Текст
                    Леонид Цыпкин
«Лето в Бадене» и
другие сочинения
«НЛО»


Цыпкин Л. «Лето в Бадене» и другие сочинения / Л. Цыпкин — «НЛО», ISBN 978-5-44-481487-1 Первое издание романа Леонида Цыпкина, вышедшее в переводе на английский язык, стало на Западе сенсацией. «Затерянный шедевр», «грандиозная веха русской литературы ХХ века», «самое неизвестное гениальное произведение, напечатанное в Америке за последние 50 лет» – таковы отзывы из посыпавшихся вслед рецензий. Именно о нем Сюзан Зонтаг написала так: «Этот роман я, ничуть не усомнившись, включила бы в число самых выдающихся, возвышенных и оригинальных достижений века, полного литературы и литературности – в самом широком смысле этого определения». В завораживающем ритме романа сплелись путешествие рассказчика из Москвы 70-х годов в Ленинград и путешествие Достоевского с женой Анной Григорьевной из Петербурга в Европу в 1867 году, вымысел в нем трудно отличить от реальности. Леонид Цыпкин (1926–1982) – писатель, врач- паталогоанатом. ISBN 978-5-44 -481487-1 © Цыпкин Л. © НЛО
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 4 Содержание Об отце 5 Лето в Бадене 14 Повести и рассказы 87 Мост через Нерочь 87 Норартакир 135 Пешком до метро 181 Запах жженых листьев 186 Третий вопрос 202 Похищение сабинянки 209 Праздник, который всегда со мной 211 Последние километры 214 Десять минут ожидания 217 Попутчик 222 Качели 227 Сделка 230 Вверх по реке 244 Ваше здоровье! 246 Тараканы 251 Ave Maria! 262 Из записок патологоанатома 271 Проводы 276 Шехерезада 278 Сюзан Зонтаг 282 Места Достоевского в Санкт-Петербурге 289
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 5 Леонид Цыпкин «Лето в Бадене» и другие сочинения Роман, повести, рассказы Об отце Мой отец был печатающимся писателем одну неделю: номер эмигрантского еженедель- ника «Новая газета» с первыми страницами его романа «Лето в Бадене» вышел 13 марта 1982 года в Нью-Йорке, а 20 марта отец в одноминутье умер в Москве – в свой пятьдесят шестой день рождения. Сюжетная линия его жизни несложна: она не так уж была богата событиями и достаточно типична для человека его круга и поколения. Леонид Борисович Цыпкин родился в 1926 году в Минске в потомственной врачебной еврейской семье. Когда ему было лет десять, отец хотел стать астрономом, потому что это «неответственная работа» – отголосок взрослых страхов в 30-е годы, в начале которых мой дед, известный хирург-ортопед Борис Наумович Цыпкин, был арестован. Времена еще были сравнительно мягкие, до-ежовские, и когда дед прыгнул в пролет лестницы в здании минского НКВД и повредил позвоночник, то по заступничеству коллег (в особенности известного мин- ского доктора Моисея Наумовича Шапиро, который в самые страшные годы не боялся – и умел – помогать попавшим в беду), его выпустили и больше не трогали, хотя его брат и две сестры были арестованы и погибли. Каким-то чудом дед не остался инвалидом и продолжал опериро- вать до своей смерти в 1961 году. Отец не любил об этом рассказывать, вроде бы даже и не помнил (я эту историю узнал от бабушки), но эпизод возвращения деда из тюрьмы промельк- нул в повести «Мост через Нерочь» как предвестие его болезни и смерти тридцать лет спустя. История нашей семьи важна не столько потому, что отец черпал из нее сюжеты и образы, сколько потому, что отец, человек сугубо частный, «камерный», ощущал мир через семью и защищался от этого недружелюбного мира – семьей. События, разрушившие эту когда-то большую семью, обрубившие семейные корни, положены в основание двух повестей – «Мост через Нерочь» и «Норартакир». В 1941 году семью согнала с насиженного места война: чудом выскользнули они из уже замыкавшегося немецкого кольца вокруг Минска. Не сумевшие уйти сестра деда, его мать и два маленьких племянника были убиты в гетто. Почти сорок лет спустя моя эмиграция завершила это разрушение. В эвакуации в Уфе отец, которому тогда не было и семнадцати лет, поступил в медицин- ский институт; в студенческой среде развился его интерес к художественной литературе, и он, по-видимому, сделал первые попытки писать. Попытки были неудачные, и до 60-х годов отец писал уже только научные статьи. А у него была вполне успешная (в пределах возможного для безусловно беспартийного и безысходно еврейского интеллигента) карьера: в сорок два года отец был доктор медицинских наук, автор десятков научных статей, сотрудник научно-иссле- довательского института. К тому же большая часть его жизни прошла в Москве. В 1948 году он женился на Наталье Иосифовне Мичниковой; в 1950 году родился единственный сын. Не все было гладко. Работы во времена борьбы с «космополитизмом» не было, и отца вместе с другими безработными врачами-евреями в конце концов пригрел главврач москов- ской областной психиатрической больницы имени Яковенко Владимир Васильевич Ченцов. Не только взял на работу, что было небезопасно, но и, вероятно, – а это уж было очень опасно – спас от ареста: нажал на нужную кнопку в местном отделе МГБ, и дело с доносами на отца, притащившееся за ним аж в деревню Мещерское, куда-то пропало. А тут и Сталин умер, но отец в Москву не вернулся до 1957 года.
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 6 Отец, навидавшись бед, ценил внешне благополучные обстоятельства своей жизни – семью, кооперативную квартиру в центре Москвы, летние круизы по рекам. Он любил меди- цину и свою мрачноватую врачебную специальность – отец был патологоанатомом – и полу- шутил, что, проведя столько времени в обществе мертвецов, он стал отчасти сродни шекспи- ровским могильщикам. В 1964 году он написал: МОЯ ПРОФЕССИЯ Любители чистой поэзии, Поклонники Венеры Милосской и прочих муз и богинь, а также все слабонервные, отойдите в сторону: я буду говорить о своей профессии. Я патологоанатом, а, попросту говоря, трупорез. Передо мною возвышаются горы человеческого мяса, красного, синего, серого, розового, напоминая фламандские натюрморты. Когда я вижу классический инфаркт сердца, Я не удерживаюсь и восклицаю: «Какая красота!» Когда люди спят, тоскуют или смеются, я могу точно сказать, что у них происходит в печени. Для меня шагреневая кожа не символ и не абстракция, а отложение извести в сосудах. Никто лучше меня не знает, что жизнь висит на волоске и что смерть неизбежна. Именно поэтому я начал писать стихи. Стихи отец начал писать в начале 60-х годов, а до этого мечтал уйти из мединститута на филологический факультет, позднее всерьез думал поступать на вечернее отделение ВГИКа. Оба раза практические соображения, чувство долга перед семьей возобладали. Да я и вовсе не представляю себе его советским литературоведом или киношником: его почти болезненная (по советским понятиям) брезгливость ко лжи в даже самых малых дозах, халтуре и грязи извергла бы его из этой среды. Но его мечта о самовыражении была неистребима. В доме преклонялись перед русской литературой. Возможно, что тут частично сказа- лось влияние тетки моего отца – литературоведа Лидии Моисеевны Поляк – и ее мужа, круп- ного языковеда Рубена Ивановича Аванесова, в семье которых отец проводил много времени в конце 40-х годов. Я помню, как менялись литературные страсти моего еще совсем молодого отца: от поклонения перед Толстым он перешел к пожизненной вовлеченности в творчество и личность Достоевского. В Достоевском – и писателе, и личности – отец находил то, чего ему не хватало в медицине: бездну «проклятых» вопросов. Можно ли жить без Бога и как быть,
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 7 если нет веры? Есть ли связь между психопатологией личности и творческим началом? (Отец страдал от периодических депрессий.) Где корни антисемитизма? У меня из отцовской библиотеки осталось старое (первое послесталинское) собрание сочинений Достоевского. По нему видно (особенно по томам с «Братьями Карамазовыми» и «Бесами»), что с ним буквально работали – при том, что отец был фанатично аккуратным человеком: его много потрудившийся фотоаппарат «Зоркий-2С» выпуска 1954 года до сих пор как новенький. К повести из жизни Достоевского «Лето в Бадене» отец шел не один год: изу- чал воспоминания современников, много времени провел над дневниками Анны Григорьевны Достоевской, находил места (Достоевский почти всегда описывал реальные дома и улицы), где происходило действие его произведений. Несколько лет исследований ушло на создание фото- альбома «По местам героев Достоевского», в котором фотографии сопровождались соответ- ствующими цитатами. Отец подарил фотоальбом музею Достоевского в Ленинграде и высту- пил там с лекцией. Но это уже было в конце его жизни. Некоторые стихотворения были, наверно, удачными; примечательнее всего для меня в них упорный поиск подлинного чувства. В 1965 году отец должен был идти показывать свои стихи А.Д . Синявскому, но того как раз арестовали. Получилось как бы предупреждение: наступают другие времена, сиди, не высовывайся! Отец не склонен был много говорить и даже думать о политике; у нас в семье было принято без всяких споров, что советский режим – это воплощенное Зло. Отец ощущал политические перемены скорее своим художественным чутьем: через несколько дней после падения Хрущева (которого отец, несмотря ни на что, ува- жал за освобождение узников ГУЛАГа и за публикацию Солженицына, портрет которого тоже появился над рабочим столиком отца и так там и остался до его смерти) он написал: КРИВЫМ ПЕРЕУЛКОМ Я иду кривым переулком. Надо мной фонари и звезды. Днем обитатели переулка играют в футбол, забивают козла, развешивают белье, Я торопливо прохожу сквозь строй сверлящих взглядов и чувствую себя, словно зимой пятьдесят третьего. А сейчас тишина. Все спят, и только в редких светящихся окнах фикусы и угол гардероба. Обитатели переулка спят: им завтра рано на работу. Я слышу, как они тяжело дышат (наверно, и я во сне так же дышу). И чья-то свесившаяся рука касается пола. И кто-то вздыхает. Хотя на дверях засовы и замки, все – настежь. Можно закрыть воду,
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 8 сменить правительство. Все останется безнаказанным: спящие беззащитны. Я иду не спеша. Мне незачем торопиться. Надо мной только фонари и звезды. мешает нам стать друзьями? В середине 60-х годов отец познакомился и почтительно подружился с соседкой по новому дому – пианисткой Марией Вениаминовной Юдиной, которую раньше он знал как зна- менитую исполнительницу Бетховена, как крещеную еврейку, открыто исповедующую право- славие, не отказываясь от своего еврейства. Видел он ее до личного знакомства один раз – на похоронах Б.Л. Пастернака. Эта дружба означала для отца, в первую очередь, прикосновение к высокой традиции русской культуры, люди которой чувствовали себя дома в культуре европей- ской. Затем, православие Юдиной интересовало отца: как довольно многие интеллигентные евреи в Москве, он начал в это время искать Бога и, не получив никакого иудаистского обра- зования, думал об этих исканиях в рамках православия, религии, глубоко связанной с культу- рой, которую отец почитал для себя родной, однако сам никогда не помышлял о крещении, считая, что такой шаг будет приспособленчеством, хотя бы даже и самым рафинированным. А еще был иногда вопиющий разрыв между высокими устремлениями Юдиной и ее временами весьма нелегким в повседневной жизни нравом – этот разрыв интересовал отца, увы, далеко не с чисто исследовательской точки зрения, в быту он часто бывал вовсе не таким человеком, каким хотел бы быть, и глубоко страдал от этого. Дружба с Юдиной и ее смерть в 1970 году стали материалом для раннего рассказа отца «Ave Maria!». После немногочисленных неудачных попыток напечатать стихи в конце 60-х годов отец почти перестал их писать; к тому же его силы уходили на завершение работы над докторской диссертацией. Получение более высокой научной степени и соответствующая при- бавка к зарплате (отец был старшим научным сотрудником Института полиомиелита и вирус- ных энцефалитов Академии медицинских наук) давали возможность отцу не прирабатывать вечерами в больнице. (Отец считал постыдным, что сотрудники медицинских НИИ зарабаты- вали гораздо больше, чем больничные врачи, работу которых он считал в общем гораздо более осмысленной, и сам работал в НИИ только потому, что это лучше обеспечивало семью.) Как только диссертация была закончена, отец снова начал писать, но уже не стихи, а прозу. Теперь-то я понимаю, что отец работал на износ. Каждый день, ровно без четверти восемь, он отправлялся на дальнюю (почти во Внуково) работу и возвращался ровно в шесть вечера. Обедал, дремал полчасика и садился писать если не рассказы, то научные ста- тьи. На ночь мог выйти погулять. В выходные тоже писал, работал в профессорском зале «Ленинки» (там часто собирал материалы по Достоевскому), зимой по воскресеньям катался на лыжах в «Мичуринце», где у Дома ученых была лыжная база. Любил осень, зиму, солнеч- ные времена года часто угнетали его. Обычно брал меня, школьника, потом уже и студента филфака МГУ, на эти лыжные прогулки, которые запомнились на всю жизнь, как и одно лето, которое отец провел почти целиком (в их институте работали с очень опасными вирусами, и поэтому полагался длинный отпуск) со мной, двенадцатилетним, на даче. Мне не под силу, да и не к месту, разбирать достоинства и недостатки его прозы. Отец жаждал каждой встречи с белым листом бумаги, но писал нелегко, нередко мучился над каж- дым словом, бесконечно выправлял рукопись. Дело было в основной стилистической задаче: придать четкую форму его мысли, необычайно богатой, взвихривающейся и захватывающей поразительно широкие круги все новых и новых ассоциаций, эту мысль не стреножив. Отсюда очень длинные, нередко на несколько страниц, предложения, «путешествующие» из Москвы
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 9 в Курск через Хабаровск. Маршрут не самый короткий, но зато по дороге можно настолько больше увидеть! Перечерканные рукописи отец обычно сам перепечатывал на старенькой, сияющей чистотой трофейной «Эрике» – как пел в те годы Галич, «Эрика» действительно брала «четыре копии», и большего «тиража» отцу и не понадобилось, так как он по редакциям не ходил и практически не пытался напечататься, и был прав, не тратя зря силы на это. Он не писал ничего острополитического – поэтому его проза и в самиздате бы особого успеха не имела; чем можно было удивить самиздатовскую читающую публику в годы, когда по рукам ходил «Архипелаг ГУЛАГ»! Да отец и не хотел давать свои вещи в самиздат: боялся «разговоров» с КГБ и остаться без работы. В мир же «позволенной» литературы ему ходу не было, и это связано как с обстоятельствами, так и с природой его литературного дарования. Писательство было для отца самовыражением в самом прямом смысле слова: он не умел выдумывать с нуля положения и характеры, брал их из своей жизни, смотрел на них своими глазами, и главное для него было – честно разобраться в самом себе. И тут уж никак нельзя было обойти запретные темы, разве что если жить с закрытыми глазами и ушами (как мно- гие из чувства самосохранения умудрялись). Можно ли было написать «Мост через Нерочь», позабыв об отставших от колонны заключенных, которых убегавший из Минска в июне 1941 года НКВД расстреливал прямо на обочине дороги, почти что на глазах у беженцев? А что бы осталось от «Норартакира» без вызревающего в трагедию автора вопроса еврейской эми- грации на фоне арабо-израильской войны 1973 года? И где была бы душевная пружина «Лета в Бадене», если бы не крамольное (даже и по нынешним временам) подозрение автора, что Достоевский ненавидел евреев со страстью оттого, что видел в своем характере столь прези- раемые им у евреев черты? Отец отнюдь не стремился писать на запретные темы, просто он не мог осмысливать свою жизнь, не касаясь их. А тут еще доза формального эксперимента, и не-членство в литераторской стае – в редакции ходить было и вправду незачем, да и опять же оттуда рукописи могли утечь на Лубянку. Один хороший журнальный редактор, которого отцу порекомендовали как надежного, черкнул на рукописи: «Прекрасный рассказ, но кто же его напечатает?» Весь «дух» его прозы, как сказал тот же редактор, был «не антисоветским» – а просто «не нашим». В 1970-е годы очевидным выходом было бы напечататься на Западе, он манил отца, но последствия (в лучшем случае безработица, гэбэшные провокации и угрозы и в конце кон- цов вынужденная эмиграция) отпугивали еще больше. Солженицынский «Бодался теленок с дубом», прочтенный отцом не позже 1977 года, оставил его в тяжелом настроении: цена сво- боды, которой Солженицын добивался в борьбе со всей навалившейся цекагэбэшной систе- мой и за которую расплатился насильственной эмиграцией, показалась отцу недоступной. Круг прижизненных читателей отца остался очень узок: моя мать, я, пара моих филфаковских дру- зей, иногда кто-то из литературной среды, где отцу не удалось создать себе ни серьезных дру- зей, ни даже подпольного имени, а впоследствии – несколько знакомых среди «отказников». Здесь, конечно, виновата не только советская власть, но и характер отца: очень ранимый, гор- дый, он плохо переносил непонимание, хотя доброжелательную профессиональную критику был готов выслушивать. Начавши писать прозу в сорок с лишним лет, отец становился писателем в одиночестве и молчании. Он сам был своим основным критиком, и, несмотря на это, его мастерство росло шаг за шагом: от коротких, почти бессюжетных рассказов он перешел к более длинным, с более сложным сюжетом, оттуда шагнул к автобиографическим повестям («Мост через Нерочь» и «Норартакир»), а затем и к неавтобиографическому (хотя и частично основанному на доку- ментальных материалах) «Лету в Бадене». К западной литературе девятнадцатого века отец был сравнительно равнодушен. Немно- гие новинки (для советской публики) западной литературы двадцатого века читал с большим
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 10 интересом. К сожалению, многое забылось; помню, как он читал переводы «Чумы» и «Посто- роннего» Камю, «Самопознание Дзэно» Итало Свево. Очень важным для отца было знаком- ство с творчеством Франца Кафки. Отцу была тревожно близка основная тема творчества этого дважды изгоя – немецкоязычного писателя среди чехов, еврея в немецкой культуре – человека, преследуемого чем-то бесчувственным и бессмысленным, то ли государственной машиной, то ли роком. У отца была подспудная глубокая уверенность, что от сумы да от тюрьмы ему в конце концов не уберечься. Моя эмиграция в 1977 году быстро превратила его жизнь в каф- кианский сюжет. В 1979 году отца «сократили» из института полиомиелита как не прошед- шего переаттестацию, несмотря на двадцать два года безупречной работы в институте, около ста научных публикаций и т.д. Переаттестация часто использовалась в 1970-е годы для избав- ления от неугодных, в частности, евреев, в системе Академии медицинских наук, к которой принадлежал Институт полиомиелита 1. Отец, зная, что ему предстоит переаттестация, просил меня подождать – пару лет – с эмиграцией, чтобы он, уже переаттестованный, мог дотянуть до пенсии. Я ждать не стал. Увольнение было волчьим билетом – ни на какую другую работу в Москве его не брали из-за анкеты с «пятым пунктом» и сына в Америке. Мать уже была без работы со времени моей эмиграции – ушла сама, чтобы меня не посадили в отказ из-за ее секретности, и устроиться заново, по тем же анкетным соображениям, тоже уже не могла. К эмиграции как общественному явлению отец относился положительно: ему нравилось, когда кому-то хватало смелости действовать наперекор режиму. Он никогда не был за гра- ницей, даже в соцстранах. Незадолго до моего отъезда отец сказал мне, что раньше мечтал побродить по Парижу, но что теперь ему и этого уже не хочется. Мне было двадцать шесть, и я поверил моему пятидесятилетнему отцу; теперь мне пятьдесят три, и я знаю, что он про- сто утешал себя. О себе как об эмигранте он тогда еще всерьез не думал; во всяком случае, до моего отъезда такую возможность отрицал. Отец боялся не пережить неизбежной схватки с режимом (докторов наук выпускали с очень большим скрипом) и почти так же боялся ока- заться вне родной языковой и культурной среды. Эта среда была для него чрезвычайно важна: герой «Норартакира», оказавшись вне России всего лишь в подсоветской Армении, болезненно чувствует себя иностранцем! Мой отъезд вместе с все ухудшающейся обстановкой в стране изменили отношение отца к эмиграции: теперь он уже хотел уехать, и увольнение послужило последней каплей. Его под- талкивала жажда увидеть наконец свои произведения в печати. Директор Института полиоми- елита С.Г. Дроздов (директорствующий и по сей день) был в прошлом функционером Всемир- ной организации здравоохранения (ВОЗ) и надеялся туда вернуться. Опасаясь, по-видимому, что я подыму скандал на Западе из-за увольнения отца, который повредит международной карьере Дроздова, он предложил отцу остаться в Институте «временно» на должности млад- шего научного сотрудника – с условием, что отец подаст документы на эмиграционную визу, и с надеждой, что таким образом он вскоре покинет институт. Дроздов просчитался: отец и мать получили первый отказ из ОВИРа только почти через два года. Два года, в течение которых он каждый день ходил на службу, где ему не давали никакой работы, кроме самой рутинной, потому что никто не хотел проводить исследования вместе с «политически неблагонадежным» сотрудником. В институте с отцом продолжали раз- говаривать считанные люди: основатель института Михаил Петрович Чумаков, относившийся к антисемитизму с омерзением и презиравший трусов, многолетняя сотрудница отца Люсия Иосифовна Равкина и еще несколько человек. Отца и вскоре подавших на эмиграцию Равкину и еще одного сотрудника – Григория Львовича Зубри – пересадили в отдельную комнату. Отец 1 Детальный анализ этого явления можно найти в воспоминаниях академика РАН Г. И. Абелева «Драматические страницы истории отдела вирусологии и иммунологии опухолей» // Вопросы истории естествознания и техники. 2002. No1–2, http:// vivovoco.nns .ru/VV/JOURNAL/VIET/ABELEV.HTM
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 11 называл эту комнату камерой. Телефона в комнате не было, и отец, по словам Л. И . Равкиной, был ужасно оскорблен и угнетен тем, что заведующий лабораторией А. В . Тюфанов, сидевший в комнате с телефоном, перестал звать отца, когда тому звонили. Второй отказ отец и мать получили через несколько месяцев после повторной подачи документов, с пояснением, что их выезд «нецелесообразен». Абсурдность всего этого усугуб- лялась тем, что, как выяснилось позднее, относительно недавняя секретность матери была ни при чем, все, по-видимому, упиралось в отцовскую злосчастную степень доктора наук. Неда- ром писал он докторскую диссертацию без всякой радости! Незадолго до первого отказа, 7 января 1981 года, отец закончил «Лето в Бадене». К концу повести действие переносится из 1867 года, летом которого супруги Достоевские и были в Бадене, в январь 1881 года, дни последней болезни и смерти писателя. Смерть – в центре мно- гих вещей отца, и это неудивительно, учитывая его профессию и жизненные обстоятельства. Узлы сюжета «Моста через Нерочь» – это смерть дедушки, а затем и отца автора повести, гибель родных под смертным валом 1941 года и ощущение собственной смертности автором, который, глядя на попутчиков в московском метро, неожиданно видит их всех «лежащих в однообразных позах – с руками, сложенными на груди, с головой, запрокинутой назад, с жел- тыми, восковидными лицами...» . Смерть – в центре рассказов «Тараканы» и «Ave Maria!». Повесть «Норартакир» проходит под отзвуки смертоубийства на Ближнем Востоке, под гул советских самолетов, везущих туда оружие, чтобы убивать братьев по крови героя повести; он сам накликает на себя беду (эмиграцию сына), играя с чужой смертью: наугад говорит насолив- шей ему гостиничной администраторше, что у нее рак, и оказывается, к собственному ужасу, прав. Он описывал смерть с клинической точностью и какой-то отстраненностью, как смерть отца героя повести «Мост через Нерочь»: ...когда он побрил одну щеку, а вторая еще оставалась намыленной, он вдруг услышал голос матери, обращенный к нему: «У папы остановилось дыхание!» – она сказала это так, как будто сообщала ему, что его к телефону или что суп на столе. Он вбежал в столовую: над изголовьем отца склонились две фигуры – кажется, ординаторы из его клиники – они пытались что-то сделать с отцом – один из них вводил резиновую трубку в рот отца, погружая ее все куда-то глубже и глубже, а другой изо всей силы дул в эту трубку, как будто хотел разжечь потухший самовар. «Ровно двенадцать», – сказала мать, посмотрев на часы отца, и они с сыном ушли из комнаты отца, как уходят с затянувшегося спектакля... Составитель тысяч протоколов вскрытий, отец много думал о смерти, боялся ее – и опи- сывал со стороны, не пытаясь проникнуть в душу умирающего. В своей последней повести «Лето в Бадене» он такую попытку сделал. Может быть, это было предчувствие: отец вообще не верил, что долго проживет, а оказавшись «в отказе», часто говорил, что так и умрет в СССР. Скорее, по-моему, это был все же новый шаг для отца как для писателя – он переступал через границы собственной личности, своего непосредственного опыта. Этот шаг был и последним – после «Лета в Бадене» отец не успел уже ничего больше написать. К весне 1982 года бюрократические карты Дроздова легли по-новому. Могу лишь дога- дываться о мотивах его действий. Знаю, что весной 1982 года стала светить ему должность зама главы ВОЗа – Женева, очень большое (даже по западным понятиям) жалованье; в общем – мечта. В 1979 году увольнять отца совсем показалось Дроздову лишним: как бы на Западе чего не сказали. Но это было до Афганистана, до ссылки Сахарова. А за два года дух изме- нился: уже пахло андроповщиной, и умный номенклатурщик должен был выказывать непре- клонность к врагу без дипломатических виляний. Почти никто еще не видел, что непреклон-
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 12 ность уже была не что иное, как rigor mortis – мертвецкое окостенение режима. Видимо, чтобы обеспечить тылы для последней цекагэбэшной проверки перед желанным назначением, Дроз- дов и решил, что теперь самое время от отца избавиться. 15 марта Дроздов вызвал отца к себе, усадил, спросил, не дует ли из форточки, и сообщил о немедленном увольнении. Стало не на что жить, не на что надеяться. В этот день я позвонил отцу сказать о начавшейся публикации «Лета в Бадене», узнал о случившемся – и был поражен его голосом. Не было в нем ни нотки раздражения, что для отца в такой ситуации обычно было бы непременным, говорил он со мной тихо и очень ласково, как с маленьким. Это было в понедельник. На неделе я разговорился о бедах моих родителей с коллегой, хотя и не был с ней особенно близок, и, неожиданно для самого себя, вдруг сказал: «Ты зна- ешь, я боюсь, что он этого не переживет». А в субботу мне позвонила мать... В этот день отец с утра сел работать: он решил зарабатывать техническими переводами. Мать купила ему на день рождения его вещь, о которой он мечтал, – многоцветную шариковую ручку, наверно, в помощь работе, и пошла готовить любимое блюдо отца на обед. Отец неважно себя почув- ствовал, прилег, попросил мать (впервые в жизни) вызвать «скорую помощь», успел сказать: «Наташа, мне еще никогда так не было плохо» – и умер. Последние пять лет его жизни я разговаривал с отцом только по прослушивавшемуся телефону, переписывался через руки цензоров; изредка удавалось отцу послать неподцензур- ное письмо через надежных людей. Обрывочно я чувствовал, как нарастали его пессимизм по поводу российского будущего, горечь от двусмысленного положения еврея в русской культуре. Это должно было быть очень больно моему отцу, который еще в 60-е годы ездил фотографи- ровать церкви в Поволжье и любил белоголовых крестьянских детей. В последние три месяца жизни он работал над статьей, начинавшейся с горького признания: «Я не русский философ, не русский писатель и даже не русский интеллигент. Я просто советский еврей...» . Основной пафос так и не законченной статьи – безнадежность положения евреев в любой диаспоре, осо- бенно в российской, обреченность их попыток дать что-то приютившей их, волей или неволей, культуре. Я, конечно, по тем временам не мог приехать на похороны отца: не пустили бы. Отец завещал похоронить себя там, где у него были корни, рядом со своими родителями, в Минске, откуда в молодости он так стремился в Москву. Теперь бы он горько посмеялся: после смерти все-таки оказался за границей! – шутка, вполне достойная шекспировского могильщика. Но не видел и не вижу я для него подходящего места ни на Западе, ни в Израиле: он был соткан из противоречий, страстей и пристрастий своего места и времени, слишком сильно эти место и время чувствовал, точно их запечатлел и принадлежал только им. Я так и не успел толком попрощаться с отцом перед отъездом. На шумном прощальном сборище родители стояли в молодой толпе одиноко и неуютно, на краю комнаты, на фоне неба, угасавшего в окне над балконом. Я видел профиль отца, чувствовал его молчание и ожида- ние, но какие серьезные разговоры могли быть в этом гвалте?.. Я должен был забежать к роди- телям на несколько часов на следующий день, но провел на Шереметьевской таможне почти целые сутки, покуда чиновники отдыхали, досматривали пассажиров более высоких катего- рий, и, наконец добравшись до меня, решили устроить «пилюлю от ностальгии» с разрезанием воротничков и т.п. Отца я увидел уже только утром 29 июня 1977 года в Шереметьеве. Гово- рить было некогда, да и все было переговорено. Мы обнялись, и я почувствовал, что мой отец, в чьих глазах я никогда не видел ни слезинки, с трудом подавляет рыдание. Пройдя через таможню и поднимаясь по открытой лестнице на второй этаж к паспортному контролю, я уви- дел на несколько мгновений отца внизу, он глядел на меня пристально и бесслезно. Между нами уже была черта, которую ему так и не пришлось переступить.
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 13 *** Отец сомневался в своем даре и вряд ли примерял к себе булгаковское «рукописи не горят». В одном из писем он спросил меня, не изменил ли я своего высокого мнения о его прозе, прочитав на Западе запретную в СССР русскую литературу. В душе он, конечно, мечтал о писательском успехе, но не очень-то надеялся на это, не будучи склонен верить в чудеса. Я не утешаю себя, пытаясь представить, что бы он сказал, если бы узнал, что его роман «Лето в Бадене» издан (или будет издан в ближайшее время) в полутора десятках стран, что о романе и его авторе написала в журнале «Нью Йоркер» Сьюзен Зонтаг, что роман встретил в Америке восторженный прием серьезной критики. Отец не верил ни в наказание, ни в награду после смерти: «Нам нужно видеть расплату, – иначе это уже не расплата», – написал он в «Мосте через Нерочь». Радость держать его книги в руках он оставил мне. Я хочу поблагодарить (в хронологическом порядке) тех, без чьей помощи книг бы не было. Моя мать, Наталья Мичникова, взяла на себя почти весь труд по дому – без этого мой отец бы не смог писать по вечерам и выходным. Моя жена, Лена, организовала переправку значительной части архива отца в 1977 году с помощью Наны Рогинской и сотрудницы австрийского посольства, имени которой, к сожале- нию, я не помню. Азарий Мессерер вывез рукопись «Лета в Бадене» из СССР с помощью американских журналистов – Уолтера и Мэри Вишневски. Он же устроил ее публикацию в «Новой газете» – публикацию, которую заметил из Германии издатель Лев Ройтман, усилия которого привели к первой публикации романа на немецком языке, а затем и к первой публикации по-английски. Роджер и Анжела Киз блестяще перевели этот трудный текст. Именно это издание и нашла в букинистическом магазине в Лондоне Сьюзен Зонтаг. Без Азария я бы никогда не узнал, что г-жа Зонтаг прочла «Лето в Бадене» и хочет добиться его издания в США. Джозеф Финдер и его сестра Сьюзен Финдер вывезли из СССР архив отца после его смерти. Зара Абдуллаева боролась за издание книги в России несколько лет. Она первой в Рос- сии написала о моем отце в журнале «Искусство кино»2 . Благодаря Заре сборник прозы отца был напечатан маленьким тиражом в 1999 году издательством МХТ, где над ним с любовью работала Анна Анатольевна Ильницкая. Без вмешательства Сьюзен Зонтаг в литературную судьбу моего отца чуда бы не произо- шло: не было бы переводов на полтора десятка языков, не было бы рецензий в «Нью-Йорк Таймс» и «Нью-Йорк Ревью оф букс». Чрезвычайно занятая, знаменитая, целый год она дей- ствовала как литературный агент давно умершего автора – и добилась публикации английского перевода «Лета в Бадене» в США. Андрей Устинов подготовил к публикации текст «Лета в Бадене». Проза моего отца обрела наконец свое место на полках книжных магазинов в России благодаря усилиям Ирины Дмитриевны Прохоровой и ее коллег по «НЛО». Михаил Цыпкин Пасифик Гроув, Калифорния, США Ноябрь 1995 г. – апрель 2004 г. 2 Абдуллаева Зара. Фантастический реализм // Искусство кино. 2002. No 3. С. 28—31.
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 14 Лето в Бадене роман Посвящается Кларе Михайловне Розенталь И кто знает... может быть, что и вся-то цель на земле, к которой человечество стремится, только и заключается в одной... беспрерывности процесса достижения, иначе сказать – в самой жизни, а не собственно в цели... Ф. Достоевский. «Записки из подполья» И как назойливы, как дерзки ваши выходки, и в то же время как вы боитесь! Ф. Достоевский. «Записки из подполья» Текст романа подготовил Андрей Устинов. Поезд был дневной, но была зима, самый разгар ее – конец декабря, кроме того, поезд шел в сторону Ленинграда – на север, поэтому за окнами быстро стало темнеть, – яркими огнями вспыхивали лишь уносившиеся назад, словно брошенные чьей-то невидимой рукой подмосковные станции – дачные платформы, занесенные снегом, с чередой мелькающих фона- рей, сливающихся в одну огненную ленту, – станции проносились с глухим грохотом, словно поезд шел по мосту, – грохот смягчался двойными рамами, почти герметизирующими вагон, с мутными полузамерзшими стеклами, но огни станций все равно пробивались сквозь стекла и чертили огненную линию, а там, дальше, угадывались необозримые снежные пространства, и вагон сильно качало из стороны в сторону – бортовая качка – особенно ближе к тамбуру, и, когда за окнами стало совсем темно и осталась лишь смутная белизна снега, а подмосков- ные дачи кончились, и в окне вместе со мной побежало отражение вагона со всеми его лам- пами-плафонами и сидящими пассажирами, я достал из чемодана, находившегося надо мной в сетке, книгу, начатую мною уже в Москве и специально взятую мною в дорогу в Ленинград, и открыл ее в том месте, где она была заложена закладкой с китайскими иероглифами и каким- то изящным восточным рисунком, – книгу эту я взял у своей тетки, обладательницы большой библиотеки, и в глубине души не собирался отдавать ее обратно – я отдал ее в переплет, потому что она была очень ветхая, почти рассыпалась – переплетчик подрезал страницы так, что они все стали ровными, одна в одну, и заключил ее в плотную обложку, на которую наклеил первую, заглавную страницу книги с названием, – это был дневник Анны Григорьевны Достоевской, вышедший в каком-то мыслимом еще в то время либеральном издательстве – не то «Вехи», не то «Новая жизнь», не то что-то еще в этом роде – с указанием дат по новому и старому стилю, со словами и целыми фразами на немецком или французском языке без перевода, с обязательной приставкой «М-mе» (мадам), употребляемой с гимназической прилежностью, – расшифровка ее стенографических записей, которые она вела в первое лето после своего заму- жества, заграницей. Достоевские выехали из Петербурга в середине апреля 1867 года и уже на следующее утро были в Вильне. В гостинице им то и дело попадались на лестнице жидочки, навязывающие свои услуги и даже бежавшие за пролеткой, в которой ехали Анна Григорьевна и Федор Михайлович, чтобы продать им янтарные мундштуки, пока те не прогнали их, а вечером на старых узких улицах можно было увидеть тех же жидочков с пейсами, которые прогуливали
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 15 своих жидовочек. А еще через день или два они прибыли в Берлин, а потом в Дрезден, и начались поиски квартиры, потому что немцы, в особенности же немки, всякие фрейлины – владелицы пансионов или просто меблированных комнат, драли немилосердно с приехавших русских, плохо кормили, официанты обманывали на мелочах, и не только официанты, да и вообще немцы были народ бестолковый, потому что не могли объяснить Феде, как пройти на ту или другую улицу, и обязательно показывали в противоположную сторону – уж не нарочно ли? Впрочем, жидочков Анна Григорьевна заприметила еще раньше – во время своего первого прихода к Феде в дом Олонкина, где он писал «Преступление и наказание», и дом этот, по позднейшему свидетельству Анны Григорьевны, сразу же ей напомнил дом, в котором жил Раскольников, а жидочки среди прочих снующих жильцов тоже повстречались на лестнице. (Впрочем, справедливости ради, надо заметить, что в «Воспоминаниях», написанных Анной Григорьевной незадолго до революции, может быть, даже уже после знакомства с Леонидом Гроссманом, о жидочках на лестнице не упоминается). На фотографии, вклеенной в «Дневник», у Анны Григорьевны, тогда еще совсем молодой, было лицо не то фанатички, не то святоши, с тяжеловатым взглядом исподлобья. А Федя уже был в летах, небольшого роста, коротконогий, так что, казалось, если он встанет со стула, на котором он сидел, то окажется лишь немного выше ростом, с лицом русского простолюдина, и по всему было видно, что он любил фотографироваться и усердно молиться. Так отчего же я с таким трепетом (я не боюсь этого слова) носился с «Дневником» по всей Москве, пока не нашел переплетчика, жадно перелистывал в транспорте ветхие страницы, выискивая глазами такие места в книге, которые я, казалось, уже предвидел, а потом, получив у переплетчика книгу, которая сразу стала увесистой, положил ее на свой письменный стол, не убирая ее оттуда ни днем, ни ночью, как Библию? Отчего ехал сейчас в Петербург – да, не в Ленинград, а в Петербург, по улицам которого ходил этот коротконогий, невысокий (как, впрочем, наверное, и большинство жителей прошлого века) человек с лицом церковного сторожа или отставного солдата? Отчего читал эту книгу сейчас, в вагоне, под неверным, мерцающим светом ламп, который то разгорался, то почти гас в зависимости от скорости движения поезда и работы дизелей, под хлопанье дверей тамбура, куда то и дело входили и откуда выходили курящие и некурящие со стаканчиками в руках, чтобы напоить детей, или помыть фрукты, или просто в туалет, дверь которого хлопала вслед за дверью тамбура, под хлопанье и стук всех этих дверей, под бортовую качку, то и дело уводившую текст куда-то в сторону, вдыхая запах угля и паровозов, которых давно уже нигде не было, только почему-то запах этот оставался? Они поселились в комнате у М-mе Zimmermann, высокой сухощавой швейцарки, но еще в первый день приезда, остановившись в гостинице на центральной площади, сразу же пошли в галерею, – перед зданием Пушкинского музея в Москве выстроилась огромная очередь, пускали порциями, и вот где-то на площадке между этажами висела «Сикстинская мадонна», а под нею стоял милиционер, – много лет спустя в этом же музее показывали «Джоконду» Леонардо, за двойным пуленепробиваемым стеклом, специально освещенным, – очередь из «блатных», выгибаясь, подходила к картине, вернее, к бронированному стеклу, за которым, словно набальзамированный труп в саркофаге, помещалась картина с мадонной и пейзажем позади, и улыбка мадонны была действительно загадочной, а, может быть, это было просто внушено бытующей характеристикой, и рядом с картиной тоже стоял милиционер и, деликатно подгоняя очередь, потому что считалось, что она состоит из специалистов или особо приглашенных лиц, говорил: «Прощайтесь, прощайтесь», – возле картины люди старались подзадержаться, а потом, завернув обратно, влившись в уходящую петлю очереди, шли, продолжая оглядываться на картину, выламывая себе шею, повернув голову почти на сто восемьдесят градусов, – Сикстинская же мадонна висела в простенке между окнами, так что свет был боковой, а день к тому же пасмурный, – картина была подернута какой-то дымкой. Мадонна плыла в облаках, которые казались воздушным подолом ее платья, а может быть,
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 16 просто сливались с ним, – а где-то внизу слева, подобострастно глядя на Мадонну, выступал апостол с шестью пальцами на руке – я сам подсчитал, действительно их было шесть, – фотография этой картины, подаренная Достоевскому ко дню его рождения через много лет после поездки в Дрезден, уже совсем незадолго до его смерти, потому что считалось, что это его любимая картина, хотя любимой его картиной была, возможно, картина «Мертвый Христос» Гольбейна-младшего, так вот, фотография «Мадонны» Рафаэля, обрамленная деревянной рамкой, висит над кожаным диваном, на котором умер Достоевский, в музее Достоевского в Ленинграде – воздушная Мадонна держит наискосок, в полусидячем положении, так же воздушно запеленатого младенца, словно кормит его грудью, как это делают цыганки, при всех, но выражение ее лица только какое-то неуловимое, как и у Джоконды, – и такая же фотография, только поменьше и, наверное, похуже, поскольку она была уже сделана в наше время, стоит, словно нарочито небрежно оставленная там, за стеклом книжных полок у моей тетки. Достоевские ходили в галерею каждый день, как в Кисловодске ходят в курзал, чтобы выпить нарзан, или встретиться, или просто постоять, наблюдая за публикой, а потом шли обедать – нужно было выбрать ресторан подешевле, и где хорошо кормят, и где кельнеры меньше обманывают – они постоянно обманывали Достоевских на два или три зильбергроша, потому что все немцы решительно были мошенники, – однажды после очередного посещения галереи они пошли обедать на Брюллеву террасу, живописно раскинувшуюся над Эльбой, – они уже раньше заприметили кельнера, которого прозвали «дипломатом», потому что он был похож на дипломата, и, кроме того, в прошлый раз они поймали его на том, что за чашку кофе он брал вдвое больше – 5 зильбергрошей вместо двух, но они его обхитрили – вместо чаевых 5 зильбергрошей Анна Григорьевна подсунула ему монету в 2 зильбергроша, которую он же дал им сдачи вместо положенных 5 зильбергрошей, – на сей раз они сильно проголодались, особенно Федя, а «дипломат» вместо того, чтобы подойти к ним, усиленно занимался каким- то саксонским офицером, который пришел позже них, – у офицера был красный мясистый нос и желтоватые глаза, и по всему видно было, что он любит выпить, – Федя позвал кельнера, однако, тот с невозмутимым видом продолжал обслуживать офицера, который заправлял накрахмаленную салфетку за тугой воротник кителя, – «дипломат» явно мстил им за прошлый раз – Федя постучал ножом по столу – «дипломат» наконец подошел к ним, но только так, мимоходом, и сказал, что он и так слышит и незачем стучать, – Федя заказал еще курицу и телячьи котлеты – через некоторое время «дипломат» принес только одну порцию курицы, а на вопрос Феди: «Что это значит?» – подчеркнуто вежливо ответил, что они заказывали только одну порцию, а потом то же самое повторилось с телячьими котлетами, – в соседней зале четыре лакея играли в карты, а в зале, где они обедали, было всего несколько посетителей, – очевидно, кельнер ошибался нарочно – лицо Феди покрылось красными пятнами – он стал громко говорить жене, что если бы он был здесь один, то он бы показал им, и даже закричал на нее, как будто она была виновата в том, что они пошли сюда вдвоем, – приподняв нож и вилку, он нарочно бросил их, так что они со звоном упали, чуть не разбив тарелку, – на них уже посматривали – они вышли не оглядываясь, – уходя, Федя бросил на стол целый талер вместо 23 зильбергрошей, которые им полагалось уплатить, и хлопнул дверью, так что задрожали стекла, – они шли по аллее, обсаженной каштанами, он – впереди, решительной походкой, она – сзади, еле поспевая за ним, – если бы не она, он бы довел дело до конца и настоял бы на своем, а теперь он уходит, оплеванный этим мерзавцем-лакеем, потому что все лакеи мерзавцы, – они воплощение самых низменных свойств человеческой натуры, но во всех нас сидят задатки этого проклятого лакейства, – разве сам он не заглядывал угодливо в глаза этому мерзавцу плац-майору, когда тот пьяный, с красным носом и со своим желтым рысьим взглядом – ага – вот кого давеча напомнил ему саксонский офицер! – когда он пьяный, в сопровождении караульных, ворвался в барак и, увидев арестанта в серо-черной одежде с желтым тузом на спине лежащим на нарах, потому что арестанту в этот день нездоровилось и
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 17 он не мог выйти на работу, заорал во всю мочь своей здоровенной глотки: «Встать! Подойти ко мне!» – этим арестантом был он, человек, идущий сейчас по каштановой аллее прочь от этого ресторана и от этой террасы, живописно раскинувшейся над Эльбой, – он и тогда, в остроге, видел все это со стороны, словно это происходило во сне или не с ним, а с кем-то другим, – однажды он присутствовал в кордегардии на экзекуции – наказуемый лежал неподвижно под ударами розог, оставлявших кровавые следы на его спине и ягодице, и так же молча тот встал, аккуратно застегнул свою арестантскую одежду и ушел, не удостоив даже взглядом Кривцова, который стоял тут же рядом, – удастся ли ему так же смолчать и с достоинством уйти из кордегардии? – он вскочил с нар, лихорадочно оправляя на себе трясущимися руками свою серо-черную куртку, пошел к Кривцову, стоявшему в дверях барака, – он шел, опустив голову, – нет, не шел, а почти бежал, и это само по себе было уже унизительно, а подойдя к плац-майору, посмотрел на него, не твердо и жестко, а с мольбой в глазах – он почувствовал это по одному тому, как хищно расширились зрачки Кривцова – зрачки его желтых, рысьих глаз – они были рысьими не только потому, что походили на глаза рыси, но и потому, что рыскали, выискивая очередную жертву, – он и тогда, стоя перед ним, подумал про это, и ему тогда же странным показалось, что он в такую минуту может думать об этом – впрочем, какое здесь было лакейство?! – это был страх, самый обыкновенный страх, но разве не страх рождает лакейство? – Анна Григорьевна догнала его и, продев свою руку в потертой перчатке под его локоть, виновато заглянула ему в глаза – если бы не она, он показал бы этому лакею, он поставил бы их всех на место! – он медленно перевел взгляд с ее лица на руку ее, лежавшую у него на плече, – «По-моему, в таких перчатках не пристало ходить аккуратной женщине», – медленно отчеканил он и снова перевел свой взгляд на ее лицо – губы ее задрожали, а веки как- то странно вспухли, – она еще шла рядом с ним, но только по инерции и еще потому, что ей казалось, что это относится не к ней, – он не мог сказать такого ей – оставив его, она быстрым шагом, почти бегом свернула в какую-то боковую аллею, тоже обсаженную каштанами, – на секунду оглянувшись, она увидела сквозь листву и слезы его фигуру, по-прежнему решительно шагавшую по аллее, – на нем был темно-серый, почти черный костюм, купленный в Берлине, – ему даже в голову не пришло тогда сказать ей, чтобы она купила себе новые перчатки, хотя эти уже разъезжались по швам, и она еще в дороге, при нем, два раза зашивала их, – теперь он же ее еще и попрекал, хотя деньги на их путешествие были получены от заклада вещей ее матери, – она шла по улице, почти бежала, держась ближе к домам, опустив вуаль, чтобы не было видно ее вспухшего от слез лица, а навстречу ей попадались добропорядочные немцы в котелках со своими немками, и лица у них были розовые и самодовольные, они вели за ручку детей, чисто и аккуратно одетых, и им не нужно было думать, чем расплачиваться за сегодняшний обед или ужин, и они не повышали голоса друг на друга, а Федя давеча, в ресторане, закричал на нее. Она проскользнула через дверь своего дома, стараясь остаться незамеченной, вошла в комнаты, сначала – в большую, служившую им столовой, с развешанными по стенам олеографиями, изображавшими то реку – наверное, Рейн – с отражающимися в ней деревьями, то какие-то замки на вершине горы на фоне неестественно голубого неба, затем – во вторую комнату, служившую им спальней, с двумя громоздкими кроватями и в третью, маленькую – Федину – с письменным столом, на котором лежали аккуратно сложенные листы белой бумаги и гильзы от папирос с просыпанным табаком, и вдруг поняла, что она шла сюда с тайной надеждой, что он опередил ее и уже ждет ее дома, – она решила пойти на почту, куда Федя часто заходил, но на почте его не оказалось, и писем тоже не было, – она пошла снова домой – теперь-то он уж должен был прийти – M-me Zimmermann, встретившаяся ей на лестнице, сказала, что Федя был, но ушел куда-то, – она побежала на улицу и вдруг увидела его – он шел навстречу ей, бледный, виновато и даже как-то заискивающе улыбаясь, – оказывается, он вернулся на террасу, думая, что она вернулась туда для независимости, а потом пошел в читальню искать ее, – они зашли на минуту домой, чтобы переодеться, потому что собирался
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 18 дождь, – когда они вышли, дождь лил в три ручья, но надо же было пообедать, – они зашли в Hotel Victoria и спросили три блюда, которые обошлись им в 2 талера и 10 зильбергрошей – цена страшная, потому что за котлету брали 12 зильбергрошей, ну где это видано! – но день был решительно несчастливый, – когда они вышли из ресторана, было уже 8 часов вечера, темно, шел дождь, и она раскрыла свой зонт, но не так, как это делают предусмотрительные немцы, и задела какого-то немца, проходившего мимо, – Федя раскричался на нее, потому что ее неловкость могла быть превратно истолкована этим немцем, и у нее снова вспухли глаза, но, слава Богу, в темноте этого никто не видел, а потом они пошли домой рядом, не разговаривая друг с другом, словно чужие, – а дома, за чаем, они снова побранились, хотя дальше уже было некуда, а потом она спросила его что-то насчет его предполагаемого отъезда в Homburg, и он снова раскричался на нее, и она в ответ тоже что-то закричала и ушла в спальню, а он заперся в кабинете, но ночью пришел к ней прощаться, – он приходил каждую ночь прощаться к ней, в особенности же после ссор и размолвок, так что в слово «прощаться» вполне можно было вложить и иной смысл, – он нежно будил ее, и гладил, и целовал, потому что она была его, и в его силах было сделать ее несчастной или счастливой, и это сознание своей полной власти над молодой неопытной женщиной, с которой он мог бы сделать все, что ему заблагорассудится, походило, наверное, на то чувство, которое я испытываю к маленьким гладким собачкам, которые уже при одной только протянутой к ним руке, даже для ласки, начинают пугливо и заискивающе вилять хвостом, прижиматься к земле и дрожать мелкой дрожью, – он обнимал ее, целовал в грудь, и начиналось плавание – они плыли большими стежками, выбрасывая одновременно руки из воды, одновременно набирая воздух в легкие, все дальше от берега, к синей выпуклости моря, но почти каждый раз он попадал в какое- то встречное течение, которое относило его в сторону и даже чуть назад, – он не поспевал за нею, а она продолжала все так же ритмично выбрасывать руки и терялась где-то вдали, и ему казалось, что он уже не плывет, а только барахтается в воде, пытаясь достать ногами дна, и это течение, относившее его в сторону и не дававшее ему плыть вместе с ней, странным образом обращалось в желтые глаза плац-майора с хищно расширившимися зрачками, в поспешность, с которой он расстегивал свою арестантскую одежду, чтобы лечь на отполированный сотнями тел низкий дубовый стол, стоявший посредине кордегардии, в стоны, которые он не смог сдержать, когда на его тело обрушились удары розог, как будто через его мышцы и кости протягивали раскаленную проволоку, в судорожные корчи, которые начались у него после экзекуции, в насмешливые или сострадательные взгляды присутствовавших при этом, в брезгливую улыбку плац-майора, когда он велел вызвать врача и, круто повернувшись на каблуках, вышел из кордегардии, и точно такое же возникало у него с другими женщинами, потому что все они, так же как и Аня, незримо присутствовали на экзекуции – заглядывали в зарешеченные окна кордегардии, в дверь, пытались зайти, чтобы заступиться за него, но их не пускали, – все они были свидетелями его унижения, и он ненавидел их за это, потому что это не позволяло ему испытывать всей полноты ощущений, а сегодня ко всему этому примешивались еще наглый взгляд лакея, издевавшегося над ними, и лицо саксонского офицера, напоминавшее лицо плац-майора. Он давно уже заприметил в зале галереи, где висела Сикстинская Мадонна, мягкий с изогнутой спинкой стул, стоявший как-то отдельно от других стульев, на которые присаживались посетители галереи, чтобы отдохнуть или полюбоваться картиной, – на него почему-то никто не садился – может быть, он предназначался для служителя, а, может быть, представлял собой какую-то историческую ценность – и, когда он в первый раз подумал о том, чтобы сделать это, холод пробежал по его спине, настолько это казалось неосуществимым и дерзким. Проходя мимо стула, он примеривался и раз даже чуть уже не занес ногу, но в зале было много народа, и служитель в форменной куртке со скучающим видом подпирал стену. А может быть, как раз и следовало сделать это при всех и при служителе особо, потому что именно служитель должен был воспротивиться этому. Когда он подходил к стулу,
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 19 сердце его проваливалось куда-то, и он задерживался только на секунду, словно раздумывал, с какой стороны обойти этот стул, а затем проходил дальше и с преувеличенным интересом вглядывался в Мадонну. Но в эту ночь, когда Аня уплыла так далеко от него, и он барахтался где-то возле берега и не мог достать дна, – в эту ночь он твердо положил себе сделать это. Когда утром они, как обычно, вошли в галерею, он сразу же пошел в зал, где висела Сикстинская Мадонна, сердце его стучало, отдаваясь в ушах, – перед картиной толпилось много народа, некоторые стояли или сидели чуть поодаль со зрительными трубами – через них лучше было видно, так как взгляд не расплывался, а сосредоточивался на картине, – в первый момент он не увидел стула, и по тому, как перестало биться и трепыхать его сердце, он понял, что внутренне обрадовался этому. Но оказалось, что стул был просто загорожен людьми, служитель тоже находился в зале, при полной форме, в ливрее с золочеными пуговицами – Федя решительными шагами пошел к стулу, даже как-то расталкивая посетителей, – Анна Григорьевна, зашедшая в зал вместе с ним, стояла где-то в стороне и даже, кажется, взяла зрительную трубу – он ступил ногой на стул, закрыв глаза, или, может быть, просто он ничего не видел в этот момент, потом стал другой ногой – башмаки его ушли вглубь мягкого сиденья – поверх голов присутствующих картина была видна особенно хорошо – плывущая в облаках Мадонна с младенцем на руках и благоговейно глядящий на нее снизу вверх апостол, а вверху ангелы, – в общем-то он для этого и встал, потому что нужно же было придумать какое-то объяснение для этого лакея, когда он будет пытаться стащить его со стула, – «Федя, ты с ума сошел!» – Анна Григорьевна стояла рядом с ним, испуганно глядя на него снизу вверх, и даже осторожно потянула его за рукав – он возвышался теперь над всеми посетителями – все они были пигмеями, и таким же пигмеем был служитель, устремившийся к нему – на том месте, где только что висела картина, появилось лицо плац-майора с бычьей шеей и массивным подбородком, подпертым тугим воротничком мундира, он улыбнулся застенчиво и даже как- то заискивающе, и это уже была не одна его физиономия, а вся фигура, почему-то тщедушная и кланяющаяся, а там, где только что стояли посетители, на месте их голов было море, – и они с женой плыли по этому морю в синеватую даль, ритмично выбрасывая руки, одновременно вдыхая воздух, все дальше и дальше удаляясь от берега, а плац-майор почти совсем исчез, только где-то вдалеке маячила его жалкая согбенная фигура – фигура нищего, просящего подаяние, – «Господин, у нас запрещено становиться на стулья», – сказал служитель и строго посмотрел на хорошо одетого человека, стоявшего на стуле, – служитель подвинулся вперед и приподнял руку, словно предлагая ее для опоры стоявшему на стуле, – он сошел, почти спрыгнул со стула, оттолкнув руку служителя, и увидел в углу залы Анну Григорьевну – за это время она успела отойти туда и теперь делала вид, что упорно рассматривает картину в трубу, но руки ее, державшие трубу, дрожали, – «Ради Бога, уйдем отсюда», – сказала она охрипшим от волнения голосом, когда он подошел к ней, – посетители оглядывались на них и перешептывались о чем-то, – взяв его под руку, она повлекла его к двери, ведущей в другую залу, – он должен был выстоять на стуле до конца, несмотря на замечание лакея, а он все- таки не выдержал и сошел – лицо плац-майора, появившееся теперь в широком окне залы, нагло улыбалось, а его рука, толстая и мясистая, ухарски и победоносно разглаживала усы, а в окна кордегардии заглядывали какие-то люди – близкие знакомые наказуемого и женщины – и взгляды их полны были сострадания и участия, а он лежал на столе со спущенными штанами, и караульный методично хлестал его, – он резко освободился от руки Анны Григорьевны – она решительными шагами, опустив голову, вышла в соседний зал – стул не должен был оставаться пустым, это было неестественно – пустой стул, – он быстро направился к центру залы, и вот уже ноги его снова погрузились во что-то мягкое, сквозь которое ощущались пружины – теперь он будет здесь стоять столько, сколько он захочет, он должен перебороть в себе это низкое чувство перед лакеем, неужели он не сможет преступить через эту черту? – в зале притихли, словно перед поднятием занавеса, – лицо плац-майора, появившееся теперь снова на месте
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 20 картины, было наглым и подмигивающим, – размахнувшись, он наотмашь ударил его ладонью по щеке, и оно исчезло, провалилось куда-то, наверное, с самим плац-майором, который лежал на полу возле отполированного стола – арестант, которого он только что пытался наказать, стоял в торжествующей позе, наступив ногой на живот плац-майора, а зрители, заглядывавшие в окна, шумно рукоплескали ему, и женщины, в особенности те, с которыми он был близок, смотрели на него восторженно и посылали ему воздушные поцелуи, – он сошел со стула, не торопясь, не соскочил, а именно сошел и медленно направился в соседнюю залу – в двери он столкнулся со служителем, который, видимо, отлучался куда-то, и лакей почтительно уступил ему дорогу, а ночью, когда он пришел к Ане прощаться, они снова поплыли вместе, ритмично выкидывая руки, одновременно поднимая головы из воды, чтобы вдохнуть воздух, и течение не сносило его – они плыли к удалявшемуся горизонту, в неведомую синюю даль, а потом он снова целовал ее – темный треугольник вершиною был обращен вниз, и вершина эта всегда казалась ему недоступной, словно вершина высочайшей горы, тонувшей где-то в облаках, хотя та вершина, к которой стремился он, была обращена вниз, – впрочем, скорей, это было дно вулканического кратера – в этой вершине и в этом недосягаемом дне крылась страшная и сладкая разгадка чего-то такого, чего он не мог ни назвать, ни даже представить себе, и потом всю жизнь, даже в письмах к ней, он без конца стремился приблизиться к этой вершине-кратеру, но она оставалась недоступной, – выстоял ли он давеча на стуле в зале, где висела Мадонна, столько, сколько он хотел? – ведь служитель отсутствовал, когда он во второй раз стоял на стуле, и поэтому нельзя было утверждать, что он выстоял вопреки воле служителя, хотя решил же он про себя, что будет стоять, пока не выведут, – пусть бы вывели его – служитель и даже, может быть, полицейский потащили бы его через всю залу на глазах у всех и у Ани, и все покатилось бы вниз, под гору, быстрей и быстрей, и тогда он бы уже не поднялся с отполированного стола, на котором его наказывали, и лицо плац- майора нависало бы над ним синюшно-красным шаром, словно брюхо напившегося кровью комара, и вся жизнь его превратилась бы в сладкую пытку, потому что от такого унижения уже только дух могло захватывать, но не произошло ни того, ни другого – он сошел, хотя и по собственной воле, но не дождавшись служителя, и в то же время не довел дело до скандала – запретная вершина трехугольника, прячущаяся в облаках и в то же время уходящая в земные недра, может быть, к самому центру земли, где постоянно кипит лава, вершина эта оставалась недоступной – Аня нежно гладила его по лицу, но он, даже не сказав ей, как обычно: «Покойной ночи», – ушел к себе, а через полчаса она проснулась от странного звука – не то хрипенья, не то клокотанья, – засветив дрожащими руками свечу, она бросилась к постели мужа – он лежал на самом краю ее, сгибаясь всем телом так, как будто хотел присесть, но ему мешала невидимая веревка, которой он был привязан к кровати, с посиневшим лицом, с пеной у рта, – она изо всей силы подтянула его к середине кровати, чтобы он не упал, и, встав на колени, принялась вытирать полотенцем пену с его губ и пот, катившийся с его лба, – теперь он лежал спокойно, с бледным, словно у мертвеца, лицом, – невидимая веревка взяла свое – он так и не сумел сесть, неужели это был ее муж?? – этот человек с посиневшим лицом, пытающийся сесть в кровати, преодолевая чье-то невидимое сопротивление, с вскипающей на губах пеной, с жидковатой всклокоченной бородой, сбившейся куда-то набок, – неужели это к нему нескольким более полугода назад она поднималась по узкой мрачной лестнице с крутыми ступеньками, оправляя свою мантильку, с бьющимся от волнения сердцем, заглушавшим стук ее каблучков, с прерывающимся от волнения дыханием, в сотый раз заглядывая в свою сумку, куда она положила купленные только что в Гостином дворе новенькие карандаши и пакетик почтовой бумаги (не потеряла ли она их?), ловко опередив на час свою подругу по курсам, тоже лучшую ученицу, потому что с того момента, как она узнала, что ему нужна стенографистка, все вокруг нее поплыло и закачалось, как на корабле во время шторма, – огромной волной снесло все снасти и даже перила – оставалась только одна мачта, и все
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 21 находившиеся на палубе пытались добраться до этой мачты и обхватить ее руками, чтобы их тоже не смыло в море, но ухватиться за эту мачту мог только один человек, и этим одним человеком должна была стать она, – он встретил ее в прихожей, чуть наклонив набок голову, словно рассматривал какое-то неведомое ему насекомое, а из другой двери показался какой- то неопрятный молодой человек с брюзгливым выражением лица – его пасынок, – молодой человек надменно и нагло улыбнулся, и потом, когда она приходила, он снова так же улыбался и еле кивал ей, – а он привел ее в небольшую комнату с письменным столом, еще с каким- то круглым столиком, несколькими стульями с выцветшей обивкой и, усадив ее за круглый столик, принялся ей диктовать, – в этот день он больше не взглянул на нее, а ходил взад и вперед по комнате и диктовал глухим неприятным голосом, и она боялась его переспросить, потому что ей казалось, что он ее сейчас же отправит, но надо было удержаться, схватиться за мачту прежде других, и она, теряя равновесие, падая, неуклонно подвигалась к этой мачте – на третий или четвертый день работы она поймала на себе его взгляд, живой и испытующий, и ей на секунду показалось, что он хочет подойти к ней и сказать что-то или спросить, но она строго опустила глаза, с преувеличенным интересом всматриваясь в только что сделанные ею стенографические записи, – она почти уже ухватилась за мачту, но не следовало торопиться, чтобы не потерять в последний момент равновесия, – с каждым разом он подходил к ней все ближе и ближе – он шагал теперь не из угла в угол комнаты, как в первые разы, а вокруг нее, и круги эти с каждым разом становились все уже и уже – паук, приближающийся к мухе, – и что- то сладко-запретное было в этом неизбежно суживающемся кружении и для него, и для нее, и захватывало дух, но она все так же строго, теперь даже аскетически закрывала глаза, избегая его взглядов, но не она ли ткала эту паутину, может быть, они оба вырабатывали ее? – нити паутины провисали, и в иной момент, казалось, могли порваться, но этот иной момент было только открывание двери кабинета с просовыванием головы пасынка, с его наглой, надменной и обличающей ухмылкой, так что диктовавший переходил с кругов снова на диагонали – из угла в угол – и старался не взглядывать на стенографистку, но это было выше его сил, а она встречала появление пасынка тяжелым взглядом в упор исподлобья, может быть, тогда он у нее впервые и появился, этот взгляд, которым она смотрит с фотографии на первой странице «Дневника», – в конце концов, вся эта паутинная возня кончилась тем, чем должна была кончиться: он сладко ужалил свою жертву, а она ухватилась за мачту и прижалась к ней всем телом, чтобы ее не смыло и чтобы никто другой не смог за нее ухватиться. Он рассказал ей все: и про каторгу, и про падучую, и про безденежье (о котором она и так догадывалась). И про договор со Стелловским, согласно которому он должен был представить новый роман не позднее тридцатого числа этого месяца – в противном случае все права на издание его произведений переходили к Стелловскому, – он сидел за круглым столиком напротив нее и угощал ее чаем с кренделями, которые он сам выбрал в кондитерской на Вознесенском проспекте – сладости он любил покупать сам, и здесь в Дрездене, возвращаясь с почты или из галереи, он накупал всякие лакомства, которые она любила, и, кроме того, ягоды и фрукты – из окна она видела, как он приближался к дому, нагруженный покупками, неся в обеих руках свертки, – она ждала его возле двери – он любил, чтобы она выходила ему навстречу и принимала покупки из его рук, и сердился, если она чуть запаздывала, – в петербургской квартире, сидя за круглым столиком напротив нее, он сам наливал ей чай и надтреснутым голосом рассказывал ей о себе – она уже не опускала глаз, а смотрела на него прямо, в упор, и этот взгляд исподлобья в упор казался ему ясным и кротким, и, наверное, таким он и был, этот взгляд, – иногда он теребил свою бороду, а когда он вставал и шел на кухню, чтобы принести еще чаю, ноги его как-то странно передвигались, почти не сгибаясь в коленях, как будто они еще были связаны цепями, а потом он стал ездить к ним домой на Пески, и маменька ее суетилась, накрывая на стол, и еще они как-то поехали вместе на пролетке – он подвозил ее куда-то – и когда на каком-то людном перекрестке кучер осадил лошадей, она по инерции
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 22 наклонилась вперед, и, хотя ясно было, что она не упадет, он придержал ее за талию, даже на секунду обнял, и она вспыхнула, и потом, уже после свадьбы, они поехали в Москву и остановились в гостинице Дюссо, в небольшом номере на третьем этаже, откуда были видны заснеженные колокольни и купола московских церквей, а внизу – засыпанные снегом улицы с наезженными от саней колеями, из гостиницы каждый почти день они отправлялись на санях, укрывшись теплым меховым пологом, к его сестре, жившей на Старой Басманной, по дороге они останавливались возле Меншиковой башни, а затем возле церкви Успенья Богородицы на Покровке, они выходили на несколько минут, чтобы обойти церковь вокруг, – она была в Москве в первый раз, и он показывал ей все так, как хозяин дома показывает свои вещи, которыми он гордится, – когда выйдя из саней, они направлялись к церкви, он на минутку останавливался, снимал шапку и крестился, кланяясь, и она тоже крестилась и кланялась, а в квартире у его сестры она ловила на себе неприязненные взгляды домочадцев, потому что они мыслили женить Федю на какой-то своей родственнице, и это не получилось, она отвечала им взглядами исподлобья, но, когда Федя уходил в соседнюю комнату или оживленно беседовал с барышнями, ей начинало казаться, что мачта, за которую она теперь уже прочно держалась, настолько прочно, что даже уже забыла, что она держится за нее – мачта эта вдруг начинала выскальзывать из ее рук, и она, опустив глаза, делала вид, что оправляет оборки на своем платье, но пальцы ее, помимо ее воли, комкали материю, и она чуть приподнималась на стуле, снова поправляя кринолин, а в гостиничном номере, когда в коридоре все затихало, он, так же как и здесь, в Дрездене, приходил к ней прощаться, и они принимались плавать, выбрасывая из воды руки, и заплывали так далеко, что очертания берега терялись, а в Петербурге снова начались неприязненные взгляды пасынка и жены его покойного брата, Эмилии Федоровны, сухонькой дамы, с колющими угольного цвета глазами, и все они хотели отобрать его у нее, и в квартире у них то и дело стали появляться кредиторы, полные и самодовольные купчики с толстыми золотыми кольцами на толстых коротких пальцах, с брелоками на тяжелой золотой цепочке, свисавшей из жилетного кармана, – все они требовали уплаты долга за прогоревшую табачную фабрику его брата и за прежнюю редакцию братьев, и он вел с ними какие-то бесконечные переговоры, а потом явился квартальный надзиратель в фуражке с голубым околышем и, прищелкнув каблуками, объявил, что завтра будут описывать их имущество, и тогда она поехала к маменьке, и маменька, перекрестив ее и поцеловав в обе щеки, сказала, что заложит свои фамильные вещи, – они временно откупились от кредиторов и от описания имущества и выехали из Петербурга за границу, подальше от всего этого кошмара, от неприязненных взглядов, от пасынка, от кредиторов, и когда они сели в вагон, ей казалось, что теперь начинается новая для них жизнь, – он по-прежнему лежал, хотя уже не пытался сесть, дыхание его еще было неспокойным, прерывистым, и воздух с шипением вырывался сквозь его стиснутые зубы, превращаясь на губах в пену, где-то там, внутри его горла что-то клокотало и булькало, как будто он набрал воды и полоскал ею горло, – она все так же стояла на коленях, вытирая полотенцем пену и пот, дотрагиваясь до его лба, который теперь, как и все лицо, стал бледным, вглядываясь в его глаза – они были открыты, и взгляд их был устремлен на нее, но он не узнавал ее, а на стене отбрасываемая колеблющимся светом свечи плясала тень от его взлохмаченной бороды, похожая на фигуру какого-то косматого чудовища, – ей вдруг стало страшно, и она бросилась к двери, чтобы позвать M-me Zimmermann или хотя бы служанку, или вызвать врача, но он тихо и раздельно позвал ее, и она снова уже стояла возле него на коленях, смотрела ему в глаза, гладила его лоб, а он, отыскав ее другую руку, притянул ее к себе и прижал к губам, – через тринадцать с половиной лет он точно так же притянул к своим губам ее руку, после того как она прочла ему загаданное им в Евангелии место, и попросил пригласить к нему детей, чтобы попрощаться, – он лежал тогда в своей петербургской квартире на кожаном диване со спинкой под фотографией Сикстинской Мадонны, подаренной ему ко дню рождения, – почти таким запечатлел его Крамской – голова его чуть тонет в приподнятой
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 23 подушке, но только чуть-чуть, так что от головы его радиально в виде лучей расходятся морщины, образовавшиеся на подушке, глаза закрыты, выражение лица строгое и вместе с тем умиротворенное, как это бывает почти у всех мертвых, и длинная, почему-то темная борода из завивающихся в виде колец волос – точно такую же бороду я вижу почти каждое утро в троллейбусе – она принадлежит старику, бодро садящемуся в троллейбус на остановке возле двухэтажного чистого особняка, окна которого всегда занавешены и на котором висит доска с надписью: «Совет по делам религии при Совете Министров СССР» – старик держится прямо, в руке у него толстая суковатая палка, а на голове старомодная фуражка, вроде тех, что носили когда-то лавочники или просто мещане, – наверное, она с тех пор у него и сохранилась, одежда на нем тоже какая-то старомодная, что-то вроде косоворотки, поверх которой надет пиджак, – все поношенное, но чистое и аккуратное, – усевшись, он кладет обе руки на верхний конец своей палки – одну руку на другую – и руки его тоже хорошо ухоженные и крупные, выражение лица его строгое и постное, борода чуть задрана вперед – я почему-то стараюсь не попадаться ему на глаза и исподтишка рассматриваю его – он выходит вместе со мной, на той же остановке, но идет не к метро, а дальше – идет быстро, обгоняя меня, и поворачивая за угол, направляется к церкви, где через несколько минут должна начаться утренняя служба. Поезд загрохотал по мосту, и я, оторвавшись от книги, прижался лицом к окну и приставил ладони к лицу наподобие шор, чтобы отгородиться от яркого освещения, – сквозь смутную белизну зимней ночи, хотя еще был только вечер, да к тому же еще и не поздний, где-то вдалеке виднелось множество мерцающих огней – захлопали двери тамбуров, какие-то пассажиры с чемоданами в руках стали пробираться к выходу, сталкиваясь с выходящими из тамбура какими-то детьми и девицами со стаканами и с термосами в мокрых руках, отряхивая руки, просушивая их на воздухе, потому что полотенца в туалете, наверное, не было, или оно было настолько мокрым и захватанным, что было уже непригодно для использования. Поезд подходил к Калинину. За окном замелькали огни привокзальных построек, где-то за ними – теряющиеся вдали цепочки уличных фонарей, шлагбаум с освещенной будкой, притушенные фары машин, ожидающих возле шлагбаума, снова огни, уже более яркие, затем прямо под окном медленно поплыла высокая платформа, ярко освещенная, заснеженная, с фигурами людей в зимних пальто и полушубках, с чемоданами в руках, затем здание вокзала, тоже с ярко освещенными окнами, за которыми тоже виднелись фигуры людей – в ресторане, в зале ожидания, у билетных касс, возле газетного киоска, – вагон остановился, чуть миновав здание вокзала, – снова захлопали двери, и из тамбура ворвались клубы морозного пара, на платформе засуетились, побежали – одни, отыскивая свой вагон, другие, выскочившие из поезда без пальто, – в поисках пива, пирожков и газет, – по другую сторону платформы и вокзала стоял точно такой же поезд с красными вагонами, только шедший в противоположном направлении – из Ленинграда в Москву, но именно в Калинине они встречались и останавливались, – после покупки пирожков или газет, засуетившись и в спешке, вполне можно было перепутать поезда и уехать в противоположном направлении, – а где-то там, по обе стороны от этих симметрично стоящих поездов, в снежной мгле, освещаемые лишь цепочками уходящих во мрак редких фонарей, раскинулись дома неведомого мне города – Достоевский приехал сюда из Семипалатинска, прямо из ссылки, с первой своей женой, Марьей Дмитриевной, чахоточной и истеричной женщиной, и вначале поселился в гостинице, а затем через несколько дней в трех меблированных комнатках близ почтамта, – было начало осени, но скоро надвинулась настоящая осень с рано наступающими вечерами, с поздними рассветами, с дождями – город утопал в грязи, а он все бегал из одного ведомства в другое, затем на почту, посылал всемилостивейшие просьбы и ходатайства о выдаче разрешения на жительство в Санкт- Петербурге, прилагал врачебные справки, бегал ночью встречать на станцию брата, ехавшего из Петербурга в Москву, потом на обратном пути снова бегал его встречать, кто-то еще проезжал мимо Твери, и он опять бежал ночью на станцию, отстоявшую в трех верстах от почтамта, –
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 24 уже немолодой, с развевающимися полами вытертого сюртука, с неестественными, словно нафабренными, короткими усиками, еще не сбритыми после унтер-офицерства, в чин которого он был возведен за смиренное поведение, бросающийся из стороны в сторону, то вправо, то влево, к подъезжавшим к Твери из Москвы или Петербурга, кланяющийся, громко говорящий, требующий, хватающий высокопоставленных господ за фалды фрака или мундира, просящий выслушать, умоляющий, хитро рассчитывающий свои ходы, чтобы не продешевить, почти как те жидки, которые впоследствии преследовали его и Анну Григорьевну в Вильне, предлагая свои услуги, слезно просящий в письме к брату купить для Марьи Дмитриевны шляпку, обязательно фиолетовую, потому что нельзя же ходить простоволосой, а здесь ничего не купишь, – через одиннадцать лет во время повторного пребывания его с Анной Григорьевной в Дрездене в очередной меблированной квартире, расположенной в угловой части дома, потому что угол дома это была вершина треуугольника, к которой он всегда стремился, в квартире этой, на письменном столе с традиционной оплывшей свечой и стаканом крепкого чая, в одну из ночей появятся первые записи, сделанные мелким, почти каллиграфическим почерком, и из тумана начнет вырисовываться фигура Князя*, этой главной антитезы самому себе, воплощения несбыточной мечты своей, этого сверхчеловека с демоническими чертами лица, шагающего твердой дьявольской походкой по шатким мосткам, проложенным вдоль одной из утопающих в грязи и ночном мраке улиц губернского города, в котором он поселился после ссылки, а рядом со Ставрогиным, нет, не рядом, а позади и ступая по грязи, потому что рядом и по тем же мосткам он не смел, мелкими шажками засеменит Петр Степанович Верховенский, быстро и гладко говорящий, изворотливый, угодливый, а если надо, убивающий, с сероватым лицом и даже, может быть, остриженный под машинку, странно напоминающий мне одного моего знакомого – мы учились с ним в одном классе и даже почти дружили домами – отец этого моего одноклассника часто бывал у нас в доме – в основном он приходил к моему дедушке, с которым он был почти ровесником, но был пристрастен к женщинам и часто менял жен, причем все они были русскими, а сам он, естественно, был евреем, – он был пианистом, как потом я понял, третьесортным – рядовым преподавателем консерватории или даже музыкального училища, но тогда я, пытавшийся сочинять какую-то музыку, смотрел на него, как на нечто загадочное и недоступное, почти как на бога, и, когда он однажды – только однажды, и поэтому он уже совсем превратился для меня в бога – однажды, придя к нам, сел за пианино, открыл крышку, которую открывал я, прикоснулся к клавишам, на которых я разыгрывал свои экзерсисы, когда он, сев за наше обыденное, стоявшее в столовой и слегка расстроенное пианино, начал играть вальс Шопена – седьмой вальс, тот вальс, который я тщетно пытался разучить, и руки его с вспухшими синими жилами, как я позже узнал, венами, с быстротой ласточек забегали, запорхали по клавиатуре, какой-то сладкий комок подступил к моему горлу, и на глазах моих, наверное, даже навернулись слезы, – он был небольшого роста, сухощавый, подвижный и умер еще до войны от сердечного приступа даже, кажется, прямо на улице, еще раньше моего дедушки, наверное, от своего излишнего сластолюбия, а сын его, мой одноклассник, родившийся от последней его жены, простой женщины, пухлой, с круглым лицом, о которой у нас в доме говорили, что она похожа на кухарку или домработницу, – ее даже, кажется, не принимали у нас в доме, а может быть, он и сам не брал ее с собой в гости, – так вот, сын их, одноклассник мой, был, как и отец его, тоже какой-то подвижный и озорной, обладал по наследству хорошим слухом, но презрительно относился к музыке, плохо учился и из седьмого или восьмого класса ушел в авиационное училище, а потом после войны я несколько раз встречался с ним, – он, как и отец, был небольшого роста, подстрижен под машинку, чтобы меньше выступала плешь на его темени, говорил быстро и много и очень гладко и уже успел развестись, жениться и обзавестись детьми от второго брака, но жаловался, что у него барахлило сердце, и поэтому он не летал, а работал не то диспетчером, не то штурманом в аэропорту города, в котором мы когда-то жили, и, узнав,
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 25 что я был там проездом, вернее, пролетом, вышел ко мне в зал ожидания и потом проводил меня до самого самолета, так что нас пропустили даже без очереди, а пассажиры, ожидавшие выхода на посадку, почтительно посторонились, когда мы проходили к железной калитке, ведущей на летное поле, – он шел рядом со мной, небольшого роста, в форме работника гражданской авиации, с непонятными для меня знаками на петлицах, держа в руке голубую форменную фуражку с золотистой эмблемой – с сероватым лицом, с плешью, что-то быстро говоря мне – кажется, о том, что ему надоела эта работа и он устал и послал бы все это к черту, вставляя при этом нецензурные слова, но как-то особенно, не выделяя их, а употребляя их как один из неотъемлемых элементов своей речи, – в детстве наши семьи летом жили в соседних дачах, и он тогда уже влезал на забор и кричал: «Аллилуйя, хрен тебе в голову!» – впрочем, это рассказывала моя мама много лет спустя после того, как мы жили на даче, да и сейчас вспоминает об этом, как только речь заходит об этом моем бывшем однокласснике, – Петр Верховенский семенил вслед за Ставрогиным, а потом даже, кажется, пытался схватить его за рукав, потому что ему надо было что-то вымолить у Ставрогина, но Князь, сверкнув в темноте своим демоническим взглядом, отшвырнул его в сторону, и точно так же отшвырнул он в сторону Федьку-каторжника, поджидавшего его на мосту в темную ненастную ночь, и так же дьявольски сверкнули его глаза и нож в руках Федьки, который хотел заколоть Князя, но Князь одним движением вырвал его из рук Федьки и милостиво вернул его Федьке – Князь возвращался из Заречья, из дома Лебядкина, после свидания с Хромоножкой, – через несколько дней, а может быть, даже уже и назавтра, среди ночи, во время скандального бала у губернатора, вспыхнуло пожаром это Заречье – не на месте тех ли мерцающих огоньков, которые я видел из окна вагона, располагалось оно, это Заречье? – и прямо с бала и изо всех мест города побежали люди на пожар – побежали толпами, как это всегда бывает при пожарах, и Ставрогин с Лизой, очередной жертвой своей холодно-расчетливой страсти, тоже прибыл на этот пожар – дом (уж не лебядкинский ли?) был объят пламенем, соседние дома тоже пылали, выстреливая раскаленными докрасна бревнами, из которых, словно бенгальские огни, рассыпались с сухим треском искры, – Ставрогин держал за руку Лизу, которая была бледна и, конечно, дрожала, несмотря на красные отсветы огня и жар, исходивший от пламени, – только что, за полчаса до этого, она отдалась Князю и, как все благородные девицы, дрожала после этого и была бледна – ах как, скрипя зубами, мечтал о таких победах автор и герой «Записок из подполья», и рассказчик из «Униженных и оскорбленных», и герой «Белых ночей», и, конечно же, Макар Девушкин, – пожар, эта мучительно-сладостная феерия, был почти контрапунктом романа, – а на подходах к этому контрапункту возвышался Собор, конечно же, на Соборной площади, и жид Лямшин подпускал мышь за стекло к иконе Казанской Божьей матери, вделанной в стену возле главного входа в Собор, предварительно разбив стекло, и на следующий день все благонравные граждане губернского города подходили к Собору, стояли подолгу и молча, осуждающе кивая головами, расходились, но молчали – вот ведь что важно, и в этом, наверное, сказывалась величайшая терпимость православия и даже, наверное, его мессианское предназначение, а жид Лямшин развлекал гостей, когда собирались «наши», – ловко играл на пианино, изображал гусей, свиней, разных почтенных людей, и даже, наверное, самого губернатора, и вообще кривлялся и строил из себя шута, а уже после пожара, в момент самого главного контрапункта – убийства Шатова в отдаленной сумрачной части ставрогинского парка в ненастный осенний вечер возле грота на берегу пруда, дико и истерически завизжал, а потом весь следующий день трясся от страха, не вылезая из-под одеяла, изображая из себя больного, притворяясь и рассчитывая как бы обмануть, – фигура вчера еще ссыльного, только что вернувшегося из Семипалатинска, с нафабренными усиками и с развевающимися полами сюртука металась из стороны в сторону, хватаясь за фалды и петлицы мундиров и фраков со звездами, умоляя, заклиная, требуя, расставляя хитрые ловушки, чтобы получить право жительства в Петербурге и продолжить свою литературную
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 26 карьеру, – я был возле этого грота, который помещается, однако, не в Твери, а в Москве, на территории бывшей Петровско-Разумовской, а ныне – Всесоюзной сельскохозяйственной академии им. Тимирязева, на берегу пруда, точнее, озера, или даже, скорей, искусственного водоема, потому что теперь там целая серия таких озер с вышками для прыжков в воду, с лодочными станциями и с лодками, бороздящими в разных направлениях эти озера, с деланно веселыми и хриплыми криками, несущимися с этих лодок, в которых прогуливается, развлекается или просто загорает молодежь Тимирязевского района столицы, – среди летнего дня неожиданно набежала, наползла темно-фиолетовая туча, подул ветер, и лодки сразу же стали причаливать к лодочным станциям, а загоравшие стали одеваться и торопиться домой, и крыша грота, на которой какие-то орущие подростки играли в мяч, тоже опустела, – грот был с колоннами и с железной решеткой, чтобы нельзя было зайти туда внутрь, но в глубине грота, в темноте, достаточно ясно проглядывались следы человеческого пребывания – решетка не помогала, а обе скошенные части грота были посыпаны крупным щебнем, чтобы придать гроту большую декоративность, – стало почти темно, как вечером, и мне даже показалось, что я слышу, как шумят верхушки деревьев, как это было в тот осенний вечер, когда убивали Шатова и Лямшин бился в истерике, в ужасе хватаясь за одежду окружавших убитого людей и испуская страшный крик, так что его пришлось связать и всунуть в рот какой-то кляп, – упали первые капли дождя, фиолетовую тучу прорезала молния, громыхнул гром, и я уже тоже бежал по аллее парка, скорей к выходу, чтобы успеть спрятаться от надвигающейся грозы, – наверное, в каком-то из этих двух или трех зданий с колоннами, задней стороной обращенных в парк, а фасадом выходящих на улицу, жил брат Анны Григорьевны, студент Петровско-Разумовской академии, – она побывала у него здесь в один из тех дней, которые они провели с мужем в Москве, сразу же после свадьбы, остановившись в гостинице Дюссо, по вечерам приезжая к сестре мужа, жившей на Старой Басманной, когда Анна Григорьевна сидела на стуле, опустив глаза, и с преувеличенным старанием разглаживала складки на своей юбке, и мачта, за которую она ухватилась, казалось ей, выскальзывала из ее рук, – брат ее, согласно ее же описанию, имел открытую, располагающую наружность – молодой, румяный, белокурый, веселый – словом, этакая русская кровь с молоком, – она засиделась у него дольше положенного времени, потому что в комнату, где он жил, непрерывно входили студенты, новые и новые, интересуясь женой автора «Преступления и наказания» – по крайней мере, так она рассказывает, – и половой вносил один самовар за другим, а Федя в это время стоял на перекрестке улиц возле гостиницы Дюссо и в темноте зимнего вечера, который уже наступил, пока она сидела у брата, всматривался в женские фигуры и лица, проносившиеся на извозчичьих пролетках, – так и осталось непонятным, видел он когда-нибудь этот грот или нет? – поезд давно уже шел, оставив где-то позади мерцающие в снежной мгле огни Калинина, наращивая вместе со скоростью бортовую качку – из стороны в сторону, так что книгу приходилось придерживать, чтобы она не сползала, – там, в книге, тоже шел поезд с никогда не виданными мною вагонами – низкими, – вроде тех заграничных, которые ходят до Будапешта или Белграда, с надписью: «Vagon letti», но не цельнометаллическими, а деревянными, с множеством дверей, каждая из которых ведет в отдельное купе или отделение, с двумя мягкими, покрытыми плюшем скамьями, расположенными друг против друга, на которых, плавно покачиваясь в такт движения поршня в машине, бегущей со скоростью тройки почтовых лошадей, по трое на каждой скамье сидят господа и дамы с круглыми картонными коробками на коленях и с саквояжами в сетках – мужчины в цилиндрах и с тростями, дамы в высоких широкополых шляпах с перьями, с вуалью, закрывающей их лица, и в дорожных мантильях, – пока Федя на секунду отлучился куда-то, на его место сел какой-то немец, Fritz, – он ехал со своей сестрой, старушкой, и был к ней очень трогателен, но места не хотел уступить, потому что, утверждал он, Федя положил свои вещи не на сиденье, как следовало, чтобы место считалось занятым, а наверх, на сетку, – вернулся Федя и объявил, что своего места не уступит, но пока что сел возле окна на место
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 27 старушки, которое почему-то оказалось не занятым (может быть, старушка вышла?), – вызвали кондуктора, немец стал красным, как все немцы, когда они начинают злиться или дуться, и сказал, что это «recht» и что он своего места не уступит, но потом почему-то оказался на другом месте, рядом с Анной Григорьевной, но стал так толкаться, что они снова все как-то пересели так, что в конце концов все остались довольны. Достоевские ехали из Дрездена в Баден, где Федя собирался выиграть на рулетке большую сумму, чтобы расплатиться с долгами, – он уже и до этого уезжал из Дрездена в Homburg, оставив Анну Григорьевну на попечение M- me Zimmerman, которая даже однажды поехала с Анной Григорьевной на пароходе по Эльбе, но Анна Григорьевна бродила все больше одна, осматривала развалины старинных замков и по несколько раз в день бегала на почту и на машину, но Федя все не ехал и писал, что еще задерживается на день и просил прислать денег, – она ходила еще легко, хотя ее уже тошнило, и перед самым отъездом его они, перед тем, как начать плавание, говорили о будущем Мише или о будущей Соне – это уже было решено окончательно, а накануне его приезда из Homburg’a она нечаянно (а может быть, не нечаянно) вскрыла адресованное ему письмо от той, с которой несколько лет назад он уже побывал в этих местах, а потом в Италии и в Париже, и тоже играл на рулетке, и именем той женщины была названа главная героиня «Игрока», романа, который он диктовал ей тогда, в первый месяц их знакомства, – она старалась писать как можно быстрее, а потом вечером, у себя дома, засиживаясь до поздней ночи, переписывала все это, чтобы он мог назавтра прочесть – нужно было успеть сделать все до конца месяца, чтобы не попасть в кабалу к Стелловскому, и, благодаря ее помощи, он сделал все вовремя и избежал этой кабалы, – мадемуазель Полина была, конечно, недосягаемой женщиной, в особенности же отличалась она своими аристократическими манерами и этим уменьем не замечать, и какой-то уязвленной, болезненной гордостью, и сильным характером, а у Анны Григорьевны ломались карандаши, и она чувствовала, что краснела, когда он взглядывал на нее, и неловко поправляла оборки на своей почти гимназической юбке, и голос у нее садился, когда она спрашивала его о чем-нибудь, а в кабинет в это время заглядывал пасынок, небрежно одетый, с голой грудью, открывающейся из-под несвежей рубахи, какой-то весь засаленный, со своей наглой усмешкой, а Полина в это время витала где-то в страшной недосягаемой высоте, и он стоял перед ней на коленях, и готов был целовать следы от ее ботинок, и вот теперь она снова появилась, но уже не в романе, а настоящая, живая, со своим почерком, до этого неизвестным ей, Анне Григорьевне, и она снова почувствовала, как мачта выскальзывает из ее рук, – она шагала взад и вперед по комнате, приложив руки к вискам, словно у нее была мигрень или ей нужно было неотложно решить какую-то задачу, – в письме та назвала ее, Анну Григорьевну, Брылкиной, хотя ее фамилия была Сниткина, и в этом близком буквосочетании было что-то особенно обидное и презрительное, как будто на свете существовала одна Полина – одна, главная, а Анна Григорьевна оказалась какой-то помехой на ее пути, да к тому же еще какой-то мелкой, даже не заслуживающей серьезного упоминания, что-то вроде грязной лужицы или небольшого болотца, которое можно легко обойти, – она положила письмо на его стол, среди прочих писем, словно оно значило не более, чем другие, и когда она, наконец, встретила его на вокзале, и они пошли домой, и он осторожно вел ее под руку и оглядывал ее внимательным взглядом, словно выискивая в ней какие-либо перемены, которые могли бы произойти с ней за время его отсутствия, – пока они шли вот так, шагая в ногу, и он нес свой дорожный саквояж, и лицо его было покрыто угольной пылью после дороги, и воротничок и манишка тоже, и она думала о том, как они сейчас придут домой и она займется стиркой и глажкой его белья, – пока они вот так шли, она как-то забыла об этом письме, но когда он сел за свой письменный стол и начал разбирать письма, она прижалась спиной к дверному косяку и обхватила его сзади руками, словно удерживаясь, чтобы не свалиться, – она должна была видеть своими глазами, как он прочтет это, – он развернул это письмо и сразу весь как-то подался вперед – он приехал в Париж и тут же поехал к ней в отель – она вышла к нему со своей тяжелой темно-
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 28 русой косой, обвивавшей ее голову, в длинном платье, и он упал к ее ногам, потому что он уже по глазам ее увидел, что что-то произошло, и она ему объявила, как это делают только в романах, что она полюбила другого, и этот другой был красавец-испанец, каких рисуют на обложках модных журналов, с иссиня-черными волосами, рассыпающимися по плечам, с синими глазами и с ослепительно белыми зубами, какой-то бесившийся с жиру аристократ, а попросту говоря, обыкновенный жуир, который уже успел бросить ее, но он был готов на все и умолил ее поехать вместе с ним – они жили в отелях в соседних комнатах, ехали рядом в поезде, занимали одну каюту на пароходе, но они дали друг другу клятву, что будут только друзьями, – вернее, он сам предложил это, иначе она бы не согласилась ехать с ним, предложил, заранее понимая абсурдность этого и смутно, в глубине души, надеясь и веря во что-то иное, и это иное, ничем, однако, не разрешившееся, проступало в его снах – ему снилось, что они плыли куда-то далеко к синему горизонту, мерно и ритмично вскидывая руки, дыша одним дыханием – его вдох был ее вдохом, но, проснувшись, он видел себя сидящим на берегу, в неудобной позе, а ее вообще не было видно – то ли она скрылась где-то за горизонтом, то ли вообще не входила в воду, – он вбегал к ней в номер, без стука, в надежде на что-то – она встречала его в утреннем пеньюаре и милостиво, как королева, протягивала ему руку – постель ее была еще не убрана, и, на секунду закрыв глаза, он снова воображал себя плавающим с ней, но безжалостное итальянское солнце прорывалось сквозь неплотно задернутые драпри, и с улицы слышались бойкие голоса торговцев и стук экипажей – утро заканчивалось ничем, а впереди предстоял день, полный того же безжалостного солнца, но еще мучительнее были путешествия в одной каюте, когда ночью, проснувшись после своих сновидений, он различал в предрассветном сумраке контуры ее тела, обрисовывающиеся под легким пуховым одеялом, – однажды, накинув на себя халат, он присел к ней – она приподнялась, вся купаясь в своих волосах, и стала отталкивать его, а он припал к одеялу, покрывавшему ее колени, и стал целовать одеяло, тогда она сказала, что крикнет прислугу, и он как-то сполз, даже скорей осел на ковер, рядом с ее диваном – пароход чуть покачивало, и через иллюминатор доносились крики чаек, – на палубе и в ресторане их принимали за путешествующих любовников – он стал целовать край простыни, спускавшийся с постели, – «Вы с ума сошли!» – крикнула она ему, – она сидела, откинувшись на спинку дивана, с рассыпавшимися волосами, широко раскрытыми от испуга глазами чем-то напоминая княжну Тараканову, как будто сейчас в каюту должна была хлынуть вода, – уловив страх в ее глазах, он стал целовать ковер, лежавший на полу, – теперь все словно уже катилось под гору и остановиться было невозможно, и от этого паденья только дух захватывало – она должна была пройти по нему – он требовал только этого, потому что катиться вниз уж нужно было до конца, – он видел себя со стороны – лежащий ночью на полу каюты в халате, ничком, уже немолодой человек с закипавшей на губах пеной – впрочем, не терял ли он на секунду сознания, потому что откуда могла быть эта пена? – руки его, державшие письмо, немножко дрожали, когда он читал строки, написанные ее рукой, – Анна Григорьевна до боли в пальцах сжимала позади себя дверной косяк; и ей казалось, что комната сейчас пошатнется, и она упадет, – поезд бежал по узкой колее, прихотливо изгибающейся между круглыми холмами, покрытыми темно- зеленым лесом из буков, вязов и других деревьев, свойственных среднегерманским широтам и возвышенностям – Шварцвальдам, Тюрингенам или, может быть, каким-нибудь другим горам, – игрушечный поезд из маленьких вагончиков такого же игрушечного паровоза с красными спицами на колесах и с длинной трубой – сейчас такие паровозы изображают на марках специальной серии, посвященной истории паровозостроения, – и в одном из вагонов этой почти детской железной дороги в отделении второго класса ехал уже немолодой человек, одетый в темный костюм берлинского покроя, с простоватым русским лицом, с залысинами и с серовато-русой бородой, рядом с ним молоденькая женщина, чем-то похожая на курсистку, но с тяжелым исподлобья взглядом, в шляпке и в дорожной мантильке, с картонной коробкой
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 29 на коленях – иногда она засыпала, вернее, задремывала, склонив голову на плечо мужа, и тогда он, скосив глаза, внимательно и недоверчиво поглядывал на ее лицо, словно стараясь в нем что-то прочесть, – недавно я видел его на выставке картин одного популярного художника, он был изображен в верхнем левом углу картины, возле которой стояло особенно много народу, так что нижняя часть картины была от меня закрыта, но потом я все-таки протиснулся вперед и увидел то, что ожидал увидеть по рассказам уже видевших эту картину: три жирных борова, розовых и в то же время каких-то плакатных, потому что именно таких рисуют на какой- нибудь картине, посвященной передовым людям свинофермы, а чуть подальше свиней, вернее повыше, лежал какой-то не то обезглавленный, не то окровавленный труп, а еще повыше, так что это уже можно было видеть издалека, не протискиваясь вперед, стоял длинный стол, несущий на себе остатки пиршества, с кубками, наполненными тяжелой красной жидкостью, которая, наверное, должна была обозначать кровь, и еще повыше, но уже левее, то есть уже поближе к автору «Бесов», перед чернявым мужчиной, представлявшим собой странный гибрид ударника производства и мужика от сохи, на коленях стоял юноша без рубашки, в одних джинсах и босой, и тоже с лицом какого-то не то передовика, не то мужика, а наверху слева за полукруглой чертой, долженствующей, по-видимому, обозначать нечто вроде нимба, который рисуют обычно вокруг святых, за этой чертой тесной кучкой столпились российские именитости: Ломоносов и Петр I в париках, Салтыков-Щедрин, Лев Толстой, еще кто-то, и среди них – автор «Бесов» – все какие-то бесплотные, с бледными лицами, словно сошедшие со страниц школьных учебников, – картина называлась: «Возвращение блудного сына», и рядом с ней висела небольшая табличка, на которой во избежание кривотолков крупным шрифтом объяснялось, что хотел выразить художник в своем произведении, – толпа осаждала эту картину, занимавшую полстены, так что скорей это была уже не картина, а целое полотно, почти как «Явление Христа народу», а позади толпы ходило несколько человек с простыми лицами – из тех, что забивают козла, – один из них даже, кажется, под хмельком, с оттопыренным карманом, в котором у него, наверное, была припрятана поллитровка, – он заговаривал со всеми, размахивал руками, тыкал пальцем в сторону картины, – глядя на пятки преклонившегося в джинсах, передо мной невольно всплывали пятки стоявшего на коленях перед отцом рембрандтовского блудного сына – огромные, размытые, являющиеся средоточием картины, – поезд игрушечной железной дороги, окутанный клубами дыма, который выходил из длинной трубы машины, тем временем продолжал свой извилистый путь между Шварцвальдами и Тюрингенами – его вполне можно было взять в руки со всеми его вагончиками и пассажирами, как это делал Гулливер с лилипутами, и пустить этих человечков ходить по столу, а потом забавляться, слегка дуя на них, как на свечку, которую хочешь погасить, – как бы они заметались от этого урагана – как муравьи, когда в муравейник пихаешь какую-нибудь палку или даже просто спичку, – просыпаясь и глядя в окно, Анна Григорьевна видела покрытые темно-зеленой растительностью холмы и горы, на вершине или на уступе которых белели, краснели или розовели, в зависимости от цвета камня, времени дня и освещения, бывшие рыцарские замки с зубчатыми башнями – именно такими она себе и представляла их по картинам, висевшим у них в гостиной, а из темного леса, покрывающего склоны гор, выходили сказочные тролли, игравшие на свирелях, и от склона к склону разносились тирольские песни – «А-лю-лю! а-лю-лю!» – трехтактные, с ударением на третьем такте, с переливами и повторами, словно эхо в горах, а у подножия холмов текли мирные немецкие речки, на берегу которых паслись тучные стада коров и овец, проплывали города с краснокирпичными островерхими домами и готическими башнями – по улицам этих городов, не торопясь, прогуливались горожане, стуча тяжелыми ботинками с бантами по клинкеру, – несколько раз Анна Григорьевна и Федя пересаживались с поезда на поезд – то днем, то ночью, – Федя провожал Анну Григорьевну в дамскую комнату, потому что ее тошнило и один раз даже вырвало, – Лейпциг, Варсбург, Франкфурт – во Франкфурте они
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 30 остановились в какой-то гостинице в двух шагах от станции и спросили себе телячьих котлет и бульону, а потом пошли осматривать город, – они вошли в Langestrasse, которая начиналась большой аллеей деревьев с белыми цветами, – какой-то немец на их вопрос объяснил им, что это белая акация, – Анна Григорьевна впервые видела белую акацию в цвету, и она ей очень понравилась, – затем они попали на большую улицу вроде Невского проспекта с множеством магазинов, они купили «Колокол» Герцена, но взяли с них ужасно дорого – 54 крейцера, а потом Федя купил себе галстук, – вначале он выбрал розовый с колечками, но потом переменил мнение и взял синий с точечками, который стоил 3 флорина и 15 крейцеров, но для Анны Григорьевны подходящего галстучка в этом магазине не оказалось, потому что были или очень узкие, или широкие, или вообще нехорошие, а в другом магазине они смотрели очень миленькие шляпки, потому что Федя все время твердил, что Анне Григорьевне необходима новая шляпка, – они вышли на какую-то длинную и жаркую улицу, почти пустынную в этот час, с окнами, которые почти все были заперты ставнями, так что город казался мертвым, затем пошли какими-то боковыми улицами и вышли на набережную Майна, который был опять-таки удивительно похож на тот Майн, который был изображен на картине, висевшей в гостиной в доме Анны Григорьевны, – вернувшись на улицу, похожую на Невский, они снова зашли в какой-то магазин, где Анна Григорьевна купила себе лиловый галстук за 2 флорина 12 крейцеров, а потом примерила одну шляпку, соломенную, с лиловым бархатом, очень миленькую, приглянувшуюся ей раньше, когда они еще в первый раз проходили по этой улице мимо этого магазина, но тогда она не осмелилась попросить Федю зайти сюда, потому что он все время куда-то торопился, – оказалось, что эта шляпа стоила 20 флоринов – просто чудовищная цена сравнительно с Дрезденом – несмотря на это, Федя раскланялся и пожелал, чтобы француженка, показывавшая шляпы, продала им эту шляпу, потому что она, наверное, принимает их за варваров, за диких, на что она предерзко ответила, что видно, что они вовсе не дикие, и несколько раз ломаным языком сказала «хорошо», чем окончательно рассердила Федю и вызвала его резкий ответ, – так и не купив шляпу, они вышли из магазина и снова пошли по улицам, затем зашли в магазин цветов и долго выбирали розы, потому что все они были какие-то нехорошие, – в конце концов, они купили все же две розы по 18 крейцеров за каждую, а потом вишни – по 6 крейцеров за фунт – через сто лет с небольшим в аэропорт этого же города под охраной восьми штатских с пистолетами в задних карманах, на самолете Аэрофлота, задержавшем свой очередной рейс на два часа из-за затянувшихся телефонных переговоров, которые шли между управлением Лефортовской тюрьмы, зданием на Лубянке, аэропортом и дипломатическими представителями в Бонне, на самолете этой линии в аэропорт этого же города прибыл человек среднего роста в вятской дубленке с бородой, явно старившей его, и с двумя продольными горестными морщинами, прорезавшими его лоб, хорошей еще шевелюрой, держа в руках меховую шапку-ушанку, – он спускался по трапу в сопровождении охраны, словно глава государства, а внизу почтительным полукругом столпились фото-, теле-, кино- и просто корреспонденты, и уже щелкали и жужжали камеры, а когда он спустился вниз и ступил на асфальт, вся эта толпа плотно сомкнулась вокруг него, и еще ожесточеннее защелкали и зажужжали камеры, а те, кто оказался в задних рядах, стали поднимать свои аппараты и, держа их на вытянутой руке, продолжали ими щелкать и жужжать, – охрана вернулась в самолет, а через с трудом расступившуюся толпу навстречу прибывшему гостю прошел одетый в элегантное светло-серое пальто известный немецкий писатель, и вот уже вдвоем они ехали в длинном черном лимузине, принадлежавшем немецкому писателю, по широкой автостраде, ведущей к городу на Майне, по набережной которого только что бродили русский писатель с женой, выехавшие из Петербурга в середине апреля 1867 года, а через несколько дней важному гостю, которому предстояло гостить за границей вечно, доставили на самолете его жену – молодую женщину с двумя детьми – она была намного моложе его и, просыпаясь ночью на вилле немецкого писателя, русский гость в первую минуту по
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 31 уже установившейся привычке протягивал руку, чтобы обнять жену, но вместо нее странная пустота оказывалась рядом с ним, – она была где-то там, далеко от него, и он видел, как ей выламывали руки, требуя от нее признания, но она скорей готова была пойти на другое, более страшное, и от одной мысли о возможности этого, другого, у него начинало колотиться сердце – перевернув подушку на другую сторону, чтобы охладить свое горящее лицо, и ожесточенно подмяв ее под себя, он снова погружался в сон, но какой-то насильственный, словно под наркозом, и сквозь этот сон проступали ее руки, как она закидывала их вокруг его шеи, и ее улыбка, когда она, откинув голову с тяжелыми волосами, смотрела на него, чуть щуря свои глаза с длинными ресницами, – точно так же, много лет назад, засыпая на нарах, он видел лицо другой, и когда однажды ей разрешили приехать к нему, и он сидел с ней в караулке, а рядом нетерпеливо расхаживал охранник, и он держал ее за обе руки, ему показалось, что это был сон, настолько это было неправдоподобно после стольких настоящих снов, и все эти годы, пока он был там, она ходила по инстанциям, и хлопотала, и простаивала в очередях, чтобы попасть на прием, но когда он вернулся, она уже показалась ему не такой, какой он ее видел в своих снах и во время этого единственного свидания – кожа ее вокруг глаз стала морщинистой, и в волосах появились седые пряди, и когда он целовал ее, то даже закрыв глаза, он видел эти ее морщины и седые волосы, и на улице взгляд его невольно останавливался на молодых женщинах, и, помимо его воли, он провожал их этим долгим взглядом, и некоторые из них чуть замедляли шаги и тоже оглядывались, и, кроме того, она считала, что он должен устроить свою жизнь по-иному, и в это время появилась эта женщина со своим сладковатым прищуром глаз и с густыми, рассыпающимися по плечам волосами – вся она была какой-то необыкновенно легкой, невесомой, и эта ее невесомость передалась его телу – он с какой- то уже, казалось, навсегда утерянной легкостью вскакивал теперь на подножку трамвая или автобуса и, работая, он ощущал эту же легкость, и слова сами приходили собой, точные и разящие, – постаревшая женщина с седыми волосами оказалась в больнице – врачи, смущенно покашливая и отводя взгляд куда-то в сторону, говорили, что это у нее что-то возрастное и преходящее, – она ходила быстрыми шагами по длинному больничному коридору из конца в конец, от одного окна, покрытого деревянной решеткой, к другому, одетая в такой же, как у остальных халат, и ей казалось, что все знают, и видят, и понимают, отчего она попала сюда, – он продолжал выступать, призывать, обличать, заклинать, письменно и устно, и эти обличения и заклинания стали еще ожесточенней и непримиримей, потому что жертва должна была чем-то окупиться, и он обязан был использовать до конца ту внутреннюю свободу, которую обрел ценой этой жертвы, – ярость его обличений и заклинаний, казалось, призвана была заглушить его боль – проповедуя и обличая, он часто ссылался на русского писателя, который только что со своей женой прогуливался по набережной Майна, – между прочим, одна из мыслей этого русского писателя XIX века заключалась в том, что нельзя строить счастье, даже всеобщечеловеческое, на страдании других, даже на одной жизни, на одной загубленной жизни, особенно детской, – дети с протянутыми руками, дрожащие от сырого петербургского тумана где-нибудь возле Вознесенского моста или на Гороховой, особенно девочки, нищие, избитые или обесчещенные, выплывали откуда-то из темноты, словно на эскалаторе, на миг подсвечиваемые театральным прожектором, чтобы снова скрыться во мраке, заменившись новой такой же фигуркой, еще более униженной и гордой, и поэтому еще более бестрепетно или трепетно готовой отдать себя на поругание, – эта Нелли, высвобожденная рассказчиком от бесчестной хозяйки, собиравшейся продать ее какому-то сластолюбцу, и живущая теперь в одной комнате с рассказчиком, в соблазнительной близости с ним, эта Неточка, сирота, болезненно влюбленная сначала в своего отчима, затем в Катю, нежащаяся с ней в постели, так что на Катином месте представляешь себе не-Катю, эти девочки из лондонского (на сей раз не петербургского) тумана из «Зимних заметок о летних впечатлениях», протягивающие свои грязненькие ручки к прохожим, чтобы только их взяли; то Матреша из грязного петербургского
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 32 угла, насильно взятая Ставрогиным и затем повесившаяся и снова привидевшаяся Ставрогину на какой-то фотографии в одном из магазинов Франкфурта-на-Майне, по которому недавно бродили супруги Достоевские, эта девочка в гробу, привидевшаяся Свидригайлову в гостинице в ночь накануне самоубийства, тоже обесчещенная – уж не Свидригайловым ли? – этим полу- Ставрогиным, этой еще наполовину только воплощенной мечтой-антитезой своего создателя, и затем утопившаяся, – все эти девочки-подростки, эти замарашки из грязных углов, вплоть до полоумной Лизаветы Смердящей, с которой грех был, наверное, особенно сладок, ибо чем беспомощнее жертва, тем острее наслаждение, которое получаешь, а грязнотца делает все это еще более пикантным, – все эти девочки-подростки, эти «нимфетки», более откровенно воспетые Набоковым в его «Лолите», не для того ли явились они на свет божий из авторского подполья, чтобы освободить совесть своего создателя от чего-то страшного и тайного? – и не оттого ли и силен так пафос обличения, что призван заглушить в себе иные чувства? – за окном вагона сквозь не рассеявшийся еще утренний туман появились окрестности Бадена, – Анна Григорьевна дремала, склонив голову на плечо мужу, – он, скосив глаза, всматривался в ее лицо пристально и недоверчиво – неужели эта женщина действительно любила его? – когда он увидел ее у себя дома, в первый раз, ему показалось невероятным, что эта молодая девушка, почти еще гимназистка, с нетронутым и свежим лицом, чуть разрумянившимся после улицы, может остаться у него в доме навсегда, стать его женой, и он будет иметь право всегда, в любой момент, подходить к ней и целовать ее в затылок, в то место, где у нее были забраны вверх волосы, но сама мысль о том, что она может стать его женой, пришла ему в голову почему-то с самого первого раза, когда она сидела в его кабинете за круглым столиком, прилежно, чуть склонив голову набок, стенографируя то, что он говорил своим глуховатым голосом, – в тот день он держал себя с ней нарочито резко и сухо, чтобы не дать почувствовать ей той власти над ним, которую она уже обрела, но когда он, диктуя ей, представлял себе, как стоит перед ней на коленях при колеблющемся свете догорающей свечи и целует ее ноги, а она не собирается никуда уходить, потому что она его жена, и он сейчас задует свечу, и они пустятся в страшное и сладкое плавание, голос его становился хриплым, и он закрывал глаза, чтобы не видеть перед собой этой гимназистки или курсистки, как он нарочно старался о ней думать, чтобы не давать ходу своему воображению, потому что курсистки были то же самое что семинаристы, – неужели она действительно любила его? – иногда ему казалось, что она просто притворяется, – уж не имя ли его привлекло ее? – когда он целился в Дрездене в тире, она стояла рядом и чуть улыбалась – она думала, что он не попадет, и даже сказала ему: «Не попадешь», – а до него стрелял какой-то немец, все время попадавший в кружочек, что заставляло подниматься из- под пола железного турка, – и она с восхищением смотрела на то, как стрелял этот немец, и немец тоже бросал на нее многозначительные взгляды, а ему она сказала: «Не попадешь», – но он попал с первого же раза, ей назло, и железный турок в раскрашенной феске выскочил из-под пола, точно так же как у того немца, и он, торжествующе повернувшись к ней, громко сказал, почти крикнул: «Что? попал?» – и после каждого выстрела, достигавшего цели, он снова и снова оборачивался к ней и кричал: «Ну, что?», – так что на них уже даже стали оглядываться, и выражение ее лица после каждого его удачного выстрела и торжествующего восклицания становилось каким-то все более испуганным и жалким, и это еще более раззадоривало его, и он еще громче выкрикивал свое «Что?» – вокруг них уже собрались, и лицо ее, когда он к ней поворачивался, чтобы бросить свое торжествующее: «Что?» – стало некрасивым, и даже какая- то желтизна проступила на ее лбу – в эти минуты ему хотелось, чтобы она поскорее состарилась и стала вот такой некрасивой, и мужчины, вроде того немца, перестали бы поглядывать на нее, и она потеряла бы свою власть над ним, – в письмах к своим родным она, наверное, подсмеивалась над ним и даже, может быть, рассказывала что-нибудь гадкое об их плавании, – иногда она притворялась, что не спит, но он знал, что она спала – уже по одному звуку ее голоса – неужели нельзя было посидеть вот эти вечерние полчаса рядом с ним, когда ему так
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 33 хорошо думалось, посидеть возле его стола? – она обязательно уходила в другую комнату, и он наверняка знал, что она спала, но когда он входил к ней и начинал трясти ее за плечи, чтобы она проснулась, она начинала уверять его, что не спала, хотя глаза ее еще слипались, и эта явная ложь больше всего бесила его – она просто не хотела сидеть с ним, зато как она оживленно беседовала с мадам Zimmermann, этой пустоголовой и болтливой немкой, о разных кружевах и прочих пустяках – однажды, после того как он ее в очередной раз уличил, что она спала, а она, как всегда, притворялась, что не спит, она все-таки пришла к нему в кабинет и села рядом с его письменным столом – он не смотрел на нее, но чувствовал, что глаза ее слипаются, и она преодолевает себя – ему не нужно было ее одолжений – за окном, цокая по клинкеру подковами, проехал извозчик, где-то там, вдали, за островерхими крышами краснокирпичных домов, садилось солнце – мысль его то и дело сбивалась на что-то постороннее, и ему казалось, что этим посторонним была она, сидевшая с ним не по своей воле, а по принуждению, и тогда, вскочив со стула, он закричал ей, что она сидит с ним из мщения, специально чтобы досадить ему, и чем более понимал он абсурдность этого обвинения, тем запальчивее кричал – пусть все слышат это и, в первую очередь, эта мадам Zimmermann, с которой она так близка, ее приятельница, ее подруга! – он резко отодвинул стул ногой и стал искать гильзы для набивки табаком, руки его дрожали. Закрыв лицо ладонями, Анна Григорьевна выбежала из комнаты – он яростно перебрасывал лежавшие на столе бумаги и книги и выдвигал ящики – гильз не было, хотя он помнил, что положил их на стол, ближе к правому краю, чтобы они всегда были под рукой – может быть, она знала, где гильзы? – он побежал вслед за ней в комнату, понимая, что гильзы был лишь предлог, – она сидела на краю кровати, все так же, закрыв лицо руками, плечи ее сотрясались, – он встал перед ней на колени и силой отвел ее руки, – по лицу ее текли слезы, – он стал целовать ее руки и ее колени, – она притянула его голову к себе и неожиданно рассмеялась, – он высвободил голову из ее рук и вопросительно посмотрел ей в глаза, смеющиеся и еще мокрые от слез, – она сказала, что смеется оттого, что не может сонный человек отвечать за свои слова, а он именно требует этого от нее, – вечером, как всегда, он пришел проститься с ней – они опять заплыли очень далеко, так далеко, что берег скрылся из глаз, как будто его и не было, – они плыли, ритмично дыша, то погружаясь в воду, то легко выталкиваясь из нее, чтобы набрать в легкие воздух, и когда, казалось, плаванию этому не будет конца, и они вот-вот оторвутся от воды и уже не поплывут, а полетят, словно чайки, свободно и легко паря над морем, он вдруг вспомнил ее смеющееся лицо – конечно же, она смеялась над ним, и какое-то встречное течение стало сбивать его в сторону, и рядом с ее лицом появилось одутловатое лицо плац-майора со свешивающимся в виде шара подбородком, словно шар этот напитался кровью, как комариное брюхо, и рядом с этим надменно осклабившимся лицом появились еще лица – его знакомых и друзей, особенно женщин – той, с которой он находился в одной каюте, не смея прикоснуться к ней, и той самой первой женщины, которую он когда-то, еще в молодые годы, до своего ареста, увидел в салоне у Вильегорских, где собрались писатели, – она была так хороша собой, так немыслимо недосягаема в своем длинном платье, шлейф которого неслышно следовал за ней, словно за королевой, со своими светлыми локонами, обрамлявшими ее лицо, так немыслимо недоступна со своим тонким запахом духов, что, когда она подала ему руку, чуть подзадержав в его руке, – так, что он понял, что она сделала это для того, чтобы он поцеловал ее руку, нежно белевшую в прорезе перчатки, он как-то странно покачнулся, даже чуть не упал – наверное, он потерял на несколько мгновений сознание – уж не первый ли предвестник его болезни случился с ним тогда? – и потом все бывшие там посмеивались над ним, и кто-то написал даже обидное четверостишие по его адресу, но она оставалась все так же серьезна и внимательна к нему и только перестала задерживать свою руку в его руке, но теперь и она смеялась, а те, бывшие тогда в гостиной, сейчас просто гоготали, самодовольные, лоснящиеся от сытости бездарности, перед которыми он тогда раскрывал свою душу, а они разносили это по всему Петербургу с
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 34 шуточками и прибауточками – он же считал тогда, что они просто подхватывали его мысли и преклонялись перед ним, – теперь они просто гоготали, и вот он уже барахтался возле самого берега, а Аня плыла где-то далеко, почти у самого горизонта, там, где морская синева сливалась с такой же синевой неба, – все они, вместе с ней смеялись над ним, – оставив ее плывущей где-то за горизонтом, он набросил халат, вышел в другую комнату и, засветив свечу, уселся за свой письменный стол, подперев голову руками, – да, она была естественный враг его, в этом не было сомнения, и на следующий день, когда она, неосторожно подвинув стол с утренним кофе, больно задела его ножкой этого стола, он сказал ей, что она это сделала нарочно, и потом в последующие дни снова повторял ей, что она зла и нарочно делает ему неприятности, – лицо ее в эти минуты принимало жалкое и испуганное выражение, как тогда, в тире, и она уже не смела больше смеяться, а только опускала голову все ниже, словно пыталась скрыть от него свое лицо, а он становился перед ней на колени, обнимал ее ноги и просил простить его и, главное, не смеяться над ним, а потом, вскочив на ноги, раздосадованный своим унижением перед ней, он принимался быстро ходить по комнате из угла в угол по диагонали, опрокидывая ногой стулья, попадавшиеся ему на пути, и выкрикивая, что он все- таки достоин уважения, хотя у него нет денег, – она, еще ниже склонив голову и стиснув ее руками, словно у нее была мигрень, стояла неподвижно, с каменным выражением лица, которое почему-то сменяло собой испуг, – знакомые ему окрестности Бадена с домами и дачами медленно плыли за окном, но он по-прежнему внимательно и напряженно вглядывался в ее лицо – она спала, положив ему голову на его плечо, и на мгновение ему показалось, что на ее лбу и щеках снова выступает уже знакомый ему оттенок желтизны, который он тогда заметил у нее в тире, – она дышала спокойно и ровно – конечно же, ей нужен был сон, и желтизна ее тоже, наверное, происходила от будущего Миши или будущей Сони – как он раньше не понял этого? – он погладил ее по голове, и она проснулась, глядя на него так, как смотрят только что проснувшиеся дети, – «Подъезжаем», – сказал он ей, – она увидела за окном вагона высокую гору, покрытую зеленью, сквозь которую проступали белые и краснокирпичные дома, и среди них готические башни соборов, а над всем этим темно-синее небо с плывущими по нему легкими облаками – именно таким она представляла себе этот город, но надо было готовиться к выходу и запаковывать вещи, – он сидел, чуть откинувшись на спинку дивана, положив руки на колени, как это он делал во время фотографирования, и вглядывался в приближавшийся город – сквозь зелень садов, покрывавших склоны горы, он ясно увидел белое двухэтажное здание с готической крышей, окна его даже днем были занавешены тяжелыми бархатными портьерами, под потолком, в табачном дыму были зажжены огромные хрустальные люстры, освещая задрапированные зеленой материей залы, углы которых тонули во мраке, потому что из-за табачного дыма свет не достигал этих углов, а в середине каждой залы, центральной – большой и двух боковых – поменьше, стояли столы, тоже покрытые зеленым сукном, а вокруг столов – люди с желтыми от бессонницы лицами, – руки их тянулись к столам, где были рассыпаны золотые монеты, – они отсвечивали каким-то мерцающим красноватым цветом, как оклады икон в церкви во время богослужения, когда зажжены все свечи, и огни их колеблются в облаках ладана, – а в самом центре столов, над россыпью золота, возвышались диски, отливающие зеленовато-красным цветом, и это уже был алтарь или даже царские врата, потому что они были доступны только одному человеку с бесстрастным лицом, который спокойно колдовал над этими таинственными дисками с черными, как агат, и красными, как рубин, цифрами, среди которых метался, решая судьбу, неуловимый серебристый шарик, – недоступный, как мячик во время игры в Launtennis, – золотые монеты, рассыпанные по столу, стали сами по себе собираться в груды, словно чья-то невидимая рука принялась рассортировывать и складывала их, – сидящий в поезде человек со сложенными на коленях руками прикрыл веки – он выигрывал кучи этих золотых монет, но как только он протягивал руку, чтобы сгрести их себе, чьи-то чужие руки тянулись к ним и захватывали, загребали
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 35 их – руки эти принадлежали людям с желтыми лицами, столпившимися вокруг стола, – и вдруг он понял, почему эти груды доставались им, – у них не было вершины, он пытался их взять прежде, чем они образуют форму треугольника, надо было дождаться этой формы, этой вершины, и тогда эти деньги стали бы его собственностью, – он открыл глаза, когда поезд стал замедлять свой ход – за окном медленно проплыло и остановилось аккуратное краснокирпичное здание железнодорожной станции Бадена, – Анна Григорьевна, прильнув к окну, всматривалась в здание станции и в фигуры людей, фланирующих по платформе, словно их кто-то должен был встречать, – это был живой, настоящий Баден, и она уже видела себя гуляющей с мужем по главной улице Бадена – Lichtentaler Allee, – о которой она столько слышала, среди разодетых и расфранченных отдыхающих, сменив свою черную кружевную мантилью на пышное платье с оборками, потому что должно же было Феде наконец повезти. *** Они снова, как и в Дрездене, наняли комнаты у какой-то очередной немки, державшей пансион, со служанкой Marie, очень живой и смуглой девочкой, похожей на итальянку, – Анна Григорьевна считала, что ей лет четырнадцать, но оказалось, что восемнадцать, – такой на вид она была совершенный ребенок – веселая, хохотунья, с горластым на весь дом «Ja», но удивительно тупая, как, впрочем, все немцы и немки, – ни за что сразу не поймет, что ей скажут, да и замечай ей хоть раз сто одно и то же, она все-таки не станет замечать – к обеду никогда не приносит столовой ложки – удивительно тупая, – во дворе дома, в котором они поселились, помещалась кузнечная мастерская, и с четырех утра там стучали молотом, а в соседних комнатах плакали какие-то дети, заливаясь и закатываясь, – и все же первые дни пребывания в Бадене были похожи на утро ясного летнего дня, когда торопишься куда- то, – ночью прошел дождь, все умыто: и зелень, и асфальт, и дома, и трамваи, красные, словно покрытые свежим лаком, – и ты идешь, торопишься куда-то в предвидении чего- то необычайного, счастливого, что непременно должно произойти сегодня, – так в юности, учась еще в институте, я выходил из здания больницы, в которой мы жили в первые годы после возвращения из эвакуации, потому что город, в который мы вернулись, был почти разрушен, и нам дали комнату при больнице, в которой работал отец, рядом с уборной и с ванной – мимо нашей комнаты, стуча костылями по каменному полу, – здание больницы было старое с капитальнейшими стенами и с закопченными сводчатыми потолками – до революции здесь помещалась не то еврейская больница для бедных, не то богадельня, – стуча костылями, мимо двери нашей комнаты ковыляли в уборную инвалиды Отечественной войны, волоча ногу в грязноватом гипсовом футляре, – утром, когда я, торопясь в институт, проходил по больничному садику, инвалиды уже прогуливались или сидели на скамейках за деревянными столами, скручивая козью ножку из газетной бумаги, куря или забивая козла, – я торопился к проходной, чтобы поскорее выйти на улицу, шедшую в гору, с сохранившимися лишь несколькими домами, между которыми располагались пустыри, поросшие травой и крапивой, с грудами старых кирпичей от некогда бывших здесь зданий, – медсестры и даже многие врачи здоровались со мной первыми, потому что мой отец был ведущим хирургом больницы, и сторож в проходной тоже первым здоровался со мной, а я уже шел по улице, торопясь вверх, туда, где ходили красные, лакированные трамваи, одиночные, редко попарно сцепленные вагоны, – улицы, по которым они ходили, могли быть названы улицами тоже весьма условно – по обе стороны от трамвайной колеи простирались засыпанные обломками кирпичей, поросшие крапивой пустыри, между которыми стояли чудом уцелевшие дома или просто коробки с оторванными, свисающими, слегка колеблемыми ветром лентами бывших обоев или торчащими где-то на высоте третьего этажа краном или выложенной кафелем голландской печкой, – быстрей к трамваю, – он вез меня в институт – расположенные на
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 36 окраине города здания клиник, тоже уцелевшие, как и больница, в которой мы жили, – немцы специально пощадили здания больниц, чтобы использовать их для себя, – ветер врывался сквозь полуспущенное окно трамвая, я устраивался на сиденье возле окна, лицом вперед – моя любимая позиция в транспорте – наверное, впрочем, не у меня одного, – заглядывая вперед, прижимая лицо к стеклу, иногда даже привставая и выглядывая наружу, впрочем, весьма осмотрительно, чтобы в глаза не попала пыль или не стукнуло встречным телеграфным столбом, – в еще невидимом корпусе клиники, куда я торопился на занятия, в ординаторской или в коридоре вокруг ассистента тесным кружком собирались студенты и студентки в белых халатах, и среди них была та с золотистыми волосами, выбивающимися из-под колпачка, та единственная, которая у всех нас существует в эти годы, да и часто только в эти годы, та единственная, выдуманная и в то же время реальная с тонкими синими жилками на висках – поверхностно расположенными венами под нежной тонкой кожей, с ритмично сокращающимся сердцем, посылающим освеженную горячую кровь – горячую ли? – по эластическим, тонким артериям, еще не тронутым ни одной бляшкой, ни одной известковой песчинкой, – кровь, придающая коже и всему телу тот удивительный розовый цвет, который может быть назван телесным, цвет, под который пытаются подделать чулки, колготки – удивительно детское название «колготки» – совсем недавно я думал, что колготки что-то такое, что носят только дети, пока одна наша знакомая, жена восходящего тогда еще писателя, не рассказала, что обнаружила их в постели у своего мужа – прямая улика, позволившая установить его неверность – и даже обои или абажуры, но все напрасно: только кожа молодой женщины обладает этим цветом, мысленно, находясь еще в трамвае, я стараюсь оказаться рядом с золотистоволосой студенткой, так чтобы волосы ее, выбивающиеся из-под колпачка щекотали мне щеку, – ах, впрочем, это только сейчас, на склоне лет мы становимся столь чувствительными к прикосновению женских волос и, сидя в транспорте, подставляем нашу щеку или лысеющую макушку под льющийся откуда-то сверху водопад женских волос, и чем случайнее это прикосновение, тем острее возникающее при этом ощущение блаженства, так что, нарочито подставляя свою кожу под этот водопад, мы стараемся уверить себя, что это соприкосновение случайно, и тем мучительнее вынужденное расставание с этим прохладным золотистым потоком, льющимся сверху, небрежно обтекающим плечи в замшевой куртке или в джинсовке и несущим заряд электронов к нашей стареющей коже, и ради этого таинственного заряда электронов, вовсе даже и не направленного к нам, а потому особенно желанного, мы утром, выходя из дома, тоже торопимся куда-то, полные предчувствия и предвидения чего-то необычайного, что должно произойти с нами, хотя в наши годы нам скорее следует ожидать закупорку сосудов в транспорте, но мы торопимся, насколько позволяют нам наше сердце, полнота и одышка, – первое время пребывания в Бадене Феде даже скорей везло, и кушак Анны Григорьевны, или, как она называет его в одном месте, «мешочек», в который к моменту приезда было зашито 80 монет, за несколько дней солидно пополнился и на десятый день уже содержал 180 монет, или 3000 франков. Федя курсировал между домом и вокзалом, где была рулетка, иногда по нескольку раз в день, то проигрывая, то выигрывая, но больше выигрывая, а проигрывая все больше случайно, когда его толкали во время ставки на rouge или noire, на pair или impair, или когда от кого-нибудь из толпившихся вокруг стола с зеленой материей слишком пахло духами, поскольку здесь редко встречались и дамы, или когда ему мешали какой-то поляк с полячком, мельтешившие перед ним, заслоняя красные цифры, на которые он хотел ставить, и из-за них поставил на черные и, конечно, проиграл, а иногда он брал с собой Анну Григорьевну, и тогда она мешала ему, он проигрывал из-за нее и сердился на нее, так что вскоре она сама решила, что не приносит ему счастья в игре и перестала с ним ходить в вокзал, хотя он требовал и сердился, почему она отказывается, – она стала совершать прогулки по Бадену и его окрестностям, сторонясь разодетых русских барынь, и все- таки однажды она решила выйти на Lichtentaler Allee, отправившись для этого на Lichtentaler
