Текст
                    Контуры родительского дома... Отец — болезненный,
небольшого роста, преждевременно поседевший еврей с
серыми живыми глазами и доброй грустной улыбкой на
устах. С раннего утра до позднего вечера гнет он спину
над конторскими книгами, учитывая барыши своих
хозяев — лесопромышленников, дальних наших
родственников и «благодетелей». Заработная плата отца — 40
рублей в месяц.
Возвратившись вечером домой, отец, наскоро закусив
и перекинувшись несколькими словами с женой и детьми,
спешит набить свою трубочку, усаживается за стол и
углубляется в чтение талмуда, отыскивая там «начало всех
начал», «божью благодать» и всякую иную
схоластическую премудрость.
Мать на 20 лет моложе отца. Она вся поглощена
заботами о том, как накормить и одеть семью. До
философских занятий мужа ей нет никакого дела. Она жалуется,
что жизнь дорога, что содержать семью на 40 рублей
трудно. Занятый своими туманными изысканиями, отец
невпопад отвечает на слова матери. Она горько плачет, а
отец, молча забирая под мышку свою «священную» книгу,
переходит в соседнюю комнату, закрывает дверь и вновь
усаживается выводить своим бисерным почерком
древнееврейские иероглифы — комментарии к прочитанному.
И так каждый день.
Несмотря на то что отец был глубоко верующим
человеком, мы, дети, все же не поддались религиозному
дурману. Этому помогли книги, какими-то судьбами попавшие
3


в наш захолустный уездный городок Велиж, Витебской губернии, отстоявший на расстоянии 80 километров от железной дороги. Получить сколько-нибудь систематическое, хотя бы начальное, образование в то время мог далеко не каждый. В городе существовали только две двухклассные народные школы — мужская и женская. Моей старшей сестре» Розе, удалось попасть в школу, а мне, за неимением места, так и не довелось посидеть на школьной скамье. Я занималась дома сама, сестра помогала мне, а потом мы вместе стали проходить самостоятельную программу 4-классной женской гимназии. Много читали. Книги доставали в городском клубе, завсегдатаями которого были исправник, старый жандармский полковник в отставке, полицейский надзиратель и прочие начальственные чины. Единственной целью посещения ими клуба было выпить и поиграть в карты, так что библиотека была в нашем полном распоряжении. Здесь были произведения Тургенева, Гончарова, Глеба Успенского, Салтыкова-Щедрина и даже Чернышевского. Вместе с нами этой библиотекой пользовались еще несколько человек из молодежи. Особенно сильное впечатление произвела на меня одна книга — роман Чернышевского «Что делать?». Как живая вставала перед глазами Вера Павловна. Казалось, что стоит только уехать из Велижа и попасть в Петербург, как сразу можно стать одной из ее учениц, зажить какой-то необыкновенно яркой, интересной жизнью. Под влиянием прочитанных книг я все больше и больше задумывалась о жизни, о людях, не удовлетворявшихся существовавшими порядками, о борьбе, которую сни вели. Мне хотелось встать в один ряд с ними, но где их найти, как включиться в эту борьбу — я не знала. Оставаться в Вел иже я не хотела: здесь не удалось бы ни найти работу, ни продолжать учиться, ни примкнуть к революционной борьбе. Надо было уезжать. И вот 18 лет от роду с небольшой суммой денег, кое- как скопленной родителями, с только что полученным паспортом я осенью 1894 года покинула отчий дом и поехала в Варшаву. 4
В ВАРШАВЕ В большом незнакомом городе мне довольно быстро удалось разыскать двух своих землячек, работавших на кружевной фабрике. Я решила последовать их примеру и тоже поступить на фабрику. Однако дело это оказалось нелегким: в Варшаве, так же как и в других городах России, было много безработных. Потолкавшись неделю, другую у кружевных, табачных, папиросных, шоколадных и иных фабрик, пришлось мне скрепя сердце помириться на работе в мелкой мастерской. Работа была однообразная: я заготовляла концы, из которых другие мастерицы составляли изящные галстуки. Рабочий день, тогда еще не регулируемый никаким законом \ был очень длинен, а заработок не превышал 8 рублей в месяц. В мастерской работали двадцать девушек. В большинстве своем это были полуграмотные, забитые созданья, с трудом существовавшие на свой нищенский заработок. Первая же моя попытка поговорить с ними об их тяжелом положении, о том, что за улучшение своей жизни нужно бороться, окончилась весьма плачевно: мне был объявлен расчет за вредное влияние на умы мастериц, как объяснила хозяйка. Пришлось опять пуститься в погоню за заработком. Я устроилась в другую мастерскую на гораздо более худших условиях. С деньгами было плохо, порою приходилось основательно голодать. Зато очень живо пошло у меня дело с учением — в учителях был даже избыток. В то время в Варшаву, как в крупный университетский город, входивший в так называемую черту еврейской оседлости, стекалось множество еврейской молодежи, стремившейся попасть в университет либо выдержать экзамен при гимназии за 4—6—8 классов. Немало было здесь и русской молодежи, главным образом из «неблагонадежных». Изгнанные из учебных заведений Петербурга или Москвы, они старались попасть в высшие учебные заведения Варшавы, доступ в которые был несколько легче. Среди этой молодежи, составившей, своеобразную русскую колонию, я приобрела 1 Первый закон об ограничении рабочего дня 11 !/г часами появился лишь через три года, в 1897 году, как результат широкого стачечного движения, охватившего тогда все крупные промышленные центры России. Но этот закон относился только к крупным фабрично- заводским предприятиям, а не к мелким мастерским. б
много друзей, которые с удовольствием помогали мне совершенствовать знания. Помню, одно время я занималась сразу с тремя учителями: один знакомил меня с учением Дарвина (по Тимирязеву), другой — с политической экономией (по лекциям профессора Скворцова), а третий — с русской литературой (по Скабичевскому). Вся эта передовая молодежь стремилась к настоящей революционной борьбе, и нам было известно, что среди польского и еврейского пролетариата велась подпольная работа. Но как проникнуть в это подполье, как связаться с ним, мы не знали. Наши попытки нащупать почву для кружковой работы среди варшавского пролетариата пока оканчивались неудачей. Собираясь вместе, мы читали, много дискуссировали по различным вопросам, «вырабатывали мировоззрение», как тогда говорили. С какой жадностью набрасывались мы на все книги и журнальные статьи, посвященные полемике между марксистами и народниками! Преобладающее большинство из нас склонялось к марксистам, и лишь незначительная группа увлекалась народническими статьями Михайловского, Николая — она, В. В. и др. Помню, какой громадный интерес вызвала книга Струве «Критические заметки». Помню, как книгу Бельтова (Плеханова) «К вопросу о развитии монистического взгляда на историю» читали и вместе и в одиночку, как толковали о ней без конца и в столовой и на вечеринках. Первая работа В. И. Ленина, за подписью Тулина, попавшая ко мне в руки в конце 1895 года, была статья «Экономическое содержание народничества и критика его в книге г. Струве», помещенная в марксистском сборнике «Материалы к характеристике нашего хозяйственного развития». Этот сборник, напечатанный в количестве 2000 экземпляров и изданный сначала легально, был вскоре запрещен царской цензурой и сожжен. Один из немногих уцелевших экземпляров этого сборника появился в то время в нелегальных марксистских кружках Варшавы. У нас тем временем все сильнее и сильнее развертывалась дискуссия между марксистами и народниками о судьбах грядущей русской революции, в которой каждый из нас готовился принять участие. В этих спорах народники частенько одерживали победы над нами, молодыми сторонниками марксизма. Они козыряли статьями Михайловского из легально выходившего толстого журнала «Рус- 6
ское богатство», в то время как мы имели на своем вооружении лишь нелегальные издания группы «Освобождение труда», приходившие к нам из Швейцарии с большими перебоями. Вот почему таким большим праздником для нас было появление марксистского сборника с опубликованной в нем статьей В. И. Ленина. (Тогда мы еще не знали, что Тулин не настоящая фамилия автора.) Эта статья, в которой была дана марксистская критика народничества, послужила для нас замечательным оружием в повседневной борьбе с нашими идейными противниками. Интересно отметить, что ленинская работа закрепилась тогда в нашем сознании лишь в той части, которая касалась народников. Мимо нас совершенно прошла критика Лениным первых попыток искажений марксизма в России. Этот факт, в котором теперь незазорно сознаться, говорит о том, что в области теории марксизма мы были еще очень и очень слабы. В нашей практической работе к этому времени наметились некоторые успехи. Среди евреев-ремесленников, высланных в конце 80-х годов из Москвы, нам удалось создать подпольные революционные кружки. Особенно запомнился мне кружок столяров, с которыми занимался наш товарищ Федор Любимский. Личность Федора Лю- бимского навсегда осталась у меня в памяти. Федор начал революционную деятельность со школьных лет. Множество раз он за неблагонадежность изгонялся из различных учебных заведений, пока не очутился в Варшавском ветеринарном институте. Вся жизнь Федора заключалась в революционной работе. Вполне определившийся социал- демократ, горячо веривший в торжество рабочего дела, Федор все время старался быть в гуще жизни рабочих. Его авторитет как пропагандиста был признан всеми нами, а его метод ведения занятий служил нам примером. Довелось и мне присутствовать на занятиях кружка Федора. Собиралось по 8—10, а то и 12 человек, среди которых преобладали солидные рабочие-столяры. Читали брошюру Дикштейна «Кто чем живет». Беседы о прочитанном, в которые незаметно втягивались все участники кружка, порой принимали страстный характер диспута между Федором и учениками, зачастую еще религиозно настроенными. Кроме имен Маркса и Энгельса здесь фигурировали и Христос, и Егова, и Палестина; поднима- 7
лись вопросы по заработной плате, рабочем дне, прибавочной стоимости и т. д. Во всем Федор умел разобраться, всему находил свое место, все объяснял. Таких кружков у Федора было несколько в разных концах города, ходить приходилось, конечно, пешком — и потому, что не было пятачка на конку, и потому, что пешком идти конспиративнее: легче увидеть, не следит ли шпик. Работал Федор до изнеможения. Изнурительная работа, голодное существование, отсутствие сколько-нибудь благоустроенного жилья рано надломили его силы, а сырая камера кошмарной Варшавской цитадели завершила дело: у Федора развилась скоротечная чахотка. Через десять месяцев, когда жандармы окончательно убедились, что Федор обезврежен, они сдали его полумертвым на поруки матери, которая повезла его в Крым лечиться. Но до Крыма Федор не доехал: умер в дороге. Такова была короткая, но яркая жизнь нашего замечательного товарища — Федора Любимского. Посещала я и еще один рабочий кружок — на Дзель- ской улице. Его участниками были позументщики, занятия с ними вел гимназист 8-го класса Саша Берлин. Читали в этом кружке нелегальную, кажется, тогда брошюру Свидерского «Труд и капитал». В собеседовании по прочитанному принимала участие и я. Иногда Саша приносил им же самим переведенные с польского на русский язык прокламации, которые удавалось ему каким-то путем получить из подполья. У Саши Берлина были обширные связи не только среди позументщиков, но и среди портных, щетинщиков, обойщиков и т. д. Однако занятия с кружками не удовлетворяли его, и он все время рвался к массовой работе, предлагая организовать то стачку, то демонстрацию, то еще что-нибудь. Саша же дал мне возможность впервые увидеть, как печатаются листовки. Однажды он пришел ко мне на Мурановскую улицу, где я снимала клетушку у старика- фельдшера, и говорит: «Завтра будьте целый день дома: мы придем сюда печатать». Радости моей не было конца: ведь я никогда до тех пор не видала, как печатаются эти таинственные прокламации. Когда наступило это «завтра», я с бьющимся сердцем впустила в комнату Сашу и еще одного, до тех пор не известного мне, товарища с большим узлом. В узле оказались гектограф, чернила и большое количество писчей бумаги. Саша работал, а мы 8
помогали ему. К вечеру, до прихода моего квартирного хозяина, работа была закончена. Первым вышел из квартиры Саша, значительно пополневший, так как унес на себе под шинелью половину изготовленных прокламаций. Погодя немного, навьючился и другой товарищ. Мне приказано было стеречь гектограф до прихода третьего товарища, который вскоре явился, забрал гектограф и строго наказал мне уничтожить все следы производившейся здесь работы. Вскоре Саша Берлин уехал из Варшавы. Потом я узнала, что, будучи студентом Киевского университета, он вел большую ответственную работу в Киевской партийной организации. Там же он был арестован, очень долго сидел в предварительном заключении, а затем был сослан в Сибирь, где погиб. Присмотревшись к пропагандистской работе Федора и Саши, стала и я заниматься с двумя кружками. Один был женский, состоявший из 7 портних, совсем молоденьких девушек, которые тем не менее очень серьезно относились к занятиям, задавали вопросы, вступали в спор. Вообще для конспиративного кружка было очень шумно, и приходилось все время одергивать юных учениц. Во второй мой кружок входили портные, работавшие на большой магазин готового платья. Охранители царского порядка в Варшаве сначала не обращали на нас особого внимания, но, когда наших кружков расплодилось много, пошли аресты. Выслеживали примитивно: станет у ворот тип и стоит несколько часов подряд, пока его не сменит другой. Пойдешь в Саксонский сад гулять, и он за тобой устремится. Нужный человек приходит и уходит, а шпик все гуляет в Саксонском саду. Мы стали задумываться над целесообразностью тратить силы на работу по разрозненным кружкам. Все чаще являлась мысль о необходимости перехода от пропаганды к массовой агитации. Вместе с этим встал вопрос: на каком языке должна вестись агитация, на русском или на еврейском? Пока пропаганда затрагивала узкий круг еврейского пролетариата, она велась по-русски, листко- вая и иная литература писалась также по-русски, но, когда работа начинала охватывать толщу еврейской рабочей массы, не владевшей русским языком, стало ясно, что и говорить и писать надо по-еврейски. Мы растерялись: не только русские, бывшие среди нас, но и большин- 9
ство евреев языка не знали. Многих, не без основания, как показала жизнь, смущало и то обстоятельство, что увлечение еврейским языком чревато в будущем проникновением в нашу среду всяких националистических тенденций. Вообще вопрос о переходе от кружковщины к работе в массах вызвал среди нас большие споры. В конце лета 1896 года я отправилась на побывку домой в Велиж. Именно здесь, чего я никак не ожидала, довелось мне познакомиться со второй работой В. И. Ленина. Дело было так. В Велиж одновременно со мной приехала моя подруга детства Елена Соломонова, которая училась в Петербурге на акушерско-фельдшер- ских курсах. И вот мы сидим в убогой хибарке ее родителей и ведем задушевный разговор; вернее, говорит, все более и более воодушевляясь, Елена, а я только слушаю, стараясь не проронить ни одного слова из ее захватывающего рассказа. Карманы Елены полны привезенными из Петербурга гектографированными прокламациями — обращениями к бастующим ткачам и прядильщикам столицы. Среди коротких прокламаций обращает на себя внимание одна с более длинным текстом, озаглавленная «К рабочим и работницам фабрики Торнтона». Про нее Елена говорила особо. Она сказала, что эта листовка появилась, когда только еще шла подготовительная работа к забастовке ткачей и прядильщиков, что написана она человеком, сейчас находящимся в тюрьме, и что зовут этого человека «Старик», хотя по возрасту он совсем молодой. Настоящей фамилии «Старика» она не знает, но, если бы знала, не могла сообщить мне по соображениям конспирации, которую мы, революционеры, должны строго соблюдать. «Старик» написал еще «тетрадки», которые пользуются в петербургских социал-демократических кружках большой популярностью. В них он так разделал народников, что они совсем присмирели. Очень хотелось Елене привезти эти «тетрадки», но их мало, и достать их она не смогла. Так летом 1896 года я узнала о существовании замечательных «тетрадок» В. И. Ленина «Что такое «друзья народа» и как они воюют против, социал-демократов?». Но прочесть эту книгу тогда мне не удалось. В 1896 году в Петербурге произошла грандиозная стачка ткачей и прядильщиков, названная позже В. И. Лениным промышленной войной столичного проле- 10
тариата. Размах ее и организованность произвели сильное впечатление на рабочих всей России. Это было начало открытого массового рабочего движения, всколыхнувшего и нас, участников нелегальных марксистских кружков. До сих пор наша деятельность не выходила за узкие рамки пропаганды среди небольших групп более передовых рабочих, теперь же открылась возможность приблизиться к рабочей массе, и потому более чем когда-либо захотелось перебраться в какой-нибудь крупный рабочий центр, где и говорить с массами и писать для масс можно будет по- русски. Однако, чтобы осуществить это желание, мне, как еврейке, надо было заручиться правом повсеместного жительства, при царизме ограниченным для евреев. Таким правом обычно пользовались либо богатые евреи, имевшие высшее образование,— инженеры, врачи, адвокаты, архитекторы и т. п., либо получившие хотя бы среднее профессиональное образование — зубные врачи, фельдшеры, акушерки и т. п. Самым приемлемым для меня было поступление на краткосрочные акушерские курсы, существовавшие в Вене. По окончании их я могла заменить австрийский диплом русским и получить право на жительство по всей России. Такая комбинация меня устраивала, и вот весной 1897 года я собралась ехать в Вену. Во всех этих делах мне очень помогла Евгения Александровна Тушинская — учительница французского языка одной из варшавских школ. Она была близким товарищем для каждого из нас и, хотя официально не числилась ни в одном из наших пропагандистских марксистских кружков, активно помогала нам в нашей работе. На квартире Евгении Александровны мы прятали литературу, печатали листки, встречались с руководителями стачек, укрывали на жительство товарищей, за которыми замечалась усиленная слежка. Евгения Александровна, невзирая на свой скудный бюджет, ухитрялась и хорошенько подкормить усталых и изголодавшихся и подбодрить их веселой, остроумной шуткой, когда они начинали скучать, находясь в вынужденном временном безделье. К Евгении Александровне приезжала ее сестра, студентка Цюрихского университета, социал-демократка, связанная в Швейцарии с группой «Освобождение труда». Сестра привозила чемоданы с изданиями группы И
для Варшавы и других городов. Таким образом, в наши руки все чаще и чаще стали попадать брошюры и статьи Плеханова, Засулич, Аксельрода. По приезде в Вену мне с помощью сестры Евгении Александровны удалось установить личную связь с дочерью одного из основателей группы «Освобождение труда» — Верой Павловной Аксельрод. ВЕНА — ЦЮРИХ В. П. Аксельрод, выросшая в Цюрихе, в совершенстве владела немецким языком, и с ее помощью я быстро стала ориентироваться в новой для меня обстановке. Все происходившее тогда в Вене: тысячные рабочие собрания, забастовки, ожесточенная борьба партий в парламенте (рейхсрате), уличные демонстрации против ненавистного широким пролетарским массам министерства Бадени,— все это производило на меня, человека до тех пор связанного только с подпольной работой, огромное впечатление. Особенно запомнилось мне одно большое собрание галицийских землекопов — крестьян, выходивших в своих деревянных башмаках на трибуну и произносивших горячие революционные речи. Жизнь в Вене была очень интересна, многогранна, но недостаток средств не позволял мне жить там дольше, чем требовалось на окончание акушерских курсов. Обстоятельство это сильно удручало меня, но вдруг неожиданная радость: приглашение родителей Веры Аксельрод приехать к ним на лето в Цюрих погостить. Это приглашение объяснялось тем, что Вера в письмах к отцу писала, что я по возвращении в Россию собиралась вплотную заняться революционной деятельностью. Так как группа «Освобождение труда» дорожила любой, хотя бы малейшей, возможностью связаться с Россией, то Аксельрод решил лично повидать меня, чтобы в будущем использовать для связи с Россией. Таким образом, летом 1898 года я очутилась в доме одного из основателей группы «Освобождение труда». Здесь, помимо Аксельрода, довелось мне встречать Плеханова, Веру Засулич, Каутского, Бернштейна. Отчетливо запомнилась обстановка, при которой я в первый раз увидела Плеханова. Стоя у подъезда квар- 12
тиры Аксельрода и разговаривая с его сыном, гимназистом Сашей, я увидела, что к нам подходит элегантно одетый мужчина средних лет. Смеясь, он обратился к Саше: «Не прокатиться ли и мне на твоем новом велосипеде, или негоже тамбовскому дворянину ездить на стальном коне?». «Кто бы мог быть этот барин с такими умными глазами?»,— подумала я, а когда «барин» вошел в подъезд, обратилась с этим вопросом к Саше, на что тот ответил недоуменным вопросом: «Неужели Вы не догадались, что это Георгий Валентинович?». Юноша, выросший в Швейцарии, конечно, не мог понять, что в моем представлении властитель тогдашних наших дум — Плеханов не мог рисоваться в образе элегантного барина в лайковых перчатках. В то время среди русских социал-демократов за границей, объединенных в «Союз» *, атмосфера была чрезвычайно накалена — назревал раскол. Под влиянием ревизионистских статей Эдуарда Бернштейна, печатавшихся в теоретическом органе немецких социал-демократов «Die neue Zeit», активизировались российские экономисты. Самыми заядлыми из них были Прокопович и Кускова (впоследствии авторы пресловутого «Credo»). Прокопович был настолько ярым сторонником Бернштейна, что Ленин назвал его бернштейнианцем больше, чем сам Бернштейн. Припоминается мрачная фигура этого «бернштейнианца более, чем Бернштейн», выходящего из комнаты Аксельрода, вслед за ним идет Кускова, взволнованная, растерянная, с лицом в красных пятнах, затем Вера Засулич и сам Аксельрод, а замыкает «шествие» довольно потирающий руки Плеханов. Они перешли пить чай в столовую, где сидим мы, небольшая группа молодежи. Все усаживаются за стол, на котором кипит большой русский самовар. Плеханов возбужден, он не унимается и в нашем присутствии и с издевкой говорит Кусковой: «Вот, Екатерина Дмитриевна, садитесь верхом на этот самовар, и пусть он Вас повезет — добьетесь таких же результатов, каких можно добиться Вашими теориями!» Когда из Женевы приезжал Плеханов, а с его приездом немедленно появлялась Вера Ивановна Засулич, в Союз русских социал-демократов за границей. 13
кабинете Аксельрода происходили важные совещания этой тройки при закрытых от нас, молодежи, дверях. На нашу долю выпадало лишь слышать от Аксельрода и Засулич отдельные фразы, которые нам ничего не объясняли,— «Жорж так думает», «Жорж предполагает» и т. д. Все разговоры в доме Аксельрода велись главным образом вокруг разногласий с российскими экономистами и немецкими ревизионистами, но личные отношения еще не были порваны ни с теми, ни с другими. Так, например, хорошо помню, что приехавший зачем-то в Цюрих Эдуард Бернштейн запросто пришел в гости к Аксель- роду и разговор с ним за чайным столом велся самый обыденный. Выпадали такие счастливые дни, когда Плеханов, Засулич, Аксельрод беседовали с нами, молодежью, всегда толкавшейся в доме. Говорили о ближайших и отдаленных судьбах русской революции, и невдомек мне было тогда, что эти люди будут ставить палки в колеса революции, как только она надвинется вплотную, что Плеханов — наш учитель — станет таким чужим, даже враждебным. К концу моего пребывания в доме Аксельрода группа «Освобождение труда» получила из России извещение, что в Минске состоялся I съезд РСДРП, что на этом съезде избран Центральный Комитет партии и имеется манифест, который вскоре будет прислан Обо всем этом в сугубо конспиративных тонах мне сообщил Павел Борисович Аксельрод, сказав при этом, что отныне мы все уже не просто социал-демократы, участники отдельных кружков, групп и союзов, а члены социал-демократической российской рабочей партии. Осенью 1898 года я вернулась в Вену, где мне еще пришлось поработать в клинике для завершения курса обучения. Сдав экзамен и получив австрийский диплом, я поехала домой, чтобы получить от витебского губернатора удостоверение в моей политической благонадежности, которое требовалось для представления в Харьковский университет. Сдав экзамен при университете, я получила диплом, в моем паспорте была сделана пометка, что я имею право жить во всех городах Российской империи. 14
РАБОТА В ХАРЬКОВЕ Получив оседлость в Харькове, я прежде всего стала искать связь с местной партийной организацией, что мне скоро и удалось. Я включилась в партийную работу. Харьковская организация по своей численности была довольно крупной, но сколько-нибудь точного учета членов партии, регистрации их не существовало из конспиративных соображений. Партийных билетов тоже не было. Мандат на высокое звание члена партии каждый сохранял в глубине своей души. Круг деятельности периферийных работников был довольно обширный. Мы вели пропаганду в рабочих кружках, печатали прокламации, хранили и распространяли литературу, отыскивали конспиративные квартиры, устраивали нелегальные вечеринки с докладами на политико- экономические темы, организовывали спектакли-концерты, сборы с которых шли на нужды организации, на поддержание стачечников, арестованных товарищей и их семей. Нам почему-то не приходило тогда в голову, что поддерживать надо не только арестованных, но и товарищей, занятых целый день по делам организации и в буквальном смысле голодавших. Многие из нас, не имея постоянного заработка и не получая поддержки из дому, голодали жесточайшим образом. Частенько бывало так: получишь с утра самовар от хозяйки, сольешь из него немного воды, чтобы было похоже, будто ты напилась чаю, и уходишь натощак. А в кармане нет ни гроша не только на обед, но и на приобретение хлеба. Ходишь целый день по делам, ноги подкашиваются, и в голове муть. В такие моменты особенно раздражало, когда в поисках квартиры под собрание или для хранения нелегальщины зайдешь к какому-нибудь сочувствующему, доктору, адвокату, инженеру, зубному врачу, а там тебя угощают чаем с каким-нибудь воздушным печением и не понимают того, что перед ними голодный человек, которого накормить надо. Как-то раз до такой злобы дошла, до того измучилась, что, воспользовавшись уходом из дому своей квартирной хозяйки, тоже сочувствующей, пошла на кухню, отрезала себе большой ломоть хозяйского хлеба, обмакнула его в аппетитно кипящие на плите жирные щи, заперлась у себя в комнате и съела весь ломоть, не сказав вернувшейся хозяйке ни слова. 15
В моменты обостренного голода душу охватывало полнейшее отчаяние. Но я предпочитала лучше умереть, чем сдаться: ведь искать заработок значило для меня забросить партийную работу, товарищескую среду и заниматься делом, которого не любила и не знала. За свою жизнь не довелось мне ни одному младенцу помочь родиться на свет. Из систематического голодания неожиданно вывела меня временная работа по приведению в порядок библиотеки губернской земской управы. Работа была легкая, оплачивалась поденно — по 2 рубля в день. Вдобавок земскую управу, где производилась работа, можно было использовать для конспиративных целей. Я сразу воспрянула духом. По мере того как расширялась наша работа, комитет выделил из молодежи группу человек в 15, наиболее, по его мнению, активных и на которых следует обратить особое внимание в смысле их дальнейшей теоретической подготовки. Вести занятия с нами было поручено члену комитета, Льву Борисовичу Фейнбергу. Он читал с нами первый том «Капитала» Маркса, заставляя дома серьезно готовиться к этим чтениям. Однажды, готовясь вместе с подругой — Саней Котляровой — к занятиям, мы во время отдыха стали обсуждать, как бы нам возможно реже оставаться без заработка. Вдруг Саня с живостью восклицает: «Это же закономерно! Это же по Марксу! Мы с тобой просто попадем в число резервной промышленной армии, а при капитализме ведь так должно быть». Это открытие, помнится, очень утешило нас, но не накормило. Мне дали два кружка. Оба из рабочих-железнодорожников. В одном было 6 человек с организатором Василием Шейковым во главе. Занятия происходили два раза в неделю, вечерами. Читали «Политическую экономию» Богданова. Кроме того, я много рассказывала обо всем виденном и слышанном мною за границей. Рассказы о жизни австрийских и швейцарских рабочих вызывали в кружке большой интерес. С неменьшим вниманием выслушивались мои сообщения о встречах с нашими русскими революционерами, жившими за границей. Главным образом требовали от меня подробностей о Плеханове. Имя его было тогда на устах у всякого распропагандированного рабочего. Мои железнодорож- 16
лики хотя были еще очень молоды, но парни с головой, достаточно начитанные и Плеханова знали. Другой кружок был на станции Люботин. Регулярных занятий с этим кружком мне наладить не удалось, Да и вообще пропагандистом я была по недоразумению, просто мы тогда еще не додумались до правильного разделения труда внутри организации. Гораздо сильнее тянуло меня к организационной работе. Более по душе мне было поддерживать организационную связь с люботин- цами путем передачи туда прокламаций, нелегальных книжек и всяких директив комитета. Ездить в Люботин приходилось часто. Мои появления на пустынной станции были небезопасны и в конце концов обратили на себя внимание полиции. Кроме харьковского депо и станции Люботин, через высланного из Питера старого рабочего Онуфрия Же- лабина у меня были прочные связи с Бельгийским заводом. Желабин сколотил на заводе крепкое ядро сознательных рабочих, которые впоследствии вместе с ним организовали и провели забастовку. Во время забастовки Желабин через меня сносился с Харьковским комитетом. Ему же я передавала и прокламации для бастующих и деньги для семей стачечников. Помимо постоянной работы в кружках, приходилось исполнять и экстренные задания комитета. Раз мне было поручено немедленно выехать в Вильно и привезти оттуда чемодан с нелегальной литературой. Наговорив с три короба своей квартирной хозяйке о каком-то срочном вызове меня к родным по неотложным семейным делам, я получила из комитета 100 рублей, нужный адрес и в тот же вечер двинулась в путь. Однако, приехав в Вильно, я не застала дома товарища, к которому была направлена, и мне пришлось пробродить целый день по чужому городу. Вечером, встретившись с кем нужно, вдруг узнаю, что литература для Харькова вовсе не в Вильно, а в Витебске. Пришлось сразу же выехать туда. Забрав в Витебске с таким трудом доставшийся мне драгоценный чемодан, я вернулась домой. Своим возвращением я очень обрадовала харьковских товарищей, которые из-за моего дол- кого отсутствия уже думали, что я провалилась. Несмотря на подъем настроения среди рабочих, Харьковский комитет продолжал упорно конспирироваться. 2
Даже нас, работников, выполнявших сложную работу, не подпускали к комитету, что называется, на расстояние пушечного выстрела. Это конспирирование сверх меры не только больно задевало самолюбие рядовых работников, но и вредно отзывалось на работе в целом, так как нам, проводившим в жизнь решения комитета, приходилось принимать их в готовом виде, без всякого обсуждения. Такая ультраконспиративная постановка дела рождала сильное недовольство. Чтобы дать возможно подробное описание построения тогдашней Харьковской организации, следует прежде всего сказать, что точно регламентированных форм организации тогда еще не было не только в Харькове, но и по всей России. Комитеты на местах и выбирались и назначались из центра, пополнялись путем кооптации. Чаще всего наши комитеты строились так: очутившийся в каком-либо городе активный революционер связывался с рабочими и подбирал несколько человек для руководящей работы. Затем объявлялось о создании комитета. Так, насколько мне известно, был создан и Харьковский комитет, Сколько-нибудь правильного разделения труда ни внутри комитета, ни в партийной организации не существовало. Даже литературные функции не были выделены. Каждому из нас приходилось зачастую быть одновременно и пропагандистом, и организатором, и автором листовки, и наборщиком, и рассыльным. Главным опорным пунктом Харьковского комитета среди пролетариата были железнодорожные мастерские. Они имели свою организацию, состоявшую из нескольких кружков во главе с центральным кружком. Последний возглавлялся двумя выдающимися рабочими — членами Харьковского комитета: Воейковым и Матросовым. Другими опорными пунктами были кружки паровозостроительного завода, лидер которых — рабочий Семенов — тоже был членом Харьковского комитета. Как я уже писала, существовала постоянная связь с Бельгийским заводом, Люботинскими железнодорожными мастерскими и множеством кружков в других районах. Были связи с отдельными рабочими на крупных предприятиях Харькова, с городскими ремесленниками. Правда, с последними дело шло не так ладно. В своей работе среди ремесленников мы наталкивались на противодействие эко- 18
