чтобы отделаться от него.
Какие все нерасторопные, еле движутся. Земля еле
движется.
— Багаж! Багаж!
Некто мальчишеского вида — приятель твоего
агента — хлопает в ладоши, куда-то бежит, суетится.
Сейчас твой багаж доставят, не беспокойся. Твой
багаж — дорогие белые чемоданы, кое-где
поцарапанные. Их швыряют и волокут, точно вещи, не имеющие
цены. Да они и в самом деле не имеют цены.
Что ты делаешь здесь, в Калифорнии?..
Ты садишься в такси. Твой агент кладет руку
возле, твоего атласного колена — наплевать, его
прикосновение ничего не значит, ты откидываешься на
спинку сиденья и глядишь в окно, стараясь не замечать
его руки. До чего ты презираешь мужчин. Ты сама об
этом сказала, и, к счастью, тебя тогда не услышал
никто посторонний.
— Несравненная моя, ненаглядная, как. ты
хороша! Зачем ты напугала меня по телефону? Что ты там
говорила :— упадок сил, ты не выдержишь? Это ты-то,
женщина, которая за всю свою жизнь ни разу не
болела! — И он сжимает твою руку.
Твоя рука — это изящные стальные косточки, уди|
вительно крепкие, и нежная, белая, благоухающая
ллоть, такая женственная, прелестная.
. Мадлен Ранделл.
. — Ну, как тебе сценарий? Как роль?
Сценарий. Пятна на синей обложке. Страницы,
которые ты листала в самолете, заставляя себя читать,
заставляя себя учить роль... Ты ненавидишь ксероко-
яйи.
Ты пожимаешь плечами.
— Но ведь эта женщина-врач — ты! Ты в твоем
новом воплощении! Это твоя роль. Она написана как
будто для тебя.
. Тебя вводят в холл мотеля. Запах хлорки и клопи-
426
ной -жидкости. Пушистые белые ковры на полу. Ты
рассеянно киваешь кому-то, подошедшему к тебе, с
улыбкой: «Скажите, вы Мадлен Ранделл?» Ты стоишь
у-стеклянной стены на фоне пальм или чего-то там
•е,ще, выставив на. всеобщее обозрение свой огромный»
вызывающий, неправдоподобный бюст, свои
безупречные ноги, ноги сорокалетней женщины, с атласной
кожей, точеными лодыжками, в тяжелых модных туфлях,
за которые ты заплатила двести долларов или больше,
теперь и не .вспомнить. Везут твой багаж. Чемоданы
набиты платьями, и каждое стоит двести, или триста,
или четыреста долларов, во всяком случае, за столько
уы их покупала — сейчас они скомканы, смяты,
погребены под грудами туфель и прочего барахла.
Когда ты через несколько минут откроешь самый
маленький чемодан, у тебя вырвется крик ярости: из
флакона с полосканием для рта вытекла зеленовато-голубая
жидкость!
, — К чертовой матери! Все к чертовой матери! Я
больше не могу, не могу, не могу!
: Ты мечешься по комнате, громыхая туфлями. В
зеркале отражаются твои белокурые волосы и злое
лицо — лицо звезды средней величины. Ты так
красива, у тебя столько денег, тебе все завидуют, а
жидкость все-таки пролилась, и ты кричишь своему
агенту и его мальчишеского вида приятелю, чтобы они не*
смели говорить тебе ни слова, чтобы они убирались и
оставили тебя в покое, ты сейчас будешь звонить, ты
сейчас возвращаешься в Нью-Йорк...
— Мэдди, ради бога! Мэдди, умоляю!
— Но моя дочь...
— Мэдди, ты убьешь всех! У меня дрожат руки,
смотри!
. Джерри показывает тебе свои дрожащие руки, и
ты внимательно смотришь на них, желая
удостовериться в истинности его горя. Да, он весь дрожит. У
него неважно со здоровьем, он сейчас не тот, что был
лет десять назад.
— С одной из моих дочерей случилось несчастье, —
тупо говоришь ты.
¦ И вдруг тебе приходит в голову, что ведь между
вами разыгрывается очень важная сцена, сцена с
большим накалом страстей. Люди с волнением смотрят на
тебя. 'Ты словно играешь в пьесе. Не в телевизионной
427
требухе, ради которой ты сюда прилетела (ты
снимаешься в пяти эпизодах и получишь за это несколько
тысяч долларов — несколько тысяч), а в настоящей,
серьезной пьесе вроде пьес Чехова или... вроде пьес
Чехова, где люди рыдают, с мольбой протягивая друг
к другу дрожащие руки.
Да, это сцена из жизни выдающегося человека —
из твоей жизни.
— Ну хорошо, успокойся, — говоришь ты Джерри.
Ты ненавидишь мужчин за их слабости; ты любишь
их, потому что они так слабы. Ты берешь Джерри за
руки. Ты на полголовы выше его, но в матери ему не
годишься, ты недостаточно стара. Не можешь же ты
быть матерью всем! Он улыбается тебе дрожащими
губами, а пришедший с вами сюда молодой человек с
восхищением глядит на вас. Ты понимаешь, что в этой
роскошной' комнате с зеркальными стенами ты —
самый роскошный, самый дорогой предмет: красивая
женщина. Ты неправдоподобно, вызывающе красивая
женщина, удивительно ль, что все глядят на тебя? Ты
нужна людям. Ты так нужна людям, будь же с ними
добра.
— У меня руки никогда не дрожат. Смотрите.
Ах, твои изумительные белые руки, унизанные
бриллиантами, такие твердые после стольких лет.
— Я делаю сто наклонов в день, — говоришь ты
Джерри. В дверь стучат, и молодой человек широким
жестом ее распахивает. Входит девушка в халатике,
со сложным сооружением из оранжевых крашеных
локонов на голове. Не обращая на нее внимания, ты
гордо продолжаешь: — Я каждый день делаю
гимнастику. Каждый день! Не меньше часа. Я даже
выжимаюсь. Я пробовала бегать трусцой у нас в парке, но
псы приходили в такое- возбуждение, что я это
бросила и бегаю теперь дома, вот так, на месте.
Все с благоговением смотрят на тебя.
— Мадлен, — говорит Джерри, — это
потрясающе! Но давай...
— Хочешь, я сейчас выжмусь двадцать пять раз?
— Мэдди...
Ты опускаешься на ковер. Сбрасываешь туфли."
Ложишься на. свой упругий, втянутый живот, живот
сорокалетней женщины, на свой огромный бюст и
начинаешь выжиматься на руках — один, два, три раза! —
428
Это что, — тяжело дыша, говоришь ты. — Я могу
выжиматься так хоть все утро.
— Невероятно! Мадлен, ты настоящая
спортсменка, такая красавица и такая... такая спортсменка.
Потрясающая женщина, правда? — восклицает Джерри.
Декорации быстро меняются, следующая сцена —*
в другой комнате: ты переодеваешься, чертыхаясь,
дергаешь молнию. Сейчас девушка в халатике начешет
твои волосы и сбрызнет их липким пахучим лаком, тем
сортом, который больше всего подходит для этих
ветреных широт. Ногти на твоих руках платиновые.
Ногти на твоих ногах платиновые. Твои выбритые ноги
гладки, как мрамор, — безупречные ноги, ты никогда
и не глядишь на них, ты и в зеркало почти не
глядишься: твое лицо неподвластно увяданию. Но сейчас
на нем очень странное выражение, я уже видела его
однажды, когда ты сидела в каком-то ресторане:
одержимое, застывшее, в твоих изумительных голубых
глазах бешенство, они даже как будто слегка косят. О,
эти твои приступы слепого бешенства.
Ты любишь разбивать вещи. Любишь их швырять.
Раньше ты любила незаметно подставлять ножку
официантам: важные, солидные господа, с которыми ты
сидишь, беззаботно беседуют, и вдруг содержимое
подноса летит на пол или к кому-нибудь из * них на
колени — ха-ха-ха, как ты смеялась! Как ты смеялась,
когда горка зеленого горошка раскатывалась по всей
скатерти, какие в эту минуту у всех делались смешные
лица! Да, ты любишь подставлять ножку и
разбивать, но убирать разбитое тььне любишь. Ты
предоставляешь это другим. Твоя комната настоящий хлев. Ты
никогда ничего не убираешь. Ты любишь разбивать,
жечь — каким эффектным жестом ты поджигаешь в
пепельнице или в корзине для бумаг пустяковые,
никому не интересные письма, которые можно было бы
тихо и мирно выбросить, с каким значительным
видом рвешь на мелкие клочки прочитанную
телеграмму, а люди в тревоге смотрят на тебя, не смея
спросить, что же случилось.
Тебя ведут по коридору к лифту, а я — я бреду
по комнатам нашей нью-йоркской квартиры... тебя
усаживают в такси, суетятся, восхищаются тобой — я в
который уж раз снимаю телефонную трубку и
набираю номер. Ты рассказываешь анекдот: «Плывет Тэд
429
Кеннеди на своей яхте, а навстречу ему...» — да, ты,
. наша мать, рассказываешь анекдот, а я, твоя дочь
Мэрион, не такая красивая, как моя сестра, но все-таки
хорошенькая, с рыжевато-русыми волосами и такими
же, как у тебя, голубыми.глазами, девушка
семнадцати лет, но менее юная, чем ты, — я слушаю, как на
другом конце провода, в квартире Питера, звонит и;
звонит телефон.
Тебя подводят к столику, сажают. Подают меню.
Ты швыряешь его: «Бокал сухого мартини». Где-то
поет птица, упрятанная в клетку, запертая в этом
кондиционированном склепе ресторана, она поет для
тебя. Чьи-то глаза прикованно глядят на твою шею.
Чьи-то руки подносят тебе пепельницу. Ты
рассказываешь анекдот, который слышала неделю назад в
Лондоне: «Католическая монахиня приехала в Конго, но
в одцн прекрасный день всю миссию вырезали, в
живых осталась только она, и... как там дальше?., да, и
тамошний вождь говорит ей...» Ты громко и зло
смеешься анекдоту, который рассказала, а я стою у
окна и, глядя вниз, на Сентрал-парк, снова набираю
номер. В одиннадцати комнатах нашей квартиры
пустота. Пустота, множащаяся пустотой. Без тебя, без
твоих нетерпеливых шагов, без. твоего медового
властного голоса здесь рай, но рай этот слишком пуст и
неправдоподобен.
Я набираю другой номер, я нашла его в Миранди-
ной записной книжке. В трубке раздаются
неумолимые, покорные гудки, точно я опять попала в ту же
квартиру, что и раньше, и опять в ней звонит телефон,
и нет надежды, что кто-нибудь мне ответит. Где Ми-
рандины друзья? Где все? За спиной у меня какой-то
шум... нет, ничего — ни шороха, ни звука. А мне
почудилось, что это ты пришла, мама, и, не найдя того,
что искала, хлопнула по своей пленительной привычке
дверью. Эта квартира, этот город полны твоим
отсутствием, здесь мирно и уныло без тебя. Гудки все
раздаются. Я тихо кладу трубку. Что же мне делать?
Буду набирать другой номер. Буду звонить, звонить,
звонить. Тебя нет, не слышатся твои постоянные
окрики: «Перестань морщить лоб! Что ты согнулась в
три погибели? Вот как нужно ходить, смотри на
меня — пусть все видят, что ты гордишься своим
телом!» — поэтому я должна сейчас действовать, я дол-
430
жна думать. С двенадцатого этажа нашего дома я
вижу 1?упы деревьев в парке, узор дорожек и прудов, он
мне знаком до тошноты, он часть нашей жизни.
«Какой великолепный дом! Какой изумительный вид из
ваших окон!» — восторгаются твои знакомые, и ты до
вольно улыбаешься, хотя зимой из этих допотопных
окон невыносимо дует, хотя канализационная труба
течет и потолки у нас в пятнах, а хозяин никак не
делает ремонта, хотя мы с Мирандой всю жизнь
дрогнем в своих дальних комнатенках возле кухни —
неважно, это твоя квартира, и больше ты нигде не
можешь жить.
Ты и здесь не можешь жить, но это тоже неважно.
Я набираю еще какой-то номер из Мирандиной
записной книжки, и на этот раз мне сразу отвечают.
— Алло? — говорит женский голос.
— Скажите, Миранда не у вас?
— Кто это говорит?
— Ее сестра. Мэрион.
— Какая Мэрион?
— Ее сестра Мэрион... У вас нет Миранды? Может
быть, вы' знаете, где она?
— Почему я должна знать, где она?