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 37 Strasse, но вышла почему-то совсем в другое место – к католическому мужскому монастырю, вошла во двор и, прогулявшись немного по двору, повернула домой, а раз она отправилась в какую-то дальнюю прогулку и, пройдя версты две или три и поднявшись по ступеням, вышла к Старому замку, а потом к Новому замку, и у входа в один из этих замков висел матовый фонарь, и Анне Григорьевне все это показалось необычайно красиво, но ей было немного страшновато заходить так далеко, потому что она боялась споткнуться и упасть, чтобы не выкинуть будущих Сонечку или Мишу, и, кроме того, Федя, наверное, ждал ее уже в аллее на скамейке под старым каштаном – уже издалека, по одному его виду, она безошибочно угадывала, проиграл он или нет, – его черная шляпа лежала рядом с ним, на скамейке, лицо было бледно, руки его опирались на колени, как будто он собирался подняться, он беспокойно озирался, вглядываясь в фигуры людей, показывающихся вдалеке, в глубине аллеи? – ей иногда бывало просто смешно, как он не замечал ее, когда она подходила уже к самой скамейке, а он все искал ее взглядом где-то вдалеке, иногда отрывая руку от колена, чтобы стереть платком капельки пота, выступившие на его висках и залысинах, тех самых глубоких залысинах, которые помещались над его лобными буграми, столь тщательно и иногда даже преувеличенно изображаемыми художниками, в особенности же скульпторами, – он смотрел на нее, но почему-то не видел, что это она, а все заглядывал куда-то вглубь аллеи, а она уже стояла подле него и почти смеялась – почти, потому что он мог принять это за насмешку, – «Я все проиграл», – говорил он ей, поспешно поднимаясь со скамейки, в то время как она усаживалась, чтобы отдышаться и обмахнуться веером, – «Где ты пропадала?» – он с недоверием окидывал ее взглядом с ног до головы, словно незнакомку, – через несколько минут они уже шли по направлению к дому по аккуратно вымощенным улицам, обсаженным аккуратно подстриженными деревьями, мимо аккуратных немецких домов с закрытыми от полуденного солнца ставнями – он чуть впереди, держа в руке свою черную шляпу, более похожую на котелок, – он купил ее в Берлине по настоянию Анны Григорьевны, но сейчас в ней было жарко, и кроме того она напоминала ему ту шляпу, которая была изображена в так называемом дружеском шарже, а попросту говоря, в карикатуре, помещенной в одном из номеров «Иллюстрированного альманаха» вскоре после опубликования «Господина Прохарчина» в «Отечественных записках» Краевского, – на картинке он расшаркивался перед Краевским, держа в руке такую же точно шляпу, – впрочем, нет, кажется, шляпа была надета, и он только собирался ее снять – на рисунке она была непропорционально больших размеров, так же как и голова его, так что туловище его и подчеркнуто короткие ноги представляли собой как бы придаток к голове и шляпе – это без сомнения следовало понимать как намек на его преувеличенные представления о собственных умственных способностях и талантах, а через несколько лет, когда он уже прошел каторгу и находился в ссылке – и даже это их не остановило – Панаева, этого фигляра со свисающими вниз почему-то всегда мокрыми усами, и компанию, – в «Современнике» появилась заметка о том, что он, Достоевский, просит Некрасова печатать «Бедных людей» в золотой рамке, и все это подавалось в комическом виде, тоже с издевкой, – самое же ужасное заключалось в том, что в споре с кем-то из панаевцев, в запальчивости, почти теряя сознание от бешенства, до которого его довели, он на самом деле выкрикнул что-то насчет того, что по сравнению с тем, что печатается, так его могли бы и в рамке напечатать, чтобы понятна была читателям разница между настоящим литературным произведением и пошлостью, а заодно и некоторым писателям и критикам не мешало бы это знать – он намекал на этого лоснящегося Тургенева, первое время слушавшего его с выражением веселого удивления и даже наивного изумления, точно ему впервые приходилось столкнуться со столь оригинальным суждением, – это выражение неподдельного участия приглашало куда-то дальше и дальше – хотелось еще больше изумить этого немножко наивного барина, увлечь его своими идеями, а заодно подогреть и себя самолюбивыми мечтами – все дальше и дальше, вглубь самого себя, раскрывая себя до конца, потому что мысленно он уже видел себя парящим где-то высоко вместе с Тургеневым,
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 38 со своим закадычным другом и, к тому же, столь почитаемым, что слава этого молодого, но уже знаменитого писателя становилась и его славой, а слава его, Достоевского, еще начинающего, но уже известного литератора, распространялась на Тургенева, и оба они, озаряя друг друга своей славой, обмениваясь ею, взаимно купаясь в ее лучах, парили над всеми, и эти все восхищались их необыкновенной дружбой, эдаким необычайным, неслыханным до этих пор слиянием сердец, пока Тургенев не стал вдруг подставлять ему ножку, такую, на первый взгляд, невинную, что, казалось, он делал это случайно, ненароком, или даже по ошибке, – однако Достоевскому с каждым разом становилось все очевиднее, что он просто попадал в хитро сплетенный лабиринт, попадал в невидимо расставленные сети и беспомощно бился в них, пытаясь вырваться оттуда, – он вдруг видел себя сидящим на стуле перед этим высокомерным барином, ерзая, пытаясь встать, опираясь руками на колени, но тело не слушалось его, – он продолжал сидеть, то бледнея, то покрываясь краской, а вокруг все смеялись – над ним! над его дружбой! – и Тургенев, его кумир, небрежно облокотившись на спинку кресла, приставив к глазам холодно поблескивающий лорнет, тоже смеялся с остальными, чуть поглаживая рукой свою холеную бороду, – его намек в споре с кем-то из панаевцев относился также к Некрасову и даже к Белинскому, которые на литературных вечерах вдруг почему-то стали играть в преферанс – эдакое тупоумное занятие, – усаживаясь за стоящий где-то в стороне, возле ниши, ломберный столик, словно его, Достоевского, и не существовало, – он нарочно, по несколько раз за вечер подходил к ним, заглядывая в карты, так что он уже сам понимал, что это становится неприлично, покашливал, но они даже не поднимали головы, словно его вовсе и не существовало, – однажды, находясь в гостях у Белинского, он даже напросился к нему и к Некрасову в партнеры, но они, как только он стал усаживаться, поднялись и отошли в противоположный конец гостиной, где затеялся какой-то оживленный разговор об очередной пассии княгини Волконской и даже образовался небольшой кружок, – он сидел, стискивая ладони до хруста и боли в пальцах, зажав их между коленями, почти опираясь грудью на ломберный столик, – неужели это был тот Некрасов, который явился к нему тогда, поздно ночью или рано утром? – на улице было светло, потому что стояли белые ночи, – явился к нему, весь запыхавшийся, словно он бежал всю дорогу от своей квартиры до Графского переулка, где жил Достоевский, – явился, держа рукопись «Бедных людей» за спиной, словно подарок, и неужели это был тот же Белинский, который, прочтя рукопись, принял его у себя в кабинете в этой же квартире, в неурочный час и, посадив напротив себя, возле огромного, заваленного бумагами письменного стола, пытался держаться менторского тона, но это не давалось ему, и он, вскочив из-за стола, принялся быстро ходить по кабинету и горячо говорить и жестикулировать, и вся эта горячность и восторженность, переходившая в ликование, относилась к нему, Достоевскому, и к его роману? – часом позже он стоял на Невском возле дома, где жил Белинский, на углу Фонтанки, глядя на синее небо, на прохожих, на снующие экипажи, и все происшедшее с ним казалось ему неестественным, потому что о таком он не смел даже мечтать, и все это более походило на сон – через несколько дней о нем заговорил весь литературный Петербург, и даже нелитературный, – Белинский представлял его всем знакомым, как некую знаменитость, как подают к концу званого обеда пикантное блюдо, – мелькали почтительно склонившиеся перед ним седые головы петербургских именитостей с бакенбардами и с орденами в петлицах, женские взгляды, о которых он не смел мечтать, устремлялись на него с интересом, кокетливо, подобострастно, в гостиных затихал говор, когда он входил туда, – неужели это были те же Белинский и Некрасов, теперь так равнодушно отошедшие от карточного стола, когда он сел за него, напрашиваясь к ним в партнеры, только бы напомнить им о себе, надеясь хотя бы своим присутствием, хотя бы тем, что он мешает им, вымолить у них хотя бы несколько лестных слов о «Двойнике», ну хотя бы намек, пусть даже и не лестный, пусть критику, но только не это ледяное молчание! – ах, с каким интересом они обсуждали сейчас в противоположном углу гостиной, в окружении
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 39 этих нескольких бездарностей, ставших теперь модными в петербургских салонах, с каким интересом обсуждали они светские сплетни о княгине Волконской – они, эти, с позволения сказать, передовые умы, литераторы! – он одиноко сидел за ломберным столиком, все ниже склоняясь и прижимаясь грудью к его твердому краю, так что ему становилось трудно дышать, и каждый удар сердца отдавался у него в ушах, заглушая оживленный шум голосов, доносившихся теперь из центра гостиной, куда переместился весь кружок, еще больней сжимая ладони между коленями, и, несмотря на горевшие ярко свечи в хрустальных люстрах, все лица присутствующих на вечере казались ему серыми, – он встал, но вместо того, чтобы пройти в прихожую и, небрежно накинув на себя пальто, покинуть этот дом на Невском, возле которого он еще не так давно стоял, не осмеливаясь верить в сбывшуюся свою мечту, вместо этого он, словно мелкая рыбешка, привлекаемая невидимыми химическими веществами к пасти морского чудовища, направился к этому кружку, протискиваясь между гостями, жадно заглядывая в глаза Белинского и Некрасова, которые, конечно, уже находились в центре внимания кружка, став его средоточием, пытался плоско острить, вымаливая их взгляды, вступал с кем-то в спор, горячась, крича и в то же время понимая, что говорит нелепости, и, полностью теряя надежду, принимался поддакивать, но никто не слушал его – морской гигант плыл, не желая даже проглотить мелкую рыбешку, брезгуя ею, до того она была мелка и непривлекательна, – короткая, полуденная тень, отбрасываемая его чуть согнувшейся и устремленной вперед фигурой, следовала сбоку от него, скользя по серому клинкеру мостовой, – тень была короткой оттого, что солнце стояло высоко, почти в самом зените, да еще в разгаре лета, так что удивительно было, что фигура человека и деревья и дома могли при таком стоянии солнца вообще отбрасывать какую-либо тень, – Анна Григорьевна шла рядом с ним, но чуть позади, так что ее тень скользила вслед за его тенью и, хотя была такой же короткой, как и его, но какой-то более изящной, несмотря на то, что будущие Миша или Сонечка должны же были, в конце концов, изменить ее фигуру, – иногда его тень накладывалась на ее тень, когда он чуть замедлял шаг или когда она начинала идти чуть побыстрее, иногда же тени их скрещивались – впрочем, это могло только так казаться, потому что противоречило самым простым законам физики, – раз или два он видел здесь, в Бадене, мимоходом, Тургенева и Гончарова, – Гончаров тоже бывал у Панаевых, но в те годы они так и не познакомились, а познакомились уже после ссылки, – у Гончарова, такого же вялого и одутловатого барина, как и его Обломов, за которого ему платили 400 рублей с листа, в то время как ему, Достоевскому, при его нужде платили всего 100 рублей, были какие-то тухлые глаза, как у вареной рыбы, и весь он был пропитан запахом канцелярии, хотя при его доходах мог бы не работать, но, наверное, скупость брала свое, что, впрочем, не мешало ему останавливаться в «Европе», лучшем отеле Бадена, – здесь же стоял и Тургенев вместе со своим Литвиновым из «Дыма» – этим бесплотным героем бесплотного романа, в котором тужился Потугин, этот вредный болтун, поносящий Россию и ломающий шапку перед последним немецким бюргером и посещающий Литвинова в этой первоклассной гостинице, куда их с Анной Григорьевной не пустили бы даже в вестибюль, так они были бедно одеты, и сюда же, в эту гостиницу, к Литвинову, тайно приходила госпожа Ротмирова, красавица Ирина, жена генерала, – опустив вуаль, она неслышными шагами входила к нему в номер, а потом он так же тайно пробирался к ней в номер, тоже в фешенебельную гостиницу, лестница которой была устлана коврами, и куда их с Анной Григорьевной тоже, вероятно, не пустили бы, и все это происходило под аккомпанемент потугинских рассуждений о том, что России давно пора бы уже провалиться куда-нибудь в тар-та-ра-ры и что если бы это произошло, то никто бы даже этого и не заметил, – первый раз он увидел Тургенева неподалеку от здания вокзала – Тургенев шел с какой-то дамой по аллее, чуть склонив свою крупную голову, небрежно поигрывая лорнетом на золотой цепочке, слушая даму только из учтивости, и встречные прогуливающиеся замедляли шаг, а потом оглядывались, чтобы посмотреть еще раз на этого
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 40 знаменитого писателя, – Достоевский тоже чуть замедлил шаг, как-то механически, даже сам того не осознавая, потом хотел метнуться в сторону, но было уже поздно – Тургенев заметил его, – лицо его выразило наигранно-радостное удивление, словно встреча с Достоевским была для него чрезвычайным сюрпризом, как будто он никак не ожидал увидеть его среди этой праздно шатающейся, расфранченной публики на этом европейском курорте, при его- то образе мыслей, хотя Тургенев отлично знал, зачем он здесь – его игра не была ни для кого секретом, – Тургенев был одет в легкий светло-серый костюм, и его дама была тоже в чем-то легком и дорогом – «Какими судьбами, батенька?» – спросил он его своим высоким женским голосом, так не вязавшимся с его представительной фигурой, – приостановившись, он приподнял легкую белую шляпу, так что показалась вся его знаменитая львиная грива, теперь седеющая и поэтому, как утверждали его поклонники и, в особенности, поклонницы, особенно благородная, – «Познакомьтесь», – сказал он, обращаясь по-французски к даме, – «Господин э-э, – он сделал небольшую паузу, словно не мог сразу вспомнить имени, – господин Достоевский, бывший инженер, а ныне петербургский литератор», – узкая рука в тонкой перчатке небрежно протянулась к нему – он попытался принять эту руку и сказать что-то светское, кажется насчет погоды или еще чего-то, но руки, пахнущей какими-то особыми, утренними духами, уже не было – Тургенев и его спутница уже уплыли куда-то, а он стоял все на том же месте, в своем черном не по сезону костюме, держа в руках черную шляпу, словно Трусоцкий из «Вечного мужа», – Тургенев никогда не упускал случая, чтобы назвать его инженером или, в крайнем случае, бывшим инженером, подчеркивая тем самым как бы искусственную причастность Достоевского к литературному миру, в котором по праву царил он, Тургенев, а Достоевский был только выскочкой, parvenus, – после возвращения из ссылки они несколько раз виделись и даже как будто заново сошлись – участвовали в одном или двух благотворительных спектаклях, обменивались письмами – Достоевский пытался привлечь Тургенева в свой журнал «Время», который издавал вместе с братом, – в нескольких письмах, написанных за границу к Тургеневу, он просил его немедленно прислать «Призраки» для своего журнала, но выходило как-то так, что он не просил его, а умолял, да еще как-то судорожно, и тут же в письме объяснял ему, что он хотел бы его видеть, или что прошлое их свидание не все разъяснило им обоим, надо бы еще объясниться и свидеться, и все это он писал по нескольку раз в одном и том же письме, но опять же как-то судорожно, навязываясь в друзья, понимая это и оттого еще больше навязываясь, – в первое время после возобновления их знакомства Тургенев был как-то осторожен с ним, может быть, жалел его, но потом сквозь эту осторожность снова стало проглядывать наигранное изумление, приглашавшее собеседника к полному раскрытию, и хотя расставляемые капканы и подставляемые ножки не были столь откровенными, как во времена панаевского кружка, приходилось все время быть начеку и даже спотыкаться – он чувствовал себя в роли канатоходца, который мог в любую минуту сорваться и полететь вниз, – с каждым разом канат, по которому он ходил, оказывался все менее надежным, и порой он еле удерживал равновесие, балансируя с помощью вытянутых рук, – взгляд, полный наигранного интереса и поддельного участия, торопил его – скорее, скорее – проделать все «па» до того, как он сорвется и полетит в бездну, – только бы услышать этот лживо-искренний смех, заслужить хотя бы некоторую взаимную откровенность, ради этого можно было отплясывать канкан, даже уже сорвавшись, летя вниз, проделывая в воздухе пируэты, – приставив к глазам холодно поблескивающий лорнет, Тургенев снисходительно- пристально следил за ним, сидя напротив него в своем просторном гостиничном номере с белой, инкрустированной золотом мебелью, с расписанным потолком и огромными окнами, задрапированными в малиновый бархат, – пришедшему удалось обойти обер-кельнера, который накануне бесцеремонно загородил ему дорогу, заявив, что барина нет дома, – на этот раз, как бы невзначай прогуливаясь мимо стеклянной двери гостиницы, он выбрал момент, когда обер-кельнер отлучился куда-то из вестибюля, и быстро прошел в дверь, а оттуда, не
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 41 оглядываясь, словно ему могли выстрелить в спину, почти пробежал до широкой мраморной лестницы, устланной ковром, а затем вверх по ней, словно его преследовала стая гончих, и уже несколько спокойнее, стараясь обрести должное достоинство, по коридору, минуя множество белых дверей с золотистыми вензелями, – «Ах, да это вы!» – говорил Тургенев своим высоким женским голосом, встречая гостя наивной, радостно-изумленной улыбкой, – он был одет в длинный халат, отчего казался еще выше ростом, темная, густая, чуть седеющая борода, знаменитая львиная грива, внимательный, приглашающий взгляд темно-серых глаз с чуть зеленоватыми искорками, – «Много, много наслышан про вас и про ваш роман, хотя сам еще не имел счастья прочесть», – сказал он, проводя гостя в просторный кабинет с большим письменным столом, заваленным книгами и рукописями, и с широким диваном, на котором лежали небрежно сложенный плед и подушки, – «Однако, дайте же на вас поглядеть как следует», – Тургенев отошел на несколько шагов от гостя, словно мастер, оценивающий свою картину, и на секунду поднес к глазам лорнет на золотой цепочке, – «Ну, да вы теперь самый что ни на есть натуральный литератор, с эдакой-то манишкой», – зеленоватые искорки, таившиеся на дне глаз, ярко вспыхнули и тут же погасли – лицо его снова приняло выражение радости и внимания – «Однако, усаживайтесь-ка поудобнее» – и он подвинул гостю стул, сам же уселся в кресло, заложив ногу на ногу, чуть подрагивая узкой длинной туфлей, расписанной на манер его турецкого халата, – эту манишку они выбрали с Анной Григорьевной в Дрездене, она показалась им какой-то особенной, потому что была с чуть закругленными уголками воротничка, и они решили, что это модно, и вчера Анна Григорьевна долго отглаживала манишку – он сел, беспокойно оглядываясь по сторонам, не зная куда положить шляпу, – неужели он пришел сюда, чтобы выслушивать это? – разве затем он унижался перед обер- кельнером, чтобы сидеть здесь жалким посетителем, даже скорей просителем, хотя он ничего не просил? – еще секунда, и он, пожалуй, начнет отплясывать свой канкан – он находился сейчас на краю пропасти, стоило сделать только шаг, и он сорвется и полетит в бездну, – он все еще беспокойно оглядывался, – «Извините меня за некоторый беспорядок, – сказал Тургенев, перехватив взгляд гостя, – или, как говорят немцы, «Unordnung», – «А по-моему, так вы уже давно немец, так что вам нечего и извиняться», – выпалил он невпопад, как всегда, когда хотел съязвить, но это только еще больше раззадорило его – шаг к краю пропасти был сделан, – «И роман ваш целиком немецкий...» – теперь он летел вниз, и возврат уже был невозможен – лицо Тургенева странно передернулось, он откинулся в кресле и приставил к глазам лорнет, словно щит, а пришедший, положив шляпу на стоявший между ними белый инкрустированный золотом ломберный стол, весь как-то подался вперед, словно фехтовальщик, вынимающий шпагу из ножен, – «Ваши слова я принимаю за похвалу, – парировал Тургенев, – литература, которая дала Гете и Шиллера...» – но гость сделал ответный выпад: «Вы никогда не знали и не понимали Россию, ваш Потугин, этот жалкий семинарист...» – теперь Тургенев весь подался вперед – «Однако, Россия располагает, видимо, весьма полезными средствами для воспитания квасного патриотизма», – Тургенев, конечно, намекал на каторгу – это был удар ниже пояса, – «Поезжайте в Париж и купите там телескоп, через него рассматривайте Россию», – он где-то прочел недавно про телескоп, установленный в Париже, и теперь выпалил это одним духом – Тургенев снова отклонился на спинку кресла, закрывшись щитом-лорнетом, – они дрались на шпагах, сидя по обе стороны круглого ломберного инкрустированного стола, нанося друг другу булавочные уколы, – этот поединок вошел в историю русской литературы как ссора между Достоевским и Тургеневым на почве идейных разногласий, касающихся отношений России и Запада, – немногим более ста лет спустя споры между славянофилами и западниками, казалось навсегда угасшие с приходом к власти рабочих и крестьян, возобновились с новой силой – человек с жестким и проницательным взглядом и двумя горестными морщинами, прорезающими его лоб, доставленный в сопровождении охраны в аэропорт Франкфурта- на-Майне, города по улицам которого проездом в Баден бродили супруги Достоевские, –
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 42 человек этот, прибывший за границу в качестве вечного гостя и поселившийся за океаном в одном из Северных штатов, природа которого лишь отдаленно напоминала ему снега и леса его родины, отчего родина эта представлялась ему намного более прекрасной, чем она была в действительности или могла бы быть, – человек этот подхватил, словно жезл эстафеты, рукоятку меча, которым более ста лет назад сражался гость Тургенева, и теперь ожесточенно размахивал им, рассекая воздух, кося направо и налево, – он стоял на высоком снежном сугробе, возле своего участка с коттеджем, огороженного колючей проволокой, – он стоял почему-то без шапки, словно на кладбище, и ветер развевал его гладкие, прямые волосы, поседевшие и поредевшие, а борода его, тоже поседевшая, заиндевела на морозе и с нее свисали сосульки – впрочем, кажется, он рассекал только воздух – соотечественники его мирно спали или смотрели по телевизору международный хоккей, болея за родную команду, подкрепляя свой патриотизм стопками и стаканчиками, крича: «Саша, давай!» – с наливающимися пунцом лицами, ударяя от восторга или от досады своими негнущимися ладонями то свои колени, то колени соседа, а потом, захмелев, смотрели программу «Время», в которой, между прочим, человека, стоявшего на снежном сугробе и размахивающего мечом, называли отщепенцем и подонком – толкая локтем в бок соседа, они спрашивали друг друга: «Коля, а Коля, ты не знаешь, чего они его не расстреляли, а » – по утрам же, перехватив в киоске пива, они покупали «Звездочку» и «Комсомолочку», как они нежно называли их, и, не торопясь, любовно разглаживая газету на коленях, ехали на работу – на стройку или на завод, где они тоже обсуждали перипетии вчерашней хоккейной баталии, а в перерыве, или даже не дожидаясь его, снова поддавали, – человек, подхвативший по эстафете меч из рук Достоевского, ожесточенно размахивал им, обвиняя Запад в непонимании России и путей ее дальнейшего развития, которое целиком должно основываться на национальном духе, – он, а также единомышленники его скрещивали оружие с теми, кто придерживался иной точки зрения на Россию и ее будущее – среди них особенно выделялся человек с жидкими сероватыми волосами, с неприметным взглядом серых глаз и мягкими чертами лица – неопределенность выражения лица и глаз этого человека с лихвой возмещалась энергичным лицом его жены, темноволосой и темноглазой женщины с резкими линиями подбородка и уверенной осанкой, – это она вложила ему в руку меч, и когда он выпадал из его руки, она снова подавала ему меч и даже зажимала его руку в своей, чтобы меч не выпал, и направляла движение его руки, как это делают иногда с ребенком, когда обучают его письму, – оба они стояли на крепостном валу старинного русского города, где они вынуждены были проживать, позади них золотились купола и белели только что отреставрированные башни древних церквей и соборов с абсидами и закомарами, но взоры их были устремлены на Запад, – взгляд же человека, стоящего на снежном сугробе на противоположном конце земного шара, был устремлен на Восток, к его родине, – один из парадоксов истории, который, впрочем, не был парадоксом, потому что был заранее продуман, – мужчина и женщина, стоявшие на крепостном валу, держали не меч, а древко флага, – его огромное белое полотнище, спускавшееся до самой земли, колебалось на ветру, и на нем поочередно возникали надписи – то черные, то красные, то желтые – призывающие, предупреждающие, требующие, – они стояли, вытянув вперед и чуть вверх руки, удерживающие древко флага, чем-то напоминая собой скульптурную группу, установленную перед входом на ВДНХ, символизирующую собой диктатуру рабочего класса и крестьянства и одновременно производство студии «Мосфильм», – бронзовый рабочий с выпуклыми мышцами, словно из анатомического атласа, и колхозница в косынке, простирающие вперед и вверх две руки, сходящиеся вместе, чтобы удержать пудовые серп и молот, – чьи-то невидимые, но страшные и неумолимые руки пытались стянуть с крепостного вала человека с невыразительными чертами лица и смуглую энергичную женщину, но они продолжали размахивать полотнищем, на котором, словно на световой рекламе, поочередно вспыхивали разноцветные надписи, –
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 43 рука мужчины была бледная, с набухшими в локтевом сгибе венами, сердце его работало с перебоями, и ему часто делали инъекции, – соотечественники ненавидели его еще больше, чем того, другого, окопавшегося теперь на другом конце земли, и считали его евреем, – до своего вынужденного переезда в старинный русский город он разъезжал по всей стране, требовал чего-то, прорывая милицейские кордоны, подталкиваемый своей женой, разворачивая с ее помощью в самых неожиданных местах и в самый неожиданный момент этот огромный белый флаг с попеременно меняющимися призывами, собирая вокруг себя кучки иностранцев, разговаривающих на непонятном, подозрительном языке и обвешанных фото- и кинокамерами, с помощью которых они, наверное, уже отсняли все шлюзы на канале Москва-Волга, а также все столичные вокзалы и очереди за апельсинами или за мясом, чтобы потом использовать все это в военных целях и рассказывать небылицы о нашей стране, – «Руки – прочь!» – хотели выкрикнуть им соотечественники, стоявшие в очередях или дежурившие возле билетных касс в ожидании их открытия, но они не знали, можно ли это сделать, потому что указания на этот счет никакого не было, и они молчали, и это молчание, неприязненное и враждебное, преподносилось человеком, размахивающим флагом и прорывающим кордоны, как молчание порабощенных, и об этом же вопила пара десятков других, так же размахивающих флагами, только помельче, – они появлялись тоже неожиданно и тоже в самых неожиданных местах и разворачивали свои жалкие флажки, собирая вокруг себя иностранцев, которым они передавали государственные тайны – они торговали родиной, – наверное, все они были патлатыми с длинными носами – пусть бы ехали к себе и там бы размахивали своими флагами во главе с этим, самым главным, у которого жена носила нерусскую фамилию, да и сам он был таким же, а вообще сослать бы их куда Макар телят не гонял, или еще лучше в расход вывести, шантрапу эту длинноносую, а заодно и всех их единоплеменников, так что человек, окопавшийся на другом конце земли, напрасно суетился и размахивал своей шпагой – страна его без его помощи и подсказки развивалась в нужном ей направлении, на основе своего национального духа, – тени супругов Достоевских, скользившие по клинкеру, удлинялись, когда они подходили к дому, потому что расстояние между каштановой аллеей, где Федя сидел на скамейке в ожидании Анны Григорьевны, и их домом было порядочное, солнце жгло спину сквозь желтый берлинский сюртук, – на следующий день после посещения гостиницы, утром, когда они еще только собирались пить чай, Marie принесла им визитную карточку из плотного глянцевого картона с каллиграфически выведенной слишком знакомой фамилией – конечно, столь ранний час был выбран Тургеневым нарочито, из одной лишь оскорбительной вежливости, потому что, кто же в такой час делает визиты? – уж не отплясывал ли он тогда перед ним в гостинице канкан? – на минуту он увидел перед собой лицо Тургенева со свойственным этому лицу выражением наигранного изумления – нет, тогда в гостинице, он заставил-таки это лицо изменить свое привычное выражение – глаза Тургенева следили за ним сквозь лорнет с выражением пристального внимания, настороженности и даже затаенного страха, словно обладатель этого лорнета боялся, что его сейчас укусит бешеная собака, – эта мысль так понравилась ему, что он даже улыбнулся, – в комнатах было прохладно, темно и даже тихо – мастеровые из кузницы, наверное, обедали, а пронзительно кричавшие всю ночь и утро дети заснули, – на секунду ему захотелось сбросить с себя свой тяжелый сюртук и прилечь, но Анна Григорьевна открыла окна и ставни, которые она всегда тщательно запирала, когда они выходили, потому что она боялась воров, пожара и грозы, вместе с запахом цветущей акации и ярким солнцем в комнаты проникали звуки улицы – цоканье копыт по клинкеру, отрывистые громкие фразы, которыми обменивались женщины во дворе, грохот телег, на которых развозили не то воду, не то пиво, – нет, сейчас он не мог позволить себе этого, он должен был идти – принуждаемая его требовательным взглядом, Анна Григорьевна со вздохом достала мешочек и вынула оттуда несколько золотых монет – дрожащей от нетерпения рукой
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 44 он засунул их в жилетный карман, хотя у него был кошелек, но так было быстрее, главное же удобнее во время игры, поскольку он никогда не знал, сколько еще у него оставалось, и поэтому мог ставить свободнее, не отвлекаясь мыслями об остатке и, следовательно, не производя ненужных вычислений, мешавших игре, – он шел чуть подавшись вперед, тень его скользила сзади него, потому что солнце светило теперь спереди, – он ежедневно, по нескольку раз, курсировал между домом и вокзалом, отклоняясь от своего маршрута, только чтобы забежать на почту, но деньги от Каткова не приходили, или в лавку или на рынок, чтобы купить фрукты и цветы для Анны Григорьевны на пути с вокзала, когда он бывал в выигрыше, – в общем, он шел в гору, несмотря на запахи духов, исходившие от каких-то дамочек, случайных посетительниц, ставивших по одной монете, а также несмотря на жидов и полячков, мельтешивших перед глазами, – он шел в гору, хотя иногда и спотыкался или вдруг неожиданно спускался, каждый раз думая, что это конец, но оказывалось, что это был только холмик на подъеме, ведущем к вершине, которая медленно, но неуклонно приближалась, – иногда он даже видел ее сквозь прорывы облаков – покрытая нетронутыми снегами, она серебрилась в лучах солнца, а иногда даже отсвечивала золотом, – все они оставались внизу – Тургенев, Гончаров, Панаев, Некрасов – взявшись за руки, они водили какой-то жалкий хоровод у подножья горы, окутанные смрадным туманом низины, суетящиеся, снедаемые пустым тщеславием, – задрав вверх головы, они с завистью смотрели на него, поднимающегося к недосягаемой вершине, – им было незнакомо это всеохватывающее чувство раскрепощения, которое испытывал он, равно как неведома им была та страсть, которая заставляла его идти, – он обязан, он должен был преступить, – подходя к зданию вокзала, он стал ступать более мелкими шагами, чтобы количество шагов, сделанных им от дома, составило 1457 – такая цифра, по прежним его подсчетам, была наиболее удачная – в эти разы он всегда выигрывал, – в общем удивительного тут ничего не было – последней цифрой была семерка, и сумма цифр составляла семнадцать – опять семерка, – было что-то в этой цифре особое – резко нечетное, ни на что не делящееся, кроме себя самой, причем не только в чистом виде, но и в большинстве двузначных чисел – 17, 37, 47, 57, 67 и т. д. – ос обая это была цифра, – последний шаг перед ступенями, ведущими в дверь вокзала, ему пришлось сделать совсем маленьким – даже не шаг, а какой-то шажочек получился, но все же в конечном счете цифра была его – 1457! – пройдя широкий вестибюль с фонтаном, вокруг которого стояло несколько оживленно беседовавших французов, он поднялся по широкой лестнице с безвкусными античными фигурами на второй этаж, – он начинал всегда со средней самой большой залы – сердце его стучало, словно перед свиданием, рукой он прощупывал сквозь ткань жилета монеты, чтобы убедиться, что он не потерял их, – протолкавшись через толпу любопытных, окружавших стол, он объявил, что ставит три золотых на impair, потому что это был нечет – теперь он был спокоен – главное было протиснуться через толпу этих чужих и враждебных людей, протиснуться так, чтобы никто не оскорбил его или чтобы не показалось, что оскорбил, – не менее важным было начать игру, то есть заявить себя, – он старался громко выкрикнуть ставку и условие – ему казалось, что в этот момент взгляды всех сидевших и стоявших вокруг стола обращались на него и что все они думали, что он играет из-за денег, то есть из-за нужды, и поэтому он старался выкрикнуть как можно небрежнее и громче, но получалось слишком просительно или, наоборот, вызывающе, так что опять-таки могли подумать, что у него какие-то чрезвычайные, особые обстоятельства, заставляющие его играть, – теперь это было позади, – он взял удар да еще на семерке – двойное везение и благоприятный предвестник, – он выиграл три золотых и поставил шесть снова на impair, и снова взял, теперь, правда, на девятке, – надо было переходить на manque, так как passe выходил уже три раза подряд, – он поставил пять монет из выигранных девяти, – он брал удар за ударом – на passe, на manque, на rouge и noir и даже два раза на zero, – груда монет возвышалась перед ним, – кто-то услужливо подставил ему стул, но он не садился, чтобы не изменить хода игры, да он, пожалуй, и не осознал бы, что это стул и что он должен
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 45 с ним делать, – все кружилось вокруг него в каком-то бешеном вихре, он ничего не видел вокруг себя, кроме груды монет, лежащей перед ним, и мечущегося шарика, попадающего в загаданные им лунки, – он брал и брал, загребая руками выигранные монеты и приобщая их к груде, отсвечивающей золотисто-красным светом, – вершина горы, внезапно открывшаяся из-за облаков, которые остались где-то уже внизу, – он находился теперь так высоко, что даже не видел земли, – все было покрыто белыми облаками, и он ступал по ним, и – странно – они выдерживали его и даже поднимали его к золотисто-красной нетронутой вершине, еще совсем недавно казавшейся недосягаемой, – «Вы взяли мою монету, сударь, извольте отдать!» – услышал он чей-то неприятный скрипучий голос, – столпившиеся вокруг стола игроки и любопытные все еще вращались вокруг него, словно едущие на карусели, – кто-то потянул его за рукав – господин, бритый, с плоским лицом и нафабренными усиками, в упор глядел на него выпуклыми бесцветными глазами – он говорил по-французски, но с каким-то неприятным акцентом – не то польским, не то немецким, – карусель внезапно остановилась, хотя ехавшие на ней продолжали еще крениться вперед по инерции – они застыли наподобие живой картинки, но взгляды их были устремлены на него, и даже крупье, сидевшие по обе стороны стола, подняли свои бесстрастные лица, – он вдруг осознал, что этот господин обращался к нему и что он каким-то образом загреб монету этого незнакомого господина, но какое все это могло иметь значение по сравнению с его полетом к открывшейся ему вершине, – он пробормотал какое-то извинение и сказал, что это вышло по рассеянности, – все еще продолжая по инерции плыть в облаках и не осознавая всего происходящего, – «А я так думаю, что не по рассеянности», – отчеканил своим скрипучим голосом незнакомец, все так же вызывающе глядя на него и выдыхая ему в лицо запах бифштекса и красного вина, – на секунду ему показалось, что он уже давно предвидел все это, и он с необыкновенной легкостью покатился с горы стремглав вниз, туда, где из болотного тумана вырисовывались быстро приближающиеся знакомые фигуры, – они все еще водили свой странный хоровод, но теперь он не был жалким – взявшись за руки, они распевали какие-то куплеты, а в промежутках между куплетами выкрикивали какие-то слова, и слова эти относились к нему, но он не мог разобрать их смысла, хотя, судя по всему, слова эти содержали насмешку, и кто-то еще участвовал в хороводе – лиц их он не мог еще разглядеть, но одно, кажется, уже вырисовывалось – багровое с рысьими глазами, а также лица каких-то женщин – не тех ли, которые заглядывали через зарешеченное окно кордегардии? – он снова пробормотал что-то невнятное и даже, кажется, попытался вручить незнакомцу монету, но его уже не было – он увидел только удаляющуюся его спину, где-то далеко, уже за пределами кольца игроков и любопытных, окружавших стол, – «Подлец», – сказал он, потому что, наверное, в подобных случаях следовало так сказать, но он произнес это слово по-русски да еще как-то тихо и невнятно, словно адресуя это к себе, – заложив руки за спину, незнакомец победно удалялся, мерно чеканя каждый свой шаг, словно уходящий командор, – странная тишина воцарилась в игорной зале – впрочем, это уже был конец ее, – желтый свет хрустальной люстры с трудом пробивался через табачный дым, и углы залы тонули в полумраке, – внезапно, словно он вынул вату из ушей, он услышал голоса, кашель, – оказалось, люди двигались, говорили, крупье выкрикивали результаты, игроки – ставки и условия, – он поставил на passe и взял, но это уже было похоже на бег человека, получившего смертельное ранение – следующий удар он проиграл, еще один проиграл, поставил на zero, и груда его монет сразу уменьшилась почти вдвое, – он продолжал свое падение – лицо Тургенева, увеличившееся теперь до необыкновенных размеров, выражало наигранное удивление и сочувствие, и его крупная фигура выделялась среди остальных ведущих хоровод, сопровождая его комическими припевками, остальные тоже лихо приплясывали и подпевали, – дневной свет удивил его, когда он вышел на улицу? – он думал, что давно уже ночь, – отцы семейства с женами возвращались из церкви или после прогулки, ведя за руки детей, по улице ехали экипажи и кареты, дорогу ему перебежала черная кошка, и по привычке, из суеверия, он остановился,
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 46 но потом разглядел, что это была болонка, и, кроме того, хуже, чем было, уже не могло быть, – «Подлец»! – сказал он незнакомцу по-французски и ударил его наотмашь по лицу, плоскому, чем-то похожему на корыто, с плоскими оттопыренными ушами, так что руке его стало больно, – незнакомец пошатнулся и стал медленно оседать на пол – играющие и любопытные расступились, чтобы дать ему место на полу, а затем собрались вокруг него, а остальные бросились к ударившему и стали его выводить из залы, но он в захватывающем дух исступлении расшвырял их всех и, подойдя к игорному столу, сорвал весь банк на zero – он был на самой вершине горы и оттуда, сколько хватало глаз, виднелись необозримые пространства с игрушечными городами и темно-зелеными лесами, казавшимися с такой высоты зарослями низкорослого кустарника, а еще дальше виднелось безбрежное синее море, сливающееся с таким же синим небом, – еще лучше было ударить его по лицу перчаткой и как ни в чем не бывало продолжать игру, спокойно объявляя ставки, словно ничего не произошло, или вызвать его на дуэль – ранним утром в окрестностях Бадена, где-нибудь в ущелье за Старым замком, они сходились с расстояния двадцати шагов – он целил незнакомцу прямо в грудь и в последний момент, перед тем как выстрелить в него, великодушно прощал ему, и незнакомец падал на колени и целовал ему ноги, а он поднимал его с земли – человек в черном костюме, без шляпы, которую он позабыл в гардеробе, шел по Lichtentaler Allee, не замечая встречных, жестикулируя и иногда произнося что-то вслух, – теплый летний ветер, дувший откуда-то из Шварцвальдов или Тюрингенов, слегка развевал его редеющие волосы, отчего его знаменитые лобные бугры казались еще более выпуклыми – поезд стоял на станции Бологое, второй и последней остановке сидячего поезда по маршруту Москва—Ленинград. Захлопали двери тамбура, какие-то молодые парни и солдаты, впуская внутрь клубы морозного пара, выскочили из вагона без пальто и побежали по заснеженной платформе к единственному торгующему киоску, освещенному керосиновой лампой, в котором продавались пирожки местного изделия и бутылки пива, напоминающие по цвету концентрированную мочу со слегка вспенившейся поверхностью, – в пути окна вагона покрылись сплошной пеленой не то льда, не то снега, но сквозь этот серовато-белый покров, словно сквозь закрытые веки, просвечивали огни станции и тени бегущих людей, – где-то на северо-западе, в ста с лишним километрах отсюда, под двойным покровом ночи и льда, лежало озеро Ильмень, треугольное или многоугольное, как все озера, потому что в каждый угол озера вливается какая-нибудь река, с раскинувшимся на холме у его северного берега старинным Новгородом с его колокольнями и церквями Х или XI века, строенными сурово и прочно, с высокими, узкими окнами, напоминающими бойницы, с золотистыми куполами, увенчанными ажурными восьмиконечными крестами, символизирующими православие, – по голубой поверхности озера, в которой отражались легкие белые облака, не торопясь, плыл колесный пароход, взбивая пальцами своих колес воду, брызги которой попадали на палубу, куда вышли супруги Достоевские с двумя детьми, чтобы полюбоваться прекрасным летним утром. Глядя на удаляющиеся купола новгородских соборов, Федор Михайлович поклонился в их сторону и перекрестился, усердно кладя свои трехперстия, так что на костюме его, несколько обвисшем на сузившихся за последнее время плечах, остались вмятины, а следом за ним аккуратно и тоже с поклоном перекрестилась Анна Григорьевна, одетая в черный дорожный платок, а потом оба они перекрестили своих детей, Любочку и Феденьку, своих дорогих деточек, как они оба неизменно называли их в письмах, потому что Сонечка, которую в Бадене носила под сердцем Анна Григорьевна, вскоре после своего рождения в Женеве там же и умерла, – пароход под названием «Витязь», которое было выведено золотой вязью на полукружии, покрывавшем колеса, пересек озеро Ильмень и, дойдя до его южного берега, вошел в устье речки Ловати, впадающей в озеро, и стал медленно подниматься вверх по течению, сначала – Ловати, затем – впадающей в нее Полести и, наконец, – Перерытицы, следуя извилистому руслу рек, осторожно обходя мели, предупреждающе гудя встречным баржам, – вдали показались колокольни и церкви Старой
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 47 Руссы, и Достоевские снова несколько раз перекрестились и поклонились и перекрестили детей, – на Соборной площади, недалеко от церкви Воскресения стоял домик Грушеньки Меньшовой* со сладким изгибом пальчика на ноге и с таким же сладким голосом, Грушеньки, оставленной женихом-поручиком и состоявшей в большой дружбе с Анной Григорьевной, принимавшей участие в ее сердечных делах, так что Федор Михайлович иногда даже завидовал Анне Григорьевне, – той самой Грушеньки, которая в романе была опозорена офицером в ранней своей молодости, затем взята под покровительство богатого купца-сластолюбца и из дома которой в ночь страшного убийства пробирался огородами и задами Дмитрий Карамазов к дому отца своего, Федора Павловича, – в этом доме, стоявшем на углу двух улиц, с большим участком, огороженным высоким забором, и банькой, жили Достоевские, каждое лето приезжавшие сюда из Петербурга, а иногда и зимой – глухой переулок позади дома зарос чертополохом и крапивой, и под этим чертополохом Достоевский нашел личинку бабочки или, правильнее, кокон с загадочным нутром, издающим сладковато-приторный запах начинающегося тлена, – возможно, что он даже принес свою добычу домой, – комнаты его были разгорожены и перегорожены, так что в доме его было множество закоулков, антресолей, лестниц и всяких укромных и потайных местечек, – под этим же чертополохом Федор Павлович Карамазов нашел Лизавету Смердящую в одной посконной рубахе, – было что-то сладко-уничижительное в том, что Достоевский назвал его своим именем – Федор, – в комнатах старика Карамазова, разгороженных и перегороженных, и с какой-то лестницей, ведущей наверх, шла баталия между отцом и сыном из-за Грушеньки – Алеша, Иван и слуга Григорий удерживали поочередно то Дмитрия, то Федора Павловича, в исступлении кричавшего: «Ату его, ату его!» – Дмитрий, вырвавшись из рук державших его братьев, раскидывая и ломая на пути своем перегородки, мебель и какие-то вазы, ринулся к отцу и, страшным ударом сбив его с ног, принялся колотить его ногой в голову, – «Здорово он звезданул его!» – раздался сзади меня чей-то голос, – оторвавшись от экрана, я обернулся – сидевшие позади меня поочередно потягивали из бутылки, и бульканье это продолжалось до самого конца сеанса, и в разных концах зала, словно всплески застоявшейся воды, слышались то гигиканье, то гогот, особенно же во время разговора Ивана с чертом о вере и бессмертии души, и точно так же пили пиво и водку экскурсанты, ехавшие по профсоюзным путевкам на тематическую экскурсию: «По местам Достоевского в Старой Руссе», а прибыв на место, они купались в Перерытице, а затем, наподдав, подплывали к самому винту парохода, чтобы покачаться на волнах, – вышагивая по своему кабинету в Старой Руссе, откуда были видны и Соборная сторона, и набережная, и примыкающая к ней улица, потому что дом, в котором он жил, как всегда, был угловой, а окна кабинета выходили еще и на самый угол дома, – вышагивая взад и вперед и то и дело поглядывая в окно на купол Успенского собора, золотящийся в лучах заходящего солнца, он диктовал Анне Григорьевне «Великого инквизитора» – страшный судья в черном облачении, гремя цепями, открывал кованную железом дверь, за которой находился пленник в своем неистлевшем за две тысячи лет одеянии и в терновом венце, – вернувшись на землю, такую же грешную, как и в те далекие времена, он снова испытал все ту же горечь непонимания и отчуждения и снова был обречен на муки и должен был искупать чужие грехи (уж не свои ли?), требуя от людей таких подвигов и таких страданий, которые были под стать только ему, – впрочем, всю глубинную философскую и религиозную суть «Великого инквизитора» впоследствии разъяснил Розанов, которого кто-то из современников назвал конгениальным автору «Братьев Карамазовых», – возможно, что эта конгениальность выражалась в необычном строении его черепа, имеющего форму конуса (отсюда – конгениальный), составленного, в свою очередь, из множества многоугольников, а, может быть, в странной и знаменательной судьбе его, ставшего мужем той женщины, с которой Достоевский когда-то путешествовал по Италии и затем на пароходе в одной каюте, вымолив ее разрешения быть ее другом, только другом и поверенным в ее сердечных делах с этим пустым испанцем, выдававшим
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 48 себя не то за барона, не то за виконта и бросившего ее, как ненужную вещь, как поношенное платье, растоптавшим ее чувства и ее гордость, и оттого еще более желанной, – впрочем, он имел все основания считать, что впоследствии она раскаивалась в этом, да и разве за год до этой злосчастной поездки, еще в Петербурге, не приходила она к нему на квартиру в угловой дом на канаве, в ранние осенние сумерки, вся дрожа от дождя и пронизывающего холода, с опущенной вуалью? – натуральная героиня бальзаковских романов – или все это были его позднейшие фантазии, или, может быть, вымыслы его биографов, или даже ее собственные? – поезд давно уже шел, оставив где-то далеко позади Бологое с его призрачным киоском на платформе, освещенном керосиновой лампой, – вагон раскачивался из стороны в сторону вместе со всеми сидящими в нем пассажирами, матовыми плафонами и чемоданами, многократно отражающимися в темных окнах, за которыми бежали невидимые снежные пространства, так что «Дневник» Анны Григорьевны приходилось удерживать, чтобы он не свалился с выдвижного столика на пол и чтобы строчки не прыгали перед глазами, – придя домой, Федя упал на колени перед Анной Григорьевной, так что она даже опешила и стала отступать куда-то в угол комнаты, но он пополз на коленях вслед за ней, повторяя: «Прости, прости» и «Ты мой ангел», – но она все отступала куда-то в сторону, и он, вскочив на ноги, принялся ударять кулаками в стену, а затем бить себя по голове, и это выглядело так, будто он делал это нарочно, словно разыгрывал какой-то фарс, так что на секунду ей сделалось даже смешно, но она боялась, что хозяйка может услышать, и, кроме того, это могло кончиться припадком, – она подбежала к нему и попыталась удержать – лицо его было бледно, губы дрожали, борода сбилась на бок, – стоя на коленях, он каялся перед ней за проигрыш, за то, что делает ее несчастной, но она не могла ни оценить, ни даже понять всей глубины его страдания и унижения, а, стоя в углу комнаты, смотрела на него удивленно и даже с какой-то недоброй усмешкой – уж не смеялась ли она над ним? – и вот тогда-то он вскочил с колен и стал барабанить кулаками в стену, чтобы она наконец поняла, чтобы они все поняли – пусть знает хозяйка! пусть знают все!.. – он в исступлении колотил в стену, но всем им, наверное, было мало этого, потому что за стеной никто не шелохнулся, а Анна Григорьевна продолжала стоять в углу комнаты, – он стал бегать по комнате, натыкаясь на стулья и отшвыривая их в сторону, ударяя себя кулаками по голове, так что ладоням сделалось больно, – подбежав к нему, она попыталась удержать его – теперь лицо ее выражало только испуг – ага, она боялась шума, огласки, не более! она стыдилась его! – так пусть же она не зря стыдится его! – он оттолкнул ее и закричал, что выпрыгнет сейчас из окна, понимая в то же время, что он этого не сделает, – они тяжело дышали, глядя друг на друга, она со страхом и с мольбой, он – с ненавистью и ожесточением затравленного зверя – губы его по-прежнему дрожали, лицо исказила мучительная судорога, – «Федя, голубчик!» – она кинулась к нему и, обхватив руками его голову, прижалась к нему – все обиды, горести и оскорбления сегодняшнего дня, накопившиеся внутри его, разом подкатились к его горлу сладко-горьким комком, как в детстве, когда после очередного скандала, учиненного отцом, в детскую к нему тайком проскальзывала мать и, неслышными шагами подойдя к его кровати, наклонялась над ним и, думая, что он спит, тихонько гладила его по лицу и целовала, – комок, застрявший в горле, прорвался рыданием, сначала глухим, сдерживаемым, а затем громким, облегчающим, мучительно-сладким, взахлеб, – поддерживая его, утирая ему своим платком слезы, Анна Григорьевна повела его к кровати, сняла с него сюртук и жилет, помогла ему лечь, укрыла его, – ей было странно, что такой серьезный и умный человек, как ее муж, мог плакать – это было что-то вроде припадка, та же болезнь, и ее наполнило острое чувство жалости к нему и вместе с тем какой-то ответственности за него (перед кем), словно он был ее ребенком, – он еще всхлипывал, но это уже были всплески воды о берег от упавшего в озеро валуна, – она хлопотала вокруг него, повязала ему голову влажным полотенцем, а он целовал ей руки и называл ее ангелом, а затем, сбиваясь и путаясь, рассказал ей историю, которая вышла с
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 49 ним в игорной зале, но она сказала, что все это ничего и что, конечно, тот услышал, что Федя назвал его подлецом, потому что слово это хоть и по-русски, но все знают, а если он не понял, так остальные-то поняли, и что вообще с таким подлецом и связываться вообще не следовало, и он снова целовал ее руки, потому что был теперь вдвойне ей благодарен, – но после обеда, когда они пошли пройтись по Lichtentaler Allee, где в этот час прогуливалось много народа, Федя стал задевать плечом встречных мужчин, шедших в одиночку или даже с дамами, – плоское лицо господина с оттопыренными ушами, оскорбившего его, снова встало перед ним – теперь он знал, что ему следовало сделать: просто толкнуть его эдак небрежно, но достаточно энергично, чтобы тот упал, или хотя бы просто пошатнулся, или, на крайний случай, чтобы просто почувствовал, что ему даром не прошла его выходка, – незнакомец с плоским лицом и с выпученными бесцветными глазами был вездесущ – то появлялся из какой-нибудь боковой аллеи, и Федя спешил ему наперерез, чтобы преградить путь, то шагал навстречу своей самоуверенной, чеканной походкой, и его нужно было сбить с этой походки, заставить его напомнить о себе, то обгонял Федю и Анну Григорьевну, и тогда его следовало нагнать и дать ему надлежащий урок, – Анна Григорьевна пыталась удержать Федю, но он все сталкивался с шедшими навстречу добропорядочными немцами или принимался вдруг догонять каких-то незнакомых господ, так что на несколько минут она даже оставалась одна среди этой разнаряженной фланирующей публики, с зонтиком и с кружевной мантильей в руках, подаренной ей мамой и через несколько дней заложенной Федей после очередного проигрыша, – в конце концов ей удалось увлечь его в одну из боковых аллей, где народа почти не было, а оттуда они пошли на музыку, – на немецкий курортный город Баден спускался июльский вечер, где-то вдалеке, над Шварцвальдами или Тюрингенами, нависли фиолетовые тучи, за которыми уже совсем где-то далеко вспыхивали зарницы, а ближе к городу, на окружающих его холмах, покрытых темной растительностью, виднелись Старый и Новый замки, сложенные из красного кирпича, с зубчатыми башнями, и еще какие-то старинные рыцарские замки, – спустя несколько дней Анна Григорьевна бежала вверх по каменным ступенькам замка, не то Старого, не то Нового – она убегала от Феди, который, проигравшись, стал бы просить у нее последнюю оставшуюся монету, которую следовало уплатить хозяйке, потому что их могли бы просто согнать с квартиры, – она бежала по лестнице как-то необычайно легко, словно у нее под сердцем не было ни Сонечки, ни Миши, но когда добежала до третьей площадки, ей сделалось нехорошо, сильно заболел живот и затошнило, так что она принуждена была сесть на скамейку, и все проходившие мимо оглядывались на нее, потому что видели, что она почти в обмороке, а когда Федя разыскал ее, он снова упал перед ней на колени, прямо тут же, на площадке, на глазах у всех, и она закрыла лицо руками, чтобы ее не видели посторонние и потому что тошнота подступила к самому ее горлу, – он бил себя кулаками в грудь и говорил, что сделал ее несчастной, но ее это уже не пугало, как прежде, потому что она привыкла к этому, – она дала ему монету, хотя знала, что он ее проиграет, а пока они сидели на лугу возле здания вокзала и слушали австрийскую музыку, – играли «Эгмонта», и было что-то в этой музыке созвучное громоздящимся вдали горам с нависшими над ними фиолетовыми тучами, подсвечиваемыми отблесками зарниц, – оба они взбирались по круче, она – легко и быстро, следуя прихотливым изгибам тропинки, вьющейся среди кустарника, скал и развалин рыцарских замков, он – по отвесному, почти неприступному склону – камням и ледникам, на которые никогда еще не ступала нога человека, соскальзывая, падая, снова поднимаясь, оставляя где-то внизу и позади себя море хохочущих голов и пляшущих фигур, показывающих на него пальцем, – иногда тропинка, по которой она взбиралась, переходила в лестницу с каменными или даже деревянными ступенями, похожая на ту, которая вела к Старому замку – она бежала по ступеням вверх, почти не отдыхая на площадках, а только оглядываясь, чтобы посмотреть на открывающийся внизу величественный ландшафт, и затем снова поднималась по тропинке, протоптанной среди скал и альпийских лугов с белыми
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 50 цветами, названия которых она не знала, – из-под его ноги с грохотом катились камни и огромные льдины, увлекая в своем падении еще большие камни и глыбы льда, производя обвал в горах, шумный, грохочущий, с многоголосым эхо, многократно повторяющимся и отдающимся в предгорьях, заглушающим собой голоса хохочущей толпы, толпы знакомых лиц, слишком знакомых, толпы, которая, хотя и была повержена, однако продолжала хохотать и бесноваться в своем тупом упорстве и непонимании, указывая на него огромным перстом, образовавшимся из слияния множества других перстов, грубым и вымазанным в грязи, напоминая собой перст одного из толпы в картине «Поругание Христа», которую он видел в Дрездене, но не запомнил имени художника, написавшего ее, – Христос в терновом венце, похожем на колючую проволоку, сидел на ступенях в позе отрешенной и задумчивой, опершись локтем о колено, так что рука его с длинной и узкой кистью безжизненно свисала вниз, а один из толпы, крепкий мужлан с лицом бюргера, отвисшими пунцовыми щеками и таким же пунцовым носом-картошкой, указывал на него своим коротким и волосатым пальцем – в сидящего на ступенях летели палки и камни, и кто-то плюнул ему в лицо, на котором были уже заметны следы побоев, но которое сохраняло свое выражение глубокой и отрешенной задумчивости, а чернь, окружавшая его, бесновалась и гоготала, но этот гогот, сливавшийся с хохотом толпы, состоящей из знакомых лиц, заглушался теперь гулом падающих камней и глыб льда и многократно повторяющимся эхом, а он поднимался все выше и выше, преодолевая страшную крутизну, к самой вершине горы, где в фиолетовой туче, прорезаемой вспышками молний, был скрыт хрустальный дворец – это мечта человечества и его собственная мечта, взлелеянная им и глубоко затаенная, так что он даже нарочно обсмеивал эту мечту, но этот горный обвал, заглушающий причитания и хохот беснующейся толпы, и удары грома, обрушивающиеся из фиолетовой тучи, вселяли в него веру в осуществимость этой мечты, а видение картины неизвестного художника ясно подсказывало ему путь, которым следовало идти, и он уже был на этом пути, взбираясь по отвесной круче, – торжествующие звуки музыки – литавр, валторн и фанфар – лились с возвышения, на котором играл оркестр, – отголоски горного обвала иногда достигали ушей Анны Григорьевны, но путь ее был по- прежнему свободный и легкий, по ровной тропинке или по ступеням лестницы, и только в одном месте дорога ее пересеклась с его дорогой – там, где тропинка нависла над самой кручей, по которой взбирался он, цепляясь за каменистые породы, соскальзывая и падая, в изодранной одежде, с исцарапанными в кровь руками, – она подала ему руку и помогла ему взобраться на тропинку, по которой она шла, и вот теперь они шли вместе, рука об руку, – мелодия, которую вели валторны и флейты, была все еще торжествующей, но уже угадывалась в ней какая-то усталость или, скорее, надломленность, они сидели рядом на скамейке, слушая музыку, он – в своей любимой позе, положив ногу на ногу, обхватив руками колена, с увлажнившимися или, может быть, еще не высохшими от слез глазами, она – чуть подогнув ноги, чтобы не было видно ее потертых сапог, требующих ремонта, зябко кутаясь в свою мантилью, – на секунду взгляды их встретились, он взял ее руку и нежно погладил, – вокруг площадки, на которой помещалось возвышение для музыкантов и стояли скамейки для публики, горели фонари, но было еще вполне светло, и двойной этот свет создавал какую-то неверную и призрачную картину, в которой что-то было не довершено или что-то не начато, а ночью, когда он пришел прощаться с ней и они поплыли, встречное течение стало сносить его в сторону, и он почувствовал, что тонет. Она пыталась помочь ему, то заплывая вперед, оглядываясь на него, приглашая его последовать за собой, то подплывая к нему совсем близко, вплотную, заглядывая ему в глаза, протягивая к нему руки, почти поддерживая его, то ныряя куда-то вглубь зеленой волны, стараясь испугать его своим исчезновением, – его продолжало сносить, неумолимо и быстро, – он почти не боролся, – вода все чаще смыкалась над ним, из ее зеленой колышущейся массы проступало плоское лицо с выпуклыми бесцветными глазами – лицо это набухало, раздувалось, словно наполняемый воздухом шар, становясь багровым, превращаясь
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 51 в слишком хорошо знакомое лицо с рысьим взглядом, и десятки, сотни рук тех, кто накануне стоя у подножия горы, хохоча и беснуясь, указывал на него, тянулись теперь к нему, наподобие щупалец гигантского скорпиона, – он сделал несколько последних, отчаянных усилий, но тело его безвольно обмякло – он быстро и неотвратимо шел ко дну. Он лежал, бессильно откинувшись на подушку, закрыв глаза, а она, приподнявшись на локте, вытирала пот с его лба. Вокруг головы его, тонувшей в подушке, образовались складки, расходящиеся в виде лучей, как на картине Крамского, изображающей его на смертном одре, но в лице его не было ни строгости, ни умиротворения. *** Фиолетовые тучи, висевшие над Шварцвальдами и Тюрингенами, истратив свои электрические заряды, превратились в обыкновенные серые облака, которые медленно наползли на Баден, сея мелкий дождь на его островерхие крыши и покрытые клинкером улицы, – лето перевалило за свою вторую половину, и хотя впереди было еще немало жарких дней, Анна Григорьевна, обрадовавшись этой передышке, принялась за починку белья и платьев, сидя на кровати со своим рукоделием, по привычке пряча свои ноги в стертых башмаках и надеясь, что плохая погода сможет ускорить их отъезд. Федя по-прежнему курсировал между домом и вокзалом, иногда принося домой рейнглоты, виноград и сливы, мокрые от дождя, пряча их за спиной, чтобы удивить и поразить Анну Григорьевну, чаще же падая перед ней на колени, называя ее ангелом, прося у нее прощения за то, что делает ее несчастной, – она отрывалась от шитья, молча с подавленным вздохом подходила к комоду и отдавала ему последние фридрихсдоры, гульдены или франки – он ненавидел ее в эти минуты и сердился на нее, когда она кашляла или чихала, потому что это были ее деньги, деньги ее матери, и она безропотно и кротко отдавала их ему, подавляя его своим благородством, – он снова падал перед ней на колени и говорил, что он украл ее деньги, что она должна его ненавидеть, но только еще больше ненавидел ее и себя – она чихала нарочно и кашляла нарочно и сидела, как швея, дома, не желая выходить с ним на улицу, – что ж за беда, что дождь, ведь у них еще пока есть зонты – он произносил эту фразу с нажимом на словах «пока еще», как будто это не по его вине они сидели без денег, – потом, вдруг увидев, с какой прилежностью, даже чуть высунув кончик языка, она зашивала свое потершееся платье, он преисполнялся чувством умиления и жалости к ней, и целовал ей руки и край ее юбки, и снова становился на колени – теперь уже от всей души – и нежно гладил ее плечи и затылок, над которым были приподняты ее волосы, собранные в тяжелый узел, что делало ее несколько старше и, возможно, даже мудрее, – на волосы ее, даже когда она не выходила из дома, почти всегда была наброшена косынка, легкая и прозрачная и в то же время черная, словно она носила траур по кому-нибудь, – гипюровая косынка – он всегда просил снять эту косынку, но она почему-то делала это с неохотой, – стоя возле нее на коленях, он гладил ее волосы, погружая в них руки, глаза ее смотрели на него тяжеловато, чуть исподлобья, и он называл ее «букой», но иначе она не умела смотреть, даже на него, – отложив в сторону шитье, опершись подбородком на ладони, она тяжело вздыхала и в задумчивости гладила его по голове, словно ей было известно что-то неведомое ему, и она старалась уберечь его от этого – он почти не выигрывал теперь ни на pair, ни на impair, ни на passe, ни на manque, хотя ему удавалось уложиться в те же 1457 шагов, несмотря на дождь и ветер, мешавшие ему идти, – войдя в здание вокзала, отдавая шляпу и мокрый зонт швейцару, а затем поднимаясь по лестнице и входя в игорную залу, он с бьющимся сердцем высматривал незнакомца, но незнакомца не было, и он облегченно вздыхал, потому что не был уверен, что, встретив его, решится с ним даже столкнуться плечами, – желтый свет люстры падал на лица игроков и любопытных, толпившихся вокруг стола, – он протискивался к столу – на мгновение его
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 52 охватывало чувство, подобное тому, которое он испытывал когда-то в молодости, усаживаясь за свежесервированный стол где-нибудь у Доминика или Лерха на Невском, куда они ездили шумной компанией, – в особенности легко и молодцевато он чувствовал себя после второй рюмки шампанского, когда казалось, что все еще впереди: и веселые тосты, и черная икра в серебряных бочонках, и смех, и, возможно, даже поездка «туда», – фрак сидел на нем отлично и свеженакрахмаленное белье приятно холодило тело, и он чувствовал себя центром внимания, средоточием всего – он старался произнести какой-нибудь особенно остроумный тост, чтобы уже совсем окончательно покорить всех, – однажды, когда он служил еще по инженерному ведомству, он и еще пять-шесть чиновников решили по какому-то поводу сложиться и поехать в ресторан, – был с ними один столоначальник, которому он непосредственно подчинялся, – человек туповатый, но многосемейный, всегда нуждавшийся и к тому же находившийся под каблуком у своей жены, которая отбирала у него все деньги до копейки, – случилось так, что он присутствовал при сговоре поехать и высказал желание участвовать, но денег не внес, сказав, что отдаст после, однако, никто в это особо не верил, потому что уже по прежнему опыту знали, что он не отдаст, – взяли его, пожалуй, больше из озорства, – Федя был в этот вечер в особенно хорошем расположении духа – метрдотель подошел именно к нему, чтобы договориться, как обслуживать компанию, в соседнем кабинете за перегородкой слышались веселые голоса и женский смех, и если чуть привстать, можно было увидеть высокие прически дам, их лица и даже оголенные плечи – выпитый бокал шампанского придал ему еще больше уверенности, и в голове он уже сочинил остроумный тост, которым он собирался поразить всех, но столоначальник его, до этого сидевший молча, вдруг пожелал сам провозгласить тост – поднявшись, весь красный от напряжения, он стал долго и нудно говорить о пользе службы для отечества и что-то еще в этом роде, – все переглядывались, подмигивая друг другу, – когда все выпили, Федя, раздосадованный тем, что его тост перебили, но внутренне все еще гарцуя, сказал: «Легко поднимать бесплатные тосты», – он бросил это как бы мимоходом, больше обращаясь к своему соседу, вялому белесоватому молодому человеку, работавшему вместе с ним в подчинении у этого же столоначальника, – он даже не придал особого значения тому, что сказал, пока сосед этот, улучив момент, не прошептал: «Как это ты его так, а » – но Федя не заметил в его тоне никакого укора, а только лишний раз убедился в своем остроумии, которое было настолько блестящим, что он даже сам его не замечал, а другие подхватывали его фразы прямо на лету, и завтра уже весь департамент будет повторять его необыкновенную остроту, – на следующий день столоначальник вызвал его к себе в комнату и стал выговаривать ему за какой-то чертеж, будто бы неправильно сделанный им, – Федя доказывал ему, что в чертеже все было верно, и сильно разгорячился при этом, – тот сидел за своим большим письменным столом, положив на него локти, весь красный, словно он снова только что выпил шампанского, тупо глядя на чертеж, лежавший перед ним, но когда Федя, считавший себя победителем в этом споре, хотел было уже выйти из комнаты, тот, не поднимая головы, все такой же красный, словно его сварили, сказал ему: «Подождите минуту», – голос его сел и был хриплым, – «Вчера, после этой вашей фразы, я не знал как себя вести. Мне следовало отхлестать вас по щекам, но я не сделал этого», – Федя стоял перед ним, онемев от изумления, чувствуя, как забилось его сердце и как к голове и к ушам его прилила кровь, словно его только что отхлестали по щекам, – тот сидел, широкий и плотный, опустив голову, словно бык, который собирался бодаться, посверкивая своими маленькими черными, как уголь, глазами, и Федя вспомнил, что тот рассказывал как-то, что в роду у него были какие-то не то черкесы, не то грузины, от которых он унаследовал горячий нрав и мстительность, но никто в это не верил, считая, что единственной чертой его была тупость, и вот сейчас, может быть, впервые в своей жизни он проявил свой норов – на секунду Феде даже стало жаль его, когда он представил себе, что тот должен был чувствовать вчера, и вместе с тем Федя испытал невольное уважение к нему и даже какой-то смутный страх, – он пробормотал что-то извинительное,
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 53 как он это сделал несколько дней назад в вокзале во время истории с незнакомцем, – «Вы свободны, идите», – сказал ему столоначальник, и Федя впервые, может быть, за время своей работы в департаменте осознал, что этот немолодой плотный туповатый человек является его начальником, и с этих пор жизнь его в департаменте сделалась невыносимой, – первые две, а иногда даже три ставки он брал, и знакомая карусель из играющих и любопытных вихрем кружилась вокруг него, и он снова взбирался по отвесной круче к заветной вершине с хрустальным дворцом, а где-то внизу знакомые фигуры водили свой жалкий хоровод, но затем он начинал проигрывать, и чем более пытался он держаться какой-то системы, тем более проигрывал, – отбросив всякую систему, он снова проигрывал – он бежал домой, чтобы взять деньги и еще раз попробовать, но почти сразу же все спускал и снова бежал домой за деньгами – все это было похоже на то, что в медицине называют раздражительной слабостью, когда каждая попытка вызывает еще больший срыв и одновременно еще более неотступное желание повторить попытку, а когда кратковременный период дождей закончился и краснокирпичные островерхие дома и просохшие от дождя вымощенные клинкером улицы стали накаляться от беспощадного солнца, жизнь Достоевских в Бадене стала походить на бессонную ночь, когда даже сильно погрузившись в дрему, чувствуешь, как идет время и, вместе с тем, конца этой ночи не предвидится, – сначала Федя заложил свое обручальное кольцо, потом золотые серьги и брошь Анны Григорьевны, которые он подарил ей к свадьбе, и когда он ушел с ними, Анна Григорьевна стала плакать и рыдать, может быть, впервые за все это время и даже ломать себе руки, чего в присутствии Феди она никогда себе не позволяла – по крайней мере, так она пишет в своем «Дневнике», – проиграв деньги, вырученные за брошь и серьги, он принялся за ее кружевную мантилью – ее нигде не хотели брать – сначала он побежал с ней к ювелиру, но тот сказал, что берет только золотые вещи, и указал на какого-то Weismann’a, но дверь у Weismann’a была заперта, и Федя прибежал домой весь измокший от дождя и пота, потому что, несмотря на возобновление солнечной погоды, иногда бывали все же кратковременные дожди, освежавшие улицы и деревья, – после обеда Федя снова побежал к Weismann’y, но Weismann сказал, что таких вещей не принимает, и дал адрес M-me Etienne – магазин ее находился на площади, и хотя Федя бывал на этой площади, он никак не мог найти ее и почему-то все время попадал в переулок, где находилась баня, – наконец он все-таки вышел на площадь, – бумага, в которую была завернута мантилья, расползлась от дождя, и он прижимал пакет локтем, чтобы мантилья не торчала оттуда, – M-me Etienne он не застал в магазине, но какая-то дама, вышедшая из двери, ведущей в комнаты, сказала, что она сестра M-me Etienne и пусть он зайдет завтра, – он снова побежал домой, потому что сегодня он непременно должен был выиграть, и снова бросился на колени перед Анной Григорьевной – она дала ему свое обручальное кольцо, и он заложил его у Weismann’a, который, по словам Анны Григорьевны, был из жидов, а Федя должен был его дожидаться, – на деньги, вырученные от заклада кольца Анны Григорьевны, Федя выиграл 180 франков – он принес назад два заложенных кольца, свое и Анны Григорьевны, и букет цветов, но это уже был последний вдох перед начинающейся агонией: Федя метался между домом и вокзалом, забегая по дороге к закладчикам или на почту в ожидании денег от Краевского, – одетый в черный берлинский сюртук и такие же панталоны, он проделывал странные движения, то превращаясь в жонглера, обтянутого черным трико, с черным цилиндром на голове и в белых лайковых перчатках, ловко подбрасывающего вверх обручальные кольца, платья и меховую шубку Анны Григорьевны и так же ловко, на лету, схватывающего их, иногда добавляя к этому водовороту предметов свой черный цилиндр, то превращаясь в балетного танцора, тоже одетого в черное трико и исполняющего сложные «па» из дивертисмента на фоне краснокирпичных домов Бадена, передвигаясь путем вращения вокруг своей оси, простирая руки то к небу, то к Анне Григорьевне, – в ответ на его призыв она появлялась откуда-то сбоку, словно из-за кулис, закутавшись, словно Кармен, в свою все еще не заложенную мантилью, в длинной юбке, прикрывающей ее стоптанные башмаки, – при
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 54 ее появлении он становился на одно колено и, пощелкивая не то пальцами, не то кастаньетами, исполнял что-то вроде серенады, а она, сорвав с себя монисты, бросала их ему – он подхватывал их на лету и продолжал свою серенаду, оглушая ее звуками кастаньет, – она бросала ему свою мантилью, затем, отщелкивая каблуками сношенных башмаков заданный партнером ритм, снимала с себя платье и отдавала ему – вскочив с колена, он подбрасывал в воздух монисты, кольца, платье, мантилью, ловко жонглируя ими, а она в это время заламывала руки над головой, совершая телодвижения, которые делают обычно восточные танцовщицы, – предметы, которые он подбрасывал, не возвращались к нему – он подбросил вверх свой цилиндр, и тот тоже исчез, затем снял с себя трико, оказавшееся его берлинским костюмом, и тоже запустил его куда-то вверх – они были должны хозяйке за четыре дня, и она вполне могла не прислать им обеда, a Marie, когда Анна Григорьевна попросила у нее утром кипяток, сказала, что дрова жечь даром не годится, – неужели это была та же Marie, громкоголосая девочка-подросток со своим гортанным «Ja», всегда готовая услужить и даже тупая в своем усердии? – впрочем, слуги всегда откровеннее своих хозяев, и по одному лишь взгляду секретарши, мимоходом брошенному на вас, вы можете безошибочно сказать, как относится к вам начальник, – они возвращались домой по Lichtentaler Allee после очередной прогулки, потому что им ничего уже больше не оставалось, кроме как гулять или делать вид, что они гуляют, – Анна Григорьевна не хотела идти по этой аллее в своем затрапезном платье, почти единственном, оставшемся после заклада вещей, но Федя настоял на своем, и ей казалось, что все смотрят на нее, – солнце садилось, освещая гору с видневшимися там Старым и Новым замками, и Федя остановился, чтобы полюбоваться видом, и попросил ее тоже остановиться, чтобы посмотреть на эту картину, потому что это был чрезвычайно редкий момент, когда одновременно освещались оба замка и вершина горы, покрытая зеленью, – еще минута, и замки погрузятся в тень, и исчезнет этот солнечный трехугольник, но Анна Григорьевна продолжала идти дальше, как будто бы не было этого освещенного треугольника, образованного двумя зубчатыми башнями замков и вершиной горы, – она шла быстро, даже чуть наклонившись вперед, но когда он крикнул: «Аня!» – она пошла еще быстрее, почти побежала – он бросился вслед за ней – он хотел вернуть ее, хотя бы на несколько секунд, пока еще не было поздно, пока не изменился угол падения солнечных лучей, но, наверное, уже было поздно – момент был упущен, и он не сумел из-за нее полюбоваться этим редкостным видом – он бежал вслед за ней по аллее, тяжело дыша, наталкиваясь на гуляющих, – она свернула в боковую аллею и на минуту исчезла из вида, но потом он увидел ее фигуру, мелькающую между деревьями, и ему показалось, что она закрыла лицо руками, словно она рыдала, – они прибежали домой почти одновременно, но все-таки порознь – она вошла в дом, тяжело дыша, опустив голову, боясь встретить хозяйку, Marie или даже Терезу, тоже служанку, – он же вбежал, еле сдерживая ярость, душившую его, и, как только они оказались в комнатах, он схватил ее за руку и потащил к дверям, но она вырвалась и бросилась на кровать, как была, в платье, не снимая сапог, закрыв лицо руками, – она всегда портила ему самые редкостные минуты его жизни – неужели так трудно было остановиться хотя бы на мгновение и посмотреть на освещенную заходящим солнцем гору? – подойдя к кровати, он силой отвел ее руки от лица – оказывается, она вовсе не плакала – глаза ее были закрыты, и лицо ее имело какое-то отчужденное, почти каменное выражение, – ага, она даже не хотела отвечать ему! – он стал кричать – она закрыла руками уши и стала мотать головой – вправо и влево, а затем, чуть приоткрыв рот, стала нарочно болботать языком что-то невнятное, словно поддразнивая его, – он метался между кроватью и окном, то хватая ее за руки, пытаясь отвести их от ее ушей, то крича, что он сейчас выбросится из окна, – но она ничего не хотела знать и мотая головой, закрыв глаза, продолжала был-блыкать, – тогда, сбросив с себя берлинский сюртук, он рванул на себе жилет, так что затрещала материя и пуговицы посыпались на пол – без жилета костюм не возьмут в заклад, но это только еще пуще раззадорило его, так что теперь ему хотелось сделать что-нибудь совсем уже непоправимое –
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 55 задушить ее, – он встал на колени возле кровати и начал с ненавистью всматриваться в ее лицо – она лежала на спине, закрыв глаза, заткнув руками уши, тесно сжав губы, словно желая отгородиться от окружающего ее мира, – кто-то постучал в дверь соседней комнаты – он вскочил с колен, словно пойманный с поличным, и побежал через соседнюю комнату к двери – это была Marie, – возможно, ее прислала хозяйка, а может быть, она пришла сама, но, увидев жильца с всклокоченной бородой и в разорванном жилете, она только широко открыла рот и тут же убежала, – когда он вернулся, Анна Григорьевна лежала, укрывшись с головой, и потертые сапоги ее стояли рядом с кроватью – один из них даже завалился на бок, и был виден почти наполовину стоптанный каблук – она так и не сумела отдать их в починку, – горячая волна нежности и умиления захлестнула его – он снова опустился на колени возле кровати и стал целовать край одеяла, укрывавший ее лицо, а потом, осторожно приподняв его, увидел, что она спала, – выражение лица ее было спокойное и кроткое, и знакомая желтизна, связанная с ее теперешним положением, проступила на ее лбу и даже на ее щеках, – весь остаток вечера он прошагал по комнатам взад и вперед, зажегши свечу на своем столе, – иногда подходя к Анне Григорьевне и поправляя одеяло, – возможно, он обдумывал свою статью о Белинском, так и не увидевшую свет, однако, скорей всего, его занимали иные проблемы, потому что на следующий день утром, сопровождаемый напутствием Анны Григорьевны, он, крадучись, вышел из квартиры, неся в руке ее сиреневое платье, связанное в узел, – благополучно миновав дверь хозяйки, – потому что ни ей, ни прислуге не следовало его видеть с этим узлом, – он вышел из подъезда и, чуть пригнувшись, прижимая к себе узел и держась поближе к домам, словно цыган-конокрад, побежал по улицам только что проснувшегося Бадена к лавке Weismann’a. Пять талеров, полученных за платье Анны Григорьевны, он тут же проставил, с первого же удара, и хотя в этом было что-то новое, потому что первые два-три удара он обычно брал, его не удивило это и даже не огорчило – он катился теперь под гору все быстрее и быстрее – и в своем безостановочном захватывающем дух падении натыкался на все, попадавшееся ему по пути, даже не замечая ударов, которые он получал, – выйдя из здания вокзала, он побежал в «Европу», – не различая улиц, не отдавая себе отчета в том, что он делал, – знакомый метрдотель, загораживая ему своей плотной фигурой дорогу, сказал, что господин Тургенев уже съехали, – он не поверил ему и попытался обойти его, нацелившись на широкую мраморную лестницу, устланную ковровой дорожкой, метрдотелю пришлось широко расставить руки, чтобы не пропустить его, словно он гонял кур – «кыш! кыш!» – именно в этот момент появился Гончаров, он спускался по лестнице не торопясь, тяжело неся свою оплывшую фигуру, опираясь на трость с серебряным набалдашником, – увидев Достоевского, он остановился на самой нижней ступеньке лестницы и лениво подал ему свою пухлую руку – сверху вниз, – вяло рассматривая его своими рыбьими глазами, – метрдотель неохотно ретировался, словно пес, загнанный хозяином в будку, – Гончаров молча выслушал посетителя, что-то горячо говорившего ему и даже размахивавшего руками, – вынув кошелек, пыхтя и отдуваясь, словно он поднимался вверх по лестнице, он достал оттуда три золотые монеты и отдал их гостю – коротко поклонившись Гончарову, посетитель почти выбежал из вестибюля и побежал к зданию вокзала. Он проиграл все три золотых, сразу же, даже с какой-то лихорадочной готовностью, словно он был одержим ненасытным желанием проигрыша или играл в поддавки, – быстрота его падения все более захватывала его, – если он не сумел преступить через какую-то черту в своем движении к вершине и катился теперь вниз, то неужели и здесь была какая-то черта, какая-то граница, за пределы которой ему не дано было ступить? – ведь здесь не было никаких внешних обстоятельств – нужно было только отдаться этому движению, этой стихии, и он, закрыв глаза, летел вниз, – знакомые лица, водившие свой хоровод, были теперь уже где-то наверху – усмехаясь, они снова показывали на него пальцами, многозначительно перемигиваясь и ухмыляясь, – Тургенев со своей величественной осанкой и львиной гривой и с лорнетом, нацеленным
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 56 на него, Гончаров, отдувающийся после завтрака из шести блюд, Некрасов и Белинский, увлеченно беседующие о каком-то постороннем предмете, Панаев с висячими мокрыми усами и хмельным взглядом, – а там дальше еще фигуры и лица, знакомые и незнакомые – все они переглядывались и подмигивали друг другу, указывая на него, но – странное дело – хоровод их был жалким, – им не дано было испытать этого головокружительного падения, которому он отдался, – унизительно только нечто промежуточное, среднее, цепляющееся за умеренность и благоразумие, – именно такими они были, – только идея, всепоглощающая и захватывающая, раскрепощает человека, делает его свободным и ставит надо всем, даже если средством осуществления такой идеи является преступление, – все эти господа не способны были не только отдаться такой идее, но даже понять ее, все они постоянно что-то рассчитывали и взвешивали, подчиняя свою жизнь меркантильным соображениям, – прибежав домой и упав на колени перед Анной Григорьевной, самозабвенно каясь в проигранных деньгах, он ни на секунду не расставался с этим ощущением захватывающего падения, дававшим ему чувство превосходства над окружающим миром и даже некоторой жалости к окружавшим его, – полчаса спустя он уже бежал по раскаленным послеполуденным улицам Бадена, неся в руке большой узел, в котором на сей раз находился берлинский костюм, который Анна Григорьевна починила в его отсутствие, – Weismann’a не оказалось дома, тогда он побежал к Josel’ю, но сумма, которую назвал Josel, была просто смехотворной – он снова побежал к Weismann’y, – через полчаса, расталкивая любопытных и игроков, – потому что теперь ему было все равно и ему даже хотелось, чтобы его толкнули или оскорбили, – он пробирался к игорному столу – из двенадцати франков, полученных за костюм, он сразу проиграл три – знакомое чувство захватывающего дух падения охватило его – пусть они видят и знают, с какой легкостью и даже радостью он проигрывает, – они, дрожащие над каждым крейцером, рассчитывающие каждое свое движение, – он поставил на passe еще три франка и снова проиграл – он ставил с необыкновенной легкостью и так же легко отгребал от себя проигранные деньги – знакомая карусель вращалась вокруг него – фигуры с желтыми восковидными лицами, словно из кунсткамеры, заложив руки в карманы своих жилетов, нащупывая на дне их какие-то жалкие сантимы или крейцеры, с завистью смотрели на то, с какой легкостью он проигрывал свои франки, – в это время по одной из боковых аллей, в стороне от заполненной расфранченными парами Lichtentaler Allee, одетая в свое штопаное платье, решительными шагами шла, даже почти бежала Анна Григорьевна, – с самого утра она переводила с французского, занося в специально заведенную для этого тетрадь свои только ей понятные стенографические знаки, – ей надо было готовиться к тому, чтобы добывать хлеб самой, и она сидела за обеденным столом, прилежно высунув кончик языка, делая свои пометки и иногда прикрывая ладонями уши, когда грохот молотов из кузницы, казалось, сотрясал стол, за которым она работала, но сейчас нужны были неотложные и решительные меры, и она, внимательно рассмотрев штопку на подоле своего платья, надев шляпку с воткнутым туда цветком и кинув мимолетный взгляд в небольшое зеркало, где ее встретил хмурый взгляд исподлобья, показавшийся ей очень подходящим к задуманному ею предприятию, неслышно проскользнула мимо хозяйской двери, – подходя к зданию вокзала, она замедлила свой шаг, стараясь придать себе уверенный и равнодушный вид, – поднявшись по лестнице, она сразу же прошла в боковую залу, зная, что Федя первую половину дня обычно играл в главной, – вынув из кошелька один франк, припрятанный ею на самый крайний случай, если бы, скажем, их стали выгонять из квартиры, она, не раздумывая, поставила его на rouge и выиграла, она снова поставила – теперь на noire – и снова взяла – ее охватило чувство, похожее на то, которое испытывает человек, долго не решавшийся войти в воду, но наконец вошедший и ощутивший всю прелесть купания, – она уже выиграла десять франков, но этого было мало – она стала ставить еще и еще, и кучка франков, лежавшая возле нее на зеленом сукне, стала редеть – она начала проигрывать, – рядом с ней стояла какая-то дама в
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 57 светлом платье и в шляпке с вуалью – дама тоже играла, но успевала поставить раньше, чем Анна Григорьевна, потому что вуаль ее каждый раз сцеплялась с цветком в шляпке Анны Григорьевны и это мешало ей сосредоточиться – впрочем, возможно, что Анна Григорьевна позаимствовала это от Феди, которому то и дело кто-то мешал во время игры, – в это время Федя, игравший в средней зале, неожиданно взял на manque, потом на rouge и даже на zero, и чем нерасчетливей и бездумней он ставил, поскольку он все еще играл в поддавки, тем вернее выходил выигрыш, – в какой-то момент он даже подумал, что, может быть, в этом и состоит система – играть вот так, бессистемно, но мысль эта только промелькнула – лица играющих и любопытных снова закружились вокруг него, хотя он их теперь почти не замечал, – это была настоящая карусель, вращающаяся с бешеной скоростью, так что все лица игравших и любопытных сливались в сплошную желтую полосу, но он чувствовал, как отвисли их челюсти от удивления и с какой завистью, настоящей завистью, смотрели они на то, как он брал ставку за ставкой, небрежно загребая выигранные деньги, – как им было теперь далеко до него! – он снова поднимался в гору, и знакомые лица, водившие свой хоровод, теперь уже были где-то внизу, а на вершине горы, покрытой облаками, проглядывал знакомый хрустальный дворец – он поставил на zero и сразу спустил почти половину выигранной суммы, поставил на rouge и снова проиграл – вокруг него все как-то сразу потускнело, на лицах, окружавших его проглядывала теперь еле сдерживаемая радость, карусель вращалась теперь только по инерции – он снова летел с горы, больно ушибаясь и чувствуя, что ему не за что ухватиться, – вся его теория с падением ничего не стоила – он просто придумал ее, чтобы сделать не столь болезненными свои ушибы, представив их себе и другим в ореоле какой- то великой идеи и жертвенности, – впрочем, не поступаем ли и мы подобным образом, то и дело обманывая себя, придумывая удобные теории, призванные смягчить удары, наносимые нам судьбой, или оправдать наши неудачи и слабости? – не в этом ли кроется разгадка так называемого перелома, который произошел с Достоевским на каторге? – болезненное самолюбие его никогда не сумело бы смириться с теми унижениями, которым он подвергался там, – выход был только один: считать эти унижения заслуженными – «Я несу крест и заслужил его», – писал он в одном из писем, – но для этого следовало представить все свои прежние взгляды, за которые он пострадал, ошибочными и даже преступными, – и он сделал это, неосознанно, конечно, – сама охранительная природа человеческой психики, особенно психики человека не слишком сильного духом, не способного дать пощечину Кривцову, как это сделал один из заключенных, или отомстить своим обидчикам, сама природа его психики сработала, сделал это за него, не только не сообразуясь с доводами разума, но в корне изменив, приспособив их к себе, и только лишь иногда, в крайние минуты своей жизни, словно вольтова дуга в темноте, вспыхивали притоптанные и загашенные видения и образы, озаряя своим безжалостным светом картины и сцены каторжной его жизни и ссылки, и тогда он содрогался и вступал в мысленное единоборство со своими обидчиками, но даже и тут оказывался побежденным, и точно такое же спасительное для его духа чувство вины испытал он во время той истории на рулетке с незнакомым господином – в меньшей степени это касалось его отношений с панаевцами, но и здесь порой подделываясь к Тургеневу и даже восхищаясь им, он делал это ненароком, искренне, подсознательно охраняя свое самолюбие и свою гордость, но здесь было проще, потому что единоборство могло происходить здесь в сфере интеллектуальной и духовной, в его сфере, но даже здесь видения и картины его попранного самолюбия не оставляли его – за окном, покрытым серовато-грязной пеленой снега, извивающейся красной змейкой проскочила неоновая надпись: «Ижорский завод» – Ижоры – это был уже почти Ленинград, его пригороды, его дачи, его окраины, населенные светловолосыми чухонцами с невыразительными бескровными лицами – впрочем, мне больше хотелось так думать – «Подъезжая под Ижоры...» невольно вспомнил я пушкинскую строку, которую я почему-то всегда вспоминал в этом месте – дань штампу мышления, ничего не
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 58 поделаешь, – почему-то вслед за этим обязательно приходила мысль, что Пушкин ел здесь пожарские котлеты, – возможно, это связано с близостью созвучий в словах «Ижоры» и «пожарские», а может быть, он действительно ел там пожарские котлеты, ожидая перекладных и небрежно флиртуя с дочерью станционного смотрителя, а по столбовой дороге, ведущей в Петербург, в сгущающихся сумерках мела поземка, и вот уже, звеня колокольчиками, катится санная тройка с ямщиком на облучке, подстегивающим бодро бегущих лошадей, под полозьями скрипит снег, а в санях, укрывшись меховым пологом, мчится в Петербург сам Александр Сергеевич, радостно возбужденный выпитым вином, красотой смотрительской дочки, предвкушением петербургских балов и предстоящим свиданием с какой-нибудь очередной светской красавицей, с которой он еще накануне завел интрижку, и в голове его сами собой складываются строки и строфы, которые потом будут перепечатываться из одного собрания сочинений в другое, и десятки пушкиноведов будут анализировать ритмы и размер этих нескольких строф и выяснять, споря до бешенства и изнеможения на литературоведческих семинарах, точную дату, побудительные мотивы и предмет посвящения этих стихов, – ах, Пушкин! Пушкин! до чего ты засел в сердцах и умах, – эдакий смуглый кудрявый арапчонок с чуть выпуклыми голубыми глазами (о цвете волос Пушкина споры среди пушкиноведов до сих пор еще не утихли), затем зрелый Пушкин с кудрявыми волосами и с суживающимся книзу лицом, покрытым не слишком густыми бакенбардами и слегка обросшим, что придает лицу не слишком опрятный вид, и, наконец, Пушкин, портрет которого висит в доме на Мойке, – с изможденным бледным лицом и с прядями волос, прилипшими к мокрому лбу, похожий на затравленного зверя, – таким он, наверное, был в последние месяцы своей жизни, а может быть, и в последние дни накануне дуэли – ах, этот Пушкин, погибший из-за своей холодно-расчетливой жены, не стеснявшейся шнуровать корсет в присутствии лакеев и даже владельца книжной лавки, которого она вызвала к себе в будуар, чтобы выторговать у него лишние пятьдесят золотых за стихи мужа! – ах, Пушкин! Пушкин! Дон Жуан, насмешливый, пламенный, почти бретер, паливший из пистолета в голом виде в номере кишиневской гостиницы, а затем разгуливавший по городу в каком-то красном колпаке, Пушкин, отрастивший себе ноготь на мизинце, словно какой-нибудь пошлый жуир или конторский служащий, Пушкин, едва достигавший ростом до середины совершенного по своей форме уха своей жены и тем не менее брюхативший ее каждый год, что не мешало ему жестоко и не всегда без основания ревновать ее, – если бы я был художником, я бы написал картину, которую назвал бы: «Свадьба Пушкина со смертью», где Пушкина я изобразил бы в реалистической манере, а Гончарову – в виде причудливо изгибающихся линий, каждая из которых призвана символизировать определенные части тела – руки, ноги, голову или торс – эдакое хитросплетение, совершенно искажающее наше представление о пропорциях человеческого тела, – не так давно я видел подобные картины в квартире одной художницы- модернистки, увлекающейся рисованием таких женских фигур, чрезвычайно похожих одна на другую и, по-видимому, призванных изображать какое-то дьявольское или даже сатанинское начало, – обозначающие руки и ноги и многократно обвивающие вокруг такого же условного тела и головы и оканчивающиеся в виде щупалец или просто сплетающиеся между собой, могут быть прослежены только с помощью создательницы этих картин, держащей в руке указку, словно преподаватель географии, показывающий ход изотерм или изобар, и все же неплохо, чтобы во время свадьбы Гончарова обвивала шею реального Пушкина одной из таких страшных линий – это был бы уже почти Пушкин в объятиях спрута, – впрочем, может быть, все это крайне наивно, но после посещения квартиры этой художницы меня не раз одолевала мысль о такой картине, и при следующем посещении ее студии я попробовал подсказать ей такую тему, но она сказала, что Пушкин вообще ее не очень волнует, как, впрочем, и меня, и мне это было очень приятно, потому что я почти уже не нахожу людей, которые бы не считали Пушкина своим кумиром – особенно женщины и, прежде всего, поэтессы,
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 59 начиная от Марины Цветаевой, писавшей про него: «Страх мужей, услада жен», – посвятившей ему целую книгу, тайно и явно влюбленной в него и кончая Ахмадулиной, воспевающей его в своих туманных сомнамбулических стихах, но, вероятно, вряд ли найдется еще такой страстный и яростный почитатель Пушкина, каким был Достоевский, для которого Пушкин, возможно, был той же недостижимой мечтой-антитезой, что и Ставрогин, олицетворяя собой гармонию духа (возможно, кажущуюся), высокое понятие чести (знал ли Достоевский, как Пушкин верноподданнически кланялся графу Орлову в Мариинке?), силу и постоянство характера (было ли известно Достоевскому, что декабристы не очень доверяли Пушкину, считая его человеком неустойчивым и болтливым?) и, наконец, хладнокровие обольстителя, всегда добивающегося успеха (здесь в скобках нечего добавить), поскольку совершенство Пушкина в этой сфере было действительно неоспоримо, – возможно, впрочем, что антитеза была и в другом – прозаик Достоевский был, может быть, самым страстным поэтом и романтиком своего времени, в то время как Пушкин-поэт был, может быть, самым трезвым реалистом, – главное же, вероятно, заключалось в том, что жили они в разное время, благодаря чему Достоевскому удалось избежать какой-нибудь едкой эпиграммы поэта, которая уж, без сомнения поставила бы Пушкина в один ряд с литературными врагами Достоевского, а может быть, выдвинула бы его даже еще и на особое место, – проиграв почти все, с несколькими оставшимися франками Федя направился из главной игорной залы в боковую, где он, к своему удивлению, увидел игравшую Анну Григорьевну – сначала он даже решил, что обознался, – но это была она, в своей фиолетовой шляпке с цветком, и рядом с ней стояли какие-то чужие мужчины во фраках и несколько дам – он протиснулся к игорному столу, подошел к ней, но она, видимо, только что поставила, потому что неотрывно и напряженно следила за быстрым движением метавшегося шарика, – он взял ее за руку – рука ее была холодная – она вздрогнула и, увидев его, побледнела, но ему почему-то вдруг стало удивительно весело и смешно, – «Жена-игрок» пришло ему в голову, и одновременно знакомое чувство нежности и жалости к ней охватило его – она решилась даже на это, чтобы как-нибудь выправить, спасти их положение, – держа ее за руку, он отвел ее в сторону от стола – в глазах ее стояли слезы стыда и досады, но она смотрела на него все так же исподлобья, как всегда, – «эдакая бука» – он нежно погладил ее руку – они вышли из здания вокзала и, не сговариваясь, пошли по боковой аллее по направлению к горам – она, опираясь на его руку, а он, то и дело заглядывая ей в глаза, теперь уже высохшие от слез, со светившейся в них улыбкой – он несколько раз повторил фразу: «Жена-игрок, ай-ай!» – и ей самой стало смешно и весело – они вышли на поросший кустарником откос и стали не торопясь взбираться на гору по направлению к Старому замку, – когда они вышли на лестницу, ведущую вверх, Федя до того развеселился, что стал пританцовывать и каким-то особым образом притоптывать, сказав, что он таким образом исправляет свои каблуки, которые неравно стоптаны, а нужна симметрия, а потом, уже наверху, когда они пошли по направлению к замку, он принялся измерять число шагов до каждой скамейки, попадавшейся им по пути, – подходя к намеченной скамейке, он то удлинял свои шаги, то укорачивал их, так что это были уже не шаги, а шажки – ему нужно было обязательно уложиться в определенное число, а число это не выходило, и это не предвещало ничего хорошего, но Анна Григорьевна не знала этого и думала, что он просто дурачится, – кончив свою затею со скамейками, он вдруг встал в театральную позу: опустившись на одно колено и размахивая одной рукой, словно приветствуя кого-то, – эту позу он принял, услышав шум приближавшегося экипажа – вероятно, он что-то загадал или решил выдержать себя, но экипаж оказался пустым – только один кучер, сидевший на переднем сидении и почти спавший, и Федя с Анной Григорьевной долго смеялись этому происшествию, а потом они стали взбираться по узкой витой лестнице, пока не достигли самой верхней площадки замка, – Анна Григорьевна почувствовала усталость и присела на скамейку, с которой открывался прекрасный вид на Рейн и Баден, а Федя подошел к краю площадки и закричал: «Прощай, Аня,
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 60 я сейчас кинусь!» – где-то далеко внизу живописно извивался голубой Рейн и распростерся Баден с его готическими церквями, островерхими черепичными крышами и густой зеленью садов и парков – вон там, левее краснокирпичной кирхи, среди зелени, виднелось белое, словно игрушечное, здание вокзала, где под желтым светом люстр, в табачном дыму, ставились и проигрывались деньги и протягивающиеся руки жадно загребали их, но все эти играющие походили больше на марионеток из кукольного театра – кто-то невидимый дергал невидимые нити, и марионетки во фраках с желтыми восковидными лицами странно дергались, совершая свои неестественные движения, – как все это было разительно не похоже на огромный простор, открывающийся его взгляду с края площадки! – почти на одном уровне с ним проносились ласточки, а где-то еще выше, на уровне скал, нависших над замком, парили какие- то большие птицы – может быть, горные орлы, а может быть, ястребы, а еще выше синело небо, переходя даже в какую-то космическую черноту, так что казалось, что сейчас появятся звезды, и он почувствовал странное желание оторваться от площадки, на которой он стоял, и воспарить куда-то вверх к этому сине-черному небу, слиться с ним, слиться с иными мирами, возможно, еще только зарождающимися или только что родившимися, но уже обитаемыми человечеством, переживающим свой золотой век, – Анна Григорьевна стояла теперь рядом с ним, крепко держа его за руку, и лицо ее было бледно – он отвел ее на скамейку и, бросившись перед ней на колени, стал целовать ей руки – как мог он забыть о ней и о Мише или Соне, заставив ее подниматься так высоко и пугая ее своими нелепыми криками? – на обратном пути они зашли на почту и спросили писем – письмо было на имя Анны Григорьевны, и в него были вложены сто рублей, которые прислал ей Ваня, ее брат, – теперь они могли отдать долг хозяйке и не прятаться больше от нее, и можно было выкупить брошь, серьги, обручальные кольца и вещи и наконец уехать из этого проклятого места. Они решили, что уедут на следующий день, и, придя домой, Анна Григорьевна принялась за укладку чемоданов, а Федя пошел обменять деньги, чтобы выкупить брошь, серьги и обручальные кольца, но, когда чемоданы были уже почти упакованы и Анна Григорьевна решила выйти погулять, чтобы встретить Федю, она вдруг обнаружила, что нет ее шиньона, – она еще вчера носила его и только сегодня, идя в вокзал, решила не надевать его – наверное, это скверная Marie украла или нарочно спрятала его, – однажды уже была такая же история с ее панталонами – она все обыскала, но потом вдруг нашла их в самом нижнем ящике комода, куда их, без сомнения, подложила Marie, – теперь эта негодница Marie припрятала ее шиньон в отместку за то, что она и Федя не дали ей как-то груш, а дали Терезе, и это было два раза – она позвала Marie, но Marie сказала, что видела шиньон накануне и что, наверное, Анна Григорьевна его потеряла, а когда Анна Григорьевна попросила у нее утюг, Marie сказала, что сама гладит, и Анна Григорьевна должна была молча снести это оскорбление, и как раз в это время явился Федя – он был бледен и, привычно упав на колени, сказал, что проиграл деньги, которые Анна Григорьевна дала ему на выкупку броши, серег и колец, – надо было спасать оставшиеся деньги, и Анна Григорьевна с неизвестно откуда взявшейся силой подняла Федю с пола и сказала, что они сейчас вместе идут к Weissman’y, потому что она ему больше не доверяет, и Федя принял это как должное – они побежали по вечерним улицам Бадена к Weissman’y, боясь не застать его, но он еще был у себя в лавке – они выкупили у него костюм, серьги, брошь и кольца и пошли не торопясь домой, хотя мысль о шиньоне не оставляла Анну Григорьевну, – придя домой, Федя снова упал на колени – он просил десять франков, только десять, чтобы попробовать еще один раз, единственный, последний – такого случая никогда больше не представится, ведь они уезжают отсюда, и в этот самый последний раз он должен был выиграть, хотя бы небольшую сумму – пусть всего только десять франков, – равную той, которую он просил у Анны Григорьевны, но, главное, выиграть беспроигрышно, не проставив ни одного франка, – тогда бы он уехал со спокойной душой отсюда, потому что последнее слово было бы за ним, последний удар был бы его, и тогда все бы это имело вид равнобедренного треугольника, пусть с очень острыми боковыми углами и
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 61 с тупой вершиной, но зато с вершиной, хоть с какой-то вершиной, – иначе все это было бы похоже на обычную, ничем не завершающуюся горизонталь, – получив десять франков, почти споткнувшись о небольшой порожек двери, он побежал по темным улицам, затем, задыхаясь от поспешности и волнения, выбежал на пустынную Lichtentaler Allee, направляясь к зданию вокзала, а Анна Григорьевна в это время занималась поисками шиньона и переупаковкой одного чемодана, потому что туда должны были войти три тарелки, чашка и блюдце, – Федя вернулся с наигранно-поникшим видом и с большим пакетом абрикосов, который он держал за спиной, – он выиграл с первого же удара, потом поставил на passe и снова выиграл – больше он не играл, он поставил точку – глаза его излучали спокойствие и радость, так что он даже вначале не обратил внимания на рассказ Анны Григорьевны о пропаже шиньона, о ее подозрениях, падавших на Marie, и о грубости Marie, но когда он стал уговаривать Анну Григорьевну съесть абрикосы, которые он тщательно вымыл и разложил на тарелке, а она почему-то отказалась от них и снова принялась за поиски злополучного шиньона, выдвигая ящики комода, он вдруг ощутил прилив страшного раздражения, чем-то походившего на мучительную изжогу, – она обязательно должна была ему испортить этот радостный момент его жизни, это торжество, пусть мелкое, ничтожное, но торжество, – из-за какого-то несчастного шиньона он не мог теперь полностью ощутить радости бытия – он специально бегал за абрикосами на другой конец Бадена, потому что все лавки уже были закрыты, и еле уговорил какого-то немца, уже запиравшего свой магазин, продать ему эти абрикосы для больной жены – «fur meine liebe kranke Frau» – так он и сказал, желая разжалобить немца, тем самым унизившись перед ним, а она даже не спросила его, где он достал их так поздно, и все искала этот проклятый шиньон, – он стал кричать ей, что она мелочная и всегда все портит ему, что шиньоны носят вообще только старые девы, она перестала искать, выпрямилась и посмотрела на него – она смотрела на него в упор, исподлобья, но в глазах ее не было не только слез, но даже и укора, а были вызов и холодное отчаянье человека, решившегося на что-то, – «Я уезжаю завтра одна, рано утром, а вы как хотите», – она сказала это изменившимся чужим голосом и, подойдя к чемоданам, нагнувшись, стала выкладывать оттуда его вещи – костюм, белье, платки – на его кровать, и то, как она делала это, не оставляло сомнения в ее решимости – такой он еще никогда ее не видел – это был чужой, незнакомый ему человек – молодая женщина с усталым, почти изможденным лицом, непонятно каким образом оказавшаяся в одной комнате с ним, – нет, наверное, все это почудилось ему – ведь эта женщина должна была стать матерью его детей, их детей, и еще только сегодня, несколько часов назад, она подошла к нему, когда он стоял на краю пропасти, взяла его руку, настойчиво и нежно, и увела его от этого края, как будто он и впрямь собирался броситься вниз, – значит, она любила его, – она продолжала все так же спокойно переупаковывать чемодан, выкладывая его вещи, – он на секунду представил себе, как она уезжает и он остается один в этих двух комнатах, обставленных скупой хозяйской мебелью, с оглушительным плачем детей, доносящимся откуда-то сверху, и с таким же оглушительным стуком кузнечного молота со двора, и как он возвращается откуда-нибудь и входит в пустые комнаты, и никто не радуется его приходу и не торопится напоить его чаем, а ночью, проснувшись, он подходит к ее кровати, чтобы попрощаться с ней, и ощупывает одеяло и постель, но постель пуста – она продолжала выкладывать какие-то вещи, затем снова подошла к комоду, даже не удостоив его взглядом, – «Аня, ты с ума сошла!» – он упал на колени и пополз к ней, схватил ее руку, прижал к губам, – она все так же спокойно взяла свою руку из его руки, и вот это-то спокойствие и было самым пугающим, – он вскочил на ноги, он хотел повернуть ее лицо к своему, посмотреть в глаза, но внезапно пол качнулся под ним, и он вместо ее лица, которое он ожидал увидеть, потому что он точно помнил, что взял руками ее голову, он увидел какое-то странное расплывающееся белое пятно – пятно это, теряя свою белизну, стало быстро увеличиваться и наливаться голубизной, перешедшей затем в синий и даже в черно-синий цвет – как то небо, которое он видел сегодня, стоя на краю крепости, –
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 62 да это и было небо, почти ночное, звездное, но звезды были почему-то огромные, похожие на солнце, хотя на них вполне можно было смотреть, потому что они не ослепляли, но каждая из них излучала вокруг себя золотистое сияние, – оторвавшись от земли, он свободно летал между ними, но как только он приближался к одной из них, золотистый ореол, окружавший гигантскую звезду, гас, и взгляду его представлялась пустынная каменистая местность, до того пустынная, что она не заканчивалась даже каким-либо подобием горизонта, и на грудах камней и скал, приобретавших зыбкие очертания бывших городов, были разбросаны человеческие черепа и кости, и неожиданно-странный запах исходил от этих каменных вымерших пустынь – запах озона, какой бывает обычно после грозы, и он летел дальше, легко, без усилий, как птицы, которых он видел сегодня, стоя на площадке крепости, но на всех звездах, куда бы ни подлетал он, видел он одно и то же: остатки былой жизни, былой цивилизации, – все было мертво, – гигантские звезды стали внезапно уменьшаться в размерах, и тогда на фоне черного неба показалась ярко-желтая полная луна – из луны этой вышел щит, на котором старинными церковными буквами было написано два раза: «Да, да», – щит этот осиянный, так же как и буквы на нем, прошел все небо в направлении с востока на запад, что несомненно указывало на мессианское предназначение России, и он полетел вслед за этим щитом с такой легкостью, что он вообще потерял ощущение собственного тела, слившись с чем-то недоступным, а теперь ставшим лишь частью его плоти, – он полулежал на коврике между ее кроватью и стеной, куда дотащила его Анна Григорьевна, задыхаясь под тяжестью его тела, – она подложила под его голову подушку – судороги его уже заканчивались, но на губах была пена, и она вытирала ее – медленно открыв глаза, он посмотрел на нее неузнавающим взглядом, – «Comme ca», – сказал он почему-то по-французски, – «Я здесь, Федя, здесь, с тобой», – присев на колени рядом с ним, она крепко прижалась своей щекой к его холодному потному лбу, – «Я с тобой, здесь», – повторила она, и повтор этот прозвучал как вздох скорби и нежности. Поезд из Бадена уходил в два часа пополудни, но уехать без шиньона было невозможно, и поэтому с самого утра история с поисками шиньона возобновилась с новой силой: попеременно вызывались то Marie, то Тереза, и Анна Григорьевна и Федя устраивали им перекрестный допрос. Федя, находившийся после припадка особенно не в духе, раздражался и даже кричал, – проснувшись утром, еще не открыв глаз, он с неприятным для себя чувством увидел перед собой какой-то треугольник с изъеденной вершиной – напрягая мысль, он пытался вспомнить, что все это должно было обозначать, и неожиданно вспомнил: пропавший шиньон – да, именно это и делало этот треугольник незавершенным – они не могли уехать отсюда вот так вот с исчез- нувшим шиньоном, – Marie и Тереза искали во всех углах, потом Тереза ушла, а Marie приня- лась искать в постели Анны Григорьевны и в Фединой постели и, в конце концов, обнаружила его за Фединой кроватью, – Федя стал уверять, что он сегодня утром смотрел, и шиньона там не было, а теперь он явился, следовательно, Marie подложила его, – Marie со слезами на гла- зах побежала к хозяйке, которая ворвалась в комнату и стала кричать, что воровок она не дер- жит, что у нее честные люди, – она кричала, ударяя себя в плоскую грудь, – Анна Григорьевна называла ее M-me Thenardier, по имени героини романа Гюго, – бесчеловечной женщины с громким смехом и мужскими замашками, – но Феде она почему-то напомнила сейчас, когда она, исступленно крича, била себя кулаком в грудь, какую-то очень знакомую личность – ага, он вспомнил – Катерину Ивановну из «Преступления и наказания», когда она на поминках, с выступившими на лице и шее красными пятнами, с колыхающейся чахоточной грудью, исступ- ленно доказывала свое благородное происхождение под смех всех присутствующих, в особен- ности же под презрительное фырканье хозяйки Амалии Ивановны, этой тупой и надменной немки, – как точно он все-таки вывел тип Екатерины Ивановны, хотя в происходившей сейчас сцене было все как раз наоборот, но как была верна эта атмосфера назревающего скандала! – с ноября прошлого года он ничего не написал – сначала женитьба, потом эта рулетка, которая вытеснила все из его головы, так что он даже не смог толком написать статью о Белинском, но
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 63 все эти мысли пронеслись в его мозгу только так, между прочим, – голос хозяйки слышался теперь где-то за дверьми – история с шиньоном была закончена, – он сидел за письменным столом, подперев подбородок ладонями, закрыв глаза, и перед его внутренним взором снова всплыл знакомый тре- угольник с изъеденной, выщербленной вершиной – то, что он выиграл вчера, было взято с двух ударов, – ему следовало поставить еще на третий удар – только нечет- ная цифра, в особенности цифра «три», могла быть завершающей – до отхода поезда остава- лось еще больше двух часов – за это время можно было еще выиграть целое состояние – он терял последнюю возможность, последний шанс, сидя вот так вот бессмысленно за столом, в то время как там, совсем невдалеке, где заканчивалась Lichtentaler Allee, в белом двухэтаж- ном здании со шпилями, за высокими окнами, задрапированными изнутри тяжелыми зеле- ными портьерами, на столах, покрытых зеленым сукном, под светом люстр, пробивающимся сквозь облака табачного дыма, золотились груды монет, – словно оклады икон в церкви при мерцающем свете свечей, окутываемые облаками ладана, – поклявшись Анне Григорьевне, что это самый последний раз и что он только посмотрит, но на всякий случай просит у нее всего только один гульден, он помчался по направлению к вокзалу, а Анна Григорьевна, чтобы не платить так много денег за вещи, стала заворачивать все книги в свое черное платье, а затем еще в Федино пальто, чтобы все это можно было бы внести в вагон как маленький багаж, – кроме того, нужно было проверить еще раз все ящики комода и постели, чтобы быть уверен- ной, что они не забыли ничего – Федя уже успел обернуться и, упав на колени, сказал, что он все проиграл и что он подлец, потому что заложил еще обручальное кольцо, – теперь уже не хватало денег, чтобы уехать, и они вместе помчались к Moppert’у, жившему недалеко за углом, чтобы заложить серьги, – груды золотых монет продолжали отсвечивать своим таинственным церковным светом, и когда оставалось полтора часа до отхода поезда, Федя с пятью франками в кармане снова помчался в вокзал, – давеча, когда он проиграл и заложил кольцо, он слиш- ком погорячился и поставил свой седьмой (нечетный) удар на zero, понадеявшись на счастли- вую цифру «семь» – он все проиграл, и крупье, взяв его деньги, сложил их в общую кучу, а затем разровнял эту груду монет ладонью, уничтожив вершину, – теперь он просто хотел взглянуть еще раз на кучу монет, всегда лежавшую возле крупье, взглянуть в такой момент, когда она заканчивалась вершиной, – стоя позади играющих и любопытных, встав на цыпочки, стараясь разглядеть между их голов груду монет возле крупье, то уменьшавшуюся, то увели- чивавшуюся в зависимости от хода игры, зажав в ладони пятифранковую монету, он с замира- ющим сердцем ждал момента, когда эта груда приобретет четкую вершину, – он чувствовал, что этот момент должен был стать решающим в его жизни, и когда груда монет, к которой крупье то и дело подгребал еще дополнительные порции проигранных монет, стала такой гро- мадной, что, казалось, она сейчас рассыплется и на верху этой груды образовалось подобие конуса, он, сам еще не осознавая, что делает, одним движением протиснулся к столу, и как только крупье предложил ставить, выложил свою пятифранковую монету, – он снова поставив на нечет – шарик бешено метнулся и почти сразу же вскочил в zero – восклицания радости и отчаяния раздались одновременно с разных сторон – несколько игравших сорвали огром- ный куш, остальные – проиграли, может быть, целое состояние, – он пробирался сквозь толпу посетителей вокзала, втянув голову в плечи, – последняя монета была проиграна, а вместе с ней рухнула и его последняя надежда – он катился с горы вниз, теперь уже окончательно и бесповоротно, даже не пытаясь ни за что ухватиться, – когда он прибежал домой, запыхав- шийся и бледный, Анна Григорьевна объяснялась с хозяйкой, которая требовала одиннадцать гульденов, – разгорячась, хозяйка снова ударяла себя в грудь и кричала, что у нее гульденов было побольше, чем у Анны Григорьевны и Феди, потом она стала требовать деньги за при- слугу, за дрова – Анна Григорьевна протянула ей два гульдена, но хозяйка сказала, что этого мало, а когда Анна Григорьевна прибавила ей еще один гульден, она снова стала бить себя кулаком в грудь и кричать, что у нее нет нечестных людей, – когда она, наконец, ушла, Федя
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 64 побежал за извозчиком, но, как только он ушел, она вернулась и стала требовать 18 крейцеров за разбитый горшок, – в это время Федя пришел с коляской, весь взмокший, так что Анна Григорьевна боялась, что он простудится, – хозяйка то вбегала, то снова выбегала из ком- наты, что-то требуя, ударяя себя кулаком в грудь, – наскоро поев булку и полфунта ветчины, которые Федя купил, когда бегал за извозчиком, они вышли из комнат и стали спускаться по лестнице, – хозяйка вышла их провожать, a Marie, стоявшая на площадке, даже не повернула головы в их сторону – эдакая неблагодарная девчонка, они столько раз давали ей фрукты и всякие мелочи, а она даже не захотела попрощаться с ними! – на улице возле поджидавшей их коляски им встретились только скверные дети кузнечихи, которые не давали им спать, – когда они взобрались в коляску, в окне показались фигуры хозяйки и Marie – хозяйка кричала им что-то угрожающее, так что на секунду им показалось, что в них сейчас полетят камни, – коляска тронулась, подковы лошадей зацокали по клинкеру – они ехали по знакомым баден- ским улицам, обсаженным белыми акациями, мимо знакомых домов с черепичными крышами и за- крытыми ставнями в этот жаркий еще, несмотря на конец лета, послеполуденный час – Федя сидел, согнувшись, в своем выкупленном, довольно уже потертом черном берлинском костюме, поддерживая узел, в который были связаны книги, – Анна Григорьевна была одета в свое фиолетовое платье и мантильку, которую все-таки удалось выкупить, и теперь эта ман- тилька прикрывала очень кстати штопки на платье, на голове у нее была шляпка с вуалью, а у Феди – его темная шляпа, которую он то и дело снимал, чтобы вытереть пот – в этот момент он придерживал узел ногой, – глядя на знакомые дома и улицы, на каштановую Lichtentaler Allee, мимо которой они сейчас проезжали, Анне Григорьевне казалось, что они жили здесь очень долго, целую вечность и что, может, кроме этого, в их жизни ничего больше не было, и она все время боялась, что еще случится что-нибудь такое, что помешает им уехать отсюда, – она то и дело посматривала на часы на башне городской ратуши, которая виднелась с разных концов города, – слава Богу, они приехали вовремя, и, пока носильщик относил их чемоданы в багаж, Федя побежал за билетами – поезд стоял уже под парами, – узел с книгами, предназначенный для вагона, лежал на скамейке возле Анны Григорьевны, и в этот момент появилась Тереза – она бежала по платформе, озираясь по сторонам, – сердце у Анны Григорьевны упало – она так и предчувствовала, что они не уедут отсюда, что что-нибудь им помешает, – увидев Анну Григорьевну, Тереза остановилась и, запыхавшись, начала что-то быстро говорить – оказыва- ется, Анна Григорьевна захватила с собой ключ от квартиры, – облегченно вздохнув и порыв- шись в сумочке, она нашла ключ – действительно, у нее была такая дурная привычка забирать ключи от квартиры – вместе с ключом она дала Терезе несколько крейцеров – Тереза поблаго- дарила и пожелала счастливого пути – она была самый лучший человек в Бадене, такая заби- тая, покорная, и ей, конечно, было неловко, что с ними так плохо обошлись, – в вагоне было жарко, но когда поезд наконец тронулся, стало немного прохладнее – мимо окон проплывали краснокирпичные дома с черепичными крышами, вдали виднелись горы, покрытые зеленью, и одна из них с Новым и Старым замками и с нависшими наверху скалами, – теперь, когда они безвозвратно уезжали отсюда, она снова, как и в первый раз, когда они подъезжали сюда, уви- дела красоту этого городка и окружавших его гор, где-то вдали блеснул своей голубизной Рейн, и на секунду ей стало грустно, – «Разлука, как ни кинь, смерть», – писала Цветаева – поки- дая даже самые неприятные места обитания, я, например, всегда испытываю чувство грусти, наверное оттого, что знаю, что никогда уже более туда не вернусь, – Федя раздобыл откуда-то красный виноград, очень вкусный, и Анна Григорьевна и Федя ели его в поезде, но, к сожале- нию, Федя купил слишком мало, – за окнами тянулись знакомые Шварцвальды и Тюрингены, затем начались бесконечные пересадки, и одни соседи стали сменять других – какие-то две старушки и дама с железной палкой, ехавшая в Базель, затем пожилая дама с суровым лицом, желавшая, как почему-то решила Анна Григорьевна, выйти замуж, молодой немец, наступив- ший на ногу Анне Григорьевне и любезно извинившийся, очень словоохотливый, отчего Федя
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 65 сразу забился в угол дивана и молча сверлил Анну Григорьевну и немца сердитым взглядом, не предвещавшим ничего хорошего, какая-то дама в трауре, поинтересовавшаяся, есть ли в Рос- сии еще паспорта и принявшая Анну Григорьевну за немку, что Анна Григорьевна расценила как оскорбление и даже грубость, потом еще двое молодых немцев супругов-молодоженов, – на одной из станций Федя вышел, чтобы купить бутербродов, но у него не оказалось мелочи, и он дал продавцу десять франков, а продавец, возвращая сдачу, не додал Феде одного франка – Федя сказал ему о недоданном франке, но продавец сделал вид, что не слышит, и занялся другими покупателями – в это время раздался третий звонок, а Анна Григорьевна сидела в вагоне за запертой дверью, и билеты были у Феди – услышав третий звонок, Федя закричал изо всей мочи, чтобы тот отдал его франк, – так громко, что перекричал свисток паровоза, – Федя ворвался в купе, взъерошенный, красный, и в ужасном волнении стал рассказывать все это словоохотливому молодому немцу, и при этом еще громко прибавил, что нигде нет столько мошенников, как в Германии, – две старушки, неизвестно почему все еще находившиеся здесь, сказали громко друг другу, что это неправда, а молодой немец из любезности согласился, так что Федя, очевидно, почувствовал себя до некоторой степени отомщенным за свои злоключе- ния с бутербродами и за явные ухаживания этого немца за Анной Григорьевной – за окном снова показался Рейн, широкий, с зеленоватой водой и с камнями посередине, и Анна Григо- рьевна обрадовалась ему, как старому знакомому. На следующее утро они прибыли в Базель. В вокзале скопилось много народу, и Анна Григорьевна с Федей никак не могли понять, следует ли им ожидать своих чемоданов, но сло- воохотливый немец, снова оказавшийся почему-то рядом, объяснил им, что чемоданы прямо доставят в Женеву, – Анна Григорьевна и Федя, державший узелок с книгами, словно князь Мышкин, явившийся в дом к Епанчину, влезли в небольшой омнибус, при этом Федя насту- пил на ноги каким-то англичанкам, а затем, отдав узелок Анне Григорьевне, побежал снова в вокзал, чтобы все-таки узнать, что будет с их чемоданами, – через несколько минут он снова вернулся в карету и опять наступил на ноги англичанкам – карета катилась по улицам боль- шого города и затем выехала на мост через широкую реку – Анна Григорьевна была приятно удивлена, что река снова оказалась Рейном, – на мосту возле перил стояли два-три пьяных старика и о чем-то спорили, размахивая руками, и это навело Анну Григорьевну на мысль об иллюзорности свободы в Швейцарии, после чего супруги Достоевские прибыли в «Hotel Goldenes Kopf», где и кельнер и носильщики тоже оказались пьяными, в результате чего Анну Григорьевну и Федю приняли за одну семью с англичанами и хотели поселить всех вместе в одной комнате. Едва устроившись, Достоевские пошли осматривать город, главным же образом собор и местный музей. День был мрачный, поэтому картины были плохо освещены, в особенности же – в соборе. В музее же, хоть света было побольше, все картины, кроме одной, не привлекли особого внимания Достоевских. Эта же одна, написанная Гольбейном-младшим и называемая Анной Григорьевной «Смерть Иисуса Христа», хотя истинное ее название было «Мертвый Христос», имела форму вытянутого в длину прямоугольника и, в отличие от обычных кар- тин, на которых страдающий или мертвый Христос изображался с налетом романтики, являла собой мертвеца, вытянувшегося на белой простыне, словно в покойницкой, с заострившимся носом, с телом истерзанным и измученным, но уже тронутым первыми признаками разложе- ния, которые особенно отчетливо были заметны на лице и на несоразмерно больших ступнях, так что Анна Григорьевна смотрела в ужасе на эту картину, в то время как Федя был в восхи- щении. Заметив стоявший возле стенки стул, он решительными и быстрыми шагами подошел к нему и, поставив его почти посередине залы, встал на него и впился взглядом в картину – длинная, вытянутая по горизонтали картина висела над самой дверью внутри рогожинского дома на Гороховой – да, именно такая должна была там висеть, и князь Мышкин, видевший эту картину в Швейцарии, должен был сказать именно то, о чем подумал сейчас стоявший на стуле
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 66 человек: «что от такой картины можно и веру потерять», хотя сам он тогда не видел ни облика купца с маленькими, огненными глазами, сжигаемого страстью к падшей, но гордой женщине – этой вечной героине Достоевского, болезненно разжигавшей его чувства и оттого не способной их утолить, ни облика князя, этого рыцаря печального образа, полу-Христа, полу-Дон-Кихота, страдавшего той же болезнью, что и стоявший на стуле человек, ни облика множества других персонажей и лиц, ни имен, которыми он наделил будущих героев романа и о которых он даже, может быть, еще понятия не имел, ни событий и сцен, которые должны были разыграться, но почему-то картина эта была совершенно отчетливой деталью – первым кристаллом, выпавшим из перенасыщенного раствора, – остальное, пока еще скрытое густым туманом, должно было прийти само собой – с новой силой впился он взглядом в картину – на несколько мгновений она поблекла, даже почти как бы растворилась, и на месте ее появились знакомые лица: крас- ная с рысьим взглядом, плоская с выпуклыми глазами, затем лица тех, кто водил хоровод, а потом, расположившись на вершине горы амфитеатром, указывали на него пальцем и, хихикая, подмигивали друг другу, так что он даже уже хотел сойти со стула, но в следующее мгновенье все они исчезли, и он снова явственно увидел лицо и тело мертвого Христа и услышал фразу о потере веры, сказанную кем-то другим, – и эта мысль должна была стать средоточием романа, и тогда из тумана стали проступать какие-то пока еще неясные предметы, сцены и образы: блеснувший нож – один крестьянин закалывал другого со словами: «Господи, прости ради Христа», – возведя глаза к небу; затем солдат, продавший свой оловянный крест, выдав его за серебряный; слова о Боге простой бабы-крестьянки при виде первой улыбки своего младенца, затем обмен крестами между двумя главными лицами романа; необычно пустынный Летний сад с грозовыми тучами, сгущающимися над Петербургской стороной; снова блеснувший нож где-то в темном коридоре одной из дешевых петербургских гостиниц возле Литейного и корот- кий взгляд маленьких огненных глаз хотевшего убить, и снова блеснувший в темноте нож, когда его тыкали под белую грудь гордой и падшей женщине, – подошедший служитель потянул стоявшего на стуле за руку, – здесь же рядом стояла Анна Григорьевна, извиняясь за странную выходку ее мужа – она боялась, что с них возьмут штраф, – он сошел со стула покорно, как лунатик, даже как бы и не обратив внимания на то, что его заставили сойти, – он шел рядом с Анной Григорьевной, сначала по музею, чтобы выйти из него, затем по улицам, по которым неслись экипажи и омнибусы, мимо больших домов с зеркальными витринами, навстречу спе- шащим куда-то людям, ничего не замечая, – он находился на вершине горы, той самой вер- шине, которая ранее казалась ему недоступной, и с этой вершины ему открывался вид почти на всю планету с ее городами, реками, деревушками, океанами и церквями, со всей ее суетливо идущей и полной трагических противоречий жизнью, – возможно, он находился теперь в том хрустальном дворце, который он с таким упорством проглядывал, пытаясь взобраться на вер- шину, – они вернулись в «Hotel Goldenes Kopf» и пообедали, затем снова гуляли по вечернему городу, а ночью они заплыли далеко за линию горизонта – движения их были ритмичны, и так же ритмично они дышали, то погружаясь в воду, то сильным движением выталкиваясь из нее, и встречное течение ни разу не снесло его, – за покрытыми снежной пеленой окнами медленно плыли туманные пятна – огни на перроне Московского вокзала, – пассажиры нетерпеливо сто- яли в проходе с чемоданами и сумками, дверь, ведущая из тамбура, была открыта, и морозный пар врывался в вагон – поезд остановился, – держа в руке чемодан, я вышел вслед за другими на платформу и пошел среди суетящейся толпы приехавших и встречающих по направлению к туманно светящемуся сквозь морозную дымку зданию вокзала – возле соседней платформы стоял фургон, нагруженный большими синими спортивными сумками, из которых торчали хоккейные клюшки – это команда московских динамовцев, игравшая сегодня с ленинградским «СКА», возвращалась в Москву на «Красной стреле».