номистски настроенной группы рабочих во главе с Маховым, который ненавидел интеллигенцию и восставал против всякой политики. В работе нашей Харьковской партийной организации имелось много недостатков. Прежде всего нужно указать на то, что мы недооценивали своих сил и своего влияния на массы. И это не замедлило сказаться. Первомайское выступление 1900 года явилось в некотором роде для нас неожиданностью. Распространенная нами по всем фабрикам и заводам первомайская прокламация Харьковского комитета содержала, конечно, в себе призыв к забастовке и демонстрации, но мы никак не ожидали, что выступление рабочих может принять столь грандиозные размеры. Первыми на улицу вышли железнодорожники. На Леваде они устроили митинг, выкинули красное знамя, а член комитета Воейков выступил с речью. Харьковский губернатор, узнав о выступлении рабочих, послал против них полицию и поехал сам. Его встретил Воейков, окруженный густой толпой товарищей. После объяснения с ним губернатор вынужден был ретироваться. В это время с другого конца города навстречу железнодорожникам, желая соединиться с ними, двинулись рабочие паровозостроительного завода. Однако на их пути встали казаки. Произошло столкновение. Во время стычки рабочим удалось обезоружить нескольких казаков. Волнения распространились по всему городу. Всеобщая первомайская стачка и демонстрация в Харькове произвели сильное впечатление. Работа наша пошла еще более быстрым темпом. Первое мая 1900 года, научив нас многому, кое-чему научило и харьковских жандармов. Была арестована группа железнодорожников в 18 человек с Матросовым и Воейковым во главе. Как организаторов демонстрации их выслали в Вятскую губернию. За многими из нас началась отчаянная слежка, которая к осени того же, 1900 года завершилась грандиозным провалом центра и почти всех кружков. Слежка в Харькове велась уже не так примитивно, как раньше. Одно время я считала, что за мной не следят, но в дальнейшем убедилась, что слежка за мной продолжалась все лето. Последний месяц перед арестом шпики совсем перестали стесняться, открыто стояли против квартиры и открыто провожали всюду. 2* 19
Если надо было куда-нибудь пойти по делу, приходилось уходить с утра, заходить в разные магазины, мерять, не покупая, все платья подряд, тянуть время. Шпику надоедало долго стоять, и он уходил. Как-то нужно было отвезти пачку прокламаций и переговорить с двумя люботинскими рабочими. Я с большими предосторожностями отправилась утром на вокзал. Когда села в поезд, в глаза мне бросился один тип с приплюснутым носом, севший в соседний вагон. Схожу на станции Люботин, и он сходит. Мои подозрения усилились. Вижу на перроне стоят знакомые рабочие. Подойти к ним — значит провалить и себя и люботинцев. Я прохожу демонстративно мимо, и парни сразу догадались, в чем дело. Подошла к буфету, заказала себе чай, сижу, пью чай и размышляю, как быть дальше. За другим столиком сидят мои приятели-люботинцы, пьют пиво, а за третьим — тип с приплюснутым носом и тоже пьет чай. Даже смех меня разобрал, до того колоритна была эта картинка. Просидела я так до ближайшего на Харьков поезда. Села в вагон и как будто благополучно уехала, сохраняя на груди и в чулках солидные пачки с прокламациями, которые, к моей великой досаде, так и не удалось передать люботинцам. По возвращении в город приплюснутый нос как будто исчез. Я еще покружила по улицам и, выбившись из сил, решила зайти на Пушкинскую улицу в больницу Медицинского общества к знакомой фельдшерице, некой Радзевич. У этой приятельницы я спрятала прокламации, закусила, напилась чаю. Отдохнув, поздно ночью вернулась домой. Но моим приключениям не суждено было так благополучно закончиться. В эту же ночь меня разбудили жандармы. Приплюснутый нос был тут как тут. Мне даже показалось, что все это сон. Но очень скоро меня вернули к действительности, к тому же весьма печальной. Надо сказать, что свой арест я приняла почти как должное. Ведь я уже и в Варшаве безнаказанно поработала, и за границу съездила, и в Харькове целый год вела самую напряженную работу. Пора было, так сказать, и честь знать. Тем не менее все эти обстоятельства и размышления нисколько не смягчили тяжелого чувства, которое испытываешь, когда расстаешься с волей. А тут еще жандармский офицер все пытался острить во 20
время обыска, спрашивая меня: «Очень обескуражены? Ведь вы, наверное, думали, что все произойдет, как во французских романах: предстанет перед вами прекрасный офицер и скажет: «Сударыня, как ни тяжело, но именем закона я вас арестую»». Потом этот весельчак стал копаться в моих книгах и, перечитывая названия, говорил: ««Политическая экономия», «Капитал» Карла Маркса. Все капитал, а в портмоне, вот видите, у вас всего шестьдесят копеек». Остаток ночи пришлось провести в полицейской части, где ревела пьяная проститутка, да какой-то господин в черном, великолепно сшитом сюртуке, с холеными рыжими усами всю ночь шагал из угла в угол. Про него городовые сообщали друг другу почтительным шепотом, что он арестован за крупную растрату казенных денег. Рано утром отвезли меня в тюрьму, начальником которой был подполковник Дыхов — очень неприятный тип с раскосыми глазами и явно разбойничьим выражением лица. Были у Дыхова два любимца солдата-тюремщика — Стадник и Мельник. Они поочередно дежурили в секретном коридоре. Этот узенький темный коридор, по обеим сторонам которого тянулись два ряда камер-одиночек, был действительно секретным, уж туда ни один голос с воли не мог бы проникнуть. Мельник и Стадник были удивительно хорошо выдрессированы: скорее подохнут, чем ответят на твой вопрос. Сидишь месяц, два, три, восемь. Появляется жгучая потребность услышать свой собственный голос. Заговариваешь с истуканом Мельником или Стадником — никакого ответа. Койка вместе с матрасом в шесть часов утра поднимается и привинчивается к стене. Табурет и столик тоже привинчены. Поэтому подняться на высокое окно, чтобы увидеть небо, для меня, например, представляло огромную трудность. Прилечь днем тоже нельзя: койка опускается только в шесть часов вечера. Прогулка 15—20 минут в изолированном закоулочке, где стоит будка с часовым. А за тобой в двух-трех шагах шествует второй часовой, который тоже хранит упорное молчание. И все же, несмотря на такую кажущуюся разобщенность, мы, заключенные, в этом секретном коридоре ухитрились жить общей жизнью. Целые дни шло лихорадочное перестукивание, устанавливались клички, моей 21
была «Сорока». В общей уборной оставлялись записки, и каждый раз, когда солдат водил меня туда, я обшаривала водопроводную трубу, нет ли на адрес «Сороки» письма. Кроме общения внутри тюрьмы, удалось установить кое-какую связь и с волей. Товарищи стали снабжать меня книгами, среди которых была и вышедшая тогда легально книга Ильина (В. И. Ленина) «Развитие капитализма в России». Никогда не забыть огромного удовлетворения, которое давало внимательное изучение фундаментального ленинского труда. Об этом удовлетворении уже потом, при личной встрече с В. И. Лениным, я как-то упомянула, а он, шутя, ответил: «Несчастная, Вы, несчастная, в одиночной тюремной камере пришлось Вам копаться в моих скучнейших таблицах. Как мне Вас жаль!». Жандармам много пришлось потрудиться над нашим делом: ведь по нему было арестовано чуть ли не 200 человек. Допросов было бесконечное множество. (Тогда еще не было установки В. И. Ленина об отказе давать показания на допросе.) Тут подвизался ротмистр Норн- берг, тот самый офицер, который так весело острил у меня на квартире в ночь ареста. Раз как-то на одном из допросов он вдруг говорит мне: «А ведь вы не можете отрицать, что связь с «Южным рабочим» поддерживалась через вас. Я даже могу напомнить вам вечер, когда, вернувшись поздно домой, вы застали у себя в комнате приехавшую из Екатеринослава девицу с корзиной «Южного рабочего», которая на ваш вопрос: «Как вы там все поживаете?», ответила: «Шумим, братцы, шумим»». Эти подробности меня прямо ошеломили. Действительно, дело было так, и рассказать все это мог только один Желабин, который тогда присутствовал при моем разговоре. Насладившись эффектом, произведенным на меня этими подробностями, Норнберг заявил мне, что Желабин ! уже освобожден, так как чистосердечно во всем сознался. Было ли это правдой или лишь тонкой про- 1 Имя Желабина упоминается историками рабочего движения в числе членов первых питерских кружков, но то был старший брат Онуфрия Желабина. 22
вокацией Норнберга, я так и не узнала. Онуфрий тогда исчез из тюрьмы, и больше его никто из нас никогда и нигде не встречал. Хотя, как я уже писала, за всеми нами была слежка в течение всего лета 1900 года и почти вся организация была арестована, по ходу допросов было видно, что жандармы сильно затруднялись в определении работы, которую выполнял каждый из нас, и в предъявлении нам конкретных обвинений. У них были лишь шпионские показания, что все мы крамольники. Но в чем проявилась крамольность каждого из нас, им бы никогда не докопаться, если бы не малодушие некоторых из арестованных. Так, например, целых три месяца после ареста жандармы не знали, кому именно из нас предъявлять обвинение в участии в комитете, а потом вдруг прозрели. Произошло это так: кто-то из арестованных молодых рабочих стал болтать на допросе, что главарями были высланные после майской демонстрации в Вятскую губернию железнодорожники Воейков и Матросов. Жандармы их немедленно вытребовали обратно в Харьков, посадили в тюрьму и приобщили к нашему делу. То обстоятельство, что его кто-то выдал, а также мытарства по этапам так подействовали на Воейкова, что он сам стал позорно помогать жандармам распутывать наше дело. Предательство Воейкова произвело на нас удручающее впечатление. Жандармы же ходили именинниками. Особенно сиял от восторга ротмистр Норнберг. Воейков за свои «подвиги» был выпущен на волю, но, видно, совесть сильно мучила его: он стал пьянствовать и вскоре совсем спился. Получив таким путем все необходимые данные, жандармы часть арестованных выпустили. Меня же продолжали держать в тюрьме, и я долго не могла понять, почему мне приходится сидеть дольше, чем членам комитета. Недоразумение мое рассеялось на одном допросе. Приводят меня в тюремную контору. После любезного приветствия Норнберг заявляет: «Дознание по делу Харьковского комитета закончено. Все по этому делу, до установленных членов комитета включительно, освобождены под негласный надзор до суда. Вас решено задержать, так как арестован редактор «Южного рабочего» Харченко. По агентурным сведениям он бывал у вас на квартире». 23
На мой вопрос: «Какой же все-таки смысл задерживать меня дольше? Ведь от меня все равно ничего не узнаете?», Норнберг, отчеканивая каждое слово, сказал: «Харченко — мужчина крепкий, только что арестован. Вы—женщина, здоровье ваше тюрьмой подорвано, нервы истрепаны, поэтому у нас больше шансов, что заговорите вы, а не Харченко». После такого нахального заявления жандарма появилось жгучее желание доказать немедленно, что я не сломлена. Единственный способ, бывший в моем распоряжении,— это объявление голодовки. Про себя я решила, что голодать буду одна, не вовлекая в это дело новых, лично мне не известных товарищей. И тюремная администрация, и прокуратура, и жандармы тогда еще очень боялись тюремных голодовок. Поэтому, узнав, что я отказалась принимать пищу, они забегали, засуетились. В моей камере в эти дни можно было наблюдать умилительное зрелище, как ротмистр Норнберг или сам полковник Дыхов упрашивают меня «скушать ложечку бульонца» или «выпить полстаканчика молока». Поголодать пришлось, впрочем, всего трое суток, а на четвертые меня вызвали в контору и заявили, что я свободна и немедленно обязана выехать на родину под гласный надзор полиции, впредь до суда. Собрав всю силу воли, чтобы не упасть от слабости и радости, я с большим трудом добрела обратно до своей камеры. Напившись после трехдневной голодухи крепкого чаю, я увязала свои пожитки и отправилась, конечно, в сопровождении полицейского надзирателя на вокзал. Там он усадил меня в вагон, и я уехала. ПЕРЕХОД НА НЕЛЕГАЛЬНОЕ ПОЛОЖЕНИЕ Еще до нашего ареста летом 1900 года довелось мне присутствовать на сугубо секретном совещании, устроенном Харьковским комитетом партии в связи с приездом из Полтавы, где ом отбывал ссылку, Юлия Осиповича Цедербаума (Мартова). Мартов ознакомил нас с планом создания будущей общероссийской газеты. Не называя имен, он сообщил, что инициатором этого плана является товарищ, недавно окончивший срок ссылки в Сибири и уже выехавший за границу в целях реализа- 24
ции плана, причем имеется договоренность с группой «Освобождение труда». Не все присутствовавшие на этом совещании с одобрением отнеслись к этому сообщению. Несколько экономистов, недавно прибывших в Харьков из Петербурга, высказали опасение, что новая газета, очутившись под крылышком Плеханова, станет призывать только к политической борьбе, игнорируя борьбу экономическую. Но основная масса членов партии, понимавшая, насколько необходима для России, для рабочего класса и его борьбы такая газета, горячо приветствовала план ее создания. Тут же условились с докладчиком о содействии будущей газете как статьями и корреспонденциями, так по возможности и материальными средствами. После отъезда Мартова мы с большим нетерпением стали ждать первого номера газеты. Ждать пришлось долго. Лично мне, например, первые номера «Искры» удалось увидеть почти через полтора года после их появления. Во время моего тюремного заключения к нам, пленникам одиночных камер, все же просачивались слухи о знаменательном для партии событии — появлении «Искры». Вот почему моей первой заботой по выходе из тюрьмы было достать и прочитать хотя бы один номер этой газеты. Случай этот представился мне уже по дороге на родину. У витебских социал-демократов имелся № 4 «Искры», передовица которой «С чего начать?» широко дебатировалась там во всех городских социал-демократических кружках. «Вопрос «что делать?»,— писал автор статьи,— за последние годы с особенной силой выдвигается перед русскими социал-демократами. Речь идет не о выборе пути (как это было в конце 80-х и начале 90-х годов), а о том, какие практические шаги и как именно должны мы сделать на известном пути. Речь идет о системе и плане практической деятельности. И надо признать, что этот основной для практической партии вопрос о характере и способах борьбы остается у нас все еще нерешенным, возбуждает все еще серьезные разногласия, обнаруживающие прискорбную неустойчивость и шатание мысли» К Кто же это так резко характеризует состояние наших местных партийных организаций, обнаруживающих «при- 1 В. И. Ленин, Соч., т. 5, стр. 5. 25
скорбную неустойчивость и шатание мысли»? Кто автор этой открывающей такие широкие горизонты статьи, предлагающий развернутый план «создания трибуны для всенародного обличения царского правительства»? Автором статьи «С чего начать?» был Ленин. Это он писал, что трибуна — газета не должна ограничиваться распространением идей, политическим воспитанием и привлечением политических союзников; она призвана представлять собой общепартийный организационный центр. Это открывало путь для участия в большом партийном деле и рядовому активисту партии. Ленинская статья «С чего начать?» явилась вехой при определении моего дальнейшего пути. Именно она подтолкнула меня немедленно перейти на нелегальное положение, чтобы затем поехать в Швейцарию, связаться с «Искрой» и, если там найдут меня пригодной, стать одним из «регулярно исполняющих дробные функции общероссийской работы». Потребовалось несколько месяцев, чтобы списаться, найти деньги на дорогу, наладить нелегальный переход через границу и т. п., так что добраться до Швейцарии мне удалось лишь летом 1902 года. В это время наша русская партийная заграница имела совершенно иную физиономию, чем в первый мой приезд туда в 1898 году. С появлением заграничной группы «Искры» с В. И. Лениным во главе установилась постоянная действенная связь заграничного центра с работавшими в России партийными организациями. Редакция «Искры» стала организационным центром партии. Теперь уже имелись кадры хорошо подготовленных, ответственных товарищей — агентов «Искры», которые направлялись в Россию для непосредственной работы там. Путем систематической шифрованной переписки они держали заграничный центр в курсе всей своей работы и положения дел на местах. Вести об «Искре», о том, что создан, наконец, политический и организационный центр партии, дошли до самых отдаленных углов Сибири, и к концу лета 1902 года начинается повальное бегство ссыльных социал-демократов и паломничество наиболее активных из них в Швейцарию, а оттуда в Лондон, где тогда была редакция «Искры» и где жил В. И. Ленин. 26
В Цюрихе я заехала по старому знакомству к Аксель- роду. Мне сразу бросилось в глаза, что в этом всегда приветливом доме царит сейчас какое-то мрачное, непонятное для меня настроение. На мои восторги по поводу решившей мою судьбу статьи в № 4 «Искры» и еще большие восторги по поводу вышедшей к тому времени ленинской книги «Что делать?» Аксельрод реагировал какими-то малозначащими репликами, либо вовсе угрюмо отмалчивался. Когда приезжал из Женевы Плеханов, они втроем — Плеханов, Аксельрод, Засулич — подолгу беседовали за плотно закрытой дверью. Плеханов уезжал, у Аксельрода начинала болеть голова. Настроение у всех было какое-то подавленное. Жалко было, что редакция «Искры», главные ее работники перекочевали из Мюнхена в далекий и чужой Лондон. Оттуда, мы знали, к Аксельроду приходили какие-то «неприятные» письма. В Цюрихе находилась небольшая экспедиция «Искры», помещавшаяся в подвале под квартирой Аксельрода. Отсюда мы рассылали свежие номера газеты по всем европейским городам, где были организованы «группы содействия «Искре»». Работая каждый день в этой экспедиции с дочерью Аксельрода, мне удалось, наконец, узнать от нее причину дурного настроения отца. Под большим секретом она сообщила мне, что внутри «Искры» идет борьба в связи с выработкой проекта программы к предстоящему съезду партии, что в обострении виноват Петров (Ленин), не идущий на уступки даже «самому» Плеханову, что у Петрова «тяжелый характер» и, как ни стараются Аксельрод и Засулич примирить Плеханова с Петровым, пока ничего не выходит. Это обстоятельство очень болезненно отражается на ее отце — отсюда и соответствующее настроение в доме. В связи с непререкаемым авторитетом Плеханова в то время критика его Лениным не могла не вызвать целую бурю в душе как самого Аксельрода, так и его домочадцев. Как известно, обострение отношений между Лениным и Плехановым вызывалось вовсе не «тяжелым характером» Петрова-Ленина, а глубоко принципиальными разногласиями по коренным вопросам программы пролетарской партии. 27
Вначале мы ничего не знали об этой ожесточенной борьбе. В курсе дела был лишь очень узкий круг старших товарищей. Но и у нас на душе было тревожно. Мы опасались, что малейшая трещина внутри «Искры» будет на руку врагам партии, всяким ревизионистским группировкам. В дальнейшем все же и к нам, молодым партийным работникам, стали просачиваться кое-какие сведения относительно идейных разногласий между Плехановым и Лениным. К этому времени, особенно после появления книги «Что делать?», авторитет Ленина необычайно возрос. Лондон перестал казаться чужим и далеким. Наоборот, захотелось поехать туда, к автору «Что делать?», чтобы поговорить с ним, посоветоваться, как взяться за дело по возвращении в Россию. Но это были мечты, а пока советовались, спорили, делились мыслями мы лишь со своими товарищами здесь, в Цюрихе. В наиболее тесном общении мы были в то лето с Владимиром Александровичем Носковым (по кличке Борис Николаевич Глебов), Федором Ивановичем Щекол- диным (по кличке «Дядя»). Оба они приехали из Ярославля. Большие патриоты своего ткацкого района, они все время носились с мыслью скорейшего восстановления разрушенных жандармами партийных организаций в Ярославле, Костроме и Иваново-Вознесенске. Здесь же, в Цюрихе, жили Вера Васильевна Кожевникова — старый питерский работник, много посидевшая в тюрьмах и собиравшаяся ехать нелегально на партийную работу в Москву; пермячка Екатерина — патриотка своих уральских организаций, убедительно доказывавшая, что больше всего партийных сил следует направить на Урал, а не в ткацкий район, как думают Борис Николаевич и «Дядя»; юноша Наум, которого мы все звали просто Нюнька, бежавший за границу откуда-то с юга и направлявшийся на партийную работу обратно на юг, в Одессу; Виктор Копп, под кличкой «Сюртук», не помню откуда бежавший, направленный впоследствии на границу, на транспорт; варшавский сапожник под чужой фамилией — Янковский, направлявшийся на работу не то в Лодзь, не то в Белосток. Со всеми этими товарищами установились какие-то особенно дружеские, приятельские отношения. Толковали о пережитом в тюрьмах, о жандармских допросах. Но больше всего гадали о ближайших и отдаленных перспективах русской революции. 28
Помню, как-то раз пошли мы всем миром гулять в лес. На обратном пути пили кофе в ресторане красиво возвышавшегося на горе пансиона. Вечер был необыкновенно хорош, местность великолепна. Кто-то из товарищей расчувствовался и в минорном тоне стал говорить на тему о нашей российской бездомности и о счастливых швейцарцах, имеющих возможность свободно отдыхать в прекрасных пансионах своей страны. На это Борис Николаевич возразил, ударяя по-костромски на «о»: «Погодите, пого- дите, товарищ! Когда мы свергнем самодержавие, новое, революционное правительство в награду за наши заслуги перед революцией пошлет нас на отдых сюда в Цюрих, на гору, в этот самый пансион, где нас, беззубых к тому времени стариков, будут кормить манной кашкой». Мы много смеялись. Тогда мы не думали, что именно после свержения самодержавия в России начнется самая напряженная работа и некогда будет думать об отдыхе. Единственно, пожалуй, правильным в нашем тогдашнем прогнозе было то, что с 1902 по 1917 год прошло целых 15 лет, срок, достаточный, чтобы у многих из нас действительно выпали зубы. В августе 1902 года наш тесный кружок в Цюрихе неожиданно расширился и еще больше оживился с появлением целого десятка товарищей, бежавших из киевской Лукьяновской тюрьмы. Для организации этого побега «Искра» посылала несколько товарищей. Среди бежавших было 8 агентов «Искры», отправленных в свое время на работу в Россию. Их арестовали в разных городах и свезли в Киев. Там начальник жандармского управления генерал Новицкий затеял крупный процесс против «Искры». Своим «исходом» из Лукьяновской тюрьмы эти товарищи испортили карьеру царского генерала. Обвинялись Бауман Николай Эрнестович, Крохмаль Виктор Николаевич, Гальперин Лев Ефимович, Мальцман Борис Самойлович, Басовский Иосиф, Блюменфельд, Баллах Макс («Папаша», Литвинов), Таршис Иосиф (Пятницкий), Гурский Марьян, Бобровский Владимир, Сильвин и социалист-революционер Плесский (бегство двух последних не удалось). Появление в Цюрихе киевских беглецов вызвало не только радость среди нас, но и целую сенсацию среди швейцарцев. Газеты описывали этот «отчаянно смелый побег русских революционеров из царской тюрьмы». Ре- 29
портеры гонялись не только за самими киевлянами, но и за нами, назойливо требуя «интимных подробностей побега». Вся наша компания в Цюрихе вместе с киевлянами группировалась около Аксельрода. Вера Засулич находилась в Лондоне, Плеханов, живший постоянно в Женеве, часто приезжал к нам в Цюрих специально повидаться, побеседовать с российскими практиками, так нас называли в отличие от заграничников. К концу лета наша цюрихская компания начала понемногу разъезжаться. Первого проводили Бориса Николаевича Глебова. Он, как член Организационного комитета по созыву II съезда партии, был вызван в редакцию «Искры». Не без зависти поглядывали мы на товарища, которому предстояло иметь дело с самим Лениным, о личном знакомстве с которым некоторые из нас, в том числе и я, тогда только еще мечтали. Мы радовались за Бориса Николаевича, который должен был принимать участие в подготовительной работе съезда, призванного ликвидировать всякие оппортунистические, рабочедельческие шатания и создать марксистскую партию революционной социал-демократии по плану «Искры» К Вскоре и меня направили на работу в район «Северного союза». В мою задачу входило восстановить прерванные связи этой организации с «Искрой». Прежде всего я должна была сделать остановку в Петербурге, отпечатать в тайной типографии общероссийскую листовку, текст которой мне прислали в Цюрих из редакции «Искры». Был ли автором этой листовки В. И. Ленин, мне ни тогда, ни теперь установить не удалось. Кроме того, мне следовало заехать в Тверь (ныне Калинин), получить хранившуюся там корзину с номерами «Искры» и несколькими экземплярами книги «Что делать?», чтобы вместе с отпечатанной в Петербурге листовкой распространить их по фабрикам и заводам «вверенного» мне района. Затем я должна была аккуратно снабжать «Искру» корреспонден- циями, статьями, всякой информацией. Так я стала агентом «Искры». 1 Впоследствии Носков, избранный на II съезде партии в члены ЦК РСДРП, стал примиренцем, тормозил созыв III съезда партии, а в дальнейшем совсем отошел от партии. 30
АГЕНТ «ИСКРЫ» Окончательно я почувствовала себя в России лишь в Питере, после того как закончила «артистическую карьеру» (так мысленно называла я свое кратковременное бытие в образе австрийской артистки Гедвиг Навотни, по паспорту которой я переехала границу). Получив от питерских товарищей паспорт для прописки в России, я ощутила более или менее устойчивую почву под ногами. -Новое имя — Пелагея Давыдовна (фамилию забыла) — так быстро внедрилось в сознание, что было бы странно, если кто-нибудь стал называть меня иначе. Моя предполагавшаяся встреча с «Гушей» (Еленой Дмитриевной Стасовой) не могла состояться, так как за нею шла усиленная слежка. Время в Питере тогда было очень тревожное. Аресты среди наших людей не прекращались. При встречах с товарищами приходилось соблюдать величайшую осторожность. Каждую ночь ночевала на новом месте. Из Питера направилась в Тверь. Там меня должен был дожидаться Наум — Нюнька, перевезший к тому времени из-за границы корзинку с нелегальщиной, главным образом с номерами «Искры». Одну часть надлежало ему увезти для распространения по южным организациям, другую часть мне — по северному району. В Тверь приехала поздно вечером. Хозяин, не то чертежник, не то землемер, встретил меня более чем нелюбезно. А Наум, чуть не плача, объяснил, что хозяин трусит, протестует, почему Тверской комитет не отменяет его адреса, а продолжает посылать на него всякую напасть. Мое ночное появление, очевидно, окончательно переполнило чашу терпения «гостеприимного» хозяина. Он в самой откровенной форме предложил мне забрать злополучную корзину и отправляться куда мне будет угодно. В доказательство полного своего к нам презрения этот господин постелил себе кровать и стал спокойно раздеваться, совершенно не стесняясь моим присутствием. Наум распетушился и кинулся к нему с кулаками. Чтобы избежать скандала, я увела Наума на улицу, солгав, что у меня есть еще один адрес. На самом же деле у меня был адрес только в губернскую земскую больницу, куда ночью не будешь ломиться. Что делать в эту холодную ночь в незнакомом городе? Пойти в гостиницу? Нельзя: у нас с 31
Наумом чужие паспорта, не проверенные. (По таким паспортам мы в те времена никогда прямо не прописывались, а сдавали их предварительно кому-нибудь из сочувствующих. Те отправляли паспорт в участок. Лишь когда документ благополучно возвращался с прописки, а за квартирой не наблюдалось слежки, считалось, что по такому паспорту жить можно). Решили пешком прогуляться на вокзал, который в Твери отстоит от города на 5—6 Еерст, пробыть на вокзале возможно дольше, а затем пешечком обратно. Так и сделали, но продрогли и устали чрезвычайно. Лишь утром мы решились зайти в больницу. Во время трехдневного пребывания в Твери у земского врача я пыталась выяснить, в каком положении находится организация. Но узнать мне почти ничего не удалось. Доктор относился к разряду резервных членов комитета — так назывались те товарищи, которых мы использовали в своей работе, но которые активной революционной деятельности не вели. Такие резервные члены комитета бывали чрезвычайно осторожны, дорожили своим покоем и своей легальностью, но надо отдать им справедливость, что большинство из них, попадая иногда в тюрьму, на допросах держали себя прилично, никого не выдавали и вообще были люди надежные и до некоторой степени необходимые. Необходимые потому, что сами проваливались редко и имели возможность после каких- нибудь массовых арестов сохранять нити организации, чтобы передать их другим работникам. Оставив часть литературы, причитавшейся Тверскому комитету, я направилась через Москву в Ярославль, а оттуда в Кострому. Здесь, на совещании с Борисом Николаевичем и «Дядей», договорились о создании базы, откуда можно было бы вести работу по восстановлению связи с другими городами текстильного района. В Москве я встретилась с Верой Васильевной Кожевниковой. Выехав из Цюриха незадолго до меня, она уже успела осесть в Москве, прописавшись по чужому паспорту. По ее словам, положение Московской организации было крайне тяжелое. С первых же дней ей и Глафире Окуловой (Теодорович), тоже жившей нелегально, пришлось кое-как сколачивать Московский комитет, не существовавший ко времени их приезда. До районов они еще не добрались. Все было «прошпиковано», зубатовщина царила вовсю. 32
Однако мои товарищи не унывали, не теряли бодрости, работали не покладая рук. Они мне сказали, что на днях предполагают устроить нелегальную вечеринку в пользу комитета, где выступит Горький, который во многом помогает Московской организации. Очень хотелось познакомиться с Горьким, но дисциплина была строгая и я сама бы первая осудила товарища, который едет по партийному делу и задерживается лишние дни в пути, а потому не стала дожидаться вечеринки. В виде компенсации Вера Васильевна достала мне билет в Художественный театр. Шла только что появившаяся пьеса Горького «На дне». Публика в каком-то бешеном восторге без конца требовала автора. Горький, совсем еще молодой человек, неуклюже выходил, по-медвежьи кланялся и все вынимал из кармана носовой платок, пытаясь не то высморкаться, не то вытереть пот с лица. По дороге из Москвы в Ярославль начались треволнения. Ночью на каком-то полустанке — вдруг длительная остановка. Выясняется порча и именно в нашем вагоне. Его надо отцеплять. Вещи были выброшены на платформу. Моим глазам представилось интересное зрелище, на которое я не могла глядеть без смеха: в горке вещей красуется моя корзина с нелегальщиной, а возле стоит жандарм и охраняет все это добро. Провозились на этом полустанке довольно долго. Продуло меня здорово. Так как недомогание началось еще в Твери, то в Ярославль я приехала совсем больной. Еле добрела до извозчика и приехала по имевшемуся у меня адресу к некой Путиловой. Приняв от меня литературу, она обещала выделить часть для Костромы и Иваново-Вознесенска, а меня повезла на такую квартиру, где можно было в крайнем случае и поболеть. В этой квартире жили сестры Дидрикиль — Мария, Ольга и Нина Августовны. Мария и Ольга Дидрикиль (последняя по мужу Кедрова) только недавно вернулись из Таганской тюрьмы. Сидели они по делу «Северного союза», который потерпел крупный провал в конце апреля того же 1902 года. Провал был организован известным провокатором Меньшиковым. Произошло это так: жандармерия захватила у арестованного на границе эмигранта Блюменфельда массу адресов, расшифровала их и направила по ним охранника Меньщикова. Последний Ц. Бобровская 33