Голос у девушки бесцветный, тусклый, она,
наверное, только что проснулась у себя в Ист-Вилледже —
одна из новых приятельниц Миранды, жалкое, не*
счастное создание.
— Значит, вы ее не видели?
— Господи, ну при чем тут я? Почему вы
спрашиваете меня? Я ничего не знаю. И Миранду вашу я не
знаю. Никто ее не знает... Она скрытная, не то, что
ваша мать, та в точности такая, какой кажется, и я
восхищаюсь ею за это. А Миранда неискренняя, всем
лжет...
— Когда вы ее в последний раз видели?
Молчание. Девушка зевает:
— Может быть, мы говорим о разных людях?
— Она сегодня ночью ушла из дому и...
— Нет, я ничего не помню.
И она вешает трубку — все, наш разговор
оборвался. Как резко люди могут оборвать разговор.
Ты пьешь второй бокал мартини. Ты жадно ешь
маслины. Кто-то целует твою руку, твою
изумительную, женственную руку с длинными точеными пальца*
431
ми. О, сколько не относящегося к тебе обожания в
этих поцелуях! Как все они любят твои руки, твое
лицо, твое невероятное тело, но любят абстрактно, не
связывая все это с тобой, не любя тебя. Ты мажешь
маслом булочку. Снимаешь скорлупу с лежащего
перед тобой на тарелке омара и ешь его мясо, ешь, ешь...
он похож на огромного красного таракана, мама! Но
ты ешь его с большим аппетитом. Наслаждение
глядеть, как ты ешь, Продюсер, тот самый мальчишеского
вида старичок с крашеными волосами и острыми
глазками в кровяных прожилках, — ему принесли фрукты
и деревенский сыр, — с завистью смотрит на тебя: какие
y тебя великолепные зубы, какие мускулы, какой
отличный желудок! Ах, .что за женщина эта Мадлен
Ранделл, в точности такая, какой кажется!
Декорации снова меняются: ты сидишь перед
зеркалом в свете ярких ламп. Кто-то трудится над тобой.
Кто-то в белом, какж у медсестры, халате влюбленно
втирает в твою кожу крем. Молоденькой маникюрше
никогда не стать тем, чем стала ты, пожалей ее. Из
зеркала тебе восхищенно улыбается седой кудрявый
парикмахер, он невысок и коренаст, наверно, испанец.
Ты чувствуешь на своем затылке его осторожное
дыхание. Он влюбленно расчесывает твои волосы. Как
ловко и энергично он работает, будто спортсмен
выполняет упражнение, думаешь ты. Они все работают,
как спортсмены, эти люди, они священнодействуют
здесь. Много лет назад, когда ты еще была почти
девочкой, эти священнодействия над твоим телом
опьяняли тебя. Они и сейчас опьяняют тебя, не спорь.
Хлопоты и священнодействия вокруг тебя, репетиции
и съемки, съемки и деньги, деньги и люди... люди,
люди, люди — их лица кружатся, мелькают,
надвигаются на тебя из толпы, узнают — да какое же нужно
здоровье, какие силы, чтобы все это вынести, чудо, что
ты не превратилась в мужчину, мама! Маленький
парикмахер без умолку щебечет, точно это одна из
обязанностей, за которые ему платят жалованье, а ты —
ты привычно смотришь в зеркало, не отрывая глаз от
"своего отражения, от своего лица. Твое лицо —
реальность. Еще большая реальность — твое тело. Неужели
оно когда-нибудь перестанет существовать, сгниет,
исчезнет? Нет, не думай об этом, ты не отдашь того, что
тебе принадлежит, как принадлежит одна из твоих не-
432
наглядных дочерей-близнецов, над которыми всегда
сюсюкают твои знакомые, а ты в ответ улыбаешься
довольной, фальшивой улыбкой, и кажется, что про себя
ты в это время думаешь: «Как, у меня, оказывается,
есть дочери? Вы говорите, близнецы? Когда же я
родила их? Интересно, газеты об этом писали? И что
же, я люблю их? Где они? Сколько" им лет?»
Ты красавица, все остальные уроды. Толстые,
унылые уроды. Всмотрись в толпу на улице, в здании
аэровокзала, в театральном зале! Все эти люди
уродливы, их лица бесцветны или безобразны, удивительно
лъу что они рвутся в модный театр на Бродвее, когда
ты играешь в так называемых комедиях или
«музыкальных» комедиях, что они смотрят все твои
выступления по телевизору, завороженные не твоими
великолепными зубами и воздушным профилем, а мерно
гудящей поверхностью экрана, который внушает им, что
все хорошо, все правильно, они ведут себя, как
положено нормальным, добропорядочным уродам,
существам иной породы, чем ты и тебе подобные. Ты и тебе
подобные...
Пришла женщина убирать нашу квартиру. Внизу
по тротуару идут люди с собаками, направляясь в
парк. Уже восемь часов, как вас с Мирандой здесь
нет, вы ушли отсюда не вместе, врозь, ушли, навсегда
порвав друг с другом и со мной тоже, так, во всяком
случае, ты сказала. Восемь часов, как Миранда
крикнула, что выбросится из окна (подоконник, на
который она вспрыгнула, вот-вот отвалится, ты не
заметила?). Восемь часов, как за тобой захлопнулась дверь...
А сейчас ты глядишь на себя в зеркало, и в тебе
шевелится глухая утробная ярость, потому что ты
ненавидишь, ты презираешь всех этих людей, которые
хлопочут вокруг тебя, тебе невыносимы прикосновения
чужих рук, но ты заставляешь себя сосредоточиться...
да, сосредоточиться на сценарии, куски из которого ты
выучила по дороге, на роли, которую тебе предстоит
играть, — эта женщина иного типа, чем ты, и, стало
быть, гораздо менее ярка и значительна как личность,
однако ты должна будешь вылепить новый характер,
а это всегда увлекает. О диалоге, в котором ты прини-
ла участие вчера, и позавчера, и все предыдущие дни,
о банальной перебранке с оскорблениями и слезами ты
сейчас не думаешь: тот диалог не из пьесы, его никто
28 Золотой мираж 433
для тебя не писал, ты ни с кем не заключала
контракта его вести, поэтому его можно без угрызений
совести выкинуть из памяти.
Нынче ночью мы с Мирандой узнали, какой
бешеный зверь живет в тебе. Мы услышали его, когда у
тебя сорвался голос в неотрепетированной реплике.
Слушай же:
— Я порвала с этим человеком! Я его выгнала! Не
смей больше видеться с ним, иначе я порву и с тобой!
Немедленно иди к врачу или вон из моего дома! Вон,
вон! Убирайся к чертовой матери!
Ты злобно шагала по комнате, по этому своему
«кабинету» с рядами нечитаных книг от пола до
потолка и твоим роскошным безобразным портретом,
этой рыночной мазней: розовые губы, розовое тело,
познавшее объятия двух мужей и оставшееся
целомудренным, как у античной богини. Ты шагала из
угла в угол, злобно вдавливая в ворс ковра босые
пятки.
— Мать с сестрой желают тебе добра, но ты нас
не слушаешь, ты никого не слушаешь. Посмотри, на
кого ты стала похожа: вся в морщинах, как старуха, а
волосы, волосы... — Миранда выкрасила их в угольно
черный цвет, как у индеаыки, чтобы не быть похожей
на меня. — Но я не. уступлю, не надейся, ты меня
знаешь — Мадлен Ранделл не испугается сплетен и
пересудов, Мадлен Ранделл не испугается сопливой
девчонки!
И ты от злости заплакала. Да, мама, ты не
остановишься ни перед чем, не пожалеешь никого, мы
всегда это чувствовали, а сегодня воочию убедились. Я
смотрела на тебя, на прозрачные, как вода, слезы,
льющиеся по твоему лицу, смотрела на Миранду — ее
лицо было безобразно, слезы точно протравливали в ее
коже канавки — и снова на тебя, на мою сестру, опять
на тебя, слушала вашу брань, и у меня было
ощущение, что все мы, сами того не подозревая, играем
сцену из какой-то пьесы, которую за нас кто-то выбрал,
и отказаться от наших ролей нам нельзя. И я
неожиданно сказала:
— Не решайте ничего сейчас. Подождите до утра.
Вы обе повернулись ко мне.
— Большая у нее задержка? Сколько дней?
Месяц?! — кричала ты. — Но ведь риск с каждой леделеЛ
434
растет! Ты совершенно не знаешь жизни, витаешь в
облаках!
— Почему ты решила, что я буду делать аборт? —
спросила Миранда.
— Вы послушайте ее! Вы поглядите на нее, на эту
уродину, на эти ее идиотские патлы — нидеанка,
настоящая индеанка, тебе место в вигваме, а не в моей
квартире!
Если бы не Мирандины поднятые колени — она
откинулась на кушетке, словно желая защитить себя, —
ты бы, наверно, бросилась на нее, вцепилась в эти
ненавистные длинные волосы и стала выдирать их
горстями.
— Я не уродина. Я была уродина, но сейчас я
больше не уродина. Я не похожа на тебя и всех прочих в
этой семье. Нет, я не уродина, — спокойно сказала
Миранда.
Миранда, моя сестра, родившаяся со мной в один
день, подруга, с которой я играла все мое детство —
такая же, как я, хрупкая девочка с нежным,
прозрачным личиком, но мало тогда похожая на меня, ¦—
сейчас с ненавистью меня отталкивала, потому что мне,
как и ей, жизнь дала ты. Впрочем, ко мне она не
чувствовала ненависти. Не чувствовала против меня зла
или гнева. Ты отняла у нас весь наш гнев. Отняла силу
жизни, оставив лишь худое, как у школьниц, тело,
тонкие голенастые ноги, плоскую грудь.. Да, мы
хорошенькие, но наша миловидность так заурядна. Мы на
сцене, но где-то на заднем плане, в центре ее — ты,
все прожекторы направлены на тебя, на твои
рассекающие воздух руки, на твою ослепительную улыбку, на
твои изумительные голубые глаза, которые, кажется,
вот-вот начнут косить...
Однажды, когда ты в окружении своих
экстравагантных друзей входила днем в какой-то ресторан в
центре, только что вышедший оттуда мужчина сказал
своему спутнику, я ясно слышала: «О господи, ты
погляди на нее! Неужто это все настоящее?» Ты в то
время весила на десять фунтов больше положенного и
вся вываливалась из узкого красного платья, волосы
были уложены в высочайшую пирамиду по тогдашней
моде, колени чуть не прорывали обтягивающую юбку,
ноги были втиснуты в крошечные остроносые
туфельки на тонюсеньких шпильках.
28* 435
— 0-ой, — простонал другой, но это был не стон
отвращения, а просто естественно вырвавшийся звук.
— 0-ой, так ведь это Мадлен Ранделл... Мадлен
Ранделл, ты знаешь.
Мадлен Ранделл. Мы знаем.
Ты метнула в сторону этих мужчин взгляд,
исполненный торжествующей гордости и омерзения — лицо
у тебя было таким белым от грима, что напоминало
загородный дорожный знак-отражатель, обведенные
фиолетовым контуром губы покрыты красной, как
кровь, помадой, — мгновенно оценила их и
отшвырнула прочь, царственная, недосягаемая для
обыкновенных мужчин, удостаивающая их лишь презрением да
своим примитивным, смехотворным кокетством. Ты так
примитивна и смехотворна, мама, по-моему, люди
должны смеяться при виде тебя. Почему они не
смеются? Вот и эти мужчины испуганно глядели на тебя,
а ты и твои весело смеющиеся друзья впорхнули в
ресторан. Я тогда подумала, что ты, наверно, сошла с
ума: появляться на улице в таком платье, смотреть на
людей таким взглядом, кривить губы в такой
оскорбительной усмешке, дразнить их своим телом!
Ты всегда дразнила нас, мама.
Ты листаешь сценарий, сыпля на страницы пеплом
от сигареты... кто-то поправляет на тебе платье... По
пОгЛу тянутся толстые резиновые кабели. Вокруг тебя
камеры, которые ты никогда не снисходишь заметить.
Твоя грудь делается влажной от пота. Тебя
охватывает необычайное волнение. Сейчас ты
перевоплотишься.
. Здесь, в Нью-Йорке, я по-прежнему Мэрион
Ранделл, одна из твоих дочерей-близнецов, — ты там, в
Голливуде, уже не моя мать, ты совсем другая
женщина, врач — так тебе, кажется, положено по сценарию?