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 67 *** На площади перед Московским вокзалом было почти пустынно – бульшая часть приехавших исчезла в метро, остальные пошли к трамвайной остановке, находившейся слева от площади, то есть фактически уже на Лиговке, и только небольшая кучка наиболее отважных и отчаянных пыталась поймать такси, иногда подъезжавшие к зданию вокзала, – вокруг каждой машины с зеленым огоньком возникал бой – время приближалось к полуночи – в лучах фонарей и прожекторов, освещавших площадь, видны были медленно падающие редкие снежинки, от морозного воздуха слипались ноздри, под ногами поскрипывал снег, а прямо перед площадью проглядывался почти пустынный Невский проспект с двумя цепочками фонарей, постепенно сходящимися вместе и тонущими где-то в ночной морозной мгле, и с редкими движущимися огоньками последних троллейбусов – обходя площадь, я пересек сначала Лиговку – где-то там, за трамвайной остановкой, в темноте, прочерчиваемой лишь едва видимой цепочкой фонарей, чуть в стороне от Лиговки, рядом с Кузнечным рынком, находился обычный серый петербургский дом, в котором жил он последние годы своей жизни и где умер на своем кожаном диване, под фотографией Сикстинской Мадонны, подаренной ему кем-то из его друзей ко дню рождения, и куда-то туда, в темноту, в известный район, ехал на извозчике с нарумяненной женщиной герой бунинского рассказа «Петлистые уши», рассказа, который почему-то рассматривается литературоведами как антитеза «Преступлению и наказанию», – затем я пересек Невский там, где он вливается в площадь, и вышел на улицу Восстания, бывшую Знаменскую – по этой улице он тоже часто ходил, посещая Майкова, жившего здесь, или возвращаясь из редакции или типографии, помещавшихся на Невском, к дому Сливчанского, где некоторое время жил он сам, или к дому Струбинского возле греческой церкви, где тоже он жил позднее, – приезжая в Ленинград, я всегда останавливался у нашей приятельницы, которая жила на Знаменке еще с довоенных времен. Снег поскрипывал под ногами, чемодан не очень отягощал меня, я шел не торопясь, с удовольствием вдыхая ночной морозный воздух, глядя на цепочки фонарей, такие же прямые и ровные, как на Невском, и так же сходящиеся и теряющиеся где-то вдали, – на перекрестке я остановился, пропуская заворачивающий со скрежетом трамвай – два или даже три сцепленных вагона с заиндевевшими окнами, сквозь которые едва проглядывали одинокие тени ночных пассажиров, – дом, где жила наша приятельница, находился сразу за перекрестком, – я вошел в знакомый обшарпанный подъезд, где всегда пахло кошками, а на каменном полу валялись осколки от бутылок после распивания на троих или даже в одиночку, и стал подниматься на третий этаж по крутой каменной лестнице со сбитыми и стоптанными ступенями, скудно освещаемой одной или двумя лампочками, возле высокой, потемневшей от старости двери я позвонил, повернув ручку старинного звонка, но, не услышав движения за дверью, еще раз крутанул ручку звонка – последнее время Гильда Яковлевна стала плохо слышать – наконец за дверью послышались тихие шаги и звук отпираемого замка – в проеме высокой двери стояла маленькая старушка, Гильда Яковлевна, в халате, с морщинистым лицом, ямочкой на подбородке и темными волосами – она регулярно красила их, наверное, с тех пор, как я ее помню, поэтому в моих глазах она никогда не была старушкой, а была Гилей, такой, как я называл ее в детстве, когда мы жили в одном городе, и она была самой близкой подругой моей матери, – нагнувшись, я поцеловал ее в мягкую морщинистую щеку, и она быстро чмокнула меня в ответ, – «Ты на трамвае? Я так и думала, что поезд опоздал. Я уже звонила на вокзал. Какая погода в Москве?» – быстро заговорила она, закрывая дверь изнутри на засов, не слушая моих ответов и следуя за мной в комнату, куда я уже входил как хозяин, – «Я тебе уже постелила. Блинчики разогреть или ты любишь холодные? Есть пирожки из Елисеевского. А мама все еще на диете? Попробуй курицу – это Анна Дмитриевна
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 68 сварила. Завтра у нас на обед суп с клецками, твой любимый, а на второе – телячьи отбивные. Я еще вчера ходила на рынок. А вы в Москве пользуетесь рынком?» – Небольшой круглый стол был накрыт и уставлен едой, старая продавленная кушетка была аккуратно постелена, а на белоснежной подушке лежала еще и думочка, – «Гилечка, зачем ты ходила в такой мороз на рынок, а уж с постелью вполне могла меня подождать – неужели обязательно самой нужно было подымать этот тяжеленный матрац?» – я лицемерно укорял ее, а она преувеличенно резким тоном – «Ай, оставь!» – отмахивалась от меня, и нам обоим было очень приятно, – сцена эта повторялась каждый раз, когда я приезжал, – открыв чемодан, я доставал оттуда шоколадный набор и бананы, которые Гиля очень любила, – «Ты с ума сошел!» – говорила она мне, не упустив при этом заметить, что бананы еще не совсем зрелые, – мама моя, зная Гилю, «как свои пять пальцев», как она любила выражаться, каждый раз уверяла меня, что и шоколад, и бананы все равно перекочуют к «маленькой Тане», внучке бывшей закадычной приятельницы Гили, которая, по словам Гили, в свое время сделала очень много для нее, а потом умерла от рака, или к «большой Тане», дочке Гилиного племянника, который развелся с женой, и Гиля чувствовала себя виноватой, потому что жена племянника была племянницей бывшего Гилиного шефа- академика, и в свое время сама Гиля с необычайным рвением способствовала этому браку, или еще кому-нибудь из родственников и знакомых, которых Гиля опекала, хотя справедливости ради следует заметить, что часть бананов Гиля оставляла для себя, а шоколадный набор дарила врачу, который лечил ее, – затем, вынув полотенце, ступая на цыпочках, чтобы не разбудить соседей, я шел в ванную – большую проходную комнату, всю заставленную старой мебелью и корытами, где сама ванна занимала только часть помещения и была отгорожена ширмами, на которых постоянно сушилось белье, так же как и на многочисленных веревках, протянутых через комнату так, что она скорее напоминала собой задник театральной сцены – помимо Гили квартиру населяли одни женщины: две пожилые сестры Хая и Циля Марковна, полные, с крашенными в рыжий цвет волосами, которых я так и не научился различать, тем более что к ним очень часто приходила еще третья сестра, жившая где-то на отшибе, – все они прекрасно готовили всякие цимесы, шкварки, фаршированную рыбу, пекли пахнущие корицей пироги и струдели, – затем дочь одной из двух сестер – не то Хаи, не то Цили Марковны – Лера, очень полная перезрелая девушка, томившаяся по жениху, но тщательно и даже гордо скрывающая это – в ожидании счастливого жребия работавшая медсестрой на скорой помощи, – она либо спала, либо отсутствовала, и через открытую дверь ее комнаты часто можно было видеть ее кровать, почему-то всегда незастеленную, с огромной пуховой подушкой и небрежно откинутым голубым пуховым одеялом, и, наконец, Анна Дмитриевна, высохшая старушка, когда-то, видимо, красивая и статная, с трясущейся головой и дрожащими руками, помогавшая Гиле в ведении хозяйства, когда-то владевшая всей этой квартирой вместе со своим мужем, бывшим белым офицером, давно выведенным в расход, курившая целыми днями «Беломор» в своей каморке перед постоянно включенным телевизором, никогда не отказывающаяся от рюмочки водки и чрезвычайно преданная советской власти, что вызывало постоянное раздражение Гили, считавшей Анну Дмитриевну непроходимой дурой, – увидев меня, идущего в ванную, Гиля, знавшая мою страсть принимать каждый день душ, предлагала затопить колонку, потому что Анна Дмитриевна еще днем заготовила дрова, принеся их из сарая во дворе, но я решительно отказывался, потому что было уже очень поздно и надо было иметь совесть, а потом после ужина я лежал на диване, который был мне несколько коротковат, так что ноги мои чуть свисали, а под головой мешался диванный валик, но если его убрать, то голова оказывалась неестественно низко, – лежал, укрывшись заботливо приготовленным Гилей одеялом, и читал какой-нибудь взятый мною наугад том Достоевского из старого дореволюционного собрания сочинений, которое вместе с другими такими же старыми изданиями в серых или темно-синих тисненых переплетах с золотом стояли на этажерке – остаток книг, сохранившихся во время блокады, да еще целая библиотека никому не
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 69 нужных книг по урологии на черных книжных полках вдоль стены в соседней комнате, где в это время укладывалась спать Гиля – она свято хранила эти Мозины книги и так же свято ездила на могилу Мози в день его рождения, смерти или просто так, – он умер на Гилиной кровати уже двадцать с лишним лет назад, вернувшись домой вместе с этой женщиной, которую Гиля называла «она», так что я до сих пор так и не знаю ее имени, – «она» почти не отлучалась из дома и оставалась ночевать на Мозином диване, стоявшем напротив Гилиной кровати, – эта смежная комната имела второй выход в коридор, так что женщина эта могла приходить, не беспокоя Гилю, которая целиком уступила им комнату и жила в столовой, маленькой узкой комнате, в которой обычно помещался я, и спала на этой продавленной кушетке, – Моисея Эрнстовича у нас в семье называли Мозей, потому что так называла его Гиля, – тут была, по-видимому, какая-то немецкая инверсия: Моисей – Мозес – Мозя, да он и учился где-то в Германии, еще до революции, как все евреи, желавшие получить высшее образование, – может быть даже, что и отец его испытал на себе какое-то немецкое влияние, потому что имя «Эрнст» было явно немецким, – Мозя был довольно высоким, подтянутым мужчиной, по-немецки аккуратным, абсолютно лысым, с небольшими усиками и насмешливыми черными глазами, над которыми нависали мохнатые брови, – он был профессором урологии, занимался частной практикой, в молодости прекрасно играл в шахматы, так что получил звание мастера, и вообще считался человеком расчетливым и даже скупым, – Гиле он изменял, по-видимому, давно – еще с моей теткой, которую я упоминал в самом начале и у которой я взял «Дневник» Анны Григорьевны, – во всяком случае, у нас в семье постоянно рассказывали историю о том, как в молодости они втроем поехали отдыхать – Мозя, Гиля и моя тетка – и как они жили все в одной комнате – мама моя называла по этому поводу Гилю мазохисткой, – в тридцать седьмом году Мозя сидел, но благодаря чьим-то хлопотам был вскоре выпущен, – Гиля с захватывающими подробностями часто рассказывала эту историю – как его взяли, как он сидел, и как он возвратился – неожиданно позвонил в дверь поздно вечером, и как она пошла открывать, думая, что это пришли за ней, – оказывается, это был Мозя, – она бросилась к нему, не веря своим глазам, а вместе с ней ее закадычная приятельница Эльза, так много сделавшая для нее и почти весь период Мозиной отсидки жившая с ней, а затем назвавшая свою дочь Гильдой в честь Гили, – Эльза была верным другом дома, и Мозя первый обнаружил у нее рак груди, хотя был урологом, – женщина, с которой Мозя вернулся домой и которую Гиля называла «она», была его помощницей по кафедре – не то ассистентом, не то лаборантом, – он несколько раз уходил к ней на длительный период времени, и тогда Гиля приезжала к нам из Ленинграда, и они с мамой долго обсуждали создавшуюся ситуацию, а потом как-то Мозя приехал к нам и мама стала ему вычитывать за все, на что Мозя сказал: «Вы еще не знаете Гилю», – и эта Мозина фраза часто повторялась в нашей семье, мамой – с возмущением, а теткой – философски, потому что она вообще широко смотрела на жизнь и часто любила повторять толстов- скую фразу: «Люди как реки», – за период своих странствований от Гили к этой женщине и обратно Мозя получил два инфаркта, а после третьего приехал умирать домой, но эта женщина не оставляла его, и Гиля готовила еду для них обоих, и только в день смерти женщина эта отлучилась и не пришла к вечеру, а к ночи ему стало плохо, не хватало воздуха, он попросил Гилю помочь ему встать, чтобы сделать несколько шагов по комнате, – ему казалось, что ему станет легче, – и Гиля помогла ему встать, и, опираясь на нее, он сделал несколько шагов по направлению к своему письменному столу, на котором до сих пор лежат его книги и стоит его фотография, где он чем-то напоминает немецкого профессора со своими аккуратными усиками и проницательным взглядом, – в эти несколько последних минут его жизни они с Гилей были вдвоем в своей квартире, как в былые времена, и на секунду Гиле показалось, что никакой женщины не было и что весь этот последний период ее жизни – это просто дурной сон, а сейчас она помогает своему больному мужу пройтись по комнате, и что все это естественно, и как могло быть иначе, но ему стало хуже, и он попросил проводить его до кровати – Гиля
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 70 помогла ему улечься, на лбу его выступил холодный пот, дыхание остановилось, и Гиля сама закрыла ему глаза в их собственной квартире, на ее кровати, в отсутствие этой женщины, которая непонятно по какому праву жила здесь и пользовалась услугами Гили, не прогонявшей ее, чтобы не огорчить Мозю, – в общем, он умер на ее руках, как положено умереть законному мужу, и это давало ей некоторое утешение во все последующие годы ее вдовства, так что она даже любила рассказывать, как он умер на ее руках, – свет от старинной настольной лампы с зеленым абажуром – бывшей Мозиной лампы, постоянно стоявшей на его письменном столе, падал на страницы книги, которую я читал, – Гиля сама приносила мне эту лампу и ставила на край обеденного стола, но оттуда свет не достигал книги, и поэтому я переставлял лампу на стул возле изголовья дивана, подложив под нее стопку книг, – лампа стояла не слишком устойчиво, и я боялся, что она упадет на пол и зеленый абажур разобьется, хотя и был уверен, что Гиля ничего не сказала бы мне, – круг света, падавший на книгу, колебался – это на улице проносился трамвай и дом чуть-чуть дрожал и трясся, хотя был очень старым и устойчивым, – в соседней комнате Гиля еле слышными глотками запивала снотворное, а затем гасила свет над своей кроватью, – «Ты все еще увлекаешься Достоевским?» – спрашивала она меня и, не дождавшись ответа, тут же добавляла: «Не говори только об этом у Бродских», – Бродский был бывшим ее шефом, и хотя она давно уже не работала, но все еще продолжала поддерживать дружеские отношения с ним и со всей его семьей, в особенности же с его женой, Дорой Абрамовной, сухощавой энергичной женщиной, командовавшей не только всей многочисленной семьей, но даже организационно-научными делами сектора, который возглавлял Бродский, – Бродские отмечали все еврейские праздники, не ели трефного и много лет уже собирались уезжать в Израиль, но сыновья Бродского работали на какой-то секретной работе, а сам он как академик боялся излишнего шума, который мог подняться вокруг его имени, – в этот вечер, лежа на продавленном коротком диване, слушая убаюкивающий скрежет ночных трамваев, заворачивающих на углу возле Гилиного дома и затем вихрем уносившихся по ночной заснеженной улице, мотаясь из стороны в сторону, как это всегда бывает с пустыми быстро идущими вагонами, куда-то вдаль, где в морозной ночной мгле сходились цепочки фонарей, я листал в слегка колеблющемся круге света, падавшем от лампочки под зеленым абажуром, предпоследний том Достоевского, в котором был опубликован «Дневник писателя» за семьдесят седьмой или семьдесят восьмой год, – наконец-то я натолкнулся на статью, специально посвященную евреям, – она так и называлась: «Еврейский вопрос», – я даже не удивился, обнаружив ее, потому что должен же он был в каком-то одном месте сосредоточить всех жидов, жидков, жиденят и жиденышей, которыми он так щедро пересыпал страницы своих романов – то в виде фиглярствующего и визжащего от страха Лямшина из «Бесов», то в виде заносчивого и в то же время, трусливого Исая Фомича из «Записок из Мертвого дома», не брезгавшего одалживать под большие проценты своим же, из каторжников, то в виде пожарного из «Преступления и наказания» с «вековечной брюзгливой скорбью, которая так кисло отпечаталась на всех без исключения лицах еврейского племени», и с его вызывающим смех произношением, которое воспроизводится в романе с каким-то особым, изощренным удовольствием, то в виде жида, распявшего христианского ребенка, у которого он затем отрезал пальцы, и наслаждающегося муками этого дитяти (рассказ Лизы Хохлаковой из «Братьев Карамазовых»), – чаще же всего в виде безымянных ростовщиков, торгашей или мелких жуликов, которые даже не выводятся, а просто именуются жидками, а еще чаще в виде имен нарицательных, подразумевающих самые низкие и подлые черты человеческого характера, – ничего удивительного не было в том, что автор этих романов где-то в конце концов высказался на эту тему, представив наконец свою теорию, – однако никакой особой теории не было – были довольно избитые антисемитские доводы и мифы (не устаревшие, между прочим, и по сей день): о переправке евреями золота и бриллиантов в Палестину, о мировом еврействе, которое опутало своими жадными щупальцами чуть ли не весь мир, о нещадной
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 71 эксплуатации и спаивании евреями русских людей, что делает невозможным предоставление евреям равных прав, иначе они совсем заедят русского человека, и т.д. – я читал с бьющимся сердцем, надеясь найти хоть какой-нибудь просвет в этих рассуждениях, которые можно было услышать от любого черносотенца, хоть какой-нибудь поворот в иную сторону, хоть какую- нибудь попытку посмотреть на всю проблему новым взглядом, – евреям разрешалось только исповедывать свою религию и более ничего, и мне казалось до неправдоподобия странным, что человек, столь чувствительный в своих романах к страданиям людей, этот ревностный защитник униженных и оскорбленных, горячо и даже почти исступленно проповедующий право на существование каждой земной твари и поющий восторженный гимн каждому листочку и каждой травинке, – что человек этот не нашел ни одного слова в защиту или в оправдание людей, гонимых в течение нескольких тысяч лет, – неужели он был столь слеп? или, может быть, ослеплен ненавистью? – евреев он даже не называл народом, а именовал племенем, словно это были какие-то дикари с Полинезийских островов, – и к этому «племени» принадлежал я и мои многочисленные знакомые или друзья, с которыми мы обсуждали тонкие проблемы русской литературы, и к этому же «племени» относились Леонид Гроссман, и Долинин (он же Искоз), и Зильберштейн, и Розенблюм, и Кирпотин, и Коган, и Фридлендер, и Брегова, и Борщевский, и Гозенпуд, и Милькина, и Гус, и Зунделович, и Шкловский, и Белкин, и Бергман, и Соркина Двося Львовна, и множество других евреев-литературоведов, ставших почти монополистами в изучении творческого наследия Достоевского, – было что-то противоестественное и даже на первый взгляд загадочное в том страстном и почти благоговейном рвении, с которым они терзали и до сих пор терзают дневники, записи, черновики, письма и даже самые мелкие фактики, относящиеся к человеку, презиравшему и ненавидевшему народ, к которому они принадлежали – нечто, напоминающее акт каннибализма, совершаемый в отношении вождя враждебного племени, – возможно, однако, что в этом особом тяготении евреев к Достоевскому можно усмотреть и нечто другое: желание спрятаться за его спиной, как за охранной грамотой – нечто вроде принятия христианства или намалевания креста на двери еврейской квартиры во время погрома,– впрочем, не исключена здесь и просто активность евреев, которая особенно велика в вопросах, касающихся русской культуры и сохранения русского национального духа, что, впрочем, вполне увязывается с предыдущим предположением, – за окном уже не слышно было трамваев, свет я давно погасил, осторожно поставив Мозину лампу на обеденный стол – в соседней комнате деликатно похрапывала Гиля – десять дыханий и один маленький всхрапик – чуть-чуть, даже как будто она не храпела, а всхлипывала во сне, ноги мои чуть свисали с дивана, а за окном лежала непроглядная зимняя петербургская ночь, и, хотя было очень поздно, до рассвета оставалась еще целая вечность – можно было спокойно лежать и не думать о том, что обязательно надо заснуть, потому что скоро рассвет, – одинокая фигура в узких клетчатых брюках, в черном цилиндре и в черном берлинском сюртуке, с карманами, оттопыренными от бутербродов, и с развевающимися фалдами бежала по заснеженной платформе какой-то железнодорожной станции, промежуточной между Баденом и Базелем, подпрыгивая, приседая, выделывая какие-то нелепые «па» и выкрикивая что-то насчет одного недоданного франка, но поезд давно уже ушел и наступила ночь, а человек все бежал и бежал, подпрыгивая и приседая, ярко высвечиваемый прожектором, который неотступно следовал за ним, словно все это происходило на театральной сцене, и в снопе яркого света медленно кружили и падали снежинки, покрывая его лицо и бороду белой пеленой, – платформа кончилась, и он бежал теперь по канату, натянутому под куполом цирка, и белая пелена, покрывавшая его лицо, была маской Арлекина, из-под которой клочьями торчала его седая борода, – сняв с головы цилиндр, он подбрасывал его вверх и ловил на лету, приседая и выделывая невозможные «па», а снизу из первого ряда за выплясывающей по канату фигурой, освещаемой прожектором, неотступно следил человек с крупной головой, львиной гривой и
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 72 холеной бородой, приставив к глазам холодно поблескивающий лорнет, выплясывающий и жонглирующий своим черным цилиндром человек в маске Арлекина старался именно для того, сидевшего в первом ряду, – остановившись на канате, он поочередно задирал вверх то одну, то другую ногу, словно опереточная актриса, подбрасывая в этот момент свой цилиндр особенно высоко, под самый купол цирка, так что падение выплясывающего на канате казалось неизбежным, но лицо следившего за ним человека оставалось непроницаемым, и только на дне глаз его за холодными стеклами лорнета иногда вспыхивали задорные искорки, обозначавшие поощрение, но только когда выплясывающий сорвался с каната и полетел вниз, выделывая в воздухе отчаянные пируэты, лицо человек с крупной головой и львиной гривой озарилось улыбкой – очаровательной, барской, хотя и несколько высокомерной, – сняв лорнет, он смеялся и поощрительно аплодировал, – упавший с каната снова бежал по заснеженной платформе, но это была уже не промежуточная станция между Баденом и Базелем, а Тверь, лежавшая между Москвой и Петербургом, – с развевающимися фалдами бежавший по платформе жадно ловил каких-то проезжих сановников, вышедших из курьерского поезда, чтобы немного поразмяться и подышать воздухом, – он метался от одного сановника к другому, жадно ловил их руки и их взгляды, униженно просил о чем-то и кланялся – сановники исчезали в вагоне первого класса, и вот он уже снова бежал за поездом – платформа переходила в лестницу, которая вела в игорные залы, – он поднимался по ступенькам мраморной лестницы, устланной ковром, не торопясь, пренебрежительно глядя на всяких полячков и жидков, мельтешивших перед его глазами, – сам Ротшильд был ему нипочем, потому что через несколько минут он будет, может быть, богаче самого Ротшильда – этого жида-скряги, нажившего свои миллионы ростовщичеством, между тем как он добудет эти миллионы одним лишь счастливым стечением обстоятельств, которые он может предугадать, да ему ведь и не миллионы важны, а идея, – он небрежно проталкивался через толпу любопытных и играющих, этих жалких и жадных шутов, заносчиво глядя на их желтые, иссушенные нездоровой страстью лица, – с первой же ставки он выиграл полмиллиона, потом еще миллион, но кто-то больно дернул его за руку – человек с плоским, словно корыто, лицом и оттопыренными ушами нагло смотрел на него, и под взглядом его выпуклых водянистых глаз он неожиданно осел на пол, затем пополз на четвереньках к выходу, покатился по лестнице, ударяясь о ступеньки, не чувствуя боли, потеряв свой цилиндр, – он подошел к большому зеркалу, висевшему в вестибюле вокзала, чтобы привести себя в порядок, но вместо себя увидел в зеркале фигуру Исая Фомича, раздетого, щуплого, с цыплячьей грудью, – он отшатнулся – отшатнулся от него и Исай Фомич, – тогда он стал бросать в Исая Фомича бутерброды, которыми он набил свои карманы на той станции, где он пронзительно закричал о недоданном франке голосом ограбленного ростовщика, заглушая свисток паровоза, но чем больше забрасывал он бутербродами Исая Фомича, тем отчетливее и живее выступала его тщедушная фигура, – когда я проснулся, было еще темно, из двери, ведущей в коридор, приятно потягивало папиросным дымком – это Анна Дмитриевна, встававшая обычно в шесть утра, курила в своей комнате первую «беломорину», затем осторожно хлопнула входная дверь, – наверное, это Лера уходила на дежурство или возвращалась после ночи, в доме напротив почти во всех окнах светились огни и за занавесками мелькали тени встающих и спешащих на работу людей, в кухнях суетились хозяйки, а внизу как-то по-особому, по-утреннему скрежетали на повороте трамваи, а затем с постепенно затихающим грохотом проносились мимо дома, уносясь куда-то в беспредельную прямоту темных улиц со сходящимися где-то вдалеке цепочками фонарей, – дом вздрагивал и колебался, словно пароход, стоящий возле причала, в соседней комнате деликатно всхрапывала Гиля, – когда я снова проснулся, было уже светло, только как- то серо, и за окном медленно кружились снежинки – в коридоре слышались осторожные шаги и даже голос Гили, которая, по-видимому, давала какие-то хозяйственные указания Анне Дмитриевне, – дотянувшись рукой до стула, я посмотрел на часы – было половина
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 73 одиннадцатого – позднее зимнее петербургское утро, – натянув на себя тренировочный костюм, я подошел к окну – внизу ползли покрытые снегом трамваи и автобусы – трамваи трехвагонные, автобусы тоже какие-то необычные, больше похожие на туристические или дальнего следования, по противоположному тротуару спешили прохожие, в основном – домохозяйки, закутавшись в платки, в старых потертых шубах и с сумками в руках, а в окнах дома, расположенного напротив, такого же старого и обветшалого, как дом, в котором жила Гиля, кое-где светились окна, потому что в разгар петербургской зимы настоящего дня так и не бывает – поздний рассвет незаметно переходит в ранние сумерки, – в комнату вошла Гиля в своем халате и в ночных туфлях без чулок – ноги у нее были белые, с полными икрами, и я подумал, что когда-то в молодости она, наверное, вполне могла устраивать Мозю, – «Как ты спал?.. Что будешь кушать?.. Может быть, хочешь принять душ?.. Когда ты встаешь в Москве?..» – она засыпала меня вопросами, на которые я не успевал отвечать, – впрочем, ответов моих она все равно не слушала – идя в ванную, я невольно заглянул в Лерину комнату через приоткрытую дверь и увидел постель с пышными подушками и перинами – вполне возможно, что Лера спала после ночного дежурства, утонув в этих перинах, – тренировочный костюм плотно облегал меня, и, умываясь над ванной, я медлил, надеясь встретить ее в коридоре, из кухни аппетитно пахло чем-то не то жареным, не то печеным и слышались голоса – не то Цили, не то Хаи Марковны, а может быть, их обеих и Анны Дмитриевны – кухня в Гилиной квартире была просторной даже для четырех хозяек и в дальнем углу ее находилась дверь, ведущая на черную лестницу и закрывавшаяся на ночь огромным крюком, похожим, наверное, на тот крюк, на который закрывалась дверь в квартире старухи- процентщицы из «Преступления и наказания», а потом мы с Гилей завтракали – стол был сервирован какой-то благородной посудой, хлеб был нарезан тонко, на тарелках лежали сыр, ветчина – Гиля суетилась, подставляя мне то одно, то другое блюдо, в комнату то и дело входила Анна Дмитриевна, с папироской во рту, сильно согнувшаяся за последние годы, неся в дрожащих руках то белую сковородку со специально взбитой для меня на сливках яичницей, то кофейник, – «Уж как ждала-то вас Гильда Яковлевна», – говорила она своим низким, прокуренным голосом и лукаво поглядывала на Гилю, суетившуюся вокруг стола, – «Сама на рынок пошла за телятиной, в такой-то мороз, мне не доверила», – голова ее тряслась, что придавало ей еще более укоряющий вид, – «Ах, бросьте, Анна Дмитриевна! Я всегда хожу на рынок. Ты будешь есть на обед жареную картошку или тушеную?» – «Конечно жареную», – говорил я, – «Я так и думала», – говорила Гиля тоном, полным особого значения, словно она разгадала мое заветное желание, которое я тщательно скрывал, – Анна Дмитриевна, тряся головой «Нет-нет» или «Да-да» со снисходительной улыбкой на лице, обозначавшей беззаветную преданность Гиле при сохранении своего особого мнения, которое ничем не могло быть поколеблено, захватив освободившуюся посуду, по-прежнему с папироской во рту, не торопясь уходила из комнаты – после завтрака, усевшись на бывший Мозин диван, мы с Гилей долго беседовали: Гиля расспрашивала меня о моей работе, об общих знакомых, рассказывала о своем бывшем шефе, об отношениях между его племянницей и ее племянником, который после развода с ней обзавелся новой семьей, и хотя она, Гиля, ничего против его новой жены не имеет, но она к ним туда ногой не ступит и не примет у себя, тем более что эта женщина была близкой приятельницей первой его жены, то есть племянницы Гилиного шефа, и не выходила буквально из их дома, и сама вешалась ему на шею, а Роня (так звали первую жену племянника Гили) ничего не замечала, и просто удивительно, как это она ничего не замечала, когда все, буквально все видели, что эта женщина сама вешалась ему на шею, – в когда-то карих, а теперь выцветших добрых Гилиных глазах неожиданно вспыхивали злые искорки, голос ее крепчал, менялись его интонация и лексика – она говорила: «Он имел», «Она имела», – еще немного, и, казалось, Гиля взметнется и заговорит или даже, скорее, закричит на идише, на котором когда-то говорили ее родители из-под Киева, откуда она сама была родом, но
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 74 интереснее всего она рассказывала о Ленинградской блокаде, о том, как они ели кошек и собак, и как она променяла два прекрасных Мозиных отреза на буханку хлеба, и как Мозя, уже почти не встававший от слабости, прямо на глазах обрел силы, когда она накормила его этим хлебом и еще двумя котлетами из конины, которые ей удалось получить в специальном распределителе для ученых после того, как она целые сутки простояла в очереди, и как по Невскому проспекту и по Кировскому мосту, по которым она ежедневно проходила два раза, потому что институт, где она работала, находился на Петроградской стороне, везли на салазках обледеневшие трупы, и как прямо на глазах падали люди, тут же замерзая, и трупы их потом подбирали, или не подбирали и, примерзнув к тротуару или мостовой, они оставались лежать до самой весны, – впрочем, самые задушевные беседы происходили у нас обычно по вечерам, уже после ужина, когда за окном чуть немного смеркалось, как перед дождем, но темноты так и не наступало, потому что стояли белые ночи, и ненужные фонари горели на улице до самого утра, всю ночь, о наступлении которой можно было узнать лишь потому, что на улице затихали трамваи, однако, особенно уютными беседы эти казались в долгие зимние вечера, когда рассвета не предвиделось, а за окном мела метель, делая почти невидимыми уличные фонари, и где-то внизу, на повороте, глухо скрежетали трамваи, и под потолком покачивался шелковый абажур, на который едва падал свет от Гилиной настольной лампы, стоявшей на ее небольшом письменном столе – старинном дамском столике с почерневшими от времени инкрустациями, – я полулежал на Мозином диване, а Гиля сидела рядом и рассказывала – подробно и гладко – у нее была отличная память на прошлое – о том, как в свое еще время посадили ее первого шефа, известного химика, и как он был сослан в спецлагерь, где работали нужные стране ученые, и как потом, уже незадолго до войны, ему помог освободиться из лагеря Ромен Роллан, хлопотавший за него чуть ли не у самого Сталина, и как потом этого шефа, известного химика, через несколько месяцев посадили повторно, и он бесследно исчез, а потом она переходила к рассказу о Мозиной посадке, о том, как его допрашивал следователь с очень звучной еврейской фамилией, прославившийся своей жестокостью даже за пределами Ленинграда, и о том, как Мозя вернулся домой поздно вечером и как она оторопела, увидев его, и вместе с ней ее приятельница Эльза, жившая с ней весь этот тяжелый период времени, пока Мозя сидел, – сейчас тоже были сумерки – короткий зимний день заканчивался, потом мы обедали, и в комнату снова входила Анна Дмитриевна с папироской во рту, принося и унося в дрожащих руках супницу, сковородки, тарелки, и Гиля суетилась, помогая ей, так что она даже почти и не обедала, но помощь ее оказывалась ненужной, – «Гильда Яковлевна, ну зачем же вы отвлекаетесь от вашего гостя? – ведь вы так ждали его», – с добродушной иронией говорила Анна Дмитриевна, укоризненно покачивая головой и, в то же время, бросая преданный взгляд на Гилю, а к концу обеда в комнату вплыла не то Хая, не то Циля Марковна, торжественно неся на блюде какой-то необыкновенный пирог с необыкновенной начинкой, и, поставив его на белую мраморную доску старинного буфета, в смущении ретировалась, – а вечером, когда утомившаяся от хозяйственных волнений Гиля прилегла на бывший Мозин диванчик, я сказал ей, что хочу пройтись немного, – «Что ты будешь есть на ужин?» – встрепенулась она, но уже через несколько минут раздалось ее деликатное сопение с небольшими такими же деликатными всхрапиками. На улице было морозно, под ногами скрипел снег, возле светофоров выстроились очереди из трамваев, фигуры людей, освещаемые фонарями и снегом, толпились на трамвайных и автобусных остановках, двигались по тротуарам, мужчины небольшими кучками стояли возле углового продовольственного магазина, соображая на троих, а чуть подальше, немного отойдя от магазина, уже можно было видеть фигуры людей с бледными испитыми лицами – прислонившись к стенам домов, оставляя на своих спинах следы известки, они медленно и неотвратимо сползали на тротуар, лежа там до тех пор, пока их не подбирали спецмашины с красным крестом, – я шел по направлению к Невскому проспекту, который уже издалека светился, как река во время карнавала, – в общем-то он
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 75 и был рекой – Невский проспект, вливающийся где-то вдалеке в Неву, – он был притоком ее, прямым и широким, разделяющим весь Невский район города на две части: одну, некогда аристократическую с ее бывшими Сергиевской, Надеждинской, Бассейной, Кирочной и Воскресенским проспектом – с безупречными по своей прямоте и строгости зданиями, с ее площадью Искусств, кажущейся ненатуральной вследствие непостижимых уму пропорций обрамляющих ее ансамблей, с ее Марсовым полем, овеянным каким-то духом скорби и торжественности, и примыкающим к нему Инженерным замком с его остроконечными башнями и недоступными внутренними дворами и пристройками, хранящими какую-то страшную тайну, с ее набережными Фонтанки и Мойки, чуть изгибающимися и застроенными домами, большинство которых отмечено мемориальными досками, с ее Спасом-на-крови, красно-золотистый купол которого открывается вдруг с каких-то самых неожиданных мест, с ее бывшей Миллионной улицей, обстроенной многоэтажными барскими особняками с лепными карнизами и зеркальными окнами, этой предтечей или предвестником Английской набережной, застроенной уже не особняками, а дворцами, глядящимися в пугающе широкую, словно пролив, чуть выпуклую Неву, и переходящей затем в Дворцовую набережную с Зимним дворцом – бывшим Российским сердцем, анатомированным и превращенным в музейный экспонат, – и другую часть, некогда демократическую, с улицами, не всегда подчиняющимися ранжиру прямолинейности и порой сбивающимися даже на переулки или тупики, пересекаемые узким, прихотливо петляющим Екатерининским каналом, – все эти бывшие Большие, Средние и Малые Мещанские или Столярный переулок, обстроенные четырех- и пятиэтажными доходными домами, – целый лабиринт улиц, неожиданно упирающихся в ограду Екатеринин- ского канала, лабиринт, усугубляемый моим волнением, как бы не перепутать улицу или номер дома, которые должны были попасть в объектив моего фотоаппарата, когда, подгоняемый нехваткой времени, изменчивостью Ленинградской погоды или угрозой быть остановленным за съемку непарадных объектов, я бродил по этим местам, фотографируя «дом Раскольникова» или «дом старухи процентщицы» или «дом Сонечки» или дома, в которых жил их автор, потому что именно здесь-то он и жил в самый темный и подпольный период своей жизни, в первые годы после возвращения из ссылки (именно сюда, в угловой дом на Екатерининском канале приходила к нему с низко опущенной вуалью женщина, с которой он затем путешествовал в одной каюте, не смея к ней прикоснуться) до появления Анны Григорьевны, которая пришла к нему в один из домов, расположенных в этом путанном лабиринте улиц, пересекающихся каналом, опередив свою соперницу по курсам, – взобравшись по узкой мрачной лестнице на второй этаж, она уселась со скромно потупленным взглядом за круглый столик в его кабинете и принялась строчить под его диктовку «Игрока», чувствуя на себе его взгляды, слушая его шаги, его кружение вокруг нее, с замиранием сердца ощущая его приближение, пока он сладко не ужалил ее, – когда я вышел на Невский, он являл собой вид зимнего карнавала на реке: вдоль всего Невского в морозном тумане скользили сотни красных, зеленых и оранжевых огней, многократно отражаясь на его ледовой, серебристой поверхности, а по обе стороны проспекта на его широких берегах-тротуарах двигались толпы людей, подсвечиваемые пылающими витринами, то и дело окутываемые клубами морозного пара, которые вырывались из распахиваемых дверей магазинов и ресторанов, а над всем этим пылали и плясали разноцветные рекламы, тоже иногда окутываемые морозным паром, клубы которого достигали их, – по мановению светофоров скользящие по замерзшему проспекту огни на мгновение останавливались, и тогда толпы, двигавшиеся по тротуарам, переливались по мостам-переходам на противоположную сторону, – оказавшись на той стороне, я вошел в какую-то боковую улицу, которая после разгула огней на Невском показалась мне темной и тихой – только две цепочки фонарей уходили куда-то вдаль, теряясь в черноте, – я посмотрел на табличку, висевшую на одном из домов, – оказывается, я шел по улице Марата, бывшей Николаевской, – где-то здесь,
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 76 неподалеку от Невского, может быть, как раз именно там, где я сейчас проходил, его нагнал какой-то подвыпивший простолюдин в тулупе и ударил кулаком по шее – это было почти за два года до его смерти, и он возвращался домой после своей обычной предвечерней прогулки – он упал, шапка его покатилась по заснеженной мостовой, потому что был конец марта, на улицах еще лежал снег, вокруг него собралась толпа, ему помогли подняться, на лице его была кровь, а подоспевший городовой вместе с несколькими свидетелями отвел подвыпившего в участок, – через несколько дней состоялся суд над обидчиком, который был приговорен к штрафу в размере шестнадцати рублей, – присутствовавший на разбирательстве пострадавший просил суд снизойти к обидчику и простить его – он подождал обидчика возле двери и, когда тот выходил, сунул ему шестнадцать рублей – в этот период времени он особенно много писал о славянском вопросе, напирая на богоносное значение русского народа, призванного освободить Европу, – в основе этого богоносного предназначения лежал, по его мнению, особый, неповторимый склад русского национального ума и характера, что, между прочим, доказывалось употреблением нецензурных слов, которые, произносимые на разный лад и с разными оттенками, служили простолюдинам вовсе не для оскорбления или брани, а для выражения тонкого, глубокого и даже целомудренного чувства, заложенного в душе каждого истинно русского, – вдоль тротуара, по которому я шел, были наметены сугробы, скрип шагов одиноких прохожих изредка нарушался шумом проезжавших машин, поднимавших за собой поземку, – улица кончилась, но я шел наугад, ведомый каким-то внутренним чутьем, – сначала налево, потом направо и снова прямо по таким же тихим заснеженным улицам, обстроенным одинаковыми четырех- и пятиэтажными доходными домами с тускло светящимися окнами и с глубокими, словно колодец, черными подворотнями, – главное заключалось в том, чтобы в конечном счете идти параллельно Лиговке, не сбиваясь с этого направления, – неожиданно я почти уперся в темное приземистое двухэтажное здание с запертыми воротами, а справа от меня возвышалась смутно белевшая громада собора с куполами, тонувшими в черном небе, – передо мною был Кузнечный рынок, а справа и сзади – Владимирская церковь, – я вышел совершенно точно к нужному месту, и сердце мое даже провалилось от радости и еще от какого-то другого, смутного чувства – слева от Кузнечного рынка, как раз через улицу, виднелся четырехэтажный с полуподвалом, так что его можно было считать и пятиэтажным, серый угловой дом, в темноте казавшийся черным, – угол дома, однако, был не острым, а срезанным, как и во многих петербургских угловых домах, и на этой срезанной угловой грани в один ряд друг над другом помещались окна и балконы, а в низу ее находилась дверь, к которой нужно было спускаться по ступенькам и которая вела в расположенный в полуподвале вестибюль с гардеробом и с сидевшей за столиком возле другой двери, ведущей на лестницу, женщиной – она продавала билеты, и билеты эти вы оставляли у себя или себе на память, потому что их никто не проверял, – кроме того, она предлагала вам скромный проспект музея, на котором унылым типографским клише воспроизводились портрет писателя и обстановка его кабинета, сопровождаемые несколькими фразами и цитатой из Салтыкова-Щедрина, или прямоугольный металлический значок, на котором было выгравировано его лицо с выступающими лобными буграми, – прямо с лестницы был вход в большой зрительный зал, в котором читались лекции, показывались кинофильмы или выступали актеры с чтением его произведений, на втором же и третьем этажах в целой анфиладе комнат с безукоризненно натертым паркетным полом, издающим слабый запах воска, словно в церкви, размещалась литературно-мемориальная экспозиция – на столиках под стеклом, на стенах, на стендах, неподвижных или вращающихся, были разложены и развешаны фотокопии его писем, первые издания его произведений, портреты и фотографии его, членов его семьи и его современников, вырезки из газет о петербургских событиях того времени, представленные в виде больших фотокопий виды Петербурга и Омской крепости, а также Флоренции, Рима и Женевы – мест его заграничных путешествий, иллюстрации к
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 77 его роману, фотографии сцен из его произведений, игравшихся в театрах, и множество еще других документов, – почти церковная тишина стояла в помещениях музея, нарушаемая лишь благоговейным шепотом двух-трех парочек, забредших сюда, или шелестом листков записной книжки, в которую усердно заносил что-то одинокий юноша с прыщами на лице, да еще сухим потрескиванием ламп дневного света, которые предупредительно включали пожилые женщины-смотрительницы, когда кто-нибудь из посетителей оказывался в том месте, которое требовало освещения, на минуту оторвавшись от своего вязанья, – впрочем, иногда тишина музея нарушалась неожиданно громким голосом, уверенно объяснявшим что-то, – это приближалась группа школьников с экскурсоводом – группа строго следовала предназначенной схеме осмотра, указка экскурсовода то быстро скользила по экспонатам, представляющим второстепенный интерес, то подолгу задерживалась на предметах, имеющих с точки зрения экскурсовода серьезное познавательное значение, – школьники, стоявшие подальше от экскурсовода, дергали друг друга за рукав, оглядывались по сторонам и хихикали, – экскурсоводы спускались обычно с третьего этажа, где помещались научная часть и дирекция, – директриса, молодая еще женщина, с звучным татарским именем и фамилией известного генерала, чьей женой она была, красивая, с кругловатым лицом и удлиненными блестящими черными глазами, была постоянно занята в своем кабинете с какими-то представителями бюрократических ведомств, иногда ошеломляя их каким-нибудь метафизическим вопросом, который она задавала им, или неожиданно вдруг заговаривая с ними о состоянии своего здоровья, а рядом, в научной части, сотрудники музея, молодые люди и женщины с интеллигентными лицами, невольно внушающими мысль об их еврейском происхождении, оживленно делились последними литературными сплетнями или названивали кому-то по телефону, а потом один из звонивших под дружный хохот остальных рассказывал, как один известный актер (кстати, тоже с еврейской фамилией), подвизавшийся на чтении рассказов Достоевского и часто выступавший в зрительном зале музея, лежал полдня в ванне, в то время как его жена отвечала, что его нет дома, – кто-то из сотрудников посоветовал позвонить и спросить, не утонул ли он еще, – оттого все так дружно смеялись, а потом вдруг неожиданно входила директриса, и они рассказывали ей эту же историю, и по всему было видно, что ей хотелось смеяться вместе с ними, но она напускала на себя строгий вид и у кого-то что-то спрашивала по делу – ей отвечали, но как-то не всерьез и даже заводили с ней какой-то разговор на ее любимые метафизические темы, но так, полушутя, в виде каких-то отдельных замечаний или фраз, которые хорошо были известны всем как ее конек, и она с напускной строгостью отмахивалась от них, но в конце концов не выдерживала и смеялась вместе с ними, и тут же на третьем этаже, если полуподвал считать за этаж, помещалась его квартира – в прихожей на специальной подставке стоял зонт с большой загнутой на конце деревянной ручкой и слегка выцветшим черным брезентом – предполагалось, что с этим зонтом он выходил на прогулку, а на вешалке висела какая-то очень старая шляпа с большими полями – неужели его? – в первой комнате, кажется гостиной, стояли какие-то старинные шкафы с книгами и два или три небольших дамских столика с потемневшей инкрустацией и низенькой оградой – что-то вроде Гилиного столика, – на одном из них лежал листок бумажки, вырванный из тетради, с несколькими фразами, написанными неуклюжим детским почерком, и с подписью «Люба», на стенах висели семейные фотографии Анны Григорьевны – одной и с детьми – Любой и сыном Федей, – на одной из фотографий, сделанных вскоре после смерти отца, одиннадцатилетняя Люба выглядит взрослой, вполне сформировавшейся девушкой, что особенно подчеркивается ее распущенными волосами и длинным платьем, прикрывающим ее сапоги, – через несколько лет после смерти отца она разошлась с матерью и поселилась отдельно, устроив у себя что-то вроде салона, где она вела весьма своевольный образ жизни, так что Анна Григорьевна, увидев однажды, как выносили из церкви девичий гробик, воскликнула даже: «Ах, зачем это не мою дочь выносят!» – а еще через несколько
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 78 лет Любовь Федоровна уехала за границу, где уже совсем погрузилась в богему, чему отчасти способствовала ее глубокая душевная неуравновешенность, даже, может быть, психический недуг, – все же в промежутках между своими очередными приступами меланхолии ей удалось написать воспоминания об отце, к которым достоеведы относятся не слишком серьезно, считая многие представленные ею факты неубедительными, а рассуждения – легковесными и необъективными, – в частности, ее попытка причислить Достоевского к норманнам рассматривается просто как какая-то маниакальная навязчивость – особенно старается в этом направлении Горнфельд, написавший предисловие к книге Любови Федоровны: малейшее сомнение в принадлежности Достоевского к русской нации Горнфельд воспринимает как величайшее святотатство, почти как личное оскорбление, – сын же, Федя, смахивал на этой фотографии на старательного, но туповатого гимназистика, с какой-то вырожденческой формой черепа, являвшего собой как бы злую карикатуру на череп своего отца, – потом шла еще какая-то комната, возможно, принадлежавшая Анне Григорьевне, – тоже с фотографиями, даже с какими-то картинами на стенах и небольшим рабочим столиком, дальше – еще какая- то комната, проходная, малозаметная, и, наконец, его кабинет с письменным столом, на котором лежали книги и рукописи, а также папиросные гильзы и коробка из-под табака, и стояли две оплывшие свечи, чернильный прибор и календарь, раскрытый на дате его смерти, а рядом с письменным столом стояла этажерка с книгами, которая, согласно версии Анны Григорьевны, изложенной ею в «Воспоминаниях», сыграла роковую роль в открывшемся у него легочном кровотечении, когда он ночью сдвинул ее, чтобы достать закатившуюся за нее вставку с пером*, – кровотечение это, быстро прекратившееся, возникло, однако, с новой силой на следующий день после того, как, по рассказам Анны Григорьевны, Федора Михайловича сильно раздражил один из его частых посетителей, человек очень хороший, но отчаянный спорщик, – в своих «Воспоминаниях» Анна Григорьевна обходит, однако, молчанием визит в этот день Фединой любимой сестры, Веры Михайловны, приехавшей из Москвы специально по делу о наследстве, – это была та самая сестра, которая жила когда-то на Старой Басманной в Межевом институте и семью которой они с Федей посетили на Масленице вскоре после их женитьбы, когда они приехали в Москву, остановившись в номере гостиницы Дюссо, откуда открывался вид на заснеженные купола московских церквей и запорошенную снегом улицу с мчащимися по ней санями и экипажами, запряженными тройками лошадей, – взяв одну из таких троек, закрывшись меховым пологом, они поехали через всю Москву, останавливаясь возле церквей, которые Федя, хорошо знавший Москву, показывал ей с видом хозяина дома, – выйдя из саней, он кланялся и, снимая шапку, крестился на церковь, и она крестилась и кланялась вслед за ним, а потом в гостиной у Веры Михайловны она стоически выдерживала недружелюбные взгляды хозяйки и всей ее родни, которые прочили Феде в жены какую-то родственницу, – она встречала эти взгляды и насмешки в упор, глядя исподлобья, с подчеркнуто равнодушным видом разглаживая тесемки на своей юбке, – но пальцы ее дрожали против ее воли и мяли материю, – она чувствовала, что спасительная мачта, за которую она ухватилась, чтобы ее не смыло в море, готова ускользнуть из ее рук, – она выдержала все эти взгляды и язвительные намеки и еще крепче прижалась к мачте, но никогда не могла забыть этой первой встречи с его московской родней, которая была вполне под стать его петербургским родственникам – этому Паше с его наглой ухмылочкой и Эмилии Федоровне, жене тогда уже покойного его брата Михаила, с ее маленькими колющими угольными глазками, – оба они с самого начала неприязненно отнеслись к Анне Григорьевне, рассматривая ее как некую помеху, считая, что Федя обязан всю жизнь помогать им, хотя у Эмилии Федоровны были взрослые дети, которые вполне могли содержать ее, а Паша был просто лентяем, не желавшим работать и только компрометировавшим Федю, которому каждый раз приходилось краснеть за своего пасынка, когда он пристраивал его в какую- нибудь должность – и Федя помогал ему – сначала еще до отъезда за границу, когда Паша
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 79 и Эмилия Федоровна буквально физически не отпускали их, загораживая им выход из комнаты и требуя денег, заставив Федю снести в заклад свое единственное пальто, и только благодаря ее ангелу-маменьке, давшей деньги его пасынку и невестке и снабдившей деньгами ее и Федю, им удалось вырваться тогда из Петербурга и сохранить семью, затем – после их возвращения из-за границы, когда все их имущество описали за долги его покойного брата по табачной фабрике, – Федя уплатил тогда десять тысяч по векселям, часть которых оказалась подложными, вследствие чего с позором прогорело его издательское дело, тоже начатое совместно с братом, и сам Федя чуть было не угодил в долговую тюрьму – тут, правда, сама она уже взяла дело в свои руки и стала расправляться с этими кредиторами-пиявками, – впрочем, и тут не обошлось без финансовой помощи ее маменьки, – кроме Эмилии Федоровны и Паши каждый месяц приходилось платить по пятидесяти рублей Фединому брату Николаю, больному и спившемуся, – впрочем, Федя вообще никому не отказывал в деньгах – он подавал каждому нищему, иногда одному и тому же по несколько раз в день, так что однажды в Старой Руссе Анна Григорьевна, обвязав платком себя и детей, встала с ними на пути, где обычно проходил Федя, – «Милый барин, – сказала она, когда Федя поравнялся с ними, – у меня больной муж и двое детей», – и Федя тотчас подал своей жене милостыню – она весело расхохоталась, а он пришел в бешенство, усмотрев в этом нечто кощунственное, – «Это то же, – выкрикивал он, когда они все вместе пошли по направлению к дому, – то же, что положить нищему в протянутую руку камень, только здесь наоборот, но дело не в этом, это глумление над лучшими человеческими чувствами, понимаешь ты?» – так что на них даже уже оглядывались, но Анна Григорьевна нисколько не чувствовала себя виноватой, потому что в последние годы Федя просто расточительствовал со своими подаяниями, почти навязываясь, так что над ним посмеивались сами же пользующиеся его подаянием, – было в этом что-то неестественное, надрывное, словно он замаливал какие-то свои прежние грехи или пытался заглушить в себе какое-то противоположное чувство, может быть, даже инстинкт, – оборачивалось же все это каким-то юродством, – главное же, он раздавал направо и налево, нисколько не заботясь о том, что Анне Григорьевне еле хватало на содержание дома, и оставались еще невыплаченными долги, и Анне Григорьевне, открывшей книжную торговлю, приходилось до поздней ночи клеить и надписывать конверты для рассылки заказчикам и сверять счета, и одновременно вести хозяйство, и у них были дети, которым нужно было что-то оставить после себя, – единственным проблеском во всем этом, как бы светлым пятном, маячившим в конце длинного темного коридора, было наследство его московской тетки Куманиной, по которому Феде в числе остальной родни полагалась часть Рязанского имения в пятьсот десятин с прекрасным строевым лесом, и хотя Федю как будто мало заботило это, Анна Григорьевна объяснила ему, что это единственное надежное обеспечение их будущего и, главное, будущего их детей, и он неожиданно для себя вдруг сам понял, что так оно и есть, и даже иногда видел себя почти помещиком, показывающим свое родовое имение друзьям и знакомым, или даже воображал себя каким-нибудь земским или хозяйственным деятелем, хотя сами по себе такие мысли были суетными, и он старался подавить в себе этот соблазн, – в это-то время как раз и стало известно, что его любимая сестра Вера Михайловна, проживавшая в Москве, собралась с особой миссией в Петербург: просить Федю отказаться от своей доли в наследстве тетки Куманиной в пользу сестер, и когда Анна Григорьевна услышала это, светлое пятно, маячившее где-то в конце длинного темного коридора, померкло, а когда Федя стал говорить что-то про своих милых сестер, в особенности же про Веру Михайловну, к которой он с детства питал самую нежную любовь, она побледнела и, посмотрев на него чужим, холодным взглядом исподлобья, в упор, сказала, отчеканивая каждое слово: «Благодетель человечества нашелся! Вечно танцуешь под дудку своей родни!» – он тоже побледнел и несколько дней после этого был сдержан с Анной Григорьевной, почти даже не разговаривал с ней, и когда Вера Михайловна, прибывшая в Петербург, явилась к ним на обед в сумерки зимнего петербургского дня, он
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 80 подчеркнуто обращался только к ней, как будто Анны Григорьевны вовсе и не существовало, старательно расспрашивал о московской родне, об общих знакомых, но Вера Михайловна была рассеянна, отвечала односложно, и когда подали суп, она сразу же перешла к делу, объясняя брату, что ему же это будет выгодно, потому что, отказавшись от своей доли в имении, он получит эту долю деньгами, а в Рязанскую губернию ему при его загруженности будет не так- то просто ездить, да и дорога будет отнимать много средств и времени, – он сидел, ничего не отвечая, потупившись, катая хлебный мякиш, почти не притронувшись к супу, чувствуя на себе выжидательный взгляд Анны Григорьевны, а когда подали второе, Вера Михайловна вдруг отложила вилку и нож и, вынув батистовый платочек, стала усиленно сморкаться, а потом расплакалась и, плача, прикладывая платок к глазам, стала говорить, что, если он не согласится, то это будет с его стороны бесчеловечно по отношению к сестрам, – не глядя на Анну Григорьевну, он чувствовал на себе ее испытующий взгляд, и этот взгляд казался ему тяжелым и насмешливым, – «Ради Бога, оставьте вы все меня в покое!» – закричал он, оттолкнув от себя тарелку с дымящимся вторым, – с заткнутой за воротник салфеткой он вскочил из-за стола и быстрыми шагами прошел к себе в кабинет – захлопнув дверь, он сел за свой стол, подперев голову руками, – сердце его стучало, молотом отдаваясь в ушах, – где-то там, в столовой или в гостиной, слышались приглушенные голоса, постепенно отдалявшиеся, – вероятно, это Анна Григорьевна провожала его сестру, – встреча с сестрой, семейный обед, к которому он так готовился, закупив любимые Верой Михайловной еще с детства сласти, – все было испорчено – так им и надо! – ему хотелось что-нибудь разбить, бросить, чтобы было еще хуже, – неожиданно на ладонях своих он почувствовал липкую влагу – в комнате было почти темно – трясущимися руками он зажег одну из двух свечей, стоявших на столе, и в ужасе вскочил со стула – обе руки его были в крови, словно он только что совершил убийство, – машинально он провел рукой по бороде, наверное, желая обтереть руку, но крови на ладони еще только прибавилось, – он схватил крахмальную салфетку, засунутую за воротник во время обеда, – она была мокрой и красной, словно сигнальный флаг стрелочника, – еще не веря, что это происходит именно с ним, но понимая, что случилось что-то непоправимое, он бросился к двери кабинета, широко распахнул ее и изо всей силы крикнул: «Аня!» – и хотя голос его прозвучал слабо, она услышала его в другом конце квартиры, в прихожей, где она только что, извинившись за все произошедшее, проводила Веру Михайловну, – она побежала через комнаты, не замечая детей, натыкаясь на мебель, потому что почувствовала, что случилось что-то страшное, – оставшиеся два дня жизни он почти не покидал свой диван, обитый черной кожей и отгороженный теперь ленточкой от остальной части кабинета, потому что диван этот, хоть и не был подлинником, но был взят в музей от кого-то из семьи Достоевских, под фотографией Сикстинской Мадонны, подаренной ему кем-то из друзей и повешенной в его кабинете Анной Григорьевной в день его рождения, – прибывший врач, постоянно лечивший его, осмотрел его и сказал, что непосредственной угрозы для жизни больного нет, но вскоре после его приезда у больного снова началось кровотечение, и на короткое время он даже потерял сознание – придя в себя, он попросил Анну Григорьевну, стоявшую возле него на коленях, пригласить священника, чтобы исповедаться и причаститься, – священник явился незамедлительно, потому что Владимирская церковь, тонувшая сейчас своими куполами в зимнем ночном небе, находилась рядом с домом, – всю ночь Анна Григорьевна провела в кабинете мужа, кое-как устроившись в креслах, почти не смыкая глаз, то и дело подходя к спящему, чтобы поправить одеяло или пощупать его лоб, – утром он сказал, что чувствует себя хорошо, так что приехавший врач выразил надежду, что через неделю больной уже будет на ногах, так что он даже пожалел, что слишком поспешил причаститься, – было ясное зимнее утро, но в чем-то уже неуловимо чувствовалась близость весны: то ли в голубом, даже по- летнему синем небе, кусочек которого проглядывался через окно кабинета, то ли в зазывных голосах торговцев и лотошников, устроившихся в переулке под окнами, то ли в особом,
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 81 переливчатом звоне колокола Владимирской церкви, – потом он ел белый хлеб с икрой, пил молоко и клюквенный морс, который сготовила для него мать Анны Григорьевны, – сама же Анна Григорьевна на минуту сбегала в лавку и достала для него отборного винограда, который в это время года не всегда легко было купить, – взбегая по лестнице, она почему- то вдруг вспомнила, как он покупал для нее виноград в Бадене, в особенности же красный, который они ели в вагоне, уезжая оттуда, и еще почему-то вспомнила она, как он бежал через всю платформу с бутербродами, а поезд вот-вот должен был отойти, – она кормила его, держа тарелку на весу, постлав на грудь больного крахмальную салфетку, сидя на краешке дивана, и ей казалось, что каждая виноградина, съеденная им, вливает в него новые силы, возвращает его к жизни, и в течение дня приходило множество посетителей – из редакции, от цензора, по делам предстоящего пушкинского вечера, на котором он должен был читать, или просто интересовавшиеся его здоровьем – он даже продиктовал ей несколько деловых записок – несколько раз он даже раздражался, превращаясь в прежнего Федю, и она опрометью бросалась выполнять его капризы, а когда этот обманчивый день подошел к концу, и она уложила всех домашних пораньше спать и сходила на верхний этаж попросить господина не шагать по комнате, потому что Федю это вышагивание всегда раздражало, и занесла несколько стенографических записей в свой дневник, а затем постелила для себя на пол тюфяк рядом с диваном, на котором лежал больной, – когда она сделала все это, наступила ночь, его последняя ночь в этом доме и в этом мире, – несколько раз она просыпалась и, зажегши свечу, вглядывалась в его лицо – оно было бледно, но дышал он спокойно и ровно, и она, успокоившись, снова засыпала, а утром, когда она открыла глаза, он уже не спал и, повернув голову, смотрел на нее – было в его взгляде нечто такое, отчего сердце ее сжалось, – «Я сегодня умру, Аня», – тихо сказал он, все так же глядя на нее, – она подошла к нему и, взяв его руки в свои, стала уговаривать его, что все обойдется, что доктора считают, что это не опасно, но он, отстранив ее руки, все так же, шепотом, потому что громко говорить он не мог, попросил ее дать ему Евангелие, подаренное ему еще женами декабристов на каторге, с которым он никогда не расставался, с множеством его карандашных пометок на полях, – открыв его наугад, не заглядывая в него, он попросил ее прочесть вслух третий стих сверху, и она прочла: «Иисус же сказал ему в ответ: не удерживай, ибо так надлежит нам исполнить великую правду», – «Вот видишь, не удерживай, – сказал он, – значит, я умру», – он закрыл книгу, а Анна Григорьевна, став на колени возле него, снова взяла его руку в свою, и он, притянув ее руку к своим губам, поцеловал ее, а потом он заснул и дышал спокойно и ровно, а она стояла на коленях, боясь шелохнуться, чтобы не разбудить его, а когда он проснулся, было уже позднее утро, и он сам завел свои часы, затем попросил дать ему вымыть зубы и помочь одеться, и, когда он стал причесывать волосы, стараясь закрыть ими плешь, и Анна Григорьевна, опасаясь, что ему это стоит слишком больших усилий, взяла у него щетку и сама попыталась сделать это, он раздражился и стал громко говорить, даже почти кричать, зачем она это делает не в ту сторону, так что она, хоть и испугалась, что раздражение его и громкий разговор могут повредить ему, обрадовалась в то же время его раздражительности, которая давала ей надежду на выздоровление, поскольку была свойственна ему, но когда он с ее помощью был уже почти одет и стал натаскивать на себя носки, на губах его и на подбородке снова показалась кровь – она немедленно уложила его, стерев кровь с его губ и бороды полотенцем, – он лежал одетый, на своем диване, обитом черной кожей, и более не пытался подняться, – в течение всего дня посетители не переводились, но Анна Григорьевна старалась не пускать их в его комнату, приезжали и уезжали врачи, щупая пульс и выслушивая больного, а затем неопределенно пожимали плечами в ответ на вопросительные взгляды провожавшей их до прихожей Анны Григорьевны, – с самого утра было сумрачно, весь день на письменном столе его в кабинете горели две свечи, как будто он сидел и работал и только на минуту отлучился или прилег отдохнуть, – Анна Григорьевна почти не отходила от больного, стоя возле него на коленях
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 82 и держа его руку в своей, – он почти уже не мог поднять головы, и где-то в середине этого дня, неотличимого от ночи, приехал Паша, и Анна Григорьевна слышала, как за дверью он завел с кем-то разговор о нотариусе, – и больной, видимо, тоже услышал его голос, потому что кивком головы он показал на замочную скважину, намекая на то, что Паша подсматривает, но все-таки он разрешил пустить его к себе, – Паша вошел неслышными шагами и, подойдя к отчиму, наклонился к его руке, но лежавший на диване отдернул руку и покачал головой, давая понять, что он не желает больше видеть Пашу, а потом еле слышным голосом попросил позвать детей, чтобы попрощаться с ними, и Анна Григорьевна ввела их в комнату, и они, возможно, на всю жизнь запомнили щекочущее прикосновение бороды отца, когда, подталкиваемые Анной Григорьевной, растерянные и испуганные, они подошли вплотную к дивану и по примеру матери стали на колени возле изголовья, а он, повернув голову, поцеловал их в лоб – сначала Любу, потом Федю, а затем, подняв руку, перекрестил их, – когда дети ушли, он закрыл глаза и лежал неподвижно, так что Анне Григорьевне вдруг показалось, что он не дышит – «Ты спишь?» – тихо спросила она его, низко склонившись над ним, – он открыл глаза, и она снова увидела в них то же выражение, что и утром, и она вдруг поняла, что выражение это была тоска и что он умрет, – и к горлу ее подступил горький ком, и чтобы не разрыдаться в его присутствии, она вышла из его кабинета и на минуту дала волю своим слезам, уронив голову на рабочий столик, стоявший в ее комнате, так что волосы ее, всегда аккуратно уложенные, разметались по столу, закрыв ее руки, – она не умела плакать, и поэтому рыдания ее больше походили на смех или начинающуюся истерику – дети с ужасом смотрели на нее, и Марья- кухарка, пожилая рябая женщина, подвязанная платком, растерянно топталась в двери, – а из прихожей и гостиной слышался сдерживаемый звук голосов и покашливание – это друзья, знакомые, визитеры постепенно заполняли квартиру, а иные, осторожно приоткрыв дверь в ее комнату, тихо входили и, остановившись на некотором расстоянии от плачущей, о чем- то перешептывались, – смахнув слезы, поправив волосы, она быстро пошла, почти побежала в комнату умирающего – как она могла оставить его одного хоть на секунду?! – он лежал все так же, на спине, открыв глаза, глядя куда-то в потолок, как будто силился прочесть что-то, – иногда он шепотом говорил что-то, но речь его казалась бессвязной: «Какие они несправедливые! (возможно, это относилось к сестрам)... Не ветри (возможно – к Анне Григорьевне)... Закрыла ли Марья печку?.. Хватит ли винограда?.. Как я разоряю вас...» – все это, а также приход Григоровича и другие события, Анна Григорьевна, хотя и несколько отрывочно, сумела-таки занести в свой дневник, правда, уже после его смерти, но в тот же вечер, – впрочем, она вообще не потеряла головы и не потеряла, как любят сейчас выражаться, контроля над событиями – посылала за врачами, расплачивалась с кучерами, посылала Марью за льдом, который по предписанью врачей давали глотать больному, не допустила прихода нотариуса в дом, чего так настойчиво добивался Паша, сообщала посетителям о состоянии здоровья мужа и даже подписала какие-то две или три деловые бумаги, – было около семи часов вечера, и она сменила свечи на его столе, потому что те уже догорели, когда губы его и подбородок снова окрасились кровью, – она вытерла кровь полотенцем, висевшим тут же на спинке стула, и с помощью Марьи, которую она кликнула, подложила еще одну подушку под его голову, чтобы ему было выше, как рекомендовали врачи Кошлаков и фон Бертцель, постоянно лечившие его, – они стояли тут же рядом, попеременно щупая его пульс, иногда прикладывая стетоскоп к его груди и многозначительно переглядываясь, – струйка крови снова потекла по углу его рта, словно у раненного в грудь, – Анна Григорьевна вытерла ее, но, когда она отняла полотенце, струйка как ни в чем не бывало осталась на прежнем месте – возобновившееся легочное кровотечение не удалось остановить, и немного крови пролилось даже на подушку, – она снова стояла на коленях возле его дивана, держа его за руку, чуть склонившись над ним, напоминая фигуру скорбящей женщины, часто изображаемую на надгробиях, – он лежал, закрыв глаза, не открывая их даже на ее зов, когда она, хотя и тихо, но раздельно повторяла
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 83 его имя, – по-видимому, он впал в беспамятство, – а в соседних комнатах были слышны сдержанные голоса посетителей и то и дело раздавались осторожные звонки в дверь, – она нежно гладила его руку, и иногда ей вдруг начинало казаться, что это у него был припадок, как это с ним случалось много раз, и он просто еще не пришел в себя, и что вот сейчас, через минуту, он откроет глаза, узнает ее и попросит помочь ему встать, а иногда ей казалось, что это просто сон, и что она сейчас проснется и услышит, как он шагает в своем кабинете, и как позванивает ложечка в его стакане, потому что он ходил вместе со стаканом, в который был налит крепкий чай, но голоса из соседних комнат становились все слышнее и отчетливей, – слышалось уже передвижение ног, чьи-то шаги – все явственнее и все ближе, – наверное, посетители уже входили в его кабинет, и она с ужасом осознавала, что все это происходит на самом деле и что она стоит на коленях перед умирающим мужем – ее мужем, Федей, который приходил к ней каждый вечер прощаться, писал из Эмса, куда он ездил каждое лето лечиться, длинные, горячие и бестолковые письма или устраивал ей сцены ревности во время своих литературных чтений, когда она перекидывалась с кем-нибудь словом или ему казалось, что она на кого-то смотрит, а потом они шли домой раздельно, но он не выдерживал, догонял ее и просил простить его, и говорил, что если она не простит, то он тут же на улице станет перед ней на колени, – она прощала его, и они шли вместе – он осторожно поддерживал ее под руку и заглядывал ей в глаза, а потом, на минутку оставив ее, забегал в лавку и накупал сладостей – орехов, изюма, конфет, – придя домой, они пили чай, и он подставлял ей и детям сласти, но если у нее бывал насморк, он раздражался и просил прекратить ее чихать, и ей становилось смешно, и он тоже в конце концов начинал смеяться, – пришедшие проникли уже в комнату умирающего, столпившись в противоположной части кабинета почтительным полукругом, не смея еще приблизиться к дивану, на котором он лежал, но стоявшая на коленях женщина, олицетворявшая собою скорбь, чувствовала на себе дыхание этих пришельцев, которые по какому-то неписаному, но неумолимому закону приобретали теперь право над ее мужем, – в их присутствии она могла даже себе позволить плакать и в бессилии уронила голову на руку умирающего, – кто-то стал уговаривать ее встать с колен и хоть немного передохнуть, кто-то услужливо подставил ей стул и осторожно помог ей приподняться, – в окнах кабинета отражались дрожащие огни от двух свечей, стоявших на письменном стопе, и фотография Сикстинской Мадонны, парившей в облаках с младенцем, висевшая над диваном, на котором лежал умирающий, а за окном была зимняя петербургская ночь – наверное, такая же, как сейчас, с такими же заснеженными улицами и с таким же ночным небом, в котором тонули купола Владимирской церкви – но когда Анна Григорьевна услышала чьи-то легкие шаги, приближавшиеся к ней, и увидела свою мать, она не выдержала и зарыдала, припав головой к ее груди, и мать ее тоже не выдержала и заплакала, а рядом с умиравшим стоял доктор Кошлаков, чуть склонившись, держа руку на его слабеющем пульсе и поглядывая на свои большие серебряные часы, словно это могло что-нибудь изменить, – огни свечей плашмя падали на лицо умиравшего, своей белизной почти сливавшееся с подушкой, если бы не темные тени, легшие вокруг глаз, и борода, казавшаяся черной, – он лежал в своем костюме, который утром помогла ему надеть Анна Григорьевна, словно человек, только что получивший смертельное ранение, – грудь его судорожно поднималась, и там внутри слышалось непрекращающееся клокотанье, поднимавшееся к горлу и вырывавшееся наружу через рот и нос в виде кровянистой пены, и Анне Григорьевне, снова ставшей на колени возле дивана, на какое-то мгновенье вдруг снова начинало мерещиться, что у него только что был припадок, потому что после припадка у него почти всегда показывалась пена у рта и что-то булькало в груди, и что все это пройдет, и он сейчас откроет глаза, и позовет ее, но толпа визитеров, расположившись амфитеатром, заняв почти полкомнаты, неумолимо надвигалась, и во главе всех этих зрителей шествовал высокий и седой Григорович, этот «французишко», как совсем недавно окрестил его умиравший, когда на одном из своих литературных чтений он увидел, как Григорович поцеловал руку Анны
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 84 Григорьевны, – это была одна из тех сцен ревности, которые он устраивал Анне Григорьевне в последние годы своей жизни, – Григоровича он никогда особенно и не любил, но после этой истории стал говорить о нем зло и ехидно, называл его почему-то вральманом и бесцеремонно отделывался от его общества, – впрочем, тут могло быть и какое-то поздно пришедшее к нему прозрение, а может быть, только смутная догадка – в те далекие годы, когда панаевцы травили его, именно Григорович, живший тогда вместе с ним и выступавший в роли его покровителя и чуть ли не благодетеля, снесшего «Бедных людей» Некрасову, именно он, как это потом стало доподлинно известно из воспоминаний Панаевой, будучи человеком общительным, передавал панаевцам – Тургеневу, Некрасову и Белинскому – горячие и неосторожные слова, высказываемые автором «Бедных людей» в порыве откровения своему доброжелателю и почти что соседу по комнате, а потом возвращал ему насмешливые, а иногда едкие высказывания этих людей о нем, сея и разжигая таким образом вражду, – мать Григоровича действительно была француженкой и даже, кажется, актрисой или танцовщицей, и молодой Григорович, высокий, длинноногий и немного жуир, был всегда устроителем и предводителем балов, выделывая самые изысканные и трудные «па» с необычайной легкостью, ведя за собой в кадрили все пары, становясь на колено перед своей дамой с каким-то особым изяществом и выделанностью, – сейчас он тоже почти что дирижировал, то чуть подвигаясь вправо и увлекая за собой толпу визитеров, то поднимаясь на цыпочки, становясь даже на пуанты, делая несколько воздушных шагов по направлению к дивану, и визитеры, повинуясь его знаку, тоже продвигались вперед – впрочем, все это могло только казаться Анне Григорьевне, потому что она стояла на коленях возле дивана, низко склонив голову над лицом умирающего, и не могла видеть, что происходило в комнате позади нее, – она могла только чувствовать и догадываться, и, кроме того, судя по ее отрывочным записям, сделанным в дневнике, Григорович заезжал днем, но, с другой стороны, почему бы ему, человеку столь светскому и общительному, к тому же бывшему другу умиравшего, было не остаться, чтоб уж досмотреть все до конца? – теперь мать Анны Григорьевны сидела на стуле, положив руки на плечи дочери, стоявшей на коленях возле изголовья дивана, – впрочем, иногда она покидала дочь на несколько минут, чтобы пойти присмотреть за детьми, которые уже третий день были без присмотра, и тогда толпа, теснившаяся в комнате, почтительно раздвигалась, чтобы дать ей дорогу, – теперь в окне, за которым лежала черная петербургская ночь, отражалиась только Мадонна с младенцем, парившие в облаках, лишенные своих традиционных святых почитателей, потому что надвигавшаяся толпа загородила свечи, горевшие на столе, и пламя их уже не могло отражаться в окнах, – доктор Кошлаков, иногда чуть склонившись над диваном, щупал совсем уже слабый и неровный пульс умирающего, больше, очевидно, для приличия, а когда приехал доктор Черепнин и, присоединившись к своему коллеге и вынув из кармана жилета такие же большие, как у Кошлакова, серебряные часы на серебряной цепочке, приложил свою руку к запястью умирающего, пульса уже почти нащупать нельзя было – оставалась еще только какая-то тонкая, еле уловимая ниточка, еще связывающая его с этим миром, но и она слабела с каждой минутой, – умирающий неотвратимо погружался в глубокую бездонную пропасть, напоминающую кратер вулкана, – ему же казалось, что он взбирается сейчас на самую высокую гору в мире, – она была намного выше тех, на которые он когда-либо всходил или пытался взойти, и ему казалось, что шел он удивительно легко по какой-то прямой, светлой, хрустальной дороге, – он шел с такой легкостью, словно не восходил, а спускался вниз, порой ему даже казалось, что он летит на каких-то невидимых крыльях, и в конце этой дороги, на самой вершине горы, сияло яркое солнце, отражаясь в хрустале, по которому он скользил, и, когда он достиг вершины и солнце на миг ослепило его; он увидел, как низки и ничтожны были те горы, на которые он карабкался ранее, – все они были просто жалкими холмиками, и с вершины этой гигантской горы ему открылась не только вся земля с суетой ее обитателей, но вся вселенная с яркими огромными звездами, и на
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 85 мгновение ему открылись страшные тайны этих отдаленных планет, но солнце в ту же минуту погасло, и он погрузился в страшный, бездонный мрак, – круг зрителей почти полностью сомкнулся, и еле уловимый вздох облегчения и сдержанный шепот прошлись по рядам присутствовавших, как это бывает в театре, когда после кульминации наступает развязка, – последнее биение сердца констатировал доктор Черепнин, приставивший стетоскоп к груди умиравшего и затем хранивший этот стетоскоп как семейную реликвию, – согласно Анне Григорьевне, это произошло в восемь часов тридцать восемь минут вечера – находившийся в толпе зрителей литератор Маркович, написавший заметку в газете о последних часах его жизни, зарегистрировал момент кончины в восемь часов тридцать шесть минут, – публика медленно расходилась с приличествующими моменту скорбными лицами, выражение которых, однако, менялось в сторону даже некоторой оживленности по мере продвижения к прихожей, равно как и шепот, постепенно переходивший то в светский разговор, то в деловую беседу, и впереди всех был, конечно же, Григорович, выделывающий на лестнице свои замысловатые «па», приглашая расходившихся визитеров последовать своему примеру, – после ухода гостей во всех комнатах зажгли свет, словно в доме был какой-то праздник, двери стояли почти что открытыми, а к моменту обмывания тела неожиданно пришел брат Анны Григорьевны, приехавший утром из Москвы и ничего не знавший о кончине шурина, и только топтавшиеся на лестнице несколько простолюдинов в чуйках, попросивших его похлопотать о заказе на гроб для какого-то помершего сочинителя, навели его на страшную мысль, и через несколько мгновений Анна Григорьевна уже рыдала у брата на плече, а в момент обмывания тела приехал Суворин прямо из театра, где он смотрел драму Гюго с госпожой Стрепетовой, и его поразила белизна тела умершего и то, как тело это, бывшее теперь только оболочкой, переворачивая, клали на солому, которая на каторге, наверное, столько раз служила подстилкой для бывшего уже теперь обладателя этого тела, – к двенадцати же часам ночи все было готово – почивший лежал на столе, поставленном по диагонали, с лицом строгим и умиротворенным, как это бывает у всех мертвецов и каким изобразил его Крамской, пришедший на следующее утро с мольбертом и красками, и над головой его, под иконой, была зажжена лампада, а в скрещенные на груди руки были вставлены свечи, и до четырех или пяти утра во всех комнатах горели огни, а сейчас все окна в доме, напротив которого я стоял, были темны, словно там теперь никто не обитал, и только в окнах угловой грани дома, олицетворяющей, по-видимому, как и все углы домов, которые он выбирал для жилья, вершину, к которой он постоянно стремился, только в этих окнах мерцали и переливались какие-то неясные блики – наверное, далекие отблески огней ночного карнавала на Невском, и так же темны были огромные зеркальные окна погруженного в сон Кузнечного рынка и небольшие зарешеченные окна Владимирской церкви, в которой размещался какой-то склад или база, – ветер на перекрестке задувал со всех четырех сторон, поднимая снег и образуя подобие метели, – я подошел вплотную к дому – на табличке, висевшей возле угла дома, было написано: «Улица Достоевского», – но мне почему-то хотелось считать ее «Ямской», как она и называлась до ее переименования, – я пошел мимо этого дома по Ямской, обозначенной прямой цепочкой редких и тусклых фонарей, теряющихся где-то вдали, мимо других таких же или почти таких же домов, казенных, четырех- или пятиэтажных, с глубокими черными подворотнями, ведущими в типичные петербургские дворы-колодцы, – в один из таких дворов я даже зашел, чтобы больше ощутить колорит, – из пустынного двора, заключенного в четыре внутренних стены дома, через глубокую черную подворотню можно было пройти в следующий двор, такой же пустынный и четырехугольный и тоже с подворотней, ведущей в следующий двор, – я шел по почти безлюдной заснеженной Ямской с наметенными вдоль тротуара сугробами, вокруг которых поигрывала метель, и ботинки мои, подсвечиваемые снегом, возвращали ему световые пятна, словно я был обут в белые валенки, – шел мимо казенных толстостенных домов с молчаливыми темными или тускло светящимися окнами, словно электричество горело вполнакала, или как будто там вообще горели коптилки, как это
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 86 бывало во время войны, а возле подъезда одного из домов висело аккуратно пришпиленное объявление с надписью: «Закрывайте плотно дверь, экономьте тепло», и мысленно я увидел перед собой блокадный Ленинград, такой, каким я представлял его себе по газетам, книгам и рассказам очевидцев, в особенности же по рассказам Гили, – наверное, этому городу и до сих пор не хватало тепла, или так была неистребима память о страшной зиме, – Ямская улица, не сворачивая, перешла в какую-то такую же прямую и заснеженную, с такой же теряющейся вдали цепочкой фонарей, – что, собственно, мне надо было здесь? – почему меня так странно привлекала и манила жизнь этого человека, презиравшего меня («заведомо», «зазнамо», как он любил выражаться) и мне подобных? – и не поэтому ли я пришел сюда под покровом ночи и шел, словно вор, по этим пустынным и безлюдным, запорошенным снегом улицам? – не поэтому ли, посещая его музей-квартиру на Кузнечном или какие-либо другие места, связанные с ним, я держался как-то в сторонке или позади, словно попал сюда случайно и словно все это меня не очень интересует? – и не были ли мои «давешние» (как он бы сказал) ночные видения у Гили, в которых он в конечном счете обращался в Исая Фомича, лишь жалкой попыткой моего подсознания «узаконить» мою страсть? – улица, по которой я шел, все так же отбрасывая световые пятна своими ботинками-валенками, могла завести меня слишком далеко, в незнакомый район, из которого мне трудно было бы выбраться, – я повернул в один из боковых переулков и впереди увидел спасительную Лиговку с ее трамваями, – переулок назывался, кажется, Свечным, и тут же отходила от него какая-то Боровая улица, – названия переулка и улицы были старыми, как и сто лет назад, и я подумал, что он, наверное, не один раз проходил здесь, – на развилке этих двух улиц стояла не то какая-то старая часовня, не то обезглавленная церковь, окруженная белым искрящимся снегом, – здесь было совсем почти светло – то ли от близости Лиговки, то ли от искрящегося снега, и какая-то семья – родители, плохо и бедно одетые, и с ними девочка лет семи или восьми, тоже в очень худом пальтишке, – шла мимо этой бывшей часовни или церкви – лица у них были белые, чухонские, – отец, шедший чуть сзади нетвердой походкой, догнал жену с девочкой, и они все втроем неожиданно повалились в сугроб, – девочка вскочила первой и, отряхиваясь от снега, стала что-то быстро и горячо выговаривать родителям, которые никак не могли подняться, а когда поднялись и пошли, то я увидел, что и мать девочки идет нетвердой походкой, – девочка пошла впереди, словно поводырь, или, может быть, просто стыдясь своих родителей, – в ореоле фонарей Свечного переулка медленно кружились снежинки – я приближался к Лиговке, а где- то позади меня осталась полутемная, бесконечно прямая улица, вся заснеженная, с поземкой, наметающей сугробы, с молчаливыми казенными домами и с самым молчаливым и темным из них – угловым. Несколько минут спустя я уже ехал на трамвае к Гилиному дому, а еще через полчаса мы уже снова беседовали с Гилей, сидя на бывшем Мозином диване, и она рассказывала мне про блокаду, про Мозю, про тридцать седьмой год, а за окнами лежала зимняя петербургская ночь, и когда внизу на улице с грохотом проносились трамваи, весь дом вместе с Мозиной лампой вздрагивал, словно корабль, стоящий у причала. КОНЕЦ 7 января 1981 г. SUMMER IN BADEN-BADEN Copyright © 1981, Leonid Tsypkin. All rights reserved
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 87 Повести и рассказы Мост через Нерочь Повесть 1 Запах метро тысяча девятьсот семьдесят второго года тот же, что и запах метро тысяча девятьсот тридцать шестого, и на секунду я испытываю то же чувство беспричинной и прон- зительной радости, что и тогда, в тридцать шестом году, и мне кажется, что вот сейчас я под- нимусь на поверхность, окажусь под слепящим июльским солнцем в районе метро «Сокол» – почему я тогда оказался там, не помню, – только слепящее солнце, новые высокие, не видан- ные мною еще никогда дома и вкус обжигающего эскимо – эскимо бывает только в Москве, нигде больше, это почти синоним Москвы, только почему же я никак не могу вспомнить лица тех, кто ехал вместе со мной в вагонах метро, поднимался по эскалаторам, ходил по улицам? Как выглядели они? На кого были похожи? На героев из кинофильмов «Цирк» или «Веселые ребята» в непомерно широких галстуках (снова возвратившихся к нам) и мешковидных брю- ках, с лицами наивными и благодушными, исполненными веры в счастливое будущее, или на Розенель – в длинных платьях, с короткой стрижкой, с широко раскрытыми, вращающимися от изумления глазами? Я напрягаю память, но тщетно: нет лиц, нет костюмов, нет людей. Что это – мое беспамятство или беспамятство истории? И не точно так ли исчезну я и мои соседи по вагону метро семьдесят второго года из памяти школьника в нейлоновой куртке, сидящего сейчас напротив меня? – у него уже почти модная прическа, и я прозреваю в нем черты юноши- студента, тонкого и высокого, как и все это поколение, небрежным движением головы поправ- ляющего рассыпавшиеся волосы, и уже не студента, а мужа – молодожена с обручальным коль- цом и с авоськой в руке, спешащего с покупками домой, и он, так же как и я, уйдет из памяти тех, кто увидит его, и на минуту я представляю себе всех заполнивших этот вагон, – озабочен- ных, беспечных, только что расставшихся с женщиной или едущих на свидание, толкующих об утренней планерке, едущих с чертежами, с папками, конспектами, с заготовленными адвокат- скими речами, напечатанными на двадцати двух страницах, – карандаш следит за строчками и подчеркивает особо важные места, на которых следует сделать упор во время заседания, – на минуту я представляю себе всех их, лежащих в однообразных позах – с руками, сложен- ными на груди, с головой, запрокинутой назад, с желтыми, восковидными лицами, – все они, словно по команде, – одни раньше, другие позже исчезнут, не оставив после себя ничего, и так же исчезнут толпы людей, фланирующих по широким улицам в дни праздников, а иногда мне представляется, что все они, едущие со мной в одном вагоне, – это двуногие, одетые в костюмы, с портфелями и сумками в руках. 2 Горбатая мостовая с глянцевитым булыжником круто спускается к реке. По самому краю мостовой, прижимаясь к тротуару, едет на велосипеде толстый коротконогий мальчик-подро- сток с нездоровыми кругами под глазами. В ушах его молотком отдаются удары сердца, ногой он давит на тормоз, громыхающие телеги обгоняют его, но ему кажется, что он мчится с неве- роятной скоростью, обгоняя всех и все, и так будет казаться ему всю жизнь, потому что его
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 88 самолюбие никогда не позволит ему примириться с сознанием своей слабости. Благополучно спустившись, он с видом победителя выезжает на деревянный мост – внизу протекает Нерочь, узкая речка, не обозначенная ни на одной, даже самой крупномасштабной карте, и мальчику это немного обидно, потому что, хотя к концу лета из воды и торчат ржавые консервные банки и битые бутылки, оплетенные водорослями, зато весной река широко разливается, затопляя городской сад и даже домики, расположенные за садом, течение ее становится мощным, высо- кая, темная вода почти достигает настила моста, крупные льдины ударяют о его сваи, так что мост вздрагивает, по реке плывут вывороченные с корнями деревья, бревна, доски – в такие дни с Нерочью может соперничать только Волга, которую мальчик никогда не видел, – миновав мост, он поворачивает налево и, нажимая на педали, поднимается вверх по улице к нелепому зданию оперного театра, напоминающему собой старинный замок, – несколько дней тому назад на площади перед театром, где теперь раскатываются местные пижоны – многие из них «без рук», одним, чуть заметным наклоном туловища направляя ход велосипеда, – еще несколько дней назад Тусик, двоюродный брат его матери, обучал его езде на велосипеде. Он бегал, держа велосипед одной рукой за седло, а другой – за руль, весь взмокший, потому что не так-то легко было удерживать велосипед с толстым мальчиком в положении равновесия – то приходилось брать его на себя, то отталкивать, чтобы мальчик с велосипедом не свалился на него, и повто- рял одно и то же: «Крути, Гаврила», хотя мальчика звали вовсе не Гаврилой, но мальчику слышалось в этом возгласе нечто залихватское, приравнивающее его к Тусику, – мужчины, понимающие друг друга с полуслова, – и он усердно нажимал на педали, и велосипед его все чаще стал обретать независимость, так что обучавший его уже не удерживал машину, а только придерживал ее за седло, и иногда мальчику даже казалось, что это создает ему помеху, и он крутил еще сильнее, и на короткое мгновение полностью вырывался из-под опеки – обучавший просто бежал рядом, и мальчику даже не верилось, что он едет сам, без посторонней помощи, – словно вдруг взмахнул руками и поднялся вверх и полетел – и ему становилось жутко и одно- временно сладко от этой обжигающей, внезапно обретенной самостоятельности, которая гро- зила крахом, – он оглядывался – Тусик не бежал и даже не шел, а стоял – фигура его с каждой секундой уменьшалась, рукой он делал движение, обозначавшее «крути быстрее!» – потеряв равновесие, мальчик летел на асфальт, разбивая в кровь колени, а Тусик подбегал к нему, помогая подняться, и начиналось все сначала. Тусик был высокого роста, во всяком случае, самый высокий в семье, с темными прямыми волосами, которые легко рассыпались, закрывая ему лоб, и с глубоко сидящими спокойными серыми глазами, в которых иногда появлялось что-то бесшабашное, – его дед был из донских казаков – фотография его хранилась в золотом медальоне, доставшемся Тусику от матери, – мальчик любил открывать его и рассматривать фотографию: у донского казака было скуластое лицо, длинные, как у Тараса Бульбы, усы и светлые, еще более глубоко сидящие, чем у Тусика, глаза, – мальчик очень гордился этим род- ством, хотя в семье мальчика никто не видел этого деда – его дочь, мать Тусика, чтобы выйти замуж, вынуждена была перейти в иудейство, и донской казак, видимо не очень обрадованный этим, так ни разу и не появился, а родители Тусика умерли, когда ему было два или три года, и с тех пор он жил в семье своей тетки, бабушки мальчика, – она любила Тусика больше своих дочерей, по крайней мере говорила так, – может быть, за его спокойный, покладистый нрав, а может быть, за то, что, оставшись сиротой, он давал ей возможность чувствовать себя бла- годетельницей. Въехав на площадь перед оперным театром, мальчик вливается в число катаю- щихся вокруг скверика – меньше чем через год в здании оперного театра разместится немец- кий штаб, а семья мальчика, находящаяся в эвакуации, в такой же вот ясный предосенний день, охваченный уже предчувствием зимы сорок первого года, получит открытку от Тусика – един- ственную открытку, написанную его аккуратным почерком с наклоном влево, – Тусик просит не беспокоиться, у него все в порядке, а вот как они, как мама? – так он называл бабушку мальчика – а на обратной стороне открытки его же рукой был написан обратный адрес: «247
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 89 Б.А .О.» – после расспросов у знакомых выяснилось, что Б.А .О. – это батальон аэродромного обслуживания, и мальчик все время пытался представить себе, в чем же состоят обязанности Тусика – ему почему-то казалось, что Тусик переносит ящики с боеприпасами или подметает летное поле, но ведь Тусик был командиром, хотя и младшим, – во время польских событий он служил в армии и получил один кубик – мальчик прекрасно помнил маленькую фотокарточку Тусика с этим кубиком в петлице и в пилотке, лихо сдвинутой набекрень, – фотокарточку эту удалось потом раздобыть у каких-то дальних родственников, ее увеличили, сделали из нее почти портрет – теперь она лежит у моей мамы на письменном столе, под стеклом, рядом с другими фотографиями и общей семейной группой – мальчик там еще совсем мальчик, худой, в матросском костюме, с оттопыренными ушами. А когда осенняя по колено грязь на окраин- ных улицах уральского города стала подмерзать и на стенах комнаты, в которой жила семья мальчика, стал появляться иней, и предчувствие ранней зимы обернулось неслыханно ранней зимой – а может быть, на Урале всегда так было, – улицы и крыши одноэтажных деревянных домов с резными наличниками покрылись снегом, и купленный на рынке хворост можно было легко доставлять на детских санках, а молоко продавалось в виде полупрозрачных ледяных лепешек – пришла целая связка писем и открыток со штампом: «Адресат выбыл», но мысль о смерти Тусика не сразу утвердилась в семье, и даже когда кончилась война, все еще надея- лись и расспрашивали, и тогда удалось узнать, что в расположение части, где находился Тусик, ночью неожиданно ворвались немецкие танки. Тусик и бывшие с ним военные размещались в сараях на окраине деревни, и мальчик пытался представить себе выражение лица Тусика в последнюю минуту его жизни, когда танк наехал на сарай и, поворачиваясь вправо и влево, стал давить своими гусеницами всех находившихся там, или когда его вели на расстрел, потому что он был командир, коммунист и еврей, и его не могли оставить в плену, но это предсмерт- ное выражение лица Тусика никак не давалось ему, потому что Тусик одним пальцем уклады- вал его на обе лопатки, был самым высоким не только в семье мальчика, но и во всем доме, а когда к нему приходили одноклассники, он специально оставлял открытой дверь своей ком- наты, чтобы они могли увидеть Тусика, когда он проходил мимо, по коридору. Тусик не мог умереть от чужой руки – он был сильнее всех! Мальчик грустно усмехался этим своим мыслям, потому что к тому времени, когда стали известны обстоятельства гибели Тусика, мальчик уже перестал быть мальчиком. Он и теперь часто снится мне, и сон мой почти всегда один и тот же: я знаю, что Тусик погиб и в то же время он с нами – он живет в нашей довоенной квар- тире, но он не живет, а как бы проживает – является только по ночам, чужой и неуловимый, – мне никак не удается поговорить с ним и даже увидеть его – он спит на своем обычном месте, на продавленной кушетке с выпирающими пружинами, – в огромной комнате, большей, чем теперешние трехкомнатные квартиры, перегороженной надвое ширмами, за которыми живут бабушка и дедушка, – именно на этой кушетке он демонстрировал мальчику приемы борьбы, укладывал его одной рукой на лопатки, а потом жал и мял его, издавая при этом устрашающие звуки, – я вхожу в эту комнату, но кушетка пуста – только смятые простыни и выпирающие пружины, и я смутно догадываюсь, нет, я точно знаю, что Тусик у своей приятельницы, там- то он и живет, там-то он и разговаривает и становится прежним – бабушка была очень горда тем, что Тусик в знак послушания так и не женился на этой женщине, хотя встречался с ней несколько лет, но бабушке она была не по душе – она считала, что эта женщина не любит Тусика и что у нее какие-то свои, корыстные соображения – она носила короткую стрижку и очки, но даже и в очках немного щурилась – иногда Тусик заходил к ней вместе с мальчиком – мальчик тайно ревновал Тусика к ней и, может быть, именно поэтому благоговел перед ней, и, кроме того, если Тусик ее любил, значит, в ней было нечто необыкновенное, а бабушка с гордостью говорила о широте своих взглядов на жизнь – в семье ее тоже все считали очень либераль- ной и склонной к философским обобщениям – она очень любила произносить фразы назида- тельно-философского порядка, вроде того, например, что «кто не чтит отца и мать своих, тот
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 90 не достоин царствия божьего», или «c’est la vie», или еще что-нибудь в этом роде, а иногда она подходила к пианино и своими искривленными подагрой пальцами исполняла романс, един- ственный оставшийся из ее некогда, по ее словам, обширного репертуара; в романсе речь шла о фее, которая жила на берегу реки, и о каком-то Марке, в руках которого она жарко изви- валась, – мальчик никак не мог понять, зачем фее было извиваться в его руках? – бабушка не пела, а скорее мелодекламировала, а в пассажах, которые сопровождали мелодекламацию и должны были изображать всю глубину чувств не то Марка, не то феи, а может быть, их обоих, бабушка фальшивила, ее искривленные пальцы не поспевали за развитием музыкаль- ной мысли романса и попадали не на те клавиши – ее родители, считавшиеся передовыми людьми для своего времени, обучали своих детей игре на фортепиано, а восемнадцатилетней девушкой послали ее в Париж, где она окончила зубоврачебные курсы и научилась курить, – иногда после обеда она посылала мальчика к себе в комнату за папиросой и спичками – чтобы не носить спичек, мальчик возвращался в столовую с закуренной папиросой, – моя жена до сих пор не может простить моей маме, что она допускала это, – обретенную ею самостоятельность бабушка ценила превыше всего на свете – это давало ей возможность философски-снисходи- тельно относиться к дедушке, который в семье считался скупым, швырял в бабушку тарелки за ее расточительность, сопровождая это отменными ругательствами на еврейском языке, но иногда тоже проявлял склонность к назидательным афоризмам, из которых самый любимый его был: «Так тонут маленькие дети, купаясь летнею порой» – фраза, которая и по сей день бытует в нашей семье. Дедушка носил усы и был акушером-гинекологом – он часто брал маль- чика с собой на визиты, – сидя на извозчике с лакированным верхом и дутыми шинами, глядя в широкую спину кучера, мальчик терпеливо ожидал дедушку возле какого-нибудь деревян- ного дома на окраинной немощеной улице, пока дедушка обследовал больную, потому что предстоял обратный путь с обгоном всех ломовых телег и даже многих извозчиков, а по вече- рам дедушка иногда брал его с собой пройтись – его высокие без шнуровки ботинки, не знав- шие сноса, уютно поскрипывали, они шли по главной улице города, почти все встречные, в особенности женщины, первыми здоровались с дедушкой, и мальчику было приятно, что его дедушку знает весь город, а когда дедушку хоронили, его голова с жидкой прядью седых волос, развевающихся на декабрьском ветру, моталась из стороны в сторону, иногда ударяясь о стенки гроба, потому что катафалк ехал по булыжнику, и мальчику казалось странным, что дедушке не больно и не холодно на морозе в одном костюме, – он шел вслед за катафалком с черными витыми колоннами, подпиравшими такую же крышу, впереди оркестра и траурной процессии, растянувшейся, наверное, на несколько кварталов, а из подъездов домов и калиток выходили женщины – всплеснув руками, они ахали и причитали: «Боже мой, ведь это же доктор, который принимал у меня!» – мальчику было приятно, что он идет во главе такой огромной процессии, под звуки оркестра, и что его дедушку провожает весь город – впрочем, об ахавших женщи- нах он знает больше по семейным преданиям, потому что сам он этого не помнил, но тем не менее теперь я отчетливо вижу этих ахающих и причитающих женщин, шпалерами выстроив- шихся вдоль тротуара, словно в ожидании проезда космонавта, – перед смертью дедушка сам попросил ввести себе морфий, чтобы ускорить конец, и пока ходили в аптеку, он подозвал к себе внука, чтобы попрощаться с ним, – мальчик нагнулся к нему и на всю жизнь запомнил прикосновение колючих дедушкиных усов – ровно через год, в этот же самый день у них про- пала собачка, маленькая, белая с черными пятнами – на линолеуме она иногда оставляла лужи, напоминавшие по своей форме цифру восемь, – вернувшись домой после похорон, они пообе- дали, потому что после длительного пребывания на морозе все очень проголодались, – мальчик запомнил, что на второе были котлеты, и он с аппетитом ел их – впрочем, весьма возможно, что и об обеде, и о котлетах он узнал впоследствии от своей тетки. Она с мужем прибыла из Москвы на следующий день после смерти дедушки, рано утром, на поезде, проходившем через их город от границы к границе, – мальчику так ни разу и не удалось повидать этот трансси-
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 91 бирский экспресс, но ему почему-то казалось, что он состоит из желтых деревянных вагонов с зеркальными окнами, – дедушка умер ночью, когда мальчик уже спал, сразу же после того, как ему ввели морфий, а когда он проснулся, тетка была уже у них в квартире, как будто она здесь жила, – в один из своих приездов она привезла мальчику канарейку в клетке – когда канарейка умерла, ей почему-то надрезали живот, и оказалось, что она вся кишела червями, – мальчик заставлял тетку рисовать – он подкарауливал каждую ее свободную минуту, чтобы обложить ее альбомами для рисования или листами бумаги, – рисуя, она жевала язык, подложив его под щеку, и это получалось у нее очень миловидно – готовя уроки, мальчик тоже высовывал кон- чик языка, особенно если он очень усердствовал, и тетка говорила ему, что это у него от нее, и он гордился этим, потому что она очень точно срисовывала вазы или стакан с цветком, ино- гда даже пользуясь красками, но когда мальчик просил ее нарисовать что-нибудь вообще, она говорила, что умеет только срисовывать, – позднее мальчик узнал, что ее специальность назы- вается «искусствоведение» – когда, уже став взрослым, он приезжал в Москву, она часто брала его с собой на вернисажи, юбилейные вечера или художнические диспуты, потому что он счи- тал, что его истинное призвание – живопись, и она поддерживала в нем эту мысль – знакомя его с кем-нибудь из своих коллег, она представляла его как своего духовного сына – при этом она снисходительно похлопывала его по плечу, хотя была намного ниже его ростом, и рассказывала историю о том, как его приняли за ее шофера, – он донашивал тогда шинель, купленную во время эвакуации, – а когда они видели из окна такси куда-то спешащих, снующих или стоящих в очереди людей, она говорила о том, что вот у каждого из этих людей есть своя, особая жизнь – наверное, кто-нибудь похоронил мать, а кто-нибудь торопится на свидание: «Помнишь, как у Сезанна или у Чехова...» – и что вот, собственно, это и есть жизнь со всей гаммой ее красок, и только они оба, она и он, могут понять это в силу их духовного сродства, и что вот они, сидя в такси, жалеют людей, которые идут пешком или стоят в очереди, но что эта жалость какая-то очень абстрактная, созерцательная, толстовская – при этом она делала очень выразительный жест рукой, как будто взвешивала на ладони головку сыра или даже целую сахарную голову, – ее пальцы были искривлены так же, как у бабушки, хотя в те годы у нее еще не могло быть подагры, – в общем, этот жест должен был обозначать наличие какой-то очень тонкой филосо- фии, доступной только им обоим, – по-видимому, некое углубленное бабушкино «c’est la vie», а когда кто-нибудь из знакомых болел или умирал, а она собиралась на генеральную репетицию или на банкет, она говорила: «Помнишь котлеты?», многозначительно подняв брови и взве- шивая на ладони невидимую головку сыра, – так же как и бабушка, она любила подчеркивать и широту своих взглядов на жизнь, в качестве примеров приводя свои отношения с мужем, – когда к нему приходила какая-нибудь его аспирантка, она специально уходила из дому, – ее муж был армянином, но в первые послевоенные года его часто принимали за еврея, и он мол- чаливо сносил это, тем более что он носил слуховой аппарат и вполне мог не слышать того, что ему говорили, а по утрам, проснувшись, он долго сопел, как будто занимался каким-то непристойным делом. Вскоре после получения связки писем с фронта бабушка начала терять память, а кроме того, она кашляла от курения и храпела по ночам, и мальчик, который уже стал подростком, начал придираться к ней и дразнить ее – он кричал ей «Сура-Бура!», хотя у нее было свое, очень благозвучное библейское имя, – несколько раз она гналась за ним со щеткой, но ей так и не удалось догнать его, а однажды, не выдержав, она расплакалась и разде- тая выбежала на улицу, в зимнюю уральскую стужу – сквозь слезы она твердила, что уйдет из дому, потому что не может жить здесь больше – она достаточно самостоятельна, чтобы зара- ботать себе на кусок хлеба, и матери мальчика стоило больших трудов вернуть ее в комнату. Болезнь ее прогрессировала, но тянулась долго: уже после войны, вернувшись с семьей маль- чика в свой родной город, она каждое утро обливалась до пояса холодной водой, прогуливалась возле дома – иногда даже заходила в булочную, расписывалась за грошовую пенсию, которая давала ей, однако, право чувствовать себя самостоятельной, словоохотливо беседовала со ста-
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 92 рыми знакомыми, которых не узнавала, стараясь перевести разговор на отвлеченно-философ- скую тему, а свою дочь, мать мальчика, называла мамой – впрочем, это было уже потом, когда она большую часть времени лежала и делала под себя, и мать мальчика заплетала ее волосы в жидкую косицу, меняла ей простыни, и, подставляя ей судно, прибегала к еврейскому языку, надеясь, что таким образом бабушка лучше поймет инструкции, которые ей давались, но она все равно делала под себя, спрашивала, когда вернется из командировки Тусик, а меня и отца принимала за своих братьев, которых уже давно не было в живых. Она умерла весной, в день моего переезда из родного города – мама заснула после обеда и сквозь сон услышала бабушкин храп, но не придала этому значения – в это время я был уже в дороге, – узнав о бабушкиной смерти, я сразу же увидел, как она выбежала на улицу в снежную уральскую ночь – на ней был один халат, и она плакала навзрыд, и мама успокаивала ее, но я не помню, чтобы подростку досталось от мамы, и я вспомнил, как бабушка, доведенная им до отчаяния, не раз грозила ему, что ему за все воздастся, – наверное, в глубине души она была верующей, но мне так ничего и не воздалось, по крайней мере при ее жизни, потому что нам нужно видеть расплату, – иначе это уже не расплата, – впрочем, я уверен, что все это были только одни слова, а теперь по вечерам я захожу в мамину комнату – после смерти отца она переехала к нам, – тяжело сажусь в кресло, которое она вывезла из нашей послевоенной квартиры – их было два, оба они стояли в столовой, и гости любили на них садиться, и я тоже, когда приезжал к родителям, а теперь только в маминой комнате сохранился обрывок нашей квартиры, но комната эта – обманчивый островок, потому что жена терпеть не может запаха, идущего из верхнего ящика маминого шкафа, где хранятся лекарства, – еще те, которыми лечили отца, когда он болел, – жена уверяет, что все эти лекарства пахнут мочой, и, находясь за две комнаты, узнает, что мама открыла шкафчик, – правда, иногда она ошибается, но тогда уверяет меня, что я просто не заметил, как мама открыла шкафчик. Я усаживаюсь в кресло, положив ногу на ногу, и погля- дываю на себя в зеркало – немолодой, располневший человек, который хочет казаться моло- дым, – вот при таком положении лица, кажется, это получается, а мама лежит на тахте в своем синем с разводами байковом халате, тоже положа ногу на ногу, – ноги у нее почему-то имеют саблевидную форму, как у наездника, пальцами ног она делает веерообразные движения, как будто у нее положительный симптом Бабинского, и при этом ритмично подрагивает правой ступней, и я хочу сказать ей, чтобы она прекратила это, но замечаю, что сам подрагиваю одной ногой, – это у меня наследственное – мама сама однажды поймала меня на этом. Я поглядываю на себя в зеркало – нет, у меня все-таки благородное выражение лица – я ловлю себя на том, что раздуваю ноздри точно так, как это делал отец, – перед уходом на работу он подходил к зеркалу и, чуть приподняв голову, как это только что делал я, благородно раздувал ноздри – наверное, в эту минуту лицо его казалось ему породистым, а сам он себе – не старым больным человеком с обвислыми щеками – результатом строгой диеты, на которой держала его мама, – а этаким молодцом, на многое еще способным, – он не пропускал ни одной молодой женщины, не проводив ее взглядом, – и я тоже все чаще ловлю себя на этом, а однажды, разговаривая со мной по телефону, мама сообщила мне, что к отцу, когда он вечером гулял возле дома, прицепился какой-то пьяный, преследовал его до самого парадного, а потом толкнул его, и отец упал, и я представил себе, как этот пьяный пристал к нему на перекрестке, возле нашего дома – там висит светофор, но он часто не работает, что, впрочем, никак не сказывается на движении транспорта, потому что в это время трамвай и машины проходят не чаще чем раз в минуту, да и днем тоже ненамного чаще, – приезжая домой, я подолгу простаиваю на балконе, попеременно глядя то на часы, то на перекресток, – не то что в Москве, где я не успевал не только подсчитать, но даже охватить глазом весь транспорт, проходящий по Садовому кольцу за единицу времени, – он пристал к нему на этом безлюдном перекрестке, и отец, наверное, ускорил шаги, но быстро ходить он не мог, а пьяный забегал вперед, преграждая ему дорогу, нагло ухмыляясь и подмигивая, как будто они были давно знакомы, но теперь отец зазнался и
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 93 не хотел его узнавать – он весь ушел в поднятый воротник своей новой шубы – в последние годы отец стал усиленно интересоваться модами, и в Москве ему заказали шубу с каракулевым, как у артистов, воротником – шубу эту примерял сын, она очень шла ему, и ему было жаль, что ее пришлось отправить отцу, – пьяный не отставал от него, подмигивал, настойчиво требовал признания старой дружбы, а возле самого подъезда тяжело выругался и толкнул отца в плечо – отец мягко сел в сугроб в своей новой шубе с каракулевым воротником, как будто решил отдохнуть, а потом, кряхтя, долго поднимался, и мать счищала снег с его шубы – по утрам у себя в клинике он оперировал и раздражался и покрикивал на ассистентов и операционную сестру, как это принято считать про хирургов, – однажды вечером в трамвае, когда я еще жил в нашем городе, ко мне тоже привязался какой-то подвыпивший тип – я сошел на этом пере- крестке, но он вышел вслед за мной, продолжая ко мне цепляться, и тогда я подошел к будке постового милиционера, который распоряжался работой светофора, и потребовал, чтобы он принял какие-нибудь меры, – подвыпивший пошел своей дорогой, а я все требовал от мили- ционера принятия каких-то мер – он вышел из своей будки и с безучастно-снисходительным видом слушал меня, пока пьяный не скрылся из виду. Мама лежит на тахте, подрагивая ногой, рот у нее чуть приоткрыт, в его черном распахе виднеются десны – протезы, лежащие в чашечке на столике рядом с тахтой, она надевает только во время еды или когда приходят гости – щеки ее западают, как у всех старух, – может быть, я просто ограждаю себя, подготавливая к неиз- бежному? – но когда она выпихивает из своей комнаты меня и сына – это случается после того, как он обнаруживает, что она рылась в его конспектах, чтобы уличить его в лени и беспечности, а меня в попустительстве, а мы в ответ бросаем ей обвинение в благоразумии и в пристрастии к чтению статей на темы морали – когда она выпихивает нас из своей комнаты, чувствуется, что в руках у нее еще достаточно силы, – движения ее становятся решительными и резкими, как у солдата, действующего по приказу «Длинным коли!», она мечется по комнате в поисках подходящего тяжелого предмета, хватает табуретку, замахивается ею – она вся дрожит, ниж- няя губа у нее трясется – точно так же как у меня в минуты бешенства, а также и у моей тетки и – теперь я смутно вспоминаю – у моего дедушки, когда он швырял в бабушку тарелками, – по-видимому, это наследственная черта, доставшаяся нам от него, а когда мы уже оказываемся на пороге комнаты, она выпихивает нас в коридор с помощью двери, после чего она дважды поворачивает ключ. «У меня железная старуха...» – декламирует сын из Заболоцкого; он идет к себе в комнату и возвращается оттуда с карандашом и листом бумаги. Бумагу он подсовы- вает под дверь маминой комнаты, а карандаш впихивает в замочную скважину, выталкивая оттуда ключ, – этот прием он отработал давно – через несколько секунд он вытягивает из-под двери бумагу с лежащим на ней ключом. Когда мы входим в комнату, мама лежит на тахте, повернувшись лицом к стене, плечи ее беззвучно сотрясаются, в комнате пахнет валидолом – мы нерешительно останавливаемся в дверях, я пытаюсь сказать что-то примирительное, но, как только я открываю рот, она вскакивает с побледневшим от гнева лицом и все такой же трясущейся нижней челюстью и кричит: «Вон отсюда!!!» – голосом, который слышен, навер- ное, на соседней улице. Мы выходим, тихонько притворив дверь, словно там лежит покойник, и стоим в коридоре понурившись, не глядя друг на друга, а жена, выйдя из кухни, делает нам внушение – не обязательно шуметь, можно ведь спокойно высказать свою точку зрения, – но внушение ее носит больше формальный характер, потому что она тут же зовет сына кушать, а я все хочу сказать ему, что ведь это моя мама, что она стара и что с ней все может случиться, но он уже идет на кухню к жене или начинает звонить по телефону своим приятелям, и я откладываю этот разговор до другого раза. Мама весь остаток дня не выходит из комнаты – мужественный гарнизон, окопавшийся во вражеском стане, – а вечером, когда, столкнувшись с ней возле уборной, я снова пытаюсь заговорить с ней, она, не глядя на меня, бросает корот- кую фразу: «Тебе воздастся за все!» – и снова исчезает в своей комнате с ночным горшком в руках – наверное, это у нас семейное, идущее от бабушки, – вера в окончательное торжество
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 94 справедливости, потому что я тоже боюсь, что мне воздастся, и регулярно, но с величайшим страхом прохожу ежегодную диспансеризацию. 3 Отсветы пламени пляшут по стене, то и дело выхватывая из темноты извилистую тре- щину на обоях, – когда мальчик болел, он подолгу всматривался в нее, пока она не превраща- лась в петуха, или в акробата, или в фигуру сгорбленного старика, – надо обязательно взять с собой бинокль в кожаном футляре – этот бинокль достался Тусику от отца, который служил в армии во время империалистической войны, и, хотя он был врачом, ему почему-то выдали бинокль – он хранился в платяном шкафу у бабушки, вместе с двумя альбомами для марок – у Тусика была очень богатая коллекция марок, самая большая во всем городе – во всяком случае, так казалось мальчику, – иногда ему разрешалось доставать бинокль и альбом с мар- ками – мальчик выходил на балкон и наводил бинокль на окно противоположного дома – там помещался клуб совторгслужащих – что это значило, мальчик не совсем понимал, но однажды в этот клуб привезли первого секретаря партии – дедушка лечил его жену и бывал у них в доме, – этот первый секретарь, самый главный начальник в городе, застрелился, потому что его должны были взять, но не успели, и поэтому официально он не считался врагом народа, но торжественных похорон ему не устраивали, а привезли в этот клуб и даже как-то почти тай- ком, и для прощания с покойным пускали всего два часа, но мальчик, живший напротив, успел там побывать – гроб установили в небольшом зале на втором этаже – там, наверное, заседали совторгслужащие, – и когда мальчик в веренице пришедших сюда огибал изголовье гроба, он заметил на виске у мертвого маленькую круглую ранку – именно таким он и представлял себе отверстие от пистолетной пули. Он наводил бинокль на окно клуба совторгслужащих, призе- мистого каменного двухэтажного здания, и окно становилось таким огромным, что даже не вмещалось в поле зрения бинокля, а потом он переводил бинокль на дальние крыши – кир- пичные трубы и темные слуховые окна, таящие в себе опасность и одновременно манящие, сразу же придвигались к нему – и ближние и дальние, все они оказались одинаково близко, а альбом с марками он иногда показывал одноклассникам – они знали, что это был альбом Тусика, и когда он вносил его в комнату, они благоговейно затихали, а когда, осторожно листая альбом, он доходил до марок, каждая из которых была величиной почти с почтовую открытку – даже удивительно, как они держались на узеньких бумажных полосках! – когда он доходил до этих марок, его одноклассники превращались в ничто, – в этот момент он чувствовал себя сильнее их всех, и жаль только было, что ему никак не удавалось завлечь к себе домой Шлему Мозовского – Шлема вставлял свою ручку в щель между основной частью парты, предназна- ченной для писания, и откидывающейся крышкой, – пером вверх; оттягивая назад ручку, он спускал ее – на затылок мальчика и на его костюм летели чернильные брызги, оставляя на сером сукне фиолетовые пятна, которые не отстирывались, и мать мальчика решила даже как- то пожаловаться родителям Шлемы, но он оказался сиротой, жил с какой-то теткой, а когда ему надоедало это, он тихонько подкалывал мальчика пером в спину или руку – Тусик одной рукой скрутил бы Шлему, но Шлема игнорировал приглашения мальчика прийти к нему – высокий, худой и сутулый, одетый всегда в одну и ту же рубашку защитного цвета, он под- калывал мальчика пером и обдавал его затылок чернильными брызгами – лицо его при этом оставалось невозмутимым – на следующий день после похорон дедушки, когда мальчик при- шел в школу после трехдневного перерыва, тайно надеясь, что теперь Шлема его не тронет, на первой же перемене он подошел к мальчику – мальчик весь потянулся к нему – сейчас он услышит слова раскаяния, – уколов его пером в ягодицу, Шлема спросил его, не протух ли его дедушка в гробу.
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 95 Странный полумрак царит в квартире: свет еще не совсем погасшего дня – самого длин- ного в году, и колеблющиеся отсветы пламени – это горит Дом ученых – он помещается на той же стороне, что и клуб совторгслужащих, но только не рядом с ним, а в стороне – чтобы его увидеть, надо выйти на балкон, но отсветы пожара проникают в глубь комнаты, гуляют по стенам, по потолку – только что кто-то пришел и рассказал, что пламя уже перебросилось на эту сторону и загорелся дом Туников – третий, нет, – четвертый отсюда – в семье мальчика его называли по имени бывшего владельца булочной, помещавшейся в первом этаже того дома, – Туников давно ликвидировали, но булочная осталась, и в ней продаются кухоны – очень вкус- ные лепешки с запеченным в них зеленым луком, а сверху посыпанные маком. Да, конечно, отсветы пламени, выхватывающие из темноты трещину на обоях, были потом, когда уже все было решено, а сейчас все члены семьи мальчика – отец, мать, бабушка, да и сам он как-то странно слоняются по квартире, словно перед переездом на дачу, когда вещи сложены и ждут только двух подвод и извозчика. Собственно, так оно и есть: ждут Тусика – утром он сказал, что заедет за ними на грузовике, но уже давно прошли все сроки, и отец говорит, что больше нечего ждать, а бабушка прислушивается и выглядывает в окно, не приехал ли Тусик. Ничего не ждет только Стефанида – она тихо молится в своей каморке, расположенной между кухней и уборной, попеременно осеняя себя то православным, то католическим крестом, – она посе- щала костел и церковь и часто брала туда с собой мальчика – в костеле в нишах стояли раскра- шенные восковые фигуры святых – я всегда вспоминаю их, когда вижу невесту в белом платье, мертвенно застывшую между двумя телохранителями в опоясанной разноцветными лентами «Волге», а в церкви – мерцание свечей и лампад, запах ладана и таинственная позолота, к которой неодолимо тянет прикоснуться, но это строго воспрещается – однажды, когда мальчик забыл снять шапку, черные богомольные старухи зашипели на него, и он решил отомстить им – прийти в следующий раз в буденновском шлеме с пятиконечной красной звездой, который подарил ему их сосед по квартире, бывший участник Гражданской войны, но ему так и не уда- лось осуществить свой замысел – церковь взорвали, потому что на этом месте предполагали построить что-то, но так ничего и не построили, и потому что все это считалось пережитком прошлого, – Стефанида говорила, что она не верит в бога, а ходит в костел и церковь просто так – в углу ее каморки над кроватью висела засиженная мухами икона, а рядом с ней фотография ее племянницы Сони в накинутом на голову платке, покрывающем ее плечи и грудь, с выпук- лым лбом и сонными зрачками, странно схожая с женским лицом, изображенным на иконе, только склонившимся к младенцу, – по вечерам, сидя в каморке, он играл со Стефанидой в шестьдесят шесть – для подсчета очков восьмерка прикрывалась какой-либо картой, по мере выигрыша карта эта сдвигалась, открывая выигранные очки, – Стефанида мусолила пальцы слюной, прежде чем взять из колоды новую карту, а мальчик крыл колоду и брал сразу три очка, и еще три, и еще два – Стефанида качала головой и притворно вздыхала – два открытых кар- точных знака она называла «пенсне», три – «столик без ножки», четыре – просто «столик», а семь было и вовсе неприличное, но Стефанида почему-то не стеснялась произносить при маль- чике это вслух – к этому времени она уже редко выходила из своей каморки – семью мальчика обслуживала другая женщина – Марья Антоновна – ее называли в доме по имени-отчеству, и бабушка говорила ей: «Возьмите себе супчика», потому что Марья Антоновна очень любила суп и могла съесть сразу две тарелки, все домашние немножко обыгрывали эту бабушкину фразу, а Стефанида стала почетной домработницей – в выходные дни Марьи Антоновны Сте- фанида иногда готовила, и тогда мальчику казалось, что все идет по-прежнему, и Стефанида работает у них уже двадцать лет! – ни у кого из знакомых не было такой работницы, и никто не готовил так, как Стефанида, – месиво из муки и воды приобретало в ее руках консистенцию теста, в особенности же оно вкусно пахло после того, как подходило – крышка кастрюли сама поднималась под напором этой живой, дышащей массы – Стефанида доставала его из кастрюли – оно еще тянулось волокнами, но уже было сладко, – вывалив его на доску, посыпанную мукой,
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 96 Стефанида начинала месить его, добавляя муку, пока оно не становилось крутым, – она рас- правлялась с ним – шлепала, колотила, мяла, приговаривая: «Это мы твоего батьку по заднице бьем», и мальчик с ожесточением тоже принимался шлепать и уминать его, воображая при этом толстый зад своего отца, хотя, как он понял много лет спустя, ягодицы у отца были тощие – в это время у Стефаниды уже были отеки, и она тяжело дышала, а до этого у нее была киста – мальчик представлял себе, как весь ее живот заполнен этой кистой, в которой находилась жидкость, – дедушка устроил Стефаниду в больницу, и ей там удалили кисту, но, по словам мамы, он до самой своей смерти не мог простить Стефаниде, что в ночь, когда я родился, она отказалась поставить самовар для моей первой ванны, а однажды она сказала дедушке, что они пьют из нее кровь, и мама до сих пор не может простить ей этого. Стефанида тихо молилась в своей каморке, а в это время постучали в дверь, и все бросились открывать, но это был не Тусик, а наши знакомые, жившие на соседней улице. Их дом сгорел, и они пришли к нам – каждый с небольшим чемоданчиком в руке. У них всегда сервировали стол по-старомодному – возле каждой тарелки лежала белая накрахмаленная салфетка, заправленная в серебряное с фамильными инкрустациями кольцо. Подходил к концу третий день войны. 4—5 —6 В воскресенье утром мальчик проснулся от заводского гудка. Гудело длинно и ровно на одной ноте, как в рабочие дни по утрам, – совсем не похоже на тревожное завыванье сирены – в городе, расположенном недалеко от границы, часто бывали учебные тревоги – об этом зара- нее оповещали, все ходили с сумкой защитного цвета, надетой через плечо, – в течение десяти секунд нужно было раскрыть ее, развернуть шлем и натянуть его на голову – тугая резина под- давалась с трудом, а очки тут же запотевали, и все становились похожими на слонов с длинным гофрированным хоботом, который так и тянуло зажать у кого-нибудь, чтобы прекратить доступ воздуха, – надев противогаз, нужно было укрыться в ближайшем парадном – иначе хватали, укладывали на носилки и волокли в подвальное помещение какого-нибудь дома с надписью: «Газоубежище». Гудело протяжно и ровно, и теперь уже отчетливо можно было различить, что это гудел не один завод, а сразу несколько – может быть, даже все имевшиеся в городе, и еще слышались отдельные короткие гудки, доносившиеся со стороны вокзала, – это гудели паровозы, а мать мальчика в это время разговаривала по телефону со своей приятельницей, которая позвонила ей. Ее звали так же, как и маму, и мальчику казалось неправдоподобным, что существует на свете еще одна женщина, которую зовут точно так же, как и его маму, и существование этой женщины казалось ему посягательством на права его мамы и его права – однажды с бьющимся сердцем он унес из прихожей ее сумку, заперся в уборной, вынул из сумки коричневый кошелек, пахнувший кожей и пудрой, и взял оттуда хрустящую трехрубле- вую бумажку – самое трудное заключалось в том, чтобы незаметно положить сумку на прежнее место. Она была на голову выше мамы, курила и всегда разговаривала властным голосом – с мамой мальчика они работали в одной больнице, но она была невропатологом, и мама расска- зывала, что она умеет гипнотизировать, – когда они возвращались поздно вечером из больницы вдвоем, мальчик бывал спокоен – если бы на его маму кто-нибудь вздумал напасть, ее прия- тельница мигом бы загипнотизировала его. Это не просто так, сказала она. Ей еще рано утром позвонили, что немцы перешли границу, но по радио ничего не сообщали, и тогда Тусик пой- мал Берлин. Визгливый, истерический голос, срываясь на фальцет, угрожал, призывал, закли- нал, и в этом бешеном каскаде немецких фраз отчетливо выделялись лишь два слова, спарен- ные, как близнецы: «юдн коммунистн». «Это война», – сказала бабушка и заплакала. Они все сидели перед приемником, но не совсем близко к нему, а как-то посередине комнаты, вернее, той ее части, где жил Тусик, – приемник стоял в изголовье его дивана – он лучше всех умел
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 97 обращаться с приемником – до покупки этого, заводского, он когда-то сам смастерил прием- ник – нелепое сооружение из ламп, проволочек и контактов, питавшееся током от батареек, и вдруг оттуда послышался человеческий голос – это было непостижимо – сидели посередине комнаты, как потерпевшие кораблекрушение в лодке посреди бушующего моря. И все-таки бабушка заплакала как-то очень уж неожиданно – так она плакала в первые несколько меся- цев после смерти дедушки – начнет вытирать пыль с камина или брать что-нибудь из шкафа – вначале мальчик удивлялся, а потом понял, что причиной всего были вещи, – бабушка пла- кала, как обиженный ребенок, она вся уходила в этот плач, по ее лицу текли настоящие слезы, и это тоже казалось ему неправдоподобным – плакать имели право только дети, – таким же неестественным показалось ему то, что он узнал об отношениях между мужчиной и женщиной – дети еще могли этим заниматься, но взрослые? – и когда они с мамой как-то встретили одну знакомую, а потом мама рассказала кому-то про нее, что она беременна, мальчик все никак не мог представить себе, что эта взрослая серьезная женщина, которая жила на соседней улице в подвальном этаже, что эта женщина еще два или три месяца тому назад занималась этим, а однажды в течение нескольких дней подряд он набирался храбрости, чтобы рассказать Тусику, что он знает одно слово, – Тусик наклонился к нему, и мальчик, приставив ладони ко рту, чтобы никто их не услышал, едва слышно произнес это слово – он считал ужасным для себя, что знает это слово, чувствовал себя виноватым и гадким и боялся, что Тусик по меньшей мере перестанет разговаривать с ним после этого, – но на лице Тусика ничего не отразилось – он спокойно выслушал это слово – по-видимому, ему это все было давно известно, а может быть, он не хотел заострять внимание мальчика на этом – так же спокойно выслушал меня главврач больницы, в которой я работал и на территории которой мы жили, – он очень хорошо относился ко мне и к моей жене – она даже ему немного нравилась и он ей тоже – я долго не решался позвонить у его двери, а потом он провел меня к себе в кабинет, усадил в кресло возле письменного стола и застыл в выжидательной позе, сидя за столом, на своем обычном месте, чуть подавшись вперед, – небольшого роста, худощавый, с седыми волосами, он ходил домой из конторы больницы по главной улице – ее называли «докторской аллеей» – в своей неизмен- ной черной шляпе даже в самую жаркую погоду, с дымящейся трубкой в руке – он никогда не расставался с ней – никто никогда не видел его за едой, он только курил и пил крепкий чай, – отвечая на приветствия, он приподнимал шляпу и чуть кланялся, – его жена страдала склеро- зом и улыбалась всем улыбкой Офелии – рассказывали, что, когда состояние ее ухудшалось, он сам подавал ей судно – не глядя на него, блуждая глазами по комнате, я попросил его дать мне другую квартиру, потому что за стеной жила женщина, с которой... и тут я запнулся, но, в общем, моей жене все это неприятно – он все так же выжидательно смотрел на меня, словно я еще не сказал самого главного, а когда я окончательно смешался и замолчал, он сказал мне, что это дело житейское, предложил стакан крепкого чая и на прощание крепко пожал мне руку, так что я даже усомнился в том, так ли уж дурно я поступил по отношению к своей жене. На главной улице было людно, как, впрочем, и в каждое воскресенье. Они с Тусиком купили кефир, а когда они вышли из магазина, под большим черным репродуктором, прикреп- ленным к углу дома, там, где трамвай со скрежетом сворачивал с главной улицы и мчался вниз по узкому переулку, который пересекал улицу, где жил мальчик, и ему всегда казалось, что откажут тормоза, и трамвай врежется в трехэтажное казарменное здание, которое называлось «Дом профсоюзов», под этим репродуктором стояла толпа людей и молча слушала; обычно по радио так не выступали: говоривший делал паузы в неожиданных местах и иногда заикался, особенно на словах, начинавшихся с «п» и «т», – мальчик сразу уловил это, потому что он сам тоже заикался, особенно на уроке физкультуры, когда их выстраивали в шеренгу и нужно было рассчитаться по порядку номеров – «первый, второй, третий» – он выглядывал из шеренги, заранее подсчитывая, какой он, – если он оказывался вторым, можно было дожидаться спо- койно – еще не так давно он видел в газете фотографию: говоривший по радио, поблескивая
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 98 стеклами пенсне, полувопросительно поглядывал на черного с выпученными глазами человека с прядью волос, косо пересекавших низкий лоб, – поговаривали, что одна рука у него парали- зована или даже вовсе отсутствует, но говорить вслух об этом не решались, потому что он счи- тался теперь нашим другом и союзником, – он стоял так, словно принимал парад, и разглядеть его рук было невозможно, а взгляд его выпученных глаз был обращен куда-то в пространство. ...И снова велосипед. Мальчик что есть силы налегал на педали – теперь уже по-настоя- щему. Пот градом катился с него, сердце стучало – он уехал из дому, воспользовавшись тем, что родители ушли на работу, – мать категорически запретила ему это делать – он миновал небольшое здание местной электростанции с несоразмерно высокими трубами – электростан- ция называлась почему-то «Эльвод» – и теперь ехал по главной улице города, вдоль трамвайной колеи – так далеко он никогда не заезжал – булыжник кончился, и велосипед катился теперь по немощеной части улицы, поднимая за собой столб пыли, – справа за забором тянулся местный ботанический сад, в котором росли такие же деревья, как и везде, слева – пятиэтажный «Дом печати», недавно построенный, слепящий белизной с черными прямоугольниками окон, пере- сеченных белыми крестами. Вот и трамвайное кольцо, дальше уже Московское шоссе, а справа – начало Ветряковского леса – по выходным дням жители города ездили в этот лес отдыхать, там росли сосны и пахло хвоей, и это особенно привлекало туда еврейское население города, потому что там, где сосны, там всегда сухо – моя мама до сих пор любит это повторять – между деревьями на специально вбитых крюках вешались взятые напрокат холщовые гамаки, потому что веревочные врезались в тело, – в них, словно в люльках, раскачивались дети или наиболее престарелые члены семьи, а остальные располагались рядом на подстилке – вокруг, на помятой траве, появлялись яичная скорлупа и листы промасленной бумаги, потом дети разбегались по лесу, слышались удары мяча, заглушаемые призывными женскими голосами: «Моня! Иди к маме, поешь клубничку!» – Тусик называл их всех «какаясниками» – от слов «какао и яйца», но по выходным дням мальчик с мамой тоже выезжали туда и захватывали с собой крутые яйца и какао в термосе. Мальчик миновал трамвайное кольцо и катился по асфальту Москов- ского шоссе по направлению к Ветряковскому лесу, и если бы я сейчас был на месте мальчика или он на моем, то наверняка продекламировал бы про себя: «Здесь пресеклись рельсы город- ских трамваев, дальше служат сосны, дальше им нельзя...», но тогда я даже не знал о суще- ствовании Пастернака – в том же, что мальчик продекламировал бы эти строчки или хотя бы вспомнил о них, никакого сомнения быть не может, потому что моя мама до сих пор при слове «мороз» обязательно скажет: «Мороз и солнце, день чудесный...», а если, поглядев на первый выпавший снег, произнести при ней слово «зима», она тут же подхватит: «Зима, крестьянин торжествуя» и т.д., а когда я однажды спросил у кого-то, приехавшего из Болгарии: «Ну, как Болгария?», мама тут же вставила: «Хороша страна Болгария, а Россия лучше всех». У нее это, наверное, от бабушки, а у меня от нее. Мальчик ехал по Ветряковскому лесу, не разбирая дороги, напрямик, давя яичную скорлупу, шурша шинами по промасленным листам бумаги, оставшимся еще со вчерашнего утра, мимо сосен с одиноко торчащими ржавыми крючьями для гамаков. Возле дощатой зеленой будки, где обычно выдавались гамаки, за наскоро сколо- ченной оградой аккуратными рядами стояли велосипеды – до сих пор я не могу понять, как они удерживались, потому что никаких специальных стоек или даже столбов там не было, – может быть, они поддерживали друг друга? Боец в пилотке принял у мальчика велосипед и выписал квитанцию. Мальчик аккуратно сложил ее и спрятал во внутренний карман курточки. В квитанции был указан заводской номер велосипеда, так что после войны он сможет полу- чить его обратно. Когда он подходил к трамвайному кольцу, поднялся ветер. Пыль попадала в глаза, скрипела на зубах, и одновременно мальчик услышал вой гудков – не монотонное, ров- ное, как накануне утром, гуденье, а тревожное – то взмывающее куда-то вверх, то неожиданно падающее вниз, в глухие басы. Орава мальчишек перебежала дорогу и с радостным гиканьем взобралась на крышу какого-то сарая. Над противоположной частью города, примерно там,
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 99 где находился вокзал, один за другим стали появляться бурые грушевидные дымки – они воз- никали из ничего и надолго повисали в небе, и только доносившееся издалека глуховатое ору- дийное аханье, как будто где-то погромыхивало, объясняло их происхождение, и мальчик тоже взобрался на забор, чтобы лучше видеть, – казалось, что все эти дымки и эта пальба были ни к чему, просто так – забава или ученье, но внезапно между дымками, в белесой голубизне неба он увидел самолеты. Они шли ровным строем, словно на воздушном параде, – по три сереб- ристых точки в каждом звене, не обращая внимания на облачка разрывов, словно эти облачка не имели к ним никакого отношения, и в этот момент воздух сотрясся от взрыва – в противо- положном конце города, где-то в районе вокзала, взметнулся к небу черный, жирный фонтан земли, медленно оседая, – точно так, как в кинофильмах об Испании. Во дворе Дома специалистов возле подъездов толпились люди – среди толпившихся мальчик сразу же узнал девочку с двумя длинными золотистыми косами, перевязанными голу- бым бантом. Она стояла рядом со своей мамой – мальчик протолкался к ним – они не то соби- рались уходить куда-то, не то возвращались домой – она радостно улыбнулась ему, как сво- ему спасителю, и он почувствовал себя героем, – сдав велосипед, пренебрегая опасностью, он возвращался через весь город домой, а они жались в подъезде своего дома. Она улыбнулась, обнажив свои зубы, усеянные мелкими точечками, похожими на мушиные следы. Собственно, с этого все началось – отцы их работали вместе – отец девочки руководил клиникой, в которой работал отец мальчика, и их обоих пригласили в качестве консультантов в санаторий, открыв- шийся в одном курортном городке, который раньше принадлежал Польше, а после воссоеди- нения стал нашим – кажется, она сидела на террасе в шезлонге, а может быть, мальчик сидел, а она проходила мимо и улыбнулась или сказала что-то, и он увидел на ее зубах мелкие черные точки – точь-в-точь такие же, как у него, – зубной налет, который не сходил у него, хотя он чистил зубы самым тщательным образом. В первый момент это неприятно поразило его – у девочки, с которой он даже боялся заговорить, и вдруг такой же дефект, как у него! – это было настолько невероятно, что на несколько дней она даже перестала ему казаться таким недося- гаемым существом, и, возможно, именно благодаря этому она обратила на него внимание, а может быть, просто она почувствовала свою уязвимость, а в середине лета, в самом разгаре его, когда мальчику казалось, что всю свою жизнь он прожил в этом курортном городке, где по вечерам из двухэтажных вилл (мальчик впервые услышал это слово), отданных под санато- рии и дома отдыха, из двухэтажных вилл, густо обсаженных зеленью, доносились звуки танго – не обычного, записанного на патефонные пластинки, а исполняемого живыми музыкантами модного польского танго, – мальчик даже боялся заглянуть туда, чтобы посмотреть, как все это происходит, и только от одного своего соученика, высокого мальчика, который казался ему тогда уже взрослым мужчиной, он смутно знал, что происходит там, – соученик рассказывал ему, как он танцует танго с бывшими польскими горничными, и даже намекал, что он не только танцует с ними, отчего у мальчика в сладком ужасе провалилось сердце, – в середине лета они с девочкой поехали кататься на лодке. Они ушли из дому, не сказав, куда идут, – тогда мальчик еще был способен на решительные действия, потому что он еще не научился рассуж- дать, – как потом выяснилось, дома очень беспокоились, особенно мать мальчика, – когда они вернулись, она отчитала мальчика и объяснила ему, что лодка могла перевернуться, и он мог утонуть, потому что он не умеет плавать, – с тех пор я страдаю водобоязнью – все мои попытки научиться плавать ни к чему не привели, потому что я все время должен проверять, достают ли мои ноги до дна, а в тот полуденный час слепящая зеркальная гладь озера была пустынна, только вдалеке на берегу виднелась зеленая кладбищенская роща с белой каменной аркой, увенчанной католическим крестом, – байдарка легко скользила по воде – мальчик, никогда до этого не ступавший в лодку, без всяких усилий орудовал веслом. Он орудовал веслом, как это делают заправские гонщики, – по крайней мере, так мне кажется теперь, когда я смотрю по телевизору какой-нибудь спортивный репортаж, а девочка сидела напротив мальчика, лицом к
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 100 нему, так что ему были видны ее пестрые ситцевые штанишки с двумя мокрыми пятнышками на самом постыдном месте – возможно, это были следы от водяных брызг, которые он иногда поднимал веслом, – он старался не смотреть на ее штанишки и на эти пятнышки, и это делало ее еще более уязвимой в его глазах – в этот момент ему даже стало жаль ее, и это чувство, вероятно, было похоже на то, что принято называть нежностью, а однажды вечером, когда он бродил по саду вокруг дома, где они жили, надеясь, что, может быть, она еще не легла спать и выйдет, он увидел в ее освещенном окне ослепительную белую статую. Это было мимолетно, потому что свет в комнате тотчас же погас, но это видение бело-розового тела с еще более ослепительными белыми маленькими полукружиями грудей, словно светящееся изнутри, как алтарь или Джоконда, все чаще посещает меня, а у мальчика лишь на секунду перехватило дыхание – теперь он знал о ней все, ее самая главная тайна принадлежала теперь ему, и когда через несколько дней вечером, накануне ее отъезда, они сидели на диване в полутемной ком- нате и она спросила его, любил ли он когда-нибудь раньше и не делал ли он каких-нибудь гадостей, он соврал ей, потому что ему хотелось быть перед ней мужчиной и пробудить в ней ревность, – он сказал, что у него была такая история с девочкой, которая приходила убирать к ним квартиру, и она отрезала от своей косы пучок золотистых волос и подарила ему – он завернул их в бумажку и спрятал в свой кошелек – потом он не раз доставал эти волосы и прикладывал их к губам, хотя они жили в одном городе, – неужели это та самая женщина, с которой я недавно ходил по Ленинграду, и она хорошо отработанным голосом профессиональ- ного гида рассказывала мне о памятных местах города и показала дома, где, как предполага- ется, жили герои Достоевского, с лисьим лицом, с жидкими волосами – я даже не запомнил, какая у нее была прическа, – с теми же мушиными следами на зубах – у меня этого налета уже давно нет, просто зубной камень – с непропорционально маленькими ручками и высох- шими пальчиками, на одном из которых неизвестно каким образом удерживалось обручальное кольцо? – впрочем, теперь она не демонстрировала его, а в первое время после замужества она старалась держать свою руку так, чтобы это кольцо не могло не броситься в глаза, и без конца повторяла: «Мой муж, мой муж» – по ее словам, он был человеком необычайным и обожал ее, и она его, конечно, тоже, и жизнь их была заполнена очень тонкими интеллектуальными интересами и такими же друзьями, но при этом она многозначительно посматривала на меня, словно все это ни в какой степени не должно было отразиться на наших отношениях, которых уже давно не существовало, потому что, когда после войны она вернулась из Германии, куда она попала вместе с отцом, мне приходилось часто провожать ее на окраину города, где они с отцом поселились в деревянном домике у какой-то своей подруги-староверки, – рассказывали, что ходить там было небезопасно – я пристально всматривался в каждый столб и в каждый куст и мысленно подсчитывал, сколько домов еще осталось до ее калитки, а она в это время вела нескончаемые разговоры о немецком искусстве эпохи Возрождения и о религиозном мисти- цизме, к которому она приобщилась, живя у своей подруги. Утром, когда мальчик встал, было пасмурно, накрапывало, и окно девочки было закрыто ставнями – они уже уехали, но он все еще надеялся и бродил по саду, а потом, когда открыли ставни, он влез на скользкий от дождя деревянный карниз и, ухватившись за наличник, заглянул в окно, но увидел лишь свое отра- жение – он спрыгнул на землю и снова принялся ходить по мокрому саду – по небу, задевая верхушки деревьев, ползли тучи, и, наверное, все это называлось тоской, а потом, вернувшись в город, мальчик стал часто бывать в четырехкомнатной квартире в Доме специалистов – он находился как раз напротив дома, в котором жила приятельница Тусика, – теперь у мальчика тоже была девочка, и он мечтал о том, как они с Тусиком доедут на трамвае до одной и той же остановки и молча, по-мужски пожав друг другу руки, разойдутся в разные стороны – каждый к своему дому. Мальчику обычно открывала дверь мать девочки, черная разговорчивая жен- щина – в семье мальчика ее называли неприятной особой – вероятно, потому, что она любила одеваться и от нее всегда пахло духами, – немцы убили ее, потому что она была еврейкой, –
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 101 она проводила мальчика по ярко освещенным комнатам с красными коврами на полу и на стенах, и он старался как-нибудь побыстрей миновать их, чтобы не встретить отца девочки, – даже когда его не было, дух его все равно незримо присутствовал здесь – наверное, он родился академиком – крупный, с крупным породистым лицом, запрокинутым вверх, как будто его подбородок был подперт тугим крахмальным воротничком, он, казалось, был создан для того, чтобы смотреть в зеркало, – не им ли воображал себя мой отец, благородно раздувая ноздри перед зеркалом? – выступая на научных заседаниях, он пересыпал свою речь латинскими тер- минами вроде «summa summarum», или «volens-nolens», или еще чем-нибудь в этом роде – недавно мы встретились с ним на одном очень узком совещании – он снова сделал вид, что не замечает меня, хотя мы не раз встречались за эти годы, но на этот раз я тоже сделал вид, что не замечаю его, и даже, кажется, чуть запрокинул лицо вверх, но я не уверен, что он заме- тил это. Черная разговорчивая женщина, от которой приятно пахло духами, отводила полного рыхлого мальчика с нездоровыми кругами под глазами в комнату девочки с секретером, на котором стояла настольная лампа, с тахтой, покрытой ковром, который со стены переходил на тахту, а оттуда на пол, с узким полированным шкафом, и девочка с длинными золотистыми косами, в которые был вплетен голубой бант, и это создавало интимную обстановку – мальчик усаживался на тахту, а девочка на стул, а иногда наоборот, но вспомнить, о чем они говорили, я не могу, – одно можно твердо сказать – мальчик чувствовал себя взрослым, потому что в это время Тусик находился, наверное, в доме напротив – однажды он побывал там с Тусиком – маленькая квартира, ковры, полусвет и почему-то полати, с которых Тусик что-то доставал, и в этом полусвете стриженая женщина в очках с близоруким прищуром и, кажется, с веснуш- ками на лице и даже на руках – даже во сне она до сих пор уводит от меня Тусика. Но в общем они вели себя очень чинно, как настоящие благовоспитанные дети, и только один раз, придя к девочке, он застал у нее Леву Зайца – его подбородок не только выдавался вперед, но как- то еще и заострялся кверху, сходясь с кончиком приплюснутого носа, как у Плюшкина или у Иуды, и дышал он громко, с сопеньем, словно у него был хронический насморк или адено- иды, но он прыгал в воду солдатиком – в красных плавках, смуглый, с резиновой шапочкой на голове и так же великолепно плавал, даже, кажется, баттерфляем, по пояс выводя из воды свое смуглое тело, – летом он жил в том же курортном городке – там был специальный бассейн – мальчик ходил туда учиться плавать, его даже специально обучали – теоретически он знал все движения – лежа на постели, он проплыл не один километр и кролем, и брассом, и даже баттерфляем, но в бассейне он сразу поджимал под себя ноги, словно защищал свой живот от смертельного удара, так что водобоязнью он страдал уже тогда – просто мне хочется все сва- лить на маму – так легче жить, когда есть виновник, а Лева Зайц прыгал солдатиком, а иногда даже прогнувшись, отставив назад руки, словно парящая птица, и потом долго плыл под водой, уплощенно, как лягушка, в красных плавках, под прозрачным зеленым стеклом, и девочка тоже хорошо плавала, но ей было, конечно, далеко до него, и мальчику часто представлялось, как девочка и Лева Зайц вместе плывут куда-то – они уже далеко от берега, и ей отказывают силы, и тогда Лева Зайц спасает ее – мальчик старался не додумывать, как это происходит, потому что Лева Зайц должен был для этого обхватить ее одной рукой, но неопределенность была еще страшнее, а иногда мальчик воображал себя Томом Сойером, а ее – Бэкки Тэчер – они заблу- дились в пещере, полная тьма, он зажигает свечку – они вдвоем, вокруг никого, она дрожит от страха, она полностью в его власти, и эта ее беспомощность и сознание своей власти над ней рождали в нем чувство жалости – нежности к ней, и наряду с этим еще какое-то другое чувство, непонятное, но захватывающе-сладкое и оттого запретное – почему Том Сойер не воспользо- вался им? – примерно такое же чувство мальчик испытал, будучи еще совсем маленьким, – в жаркий полдень, в хвойном лесу, неподалеку от дачи, которую они снимали, – почему-то он остался один, может быть, на несколько минут, а может быть, и дольше – под крупной раски- дистой елью, а может быть, на ее нижней ветви, он увидел зеленую лягушку, даже не лягушку,
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 102 а лягушонка, потому что, когда он подошел вплотную, лягушка даже не попыталась убежать от него, – может быть, она была мертвая? – он взял какой-то сучок и потрогал ее – лягушка не пошевелилась, но, наверное, все-таки она была жива, только больна, пожалуй, но тут пришли взрослые и позвали его – весь день он думал об этой лягушке, ему казалось, что он мог с ней еще что-то сделать, но что именно, он не знал, к этой запретно-сладкой мысли примешивался запах сухой, жаркой хвои, а когда он пришел туда на следующий день, лягушки уже не было – впрочем, он не был уверен, что это была та самая ель – он еще несколько раз приходил на это же место и даже следующим летом, когда они снова жили там на даче, – точно такое же чувство он испытывал впоследствии при виде оставленного без призора плачущего младенца, и иногда даже мечтал о подкидыше – нечто подобное я испытываю теперь, оставаясь наедине с неохраняемым государственным имуществом. «До свидания», – сказал он девочке с длинными золотистыми косами, стоявшей среди толпы вместе с матерью в подъезде Дома специалистов. Наверное, она снова улыбнулась ему, и кто-то из них, а может быть, оба они сказали друг другу: «Мы еще увидимся». 8 На улице было светло, как днем, и мальчик даже не оглянулся на два железных столба с незатейливым узором, подпиравшие козырек над подъездом дома, где он жил, – сверху с бал- кона было видно, что козырек этот покрыт ржавым железом, точно таким, каким были покрыты крыши домов, – сколько раз в засыпанном снегом деревянном домике он вспоминал вход в свой дом – хозяйка оставила им только две железные кровати и один стул, а из кухни доно- сился запах жарившейся на свинине картошки – однажды, когда хозяйки не было дома, мать мальчика открыла маленький висячий замок, которым хозяйка запирала от них кухню, – но и мать мальчика, и бабушка, и сам он знали, куда она прячет этот ключик, – они с мамой вошли в кухню, и она, руководствуясь каким-то безошибочным чутьем, а может быть, она уже и раньше заприметила это место, просунула руку за какую-то занавеску и достала оттуда несколько кар- тофелин, розовых, упругих, немерзлых, и мальчик тоже захватил пару картофелин, и ему хоте- лось взять еще, но ему казалось, что он слышит шаги хозяйки и что она уже стоит в дверях кухни – это было похоже на ожидание выстрела в спину – замочек почему-то долго не хотел защелкиваться, и ключ застрял, но, наверное, они все-таки оставили какие-то следы, а может быть, хозяйка вела счет своим картофелинам – вечером она раскричалась сначала на кухне, а потом ворвалась к ним в комнату с криком: «Понаехали, окаянные, золото понавозили и еще воруют!» – а мама мальчика в ответ повторяла одно и то же: «Вы что, с ума сошли?» – и с тех пор он понял, что его мама может врать, а второе слово, которое обозначало то, что она сделала накануне, и он помогал ей, он даже мысленно боялся произнести, настолько это не вязалось с его представлением о маме, но насчет «окаянных» и «золота» хозяйка кричала еще и до этого и после этого снова повторяла то же и грозила выбросить их на улицу, а ночью мальчик укрылся шуршащим рыжим плащом отца, потому что отец в это время находился на излечении в пси- хиатрической больнице, – особенно неприятно было, когда он касался голого тела, – сколько раз мальчик вспоминал этот крытый козырьком, опирающимся на два железных столба, вход в свой дом, широкую каменную лестницу, пахнувшую кошками, – эта лестница не раз снилась ему: он поднимается по ней, но почему-то минует второй этаж и оказывается на площадке третьего, последнего этажа – он всегда немного завидовал жившим на третьем этаже, потому что с балкона третьего этажа было видно больше домов, чем с его балкона, и, кроме того, они видели балкон мальчика, как на ладони, а он только мог догадываться, что у них там происхо- дит, – он оказывается на площадке третьего этажа и звонит, но ему долго не отпирают дверь, а потом открывают, и он долго бродит по квартире – расположение комнат точно такое же, как и у них, но в каждой комнате живет семья – настоящая коммунальная квартира, а у них только
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 103 две подселенных семьи, но все-таки они этажом выше, и он мечтает добраться до их балкона и даже, кажется, выходит на балкон, а когда однажды вечером в газете он увидел снимок своего города, находившегося тогда в глубоком немецком тылу, но снятого с птичьего полета, с наших самолетов, он попытался найти тот квартал, где они жили, – к тому времени он уже знал, что дом их сгорел, да и весь квартал тоже, но он продолжал рассматривать снимок, пытаясь узнать хотя бы соседние кварталы или какое-нибудь другое знакомое место, – ему казалось, что во всем виноват тусклый свет коптилки, – он приблизил фотографию к самым глазам, так что вся она оказалась состоящей из перемежающихся между собой темных и светлых точек – следов типографского клише, а потом, когда после войны они вернулись в свой город, он пошел на то место, где была их улица, и среди груды кирпичей пытался найти остатки железных столбов, подпиравших козырек над входом в их дом, – весь центр города представлял собой сплошные груды кирпичей, среди которых лишь иногда возвышались пустые коробки или кирпичные стены с прилепившимися голландскими печками и развевающимися на ветру обоями, а потом груды кирпичей убрали и на том месте, где находился их квартал и соседние кварталы, сде- лали центральную площадь города – огромное залитое асфальтом пространство с возведен- ным посередине деревянным помостом для членов правительства и с бронзовой статуей Ста- лина, которую однажды ночью ликвидировали, но основание ее оказалось настолько глубоко и прочно врытым в землю, что в течение еще нескольких ночей раздавались глухие взрывы – его доставали по частям, словно корни сломанного зуба. Мальчик забыл оглянуться на подъезд своего дома, но почему я до сих пор помню полутемную улицу с глянцевитым булыжником и с пляшущими тенями приближающихся пожаров и молчаливый, темный трехэтажный дом, ожидающий своей участи, с выходящим во двор и потому не видимым с улицы окном каморки, в которой, сидя на кровати, тихо молилась Стефанида – не то перед образом божьей матери с младенцем, не то перед фотографией своей племянницы, а в темной столовой на массивных высоких стульях с соломенной сеточкой на спинках сидели наши знакомые с Интернациональ- ной улицы, поставив на пол рядом с собой свои аккуратные кожаные саквояжи, – высокий лысый старик с орлиным носом, его жена, еще нестарая интеллигентная женщина, черты лица которой я никак не могу вспомнить, и их дочь, перезрелая девица с узким, как у отца, лицом, в пенсне и с немецким именем Эльза – всех их убили в гетто, а может быть, Стефанида уже бродила неслышной тенью по квартире, открывая шкафы и чемоданы, – уже после войны кто- то рассказывал, что она, захватив какие-то вещи, ушла в деревню к каким-то своим родствен- никам, но она уже не могла ходить из-за отеков и вскоре умерла – мама до сих пор не может ей простить этого – неужели где-то еще могли сохраниться наши вещи – клетчатый плед, которым укрывался Тусик, или бинокль, который мальчик так и не взял с собой? – это так же неправ- доподобно, как обнаружить вдруг труп Гомера или Александра Македонского. Так почему же было светло, как днем? Наверное, это было уже возле объятого пламенем дома Гецова, на углу двух улиц, там, где заворачивал трамвай, как раз напротив того места, где позавчера они с Тусиком, стоя в толпе людей, слушали заикающийся голос из черного репродуктора. Гецова давно уже не было в живых, но в семье мальчика дом этот, так же как и дом Туников, называли по имени его бывшего владельца – в этом доме жил когда-то доктор Минц – о нем в семье мальчика постоянно рассказывали одну и ту же историю, как к нему на прием пришла какая- то женщина и на его вопрос: «На что жалуетесь?» – сказала ему, что когда она дышит, то ей больно, на что он ей сказал: «Так не дышите», – эта история, кажется, пошла от дедушки, который был знаком с Минцем, потом после смерти дедушки ее рассказывала бабушка, потом моя мама и тетка, и когда теперь кто-нибудь говорит, что ему больно нагибаться или ходить, то мама или тетка говорят: «Так не нагибайтесь или не ходите, как сказал бы доктор Минц», и я тоже не один раз повторял эту историю моему сыну, и он, наверное, тоже передаст ее своим детям, если они у него будут – настоящая эстафета поколений! – дом Гецова, в котором жил когда-то доктор Минц, горел, объятый пламенем со всех сторон. Дом этот был четырехэтаж-
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 104 ный, да еще стоял на возвышенном месте – самый высокий в этом квартале – слуховое окно дома, в котором жил мальчик – он поднимался на чердак со Стефанидой, когда она ходила туда развешивать белье, и, взобравшись на какую-нибудь рухлядь, ухватившись руками за нагретое солнцем шершавое железо, выглядывал в слуховое окно – так вот, это окно располагалось как раз на уровне четвертого этажа дома Гецова, а все остальные крыши внутри их квартала рас- полагались настолько ниже, что их можно было вообще не принимать во внимание, но дом Гецова! – впрочем, мальчик успокаивал себя тем, что дом Гецова стоит на возвышенности, а если бы он стоял рядом с их домом, то еще неизвестно, не оказались бы ли они одного роста, тем более что в доме, где жил мальчик, были очень высокие потолки, так что их три этажа вполне могли бы оказаться такими же, как четыре гецовских, – встречаясь с людьми, преуспе- вающими в жизни, я утешаю себя мыслью, что я все равно умнее и способнее их, – и вот теперь он горел – скелет, объятый пламенем, и, наверное, скоро он должен был рухнуть, – они шли посередине улицы, потому что противоположный дом с укрепленным на его углу репродукто- ром тоже горел, но он был двухэтажным – раскаленные головешки с сухим треском падали на мостовую, вдребезги раскалываясь и извергая снопы искр, – было жарко, как будто приот- крыли дверцу паровозной топки, и от дыма слезились глаза, и дальше по улице Розы Люксем- бург тоже горели дома, постреливая головешками, и только на улице Островского возле дома профессора Ойзермана было темно и прохладно – они остановились как раз под самым бал- коном Ойзерманов, и мальчик вдруг понял, что была поздняя летняя ночь, но Ойзерманов не было дома, – наверное, они уже тоже ушли, и кто-то из знакомых, проходивших по тротуару под балконом Ойзерманов, окликнул их, и они тоже кого-то узнали и перебросились с ними несколькими фразами. По такой же темной и молчаливой улице они спустились к реке и пошли по деревянному мосту – в черной, еще не успевшей обмелеть Нерочи отражались огни пожа- ров, пылавших где-то там, наверху – в дни праздников Москва-река точно так же отражает огни салютов, потому что воде все равно, что отражать, – по главной аллее городского парка в обступившей их тьме слышалось шарканье чьих-то ног, из боковых аллей неожиданно появ- лялись темные фигуры, и такие же фигуры двигались по главной аллее и затем по молчаливым немощеным улицам, расположенным за парком, мимо глухих деревянных заборов и одноэтаж- ных домишек с маленькими черными окнами, в которых уже тоже дрожали багровые блики, и только когда они вышли на шоссе, не на Московское, потому что оно должно было быть самым опасным, а на другое, но тоже ведущее на восток, только тогда мальчику стал окончательно ясен смысл этого шарканья и темных фигур, появлявшихся из боковых аллей и боковых улиц – по обочинам шоссе, справа и слева, тянулись нескончаемые вереницы людей, уходивших из города, – с портфелями, с маленькими чемоданами и с сумками в руках, с велосипедами, на которых было что-то навьючено (мальчик вполне мог не сдавать велосипед – как бы он приго- дился сейчас!), с детскими колясками, в которых везли не то детей, не то вещи, а может быть, и то и другое, многие с детьми на руках или ведя их за руку – мальчик никогда не думал, что в их городе живет столько людей, и его даже охватило чувство гордости за свой родной город – можно было подумать, что люди идут на прогулку, или на маевку, или на демонстрацию – только странно – почему под покровом ночи? – многие окликали друг друга, узнавали, справ- лялись о ком-то – самое главное было не потерять друг друга – мать мальчика и сам он служили как бы связующим звеном между отцом и бабушкой, потому что отец все время отрывался от них и уходил куда-то вперед, – впоследствии, когда уже все стало ясно и отец мальчика, лежа на полу в кишевшей клопами комнате, которую им уступили хозяева, жители одного из про- винциальных среднерусских городов, куда они попали в жаркие июльские дни, лежа на полу и шурша рыжим плащом, которым он укрывался, тряс по ночам кровать, на которой спали впо- валку мальчик, его мать и бабушка, а днем пожирал огуречную кожуру, ежеминутно подбегал к окну и, увидев военных, начинал метаться по комнате с криком: «Это идут за мной!» – и считал, что его выискивает заведующий местным горздравотделом Татанов, так что это имя
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 105 стало даже нарицательным в семье мальчика, когда хотели изобразить несуществующую опас- ность, – когда уже все было ясно, мать мальчика говорила, что это его стремление вперед, этот безудержный бег его были первым признаком начавшегося психоза – бабушка же шла позади, нормальным прогулочным шагом – в семье мальчика считалось, что бабушка любит гулять, – впоследствии бабушка не один раз с гордостью говорила, что только благодаря этому она сумела пройти в свои семьдесят лет эти тридцать шесть километров, и все подтверждали это; быстроту ее шага, кроме того, может быть, сдерживала мысль о том, что Тусик так и не заехал за ними и, значит, остался в городе, и все они, кроме отца мальчика, пристально вгля- дывались в обгонявшие их грузовые машины – не было ли там Тусика? Стояли самые длинные дни и самые короткие ночи – за спиной их багровело зарево горящего города, а впереди, на востоке, уже светлело, запах дыма, по временам еще догонявший их, смешивался с запахом раннего дачного утра – впрочем, так рано мальчик никогда не поднимался, он мог только дога- дываться, что это должно быть так, – по обочинам шоссе двигались вереницы людей, а между ними, по самому шоссе, обгоняя их, шли грузовые машины – в кузове их на скамейках сидели темные неподвижные фигуры в фуражках – среди шедших по обочинам прошел слух, что это была не то милиция, не то части НКВД, – мальчик то и дело догонял отца, и пока они, чуть отступив в сторону, ждали бабушку и маму, мальчику казалось, что вереница людей сейчас кончится, и его охватывал страх, что они окажутся последними, и отец нетерпеливо кричал: «Скорей, скорей!», а мама кричала ему, что бабушка не может так быстро ходить, но он, не дождавшись их, снова бежал вперед. Грузовые машины прошли – между двумя вереницами идущих, громыхая по асфальту, ехали запряженные лошадьми двуколки – не то орудия, не то полевые кухни с темными на фоне светлого неба, молчаливо ссутулившимися фигурами бой- цов в пилотках – из уст в уста стала передаваться брошенная кем-то фраза, что это отступают наши войска, но говорили об этом почти шепотом, потому что считалось, что границы наши неприкосновенны, – какая-то старуха с растрепанными седыми волосами побежала за двукол- кой – она отчаянно жестикулировала, умоляя о чем-то, но ехавшие сидели все так же молча, не шевелясь, – тогда она побежала за какой-то другой повозкой и даже попыталась взобраться на нее, но ехавшие все так же молча сидели, слегка ссутулившись, – тогда она стала кидаться от одной повозки к другой, так что казалось даже, что она это нарочно разыгрывает, а потом она остановилась посередине шоссе, между повозок, бесстрастно объезжавших ее, и, воздев руки к небу, стала громко причитать – легкий предутренний ветерок развевал ее седые космы – кто-то сказал, что она, наверное, сумасшедшая, и только впоследствии мальчик понял, что она была еврейкой. А когда небо совсем просветлело и стало ясно, что предстоит жаркий и безоблач- ный день, и войска уже почти прошли – мимо идущих с грохотом проносились лишь шальные повозки, догоняя своих, словно отставшие на параде, – над шоссе появились самолеты. Они летели низко, на бреющем полете, серебрясь в лучах еще не видимого солнца, в вырезе фюзе- ляжа отчетливо вырисовывались фигуры летчиков в шлемах – они проносились над шоссе, уходили в сторону, потом снова возвращались – послышались короткие пулеметные очереди, и многие из шедших по шоссе бросились в сторону, и семья мальчика тоже кинулась в какой- то лесок. С ними было еще несколько человек, кажется их знакомых, с которыми они встрети- лись в начале пути, потом расстались, а потом снова встретились, потому что по пути то и дело встречались знакомые, словно во время демонстрации или народного гулянья, и когда в лесу возле самого уха мальчик услышал эти короткие свистящие звуки «фьюить», как будто кто-то легонько пощелкивал кнутом или подманивал собаку, он не удивился, потому что много раз слышал их, когда смотрел «Семеро смелых» или «Тринадцать», и именно такими представ- лял себе их, и только крикнул: «Ложитесь!», потому что из книг и фильмов знал, что в таких случаях полагается делать, – взрослые, подчинившись его команде, бросились на землю, поло- жив возле себя портфели, и мальчик впервые понял, что такое утренняя роса. В полутемном еще, предрассветном лесу, где-то вдалеке, между стволами деревьев, промелькнуло несколько
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 106 серых фигур – не то военных, не то милиционеров, потом все стихло, и когда они снова вышли на шоссе, кто-то сказал им, что они попали в перестрелку между пограничниками и немец- кими парашютистами, переодетыми в форму милиционеров, – не с тех ли самолетов, которые летали над шоссе, сбросили этих парашютистов? – впоследствии мальчик узнал, что это назы- вается десантом и что немцы широко пользовались этой тактикой, – значит, они столкнулись лицом к лицу с настоящими немцами – интересно, какие у немцев были лица? и как они могли легко попасться в руки к немцам, но этим передовым группам, видимо, было не до граждан- ского населения, хотя, как он узнал впоследствии, уже на следующий день немцы возвращали людей в город, который к этому времени уже был занят ими, и мальчик потом не один раз представлял себе, как их семью вместе с остальными попавшимися возвращают под конвоем в город – немецкие солдаты в касках с выступающим массивным подбородком и с бесцветными арийскими глазами загоняют их прикладами автоматов с примкнутыми ножевыми штыками за колючую проволоку, на них нашивают желтую звезду, а дальше уже страшно было додумы- вать, потому что профессора Ойзермана, так и не ушедшего из города, – очень полного чело- века с лысиной, которую наискосок пересекала тщательно примазываемая прядь волос, отчего еще больше подчеркивалась лысина, – его вызывали к дедушке накануне его смерти, он молча щупал его пульс, и все ждали его решающего слова – как немцы профессора Ойзермана заста- вили чистить уборные голыми руками, и он, наверное, задыхался, а потом с ним сделали такое, о чем даже не говорили вслух, и только уже потом его убили, и то же самое могли сделать с его отцом, хотя он, наверное, до этого покончил бы с собой, потому что он уже пытался это сделать, когда мальчик был еще совсем маленьким, – отца привезли и положили на кровать с большим пружинным матрацем – у него был поврежден позвоночник – он бросился в пролет лестницы, когда его вели с допроса или на допрос, – он дал такие фантастические показания, что даже там это показалось подозрительным – у него уже начинался психоз, и его выпустили – он лежал на кровати, не замечая окружающих, и твердил, что он уже никогда больше не встанет. Солнце уже давно поднялось, и было жарко, и хотелось пить, и тогда на шоссе стали появляться колонны людей в поношенной серой одежде, с давно не бритыми серыми лицами, с коротко остриженными волосами – каждую колонну сопровождало несколько бойцов с вин- товками на плече, – обгоняя идущих по обочинам, колонны скрывались за поворотом, а когда солнце стояло уже высоко в небе, почти над самой головой, и нещадно палило, и во рту пере- сохло от жажды, и мальчик научился спать на ходу, на обочинах шоссе стали появляться пер- вые спящие – люди в поношенной серой одежде, с давно не бритыми серыми лицами – они лежали на боку, с чуть согнутыми в коленях ногами, и только на виске виднелась маленькая, круглая, уже подсохшая ранка с запекшейся струйкой крови, теряющейся где-то в щетине, – идущие вдоль шоссе молча обходили их, но, обходя, не отрывали от них взгляда и потом еще долго оглядывались, как бы стремясь запечатлеть в памяти их черты, – точно так же проходили когда-то мимо гроба первого секретаря в клубе Совторгслужащих – вначале все думали, что это немцы, но небо было чисто, и не слышалось никакой перестрелки, а потом распространился слух, что это конвоиры пристреливают тех, кто не может быстро идти и отстает от колонны. 9 Ранней весной из подворотни одного из домов на Кропоткинской улице не торопясь вышел мужчина среднего роста, полный, с лицом не то помятым, не то обрюзгшим, и, оста- новившись в воротах, обвел улицу взглядом человека, только что родившегося на свет. В его добротном портфеле рядом с папками и книгами стоял пузырек со спиртом – черта с два! – он правильно сделал, что не отдал его этому пьянчуге-слесарю – таким типам, как он, вперед ничего нельзя давать, а кроме того, тот все равно забыл бы до завтра – и так ему пришлось собственной рукой записать на грязном листе бумаги, покрывающем стол, на котором стояли
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 107 опорожненная поллитровка и мутный граненый стакан и лежали остатки луковицы и корка хлеба, свое имя и отчество и время, на которое он назначил свой приход, – имя он написал свое, потому что на вопрос пьянчуги «Как тебя дразнят?» он в первую секунду растерялся, а отчество – первое попавшееся, но оно оказалось производным от имени пьянчуги, так что тот, скверно улыбнувшись, сказал ему: «Значит, сыном мне будешь?» – они были примерно одного возраста – и, многозначительно покосившись на портфель, не поворачивая головы, потому что он лежал вдрызг пьяный да еще с гриппом, спросил: «Чего там у тебя в чемодане?», но черта с два дал он ему этот пузырек, а когда он услышал про точное время даже с какими-то мину- тами, которое назначил пришедший, он, все так же брезгливо улыбнувшись, сказал: «Как ско- рая помощь», но пришедший по своей профессиональной привычке положил кончики паль- цев на тяжелое мускулистое запястье лежащего – рука у него была горячая – наверное, у него действительно был жар, – а пульс жесткий, как туго натянутая струна, – пульс склеротика и гипертоника. Впрочем, все это могло быть и на следующий день, когда наконец произошло то, чего он так хотел, – женщина ушла чуть раньше, чтобы не выходить вместе, а он зашел в котельную, где тот, уже выздоровевший, возился с чем-то или делал вид, что возится, – уже хмельной, он посмотрел на вошедшего тяжелым любопытным взглядом – пока они были там, он несколько раз подходил к двери и один раз даже, кажется, попробовал ее – вошедший отдал ему пузырек, а тот увязался за ним и просил подлечить его приятеля – все это могло быть и на следующий день, потому что с чего бы он стал смотреть вокруг себя глазами только что родившегося человека, хотя, с другой стороны, когда выходишь из комнаты на улицу, или даже входишь в трамвай, или вообще переходишь из одного состояния в другое, всегда смотришь вот так вот. Войдя в метро, человек влился в поток людей – люди спускались по эскалатору в несколько рядов, тесно прижатые друг к другу, словно обреченные, которых по конвейеру доставляли к месту уничтожения, и среди них человек в добротной, но уже не очень новой шубе, с каракулевым, как у артистов, воротником и в каракулевой шапке-конфедератке с опу- щенными наушниками, придающей ему, несмотря на лицо еврейского типа, странное сходство с пленным немцем – уже с самого верха эскалатора взгляду его открылся подземный вести- бюль станции метро, кишащий людьми, и одновременно стали видны тяжелые, чуть покачи- вающиеся от движения воздуха люстры – все ближе и ближе, словно с самолета, идущего на посадку, – наверное, это было метро «Автозаводская», потому что только там такие высокие своды, позволявшие сразу же увидеть всю платформу, – никакой весны еще не было – зима в самом разгаре, на улице мело – человек просто возвращался с работы домой. Опустившись вниз, он попал в человеческий круговорот – встречный поток людей то и дело увлекал за собой его портфель, он с трудом выдергивал его. Пройдя подземный вестибюль, человек начал под- ниматься по ступенькам, ведущим к переходу, – скорей всего, это было метро «Таганская» или «Площадь Свердлова» – значит, часть пути он уже проехал, а может быть, только что спустился в метро и сразу же направился к переходу – навстречу ему спускались портфели, хозяйствен- ные сумки, авоськи с апельсинами и батонами, брюки, в меру и не в меру узкие, расклешенные, потрепанные, женские сапожки всех видов и фасонов, ноги, обтянутые чулками, мини-юбки. Среди спускающихся он увидел стройную, модно одетую девицу в очень короткой меховой шубке, брюках на молнии, идущей сбоку, в замшевых низких сапожках, тоже на молнии, с сумкой через плечо – человек чуть замедлил шаг, провожая ее взглядом, – еще минута, и она исчезнет. Расталкивая идущих, он догнал ее, что-то шепнул ей на ухо, она засмеялась, он взял ее под руку, и вот они уже в полутемной комнате, она сидит в кресле в своем костюме, стили- зованном под комбинезон, подчеркивающем ее фигуру, а он устроился на ковре у ее ног – зам- шевые полусапожки он уже снял с нее и теперь начал расстегивать молнию, идя снизу вверх, – чем выше поднималась его рука с застежкой, тем медленней становились его движения, а когда, достигнув ее бедра, он наклонился к прорези и приблизил свои губы к ее телу, словно погру-
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 108 жаясь в теплую ванну, его толкнули, кто-то раздраженно сказал ему что-то, он стоял на сту- пеньках, мешая проходу. Теперь он шел по мостику с перилами, а внизу проплывали крыши вагонов – поезд, быстро наращивая скорость, с грохотом исчез в тоннеле – в черноте его еще виднелись красные сигнальные огни – человек подошел к противоположной стороне мостика и, опершись на перила, посмотрел вниз на черную колею со стальными накатанными рельсами – на них пока еще неуверенно дрожали блики – из черноты тоннеля надвигались два прожек- тора – поезд стоял, далеко не дотянув до конца платформы, и это казалось странным – стоящий поезд и длинный неприкрытый отрезок пути – возле одного из вагонов темнела небольшая толпа – со всех сторон бежали люди – толпа увеличивалась на глазах – человек тоже побежал – протиснувшись сквозь толпу, он увидел лежащего на асфальте в луже темной крови мужчину с отрезанными ногами – лохмотья одежды были впрессованы в мясо, а кисть руки судорожно сжимала портфель, лицо трупа было черным – наверное, его убило электричеством, но все это было не сейчас, а однажды летом, поэтому ему так легко было бежать, а сейчас человек спускался по лестнице в своем тяжелом добротном пальто, с портфелем в руках – маленькая частица среди огромного потока подобных себе. Вдоль края платформы в несколько рядов сто- яли ожидавшие поезда, и он влился в этот новый, на секунду остановившийся поток – взгляд его невольно упал на облицовку стены – белый мрамор, пересеченный по горизонтали черной кафельной лентой, – автобус с траурной каймой медленно двигался по главной улице города, за ним целый кортеж машин – на каком-то перекрестке милиционер даже перекрыл движение, чтобы пропустить похоронный проезд. 10 «Какая у него мягкая рука... как у живого», – сказала какая-то женщина, поправив руку отца, – траурная процессия остановилась напротив серого дома – из автобуса хорошо были видны окна квартиры – четыре окна и балкон с пузатыми колоннами из ноздреватого извест- няка. «Говорят, это бывает только у тех, кто прожил свою жизнь очень чисто», – сказала другая женщина, а кто-то третий постучал в кабину водителя: «Поехали», – и автобус тронулся, а за ним вся процессия. На кладбище было полно снега – на улицах он уже таял под лучами весеннего солнца, а здесь люди утопали по колено в снегу. Вокруг свежевыкопанной могилы, на земляной насыпи плотным кольцом разместились провожающие, кто-то попытался влезть на насыпь, но, не удер- жавшись, сполз назад, некоторые примостились на соседних оградах, остальные небольшими кучками или поодиночке стояли поодаль на утоптанных местах, вполголоса ведя деловой раз- говор. Над гробом один за другим выступали ораторы, они говорили громко – это было видно по их артикуляции и жестам, но не было слышно ни одного слова, а в промежутке между выступлениями ораторов во всю мощь звучал фальшиво исполняемый траурный марш Шопена – человек стоял рядом с матерью возле самого гроба, поддерживая ее под руку, однако делал он это как-то неестественно – чувствовалось, что это для него непривычно. Остальные близкие – его жена, родственники, друзья – находились тут же, возле самого гроба, однако улавлива- лась какая-то невидимая дистанция, отделявшая их от человека с матерью, – тем самым как бы молчаливо подчеркивалась наибольшая близость этих двоих к покойному и их право на особое положение. Небо заволокло тучами, шел редкий снежок – он ложился на лицо покой- ного, на его костюм – отец всегда боялся холода – выходя зимой на улицу, он поднимал ворот- ник своей старомодной шубы, и мать тоже боялась, что он простудится, – во время болезни отца форточку открывали в соседней комнате, а из той комнаты открывали дверь в комнату, где лежал отец, – новую шубу с удлиненным, как у артистов, каракулевым воротником отец успел поносить всего несколько месяцев, она очень шла сыну, и сегодня он надел ее под пред- логом кладбищенского ветра, исподтишка бросив на себя взгляд в зеркало, стоящее в перед-
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 109 ней. Он беспокойно искал кого-то глазами, иногда даже вытягивая шею или приподнимаясь на цыпочки, – он старался делать это незаметно, потому что в такую минуту это не полагалось, – пока не встретился глазами с высокой девушкой с чуть раскосыми глазами и пышными чер- ными волосами, выбивающимися из-под меховой шапочки, – она стояла чуть поодаль, позади толпы, окружавшей могилу, – поймав на себе его взгляд, она опустила глаза, а потом и вовсе отвернулась в сторону, как будто они даже не были знакомы. 11 Низкое утреннее солнце заглянуло через ветровое стекло, ослепив его, так что он опу- стил защитный козырек – обычно на этом месте, рядом с водителем, сидел отец – весь уйдя в свою шубу с поднятым воротником, он сидел, чуть повернувшись к сыну, слушая и не слу- шая его, потому что он всегда был занят своими мыслями, а может быть, ему просто мешал поднятый воротник – он то и дело протирал рукой запотевшие очки, не снимая их, когда же он снимал их, было видно, что у него глаза навыкате – в них сквозило выражение беспомощ- ности, а с подбородка свисали две дряблые складки, как у боксера, – лицо его уменьшилось за последние годы, так что оно совсем пряталось в поднятом воротнике, – сын рассказывал ему о столичных новостях, небрежно называя фамилии ученых, чьи доклады он слушал или с которыми встречался на заседаниях, и с таким же чувством превосходства он рассказывал отцу об открытии новой станции метро или о какой-нибудь театральной премьере, как будто это было его собственной заслугой, а отец протирал очки и рассеянно покачивал головой, не то в такт речи сына, не то в такт собственным мыслям – сукно его каракулевого воротника снаружи было прострочено множеством стежков. В этот ранний час воскресного зимнего дня улицы города были почти пустынны – в воскресные дни в это время мать обычно еще не вста- вала, Настя, уже побывав на рынке, возилась на кухне, делая заготовки к обеду, меню которого было тщательно обсуждено уже с вечера, а они с отцом уже выходили из дома – в магазинах у отца были знакомства, наверное потому, что он лечил кого-нибудь из работников прилавка, – сын нес сумку с продуктами, потому что отцу нельзя было носить тяжести, хотя портфель, с которым он ходил на работу, а потом на обратном пути заполнял его бутылками с кефиром или банками с консервированным компотом, был, наверное, намного тяжелее этой сумочки, но сын считал своим долгом носить ее, потому что больше он ничем не мог помочь отцу, – войдя в магазин, отец протирал очки – даже когда он входил с улицы домой, у него был вид человека, только что вошедшего в трамвай, а на обратном пути сын переходил улицу в неположенном месте, потому что, что такое была эта улица по сравнению даже с самой окраинной улицей Москвы, а отец делал крюк и дожидался на переходе зеленого света, а потом они поднимались по лестнице на пятый этаж – отец останавливался на каждой площадке, чтобы отдохнуть, а сын чувствовал себя в эти минуты особенно здоровым и сильным и молодым – он еле сдерживал себя, чтобы не взмыть пулей на пятый этаж, – он тоже останавливался где-нибудь, на один или два лестничных марша выше отца и делал несколько громких выдохов, чтобы показать отцу, что он тоже устал. Сквозь защитный козырек, который он опустил, небо казалось густо-синим, словно перед грозой или где-нибудь на юге, и точно такое же небо – не то предгрозовое, не то южное, увидел он однажды сквозь застекленную крышу троллейбуса – это было уже в разгаре болезни, он возвращался домой с диабетическим хлебом и лекарствами для отца – безоблач- ное небо, предвещавшее весну еще в разгаре зимы, и странно потемневшие дома, как будто солнце вдруг спряталось за тучу, – новые, чужие дома, выросшие здесь без него, в его городе. Машина остановилась напротив серого дома – прежде чем войти в подъезд, он постоял несколько секунд на тротуаре, вглядываясь в темные окна пятого этажа – три квадратных и одно узкое с прилепившимся к нему каменным балконом, и только очутившись на площадке перед знакомой дверью, он услышал, как бьется его сердце, – дверь была заперта – это немного
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 110 успокоило его, потому что в таких случаях, он знал, двери оставляют открытыми и люди сво- бодно входят в квартиру – еле справляясь с прыгавшим сердцем, он осторожно нажал кнопку звонка. Ему открыла мать – она была в своем байковом халате, как всегда по утрам, а из-за ее спины, из кухни выглядывала Настя со своим скуластым и хмурым лицом – словно фигура с картины «Сватовство майора» или «Арест пропагандиста» – в передней все было по-старому – немецкая трофейная вешалка с зеркалом посередине, высокий неуклюжий шкаф, в котором висело старое платье, холодильник, стремянка, стенной шкаф, в котором, как всегда, навер- ное, шпалерами выстроились банки с консервированным компотом, которые отец закупал в неисчислимом количестве, и две-три бутылки вина, – вино ему было запрещено, но он очень сердился, когда сын, приезжая, откупоривал бутылку в его отсутствие. «Ну что», – хотел спро- сить он, но мать, предупредив его, сказала: «Ночь он провел спокойно, только аритмия», как говорят врачи о больном, и так же спокойно добавила: «Можешь пройти к нему», – и он понял, что раз от него этого ждут, то он должен это сделать и что вместе с тем он облечен каким- то особым правом, и это ощущение своего привилегированного положения не оставляло его уже во все время болезни отца и потом на похоронах, – осторожно приоткрыв дверь, он вошел в комнату. Над обеденным столом, непривычно заставленным лекарствами, горела лампочка под оранжевым абажуром, а сквозь неплотно прикрытые шторы в комнату проникал дневной свет, и от этого двойного света создавалось странное ощущение еще не прошедшей ночи и уже наступившего утра, пахло камфарой, а на тахте, отодвинутой от стены так, чтобы можно было подойти к ней с обеих сторон, лежал отец в белой ночной рубахе, на которой слева, на груди, там, где было сердце, темнело расползшееся пятно крови – отцу накануне ставили пиявки – он лежал на спине, дыша тяжело и неровно, словно подстреленный зверь, – сын подошел к нему вплотную – от постели отца отделилась фигура медсестры в белом халате – она отошла куда-то в угол комнаты, наверное, чтобы не мешать свиданию сына с отцом, и он снова ощу- тил какие-то свои особые права, которые сполна признаются всеми и даже подчеркиваются, – выпуклые рачьи глаза отца были устремлены куда-то вверх, словно он пытался различить что- то на потолке, а на щеках, под глазами, отчетливо выступала сеть красных прожилок – такие же прожилки на этих же местах стали недавно появляться у сына, но пока их было еще мало – теперь, когда отец был без очков, было видно, что у него орлиный нос, даже, пожалуй, краси- вый, – сын молча взял руку отца и стал щупать его пульс, частый и слабый, – отец силился все разобрать что-то на потолке – его нисколько не удивило появление сына, словно они расста- лись только вчера, а может быть, он просто не узнал его. «Попался», – неожиданно сказал он. Он сказал это в пространство, по-прежнему не замечая сына. «Ничего, все будет хорошо», – сказал сын, он сказал так, потому что знал, что в таких случаях принято говорить такие вещи, а на обеденном столе среди лекарств, ампул и шприцев лежали очки отца и его плоские кар- манные часы. 12 Они приходили и уходили каждый день, по нескольку раз в день, вечером, днем, утром, сменяя друг друга, – из их легких, полупрозрачных сумок, которые они небрежно клали на пол, под пальто, выглядывали учебники, веточки вербы, разноцветные клубки шерсти и еще какие-то необязательные женские вещи, назначения которых он не мог понять, – смяв шубу и меховую шапку или пушистую косынку, они надевали на себя вынутый из сумки белый халат, мимоходом поглядевшись в зеркало, – прощальный взгляд перед тем, как войти в комнату, где лежал больной, – птицы с подрезанными крыльями, ложные смиренницы – они меняли боль- ному простыни, поворачивали его, кололи его в тощие, желтые от йода ягодицы, прикасаясь к его телу, – к запаху камфары примешивался еле уловимый запах духов, а перед тем, как уйти, они становились особенно усердными, чтобы скрыть еле сдерживаемую радость приближаю-
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 111 щегося освобождения, и даже после прихода сменщицы оставались еще на некоторое время в комнате больного, словно они никуда не торопятся и считают для себя главным то, что про- исходит здесь, а все остальное, происходящее вне стен этого дома, не имеет для них никакого значения – свою меховую шапку или косынку они надевали перед зеркалом, не торопясь, как не торопятся выпить первую рюмку на праздничном обеде, но из окна он видел, как, выйдя на улицу, они бежали к троллейбусу или к трамваю легко и грациозно. 13 Он по обыкновению своему делал карандашные наброски или, может быть, сидел просто так, опершись подбородком на руки, когда она вошла в комнату – высокая, в белом халате и в накрахмаленном колпачке, надетом на ее пышные черные волосы, – лекарства уже не поме- щались в комнате отца, и она пришла в эту комнату, чтобы набрать шприц для инъекции. – Поешьте что-нибудь, – сказал он ей, потому что столовая переместилась теперь в эту комнату и потому что ему очень хотелось угостить ее чем-нибудь, но она отказалась – тогда он подвинул к ней вазочку с конфетами, но она отрицательно покачала головой, – отломив гор- лышко ампулы, она набирала ее содержимое в шприц – когда часть жидкости ушла в шприц, она одним движением повернула его иголкой вверх, продолжая набирать жидкость из насажен- ной на него ампулы, даже не придерживая ее, – просто удивительно, как это ей удавалось! – Бережете фигуру? – спросил он ее с деланной иронией. – Ну что вы, – она сказала это так просто и с таким удивлением, что ему сделалось неловко за ту пошлость, которую он только что сказал. Она уже стояла возле двери, со шприцем в руке, – еще секунда, и она выйдет из комнаты. – Хотите семечек? – он вдруг вспомнил, что накануне от нечего делать купил их, и теперь они лежали у него в кармане. – С удовольствием, – она улыбнулась и неожиданно покраснела, наверное, от той поспеш- ности, с которой она согласилась. Он подошел к ней и протянул горсть семечек. – Я же стерильная, – сказала она, кивнув на шприц, и тогда он осторожно положил семечки в карман ее халата – пока он ссыпал их, она стояла не шелохнувшись, словно ожидая чего-то и вместе с тем боясь этого. 14 Она спускалась вниз, по улице, ведущей к речке, а он стоял возле моста – он уже давно стоял здесь, нетерпеливо поглядывая на часы, – она спускалась вниз, чуть раскосая, с высоко взбитой прической, – он пошел ей навстречу – она приближалась, словно спускаясь откуда-то с высоты, – он уже не видел ни домов, ни улицы, ни людей – только ее фигуру и лицо в ореоле высоко взбитых темных волос. Они остановились друг против друга, в неловком молчании – ему казалось, что она слышит, как бьется его сердце. ...Я так ждал вас... тебя. Они пошли по направлению к речке, туда, где он только что стоял, ожидая ее, потом по узкому деревянному мосту и подошли к перилам его – мелкая речонка, затянутая льдом, вдруг стала широкой и быстрой, темная вода с плывущими по ней льдинами достигала почти настила моста, а по улице, ведущей к речке, выбивая друг у друга портфели, неслись школь- ники, целая ватага их, и среди них он. Они бежали, оглашая всю окрестность радостными воз- гласами: «Река вошла в свои берега! га-га, га-га, га-га, га-га!», хотя наводнение было еще в самом разгаре – весь парк, находившийся по ту сторону речки, был залит водой, так что дере- вья росли прямо из воды, и только за парком, между деревянными домиками, блестели озера
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 112 – остатки начинающей сходить воды. Вбежав на мост, школьники рассыпались, повиснув на его деревянных перилах, – черная быстрая вода несла крупные льдины – они ударялись о сваи моста, так что мост вздрагивал, и мальчику, тоже повисшему на перилах, казалось, что это не вода движется, а плывет мост, рассекая льдины, и это уже был не мост, а ледокол «Седов» или «Красин», и он был капитаном этого ледокола. – Удивительно, – сказал он, – почти все в городе сгорело, а этот мост уцелел. – Помолчав немного, он посмотрел на девушку: – Сколько вам лет? – Я с сорокового года. – Значит, все-таки довоенного издания, – он снова поймал себя на пошлости, но ему почему-то приятна была мысль, что она родилась до войны, и потом, когда они шли по парку, он расспрашивал ее о детстве – во время войны они с матерью жили в маленьком городишке, но немцев она не помнила, да и вообще, что она могла помнить в свои три или четыре года? – но он все время пытался представить себе, как мать носила ее на руках и раздобывала где- нибудь в соседней деревне картошку и тащила на себе этот мешок, а дома у них было холодно – заиндевевшее окно, на улице ни души и темно – только вышагивающие немецкие патрули, но все-таки им ничего не грозило – немцы проходили мимо и даже несколько раз заходили к ним в дом, чтобы узнать, не прячутся ли у них евреи, – на газонах снег был рыхлым и кое- где почернел уже под лучами весеннего солнца, а на дорожках было скользко, текли ручьи, местами образуя озерца, – он держал ее под руку, а она осторожно ступала своими открытыми замшевыми туфлями, выбирая сухие места и вместе с тем стараясь идти в ногу с ним, хотя во всей фигуре ее и в ее движениях все время чувствовалась какая-то настороженность. Он дал ей конфету – она долго мяла обертку, не решаясь ее выбросить, пока он не вынул бумажку из ее холодной руки. Они проходили теперь мимо летних павильонов с облупившейся краской и со снеговыми шапками, с которых бахромой свисали сосульки, – он исподтишка поглядывал то на ее профиль – чуть разрумянившаяся щека и выбивающиеся из-под шапочки темные волосы, то на ее ноги, обтянутые прозрачными чулками, – она все так же осторожно ступала, идя в ногу с ним, – на туфлях ее не было ни единого мокрого пятнышка, и на минуту он представил себе, как бы он переехал в этот город и поселился с ней, и они гуляли бы по главной улице города, и она поступила бы в институт, и по вечерам он объяснял бы ей анатомию, потому что все это он прекрасно знал. С велотрека доносился вальс «Дунайские волны» – наверное, через репродуктор – по залитому льдом полю скользили на коньках подростки – мальчики и девочки – на девочках были надеты высокие белые шнурованные ботинки, облегавшие их ноги до самых икр, а по наклонным дорожкам мчались велосипедисты – никакого ледяного поля не было – просто ровная, утрамбованная площадка, посыпанная желтым песком, а по наклон- ным дорожкам мчатся велосипедисты, но звучит тот же вальс «Дунайские волны» – несосто- явшийся вечер летнего дня, – ведя велосипед за руль, он подходит к наблюдающим за катаньем – среди них девочка в ситцевом платье, хорошо обрисовывающем ее небольшие, но выпуклые груди, и с выпуклыми водянистыми глазами – она уже давно стоит здесь, – увидев его, она устремляется к нему, он берет ее за руку, а другой рукой он ведет велосипед, придерживая его за седло, – они идут по парку в быстро сгущающихся сумерках, от речки тянет прохладой и запахом тины, но они направляются в самый отдаленный уголок парка, где все заросло высо- кой травой и, наверное, даже по вечерам пахнет разогретой хвоей, – нет, это, конечно, было не тогда, потому что этот назначенный вечер был первым вечером войны – они шли по улице, держась за руки, ее ладонь была горячая и шершавая, и она спросила его: «Ты женишься на мне?» – а может быть, сказала: «Ты все равно на мне женишься», – они возвращались из кино – когда в зале погас свет, он осторожно положил руку на ее колено, а потом рука его поползла выше, и вот он уже преодолел тугую резинку – девочка сидела не шелохнувшись, – она даже, кажется, не дышала, и он тоже не дышал, только сердца их колотились как бешеные, – он даже не помнил, какой фильм они смотрели, – нет, с сердцами было раньше – она убирала их квар-
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 113 тиру, потому что мать ее в этот день заболела, и он неотступно следовал за ней из комнаты в комнату – на ней был красный свитер из какой-то дешевой шерсти – наверное, его переделали из чего-то старого или, во всяком случае, перекрасили, потому что мальчик никогда раньше не встречался с таким запахом – острым, почти ядовитым, – сколько раз потом ему мерещился этот запах – у него прерывалось дыхание, и тогда он решал, что, вернувшись в свой город, он прежде всего разыщет девочку, которая убирала у них квартиру, – он следовал за ней по пятам, из комнаты в комнату – ядовито пахнущий красный свитер обтягивал две выпуклости на ее груди – когда они остались вдвоем в комнате, он подошел к ней вплотную и взял ее за руку – она испуганно смотрела на него своими бесцветными рачьими глазами – одуревший от запаха красного свитера, он потащил ее к дивану со словами: «А вот я сильнее тебя», – он не узнал своего голоса, как будто эти слова произнес кто-то другой, – они барахтались на диване, приминая его выпирающие пружины, – он выхватил из ее руки тряпку, которой она вытирала пыль, и отбросил ее в сторону. «Вот видишь, я сильней», – голос его прерывался, они непо- движно лежали, ее выпуклые бесцветные глаза смотрели на него с выражением тупой покор- ности. «Не надо», – тихо сказала она, но она не вырывалась, а лежала неподвижно, прерывисто дыша, и сердца их бешено колотились. Велотрек остался позади, музыка доносилась откуда-то издалека – все те же «Дунайские волны» – они проходили мимо большого круглого павильона, засыпанного снегом, дверь его была полуоткрыта – он подал девушке руку, и, пройдя по оледе- невшему сугробу, они оказались внутри павильона – это была комната смеха, заброшенная, с кучами мусора на полу, с зеркалами на стенах, многие из них были разбиты. Они пошли вдоль стен, останавливаясь у зеркал, словно осматривая выставку картин, превращаясь то в донки- хотов, то в оплывшую жиром семейную чету, – возле одного из зеркал она достала расческу и стала поправлять себе волосы – он попытался привлечь ее к себе, но она выскользнула из его рук – в зеркале, перед которым он стоял, отразился карлик с руками, беспомощно повис- шими в воздухе, – схватка между мальчиком и девочкой возобновилась, но он снова оказался наверху – она дышала тяжело, рот ее был полуоткрыт, выражение ее выпуклых, водянистых глаз было бессмысленным – это были глаза умирающего – они лежали неподвижно, и только слышалось биение их сердец – удары их, вначале быстрые и ровные, постепенно потеряв свою ритмичность, стали беспорядочными, галопирующими – сын, стоя возле постели отца, выслу- шивал его сердце. 15 Он выслушивал отца, приложив к его груди фонендоскоп, – была глубокая ночь, он только что проснулся и его пробирал легкий озноб, рядом стояла мать – она считала пульс, возле изголовья сидела медсестра, вытирая пот с лица больного, – кажется, именно она дежу- рила в день приезда сына – невысокая полная молодая женщина. «Сколько?» – «Шестьдесят два». – «У меня девяносто». – «Большой дефицит», – мать и сын разговаривали вполголоса, почти шепотом, но это было излишне – выпуклые, близорукие глаза больного были устрем- лены на потолок, так, как и в день приезда сына, словно он все время силился там прочесть что-то, иногда он пытался повернуться на бок, но ему не позволяли этого, и тогда он начинал выкрикивать: «Я гвардии капитан!», а иногда он выкрикивал эту фразу, лежа на спине и все так же глядя в потолок, – он выкрикивал ее так, как будто хотел кого-то подразнить, а сестра терпеливо разъясняла ему, что он профессор и она работает у него в клинике и даже называла свое имя – на несколько минут он затихал, но потом с еще большим азартом принимался за прежнее – в женщине было что-то домовитое, хозяйственное, и он вспомнил, что ему кто-то говорил, что она замужем. Мать ушла к себе, потому что было уже очень поздно и потому что она всегда плохо себя чувствовала, когда не высыпалась, – оставшись вдвоем, они стали менять отцу простыни – когда на минуту открылись желтые ноги отца с тощими исколотыми бедрами,
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 114 ему стало неловко, что она видит их в его присутствии, словно это были его ноги, и он старался не смотреть на них, а когда они стали приподнимать его, чтобы подстелить свежую простыню, пальцы их на мгновение соприкоснулись где-то под телом больного, и он вспомнил, что ему говорили, что она недавно развелась с мужем. Он уселся в кресло, положив на колени книгу, а она снова уселась в изголовье отца – он был теперь спокойнее – минутами даже казалось, что он засыпает, – и принялась что-то вязать, но клубок несколько раз выпадал из ее рук, – он читал механически, не понимая смысла фраз, – даже когда он не смотрел на нее, он видел ее, – под белым халатом на ней была легкая кофточка – ее ничего не стоило расстегнуть – и шея ее была шеей молодой женщины – густые каштановые волосы ее были собраны на затылке в тяжелый узел – он представил себе, как, стоя перед зеркалом, она лениво расплетала их, держа в зубах шпильки, – где-то он даже видел такую картину – женщина, расплетающая волосы перед зер- калом, а где-то там, в глубине комнаты, смятая постель – его тело пробирал легкий озноб – во всем доме и, может быть, даже во всем городе только они не спали. – Вы прилегли бы, – сказал он ей, – у меня там все постелено, – и когда она ушла, мысль о том, что она сейчас ляжет в его постель, которая еще не успела остыть от его тепла, цели- ком захватила его – он вспомнил, что оставил в своей комнате сигареты. Он вышел в темную прихожую – из кухни доносился храп Насти – он тихонько приотворил дверь в свою комнату – на спинке стула что-то смутно белело – наверное, ее халат или одежда – он слышал ее спо- койное, ровное дыхание молодой спящей женщины – не снимая пижамы, он лег рядом с ней, укрывшись тем же одеялом – она тихо застонала во сне и повернулась к нему – рукой он уже ощущал ее горячее упругое тело – она вся потянулась к нему и прижалась, потому что уже давно ждала этого момента, – он продолжал стоять в двери, отсветы уличных фонарей лежали на потолке и на чем-то смутно белевшем, небрежно брошенном на стул, – мальчик и девочка неподвижно лежали – ее выпуклые водянистые глаза с тупой покорностью смотрели на него, сердца их бешено колотились, оглушая его, а из комнаты больного снова послышалось преж- нее, озорное: «Я гвардии капитан! Я гвардии капитан!» 16 Он поджидал ее на темном пустыре, напротив здания больницы. Ветер раскачивал фонарь, висевший возле проходной будки, – каждую женскую фигуру, появившуюся оттуда и попадавшую в колеблющийся конус света, он принимал за высокую девушку и даже выбегал из своего укрытия, но когда появилась она, он сразу почувствовал это по тому, что сердце его куда-то провалилось, а потом запрыгало – не теряя ее из виду, он пошел по своей стороне улицы, но на углу перешел на ее сторону и пошел рядом с ней – она даже не удивилась, как будто они шли вместе с самого начала. Они свернули в какую-то боковую улицу – здесь было меньше фонарей – и он остановился и поцеловал ее в щеку, но ему показалось, что он поце- ловал пушистый воротник ее шубы, и потом, когда они снова останавливались и он целовал ее не то в щеку, не то в шею, лицо его снова погружалось в этот воротник, пахнувший духами и мехом, так что ему даже не хватало воздуха, – она останавливалась, когда он этого хотел, словно чуткая партнерша по танцу, но все-таки она шла своей дорогой, и у какого-то людного перекрестка они, не сговариваясь, разошлись – он вышел на главную улицу города и пошел по ней, влившись в толпу людей, фланирующих по тротуару, – по асфальту бесшумно скользили троллейбусы и машины, витрины магазинов были ярко освещены, под ногами хрустел вечер- ний мартовский лед – пройдя немного, он свернул на боковую улицу, и они снова встретились и пошли вместе, опять по той же плохо освещенной улице – ни он, ни она не удивились этой встрече, как будто это было вполне естественно, – они сворачивали в какие-то незнакомые улицы, – целуя ее, он думал о том, что вот он целует ее и что это, наверное, и есть счастье, потому что он так долго об этом мечтал, но, с другой стороны, какое же это счастье, если он
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 115 не чувствует это, а понимает разумом? Неужели это та самая девушка, которая спросила его: «У вас такой взволнованный голос – что-нибудь случилось?» – это было несколько дней тому назад – он позвонил ей, чтобы узнать, когда она будет у них дежурить, – он не помнил, как вышел из автоматной будки и очутился на середине тротуара – он все еще слышал ее голос, чуть распевный – она беспокоилась о нем и о его отце, и он, понимая всю немыслимость этого и оттого еще больше пьянея, думал о ней как о своей жене – отец поправился, и она поселилась у них, и он устраивается на работу в этом городе, из которого он когда-то уехал, и получает законное право радоваться этим новым домам и магазинам, потому что он теперь житель этого города, и он торопится с работы домой, и на работе все время думает о ней – он стоял посере- дине тротуара, мешая проходу, и небо над городом было синим и безоблачным – он забыл, что должен был купить в аптеке, и вот теперь он целовал ее, и она позволяла ему это, и это была она, это ее голос он слышал по телефону, но почему для того, чтобы понять, что он счастлив, он должен был припоминать все это – разве ему мало было этого ветреного мартовского вечера и ее душного мехового воротника? – они стояли возле какого-то красного кирпичного здания – может быть, какой-нибудь фабрики или школы, на пустынной улице, под фонарем, и он вдруг понял, что она сейчас уйдет, потому что, хотя они и не разбирали улиц и шли наугад, она все- таки шла своей дорогой, а может быть, он просто должен был взять машину, отвезти ее домой и остаться у нее, и ему вдруг стало легко и приятно от мысли, что они сейчас расстанутся, – он представил себе, как он будет сейчас, возвращаясь домой, думать о ней и о том, что он целовал ее, – наверное, его ладони еще пахнут ее духами, и он будет прикладывать их к своим губам и к носу, погружаясь в воспоминания, которые пока еще были реальностью, и надо было ценить эту минуту, вот сейчас, когда он снова целует ее, и у нее чуть раскосые глаза и пышные волосы, выбивающиеся из-под меховой шапочки, и румянец на щеках – она позволяет себя целовать, она стоит молча, словно ее это вовсе не интересует, и иногда даже рассеянно поглядывает по сторонам – самка, которую нужно взять, – и вот он уже едет в трамвае и нюхает свои ладони, которые пахнут надушенным мехом ее воротника, а выйдя из трамвая, бежит к дому, потому что ему всегда кажется, что это может случиться в его отсутствие. 17 «Все-таки это необузданно – сидеть столько времени», – сказала мать – они с сыном находились в маленькой комнате, превращенной теперь в столовую, а у отца сидела их соседка, ровесница сына, – она жила этажом выше, как раз над их квартирой – у нее было красивое лицо, обрамленное тяжелой русой косой, и чуть подкрашенные губы – о чем они разговари- вали с отцом – даже медсестра вышла из комнаты отца, а сын старался не смотреть на мать, но она, кажется, не испытывала никакой неловкости – просто во всем надо знать меру – ему вредно разговаривать и волноваться, и неужели она этого не понимает? – а он испытывал такое же чувство, как когда отец при нем провожал взглядом молодых женщин, – она преподавала французский язык, но, кроме того, кончила консерваторию, и отец с некоторых пор стал уси- ленно покупать пластинки и часто ставил их, но почти всегда забывал снимать, так что они продолжали крутиться вхолостую, и это раздражало сына, когда он приезжал к ним, – он слы- шал, как по утрам она стучала каблучками по полу, торопясь на работу, а иногда она разыгры- вала какие-нибудь пассажи или музыкальные пьесы, а два раза в неделю она спускалась к ним, чтобы позаниматься музыкой с внуком, который жил у них, потому что бабушка считала, что ребенок должен жить там, где были лучшие бытовые условия, – придя с работы, отец первым делом интересовался, был ли сегодня урок музыки, а иногда он прямо после работы, не заходя домой, поднимался на шестой этаж – он постоянно дарил ей какие-нибудь вазы или чашки или еще что-нибудь в этом роде под видом благодарности за уроки, которые она давала внуку, – мать говорила, что во всем надо знать меру и что он просто потерял голову и что это стыдно –
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 116 перед сном сын снова слышал, как она стучала каблучками – его комната находилась как раз под ее комнатой, а потом все затихало – ее кровать стояла над его диваном – она укладывалась спать, и он часто мечтал о том, чтобы ночью провалился потолок – ведь все-таки они были ровесниками – интересно, разрешила ли она отцу хотя бы раз поцеловать себя? – однажды, усевшись в кресло в комнате сына, – он любил заходить к нему перед сном, чтобы побеседо- вать, – сын уже обычно лежал в постели и с нетерпением ждал, когда отец уйдет, потому что ему хотелось спать, – усевшись в кресло, он долго молчал, а потом сказал, что если бы он был другим человеком, то мог бы решиться на что-то, но сыну очень хотелось спать, и кроме того, у него было такое ощущение, как будто он читает чужие письма, а теперь, во время болезни, отец, уже не стесняясь, повторял ее имя, часто давая ей всякие ласковые прозвища, и просил, чтобы ее позвали к нему, и вот теперь она сидела в комнате отца и, может быть, даже гладила его руку или держала ее в своей – после ее ухода отец впервые за все время своей болезни спросил у сына, как продвигаются его дела с диссертацией. 18 «Мы еще выпьем с вами шампанского», – сказал отцу профессор Зайцевич – он все еще не мог отдышаться после подъема на пятый этаж, сидя в кресле, положив нога на ногу, пока- чивая острым носком своего не по сезону легкого черного полуботинка, утопая в кресле, из которого торчала лишь его глянцевитая лысая голова, то и дело подрагивавшая, словно он от чего-то упорно отказывался или хотел согнать надоевшую муху, – его жена была вдвое моложе его – она работала у него ассистентом, хрупкая блондинка, носившая меховое манто, – они занимали отдельный коттедж, который он окружил высоким глухим забором, но рассказывали, что у нее не переводились какие-то военные, которых она принимала у себя дома, иногда даже в его присутствии, но он считался лучшим специалистом в городе и продолжал все так же подергивать головой и поблескивать стеклами своего пенсне – он только что выслушал отца, с удивительной легкостью переставляя по его спине, покрытой красными пятнами от банок и тщательно оберегаемой от охлаждения, запотевшую от мороза металлическую трубку фонен- доскопа, как будто он играл в шашки, небрежно сбивая их одна за другой, – остроумная ком- бинация, которая должна была привести его в дамки. Отца посадили, задрав кверху его рубаху, поддерживая его, потому что сам он сидеть уже не мог, – ему не хватало воздуха, и он захо- дился приступами кашля – сначала казалось, что он просто откашливается, и это было вполне естественно, так что, находясь в соседней комнате, можно было вполне подумать, что отец просто немного простужен, но он откашливался намеренно громко, как будто нарочно хотел досадить кому-то, а потом покашливание переходило в лай, но этот лай снова был каким-то неестественным, натужным, словно отец передразнивал собаку и ему это не совсем удавалось, но постепенно он входил в роль, все больше и больше распаляя себя, и уже не мог остано- виться, и вот уже сам оказывался жертвой своего озорства – он закатывался сухим, трескучим кашлем, как будто в комнату ссыпали горох или свинцовую дробь, а в перерывах между при- ступами кашля он судорожно хватал ртом воздух, словно выброшенная из воды рыба, – его близорукие выпуклые глаза придавали ему еще большее сходство с рыбой, но когда Зайцевич стал выслушивать его, он почти перестал кашлять – значит, он все-таки мог сдержать себя, так что Зайцевич, переставляя фонендоскоп, несколько раз даже говорил ему: «Покашляйте», и он покашливал – запотевшая металлическая шашка Зайцевича явно просилась в дамки, так что сын, стоявший тут же рядом, чувствовал на себе прикосновение этого холодного металла, но раз Зайцевич делал это, значит, это можно было – может быть, отец просто слегка занемог, и к нему вызвали Зайцевича, и он осматривал больного. Сидя в кресле, держа в руках пенсне, покачивая острым носком своего ботинка, все еще не отдышавшись от крутого подъема, Зай- цевич диктовал назначения, а отец, которого снова уложили, зашелся приступом кашля, но на
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 117 это не обращали никакого внимания, потому что главное теперь заключалось в тех назначе- ниях, которые делал Зайцевич, а кашель отца был лишь помехой этому. «Мы с вами еще будем пить шампанское», – сказал Зайцевич отцу, надев пенсне и кивком головы сгоняя с себя вооб- ражаемую муху, – он пережил отца на три месяца – его похоронили рядом с отцом, но все-таки чуть поближе к центральной аллее – когда на могиле отца оставались только ржавые остовы венков и истлевшие ленты, на могиле Зайцевича еще возвышался шалаш из венков, перевитых красными и белыми лентами, и шалаш этот был чуть пышнее и ярче отцовского, потому что было уже лето и потому что Зайцевич лечил всех ответственных работников города. 19 Была глухая ночь. Он стоял возле окна, а на его диване лежала мать, потому что в ее комнате ночевали теперь врачи из клиники отца – они сменяли друг друга – это были хирурги, ничего не смыслившие в болезни отца, но мать считала, что ввиду ухудшения состояния боль- ного у его постели должны были дежурить врачи, и они приходили – светловолосые мужички, молодые ординаторы – они старательно вытирали ноги, долго топтались в передней, прежде чем войти к отцу, с преувеличенной готовностью и оттого неловко помогали носить и выно- сить кислородные баллоны, ходили курить на лестничную клетку, зажав, словно школьники, сигарету в кулаке, а по ночам спали беспробудным сном дежурных врачей – мать была в своем синем байковом халате с разводами – она даже не лежала, а полусидела, облокотившись на подушку, – из комнаты доносился кашель – теперь это уже были не приступы кашля, а сплош- ной кашель, так что непонятно было, когда отец умудрялся сделать вдох, чтобы запастись воз- духом, требовавшимся для поддержания в себе такого кашля, – его озорство обернулось теперь трагедией для него же самого – кашель заполнял всю его грудь, всю квартиру, так что, когда он хоть на мгновение прекращался, сын заходил в комнату отца, чтобы выяснить, не случилось ли чего – теперь отец уже все время полусидел, поддерживаемый сестрой или врачами, и это никого не беспокоило, хотя раньше ему запрещалось даже ворочаться, – значит, теперь это уже не имело никакого значения – слово «пневмония» впервые произнесла мать – сын мыс- ленно видел, как серовато-синее уплотнение распространяется все выше и выше, свободными от него оставались только верхушки легких, но и их ждала та же участь, и это были легкие его отца, и они с матерью находились в отдаленной комнате, вдвоем, словно спасаясь от кашля отца, предоставив его другим, – где-то внизу виднелись цепочки фонарей, черная пустынная улица была словно покрыта лаком – чуть приоткрыв форточку, сын прислушивался к звуку шагов на тротуаре – час назад мать позвонила своей приятельнице и попросила ее прийти – приятельница эта была педиатром, но мать считала, что она вообще очень хороший врач и буквально выходила своего мужа, недавно перенесшего ту же болезнь, что и отец, правда, в значительно более легкой форме, и вот теперь они ждали ее прихода, как будто он мог что-то изменить, – иногда сын даже становился коленями на подоконник и высовывался в форточку – в этот момент ему казалось, что кашель отца стихает. «Он же погибает», – сказала мать. Она сидела на диване в своем байковом халате, уже не опираясь на подушку, обняв руками колени, укрытые одеялом, – на ее пальце тускло поблески- вало золотое кольцо с небольшим бриллиантом – она надела его, когда они уходили из города, охваченного пожаром, и с тех пор не снимала. Она сказала это так, как говорят о постороннем человеке или как будто отец это делал нарочно, – весьма возможно, что в эту минуту она чем- то напоминала фигуру из надгробия Мартоса, хотя впоследствии сыну не раз казалось, что мать не сидела, а стояла – у ног ее размотались простыни, белые, как облака, и она восставала из них, словно несгибаемая патриотка в застенках гестапо или ракета, стартующая в космос.
