/
Текст
ИВАН КОЗЛОВ
Жизнь В БОРЬБЕ
МОСКОВСКИЙ РАБОЧИЙ 1965
«Жизнь в борьбе» — последняя книга писателя-коммуниста Ивана Андреевича Козлова. Он задумал ее еще в тридцатые годы и тогда же начал писать. Война прервала эту работу. Козлов возглавил подпольную группу в тылу врага. Вернувшись после победы к литературному труду, сначала он создал книги о событиях и людях Великой Отечественной войны: «В крымском подполье» и «В городе русской славы», а потом уже стал работать над ранее начатой книгой «Жизнь в борьбе». В 1955 году она увидела свет. В предисловии к первому изданию автор писал: «...Мне хотелось в простой, доступной широкому кругу читателей форме рассказать о жизненном пути рядового большевика из старой партийной гвардии. Такое биографическое повествование, основанное на личных воспоминаниях, историко-партийной документации и моих литературных работах, в разное время опубликованных в советской печати, по замыслу моему, ставит своей целью показать образы рядовых большевиков — бесстрашных борцов с царизмом и врагами Советской власти».
Иван Андреевич мечтал создать трилогию. Опубликованное произведение он рассматривал как первую книгу ее.
В первом издании книга состояла из трех частей.
Первая часть — «Детство» — охватывает период с 1894 по 1904 год. В ней рассказывается о судьбе мальчика из бедной крестьянской семьи — судьбе, типичной для многих миллионов детей бедняков царской России.
5
Вторая часть книги — «Грозные годы» — рисует революционные события 1905 года на Коломенском машиностроительном заводе и отчасти в городе Коломне.
Третья часть — «Егорьевск» — рассказывает о первых, может быть не всегда умелых, шагах егорьевских большевиков в новых условиях — в условиях подполья после разгрома революции 1905 года. Она охватывает период с декабря 1905 года по март 1907 года.
Позже творческий план автора изменился. Он счел необходимым добавить четвертую часть — «Возвращение», которая завершает рассказ о первом периоде его революционной деятельности. Эта часть была впервые опубликована в 1961 году.
Другие две книги трилогии автор не закончил. Замысел их был очень интересен.
Вторую книгу трилогии Иван Андреевич хотел посвятить периоду с 1907 по 1917 год. В ней должны были найти свое отображение большевистское подполье в годы реакции, первый арест автора, тюрьма, первая ссылка, побег из нее, вторичный арест, тюрьма, каторга и ссылка, побег из сибирской ссылки, эмиграция, арест за границей, тюрьма там и концлагерь, побег в Швейцарию, встреча с Владимиром Ильичем в эмиграции, возвращение на родину после Февральской революции.
Но основное место во второй книге предполагалось отвести главе, посвященной каторге и ссылке. Каторгу автору довелось отбывать вместе с Михаилом Васильевичем Фрунзе и с выдающимся литовским большевиком Викентием Семеновичем Мицкевичем-Капсукас, с которым Козлов встречался и потом, в ссылке.
Третья книга должна была охватить годы гражданской войны и в основном посвящалась рассказу о подпольной работе партии большевиков в тылу у белых, немецких и англо-французских интервентов.
«...Если мой скромный труд поможет партии в воспитании нашей молодежи, то я буду считать, что моя цель достигнута, и эти книги будут завершением той партийной работы, которой я занимался всю жизнь», — писал Иван Андреевич.
Жизнь замечательного коммуниста, замечательного писателя оборвалась в 1957 году. Но книга его живет, помогает воспитывать советскую молодежь стойкой, преданной идеям коммунизма.
6
Светлой памяти борцов, погибших за народное счастье от рук царских карателей в 1905 году на станции Голутвин, посвящаю я эту книгу.
Иван КОЗЛОВ
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ДЕТСТВО
ОДИН ДЕНЬ
Перебирая в памяти впечатления безотрадного детства, я всегда вспоминаю одну наиболее ярко запечатлевшуюся картину.
Раннее морозное утро. Холодно и неуютно в нашей избенке. Отовсюду — от разрисованных морозом окон, из промерзших углов избы, из щелей полусгнившего пола — несет нестерпимым холодом. В кадке, стоящей возле печи, замерзла вода, и, чтобы напиться, надо пробивать топором толстый слой льда. Взрослых в избе нет.
9
Отец уехал на лошади в лес, мать с моей старшей сестрой Полей возятся во дворе по хозяйству, брат Петька ушел в школу, а мы с младшей сестренкой сидим, закутанные в одеяло, на печке и дрожим от холода. В эту памятную зиму на нашей печке не всегда было тепло. Село наше Сандыри пригородное, малоземельное и совсем не имеет лесов. Мужики привозят дрова откуда-то издалека, из казенного леса. Отец тоже ездил вчера в лес за сучьями, но вернулся домой пьяный и без дров. Пропил не только все деньги, какие у него были, но даже лопату и топор. Мать стала его ругать, а он набросился на нее с кулаками, избил ее и разбил стекло в окне, а от этого в избе стало еще холоднее. Мать позвала соседа, вдвоем они скрутили отцу руки и ноги и оставили его на полу до утра.
Теперь опять придется топить печь соломой. Солома горит весело и жарко, но прогреть нашу большую печку, занимающую четверть избы, нелегко. К тому же сена у нас мало, и солома нужна на корм лошади и корове, нашим главным кормильцам, как с ласкою называет их мать.
В это утро, еще затемно, я проснулся от холода. Удушливый кашель отца и тихий, укоризненный голос матери заставили меня насторожиться.
— Развяжи, говорю, скорее. Холодно, — незлобиво просил отец.
— То-то, холодно, бесстыдник! Стекло вчера разбил, окно тряпками заткнула, а дров ни полена.
Мать чиркнула спичкой, зажгла коптилку и развязала отцу руки и ноги. Он поднялся с пола и, кашляя, начал одеваться.
— Эх, Андрей, не боишься ты бога! Послезавтра рождество Христово, а у нас ни хлеба, ни дров. Меня не жалеешь — пожалей хоть ребят: двоих уже схоронили, помрут и эти.
Затаив дыхание, я вслушиваюсь в слова матери и ужасно боюсь, как бы отец опять не вцепился в ее поредевшие волосы. Но он молчит.
В трезвом виде отец — человек на редкость тихий, добродушный, рассудительный и всегда слушается матери. И теперь вполне искренне он обещал больше не пить и поправить тяжелое положение в доме. Как всегда, его раскаяние смягчает горькую обиду матери,
10
и она снова верит, что отец образумится и мы заживем по-другому.
Ставя на стол кринку молока и припрятанный от нас кусок хлеба, купленный ею в городе, мать говорит:
— Смотри, Андрей, не загуляй опять. Хватит, пора и за ум взяться. Пусть и у нас, как у добрых людей, праздник будет.
Кивая всклокоченной рыжей головой в знак согласия, отец толкует о том, что он наймется после рождества к кулакам Лаченовым возить дрова, которые они запасали на следующую зиму, а весной поднимет им целину под огороды. Вот и расплатится с долгами.
Мать пытливо глядит в его серые, мутные глаза,
— Правду говоришь?
— Ну, чего мне врать?
— Если правду говоришь, перекрестись на Николая- угодника.
Отец встает перед иконами в переднем углу и крестится. Мать, став на колени, шепчет молитву.
— Ну, смотри, Андрюша! — строго говорит она отцу. — Не меня обманешь, а чудотворца. А он, батюшка, терпит-терпит наши грехи, да и разгневается. В огне будешь гореть, в аду, вон как эти грешники.
В переднем углу под иконами матерью наклеена лубочная картина «Страшный суд», на нее она и указывает сильной, жилистой рукой.
— Ладно пужать-то, — мрачно отвечает отец, — сказано тебе — не буду, чего еще...
После долгого молчания мать дрожащими руками вытаскивает из-за ворота рубашки медный крестик на шнуре, к которому подвешен холщовый мешочек с ее тайными сбережениями от продажи молока.
— Вот и все наши капиталы... Не знаю, как и уберегла.... Последние гроши тебе отдаю. Езжай за дровами, а то солому почти всю сожгли, не знаю, чем и скотину кормить будем...
— Ничего, — уверенно отвечает он, — заработаю и на корм скотине.
Отец сразу заметно оживился и весело поглядывал на серебряные и медные монеты, которые мать пересчитывала на столе.
— Рупь за хворост отдашь, а на гривенник купишь себе чего-нибудь поесть. Смотри, береги копейку-то.
11
Погулять на чужие деньги охотников много, а поди потом к ним — черствой корки для ребятишек не выпросишь.
— Известное дело, — соглашается отец, расчесывая свою рыжую курчавую бороду.
Начинаются сборы в дорогу. Ветхий, весь в заплатах, полушубок, обтрепанные штаны и лапти — плохие защитники от ветра и лютого мороза. Мать глядит на отца жалостно.
— Пропил тулуп-то, вот теперь и мерзни!
— Ничего, — бодрится отец, — мы привычные.
Он наскоро съедает хлеб с молоком и идет во двор запрягать лошадь. Слышен скрип ворот и топот нашего Гнедка.
Проводив Петьку в школу, уходит и мать. Я накрываюсь одеялом с головой, но заснуть не могу. И зачем только мать отдала ему столько денег? А вдруг опять пропьет? Лучше бы сама в лес поехала да меня с собой взяла. Вот только валенок у меня нет и полушубка... Сиди дома да стучи зубами. А все из-за отца...
В печной трубе сердито воет вьюга, на улице трещат от мороза стоящие вдоль шоссейной дороги телеграфные столбы. Петька в школе слышал от учительницы, что по натянутой на столбах проволоке можно говорить из Коломны с Москвой. А от Коломны до Москвы сто верст. Вот чудеса!
Мать возвращается в избу с охапкой соломы и возится около печки, — наверно, хочет хоть немного согреть избу. Ей еще в город бежать, чтобы продать молоко и купить нам хлеба.
Младшая сестренка проснулась и захныкала. Мать кутает наши босые ноги в разные лохмотья и ласково приговаривает:
— Потерпите, ребятки, еще немножко. Вечером отец из леса сучьев привезет, станет и у нас тепло, а соломой разве прогреешь такую махину...
— А поесть-то когда дашь?
— И поесть дам. Вот только сбегаю в город за хлебом.
Но такие уговоры не помогают, и сестренка не унимается, продолжает хныкать. Тогда мать сует ей в рот свою морщинистую руку и кричит:
— На, гложи мою руку, больше у меня ничего нету!
12
Напуганная сестренка умолкает.
Я с упреком говорю матери:
— Зачем ты отцу столько денег отдала? Опять пропьет и тебя бить станет.
— Молчи! Умник какой нашелся! — сердито обрывает меня мать и, немного помолчав, со вздохом добавляет: — Отца жалеть надо: ишь, какая стужа на дворе-то, а до леса верст пятнадцать будет. Не знаю, как он и доберется туда по такому снегу.
Я видел постоянное пьянство отца и страдания матери. Не раз слышал, как у матери в минуту отчаяния вырывались злобные слова: «Хоть бы подох, проклятый! Одно горе с ним, разбойником!» Эти слова я хорошо запомнил и с нетерпением ждал, когда же отец, наконец, «подохнет» и мы останемся одни.
— Мамка, — неожиданно для самого себя выпаливаю я, — ты говоришь, отец может замерзнуть в лесу?
— Конечно, может.
— Ну и шут с ним! Зачем он нам?
— Ты что, с ума сошел, паршивец? Разве можно о родителях так говорить? Бог язык у тебя отнимет за такие слова!
— За что? Ты сама говорила, чтоб он скорей подох.
— Вот дуралей! Мало ли что я сгоряча да с досады скажу! Не по своей вине он такой непутевый стал.
Мать не раз рассказывала нам о своей прошлой жизни, и я все хорошо запомнил.
Шестнадцати лет ее выдали замуж за парня, который служил в Москве приказчиком и приезжал домой только один раз в год — на пасху. Первый ее муж — отец Петьки и Поли — получал в Москве хорошее жалованье, но, как и мой отец, пьянствовал и матери почти не посылал денег.
Она жила в той же хате, что и теперь, а по хозяйству ей помогала тетка. Но тетка скоро умерла, и все заботы о доме и детях обрушились на одну мать. Муж же продолжал «веселую жизнь» в Москве и умер от пьянства. Без нее там, в Москве, его и похоронили. Очутившись без мужика с малыми детьми, мать решила попытать счастья во втором замужестве. «Какой ни на есть, — говорила она часто, — а мужик в доме нужен. Без мужика куда баба сунется, кто ее слушать будет?»
Но найти второго мужа было нелегко. В такую се-
13
мейную «петлю» мог полезть только простак или нищий, каким и считался в селе мой отец. Он был родом из крестьян Рязанской губернии, но еще подростком пришел в наше село на заработки, где и жил все время в батраках у кулаков Лаченовых, совершенно оторвавшись от своей деревни и родителей. Вот за него-то и вышла замуж моя мать.
И отец и мать были трудолюбивые, честные люди. За свое хозяйство взялись дружно, и поначалу жизнь стала налаживаться, но тут в их дружную семейную жизнь вмешались сельский староста Семен Михайлович Лаченов и волостной писарь Семка Бунаков.
Дело в том, что по царским законам каждый крестьянин был прикреплен к определенной сельской общине и, где бы он ни находился, обязан был платить в ней подати и там же получать паспорт. Душевой надел земли полагался только на мужчин, и только «мужская душа» принималась в расчет при переделах общинной земли. Женщины же считались «без души», никакого надела им не полагалось, и положение их в семье и в сельской общине было совершенно бесправное. На сельские сходы женщин вообще не пускали.
Согласно этим законам мать, выйдя вторично замуж за отца, крестьянина не из нашего села, потеряла все свои права не только на землю, но и на все свое хозяйство, которое сколотила в одиночку тяжким трудом. Так же как и мой отец, она стала «не наша», а рязанс&ая, и все ее существование в родном селе теперь полностью зависело от сельского старосты и волостного правления. Они распоряжались ее судьбой и хозяйством, в любое время могли выселить вместе с мужем из дома и из села, даже отправить этапным порядком по месту жительства мужа — в Рязанскую губернию.
— Ты теперь не наша, а рязанская, как и твой Андрюшка, — язвительно говорили староста и Семка-писарь. — И Андрюшку твоего мы не знаем: может, он какой беглый, беспаспортный, ищут, поди, там, в Рязани, а мы, выходит, скрываем его в своем селе.
— Да что ты, Семен Михайлович! — с испугом говорила мать. — Побойся бога! С мальчиков у вас батрачил, какой же он беглый?..
А староста продолжал посмеиваться над матерью:
— То у нас, а то у тебя — разница большая. Вот пу-
14
стила этого голяка к себе в дом, а дом-то теперь не твой, а твоего сына Петьки. А он мальчишка-несмышленыш. Андрюшка-то, выходит, в чужом доме теперь хозяйничает. А если он разворует все до ниточки, кто за это перед начальством будет отвечать?
— Конечно, староста, — говорит писарь. — И ты обязан немедленно принять меры к охране сиротского имущества до его совершеннолетия и назначить степенного, заслуживающего доверия общества опекуна, — закон об этом ясно говорит.
Напуганная мать растерянно слушает их и молчит, не зная, что говорить и как защищаться. У них же робко спрашивает, что же ей делать. Просит помочь, обещает отблагодарить и писаря и старосту,
Долго они издевались над беззащитной женщиной. Наконец староста сказал:
— Ну ладно уж! Пусть твой Андрюшка живет пока в нашем селе. Только чтобы вел себя тихо, а если что, так не пеняй — выгоним в Рязань.
От первого мужа у матери осталось трое детей: две дочери и сын Петька, старше меня на пять лет. Вот этот-то Петька по закону и считался наследником всего нашего хозяйства, и только на его «душу» полагался земельный надел.
Староста назначил мать опекуншей над имуществом законного наследника до его совершеннолетия. Ей разрешили жить в доме сына и вести хозяйство под контролем старосты и волостного правления. Но отца злые языки не оставили в покое. Он был моложе матери лет на семь. На него посыпались ехидные насмешки. Издевались над тем, что он «не самостоятельный» мужик, повесил себе на шею чужую большую семью, сам не имеет надела и работает на Настасью с Петькой, как последний батрак. Староста и писарь брали с отца взятки и делали вид, что укрывают «беспаспортного чужака» от полиции в сиротском доме, а разные их подпевалы уверяли, что скоро его сцапают и угонят в Сибирь.
Родители мои были неграмотные, к тому же отец, в отличие от матери, был человеком слабохарактерным и легко поддавался разным сплетням и насмешкам, и в скором времени из примерного непьющего работника у кулаков Лаченовых превратился в своем хозяйстве в
15
пьяницу и стал мучителем моей матери и всей нашей семьи.
Даже рассказы матери о тех обидах, которые отец терпел в юности от кулаков, вызывали во мне не жалость к нему, а скорее неприязнь. Он один, казалось мне, был виновником всех наших бед. Из-за отца мы стали рязанские, «косопузые», как меня дразнили ребята, из-за отца бьет меня Петька и хвастается ребятам, что когда вырастет, выгонит меня с отцом из дома в Рязань.
День клонился к вечеру, смеркалось, а отца все не было. Мать в волнении не раз выходила на улицу встречать его, но возвращалась в дом одна и на мои расспросы растерянно отвечала:
— Кто знает, что с ним... В лесу — не на печке. Ишь, какая вьюга разыгралась...
— А если он опять пропьет деньги, что будем делать? — спрашивал я.
— Не пропьет...
Мать старалась объяснить задержку отца какими угодно причинами, но только не пьянством. Однако видно было, что и сама теряет веру в его обещание «не споткнуться». Но на этот раз все обошлось благополучно.
Отец вернулся поздно ночью совершенно трезвый и с большим возом хвороста. В лесу было много снегу, и ему пришлось долго отыскивать под снегом сучья, откапывать их и подтаскивать на дорогу к саням. Он обморозил ноги и уши, но был доволен поездкой, тем, что сдержал обещание и только на обратном пути выпил в городе шкалик, чтобы согреться.
Радость в нашем доме была большая. Мать сейчас же затопила печку, растерла отца скипидаром, накормила горячей картошкой с хлебом, напоила малиновым чаем и уложила на теплую печку рядом со мной.
РАССКАЗЫ МАТЕРИ. ЛАЧЕНОВЫ
Я крепко любил мать и верил ей во всем. А она почти всегда беседовала со мной как со взрослым.
Ей было в то время около сорока лет. Невысокого роста, широкоплечая, плотного телосложения и сильная, с добрыми, вдумчивыми голубыми глазами, мать обладала ровным, спокойным характером, большим запасом
16
жизненных сил и неистребимой веры в то, что когда-нибудь и наша семья будет жить хорошо. Хоть и сгорбилась раньше времени ее спина, а в редеющих волосах появилась седина, мать мужественно переносила житейские невзгоды, и я никогда не видел ее озлобленной или отчаявшейся, Надежды на лучшую жизнь у нее были крепко связаны с верой в бога, который «все видит на земле, всех нас знает и обо всех думает: одних карает за грехи, других милует, а праведникам помогает». Она часто рассказывала мне о божьих угодниках и чудотворцах, о страданиях Христа, распятого богатыми на кресте за то, что он любил и защищал бедных людей. Мать была неграмотна, но зато имела хорошую память. Тетка, воспитавшая ее, любила читать вслух священное писание, и мать запомнила многое.
Лежа на печке, я часто поглядывал на иконы, стоявшие на божнице в переднем углу, и, читая про себя «Отче наш», не раз просил «доброго» бога помочь нам. В особенности подолгу глядел я на седого, со строгими глазами старичка — Николая-угодника. О нем мать говорила, что он очень любит бедных и по ночам подбрасывает им мешочки с деньгами. Не раз по утрам, соскочив с печки, я усердно шарил под столом, под лавками, заглядывал за сундук, на подоконники в безуспешных поисках мешочка с деньгами.
На мои рассуждения о несправедливости к нам Николая-чудотворца мать кротко отвечала:
— Значит, недостойны мы еще его милости, грешим много, Нужно не роптать, а верить и больше молиться богу.
— А Лаченовых бог сделал богатыми? — допытывался я.
Мать как будто не слышала меня и, подавая нам на печку чашку горячей картошки в «мундире», с солью, приговаривала:
— Ешьте, пока горячая, и благодарите бога: у других и картошки нет. А Лаченовы — бог им судья.
Картиной «Страшный суд» мать не раз пугала и нас, ребят. В центре этой картины сидел старик с седой бородой и суровым лицом — бог Саваоф. Его окружали апостолы и другие святые старцы. Красивые, с детскими лицами ангелы взвешивали на больших весах добрые и злые дела стоявших около них людей. Праведников анге-
2 И. Козлов
17
лы провожали в рай, как говорила мать, на вечное блаженное житье, а грешников черти гнали вниз, в ад, в огонь, на вечное мучение. В аду черти варили грешников в кипящих котлах со смолой, поджаривали на раскаленных сковородах, подвешивали за языки на крючья. Праведники были худые и изможденные, а грешники — все больше толстые и откормленные, вроде старика Лаченова.
— А когда будет страшный суд? — спрашивал я у матери.
— Когда наступит свету конец, — отвечала мать,
— А когда свету конец?
— Никто об этом не знает, кроме бога, — пояснила она. — В священном писании сказано: перед концом света придет на землю антихрист, чтобы погубить праведных людей. Все реки и моря превратятся в золото и серебро, а антихрист примется соблазнять праведников: берите, мол, серебра и золота сколько хотите. Кто из них не удержится и возьмет это золото, тот погубит свою душу; антихрист заклеймит таких людей своей печатью, и бог проклянет их как грешников. А потом померкнет солнце, потухнет луна и начнется страшный суд.
Рассказывая про страшный суд, она горестно вздыхала и крестилась:
— О господи, прости мою душу грешную и помилуй!
— А мою душу? —спрашиваю я в тревоге.
— Ты маленький, у тебя грехов нет.
— А Лаченовых будут судить на страшном суде?
— Будут. Всех будут судить.
— Лаченовы в ад попадут или в рай?
— Богатые хитрые. Они хорошо живут на этом свете и хотят на том свете быть в раю. За них попы молятся, хотят бога обмануть.
— Почему Лаченовы богатые, а мы бедные?
— От трудов праведных не наживешь палат каменных, — отвечала мать поговоркой. — А завидовать им нечего. У их деда большой грех на душе. Хоть он и церковный староста, а бога не обманет, придется отвечать за грехи-то...
На другой стене, под потолком, в рамке без стекла висел портрет царя Александра Второго, приобретенный еще моим дедом. Царь стоял во весь рост, в военном мундире, увешанном орденами. Мать смотрела на него
18
с благоговением и называла «освободителем». По ее словам, этот царь хотел освободить крестьян от крепостного права, наделив их при освобождении землей, но помещики воспротивились, убили царя и заставили крестьян платить за землю.
Мать возлагала большие надежды на нового царя, Николая Второго. На селе говорили о том, что в Москве готовятся к коронации, что будет объявлен манифест об освобождении крестьян от налогов за землю. Эти слухи настолько взволновали крестьян, что весной 1896 года через наше село потянулись непрерывные вереницы мужиков и баб из Рязанской губернии в Москву, на коронацию царя. Хотели своими глазами увидеть нового царя, сами услышать долгожданный царский манифест. Мужчины шли в домотканых холщовых рубашках и портках, женщины — в поневах, подпоясанные цветными поясками, на ногах лапти, за плечами тяжелые котомки. День и ночь тянулись по шоссейной дороге вереницы людей, полных глубокой веры в милость царя. Но вскоре из Москвы дошло до нас страшное слово: «Ходынка». Рассказывали, что на коронацию в Москву пришло много тысяч народу. Все собрались на Ходынском поле. Ждали царя и объявления манифеста. Но министры, мол, не хотели манифеста и устроили на Ходынке давку, отчего погибло много тысяч простого люда.
Испуганные, а многие и покалеченные, возвращались домой крестьяне и робко рассказывали о том, что они видели. По селу поползли слухи, что царствование нового царя началось неладно и все оно будет таким же — начнутся болезни, мор, и жизнь станет еще тяжелее.
Слушая вместе с матерью рассказы возвращавшихся из Москвы, с Ходынского поля, я как-то сказал ей:
— Мамка, а вот Федька (сын трактирщика) говорит, что ничего такого не было и все это смутьяны выдумали, чтобы мутить народ. Ихний дед, знаешь, как смутьянов ругает...
— Михаила Дорофеича послушать — так кругом одни смутьяны, — помолчав, заметила мать. — Ему бы только лаять на всех...
Через дорогу, против нашей избы, стоял большой двухэтажный кирпичный дом Лаченовых под зеленой крышей. Почти все в селе смотрели на него недоброжелательно — кто с завистью, кто со злобой, В разговорах
2*
19
между собой бедняки вроде нас называли Лаченовых разбойниками и живоглотами, зато в глаза величали «благодетелями» и при встрече низко кланялись. Лаченовых хорошо знали не только в нашем селе, но и в соседних селах и деревнях и даже в городе. Они имели уйму земли; поля, луга и огороды их были лучшими. На них всегда работали постоянные и сезонные батраки и батрачки, приходившие в наши края из Рязанской губернии. Глава семьи, старик Михайло Дорофеевич, слыл за человека с темным прошлым. В деревне рассказывалось множество историй о преступлениях, с которых началось кулацкое «богачество» Лаченовых.