Боже мой, до чего это смешно! Ты — врач! Ты одна
спасешь целый, мексиканский .город от чумы! Итак, ты
не Мадлен, Мадлен больше не существует, существует
кто-то другой, и стать этим другим существом, этим
нелепым врачом женского рода помогают тебе те, кто
на тебя смотрит, кто тобой восхищается, обожает тебя
и завидует тебе: твои зрители дают тебе силу
самоуничтожиться, перестать быть собой. Ты
возрождаешься в новом обличье. Тебя наполняет волнение,, радость,
обо всем прочем ты забыла, в твоих жилах течет кровь
436
другого человека! Критики и не знают, какая ты
великолепная актриса.
— Ваша мать — пародия. Как такая ¦ пародия
может существовать? — сказала однажды нам с
Мирандой наша школьная подруга.
— У вашей матери нет таланта. Ваша мать —
преступница, — сказал нам кто-то из твоих бывших
любовников на шумном сборище в нашей квартире, —
кажется, это был швед, с которым ты сошлась после
пластического хирурга Нильса и перед Питером.
— У вашей матери редкостный комический дар,
только он заметен, когда она играет серьезные роли,—
сказала нам твоя приятельница-актриса,
разоткровенничавшись под действием наркотиков или вина, а
может быть, и того и другого вместе.
— Ваша мать не женщина, — сказал отец.
Но все они не понимали, как не понимают и,
вероятно, никогда не поймут театральные критики, что ты
обладаешь поразительным талантом выворачивать
себя наизнанку, неважно, кто ты — женщина или не
женщина. А я это всегда понимала. И Миранда тоже.
Этот талант и есть разгадка твоего
профессионального успеха: сейчас, когда в твоей жизни, может быть,
уже разразилась катастрофа, ты спряталась от нее в
другого человека.
Я, запыхавшись, вбегаю к Питеру в кабинет.
Питер сегодня почти в форме; загар его словно бы
вылинял и похож на неровно положенный грим, улыбка
вымученная, но он ничего, нет, нет, он вполнеч ничего.
— Миранда? Нет, я ее не видел. Я ее уже две
недели не видел, — говорит он. — Что-нибудь случилось?
— Она сегодня ночью ушла 'из дома. Мамы тоже
нет, она в Голливуде... у них произошла ужасная
ссора, такой еще никогда не было... я подумала, может
быть, она у тебя.
Питер молчит. Он сильно взволнован. За его
спиной' тревожно гудит кондиционер, точно волнение
Питера передалось и ему.
— Но ведь мы с твоей сестрой... ты же знаешь, мы
расстались...
— Она тебе не звонила?
— Нет.
— Что же делать? Где ее искать?
— Из-за чего они поссорились? Из-за меня?
437
— Да, из-за тебя тоже, но была еще причина... еще
одна причина... ты, наверно, знаешь.
Мы снова молчим. Питер медленно идет по
кабинету. Натыкается на угол письменного стола.
— Нет, я ничего не знаю... О чем ты говоришь? —
спрашивает он.
— Она не хочет идти к доктору. Не хочет делать
анализы.
— Какие анализы?
— Ты знаешь какие.
Я дрожу от волнения и от стыда. В этой сцене
признания я сейчас Мирандина дублерша.
— Она... беременна? — шепотом спрашивает
Питер.
— Она не хочет пойти к доктору провериться.
Он ошеломленно смотрит на меня. Что же ему
делать? Но думает он, наверно, о тебе, мама, не о
Миранде, а о тебе: Мадлен будет мстить, — он боится
твоего гнева! Из всех любовников, какие у тебя были,
Питер был самый умный, и никто никогда не узнает,
почему ты прогнала его, мама. Ты сделала это в Аспене
утром, за завтраком. Безо всякой причины, просто так.
И он, как Нильс и Тони Хант, потеряв, но продолжая
любить тебя, кинулся к нам с Мирандой. Твои
отвергнутые любовники всегда цепляются за нас, ухаживают
сначала за Мирандой,'потом за мной или наоборот, как
получится.
— Она уверена, что беременна? — спрашивает
Питер.
— Она не хочет об этом говорить. Мне кажется, ей
все равно. А вот маме не все равно.
— С ума сойти...
Обоим нам ужасно неловко. Сколько-то времени
назад Питёр пришел ко мне, взял за руки и сказал,
что любит меня и хочет на мне жениться. Мне тогда
было шестнадцать лет, я еще училась в школе. Через
неделю он уже звонил Миранде. Полгода они всюду
бывали вместе, скрывая от тебя свою циничную тайну,-
тайну то ли в шутку, то ли всерьез, хотя ты, конечно,
знала, что он и она... Неужели ты в самом деле не
знала? Не может быть, кто-нибудь рассказал тебе о
них! Но в один прекрасный день ты узнала или
сделала вид, что узнала, и удивилась или сделала вид, что
удивилась: как, двое близких тебе людей, живущих в
438
твоей тени, вдруг бросили тебе вызов, — в какую ярость
это тебя привело!
— Значит, ты не знаешь, где она?
— Боюсь, что нет. Она очень расстроилась?
— Очень. Наверно, надо сообщить в полицию.
— А Мадлен в Голливуде?
— Она в понедельник вернется.
— Может быть, Миранда просто хочет нас
попугать, ты не думаешь?
— Попугать? Чем попугать?
Питера охватывает сильное волнение. Загар его
темнеет.
— Я... я понял, что она... угрожала самоубийством...
— Да.
Мы в растерянности смотрим друг на друга. Гудит
кондиционер. Голова кружится, меня захлестывает
дурнота. И вдруг мелькает мысль: «Какие мужчины
слабые, ничтожные».
— Она тебе это тоже говорила? Что убьет себя?—
спрашиваю его я.
— Да, говорила раза два, но не серьезно, она
была просто возбуждена тогда...
— Что именно она говорила? •
— Я не помню.
— Неужели... неужели она действительно об этом
говорила? Что именно она сказала?
— Мэрион, я не помню. Когда вернется Мадлен?
— В понедельник.
— Она тебе уже звонила?
— Нет.
— Когда 'она улетела, сегодня утром?
— Да.
— Как ты думаешь, может быть... ты мне дашь ее
телефон?
Он все еще любит тебя, мама! Боже мой! Тьг
выгнала его, забыла, что он существует на свете, а он, этот
умный сорокадвухлетний мужчина, этот мягкий,
порядочный и серьезный человек, который проводит
половину своей жизни в Коннектикуте, где у него жена и
дети, который сделал ребенка твоей дочери, он любит
тебя, он все еще любит тебя! Мужчины и в самом
деле ничтожные, теперь я это знаю, их можно только
презирать и жалеть, эту толпу, способную лишь
пресмыкаться перед такой женщиной, как ты...
439
— Я не могу дать тебе ее телефон. Ты же знаешь.
Мы смотрим друг на друга. Нам обоим мучительно
стыдно.
— Прости, — говорит он, — но что я могу сделать?
Я люблю Миранду, ты знаешь, я готов сделать все для
нее, для твоей мамы и для тебя, поверь мне, но что я
могу? Друзей ее я не знаю. Люди, с которыми она
сейчас проводит время, все эти извращенцы и наркоманы,
смеялись надо мной, я не мог с ними сблизиться. Они
не приняли меня, и она предпочла их мне.
Я оглядываю комнату... где моя сумочка? Мне пора
идти. Нет, я без сумочки, наверно, она дома, я
выбежала без нее. И все-таки я продолжаю оглядывать
пол, светлый песочный ковер, смотрю под стульями...
что я потеряла, что мне нужно найти?
— Куда ты сейчас?
— У меня в два урок музыки...
— Но что ты все-таки думаешь делать?
Относительно Миранды?
— Не знаю.
— Будешь звонить в полицию?
— Не знаю.
— Может быть, подождать? До завтра?
— Хорошо, Питер. Я подожду.
Он идет со мной к двери. По ту сторону этой двери
сидит его секретарша, когда мы выйдем в ее комнату,
все между нами должно стать по-другому. Он это
понимает и сейчас, перед дверью, в последнюю минуту,
берет меня за руки —отец, возлюбленный, бывший
любовник?
— Мэрион, прошу тебя, будь осторожна. У тебя
такой потерянный вид. Все будет хорошо, я уверен.
— Твоя жена ничего не узнает, Питер, — говорю я.
Мои слова не оскорбляют его. Я думала, он
оскорбится, по он не оскорбился. Он медленно, важно
наклоняет голову. Слегка пристыженно. Что же. ему ведь
сорок два года, а Миранде семнадцать.
— Как только что-нибудь узнаешь, звони мне, —
говорит он.
Казалось бы, все, на этом Питер кончился, но ничего
подобного, он появится опять. Я-то знаю. Люди входят
друг к другу в жизнь и мучают друг друга, расходятся
и снова возвращаются; люди, родившиеся в одной
семье, никуда не могут от нее уйти. Они впиваются друг
440
в друга мертвой хваткой, терзают и когтят. Семья. Отеи.
Мать. Сестры-близнецы. Семья — это самая большая
тайна, большая, чем любовь и смерть. Я не видела
своего отца шесть лет, но я каждый день о нем думаю, и
он думает о нас с Мирандой — каждый день. Он живет
в Миннеаполисе, а мы в Нью-Йорке. Мы никогда не
жили с.ним под одной крышей. Но все равно мы
чувствуем, что он рядом, даже когда не думаем о нем, и
никуда нам друг от друга не скрыться. Дочери, отцы.
Отец значил для тебя не больше всех остальных,
мама, — случайный знакомый, вдруг почему-то ставший
мужем и через четыре месяца брошенный. Ты
восхищалась его воспитанием и выдержкой — потом ты со
своими друзьями смеялась над его воспитанием и
выдержкой. Он стал для вас посмешищем. Над всеми, кого
ты любила, ты потом во всеуслышанье глумилась,
мама, и обращала их в посмешище. Ты обладаешь
удивительной способностью обращать в посмешище все и вся.
Но ведь больше всех осмеяния заслуживаешь ты,
мама. Мы пытались не принимать тебя всерьез.
Мечтали во сне и наяву убежать от тебя, хлопнуть тебе в
лицо дверью и навсегда' порвать с тобой... Нет, мы не
уйдем от тебя, и ты не уйдешь от нас, все останется, как
было. Мы с Мирандой, ненавидя "друг друга,
чувствуем, что связаны такой нерасторжимой связью, будто
нас все еще омывает один и тот же теплый ток крови
в стенках твоей утробы и наши сердца, нашнчлсны
едва начинают медленно, нехотя отделяться друг от
друга... крошечная искра жизни, зародыш, два зародыша,
два головастика, две рыбы, два млекопитающих, две
дочери — дочери Мадлен Ранделл...
Начинается съемка. Никогда еще ты не испытывала
такого подъема, это твой звездный час. Каким
прекрасным кажется тебе мир! А я бреду по Плазе мимо
фонтана — одна из двух сестер-близнецов, девушка,
выбежавшая из дому без сумочки. У меня еще целый час.
Фонтан привлекает мое внимание, я начинаю его
рассматривать. Вот маленькие отверстия, из которых бьет
вода. Влезть бы в воду и смыть с себя эти мысли, весь
этот ужас. Если бы я могла перевоплотиться в кого-то,
как это делаешь ты, мама, или одурманиться
наркотиками, как Миранда, мне не пришлось бы держать
столько всего в памяти. Вода серебрится на солнце —
странный у него сегодня свет, словно бы маслянистый,
441
это оттого, что воздух так грязен. Кажется, в небе вот-
вот встанет радуга... Я гляжу на воду, и мне приходит
в голову мысль, в которой нельзя никому признаться.
Но я признаюсь, потому что хочу, чтобы ты знала все:
Если Миранда убьет себя, у тебя останется только
одна дочь — я.
Ты говоришь, говоришь, говоришь. Люди в
изумлении смотрят на тебя. Их изумляют твоя энергия, твое
гладкое лицо, твой не знающий усталости голос. Тебя
снимут в телевизионном фильме, который ты даже не
станешь смотреть. Мы с Мирандой раньше смотрели все
твои выступления, смотрели, леденея от ужаса, что вот
сейчас ты опозоришься. Но ты так по-настоящему и не
опозорилась. Ни разу. Мы ходили в театр на один
из самых твоих нашумевших спектаклей —
двенадцатилетние сестры-двойняшки в шубках и шапочках из
леопардового меха, ты в середине, мы по бокам, так
нас и сфотографировали для «Харперс базар»... Да, ты
имела в этой пьесе огромный успех: «Трое за чашкой
чаю», там действовали экспансивная любовница
шпиона-миллионера, араб-авантюрист, русский дипломат
и так далее. Нам запомнилось только, как ты
расхаживала вдоль рампы, демонстрируя всем зрителям от.