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 118 20 Кислородную палатку ликвидировали, а конец резинового шланга, протянутого через всю комнату, положили возле рта больного – сначала конец этот оборачивали влажной марлей, чтобы кислород не обжигал губы и рот больного, но потом марлю перестали надевать, чтобы увеличить приток кислорода, – отец лежал на боку, его уже не переворачивали – только слегка придерживали шланг, чтобы конец его приходился возле рта, – губы отца распухли и обугли- лись от кислорода – подачу же кислорода регулировали с помощью металлического зажима, надетого на шланг, потому что нельзя было давать кислород без перерыва, – сын, сидя в кресле, то открывал, то закрывал зажим, и когда он закрывал его, отец начинал судорожно хватать губами воздух, лицо его синело, – дни уже давно превратились в ночи, а ночи – в дни, занавески на окне в комнате отца не открывали и не закрывали, лампочку под оранжевым абажуром не гасили, и даже на письменном столе отца была зажжена настольная лампа, а из комнаты сына, куда переставили теперь телефон, доносились беспрерывные звонки – со стола, стоящего там, не убирали китайскую вазу с сухим киевским печеньем, которым угощали всех приходящих, – на телефонные звонки бросались сразу все, как будто все ждали какого-то важного известия, которое должно было прийти извне и изменить ход событий, и так же поспешно все бросались в переднюю, когда там раздавался звонок. Отца беспрерывно кололи, но он уже не реагиро- вал на это, а потом пришел профессор Залманзон, тоже хирург, – он часто бывал у них дома, и они с отцом обсуждали последние медицинские новости, и Залманзон в лицах изображал свой разговор с больными или врачами, и все смеялись, потому что он делал это очень остро- умно, но он всегда рассказывал о своих операциях, перелистывая бумаги, лежавшие на столе отца, или снимал на середине пластинку с мессой Генделя, – продолжая рассказывать о своей последней операции на мочеточнике, все более увлекаясь и входя в роль, он расхаживал по комнате взад и вперед, открывая и захлопывая книги, переставляя хрустальные вазы, – очки, которые он носил, нисколько не искажали выражения его серых лучистых глаз, которые всегда оставались серьезными, да и сам он почти никогда не смеялся – иногда позволял себе лишь улыбнуться вскользь, но тут же сгонял улыбку, никого не удостаивая ею, даже себя, – и вот теперь его крупные обросшие волосами руки, привыкшие к самым сложным операциям, пыта- лись сделать прокол в грудной клетке отца, чтобы выпустить накопившуюся в плевральной полости жидкость, – это могло дать небольшое облегчение на два-три часа, но почему-то все очень надеялись на это и окружили постель больного, словно сейчас должно было совершиться чудо. Он сделал прокол, но, видимо, неудачно, потому что на канюли капнули лишь две-три капли кровянистой жидкости, – вынув иглу, он сделал прокол в другом месте – отец даже не стонал, да и вообще, какое отношение к отцу имело это исколотое, ни на что не реагирующее тело с посиневшими руками, с обугленными от кислорода губами и почерневшим лицом? – но ведь это был его отец, это он дал ему жизнь, обнимая его мать – свою жену, а теперь он умирал, и они с матерью стояли среди других, окруживших постель отца, как простые наблю- датели, словно все происходящее не имело к ним никакого отношения, – Залманзон наконец попал в плевральную полость, потому что из иглы в подставленную сестрой литровую банку полилась струя жидкости, направляемая волосатой рукой Залманзона, – все сразу облегченно вздохнули и даже немного отступили в сторону от постели – не то потрясенные магией Зал- манзона, не то просто боясь забрызгаться, – Залманзон передал теперь канюлю, через которую лилась жидкость, кому-то из врачей, как это он делал во время операции, когда самое сложное и ответственное было уже позади и оставалось только наложить лигатуры, – он тоже отступил несколько в сторону и даже, пожалуй, чуть больше, чем остальные, – заложив руки за спину, он смотрел на вытекавшую струю жидкости, словно художник на только что оконченную кар- тину, – в литровой банке из-под консервированного компота вскипала пена, словно ее напол-
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 119 нили пивом, – она наполнилась почти до краев – кто-то поднял банку и посмотрел ее на свет, и мать сказала, что жидкость надо бы отправить в лабораторию для исследования. 21 Лицо девушки с чуть раскосыми глазами и с пышными черными волосами, выбивающи- мися из-под белоснежного накрахмаленного колпачка с красным крестиком, появлялось перед ним на фоне белой кафельной стены – появлялось, потом снова исчезало – она все так же акку- ратно делала отцу инъекции и так же, как и раньше, кипятила шприц и движением фокусника поворачивала шприц иглой вверх с насаженной на нее ампулой, не придерживая ее, и жидкость из нее не выливалась – она протирала спиртом исколотые тощие ягодицы отца, чтобы не внести инфекцию, и затем ловким движением метателя копья погружала иглу в его бесчувственное тело – отец даже не шевелился и не стонал – она была очень хорошей медсестрой, аккуратно выполнявшей назначения врача, и, наверное, была бы такой же хорошей женой, – ее дежурство подходило к концу, в комнату отца резиновый шланг тянулся через всю комнату к посинев- шему телу с распухшими обугленными губами, оттуда не выходили врачи, горели обе лампы – кажется, действительно был вечер – через два часа должна была прилететь из Москвы его жена – ее решили вызвать – только что он сам говорил с ней по телефону – он упорно дозванивался в Москву, и мать то и дело входила в комнату, чтобы поинтересоваться, дозвонился ли он, и когда он говорил с женой по телефону, мать стояла рядом с ним, словно отец находился не здесь, а там, в другом городе, и жена могла сообщить им, как обстоят дела, и он тоже ждал от жены каких-то новостей о состоянии отца, и когда они дозвонились его тетке, сестре матери, чтобы вызвать ее, и потом двоюродному брату, они снова испытывали такое же ощущение, как будто им сейчас сообщат какую-нибудь утешительную новость, но никаких новостей не было – находившиеся на том конце провода сами спрашивали и даже боялись спросить, но все-таки казалось, что их приезд может что-то изменить, и сын упорно дозванивался на вокзал и в аэро- порт, чтобы узнать расписание поездов и самолета, – ему очень хотелось увидеть жену – они собрались бы все вместе в этой квартире, как бывало прежде в дни их приезда, – всей семьей – отцу становится лучше, он поправляется, и они с женой, как и в прежние приезды, или как в то время, когда они еще жили здесь, занимают маленькую комнату, превращенную в столовую, из которой он сейчас звонил; по утрам, когда они еще спят, дверь их комнаты осторожно при- открывает отец – осторожно, но все-таки с таким расчетом, чтобы разбудить их, – он только что побрился, и щеки у него совершенно гладкие, как у младенца, – жена любит погладить отца по щеке, когда они такие гладкие, и так же любит погладить пушок на голове отца, зали- ваясь при этом звонким смехом, – от него пахнет одеколоном, он позавтракал и собирается идти на работу, к запаху одеколона примешивается запах овсяной каши, которую он, согласно диете, установленной матерью, ест каждое утро, смешивая ее с кефиром, – они просыпаются – отец с виноватой улыбкой окончательно входит в комнату и, обдавая сына запахом одеколона и овсяной каши, сообщает ему, что Яковлев там уже больше не работает и не хотел ли бы сын зайти туда, побеседовать с ними – отец все еще не потерял надежду, что сын устроится где- нибудь здесь, и они переедут сюда, к ним – и это раздражает сына, потому что он сам уже давно хочет вернуться в свой родной город, и, кроме того, ему неприятно, что отец видит их с женой лежащими в одной кровати, – неужели обязательно сейчас надо было затевать разговор на эту тему? – у отца виноватое и грустное выражение лица, и он потихоньку ретируется из комнаты, и вот уже щелкнул замок входной двери – отец ушел на работу – подходил к концу последний день жизни отца – высокая девушка с чуть раскосыми глазами должна была скоро уйти – сначала он караулил ее в передней – она ходила взад и вперед в ванную с какими-то посудинами в руках, что-то выливала и полоскала там, и он нарочно старался попасться ей на глаза, но она почти не замечала его, и, кроме того, в переднюю то и дело входили посторонние,
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 120 и тогда он пошел в ванную комнату и стал там, а она уходила и снова приходила туда – ее дежурство подходило к концу, потому что время шло, и ей, наверное, непонятно было, зачем он стоит здесь, в ванной, когда рядом в комнате умирает его отец. Она вошла в комнату с каким-то очередным сосудом, кажется с уткой, в которой было немного темной концентриро- ванной мочи, – она держала в руках эту стеклянную прозрачную утку, и он, воспользовавшись этим, положил свои ладони на белый кафель стены, как будто хотел оставить на нем отпечатки пальцев, – он положил их по обе стороны от девушки, так что она оказалась как бы в западне – лицо ее заметалось, в глазах появилось выражение растерянности и ужаса, но он прижал ее лицо к белому кафелю и поцеловал ее в губы несколько раз – они оказались жесткими, но, пока он целовал ее, она не сопротивлялась. 22 Шампанское достали из стенного шкафа в передней – бутылка почему-то оказалась отку- поренной и неполной – наверное, отец кого-нибудь угощал, а может быть, попробовал даже сам – и когда вино наливали в столовую ложку, в нем даже не оказалось пузырьков газа, но кто- то из врачей сказал, что это даже хорошо, потому что образование газа может отрицательно сказаться на работе сердца, – отец теперь обходился без кислорода, он лежал на спине, дышал спокойно и ровно – казалось, что он спал, – вино порекомендовали, чтобы поднять сосуди- стый тонус, потому что с помощью инъекций этого сделать не удалось, – он дышал спокойно и ровно и даже не слишком часто – возле его изголовья сидела врач, уже немолодая женщина, – держа в руках часы отца, она считала у него пульс и говорила, что состояние больного не такое скверное, как она ожидала, судя по рассказам, – шампанское попытались влить отцу в рот, но оно стекло по его подбородку на подушку, образовав там пятно, – губы и рот отца нако- нец отдыхали от кислорода, и это было очень важно, и уже обсуждались планы лечения боль- ного на завтра – наверное, они поторопились с телефонными звонками – многие из присут- ствующих разошлись по домам – подходил к концу последний день жизни отца, но пожилая женщина-врач, сидевшая возле изголовья, была опытным врачом – она, наверное, не один раз видела, как умирают, и когда в передней послышался голос жены, он выбежал ей навстречу, обнял ее и поцеловал – губы ее мягко поддались его поцелую – они не виделись больше месяца – и пока она раздевалась и он вешал ее пальто, ему на минуту снова показалось, что все по- прежнему – она прилетела вечером, чтобы пробыть два-три дня, и они, может быть, даже вме- сте улетят обратно, – просто самолет пришел вечером, и сейчас они сядут ужинать за круглый обеденный стол в комнате отца, и он, как всегда, будет поглощать ложками сметану, и отец скажет ему: «Сколько можно есть сметаны?», потому что самому ему этого нельзя, а жена будет звонко смеяться, теребя пушок на голове отца, – в комнате отца горела только лампа на его письменном столе, жена стояла возле постели отца, она осторожно перебирала его пальцы и говорила, что они у него такие же толстенькие и мягкие, как всегда, и что он узнал ее – в этом она совершенно уверена! – еще немножко, и она стала бы поглаживать пушок на его голове или трогать волосы, растущие у него из ушей, и, может быть, даже засмеялась, и ему показалось, что отец действительно узнал ее, и к его горлу подступил какой-то комок, потому что отец с женой любили вместе ходить по комиссионным магазинам и делать покупки, за которые отцу всегда попадало от матери, и потому что отец называл жену сына «белой рабыней» за то, что она наливала сыну ванну и даже помогала ему мыться – может быть, он даже чуть завидовал сыну и называл его жену ласковыми именами, а иногда он называл ласково свою жену, пере- делывая при этом ее имя на еврейский лад и грустно покачивая головой, как будто он боялся, что его жена, мать сына, умрет раньше его и, может быть, даже она уже больна, и он ее заранее хоронит, а иногда он говорил о том, что было бы с ними, если бы они попали в гетто, и всем неприятно было это слушать, потому что это была правда, – за последние дни у сына отросла
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 121 мучительная щетина – с такой щетиной он бы не смог заснуть – он пошел в ванную, чтобы побриться, а мать и жена делились где-то там своими новостями, а отец, слава богу, спал, – и когда он побрил одну щеку, а вторая еще оставалась намыленной, он вдруг услышал голос матери, обращенный к нему: «У папы остановилось дыхание!» – она сказала это так, как будто сообщала ему, что его к телефону, или что суп на столе. Он вбежал в столовую: над изголовьем отца склонились две фигуры – кажется, ординаторы из его клиники – они что-то пытались сделать с отцом – один из них вводил резиновую трубку в рот отца, погружая ее все куда-то глубже и глубже, а другой изо всей силы дул в эту трубку, как будто хотел разжечь потухший самовар. «Ровно двенадцать», – сказала мать, посмотрев на часы отца, и они с сыном ушли из комнаты отца, как уходят с затянувшегося спектакля, а те еще продолжали возиться с резино- вой трубкой, жена же принялась успокаивать медсестру – женщину, дежурившую в день при- езда сына и затем в ту ночь, когда отец выкрикивал: «Я гвардии капитан!» – к ней присоеди- нились мать и сын – они усадили ее на диван в комнате сына – она расстегнула верхние крючки своей кофточки, потому что ей было душно, а они обступили ее – мать давала ей валериановых капель, и они с сыном стали объяснять ей, что ей как медицинскому работнику нельзя бояться того, что произошло сейчас, что это был вполне естественный исход болезни, что этого надо было ждать, и сын даже открыл форточку, чтобы она скорее пришла в себя, но, по-видимому, ничего страшного с ней не было, потому что она сидела, обмахиваясь носовым платком, хотя и немного бледная, но они уговаривали ее остаться ночевать, потому что нельзя же было ей вот так сразу выходить на улицу, а потом все стали торопливо укладываться спать, но долго никак не могли разобраться, кому где лечь, потому что в последние дни все спали не на своих местах, и места эти постоянно менялись, и сын очень беспокоился, что они с женой окажутся в разных постелях и даже в разных комнатах, но в конце концов им удалось все-таки устроиться в его комнате на диване, на котором они обычно спали, приезжая сюда, и когда они остались вдвоем, он обнял ее и сказал ей: «Я так хотел тебя». Это были не его слова – он слышал их от кого-то или взял из книжки, но они показались ему естественными и еще сильнее разожгли его желание. 23 Фонари туннеля располагались на значительном расстоянии друг от друга – наверное, не меньше чем через каждые сорок или даже пятьдесят метров, а чуть пониже их по серой ноздреватой стене туннеля в два или в три ряда тянулись черные жгуты кабеля – фонари были похожи на лампы синего света, только лампочки в них были не синие, а обыкновенные и очень яркие, – фонарь уплывал к следующему вагону, просвечивал через его окна, пропадал и почти в тот же момент, а может быть, даже чуть раньше появлялся новый, откуда-то спереди, проплы- вая мимо окон, заменяя прежний и снова исчезая за следующим вагоном, – черная дверь там- бура не позволяла проследить его дальнейший путь, навсегда отрезая его, но, как только поезд наращивал свой ход, фонари начинали мелькать перед глазами, один за другим, все быстрее и быстрее – казалось, что кто-то невидимый швыряет их, словно снежки, все более и более ожесточаясь, пока, наконец, их полет не превращался в сплошную огненную черту, прошива- ющую черноту окон и фигуры людей, словно в действие вступал огнемет, – человек в доброт- ной, хотя и поношенной шубе с удлиненным каракулевым воротником и в каракулевой шапке- конфедератке с опущенными наушниками сидел, чуть сгорбившись, опустив голову, держа на коленях добротный портфель, – он и ходил так – немного согнувшись, втянув голову в плечи, словно хотел спрятать от кого-то свое лицо или боялся удара. На платформе станции, где он сошел, у подножья мраморной колонны, за низким сто- ликом, покрытым свисающими до пола пестрыми афишами, сидела продавщица лотерейных
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 122 билетов. Возле нее не было ни одного человека, но она крутила свое колесо, словно шарманку, – он замедлил шаг и даже полез в карман за мелочью, но потом раздумал. На площади возле метро горели фонари, шел мокрый снег, женщины с корзинами, при- жимаясь к стене ближайшего дома, бойко торговали цветами – подснежниками, фиалками и еще какими-то другими, желтыми, которых он никогда не видел, а может быть, и видел, но забыл, как они называются. Он решил купить один такой букет, но какая-то старушка, уступив полтинник, вручила ему сразу два таких букета, и он положил их в портфель, потому что не любил носить цветы в руке. Возле подъезда дома, где он жил, дети заканчивали лепить снежную бабу, похлопывая ее лопатками по туловищу и голове. Ему открыла жена. Он протянул ей цветы, она недоверчиво осмотрела их и спросила, не с кладбища ли они. 24 Целую неделю он не мог дозвониться – то не отвечали, то было занято, то говорили, что такого здесь нет. Наконец трубку взяла женщина, и по ее голосу он понял, что это была уборщица общежития, которое обслуживал этот пьянчуга, – ему даже показалось, что он узнал ее. – Какого такого Алексея Тихоновича? – переспросила она – она всегда переспрашивала, и ей всегда приходилось разъяснять, но он упорно продолжал называть его по имени и отчеству. – Да он работает у вас... слесарем. Как всегда, последовала пауза – уборщица, видимо, сопоставляла факты. – Алешку-слесаря? – обрадованно сказала она, уяснив, в чем дело. – Так бы и говорили. – Да, да, – еще больше обрадовался звонивший, потому что уже несколько дней, просы- паясь по утрам, он мысленно видел перед собой узкую комнату с широкой кроватью и пуховой периной, и чистым полотенцем, которое пьянчуга оставлял для гостей, и рядом с собой, на пуховой перине, женщину и ее мученически-блаженное выражение лица, и легкость во всем теле, с которой он после этого идет по улице и почти на ходу вскакивает в троллейбус... – Та его выносят сейчас, – сказала женщина – она сказала это так, как будто сообщала, что он переехал в другую квартиру. – Как так выносят? – спросил звонивший, хотя он уже все понял. – Помер он, – втолковывала ему женщина на том конце провода. – Три дня, как помер, перед самым праздником, – и человек сразу вспомнил жесткий, как натянутая струна, пульс лежавшего на кровати и столик, покрытый грязной бумагой, на которой стояли опорожненная поллитровка и мутный граненый стакан и лежал остаток луковицы, – когда с ним случилось это, он, наверное, вот так и лежал один в комнате, вдрызг пьяный, и человек представил себе, как не выдержал, разорвался в мозгу пьяного сосуд и как кровь хлынула в мягкое, податливое вещество мозга, превратив его в кашу, и как у пьяного начались судороги и он захрипел, и его тяжелая рука отвалилась, свесившись с кровати до пола, и одетый он лежал мертвым до самого вечера, пока к нему не пришла его сожительница – она работала санитаркой в какой- то больнице и иногда приходила к нему на ночь. Вечером он отдыхал на тахте, подложив под голову мягкую подушку, – в стекле книжного шкафа, стоявшего возле его ног, поперек к тахте, он увидел свое отражение – лицо, припод- нятое подушкой, туловище, оказавшееся почему-то очень коротким, и несоразмерно длинные неподвижные ступни – словно не его, а чужие – они закрывали собой лицо и туловище, как будто его несли ногами вперед, – потянув шнурок торшера, он погасил свет.
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 123 25 Я стою посередине кухни в одной ночной рубашке и ем халву – ночью меня неодолимо тянет к сладкому, и я могу съесть его в огромном количестве, что чрезвычайно нежелательно при моей склонности к полноте, – я сам купил маленький замочек, прикрепил петли, и каждый вечер, когда уже сделаны последние приготовления ко сну – трещина на моей губе помазана рыбьим жиром, потому что для ее заживления необходим витамин «А», поставлена свеча от геморроя \\\\и из кухни взята литровая банка воды и рядом с ней на моем письменном столе разложены яблоко и две конфеты, как на могиле сельского кладбища, потому что надо же что-то есть ночью, и принято снотворное – когда все это уже сделано, я защелкиваю замочек на кухне – ключ от него жена припрятывает в какой-то тайник в коридоре, и пока она это делает, я добровольно закрываюсь в комнате, как это мы делали в детстве, играя в спрятанные вещи, и даже затыкаю уши, чтобы не услышать, в какой части коридора она орудует, – несколько раз ночью, руководимый безошибочным чутьем, которым обладают, наверное, только лунатики, я находил этот ключик – дрожащими от нетерпения руками я открывал замок, словно искатель клада, вскрывающий заветный сундучок, – сегодня же я просто потянул замочек, и он раскрылся, потому что уже несколько дней, как он не совсем в порядке, но я громогласно еще не заявил об этом, а сделал лишь несколько намеков на этот счет, чтобы совесть у меня была все-таки чиста, – хотя почти еще ночь, на улице совсем светло и в кухне тоже, потому что сейчас еще только начало лета – самые длинные дни и самые короткие ночи, – ровно тридцать шесть лет тому назад в этот же самый день или, точнее, в эту же самую ночь я ехал в Москву с бабушкой – я вспомнил это, как только оказался на кухне. В черноте окна виднелся только синий фонарь – вернее, его отражение – и фонарь этот, не уставая, за какие-нибудь два-три часа покрыл огромное расстояние – мальчик не выдержал бы и одной минуты такой гонки – купе было освещено призрачно-синим цветом, а из-за стука колес не было слышно даже бабушкиного храпа – он прижимался лицом к холодному стеклу, но за окном все равно ничего не было видно – только его собственное лицо, когда он чуть- чуть отдалял его от стекла, и все призрачно-синее купе с голубоватыми пикейными одеялами, под которыми спали двое незнакомых людей и бабушка, и под одним из них он сам, но он не спал, – купе мчалось, прорезая черноту ночи, отбрасывая назад невидимые километровые знаки, как мячики, и он мчался вместе с этим сине-призрачным купе, сквозь ночь и темноту, без всяких усилий, отдавшись этой немыслимой скорости, – в окне отражалась зеркальная дверь купе и сине-голубой шар, а в отражавшейся зеркальной двери отражалось черное окно, и в этом отражении снова виднелась зеркальная дверь с матово-синим шаром, и дальше уже невозможно было проследить за этими взаимными отражениями, которые становились все меньше и меньше, но не исчезали – по-видимому, все это имело какое-то отношение к бесконечности, но тогда мальчик еще не понимал этого, а когда он проснулся, было светло, фонарь уже не горел, за окном убегал назад мелкий ельник, высаженный вдоль насыпи, чтобы защитить пути от снежных заносов, в низинах стоял туман, а над самым горизонтом вместе с поездом, не отставая от него, катился оранжево-огненный шар – мальчик лежал на животе на верхней полке, втиснув голову между краем полки и оконной рамой, придерживая рукой отодвинутую занавеску, словно он заглядывал в другой мир, стремясь охватить взглядом сразу все, – от убегающей назад встречной колеи с черными просмоленными шпалами и мелькающими километровыми столбами – больше половины расстояния уже осталось позади – до пылающе-огненного шара, плывущего вместе с поездом, ни на шаг не отставая от него, – ночь была позади, можно было уже не спать, и не когда-нибудь, не завтра, а сегодня он приедет в Москву – двор наш и переулочек, куда выходит окно кухни, по-ночному пустынны, в расположенном напротив двухэтажном деревянном доме створки окон распахнуты настежь,
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 124 как будто его обитателям не хватает воздуха, но сами оконные проемы темны – дом этот уже давно предназначен на снос, но в нем все еще живут, хотя недавно в самый угол его врезался грузовик – он проломал стену дома и, говорят, даже въехал в комнату, но там никого в это время не оказалось – разрушенную стену заделали за государственный счет и в очень короткий срок, и поэтому угол дома выглядит новее, чем остальная его часть, хотя каждый год его красят, и так же пустынен переулок, начинающийся от этого дома и идущий вверх, – он как бы вливается в наш двор – переулок застроен разноэтажными старыми каменными домами – начиная со второго этажа, окна в них распахнуты, на первых же этажах открыты только форточки – они открыты до отказа и похожи на указующие персты – ночью прошел дождь, а может быть, улицы уже успели полить – кажется, что они покрыты лаком, – сейчас самое время выходить из подъездов людям, ночевавшим вне дома, но улицы пустынны и светлы, а на полу возле моих босых ног валяются крошки халвы, и кухонный стол, на котором я разворачивал халву, тоже усыпан крошками, и руки у меня тоже липкие. Из коридора доносится характерный звук, чем-то похожий на щелканье кастаньет, – это отряхивается наша собака, вылезшая из стенного шкафа, нижнюю полку которого по моему замыслу приспособили ей для жилья, – дверцы шкафа разрезали по горизонтали, так что части их, закрывающие собачье логово и остальные полки, независимы друг от друга, и я очень горжусь этой своей выдумкой и требую, чтобы все домашние подтверждали, что это мое изобретение и что оно остроумно, но псу там тесно, и поэтому несколько раз за ночь он выходит оттуда, чтобы потянуться и отряхнуться, рано состарившийся боксер с провисшей спиной и с пролежнями, – каждый вечер я гуляю с ним, и путь наш всегда один и тот же: из подъезда направо по двору вдоль нашего дома до земляного откоса, летом поросшего пыльным чертополохом с валяющимися обрывками газетной бумаги и пачками из-под сигарет, зимой покрытого снегом с рыжими ноздреватыми углублениями – следами собачьей мочи, весной же и осенью превращающегося в скользкое глинистое месиво, – уже с половины расстояния пес начинает меня тянуть, так что мне даже приходится бежать за ним, – он бросает на это всю силу своих задних ног, а я всячески стараюсь противодействовать этому, – иногда даже отклоняюсь всем корпусом назад, словно наездник, пытающийся поднять лошадь на дыбы, – кто-то сказал мне, что это укрепляет силу мышц задних конечностей собаки, а кроме того, я считаю, что таким способом воспитываю у нее силу воли, – по утрам я тоже делаю зарядку, а потом ощупываю мышцы плечевого пояса и, скрестив руки, похлопываю себя по плечам, словно спортсмен, успешно выполнивший программу упражнений и теперь спокойно ожидающий решения судейской коллегии, а увидев открытые двери вагона метро, я иногда специально сдерживаю себя, чтобы не побежать, – дорвавшись до откоса, чуть приподняв заднюю ногу, словно это не является необходимостью, а лишь пустой формальностью, данью устаревшей традиции, он выпускает из себя струю мочи – зимой она пробивает снег, оставляя после себя желтую ноздреватую воронку, в остальные же времена года струя с шлепающим звуком ударяет в землю – часть ее стекает на асфальт, часть же превращается в брызги, и поэтому я стараюсь стоять подальше, но все-таки я приседаю, чтобы рассмотреть цвет мочи, потому что уже несколько раз в моче у собаки была примесь крови, и мы все беспокоимся, не опухоль ли это, – идя из ванны к себе в комнату в одной ночной рубахе, я стараюсь уклониться от встречи с ней, потому что боюсь заразиться от нее опухолью, и чтобы скрыть от домашних всю серьезность моих опасений, потому что пока еще никто не доказал, что опухоль заразна, я стараюсь превратить все это в шутку: с преувеличенной осторожностью, словно это не собака, а зараженная мина, на цыпочках обхожу ее, держась при том за подол своей рубахи, так, чтобы она возможно плотнее облегала мое тело, а миновав опасную зону, с визгом бегу и ныряю в постель, как в блиндаж, закрываясь одеялом с головой, – только у директора нашего института такая сильная струя мочи – после него в унитазе еще долго держится пена, как будто туда вылили ведро пива, – он никогда не закрывает за собой кабинки, потому что правая рука у него парализована в результате
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 125 заболевания, которое он перенес в молодости во время экспедиции, заразившись микробом, который он искал, и засунута в карман брюк – иногда он вынимает ее здоровой левой рукой и кладет на стол, как постороннюю вещь, – наполовину высохшую, со скрюченными неразгибающимися пальцами, чем-то напоминающую недоношенного младенца, а в левой руке он держит портфель, потому что в уборную он заходит обычно по пути в свой кабинет или уезжая куда-нибудь, – левая рука у него очень крупная, хотя и белая, – я сам видел, как во время банкета, проходя мимо новой сотрудницы, он ущипнул ее за грудь этой рукой – он сделал это походя, мимоходом и вместе с тем как бы озорничая, словно подкрутил какую- то недозволенную гайку, – сотрудница продолжала сидеть за столом, как будто ничего не случилось, – может быть, именно в этом кроется секрет его успеха у женщин? – к этому времени из угла его рта уже стекала струйка слюны – последствие перенесенного заболевания и первые признаки начинающегося опьянения – он танцевал, выпятив вперед грудь, не разбирая музыки, прижимая к себе партнершу левой рукой, чуть наклонив и скособочив голову, теряя слюну, а в перерывах между танцами он подходил к какой-нибудь группе сотрудников, врезаясь в них плечами словно ледокол, – они тут же почтительно расступались, а он отдавал какую- то команду, потому что тут же начиналась беготня сотрудников от одной группы к другой, и иногда даже прекращалась музыка – высокий, прямой, чем-то похожий на Петра Первого, он принимал в левую руку услужливо принесенную ему кем-нибудь из сотрудников рюмку с коньяком, которого к этому времени на столах уже не оставалось, – музыка смолкала, и он произносил здравицу в честь кого-нибудь из иностранных гостей – лицо его светилось блаженством и добротой – он обходил столы, наклоняясь к сотрудникам, он что-то говорил каждому из них, похлопывая по плечу, а иногда даже гладил по волосам – в пятьдесят втором году он отказался уволить врачей, считавшихся неблагонадежными, и его должны были исключить из партии, но он не прекращал воевать с высокопоставленными лицами и даже с министром, и в конце концов его сняли с директорства и сделали заместителем директора, но даже сейчас, попадая в кабину после него, я испытываю чувство приобщения к каким-то высшим сферам и не спускаю воду из бачка, воображая эту кипящую внизу пену нашим совместным произведением или даже лично моим, – он обычно приветствует меня коротким, едва заметным кивком головы, но при последней нашей встрече он, увлекая меня в глубь уборной, потому что я уже собирался выходить оттуда, а он только вошел туда – при последней нашей встрече он вдруг заговорил со мной о моем повышении в должности – тяжелый портфель оттягивал его плечо, и от этого казалось, что его другое плечо, обращенное ко мне, было еще выше, чем обычно, он смотрел на меня сверху, чуть скосив набок голову, словно рассматривая какое-то неведомое насекомое, впервые попавшееся ему на глаза, – я бормотал слова благодарности и кивал головой раньше времени, не дослушав его аргументов, – он увлекал меня все дальше и дальше и уже начал расстегивать ширинку, держа в той же руке портфель, а я благодарил, но теперь он уже не директор... Я иду вниз по асфальту, а пес семенит по насыпи, обнюхивая кустики, как будто он что-то потерял там, в иных местах пуская такую же сильную, но уже короткую струю, как бы завершая тем самым поиски потерянного и утратив к нему интерес, – его внимание уже целиком привлечено следующим кустиком – нас связывает только поводок, и он не натянут, а волочится по земле, но пес отлично чувствует дистанцию, и если поводок задевает о куст, он не пытается идти дальше, а обходит куст с моей стороны, – жена уверяет, что собака наша очень умная и добрая, – к сожалению, это так, потому что собаки обычно бывают похожи на своих хозяев, хотя в своем уме я не очень уверен, если под умом понимать способность правильно разбираться в окружающей обстановке и в людях – интеллект же у меня есть – в этом я не сомневаюсь, но ведь ум и интеллект где-то совпадают друг с другом, то есть настоящий ум немыслим без интеллекта, и, следовательно, я опять сомневаюсь, теперь уже в интеллекте, впрочем, больше из кокетства, потому что на самом деле я убежден в своей сверхинтеллектуальности и требую жену подтверждать это, тем
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 126 более что именно она еще когда-то очень давно, когда мы только поженились, в порыве злобы, поссорившись со мной, выпалила мне, что я не очень умен, – я хорошо помню, мы шли по улице и как раз в этот момент проходили мимо ямы напротив окна подвального этажа – на дне ямы было темновато, и в окне, кажется, была решетка, чтобы не влезли воры, – тогда еще жителей не начали переселять из подвалов, и я готов был броситься на дно этой ямы. «Что же, значит, я дурак?» – спросил я ее, готовый уже ко всему, потому что в тот момент мне терять уже было нечего, и тут она мне пояснила, что я не умен только в практическом отношении, но, когда мы переходили улицу, мне удалось добиться от нее того, что она созналась, что все это она сказала только «со зла», и в последующие годы эта формулировка совершенно успокаивала меня, но потом я стал раздирать на себе халат или ночную сорочку, потому что если «со зла», то, значит, в тот момент она все-таки так думала, и теперь она готова даже подтвердить, что я Лев Толстой или Миклухо-Маклай, но когда я делаю ей какое-нибудь замечание по хозяйству, особенно в присутствии моей мамы, она не может сдержать себя. «Катись в задницу!» – кричит мне она из ванной комнаты – она работает в каком-то проектном институте, и когда я звоню ей по телефону, я вежливо прошу позвать ее, и кто-нибудь из ее сотрудниц так же вежливо и почтительно справляется, что ей передать, потому что она сейчас находится у начальника. «Значит, я дерьмо?» – кричу я, врываясь в ванную, – когда я иду по коридорам института, в котором я работаю, почти все сотрудники здороваются со мной первыми, потому что я состою в комиссии народного контроля – заходя ко мне в комнату, они осторожно присаживаются на краешек дивана, а я, извиняясь, отодвигаю свой портфель, чтобы им было удобнее сесть и чтобы не помялся завтрак, который жена дает мне утром с собой, – она стоит голая, собираясь принимать душ, чуть согнувшись, прикрывая руками грудь, как это делают голые женщины, – наверное, они так же стояли в Освенциме или в Майданеке перед расстрелом. «Значит, я дерьмо?» – кричу я, потому что, что же еще может быть в том месте, кроме дерьма, и в этот момент мне совершенно ясно, что она считает меня ни на что не пригодным дерьмом, и я даже вижу форму этого дерьма, и это дерьмо – это я, и все это из-за нее – она собирается открыть воду, как будто ничего не случилось, у нее подчеркнуто отчужденное выражение лица – неужели она не понимает, что она наделала? – ведь я теперь не смогу даже почитать перед сном книгу, потому что какая же радость читать книгу, если в это время осознаешь себя дерьмом? – я бы задушил ее собственными руками, и мне нисколько не было бы жаль ее – я ненавижу ее лицо, намазанное каким-то очередным кремом, как будто его заляпали целым тортом, и ее тело, которое одновременно вызывает во мне желание и оттого кажется мне еще более ненавистным. «Значит, я дерьмо?» – кричу я – мне даже хочется теперь, чтобы она подтвердила это, чтобы иметь законное право задохнуться в своей ярости и задушить ее, и я даже воздеваю правую руку вверх, словно произношу «Рот фронт!», заклиная ее ответить мне наконец, – она делает испуганное движение всем телом, словно уклоняясь от удара, в глазах ее выражение животного страха, и я вдруг понимаю, что действительно замахнулся на нее – у нее много седых волос и морщины на лице, которые она старается устранять с помощью каких- то кремов, но делает это она нерегулярно, потому что, придя с работы домой, принимается за готовку обеда и потому что я не переношу вида и запаха этих кремов, и она делает это тайком от меня – я иду к себе в комнату, сажусь за стол и стараюсь чем-нибудь заняться, но чего стоят все мои занятия, если я дерьмо, – эта мысль мешает понять мне смысл фраз, которые я читаю, а уж о том, чтобы взять в руки карандаш или кисть, не может быть и речи, – я снова вхожу в ванную – она моется под душем, подставляя под него спину так, как будто ее чешут. «Значит, ты считаешь, что я дерьмо?» – спрашиваю я ее, готовый снова воспламениться. «Глупости говоришь», – отвечает она мне – эта формулировка наиболее устраивает меня, потому что она уже давно принята женой на вооружение, – именно это я и хотел услышать от нее, но ведь все-таки она же сказала ту фразу – интересно, как она выкрутится из этого положения, хотя я сам уже вижу кое-какой выход и, может быть, именно поэтому решаюсь
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 127 задать последний, решающий вопрос: «А почему же в задницу?» – «Так ведь дерьмо же из задницы, а не наоборот», – этот логический довод, которого я и ждал, окончательно успокаивает меня, но напоследок на всякий случай я еще раз спрашиваю: «А кто же я в таком случае?» – «Ты талантливый», – отвечает она мне, растирая спину длинной мочалкой, и я выбегаю из ванной, как выбегает из магазина покупатель, получивший двойную дозу какого- нибудь дефицитного промтовара. Земляная насыпь кончается, мы поворачиваем налево и идем вдоль высокого нелепого здания – оно называется «Домом скульптора» – центральная часть его была построена еще до войны – посередине этой подковы находится огромная арка, через которую свободно могла бы проплыть целая баржа, – и в этой арке постоянно гуляет ветер – из скульпторов в этом доме почти уже никого не осталось, но к центральной части пристроили два боковых крыла – они ниже центральной части, и их заселили работниками одного очень ответственного министерства – со стороны набережной, куда обращена вогнутость подковы, дом этот напоминает человека, широко расставившего ноги и всей силой удерживающего рвущихся от него двух подростков, – на пустыре перед домом пес начинает петлять и усиленно нюхать землю – я покорно следую за ним, потому что даже арестантам положена прогулка и разрешается отправлять естественные надобности – несколько раз он уже горбит спину и поджимает зад, и я даже останавливаюсь, но нет! – ему для этого обязательно надо влезть на бугор, да еще освещенный фонарем, и хотя на этом пустыре постоянно гуляют собаки со своими хозяевами и он весь покрыт собачьим пометом, в который то и дело вступаешь, официально здесь не положено прогуливать собак – посередине пустыря возвели какой-то аттракцион для детей, а к Новому году рядом с аттракционом в утоптанный снег втыкают елку с зажженными лампочками и каждую весну на пустыре правильными рядами высаживают какие-то прутики, которые, наверное, должны превратиться в деревья, но они так и остаются голыми до конца лета, а потом вообще куда-то исчезают – пес взобрался на самый высокий и самый освещенный бугор, так что его, наверное, видно даже с противоположного берега реки – жители этого дома, для детей которого предназначена эта площадка, имеют все основания сделать мне замечание или даже сказать какую-нибудь грубость, потому что у нас в стране дети находятся на особом положении – на родительских собраниях и учителя и родители говорят «Наши дети» – обе стороны пользуются словом «наши», чтобы поставить себя в неуязвимое положение и в то же время продемонстрировать общность своих интересов, и против этого нечего возразить, – однажды, когда я шел с собакой уже по ту сторону Дома скульптора, где на уже бесспорно цивилизованных газонах растет зеленая трава, один из жителей бокового крыла сделал мне замечание, когда собака помочилась на бетонный телеграфный столб, стоящий на самом краю газона, – «Здесь гуляют дети», – сказал он, и с тех пор, завидев по ту сторону дома встречную фигуру, особенно если это мужчина, я беру пса на короткий поводок, а он именно в этот момент как раз тянет меня к столбу, мимо которого мы проходим, и я злобно и даже с каким-то радостным ожесточением дергаю его за поводок так, чтобы ему было больно, потому что ведь это из-за него у меня могут быть неприятности, и я готов пнуть его ногой, потому что это мне дозволено, и тут я могу отыграться, но все-таки я стараюсь этого не делать при посторонних, потому что они могут вступиться за собаку, и я делаю это исподтишка – он опорожняет свой кишечник на самой вершине бугра, почти на самом скрещении двух снопов света от двух прожекторов, призванных освещать аттракцион для детей, а я стою внизу, почти бросив поводок, глядя куда-то в сторону, с отрешенным видом, как будто пес не имеет ко мне никакого отношения и уж за действия которого я, во всяком случае, не несу никакой ответственности, – я бы с удовольствием стянул его с этого бугра, так, чтобы он переломал себе ноги, – примерно такое же чувство я испытываю к израильтянам, когда они предпринимают какие-нибудь акции. Мы обходим стороной скопление собак, которых выгуливают их владельцы, – мы давно уже обходим их, потому что пес мой отскакивает от маленькой собачки, которая, уже издалека завидев его, с лаем бросается к нему под ноги,
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 128 а он трусливо отскакивает в сторону, вместо того чтобы придушить ее, – хозяин собачки, лица которого я так и не рассмотрел до сих пор, потому что все это происходит вечером, когда уже темно, подзывает ее к себе и даже кричит на нее, но делает это он формально – в глубине души он несомненно торжествует – я испытываю к нему чувство враждебности – мне почему-то кажется, что он бывший полярный летчик, наверное потому, что зимой он носит какие-то меховые сапоги, похожие на унты, – в последнее время, завидев нас, он берет свою собаку на поводок, и это кажется мне еще более обидным – несколько раз я даже захватывал с собой плетку, которую мы когда-то приобрели, чтобы дрессировать нашего пса, но она так и висит без применения над его логовом, потому что мне достаточно произнести слово «плетка», чтобы он покорно попятился из комнаты в коридор, – припрятав ее под пальто, я строил планы заманивания и избиения собаки полярного летчика, но каждый раз он оказывался рядом, – отойдя от собак, я дергаю нашего пса за поводок, стараясь сделать ему больно, или нарочно стараюсь наступить ему на лапу и называю его самыми оскорбительными именами, а он с недоумением и страхом посматривает на меня – наверное, он думает, что как-нибудь не так идет, – виновато прижав уши, он семенит возле меня трусливой рысцой, а когда поток моих оскорблений достигает апогея и я начинаю пинать его ногой, он уже почти ползет на брюхе – жена уверяет, что поведение нашего пса есть результат благородства, смешанного с чувством собственного достоинства, и что с собаками, равными ему или превосходящими его, он обязательно вступил бы в бой, и что ей самой приходилось даже несколько раз оттаскивать его от каких-то крупных и свирепых собак, чтобы он не сцепился с ними, – смутно надеясь на это, я стал специально проводить его поблизости от крупных собак и даже потихоньку науськивал его на них, но он проходил мимо, не замечая их, а они не замечали его, пока сын не сказал мне, чтобы я не очень нарывался, потому что пес наш не умеет драться и его загрызут, – в этот момент мы шли втроем – сын, собака и я – и как раз заворачивали за угол Дома скульптора, миновав какую-то овчарку с хозяином, с которой они вяло обнюхались, – я решил, что это обычный навязчивый страх сына за нашу собаку, и даже ускорил шаги, завидев впереди черного терьера, с которым совсем неплохо было бы сцепиться, но одновременно я почувствовал, что что-то во мне надломилось, потому что сын намного трезвее меня, и пока мы обходили угол дома, освещенный фонарем на деревянном столбе, который еще почему- то не сменили на бетонный, он рассказал мне, что они не хотели мне говорить этого, но недавно, когда жена прогуливалась с собакой напротив нашего дома по соседству с деревянным двухэтажным домом, в угол которого въехал грузовик и который я сейчас вижу из окна нашей кухни, они встретились с так называемым армянским боксером – мы так прозвали его, потому что его хозяева армяне, – очень крупным псом с некупированными свисающими ушами, что странно не вяжется с его могучей грудью и придает ему щенячий вид, и он бросился на нашего пса и вцепился ему зубами в шею, и наш пес даже не пытался сопротивляться, а покорно стоял, пока армянский боксер грыз его и пока хозяин не оттащил его, и потом жена смазывала йодом его раны, но они решили все это скрыть от меня, чтобы я не возненавидел окончательно нашу собаку, – на мгновение я даже остановился и закрыл глаза – в далеком уральском городе по высокому берегу реки, состоявшему из белых пород известняка, шел мальчик, почти уже подросток, – он гулял не один, а с шефом отца по госпиталю, высоким крупным человеком с крупным мясистым лицом и такими же мясистыми руками, – добродушно улыбаясь, он открывал два ряда ослепительно белых зубов, и эта ослепительная белизна его зубов и добродушная улыбка сохранились у него до самой смерти – отец его был охотнорядским торговцем и разрубал мясо и кость топором с одного маха – сам же он был лучшим хирургом в стране, и непонятно было, как его огромные руки могли совершать столь тонкие манипуляции – и с его сынишкой, совсем еще мальчиком, – ослепительно светило солнце, отражаясь в чужой и широкой реке, протекавшей где-то далеко внизу у подножья белого известнякового обрыва, – от группы мальчишек, сидевших на куче известняка, отделился один – он был
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 129 меньше подростка, но он спокойно подошел к нему, как будто хотел что-то спросить у него, и дал ему оплеуху, тоже очень спокойно, словно он хотел убить муху, севшую подростку на щеку, и так же спокойно назвал его двумя самыми обидными словами, с которыми подростку до этого почти не приходилось сталкиваться, после чего он снова отошел к мальчишкам с сознанием выполненного долга – шеф отца с сыном шли чуть впереди, а может быть, они просто ушли вперед, чтобы подростку казалось, что они ничего не видали, – он шел с горящей щекой, втянув голову в плечи, боясь даже оглянуться, чтобы это не повторилось снова, проникаясь постепенно чувством вины, потому что не мог же тот мальчишка сделать это все ни с того ни с сего, да еще с таким спокойствием – каждый раз, когда в автобусе или в электричке мне напоминают об этом, я испытываю такое же чувство вины, и лишь потом, когда уже нет возможности действовать, я распаляю свое воображение картинами мщения – одна изысканней другой – может быть, это чувство вины – спасительное средство, потому что жить с сознанием неотомщенности оскорбления немыслимо, и поэтому сам придумываешь себе какую-то вину, а может быть, просто это свойство, передающееся из поколения в поколение, – в пятьдесят втором году все с той же ослепительно-добродушной улыбкой на мясистом лице лучший хирург страны, ставший к тому времени директором института, постарался освободиться от тех врачей, которые могли рассматриваться как неблагонадежные, а его сын, к этому времени ставший уже подростком, выводил на стенах дома, где они жили, слова, созвучные поступкам отца, – он пошел по стезям отца, стал врачом и в качестве такого совершил одно чрезвычайно экзотическое путешествие, окончательно прославив своего отца, но на его фотографии, помещенной в газете, я никак не мог найти хоть каких-нибудь черт сходства с маленьким белесым мальчиком, который шел со своим отцом чуть впереди меня, под ослепительным весенним солнцем по высокому берегу, состоящему из известняковых пород, над текущей где-то далеко внизу чужой, широкой рекой, – открыв глаза, я увидел сына –мы все еще стояли под светом фонаря, между нами собака, с недоумением поглядывая на нас – почему мы остановились, – он выше меня ростом, сутулый, тонкий, с неопрятной прической – волосы его уже доросли до плеч и завиваются там колечками – с очень худыми и тонкими, почти детскими руками – лицо его на миг превратилось в футбольный мяч – таким он был в тот день, когда я приехал с работы, а он лежал в своей комнате с совершенно заплывшими глазами, неузнаваемый, чужой, со сломанными зубами, – «Тебя же избили!» – воскликнула жена утром, увидев его, потому что он пришел поздно ночью, когда все спали, и утром сказал, что он просто упал и разбился, – впрочем, он и сам плохо помнил, что было потом, – хозяин дома, высокий худощавый парень в джинсах и в кашне, небрежно переброшенном через плечо и свисающем до самых бедер, лукаво, по-заговорщически подмигнул ему, словно хотел ему сообщить какую-то очень интересную новость, они вышли из-за стола, оставив там гостей – несколько молодых людей в таких же шарфах, небрежно обернутых вокруг шеи, словно у них у всех была ангина, двух-трех девиц в джинсах с распущенными до пояса волосами и целую батарею бутылок из-под сухого вина – в передней голоса сидевших в комнате заглушались звуком магнитофона – сухой кулак с выступающими острыми костяшками надвигался откуда- то издалека, словно из другого мира, и все это казалось ему неправдоподобным, как будто он смотрел на сцену через уменьшительное стекло бинокля, – все это не могло иметь к нему никакого отношения – пока кулак этот не вырос до гигантских размеров, загородив от него лицо хозяина, на котором теперь почему-то появилась злобная ухмылка, люстру в передней, раскачивавшуюся от звуков музыки и хриплых, что-то поющих голосов, погрузив его в странную темноту и глухоту, словно погасло электричество, а уши его забили ватой, – несколько раз ему все же удавалось выплыть из этой темноты, хотя уши его по-прежнему были забиты ватой, – он лежал на чем-то, кажется на раскладушке, над ним поочередно появлялись чьи-то лица – иногда он узнавал их – кажется, это были те, кто сидел за столом, – они боялись, как бы он не отдал концы, и приходили удостовериться в этом – хозяин дома
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 130 в это время говорил по телефону с бабушкой, позвонившей внуку, что пора домой и что это необузданно сидеть так долго в гостях и пить водку, – поигрывая голосом, потому что он учился на актерском отделении, хозяин в сдержанно-благородных тонах рассказывал бабушке о том, что они немного перепоили его и теперь приводят его в себя, но пусть она не беспокоится, если нужно, они проводят его до дома – кто-то снял с него водолазку и даже майку, потому что они были залиты кровью, и одна из девиц пыталась даже постирать ее – гости почти все разошлись – на него натянули майку и водолазку – он стоял в передней, люстра снова раскачивалась, хотя музыки уже не было, и подруга хозяина дома – одна из девиц с распущенными волосами – уговаривала его уйти, но он почему-то не хотел уходить – лицо его уже вспухло, но еще не было синим, возле угла рта подсохла струйка крови, и девица вытерла ее своим носовым платком, чтобы не было никаких следов крови, и, так как он упорно не хотел уходить, она пригрозила ему, что сейчас явится хозяин дома, и вложила ему в руку рубль на такси – было уже очень поздно, он шел по какой-то очень широкой и темной улице – наверное, это было Садовое кольцо – улица была похожа на ночную реку с плывущими по ней редкими красными огоньками, и ему нужно было переплыть эту реку – потерянный им в ту ночь медальон с изображением распятия, который он носил на груди на тоненькой цепочке, он сменил на другой, а его школьный глобус, стоящий у него в комнате на книжном шкафу, всегда повернут теперь так, что Африканский континент кажется самым крупным на всем земном шаре. Обойдя Дом скульптора с тыла, откуда он так же, как и со стороны набережной, кажется расставившим ноги гигантом с прилепившимися к нему по бокам двумя неслухами- подростками, но только с этой стороны не они рвутся от него, а он волочит их за собой, а они упираются изо всех сил – обойдя этот дом, мы с псом снова оказываемся во дворе нашего дома – по асфальтированной дорожке, проложенной вдоль края газона, взад и вперед расхаживают лифтерши, ревностно охраняющие подъезды нашего дома от вторжения точильщиков ножей, женщин с мешками картошки или с бидонами или ребят из соседних домов, но, когда во дворе появляются пьяные или просто подвыпившие, они мгновенно исчезают куда-то, словно их сдувает ветром, – когда я выхожу из подъезда или возвращаюсь домой, они провожают меня почтительным взглядом, словно я занимаю какой-то важный пост или, по крайней мере, известен своей скандальной репутацией и временно нахожусь в опале, и в этот момент я действительно проникаюсь ощущением собственной значительности, но, чтобы окончательно не подавить в них чувство собственного достоинства и продемонстрировать свой демократизм, я всегда здороваюсь с ними первым – правда, после некоторой паузы, чтобы это не выглядело заискивающе, – их почтительность распространяется даже на собаку: «Ишь подмерзли, лапки поджимают», – говорит кто-нибудь из них, придерживая дверь и пропуская рвущуюся домой собаку, и это кажется мне даже немного обидным, потому что прежде надо было бы пропустить меня. Еще идя по двору, я вижу три освещенных окна нашей квартиры и в среднем из них фигуру моей мамы – она смотрит в окно – впрочем, может быть, это не она, а китайская ваза, которая стоит у нее на подоконнике, – я очень часто путаю их – она обычно смотрит в окно, поджидая меня или моего сына, но, увидев, что мы заметили ее, тотчас исчезает, чтобы мы не думали, что она нас ждет и вообще интересуется нами, потому что, уходя из дому, сын не надел кальсон и теперь может простудиться – она назвала его идиотом, а он в ответ запустил в нее ночной туфлей – от туфли она увернулась, но крикнула, что он негодяй, хлопнув при этом дверью своей комнаты так, что с потолка посыпалась штукатурка, а когда я вступился за сына, она снова выскочила из своей комнаты и, стоя в дверях с трясущейся нижней челюстью, с дрожащими не то от старости, не то от бессильного гнева руками, ища и не находя какой-нибудь предмет, которым можно было бы запустить в меня, назвала меня тоже негодяем и снова, теперь уже окончательно хлопнула дверью, так что из двери вывалился ключ, и, кроме того, с тех пор, как глобус в комнате сына находится всегда в одном и том же положении, она стала ортодоксальной марксисткой и нехватку апельсинов
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 131 объясняет возросшим благосостоянием народных масс – каждый вечер, перед сном, я делаю ей инъекции против гипертонии – спустив трико, она ложится животом вниз на свою тахту, словно опытный пловец на воду, – ее белые не по возрасту ягодицы утыканы точками – следами от уколов, – но все-таки в значительной мере они потеряли свою эластичность, и, кроме того, они слишком узки, чтобы вместить такое количество уколов, – все так же лежа на животе, она шарит рукой по своей ягодице, указывая мне на наиболее подходящее, с ее точки зрения, место, – на ее третий палец, которым она особенно тщательно прощупывает свою ягодицу, надето золотое кольцо с маленьким бриллиантом – она никогда не снимает его, но оно сидит уже не так плотно, как прежде, и, по-моему, его даже можно повернуть, потому что руки ее похудели и по-старчески выступают суставы на пальцах – ее сердце работает уже почти восемь десятков лет, и это какое-то чудо – ведь оно точно так же сокращалось еще в прошлом веке – я пытаюсь представить себе его – несколько гипертрофированное от столь длительной работы, оплетенное склерозированными сосудами, словно жгутами, чем-то похожее на муляж, который выдают студентам для практических занятий по анатомии, – оно и сейчас бьется даже во сне, а рядом, возле ее изголовья, на низкой табуретке, чтобы в случае чего не надо было тянуться к ночному столику, разложены медикаменты, рассортированные в соответствии со своим назначением: отдельно снотворные, отдельно сердечные, отдельно гипотензивные, и рядом с ними блюдечко с водой и пачка горчичников, срок давности которых не должен превышать трех месяцев, иначе они будут недостаточно эффективны, и тут же чашечка с водой, чтобы можно было запить таблетки, и возле противоположной стены ее комнаты, на письменном столе, под стеклом, освещенным полосой раннего утреннего света, пробивающегося сквозь щель между двумя плотно задернутыми занавесками, в несколько рядов расположились семейные фотографии, словно сцены из жития святых, составляющие общее панно: молодой лейтенант с одним кубиком в петлице и лихо сдвинутой набекрень пилотке с серьезными глазами, в которых готово, однако, промелькнуть что-то шальное; молодая женщина в высокой меховой шапке и меховом пальто, которые носили в прошлом веке и носят сейчас, снятая на фоне Эйфелевой башни, – вся фигура ее выражает полное и безоговорочное emancipé; она же в длинном платье, подчеркивающем ее статную фигуру, сидя на стуле с высокой старомодной спинкой, чуть опершись локтем на раскрытую книгу, лежащую на инкрустированном столике, в позе «Незнакомки», задумавшейся о смысле жизни; сухощавый, но вполне корректный и солидный господин с острой бунинской бородкой и усами, которыми он уколол внука, прощаясь с ним перед тем, как ему ввели морфий; полная низкорослая женщина, прячущая отвисающую нижнюю губу в эпикурейской улыбке, позади нее на втором плане снятые в нарочитом нефокусе корпуса Дома творчества художников – когда ее муж, ставший известным академиком, уезжает за границу, она переселяется к нам, потому что с тех пор, как ей пришлось уйти на пенсию, она впала в состояние психической депрессии – она уже не может больше писать статей по искусствоведению и считает, что безнадежно отстала от современной советской живописи – для нее расставляется раскладушка в комнате ее сестры рядом с письменным столом с фотографиями – до обеда она валяется на ней, как куча тряпья, поднимаясь только, чтобы пойти в уборную, – выйдя оттуда, она неуверенно, с оглядкой гасит свет, как будто что-то позабыла там, но готова примириться с этим, потому что теперь это ей все равно, к концу дня она немного оживляется и шаркающей походкой, заложив руки за спину, входит ко мне в комнату – стараясь не замечать моих альбомов и карандашных набросков, лежащих передо мной на столе, она спрашивает, как обстоят дела с моей научной монографией, и переводит разговор на тему о бренности бытия – иногда она пытается взвесить на ладони с искривленными пальцами невидимую головку сыра или сахара, но где-то на середине роняет ее – махнув рукой, она проводит ею по шее, издавая при этом характерный хрипящий звук, но делает это она очень тихо, по- заговорщически подмигивая мне, потому что только мы с ней можем понять друг друга; рядом
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 132 с этой фотографией пожилой, почти уже старый человек в тяжелом пальто и в профессорской шляпе на фоне больничного здания – снимок запечатлел только верхнюю часть его туловища и лицо, но по наклону его корпуса видно, что он шел куда-то, но его остановили и заставили сфотографироваться – он насмешливо улыбается, как будто собирается сострить по чьему-то адресу, но в улыбке его больше грусти, чем насмешки, так что кажется, что эта его насмешка адресована к нему самому; он же, в предоперационной, в белом колпаке и халате, рукава которого закатаны до локтей, в руках он держит не то марлевую салфетку, не то маску, к отвороту его халата прикреплен корнцанг, который, возможно, заменяет собой отсутствующую пуговицу, с подбородка его свисают дряблые складки, выражение его лица, обращенного куда- то поверх фотографа, скорбно, почти трагично, словно он видит и предугадывает то, чего не видят другие; черноволосая женщина-врач, уже не молодая, но еще не старая, в белом халате и колпачке, у себя в кабинете за столом – руки ее лежат на раскрытой истории болезни, рядом стетоскоп, который и сейчас стоит на ее письменном столе, рядом с фотографиями, на третьем пальце ее левой руки кольцо с маленьким бриллиантом, который не виден на снимке, – выражение ее лица спокойно и рассудительно – она полноправная хозяйка в своем терапевтическом кабинете, но никогда не использует своего служебного положения и отличается удивительной объективностью по отношению к подчиненному ей персоналу, за что пользуется заслуженным уважением и авторитетом среди сотрудников всей поликлиники, зримая и незримая хозяйка в своем доме – сын, живущий в Подмосковье, то и дело звонит ей, чтобы узнать, не опасны ли проявляющиеся у него временами незначительные болевые ощущения в левой икроножной мышце или ощущение инородного тела в правом глазу – не опухоль ли это, – и ему достаточно услышать ее голос, чтобы успокоиться, но она категорически против того, чтобы он сам водил машину, потому что он может разбиться, муж ее, хоть и страдает диабетом, иногда после работы, не заходя домой, поднимается этажом выше, в основном придерживаясь предписанной ему диеты, – она неукоснительно следит за этим, внук живет с ними, потому что бытовые условия у них лучше, чем у сына с невесткой, и, кроме того, здесь он имеет возможность учиться в музыкальной школе, куда его отводит Настя и затем приходит за ним, – бабушка тщательно следит за его успехами и регулярно беседует по телефону с классной руководительницей, а внук души не чает в бабушке – между женщиной-врачом, сидящей за столом в своем кабинете, и старой женщиной, спящей сейчас с полуоткрытым ртом, в черном распахе которого виднеются беззубые десны, имеется весьма отдаленное сходство, которое, однако, становится более заметным, когда она иногда выходит к гостям, надев зубной протез и синий шерстяной костюм с небольшой золотой брошью, – в такие минуты мне хочется рассказать ей, что меня не устраивает моя работа, но она с молчаливым неодобрением следит за тем, как я пью вино, а после четвертой рюмки она вообще уходит из-за стола, чтобы не видеть этой разнузданности и не быть свидетельницей того, как я собственными руками гублю себя и своего сына, подавая ему пагубный пример, и уж совсем никакого сходства нельзя отыскать между спящей старой женщиной и стриженой курсисткой, с которой можно пофлиртовать и фотография которой лежит рядом с женщиной- врачом в белом халате; на следующей фотографии – болезненно-толстый мальчик с челкой и с нездоровыми кругами под глазами – он стоит, опершись на велосипед, и в центре всего этого большая семейная фотография, словно собор апостолов, – здесь мальчик еще совсем мальчик в матросском костюме, с оттопыренными ушами, обняв дедушку за шею, бабушка с седыми волосами – такой мальчик запомнил ее на всю жизнь – сидит в первом ряду возле дедушки, она сидит очень прямо, словно не имеет к дедушке никакого отношения, вытянув шею, так что на ней отчетливо выделяются два сухожилия, натянутые, как струны, молодой лейтенант в костюме, с зачесанными на пробор гладкими волосами, – он присел на спинку стула во втором ряду сбоку, чтобы не быть выше остальных, и поэтому кажется, что он ниже их ростом, и чуть в стороне, тетка мальчика и ее муж в больших круглых очках, чем-то
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 133 похожий на филина, которого ослепили фотовспышкой, идиллически прижавшиеся друг к другу, стриженая черноволосая женщина, чем-то еще напоминающая курсистку, – она стоит рядом с ними, но отдельно от мужа, потому что семейная фотография сделана как раз в разгар ее романа с врачом-бактериологом – в семье мальчика его называли Бэ-Мэ – по первым буквам его имени-отчества – это сокращение должно было обозначать некую запретность, которая, однако, почему-то допускалась, – у Бэ-Мэ была пышная седеющая шевелюра, широкие, чуть вывернутые ноздри, из которых торчали волосы, и он дышал с сопением, как будто у него были аденоиды, – его сослали куда-то на Север, за Полярный круг, и мать мальчика даже ездила к нему туда – мальчик пытался представить себе комнату, в которой он жил, – небольшую, в деревянном доме, заметенном пургой, с заиндевевшим окном, за которым даже днем была ночь, потому что мать ездила туда дважды и оба раза зимой – когда он уходил на работу, она готовила на керосинке обед и прислушивалась, не идет ли он, а ночью они оставались вдвоем в полной тьме, его мать и чужой мужчина с волосами, росшими из ноздрей, – она видела там полярное сияние и потом рассказывала об этом, даже при отце, но в семье мальчика считалось, что она имела на это право, потому что муж ее был психически больной человек, и если она не развелась с ним, то только потому, что он угрожал покончить с собой, и прежде всего ради сына, отец сидит в первом ряду, возле дедушки, сложив на животе руки с короткими и толстыми пальцами, как на фотографии в предоперационной, когда он держит в руках не то маску, не то марлевую салфетку, глядя сквозь очки куда-то мимо фотографа, с высоким лбом, начинающий уже лысеть, но еще с волнистыми, чуть набок уложенными волосами – их намного больше, чем у человека с солидной плешью и с брюшком, в ночной рубахе – он уже давно разделался с халвой, тщетно обшарил буфет и холодильник в поисках чего-нибудь сладкого, помыл липкие руки и теперь лежит на своей тахте, стоящей перпендикулярно к другой тахте, на которой спит его жена, – она спит, укрывшись с головой, а иногда даже спрятав ее под подушку, спит без сновидений, возвышаясь массивной горой, – начинающая стареть тучная женщина с некогда прекрасным лицом, и это единственные часы в ее жизни, когда ее не мучают мысли о том, что она не хозяйка в своем доме и что лифтерши наговаривают о ней друг другу и жильцам дома, а сотрудники по работе подсовывают ей нарочно самые трудные бумаги, чтобы изобличить ее в невежестве, – он лежит на своей тахте на правом боку, потому что на спине он не умеет спать, а на левом боку не может, – ровно тридцать шесть лет тому назад в это же время, в такое же раннее утро, еще неотделимое от светлой летней ночи, раскаленный солнечный шар, нависая над зубчатым краем синеющего дальнего леса, мчался вместе с ним – поезд преодолел уже больше половины расстояния, – прижавшись лицом к стеклу, мальчик старался охватить взглядом все пространство, открывавшееся ему, от убегающей назад встречной колеи через покрытые туманом лощины, которые чудились ему речками, до синеющего на горизонте леса с повисшим над ним слепящим раскаленным шаром, вдыхая проникающий через невидимые оконные щели запах полыни и паровозного дыма, – сейчас они оба заснут – пожилой мужчина с плешью, лежащий на правом боку на своей тахте, и мальчик, едущий в Москву, – мальчик заснет глубоко и без сновидений, а когда он проснется, за окном уже будут мелькать не виданные им доселе высокие дощатые платформы подмосковных дачных поселков; стареющий же человек увидит сон: он находится на перроне среди провожающих; и уезжающие, высунувшиеся из окон, и провожающие веселы – они улыбаются, обмениваются шутками, смеются, потому что это какая-то развлекательная поездка, всего на несколько дней, но он никого не провожает, и все видят это и знают, и ему это очень неприятно, он чувствует себя неловко, словно человек, случайно оказавшийся на чужом празднике, – поезд трогается, и уезжающие и провожающие машут руками, что-то кричат друг другу, смеются – тогда он, чтобы никто ничего не заметил, тоже начинает махать рукой и улыбаться и идет вслед за поездом, и оттого, что он начинает все это делать, ему действительно становится радостно и весело на душе, но все-таки его ни на секунду не покидает сознание,
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 134 что всем известно, что он никого не провожает, а поэтому, хоть он и бежит вместе с ними, и машет рукой, и что-то кричит, его не покидает чувство собственной неполноценности, но вот поезд ушел, по перрону возвращаются провожавшие – теперь, после того, как поезд ушел, и они в таком же положении, как и он, он спокойно идет среди них, потому что ему не надо притворяться – равный среди равных. 19 августа 1973 г. THE BRIDGE OVER THE NEROCH Copyright © 2012, The Estate of Leonid Tsypkin. All rights reserved
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 135 Норартакир Повесть И остановился ковчег... на горах Араратских. Бытие. Гл. XVIII . Ст. 4 I Террорист Норартакир – так называлась самая возвышенная часть города, открытая со всех сто- рон ветрам, в том числе дующим со стороны Араратской долины, хотя оставалось непонят- ным, как ветер может дуть снизу вверх, но в общем эта фраза гидов была очень впечатляю- щей и профессиональной – гораздо, впрочем, убедительнее звучало их утверждение о том, что гористый рельеф местности, на которой располагался город, обусловливает разницу тем- ператур и пестроту микроклимата – когда зимой в нижней, центральной части города шли дожди, наверху выпадал снег, и Норартакир был, вероятно, одним из первых, принимавших на себя этот удар, но сейчас все это было очень трудно представить себе: бесконечно длинные и жаркие улицы почти без тени, застроенные четырех- и пятиэтажными домами, сложенными из каменных блоков, которые почему-то носили название туфа, и этот туф должен был быть цветным, но он был серым, как обычный строительный материал, и все-таки Борису Львовичу казалось, что внутри домов, за толстыми каменными стенами, было прохладно – улицы ухо- дили куда-то вверх – наверное, к какой-то самой высшей невидимой точке Норартакира, до которой добраться, наверное, невозможно, – с утра до вечера по улицам мчались машины, по самой главной из них, соединявшей нижнюю часть города с недосягаемой высшей точкой Норартакира, нескончаемой вереницей тянулись автобусы и троллейбусы, и громыхали трам- ваи по рельсам, которые больше напоминали железнодорожную колею, потому что середина мостовой, по которой пролегали рельсы, была разобрана или, наоборот, еще не была сложена, и, переходя улицу, приходилось прыгать по шпалам – ветер поднимал пыль, и она скрипела на зубах, а небо, к которому стремилась улица, оставалось безнадежно голубым, и почти такое же название носила гостиница, в которой они поселились, – она называлась «Артакир», приставка же «Нор» обозначала «новый» – новый Артакир, – кто-то из местных жителей или гидов объяс- нил им, что этот район был построен сравнительно недавно и заселен репатриантами с Запада – вот почему на домах этого района почти не висело белья, – сказала Таня – она сразу же дога- далась, – по утрам, проснувшись, Борис Львович выбегал на балкон в белых трусах – балкон выходил во двор, заваленный ящиками, бочками и ржавым железом, а с железного троса, натя- нутого между глухими стенами соседних домов, тоже выходивших во двор гостиницы, свисали простыни и ватные одеяла – в каждое из них можно было завернуть целую семью, включая смугло-черных детей, с воинственными криками носившихся по двору или по улице, – Борис Львович выскакивал на балкон в таком виде, чтобы подразнить Таню, тем более что на балкон выходила дверь соседнего номера, всегда, впрочем, занавешенная, – «Ты с ума сошел!» – кри- чала она ему вслед – он подходил вплотную к перилам балкона и даже чуть перегибался через них, отчего в коленках у него появлялась сладкая тошнотворная слабость, – «А этот виден?» – спрашивала Таня, натягивая на себя халат, как будто речь шла о чем-то живом, – и этот был виден, и это даже утешало Бориса Львовича, потому что если бы номер их выходил на улицу,
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 136 то они не смогли бы его видеть, сколько ни перегибайся через перила, чтобы не мешала стена гостиницы, в которой они жили, – «Смотри! Смотри!» – говорили они друг другу, стоя на бал- коне и глядя влево, на юг, – «Да подойди же поближе, оттуда ничего не видно» – он хватал ее за руку, пытаясь подтянуть к перилам, но она боялась высоты с детства – по крайней мере двадцать с лишним лет, с тех пор, как они были женаты, – «Смотри! Смотри!» – они стояли, повернув головы влево: Норартакир со всеми своими домами, дворами и улицами обрывался и уходил куда-то вниз, теряясь в дымке, заволакивающей нижнюю часть города и плоскогорья, которое, наверное, и называлось Араратской долиной, а за плоскогорьем, над горизонтом и над дымкой, высоко в небе, неподвижно висело прозрачное облако, похожее на две снеговых вер- шины, – одна из них, ближняя, более высокая, другая, поменьше, пряталась за ней, но все же была видна – по мере того как солнце поднималось выше, облако таяло на глазах, превращаясь в призрак, – через полчаса останется уже одно только небо, голубовато-белесое, подернутое дымкой, – «Давай телевик!» – кричал он ей, и она покорно бежала в номер, а на следующее утро с неизбежностью рассвета, ночи или смерти высоко в небе снова появлялось серебристое двугорбое облако – два снежных конуса Арарата. Они приехали всего несколько дней назад – три или, может быть, четыре, – совершив прощальный круг над побережьем и курортным городом, где они отдыхали, самолет взял курс на юго-восток, потому что солнца не было видно ни справа, ни слева – значит, они летели в сторону солнца, которое только что взошло, потому что было раннее утро, – отодвинув занавеску до упора, вытянув шею и прижавшись лицом к холодному стеклу иллюминатора, можно было еще увидеть море и извилистую прибрежную полосу, уходившую на юг, к государственной границе, – протянувшийся на десятки километ- ров нескончаемый пляж, на который набегала такая же нескончаемо длинная волна, и Борису Львовичу даже казалось, что на исходе этой волны, там, где она соприкасалась с берегом, вски- пает кружевная пена, но поражала пустынность этих нескончаемых пляжей, пока Борис Льво- вич вдруг не догадался, что с такой высоты неразличимы уже не только фигуры людей, но даже дома – это была уже почти географическая карта с очертаниями материка – и море и берег тонули в сизой дымке, потому что не мог же человеческий глаз видеть дальше чем на сто кило- метров, а через окна противоположной стороны, особенно когда самолет ложился на левое крыло и побережье с морем исчезали куда-то и на их месте появлялось небо с оттенком неесте- ственной, наверное, уже космической синевы, – через окна противоположной стороны вдруг показывались горы – наверное, весь Кавказский хребет – Борису Львовичу очень хотелось, чтобы одновременно были видны и побережье, и горы, – он даже чуть привставал со своего места, чтобы заглянуть в окно, находившееся позади него, но ему мешали висевшая над голо- вой сетка и спинка кресла, но зато, когда он привставал, особенно хорошо виднелись горы – «Таня, Эльбрус!» – кричал он в ухо жене, стараясь перекрыть гул мотора, но в самолете она все- гда боялась, что ее укачает, и поэтому она сидела, откинувшись в кресле, напряженно закрыв глаза, с таким видом, как будто ей сейчас должны были начать делать операцию, но все-таки на минуту она открыла глаза и, повернув голову, попыталась что-то рассмотреть, – несколько лет назад они отдыхали в одном курортном кавказском городе, и в хорошую погоду по утрам оттуда можно было видеть двуглавую снежную вершину Эльбруса – Таня тоже говорила о нем, как о живом, называя его «этот», – теперь, с высоты, на которой они находились, он казался странно доступным, и была видна средняя бесснежная часть горы и даже ее зеленая подошва – просто гора с двумя вершинами, покрытыми снегом, а рядом еще горы, только поменьше, и многие из них тоже покрытые снегом, или снежники, как их фамильярно называют альпинисты или просто туристы или даже отдыхающие в санатории, которых везут на автобусах показывать ущелья и горы, и Борис Львович тоже ловил себя на этом слове, когда рассказывал в Москве о том, как они ездили с Таней на экскурсии, – еще был виден Эльбрус, а впереди, если привстать и заглянуть через самый передний иллюминатор противоположной стороны, впереди и внизу уже показался Казбек – Борис Львович сразу узнал его, хотя никогда прежде не видел – только
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 137 на коробках из-под папирос, – во время одной из экскурсий они с Таней должны были уви- деть его из окна автобуса, и они напряженно всматривались куда-то вдаль, за горизонт, куда показывал им экскурсовод, но там было одно только небо, и тогда экскурсовод сказал им, что для этого необходимы особые атмосферные условия, и вот теперь, с самолета, Борис Львович наконец увидал его – «Таня, Казбек!» – таким он и представлял себе его: каким-то недоде- ланным, с ущербной, изъеденной вершиной, как будто часть ее кто-то отгрыз, – через задние окна еще был виден Эльбрус, впереди – Казбек, – две самые высокие вершины Кавказского хребта, а он, Борис Львович, находился намного выше их, как если бы он смотрел на них с Эвереста, как Тенсинг, имя которого Борис Львович неожиданно вспомнил, хотя никогда не интересовался альпинизмом, но он был еще выше Тенсинга, потому что самолет летел где-то на высоте девяти тысяч метров, а высота Эвереста была восемь тысяч с чем-то, но почему-то никого это не удивляло – пассажиры спокойно дремали в креслах, иногда рассеянно погляды- вали в окно, как будто они ехали на работу в электричке, или так же рассеянно перелистывали журналы – побережье и море уже не были видны даже при самом крайнем положении головы, если втиснуть ее между окном и находившимся впереди креслом, а справа, насколько хватало глаз, простирались какие-то безлюдные холмы – наверное, это тоже были горы, хотя и не такие высокие, как те, что были слева на востоке, – но с такой высоты они казались холмами, только почему-то ребристыми, с тенями между ними – даже не холмы и не горы, а просто складки земной коры, образовавшиеся сотни тысяч или даже миллионы лет тому назад, когда еще не было ни людей, ни даже животных, застывшие в своей первозданности, такие же пустынные, как и тогда, – крохотная тень самолета, похожая на крест, скользила по ним, то и дело ныряя в отбрасываемые тени, – солнце находилось где-то слева от самолета – значит, они повернули на юг, и эти серые, пустынные холмы где-то переходили в Турцию, а может быть, это уже была Турция, и тень самолета скользила по турецкой земле – только почему земля эта была такой пустынной и безлюдной? – где-то там, за холмами, прятались чужие, незнакомые города, шум- ные, с яркими рекламами на непонятном языке – города, в которых Борис Львович никогда не был и, наверное, не будет и в которых можно остановиться посередине улицы и выкрики- вать то, что боишься сказать здесь шепотом, даже когда находишься у себя в квартире, и на виду у всех, на самом людном перекрестке, рвать на мелкие клочья газеты, топтать их ногами, и никто не обратит на тебя внимание, во весь голос кричать о лжи, которой окутали малень- кую страну, ведущую неравный бой с огромным халифатом, свободно купить билет, поехать в аэропорт и улететь в любой город мира, куда тебе заблагорассудится, и эта земля была совсем рядом, – может быть, в пятнадцати или в двадцати километрах от него, и он видел ее, и тень их самолета скользила по этой земле, и он почувствовал, как какой-то горько-сладкий комок подступил к его горлу, – «Таня, Турция», – сказал он жене почти шепотом, предварительно оглянувшись, но она услышала его, и вот они уже оба смотрели в окно, прижавшись лбами к холодному стеклу, расплющив носы, – чтобы дотянуться до окна, ей пришлось привстать и опереться руками о его колени, и ему на минуту даже показалось, что самолет сейчас даст крен в их сторону, – «Анатолийское плато», – сказала Таня – в школе она любила историю, и вместо «князья» говорила «удельные князья» или «лоскутная империя», и вместо «Дизраэли» – «лорд Дизраэли», в особенности же часто она повторяла «лорд Биконсфильд» – Борис Львович так и не усвоил, в чем состояла его историческая роль и был ли он и Дизраэли одним и тем же лицом или нет, – «Почему плато? Ведь это же горы», – сказал Борис Львович – «Большая часть тер- ритории Турции располагается на Анатолийском плато», – констатировала Таня – ее руки жгли ему колени, и, кроме того, ему было больно – «Ладно, ладно», – сказал он – «Ну конечно, раз это я говорю...» – она заняла прежнее место, освободив его колени и обидчиво откинувшись на спинку кресла, но состояние ожидания операции не давалось ей. «Как ты думаешь, это не террорист?» – шепотом спросила она его, кивнув головой в сторону молодого человека, сидев- шего впереди них, возле прохода, ведущего в кабину экипажа, – у него была широкая спина,
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 138 длинные черные волосы, закрывающие шею до самого пиджака, какого-то очень фасонного из материала с блестками, – всю дорогу он сидел неподвижно, словно прирос к месту, ничего не читая, не интересуясь тем, что происходит за окном, – они заприметили его еще в аэропорту, когда у них проверяли чемоданы, потому что это был пограничный рейс, – дежурная в форме стюардессы, стоявшая возле железной загородки, брезгливо и нехотя засовывала руку в при- открытые чемоданы, которые потом невозможно было защелкнуть, потому что наружу оттуда лезли какие-то комбинации и пижамы, – у высокого молодого человека со смуглым лицом и в костюме из какой-то ткани в блестку не было вообще никаких вещей – он стоял, сложив руки на груди крест-накрест, словно ощупывая мышцы своего плечевого пояса, чуть притопывая по асфальту ногой в лакированном полуботинке, в состоянии какого-то снисходительного ожида- ния, пока вокруг него происходила вся эта суета с проверкой чемоданов. «Я уверена, что это террорист», – повторила Таня. – «Не знаю», – равнодушно сказал Борис Львович, но у него что-то екнуло под сердцем, и он на минуту представил себе, как плечистый молодой человек в костюме из ткани в блестку внезапно вскакивает с места, рывком достает из-под полы своего пиджака обрез и ручную гранату, направляет обрез на пассажиров, сидящих в салоне, а грана- той угрожает экипажу самолета, – смуглое лицо террориста свирепо – он стоит в проеме двери, ведущей в кабину экипажа, держа в то же время под прицелом салон, и диктует пилоту свои требования – самолет резко меняет свой курс – «В Турции сядем», – полушутя, полусерьезно шепнул Борис Львович Тане. – «Ты бы остался?» – почти одними губами спросила она его, и, так как в ответ он только неопределенно пожал плечами, забыв даже о конспирации: «Неужели бы ты остался?» – И непонятно, чего было больше в ее голосе: восхищения его мужеством или презрения к нему за то, что он собирался совершить, – «Конечно», – сказал он, чтобы не разочаровывать ее. Окна их московской квартиры выходили на бульвар – стоя у окна и глядя на проходящих или прогуливающихся по бульвару людей, ему особенно хорошо думалось – фразы приходили, приходили сами собой, и он еле успевал их донести до стола, чтобы запи- сать, а выступая на заседании, он распалял себя все больше и больше, иногда даже уходил от заранее заготовленного текста и выбирал лицо какой-нибудь молодой женщины – родствен- ницы подзащитного или просто присутствующей в зале, – глаза женщины следили за ним неот- рывно, с надеждой и восхищением – широко раскрытые глаза школьницы, и вообще турецкие власти могли выдать их... «Скорей всего, это охранник», – сказала Таня не то с облегчением, не то с разочарованием, и, так как Борис Львович ничего не ответил ей, она повторила: «Я в этом совершенно уверена», – и хотя он понимал, что молодой человек, сидевший впереди них, скорей всего, обычный пассажир – наверное, у него было назначено свидание и сегодня вечером или завтра утром он должен был вернуться обратно, – несмотря на это, Борис Льво- вич стал думать о нем как об охраннике и даже преисполнился к нему чувством доверия и признательности, потому что он охранял его и Таню и всех пассажиров от всяких бандитов и террористов, – в правом кармане у него, наверное, лежал маленький браунинг, а может быть, даже большой пистолет, и стоило кому-нибудь пошевелиться, как он выхватил бы его сразу из кармана, – непонятно только, почему он сидел спиной ко всем и за все время даже ни разу не оглянулся – в его широкой спине чувствовались спокойная уверенность и знание своего дела – Борис Львович сосал леденец – он механически взял его у бортпроводницы и только сейчас заметил это, уши у него закладывало – самолет, наверное, шел на посадку – когда он лег на правое крыло, Борис Львович увидел, что прямо под ними, внизу бежали городские кварталы – квадраты и прямоугольники, составленные из белых и серых домов с плоскими крышами, как это бывает только на макете, а между ними на несколько мгновений открывались прямые, как стрелы, улицы, затем проплыла винтообразно суживающаяся книзу воронка стадиона, затем снова замелькали кварталы города-макета, все быстрее и быстрее, увеличиваясь с катастрофи- ческой быстротой, так что на улицах можно было различить трамваи и даже фигуры людей, – казалось, самолет не дотянет до аэродрома и врежется в жилые массивы – сердце у Бориса
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 139 Львовича проваливалось куда-то вниз, вместе с самолетом, все тело налилось свинцом, руками он впился в ручки кресла, как в последнюю опору, уходившую из-под него, уши у него зало- жило, и чтобы убедиться в том, что мотор не заглох, он судорожно глотал слюну, потому что леденец он уже съел, – самолет вышел из пике, бело-серые кварталы стали постепенно уда- ляться и уходить куда-то в сторону и вверх – самолет лег на другое крыло, и на месте только что мелькавших квадратов Борис Львович увидел на фоне неба два снеговых конуса – один ближ- ний, более высокий, другой – дальний, поменьше, – самолет заходил, наверное, на последний круг перед посадкой – «Скажите, пожалуйста, что это за гора?» – спросил он у молодого чело- века в костюме из ткани в искорку и с длинными волосами, наклонившись к самому его уху, потому что его служебные функции, наверное, уже окончились, и, кроме того, Борис Львович испытывал к нему все возрастающее доверие – скорей всего, он возвращался домой после ночи, проведенной в приморском городе, – «Арарат это», – ответил тот, почти не удостоив Бориса Львовича поворотом головы, – «Таня, Арарат!» – крикнул он жене, но она сидела, откинув- шись на спинку кресла, закрыв глаза, с мученическим выражением лица, как будто операция уже началась, но она ждала еще худшего, – «А вы не знаете, экскурсии туда бывают?» – снова спросил он молодого человека, весь подавшись вперед, словно желая положить свою голову на его плечо, – «Арарат в Турции», – ответил тот, уже совсем не поворачивая головы, и даже повел плечом, как будто сгонял назойливую муху, – на секунду Борису Львовичу стало стыдно, что он не знал таких простых вещей, – «Таня! Настоящая Турция! Смотри!», и он даже потя- нул ее за рукав, потому что она по-прежнему не открывала глаз, ожидая самого худшего, а когда самолет приземлился и пассажиры, сойдя на летное поле, топтались где-то между кры- лом самолета и фюзеляжем, ожидая, что дальше с ними будут делать, откуда-то сбоку выехал поезд из вагонеток, в которых обычно перевозят авиапассажиров, и все решили, что сейчас их повезут к зданию аэровокзала, и кто-то даже уже направился к этим вагонеткам, но они не остановились и пустые так и поехали куда-то – среди топтавшихся возле фюзеляжа Борис Львович увидел их соседа по переднему ряду кресел – молодого человека в фасонном костюме из ткани в блестку – Бориса Львовича поразило, что он стоял среди всех, ожидая своей участи, так же как и остальные, – возможно, он даже ждал, когда выдадут багаж, и даже подался вместе с другими к ускользающим вагонеткам, – «Здесь всегда все наоборот», – сказал он, и, так как его слова не нашли ни у кого поддержки, взгляд его обратился к Борису Львовичу и к Тане, и Борису Львовичу вдруг стало ясно, что молодой человек был просто грузин. II Шрам царя Давида Площадь возле серого одноэтажного здания аэровокзала была не слишком чистой – посе- редине площади газон из поблекших цветов, на асфальте обрывки газет и окурки, подальше – какой-то деревянный забор – впрочем, кто-то сказал им, что есть еще и другой аэропорт, глав- ный, для дальних рейсов, – они стояли в ожидании такси – Борис Львович почему-то решил, что здесь должна быть стоянка такси, – возле врытого в землю столба с облупившейся жестяной трафареткой, на которой над выцветшими шашечками было написано что-то буквами, напо- минающими шпильки для волос и рыболовные крючки, стояло несколько семей с чемоданами – Борис Львович и Таня тоже заняли очередь, но стояли чуть в стороне от остальных – ногой Борис Львович то и дело пробовал чемоданы, стоят ли они на месте, правую руку он держал в кармане, зажав в кулаке трешку, как будто уже пришло время расплачиваться с водителем, а левую руку он то и дело погружал во внутренний карман пиджака, судорожно нащупывая вчетверо сложенную бумажку – бронь на гостиницу, которую он получил в Москве в централь-
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 140 ном экскурсионном бюро, – иногда ему казалось, что он потерял ее или что это была не она, и тогда он вытаскивал ее из кармана, чтобы убедиться, что это она, – несколько раз в руке у него оказывались билеты на самолет, уже ненужные, и сердце у него проваливалось – Таня отошла от Бориса Львовича на другой конец площади и пыталась взять там освобождавшиеся такси, но они, развернувшись вокруг газона, либо уезжали, либо нехотя подъезжали к ожи- дающим возле столба с трафареткой – «Иди сюда! Это же бесполезно! Здесь же очередь!» – кричал он ей, яростно маша рукой, дотрагиваясь ногой до чемоданов, чтобы убедиться, что они целы, – она ставила его в идиотское положение, и им вполне могли сделать замечание – «Паршивый город, – сказала Таня, возвратившись, – я так и чувствовала это», – они сели в такси, когда уже все разъехались – потертая «Волга» с выцветшими шашечками остановилась точно возле столба, хотя, кроме них, никого уже не было, так что им пришлось даже подбежать, чтобы машина не уехала, – водитель продолжал сидеть за рулем, как каменный, пока Борис Львович не попросил его открыть багажник – он вышел не торопясь – уверенный в себе, коре- настый, смуглый, седой, с серыми глазами – наверное, у него были здесь свой дом, сад, дети и, возможно, даже внуки – его деды и прадеды тоже жили здесь, и ему, наверное, непонятно было, зачем сюда приезжали и прилетали откуда-то издалека, часами простаивали в вестибюле гостиниц, чтобы получить койку, и, кроме того, время уже приближалось к обеденному, а этим приезжим наверняка нужно было не в ту сторону, где он жил, и с багажником тоже была их прихоть, потому что все их барахло вполне могло поместиться на коленях у этого лысого, который суетился так, как будто он опаздывал на футбол, – и все-таки он открыл багажник – там лежали запасное колесо, вымазанное известкой, кусок грязного брезента, какие-то ржа- вые инструменты – он даже и не подумал взять из рук Бориса Львовича и Тани чемоданы, чтобы положить их туда, – «Не испачкаются?» – спросил Борис Львович, осторожно устраивая чемоданы рядом с колесом, – Таня помогала ему – водитель молча наблюдал за ними, заложив руки за спину, как будто это не имело к нему никакого отношения, – Таня с хмурым лицом уселась сзади, Борис Львович рядом с водителем – «Гостиница “Артакир”», – сказал Борис Львович, в сотый раз вытаскивая квитанцию, чтобы свериться, хотя название гостиницы он уже давно выучил наизусть, – «Это далеко, кажется?» – осторожно спросил Борис Львович, который еще в Москве выяснил, что гостиница находится где-то не в центре, – «”Артакыр”. Нычаво, даедым», – примирительно сказал водитель – наверное, ему это было по дороге домой или, может быть, расстояние устраивало его – они выехали не то на шоссе, не то на окраинную улицу – по обе стороны ее попадались какие-то невзрачные каменные дома, иногда с полу- развалившейся каменной оградой, сложенной из плит или щебня, – потом пошли уже явно улицы, застроенные четырех- и пятиэтажными блочными домами, белыми и серыми, – их-то, наверное, Борис Львович и видел с самолета. «А вы сами откуда будэтэ?» – поинтересовался водитель. «Из Москвы», – сказал Борис Львович, но почему-то не испытал при этом обыч- ного чувства превосходства над провинциалом, которое он всегда испытывал, приезжая куда- то на отдых или в командировку, – «Я в Москве был, одын раз был», – водитель говорил не торопясь, с расстановкой, словно отсчитывал деньги, – при слове «один», чуть оторвав руку от баранки, он приподнял кверху свой обросший волосами толстый указательный палец, как будто он не очень надеялся на умственные способности сидящего рядом с ним пассажира, – плотный и смуглый, он словно сросся со своим сиденьем, так же, наверное, как он сросся со своей землей и со своим народом, и Борис Львович понял, что и его жест, и его фраза, и то, что он еще собирался сказать, – все это было уже заготовлено заранее и, наверное, уже не раз говорено им, и он, Борис Львович, был для него лишь поводом, чтобы высказаться, – «одын раз» – повторил он, снова подняв кверху короткий волосатый палец, – «нехорошо там» – сказал он, вздохнув, как будто его очень огорчало, что в Москве нехорошо, – «два чэловек хотят выпит, так?» – и он показал Борису Львовичу два пальца – указательный и средний, тоже поросший волосами, – «приглашают третьего – поллытра на троих – понятно?» – и он
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 141 показал Борису Львовичу три пальца – указательный, средний и большой – безымянный палец, наверное, плохо разгибался у него, и, кроме того, безымянным и пятым пальцами он при- держивал баранку – «у меня есть друг, есть брат, так? – зачэм мнэ чужой чэловек? – я пры- глашу друга к себе домой, вина поставлу, закуску, так? – зачэм мнэ чужой?» – «Хулыганов там много», – добавил он после небольшой паузы, – «идошь, боишься – ударят, я на машине был – милиционер остановил, тоже боишься...» – они выехали на мост, под которым где-то глубоко внизу искрился на солнце узкий поток – наверное, горная речка, протекавшая по дну ущелья, – наверху был город, а по каменистым склонам ущелья, спускавшимся к речке, лепи- лись каменные домики, которые, казалось, были вырублены из той же скальной породы, а еще ниже круто спускались развалины какой-то каменной стены – наверное, остатки какого-нибудь крепостного вала – «Это что, древняя часть города?» – спросил Борис Львович, потому что все время шли современные дома, а ему не терпелось увидеть что-нибудь древнее – водитель вскользь, как бы мимоходом, глянул на домики и каменную стену, словно это была мелочь, недостойная внимания, и также вскользь на Бориса Львовича, словно решая, стоит ли он того, чтобы быть с ним откровенным, – «Оны на четверэнках ходыли, а у нас своя культура была», – сказал он после небольшой паузы, и Борис Львович никак не мог решить, должен он на это обидеться или нет, но мысленно он представил себе племена скифов или половцев, кочующие по необозримым просторам, – спешившись, они рассаживаются вокруг костра, на их скуластых лицах играют отсветы пламени, а на огне жарится мамонт или какое-нибудь другое ископаемое – руками они раздирают куски мяса, на воинах позвякивают серебряные кольчуги, которые Борис Львович видел в Историческом музее, – жир стекает по их рукам и подбородкам, а за стенами монастырей маленькой каменистой страны, по земле которой он сейчас ехал, десятки философов и поэтов, постигая мудрость жизни и истину, сидят за толстыми фолиантами или пишут, макая очищенные орлиные перья в гранатовое вино, и скупой свет из узких прорезей каменного свода, а по ночам отсветы от колеблемого ветром пламени свечи падают на их лица и пальцы, а рядом с монастырской стеной отдаленный пращур водителя обрабатывает в это время свой надел неродящей, каменистой земли – он такой же коренастый и плотный, как его потомок, и вокруг него те же смуглые, шумливые дети и внуки, но что такое был этот народ по сравнению с народом, к которому принадлежал он, Борис Львович, и Таня, хотя по своей широкоскулости она вполне могла сойти за потомка скифов или даже татар, у него же было не только характерное лицо, но какой-то странный шрам за ухом и на шее, появившийся у него уже в зрелом возрасте, как будто он отлежал это место, – шрам этот напоминал шрам от сабельного удара, и кто-то сказал ему, что это признак принадлежности к роду царя Давида, – что такое был этот народ по сравнению с его, Бориса Львовича народом? Когда пращуры води- теля копались в каменистой земле, а монахи строчили свои церковные книги, исполненные житейской мудрости, его народ находился уже в рассеянии, потому что он уже давно постиг и мудрость и истину, и мысленному взору Бориса Львовича представились мускулистые седо- бородые старцы, покрытые хитоном, сидящие на камне в глубокой задумчивости и скорби, подперев руками головы, – возраст их трудно было определить – может быть, восемьдесят лет, а может быть, шестьсот, и эти старцы, похожие на могучие тысячелетние деревья, были не кто иные, как библейские пророки или патриархи – из храма в храм, из столетия в столетие передавались пергаментные свитки – плод их горестных размышлений – пылали города, раз- рушались храмы – чернобородые стройные люди в сандалиях, закутанные в голубые с золо- том плащи, почерневшие от огня и дыма, похожие на Иосифа Флавия, вытаскивали из огня и развалин эти бурые свитки, – спрятав их под плащ, на груди слева, они перебегали от одного пылающего здания к другому под градом стрел с отравленными наконечниками, пущенных руками вторгшихся чужеземцев, – вскочив на коня, пригнувшись, окутанные клубами серой каменистой пыли, с развевающимися над взмыленным крупом лошади черно-голубыми пла- щами, они мчались, озаренные заходящим солнцем или отсветами пожара, и вдогонку им нес-
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 142 лись отравленные стрелы – сидя на каменном полу храмов, разложив перед собой спасенные свитки, чернобородые старики ритмично раскачивались взад и вперед, и точно так же раска- чивался он, Борис Львович, сидя в кресле за своим столом, когда он не мог найти нужного слова, которое бы позволило ему бросить победно-горделивый взгляд в зал заседаний, или когда ему казалось, что он серьезно заболевает, и к этому же народу принадлежал странный человек, проповедовавший в храме, с мученически запавшими глазами и пылающим взглядом и с белыми гибкими пальцами, как у пианиста, – вот он уже на деревянном кресте, похожем на телевизионную антенну, – тело его безвольно провисает, тонкие кисти его распростертых рук пригвождены к перекладине, а узкие стопы его ног к вертикальному стояку – они до предела вытянуты, как будто он совершает гимнастическое упражнение или пытается встать на пуанты, но струйки крови, стекающие по его телу, какие-то ненатуральные – они больше похожи на краску или лак, – и непонятно, как же все-таки удерживается его тело? – на груди его выде- ляются ребра, потому что живот его глубоко запал, как у спортсмена, делающего глубокий вдох перед тем, как броситься в воду, но под ребрами, справа, у него глубокая рана, и оттуда тоже стекает ярко-красная лаковая кровь, голова его бессильно свешивается на грудь, глубоко запавшие глаза обведены черными кругами, и вокруг него уже вьются слепни и мухи – и бес- плотные старцы в длинном одеянии и с посохом в одной руке и со Священным писанием в другой, его соплеменники и ученики, разбредаются по пыльным дорогам – вокруг их головы золотой нимб, но лица у них бесстрастные – каждая церковь и монастырь оспаривают право называться именем кого-нибудь из этих старцев, а уж об имени странного человека даже и не помышляют, такая это высокая честь для них, и древние поэты и философы страны, по земле которой он сейчас ехал, трепетно перелистывали толстые фолианты с тяжелым серебря- ным крестом на обложке, и историки на симпозиумах с микрофонами и стройным переводом дискутировали вопрос о том, в каком году приняла Византия христианство, и преследуемый мрачными видениями, мятущийся по туманным улицам Петербурга озлобленный человек с высоким лбом, испытывающий болезненную ненависть к людям одной с ним, Борисом Льво- вичем, крови – почти внутрисословную ненависть лакея к себе подобным – этот человек даже не смел называть проповедовавшего в храме по имени, а говорил о нем «Он» с заглавной буквы и в порыве своих горячечных рассуждений и пророчеств то и дело обращался к текстам перга- ментных свитков, которые чернобородые люди выносили из огня, и старухи и старики, зевая, крестили рты, и негр-футболист, запасной игрок из латиноамериканской сборной, перед тем как выйти на поле, наскоро осенял себя крестом, и маленькие крестики, висящие на тонкой цепочке, золотились на волосатой груди, в распахе ворота, у молодых людей, спешащих в конце летнего воскресного дня в гастроном, чтобы успеть туда до закрытия винного отдела, и такие же крестики, только еще более изящные и на еще более изящной цепочке, носили молодые женщины – цепочка была короткой и тесно лежала вокруг длинной, слегка выгнутой шеи, а крестик приходился чуть ниже выпуклости, образуемой щитовидной железой и придающей женской шее эту лебединую изогнутость, так что казалось, что этот крестик мешает им гло- тать, – так же как и молодые люди, они не замечали Бориса Львовича, который останавливался и долго смотрел им вслед, и такие же кресты, только очень большие – наверное, высотой в два или три человеческих роста, золотились на куполах церквей и соборов – они были начищены до боли в глазах, так, что казалось, на них даже виднелись царапины от песка, которым их терли, и так же до боли в глазах была начищена позолоченная кровля куполов, и неестествен- ной белизной слепили башни и колокольни соборов, которые то и дело подновляли и реставри- ровали, и, входя в церковь, осторожно пробираясь куда-нибудь к боковому притвору, чтобы остаться незамеченным, Борис Львович чувствовал на себе недружелюбные взгляды присут- ствовавших – шевеля губами, они повторяли вслед за священником слова из проповеди, кото- рую две тысячи лет назад произносил в храме странный человек с мученически запавшими глазами – на этом языке разговаривали далекие предки Бориса Львовича, а священник гово-
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 143 рил по-русски или, в крайнем случае, по-церковнославянски, и Борис Львович понимал все или почти все, что говорил священник, и повторявшие за священником тоже понимали так же, как Борис Львович, но почему же все они: и молящиеся в церкви, и священник, и молодые парни и женщины с золочеными крестиками на шее, не замечавшие Бориса Львовича, и негр- футболист из сборной латиноамериканской команды, и человек с высоким лбом, болезненно ненавидящий соплеменников Бориса Львовича, и историки, дискутирующие проблему станов- ления раннего христианства, и бессонный монах, поэт и философ страны, по земле которой ехал сейчас Борис Львович, – почему все они забыли, кто был этот странный человек, пропо- ведовавший в храме, и кто были могучие и древние старцы, сидящие на камне в горестном раздумье или воздевающие руки к небу, и кто были гибкие чернобородые люди, выносившие из огня свитки пергамента, к текстам которых взывал человек, проповедовавший в храме, и кто были бесплотные старцы с нимбом вокруг головы и с посохом в руке? – все они забыли, или не знали всего этого, или не хотели знать, а знали только то, что человек с мученически запав- шими глазами был предан одним из своих учеников, но где, в какие времена, в какой стране и среди каких народов не было предающих в руки властям и не было тупой, равнодушной или разъяренной толпы – черни? – и Борис Львович прятал свое лицо, и когда началась эта война, он рад был уехать из Москвы на юг, надеясь смешаться с чужими ему, но тоже смуглыми и темноволосыми людьми, которые были заняты своими непонятными делами, целыми днями простаивая на пятачке возле мола, перебирая руками янтарные четки или сговариваясь о ноч- ных развлечениях, и эти люди уже остались позади, и они с Таней перебрались еще южнее, и вот сейчас они ехали по этому уже самому южному городу, и рядом с ними сидел водитель, коренастый, смуглый человек с кривыми ногами кавалериста, как будто он всю жизнь провел в седле, с короткими волосатыми пальцами, ничем не похожий на Бориса Львовича, так же как и те люди, что стояли возле мола, перебирая четки, – «Сычас стадион будэм проезжат», – сказал он так, как будто они приближались к Килиманджаро или к Ниагарскому водопаду, – «Пэрвый в Европе по величине», – добавил он, подняв вверх указательный палец правой руки, так что казалось, что это уже относилось не к Европе, а ко всему космическому пространству, – «Я уже видел его с самолета», – сухо сказал Борис Львович, стараясь повернуться к водителю так, чтобы тот заметил шрам на шее Бориса Львовича, – миновав стадион, они выехали на улицу, соединявшую нижнюю часть города с верхней – Норартакиром, но тогда Борис Львович еще не знал этого, – жаркая, уходящая куда-то вверх улица, по которой беспрерывным потоком мчались машины, а посередине грохотали трамваи, была застроена домами, сложенными из каменных плит, которые должны были называться цветным туфом, но Борис Львович не был уверен в этом – «Таня! Смотри, цветной туф», – сказал он, повернувшись к жене, – она сидела с хмурым лицом, – «Мрачный город, – сказала она, – я сразу поняла это», – Борис Львович хотел возразить ей и придумывал, что бы сказать, но вдруг понял, что она права, – что город в самом деле мрачный и что он тоже почувствовал это с самого начала, но просто не мог найти подходя- щего слова, и никакого цветного туфа тоже не было – просто одноцветный, серый камень, как и везде, и потом в Москве он рассказывал, что цветной туф это легенда – он уже снова нащу- пывал во внутреннем кармане пиджака вчетверо сложенную квитанцию – броню на гостиницу, вынимал вместо нее то авиабилеты, то десятирублевую бумажку, отчего сердце его провалива- лось куда-то, – проехав улицу, которая уже не кончалась, а уходила куда-то еще дальше вверх, они свернули в какую-то боковую улицу – «Прыехали, гостиница», – водитель не торопясь вышел из машины и нехотя открыл багажник, словно ему было безразлично, возьмут пасса- жиры свои вещи или нет, – Борис Львович и Таня, путаясь в вещах, толкая друг друга, ввали- лись в вестибюль гостиницы, боясь, что они не застанут мест или что им откажут и что они тогда будут делать в этом чужом жарком городе? – в дальнем углу за деревянной полированной конторкой сидел сухощавый корректный человек с усами и при галстуке – дрожащими руками Борис Львович протянул ему бумажку – «Сколько вы здесь будете жить?» – не вставая с места
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 144 и глядя куда-то в сторону, спросил корректный человек – он говорил с таким немыслимым акцентом, что Борису Львовичу на мгновение почудился даже подвох в этом вопросе, – «Там все указано», – сказал он, кивнув на бумажку, потому что бумажка была выдана в Москве, и они обязаны были тут подчиняться центру и деньги были заплачены вперед за шесть дней, и Борис Львович нетерпеливо и с некоторым вызовом стал постукивать пальцами по конторке, но корректный человек, все так же не глядя на Бориса Львовича, протянул ему бланки для заполнения – его аккуратные черные усы чуть-чуть свисали вниз, и он был при галстуке и в темном костюме, но в вестибюле было полутемно и прохладно, и это была его работа, и он, наверное, привык к жаре, так что ничего не было удивительного в том, что на нем был костюм, да еще темный, и, кроме того, он был сухощавым, а Борис Львович все время потел, особенно когда волновался, и рубашка его прилипла к телу, а со лба его на бланки, которые он заполнял, капал пот – против графы «специальность» он написал «доцент», хотя был кандидатом наук, но доцент это было понятнее и звучало – администратор, забрав паспорта и по-прежнему не глядя ни на Бориса Львовича, ни на бланки, которые положил перед ним Борис Львович, дал ему какой-то квиток – «Третий этаж, триста шестой номер», – сказал администратор – сумма цифр номера была, слава богу, не тринадцать, но если подсоединить третий этаж, получалось двенадцать – накануне тринадцати – могла предстоять неприятность, но Борис Львович почув- ствовал вдруг необыкновенное успокоение и легкость – в руках у него фактически уже был ключ от номера, и сейчас он переоденется и примет душ, а Таня будет раскладывать вещи, а потом они пообедают и пойдут осматривать город – они поднимались по лестнице, нагружен- ные вещами, задыхаясь от крутого подъема и внезапно охватившей их радости, – «Совсем как на Западе!» – сказал Борис Львович, ступая по мягкой ковровой дорожке, устилавшей лест- ницу, – «А ты заметил, что он турок?» – сказала Таня, но Борис Львович не сразу понял, о ком идет речь, – «Самый настоящий турок, – настойчиво повторила она, – я сразу поняла это», – и Борис Львович вдруг осознал, что этот корректный администратор с черными свисающими вниз усами действительно был турок – как это он сразу не заметил этого? – и ему даже пока- залось, что на голове у администратора была надета феска. III С нами бог По утрам, когда асфальт на тенистой улице возле гостиницы и земля в сквере, расположенном напротив, были еще влажными, не то от прошедшего ночью дождя, не то от поливки, Борис Львович и Таня направлялись к остановке трамвая или троллейбуса – водитель не включал мотор, а только тормозил на остановках, а потом снова отпускал тормоз – устроившись на скамейке возле открытого окна, они испытывали странную легкость от этого движения под уклон в еще не успевшем раскалиться транспорте, но постепенно вагон наполнялся людьми, бесконечная улица, соединявшая верхнюю часть города с нижней, спиралевидно изгибалась, ввинчиваясь по направлению к центру, словно воронка стадиона, который Борис Львович видел с самолета, и теперь ему казалось, что весь город был похож на большую воронку, – люди стояли плотно, сплошной стеной, перебрасываясь друг с другом словами или фразами, состоящими из гортанных звуков, и Борису Львовичу казалось, что они это делают специально, чтобы скрыть от него истинный смысл того, о чем они говорили, или просто чтобы подразнить его, – за высокой узорчатой чугунной оградой виднелись серебристые ели, дорожки, посыпанные песком, и клумбы с красными цветами, и водителю уже приходилось включать мотор, потому что уклон кончался и потому что нелегко было сдвинуть с места трамвай или троллейбус, набитый людьми, – от центра было уже недалеко – в
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 145 глубине парка, между серебристыми елями и еще какими-то другими, незнакомыми, наверное декоративными, деревьями, виднелось тяжеловесно-легкое белое здание с зеркальными окнами и колоннами, а на пустынных аллеях иногда появлялись фигуры деловито спешащих людей в темных костюмах с черными папками в руках – здесь помещались местные органы власти – начальники, сидевшие в отдельных кабинетах с телефонами и секретаршами, были такими же смуглыми и коренастыми людьми, что и ехавшие в одном вагоне с Борисом Львовичем и Таней, речь их тоже, наверное, состояла из таких же гортанных звуков, и Борису Львовичу хотелось в такие минуты жить и работать в этом городе, и разговаривать на этом непонятном языке, и приезжать в белое здание, скрывающееся за декоративными деревьями и серебристыми елями, и, пройдя в кабинет плотного смуглого человека с ногами кавалериста, чем-то похожего на водителя такси, который вез их в гостиницу, но только одетого в черный костюм и расхаживающего взад и вперед по навощенному паркету, – войдя в кабинет его, обменяться с ним крепким, почти дружеским рукопожатием, усесться по любезному кивку хозяина в кресло, слегка отодвинутое от стола для полуофициальной беседы, – после чугунной ограды надо было вставать, чтобы успеть пробраться к выходу, – Борис Львович пробивал дорогу, прикрывая Таню, потому что она терпеть не могла, когда кто-нибудь касался ее, и сделала однажды Борису Львовичу замечание, но он никак не мог запомнить, что было оскорбительнее – спереди или сзади, – и то и другое казалось ему одинаково оскорбительным, поэтому он шел то спереди, то позади, вплотную, с беспокойством вглядываясь в ее лицо, с которого и в том и в другом случае не сходило отчужденно-брезгливое выражение, так что Борис Львович все время чувствовал себя виноватым, как будто он не бросился на обидчика, – «На следующей сойдете?» – спрашивал он, интеллигентно поигрывая голосом и стараясь говорить на московский манер, но никто не отвечал ему, а просто уступали дорогу, плотнее прижимаясь друг к другу, вместо того чтобы с поспешной готовностью ответить: «Да, да, конечно», как это делал Борис Львович в Москве, когда его спрашивали, выходит ли он, – «Бескультурье», – говорила Таня, когда они выходили из вагона, – в Москве она говорила то же самое, когда, распаренные, они вываливались из какого-нибудь транспорта, и Борис Львович тоже говорил: «Бескультурье», хотя где-то в глубине души он позволял себе оставаться при своем особом мнении не то насчет народа, едущего в транспорте, не то насчет Тани, – здесь же он мог позволить себе даже подтолкнуть кого-нибудь плечом, потому что вокруг него были почти такие же лица, как у него, даже еще более черноволосые и, кроме того, смуглые, но никто не замечал этого сходства – просто ему уступали дорогу, и только один раз кто- то стоявший позади него спросил у него что-то на своем непонятном наречии – «Да, да, выхожу», – с готовностью закивал Борис Львович, выдав себя с головой и в то же время ощутив превосходство столичного жителя над провинциалом, но сзади уже все поняли и стали что-то объяснять спрашивавшему или обсуждать какую-то проблему, – Борис Львович чувствовал себя так, как будто он находится на самом краю моря, барахтаясь в прибрежной воде, а вдалеке до самого горизонта и за ним простирается синяя выпуклость моря, и на этой выпуклости непонятным образом удерживаются корабли, и даже страшно подумать, какая глубина там, и он, Борис Львович, присаживается на корточки, подставляя спину волне, и когда она набегает на него, он принимается грести руками, делая вид, что он плавает, «Паршивый город», – говорила Таня, когда, выйдя из автобуса или трамвая, они направлялись куда-нибудь в экскурсионное бюро или на почту, – Борис Львович то и дело обращался к встречным за разъяснениями – с трудом подбирая слова, они что-то говорили ему и показывали пальцем сначала в одну сторону, потом – в противоположную, а Таня, с отчужденным видом отойдя в сторону, как будто она даже не была знакома с Борисом Львовичем, разворачивала карту города – «Плюнь ты на эту карту! Вот люди говорят, лучше послушай!» – кричал ей Борис Львович, не очень надеясь на свою понятливость и боясь, что ее сейчас кто-нибудь толкнет или заденет и он будет себя чувствовать виноватым или даже опозоренным, – они плутали
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 146 по каким-то жарким улицам с высокими домами, завешанными сверху донизу бельем, словно обитатели их хотели защитить себя от палящего солнца, на развилке трех улиц на повороте скрежетали трамваи, в гастрономе, занимавшем собой весь первый этаж какого-то длинного здания, пахло кофе и лежалым мясом, местные жители перекидывались с продавцами какими- то фразами, словно со старыми знакомыми, наверное, выясняя, когда подвезут какой-нибудь дефицитный продукт, а может быть, обсуждая последние футбольные новости или болезнь двоюродной сестры, толстая кассирша с лоснящимся от пота лицом и с огромными серьгами в ушах орала на какую-то цыганку, у которой в ушах тоже были серьги, только похожие на монеты, – цыганка тоже кричала ей что-то в ответ, а может быть, наоборот – на секунду Борис Львович чувствовал себя почти арийцем, но кассирша и цыганка неожиданно перестали браниться и уже беседовали, как закадычные подруги, – каждый раз они выходили к этому длинному зданию с гастрономом, а почта или экскурсионное бюро оставались где-то в стороне – Таня всматривалась в таблички с названиями улиц – большинство надписей состояло из шпилек и рыболовных крючков, – Таня разворачивала карту, а Борис Львович останавливал прохожих, и они что-то показывали ему руками, как глухонемому, и он в ответ тоже жестикулировал и громко говорил, как будто те тоже были глухими, и поднимавшийся иногда ветер шуршал обрывками газетной бумаги по асфальту – «Паршивый город», – говорила Таня, идя рядом с ним, – «Они же не понимают», – пытался вступиться Борис Львович, – «Ничего, – говорила Таня, странно озлобляясь, – то, что им надо, они очень хорошо понимают», – и Борис Львович пытался вспомнить какой-нибудь соответствующий эпизод, но ему это не удавалось. «Лингвистическая пустота», – неожиданно говорила Таня, повторяя фразу, которую они прочли недавно в одном письме оттуда, и лицо ее принимало задумчивое и даже поэтическое выражение, как будто она декламировала Пушкина, которого она хорошо помнила еще со школьной скамьи, – «Вот так вот там, представляешь себе?» – говорила она почти шепотом, сузив свои и без того по-татарски узкие глаза, словно прозревая нечто сквозь туманные дали и расстояния, – «Нет, все-таки я люблю свою старушку-Москву, эх, черт подери!» – добавляла она, как будто собиралась сейчас пуститься в пляс, и в такие минуты в ее полной фигуре и в светлоглазом широкоскулом лице появлялось что-то купеческое – руки в боки и танцуй, эхма! пропадай все пропадом! – в такие минуты Борис Львович сам начинал верить в ее скифское происхождение, и эта ее мнимая генеалогия перепадала даже на него – входя вместе с ней в церковь, он с достоинством и даже с негодованием отвергал неприязненные взгляды, сопровождавшие его, и точно так же он чувствовал себя, находясь с ней в общественном транспорте или в магазине, – в конце концов они выходили к экскурсионному бюро или к почте или к авиакассам, потом они ехали осматривать какие-нибудь достопримечательности – Таня держалась в стороне, углубившись в очередную туристскую схему или в путеводитель, а Борис Львович с двумя фотоаппаратами в руках, одним – для цветной, другим – для черно- белой пленки, спотыкаясь о развалины крепости, метался между Таней и экскурсантами, столпившимися вокруг экскурсовода, – у Тани в сумке были запасные объективы, и, кроме того, ему хотелось, чтобы она слушала, что говорил экскурсовод, потому что она хорошо запоминала такие вещи, – экскурсовод, молодой стройный парень со смуглым лицом, наверное, еще новичок, говорил, увлекаясь – сложив в щепоть пальцы правой руки, как будто он что-то солил или перчил, он ввинчивал эту щепоть куда-то вверх, в небо, и белки его глаз становились желтоватыми, как у цыгана, – он рассказывал, как конница его народа под предводительством очередного царя наголову разбила самих римлян – лихие кавалеристы, впившись кривыми ногами в брюхо лошади, словно желая пропороть его, мчались по Аппиевой дороге, низко пригнувшись, рассекая кривыми саблями воздух, и среди них мчался смуглый, стройный воин с желтоватыми белками – одной рукой он выхватывал саблю из ножен, другая рука его была поднята вверх, а пальцы сложены в щепоть, которую он ввинчивал в небо, – наверное, это был воинственный жест, и остальные всадники следовали его примеру, и вот окутанная клубами
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 147 пыли, сметая все на своем пути, армянская конница ворвалась в древний город и потекла по его улицам, вливаясь в них сквозь белую триумфальную арку, сооруженную в честь победы над предками Бориса Львовича, – под этой аркой в позорном шествии, молча, склонив голову, прошел Иосиф Флавий, а теперь лихие кавалеристы с оголенными кривыми саблями текли и текли сквозь эти белые, слепящие под солнцем каменные ворота – парень уже второй раз рассказывал об этом – первый раз в автобусе, и Таня еще тогда шепнула Борису Львовичу: «Что он чепуху говорит? в плен взяли именно армянского царя – помнишь, у Фейхтвангера?» – Борис Львович, увлекавшийся в последнее время Фейхтвангером, имел обыкновение читать Тане вслух перед сном – Таня закрывала уши, мотала головой или начинала читать вслух газету – какие-нибудь курьезы из жизни великих людей или про находку какого-нибудь клада или картины, и тогда Борис Львович замолкал, но Фейхтвангера она неожиданно для Бориса Львовича стала слушать, и Борис Львович старался как можно больше прочесть ей до того, как она заснет, – он торопился, глотал слова – Таня лежала, открыв глаза, голос его становился хриплым, садился, а она все еще не спала – «Ну, дальше», – говорила она, когда он на минуту замолкал, чтобы отдохнуть, – «По-моему, это был парфянский царь, а не армянский», – сказал Борис Львович, который помнил, как перед императорской ложей провели пленного парфянского царя с золотой саблей, которую он сложил у ног императора, – «Нет, именно армянский царь, – убежденно сказала Таня, – это совершенно точно, а экскурсовод нагло врет, и еще неизвестно, случайно ли это», – и Борис Львович попытался представить себе пленного армянского царя, но почему-то ему все равно казалось, что это был парфянский царь или, в крайнем случае, иранский, но его доверие к экскурсоводу все-таки пошатнулось, и, кроме того, ему почему-то хотелось, чтобы этот царь оказался армянским, – Таня стояла в стороне, с отрешенным видом изучая путеводитель, но развалины крепости, которые они сейчас осматривали, действительно были древними – серые, нагретые солнцем, шершавые камни, некоторые с полустершейся клинописью, и такие же серые колонны с обломанным верхом, напоминающие старые надгробные памятники, а между ними синее небо, почти как на картинах Леонардо да Винчи, – «Таня! пятьсот лет до нашей эры! представляешь себе!» – кричал Борис Львович жене, разрываясь между ней и экскурсантами, передвигавшимися вслед за экскурсоводом по каменистым уступам древнего храма, стараясь не упустить того, что говорил экскурсовод, и одновременно пытаясь найти наиболее выгодную точку для съемки, – «Почти библейский пейзаж! Смотри!» – кричал он, опустившись на одно колено и отклонившись назад корпусом, почти теряя равновесие, чтобы в объектив вошли две колонны крупным планом, остальные – в перспективе, помельче, и синее небо с двумя серебристыми вершинами, сопровождавшими их во все время пути, словно луна или солнечный шар, и не таявшими, несмотря на послеполуденное время, – наверное, здесь было другое освещение и, кроме того, сами эти вершины, как следовало из карты, на которой все находящееся за пределами государственной границы было не закрашено, то есть просто белым, как чистая бумага или Антарктида, и только обозначались самые важные географические точки, без которых уже нельзя было обойтись, сами вершины эти располагались отсюда гораздо ближе, чем от гостиницы, в которой они остановились, и если пристально вглядеться, то отчетливо было видно, что эти вершины имели форму конусов, и эти конусы были покрыты снегом, и снег этот был нетронутым, и тень от ближнего, более высокого конуса падала на меньший конус, и в тени находилась также часть большего конуса, обращенная к меньшему, а дальше она вообще не была видна, как обратная сторона луны, и конусы эти не висели в воздухе, как с балкона гостиницы, а только завершали собой гору, контуры которой проглядывались сквозь зыбкую сизую дымку, и сквозь эту же дымку виднелась подошва горы, переходящая в плоскогорье, и хотя плоскогорье это тоже тонуло в дымке, но Борису Львовичу казалось, что до горы совсем близко – стоит только пересечь плоскогорье, которое почему-то представлялось ему черной, вспаханной землей, и ему казалось странным и неправдоподобным, что и эта гора, и часть
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 148 плоскогорья, примыкающая к ней, – чужая земля и что где-то там, в дымке, прячется колючая проволока, обозначающая собой государственную границу, все это – условность, потому что по обе стороны проволоки земля одна и та же, черная, вспаханная, состоящая из тех же молекул и атомов, но почему-то там, за невидимой проволокой, натянутой между столбами, можно говорить и делать то, чего нельзя говорить и делать здесь, а может быть, эта проволока с колючими шипами существовала только в его воображении, и можно было спокойно, не оглядываясь, пойти по этому черному, вспаханному полю, растворившись в заволакивающей его дымке, и еще более неправдоподобной казалась нетронутость снега, покрывающего вершины горы, – Борису Львовичу казалось, что где-то там, на самой вершине большого конуса или на его обратной, невидимой стороне, располагались наблюдатели и артиллерийский расчет, может быть, даже с ракетными установками – сильные, широкоплечие бородатые люди с лицами, покрытыми золотистым загаром от высокогорного солнца, чем-то напоминающие героев Жюля Верна, днем и ночью зорко следят за всем происходящим по эту сторону колючей проволоки – они протягивают руки Борису Львовичу и Тане, карабкающимся по обледенелым камням и уступам, и вот они уже среди этих бородатых людей – их обогревают, поят и кормят, словно потерпевших кораблекрушение, – эти люди прибывают сюда самолетами, откуда-то издалека, из-за океана, партиями, сменяющими друг друга, словно зимовщики на какой- нибудь полярной станции, – Борис Львович хочет рассказать им все о себе, как он прячет свое лицо и как он боится сказать вслух то, о чем даже шепотом не решается говорить дома, но они уже все знают – у них открытые, энергичные лица, золотисто-рыжие бороды и светлые глаза, и к горлу Бориса Львовича подкатывает какой-то сладковато-горький ком, какой бывает у него только тогда, когда он, слушая музыку Бетховена, думает о том, что Бетховен был глух и что за ним бегали уличные мальчишки, потому что из его кармана торчала слуховая труба, – они снова ехали в автобусе, сопровождаемые двумя серебристыми конусами, и смуглый парень- экскурсовод, стоя возле кабины водителя с микрофоном в одной руке, а пальцы другой складывал в щепоть и, ввинчивая ее в автобусную крышу, рассказывал о том, что на гору восходили всего только два раза – американская экспедиция, искавшая остатки Ноева ковчега, и Борис Львович вспомнил, как много лет назад в газете появилось сообщение об этой экспедиции, которая, как указывалось в газете, преследовала шпионские цели, направленные против государства, в котором жил Борис Львович, но прикрывавшаяся всякими библейскими сказками, и это всячески обыгрывалось, так что статья была составлена в духе фельетона, и Борису Львовичу она даже показалась остроумной, так что, читая ее, он почему-то невольно вспоминал фразу: «На горе Арарат растет крупный виноград», слышанную им в детстве и потом позднее, во время войны, – звук «р» в этой фразе произносился раскатисто: «р-р», но в некоторых случаях эта раскатистость могла переходить в картавость, и Борис Львович тогда же, читая газету, вспомнил, как ему рассказывали, что немцы во время войны заставляли детей произносить эту фразу, чтобы выяснить, не скрывают ли они свое происхождение, но у него самого эта фраза звучала раскатисто и красиво, хотя при желании он мог произносить ее и картаво, так что получилась даже пародия на картавость, но все равно немцы бы его не пощадили, потому что достаточно было хоть мельком взглянуть на его лицо, – кто-то спросил экскурсовода о результатах работы экспедиции, и он ответил, что ничего не нашли, и никто не удивился этому его ответу, как будто речь шла о раскопках какого-то древнего города, о существовании которого было доподлинно известно, – дорога, по которой ехал автобус, низкие каменные дома и изгороди, мелькавшие за окном, плоскогорье, простиравшееся по обе стороны дороги, город, видневшийся вдалеке на возвышенности и тонувший в дымке, которая рассеивалась лишь на склонах, покрытых зеленью, среди которой возвышались белые скульптуры не то скорбящих матерей, не то воинов, не то космических кораблей, – все это покрылось хлынувшей откуда-то водой, из которой выступали лишь два серебристых конуса, но и они поглотились, – сначала меньший, потом главный конус, и теперь водой было покрыто
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 149 все до самого горизонта, но и там, за горизонтом, тоже была вода – океан покрыл землю, и на всей его необозримой, пустынной поверхности, на волнах медленно покачивался небольшой ящик, похожий на сундук, – сидящий там человек встал, пробив головой крышу, словно царевич из «Сказки о царе Салтане», – человек был наг, с его седой бороды, похожей на сросшиеся ледяные сосульки, стекала вода, – струи зеленой воды, – да и сам он тоже как бы состоял из воды, зеленой, как стекло, – из ящика через выбитую крышу, вспорхнув, вылетели какие-то диковинные птицы, похожие на археоптериксов, и скрылись где-то за горизонтом – седобородый великан, вышедший из зеленой воды, стоял на берегу, возле могучего дуба, а рядом с ним стояли три его сына, старший, средний и младший, – они послушно двинулись вслед за ним в путь, но, когда старик, утомившись, уснул в тени раскидистого дерева, один из сыновей – средний – не прикрыл ног его и со смехом рассказал об этом своим братьям – в первый же раз на гору восходили еще в прошлом веке – какой-то местный ученый и исследователь, именем которого называлась теперь одна из улиц города, – через некоторое время после восхождения на гору ученый бесследно исчез – вышел из дому и не вернулся, так что гибель его была окружена какими-то таинственными обстоятельствами, – «Наверное, он попытался второй раз взобраться на гору», – сказала Таня, проявившая неожиданный интерес к рассказу экскурсовода, – «Я даже в этом совершенно уверена», – добавила она и, покосившись в сторону горы, неотступно следовавшей за ними, сказала: «И вообще все это не случайно», – и Борис Львович удивился, как это ему самому не пришло в голову, и ему даже показалось, что он подумал об этом еще до Таниных слов, – из двухэтажного деревянного дома, расположенного на самой окраине города, глухой ночью, осторожно отворив дверь, вышел человек в дорожной одежде с походным мешком за плечами и с палкой в руке – человек был слеп, потому что однажды он уже пытался взобраться на гору, а может быть, просто стояла такая непроглядная тьма, – дойдя до каменной ограды, окружавшей дом, он пошел вдоль нее ощупью, выставив вперед палку, – добравшись до калитки, он обернулся, бросив последний взгляд в сторону покинутого спящего дома, который сливался с темнотой, и, выбрасывая вперед палку, быстро зашагал по узкой знакомой тропинке, растворившись в темноте, – автобус остановился возле серых каменных ворот – из такого же серого шершавого камня были построены длинные двухэтажные приземистые здания, тянувшиеся вдоль такой же серой ограды монастырского двора – резиденции местной церковной власти, и такой же серой была видневшаяся в конце длинной аллеи церковь – даже не церковь, а силуэт ее, потому что солнце уже приближалось к закату и находилось по ту сторону церкви, освещая ее контровым светом, так что и колокольня и купола ее казались окруженными золотым нимбом, а на фотографии получился бы только силуэт церкви, – экскурсанты ушли по аллее далеко вперед, а Борис Львович, вывинчивая и меняя объективы, ронял их на землю, припадая то на одно колено, то на другое, призывая Таню, которая шла какой-то боковой дорожкой, метался от одного края аллеи к другому, потому что неизвестно было, дойдут ли они до той стороны церкви, чтобы ее можно было снять при нормальном освещении, и не сядет ли к этому времени солнце окончательно, а силуэт церкви с нимбом – это даже по-своему интересно, – маленькая фигура человека в дорожной одежде, опираясь на палку, протянув вперед руку с растопыренными пальцами, словно ощупывая воздух, карабкалась по крутому склону горы – вверху все так же недоступно близко белели нетронутые снега главного конуса, как будто не было позади многих дней пути по скалам, поросшим чахлым кустарником и мхом, – все так же серебрился главный конус, и человек протягивал к нему руку – на скамейке возле клумбы, чуть в стороне от аллеи, беседовали три или четыре священника в черной одежде, седобородые, с розовыми лицами и, как почему-то показалось Борису Львовичу, в черных цилиндрах – «Умоляю тебя, сними эту сцену!» – подбежала к нему Таня – собственно потому-то он их и заметил – точно так же она останавливалась возле каждой собаки, которая встречалась им, – «Умоляю тебя, посмотри!» – говорила она, – если собачка была небольшая, она брала ее на