Раньше Лаченовы были не такими богатыми. В молодости Михайло Дорофеевич жил в небольшом доме, содержал постоялый двор и тайно торговал водкой. В то время еще не было Московско-Казанской железной дороги, и торговля Рязани с Москвой осуществлялась гужевым транспортом по шоссейной дороге, проходившей через наше село. И вот рассказывали, что однажды у Михаила на постоялом дворе заночевал богатый проезжий купец, ехавший из Москвы с большими деньгами, запьянствовал, а наутро оказался мертвым и без денег. Из города приезжали власти, вели следствие, но после хорошей взятки дело прекратили. После этого случая Михайло Дорофеевич и «пошел в гору». Стал скупать у крестьян в окрестных селах скот и зерно, скупленное отправлял в Москву и быстро богател. Долгое время старик был в нашем селе волостным старшиной, церковным старостой, делал пожертвования на церковь, помог церкви получить от общества для «храма божьего» значительное количество хорошей общинной земли, которую попы сдавали тем же крестьянам в аренду.
Я помню его семидесятилетним, высоким, плотным стариком с небольшой седой бородой и густыми седыми волосами, подстриженными в скобку, с грубыми чертами и черствым выражением лица. Из большого ощеренного рта торчали пожелтевшие зубы. С утра до ночи он сновал по своей усадьбе и постоянно на кого-нибудь кричал. То распекал батраков, то крикливо требовал долг с попавшегося ему на глаза бедняка, а должны ему были все — кто за пользование вырытым у него на усадьбе колодцем, из которого зимой крестьяне брали воду, кто за муку и за сено, которые он отпускал в долг,
20
под отработки. Старик кричал, угрожал судом, тюрьмой, а то бывало и зуботычину даст какому-нибудь оробевшему должнику вроде моего отца.
У его пятерых взрослых сыновей были уже свои большие семьи. Ловкие дельцы, они держали все село в своих руках. Старший сын, Семен Михайлович, — небольшого роста, грузный, с большим, как у беременной женщины, животом — был старостой и полным хозяином на селе. Он подобрал несколько человек из пьяниц и «горлопанов», таких, как Артамоныч и Костя Хромой, готовых за рюмку водки пойти на любое преступление. На сельских сходках, которые обычно собирались по воскресным дням, эти подпевалы кулаков неизменно поддерживали предложения старосты и других сельских богатеев, спорили, ругались с честными мужиками, и все вопросы решались так, как хотели кулаки. После схода староста вел мужиков в трактир к своему брату Федору. Из общественных средств покупал им одну, а то и две четверти водки, и начиналось веселье. Сначала пьянствовали на мирские, потом на свои деньги. Если дело было зимой, подгулявшие мужики отправлялись всем сходом на кулачные бои со сходом соседнего села Бобренево и бились дотемна.
Другие два сына старика Лаченова, Григорий и Петр, так же как и староста Семен Михайлович, жили вместе с отцом в каменном доме и занимались барышничеством. Ездили по окрестным селам, скупали у крестьян лошадей, коров и мелкий скот, перепродавали или резали на бойне в городе и торговали мясом. Они всегда хорошо знали, кому из окрестных мужиков угрожала продажа имущества с торгов за невзнос податей, и «выручали» бедняка, ссужая деньги под большие проценты; знали, у кого пала корова или лошадь, где произошло какое-нибудь другое несчастье, и спешили «помочь».
Пятый сын старика, Василий, в семье Лаченовых считался неудачником. Высокий и широкоплечий, с черной шапкой волос на голове и большими черными плутоватыми глазами, он походил на одного из тех страшных разбойников, о которых мне рассказывала мать. В селе его звали Васькой Цыганом.
Сначала Василий тоже занимался барышничеством, покупал лошадей, любил покататься на рысаках, попьянствовать в веселой компании, потом связался с
21
темными людьми и опустился до босячества. Михайло Дорофеевич решил избавиться от своего беспокойного сына. Выстроил ему пятистенный дом подальше от своего, поближе к городу, женил его и переселил в новый дом, который вскоре превратился в настоящий притон воров и гулящих женщин. Каждый вечер к Ваське Цыгану приходили из города босяки со своими любовницами, пьянствовали, резались в карты, дрались и даже убивали своих товарищей.
Крестьяне нашего села, в особенности женщины, были очень недовольны существованием притона Васьки Цыгана, но молчали, и что бы ни случилось в его доме, никогда ничего не доходило до городских властей, и все оставалось безнаказанным. За это босяки в нашем селе вели себя тихо, не воровали и старались жить в мире с сельскими властями. Они занимались кражами только в других селах, а краденое через Ваську Цыгана сбывали его брату-трактирщику. Притон Васьки Цыгана разлагал сельскую молодежь. Парни заслушивались веселыми рассказами босяков о кражах в соседних селах и городе, пили с ними водку, играли в карты и развратничали с их подругами.
СИРОТА
Эта студеная зима, седьмая в моей жизни, хорошо сохранилась в моей памяти — наверно, потому, что именно в этот год на семью обрушилось много бед и несчастий, во многом определивших нашу дальнейшую судьбу.
Больше месяца после памятной мне поездки в лес за хворостом отец не пил, работал по хозяйству дома, занимался извозом, а деньги отдавал матери. Мы начали «поправляться», В доме было тепло, появился даже чай с сахаром; иногда по воскресеньям мать баловала нас: пекла ржаные пироги с капустой. Купила отцу валенки, теплые штаны, шапку; брату Петьке сшила из старья пальтишко на вате, с овчинным воротником. Мечтали даже о том, чтобы к лету собрать денег, нанять плотников и поправить избу.
Но на масленице отец «сорвался» и опять загулял. Поехал в город возить сено барышникам-цыганам и в
22
этот злополучный день должен был получить деньги за работу. Мать наказала ему купить в городе немного белой муки, постного масла на блины, чтобы и у нас, «как у добрых людей», был праздник. Целый день они с Полей приводили избу в порядок. Оклеили стены газетами, которые Поля принесла от школьной учительницы Татьяны Мартьяновны, мыли, скоблили полы, лавки и стол, на окнах повесили чистые занавески. В избе стало светло и уютно.
День выдался солнечный, теплый, стекла оттаяли, и из окон стали видны и блестящие на солнце кресты церквей в городе и железнодорожный мост через Москву-реку, по которому пробегали поезда. Я крутился во дворе около Петьки, помогая ему рубить привезенные отцом из леса сучья и складывать их под навес.
В нашем занесенном снегом садике было тоже весело. Петька хорошо умел ловить птиц западней и сетью и продавал их ребятам Лаченовых за хлеб или за деньги. Он вывесил в сад клетки со щеглятами, которые задорно перекликались с сидящими на деревьях свободными птицами, зазывая к нам в сад, где их подстерегала неволя.
Начало темнеть, зажгли лампу, приготовились ужинать, а отца все еще не было. Сильно встревоженная мать то и дело выбегала на улицу. Вернулся из города сосед, который видел отца с цыганами на базаре. Отец был трезв и собирался домой.
Ночь прошла в тревоге. Мать ни на минуту не сомкнула глаз, а чуть начало светать, собралась в город на поиски. Я стал приставать, чтобы она взяла с собой в город и меня.
— Ну, вот еще что выдумал!.. Чего слез с печки? Спи! — строго прикрикнула она.
Но я решил поступить по-своему. Пока она наказывала сестре, что нужно сделать по хозяйству, я быстро надел валенки, полушубок, шапку еще спавшего Петьки, незаметно выскочил на снежную дорогу и торопливо пошел к городу, стараясь скорее отойти подальше от дома. У церкви остановился, зубы стучали от холода и волнения. Наконец показалась мать с двумя кувшинами молока через плечо. Увидев меня, она рассердилась и стала гнать домой.
23
— Раздел Петьку, в чем он теперь в школу пойдет? Иди, иди домой!
Но я хныкал и бежал за ней, как собачонка. Наконец она сжалилась надо мной, остановилась и подозвала к себе.
— Пойдем, раз так. Может, отец тебя лучше послушает, — тяжело вздохнула она. — О господи, за что послал на меня такие муки?..
Я зашагал за матерью, стараясь не отставать. От быстрой ходьбы по тяжелой снежной дороге мне стало жарко, но я не жаловался на усталость. Вскоре мы вошли в город.
— Мамка, а где мы будем искать отца? Ишь, город- то какой большой.
— Лучше бы его и не было, — горестно ответила она.
Мать быстро продала на базаре молоко, и мы начали бродить по улицам, заглядывая в кабаки и трактиры, расспрашивая знакомых об отце. Оглядывали крестьянские подводы, искали среди лошадей нашего гнедого.
В трактирах было много народу. За столами пили чай, водку, ели колбасу, белые булки. От стола к столу бегали шустрые парни в белых рубашках, подпоясанные кручеными поясами с кистями на концах. В больших шумных комнатах было тепло, пахло водкой, табачным дымом.
Я с любопытством оглядывал людей, столы — все было для меня ново, интересно. Завидовал счастливцам, сидящим за чаем и едой. «Вот бы и нам с матерью сесть за такой столик и поесть колбасы с булкой!» — мечтал я.
Но мать не останавливалась и, крепко держа меня за руку, то и дело одергивала:
— Чего рот разинул, смотри отца!
А его нигде не было. Я уже устал, но мать направилась на цыганский базар. Там было много возов с сеном и соломой, около лошадей суетились цыгане в больших шапках, осматривали лошадей, торговались с мужиками и громко хлопали рукавицами по рукам. Мать с сердцем проговорила:
— Отец-то — леший с ним! А вот как угонят у него лошадь, что тогда будем делать?
Мы уже возвращались с базара на главную улицу, когда вдруг из переулка выскочила наша лошадь. В санях сидел отец в обнимку с двумя пьяными мужиками из
24
нашего села. Все трое во все горло орали похабные песни. Цыган с черной бородой, в лохматой шапке, в полушубке, подпоясанный кушаком, стоя в санях, натягивал веревочные вожжи и с азартом нахлестывал лошадь под живот. Она, задрав кверху голову, неслась галопом и была вся в пене.
Мать вскрикнула, но никто не услышал ее, и сани пролетели мимо. Рядом с отцом сидели Мишка Артамо¬- ныч и Костька Хромой, известные в нашем селе пьяницы и хулиганы. Они нигде не работали и постоянно околачивались в притоне Васьки Цыгана.
— Разбойники, что делают, ведь лошадь загонят! — заплакала мать. — Пойдем скорее за ними. Может, остановятся возле кабака, захватим...
Но в городе нашу лошадь мы больше не видели. Вечерело, когда мы добрались до дому. Поля рассказала матери, что отец с пьяными мужиками промчался на санях мимо дома и остановил лошадь у трактира Лаченова.
Несмотря на усталость и голод, мать сейчас же пошла в трактир. Я не отставал от нее ни на шаг.
Трактир Федора Лаченова находился в центре села и был широко известен во всей округе. По праздникам и в базарные дни Федор Михайлович торговал особенно бойко, и в трактире обделывались разные грязные делишки: сбывалось краденое, задешево скупался у подвыпивших мужиков скот.
Возле трактира, у кормушек, мы внимательно осмотрели лошадей, но своего гнедого не нашли.
— Вот беда! Куда они лошадь загнали? Не цыган ли угнал?
Мы вошли в трактир. Там было шумно и полно народу.
За одним из столов в компании Артамоныча и Костьки Хромого, любителей погулять на чужой счет, пьянствовал мой отец. Цыгана в лохматой шапке не было.
Мы подошли к отцу.
— Опять загулял, бесстыжие твои глаза!..
Он был очень пьян и, силясь подняться со стула, засмеялся.
— А что? Масленица! Все гуляют! Садись с нами за компанию!..
25
— У кого масленица, а у кого слезы... Где лошадь-то?
Отец махнул рукой,
— Лошадь? Лошадь наша — дрянь, обменял на другую. Посмотри, какая — богатырь!
Мать испуганно глядела на него, пытаясь понять, шутит он или говорит правду.
— Лошадь у нас хорошая. Тебе только бы менять. Пойдем домой.
И потянула его из-за стола за распахнутый полушубок.
Отец не противился, хотел было пойти, но собутыльники подняли его на смех:
— Ну и дожил ты, Андрюшка! Просватал себя за бабу, вот она и командует тобой.
Эти слова задели отца за больное место. Он сразу изменился, дико глянул на мать, толкнул ее от себя и хриплым голосом заорал:
— Уйди! Убью!..
Мать по опыту знала, что отец сейчас полезет драться.
— Лошадь наша где?
— Не твое дело. Я хозяин! — дико зарычал он и развернулся, чтобы ударить мать, но промахнулся и упал на пол. Мужики подняли отца, усадили за стол, и Артамоныч налил ему полный стакан водки.
— Давай выпьем, а бабу не слушай. Бей ее, как я свою Сашку. Перечить не давай! Баба не человек, а сука, вот она кто!
Мать молча отошла от стола, вытирая слёзы. Подошли к хозяину трактира. Кабатчик стоял за стойкой, красный, с жирным, потным лицом, и наливал в стаканы водку. Мать спросила, не знает ли он, где наша лошадь. Тот удивленно пожал плечами.
— Не знаю, не видел. Но если Андрей твой продал лошадь, не горюй: у нас есть хорошая, молодая, приходите завтра, продадим за подходящую цену.
Мы вышли из трактира и увидели наши сани, но в них была впряжена чужая лошадь. Она стояла у кормушки, понуря голову, и ничего не ела. Мы не взяли ее с собой.
Поздно вечером вернулся отец. В трактире его побили. Правая бровь была рассечена, все лицо в крови. Он искал топор, грозился убить Артамоныча, но мать уговорила его лечь спать.
26
На другой день отец опять был тихим, молчаливым и долго молился перед иконами, стараясь, очевидно, оттянуть неприятный разговор с матерью. Он признался, что спьяну продал гнедка цыганам в обмен на другую, на которой приехал из города. Слез было много. Лошадь оказалась старой, с больными глазами и разбитыми ногами, работать на ней было невозможно.
Что было делать? Пришлось, как всегда, пойти на поклон к Федору Лаченову. Цыганскую лошадь он взял за бесценок и продал нам в долг другую, молодую и сильную, Долг этот отец обязался погасить весной обработкой полей трактирщика.
Опять он клялся и божился, что бросит пить водку и начнет жить по-новому, и некоторое время действительно держался, не пил и готовился к весне. Но жить ему пришлось недолго.
Наступила весна, и отец, наладив соху, поехал в поле поднимать трактирщику целину. Потный, напился холодного кваса, простудился, заболел и слег. Мать отвезла его в бессознательном состоянии в городскую больницу.
Теперь ей самой пришлось пахать землю вместо отца, Помогал Петька. Усталая после тяжелой работы, она не раз ходила вместе со мной в больницу навещать отца. Хотя он и пришел в сознание, но ему делалось все хуже, — Эх, Настасья, — хрипел он, — только бы поправиться, другую жизнь начну... Только бы подняться!
Мать верила больше в силу молитв, чем лекарств, и поэтому заказывала молебны всем святым, какие, по ее мнению, могли помочь отцу выздороветь, и отдавала попу последние гроши. Ходила к Запрудской башне кремля, где висела икона, известная в народе под названием «Двенадцать дев-лихоманок». По существующему поверью, каждая из этих дев, изображенных на иконе, лечит от какой-либо «лихоманки» (болезни): от горячки, «трясучки», «родимчика», зубной боли и т. д.
Но подняться отцу не пришлось. Через неделю его уже не было в живых. Без нас беднягу похоронили где-то на городском кладбище, в «казенном» гробу, в одной из многих безыменных и бескрестных могил. Обливаясь слезами, мать долго водила меня по кладбищу в надежде найти могилу отца, но так и не нашла ее.
Я не понимал огорчений матери. Вернувшись из го-
27
рода домой, побежал к дому Лаченовых, к их ребятам, и радостно сообщил:
— Отец мой помер. Я теперь не рязанский.
Ребята недоумевающе посмотрели на меня, а старший сын трактирщика, Сашка, насмешливо бросил:
— Это, Ванька, все равно. Раз отец был рязанский, значит и ты рязанский. Паспорт тебе тут не дадим,
„ДОБЫТЧИК"
После смерти отца перед матерью встал страшный вопрос: как дальше жить на свете, как не допустить, чтобы мы, ее дети, пошли по миру — просить подаяние? Особенно ее угнетали долги. Староста Семен Лаченов и Семка-писарь требовали подати за землю. Каждый год все крестьяне выплачивали проценты по выкупным платежам графу Шереметьеву за свое «освобождение» от крепостной зависимости.
Общинной земли было мало, в особенности у нас. На одну мужскую «душу» в семье приходилось пять едоков. Мы вынуждены были арендовать десятину у попа и платить за нее двенадцать рублей в год. Трактирщик Федор Лаченов требовал от матери деньги за муку, взятую у него зимой под отработки, ему же нужно было платить за лошадь, купленную вместо нашего гнедого. Долгов много, и все они прошлогодние, неотложные. За них могут отнять Буренку и вконец разорить без того нищее наше хозяйство.
По окончании полевых работ мать не пустила больше Петьку в школу, где он должен был доучиться третью зиму. Учение Петьки кончилось, и мать устроила его в городскую пекарню «мальчиком» за два рубля в месяц.
— Слава богу, с хлеба долой и мне немножко поможешь, — радостно напутствовала она брата. — Два рубля при нашей бедности деньги не маленькие. Поживешь до весны, а там видно будет...
Сестра Поля очень нужна была матери дома, но она решила поскорее выдать ее замуж.
— Может, бог даст, зять хороший попадется и мне чем-нибудь поможет, — рассуждала она.
Поля была красивая, работящая девушка. В те вре-
28
мена в деревнях девушек старались пораньше выдать замуж, боясь, как бы они не остались в девках. В крестьянских многодетных семьях девушек обычно рассматривали как лишнюю обузу. Однако выдать замуж даже молодую и красивую, но бедную девушку было нелегко. Об этом и в песне говорилось:
Хороша я, хороша,
Да плохо одета,
Никто замуж не берет
Бедную за это.
Кроме хорошего приданого, от родителей невесты требовалось не менее ста—двухсот рублей жениху на свадьбу. Беднякам приходилось продавать последнюю коровенку, овечку, зерно, лишь бы не оставить дочь в «вековушах», над которыми все насмехались.
В нашем доме появились бойкие, говорливые свахи, и началось сватовство. Расхваливали женихов и упорно спорили о количестве приданого и денег жениху на свадьбу. Не всех предлагаемых женихов знала сестра, но ее об этом и не спрашивали. Свахи договаривались обо всем с матерью, рассуждавшей по пословице: «Стерпится — слюбится». Среди женихов был коломенский извозчик, который, по рассказам свахи, имел в городе свой дом, трех лошадей, хорошие выезды и жил в достатке. Но это был уже пожилой вдовец с тремя маленькими детьми от недавно умершей жены. Сваха расхваливала его: и богат, и скромен, и не пьет, не курит; готов взять сестру в чем есть — без всякого приданого. Сам дает денег на свадьбу и обещает помочь матери. Все это очень соблазняло мать. Но Поля, узнав, что ее собираются отдать за вдовца, принялась горько плакать. Она любила парня из другой деревни, отвечавшего ей взаимным чувством. Полин Вася был высокий, широкоплечий малый, со светло-русыми кудрями, упрямо выбивавшимися из-под картуза, всегда надетого набекрень на его красивой голове.
Вася хорошо играл на гармонике и лихо выделывал замысловатые коленца, когда ребята из других деревень приходили гулять к нашим девушкам и собирался круг молодежи у моста или около домов наших гармонистов Саши Кулака и Полюни.
Я часто видел Васю и знал, что он ухаживает за моей
29
сестрой. Почему-то я всегда испытывал к нему какую-то жалость, хотя ни его поведение, ни внешность не давали к этому повода. Разве только крайняя бедность. Но мало ли было тогда бедных?.. Поля говорила, что хочет замуж только за него. Мать знала Васю, но не хотела о нем и слышать. Однако ни уговоры, ни ругань матери не могли сломить упорства сестры. Поля грозила отравиться или утопиться, если мать насильно выдаст ее за старого извозчика.
— Вот дура! — увещевала мать. — Ветер у тебя в голове. Нас тоже не спрашивали, когда выдавали замуж. Он хоть и вдовец, а степенный, будешь жить барыней.
Несмотря на протесты Поли, мать со свахой поехали к вдовцу. Понравились ей и дом, и хозяйство, и вдовец. Сговорились. Были уже смотрины, но свадьба все же расстроилась из-за упорства сестры. Она тяжело заболела, в бреду хватала веревки, а однажды ночью убежала на реку. Мать поймала ее там, привела домой, и больше об извозчике разговоров не было.
Но «пристраивать» Полю все равно надо было, и, когда сестра поправилась, мать устроила ее в город работать на шелкопрядильную фабрику итальянца Абега. На этой фабрике работало много девушек из окрестных сел,
— Не захотела быть барыней, иди на фабрику, зарабатывай себе приданое, — с сердцем говорила мать.
На фабрике работали женщины и девочки от двенадцати лег. Работали с семи часов утра до шести часов вечера за пятнадцать-двадцать копеек в день. Но сестра была рада и этому и стала прилежно зарабатывать свое приданое.
Нашлось и мне дело. Я нанялся к богатому крестьянину Петру Игнатову стеречь гусей и тоже стал «добытчиком». Нередко хозяин брал меня с собой в поездки по окрестным селам, где он покупал скот, главным образом коров и бычков, садился и правил лошадью, а я шел за телегой до Сандырей и подгонял привязанный к телеге скот. За это барышник давал мне пятачки и гривенники, куски хлеба и даже остатки от обеда. Закупленный скот он отправлял на городскую бойню. Иногда я получал за свою работу кишки и даже — в виде особо щедрой награды — легкое. В таких случаях в доме наступала великая радость. Мать варила обед, мы все наеда-
30
лись досыта, и я чувствовал себя героем. Она называла меня «добытчиком», и мне еще больше хотелось заработать и обрадовать ее.
Иногда вместе со своими друзьями — Васькой Левшиным и Витькой Бунаковым — я работал на шоссейной дороге. Под руководством дорожного десятника мы собирали выбитые на дороге камни и складывали их в кучи на обочине шоссе, проходя за день по пятнадцать—двадцать верст.
Платили по двадцать копеек в день, и для нас, ребят, это было большим заработком,
ШКОЛА. „ПРИРОДНЫЙ ПРЕСТУПНИК"
Когда мне исполнилось восемь лет, мать, по совету старшей учительницы нашей школы Татьяны Мартьяновны, решила послать меня учиться.
Татьяне Мартьяновне в то время было лет тридцать. Высокая, худая, с суровым, чуть-чуть рябоватым лицом и пристальным взглядом несмеющихся глаз, она всегда была хоть и бедно, но чисто одета, а пышные волосы аккуратно причесаны. Ее некрасивое лицо чрезвычайно красила улыбка, открывавшая два ряда ослепительно белых зубов и точно изнутри освещавшая его каким-то мягким, теплым светом. Но улыбалась Татьяна Мартьяновна редко. Добрая и отзывчивая, она сердечно относилась к моей матери, жалела ее и всячески старалась нам помочь.
Наша учительница любила свою профессию и вкладывала в работу всю душу. Будучи одинокой, она всю свою любовь и энергию отдавала ученикам, поддерживала связь с их семьями и особенно много уделяла внимания способным ученикам из бедных семей, всячески старалась чем-нибудь помочь им. Мы, ребята, в свою очередь, искренне любили ее, и многие из нас на всю жизнь сохранили к ней теплое чувство.
Посылая в школу, мать напутствовала меня:
— Учись, сынок, учись хорошо. Учение — свет, а неучение — тьма. Грамотному и в люди легче пробиться. Не будешь горе мыкать, как твои темные родители.
Мне очень хотелось стать «ученым», как Татьяна Мартьяновна, в школу я ходил с большой охотой и учил-
31
ся прилежно. Школа помещалась близко от нашей избы, в двухэтажном каменном доме, на верхнем этаже. Нижний этаж этого здания был занят волостным правлением. Сюда крестьяне вносили подати, здесь их судили за разные провинности и сажали в «холодную», то есть арестное помещение с зарешеченным окошком. Все боялись волостного правления; проходя мимо него, старались не попадаться на глаза волостному старшине, Семке-писарю или кому-либо из властей.