явился в Ярославль к старому нашему товарищу Ольге Афанасьевне Варенцовой, назвался партийным работником — профессионалом Иваном Алексеевичем, посланным из центра для установления связи с ткацким районом. У этого Ивана Алексеевича были вполне точные адреса, и знал он все пароли. Ни в ком никаких сомнений он не возбудил и был принят с почетом, как обычно местные организации принимали представителей из центра. Из Ярославля мнимый Иван Алексеевич проехал в Кострому и там узнал всю подноготную организации, даже то, что у братьев Завариных под крылечком лежат элементы не- функционирующей тайной типографии. Побывал он и на квартире у Сони Загайной, где печатались в этот момент на гектографе прокламации, и нашел, что дело поставлено недостаточно конспиративно: «Я чувствую, вы все к 1 мая провалитесь!». Бедная Соня была очень смущена. До сих пор считалось, что она достаточно выдержанный конспиратор, и вдруг такое заявление со стороны представителя центра. Ясное дело, для подлого провокатора не было ничего легче, как пророчить провал, который им же самим подготовлялся. При «благосклонном» содействии Мень- щикова были окончательно разгромлены организации: Ярославская, Костромская, Иваново-Вознесенская, Владимирская и Воронежская. Впоследствии провокатор Меныциков попал за что-то в немилость у департамента полиции, околачивался по заграницам и даже в какой-то парижской газете поместил покаянное письмо. Особенно каялся перед Ольгой Афанасьевной Варенцовой «за причиненные страдания». В квартире сестер Дидрикиль мне пришлось пролежать около месяца. Ухаживали все время за мной прямо идеально. Как-то было естественно, что Ольга варит для меня бульоны и кашки, а Нина бегает то за доктором, то в аптеку, то в лавочку. Все это делалось так просто, что меня даже мало смущало, когда кто-нибудь из них ночью дежурил у моей постели. Вообще в этой квартире всегда толкалось много народу и все себя чувствовали как дома. Младшая — Нина Дидрикиль (впоследствии по мужу Подвойская) — во время провала «Союза», должно быть по малолетству, не была арестована, и теперь основная часть работы падала на нее. В то время как Мария и Ольга, находившиеся под надзором полиции больше сидели дома, Нина много бегала, 34
завязывала связи с отдельными рабочими, раздавая им привезенную мною литературу, устраивала какие-то кружковые занятия среди молодежи и т. д. Поправившись, я выехала в Кострому, где направилась к курсистке питерских Бестужевских курсов Клавдии Овчинниковой. Жила она в то время у своих родителей, купцов Овчинниковых. Клавдия очень тепло меня встретила и сразу принялась за мое устройство. Старикам своим она заявила, что я знакома ей по Питеру, что в Кострому приехала по семейным обстоятельствам и буду здесь искать уроков. Удачно было, что по паспорту моя Пелагея Давыдовна была замужем, а значит, легко можно было сфабриковать семейную драму, изобразив обманутую жену. План нам удался как нельзя лучше: добродушные старики Овчинниковы приняли самое горячее участие в моей судьбе. Отвели мне отличную комнату, кормили до отвала и за все это назначили плату всего 12 рублей в месяц. По тем временам это было очень дешево. В доме Овчинниковых, начиная с хозяина и кончая прислугой, все были круглые, здоровые, упитанные. Мой истощенный вид вызывал у них сострадание. Надо мной вздыхали, подсовывали лучшие куски и от души сочувствовали моему семейному горю. Весь овчинниковский дом был до такой степени пропитан благонадежностью, что и я ни у кого не вызывала подозрений. Я немедленно связалась с кем можно из товарищей и начала понемногу склеивать разгромленную организацию. Первый товарищ, при помощи которого я приступила к работе, был Иван Никонович Савин, молодой врач, живший пока легально в Костроме. Он еще до меня пытался собрать воедино остатки организации, но ничего у него не получилось. В Костроме, так же как в Ярославле, новых людей, на которых ему можно было бы опереться, не было. Приходилось иметь дело все с одними и теми же: братьями Завариными, Софьей Загайной, Марией Сергеевной Александровой и другими, которые осенью вернулись из московского заточения в Кострому. Все они были поднадзорные, все на виду у жандармов. С моим приездом Иван Никонович воспрянул духом, почувствовал, что там, в центре, не забыли Костромы. Для создания основного ядра Костромской организации 3* 35
нам необходимо было привлечь хотя бы одного влиятельного рабочего. В это время в Костроме находился вернувшийся из Таганской тюрьмы бывший путиловский рабочий — модельщик Иван Платонович Александров, по кличке «Макар», арестованный по делу «Северного союза». Я решила с ним познакомиться. Жил Макар на краю города, в крохотном флигелечке. Когда я первый раз пришла в его нищенски обставленную хибарку, то увидела растерянного, суетящегося Ивана Никоновича, а в углу, на солдатской койке,— человека огромного роста, лет 30—35, с выразительным энергичным лицом, глубоко сидящими проницательными и очень насмешливыми черными глазами. При моем появлении богатырь этот зашевелился, приветливо протянул мне огромную мозолистую лапу и насмешливо сказал: «Вот Китик (так он назвал Савина) пугал меня, что придет какая-то Пелагея, да еще Давыдовна, а пришла просто маленькая Поля, и она совсем не страшная». Услышав, что Макар разговаривает, Иван Никонович пришел в ужас и стал умолять больного замолчать, а мне глазами указал в противоположный угол, где я увидела таз, наполненный сгустками крови. Положение больного было очень опасное. Савин решил отправиться в город за опытным врачом и лекарствами. Привезенный из города врач нашел, что положение хотя и тяжелое, но уж не столь безнадежное. При хорошем питании и уходе больного можно будет скоро поднять. После ухода доктора мы все развеселились. Китик стал рассказывать о делах, я убирать комнату и стряпать из принесенной Китиком провизии обед для больного и для нас. Макар лежал смирнехонько, добродушно посматривал на нас и ухмылялся в бороду. С неделю мы отхаживали Макара, а потом он стал быстро поправляться. Когда доктор позволил ему заговорить, нам досталось-таки на орехи от его насмешек. Уж очень велика у него была потребность вознаградить себя за вынужденное молчание. Часто вспоминал он потом, как мы с Никоновичем — «два рыхлых интеллигентишка» сделали из него, чистокровного пролетария Макара, великого молчальника. Человек недюжинного ума, много на своем веку повидавший, он великолепно разбирался в вопросах партийной жизни и хорошо знал людей. Он быстро определял в новом человеке все его достоинства 36
и недостатки, и нам частенько доставалось от его злого языка. Как только Макар стал на ноги, он отправился на фабрики для возобновления связи с рабочими. Из нашей «святой троицы» (Иван Никонович, Макар и я) создалось естественное центральное ядро Костромской организации. Первой и основной задачей мы себе поставили создать на всех сколько-нибудь крупных фабриках хотя бы по одному рабочему кружку. Для этого надо было связаться с уцелевшими от весеннего провала представителями ранее существовавших кружков. Встречи эти происходили глубоко конспиративно. Как только наступал вечер, каждый из нас трех уходил на «свидания при лунном свете» — так называл Макар наши встречи с рабочими где-нибудь на бульваре в зимнюю стужу. Мы выпустили листок с призывом организоваться, написанный Иваном Никоновичем, раскритикованный Макаром, переделанный мною и отпечатанный на гектографе Соней Загайной. Распространили этот листок при помощи макаровских приятелей — рабочих. Прокламация возымела действие: рабочие зашевелились, почувствовали, что организация опять живет. Вскоре у нас появились помощники — высланные в Кострому студенты Горский, Яковлев, Розен и др. В других же городах Северной области была пустыня. А это было время, когда шло создание централизованной, крепко спаянной партии и удовлетворяться кустарным насаждением варящихся в собственном соку местных организаций было нельзя. Ленинский план создания партии отвечал коренным интересам рабочего движения. Необходимость создания централизованной революционной партии мы все самым острым образом чувствовали в своей повседневной работе на местах. Поэтому мы решили приступить к созданию широкой сети партийных организаций в нашем районе. Договорились так: Иван Никонович остается работать в Костроме, я еду в Ярославль, где попытаюсь найти опорный пункт на Корзинкинской мануфактуре, Макар при первой возможности поедет за границу, где немного подлечится, немного подучится, повидается с руководителями и приедет обратно на общепартийную работу уже в качестве профессионала. Моей задачей было установить связь с сердцем ткацкого района — Иваново- 37
Вознесенском. Затем мы должны созвать совещание представителей этих трех городов (Кострома, Ярославль, Иваново-Вознесенск), избрать на нем Областной комитет и немедленно связать его с «Искрой». Так в конце гой же зимы (начало 1903 года) я вторично очутилась в Ярославле, где мне сразу не повезло, неудачи следовали одна за другой. Началось с того, что неудачно была выбрана квартира, хозяйка которой, приняв меня, очевидно, за «искательницу счастья», все предлагала знакомиться с бывавшими у нее чиновниками; когда же поняла, что ошиблась, стала ко мне подозрительно присматриваться и следить за мной. Дальше пошли неудачные свидания с отдельными рабочими Корзинкинской мануфактуры. Свидания эти были прослежены жандармами. Неудачна была и встреча с рабочим представителем из Иваново-Возне- сенска — Леонидом Кулдиным, тоже выслеженная полицией. Леонид рассказал мне, что хотя и для них был очень чувствителен весенний провал, но кружковая жизнь в Иванове не прекращалась. Они там очень обрадовались, когда узнали о намерении устроить областное совещание. Условилась с Леонидом поддерживать в дальнейшем связь. Он сам будет наезжать в Ярославль, но не ко мне на квартиру, а к знакомым рабочим. После отъезда Леонида шпики начали ходить за мной по пятам. Дело приняло такой оборот, что даже в лавочку за хлебом стала ходить с провожатыми. О свиданиях с рабочими нечего было и думать. Промучившись так несколько дней, я с большими предосторожностями рано утром отправилась на квартиру Дидрикиль. Там мы решили, что мне надо немедленно скрыться — поехать в Питер, где были члены ЦК партии. Им я расскажу о положении дел в Северной области, предложу послать туда кого-нибудь для доведения начатого мною дела до конца, а сама поеду на работу в другой город, где меня никто не знает. С сестрами Дидрикиль договорилась так: чтобы хозяйка, обеспокоенная моим исчезновением, не сообщила в участок, кто-нибудь из совсем нейтральных людей зайдет к ней сегодня же и скажет, что Пелагея Давыдовна неожиданно почувствовала себя плохо, осталась у знакомых и домой не придет пару дней. Так как из вещей я решительно ничего не догадалась захватить с собой, решили, что из Питера я призе
шлю Дидрикиль письмо, в которое вложу записку к хозяйке о том, что по семейным обстоятельствам я экстренно выехала из Ярославля, больше не вернусь, а мои вещи прошу выдать подательнице этой записки. До вокзала с квартиры Дидрикиль шла разными обходными путями и как будто дошла благополучно. Вещей у меня почти не было, зато в муфте лежали три паспортные кыижки, которые в Ярославле были пока не нужны, а центру могли бы оказать неоценимую услугу. Ведь по ним три нелегальных работника могли прописаться и наделать массу дел. В поезде села поближе к двери, чтобы в случае чего выскочить. Стала присматриваться. Положительно все физиономии мне показались доброкачественными: я как- то сразу успокоилась и стала принимать участие в дорожных разговорах. Разговорилась и с одним пассажиром, на вид лет 50, походившим на купца. Он то и дело извлекал из тяжеловесного чемодана котлетки, пирожки, всякую домашнюю снедь, которую уплетал за обе щеки, а в промежутках между едой и разговором почитывал газету «Русские ведомости». Каково же было мое удивление, когда в Питере, в соседнем вагоне конки, я вдруг увидела мелькнувшую физиономию этого господина! Я взволновалась и не напрасно. Выйдя у Садовой улицы, я услышала, что кто-то меня догоняет, а затем над самым ухом раздался шепот: «Барышня, барышня, пожалуйте в охранное отделение». Оглядываюсь и с ужасом вижу своего спутника, а с ним еще две физиономии, при взгляде на которые не оставалось никакого сомнения, что это шпики. Хотела было заартачиться, чтобы привлечь внимание проходящей публики, но подумала, что демонстрации, пожалуй, никакой не выйдет и все равно потащат меня, рабу божию, туда, где мне предписанием начальства быть должно. Между тем в муфте у меня такие улики, как четыре паспортные книжки. Ведь кроме тех трех книжек, и мою Пелагею Давыдовну надо было сплавить! Супруг этой Пелагеи Давыдовны жил тут же, в Питере, и при нем проживала его законная жена. Мой паспорт был дубликат. Приняв твердое решение, покорно уселась с бывшим соседом по купе в поданную извозчичью пролетку. Два 39
шпика сели в другую. Наш кортеж двинулся на Фонтанку в охранное отделение. На мое счастье, там сразу не оказалось женщины, которая подвергла бы меня личному обыску. Пока ее вызывали, я успела сходить в уборную, изорвать все четыре паспортные книжки в клочки и спустить все это в канализацию. Допрашивал меня известный тогда помощник начальника питерского охранного отделения Квитинский — умная бестия зуба- товского толка. На заданные мне вопросы: не зовут ли меня Пелагеей Давыдовной, не проживала ли я в Ярославле по Романовской улице и не приехала ли сегодня утром в Питер по конспиративным делам — я ответила: «Фамилия моя Зеликсон. Весною прошлого года ушла из-под надзора полиции в Витебске, где мне надоело жить без заработка. Больше ничего не имею сказать». Квитинского мой ответ удивил и, очевидно, мало удовлетворил, поэтому он спросил: «А где же вы были все это время, целых 10 месяцев?» Я ответила: «Как видите, шла по Садовой улице, где меня и арестовали». Квитинский велел отвести меня в комнату, которая не была похожа на тюремную камеру, а имела вид канцелярии: письменный стол, кожаные стулья и клеенчатый диван. В этой комнате мне пришлось провести три недели, пока питерская охранка вела переписку с Харьковом, Витебском и Ярославлем. Три недели пришлось спать на клеенчатом, холодном, скользком диванчике, скрючившись, не разуваясь и не меняя белья. Измучилась до чрезвычайности — главным образом от грязи. С собой у меня не было никаких вещей, а писать из тюрьмы кому-нибудь не хотелось. Ведь каждое письмо от политического заключенного набрасывало известную тень на того, кто его получал. А потому сидела и выжидала, что будет дальше. В один прекрасный день меня перевели в дом предварительного заключения. Здесь была настоящая койка. Я могла потребовать себе казенное белье, но стоило только постучать в стенку соседям и сказать, что я три недели проторчала в охранке и что у меня нет белья, как через полчаса пришла надзирательница и тихонько, под шалью, принесла мне сверток от соседки по камере Марии Федоровны Никелевой. В свертке оказалось и носильное, и постельное белье. В тот же вечер я вымылась в камере под краном и улеглась на настоящую, 40
хотя и тюремную, койку. Выспалась и отдохнула великолепно. Нужно сказать, что условия жизни заключенных в петербургском доме предварительного заключения были гораздо легче, чем в других тюрьмах России, не говоря уже о жизни в секретном коридоре Харьковской тюрьмы. Однако вскоре покой был нарушен. Весною 1903 года, перед 1 мая, в Питере были произведены массовые аресты среди учащихся. Жандармы хватали политических младенцев без всякого разбора. Мест в тюрьмах не хватало. В маленькую камеру-одиночку сажали по нескольку человек. Немало пришло новичков и в нашу предварилку. С первых же дней они стали кипятиться, требовали прокурора. Постепенно эта разгоряченная атмосфера стала охватывать все больший круг, и в воздухе стала носиться идея голодовки. Начались своеобразные тюремные собрания с выкриками у открытых окон своего мнения, с голосованием и передачей результатов из камеры в камеру. Голодовка была решена подавляющим большинством голосов. В ней участвовали человек триста, если не больше. Голодали шумно: били окна, стучали в двери, пели, кричали, устраивали всяческую обструкцию. Голодовка продолжалась пять дней. На шестой — пошла на убыль. Всего в предварилке мне пришлось просидеть пять месяцев. Дела жандармы создать не сумели и опять меня выпустили впредь до приговора, предупредив, что теперь приговор будет по совокупности, т. е. получу я и за харьковское дело, и за то, что десять месяцев шла по Садовой улице. Но мне по существу было решительно все равно, каков будет приговор. Дожидаться его я не намеревалась. Важно было только выйти на волю, подштопать здоровье, особенно пошатнувшееся после последней голодовки, и набраться сил, чтобы уехать за границу. Там можно будет отдышаться и вновь появиться на российском горизонте. В это время за границей должен был состояться II съезд нашей партии, который, мы надеялись, положит конец губительному несоответствию между развернувшимся в стране широким рабочим движением и состоянием партии, с ее разрозненными местными комитетами, тщетно пытающимися охватить своим влиянием пришедшие в движение рабочие массы. Каждый из нас 41
на своем участке работы остро чувствовал необходимость скорейшего сплочения всех сил, борющихся за централизованную, боевую, пролетарскую партию, и знамя этой партии, думали мы, должен высоко поднять съезд, организатором и идейным вдохновителем которого явится «Искра». Влияние «Искры» уже проникло во все партийные организации пролетарских центров страны, и эти организации одна за другой официально выразили свою полную солидарность с «Искрой». Так, например, в октябре 1902 года в «Искре», было опубликовано заявление Московского комитета РСДРП о признании «Искры» руководящим органом. О полной солидарности с «Искрой» заявил Харьковский комитет РСДРП. В этом заявлении комитет выражал удовлетворение принципиальностью «Искры», одобрял ее стремление объединить существующие партийные организации, резкую критику «экономизма», отрицательное отношение к социалистам- революционерам, к их тактике индивидуального террора. Подобные заявления были сделаны и другими партийными комитетами. Большие надежды возлагались тогда на II съезд, и тем более горьким было впоследствии наше разочарование, когда на места стали проникать первые сведения о происшедшем на съезде расколе. В ТВЕРСКОЙ ПАРТИЙНОЙ ОРГАНИЗАЦИИ. ОТЪЕЗД ЗА ГРАНИЦУ Освобождена из тюрьмы я была с условием немедленно покинуть Петербург и поселиться до суда где-нибудь вне университетских городов и крупных промышленных центров. Мой выбор пал на Тверь (ныне Калинин), как на город, который имел для меня ряд преимуществ: близость к Петербургу и Москве, наличие крупной фабрики (Морозовской текстильной), а также и то, что до своего ареста я как агент «Искры» была связана с Тверской партийной организацией, причем кое-какие адреса сохранились у меня в памяти. Это давало возможность без особого труда восстановить прерванные связи. Всех этих преимуществ не разглядело «бдитель- 42
ное око» охранного отделения, и мне было разрешено поселиться в Твери. С устройством здесь мне повезло: нашла недорогую комнату, а главное — заработок. Хотя к 1903 году людей, занятых исключительно партийной работой, уже содержали на средства партии, но это относилось только к нелегальным работникам. Стоило только работнику легализоваться, хотя бы на время, и он уже считал неудобным брать деньги из партийной кассы: ведь находишься под надзором полиции и партийная организация не может использовать тебя на работе так, как нужно бы. Работу я получила в земской управе по страховой статистике. Ввиду временного характера работы губернаторского утверждения не требовалось, а потому здесь могли работать и люди, совсем «неблагонадежные», даже только что вышедшие из тюрьмы. Связавшись с местным комитетом партии, в состав которого меня вскоре ввели, я узнала, что за границу делегатом на II съезд РСДРП послан Александр Гусев, бывший студент-технолог, исключенный из института за революционную деятельность и после ареста высланный из Петербурга в Тверь под надзор полиции. Этот надзор, однако, не помешал ему немедленно включиться в партийную работу, которую он вел на протяжении ряда месяцев. Кандидатура Гусева делегатом на съезд была всеми одобрена, и, снабженный соответствующими адресами для нелегального перехода границы, небольшой суммой денег и паролем, который помог бы ему связаться с редакцией «Искры», он тайно выехал из Твери. А. Гусев обещал дать о себе знать, как только очутится за границей, но сведений от него долго не поступало, и это вызывало тревогу. Скоро выяснилось, что наша тревога не напрасна: с Гусевым дело обернулось самым трагическим образом. При переходе границы он сильно простудился, тяжело заболел и почти в бессознательном состоянии добрался до Женевы, где через два дня умер. Александру Гусеву исполнилось всего 23 года. Это был настоящий партиец, все силы отдававший партийной работе. Таких людей тогда насчитывалось еще так немного, а терять их приходилось слишком часто: тюрьмы, ссылки, скитальческий образ жизни на нелегальном положении, систематическое недоедание, недосыпание — 43
все это подрывало силы, а нередко вело и к прямой гибели. Итак, я начала работать в Твери. Тверская партийная организация поддерживала постоянную связь с редакцией «Искры». В ряде номеров газеты были помещены корреспонденции из Твери — с Морозовской мануфактуры, вагоностроительного завода и других предприятий. Тверской комитет партии наладил широкие связи с рабочими Морозовской мануфактуры, где имелись не только пропагандистские кружки, но и организационное ядро из передовых рабочих, с помощью которых комитет мог распространять партийную литературу. Прокламации Тверского комитета партии расходились во многих сотнях экземпляров. В Твери действовала обширная по тому времени сеть пропагандистских кружков, в число которых входило несколько кружков высшего типа. Летом занятия их проводились на Волге, в лодках, что было весьма удобно по конспиративным соображениям. В лесах устраивались сходки, на которые рабочие приходили уже не единицами, как раньше, а десятками. На этих сходках выступали наши агитаторы. С помощью рабочих Морозовской мануфактуры была установлена и связь с деревней, куда мы по возможности также отправляли нашу литературу. Особенно большую помощь в работе среди крестьян нам оказала полученная тогда в нескольких экземплярах ленинская брошюра «К деревенской бедноте». К концу лета, с наступлением ненастных осенних дней, все собрания, совещания и встречи пришлось перенести из леса в городские квартиры сочувствующих из местных интеллигентов, а также в квартиры некоторых рабочих. Но в городе, как мы ни изощрялись в соблюдении правил конспирации, стали учащаться провалы, и однажды ночью были арестованы не только активисты — члены партии, но и некоторые из сочувствовавших. Нас же, несколько человек, находившихся под надзором полиции и дожидавшихся в Твери суда, не арестовали, ограничившись обысками. Как на грех, у меня в этот момент был оригинал листка, написанный мной от руки. Накануне комитет поручил мне на осноье антирелигиозной листовки, полученной из центра (по 44
поводу открытия мощей Серафима Саратовского), написать небольшой, более популярный листок применительно к местным условиям. Как раз поздно вечером я закончила работу над ним, а ночью пришли жандармы. Но прежде чем они ввалились в комнату, листок удалось сжечь, однако в комнате еще стоял запах горелой бумаги, сильно заинтересовавший жандармов. Сунулись они в печку, но там уже тлели остатки «нетленных мощей» Серафима Саратовского. Полиция не арестовала нас, поднадзорных, рассчитывая, что, оставаясь на свободе, мы будем восстанавливать организацию, которую, таким образом, ей удастся скорее выловить. Но мы прекрасно поняли этот полицейский трюк и за восстановление организации взялись новые, неизвестные жандармам люди, мы же поспешили подобру-поздорову убраться из Твери. В это время к нам стали доходить, пока еще не проверенные, слухи о том, что никакой концентрации сил на съезде не произошло, что сама «Искра» раскололась, что наша партия выходит со съезда расколотой на две частп и что между этими частями разгорелась жестокая борьба. Этому так не хотелось верить! Меня как бывшего агента «Искры» послали ненадолго за границу, чтобы там, на месте, я могла узнать положение дел в Центральном Органе нашей партии, а потом опять вернуться на работу в Россию. В это время переправа через прусскую границу была уже организована на славу. Там постоянно имелись наши люди. Они были связаны с контрабандистами, которые за 10 рублей с человека могли перевести через границу всех, кого надо. Ехать надо было на лошади верст за 25 от города. Контрабандист по имени Ицка, который вез меня, по пути несколько раз останавливался воровать сено. А когда я начинала возмущаться, что из-за этого несчастного сена нас накроют, он неизменно говорил: «Не извольте, барышня, беспокоиться, я уже сколько годов тут езжу, всегда беру сено, и никогда ничего не случается». В корчму приехали поздно ночью. Заспанная жена Ицки отперла нам дверь, впустила в душную, грязную комнату, добрую треть которой занимала гигантская деревянная кровать с громадным количеством перин и подушек. На кровати этой спала вся семья. Остальную 45
мебель составляли большой стол и узкие деревянные лавки по стенам. Из горячо натопленной печки хозяйка вытащила чайник — огромную глиняную посудину наподобие кувшина — и налила нам по стакану жидкого чаю. В ту же ночь двинулись пешком в деревню к другому контрабандисту — польскому крестьянину Томашу. У Томаша была еще более нищенская обстановка. Избушка невероятно низкая и грязная. В одном углу на куче лохмотьев спали дети Томаша, а в другом лежал теленок. Сам Томаш, оборванный, грязный с испитым лицом, все куда-то выбегал и шептался с кем-то в сенцах и вообще имел чрезвычайно растерянный вид. Эта тревога передалась и мне. Впоследствии я узнала, что такая суетливость создается нарочно, чтобы показать переходящему через границу, как это все трудно наладить, и этим выманить у него несколько лишних рублей за работу. Стало рассветать. Томаш взял мой небольшой чемодан. Шляпку велел спрятать, а голову накрыть шалью, согнуться и принять вид старушонки, которая перебирается через границу бог ведает зачем, а он, Томаш, просто из жалости ей помогает. Все это, по его словам, надо было изобразить для солдата, охранявшего границу, иначе он заломил бы за меня слишком высокую цену. Я покорно проделала все. Благополучно дошли до немецкой деревни. Дом немецкого контрабандиста, куда меня привели, не имел ничего общего с жильем его товарищей на русско-польской стороне. Комнаты были просторные, чистые, светлые. Все, начиная с хозяина, его сына и дочки и кончая великолепной лошадью, на которой он повез меня потом на станцию, выглядели здоровыми, сытыми. Накормили меня завтраком, состоявшим из яиц, сливочного масла, кофе со сливками и необыкновенно вкусных горячих пышек. Услышав, что я говорю по-немецки, хозяева мои разговорились. Надавали массу советов, как себя держать на станции, чтобы немецкий жандарм не обратил на меня внимания. Отвезли на станцию, где обменяли для меня мои русские деньги на немецкие, и уехали восвояси. Поезд тронулся. Казалось, все обошлось благополучно, но я еще долго подозрительно посматривала по сторонам и поглядывала на дверь: не идут ли за мною. 46
Путь мой лежал, как всегда, на Цюрих, к Аксельро- дам. В первый же день приезда я узнала от жены Аксельрода, что Павел Борисович уехал в Женеву, что идет отчаянная борьба между двумя образовавшимися в нашей партии частями: большевиками и меньшевиками. В октябре 1903 года я отправилась из Цюриха в Женеву. ПЕРВЫЕ ВСТРЕЧИ С В. И. ЛЕНИНЫМ С 1895 года на протяжении семи лет в Варшаве, Ве- лиже, Цюрихе, Харькове под разными именами — Тулин, «Старик», Ильин, Петров — мелькал передо мной облик учителя. Лишь летом 1902 года, когда я прочла «Что делать?» — книгу, служившую нам таким замечательным руководством к действию,— эти имена сконцентрировались в одном — Ленин. Вот почему, еще не видев В. И. Ленина, я представляла себе его именно таким, каким потом встретила,— бесконечно возвышающимся над всеми нами и в то же время равным, простым товарищем, в присутствии которого в тебе самом выявляется все лучшее, что у тебя есть. На одной из площадей Женевы в центре города находилась, а может быть, и сейчас находится кафе-пивная «Ландольт». Здесь в двух противоположных боковых комнатах почти каждый вечер собирались в одной большевики, в другой — меньшевики. В комнату большевиков приходил В. И. Ленин вместе с Надеждой Константиновной. В основном здесь собирались активные работники партии, бежавшие из тюрем и ссылки или специально посланные для связи с центром. Все они недолго задерживались за границей и скоро опять возвращались на партийную работу в Россию. В противоположную комнату приходил Мартов, неизменно сопровождавший его Дан и все их многочисленное меньшевистское окружение, в значительной части состоявшее из эмигрировавших буржуазных интеллигентов, основательно осевших за границей и мнивших себя революционерами. Впоследствии к меньшевикам, к большому огорчению В. И. Ленина и всех нас, большевиков, стал приходить и Плеханов. Придя в «Ландольт» и направившись с группой товарищей в «большевистскую комнату», я застала там 47
более чем скромную в количественном отношении аудиторию. Тут же появился, здороваясь на ходу и обмениваясь шутливыми замечаниями с товарищами, Владимир Ильич, а за ним Надежда Константиновна. Начинается беседа с нами о неблагополучном внутрипартийном положении, сложившемся после второго съезда Лиги 1 и измены Плеханова. Само собой разумеется, что теперь, более пятидесяти лет спустя, я могу передать содержание того, что говорил В. И. Ленин, только в самых общих чертах. Он говорил о том, что Мартов и мартовцы распространяют всякие небылицы про большинство съезда, дискредитируют большевиков, избранных съездом в члены Центрального Комитета, перебивают у Ленина, как заграничного представителя Центрального Комитета, связи с Россией, перехватывают высылаемые из России деньги на отправку туда работников, задерживают литературные материалы. Плеханов, который В. И. Ленину в день окончания съезда Лиги заявил: «Не могу стрелять по своим», действует сейчас в тесном содружестве с меньшевиками. Интеллигентский индивидуализм, шатание мысли, проявившиеся на II съезде партии при обсуждении первого пункта Устава, привели к тому хаосу и развалу, свидетелями которых мы сейчас являемся. Неотложная задача заключается в том, продолжал Ленин, чтобы возможно большее число товарищей, стойких большевиков, отправилось в Россию, заняв места в комитетах, правильно информируя местные партийные организации о сложившейся в партии обстановке. Однако отсутствие материальных возможностей мешает отправке достаточного числа людей. Приходится очень экономить. Все сказанное В. И. Лениным было очень просто, понятно. Каждое слово проникало в глубину сердца, вызывая потребность немедленно, сегодня же, сейчас же отправиться в Россию, доказать местным организациям всю правоту Ленина, предупредить комитеты об опасностях, 1 Второй съезд «Заграничной лиги русской революционной социал-демократии» состоялся в октябре 1903 года в Женеве. Большинство на нем принадлежало меньшевикам. Основной доклад на съезде делал В. И. Ленин. После Ленина выступил Мартов с защитой оппортунизма меньшевиков и с клеветническими выпадами против большевиков. В знак протеста Ленин и его сторонники покинули съезд Лиги. За отказ подчиниться решениям II съезда РСДРП ЦК и Совет партии объявили съезд Лиги незаконным. 48
грозящих партии, если они свернут в сторону от указываемого Лениным пути. Под конец В. И. Ленин подошел к группе товарищей, представивших ему меня — новичка. Горячо пожав мне руку, Владимир Ильич, зная, что накануне меня навещали меньшевики, прищурившись, спросил, не боязно ли мне было приходить сюда к «ужасным» большевикам, ведь здесь, мол, «узурпаторы», «бронированные кулаки», здесь «страшный» Ленин, вводящий в партии «осадное положение». Когда стали расходиться, Владимир Ильич и Надежда Константиновна очень тепло и радушно пригласили меня бывать у них запросто, чем я, конечно, не замедлила воспользоваться. Владимир Ильич жил тогда на окраине Женевы с Надеждой Константиновной и матерью ее Елизаветой Васильевной Крупской, никогда не расстававшейся с дочерью и неизменно следовавшей за ней и в ссылку и в эмиграцию. В предместье Сешерон «Ильичи», как называли мы Владимира Ильича и Надежду Константиновну, занимали небольшую дачку. Жили они наверху, куда вела деревянная лесенка. Внизу была большая кухня с плитой, на которой на случай прихода гостей постоянно кипел большой эмалированный чайник. В небольшой комнате рядом помещалась вечно озабоченная своим незатейливым хозяйством Елизавета Васильевна. После первых же слов приветствия можно было услышать ее добродушно-ворчливое: «Вот, уткнулись там наверху в свои книги и тетради, мучает себя на работе Владимир Ильич и Надю замучил — покушать не дозовешься их». Здесь же, на кухне, в иные дни, когда приходили сразу несколько человек, Владимир Ильич принимал гостей, потому что «апартаменты» наверху были слишком тесны. В двух верхних комнатах меблировка состояла из простых столов, заваленных журналами, рукописями, газетными вырезками. По стенам полки с книгами. В каждой комнате койка, прикрытая пледом, и пара стульев. В центре стола Владимира Ильича красовались русские счеты, при помощи которых он, наверное, подсчитывал свои «однолошадные», «четвертьлошадные» и т. п. крестьянские хозяйства. На столе у Надежды Константиновны ее «орудия производства»: пузырек с симпатическими чернилами, которыми она между строками какрго- 4 Ц. Бобровская 49