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 150 руки и принималась тискать, больших же собак она осторожно поглаживала, приговаривая: «Ух, какие мы», но все-таки чувствовалось, что она сдерживает себя, чтобы не взять ее на руки и не потискать возле ушей, а Борис Львович пытался увести Таню или стоял в стороне с непричастным видом, потому что могла выйти неприятность с владельцами собак, и, кроме того, собака могла укусить Таню, и тогда нужно было бы ждать тридцать или даже сорок дней, чтобы выяснить, что собака небешеная, а некоторые из собак, которых тискала Таня, были бесхозными, да еще в чужом городе – «Ничего не получится против солнца», – сказал он, хотя солнце было не за спинами видящих, а за церковью, но он боялся неприятностей, – «Вот этот, – сказала Таня, кивнув в сторону одного из священников, – наверное, он самый главный. Я даже в этом совершенно уверена», – «Каталикос армянской церкви», – добавила она таким же тоном, каким произносила фразу: «Лорд Биконсфильд» или «Лоскутная империя», – по боковым аллеям бегали дети, возле одного из монастырских зданий сидел художник с мольбертом, и Борис Львович щелкнул его со спины вместе с полотном, на котором уже вырисовывались контуры монастырского здания, – в Москве он старательно обходил узкий пустынный кривой переулок, поднимавшийся чуть вверх, соединяя две старые оживленные московские улицы, – по левой стороне переулка, если подниматься по нему вверх, как раз там, где он сгибался в виде колена, сразу же за этим коленом, находилось здание с колоннами и с треугольной крышей – к колоннам вели широкие ступени, почти как в Большом театре, да и само оно чем-то напоминало здание оперы, но ни цвета его, ни других подробностей Борис Львович не мог вспомнить, потому что всего один или два раза пробегал по этому переулку, попав туда случайно и только потом сообразив, что это был этот переулок, но поворачивать обратно уже было поздно, – он шел быстрым шагом, почти бежал, прижимаясь к стенам домов противоположной стороны, почти закрыв глаза, пригнув голову, чтобы случайно не взглянуть на здание с колоннами, – пустынный переулок просматривался насквозь, а на оживленных улицах, которые соединял переулок, стояли милиционеры, и здесь они тоже могли появиться, и Борис Львович не поднимал глаз, пока не выскакивал на оживленную улицу, влившись в толпу людей, – однажды, вскоре после смерти отца, который знал язык своего народа, но разговаривал на нем только со стариками, какими-то своими дальними родственниками, или с возницами, привозившими дрова, так что Борису Львовичу казалось, что отец пользуется этим языком, только чтобы торговаться или сводить какие-то старые семейные счеты, – однажды, в осенний вечер, когда сквозь пелену дождя и тумана, где-то высоко, не рассеивая тьмы переулка, светились фонари, они с Таней проскользнули через двери за колоннами – внутри оказалось светло, в двух или трех комнатах, примыкавших к коридору, за длинными непокрытыми столами сидели старики, похожие на дальних родственников отца, в черных ермолках и с бородами – одни сидели, другие ходили, кто-то из них записывал что-то в конторскую книгу, старики собирались небольшими группами и о чем-то беседовали, и, так же как у отца и его дальних родственников, среди непонятных выражений у них вырывались отдельные знакомые слова и даже фразы, но Борису Львовичу казалось, что они заключают между собой какую-то сделку, – они с Таней поднялись наверх, потому что женщинам не полагалось находиться внизу, – наверху были ряды кресел, как в театре, и они уселись поближе к перилам – внизу, под ними, стояли люди, а где-то впереди, как и должно было быть в театре, помещалось возвышение, нечто вроде сцены или эстрады, и там тоже, кажется, находились люди, а на противоположном балконе, почти над самой сценой, сидела женщина в белом платье с высокой прической, и все поглядывали на нее и перешептывались – это была не то жена посла, не то сама посол, сообщила ему Таня, но он так и не запомнил, кто же все-таки была эта дама, – «Смотри, какое на ней платье!» – восхищалась Таня – был какой-то праздник – не то Новый год, не то какой-то очередной исход – под потолком ярко горели люстры, пел хор, и среди этого хора выделялся один высокий голос, тенор, и это тоже усиливало сходство с театром, но ни хора, ни обладателя тенора не было видно,
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 151 так что так и осталось непонятным, кто же все-таки пел, но музыка была мелодичной, как в итальянской опере, – «Почти как в церкви», – сказала Таня, и Борис Львович тоже отметил это про себя, и его это удивило, потому что он считал, что здесь должны завывать на восточный манер, и вообще он пришел сюда, чтобы отдать дань памяти отца, – Таня сказала ему, что так надо, – вокруг них сидели люди, мужчины и женщины, – «Здесь много русских, – сообщила ему Таня, – особенно женщин, приходят просто послушать», – хор и тенор продолжали свою итальянскую арию – это было давно – выйдя оттуда, Борис Львович с удовольствием вдохнул сырой осенний воздух – маленькая человеческая фигура поднималась все выше и выше, карабкаясь по скалам, скользя по обледенелым уступам, протянув вперед руки, куда- то по направлению к невидимой снеговой вершине – человек был слеп – а оттуда, сверху, ему протягивали руки, но человек не видел их – обросшие рыжими бородами зимовщики, с золотистыми от загара лицами и со спокойными скандинавскими глазами, устремились навстречу слепому – в дороге он потерял свою палку, и она медленно скользила теперь вниз, ненадолго задерживаясь на пологих местах, а затем снова продолжая свое неуклонное падение, – зимовщики подхватили под руки обессилевшего слепого человека, и этот человек был Борис Львович, а нагой седобородый старец со своими тремя сыновьями, старшим, средним и младшим, продолжали свой путь в глубь каменистой страны, над их головами летали выпущенные ими птицы, то исчезая куда-то, то снова появляясь, – неясно, кто кому указывал дорогу, – средний сын, не укрывший ног отца, когда тот спал, шел впереди всех – не он ли вел остальных? – в полутемной церкви, превращенной в музей, толпились экскурсанты, задрав кверху головы и приоткрыв от напряжения рты, чтобы рассмотреть древнюю роспись на стенах купола, – потускневшие фрески скупо освещались предзакатным светом, проникавшим через узкие прорези, – особенно трудно было рассмотреть изображения, помещавшиеся под самой крышей купола, – парящие в облаках ангелы с трубами, темные лица святых, окруженные померкнувшим нимбом, изображения божьей матери с непропорционально маленьким младенцем, как будто он был еще эмбрионом или родился недоношенным, – снимать надо было с выдержкой от руки, и Борис Львович долго прицеливался, стараясь застыть в неподвижной позе, но его то и дело задевали – в музее собрались почти все экскурсанты, приехавшие осматривать резиденцию, – городские экскурсоводы, словно по негласному джентльменскому соглашению, уступили свое место экскурсоводам музея, оставшись где-то на улице, с привычной терпеливостью дожидаясь возвращения своих групп, – пришедшие толпились возле тяжелых с золотой резьбой двустворчатых дверей, похожих на царские врата, – туда пускали порциями, и экскурсоводы музея туда почему-то уже не входили, а только стыдливо напутствовали, что там полагается дать на ремонт храма, словно и они сами и экскурсанты отлично понимали друг друга, но что делать? – приходилось считаться с традициями верующих, – опустив руку в карман, Борис Львович зажал в кулаке несколько монет, словно это был входной билет и он заранее готовился предъявить его, Таня тоже полезла в сумочку, но неясно было, должен ли был каждый из них платить за себя в отдельности или мог дать кто-нибудь один и там бы поняли, что это один за двоих, – за дверью все было ярко освещено, горели люстры, было душно – пахло не то воском от натертого паркета, не то ладаном – между инкрустированными столами и стеклянными шкафами, которыми были заставлены обе комнаты, медленной вереницей двигались люди – под двойными стеклами, отсвечивая серебром, золотом и перламутром, лежали, стояли и висели жемчуга, браслеты, броши, иконы, кресты, какое-то древнее оружие – не то секиры, не то алебарды, парчовые одеяния, малиново-красные митры, усыпанные драгоценными камнями, старинные книги в тяжелых серебряных переплетах – люди наклонялись над столами, заложив руки за спину, как будто они были у них связаны, приближали лица к стеклам шкафов, вплотную, почти расплющивая носы, все так же держа позади себя руки, – между экскурсантами ходил служка в длинном одеянии с деревянным ящиком в руках – люди стыдливо опускали в прорезь ящика
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 152 монеты, как будто они совершали нечто незаконное, – Борис Львович и Таня тоже опустили монеты, и когда они опускали их, державший ящик на секунду прикрыл веки, что должно было выражать не то смущение, не то благодарность, – наибольшее же число экскурсантов толпилось вокруг высокого чернобородого человека с иссиня-черными глазами и с небольшой горбинкой на носу, что придавало его лицу высокомерное выражение, – держа в руке указку, он давал пояснения, глядя куда-то поверх голов, – он стоял так, что ему было видно все, что происходило во второй комнате, где посетители такой же вереницей проходили между столами и шкафами с драгоценностями, ни на минуту не упуская из виду этой комнаты, – концом указки он лишь слегка и на короткое мгновение касался стекла, словно и не рассчитывал на понимание слушавших его, – он был одет в черный костюм, но Борису Львовичу почему-то казалось, что это фрак или смокинг с фалдами, и этот фрак был скорее похож на длинное черное облачение, какое носят лица высокого духовного сана, и его холеные руки в белых кружевных манжетах, как у какого-нибудь эрцгерцога, тоже были покрыты этим одеянием – левой рукой он небрежно держал указку, а длинными пальцами правой перебирал серебряную цепочку и крест, висевший у него на груди, – во время пауз, рассчитанных на то, чтобы посетители могли осмотреть экспонат, о котором он только что рассказывал, люди безмолвно наползали друг на друга, обдавая затылки впереди стоящих горячим дыханием, поднимаясь на цыпочки, вытягивая шеи, чтобы лучше рассмотреть, – «Ноев ковчег», – послышалось среди посетителей, обступивших один из шкафов, – эта фраза передавалась из уст в уста – Борис Львович, поднявшись на цыпочки, попытался рассмотреть что-либо, но люди стояли плотной стеной – когда они схлынули, перейдя к очередному экспонату, Борис Львович с бьющимся сердцем, еще ничего не видя, открыл фотоаппарат – «Нельзя, нельзя», – услышал он вокруг себя, и кто-то из посетителей даже потянул его за рукав, показывая на высокого бородатого человека в черной сутане, – отняв руку от креста, висевшего на груди, он делал ею властное, запрещающее движение, и это движение относилось к нему, Борису Львовичу, – кусочек деревянной доски, просмоленный, с трещинами, взятый под стекло и в большой золоченой оправе, как картина Леонардо да Винчи или Рафаэля, находился перед самыми глазами Бориса Львовича – именно таким он себе его и представлял: куском мореного дуба, маленьким обломком после гигантского кораблекрушения, – нагой старик с длинной седой бородой, похожей не то на сосульки, не то на струи воды, и три его сына, старший, средний и младший, продолжали свой путь в глубь незнакомой страны, останавливаясь на ночлег под развесистыми зелеными дубами, днем же идя по скудно поросшей равнине, опаляемой жарким солнцем, – средний сын, не укрывший ног отца, шел теперь позади всех – сыновья были наги, так же как и отец их, и эти люди были предки Бориса Львовича и всех людей вообще, но предки Бориса Львовича впервые рассказали об этом в своих священных книгах, и бородатый человек с иссиня-черными глазами в длинной черной мантии, для которого Борис Львович был лишь одним из тысячи безликих посетителей, приезжавших сюда ежедневно на экскурсионных автобусах, чтобы удовлетворить свое праздное любопытство, этот суровый человек, глядящий куда-то поверх голов, тоже узнал об этом из священных книг, написанных рукою предков Бориса Львовича, – эти книги в толстых кожаных переплетах стояли в его кардинальском кабинете, и иногда он подходил к ним, выбирал одну из них и, неторопливо перелистывая пожелтевшие страницы, вчитывался в места, особенно поразившие его своей глубиной и мудростью, изредка поправляя серебряный крест, висевший на его груди, но почему-то и нагой старик и три его сына оставались какими-то бесплотными – старик весь состоял из зеленой морской воды, и его борода была похожа на водоросли, тела же сыновей его были прозрачны и не имели очертаний, а маленькая фигура слепого человека, который ночью покинул свой дом, все так же карабкалась вверх, к главному серебристому конусу, цепляясь руками за обледеневшие выступы, оступаясь и соскальзывая, – никаких зимовщиков там не было – просто нетронутые, слепящие солнцем снега, уходящие в высоту, от которой
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 153 захватывало дух, – плечи человека оттягивал все тот же дорожный мешок, похожий на рюкзак, и одежда на нем напоминала костюм альпиниста – палка, которую он выронил, продолжала свое медленное и неуклонное скольжение вниз, а из ворот двухэтажного дома, стоявшего на окраине города, вышла пожилая женщина, закутанная в черный платок, прошла несколько шагов по тропинке и, остановившись, простерла руки к повисшим в небе снежным конусам, а потом, упав на колени, стала молиться, попеременно прикладывая ладони ко лбу, словно желая удостовериться, нет ли у нее температуры, шепча что-то губами на непонятном Борису Львовичу языке, – чуть повыше и левее деревянного обломка, сохранившегося после гигантского кораблекрушения, тоже под стеклом и в широкой золоченой оправе висело проржавевшее копье, вернее, даже не копье, а только наконечник его – этим наконечником один из римских легионеров дотронулся до втянутого подреберья распятого человека, чтобы убедиться, жив ли он, – воины стояли плотной стеной вокруг места казни, на них были латы и каски, похожие на немецкие, и, отдавая рапорт начальству или приветствуя друг друга, они выбрасывали вперед руку с поднятой вверх ладонью, словно загораживаясь от солнца, – человек был еще жив, потому что по мышцам его живота, в том месте, где их коснулся наконечник, пробежала судорога, как у находящегося на операционном столе, когда до его тела дотрагиваются скальпелем, – он медленно открыл обведенные черными кругами, глубоко запавшие глаза, и с его распухших век лениво поднялось несколько слепней, но они не улетали, а вились возле его лица, потому что знали, что человек сейчас снова опустит веки, – глаза его уже не различали того, что происходило вокруг него на площадке, расположенной на высоком голом холме, – тело его безвольно свисало, как мешок, удерживаясь на руках, прибитых гвоздями к поперечной перекладине, а под ребрами справа у него была рана, похожая на губку, из которой сочилась кровь, – наверное, ржавое копье прокололо его мышцы и достигло печени, потому-то и рана была похожа на губку – взгляд его еле улавливал очертания храма и города, раскинувшегося на холмах и окутанного сизой дымкой, но чем дальше простирался его взор, тем яснее становились дали – где-то там, дальше, сквозь предгрозовую пелену, покрывшую холмы и долины, вырисовывался песчаный берег моря – медленные тяжелые волны набегали на берег и нехотя откатывались назад, увлекая за собой одинокую просмоленную лодку с лежащим под сиденьем веслом, на дне лодки угрожающе скапливалась темная вода – в тот день море тоже было спокойно – он стоял посреди лодки, загребая веслом то справа, то слева, так что лодка оставалась на одном и том же месте – на берегу плотной стеной стояли бородатые люди – рыбаки в засученной выше колен рваной одежде – солнце садилось, освещая багровым светом их лица, – человек, стоявший в лодке, тоже был бос, но щиколотки его ног были тонки – стоявшие на берегу что-то кричали, простирая к нему руки, наверное, предостерегая его от чего-то, – громадный пенящийся вал, застилая солнце, приближался к нему, так что стало темно, как ночью, но стоявший в лодке все так же спокойно орудовал веслом – не дойдя нескольких локтей до лодки, пенившийся вал внезапно сник – фигура человека, стоявшего в лодке, четко обрисовалась на фоне заходящего солнца, и вокруг этой фигуры на несколько секунд вспыхнуло золотое сияние – пустую просмоленную лодку с брошенным веслом и со скапливающейся на дне черной водой относило все дальше и дальше от берега – берег был тоже пуст, только песок, камни и грозовая туча, темной стеной приближавшаяся к берегу, а там дальше за тучей и за привычной слепящей голубизной моря, уже освободившегося от тучи, простирались необозримые земли, не похожие на ту страну, по земле которой ходил человек, висевший сейчас на деревянной перекладине, – из клубов не то пара, не то дыма, покрывавших те земли, неожиданно вырвались колесницы с воинами, и такие же воины, закованные в латы с копьями и мечами в руках, в тяжелых шлемах с опущенным забралом, скрывающим их суровые мрачные лица, верхом на лошадях с еле поспевающими за ними оруженосцами, тоже вырвались из окутывающих их клубов дыма – на щитах, которые они держали перед собой, был выгравирован крест, и такой же черный крест был изображен на флагах, которые развевались
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 154 на ветру и под которыми шли воины, – возникшие в разных частях необозримой земли, простиравшейся к северу от голубого моря, колесницы и всадники врезались друг в друга, поражая и истребляя друг друга, – пронзая мечом врага, они произносили имя человека, руки которого были пригвождены сейчас к перекладине, а тело безвольно свисало, и этого человека еще, наверное, можно было спасти, если тело его осторожно снять с перекладины и вызвать лучших римских лекарей, а потом под теми же флагами с черным крестом, погрузившись на изящные парусники, похожие на те, которые Борис Львович видел в Ленинграде в военно- морском музее, они переплыли голубое море и вступили на землю, по которой ходил человек, висевший на деревянном шесте с перекладиной, сея вокруг себя опустошение и смерть, – глаза его помутнели, как у всех умирающих, но сквозь белесую ровную пелену, прорезаемую лишь танцующими черными слепнями, он увидел яркие вспышки костров в ночи – те же люди, только облаченные в длинные черные одеяния с тяжелыми серебряными крестами на груди, стоя на возвышении, властным движением руки показывали на толпившихся внизу людей, странно похожих на тех рыбаков, которые, стоя на берегу моря, простирали к нему руки, – их волокли к столбу и, привязав их к нему железной цепью, подбрасывали к их ногам горящие поленья, и уже совсем в другой части огромного материка, простирающегося к северу от голубого моря, по улицам, вымощенным булыжником и обсаженным цветущими акациями, двигалась темная толпа людей – служители в длинном одеянии, возглавлявшие процессию, с таким же серебряным крестом на груди, как и у тех, что стояли ночью на возвышении, озаряемые багровыми отсветами костров, несли белые полотнища, на которых был изображен человек с мученически запавшими глазами, обведенными черными кругами, на других же полотнищах были изображены фигуры святых с лицами, странно напоминавшими лица тех, которые стояли на берегу, простирая руки к человеку, находящемуся в лодке, – несущие хоругви низкими голосами пели что-то на языке, непонятном умиравшему на перекладине, а сзади из толпы кто-то бросал камни в окна домов – стекла вдребезги разбивались о булыжник, а когда служители с полотнищами и крестами на груди поворачивали за угол, бросавшие камни врывались в подъезды домов и выволакивали оттуда стариков с такими же скорбными глазами, как и у тех, кто был изображен на хоругвях, с такими же курчавыми бородами, только седыми, разлохматившимися, потому что врывавшиеся в дома тащили их за бороды, а другие выволакивали детей и женщин, и черноглазые женщины с растрепанными волосами, прижимая к своей груди оравших детей, падали на колени и о чем-то умоляли волокущих их людей, от которых пахло водочным перегаром, а сверху из выбитых окон вылетали белые хлопья ваты и пух, устилая, словно снег, тротуар и булыжник, – теперь даже вьющиеся слепни не разрывали пелены, застилавшей глаза умирающего, но сквозь эту пелену умирающий вдруг явственно увидел черные дымы, выходившие из высоких труб, чтобы не загрязнять воздух, – дымы эти казались приклеенными к трубам, словно черные флаги, слегка только колеблемые ветром, – из бесшумно подходивших среди ночи поездов так же бесшумно выходили люди с желтыми нашивками на груди – ослепленные скрестившимися лучами прожекторов, с добротными кожаными чемоданами и саквояжами, в которых аккуратно и заботливо были уложены пледы, костюмы, теплое белье, приятно пахнувшее мыло и зубные щетки в пластмассовых футлярах, ведя за руку аккуратно одетых детей, они бесшумно проходили мимо стоящих сомкнутым строем по обе стороны асфальтированной дороги солдат в длинных черных шинелях с примкнутыми штыками и в тяжелых касках, словно это был почетный караул, встречавший высоких гостей, – вероятно, закон переселения на новые места предусматривал охрану жизни и личного имущества граждан – позади каждой колонны людей шел одетый в такую же черную шинель человек, только не в каске, а в высокой фуражке с гербом и с лакированным козырьком, в портупее и с пистолетом на боку – чуть поотстав от колонны, на секунду остановившись, он бросал несколько коротких, отрывистых слов застывшим в почетном карауле солдатам, – выйдя печатным шагом из строя, двое или трое солдат останавливались
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 155 перед ним, выбросив вперед правую руку с поднятой вверх ладонью, точно так же, как это только что делали воины в шлемах, окружавшие место казни, – офицер в высокой фуражке с околышем отвечал им таким же коротким, отрывистым жестом, как будто он делал зарядку, – отступив чуть в сторону, он пропускал солдат – догнав колонну, они подталкивали прикладами автоматов идущих сзади – наверное, это полагалось так, потому что прибывших было много и до утра надо было успеть всех их разместить по квартирам, чтобы солдаты тоже смогли отдохнуть, и шедшие в колонне убыстряли шаг, и многие брали детей на руки, потому что дети не успевали, – в ожидании получения ордера на квартиру новоприбывших разместили в просторном помещении барачного типа, где они расположились семьями на длинных деревянных скамьях, стоявших вдоль стен, – некоторые, достав из саквояжей термосы с еще не остывшим кофе, наливали его детям в пластмассовые чашки, какая-то женщина, вынув карманное зеркало, исподтишка оглядывала себя, поправляя волосы, под самым потолком, на металлических тросах, словно в цирке, ярко горели зарешеченные электрические лампы – в помещении появился офицер в сопровождении нескольких солдат – никто не заметил, как они вошли, – вероятно, они принесли ордера на квартиры – офицер и солдаты стояли посередине помещения – солдаты чуть позади в своих черных длинных шинелях и в касках с автоматами наперевес, и это всех удивило, потому что никто не собирался бежать, – люди думали о том, как бы поскорее устроиться на ночь, а знакомые или перезнакомившиеся между собой семьи согласны даже были первую ночь провести в одной комнате – офицер стоял, расставив ноги в ярко начищенных хромовых сапогах, чуть покачиваясь на каблуках, перетянутый в талии поясом с металлической бляхой, на которой были выгравированы какие-то слова, – такие же слова были выгравированы на бляхах стоявших позади солдат, но на таком расстоянии трудно было различить буквы, и дети решили выяснить это потом – высоким, отрывистым голосом, на языке, непонятном сейчас умиравшему на кресте, он что-то сказал сотням людей, с напряженным ожиданием смотревших на него, – этот язык был их родным языком, они говорили на нем с детства, и их родители говорили на этом языке, и их любимые стихи тоже были написаны на этом языке, и поэтому они сразу не поняли того, что приказал им подтянутый человек в начищенных до блеска хромовых сапогах, – ну, конечно же, как это они сами сразу не догадались? – после дороги необходимо помыться, и их, наверное, сейчас поведут в баню – открыв чемодан и саквояжи, они принялись доставать оттуда душистое мыло и смену белья, но, наверное, они все-таки неточно поняли приказ офицера, потому что ему пришлось еще раз повторить то, что он уже сказал, и они стали раздеваться прямо здесь, на глазах друг у друга – наверное, так было проще и быстрее, и белья и мыла тоже не надо было брать с собой – сняв верхние рубашки, мужчины аккуратно складывали их в чемодан, а женщины раздевали детей, а потом, повернувшись к стене, стали расстегивать пуговицы и молнии – офицер с пистолетом на боку все так же нетерпеливо покачивался на каблуках, под потолком ярко горели зарешеченные электрические лампы – мужчины и женщины стояли в нижнем белье, отвернувшись друг от друга, и почему-то медлили, круглое карманное зеркало, упав на цементный пол, закатилось куда-то, женщина нашла его – оно, к счастью, не разбилось, и она положила его в чемодан, чтобы больше не ронять, и только дети, совсем уже раздетые или в одних лифчиках с болтающимися подвязками, прижавшись к ногам матерей, с любопытством поглядывали на взрослых – офицер, стоявший посередине помещения, снова произнес слова команды высоким, срывающимся голосом, словно рассекая воздух ударом хлыста, как это делают дрессировщики в цирке, чтобы поднять лошадей, улегшихся вдоль барьера, – путаясь в бретельках и тесемках, мужчины и женщины стали снимать с себя нижнее белье, все еще по-прежнему отворачиваясь друг от друга, но тела их почему-то вдруг стала сотрясать мелкая неуемная дрожь, – они стояли голые – еще час назад в поезде мужчины извинялись перед дамами, столкнувшись с ними в дверях туалета, и женщины, проскользнув мимо них, плотно запахивали полы своего халата – теперь они стояли
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 156 голые, уже не стыдясь друг друга, как будто это было вполне естественно, и только тела их сотрясала дрожь, потому что смысл совершающегося плоть их осознала раньше, чем разум, – женщины стояли чуть согнувшись и скрестив руки на груди, как они это делают, стоя под душем, мужчины – сложив руки ниже живота, но все равно было видно, что все они обрезаны, точно так же, как Борис Львович и как умирающий сейчас, пригвожденный к кресту человек – слух его уловил высокий, чеканный голос римского центуриона – голос приказывал не снимать охрану холма после совершения казни – где-то там, у подножия холма, он знал это, теснимые копьями стражников, прикрыв ладонями глаза от палящего солнца, всматривались в вершину холма бородатые люди в рваной одежде, пытаясь что-то различить там, но возвышавшиеся над площадкой, усеянной легионерами, три деревянных креста с провисшими на них телами были похожи на огородные чучела, и умиравший поймал себя на том, что эта мысль была неприятна ему, – ему хотелось, чтобы они видели его и отличали от тех, двоих, – в беседах с ними он называл это словом «соблазниться» и часто употреблял это слово – он не раз говорил им, что даже милостыню надо подавать тайно, чтобы получающий не знал, кто дает, дабы дающий не соблазнился в сердце своем, но почему же тогда, стоя в лодке, он позволил им восхищаться своим мастерством и с тайной радостью следил за тем, как они простирали к нему руки, предостерегая его от грозившей опасности? – однажды вечером они пришли в город после долгого странствования, и проголодавшиеся люди, усевшись возле городских ворот и разложив свои припасы, принялись есть их, хотя был канун Судного дня и лучше было этого не делать, чтобы их не прогнали отсюда, но он не решился им сказать это, чтобы они не подумали, что слова его расходятся с делом, – в этот момент появились люди в длинном белом одеянии и в тюрбане, перепоясанные голубой лентой, – возможно, кто-то привел их сюда – они всегда появлялись словно из-под земли, – он стоял, прислонившись к каменной стене, с деланным спокойствием глядя на подходивших к нему людей, – проголодавшиеся, отложив в сторону еду, поглядывали то на подходивших к нему людей, то на него – лучше бы они уж продолжали свое дело – как они не понимают этого? – он сердился на них и на себя – подошедшие, окружив его, принялись что-то говорить ему своими высокими сварливыми голосами, перебивая один другого, переходя на крик, и только один из них, высокий и тощий, с выцветшими голубыми глазами и с двумя дряблыми складками, свисающими с подбородка и придающими его лицу брюзгливо-скорбное выражение, молча стоял чуть в стороне – по всему чувствовалось, что он главный среди них, потому что, крича и перебивая друг друга, они то и дело оглядывались на него, но он все так же молчал, и босой человек тоже молча стоял, прислонившись спиной к каменной стене, вычерчивая что-то по песку своей узкой ступней, словно в раздумье, – он знал, что в таких случаях самое лучшее было молчать, но высокий человек со свисающими дряблыми складками – наверное, он страдал каким-то тяжким недугом и похудел, и оттого образовались эти две складки, болтающиеся, словно две занавески, по обе стороны шеи, – человек этот внезапным движением руки остановил говорящих – голос у него был надтреснутый, и говорил он очень тихо – он привел слова одного из тех, на которого часто ссылался босой человек с тонкими щиколотками, и на эти слова трудно было сразу что-нибудь возразить – нужно было подумать, как это делают в шахматах в ответ на какой-нибудь неожиданный ход противника, – чернобородые люди в рваной одежде выжидательно смотрели на босого человека с оголенными щиколотками, словно он собирался сейчас войти в море, – «Кто не со мною, тот против меня», – тихо сказал он, глядя куда- то вдаль и продолжая машинально вычерчивать что-то ногой на песке, – обступившие его не кричали – они смеялись, они хохотали, надрываясь, обхватив руками свои колышущиеся под белым одеянием животы, – «Не ты ли наш царь?» – спросил его один из них, короткий и толстый человек с круглым лицом и с узкими прорезями вместо глаз, и протянул к его лицу руку, оказавшуюся неожиданно длинной, словно хотел его подержать за подбородок, – они уже уходили, продолжая смеяться, держась за животы, размахивая руками, словно покидая
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 157 уморительный спектакль, и только высокий тощий человек не смеялся – уходя с остальными, он на мгновение остановился и посмотрел на босого человека так, как будто хотел ему что- то сказать, но потом раздумал, – солдаты, стоящие позади офицера, казалось, только ждали этого момента – орудуя прикладами, они стали сгонять голых людей в одну кучу, поближе к двери – металлические бляхи их поясов приходились теперь как раз на уровне глаз детей, и дети, уже умевшие читать, различили, наконец, слова, выгравированные на бляхах знакомым готическим шрифтом: «Gott mit uns» – сердце пригвожденного к перекладине человека билось неровно и часто, то и дело останавливаясь, и теперь даже самые искусные римские лекари вряд ли сумели бы что-нибудь сделать, потому что умирающий потерял много крови, – голых людей гнали теперь по узкому проулку между двумя высокими каменными заборами с натянутыми поверху несколькими рядами колючей проволоки – редкий декабрьский снежок таял на плечах и спинах шедших людей, освещаемых скрещенными снопами прожекторов, – узкий проулок упирался в каменную стену какого-то дома с двумя высокими трубами, из которых валил черный дым, – даже на фоне ночного неба было видно, что он черный, – ну, конечно же, их вели в баню, – важно было только побыстрей пройти этот проулок, чтобы не простудиться, – женщины и мужчины брали на руки детей, прижимая их к себе, чтобы те не простыли, и все это шествие было похоже на исход, как его изображают на картинах, только там и мужчины и женщины были закутаны в какие-то одеяния, и только дети, как всегда, были голыми – в каменной стене дома, в которую упирался проулок, виднелась темная узкая прорезь и рядом с ней фигура солдата, и когда люди стали входить в эту дверь, солдат стал пересчитывать всех входящих по головам, чуть придерживая прикладом каждого следующего и на секунду освещая его лицо слепящим лучом карманного фонаря, потому что люди торопились войти в помещение, чтобы согреться, – в расположенной в подвальном помещении комнате двое ефрейторов, сняв черные кители и аккуратно развесив их на спинке стульев, негромко в два голоса напевали рождественскую песню, украшая серебряными бумажками из-под конфет и неизвестно откуда добытыми золотыми звездочками еловую ветку, накануне срубленную ими и поставленную в цинковое ведро, а в противоположном углу комнаты поблескивали никелем какие-то манометры, связанные с системой труб, уходивших куда-то в стену, – мужчин и женщин отделили теперь друг от друга, и мужчины с сыновьями и женщины с девочками шли по двум узким коридорам, облицованным белым кафелем и ярко освещенным зарешеченными лампами, – в конце каждого коридора виднелась железная дверь и ярко светящаяся надпись: «Баня и дезинфекция одежды» с красной стрелкой, показывающей на дверь, – после бани они получат свою одежду, которая за то время, пока они будут мыться, пройдет обработку, потому что в военное время необходим карантин, – зачем только была эта затея с совместным раздеванием? и как они теперь встретятся? – придется делать вид, что они незнакомы, – двое младших чинов в свеженакрахмаленных рубахах, оторвавшись от пахнущей свежей хвоей ветки, которую они украшали, продолжая напевать что-то, подошли к противоположному концу комнаты, и один из них повернул блестящую никелированную рукоятку – стрелка манометра добралась до нужной цифры – они оба следили за стрелкой, потому что один человек мог ошибиться, и, кроме того, они следили друг за другом – давление газа было нормальным – можно было вернуться к скромному рождественскому ужину, и они дружески похлопали друг друга по плечу и засмеялись, а в другом помещении, тоже расположенном под землей, целая бригада людей, одетых в серую крестьянскую одежду, заняв места за длинным оцинкованным столом, словно в ожидании начала банкета, готовилась к приемке очередной партии волос – туча закрыла теперь почти все небо, стало темно, как в сумерках, и три перекладины с висевшими на них телами различались теперь с трудом – большая часть людей в рваных одеждах, осаждавших подножье холма, разошлась, потому что гроза была неминуема, и поднялся ветер, обычно предшествующий грозе, и первые теплые капли уже упали на лица и руки людей, и такие же капли упали на плечи, руки и грудь распятого человека, и тогда
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 158 он вдруг осознал, что уже давно хочет пить – струя прозрачной воды лилась из наклоненного белого кувшина, осторожно поддерживаемого одним из рабов, другой раб держал такой же белый таз, хотя его вполне можно было поставить на облицованный мраморными плитами выступ, – две узкие белые кисти с длинными пальцами, на один из которых был нанизан золотой перстень с аметистом, нехотя потирали одна другую, принимая на себя струю воды как необходимость – вода, наполнявшая таз, была такой же прозрачной, как и та, которая лилась из кувшина, и, наверное, такой же прохладной – в нее можно было погрузить лицо и рот и, открыв глаза, увидеть сквозь колеблющуюся воду белое незапятнанное дно – лицо человека, к которому его привели сегодня утром, смутно напоминало ему чье-то другое лицо, но он не мог вспомнить чье, – умиравшему на перекладине показалось, что если он сейчас вспомнит, на кого именно был похож этот человек, то жажда его прекратится, – небрежно бросив одному из рабов полотенце, высокий человек в белом плаще направился к судейской кафедре, и когда он шел, не торопясь и чуть ссутулившись, на мгновение приоткрылась красная подкладка его плаща – он не взошел на кафедру, а остановился возле нее, устало опершись на нее локтями, стоя боком к вошедшим, ни на кого не глядя, – приведенный к нему человек со связанными за спиной руками пытался поймать его взгляд, но римский сановник смотрел куда-то в сторону, – может быть, надо было сразу же упасть на колени и воздеть руки к небу, как это делали его предки, и он снова ходил бы из города в город в сопровождении рыбаков, следовавших за ним на почтительном расстоянии, и жители городов и селений, завидев его, останавливались бы и, шепча что-то друг другу, провожали его восхищенными взглядами, пока он не скрывался за поворотом, а он бы делал вид, что ничего не замечает, потому что ему не пристало замечать земные почести, – римский сановник по-прежнему смотрел куда- то в сторону – сквозь широко распахнутое окно виднелись виноградники, росшие террасами, и синее, безоблачное небо – просящий прощение уже одним этим признает свою виновность, и чем горячее и униженнее мольба, тем большую вину признает за собой просящий, – нет, ему не следует становиться на колени, и он стоял со связанными за спиной руками, пытаясь поймать взгляд сановника, и этого тоже не следовало делать – ну конечно же это было лицо тощего человека с двумя скорбными складками, хотевшего сказать ему что-то на прощание, но жажда его от этого не исчезла, а может быть, память обманывала его – он почувствовал, как в его губы ткнули чем-то шершавым и влажным, словно хотели утереть ему рот, – он втянул в себя эту влагу, но она обожгла ему язык и горло, как будто ему вставили в рот горящий факел, – римский легионер небрежно отбросил в сторону длинную пику с насаженной на нее губкой, смоченной уксусом, – туча закрывала теперь все небо, но это уже была не туча, а сплошные черные клубы дыма, и уже не где-то далеко, а прямо перед собой умирающий увидел огромные сводчатые ниши, заполненные голыми телами, – корчась и привставая, мужчины и женщины обнимали друг друга, словно в последней любовной судороге, и многие семьи воссоединились, а многие могли бы создаться заново, а в квадратных помещениях за двойными железными дверями, которые наглухо закрыли, завинтив снаружи болтами, чтобы не было ни малейшей утечки газа, за этими дверями в ожидании горячей воды стояла очередная партия людей, и когда эти люди почувствовали, что им не хватает воздуха, и поняли, что все это означает, они стали кричать, раздирая рты, и в этом их крике утонул крик умиравшего на кресте человека – когда Борис Львович и Таня вышли из церкви, солнце уже садилось, так что церковь можно было бы очень хорошо снять с этой стороны – очень рельефно получились бы ее купола и кресты на фоне неба, но Борис Львович почему-то решил этого не делать, – Таня успела купить какую-то очередную книжку в музейном киоске и теперь рассматривала ее, стоя в стороне от экскурсантов, вернувшихся к своему экскурсоводу, – вся группа не торопясь шла вдоль монастырской ограды по направлению к автобусу, потому что экскурсия была окончена, но экскурсовод уже снова ввинчивал щепоть правой руки куда-то в небо, поблескивая желтизной своих белков, – он показывал рукой куда-то вверх и в сторону – туда,
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 159 где на возвышенности, окружавшей город и сейчас освещенной заходящим солнцем, на фоне темной зелени и поднимаясь над ней виднелась суживающаяся кверху белокаменная стрела – это был памятник жертвам геноцида – турки, вооруженные ятаганами и пистолетами, нахлынув ночью откуда-то из-за горы, наводнили собой всю долину и, ворвавшись в спящие города и аулы, вырезали почти четверть населения этой страны, и вот несколько лет назад по улицам города, в котором они с Таней сейчас жили, прошла молодежь и потребовала установить памятник, и осмотр этого памятника теперь официально входил в программу экскурсий, и никого это не удивило, и экскурсовод, наверное, сам шел среди других по улицам и, ввинчивая руку в небо и сверкая желтизной своих белков, горячился и требовал – на окраине большого города с древними церквями и с улицами, обсаженными акациями, в глинистой почве на берегу широкой реки была вырыта огромная яма – солдаты в длинных черных шинелях стояли длинной цепью, направив свои автоматы на такую же длинную шеренгу раздетых людей, дрожащих на утреннем холоде, – после каждой автоматной очереди люди, словно по команде, валились на дно ямы в просочившуюся туда коричневую воду, которая постепенно становилась ржаво-красной, на смену им выводили новых, и те, так же нелепо взмахивая руками и дергаясь всем телом, словно марионетки из кукольного театра, валились под автоматными очередями на дно ямы – их подвозили в крытых фургонах, которые следовали по тем же обсаженным акациями улицам, по которым когда-то двигались процессии с хоругвями, – эти раздетые люди были сыновьями и внуками тех, которых шедшие в хвосте процессии выволакивали за бороды из дома, разбивая булыжниками окна их домов и лавок, – несколько лет назад Борис Львович и Таня, находясь где-то в Прибалтике, возвращались к себе домой, не торопясь, закупив себе что- то к ужину, – это был первый день их отдыха, и впереди предстояло еще множество таких же спокойных, беззаботных дней, так что даже на улице Борису Львовичу казалось, что он стоит в теплом море, подставляя спину набегающим волнам, – «Я бы их всех расстреливал – и в яму», – услышал Борис Львович – их обогнали двое рабочих, возвращавшихся с работы, с черными спецовками, повешенными через плечо, – один из них, громадный, плечистый, с плоским белесым лицом и перебитым носом, обгоняя Бориса Львовича, бросил на него мимолетный взгляд – он сказал это громко своему приятелю, как будто все это не имело никакого отношения к Борису Львовичу, и Борису Львовичу на мгновение показалось, что все это происходит во сне, – Таня шла сзади и ничего не слышала, и когда Борис Львович, которому теперь уже казалось, что он уже стоит не в теплом море, а на берегу без трусов и все рассматривают его, рассказал об этом Тане, она, чтобы успокоить его, сказала, что, возможно, они говорили о растратчиках, но почему-то тут же добавила, что их особенно раздражают смешанные браки, и в этом же курортном городке отдыхающие в санатории по профсоюзным путевкам – Борис Львович сразу же узнавал их издалека по рубашкам, выпущенным поверх брюк, по неторопливой вразвалку походке, словно у водителей автобуса, идущих пробивать карточку на конечной остановке, где в ожидании автобуса собралась огромная толпа, и все ждут, когда водитель откроет дверь, по праздным, блуждающим взглядам, ищущим себе применения, – в этом же городке эти санаторные после утренней сводки новостей, передающейся через репродуктор на пятачке между аптекой, винным магазином и почтой, громко произносили слово «обрезанные» и название государства, в котором они живут, – Борис Львович и Таня стали избегать этого пятачка и ходили к морю окольным путем, но даже на берегу, когда те были в одних плавках, Борис Львович узнавал их безошибочным чутьем, как дичь охотника, – на давным-давно осевшей и поросшей травой глинистой почве, на берегу широкой реки, на окраине большого города, известного своими древними церквами и поросшими акациями улицами, собрались люди – несколько сот человек – дети и младшие братья тех, которые, нелепо подпрыгивая, падали в яму под автоматными очередями – люди стояли молча, никто ничего не говорил, но это было в тот же самый день, когда их отцов и братьев свозили сюда в фургонах, – на шоссе, ведущем сюда, показались крытые машины – развернувшись,
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 160 они подъехали к стоявшим и круто затормозили – из распахнувшихся дверец выскочили милиционеры в фуражках с пятиконечными звездами, олицетворяющими собой единение всех пяти континентов земного шара, – окружив стоявших людей кольцом, словно собираясь вести хоровод, приехавшие стали теснить стоявших к машинам – один общий хоровод разделился на меньшие, а те на еще меньшие, и вот уже в каждую машину вталкивали людей – машины трогались с места, одна за другой, и бесшумно мчались по шоссе по направлению к городу, а по вечерам после осмотра очередных достопримечательностей Борис Львович и Таня ходили обедать в ресторан, носивший название горы, снеговые вершины которой таяли к полудню, а на следующее утро снова появлялись – такое же название носила местная футбольная команда, а также сигареты и комбинат бытового обслуживания населения, постоянно закрытый на ремонт, – в погребке с низким потолком они занимали какой-нибудь самый крайний столик, поближе к выходу, потому что, по наблюдениям Тани, сюда ходили одни только местные жители, явные националисты, – из глубины погребка, где помещалась невидимая эстрада, которую Борис Львович так ни разу и не разглядел, потому что для этого нужно было пройти чуть дальше того места, где они обычно сидели, доносились звуки какого-то странного инструмента – заунывные, с неожиданными паузами, так что казалось, что там не играли, а только пробовали инструмент, – Таня уверяла, что это звуки зурны, Борис Львович в этом не был уверен, но не знал названия какого-либо другого инструмента, а Таня когда-то несколько лет жила в Средней Азии, – за столиками сидели плотные, смуглые, хорошо одетые мужчины – сложив пальцы в щепоть, как это делал экскурсовод, они ввинчивали эту щепоть в какое- нибудь блюдо, стоявшее посреди стола, – не то перчили, не то макали в соус, не то захватывали какую-то зелень – столы их были заставлены бутылками с вином и какими-то непонятными кушаньями – Борис Львович и Таня, сколько ни старались в выборе экзотических названий, получали какой-нибудь бифштекс, ничем не отличавшийся от обычной котлеты, – официантки проходили мимо них с отсутствующим видом, и только хлеб им давали местный – Борис Львович и Таня условно называли его «лаваш», хотя у него было другое название, но они оба каждый раз забывали это название и просили лаваш, и официантка еще отчужденнее смотрела на них – в отместку за это Борис Львович после окончания обеда каждый раз пытался унести с собой остатки несъеденного лаваша, но Таня смотрела на него уничтожающим взглядом, – однажды она сама завернула кусок этого лаваша в салфетку и положила в сумку – просто она считала, что Борис Львович не сумеет сделать это незаметно, – мысленно он подсаживался то к одной компании мужчин, то к другой, представляя себя на их месте, – неторопливо жевал что- то, макал пальцы в соус, сговаривался о каких-либо сделках, обсуждая последние новости или смерть какого-нибудь общего дядюшки Хурэна, но его все время не покидала мысль о своем притворстве, а потом они ехали к себе в гостиницу в переполненном транспорте – автобус или троллейбус полз вверх по нескончаемой, длинной улице, связывающей центральную часть города с высшей, невидимой точкой Норартакира, – люди возвращались домой после работы с портфелями и покупками, на незнакомых остановках входили и выходили, потому что было уже совсем темно, как осенью в Москве, когда Борис Львович возвращался домой после работы, – здесь, на юге, темнело даже еще раньше – они напряженно вглядывались в темноту, чтобы не пропустить своей остановки, – Борис Львович, стоя на одной ноге, потому что вторую некуда было поставить, оберегая Таню то сзади, то спереди, не осмеливаясь ни у кого спросить, где их остановка, чтобы не рассердить Таню, – они тоже везли с собой сумки с провизией на ужин и на завтрак, так что можно было подумать, что они здесь живут и работают, но все находившиеся в автобусе или троллейбусе ехали к себе домой – выложив покупки, они будут делиться со своими домочадцами последними новостями, а потом все вместе сядут обедать или ужинать за круглый стол под большим семейным абажуром, а Борис Львович и Таня почему-то должны ехать в гостиницу и брать ключ от своего номера и бесшумно идти по коридору, чтобы не разбудить соседей, а днем, затаив дыхание, осматривать какие-то церкви
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 161 и музеи, мимо которых, не замечая их, словно это фонарные столбы, проходят живущие здесь люди, – придя в номер, они укладывались – каждый на свою койку, и Борис Львович, надев очки, начинал рассматривать на своем животе бородавку – она располагалась чуть выше и правее пупка – он впервые заметил ее в первый же вечер пребывания здесь – она не могла появиться за один день – значит, он упустил ее появление – она чуть-чуть выдавалась над поверхностью кожи, он трогал пальцем ее шероховатую поверхность – Таня уверяла, что это ерунда, и он тоже так считал, но все-таки каждый вечер с бьющимся сердцем он осматривал ее и щупал, не увеличилась ли она, – вроде бы нет, а потом, погасив свет, он ставил себе на грудь транзистор с выдвинутой, словно у спутника Земли, антенной – приемник давил своей тяжестью на грудь, и у Бориса Львовича возникали перебои в сердце, но зато так лучше было слышно, – «Таня, слышишь, что они говорят? Как тебе это нравится? Слышишь? Ты что, уже спишь?» – протянув руку через узкий проход, отделявший их кровати, Борис Львович дергал Таню за руку, за волосы, тряс ее плечо, потому что как можно было заснуть под такое? – Таня мычала, накрывалась одеялом с головой и подхрапывала, а Борис Львович, включив приемник и поставив и его на коврик рядом с кроватью, чтобы его можно было включить в любой момент, прислушивался к отдаленному гулу моторов, то нарастающему, то затихающему, – где-то высоко над городом и над гостиницей, в бездонном ночном небе шли самолеты – они шли, тяжело нагруженные, ровными звеньями, звено за звеном, соблюдая интервалы, и от этого гул их то нарастал, то исчезал, а может быть, это просто ветер относил его в сторону – самолеты шли, притушив габаритные огни, так что вглядываться в небо было бесполезно, – гул их моторов иногда переходил в звон, словно во время войны, но направление их движения было очевидно – на юг – пока звук от первых звеньев долетал до слуха Бориса Львовича, они уже находились над чужой страной, оставив где-то позади себя и спящий город, раскинувшийся в котловане и мерцающий бесчисленными огнями, и высоченную гору с невидимыми сейчас снеговыми вершинами – пилоты в шлемах с невыразительными белесыми лицами сверяли курс по приборам – все было правильно – юго-запад – через час или, может быть, даже меньше самолеты приземлятся на чужом аэродроме, тоже погруженном во тьму, и из их брюх выкатят орудия и танки с пятиконечными звездами на броне и выгрузят ящики со снарядами, и смуглые курчавые люди, чем-то похожие на Бориса Львовича, будут убивать этими снарядами людей, совсем уже похожих на Бориса Львовича, – звон невидимых самолетов, идущих нескончаемыми звеньями, то приносило, то уносило куда-то в сторону, и Борису Львовичу казалось, что он лежит не в гостинице на мягкой постели, а на горячей и пыльной земле маленькой страны, – он лежит на спине под палящим солнцем, и его видят сверху и могут прошить пулеметной очередью, но он не в силах пошевелиться, как это бывает только во сне. IV Изгнание В этот день им особенно повезло. Когда они подошли к зданию экскурсионного бюро, там уже стоял автобус, только что вымытый, совершенно пустой, – водитель впустил их, и они чуть не захлебнулись от обилия свободных мест и от возможности выбора – толкая друг друга и шепотом препираясь, потому что Таня многозначительно кивала в сторону водителя, углубив- шегося в газету, переменив два или три места, они уселись на теневой стороне, и эта сторона так и оставалась теневой во все время их поездки. Окно было чуть приспущено, так что сквозняка не было, а вместе с тем они дышали свежим воздухом – когда они выехали за пределы города, на их стороне потянулись горы, невысокие, поросшие травой или мелким кустарником, – на такой высоте, наверное, уже ничего не росло, потому что, хотя город, в котором они сейчас
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 162 жили, находился в котловине, сама эта котловина была намного выше уровня моря, а сейчас они ехали уже в какое-то совсем высокогорное место, и шоссе медленно и неуклонно должно было подниматься, хотя простым глазом это и не было заметно, – долины и плато, тянувшиеся между автобусом и горами, были усеяны камнями – круглыми, полированными, величиной от булыжника до валуна – иногда камни лежали также на горах, особенно на их подошвах, – экс- курсовод, тоже смуглый и молодой парень, рассказывал, что, согласно преданию, бог, сотворя мир, стал бросать камни, но он не просто бросал их, а разбрасывал, как это делает сеятель с зернами или сдающий карты – сразу по несколько, широким жестом, поворачиваясь вокруг своей оси, – в результате мелкие камни, куда входили также и валуны, попали сюда, потому что он разбрасывал их отсюда, а более крупные попали на территорию соседней республики, и поэтому там образовались большие горы, но это противоречило законам физики, и поэтому, может быть, Борис Львович не так все это понял и все было наоборот, но природа соседней республики оказалась плодоноснее и красивее, здесь же – суровее, но величественнее – экс- курсовод сказал об этом как бы мимоходом, словно он не очень рассчитывал на понимание или не хотел профанировать свои чувства, – во время одной из стоянок Борис Львович подошел к нему – экскурсовод стоял возле распахнутой двери автобуса, прикрываясь ею от солнца, пока экскурсанты вяло бродили где-то неподалеку от автобуса, пробуя зачем-то ногами грунт, – да, конечно, он прекрасно знал работы этого режиссера и даже назвал какой-то фильм, который не был известен Борису Львовичу, но в Москве режиссеру не дают возможности работать, и теперь он собирается переехать сюда, в свой родной город, – «Ты слышишь, Таня?» – она сто- яла рядом – «Я тебе сразу сказала, что он все понимает, – сказала Таня, когда они отошли в сторону, – я даже уверена, что он учился в Москве, – продолжала она, – он даже похож на одного нашего общего знакомого. Неужели ты не вспоминаешь на кого?» – Борис Львович неопределенно пожал плечами, но сердце его екнуло, потому что в глазах Тани вспыхивали в таких случаях какие-то незнакомые Борису Львовичу искорки, иногда даже с оттенком пре- зрения к нему, как будто он не замечал чего-то такого, что замечали все остальные, и это что- то относилось к нему и к Тане – он так и не мог вспомнить, на кого похож экскурсовод, но всю оставшуюся часть дороги он думал о нем как о понимающем и к тому же учившемся в Москве и старался перехватить взгляд Тани – она слушала экскурсовода так же, как она слу- шала Бориса Львовича, когда он по вечерам перед сном читал ей Фейхтвангера, и в этом ее напряженном внимании было что-то не имевшее отношения к нему, Борису Львовичу, и это казалось ему обидным, тем более что экскурсовод был таким же, как все остальные экскур- соводы, и говорил такие же избитые вещи – автобус остановился, не доезжая нескольких сот метров до горы, являвшейся конечным и главным пунктом экскурсии, потому что здесь уже начинался заповедник и проезд транспорта был запрещен, – экскурсанты растянулись длинной цепочкой и пошли вдоль берега озера по направлению к горе – впереди них, уже на самом подступе к горе, виднелась еще цепочка, но уже сбивающаяся в кучу, а на горе виднелись уже рассыпавшиеся кучки людей, и даже бродили отдельные пары, а некоторые ходили поодиночке, а потом экскурсии нестройной толпой, потерявшей интерес к экскурсоводам, возвращались к стоянке автотранспорта – Борис Львович, спотыкаясь о камни, которые летели из-под его ног, спустился к самому берегу озера и, став на колени и еще пригнувшись, почти лежа, так, чтобы водная гладь приходилась на уровне его глаз, сфотографировал озеро с большим шершавым валуном на переднем плане, чтобы на снимке ощущалось пространство, а потом, опережая экскурсию, чтобы перед объективом никто не маячил, стал взбираться на гору и щелкнул озеро сверху, потом две церкви, известные своей древностью, – сначала одну, потом другую, потом снова первую – внутри церкви было темно и пусто и сидела сонная сторожиха – от земляного пола и каменных стен веяло сыростью, штукатурка осыпалась, так что у святых, изображен- ных на стенах, не хватало то носа, то руки, то части туловища, но все это скорее угадывалось, потому что свет почти не проникал внутрь, – по словам экскурсовода, вскоре здесь должны
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 163 были начаться реставрационные работы – Борис Львович добрался до самой высшей точки горы – она помещалась даже выше, чем крестовина главной церкви, – отсюда были видны и склоны горы, и озеро, почти как море, с еле угадывающимся противоположным берегом – там, в дымке, должна была находиться гора с двумя снеговыми вершинами, которые Борис Льво- вич и Таня каждое утро видели с балкона своей гостиницы, но там гора находилась близко, и поэтому неудивительно, что она была видна, а здесь до нее было больше ста километров – значит, она действительно была очень большая – Борис Львович не видел ее, но ему казалось, что сквозь дымку проступают ее очертания, – он находился на самой высшей точке горы – сюда никто не добирался – экскурсанты ходили вокруг церквей, бродили по склонам, а сюда добрался только он один, – он стал остервенело махать руками Тане – пусть она взбирается сюда! – такого она больше никогда не увидит! – они сторговались где-то на середине рассто- яния между церковью и высшей точкой горы, где находился Борис Львович, – Таня тяжело дышала после подъема – она была полная, и в последнее время у нее появилась одышка, иногда даже на ровном месте, – Борис Львович стал приставлять к ее глазам фотоаппарат, чтобы она могла увидеть, что получится на снимке, – она не любила смотреть в окошечко аппарата из его рук и всегда хотела это делать сама, но Борису Львовичу всегда казалось, что она это не так делает, и, кроме того, ему хотелось, чтобы она видела именно тот кадр, который выбрал он, а на обратном пути на их стороне, тоже теневой, потому что солнце переместилось на противо- положную сторону, оказалась речка – она тянулась вдоль шоссе, извиваясь, как это положено любой речке, – она была не слишком широкой, с торчащими посередине русла камнями, так что ее, наверное, можно было перейти вброд, – это была та же речка, которую Борис Львович видел в городе, когда они ехали в гостиницу, – все гиды утверждали, что она была горной реч- кой, с очень коварным течением, как это свойственно всем горным речкам, и у нее было очень громкое и легко запоминающееся название, но Борис Львович почему-то все время забывал его – «Мне бы такую дачку», – сказала Таня, посмотрев куда-то вдаль, на ту сторону реки, – еще когда они только поженились, она любила останавливаться по вечерам напротив большого дома, помещавшегося наискосок от их двора, – в незанавешенном окне одного из верхних его этажей виднелся абажур – «Я вот о таком мечтаю», – говорила она, вздыхая, а потом она так же мечтала выиграть машину или купить отдельный домик где-нибудь вдалеке от города и от людей и жить там круглый год – в тот первый дом, где они жили, только что поженившись, он часто возвращался проходными дворами – они жили в коммунальной квартире с множеством жильцов, и на кухне постоянно что-то жарили и стирали до поздней ночи и под закоптелым потолком в дыму и в чаду горела лампочка – была зима, и свет зажигали рано – еще за два или три двора он уже видел свой дом – всегда со стороны глухого торца, и этот торец уступами переходил в кирпичную трубу, обычную дымовую трубу, – вернее, это был ряд труб, но со стороны торца казалось, что это одна труба, а из этих труб, если хорошо вглядеться, всегда шел дым на фоне январского звездного неба – звезды чуть заволакивались дымом – в доме жарко топили, и он знал, что Таня уже ждет его, – сняв перчатки, он нюхал свои ладони – они пахли духами «Белая сирень» – Таня душилась ими, и он старался сохранить этот запах до вечера – на работе или в метро он помнил об этой кирпичной стене своего дома с нависа- ющим с крыши снегом и с дымами из труб, но, когда он возвращался домой, он забывал о ней, и она снова вырастала перед ним неожиданно, и уже это мгновение, когда он должен был вспомнить об этой стене с уютно идущими дымами из труб, было упущено, а потом он вдруг понял, что он уже несколько лет женат и что он просто потерял счет времени, как это бывает на вечеринках, когда оказывается, что уже почти утро и пора домой, или как это бывает в поезде, когда он мчится с головокружительной скоростью, но эту скорость замечаешь, только когда поезд замедляет свой ход, – наверное, все это называлось счастьем – дача, которая вызвала восторг у Тани, оказалась могильным склепом, окруженным оградой, – на той стороне реки, на пригорке, раскинулось просторное кладбище, похожее на поселок с улицами и домами –
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 164 вероятно, семейными склепами, и они долго смеялись по поводу этой дачи, и Таня все время повторяла: «Тьфу, тьфу, тьфу! Через левое плечо!», а Борис Львович поддразнивал ее, говоря, что в общем не такая уж это плохая дача, – вернувшись в город, они решили не ходить в ресторан, а устроить обед у себя в номере, – они накупили провизии, и Борис Львович, выйдя на середину улицы, поднял руку, словно перекрывая движение, – они уселись в затормозив- шую черную «Волгу» – Борис Львович спереди, рядом с водителем, словно это была его пер- сональная машина, а Таня сзади, небрежно положив на сиденье покупки, как это делают жены ответственных работников, – обгоняя троллейбусы и автобусы, тащившиеся в гору, и трамваи, почему-то стоявшие на остановках и облепленные гроздьями людей, они подъехали к гости- нице – было еще светло – небрежно хлопнув дверцами, они вышли из машины напротив входа в гостиницу – дверь в дверь – независимой походкой ответственного работника Борис Львович прошел через полутемный прохладный вестибюль, Таня чуть позади него, с покупками, как это и положено жене человека, занимающего ответственный пост, – когда он уже поднимался по лестнице, он вдруг осознал, что дежурная, сидевшая за конторкой, что-то сказала ему – она была где-то внизу, в полутьме, а он небрежной походкой владельца персональной «Волги» поднимался по ступенькам, покрытым ковровой дорожкой, чуть сзади него с покупками под- нималась Таня – у нее еще не успела начаться одышка – дежурная говорила с немыслимым акцентом, но то, что она говорила, имело непосредственное отношение к ним – завтра будет шесть дней, как они живут в гостинице, – он и без нее знал об этом и даже хотел сегодня утром внести деньги за оставшиеся четыре дня, которые им еще предстояло пробыть в этом городе, потому что у них уже были куплены билеты на самолет, чтобы лететь в столицу соседней рес- публики, где была уже забронирована гостиница, а уже оттуда они должны были возвращаться в Москву, но почему она напоминала ему об истечении срока? – и теперь он вспомнил, что турок в феске, тот самый, который встретил их в день приезда, и дежуривший вчера тоже что- то сказал ему об истечении срока, но он не обратил внимания на его слова, потому что турок ужасно коверкал их, и кроме того, с самого начала неприязненно отнесся к Борису Львовичу и Тане, – почему они все так пеклись о нем? – он и так знал, когда истекает шесть дней, – «Надо пойти поговорить с дежурной и немедленно внести деньги», – сказала Таня – она стояла рядом с Борисом Львовичем на ступеньках лестницы, держа в руке покупки, тяжело дыша, – они остановились где-то на середине между вторым и третьим этажом – Борис Львович спу- стился к дежурной – он сказал, что хотел оплатить еще вчера, но не успел, а сегодня утром, когда они проходили мимо, здесь никого не было – она смотрела куда-то мимо него, как это умеют делать только администраторы, а может быть, она просто не понимала того, что он ей говорил, – он стал доставать деньги – десять, двадцать, тридцать – сколько он должен уплатить за оставшиеся четыре дня? – они улетают двадцать девятого – она не смотрела ни на него, ни на деньги, которые он доставал из внутреннего кармана, путая денежные бумажки с билетами на завтрашнюю экскурсию в языческий храм, расположенный неподалеку от города в живо- писной местности, – нет, она ничего не может сделать, в брони ясно сказано: шесть дней – к директору гостиницы? – пожалуйста, ее кабинет на втором этаже – он побежал к себе в номер – Таня выкладывала на стол и на подоконник продукты из сумок – все это казалось теперь таким же бессмысленным, как чистка зубов перед оглашением смертного приговора, – «Ну что?» – лицо ее побледнело, когда он рассказал ей, – трясущимися руками он стал доставать авиабилеты со дна чемодана – «Возьми билет члена коллегии!» – он уже выходил из номера – билет он носил всегда при себе, в заднем кармане, – он нащупал его – твердую книжечку с фотографией и с надписью: «Московская городская коллегия адвокатов» – не так часто в этой паршивой гостинице останавливаются члены Московской коллегии адвокатов – он уже спус- кался по лестнице, продолжая нащупывать твердую книжечку, – «Где кабинет директора?» – да, он знает, что на втором этаже, а это разве не второй? – значит, надо еще ниже этажом – на диване в холле сидело несколько человек, кажется женщин, неторопливо беседуя о чем-то,
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 165 рядом на стульях еще кто-то – тихая послеобеденная беседа людей, которых никто не выгонял из гостиницы, – «Где директор?» – спросил Борис Львович, потому что это уже был второй этаж, – никто не ответил ему, но одна из женщин, сидевших на диване, нехотя и не сразу ото- рвавшись от беседы, посмотрела на него – на ней было какое-то незаметное платье или костюм, и лицо ее было сероватое и в морщинах, как это бывает у пожилых женщин, обремененных семьей и хозяйством, но Борис Львович сразу понял, что она директор, потому что вокруг нее образовалось пустое пространство, и он уже больше никого не видел, кроме нее, – «Я вас очень прошу, – сказал Борис Львович, вынимая из кармана твердую книжечку, в другой руке он держал авиабилеты – руки его дрожали, – меня вот просят освободить номер, но у меня билеты на самолет, и, кроме того, я член Московской коллегии адвокатов», – он протягивал ей поочередно то книжечку, то билеты на самолет, но она, как и дежурный администратор, смотрела уже куда-то мимо него – «Ничего не могу, – спокойно сказала она, словно продолжая беседу, прерванную его появлением, – завтра открывается конференция общества “Знание”, у нас забронированы места», – она говорила почти без акцента, но лицо ее было типичным лицом пожилой восточной женщины с жесткими, словно проволока, седеющими волосами. «Я сам член общества “Знание”!» – запальчиво сказал Борис Львович, вспомнив голубую книжечку, которую ему всучили несколько лет назад, и как его просили прочесть лекции, и он еле отвер- телся от этого, и он даже хотел рассказать директорше об этом, чтобы она поняла, насколько он стоит выше общества «Знание», – «Вот и просите у них, пусть они обеспечат вам место», – все так же невозмутимо сказала она, словно речь шла о каких-то посторонних вещах, не имеющих отношения к Борису Львовичу, и как будто это не его выставляли из гостиницы, – он вдруг увидел себя стоящим перед директоршей в просящей позе с дрожащими руками, и как они с Таней выволакивают чемоданы из гостиницы, а их номер занимают члены общества «Знание», очередные невежды, приехавшие сюда, чтобы хорошо провести время, а может быть, просто какие-то блатные, а они с Таней в это время стоят на улице под открытым небом, потому что им некуда деваться, и даже в газетах писали про такие случаи – «Значит, нас, как собак, на улицу, а своих небось устраиваете!» – это уже был прямой выпад против органов власти, и ему даже могли пришить какое-нибудь дело – директорша окинула его взглядом, и на этот раз уже с примесью любопытства, и кто-то из принимавших участие в беседе тоже с любопытством посмотрел на него – ему показалось, что это был какой-то военный или бывший военный, но в кителе и с орденскими колодками, – он вернулся в номер – кажется, уже стемнело, но они не зажигали света, словно их присутствие здесь было уже незаконным, – пол как-то странно качнулся под ногами Бориса Львовича, как будто они плыли на пароходе, – наверное, это был спазм мозговых сосудов – «Зажги свет, черт побери!» – крикнул Борис Львович, как будто это могло что-то изменить в их положении, – во всем была виновата Таня, потому что в этом городе, так же как и во многих других городах и республиках, находились не то управления, не то главки, подведомственные главному, московскому главку, в котором работала Таня, и люди, работавшие в этих местных главках и зависящие от главного главка, могли устроить им любую гостиницу и еще почитали бы это за честь – однажды в курортном городе им устроили такую гостиницу – это была гостиница «Интурист», самая лучшая в городе, и Борис Львович до сих пор не мог забыть этого номера в «Интуристе», и в аэропорту их даже встретили на «Волге» и отвезли в гостиницу, словно почетных иностранцев или ответственных работников, и пор- тье, почтительно склонив голову, отворил им дверь, а чемоданы их несли сзади те, кто встре- тил, и с администратором гостиницы им даже не пришлось говорить – кто-то из встречавших уже все уладил, и им сразу же вручили ключ от номера, и дежурная по коридору тоже почти- тельно встала, когда они подошли к ней в сопровождении местных боссов, несших их чемо- даны, но Таня наотрез отказалась отдыхать таким образом, потому что ее начальник намекнул ей, что теперь ей придется расплачиваться целыми эшелонами прокатных станов или каких- то других машин – это была, конечно, шутка, потому что все из ее управления ездили отды-
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 166 хать таким образом, и, кроме того, Борис Львович не видел ничего страшного в том, если бы она даже послала туда какой-нибудь лишний станок, – это же пошло бы не в их карман, а на пользу государства, но Таня даже не хотела говорить на эту тему, и вот теперь из-за ее идиот- ского упрямства их выкидывают на улицу – она слушала его молча, потупившись, – при свете зажженной лампы лицо ее показалось Борису Львовичу бледным, и голос ее как-то странно сел, когда она стала уговаривать его прилечь, – наверное, она боялась за него – он представил себе, как его отвозят в больницу, а Таня остается на улице и к тому же без денег, потому что аккредитив был оформлен на его имя, – пол снова заходил под его ногами – он улегся, а Таня пошла разыскивать уборщицу, пожилую женщину, хорошо говорившую по-русски, наверное, неместную – Таня почему-то считала, что та им поможет, – Таня вернулась в номер с загадоч- ным видом – уборщица обещала – правда, не очень определенно, но обещала и даже сказала, что зайдет к ним в номер, – весь остаток вечера они прислушивались к шагам в коридоре, но уборщица так и не пришла, и Таня снова побежала ее разыскивать – уборщицы нигде не было – может быть, она пошла говорить о них с администратором или даже с самой директор- шей – Таня снова пошла разыскивать ее – уборщица бесследно исчезла – наверное, она просто пошла спать, а в соседнем номере, выходившем на общий с ними балкон, наяривали какую- то восточную музыку, как будто там расположился эстрадный оркестр, и пахло шашлыком, как из ресторана, – наверное, какие-то аборигены устраивали там оргию – в этот вечер Борис Львович даже забыл посмотреть на свою бородавку на животе и не включал транзистор. V Месть Кассы аэрофлота только что открылись, но у каждого окошечка уже стояла толпа, – Таня поставила Бориса Львовича в стороне, возле расписания, и, взяв у него билеты и паспорта, пошла с ними куда-то, потому что Борис Львович путал билеты с какими-то бумажками, и из паспорта у него то и дело вылетал аккредитив, планируя в воздухе, как листовка, – ночью он спал, но это был не сон, а какое-то насильственное погружение в сон, когда чувствуешь, как течет время, – Таня тоже ворочалась с боку на бок, как будто ей мешали, хотя в сосед- нем номере уже было тихо, – наверное, все действие там уже перенеслось в постель – смуглые волосатые аборигены сжимали в объятьях приезжих блондинок – невозмутимых северянок, распаляя их, как это где-то сказано у Пушкина, а посередине комнаты, прямо на полу, дыми- лись остатки шашлыка, словно потухший костер, и рядом стояли пустые бутылки из-под вина и магнитофон с оборванной лентой – аборигенов было обязательно двое, потому что номер был на двоих, такой же, как у Бориса Львовича и Тани, и, кроме того, для оргии требовалось не меньше четырех человек – северянки тихо стонали, впиваясь ногтями в мускулисто-волосатые спины аборигенов, а за окном уже бледнело, – Таня тяжело ворочалась с боку на бок, на крючке, над изголовьем Бориса Львовича мирно висел его фотоаппарат, в шкафу были аккуратно раз- вешаны рубахи Бориса Львовича и Танины платья, и на полках также аккуратно было разло- жено белье – надо было спать, потому что Таня с утра должна успеть собраться, – может быть, им удастся поменять билеты на сегодня, да, уже на сегодня, потому что ночь почти миновала, и тогда уже сегодня вечером или ночью они будут в Москве, у себя дома, – это казалось неправ- доподобным, как перелет в другую галактику, – сон, в который погружался Борис Львович, был похож на операцию под не слишком сильным наркозом, когда боли нет, но все осознаешь и даже чувствуешь, – утром они вышли, как обычно, словно торопясь на очередную экскурсию, – до самого последнего момента, пока Таня собирала вещи, Борису Львовичу казалось, что к ним в номер сейчас придет уборщица и объявит, что все в порядке, или администраторша, или
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 167 даже сама директорша, раскаявшаяся в своем поступке, и он каждый раз вздрагивал, когда за дверью раздавались шаги, и когда они проходили через вестибюль гостиницы, он впился ненавидящим взглядом во вчерашнюю администраторшу, которая еще не сменилась, но она не подняла головы от своей конторки, – наверное, ей все-таки было стыдно – на улице Бориса Львовича пробрал легкий озноб, хотя солнце уже поднялось высоко и было, наверное, при- ятно, как всегда бывало по утрам в это время, когда они выходили из гостиницы, – улицы были политы, а может быть, ночью прошел небольшой дождь – они сели в троллейбус и поехали вниз по бесконечной улице, как они это делали каждое утро, и в троллейбус так же входили люди и так же выходили, торопясь куда-то на работу, так что на какое-то мгновение Борису Львовичу показалось, что ничего не случилось и что все это был просто сон, – Таня вернулась с паспортами и билетами – на сегодня уже ничего нельзя поменять – только в аэропорту, перед вылетом, – они вышли из здания агентства аэрофлота и, не сговариваясь, пошли по направ- лению к улице, на которой находился подведомственный Тане главк или управление – Таня еще несколько дней назад заприметила это здание с вывеской – она даже остановилась, чтобы показать Борису Львовичу эту вывеску, – на секунду ему даже показалось, что она не прочь зайти туда, но это только разбередило незаживающую рану Бориса Львовича, и он обрушил на Таню очередной поток яростных упреков – теперь они шли к этой улице, и выражение лица у Тани было решительное и вместе с тем отрешенное – такое лицо у нее бывало, когда они вместе входили в море и Таня собиралась плавать, – Борис Львович почти совсем не умел плавать и на глубоких местах старался держаться поближе к Тане и пытался заставить ее стоять на одном месте, чтобы ориентироваться по ней, как по буйку, но она тут же пускалась плавать, словно Бориса Львовича вовсе и не существовало, – она даже не смотрела в его сторону, и точно такое же выражение лица появлялось у нее, когда Борис Львович целовал ее, и Бориса Львовича пугало это, потому что в эти мгновения ему казалось, что у нее существует от него какая-то тайна, – несколько раз она окидывала Бориса Львовича мимолетным взглядом, в котором скво- зило не то беспокойство за его здоровье, не то за состояние его костюма, но в этом ее взгляде, вернее, на самом краю его, там, где зрачок переходил в радужку, проскальзывало что-то похо- жее на презрение к Борису Львовичу, как будто он не сумел защитить ее от кого-то, оскорбив- шего ее честь, или даже сам, своими руками, подтолкнул ее к этому оскорбителю, а теперь требовал от нее признания правильности его, Бориса Львовича, действий или даже мужества, проявленного им, – через десять минут с бьющимся сердцем он уже стоял под вывеской, возле подъезда, ведущего в местный главк, в ожидании Тани, ушедшей куда-то наверх, потому что на каждом этаже помещалось какое-то свое учреждение, – Таня не появлялась – он не знал, к добру это или нет, – он не выдержал и зашел внутрь – какая-то девушка, по-секретарски стуча каблучками, спускалась по лестнице – «Вы муж Татьяны Львовны? – приветливо и с почте- нием спросила она. – Извините, что не сразу. Вас там ждут», – он пошел вслед за ней – слад- ковато-горький ком подступил к его горлу, почти такой же, как когда он мысленно взбирался с Таней на снеговую вершину, и спокойные загорелые люди с ясными глазами протягивали им руки, – на секунду он снова увидел себя стоящим в позе жалкого просителя перед диваном, на котором сидела директорша в окружении администраторш и некоторых избранных постояль- цев гостиницы – она восседала, словно шейх среди льстивых царедворцев, – ему даже пока- залось, что она вязала что-то, а он дрожащими руками протягивал ей свои бумажки, но она даже не посмотрела ни на них, ни на него, а Таня в это время еще на что-то надеялась, – он заставит еще эту женщину с серым морщинистым лицом вспомнить о себе – уезжая из гости- ницы, он зайдет к ней в кабинет со своими чемоданами и с сопровождающими их местными воротилами, одно имя которых, наверное, приводит ее в трепет, – пусть знает! – в небольшой накуренной комнате было шумно – Таня сидела за письменным столом спиной к окну – навер- ное, это был стол начальника, потому что он был самый большой и стоял возле окна так, чтобы сидевший за ним мог видеть всех сотрудников, – двое или трое мужчин хлопотали вокруг
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 168 Тани – один из них, может быть даже сам начальник или его заместитель, названивал куда- то по телефону, стоявшему тут же на столе, за которым сидела Таня, – наверное, насчет гости- ницы для них, а другой мужчина, тоже какой-то сотрудник, побежал в какой-то другой отдел – наверное, тоже дозваниваться – Бориса Львовича усадили на стул, как почетного гостя, – стул принесли откуда-то из соседней комнаты – в перерывах между телефонными звонками и беготней в соседний отдел мужчины почтительно шутили с Таней, которая была уже здесь не Таней, а Татьяной Львовной, и Борису Львовичу это казалось странным – Таня извинялась за вторжение, а они расспрашивали ее о каких-то общих знакомых – наверное, московских сотрудниках, и так же почтительно журили ее за то, что она с самого начала не обратилась к ним, – «Вот он тоже ругал меня за это», – кивнула Таня в сторону Бориса Львовича, и он стал горячо рассказывать, как он просил Татьяну Львовну, и как она отказывалась, и как их выгнали из гостиницы, и какое это безобразие, и Таня тоже возмущалась, и все они поддакивали и ему и Тане, но где-то там, в стороне, у них шла какая-то своя суета – кто-то кому-то что-то гово- рил вполголоса, начальник и его заместитель продолжали куда-то звонить, и кто-то входил из соседнего отдела, и кто-то снова бесшумно выходил из комнаты – словно неожиданно нагря- нули гости, которых надо занимать, но угощения нет, и нужно куда-то бежать за покупками, а ближайшие магазины закрыты, и обо всем этом нужно договориться и одновременно не забы- вать про гостей, и Борис Львович вдруг понял, почему Таня извинялась за свое вторжение, – через полчаса они ехали на чьей-то специально высвобожденной для них «Волге» – один из местных главковцев сопровождал их, но Борис Львович и Таня сами вошли в гостиницу, – Борис Львович яростно открывал двери вестибюля – сначала наружные, потом внутренние, толкая их всем корпусом и специально не придерживая, чтобы они хлопали, – нагрузившись чемоданами, они с Таней спускались вниз – дверь номера они оставили настежь открытой – пусть все видят, что их выгнали, но им наплевать – внизу их ждет «Волга» с большим местным начальством, и их устроят в хорошую гостиницу, для избранных, а не в этот крысятник для членов общества «Знание» или для туристов, выстоявших в порядке общей очереди бронь в каком-нибудь Мострансагентстве, – толкнув чемоданом дверь, ничего не видя перед собой, Борис Львович ввалился в кабинет директорши, но это оказалась секретарская, и секретарша сказала ему, что директор сейчас занята, и он внутренне даже обрадовался этому, да и Таня все время говорила ему: «Зачем тебе это надо?» – и теперь пошла с вещами вниз, не дожидаясь его, и машину они тоже не могли задерживать. Гостиница, в которую их привезли, носила название республики, в которой они находи- лись, и помещалась в самом центре города – особая, для блатных, как и ожидал Борис Льво- вич, – со старинными львами и камином в вестибюле и даже остатками какого-то фонтана, и сопровождавший их местный главковец сам пошел к администратору и вынес им листки для заполнения – точно так же, как это было в гостинице курортного города, куда их когда-то тоже устроили по Таниному знакомству, и когда Борис Львович и Таня зашли в свой номер, похо- жий на старинный будуар, Борис Львович даже задохнулся от всей этой роскоши, а просторный балкон, огороженный резной чугунной решеткой, выходил на одну из самых центральных улиц города – широкую, обсаженную деревьями, устланную желтыми листьями, – по этой улице даже не пускали транспорт – по ней, во всю ее ширину, фланировали толпы гуляющих, потому что здесь помещались самые лучшие магазины и кафе, – Борис Львович и Таня всего два или три раза проходили по этой улице, но это осталось у них, как во сне, – такой недоступной она каза- лась им тогда, а теперь их балкон прямо выходил на эту улицу, и казалось, даже слышно было, как шуршали листья под ногами гуляющих, и отсюда рукой было подать до самой центральной площади со знаменитыми поющими фонтанами, которые нужно было смотреть и слушать по вечерам, потому что они подсвечивались разными цветами, но Борис Львович и Таня в это время обычно находились на пути к своей гостинице, а теперь все это было рядом, и вечером можно было пойти погулять и влиться в эту толпу, и сейчас тоже можно было выйти и снова
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 169 вернуться, и потом снова выйти – «Таня, как здорово! Смотри!» – закричал он ей с балкона, и, так как она не вышла, он заглянул в номер – она сидела над еще не разложенными вещами и плакала – она всегда как-то странно плакала, зажмурив глаза, сомкнув веки так крепко, как будто кто-то силой собирался их разомкнуть, и почему-то слезы текли у нее из носа, как у мла- денца, и лицо ее тоже было сморщено, как у младенца, и голос у нее был высокий и жалобный, тоже как у младенца, или как будто она это делала нарочно – «Прекрати!» – раздраженно ска- зал Борис Львович, потому что здесь было так хорошо, а Таня портила ему настроение, – «Сей- час же прекрати!» – почти закричал он, но Таня прикрыла лицо руками, словно еще больше предохраняя себя от чьей-то попытки разомкнуть ей веки, – он попытался отвести ее руки от лица, но она замотала головой, и голос ее стал еще более высоким и жалобным – «Я тебя очень прошу, перестань», – он стоял перед ней с опущенными руками, не зная, что делать, – «Этот паршивый город... лучше бы мы сюда не приезжали... мне ничего не хочется», – прорывалось у нее сквозь всхлипывания – это была его жена, Таня, и она плакала, потому что их выгнали из гостиницы и потому что ей пришлось идти и просить, и для нее это было унизительно, и он, Борис Львович, ее муж, солидный человек, доцент, член Московской коллегии адвокатов, которому сторож почтительно открывал дверь, когда он проходил в здание суда, а милиционер делал под козырек, он ничего не мог сделать, и их выставили на улицу, как собак, и он стоял, согнувшись перед директоршей в позе жалкого просителя, протягивая ей свою книжечку и авиабилеты, но она даже не посмотрела в его сторону, и сегодня он тоже не зашел к ней, чтобы напомнить о своем существовании, и все это ей благополучно сойдет, и она будет все так же царственно восседать среди своих подчиненных, со своим землистым, изможденным лицом; на инкрустированном столике между двумя старинными кроватями, предназначавшимися для него и для Тани, стоял телефон – тоже какой-то старинный, с длинным рычагом, как во времена Эдисона, – самое лучшее было сказать, что это говорят из прокуратуры, – он даже видел где- то это здание с большой черной доской у входа – да, до нас дошел сигнал, и прокуратура про- сит разобраться, и директорша начнет метаться в поисках Бориса Львовича, чтобы извиниться перед ним, и уже не будет так царственно-спокойно восседать среди своих подчиненных, и на лице ее выступят красные пятна, а может быть, оно станет совсем белым, – все это была блажь, потому что у нее везде знакомые, и она сразу спросит, кто говорит с ней, и вообще в ее дей- ствиях не было никакого нарушения законодательства – лучше всего было бы просто обложить ее матом, предварительно представившись, но тогда при своих знакомствах она, пожалуй, еще разыщет его, и его могут привлечь к ответственности – несколько раз, когда Таня выходила из комнаты, он набирал первые две цифры, но потом Таня снова входила, – один раз он даже набрал весь номер, но там никто не подходил – наверное, рабочий день там уже кончился – сердце его стучало, заглушая телефонные гудки, а когда он клал трубку, ему даже показалось, что на том конце провода послышался чей-то голос, а может быть, это был просто треск, и, кроме того, он не знал, что говорить, – после обеда они гуляли с Таней по улице, на которую выходил их балкон, – все было рядом, под рукой, – в кафе за столиками сидели люди, и возле прилавков с кулинарией тоже толпились покупатели, но их никто не выгонял из гостиницы, и они имели законное право наслаждаться всем этим, а они с Таней пришли сегодня кланяться ее подчиненным, чтобы их устроили, и должны были рассказать им, как их выгнали, и у них пропали билеты для поездки в языческий храм, и во всем этом была виновата эта пожилая женщина с выцветшим лицом, а вместе с ней и все эти местные жители, сидевшие в кафе или фланировавшие по улицам, и Борис Львович отпускал колкие замечания по их адресу, а Таня молчала, потому что она уже давно, с самого начала поняла, что это паршивый город, а Борис Львович только сейчас это понял, – вечером, лежа в постели, Борис Львович вспомнил про свою бородавку – он ощупал ее – она была с шероховатой поверхностью и бледно-зеленого цвета – впрочем, за эти дни она не увеличилась, да и вообще она, наверное, давно уже была у него – засыпая, он вдруг снова увидел перед собой лицо директорши – землисто-серое, с мор-
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 170 щинами – теперь он знал, что ей сказать, и он увидел, как лицо ее покрывается красными пят- нами или становится бледно-зеленым, и как пол качается под ее ногами, и как она побежит в поликлинику записываться на прием к врачу – с самого утра телефон директорши был непре- рывно занят, а потом, когда они с Таней пошли в агентство аэрофлота, чтобы сдать билеты, потому что ни в какую соседнюю республику Таня уже не хотела больше ехать, Борис Львович, пока Таня стояла в очереди, чтобы сдать билеты, несколько раз бегал к столбу с двумя автома- тами, но ни один из них не работал, а потом по пути на вокзал он снова не пропускал ни одного автомата, и Таня его даже почти не спрашивала, куда он звонит, – наверное, она догадывалась, а может быть, она даже хотела этого – на вокзале им удалось за небольшую мзду достать билеты в международный вагон – они поедут до самой Москвы в двухместном купе, и живут они в самой лучшей гостинице, в самом центре, но для того, чтобы ощутить все это в полной мере, он должен был позвонить директорше, и чем больше он находил оснований, чтобы чувствовать себя счастливым, тем настоятельней была в нем эта потребность – идя по улицам, он видел одни только телефоны-автоматы, свободные или несвободные, работавшие или неработавшие, – он то и дело покидал Таню и названивал, но было занято, или никто не отвечал, или не срабаты- вал телефон – лучше было бы, конечно, дозвониться из автомата, потому что, если он будет звонить из гостиницы, она тут же, не вешая трубку, сумеет выяснить, где он находится, но они уже пришли к себе, – Борис Львович сел на кровать и набрал номер – сердце его колотилось, как бешеное, – «Да, Рута Ивановна у себя», – сердце его упало и забилось еще сильнее, потому что он все-таки надеялся, что попал не туда, – «Я слушаю», – раздалось обычное, и он сразу понял, что это ее голос, – «Мне было очень приятно познакомиться с вами позавчера, – начал он, интеллигентно поигрывая голосом, – вы, наверное, меня не запомнили, – продолжал он все на той же ноте, словно беседуя с кем-то из коллег, – я член Московской коллегии адвока- тов», – «Да, да», – неопределенно сказала она так, что неясно было, вспомнила она его или нет, – еще не поздно было положить трубку – «Так вот, вы выгнали меня из гостиницы», – грубо выпалил он, и теперь уже отступать было некуда – «Я судебно-медицинский эксперт, – начал он снова, взбираясь на прежний регистр, но сердце его стучало так, что он не слышал собственных слов, – я судебно-медицинский эксперт, – повторил он, перехватывая воздух, – и по роду своей работы имею дело с трупами», – теперь ему казалось, что это говорит не он, а кто-то другой, словно все это происходит на сцене, а он только присутствует, – «При чем здесь все это?» – еще секунда и она бросит трубку, но в то же время в голосе ее чувствовалось странное замешательство и даже испуг, как будто ее окружила толпа людей, вырвавшихся из сумасшедшего дома, и все же она могла положить трубку – «Так вот, я могу ставить диагнозы по одному виду человека», – торопливо заговорил кто-то со сцены, и Борис Львович слушал с прыгающим сердцем – «У вас рак, – сказали со сцены, – и вам надо лечиться», – добавил уже от себя Борис Львович, чтобы как-то смягчить то, что было сказано со сцены, и в то же время, чтобы она почувствовала в нем, Борисе Львовиче, заинтересованность как в столич- ном специалисте, который мог бы ей помочь, если бы захотел, и от этого она должна была бы еще острее ощутить ту роковую ошибку, которую она совершила, выгнав его из гостиницы, – странная тишина воцарилась в трубке, но какая-то напряженная, как будто бы находившуюся на том конце провода смотрели под рентгеном, и Борису Львовичу даже показалось, что он слышит дыхание врачей, склонившихся над экраном, – «Да, я знаю это», – не то усталым, не то упавшим голосом сказала та, которую смотрели, и Борис Львович хотел что-то сказать еще, но кто-то вырвал из его рук трубку – это была Таня, – бросив трубку на рычаг, она стояла над ним с бледным лицом, словно посыпанным пудрой, – «Что ты наделал, боже мой!» – вскрикнула она, закрыв лицо руками, и заплакала – почти заголосила, жалобно, как будто ее обидели, – «Я был бы хорошим врачом! Я поставил правильный диагноз!» – торжествующе воскликнул Борис Львович, вскочив с кровати, на которой он сидел, и пытаясь оторвать Танины руки от ее лица, но вместо ликования его самого охватила какая-то странная дрожь, – он вышел на бал-
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 171 кон – внизу, по широкой улице, обсаженной деревьями и устланной желтыми листьями, фла- нировали толпы гуляющих – был самый полдень, но солнце было подернуто дымкой, потому что гостиница, в которой они теперь жили, находилась в самом центре города, в воронке, и, по словам экскурсоводов, здесь скапливались все выхлопные газы. Вечером они с Таней пошли смотреть поющие фонтаны. Они вышли из гостиницы, когда стемнело, и когда они вышли на площадь, зрелище было в самом разгаре. Струи воды, подсве- чиваемые разноцветными огнями – красными, синими, зелеными, – то били сильно и высоко, то спадали, то вовсе прерывались, и все это сопровождалось музыкой – то какой-то националь- ной, восточной, то «Аппассионатой», которая почему-то похрипывала, – наверное, пластинка была заиграна, но на вершине мелодии, на самом гребне ее, там, где она ввинчивалась куда- то в самое сердце, красные фонтаны начинали бить сильнее, а зеленые и синие сникали, – фонтаны превращались в пульсирующие артерии, а потом фонтаны обменивались цветами – в мелодии появлялись мажорные голоса – площадь вокруг фонтанов была запружена гуляю- щими – перемежающиеся огни фонтанов освещали их лица – смуглые лица аборигенов – это было привычное для них место, где они встречались, назначали свидания или просто гуляли, а дети сидели на ограде фонтанов, свесив ноги, и редкие белесые лица – это были солдаты, скорее всего пограничники, в фуражках с зелеными околышами – их, наверное, отпустили в увольнительную, и они пришли сюда полюбоваться фонтанами – они были здесь чужаками, пришельцами, но цветовые пятна фонтанов перемежались на их лицах так же, как и на лицах аборигенов, и они так же внимательно слушали музыку, в том числе местную, национальную, и Борис Львович почувствовал даже какую-то общность с этими людьми – они, наверное, гово- рили по-русски так же хорошо, как он и Таня, – после осмотра фонтанов Борис Львович лежал на своей высокой старинной кровати в гостиничном номере и, чуть приподнявшись и надев очки, рассматривал бородавку на своем животе – она была какого-то странно-зеленого цвета и даже как будто чуть увеличилась за прошедшие два дня – нет, она явно увеличилась, и он видел, как где-то там, в глубине ее, происходит медленное, но неуклонное размножение клеток и как эти клетки начинают внедряться в нормальную ткань и распространяться по сосудам в другие органы, и остановить все это невозможно, потому что все это запрограммировано, и он вдруг увидел перед собой серое, морщинистое лицо женщины, кутавшейся в серый вязаный платок, – желудок ее – Борис Львович почему-то считал, что у нее именно рак желудка, – желу- док ее уже почти целиком занят опухолью, зеленовато-желтой, почему-то похожей на кочан цветной капусты, и она уже почти ничего не может есть, потому что пища уже не проходит, и после еды, даже самой безвредной, у нее начинается тошнота, и с этой тошнотой она живет все время, и даже ночью она не оставляет ее, а ест она из нечистой, плохо вымытой посуды, потому что здесь вообще плохо моют посуду, – он почувствовал приступ тошноты, как будто это у него в желудке была распадающаяся цветная капуста, – его бородавка, наверное, станет для него возмездием за то, что он сказал этой женщине, – внезапно зазвонил телефон, сто- явший на тумбочке между кроватями, – высокий, старинный, времен Эдисона, – звонок был продолжительный, междугородный – Таня взяла трубку – звонила мать Бориса Львовича из Москвы – лицо Тани стало сразу отчужденным, как в троллейбусе или в трамвае, когда Борис Львович не знал, с какой стороны он должен ее загораживать – сзади или спереди, – Андрей собирается жениться? не ночует дома? на Инне? – да, последнее время он бывал у нее, но ни Борис Львович, ни Таня ни разу не видели ее, – «Это все дело рук твоей мамы, – сказала Таня, с ожесточением положив трубку на рычаг, – это она его довела своими придирками», – Таня села на свою кровать напротив Бориса Львовича, тяжело опустив голову и притоптывая одной ногой по полу, – «Впрочем, она вполне могла и придумать это», – сказала Таня, и лицо ее приняло еще более холодное и отчужденное выражение. «Как ты думаешь, моя бородавка – это не страшно? это не возмездие за историю с директоршей?» – «Он хочет жениться, чтобы уехать», – сказала Таня, по-прежнему глядя куда-то вниз, на пол, словно там заключалась раз-
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 172 гадка всего, – «Только ради этого, – твердо повторила она, – и, если хочешь знать, это и есть возмездие», – добавила она, посмотрев на Бориса Львовича, и в глазах ее на секунду вспыхнули уже знакомые ему искорки презрения к нему – он долго не мог заснуть, щупал свою бородавку и никак не мог понять, что страшного в том, что Андрей собирается жениться без любви, и, кроме того, все это еще могло быть чепухой. VI Мираж Здание вокзала, построенного из такого же серого туфа, как и остальные дома в этом городе, стало медленно уплывать назад, затем поплыли пристанционные постройки, какие-то бараки, одинокие вагоны, приспособленные под жилье, склады, кучи щебня или известки – обычный пристанционный пейзаж, но Борису Львовичу почему-то приятно было думать, что это особая грязь, свойственная этому городу, и, слава богу, они теперь с этим расстаются, а там, дальше, виднелись дома, наверное, обвешанные бельем, громоздящиеся друг над другом по крутым склонам, поросшим зеленью, со скрывающимися в ней высокими белыми памятни- ками – наверное, он больше никогда не увидит этого города, и на секунду ему стало жаль, что они так мало смотрели здесь, потому что город был действительно древний и сюда стекались туристы из разных стран мира – последние два дня они слонялись без дела по центру, делали какие-то ненужные покупки – Таня купила себе какие-то расписанные восточным орнаментом серебристые чувяки, похожие на старинные ладьи, – она хотела купить такие же чувяки для Инны, и Борис Львович вначале удивлялся, но потом ему показалось это вполне естественным – как это он сам не додумался до этого? – но, с другой стороны, значит, женитьба Андрея была не одни лишь разговоры, но Таня не знала размера Инны, хотя она почему-то знала, что Инна маленькая, и даже сказала что-то умилительное о размере ее ноги – они вернулись к прилавку, но Таня почему-то колебалась – купить или нет – нет, она не знала точного Инниного размера, и Борис Львович решил, что еще, может быть, все обойдется, а по вечерам они ходили по цен- тральной улице, устланной желтыми листьями, на которой они теперь жили, и по прилегающим к ней другим центральным улицам – «Как хорошо, что мы в центре, а?» – то и дело повторял Борис Львович, дергая Таню за рукав, – «Да, да», – механически отвечала она, чтобы отвя- заться от него, и, словно очнувшись, добавляла уже совсем другим тоном: «Слава богу, нам уже немного осталось быть в этом паршивом городе», – они заходили в кафе, которых было много рядом с их гостиницей и на других центральных улицах, – в кафе за столиком сидели молодые люди и девушки – одна из них, смуглая, стриженая, почему-то запомнилась Борису Львовичу – она была местной, но Борису Львовичу нравился такой тип женщин – шатенка, чуть скуластая, с серыми глазами, чем-то похожая на Таню в молодости, – все они были у себя дома и говорили о своих делах, и смеялись, и шутили, а Андрей не мог устроиться на работу после окончания института, и хотя он был светлее Бориса Львовича и даже более походил на Таню, он уже тоже старался прятать свое лицо на улицах или в транспорте, но делал это незаметно, пока что под маской неуместного посвистывания или напускной бодрости и даже молодечества, но внутри Андрея была натянута какая-то струна, и Борису Львовичу казалось, что она в любой момент может лопнуть, – где-то там, на горячей и каменистой земле, бронированные танки с пятико- нечной красной звездой стреляли в людей, похожих на Бориса Львовича и Андрея, но эти люди дрались и выстаивали и подрывали эти танки, потому что это была их страна и потому что им не от кого было прятать там свое лицо, – город со своими белыми и серыми, тонущими в зелени домами и памятниками уплывал куда-то назад – «Смотри! смотри!» – сказали Борис Львович и Таня друг другу – знакомая двугорбая вершина плыла вместе с поездом, незаметно
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 173 поворачиваясь так, что меньший конус стал постепенно заходить за больший – точно так же, как когда они ехали на экскурсию в резиденцию местного патриарха с древним монастырем из серого шершавого камня – вероятно, железная дорога шла параллельно шоссе, по которому они тогда ехали, – меньший конус полностью спрятался за высокий, так что теперь вместе с ними плыл только один конус – самый высокий, серебристый, почти таявший в белесоватом небе, – лежавший на конусе снег казался нетронутым, но что это? – почти на самой вершине конуса снег казался изрытым, как будто там что-то копали или как будто там прошла какая-то экспедиция, а может быть, просто так странно отсвечивал снег – «Смотри, смотри, похоже на крест», – сказал Борис Львович Тане – они сидели друг против друга, глядя в окно, в своем двухместном купе, закрывшись от всех, и Таня даже не успела еще разобрать вещи, и из ее набитой сумки торчала купленная на дорогу вареная курица – «Это не крест, а шестиконечная звезда, неужели ты не видишь? – сказала Таня. – Это совершенно точно, я в этом абсолютно уверена», – следы от санных упряжек или от лыж вели на самую вершину, а может быть, и куда- то за нее, на ту сторону, и они пересекались с такими же следами, опоясывавшими вершину, и следы эти или, может быть, взрыхленный снег сверкали на солнце, и все-таки конус посте- пенно отставал от поезда, так что Борис Львович даже поменялся с Таней местами, чтобы не выворачивать шеи, а следить за постепенно отстающим конусом, и все-таки что-то на склоне его вершины, обращенном к ним, поблескивало – «Да, действительно похоже», – сказал Борис Львович неуверенно, – «Не похоже, а точно», – сказала Таня, принявшись за разборку вещей, – Борис Львович пытался вспомнить, как называется такое явление, когда люди видят плыву- щий по небу парусник или когда умирающие от жажды видят караван верблюдов с водой или оазис, – кажется, это называлось мираж, хотя Борису Львовичу казалось, что есть какое-то другое, более точное слово, – пересев на прежнее место, по ходу поезда, так, чтобы наплываю- щее на него пространство было видно заблаговременно, он разложил перед собой карту мест- ной республики, а рядом с собой положил фотоаппарат с телевиком, – красная лампа, обозна- чавшая железную дорогу, приближалась к государственной границе – там, за этой границей, обозначенной двойной жирной линией, почему-то не было ни возвышенностей, ни низменно- стей, ни рек, ни железных, ни шоссейных дорог, а только сплошное белое поле, словно там все было покрыто снегом, и несколько населенных пунктов, обозначенных нейтральными круж- ками, словно людей в этой стране почти и не было, – так, отдельные первобытные поселения – за окном промелькнула станция – Борис Львович еле успел прочесть ее название, скорее даже догадался, потому что уже выучил это название по карте, – станция, от которой железная дорога еще более приближалась к государственной границе, а потом шла совсем вплотную к ней и параллельно, – за окном виднелись какие-то однообразные равнины, а там, дальше холмы и даже горы, – вероятно, то, что было за холмами, а может быть, даже и сами холмы были тем, что на карте обозначалось белым, как северный полюс, – потом вдалеке появились какие- то деревеньки – еле заметные игрушечные домики, и вдруг совсем рядом с поездом, где-то внизу, так что Борису Львовичу даже пришлось привстать, чтобы охватить все это взглядом, побежала колючая проволока – два ряда проволоки, а между ними мелькающие полосатые столбики, – «Таня, Турция!» – закричал Борис Львович, одной рукой опуская стекло, а другой подтаскивая Таню к окну, которая глазами многозначительно показывала ему на стены, – в купе ворвался горячий и сухой ветер – Борис Львович высунул в окно руку до самого плеча, и рука его, рассекая воздух, мчалась над колючей проволокой, и ему даже казалось, что она выходила за ее пределы, – значит, те деревни на плоскогорье и на низком холме были не наши, но почему они были пустынны? – может быть, белая карта была права? – хотя разве на таком расстоянии можно увидеть людей? – еле различимые домики под плоскими крышами, а в них крестьяне, может быть, даже бедные, но собственники, и им не надо ходить ни в какой кол- хоз, и там совсем другие законы, чем по эту сторону проволоки, но земля и там и здесь была одинакова, и дома тоже ничем не отличались от домов по эту сторону – над плоскокрышими
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 174 домиками возвышался силуэт какой-то вышки, похожей на элеватор, – «Мечеть! Минарет!» – одновременно воскликнули Борис Львович и Таня, – «Ну, конечно, они же мусульмане», – сказала Таня, – «Как это я сразу не догадался», – подумал Борис Львович – там, за холмами, наверное, было еще много деревень и все с минаретами, потому что деревни без минаретов там так же немыслимы, как у нас деревни без сельсоветов, и люди шли в эти минареты не краду- чись, а торжественно, потому что это было их обязанностью, – схватив фотоаппарат и нацелив телеобъектив на деревню и минарет, Борис Львович стал щелкать – кадр за кадром, даже чуть высунув телеобъектив в окно, словно он обстреливал окружающую местность, – он торопился, потому что деревня с каждой минутой уменьшалась и вскоре вообще должна была скрыться за холмом, и, кроме того, его могли заметить наши пограничники и сообщить на ближайшую станцию, а может быть, даже по рации прямо машинисту, и в их купе вломилось бы двое дюжих представителей внутренних войск и вынесли бы Бориса Львовича из купе вместе с фотоаппа- ратом, хотя территория, которую он снимал, была турецкой, но граница есть граница, – чуть подальше тянулась еще колючая проволока – снова два ряда, потом еще, так что, наверное, это была нейтральная земля, и на ней росла такая же чахлая трава и такой же колючий кустарник, как и там, дальше, на плоскогорье, и как на другой, нашей стороне, но это была абсолютно запретная зона, и только деревянные вышки попадались в этой зоне, с отвесными деревянными лестницами, ведущими к обзорной площадке, прикрытой навесом, и такие же вышки стояли дальше, за проволокой, – навесы поддерживались деревянными столбами, но на площадках никого не было, – наверное, это были не наши вышки, и только на одной, дальней, виднелись какие-то неподвижные фигуры – наверное, турецкие часовые – Борису Львовичу даже пока- залось, что они в фесках и со старинными ружьями – они с Таней взбирались по отвесной лестнице – Борис Львович впереди, одной рукой держась за перекладины, а другой протягивая паспорта – свой и Танин, – турецкие пограничники со смуглыми лицами и в фесках, отставив в сторону ружья образца 1896 года, наклонились со своей площадки к Борису Львовичу и Тане и, протянув к ним руки, помогали им взобраться на вышку, как те бородатые с золотистыми от загара лицами и ясными скандинавскими глазами, протягивавшие им руки с вершины снеж- ного конуса, – ни тем ни другим не нужны были паспорта – им и так все было понятно – зна- комый сладковато-горький ком подступил к горлу Бориса Львовича, – отойдя в самый угол купе, чтобы его не заметили, он щелкнул несколько раз эту вышку с неподвижными фигурами часовых – впрочем, это могли быть и наши часовые, а может быть, просто дополнительные столбы, поддерживающие навес, и минарет в деревне с плоскокрышими домами тоже мог ока- заться пограничной вышкой или просто элеватором – ряды колючей проволоки постепенно уходили куда-то в сторону, а вместе с нею и вышки, – по карте тоже должно было так быть – последнее, что увидел Борис Львович, была песчаная дорога, по которой, наверное, нико- гда не ездили, уходившая куда-то вдаль, параллельно рядам проволоки, и терявшаяся среди дальних холмов, – стало быстро темнеть, как будто наступил вечер, – поезд шел по какой-то лощине, по обе стороны которой возвышались горы, – Борис Львович достал транзистор, но из приемника доносился лишь сухой треск, потому что стенки вагона не пропускали радиоволн, и Борис Львович знал это, но на всякий случай решил попробовать, – вечером они ели курицу – Таня подкладывала Борису Львовичу кусочки белого мяса, а сама обсасывала крылышки, но ночью Бориса Львовича мучила изжога, потому что все-таки это была сухомятка, а вече- ром следующего дня они прибыли в Москву, – сквозь мокрое от дождя окно расплывались яркие огни вокзала, но Андрея они увидели сразу, когда поезд еще не остановился, – в руке у него была почему-то дорожная сумка – он стоял среди толпы встречавших и, вытянув шею, напряженно всматривался в окна вагонов – Борис Львович и Таня стали стучать ему в окно, но он не сразу увидел их, потому что был близорук и носил очки, – заметив их, он помахал им рукой и пошел вслед за вагоном, но как-то неловко, потому что его стали оттеснять другие, – они стояли на перроне, Борис Львович, Таня и Андрей, под мелким осенним дождем – Таня
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 175 прижала к себе Андрея, как она это делала всегда, боясь, что его отнимут у нее, и, наклонив его голову к себе, целовала его в щеки и в лоб, Борис Львович тоже чмокнул его в щеку, для чего ему пришлось слегка приподняться на цыпочки, – у Андрея была нежная, как в детстве, кожа и жестковатая щетина, хотя и редкая, и Борису Львовичу почему-то неприятно было, что у Андрея растет борода и что он бреется каждый день, так же как и Борис Львович, – мог бы это делать и через день, но фигура у Андрея была все такая же тщедушная, и он сутулился по-прежнему – в сумке Андрей принес пальто для Бориса Львовича, потому что, когда они уезжали, было еще лето, – их толкали, потому что они мешали проходу, – Борис Львович натя- гивал на себя пальто, а потом они путались в вещах – кому что взять – Андрей шел впереди, оглядываясь на родителей, не то раздражаясь, что они отстают от него, не то боясь, что их толкнут, – в такси Таня с сыном сели сзади, и Борис Львович напряженно прислушивался к тому, о чем они говорили, но они говорили о каких-то пустяках, и Борис Львович то и дело поворачивался к ним, пытаясь острить, каламбурить, как это он всегда делал, потому что сын понимал его с полуслова, но все остроты его повисали в воздухе, наталкиваясь на что-то непре- одолимое, словно между ним и сидящими сзади женой и сыном была воздвигнута стеклянная перегородка, но все же они ехали домой, и Андрей привез Борису Львовичу пальто, значит, он жил дома – в прихожей их встретила мать Бориса Львовича, Тамара Борисовна, – стол был накрыт к ужину – Борис Львович быстро обошел все комнаты, везде зажег свет, подтянул гирю на ходиках, висевших в прихожей, – все было на месте: его письменный стол, книги, кресла в комнате у его матери, а в комнате у Андрея над его тахтой – поврежденная штукатурка с расходящимися от нее трещинами – Андрей когда-то играл в мяч в своей комнате – пора бы уже заделать этот дефект – все это было свое, не то что в гостинице – как хорошо все-таки дома, особенно после того, что им пришлось претерпеть во время поездки, – впрочем, теперь вся эта история с гостиницей выглядела скорее как развлечение, и Борису Львовичу даже не терпелось поскорее рассказать об этом за столом, когда все сядут ужинать, особенно как он проучил эту администраторшу с землистым лицом, закутанную в шарф, – «Та-ня! Та-ня!» – призывно, словно в лесу, кричал он, переходя из комнаты в комнату, – «После длительных скитаний мы домой вернулись с Таней, на вокзале сын Андрей встретил нас за пять рублей!» – скаламбурил Борис Львович, входя в свой кабинет, – Таня и Андрей сидели за низким круглым столиком, за которым обычно работал Борис Львович, друг против друга, тихо беседуя о чем- то, с серьезными лицами, и когда он вошел, они замолчали, словно говорили о болезни Бориса Львовича, о которой он не должен был знать, – встав с кресла, Таня повернулась к Борису Львовичу, словно загораживая собой сына, – «Они женятся, а потом хотят уехать», – сказала она – Андрей закурил от какой-то импортной зажигалки и картинно затягивался и выпускал дым, но пальцы его почему-то дрожали, – они дрожали у него с тех пор, как его избили, и у него было сотрясение мозга – его избили в какой-то незнакомой компании, куда он случайно попал, избили ни за что – какой-то верзила в свитере и с длинными волосами – Борис Львович отвез Андрея в больницу и каждый день навещал его, и беседовал с врачами, и ходил к своим коллегам-юристам, и в милицию, и к знакомому прокурору, и в институт, где учился верзила, и у него прыгало и выпадало сердце, и вместо одних слов он почему-то произносил другие, но верзила остался безнаказанным, – накануне отъезда Бориса Львовича и Тани Андрей раз- бил хрустальную вазу, которую Таня купила за несколько дней до этого, – он просто швырнул ее на пол, потому что Таня сказала, что они не поедут, не могут поехать из-за Тамары Бори- совны, и пусть Андрей на это не рассчитывает – «Тогда я знаю, что мне делать!» – крикнул Андрей – на следующий день он принес новую вазу, точно такую же, купленную им на какие-то свои карманные деньги, – почти каждый день он приносил домой письма оттуда, которые ему давали почитать, – Борис Львович и Таня углублялись в чтение этих писем, а Тамара Бори- совна демонстративно хлопала дверью и запиралась у себя в комнате – она считала, что Борис Львович и Таня потворствуют Андрею, в особенности Борис Львович, что он просто растле-
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 176 вает его вместо того, чтобы обуздать, – между Андреем и Тамарой Борисовной происходили баталии – Андрей звонил Борису Львовичу на работу и просил, чтобы он утихомирил Тамару Борисовну, но она оставалась неумолимой и кричала Андрею, что он идиот и мягкотелый мол- люск, потому что поддается влиянию всяких провокаторов, а он запускал в бабушку тапком, и Борис Львович тоже покрывался испариной, потому что Тамара Борисовна не видела, что происходит, не хотела видеть – ей было хорошо и так, а у Бориса Львовича лежали в ящике письменного стола работы по юриспруденции Советской России 20-х годов, и эти рукописи он боялся показать даже своим знакомым, и Андрей тоже писал рассказы, которые нельзя было послать ни в одну редакцию, и не мог устроиться на работу, а насчет того, что Борису Льво- вичу приходилось прятать лицо и Андрею тоже, в особенности после того как его избили, и когда он еще учился в школе, несколько ребят из параллельного класса устроили стенку – это происходило в школьном дворе, и они стояли тесно друг к другу, сомкнувшись плечами, и когда он хотел обойти их, вся эта стенка молчаливо подвигалась то вправо, то влево, и один из них, толстый, белобрысый, с узкими, как у свиньи, глазами кричал ему: «Сарра!», что было особенно оскорбительно, и при этом нарочно картавил, и Андрей метался из одного угла двора в другой, и все они улюлюкали, а когда им это надоело, белобрысый толкнул его коленкой под зад, так что Андрей шлепнулся вместе с портфелем на асфальт – портфель отлетел куда-то в сторону, и очки тоже разбились, но дома Андрей ничего не рассказал, – просто сказал, что потерял очки, и только много лет спустя выпалил это Тамаре Борисовне во время одной из баталий – насчет всего этого Тамара Борисовна пожимала плечами и говорила, что на себе она никогда этого не чувствовала, – «Правильное решение», – сказал Борис Львович, глядя на лицо сына, темноглазое, но чуть скуластое, как у матери, и даже хотел добавить, что давно пора, но пол под его ногами почему-то вдруг качнулся, как в гостинице, когда он вернулся от директорши, и вместе с полом качнулись книжные полки и люстра, и на секунду ему даже показалось, что в комнате стало темно. VII Минута молчания Сквозь колеблющийся слой воды Борис Львович видел свой волосатый живот и зелено- ватую бородавку, словно каменистое морское дно где-нибудь возле Пицунды, где вода почему- то всегда была прозрачной и полированные камни зыбились и дрожали и казались большими, чем на самом деле, благодаря оптическому эффекту, но, даже несмотря на это, видно было, что бородавка не увеличилась, а даже как-то подсохла, и если бы Борис Львович захотел, он бы смог легко сковырнуть ее – шум льющейся из крана воды, которую Борис Львович всегда пускал в ванну, чтобы восполнить утечку, мешал различить ему слова – Таня разговаривала по телефону с Андреем, но от этого было даже как-то еще уютнее, как в молодости, когда он приезжал на каникулы или на праздники домой и принимал ванну, и в железной печке ярко полыхало и гудело пламя, и он время от времени подбрасывал туда еще уголь или деревянные чурки, не вылезая из ванны, а только чуть приподнимаясь, чтобы не иссякли запасы горячей воды, а откуда-то из кухни или из столовой слышались голоса его родителей, – неужели его мать, Тамара Борисовна, была тогда моложе, чем он сейчас? – и слышался голос тети Шуры, их домработницы, в столовой уже был накрыт стол, и отец то и дело что-нибудь подхватывал с тарелки, а Тамара Борисовна запрещала ему это, потому что ему это было вредно, и, кроме того, за стол надо было садиться всем вместе и ждали Бориса Львовича, а потом он женился и стал приезжать с Таней, и она тоже участвовала в хлопотах по приготовлению ужина, и слы- шался ее звонкий смех – так же, как и сейчас, он приоткрывал горячий кран, чтобы вода в
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 177 ванне не остывала, а потом погружался с головою в воду, оставив на поверхности только рот и нос, чтобы можно было дышать, и тогда звуки голосов и расставляемой посуды, достигавшие его ушей через слой воды, сливались, превращаясь в какой-то подземный гул, и к этому при- мешивался еще шум льющейся из крана воды, тоже преображавшийся в какое-то клокотанье, и все это переносило его в какие-то еще более ранние времена, которых он почти не помнил, но, очевидно, это тоже было купанье, после которого его заворачивали в мохнатое полотенце, а потом давали ужинать в постель, и сейчас на кухне его тоже ожидал ужин – Таня уже раньше побрякивала там посудой и что-то жарила, а Тамара Борисовна несколько раз хлопала крыш- кой холодильника – они с Таней почти не разговаривали сейчас – только по делу – и Тамара Борисовна старалась заходить на кухню, когда Тани там не было, – голос Тани, говорившей по телефону, сливался с хлопаньем крышки холодильника и с шарканьем ног Тамары Борисовны, превращаясь в уютный подземный гул, когда Борис Львович погружал голову в воду, остав- ляя на поверхности только нос и рот, – «Та-ня! Та-ня!» – призывно закричал он, присажива- ясь в ванне и чуть приоткрывая дверь в коридор, чтобы лучше слышать, о чем говорила Таня с Андреем, – они с Инной еще не расписались, но Андрей почему-то ночевал там и иногда забегал лишь на минутку, но Борису Львовичу казалось, что все это какое-то недоразумение: они с Таней вернулись из отпуска и живут дома, а Андрей почему-то ночует в другом месте и по вечерам звонит домой, звонит не для того, чтобы сообщить, что придет поздно и чтобы они не волновались, а чтобы рассказать, что Лушка, Иннина собачка, очень похожа на кошку и даже царапается, и хвост у нее трубой, – на следующий день после приезда Тани и Бориса Львовича Андрей сказал, что будет ночевать у Инны, а вечером Борис Львович и Таня пошли пройтись – подходя к дому, они всматривались в окна – в окно комнаты Андрея – на минуту им показалось, что в окне горит свет – старый торшер с выцветшим голубым абажуром, который Таня давно собиралась выбросить и сменить на настольную лампу, чтобы Андрей не портил себе зрение, но Борис Львович был против, потому что Андрей все равно будет читать лежа, и это будет только бессмысленная трата денег – они даже замедлили шаг, но такой же голубова- тый свет виднелся во многих окнах дома – просто отражались огни уличных фонарей – окно Андрея холодно поблескивало, как окна темных комнат, но все-таки, придя домой, они загля- нули в комнату Андрея, и Борис Львович даже зажег свет, но только верхний – торшер был действительно старый и даже поломанный, а на стене, над тахтой, белело пятно от осыпавшейся штукатурки, – Борис Львович снова погрузился в ванну с головой – голос Тани, говорившей с Андреем, звуки на кухне, шум льющейся воды снова слились в уютный гул, возвращая Бориса Львовича в прошлое, словно он прикладывал к ушам гигантские морские раковины, как это он делал в детстве, – он тоже когда-то переехал к Тане, не расписавшись, и его приятели говорили ему, что еще не поздно, и вообще молодости свойственны всякие проказы и увлечения – «Та- ня! Та-ня!» – снова призывно закричал Борис Львович, привстав и выглядывая в коридор, – «Я не могу сейчас, ты же слышишь, я разговариваю», – она беседовала с Андреем тихо и серьезно, как тогда после приезда, когда Борис Львович вошел в свой кабинет, а Таня с Андреем сидели за круглым столиком и тихо беседовали о чем-то, и точно так же они беседовали в те корот- кие минуты, когда Андрей забегал домой, чтобы пообедать или переодеться, словно они что- то скрывали от Бориса Львовича, – во время одного из таких посещений Таня, став между сыном и Борисом Львовичем, как в тот первый раз после приезда, сказала, что Андрей с Инной решили ехать не туда, а за океан, потому что там в любой момент снова всегда могла вспых- нуть война, а Андрей мужчина, когда там даже девушки служат, и в этом отношении она с Инной совершенно согласна, и Борис Львович удивился, как это он сам не додумался до этого, и попросил сына только об одном: не работать там против наших, потому что он, Андрей, не должен забывать, что они с Таней остаются здесь заложниками, и когда он говорил это, пол снова качнулся под его ногами, как тогда, в день их приезда и как в гостинице, а Андрей закурил и сказал, что он все хорошо понимает, но у Бориса Львовича опять качнулся пол под
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 178 ногами, и показалось, что в комнате потемнело, – в ванну услужливо заглянула Тамара Бори- совна: «Тебе что-нибудь дать?» – «Закрой дверь», – грубо сказал Борис Львович, потому что ему неприятно было, что мать видела его голым, и это нисколько не стесняло ее – в этом был весь ее характер – и, кроме того, она особенно охотно предлагала ему свои услуги, когда в отношениях между Борисом Львовичем и Таней возникало хотя бы малейшее напряжение – во всяком случае, так объясняла ему Таня, – Тамара Борисовна обидчиво и подчеркнуто неза- висимо зашаркала подошвами своих шлепанцев, удаляясь на кухню, и все-таки в этом было какое-то недоразумение, не имевшее к тому же никакого отношения к нему, Борису Львовичу, особенно когда он погружался в ванну с головой и слушал шум морских раковин, – «Скажи ему, что он Карла!» – закричал Борис Львович снова, вынырнув на поверхность, – Карл был племянником Бетховена, единственной его привязанностью на склоне лет, своим беспутным поведением ускорившим смерть великого композитора, – Борис Львович, когда-то увлекав- шийся Бетховеном, со сладковато-горьким комом, поднимавшимся к самому горлу, часто рас- сказывал об этом за столом, и ему казалось, что только Андрей понимает его, – слово «Карла» придавало нечто смягчающее всему этому и вместе с тем что-то юмористическое, как полагал Борис Львович, – «Слышишь, что я говорю?» – кричал Борис Львович, закрывая кран, чтобы лучше слышать Танин разговор по телефону, – «Передай ему, что он Карла!» – крикнул Борис Львович, встав на ноги и высунувшись в коридор, но Таня только махнула рукой в его сторону, словно отгоняя назойливую муху, а когда он снова погрузился в подводный гул, перемежая его с рассматриванием своего живота с зеленоватой неопасной сухой бородавкой, она неожиданно вошла в ванную и сказала, что послезавтра Андрей окончательно переезжает к Инне. Был воскресный день, и они встали не слишком рано и не слишком поздно, как всегда в субботу или в воскресенье, когда предстояли какие-то дела, – Андрей еще спал – эту ночь он провел дома – последнюю ночь, и Борис Львович и Таня осторожно, на цыпочках вошли в комнату сына – Таня тихонько открыла шкаф, в котором лежали вещи Андрея, и стала выни- мать их и аккуратно складывать на комод и на стул – Андрей спал, как всегда, откинув руку, так что она свешивалась с кровати, с тонкими, почти еще детскими пальцами, другую положив под щеку, чуть приоткрыв рот, с чуть скуластым, как у Тани, лицом – Таня тоже обычно спала так же безмятежно и глубоко – в выходные дни или в каникулы Андрей мог спать сколько угодно, и Борис Львович даже предлагал поставить такой эксперимент: вот не будить его, и все – интересно, до скольких он проспит: до часу или до четырех? – потому что сам Борис Львович обычно не спал уже с шести утра, но Таня, когда Андрей спал, всегда ходила на цыпочках и говорила Борису Львовичу: «Т-шш», даже если он разговаривал тихо, и запрещала ему захо- дить в комнату Андрея, хотя Андрей от этого не просыпался, но сегодня нужно было собрать Андрея, и Таня почему-то хотела дать ему как можно больше простынь или пододеяльников, как будто он был невестой, у которой должно было быть приданое, – Борис Львович неловко топтался в углу комнаты возле книжного шкафа Андрея, как будто ему что-то надо было там взять, и даже отодвинул стекло – Андрей на секунду открыл глаза – темные, как у Бориса Львовича, с чуть голубоватыми белками – «молочные», как их почему-то называла Таня, и тут же закрыл их, погрузившись в прежнюю безмятежность, – «Т-шш», – сказала Таня Борису Львовичу, приложив ладонь к губам и на секунду оторвавшись от простыней и пододеяльни- ков, – в детстве Андрей жил в другом городе у родителей Бориса Львовича, и когда Таня и Борис Львович приезжали на праздники или просто так на несколько дней, Андрей прибегал к ним в комнату в длинной, до пят, байковой ночной рубахе – он шлепал босыми ногами по полу и взбирался на постель к Борису Львовичу и Тане – «Папа и мама приехали!» – гордо объявлял он всем знакомым – оказывается, у него тоже были родители, как и у других детей, и даже лучше, потому что они жили в Москве, там, где были Мавзолей и Красная площадь с курантами, но какие-то ускользающие, редкие и потому особенно интересные, и на следую- щий день после их приезда Андрей просыпался рано, словно это был день его рождения и в
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 179 соседней комнате его ждал подарок, но бабушка не пускала его туда, чтобы он не будил роди- телей, но он все-таки прорывался к ним и шлепал босыми ногами по полу и, взобравшись на постель к родителям, устраивался между Борисом Львовичем и Таней, в своей длинной бай- ковой рубашке, с такой же бархатистой кожей – стопки белья лежали на комоде и на стуле, готовые погрузиться в чемодан, и Борис Львович и Таня пошли доставать этот чемодан откуда- то с полатей между кухней и прихожей, а потом они все завтракали на кухне – они втроем и Тамара Борисовна – как обычно, по выходным дням – все вместе, словно ничего не произошло и не должно было произойти, и Таня, как обычно, делала Андрею бутерброды – с сыром и с колбасой – Борис Львович всегда возмущался этими бутербродами, и Тамара Борисовна тоже – неужели Андрей не может сам себе сделать бутерброд? – и всем рассказывали об этом, и все осуждающе кивали, но Таня отмалчивалась и продолжала делать бутерброды Андрею, стараясь положить побольше масла, а Андрей не спеша съедал один бутерброд за другим, словно все это так и полагалось, – за окном шел мелкий осенний дождь, и на кухне горел свет, и Таня суетилась возле плиты и с бутербродами, а Тамара Борисовна ела молча, и когда она наливала себе чай, руки ее дрожали и кипяток пролился на скатерть, а Андрей не любил чая, и вместо чая Таня, как обычно, налила ему томатный сок, и, пока он пил сок, она уже снова была в его комнате и упаковывала чемодан, а потом инструктировала Андрея, сколько она ему дает простынь и наволочек и где что лежит, и что у нее еще есть пододеяльники, но сейчас они не влезают в чемодан, и он возьмет их в следующий раз, а Андрей курил и рассуждал о политике, а в перерывах о Лушке, которая похожа на кошку, и тонкие пальцы его чуть дрожали, когда он подносил зажигалку к сигарете. Он стал надевать свою нейлоновую куртку, и Таня стала что-то срочно подшивать к ней, сняв ее с Андрея, чтобы не зашить ему не то память, не то ум, – Борис Львович точно не помнил, что именно, – он снова топтался возле книжного шкафа Андрея, Тамара Борисовна молча шаркала по своей комнате – дверь ее комнаты была полуоткрыта – Андрей, продолжая рассуждать о политике и о Лушке, снова надел свою нейлоновую куртку – Таня втолковывала ему что-то напоследок и чистила куртку влажной щеткой, уже на Андрее, пока он осматривал себя в зеркале, висевшем в прихожей, а потом принесла ему чемодан из комнаты и поставила рядом с ним, и из своей комнаты появилась Тамара Борисовна, остановившаяся в дверях, и Борис Львович вошел в прихожую, и наступила странная тишина, какая бывает перед тем, как начинают заколачивать гроб, и только размеренно тикали ходики, и Таня вдруг расплакалась, почти заголосила, и бросилась на шею к сыну, и крепко прижала его к себе, и стала покрывать поцелуями его лицо и волосы, и Тамара Борисовна тоже заплакала и тоже громко, а Борис Львович кусал себе губы, чтобы удержаться, и Андрей поочередно поцеловал всех и потом снова еще раз, и глаза у него тоже стали влажными, и на секунду опять стали слышны ходики – Борис Львович открыл входную дверь, чтобы поскорей закончить все это, – взяв чемодан, Андрей вышел на лестницу, а Таня и Тамара Борисовна подошли к двери и вышли почти что на площадку, слушая, как Андрей спускается по лестнице, и Борис Львович тоже подошел к ним и стал позади и приподнялся на цыпочки, вытянув шею, но шагов Андрея уже не было слышно. Таня побежала на балкон, и Борис Львович вслед за ней – они стояли под дождем, на пронизывающем осеннем ветру – в узком проезде между домом и бульваром показалась фигура Андрея – в нейлоновой куртке, ссутулившаяся, с чемоданом в руке – он пошел по буль- вару, на секунду исчез за деревьями с желтой, почти уже осыпавшейся листвой, потом снова показался, уже на противоположной стороне улицы, но где-то уже совсем вдалеке – маленькая фигурка с чемоданом – подошедший троллейбус закрыл ее, но, когда он тронулся, Андрея уже не было – троллейбус увез его, и Борис Львович и Таня, не чувствуя ни сырости, ни ветра, следили за мокрым от дождя троллейбусом, пока он не скрылся из глаз. 16 сентября 1976 г.