Школа была земская, с трехгодичным сроком обучения и одна на всю волость — на четыре селения. В каждом доме были дети школьного возраста, но школу посещало не более пятидесяти человек, среди которых очень мало было ребят из других деревень (большинству не в чем было ходить в школу) и совсем не было девочек. Школа занимала две холодные комнаты. Первоклассников учила младшая учительница, Анна Васильевна, а со вторым и третьим классами одновременно вела занятия во второй комнате старшая учительница, Татьяна Мартьяновна. Третьим нашим преподавателем был священник, отец Федор, преподававший во всех трех классах «закон божий». Те немногие ребята, которым удалось проучиться все три зимы, получали некоторые навыки в чтении, письме и кое-какие сведения по арифметике. Кроме того, Татьяна Мартьяновна живо и интересно рассказывала нам по учебнику «Родное слово» об образовании Руси, знакомила с основами географии и природоведения, что меня особенно интересовало. Объясняла нам, что такое земля, звезды, отчего происходит гром и молния. То, что она рассказывала нам о земле, о морях, плохо увязывалось с «законом божьим» отца Федора, но мы над этими вопросами тогда не задумывались и заучивали все так, как было написано в учебниках и как учили нас учительница и священник.
Иногда, отходя от программ, установленных тогда в школах, Татьяна Мартьяновна рассказывала ученикам старшего класса о прошлом нашего города. Я очень любил эти рассказы, и они до сих пор сохранились в моей памяти. Из них я узнал, что Коломна существует почти девятьсот лет, была когда-то очень богатым городом, вела большую торговлю не только с русскими, но и с иностранными купцами и к ее пристани причаливали даже заморские корабли. Много раз наш город разоряли и
32
грабили татары, и для защиты от чужеземных врагов пятьсот лет тому назад князья и купцы выстроили Коломенский кремль, каменные стены которого достигают около девяти саженей высоты, двух саженей толщины и около двух верст в окружности. Я видел их много раз. Помню, как азартно мы спорили между собой, можно ли проехать на тройке по верху этих стен или нет. Для большей неприступности коломенской крепости вокруг стен кремля был вырыт глубокий ров.
Татьяна Мартьяновна рассказывала, что раньше у Пятницких ворот кремля висел «всполошный» колокол и когда городу грозила опасность, то часовой, дежуривший на кремлевских стенах, бил в этот колокол, сзывая в крепость народ. Пятницкие ворота я хорошо знал еще и потому, что мать не раз ходила к святому Онуфрию (у Пятницких ворот) и молилась, чтобы тот отвратил отца от вина. Иногда она брала с собой и меня — моя молитва должна была скорее дойти до «святого отца».
Рассказы о набегах татар на нашу землю и о храбрости русских людей, защищавших свою родину, я всегда слушал с особым интересом. С большой радостью узнал я, что Коломна с «волостьми» когда-то также входила в состав «земли Рязанской», то есть принадлежала князьям рязанским. Значит, все были рязанские, и Лачеиовы тоже... И при первом же случае, когда Сережка Лаченов во время игры в бабки, как обычно, обозвал меня «Рязань косопузая», я спокойно ответил:
— Сам ты Рязань косопузая! Ты тоже рязанский... — Чего брешешь? В морду захотел?
— Только сунься, — небрежно бросил я обидчику.
Ребята перестали играть в бабки и с интересом ждали неизбежной драки. Но мы не сцепились. Сережка в первую минуту оторопел от удивления, а я, пользуясь произведенным впечатлением, поспешил добавить:
— А Коломна-то раньше принадлежала Рязани! И все мы были рязанские: и кто в Сандырях живет, и в Коломне, и в Молитвине, и в Бобреневе, и везде...
— А ведь верно! Нам Татьяна Мартьяновна говорила, что раньше Коломна была рязанской землей, — подтвердил мои слова шустрый Васька Егорек.
Хотя он и учился в младшем классе, но беседы Татьяны Мартьяновны в «неурочные» часы слушал внима-
3 И. Козлов
33
тельно. Фамилия его была Левшин, а прозвище Егорек он получил по отцу, которого звали Егором.
Ребята от удивления поразевали рты, а я, поощряемый их вниманием, с жаром начал пересказывать все, что узнал от учительницы: о том, как хан Батый с целыми полчищами татар сжег Коломну, как Дмитрий Донской, собрав свою рать, выступил из Коломны против Мамая и пошел освобождать «святую Русь» от ига «поганых» татар. И с особым увлечением стал расписывать страшные картины разбоя татар на русской земле и как они казнили рязанских князей, упорно защищавшихся во время нашествия Батыя. Но мой «ораторский» пыл был сбит вопросом маленького паренька лет семи:
— Ванька, а татары люди были или нет?
— Конечно, люди.
— А какие? Вроде того татарина, что намедни ситцем приходил торговать? — не отставал мой любознательный «слушатель».
— Ну, нет, не такие. Те татары были злые. Они всех русских людей убивали... Еще злее Сережкиного деда Михайла Дорофеича.
Ребята дружно прыснули со смеху. Тут налетел на меня с кулаками Сережка Лаченов. От неожиданности я кубарем покатился по траве, а через секунду он уже сидел на мне верхом и с остервенением дубасил мои бока и спину. Но, оправившись от первого замешательства, ребята налетели на него, и вояка отступил с «поля боя» с расквашенным носом. На этот раз всегдашние его защитники дрались с нами только для виду, чтобы не потерять с ним дружбу.
Зато отец Сережки, староста Семен Михайлович, поймав меня на другой день на улице, пребольно отодрал за уши, приговаривая: «Вот тебе Батый, вот тебе и татарин злой, а вот тебе татарин добрый!» — и, встретив мою мать на улице, пригрозил:
— Смотри, как бы я твоего грамотея в Рязань не прогнал, больно умен стал!
Мать очень испугалась и пообещала выдрать сына, а придя домой, велела мне держать язык за зубами и не озлоблять старосту, который в любое время мог привести в исполнение свою угрозу, С тех пор мои «лекции» с ребятами кончились, но интереса к учебе я не потерял. Ученье мне давалось легко, и к концу второго года я
34
научился бойко читать и знал наизусть несколько басен Крылова и стихотворений Пушкина. С увлечением рассказывал я матери все, что узнавал в школе, и она всегда слушала меня с большим интересом и радовалась, что я становлюсь таким «ученым».
Все шло хорошо. Татьяна Мартьяновна говорила, что у меня хорошие способности, часто в классе или в беседах с матерью хвалила как примерного ученика и обещала по окончании сельской школы устроить в городское училище на казенный счет. Но на третьем году обучения случилась история, из-за которой я сразу попал в немилость к отцу Федору и превратился в «прирожденного преступника».
Мои успехи по «закону божьему» обратили внимание отца Федора, и в знак особого расположения он стал брать меня в помощь дьячку во время церковной службы. Это радовало и мать и меня. Отец Федор даже говорил, что сделает из меня дьячка. Я выучил несколько церковных молитв и служб и звонко подтягивал дьячку на клиросе, отцу Федору раздувал кадило, а по воскресеньям, во время утренней обедни, относил в алтарь поминания и просфоры, которые прихожане ставили на столик в церкви для поминания за упокой и за здравие своих близких. На каждую просфору молящиеся давали монету для священнослужителей — одну-две копейки, пятачок и даже серебряные монеты. Деньги за просфоры я собирал в руку и в алтаре опускал в запертую на замок кружку. Но вот у меня возникла соблазнительная мысль: почему бы и мне кое-что не урвать от поповских доходов? Деньги нам с матерью, по моим соображениям, были куда нужнее, чем богатым попам. Коровы у нас в то время не было, и каждый день матери приходилось думать о том, как и чем накормить нас.
Не говоря дома об этом ни слова, я разработал целый план. Идя к обедне, держал наготове в кармане одну-две копеечные монеты и, перенося просфоры со столика в алтарь, заменял двух-трехкопеечные монеты своими копейками и в алтаре вместе с другими деньгами опускал их в кружку. Двух- и трехкопеечные монеты я потом выменивал на пятачки. Долгое время эта моя проделка
1 Поминания — книжечки с записью имен умерших; просфоры — белые хлебцы из крутого теста.
3* 35
проходила незамеченной, и я осмелел: пятаки менял на гривенники, и к концу обедни у меня набиралось копеек двадцать-тридцать. Вечером отдавал их матери, говоря, что выиграл в бабки, — в бабки я действительно играл очень метко и всегда выигрывал.
Но однажды дьячок заметил, как я взял с просфоры гривенник и оставил его у себя в кармане. Он осторожно спросил меня:
— Тут был гривенник?
— Да, был.
— Где он?
— Опустил в кружку.
Дьячок открыл кружку, но среди медяков не оказалось ни одной серебряной монеты.
Пойманный, как говорится, «с поличным», я молча стоял перед ним, красный как рак.
— Так вот ты какой!
Взбешенный священнослужитель обшарил мои карманы и нашел там не только гривенник, но и еще несколько медных монет.
Дьячок был молодой, веселый парень, любил выпить и погулять с ребятами и девками и обычно относился ко мне очень хорошо, но тут страшно рассердился и обо всем рассказал отцу Федору. Тот сразу изменился в лице, даже побелел от злости, и долго с изумлением качал косматой головой, называя меня жуликом.
На другой день, на уроке «закона божьего», отец Федор как ни в чем не бывало подошел к парте, за которой я сидел, стал рядом со мной и начал рассказывать притчу о блудном сыне. Рассказывая историю о том, как хороший мальчик превратился в мошенника, он все время, как будто гладя меня по голове, больно дергал за волосы на затылке. Делал он это незаметно для других ребят, а мне было мучительно больно. Но я терпеливо переносил пытку. Лицо горело как в огне, я готов был расплакаться, но крепился, опустив глаза и не решаясь поднять их на ребят. Ребята так и не поняли, в чем дело, почему поп не отходит от меня и почему я такой красный и смущенный. Все они считали меня любимчиком отца Федора.
После урока поп рассказал Татьяне Мартьяновне о моей проделке в церкви. Она очень встревожилась, пристыдила меня, но никому ничего об этом не сказала. Од-
36
нако от дьячка узнал о моей проделке в церкви брат попа, преподававший в школе церковное пение. Придя на занятие, он долго вглядывался в мое лицо и в присутствии Татьяны Мартьяновны презрительно заметил:
— Э-э! Да ведь этот парень прирожденный преступник. Посмотрите на него: низкий лоб, две глубокие складки спускаются со лба треугольником к переносице, а глаза как у разбойника.
Весь этот разговор происходил в классе, при ребятах, которые с этого времени начали звать меня «природный преступник». Эта кличка стала известна в селе всем. Узнала о ней и моя мать. Заключение братца попа о моей врожденной преступности очень ее огорчило, но при всей своей неграмотности и религиозных предрассудках мать обладала большим житейским опытом и трезво смотрела на жизнь. Она крепко поругала меня за то, что я воровал деньги у «святых отцов», но вместе с тем заметила:
— Кто может знать, кроме бога, что каждому на роду написано? Никто. О бедном человеке все можно сказать. О Лаченовых отец Федор небось не скажет, что они «природные преступники». Попробуй кто скажи о них — так сразу в тюрьму посадят...
После того как поп издевательски наказал меня, а ребята прозвали «природным преступником», я перестал ходить в церковь, в великий пост не говел и не исповедовался у попа. Отец Федор казался мне уже не «святым отцом», а обыкновенным жадным человеком в рясе, который собирает с крестьян яйца, деньги и прощает грехи богатым, а нам, беднякам, угрожает божьей карой.
Школу я окончил с похвальным листом и наградой — книжкой Пушкина, подаренной мне Татьяной Мартьяновной. Учительница тоже не верила, что я «природный преступник», и как-то сказала моей матери:
— Никаких врожденных преступников нет. Сын твой способный паренек. Если бы у меня были деньги, я бы устроила его в городскую школу.
Она хотела поговорить с попечителем школы, чтобы тот помог мне.
Я обрадовался, потому что мне очень хотелось учиться. Проходя мимо большого трехэтажного дома с надписью «Городское училище», я часто видел, как оттуда выходят ребята в форменных фуражках и шинелях, и
37
всегда завидовал им. Как мечтал я попасть туда! Но мечта моя не осуществилась. Татьяна Мартьяновна поговорила с отцом Федором и с инспектором земства, который приезжал к нам в школу на экзамены, но ни у попа, ни у инспектора поддержки не нашла. Ей сказали, что городская школа не для крестьянских детей и что пахать землю мужику особой грамотности не требуется.
„МОСКВА СЛЕЗАМ НЕ ВЕРИТ“
Не только моя мечта об учении в городском училище осталась неосуществленной. Развеялась прахом и мечта сестры моей Поли накопить приданое своим трудом на прядильной фабрике и выйти замуж за любимого человека, Из ее заработка (она получала уже по двадцать пять копеек в день) ничего не удавалось откладывать, весь он уходил на содержание семьи. Тем более, что Петька, не в силах выносить ежедневные хозяйские тычки и побои, сбежал из пекарни. Мои заработки были непрочные, случайные. А наше опутанное долгами и податями хозяйство требовало не только тяжкого труда, но и денег.
Поле уже исполнился двадцать один год, и мать больше всего боялась, что она «пересидит в девках». А тут и ее любимого Васю забрали в солдаты на пять лет. В нашем доме снова появились свахи.
Нашелся и жених — сын городского лавочника. Сваха очень его расхваливала: тихий, образованный, окончил городское училище и уже несколько лет служит табельщиком на машиностроительном заводе. У отца в городе свой дом и бакалейная лавка. Живут богато, и приданое требуется небольшое — сто пятьдесят рублей да шубка на меху: ведь в городе жить будет. Одно было непонятно: почему такому богатому жениху ищут невесту в деревне и отец готов женить его даже на такой бедной девушке, как моя сестра?
Впоследствии оказалось, что сваха говорила о нем не всю правду. Отец жениха был человек строгих правил, а сын любил погулять, вот его и решили обуздать, женив на бедной деревенской девушке. Возможность породниться с лавочниками матери очень понравилась, но где взять столько денег на свадьбу? Тут-то я и узнал
38
от матери, что в Москве живет ее родной брат Григорий, владелец большого магазина, у которого от денег «сундуки ломятся». К этому братцу она и решила обратиться за помощью. Меня очень озадачило признание матери. В Москве у нас богатый родственник, а мы тут, в деревне, дохнем с голоду. Я начал допытываться у матери: как это так вышло — брат ее богатый, а мы бедные, и почему она никогда раньше не обращалась к нему за помощью? Мать, горестно вздыхая, рассказала нам о том, как разбогател Григорий и почему она раньше никогда нам о нем ничего не говорила.
Отец моей матери, дедушка Игнат, смолоду служил приказчиком в Москве и, сделав кое-какие сбережения, вернулся в деревню, где и умер от холеры. Умирая, передал сыну Григорию, которому в то время было уже семнадцать лет (а матери восемь), свои сбережения — триста рублей — и завещал из них сто пятьдесят моей матери на приданое, когда та подрастет и станет невестой. Григорий перед иконами клялся отцу, что не забудет сестру и поможет ей. Дедушка умер, а Григория кто-то из наших деревенских устроил в Москве учеником в посудный магазин. Войдя в доверие к хозяину, он довольно скоро стал приказчиком и, пользуясь расположением своего «благодетеля», начал его обворовывать. Краденое сбывал через земляков-приказчиков, работавших в других магазинах, и спустя некоторое время открыл свою лавку, для которой, в свою очередь, за бесценок скупал краденое у земляков-приказчиков. Так и пошел Григорий в гору. Женился на богатой купчихе, стал заправским купцом, совсем забыл свою бедную сестру, а вместе с ней и клятву, которую давал умирающему отцу.
— Значит, он от воровства разбогател? — спросил я.
— Известно, от трудов праведных не наживешь палат каменных, — снова повторила мать свою любимую поговорку. — Бог ему судья! Ездила я к нему раза три в Москву, да и закаялась. Плачешь, просишь его помочь, а он знай свое: «Москва слезам не верит». Но теперь, видно, придется еще раз съездить к нему на поклон. Авось поможет выдать Польку замуж.
Мать собрала денег на билет и уехала в Москву. Мы с нетерпением ждали ее возвращения. Вернулась она дня через три, печальная, с опухшими от слез глазами.
39
— Эх, детки, детки, — плача, говорила мать, — сколько из-за вас горя хлебнешь! Уж просила, молила я этого аспида... Да богатый всегда жадный, безжалостный. В священном писании сказано: «Легче верблюду пролезть через игольное ушко, чем богачу попасть в царство небесное». Не думает Григорий о своей душе.
Успокоившись, она рассказала нам, как принял ее брат.
Приехала в Москву, добралась до магазина. Григорий сидел за кассой. Взглянув на нее, сразу стал «туча тучей».
«Так и так, говорю, по нужде приехала, дочку Полю замуж отдаю, сделай милость, помоги, не оставь нас...»
Тут Григорий посадил за кассу свою жену и повел мать к себе на квартиру и принялся ругать на чем свет стоит. Кричал, что она приехала грабить его, что у него и своих нужд много. Но мать от него не отступала, все просила и кланялась ему в ноги. Григорий, не дав денег, стал выгонять сестру. Тогда мать напомнила о деньгах, которые завещал им дедушка. Это его окончательно взбесило. Он ударил мать так, что она упала, и выгнал на кухню, к кухарке. Однако вечером снова позвал и опять принялся кричать и ругаться. Но то ли совесть в нем заговорила, то ли дурной славы побоялся, но только дал ей сто пятьдесят рублей да еще полтора рубля на обратную дорогу и на прощание наказал, чтобы привезла меня к нему в магазин в ученики.
Сестра, не надеясь больше свидеться с Васей, уже не противилась замужеству, и свадьба состоялась. Полю увезли в чужой дом. Но надежды матери не оправдались. Никакой помощи зять ей не оказывал. Отец его умер, а он вскоре промотал все отцовское имущество. С завода его прогнали, и они вместе с Полей переселились в нашу хату.
КАК МЕНЯ „ВЫВОДИЛИ В ЛЮДИ“
— Ну, сынок, ты теперь грамотный стал, что же с тобой будем дальше делать? — сказала мне мать вскоре после окончания школы. — Крестьянство наше горевое, да и земли на тебя тут не дадут. Поедем в Москву, буду просить братца, чтобы тебя в люди вывел.
40
Хотя и не нравился мне богатый дядюшка, о котором рассказывала нам мать, но мысль о поездке в Москву все же была заманчива. Я мечтал стать приказчиком. Из нашего села многие, работали на заводе в Коломне, но были и такие, что служили в Москве приказчиками. Заводские ходили грязные, в замасленных блузах, а на московских, когда они приезжали на пасху домой, любо было смотреть: хорошие костюмы, накрахмаленные белые манишки, галстуки. Даже говорили как-то по-особому, по-московски: «Что-с?», «Чего-с?» Гуляли они от заводских ребят отдельно и знакомство вели только с девушками из зажиточных семей.
Поездка в Москву произвела на меня ошеломляющее впечатление. Первый раз в жизни ехал я в поезде, который, как мне казалось, летел, как птица, оставляя позади мелькавшие в окнах телеграфные столбы, деревни, леса и речки.
В Москве на улицах множество прохожих, извозчиков, дома все каменные, высокие, на каждом шагу магазины с заманчивыми выставками в больших окнах. Чего-чего тут не было! И лакомая еда, и богатая одежда, диковинная мебель, велосипеды, игрушки... «Вот где рай, — думал я, идя по Москве, — а мы в деревне подыхаем с голоду, ничего не знаем... Вот почему тут все так хорошо одеты, такие чистенькие».
На углу Покровки и Барышевского переулка мать робко указала мне на большой галантерейно-мануфактурный магазин с красивыми товарами в высоких и широких окнах, сквозь каждое из которых, как мне казалось, можно было проехать на лошади. Мать со страхом шепнула мне:
— Эти хоромы — твоего дядюшки.
Мы вошли в большой магазин с блестящими, скользкими паркетными полами и остановились у двери. Против нас за полированными прилавками расторопные приказчики показывали разные товары, ловко завертывали проданное в бумагу и с поклоном подавали покупателям. В центре магазина, за полукруглой кассой, на высоком стуле сидела полная женщина средних лет и настороженным взором строго следила за приказчиками и покупателями.
При виде нас она нахмурилась и уткнулась в кассу.
41
Мать робко подошла к ней, поклонилась и тихо проговорила:
— Здравствуй, Марианна Никифоровна.
— Здравствуй, Что это ты опять надумала в Москву?
— Сынка вот привезла к вам в ученье, уж не оставьте сиротку.
Женщина исподлобья окинула меня острым взглядом и что-то невнятно промычала. Мать смиренно ждала, не смея больше произнести ни слова. После долгого молчания тетка сурово изрекла:
— Ступай к кухарке, покормит вас, Дорога-то, чай, дорогая. Зря вы при вашей бедности деньги разбрасываете.
Мать со вздохом ответила:
— Сама знаю, дорого. Не поехала бы к вам, да нужда заставила.
Марианна Никифоровна, сердито сдвинув брови, позвала мальчика и приказала отвести нас в кухню. Мальчик привел нас во двор, и мы спустились в темное и сырое подвальное помещение, где находились кухня и общежитие для приказчиков и мальчиков. Маленькие зарешеченные окна выходили на мостовую. В них видны были только ноги проходящих мимо людей. В комнатах- клетушках было холодно, неуютно и пахло пылью.
Здесь нас приветливо встретила пожилая худая женщина в заплатанном ситцевом платье и замызганном переднике и расцеловалась с матерью. Это была кухарка Маланья. Она жила в подвале в полном одиночестве и рада была перед кем-нибудь излить накопившуюся на душе горечь. Маланья доводилась дальней родственницей жене дяди, и та привезла ее вместе с мальчиком из деревни. Бедной родственнице можно было и платить подешевле и заставлять «по-родственному» побольше работать и во всем экономить.
— Скряга, каких свет не видывал, — жаловалась Маланья, поглядывая в окно с решеткой. — Чуть свет пойдешь с ней на базар, так она, почитай, все ларьки обойдет, все осмотрит, обнюхает, ощупает. Торгуется за каждую полушку. Все-то ей мнится, что дорого, что ее обвешивают, обманывают. Купит чего нет хуже да поменьше. Приказчики жалуются, а она давай меня ругать: куда, мол, мясо дела, картошку? Кричит, что я ворую
42
у нее. А кормить-то надо тридцать два человека. Плохо сготовишь — ругаются. В магазине полки ломятся от товара, а смотри, в каком сарафане я хожу. Фартука, ведьма, к празднику не подарит. Грабят, грабят, и все им, чертям, мало. И когда только они подавятся, окаянные?!
Она говорила горячо и долго, а я, слушая ее гневную речь и окающий ярославский говор, думал про себя: «Вот так тетка! Хуже наших Лаченовых: те хоть в долг дают...»
— А сам-то у-у какой! — продолжала Маланья. — Ты, чай, знаешь его. Боязно на глаза показаться. Как есть зверюга. Не то что мальчиков — молодцов по мордам лупит, того гляди, насмерть убьет, кулачища-то как кувалды. Намедни дворника так избил за то, что тот встал позже его, что сердешный четыре дня отлеживался. А сам-то он вскакивает в четыре часа утра и носится как угорелый до поздней ночи. Все-то ему мерещится, что все плохо работают да воруют. Эх, да что и говорить!..
Она начала расспрашивать мать, зачем мы приехали, сочувственно качала головой и усомнилась, что дядя возьмет меня в ученики: побоится, мол, что мать будет часто ездить и денег просить.
— Сам-то обещал взять, — сказала мать.
Кухарка махнула рукой.
— Эх, Настасья Игнатьевна! И возьмет — так не на радость... Вот моего Илюшку хозяйка устроила в магазин мальчиком, а я гляжу на него и плачу каждый день.
Но вдруг она испуганно прервала разговор и бросилась к печке.
— Сам идет! — предостерегающе прошептала она, подцепив ухватом большой котел с гречневой кашей и ловко заталкивая его в печку.
По лестнице быстро, но бесшумно спускался хозяин, Он не вошел, а влетел в кухню, окинув всех острым, сердитым взглядом, как будто хотел поймать на каком- то преступлении. Мать торопливо встала, низко поклонилась ему и несмело проговорила:
— Здравствуй, Григорий Игнатьевич.
— Здорово, — буркнул он.
Около печи валялось немного картофельной кожуры. Дядя набросился на кухарку:
43
— Собирать в ведро нужно и отправлять на двор, свиньям! Зачем так толсто кожуру с картошки срезаешь? Не жалеешь хозяйского добра!
Кухарка стала оправдываться:
— Картошка плохая.
— Плохая! Денег хозяйских не жалеешь! Чтоб у меня этого больше не было!
Робко прижавшись к матери, я следил за хозяином.
Среднего роста, коренастый, с маленькими, злыми, прищуренными глазами, он одевался, как деревенские богатые мужики: простые сапоги гармошкой, потертый просторный пиджак с постоянно набитыми всяким хламом карманами и с отвисшими полами, засаленный жилет, на котором красовалась толстая серебряная цепочка от часов с дешевыми брелоками. Из-под старого картуза с лакированным козырьком виднелись подстриженные в кружок густые, с проседью, волосы.
Подойдя к матери, он холодно спросил:
— Зачем прикатила? Денег много завелось?
— Сынка привезла... Сделай милость, не оставь. Выведи в люди...
Он бросил на меня хмурый, испытующий взгляд. В испуге я спрятался за мать.
— Сколько ему лет?
— Двенадцатый пошел. Школу кончил...
— Здоров?
— Как будто здоров.
— Гм-гм... Что ж, оставь, посмотрю. Может быть, и будет толк.
Мать опять закланялась ему и толкнула меня.