первого ряда до последнего свое тело, при виде
которого все обыкновенные люди начинают стыдиться
себя. Нас с Мирандой было в ту пору трудно отличить
друг от друга: у обеих одинаковое тело, одинаковый
вес...
Идет урок музыки, я сижу, болезненно сжавшись,
за роялем, а у тебя в телестудии продолжается
съемка. Как профессионально ты ведешь свою роль! Все в
тебе профессионально, все готово для продажи. Ты
почти не ошибаешься. Я, спотыкаясь на каждой ноте,
играю Моцарта. Я столько времени разучивала'эту
фантазию, она так свободно и легко получается у
меня дома, но здесь, под взглядом моего старого учителя-
венгра, эмигранта с ярким прошлым, я без конца
мажу, пальцы у меня холодные, чужие, вещь погибла.
Глубоко же во мне сидит ненависть к успеху! Я —
вечная дочь. Миранда тоже неудачница. Сколько лет
она занималась живописью, и все напрасно. Я училась
играть на скрипке, и тоже все напрасно. Обе мы
занимались в балетной студии. Обе мы брали уроки
актерского мастерства- Сейчас я снова вернулась к форте-
442
пьяно, а Миранда, до того как с ней случилось это
несчастье, баловалась в Гринвич-вилледже обжигом
керамики и ювелирным ремеслом — все-таки занятие. Нам
нужно поступать в университет, но ведь это отсрочит
приход нашей «славы» на четыре года. Я все еще
мечтаю увидеть когда-нибудь афиши, возвещающие о
моем первом сольном концерте, о моем скромном, но
блистательном дебюте.,. но сейчас, в этой душной,
затхлой квартире без кондиционеров, я сажаю одну
ошибку за другой, я забываю пятьсот раз игранную
вещь. Ноты — не слова, которые ты с такой легкостью
запоминаешь, мама. Я ничего' не могу запомнить.
Ноты не подчиняются мне, как тебе подчиняются слова,
по которым ты скользишь, как богиня по волнам.
— Стоп. Начните еще раз отсюда-.
Я останавливаюсь. Начинаю еще раз.
— Это очень... как это... суетливо — у вас есть
такое слово «суетливо», да? Будто мышка бегает... это
неправильно, это очень нервно слушать.
Урок кончается. Я свободна, а времени -всего три
часа дня. Джонни еще не ушла, убирает квартиру. Я
оставила ей твой бархатный костюм отнести в чистку,
ты о нем забыла. Я бреду домой. Вот ресторан, в
который ты тогда входила... стройка... удары
пневматического молота отдаются у меня в мозгу... какое
мучение весь этот шум, эти люди... В витрине
антикварного магазина я вижу свое отражение: бледное, нежное
лицо, нежное, как тело живущего в раковине
моллюска. Бр-р, какие омерзительные существа живут
иногда в раковинах! Я должна позвонить тебе, мама,
вызвать тебя домой. Должна позвонить в полицию.
Разыскать людей, с которыми в последнее время бывала
Миранда... но даже если я и слышала их имена когда-
то, сейчас мне их не вспомнить, и, значит, сделать я
ничего не могу. Я беспомощна.
Из дорогого ресторана несутся запахи — чеснок,
бараний жир. Я сегодня забыла поесть, после
китайского рагу, которым мы вчера ужинали (его принесли
в. прорвавшемся пакете), у меня не было во рту ни
крошки. Матери наших подруг всегда старались
накормить нас, их пугала наша плоская грудь и худые ноги.
Матери наших подруг всегда старались накормить и
их, своих дочерей. Наверно, это естественно, чтобы
матери хотелось накормить своих дочерей. Но в нашем
443
доме почти никогда ничего не готовят. Тебе некогда. В
нашей огромной безобразной кухне, по которой
беспрепятственно гуляют сквозняки, можно .найти лишь
вчерашнюю или третьегодняшнюю кашу из
концентратов, прокисшее молоко, подгоревшие гренки — мы
соскребаем с них черноту ножом прямо в раковину. При
всех твоих миллионах мы никогда не могли купить
приличного тостера. Тебе некогда подумать о новом
холодильнике, о новой, плите, мы живем в нашем
продуваемом ветрами аристократическом жилище среди
старого, безобразного хлама, п это дает нам право
обмениваться горестно-сочувственными репликами с
женами миллионеров, с которыми мы встречаемся в
судорожно дергающемся лифте, жаловаться на владельца
дома, качать головой. Бедные жители Нью-Йорка,
жертвы вечных домовладельцев, мы так беспомощны в
наших норковых и леопардовых манто, мы придавлены
прокопченным небом, оглушены воем сирен... «Больше
я нигде не могу жить», — всегда говорила ты о нашей
квартире своим звучным, властным голосом. Никто
тебе не возражал.
Я бреду домой. До дому пятнадцать кварталов. День
очень жаркий, душный. Меня подташнивает от
плывущих по улице запахов еды, бензина. Возле входа в парк
продают с лотка бутерброды с горячими сосисками.
Жареные кукурузные зерна. Мороженое в шоколадных
стаканчиках. При виде орехов, которыми мороженое
посыпано сверху, меня охватывает острый приступ
голода и тошноты, и я с гневом думаю: «Почему ты меня
не кормишь? Почему ты уехала, не покормив меня?»
И вдруг вспоминаю то утро в Аспене, завтрак в
просторном, полном воздуха и солнечного света ресторане
высоко в горах. С нами Питер, мы прилетели сюда
вчетвером на субботу и воскресенье покататься на
лыжах. В то утро я узнала, что ты представляешь собой
как женщина, мама. Перед тобой стояло яйцо
всмятку, ты доставала желток кусочком жареного хлеба и
одновременно разделывалась с Питером. ¦ Заранее ты
решила расстаться с ним или-тебя осенило только
сейчас? Не знаю, ты вышвырнула его вон, и все. А мы-то
с Мирандой надеялись, что Питер станет твоим
следующим мужем, твоим последним мужем, мужем навсегда.
Мы его обожали. И вдруг:
— Я, пожалуй, не буду кататься на лыжах. Я зай-
444
мусь кроссвордами. Мне сегодня не хочется выходить.
Возьми с собой девочек, Питер, и ради бога не висни
на мне... не выношу, когда ко мне прикасаются... — В
твоих глазах сверкнуло так поразившее нас бешенство,
и ты начала шептать Питеру, не обращая на нас
внимания: — Я не выношу тебя! Все, конец, уходи! Не
прерывай меня, возвращайся домой! Возвращайся к жене.
Я сегодня буду решать кроссворды. Мне нужно
привести свои мысли в порядок. Я не могу сейчас с тобой
разговаривать, мне некогда, через десять минут я
должна звонить... Ладно, я скажу тебе все1 Я с тобой
ничего не чувствую. Ты знаешь, о чем я говорю. Ты меня
не удовлетворяешь. Я старалась, но ничего не вышло,
полное фиаско, давай все это забудем... и вообще, если
хочешь знать правду, мужчины меня мало интересуют,
это моя тайна, мое фиаско, о котором никто не знает...
Почему женщины влюбляются в мужчин, не понимаю.
Наверно, это прививается культурой. Детерминизм
культуры. Я читала, что культура и наследственность—
основные детерминанты женщин. Но я ничего не могу
поделать — я с мужчинами почти ничего не чувствую.
И никогда не чувствовала. Может быть, я прилагаю
недостаточно усилий, может быть, женщина должна
вся на этом сосредоточиться — не знаю, лично мне
некогда. У меня слишком много других забот. Может
быть, женщины, которым больше нечего делать, и
способны лежать в объятиях мужчин часами и забывать
обо всем на свете, а я актриса, я посвятила себя
сцене, мое время расписано по минутам, у меня другие
заботы, и я не собираюсь ни у кого просить прощения,
что я такая, а не иная...
Ты сказала все это однажды утром, за завтраком.
Твой трудовой день кончился. Он был нелегкий,
этот день. Тебя ждет ванна, потом коктейли, потом
обед. Декорации меняются, меняется музыкальное
сопровождение. Ты стоишь босиком в своем номере. На
тебе плотно обтягивающее желтое шелковое платье. Ты
на несколько минут осталась одна. Ты включаешь
телевизор — здесь, в нашей квартире, я тоже включаю
телевизор, и обе мы, слегка волнуясь, ждем передачи
новостей. Реклама, которую смотришь ты,
демонстрирует автомобиль новой марки — «скорпион», он
мчится, бешено кренясь, по песчаным дюнам, за рулем
сидит очаровательная блондинка с длинными развеваю-
445
щимися волосами; реклама, которую смотрю я,
демонстрирует шампунь, девушка моет им волосы, и ее
покрытая сверкающей мыльной пеной голова делается
похожей на зловещую голову Медузы. Мы ждем, когда
начнется передача новостей. В Южной Калифорнии
небольшое землетрясение. У нас, в Нью-Йорк®,
беспорядки на улицах Гарлема. Начало работу
внеочередное заседание сессии ООН. У губернатора одного из
штатов на Среднем Западе похитили трехлетнюю дочь.
И вдруг ты в испуге выключаешь телевизор. Чего ты
испугалась?.. Я, точно загипнотизирована, смотрю
снятую сегодня хронику: после аварии в энергосети из
метро выводят оцепеневших от пережитого ужаса, лю*
дей. На их лицах печать мудрости: они постигли страх,
им приоткрылась тайна города, в котором они эдпвут.
В этом городе смерть Миранды будет не так трудна
пережить.
Ты, как Медуза, гипнотизировала нас. Ты ходила
по комнатам этой квартиры' обнаженная, обнаженная
учила роль, мыла свои неправдоподобные, крашеные
перекисью волосы, звонила по телефону. Разве
дочерям положено видеть свою мать обнаженной? Мы с
Мирандой, пугаясь и стыдясь, всегда от тебя
отворачивались. Нет, мы не хотели стать такими, как ты. Зачем
нам было смотреть на тебя? Ты ничего не могла
рассказать нам о нас самих. Когда ты вышла к нам
однажды с замотанным вокруг головы полотенцем, в
мокрой' грязной рубашке и со сбритыми бровями и
Миранда при виде тебя заплакала, я поняла, что мы
ничему не сможем у тебя научиться... «Она извращенна!
Извращенна!» — закричала Миранда.
В твоем номере звонит телефон — нужные тебе
люди. Здесь тоже звонит телефон -^ спрашивают тебя,
допытываются, где ты, сожалеют. «Она- будет в
понедельник», — говорю я. Ты готова к выходу — бюст
втиснут туда, где ему положено быть, в ушах тяжелые
хрустальные подвески, на веки положены бирюзовые
тени, два ряда искусственных золотых ресниц на
верхних веках, один на нижних — словно лучи звезд, такие
металлические на вид, божественно ненастоящие.
Губы обведены алым контуром, но покрыты слоем
бледно-персиковой, почти бронзовой помады, блестящей и
бархатистой. Изумительно. Твое лицо кажется лицом
мертвой, но смерть тебе идет. Ты стоишь у двери, и в
446
эту минуту звонит телефон, но ты выходишь из комнаты,
болтая о чем-то с людьми, которые пришли за тобой,
тебе не хочется возвращаться и разговаривать. Здесь
тоже звонит телефон — я снимаю трубку и сразу
догадываюсь, что это о Миранде — почтительное
молчание, заминка, осторожный профессиональный вопрос:
«Это квартира Мадлен Ранделл?»
Тебе никак не удается пристегнуть ремни. Ты
выпила слишком много джина. Самолет кренится в
развороте, и ты с надеждой думаешь о смерти — рев
падения, удар, фотографии в газетах... напрасные мечты,
полет проходит идеально, пассажирам ничего не грозит.
Самолет благополучно приземляется". Ты с трудом
поднимаешься, точно огромный обвисший шар, из
которого выпустили почти весь воздух. Ты плакала? На твоем
залитом слезами лице не видно следов горя, но ведь
ты сейчас не в роли скорбящей матери, ты •—
скорбящая мать, и лицедействовать нет нужды.
Я встречаю тебя. Одна. Мэрион, девочка со
страдальчески нахмуренным лбом, странно бесплотная,
словно отражение в зеркале, сестра без своей
единственной сестры. Меня со всех сторон толкают. В
аэропорту царит нервозность. Неужели людям кажется, что
на них упадет самолет? Газетные заголовки сообщают
сенсационные новости: на жизнь президента
совершено покушение, в Тихом океане произошла серия
загадочных ядерных взрывов... Заголовки, заголовки,
заголовки во всех киосках, они сбивают пас с толку,
вселяют тревогу; мы кружим толпой по огромному, как
город, аэровокзалу, ожидая, когда нас отправят куда-
то или когда прибудут те, кого мы встречаем, мы сами
не знаем, чего мы хотим, и всех нас -гложет тревога.