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 180 NORARTAKIR Copyright © Leonid Tsypkin 1987, 1999. All rights reserved
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 181 Пешком до метро Если погода хорошая и в запасе у меня имеется излишек времени, я выхожу на одну или две остановки раньше и иду пешком до метро. Делаю я это, во-первых, потому что это полезно для здоровья или, вернее, считается, что полезно, и во-вторых, потому что я хочу послушать звон колокола Новодевичьего монастыря. Впрочем, чтобы по-настоящему послушать колокол Новодевичьего монастыря, нужно сойти не на одну остановку раньше, то есть не у площади Десятилетия Октября, а на целых две, то есть у Абрикосовского переулка, потому что, если сойти у площади Десятилетия Октября, то попадешь уже только к середине звона, а это то же самое, что прийти в театр ко второму действию или сесть за праздничный стол, когда уже про- изнесены первые тосты, или родиться на свет в тридцать лет, или, придя на свидание, сразу же повалить женщину на постель. Звон колокола нужно слушать с самого начала. Но даже и этого мало; надо, чтобы сначала ничего не было, то есть идешь по улице и еще ничего не слышно, но знаешь, что вот сейчас начнется, и находишься весь в предвкушении этого «сейчас», то есть тут уже речь не о пропущенном первом действии или подготовительных поцелуях, это – покупка программы и погасший свет в зрительном зале, выбор белья и стрижка ногтей перед свиданием. Впрочем, чего стоит все это предвкушение, если уже заранее знаешь, что в театр попадешь после открытия занавеса, а с женщиной из-за какой-нибудь мелочи перессоришься, и, хотя то, что положено с ней быть, будет, но это будет уже совсем не то, чего бы хотел, а ассо- циация с рождением в тридцать лет, хотя и интересная, но, наверное, здесь неуместная, потому что в этих своих разговорах о предвкушении я никак не могу ее обыграть, ну а с опозданием на званый обед все правильно, но это совершенно дублирует историю с театром и поэтому, хотя и применимо, но неинтересно. Я иду по правой стороне Большой Пироговской улицы по направлению от Абрикосовского переулка к площади Десятилетия Октября мимо высокого, глухого недавно поставленного забора, за которым теперь находится пустырь (его видно только из окна автобуса или троллейбуса), потому что бывшие там деревянные строения посносили, и на пустыре осталась только каменная часовня, в которой раньше отпевали мертвецов, а новых зданий еще не построили и даже не заложили фундамент. Я иду мимо этого забора, полный радостного осознания, что моцион, который я совершаю, полезен для моего здоровья, потому что, когда я только сошел с автобуса, у меня были сердцебиение и перебои, а теперь перебои исчезли и пульс стал реже и не превышает восьмидесяти двух ударов в минуту. Я это очень ловко делаю на ходу: беру портфель под мышку, как будто у него нет ручки или она только что оторвалась, левую же руку, на которой надеты часы, я накладываю на правую так, чтобы можно было одновременно смотреть на часы и щупать пульс. В общем руки я держу так, как певица во время исполнения чувствительного романса, так что никто ничего не замечает, а если и заме- чают, то думают, что я из консерватории. Так я и знал. Колокол уже звонит, а первый удар его я, как всегда, пропустил, хотя готовился к нему и предвкушал его, хорошо, впрочем, зная по прежнему опыту, что я его все равно прослушаю. И, наверное, пульс здесь не при чем, потому что пульс я же воспринимаю не ушами. Скорей всего, это – машины и даже не машины, а троллейбусы. Именно в эту минуту, когда все начинается, они идут один за одним, методично, с кратчайшими интервалами, как только что стартовавшие лыжники. Я не случайно заговорил именно о лыжниках, потому что нет ничего неприятнее, чем оказаться на лыжне, по которой пролегает маршрут участников соревнования. Мало того, что они тебя обгоняют, то и дело при- ходится сходить с лыжни, чтобы уступить им дорогу, а они все идут и идут, особенно если это какое-нибудь общество «Трудовые резервы», и в конце концов уже совсем сходишь с лыжни и топчешься где-то в снегу, а конца им не видно, этим юношам и девушкам с трехзначными номерами на груди, и уже утрачены первоначальное чувство зимнего дня и пусть обманчивое, но приятное сознание быстроты и легкости передвижения, а они все мелькают и мелькают,
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 182 а там позади, на стартовой площадке еще темнее неизрасходованная куча этой добровольно спортивной молодежи, и конца этому (как и этой моей фразе) не предвидится. Кто сказал, что троллейбусы бесшумны? Легковые машины, автобусы, грузовики и даже танки – это сама кос- мическая неземная тишина по сравнению с троллейбусами, когда они проносятся мимо меня в тот момент, когда звонит колокол Новодевичьего монастыря. Впрочем, дело тут не только в шуме: проносясь мимо меня, они то и дело закрывают своим корпусом виднеющуюся впереди колокольню монастыря, а это то же самое, что где-нибудь в концерте сидящий перед тобой человек начнет вставать и садиться, вставать и садиться, вставать и садиться. При этом они почти пусты, и это вполне понятно, если учесть, что они идут подряд друг за другом, но это значит, что потом их долго не будет, и, хотя лично мне они сейчас не нужны, но я хорошо знаю, как мучительно ожидание троллейбуса, когда его долго нет, в особенности же как мучительна мысль, что вот сейчас, в этот момент, водители преспокойно забивают козла на конечной оста- новке, хотя, с другой стороны, в этой мысли есть нечто облегчающее, потому что хуже всего неопределенность, а тут есть причина, хотя, может быть, и выдуманная, но все-таки объясняю- щая отсутствие троллейбусов. Пульс, конечно, тоже мог быть отвлекающим моментом, потому что не так-то легко держать портфель под мышкой, считать пульс, смотреть на часы, – и все это одновременно, и все это на ходу – и при этом еще делать вид, что ничего не происходит. А может быть, на какое-то мгновение я вообще забыл о том, что мне нужен первый удар коло- кола, а может быть, вообще забыл о колоколе? Почему мне так хочется услышать именно пер- вый удар? Наверное, потому что первое – это всегда начало, а начало всегда неуловимо, всегда загадка. Еще можно попытаться представить себе, что вселенная будет существовать всегда, то есть сегодня, завтра, послезавтра, через миллион лет, миллионы миллионов лет и т.д. – ну вот не будет ей конца, и все тут, как не бывает, например, конца ожиданию, но как вообразить себе, что она существовала всегда, то есть что у нее не было начала, – ведь это то же самое, что ходить и разговаривать, не родившись. Невозможно представить себе отсутствия начала, и поэтому так жадно ищешь его. Когда я впервые осознал себя? Когда впервые увидел небо? Когда первый раз ощутил, что надвигается старость и что жена моя сломлена и, несмотря на угрозы, никогда не покинет меня? Деревянный забор, за которым располагается пустырь, уже почти кончился, Новодевичий монастырь ближе и троллейбусы уже не так мешают. В общем- то в звуке колокола нет ничего особенного или необычного. Точно так же бьют часы на башне Киевского вокзала напротив моего дома, с той лишь разницей, однако, что они никогда не бьют больше двенадцати раз подряд и первый удар их я почти всегда слышу, – может быть, потому, что бою часов всегда предшествует шумное движение механизма, а иногда даже какая-то мело- дия – а здесь не двенадцать и даже не двадцать четыре удара, а бессчетное число ударов, и пер- вого удара услышать не удается, так что, если бы я не боялся удариться в пошлость, то сказал бы, что колокол бьет уже почти две тысячи лет или что-нибудь в этом роде, – и это должно было бы олицетворять собой вечность церкви. Удары колокола похожи также на удары молотка или железной рейки об рельс – такими ударами возвещают перерыв на обед где-нибудь на стройке или подъем в отдаленной местности на спецработах. Самое же интересное заключается в том, что, сколько я ни всматриваюсь в верхушку колокольни Новодевичьего монастыря, мне не уда- ется уловить движения колокола: он совершенно неподвижен. Собственно Большая Пирогов- ская улица кончилась, и если пойти прямо и пересечь площадь Десятилетия Октября, на кото- рой пышная зелень деревьев мешает рассмотреть стену монастыря и даже частично закрывает золотистые купола одного из соборов, так что хочется эту зелень аккуратно состричь под самый корень, и взять еще чуть-чуть вправо, то как раз попадешь к воротам монастыря. В общем туда можно войти безбоязненно, потому что рядом с входной аркой укреплена мраморная доска, на которой черным по белому написано, что Новодевичий монастырь – памятник архитектуры, что он охраняется государством и что здесь находится музей. Словом, доска эта – охранная грамота не только для монастыря, но и для меня. Правда, восемь утра – немножко рановато для
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 183 туристов, да и что это за турист с портфелем? Но в общем это уже психологические нюансы. Но зато там, в глубине двора, там уже полное и бесповоротное табу. А ведь именно сейчас, то есть утром, да еще в будний день, там, наверное, почти свободно, и вся эта позолота – не музейная, не умерщвленная, а мерцающая, живая, окутанная ладаном, – вся она доступна, ее можно осязать... Нет, я, конечно, могу зайти в церковь и за последние годы несколько раз был в церкви и даже один раз в Новодевичьей, но мое характерное лицо – сущая пытка моя. Наверное, поэтому я люблю неосвещенные улицы. Только в темноте я чувствую себя равным. Лицо мое – рана моя, желтая нашивка на вышедшем за пределы гетто, брюки, лопнувшие на дипломатическом приеме, урна для мусора, стоящая на бойком месте, поличное, с которым пойман преступник. Когда я вхожу в церковь, каждая нищенка, сидящая на паперти, – объект моей зависти, потому что она имеет право, а я нет. Я уже не говорю о молящихся – тут их дом, их царство, они крестятся, отвешивают земные поклоны – они в своем полном и абсолютном праве, но, самое интересное, они не осознают и не ценят этого своего права, как мы не осознаем и не ценим того, что ходим, разговариваем, дышим. Но лиши нас этого... Если бы с помощью какой-нибудь чудодейственной силы я оказался на равных с этими молящимися, о, как бы я быстро освоился со своим новым положением и, наверное, не стал бы мучиться поисками пер- вого удара колокола, да и вообще вряд ли бы стал его слушать, потому что зачем вздыхать по женщине, если обладаешь ею. Так вот, когда я вхожу в церковь, мне хочется спрятать мое лицо в карман и поэтому я напускаю на себя этакий рассеянно-равнодушный вид, словно все про- исходящее здесь не очень интересует меня и попал я сюда случайно, – так просто прогуливался и от нечего делать зашел, – ну, обыкновенное праздное любопытство, а иногда я ударяюсь в другую крайность: придаю своему лицу глубоко сосредоточенное, почти фанатическое и вме- сте с тем отрешенное выражение: я верую, я глубоко верую, и между мою и остальными здесь нет никаких преград, внутренне я воедино слит с ними, и лицо мое перед этим внутренним слиянием – сущая чепуха и условность, а то, что они молятся и падают на колени, и крестятся, а я этого не делаю, – это даже должно возвысить меня в их глазах, ибо свидетельствует о том, что я верую не как они, обрядово и обывательски, а как-то особо, возвышенно, утонченно, интеллектуально. Впрочем, все это только одни разговоры, потому что в любом из двух пере- численных вариантов стою где-нибудь у дальней стены или за колонной и стараюсь держать свое лицо так, чтобы его никто не видел и даже сам не смотрю на окружающих, чтобы случайно не поймать на себе неприязненные, недоброжелательные или просто любопытные взгляды, и, когда все они крестятся и падают на колени, я готов провалиться сквозь землю, потому что в этот момент мое лицо – уже не лопнувшие, а упавшие брюки, и все это мое состояние мешает мне понять слова проповеди и хорала, а мне почему-то всегда кажется, что если я пойму их, то мне откроется что-то самое главное, суть чего-то, и тогда я, может быть, даже сумею стать верующим. А пока что я стою в конце Большой Пироговской улицы и портфель у меня уже не под мышкой, а в руке, и я уже не похож на певицу из консерватории, а похож на обыкно- венного советского служащего, спешащего на работу и лишь на секунду замешкавшегося на самой кромке тротуара. Чтобы немножко укоротить свой путь до метро, можно, конечно, пере- сечь площадь Десятилетия Октября наискосок, но машины въезжают на площадь как-то сразу с нескольких сторон, и это создает ощущение сквозняка, да и вообще переходить площадь здесь не положено, поэтому я перехожу на противоположную сторону Большой Пироговской улицы и оказываюсь в толпе алкоголиков, ожидающих открытия продовольственного магазина в угловом доме. Каждый раз я забываю об этих алкоголиках, а когда вижу их, уже поздно – мне некуда деться, не поворачивать же обратно. Они стоят не возле входа в магазин, а чуть поодаль, словно магазин и его предстоящее открытие не занимают их, не имеют к ним ровно никакого отношения, да и вообще они не знают, что такое магазин (почти как я в церкви, когда я делаю вид, что попал туда случайно). Они о чем-то оживленно, даже с азартом беседуют, ударяют друг друга по рукам – не то здороваются, не то заключают пари, угощают друг друга сигаретами, –
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 184 словом, ни дать ни взять, деловые люди, и только трясущиеся от нетерпения руки (скорей бы!) и налитые кровью глаза выдают их (так в церкви меня выдает мое лицо, но, в отличие от меня, их, по-видимому, нисколько не смущает очевидность улик). Особенно выделяется среди них один, небольшого роста, со свирепым багровым лицом и в синем халате, какой носят обычно подсобные рабочие прилавка. Он что-то ожесточенно доказывает, яростно вырывает листки из записной книжки и, тыча в них пальцем, сует их кому-то под нос. У него такой вид, словно он собирается надавать мне пощечин. Это я сейчас так рассказываю, что можно подумать, будто я фланирую между ними по тротуару и рассматриваю их как музейные экспонаты. На самом же деле я проскакиваю этот участок так, словно он держится под обстрелом, забыв и про колокол и про свое сердце, потому что лицо мое здесь уже не лопнувшие и даже не упавшие брюки, а урна для мусора, стоящая на бойком месте. Этого типа я встречал и раньше – возле продовольственного магазина, неподалеку от нашего дома. Там тоже собирались алкоголики, и так как остановка, возле которой дожидался автобуса, была расположена на некотором рас- стоянии от места их сбора, то имел возможность наблюдать, чувствуя себя в относительной безопасности. Однажды я заметил, как он отделился от своих собутыльников и направился к задворкам продовольственного магазина и там перекинулся с кем-то несколькими словами и даже, кажется, помог сгрузить какие-то ящики, словом, вел себя как свой человек. Именно из этого я и заключил, что он работает в этом магазине или, во всяком случае, имеет к нему какое-то отношение, и тогда мне стало ясно, почему он ходит в этом синем халате. Возможно, благодаря своей причастности к магазину он обеспечивал получение водки для всей компании в этот еще запретный час или, во всяком случае, как-то содействовал этому. Такое предполо- жение кажется тем более правдоподобным, что он всегда находился в центре этого сборища – чувствовалось, что он негласно признан здесь атаманом, вождем. Он отчаянно жестикули- ровал, багровел, свирепел, призывал к чему-то, тыча рукой куда-то вверх и в сторону. Ему явно тесно было даже в распахнутом халате, который в этот момент напоминал разлетайку; казалось, еще немного и он освободится от него, сбросит его, как хламиду, и воспарит над всей этой толпой. А потом все это кончилось – то ли его прогнали из магазина, то ли кто-то из про- давцов, нарушавших закон, попался, а, может быть, в магазине просто стали строго соблюдать закон, – не знаю, но, во всяком случае, сборища эти прекратились, и вот тогда-то он, видимо, передислоцировался к продовольственному магазину на Большой Пироговке. И хотя здесь он тоже и жестикулирует, и багровеет, и свирепеет, и даже халат его распахнут, все же чувству- ется, что он как-то в стороне от всего – во всяком случае, его никак не назовешь главным, хотя по всему видно, что он старается изо всех сил, и я даже успеваю заметить, что его расстегну- тый халат уже снова обуза для него. Чувство, которое я испытываю, проскочив мимо алкого- ликов и оказавшись за углом, то есть непосредственно уже на площади Десятилетия Октября, можно сравнить только с ощущением авиапассажира, почувствовавшего, что самолет, который во время посадки угрожающе кренился и проваливался, наконец коснулся земли и теперь уве- ренно катится по бетонированной дорожке. А я еще пытался панибратствовать с колоколом, сравнивая его звон то с боем вокзальных часов, то с ударами какой-то болванки о рельс и даже заподозрил его в неподвижности. Нет, вообще-то он действительно странно неподвижен. Но зато удары колокола! Нет, это уже не просто звон колокола, это – благовест, это – набат, это – все сорок сороков, это – величаво-сдержанные звуки невидимого исполинского органа, это – контрапункт дирижера, это – кульминация пьесы, это – взгляд на море с самой высокой точки горы, потому что из всех пунктов, расположенных на пути моего следования, кинотеатр «Спорт», мимо которого я сейчас прохожу, занимает по отношению к колокольне Новодеви- чьего монастыря наиболее выгодную акустическую позицию. А может быть, я все-таки верую- щий? Например, ведь вот я упорно убежден, что в награду за то, что я много лет пишу, даже не пытаясь печататься, и делаю это еще в ущерб своей научной карьере, так вот, что в награду за это меня когда-нибудь напечатают. А когда недавно у моей жены заподозрили опухоль, я
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 185 отдал ей коньяк, который хотел утаить от нее, и целовал холодный кафельный пол в нашей уборной и такой же пол в вестибюле клиники, где я ожидал, пока ее осматривали. А когда жена обвиняет меня во лжи, а лжи нет, и я, задыхаясь от гнева и бессилия доказать ей свою невиновность, валюсь в изнеможении на кровать, перед моим мысленным взором возникает некто справедливый, хотя и не совсем осуществленный, и я утешаю себя тем, что этот некто все объяснит ей и оправдает меня в ее глазах, и ей станет стыдно, и она раскается и попросит у меня прощения, и этот некто иногда обретает смутные черты моего друга, который был для меня когда-то непререкаемым авторитетом, почти сверхчеловеком, а теперь я отношусь к нему даже несколько свысока, потому что он, хотя и держится как высший судья, но теперь-то я уж знаю, что это он только так держится, а сам с плохо скрываемой завистью поглядывает на мою мебель. Я прохожу мимо красного кирпичного здания поликлиники, которую, хотя и постро- или давно, но почему-то так и не оштукатурили и которую я когда-то регулярно посещал в надежде излечиться от своих навязчивостей с помощью гипноза, но загипнотизировать меня было невозможно, хотя я всячески старался вжиться в роль и даже немного притворялся, но из этого все равно ничего не получилось, и доказательством тому является моя манера письма, а также то упорство, с которым я занимаюсь литературой. Удары колокола доносятся теперь откуда-то сзади и справа, но лучше их не слушать, потому что это спуск с горы: только что взгляд мой охватывал море до самого горизонта, до другого берега, а теперь видна уже только прибрежная полоса, а еще несколько шагов вниз и скроется эта полоса. Возле газетного киоска я останавливаюсь, покупаю газету и аккуратно складываю ее в портфель. Издалека уже видно здание метро и рядом с метро часы. Невольно краем глаза я схватываю: без одной минуты восемь. Впрочем, я и без часов знаю, что это последние удары колокола. Они —как биение сердца умирающего: еще да и уже нет. Иногда я мысленно добавляю себе годы; поверив в этот выдуманный возраст и смирившись с ним, я неожиданно вспоминаю свой истинный возраст – оказывается, я еще не так стар. Лучше считать, что колокол уже отзвонил, а потом вдруг снова услышать его... Я поднимаюсь по ступенькам, ведущим в наземный вестибюль станции метро. Сейчас я толкну дверь и исчезну за ней. Колокола уже не слышно, да я, кажется, и забыл про него. Интересно, что сегодня пишут в газетах? 10 июля 1970 г. A WALK TO THE METRO Copyright © 1999, Leonid Tsypkin. All rights reserved
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 186 Запах жженых листьев Именно отсюда они брали такси, но это было всегда несколько раз, потому что от города до больницы было не меньше тридцати километров и нужно было оплачивать обратный путь – Анатолий Юрьевич стоял за столбом, укрываясь от ветра, – когда они вышли из дома, был простой ясный осенний день, а сейчас подул вдруг северный ветер, почти зимний, и прямо на глазах с привокзальных деревьев срывались желтые листья, и сухая колючая пыль засыпала глаза, так что Анатолий Юрьевич все время поворачивался, чтобы оказаться спиной к ветру, стараясь не упускать при этом из виду привокзальную площадь, которая проглядывалась в промежутке между станционными постройками, и все-таки именно то место, где находилась стоянка такси, оставалось закрытым от него, так что он даже приподнялся на цыпочки, чтобы взглянуть поверх бетонной ограды, – одна из улиц, вливающаяся в привокзальную площадь между двумя высокими домами-башнями, увенчанными тяжеловесными скульптурами, дру- гим своим концом вливалась в главную улицу, тоже обстроенную тяжеловесными домами с колоннами, – поближе к выезду из города эта улица переходила в шоссе – шоссе круто спус- калось вниз, к речке, затем снова поднималось вверх, и почему-то именно здесь сохранились деревянные домишки и сломанные заборы – спускаться по шоссе к мосту нужно было осто- рожно, не сбрасывая скорости и подкачивая тормоз, – даже летом, в сухую погоду, потому что здесь постоянно бывал за- тор и случались аварии – это место считалось у них с Лидой как бы перевалом, хотя до середины пути было еще очень далеко, и когда они возвращались из города к себе в больницу, они уже издалека узнавали это место по цепочке редких фонарей, уходящих вниз, к речке, и хотя город был большим и промышленным, им казалось, что они уже чувствуют запах полей и леса и скошенной травы, но этот настоящий запах начинался только тогда, когда они сворачивали с шоссе на дорогу, ведущую в Новогорское, где находилась боль- ница, – дорога эта не ремонтировалась, наверное, с тех пор, как была проложена, – приходи- лось ехать медленно, чтобы не повредить не то карбюратор, не то еще какую-то коробку, в которой находилось масло и названия которой Толя никак не мог запомнить, – больничный шофер Степан Ильич, обучавший Толю и первое время возивший его и Лиду в город, с самого начала объяснил, что важно не повредить эту коробку, и Толя запомнил это и даже старался профессионально объяснить это своим знакомым, в особенности тем, которых он подвозил, – машина глухо ударялась своим низом о колдобины и выбоины, словно это были валуны, но постепенно он научился объезжать эти валуны, и машина мягко шла по накатанной колее, пет- лявшей среди валунов, и Толя только подправлял руль или плавно поворачивал баранку, так что одна его рука перекрывала другую, крест-накрест, как это делал Степан Ильич или какой- нибудь пианист, исполнявший вариации Моцарта или Гайдна, – свет фар выхватывал ближнюю часть дороги, которая тут же убегала под машину, словно проглатывалась ею, но впереди снова была дорога, выхваченная ближним светом, – почему-то казалось, что она покрыта инеем, – Толя опускал окна, чтобы полнее ощутить теперь уже настоящий запах полей и скошенной травы, – Лида сидела впереди, рядом с ним, а на заднем сиденье лежали покупки, которые они делали на неделю вперед, потому что в местном магазине почти ничего не было. «Чув- ствуешь, воздух! – говорил Толя. – Не то что в городе». – «Потрясающий!» – подтверждала Лида, – гости, которых они привозили к себе из города, тоже должны были восхищаться возду- хом, словно он был изделием хозяев машины, и такими же белыми, словно покрытыми инеем, казались стволы деревьев, попадавшие в свет фар, – в одном месте деревья сходились совсем близко, так что дорога шла почти лесом, и когда они подъезжали сюда, Толе казалось, что вот сейчас из лесу выйдут разбойники, перегородят дорогу, и он нажимал сильнее на газ – сразу же за лесом дорога поворачивала вправо, но не слишком круто, а как рисуют на картинах, и Толя снова перекрещивал руки на баранке – впереди мелькали редкие огни Федосеевки –
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 187 покосившиеся дома почти вросли в землю, а на дороге, проходящей между домами, лежали уже настоящие камни и кирпичи, потому что во время дождей дорогу здесь размывало, – их «Москвич» подпрыгивал, как велосипед, и Лида, привстав на колени и обернувшись назад, придерживала сумки с продуктами, еще немного – и дорога шла вверх – отсюда уже видне- лись огни больницы и жилых домов, расположенных вперемежку с больничными зданиями, – слева, внизу текла узкая речка – дорога шла по самому краю обрыва, так что можно было легко скатиться в речку, затем спускалась вниз к узкому деревянному мосту, и, наконец, последний подъем: свет фар выхватывал два каменных столба с облупившимися львами – это был въезд в больницу – слева темнело трехэтажное здание медицинского училища – в дальнем крыле его, на третьем этаже, помещалась Толина лаборатория – с самого утра она была залита солнцем, и по ярко навощенному паркетному полу прыгала на костылях Тася – она курила, распоряжа- лась громким голосом с детдомовской хрипотцой и всегда просила Толю сфотографировать ее на фоне какого-нибудь «видика», а другая лаборантка, мрачная и тугая на ухо Нюра, была чем-то похожа на своего отца, глухого и угрюмого старика, он тоже состоял в штате лаборато- рии, но никто не знал ни его имени, ни отчества, а называли его просто могильщиком, потому что он хоронил умерших больных на местном кладбище, – под ногтями, которые он, навер- ное, никогда не стриг, у него была постоянная черная кайма, иногда Толе казалось, что даже кроваво-черная, – они с Лидой прозвали его Вием – рассказывали, что у него был свой дом с большим садом и высоким забором где-то на отшибе, и что он из кулаков и что за ним даже числится какое-то страшное дело, – погромыхивая связкой ключей, Толя ходил по территории больницы с хозяйским видом – врачи, даже пожилые, здоровались с ним первыми, потому что боялись расхождения диагноза – иногда Вий заменял Семена Ивановича, санитара, но работал неумело и грязно, Семен же Иванович во время работы любил рассказывать, как он воевал в Африке и видел там львов, и что земля стоит на шести китах и он сам видел этих китов, а на профсоюзных конференциях, затягивающихся до утра, шумно выступал, поддавши не в меру, и ругал главного врача, но, когда получил квартиру, стал везде расхваливать главного врача и даже заступался за него, и Толя вначале никак не мог понять, отчего произошел в нем этот внутренний перелом, – миновав здание больничной конторы со светящимися окнами прием- ного покоя, они сворачивали к своему гаражу, сооруженному из ржавых листов железа, – Лида, собрав покупки, бежала в дом готовить ужин, а Толя, широко распахнув железные створки гаража, чтобы не оцарапать машину, осторожно вводил ее внутрь – в день пригона машины – «москвича» самого первого выпуска, – подаренной Толе отцом, он включил свою электро- бритву тоже самого первого выпуска, бывшую тогда еще новинкой и подаренную ему Лидой, прямо в розетку, без трансформатора, и она перегорела, вторую он потерял где-то по дороге, выронив из машины, когда возвращался из города с Мариной, – он специально ехал по другому шоссе, чтобы их никто не увидел, хотя было уже темно, – они возвращались рано, но была осень, любимая Толина пора, – несколько раз ему приходилось останавливать машину, потому что шел дождь и нужно было протереть стекло, и, кроме того, в какой-то момент ему пока- залось, что они заблудились, и он вышел, чтобы спросить у милиционера, но потом они все- таки выехали на основное шоссе, и когда они подъезжали к больнице, Марина спала, положив голову ему на плечо, как это бывает только в кинофильмах, так что Толе даже не верилось, что это происходит с ним, и по спине его пробегал какой-то сладкий озноб, а третью бритву он швырнул о стену, потому что она очень больно щипалась, – он жил тогда один, потому что Лида после всей этой истории уехала к родителям. Вдали из-за поворота показалась электричка, надвигаясь тупой полосато-красной мор- дой, – ветер усилился, возможно от приближающегося поезда, – народа оказалось не так уж много, так что можно было не высматривать такси, – Анатолий Юрьевич и Лида устроились возле окна, на мягком сиденье, – а первые годы, когда они еще только приехали в больницу, ходили паровики, тащившиеся, как во время войны, – вагоны были набиты – люди сидели и
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 188 стояли между скамьями, в коридоре и в тамбуре – с мешками, бидонами, корзинами – в вагоне нечем было дышать, пахло паровозным дымом, угольная пыль проникала даже через закрытые окна – все это было похоже на эвакуацию, на подножке тоже висели, а подъезжая к станции, от которой ходили автобусы в Новогорское, начинали срываться с подножки еще на ходу, чтобы успеть втиснуться в автобус, – бежали через встречную колею, прыгая прямо с платформы, перебегая перед самым носом надвигающегося встречного поезда, с корзинами и мешками – местные жители и родственники больных, приехавшие их навестить, – за окнами проплывали отстроившиеся за эти годы блочные дома с коллективными телевизионными антеннами, а там, дальше, параллельно железной дороге, проходило шоссе – когда-то оно все просматривалось из окна вагона, а теперь в промежутке между домами мелькали машины и можно было только догадываться, что это шоссе, – где-то там, наверное, вон за этим домом, а может быть, за сле- дующим, Толя резко затормозил, потому что впереди на шоссе выхваченная дальним светом фар показалась человеческая фигура – кто-то переходил дорогу – по обе стороны шоссе белели покрытые снегом поля, а шоссе возвышалось над ними – они возвращались из города после концерта, и почему-то все машины оставались позади них, и Толе было радостно от сознания того, что он обгонял всех, а они тащились где-то там, сзади, – машину занесло – завертевшись, как волчок, они остановились носом к городу – оказывается, был просто гололед, но Толя этого не знал, а остальные знали – Лида потом всем рассказывала, что они не разбились только потому, что Толя не растерялся и не выпустил руль – при этом она с гордостью смотрела на Толю, и постепенно он сам поверил в это – когда они еще только встречались с Лидой, он, про- ходя с ней мимо театра, куда у них были куплены билеты, но они почему-то не могли пойти в этот вечер, бесплатно отдал их какому-то театралу, жаждавшему попасть на спектакль, – Лида крепко прижала его локоть к себе – она и потом это часто делала в приливе нежности к Толе или гордости за него – и сказала, что он очень щедрый и благородный или что-то еще в этом роде, и он тоже стал считать себя таким, а когда они свернули на дорогу к Новогорскому, их стала колотить нервная дрожь – ведь их могло уже не быть, и они только сейчас, свернув с шоссе, осознали это – прижавшись к вагонному окну, они смотрели на останавливающиеся и потом снова уплывающие станции – уезжая в командировку или возвращаясь оттуда или когда они с Лидой ездили на курорт или возвращались обратно, Анатолий Юрьевич уже заранее прилипал к окну, чтобы увидеть все эти станции и среди них главную – ту, от которой ходил автобус в больницу, но всегда оказывалось так, что он проезжал здесь вечером – в темноте мелькали фонари, какие-то станции, названия которых нельзя было различить, но все-таки иногда он догадывался, а в последний раз, когда они возвращались с Лидой, Анатолий Юрьевич все-таки засек эту главную станцию – Лиду он тоже подтащил к окну – он удивился, что она сама, ока- зывается, тоже ждала этой станции и даже просила позвать ее в коридор, потому что окно купе выходило на противоположную сторону, но потом она заснула, сидя между чемоданами, уже снятыми сверху и приготовленными для выхода на городской вокзал, – освещенная голубова- тым светом фонарей, промелькнула пустынная высокая платформа, кажется покрытая асфаль- том, а затем в самом конце ее или даже чуть в стороне – плоское современное здание с широ- кими светящимися окнами, чем-то похожее на кафе или на сосисочную, – как раз в том месте, где они обычно ожидали автобуса, утопая в жидкой грязи или пританцовывая от холода на снегу, – иногда на станцию специально за врачами присылали санитарную машину, или, как все называли ее, «санитарку», – за рулем сидел Борис, смуглый, голубоглазый и проворный – и он и «санитарка» находились в распоряжении Тудольского, заместителя главного врача, – когда Толя с Лидой приехали в больницу, Тудольский еще кое-что видел – он писал очень крупно, карандашом, а во время конференций подносил бумажку самым глазам, как будто это была лупа, через которую он рассматривал что-то, – говорили, что это было следствием контузии, которую он получил на фронте, а потом он полностью потерял зрение, но ходил на работу без сопровождающих и дома у себя и в гостях смотрел телевизор – он усаживался возле самого
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 189 экрана, нащупав спинку стула рукой, но иногда вместо спинки стула ему попадался какой- нибудь другой предмет – усевшись, он чуть-чуть покашливал, как будто прочищал горло, хотя он не курил, и точно так же он покашливал во время конференций, слушая кого-нибудь из вра- чей, или за столом, когда собирались у кого-нибудь, и это означало, что он сейчас будет гово- рить, и все затихали, потому что побаивались его и потому что он любил подпускать шпильки, – с главным врачом их связывала какая-то старая, почти фронтовая или даже довоенная дружба, хотя Тудольский был намного моложе Сергея Петровича, – говорили, что Тудольский даже имеет влияние на главного врача, – иногда «санитарка» опаздывала или вовсе не приезжала, и тогда ругали начальство и шли на станцию звонить – здание станции было старое, выстроен- ное, наверное, еще в начале века, – оно кишело каким-то подозрительным людом – то и дело там вспыхивали драки, иногда даже поножовщина – это были первые послевоенные годы, и станция отапливалась одной печкой, возле которой какие-то увечные люди с костылями или полуслепые распивали водку прямо из горлышка, передавая друг другу бутылку, а разбитые окна не успевали заделывать, – телефон, находившийся в каморке дежурного по станции, был тоже какой-то дореволюционный, почти что с вертушкой, – на том конце провода слышался голос больничной телефонистки Марины Дмитриевны – ее коммутатор помещался на третьем этаже водонапорной башни, напротив конторы, на самом пятачке, и со своего скворечника ей было видно все, что происходит на территории больницы, и когда просили ее соединить с кем- нибудь, она сразу же сообщала, кто куда пошел, тем более что телефоны работали плохо, – ее звали точно так же, как и Марину, и Толе было странно, что их одинаково зовут, потому что Марина Дмитриевна была уже пожилой женщиной, а Марина жила за стенкой его лабо- ратории, и, приходя работать вечерами, он слушал ее шаги и как она включала радио или проигрыватель или даже скрип ее кровати – препараты плыли перед его глазами, он не пони- мал, что он смотрит и зачем он сидит здесь, и так же странно было то, что Лида называла Марину Дмитриевну по имени-отчеству, а не телефонисткой, и даже потом часто вспоминала ее, а однажды, несмотря на телефонные звонки, «санитарка» так и не пришла, и все врачи под предводительством Ливенталя пошли пешком, утопая в жидкой грязи по короткой при- станционной улице по направлению к шоссе, – это был жест отчаяния, почти забастовка, – по обе стороны пристанционного тупика темнели какие-то заборы и пустыри, лаяли собаки, а Ливенталь с аккуратным саквояжем, заполненным свежими городскими батонами, любитель- ской колбасой и яичками, возглавлял процессию – он родился в Австрии и, хотя выехал оттуда в раннем возрасте, говорил с акцентом – у него были пухлые розовые щеки, и он всегда чуть улыбался, вежливо и слегка иронично, даже когда вступал в научный спор, так что его пре- восходство оказывалось несомненным, – они кончали институт вместе с Тудольским – после войны Тудольский выцарапал его из какой-то глуши, в которой тот оказался, но в больнице они заведовали конкурирующими отделениями, и отношения между ними постепенно испор- тились, но, когда много лет спустя Ливенталь тяжело заболел, Тудольский, переехавший к тому времени в город, устроил его в лучшую больницу, а потом организовал пышные похороны и произнес прочувствованную речь – Ливенталь рвался вперед к шоссе, за заборами лаяли собаки, а наверху было звездное небо, почти уже зимнее, и было весело и немного страшно- вато, и хотелось идти пешком до больницы всей компанией, с рюкзаками за спиной и с чемо- данчиками, заполненными провизией, – сначала по шоссе, а затем по дороге к Новогорскому, мимо того леса, смыкающего вершины своих деревьев над дорогой, откуда могли появиться разбойники, так что образовывалось нечто вроде аллеи, вырубленной в лесу, – Толя с Лидой тоже ругали администрацию, но Лида уже тогда заступалась за Сергея Петровича и считала, что во всем виноват Тудольский, и все шутили и горланили, а иногда «санитарку» подавали на какую-нибудь станцию, более ближнюю к городу, чем та, от которой ходили автобусы, – чаще всего к Михневской, мимо которой они сейчас проезжали, – блочные дома с коллективными телевизионными антеннами еще не успели добраться до этих мест – параллельно поезду, по
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 190 шоссе, шла грузовая машина, то скрываясь за домами деревень, вытянувшихся вдоль шоссе, то появляясь снова, словно вступив в негласное единоборство с электричкой, – на станциях, пока электричка стояла, машина, получив фору, уходила вперед, но электричка снова нагоняла ее и обходила – «Смотри!» – «Смотри!» – говорили Анатолий Юрьевич и Лида друг другу, прижавшись к окну, – знакомая колокольня появилась сразу же, как только они отъехали от Михневской, – сначала она плыла вместе с поездом, но постепенно они стали догонять ее, и уже появилась почти вся церковь – только снизу она была закрыта деревьями с еще не совсем пожелтевшей листвой, потому что они ехали к югу, и здесь весна всегда наступала несколько раньше, чем в городе, и земля была жирнее, словно она была перемешана с навозом, – насто- ящий чернозем, так что даже у Лиды и Толи на огороде созревали огромные помидоры, но это было только в первый год их жизни в больнице, потому что до них в этой квартире жил какой-то хозяйственник, который свез к себе почти весь навоз, имевшийся в больнице, – за деревьями должна была быть чугунная ограда – церковь была действующей, по крайней мере в те времена, когда они здесь жили, – иногда в ней отпевали умерших в больнице или просто жителей Новогорского – однажды на квартиру к Толе пришел санитар его, Семен Иванович, и сказал, что родственники умершего просят поскорей выдать справку, потому что батюшка отказывается отпевать без медицинского свидетельства, и потом Лида всем рассказывала это, а Толя ощущал при этом даже некоторый прилив гордости оттого, что духовенство находилось теперь у него в подчинении, – эта церковь обычно означала уже конец пути, потому что вскоре за ней уже начинался поворот к Новогорскому, – когда Толя еще ездил со Степаном Ильичом или под его присмотром, Лида тоже несколько раз брала руль – обычно это происходило где- нибудь на заливном лугу, где, кроме коров, никого не было, но однажды она решила попробо- вать свои силы на шоссе – это было как раз возле церкви – Степан Ильич уступил ей место за рулем – они проехали не больше километра – Лиде все время казалось, что встречные машины врежутся в них, и она даже на миг закрывала глаза – потом она с гордостью рассказывала, что сама водила машину по шоссе, а иногда «санитарка» с врачами ездила прямо в город – в таких случаях предводительствовал обычно Тудольский – конечным пунктом маршрута был главный гастроном – «санитарка» в секунду пустела – Борис тоже исчезал – Толя и Лида воз- вращались первыми, потому что Толя всегда боялся, что машина уйдет без них – он вытягивал Лиду из очереди и тащил к машине, тем более что, с его точки зрения, закупленного было достаточно – затем возвращалась Рита – считалось, что она слабого здоровья, и, кроме того, муж у нее жил в городе и постоянно подбрасывал ей продукты – она была действительно хило- ватая, светленькая, с чуть выдающейся вперед нижней челюстью, что делало ее похожей на преждевременную старушку, но это уже обозначилось позже, когда почти все они переехали в город и по праздникам собирались у кого-нибудь из «новогорцев», как они стали называть сами себя, чтобы подчеркнуть свое товарищество или даже землячество, – работая в больнице, Толя с некоторым запозданием стал страдать болезнями третьего курса – он стал бояться, что у него рак, – Рита стала всем рассказывать, что у нее метастазы от Толиного рака, и все смея- лись, и Рита всячески обыгрывала это, и Толя тоже – она любила немножко приврать, и у нее получалось это очень остроумно, и она сама не скрывала этого и, рассказывая какую-нибудь историю, с напускным лукавством посматривала на своего мужа и говорила, что он не даст ей соврать, – он тоже подыгрывал ей, но иногда уличал ее – все смеялись – он был бывшим моряком и говорил глуховатым басом – Лида уверяла, что почти как в песне «Шестнадцать тонн» и что он похож на главного героя из фильма «Мост Ватерлоо», а Рита обыгрывала какие- то свои отношения с Толей, которых не было, и все смеялись – затем к еще не отпертой «сани- тарке», потому что Борис делал еще какие-то закупки, подходили Юля и Зина – обе тихие – Юля чуть косила и уехала из Новогорского одной из первых, Зина – высокая и плосковатая, с большими серыми глазами, казалось, созданная, чтобы утешать и ухаживать, – она жила с родителями-стариками – возвращался Борис, понемногу все остальные, но все ждали Тудоль-
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 191 ского – Зина шла помогать ему, потому что он уже почти ничего не видел, и непонятно было, как он ориентировался в магазине, – наконец трогались – Люся, маленькая, светленькая, чем-то похожая на белую мышку, в плотно завязанном капоре, как у грудного младенца, рассказывала какие-нибудь новости, главным образом касающиеся своего успеха у мужчин, и все дружно хохотали, потому что она рассказывала все это на полном серьезе и потому что успеха никакого не было, а новости, которые она рассказывала, были уже всем известны, но она не понимала, почему смеются, и от этого смеялись еще больше – она с необычайной быстротой заполняла своим круглым почерком истории болезни, и все у нее было всегда в ажуре, но она почему-то всегда ставила неправильные диагнозы – Нонна Атанадзе смеялась низким голосом и коротко – пошутили и хватит – в ней уже тогда угадывались задатки будущего администратора – она говорила с небольшим акцентом – в один из зимних дней, когда во всем уже чувствовалась весна, она предводительствовала в их поездке в Москву – дальние поезда на их станции не останавливались, и им пришлось добираться до города, а оттуда поезда шли тоже переполнен- ные, а потом вообще не ходили – они прыгали с платформы на платформу, бежали по рельсам, снова взбирались куда-то – в Москву они попали поздно ночью – люди не спали, на улицах была давка, все было заставлено машинами и милицией, но Нонна все-таки попала в Колонный зал, – иногда к ним присоединялся Сеня Ритович – он был откуда-то не то из Бессарабии, не то из Польши, но после воссоединения оказался на нашей территории – высокий, с вкрадчи- вым взглядом серо-стальных глаз, он в течение месяца сумел так оборудовать свою лаборато- рию, помещавшуюся этажом ниже Толиной, что Толе стало неприятно проходить мимо нее, а своя лаборатория стала казаться Толе убогой, хотя навощенный паркет продолжал все так же сиять по утрам, отражая солнце, – Люся рассказывала о своем безумном успехе у Ритовича – кажется, он провел у нее только один вечер, а потом перестал ходить, но рассказывали, что его заставали с лаборантками даже в рабочее время и что он не гнушался при этом использовать новое оборудование, но, скорей всего, это были сплетни, – просто он предпочитал все делать в одиночку – его называли «западником» и не любили – однажды во время дежурства между ним и Юрой Атишвили вспыхнула ссора – никто уже не помнил, из-за чего, но рассказывали, что они гонялись друг за другом по больничной кухне вокруг стола, за которым дежурные врачи снимали пробу, то есть завтракали, обедали и ужинали, – рассказывали, что у них обоих ока- зались в руках кухонные ножи, по другим сведениям Юра просто выхватил свой кинжал из ножен, а кухонный нож схватил Ритович – утром, на очередной пятиминутке, превращавшейся обычно в сорокаминутку, в кабинете главного врача разбиралась эта ссора – Сергей Петрович, как всегда, долго говорил и увещевал, а Тудольский нетерпеливо покашливал и поправлял гал- стук, а потом потребовал принятия самых строгих мер наказания, но Сергей Петрович как-то опять все сгладил – в старой части города, мимо которой они проезжали, обычно подбирали Женю, но чаще всего она опаздывала – она всегда опаздывала, и потом, когда «новогорцы», постепенно разъехавшиеся, собирались по праздникам в городе, она тоже всегда опаздывала и приходила к концу, потому что она была на премьере или на концерте какой-нибудь приез- жей знаменитости или у друзей, которые ее не выпускали, или с мамой случалось что-нибудь необычное – у нее было длинное, немного лошадиное лицо и зеленые глаза, а волосы черные – зеленое и черное – в этом сочетании было даже нечто экзотическое, и ковры у нее в комнате, привезенные из огромной, плохо отапливаемой квартиры, где она жила вдвоем с матерью и с какой-то породистой собакой, тоже были экзотические, но вместе с тем благородные, некрича- щие, со вкусом, а какое-то время собака жила в Новогорском, и тогда Женя совсем не успевала осматривать больных – вообще все это чем-то напоминало эвакуацию – в «санитарке» было холодно, так что все притопывали ногами, сквозь замерзшие стекла да еще в темноте трудно было различить, где они находятся, – перевал со спускавшимися к мосту и затем снова под- нимавшимися вверх цепочками фонарей, тускло светивших, как луна, потому что все было окутано снежной пеленой, оставался где-то далеко позади – Ливенталь со своим саквояжем
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 192 сидел на передней скамеечке, спиной к Тудольскому – их разделяла только стенка кабинки – негласно после Тудольского он был все-таки второй фигурой в больнице, потому что он без труда читал статьи на немецком языке, – все острили, или считали, что острили, и смеялись, иногда искусственно, чтобы поддержать атмосферу, – Ливенталь иногда вставлял свои ирони- ческие замечания, и даже в темноте было видно, что с его лица не сходила вежливая улыбка, а на дороге, ведущей к Новогорскому, бушевала поземка – это было еще ясно, когда садились в «санитарку» возле гастронома – даже там было ветрено и понасыпало снега, но сотни ног утрамбовывали его в ярком свете, падавшем из зеркальных витрин, а они уезжали куда-то в темноту – «санитарка» буксовала – они вылезали из машины – все было окутано снежной пеленой, так что нельзя было разобрать, поле было вокруг них или лес, – засыпанная снегом дорога была вровень со снежным полем и угадывалась только потому, что там стояла машина, – ветер забрасывал за поднятые воротники снег, лицо и глаза тоже залеплял снег – Борис ловко орудовал лопатой, выбрасывая снег из-под колес, затем приносил откуда-то обломанные ветви и подкладывал их под задние колеса, но машина все равно буксовала – все подталкивали ее, командовал Тудольский – машина была неподвижна, как подбитый танк, и только из-под вхо- лостую крутящихся задних колес вылетал смерч, обдавая всех снежной шрапнелью, – Ритович толкал одной рукой, но видно было, что он просто держался за машину, а вообще считал все это бессмысленным занятием – откуда-то сзади, со стороны станции, прорвав снежную мглу, толкавших освещали две крупные фары – в их дрожащем желтом свете снег метался, как рой разъяренных пчел, – двое или трое дюжих ребят с больничного самосвала, поднажав плечами и взявшись руками за низ «санитарки», раскачивали ее, как люльку, – вперед вместе с Бори- сом, нажимавшим на газ, обратно она откатывалась сама – теперь уже все ехавшие в «сани- тарке» держались за нее, как Сеня Ритович, – он уже стоял в стороне – машина выскакивала из своей снежной берлоги, Борис что-то кричал ребятам, а врачи прыгали в «санитарку» почти что на ходу, чтобы опять не засесть, а однажды Толя и Лида на своем «москвиче» тоже вот так засели, и тоже была зима, и тоже мело – они ехали со Степаном Ильичом, потому что после того случая, когда они крутились на шоссе, они уже не ездили зимой или в гололед без него – машина засела – Степан Ильич выжимал газ до предела, а Толя и Лида пыхтели где- то сзади, пытаясь сдвинуть машину с места, и тоже откуда-то сзади, из снежной пелены, про- биваемой фарами остановившейся позади них грузовой машины, появились какие-то шоферы или грузчики, и они мигом вытолкали их «москвича» – потом Лида рассказывала, как четверо человек подняли их машину и буквально вынесли их на руках, так что выходило, что Толя и Лида сами были в это время в машине, и поэтому получалось, что эти ребята понесли их на руках, а про Степана Ильича Лида ничего не говорила, как будто Толя все время водил машину сам, и когда Лида рассказывала это уже много лет спустя, ему тоже постепенно стало казаться, что их вынесли на руках появившиеся откуда-то из снежной мглы чудо-богатыри, – выходя зимой из своей городской квартиры, когда падал снег или было ветрено, они всегда говорили друг другу: «Представляешь себе, как сейчас там, на дороге, а?» – и они оба видели эту дорогу, ведущую к Новогорскому, засыпанную снегом, неотличимую от расстилавшегося по обе стороны от дороги поля, или, наоборот, обледеневшую, с которой ветер сдувал снег, и снег этот зло вихрился над дорогой и над полем – во сне они тоже часто видели эту дорогу и Новогорское, и Анатолию Юрьевичу часто снилось, как он ходит по территории больницы со связкой ключей от лаборатории и как все местные жители с ним приветливо здороваются, а врачи даже несколько подобострастно, и снилась ему их квартира с отдельным входом и с холодными сенями, которые Лида хотела переоборудовать и превратить в ванную комнату, и большая русская печь, занимавшая почти всю кухню, и солнце, уже с утра заглядывавшее в их большую комнату, и гараж в конце огорода – до машины они с Лидой увлекались огородом, и снилась ему его работа – он подолгу засиживался в лаборатории, делая выписки из историй болезни, – они так сходились с препаратами, которые он просматривал и подробно описывал, –
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 193 Тася, прыгая на костылях, носила ему все новые и новые папки с препаратами, и он жадно впи- вался в них, так что у него даже руки дрожали, когда он клал стекло на микроскопный столик, словно это были препараты из его собственных тканей и ему предстояло поставить диагноз, и Лида пророчила ему выдающуюся диссертацию – она ждала его с обедом – две тарелки, для него и для себя – без него она не притрагивалась к еде – и накрахмаленные, чистые салфетки, и когда он появлялся, она бросалась к печке и торопилась, чтобы все было не слишком горя- чее и неостывшее, но к этому его воспоминанию примешивалось какое-то щемящее чувство, потому что к этому времени он уже стал бывать у Марины, – однажды Лида прибежала к нему в лабораторию – она уже подозревала его и металась, потому что ей хотелось уличить его во лжи – ей казалось, что самое главное во всем этом была ложь и что он должен был ей все ска- зать и тогда бы она уехала отсюда к своим родителям – ей еще не поздно было устроить свою жизнь – она так и говорила ему – она и так бросила из-за него работу в городе и дочку держала у его родителей, чтобы ублажать его мамочку, которая считала, что опасно держать ребенка на территории больницы, в которой есть туберкулезное отделение, но она никогда не умела угадывать – в карты она всегда оставалась в дурочках, и проигрывала в нолики и крестики, и не любила этих игр – он сидел за микроскопом и работал, потому что Марины в этот день не было, – Лида осталась ни с чем, и он фальшивым голосом кричал ей: «Ты видишь, что это все выдумки твои, чистой воды выдумки!», распаляя себя до того, что сам уже почти начинал верить в то, что это выдумки, а Лида стояла в дверях его кабинета, как оплеванная, запыхав- шись, – к этому времени она уже начала полнеть – она бежала к нему в лабораторию задними дворами, чтобы ее не видели, а потом, не переводя дыхания, на третий этаж, и ей казалось, что все видят и понимают, зачем она бежит к нему, а потом ей все-таки назвали имя этой женщины – она возвращалась из города с покупками – ее кто-то встретил и сказал ей, и Толя не отрицал этого и только глупо улыбался, потому что накануне произошло то, что должно было раньше или позже произойти, и он видел перед собой только глаза Марины – карие, с золотистым отливом – точно так же она смотрела на него в тот день, когда они встретились на лестнице, возле его лаборатории, и она попросила подвезти ее на машине в город – она умела управлять своим взглядом и расширять зрачки, а может быть, это было ее естество – почему-то самым главным для Толи было уверить Марину в том, что все это произошло не потому, что он был пьян, и, кроме того, ему казалось, что она будет со своими приятельницами смеяться над ним, – Лида уехала, даже не собрав вещи, но Толя почти не заметил ее отъезда, словно он все еще был под парами алкоголя, – вечером ему предстояло снова увидеть Марину – у нее были тонкие, длинные пальцы, и она тщательно ухаживала за своими ногтями, а через несколько месяцев, когда уже все было на исходе, у Марины вдруг разразился насморк – она хмыкала носом, и Толя не знал, под каким предлогом ему уйти – а может быть, она просто плакала, – нос у нее стал какой-то красный, и слезились глаза – несколько раз он ездил в город к Лиде – она молчаливо кормила его обедом и прощалась с ним подчеркнуто равнодушно, но однажды, выглянув из машины, он увидел, что она стоит возле окна – уже смеркалось, в окнах было темно, и она, наверное, думала, что он не заметит ее... На пристанционной площади стояло несколько автобусов – как всегда, несколько – один от Никулинского завода, один – в санаторий, еще какой-то один – служебный. Анатолий Юрье- вич и Лида бросились сначала к одному, потом к другому, потом к третьему – автобусы были современные, новые, такие же, как в городе, – не те скрипучие развалины, которые ходили здесь много лет назад, но почему-то от электрички снова все бежали к автобусам, как в преж- ние времена, прыгая через рельсы, – наверное, это была традиция – и Анатолий Юрьевич и Лида тоже бежали, так что они даже не успели рассмотреть новой станции, похожей на соси- сочную, как им тогда показалось в темноте из окна вагона, когда они возвращались с курорта. «А нашего-то автобуса нет, как в прежние времена», – сказали Лида и какая-то женщина почти одновременно, и потом они стали это подтверждать друг другу на разные лады, и по
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 194 всему видно было, что им обеим это даже приятно – они были знакомы – женщина была в чер- ном платке, как будто она возвращалась из церкви, и как-то смеялась и плакала почти одно- временно – «Неужели ты не узнаешь?» – бросила ему Лида – очень знакомое лицо, но он не узнавал – «Да это же жена Семена Ивановича!» – боже мой, как это он сразу не вспомнил – ну, конечно, она была тогда еще молодой, намного моложе Семена Ивановича, – совсем молодой женщиной, то, что называется бабенкой или молодайкой, да и сейчас она не выглядела старой, но отчего она была в темном платке и улыбалась сквозь слезы? – «Месяц только, как похо- ронили... сбило его поездом... дальним... он племянника ездил прописывать... домой торо- пился...» – «И трезвый он был?» – допытывался Анатолий Юрьевич, как будто это было самое главное, – ему почему-то всегда казалось, что Семен Иванович умрет в белой горячке или от сердца, – «Да нет, он давно бросил это... туговат на ухо он стал, не слышал поезда, бежал, торо- пился...» – «Какая глупая смерть», – повторял Анатолий Юрьевич, как будто смерть может быть неглупой, – наверное, где-то в глубине души он все-таки верил в потенциальное бессмер- тие Семена Ивановича, через руки которого прошло столько умерших, а заодно и в свое – на секунду он увидел перед собой Семена Ивановича с его глубокими морщинами на лице и как поезд сбивает его, когда он торопится домой с полученным наконец разрешением на прописку племянника, – «Да, он всегда хлопотал о чем-нибудь», – говорила женщина в платке, жена Семена Ивановича – теперь вдова, и теперь ясно было, почему она в темном платке и улыбается сквозь слезы, – автобус так и не пришел, а зато подъехало какое-то такси типа маршрутного – Анатолий Юрьевич уселся впереди, а Лида и жена Семена Ивановича сзади, и там набились еще какие-то пассажиры, и жена Семена Ивановича все хотела уступить кому-то место, потому что такси брал Анатолий Юрьевич, – Лида жадно расспрашивала ее об общих знакомых – тот умер, тот уехал, а у того дети в армии – «Уже? не может быть, совсем еще под столом только ходили», – «Лет-то сколько прошло с тех пор», – «Да, да, давно все это было», а из головы Анатолия Юрьевича не выходило лицо Семена Ивановича, с морщинами-бороздами, словно перепаханное плугом, и как он во время работы рассказывал, как он воевал в Африке и видел там львов, и как они всей лабораторией провожали Толю, когда он уезжал из Новогорского, – все выпили, а потом плясали – не то русскую, не то еще что-то, и Семен Иванович лихо отпля- сывал посреди комнаты – Лида потом всем рассказывала, что Толя перепил самого Семена Ивановича, а Тася преподнесла Толе от лица всей лаборатории тяжеленный письменный при- бор из белого мрамора с таким же мраморным не то ягуаром, не то тигром, вытянувшимся в хищной позе между двумя чернильницами, – он очнулся только тогда, когда они, миновав мостик, поднимались в гору – слева здание медицинского училища, покрашенное почему-то в желтый цвет, – каменных столбов со львами, охранявшими въезд в больницу, не было – навер- ное, их снесли, а может быть, они сами развалились – вдова Семена Ивановича просила их зайти – они пообещали, но знали, что они этого не сделают, – выйдя из машины, они пошли по главной улице, которая когда-то называлась «докторским проспектом», потому что со ста- рых времен на этой улице всегда жили врачи, но Толе почему-то всегда казалось, что она так названа в честь того, что на этой улице жил главный врач больницы Сергей Петрович и все- гда ходил по ней – утром, к девяти, в контору, где помещался его кабинет, а поздно вечером снова домой – дом его стоял в самом конце «проспекта», почти уже на выезде из больничного поселка – дальше начиналась уже просто деревенская улица, по которой всегда разгуливали гуси и куры, и эта улица уже переходила в лес – они шли, узнавая и не узнавая старое, потому что везде появились какие-то новые дома, двухэтажные и даже трехэтажные, с коллективными телевизионными антеннами, и только где-то между ними продолжали доживать свой век ста- рые одноэтажные дома, потемневшие, почему-то тоже неузнаваемые, – дальше все было как будто по-прежнему – открыв калитку, они пошли по шуршащим желтым листьям, устилавшим весь дворик и тропинку, ведущую к крыльцу, – Анна Аркадьевна, наверное, уже устала их ждать, потому что они обещали приехать утром, а сейчас уже было почти обеденное время,
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 195 пока они выбрались из города, – наружная дверь была, как всегда, не заперта, та же прихожая, куда выходила дверь соседей Анны Аркадьевны, а ее дверь была прямо – они постучали и открыли ее, не дожидаясь ответа, потому что дом был старой постройки и через дверь все равно ничего нельзя было услышать, – Анна Аркадьевна пошла к ним навстречу, еле сдерживая себя, чтобы не побежать, но светскость еще не оставила ее – она горячо расцеловалась с Лидой, и они обе прослезились, потому что Лида когда-то делилась с Анной Аркадьевной, особенно после Толиной истории, – Анна Аркадьевна была целиком на стороне Лиды и даже давала ей какие-то советы и потом два или три раза была у Лиды и Анатолия Юрьевича в городе, и пока он выходил из комнаты, они тогда тоже говорили о чем-то своем, но внешне Анна Аркадьевна ничем не проявляла своего нерасположения к Толе, а может быть, она была просто мудрой – весело смеялась любой шутке, чуть закатывая назад голову, так что становилось видно, что у нее искусственные зубы, и сама острила, но всегда в меру, чтобы никого не обидеть, и все- гда защищала Тудольского, а одно время даже почти поклонялась ему, но это не мешало ей острить на его счет, но, конечно, беззлобно, и на счет главного врача тоже, и с Ритой у нее были самые приятельские отношения, но она знала и ее слабые стороны, и когда вся эта моло- дежь, тогда уже переставшая быть молодежью, разъехалась, она продолжала поддерживать с ними хорошие отношения – ей звонили, приезжали к ней в гости – в больнице у нее появились новые друзья – такие же пожилые женщины-врачи, как и она сама, – несколько лет назад она ушла на пенсию – у нее был диабет и гипертония, но она не любила говорить о своих болезнях и часто подсмеивалась над собой и над своими болезнями, и у нее выходило все это легко и непринужденно, как когда-то с Тудольским и с главным врачом, но все это было, когда они виделись в городе, а сейчас кто-то из «новогорцев» сообщил Лиде и Анатолию Юрьевичу, что Анна Аркадьевна стала совсем плоха, и Лида решила обязательно проведать ее – волосы у нее почти не поседели, оставались все такими же черными, но она уже не подхватывала с такой легкостью шутку и почти не острила, а все суетилась вокруг стола, который был накрыт уже с самого утра, и почему-то чайник на кухне у нее никак не вскипал, и Лида пошла ей помогать, все было сервировано, как и когда-то, но в салате попался волос и в комнате пахло детскими пеленками – глаза у нее чуть помутнели, она уже не могла читать и только смотрела по вечерам телевизор, и то сидя только вплотную к экрану, как когда-то Тудольский, но она бодрилась и все-таки смеялась и острила, но невпопад – слух тоже стал изменять ей – Анатолий Юрьевич открыл вино, которое они привезли с собой, Лида нарезала батоны, купленные в городе по старой привычке, но Анна Аркадьевна уговаривала их, что здесь теперь тоже свежий хлеб, и зачем они все это привезли, и еще курицу, у нее курица была своя – ее приятельница купила накануне специально для нее, зная, что к ней приедут ее старые друзья, – сама она уже почти не выходила из дому, – только посидеть во дворе, так что ее обслуживали – все это просачи- валось постепенно – Лида и Анна Аркадьевна хозяйничали наперебой, так что выходило, что они обе обслуживали Анатолия Юрьевича, – за окном виделся «докторский проспект», вернее, маленький кусочек его и деревья с пожелтевшими листьями – не то клены, не то липы – они росли по обе стороны «проспекта», почти смыкаясь своими верхушками, так что если смот- реть от пятачка, то ясно было, что это была аллея, – когда-то здесь было какое-то поместье, но, когда они шли сюда, он забыл посмотреть на эти деревья и получается ли по-прежнему аллея, а чуть впереди и справа от пятачка должен был стоять дом, в котором они жили, – он почему-то тоже забыл посмотреть на него – как будто они приземлялись на самолете, и взгляд не успевал ни на чем остановиться, потому что все тотчас же уходило куда-то в сторону или оказывалось не тем, за что принималось вначале, и только вот сейчас, за деревьями, он уви- дел на противоположной стороне «проспекта» больничное отделение – какое же? – третье или четвертое? – не Тудольский ли заведовал им или Ливенталь? – еще когда они ехали сюда, у Анатолия Юрьевича было решено, что они с Лидой обязательно должны пройти по старым местам, и как-то с этим он и ехал, но они приехали поздно, и через час или два уже наступят
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 196 осенние сумерки, и они ничего не увидят – Анна Аркадьевна рассказывала про свою дочку и внучку и правнучку – все они, за исключением правнучки, выходили замуж за моряков и жили то в Крыму, то на Дальнем Востоке – дочка несколько раз разводилась, но потом опять выходила замуж за моряка – иногда все они вместе или в разной комбинации навещали Анну Аркадьевну, но эти две или три недели пробегали как один день, но правнучка была очарова- тельная – Анна Аркадьевна пыталась достать ее фотографию из конверта, но выходило каж- дый раз не то, потому что она плохо видела, – Лида помогала ей – все они были почему-то рыженькие – и дочка, и внучка, и правнучка, а Анна Аркадьевна была черноволосая, но свет- ловолосые мужья разбавляли ее кровь и кровь ее дочери и внучки, так что правнучка была совсем светленькой, и, кроме того, Лиде и Анне Аркадьевне, наверное, хотелось хоть немного побыть одним – он сказал, что хочет пройтись, и они нисколько не удивились этому – уже в палисаднике, пока он шел до калитки, и на «докторском проспекте» пахло так, как это бывает на даче перед вечером, когда дым от тлеющих в самоваре шишек лениво стелется по дачным участкам и зеленым улицам, или, как это бывает в городе ранней весной, когда на бульварах и скверах жгут прошлогоднюю листву, – выздоравливающие больные в телогрейках и сани- тарки в белых халатах не торопясь сгребали желтые листья, устилавшие улицу, и в несколь- ких местах уже горели костры, но дыма было больше, чем огня, и он шел вверх, потому что ветра не было – было очень тихо, и только слышалось, как потрескивали листья, – Анатолий Юрьевич пошел в ту сторону, где когда-то кончался «проспект» и начиналась деревенская улица с гусями и сараями – где-то там, в самом конце улицы по-прежнему темнел лес – Анато- лий Юрьевич перешел на противоположную сторону и остановился напротив дома, в котором когда-то жил Сергей Петрович, – он специально перешел на противоположную сторону, чтобы видеть сразу весь дом, как это бывает во время экскурсий, когда осматривают какую-нибудь достопримечательность, – дом был такой же, как и прежде, – каменный, одноэтажный – окна квартиры, которую занимал когда-то Сергей Петрович, были с левой стороны, на другой поло- вине дома жили Тудольский, Зина и Нонна Атанадзе, но у Сергея Петровича был отдельный вход и половина его участка отделялась от другой низким штакетником – Лида все еще мед- лила с возвращением в Новогорское, потому что Марина продолжала жить за стенкой Толиной лаборатории, и Толя, пройдя с бьющимся сердцем по участку главного врача, нажал кнопку возле двери, обитой дерматином, – Сергей Петрович сидел за письменным столом, отхлебывая крепкий чай из стакана в серебряном подстаканнике, и, как всегда, курил трубку, – он был небольшого роста, сухонький, седой, всегда носил черный костюм с жилетом, даже в самую жаркую погоду, и черный галстук с накрахмаленной белой рубашкой, и черную шляпу, чуть по-модному примятую по бокам, которую он приподнимал, здороваясь со встречными, а зимой он ходил в демисезонном пальто, даже в самые морозы, – привстав на секунду, он коротко и энергично пожал Толе руку, как равному, и предложил ему сесть – он всегда пожимал так руку, когда встречался с Толей на «докторском проспекте» или на пути в медицинское училище – он был одновременно директором училища, которое он построил еще до войны, – тогда он тоже работал в этой больнице главным врачом – в училище он преподавал организацию здра- воохранения – рассказывали, что когда-то он был заместителем самого наркома, а во время Гражданской войны служил в коннице – не торопясь, привычным движением доставал он из кармана своего наглухо застегнутого черного жилета большие серебряные часы – Сергей Пет- рович вступил в партию еще до революции, так что он был старым большевиком – он курил какой-то ароматный табак, так что, войдя в вестибюль медицинского училища, Толя уже знал, что Сергей Петрович здесь – завуч, Лев Ильич, уступал ему свое место за столом, к которому был приставлен другой стол в виде буквы «Т», – за этим вторым столом заседал обычно пед- совет – Сергей Петрович сидел, тяжело положив руки на стол, чуть выпростав их из рукавов пиджака, – небольшие, сухие, мускулистые, они жили своей отдельной жизнью, казалось, неза- висимой от Сергея Петровича, то набивая трубку или аккуратно вытряхивая ее, то придвигая
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 197 или отодвигая пепельницу, то открывая или закрывая портсигар, набитый душистым табаком, а иногда Сергей Петрович курил «Казбек» – одну папиросу за другой, но почему-то каждый раз прятал в карман коробку из-под папирос, аккуратно захлопнув крышку, – спичка долго горела в его руке, потому что Сергей Петрович рассказывал о перспективах развития системы среднего медицинского обучения – он говорил глуховатым, низким голосом, и фразы склады- вались у него сами собой, так что его нельзя было не слушать, – казалось, что горящая спичка обожжет ему пальцы, но в последний момент он подносил гаснущий огонек к трубке, и содер- жимое ее начинало светиться алым цветом, как костер на сцене, – Сергей Петрович тонул в облаке ароматного дыма – Лев Ильич кашлял, поднося ему какие-то бумаги для подписи, – он не переносил табачного дыма – на стене учительской висели почетные грамоты, врученные коллективу учащихся за спортивные достижения, под грамотами стояли серебристые сосуды – призы, а на другой стене висели групповые фотографии выпускников училища, еще довоен- ные, слегка выцветшие, с Сергеем Петровичем в центре, совсем еще молодым наверное, непо- седевшим, но в том же черном костюме с жилеткой и при галстуке – глаза у него и сейчас оставались молодыми – в училище Сергей Петрович отдыхал от больничных дел, но и здесь его настигали звонки телефонистки, Марины Дмитриевны, соединявшей его с Тудольским, и посетители – он всегда всех принимал и выслушивал, объяснял и убеждал – его небольшая энергичная рука с трубкой размеренно поднималась и опускалась в такт его речи, а в другой его руке догорала спичка – многие врачи считали, что он тратит слишком много времени на разговоры, – лучше было бы заасфальтировать дорогу – в приемной у него постоянно сидели какие-то полупьяные слесари или чьи-то жены или родственники больных, и в кабинете его тоже сидело сразу несколько человек – кто-нибудь один – рядом с его столом, остальные – на стульях, стоявших вдоль стены, дожидаясь своей очереди, – поэтому Толя решился пойти к нему домой – он жался и мялся и бормотал что-то несвязно насчет Марины и своей жены – Марине и самой не хотелось оставаться там – ему казалось, что Сергей Петрович перестанет здороваться с ним после всего этого – он не решился сесть и так и стоял – выслушав его, Сергей Петрович сказал, что это дело житейское и понятное, и на прощанье снова пожал ему руку – через несколько дней Марина переехала в другой корпус – каждую среду Сергей Петрович ездил в город на своей старой «эмке» – в облздравотдел, окутанный своим ароматным дымом, к которому примешивался канцелярский запах прокуренных помещений, он вел нескончае- мые споры с облздравом и его заместителями и помощниками, переходя из комнаты в ком- нату по узкому изгибающемуся в виде колена коридору, – в больнице не хватало лампочек и кроватей, рентгеновская установка то и дело выходила из строя, больные лежали в тесноте в коридоре, нужно было строить новые помещения – заместитель облздрава, ведавший лечеб- ной работой, исчезал посередине дня – рассказывали, что он играл в любительском оркестре и ездил на репетиции, другой заместитель считал, что эти вопросы вне его компетенции, сам облздрав тоже отмахивался – у него были дела поважнее – приезжал Тудольский и требовал металлическим голосом, входя в кабинеты начальников под прикрытием Сергея Петровича, – все дымили, кроме Тудольского, а он поправлял галстук и нетерпеливо покашливал, пока Сер- гей Петрович объяснял, – тут-то, в узком коридоре, Толя впервые и встретил Сергея Петро- вича – Толя тогда оказался без работы, потому что кафедра, при которой его оставили, слиш- ком усердно занималась генетикой, – после такого разгона устроиться было трудно, но Сергей Петрович сразу же взял его, и остальных, пострадавших от генетики или физиологии, он тоже брал и затем отпускал их без отработки, когда все это кончилось, и еще оформлял переводом, чтобы врачи не теряли стажа, хотя в больнице врачей не хватало, – Тудольский считал, что так нельзя, что надо круче, и даже выступал на партсобрании, нервно перебирая пальцами спинку стула, которым он пользовался вместо трибуны, устремив невидящий взгляд куда-то вперед и вверх, – Анатолий Юрьевич шел по «проспекту» по направлению к пятачку – лица многих встречных казались ему знакомыми, и он чувствовал, что и они хотели с ним поздороваться,
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 198 но, наверное, ни он, ни они не были уверены в том, что знают друг друга и что это не ошибка, но все они изменились и постарели – солнце садилось где-то там, за больничными корпусами и деревьями – через полчаса будет уже темно – миновав контору и водонапорную башню, в окнах которой багрово отсвечивало заходящее солнце, – Марина Дмитриевна когда-то втыкала там свои штекеры в гнезда и на доске загорались красные лампочки, но контакты не всегда срабатывали, и Марина Дмитриевна со своей скворечни оглядывала территорию больницы – миновав контору и водонапорную башню, Анатолий Юрьевич вдруг вспомнил, что он так и не подошел к дому, в котором они жили, но для этого надо было сделать небольшой крюк, а солнце садилось – все-таки он вернулся немного назад – гараж стоял на прежнем месте – уезжая, они кому-то продали его за бесценок, а рядом с гаражом по-прежнему возвышалось овощехранилище, больше похожее на могильный курган, – в промежутке между овощехрани- лищем и гаражом показался кусочек их дома – серая бревенчатая стена и одно окошко – может быть, это даже было их окно – дом по-прежнему стоял на месте, но солнце садилось – он решил пойти к зданию училища задами, как он когда-то ходил на работу из дому, – перед зданием училища помещался стадион, так что из окна своего кабинета он мог когда-то наблюдать, как там играли в футбол или бегали, – ему хотелось хоть на секунду взглянуть из этого же окна на стадион, на лес и на заходящее солнце – на месте тропинки, осенью превращавшейся в жидкое месиво, теперь проходила выложенная плитками дорожка, и от нее отходили, в свою очередь, такие же дорожки, разбегавшиеся к отделениям, – только два или три здания были знакомы ему – старые приземистые постройки с облупившейся штукатуркой – на месте остальных или на соседней территории стояли новые корпуса, а некоторые еще только строились – двое под- выпивших, один – с бутылкой в руке, другой – со стаканом, никак не могли найти себе подхо- дящего места, чтобы продолжить, но потом зашли все-таки на территорию одной из строек – возле корпусов были разбиты аккуратные палисадники с зелеными скамейками, но больных во дворе уже не было, потому что было время ужина – по выложенной плитками дорожке санитар в белом халате катил тележку с огромным котлом, из которого тянуло столовским запахом, – до Анатолия Юрьевича и Лиды, живших уже тогда в городе, дошли какие-то смутные слухи, что медицинское училище собираются закрыть, а за его счет расширить больницу – рассказы- вали, что Сергей Петрович стал ездить в город почти каждый день – он доказывал, что обуче- ние медсестер и фельдшеров было отлажено, что медицинское училище было единственным в стране, готовившим профильных специалистов, и поэтому закрытие его не могло не отра- зиться на подготовке кадров в общегосударственном масштабе – закрыть его было проще всего – надо было расширять больницу – каждый день из Новогорского и из окрестных деревень и поселков пешком, на попутных и на автобусах стекалась молодежь – девушки в косынках и с портфелями, почти еще школьницы, и ребята – их было меньше, и они выглядели еще моложе – с непропорционально большими руками-лопатами, которыми они друг друга не то тузили, не то толкали, а во время урока не знали, куда их деть, и что-то постоянно жали и тискали в своих пальцах, запачканных чернилами, а у девушек руки тоже были в чернилах, но у них уже были какие-то свои секреты, и иногда от них пахло дешевыми духами, а на их запястьях кра- совались часы первой послевоенной марки «ЗИФ» в нержавеющем металлическом корпусе – обогнав Толю, опоздавшие пробегали в класс и плюхали свои портфели на парты – он входил в класс через две-три минуты после звонка – учащиеся шумно вставали, потом садились, хлопая крышками, а когда он рассказывал им новый материал, все молча слушали – он прохаживался от окна к двери и обратно, а иногда между партами, и ему казалось, что глаза девушек неот- рывно следят, и слова приходили сами собой, а из коридора потягивало запахом ароматного табака – значит, Сергей Петрович уже был в учительской – но, когда начиналось что-нибудь на стадионе, все начинали посматривать в окно, и Толя тоже посматривал – Тудольский пере- стал бывать в облздравотделе – он всегда неприязненно относился к медицинскому училищу – рассказывали, что он называл его гнойником на теле больницы, потому что врачи в свое
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 199 рабочее время преподавали там, и, кроме того, Сергей Петрович слишком часто бывал там – в больницу стали приезжать какие-то бесконечные комиссии, разбирались какие-то жалобы не то на Сергея Петровича, не то на больницу в целом – рассказывали, что уже был подготовлен приказ о закрытии училища, – однажды Рита позвонила Анатолию Юрьевичу и Лиде и сооб- щила, что Сергей Петрович умер, – был конец или даже середина ноября, но почему-то все уже было покрыто снегом – они проваливались по колено в снег – кладбище находилось за городом на каком-то холме, обдуваемом ветром, – шел мокрый снег, и вот-вот должно было стемнеть – до кладбища они доехали на «санитарке», которую по старой памяти организовал Тудольский, занимавший теперь какой-то административный пост в облздравотделе, – было много венков, и на красных подушечках несли ордена и медали Сергея Петровича, и несущие эти подушечки потом не знали, куда их деть, и долго топтались с ними на одном и том же месте, а выступавших на митинге Анатолий Юрьевич видел впервые – оказывается, Сергей Петрович уже целый год или даже два как не работал в Новогорском – его назначили глав- ным врачом какого-то санатория, и за этот год или два он даже успел там что-то отстроить, потому что, когда он пришел туда, там почти ничего не было – он по-прежнему курил свой ароматный табак, пил крепкий чай и каждый день проводил по нескольку часов на стройке, разговаривая с бригадирами и рабочими, а потом ездил в город и переходил из кабинета в кабинет по узкому коленчатому коридору – его небольшая рука с трубкой не торопясь и весомо поднималась и опускалась в такт его речи, а в другой его руке догорала спичка, грозя обжечь ему пальцы, но в последний момент он подносил гаснущий огонек к трубке и тонул в облаке ароматного дыма – он носил все то же демисезонное пальто и ездил на стройку и в город на «козле», напоминавшем «виллис», – он никогда не болел и говорил, что заболеет, если бро- сит курить, – у него даже была выработана своя теория на этот счет – он простудился, но все равно поехал на стройку, где, наверное, гулял такой же ветер, как на этом холме, где они его хоронили, и когда его отвезли в больницу с воспалением легких, он уже не мог курить, – все стояли, сняв шапки, и хотя обитый красной материей гроб с телом Сергея Петровича не был виден Анатолию Юрьевичу из-за плотного кольца людей, окружавших могилу, ему казалось, что гроб этот был поднят высоко над толпой, поддерживаемый невидимыми руками, – ветер растрепал все еще пышную седую шевелюру Тудольского – он смотрел куда-то вперед неви- дящим взглядом, рядом с ним стояла Зина, опекавшая его, – после смерти своих родителей она тоже переехала в город – Люся, укутанная в капор, пыталась что-то рассказать то Зине, то Лиде – в последний момент на черной «Волге» прикатила Нонна, занимавшая теперь пост главного врача одной из городских больниц, – на обратном пути в «санитарке» Рита пыталась шутить, а потом сказала, что вот только теперь все они поняли, что такое был Сергей Петро- вич для них, – когда она говорила всерьез, у нее почему-то все получалось по-менторски и казалось, что она сейчас все это закончит какой-нибудь остротой – дверь, ведущая в боковой отсек, в котором когда-то помещалась лаборатория, оказалась запертой или даже заколочен- ной, но Анатолий Юрьевич несколько раз подергал ее за ручку, – солнце, наверное, уже село, хотя было еще светло, но с третьего этажа, из окна своей бывшей лаборатории, наверное, еще можно было увидеть, как оно садится – остывающий багровый шар над синеющим лесом, – он пошел вдоль стены, крадучись, словно вор, – главные двери оказались незапертыми – он вошел – в небольшом вестибюльчике, между главными дверями и внутренними, стеклянными, ему встретилось несколько девушек – две или три – с портфелями, в легких газовых косынках, с распущенными до плеч волосами, одетых по-городскому, – увидев его, они остановились в какой-то нерешительности – наверное, они собирались удрать с занятий, но приняли его за преподавателя и решили сделать вид, что они просто так стоят здесь, а может быть, они просто уступали ему дорогу из почтения к его возрасту – он почему-то не удивился, увидев их, как будто с самого начала был уверен, что здесь все по-прежнему, и на секунду ему показалось, что он сейчас поднимется по лестнице, войдет в учительскую, возьмет журнал и не торопясь
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 200 пойдет в класс – в большом вестибюле было пустынно, за барьером маячила фигура гардероб- щицы – поднявшись по широкой лестнице на второй этаж, Анатолий Юрьевич хотел свернуть в коридор – в конце коридора находилась дверь, ведущая в боковой отсек, – мимо него пробе- жала какая-то студентка, наверное, торопясь догнать своих, – на лестничной площадке появи- лась женщина с журналом в руке и с педагогической выправкой – там, дальше по коридору должна была быть учительская – на секунду ему почудилось, что оттуда потянуло знакомым запахом ароматного табака – он проскочил второй этаж и, задыхаясь от волнения и быстрого подъема, пошел по коридору третьего этажа – двери классов были закрыты – там, наверное, шли занятия, и он тоже шел тихо, почти на цыпочках, – дверь, ведущая в боковой отсек, была открыта настежь, а может быть, ее и вовсе не было – теперь все это был один, общий коридор – Анатолий Юрьевич стоял на узкой лестничной площадке, как раз напротив двери своей быв- шей лаборатории, когда-то обитой дерматином, а теперь выкрашенной белой масляной крас- кой, как и остальные двери, выходившие в коридор, – дверь была прикрыта неплотно, и сквозь узкую щель просвечивали лучи заходящего солнца – Анатолий Юрьевич осторожно приоткрыл дверь – в аудитории, затопленной золотисто-багровым светом, за столами сидели учащиеся – преподавательница, на секунду недовольно скосив на него глаза, продолжала что-то писать на доске – прикрыв дверь, он прислонился к перилам лестницы, по которой он когда-то подни- мался к себе в лабораторию, – окна, выходящие на лестницу, располагались так, что заглянуть в них было невозможно, да и обращены они были не в сторону солнца – он снова подошел к двери – оттуда вышла девушка – «Вы кого-нибудь ищете?» – участливо спросила она – она сто- яла в дверном проеме, подсвечиваемая последними лучами солнца, так что вокруг ее головы образовалось подобие золотого нимба – рукой она придерживала ручку двери, словно пресе- кая его попытку войти туда, – заглядывая то справа, то слева, он пытался что-то рассмотреть там, внутри – его кабинет, лаборантскую и комнату Марины объединили в одно, потому-то и образовался такой большой класс, почти аудитория – «Вам кто-нибудь нужен?» – настойчиво повторила девушка, – «Нет, я просто так», – сказал он, отходя от двери, и подумал, что все это очень похоже на символическую концовку какого-нибудь фильма или пьесы, в которых пожи- лые люди уступают место юному поколению. Когда Анатолий Юрьевич вышел, уже начинало смеркаться, со стадиона доносились голоса ребят и девушек и удары по мячу – наверное, там играли в волейбол, вечерний туман стлался в низинах, окутывая стадион, пахло коровьим пометом, а со стороны «докторского проспекта» тянуло дымком дачных самоваров – наверное, там все еще догорали костры из про- шлогодних листьев – Анатолию Юрьевичу почему-то хотелось думать, что они прошлогодние – надо было торопиться, чтобы успеть к автобусу, и он решил пойти наискосок, чтобы было быст- рее, – мимо кухни и еще сохранившихся старых отделений, но в той стороне, за этими отделе- ниями, белела березовая роща, раскинувшаяся на пригорке, – когда-то он сжигал там письма и записки, которые писала ему Марина, – он долго стоял над чернеющими листками, глядя, как слова и буквы сливаются с этой чернотой, словно изображение на засвеченной фотобумаге, – он быстро пошел по прежнему пути – мимо конторы и водонапорной башни и затем по «про- спекту» – Анна Аркадьевна и Лида о чем-то беседовали, не зажигая света, – Анна Аркадьевна засуетилась и вышла их провожать – она стояла на крыльце, говоря им что-то напутственное и целуясь с Лидой, – Анатолий Юрьевич нагнулся и поднял с земли несколько больших желтых листьев – наверное, кленовых, чуть тронутых багрянцем, но их некуда было положить, да и они все равно бы смялись по дороге – он понюхал их – они пахли просто листьями – и отпу- стил – они плавно полетели куда-то в сторону – в отделениях и в домах уже зажгли огни, и они с Лидой почти бежали, но Лида отставала и задыхалась – возле конторы стояли ожидав- шие автобуса – в основном учащиеся – длинноногие ребята в нейлоновых куртках и с какими- то спортивными принадлежностями и девушки с портфелями, о чем-то шептавшиеся между собой, – на столбе освещенная фонарем висела трафаретка с расписанием – автобус подошел
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 201 точно, минута в минуту, новый, с широкими окнами – Анатолий Юрьевич и Лида устроились на переднем сиденье, позади застекленной кабины водителя – многие девушки и ребята вышли на какой-то остановке, которой раньше не было, потому что автобус от самой больницы наби- вался уже до отказа, – по обе стороны дороги в темноте замелькали огни невысоких домов – наверное, это была Федосеевка – автобус катился гладко, как по шоссе, и Анатолий Юрьевич вдруг осознал, что дорога, по которой они теперь ехали, была заасфальтирована – Лида все еще тяжело дышала, и лицо у нее было уставшее – он крепко прижал ее локоть к себе, как когда-то это делала она, и она ответила ему чуть заметным пожатием. 2 февраля 1976 г. ZAPAKH ZHZHENYKH LIST’YEV Copyright © Leonid Tsypkin. All rights reserved
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 202 Третий вопрос Вначале был отчет спортсектора. Докладчик сидел согнувшись, словно ему дали под дых, смуглый, застенчиво улыбаясь, с поблескивающими серебряными зубами, чем-то похожий на цыгана-конокрада, – взявшие лыжи не возвращали их, и из-за этого нельзя было отчитаться, хотя два соревнования все-таки удалось провести, но лыж они не возвращали, – он жмурил то один глаз, то другой, словно подмигивая всем остальным членам месткома и даже предсе- дателю, как будто все они были заговорщиками и все прекрасно знали и понимали, но только делали вид, что ничего не понимают, – «Ну не возвращают лыж и все, а что я могу сделать? Я же не пойду по домам». Затем подводили итоги соцсоревнования – докладывала Лидович, сорокалетняя блон- динка, с раздувающимися ноздрями, словно у норовистой лошади, с задом Вирсавии или Данаи, переходившим в кресло, в котором она сидела, чуть подавшись вперед, так что хоте- лось ее подстегнуть по крупу, и она поскакала бы вместе со стулом еще быстрее – первое место по очкам занял отдел технического контроля, второе – отдел стандартизации, третье – лаборатория перспективных методов, – рацпредложение оценивалось в одно очко, изобре- тение давало три очка, но если оно было совместным, то делилось на количество автором, рацпредложение – тоже, а публикация расценивалась в два очка, но при наличии опозданий пол-очка скидывалось, заместительница Лидович по производственному сектору – Рановская, сидя у себя в кабинете, с тонкой иронической улыбкой, означавшей глубокое недоверие к циф- рам, которые ей приносили профгрупорги, просматривала эти цифры, иногда ироническая улыбка прорывалась ее сардоническим смехом: «Ха! ха! ха!» – она была глубоко убеждена, что цифры были дутые, хотя вся система оценки и контроля была предложена ею самой на засе- дании месткома, когда все это обсуждалось. Сейчас она слушала Лидович с такой же тонкой иронической улыбкой, повернув голову здоровым ухом к Лидович, потому что на другое ухо она перестала слышать после автомобильной катастрофы – она сама водила машину, и поздно вечером, возвращаясь домой после особо ответственного эксперимента, который ей надо было ставить непрерывно на протяжении суток, она не заметила белых столбиков, обозначавших обочину шоссе, въехала в них и свалилась в кювет – она долго пролежала в больнице и вер- нулась оттуда со шрамом на лбу, который надувался, краснел или бледнел раньше, чем сама Рановская, как бы упреждая ее эмоциональную реакцию, и с пострадавшим слухом – с какой стороны вы ни подсаживались к ней, всегда оказывалось, что не с той, и она поворачивала к вам голову так, словно рассматривала ваш затылок, – сначала вы не понимали, в чем дело, пока вдруг не догадывались, что она просто подставляет свое здоровое ухо. Она сидела, неесте- ственно повернув голову к Лидович, тонко-иронически улыбаясь, нервно и церемонно водя средним пальцем левой руки, на который было надето кольцо с благородным камнем, по чуть раскрытой ладони правой руки, словно она ласкала эту ладонь или, наоборот, палец, – пальцы у нее были длинные и изящные – ее мать когда-то заведовала кафедрой французского языка, но теперь тяжело болела, и Рановская с мужем-ветеринаром ухаживала за матерью и держала дома сиделку, а когда мать была еще здорова, каждый год отправляла ее на теплоходе по Волге в первом классе и всем рассказывала, как они с Васей устраивали маму на теплоход, – тепло- ход всегда оказывался первоклассным и каюта первоклассной, и питание тоже, и Рановская, ездившая после автокатастрофы в служебном автобусе, громко рассказывала все это соседям по автобусу, неестественно повернув голову и рассматривая их затылок, – точно так же она рассказывала о своей работе и о своих экспериментах, отчеканивая каждое слово. Она хотела выступить после Лидович, отчет которой был принят единогласно, но все радостно зашумели, предвидя окончание заседания, и даже захлопали сиденьями, поднимаясь со своих мест, так что Рановская, уже привставшая было для выступления, благородно-оскорбленно пожала пле-
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 203 чами и развела руками – она хотела все сделать, чтобы показать истинную суть вещей, но раз не хотят – не надо, в конце концов, она же старается не для себя, и тут же привстал со сво- его стула и председатель месткома, ударяя плоской ладонью по лежавшей перед ним бумаге, испещренной резолюциями и подписями. – Товарищи, прошу не расходиться, – сказал он, продолжая постукивать сухой ладонью по листу бумаги. – У нас в повестке дня еще один вопрос. Собственно, резолюция директора есть, вопрос ясен, но нам нужно проголосовать. – П редседатель месткома был профессором, и голос его был вполне профессорским – тонким и готовым к дискуссиям, но его нос, короткий и вздернутый, с широкими ноздрями, чем-то напоминал свиной пятачок, – говоря, он водил им в разные стороны, словно нюхая воздух. Нехотя захлопали сиденья, хотя некоторые еще и продолжали стоять. – Речь идет, – продолжал председатель, – об увольнении, точнее, о снятии с работы, – председатель снял очки и, близоруко прищурившись, поднес бумагу к самым глазам, – о сня- тии с работы Смолкина Павла Алексеевича, тысяча девятьсот двадцатого года рождения, бес- партийного, за прогул и пьянство. Повторяю, резолюция директора есть, вопрос решенный, но вы сами понимаете, – он надел очки и понюхал воздух, – по положению мы обязаны... Хри- стиан Иванович, что вы можете сказать как заведующий гаражом? – ведь Смолкин, кажется, у вас работал... то есть работает? – и он удовлетворенно сел, прокашлявшись, словно задал очень тонкий и каверзный вопрос своему научному оппоненту. Христиан Иванович, небольшого роста тщедушный блондин, говорил, чуть картавя, уста- вившись куда-то в пол, – в общем-то, он Смолкина плохо знает, потому что Смолкин работает в гараже всего два месяца. До этого работал механиком на автобазе. За эти два месяца два раза прогуливал. Первый раз – несколько дней, а вот сейчас – целых двадцать, – правда, на пять из них есть больничный лист. Во время работы не пьет. – Х ристиан Иванович говорил как- то неопределенно, словно к нему все это не имело никакого отношения, и если бы не высшее начальство, то ему, Христиану Ивановичу, было бы все равно. – А где он сам-то? – раздался чей-то голос. – Да, сам он где? Почему сам не явился? – послышалось с разных сторон, словно все очнулись от какого-то забытья, – теперь уже все сидели, никто не собирался уходить. Заседание месткома проходило в конференц-зале, предназначенном для заседаний уче- ного совета и для торжественных собраний, посвященных революционным праздникам, а также для докладов о международном положении, но сейчас члены месткома занимали только несколько первых рядов, остальная часть зала пустовала, темные шторы были наполовину при- спущены, словно зал готовили для демонстрации диапозитивов, но не были уверены, придется ли их демонстрировать, сквозь нижние не закрытые шторами части окон кое-где пробивалось весеннее солнце и виднелись почерневший снег и лужи и соседние корпуса с нависшими над водосточными трубами ледяными гофрированными глыбами, суживающимися книзу и отра- жающими солнце, – Рановская сидела в первом ряду, поворачивая голову боком то к председа- телю, сидевшему не на возвышении, предназначенном для президиума, а за обычным столом, приставленным к первому ряду, то к Христиану Ивановичу, то к задававшим вопросы. – Почему сам не явился? – Христиан Иванович неопределенно пожал плечами, так что неясно было, одобряет он все это или нет. – Сказал, не пойдет. Пусть, говорит, разбирают меня на собрании. – Это неуважение к месткому! – выкрикнула Таня Спешникова, агент по снабжению, полная круглая брюнетка – она всегда лукаво подмигивала, шутила и, разговаривая, особенно с мужчинами, подставляла свой полный бюст, весело глядя на собеседника своими большими темными, чуть скошенными глазами, но тут же переходила к кому-нибудь другому и снова лукаво подмигивала и смеялась, открывая два ряда ослепительных белых зубов, казавшихся еще более ослепительными на фоне ее смуглого лица.
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 204 – Неуважение к месткому! – послышалось с разных сторон. – Позвонить и сказать, если не придет, то уволим, – предложила Графинская, небольшая голубоглазая блондинка, с собачьим прикусом, отчего она всегда казалась старше своих лет, – она всегда смеялась до слез, до изнеможения, но смех ее обычно вызывался чужими неприят- ностями. Лидович тоже была за то, чтобы вызвать Смолкина для объяснений, и ее породистые ноздри раздувались, и она то вставала с места, чтобы высказать свою точку зрения, то снова садилась, подправляя под себя юбку и сливаясь с сиденьем. – Товарищи, прошу слова, – Рановская встала и сложила руки так, как это делают певицы перед исполнением чувствительного романса. – Мне кажется, – извините меня, глубокоуважа- емый Петр Александрович, если я буду слишком откровенной, – и она преувеличенно-учтиво поклонилась в сторону председателя, а шрам на ее лбу вздулся и покраснел, – мне кажется, что весь наш подход к решению этого вопроса принципиально неправилен. Тут вот говорилось о том, что неявка товарища Смолкина на местный комитет – это неуважение к местному коми- тету. – Рановская иронично-тонко улыбнулась, словно ей одной была доступна вся тонкость и щекотливость создавшейся ситуации, и, сняв перстень с третьего пальца, тут же надела его. – Уважаемые товарищи, – она повернулась к сидевшим сзади и подчеркнуто-вежливо покло- нилась, – лично я не понимаю такой постановки вопроса. Мы собрались сюда, чтобы выяс- нить истину, а из выступления уважаемого Христиана Ивановича, – она обернулась и изыс- канно-любезно поклонилась ему, отчего щеки завгара зарделись румянцем, – а из выступления Христиана Ивановича не складывается какого-либо определенного впечатления. Мы должны действовать только в интересах истины. Рановская резко села, откинувшись на спинку кресла, словно после тура вальса. – Так что вы предлагаете, Елена Марковна? – спросил председатель, поглаживая ладонью лист бумаги с резолюциями и нюхая воздух. – Как – что? – Рановская недоумевающе оглянулась на членов месткома. – Товарищи, разве я недостаточно четко сформулировала свою мысль? – Она снова встала. – Я предлагаю: вызвать Смолкина на заседание местного комитета – раз, – металлически отчеканила она и энергичным движением правой руки загнула мизинец на левой, – разобрать поведение Смол- кина – два, – и она так же энергично загнула четвертый палец, – и вынести по разобранному вопросу резолюцию – три, – она загнула третий палец и в изнеможении опустилась на кресло со скромно-торжествующим видом. – Так ведь так и решили, – неуверенно сказал председатель и выжидательно посмотрел на членов месткома. Впрочем, кто-то, кажется, уже до этого пошел звонить Смолкину в гараж. Весеннее солнце, опустившись ниже, заглянуло в конференц-зал, ледяные глыбы, свисавшие с крыш соседних корпусов, превратились в обыкновенные сосульки, и с них капало, черный снег во дворе растаял почти весь, остались лишь небольшие островки его среди сплошной воды, и по этим островкам из гаража в административный корпус, где происходило заседание месткома, наверное, пробирался Смолкин, прыгая с острова на остров, может быть, подолгу задержива- ясь на каждом из них, раздумывая, идти ли ему на заседание месткома, или просто примери- ваясь к очередному прыжку, чтобы не попасть в воду, – звонивший вернулся из вестибюля – по телефону сказали, что Смолкина в гараже нет – ушел на местком – может быть, послать за ним? – Шестирухин, плотный, черный, всегда почему-то плохо выбритый, с тугоподвиж- ными заскорузлыми пальцами, вызвался сходить за Смолкиным – Шестирухин работал не то в котельной, не то в механической мастерской – никто толком не знал где, но его всегда бросали в прорыв, и он даже сам вызывался, а на заседаниях месткома, выступая, он рубил воздух краем своей твердой негнущейся ладони, а иногда ударял ею в такт своей речи по спинке кресла, отчего сидящий на этом кресле вздрагивал и испуганно оборачивался на Шестирухина, – он
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 205 всегда обвинял кого-то и уличал, но все оставалось на прежнем месте: лифты застревали между этажами, аварийный движок не срабатывал, и энергию приходилось выпрашивать у соседнего завода – Шестирухин решительными шагами направился к выходу – где-то там, прыгая с ост- рова на остров, под весенними лучами солнца пробирался на заседание месткома неуловимый Смолкин – по телефону сказали, что его видели только что в третьем корпусе, потом – на главном складе, – может быть, все эти корпуса и склады и были островами, на которые попа- дал Смолкин в своем непреодолимом движении по направлению к месткому, – в ожидании Смолкина кто-то предложил прочесть его объяснительную записку, приложенную к бумаге с резолюциями, – председатель, понюхав воздух и сняв очки, стал читать объяснение Смолкина, написанное карандашом на двух страничках линованной бумаги, вырванных из ученической тетради, – корявые буквы лепились одна к другой и залезали на соседнюю строчку – смысл объяснительной записки был тоже неясен, все было сбивчиво, бестолково и заканчивалось фразой: «Потому что сам знаю, чем болен». – Конечно, знает, – засмеялась Графинская, – хронический алкоголизм. – А вообще, он странный, – сказала Спешникова, – рассказывал кому-то, что он профес- сор фотографии, и вообще... – А может быть, у него с психикой что-нибудь? – сказала Лидович, раздувая ноздри. – Толкнем его, как говорится, на неправильный путь. Рановская поворачивала голову к говорившим, подставляя к уху руку трубочкой. – Шизик, – сказала Графинская и ткнула пальцем себя в лоб, – так отремонтирует нам автобус, что все свалимся в братскую могилу. Все засмеялись, а у Графинской от смеха выступили на глаза слезы. – Нет, ну, правда, может быть, он болен, – негромко сказал Ропкин, научный сотрудник, сидевший чуть поодаль от остальных и всегда во всем сомневавшийся. Во время заседания месткома он то и дело щупал прыщ, вскочивший у него над левой ключицей, незаметно про- совывая руку под рубашку, словно он поправлял воротничок или галстук, – может быть, это был не прыщ, а начинающаяся опухоль, – Ропкин уже несколько дней усиленно глотал таб- летки, которые выписал ему психоневролог, постоянно лечивший его, – ночью он просыпался в холодном поту от кошмаров и дрожащей рукой нащупывал свой прыщ, так что кожа вокруг него от постоянного раздражения даже покраснела. – У вас всех, наверное, много времени, – выпалил Нейбиль, тоже научный сотрудник, в больших круглых дымчатых очках и с шевелюрой прямых волос, которые на макушке почему- то всегда торчали у него, придавая ему сходство с задиристым петухом, – будем еще разби- раться, кто болен, а кто нет. – На ученых советах или на конференциях он тоже всегда что- нибудь выпаливал, ответ докладчика его никогда не устраивал, и он спрашивал еще и еще, садился на место, поднимал руку и снова вскакивал с вопросом и задавал его так, как будто уличал докладчика в невежестве или в подтасовке фактов, но, выпалив все это, быстро успо- каивался и даже как-то сникал – через несколько дней он собирался в круиз по Дунаю, и теперь у него было самое горячее время – он носился между корпусами и по магазинам с недавно купленным атташе-кейсом, с торчащими на макушке волосами, и, кроме того, он терпеть не мог Ропкина, который когда-то сфотографировал его для стенгазеты, – Нейбиль закрыл лицо рукой и выбежал из комнаты, но Ропкин, выполняя поручение редколлегии, щелкнул убегаю- щего Нейбиля со спины как энтузиаста, протолкнувшего в печать сборник рацпредложений. – По-моему, здесь все ясно, – сказал Нейбиль, – есть предложение проголосовать и разойтись по своим рабочим местам. Никто не заметил, как тихо скрипнула дверь и в проходе между погруженными в полу- тьму задними рядами конференц-зала, потому что в этой его части не было окон, появился пожилой человек, слегка ссутулившийся, в потертом демисезонном пальто, с приглаженными и даже, казалось, напомаженными волосами, озираясь так, словно он вошел в церковь во время
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 206 молебна. Он слегка кашлянул, комкая в руках облезлую меховую шапку, и еще больше ссуту- лился. Все сидевшие в передних рядах обернулись и уставились на вошедшего, и только Хри- стиан Иванович продолжал смотреть куда-то в пол, словно все происходящее не имело к нему никакого отношения. – Проходите, пожалуйста! Садитесь! – послышались голоса членов месткома, подчерк- нуто-вежливые и даже как бы сочувствующие, что должно было обозначать высшую степень беспристрастности. Смолкин, все так же озираясь, сделал несколько неуверенных шагов, словно во время качки на пароходе, и осторожно присел на кресло, на самый край его, возле прохода, позади всех. – Будьте любезны... э -э, – председатель снял очки и приблизил к глазам бумагу с резолю- циями, – Павел Алексеевич, будьте любезны, – он снова надел очки, положил бумагу на стол, пригладив ее рукой, понюхал воздух, – будьте любезны, объясните всем нам, собравшимся здесь, – он сделал широкий жест рукой в сторону присутствующих, – что, собственно, произо- шло с вами, то есть почему вы совершили прогул? Солнце упало на руки Смолкина – он сидел ссутулившись, тяжело свесив руки с колен, комкая свою шапку загрубелыми пальцами с въевшимся под ногти машинным маслом, и почему-то казалось странным, что Смолкин, только что легкомысленно прыгавший с острова на остров, преодолевая водную стихию, что этот неуловимый Смолкин находился сейчас здесь и был совершенно трезв, и от него даже не пахло вином. – Вышло такое обстоятельство, – сказал он глухим голосом, складывая шапку пополам и опустив глаза. – У меня отец умер, потом вся куролесица из-за этого пошла, – и почему-то показалось странным, что у пожилого Смолкина был отец, за которым он, возможно, еще и ухаживал во время болезни. – Была у меня золотая квартира, – продолжал он, не поднимая головы и разламывая свою шапку, и теперь все это напоминало какую-то старую, давно знако- мую присказку. Ответственный по спортсектору хитро подмигивал то одним, то другим гла- зом, показывая свои серебряные зубы, Лидович раздувала ноздри, Рановская, глядя на затылок соседям, приставила к уху обе ладони трубочкой, Христиан Иванович все так же отрешенно смотрел куда-то вниз, словно все это было ему уже давно знакомо и надоело. – Целая история вышла, – продолжал Смолкин. – Выдал я дочь замуж. За девять дней разошелся с женой, раз- менял квартиру. – Теперь присказка превращалась в быль: из разодранной подушки, в которую вцепились Смолкин и его супруга, по всей квартире летел пух, устилая натертый до блеска паркет, полированный гардероб и диван-кровать с розовой обивкой в желтые цветочки, – она толкнула Смолкина в грудь, и он, не удержав равновесия, налетел на стеклянную горку, из которой упали на пол и разбились хрустальная вазочка и семь фарфоровых слонов, а вечером Смолкин пришел домой пьяный, и жена не хотела пускать его, тогда он высадил ногой дверь, прибежали соседи – назавтра его вызвали в милицию, а потом он ездил к юристу, а по вече- рам, придя домой, плакал пьяными слезами, но жена была неумолима, и он снова ездил по адвокатам и в бюро обмена, но на разменянную площадь поселилась дочь с зятем, а жена по- прежнему не пускала его и толкала в грудь, а может быть, было все наоборот, и он толкал ее в грудь и даже стукнул ее, чтобы неповадно было больше... Спешникова и Лидович подошли к председателю и что-то нашептывали ему – Спешни- кова почти налегла грудью на плечо председателя, он кивал и записывал что-то на листе бумаги. – Товарищ Смолкин, почему вы на местком не хотели приходить? – сурово спросил пред- седатель, кончив писать. Спешникова и Лидович вернулись на свои места, оживленно пере- говариваясь между собой и с соседями, словно члены счетной комиссии, уже подсчитавшие голоса. – Пью после работы – не отрицаю, – глухо сказал Смолкин, не отвечая на вопрос предсе- дателя и по-прежнему не поднимая головы. – Я хочу работать, – он положил шапку на соседнее
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 207 кресло и, выпрямившись, посмотрел на председателя. Лицо его попало в полосу солнечного света, и теперь было видно, что оно прорезано глубокими темными морщинами, словно впи- тавшими в себя машинное масло. – У меня вопрос, – вскинулся Нейбиль, подняв руку, и, не дожидаясь разрешения пред- седателя, обратился к Смолкину: – Почему вы ушли из автобазы? – волосы у него стояли торч- ком, он приготовился к серии сокрушительных ударов. – Радикулит у меня, – глухо сказал Смолкин и снова обмяк, уставившись на свои руки. – У меня тогда еще вопрос, – продолжал Нейбиль, на секунду подняв и опустив руку и даже уже не обращаясь к председателю. – А здесь вам радикулит не мешает? – и он оглянулся с победно-петушиным видом, но никто не рассмеялся, кроме Графинской, смахнувшей высту- пившие у нее на глазах слезы краем батистового носового платка. – Автобаза на горе, там задувает сильно, а здесь работа в помещении, и потом там машины большие, дорожные, приходилось по лестнице лазать, – голова Смолкина ушла в плечи – по открытому пространству, расположенному на возвышенности и чем-то напоминав- шему аэродромное поле, гулял ветер, а посередине к подъемному крану огромной машины была приставлена лестница, и по этой лестнице карабкался Смолкин, в телогрейке, с гаечным ключом в руке, прихрамывая, подпирая или, может быть, согревая другой своей рукой больное радикулитное место, – сзади, как раз там, где кончался край телогрейки, но холодный ветер задувал туда, и Смолкин, припадая на одну ногу, подтягивал ее к другой – до верхушки подъ- емного крана оставалось еще несколько перекладин... – Я хочу работать, – упрямо повторил Смолкин и снова посмотрел на председателя. – У меня еще вопрос, – снова вскинул руку Нейбиль. – Хватит, Нейбиль. Ты же торопился куда-то, – сказала Спешникова. – Хватит! Хватит! – загудели остальные. Нейбиль, весь красный, что-то доказывал своим соседям, жестикулируя и быстро осты- вая. – Ой, умора! ой, не могу! – беззвучно смеялась Графинская, смахивая платком слезы. Ропкин втихомолку добрался до своего прыща над ключицей – ему показалось, что прыщ стал больше, чем был даже утром, – не могла же опухоль так быстро расти, и все-таки он с удовольствием поменял бы свой прыщ на радикулит, хотя, с другой стороны, он слышал, что радикулит может тоже вызываться опухолью. – Петр Александрович, разрешите мне несколько слов, – перехватила инициативу Ранов- ская, встав с места и нервно снимая и надевая перстень. Председатель, понюхав воздух, нехотя кивнул головой. – Уважаемые товарищи! – сказала Рановская, перехватив разрешающий жест председателя. – Я бы хотела выразить глубокое удовлетворение тем принципиальным подхо- дом к решению вопроса, который проявил местный комитет. Мне кажется, что если мы и в дальнейшем в своей работе будем руководствоваться этим принципом, то деятельность мест- ного комитета будет еще более эффективной. И все-таки, – она тонко улыбнулась и снова сняла и надела перстень, – и все-таки мне лично кажется не совсем четкой и ясной позиция нашего уважаемого Христиана Ивановича, и хотелось бы, чтобы Христиан Иванович высказался более определенно. – Хватит! Хватит! – послышалось со всех сторон. – Все и так ясно. Рановская села, недоумевающе-оскорбленно пожав плечами. Христиан Иванович ерзал на своем месте, не отрывая глаз от пола, а Лидович и Спешникова уже поднялись было, чтобы идти к председателю. – Товарищи, – сказал председатель, вставая и ударяя ладонью по листу бумаги, чтобы водворить порядок. – Мне кажется, что мы всесторонне обсудили вопрос и можем вынести по нему решение.
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 208 Смолкин вперился глазами в председателя, весь подавшись вперед, вцепившись руками в подлокотники, словно пол уходил из-под него, как это бывает во время провала самолета в воздушную яму. – Итак, есть предложение, – председатель снял очки и поднес к глазам лист бумаги. – «По третьему вопросу повестки дня местный комитет на своем заседании 23 апреля 197... года постановляет вынести механику гаража товарищу Смолкину А.П . за прогул строгий выго- вор с предупреждением». Возражений нет? – председатель надел очки и сурово посмотрел на Смолкина. – Чтобы это было в последний раз, Смолкин, поняли? – и он принялся укладывать бумаги в портфель. Смолкин сидел, тяжело опираясь на спинку кресла, и по лицу его текли слезы, попа- дая в морщины и смешиваясь там с машинным маслом, – такие лица часто можно видеть на фотографиях передовиков производства, помещаемых на первых страницах газет, только лицо Смолкина было почему-то плачущим. Члены месткома расходились. Спешникова и Лидович, остановившись возле Смолкина, поздравляли его, кто-то еще присоединился к ним. Ропкин, проходя мимо Смолкина, тоже хотел поздравить его, но потом почему-то не решился. Солнце, опустившись еще ниже, зато- пило ярким весенним светом конференц-зал, а где-то там, снаружи, по талой воде, между кор- пусами, прыгая с острова на остров, носился в поисках Смолкина неутомимый Шестирухин, рассекая своей негнущейся ладонью воздух и обличая кого-то. 27 ноября 1977 г. TRETII VOPROS Copyright © Leonid Tsypkin. All rights reserved
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 209 Похищение сабинянки Они вбежали в вагон, когда я уже сидел, и он сказал ей что-то вроде того, что она пере- бирала не то ножками, не то лапками, и оба они улыбнулись и уселись напротив меня. Они влетели в самую крайнюю дверь, пробежав по платформе вдоль всего вагона, – по-видимому, им надо было в следующий, а может быть, даже дальше, но они побоялись не успеть и вбежали в этот. Они уселись, а дверь еще оставалась открытой, хотя уже слышалось характерное шипе- ние воздуха, и мне вдруг захотелось продемонстрировать перед ними свою прыть, и я даже уже было приподнялся, чтобы перебежать в соседний вагон, но тут раздалось предостерега- юще-грозное: «Осторожно, двери закрываются!» На них были обручальные кольца, такие новенькие, такие блестящие, что ими можно было пускать зайчики. Он держал на коленях портфель, выставив далеко вперед свои длинные ноги в замшевых туфлях, у нее в руках была, кажется, какая-то сумочка, а на ногах не было чулок, и это особенно бросалось в глаза, потому что стояли еще только первые теплые дни, когда каждая перемена в женском одеянии, открывающая тело, ошеломляет, как первая клуб- ника или первая гроза. Из-под короткого белого платья, когда она сидела, чуть виднелся край ослепительно белой комбинации, настолько белой и настолько легкой, что она даже не стыди- лась этого: взгляд мой, которого она не могла не почувствовать, нисколько не смутил ее. Она носила очки и, может быть, поэтому казалась старше его, а у него было широкое, чуть глупова- тое лицо паренька, лицо, с которого только-только успели сойти прыщи. Они беседовали о чем- то, но из-за шума поезда слов не было слышно, да и вряд ли в их разговоре было что-нибудь интересное, потому что они не заглядывали друг другу в глаза, да и руки их жили сами по себе со своими неправдоподобно яркими обручальными кольцами. Я положил руку на никелиро- ванную ручку двери – через эту дверь из вагона в вагон иногда проходит помощник машиниста или просто работник метрополитена – так что она почти вся спряталась в моей руке, и сразу стало видно, какая у меня крупная ладонь. С легкостью, между прочим, как бы играя, я нажал на эту ручку – она поддалась и щелкнула, так что на секунду я даже испугался, не откроется ли дверь, но сидящая напротив меня пара продолжала как ни в чем не бывало свой разговор, и это было тем более обидно, что разговор этот нисколько не занимал ее. Через месяц-другой, в самую жару, они уедут на юг, куда мне уже ездить нельзя, и будут лежать на пляже в виде буквы «Т» – он, надвинув на глаза курортную шапочку, разомлев от солнца и положив голову на ее бедро, словно это изголовье лежака, а потом они вернутся в Москву, и тогда на лице ее заметными станут пятна – не то от загара, не то оттого, что она собирается стать матерью. Я положил ногу на ногу и чуть подтянул на колене брючину, как это делают аккуратные муж- чины, подтянул с таким расчетом, чтобы открылась узенькая полоска ноги между обшлагом брючины и носком, но на мне, как на грех, были черные туфли, никак не идущие к светлым брюкам и носкам, и в придачу ко всему они оказались покрытыми слоем серой пыли, да и ноги мои были, пожалуй, коротковаты. По вечерам мы бродили бы по набережной Москвы-реки, и я бы вел ее, обнимая за плечи, потому что я, наверное, все-таки выше ее ростом, а потом мы долго бы смотрели на черную воду, в которой монетными столбами отражаются огни фонарей, и один день моей жизни превратился бы в год, а год – в день, и я перестал бы думать о смерти, а может быть, стал бы еще больше бояться ее. Он сидел, выставив далеко вперед свои длинные ноги, заняв ими почти весь проход, – со своим портфелем и широким, глуповатым лицом он казался жалким придатком их. Она зевнула деликатно, по-женски, прикрыв ладонью рот, и я вдруг сообразил, что это передалось ей от меня, потому что за секунду до этого я тоже зевнул. Значит, она все-таки заметила меня и, может быть, даже угадала мои мысли. Она подчинилась мне, и теперь уже была бесповоротно моя. Я нес ее на руках – так, наверное, похищали саби- нянок, или спящую царевну, или еще что-нибудь в этом роде – лицо ее было запрокинуто,
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 210 губы чуть приоткрыты, густые волосы ниспадали до земли, оголенные ноги бессильно свеши- вались, при этом она не забывала как-то театрально поджимать их под себя, словно готовясь в любую минуту стать на пуанты. Чтобы проверить свою власть над ней, я снова зевнул, теперь уже не совсем натурально, и тотчас же вслед за мной зевнула она, все так же деликатно, при- крыв ладонью рот. Я нес ее на вытянутых руках, оставляя позади себя следы ног на влажном песке, нес навстречу солнцу – оно висело низко над морем – не то вставало, не то садилось, и волны подкатывали к самым моим ногам; она охватила руками мою голову, притянула к себе и поцеловала меня, и я кружил ее, и мы оба смеялись, уже герои современного фильма, вырвав- шиеся на день к морю и беззаботно бросившие где-то на шоссе свою белую машину послед- него выпуска. Я зевал теперь уже против воли, – это уже была нервная зевота, когда невоз- можно себя остановить, – и она, заражаясь от меня, подчиняясь мне, зевала вслед за мной. Я безраздельно властвовал над ней, и она отдавалась мне, и во всем мире мы были одни, а он со своим деревенским лицом и длинными ногами находился где-то на самом краю этого мира – удаленный с поля, проштрафившийся игрок; один раз он тоже зевнул, но как-то мелко, словно делая одолжение, – нехотя он подчинился мне, уступая ее, – а впрочем, что ему еще остава- лось делать? – разве он понимал толк в женщинах? Я бежал по пустынным утренним улицам какого-то южного, может быть приморского, городка, без зависти скользя взглядом по окнам, завешенным шторами, за которыми спали и любили, – теперь я тоже не был обездоленным – я бежал, чтобы купить ей молока к завтраку, и сердце мое билось ровно, без перебоев, как в двадцать лет, но магазины еще не открылись, а когда я уходил, она причесывалась и теперь уже, наверное, ждала меня. Они вышли на одной со мной станции и тут же затерялись в толпе, но через минуту я снова увидел их. Они шли впереди, беззаботно болтая о чем-то, оба высокие, тонкие, по- летнему одетые – наверное, они ехали выбирать торшер для своей новой квартиры – и она держалась за его руку, а он чуть согнул ее в локте, чтобы ей было удобнее. Я поднялся на эскалаторе. Сквозь стеклянный потолок вестибюля просвечивало голубое небо, а под самым куполом, уперевшись в него, повис воздушный шар. Потеряв надежду про- биться наружу, он весь сморщился – наверное, доживал свои последние часы. 13 июня 1971 г. POKHISHCHENIYE SABINYANKI Copyright © Leonid Tsypkin. All rights reserved
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 211 Праздник, который всегда со мной Этот дом строится рядом с нашим. Вначале снесли старые дома, потом место будущего строительства, как это и положено, огородили забором и стали рыть котлован. В заборе, однако, остались незаделанными щели, да и ворота, ведущие на строительную площадку, почему-то долго не закрывали, так что к троллейбусной остановке я ходил прежним путем, хотя это было и не очень приятно ходить по узкой глинистой тропинке, протоптанной по краю котлована. Проходя там, несколько раз я натыкался на жильцов нашего дома – тех, которые должны были получить квартиру в новом доме в порядке расширения жилплощади, – они стояли на самом краю котлована, где даже уже не было тропинки, и земля круто обрывалась из-под их ног и уходила куда-то вниз. Они стояли, повернувшись лицом к яме, словно в ожидании расстрела, глядя с тоской на дно котлована, где по колено в воде копошились одинокие фигуры рабочих. Меня так и подмывало остановиться возле них и сказать: «Братская могила». В особенности мне хотелось сказать это Максу, тол- стому журналисту, от которого всегда пахло потом. Как-то встретившись и шумно попривет- ствовав меня, он неожиданно ткнул меня в грудь своей пухлой пятерней, чуть пониже лацкана пиджака: «Старик, так только бухгалтера носят ручки!» Я промямлил что-то в свое оправда- ние, но как только он исчез, переложил ручку во внутренний карман. Узнав, что я защитил диссертацию, он стал еще шумнее приветствовать меня и, завидев, уже издалека кричал: «Ну, как дела, старик? дали тебе лабораторию?» Я неопределенно пожимал плечами, а он, прибли- зившись ко мне вплотную, хватал меня за рукав, словно боялся, что я убегу от него: «Ты не умеешь жить, старик, – поучал он меня, самодовольно попыхивая сигаретой и обдавая меня запахом пота, – тебе надо подсуетиться в какую-нибудь национальную академию. Грузия или Таджикистан. Понял?» Хотя его ребенку был уже год, в квартире у них всегда висели непро- сыхающие пеленки, так что, скорей всего, это был даже запах детской мочи. Теперь он стоял среди остальных жильцов нашего дома, на самом краю котлована, но даже в такой критической ситуации он не терял присутствия духа и, попыхивая сигаретой, размахивая руками, что-то горячо доказывал – по-видимому, призывал к решительным действиям. И все-таки «братскую могилу» я оставил при себе. Мне казалось, что он и так понимает всю безнадежность создав- шегося положения и только делает вид, что все в порядке. К тому же щели в заборе заделали, а ворота закрыли, так что к троллейбусной остановке мне пришлось ходить уже окольным путем, и я настолько привык к этому, что вскоре вообще забыл о строительстве дома. Но однажды вечером, возвращаясь домой, я вдруг увидел рядом с нашим домом иллюми- нацию. В первую минуту я решил, что сегодня какой-то праздник – первомайский или октябрь- ский, – но лето было в самом разгаре, да и день был будничный, так что исключалась даже возможность Дня шахтера или работника прилавка. Огни горели в два яруса, а местами даже в три, но сами ярусы эти были не прямые, а изломанные – огни то взбирались вверх, то снова опускались до прежнего уровня, и где-то наверху, в темном небе светилось еще несколько красных огней – все это придавало зрелищу несколько странный и фантастический характер, а за гирляндами огней угадывалась – нет, не угадывалась, а отчетливо проступала – стена буду- щего дома, и слышались непонятные звуки – не то скрежетанье железа, не то удары молота, и откуда-то из тьмы возникали силуэты рабочих, и на мгновение все это безжалостно освещалось белыми вспышками электросварки, не оставляя никаких сомнений в реальности происходя- щего. Однажды ночью на реке мы увидели из окна нашей каюты вот такое плавучее сооружение – оно светилось сотнями огней, отражавшихся и множившихся в воде, и хотя я догадывался, что это была обычная землечерпалка или какой-нибудь плавучий строительный комбинат, мы с женой долго не могли оторвать глаз от этих огней, воображая, что это какой-то неведомый город, раскинувшийся на острове посреди реки, и мы вышли на палубу и жадно всматривались
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 212 в эти огни, пока они не исчезли, а потом вернулись к себе в каюту, и я погасил свет, чтобы не видеть на лице жены морщин и ее поседевших висков. Утром, идя на работу, я взглянул на строительную площадку: за забором, окружавшим место строительства, поднималась кирпичная кладка, а чуть пониже ее верхнего края, непо- средственно в кирпичи, были вделаны дугообразные кронштейны, похожие на рыболовные крючки, – на них-то и крепились лампочки, которые я накануне принял за иллюминацию. Кронштейны эти были разной длины, да и высота кирпичной стены была неодинаковой: кое-где уже обозначились проемы окон второго этажа, местами же еще только заканчивалась кладка первого – вот почему огни располагались в виде нескольких изломанных ярусов. На верху стены трудились рабочие в комбинезонах, напоминая скульптурные группы, воздвигнутые на крышах домов во времена архитектурных излишеств, где-то в глубине стройки, там, где воз- водились переборки между будущими квартирами, беспомощно вспыхивали огни электро- сварки, не в силах ничего добавить к солнечному свету, словно зарницы в полдень, уныло стре- котали и раскачивались лебедки подъемных кранов – их металлические конструкции, похожие на скелеты динозавров, уходили куда-то в самое небо – на их вершинах-клювах вчера-то и горели красные огни – наверно, сигнальные, предупреждающие аварию самолетов. Но вече- ром, когда я возвращался домой, я опять забыл об этом строительстве и, увидев огни, в первое мгновение решил, что сегодня какой-то праздник, и это повторялось почти каждый раз. «Праздник, который всегда со мной», – с горькой усмешкой подумал я, глядя на эти огни, и почему-то проникся антипатией к Хемингуэю. Мне так понравилась эта мысль, что, придя домой, я потащил жену на балкон. «Праздник, который всегда со мной», – сказал я ей, кивнув на огни стройки. Она засмеялась, но как-то формально, словно делая мне одолжение. Тогда я пошел за сыном и вывел его на другой балкон, выходящий на противоположную сторону нашего дома, – мне казалось, что огни строящегося дома видны оттуда лучше. «Праздник, который всегда со мной», – сказал я ему, и он тоже засмеялся, но чересчур поспешно и как-то отрывисто, словно торопясь дать мне почувствовать свое полное единомыслие со мной. Маму я не стал приглашать на балкон, потому что по вечерам на балконе сыровато, и кроме того, у нее начисто отсутствует образное мышление. С каждым днем стена строящегося дома поднимается все выше и выше, и теперь я помню о строительстве не только вечером, но и днем. Я иду по двору нашего дома и с тревогой вгля- дываюсь в неприступно возвышающуюся стену новостройки: еще три этажа, и стена эта срав- няется с нашим домом. Возле одного подъезда на скамеечке сидит бывшая председательница нашего кооператива, очень пожилая и очень интеллигентная дама. Я здороваюсь с ней, она тоже кивает мне и улыбается, но улыбка у нее неестественная, словно кто-то невидимый на мгновение оттягивает углы ее рта. Впрочем, во взгляде, которым она провожает меня, сквозит неподдельная доброта и даже некоторое умиление: я несу домой букет цветов, и это, вероятно, вполне отвечает ее патриархальному складу. Рядом с ней на скамеечке сидит ее парализован- ный муж, выставив далеко вперед свои костыли, словно специально для того, чтобы кто-нибудь споткнулся о них. У него голый яйцевидный череп и румяное, лишенное растительности лицо – голова его похожа на голову Будды. Он тоже кивает мне и провожает меня взглядом, но взгляд его полон тоски – так смотрят больные животные и лыжники, которых обгоняешь. На пригорочке напротив нашего дома стоит Макс и, блаженно щурясь и попыхивая сига- ретой, наблюдает за строительством. На сей раз я окликаю его: – Высматриваешь окна своей квартиры? – Салют, старик! Еще не было жеребьевки. – А вдруг первый этаж? – пытаюсь поддеть его я. – Первого этажа не будет, старик, – магазин будет. Это что? от любящих аспиранток? – кивает он на мои цветы и сбегает с пригорочка навстречу мне. – Да нет, – вяло оправдываюсь я, – у жены день рождения.
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 213 – Ну как, в Среднюю Азию не решил оторваться? – он стоит рядом со мной и цепко держит меня за рукав. – У меня дружок один, тоже вот докторскую качал... Когда я вхожу в наш подъезд – самый ближний к строящемуся дому, – стена этого дома нависает надо мной средневековой крепостью, черные проемы окон верхних этажей кажутся мне бойницами, выступы кирпичной кладки, устремленные вверх, – зубьями крепости. А вечером стена этого дома кажется мне стеной шлюза. С каждым днем она становится все выше и выше – это я опускаюсь на дно. А на самом верху этой стены, где-то в недосягаемой высоте, тускло мерцают огни. 8 августа 1971 г. PRAZDNIK, KOTORYY VSEGDA SO MNOI Copyright © Leonid Tsypkin. All rights reserved
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 214 Последние километры Он только что отлюбил, вяло и безразлично, и теперь возвращался домой на электричке. За окном в мутной пелене угасающего осеннего дня проплывали бывшие московские приго- роды – теперь окраины, застроенные одинаковыми белыми домами-башнями с развешанным на балконах бельем, поближе к железной дороге жались приземистые двухэтажные строения с почерневшими от копоти стенами, тянулись огороженные глухим забором территории, застав- ленные кузовами машин, заваленные штабелями бревен или проржавевшими железными кон- струкциями непонятного назначения. Она встретила его, как всегда, нарядно одетая, с брошечкой и со взбитыми волосами, словно они собирались в театр. Он приложился губами к ее щеке, а потом к шее, чтобы проде- монстрировать свою страсть. Конечно, надо было бы поцеловать ее в губы, но они, как всегда, были густо напомажены. – Какой у нас будет распорядок? – спросила она. По всем законам выпить и закусить полагалось вначале, но это грозило излишним серд- цебиением в час любви. С другой стороны, после этого и пить и есть было бессмысленно – всегда хотелось курить и поскорей ехать домой, совсем же отказаться от завтрака, к которому она так готовилась, значило обидеть ее. – Пожалуй, давай закусим вначале, – сказал он. Про себя же он принял компромиссное решение: немного поесть, выпить рюмочку, а остальное оставить на потом – там видно будет. Она радостно заметалась между кухней и комнатой, расставляя тарелочки, раскладывая вилки и салфеточки, а он уселся на софе, откинувшись на спинку. Ему приятно было смотреть, как она хлопочет, приятно было находиться в чистой и уютной комнате: сервант, гардероб и радиола были отполированы так, что в них можно было смотреться как в зеркало, а на полу лежал большой пушистый ковер – у него была настоящая любовница, и она принимала его так, как это бывает только в кинофильмах. – Ой, не смотрите, пожалуйста, у нас все так плохо, – сказала она, ставя на стол блюдо с дымящейся курицей и рисом, – примерно то же самое она говорила, когда он раздевал ее. Она устроилась напротив него, на низком стульчике, между ними стол, уставленный закусками. Он наполнил вином хрустальные фужеры – он всегда называл их рюмками, но она употребляла слово «фужеры», и сейчас он думал о них как о фужерах. Вино было прозрачное, золотистое, легкое – именно такое, каким ему и полагалось быть в подобных случаях. Когда они пили, на секунду выглянуло солнце, и тюлевые занавески вспыхнули неслыханной белиз- ной. Она сидела спиной к свету, лицом к нему. – Я остался бы у тебя дня на два, – сказал он ей. – Блинчики с мясом хотите? – спохватилась она. – Только они очень плохие. А курица жесткая? да? Она побежала на кухню, принесла блинчики, и когда стала класть их ему на тарелку, он, освобождая для них место, уронил на пол куриную ножку. Ему стало неловко, он поднял и хотел положить на стол, но она в ужасе замахала руками и унесла эту ножку на кухню. Блинчики были вкусные – главное же, их не надо было грызть – свой съемный протез он оставил дома, чтобы не мешал в минуты наслаждения. Дома-башни попадались теперь все реже и реже – за окном вагона простирались районы, застроенные домами пятидесятых годов – с выступающими карнизами, барельефами и скульп- турными группами, призванными отобразить изобилие и радость труда. На крыше одного из домов зеленела неоновая надпись: «Рассвет. Специализированный магазин для слепых». Вих- рем налетела встречная электричка – сквозь мелькание ее вагонов и окон надпись прогляды- валась все так же отчетливо.