— Спасибо, братец. Поклонись, сынок, дяде в ноги, В люди тебя выведет.
Я совсем растерялся, онемел и не двигался с места.
Он заметил мое смущение. В его глазах промелькнула хитрая улыбка.
— Ну, чего, щенок, боишься? Пойдем со мной.
И, не оглядываясь, быстро вышел из кухни. Мать подтолкнула меня за ним к двери. Я робко поплелся за дядей во двор. Мы вошли с черного хода в заднюю часть магазина. На полках от потолка до пола лежало множество товара: коробки пуговиц, ленты, тесьма, куски ситца, сукна, шелка. Я невольно загляделся по сторонам. Дядя дернул меня за ухо.
44
— Чего рот разинул? — строго сказал он. — Нос разобьешь.
По крутой темной лестнице мы спустились в тускло освещенный газовыми рожками без колпачков подвал магазина. На полу и полках лежали тюки, свертки, коробки, ящики, наполненные мануфактурой и галантереей. Дядя провел меня в небольшую клетушку со столом вдоль передней стены; единственное окно ее было почти под потолком, за решеткой. На полу валялась груда оберточной бумаги, рогож и разных веревок от распакованных товаров. Несмотря на то, что на улице стоял жаркий, солнечный день, в подвале было холодно, сыро и пахло гнилью.
Дядя указал на ворох бумаги и веревки и строго сказал:
— Видишь, сколько тут добра лежит! Это все денежки... Учись беречь хозяйское добро. Ни одной бумажки, ни одной веревочки не должно пропадать зря. Вот смотри, как нужно делать.
Он быстро и ловко начал расправлять и свертывать бумагу, которая выносилась потом в магазин для завертывания товаров покупателям. Показал мне, как нужно связывать отдельные обрывки шпагата и сматывать их в клубки. Негодную для магазина бумагу рвал на мелкие кусочки и складывал в куль, Из нее, как он мне пояснил, на фабрике потом делают хорошую бумагу.
В клетушку боязливо вошел худенький, бледный мальчик моего возраста и принялся торопливо разбирать бумагу.
— Ты куда бегал? — строго спросил хозяин.
— В трактир, молодцам за кипятком ходил, дяденька, — скороговоркой ответил тот.
— К завтрашнему дню все это разобрать. Смотрите у меня, не лениться! Не жечь бумагу в печке! Не прятать! Уши оторву!
Еще раз окинув подвал хозяйским взглядом, поднялся наверх.
— Ох и злой! — еле слышно сказал мальчик,
— Дерется? — спросил я.
— Ну-у, еще как! Ты откуда?
— Из Сандырей.
— В мальчики взял?
— Да, взял.
45
— Как тебя зовут?
— Ванька. А тебя?
— Илюшка.
—Ты кухаркин сын? — обрадованно спросил я.
— Да. Зря ты пришел сюда... Тут как в тюрьме. И все бьют...
Илюша принялся рассказывать мне о своей жизни в «мальчиках». Я слушал его с ужасом и почувствовал себя, как птица, пойманная в западню. От запаха гнилья и сырости кружилась голова. Я принял твердое решение упросить вечером мать взять меня обратно в деревню. Но когда мы с Илюшей пришли убирать «молодецкую» и зашли на кухню, матери там уже не было. Она уехала домой, не попрощавшись и поручив Маланье приглядывать за мной. Я горько заплакал.
С этого дня начались мои мытарства, по сравнению с которыми жизнь в селе казалась раем.
У дяди, кроме мануфактурно-галантерейного, было тут же, на Покровке, еще два небольших магазина — железо-скобяной и посудный. Во всех трех магазинах работали пятнадцать приказчиков и девять мальчиков в возрасте от одиннадцати до шестнадцати лет. Подростков хозяин принимал «на обучение», то есть без жалованья, за одни «харчи», на пятилетний срок.
Магазин торговал с семи часов утра до десяти вечера, а в предпраздничные дни — до полуночи. Таким образом, рабочий день приказчиков продолжался пятнадцать-семнадцать часов, а у мальчиков еще больше: нас подымали в пять часов утра для уборки магазинов.
Условия работы были поистине каторжные. Все служащие, за исключением двух старших приказчиков мануфактурно-галантерейного магазина, жили в подвальном помещении под магазином, разгороженном на тесные клетушки. Для девяти мальчиков была отведена клетушка, в которой едва помещалось пять узеньких коек. Спать приходилось по двое на койке. Будил нас обычно сам хозяин. Вставать так рано было тяжело, хотелось поспать еще хоть минутку. Хозяин знал это. Через десять-пятнадцать минут после побудки он приходил к нам вторично, с палкой и бил сонных по чему попало. Мы вскакивали, кое-как одевались и бежали в магазины. Дел там всегда было много. Тщательно
46
вытирали пыль с прилавков, коробок с товарами и полок. Подметали полы, предварительно посыпав их сырыми опилками. Бегали в булочную за булками приказчикам к утреннему чаю, опросив каждого еще с вечера, кому что нужно купить. Хозяйка отпускала на каждого приказчика по пяти копеек. После уборки магазина двое мальчишек бежали с большим медным чайником в трактир за кипятком. Сами мы пили чай после приказчиков, с черным хлебом, который приносили с кухни.
Хозяйка, или «тетенька», как мы ее называли, была женщина на редкость злая и жадная. Она строго наблюдала за уборкой магазина, осматривала полки, прилавки, отыскивая, не оставили ли мы где пыли, не намочили ли коробки на нижних полках, и виновникам отвешивала крепкого «леща» своей увесистой «кувалдой», как мы между собой называли ее жирные, толстые руки.
Экономила она во всем, старалась сберечь даже кусочек сахару и крошку чая. Одним из ее любимых занятий были семечки, и она гоняла нас с Илюшей за ними через несколько кварталов в лавочку покупать ей на одну-две копейки семечек, которые грызла, сидя за кассой. Ей казалось, что в той лавочке они крупнее. Давая деньги, всегда строго предупреждала, чтобы мы не смели грызть семечки по дороге. Из-за ее жадности нам с Илюшей часто попадало от приказчиков. Первое «кулачное крещение» я получил на второй день после поступления в магазин. По окончании утренней уборки магазина тетка послала меня и Илюшу в трактир за кипятком. Потом с ведерным медным чайником мы долго стояли перед теткой у кассы в ожидании чая для заварки. В таких делах тетка не любила спешить. В маленький бумажный кулечек осторожно насыпала чай из жестяной коробки. Я чуть не рассмеялся вслух, когда впервые наблюдал, как она это проделывает. Два-три раза то прибавляла, то отсыпала обратно в коробку по нескольку чаинок, боясь переложить лишнее. Наконец она крепко завернула кулечек и наставительно заметила:
— Чай-то дорогой. Когда заварите его, маленький чайник поставьте на плиту, пусть немного распарится чай-то — гуще будет.
Трактир находился в двух кварталах от магазина, на втором этаже. На кухне, у кипящего бака, мы заварили чай так, как учила хозяйка, то есть немного подержали
47
чайник на плите. Спускаться по узкой и скользкой крутой трактирной каменной лестнице с ведерным чайником, доверху наполненным крутым кипятком, было очень трудно. С непривычки я поскользнулся, но упасть не упал, а только ошпарил себе левую руку. Илюша предупредил меня, чтобы я не вздумал показать ожог хозяйке, — попадет.
— За что?
— Скажет: «Не умеешь чайник носить». Она такая!
Мы отнесли чайник в заднюю комнату магазина, где завтракали приказчики, и спустились в подвал снова разбирать бумагу и веревки. Только я приложил к обожженной руке мокрую тряпку, как раздался сверху крик:
— Мальчики! Мальчики!
Илюша, видно, по опыту знал, что зовут наверх неспроста, и торопливо шепнул:
— Ступай ты: ты дядин племянник, тебя не тронут.
Я побежал наверх и очутился перед взъяренным краснолицым старшим приказчиком Петром Ивановичем.
— Кто ходил за чаем?
— Я, Петр Иванович.
— А почему чай с веником?
Я растерянно молчал, не понимая, в чем дело. Петр Иванович окинул меня с головы до ног злым взглядом и затопал ногами:
— Как ты стоишь передо мной, а? Я тебя научу! Становись в струнку! Не знаешь? Руки по швам! Брюхо убрать!
И, закусив нижнюю губу, принялся с силой хлестать меня по щекам. От пощечин сыпались искры из глаз, туманилось в голове. Заплакав, я невольно попятился. Но это еще больше разъярило приказчика, и на меня посыпались удары еще сильнее.
— Сволочи! Руки только о вас поганишь! — И, приподняв накрахмаленные манжеты, начал мыть руки душистым мылом и охорашиваться перед зеркалом.
Я вернулся в подвал к Илюше. Щеки горели, из глаз катились слезы боли и обиды. Но этим дело не кончилось. Вскоре спустилась к нам в подвал тетка,
— За что ругал тебя Петр Иванович?
— Говорят, мы чай с веником принесли, — ответил я.
48
— Болваны! Зазевались и передержали чайник на плите. Неприятности только умеете хозяйке делать! — накинулась она на Илюшу, как на старшего, и отпустила ему несколько увесистых оплеух.
В тот же день к вечеру нам с Илюшей крепко попало и от самого хозяина. Илюше давно надоело возиться с бумагой и перепутанными обрывками шпагата. Найдя за дверью небольшую щель в карнизе, мы затолкали туда часть шпагата. Остальной разобрали и перемотали в несколько клубков. После обеда к нам заглянул дядя. Илюша говорил мне, что он с утра до поздней ночи бегает из одного магазина в другой, всюду находит непорядки, ругает приказчиков, а мальчиков беспощадно треплет за уши.
Как я впоследствии убедился, хозяин обладал каким-то особым чутьем. Бывало придет, окинет острым взглядом помещение, поведет носом, словно понюхает, и обязательно найдет повод побить нас. Так вышло и в этот раз. Подсчитав клубки, он набросился на нас с руганью, требуя достать спрятанную веревку. Мы божились, что всю разобрали. Он осмотрел клетушку, кули с бумагой, полки и, заметив в карнизе за дверью щель, запустил туда руку, но ничего не достал. Тогда он взял кочергу и тут же начал выуживать запрятанную веревку, которой, к нашему ужасу, оказалось гораздо больше, чем мы запрятали. Очевидно, и другие мальчики до нас не раз пользовались этим тайником. Хозяин пришел в ярость, надрал нам обоим уши до крови и собственноручно забил злополучную щель доской.
Вскоре, может быть от сырости холодного подвала, я заболел лихорадкой. Рассерженная хозяйка изругала меня, а старшему мальчику приказала отвезти на конке в больницу. Там меня положили в детское отделение. В больнице было светло и уютно, тепло и сухо. Никто не кричал и не бил меня. Врачи были приветливы, а няни внимательны. Казалось, что меня здесь все любят, и я был рад болеть все время. Но, к великому моему огорчению, я через неделю поправился.
В больницу за мной приехала сама хозяйка. Домой возвращались на конке. Дорогой она показывала мне то квартиру хорошего покупателя, которому нужно было доставлять покупки, то какой-нибудь магазин, куда меня могут послать за мелкими покупками по хозяйству.
4 И. Козлов
49
И снова я в подвале.
Узнав, что я хозяйский племянник, приказчики особенно невзлюбили меня. Несмотря на зоркий хозяйский глаз, многие из них ухитрялись воровать и опасались, как бы я не стал доносить на них хозяину. Нас, мальчиков, как правило, били по любому пустячному поводу, били усердно и жестоко. Но меня стали бить особенно часто. Били за то, что в прачечной долго задерживали белье, за то, что булка поджаренная или неподжаренная. Костюм, ботинки продырявились — опять мальчик виноват: чистил чересчур прилежно и протер.
В хорошую минуту я спросил у приказчика, которого считал добрее других:
— За что вы нас бьете?
Смеясь и покручивая усы, он ответил:
— А как же вас не бить! Нас били, и мы бьем. Меня так же в люди выводили.
Жизненный кругозор у большинства приказчиков был очень ограниченный. В газетах, которые они иногда покупали или где-нибудь случайно доставали, интересовались исключительно последней страницей — объявлениями и разными городскими происшествиями. В свободное время в магазине и за обедом болтали о горничных и модистках, приходивших в магазин за покупками, расписывали свои любовные похождения. Разговоры вели на редкость откровенные и циничные. Хвастались друг перед другом победами, издевались над наскучившими любовницами, рассказывали о посещениях публичных домов. Нас, подростков, нисколько не стеснялись, зато смертельно боялись хозяина. Заслышав его шаги, разбегались, хватались за первое подвернувшееся под руку дело, старались не попадаться ему на глаза. Хозяин мог крепко выругать при покупателях любого приказчика и часто самолично производил обыски в их чемоданах и сундуках. Не раз разбивал в щепки попавшуюся ему под руку гармошку или гитару. Замеченных в воровстве и пьянстве бил жестоко и выгонял с работы без жалованья. Все это считалось в порядке вещей и не вызывало ни особого возмущения, ни протеста со стороны приказчиков. Каждый из них старался заслужить расположение хозяина и хозяйки особой услужливостью, безропотной покорностью, угодничеством и подхалимством.
50
Не доверяя сторожам, охранявшим ночью мануфактурный магазин, хозяин устроил себе в нем комнату и ночью при каждом шорохе вскакивал и осматривал помещение. Из этой комнаты была проведена жестяная переговорная труба в общежитие мальчиков. По утрам он или хозяйка кричали в трубу: «Мальчики, вставать! Мальчики, вставать!» Через эту же трубу они подслушивали наши разговоры. А мальчики, не догадываясь об этом, стали подозревать, что я передаю все хозяевам.
Как-то вечером, после закрытия магазина, дядя по трубе вызвал меня наверх. Мальчики заволновались. Один из старших предупредил меня:
— Смотри, не болтай! Изувечим...
В магазине хозяин грозно заорал:
— Говори, кто из молодцов у меня ворует?
— Не знаю, дяденька, не видел.
— Врешь, сукин сын! Воруют, все воруют! — Он вскочил с кресла и быстро заходил, заложив руки за спину. — Говори, кто ворует?
— Ей-богу, не знаю, дяденька. Я больше в подвале бумагу разбираю.
Он с остервенением схватил меня за оба уха и начал сильно трясти.
— Заодно с ними, жуликами? Я тебя, мерзавца, насквозь вижу!
Я продолжал молчать, и разозленный дядя выгнал меня из комнаты, а когда я вернулся в общежитие, на меня набросились приказчики. Они, оказывается, подслушивали через трубу мой разговор с хозяином, слышали его громкий крик и были уверены, что я донес на них.
Под осень хозяин запил. Как я узнал от старших мальчиков, такие запои у него были ежегодно. Он запирался в своей комнате и непрерывно пил водку. Четверть с водкой в это время всегда стояла у него под столом. Пил неделю-две подряд и допивался, как говорили, до «чертиков», выбегал в магазин, ругал, бил своих сыновей, жену, приказчиков и даже покупателей, подозревая всех в воровстве.
В этот запой хозяйка решила приставить меня прислуживать хозяину. Я тихо остановился у двери его комнаты и прислушался, но дядя тут же крикнул из-за двери:
4*
51
— Кто это?
— Я, дяденька, — произнес я, дрожа от страха.
Дядя приказал войти. В это время он был в веселом настроении, начал хвастаться своим богатством и тем, что все его уважают и боятся. А магазин его — лучший на Покровке! Немного помолчав, он приказал мне осмотреть соседний мануфактурный магазин и сообщить, как они торгуют и сколько там покупателей. Я исполнил его приказание и на вопрос, где больше покупателей — в его магазине или в соседнем, ответил:
— У вас, дяденька, больше всех.
— Вот видишь. А все почему? Да потому, что я день и ночь тружусь не покладая рук.
Довольный моим ответом, он хвастливо стал рассказывать о том, как он «честно» разбогател.
— Хочешь быть богатым — учись у меня. Следи за приказчиками. Вырастешь большой — сделаю тебя своим компаньоном... — Но вдруг оборвал речь, нахмурился, испытующе взглянул на меня и закричал:—А ты, сукин сын, воровать будешь!
И, вскочив с кровати, схватил меня за грудь, стал хлестать по лицу, сбил с ног, начал топтать и, наконец, отворив дверь, выбросил из комнаты.
Избитый, я побежал к хозяйке. Но та, выслушав, закатила еще оплеуху.
— Дурак, не умеешь дяде угодить!
За последнее время Илюша сильно недомогал. Я спал с ним на одной койке и видел, как он все ночи напролет задыхался в спертом воздухе нашей тесной подвальной конуры. Время от времени его тщедушное тельце сотрясалось от жестокого удушливого кашля. Наутро, обессиленный, шатаясь от слабости, мокрый от пота, он с трудом поднимался с койки.
До боли жалко было смотреть на беспомощного товарища, на его бледное до синевы, заострившееся личико. Огромные глаза лихорадочно блестели и пугливо вскидывались на людей из-под длинных темных ресниц. Я старался всеми силами помочь ему. Когда нас посылали в трактир за кипятком, я оставлял Илюшу внизу и поднимался с чайником один по лестнице. Во время работы в подвале то и дело уговаривал его прилечь на ворох бумаги и отдохнуть, а сам старался работать за
52
двоих. Иногда, припрятав кусочек сахару, который давался нам к чаю, я совал его ночью мальчику.
— Не надо, Ваня, ты сам ешь... — шептал мне Илюша, задыхаясь от кашля.
— Я свой съел и еще лишний кусок стащил, — врал я, но Илюша хорошо знал, что у нашей хозяйки лишний кусок не стащишь.
Иногда я говорил, что у меня «зубы что-то разболелись» или «от сахара живот болит» и если он не возьмет, то я все равно кому-нибудь другому отдам.
— Ты ешь... ешь! Говорят, маленькие от этого поправляются.
— Да я уже не маленький, — серьезно отвечал мальчик.
С тех пор как Илюша заболел, хозяева особенно невзлюбили его.
— Ну, ты, дохлятина, беги скорей за семечками, да, смотри, деньги не потеряй, — брезгливо говаривала хозяйка Илюше. Она никогда не упускала случая попрекнуть Маланью больным сыном. — Ты теперь должна за двоих работать, твой щенок-то даром хозяйский хлеб жрет. Того гляди, подохнет, а мы отвечай...
А Маланья в ответ горестно вздыхала и шептала в отчаянии:
— Хоть бы скорей господь прибрал его, все равно не жилец на белом свете!
Однажды Илюша почувствовал себя особенно плохо. Обессиленный, упал он на ворох бумаги и лежал, словно мертвец, с закрытыми глазами. Как раз в эту минуту вошел хозяин.
— Спать сюда пришел, дохлятина? — загремел зычный голос дяденьки.
Не помня себя от страха, метнулся я к Илюше, пытаясь загородить его своим телом.
— Убьете его, дяденька! — Но в тот же миг я кубарем отлетел в сторону и стукнулся затылком о каменную стену.
— Не твое дело, щенок!.. — заорал хозяин и хватил кулаком вскочившего на ноги и дрожавшего, как осиновый лист, Илюшу.
Тот как подкошенный свалился на пол, и тоненькая струйка крови потекла у него изо рта. Увидев кровь, я закричал в ужасе!
53
— Кровь, кровь, дяденька! Вы его убили!
От моего отчаянного крика хозяин опомнился, посмотрел на окровавленного Илюшу, сердито сплюнул и вышел.
Я бросился к Илюше, опустился около него на колени и с тревогой всматривался в его лицо. Заметив, что он дышит, я тихонечко стал гладить его щеки.
— Илюша, Илюша, проснись, очнись... — Слезы неудержимо катились из моих глаз. — Дяденька ушел, он больше не придет...
Наконец Илюша открыл глаза и еле внятно спросил:
— Дяденька ушел?
— Ушел, ушел, больше не придет, Давай я тебя сведу в каморку.
— Ой, что ты, Ваня! Он тогда совсем меня убьет и тебя поколотит...
— Он не увидит. Пойдем, я тебя отведу... А меня он ударил всего один раз, да и то не больно. Вот нисколечко-нисколечко не больно! — успокаивал я товарища.
Взметнулись на меня темные длинные ресницы, и огромные глаза Илюши потеплели.
— Хороший... ты, Ваня... Ну, пойдем...
Но встать Илюша не мог, Я подхватил его под острые плечики, и тельце мальчика бессильно обвисло на моих руках. Чувствуя, что мне одному его на лестницу не втащить, я осторожно опустил Илюшу обратно на ворох бумаги.
— Илюша, подожди меня немного, я сейчас...
Илюша молча закрыл глаза и откинул голову набок. Изо рта снова потянулась тоненькая струйка крови. Я стрелой влетел в кухню.
— Тетка Маланья! Илюша там... Кровь... Скорей! — А сам схватил тряпку, намочил ее и помчался обратно в подвал.
Илюша лежал в забытьи. Осторожно я вытер ему губы. От прикосновения холодной мокрой тряпки мальчик снова пришел в себя и открыл глаза.
— Илюшенька, сынок!.. Убили тебя изверги, доконали кровопийцы!.. — запричитала Маланья.
— Кого убили? Чего воешь, дура баба? — раздался сердитый голос хозяйки. — Тащи скорее в каморку! Нечего здесь добро портить.
54
— В больницу бы его, тетенька... — робко заикнулся я.
— А ты не суй свой нос куда не следует. Твое дело — работать... Ну, Маланья, убери поскорее отсюда свое гнилье!
Давясь молчаливыми слезами, Маланья легко подняла сына и, как маленького, унесла в каморку.
— А ты смотри, язык не распускай, а то я с тобой расправлюсь! — бросила мне на прощанье хозяйка и выразительно потрясла своей «кувалдой».
Едва дождавшись вечера, я помчался к Илюше. Он лежал в забытьи, и в его восковой, худенькой ручке был зажат пряник. Сердце у меня разрывалось от жалости, из глаз катились слезы, и я кусал себе губы, чтобы не разрыдаться вслух и не навлечь на себя и Илюшу еще больший гнев хозяев и насмешки старших мальчиков.
Маланья хотела было свезти сына в больницу, но хозяйка категорически запретила ей.
Я теперь спал на полу, около койки Илюши, подстелив под себя свое рваное пальтишко, каждый день носил ему кусочки сахара, но он уже ничего не брал.
— Не надо, Ваня, я все равно помру, —кротко говорил он мне.
— Что ты, Илюша! Вот скоро солнышко начнет греть, и мы убежим с тобой к нам в деревню. Там ты хворать не будешь. Моя мамка стра-а-асть какая добрая... Она тебе молочка парного даст, а от парного молока кто хошь поправится...
Но Илюша недоверчиво улыбнулся и сказал:
— Нет, не убежать нам... Я помру, а ты беги, обязательно беги, а то и ты тут помрешь. Возьми мой пряник. — Илюша протянул мне свой пряник.
— Ты сам ешь, ешь, поправляйся скорее и убежим в деревню, — убеждал я его. — У нас там река, будем купаться, с ребятами в бабки играть... Умеешь в бабки играть? Не умеешь? Ну, ничего, я тебя научу, это дело нехитрое, я лучше всех наших ребят играю... Будем вместе Сережку Лаченова колотить. Он у-ух какой злющий, а здоровый какой, а я вот нисколечко его не боюсь. За меня всегда Васька Егорек заступался. Он младше меня, а здоровый и смелый какой... Знаешь, как он здорово плавает! А как ныряет! Заберется на самый высокий обрыв на берегу и оттуда ка-а-ак сиганет в воду да ка-ак нырнет
55
и до-о-олго, долго плавает под водой, как рыба. И ты так будешь нырять...
— А ты умеешь? — вдруг тихо спрашивал Илюша, и в глазах его появлялся живой интерес.
— Ну, хоть и не так, но все же ныряю, а ты лежи, лежи, — уговаривал я его, заметив попытку друга подняться на локте. — Тебе лежать надо. Когда я был в больнице, мне всегда доктора говорили: «Лежи, мальчик, лежи. Больным лежать надо». Я вот и поправился, и ты поправишься...
— Нет, Ваня, не встать мне. Умру я... А как хочется на речку с ребятами... и в бабки!..
Илюше действительно не пришлось подняться. Через три дня он тихо умер.
А я не переставал думать о бегстве. Бежать!.. Но куда? Конечно, домой, к матери. Она одна любила и защищала меня, а тут все чужие, злые, как собаки, и только бьют. Но Сандыри от Москвы далеко, дороги я не знаю, и денег у меня нет. Все равно, уйду пешком, буду голодать, лишь бы домой — к матери, к ребятам, с которыми я учился, играл в бабки, купался в Москве-реке, ходил в лес за грибами! По сравнению с московской жизнь в деревне казалась мне раем. Скорей, скорей бежать отсюда! Единственный приятель мой Илюша от побоев совсем зачах и умер. Я остался один. Бежать, пока не убили меня здесь!
Долго обдумывал, как незаметно уйти от хозяина, чтобы меня не поймали.
Как-то рано утром по приказу хозяйки я должен был идти на хозяйскую квартиру чистить обувь и убирать двор. Я воспользовался этим и обратно в магазин не вернулся. Но прежде чем уйти из Москвы домой, решил посмотреть Кремль, о котором слышал много разных чудес: там и царский дворец, и колокольня Ивана Великого, и Царь-колокол, и Царь-пушка.