Но твой самолет благополучно приземляется. Люди с
облегчением вздыхают. Что, неужели была опасность?
Неужели она всегда есть? Самолет подруливает к
площадке и останавливается... подводят трап... Я еще
оглушена вчерашним, визитом в больницу к Миранде, но
где-то в глубине шевелится прежнее волнение, я с
замиранием думаю: «Узнают ли ее? Поцелует она меня
или нет? Поймут ли, что я ее дочь?»
Дверь открывается, выходят первые пассажиры. Я
устремляюсь вперед, напряженно всматриваясь. Я
должна видеть все. Где же ты? Первые трое пассажиров
мужчины, за ними маленькая девочка с матерью. Еще
447
одна женщина, не ты. За ней... за ней появляешься ты.
Да, это ты; Мадлен Ранделл. Но тебя трудно узнать,
ты совсем не похожа..: ты стоишь у двери, точно боясь
ступить за нее...
Твои плечи согнуты. Ты глядишь на нас, на .толпу
тех, кто встречает. Я машу тебе, но ты меня не
замечаешь. Наверно, солнечный свет ослепил тебя, ты
щуришься без темных очков... Я издали вижу боль на
твоем лице. Оно слишком бледно, это лицо. Слишком
много на нем косметики. Твои белокурые волосы в
беспорядке, прическа смята. Твое тело — это тело пожилой
женщины, сейчас я это вижу. Все в толпе это видят.
Ты медлишь еще минуту и наконец ступаешь на трап...
ты спускаешься по ступенькам, держась за перила,
словно боишься упасть. Если ты упадешь, тебя
поймают равнодушные руки стоящего внизу человека в
униформе, который не узнает тебя. Никто не узнает тебя.
Я бегу к тебе сквозь толпу. Сейчас я возьму тебя
за руку. Вдруг чья-то спина заслоняет тебя, я
бросаюсь в сторону, но тебя уже не видно... где же ты? Тебя
нигде нет! Какая-то блондинка торопливо идет к
воротам, но эта блондинка не ты. Это какая-то
незнакомая женщина со светлыми волосами и бледным
приятным лицом — это не твое лицо! Это не ты, не ты! Я
жадно смотрю на нее, мне трудно расстаться с ней. И
все-таки это не ты, кто-то другой встречает ее, целует
в напудренную -щеку, берет под руку...
Вот теперь у выхода показалась ты. Сомнения нет,
это — ты. Ты стоишь в дверях самолета будто в рамке
кадра, на тебе серый костюм, приличествующий
встревоженной, но не убитой горем матери, очень короткая
юбка, огромные солнечные очки. На голове у тебя что-
то серебристо-серое, похожее на тюрбан. Да, это дей-
ствительнсГ*Мадлен Ранделл. Не такой я ожидала
тебя увидеть... Не знаю, смотришь ты на меня или нет,
но напрявляещься ты прямо ко мне, ты идешь очень
быстро, в руках у тебя белый чемоданчик, и люди при
виде тебя расступаются, смутно узнавая, восхищаясь,
досадуя на твое выражение взволнованной, трагически-
значительной скорби. Скорбь на твоем лице — будто
огонь маяка, будто свет рекламы, она слишком ярка
для наших глаз. Она покажется слишком яркой и в
больничной палате, где лежит бессловесная,
одурманенная огромным количеством таблеток Миранда... Сейчас
448
ты подойдешь ко мне, осталось несколько шагов, и в
эту последнюю минуту я закрываю лицо руками и
плачу. Нет, ты слишком сильна для меня, твое лицо
слишком ярко!
Ты отводишь мою руку своей сильной рукой без
перчатки. «Мэрион!» — говоришь ты. Это приказ,
которого немыслимо ослушаться. Ты вернулась.
29 Золотой мираж
ЛИТЕРАТУРА РАЗОЧАРОВАНИЙ И НАДЕЖД
Новелла всегда была любима американскими писателями.
Недаром известный писатель-реалист XIX века У. Д. Хоуэллс считал ее
самым «характерным» жанром американской словесности. Он мог
бы, при желании, добавить — и весьма «познавательным» — так
чуток американский рассказ к «опытам быстротекущей жизни».
Как литературная форма он ведет свою родословную от Вашинг-'
тона Ирвинга, но, чтобы появился на свет «Рип Ван Випкль», многое
должно было совершиться на американской земле, куда в начале
XVII века прибыли первые переселенцы из Англии и Голландии. В
частности, — созданы Хроники, устные и печатные проповеди,
многочисленные историко-религиозпые сочинения, повествующие о том,
как горстка пуритан, бежавших из Англии от гонений его
католического величества, осела на узкой прибрежной полосе Массачусетского
залива и основала свою Англию, Новую, а предприимчивые
голландцы заложили в устье реки Гудзон город Новый Амстердам. Немалое
место в хрониках уделялось описаниям неизведанных земель, борьбы
с дикой природой, а порой в них прорывался, восторг перед красотой
и величием гор, лесов и рек.
С библией в руке ступив на эту дикую землю, пуритане твердо
уверовали, что построят здесь «Град божий на холме», «Новый
Ханаан», — иначе говоря, создадут новую государственность,
свободную от пороков Старого Света, что этот «новый мир» будет создан
новым человеком, Новым Адамом, свободным, добродетельным и
трудолюбивым.
Как известно, в войне за независимость колонисты обрели свободу
от английской короны, чтобы попасть в зависимость иную: «новый
мпр» материализовался в буржуазную республику, а «новый
человек», переставший в 1776 году быть подданным английского короля,
попал в услужение другому кумиру — денежному мешку, на котором
был начертан знак доллара.
К тому времени англичане распространились далеко за пределы
прежних поселений, заняв огромную территорию от штата Мэн до
Флориды, и эпоха первых поселенцев стала казаться им
патриархальной стариной. Новый Амстердам был переименован в Нью-Йорк,
а потомки английских и голландских корней гордо называли себя
американцами.
/Для молодого Вашингтона Ирвинга, в начале XIX века обратив^
шегося к преданиям о возникновении Нью-Йорка, то время было уже
седым, невозвратимым прошлым, о котором он поведал в серии
юмористических очерков «История Нью-Йорка от сотворения мира до
конца голландской династии». «История Нью-Йорка» была школой,
в которой родилось мастерство Ирвинга-рассказчика,
основоположника американской новеллы. Его рассказы составили четыре
сборника: «Книга эскизов», «Брейсбрндж Холл», «Рассказы путешественни-
450
ка» и «Адьгамбра». Вершина же их — новеллы, написанные на
американском материале, и «Рип.Ван Винкль» — прекрасный их образец.
Это уже — американская литературная традиция. Неспешность
повествования, чуткость к детали, живость изложения и изображения
Ирвинг заимствовал у хроник и у них же — интерес к национальной
истории.
Америка была молодой страной, по уже обладала запасом
легенд, преданий и поверий, что в романтическом сознании всегда
нерасторжимо связано с историей народа. Вот откуда в рассказе
умиротворенность и покой патриархальной старины, когда деревенские
мудрецы неспешно обсуждают в трактире газетные новости
шестимесячной давности, а конфликты бытия исчерпываются баталиями с
домашним тираном — сварливой женой, от которой можно сбежать
в Каатскильские горы, где играют в кегли старые голландские
поселенцы, чьи кости, между прочим, давно истлели в могиле. И все это
фантазия, вымысел, как и двадцатилетний сон Рипа Ван Вимкля, но
за время этого сна произошли необратимые реальные перемены в
том мире, где жил бывший подданный короля Георга, а теперь —
«свободный гражданин», чему свидетельство и трактирная вывеска —
теперь на ней красуется изображение Джорджа Вашингтона, на*
малеванное прямо на портрете короля. А старый мир, который
казался таким прочным, распался как сои, стал воспоминанием.
Впрочем, и республика, родившаяся в войне за независимость,
тоже довольно долго хранила черты известного своеобразия. На
протяжении долгого времени противоречия буржуазного
общественного устройства проявлялись здесь не столь резко, как в Европе.
Но сомнения в том, что Америке предназначен особый исторический
путь, лишенный роковых ошибок Старого Света, уже начали
возникать.
Дело в том, что принципы американской демократии, сформу-»
лированные в Декларации независимости, приходили в
противоречие с действительностью, выявляя иллюзорность основополагающих
буржуазно-демократических идеалов. Складывалось
парадоксальное положение: в стране свободных изначально существовало
рабство негров, а демократическое правительство ориентировалось на
привилегированное «аристократическое» большинство и боялось
«черни» с ее стихийным революционным духом. Явственно
назревал конфликт между мечтой о новом, прекрасном мире и
«республикой торгашей», между революционно-демократическими
устремлениями, высказанными в памфлетах «безбожником» Томасом Пей-
иом, и практическим осуществлением их в американской действи-»
тельности.
Противоречие между желаемым и реальным ходом вещей ска*
зывается в литературе. Ранние американские романтики нередко
жаловались, что духовные ценности в молодой Америке приносятся
в жертву «идеалу» материального преуспеяния. Новеллистика
Ирвинга (в том числе «Рип Ван Винкль») выражала ироническое
отношение к новым буржуазным временам, а фантастические
рассказы По и Готорпа, с их культом таинственного и «потустороннего»,
были реакцией па дух черствого практицизма. Вместе с тем у
ранних романтиков еще не изжита надежда на возможность победы
добра над злом, сердечной доброты над жестоким,'мертвящим
духом утилитарности и страстью приобретательства,
распространяющейся в обществе. О том, что такие надежды были живы, говорит
и рассказ Натаниела Готорна «Золото царя Мидаса».
451
Новелла Готорна ~ своеобразное явление. Если Ирвинг
тяготеет к неспешному повествованию хроник, то на творчество
Готорна большое влияние оказала устная традиция Новой Англии,
традиция духовного поучения, проповеди, которая, как правило,
строилась па основе той или иной ветхозаветной притчи и оснащалась
размышлением на злободневные темы. Для новеллистики Готорна
как раз и характерна тяга *к назиданию, стремление частный случай
возвысить до общезначимой нравственной формулы.
С Так Готорн использует известный древнегреческий миф о злато-
любивомщаре Мидасе, которого боги жестоко наказали за алчность:
он погиб от голода и жажды, потому что все, к чему он
прикасался, по его же собственной неразумной просьбе превращалось в
золото. Однако писатель облекает миф в более современные одежды,
придавая греческому царю маленькую дочку с английским именем
и снабжая рассказ чисто американскими деталями — от
перечисления того, что подают царю на завтрак, до китайской чашки из
фарфора и букета новоанглийских лютиков' в руках маленькой
Мэри. В новелле сохраняются все черты устного жанра; присутствует
сам рассказчик (точнее — проповедник). В целях поучения,
назидания он «помиловал» царя Мидаса: ведь при всей своей
жадности к драгоценному металлу царь-любит дочь больше золота.
Рассказ-притча имеет потаенный урок: чувства добрые дороже всех
сокровищ мира. Хорошо то, что хорошо кончается, как бы
предупреждает Готорн, — но ведь у «настоящего»-то Мидаса все
кончилось катастрофой!
Конфликт, в который вступил с окружающим обществом
другой знаменитый романтик, Эдгар По, носил скорее эстетический
характер, писатель испытывал острую ненависть к миропорядку,
который не может утолить жажду прекрасного и возвышенного в
душе человека. Трагически сложилась судьба Э. По. Буржуазная
Америка не поняла и не приняла своего гения, он бедствовал,
боролся с болезнью, жизнь его была окрашена в трагически-темные
тона. Умирала от туберкулеза его молоденькая жена, но
прекрасные новеллы и поэмы Э. По не нравились литературным судьям
Нью-Йорка и Бостона, и в комнате умирающей нечем было
растопить камин.
Эдгар По стал первым теоретиком американской новеллы,
изложив свои взгляды в рецензии на сборник рассказов Готорна
«Дважды рассказанные истории». Истинный художник — это прежде
всего искусный художник, — утверждал Э; По, его первейший долг—
думать об «едином, целенаправленном сюжете»; «во всем рассказе
не должно быть ни единого слова, которое прямо или косвенно не
соответствовало бы заранее разработанной лисателем схеме». Вот
уж кто истинно «алгеброй» поверял «гармонию»! И новеллы Э. По—
торжество тщательно выверенной литературной архитектоники.