нибудь «поздравления с днем ангела» заносила свои шифровки. Днями и ночами просиживала здесь Надежда Константиновна, расшифровывая получаемую из России информацию о состоянии дел на местах и зашифровывая послания В. И. Ленина комитетам и отдельным работникам о положении, создавшемся в партийных центрах за границей, и о том, что надо делать дальше. К моменту моего прихода оба они — и Владимир Ильич и Надежда Константиновна — сидели за своими столами и работали; я помешала и тем не менее была принята очень приветливо. Впервые я увидела В. И. Ленина в домашней обета-* новке, одетым по-студенчески в темно-синюю ластиковую косоворотку на выпуск, причем одеяние это как-то особенно гармонировало со всей его коренастой, ладной, «российской» фигурой. Владимир Ильич прежде всего стал расспрашивать о пережитом мною в тюрьмах, о трудностях, связанных с пребыванием на нелегальном положении. Я делилась своими впечатлениями о Харьковской тюрьме, рассказав, между прочим, что читала в камере его книгу «Развитие капитализма в России», и вот тогда-то Владимир Ильич шутя назвал меня несчастной за то, что мне пришлось разбираться в его «скучнейших» таблицах. Владимир Ильич очень подробно расспрашивал о состоянии Тверской организации,откуда я прибыла. Особенно он заинтересовался нашей работой в деревне, созданием крестьянских комитетов на селе. Он не скрыл своего удовольствия, когда я упомянула о значении, кото* рое имела для нас его брошюра «К деревенской бедноте». Посмеялся Владимир Ильич над случаем с одним из наших пропагандистов, направленных в деревню. Это был квалифицированный пропагандист, и тем не менее он вернулся из деревни с «таинственным» закрытым письмом, в котором была просьба Крестьянского комитета не посылать к ним больше этого пропагандиста. А мотивы были такие: «...барин он, заночевав в крестьянской избе, умываясь утром, вынул из кармана щетку и стал чистить зубы». Этот курьез с зубной щеткой дал Владимиру Ильичу повод заговорить о важности в условиях нашей работы предусматривать все мелочи, быть всегда начеку, досконально знать обстановку, в которой придется действовать. 50
Очень трогало внимание В. И. Ленина к нашей местной партийной работе, трогал проявленный им интерес к трудностям, радостям и горестям работника, подбадривало уважение, с каким он умел слушать твои, хотя бы самые робкие, высказывания. Скоро Елизавета Васильевна пригласила нас всех обедать. Владимир Ильич был в хорошем настроении и все время шутил. Вот, иронизировал он, наша Елизавета Васильевна считает, что возникший внутрипартийный разлад может быть легко изжит, что обязательно надо помирить Юлия Осиповича (Мартова) с Владимиром Ильичем и сделать это может Вера Ивановна (Засулич), к которой она, Елизавета Васильевна, собирается сходить, чтобы переговорить по этому поводу. Вначале мне показалось, что Ильич шутки ради придумал этот «план выхода из положения», но оказалось, что наивная старая мать действительно надумала сходить к Вере Ивановне Засулич в полной уверенности, что ей таким образом удастся восстановить мир в партии, нарушенный из-за «капризов Владимира Ильича и Юлия Осиповича», как она выражалась. А главное — «Надя перестанет так болеть душой за все это дело». Подшучивая над Елизаветой Васильевной, Владимир Ильич еще от себя добавил: «Мы с Юлием теперь ходим по разным тротуарам Женевы. Завидев друг друга издали, каждый из нас переходит на противоположный тротуар, а что касается Плеханова, то я с ним состою в переписке. Подписываюсь я не «преданный Вам Ленин», а «преданный Вами Ленин». Несмотря на шутливый тон, каким были сказаны эти слова, в них прозвучала большая горечь. Это было мое первое и далеко не последнее посещение квартиры «Ильичей». И я, и многие другие в одиночку и группами слишком часто совершали набеги на их квартиру, отнимая много времени у этих очень занятых и очень устававших людей. Ярко встает в памяти один вечер, когда, заслушавшись Ильича, я допоздна застряла у них на даче, находившейся далеко от дому, где я жила. Трамвай прозевала, а пешком идти поздно, страшновато. Владимир Ильич вызвался проводить меня, чтобы кстати и самому подышать свежим воздухом. Пользуясь счастливым случаем с глазу на глаз поговорить с Ильичем, я стала задавать ему особо мучив- 4* 51
шие меня в то время вопросы, связанные с моим бытием профессионала. Дело в том, что, исполняя обязанности агента «Искры», мне порою приходилось чувствовать себя по своей квалификации не совсем на месте. На прибывшего к ним из центра товарища местные партийные работники всегда смотрели снизу вверх, и это очень смущало. Вот мне и начинало казаться, что быть профессионалами имеют право особо одаренные люди с широким политическим горизонтом, талантом агитатора, глубокими теоретическими знаниями. Что касается профессионалов из рабочих, то они должны, казалось мне, обладать каким-то особым пролетарским сверхчутьем, которое восполняло бы недостаток у них теоретических знаний. Не обладая ни одним из перечисленных мною качеств, я мучилась сознанием, что незаслуженно пользуюсь высоким званием профессионала. Об этих своих мучениях я решилась поведать Владимиру Ильичу, попросить у него совета. Очень внимательно выслушал меня Владимир Ильич, так внимательно, как он один умел слушать, а потом сказал, что право называться профессиональным революционером остается за теми, кто беззаветно предан партии и рабочему классу. Этим правом должны пользоваться люди, у которых их собственная жизнь сливается с жизнью партии. Суживать круг организации революционеров до узкого круга вождей не следует. Партии необходимы и постоянные рядовые работники-профессионалы, неутомимые, тесно связанные с массой, которые помогали бы камень за камнем закладывать здание партии. Владимир Ильич увлекся и заговорил о том, как ему вообще мыслится постройка нашей партии и роль ее в надвигавшихся революционных событиях. Слушала я, само собой разумеется, затаив дыхание, и не заметила, как дошли до дому, где жила. Показалось совершенно невозможным, чтобы этот разговор сейчас оборвался. Я беспомощно остановилась, хотела предложить Ильичу зайти в квартиру, но там уже спали. Ильич подумал секунду, а потом решительно повернулся, и мы пошли обратно, продолжая прерванный разговор. Когда мы таким образом вновь подошли к его даче, Владимир Ильич расхохотался, стал шутить по поводу того, что нескончаемым проводам все же надо положить конец. Но так.как во всем он «сам виноват» — увлекся 52
своими рассуждениями,— то он меня еще раз проводит до дому, но на сей раз окончательно. На прощанье Владимир Ильич сказал мне: «Немножечко больше веры в свои силы! Необходимо немножечко больше веры!». Как часто в наиболее трудные, сложные моменты работы приходилось мне звать на помощь это ильичевское «немножечко больше веры в свои силы». ...Новогоднюю ночь 1904 года Владимир Ильич провел с нами. Слушали оперу «Кармен» в довольно плохой постановке, пили пиво в «Ландольте», гуляли по оживленным в эту ночь улицам Женевы. При встречах с меньшевиками демонстративно отворачивались друг от друга. Веселое, задорное настроение не покидало нас в эту новогоднюю ночь. Ведь ко всему прочему были мы тогда молоды, молод был и Владимир Ильич, любил он веселую шутку и громкий смех. Наступивший 1904 год был, как известно, годом быстрого нарастания революционной волны в России. Тем настоятельнее была потребность вывести партию из тупика, в какой завела ее дезорганизаторская политика меньшевиков. При встречах с нами Владимир Ильич все больше и больше говорил о практической подготовке III съезда партии. Несмотря на скудость средств (меньшевики захватили партийную кассу), кое-кого из партийных работников время от времени все же удавалось отправлять в Россию. В целях создания в Москве Северного бюро Центрального Комитета из устойчивых большевиков Владимир Ильич прежде всего отправил туда нашего общего любимца Николая Баумана. В качестве второго члена Северного бюро уехал потом в Москву верный ленинец член Центрального Комитета Ф. В. Ленгник К Весной 1904 года уехали в Россию еще несколько большевиков, среди которых были: мой муж Владимир Бобровский, направленный на Кавказ в распоряжение Союзного комитета, Литвинов и Пятницкий — для организации транспорта нашей литературы. Со следующей группой товарищей предстояло отправиться в Россию и мне. Но отъезд задерживался из- за нехватки средств, а также из-за отсутствия у 1 Третьим членом Северного бюро ЦК стала Е. Д. Стасова. 53
В. И. Ленина в тот момент в связи с прокатившейся волной арестов достаточно проверенных адресов, по которым следовало явиться по приезде на место. Я была временно направлена в Берлин, где моя квартира в течение нескольких месяцев служила передаточным пунктом при переправе через границу наших людей и литературы. Летом того же года меня послали в распоряжение Кавказского союзного комитета партии в Тифлис. НА ПАРТИЙНОЙ РАБОТЕ НА КАВКАЗЕ При переезде границы никаких осложнений не было,- так как меня снабдили настоящим паспортом русской студентки, учившейся в Швейцарии 1. Дальнейший мой маршрут — от русской границы до Тифлиса — тоже ничем не был омрачен, но по прибытии на место я узнала, что в городе на днях произведены аресты. Центр организации арестами затронут не был. Мне сообщили, что, соблюдая все меры предосторожности, я должна завтра явиться на заседание Союзного комитета. Поведет меня туда товарищ, работающий в городе и проживающий со своей семьей в сакле на горе святого Давида, где и состоится это заседание. И вот для пущей конспирации мы долго кружим по улицам и переулкам незнакомого мне красивого города, а затем начинаем взбираться на гору святого Давида. Подходим к обиталищу моего провожатого, спускаемся вниз и попадаем в подобие комнаты. Здесь и происходит заседание Кавказского союзного комитета. Больше всех горячится старший из участников совещания — Гурген (Миха Цхакая). С большой силой убеждения выступает еще совсем молодой Coco (Сталин). Горячо, хотя несколько надорванным голосом, говорит Сандро (Цулукидзе); он также еще молод, но багровые пятна на щеках и хриплый голос не оставляют сомнения, что у него тяжелая форма туберкулеза. 1 Такой способ снабжения документами нелегальных партийных работников с согласия хозяина данного документа в то время практиковался довольно часто. В таких случаях после использования документа хозяин его должен был заявить полиции об утере паспорта на предмет выдачи нового, 54
Главный вопрос, обсуждавшийся на совещании,— это вопрос о необходимости активного участия кавказских организаций в подготовке созыва III съезда партии. Важность этого участия подчеркивалась в недавно полученной директиве В. И. Ленина, с которым у Союзного комитета была постоянная связь. Второй вопрос носил чисто местный характер — речь шла о более правильной расстановке работников в Тифлисе в связи с арестом ряда товарищей и необходимостью Ефрему (Бобровскому) немедленно покинуть Тифлис, так как за ним по пятам ходят шпионы. На заседание Ефрем смог явиться лишь благодаря необыкновенной изворотливости Камо (С. А. Пет- росяна), который только ему одному известными проходными дворами ухитрился привести сюда Ефрема и брался устроить беспрепятственный выезд его из Тифлиса. Сталин предложил отправить Ефрема в Баку, чтобы он вошел в местный комитет партии, оставшись в то же время членом Союзного комитета. С этим предложением все согласились, и Ефрем в сопровождении своего «ангела-хранителя», как шутили мы, отправился на вокзал. О том, на какой работе использовать меня, вновь прибывшего работника, тоже говорил Сталин, который, чувствовалось, пользовался большим авторитетом и к голосу которого внимательно прислушивались и старшие товарищи. Сталин предложил оставить меня в Тифлисе, устроив в безопасном месте, и связать с кружком рабочих одного из районов. Это — на первых порах, а когда удастся достать для меня паспорт, чтобы я могла прописаться и закрепиться в городе, круг моей партийной работы будет расширен. С этим предложением также все согласились, и заседание было закрыто. Соблюдая сугубую осторожность, мы разошлись. Долго продержаться в Тифлисе мне, однако, не удалось. Уже через месяц, даже не успев обзавестись более или менее «приличным» паспортом, я была выслежена. Из Тифлиса надо было убираться возможно скорее. Союзный комитет направил и меня в Баку. Здесь .условия партийной работы были гораздо более благоприятными, чем в большинстве других городов царской России. Бакинские жандармы, шпионы, полиция, очевидно, считали более выгодным для себя тратить усилия на вылавливание разбойников, от которых при случае 55
можно было и поживиться, чем следить за нами, подпольщиками. Потому мы в Баку вели нашу работу более или менее открыто. Устраивали довольно многолюдные рабочие собрания, выступали у ворот предприятия в конце рабочего дня, широко использовали для встреч с рабочими квартиры сочувствующих нам интеллигентов. Все наши нелегальные работники жили здесь без прописки. Таким образом, на бытовое устройство много времени мне тратить не пришлось. Через несколько дней по приезде я уже могла присутствовать на заседании Бакинского комитета, в состав которого была введена (кооптирована). Бакинский комитет с лета 1904 года весь был большевистский. В его составе были такие активные партийные работники и замечательные организаторы, как А. Джапаридзе, Бекзадиан, И. Фиолетов, Монтин, А. Стопани, В. Бобровский и др. Меньшевики к тому времени были полностью изгнаны из руководства. Укрепившись как местный большевистский центр, Бакинский комитет к концу лета 1904 года развернул по всем районам города большую организационную, пропагандистскую и агитационную работу. Был подобран квалифицированный состав пропагандистов, регулярно выпускались печатавшиеся в тайной типографии листовки и прокламации. В Бала- ханах, в библиотеке Совета съезда нефтепромышленников, которой заведовала наш товарищ Бархатова Лидия Николаевна, устроили хорошую конспиративную штаб- квартиру комитета. Большое внимание комитет уделял организационному укреплению районных комитетов. Эта часть работы была возложена на Джапаридзе и Фиолетова. В состав комитетов, кроме наиболее популярных в данном районе рабочих-большевиков, входил обязательно один из членов Бакинского комитета как ответственный организатор. Таким ответственным организатором довелось мне стать в Черногородском районе, где были расположены заводы и мастерские, обслуживающие нефтяные вышки главных районов (Балаханы, Биби-Эйбат и др.). В Черном городе было и большое железнодорожное депо. Жизнь нефтяников Баку была очень тяжела. Основные массы их были выходцами из голодных деревень Азербайджана и Ирана. Нефтепромышленные короли зверски эксплуатировали рабочих. У миллионера Гука- 56
сова — председателя Совета съезда нефтепромышленников — казармы для рабочих были сделаны в виде лошадиных стойл, а жилища для семейных больше походили на собачьи конуры. Бани не существовало вообще, так что грязному, пришедшему с промысла рабочему негде было даже вымыться. Тяжело отразился на бакинском пролетариате и кризис нефтяной промышленности, последствия которого не были еще изжиты к этому времени. Таким образом, кроме общих причин, будораживших широкие массы трудящихся всей страны, бакинские рабочие имели более чем достаточно оснований, чтобы, по выражению С. М. Кирова, «поднять свой хорошо намазученный кулак». Бакинский комитет партии готовил массы к организованной борьбе не только с нефтепромышленниками, но и с царским самодержавием, поэтому, несмотря на то что бакинские рабочие были настроены весьма революционно, от призыва к немедленному выступлению комитет пока воздерживался, выжидая, когда наступит момент для решительной схватки с самодержавием в масштабах всей страны. Тем временем изгнанные из руководства меньшевики, поддержанные заграничным меньшевистским центром, организовались в «оппозиционную группу» во главе с И. Шендриковым, впоследствии комиссаром Керенского в Ташкенте. Шендриков и его сторонники, прибегая к самой разнузданной демагогии, всячески старались ускорить момент открытого выступления. Они призывали к экономической забастовке, клевеща на Бакинский комитет, на большевиков, которым якобы нет никакого дела до нужд трудящихся и которые стараются только вывести рабочую массу на улицу под пули и казацкие нагайки. Задавшись целью уложить нараставшее революционное движение рабочих-нефтяников в прокрустово ложе экономической забастовки, опираясь на наиболее отсталые массы, а также на группы лучше оплачиваемых рабочих, шендриковцы 13 декабря 1904 года выступили с призывом к забастовке, которая и началась в Балаханах. Бакинский комитет партии, оказавшись перед фактом открытого выступления рабочих ряда промыслов, решил немедленно включиться в проведение забастовки, чтобы придать ей организованный и, главное, политический характер. Комитет обратился ко всем рабочим города и районов с призывом принять участие в борьбе и прило- 57
жить все старания к тому, чтобы начавшаяся забастовка приняла общий характер. В целях создания единого фронта борьбы комитет вступил также в переговоры с теми национально-революционными группами (с «гнча- кистами» и др.), за которыми тогда еще шла часть рабочих. Развернув широкую политическую агитацию в массах, Бакинский комитет постарался и организационно закрепить свое влияние на дальнейший ход забастовки. В состав стачечного комитета вошли три члена Бакинского комитета: Джапаридзе, Фиолетов и Стопани. Был выработан обширный проект требований, предложенный стачечному комитету. Этот проект рассматривался на ночном заседании широкого актива Бакинской парторганизации с представителями от национально-революционных групп, был одобрен, отпечатан и роздан по районам. Ярко запомнилось это ночное заседание в глубине двора какого-то причудливого татарского дома. Вокруг расставлены вооруженные часовые. Настроение у всех приподнятое, боевое. Полиции не поздоровилось бы, вздумай она заглянуть сюда в эту ночь. Заседали до утра, а потом разошлись прямо по районам, чтобы быть в гуще развертывающихся событий. Вместе с другими членами районного комитета пришла и я в наш Черногородский район. Как и во всем городе, здесь царило большое оживление. Повсюду стоял народ. Толковали о забастовке. Увидев нас, рабочие стали расспрашивать об утвержденных ночью требованиях. Забастовка, начавшаяся в Балаханах и Биби-Эйбате и охватившая все районы нефтепромыслов, протекала организованно. Она нагнала страх на местные власти, и в своих шифрованных донесениях петербургскому начальству они жаловались, что в таком городе, как Баку с его промыслами, где скопились десятки тысяч рабочих всех национальностей, «зараженных социал-демократическим учением», «при малейшем поводе готовых к беспорядкам», расквартировано так мало войска. Но и эти войска не были надежной опорой власти, так как и среди них и среди присланных им на подкрепление солдат из Тифлиса бакинские большевики вели революционную пропаганду, призывая их не проливать кровь своих братьев и присоединиться к борьбе рабочих. Стремясь сорвать забастовку, нефтепромышленники стали затягивать переговоры с представителями от рабо- 58
чих о выполнении требований стачечного комитета. Они надеялись, что сломленные голодом рабочие в конце концов сдадутся. Хозяйская провокация возымела некоторый успех среди наименее устойчивых элементов из рабочих, которые стали поддаваться упадочным настроениям. Этим не замедлили воспользоваться шендриковцы, призывавшие рабочих стать на путь анархической борьбы. В результате произошли вооруженные стычки с казаками, были раненые и убитые. Шендриковцы постарались сорвать и назначенную Бакинским комитетом на 19 декабря демонстрацию в центре города. Ввиду общего подъема настроения в рабочих массах выступать открыто против демонстрации они не осмелились. Тогда они пошли на другой маневр: Балаханы находились в 8—10 километрах от центра, и Шендриков, выступив с речью перед балаханскими рабочими, собравшимися для участия в демонстрации, постарался задержать их на митинге, пока не подошел к концу короткий зимний день. Засветло дойти до города балаханские рабочие уже не могли, а лишенная своих основных сил демонстрация внушительного вида не имела. Однако никакие провокации не могли сломить стойкость рабочих. При возобновлении переговоров с хозяйской комиссией стачечный комитет отстоял большинство выдвинутых им требований: девятичасовой рабочий день, вместо прежнего одиннадцатичасового, увеличение заработка низкооплачиваемым рабочим на 25—50 процентов, уплата за дни забастовки и др. Рабочие торжествовали. Хотя и туго пришлось им во время забастовки, они добились своего, а главное, добились признания их как организованной силы, с которой необходимо считаться. 31 декабря забастовка была прекращена. Но владельцы расположенных в Черногородском районе заводов стали отказываться от выполнения рабочих требований. Они ссылались на то, что соглашение с рабочими заключил Совет съезда нефтепромышленников, а, поскольку формально членами совета они не состоят, постольку и не считают необходимым выполнять требования, принятые на себя этой организацией. В результате 2 тысячи рабочих механических заводов Черногородского района очутились в тяжелом положении. 59
Борьба в Черном городе по призыву Бакинского комитета продолжалась еще две недели. Заводчикам были предъявлены дополнительные требования. Наши агитаторы выступали перед продолжавшими бастовать рабочими, распространяли листовки. Бастующим оказывалась денежная помощь. Стойкость рабочих была слишком очевидна, чтобы заводчики могли долго упорствовать, и скоро главное требование — о девятичасовом рабочем дне — было удовлетворено. После этого стачка прекратилась и здесь. Забастовка явилась прекрасной школой политического воспитания широких слоев пролетариата Баку и его районов, школой революционной борьбы. В дни стачки работники Бакинской большевистской организации почти ежедневно открыто выступали на многочисленных рабочих собраниях. Бакинский комитет, владея отличной для того времени тайной типографией, за декабрь 1904 года выпустил 14 листовок в количестве 52 тысяч экземпляров и 26 тысяч экземпляров небольших призывных листков. Забастовка многому научила рабочих Баку, многому научила и нас — работников партийной организации. Используя опыт, приобретенный в эти боевые дни, мы старались закрепить связи с массами для развертывания дальнейшей борьбы. После забастовки стали проявлять активность и местные охранители царского порядка. За некоторыми из нас началась слежка, были произведены аресты. В полном составе было арестовано совещание наших пропагандистов, проходившее в помещении городской управы. Так как среди арестованных был и Владимир Бобровский, то, хотя наша квартира и осталась полиции неизвестной, для предосторожности мне пришлось все же переменить место жительства и смотреть в оба каждый раз, отправляясь в Черный город. События 9 января 1905 года в Петербурге вызвали ряд выступлений бакинских рабочих, со всей силой почувствовавших дыхание великого 1905 года. Чтобы разрядить создавшуюся в Баку и районах революционную атмосферу, губернатор Накашидзе прибег к методу, широко практиковавшемуся в царской России,— к натравливанию одной национальности на другую. Навербовав и вооружив шайки головорезов из татар, он приказал им в определенный день и час напасть на армян. Три дня бес- 60
чинствовали в городе губернаторские банды, убивали и грабили. Никогда не забуду этих кошмарных дней, когда приходилось метаться по городу в поисках возможности проникнуть в район. Но все рабочие районы — весь источник силы, которая могла быть противопоставлена губернаторским бандам,— были отрезаны от города войсками. На четвертый день, испугавшись растущего возмущения рабочих, Накашидзе мановением руки прекратил «национальную вражду». Была разыграна комедия примирения — шествие по городу процессии татарского и армянского духовенства. Бандитам приказано было разойтись. Погром вызвал возмущение среди всего населения города. Наша агитация в эти дни была открытой. На митингах в городской управе, в помещении реального училища, на нефтяных промыслах большой популярностью стали пользоваться агитаторы-большевики, особенно Васильев-Южин и молодой тогда еще совсем Павел Бляхин по кличке «Соломончик» или «Красная рубашка». Настали дни, когда власть совершенно выпала из рук Накашидзе. На первых порах он явно растерялся, однако, опомнившись, объявил город на военном положении. Революционное возбуждение росло. Рабочие требовали у нас оружия, а мы могли дать какие-то жалкие десятки револьверов. Само собой разумеется, что при таком вооружении нечего было и думать о том, чтобы противостоять частям регулярной армии. За мной в это время началась активная слежка. Хотя и удавалось пока избавляться от шпиков, но оставаться на старом месте было уже нельзя. По решению Бакинского комитета я была отозвана из Черного города. Недолго я замещала секретаря Бакинского комитета Сто- пани, но вскоре во избежание ареста пришлось и совсем уехать из Баку. МОСКВА В начале лета 1905 года я попала в Москву. Здесь даже при значительно развитом рабочем движении наша большевистская организация все еще вынуждена была оставаться в глубоком подполье. Вести сколько-нибудь открытую работу за редкими исключениями было невозможно. Попытки наших агитаторов выступать перед 61
рабочими при выходе их с заводов часто оканчивались арестами. Главным средством влияния на рабочую массу оставалась наша печать — листовки, прокламации. Этим объясняется особая забота Московского комитета о расширении своей нелегальной полиграфической базы, о создании правильно функционирующего аппарата для распространения печатных средств пропаганды по всем районам города. В то время в Москве работало пять наших тайных типографий. В первый же день приезда в Москву, явившись на явочную квартиру Московского комитета партии, я получила задание организовать более правильное и своевременное распространение листовок. Дело это было нелегкое, требовались хорошие помощники. Найти их мне удалось среди студентов, с большим жаром бравшихся тогда за выполнение ответственных заданий. Порученным мне делом я занималась вплоть до ареста, происшедшего в конце лета 1905 года. Арестовали меня по дороге на Московскую партийную конференцию, созывавшуюся в связи с решениями III партийного съезда. Местом созыва конференции был назначен лесок около станции Обираловка, Нижегородской железной дороги. Собираться мы должны были поодиночке, изображая дачников. Воскресное утро было на диво хорошим. Солнце ярко светило. Настроение было приподнятое. Все мы чувствовали, что приближаются знаменательные события, и сознание этого волновало нас. На станции Обираловка выхожу из вагона, чтобы отправиться к заветному лесочку, и вдруг попадаю чуть ли не прямо в объятия к здоровенному приставу. Жандармы, городовые, шпионы заполнили всю платформу. Кто-то выдал нашу конференцию, и на станции уже с утра была засада. Как потом выяснилось, часть товарищей, выехавших более ранними поездами, избежала засады и смогла благополучно вернуться в Москву. Вместе со мной было задержано человек 15. Как мы ни отговаривались, как ни отрицали знакомства друг с другом, как ни пытались изобразить безобидных дачников, нас арестовали, посадили в отдельный вагон и повезли в Москву. Несмотря ни на что ехали мы весело. Особенно нас смешил один молодой рабочий с завода Гужона (ныне 62
«Серп и молот»). Обращаясь к публике, пытавшейся на остановке сесть в наш вагон, он говорил: «Господа, господа, в этот вагон нельзя, здесь едут послы из Портсмута». (В то время шли мирные переговоры с Японией после позорного поражения царской армии.) На первом же допросе мне пришлось отказаться от каких бы то ни было показаний о себе. Жила я тогда, не имея паспорта, скрываясь от дворницких и всяких иных глаз, у матери моего мужа, Софьи Львовны Бобровской. Квартира Бобровских, на углу Смоленского бульвара и Глазовского переулка, была очень удобна в конспиративном отношении: она имела два выхода. Особенно удобен был выход через двор, где помещалось почтовое отделение: при случае можно было сделать вид, что идешь на почту. Это обстоятельство учитывалось, когда нанимали квартиру. Здесь постоянно назначались всякие конспиративные совещания. Здесь же хранилась нелегальная литература, даже оружие. На этой квартире подпольщики нередко назначали друг другу свидания, не сговариваясь с хозяевами, заранее зная, что они на все согласны. Назвать эту квартиру при аресте я, разумеется, не могла. Мне было предъявлено обвинение по 102-й статье, по которой тогда обычно привлекали к ответственности за революционную работу. На «жительство» водворили в Бутырскую тюрьму, в Часовую башню. Я была уверена, что засадили меня надолго, и стала мысленно намечать план использования этого перерыва в работе для подкрепления своих теоретических знаний. Но события, развернувшиеся по ту сторону тюремной решетки, позволили мне вскоре расстаться с Часовой башней, и расстаться при исключительных обстоятельствах. Даже мы, обитатели изолированной Часовой башни, с каждым днем получали все больше и больше подтверждений нараставшего революционного подъема. По вечерам с главного двора, куда выходили наши окна, стали доноситься звуки революционных песен. Это пели арестованные филипповские булочники. В окна к нам доносились отзвуки речей, произносимых рабочими на митингах во время прогулки в тюремном дворе. Этажом выше поместили пересыльных из варшавской тюрьмы поляков, которые сообщили мне, что на железных дорогах забастовки и не сегодня-завтра всеобщая стачка охватит всю Россию. 63
С приездом поляков, радостно настроенных, наш изолированный дворик Часовой башни преобразился. В нем стало многолюдно, шумно, весело. Однажды ночью неожиданно выпал снег. Поляки, один из которых оказался скульптором, вылепили из снега очень похожую фигуру Николая II, а когда к утру эта фигура начала таять, они подошли к нашим окнам и начали громко кричать: «Товарищи! Смотрите, самодержавие тает! Ура!». Часовые доложили об этой «дерзости» по начальству. Объясняться с «нарушителями порядка» пришел помощник начальника тюрьмы, но, видимо, чувствуя неустойчивость самодержавия, сделал лишь робкий выговор и поплелся обратно, почесывая затылок. Не все тюремщики были тогда так настроены. Начальник Бутырской тюрьмы еще сохранял самоуверенность. Числа 14 или 15 октября я просила его дать мне свидание с мужем — Бобровским, если он в ближайшие дни прибудет в Бутырки этапом с Кавказа, откуда он следовал в ссылку, в Сибирь. «Арестованным с арестованными свиданий не полагается!» — услышала я в ответ. Через неделю после этого «величественного» отказа тюремщика я увидалась с мужем на воле, в Москве, куда он приехал освобожденный в числе других революционным народом из Ростовской тюрьмы. В Бутырках сконцентрировались представители всех слоев московского пролетариата. Не было ни одной профессии, которая не была бы здесь «представлена». Тюрьма стала жить необычайно интенсивной жизнью. Старшее начальство ходило злое, угрюмое. Среднее начальство имело испуганный и в то же время несколько просительный вид, а младшее — надзиратели и прочая мелкая сошка — ухмылялось. У нас, в Часовой башне, иногда стали забывать запирать камеры (коридор, конечно, был заперт). Мы дошли до такой смелости, что не только переговаривались с поляками, но однажды двое из них даже зашли ко мне. Начальство навещало нас по нескольку раз в день. Из прокуратуры приходили и спрашивали: «Нет ли каких претензий?». Ночью охранникам тоже не спалось. Во дворе и в коридорах слышалось движение, мелькали огни. Чувствовалось, что наши тюремщики потеряли равновесие. От этого большая радость охватывала душу. Однако вполне ясное представление о том, что происходит на 64