У меня было десять копеек. На Покровке сел на двухэтажную конку, запряженную парой гнедых лошадей, доехал до Ильинских ворот и оттуда пробрался в Кремль. Осмотрел и Царь-пушку и Царь-колокол, забрался на колокольню Ивана Великого. Я надеялся оттуда увидеть дорогу к нам в Сандыри. Но дороги не увидел и, опечаленный, спустился с колокольни. Как же мне выбраться из Москвы?
56
Уже вечерело. На улицах зажглись газовые фонари. Меня начал мучить голод. От булочных пахло удивительно вкусно, тянуло зайти туда и попросить кусочек хлеба. Нет, просить стыдно, да и побить еще могут и в полицию отправить, как нищего.
Бесцельно я бродил по Покровке, пока не подошел к какой-то столярной мастерской, и у меня возникла мысль поступить туда на работу. Я очень любил помогать плотникам, когда они строили дома в нашем селе. Мне даже говорили, что из меня выйдет хороший столяр.
Я пошел по столярным мастерским, прося хозяев принять меня «мальчиком». Везде отказывали. Наконец зашел в столярную недалеко от дядиного магазина. Хозяин мастерской, рыжий приветливый молодой столяр, заинтересовался мною и отнесся ко мне сердечно. Расспросил, где я живу, почему захотел столярничать. Я чистосердечно рассказал ему все: про дядин магазин, про то. как меня бьют и хозяин и приказчики и как я оттуда убежал. Улыбаясь, мой новый знакомый посоветовал:
— Теперь бить мальчиков запрещают, и задерживать тебя хозяин не имеет права. Ступай к нему и скажи, что ты у него не хочешь жить, возьми у него свой паспорт и приходи ко мне, возьму тебя в мальчики.
Ободренный его советом, я отправился к мануфактурному магазину дяди, но по мере приближения к нему мне становилось все страшнее, и неподалеку от магазина я остановился в нерешительности. Но тут вышел сын хозяина Сенька, мальчик моего возраста. Заметив меня, он спросил:
— Ты что тут стоишь?
Я несмело ответил:
— Не хочу у вас больше жить. Скажи тетеньке, чтобы паспорт мне выслала.
— Хорошо, подожди здесь.
И юркнул в магазин.
Предчувствуя, что мой побег добром не кончится, я бросился бежать. Но было уже поздно. Два приказчика догнали меня, схватили и под руки поволокли в магазин. За кассой, как всегда, стояла тетка, и вид ее не предвещал ничего хорошего.
Меня провели в заднюю комнату. Вошла туда и она.
— Ты где был?
57
— Я хочу быть столяром... Отдайте паспорт!
— Паспорт? Столяром захотел стать? — И под смех приказчиков, собравшихся посмотреть на беглеца, закатила мне несколько увесистых «лещей». — Петр Иванович, — обратилась она к старшему приказчику, указывая на меня, — сведите его вниз и дайте ему паспорт.
— Можно, — засмеялся тот.
Он взял с собой багажный ремень и вместе со мной и старшим мальчиком спустился в подвал, в общежитие приказчиков. Там зажал мою голову между своих ног и принялся бить багажным ремнем. На мои крики пришел дядя.
— Что такое?
— Беглец нашелся! — захохотал приказчик.
— A-а, поймали!.. Ты что же, сукин сын, сбежать задумал? Дядя тебе нехорош? Жаловаться?..
— Я хочу столяром быть...
Дядя с остервенением принялся бить меня кулаками по голове и бокам. Я потерял сознание...
Утром я очнулся в маленькой темной каморке в подвале. Там меня продержали два дня без пищи и воды и оттуда, в наказание, отправили в железоскобяной магазин. В нем тоже был подвал: там производилась починка старой посуды, подбирались к замкам ключи, делались трубы, вставлялись в старые ведра донышки.
Тетка приказала приказчику следить за мной, из магазина одного не отпускать, а меня заставила дать клятву перед иконой, что я не убегу. Пришлось поклясться. Но жизнь моя стала еще более тяжелой. Большую часть дня вместе со старшим мальчиком развозил я на тележке по Москве цемент, алебастр, известь. Накладывать известь в мешки было мучительно трудно: разъедало кожу на руках, и от известковой пыли из носа часто текла кровь. Тащить нагруженную тележку-двухколеску по булыжной мостовой было очень тяжело, ручка тележки все время больно толкала в живот. Работа была непосильная, и я снова принял решение во что бы то ни стало вырваться отсюда. Каждый день посылал я матери письма без марок, умоляя взять меня из Москвы.
Но мать не приезжала. Тогда я решил уехать домой поездом один. Узнав, где находится Рязанский вокзал, в какие часы отправляются поезда из Москвы на Коломну, сколько стоит билет, я начал копить деньги, ко-
58
торые мне изредка давали покупатели «на пряники» за доставку товаров. И когда у меня накопилась необходимая сумма, я ночью ушел из дядиного подвала на вокзал, купил билет, дождался своего поезда и на рассвете уехал из Москвы.
В дороге меня не покидало чувство страха. Все казалось, что за мной гонятся наши приказчики, вот-вот схватят, поволокут в дядин подвал и снова начнут бить и издеваться надо мной. В вагоне, как только открывалась дверь, боязливо озирался, втягивал голову в плечи и старался быть как можно незаметнее. К счастью, пассажиры дремали и не обращали на меня никакого внимания.
Езды от Москвы до Коломны было всего часа четыре с половиной, но мне казалось, что поезд еле ползет и мы едем уже чуть ли не целую неделю.
На нашей станции я первым выскочил на перрон и быстро зашагал по улицам, уже не опасаясь погони. Теперь я был в родных краях и после года, проведенного в магазине Бунакова, впервые шел по улицам, не оглядываясь, и свободно дышал полной грудью. Никогда еще я не был так счастлив, как в то весеннее утро,
ОПЯТЬ В ДЕРЕВНЕ
Я вернулся домой в теплое время, когда ребята бегали по улице босиком, купались в реке и грелись нагишом на солнышке.
Глядя на играющих на свободе ребят, я был рад, что вырвался из Москвы. Теперь-то меня туда никто не затащит ни лаской, ни угрозами.
Матери я не боялся. Я был уверен, что она не будет бранить меня за бегство от «дяденьки». Но брат Петька... Парень он озорной, может избить и выгнать из дому, чтобы «даром хлеб не ел».
Ни матери, ни брата я дома не застал и вышел в наш сад. Первое, что мне бросилось в глаза, — это Петькины клетки со щеглятами. На тыне сада и на деревьях сидели свободные птицы, перекликаясь с теми, что были в клетках, и усиленно зазывали их на волю. Пленники метались из угла в угол и бились грудью о прутья клеток, Я живо вспомнил свою неволю, из которой только
59
что вырвался, и, не раздумывая, открыл все клетки, совершенно забыв о том, что могу навлечь на себя трепку от Петьки, встреча с которым и без того меня тревожила. Но мне так было весело смотреть на освобожденных птиц, порхающих на свободе! Они взлетели на высокие деревья и залились звонкой песней, прославляя дорогую свободу.
Скоро с поля вернулись мать с Петькой, где она рассевала просо, а брат пахал и бороновал арендованный у попа участок.
Увидя меня, мать сильно испугалась..
— Батюшки, Ваня! Прибежал из Москвы?! Несчастье какое случилось?
Она обняла меня, и мы оба заплакали.
— Да, несчастье! Я сколько писем тебе послал, а ты не приехала...
— Какие письма? Ни одного не получала. Все собиралась сама к тебе в Москву поехать, да денег на дорогу не было. Ну как ты жил-то там?
Я рассказал, как дяденька «выводил меня в люди», о первой попытке бегства, о смерти кухаркиного сына Илюши. По морщинистому, исхудалому лицу матери покатились слезы.
— Ах, разбойники! Ах, детогубы! Слышишь, Петя, чтоделают?!
К великой моей радости, брат не ругался и отнесся ко мне сочувственно: он сам четыре месяца проработал мальчиком в пекарне и тоже сбежал от хозяйских побоев и непосильной работы.
— Зима у нас была лютая, — жаловалась мать, — хватили горюшка, а тут и сама слегла, чуть богу душу не отдала. Хорошо еще, что Петька вернулся, — лошадь сохранили. Парень за мужика работает, выручает. Оставайся и ты дома, как-нибудь проживем.
— Конечно, проживем! — поддержал ее брат. — Пахать ты еще не сможешь, будешь бороновать. Устанешь — садись верхом на Серого. Лошадь у нас здоровая, потянет не одну, а пару борон.
И я стал помогать матери и брату в поле.
Брат за это время здорово вырос и поумнел: теперь уже не говорил, что он в доме хозяин, а я чужой, рязанский, относился ко мне по-братски, учил бороновать, держать соху, косить траву. С матерью он тоже вел себя
60
по-другому, слушался ее и старался тяжелую работу сделать сам, в особенности пахоту, от которой, как он говорил, «руки из плеч вылетают».
Я заметил, что работа в деревне брату не нравится.
— Тяжелая, и денег никогда не видишь, — задумчиво говорил он. — Чем надрываться с сохой, лучше сидеть с удочкой на Москве-реке и ловить рыбу или сетью в саду птиц. Куда выгоднее.
Брату хотелось поступить на коломенский завод и выучиться какому-нибудь ремеслу. Там работало много ребят из нашего села учениками, получали по двадцать пять копеек в день, ночевать ходили домой, а по праздникам гуляли или ездили на болото охотиться на уток.
Петька уже несколько раз ходил наниматься на завод, но его не приняли — безработных много. У ворот завода приходилось подолгу ждать «ваканции». Говорили, что нужно какого-нибудь мастера хорошо угостить «казенкой» или подарить ему пару кур или гуся, но это стоило денег, а у брата их не было.
Рассказы брата о заводе, где учеников не бьют, а платят им деньги, будоражили меня. Но сейчас я мог лишь завидовать работающим там ребятам: в ученики принимали с шестнадцати лет, а мне было двенадцать. Пришлось пока работать в поле и помогать матери.
Я бороновал, приучался пахать, косил траву. Иногда со своими приятелями Виктором и Васей Левшиным ходил на шоссейную дорогу собирать выбитый из мостовой камень. Но это был случайный, очень редкий и небольшой заработок. Летом нанимался помогать пастуху пасти общественный скот. Работа подпаска мне не понравилась. Особенно неприятно было ходить по домам, где хозяйки по очереди должны были кормить пастухов. Это было похоже на нищенство и оскорбляло мое самолюбие. Я болезненно воспринимал унизительное положение, в котором жил в деревне покойный отец, постоянные попреки старосты и подкулачников тем, что мы «рязанские», «чужие». А после возвращения из города я и в самом деле почувствовал себя чужим в деревне, и нередко у меня появлялось желание уйти куда глаза глядят. Но уйти было некуда, да и с матерью не хотелось расставаться.
На всю жизнь запомнился мне случай, происшедший
61
с нашей семьей вскоре после моего возвращения в Сандыри. В нем в полной мере сказались звериная жестокость, черствость и жадность, с которыми богатые мужики деревни относились к нашей бедняцкой семье, как и ко всем другим беднякам.
Как раз в день моего возвращения из Москвы мать с братом засеяли просом небольшую полоску земли, арендованную у попа (пол-осьминник, как тогда называли). Просо для посева с трудом и многими поклонами удалось выпросить в долг у трактирщика Федора Лаченова. Мать так радовалась и все время толковала, что теперь всю зиму у нас будет пшенная каша! Но мечтам этим не суждено было сбыться. Оказалось, что мать по ошибке запахала не свою полоску, арендованную у попа, а соседнюю, принадлежащую богатому мужику, старику Михаилу Куколеву, крепкому и зажиточному хозяину, принимавшему на лето работника. Ошибка произошла потому, что после недавнего передела земли еще не освоились с новыми межами. На меже, против запаханной полоски, мать вырезала, как тогда полагалось, наш знак — большой неуклюжий крест.
Полоску вспахали, унавозили, засеяли и все лето трудились над ней — дважды пропалывали. Просо поднялось на радость удачное, урожай был хороший, и мы с матерью весело скосили просо, связали в снопы и, нагрузив на телегу, собирались уже везти домой. Но в этот момент на телеге, запряженной крепкой лошадкой, прискакал на поле сам Куколев. Он привез с собой свидетелей — Семку-писаря, вечно пьяного Мишку Артамоныча и сельского дьячка. С грубой бранью Куколев набросился на мать, обвиняя ее в краже проса. Когда мать повела его на межу показать знак, оказалось, что наш знак уничтожен, а на меже стоит знак Куколева. Было ясно, что Куколев еще весной заметил ошибку матери, но не сказал ей об этом, и еще тогда замыслил отнять у нас урожай. Напрасно мать, обомлев от страха, уверяла Куколева и его свидетелей, что ошиблась, показывала им соседнюю, оставшуюся невспаханной и заросшую бурьяном полоску, на которой она должна была сеять просо.
— На месте поймали, с поличным! — кричал старик. — Ограбить меня хотела, а теперь клянешься и божишься!
62
— Дело подсудное, — услужливо поддакивал писарь, — сейчас составим протокол и — в суд!
— Эх, Настасья, Настасья, — елейно укорял дьячок, — каким делом занялась! Какой пример детям своим даешь! Неспроста, выходит, твой Ванька деньги в церкви воровал: у матери научился. Мы с отцом Федором хорошо это дело помним...
Под градом ничем не заслуженных оскорблений и угроз мать совсем растерялась. Больше всего в жизни она боялась суда и тюрьмы. Со слезами стала просить Куколева и Семку не составлять протокола.
— Видит бог, ошибка вышла. Вот он, мой пол-осьминник, нетронутый стоит... Сирот пожалейте... Нечистая сила попутала...
— В церковь не ходишь, богу не молишься, вот и попутала, — ехидничал дьячок. — Духовенство не уважаешь, детей плохому учишь, вот бог-то и наказал...
Мишка Артамоныч, изображая из себя миротворца, стал уговаривать Куколева «простить» мать.
— Пущай на четверть водки нам за беспокойство даст, и черт с ней!
Поломавшись для приличия, Куколев и Семка-писарь согласились. Матери пришлось дать им на четверть водки, и, переложив на свою телегу выращенное нашими трудами просо, грабители помчались в деревню пропивать наши деньги.
Как громом пораженная стояла мать на сжатой полоске. Прахом пошли все надежды на сытую зиму, — Ну, подожди, проклятый! — сжимая кулаки, говорил брат Петька, когда мы с матерью вернулись домой. — Подстерегу тебя пьяного, изобью до смерти, не будешь больше грабить!..
— Что ты, что ты, Петюшка? — всполошилась мать. — Да разве можно это? Только себя погубишь... Оставь... Бог наши сиротские слезы видит, когда-нибудь они ему отольются.
Но слова матери о боге, который все видит и когда- нибудь накажет наших обидчиков, меня уже не удовлетворяли. Я все чаще задумывался над вопросом: почему же богатые издеваются над нами, как хотят? Почему на них нет никакой управы? Почему они безнаказанно обижают бедных? Все эти вопросы, на ко-
63
торые я не мог найти ответа, не давали мне покоя. И я шел с ними к учительнице Татьяне Мартьяновне, которая по-прежнему очень хорошо относилась к нашей семье, сочувствовала нашим бедам и старалась, чем могла, помочь. Она всегда сердечно и приветливо встречала меня. Но прямого ответа на мои вопросы я и от нее не получил. «Вот, Ваня, почитай хорошие книжки, — говорила она, — будешь много читать, будешь учиться — сам все поймешь».
Татьяна Мартьяновна давала мне книги из школьной и личной своей библиотеки, особенно советовала читать Пушкина и Чехова.
Из чеховских произведений я тогда, кроме мелких рассказов, прочел повести о деревне («Степь», «Мужики», «В овраге»). Они мне понравились, но ответа на волновавшие меня вопросы я в них так и не нашел. Чехов рассказывал о том, что я видел своими глазами: о деревне, похожей на наши Сандыри, о мужиках, каких я встречал ежедневно, о лавочниках и богатых, как будто списанных с наших Лаченовых. Я чувствовал, что писателю кулаки и богатеи так же противны, как и мне, но хотелось прочесть в книге о других людях, не таких, как в нашей деревне, хотел узнать из книги, как же сделать жизнь лучше и светлее.
Из произведений Пушкина больше всего полюбились мне «Дубровский» и «Капитанская дочка». Я был в восторге, прочитав о помещичьем сыне, который стал разбойником и поднял крестьян против их жестокого угнетателя. «Значит, есть и такие люди», — думал я. А образ Пугачева из «Капитанской дочки» надолго завладел моим воображением. «Вот человек, вот богатырь! — восхищался я. — Как справедливо он карает тех, кто угнетает бедных людей. Да и сам раньше был таким же бедняком». Повести Пушкина, доступные моему пониманию, написанные ясным и простым языком, будили мысль и помогали понять, что с богатыми можно и нужно бороться. Не давать им спуску!
В это лето 1900 года я все свое свободное время читал книги Татьяны Мартьяновны. Помогая матери в поле пли шагая по лугам за стадом, мечтал о том, что буду продолжать учиться. Татьяна Мартьяновна обещала помочь мне, и осенью с ее помощью я поступил в ремес-
64
ленное училище, где работал учителем брат Татьяны Мартьяновны.
Ремесленное училище помещалось на окраине города, почти рядом с нашей деревней, в двухэтажном приютском доме для мальчиков-сирот. Здесь обучались как приютские дети, так и приходящие. До полудня здесь преподавали общеобразовательные предметы: русский язык, географию, арифметику, черчение и рисование, а после полудня до пяти часов ребята занимались в мастерских училища по выбору одним из ремесел: столярным, слесарным или токарным.
С большим рвением взялся я за общеобразовательные предметы, а из ремесел выбрал столярное. Очень хотелось поскорее обучиться столярному делу, и по окончании училища поступить на Коломенский машиностроительный завод.
Но проучиться мне пришлось всего один год: на втором году была введена плата за обучение — пять рублей. По-видимому, начальство из городской управы не захотело бесплатно обучать детей городской и пригородной бедноты. А пять рублей в год — это для нашей семьи были большие деньги. У матери их, конечно, не было, и когда я заикнулся о плате за учение, она даже рассердилась.
— Самому зарабатывать пора, а тут за тебя еще деньги плати!
Я был исключен из училища за невзнос платы.
Однако пребывание в училище принесло мне пользу: там я кое-чему научился. Нас обучал столяр Николай Алексеевич. В свободное от занятий время я помогал ему выполнять частные заказы для городских жителей, за что получал от него пятаки и гривенники «на леденцы». Николай Алексеевич относился ко мне хорошо, и исключение мое из училища его огорчило.
— Не унывай, Козлов, — утешал он меня, — все равно столяром будешь, выйдет из тебя толк... — и обещал помочь устроиться на работу.
Но в Коломне устроить меня не удалось, и вот однажды Николай Алексеевич сказал мне:
— Есть у меня брат в Москве, хороший столяр. Давно уже работает на большой мебельной фабрике. Там такие мальчуганы, как ты, работают учениками, и
5 И. Козлов
65
им даже жалованье платят. Поезжай-ка ты к Ивану, он человек сердечный, к своему брату-работяге добрый. Я письмо ему с тобой пошлю. Знакомых у него много, без работы тебя не оставит.
Предложение было заманчивое: уехать из деревни, зарабатывать самому деньги. Но тут я вспомнил магазин Бунакова, побои старшего приказчика, хозяина и самой хозяйки.
— Боюсь я ехать в Москву.
— Почему? — удивился тот.
— Там мальчиков бьют, насмерть калечат. Я уже один раз сбежал оттуда. — И я рассказал мастеру историю моей жизни у Бунакова и как погиб Илюша.
— Разные сволочи и в Москве водятся, — сумрачно заметил Николай Алексеевич, — но ты Москвы не бойся. Иван — человек сознательный и в обиду тебя не даст. Езжай, говорю тебе, не сомневайся. А на дорогу я тебе полтора целковых дам.
Тут же написал письмо брату и рассказал, как его в Москве найти. Окрыленный, я побежал к матери.
Раздумывать и колебаться не приходилось. Дома мы жили впроголодь, и никаких надежд на более сытную жизнь не было — нашу пшенную кашу ел Куколев.
— Что ж, поезжай, сынок, — сказала мать с тяжелым вздохом, — может, и выйдет что-нибудь. Свет не без добрых людей, не все такие изверги, как твой дядюшка. Глядишь, и взаправду найдешь свое счастье. А здесь все одно пропадать...
Мать отвезла на базар воз сена и купила у старьевщика пальтишко, поношенные калоши на мои давно продырявившиеся сапоги, пару бельишка да картуз «с ясным козырьком». Картуз покупался специально, чтобы, как сказала мать, «не стыдно было в Москву показаться». Но выручки от продажи сена на все это не хватило. Пришлось истратить и полтора рубля, данные на железнодорожный билет Николаем Алексеевичем. Как же добраться до Москвы без билета?
Выручил нас отец моего приятеля Виктора, работавший кочегаром на железной дороге. Горький пьяница, но человек добрый и отзывчивый, он договорился со своим машинистом провезти меня в Москву на тендере паровоза.
66
ЛЮДИ ДОБРЫЕ
И вот снова Москва, только теперь я иду по московским улицам один, без матери. Большой, шумный город уже не производит на меня такого ошеломляющего впечатления, как два года назад. Весь я был поглощен тем, чтобы не запутаться и не заблудиться на московских улицах и попасть скорее на Пресню, где жил брат Николая Алексеевича. Путь от Рязанского вокзала на Пресню оказался немалым. Притом я очень боялся попасть на Покровку и прилегающие улицы: здесь меня мог заметить и узнать кто-нибудь из магазина Бунакова. Я был уверен, что меня сразу схватят за шиворот и потащат на расправу к «дяденьке».
Я долго брел по Садовой, расспрашивая дорогу у прохожих. Вероятно, странное впечатление производила моя фигура на московских улицах. Узенькое, кургузое и обтрепанное пальтишко было явно не по росту, руки вылезали из коротких рукавов. Зато калоши, надетые на рваные сапоги, были чересчур велики, соскакивали с сапог, и я шел, шаркая ими по чисто подметенному тротуару. Велик был и картуз, и «ясный козырек» его, которым я должен был поразить москвичей, все время сползал мне на глаза, В довершение всего на паровозном тендере я еще вымазался угольной пылью. Она щедро покрывала лицо и руки.
На дорогу мать дала мне несколько вареных картошек и кусочек хлеба. Все это — увы! — было съедено еще в пути.
До Пресни добрался еще засветло, но пока искал Малую Грузинскую и дом, который был мне нужен, уже спустились сумерки. Наконец увидел ветхий двухэтажный деревянный дом под тем самым номером, который обозначен на конверте письма Николая Алексеевича к брату. Игравшие во дворе ребятишки встретили меня смехом и свистом, сразу окрестили «чучелом», но я все же узнал от них, где живет Иван Алексеевич — человек, с которым были связаны все мои надежды.
Неважно чувствовал я себя, тихонько дергая ручку двери указанной ребятами комнаты. Дверь распахнулась, и я очутился в маленькой полутемной прихожей. Высокая, полная молодая женщина оглядела меня удивленно большими веселыми глазами и тихо спросила:
5*
67
— Тебе чего, мальчик?
Растерянный и смущенный, я молча протянул ей грязный и измятый конверт.
— Смотри-ка, Ваня, тебе какое-то письмо, — проговорила женщина, взглянув на конверт, и прошла из прихожей в комнату.
Я шагнул за ней и очутился в небольшой, чисто прибранной комнате с низким потолком. На полу самодельная тряпичная дорожка, на двух окнах белые занавески, подоконники уставлены горшками с геранью; у окон тщательно застланная кровать, а около нее деревянная люлька, в которой спал ребенок.
За столом, у керосиновой лампы, склонившись над газетой, сидел хозяин — худощавый, небольшого роста человек с черными усиками и гладко причесанными темными волосами. На вид ему было лет двадцать пять. С худого скуластого лица внимательно и строго смотрели на меня небольшие блестящие черные глаза.
Пока Иван Алексеевич читал письмо брата, я исподлобья рассматривал этого человека, от которого зависела моя судьба. «Сознательный, — вспомнил я слова его брата. — Газету читает; видать, образованный, как Татьяна Мартьяновна. А лицо не очень доброе, хмурый какой-то».
Читая, Иван Алексеевич поглядывал на меня недоверчиво и, как мне показалось, сердито. Я молчал, красный от стыда за свои грязные, вымазанные углем руки, сжимавшие узелок с моим имуществом, и не знал, куда их спрятать.
— Чудак брат, — насмешливо промолвил Иван Алексеевич, передавая письмо жене, — прислал мальчишку, пишет: «Устрой на фабрику», точно я там директор или мастер. — И снова пристально посмотрел на меня. Я стоял, как говорится, ни жив ни мертв. — Как же тебя зовут-то, путешественник? — неожиданно улыбнувшись, спросил Иван Алексеевич.
От улыбки лицо его изменилось, подобрело, взгляд стал ласковым и чуть-чуть насмешливым.