Особенно характерно это для его детективных рассказов, в которых
действует искусный аналитик Огюст Дюпен с его блистательным
методом раскрытия преступлений. Можно смело сказать, что без
Огюста Дюпена не было бы знаменитых героев Конан-Дойла, Си-
меиона и Кристи —¦ Шерлока Холмса, Мегрэ и Пуаро.
«Убийства на улице Морг» — одна из лучших детективных
новелл Э. По, интересная не только своей тайной и ее разгадкой. Она
привлекает удивительным, редким у писателя-романтика
органическим сочетанием строго-логического анализа и богатого, гибкого
воображения.
452
И еще одна характерная деталь: Огюст Дюпен — француз.
Эдгара По всю жизнь тянуло к культуре Старого Света: острота
мысли и глубина познания, хороший вкус и утонченная культура чувств
не могли быть» по его убеждению,, достоянием «квакообразных», как
называл $к своих сограждан, погрязших в материальных расчетах.
Но как бы далеко' ни отстояла улица Морг от улиц Бостона или
Филадельфии, даже в этой, написанной па «иноземной» почве
новелле чувствовалась новоанглийская традиция медитативности, то
есть углубленного размышления, строго взвешенного рассуждения.
А в Америке было над чем размышлять. Это умение блестяще
развили философы-трапсценденталисты 40-х годов во глаЕе с
Эмерсоном, выдвинувшим так называемую доктрину «доверия к себе»,
утверждавшую, что высокий смысл существования — "не в погоне
за материальной наживой, а в приумножении духовных ценностей.
Ученик Эмерсона романтик Генри Торо на этой основе
разработает постулат гражданского неповиновения властям и свободы
совести, которую в царской России разделял и утверждал Лев Толстой.
Однако в масштабе всей страны социальное самосознание
американцев несколько отставало в своем развитии. Временно
создалось такое положение, когда действительность (существование еще
не освоенных обширных территорий Дикого Запада, где, казалось,
таились экономические возможности «для всех») словно
поддерживала иллюзию «избранности» Америки, уверенности, .что она минует
социальные конфликты, характерные для Европы. Большинство
американцев верило,_что их общество будет гармонично
прогрессировать, предоставляя каждому американцу безграничные и равные
возможности.
«Америка была... идеалом всех буржуа... Здесь каждый мог стать
если не капиталистом, то, во всяком случае, независимым человеком...
И так как здесь пока еще не было классов с противоположными
интересами, то наши — и ваши -- буржуа думали, что Америка
стоит выше классового антагонизма и классовой борьбы»,* —
писал Энгельс, характеризуя национальное' самосознание американцев
до Гражданской войны Севера и Юга. В 60-е годы XIX века это
представление о «возможностях» было подкреплено: в Калифорнии
нашли золото и мираж нового Эльдорадо привлек толпы
«аргонавтов», среди которых были- и прежние солдаты Гражданской войны,
и фермеры, бросавшие свои неплодородные земли, и авантюристы,
искатели легкой наживы со всех концов страны. Они составили
живописное племя бродяг с колоритными обычаями, правами, образом
жизни. Это племя ждало своего бытописателя и получило его в лице
Френсиса Брета Гарта.
Сам он приехал в Калифорнию в поисках работы, сменил
множество профессий. Учительствовал на золотых приисках, где приобрел
солидный запас наблюдений. Был наборщиком, репортером,
редактором журналов «Голден Эра», «Кэлифорниен». Он объединил
вокруг себя целое созвездие талантов, среди них были молодой Марк
Твен, Эмброз Бирс и Хоакин Миллер. В 1868 году Брет Гарт стал
редактировать журнал «Оверленд Мансли» и, как он вспоминал
через у идцать лет в статье «Возникновение короткого рассказа»,
почувствовал настоятельную потребность «освятить» страницы этого
издания рассказом нового типа.
Брет Гарт утверждал, что до калифорнийского рассказа 60-х-^«
К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., изд. 2-е, т. 36, с. 417.
453
70-х годов, собственно, и не приходится говорить об американской
новелле как национальном жанре, потому что до этого она была
«подражательна», следовала , литературной европейской традиции.
Брет Гарт весьма категорично относил к этой традиции
новеллистику Ирвинга и По: им, считал он, еще недоступен секрет настоящего
короткого рассказа, который заключается «в трактовке своеобразной
американской жизни, на основе отличного знания ее особенностей
и симпатии к се характеру». Рассказ, далее утверждал Брет Гарт,
не должен следовать предвзятой морали. И, разумеется, он должен
быть юмористичен. Собственно, юмор и представлялся Брету Гарту
одним из источников американского рассказа.
Всем этим требованиям отвечала его новелла «Счастье Ревущего
Стана», опубликованная в 1868 году. Успех се был грандиозен.
Столичные журналы слали автору депеши с просьбой написать «такой
же» и предлагали баснословные гонорары. Брет Гарт откликнулся на
просьбы; так появились «Компаньон Теннесси», «Изгнанники Покер-
Флэта», «Мигглс», «Браун из Калавераса» и другие рассказы,
сделавшие его знаменитостью в Америке и за се пределами. Толпы
почитателей донимали его восторженными письмами, ему бешено
подражали, он переселился в Бостон. И тут случилось то, чего можно
было опасаться: запас наблюдений иссяк, Гарт начал повторяться. Из
рассказа в рассказ стали кочевать одни и те же характеры:
представители разноплеменного братства бродяг, живущих надеждой па
скорое обогащение. Как правило, они не в ладах с законом, пьют,
дебоширят, воруют, иногда убивают, но в душах их живет потаенная
доброта и нежность. И когда, например, в лагере золотоискателей
появляется на свет младенец, мать которого — проститутка, а отец...
впрочем, отцом мог быть каждый из них, — они трогательно
заботятся о малыше, а один из них даже погибает, пытаясь спасти его
во время наводнения.
«Счастье Ревущего Стана» —• прекрасный рассказ. Брет Гарт был
мастер лаконичного, емкого, точного стиля, он умело владел
мягкими оттенками юмора. В рассказе явственно ощущается гуманизм
писателя и признание человеческого достоинства тех, кого вскоре в
больших городах отнесут к «отбросам общества», обрекут на
нищенское существование в трущобах, где неминуемо угасают проблески
человечности, которые еще свойственны бретгартовским героям.
Новеллистика Брета Гарта, несомненно, внесла свежую струю в
американский рассказ. Вводя в новеллу калифорнийский колорит,
он приблизил американскую новеллу к реальной жизни, хотя,
безусловно, романтизировал своих героев. И все-таки нельзя его
новеллу считать самым характерным образцом американского рассказа, —
это весьма обеднило бы историю его развития. Упрекая своих
предшественников в «подражательности», Гарт, по сути дела, сам
развивал уже сложившиеся традиции американской новеллы. Разве, па-
пример, «Рип Ван Винкль» написан не на национальном материале,
и разве мягкий юмор Ирвинга не предвещает брстгартовскон доброй
усмешки? Наверное, беззаботный гуляка Винкль, живи он сто лет
спустя, мог бы украсить своим присутствием любое сборище кали- •
форнийских золотоискателей. Брет Гарт разработал, фигурально
говоря, лишь одну из Жил золотоносного материала отечественной
новеллы, а в одном направлении, пожалуй, се и обеднил, пытаясь
лишить «предвзятой морали» — тенденции, изначально заложенной в
. ней. Это не значит, что все американские новеллисты будут
придавать ей особое значение, отнюдь; некоторые даже заведомо буду г
454
стараться избегать назидательности, но подспудно она все равно
будет существовать, порой довольно явственно прорываясь наружу,
причем назидательность, «поучение», весьма искусно будет слита с
сатирой. Великолепный пример — «Человек, который совратил Гед-
либерг» Марка Твена.
Марк Твен был современником Брета Гарта, как и он, начинал
свою писательскую деятельность юмориста-рассказчика в газетах,
прошел хорошую журналистскую школу, между прочим, тоже отдав
дань миражу легкого внезапного обогащения. Его герой полковник
Селлерс из романа «Позолоченный век» A873), написанного в
соавторстве с Ч. Уорнером, довольствуясь «диетой» из холодной репы,
мечтает разбогатеть путем «честных» спекуляций. Название
«Позолоченный век» стало нарицательным для 80-х годов — эпохи
головокружительных банковских, финансовых и строительных афер,
крупных кушей, беззастенчивого взяточничества.
Поглотив свободные территории Запада, одержав победу над
рабовладельческим" Югом, освободив десятки тысяч рабочих рук,
американский капитализм стал стремительно развиваться со всеми
присущими ему антагонистическими противоречиями. Гигантскими
шагами идет обнищание фермерства, растет эксплуатация рабочих в
городах, «эра индивидуального предпринимательства» все больше
уступает натиску монополистического капитала. В конце века США
превращаются в мировую империалистическую державу. Социальный
идеализм все чаще сдает позиции, наступает мучительная полоса
изживания буржуазно-демократических иллюзий, начинают
распространяться идеи научного социализма.
Этот процесс, сопровождавшийся развитием реалистического
направления в литературе, ярко отразился в творчестве Марка
Твена, который подверг беспощадному сатирическому обличению дух
стяжательства, лицемерия, лжепатриотизма.
...Вот где исполнилось^ «проклятие Мидаса»: всего сорока тысяч
долларов, не каких-нибудь несметных сокровищ, оказалось
достаточно, чтобы совратить с пути истинного «честный город,
неподкупный город» и его «честных, неподкупных» граждан. Настоящая
этика несовместима с наживой. Хваленая гедлибергская честность —
не что иное как иллюзия, а сам Гедлиберг — «мерзкий, черствый,
скаредный город» и ничем не отличается от всех остальных
городов. Марк Твен, по сути дела, разрушает здесь миф об
историческом избранничестве Америки, в соответствии с которым каждый,
кто честен, верит в бога и трудолюбив, обязательно добьется
успеха. Нет, утверждает Марк Твен, такого успеха можно достигнуть
лишь обманом, бесчестьем, прямым мошенничеством.
Новелла Марка Твена пессимистична. Единственные честные
люди в Гедлиберге, бедные Ричардсы, тоже не устояли перед
миражом богатства и пошли на обман. Правда, они раскаялись и
жестоко расплатились за слабость. За проступком следует осознание
вины и наказание — такова суровая мораль новеллы, и тут Марк
Твен столь же/ мсумолим, как самый фанатичный проповедник, —
так традиция 'назидательности, освоенная еще Готорном,
закономерно выразилась в «Гедлиберге», автор которого уже отрешился
от романтических иллюзий и надежд, не выдержатгих испытания
действительностью.
Критическое осмысление этой рекламной действительности было
продолжено писателями, которых американская критика привычно,
но неточно именует натуралистами. Действительно, X. Гарлеид,
455
С. Крейи, Ф. Норрис внимательно изучали Спенсера, и ¦ Дарвина,
восхищались Золя; Гарленд, к тому же, был поклонником
французских импрессионистов. Тем не менее, эти писатели бесспорно счи-«
тали одной из -главных творческих задач не сухое
фактографическое * бытонисательство, но стремление передать социальный ком-
текст изображаемого, поиски правды, отражение ие^ только
«радостных» сторон американской жизни, но и таких неприятных, как
нищета и бесправное положение масс, — то, что в прогрессивной
социологической литературе того времени называлось «позором горо^
дов».
Хемлина Гарленда интересовали, правда, не трущобы — о них
расскажет Крейн, — а тяжелая, безрадостная судьба
американского фермерства, о которой он поведал в цикле новелл «Главные
проезжие дороги» A891), Герои Гарлепда — скромные труженики,
упорно и «устало» бредущие дорогою жизни. В новелле «Под лапой
льва» Гарленд рассказал о пожизненном ярме тяжкого труда и
безысходной нужды американского фермерства, о тех, кто ценой
невероятных усилий пытается удержаться «па плаву», а также об
американской разновидности кулачества, наживающегося на
нечеловеческом, изнуряющем труде фермера. Гарлеид с сочувствием
рисует образы людей, которые в самых трудных условиях не
теряют мужества, человечности и желания помочь тем, кто в беде.
Бедняки, если п могут рассчитывать на чью-то помощь, то лишь на
таких же тружеников, как они сами. Рассказ «Под лапой льва»
можно отнести к той реалистической тенденции в американской
новеллистике, которая упорно и последовательно развенчивала миф о
«безграничных возможностях».