воле, у нас появилось только 18 октября 1905 года, когда революционная Москва надвинулась на Бутырки и стала требовать нашего освобождения. Утром этого дня в тюрьме все было как будто по-старому. В коридоре позвякивали ключами, вовремя принесли «кипяточек». Совершив свое утреннее путешествие на окно, связанное с некоторой опасностью для ребер, так как лазить приходилось высоко, а уцепиться было не за что, я увидела тюремный двор и не узнала его: весь он был превращен в военный лагерь. Похоже было, что ждут неприятеля. Догадаться, кто этот неприятель, не составляло труда. И вот у стен тюрьмы показалась огромная масса людей. Больше всего в этом зрелище подействовал на меня вид красных знамен. Слишком много говорило сердцу революционера-подпольщика красное знамя, то самое знамя, за хранение которого у себя на квартире мы расплачивались годами тюрьмы и ссылки. А тут, прямо на улице, густой лес красных знамен! — было от чего замереть сердцу. Народ так близко подошел к тюрьме, что мне видны были даже отдельные лица. Впереди, пробираясь к моему окну, шел Макар, которого я не видела с Женевы. Он кричал мне что-то непонятное, кажется, о том, что опасается, как бы меня не задержали в тюрьме до вечера. Как будто мне очень трудно было посидеть в тюрьме до вечера, мне, человеку, который еще какую-нибудь неделю назад собирался сидеть не один год! У всех обступивших тюрьму было чувство уверенности в себе, отсутствовала всякая боязнь расправы со стороны властей. Эта уверенность не была поколеблена и сообщением, что во дворе тюрьмы готовятся пулеметы. Со всех сторон послышались возгласы: «Они не посмеют!». В ответ на требование освободить политических заключенных прежде всего стали освобождать рабочих-стачечников, которые сидели большими группами. В числе первых выпустили филипповских булочников. Один из них влез на сооруженную из бочки трибуну и произнес: «Товарищи! Я — филипповский булочник. Больше ничего не могу вам сказать». Эта своеобразная речь была встречена с большим энтузиазмом. Затем говорили железнодорожники, потом другие рабочие. В смысл их речей как-то не хотелось вни- б Ц. Бобровская 65
кать. Не содержание их важно было, а самый факт, что они произносятся при таких небывалых, исключительных обстоятельствах. Я была освобождена лишь вечером. И, хотя выпустили нас по требованию революционного народа, все же пришлось пройти через тюремную контору, где еще выполнялись какие-то формальности. Контора тоже имела необычный вид: она была сплошь уставлена столами, за которыми сидели чиновники, специально мобилизованные для списывания нас с тюремных счетов. Освобождавшиеся товарищи знакомились, поздравляли друг друга, смеялись, привязывали к рукавам откуда-то добытые красные ленты. Когда передо мной открылись тюремные ворота, я направилась в университет, где происходили митинги. Здесь я встретила товарищей и, спросив у них, что мне делать, получила ответ: «Мы хороним завтра Баумана, приходите на похороны, а сейчас идите в какую-нибудь аудиторию и говорите; там выступают и другие товарищи, выпущенные сегодня из тюрьмы». Встречаю еще одного товарища, хочу его расспросить. И он тоже говорит: «Завтра похороны Баумана». Затем меня вталкивают в юридическую аудиторию со словами: «Поговорите после этого оратора, ведь вы только что из тюрьмы...» Сообщение о гибели Николая Баумана поразило меня. Мучительно и больно было узнать, что нет больше этого жизнерадостного, полного революционной энергии, горячо любимого нами товарища. Бауман был убит, когда он шел во главе демонстрации, организованной по решению МК для освобождения политических заключенных. Колонна демонстрантов выстроилась у Высшего технического училища (ныне МВТУ имени Баумана). Заметив около одной фабрики группу рабочих и решив присоединить их к демонстрации, Бауман взял у одного из демонстрантов красное знамя и вскочил на извозчичью пролетку, чтобы доехать до фабрики. И в этот момент кусок водопроводной трубы, брошенный охранником-черносотенцем, ударил Баумана в висок и сразил насмерть. Похороны Баумана, грандиозность которых превышала все, что могло нарисовать воображение, представляли собой важное партийное дело, с которым Московский комитет нашей партии справился блестяще. Надо 66
перенестись в ту эпоху, чтобы понять, что означало тогда появление на улицах Москвы красного гроба, сопровождаемого огромной массой демонстрантов. Когда голова колонны была на Никитской улице (теперь улица Герцена), хвост ее был у Красных ворот. По пути к процессии присоединялись все новые и новые группы рабочих и даже военных. За гробом шла боевая дружина, далее следовали знаменосцы, за ними — студенты с венками от различных революционных организаций. Пролитая на улицах Москвы кровь большевика спаяла немногочисленную еще тогда Московскую партийную организацию с широчайшими пролетарскими массами Москвы. Полиция не посмела чинить препятствий похоронной процессии, двигавшейся по направлению к Ваганьковскому кладбищу. Шествие продолжалось 9 часов. У могилы состоялся траурный митинг. После похорон Баумана особенно остро стало чувствоваться., что великая тяжба между рабочим классом и царским самодержавием вот-вот перейдет в открытую схватку. Ежедневно возникавшие на фабриках и заводах забастовки должны были не сегодня-завтра слиться в поток всеобщей политической стачки, чтобы затем перерасти в вооруженное восстание. Московский большевистский комитет готовился к восстанию. Он выделил из своей среды боевую пятерку в составе Шанцера, Васильева-Южина, Владимирского, Лядова, Землячки. Остальные члены комитета должны были неотлучно находиться в своих районах. Шла усиленная агитация в войсках Московского гарнизона. Приводились в боевую готовность рабочие дружины, формирование которых началось еще в начале октября. В ЛЕФОРТОВСКОМ РАЙОНЕ В ДНИ БОЕВ Лефортовский (ныне Бауманский) район, в котором мне довелось в те дни работать, являлся одним из наиболее отсталых. Особенно крупных предприятий здесь не было. Хозяевами почти всех фабрик и заводов этого района были иностранцы. Все эти дюфурмантели, вен- цели, мееры отличались особым умением выжимать пот из рабочего человека. Рабочие на их предприятиях были сплошь из деревни, сплошь безграмотны. По мере приближения боевых декабрьских дней не раз приходилось 5* 67
видеть, как отдельные рабочие, а порой и целые группы их с котомками за плечами уходили в деревню, «от греха подальше». Для того чтобы поднять боевой дух лефортовцев, необходимо было усилить агитационную работу в их среде. Райком устраивал не прекращавшиеся с утра до вечера митинги в Введенском народном доме. Рабочие на эти митинги валом валили: не успевали мы выпустить одну толпу, как зал наполнялся другой толпой рабочих, терпеливо дожидавшихся своей очереди. Обеспечить все эти митинги агитаторами составляло колоссальные трудности. Агитаторских сил в 1905 году в партии вообще и Московской организации в частности было чрезвычайно мало: ведь не всякий вчерашний подпольщик, привыкший говорить на небольших рабочих собраниях где-нибудь в лесу, на лодке, в каком-нибудь заброшенном сарае, набирался смелости выступить перед тысячным собранием с высоты эстрады, в ярко освещенном зале. Чтобы лишний раз получить агитатора из центра, приходилось пускаться на всякие хитрости. С утра пораньше я отправлялась в дом Фидлера, где был штаб центральной коллегии агитаторов Московского комитета, ловила кого-нибудь из агитаторов и горячо начинала ему доказывать, что сегодняшний день решающий, что в Лефортове неустойчиво, что, если удастся хорошо провести один-другой митинг, есть надежда влить настроение лефортовцев в общее русло и т. д. и т. п. «Сагитировав» таким образом агитатора, получаешь его согласие отправиться в Лефортово, отлично сознавая при этом, что агитатор в сущности обязан отправляться туда, куда посылает его центр, а вовсе не туда, куда будет зазывать его каждый районный организатор. Но такова уж была психология всякого районщика в то время — все казалось, что спасать надо именно наше Лефортово, а не другой район. Трудности эти стало легче преодолевать в последующие дни, когда во Введенском народном доме на наших митингах, кроме официальных агитаторов, стали появляться агитаторы из присутствующих. Войдя первый раз в жизни на трибуну, после нескольких мгновений растерянности, они начинали говорить, и речи их, полные простоты и искренности, проникали в сердца рабочих, поднимали их настроение. 68
Одна пожилая работница-оратор говорила о низкой оплате женского труда и в подкрепление своих слов сказала: «Коли я, баба, проголодалась и иду покупать себе соленый огурец, то разве с меня за него полкопейки берут, а не ту же копейку, что с мужика?». Речь женщины произвела большое впечатление, в диковинку было тогда, чтобы работница, да еще почти старуха, говорила на большом митинге с эстрады. Партийный штаб наш помещался тут же, в Введенском народном доме, и мы, члены районного комитета, дни и ночи напролет проводили в этом штабе, куда с раннего утра до позднего вечера по всевозможным делам приходили делегации с фабрик и заводов. Очень ярко запечатлелась в памяти группа рабочих с фабрики Дюфурмантеля. Их было пять человек с пожилым рыжебородым во главе. Прислали их неграмотные рабочие фабрики с требованием к нам срочно обучить их грамоте. «В такие дни нельзя не уметь читать»,— заявили нам они. Эта «безграмотная» депутация произвела на нас, помню, большое впечатление. Мы объяснили им, что в такой короткий срок, как они хотят, обучить грамоте нельзя, но что школа будет немедленно организована. Дня через два мы действительно такую школу открыли, использовав для этого помещение ближайшего городского училища. И вообще, невзирая на боевую страду, наша партийная организация не прекращала культурно-просветительной работы: организовывала клубы, лекции, краткосрочные курсы, чтения и т. д. И вся эта работа проходила одновременно с подготовкой к восстанию. Наша лефортовская районная дружина с Т. Рублевским во главе представляла собой небольшой, очень плохо вооруженный, но по-боевому настроенный отряд, который вместе с нами, райкомщиками, все мечтал, чтобы поскорее дотянуться отсталому Лефортову до других районов. В дни восстания, когда в центре, на Пресне и в Замоскворечье происходили сражения, а мы еще только митинговали, наши дружинники отправились на подмогу в другие районы. В двадцатых числах ноября организовался первый Московский Совет рабочих депутатов, объединявший 134 предприятия с количеством рабочих до 100 тысяч человек. 4 декабря этот Совет вынес резолюцию: «Московские рабочие должны быть готовы в каждый данный 69
момент к всеобщей политической забастовке и вооруженному восстанию». 5-го утром по постановлению Совета состоялись митинги на всех фабриках и заводах с голосованием за забастовку и восстание, а вечером 5 декабря мы, лефортовцы, отправились в дом Фидлера на нашу большевистскую общегородскую конференцию, где должен был решаться тот же вопрос. К этому времени раскачалось и Лефортово. На всех предприятиях референдум по вопросу о забастовке и восстании дал положительные результаты, но все же мы чувствовали, что при подсчете сил на конференции мы будем наиболее слабым районом, и от этого горечью наполнялись наши «районные» сердца. Кто присутствовал на конференции на Чистых Прудах, в доме Фидлера, ночью 5 декабря 1905 года, тот навсегда запомнил, какой боевой дух царил там, с каким вниманием выслушивались делегаты с фабрик и заводов, все, как один человек, заявившие, что рабочие готовы восстать. Глубочайшая уверенность в неизбежности восстания не была поколеблена и тогда, когда военный организатор т. Андрей (Васильев) в отчете о положении в Московском гарнизоне заявил, что солдаты не пойдут против нас, но, пойдут ли они вместе с нами, в этом у него уверенности нет. Были попытки со стороны отдельных товарищей указать на почти полное отсутствие оружия у рабочих, но все предостерегающие речи как-то не доходили до нашего сознания, ибо всем было ясно, что восстание должно быть и оно будет. 7 декабря был выпущен первый номер «Известий Московского Совета рабочих депутатов» с воззванием от всех имевшихся тогда в Москве революционных организаций: «Объявить в Москве со среды, 7 декабря, с 12 час. дня всеобщую политическую стачку и стремиться перевести ее в вооруженное восстание». Московский комитет нашей партии выделил исполнительную комиссию в составе В. Л. Шанцера, М. И. Васильева-Южина, М. Н. Лядова и начальника боевой дружины «Лешего» (Доссера). Комиссия эта была снабжена самыми широкими полномочиями, остальные члены комитета должны были разойтись по своим районам. 8 первые дни восстания районы были хорошо связаны с центром, получая оттуда директивы, указания и т. д. Эту связь осуществляли наши товарищи — «курь- 70
еры», которые, несмотря на большие трудности, все же ухитрялись проникать на места. Но в последующие дни это делать становилось все труднее и труднее, и в конце концов районы совсем оторвались от центра и оказались предоставленными сами себе. Так было и у нас. Связь Лефортова с центром осуществлял А. А. Благонравов, регулярно информировавший нас о положении дел в других районах и сообщавший директивы центра на сегодняшний день. Но вскоре настали дни, когда и Благонравов не мог до нас добраться, и наш район тоже оказался предоставлен своей собственной судьбе. Мы митинговали, демонстрировали в своем районе, подходили к Спасским казармам, где сидели обезоруженные и запертые солдаты, приветствовавшие нас из окон. Дружинники наши имели целый ряд стычек с черносотенцами, которых в Лефортове было немало, но которые не отличались особой храбростью, хотя вооружены были не хуже, если не лучше, полиции. Однажды утром, когда рабочие еще не успели прийти на митинг в Народный дом, мы, человек пять-шесть райкомщиков, находившиеся там, вдруг заметили приближающуюся толпу черносотенцев, которые в одну минуту могли бы растерзать нас. На счастье, у одного из наших товарищей оказался револьвер. Он выскочил на улицу и выстрелил в воздух. Черно* сотенцы так перепугались одного этого выстрела, что тут же все пустились бежать. По-настоящему участниками восстания мы, лефортов- цы, почувствовали себя лишь с того вечера, когда и у нас в районе появилась, наконец, баррикада, однако произошло это событие с большим опозданием, в то время когда в городе уже наступало начало конца. В тот день, как обычно, с утра в Народном доме начались митинги, но уже чувствовалось, что говорить больше нечего, что все слова сказаны. Особенное раздражение, как всегда, вызывал не в меру благоразумный голос меньшевика Семена Семеновича, выкрикивавшего на митинге: «Товарищи, стройте профессиональные союзы!». В ответ на этот будничный призыв кто-то бросил клич всем выйти сейчас на улицу строить баррикады. Все бросились к выходу, на площади к нам присоединились и те, кто дожидался своей очереди войти на митинг, и все мы густыми колоннами двинулись к Покровской заставе. Здесь с необыкновенной легкостью опрокинули стоявший 7i
тут по случаю забастовки ряд вагонов конки и соорудили из них огромную махину — нашу собственную, лефортовскую баррикаду! Я задалась целью во что бы то ни стало в этот вечер попасть в город. Недалеко от Басманной мне встретилась группа штатских дежурных из обывательского комитета. Они посоветовали мне быть поосторожнее и не попадаться дружинникам, которые-де расстреляют. Я дошла почти до самых Красных ворот, но тут заметила отряд солдат у костра, пришлось податься в сторону и зайти в Ольховское училище, где должны были быть свои. Училище в эту ночь имело вид ночлежки: на партах, столах, стульях и просто на полу вповалку лежали застрявшие здесь товарищи. Идти в город ночью было не резонно, и я тоже решила заночевать здесь. Не могу не отметить маленькую подробность: какая-то учительница, человек до тех пор мне незнакомый, зазвала меня на кухню, вынула из духовки кастрюльку с бульоном, усадила меня на табурет и безапелляционно заявила: «Вы сегодня ничего не ели, ешьте». И действительно, есть и пить в тот день было совершенно некогда, чувствовалась большая слабость, и горячий бульон разлился по телу какой-то особой живительной влагой. Рано утром от Красных ворот солдат увели, и мы поодиночке стали выходить из нашей школы-ночлежки. Я решила пойти к своей сестре Розе, которая жила недалеко от Красных ворот, но к которой ночью я не могла добраться. Придя к сестре, я застала у нее группу дружинников, суетящихся около разложенного всюду оружия, принесенного из магазина Торбек. Все были такие радостные, оживленные, что и я, несмотря на огромную усталость, пришла в хорошее настроение. Зато совсем другое настроение было в Московском комитете, где я узнала, что дела наши из рук вон плохи, что Питер, обескровленный ноябрьской забастовкой, сейчас не в силах поддержать нас, а также, что уверения и клятвы руководителей железнодорожного союза оказались пустой болтовней, что Николаевская дорога в руках правительства и по ней идут враждебные нам воинские части из Твери и Семеновский полк из Петербурга. Нелегко мне было с такими новостями возвращаться в район, который только-только поднялся до уровня восстания и активные работники которого вчера еще ходили 72
такими именинниками по поводу своей «собственной» баррикады. Так как дело уже близилось к вечеру, я решила заночевать у сестры и кстати хоть немножко отоспаться. Но спать и в эту ночь мне не пришлось. Полиции каким-то образом все же стало известно, что оружие из магазина Торбек сносили именно в эту квартиру, и ночью у сестры был произведен обыск. К счастью, за день дружинники успели унести все оружие, так что против нас явных улик не было. При обыске полиция явно трусила, предполагая, очевидно, что мы здесь все вооружены до зубов. Нас, женщин, они, видно, боялись не очень, а рабочего Глотова, снимавшего тут же угол за печкой, определенно испугались, особенно когда споткнулись в его темном углу о кучу углей. На испуганный вопрос пристава, что здесь такое, Глотов отчеканил: «Здесь кабинет его пролетарского величества». Не найдя никакого оружия, полиция удалилась, почему-то никого из нас не арестовав, хотя было ясно, что все мы, обитатели этой квартиры, так или иначе причастны к восстанию. Когда на другой день утром я пришла в наш районный штаб и рассказала о событиях в центре, настроение товарищей несмотря на нерадостную информацию, как-то удивительно мало понизилось, да и психологически трудно было сделать этот скачок — после вчерашнего подъема сразу проникнуться сознанием, что дело наше пошло на убыль. Но момент поражения восстания неумолимо надвигался, и, когда была разгромлена и сожжена героическая Пресня — последний оплот, краса и гордость Московского восстания 1905 года,— Совет рабочих депутатов должен был призвать к временному свертыванию знамен, которые лишь через целых 12 лет мучительной, упорной борьбы были вторично развернуты и победоносно зареяли над красной Москвой. После поражения восстания начались пьяный разгул черной сотни, вакханалия жандармско-полицейской своры. Московские тюрьмы и участки были переполнены арестованными революционерами. Кошмарные вести шли из участков, превращенных озверелыми победителями в застенки, где наши товарищи подвергались жестоким пыткам, на подмосковных железных дорогах свирепствовал карательный отряд царского палача Римана. Настроение рабочих в районах было крайне тяжелое. /з
В таких условиях пришлось уцелевшим от ареста большевикам восстанавливать партийную работу. Начался мучительный процесс ухода нашей партии в подполье. На первом же собрании Московского комитета в начале января 1906 года решено было часть товарищей, особенно намозоливших глаза жандармам, перебросить в другие города, а часть перевести из одного района Москвы в другой. Так я попала в Замоскворечье, где у меня были старые связи с рабочими и работницами заводов и фабрик, а также и среди революционеров-профессионалов. С самых первых дней своего появления в Замоскворецком районе я поставила перед собой вполне конкретную, очень скромную организационную задачу — восстановить, хотя бы на наиболее крупных предприятиях, наши прежние нелегальные ячейки — заводские комитеты. Однако выполнить эту задачу оказалось адски трудным делом. Начался бесконечный обход отдельных рабочих квартир, назначение совещаний с представителями отдельных предприятий. Эти совещания без конца срывались то потому, что за квартирой замечена слежка, то хозяйка, с утра обещавшая свое содействие, гонит нас из квартиры, то просто вместо ожидаемых представителей с пяти предприятий приходят в лучшем случае двое, а то и один и т. п. Помню, кто-то из товарищей тогда сострил, назвав эти мои бесплодные путешествия по району хождением по мукам. Действительно, мучительно было сознавать, что с таким трудом налаживаемая работа все время выскальзывает из рук, тяжело было видеть глаза товарищей, вчера еще горевших революционной отвагой, верой в близкое торжество своего дела, а сегодня таких бесконечно усталых, таких изверившихся. Припоминается два случая, характеризующих подавленное состояние некоторых товарищей. Наладила я связь с одной рабочей семьей, членов которой я знала раньше и при помощи которых надеялась восстановить кое-какие связи на Даниловской мануфактуре. Оба, и муж и жена, вначале встретили меня радушно и обещали всякое содействие, но, по мере того как все попытки склеить организацию не удались, этот рабочий все мрачнел и со мной делался все менее разговорчивым. Раз как-то пришла я к ним днем в обед. Маленькая десятилетняя девочка накрывала на стол. Хозяева настояли, чтобы я села 74
с ними обедать. Сидели все вместе, хлебали щи из общей чашки и толковали вначале довольно мирно о необходимости поскорее поднять партийную работу на Даниловке. Но к концу обеда рабочий стал волноваться, стукнул вдруг кулаком по столу и, повысив голос, воскликнул: «И зачем вы только к нам ходите, наш покой смущаете: устал я, понимаете, устал и больше ничего не могу». Девочка испугалась и заплакала, мать стала уговаривать не обижаться, а я самым неожиданным и позорным образом тоже разревелась и ушла. Через некоторое время подобный случай произошел в каморке у молодого рабочего с фабрики Жако. Парень этот был чрезвычайно боевой, участвовал во многих стачках в дни баррикад, а после поражения восстания растерялся, по-другому стал оценивать вещи. Прихожу как-то к нему, а он, увидев меня, мямлит: «Мое почтение, Ольга Петровна, что скажете новенького? Наверно, вы все с тем же, о чем я и думать перестал, потому что всякая вера потеряна». Я ему предложила бросить дурака валять, вымыть лицо, которое он натер какой-то мазью, и поговорить о деле. А парень отвечает: «Зря мазь ругаете, средство великолепное от веснушек — «Метаморфоза» называется, стоит полтора рубля, и вам, Ольга Петровна, советовал бы, у вас тоже веснушек немало; теперь время такое, когда о себе подумать надо, а вы все со старыми делами, которые уже не вернутся, а если и вернутся, то тогда, когда нас с вами уже не будет». Метаморфоза, происшедшая с душой этого недавно боевого товарища, рабочего, произвела на меня гнетущее впечатление. Не договорившись ни до чего, я от него вышла в таком подавленном состоянии, что не знала, что делать дальше. В таких «растрепанных чувствах» я долго проплутала по Замоскворечью без всякой определенной цели. Не легка была наша работа в то время. Меньшевики, которые в боевые октябрьско-декабрьские дни 1905 года вопреки своей меньшевистской природе вынуждены были временно идти вместе с нами, после поражения восстания моментально вернулись к своему естеству, и началось ретивое искупление этого короткого грехопадения критикой всей революционной большевистской тактики. Внутрипартийные отношения того периода зафиксировались у меня в памяти как довольно сложный, запутан- 75
ный узел. Раскол партии не укладывался в рамки живой жизни, властно требовавшей единого пролетарского фронта. Накануне восстания на местах создавались федеративные комитеты, кое-где даже происходило полное объединение большевиков с меньшевиками. Создавались условия для созыва объединительного съезда партии. Решающие дни подготовки съезда совпали с поражением Московского восстания. Таким образом, получилась какая-то разорванность: продолжается подготовка к объединительному съезду и одновременно назревают все более острые разногласия с меньшевиками по кардинальным вопросам тактики (оценка восстания, отношение к Государственной думе и т. п.). В начале марта 1906 года мы с большим нетерпением ждали приезда в Москву В. И. Ленина, подготовившего, как мы знали, тактическую платформу, на основе которой должна была развернуться наша дальнейшая работа. Проект этой платформы В. И. Ленин должен был предложить предстоявшему объединительному съезду, но предварительно мы будем его обсуждать с ним здесь, на московском активе. Предстоявшая встреча с В. И. Лениным очень волновала меня, так хотелось опять увидеть Владимира Ильича и уже не за границей, а здесь, в России. Но на беду я захворала, и, когда пришел товарищ сообщить мне, что завтра состоится актив с докладом В. И. Ленина, у меня уже была очень высокая температура. Это повергло меня прямо в отчаяние: подумать только, Владимир Ильич будет в Москве, а я не увижу и не услышу его. К счастью, мои опасения не оправдались. В то тяжелое время каждый работник-активист был у Владимира Ильича на учете. Знал он и обо мне, что я уцелела и работаю в Москве. Поэтому, поинтересовавшись, почему меня нет на активе, и узнав от товарищей, что я заболела, он пожелал навестить меня. Использовав вынужденный перерыв, когда по конспиративным соображениям потребовалось перенести заседание с одной квартиры на другую, Владимир Ильич пришел ко мне. Бодрый, как всегда, он в шутливом тоне пожурил меня, что я «не вовремя» вздумала заболеть. На сколько-нибудь серьезную тему разговаривать со мной он 76
решительно отказался, сказав: «Вы больны, лежите спокойно». Таков был В. И. Ленин — гениальный вождь и простой, добрый товарищ. МОЯ НЕУДАЧНАЯ ПЕРЕДЫШКА В первых числах апреля я решила съездить на родину в город Велиж, где хотела отдохнуть, а также легализоваться, так как после октябрьской амнистии, которая покрыла все мои предыдущие «грехи», оформиться и восстановить себя в правах не успела. Дома я предполагала получить паспорт на свое собственное имя, однако это было не так просто. Наши уездные власти к весне 1906 года уже вовсе забыли про царский манифест 17 октября 1905 года, благо от этого манифеста к тому времени уже остались «рожки да ножки». Приехав к матери \ я два дня благополучно просуществовала, а на третий, когда меня вписали в домовую книгу, появился «почетный» эскорт из нескольких городовых во главе с усатым, нафиксатуаренным, чрезвычайно галантным в обращении приставом. Пришли за мной часов в одиннадцать утра, обыска никакого не производили, а вежливо пригласили «пожаловать» в полицейское управление. Бедная мать моя пришла в великое отчаяние, причитая мне в догонку, что я позором покрыла ее седую голову, что на нее теперь все пальцами будут указывать, как на мать арестантки, и т. д. Но все эти упреки нисколько не помешали ей тут же побежать на базар, купить курицу, сварить и принести мне в полицейское управление. Некоторое время спустя, находясь в запертой комнате, я услышала за дверью перебранку между усатым околоточным, недавно столь галантно предо мной расшаркивавшимся, и старческим голосом, в котором, к ужасу своему, узнала голос матери. Я стала барабанить кулаком в дверь, ее открыли, и я увидела перед собой заплаканную мать с судком в руках и разъяренную физиономию околоточного, который при моем появлении приятно осклабился и забормотал: «Ах, извиняюсь, это, оказывается, к вам, никак 1 Отец мой умер в 1903 году, когда я сидела в Доме предварительного заключения в Петербурге. 77
не ожидал, чтобы у такой барышни была такая надоедливая мамаша!». При виде меня вполне здоровой мать моя облегченно вздохнула, а когда я, поев курицы, уверила ее, что никакой серьезной опасности мне не грозит, совсем успокоилась. Через час пришел исправник, и мы с ним в самой мирной беседе выяснили, что мой арест является просто недоразумением, что он «забыл» про амнистию, что имеющееся у него предписание задержать меня на случай, если я явлюсь на родину, относится к старым годам. Следовательно, я могу считать себя свободной и вернуться в отчий дом. После этого случая я не без основания опасалась, что уездный исправник может вдруг оказаться способным не только забывать, но и вспоминать кое-что, либо из другого города могут ему напомнить обо мне. Поэтому я решила дольше здесь не оставаться, тем более, что в связи с моим арестом дома создалась такая нервная обстановка, что никакого отдыха не получалось. Бросила я мысль и о легализации: продолжать работать под собственным именем, столь скомпрометированным прошлыми арестами и тюрьмами, было нецелесообразно. Я решила из своей привычной нелегальной кожи не вылезать и опять жить и работать по чужому паспорту. Пробыв у матери несколько дней, ровно столько, сколько потребовалось, чтобы приготовить ее к новому моему уходу в неведомую и поэтому столь жуткую для нее даль, я отправилась в Костромскую губернию к своей старой приятельнице Елизавете Александровне Колодез- никовой, в нашу «вотчину», как мы все, укрывавшиеся у Колодезниковых, называли их имение Жирославку. Однако и там мне не пришлось долго наслаждаться отдыхом. Вскоре после приезда по просьбе костромских товарищей, сильно нуждавшихся в работниках, я срочно выехала в Кострому. ВТОРОЙ РАЗ В КОСТРОМЕ Кострома менее бурно, чем другие города России, пережила 1905 год. Поэтому репрессии, посыпавшиеся на головы пролетариев более боевых районов, лишь коснулись костромских рабочих. Все это обусловило то, что в 78
Костроме не было ничего похожего на те упадок, уныние и растерянность, свидетелем которых я была зимою в Москве. Как бы там ни было, но весною и летом 1906 года работать здесь было спокойно и хорошо и даже самая напряженная работа не очень утомляла. В Костроме, куда я прибыла незадолго до 1 мая, мне поручили безотлагательно заняться оборудованием тайной типографии, где можно было бы напечатать первомайские листовки. Познакомившись с положением дел, я поняла, что за короткий срок, остававшийся до 1 мая, ничего солидного не создать. Можно лишь на скорую руку оборудовать «летучку», напечатать в ней первомайские листки и уже после этого, не связывая себя сроком, наладить что-нибудь более фундаментальное. Костромской комитет одобрил и принял мое предложение. С первых же дней моего приезда я была сначала кооптирована, а на ближайшей конференции избрана в члены комитета. В его состав тогда входили: Стопани Александр Митрофанович, кличка «Наум», Квиткин Олимпий Аристархович — кличка «Афанасий», Алексей Сер- говский, кличка «Максим», Михеев Николай Михайлович — кличка «Константин», я — «Ольга Петровна» и двое местных рабочих — Александр Гусев и старик Сима- новский. Работа между нами была распределена так: Квиткин был докладчиком по внутрипартийным и международным вопросам, Стопани руководил постановкой пропаганды и нашей легальной газетой «Костромской листок», Михеев являлся ответственным организатором фабричного района, вел руководящую работу в союзе текстильщиков, Александр Гусев был председателем, а Симановский — товарищем председателя союза текстильщиков, Алексей Серговский — агитатором и разъездным по губернии работником, а я — секретарем комитета и ответственным организатором городского района. Я приступила к созданию типографии. Отдельные части ее хранились у некоего Горицкого, имевшего связи среди мелкого чиновничества, духовенства и мещанства. Шрифт и станок были извлечены из-под спуда и водворены на Пятницкой улице в квартире Парийских, сочувствовавших нам. Добыли бумагу, краски и все прочее, составили листок, печатать взялась Соня Загайная. Работа велась день и ночь от вторника до пятницы. За это время 79
было отпечатано несколько тысяч первомайских листков. Все это время Соню никто не мог сменить, от усталости у нее распухли ноги, но тем не менее первомайская листовка была нами своевременно заготовлена и распространена. Костромской организации, как и всей нашей партии, в те годы приходилось действовать в сложных условиях сочетания нелегальных и легальных форм работы. В начале лета 1906 года мы еще имели свою легальную газету «Костромской листок», был у нас свой книжный склад на Русиной улице, в котором мы открыто торговали нашими брошюрами издания 1905 года. Организовывали и проводили открытые митинги на пустыре за Зотовской фабрикой. Часто в таких случаях невдалеке появлялись разъезды казаков. Пока они держались на почтительном отдалении, но мы знали, что «почтительность» эта недолговечна и что рано или поздно в ход будут пущены нагайки. Приходилось нам выступать и на митингах, устраиваемых в «Дворянском собрании» другими партиями, главным образом кадетами, изображавшими из себя революционеров и мутившими сознание народа. Широко пользуясь возможностью выступать открыто, мы одновременно устраивали конспиративные собрания в Посадском лесу, где, конечно, можно было говорить более откровенно, чем в присутствии, хотя бы и в отдалении, гарцующих казаков у Зотовской фабрики или полицейского чина в зале «Дворянского собрания». Центр организации — Костромской комитет, районные и фабрично- заводские комитеты были, безусловно, законспирированы. Группа товарищей работавших в профсоюзах, тоже была законспирирована, хотя ничего оформленного в виде фракции у нас там тогда еще не было. Самый большой и влиятельный профсоюз текстильщиков был всецело в наших руках. Он был нашей твердыней, нашей опорой, он давал нам возможность проводить свое влияние в самой широкой беспартийной массе текстильщиков, составлявших большинство костромского пролетариата. В помещении союза текстилыцико1з мы под шумок иногда устраивали и комитетские собрания, но чаще наши собрания проходили в книжном складе, который имел незаметные задние комнаты. И мне самой не раз приходилось жить в этих комнатах. 80