— Ванькой, — прошептал я. Назвать себя Ваней я не решился: так ласково звала меня только мать.
— А, тезка мой, значит! Ну-ка, тезка, иди поближе, рассказывай. Родные какие-нибудь есть у тебя в Москве?
68
Я не считал Бунаковых родственниками и сказал, что в Москве у меня никого нет.
— Никого нет? — удивился Иван Алексеевич. — Плохо... Ты что ж, прямо со станции? А где же ночевать будешь?
— Не знаю...
Он остановил на мне свой задумчивый и внимательный взгляд и вдруг весело рассмеялся.
— Вот герой! Приехал один в Москву счастья искать! Ну, Даша, что ж мы с ним делать будем, с земляком нежданным?
Я совсем растерялся и стоял перед ним, низко опустив голову. Женщина, все время поглядывавшая на меня с доброй улыбкой, тихонько вздохнула.
— Несчастненький!... Не гнать же его на улицу! Все же наш, деревенский. Пусть останется ночевать, на полу места хватит.
— Да, придется, видно, как-нибудь устраивать его, — вздохнул и Иван Алексеевич. — Вишь, какой грязный, дай ему умыться и покорми — проголодался, поди, путешественник... А завтра подумаем, что с тобой делать.
Он подвинул к себе лампу и снова углубился в чтение, а я пошел за хозяйкой в прихожую умываться.
«Не выгнали! Слава богу, — облегченно вздохнул я. — Видно, и вправду на свете есть хорошие люди».
ФАБРИКА
Ожидая устройства на работу, я больше двух недель прожил у Ивана Алексеевича. Он и жена его Даша относились ко мне как к родному. Достали где-то деревянный топчан и постелили мне в прихожей. Иван Алексеевич сводил меня в баню. Там же, по его настоянию, остригли мои густые кудрявые волосы.
— Нечего всякую живность в волосах заводить, — смеялся Иван Алексеевич, — ты теперь москвич, а в Москве надо ходить чисто.
Даша выстирала мое бельишко, проутюжила брюки и пиджак, уничтожив привезенную мною из деревни эту самую «живность». Починили сапоги и дали чистые портянки.
69
Устроить меня на работу оказалось не так просто. Иван Алексеевич работал на мебельной фабрике фирмы «Мюр и Мерилиз» и думал пристроить меня туда же учеником. Но, на беду, незадолго до моего приезда у него на фабрике вышло столкновение с заведующим — немцем Вуншем. Во время обеденного перерыва Иван Алексеевич читал нескольким рабочим газету о забастовке на Обуховском заводе в Петербурге. Вунш увидел рабочего с газетой и, хотя по-русски ничего не понимал и о чем читали рабочие не узнал, все же газету отобрал, а Ивана Алексеевича оштрафовал на пять рублей. Кроме того, мастер пригрозил Ивану Алексеевичу от имени заведующего увольнением с работы, если тот еще раз принесет на фабрику газету и будет «нарушать дисциплину и порядок».
Иван Алексеевич был человек грамотный и трезвый. Опытный и умелый столяр, он выполнял сложные работы по чертежам, и мастер цеха — тоже немец — Густав Густавович Шмук очень ценил его. Но из-за истории с газетой обращаться к нему с просьбой было нельзя.
— Еще примет тебя за моего родственника, тогда ни за что на работу не возьмет, — говорил мне Иван Алексеевич. — Но ты не горюй, подожди, раз взялся — устрою. Нужно найти другой ход к мастеру. Он хоть и немец и начальство, но человек ничего. Только трус большой и очень полиции боится...
— А ты бы, Ваня, поосторожнее с газетами, — заметила Даша. — Полиции берегись.
— Волков бояться — в лес не ходить... Слышала, в Питере-то что делается? Обуховцы не боятся, камнями полицию бьют. Народ просыпается, и нам отставать не пристало.
Многого в разговорах Ивана Алексеевича с женой и заходившими к нему товарищами я тогда еще не понимал. Не знал, что это за Обуховский завод и почему рабочие там бастуют. Непонятны мне были и их разговоры о новом фабрично-заводском законе, штрафах и фабричной инспекции. Но все это вводило меня в круг совершенно новых понятий, было очень интересно, и хотелось только одного — поскорее попасть на фабрику. А пока что я помогал Даше в домашней работе, нянчил ребенка, когда она куда-нибудь уходила, и всячески ста-
70
рался не быть «дармоедом» в семье, которую полюбил всей душой.
Вскоре Иван Алексеевич нашел другой ход к мастеру. Он подарил фабричному бухгалтеру красивую шкатулку своей работы, поставил ему угощение в трактире, и тот «похлопотал» за меня. Меня приняли учеником на четыре года, с жалованьем пять рублей в месяц.
Первый день работы на фабрике был торжественным днем моей жизни. Иван Алексеевич разбудил меня рано, велел умыться с мылом, привести в порядок одежду, начистить сапоги, и мы отправились. Неподалеку от нашего дома, на той же Малой Грузинской, я увидел большое пятиэтажное кирпичное здание с большими окнами. Высоко, под самым карнизом, ясно виднелись крупные золотые буквы — «Мебельная фабрика «Мюр и Мерилиз». От улицы фабрика была отгорожена каменным забором, из высокой кирпичной трубы валил дым.
Когда мы подошли к фабрике, я, завидев густую толпу рабочих, теснившихся у проходной будки, немного струхнул и робко спросил у Ивана Алексеевича:
— Дядя Ваня, а там... бить будут?
— Да не бойся, чудак, сказано тебе — не будут бить, а если кто и захочет — не позволим.
В проходной будке мрачный, строгий сторож следил за тем, как рабочие вешают медные бляхи с номерами на табельную доску. Я поднялся вслед за Иваном Алексеевичем по железной лестнице и прошел на третий этаж, в большое светлое помещение мебельного цеха. Здесь рядами стояли верстаки, а широкие проходы были заставлены различной мебелью. Рабочие подвязывали фартуки и в ожидании гудка оживленно переговаривались, перебрасывались шутками, незлобиво подтрунивали друг над другом.
В застекленной конторке у большого стола стоял, рассматривая какой-то чертеж, мастер Шмук — высокий, плотный старик с добродушным лицом. Раздался гудок, и тотчас рабочие взялись за инструменты, а мастер вышел из конторки и пошел между верстаками. Иван Алексеевич подтолкнул меня, и я подал мастеру записку от бухгалтера. Шмук спросил, что я умею, и дал мне пробу — сделать ящик для инструментов
71
к верстаку. Я быстро его сделал. Тогда Густав Густавович написал записку в кладовую о выдаче инструмента и сказал, чтобы я учился у Ивана Алексеевича, помогал ему и другим столярам.
Пять рублей в месяц при бесплатном общежитии и обеде, который получали все ученики, казались мне большими деньгами. А главное — выучусь, стану заправским столяром, буду работать с Иваном Алексеевичем! Началась новая жизнь, и на сердце было легко и радостно.
От Ивана Алексеевича я переселился в общежитие учеников во дворе фабрики. Но дружба с Иваном Алексеевичем не порывалась и сыграла в дальнейшем большую роль в моей жизни. В свободное время, особенно в праздничные дни, я всегда бежал к Ивану Алексеевичу, ходил с ним и Дашей на гулянья, иногда они водили меня в зоологический сад, в цирк и Народный дом. Общение с этой семьей уберегло меня от многих «развлечений», которые были в те времена очень распространены в нашей среде, особенно среди молодых парней, в том числе и учеников. Пьянство, кулачные бои «стенка на стенку», ночное хулиганство — от всего этого я оказался в стороне. Меня больше притягивала квартира Ивана Алексеевича, где не переводились книги и газеты, где меня всегда ждали приветливая встреча, дружеское участие и интересные разговоры, волновавшие своей новизной и смелостью.
Мебельная фабрика «Мюр и Мерилиз» была одной из лучших в Москве, славилась своей добротной дорогой мебелью. Считалось, что англичане, хозяева фабрики, привезли в Россию много опытных мастеров и рабочих из Англии и Германии, а московские богатеи, преклонявшиеся перед всем заграничным, охотно давали ей заказы на мебель и магазинное оборудование. Заказы поступали даже из Петербурга и других городов.
На самом же деле никаких специалистов из англичан и немцев, кроме тупого и жестокого заведующего немца Вунша, ничего не смыслившего в производстве, и старого мастера мебельного цеха Густава Густавовича Шмука, на фабрике не было. И в мебельном и в обойном цехах фабрики работали русские рабочие и подмастерья высокой квалификации, грамотные, хорошо разбирающиеся в чертежах столяры-краснодеревцы. Ра-
72
ботали точно, аккуратно, красиво. Да иначе и нельзя было, так как за самый незначительный брак рабочих жестоко штрафовали, а то и вовсе увольняли с работы. В этом даже наш добродушный Густав Густавович не знал пощады. Вся администрация строго блюла интересы хозяев. Однако надо сказать, что и сами рабочие в большинстве любили свою профессию, гордились своим мастерством и презрительно относились к нерадивой, халтурной работе. Они с большой тщательностью выполняли все заказы и, точно художники, кропотливо отделывали каждую мелочь. И все же дневной заработок самого опытного столяра не превышал рубля двадцати копеек. Этот заработок мог быть только при самой безукоризненной работе. Если же, принимая работу, Густав Густавович делал какие-либо замечания, тогда обычно следовали штрафы. Штрафовали по самым незначительным поводам, иногда не имеющим никакого отношения к качеству работы: оштрафовали же Ивана Алексеевича за чтение газеты. У нас на фабрике, как и повсюду, царил полный произвол администрации, а фабричные инспектора, которые должны были контролировать законность штрафов, всегда стояли на стороне хозяев, за что и получали от них соответствующую мзду.
Малые заработки, постоянные штрафы вызывали глухое недовольство рабочих, но почти все они были семейные люди, по многу лет проработали до фабрики в кустарных мастерских, где условия труда еще хуже, и поэтому опасались увольнения и безработицы. А безработных тогда в Москве было немало. Открытых проявлений недовольства в те годы у нас на фабрике не было. Когда заведующий фабрикой, молчаливый лысый Вунш, заглядывал в цех и проходил между верстаками, бросая кругом мрачные взгляды, люди, казалось, переставали дышать и не отрывали глаз и рук от работы. После его ухода даже мастер Шмук облегченно вздыхал и улыбался.
Но был на фабрике такой укромный уголок, где рабочие чувствовали себя свободно. На каждом этаже была небольшая, светлая и теплая уборная-курилка для рабочих, куда администрация не заглядывала. Курилку рабочие называли клубом и охотно в ней задерживались, особенно если мастер куда-либо уходил из цеха. Здесь велись разговоры на самые различные
73
темы. Молодые рабочие делились впечатлениями от кулачных боев за Пресненской заставой. Ребята хвастались своими любовными похождениями и попойками в трактирах, пожилые рабочие беседовали о семейных делах, заработках и т. п.
Интересными становились разговоры в курилке, когда туда приходили Иван Алексеевич и столяр, которого звали Жоржем. Иван Алексеевич умел завязать интересную и серьезную беседу. Жорж любил поспорить с ним. Оба читали газеты и книги, ходили в Народный дом, и к их спорам, так непохожим на обычную болтовню в курилке, рабочие внимательно прислушивались.
Трудно сейчас, спустя много лет, передать содержание бесед Ивана Алексеевича с Жоржем, но некоторые из них я все же хорошо запомнил. Смысл их так противоречил всему, что я слышал в деревне, от приказчиков магазина Бунакова и привык считать истиной, что я долго потом думал над ними. Один из таких разговоров начался с рассказа Жоржа о лекции, которую он слушал в Народном доме. Иван Алексеевич тоже посещал лекции, но относился к ним по-другому.
— Слыхал, как вчера профессор-то разорялся? Министров расхваливал, будто они о рабочих заботятся, законы издают для нашей пользы. Только мы такие толстокожие, что ихней защиты совсем не чувствуем... — насмешливо заметил Иван Алексеевич.
— Зря ты нападаешь на профессоров, Ваня, — мягко ответил Жорж, — они нас просвещают, с науками знакомят, насчет разных болезней объясняют.
— Это-то хорошо, я не против образования. Да только вчера лектор не о болезнях, а о министрах да о законах толковал, а в них и есть наша главная болезнь, в законах-то ихних. Штрафами нас, рабочих, обдирают, как липку, и все получается по закону, — вот почему об этом профессор ничего не говорил?
— А ты плохо слушал. Он говорил, что штрафы есть правильные и неправильные. Фабричные инспектора и наблюдают, чтобы штрафы были только законные,
— Так что ж, ты не знаешь, что ль, как они наблюдают? — взволнованно перебил Жоржа Иван Алексеевич. — Когда это они отменили у нас хоть один
74
штраф? Да Вунш давно купил инспекторов со всеми потрохами. Потому и рабочий всегда виноват, а хозяин прав...
— Ну, за это министры не в ответе...
— А кто же? Ведь это они так законы пишут, что их по-любому повернуть можно. В этом, брат, вся загвоздка: закон что дышло, куда повернешь, туда и вышло. Не для нашей пользы они пишутся, а для хозяйской. А профессору-то почему их не хвалить: его ведь не штрафуют, живет — дай тебе боже, видал, на какой коляске укатил?..
В конце концов Жорж был вынужден согласиться, что министры защищают не рабочих, а фабрикантов, но тут же добавил:
— Ну, ничего, царь их когда-нибудь сшибет за то, что они не все ему о нашей нужде докладывают да хозяевам помогают нас гнуть. Найдутся честные министры, не все ж они такие....
Обычно, когда разговор открыто переходил на политические темы, Иван Алексеевич прерывал его какой-нибудь шуткой или уходил. Я заметил, что при некоторых рабочих он вообще избегал разговаривать с Жоржем. Так было и на этот раз. Оглядев находившихся в курилке рабочих, дядя Ваня усмехнулся и сказал только:
— Ну что ж, поживем — увидим...
А когда мы возвращались с ним в цех, он сказал мне ласково:
— А ты, Ванек, слушать слушай, а сам об этих делах помалкивай, а то загонят нас с тобой, куда Макар телят не гонял...
Помню также, какие разговоры шли в курилке, когда в январе 1904 года началась война с Японией. Что за народ японцы и почему Россия воюет с ними, никто толком объяснить не мог. Ивана Алексеевича в это время не было: его с несколькими рабочими Шмук послал в Петербург оборудовать новый магазин. О войне говорили очень осторожно и по-разному. Помню, какой-то старик столяр, называя японцев нехристями, утверждал, что они хотят захватить всю Россию, уничтожить православную веру и всех нас сделать «басурманами». Япония, говорили другие, находится за Сибирью, в какой-то Маньчжурии, и царь послал против
75
японцев генерала Куропаткина, который выехал на фронт с целым поездом икон и священниками. Считали, что «япошек» скоро побьют, «шапками закидают», армия у нас большая, солдат из всех городов гонят на фронт.
Говорили, что в городе идут патриотические манифестации. Я не знал, что это такое, и сгорал от любопытства и нетерпения хоть одну из них увидеть.
Как-то вечером вместе с несколькими фабричными учениками я шел по Тверской, к Страстному монастырю, надеясь увидеть манифестацию. На Страстной площади мы действительно увидели процессию с иконами и портретами царя. Несмотря на сильный мороз, люди шли без шапок, нестройно пели «Боже, царя храни» и то и дело кричали «ура». Встречных прохожих останавливали, заставляли снимать шапки, а тех, кто не хотел этого делать, били и насильно срывали с них шапки. Какой-то высокий старик в распахнутой лисьей шубе с криком: «Смутьяны проклятые! Головы вам поотрываем!» — сшиб палкой фуражку с головы студента.
За Страстной площадью толпа остановилась. Попы отслужили молебен, и все с пением «Спаси, господи, люди твоя» двинулись дальше. У трехэтажного красивого дома московского генерал-губернатора, которым тогда был великий князь Сергей Александрович, дядя царя, толпа остановилась и грянула «ура». Вскоре на балкон вышел какой-то генерал, как говорили некоторые, «сам великий князь», и что-то прокричал в толпу, после чего снова раздалось громкое «ура».
Чтобы получше рассмотреть великого князя, мы, ребята, стали изо всех сил протискиваться поближе к оцепленному полицией дому генерал-губернатора, пока, наконец, не очутились перед носом полицейского пристава. Высокий, краснолицый и усатый, он время от времени взмахивал руками, как регент церковного хора, и кричал «ура». Толпа подхватывала его крик. Вдруг я оцепенел: прямо передо мной, широко разинув рот, красный от натуги, с взлохмаченными седыми волосами, держа обеими руками портрет царя, стоял... мой дядюшка Григорий Игнатьевич Бунаков и тоже кричал «ура». Рядом с ним, выпучив глаза, усердно ревели его старший приказчик Петр Иванович и двор-
76
ник. Обомлев от страха и низко пригнувшись, я попятился задом. Не обращая внимания на толчки и ругань, выбрался из толпы. Мысль, что дядюшка или приказчики увидят меня и схватят, подгоняла, как кнут, и я, обеспамятев от страха, помчался по Тверской.
Из всего, что я видел в этот день, самое сильное впечатление произвела на меня именно эта встреча. Так и осталась в моей памяти патриотическая манифестация: усатый пристав, а рядом с ним мой мучитель купец Бунаков со своими холуями, хрипло орущие «ура».
Вскоре из Петербурга возвратился Иван Алексеевич, мрачный и неразговорчивый. Зайдя в курилку, он послушал восторженный рассказ Жоржа о манифестации и вдруг грубо перебил его:
— Ну что ты языком треплешь бестолку? Брешешь с чужого голоса... Вот заберут тебя в солдаты да угонят воевать к черту на кулички, тогда другое запоешь... Ну, на кой черт тебе война? Зачем тебе Маньчжурия? Иль ты там фабрику открыть хочешь, или поместье завести?
Ошарашенный Жорж молчал. Находившиеся в курилке рабочие, как и я, внимательно слушали слова Ивана Алексеевича. Воевать никому не хотелось, но говорили об этом осторожно — боялись доноса.
— Значит, ты против войны? — вскинулся Жорж.
— А тебе она зачем нужна? Ты пошевели мозгами: кому она нужна? Кто на ней наживается: ты или заводчики да фабриканты? Барышами от военных заказов они с тобой не поделятся, да и башку свою японцам не подставят — тебя на фронт погонят...
— Нет, ты прямо говори: ты против войны? — настаивал, разгорячившись, Жорж.
— А это смотря с кем воевать, — спокойно отозвался Иван Алексеевич. — Без драки не проживешь. Только, по-моему, враг-то наш не в Маньчжурии, а гораздо ближе. Будет время — сами пойдем воевать, только не за чужие барыши. — И закончил шуткой: — Тогда тебя, друг ситный, главным генералом поставим: веди, Жоржик, против всех Мюров и Мерилизов!..
Рабочие переглянулись и заговорили о другом. Но видно было, что слова Ивана Алексеевича им понра-
77
вились. Даже Жорж, уходя из курилки, со смехом сказал:
— Ну и въедливый ты мужик, Лексеич! Слово скажешь — три года разжевывать надо.
— А ты скорей разжевывай да глотай, — усмехнулся дядя Ваня, — нам тебя три года ждать некогда...
ПЕРВАЯ ЛИСТОВКА
Знакомство с Иваном Алексеевичем, беседы с ним, разговоры в курилке вводили меня в новый, незнакомый мир. Три года, прожитые в Москве, пробуждали новые, волнующие мысли. Хотя во взглядах моих было много наивного, неоформленного и неясного, все же я начинал уже находить новые ответы на вопросы, занимавшие меня в Сандырях, по-новому думать о богатых и бедных, о рабочих и хозяевах. Понятия «рабочий», «фабриканты», «министры» наполнялись в моем сознании живым и ясным содержанием. Здесь я впервые услышал такие слова, как «забастовка», «стачка», «социалисты», «студенты», «политика», и хотя их значение не всегда было мне ясно во всей полноте, но основное я схватывал и понимал.
Мое обучение на фабрике подходило к концу, оставался еще один год. Мне было уже шестнадцать лет. Через год стану настоящим столяром, буду получать хорошее жалованье, смогу помочь и матери. Но в конце третьего года работы на фабрике произошли важные события, во многом определившие все дальнейшее направление моей жизни.
Однажды вечером, после работы, дядя Ваня позвал меня с собой. Когда мы пришли, в его комнате за самоваром сидело шестеро неизвестных мне людей, по виду рабочих. Они с удивлением взглянули на меня.
— Это мой воспитанник, — сказал Иван Алексеевич, — паренек хороший, он нам не помешает. Пусть посидит, послушает.
Тетя Даша закрыла дверь, тщательно расправила занавески на окнах, достала из сундучка какой-то листок и подала его мужу. Присев к столу, Иван Алексеевич негромко начал читать вслух по листку. В нем говорилось о грабительской войне, которую царское
78
правительство ведет на Дальнем Востоке, о продажных царских генералах. Хорошо запомнились мне последние слова листовки: «Долой войну! Долой самодержавие! Да здравствует революция!»
Когда листок был прочитан, Иван Алексеевич сказал мне:
— Ну, а теперь, Ваня, ты пойди погуляй, а через часок приходи — останешься у меня ночевать.
Сидя на лавочке у ворот, я видел, как гости Ивана Алексеевича через некоторое время поодиночке начали расходиться. Укладывая меня на топчан, дядя Ваня предупредил, чтобы обо всем, что я видел и слышал в этот вечер, я никому не рассказывал, особенно ученикам, и ни с кем о прочитанной листовке не говорил.
Долго лежал я на своем топчане и, чутко прислушиваясь к малейшему шороху или движению на улице, никак не мог уснуть. Мне было и радостно и жутко. Множество неведомых раньше мыслей проносилось в моем сознании. Все услышанное было так необычно, так ново. Свержение самодержавия! Свергнуть — значит убить царя! А ведь мать мне рассказывала об Александре Втором, «царе-освободителе», которого будто бы помещики убили за то, что он освободил крестьян. Как же дядя Ваня, простой рабочий, такой добрый, справедливый человек, которого я хорошо знаю и люблю, тоже хочет убить царя? Ведь он не помещик, он стоит за простой народ и ненавидит всех богачей. И что такое революция? Кто ее будет делать и как?
Я хорошо знал, что «смутьянов» преследует и ловит полиция, слышал, что их сажают в тюрьмы и даже казнят. Мне становилось страшно за Ивана Алексеевича и его товарищей и вместе с тем радостно, что я узнал хороших людей, которые хотят добра простому народу, таким беднякам, как моя мать и я, и ненавидят жадных и злых Бунаковых и Лаченовых. Они, эти люди, знают, как добиваться правды, и меня научат, думалось мне. Надо только быть смелым, не бояться полиции и самого царя. И я вспоминал слова дяди Вани: «Волков бояться — в лес не ходить», которые он часто в шутку, а иногда и всерьез говорил тете Даше, когда та просила его быть осторожнее.
79
Но вскоре мне пришлось расстаться с Иваном Алексеевичем. Однажды он не вышел на работу. Обеспокоенный, не заболел ли он, я хотел было после работы пойти к нему, но, выйдя за фабричные ворота, увидел тетю Дашу, стоявшую в воротах дома напротив фабрики. Она кивнула мне и быстро пошла во двор. Я побежал за ней. Во дворе она коротко рассказала, что вчера ночью за дядей Ваней приходила полиция, но дома его не застала, так как он еще с вечера ушел ночевать к знакомому на Никитскую. Почему он туда пошел, Даша мне не сказала.
— Беги, Ваня, сейчас же на Никитскую, — попросила Даша. — Вот передай ему двадцать рублей, скажи, какие гости ночью были, и чтобы делал, как мы договорились. А ко мне не приходи. Если что-нибудь передать надо, так завтра встретишь меня до работы в молочной Чичкина и тихонько скажешь.
Я нашел дядю Ваню по адресу, данному тетей Дашей, и, задыхаясь от волнения и страха, передал ему все, что она наказывала. Меня страшно поразило спокойствие, с которым дядя Ваня выслушал меня. Он наказал тете Даше прислать ему пальто и сапоги, а мне строго запретил пока встречаться с ней.
— Ну, прощай, Ванюша, — сказал он мне. — Не знаю, скоро ли теперь увидимся. Придется мне куда- нибудь отсюда податься.
— А как же я? Как мне теперь быть? — спросил я, чуть не плача.
— А тебе что? Тебе бояться нечего, ребят они пока не трогают, да и не за что к тебе цепляться...
Подумав, он спросил, сколько мне еще осталось учиться.
— Вот что я тебе скажу, Ваня. Зачем тебе еще год даром на хозяев работать? Делу ты уже выучился, столярничаешь неплохо, можешь самостоятельно работать. В солдаты тебя не возьмут — молод. Брось-ка ты фабрику да поезжай на Коломенский завод. Заказов сейчас много — война. Работу получишь, будешь деньгу зашибать, матери поможешь...
— А ты туда приедешь? — спросил я, обрадованный его советом.
— Не знаю, — неопределенно проговорил дядя Ваня. — Завод-то там — болото, люди не то городские,
80
не то деревенские... Езжай, езжай, Ванек, нечего тебе теперь здесь околачиваться.