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 215 – Вы меня обидели, – сказала она ему, когда они лежали рядом молча и он смотрел куда- то в потолок – ему хотелось курить и ехать домой. – Что ты! у тебя все было так вкусно, и сама ты такая... Он не договорил, чтобы не сказать пошлости. – «На два дня» сказали. Лучше бы совсем не говорили... Он повернул к ней голову, и ему показалось, что глаза ее были влажными, а может быть, это просто были расширенные, темные зрачки – после этого у нее всегда расширялись зрачки, и иногда он даже специально заглядывал ей в глаза, чтобы проверить это. Поезд остановился, хотя не было никакой станции – только рельсы в несколько рядов со стоящими на них товарными вагонами и целым составом из вагонов-ресторанов, кирпич- ная водонапорная башня с забитыми окнами, а дальше дома – высокие и низкие, каменные и деревянные, старые и новые, – смешение всех эпох и стилей – беспорядочно громоздящиеся, словно скалы, – в некоторых из них уже горел свет, заводские трубы, скорей похожие на силу- эты труб, с неподвижно повисшими на них сизыми клубами дыма, а еще дальше, в дымке – еле проглядывающиеся контуры высотных домов с красными опознавательными огнями на вер- хушках шпилей – огни эти, казалось, висели в небе, – наверное, просто был закрыт светофор, и Москва не принимала. Странная тишина царила в вагоне – пассажиров было довольно много, хотя никто не стоял – все сидели, но все молчали, и только слышалась музыка – не то шейк, не то твист. Он стал высматривать, откуда доносится музыка, – наискосок от него, у противо- положного окна сидел молодой человек в нейлоновой куртке – хотя он сидел так же, как и все, было совершенно очевидно, что источник музыки находился у него на коленях – наверное, портативный магнитофон. Голоса, исполнявшие твист или шейк, бесновались, но магнитофон работал деликатно, на самой минимальной громкости, так что музыка казалась совсем нена- вязчивой – ее можно было принимать и не принимать. Поезд тронулся, и звук музыки тут же потонул в стуке колес. Громоздящиеся скалами дома стали медленно поворачиваться, неожи- данно открывая узкие ущелья со снующими по ним трамваями и грузовиками. Свою черную комбинацию она натягивала, по-змеиному извиваясь всем телом, словно исполняя индийский танец, – она всегда так надевала ее, а он наконец закурил и, глядя на нее, прикидывал, успеет ли он к поезду. Когда уже перед самым уходом он зашел на кухню, в белой эмалированной мойке, на тарелочке лежала куриная ножка, та самая, которую он уронил на пол, – наверное, она соби- ралась помыть ее и потом пережарить, – и ему показалось, что он уже с самого начала пред- видел это. Поезд снова остановился – наверное, путь все еще был занят, и тогда он снова услышал музыку – все тот же шейк или твист или что-нибудь в этом роде – все те же голоса, чужие, непонятные, неистовствовавшие, но по-прежнему ненавязчивые – об- ла датели их подерги- вали плечами, словно передразнивая кого-то, изгибались всем телом, переламываясь пополам, кисти их рук болтались, ударяя по струнам электрогитар, в бешеном темпе, словно взбивая крем для бритья, но при этом сами они оставались на прежнем месте, словно каждый из них был очерчен невидимым кругом, так что весь этот экстаз казался ложным, нарочито разыг- ранным, – все находившиеся в вагоне по-прежнему молчали – женщина в платке с усталым лицом, девушка с затрепанной книжкой в красных, наверное, обмороженных руках, пожилые мужчины и женщины в темных, тяжелых пальто. Музыка снова исчезла – поезд проходил теперь по мосту над темной рекой с бетониро- ванными набережными и со старинным монастырем, оказавшимся теперь в центре города, а когда поезд, так и не миновав моста, снова остановился, в вагоне царила какая-то неестествен- ная, гнетущая тишина. Музыки не было слышно – молодой человек, наверное, выключил свой магнитофон, – люди сидели бы все так же молча, не переговариваясь. В начинающихся сумер- ках их неподвижные темные фигуры напоминали символы людей, и на секунду ему пришло в
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 216 голову, что если бы каким-нибудь сверхъестественным путем его бы сейчас взяли и извлекли из вагона, то все осталось бы по-прежнему – люди так же сидели молча, похожие на свои соб- ственные символы, и далеко внизу была бы та же река с потоками машин по набережной, а слева монастырь с белыми крепостными стенами и с пустынным, выцветшим двором. А впе- реди уже виднелись светофоры вокзала – их синие, желтые и красные огни, прикрытые козырь- ками, были еще неяркими, но при определенном положении головы они лучились зыбкими столбиками, словно сквозь пелену дождя или слез. 16 декабря 1972 г. POSLEDNIYE KILOMETRY Copyright © Leonid Tsypkin. All rights reserved
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 217 Десять минут ожидания Выйдя из метро, я прежде всего смотрю на часы – не на свои, которые всегда идут вперед, и я всячески попустительствую этому, потому что это позволяет мне, поверив в истинность показываемого ими времени, каждый раз испытывать приятное разочарование – еще рано! – не на свои часы, а на электрические, висящие на фонарном столбе, рядом с метро. Двадцать минут девятого. От столба, на котором укреплены часы, начинается очередь на городской авто- бус. Очередь эта тянется вдоль кромки тротуара, затем поворачивает, преграждая выход из метро, и загибается еще за угол, так что по своей форме она напоминает букву «Г», а выход из метро как раз упирается в горизонтальную планку этой буквы. Я рассекаю эту горизонтальную планку, иду в направлении служебной остановки, но затем в нерешительности останавливаюсь: не поехать ли мне на городском автобусе? Если сейчас стать в хвост очереди, которая кажется пугающе длинной, а на самом деле довольно быстро движется, потому что автобусы подхо- дят каждые две минуты, то через минут пять-шесть можно уехать. В автобусе, если только не стремиться попасть в первый же подошедший, куда пускают всех желающих, после того как все очередники рассядутся, в автобусе всегда можно занять место – иногда даже около окна – и так вот, сидя в тепле, – городские автобусы всегда хорошо отапливаются – доехать до остановки «25-й километр» за несколько минут до прибытия служебного автобуса. Перейдя шоссе и войдя в ворота, каменные столбы которых увенчаны потрескавшимися стеклянными шарами с полустершейся надписью «ВИДЭ», что должно обозначать сокращенное название нашего института, можно пойти по главной дороге, прорезанной двумя глубокими, покрытыми ледяной коркой колеями – следами служебного автобуса, который въезжает в ворота, а потом выгружает всех на половине пути, потому что дальше начинаются ледяные бугры и колдобины, и, по утверждениям шоферов, у перегруженного автобуса может поломаться ось, пойти не в составе шествия, напоминающего собой не то колонну демонстрантов, не то похоронную про- цессию, а пойти одному и так дойти до главного корпуса, войти в вестибюль и не торопясь, потому что до девяти часов осталось еще десять минут, не торопясь и подчеркнуто не здорова- ясь с табельщицей, вынуть из ячейки, помеченной номером 2602, свою карточку, внимательно осмотреть ее с двух сторон – нет ли какого-нибудь подвоха со стороны табельщицы, и пусть она видит, что я ее проверяю, – затем нехотя, как бы между прочим, словно делая одолже- ние табельщице, заложить карточку в часы, лениво отбить время, небрежно сунуть карточку в ячейку и, окинув презрительным взглядом табельщицу, которая, конечно, почувствовала всю меру своего унижения, хозяйской походкой руководителя учреждения пересечь вестибюль и скрыться в коридоре. Все это, однако, только в теории, а на практике все выходит по-другому, – я это хорошо знаю, потому что несколько раз ездил в городском автобусе. Прежде всего к сто- ящим впереди примазываются какие-то знакомые, или сослуживцы, или просто чужие, и вид у них при этом такой невозмутимый, словно они всю жизнь простояли здесь, и такие же при- мазавшиеся толпятся возле входа в автобус и норовят пройти впереди тебя и таки проходят, и это еще до того, как все сидячие места заняты и можно пускать всех желающих. Когда возле автобусной двери рядом с тобой оказывается вот такой примазавшийся, поджидающий только удобной минуты, чтобы проскользнуть, между нами возникает невидимая силовая борьба – мы вроде бы и не толкаем друг друга, но мышцы наши напряжены до предела, как у двух борцов, застывших в неподвижной стойке, и мы даже сквозь пальто чувствуем это враждебное напря- жение, эту взаимную испепеляющую ненависть, которая только и поджидает секундной сла- бости противника, чтобы сломить его и проскользнуть вперед. Иногда мне удается одолеть, и тогда я вхожу в автобус со скромно-торжествующим видом, как чемпион, одержавший очеред- ную победу, а вечером, растираясь после душа, с удовольствием рассматриваю себя в зеркале и поигрываю своими мышцами, которые в этот момент кажутся мне такими же выпуклыми,
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 218 как на этюдах Леонардо да Винчи или в атласе анатомии, чаще же всего я уступаю, потому что у меня не выдерживают нервы, поскольку поединок возле автобусной двери носит не столько силовой, сколько психологический характер, и когда я чувствую, что не выдержал и уступил, и он протискивается вперед, у меня от ненависти и бессилия начинают перед глазами плыть зеленые круги, и я чувствую себя так, словно мою жену облапили при мне, а я молчаливо снес это, и так как долго жить с этим ощущением невозможно, то я вступаю на путь самооб- мана и начинаю убеждать себя в том, что он стоял в очереди, а я просто не заметил его и что, может быть, даже это еще я втерся без очереди. Еще большие неприятности подстерегают меня в автобусе. Если свободных мест мало и выбора нет, садишься куда попало, не раздумывая, лишь бы занять место, ну а вот если перед тобой оказываются пустые ряды кресел – десять прилавков, заваленных апельсинами, и ни одного человека в очереди, сбор красивых женщин, и каждую можно пригласить танцевать – то тут даже останавливаешься, задохнувшись от этой неправдоподобной доступности, а главное, от необходимости в короткое мгновение сообразо- ваться с обстановкой: с какой стороны будет солнце (от него подальше), какая сторона лучше отапливается, занавешена или нет шоферская кабина, чтобы можно было наблюдать за дорогой так, словно сам ведешь машину; при этом нельзя забывать об опасности слишком передних мест (дети, инвалиды и вообще лучше не связываться), а на задних сиденьях слишком жарко и пахнет бензином, а из середины, пожалуй, не выберешься. В общем, я стою, задохнувшись, а меня толкают и обтекают вошедшие позади меня, на моих глазах занимая только что пусто- вавшие места, – толпа, ворвавшаяся в магазин, и у прилавков уже выстраиваются очереди, курсанты военной академии, нагрянувшие на вечер, и уже все женщины разобраны. А шествие в одиночку по дороге, ведущей к главному корпусу, когда от непривычного одиночества по привычной дороге даже страшно делается и дух захватывает – вдруг часы тебя подвели, и ты опаздываешь, и все смотрят на тебя из окон – словно на тебя наведены невидимые дула – и ты ускоряешь шаг и уже почти бежишь, оступаясь и соскальзывая в колею, покрытую ледяной коркой, и сердце стучит, отдаваясь в ушах, и, только увидев позади догоняющий тебя служеб- ный автобус, немного успокаиваешься, отходишь в сторону, утопая по колено в снегу, чтобы пропустить его, но затем снова почти бежишь, потому что нельзя же оказаться в конце колонны или, что еще хуже, позади нее. И все-таки не поехать ли мне на городском автобусе? Я стою как раз посередине между остановкой городского автобуса и стоянкой служеб- ного, обвеваемый всеми четырьмя ветрами, как солдат из поэмы Багрицкого, потому что конечную станцию метро, откуда я только что вышел, построили согласно генеральному плану задолго до начала жилищного строительства, так что над бескрайним заснеженным полем воз- вышаются только четыре наземных вестибюля станции метро, которые если соединить между собой, то получится огромный прямоугольник, – четыре стеклянных вестибюля, три из кото- рых скорее угадываются, утопая в утренней поземке, – когда-нибудь здесь будет площадь с памятником и универмагом, а пока, когда едешь на автобусе по этому полю, особенно когда автобус набирает скорость, кажется, что это самолет разгоняется по взлетной полосе, – еще минута – оторвешься от земли, и тогда под тобой неожиданно расстелется город, а ведь только что и подумать было невозможно, что где-то существуют дома – одно бескрайнее снежное поле, а дальше по одной стороне дороги навалены какие-то валуны, так что летом, когда между ними проступает сухая бесплодная почва, кажется, что находишься на луне, а по другую сторону дороги виднеются прямоугольные бетонные плиты – наверное, их завезли сюда для строитель- ства – они стоят бесчисленными рядами на некотором расстоянии друг от друга, одинокие и одинаковые, напоминая собой не то город небоскребов, не то еврейское кладбище. Возле стоянки служебного автобуса еще почти никого нет – благодаря моим часам и постоянному страху опоздать, я всегда прихожу одним из первых – только две-три женщины из технического персонала прячутся от ветра за пивным ларьком с надписью «Русский квас» –
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 219 его поставили одновременно с открытием станции метро. Одна из них – с раздутой, словно резиновый мяч, головой и с лицом сварливой кухонной бабы, другая – бывшая пулеметчица, с лицом потаскухи и с втянутыми щеками, на которых, словно на опавшем тесте, пролегли глу- бокие морщины – еще немного, и лицо ее превратится в печеное яблоко – в автобусе она соби- рает у сотрудников билетики, делая это по собственному почину, и это так профессионально получается у нее, что первое время, забыв, что я нахожусь в служебном автобусе, я принимал ее за кондуктора, – обе эти женщины приходят первыми или одновременно со мной – обе они уже на расстоянии, по одному лишь виду автобуса, а может быть, по тому, как он едет или пово- рачивает, безошибочно узнают, кто сегодня за рулем – Миня или Гриня; ворвавшись в авто- бус первыми и сразу же заняв своими хозяйственными сумками все удобные места для своих приятельниц или для своего непосредственного начальства, они тут же вступают в любовную перебранку с шоферами, смысл которой до меня плохо доходит, потому что у них какие-то свои особые дела и особые счеты и, возможно, даже шуры-муры. Я очень удивился, увидев их как-то в рабочей обстановке – куда девалась их автобусная независимость? Однажды вне института я случайно встретился с заместителем нашего директора – куда девалась его началь- ственность? – он стал делиться со мной какими-то своими соображениями и даже сомнениями и выдал себя: в его глазах я вдруг прочел неуверенность и слабость, обыкновенную слабость, и я подумал, что вечером он, наверное, так же как и я, унижается перед своей женой, чтобы ночью получить от нее то, что полагается, и эту свою откровенность со мной он до сих пор не может простить себе (а может быть, и мне) и теперь проходит мимо меня по коридору так, словно у него сифилис и об этом знаю лишь я один. Я стою посередине между двумя остановками автобуса, городского и служебного, чтобы показать свою непричастность к младшему персоналу, – женщины, прятавшиеся за пивным ларьком, перешли теперь к служебной стоянке, и к ним добавилось еще пополнение, и все они толпятся на маленьком утоптанном пространстве – и, кроме того, эта моя позиция позво- ляет мне тешить себя мыслью, что я, может быть, все-таки уеду на городском транспорте, тем более что очередь там сильно приуменьшилась и хвост ее сократился, открыв выход из метро, откуда по направлению к служебной стоянке унылой вереницей тянутся сотрудники, вливаясь в группу ожидающих, словно ручеек чернил в кляксу. Мимо меня проходят две молоденькие лаборантки. Одна из них, коротышка, почти школьница, в мини-шубке, открывающей стройные ножки, обутые в малиновые сапожки со шнуровочкой, увенчанной кокетливой завязочкой, – повиснув на руке своей более высокой подружки, она напоминает цирковую собачку с банти- ками и колокольчиками, идущую на задних лапках, а передними опирающуюся на палочку дрессировщика. Из метро показывается Витюшкин. Маленький, тщедушный, с длинным крю- коватым носом, он похож на только что вылупившегося птенца, особенно когда он мел- кими шажками, словно из мультипликации, семенит по институтскому коридору, выворачивая наружу ступни – он страдает плоскостопием, – и над его лысиной развевается серовато-жел- тый пушок, а в руках он держит лоток с куриными яйцами – объектом своих эксперимен- тальных исследований; скрывшись в лаборатории, он надолго исчезает там – наверное, дол- бит яйца своим клювиком, предварительно просмотрев их на свет. По странному контрасту с его фигурой у него насмешливое и даже ехидное выражение лица, которое, впрочем, исче- зает, как только речь заходит о научной работе; лицо его тогда становится серьезным и даже глубокоторжественным, словно он присутствует при исполнении государственного гимна, – любое шутливое замечание, брошенное в этот момент, заранее отметается им, хотя и прогла- тывается – секундным усталым закрытием век, – мол, все понял, оценил, но, боже мой, как это неуместно, – и мне кажется, что он точно так же прикрыл бы глаза, если бы его ударили по физиономии. Вслед за ним появляется Гаузе. Он в два раза выше Витюшкина, и взгляд его полон грусти, но грусть эта мнимая, потому что взгляд у него бараний и лоб у него бараний,
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 220 и мне всегда кажется, что он подойдет ко мне, положит голову на плечо и попросит дать ему пожевать сухой прошлогодней травы. Они неразлучны с Витюшкиным: вместе работают и вме- сте носятся по коридору с куриными яйцами в руках – при этом Гаузе умеряет свои аршинные шаги, чтобы не слишком опередить Витюшкина, – а ровно в половине второго в дверь ком- наты, где я сижу, раздается короткий, но напористый стук – по нему можно проверять часы – это Витюшкин и Гаузе приглашают меня в буфет, и хотя я почти всегда отказываюсь, они делают это с завидной настойчивостью вот уже несколько лет – две головы, одна – птичья, на уровне дверной ручки, другая – баранья, под самым косяком, а туловище у них общее, но его не видно, потому что оно остается за дверью. А вот и супруги Митрохины. Он – жирный, с не очень чистыми ногтями, она – высокая, сухая, с длинным лицом, перекошенным не то от удивления, не то от ужаса. Он идет чуть позади, неся ее хозяйственную сумку, – словно Санчо Панса за Дон Кихотом. В автобусе они всегда читают газеты, целую кипу газет, которые они достают из хозяйственной сумки, разбирая их и обмениваясь ими с молчаливой деловитостью профессиональных картежников. Двадцать восемь минут девятого, и толпа ожидающих у служебной остановки уже не клякса, а расплывшееся по краям чернильное пятно, но я этого не вижу, потому что стою сам среди этой толпы, стою ближе к краю, там, где пятно сходит на нет, – правда, ветер здесь посильнее и снег неутоптанный, но зато здесь вернее – по моим расчетам, именно здесь должна оказаться передняя дверь автобуса – впрочем, я могу и прогадать, потому что один водитель открывает только переднюю дверь, а другой – только заднюю, а какой из них приедет – неиз- вестно, но даже если приедет с передней дверью, мне все равно вряд ли удастся захватить место, потому что народу набралось много и все сразу хлынут, а вообще-то, автобусу уже давно пора быть, и все с надеждой вглядываются в заснеженную даль, и даже кухонная баба и быв- шая пулеметчица несколько раз обманываются, приняв обычный автобус за служебный и попу- сту выкрикивая то «Миня!», то «Гриня!», но в общем-то все молчат и не возмущаются, хотя ясно, что в гараже вчера была очередная попойка, и если нужно будет, они будут вот так сто- ять до самого вечера, спрятавшись в воротник, повернувшись спиной к ветру – скульптурная группа «Ожидание», памятник покорности, но ведь и я тоже молчу. А хвост возле остановки городского автобуса совсем сократился и на моих глазах с катастрофической быстротой стано- вится все короче, поглощаясь только что подошедшим автобусом, словно сантиметровая лента рулеткой. – Ну его к черту: лучше на городской, – неожиданно для себя говорю я, ни к кому не обращаясь, и осторожно выбираюсь из толпы, и чем дальше я отхожу, тем решительнее и быст- рее становятся мои шаги, и вот я уже почти бегу, и из толпы следом за мной с возгласом «Пошли к городскому!» устремляется несколько человек, а вслед за ними еще и еще, и среди них Гаузе с Витюшкиным, который еле поспевает за своим длинным приятелем, и коротышка в мини-шубке, и супруги Митрохины, и все они улыбаются мне, и лица их светятся азартом и решимостью. Оглядываясь, я машу им, подбадриваю их: «Быстрее! быстрее!», и это звучит как «Ура!», как «Вперед, за мной!», и я чувствую себя атаманом, вождем, командиром, – ведь это я поднял их, и вместе с тем все мы равны, потому что идем в одной цепи, и у нас общая судьба, и каждый из нас готов умереть за другого. Задыхаясь, с разбега я становлюсь в хвост очереди, а следом за мной послушно, как вагоны за остановившимся паровозом, выстраиваются осталь- ные. Теперь мне кажется, что очередь движется слишком медленно – вдруг автобус уйдет, не захватив всех? – какими я тогда глазами буду смотреть на них? – ведь это я их поднял. Вот уже совсем близко до двери, и я с гордостью успеваю заметить, что в автобусе есть еще свободные места – не зря я привел их сюда! Я заношу ногу на подножку и победно оглядываюсь, но с удивлением и ужасом вижу за собой незнакомые, чужие лица – такое бывает только во сне – а по снежному полю, растянувшись цепочкой, бегут те, кто только что стоял за моей спиной, – Витюшкин – он еле поспевает за Гаузе, коротышка в мини-шубке, супруги Митрохины – все
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 221 они бегут, пригнувшись, втянув головы в плечи, словно боясь, что их настигнет пуля, бегут к служебной остановке, где виднеется автобус с толпой, чернеющей возле его двери. А на меня надвигаются незнакомые, чужие лица, черты их становятся все крупнее – на коже их я уже различаю угри, и глаза у них шальные – наверное, я мешаю им пройти – и я соскакиваю с подножки и бегу по заснеженному полю – успеть бы! догнать бы! – уже не атаман, не вождь, не командир, а отставший солдат. Я стою, зажатый между телами сотрудников, раскачиваясь в такт с ними. За окном рас- стилается снежное поле, мимо меня проплывают стеклянный вестибюль станции метро, фонар- ный столб с часами, очередь. Автобус объезжает центральную часть поля, разворачивается и, на секунду остановившись, быстро набирает скорость, словно самолет, вырвавшийся на взлет- ную полосу. Впереди приближаются покрытые снегом валуны, а слева по ходу автобуса уже мелькают прямоугольные бетонные плиты – не то город небоскребов, не то еврейское клад- бище. Может быть, он все-таки оторвется от земли? 31 марта 1971 г. DESYAT’ MINUT OZHIDANIYA Copyright © Leonid Tsypkin. All rights reserved
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 222 Попутчик – Так я за вами, – сказал я женщине с девочкой и бросился в автоматную будку. Лицо мое в профиль имеет треугольную форму – линия лба и подбородка сходятся к носу, который как бы составляет вершину треугольника, благодаря чему лицо мое выражает стремительность, которая, однако, в корне подрывается косо срезанным подбородком. Набирая номер, я не упускал из виду женщину с девочкой, но уже после третьей цифры послышались короткие гудки, и я, бросив трубку на рычаг, кинулся на прежнее место. – Никто не подходил? – спросил я женщину, но она только удивленно пожала плечами. На стоянке стояли две или три машины, но водители почему-то не хотели ехать, и какая- то женщина с чемоданом в руках, умоляя и заклиная, металась от машины к машине. Было самое время пик – что-то между шестью и семью часами, да еще двадцать первое число – пик получки – выданная шестнадцатого еще не пропита, а вторая волна в самом разгаре – из ворот рынка, расположенного напротив стоянки и уже заканчивающего торговлю, выходили подвы- пившие рабочие с изодранным кочаном капусты в веревочной сетке, а некоторые просто так, покуривая или сплевывая, по-снайперски попадая в телеграфный столб или в афишу, объяв- ляющую о концерте Гарри Гродберга. С тех пор как я себя помню, я пытался научиться этому, но слюна моя, вместо того чтобы пулей вылететь наружу, вяло стекала на подбородок. Когда он подошел ко мне, я не удивился: я давно ожидал этого, и мне даже показалось странным, что это произошло только сейчас, а не с самого начала. Волосы его были взлохма- чены, глаза подернуты мутной пеленой. – Я последний, – сказал я ему. Я хотел сказать ему: «Вы за мной», но это было бы слиш- ком вызывающе. – Туда едешь? – он показал рукой в ту сторону, куда мне нужно было ехать, и я сразу понял, что мне от него не отделаться. Впрочем, то, что он вступил в разговор со мной, пока- залось мне успокаивающим – во всяком случае, он не имел намерения лезть без очереди, и, кроме того, мне действительно нужно было в ту сторону. – Я еду в психиатрическую больницу, знаете, там, где лечат алкоголиков, – вторую часть фразы я произнес как бы мимоходом, но специально для него, и даже, кажется, многозначи- тельно посмотрел в его сторону. В этой больнице работал мой приятель, я ехал к нему по делу, но пусть он думает, что я работаю там, тем более что в руке у меня был портфель. Впрочем, он мог подумать, что я еду проведать кого-нибудь из родственников или знакомых, хотя мое лицо должно было бы свидетельствовать против этого, но на всякий случай я повернулся к нему в профиль, чтобы у него не оставалось на этот счет никаких сомнений, – конечно, это было обоюдоострым оружием, но он, наверное, уже и без этого достаточно хорошо разглядел мою физиономию, – наверное, с первого взгляда. – Знаю, – небрежно кивнул он, – алкогольная больница, рядом с Семашко. Пятнадцатая. Вместе поедем. – Мне за автобусным кругом, а Семашко совсем не там, – попытался возразить я. – Ну, я ж про то и говорю, рядом они. Он не понимал или делал вид, что не понимает. Больница Семашко находилась далеко в стороне от той больницы, в которую направлялся я, но он был жителем этого района – подвыпивший после получки, он возвращался домой и уж, конечно, хорошо знал дислокацию больниц своего района. К тому же я никак не мог вспомнить номера больницы, в которой работал мой приятель, а он назвал ее номер, и это сильно ослабляло мою позицию, но я еще надеялся, что все как-то устроится. Женщина с чемоданом, метавшаяся от машины к машине, исчезла – наверное, уехала, к стоянке подходили такси с зелеными огоньками.
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 223 – В это время всегда плохо с транспортом, – сказал я ему, чтобы как-то задобрить его, но он ничего не ответил, и это показалось мне дурным предзнаменованием. Женщина с девочкой, стоявшие передо мной, уехали, но позади нас выстроился целый хвост – все, конечно, видели, что мы разговаривали с ним и даже как-то держались вместе, и, может быть, даже считали, что мы едем по какому-нибудь общему делу, – и в самом деле, ничего в этом особенного не было – водители такси постоянно практикуют сейчас сажать по нескольку пассажиров – они получают за это двойную или даже тройную плату, а очередь быст- рее движется, и это всем выгодно, и все довольны, а я только задержу очередь, если откажусь ехать вместе с ним, и все-таки, когда подошла моя машина, я решительными шагами напра- вился к ней, словно это была моя персональная машина – в конце концов, это моя законная очередь, и с какой стати я должен ехать с каким-то пьяницей, которому, судя по всему, было к тому же еще совсем не по пути со мной. Но когда я устроился рядом с водителем, поставив на колени портфель и деловито взглянув на часы, а водитель завел счетчик и даже повернул ключ зажигания, и я уже почувствовал себя спасенным, как человек, прошедший по шаткому мостику над бездной и теперь ступивший на твердую почву, он подошел к машине, осторожно открыл дверцу и уселся на заднее сиденье. Он уселся как-то боком, на самый краешек его, словно бедный родственник или проситель. Мне даже показалось, что он не захлопнул за собой дверцу. – Поехали, – сказал я, – мне в больницу, за автобусным кругом, знаете? – Я почему-то был уверен, что водитель знает, где помещается эта больница, а кроме того, в глубине души я надеялся этой неопределенностью усыпить бдительность сидящего сзади или хотя бы отсро- чить конфликт. В общем, я целиком полагался на водителя, считая его своим союзником, а в случае чего даже и заступником – ведь он понимал, что я был законным пассажиром, а тот – просто пристроившимся, да еще из моей милости, а водитель был лицом официальным и, следовательно, обязан был стоять на стороне закона. – Больницу Семашко знаешь? – сказал сидящий сзади, как только мы тронулись. Он сказал это, как бы уточняя наши общие координаты. – При чем здесь больница Семашко? – сказал я, но ни сидящий сзади, ни водитель ничего не ответили на это, так что моя фраза как бы повисла в воздухе. Впрочем, из этого еще не следовало, что водитель изменил свою позицию и уже теперь считает главным пассажиром не меня, а его, и, кроме того, может быть, нам все-таки было по пути, и я ошибался. Прямо со стоянки водитель повернул направо, и мы поехали в направлении, противопо- ложном тому, которое требовалось и мне, и сидящему сзади, и это меня несколько успокоило: наверное, здесь просто запретили левый поворот, а дальше будет разворот в обратном направ- лении, но я все-таки спросил: – Почему направо? Водитель ничего не ответил на это – наверное, дело действительно было в дорожных знаках, и он просто не счел нужным вдаваться в объяснения на этот счет – не объясняю же я своим больным, почему я назначаю им пенициллин, а не валериановые капли – ну, конечно, он мог бы и ответить, но он вообще, видимо, не склонен был к разговорам – неопределенного возраста, худощавый, черный, он еще ни разу не взглянул ни в мою сторону, ни на сидящего сзади, и казалось, что, если бы ему сказали ехать на луну, он все с тем же невозмутимым видом включил бы счетчик и повернул ключ зажигания. – Правильно едет он, – сказал сидящий сзади. Этой своей фразой, выражавшей полное доверие водителю, он как бы заключал с ним тайный союз против меня. Я не решался обер- нуться, но чувствовал, что он сидит, откинувшись на спинку сиденья, как равный – теперь водитель имел все основания считать, что мы взяли такси вместе, на пару, и даже, наверное, ехали в одно и то же место, по общему делу, как это уже считали стоявшие в очереди, но только он знал дорогу и разбирался в знаках, а я ничего не смыслил в этом.
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 224 Мы проехали уже порядочное расстояние и даже, кажется, то место, где должен был быть разворот, и теперь приближались к метро – именно отсюда я добирался на автобусе до стоянки, специально для того, чтобы взять такси, и вот теперь я снова оказался в исходной позиции, и на счетчике было уже тридцать или даже сорок копеек, и с каждой секундой я оказывался все дальше и дальше от того места, куда мне нужно было, и бесполезно терялось время – надо было пропустить его вперед, и я находился бы уже на полпути к автобусному кругу – мысленно я увидел перед собой всю эту длинную улицу, по которой мы ехали, – та ее часть, которая находи- лась ближе к автобусному кругу, была с узким бульварчиком посередине, и я бы уже ехал вдоль этого бульварчика, – по правую руку – общежитие какого-то техникума, слева – кирпичная стена завода, чуть дальше – дворец культуры, и это уже преддверие конца, потому что оттуда уже проглядывается автобусный круг, а от круга чуть направо, и уже больница – можно даже пешком пройти. Сейчас был самый момент попросить водителя остановить машину и выйти – я вполне мог добраться автобусом до больницы – предварительно надо только позвонить прия- телю, чтобы он меня дождался, и жене, что я опоздаю, – ведь я так и не дозвонился домой – и я даже уже засунул руку в карман, и стал на ощупь перебирать монеты, чтобы сразу же вытащить нужную сумму, но в этот момент машина повернула направо. Наверное, действительно до сих пор не было разворота, а сейчас мы снова повернем направо, в первую же попавшуюся улицу, и поедем параллельно той длинной улице, по которой мы только что ехали, но уже в нужном направлении и, может быть, даже выскочим на нее снова, где-нибудь неподалеку от автобус- ного круга, и я сойду возле больницы, а тот пусть едет потом, куда хочет. Но мы миновали одну улицу, не свернув на нее, потом – другую, с каждой секундой удаляясь от той главной, которую я продолжал мысленно видеть – всю, от станции метро со спасительной буквой «М» до автобусного круга. Мне вдруг с совершенной очевидностью стал ясен план сидящего сзади: он просто хотел проехать за мой счет и поэтому прицепился ко мне, сразу же увидев по моему лицу, что это возможно. Мало того что я из-за него ехал не в ту сторону, я еще должен был оплачивать его проезд. – Остановись-ка, друг, – сказал я водителю, – я, пожалуй, сойду, – и так как такое вежли- вое, хотя и несколько фамильярное, обращение показалось мне слишком мягким, я выругался матом. Я выругался беззлобно, потому что считал, что так нужно, но теперь они уже имели полное право разговаривать со мной на том же языке, а сидящий сзади мог еще добавить кое- что насчет моего лица, а водитель тоже мог присоединиться к нему, потому что мою нецензур- ную фразу он имел полное основание отнести на свой счет, но они ничего не ответили мне. Машина остановилась, я снова запустил руку в карман – на счетчике было уже шестьдесят копеек, лицо свое я повернул в сторону так, чтобы его не мог видеть ни сидящий сзади, даже если бы он захотел воспользоваться зеркалом, ни водитель, и так вот молча, заключив уже не тайный, а явный союз, они ждали. Мы остановились возле какого-то кинотеатра или универ- мага, на незнакомой мне улице, и я должен был за свои шестьдесят копеек пешком добираться до той главной улицы и, конечно, уже бы не попал к приятелю, а кроме того, заставив того, сидящего сзади, платить за себя и, таким образом, обманув его расчет, я боялся навлечь на себя его гнев и, уже выходя из машины, получить вслед словечко. – Ладно, поехали, – сказал я. Немного проехав, мы свернули все-таки направо, но улица, по которой мы теперь ехали, шла не параллельно той главной улице, а находилась к ней под углом, так что в конечном счете мы снова удалялись от нее. Район, по которому мы ехали, был совершенно незнаком мне – пятиэтажные белые блочные дома, палисадники с развешанным бельем, еще не застроенные пустыри, но иногда мне казалось, что, может быть, я все-таки ошибаюсь и мы каким-то чудом выедем на ту, главную улицу – один раз я даже принял какие-то высоченные трубы за тот завод, который находился возле автобусного круга, и на мгновение я даже увидел, как я выхожу из машины возле больничного забора, нажимаю кнопку звонка, мне отворяет санитарка в белом
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 225 халате и почтительно проводит меня к моему приятелю, на второй этаж в его кабинет, и все то, что происходит сейчас, уже позади, и я звоню домой, чтобы жена не беспокоилась, но трубы начинались прямо от земли, словно деревья, и к ним тянулись стальные тросы – не было даже никакого намека на завод, и снова мелькали белые пятиэтажные дома и дворы с развешанным бельем и скамейками, на которых сидели люди, – они могли пойти домой или в магазин, или просто разговаривать, а меня везли все дальше в сторону от того места, куда мне нужно было, и я еще все надеялся на что-то – неопытный лыжник, мчащийся с крутой горы, которая закан- чивается обрывом, – чтобы спастись, разумнее всего свалиться на бок, но, отдавшись накатан- ной лыжне, он несется навстречу неминуемой катастрофе, все быстрей и быстрей – уже нельзя различить деревьев, небо сливается со снегом, а он еще все надеется на какое-то чудо. «Мы что-то не туда едем», – то и дело повторял я, добавляя при этом все тот же нецензурный обо- рот, но он звучал как жалкая присказка или как рефрен песни, которую уже никто не слушает, да и произносил я его так, словно он был обращен к правилам уличного движения или даже к самому себе. – Ты что, района своего не знаешь? – сказал сидящий сзади и тяжело выругался. Он выругался так, как ругаются перед тем, как ударить, и на секунду мне стало действительно стыдно, что я не знаю этого района, и даже показалось, что, может быть, я живу где-нибудь здесь и просто забыл свой адрес. Даже не глядя на него, я видел, как он сидит, развалившись на сиденье, широко расставив колени, полновластный хозяин машины – он теперь мог сделать со мною все что угодно – я чувствовал на своем затылке взгляд его мутных глаз, и эти глаза его, как ружейные дула, стерегли каждое мое движение – он вел меня на расстрел, а я боялся пошевельнуться, чтобы не получить пулю раньше времени. Согнувшись, я опустил голову на грудь, чтобы спрятать свое лицо, так что подбородок мой уже совсем исчез, и от этого нос мой стал еще длиннее, и только правой рукой, лежавшей на портфеле, который теперь значил не больше, чем вещи тех, которых везли в Майданек или в Освенцим, правой рукой иногда чуть задирал рукав левой, чтобы посмотреть на часы или, вернее, сделать вид, что я смотрю на них, чтобы продемонстрировать свою лишь некоторую озабоченность и деловитость, но это было, скорей, похоже на нервный тик или судороги умирающего. – Приехали, – сказал сидящий сзади, и машина остановилась, – твоя больница, вылезай. – Да мне не сюда, это что-то совсем не то, мне за автобусным кругом, а это... – А ну отваливай! – сказал водитель и первый раз за все это время взглянул на меня. Меня поставили к стенке, и я безвольно обмяк в ожидании залпа. – Денег можешь не платить, – сказал он, увидев, что я полез в карман, и выражение злобы на его лице сменилось брезгливостью. Он выругался, а вслед за ним выругался сидящий сзади. Мне было все равно, куда идти, но я пошел назад, чтобы поскорей исчезнуть из их поля зрения. Отойдя на безопасное расстояние, я оглянулся и, вынув из портфеля какую-то бумажку, стал записывать номер машины – мне даже хотелось, чтобы они увидели, как я это делаю, – пусть водитель знает, что ему это не пройдет безнаказанно, но в то же время я не хотел слишком уж фиксировать на этом их внимание, чтобы они, чего доброго, еще не выскочили из машины, – поэтому я писал на ходу, чуть замедлив шаг, так что со стороны могло показаться, что я сочиняю стихи или музыку, но в то же время тороплюсь куда-то. В общем, я испытывал даже нечто вроде торжества: во-первых, я избежал словечка, хотя, когда за мной захлопнулась дверца, они что-то там еще сказали друг другу, но я вовсе не обязан был знать, о чем они там говорят, так что в общем мы хоть и поругались, но как бы на равных, а во-вторых, расчет сидящего сзади проехаться на мои деньги провалился: пусть платит сам. Впрочем, торжество это больше походило на торжество человека, у которого ворвавшиеся в дом бандиты не изна- силовали жену только потому, что она не приглянулась им. Солнце стояло еще высоко, новые блочные дома слепили белизной, но располагались так, что отличить улицу от внутриквартального проезда было невозможно. Впереди, возле
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 226 одного из домов, толпилось несколько человек. Они были подвыпивши, но, наверное, собира- лись добавить и теперь стояли как кучка заговорщиков. Я пошел прямо на них, как терпящий бедствие корабль идет к неизвестному острову. – Ребята, где здесь автоматная будка? Я спросил их так, словно предлагал себя в собутыльники. Они не удивились, словно я и точно мог стать их собутыльником, и даже расступились, как бы принимая меня в свою ком- панию, и один из них с готовностью показал на телефонную будку – просто удивительно, как это я сам не заметил ее? Я кинулся к будке, но в это время вдалеке показалось такси с зеленым огоньком. Я выбе- жал на середину улицы и проголосовал. Машина притормозила, и водитель, приоткрыв дверцу, вежливо осведомился, куда мне ехать. 1 ноября 1972 г. THE FELLOW TRAVELER Copyright © Leonid Tsypkin 1999. All rights reserved
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 227 Качели Была послеполуденная июльская жара. Из окна, возле которого он стоял, виднелся две- надцатиэтажный дом-башня – зеркальное отражение того дома, в котором он сейчас нахо- дился, но ему казалось, что окна десятого этажа того дома располагались ниже, чем то окно, возле которого он стоял, но это был чистейший обман зрения, и он это понимал, потому что площадка двора между этими двумя домами была совершенно ровная, да и весь этот район, недавно застроенный одинаковыми белыми домами-башнями с пристроенными к ним домо- выми кухнями, продовольственными магазинами, приходными кассами и прачечными, – весь район этот располагался на низменности, раскинувшейся вдоль поймы реки, – раньше здесь была общегородская свалка, по вечерам мусор сжигали, и гигантский костер затмевал собою багровый шар заходящего солнца, который катился вместе с пригородной электричкой, из окна которой он смотрел на костер и на закат, но из окна электрички не было видно реки, а теперь, с высоты десятого этажа она была хорошо видна, с кучами шлака и штабелями бревен на берегу и с подъемными кранами, а за рекой простиралась такая же низменность, заболоченная и еще не застроенная, а еще дальше в знойном июльском мареве раскинулся огромный город – одно- образие его домов-новостроек нарушалось куполами церквей и вершинами высотных домов, напоминавших собой гигантские нелепые костелы. На нем были только трусики и носки – он только что вышел из-под холодного душа – впрочем, он всегда поджидал ее полураздевшимся – это давало ему возможность любоваться своим телом, которое с объективной точки зре- ния вовсе не заслуживало этого, и предвкушать, но душ этот освежил его только на несколько минут – он снова покрылся липким холодным потом, во всем теле ощущалась какая-то дур- нотная слабость, словно в самолете во время провала в воздушную яму, и пульс тоже частил – он даже боялся посчитать его – может быть, не следовало принимать холодного душа? – рез- кое сужение сосудов после расширения – пожалуй, лучше было бы, если бы она сегодня вовсе не пришла. Солнце находилось сейчас между двумя облаками, и вдалеке где-то над городом собирались тучи, часть города и даже заречная низменность покрылись тенью – это давало какую-то слабую надежду, и он, зажмурив один глаз и подняв вверх указательный палец, взял на него, как на мушку, край облака, но рука его чуть подрагивала, и тогда в качестве ориентира он выбрал верхний край оконной рамы, но то ли он не мог стоять неподвижно, то ли царило полное безветрие, но ему так и не удалось установить, в какую сторону движется облако – во всяком случае, солнце продолжало все так же неумолимо палить из своей расщелины, а внизу, на полупустынном в этот час дворе на двух металлических качелях раскачивались дети – крупный черноголовый мальчик и девочка. Мальчик раскачивался сам, а девочку раскачи- вал отец, подталкивая качели через равные интервалы времени. Двор пересекла женщина – она вела за руку девочку, в другой руке она держала хозяйственную сумку, а черноголовый мальчик продолжал все так же раскачиваться, взад и вперед, делая это без малейших усилий, словно качели были механические и сами раскачивали его, и когда стоявший возле окна на секунду представил себя на месте этого мальчика, монотонно раскачивающимся взад и вперед, под жарким солнцем, на железных качелях, его дурнотная слабость еще более усилилась, а руки и ноги стали чужими и тяжелыми. Он потянулся к брюкам, которые висели на оконной ручке над матрацем, лежащим прямо на полу, достал из кармана валидол и положил под язык таблетку – в трубочке оставалось еще две таблетки – это было, конечно, маловато, но до конца пребывания в этой квартире ему, наверное, хватит. Затем он разостлал простыню и улегся на спину, подложив руки под голову. Это была привычная поза, в которой он ожидал ее, – она всегда опаздывала, а он приезжал намного раньше условленного часа, чтобы настроиться и приготовиться. Ей очень нравилось, что его грудь, живот и спина были покрыты волосами – спину свою ему удавалось редко увидеть – для этого требовалось два зеркала, а грудь и живот
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 228 он мог обозревать сколько угодно. На ногах его тоже росли волосы, но ноги его были полные и короткие, а ногти некрасивые, с каким-то желтоватым оттенком – поэтому, поджидая ее, он не снимал носков, но сами ноги его, благодаря своей полноте, были почти женскими, и поэтому ему было приятно на них смотреть. Живот его тоже был великоват, даже для мужчины его возраста, но, когда он лежал на спине, живот втягивался, а благодаря рукам, заложенным под голову, его дряблые груди распластывались, так что в том положении, в котором он сейчас находился, туловище его имело вполне атлетический вид. То ли оттого, что он лег, то ли от принятой таблетки, его дурнотное состояние прошло, сердце работало спокойно и ровно, и он даже закурил сигарету, придвинув к себе пепельницу, стоявшую на полу. Она опаздывала больше чем на сорок минут – такого еще ни разу не было – и он снял с себя часы и положил их на подоконник, чтобы не знать, сколько времени. Когда раздался осторожный стук в дверь – три раза – условный знак, что это она, он опро- метью кинулся отворять ей. Запыхавшаяся, потная, раскрасневшаяся, она уселась на ящик, покрытый ковровой дорожкой и служивший им вместо стула, и принялась о чем-то щебетать – ах! ах! она уже думала, что не придет, с утра ее вызвал свой начальник, потом общий началь- ник, потом пропала какая-то бумажка, а еще заболела племянница ее мужа, и они должна купить для нее помидоры, не видел ли он где-нибудь их? – и поднималась она не на лифте, а пешком, потому что в лифте она обязательно познакомилась бы с кем-нибудь, и тогда бы узнали, что она не живет в этом доме, – один мужчина уже несколько раз попадался ей и погля- дывал на нее, в очках, такой черный, интересный – а он снова улегся в прежней позе, заложив руки под голову, и смотрел на ее тощие ноги, темные пятна от вспотевших подмышек, которые она почему-то всегда брила, и завитые мелким барашком рыжие волосы. Но фигура у нее была превосходная – надо было только заставить не смотреть на ее ноги, подмышки и голову, а у него грудь и живот поросли волосами, и сейчас он еще нарочно немного втягивал живот, так что грудная клетка его напоминала сейчас грудь собаки-боксера или рабочего из скульптурной группы, стоящей у входа на ВДНХ. – Иди ко мне, – сказал он ей. Она поднялась и, продолжая щебетать, стала снимать с себя платье, скрестив руки, через голову, как это она делала всегда, как это делают киноактрисы и, наверное, все женщины в мире, но на экране женщины бросали платье к ногам небрежно, выходя из него, как из мор- ской пены, а она принялась складывать его – сначала вдвое, потом вчетверо, потом рукавчик к рукавчику. – Иди же ко мне, – нетерпеливо повторил он. Она подошла и опустилась рядом с ним на колени и, припав к нему всем телом, принялась осыпать его поцелуями. Грудь его словно придавили горячим прессом, и он почувствовал, как сердце начало трепыхаться и проваливаться куда-то, и его внезапно охватил страх, что он умрет вот здесь, сейчас, или, что еще хуже, у него будет инфаркт – как его снесут с этой лестницы? и как потом все это объяснить? Он слегка отстранил ее, а она принялась его тормошить, то привлекая к себе, то игриво отталкивая. – Вы злой? вы злой? – твердила она, тормоша его, и неясно было, огорчало это ее или радовало. – Хотите, я протру пол? Хотите, помою вам ноги? Хотите? хотите? хотите?.. Он уложил ее возле стены, между собой и батареей центрального отопления. В общем, все было не так уж и страшно: важно, чтобы на его грудь ничто не давило, и, кроме того, даже лежа, ну немножко привстав, чуть-чуть, всегда можно было дотянуться до кармана брюк, где лежал валидол. Он поцеловал ее в губы, но от волос ее пахло не то марлей, не то гипсом, а спина ее была вся мокрая и липкая, и чтобы пристроить свою руку, он обхватил ею трубу центрального отопления. Он целовал ее, стараясь не прижиматься к ней левой половиной груди, а она вся ушла в себя, глаза ее были закрыты, а лицо сморщилось, выражая не то блаженство, не то
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 229 страдание. Он тоже попытался раствориться в себе, но когда закрыл глаза, увидел перед собой очертания своего тела, и эти очертания имели вид зеленого пунктира на черном фоне... Когда она побежала под душ, он поднялся и снова встал возле окна. Солнце по-прежнему неумолимо палило, но жара немного спала, или ему показалось так, – и он даже не заметил, были ли на небе облака. В знойном мареве дрожал и зыбился распростертый необозримый город, а внизу во дворе на качелях раскачивались дети – теперь два белоголовых мальчика. Двор пересекла женщина с девочкой, в руке она держала хозяйственную сумку. Она делала закупки и теперь, наверное, возвращалась домой. 10 июля 1972 г. KACHELI Copyright © Leonid Tsypkin. All rights reserved
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 230 Сделка 1 Как только увидел ее, он сразу же понял, что это именно то, что ему нужно. Битый час до этого он пробродил по узкому переулку и каким-то задним дворам, кишевшим людьми с белыми табличками на груди и на спине, словно это были участники соревнования или сим- позиума, – многие из табличек пожелтели, но крупные буквы были выведены тушью или фио- летовыми чернилами, аккуратно, с нужным нажимом, не наползая одна на другую, как будто владельцы этих надписей – старухи и старики с красными, слезящимися глазами, салопницы неопределенного возраста, вылезшие из каких-то пыльных, захламленных углов, скандального вида женщины – из тех, что кричат в очередях, а в коммунальной кухне сбрасывают с газо- вой конфорки кастрюлю своей соседки, профессиональные пенсионеры, забивающие козла в тенистой части бульваров, – как будто все они были прирожденными чертежниками или кал- лиграфами – вероятно, над этими табличками трудились школьники – их дети, или внуки, или крестники, или просто соседние ребята, пристроившись с бумагой и линейкой за высоким круглым столом, покрытым скользкой, жирной клеенкой, после ужина с выпивкой, под све- том люстры с цветным стеклярусом, усердно высунув кончик языка, а между ними толклись мужчины и женщины без табличек, но их было очень мало, и они казались здесь случайными прохожими, а те, с табличками, собирались группами, о чем-то переговариваясь вполголоса, словно старые знакомые или заговорщики, – таблички на их груди и спинах были явно ни к чему, никто из них не смотрел на эти таблички, и точно такие же объявления, только напеча- танные на машинке, были пришпилены кнопками к деревянным щитам, висевшим на стенах домов, выходящих в переулок и дворы, а между этими щитами тоже висели объявления, при- клеенные прямо к каменной стене, написанные от руки, наскоро, корявым почерком, но все- таки разборчиво, – некоторые из этих объявлений, видимо, пытались сорвать: на месте содран- ного клочка или ленты оставался тонкий слой бумаги, сквозь который просвечивал кирпич, иногда содранные клочья свисали на тонком стебле, слегка колыхаясь на осеннем ветру, так что их хотелось окончательно сорвать, на многих объявлениях буквы расплылись от дождей, да и сейчас небо хмурилось и временами даже накрапывало, но все они – и печатанные на машинке, и корявые – начинались с одного и того же слова: «меняю» или, в крайнем случае, «меняем», но он все-таки упорно вчитывался в них, переходя от одного щита к другому, мимо грязных каменных стен, засунув руки в карманы болоньи, полы которой развевались на ветру, ощупывая в одном кармане блокнот, а в другом нейлоновый колпачок на случай дождя, поми- нутно оглядываясь, чтобы не встретить знакомых, и с этого же слова начинались таблички, висевшие на груди и на спинах, – осмелев, он стал подходить к некоторым из владельцев этих таблиц, выбирая из них поблагородней или победней, и спрашивать у них, не сдают ли они – есть же у них комнаты, предназначенные на съезд, которые, может быть, пустуют, – но все они отрицательно качали головой или говорили: «нет» – без удивления, а многие даже равно- душно, так что, может быть, ничего постыдного и не было в том, что он обращался к ним с подобным вопросом, и зря он так мял и жал свой нейлоновый колпачок, но все-таки какой- то благообразный пенсионер, обвешанный таблицами, к которому он обратился, показал ему в сторону улицы, в которую вливался этот переулок, – «Там спрашивайте», – там он уже был, оттуда-то он и начал – там, на этой мощенной булыжником улице, по которой еще ходили трамваи, словно из-под земли вырастали женщины, такие же, как и те, только без табличек и с подчеркнуто-безучастным видом, как будто они случайно оказались здесь – он не успевал опомниться, как они оказывались окруженными толпой каких-то молодых людей – возможно,
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 231 студентов и постарше – восточного типа и из тех, что посещают рестораны, – с блокнотами и карандашами в руках, словно репортеры, они наседали на женщин, прижимая их к стене дома, поднимались на цыпочки, вытягивали шею, спрашивали у них что-то через головы впе- реди стоящих, а те, окруженные толпой, оставались все такими же невозмутимо-спокойными, словно кинозвезды, дающие интервью, – к одной из таких женщин, уже немолодой домохозяйке в плюшевой кацавейке с черными маслеными глазами, чем-то напоминающей не то вдову, не то сваху из Островского, ему удалось все-таки протиснуться – «Что у вас?» – спросил он ее таким тоном, как будто до этого ему уже предлагали десяток комнат или даже квартир, но все они ему не подходили, или как будто все это не очень его интересовало, просто так, из празд- ного любопытства – «Вам это не подойдет», – уклончиво сказала она ему, окинув его мимо- летным оценивающим взглядом, – «Откуда вы знаете?» – обидчиво возразил он – неужели она догадалась, что комната ему нужна вовсе не для жилья, а всего только раз в неделю или даже в десять дней, на два-три часа, но ведь ей это даже выгодно, за те же деньги – «Нет, я же вам сказала», – повторила она, окончательно потеряв к нему интерес, но другим она почему- то продолжала давать свой адрес, и они бойко записывали его в своих блокнотах, а его рука с шариковым карандашом беспомощно повисла над раскрытой записной книжкой, которую он поддерживал коленом, стоя на одной ноге, – «Почему вы так уверены? – ведь это мое дело решать...» – запальчиво начал он, – «Вы же видите, что вы ей не подходите», – прервал его чей-то голос, и он вдруг понял, что навязывается, – голос принадлежал мужчине, стоявшему несколько поодаль от всей этой группы, – с неприятным для себя чувством он отметил, что мужчина этот имел явно выраженную еврейскую внешность, – тогда-то он и пошел бродить по узкому переулку и задним дворам, кишевшим людьми с табличками, а теперь снова вернулся на эту улицу, мощенную булыжником с трамвайными колеями, тем более что путь к метро все равно лежал через эту улицу, и тут-то он и увидел ее. Она переходила улицу наискосок, направляясь к той ее стороне, на которой все это происходило, – на минуту ее закрыл проходя- щий трамвай, и он испугался, что она исчезнет куда-нибудь, но она уже снова шла, наискосок пересекая улицу, – легко, решительно и в то же время неуверенно, как будто она случайно забрела сюда, – ей было лет шестьдесят или чуть больше, с непокрытой головой, волосы ее были не то седые, не то крашенные в рыжеватый цвет, и вот он уже шел рядом с ней – перейдя трамвайную линию, они остановились на мостовой, немного не доходя тротуара. – Отдельная квартира? – переспросил он, веря и не веря собственным ушам, потому что, хотя, увидев ее, он и предчувствовал удачу, но это было уже слишком, и он представил себе, как они приходят туда вдвоем, когда им заблагорассудится, не боясь ни хозяев, ни соседей, и он долго стоит в ванной перед зеркалом, поигрывая мышцами, а она в это время готовит на кухне что-нибудь поесть, а потом медленно, как бы нехотя, задергивает занавески – впрочем, наверное, это будет очень дорого – может быть, сказать все, как есть? – Вы один? – недоверчиво спросила она его – в ушах у нее были крупные серьги, а волосы явно крашеные. – Мне нужна комната для занятий... раз в неделю... Я пишу диссертацию, – добавил он, потому что для написания диссертации требовалась особая тишина. – Я врач, – сказал он, пуская в ход последний козырь, потому что в таком возрасте, как она, люди часто болеют. – У меня зять тоже врач, недавно защитил, не слышали? – она назвала его фамилию, как будто он обязан был знать всех врачей Москвы, защитивших диссертации, или как будто ее зять был светилом науки. – Ой, это такой труд, – вздохнула она, – он весь зеленый ходил. А вы не в институте работаете? Они разговаривали, по-прежнему стоя на мостовой, и вокруг них уже начали появляться любопытные с блокнотами в руках – студенты и те, что постарше, но все они все-таки дер- жались на почтительном расстоянии, не решаясь подойти вплотную, словно разговариваю- щих между собой мужчину в болонье и пожилую женщину с крашеными волосами связывали
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 232 какие-то особые отношения или даже родство, – впрочем, ему самому временами тоже каза- лось, что он где-то встречал ее, в какой-то знакомой семье – она напоминала ему даже не то мать, не то тетку одного из своих приятелей, хотя в то же время он отчетливо осознавал, что видит ее впервые, но ему казалось, что он сможет ей сказать все – если не сейчас, то со вре- менем, и она поймет его и не осудит, да и она тоже тянулась к нему, не замечая остальных, которые уже потихоньку стали подбираться к ним. «Что же мы стоим здесь? пройдемте куда- нибудь», – сказала она ему, а может быть, он ей – они мешали движению транспорта, а накра- пывавший до этого дождь усилился, превратившись почти в ливень, – открыв зонтик, неиз- вестно откуда появившийся у нее в руке, она пыталась им защитить его от дождя, но торчащие спицы попадали ему в глаза – «Что вы? что вы?» – сказал он ей, натягивая на голову нейлоно- вый колпачок, который никак не хотел надеваться, но все-таки он пригнулся, так что плечо его и одно ухо оказались под ее зонтиком. Они перешли на тротуар и, пройдя немного, останови- лись возле какого-то подъезда под навесом, чтобы укрыться от дождя, но она по-прежнему держала зонтик, а он вынул блокнот и, открыв его, приготовился записывать. – Только женщин ко мне не водить, – неожиданно грубо сказала она, вокруг них уже снова начали появляться любопытные, выжидающие добычи, а может быть, они тоже прята- лись от дождя, но некоторые из них, наверное, поняли, что у нее отдельная квартира, а может быть, она сама кому-то ответила на назойливые вопросы, которые сыпались на нее со всех сторон, – какой-то молодой человек с шутливым вызовом, как это делают на рынке, сказал: «Сорок рублей», – «А за тридцать не хотите?» – грубо и тоже с вызовом бросила она ему в ответ, и у него даже промелькнула мысль, что она не случайно попала сюда и что она не нови- чок в таких делах, но то, что она сказала ему насчет женщин, означало конец всему, потому что не мог же он идти на явный обман, когда его предупреждали, – иначе бы он попался, и тогда она, пожалуй, сообщила бы по месту его жительства, потому что в таких случаях приходится предъявлять паспорт, но она по-прежнему держала зонтик, стараясь укрыть его от дождя, и невидимая дистанция отделяла их, его и ее, от остальных любопытных. – Разве я похож на человека, который обманывает? – Но она, казалось, даже не слы- шала этой его фразы или не придала ей значения – по-заговорщически показывая ему гла- зами на окружающих, которые могли услышать их, она стала называть номер своего телефона, почти беззвучно, одними губами, так что ему приходилось, как глухонемому, всматриваться в движения ее губ – корявым почерком, потому что все это делалось на весу, и ему мешал ее зонтик, и его толкали наседающие, – корявым почерком он записал номер ее телефона и так же беззвучно, одними губами, тараща глаза, чтобы ей легче было догадаться, спросил: «Кого позвать?» – и так как она не сразу поняла, он прошептал ей: «Как вас зовут?» – Глядя куда- то в сторону, чтобы отвлечь внимание окружающих, она снова все так же беззвучно назвала себя, совсем тихо, так что ему даже пришлось переспросить ее, – под номером ее телефона он записал: «Вера Аркадьевна» – корявая надпись уходила куда-то вниз, наискось, превращаясь на конце в какие-то совершенно неясные закорючки, и он почему-то вспомнил, что во втором или в третьем классе учительница русского языка записала в его тетради: «Надо работать над подчерком», и его домашние в его присутствии осмеяли эту учительницу за безграмотность – вырвавшись из толпы, окружавшей их, он почувствовал себя свободным – через полчаса он будет дома, жена уже, наверное, ждет его с обедом, а потом они будут смотреть телевизор, но на прощание она все-таки успела шепнуть ему: «Позвоните не поздней чем завтра, а то я сдам», и он, уже продираясь сквозь толпу наседавших, шепнул ей в ответ: «Я позвоню в любом случае», потому что не мог же он оставлять ее в состоянии неопределенности, когда она возлагала на него такие надежды.
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 233 2 В телефонной будке было темно и пахло мочой. Сначала долго не отвечали, и он уже обрадовался, что никого нет дома, потому что не обязан же он дозваниваться к ней, если она сама в этом не заинтересована, но в это время на том конце провода сняли трубку – у него забилось сердце, и он поплотнее прикрыл дверь, хотя стекло в ней было выбито и ветер гулял по кабине, на том конце провода молчали, как будто не знали, что делать с трубкой. «Але- е», – наконец послышался там женский голос, и он сразу понял, что попал не туда, – голос был немощным и сонным, как будто к телефону подошла заспанная нянечка или больная, при- жившаяся в отделении для хроников, но ему почему-то представился коридор коммунальной квартиры, по которому, выйдя из своей каморки, расположенной за кухней, тащится к теле- фону, натыкаясь на старую мебель, одинокая полупомешанная бабка, бывшая дворничиха, в калошах на босу ногу. «Веру Аркадьевну можно?» – он интеллигентно поигрывал голосом – сознание того, что он попал не туда, придавало ему уверенности – «Не-ту», – все так же жалобно и тоскливо протянул тот же голос, – «Что, вообще у вас такой нет или просто ее нет дома?» – стал допытываться он, но в ответ слышалось все то же жалобно-сонное «не-ту», но он так настаивал, что в конце концов ему уступили – вместо «не-ту» теперь слышалось такое же протяжно-сиротливое «да-да», он повесил трубку на рычаг – наверное, просто неправильно соединился номер – он снова стал набирать, для верности отсчитывая пальцем дырки телефон- ного диска, придерживая рвущуюся от ветра дверь, зажав трубку между ухом и плечом, – снова длинные гудки и тот же сонный голос разбуженной нянечки: «Але-е», – как она уже успела дотащиться до своей каморки? – он стал выспрашивать у нее, есть ли кто-нибудь еще в квар- тире, как спрашивают у детей, но она говорила то «не-ту», то «да-а», – он с облегчением пове- сил трубку – впопыхах, на лету, он, конечно, неправильно записал номер – он может спокойно идти домой и почитать перед сном книгу – теперь он полностью свободен – он вышел из будки, широко распахнув дверь и хлопнув ею, как будто он навсегда покидал ненавистный ему дом, решив начать новую жизнь, но у ближайшего фонаря он остановился и достал свой блокнот – ему нужно было окончательно убедиться в своей правоте – он с трудом отыскал листок, на котором был записан номер телефона, – он все время держал его в голове – сердце его упало куда-то, а потом забилось сильно и часто – вместо цифры «7» он набирал «4» – он не разо- брал собственного почерка, а может быть, просто забыл – вернувшись в будку, он снова стал набирать номер, открыв блокнот, зажигая спичку за спичкой, которые гасли от ветра, дверь он теперь придерживать не мог, и ветер свободно врывался в кабину, но запах мочи все равно чувствовался, – «Я слушаю», – по уверенному мужскому голосу он сразу понял, что это был зять, но оставалась слабая надежда – может быть, он все-таки неправильно записал номер – на весу, догадываясь по движениям ее губ, а может быть, он даже специально писал так коряво, чтобы потом нельзя было разобрать, – «Веры Аркадьевны нет дома?» – «А кто спрашивает ее?» – это был конец, и, кроме того, тот, наверное, уже был в курсе дела – иначе зачем бы он стал интересоваться, кто звонит? – «Да это так, один ее знакомый», – неопределенно сказал звонивший, чтобы оставить себе путь для отступления, и, кроме того, может быть, она скры- вала от дочери и зятя свои квартирные дела – «Она будет через час», – сказал зять – нет, навер- ное, он все-таки был в курсе дела, и теперь отступать уже было невозможно – он уныло побрел домой, ветер раскачивал фонари, навстречу ему попадались одинокие фигуры прохожих – они шли против ветра, согнувшись, – начинал моросить мелкий осенний дождь...
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 234 3 Каждый его счет был равен секунде, потому что, когда он доходил до шестидесяти или, в крайнем случае, до шестидесяти двух, стрелка часов, висящих на столбе, рядом с входом в метро, прыгала к следующему делению – если через пять минут ее не будет, он уйдет – и так она уже опаздывала на десять минут – не обязан же он стоять здесь на открытом месте, на самом ветру – и так милиционер, стоявший неподалеку от него не то для охраны обществен- ного порядка, не то для регулирования движения, хотя машины проходили стороной от этого места, несколько раз подозрительно посмотрел на него – он ждал, как они и условились, возле левой стены Большого театра, если стоять к нему лицом, – именно так она и объяснила ему, и ему даже показалось, что это место ей хорошо знакомо, и она уже не первый раз назначает там деловые свидания – почему-то он никогда раньше не замечал этой стены, без окон, с длинным навесом, опирающимся на железные колонны, – навес мог прикрыть от дождя, но от ветра он не защищал, и, кроме того, все почему-то обходили стороной это место, так что, по существу, он стоял здесь один, выставленный на обозрение всей площади, как памятник, с портфелем в руках и в пальто из джерси, которое он специально надел, чтобы иметь более импозантный вид, хотя, с другой стороны, из-за этого она могла запросить больше денег, – лишь иногда возле навеса, не заходя под него, словно это место было запретным, с деловым видом и с портфелями в руках по одному, а иногда – по двое проходили хорошо одетые мужчины – не то команди- рованные, проживающие в одной из центральных гостиниц, не то ответственные работники, отпустившие по каким-то соображениям служебную машину, но даже они не останавлива- лись, – к нему подошла пожилая чета иностранцев – они спустились с лестницы главного входа – протянув ему театральные билеты, они о чем-то стали спрашивать его – он показал им на двери главного входа, но они отрицательно покачали головой – он прочел на билетах: «Театр им. Станиславского и Немировича-Данченко» – «А! улица Пушкина», – обрадовался он, пока- зав рукой в сторону метро, – «Пушкин-стрит», – спохватился он – кажется, они были фран- цузы, но он никак не мог вспомнить, как «улица» по-французски, – они радостно закивали головами, как будто они сами все это хорошо знали, но им важно было, чтобы кто-нибудь под- твердил им это, – «Thank you», – сказали они ему, снова закивав и улыбнувшись, как старому знакомому, – «Пожалуйста», – сказал он им по-русски, потому что вдруг забыл, как это слово по-английски – наверное, они были англичане, – они уныло побрели в сторону Пушкинской улицы, держа друг друга под руку, словно боясь потеряться, не торопясь, потому что до начала спектакля оставалось еще много времени, – ему почему-то показалось, что ноги этого англи- чанина или француза были повязаны какими-то обмотками – он напряженно всматривался в поток людей, выливавшийся из широко распахнутых, незакрывающихся дверей метро, – несколько раз он заходил за железную колонну, но она была очень тонкая и не могла скрыть его – собственно, время, на которое они договорились, уже истекло, так что он имел полное право уйти, – каждую фигуру пожилой женщины он принимал за нее, и у него провалилось сердце – он почти даже уже не помнил, как она выглядела, да и она тоже могла его забыть, поэтому надо было оставаться на видном месте, и он снова выходил из-за укрытия – утром, отложив все свои дела, потому что он все равно не мог ничем заниматься, а звонить слишком рано было неудобно, чтобы не разбудить ее, – утром, спустившись в вестибюль учреждения, где он работал, и, выждав время, положенное, чтобы ей встать, и момент, когда в вестибюле никого не было, он позвонил ей – она сама взяла трубку – «Да, это я», – сказала она – голос у нее был энергичный и даже, пожалуй, молодой – он держал под прицелом дверь комнаты, в которой находился параллельный телефон, – перед тем как звонить, он на секунду заглянул туда и, убедившись, что там никого нет, с деланно-разочарованным видом прикрыл дверь, как будто он там кого-то искал, но не нашел, – «Да, это я», – сказала она, и у него снова промельк-
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 235 нула мысль о сходстве Веры Аркадьевны с матерью его приятеля – ее муж, отец приятеля, заведовал мануфактурной базой, а потом ушел на пенсию, а сама она последние годы болела, но, даже лежа в постели, она разговаривала повелительно и смотрела на своего сына так, как будто он был виноват в своем карликовом росте и в ее болезни, поджимая тонкие губы, отчего подбородок ее казался еще более выпяченным, как у сына, которому это придавало сходство с Плюшкиным, – сердце у него стучало, молотом отдаваясь в ушах: «Мы с вами вчера познако- мились... там... Так вот я звоню», – «Да, да», – почти перебила она его, и он сразу понял, что она ждала его звонка, – «Но ведь это вам невыгодно, всего раз в неделю», – и тут же, словно боясь, что спугнет его, быстро добавила: «Какие дни вы хотите?» – она была явно заинтересо- вана в нем, и это прибавило ему смелости, но дверь комнаты с параллельным телефоном он не упускал из виду – «Это я потом решу. Вы согласны или нет?» – «Да, я не против, конечно, если это вас...», – «Только так и нужно, нахрапом», – подумал он и вспомнил строчку из стихов Пастернака: «...или как женщину берут» – он предложил ей встретиться, чтобы поехать вме- сте осмотреть квартиру, – она согласилась, но время, которое она предложила, его не устраи- вало, и он настоял на своем – она безвольно согласилась – она была окончательно сломлена, но напоследок она успела бросить ему, словно жертва обидчику, находясь уже на безопасном расстоянии от него: «Захватите паспорт», – паспорт был при нем, он положил его в карман пиджака еще накануне вечером, но решил, что скажет, что у него нет его с собой, – не обязан же он был заезжать домой за паспортом и, кроме того, вполне мог не услышать этой ее фразы. 4 Она появилась неожиданно, словно выросла из-под земли – кажется, даже совсем не с той стороны, откуда он ждал ее, – впрочем, он мог и не заметить этого, потому что в этот момент он смотрел на часы, висящие возле входа в метро, – стрелка их вот-вот должна была прыгнуть на заветную черту – он уже насчитал сорок восемь, а по пульсу было девяносто шесть – каждый его счет был равен двум ударам пульса, так что он вполне мог считать и по пульсу, но сто двадцать ударов в минуту – это было уже слишком, поэтому он лишь иногда прибегал к пульсу – держа впереди себя обеими руками портфель, словно это был фиговый листок, он большим пальцем левой руки щупал пульс на правой, в левой ноге у него было ощущение ползания мурашек, как будто он отсидел ее, – все это могло кончиться сосудистым кризом, зря он с этим связался – как хорошо было бы сидеть сейчас на работе, в своем кабинете, и просматривать истории болезни – она шла легко, как и в первый раз, но как-то боком, запыхавшись, волосы ее выбились из- под платка, кое-как накинутого на голову, и растрепались, на ней было демисезонное пальто с выделкой – он почему-то называл такой материал «букле» – нижняя пуговица не то оторвалась, не то висела на ниточке, в руке она держала растерзанную хозяйственную сумку, и ему почему- то показалось, что у нее отечные ноги. «Извините, я опоздала», – еще не отдышавшись, она стала рассказывать, как откуда-то ехала и куда-то заехала, и чего-то там не достала или кого- то не застала – он даже не пытался вникнуть в то, что она говорила, – он имеет теперь полное право отказаться ехать с ней под предлогом того, что она опоздала, а он куда-то торопится – они топтались на месте, как и тогда, когда он увидел ее впервые, но ведь она специально приехала сюда, бросив или не доделав какие-то свои дела, – «Так поехали», – нерешительно сказал он – оказалось, что ей нужно заехать еще в какой-то универмаг – туда-то она и заезжала, но он был закрыт на перерыв, но ей обязательно надо было попасть туда, чтобы купить какую- то хозяйственную вещь, потому что если она это не сделает, то кто же это сделает? – предстоял огромный крюк, он опоздает домой к обеду, и это может показаться подозрительным и, кроме того, от долгого пребывания на улице ему хотелось в туалет, но они уже входили в метро – из распахнутых дверей навстречу им вываливались толпы людей – почему-то они пытались войти через выход – на минуту, поглотившись толпой, они потеряли друг друга из виду, и он даже
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 236 обрадовался, но она уже продиралась к нему со своей не то висящей на одной нитке, не то оторванной пуговицей, с растерзанной хозяйственной сумкой из полупрозрачного пластика с голубым рисунком, изображавшим не то какую-то детскую игрушку, не то глобус, – нет, теперь уже было поздно, надо было раньше решаться – они спускались на эскалаторе – он стоял на ступеньку ниже ее, повернувшись к ней лицом, потому что она была женщина, да еще пожилая, и он должен был проявлять к ней почтительность, а она пыталась все время спуститься вниз, чтобы оказаться на одном уровне с ним или даже ниже его, они мешали проходу, ее толкали, а он опускался еще ниже на одну ступеньку, но потом уже дальше некуда было идти, потому что там стояли люди, и они оба мешали проходу, уступая друг другу место, его портфель цеплялся за ее хозяйственную сумку – эту квартиру она купила уже давно, еще при жизни мужа – ах, сколько с ней было трудностей, но дом еще совсем новый, и она разрывается на части, потому что дочка с зятем живут в другом конце города, и она живет вместе с ними – а как можно иначе? – нет, нет, она не жалуется, она живет для своих детей, зять работает, дочка работает, внучка играет на рояле, очень способная девочка – ну, конечно, это ее инструмент, а что, он сомневался в этом? – она же бывший музыкальный работник, она могла бы сделать карьеру, но жизнь так сложилась – нет, нет, она не жалуется, хотя ей уже почти семьдесят, – а что, ей нельзя дать этих лет? – нет, это, наверное, ему так кажется – это вы, молодые, все кряхтите – неужели ему уже больше сорока? – она никак не сказала бы этого – налетая друг на друга и на стоявших впереди, еле сдерживая натиск едущих сзади, они соскочили с эскалатора на платформу. «Боже мой! нам же не в ту сторону!» – она метнулась из вагона, куда они только что вошли, – он вслед за ней, продираясь сквозь толпу, хлынувшую в вагон, – они перебежали на другой край платформы – он еле поспевал за ней, но поезда, идущие в противоположную сто- рону, тоже не могли доставить их в нужное место – они метнулись к переходу, но и это ничего не давало им – надо было ехать на автобусе прямо от центра – ах, она совсем потеряла голову от этих хозяйственных дел – но ведь и он же прекрасно знал, где находится этот универмаг, – теперь, впрочем, подниматься наверх уже не имело смысла – в конце концов, можно сделать пересадку, а там на троллейбусе – они втиснулись в вагон – он заметил свободное место – хотел усадить ее, но она стала уговаривать его, а он ее, так что на них даже стали оглядываться, – в конце концов она села, но на самый краешек, порываясь все время встать. «Нам еще не пора выходить?» – теперь инициатива была в его руках, он вез ее, а она целиком полагалась на него – нет, первое впечатление не обмануло его, надо было только правильно повести дело: сказать, что у него трудная ситуация – на таких эмоционально неустойчивых, как она, это действует – он даже вспомнил, что где-то читал или ему говорили, что эмоциональная неустойчивость и доброта всегда сопутствуют друг другу – лучше даже не говорить, что у него семья... впро- чем, нет – этого нельзя, потому что зачем тогда ему снимать квартиру, хотя, может быть, он живет с мамой в одной комнате, а у той женщины муж, но и про чувства тоже не надо, тем более что их нет, на физиологию тоже не следует делать упора... просто трудная ситуация, и все... может быть, она даже паспорта не потребует – он уселся на освободившееся рядом с ней место – нет, она не жалуется, в жизни нужно видеть хорошее – зять? – а как он еще может к ней относиться? – он рассказывает ей даже больше, чем дочери: «Вера Ароновна», – говорит он ей – почему она в таком случае «Аркадьевна»? – на лице ее появилось выражение досады, как будто он отвлекал ее по пустякам, и у него снова промелькнула мысль, что она не новичок в квартирных делах и что ей, наверное, многие звонят по телефону, – «Так я буду называть вас “Вера Ароновна”», – сказал он, подделываясь под ее тон и чтобы подчеркнуть их общность, – она как-то неопределенно кивнула, как будто ей это было безразлично, и, кроме того, он прерывал ход ее мыслей – он очень хороший врач, ее зять, в больнице его буквально носят на руках – почему он в больнице, а не в институте? – на лице ее снова промелькнуло выражение досады и сожаления, как будто он не понимал самых простых истин – она перешла на шепот, хотя из-за шума поезда все равно их не мог никто услышать: «Директор института,
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 237 где он работал, такой... ну, в общем, сами понимаете, какой... Нет, нет, не подумайте... к нему он очень хорошо относился... они даже, можно сказать, друзья... ну, сами понимаете, друзья – не друзья... Так вот, когда он защитил, директор прямо ему сказал: “Я не могу оставить тебя, у меня и так много таких, как ты...” Но нет, он и сейчас очень доволен, такой специалист...» – она вздохнула. – «Ах, лишь бы дальше все было хорошо...» – пульс его уже почти пришел в норму – он иногда прощупывал его, прикрываясь портфелем, – они чуть не проехали станцию, на которой им нужно было делать пересадку. 5 Выйдя из метро, он кинулся к стоянке такси, но она не успевала за ним и, кроме того, повторяла все время, что можно доехать на троллейбусе – зачем брать такси? – машину пере- хватили, и оба они бросились к троллейбусной остановке – в троллейбус уже успело набиться много народу – он занял место возле окна, а она где-то застряла там сзади, зацепившись сумкой за что-то, – рядом с ним кто-то сел, а она устроилась в противоположном ряду возле прохода впереди него – повернувшись к нему, она продолжала что-то говорить ему, стараясь попасть лицом в просвет между толпившимися в проходе, усиленно жестикулируя, чтобы ему понятнее было то, что она ему говорила, – ему казалось, что все смотрят на них, и он даже старался сде- лать вид, что не знаком с ней, независимо откинувшись на спинку кресла и с преувеличенным интересом поглядывая в окно, но в промежутках ему приходилось делать ей какие-то ответные знаки, пожимая плечами и разводя руками, давая понять ей, что он не слышал того, что она говорила, а иногда он утвердительно кивал головой, как будто он слышал и понимал, потому что нельзя же было все время не понимать, – в проходе расступились, сидевшая рядом с ним женщина поменялась местами с Верой Аркадьевной – на секунду ему даже показалось, что это Вера Аркадьевна попросила ее об этом, – наверное, все в троллейбусе решили, что они близ- кие родственники – может быть, даже мать и сын, – он все еще посматривал в окно, стараясь остаться непричастным к этому, – она уселась рядом с ним так, будто это было ее законное место, – платок ее почти совсем сполз с головы, и ее седовато-рыжие волосы окончательно рас- трепались – она пыталась поправить платок и волосы, но в этот момент ее сумка соскальзывала с колен, и она еле успевала подхватить ее – ах, лишь бы все было хорошо, лишь бы все было хорошо... так нет, что-нибудь должно быть не так – она вздохнула и помолчала – она может ему довериться? – с самого начала она поняла, что может ему довериться – вот он побывает у них в доме, тогда он сам увидит, какая у них семья, и он на минуту представил себе, как он по вечерам ходит к ним в гости и делается другом их дома, хотя, с другой стороны, это опасно, потому что она, конечно, расскажет обо всем и дочери и зятю, а у них с зятем могут оказаться общие знакомые, и, кроме того, как он по вечерам будет уходить из дома? – ее дочь ничего не знает и не должна знать – волосы ее окончательно сбились в кучу, платок сполз с головы, но она даже не пыталась поправить его – лицо ее выражало теперь решительность и черты его стали жесткими, как у матери его приятеля, когда она отдавала распоряжения по хозяйству, – она сама с ней поговорила, с этой женщиной, а зятю она сказала, чтобы ноги ее больше не было в их доме, – нет, дочь ничего не подозревает, хотя женщина, конечно, не может не чувство- вать... откуда она это знает? – она хорошо знает жизнь... ее муж тоже когда-то... но и она не была дурой... она музыкальный работник, и если бы она окончила консерваторию – взгляд его невольно упал на ее руки, которыми она беспокойно перебирала ручки от сумки, пальцы у нее были огрубевшие от домашней работы, но с ярким потрескавшимся маникюром, и он почему- то подумал, что она, наверное, работала массовиком-затейником на экскурсионном теплоходе или в доме отдыха, – ах, зачем это горе вошло в их дом? – нет, эта женщина не моложе зятя... она его бывший шеф... а что он так удивляется?.. разница в возрасте?.. ну и что?.. Ах, как он плохо знает жизнь! – она окинула его мимолетным взглядом, в котором, кроме досады на его
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 238 наивные вопросы, проскользнуло еще нечто другое, отчего ему стало как-то не по себе, – нет, ее дочь ни о чем не догадывается... она работает с утра до вечера... она так чиста, что ей даже в голову не приходит... и зять тоже работает... Когда он успевает? – она устало прикрыла веки и, подняв вверх брови, покачала головой, как будто его наивности уже не было предела и как будто все это уже имело отношение лично к ней: «Мужчины все успевают», – нет, вариант с семьей полностью исключался – пульс его снова частил – ему даже не нужно было щупать его, чтобы убедиться в этом, – никакой семьи у него нет и даже трудной ситуации нет – просто ему нужна комната для занятий, отдельная, тихая квартира, раз в неделю, чтобы писать диссерта- цию, но ведь соседи по лестничной площадке все равно сообщат ей, да и сама она тоже может явиться, чтобы проверить, – вот за этим высоким домом, кажется, должен быть универмаг. «Нам выходить», – сказал он ей, привстав, – она вскочила и засуетилась, как будто троллейбус уже остановился и она не знала, где выход, – она стала протискиваться к передней двери – он вслед за ней, но там было слишком много народу. «Лучше сзади!» – скомандовал он, и она покорно последовала за ним – он протиснулся к задней двери, но когда она открылась и он уже почти ступил на асфальт, он вдруг увидел, что они не доехали одной остановки – он еле успел снова втиснуться в троллейбус. 6 Они переходили широкий проспект, разделенный на более узкие проезды полосами зеле- ных насаждений, теперь уже пожелтевших, потому что универмаг находился на той стороне проспекта, то удерживая, то подгоняя друг друга, останавливаясь на зеленый свет, потому что каждую секунду могли включить красный, и торопясь на красный, потому что он заставал их врасплох, посередине проезда, и нужно было добежать до спасительной полосы зеленых насаж- дений – он прикидывал в уме, нет ли где-нибудь в этом районе туалета, – кажется, не было – тогда он стал высматривать такси – собирался дождь, он явно опаздывал домой – несколько машин стояло возле перекрестка, неподалеку от универмага, но сейчас брать машину было преждевременно – неизвестно, сколько ей придется провести времени в универмаге и согла- сится ли таксист ждать – и все-таки, когда они добежали до тротуара, он сказал ей: «Я возьму такси», но она замахала рукой: «Мы так доедем!» – наверное, она не привыкла пользоваться такси – он вошел вслед за ней в универмаг, боясь потерять ее, – она то и дело натыкалась на покупателей и в то же время легко лавировала между ними, пробираясь к какому-то нужному ей прилавку, – он уже несколько раз терял ее из виду, тоже наталкиваясь на людей, – «Вот я сейчас!» – бросила она ему на ходу, высматривая его между фигурами столпившихся в мага- зине, – «Я буду вас ждать у входа!» – крикнул он ей, приподнявшись на цыпочки, через головы толпившихся, чтобы она услышала его, но, выйдя из универмага, он стал курсировать между входом и стоянкой такси – две машины уже взяли, оставалась одна, последняя – в этот момент из двери магазина появилась Вера Аркадьевна, с растопыренной сумкой, окончательно рас- терзанная, со счастливым лицом: «Как раз захватила, мне всегда везет». – «Стойте здесь!» – крикнул он ей и стремглав кинулся к такси, делая по дороге отчаянные знаки водителю, что он берет машину и чтоб тот ехал к нему, – машина нехотя сдвинулась с места навстречу ему, потом остановилась – он бросился за Верой Аркадьевной, боясь, что машину перехватят, – она упиралась и отмахивалась, но он, открыв дверцу, втолкнул ее в машину – она неловко завалилась на заднее сиденье – усевшись рядом с ней с видом похитителя, он с силой захлоп- нул дверцу: «Метро “Октябрьская”!» – квартира Веры Аркадьевны находилась где-то в районе «Варшавской», но он не очень хорошо представлял себе, как ехать туда, и она, наверное, тоже не знала, и поэтому он назвал первое ближайшее метро, а оттуда они уже как-нибудь добе- рутся, и, кроме того, он боялся, что водитель не поедет так далеко, почти на окраину, потому что ему трудно будет найти пассажира, и это, наверное, обойдется дорого, но у него выпала из
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 239 памяти станция, на которой нужно делать пересадку, чтобы попасть к «Варшавской», а оттуда еще тоже надо добираться – «Мимо метро “Октябрьская”, – поправился он, – а там на Вар- шавское шоссе», – «Да куда вам ехать?» – спросил водитель, даже не удостаивая его поворо- том головы, – они выехали из бокового проезда и влились в поток машин, мчавшихся по про- спекту, – «Район метро “Варшавская”, знаете?» – сказал он и с раздражением покосился на Веру Аркадьевну – она все так же неловко сидела, завалившись куда-то в угол, положив свою сумку на пол, как будто она была грязная, – почему он должен был отвечать за нее? «Улица- то какая?» – добивался водитель, как спрашивают у пьяного. – «Адрес! Адрес!» – в свою оче- редь обратился он к Вере Аркадьевне – он обратился к ней нарочито громко, так, чтобы слы- шал водитель и чтобы отмежеваться от нее, – «Южный проезд, на метро совсем близко», – встрепенулась она, как будто ее разбудили, – теперь водитель решит, что он скупится, потому что все равно было ясно, что они едут по одному делу, но водитель даже не пошевелился – наверное, не расслышал ее слов насчет метро, а может быть, только делал вид, и тогда, словно переводчик, он повторил водителю название улицы – «Ну, это дело другое, – сказал тот, – тогда можно сейчас направо, а то “Октябрьская” – зачем оно вам?» – и он даже проникся к води- телю почти нежностью – свернув с проспекта, они поехали по незнакомой улице, застроенной блочными домами, – «А то тут вот автобус ходит, прямиком на нем и доедете», – наверное, он все-таки расслышал ее слова насчет метро, а может быть, ему самому не хотелось ехать на окраину – «Что вы?! Что вы?! – виновато вскинулся сидевший сзади. – Теперь мы уже с вами», – и он метнул злобный взгляд в сторону Веры Аркадьевны – она сидела все в той же нелепой позе, забившись в угол, как будто впервые в жизни ехала в машине, в каком-то стран- ном оцепенении, словно в полусне или как будто ее везли в качестве заложницы; они миновали какой-то мост над железнодорожными путями, потом проехали под другим мостом, по кото- рому вереницей мчались машины, обгоняя одиноко тащившийся троллейбус, мелькали огоро- женные заборами новостройки, развилки – водитель, не раздумывая, выбирал нужную улицу, уверенно сворачивал направо, потом налево, потом снова направо – это был опытный водитель, который в соревновании водителей на кратчайшее расстояние мог бы, вероятно, занять одно из первых мест, а может быть, он даже участвовал в таком соревновании – как хорошо, что он взял машину, на счетчике было всего шестьдесят копеек, от дождевой тучи они тоже ушли – «Какой номер дома?» – спросил водитель, все так же не отрываясь от руля и как бы между делом едва заметным движением руки перемещая рукоятку скоростей, как будто рукоятка эта сама находила нужное положение, и его рука только послушно следовала за ней, чуть-чуть подправляя ее, – значит, они уже подъезжали – это уже был высший пилотаж, это было похоже на снижение самолета, когда, прорвавшись сквозь облака, он с непостижимой точностью ока- зывается над нужным городом и аэродромом – и, так как она ничего не ответила, находясь все в том же оцепенении, даже прикрыв глаза, словно теперь ей уже было все равно и она целиком полагалась на него и отдавалась его воле, он снова нарочито громко повторил ей вопрос води- теля – встрепенувшись, она назвала номер дома, – он тотчас, как по конвейеру, передал его водителю, и тот впервые на секунду вполоборота повернул к нему свое лицо, широкоскулое, с глубоко сидящими спокойными глазами: «В Южном проезде такого дома нет», – как он знал Москву! – а может быть, он даже жил в этом районе. «Слышите? Там нет такого дома. Где вы живете?» – он говорил с ней грубо и громко – водитель наконец должен был понять, что он не имеет к ней никакого отношения, – «От метро совсем близко... Черноморский бульвар... можно пешком...» – она вся съежилась, беспомощно вглядываясь в дома-башни с пристроен- ными к ним магазинами и ателье бытового обслуживания, – он тоже стал пристально вгляды- ваться в дома и в названия улиц, которые ему ничего не говорили и которые он все равно не мог разобрать, – он даже опустил окно и высунул голову – «Наверное, это по бульвару», – сказал он водителю, но тот только слегка пожал плечами, и в этом его едва уловимом движении про- скользнула брезгливость – сидящие сзади составляли для него одно целое, он не делал между
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 240 ними никакого различия, оба они не знали, куда едут, и только бестолково суетились. «Вы что, не знаете, где живете? Какой ваш адрес?» – злобно шептал он ей, выводя ее не то из сонного оцепенения, не то из состояния расслабленности, в которое она то и дело впадала, – она вспар- хивала, словно наседка, озираясь по сторонам: «Нам не туда... не так... от метро... большой дом...», – «Водитель знает, куда едет», – громко и властно сказал он, делая последнюю отча- янную попытку отмежеваться от нее, – «Белый дом... потом лесок...» – вяло сопротивлялась она – платок совсем сполз с ее головы, волосы растрепались, закрыв половину лица, – води- тель не слушал ни его, ни ее – он свернул направо, потом налево – он был очень опытный и хороший водитель, и его терпение могло истощиться – машина притормозила и остановилась. «Ой! Это же мой дом!» – она всплеснула руками, как будто нашла в мусорном ящике поте- рянную ею накануне драгоценность, – «Я же вам говорил, что водитель знает», – сказал он, чтобы сделать водителю приятное, но тот даже не обернулся – на счетчике было восемьдесят копеек – он протянул водителю рубль и пулей выскочил из машины, чтобы тот не попытался дать ему сдачи, – она вылезла вслед за ним, выволакивая свою сумку, но он уже не видел этого. Они пошли наискосок, по раскисшим газонам, по асфальту, покрытому скользкими комьями земли, по направлению к высокому дому-башне с пристроенным к нему магазином с плоской крышей, похожей на палубу. «Вот хорошо, успели до дождя», – примирительно сказал он, и она подтвердила это – они шли, догоняя друг друга, потому что дождь лил вовсю – он начался, когда они еще ехали в машине, – она шла чуть боком, но все так же легко – его портфель и ее сумка то и дело ударялись друг о друга, и он переложил портфель в другую руку. «Это ваш дом?» – спросил он ее, и она молчаливым кивком головы подтвердила, как будто это уже не имело никакого значения и теперь ее занимало совсем другое, – «И магазин в доме?» – за широкой витриной, в глубине магазина, виднелись прилавки – винный отдел, продукты; какие- то овощи и только несколько покупателей – не надо будет таскать с собой в портфеле тяжелую бутылку с вином – «У вас лучше, чем в центре», – сказал он ей и тут же осекся, потому что он сам нагонял цену, она по-прежнему молчала, словно уже окончательно на что-то решившись. Они поднялись по лестнице на второй этаж, никого не встретив, и это показалось ему хорошим предзнаменованием – версия с диссертацией вполне могла пройти, но, когда они проходили по коридору, из какой-то квартиры вышла женщина, наверное соседка Веры Аркадьевны, – она куда-то торопилась, наверное за покупками, но Вера Аркадьевна остановила ее, и они обме- нялись несколькими фразами, какими-то новостями по дому, – он отступил чуть в сторону – Вера Аркадьевна разговаривала с соседкой преувеличенно любезно, почти заискивающе, как будто была ее должницей. 7 Квартира Веры Аркадьевны была обычной однокомнатной квартирой с прихожей, кух- ней и санузлом, но все это он разглядел не сразу, потому что вначале он думал только о том, как бы попасть в туалет, но прежде надо было раздеться, а Вера Аркадьевна заглянула на кухню, потом в комнату, потом стала топтаться вокруг него, извиняясь за беспорядок, так что он без приглашения стал снимать пальто, – она опомнилась, засуетилась, бросилась разыскивать, куда повесить его пальто, как будто она была не у себя дома, – «Проходите, проходите», – ему при- шлось войти в комнату и даже присесть на стул – «Может быть, чаю с холода, а?» – как будто он пришел к ней в гости, но он ничего не видел, а думал только об одном, а когда он вернулся оттуда, Вера Аркадьевна, уже тоже успевшая раздеться, стояла возле окна, пытаясь что-то сде- лать с ковриком, висевшим на стене рядом с тахтой, покрытой синим с белыми цветочками покрывалом. Он уселся за покрытый скатертью стол, лицом к Вере Аркадьевне, а портфель поставил на соседний стул, но тут же переставил его на пол, чтобы освободить место для Веры Аркадьевны, – ему пришлось приставить портфель к стене, потому что он был уже сильно
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 241 поношен и не мог удержаться без подпорки, но на полу, возле стены он имел какой-то жалкий вид, как будто принадлежал просителю, и он переставил его снова на стул – Вера Аркадьевна продолжала возиться с ковриком, она не может видеть беспорядка, но она не успевает, она пустила к себе двух девочек... – «Каких девочек?.. Известно каких – студенток... Они живут пять дней, а на субботу и воскресенье уезжают... Куда уезжают?.. Известно куда – к себе в деревню... И вот теперь она должна прибрать...» – он не понял – не то к их приезду, не то перед их отъездом... – поэтому-то она и приехала сюда – его почему-то все это не удивило, как будто он уже давно предвидел это, – дождь, видимо, кончился, потому что на улице посветлело, и даже, кажется, появилось солнце, но она стояла почти спиной к окну, так что на фотогра- фии лицо ее вышло бы темным – за время его отсутствия она успела поправить волосы, но их завивающиеся концы и ворс ее шерстяной кофты подсвечивались солнцем, так что голова ее и верхняя часть фигуры казались окруженными золотым сияющим нимбом. «Садитесь», – ска- зал он ей, потянувшись к портфелю, чтобы освободить стул, как будто он был хозяином дома, а она пришла к нему в гости – она по-прежнему пыталась закрепить верхний угол коврика, как будто это было сейчас самое важное. «Надо вбить гвоздь», – сказал он ей – нет, гвоздь не вой- дет в эту стену, она хорошо знает, – «Как так не войдет? Должен войти», – он сказал это тоном, каким обычно говорят мастера, когда их приглашают в дом для какой-нибудь левой работы, – ему хотелось продемонстрировать перед ней свое мужское умение, и ему даже показалось, что от этого будет зависеть исход переговоров. «Нет, нет», – продолжала твердить она, но все-таки сходила на кухню за молотком и гвоздями – теперь они стояли рядом – она поддерживала угол коврика, хотя это было совершенно излишне, а он, продев гвоздь сквозь кольцо, ударял по нему молотком – она наблюдала за его работой, как это обычно делают женщины, – на ней была шерстяная зеленая кофта с металлическими пуговицами, не слишком обтягивающая ее, но и не старческая, а в ушах зеленые серьги под цвет кофты – он очень хотел вогнать гвоздь в стену, но гвоздь только сгибался все больше и больше, и ему вдруг показалось странным, что он находится в этой квартире, – как он попал сюда и зачем? – рядом с незнакомой пожилой женщиной и почему-то пытается помочь ей поправить коврик, висящий над тахтой, покрытой синим покрывалом, и она с надеждой следит за его работой – примерно такое же чувство он испытал, когда она открывала дверь своей квартиры – замок не сразу поддался, и ему показа- лось, что, поворачивая ключ, она исподтишка оглянулась, словно желая удостовериться, что их никто не видит, как будто она совершала нечто запретное, – гвоздь согнулся в дугу – он взял у нее другой гвоздь и уже без всякой надежды стал колотить по нему молотком, больно ударяя себя по пальцам. «Я вас видела там месяц назад», – сказала она ему, имея в виду то место, где они позна- комились, – она сказала это как бы между прочим, словно все это не имело никакого значения, скользнув по нему равнодушно-деловым взглядом, – она сидела на стуле, который он освобо- дил для нее, поставив свой портфель на пол и даже не приперев его к стене, отчего он накло- нился и вот-вот готов был упасть, – в ответ он пробормотал что-то неопределенное, потому что он действительно там был однажды, но это было, кажется, не месяц назад, а раньше, и к тому же он не знал, что лучше: предстать перед ней новичком или человеком, поднаторевшим в таких делах, – он стоял, опираясь на спинку стула, как на трибуну, готовясь произнести речь, но еще не зная, что он будет говорить, и сердце его бешено колотилось. – Садитесь, – сказала она ему, кивнув на стул, и теперь он ясно почувствовал, что она была здесь полноправной хозяйкой, а он был даже не гость, а проситель и что подошел реша- ющий момент. Положив на стол руки, она выжидательно постукивала по нему своими плохо гнущимися пальцами с ярким растрескавшимся маникюром, а может быть, она разыгрывала какой-то воображаемый пассаж из своего музыкального прошлого, ее зеленая шерстяная кофта с ворсом гармонировала с зелеными серьгами, волосы ее наскоро были собраны в пучок, из которого торчали шпильки, – она сидела прямо, глядя куда-то перед собой, словно админи-
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 242 стратор гостиницы, и его снова поразило ее сходство с матерью его приятеля, когда та выслу- шивала благодушную болтовню своего сына-неудачника. – Вера Ароновна, – начал он, по-прежнему держась за спинку стула, и тут же вспомнил, что у матери его приятеля было такое же отчество, и это, вероятно, еще более усугубляло их сходство, – Вера Ароновна, – повторил он как можно торжественнее и почувствовал, что голос изменяет ему, – тут все не так просто... я не хотел вводить вас в заблуждение. – А идише хэрц! Я сразу поняла! – воскликнула она, всплеснув руками, как будто уже давно ждала от него этого признания, но ему почему-то показалось, что она на секунду схва- тилась за сердце. Он почувствовал облегчение, как раскаявшийся преступник, и ему захотелось рассказать ей все, потому что только она одна могла понять его, и, кроме того, он ни на минуту не забывал о зяте. – Вера Ароновна... можете мне поверить... это не разобьет мою семью... я никогда не изменял... Не у вас, так я нашел бы в другом месте... Я мог бы скрыть от вас... – Попробовали бы! – она металась по комнате от шкафа к комоду, от комода к серванту, открывая и закрывая дверцы и ящики, как будто она что-то потеряла и ей непременно надо было это найти, забрасывая его короткими, как удары хлыста, вопросами: «Есть дети?» ... «Она гоише?» ... «Жена знает?» ... – она не слушала его ответов, перебивая его, потому что знала все наперед, – он попытался вставить что-то, но она брезгливо замахала руками, – ее не интересуют подробности – какой он хочет день? – достав откуда-то клочок бумаги и усевшись за стол, она принялась усердно разглаживать его. «Субботу? Воскресенье?» – широким, размашистым почерком она записала его фамилию и день и тут же куда-то сунула эту бумажку. – Тридцать рублей вас устроит? – он осторожно присел на краешек стула, боясь, что это слишком мало и она откажется или потребует паспорт. – Двадцать пять хватит! – она хлопнула рукой по столу, словно крыла колоду, и он решил, что преподнесет ей коробку конфет. 8 Дождь давно перестал, вечернее солнце освещало верхние этажи домов, отражаясь в окнах, – они обходили лужи, асфальт уже почти просох – она пошла проводить его до автобус- ной остановки – дома ее ожидали еще какие-то дела – она даже не надела платок, пальто ее было не застегнуто, и теперь он впервые ясно увидел, что нижняя пуговица на ее пальто не была оторвана, а держалась на одной нитке. «Так я позвоню вам», – сказал он ей, садясь в автобус, потому что они должны были еще встретиться, – он должен был отдать ей деньги и получить у нее ключи. «Две остановки до метро, совсем близко», – проговорила она ему вслед – дверь захлопнулась, он занялся билетом, автобус свернул куда-то, заднее стекло его было забрызгано грязью, но ему почему-то пред- ставилось, что она все еще стоит на остановке в незастегнутом пальто с почти оторвавшейся пуговицей и ветер развевает ее седовато-рыжие волосы. 9 Он простоял почти целый час на том же самом месте, возле левой глухой стены Большого театра, если стоять к нему лицом, накануне они созвонились, но она не пришла, и теперь он даже был рад, потому что она все-таки еще могла потребовать у него паспорт, и, кроме того, он не купил коробку конфет – куда бы он теперь с ней делся? – наверное, ее задержали какие- нибудь очередные дела – на следующий день, спустившись в вестибюль своего учреждения, он позвонил ей. «Почему вы не пришли?» – спросил он ее нарочито грубо. «Меня не устраи-
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 243 вает это», – голос у нее был чужой, словно ее подменили, или как это бывает только во сне, – опешив, он положил трубку, но через минуту снова набрал ее номер, потому что привык дово- дить все свои дела до конца, и, кроме того, ему казалось, что здесь какое-то недоразумение, которое следует разъяснить: «Я бы хотел знать причины, Вера Ароновна», – и это «Ароновна» прозвучало фальшиво, как если бы он перешел с ней на «ты». «Я не хочу участвовать в ваших грязных делах», – сказала она все тем же чужим голосом, как будто они даже не были знакомы, и бросила трубку, словно боясь испачкаться о него. Он постоял несколько секунд над аппара- том, держа в руках трубку, из которой еще раздавались короткие гудки, – по вестибюлю взад и вперед сновали сослуживцы – положив трубку, он быстрыми шагами направился к двери комнаты, в которой был установлен параллельный телефон. В комнате никого не оказалось, и, затворив с притворно-разочарованным видом дверь, он исчез в глубине темного коридора. 26 марта 1974 г. SDELKA Copyright © Leonid Tsypkin. All rights reserved
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 244 Вверх по реке Пароход идет вверх по реке. Навстречу медленно плывут баржи, пароходы, лодки с рыба- ками и туристами, проносятся «ракеты» и «метеоры», обдавая стоящих на палубе снопом оранжевых брызг. Солнце садится, и такого же янтарно-оранжевого цвета лица пассажиров, и палуба, и окна кают. Когда на палубе появляется шкипер с женой и собакой, пассажиры приветливо улыба- ются и освобождают место около перил. – Шарик, подойди сюда! – Ах ты песик! – Шарик, смотри, – кошка! – Ну, как сегодня у вас настроение, мистер Шар? Шарик – черно-седоватая старая дворняжка – сидит на руках у шкипера. Собака лишь изредка поглядывает на людей и делает это нехотя, с ленцой. Шарик весь полон особого соба- чьего достоинства, которое приходит только с возрастом и питается сознанием важности своих обязанностей. – Ты что ж не здоровкаешься с людьми? – выговаривает хозяин Шарику. – Ну дай лапу, дай! Шарик не дает лапу, а только отмахивается от хозяина и делает это так, как отмахиваются от назойливой мухи. Хотя Шарик собака не очень маленькая, на руках у шкипера она кажется крохотной. Таким же крохотным кажется и лицо шкипера. Зато фигура и руки у него громадные. Особенно руки. Они широкие, как весла, насквозь просмоленные, бронзовые. Так и видишь, как эти руки травят канат или шуруют палубу. Канат в этих руках, наверное, выглядит как бечевка. Лицо у шкипера тоже бронзовое, все в глубоких морщинах, таких, наверное, как у хемингуэевского старика. Только он моложе того старика. Зато жена у шкипера – королева. Белотелая и белозубая, статная неторопливая сиби- рячка, она выглядит значительно моложе мужа. Просто удивительно, как тяжелый физический труд оставил в полной неприкосновенности ее тело. А может быть, она оттого так свежа, что жизнь ее проходит посреди воды и ветра и что не связана она ни детьми, ни домом и нет у нее ни зависти, ни мелочных забот, терзающих женскую душу. Погрузились они на пароход на маленькой волжской пристани. Собственно, погрузились – сказано слишком сильно, потому что все имущество их составляет один деревянный чемодан с висячим замком. На пристанях шкипер выходит с Шариком по всяким надобностям, а в остальное время развлекает публику игрой с ним. То незаметно для окружающих чуть-чуть пошевелит ботин- ком, и Шарик, к общей потехе, задыхаясь от злобы, кидается хозяину под ноги. То положит кусочек булки и, если Шарик не съест ее, вдруг зашепчет зловеще: «Сейчас Мишка придет и съест» (Мишка – собака, с которой Шарик враждовал), и тогда Шарик под смех пассажиров, давясь, уплетает булку, лишь бы она не досталась Мишке. – Меня он не очень любит, – добродушно замечает шкипер, – я часто дразню его. А вот ее, – он кивает в сторону жены, – без памяти обожает. Хозяйка! Он явно гордится тем, что Шарик относится к жене лучше, чем к нему. Она стоит рядом, облокотившись на перила, и читает книжку. Иногда она отрывается от чтения и рассеянным взглядом скользит по темнеющей воде, по встречным буксирам, по обрывистому золотисто-рыжему берегу. – Смотри, Шаря, что это плывет? Шарик прижимает уши, виляет хвостом и начинает тихонько подвывать.
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 245 – Это не наша, – вздыхает шкипер. – Наша теперь далеко. Он оглядывается на пассажиров и, как бы в чем-то оправдываясь, говорит: – Попривыкли мы сильно к нашей посудине. Вот уже тридцать лет плаваем все на одной и той же. И он с нами восемь лет. Жена шкипера смотрит сейчас куда-то вдаль и подхватывает ровным бесстрастным голо- сом, словно говорит о чем-то постороннем: – Верно это. Сильно привыкли мы к этой жизни. Когда он на фронт пошел, я к матери в Сибирь уехала. Не находила себе места. Все баржу нашу вспоминала. Еле-еле дождалась его. Как вернулся, сразу и уехали. Солнце чуть касается дальнего леса, едва-едва, как самолет при посадке, и сразу же от берега к корпусу парохода протягивается золотисто-дрожащая дорожка. – А сейчас в отпуск едете? – спрашивает кто-то из пассажиров. Шкипер ничего не отвечает. В лучах заходящего солнца морщины на его лице кажутся глубокими, дремучими бороздами. Он аккуратно ставит собаку на пол и распрямляется во весь рост. – Прогнали нас с работы. Понимаете? Прогнали! Прогнали! Он несколько раз с ожесточением повторяет это слово, точно это доставляет ему удо- вольствие. Все молчат. Слышно только, как где-то там внизу шумит и плещется вода. – Я вора за руку поймал, вот что! – Он волнуется, жестикулирует и не замечает, как вокруг него собираются пассажиры. – Он хотел взять, а я ему не дал. И еще сказал где надо. Устроили комиссию по проверке. И вот признала комиссия, что у меня плохой характер, вроде бы неуживчивый я. Только собрался я ехать в управление, а на мое место уже человека при- слали. Другого шкипера, значит. С женой тоже. Вот мы и собрали пожитки. По пути все-таки заехали в наше управление, в местное то есть. Хотел пойти к начальнику, да повстречал там своего старого дружка. Раньше мы вместе с ним работали, на одной барже. А теперь он ком- мунист, в управлении работает. Так слышите, что он мне сказал? – Шкипер обвел недовер- чивым взглядом людей, столпившихся вокруг него, и перешел почти на шепот. – «Никуда не ходи, – сказал он мне. – С волками выть – по-волчьи жить. С пустыми руками тебе здесь делать нечего». Это коммунист. Ясно? – Да будет тебе, будет, дай бог, все устроится, не переживай, – жена все еще держит открытую книгу, но смотрит на мужа, и теперь видно, что она уже в летах. – Куда же вы теперь? Шкипер показывает рукой вперед, туда, где в сгущающейся темноте поблескивает вода. – В Москву. В главное управление. – И, помолчав, добавляет, ни к кому не обращаясь: – До самого дойду, а правды добьюсь. Не может так быть, чтобы ее не было. От воды веет прохладой. Пароход медленно идет вверх по реке и тает в спустившейся ночи. Начало 1970-х гг . VVERKH PO REKE Copyright © Leonid Tsypkin. All rights reserved
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 246 Ваше здоровье! От жены Аркадий знал, что Раин муж как будто служит в войсках МВД, но, когда они вошли в каюту, Рая и он, ее муж, высокий, статный военный с неожиданно простодушным лицом, светловолосый, с ясными васильковыми глазами, Аркадий понял, что жена его ошиб- лась, да и погоны на нем были как у пехотинцев. Аркадий только что проснулся – вероятно, их приход разбудил его – и теперь, сидя рядом с ним на своем диване, – военный осторожно опустился на самый краешек его – сидя рядом с ним, Аркадий весь съежился – не то от про- хладного речного воздуха, который они принесли с собой в каюту, не то от чувства неловко- сти за свою помятую пижаму, а может быть, за то предвзятое мнение, которое он составил о нем. Он весь съежился и превратился в комок, а портупея, перетягивающая фигуру военного, вкусно пахла кожей – не подделкой, не дерматином, а настоящей, поскрипывающей кожей, мысленно перенося Аркадия в далекие детские годы, когда их сосед по квартире, высоченного роста военный, приглашал его к себе в комнату и, вынув из кобуры тяжелый пистолет с вер- тящимся барабаном, давал Аркадию на секунду подержать его, а по вечерам крутил пальцем пластинку «Рио-Рита», потому что у патефона была сломана пружина, и в петлицах у него красовалась рубиновая шпала, и однажды он подарил ему свой буденновский шлем с такой же рубиновой звездой, – в этом шлеме Аркадий решил специально пойти в церковь, чтобы спугнуть богомольных старух, зашипевших как-то на Аркадия, когда он вошел туда в своей обычной шапке, – а потом он исчез куда-то, и Аркадий почему-то решил, что его перебросили на границу, чтобы охранять наши рубежи, и лишь несколько лет спустя он узнал, что его аре- стовали. Сжавшись в комок, Аркадий жадно всматривался в его лицо – как мог он хоть на секунду заподозрить его! – оно все светилось простодушием, застенчивостью и вот-вот готово было залиться румянцем – лицо деревенской девушки, впервые переступившей порог Москов- ской консерватории, – лицо его было чем-то похоже на лицо его жены, тоже светловолосой, голубоглазой, приехавшей когда-то в Москву из дальней вологодской деревни и сразу посту- пившей в институт, – там-то она и подружилась с Леной. После окончания она снова уехала на Север, стала завучем какого-то крупного техникума, вышла замуж, обзавелась детьми, теперь уже школьниками, и вот теперь они снова встретились – она почти не изменилась, все так же окала, чем-то смахивала на молочницу, но носила джерсовый костюм, и он тоже окал, а может быть, Аркадию так показалось, поскольку они были похожи друг на друга. Неподалеку от причала их поджидал «москвич», сверкавший в лучах вечернего солнца. Они ехали по набережной, протянувшейся вдоль широкой холодной реки, тоже сверкав- шей на солнце; впереди виднелись баржи, портовые краны, причалы – казалось, стоит доехать до них, и город кончится, но, как только они приближались к ним, оказывалось, что это была излучина реки, и дальше снова тянулась набережная, и впереди снова открывались баржи, гру- зовые причалы, подъемные краны. Он сидел за рулем прямо, словно пристегнутый к креслу, почти уперевшись головой в крышу. От набережной уходили боковые улицы – они вели куда- то в город, и Аркадия очень тянуло свернуть в одну из таких улиц, чтобы избавиться от этого холодного блеска реки, но у хозяев был, по-видимому, свой план показа города, который они, наверное, выработали заранее, и ему не хотелось лишать их этого удовольствия. – Для вас надо сделать дыру в крыше, – сказал Аркадий и тут же испугался, не обидел ли он его, но военный засмеялся, и Рая тоже захохотала, и Лена тоже, и всем им стало весело, но он продолжал все так же прямо сидеть за рулем. Наконец они свернули с набережной. На одном из перекрестков они притормозили, чтобы пропустить машину, шедшую им наперерез, но машина эта остановилась сама, про- пуская их, и Аркадий заметил, что сидевшие впереди посмотрели на них так, словно хотели поздороваться. Теперь они ехали по главной улице города, обгоняя трамваи, мимо универмага,
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 247 местного драмтеатра, ресторана «Заполярье» и недавно построенной девятиэтажной гости- ницы на восемьсот мест. Он давал пояснения, чуть поворачивая голову назад, впрочем, ровно настолько, чтобы не потерять из виду дорогу, и в этот момент вокруг его глаз были видны жесткие морщины, а может быть, Аркадий просто не замечал их раньше. Возле стандартного блочного дома они остановились и вышли. Прихожая, как, впрочем, и вся квартира, сияла чистотой. Аркадий топтался на циновке, делая вид, что вытирает ноги. Он уже понимал, что им неизбежно предложат тапочки, но в глубине души все-таки надеялся. Когда надеваешь чужую обувь, всегда теряешь свою инди- видуальность. Тапочки, которые ему дали, оказались раза в полтора больше ноги Аркадия – наверное, запасные тапочки военного – и, шлепая ими по полу, он направился вслед за Раей и Леной осматривать квартиру. Затем, усадив их на диван, стоявший возле стола, напротив большого полированного серванта, Рая побежала хлопотать по хозяйству. Он так неслышно вошел в комнату, что Аркадий не сразу заметил его. Китель он сменил на домашнюю куртку, на ногах его были тапочки, но галифе так плотно обтягивали его ноги, что в первую минуту Аркадию показалось, что он по-прежнему в сапогах, но только каких- то особых, бесшумных. Он сел в кресло рядом с диваном, на котором сидели они с Леной, и наступила неловкая тишина. Он сидел все так же прямо, как в машине, положив ногу на ногу, и слегка барабанил пальцами по ручке кресла. – Вы уже были в отпуске? – спросил его Аркадий, чтобы прервать затянувшееся молча- ние. – Всего две недели, как вернулись, – начал он, все так же постукивая пальцами по ручке кресла, – но, откровенно говоря, я уж и позабыл про отпуск. – Он тяжело вздохнул. – Трудно работать стало, особенно с молодежью. Слабохарактерная пошла, не то что прежде. – На секунду он окинул Аркадия взглядом, словно оценивая степень его благонадежности. – Представляете, за две недели два самоубийства. Один конвоир застрелился, другой повесился, прямо на посту. Нервы совсем измотались, не сплю... – Он снова вздохнул и участливо посмот- рел на Аркадия. – А вы, наверное, тоже устаете? Он протянул руку к выключателю и зажег люстру, висевшую над столом, и сделал он это именно в тот момент, когда это требовалось: на улице еще было светло, но в комнате уже царил полумрак. При ярком электрическом свете лицо его выглядело жестким и совсем немолодым; резко обозначились крутая линия подбородка и морщины вокруг глаз, а сами глаза его казались уже не васильковыми, а стальными, и Аркадий вдруг почувствовал, что этот человек занимает именно то место, которое ему следует занимать, и мысленно увидел его в караульном помеще- нии с зарешеченными окнами, – он сидит за столом, нет, стоит за конторкой, высокий, в серой, глухо застегнутой шинели, с майорскими погонами и с пистолетом на боку, а за окном метель, и сквозь белесую мглу проглядываются только сторожевые вышки, расположенные по углам зоны, а здесь, в караулке, тепло, топится печка, но что это? Оттуда, снаружи, к полузамерз- шему стеклу за решеткой прильнуло чье-то лицо, и взгляд, полный тоски, страха и надежды, обращен к этому высокому военному в серой шинели; человек за окном ловит каждое его дви- жение, каждый его взгляд, он давно и тщетно пытается пройти внутрь, но часовой, стоящий у входа, не пускает его, но вот наконец он поймал взгляд майора, и тот властным кивком головы приказывает пустить его внутрь, и вот он уже стоит перед военным в своей рваной телогрейке, закоченевшие руки по швам, но они дрожат и против воли человека тянутся к его груди, чтобы умоляюще сложиться там, и человек этот – он, Аркадий, к нему приехала мать – она уже три дня здесь, но ее не пускают к нему, и она из милости ночует где-то в холодной избе, и это ее последний приезд, потому что через месяц, ранним апрельским утром, когда в Москве весна уже будет в разгаре, а здесь все так же будет окутано снежной пеленой, ранним апрельским утром она умрет от сердечного приступа, одна в своей комнате, так и не повидав сына.
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 248 – Устаете, наверное, тоже? – в вопросе его слышалось не только участие, но и как бы подчеркивалась общность их судеб – оба они относились к среднему поколению, много видели, испытали – не то что эта нынешняя молодежь. – Ну, ничего, сейчас отдохнете – по нашим северным волнам да морям; говорят, там красивые места, живем, можно сказать, рядом, а побывать не довелось – все времени нет, – и он, словно извиняясь, развел руками. – Да, да, – подхватила Лена, – я слышала, что места там потрясающие, – и она стала рассказывать о предстоящем маршруте. Он внимательно слушал ее, иногда кивал головой и только один раз, извинившись, пре- рвал ее, чтобы предложить Аркадию закурить. Щелкнув крышкой, он протянул ему свой порт- сигар, и рука Аркадия на несколько секунд в нерешительности повисла в воздухе, но он вспом- нил, что даже там, под лучами слепящей лампы, даже там не отказывались от папиросы. Он чуть наклонился к Аркадию, поднося зажигалку, и в его зрачках на секунду вспыхнул отра- зившийся огонек. – Представляете, говорят, мы увидим настоящие айсберги и даже белых медведей, – гово- рила Лена. – Да, это интересно, – кивал он ей, – завидую вам, а мы все на юг ездим, нам холода своего хватает. Теперь он снова стоял в караульном помещении, высокий, в серой шинели, и его жесткий, твердый взгляд был устремлен сверху вниз на Лену, его жену, – она приехала к Аркадию и теперь униженно просила у него разрешения на свидание. Она была ниже его ростом, намного ниже, доставала ему только до плеча, и голова ее была запрокинута назад, и глаза ее робко, заискивающе и с надеждой сторожили каждое движение его губ, выражение его глаз – так смотрит женщина, которая только что отдалась – в эту минуту он мог сделать с ней все, а за дверью, у ног часового, в снегу, утопал ее вещевой мешок, в котором она привезла Аркадию сгущенное какао, шерстяные носки и зубную пасту. Заметив, что сигарета Аркадия догорела ровно настолько, что пепел мог упасть на пол, он осторожно пододвинул ближе к нему пепельницу. Зачем все это? И зачем он здесь, в этой квартире? Надо было сказать, что они торопятся, что им надо сделать еще какие-то покупки, сказать еще в машине и не заходить сюда. Впрочем, еще и сейчас не поздно. Можно себя плохо почувствовать, сказать, что они забыли запереть каюту, или еще что-нибудь в этом роде. Но хозяева специально готовились; Рая ушла с педсо- вета, он тоже раньше освободился. И как это вдруг встать и сказать: «Мы уходим»? Он сразу поймет, да и она тоже, и Аркадий на секунду представил себе растерянное выражение их лиц. Нет, они не поймут. Но тогда зачем уходить? Ради себя. Да, но лично ему он не сделал ничего плохого. Но если так рассуждать, тогда... тогда, что такое зло? Вошла Рая и, гремя тарелками, стала накрывать на стол. – Райка, мы вам столько хлопот доставляем! – Лена хотела помочь, но он уже сам помогал ей, расставляя тарелки и рюмки, нарезая хлеб, все так же бесшумно передвигаясь по комнате в своих галифе, плотно обтягивающих его ноги, неожиданно, словно из-под земли, вырастая именно там, где требовалось его участие. «Встать и уйти, встать и уйти», – мысленно твердил Аркадий, хорошо сознавая в то же время, что он этого не сделает. Хозяин откупорил бутылку коньяка, аккуратно срезая перочинным ножиком полиэти- леновый колпачок. У Аркадия никогда не хватало на это терпения, он всегда раздирал его в клочья. «Неужели я буду с ним пить? В конце концов, есть же люди, которые не пьют. Откажусь, и все», – решил Аркадий, но тот уже разливал коньяк – сначала Лене, потом ему, потом Рае и в последнюю очередь себе. Детям, мальчику и девочке, он налил лимонада – смущенные,
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 249 похожие друг на друга, на своих родителей и на всех детей в мире, они чинно уселись за стол, уставившись в свои тарелки. – За встречу! За знакомство! Военный привстал, потянулся через стол и чокнулся с Леной и с Раей, Аркадий тоже чокнулся с ними и тут же стал потихоньку незаметно уводить свою рюмку, но он нагнал руку Аркадия, и рюмки их соприкоснулись. Что могло быть хуже? Он выпил с ним и вдобавок еще чокнулся. Теперь уходить, если бы он даже и решился на это, было бы не только бессмысленно, но и смешно: все равно что женщине подавать в суд на отца ребенка за то, что он лишил ее невинности. Единственное, что ему оставалось, это снять его тапочки, но кто увидел бы это под столом? – Рыбка у нас отменная, северная, – он протянул Аркадию тарелку с красноватой сочной семгой. Щеки его порозовели, и на секунду Аркадию даже показалось, что лицо его снова стало похоже на лицо деревенской девушки. Он, конечно, заметил, как Аркадий уводил свою рюмку, не мог не заметить! Он снова стал наливать, но рука его чуть дрогнула, и немного вина пролилось на скатерть. С Аркадием это тоже случалось, особенно после первой рюмки. Хозяин привстал и поднял рюмку, чтобы что-то сказать, но на секунду замялся – может быть, не зная, что придумать, а может, боялся, как бы Аркадий не повторил своей выходки. Рюмка его одиноко повисла в воздухе, и Аркадию показалось, что от него, Аркадия, все чего- то ждут. – Ваше здоровье! – сказал он и, приподнявшись, чокнулся с хозяином дома. – Ваше здоровье! Дети тоже подняли свои рюмки, и когда они пили, лица их сделались серьезными и сосре- доточенными, словно они пили не лимонад, а настоящее вино. Они ехали по вечерним улицам города. На мостовой блестели лужи – наверное, только что прошел дождь, – и из-под колес машины разлетались искрящиеся брызги. Аркадий сидел впереди, удобно откинувшись на спинку кресла, голова его приятно кружилась, женщины о чем-то там сзади оживленно болтали. Они неплохо провели вечер, не то что остальные пароходники, которым некуда было приткнуться в чужом городе, и в ожидании отплытия они стаями или поодиночке слонялись по ветреной набережной, в сотый раз фланируя мимо памятника основателю города. Володя был не дурак выпить, и когда женщины, смеясь и отказываясь, стали прикрывать ладонью рюмки, они вдвоем прикончили бутылку. Подмигнув в сторону Володи, Рая, шутя, пожаловалась, что в последнее время он стал частенько прикладываться, правда, слава богу, дома, а потом, погро- зив ему пальцем, добавила, что когда они с приятелем смотрят телевизор, то обсуждают жен- ские ножки, и Аркадий подумал, что Володя, наверное, так же как и он, верен своей жене, хотя и не прочь изменить ей, а может быть, даже и изменяет, но как-нибудь невинно, так же, как и он. Щеки его раскраснелись, глаза светились не то весельем, не то озорством, он исчез из ком- наты, но тут же вернулся, неся на блюде огромные яблоки, больше похожие на муляж, – таких Аркадий не видел даже на ВДНХ – наверное, они были припасены для какого-то особого слу- чая, а может быть, хозяева просто забыли о них, и теперь Володе приятно было удивить гостей. «Вот это да!» – ахнула Лена. «Откуда такие?» – не удержался Аркадий, и Володя рассказал, что это давали там у них, в штабе, и воображению Аркадия предстала небольшая, огороженная деревянным забором площадка со спецларьком, в котором выдавали яблоки, и Володя держал авоську, а продавщица ссыпала ему туда яблоки, и вокруг не было никаких заключенных, а если они и были, то уголовники, те самые хулиганы, которых боялся Аркадий, потому что они могли ударить, а Володя держал их в узде, в постоянном страхе и поэтому защищал его, Арка- дия, весь город и всю страну...
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 250 Машина лихо проскочила перед самым носом трамвая, и откуда-то сверху на них бен- гальскими огнями с шипением посыпались искры. Как приятно было бы жить с ними в одном городе и вот так вот ездить друг к другу в гости! Теплоход светился всеми своими иллюминаторами и огнями, словно новогодняя елка, а здесь, на пристани, было полутемно, не торопясь прогуливались или стояли группами пас- сажиры, словно приглашенные перед началом костюмированного бала, и когда приехавшие, победно и лихо отстучав дверцами машины, проходили мимо них в сопровождении высокого майора в форме войск МВД, Аркадию стало обидно, что здесь полутемно и никто не видит формы и знаков различия военного, но все-таки ясно было, что он военный и высокого роста, а вахтенный и толпившиеся на палубе уже безусловно различили, кто он, потому что вахтен- ный даже не спросил у них туристских книжек, а остальные молчаливо расступались, давая им дорогу и провожая почтительными взглядами. В каюте было жарко и показалось тесно. – Садитесь, – сказал Аркадий и стал опускать окно. – Давайте лучше осмотрим теплоход, – предложила Лена. – Мысль хорошая, – поддержал Володя, – и они вышли в коридор, но у Аркадия куда- то запропастился ключ от каюты. – Я сейчас догоню вас, – бросил он им вслед и, вернувшись в каюту, стал рыскать в поисках ключа. На столике лежала Володина фуражка – войдя, он снял ее и, наверное, забыл надеть. Фуражка была очень представительная, с бордовым околышем и с рубиновой звездочкой – точно такой, как та на буденновском шлеме, который Аркадию когда-то подарил их сосед по квартире. Аркадий защелкнул дверь на предохранитель, надел фуражку и подошел к зеркалу. Она была ему очень к лицу, только, пожалуй, чуть великовата. 6 декабря 1971 г. VASHE ZDOROVIE Copyright © Leonid Tsypkin 1988. All rights reserved
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 251 Тараканы Они появились в квартире у Федоркиных как-то неожиданно, в разгар зимы. Первым таракана увидел сам Федоркин. Он полз по дну ванны, вернее, не полз, а бежал, а Федоркин в это время брился. – Рута! Иди сюда скорей! – закричал он жене, которая возилась на кухне. – У нас не то паучис, не то тараканус. Хотя Федоркины женаты уже двадцать лет, когда у них мир, они добавляют к словам какие-нибудь окончания – ласкательные, уменьшительные, латинские или просто коверкают слова, и кроме того, Федоркин действительно не был уверен в том, кто это – паук или таракан, и даже обрадовался появлению этого насекомого, так как знал, что паук – это не то к письмам, не то к приятным известиям, причем точно он все-таки не помнил, паук ли к письмам и новостям или все-таки таракан. Рута Михайловна вбежала в ванную с кастрюлей в руке, потому что к насекомым она питает какую-то патологическую ненависть, обожая в то же время собак, тигров, слонов и дру- гих хищников, даже котов, и, несмотря на свою стеснительность, может заговорить с первым попавшимся прохожим, если он идет в сопровождении собаки. – Это самый настоящий таракан! – в ужасе закричала Рута, раздавив его ладонью, так что на белой эмали вместо таракана оказался какой-то грязный комок со следом, как это бывает, когда ночью давишь клопа, но только здесь не было крови, – летом она нещадно била мух спе- циальной мухобойкой – пластмассовой лопаточкой с проволочной ручкой – лопаточка имела строение сита, чтобы мушиные тела лучше продавливались, а может быть, для того, чтобы не было сопротивления воздуха и чтобы не задерживалось движение лопаточки, но следы от мух все равно оставались на стенах и на потолке, и Руте это было безразлично, а Федоркин считал, что лучше живая муха, чем вот такое пятно на стенах или на потолке, а летними вечерами на даче Рута Михайловна все время прислушивалась к чему-то и уверяла, что это жужжат комары или даже один комар, хотя Федоркин ничего не слышал, – потом она стала слушать комаров в городской квартире, уже улегшись спать, погасив свет, – «Неужели ты не слышишь?» – с оже- сточением спрашивала она Федоркина – она зажигала свет и начинала охотиться за невидимым комаром – вообще же она жаловалась на то, что стала плохо слышать, в особенности на кухне, когда лилась вода, а Федоркин в это время из дальней комнаты, читая газету, выкрикивал ей какие-нибудь политические новости, – разъяренный, он вбегал на кухню, размахивая газетой, и подносил ее к глазам жены, но без очков она не видела, так же как и он, и он, еще более ожесточаясь, бежал за очками, но не находил их, а она не могла отойти от плиты, потому что у нее перекипал суп. – Самый настоящий таракан, – повторила Рута, подозрительно осматривая стены ванной и даже заглядывая за полки, прибитые к кафельной стене. – Это от старухи, – сказала она, показав головой в сторону коридора, и у Федоркина на секунду екнуло сердце, потому что в коридор выходила комната его матери, которая уже второй год была прикована к креслу, но Рута все-таки не называла его маму старухой, – она вообще ее никак не называла – ее движение головой относилось к соседней квартире, в которой жила Надежда Павловна – точнее, старуха – одинокая, страдавшая недержанием мочи. Надежда Павловна въехала в этот дом давно, много лет назад, одновременно с Федорки- ными, и вначале их было трое: она, то есть сама Надежда Павловна, ее сестра и брат. Первым умер брат – он и зимой и летом ходил в старом, потертом демисезонном пальто, пропахшем мочой, – почти лысый, ничем не примечательный, широкоскулый, с землисто-серым лицом – по вечерам он сидел на балконе, находившемся рядом с балконом Федоркиных, на дряхлом кресле с выпирающими пружинами, запрокинув голову, приоткрыв рот, словно мертвец, –
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 252 наверное, он спал. Смерть его прошла незамеченной. Затем на балконе в хорошую погоду стала сидеть сестра Надежды Павловны – тогда Федоркины называли ее старухой, потому что Надежда Павловна еще ездила тогда на работу, – она читала лекции в каком-то институте не то по ботанике, не то по агротехнике – институт находился где-то очень далеко, и она вызы- вала такси, но вовремя никогда не выходила, и машина подолгу простаивала у подъезда – счетчик накатывал солидную цифру, но Надежду Павловну это не смущало, – водитель подни- мался и звонил к ней в квартиру, а иногда в квартиру Федоркиных, и выходили Рута Михай- ловна или мать Федоркина, тогда еще ходившая самостоятельно, и показывали водителю квар- тиру Надежды Павловны – будущей старухи – она ходила в шляпке, кажется, с воткнутым туда искусственным цветком, с накрашенными губами, с неестественным румянцем на скулах, словно она их долго растирала перед тем, как выйти на улицу, по-видимому, это был просто неумело наложенный крем – и с сопровождавшим ее постоянным запахом мочи – может быть, поэтому-то она и брала такси, но непонятно, как все это выдерживали водители такси и сту- денческая аудитория, – впрочем, возможно, Федоркины несколько преувеличивали, поскольку совершенно точно было лишь то, что запах исходил из ее квартиры, – из замочной скважины прямо-таки тянуло – нет, в шляпку были воткнуты не цветы, а вишенки, две искусственные вишенки на зеленой веточке – к Надежде Павловне иногда приходил кавалер, как называли его Федоркины, – пожилой мужчина довольно благообразной наружности – по вечерам они с Надеждой Павловной выходили на балкон и, почти прижимаясь друг к другу плечами, о чем-то тихо беседовали – впрочем, Федоркины не исключали возможности того, что это был ее брат, не тот, который умер, а какой-то другой, потому что у нее было очень много братьев и сестер, рассеянных по всему городу, – она иногда звонила им из квартиры Федоркиных, потому что у нее без конца портился телефон, – и она и сестра ее, жившая с ней, были глуховаты и плохо клали телефонную трубку, и у них отключали телефон, и тогда Надежда Павловна приходила к Федоркиным и начинала названивать в бюро ремонта или к сестрам и братьям, а иногда те не могли дозвониться к ней и тогда звонили к Федоркиным, и мать Федоркина, Софья Дмит- риевна, звонила в квартиру Надежды Павловны и звала ее к телефону, а Рута Михайловна и вслед за ней Федоркин возмущались расхлябанностью Надежды Павловны, но Софья Дмит- риевна была в неизменно хороших отношениях с Надеждой Павловной, как, впрочем, и с дру- гими жильцами дома, хотя сама любила порядок, так что, возможно, она относилась хорошо к Надежде Павловне только в пику своей невестке, хотя, может быть, и делала это бессозна- тельно. Надежда Павловна иногда заходила к Софье Дмитриевне, чтобы измерить давление, – Софья Дмитриевна была медсестрой, но давно уже не работала, – два или три раза Надежда Павловна даже преподносила Софье Дмитриевне коробку конфет, а однажды вечером кто-то позвонил в дверь к Федоркиным – Рута Михайловна и Федоркин поочередно заглядывали в глазок – лестничная клетка была угрожающе пуста – сердца у Федоркиных колотились, как бешеные, – Рута Михайловна, накинув цепочку, осторожно приоткрыла дверь и ахнула: на кафельном полу, прямо возле их двери, лежала Надежда Павловна – ей, видимо, стало плохо, и она пошла к Федоркиным, но, едва позвонив, упала – это было уже после смерти ее сестры, – Федоркин и Рута Михайловна внесли Надежду Павловну в ее квартиру, дверь которой, к сча- стью, не захлопнулась, – Надежда Павловна что-то бормотала – на ней был старый байковый халат, пропахший мочой, из-под которого виднелось голубое трико, – они положили ее на диван, такой же старый и с такими же торчащими пружинами, как и то кресло, на котором сиживал ее покойный брат, – посередине комнаты была навалена не то старая одежда, не то куча какого-то тряпья вперемежку со старыми газетами, на потолке и на стенах темнели какие- то пятна, дверь уборной была раскрыта настежь – Федоркин ожидал увидеть там ночной гор- шок и почему-то очень удивился, что его там не было, – он подтолкнул Надежду Павловну ближе к стене, как будто она была уже неживой, чтобы она не свалилась, – она бормотала, что отравилась накануне какой-то пищей, но Федоркин и Софья Дмитриевна, не выходившая
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 253 из своей комнаты, чтобы не простудиться, считали, что это от сердца, – Надежда Павловна страдала какой-то тяжелой сердечной болезнью, но, несмотря на это, ездила еще в какие-то командировки и оппонировала диссертации в каких-то дальних городах, и Рута Михайловна нарочно громко восхищалась Надеждой Павловной, чтобы задеть свекровь, которая, перед тем как выйти на улицу, долго изучала барометр, – вернувшись в квартиру, Федоркин сразу же пошел мыть руки, а Рута Михайловна стала звонить в «Скорую помощь» – дверь из квартиры Надежды Павловны Федоркины оставили открытой и свою тоже и несколько раз заглядывали к Надежде Павловне – она лежала на диване в той позе, в которой они ее положили, и тихо стонала – когда приехала «скорая помощь», Федоркин вышел к врачу и пытался что-то объяс- нить ему, но врач не слушал его, а стал доставать из своего чемоданчика аппарат для измере- ния давления и шприц – почувствовав себя лишним, Федоркин ушел, а на следующий день Надежда Павловна как ни в чем не бывало позвонила в квартиру Федоркиным и стала изви- няться, что она причинила им неприятности, а еще через день принесла коробку конфет, кото- рая, видимо, уже предназначалась Руте Михайловне и Федоркину, но им казалось, что от этой коробки пахнет, и они подарили ее кому-то, – все это было уже после смерти ее сестры, имя которой Федоркины успели уже забыть, – сестра ее, так же как и покойный брат, сидела лет- ними вечерами на балконе в старом кресле с выпирающими пружинами, запрокинув голову, так же как и брат, с землисто-серым лицом, приоткрыв западающий рот, – иногда она сидела в старом соломенном кресле возле подъезда, тоже запрокинувшись назад, – она, наверное, так и умерла, сидя в кресле, – во всяком случае, смерть ее прошла незамеченной, так же как и смерть брата, – после ее смерти кавалер Надежды Павловны продолжал к ней ездить и даже, кажется, зачастил, и Федоркину, когда кавалер бывал у нее, приходили в голову всякие непристойные мысли, но он старался гнать их от себя, а Надежда Павловна ходила в шляпке с вишенками, с накрашенными губами и нарумяненными щеками, и сопровождавший ее запах смешивался с запахом духов. В течение нескольких дней, последовавших за обнаружением первого таракана, было найдено еще несколько штук, в основном в ванной и на кухне. Рута Михайловна нещадно давила их, оставляя после них следы на стенах, и даже на потолке, а Федоркин говорил: «Они же хорошенькиеси, они же не кусаютсясеньки, они хотятсеньки жить», – «Еще не хватает, чтобы они кусалисьсеньки, – говорила Рута, давя очередного таракана. – Я бы им такой кус- кус сделала», – продолжала она, подозрительно оглядывая пространство между ванной и рако- виной. И все-таки Федоркин не совсем верил, что тараканы пошли от Надежды Павловны, потому что когда-то, когда они еще жили в коммунальной квартире и у них были клопы, Рута уверяла Федоркина, что клопы появились от соседей, хотя Федоркин был твердо уверен, что они переползли от родителей Руты, которые жили здесь же, за тонкой перегородкой, и кроме того, матери Руты всегда чудилось, что соседи воруют у нее на кухне серебряные ложки, так что у Руты это могло быть наследственное, но однажды, возвращаясь домой с работы, Федор- кин почувствовал еще на лестнице запах гари – у него вообще неестественно было развито обоняние, и, уже входя в подъезд, он знал, какой будет суп и второе, но почему-то на сей раз он не придал запаху гари значения и даже забыл о нем, пока Рута, выйдя на лестницу, чтобы выбросить мусор, не сказала, что на лестнице подозрительно пахнет гарью. – Да, да, я это заметил, когда еще возвращался домой, – сказал Федоркин. – Я сразу же почувствовал, – добавил он, ему было немного обидно, что он уступил Руте свой приоритет по части запахов. – И ты знаешь, – сказала Рута, – это пахнет из ее квартиры. Федоркин вышел на площадку и подставил нос к дверной щели старухиной квартиры. Из щели и из замочной скважины вместо обычного запаха явно тянуло гарью. – Да, кажется, отсюда, – сказал Федоркин.
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 254 – Между прочим, у нас рядом со стеной ее комнаты стоит финская стенка, – сказала Рута, и сердце у Федоркина провалилось куда-то и затрепыхало – он уже видел, как пламя пожирает их новенькую полированную финскую стенку, которую они недавно достали по блату, и как они не могут выбраться из квартиры, а тут еще его мать, которая неподъемна, – как они будут ее сносить по лестнице? – Может быть, вызвать пожарных? – предложил он. – А может быть, она дома? – сказала Рута. Оба Федоркиных стояли теперь возле двери Надежды Павловны и попеременно нюхали идущий оттуда запах, подсовывая к дверной щели носы и одновременно слушая, что делается в квартире. – Давай позвоним, – сказала Рута. Федоркин позвонил, сначала осторожно и коротко, один раз, потом еще и еще и уже совсем не отпускал гашетки звонка, так что звонок звонил беспрерывно, как будто в нем про- изошло короткое замыкание. – Она же глухая, – сказал Федоркин жене, словно оправдываясь за то, что он не отпускал кнопку. – Ее, как всегда, нет дома, – решительно сказала Рута, – а там что-то горит. Слышишь? Федоркин отпустил кнопку и подставил ухо к дверной щели. Из щели доносилось явственное гудение – ровное и сильное, как из печи во время хоро- шей тяги. – Смотри-ка, там светло, – сказала Рута. Да, там за дверью было светло, хотя уже давно был вечер. Пламя бешено гудело, пожи- рая старухины вещи, освещая всю квартиру своим зловещим светом, а может быть, даже уже вырвалось наружу и подбиралось к стене Федоркиных, где стояла финская стенка. Федоркин стал ударять рукой в дверь, а потом стал колошматить ногой, до боли в ступне – тяжелые удары отдавались по всей лестничной клетке. – По-моему, это просто горит свет у нее, а гул оттого, что открыта форточка, – сказала Рута. – Да, но запах гари... – Может быть, она у своей сестры. Спроси, может быть, есть ее телефон, – Рута показала головой в сторону комнаты свекрови. Федоркин побежал в комнату матери. Софья Дмитриевна, как всегда, сидела в кресле и неподвижно смотрела куда-то в одну точку – не то на часы, стоявшие на шкафу, не то на окно, закрытое занавесом, – Федоркин, как только начинало темнеть на улице, зажигал в комнате у матери свет и задергивал занавес – ему почему-то казалось, что с улицы все видно, и он торо- пился задернуть занавес – он дал Софье Дмитриевне ее очки в черной, словно траурной, оправе и коричневую записную книжку, где аккуратно, в алфавитном порядке, были записаны все телефоны, – почерк у Софьи Дмитриевны был когда-то красивый, почти каллиграфический, но, по мере того как болезнь ее прогрессировала, записи становились все более неровными, линии букв – зигзагообразными, а последние записи вообще были похожи на китайские иеро- глифы, так что по записной книжке Софьи Дмитриевны можно было проследить весь ход ее болезни и даже определить давность ее, как возраст деревьев по количеству концентрических кругов на срезе. Она надела очки и дрожащими руками стала листать свою записную книжку – руки ее были тощие и синие, как цыплята, которых иногда продавали в соседнем продоволь- ственном магазине, – перед сном, когда Федоркин давал матери лекарства, она иногда говорила ему, что у нее синие руки, но он считал, что это у нее искаженное восприятие за счет болезни, а сейчас он вдруг ясно увидел, что руки у нее синие, – она не могла найти телефона сестры Надежды Павловны, а может быть, он просто не был у нее записан, – это была, вероятно, та сестра, которая постоянно звонила в квартиру Федоркиных, когда не заставала дома Надежду
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 255 Павловну, а может быть, какая-нибудь другая, поскольку у нее было много сестер и братьев, и некоторые из них жили еще на ее родине – не то в Перми, не то в Вятке, так что Надежда Пав- ловна заметно окала – из дверной щели ее по-прежнему тянуло гарью и что-то гудело, словно работала хорошая вытяжка, и в квартире горел свет – Федоркин снова стал колотить в дверь, но уже больше для проформы, потому что ясно было, что там никого нет. – Все-таки нужно вызвать кого-то, – сказала Рута, и Федоркин побежал во двор. – В шестьдесят пятой квартире, рядом с нами, что-то горит, – сказал он лифтерше, про- гуливавшейся взад и вперед по расчищенному от снега тротуарчику. – Надо сообщить дому- праву. Всегда там что-нибудь происходит, – ему хотелось сказать что-нибудь неприятное о старухиной квартире. – Домуправ ушел только сейчас, – сказала лифтерша. – Может быть, Юрия Андриановича пригласить? Юрий Андрианович был местный слесарь, огромного роста и необычайно толстый, гово- ривший густым басом, от которого сотрясались стекла, монополизировавший все слесарное дело в доме, и не только слесарное, – ему даже, кажется, предоставили квартиру здесь, и все лифтерши говорили о нем с почтением, не иначе как по имени-отчеству, и даже, казалось, готовы были называть его не «он», а «они», – однажды он пришел к Федоркиным прибивать кухонный шкафчик, и от двух его ударов молотком по какой-то железяке в стене образовалась трещина, почти сквозная, ведшая из кухни в ванную, – с тех пор Рута возненавидела его и называла его не иначе как толстый бандит, а может быть, на то у нее были какие-то свои, осо- бые причины. Федоркин потоптался на месте, решив все пустить на самотек, и побежал обратно в дом. Рута стояла возле старухиной двери и прислушивалась. – Ты знаешь, мне кажется, я слышу ее голос – вот послушай. Федоркин наклонился к дверной щели – вместе с тем же неутихающим ровным гулом из- за двери явственно слышался голос старухи – похоже было, что она разговаривала по телефону, тем более что аппарат стоял в прихожей возле самой двери, – она говорила что-то подряд, не прерываясь, своим невыразительным, монотонным окающим голосом, словно читала лекцию. – Ну, это уже черт знает что! – воскликнул Федоркин и с новой силой накинулся на дверь, отбивая себе руки и ноги. – Раз она дома, то взламывать дверь нельзя, – сказала Рута. – Надо отменить это. Федоркин снова побежал вниз. Когда он вышел во двор, по направлению к подъезду подвигалась целая процессия, которую возглавлял Юрий Андрианович. Увидев Федоркина, процессия остановилась – Юрий Андрианович с ломом в руке, словно инквизитор, выделялся своей огромной фигурой на фоне снежного откоса, а по обе стороны от него и позади, словно ангелы-хранители, застыли в благоговейной немоте лифтерши из всех семи подъездов. – Вы знаете, она, оказывается, дома, – залепетал Федоркин, – но почему-то не открывает. – Ясное дело, – загудел бочкой Юрий Андрианович, глядя сверху вниз на начинающего плешиветь Федоркина. – Ясное дело, согрешила, а теперь, конечно, не откроет. – Натворила, натворила, натворила, – послышались голоса лифтерш, вторившие в разных тональностях гудящему басу Юрия Андриановича, словно голоса в церковном хоре, а впрочем, может быть, это только показалось Федоркину. Он снова побежал наверх. Возле двери старухи, по-прежнему закрытой, стояла Рута и беседовала с женщиной, вышедшей на стук Федоркина из квартиры, соседней со старухиной. Эта женщина, высокая и полная средних лет дама, въехала сравнительно недавно и почему- то сразу не понравилась Руте. Федоркин стал понемногу тоже к ней плохо относиться, хотя придраться было не к чему: она всегда приветливо здоровалась, даже первой, и бесшумно и деликатно вынимала свою корреспонденцию из почтового ящика, висевшего рядом с ящиком Федоркиных, возле их двери, и вот теперь Рута разговаривала с этой дамой не только вежливо,
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 256 но даже иногда хихикала, что, впрочем, могло происходить от стеснительности, – Федоркин от неожиданности даже не поздоровался. – Ведь мы вполне могли сгореть, – говорила Рута, словно оправдываясь перед дамой за учиненный шум и некстати смеясь, – а у нас финская стенка, прямо рядом со стеной этой квартиры. – Но раз она дома... – говорила дама. – Да, конечно, сейчас уже беспокоиться нечего, – говорила Рута. – Она, наверное, сейчас специально громко говорит, чтобы знали, что она дома, но стучать к ней бесполезно. И фор- точку она специально открыла, чтобы ушел дым из ее квартиры – представляю, что там дела- ется! Вы никогда не были у нее? – мнение Руты совершенно совпадало с тем, что было сказано слесарем, подхвачено лифтершами и косвенно подтверждено дамой – удивительно, как это сам Федоркин не додумался до этого, хотя у него почему-то вдруг мелькнула мысль, что, может быть, ей плохо, и она подползла к двери, и потеряла сознание, и говорит что-то бессмысленное, и на секунду ему даже сделалось страшно от этой мысли, и холод пробежал по его спине. – Вы знаете, у нас появились тараканы, – деликатно сказала дама. – И у вас тоже? – радостно выдохнула Рута. – Ведь вы же недавно ремонт сделали, и у вас такая чистота. Это все оттуда, – Рута показала головой в сторону двери Надежды Павловны. – Ну, теперь пойдет по всему дому. А как вы с ними боретесь? Одна из лифтерш, маленькая, почти карлица, убиравшая во многих квартирах, появилась на лестничной площадке. – Нет, теперь не откроет, – сказала она, понюхав воздух. – Ну, теперь ты видишь, откуда тараканы, – сказала Рута мужу, когда они вернулись к себе в квартиру. – Уж если они у новой соседки появились... У них такая чистота. Кстати, ты заметил, что оттуда мочой стало меньше пахнуть? – Чертова старуха! – сказал Федоркин громко – нарочно для Софьи Дмитриевны, кото- рая как-то странно безучастно относилась к тому, что происходило в квартире старухи и ко всей этой истории с тараканами, словно она не верила в эту версию и своим молчанием выра- жали немой протест – это тем более раздражало Федоркина, что Софья Дмитриевна обожала порядок и чистоту, так что вся ее молчаливая солидарность с Надеждой Павловной была явно направлена против Руты и Федоркина, и, кроме того, Федоркину хотелось дать почувствовать матери, что она в тягость им, что они из-за нее уже не отдыхают второй год и не могут не только уехать куда-нибудь, но даже уйти из дому – Рута не один раз объясняла это Федоркину, и когда она говорила ему это, он раздражался и возражал, но Софья Дмитриевна считала, что все это естественно и что они обязаны ухаживать за ней, и, отводя ее в туалет, Федоркин иногда с ненавистью сжимал ее руку выше локтя, ощущая твердую кость сквозь кисельную мягкость ее мышц, – она шла, опираясь на палку, а он поддерживал ее за руку и придерживал за спину, чтобы она не упала назад, – позвоночник ее стал костистым и острым, как рыбий хребет, – уса- живая ее на стульчак, он применял усилие, продвигая и подтягивая ее, чтобы она уселась как следует – точь-в -точь, как он когда-то подтолкнул Надежду Павловну, чтобы она не свалилась с дивана, а мать смотрела на него своими выцветшими, когда-то серыми глазами – у Федоркина были такие же глаза, как у матери, только он никогда не мог никому долго смотреть в глаза и отводил свой взгляд в сторону – мать молча следила за ним глазами, когда он входил к ней в комнату, чтобы принести ей поесть или дать лекарства, – на обоих глазах вокруг радужки у нее образовались тусклые белесоватые кольца – читать она уже почти не могла и лишь иногда просила Федоркина дать ей газету, в которой она прочитывала одни заголовки, и все-таки у Федоркина где-то в глубине души оставались тайные сомнения насчет тараканов. Прошло пять или шесть дней. Рута нещадно давила тараканов, которые объявились теперь не только в ванной и на кухне, но даже в комнате, где стояла финская стенка, так что Рута не исключала возможности того, что тараканы переползали из квартиры Надежды Пав-
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 257 ловны прямо через стену, где-то под плинтусами, и свивали себе гнезда за финской стенкой. Федоркин с удивлением обнаружил, что тараканы необычайно быстро бегают и что их пой- мать не так-то легко. Инстинкт самосохранения был развит у них чрезвычайно сильно, а может быть, даже и понимание, потому что стоило войти Федоркину в ванную комнату, как таракан, сидевший до этого спокойно, начинал удирать со всех ног, хотя Федоркин даже и не собирался за ним гнаться. Кроме ручного способа борьбы с тараканами Рута применяла какие-то рас- пылители, а Федоркин выяснил у себя на работе, где у них регулярно, раз в месяц, морили тараканов, название порошка, который употребляли дезинсекторы, а кто-то из сослуживцев сказал, что от тараканов хорошо помогает борная кислота, но Федоркин никому не говорил, что тараканы появились у него в квартире, а выяснял все это обходным маневром. Однажды под вечер в квартире Федоркиных раздался звонок. Рута пошла открывать, и через минуту Федоркин услышал голос Руты и еще какой-то женщины – голос женщины был невыразительный и окающий, так что Федоркин вначале подумал, что это Надежда Павловна. Он выглянул в коридор. Стоя в двери, Рута беседовала с женщиной – широкоскулой, небрежно одетой, действительно чем-то похожей на Надежду Павловну, только помоложе. – Вы ее сестра? – спрашивала Рута – по-видимому, это была именно та сестра ее, теле- фон которой Федоркин пытался разыскать в тот день, когда из квартиры Надежды Павловны шел запах гари. – Вы знаете, мы ее уже несколько дней не видели, и вот газеты ее валяются, – сказала Рута, и Федоркин вспомнил, что он все эти дни замечал, что почтовый ящик Надежды Павловны переполнен, а несколько газет и даже какой-то журнал валялись у двери ее квартиры, потому что в ящик они уже не вмещались, – впрочем, это было уже не в первый раз, потому что она иногда исчезала на несколько дней или даже на пару недель, а почта продолжала посту- пать. – Да вы зайдите к нам, – гостеприимно говорила Рута. – А мы думали, откровенно говоря, что она гостит у вас. А вообще лучше всего спросите у лифтеров. – Странная история, – сказала Рута, когда сестра Надежды Павловны ушла. – Сестра звонила в дверь – никто не открывает, а когда она пробует открыть ключом – у нее есть ключ от квартиры, – то он упирается, как будто там закрыто изнутри. – Да, странно, – согласился Федоркин, и у него по спине побежали мурашки. Через несколько минут снова позвонила сестра – лифтерши ничего не знают, сегодня они не видели Надежду Павловну, а из вчерашней смены никого нет. – Разрешите, я попробую, – сказал Федоркин. Он взял ключ у сестры Надежды Павловны и попытался вставить его в скважину – ключ уперся обо что-то твердое и не проходил дальше. Сестра Надежды Павловны что-то окала, – она была плотнее Надежды Павловны и носила стрижку, а у Надежды Павловны из-под шляпки выбивались какие-то косички, похожие на крысиные хвостики. – Наверное, ее все-таки нет дома, – сказала Рута, поскольку ей было спокойнее так думать. – Может быть, она гостит у кого-нибудь. Да вы позвоните от нас. – Да нет, ей негде быть, она если гостит, то только у меня, – окала сестра Надежды Пав- ловны, но она все-таки вошла к Федоркиным и стала куда-то звонить. – Петя, Надежды Павловны у вас не было? Она не звонила? Позвони Захару Ивановичу и спроси, не звонила ли Надежда Павловна. Никто ничего не знал, никому она не звонила. – Пожалуй, схожу за слесарем, – сказала сестра Надежды Павловны. – Но учтите, что если там никого не окажется, то вам придется ночевать в квартире, – сказала Рута, которая в критические минуты жизни умела быть категоричной. – Нельзя же оставить квартиру открытой на ночь. Сестра Надежды Павловны заторопилась, заокала и стала писать какую-то записку. – Ну так что, вы останетесь? – спросила Рута в упор.