Свои представления cf необходимости писать правду жизни
Гарленд изложил в работе «Крушение кумиров», в которой обосновал
принципы так называемого «веритизма» (от французского слова
«verite» — «истина»). Писатель должен быть правдив,
демократичен и «национален», то есть отражать в своем произведении бытие
того региона, где он живет. Таковы простые, правдивые рассказы
Гарленда о сельских жителях Среднего Запада США.
Следование принципам веритизма Гарлеид нашел у Стивена
Крейна, которому помог войти в большую литературу. Явственнее
всего в новеллах Крейна звучит тема нищеты, поруганного чувства
человеческого достоинства. Мир его произведений жесток, как
жестока отвратительная городская трущобная среда. С
неотвратимостью ведет она к самоубийству героиню его первой повести Мэгги,
«девушку с улицы», которая была чиста, прекрасна и невинна.
Большое влияние па Крейпа как художника оказало чтение
«Севастопольских рассказов» Льва Толстого, сказавшееся в его
знаменитом романе «Алый знак доблести», прежде всего — в
трактовке войны и проникновении в психологию человека на войне. На
первый взгляд казалось, что автор следует кантонам традиционной
военной литературы, описывая возмужание человека в бою. В
действительности же скрупулезное описание ужаса юного Генри
Флеминга перед кровавым^ хаосом, перед «рукой всесильной смерти»,
тонкий анализ чувства беззащитности и отчаянной жажды жизни
служили обличению «алого безумия», уничтожающего все живое.
Стивен Крейн прошел прекрасную школу репортажа,
сотрудничая в столичных газетах. Там его стиль приобрел сдержанность,
лаконичность, своеобразную суховатую выразительность. Эти
черты проявляются и в рассказе «Темно-рыжая собака». С дотошно-
456
стыо и бесстрастием репортера рассказывает он о двойной
трагедии — ребенка, потерявшего единственного друга, преданную ему
собачонку, и об этой несчастной, для которой слабый ребенок
тоже был единственной любовью. Два юных существа уравнены в
общей беззащитности перед жестокостью взрослых, в которых
нищенский, убогий быт задавил все добрые чувства.
Крейиа отличал прямой, немигающий, жесткий взгляд на ве*
щи. Он честен со своим читателем и не старается заранее
расположить его к ребенку. Ребенок еще очень мал, но уже может ударить,
как бьет он увязавшегося за ним щенка: «ребенок с размаху
ударил собаку по голове», «ребенок поднял палку и ударил своего
преследователя... По дороге домой ребенок несколько" раз
оборачивался и бил собаку»... Жестокий, мрачный быт уже наложил на
малыша свой отпечаток, но он еще доступен любви, жалости,
стремлению к близости. Тон повествования Крейна, предельно «репортаж-
ный», бесстрастный, не лишен, однако, скрытого суда над действи-.
тельностью и своего рода предупреждения: от ребенка,
горюющего над телом убитого темно-рыжего друга, до изверга,
сбросившего собаку с пятого этажа на улицу, — дистанция, может быть, не
так уж велика...
Стиль Крейиа, по образному выражению Фрэнка Норриса,
приводит на память «искры, которые озаряют внезапно всю картину
жизни». При этом он добавлял, что «мистер Крейп пишет... как бы
со стороны», что для самого Норриса было неприемлемо. Первый
роман его «Мактиг» вышел почти одновременно с «Мэгги» Крейна,
что дало повод для частого сопоставления этих писателей. Своими
учителями Норрис называл Золя и Киплинга. В противоположность
Гарленду и Крейну он не считал, что время романтизма прошло.
Более того, он противопоставлял романтизм тому «бескрылому
бытописанию», которое отмечал у современных писателен и
которое, 'по его словам, только «скользит по поверхности вещей».
Романтизм же, утверждал молодой. Норрис, помогает человеку
«погрузиться в алое, трепетное сердце всего сущего». Он и натурализм
любимого Золя воспринимал как новую разновидность
романтизма: «все у Золя исполнено необычности вымысла, даже гротеска и
какого-то неясного ужаса, наделяющего окружающий мир глухим
и зловещим звучанием»*. Сам Норрис это ужасное и гротескное (как
и Золя) стремится показать через обыденное, заземленное,
биологическое. В его Мактиге торжествует «атавизм», «звериное
начало», но не под влиянием нищеты и пьянства, а как результат
маниакального стремления к материальному благополучию.
Бережливость и трудолюбие его героя перерождаются в отвратительную
скупость, которая затем делает его убийцей. Так Норрис с самого
начала входит в магистральное идейно-тематическое направление:
на новом историческом этапе развития американской литературы-
он вновь поднимает проблему нравственного самосознания
американца и рассматривает ее в ужё"~ставшем традиционным
противопоставлении материального и духовного. Эта традиция
продолжена и в его эпической трилогии о пшенице, с ее обличением
хищнической сущности американского капитализма, железной хватки
трестов. Тресты и труженики — антагонисты в борьбе между
«Свободой и Тиранией». Этот протест против тирании трестов
слышится п в рассказе «Сделка с пшеницей». Биржевые махинации с зер-
* Литературная история США. М., «Прогресс», 1979, т. 3, с. П5.
457
ном, разоряющие фермеров, у которых его скупают за бесценок,
обогащают «Медведя» Траслоу и «Быка» Горнунга, между
которыми тоже идет жесточайшая борьба на рынке. Но если для них
ставка в игре — сотней тысяч долларов больше или меньше на текущем
счету, то фермеру Льюистону их биржевая игра грозит разорением,
нищетой, «хлебной очередью», в которую вместе с другими нищими
становится бывший фермер, вырастивший столько пшеницы на
своем веку, что ее хватило бы на всех голодных. Теперь же,
разоренный, он вынужден протягивать руку за куском хлеба, возможно,
выращенного им самим.
Норрис не случайно считал себя романтиком. Как и у
предшественников — По, Готорна, Мелвилла, человек у пего часто кажется
игрушкой безличных, роковых сил, которые цепко держат его в
плену — будь то тайные грехи предков, за которые надо расплачиваться
(Готорн), или необратимая власть смерти, что фатально поражает
самых нежных и прекрасных (По), или — Мировое Зло,
воплощенное в мелвилловском Белом Ките, которому бросает вызов безумный
капитан Ахав. Так на новом этапе движения литературы
«натуралист» Норрис вводит в повествование грозные, всемогущие силы, от
которых зависит существование человека. Только случайность может
вызволить человека из железной хватки «спрута», оплетающего
живое тело жизни и влекущего человека к темному «омуту» забвения
и гибели. Но в этих метафизических категориях Норриса явственно
просматривались реальные общественные закономерности.
Новелла «Сделка с пшеницей» была напечатана в 1903 году, уже
после смерти Норриса: он умер совсем молодым — двадцати
девяти лет. Американская литература с его смертью понесла одну из
самых тяжелых, возможно, невосполнимых потерь: он мог
развиться в ведущего писателя своего поколения, писателя-обличителя,
подлинного реалиста.
Американская новелла многоцветна и многообразна. Можно ли
представить себе что-нибудь более непохожее на «Темно-рыжую
собаку» С. Крейна, чем рассказы О. Генри, которого нередко
называют «утешителем», «оптимистом». Нет, О. Генри (настоящее его
имя — Уильям Сидней Портер), как бы открывающий историю
американской новеллы XX века, оптимистом не был. Это был
грустный человек, многое переживший на своем веку, и первый свой
рассказ он написал арестантом, в тюремной аптеке, где служил,
фармацевтом: нужно было послать маленькой дочери рождественский
подарок, а денег не было.-Вот тогда и появился его первый
рассказ, которых он создал потом великое множество; они составили
несколько сборников. Первый рождественский рассказ, который
написал О. Генри, словно задал той его творчеству. Да, он всегда
хотел утешить и поддержать «маленьких людей», как стали называть
в то время честных тружеников-бедняков буржуазные социологи и
либеральствующие филантропы. Эти люди — продавщицы, мелкие
служащие, ковбои (а нередко и «джентльмены удачи») —
многомиллионное население страны, особенно огромного и равнодушного
к судьбе бедняков Нью-Йорка, —¦ очень нуждались в том, чтобы им
облегчили тяжкое бремя жизни, исполненной изматывающей погони
за куском хлеба, подарили им хоть крупицу радости, надежды,
улыбки. Поэтому О. Генри создает свой особый мир, «подмостки»,
на которых разыгрываются часто смешные и трогательные пьески.
Живые, реальные горожане приобретают вдруг некую
романтическую условность, как и мир, который их окружает. Да, это все тот
458
же самый Нью-Йорк — деловой, напористый, шумный,
равнодушный, часто жестокий, но и здесь иногда случаются сказочные
истории. Голодающая девушка в отчаянии бросается в воду с
парохода. Ее спасает молодой человек, который богат и красив, как
сказочный принц, но из каприза живет инкогнито в том же
многонаселенном доме, что и спасенная им красавица. И вот встреча:
она могла бы и не состояться в море случайностей, однако молодым
людям выпал счастливый, один на тысячу, шанс: новоявленный
принц обрел свою Золушку, жизнь перестала быть злой мачехой,
стала сказкой со счастливым концом. Надо сказать, что
американцы очень любят такие рассказы — они соответствуют их
национальному сознанию, вскормленному традиционными иллюзиями,
что в Америке у всех равные возможности, все в конце коли,ов
устроится, и маленький чистильщик обуви может стать со временем
президентом страны. Таких рассказов у О. Генри много. Но бывали
*и другие, где счастливый конец, традиционный «хэппи эпд» вдруг
приобретал двусмысленное звучание, — как, например, в новелле
«Дороги, которые мы выбираем». Если добро и счастье так
случайны, так редко выпадает выигрышный билет, то зло всегда найдет
себе дорогу и свершит черное дело, будь оно в обличий «Акулы»
Додсопа — грабителя с большой дороги или Додсоиа — главы
преуспевающей маклерской конторы. «Акулу», стремящуюся сожрать
противника, не остановит ничто — ни дружба, ни товарищество,
если есть добыча, «золотая рыбка», — несколько тысяч долларов.
Вот таким был иной раз «утешитель» О. Генри: добрый юмор
вдруг сменялся сарказмом и глухой, затаенной болью. Он не мог
не понимать, чтб, творя добро в рассказах, тем самым в какой-то
мере выводит своих героев за пределы действительности, что его
«актеры», сыграв благополучную мелодраму на подмостках рассказа,
весьма отличаются от своих прототипов, которые чаще всего бедны,
печальны и неустроенны в реальной жизни.
О. Генри стал одним из самых.^известпых и любимых во всем
мире писателей. Как новеллист он пользуется не меньшей славой,
чем, например, Э. По. Одна из причин в том, что О. Генри
блестяще развил «технику» американского рассказа, его композиционные
основы,, заложенные Эдгаром По. Такая особенность даже вызвала
нарекания со 'стороны некоторых американских критиков начала
XX века, которые к тому времени познакомились с мировыми
образцами рассказа (например, Тургенева и Чехова) й считали, что
американская новелла уступает им в психологической глубине за счет
чрезмерного увлечения конструкцией, техническими средствами.
Впрочем, эти нарекания не сыграли особой роли в последующем
развитии американского рассказа, если брать его техническую
сторону: есть, очевидно, какая-то глубокая, органичная связь между
психологией создания новеллы и особенностями национального
сознания, если до сих пор многие и многие американские новеллисты
применяют и теорию «единого эффекта», и фольклорные традиции
устного рассказа, которые с таким успехом использовал, например,
Брет Гарт.
XX век, открывшийся в американской литературе романом
Т. Драйзера «Сестра Керри» A900), наложил свою печать и на
рассказ. Начался век социального искусства, критического реализма,
возросшего па почве, подготовленной- Твеном, Норрисом и Крейпом.
В американской новеллистике XX века он восторжествовал
благодаря усилиям. Т. Драйзера, Ш. Андерсона, Р. Ларднера, Э. Хемин-
459
гуэя. А это была нелегкая победа. Взять хотя бы все тот же «хэппи
энд», закономерность которого признавали не только теоретики и
практики новеллы, ио даже политики. Известно, например, что
президент Теодор Рузвельт как-то сказал: «нужны чрезвычайные
обстоятельства, чтобы я дочитал до конца повествование, где он и она
не сочетаются в финале счастливым браком». Стоит ли удивляться,
что С. Крейи в свое время смог напечатать «Мэгги — девушка с
улицы» только после шумного успеха «Алого знака доблести», а
роман Т. Драйзера «Сестра Керри», высоко оцененный Ф. Норрисом,
был опубликован тиражом лишь в несколько сот экземпляров, да
и те долгое время пылились на складах издательства.