Я заплакал, прощаясь с дядей Ваней, да и ему, видать, было грустно.
На следующий день, собрав в узелок свое немудрое имущество, я потихоньку ушел с фабрики. На сбереженные за три года деньги купил матери в подарок ситцу на платье, сел в поезд и выехал в родные края.
БОЛОТО
Теплым осенним деньком, радостно взволнованный предстоящей встречей с матерью после трехлетней разлуки, я торопливо шагал по улице родного села. Хотя денег и не было, но с помощью Даши я был одет по-городскому и выглядел, как мне казалось, солидно.
Несколько испортил мне настроение попавшийся навстречу староста Семен Михайлович Лаченов. Растолстевший, как боров, он остановил меня возгласом:
— О-о, каким франтом стал!.. — И с жирным смехом стал говорить, что пора мне с матерью убираться в свою Рязань. — Петька-то жениться хочет, придется тебе со старухой очистить место, освободить избу.
Но мать и брат встретили меня тепло и радостно. Не было конца расспросам и рассказам про Москву, учение на фабрике, про мою жизнь за эти три года. Я узнал, что семья наша, как говорила мать, «поправилась», жить стало полегче. Брат уже три года работает на Коломенском заводе и зарабатывает по сорок пять копеек в день, двенадцатилетнюю сестренку Аграфену Определили на шелкопрядильную фабрику мотальщицей за пятнадцать копеек в день. Муж старшей сестры Поли «остепенился», бросил «пить горькую», служит в городе писарем у судебного следователя, получает двадцать пять рублей в месяц да еще прирабатывает на различных прошениях. Хоть у него и своих детей двое, все же помогает матери. С его помощью мать купила корову, о которой мечтала со времени смерти отца. Теперь и дома молоко есть, и продать можно.
— Слава богу! — крестясь, радостно сказала мать, когда все мы сели за стол. — Вся семья в сборе. Как ни тяжело было растить вас, а никого по миру не по-
6 И. Козлов
81
слала. Теперь все большие выросли, работнички, а мне, старухе, и отдохнуть пора.
Она сильно постарела, сгорбилась, но по-прежнему бодро работала с утра до ночи: хлопотала по хозяйству, трудилась в поле. Мать мечтала накопить денег, построить вместо старой, гнилой хаты новый дом и женить Петра. Заработки брата и сестренки были небольшие, но мать рассуждала по-своему.
— Э, детки, — говорила она, — не гонитесь за длинным рублем. Ближняя копейка дороже дальнего рубля. Вон твой отец, Петруша, хорошее жалованье в Москве получал, а все прахом пролетело, копейки я от него не видела. А теперь нам тужить нечего, все у нас будет...
— Мы с тобой, мать, не здешние, рязанские, — сказал я, поглядывая на Петра. — Я старосту встретил, говорит: «Вы не наши».
Брат нахмурился.
— А что его, борова, слушать! Мы к нему обедать не ходим...
— И правда, — сердито подхватила мать, — какие такие «не наши»? Нехристи, что ли, мы какие?.. И родились и выросли все здесь. А земля богова, ее никто не делал. Вот новый дом построим — все вместе жить будем, места хватит.
Брат не возражал, хотя и считал, что наше хозяйство малодоходно.
— Не хозяйство, а слезы. Работаешь, как лошадь, а хлеба своего никогда до рождества не хватает. Здесь одним Лаченовым хорошо, все у них в долгу, как в шелку. А наши доходы от земли — оброк уплатить да попу за аренду земли. Только получка на заводе и выручает, кое-как концы с концами сводим.
— Что правда, то правда, — соглашалась мать. — А все ж без крестьянства нам нельзя. Тут мы и за жилье никому не платим, и картошка и огурцы на зиму свои, и молоко есть...
— Ну вот и занимайся, а мы с Иваном на заводе работать будем. С землей возиться я не хочу, хватит с меня.
Я заметил, что на стене хаты, под старым портретом Александра Второго, появились в рамках новые
82
картинки — штук пятнадцать генералов, «героев» русско-японской войны, о бездарности и продажности которых тогда уже широко говорили в народе и даже писали в газетах.
— За что ты этих вояк полюбил? — с усмешкой спросил я брата.
— Ну, полюбил... — смущенно ответил брат. — Так это... Попались картинки на базаре недорогие, вот и купил, а рамки сам сделал. Обои-то у нас старые, рваные, вот картинки-то и закрывают дыры. — Хитро посматривая на меня, брат добавил: — Теперь, брат, все прячутся за белые билеты да отсрочки, которые завод дает, воевать-то никому не хочется. А генералы что, пущай висят: может, староста или урядник когда зайдут, полюбуются...
Пришел муж Поли, Василий Терентьевич. Разговорились о заводе, на котором он проработал лет двенадцать табельщиком и потом был уволен.
Василий Терентьевич учился в реальном училище и, несмотря на наклонность к вину, много читал, был любознателен и хорошо знал историю Коломенского завода. От него я узнал, что в 1861 году через Оку и Москву-реку строились железнодорожные мосты в связи с постройкой Московско-Казанской железной дороги. Для этого чиновник Общества Московско-Саратовской железной дороги Аманд Егорович Струве, немец, из военных инженеров, построил вблизи нашего города, в селе Боброво, кузню, чугунолитейную и механическую мастерские и соорудил огромные навесы для сборки частей мостов. По окончании строительства мостов на базе этих мастерских в 1862 году и был основан Коломенский машиностроительный завод, где сначала производились товарные вагоны и платформы, а позднее стали делать также пассажирские вагоны, паровозы и даже пароходы. Первый паровоз был построен в 1869 году. Правда, его нельзя было пустить в ход, так как не работали цилиндры: один получился короче, другой длиннее.
— Паровоз-то собирали по французским чертежам и из заморских деталей, а наших русских мастеров и близко к сборке не подпускали. Нагнали на завод иностранцев, особенно немцев, а толку от них никакого, — со злобой сказал зять.
6*
83
Он не любил иностранцев и искренне считал их корнем всякого зла на заводе. Особенно неприязненно- относился он к немцам.
— У немцев только вид умный, — говаривал он часто.
С первого же дня своего существования Коломенский машиностроительный завод заработал на полную мощность. Недостатка в рабочих руках не было, так как с отменой крепостного права крестьяне «освободились» и от земли. Бывшие крепостные князя Голицына и графа Шереметева толпами повалили на завод в поисках куска хлеба. Безземелье и малоземелье заставили их принимать любые условия, лишь бы не умереть с голоду. При наличии постоянных больших казенных и частных заказов работа велась круглые сутки в две смены, сначала по двенадцати, позднее по десяти с половиной часов каждая.
— Сейчас наш завод один из крупнейших во всей России. Больше семи тысяч рабочих. Поди-ка поищи такой! Теперь уж это завод не Струве, а акционерного общества «Струве и компания». Видал, какие дела тут пошли!
— Так чего ж ты с завода ушел? За что тебя оттуда уволили?
— За что уволили? А за то, что с инженером, немцем Шульцем, не поладил. Там, брат, мало хорошо работать, надо еще уметь начальству угодить. А я не умею этого делать. Не захотел своего брата русского человека обсчитывать да обманывать, вот и уволили. А ты думаешь, за выпивку?.. Э-э, брат, за пьянство никого не увольняют, пей сколько хочешь, лишь бы для начальства хорош был.
— Ты, Ванюшка, это на ус мотай, — подморгнул мне брат. — С начальством нужно в ладу жить. Не подмажешь, как говорится, не поедешь.
Через несколько дней Петр повел меня на завод. От нашего села до завода было семь верст. Мать разбудила нас в пять часов утра, и, наскоро закусив, мы отправились. Пошла с нами и сестренка, работавшая на шелкопрядильной фабрике Абега. По дороге брат учил, как вести себя на заводе:
— Нужно поймать мастера у контрольных ворот. Как только он покажется, не зевай! Снимай шапку и
84
говори ему: «Возьмите поработать, ваше благородие». Он любит, когда его благородием величают.
— Из военных, что ли?
— Ну, из военных! Мужик из Парфеновки. Зазнался, как мастером стал. Изверг, хабарник, да и в зубы дать может. Всем говорит: «Нет работы», без подмазки к нему не подходи.
— Так и меня не возьмет...
— Да я же тебе сказал — возьмет, потому как мне монтер обещал. В цехе монтер вроде старшего подмастерья, у каждого своя артель, они и рабочих набирают. Я с нашим монтером Морозом о тебе говорил, обещал хабар из первой получки. Мастер и тебе скажет: «Нет работы», а ты не отставай, сразу говори, что ты столяр- краснодеревец, но согласен поработать и мальчиком, что Мороз согласен в свою артель взять. Да не забудь про «ваше благородие».
Я молча слушал наставления старшего брата. Стыдно было унижаться перед мастером, но оставаться без работы тоже не хотелось. Мы подошли к заводу, ярко освещенному большими матовыми электрическими фонарями на высоких столбах. Узкая каменная дорога между двумя заборами, за которыми высились заводские корпуса, подводила к контрольным воротам. У ворот стоял сторож. Двумя потоками вливались в ворота сотни рабочих, бросали номера в ящики и исчезали за контрольной будкой. А у ворот оставались безработные, подобно мне, ожидавшие начальства и работы.
Я очень трусил и волновался, зубы стучали, как в лихорадке. Брат не отходил от меня. Заметив грузного, с черной бородой человека в меховой тужурке и круглой барашковой шапке, похожего на Ваську Цыгана, брат толкнул меня в бок:
— Шапку сними! Не зевай!
Но мастера уже окружили десятка два безработных. Без шапок, оттесняя друг друга, кланялись и повторяли:
— Дайте поработать, ваше благородие. Работы нет ли?.. Поработать бы...
Мастер, не останавливаясь и ни на кого не глядя, бесцеремонно расталкивая всех, прошел вперед, грубо покрикивая: «Нет работы! Нету!.. Сказано вам!» — и скрылся в заводских воротах.
85
— Э-эх, расгяпа! — выругал меня брат. — Прозевал!
Но тут раздался протяжный гудок, Петр заторопился и, бросив; «Жди меня тут!» — нырнул в ворота.
Безработные начали расходиться. Мне казалось, что я жду зря, все равно ничего не выйдет. Однако через час-полтора вышел брат и, подойдя к сторожу, заговорил с ним. Я видел, как Петр что-то сунул сторожу, и тот пропустил меня в ворота.
Мы подошли к большому зданию вагоносборочного цеха. Это был длинный, высокий сарай, в котором на рельсах рабочие собирали и отделывали товарные и пассажирские вагоны, красили их. Из этого сарая был ход в двухэтажную кирпичную пристройку; в ней внизу помещалась слесарная, а наверху — столярная мастерская. Здесь, в столярной, и работал Петр. Холодная, грязная и неуютная мастерская плохо освещалась маленькими электрическими лампочками, повешенными над верстаками.
От плиты, на которой варился клей, было дымно. Воздух в мастерской тяжелый, пропитанный запахами смолы, клея, лака. За верстаками столяры собирали и отделывали вагонные диваны, столики, двери, рамы для окон.
Изготовлявшаяся здесь мебель для пассажирских вагонов казалась мне несложной, работа была куда проще, чем та, что я делал на московской фабрике. И мне так хотелось встать скорей за верстак и показать, как работает столяр-краснодеревец московской выучки.
Мы подошли к высокому старику с хитрым, холодным и пронзительным взглядом, с темным морщинистым лицом, украшенным клочковатой седой бородкой. Надев очки, он размечал дубовые брусья для вагонных дверей.
— Вот, Василий Сидорович, братишка мой, столяр, о котором я говорил.
Тот пренебрежительно посмотрел на меня через очки.
— Какой столяр? Мальчишка... На что мне такой?. Баловать только, а артель его обрабатывай...
Мне стало обидно, и я сказал:
— Я работать умею. Три года учился в Москве, на мебельной фабрике «Мюр и Мерилиз».
— Все вы ученые, — засмеялся монтер, — а поставить за верстак — рубанка держать не умеете.
86
Монтер Мороз был в столярной артели как бы на правах подрядчика: договаривался с мастером о заказах, брал людей по своему усмотрению, и по его указанию мастер назначал им заработную плату. Угождая хозяевам, монтер старался оплачивать труд рабочих возможно ниже. Весь этот разговор, как я узнал потом от брата, и имел целью установить мне плату как «мальчику», а не столяру. Брат тоже работал на правах «мальчика».
Чтобы оформить мой прием на работу, Мороз дал мне сложную пробу — сделать и отполировать дубовую шкатулку со скрытыми шипами. Пробу я сделал быстро и хорошо, но монтер умышленно дал мне сырой материал, и когда в цехе стало жарко от топившейся плиты для варки клея, шкатулка покоробилась, соединения разошлись. Морозу этого только и нужно было. Меня зачислили «мальчиком», хотя вместо обычной оплаты «мальчика» — двадцать пять копеек — назначили сорок копеек в день.
— Самое главное, — утешал меня Петр, — попасть в мастерскую, а дальше все пойдет своим чередом, только смотри, из первой же получки обязательно угости как следует монтера. К пасхе он, может, пятак прибавит — опять угости, к рождеству — еще пятак, так оно и дойдет, до рубля-то, до твоей настоящей цены. На угощение не жалей — окупится. Работать-то здесь многие годы будешь. А жалованье прибавляют не за хорошую работу, а за то, что с начальством ладишь да на угощение не скупой. А Мороз, ох, как любит это! И ведь богатый, черт! В деревне у него каменный дом, две лошади, три коровы, овец, поди, штук пятьдесят, свиньи, — завистливо перечислял Петр. — Работника постоянного держит, живет, как кулак, ход и на заводе работает. А на наши копейки льстится... Вон работает старик Федосеич. Он уже на заводе лет двадцать, а все вахлак вахлаком, рубанка в руках держать не умеет, а зарабатывает больше всех. Рубль двадцать поденно, да сдельно ему Мороз столько же запишет. А почему? С монтером умеет ладить. Угощает его каждую получку, вот и хорош. Учись, как жить на свете-то...
Я плохо слушал «поучения» Петра и радовался, что удалось так быстро устроиться на работу. Десять рублей — не пятерка, которую я получал бы еще целый
87
год в Москве. Спасибо, Иван Алексеевич надоумил сюда ехать. Эх, повидать бы дядю Ваню!
Когда после работы я с заводскими ребятами возвращался домой, все поздравляли меня, завидовали, разговаривали со мной дружески и никто не напоминал мне, что я «чужак», «рязанский», как говорил староста. Семь верст от завода до села прошел быстро, торопился обрадовать мать, а после ужина пошел гулять с заводскими ребятами из нашего села, прогулял почти до полуночи, а в пять часов утра мать уже будила меня — до завода далеко, надо спешить.
Так началась моя трудовая жизнь на Коломенском заводе — тяжелая и однообразная. Как она отличалась от той, которой я жил в Москве, в годы ученичества на мебельной фабрике! Там я жил во дворе фабрики, почти в центре огромного города, здесь — в захудалой деревне, в семи верстах от завода. На одну дорогу на завод и обратно уходило два с половиной часа в день, шагать приходилось и в дождь, и в стужу, и по непролазной грязи, и по глубокому снегу. На фабрике был «клуб» рабочих, беседы дяди Вани, хождение с ним или другими учениками в зоологический сад, в цирк, в Третьяковскую галерею и Народный дом. Здесь же ничего даже похожего не было. Гордость коломенских жителей составляли церкви, которых насчитывалось более двух десятков, да несколько часовен, четыре монастыря. Публичные дома, занимавшие целый квартал, затягивали в тину разврата молодежь. Двадцать два кабака и три «казенки» — винные лавки — все для того, чтобы ни одна свежая мысль или разумное дело не возникали и не развивались в одурманенных мозгах их посетителей. Пьяные драки, часто убийства были обычным явлением: На каждом углу грязных и зловонных улиц нашего города красовались затейливые вывески местных купцов. Рабочий люд ютился на окраинах, снимая у коломенских мещан за гроши темные и сырые углы, или ежедневно шагал в окрестные деревни, в свои хибары. На заводе тоже был свой «клуб» — уборная-курилка во дворе, холодная, грязная, затянутая табачным дымом. Туда приходили рабочие со всего двора. Рабочие на заводе были тоже иные, чем в Москве. Я, конечно, знал еще немногих, преимущественно наших деревенских или из соседних деревень, но таких, как Иван Алексеевич и
88
Жорж, здесь пока не встречал. Газет ни в деревне, ни на заводе почти никто не читал, все интересы вращались вокруг повседневных, мелких дел. Потом-то я узнал, что были на заводе и иные люди, с другими интересами, по на первых порах повстречать их мне не довелось.
Десять с половиной часов работы, два с половиной на дорогу — так и уходил весь день, не оставляя в памяти никакого следа, во всем походя на тот, что был вчера и будет завтра.
А в деревне — та же обычная и привычная жизнь, затянутая тиной повседневных нужд и забот, без больших дел, без новых людей.
Помню, каким событием на сером фоне этой обыденщины явилась смерть старика Лаченова, Михаила Дорофеевича. На похороны приглашен был из Коломны соборный дьякон, хор певчих, а на поминках пьянствовало все село. Лаченовы раскошелились не только на богатые поминки, но в память умершего купили для церкви новый большой колокол. Церковным старостой взамен умершего избрали Семена Лаченова, и дьякон за каждой обедней провозглашал «вечную память» покойнику.
Умер и трактирщик Федор Лаченов, а его трактир с домом и большим садом купил Семка-писарь, который неожиданно вышел в богачи. В тихую, безветренную ночь загорелась лавочка, которую он содержал, и маленький его домик сгорел дотла. Все на селе знали, что накануне все товары и все ценное из лавки и дома Семка перетаскал в сарай. А лавка была застрахована.
Кроме Семкиного трактира, процветал в деревне притон Васьки Цыгана, служивший издавна пристанищем для пришлых босяков и проституток. Как и прежде, по ночам там шло пьянство, картежная игра, по-прежнему Васькины посетители обворовывали крестьян окрестных сел. Сельский староста, брат Васьки, так же как и волостной староста и урядник, хорошо знали о притоне, но никаких препятствий Ваське в его деятельности не чинили, конечно за соответствующую «благодарность». А деревенская и заводская молодежь привыкла захаживать в притон, чтобы выпить, развлечься с женщинами, поиграть в карты и послушать постоянного обитателя притона Ваську-босяка по прозвищу «Бродяга».
89
Бродяга был личностью примечательной. Коренастый и плотный, физически очень сильный, с одутловатым, красным, покрытым шрамами и рубцами лицом, вечно пьяный, он грозно таращил холодно-жестокие серые глаза. По его словам, он бродяжил по всей России, по Украине и Кавказу, дважды отбывал каторжные работы в Сибири и «а Сахалине. Охотно рассказывал про себя разные залихватские истории, в которых правды, по-видимому, было много меньше, чем выдумки. Посетители притона с интересом слушали его рассказы о тюремных и каторжных порядках, о грабежах и убийствах, совершенных им или его друзьями, и разные похабные истории и анекдоты. Это был настоящий тюремный «Иван», державший в своих руках других босяков и командовавший ими. Бродяга гордо заявлял, что его даже полиция в Коломне боится, и этому вполне можно было верить. Боялись его и наши ребята, не решаясь сказать ему даже слово во время картежной игры, хотя и знали, что Бродяга — опытный шулер.
Я гулял уже со взрослыми ребятами, «женихами», и быстро втягивался во все пороки, подстерегавшие в те времена деревенскую и рабочую молодежь: начал выпивать, играть в карты и охотно участвовал в драках с ребятами из соседних сел, приходившими к нашим девушкам. Моложе других по возрасту, я всячески старался не отстать от товарищей и показать себя бывалым человеком.
Товарищ моего детства Вася Левшин был на два года моложе меня, а я тянулся к ребятам старше моих лет, и жил Левшин не у матери в Сандырях, а где-то не то в поселке, не то в городе у тетки и учился в двухгодичной заводской школе. Мы с ним почти не встречались.
И я подружился с отчаянным парнем Виктором, сыном железнодорожного кочегара, провезшего меня когда-то на паровозе в Москву. Виктор был на два года старше меня и уже давно работал в инструментальной мастерской на заводе. Вырос он без матери, умершей рано, с отцом — горьким пьяницей, не обращавшим на сына никакого внимания. Виктору ничто в жизни не казалось серьезным и важным, он постоянно был готов на самое разудалое и самое грубое озорство. Небольшого роста, худой, но жилистый и ловкий, со смуглым лицом, черный и вихрастый, по уличному
90
прозвищу «Криворотый» — рот его был изуродован в драке, он был отчаянный драчун и нравился мне своей неистощимой веселостью, бесшабашностью и отвагой.
На деревне Виктор слыл пьяницей и хулиганом, и моя дружба с ним страшно беспокоила мать.
— Перестань ты якшаться с этим криворотым разбойником! Боюсь я его, — говорила она мне не раз. — Карты да водка, матерщина да драки — вот все, чему он может научить тебя.
Я сознавал, что мать права, но отставать от приятеля не хотелось, да и затягивала бездумная, бесшабашная жизнь. Тяжел и нерадостен был заводской труд, бедна и скудна впечатлениями деревенская жизнь — вот и бросало нас на пьянство, картеж и драки. Так и затянуло бы меня, как и других рабочих-подростков, это болото, если бы не наступили грозные и бурные события 1905 года. Они захватили меня, как и многих молодых рабочих, направили наши мысли по другому пути, пробудили дремавшие под спудом тяжкой обыденщины душевные силы.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГРОЗНЫЙ год
ПЕРВЫЙ ГРОМ
Год от году рос и ширился Коломенский завод. Акционеры богатели, получали огромные прибыли, а рабочие были робки, богобоязненны и начальников боялись пуще самого господа бога. Иногда, правда, отдельные факты вопиющего произвола хозяев вызывали в каком-нибудь цехе недовольство, но дальше разговоров в укромных уголках и сочувствия пострадавшим дело не шло.
За сорок лет своего существования завод не знал
92
еще ни одной забастовки, ни одного рабочего волнения, и казалось, этой безмятежной жизни не будет конца. Но гроза 1905 года разразилась и над Коломенским заводом.
...Никогда не забуду тот морозный, ветреный день конца января 1905 года, когда в серую, неприглядную заводскую нашу жизнь впервые ворвалась струя свежего воздуха.
Был день получки. Дней за десять до этого монтер Мороз принял от мастера большой заказ по очень низким расценкам, и рабочие нашего цеха получили денег гораздо меньше обычного: мы не выработали даже поденного жалованья. Настроение у всех было нервное и злое.
По окончании работы я, как обычно, дождался у контрольных ворот Виктора.
— Пойдем, Витька, выпьем с горя, — предложил я, рассказав ему о своей неприятности, и в общем потоке рабочих мы двинулись по темной заснеженной улице к заводской лавке общества потребителей, около которой всегда толпилось много народу.
— Товарищи! Остановитесь! Важные новости! Послушайте! — раздался вдруг звонкий, молодой голос.
Необычное тогда обращение «товарищи» да еще в таком месте, где всегда торчал городовой, сразу приковало всеобщее внимание. Я толкнул Виктора: «Послушаем?» Вокруг быстро росла толпа. Люди молча теснили друг друга. У крыльца заводской лавки на уличную тумбу быстро вскочил молодой человек в серой тужурке и в низко надвинутой на лоб и уши черной кепке. Левой рукой он держался за фонарный столб, а правую вытянул вперед, призывая к вниманию. Вокруг тумбы плотным кольцом стояла группа рабочих. Среди них я заметил строгальщика нашей мастерской Василия Старостина.
— Товарищи! — громко и отчетливо начал свою речь незнакомец. — Девятого января тысячи питерских рабочих с женами и малыми детьми, с портретами царя, иконами и хоругвями в руках пошли к Зимнему дворцу просить у царя милости и защиты. Они несли к нему прошение и умоляли облегчить невыносимую долю рабочего народа.
Приятный, сильный голос чистым звуком и какой-то
93
особой своей задушевностью сразу приковал всеобщее внимание. Мы с Виктором так и впились глазами в говорившего. Это был совсем еще молодой человек. При слабом свете уличного фонаря я все же ясно разглядел красивое худощавое лицо, на котором выделялись крепкие скулы и упрямый подбородок. Из-под кепки выбивалась прядь светлых волос.
— Но царь приказал войскам стрелять в безоружных рабочих, их жен и детей, — неслись над притихшей толпой слова незнакомца. — Это кровавая расплата за то, что рабочие верили царю и ждали от него помощи. Теперь рабочие поняли, понял весь трудовой народ, что царь защищает заводчиков и помещиков, защищает потому, что сам он такой же помещик и капиталист. Нечего выпрашивать и ждать от него милости! — с большой внутренней силой произнес оратор, рассекая энергичным жестом правой руки морозный воздух. — Пришла пора подняться всему рабочему классу против кровавого самодержавия, против заводчиков, фабрикантов и помещиков, против всей этой жадной своры, пьющей вашу кровь и пот. Вставайте на борьбу за свои права и свободу!
Голос незнакомца гремел над безмолвной, настороженной толпой. Сейчас мне уже трудно восстановить всю эту речь, так глубоко взволновавшую меня тогда, но некоторые слова неизгладимо врезались в память.