Вначале, по приезде в Кострому, я за неимением паспорта и сколько-нибудь подходящей квартиры вынуждена была поселиться в семье Стопани, находившегося на легальном положении. Жандармам его квартира была хорошо известна, за нею, безусловно, шла слежка, и мне, конечно, было нецелесообразно долго оставаться там. Кроме того, не хотелось своим возможным арестом осложнить и без того крайне тяжелую жизнь жены Стопани — Марии Михайловны, этого революционера по духу, вынужденного силой обстоятельств отойти от активной партийной работы и посвятить себя заботам и хлопотам о детях, которых у Стопани было тогда четверо. После 1 мая слежка за квартирой Стопани усилилась, и я окончательно ушла оттуда. Так как идти было некуда, то я поселилась в одной из комнат склада, рядом с Соней Загайной, которая теперь жила здесь в качестве заведующей складом. Соня была прописана, а я жила «невидимкой». Моей задачей было во что бы то ни стало законспирировать эти комнаты, превратить их в приемную по делам Костромского комитета. Но этому сильно мешали боевики — наши бывшие дружинники, сыгравшие столь крупную роль в восстании 1905 года, а к этому времени совершенно оторвавшиеся от партийных организаций, превратившиеся в дезорганизованные группы боевиков, действовавшие на свой риск и страх, пробавлявшиеся «эксами» и вносившие разложение в ряды нашей партии. Все попытки комитета повлиять на них, влить в организацию и заставить заниматься нужным делом кончались ничем: боевики были сами по себе, партийная организация — сама по себе. С организацией постоянной типографии пришлось немало побиться. В конце концов с большим трудом удалось оборудовать типографию в четырех верстах от города, на даче, где по чужим паспортам поселились Алексей Загай- ный, Лидия Молчанова, специально приехавшая из Москвы, и еще одна девушка из Саратова — фамилии не помню. Но просуществовала наша типография недолго. Вскоре товарищи, работавшие там, заметили за собой слежку, грозил провал, и пришлось экстренно ликвидировать с такими трудностями налаженное дело. Типографский станок, шрифт и все прочее запрятали в кованый сундук и на канате спустили ночью в пруд. Не помню, 6 Ц. Бобровская 81
сколько времени плавал наш «ноев ковчег», пока удалось 'его извлечь на свет божий для водворения на Павловской улице. Сколь долог был век новой типографии, можно судить по тому, что к концу лета она уже путешествовала на ло- •шадях в нашу «вотчину» — Жирославку. Вначале ее просто спрятали, не считая достаточно безопасным пустить в ход. Однако через некоторое время, когда до зарезу нужно было напечатать листок в связи с нашим отношением к предстоящей предвыборной кампании во II Государственную думу, мы расхрабрились и решили печатать этот листок на нашем станке. Вечером, когда дети и прислуга укладывались спать, в кабинете А. Г. Колодезни- кова начиналась работа. Вначале дело шло хорошо, но прислуга в доме Коло- дезниковых как-то прослышала о наших ночных занятиях, и продолжать работу стало опасно. Так бились мы все лето, то развертываясь, то свертываясь, печатая лишь урывками в удобные моменты. Кроме интенсивной работы в фабричном районе, у меня была крепкая связь и с городским районом, организатором которого была я. Но это дело считалось уже как бы вспомогательным, так как почти все силы и все внимание я отдавала секретарской работе. Костромской комитет делал всевозможные попытки осуществлять руководство партийной работой по всей губернии, но добиться существенных результатов не удавалось. Постоянная связь была лишь с ближайшими уездами, главным образом с Кинешмой, где работал Семен Серговский — Павел, часто к нам приезжавший и действовавший в полном контакте с нами. Кроме Ки- нешмы, мы сносились с Родниками, Новолоками и некоторыми крупными фабриками губернии. С наиболее глухими, так называемыми лесными, уездами связь у нас была слабая: трудно до них было добраться. На комитетских собраниях мы неоднократно обсуждали вопросы, связанные с постановкой работы в крестьянских уездах. Вопрос этот являлся одним из особенно актуальных. Опорным пунктом для работы в деревне, по тогдашнему нашему мнению, могло бы явиться сельское учительство, которое надо было несколько перевоспитать, ибо в большинстве своем оно сочувствовало эсерам, В этом деле помог нам митинг в «Дворянском собрании», 82
устроенный эсерами по случаю приезда какой-то эсеровской знаменитости. Съехались учителя со всей губернии. Эсеровский лидер говорил блестяще, но еще более блестяще оппонировал ему наш агитатор Гастев, выступавший под именем Вершинина. Своими словами он сумел поднять революционное настроение участников митинга, и победа осталась за ним. Посл-е этого митинга учителя зачастили к нам в склад за литературой, а также заходили ко мне как к секретарю комитета «просто потолковать». Результатом этих разговоров явилась организация через некоторое время группы учителей, которые задались целью поднять работу в деревне. Наиболее активным из них был Александр Станкевич, и до того связанный с Костромским комитетом. Крестьянской работой увлекся и Афанасий, а впоследствии вел эту работу также и Владимир Бобровский, приехавший после ареста и высылки из Москвы в Кострому. Все лето 1906 года мы поддерживали самую тесную связь с партийными центрами, которые тогда были заняты подготовкой к экстренному съезду партии. По всяким делам общепартийного характера от Московского областного бюро к нам чаще других приезжал «Данило» — Сергей Васильевич Модестов. При имени «Данилы» передо мной возникает смеющееся лицо семинариста Сережи, которого впервые я встретила на конспиративной квартире в Твери в 1903 году. Через два года столкнулись мы с ним в Москве, и он с разными шуточками и прибауточками сообщил мне, что за это*время успел посидеть в двух тюрьмах — Ярославской и Иваново-Вознесенской. А еще через год в Костроме передо мной был уже вполне сформировавшийся партийный работник, член Московского областного бюро ЦК т. «Данило», напоминавший прежнего Сережу лишь своими любимыми шуточками. В 1907 году в Москве «Данилу» арестовали. Его приговорили к ссылке в Сибирь. По ходатайству матери и в связи с серьезной болезнью Модестова ему разрешили уехать за границу, но «Данило» не воспользовался этим разрешением. Такие товарищи, как он, слишком остро чувствовали громадный недостаток квалифицированных партийных сил, и вместо заграницы «Данило» переходит 6* 83
на нелегальное положение. Он работает сначала на Урале, потом в Екатеринославе, а затем в Николаеве. Здесь его арестовывают, судят по 102-й статье и приговаривают к шести годам каторги. Болезнь его — костный туберкулез и ревматизм — сильно прогрессирует. Николаевская каторжная тюрьма, куда свозились со всей России туберкулезные политические каторжане, довершает остальное. После четырех лет пребывания в ней организм Модестова совершенно разрушается. Из Николаевской его переводят в Тверскую тюрьму, где он доживает последние два года каторги. Когда наступает революция 19-17 года, в Москве появляется старик-инвалид Модестов, в котором никому и в голову не пришло бы узнать прежнего Сережу. Однако он еще находит в себе силы приняться за работу и становится редактором крестьянской газеты «Голос трудового крестьянина». Носил хватает лишь на пару месяцев. С. В. Модестов умер 34 лет от роду в момент торжества великой пролетарской революции, на алтарь которой он принес без остатка все свои душевные и физические силы. Как я уже писала, в Костроме дольше, чем в других городах страны, сохранились легальные большевистские организации. Но волна реакции докатилась и сюда. Сначала была закрыта наша газета, потом добрались и до книжного склада, который я берегла как зеницу ока. Началось с того, что полиция участила свои обыски и изъятие не дозволенных к продаже книг, а потом устроила обыск во всех помещениях склада и совсем закрыла его. Мне благополучно удалось уйти оттуда прямо на глазах полиции. Пришлось снова начать поиски подходящих квартир под собрания, совещания и прочее — одним словом, надо было отправляться на поклон к так называемым сочувствующим, что лично для меня всегда было самым тягостным делом. Второй наш приют—помещение союза текстильщиков— тоже стал подвергаться частым набегам полиции. Кроме того, казаки начали не только близко подходить к нашим митингам, но самым бесцеремонным образом разгонять их, а за нами, партийными работниками, началась усиленная слежка. За мной «архангелы» букзально ходили по пятам. В таких условиях продолжать работать в Костроме было нельзя, но и выехать оттуда незамеченной было трудно. Я довольно долго укрывалась в город- 84
ской квартире Колодеэниковых, совершенно не выходя из дому, и только позже, с большими предосторожностями решилась отправиться на вокзал. Во время переправы через Волгу дул осенний ветер, было пасмурно, и с тоскою думалось, что торжествующая по всей линии реакция готовит свою ненастную осень и для покидаемой мною Костромской организации, с работой в которой было у меня связано столько хороших воспоминаний. КРАТКОВРЕМЕННОЕ СЕКРЕТАРСТВО В МОСКОВСКОМ ОБЛАСТНОМ БЮРО Из Костромы я направилась в Москву, где находился наш областной партийный центр, состоявший в то время из двух, уцелевших еще от ареста, товарищей: Бориса Павловича Позерна — кличка Степан Злобин — и Олимпия Аристарховича Квиткина — Афанасия, еще летом отозванного из Костромы на областную работу. Я явилась к Афанасию, жившему на Божедомке. От него узнала, что Областное бюро сейчас особенно страдает отсутствием людей, квартир, финансовых и типографских средств и что на мою долю выпадает обязанность стать секретарем этого бюро. Такая перспектива мне совсем не улыбалась. Я стала просить отправить меня на работу в один из районов Москвы или даже куда-нибудь в губернию, но мне категорически отказали. Об этом периоде своей работы у меня как-то удивительно мало осталось в памяти. Быть может, это объясняется тем, что вместо работы была маята, вечная погоня за сочувствующими, за их квартирами, за их очень туго раскрывавшимися кошельками. Долго мы никак не могли разжиться помещением и средствами, чтобы созвать областную конференцию; с организацией типографии у меня тоже плохо клеилось. Основным содержанием нашей работы была тогда агитация за экстренный съезд партии, потребность в котором уже давно назрела: тактика Центрального Комитета, избранного на предыдущем съезде, где преобладали меньшевики, была половинчатой. Она не выражала интересов местных партийных организаций и, естественно, не могла удовлетворить революционную, большевистскую 85
часть партии. В Московской промышленной области почва для борьбы за созыв съезда была весьма благоприятной, так как во всех 14 губерниях, входивших в состав области, преобладали большевистские организации. Тем не менее работать было трудно. Областное бюро не имело достаточного числа товарищей, которые могли бы выезжать на места. Часто вместо людей приходилось рассылать шифрованные письма, удовлетворяясь бюрократическими методами работы вместо живой связи с массами. На житье в Москве я устроилась в Обуховском переулке. Сдавать на прописку свой сомнительный паспорт было опасно, но здесь мне помогла моя костромская знакомая Маруся Симановская, тоже приехавшая в Москву. Она дала на прописку свой, настоящий паспорт как основной, а в добавление к нему мой, сомнительный. Пока нам не вернули паспорта, я приходила в нашу комнату только днем, а ночью уходила в разные места на ночевки. Ночевать чаще всего приходилось у сочувствовавшей интеллигенции в благоустроенных квартирах, у вполне культурных по внешнему виду людей. Но лишь в редких случаях под этой культурностью скрывался душевно чуткий человек, который понимал, что пользующийся его гостеприимством нелегальный пришел усталый и прежде всего нуждается в отдыхе. В большинстве случаев скучающие хозяева только и ждали твоего прихода, чтобы начать расспросы и пустые разговоры, затягивавшиеся до двух-трех часов ночи. Так хотелось иметь покой хотя бы ночью, но, как правило, хозяева не понимали этого, и ночевка не давала никакого отдыха. Вскоре паспорта наши благополучно вернулись из участка, и я стала ночевать дома. Вообще об этом периоде жизни в Москве у меня осталось довольно тягостное воспоминание. Не было той дающей удовлетворение работы среди масс, которую я так любила. СРЕДИ ИВАНОВО-ВОЗНЕСЕНСКИХ ТЕКСТИЛЬЩИКОВ В феврале 1907 года меня, наконец, направили на работу в Иваново-Вознесенск, куда, как в подлинно пролетарский центр, я давно мечтала перебраться. 86
Иваново-Вознесенск произвел на меня сильное впечатление. Во время всех своих скитаний по белому свету я нигде не видала столь обнаженного, столь кричащего контраста между нищетой и роскошью. Во всяком «благоустроенном» городе убогие жилища рабочих заботливо убирались на окраины; Иваново-Вознесенск целиком представлял собой такую окраину. Среди маленьких с подслеповатыми оконцами домиков, обладавших удивительной способностью вмещать по нескольку семейств, возвышался дворец фабриканта, а вокруг него — огромные корпуса, высоченные трубы фабрик, выстроенных и оборудованных согласно последнему слову науки и техники. На изрытых свиньями, заваленных отвратительными отбросами улицах Иваново-Вознесенска нередко можно было встретить белоснежных лошадей, запряженных в шикарную коляску с толстым кучером на козлах. Это семья фабриканта вместе с гувернантками, боннами и другой домашней челядью совершала свою прогулку. Диву бывало даешься, как у этих откормленных нарядных людей хватает наглости разъезжать под окнами рабочих, из которых они сосут кровь, и как это у рабочих хватает терпения спокойно смотреть на своих крово- пийцев. Это бьющее в глаза противопоставление труда и капитала облегчило нашу работу в Иваново-Вознесенске. Здесь влияние большевиков было сильно, и сколько-нибудь серьезной борьбы ни с меньшевиками, ни с эсерами нам, большевикам, там вести не приходилось. Иваново- вознесенский пролетариат всегда был в первых рядах борцов великой пролетарской революции. Приехав на новое место работы, я устроилась на жительство у фельдшерицы Надежды Митрофановны Сто- пани. Квартира ее, состоявшая из одной комнаты с перегородкой и кухоньки, была невероятно холодной и сырой. С промерзших окон ручьями стекала вода в заботливо подставленные хозяйкой посудины. Мебели, за исключением узкой койки, стола и двух-трех табуреток, не было. За перегородкой на койке спала сама Надежда Митро- фановна и ее подруга Маруся (М. Бубнова) — пропагандистка нашей организации. Меня поместили туда же, соорудив ложе из двух изломанных ящиков. Таким образом, за перегородкой была наша личная территория, зато 87
в другой половине комнаты постоянно толклись люди, а ночью частенько весь пол был занят спавшими товарищами. Нашим постоянным ночлежником был «Химик» — Андрей Сергеевич Бубнов, который, хотя и был местным жителем, ночевать дома не мог, так как находился на нелегальном положении. Жил и работал он не в самом городе, а в восьми верстах от него, в Кохме, куда каждый день путешествовал «на своих двоих». Иногда ночевали приезжавшие к нам по делам товарищи из Шуи. Это были главным образом М. В. Фрунзе (Арсений) и его закадычный друг — рабочий Гусев. Когда они оставались на ночь, приходилось особенно зорко смотреть на углы нашей улицы, нет ли шпиков, так как за Арсением полиция гонялась по пятам, и держался он исключительно благодаря особым заботам шуйских рабочих, старательно укрывавших своего любимца. Во время районных конференций, когда приезжали товарищи из Тейкова, Кохмы и других мест, на полу в нашей главной комнате яблоку негде было упасть. Питались мы все в этой квартире всухомятку, раз десять на день ставя самовар. В свой выходной день Надежда Митрофановна с утра до вечера занималась стряпней, чтобы хоть раз как следует накормить всю нашу ораву. Маруся особой хозяйственностью не отличалась. Чем штопать прореху на своем платье, она предпочитала зашпилить ее английской булавкой, из-за чего у нее с аккуратной, домовитой Надеждой Митрофановной происходили постоянные стычки. Кроме того что все мы доставляли хозяйке комнаты столько забот и хлопот, над ней, как и над всеми нами, постоянно висела угроза ареста. Конечно, было большой неосторожностью то, что мы все, легальные и нелегальные, собирались и жили в одной квартире, но, к сожалению, ничего другого не оставалось: с квартирами в Ивановской организации дело обстояло туго. Зато во всех других отношениях работа в Иванове шла хорошо. Там весною 1907 года среди рабочих не было и намека на упадочные настроения, хотя для ива- новцев 1905 год прошел очень бурно и с большими жертвами. От завоеваний революции 1905 года там оставались еще легально существовавшие три профсоюза: ситцепечатников, ткачей и металлистов. Эти профсоюзы 88
находились под постоянным наблюдением ивановского полицмейстера, коротенького, юркого человечка, имевшего в своем распоряжении не только полицию, но и казаков. Несмотря на все препоны и рогатки, чинимые полицией, в союзах шла активная работа. Наши работники выступали там на собраниях с большими докладами общеполитического характера. Союзы служили надежным прикрытием нашей нелегальной партийной работы. Наиболее активные члены их являлись в то же время и членами нашей большевистской организации, а председатели — Самойлов и Кудряшев — являлись членами Иваново-Вознесенского партийного комитета, секретарем которого мне пришлось работать. В это время в Иваново-Вознесенске заканчивалась кампания по выборам во II Государственную думу. После долгих переговоров с орехово-зуевскими товарищами, выдвигавшими своего кандидата, ивановцам удалось отстоять кандидатуру Н. А. Жиделева как депутата от рабочих по Владимирской губернии. В связи с проходившими выборами настроение у ивановского пролетариата было приподнятое. Депутату Жиделеву устроили грандиозные проводы в Петербург. На митинг собралось до сорока тысяч рабочих. Выступали члены комитета «Константин» — Н. М. Михеев и К. Д. Гандурин. После митинга нас, членов комитета, обступила густая толпа рабочих. На агитаторов надели чужие картузы, сразу изменившие их физиономии, и мы все благополучно удалились восвояси. Кругом было немало и явной и тайной полиции, а вдали разъезжали казаки, но никто не осмелился помешать рабочим проводить своего депутата. После проведенной предвыборной кампании перед нами стояли две крупные задачи: подготовиться к участию в забастовке текстильщиков Московской области и организовать выборы на V партийный съезд. Что касается выполнения первой задачи, то здесь центр тяжести лежал в нашей работе в профсоюзах, которые, как я уже говорила, были всецело под нашим влиянием и руководились нами. Еще в феврале в Москве состоялась областная конференция профсоюзов, на которой стоял вопрос о необходимости дать отпор наступавшему капиталу и о поднятии жизненного уровня текстиль- 89
щиков. После этой конференции у нас в Иванове прошел целый ряд районных профсоюзных конференций, на которых со всех сторон обсуждался вопрос о возможности и целесообразности поднять забастовку в Ивановском районе. Само собой разумеется, что перед каждой конференцией вопросы эти предварительно обсуждались на наших комитетских собраниях, причем у нас наметились две точки зрения: одни были всецело за забастовку, горячо указывали на ее своевременность, на ту политическую роль, какую она может сыграть в такое глухое время; другие находили, что время выбрано неудачно, что забастовка будет проиграна, наступит разочарование в рабочей массе, а наша организация, вышедшая из подполья, во время забастовки будет разбита непосредственно за ликвидацией стачки. Однако как сторонники, так и противники забастовки находили необходимым копить силы для «окончательной» битвы, для вооруженного восстания, которое казалось нам тогда возможным в близком будущем. Вопросы, связанные с забастовкой, широко дебатировались на всех фабрично-заводских собраниях. Параллельно с этой работой мы готовились к проведению выборов на Лондонский съезд. Из Областного бюро к нам приходил т. Афанасий. Он сделал в комитете, а потом на фабрично-заводском собрании обстоятельный доклад о наших тогдашних разногласиях с меньшевиками и о необходимости экстренного съезда, В дальнейшем, при ознакомлении всех членов Иваново-Вознесенской организации с сущностью разногласий, нам не пришлось проводить никакой предсъездовской дискуссии, так как меньшевиков у нас не было. Естественно, что все 9 делегатов, посланные на V съезд РСДРП от Иваново-Вознесенской организации, были большевики. Ко мне, как к человеку, побывавшему «во всяких Европах», собиравшиеся за границу товарищи постоянно обращались с вопросами, как сказать по-немецки то или иное слово, можно ли за границей нанять извозчика и сколько это приблизительно стоит на наши деньги,— и все в таком же роде. После отъезда делегатов мне пришлось совершить маленькое путешествие в Нижний, путешествие по личному делу, продолжавшееся всего только несколько дней, 90
но до такой степени любопытное, что не могу не рассказать о нем. В Нижнем на одном из предвыборных собраний во II Государственную думу после выступления с большевистской речью был арестован некто, назвавшийся Николаем Петровичем Ширяевым и предъявивший паспорт на это имя. Так как тюрьма была переполнена, то Ширяева, которой на самом деле был вовсе не Ширяев, а мой брат, Лазарь Зеликсон, посадили в камеру с банкротами. На# первом допросе брат в подтверждение того, что он действительно Ширяев, сослался на ветеринарного врача Бобровского, жившего в Саратове, и его, Ширяева, якобы хорошо знавшего. Для скорейшего получения ответа из Саратова брату разрешено было сделать этот запрос за свой счет телеграфно. Ответ от Бобровского, подтверждавшего, что ему Ширяев очень хорошо известен, пришел незамедлительно. На беду брата, камеру со злостными банкротами посетил прокурор Чернявский, который в 1905 году был прокурором во Владимире, где брат выступал на митингах под собственным именем. Приход прокурора испортил все дело. В присутствии начальника тюрьмы он спросил мнимого Ширяева: «Господин Зеликсон, каким это образом вы попали в камеру с злостными банкротами?». После этого брату ничего не оставалось делать, как заявить, что он действительно не Ширяев, а Зеликсон. Но теперь ему уже никто не верил, предполагая, что он не Ширяев и не Зеликсон, а некто третий и очень опасный, которого надо сослать в Сибирь на положении «Ивана, не помнящего родства». О своих злоключениях Лазарю удалось переслать мне в Иваново-Вознесенск письмо, а потому я решила поехать в Нижний и постараться как-нибудь помочь брату. Заручившись паспортом своей подруги детства Веры Беляевой, по мужу Меклер, я поехала в Нижний в качестве родственницы Зеликсона. Там обратилась в губернское жандармское правление с просьбой дать мне свидание с братом. Жандармы были со мной весьма предупредительны, так как, видно, сами обрадовались возможности распутать это каверзное дело с Ширяевым- Зеликсоном. Дали какую-то анкету, которую я добросовестно заполнила, перечислив всех братьев и сестер 91
Зеликсона, не забыв и себя. Сличив мои показания с показаниями самого Ширяева-Зеликсона, жандармы уверовали в правильность всех этих сведений и даже стали передо мной как бы извиняться за свое первоначальное недоверие: «Согласитесь сами,— говорили они мне,— называет себя Ширяевым, получает от какого-то, наверно, несуществующего Бобровского телеграмму, что тот его действительно хорошо знает, во Владимире в 1905 году выступал на митингах под именем Зеликсона, как тут разобраться!». Стоило больших усилий не расхохотаться при мысли, что я, нелегальная, разыскиваемая жандармами, сижу тут у них в качестве благонамеренной родственницы своего родного брата и выслушиваю предположения, что Бобровского, моего собственного мужа, быть может, никогда не существовало в природе. Брата тут же под мое поручительство выпустили, мы вместе с ним поехали в Москву, а вскоре я опять вернулась в Иваново-Вознесенск. Уже с первых дней своей работы в Иванове мне пришлось резко столкнуться с бывшими дружинниками-боевиками, которые здесь, так же как и в Костроме, были совершенно деморализованы. Еще осенью 1906 года, задолго до моего приезда, Ивановский комитет выпустил листок, в котором он отмежевывался от действий боевиков, от всех их «эксов», выражавшихся частенько в ограблении какой-нибудь лавчонки. Твердо придерживаясь своей позиции в этом вопросе, партийная организация принципиально не желала пользоваться деньгами, которые боевики настойчиво навязывали ей после каждого удачного «зкса». По части финансов в Иваново-Вознесенской организации дела вообще обстояли вполне благополучно. С первых же дней своего секретарства я была приятно поражена, что мне не придется изворачиваться в погоне за средствами, как это приходилось делать в других городах. В Иванове организация существовала исключительно на членские взносы, которые очень аккуратно собирались и тщательно записывались нашим казначеем Ольгой Афанасьевной Варенцовой. Конечно, организация наша не имела особо крупных средств, тратить деньги приходилось очень осторожно, но все-таки резкого денежного кризиса в Иванове я не помню, организация сводила концы с концами. 92
Мне, как секретарю, приходилось постоянно объясняться с боевиками по поводу их подвигов и открещиваться от подсовььваемых для организации денег. За это они возненавидели меня самой лютой ненавистью, особенно один из них, некий Орлик, который часто говорил, что не мешало бы уничтожить Ольгу, тогда легче было бы договориться с Ивановским комитетом. На самом же деле не я одна, а почти все ивановские работники стояли на такой же непримиримой позиции по отношению к боевикам. В конце концов по решению одной из наших конференций дружины боевиков были расформированы. Много мне пришлось биться и с налаживанием тайной типографии, в которой была тем большая необходимость, что в Иванове никаких легальных возможностей для печатания нашей литературы не имелось. Типографию надо было поставить на солидную ногу, так, чтобы в ней могла печататься газета. Прежде всего я выписала в Иваново Соню Загайную, в приверженности которой к печатному делу я уже давно убедилась. Соня сняла комнату с отдельным ходом. Это была вполне чистая передаточная квартира для сношений с будущей типографией. Затем мы стали собирать хранившиеся в разных местах у рабочих элементы типографии, которых на поверку оказывалось недостаточно, не хватало главным образом шрифта. Через некоторое время чемодан со шрифтом нам привез из Москвы Владимир Бобровский. За другими недостающими материалами для типографии я поехала во Владимир, где в это время работала Маруся Симановская-Растопчина, моя знакомая по Костроме и Москве. Еще через некоторое время приехал брат Сони Загайной — Алексей, а из Москвы через Областное бюро мной были выписаны еще два товарища. При помощи всех этих людей удалось наладить типографию в деревне, недалеко от Иванова. Но и этой типографии не суждено было долго продержаться. После напечатания там нескольких листков ее выследили, товарищам пришлось скрыться, но шрифт, станок и все прочие атрибуты типографии были спасены полностью. Столь быстрый крах типографии вверг меня, помню, в большое уныние. Но долго предаваться печали не приходилось, надо было придумывать новый, более удачный вариант. Зная местные условия, я поняла, что сколько- нибудь прочно основать типографию можно только в том 93
случае, если кто-нибудь из ивановских товарищей согласится держать ее у себя, так как всякий вновь прибывший человек сразу привлекает внимание полиции. Поиски подходящих людей продолжались довольно долго. Наконец, удалось найти одного рабочего, который временно на фабрике не работал, а торговал газетами. Жена его, Дарья Ивановна, ходила на поденщину, детей у них не было. Запомнился мне первый визит в семью этого рабочего. Когда я постучалась к ним в каморку, тоненькая дверь раскрылась сама собой. На табурете сидела Дарья Ивановна и чистила картофель, а муж ее лежал на койке в одном белье — обстоятельство, сильно смутившее меня, особенно когда он совершенно спокойно поднялся и в таком виде уселся со мной разговаривать о деле. Надо сказать, что это не происходило от какой-то особой нескромности хозяина. Нравы в Иванове были простые, и к подобным вещам там относились совершенно спокойно. Поговорив с Дарьей Ивановной и ее мужем, мы решили, что они в ближайшие же дни наймут домик в три комнаты с кухней, огороженный с улицы палисадником, а со двора огородом, так чтобы стук нашего станка никому не был слышен. Сама Дарья Ивановна поселится в передней комнате, выходившей окнами на улицу, а в две задние комнаты переедут жильцы, Егор Иванович с женой и Алексей Загайный. В этих комнатах и будет производиться работа. Калитка должна быть всегда на запоре. Дарья Ивановна будет наблюдать из окна, не идет ли в дом кто-нибудь посторонний, и предупреждать об этом товарищей. Муж Дарьи Ивановны будет продолжать торговать газетами, под видом которых он сможет приносить домой бумагу и выносить из типографии напечатанное. Через некоторое время все было готово к выполнению этого детально разработанного плана. Мы все разохотились, материала заготовили больше, чем можно было поместить в одном номере. Наши наборщики Алексей Загайный и Егор Иванович заработали вовсю, но когда они использовали все до единой буквы из имевшегося в нашем распоряжении шрифта, то оказалась набранной лишь одна страница первой половины листа газеты. Пришлось приступить к печатанию этой половинки, чтобы после этого разбросать набор и набрать вторую страницу. Все 94
это сильно замедляло работу, накапливались груды полуотпечатанных листов, которые надо было хранить пока здесь же, в типографии. Дело затягивалось. А тут еще произошел случай, который спутал все наши планы. Не особенно далеко от нашей типографии был полицейский пост, что мы учли, когда нанимали квартиру: всегда было безопаснее действовать под самым носом полиции. Но вот однажды, часов в 12 дня, в калитку к Дарье Ивановне постучал городовой и попросил ее сохранить на погребе до вечера свежую рыбу. Дарья Ивановна взяла эту злополучную рыбу, а сама ни жива ни мертва прибежала прямо ко мне на квартиру советоваться, как быть дальше. Мне этот случай показался пустяком, никакого подвоха тут не было, самая обыкновенная житейская история. Удалось мне как будто и Дарью Ивановну успокоить. Мы с ней решили, что жильцы уйдут из дому, запрут свои комнаты снаружи на замки, а она, когда городовой придет вечером за своей рыбой, сама пригласит его к себе в комнату, угостит чаем и за чаем расскажет кстати, что жильцы ее, конторщик и слесарь, все ищут работы, да никак не найдут, а что у ее, Дарьи Ивановны, мужа, газетчика, дела идут хорошо — газетами торговать выгодно — и что они теперь живут, ни в чем не нуждаясь. Этот случай с рыбой, несмотря на то что он закончился вполне благополучно, сильно подействовал на Егора Ивановича, который и раньше нервничал, а теперь совсем опустил руки. Настроение его быстро передалось хозяевам — Дарье Ивановне и ее мужу, и они наотрез отказались держать типографию у себя: Нужно было немедленно переводить ее в другое место. Я начала поиски новых людей и новой квартиры, но безрезультатно. Как ни горько, а пришлось своими руками разрушить дело, созданное с таким огромным трудом. Таким образом, все наши чаяния увидеть первый номер своей ивановской рабочей газеты оказались тщетными. Особенное разочарование пришлось пережить мне, как организатору всего этого неудачного предприятия. Приближалось 1 мая 1907 года. Бодрое настроение, царившее среди ивановских пролетариев с самых проводов Жиделева в Государственную думу, давало основания предполагать, что международный пролетарский праздник мы отметим на славу. 30 апреля мы распространили по 95