Художественные особенности американского рассказа XX века
складываются под значительным влиянием европейских писателей,
в частности Чехова. Постепенно новелла становится все менее
сюжетной, в пей меньше динамики, действия как такового, она
приобретает дополнительное, психологическое измерение. Техника се
тоньше, пафос — трагичнее. Диалог, как правило, заключает
невысказанную мысль. Такая новелла требует иногда изощренного,
«интуитивного» чтения — особенной эмоционально^ и
психологической чуткости. В рассказе XX века существенно изменяется
характер комического, усиливается сатирический элемент, а лирический,
мягкий, юмор заметно убывает. Все чаще проявляются такие
сатирические приемы как гротеск, парадокс. Выспренное,
сентиментальное подвергается резкому осмеянию.
Так, у Ринга Ларднера откровенно развенчивается
идеализированный образ американского «Адама», или, как писатель
называет его, «бушера», что значит «грубиян», «невежа», «дикарь».
Бушер не имеет представления о моральных ценностях. Его идеал
и цель — личное преуспеяние. Он, вместе с тем, далек от
понимания реальной действительности, находится в плену
самоослепления. Комизм у Ларднера превращается в своего рода условность,
но не в целях романтизации происходящего, как у О. Генри, — у
Ларднера комизм скрывает отталкивающий, а иногда и трагический
смысл происходящего. «Герой» новеллы «Чемпион» —. это уже,
вроде бы, и не человек. Свою карьеру боксера Комар начинает,
нокаутировав своего младшего брата-калеку, чтобы" отнять у пего
монету. Он бросает маленькую дочь па произвол судьбы- и злобно
швыряет письма «попрошаек» — матери и жены,'~умоляющих о
помощи4, — в мусорную корзину. Однако все это — не препятствие на
пути к славе и почестям. Газетная реклама создает ему «имидж»—
вымышленный образ (то же самое мы- встретим у Джойс К. Оутс
в новелле «Ты»), далекий от того, что он на самом деле
.представляет собой. На этом резком контрасте и основан гротеск у
Ларднера.
В то же время в современной новелле все чаще встречается
особая разновидность патетического, когда за тем, что кажется
неприятным, странным или даже безобразным, вдруг выявляется глубина
страдания, человечности, истинного трагизма. Эта черта
свойственна, например, новеллам Эрнеста Хемингуэя, " Карсон Маккаллерс
и Трумена Капоте.
В новеллистике Хемингуэя сразу же зазвучала и тема
трагической предопределенности жизни, которой нечего противопоставить,
кроме действия. Герои его уверены, что усилием интеллекта их
проблемы не разрешить. Размышлению, мысли они не доверяют, им
она кажется недостойной уловкой, которая позволяет уклониться
460
от действия. Поэтому писатель Гарри («Снега Килиманджаро»)
констатирует: «Главное — не думать, и тогда все идет
замечательно». А герой романа «Прощай, оружие» заявляет: «Я создан не для
того, чтобы думать». Однако рано или поздно им все же
приходится задуматься о смысле жизни и своей роли в ней, как Гарри —
накануне смерти или старику Сантьяго («Старик и море»), который
тоже временами склонен «не думать, а только терпеть». Мужество
всегда должно быть связано с борьбой — утверждает Хемингуэй.
Катастрофичности жизни, угрозе насилия, равнодушию,
неизбежной опасности смерти человек обязан противопоставлять силу
души и нравственные ценности.
В американском рассказе «феномен -насилия» приобретает
особое значение. Это, конечно, и понятие социально-этического
характера — угроза экономического неустройства, пороков общественно-
политической системы, укоренившегося представления о ценностях,
ложных и мнимых, — как, например, в рассказе Теодора Драйзера
«Золотой мираж». Что делает лютыми врагами отупевшего от
работы старика, его озлобившуюся жену, дочь, , нескладного сына?
Разве их мечты о достойном человека существовании, без холода,
голода, бесплодного труда, поглощающего все силы и не дающего
радости, или желание сына жениться и завести собственную семью—*
разве эти мечты задавленных бедностью людей не естественны, не
закономерны? Однако осуществиться они могут, только если
случится чудо. Так и произошло: бросовая, истощенная земля
оказалась вдруг богатейшим источником цинка. Ее можно выгодно
продать, получить несколько тысяч долларов — целое состояние для
таких бедняков, как старик Бэрси Квидер и его семья. Но мечта
Бэрси оказалась «золотым миражом»: сначала души родственников
•иссушила беспросветная нужда, а затем их окончательно разделил
соблазн наживы. Вместе с землей они продали остатки
человечности и справедливости, доведя старика-отца до буйного
помешательства и тем самым увеличив свою долю добычи.
В американской новеллистике XX века подчеркнута все
возрастающая асоциалыюсть человека в. буржуазном мире. Основные
герои американского рассказа до 70-х годов XIX века — пионеры,
путешественники, бродяги, следопыты, фермеры — стремятся
раздвинуть пределы лежащей перед ними территории, и эта цель не
противоречит потребностям буржуазного общества, напротив, даже
соответствует им. Далее картина меняется. Фермеры Гарленда и
Норриса странствуют, бросая родные места потому, что их гонит
голод н разорение, но, по каким бы дорогам они ни путешествовали,
им не вырваться из цепких объятий нищеты. Однако у героев Гар-
лепда и О. Генри есть еще чувство солидарности. Но вот друг
бросает друга в беде («Любовь к жизни» Джека Лондона); покинутому
понадобилась поистине неистребимая, всепобеждающая воля к
жизни, чтобы преодолеть угрозу смерти. Этого чувства уже нет у
индивидуалистически разобщенных героев Хемингуэя, Чивера и
Оутс — их новелла фиксирует распад самых близких, родственных
связей в окружающем их мире. Именно этот все возрастающий
индивидуализм, эгоизм нарушает и искажает эмоциональные связи
между людьми: любовь, дружба, товарищество в основе своей
обнаруживают корысть и расчет.
Как же бездуховна, отвратительна, жестока «обычная» жизнь!
Эрским Колдуэлл, следуя примеру Р. Ларднера, разрабатывает свою
систему ужасного, находя его в идиотизме убогой мещанской пов-
461
седневности. Вот почему в современной новеллистике США нельзя не
выделить особо новеллу критическо-облшштельного характера.
Сама американская жизнь с ее резкими противоречиями, разрывом,
между мечтой и реальностью, вымыслом и действительностью,
видимостью и сущностью направляет национальный рассказ на путь
иронии и обличения. В несоответствии желаемого и реально
существующего, забвении демократических идеалов таятся корни многих
кардинальных бед современной Америки, — расизма, нетерпимости,
отчуждения, одиночества, борьбы всех против всех, звериного
индивидуализма, стремления выдать желаемое за действительное.
Эту тему в американской новеллистике вслед за Р. Ларднером,
А. Мальцем, Э. Хемингуэем великолепно продолжил недавно
умерший Джон Чивер. Как когда-то О. Генри, он писал о насто'ящих
бедняках: лифтере, посыльных, деклассированных мелких буржуа,
для которых пустячная трата равносильна разорению. Они свято
верят в то, что им однажды повезет, в романтику и волшебство
бизнеса. Но наступает момент отрезвления, и прежние романтики
уже не верят в счастливый случай, охота за удачей начинает
представляться им в истинном свете: «опасным плаванием на пиратском
судне». Даже для тех, кто достиг успеха, постоянно существует
опасность краха благопристойной, обеспеченной жизни. Прежний
романтический «рок» у Чивера принял облик ненадежной богини
удачи, которая может внезапно лишить своих милостей, и тогда
герой рассказа-аллегории «Пловец» вдруг оказывается бедняком.
Впрочем, пловец все еще упорно цепляется за иллюзию, не желает
видеть вещи в откровенном свете реальности. Однако даже тогда,
когда герою Чивера ничто не угрожает, ему вдруг
может-показаться отвратительной им же созданная цивилизация. Чиверовский
«Адам», построивший себе свой желанный «новый мир», начинает
тосковать по прежнему миру, «ясному и простому», ему кажется,
что он еще не прибыл в ту страну, о которой мечталось
«отцам-основателям», и он удивляется, почему в этом современном
буржуазном «рае» все кажутся такими несчастными.
Вот почему важной чертой американской новеллы, этого самого
характерного жанра американской литературы, остается
вовлеченность в социальные и нравственные коллизии, критический пафос.
Однако американская новелла сильна не только критической
стороной. Э. 'Колдуэлл восхищается способностью самых угнетенных,
поруганных и беззащитных радоваться жизни (рассказ «Большой
Бэк»). Тема человеческого достоинства, к какой бы расе человек ни
принадлежал, неистребимая тяга к справедливости — главное в
творчестве писателей-негров Лэигстона Хыоза и Джеймса Болдуина.
Американской новелле присуща непреходящая вера в настоящий
демократический идеал, в то, что добро должно восторжествовать,
а человек — «выстоять и победить», как сказал в своей Нобелевской
рич Уильям Фолкнер и как выстоял и победил его маленький герой,
которого ничто не смогло заставить сойти с дороги правды и
человечности.
М. ТУГУШЕВА
СОДЕРЖАНИЕ
B. Ирвинг. Рип Ван Винкль. Пер. А. Бобовича 5
Н. Готорн. Золото царя Мидаса. Пер. Ю. Афонъ-
кина . . . . 23
Э. По. Убийства на улице Морг. Пер. Р.
Гальпериной 40
М. Твен. 'Человек, который" совратил Гедлибсрг.
Пер. Н. Волжиной 74
Ф. Брет Гарт. Счастье Ревущего Стана. Пер.
Н. Вояоюиной 126
X. Гарленд. Под лапой льва. Пер. М. Лорие . 138
О. Генри. Дороги, которые мы выбираем. Пер.
П. Дарузес 153
Ф. Норрис. Сделка с пшеницей. Пер. М. Лорие . 158
C. Крейн. Темпо-рыжая собака. Пер. Т. Озерской 170
Т. Драйзер. Золотой мираж. Пер. П. Галь . . 177
Д. Лондон. Любовь к жизни. Пер. //. Дарузес . 212
Р. Ларднер. Чемпион. Пер. И. Дарузес . . .231
У. Фолкнер. Поджигатель. Пер. И. Кашкина . . 252
Э. Хемингуэй. Снега Килиманджаро. Пер. И. Вол-
жиной 272
Т. Вулф. Только мертвые знают Бруклин. Пер.
М. Лорие 298
Л. Хьюз. Тост в честь Гарлема. Пер. Т. Шинкарь 304
Э. Колдуэлл. Большой Бэк. Пер. О. Холмской . 308
А. Мальц. Воскресенье в джунглях. Пер. В. Ли-
мановской 319
Д. Чивер. Пловец. Пер. Т. Литвиновой . . . 327
К. Маккаллсрс. Губка. Пер. М. Мироновой . . 342
Дж. Д. Сэлинджер. Лапа-растяпа. Пер. Р. Райт . 352
Д. Болдуин. Скажи, когда ушел поезд. Пер. П. Ве-
тошкиной . . 370
Т. Капоте. Дети в день рождения. Пер. С. Митиной 403
Дж. К. Оутс. Ты. Пер. Ю. Жуковой . ... 425
М. Тугу.шева. Литература разочарований и
надежд 450
3-80 Золотой мираж. — Амурское отд. Хабаров-*
ского кн. изд., 1983. — 464 с."
Сборник избранных новелл прогрессивных американских
писателей XIX — XX вв.
3 4703000000-24 зр.83 ББК 84.47
• М160@3)-83
ЗОЛОТОЙ МИРАЖ
Американская новелла XIX—XX вв.
Щ № 1090
Редактор-составитель О. К. Мамонтова. Художественный редактор
ГГ. К. Пустовой. Сдано в набор 24.11.82. Подписано к печати 26.01.83.
ВЕ00868. Формат 84V108/32. Бумага типографская № 3. Гарнитура
«.Литературная». Печать высокая. Усл. печ. л. 24,36, уч.-изд. л. 25,48,
усл. кр.-отт. 24,36. Тираж 100000 A — 35000). Заказ № 5869.
Пена 2 р. 50 к.
Амурское отделение Хабаровского книжного издательства
Госкомиздата РСФСР, Благовещенск, ул. Ленина, 181.
Благовещенская типография Амуруприздата, Благовещенск,
ул Калинина, 10.
Созданием файла в формате DjVu
занимался ewgeniy-new
(февраль 2015)