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 258 – Нет, мне нельзя, у меня квартира далеко, на другом конце города, мы новую получили, и телефона у меня там нет. Я вот написала ей, чтобы позвонила племяннику, как только придет. Она пришпилила кнопкой записку к двери Надежды Павловны и ушла. Следующий день был воскресный, и Федоркины встали поздно. Когда Федоркин наде- вал клеенчатую шапочку на голову, чтобы принять душ и не испортить прически, из шапочки выпал таракан. Он быстро побежал по кафельному полу, но Федоркин успел-таки пришлеп- нуть его ногой. – Чертова старуха! Развела тараканов! – громко сказал он, чтобы слышала его мать, – она по-прежнему не поддерживала версии Руты относительно происхождения тараканов и, может быть, даже вообще не верила в них, и, кроме того, Рута считала, что умирать нужно вовремя, чтобы не быть никому в тягость, а мать не считалась с этим, а вчера, когда пришла сестра старухи и звонила от них, Софья Дмитриевна молчала и не высказывала никаких соображений относительно Надежды Павловны, хотя, наверное, у нее было свое мнение на этот счет, но она упорно молчала, и это ее молчание Федоркин рассматривал как очередной протест против Руты и Федоркина, а может быть, Софья Дмитриевна отодвигала от себя все это или просто не слышала – когда Федоркин после ухода сестры Надежды Павловны зашел к ней, она все так же сидела в кресле, положив свои синие истощавшие руки на колени и глядя куда-то не то на занавес, закрывающий окно, не то на часы, стоявшие на шкафу, но циферблат она различала плохо и поэтому спросила Федоркина, как всегда, когда он заходил в ее комнату: «Который час?» После душа и воскресного завтрака, закончившегося чашкой крепкого кофе, Федоркин сел решать кроссворд. После кофе думалось особенно хорошо: белые квадратики сами собой заполнялись буквами, слова укладывались точно в предназначенные для них столбики, словно хорошо выточенные детали при сборке механизма, – в это время раздался короткий звонок в дверь. Сердце у Федоркина провалилось куда-то – он так и предчувствовал это. – Посмотри в глазок! – крикнул он Руте. – Там несколько человек возле соседней квартиры, – сказала Рута охрипшим от волнения голосом. – Выйди ты. – «Суд наедет, отвечай-ка... Дай кафтан, уж поплетусь», – сказал Федоркин наигранно бодрым голосом и пошел к двери. Возле двери стоял огромный Юрий Андрианович, позади него на лестничной клетке жались сестра Надежды Павловны, лифтерша-карлица и высокая полная дама из соседней квартиры. – Вы бы зашли, того, на минутку, удостовериться, – сказал Юрий Андрианович необы- чайно тихим для него голосом и осторожно показал головой в сторону двери Надежды Пав- ловны. Дверь в квартиру Надежды Павловны стояла открытой настежь, и к ней был прислонен ломик. Федоркин с бьющимся сердцем зашел в переднюю. Он хотел пройти дальше в комнаты, ожидая все это увидеть там, но чуть не споткнулся. В передней на полу лежала Надежда Пав- ловна с сине-черным лицом и такого же цвета кистями рук, в своем старом байковом халате, с незаплетенными крысиными косичками, согнув ноги в полуспущенных чулках, словно она спала или собиралась сделать еще один шаг, но ее прервали. – Может быть, она еще жива! – воскликнула сестра Надежды Павловны, вошедшая вслед за Федоркиным, но остановившаяся на пороге квартиры, сложив руки на груди и выламывая их. Федоркин хотел наклониться и дотронуться рукой до Надежды Павловны, но он и без этого чувствовал мертвенную холодность, тяжесть и несгибаемость ее тела – можно было бы
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 259 дотронуться ногой, чтобы удостовериться, но ему показалось это неприличным в присутствии ее сестры. – Надя! Надюша! – звала ее сестра так, словно Надежда Павловна могла очнуться от своего сна, – в детстве она так же кричала ей, когда они играли в палочку-выручалочку или в горелки в большом запущенном саду при доме, который занимала семья многодетного акциз- ного чиновника в одном из губернских приуральских городов, и Надя с двумя длинными русыми косами и в белом платье показывалась откуда-то из-за дерева или сарая и, увидев сестру, махала ей рукой, и они перебегали куда-нибудь в другое место, а остальные сестры и братья, некоторые из них уже тоже гимназисты и гимназистки, в это время шумно и весело гонялись друг за другом, а из соседнего дома, при котором был тоже большой запущенный сад, приходил гимназист-старшеклассник, он уже курил, правда втихомолку – сестра Нади никак не могла понять, приходил ли он ради нее или Нади – он ловил Надю, сжимал ей крепко руку, а однажды, поймав ее, неловко поцеловал в щеку – сестра Нади видела это, потому что она в это время тоже убегала от кого-то и, остановившись, чтобы спрятаться, увидела все это из- за кустов сирени... – Может, вчера она еще была жива, – говорила сестра Надежды Павловны, выламывая руки, – если б мы вчера зашли... – Нет, по всему видно, что это уже дня два как случилось, – сказал Федоркин, хотя сам он в этом не был уверен. Он вышел из квартиры Надежды Павловны и стал приглашать высокую полную даму зайти в квартиру хотя бы на минуту, чтобы тоже удостовериться, а то «суд наедет, отвечай-ка» еще раз подумал Федоркин – он боялся, что его теперь будут таскать в милицию или в какие- нибудь другие судебные органы, но дама ни за что не хотела заходить – она была одета в шел- ковый голубой ватный капот, словно она только что вышла из ванны, и стояла между дверью квартиры Надежды Павловны и своей дверью, приоткрытой, так что чем больше уговаривал ее Федоркин зайти, тем дальше она отступала от двери покойной Надежды Павловны и ближе подвигалась к своей. – Нет, нет, я не могу, прошу вас, – говорила она, стоя уже на пороге своей двери. Маленькая лифтерша очутилась тоже где-то внизу на лестнице и не собиралась подни- маться. – Может быть, ты зайдешь, – сказал Федоркин, обращаясь к жене, тоже выглядывавшей из-за полуоткрытой двери. – Нет, ни за что, – сказала она, – ты же знаешь, что я боюсь... – Впрочем, они с женой – одна семья, так что, если дело дойдет до судебных органов, это будет рассматриваться как семейный сговор. Юрий Андрианович, прихватив с собой ломик, аккуратно стал спускаться по лестнице. Федоркин тоже вернулся к себе в квартиру и закрыл дверь. Из квартиры Надежды Павловны доносились всхлипывания ее сестры. За дверью снова послышались шаги и голоса. Федоркины посмотрели в глазок: пришли домоуправ, бухгалтерша домоуправления, еще кто-то. – Надо милицию вызвать, – говорил домоуправ, и у Федоркина сердце опять провалилось куда-то – так он и предполагал – теперь его будут тягать – домоуправ был небольшого роста, плотный, почти без шеи – свой туго набитый портфель он всегда носил под мышкой, отчего одно плечо его было приподнято и он чем-то был похож на бюрократа, какими их обычно изображают в театре сатиры, но сейчас он был без портфеля. – А по-моему, надо вызвать «скорую» для освидетельствования, – сказала бухгалтерша, голубоглазая блондинка с лисьим лицом. – Тогда уж лучше судебно-медицинскую экспертизу, – сказал домоуправ.
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 260 Федоркин прильнул к глазку, оттеснив Руту, – домоуправ, бухгалтерша и еще кто-то – кажется, это была какая-то лифтерша, только не карлица, – зашли в старухину квартиру – это было уже легче, потому что они тоже в случае чего-нибудь будут свидетелями, хотя все-таки он, Федоркин, был первым, и поэтому основная тяжесть обвинения ляжет на него. Чтобы отвлечься, Федоркин снова сел за кроссворд, но ни одно слово не вписывалось в предначертанные ему размеры, и вдобавок Рута гремела на кухне кастрюлями, так что Федор- кину казалось, что этот шум мешает ему решать кроссворд. – Нельзя ли потише! – крикнул он жене, но в это время снова раздался звонок, и Федор- кины с бьющимися сердцами пошли открывать. На пороге стоял сам домоуправ – без портфеля у него был какой-то домашний вид, и вся важность его куда-то улетучилась. – Проходите, пожалуйста, – засуетилась Рута, вообще же она считала, что домоуправ и бухгалтерша состоят в каком-то темном сговоре и проделывают какие-то махинации, но домо- управ не вошел, а остановился в дверях, опершись спиной о дверной косяк, словно он распо- ложен был вести какую-то длинную и неопределенную беседу. В квартире Надежды Павловны слышались чьи-то голоса – может быть, это уже приехала милиция, а может быть, «скорая помощь» или судебная медицина. – Вы там ведь были и видели, – сказал домоуправ, показав головой в сторону квартиры Надежды Павловны и обращаясь к Федоркину. – Как вы думаете, давно это произошло? – Ну, я не знаю точно, – пробормотал Федоркин, – может быть, день, может быть, два – в общем, трудно сказать, – он стоял так, чтобы заслонить от домоуправа дверь в комнату матери – ему вдруг пришла мысль, что мать может пожаловаться домоуправу, что с ней плохо обращаются. Рута ушла на кухню, Федоркин остался один на один с управдомом. – У нас уже освободилось таким образом две квартиры, это третья, – сказал управдом, и неясно было, печалит ли его это обстоятельство или ставит в какое-то затруднительное поло- жение. – Да, не говорите, – сказал Федоркин, чтобы что-нибудь сказать, – такой контингент в нашем доме, – бормотал он. – Да, да, да, – неопределенно говорил домоуправ. Рута, извиняясь и снова приглашая домоуправа зайти в квартиру, прошла мимо них, одетая в пальто, – ей нужно было за покупками. – Там полно тараканов, – сказал домоуправ, тоже как-то неопределенно, словно из этого ничего не следовало. – Вы видели? – задохнулась Рута, еще не успевшая спуститься вниз и обернувшись к домоуправу. – Теперь пойдет по всему дому, я уже сама видела одного на лестнице, и у нас полно, и у соседки появились; теперь это уже все, – она говорила так, словно все это давно было известно, но пусть теперь убедится начальство и, между прочим, Федоркин, и в ее глазах даже зажглись торжествующие огоньки... После обеда она нещадно била тараканов, даже мухобойкой, и в каждом ее ударе чув- ствовалось скромное торжество победителя. – Чертова старуха, развела тараканов! – вторил в такт ударам жены Федоркин и тоже гонялся за ними – вполне возможно, что эти тараканы накануне ползали по телу мертвой ста- рухи, а теперь бегают у них и даже, наверное, забираются в пищу. Он так увлекся битьем тараканов, что даже забыл задернуть занавес на окне в комнате матери, и Софья Дмитриевна, сидя в кресле, смотрела на белеющий снегом откос, по которому съезжали на санях дети, на зажигающиеся огни в окнах соседних домов и на покрытые снегом крыши и видела себя гимназисткой на коньках с туго зашнурованными ботинками и вспоми- нала, как она приходила домой в морозные дни, и мать снимала с нее башлык и целовала ее
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 261 в обе щеки, а на столе уже кипел самовар, и отец, путейский инженер, выходил к чаю, всегда подобранный, в форме, сухонький, с колючими усами, которыми он щекотал Соню, когда цело- вал ее, – мать наливала чай ему первому, а потом уже Соне, а потом она вспомнила, что когда у нее родился сын, то первое, о чем она подумала и сказала, было то, что ему придется идти на войну, но, когда началась война, Диме было еще только десять лет, но на войне погиб ее муж, кадровый военный, полковник, и ей выплачивали большую пенсию за него и дали квартиру в этом доме, а когда Дима женился, невестка первое время целовала ее в щеку и даже называла ее «киса» и гладила ее по голове, но постепенно все изменилось, и Рута ее теперь вообще никак не называла и молча приносила ей еду и ставила на столик перед ее креслом, но почему-то без салфетки, и чай был остывший, и из кухни она все чаще слышала слова «больница» и «инва- лидный дом», а потом срывающийся на какой-то дискант крик сына и такой же крик и плач невестки, а потом там что-то падало и разбивалось, и после этого сын заходил к ней в комнату с особенно отчужденным лицом, а сейчас она слышала щелканье мухобойки и возгласы сына «чертова старуха!», и ей казалось, что это относится к ней – за окном было уже почти темно. «Который час, Дима?» – спросила она у сына, когда он зашел к ней в комнату, чтобы задернуть занавес и зажечь свет. «Без двадцати семь, ты что, не видишь?» – с раздражением сказал он ей, хотя знал, что она не видит, а где-то там, за окном, продолжалась своя жизнь – дети воз- вращались домой к ужину, в окнах зажигались огни, и она опять видела себя гимназисткой на катке, легко кружащейся под звуки вальса «Дунайские волны»... Когда Федоркин возвращался с вечерней прогулки, на двери старухи висела все еще при- шпиленная записка с надписью сестры: «Надя, когда придешь, позвони Пете. Полина», а поч- товый ящик ее был переполнен, хотя возле двери газет уже не было. Он наклонился к щели и понюхал – мочой пахло меньше. На следующий день записки уже не было, но на двери квартиры появилась белая бумаж- ная лента, переходившая на дверной косяк, с красными штампами домоуправления. Почту, однако, продолжали носить, и газеты и журналы торчали теперь из ящика в разные стороны и даже валялись на полу. – Чертовы почтальоны, не видят, – проворчал Федоркин, взял четвертушку бумаги и, написав крупными буквами: «Адресат умер, квартира опечатана», – прикрепил ее к почтовому ящику Надежды Павловны. 1 марта 1978 г. THE COCKROACHES Copyright © Leonid Tsypkin 1991, 1999. All rights reserved
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 262 Ave Maria! Ее отпевали в церкви. Я стоял слева от иконостаса, возле изображения божьей матери с младенцем, а справа, наискосок от меня, за такой же большой иконой, словно за щитом, устраивался хор певчих – приказчики, подрядчики, лабазники, акцизные, мастеровые, подра- батывающие швеи – откуда они взялись? – из Замоскворечья? из Островского? из Чехова? с Васильевского острова? – а церковь с каждой минутой заполнялась все больше и больше – удлиненные лица, благородные профили, седеющие и белоснежные шевелюры, черные легкие накидки на головах женщин, схваченные спереди застежкой с потускневшим рубином, и такие же неброские, словно между прочим надетые перстни на пальцах, и едва уловимый аромат тонких духов, смешанный с запахом ладана, а хор уже вступил в строй, и голоса, разделен- ные положенными терциями и квартами, непостижимо не сбиваясь, заполнили церковь, воз- несшись к самому куполу ее, – началась заупокойная служба. Я стоял на самом царственном месте – я нарочно выбрал его, с трудом пробравшись туда, – на самом царственном, потому что отсюда был виден и хор, и царские врата, откуда вот-вот должен был появиться священ- ник, и лица присутствующих в церкви, и даже гроб с телом усопшей – правда, на некотором отдалении, но не мог же я находиться уж совсем в первом ряду, среди близких ей людей – и так мое местоположение в достаточной степени свидетельствовало о причастности к ней и к ее жизни, хотя из-за спин самых близких я не видел даже ее лица, а только возвышавшуюся массу тела, и то урывками, а голова лишь иногда открывалась, когда близкие ее или считавшие себя близкими перешептывались или сдвигались с места, и тогда на короткое мгновение вид- нелась повязанная вокруг ее головы белая салфетка, похожая на компресс, – так называемый проводник в рай – впервые я увидел такую повязку, узнал ее назначение и название незадолго до смерти Марии Яковлевны, когда мы хоронили ее старшую сестру. Она была неверующей, но Мария Яковлевна хоронила ее по христианскому обычаю – иначе она даже и не мыслила себе этого, – и было странно видеть на типично иудейском лице с завитыми колечками волос и с длинным птичьим носом белую косынку с изображением святых сцен из Евангелия, и Мария Яковлевна сама читала над гробом Псалтырь, а все присутствовавшие на этой церемонии сто- яли, молчаливо уставившись глазами в пол, а она все читала, стоя над гробом и держа в руках тяжелую раскрытую книгу с черным крестом на обложке, и точно такую же книгу и точно так же она читала на могиле известного поэта в годовщину его смерти, и все слушали ее, молча потупившись или сосредоточенно уставившись в какую-нибудь точку на небе или на веточку от деревца, и легкий кладбищенский ветер развевал полы ее длинного панбархатного платья и седые волосы, отчего лоб ее казался еще большим и отчетливее выступали лобные бугры, а когда она проходила мимо наших окон, торопясь в булочную или на богослужение, все в том же панбархатном платье, опираясь на палку и удивительно легко неся свое тучное тело, она была вся устремлена куда-то вперед, напоминая собой не то Петра Первого, не то Бетховена, не то священника в сутане. Уголком глаза я иногда посматривал на своего соседа – высокого интеллигента с породистым продолговатым лицом и седеющей шевелюрой, – он крестился, но как-то стыдливо, словно застегивал ширинку, и остальные тоже крестились так же, и делали они это не все время, а в каких-то определенных местах литургии, и я всячески напрягал слух и зрение, чтобы уловить какую-то закономерность во всем этом, но все они, по-видимому, знали то, чего не знал я, и их длинные белые пальцы касались лба, груди и плеч, как у простых богомольных старух, и как это было, наверное, тысячу лет назад, и как это делал Александр Невский или бояре во время коронации Годунова; а через открывшиеся царские врата уже выходил священник, и не один, а целых три или даже четыре в сверкающих серебром ризах, с кадилом в руках – сразу остро запахло ладаном, и голоса стали взбираться куда-то вверх, к самой высшей точке, – на лицах певчих выражалось теперь ликование, и тем же ликованием
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 263 и радостью звучали их голоса – на минуту я даже закрыл глаза – теперь я был лишь частицей всего этого, и какой-то давно уже накипевший ком подкатил к моему горлу – я был частицей всего этого, вместе с присутствующими в церкви я прошел длинный и страшный путь, начало которого терялось где-то в сумраке ледовых побоищ и тревожного набата псковских и киев- ских церквей, прошел, чудом уцелев вместе с ними от уличных костров и пожаров и ревущей, разъяренной толпы, и, конечно же, я понимал, о чем пел хор, – иначе откуда бы взялся этот ком, распиравший мое горло? – а голоса взбирались все выше и выше, и вот она, самая высшая точка, предел, гребень волны, к которому все стремилось: «За упокой души новопреставлен- ной рабы божьей Марии. Прости прегрешения ее...», и в этот момент все стали креститься, кланяться и даже отбивать земные поклоны, и я тоже сложил в щепоть три пальца правой руки и несмело коснулся ими лба, словно чесал его, потом – груди, словно поправлял галстук, и, наконец, поочередно – правого и левого плеча, словно снимал пылинку с пальто. Позади меня послышалось движение и потянуло холодным воздухом – через боковую дверь, неизвестно почему оказавшуюся незапертой, – все мы входили через главную дверь, а потом тратили еще столько усилий, чтобы занять удобное место, – так вот, через эту боковую дверь вошел муж- чина очень простого вида, в поношенном пальто из грубой материи с оттопыренным карманом – наверное, у него была там водка, а может быть, он уже был пьян или под хмельком – во всяком случае, с первого взгляда было ясно, что он не имеет и не может иметь никакого отношения к покойной, – вошел так, как входят в магазин или в трамвай, и стал глазеть на все происходящее здесь – так, как будто это был футбол, – многие недовольно оборачивались на него, и я тоже смерил его уничтожающим взглядом, но ему было, по-видимому, глубоко наплевать на это, – он как ни в чем не бывало устроился рядом с иконой божьей матери с младенцем, даже чуть опершись на нее спиной, и я почувствовал на своем затылке его дыхание, и к запаху ладана примешался запах лука, – все это мешало мне должным образом воспринимать происходя- щее в церкви, проникаться нужным настроением, чувствовать то, что надлежало чувствовать и что я уже почувствовал, а о том, чтобы снова осенить себя крестом, не могло быть и речи в его присутствии, и я даже отошел на шаг или два в сторону, но все равно я ощущал на себе его дыхание и даже, кажется, его взгляд, а священники, стоя возле гроба умершей, словно в почетном карауле, поочередно читали заупокойную, а в промежутках между чтением пел хор, но какая-то нить уже была потеряна, и один из священников то и дело помахивал в сторону присутствующих кадилом, словно поигрывая с ними бумажным шариком на резинке. Узнав о болезни Марии Яковлевны, я тотчас прибежал к ней. Дверь ее квартиры, как всегда, была незапертой, но в комнате никого не было – только смятая постель с несвежими простынями, а из глубины квартиры доносились шум и возня, и когда я окликнул ее, в комнату вошли две немолодые дамы – по-видимому, ее приятельницы – вид у них было не то усталый, не то безучастный, и одновременно я услышал ее голос, обращенный ко мне: «Не входите, ко мне нельзя!» – и меня поразило, что голос у нее был обычный, громкий и властный, и я даже подумал, что, может быть, она не так уж и больна, но приятельницы ее не торопясь, словно речь шла о каком-то постороннем деле, стали объяснять мне, что Мария Яковлевна никак не может подняться, и они тоже не могут помочь ей, и я уже хотел, невзирая на запрет, броситься на помощь, но вдруг понял, что она сидит на унитазе. Приятельницы ее снова ушли к ней, и оттуда опять послышалась возня, и вдруг совсем близко я услышал странные звуки – как будто дышал тяжело загнанный зверь. Появившиеся приятельницы все так же отрешенно, словно все происходящее не имело к ним никакого отношения, сообщили мне, что все в порядке, – Мария Яковлевна теперь в коридоре, но неодетая, и я представил себе, как она стоит там, опираясь на стенку, тяжело дыша, совершенно голая – грузное тело со свешивающимся животом – тело, в свои семьдесят лет так и оставшееся девственным, – у нее был когда-то жених, но он умер, и с тех пор она дала себе обет безбрачия и вскоре после этого крестилась. А потом я сидел за ее письменным столом – ее приятельницы ушли, – за окном была осенняя ночь, а на кровати
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 264 за моей спиной тяжело и часто дышала Мария Яковлевна, но даже сейчас, в полусне, в полу- бреду, она то и дело натягивала на себя одеяло, натягивала до самой шеи, как делала она это всегда, когда я приходил к ней и заставал ее по нездоровью или по усталости в постели, а на письменном столе, на ее бумагах, исписанных ее крупным решительным почерком с буквой «Т», похожей не то на «ять», не то на крест, в сладострастной истоме нежились коты – она пригревала у себя всех бездомных уличных котов – целое кошачье стадо – я их терпеть не мог, потому что они то и дело вспрыгивали на колени, царапая меня своими когтями, или подха- лимски терлись о мои ноги – теперь они нежились на письменном столе под светом настольной лампы, словно под лучами весеннего солнца, и среди них, наверное, был ее любимец, которого она почему-то называла Джон-Соловей-Разбойник и которого я особенно не любил, потому что, вместо того чтобы рассказывать о Бахе или Стравинском, с которым она была знакома, она, как только я приходил к ней, начинала рассказывать длинные истории о похождениях и повадках Соловья-Разбойника и без конца переносила с места на место блюдечко с молоком, и коты стаей бежали за ней – вернее, за кормушкой, и Соловей-Разбойник был первым в этой своре, а теперь опрокинутое блюдце лежало тут же на столе, и от пролитого молока расплылись буквы на одной из страниц рукописи. Но и этого им было мало: некоторые из них бесшумно покидали стол и так же бесшумно вспрыгивали на рояль или на подоконник, а потом снова возвращались на прежнее место, и от этого круговорота котов у меня начала кружиться голова и стало казаться, что вся комната кишит ими – стены, потолок, книжные полки, иконы – все это было увешано ими – они раскачивались, выгибали спины, спаривались, размножаясь тут же, на глазах, а ее широкие нестареющие ладони с сильными, гибкими пальцами – сколько раз, придя к ней домой после ее концерта, мне хотелось приникнуть к ним – наверное, даже и сейчас они помнили каждую ноту «Лунной сонаты» – ладони эти все натягивали и натягивали одеяло, до подбородка, до самых глаз, а когда приехала «скорая помощь» и равнодушно-доброжелатель- ный фельдшер в униформе, делающей его похожим на вагоновожатого, и пришедшая из сосед- ней квартиры женщина приподняли ее и начали одевать, и она почти уже отбросила попытки защищать свое тело, но я все-таки старался не смотреть в ее сторону, – в этот момент один из котов – наверное, Соловей-Разбойник – бросился к ней на постель и, выгибая спину, стал беспокойно тереться о нее, недовольно помахивая хвостом. Фельдшер молча прошел вперед, а мы взяли ее под руки и повели к двери, а она беспокойно оглядывалась, словно позабыла что- то, и все пыталась нам объяснить что-то насчет денег, которые она осталась должна лифтерше, а потом она вдруг отстранила нас и, повернувшись лицом к комнате, отвесила низкий земной поклон и не спеша перекрестилась – точь-в -точь как она это делала во время службы, и когда мы снова ее повели, ее и без того грузное тело стало совсем тяжелым, так что мы уже не вели ее, а волокли, а когда мы выходили из парадного, она сказала: «Я уже не вернусь сюда», – и я понял, что это была правда, потому что раньше она никогда не теряла присутствия духа; потому и смерть ее, и панихиду эту, на которой я сейчас присутствовал, я предвидел уже, как только вошел к ней в комнату и потом, когда сидел возле ее стола. После долгого пребывания в комнате я жадно вдохнул сырой ночной воздух и вдруг ощу- тил острую пронзительную радость от того, что все это случилось не со мной и что я здоров и могу распоряжаться своим телом, как хочу, и что женщина, которая со мной вместе тащит Марию Яковлевну, молода и хороша собой, и, сдав Марию Яковлевну в больницу, мы будем вместе возвращаться домой, и перед сном я еще успею почитать книгу, и чтобы заглушить в себе это постыдное чувство, я стал, по-видимому, слишком усердно тащить Марию Яковлевну, потому что она вдруг остановилась и раздраженно сказала своим прежним властным голосом: «Подождите же!», а фельдшер, предупредительно открыв дверцу кареты, уже поджидал нас там, словно мы везли Марию Яковлевну домой после концерта, и когда мы хотели втянуть ее в машину, она снова отстранила нас и сама ухватилась за поручень, но это была уже ее последняя попытка. В приемном покое она окончательно сдалась – не то полулежала, не то полусидела на
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 265 холодной клеенчатой кушетке под светом безжалостно слепящих ламп, бессильно свесив руки и не пытаясь даже подтянуть сползшее до колен голубое трико, и я даже не отворачивался. Двери комнаты были настежь раскрыты, женщины в белых халатах то входили, то выходили, различить сестер и врачей было невозможно, из коридора тянуло холодом, и мы, не раздев- шись, в пальто, стояли в углу комнаты, смутно надеясь, что все это хождение имеет отноше- ние к Марии Яковлевне, и когда, наконец, к ней подошла какая-то женщина в белом халате с кислым и помятым лицом – наверное, врач – и, кивнув в сторону Марии Яковлевны, спросила нас: «Это ваша?», мы рванулись к ней, как спринтеры со старта. Перебивая друг друга, мы принялись подробно рассказывать, как это все случилось, но, по-видимому, все эти подроб- ности были излишни, потому что врачиха, не слушая нас, пробежала глазами направление, а потом вызвала почему-то еще не уехавшего фельдшера в форме вагоновожатого и стала выго- варивать ему за то, что больную направили к ним – что2 они, не знают там, что у них все переполнено? – и, видимо, вся эта сцена была не нова ни для него, ни для нее, потому что он только спокойно пожимал плечами, а она довольно быстро смирилась, и другая женщина в белом халате – наверное, сестра – пробегала мимо Марии Яковлевны, мимоходом воткнула ей под мышку градусник, а врачиха, усевшись за столик и положив перед собой бланк исто- рии болезни, спросила у нас фамилию больной, и я выпалил фамилию Марии Яковлевны, как выкладывают давно приберегаемый козырный туз, но на врачиху это не произвело никакого впечатления – наверное, она никогда не бывала на концертах, а может быть, просто забыла, а Мария Яковлевна все так же полулежала, закрыв глаза, подогнув под себя ноги со спустив- шимся трико, с огромным, словно у роженицы, колышущимся животом, тяжело дыша, – одна из очередных старух, которые каждую ночь поступали в приемный покой и, доставляя много хлопот врачам и всему персоналу, увеличивали среднегодовой процент смертности по боль- нице. Хор смолк, священники удалились – на том месте, где они только что стояли, теперь плавали облачка ладана, похожие на дымки от разрыва зениток, а на амвоне появился тоже священник, только не обычный, как те, что читали сейчас заупокойную молитву, а высокий духовный сан – митрополит или архиепископ – в переливающейся золотом ризе и в митре, усы- панной сверкающими камнями, – такие шапки я видел только в музеях под стеклом – настоя- щая шапка Мономаха, и по воцарившейся напряженной тишине, необычной даже для церкви, я понял, что это духовный наставник Марии Яковлевны, отец Никон, имя которого она боялась даже произнести вслух, и что он будет сейчас говорить. Он заговорил, и я впервые понял, что такое акустика церкви, а может быть, просто он так говорил, и хотя он говорил об отвлеченных вещах, мне казалось, что я улавливаю тайный смысл его слов, и остальные тоже понимали друг друга, и я снова почувствовал себя лишь частью их – путь, который мы прошли вместе, пред- ставлялся мне теперь в виде треугольника – основание его тонуло где-то в глубине веков, затем по ходу истории он сужался все более и более, и вот теперь от него осталась только вершина, острый угол, и этот острый угол были мы – островок среди бушующего моря, чудом уцелевший после мировой катастрофы, но островок этот с каждым днем погружался все глубже и глубже, он уже был залит водой, она доставала нам до подбородка, но мы все были живы и могли идти, держась за руки, и это надо было ценить, и когда отец Никон, обратившись к Достоевскому, сказал, что «красота спасет мир», я почувствовал, как к моему горлу снова подступает ком, а на глаза наворачиваются слезы, и я даже обернулся, чтобы смерить уничтожающим взглядом алкоголика, про которого я забыл, а теперь снова почему-то вспомнил, но его уже не было – наверное, он все-таки понял, что это не футбол, а отец Никон, упомянув о нравственных достоинствах и благородных поступках усопшей, сказал, что путь к красоте лежит через добро, и я вдруг вспомнил, как Мария Яковлевна, стоя у самого края эстрады, прижимала к груди букет цветов, который ей только что преподнесли. Прижав к груди цветы, она сделала отстра- няющий жест рукой, чтобы унять аплодисменты, и когда в зале все стихло, она сказала голосом
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 266 тихим и смиренным: «Отдайте лучше эти деньги бедным», и всем почему-то стало неловко, как и тогда, когда она читала священную книгу над гробом своей сестры и на могиле поэта в годовщину его смерти, а потом я вспомнил, как она догоняла меня на лестничной клетке и насильно вкладывала мне в руки два яблока – для нее это была жертва, потому что у нее никогда не было денег, которые почти все она отдавала на нужды церкви, – а я яблок не любил и даже как-то признался ей в этом, но отказаться было неудобно, и точно так же она раздавала нищим на паперти и церковным служкам по кусочку сахара, и они тоже брали и благодарили, а к праздникам она дарила лифтершам носовые платки и конфеты и потом рассказывала, как они умилялись подаркам, а однажды, когда вышла какая-то неувязка с ключом от ее квартиры, она раскричалась на весь двор – вначале я даже не понял, что случилось, а подойдя, увидел Марию Яковлевну – она сидела на скамейке, выложив из сумки две бутылки кефира, а возле нее с виноватым видом топтались лифтерши, а она кричала на них, и голос ее в эту минуту ничем не отличался от голоса рыночной торговки, у которой украли с прилавка свеклу, и непости- жимо было поверить в то, что это был тот же голос, которым она читала Блока или обращалась к слушателям с проповедью любви и добра, а они все топтались возле нее, с каждым шагом отступая все дальше и дальше – не то в кусты, не то в тень, так что в конце концов вокруг нее образовалось пустое пространство. «За упокой души новопреставленной рабы Божьей Марии. Прости прегрешения ее», – снова пел хор, а духовного наставника Марии Яковлевны уже не было – он покинул амвон, исчезнув за царскими вратами, и присутствующие снова осеняли себя крестом, небрежно кладя трехперстия на плечи, словно иллюзионисты, одним манове- нием руки нацепляющие на себя погоны, но делали они это как-то неорганизованно. Заупокойная служба окончилась. Присутствовавшие на панихиде потихоньку выходили из церкви, возле гроба Марии Яковлевны, который стал теперь удивительно доступным, собра- лись желающие проститься с ней, часть светильников притушили, словно в зрительном зале после окончания спектакля, из дверей потянуло сыростью и холодом – на дворе моросил мел- кий осенний дождь. Из церкви гроб с телом Марии Яковлевны перевезли в консерваторию, где должна была состояться гражданская панихида. Бюст великого композитора, установленный в вестибюле, покрыли черной попоной, и он стал похож на оракула, так что хотелось подойти к нему и посту- чать пальцем по голове, как это мы делали в детстве, играя в оракула, а зеркало, подковой оги- бающее половину вестибюля, задрапировали фанерным щитом, на котором была нарисована умиротворяющая березовая роща, – и черное покрывало, и фанерный щит с рощей хранили в подвале консерватории вместе с красными флагами и лозунгами, а гроб с телом Марии Яко- влевны установили перед бюстом композитора, между же бюстом и березовой рощей виднелся рояль и несколько стульев, но и рояль и стулья не столько виднелись, сколько проглядывались, потому что гроб установили на высоком постаменте и к тому же заставили множеством венков с красными и белыми лентами, да и бюст композитора мешал, так что приходилось подниматься на цыпочки и выбирать определенное положение, потому что чужие головы тоже мешали. При- шедшие проводить Марию Яковлевну в основном были те же, что и в церкви, – правда, здесь мелькали какие-то новые фигуры в темных костюмах с деловыми и озабоченными лицами – наверное, представители администрации, но света здесь было немного больше, чем в церкви, и все пришедшие на проводы были разделены ковровой дорожкой надвое, словно волосы про- бором, – дорожка эта простиралась от самого входа в вестибюль до гроба Марии Яковлевны, и по краю этой дорожки, ревниво оберегая ее неприкосновенность, со строгим видом прохажи- вались капельдинерши, потому что дорожка была новая, а на улице было грязно, и многие из присутствующих, поднявшись на цыпочки и выгнув шеи, посматривали вдоль этой дорожки на вестибюль, словно оттуда должны были появиться космонавты или какие-нибудь другие высо- кие гости, а откуда-то сбоку через равные промежутки времени выпускали, словно спортсме- нов со старта, четверки молодых людей – наверное, студентов консерватории – с траурными
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 267 повязками на рукавах. Скромно потупив глаза, словно обладатели авосек с апельсинами, ста- раясь ступать в ногу и все время сбиваясь с шага, они подходили к уже стоящей возле гроба четверке и становились в затылок к ним – на несколько секунд возле гроба оказывалось восемь человек – сверхпочетный караул, – а из-за бюста композитора доносилась траурная музыка, но музыкантов увидеть было невозможно, а стоявший неподалеку от меня мой знакомый теат- ральный критик искал спички, похлопывая себя по карманам пальто. Он искал спички почти всегда, даже когда не собирался курить, – этот жест вошел у него в привычку, был хорошо отра- ботан и обозначал не то состояние волнения, не то беспомощности, а перед тем как начать гово- рить, он долго прокашливался, словно певец перед исполнением романсов, после чего делал многозначительную паузу и, поигрывая голосом, спрашивал меня, что я думаю о последней эпидемии гриппа или как действует какой-нибудь метрабонат на функцию кишечника, как бы подчеркивая мою непричастность к тому возвышенному и утонченному миру, к которому при- надлежал он. Сейчас он находился в явном волнении – его супруга еще не прибыла из загорода – у них была городская квартира, но она всю жизнь страдала кислородным голоданием и вне- запно развивающимися параличами ног, и в Домах творчества, где они отдыхали, она внезапно валилась в парке на скамейку, гремя своими серьгами и монистом, а он обмахивал ее газетой, чтобы увеличить приток воздуха, и в конце концов она открывала глаза, обведенные черными кругами, и голосом бессильным и томным спрашивала «который час?» – и вот по этой причине они почти круглый год жили за городом – в маленькой сторожке возле дачи покойного поэта, на могиле которого Мария Яковлевна читала Священное писание, – жена критика была когда-то близко знакома с поэтом, и хотя сторожка была летней и зимой и осенью там невозможно было находиться без пальто, все это не имело никакого значения, потому что там было много кисло- рода, и, кроме того, покойный поэт любил бывать в этой сторожке и в одном из стихотворений даже воспел ее. Критик нервно искал спички, хотя курить во время панихиды было, конечно, нельзя, а невидимые музыканты исполняли «Элегию» Масне, «Аве-Марию» Шуберта, третью часть Седьмой симфонии Шостаковича и другие произведения, приличествующие данному случаю, и все это были музыканты, с которыми Мария Яковлевна, наверное, не один раз высту- пала вместе, но все это было раньше, потому что в последнее время ей запретили выступать из- за ее любви произносить проповеди, а четверки почетного караула продолжали сменять друг друга, но с каждым разом участники их становились все солиднее – наверное, это уже были представители дирекции, а может быть, даже партийной организации – они даже не старались ступать в ногу, потому что они и так чувствовали себя в центре внимания, а подойдя к сме- няемым, не становились в затылок к ним, а слегка подталкивали их, и в этом не было ничего обидного, потому что каждая последующая четверка находилась на одну ступеньку служебной лестницы выше предыдущей. Когда же дело дошло до гражданской панихиды и стали высту- пать ораторы, выпустили снова четверку молодых людей, потому что во время панихиды нельзя было сменяться, и молодые люди, чтобы скрыть усталость и скуку, с преувеличенно скорбным видом смотрели в лицо покойной, словно хотели запечатлеть в памяти каждую ее черту, а когда гражданская панихида подходила к концу, откуда-то сбоку, откуда раньше выпускали четверки почетного караула, появился и стал в первом ряду – стоявшие почтительно уступили ему место – известный тенор – он очень берег остатки своего голоса и поэтому, чтобы не простудиться, вышел всего на несколько минут – на макушке его серели жидкие волосы, а лицо было пунцо- вым, как будто он брал верхнее «ля» или тужился на горшке. Когда приехали на кладбище, уже смеркалось. Дождь перестал, слегка подморозило. Кладбище было старым, на нем почти не хоронили, но для Марии Яковлевны выхлопотали разрешение, однако место, предназначенное для нее, находилось где-то очень далеко, и погре- бальная процессия растянулась по узкому извилистому проходу между могилами и кладби- щенским забором. До гроба дело не дошло – оказалось много желающих, и все они обступили и подняли его с таким видом, что мне сразу стало ясно, что они имеют на это гораздо больше
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 268 права, чем я, и рядом с ними пошли еще сменщики, и тоже с таким же полноправным видом, и гроб заколыхался где-то впереди на чужих плечах, но я не очень огорчился, потому что не слишком приятно идти с такой ношей по кочкам, да еще стараться ступать в ногу, да еще в новом пальто – на нем неминуемо останется потертость и деревянные занозы, – на мою долю выпал венок – я нес его с напарником, но его лица я так и не сумел различить, потому что оно находилось по ту сторону венка, в который было к тому же вплетено много хвои, и ее иголки царапали мне руки и лицо, и какие-то оголенные ветви кладбищенских деревьев тоже хлестали меня по лицу, а ноги то и дело скользили по подмерзшей земле, и, кроме того, где-то на кладбище – где именно, я не видел из-за венка, загораживавшего от меня весь мир, – где-то на кладбище тихо пели. На секунду я все же ухитрился выглянуть из-за хвои – одни пустынные могилы с крестами, памятниками и оградами – и тогда я обернулся назад и увидел, что это поют участники похоронной процессии. Они пели очень странно, почти не разжимая ртов, так что слов невозможно было различить, а может быть, их и вовсе не было – получалось что-то вроде «м-м», так что они не пели, а скорей даже как будто мурлыкали себе что-то под нос, и это мурлыканье чем-то отдаленно напоминало собой колыбельную песню, но постепенно они стали петь громче, и появились слова, но разобрать их все равно было нельзя, и тогда я вдруг понял, что они поют что-то религиозное, духовное, – может быть, какую-нибудь мессу, а может быть, специальную погребальную песню. Гроб с телом Марии Яковлевны установили на каком-то постаменте, а вокруг на холми- ках только что выкопанной земли, на надгробных плитах и даже на оградах расположились провожающие, и я тоже вскарабкался на какой-то бугор, но он весь заледенел, стоять на нем было неудобно, и чтобы удержать за собой этот холмик, я ухватился рукой за ветку какого-то дерева, и остальные тоже старались держаться кто за что, а иногда опирались на плечо соседа, и я вспоминал, как Мария Яковлевна, когда хоронили поэта, на могиле которого она потом в годовщину его смерти читала священную книгу, как Мария Яковлевна все старалась подойти поближе к его гробу, а люди стояли и даже висели на деревьях вот такой же плотной стеной, и она никак не могла пробиться, потому что она всегда была тучная и уже тогда страдала одыш- кой, но в конце концов она все-таки взобралась на какой-то холмик, но холмик был такой маленький, что им все пренебрегли, и он ничуть не помог ей – она все равно ничего оттуда не видела и стояла, опершись на свою палку, тяжело дыша, с выступившим на лице потом, потому что все это происходило летом, под жарким солнцем. Стоявшие непосредственно вокруг гроба Марии Яковлевны, в особенности же в изголо- вье его, снова запели, все так же тихо и без слов, словно только для себя, а остальные, стояв- шие подальше, молчали, а потом некоторые из них тоже подхватили и тоже как будто только для себя, а вдалеке, за кладбищенским забором виднелись какие-то старые дома казарменного типа, и в этом сосредоточенном, тихом пении сгрудившихся на маленьком пространстве людей было что-то, напоминавшее молчаливую сходку, а возле вырытой ямы, куда должны были опу- стить гроб, опершись на лопаты, спокойно покуривали рабочие, словно надзиратели, ожидаю- щие, когда истечет положенное для свидания время. Пение между тем становилось громче, и уже слышны были слова, хотя различить их по- прежнему было невозможно, но теперь снова пели только стоявшие в изголовье гроба, и мело- дия эта теперь уже не напоминала колыбельную песню – в ней появились какие-то ликующие, даже залихватские нотки, и лица певших были обращены не к покойной, а друг к другу, словно это была давно спевшаяся компания, которая только ждала случая, чтобы продемонстриро- вать свое искусство, и вот теперь этот случай представился, и они, обрадовавшись, сразу же принялись за свое и теперь старались изо всех сил, и лица их светились ликованием и озор- ством – в особенности же старались молодая женщина в черной замшевой шапке с козырьком и маленький розовощекий плешивый старичок – голова его была повязана шерстяным плат- ком, но не как обычно повязывают, а концами вверх, и концы эти торчали в виде рожек, а сам
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 269 он почти что приплясывал, напоминая не то черта, не то скомороха, – я вспомнил, что видел его в церкви не то в хоре певчих, не то среди священников, читавших заупокойную, – они то и дело переглядывались с женщиной в замшевой шапочке, словно подзадоривая друг друга, и остальные тоже переглядывались, подзадоривая друг друга, и готовы были пуститься в пляс – казалось, еще немного, и они разыграются до того, что возьмутся за гроб Марии Яковлевны, раскачают его и бросят в могилу. Почти стемнело, и только где-то далеко над крышами домов розовело морозное небо, и на фоне его отчетливо, словно на литографии, выделялись голые ветви кладбищенских деревьев. Неожиданно пение прекратилось. Протолкавшись к гробу, рабочие уложили на него крышку, и когда они накрывали ею гроб, кто-то из стоявших рядом успел еще подправить цветы, лежав- шие на груди Марии Яковлевны, а потом в разных концах гроба почти одновременно застучали молотки, словно заколачивали дачу. Крякнув, рабочие дружно взялись за гроб и с возгласом, похожим на «эй, сторонись!», потащили его к могиле, и провожающие тотчас расступились, давая им дорогу, и кто-то пытался еще помочь им нести гроб, но это было так же излишне, как подталкивать идущий поезд. Поставив заколоченный гроб на кучу земли, возле самого края могилы, рабочие подвели под его дно толстые веревки и, взявшись за них, поволокли гроб к яме, потом, крякнув, снова приподняли его и, что-то крича друг другу, вроде «Эй, трави!» или «Майна вира!», как это делают моряки, стали на веревках опускать гроб в яму, а остальные стояли с видом туристов, наблюдающих за швартовкой корабля. Они стали опускать гроб в яму, но то ли яма была слишком узка, то ли гроб оказался несоразмерно большим, но он застрял где- то на полпути, и рабочие снова начали что-то кричать друг другу, перемежая профессиональ- ные термины махровым матом, а присутствующие стояли с таким видом, словно они ничего не слышат или не понимают значения этих слов, и только старались не смотреть друг на друга, а некоторые даже подошли к рабочим и, подделываясь под их язык и интонацию, стали давать им советы, в какую сторону потянуть веревку, чтобы повернуть гроб под нужным углом, для большей наглядности вычерчивая в воздухе какие-то геометрические фигуры, и один из рабо- чих, поддавшись этим советам, потянул-таки за веревку, после чего гроб заклинило оконча- тельно – теперь его нельзя было ни протолкнуть вглубь, ни вытянуть на поверхность. Стало совсем темно, и только кусочек неба оставался еще розовым, и на фоне его вид- нелись фигуры рабочих – склонившись над ямой, словно над прорубью, они пытались что- то сделать там, но из-за темноты уже ничего нельзя было различить, и тогда в толпе прово- жающих вспыхнул и замерцал огонек, за ним другой, третий, четвертый, и вот уже десятки людей держали над головами зажженные церковные свечи, высоко подняв их, словно факелы, и свет от них упал на площадку, на которой трудились рабочие. Один из них, встав на холмик у самого края ямы, начал долбить киркою землю. Движения его, вначале неторопливые, ста- новились все размашистее и уверенней, кирка, которой он работал, ритмично и неумолимо крушила твердую породу, высекая из нее искры, и остальные рабочие тоже взялись за кирки и лопаты – минута растерянности, вызванная неудачной швартовкой, прошла, и теперь это уже была слаженная команда, работавшая под водительством своего капитана, – хотя холмик, на котором он стоял, был невелик, фигура его, казалось, господствовала над всем – он работал и крушил землю, а остальные только вторили ему или освещали путь, и его фигура, подсвечива- емая колеблющимися языками свечей, отбрасывала гигантскую пляшущую тень. Послышался глухой и тяжелый стук – гроб с телом Марии Яковлевны упал на дно ямы, и сразу же вслед за этим провожающие, окружив могилу, стали бросать туда землю – некоторые бросали ее так, словно сеяли, другие – как будто играли в песочек, а рабочие, опершись на лопаты, застыли в снисходительном ожидании – экипаж корабля, наблюдающий за посадкой туристов в прогу- лочные шлюпки. Уходя, я увидел критика с женой – они еще оставались. Он курил, похлопывая себя по карманам в поисках спичек, а она стояла на могильном камне, высматривая кого-то в толпе
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 270 провожающих. Она подала мне руку, едва коснувшись моей и все так же глядя куда-то поверх моей головы, а он, прокашлявшись и сделав многозначительную паузу, спросил меня, как часто допускается эксгумация. 23 апреля 1972 г. AVE, MARIYA Copyright © Leonid Tsypkin 1987, 1999. All rights reserved
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 271 Из записок патологоанатома Если... встретится мне когда-нибудь один из тех великанов, с коими странствующие рыцари встречаются нередко, и я сокрушу его... или разрублю пополам или, наконец, одолев его, заставлю просить пощады, то разве плохо иметь на сей случай даму, которой я мог бы послать его в дар... М. де Сервантес. Дон Кихот – У нас есть труп, к нам надо приехать, – слышится в трубке писклявый голос Луизы. Опять! Эти трупы как автобусы. После того как их долго нет, они начинают сыпаться пачками. Ничего не поделаешь, надо ехать. На больничном дворе я наклоняюсь и дотрагиваюсь третьим пальцем левой руки до земли; указательный палец должен при этом коснуться ботинка. Я оглядываюсь – кажется, никто не заметил. Этот ритуал я выполняю для того, чтобы все было хорошо. Каждый раз я сомневаюсь, в каком месте больничного двора коснуться земли: перед корпусом больницы или перед зданием морга. Источником моих сомнений является неопределенность конкретного содержания, которое я вкладываю в понятие «чтобы все было хорошо»: то ли не болеть, то ли не умереть, то ли чтобы с Луизой на этот раз все окончилось благополучно. На крылечке морга томится дядя Миша. При виде меня он вскакивает и берет под козы- рек, отчего я сразу же проникаюсь ощущением собственной значимости и весомости. – Что, опять работа, дядя Миша? – Не говорите, Сергей Семенович, опять. – Когда же все это кончится? Дядя Миша сокрушенно поддакивает мне и всем своим существованием старается пока- зать, что ему, так же как и мне, надоели эти вскрытия. Однако это сплошное лицемерие, потому что за каждый труп дядя Миша получает с родственников не меньше червонца, который он добросовестно пропивает. Водка – единственный смысл и радость его жизни, и ради нее он ходит на работу, поддакивает, угодливо хихикает и смотрит на Луизу преданным взглядом. Нередко он напивается уже с утра и тогда долго и тщетно пытается разобраться в своих пер- чатках и нарукавниках. Мне ничего не стоило бы написать рапорт и уволить его, но в послед- ний момент мне становится его жаль, а кроме того, своим присутствием он вносит какой-то неуловимый уют, особенно по вечерам, когда, захмелев, он сидит за своим столиком в «про- вожалке», а мы с Луизой оформляем протокол или целуемся. Сейчас я как раз прохожу через «провожалку». Это довольно просторное помещение с кафельным полом, с двумя-тремя фикусами, стоящими на тумбочках, с несколькими сту- льями, с тяжелой круглой вешалкой и с широкой скамьей, на которую устанавливают гроб с телом умершего. Эта скамья – скамья моего позора, и я стараюсь не смотреть на нее, потому что мне давно пора было бы разложить на ней Луизу и сделать с ней то, что положено сделать мужчине с женщиной, а я все никак не решаюсь и тискаю Луизу по углам. Из «провожалки», минуя маленький коридор, я попадаю в лабораторию. Луиза, обернув мокрой тряпкой щетку, протирает пол. – Ах, как вы рано приехали! Она суетится, мечется по комнате, стараясь поскорей закончить уборку. Она всегда торо- пится, всегда опаздывает и всегда все успевает. У нее завитые барашком светлые волосы, голу- бые глаза и тонкие, как спички, ноги. Теперь я уже не помню, как это у нас началось. Кажется, я как-то не выдержал и сказал ей: «Давай я тебя поцелую». Она пожеманничала, поахала и разрешила, и с тех пор мы целуемся, хотя каждый раз она кокетничает, ахает и охает и делает вид, что сопротивляется.
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 272 Я вынимаю из портфеля букетик цветов и протягиваю Луизе. – Ой, зачем вы тратитесь! – Луиза щепетильна до глупости и однажды пыталась даже вернуть мне деньги за мороженое, которое я принес ей. Она развязывает цветы и ставит их в воду. Нет, фигура у нее все-таки неплохая, даже в халате. Если бы не ноги... На столе уже разложены биопсии. Я надеваю халат, сажусь, придвигаю к себе микроскоп. Луиза устраивается напротив и под мою диктовку пишет ответы. «Гиперплазия слизистой обо- лочки матки», «Полип шейки матки», «Аборт в соскобе»... Через мои руки за год проходит материал, полученный от тысячи женщин, – идя мимо больничного корпуса, я вижу, как они, свесившись из окон, разговаривают со своими мужьями и возлюбленными или просто высматривают что-то во дворе, – если бы за всю свою жизнь я познал хотя бы сотую долю из них, то, наверное, был бы счастлив. Впрочем, я не совсем уверен в этом, потому что раньше мне казалось, что я буду счастлив, если сумею дописать до конца хоть один рассказ, а когда мне удалось это, я понял, что смогу быть счастлив только тогда, когда рассказ мой понравится, а когда его похвалили, я почувствовал, что по-настоящему буду счастлив только тогда, когда у меня будет не один рассказ, а несколько... А сейчас передо мной в поле зрения микроскопа несомненный рак, и хотя я прекрасно понимаю, что подписываю кому-то смертный приговор (вернее, не подписываю, а оглашаю), я не могу заставить себя проникнуться чужим горем. Наоборот, я даже испытываю какое-то удовлетворение от того, что рак не у меня, а у кого-то другого. Может быть, в этом и состоит счастье – не иметь рака, то есть радоваться тому, что дышишь, ходишь, видишь небо и можешь любить, и мне хочется сейчас же, немедленно ощутить эту радость бытия, пока еще можно, пока я хозяин своего тела. – Луизочка, дай мне, пожалуйста, свою ногу. Я пытаюсь захватить под столом ее ногу, но она подбирает ее и, делая страшные глаза, показывает на дверь. В конце концов я все-таки завладеваю ее ногой и, сняв с нее туфлю, удерживаю ее в руке. Нога как нога. Как и положено, возле большого пальца выпирает косточка, а ткань чулка скользкая и одновременно жирная. Раздается звонок. – Ой! Ай! – Луиза вырывается, вскакивает и, на ходу надевая туфлю, мчится открывать дверь. Слышатся голоса – это пришли на вскрытие врачи. Пока они переодеваются в «прово- жалке» и Луиза хлопочет вокруг них, я просматриваю историю болезни умершего. Внима- тельно прочитываю диагноз (чтобы врачи ничего не приписали во время вскрытия), бегло просматриваю анамнез (написан формально – все равно нельзя верить), пропускаю протокол операции (почерк неразборчив – расспрошу) и с бьющимся сердцем вчитываюсь в последние дневниковые записи. «16 час 30 мин. Состояние больного тяжелое, дыхание поверхностное; 18 час 45 мин. Сознание затемнено, пульс слабый, неровный; 20 час 40 мин. У больного явления отека легких; 21 час 15 мин. Больной агонизирует, зрачки почти не реагируют на свет...» С тех пор как у меня умер отец, какая-то неодолимая сила заставляет меня в каждой истории болезни снова и снова перечитывать эти записи, к которым раньше я относился безучастно, и за каждой такой записью, за каждой строкой оживает фигура моего умирающего отца. Вот он мечется, ему не хватает воздуха, его поднимают, сажают в постели – еще накануне ему не разрешали двигаться, а теперь на это не обращают внимания, теперь не до этого, – значит, это конец, – и так странно – он умирающий и в то же время сидящий в постели, и на мгновение невозмож- ная, обжигающая мысль – вдруг мне все это померещилось, и он просто сидит в постели, и затем снова судорожный нечеловеческий кашель – теперь его все время поддерживают в сидя- чем положении, но он уже без сознания – податливое тело, с которым можно делать все что угодно, и это податливое тело – мой отец, который по вечерам любил заходить ко мне в ком- нату, грустно улыбался и всегда боялся смерти, и вот к этому телу подводят резиновый шланг
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 273 с кислородом, и теперь жизнь этого тела зависит от обыкновенного металлического зажима, с помощью которого я регулирую подачу кислорода. А потом вдруг краткое, обманчивое улуч- шение, почти закономерное перед концом – оно вводит в заблуждение только близких – отец дышит спокойно и ровно – сон уставшего человека, и уже строятся планы лечения на завтра. Ввергнутый в пучину этого обмана-самообмана, я иду бриться в ванную комнату – за три дня у меня отросла мучительная щетина, и когда одну щеку я побрил, а другая еще остается вся в мыле, я слышу голос матери, обращенный ко мне: «Сережа, у папы остановилось дыхание», и она произносит это так, словно сообщает, что суп на столе... Когда в сопровождении Луизы я вхожу в секционную, врачи, ожидающие меня там, о чем-то оживленно беседуют, но при моем появлении они смолкают, и меня снова охватывает уже знакомое мне ощущение собственной значимости. Как всегда, они боятся расхождения диагноза и теперь чувствуют себя как школьники перед экзаменом. Не торопясь, я надеваю перчатки, фартук, нарукавники – экзаменатор, раскладывающий билеты, рекордсмен, готовя- щийся к выходу на старт. Замешательство врачей особенно приятно мне, потому что среди пришедших на вскры- тие главный хирург Федоровский, больничный Дон Жуан, здоровяк, с мохнатым жабо из рыжих волос, пробивающихся сквозь одежду с неукротимостью чертополоха, а, впрочем, может быть, он нарочно выставляет их напоказ, чтобы лишний раз продемонстрировать свои мужские достоинства. Рядом с ним молодящаяся, крашеная дама – заведующая терапевтиче- ским отделением, Инна Степановна. Она стоит с независимым видом рядом с Федоровским, стоит так, словно не имеет к нему ровно никакого отношения, а между тем вся больница знает об их связи, и недавно из уст в уста передавали историю о том, что она застала его с операци- онной сестрой, и какую она закатила ему сцену, и как после этого она унижалась перед ним. Я мысленно пытаюсь себе представить ее в постели с Федоровским, и на моих глазах с ее лица сходят румяна, и оно становится увядшим и морщинистым, как это бывает у женщин по утрам, и я вижу ее оголенные руки, жалко и судорожно сжимающие широкую волосатую спину Федоровского. У нее, кажется, какое-то свое особое мнение по поводу заболевания, которым страдал умерший, не совсем совпадающее с диагнозом Федоровского, и мне хочется, чтобы эта ее жалкая попытка бунта увенчалась успехом, и на мгновение мне даже кажется, что мы заключаем с ней молчаливый союз против Федоровского. – Начнем, пожалуй, – говорю я и делаю первый разрез. Мне стыдно сознаться, что я люблю вскрывать, хотя, с другой стороны, что тут постыд- ного – любить свою профессию? Вокруг меня царит напряженная и вместе с тем благоговейная, почти церковная тишина – врачи стоят где-то за моей спиной, робко заглядывая через мое плечо и лишь иногда пере- шептываясь, дядя Миша застыл с инструментами в руках, готовый по первому моему мано- вению броситься мне на помощь, Луиза, сидя за «протокольным» столиком и в который раз обмакнув перо в невыливайку, с тупой преданностью смотрит мне в рот, и если сейчас вместо фразы «Труп правильного телосложения» я продиктую ей «Вечер был, сверкали звезды», она, ни секунды не задумавшись, запишет это. Я рассекаю мышцы и сухожилия, перерезаю арте- рии, разделяю спайки и делаю это с каким-то радостным ожесточением, словно вступаю в еди- ноборство с противником, с которым уже давно желал сразиться, и эта враждебная мне сила предстает передо мной то в образе моих обидчиков – не тот ли, которого я сейчас вскрываю, оскорбил меня в автобусе, а я не сумел ему ответить? – то в образе Федоровского, то кажется мне самой смертью, которую если я сейчас повергну, то уже не буду ей подвластен. Я извле- каю комплекс органов – я делаю это сам, а дядя Миша лишь чуть-чуть помогает мне, оття- гивая ребра, – и на короткое мгновение приподнимаю эту многоголовую серо-красную гидру – Геракл, оторвавший от земли Антея, чудо-богатырь, отрубивший голову дракону и теперь победно держащий ее в руках, штангист, взявший рекордный вес, – приподнимаю и бережно,
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 274 как трофей, опускаю на секционный стол. Врачи приходят в движение, обступают стол, обме- ниваются репликами – оживление зрительного зала в первый момент после поднятия занавеса и, конечно же, восхищение моим искусством. Даже Луиза на короткое время покидает свой пост и с любопытством подходит к столу. Впрочем, ее интерес, как всегда, сосредоточен на одном и том же: как выглядит на вскрытии цирроз печени – этой болезнью страдает ее муж, но по ее взгляду никак нельзя понять, пугает ли ее тяжесть этой болезни или, наоборот, вселяет надежду. Впрочем, вряд ли и она сама это знает. Только один дядя Миша остается совершенно безучастным, и мне кажется, что он бы ничуть не удивился, если бы однажды на вскрытии я извлек из трупа не органы, а радиоприемник или батарею центрального отопления. – Перитонита нет, – констатирует Федоровский, – операция сделана блестяще. – Он стоит рядом со мной, самодовольно улыбаясь и обдавая меня запахом «Шипра». – Но больной тем не менее умер, – иронизирую я и многозначительно смотрю на Инну Степановну, ища у нее поддержки и приглашая ее к бунту. Кто-то из врачей хихикает, но лицо Инны Степановны невозмутимо, и мне кажется, что оно осталось бы таким же, даже если б я бросился перед ней на колени. Наступает час окончательной расплаты – поверженного врага надо обезвредить, – я отсе- каю органы и небрежным движением жонглера, посылающего отработанный шар ассистенту, бросаю их дяде Мише, услужливо подставляющего медную чашу весов. После вскрытия мы с Луизой пьем спирт. Пока она хлопочет, раскладывает салфеточки и нарезает хлеб, я поднимаюсь на цыпочки, вытягиваю шею и сквозь верхнюю прозрачную часть стекла стараюсь рассмотреть, не стоит ли под окном ее муж. Собственно, я не очень-то верю, что он будет подглядывать и подстерегать, да и что он может увидеть через молочно- белое стекло, – все это одни Луизины страхи, но мне приятно сознавать, что я совершаю нечто запретное и подвергаю себя опасности. Это почти как в самолете: риска, в общем-то, никакого, а все-таки самолет, а все-таки высота, а все-таки бывают аварии, и чувствуешь себя героем. После первой рюмки лицо Луизы розовеет, глаза блестят, она подкладывает мне горячую картошку и с воодушевлением рассказывает последние больничные новости, и я, глядя на нее, искренно восхищаюсь ею, а когда она наконец снимает с себя халат, мне кажется, что это она сбрасывает платье. Потом я читаю ей свои стихи, и в этот момент я твердо убежден в том, что только она может по-настоящему понять и оценить их. На улице темнеет, но свет мы не зажигаем, и я считаю, что мы уже достаточно созрели, чтобы приступить к главному. Мы стоим возле окна, и я прижимаю Луизу к батарее центрального отопления. После нескольких попыток мне удается расстегнуть верхний крючок ее платья. – Ой, ой, застегните, пожалуйста, – кокетливо просит она, и я понимаю, что это призыв к тому, чтобы расстегнуть следующий, но я решаю это отложить до завтра, потому что уже поздно и мне пора домой, а кроме того, здесь все так не приспособлено. На прощание я целую ее в губы, и она отвечает мне коротким и нежным поцелуем. Через верхнюю часть окна на ее лицо падает лунный свет, и при этом свете глаза ее кажутся бездон- ными, и я целую ее лицо и ее глаза, и мне кажется, что я уже где-то видел и целовал эти глаза, но они принадлежали не ей, а кому-то другому. Я выхожу через темную «провожалку». Где-то в стороне, словно за пределами этой ком- наты, тускло белеет скамья. У самого выхода, уронив голову на стол, неподвижно, словно изва- яние, сидит дядя Миша. Я невольно останавливаюсь и прислушиваюсь: дышит ли он. На больничном дворе я наклоняюсь и дотрагиваюсь рукой до земли. «Чтобы все было хорошо». Я не оглядываюсь: в темноте ничего не видно, а если и видно, мне наплевать – пусть смотрят. Начало 1970-х гг .
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 275 FROM THE NOTES OF A PATHOLOGIST Copyright © Leonid Tsypkin 1999. All rights reserved
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 276 Проводы Мы провожали сына в Коктебель. Он уезжал со своей приятельницей и ее мамашей – в последнее время, говорят, это стало модно ездить вот так, втроем. Нет, между ними ничего не было решено и даже, наверное, сказано, но дома мы иногда поддразнивали его... На вокзал мы приехали задолго до отправления поезда, и хотя вагон был купирован, а места нумерованы, мы сразу же разложили вещи на все три полки, чтобы предотвратить недо- разумения с возможными дублерами. Жена устало опустилась на сиденье, а я, подложив под голову авоську с продуктами, улегся напротив и стал изображать из себя спящего. Я начал хра- петь, а сын с деланым испугом замахал на меня руками, а потом со смехом выбежал на перрон, а я, увлекшись игрой, захрапел еще пуще, а в промежутках между всхрапываниями стал еще присвистывать. Когда он был маленьким, я очень любил его смешить. Я, например, изобра- жал собой диктора радио и, стараясь придать своему голосу левитановскую торжественность, повторял одну и ту же фразу: «Говорит Москва! Говорит Москва!», а он хохотал до упаду, и я в конце концов тоже не выдерживал, и мы оба заливались с ним. Спутницы сына и папаша, который должен был провожать их, еще не появлялись, и сын в волнении ходил по перрону, высматривая их, а я уселся напротив жены и, беседуя с ней о чем-то, тайком поглядывал на ее осунувшееся лицо: в ближайшие дни ей предстояла серьезная операция. – Идут! – сын вбежал в купе, едва сдерживая волнение и радость. Это была первая встреча на «родительском уровне», и ему, наверное, очень хотелось, чтобы мы друг другу понравились. Отец ее, так же как и я, был врач и даже по той же специальности, и это почему-то в осо- бенности уже заранее настраивало меня против него. С другой стороны, он был рядовой врач, а я – научный работник, увенчанный высокой ученой степенью, и чтобы не дать почувствовать ему всей разницы нашего положения, а может быть, именно для того, чтобы подчеркнуть ее, я решил держаться с ним максимально просто и даже почтительно. Когда они вошли в купе, я поднялся им навстречу и с несколько излишней поспешностью протянул ему руку. Когда одновременно здороваются несколько человек, да еще в тесном про- странстве, неизбежно возникает путаница: руки беспорядочно перекрещиваются, попадают не по адресу, отдергиваются, повисают в воздухе. Он удивительно хладнокровно разобрался в этой сумятице и сначала поздоровался с моей женой, потом со мной. В общем, он оправдывал мои самые худшие ожидания. У него были холодные голубые глаза и крепкие, слишком дело- вые руки с въевшимся под ногти машинным маслом; в одной он держал ключик от собствен- ного «москвича», небрежно поигрывая им. По всему было видно, что эти проводы и сидение в купе он считает потерей времени, и я не сомневался, что прямо с вокзала он поедет к своей любовнице. Он отпустил несколько плоских острот по поводу нашего раннего приезда и наших волнений с возможными дублерами и уже через пять минут считал нас безнадежными слюн- тяями и интеллигентами. Мамаша, молодящаяся особа в брюках, очень тонкая и очень жеман- ная, пыталась поддерживать светский разговор. Она воображала, что хороша собой, и ехала на юг с тайной надеждой завести какой-нибудь романчик. Дочка, очень тоненькая, тоже в брю- ках, несла в себе уже все задатки своей матери, но пока еще была готова переломиться попо- лам от каждого неосторожного прикосновения, а может быть, это только так казалось. Они с сыном молчаливо жались где-то в дверях купе, словно их раздели донага и выставили для всеобщего обозрения. На лице моей жены застыло холодно-отчужденное выражение – такое выражение у нее появляется, когда моя мама пытается вмешаться в воспитание сына. Принуж- денная беседа то и дело прерывалась неловкими паузами. Время тянулось, как пригородная электричка на подступах к Москве. Я слушал, поддакивая, натянуто улыбался, поддерживая разговор, не забывая в то же время проявлять подчеркнутую почтительность к папаше, а перед
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 277 моим мысленным взором возникала картинка – семейные фотографии, кадры из еще не отсня- той пленки. Свадебный стол, и мы четверо, две пары родителей, торжественно восседающие по обе стороны от молодой четы. Чужие и чуждые друг другу, но неумолимо связанные одной судьбой – пассажиры самолета, терпящего аварию. И дальше: те же, склонившиеся над внуком или внучкой. И это уже было совсем непостижимо, потому что у моей жены красивое и звуч- ное имя, и когда я целую ее, я забываю о том, сколько ей лет. А на следующих фотографиях кого-то из нас четверых уже не было... До отправления поезда оставались считанные минуты. Мы стояли на перроне, а те трое, отъезжающие, выглядывали из окна. Были те последние минуты прощания, когда отпадают мучительные условности, неловкие паузы, необязательные слова. Мы стояли рядом с отцом девочки, но его не было здесь, так же как рядом с сыном не было ни его приятельницы, ни ее мамаши. Сын взобрался на что-то – не то на плинтус, не то на сиденье, перегнулся из окна – теперь он был весь с нами и что-то горячо и невпопад говорил нам, а мы напутствовали его своим, тоже горячим и бестолковым. В наш разговор врывались слова и фразы тех троих, но слова эти и фразы были чужие, совсем из другого мира, и мы старались перекричать их, а они – нас, и то же самое происходило вдоль всего состава. Поезд тронулся, а сын продолжал нам что-то кричать, но слов уже не было слышно, и он стал махать нам, а лицо его уплывало все дальше и дальше, а мы стали отходить от поезда в сторону, чтобы дольше видеть его. Глаза его сузились и удлинились – и это уже было не его лицо, а лицо моей жены с ее восточным разрезом глаз – и лицо это уплывало куда-то, пока не исчезло за белой станционной будкой. – Она, конечно, старше меня, но скрывает свой возраст, – сказала мне жена так, словно я пытался доказать ей обратное. Мы шли по перрону, отец девочки как-то сбоку от нас и чуть впереди, и было неясно, должны ли мы и дальше идти вместе, или нам следует распрощаться. Мы шли по пустеющему перрону, вдоль странно оголившихся рельс, затем спустились в подземный переход, а он шел все так же, как-то сбоку и чуть впереди, – не то наша тень, не то случайный попутчик, с которым нас ничто не связывает. Возле автоматов метро мы на минуту замешкались, остановились. – Если вам удобно, я могу подвезти вас, – он стоял, ссутулившись, и во всей его фигуре и даже в том, как поигрывал ключиком от «москвича», было что-то жалкое, а может быть, это только показалось мне. После вокзала мы с женой зашли в аптеку и купили мне очки. 30 апреля 1971 г. PROVODY Copyright © Leonid Tsypkin. All rights reserved
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 278 Шехерезада Зал постепенно наполнялся. Большей частью это были старушки, московские интелли- гентные старушки – постоянные посетительницы консерватории и концертного зала Дома уче- ных. Задолго до появления афиш неведомыми путями они узнают о концерте какой-нибудь знаменитости, неделями ходят на перекличку, легко оскорбляются по самому невинному поводу, благородно возмущаются малейшими нарушениями неписаных и известных лишь им одним законов записи и переклички, а в день продажи билетов с шести утра дожидаются откры- тия кассы, устроившись на раскладных рыбачьих стульчиках. Одна из старушек, сидящая рядом с мамой, заводит с нею разговор. Собственно, мама моя тоже старушка, хотя в очереди за билетами стоять не будет, потому что это может повре- дить ее здоровью. Собеседница настойчиво рекомендует маме приобрести какие-то цветочки. – Такие желтенькие, знаете, очень помогает. Только их очень трудно достать. – Да, да, да, я от кого-то слышала про них или читала, – словоохотливо отвечает мама. – Чистотел, так и называется. Великолепно выводит пятна на коже. – Старческую пигментацию, – поправляет ее мама. Мама – врач, и, кроме того, она любит называть вещи своими именами. Они с мамой показывают друг другу руки, обмениваются мнениями по поводу погоды, духоты в зале и пред- стоящего концерта. Сегодня на работе мне предложили поехать в Индию. Можно даже с женой. Собственно, это была предварительная беседа с администрацией, ни к чему не обязывающая ни одну из сторон. А если еще учесть те двадцать кордонов, которые нужно преодолеть... Но я загорелся. Ах, как я загорелся. Индия! Это вам не Европа, не Париж, в который я еще накануне так жаждал попасть и который теперь казался мне таким же доступным и неинтересным, как Там- бов или Калуга. «Где мои верные наибы, абреки и кунаки?» – недаром Фома Берлага, желая разыграть наиболее тяжелую форму сумасшествия, выбрал бред именно на эту тему. Ведь это только во сне или в бреду может привидеться Индия. А тут наяву, да еще за государственный счет. Экзотические картины, одна ярче другой, туманили мой мозг весь остаток рабочего дня. Дикие слоны и прекрасные индуски со знаком касты на лбу, шумные многоязычные портовые города, джунгли и ночные бары со стриптизом на восточный манер... Индия! Эту новость я вез домой, как выстоянную в очереди первую клубнику, как уникальный промтовар, добытый по блату, как крупный выигрыш по денежно-вещевой лотерее. – Хочешь в Индию? – спросил я жену, ворвавшись на кухню. – Не люблю идиотских шуток. – Она зажгла газ и поставила разогревать бульон с верми- шелью. Из комнаты выскочил сын. – Тебя посылают в Индию? Да? – Он не потерял сообразительности, несмотря на то, что уже целый год занимается на филологическом факультете. Я рассказал о предложении, которое мне сделали. Перебивая друг друга, мы принялись горячо обсуждать радостную новость. – За полгода «москвич», за год – «Волга». Это железно, – сказал сын. – Древние храмы, снежные люди, Эверест! – восклицал я. О прекрасных индусках и ноч- ных барах я решил на всякий случай умолчать. – Такое бывает раз в жизни. Да тут и думать нечего! – жена говорила так, как будто с ней кто-то спорил. – Эверест в Непале, – поправил меня сын. – Да черт с ним, с Эверестом, зато там йоги. – Не надо только заранее говорить, – просила жена, – а то ничего не выйдет.
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 279 – Тебе придется сдавать английский, папа. Я могу позвонить своему преподавателю. – Ой, бульон! Даже наш боксер по кличке Мордаш прибежал на кухню и, положив морду на обеденный стол, взглядом, полным укоризны, посматривал то на жену, то на меня, то на сына, словно через полчаса мы всей семьей отбывали в Индию и оставляли его на произвол судьбы. Только в маминой комнате царила зловещая тишина. Я влетел к ней, охваченный все тем же чувством радостного возбуждения. – Ты слышала? Меня посылают в Индию! На коленях у мамы лежал очередной номер «Иностранной литературы», но она не читала его, а легонько покачивала ногой, – признак, означавший волнение. – В Индии жарко, – сказала мама, и это была сущая правда. – А у тебя плохое сердце и никуда не годная нервная система. – П ротив этого тоже трудно было что-нибудь возразить. – Да ты знаешь, что такое Индия! – закричал я, чувствуя, как на губах у меня вскипает пена. – Сам наш директор мечтает там побывать! – Вот пусть он и едет, – невозмутимо сказала мама. – Такое бывает раз в жизни, понимаешь ты это или нет? – я поймал себя на том, что невольно повторяю слова жены. – Я, собственно, не понимаю, почему ты так волнуешься? Я ведь только высказала свое мнение. – Ах, мнение? С машиной тоже было мнение, с бассейном тоже! Но в Индию я поеду! Понимаешь, поеду! Я вышел из комнаты, хлопнув дверью. – А знаешь, – сказал я жене, доедая обед, – знаешь, какая там жара? Она покосилась на меня с подозрением. – Ты что, уже раздумал? – Нет, что ты! – сказал я, стараясь придать своему голосу как можно больше уверенности. – И вы еще утверждаете, что не вмешиваетесь в нашу жизнь, – бросила жена маме, встре- тившись с ней на пятачке между кухней и уборной. С потемневшим от гнева лицом она скры- лась в кухне и принялась там грохотать кастрюлями. – Имей в виду, – сказала она мне, вбежав через минуту в комнату, – имей в виду, если ты поедешь в Индию один, я не останусь в этом доме. Когда мы с мамой вышли из подъезда, в окне показался сын. – Так я позвоню преподавателю, хорошо? Я ничего не ответил и ускорил шаги. Я чувствовал, что мама не поспевает за мной, но ничего не мог с собой поделать. Это была моя месть. Оркестранты долго рассаживались, шелестели нотами, переговаривались, настраивали инструменты. Ярко зажглись, погасли и снова зажглись огни рампы. Лавируя между пюпит- рами, музыкантами и контрабасами, на авансцену, дробно стуча каблучками, бодро вышла конферансье, одетая в темный костюм с белым отложным воротничком. Наигранно взволно- ванным голосом она объявила программу первого отделения концерта и удалилась скромно, но с достоинством, как человек, выполнивший, может быть, не очень заметную, но зато чрез- вычайно ответственную миссию. Встреченный восторженными аплодисментами, появился сам маэстро – известный дирижер. Он небрежно поклонился и сделал слегка отстраняющее дви- жение рукой, означавшее, что весь этот восторг ни к чему и пора приниматься за дело. В первом отделении исполнялась симфония скандинавского композитора. Слушая музыку, я пытался представить себе узкие, прихотливо изгибающиеся фьорды, суровые скалы, поросшие мхом, стройные северные сосны и холодное небо, но вместо этого видел скорбные лица скрипачей, колени своей соседки (слава богу, не старушка!) и расходящиеся фалды дири- жерского фрака. А дирижер старался. Ах, как он старался. Он просил, урезонивал, призывал к
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 280 порядку, требовал, заклинал, угрожал, поднимался на цыпочки и вытягивал шею, высматривая непокорных и выводя их на чистую воду. Во мне давно уже живет странная уверенность, что дирижер – это чистая фикция, и если его убрать, ничего не изменится. Возможно, это убеж- дение основывается на одном моем детском увлечении. Услышав по радио симфоническую музыку, я тут же начинал истово и вдохновенно дирижировать, взяв в руку кий от детского бильярда или на худой конец карандаш. Удивительно, до чего послушным казался мне оркестр: он выполнял каждую мою прихоть, каждое мое желание, ни одно, даже самое малейшее, движе- ние моей руки не оставалось безответным. Но вот я перестал дирижировать, а музыка, музыка продолжала все так же звучать. После симфонии выступала молодая, совсем юная пианистка – восходящая звезда. Она выглядела очень эффектно – в длинном платье, с распущенными до плеч волосами, – этакая болотная русалка. На дирижера она смотрела завороженно, словно была загипнотизирована им раз и навсегда, и пока она играла, я пытался угадать, состоит ли она с ним в связи или еще нет. Артистическая ложа ломилась от ее домочадцев и поклонников – пижонистых юнцов, увешанных кинофотоаппаратурой. Во время антракта они потащили звезду куда-то фотогра- фироваться, а потом высыпали на сцену и, слепя вспышками, щелкая затворами, принялись снимать рояль, на котором она играла, а затем кусочек пола, на котором она стояла, отвешивая поклоны публике. – Пожалуй, я пойду, – сказал я маме. Беседа между ней и соседкой возобновилась, и теперь они обсуждали проблему воспитания молодежи. – Что ты? – удивилась мама. – Во втором отделении будет «Шехерезада» Римского-Кор- сакова. Это же очень красивая вещь. Мама, как всегда, оказалась права – музыка была действительно очень красивой, другого слова не подберешь. Я слушал и не слушал и, вероятно, все-таки ушел бы или заснул, если бы не встретился взглядом со скрипачкой, игравшей где-то в глубине оркестра. Она играла и улыбалась мне, как старому знакомому, нет – больше, – как доброму другу, я всматривался в ее лицо, хорошее и милое, озаренное радостной, почти ликующей улыбкой, и мне начало казаться, что и я ее хорошо и близко знаю. Волны музыки накатывали одна за другой, и улыбка женщины рождалась на высоте волны, на ее гребне. Она улыбалась мне – но и не только мне, – она улыбалась и своему напарнику по пюпитру, и своей соседке слева – виолончелистке. Но ей и этого было мало. Она бросала озорные и ликующие взгляды всем музыкантам, подзадо- ривая их и приглашая разделить с ней ее радость, ее ликование, ее торжество. И волны музыки послушно сами устремлялись к ней, а она только отдавала им себя, высоко возносясь на их гребне. Не дирижер – она верховодила оркестром, и в этом не было ничего удивительного – недаром по ее «ля», взятом на рояле (теперь я припомнил это), недаром по ее «ля», как по камертону, настраивался весь оркестр. ...Медленно набегали волны. Но это уже была не музыка. Это были волны Индийского океана, его прибой. Объятая чернотой тропической ночи, распростерлась таинственная страна, загадочная, как непознанная женщина, далекая, как планета, невероятная, как двадцать второй век. Это была Индия, та Индия, в которую, я твердо знал, никогда не попаду... Впереди, что наискосок от меня, сидела старушка. Она слушала музыку и одобрительно кивала в такт головой. Точно так же кивала мне моя учительница музыки, когда я прилежно выучивал урок. Иногда она оставляла меня на минутку, и пока я разыгрывал экзерсисы, кор- мила пришедшего с работы мужа. Он ел бульон и тщательно обгладывал куриные косточки. На лице старушки, сидевшей впереди меня, и на ее подагрических руках виднелись коричневые пятна – старческая пигментация. На днях, бреясь, я обнаружил у себя на левой скуле, под глазом, такое же пятно. Где достать чистотел?
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 281 Начало 1970-х гг . SHEKHEREZADA Copyright © Leonid Tsypkin. All rights reserved
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 282 Сюзан Зонтаг ЛЮБИТЬ ДОСТОЕВСКОГО3 Литература второй половины двадцатого века – многократно исхоженное поле. Трудно представить, что до сих пор еще можно найти неизвестный шедевр, созданный к тому же на одном из тех языков, которые находятся под пристальным наблюдением. И все же лет десять назад, перебирая потрепанные обложки на одном из книжных развалов лондонской Чэринг Кросс Роуд, я обнаружила именно такую книгу, «Лето в Бадене». Этот роман я, ничуть не усо- мнившись, включила бы в число самых выдающихся, возвышенных и оригинальных достиже- ний века, полного литературы и литературности – в самом широком смысле этого определения. Почему эта книга практически неизвестна, установить несложно. Для начала, автор ее по профессии не был писателем. Леонид Цыпкин – врач, известный исследователь, который опубликовал порядка ста научных работ в Советском Союзе и за рубежом. Но отбросим любые сравнения с Чеховым и Булгаковым – этот русский врач-писатель не увидел ни одной своей страницы в печати. Цензура и трудности, с ней связанные – это лишь часть истории. Для официальной пуб- ликации проза Цыпкина не подходила совершенно, но не «ходила» и в самиздате. По разным причинам – из гордости, хронического чувства безнадежности, опасения быть отвергнутым даже неофициальным литературным истеблишментом, – Цыпкин оставался вне независимых литературных сообществ подпольных литературных кругов, которые расцвели в Москве в 1960 —1970-х годах. В эти годы он писал «в стол». Писал для себя. Писал для литературы. В сущности, роман «Лето в Бадене» уцелел почти чудом. Леонид Цыпкин родился в Минске в 1926 году в еврейской семье. Родители его были вра- чами. Мать, Вера Пуляк, занималась туберкулезом легких. Отец, Борис Цыпкин, был хирур- гом-ортопедом. В 1934 году, в начале Большого террора, его арестовали, разумеется – по фан- тастическому обвинению, но вскоре освободили – в результате вмешательства влиятельного знакомого после того, как он пытался покончить с собой, бросившись в тюрьме в лестничный пролет. Домой он вернулся на носилках, с поврежденным позвоночником, но инвалидом не стал, и работал хирургом до самой кончины в 1961 году в возрасте 64 лет. Брат и две сестры Цыпкина, тоже арестованные, сгинули в сталинских лагерях. Минск пал через неделю после немецкого вторжения в 1941 году. Мать Бориса Цып- кина, сестра и два малолетних племянника погибли в гетто. Ему с женой и пятнадцатилетним Леонидом помог бежать председатель соседнего колхоза. В прошлом благодарный пациент, он приказал снять с грузовика несколько бочек соленых огурцов, чтобы разместить в кузове уважаемого хирурга с семьей. Спустя год Леонид Цыпкин поступил в медицинский институт, который он закончил в 1947 году, вернувшись с родителями после войны в Минск. В 1948 году он женился на Наталии Мичниковой, экономисте по профессии. Их единственный сын Михаил родился в 1950 году. К тому времени запущенная на год раньше сталинская кампания государственного антисеми- тизма набирала обороты, и Цыпкину пришлось скрываться в деревне среди работников пси- хиатрической больницы. В 1957 году ему удалось поселиться с семьей в Москве – ему предло- жили место патологоанатома в престижном Институте полиомиелита и вирусных энцефалитов. Цыпкин вошел в группу, которая занималась полиомиелитом, в частности – разрабатывала применение в СССР вакцины Сэбина. Институтские годы отражают многообразие его научных 3 Авторизованный перевод с английского Андрея Устинова.
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 283 интересов (среди которых можно упомянуть реакцию раковых тканей на летальные вирусные инфекции и патологию обезьян). Цыпкин всегда страстно любил литературу, всегда немного писал для себя – стихи и прозу. Еще студентом, в двадцать лет с небольшим, он думал оставить медицину и заняться изучением литературы, чтобы посвятить себя писательскому ремеслу. Разрываемый вечными русскими вопросами – как жить без веры? без Бога? – он боготворил Толстого, которого со временем вытеснил Достоевский. Другим его увлечением было кино. Здесь главным кумиром был Микельанджело Антониони, но так и не стал А. Тарковский. В начале 1960-х он собирался поступить на вечернее отделение ВГИКа, чтобы стать режиссером, но, как он признавался позже, надо было обеспечивать семью. Тогда же, в начале 1960-х, Цыпкин начал писать всерьез. Его стихи написаны под силь- ным влиянием М. Цветаевой и Б. Пастернака, фотографии которых висели над его малень- ким рабочим столом. В сентябре 1965 года он решился показать кое-что Андрею Синявскому, однако за несколько дней до назначенной встречи Синявского арестовали. Ровесники (Синяв- ский был на год старше) так и не увиделись, а Цыпкин стал еще осторожней. «Отец не склонен был много говорить или думать о политике, – рассказывает живущий в Калифорнии Михаил Цыпкин. – У нас в семье было принято без всяких споров, что советский режим – это вопло- щенное Зло». Несколько раз попытавшись пристроить стихи в печать, Цыпкин на несколько лет оставил литературу, посвятив все свободное время завершению докторской диссертации «Изучение морфологических и биологических свойств клеточных культур трипсинизирован- ных тканей» (его кандидатская была о росте опухолей мозга при повторных операциях). После успешной защиты в 1969 году он получил надбавку к зарплате, которая позволила ему больше не подрабатывать по вечерам прозектором в районной больнице. В сорок с лишним лет он снова сел писать – но уже не стихи, а прозу. За оставшиеся тринадцать лет жизни Цыпкин создал не так уж много произведений, но размеры его литературного наследия не дают ни малейшего представления о размахе, глу- бине и сложности его прозы. Вслед за короткими этюдами появились более длинные, с более сложным сюжетом рассказы, потом – две автобиографические повести («Мост через Нерочь» и «Норартакир»), и, наконец, его последняя и самая большая работа, «Лето в Бадене», сво- его рода роман-сон, в котором спящий – сам Цыпкин – силой воображения переплетает свою жизнь с жизнью Достоевского в потоке неостановимого, страстного повествования. Литературный труд был всепоглощаюшим, отчуждающим. «С понедельника по пят- ницу, – сообщает Михаил Цыпкин, – ровно без четверти восемь отец отправлялся на дальнюю (почти во Внуково) работу в Институт полиомиелита. Он возвращался домой ровно в шесть и после ужина и короткого сна садился писать – если не прозу, то научные статьи. В 10 часов он ложился, а перед этим иногда выходил погулять. В выходные тоже обычно писал. Вообще отец искал любую возможность, чтобы писать, но это было болезненно трудно. Он мучился над каждым словом, бесконечно выправляя рукопись. Закончив редактирование, перепечатывал тексты на старенькой, сияющей чистотой немецкой трофейной “Эрике”, которую ему в 1949 году подарил дядя. В таком виде и сохранились его рукописи. По редакциям он их не рассы- лал и не хотел давать в самиздат, боялся “разговоров” с КГБ и остаться без работы». Как же надо верить в литературу, чтобы писать без надежды на публикацию? При жизни Цыпкина читали несколько человек – жена, сын, парочка университетских товарищей сына. С москов- скими литературными кругами он связан не был. В семье близким к литературе человеком была младшая сестра матери Цыпкина, лите- ратуровед Лидия Поляк. Читатели «Лета в Бадене» встречаются с ней уже на первой странице. В поезде, уходящем в Ленинград, рассказчик раскрывает книгу, которая, судя по любовному вниманию к деталям переплета и узорной закладке, по-настоящему дорога ему. Эту ветхую и почти рассыпавшуюся книгу, которая оказывается изданием «Дневника» Анны Григорьевны
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 284 Достоевской, второй жены писателя, Цыпкин «взял у своей тетки, обладательницы большой библиотеки, и в глубине души не собирался ее возвращать». Он отдал ее переплетчику, кото- рый «подрезал страницы так, что они стали ровными, одна в одну, и заключил ее в плотную обложку, на которую наклеил первую, заглавную страницу книги с названием». Неназванная по имени «тетка» и есть Лидия Поляк, которую, по словам Михаила Цып- кина, отец не раз упоминает с обидой еще в нескольких рассказах. Представительница мос- ковской интеллигенции с обширными литературными связями, она с 1930-х годов работала в Институте мировой литературы и осталась там даже после увольнения из МГУ в начале 1950-х, во время борьбы с «космополитизмом». Ее младшим коллегой по ИМЛИ был Андрей Синяв- ский. Именно она договорилась с ним о встрече с Цыпкиным, а потом сообщила Цыпкину о его аресте, но творчество племянника по-видимому не одобряла и не воспринимала всерьез, и он ей этого не простил. В 1977 году Михаил и его жена Елена решились на эмиграцию. Наталья Мичникова, опасаясь, что ее секретность может помешать сыну, уволилась из Госснаба, где она работала в отделе, занимавшемся дорожным и строительным оборудованием, в том числе – и для воен- ной промышленности. Разрешение на выезд дали, и Михаил с Еленой уехали в США. Как только КГБ сообщило об этом С. Дроздову, директору Института полиомиелита, Цыпкина немедленно перевели на должность младшего научного сотрудника, несмотря на ученую сте- пень и двадцатилетний стаж. Его зарплату, теперь – единственный источник семейного дохода, сократили втрое. Цыпкин каждый день ходил в институт, хотя был лишен возможности зани- маться лабораторными исследованиями, по определению – коллективными. Практически все его коллеги отказались работать с ним в одной группе, из страха, чтобы их не сочли сообщни- ками «нежелательного элемента». Никакого смысла искать другое место не было, поскольку в заявлении на работу пришлось бы указать, что сын уехал за границу. В июне 1979 года Цыпкин с женой и матерью подали документы на выезд. Они прождали почти два года, и в апреле 1981 года им сообщили об отказе, пояснив, что их выезд «нецеле- сообразен». Напомню, что к 1980 году выезд из СССР фактически прекратился: ухудшились отношения с США из-за советского вторжения в Афганистан. Никаких поблажек от Вашинг- тона в обмен на выезд советских евреев ожидать не приходилось. Именно в это время Цыпкин написал большую часть «Лета в Бадене». Книга была начата в 1977 году и закончена в 1980-м . Написанию романа предшество- вали годы подготовки: работа в библиотеках и посещение мест, связанных с Достоевским и его героями. Он фотографировал места, описанные у Достоевского, в то же время года и даже, если это было оговорено, в то же время суток. Фотолюбителем он был с молодости и еще с начала 1950-х обзавелся фотокамерой. Завершив роман, он преподнес альбом этих фотогра- фий музею Достоевского в Ленинграде. Разумеется, напечатать роман в Советском Союзе не представлялось возможным, но оставалась надежда на публикацию за рубежом – так поступали в ту эпоху лучшие писатели. Цыпкин решился на этот шаг, попросив своего друга, журналиста Азария Мессерера, полу- чившего в начале 1981 года разрешение эмигрировать, вывезти контрабандой рукопись и несколько фотографий. Мессерер переслал роман через знакомых американцев, мужа и жену, московских корреспондентов агентства Ю-Пи-Ай. В конце сентября того же года Цыпкины снова подали документы на выезд. Девятнадца- того октября в возрасте восьмидесяти шести лет умерла Вера Поляк, а через неделю пришел еще один отказ. На этот раз решение приняли меньше чем за месяц. В начале марта 1982 года Цыпкин отправился к директору московского ОВИРа, который сказал ему: «Доктор, вам никогда не разрешат уехать». В понедельник пятнадцатого марта Дроздов уведомил Цыпкина, что он уволен. В тот же день Михаил, учившийся в аспирантуре Гарвардского университета, позвонил в Москву и сообщил, что в прошлую субботу его отца
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 285 наконец «напечатали». Азарию Мессереру удалось устроить публикацию «Лета в Бадене» в «Новой газете» – русском еженедельнике, который издавался в Нью-Йорке. Первый фрагмент романа с несколькими фотографиями появился в номере от 13 марта 1982 года. В следующую субботу, двадцатого марта, в день своего пятидесятишестилетия Цыпкин сел с утра за стол, чтобы переводить с английского медицинский текст – технический перевод оставался для отказников одним из немногих источников заработка, – но ему стало плохо с сердцем, он прилег, позвал жену и умер. Опубликованным писателем он пробыл ровно семь дней. В отличие от превосходной «Осени в Петербурге» Джозефа М. Койтци (Кутзее) «Лето в Бадене» – не фантазия в духе Достоевского. Но и к жанру документального романа эту книгу отнести нельзя, хотя фактическая точность временных и биографических обстоятельств была для Цыпкина делом профессиональной чести. Представляя себе публикацию романа в виде книги, он, возможно, думал, что там будут и его фотографии, предугадывая тем самым манеру В.Г. Зебальда, который уснащал свои книги фотографиями, придавая простому правдоподо- бию таинственность и грусть. Что за роман «Лето в Бадене»? С самого начала он предполагает двойную экспозицию. Это зима, конец декабря, день не указан, все происходит «теперь»: рассказчик едет в Ленин- град, бывший и будущий Санкт-Петербург. И это – середина апреля 1867 года; Достоевские, Федор Михайлович («Федя») и его молодая жена Анна Григорьевна («Аня») выехали из Петер- бурга в Дрезден. Путешествие Достоевских – действие романа почти полностью происходит за границей и не только в Бадене – изучены во всех подробностях. Те части романа, где действует рассказчик, сам Цыпкин, совершенно автобиографичны. Поскольку воображение и факт легко противопоставить, мы склонны полагаться на жанровые рамки, отделяя выдумку (художественную литературу) от настоящей жизни (хроники и автобиографии). Однако это – наша условность. В японской литературе роман от первого лица («shishosetsu») – в основном автобиографическое повествование, содержащее выдуманные эпизоды, – одна из доминирую- щих жанровых форм. «Лето в Бадене» воссоздает сразу же несколько «реальностей», описывает их, изображает их в близком к галлюцинации потоке чувств. Оригинальность романа заключается в том, как с автобиографического повествования неназванного рассказчика, путешествующего среди без- радостной советской действительности, он переключается на историю странствующих Досто- евских. Сквозь развалины нынешней культуры лихорадочно-ярко проступает прошлое. Свое путешествие в Ленинград Цыпкин превращает в хождение по душам своих персонажей – «Феди» и «Ани», обнаруживая в себе поразительную, невероятную силу сопереживания. Цып- кин задержится в Ленинграде на несколько дней. Его паломничество – явно не первое, несо- мненно, одинокое, – завершится посещением дома, где умер Достоевский. А Достоевские только начинают свои безденежные странствия – oни пробудут в Европе четыре года (здесь уместно вспомнить, что автора «Лета в Бадене» так и не выпустили из СССР). Дрезден, Баден, Базель, Франкфурт, Париж – их жребий постоянно пребывать в взвинченном состоянии: из- за удушающей, унижающей безнадежности их финансового положения; из-за необходимости бесконечно торговаться с бесцеремонными иностранцами – швейцарами, извозчиками, домо- владелицами, официантами, лавочниками, ростовщиками, крупье; из-за собственных внезап- ных прихотей и бурных переживаний. Страсть к игре. Угрызения совести. Огонь лихорадки. Любовный жар. Пожар ревности. Угар раскаяния. Страх... Не азарт, не творчество, не религиозность определяют главное направление в изображе- нии жизни Достоевского в романе. Это обжигающее великодушие супружеской любви, кото- рая не ставит условий и границ, но не гарантирует счастья. Кто сможет забыть о «плавании» влюбленных – уникальной метафоре акта любви? Всепрощающая, но всегда полная собствен-
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 286 ного достоинства любовь Ани к Феде перекликается с преданностью поборника литературы Цыпкина писателю Достоевскому. Ничто не выдумано. И выдумано все. Действие выстроено вокруг путешествия по местам Достоевского и его романов, но это – лишь повод для создания книги, которую мы держим в руках. «Лето в Бадене» относится к редкому и исключительному типу романа, где рассказ об исторической личности, выдающемся представителе другой эпохи вплетается в историю настоящего. Автор пытается как можно глубже проникнуть во внутренний мир человека, своей судьбой обреченного не только на величие, но и на бессмертие. Другой пример – «Артемизиа» Анны Банти, шедевр итальянской литературы ХХ века. На первой странице Цыпкин покидает Москву. Через две трети книги он прибывает на Московский вокзал в Ленинграде. Зная, что совсем недалеко от вокзала есть «обычный серый петербургский дом», в котором Достоевский провел последние годы жизни, он направляется со своим чемоданом дальше, ступает в ледяной ночной сумрак, пересекает Невский проспект, проходит по другим местам, памятным по последним годам Достоевского, и приходит туда, где всегда останавливается в Ленинграде, – в обшарпанную коммунальную квартиру, к подруге его матери, о которой он пишет с невыразимой нежностью.. Она встречает его, кормит, постилает ему на старой продавленной кушетке, и задает тот же вопрос, который он слышит каждый раз: «Ты все еще увлекаешься Достоевским?» Когда она уходит спать, Цыпкин наугад снимает с полки том из дореволюционного собрания сочинений Достоевского. Это оказывается «Днев- ник писателя» и, предаваясь размышлениям о загадке его антисемитизма, герой засыпает. Следующее утро он проводит в разговорах с любящей его хозяйкой, слушает ее истории об ужасах Ленинградской блокады и, когда короткий зимний день уже погружается в сумерки, отправляется бродить по городу, «фотографируя “дом Раскольникова” или “дом старухи про- центщицы” или “дом Сонечки” или дома, в которых жил их автор, потому что именно здесь- то он и жил в самый темный и подпольный период своей жизни, в первые годы после возвра- щения из ссылки». Далее, «ведомый каким-то внутренним чутьем», Цыпкин выходит «совер- шенно точно к нужному месту» и чувствует, как его сердце «даже провалилось от радости и еще от какого-то другого, смутного чувства» – он оказывается напротив четырехэтажного углового дома, где умер Достоевский, а теперь расположен музей. Посещение музея, в залах которого стоит «почти церковная тишина», предвосхищает рассказ о последних днях Досто- евского, сопоставимый по силе разве что с описанием смерти в соответствующих сценах Тол- стого. Сквозь призму неподдельного горя Анны Григорьевны переданы бесконечные часы, которые она проводит у постели умирающего. В этой книге о любви вообще, о семейной любви и о любви к литературе Цыпкин не смешивает и не сравнивает эти чувства, но воздает им должное, ибо каждое из них вносит в роман свое обжигающее пламя. Если любить Достоевского, что можно поделать – что может поделать еврей, – зная, что Достоевский ненавидел евреев? Как объяснить злобный антисемитизм, который выказывает «человек, столь чувствительный в своих романах к страданиям людей, этот ревностный защит- ник униженных и оскорбленных»? И как понять, что именно заключено «в этом особом тяго- тении евреев к Достоевскому»? Длинный список «евреев-литературоведов, ставших почти монополистами в изучении творческого наследия Достоевского», выстроенный Цыпкиным, начинается с талантливого и, пожалуй, самого выдающегося из них Леонида Гроссмана (1888—1965). Его труды – важный источник биографических построений Цыпкина. Еще одна книга, которая помимо «Дневника» названа в начале романа – результат научной работы Гроссмана. Он подготовил первое изда- ние «Воспоминаний А.Г. Достоевской», которое вышло в свет через семь лет после ее смерти, в 1925 году. Цыпкин предполагает, что в этой книге нет упоминаний «о жидочках на лест- нице» и прочих подобных выражений, возможно, потому, что «Воспоминания» написаны вдо- вой накануне революции, «может быть, даже уже после знакомства с Леонидом Гроссманом».
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 287 Цыпкин, по-видимому, знал такие значительные исследования Гроссмана, как «Баль- зак и Достоевский» (1914) и «Библиотека Достоевского по неизданным материалам» (1919). Вряд ли он прошел мимо повести «Рулетенбург» (1932) – фантазии на полях романа об игор- ной страсти (как известно, «Игрок» сперва именно так и назывался). Но одну книгу Гросс- мана Цыпкин вряд ли читал, поскольку она была фактически изъята из обращения. «Испо- ведь одного еврея» (1924) – это история жизни одновременно самого необычного и самого жалкого из еврейских поклонников Достоевского, Аркадия Ковнера (1842—1909), уроженца виленского гетто, с которым Достоевский вступил в переписку. Безрассудный самоучка Ков- нер поддался чарам писательского таланта и, прочитав «Преступление и наказание», пошел на воровство, чтобы помочь больной бедной девушке, в которую был влюблен. В 1877 году осужденный на четыре года каторги, накануне этапа в Сибирь, Ковнер написал Достоевскому из камеры в Бутырской тюрьме, обвинив его в ненависти к евреям (за первым письмом после- довало и второе – о бессмертии души). Тема антисемитизма Достоевского выплескивается на страницы «Лета в Бадене», едва Цыпкин прибывает в Ленинград, но разрешения этому мучительному вопросу нет и в конце романа: «<...> мне казалось до неправдоподобия странным», что Достоевский «не нашел ни одного слова в защиту или в оправдание людей, гонимых в течение нескольких тысяч лет, – <...> – евреев он даже не называл народом, а именовал племенем, <...> – и к этому “племени” принадлежал я и мои многочисленные знакомые или друзья, с которыми мы обсуждали тонкие проблемы русской литературы». Но все это не мешало евреям любить Достоевского. Почему? Единственное объяснение, которое предлагает Цыпкин, – это вообще любовь евреев к русской литературе. Такое умозаключение напоминает о другом, похожем явлении: немецкое поклонение Гете и Шиллеру по большей части было тоже делом евреев – до тех пор, пока Германия не принялась их уничтожать. Любить Достоевского значит любить литературу. Благодаря уникальному стилю «Лето в Бадене» объединяет главные темы русской лите- ратуры и, как при ускоренном обучении, стремительно пролистывает их перед читателем. Язык романа позволяет неожиданно смелые и увлекательные переходы от первого к третьему лицу – от собственных поступков, воспоминаний и размышлений автора («я») к сценам с Достоев- скими («он», «они», «она»). С такой же легкостью роман перетекает из прошлого в настоящее. Настоящее в романе – не только паломничество Цыпкина, как и прошлое – не только поездка в Баден или жизнь Достоевских с 1867 по 1881 годы. Границы времени условны: Достоевский подчиняется нахлынувшим на него воспоминаниям еще более давних лет, а рассказчик при- зывает в настоящее память прошлого. Каждый абзац начинает чрезвычайно длинное предложение, части которого соединены многочисленными тире или союзами «и» (чаще всего), «но» (достаточно часто), «хотя», «впро- чем», «в то время, как», «как будто», «потому что», «как бы». Точка – только в конце всего абзаца. Пока длится страстно растянутое предложение, поток чувств захлестывает повество- вание о жизни Достоевского и уносит его дальше и дальше вместе с рассказом о жизни Цып- кина. Предложение, которое начинает рассказ о Феде и Ане в Дрездене, может напомнить о каторге; приступ игорной лихорадки может вы-хватить из памяти его роман с Аполлинарией Сусловой, куда будут вплетены воспоминания об учебе в мединституте и размышления над строкой Пушкина. Предложения Цыпкина вызывают в памяти слог Жозе Сарамаго – его набегающие друг на друга фразы, разрывающий описание диалог, обволакивающее диалог описание, пронизанное глаголами, которые упорно отказываются пребывать только в прошлом или только в настоя- щем времени. По своей нескончаемости предложения Цыпкина оказывают воздействие, своей необузданной силой сравнимое лишь со стилем Томаса Бернхарда. Разумеется, Цыпкин не читал ни того, ни другого. Создавать «прозу экстаза» ему помогали другие писатели ХХ века. Ему нравилась ранняя проза Пастернака, то есть «Охранная грамота», а не «Доктор Живаго».
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 288 Он любил Цветаеву. Он почитал Рильке, отчасти потому, что Цветаева и Пастернак ему покло- нялись. Вообще же западных писателей он читал немного и только в переводе. Из того, что Цыпкину удалось прочесть, самое сильное впечатление произвел Кафка, том которого был выпущен в Советском Союзе в середине 1960-х годов. Поразительные предложения, которыми написан роман – всецело его собственное изобретение. Михаил Цыпкин рассказывает, что его отец был чрезвычайно внимателен к частностям и безукоризненно аккуратен. Объясняя, почему он стал патологоанатомом и категорически не согласился быть лечащим врачом, Елена Цыпкина замечает, что «его всегда интересовала смерть». Вероятно, только такой страдающий от навязчивостей ипохондрик, одержимый мыс- лями о смерти, и мог изобрести предложение, которое добивается свободы столь необычным путем. В предложениях Цыпкина – идеальное воплощение эмоционального накала и всеобъ- емлющего спектра его тем. Если относительно небольшая книга написана длинными предло- жениями, это значит, что все рассчитано, все взаимосвязано, все подвижно в страстном про- явлении писательского упорства. Помимо рассказа о великом Достоевском, роман Цыпкина – превосходное путешествие по русской действительности. Советское прошлое от Большого террора 1930-х до паломниче- ства автора в конце 1970-х, воспринимается так, словно все это – в порядке вещей, как ни странно звучит подобное заявление. Книга буквально пульсирует историей. Кроме того, «Лето в Бадене» – вдохновенный и волнующий рассказ о русской литературе и русских писателях. В романе есть Пушкин, Тургенев (в сцене резкой ссоры с Достоевским), а кроме того, вели- кие фигуры нравственного противостояния и литературы ХХ века – Цветаева, Солженицын, Сахаров, Боннер. Закрыв «Лето в Бадене», переводишь дух и чувствуешь себя потрясенным, но окрепшим и – главное – благодарным литературе за то, что она таит в себе и какие чувства она способна вызвать. Леонид Цыпкин написал не очень длинную книгу, но его путешествие оказалось дли- ной в жизнь. Июль 2001 г. Susan Sontag. Introduction to SUMMER IN BADEN-BADEN Published by arrangement with The Wylie Agency (UK) LTD
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 289 Места Достоевского в Санкт-Петербурге © Л. Цыпкин. Фотографии. Инженерный замок, в котором Ф.М. Достоевский жил с января 1838 г. по август 1840 г. «Федор Михайлович... не принимал участия в играх, сидел, углубившись в книгу, и искал уединенного места; вскоре нашлось такое место и надолго стало его любимым: глубокий угол четвертой камеры с окном, смотревшим на Фонтанку» (Григорович Д.В . Из «Литератур- ных воспоминаний» // Ф.М. Достоевский в воспоминаниях современников. М.: Худож. лит ., 1964. Т. 1. С . 127). «Кондуктор Достоевский обычно занимался в угловой спальне своей роты, в так называ- емой “круглой камере второго этажа”, выходящей окном на Фонтанку» ( Саруханян Е.П. Досто- евский в Петербурге. Л.: Лениздат, 1972. С . 16)
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 290 Дом, в котором Ф.М. Достоевский жил с весны 1842 г. по начало 1846 г. Владимирский пр., 11 (Владимирский пр., дом К.А. Пряничникова) «С начала 1842 года брат начал подыскивать другую квартиру... После долгих розысков он остановился на квартире в Графском переулке, что близ Владимирской церкви, в доме Пря- ничникова. Квартира эта... состояла из трех комнат, передней и кухни; первая комната была общая, вроде приемной, по одну сторону ее была комната брата и по другую... комнатка для меня» (Достоевский А.М . Из «Воспоминаний»//Ф.М. Достоевский в воспоминаниях совре- менников. М.: Худож. лит., 1964. Т . 1 . С . 93). «Дом, где мы жили, находился на углу Владимирской и Графского переулка; квартира состояла из кухни и двух комнат с тремя окнами, выходившими в Графский переулок» ( Гри- горович Д.В . Из «Литературных воспоминаний» // Ф.М. Достоевский в воспоминаниях совре- менников. М.: Худож. лит., 1964. Т . 1 . С . 130). «Когда Федор Михайлович окончил курс в академических классах, то он поступил на службу в С.- Петербурге при инженерном департаменте. Жил он тогда на углу Владимирской улицы и Графского переулка» (Трутовский К.А . Воспоминания о Федоре Михайловиче. Там же. С.107)
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 291 Дом, в котором жил Некрасов в момент прихода к нему Григоровича с рукописью «Бед- ных людей». «В начале зимы я начал вдруг “Бедных людей”... Кончив повесть, я не знал, как с ней быть и кому отдать. Литературных знакомств я не имел совершенно никаких, кроме разве Д.В . Григоровича... Зайдя ко мне, он сказал: “Принесите рукопись... Некрасов хочет к будущему году сборник издать, я ему покажу”. Я снес, видел Некрасова минутку, мы подали друг другу руки. Я сконфузился от мысли, что пришел с своим сочинением, и поскорей ушел, не сказав с Некрасовым почти ни слова» (Достоевский Ф.М. Из «Дневника писателя» за 1877 год // Ф.М. Достоевский в воспоминаниях современников. М.: Худож. лит ., 1964. Т. 1. . С . 147—148)
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 292 Дом, в котором с 1842 г. по 1846 г. жил В.Г. Белинский. Невский пр., 68 (Невский пр., дом А.Ф. Лопатина) «Я вышел от него в упоении. Я остановился на углу его дома, смотрел на небо, на светлый день, на проходивших людей и весь, всем существом своим ощущал, что в жизни моей произо- шел торжественный момент, перелом навеки, что началось что-то совсем новое, но такое, чего я не предполагал тогда даже в самых страстных мечтах моих» (Достоевский Ф.М . Из «Днев- ника писателя» за 1877 год // Ф.М. Достоевский в воспоминаниях современников. М.: Худож. лит., 1964.Т.1.С.151)
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 293 Дом, в котором помещалась кондитерская Вольфа и Беранже. В этой кондитерской вес- ной 1846 г. состоялось знакомство Ф.М. Достоевского с Д.С. Петрашевским. Невский пр., 18 (Невский пр.) «Знакомство наше было случайное. Я был, если не ошибаюсь, вместе с Плещеевым в кон- дитерской у полицейского моста и читал газеты. Я видел, что Плещеев остановился говорить с Петрашевским, но я не разглядел лица Петрашевского. Минут через пять я вышел. Не доходя Большой Морской, Петрашевский поравнялся со мной и вдруг спросил меня: “Какая идея вашей будущей повести, позвольте спросить?”» (Отдельные показания Ф.М. Достоевского // Бельчиков Н.Ф . Достоевский в процессе петрашевцев. М.: Наука, 1971. С . 124) Дом, в котором Ф.М. Достоевский жил в сентябре 1846 г. Ул. Плеханова (Большая Мещанская ул., дом Б.И . Кохендорфа)
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 294 Дом, в котором Ф.М. Достоевский жил с ноября 1846 г. по февраль 1847 г. В.О., Большой пр. (В.О., Большой пр., дом В.И . Солошича)
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 295 Дом, в котором Ф.М. Достоевский жил с весны 1847 г. по день ареста 23 апреля 1849 г. Пр. Майорова, 8 (Вознесенский пр., дом Шиля) «III отделение собственной его императорского величества канцелярии и I экспедиции С. -Петербург 22 апреля 1849 года No 675 Секретно Г-ну майору С.- Петербургского и жандармского дивизиона Чудинову. По высочайшему повелению, предписываю Вашему высокоблагородию завтра в 4 часа пополуночи арестовать отставного инженера-поручика и литератора Федора Михайловича Достоевского, живущего на углу Малой Морской и Вознесенского проспекта в доме Шиля, в 3-м этаже, в квартире Бремера, опечатать все его бумаги и книги, и оные вместе с Достоевским доставить в III отделение его императорского величества канцелярии. Генерал-адъютант гр. Орлов». (Выписка из секретного предписания III отделения об аресте Ф.М. Достоевского // Бель- чиков Н.Ф. Достоевский в процессе петрашевцев. М.: Наука, 1971. С . 93)
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 296 Подъезд и ворота дома, в котором Ф.М. Достоевский жил с весны 1847 г. по день ареста 23 апреля 1849 г. Пр. Майорова, 8 (Вознесенский пр., дом Шиля) «Мы вышли. Нас провожала испуганная хозяйка... У подъезда стояла карета; в карету сел солдат, я, пристав и подполковник» (Собственный рассказ Ф.М. Достоевского о его аресте, записанный им в альбом дочери А.П . Милюкова в 1860 г.: Милюков А.П . Федор Михайлович Достоевский // Ф.М. Достоевский в воспоминаниях современников. М.: Худож. лит., 1964. Т. 1. С. 193) Здание, в котором помещалось III отделение. Наб. Фонтанки, 16 (Наб. Фонтанки, 16)
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 297 «...мы отправились на Фонтанку, к Цепному мосту у Летнего сада. Там было много ходьбы и народу. Я встретил многих знакомых. Все были заспанные и молчаливые... беспре- рывно входили голубые господа с разными жертвами» (Собственный рассказ Ф.М. Достоев- ского о его аресте, записанный им в альбом дочери А.П . Милюкова: Милюков А.П . Федор Михайлович Достоевский // Ф.М. Достоевский в воспоминаниях современников. М.: Худож. лит., 1964.Т.1.С.193) Дом, в котором 14 апреля 1860 г. был сыгран «Ревизор» с участием Ф.М. Достоевского, И.С. Тургенева, Д.В . Григоровича, А.Н . Майкова, А.В . Дружинина, А.А . Краевского. Набережная Мойки, 16 (Мойка, дом Руадзе) «...и Писемский... и я предоставили Федору Михайловичу полную свободу в выборе роли, и он без всяких обдумываний остановился на роли почтмейстера Шпекина» (Вейн-
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 298 берг П.И. Литературные спектакли // Ф.М . Достоевский в воспоминаниях современников. М.: Худож. лит ., 1964. Т. 1. С . 331) Дом, в котором Ф.М. Достоевский жил с сентября 1861 г. по август 1863 г. и в котором помещалась редакция журнала М.М. и Ф.М. Достоевских «Эпоха». В этом же доме жил и М.М. Достоевский. Казначейская ул., 1 (Малая Мещанская ул., дом А.А. Астафьевой). «Редакция была у Михайла Михайловича, жившего в Малой Мещанской в угольном доме, выходившем на Екатерининский канал... Часа в три пополудни мы сходились обыкно- венно в редакции с Федором Михайловичем, он после своего утреннего чаю, а я после своей утренней работы. Тут мы пересматривали газеты, журналы, узнавали всякие новости и часто потом шли вместе гулять до обеда» (Страхов Н.Н . Воспоминания о Федоре Михайловиче Достоевском // Ф.М. Достоевский в воспоминаниях современников. М.: Худож. лит ., 1964. Т. 1. С. 288).
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 299 Тот же дом, что и на предыдущей фотографии (последний слева). Вид со стороны Каз- начейской улицы. Казначейская ул., 1 (Малая Мещанская ул., дом А.А. Астафьевой) Дом, в котором Ф.М. Достоевский жил в апреле 1861 г.
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 300 Казначейская ул., 9 (Малая Мещанская ул., дом Евреинова) Фото No 15. Дом, в котором Ф.М. Достоевский жил с августа 1864 г. по январь 1867 г. Казначейская ул., 7 (Малая Мещанская ул., дом И.М. Олонкина) «...я подошла к дому Алонкина и у стоявшего в воротах дворника спросила, где квартира No 13. Он показал мне направо, где под воротами был вход на лестницу. Дом был большой, со множеством мелких квартир, населенных купцами и ремесленниками. Он мне сразу напомнил тот дом в романе “Преступление и наказание”, в котором жил герой романа Раскольников. Квартира No 13 находилась во втором этаже» (Достоевская А.Г . Воспоминания. М.: Худож. лит., 1971. С . 49)
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 301 Троицко-Измайловский собор, в котором 15 февраля 1867 года происходило венчание Федора Михайловича Достоевского и Анны Григорьевны Сниткиной. Измайловский пр. (Измайловский пр.). «Подъехали к Измайловскому собору... Я... вышла из кареты и, закрыв фатою образ, вошла в собор. Завидев меня, Федор Михайлович быстро подошел, крепко схватил меня за руку и сказал: “Наконец-то я тебя дождался! Теперь уж ты от меня не уйдешь!”» (Достоевская А.Г . Воспоминания. М.: Худож. лит., 1971. С . 108). «С Варшавского вокзала мы Измайловским проспектом проезжали мимо собора св. Тро- ицы, в котором происходило наше венчание. Мы с мужем помолились на церковь» (Там же. С. 203)
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 302 Дом, в котором Ф.М. Достоевский жил с февраля по апрель 1867 г. Пр. Майорова, 29 (Вознесенский пр., дом Ширмер) «Для нас Федор Михайлович нашел квартиру на Вознесенском проспекте в доме Толя4, прямо против церкви Вознесения. Вход был внутри двора, а окна квартиры выходили на Воз- несенский переулок» (Достоевская А.Г . Воспоминания. М.: Худож. лит., 1971. С . 106) 4 Дом Ширмер А.Г . Достоевская в своих воспоминаниях называет «домом Толя» (Саруханян Е.П. Достоевский в Петер- бурге. Л .: Лениздат, 1972. С . 163).
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 303 Дом, в котором Ф.М. Достоевский жил с 10 июля по конец июля 1871 г. Пр. Римского-Корсакова, 2 (Екатерингофский пр., 3) «8 июля 1981 г. ...вернулись мы в Петербург после четырехлетнего пребывания за гра- ницей... Мы остановились в гостинице на Большой Конюшенной улице, но прожили там всего два дня. Оставаться в ней, ввиду приближавшегося прибавления семейства, было неудобно... Мы заняли две меблированные комнаты в третьем этаже дома No 3 по Екатерингофскому про- спекту» (Достоевская А.Г . Воспоминания. М.: Худож. лит ., 1971. С . 203)
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 304 Здание, в котором с 1873 г. помещалась редакция журнала «Гражданин», выходившего в 1873 г. и в первые месяцы 1874 г. под редакцией Ф.М. Достоевского. Невский пр., 77 (Невский пр.) Здание бывшей типографии Траншеля, в которой печатался журнал «Гражданин».
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 305 Невский пр., 47 (Невский пр.) «В типографии Федор Михайлович... не только читал корректуру, но и просматривал и исправлял весь свой редакционный материал и тут же писал свои “Дневники”... Когда он писал разговоры, он всегда, прежде чем написать, несколько раз повторял их шепотом или вслух, делая при этом соответствующие жесты, как будто видел перед собой изображенное лицо» (Тимофеева В.В. (Починковская О.) . Год работы с знаменитым писателем // Ф.М. Досто- евский в воспоминаниях современников. М.: Худож. лит., 1964. Т . 2 . С . 145) Дом, в котором Ф.М. Достоевский жил с зимы 1873 г. до мая 1874 г. Лиговский пр., 25 (Лиговский пр., дом Сливчанского) «Чтобы жить поближе к редакции “Гражданина”, нам пришлось переменить квартиру и поселиться на Лиговке, на углу Гусева переулка, в доме Сливчанского» (Достоевская А.Г . Воспоминания. М.: Худож. лит., 1971. С . 253)
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 306 Здание бывш. гауптвахты на Сенной площади (ныне автовокзал на пл. Мира), где в марте 1875 г. Ф.М. Достоевский отбыл двухсуточный арест за статью в «Гражданине». Пл. Мира (Сенная пл.) «Тяготило в то время Федора Михайловича и то, что... ему все еще не удавалось отсидеть свой двухсуточный арест, к которому он был приговорен в прошлом году за статью в “Граж- данине”... 21-го числа, утром, явился к нам околодочный, Федор Михайлович его уже ожи- дал... Я же через два часа должна была зайти в участок узнать, в каком именно учреждении муж будет помещен. Оказалось, его поместили на гауптвахте на Сенной» (Достоевская А.Г . Воспоминания. М.: Худож. лит., 1971. С . 257—258). «...я поехал в известный уголок Сенной площади. Меня тотчас же пропустили... Федор Михайлович сидел за маленьким простым столом, пил чай, курил свои папиросы, и в руках его была книга» (Соловьев Вс.С. Воспоминания о Ф.М. Достоевском // Ф.М. Достоевский в воспоминаниях современников. М.: Худож. лит ., 1964. Т. 2. С. 198) Дом, в котором Ф.М. Достоевский жил с середины сентября 1875 г. до середины мая 1876 г. Греческий пр., 6 (Греческий пр., дом А.П. Струбинского) «Жил в то время Федор Михайлович на Греческом проспекте, в доме, стоящем между греческою церковью и Прудками. Дом этот был такой же старый, как и тот, в котором он жил перед тем на Лиговке, на углу Гусева переулка. Квартира его находилась в третьем этаже...» (Александров М.А. Федор Михайлович Достоевский в воспоминаниях типограф- ского наборщика в 1872—1881 годах // Ф.М. Достоевский в воспоминаниях современников. М.: Худож. лит ., 1964. Т. 2. С. 241)
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 307 Здание бывшего С.-Петербургского клуба художников, где в рождественские дни 1875 г. Ф.М. Достоевский был на елке в детском саду (Саруханян Е.П. Достоевский в Петербурге. Л.: Лениздат, 1972. С . 234). Ул. Рубинштейна, 13 (Троицкий пер., «Зал Павловой») Дом, в котором с 1857 по 1877 г. жил Н.А . Некрасов (ныне квартира-музей Н.А . Некра- сова) и куда Ф.М. Достоевский приходил навещать больного поэта, а 30 декабря 1877 г. при- ехал на вынос его тела.
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 308 Литейный пр., 36 (Литейный пр., дом Краевского) «Узнав, что Некрасов опасно болен, Федор Михайлович стал часто заходить к нему – узнать о здоровье. Иной раз просил не будить больного, а лишь передать ему сердечное при- ветствие. Иногда муж заставал Некрасова бодрствующим, и тогда тот читал мужу свои послед- ние стихотворения...» (Достоевская А.Г . Воспоминания. М.: Худож. лит ., 1971. С . 316). «Федор Михайлович... решил поехать на вынос его тела и на его погребение. Рано утром 30 декабря мы приехали на Литейную к дому Краевского, где жил Некрасов, и здесь застали массу молодежи с лавровыми венками в руках» (Там же. С . 317) Дом, в котором Ф.М. Достоевский жил с октября 1878 г. по день смерти 28 января (3 февраля) 1881 г. Кузнечный пер., 5 (Кузнечный пер., дом Клинкострема) «Вернувшись осенью в Петербург, мы... поселились в Кузнечном переулке... где через два с половиной года было суждено судьбою умереть моему мужу. Квартира наша состояла из шести комнат... Семь окон выходили на Кузнечный переулок, и кабинет мужа находился там, где прибита в настоящее время мраморная доска» (Достоевская А.Г . Воспоминания. М.: Худож. лит ., 1971. С . 323)
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 309 Дом, в котором жили Полонские. На «пятницах» у Полонских часто бывал Ф.М. Досто- евский. Звенигородская ул., 18/86 (Звенигородская ул.) «Это было в зиму 1878—1879 года... Жили тогда Полонские на углу Николаевской и Звенигородской, окнами на Семеновский плац. В прихожей меня поразило количество шуб... и рядом с этим полная тишина... ...у сред- него из трех окон стоял кто-то, а вокруг его сплошной стеной столпились мужчины и наряд- ные женщины... и молча слушали. В первую минуту я могла только расслышать глухой, взвол- нованный голос: “Холодно!.. Ужасно холодно было!! Это самое главное. Ведь с нас сняли не только шинели, но и сюртуки... А мороз был двадцать градусов...” И вдруг, в промежутке между стоящими передо мной людьми, я увидела сероватое лицо, сероватую жидкую бороду, недоверчивый, запуганный взгляд и сжатые, точно от зябкости, плечи. “Да ведь это Достоев- ский!”, – чуть не крикнула я» (Леткова-Султанова Е.П. О Ф.М. Достоевском. Из воспомина- ний // Ф.М. Достоевский в воспоминаниях современников. М.: Худож. лит., 1964. Т. 2 . С. 380 —38 1)
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 310 Здание бывшего Благородного собрания, где Ф.М. Достоевский часто выступал на бла- готворительных вечерах. Невский пр., 15 (Невский пр.) «...в 1879—1880 годах Федору Михайловичу часто приходилось читать в пользу раз- личных благотворительных учреждений, Литературного фонда и т.п. ...Литературные вечера устраивались большею частью в зале городского Кредитного общества... или в Благородном собрании у Полицейского моста» (Достоевская А.Г . Воспоминания. М.: Худож. лит ., 1971. С . 340
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 311 Бывший особняк Штакеншнейдеров. В доме у Елены Андреевны Штакеншнейдер Ф.М. Достоевский периодически бывал в 70-е годы, особенно часто в 1879—1880 гг. Ул. Халтурина, 10 (ул. Миллионная). «1880 год. Пятница, 10 октября. Днем был Достоевский... Он все еще сильно кашляет, но вообще смотрит лучше... Говорит, что освободился на неделю от “Карамазовых” и отдохнул бы, да ворох неотвеченных писем не дает покоя... Среда, 15 октября. Вчера был наш вторник. Гости оставались до трех часов. Достоевский прочел изумительно “Пророка”» (Штакеншней- дер Е.А . Из «Дневника» // Ф.М. Достоевский в воспоминаниях современников. М.: Худож. лит., 1964.Т.2.С.302)
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 312 Владимирская церковь, находившаяся неподалеку от последней квартиры Ф.М. Досто- евского в Кузнечном пер. Владимирская пл. (Владимирская пл.) . «Хотя доктор стал уверять, что опасности особенной нет, но, чтоб успокоить больного, я исполнила его желание. Мы жили вблизи Владимирской церкви, и приглашенный священник, о. Мегорский, чрез полчаса был уже у нас» (Достоевская А.Г . Воспоминания. М.: Худож. лит ., 1971. С . 373). «Часов в 10 утра подъехали мы... ко Владимирской церкви и принуждены были оставить извозчика: весь Кузнечный и даже часть Владимирской площади были покрыты народом. По Кузнечному стройными линиями стояли уже десятка два или три венков, вплоть до самого дома, где находилась квартира Федора Михайловича» ( Тюменев И.Ф. Из дневника. Литератур- ное наследство. М.: Наука, 1973. Т. 86 . С . 340)
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 313 Владимирская церковь. Деталь. Владимирская пл. (Владимирская пл.) «В глубине от дома послышалось пение: гроб вынесли из квартиры... венки поднялись, толпа заколыхалась... На колокольне Владимирской церкви загудел колокол, и почти вслед за первым ударом... раздалось торжественное “Святый боже”» (Тюменев И.Ф . Из дневника. Литературное наследство. М.: Наука, 1973. Т. 86 . С . 340)
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 314
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 315 Бронзовый бюст Ф.М. Достоевского на его могиле в Некрополе Александро-Невской лавры «Дом Раскольникова». Гражданская ул., 19 (угол Средней Мещанской ул. и Столярного пер.). «В начале июля, в чрезвычайно жаркое время, под вечер, один молодой человек вышел из своей каморки, которую нанимал от жильцов в С-м переулке, на улицу и медленно, как бы в нерешимости, отправился к К-ну мосту... Каморка его приходилась под самою кровлей высокого пятиэтажного дома...» (Достоевский Ф.М . Преступление и наказание // Полн. собр. соч.Л.: Наука, 1973.Т.6.С.5)
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 316 «Дом процентщицы». Наб. канала Грибоедова, 104 (Екатерининский канал) «С замиранием сердца и нервною дрожью подошел он к преогромнейшему дому, выхо- дившему одною стеной на канаву, а другою в —ю улицу. Этот дом стоял весь в мелких квар- тирах и заселен был всякими промышленниками – портными, слесарями, кухарками, разными немцами, девицами, живущими от себя, мелким чиновничеством и проч. Входящие и выходя- щие так и шмыгали под обоими воротами и на обоих дворах дома» (Достоевский Ф.М. Пре- ступление и наказание // Полн. собр. соч. Л.: Наука, 1973. Т. 6. С. 7)
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 317 Лестница, ведущая к «каморке Раскольникова». а) Восемь верхних ступеней. б) Пять нижних ступеней. Гражданская ул., 19 (угол Средней Мещанской ул. и Столярного пер.) «Он бросился к двери, прислушался, схватил шляпу и стал сходить вниз свои тринадцать ступеней, осторожно, неслышно, как кошка» (Достоевский Ф.М. Преступление и наказание // Полн. собр. соч. Л.: Наука. Т. 6 . С . 57)
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 318 Вход в дворницкую в «доме Раскольникова». Гражданская ул., 19 (угол Средней Мещанской ул. и Столярного пер.) «Вдруг он вздрогнул. Из каморки дворника, бывшей от него в двух шагах, из-под лавки направо что-то блеснуло ему в глаза... Он осмотрелся кругом – никого. На цыпочках подошел он к дворницкой, сошел вниз по двум ступенькам... бросился стремглав на топор (это был топор) и вытащил его из-под лавки... тут же, не выходя, прикрепил его к петле, обе руки засу- нул в карманы и вышел из дворницкой; никто не заметил!» (Достоевский Ф.М. Преступление и наказание // Полн. собр. соч. Л.: Наука, 1973. Т . 6 . С . 59—60)
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 319 Двор-колодец в «доме процентщицы». Наб. канала Грибоедова, 104 (Екатерининский канал) «Много окон, выходивших на этот огромный квадратный двор, было отперто в эту минуту, но он не поднял головы – силы не было» (Достоевский Ф.М . Преступление и наказа- ние // Полн. собр. соч. Л.: Наука, 1973. Т. 6. С . 60)
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 320 Вход на лестницу, ведущую к «квартире процентщицы». Наб. канала Грибоедова, 104 (Екатерининский канал) «Лестница к старухе была близко, сейчас из ворот направо. Он уже был на лест- нице...» (Достоевский Ф.М . Преступление и наказание // Полн. собр. соч. Л.: Наука, 1973. Т. 6. С. 60)
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 321 Здание полицейской конторы, в котором допрашивали Раскольникова. Большая Подъяческая ул., 26 (Большая Подъяческая ул., 26) «На улице опять жара стояла невыносимая... Опять пыль, кирпич и известка, опять вонь из лавочек и распивочных... Контора была от него с четверть версты. Она только что переехала на новую квартиру, в новый дом... Войдя под ворота, он увидел направо лестницу... “Войду, стану на колена и все расскажу...” – подумал он...» (Достоевский Ф.М . Преступление и нака- зание // Полн. собр. соч. Л.: Наука, 1973. Т. 6 . С . 74 —75)
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 322 Набережная канала Грибоедова (бывш. Екатерининского канала). Вознесенский мост «Он бродил по набережной Екатерининского канала уже с полчаса, а может и более, и несколько раз посматривал на сходы в канаву, где их встречал. Но и подумать нельзя было исполнить намерение: или плоты стояли у самых сходов и на них прачки мыли белье, или лодки были причалены, и везде люди так и кишат, да и отовсюду с набережной, со всех сторон, можно видеть, заметить: подозрительно, что человек нарочно сошел, остановился и что-то в воду бросает. А ну как футляры не утонут, а поплывут?» (Достоевский Ф.М. Преступление и наказание // Полн. собр. соч. Л.: Наука, 1973. Т. 6. С. 84). «Раскольников прошел прямо на –ский мост 5, стал на средине, у перил, облокотился на них обоими локтями и принялся глядеть вдоль.... Склонившись над водою, машинально смот- рел он на последний, розовый отблеск заката, на ряд домов, темневших в сгущавшихся сумер- ках, на одно отдаленное окошко где-то в мансарде, по левой набережной, блиставшее точно в пламени от последнего солнечного луча, ударившего в него на мгновение, на темневшую воду канавы и, казалось, со вниманием всматривался в эту воду» (Там же. С . 131) 5 Вознесенский мост (Анциферов Н.П. Петербург Достоевского. Пг.: Изд-во «Брокгауз и Ефрон», 1923).
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 323 Переулок, которым обычно ходил Раскольников. Переулок Бринько (Таиров пер.) «Миновав площадь, он попал в переулок... Он и прежде проходил часто этим коротень- ким переулком, делающим колено и ведущим с площади на Садовую. В последнее время его даже тянуло шляться по всем этим местам, когда тошно становилось, “чтобы еще тошней было”... Тут есть большой дом, весь под распивочными и прочими съестно-выпивательными заведениями; из них поминутно выбегали женщины, одетые, как ходят “по соседству” – про- стоволосые и в одних платьях... “Не зайти ли? – подумал он. – Хохочут! Спьяну. А что ж, не напиться ли пьяным?”» (Достоевский Ф.М. Преступление и наказание // Полн. собр. соч. Л.: Наука, 1973. Т. 6. С . 122)
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 324 «Хрустальный дворец», где Раскольников прочел заметку об убийстве старухи-процент- щицы и ее сестры Лизаветы. Здесь же состоялась его встреча со Свидригайловым. Московский пр., 4 (Забалканский пр., дом Вяземского) «Он вышел в другую улицу: “Ба! ‘Хрустальный дворец’! Давеча Разумихин говорил про ‘Хрустальный дворец’. Только, чего бишь я хотел-то? Да, прочесть!.. Зосимов говорил, что в газетах читал...”» (Достоевский Ф.М. Преступление и наказание // Полн. собр. соч. Л.: Наука, 1973. Т. 6. С . 123). «Он находился на –ском проспекте, шагах в тридцати или в сорока от Сенной... Весь второй этаж дома налево был занят трактиром. Все окна были отворены настежь... Он было хотел пойти назад, недоумевая, зачем он повернул на –ский проспект, как вдруг, в одном из крайних отворенных окон трактира, увидел сидевшего у самого окна, за чайным столом, с трубкою в зубах, Свидригайлова» (Там же. С . 355)
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 325 «Дом Сонечки Мармеладовой». Канал Грибоедова, 73 (Екатерининский канал) «А Раскольников пошел прямо к дому на канаве, где жила Соня. Дом был трехэтажный6, старый и зеленого цвета. Он доискался дворника и получил от него неопределенные указания, где живет Капернаумов портной. Отыскав в углу на дворе вход на узкую и темную лестницу, он поднялся наконец во второй этаж...» (Достоевский Ф.М. Преступление и наказание // Полн. собр. соч.Л.: Наука, 1973.Т.6.С.241) 6 Теперь в здании надстроен четвертый этаж (Саруханян Е.П. Достоевский в Петербурге. Л .: Лениздат, 1972. С. 14).
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 326 «Окна Сонечки Мармеладовой». Канал Грибоедова, 73 (Екатерининский канал) Здание бывшей полицейской части, возле которой покончил с собой Свидригайлов. Съезжинская ул., 2 (Съезжинская ул., 2) «Молочный, густой туман лежал над городом. Свидригайлов пошел по скользкой, гряз- ной деревянной мостовой, по направлению к Малой Неве... Холод и сырость прохватывали все его тело, и его стало знобить... Высокая каланча мелькнула ему влево. “Ба! – подумал он, – да
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 327 вот и место, зачем на Петровский?”... Тут-то стоял большой дом с каланчой7... Свидригайлов спустил курок» (Достоевский Ф.М . Преступление и наказание // Полн. собр. соч. Л.: Наука, 1973. Т. 6. С . 394—395) Дом, в котором жил генерал Епанчин. Манежный пер., 2 (Манежный пер.) «Генерал Епанчин жил в собственном своем доме, несколько в стороне от Литейной, к Спасу Преображения» (Достоевский Ф.М. Идиот // Полн. собр. соч. Л.: Наука, 1973. Т. 8 . С . 14) 7 Дом существует в перестроенном виде (Саруханян Е.П . Достоевский в Петербурге. Л.: Лениздат, 1972. С . 192).
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 328 Дом, в котором жила Настасья Филипповна. Загородный пр., 18/2 (Загородный пр.) «– Настасья-то Филипповна?.. Она живет близ Владимирской, у Пяти Углов..» (Досто- евский Ф.М. Идиот // Полн. собр. соч. Л.: Наука, 1973. Т. 8. С . 112) Дом, где помещалась кафе-бильярдная, в которой встретились князь Мышкин и генерал Иволгин. Ул. Пестеля, 25 (Пантелеймоновская ул., угол Литейного пр.) «Коля провел князя недалеко, до Литейной, в одну кафе-биллиардную, в нижнем этаже, вход с улицы. Тут направо, в углу, в отдельной комнатке, как старинный обычный посетитель,
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 329 расположился Ардалион Александрович, с бутылкой пред собой на столике...» ( Достоевский Ф.М. Идиот // Полн. собр. соч. Л.: Наука, 1973. Т. 8. С. 106) Здание бывшей гостиницы, в которой останавливался князь Мышкин . Ул. Белинского, 4/47 (Симеоновская ул.) «На другой или на третий день... поездом из Москвы прибыл и князь Лев Николаевич Мышкин... Извозчик довез его до одной гостиницы, недалеко от Литейной. Гостиница была плохенькая. Князь занял две небольшие комнаты, темные и плохо меблированные...» (Досто- евский Ф.М. Идиот // Полн. собр. соч. Л.: Наука, 1973. Т. 8. С . 148 —159)
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 330 «Дом Рогожина». Ул. Дзержинского, 33 (Гороховая ул.). «Подходя к перекрестку Гороховой и Садовой, он сам удивился своему необыкновен- ному волнению... Один дом, вероятно по своей особенной физиономии, еще издали стал при- влекать его внимание, и князь помнил потом, что сказал себе: “Это, наверно, тот самый дом”... Дом этот был большой, мрачный, в три этажа, без всякой архитектуры, цвету грязно-зеленого. Некоторые, очень, впрочем, немногие дома в этом роде, выстроенные в конце прошлого сто- летия, уцелели именно в этих улицах Петербурга... почти без перемены. Строены они прочно, с толстыми стенами и с чрезвычайно редкими окнами; в нижнем этаже окна иногда с решет- ками. Большею частью внизу меняльная лавка... И снаружи и внутри как-то негостеприимно и сухо, все как будто скрывается и таится... Архитектурные сочетания линий имеют, конечно, свою тайну. В этих домах проживают почти исключительно одни торговые. Подойдя к воро- там и взглянув на надпись, князь прочел: “Дом потомственного почетного гражданина Рого- жина”» (Достоевский Ф.М . Идиот // Полн. собр. соч. Л.: Наука, 1973. Т. 8 . С . 170) «Дом Версилова», фасад. Можайская ул., 17 (Можайская ул., 17) «– Версилов живет в Семеновском полку, в Можайской улице, дом Литвиновой, номер семнадцать, сама была в адресном, – громко прокричал раздраженный женский голос...» (Достоевский Ф.М. Подросток // Собр. соч. М.: ГИХЛ, 1957. Т. 8 . С . 163)
Л. Цыпкин. ««Лето в Бадене» и другие сочинения» 331 Бывш. Гороховая улица, ныне улица Дзержинского. «Когда я поворотил в Гороховую, так уже смеркалось совсем и газ зажигать стали. Я дав- ненько-таки не был в Гороховой, – не удавалось. Шумная улица! Какие лавки, магазины бога- тые; всё так и блестит и горит, материя, цветы под стеклами, разные шляпки с лентами... Бога- тая улица! Немецких булочников очень много живет в Гороховой; тоже, должно быть, народ весьма достаточный. Сколько карет поминутно ездит; как это всё мостовая выносит!» (Досто- евский Ф.М. Бедные люди // Полн. собр. соч. Л.: Наука, 1973. Т. 1 . С . 85). «...Я должен был чаще посещать одну из сих квартир в большом доме в Гороховой... Объявляю, что я забыл нумер дома. Теперь, по справке, знаю, что старый дом сломан, пере- продан и на месте двух или трех прежних домов стоит один новый, очень большой... Квартира была на дворе, в угле. Всё произошло в июне. Дом был светло-голубого цвета» (Достоевский Ф.М. Не включенная в роман «Бесы» IX глава «У Тихона» // Полн. собр. соч. Л.: Наука, 1973. Т.11.С.13)