всем фабрикам и заводам первомайскую листовку. На квартире у рабочего Калашникова состоялась наша партийная конференция, на которой приняли решение 1 мая устроить большой митинг в лесу по Болинской дороге. Участники его должны были подходить к лесу поодиночке, чтобы указывать им дорогу, в лесу были расставлены патрули. В случае тревоги они должны были предупредить нас о приближающейся опасности. Все было предусмотрено, все рассчитано. Но не успел председатель, т. Ефрем (В. Бобровский), открыть митинг и предоставить слово докладчику, т. Максиму, как из-за деревьев показались во весь галоп скачущие разъезды. На этот раз казаки оказались ловчее наших патрулей, конский топот раздался не с той стороны, откуда мы его могли ожидать. Люди бросились врассыпную, а за ними с гиканьем мчались казаки. Мы трое — председатель Ефрем, докладчик Максим и я — задержались на минуту и не успели опомниться, как над нашими головами раздался свист нагаек. Избив нас, казаки забрали наши часы, очистили карманы и умчались дальше, в погоню за другими, решив, очевидно, что с нас хватит и того, что мы получили. Потрясенные до последней степени, все в кровоподтеках, добрели мы кое-как до больницы, где был свой человек — фельдшерица Черкасова. Она оказала нам первую медицинскую помощь и отправила домой. Так печально закончился наш радостно начатый первомайский праздник. На следующий день после разгона первомайского митинга ивановский полицмейстер решил, что не мешало бы и арестовать кое-кого, а потому в местном полицейском листке появилось «загадочное» объявление, что в лесу по Болинской дороге найдено много утерянных разными лицами шапок, тростей и т. п., а потому предлагается оным лицам явиться в полицейское управление за получением своих вещей... Само собой разумеется, что ни одно из «оных лиц» не было так глупо, чтобы откликнуться на этот призыв. Все предпочли оставить свои утерянные вещи на память остроумному полицмейстеру. Весь май и июнь наша организация была занята исключительно вопросами забастовки. Мы проделали большую агитационную и организационную работу. Расхождение внутри комитета по вопросу своевременности заба- 96
стовки было ликвидировано. Теперь как сторонники, так и бывшие противники забастовки тщательно работали над ее подготовкой. Однако у всех нас было чувство какой-то неуверенности, коренившейся в самой объективной обстановке. Дело в том, что условия для забастовки, с одной стороны, были чрезвычайно благоприятны: фабриканты были завалены заказами, сколько-нибудь длительная приостановка работы на текстильных фабриках больно ударила бы по их карману. Но, с другой стороны, политическая реакция все больше усиливалась, и это наводило на мысль, что рабочим едва ли удастся добиться каких-либо уступок. Интересы фабрикантов в данном случае вступили в противоречие с интересами полицейского государства. Судьба забастовки зависела от того, возьмут ли верх интересы текстильных королей — группы хищников,— и тогда забастовка победит, или интересы хищнического государства в целом,— и тогда она окончится поражением. Кроме того, беспокоило и настроение иваново-вознесен- ских рабочих, заметно понизившееся после разгрома первомайского митинга. Все эти обстоятельства, ясно нами осознанные, накладывали печать нерешительности на все наши действия. Тем не менее ивановцы готовились. Был намечен состав стачечного комитета, которому поручили выработать требования. На помощь стачечному комитету, состоявшему из представителей фабрик, Ивановский партийный комитет послал трех работников: Константина (М. Михеева), Екатерину Николаевну (Ольгу Афанасьевну Варенцову) и меня. Собрались мы все однажды днем в помещении союза ткачей, в самой дальней комнате, и приступили к составлению требований: восьмичасовой рабочий день, увеличение заработной платы, отмена штрафов и т. п. Двери наши были заперты, в остальных комнатах толпилось много рабочих, членов союза, знавших, что мы там, в задней комнате, делаем. Вдруг стук в дверь и сообщение, что в помещение союза вошел полицмейстер с большим нарядом полиции, занявшей входы и выходы. Я успела спалить выработанные нами в тот момент требования, написанные моей рукой, и мы разошлись по разным комнатам. Началась длинная процедура переписки всех находившихся в помещении рабочих. Все, в том числе и члены стачечного комитета, 7 Ц. Бобровская 97
«оказывались», конечно, рядовыми членами союза, пришедшими сюда просто «наведаться». Но вот околоточный указывает пальцами на Константина (Михеева) и говорит полицмейстеру: «Ваше высокоблагородие, вот этот самый выступает всегда на митингах». Тут и сцапали нашего Константина. В «приятном» ожидании своей очереди я стала «непринужденно» переходить из комнаты в комнату и забрела на кухню. И вдруг вижу: на лавке лежит пестрая, в разводах шаль сторожихи. Накинула я на себя эту шаль, сижу на лавке и думаю, как бы мне незаметно прошмыгнуть. Тут входит полицмейстер и спрашивает меня: «Давно ли ты служишь у них и много ли они тебе платят?». Я ответила, что получаю 7 рублей в месяц и служу у них второй месяц. Мой ответ вполне удовлетворил полицмейстера, и он важно проследовал дальше обозревать наши профсоюзные владения, а я осталась сидеть на своей кухонной лавке, еще крепче кутаясь в спасительный сторожихин платок. Вскоре полиция убралась из помещения союза, уводя с собой Константина в качестве единственного трофея. О. А. Варенцова тоже ухитрилась пройти мимо полицейских и под видом живущей в том же доме обывательницы спустилась в нижнюю квартиру к каким-то знакомым, которые укрыли ее. Назавтра приехал из Москвы член ЦК Иннокентий (Иосиф Дубровинский) с плохими известиями об Орехово- Зуеве, где забастовка, не развернувшись, уже шла на убыль. Иннокентий вез нам, ивановцам, директиву стачку не начинать. После доклада Иннокентия комитет постановил созвать экстренную конференцию, на которой еще раз обсудить вопрос о забастовке. Конференция состоялась в лесу, доклад делал Иннокентий. Помню, он прямо поразил нас своим умением необычайно быстро ориентироваться в сложной обстановке, какая создалась у нас в те дни. В докладе Дубровинского был дан глубокий анализ всей экономической и политической обстановки того времени, анализ, из которого ясно следовало, что время для забастовки выбрано неподходящее и что там, где она еще не начиналась, начинать ее не следует. Иннокентий говорил с таким знанием положения дел у нас, будто он давно работает в Иванове, и это придавало его словам еще 98
больше убедительности. Обсудив всесторонне этот вопрос, конференция постановила отложить забастовку до другого, более удобного момента. Когда я возвращалась с Иннокентием после этой конференции поздно ночью из леса, он пытался идти быстро, но все время задыхался, жаловался на большую усталость. Да и не удивительно. Иннокентий буквально горел на работе. За несколько дней пребывания в том или ином городе, а, кажется, не было такого угла, где бы он не побывал, Дубровинский успевал не только познакомиться с верхушкой организации — комитетом, на котором он обычно выступал с докладом о текущем моменте, но и с положением в местных партийных ячейках. Он посещал занятия кружков, инструктировал пропагандистов и агитаторов, выступал в лесу на массовке, собирал отдельных рабочих, беседовал с ними. Все это выходило у него как-то очень просто. Доверчиво, как к родному, относились к нему рабочие, даже впервые встречавшие его. Каждый раз, когда приезжал Дубровинский, он не только привозил новости общепартийного характера, директивы центра партии, но и помогал нам лучше разобраться в делах своей собственной партийной организации. Поэтому приезд его всегда был для нас большим событием. В 1910 году, после двух десятков лет неутомимой, кропотливой подпольной работы, тюрем, ссылок, побегов, скитаний по этапам в кандалах, Иосиф Федорович Дубровинский был сослан царским правительством в далекую Туруханскую ссылку. Здесь летом 1913 года оборвалась замечательная жизнь этого пролетарского революционера. Настроение ивановских рабочих после изменения решения о забастовке значительно ухудшилось. Еще хуже оно было у рабочей массы Костромы и Орехово-Зуева, где забастовка тоже не удалась. Теперь настала очередь ивановской полиции воспрянуть духом. По улицам все время разъезжали казаки. Наша работа была чрезвычайно затруднена. Нам, профессионалам, выйти из дома стало просто невозможно. И вот в тысячу первый раз мне пришлось сниматься с якоря, чтобы опять плыть к московским берегам. 7*
в московском окружном комитете ПАРТИИ В августе 1907 года в Москве состоялась областная партийная конференция, которая, заслушав доклады с мест, вынуждена была признать застой в партийной работе по всем парторганизациям области 1. Это тяжелое положение участники конференции объясняли не только тем, что усталость проникла в рабочую массу, но и тем, что партработники-профессионалы были загнаны политической реакцией в такое глубокое подполье, что зачастую вести сколько-нибудь планомерную партийную работу было просто невозможно. Район деятельности Московского окружного комитета партии (для краткости — «Окружком»), в котором я работала секретарем, охватывал такие фабрично-заводские районы, как Мытищи, Пушкино, Кунцево, Подольск, Коломна, Серпухов и другие,— всего около десяти. В Окружком входило по одному представителю от каждого района, несколько пропагандистов и агитаторов, обслуживавших все районы, и секретарь комитета. Работа в парторганизациях, разбросанных на большом расстоянии друг от друга, требовала много сил и много людей, а их не хватало. Обстановка была тяжелая, но складывать оружие никто из нас, активистов, не собирался: надо было действовать, и каждый из нас в меру своих сил и разумения старался это делать. Когда перебираю в памяти состав тогдашнего Окружного комитета, передо мной встают образы Конкордии Николаевны Самойловой (Наташи) — замечательной революционерки, неутомимого организатора, всегда, несмотря ни на какие трудности, выполнявшей порученное ей дело; вот Николай Андреевич Гаврилов (Валентин) — ответственный организатор самого крупного нашего района — Орехово-Зуева, пламенный пропагандист и агитатор; вот Аркадий Александрович Самойлов — ответственный пропагандист, докладчик и одно время редактор нашей газеты «Борьба»; а вот самый юный член нашего комитета, организатор Коломенского района т. Александр — до самозабвенья преданный делу партии, во всякую погоду разъез- 1 Отчет об этой конференции был помещен в № б нелегально выходившей в 1907 году в Москве газеты «Борьба». 100
жавший в своем стареньком, подбитом ветром пальто с различными партийными поручениями. Ввиду невозможности в то время иметь хотя бы подобие партийного аппарата на местах, нашу организацию приходилось строить так: каждый район имел в Москве своего технического секретаря, который снабжал свою организацию литературой, собирал и учитывал членские взносы, устраивал на временное жительство в Москве приезжавших сюда местных работников, извещал районы о собраниях и совещаниях Окружного комитета и т. д. Партийного аппарата не было не только в районах, но и в центре. В секретариате Окружного комитета, кроме меня, была еще моя помощница Мария Драчева, которая по полицейским спискам числилась сгоревшей вместе с нашей типографией на Пресне в декабре 1905 года. На самом же деле она уцелела, так как утром того дня, когда была сожжена типография, ушла в город с пачкой прокламаций. А поскольку в типографии она жила под чужим именем, то теперь имела возможность жить легально под своей настоящей фамилией. Само собой разумеется, что наш импровизированный секретариат никакого постоянного помещения для работы не имел. Мы ограничивались так называемым «постоянным штабом». Это был небольшой книжный магазинчик, помещавшийся тогда на Кудринской площади (ныне площадь Восстания). В обязанность секретаря входило снабжать штаб явочными квартирами на всю неделю — каждый день в новом месте,— куда в определенные часы можно было прийти к секретарю и обсудить все вопросы, возникающие в процессе работы. Кроме того, два раза в месяц требовалась квартира под собрания Окружного комитета. Вообще с квартирами у нас было очень туго. Негде было не только проводить собрания, но и самим переночевать. Под явки, а иногда и под собрания у меня имелись три квартиры: Софьи Львовны Бобровской и двух адвокатов — Владимира Александровича Трубчинского и Сергея Федоровича Вейндрих. Но все эти квартиры были на заметке у охранки еще с 1905 года, поэтому пользоваться ими приходилось с большой осторожностью. Себе приют я нашла в семье лакея из Немецкого клуба, в комнате за печкой. Сам хозяин был горький пьяница, все ночи напролет скандаливший и не дававший спать. Зато жена его и две дочки — Елизавета и Мария — были свои 101
люди. Они знали, что я нелегальная, что я вовсе не Ольга Петровна, знали и укрывали меня и от соседей и от отца- пьяницы. Эта моя комната была на Арбате, в Денежном переулке, платила я за нее 9 рублей в месяц. Наташа (К. Н. Самойлова) одно время была совсем без квартиры, мыкалась по ночевкам, причем случалось, что ей совсем негде было ночевать. В одну из таких ночей, несмотря на то что мы условились с ней из конспиративных соображений никогда друг к другу не заходить, Наташа пришла ко мне и сказала, что, побывав в трех местах у сочувствующих, она везде натыкалась на вежливый отказ и вот очутилась на улице. В эту ночь мы мало спали, но много смеялись: ничего другого нам не оставалось, так как улечься вдвоем на моей узкой, ломаной койке было невозможно. В условиях острой нехватки партийных сил почти единственной формой нашей агитации и пропаганды являлось печатное слово. Поэтому, когда я стала секретарствовать в Окружкоме, моей первой заботой было восстановить типографию, которая незадолго до того провалилась, выпустив пять номеров газеты «Борьба». Товарищи, работавшие в этой типографии, уцелели, а станок и шрифт погибли. Вместе с Кудряшевым Николаем Николаевичем, который занимался технической стороной дела, мы наладили выпуск газеты. За сентябрь удалось выпустить два номера «Борьбы». Средств на издание газеты, конечно, не хватало. Тут на выручку приходили или так называемая финансовая комиссия, существовавшая при Окружкоме, или отдельные богатые интеллигенты, которые даже после поражения революции 1905 года иногда раскошеливались на поддержку наших изданий. Финансовая комиссия в большинстве своем состояла из жен инженеров, врачей, адвокатов и даже одной жены калошного фабриканта. Были в ней и вполне свои люди, настоящие партийные работники — это Анна Евгеньевна Арманд-Константинович и Клавдия Михайловна Смирнова. Анна Евгеньевна постоянно оказывала Окружкому крупные услуги, помогала ему деньгами, которые у нее имелись, как у дочери фабриканта и вдовы инженера. Клавдия Михайловна, будучи учительницей духовного училища, всегда стремилась полностью использовать свое легальное положение, превращая свою маленькую казенную квартиру при Филаретовском училище в постоянное 102
пристанище для нелегальных товарищей. Здесь они находили не только приют, но и самое заботливое к себе отношение. Когда тайной типографии Московского окружного комитета стала угрожать опасность провала, единственно надежным местом, куда можно было спрятать огромную корзину со станком, шрифтом, кипами бумаги и т. д., оказалась казенная квартира в Филаретовском училище. В такие моменты Клавдия Михайловна, человек в высшей степени скромный и даже робкий по своей природе, проявляла огромное самообладание, выдержку и находчивость. Снести в опасное место пачку прокламаций, предупредить нужного человека об угрожающем ему аресте, завязать связь с тюрьмой, чтобы добыть от арестованного товарища нужные адреса,— для таких дел Клавдия Михайловна со своим «филаретовским» видом, как подтрунивали над ней товарищи, была прямо незаменимым человеком. Ненавидя все поповское, Клавдия Михайловна продолжала оставаться на службе в духовном училище с исключительной целью — использовать для партии это место, о котором никому и в голову не могло прийти, что там гнездится настоящая «крамола». Финансовая комиссия устраивала всевозможные вечера, концерты, как правило, приносившие убыток. Однако это нисколько не смущало наших дам-патронесс. Из своих карманов они покрывали не только дефицит по вечеру, но и давали кое-что сверх того в кассу организации. Помню, что жена калошного фабриканта довольно аккуратно выплачивала нам по 60 рублей в месяц на содержание типографии, а в экстренных случаях можно было получить и больше. Эта дама поставила условие, чтобы за деньгами приходила я сама — занятие для меня весьма тягостное. Мне неприятно было являться в очень богатую квартиру, где внизу стоял важный швейцар, а наверху — накрахмаленная горничная, брезгливо снимавшая с меня обтрепанное пальто. Затем я проходила по мягкому ковру в шикарную гостиную, где через несколько минут, шурша* шелковыми юбками, появлялась хозяйка и начинала выспрашивать меня о положении дел в партии вообще и в нашей окружной организации в частности. Каждый раз, когда она начинала так говорить, мне хотелось в ответ задать ей один маленький вопрос: «Какое вам до всего этого дело?». Но сказать так, значило бы лишить комитет 103
существенной денежной поддержки. Приходилось терпеть и молчать. Так продолжалось до начала 1908 года. Вдруг в один прекрасный день моя калошиая фабрикантша заявила, что в нас она окончательно разочаровалась, что в данный момент она сильно занята изучением философии и что больше поддерживать наши марксистские издания и нашу типографию она не намерена. Невозможность получить очередные 60 рублей, которые были так необходимы для нашей типографии, сильно обескуражила меня. Но, на счастье, в тот день мой муж Владимир Бобровский, которому фуксом удалось прослужить пару недель ветеринаром на городских бойнях, получил за свою работу около 100 рублей, которые я не замедлила «занять» у него, и таким образом вышла из затруднительного положения. НА ВСЕРОССИЙСКОЙ КОНФЕРЕНЦИИ В ГЕЛЬСИНГФОРСЕ. АРЕСТ И ССЫЛКА Когда мысленно возвращаешься к пережитому во второй половине лета 1907 года, то вспоминаешь, что все наши помыслы были исключительно направлены на то, чтобы как-то удержать, закрепить шаткие малочисленные местные партийные организации в фабрично-заводских центрах, не давать им расползаться. Забота об этом отнимала у нас столько времени и столько внимания, что вопросы общепартийного порядка отошли как-то на второй план, а потому сообщение о намечаемой на ноябрь Общероссийской партийной конференции, на которую мы должны были послать делегата, застало нас врасплох. Все были так загружены, что, казалось, нет никакой возможности освободить от работы кого-нибудь из нас. Ехать же предстояло далеко, в Финляндию, и еще неизвестно было, как удастся добраться туда и вернуться обратно. На расширенном собрании Московского окружного комитета, состоявшемся в конце октября, делегировать на конференцию было решено меня. Вместе с московской городской делегацией я выехала в Финляндию, где в это время находился В. И. Ленин. В Териоках Владимир Ильич провел с делегатами-большевиками (10 человек из 27) предварительное совещание, а на другой день мы по 104
два-три человека выехали в Гельсингфорс, в этот красивый гранитный город, поразивший меня необычайной чистотой улиц. Но этот красивый город не особенно любезно принял своих гостей, и нам пришлось жить в нем полулегально. Остановились мы на время конференции в квартире, которая принадлежала одному финскому социал-демократу, приветливо нас встретившему. Квартирой своей, ее убранством хозяин очень гордился, показывал гостиную, в которой вся мебель была обита белым атласом. При этом он не удержался от воспоминаний о том, что в 1905 году у него находили приют матросы с «Потемкина», что эти матросы были очень симпатичные парни, но сильно огорчали его тем, что, невзирая на атласную обивку, вешали на спинки кресел сушить свое исподнее белье. Помещение под конференцию мы получили сырое и темное, но делать было нечего, пришлось довольствоваться тем, что есть. В. И. Ленин на конференции сделал доклад о тактике социал-демократической фракции в Государственной думе. Он дал оценку третьеиюньскому режиму и наметил задачи, стоявшие тогда перед партией. Против ленинской точки зрения выступили лидеры меньшевиков и бундовцев. Они считали, что революция кончилась и наступила пора парламентаризма, эра «законодательной работы» в царской Думе. Слушая речи меньшевиков, Владимир Ильич заметно скучал, особенно утомляли его длинные речи Чхеидзе. Однажды во время перерыва несколько человек нас, большевиков, сидело около топящегося камина. Подошел и Владимир Ильич к огоньку и, обращаясь ко мне, сказал: «Зябнете, кашляете как-то нехорошо, может быть, в Москву не возвращаться, поехать на некоторое время за границу, отдохнуть, полечиться?». На мой ответ, что сейчас уезжать никак нельзя, что людей не хватает, Владимир Ильич только покачал головой и полушутя сказал: «Погибнешь ты зимою, где-нибудь на ветке». Обратно с конференции возвращались с большими предосторожностями, поодиночке. На границе, в Белоост- рове, пришлось поволноваться, но доехали благополучно. Доклад о конференции пришлось мне сделать только на расширенном собрании Окружного комитета; объехать с этим докладом районные организации было уже невозможно по конспиративным условиям. 105
Некоторое облегчение наступило весной 1908 года. Работа несколько оживилась. В июле 1908 года мы почувствовали себя окрепшими настолько, что решили созвать окружную партийную конференцию, на которой предполагали устроить перевыборы Окружного комитета. Местом конференции выбрали лес, недалеко от станции Обираловка, Нижегородской железной дороги. (Лично у меня с этой станцией связывалось неприятное воспоминание об аресте в 1905 году.) Собрались с утра. К четырем часам больше половины порядка дня было исчерпано. Сидя на пеньке, я вела краткую запись выступлений... И вдруг — тревожный сигнал патрулей. Все бросились врассыпную. Некоторым удалось бежать, часть была задержана, в том числе и я, но записи мне удалось уничтожить, и никаких документов при мне найдено не было. Когда меня привели в жандармскую комнату Курского вокзала, там уже сидели несколько захваченных наших товарищей. При аресте я назвалась дочерью чиновника из Калуги Лидией Никитиной, на имя которой у меня был паспорт. Я заявила, что живу на Арбате, даю частные уроки, ездила на дачу к знакомым и ни о какой конференции ничего не знаю. На эти слова получаю от допрашивавшего меня ротмистра ответ, что я нелегальная Ольга Петровна, секретарь Окружного комитета, что в лесу была окружная конференция, на которой я вела протокол, куда-то исчезнувший, а то этот протокол дал бы возможность сразу привлечь меня по каторжной 102-й статье. Такая осведомленность ротмистра насторожила меня и заставила подозревать провокацию. Даже наш пароль, по которому приходили на конференцию, был известен охранке, а это мог сообщить только кто-нибудь из своих. Но кто именно выдал тогда нашу конференцию, так и осталось мне неизвестным. Лидией Никитиной я оставалась всего с неделю. На одном из допросов мне предъявили мою фотографию с надписью над ней «Зеликсон» и объемистую папку — синодик моих прошлых грехов. Впоследствии, роясь в материалах бывшей московской охранки, я заглянула в свое «личное дело» и увидела там заявление некоего калужского жителя, что никогда никакая Лидия Никитина у него не проживала, здесь же была приложена переписка Москвы с Калугой о производстве обыска у этого злопо- 106
лучного обывателя. Дело в том, что при первом допросе, когда меня спросили, у кого я жила в Калуге (сроду там не бывала), я назвала первую попавшуюся фамилию, и, на несчастье, в Калуге оказался такой домовладелец, которого по моей милости потревожили. Вначале, до установления моей личности, я сидела в охранке. Там в узеньком коридорчике, примыкавшем к моей камере, стояли два громадных ящика с нашей газетой «Пролетарий». Такие ящики я видела в Терио- ках: очевидно, был захвачен целый транспорт нашей литературы. Больно сжималось сердце каждый раз, когда меня выводили на прогулку и я проходила мимо этих ящиков с нашей славной газетой. В охранку как-то раз совершенно неожиданно и к большой моей радости явилась Софья Львовна Бобровская. Очевидно, благодаря своему высокому званию вдовы действительного статского советника свидание со мной она получила сразу же, как только заявила, что я, Лидия Никитина, ее родная племянница. Очень уж насмешило меня, когда вдруг открылась дверь камеры и ко мне бросилась Софья Львовна, называя меня дорогой Лидочкой, а сзади шел шпик, торжественно неся в руках калоши, которые она сняла в коридоре. Такая особая предупредительность относилась уж исключительно к высокому званию моей гостьи. Визит ко мне, как к своей племяннице Лидии Никитиной, нисколько не помешал Софье Львовне появиться через неделю, когда личность моя была установлена, и просить со мной свидания как с Зеликсон, женой ее сына Владимира Бобровского. Через некоторое время меня перевели в Сущевскую часть и неожиданно посадили в одной камере с моей бывшей помощницей Еленой (Марией Драчевой). Она была арестована уже давно, причем при аресте у нее была найдена записка за подписью «Ольга». Жандармы все время допытывались, кто эта Ольга, допытывались и потом, когда я уже была у них в руках, но почему-то не сумели связать концы с концами. Возвращаясь с очередного допроса, Елена, злющая, бывало, говорила: «Ах, они окаянные, все пристают с этой противной Ольгой, так и хочется им сказать, что Ольга эта у них перед носом!». Условия сидения в Сущевке были более чем сносные. Начальство здесь было никудышное: смотритель какой-то 107
безликий, а из двоих его помощников один был горький пьяница, а другой — щеголь-сластена. Первого мы звали «Николай второй», другого — «Вадимка». «Николай второй», протрезвившись после выпивки, любил приходить к нам в камеру похлебать горячих щей. «Вадимка» предпочитал другое: если кто из заключенных получал с воли флакон одеколона или коробку конфет, «Вадимка» полфлакона выливал на свой мундирчик, полкоробки конфет съедал, а оставшееся с приятной улыбочкой возвращал хозяину. Само собой разумеется, что такое поведение начальства значительно облегчало условия жизни узников. После нескольких месяцев предварительного заключения меня приговорили к ссылке на четыре года в Восточную Сибирь, но, так как я была больна, четыре года Сибири заменили двумя годами Вологодской губернии. Из-за болезни мне дозволили идти не этапом, а ехать на свой счет, но с условием, что на свои деньги я везу также двух шпиков, которые должны меня охранять по дороге и в неприкосновенности сдать на руки вологодскому губернатору. Дяди, охранявшие меня и усердно поедавшие данные мне на дорогу Софьей Львовной Бобровской котлетки, очень обо мне заботились. Один, который попроще, бегал на станциях за кипятком и свежими булками, а другой, посолиднее, занимал меня разговорами и извинялся, что уничтожает мою провизию. Ранним утром подъехали к Вологде. Выхожу на вокзал и вижу, стоят два старых моих приятеля, отбывавшие ссылку в Вологде: Капитолина Михайловна Русанова и Константин Андреевич Попов,— оба пришли встречать меня. Я так обрадовалась им, что совсем забыла про своих шпиков. Русанова берет вещи и предлагает ехать к ней на квартиру. Но тут встрепенулись мои провожатые, подошли и заявили, что к губернатору раньше 10 часов утра нельзя, а до тех пор я арестована и должна остаться на вокзале. Тогда Русанова, не долго думая, предложила шпикам поехать вместе с нами к ней домой, где тепло и уютно. Шпики сразу согласились, и мы двинулись. На квартире у Русановой шпики, напившись вместе с нами кофе, скромно уселись в углу, а мы втроем живо беседовали до 11 часов утра. Затем я отправилась со своими «дядями» в . канцелярию губернатора, где они 108
меня сдали под расписку. С этого момента я была, можно сказать, свободна. В Вологде из старых товарищей, кроме Попова и Русановой, застала Б. П. Позерна, Саммера и О. А. Варен- цову. Они и в ссылке продолжали активную партийную работу: выпускали листовки, вели кружки с рабочими. Мне очень хотелось остаться в Вологде, но губернатор Хвостов заявил: «У меня по губернии 3000 ссыльных, если я вас всех оставлю в Вологде, вы мне весь город испортите» — и выслал меня в уезд. Хотелось ответить ему, что мы все равно всю губернию испортим, но это едва ли помогло бы делу, и я промолчала. К моменту отъезда в отдаленный уезд — Великий Устюг (теперь районный центр) — состояние моего здоровья было таково, что ехать одна я не могла. Пришлось вызвать на помощь мужа, кончавшего срок ссылки в одном из глухих уездов Новгород-Северска. Великий Устюг — великолепный городок, когда в нем обживешься. Но когда ты болен и когда после 60 верст тряской дороги на лошадях, в зимнюю стужу тебя ввозят в чужой город, делается не по себе. Кое-как добрались мы до подобия гостиницы и водворились в ней. Первый человек, с которым пришлось иметь дело в Устюге, был врач. Устюгская ссылка резко делилась на категории. Там были три довольно замкнутые группы: группа эсдеков, среди которой в большинстве были большевики, группа эсеров и группа крестьян-аграрников, с провокационными целями смешанная с уголовными элементами. В нашей группе настроение в общем и целом было бодрое. Большинство серьезно занималось изучением вопросов марксистской теории, а модные тогда «проблемы», вроде «проблемы пола», мало кого занимали. Помню даже, что доклад на эту тему вызвал отрицательное отношение к докладчику, занимавшемуся такой противной дребеденью. Из запомнившихся мне ссыльных были тогда в Устюге следующие товарищи: Костя Курзин — рабочий-серебряник — мой старый приятель по работе в Костроме и по оборудованию типографий в Москве; группа рижских рабочих — Константин Стриевский, Михаил Радин, Иосиф Праневич, брат и сестра Добролюбские; рабочие из Ива- ново-Вознесенска—Николай и Павел Диановы; студент 109
Александр Копяткевич с женой, крестьянин Федор Рахма- нин с семьей, крестьянин-украинец Ненадощук — громадный пожилой мужик в огромной папахе, попавший в ссылку за аграрные беспорядки, отчаянно тосковавший по своей деревне и часто приходивший ко мне с своими недоуменными вопросами из области религиозных исканий. Постепенно мне удалось наладить некоторую связь кое с кем из ссыльных аграрников, что оказалось крайне важным впоследствии, когда наш новый исправник, прославившийся избиением ссыльных, перенес свою провокационную деятельность к нам в Устюг. Как-то среди крестьян-аграрников разнесся слух, будто все хозяйки намереваются отказать ссыльным в квартирах. Стали говорить о какой-то демонстрации ссыльных, заговорили даже об определенном дне «выступления», а в это время у исправника-провокатора уже сидели спрятанные во дворе полицейского управления стражники, чтобы устроить избиение, «усмирить бунт» и за это получить благодарность начальства. Однако провокацию удалось вовремя разгадать, и вот тут-то пригодилась моя связь с аграрниками: мы объяснили им, с какой целью пущен слух, кому это выгодно, и у нас обошлось без «выступления» и без избиения. В Устюге тогда существовала небольшая местная партийная организация, хотя рабочих в городе было не очень-то много. В ней вел работу неугомонный Костя Курзин, и от него я узнала, что в организации имеются части недавно функционировавшей тайной типографии, много шрифта и т. д. Так как в таком глухом углу ставить типографию для центра было нерасчетливо, а местная организация была слишком мала и не обладала средствами, мы с Костей тщательно запаковали все имеющиеся у нас атрибуты типографии и отправили их в Москву по указанному мной адресу. Впоследствии этим устюгским шрифтом набирались номера газеты «Рабочее знамя», издававшейся Московским комитетом и Окружным комитетом. Виньетка на этой газете — фабрика с дымящимися трубами — была заготовлена Костей Курзиным. В Устюге мы имели полную возможность следить за нашей партийной печатью. Нам удалось наладить регулярное получение по одному экземпляру всей нашей за- 110
граничной литературы. Ее бодрый тон поддерживал наши силы и вселял уверенность, что скоро и на нашей улице будет праздник. ОПЯТЬ В МОСКВЕ В 1911 году срок моей ссылки был окончен, и я на-1 правилась в Москву. Там я не нашла ни Московского городского, ни областного партийного центра, куда можно было бы заявиться. Из разговоров с отдельными ста-* рыми товарищами я поняла, что мы там, в ссылке, не представляли себе, какой развал работы произошел в Москве за годы реакции. Вести сколько-нибудь планомерную централизованную партийную работу не удавалось. В районах и в центре возникали отдельные инициативные группы, пытавшиеся восстановить районные комитеты и Московский комитет, но эти группы неизменно проваливались. Более или менее правильную работу большевики вели кое-где в уцелевших московских профсоюзах. Возможно, если бы я пошла в район и запряглась в старую упряжку профессионала-районщика, все дело представилось бы мне в более приглядном свете, но сделать это тогда я не могла по мотивам чисто личного свойства: у меня на руках был грудной ребенок, очень больной, беспокойный мальчик, на долю которого несправедливо выпала расплата за тревоги его родителей, за всю их беспокойную жизнь... Зимой 1911 года из нашей устюгской ссылки приехал Константин Стриевский. Его удалось устроить рабочим на электрическую станцию «1886 года», директором которой был тогда Глеб Максимилианович Кржижановский. Константин вначале тоже был ошарашен положением в Московской партийной организации, но духом не упал и энергично принялся за работу, собирая воедино оставшиеся партийные силы. В этой работе и я участвовала по мере своих возможностей. Здесь же, в Москве, были тогда Ольга Афанасьевна Варенцова и старый металлист, хороший мой приятель еще по работе в Баку в 1904 году и в Москве в 1905— 1906 годах,— Иван Михайлович Голубев. Вместе с товарищами Аросевым, Тихомирновым, типографами Борщев- ским и Дугачевым они образовали инициативную группу по воссозданию Московского комитета. Однако в конце 111
1912 года, когда дело у них наладилось настолько, что скоро должна была состояться общегородская конференция для выборов Московского комитета, вся эта группа полностью была арестована. Находясь в тот период на легальном положении, я задумала использовать это время, чтобы привести, наконец, в систему обрывки своих знаний, полученных на ходу во время вынужденного перерыва между одной работой и другой, в тюрьме, в ссылке и кратковременной эмиграции. Заявление подала в университет Шанявского, благо туда принимали тогда без всяких дипломов и свидетельств о политической благонадежности. Однако знания, которые я там получала, не могли удовлетворить меня. Лекции профессора Кизеветтера по русской истории, окрашенные в кадетский цвет; политическая экономия Мануйлова, восхвалявшего гений буржуазных экономистов и при всяком удобном и неудобном случае стремившегося опорочить Маркса; философия Вышеславцева, лягавшего исторический материализм и на смену ему выдвигавшего какую-то идеалистическую чертовщину,— все это было не свое, чужое, враждебное нам и только раздражало. Зато университет был хорош для возобновления попыток восстановления Московской организации, что и делали приютившиеся здесь товарищи как из интеллигенции, так и из рабочих. Но ни одна из этих попыток не обходилась без вмешательства того или другого провокатора и, как правило, кончалась неудачей. Само собой разумеется, что охранка попыталась проникнуть и в университет Шанявского, и, как я впоследствии узнала, два человека, которые не раз назначали там мне конспиративные свидания,— Поскребухин и Романов — оказались крупными провокаторами. Я сама имела несчастье устроить свидание с Поскребухиным двум бежавшим из ссылки товарищам — Гвоздикову и Сольцу. И тот и другой вскоре были арестованы. Само собой также разумеется, что никому из нас и в голову не приходило заподозрить в чем-нибудь Поскре- бухина, который всегда так искренне скорбел, когда узнавал об им же самим подстроенном аресте кого-нибудь из наших товарищей. Да и аресты эти происходили в разное время и всегда при таких обстоятельствах, что меньше всего можно было заподозрить их истинных виновников. 112
Сюда, в коридоры университета Шанявского, неоднократно ко мне приходил, тоже оказавшийся потом провокатором, Романов («Жорж»), он же и областник, он же и доверенное лицо от ЦК нашей партии. Романов вводил меня в курс последних новостей, полученных им от нашего заграничного центра, давал свежую заграничную литературу, сообщал о состоянии партийной организации в Иваново-Вознесенске и других городах Московской области, где ему пришлось побывать, рассказывал, что делается в думской фракции в Питере и т. д. Романов, с которым я изредка встречалась по работе и раньше, всегда производил впечатление мало развитого, ограниченного человека, и теперь мне было странно видеть его в роли ответственного лица от Центрального Комитета. Но, с другой стороны, думалось, что побывал «Жорж» на Капри в партийной школе, подучился, развился за эти годы, а главное, берет своей неутомимостью в это глухое время. И Романов и Поскребухин не были постоянными студентами университета, а поступили на какие-то эпизодические курсы, кажется, по кооперации, чтобы просто быть вхожими в университет. Той же зимой мне суждено было столкнуться еще с одним провокатором, как говорится, провокатором из провокаторов — Романом Малиновским. Произошло это так. В начале 1912 года из-за границы нелегально приехал мой брат Лазарь Зеликсон, недавно бежавший из Нарымской ссылки. От О. Пятницкого, занимавшегося тогда по поручению В. И. Ленина организацией представительства на предстоявшую VI Всероссийскую (Пражскую) конференцию РСДРП, у него было поручение встретиться с Малиновским и передать ему, что тот должен быть на съезде, поскольку его кандидатура выдвинута от рабочих Москвы в IV Государственную думу. Свидание брата с Малиновским я устроила в Бактериологическом институте Блюменталя, у лаборанта Матвея Сегаля. Все дни, что брат был в Москве, он находился днем у нас на Большой Екатерининской улице, а ночевать уходил каждый раз в другое место. Однажды, выйдя вечером из нашей квартиры, брат был задержан поджидавшими его шпиками. Хотя он сразу не назвался (при нем было шифрованное письмо, которое предстояло отправить за границу) и, откуда вышел, конечно, не ука- 8 Ц. Бобровская 113
зал, к нам сейчас же пришли с обыском. Забрав кое-какие легальные книги, казавшиеся им подозрительными, жандармы заявили, что мы с мужем свободны, можем ходить, куда нам угодно, но в нашей квартире остается засада на неопределенное время. Дождавшись утра, мы с большими предосторожностями отправились предупредить о случившемся, кого только было возможно, и за все 12 дней, что сидела засада, к нам пришел лишь один товарищ — Систрин, о существовании которого в Москве я не знала. Засада эта была мучительной штукой: каждый звонок приводил в трепет, так как думалось, что идет кто- нибудь из приезжих товарищей, которого не удалось предупредить. Раз в дни засады почтальон принес письмо, которое я успела выхватить из рук дежурившего у наружной двери шпика. Заперлась с этим письмом в своей комнате и начала читать. Письмо было из-за границы, внешне самого невинного свойства — вроде поклона и приветствия с пожеланием здоровья. Нужно было его проявить на огне, но в моей комнате в ту минуту не оказалось ни лампы, ни спичек, а шпик стучит кулаком в дверь и требует, чтобы я отдала ему письмо. Делать нечего, пришлось непрочитанное послание из-за границы, которое, наверно, было по срочному партийному делу, окунуть в кувшин с водой, скомкать, изодрать на мельчайшие части и после этого открыть шпику дверь. Когда перепуганный шпик увидел, что письма уже не существует, он еще больше испугался и сам предложил никому ничего о нем не говорить. Два раза в сутки в нашу тесную квартиру вваливались четыре охранные физиономии: две в полицейской форме и две в «партикулярном» платье, усаживались и начинали «годить», не идет ли кто. Но никто не шел, и шпики подыхали со скуки. Кроме нас, в квартире жили две курсистки с Екатерининских курсов. К одной из них пришла родственница, богатая барыня. Шпики задержали ее и не отпускали домой до установления личности. Барыня в отчаянии стала ломать руки, говоря, что она не какая-нибудь социалистка, а имеет собственный дом в Хамовниках. Последние дни засада надоела даже шпикам. Один из них как-то сказал мужу: «Мы с вами, господин Бобров- 114
ский, товарищи по несчастью, мы рам надоели, а вы нам надоели, не чаем, когда уж нас снимут отсюда». На десятый день засады я пошла в охранку узнать, когда же, наконец, оставят нас в покое. Объясняться пришлось с ротмистром Ивановым, который сказал мне: «Вы вот посмеиваетесь над бесцельностью сидящей у вас засады, думаете, мы не понимаем, что вы успели всех предупредить, сидим и удивляемся вашему уединенному образу жизни. В течение десяти дней ни один человек, кроме Систрина, к вам не заглянул. Будем говорить откровенно, вы старая революционерка, я старый жандарм, мы должны понимать друг друга. Наша засада имеет огромный смысл, так как мы ждем там вовсе не тех, кого вы могли предупредить, а именно тех, кого вы предупредить не в состоянии, мы ждем приезда кое-кого из-за границы, а им вашей квартиры не миновать». На мое заявление, что мы бросим эту квартиру и уйдем хотя бы в гостиницу, жандарм ответил: «Лучше не разоряйтесь, все равно пойдем за вами и в гостиницу». Я выругалась как могла и ушла, но через два дня засаду все-таки сняли. Вскоре я получила свидание с братом, и он скороговоркой успел рассказать мне, что, как видно из первого допроса, письма, взятого при нем, не сумели расшифровать и, значит, никакого судебного дела у него не будет, но по характеру допроса ему стало понятно, что жандармам слишком много известно. «У вас тут, в Москве, что-то неладно,— сказал он мне,— кто-то предает». Действительно, Московская партийная организация была особенно богата провокаторами. Когда я в конце 1912 года связалась со своим старым Лефортовским районом, то и там натолкнулась на провокатора — некоего Марку- шева. Не удивительно, что в те годы все товарищи, бравшие на себя инициативу восстановить Московский комитет нашей партии, неизменно проваливались по милости трех московских провокаторов — Романова, Поскребу- хина и Маркушева, не говоря уже о Малиновском, провокаторе всероссийского масштаба. После истории с засадой за нашей квартирой и за нами следили усиленно и уже без всякого стеснения. Летом ожидался «высочайший» приезд Николая, и к весне стали «очищать» Москву от неблагонадежных элементов. «Очистили» ее и от нас, предложив на время уехать. Мы 8* 115
отправились в город Алексин, Тульской губернии, откуда вернулись уже осенью. Я возобновила занятия в университете Шанявского, где продолжала толкаться наша партийная публика и где мы, прикрываясь, как ширмой, студенческим обществом взаимопомощи, в правление которого я была избрана, занимались своими партийными делами. Основной задачей партийной организации в Москве являлась в то время задача создания легальной большевистской газеты, потребность в которой была огромная, особенно после Ленских событий, на которые московские рабочие отозвались рядом забастовок. «Правда» покупалась нарасхват, но в Москве дело с налаживанием своей газеты шло пока туго. Лишь впоследствии, в августе 1913 года, в Москве удалось поставить ежедневную большевистскую газету «Наш путь». После закрытия газеты «Наш путь» (12 сентября 1913 года) была сформирована редакция нового будущего еженедельника в составе Ивана Ивановича Сквор- цова, Валерьяна Ивановича Яхонтова (бывшего тогда большевиком) и Василия Николаевича Лосева. Они предложили мне взять на себя ведение рабочей хроники, а главное — установить связь с заводами, пользуясь личными знакомствами со старыми рабочими из районов. Ранней весной 1914 года в Москву приехал Малиновский, пожелавший видеться со мной по делу, связанному с еженедельником. Свидание было назначено в Газетном переулке, в столовой Вегетарианского общества, через служившую там в конторе Елену Дмитриевну Царик, по мужу Шкирятову. В конторе говорить было неудобно, и Елена Дмитриевна отвела нас в столовую, усадила за отдельный столик в углу, заказав два обеда. Когда мы уселись, Малиновский, к удивлению моему, стал говорить очень громко о том, что у питерских рабочих великолепное настроение, что у нас здесь, в Москве, спячка, что мы боимся собственной тени и т. д. Я подумала, что Малиновский — человек неделикатный и невнимательный к товарищам, так как, пользуясь своей депутатской неприкосновенностью, он не боится своим громким разговором обратить на нас внимание окружающих, а меня, очень даже «прикосновенную», ставит в тяжелое положение. 116
Дело ко мне Малиновского заключалось в том, что намечавшийся к изданию еженедельник будет издаваться им, Малиновским, как депутатом Государственной думы, и ему поручено дать мне доверенность на ведение этого дела здесь, в Москве. Я согласилась. Мы поехали на Воскресенскую площадь к нотариусу, где Малиновский выдал мне доверенность на ведение дела по изданию журнала «Рабочий труд». Назавтра мы опять встретились в вегетарианской столовой, откуда Малиновский повез меня в Косой переулок, в сарай закрытой газеты «Новый путь», где оставались большие запасы бумаги. Помню, увидев эти громадные катушки бумаги, я сразу вспомнила, какие приходилось терпеть мытарства и мучения, когда мы устраивали наши тайные типографии в Костроме и Иваново-Вознесенске, и как хорошо было бы тогда иметь хоть одну такую катушечку. Здесь мой доверитель прочел целую лекцию, как я должна учесть эту бумагу, чтобы ее не разворовали, как забрать из бывшей редакции «Наш путь» канцелярскую мебель и перевезти в новую редакцию, по возможности, незаметно, чтобы связь «Нашего пути» с журналом не была сразу установлена. Прошло месяца два-три, покуда были найдены помещение для редакции и «редактор для отсидки в тюрьме». За это время мой «шеф» Роман Малиновский уже успел сложить с себя депутатские полномочия, так что в первом же номере «Рабочего труда» пришлось по этому поводу поместить большую статью И. И. Сквор- цова. Как я уже говорила, редакция журнала состояла из тройки: И. И. Скворцова, В. И. Яхонтова и В. Н. Лосева, причем в самой редакции из конспиративных соображений сидел только один Лосев в качестве ее секретаря. Не успели мы водвориться в редакции, как к нам стали приходить рабочие с разных фабрик и заводов: кто корреспонденцию несет, а кто просто приходит побеседовать, порассказать, что делается на предприятиях. Эти беседы приходилось вести мне тут же, за моим столом, над которым висело от руки написанное объявление «Рабочая корреспонденция». В то лето была забастовка булочников, и руководители ее тоже собирались и совещались тут же, у нас в редакции. 117
Нашими завсегдатаями были товарищи из союза портных: Сахаровы — муж и жена, Федоров, Шивков, приходила и вела впоследствии работу по распространению журнала Елена Дмитриевна Царик, забегал председатель союза водопроводчиков Турчук и разные представители других профсоюзов. Все они говорили, что в Москве среди рабочих настроение хорошее и жаль, что наша партийная организация плохо налаживается. Наконец, 14 июня 1914 года вышел первый номер журнала «Рабочий труд». Передовицу о наших задачах написал И. И. Скворцов. ««Рабочий труд»,— говорилось в этой передовой,—■ одно из тех изданий, которые созданы новым подъемом рабочего движения. Выходя один раз в неделю, «Рабочий труд» будет не в состоянии отмечать быстро сменяющиеся «злобы дня», не сможет останавливаться на всех событиях, отмечаемых в ежедневных газетах. Так, например, здесь не найдут себе места подробные отчеты о заседаниях Государственной думы, но зато будут печататься общие обзоры о деятельности за неделю. Точно так же «Рабочий труд» не будет останавливаться на подробностях, касающихся рабочего страхования, но постарается из недели в неделю подводить итоги страховой кампании, давать о ней сведения более или менее обобщенного свойства. В «Рабочем труде» не будет подробных отчетов о собраниях профессиональных союзов, но зато он последовательно станет отмечать важнейшие события, характеризующие развитие их деятельности, изменения в направлении их работы, общие условия существования. Что касается иностранной жизни, «Рабочий труд» не напечатает сообщений, переполняющих страницы буржуазных газет, о свиданиях посланников и министров, о тех торжественных тостах, которые они произносят один за другого, об их заверениях в неизменности дружбы, об угрозах, расточаемых генералами одной стороны против другой, и т. д. В своих иностранных обозрениях «Рабочий труд» в первую очередь постарается использовать богатый опыт пролетарской борьбы на Западе. В области международных отношений журнал всегда станет последовательно разоблачать ту политику национальной травли, которая несет узким общественным группам возрастание барышей, взваливает на народные массы увеличение тягостей налоговой системы и рекрутчины, расто* 118
чает общественные производительные силы, тормозит экономическое развитие и угрожает пролитием потоков народной крови. Национальной вражде, раздуваемой и разжигаемой своекорыстными группами, «Рабочий труд» будет противоставлять международную солидарность труда». Как только стал выходить наш журнал, мы получили от рабочих многих фабрик и заводов столько приветствий, что в № 4 «Рабочего труда» пришлось опубликовать их список. Вот он: 1. От редакции журнала «Деревообделочник». 2. » группы торговых служащих. 3. » рабочих мастерских Занга. 4. » рабочих завода Добровых и Набгольца. 5. » общества кожевников. 6. » рабочих мастерской Ильина. 7. » рабочих зеркальной фабрики В. Павлова. 8. » рабочих зеркальной фабрики Г. Кемна. 9. » рабочих кондитерской фабрики «Сиу и К0». 10. » рабочих мастерской Шульца. 11. » рабочих фабрики Абрикосова. 12. » трамвайщиков. 13. » группы портных в количестве 93 человек. 14. » группы золотосеребряников. 15. » группы сапожников и заготовщиков. 16. » рабочих-печатников фабрики Кушнерева. Вообще вокруг нашего журнала создалась такая атмосфера симпатии, так нужно было московским рабочим свое открытое печатное слово, хоть и стесненное рогатками царской цензуры, что никакие грязные провокаторские лапы, наложенные на него сначала Малиновским, а затем и Поскребухиным, примазавшимся к журналу в качестве выпускающего номер, ничем не могли ему повредить. То, что московская охранка терпела наш журнал, можно объяснить лишь тем, что ее агенты, стараясь «заработать» побольше денег, цеплялись за всякую возможность почаще доносить и за каждое донесение получать особо. Журнал наш печатался на Малой Дмитровке в типографии «Реклама». Полиция пыталась конфисковать 119
чуть ли не каждый номер. Но мы умели перехитрить ее, и рабочие типографии выносили журнал раньше, чем два номера его отправлялось в цензуру. Однажды типографщики почти весь отпечатанный тираж перекинули через забор на соседний двор, и оттуда наши товарищи разобрали его. В день выхода номера отбоя не было от приходивших с фабрик и заводов за своей долей товарищей. Поскребухин путался и в дело распространения, хвастал, что ему везет, что у него никогда не отнимают конфискованных номеров, и т. д. Выноске отпечатанных номеров помогала также приятельница Елены Дмитриевны Царик А. Савельева, служившая судомойкой в вегетарианской столовой. Саша Савельева очень трогательно относилась к нашему журналу. Раз приходит и говорит: «Товарищи, никакой для меня нет работы, чтобы вам помочь, а впрочем, у вас тут в редакции пол очень грязен, дайте-ка я помою пол» — и навела нам такую чистоту, что мы своей редакции не узнали. Точно не помню, сколько номеров нам удалось выпустить (кажется, шесть), но хорошо запомнила последний день существования нашего журнала. Номер был уже сверстан, надо было внести какую-то мелкую поправку, и я пошла в типографию. Там был и Поскребухин, пришедший к заведующему типографией по хозяйственным делам. Сидели, разговаривали. Вдруг в кабинет заведующего входит пристав, посмотрел на меня и Поскребухина и, обращаясь к хозяину, говорит: «На основании такой- то статьи печатающийся у вас журнал «Рабочий труд» постановлением московского градоначальника закрыт навсегда. Немедленно распорядитесь прекратить печатание». Как только пристав ушел, я поднялась, чтобы идти в редакцию и выбрать из ящиков кое-что из материалов и адресов. Особенно необходимо было изъять статью И. И. Скворцова, с которым у меня был уговор, что я сама всегда буду следить, чтобы его рукописи не попадались, так как у него очень характерный почерк и охранка сразу установит, чья статья. Но Поскребухин не дал мне пойти в редакцию, вызвался сбегать скорее, так как у него, мол, более молодые и здоровые ноги и что он вообще проворнее меня. Очевидно, он боялся, что в редакцию уже пришла полиция, которая меня задержит, 120
а я ему еще требовалась, чтобы продолжать «осведомлять обо мне». Я пошла домой. Когда вышла из типографии, кругом стояли шпики, из которых два пошли за мной. Чтобы попытаться избавиться от них, я решила пройти пешком весь длинный путь от Дмитровки до своего дома в Плетешковском тупике, у Елоховской площади. Шла все окольными улицами, заходила в разные магазины, купила в булочной баранки, в фруктовой лавке апельсины, в трикотажной детские носки. Наконец, я растратила все деньги до копейки, заходить больше было некуда, а шпики идут. Подумала я, что все равно они знают, где я живу, так как журнал издавался на мое имя, махнула на них рукой и пошла домой. Такую я почувствовала усталость, такое нравственное потрясение от потери журнала, вокруг которого так или иначе последние месяцы билась наша партийная жизнь, что ограничилась лишь телефонным звонком нашему редактору Скворцову-Степанову с сообщением о постигшей нас беде. Все разговоры о том, что нам делать дальше, что предпринять, отложила на завтра, но этот завтрашний день был днем объявления империалистической войны, которая перепутала все карты. В конце 1914 года и на протяжении 1915 года всем моим попыткам приобщиться к активной партийной работе в московских районах препятствовала непрекращавшаяся слежка. Я чувствовала такое бессилие, что решила временно покинуть Москву и переехать в Серпухов, где мой муж, Владимир Бобровский, мобилизованный в армию, работал в качестве старшего военного ветеринарного врача. В Серпухове, в этом крупном текстильном районе, никакой оформленной парторганизации не существовало, и связаться нам удалось лишь с уцелевшими от арестов одиночками. Встречи происходили в некоем подобии клуба «Общества трезвости», куда наши товарищи заходили по вечерам и куда мы стали захаживать «попить чайку». Во время этих чаепитий обсуждали планы восстановления районной большевистской парторганизации, оформления нелегального районного комитета, установления более крепкой связи с рабочими и работницами так называемого «Коншинского двора» (сейчас территория 121
Второй ситценабивной фабрики). Мечтали мы и о создании в городе своей рабочей газеты, причем особым энтузиастом этого дела был наборщик Аристов, сговорившийся вместе с группой товарищей оборудовать на кооперативных началах небольшую типографию. Следует, однако, признаться, что вынашиваемые нами планы до поры до времени так планами и оставались, ибо мы были пока еще совершенно оторваны от рабочей массы. Несколько более тесные связи у нас поддерживались с местной интеллигенцией, но каково было ее настроение в тот период, говорит такой факт. Живя в Серпухове, я довольно часто ездила в Москву наведаться, нет ли чего «новенького». Шел конец 1916 года, и уже чувствовалось, что назревают решающие события. В один из таких приездов в Москву я зашла к Софье Николаевне и Петру Германовичу Смидовичам и взяла у них десятка два прокламаций, надеясь распространить их в Серпухове 9 января. Одну из них я оставила для себя, чтобы зачитать в ночь под Новый год, который мы были приглашены встречать у военврача Михайлова, где, по его словам, должны были собраться «сливки» местной интеллигенции, якобы алчущей и жаждущей «обновления». Велико же было мое разочарование, когда не только наша славная большевистская прокламация не имела успеха, но и меня самою подняли на смех, как неисправимую утопистку, которая-де не понимает того, что до окончания победоносной войны ни о каких революциях думать не приходится. Но пришла и моя очередь посмеяться над этими скептиками, когда в ночь на 2 марта 1917 года до нас дошла из Петрограда радостная весть, что вековечный враг — царское самодержавие свергнуто. И вот стены нашего тесного импровизированного клуба «Общества трезвости» сразу как будто раздвинулись: большими группами стали приходить рабочие с фабрик «Новая мыза» (сейчас «Красный текстильщик»), «Старый двор» (сейчас Вторая ситценабивная) и многих других. У всех было радостное, возбужденное настроение, говорили не только ораторы, говорили все, гул стоял невообразимый, но это не помешало нам тут же избрать комиссию, которой поручалось немедленно выехать в Москву для установления связи с уже созданным там Советом рабочих депутатов, который укажет, как должны мы действовать тут, в Серпухове. 122
В эту комиссию были избраны два старых рабочих и я — третья — в качестве грамотея, знающего, как связаться с московскими товарищами. Однако серпуховские рабочие уже и без того знали, что им надо делать. Собравшись в тот же день на многотысячный митинг, они грандиозной демонстрацией, с революционными песнями двинулись по городу. Перед нами, большевиками, встали серьезнейшие задачи, а нас были одиночки — кучка старых рабочих и несколько интеллигентов. Прежде всего мы создали руководящий орган, назвав его Временным организационным уездным комитетом партии большевиков. В него вошли 4 человека: товарищи Костяков, Бобровский, Аристов и я. Работать нам пришлось не покладая рук. Костяков был секретарем нашей временной парторганизации, в задачу которой прежде всего входило оформление партячеек на фабриках и заводах (а в партию хотели вступать тысячи и тысячи). Бобровскому поручили создать местную газету «Известия Совета рабочих депутатов» и стать ее ответственным редактором, а Аристов должен был приспособить маленькую кооперативную типографию для печатания газеты. Эта задача была особенно трудна, так как средств для переоборудования типографии у нас не имелось. Однако деньги удалось раздобыть, и вот каким путем. Костяков по происхождению был сыном местного фабриканта, но давно порвал со своей семьей, стал революционером, активным партработником, большевиком. И он никак не ожидал, что попытка получить деньги в кассе мелкого кредита по его поручительству может увенчаться успехом. Однако это случилось, и деньги оказались в наших руках. На мою долю тоже выпала одна из наиболее трудных задач — улаживание постоянных споров и конфликтов между большевиками и меньшевиками в исполкоме и президиуме Совета рабочих депутатов, где в первое время царило эсеро-меньшевистское засилье. Несмотря на то что рабочие массы тяготели к нам, большевикам, мы не сумели проявить достаточно инициативы, и власть оказалась в руках созданного меньшевиками, эсерами и кадетами Комитета общественных организаций, председателем которого стал серпуховской либеральный помещик, бывший председатель уездной земской управы П. П. Рубан. 123
Учитывая настроения рабочих, представители новой власти выступали перед массами с демагогическим утверждением о том, что образовавшееся в Петрограде Временное правительство и есть та власть, которая призвана удовлетворить все требования трудящихся. Мы, большевики, в меру своих сил и разумения старались объяснять массам истинное положение вещей, но надо сказать, что до получения ленинских тезисов наши разъяснения особой четкостью не отличались и только лишь после апрельской конференции для нас самих этот вопрос стал вполне ясным. После апрельской конференции мы вздохнули полной грудью. Теперь мы знали, как нужно вести себя с меньшевиками и эсерами, засевшими в Советах и умевшими красивыми революционными фразами обманывать народ. Нам же некогда было говорить, да и не всегда мы это умели. Нам больше приходилось действовать, чего не могли и не умели меньшевики. Мне припоминается, как в Серпухове, в то время как на митинге в зале городской управы меньшевики и эсеры произносили зажигательные речи во славу керенщины, мы, члены исполкома Совета рабочих депутатов — большевики, проводили работу по разоблачению происков фабрикантов и заводчиков, укрывавших сырье, топливо и не желавших переводить предприятия на 8-часовой рабочий день. Помню я и еще случай, говоривший о том, что народ постепенно начал разбираться в сущности созданной власти. Однажды во время дежурства в помещении исполкома ко мне в сопровождении группы крестьян ввалился председатель Исполнительного комитета общественных организаций П. П. Рубан. «Вот они— ваши большевистские выученики,— кричал он,— какие они разнузданные, я их привел сюда, чтобы вы тут сами разъяснили им, что землю брать до решения Учредительного собрания — преступление!» Тогда один из крестьян хватает Рубана за грудки и тоже кричит: «Это ты сам помещик, это ты боишься, что твою землю отберут, поэтому ты так кипятишься, а я вот знаю, наши большевики против взятия нами земли ничего не имеют, и мы землю возьмем!». После того как, к огорчению Рубана, слова крестьянина были с нашей стороны поддержаны, барин, горестно махнув рукой, молча вышел, громко стукнув дверью. 124
Размах рабочего движения требовал расширения партийной работы. Рабочие требовали докладчиков, литературы, советов, указаний и т. д. и т. п., а квалифицированных партийных сил не хватало. И все же мы везде как будто поспевали: настроение было приподнятое, желание работать огромное. После февральской революции в Серпухове я поработала май и июнь 1917 года. Все это время у нас была крепкая связь с Московским окружным комитетом партии, члены которого тт. Мещеряков и Овсянников часто приезжали к нам. Но все же в это время наша организация не оформилась окончательно и находилась пока в несколько аморфном состоянии. Укрепляться она стала с возвращением из далекой ссылки старых местных рабочих, деятелей революции 1905 года — тт. Кокушкина, Мишина и других, пользовавшихся большим авторитетом в рабочей массе. * * В августе 1917 года Московский комитет нашей партии отозвал меня и В. Бобровского в Москву. Там я немедленно явилась к секретарю Московского комитета партии, который оказался старым знакомым — Василием Матвеевичем Лихачевым. Он меня знал по работе в Окружкоме Московской парторганизации в 1907 году и встретил веселым возгласом: «Вот через 10 лет вернулась «окружкина мать»! В окружке как раз нет секретаря, и ты им станешь». Московский городской и окружной комитеты партии помещались тогда на бывшей Скобелевской, теперь Советской, площади, в гостинице «Дрезден», где мы, большевики, занимали две комнаты на четвертом этаже. В одной из них помещалась редакция нашей газеты «Социал- демократ», главным редактором которой был Ольминский, в другой сидели секретарь МК Лихачев и руководитель военной организации Емельян Ярославский; сюда же посадили и меня. Три организации в одной комнате, куда постоянно приходили рабочие не только с московских фабрик и заводов, но и из Мытищ, Пушкина, Подольска, Коломны, приезжали солдаты — посланцы с фронта! Просили кто совета, кто литературы, кто помощи. Народу было много, а сидеть не на чем. Поэтому наши 125
гости устраивались либо на груде газет, либо подклады- вая пальто, либо просто на корточках на полу. В состав Окружкома в то время входили: Мещеряков Н. Л., Овсянников Н. Н., Соловьев В. И., Полидо- ров, Минков И. И., я и Сапронов (впоследствии оппозиционер). Первые трое занимались идеологическими вопросами, остальные, в том числе и я,— организационными. Приближались решающие дни пролетарской революции. Когда был создан Военно-революционный комитет по руководству восстанием в Москве, от Окружкома в него вошел В. И. Соловьев. В разгар революционных боев к нам в «Дрезден» пришли вооруженные товарищи, раскрыли окна, установили пулемет и потребовали, чтобы мы все ушли из помещения. Посоветовавшись, решили направить меня в Военно-революционный комитет за инструкциями, что делать дальше. Я отправилась туда и там получила приказ всем нам разойтись по районам и принять участие в проведении вооруженного восстания.
СОДЕРЖАНИЕ В Варшаве . • . • , . 5 Вена — Цюрих * 12 Работа в Харькове 15 Переход на нелегальное положение 24 Агент «Искры» 31 В Тверской партийной организации, отъезд за границу , . , 42 Первые встречи с В. И. Лениным 47 На партийной работе на Кавказе 54 Москва 61 В Лефортовском районе в дни боев 67 Моя неудачная передышка 77 Второй раз в Костроме ....... 78 Кратковременное секретарство в Московском областном бюро 85 Среди иваново-вознесенских текстильщиков 86 В Московском окружном комитете партии 100 На Всероссийской конференции в Гельсингфорсе. Арест и ссылка 104 Опять в Москве 111
Бобровская (Зеликсон) Цецилия Самойловна ЗАПИСКИ ПОДПОЛЬЩИКА 1894—1917 Редактор И. Ильина Художественный редактор И. Симагин Технический редактор Н. Трояновская Ответственный корректор Л. Самыкина Сдано в набор 12 апреля 1957 г. Подписано в печать И июля 1957 г. Формат 84 X 1087з2. Физ. печ. л 4 + 1 вклейка Vie. Условн. печ. л. 6,66. Учетно-изд. л. 6,72. Тираж 100 тыс. экз. А 05174. Заказ 2452. Цена 1 р. 65 к. Государственное издательство политической литературы. Москва, В-71, Б. Калужская, 15. Типография «Красный пролетарий» Госполитиздата Министерства культуры СССР. Москва, Краснопролетарская, 16.