— Ваш завод существует сорок лет. И все сорок лет вы живете в нищете и бесправии. Грошами оплачивают хозяева ваш тяжелый труд, сотни рабочих по вине хозяев получают на заводе увечья. Над вами издеваются мастера, вас обыскивают, штрафуют, обманывают в заводской лавке, бьют в полиции. Вас держат в темноте и невежестве, спаивают в царских кабаках, ваши дети не учатся, больных не лечат. Вы делаете паровозы и классные вагоны, а сами ходите пешком, потому что у вас нет денег на билет. Вы построили хоромы для заводчика, а сами живете в хибарах. Царь затеял преступную, грабительскую войну, тысячи людей гибнут вдали от родины неведомо за что...
Вдруг кто-то крикнул:
— Товарищи, полиция!
Толпа всколыхнулась и стала расходиться.
— Долой войну! Долой самодержавие! Да здрав-
94
ствует всеобщая политическая забастовка! — крикнул в толпу оратор, соскочил с тумбы и затерялся в толпе.
Навстречу быстро расходившимся рабочим из города бежали запыхавшиеся полицейские, но на месте митинга никого уже не было.
Мы с Виктором молча шагали домой. Нас обгоняли группы рабочих, но обычных разговоров, шуток и перебранки не слышно было.
Выйдя за город, Виктор заговорил первый:
— А как он здорово!.. И все правда. Грабят нас хозяева, а мы молчим...
— И про заводские порядки ловко ввернул! — горячо поддержал я друга. — И насчет мастеров, штрафов, обысков... Все знает, как будто сам у нас работает.
— А откуда он? — в раздумье спросил Виктор и тут же добавил:—Видно, не наш брат вахлак...
Я рассказал Виктору все, что слышал в Москве о «политиках», студентах и о том, как их преследуют полиция и жандармы.
— И этот, видать, из студентов, но в Москве есть и рабочие, которые политикой занимаются, — сказал я, вспоминая Ивана Алексеевича.
— Что ж теперь будет? — спросил Виктор и, не дождавшись ответа, снова спросил: — А как эти забастовки делают?
Я рассказал, что знал о забастовках от Ивана Алексеевича.
— Ну, наши бастовать не станут, — мрачно заметил Виктор. — Да и полиция не даст, весь завод обшарит, а забастовщиков выловит... Эх, жаль, народ у нас не дружный. А хорошо бы покуролесить да монтеров с мастерами потрепать! И чего у нас полиции так боятся? Видал, как городовой от лавки шарахнулся да за подмогой побежал? Полицейские — народ храбрый, когда впятером на одного наваливаются, а если на них скопом ударить — разбегаются, как тараканы. Мы с ребятами не раз лупили городовых, и они мне всыпали, когда один к ним в лапы попадался. Знаешь, Ванька, если наши бастовать не будут, давай в Москву подадимся, там, видать, народ боевой, мы к ним и пристанем.
Я был вполне согласен с Виктором. Речь незнакомца напомнила мне о Москве, о листовке и о многом
95
таком, о чем спорил Иван Алексеевич в заводской курилке с Жоржем, и я с особой остротой почувствовал всю серость и убожество нашего здесь существования.
— Постой, мы же хотели к Ваське Цыгану завернуть, — окликнул меня Виктор.
— Что-то не хочется. Давай лучше в другой раз...
КОММУНА
Как я узнал впоследствии, оратор, выступавший на митинге у заводской лавки, действительно был студент, организатор и руководитель подпольной коломенской социал-демократической организации, член Московского окружного комитета большевистской партии. В партийных кругах он был известен под именем Николая Васильевича. Настоящее же его имя было Николай Иосифович Сапожков.
Сын железнодорожного машиниста, поселившегося в Коломне, когда дети были еще маленькими, Николай после смерти родителей (в 1901 году) остался с младшим братом Александром совершенно без средств к существованию. Братья стали зарабатывать на жизнь частными уроками и продолжали учиться. В 1903 году Николай окончил коломенскую гимназию и поступил в Московский университет, а Александр продолжал учиться в гимназии. Оба они жили в «коммуне», помещавшейся на антресолях в доме Журавлева по бывшей Почтовой улице, близ Богословского садика.
«Коммуна», как называли ее обитатели, была весьма любопытным явлением и сыграла значительную роль в развитии революционного движения в нашем городе, особенно среди учащейся молодежи и городской интеллигенции.
По существу, это было общежитие студентов, участников тайного революционного кружка, руководителем которого был в свое время полковник в отставке Никита Сергеевич Сергеев. Большинство членов кружка к концу 1904 и началу 1905 года были уже членами социал-демократической партии и вели активную революционную работу среди городской интеллигенции, учащейся молодежи, рабочих фабрик и заводов, окружающих Коломну, а отчасти среди крестьян близко распо-
96
ложенных от нашего города деревень. Особое внимание члены коммуны уделяли пропаганде среди рабочих нашего завода и работниц шелкомотальной фабрики Абега.
Сам Сергеев по своим политическим убеждениям был близок к народникам-шестидесятникам и к социал- демократам не примкнул, но тем не менее сохранил с ними самые дружеские отношения.
Студенты, члены коммуны, жили бедно, но дружно. Нередко можно было наблюдать такие сценки.
— Бронька, дай форменную тужурку, в Москву, в университет, еду, — говорил кто-нибудь из обитателей этого своеобразного общежития, обращаясь к Брониславу Старкевичу, почти единственному обладателю форменной студенческой одежды.
— Бери, только оставь свои сапоги, а то мне сегодня в Выселки идти, а штиблеты, как известно, предмет деликатный и к грязи не приспособленный, можешь их в Москву надеть...
— Нет, я у Егора возьму, твои мне тесноваты.
Носить костюмы и ботинки по очереди было обычным явлением их быта, так как ни у кого не было полного комплекта одежды. Весь свой зарабЪток ребята сдавали в общий котел и на «коммунистических началах» частенько голодали. Работу найти было нелегко, и основным источником заработка было репетиторство купеческих сынков и дочерей.
Члены коммуны занимались пропагандой среди населения и поддерживали широкий круг знакомств в городе. Когда революция шла на подъем и распространилась мода на «общественность и просвещенность», революционными идеями стали увлекаться многие. В этот период в коммуне день и ночь толклись гости самых различных чинов, званий и образа мыслей, вплоть до служителей культа. Тут были люди, искренне искавшие ответа на «проклятые» вопросы, но были и просто любители пооригинальничать. Так, одно время коммунары не знали, как отделаться от наплыва городских барышень, которым лестно было вести знакомство с образованными. Иногда придет какая-нибудь купеческая дочка, усядется на стул, поведет жеманно глазками и промолвит кокетливо:
— Просветите меня!
7 И. Козлов
97
А гимназист Володька Кормер бывало ответит:
— Черт тебя, голубушку, просветит! — Но барышни на него не обижались: какой он кавалер, совсем еще мальчишка.
Володька был сыном владельца часовой мастерской, которая находилась в трехэтажном кирпичном здании, что на площади против церкви Ивана Богослова.
Кормеры снимали весь нижний этаж в доме Журавлева, и Володька был завсегдатаем на антресолях. Он с готовностью выполнял поручения коммунаров, очень гордился этим и считал себя членом коммуны. Как и многие гимназисты и студенты, принимавшие активное участие в партийной работе, он постоянно бывал в коммуне на правах «своего».
Такой открытый образ жизни являлся лучшей конспирацией, и провалов среди членов коммуны не было. В 1905 году, особенно в середине этого года, частыми посетителями в доме Журавлева стали и рабочие, что не могло не обеспокоить коломенскую полицию. Но даже и в тот период в коммуне был всего один обыск, во время которого жандармам не удалось обнаружить ничего компрометирующего. А между тем к студентам на антресоли дома Журавлева не раз «сдавались на хранение» подпольщики из Московского окружного комитета партии, которым надо было укрыться на время от полицейских глаз и переждать, пока заготовят новые документы.
Сам хозяин дома в Коломне не жил и не интересовался, кто были его квартиранты и чем они занимались.
— Лишь бы исправно платили за квартиру!
Постоянными жильцами коммуны были братья Николай и Александр Сапожковы, Бронислав Викентьевич Старкевич (Бронька), Георгий Алексеевич Николаев (Гошка), Пантелеймон Сахаров (Понька), Егор Юмашев (Гулька) и еще несколько человек, фамилии которых я сейчас уже не помню.
Сокращенные имена: Бронька, Понька, Гошка, Гулька, как они звали друг друга, — стали их партийными кличками.
Николай Иосифович Сапожков, Старкевич и Николаев были членами Коломенского комитета РСДРП.
У Николаева в Коломне была мать, всеми уважаемая старушка, вдова чиновника Зинаида Александров-
98
на, жившая на пенсию и стремившаяся всеми силами дать образование сыну.
Сын же не мог удержаться на одном месте. За «бунтарство» и участие в недозволенных начальством кружках его исключили вначале из коломенской, а затем из казанской гимназии.
Но Гошка не унывал, деятельно готовился к экзаменам экстерном за весь курс гимназии и вел партийную работу. После двадцати семи экзаменов экстерном в 1904 году Георгий Алексеевич Николаев был зачислен студентом медицинского факультета Московского Государственного университета. Конечно, при поступлении он и словом не обмолвился о своем пребывании в коломенской и казанской гимназиях.
В коммуне Гошка жил из соображений конспирации. Дело в том, что на квартире его матери в доме Тонышевой по Семеновской улице находилась тайная типография (мимеограф и гектограф), где Николай Сапожков, Бронислав Старкевич и Гошка печатали прокламации и листовки.
Домик, снимаемый Зинаидой Александровной у Тонышевой, состоял всего из двух комнат, перед окнами был палисадник, а за домом небольшой сад. Все это устраивало подпольщиков, так как коломенской полиции и в голову не приходило искать тайную типографию у такой почтенной старушки, как Зинаида Александровна. О местонахождении типографии не знали ни остальные члены партийного комитета, ни коммунары.
Помогала ребятам мать Гошки. Хотя в политике она и мало разбиралась, но твердо знала, что ее обожаемый сын не может идти на плохое дело, и готова была делать все, что он велит.
Бронислав Викентьевич Старкевич, сын литовского крестьянина, попал в гимназию благодаря своим большим способностям, упорству и неуемной жажде знаний, но был исключен из седьмого класса за «беспорядки». Приехав из маленького литовского городка в Москву, он случайно познакомился с Сапожковым, и тот посоветовал Брониславу окончить гимназию в Коломне: «От ваших мест далеко, какой леший догадается тебя там искать!» И Старкевич заканчивал восьмой класс гимназии у нас в Коломне. Вместе с Егором Юмашевым и Николаевым он поступил на медицинский факультет
7*
99
Московского университета, но так и остался жить в Коломне.
Это был кряжистый, на вид мешковатый, но очень сильный и ловкий парень. Черты его лица были неправильны, зато взгляд карих глаз светился умом, какой-то особенной теплотой, и это сразу располагало к нему людей. Молчаливый по природе, он не был таким блестящим оратором, как Сапожков, но народ любил его слушать. Говорил Бронислав очень просто и часто выступал среди рабочих, а еще чаще среди крестьян в близлежащих деревнях.
Обо всем этом я узнал значительно позже.
Желанными гостями в коммуне были Дмитрий Чудин, Иван Тимофеевич Толстиков, Василий Захарович Соколов, Узелков, Романов и другие рабочие нашего завода. Часто бывал там и всеми нами уважаемый пожилой рабочий Давыд Андреевич Зайцев.
ПОСЛЕ МИТИНГА
О митинге у заводской лавки и о том, что там говорилось, стало известно не только рабочим нашего завода и полиции с жандармерией, но и всему населению города. О событиях 9 января в Питере и попе Гапоне стали толковать всюду, даже в церкви.
После того как у меня было столкновение с попом Федором в школе, я, несмотря на все уговоры и просьбы матери, в церковь не ходил, а мой приятель Виктор тоже не отличался большой набожностью, и я крайне удивился, когда он вдруг предложил пойти вместе с ним в церковь. Видя мое недоумение, друг весело рассмеялся.
— Не бойся, не молиться зову! Хочу послушать проповедь отца Никифора.
— А на что она тебе?
— Помнишь, у лавки студент говорил, как питерские рабочие к царю ходили, как их там расстреливали? Ну, так вот, оказывается, это все какой-то поп Гапон подстроил. А поп этот был неправославной веры и предложил нашему царю в свою веру перейти. Царь, конечно, не согласился. Сам-то поп Гапошка, слышь, нерусский был, ну и задумал убить нашего царя. А как
100
его убьешь, ежели кругом стража с пушками да войско! Вот и подговорил Гапон питерских рабочих идти с ним к царю: мол, милости просить у царя. Ну и Гапон с ними. Как стал бы царь прошение от рабочих принимать, тут Гапон со своими людьми набросился бы и убил бы его.
— Да кто тебе такую чепуху рассказал?
— Наш табельщик, а ему конторские рассказывали, — ответил Виктор. — Говорят, Никифор теперь во всех проповедях о Гапоне рассказывает.
Когда мы вошли в церковь, поп Никифор в епитрахили и нарукавниках стоял на амвоне перед царскими вратами и говорил проповедь, начало которой мы не застали:
— ...христианин — странник на земле, и ему некогда думать о земном. О царствии небесном думать надо, ибо оно вечно! Стремитесь к божественному свету, а не мирскому, ложному! Просвещайте душу вашу, а не ум! Нынешние ученые, стремясь к свету ума, губят и разрушают веру православную, сеют семена зла и насилия вокруг. От этого ложного просвещения разливаются всюду маловерие, безверие, противление властям предержащим, склонность к зависти чужой собственности, злоба и решимость на такие тяжкие грехи, как цареубийство!
Демон-искуситель, приняв образ священнослужителя Гапона, нашел среди маловерных себе сообщников и повел их на страшное дело; омрачив умы их велеречием лукавым.
Но не допустил господь наш милостивый содеяться беде великой! Священный огнь опалил грешников, дабы образумились они и души их не были бы ввергнуты в геенну огненную и лишены блаженства райского. Святитель Иоанн, пришед на Иордань-реку, сказал: «Уже секира при корени древа лежит. Всяко древо, не творяще добра, посекаемо и в огнь заметаемо бысть». Так сцешите же, православные, к избавлению от грехов ваших, пока секира, карающая грешников, не поднялась над головой вашей!
— Ну, доволен проповедью? Будешь теперь готовить себя для царствия небесного? — потешался я над Виктором, а он всю дорогу зло огрызался и ругал всех попов скверными словами.
101
Слухи о том, что Гапон собирался при помощи питерских рабочих убить царя, распускались умышленно, чтобы замаскировать связь Галона с царской охранкой и его роль как провокатора. Этой басней хотели оправдать расстрел женщин, детей и стариков на площади перед Зимним дворцом.
Много у нас тогда было толков и о событиях на Дальнем Востоке, о которых мы узнавали иногда из газет, а главным образом от возвращавшихся на родину раненых солдат. О войне толковали на заводе, дома и в трактирах.
Однажды мы с приятелем зашли в трактир Егоровой. В сравнении с другими трактирами там было довольно чисто и уютно. На окнах красовались белые занавески и горшки Герани, столы были покрыты относительно чистыми скатертями, а вместо табуреток и некрашеных скамеек у столиков стояли венские стулья. Вечерами Егориха — так звали хозяйку — заводила граммофон, бывший тогда диковинкой. Летом, особенно в дни получки, труба граммофона выставлялась из окна на улицу и зазывала в трактир посетителей. Заведение Егорихи посещали мещане, мелкие чиновники, служащие заводов и различных учреждений Коломны, а также рабочие и ремесленники из «состоятельных», поприличнее одетых. Хозяйка была женщиной ловкой, оборотистой и умело управляла своим заведением. Хотя трактир и находился на главной, Астраханской улице, но и здесь нередко случались драки, однако до полиции обычно дело не доходило. Егорова отлично ладила и с полицией.
Зайдя в трактир, мы заняли столик и заказали по кружке пива. Заметив кого-то, Виктор улыбнулся.
— Вон Илья сидит, небось про войну с японцами рассказывает.
Я оглянулся и увидел безногого солдата в ветхой шинелишке. Ему было, вероятно, лет двадцать пять, но давно небритые, щетинистые усы и борода заметно старили его.
Виктор, знавший историю Ильи, рассказал, что он несколько лет работал у нас на заводе в механическом цехе и слыл хорошим слесарем. Шутник и балагур, Илья Куликов пользовался дружеским расположением всего цеха. Зато крепко невзлюбил его мастер цеха Карасев, которого Илья не раз поддевал острым словцом. Благо-
102
даря стараниям мастера веселый слесарь был уволен с завода. А так как с увольнением кончилась отсрочка от военной службы, которой пользовались все рабочие нашего завода, его немедленно забрили в солдаты. На войне он заработал два солдатских георгиевских креста и вернулся домой без ноги. За свои кресты получал шесть рублей в месяц и за два рубля снимал где-то койку. В первое время Илья все еще надеялся, что на заводе дадут какую-нибудь работу, но его не приняли Даже подметалой. Он был непьющим парнем, своей семьи не имел и от скуки большую часть дня просиживал в чайных да в трактирах, охотно рассказывая всем желающим про войну.
— И все через этого черта Карасева мается, — хмуро закончил свой рассказ Виктор. — Такая стерва! В механическом его боятся хуже ядовитой змеи. А уж злопамятный! Раз не угодишь, всю жизнь помнить будет. Да вот он и сам, дьявол толстопузый.
В дверях стоял среднего роста грузный человек с довольно солидным брюшком. Ни на кого не глядя и ни с кем не здороваясь, тяжелыми шагами проследовал к свободному столику, опустился на стул, на соседний сбросил картуз, пригладил на лысеющей голове остатки волос и через плечо бросил услужливо подлетевшему половому:
— Пару пива!
Через минуту, навалившись локтями на стол, все так же никого не замечая, медленно тянул из кружки пиво.
Я с любопытством стал прислушиваться к разговору за столиком солдата.
— ...Ну, думаем, скоро к своим милахам на блины пожалуем, — рассказывал солдат. — Ан нет! Выстроили рабов божьих перед казармой, поп молебен отслужил, сказал что-то про христолюбивое воинство, и погнали нас на станцию да погрузили в телячьи вагоны. Оказывается, на Расею японец напал, и нам, солдатам, землю родную надо защищать... Ну что ж, защищать так защищать. Господа офицеры толкуют: «Эта война для нас не страшная, две шапки кинем — вот и Японию всю накроем». Ну, раз их благородия так говорят, значит и впрямь накроем. Уж им-то лучше знать.
Я заметил, что и Карасев начал прислушиваться к рассказу.
103
— Привезли нас в какое-то богом и чертом забытое место, велели рыть землянки, да, видно, и забыли про нас. Сидим в тех проклятых норах месяц, другой, третий, и никому мы не нужны. Сначала кормили сухарями да ржавой селедкой, а потом и селедки не стало. Соль пропала, цынга привязалась, а лазарета поблизости нет. Стали наши к апостолу Петру в рай стучаться...
— Так уж и в рай! А в ад к сатане никто не стучался? — пошутил кто-то, но на него все зашикали.
Однако солдат совершенно серьезно ответил шутнику:
— Нет, в рай. Нам и поп так толковал: кто за царя да православную веру живот свой положит, тот в раю будет. — И, обращаясь к слушателям, продолжал: — Просидели мы в ямах тех с полгода и многих там же захоронили...
— Что ж, так и повоевать не пришлось?
— Как не пришлось! Пришлось. Да только веселого-то было мало от порядочков, какие были там.
Я заметил, что при последних словах Ильи мастер насторожился.
— Вот было однажды... — Все тесно придвинулись к рассказчику. — Японцы заняли деревню, а за деревней горка. Она, вишь, для нас много значила, стрелять с нее удобно было. Нашей роте приказано было непременно эту горку занять и, стало быть, на ней обороняться... А чем нам было выбивать их из той деревни? Орудиев никаких, винтовок и то на всех не хватало. Вместо патронов прислали мешок икон — Егорий Победоносец на белом коне...
— Это что ж, монастырь там собирались открывать или японцев в православную веру обращать? — поинтересовался кто-то.
— Эх, до монастыря ли там было! — с горечью вздохнул Илья. — Это их высочества августейшие императрицы нам, солдатикам, на позиции в виде подарочков посылали. Поначалу-то мы смеялись: спасибо, мол, за такую заботу, только лучше по шкалику сивухи да по кисету табаку прислали бы, а потом как начали нас японцы свинцом, свинцом поливать, тут уж не до шуток...
— А ты, мазурик, говори, да не заговаривайся, а то неровен час и в полицию попадешь! — громко окликнул его Карасев.
104
— Это еще что там за гусь меня полицией пугает? — насмешливо сказал Илья, оглядываясь. Но, увидев своего бывшего мастера, побледнел. — А-а-а, не птица, а рыба. Не гусь, а целый карась!.. Не ты ли собираешься меня в полицию отвести? — со зловещим спокойствием спросил Илья.
— А хоть бы и я. Не богохульничай, не клевещи на царскую фамилию, — ответил мастер.
— Ты меня не пугай! Я уже пуган. Огонь, и воду, и
медные трубы прошел... Ну, давай, давай веди, попробуй!..
Солдат заскрежетал зубами и с перекошенным от ненависти лицом заковылял к мастеру. А тот стоял, широко расставив ноги, и с деланным спокойствием ждал приближения инвалида.
— Ну, где твоя полиция? Веди! Да знаешь ли ты, гад ползучий, что я ни бога, ни черта, ни твоей полиции не боюсь? Хочешь, сам туда пойду? Ну, пойдем!.. А пока вот тебе старый должок! — крикнул вдруг Илья и с силой замахнулся на мастера костылем, но тот ловко увернулся, и костыль угодил в стену.
В ту же секунду, быстро взмахнув левой рукой, Карасев схватил инвалида за грудь и замахнулся кулаком. Лишившись костыля, калека потерял равновесие и упал, прежде чем увесистый кулак обрушился ему на голову. Крючки солдатской шинели отлетели, и на потрепанной гимнастерке звякнули два георгиевских креста.
Очнувшись от минутного оцепенения, присутствующие бросились разнимать. Надо заметить, что разнимать у нас не любили, а, наоборот, натравливали друг на друга и подначивали дерущихся, чтобы дрались с «душой и огоньком». Но тут все вступились за Илью, и в адрес Карасева посыпались угрозы:
— Боров жирный! С калекой связался...
— Отстань от него, ирод поганый, а то получишь!
В поднявшейся суматохе кто-то и в самом деле съездил мастеру по уху. Зная любовь Виктора к дракам, я потянул его к выходу — и очень кстати: в трактир уже входили двое городовых.
На другой день мы узнали, что Илью забрали в участок «за драку и хулиганство» и ему грозит суд да тюрьма. Рабочие, особенно механического цеха, где мно-
105
гие хорошо помнили веселого, старательного парня, были возмущены.
— Вот и царские кресты не помогли. Ни за что ни про что засудят малого. Не-е-ет, старая пословица говорит: с сильным не борись, с богатым не судись.
Через месяц после выступления Сапожкова у лавки потребителей стали поговаривать, что на заводе нашли какие-то листовки в заводской конторе, и в цехах появились встревоженные жандармы и полицейские. То одного, то другого рабочего вызывали в конторки мастеров, допрашивали, запугивали, стараясь разыскать «смутьянов». Заходили жандармы и в нашу мастерскую, вызывали монтера Мороза. Вернулся из конторки Мороз красный, взволнованный, о чем-то пошептался с кривобоким Федосеичем и снова ушел в конторку. Через несколько дней по заводу разнеслась весть, что в заводском поселке Боброво полиция произвела обыск и арестовала несколько человек рабочих, в том числе и нашего строгальщика Василия Старостина. Я мало обращал внимания на этого рослого, рябоватого строгальщика. Держался он замкнуто и ничем особенным не выделялся. Когда же его арестовали, у нас стали поговаривать о том, что Старостин был связан с «тайным кружком» и знался с какими-то опасными людьми, которые «не доведут до добра».
— Выходит, что и у нас есть такие люди, как в Москве, о которых я тебе рассказывал, — говорил я Виктору, — а мы о них и не знали. Да и как их узнать? На заводе не поговоришь, а после работы... что ж после работы? Пьянка да гулянка...
— Эх, хорошо бы листовку почитать, о которой давеча говорили, да с теми людьми познакомиться, что их пишут!
„ДОБРЫЙ“ БАРИН СТРУВЕ
Как-то в обеденный перерыв я побежал в потребиловку купить чего-нибудь поесть и увидел, что у заводской конторы толпится народ. У крыльца билась в истерике какая-то женщина и рвала на себе жиденькие волосы. Лицо ее было расцарапано в кровь, рваный полушубок распахнут, грязная рубаха на груди разорвана. На ху-
106
дой шее болтался медный крестик. Около нее испуганно жались пятеро ребятишек. Старшая девочка крепко прижимала к груди завернутого в тряпки, заливавшегося отчаянным криком меньшого.
— Ишь, — пришла со всем своим выводком, — ругался сторож, грубо толкая женщину. — Нашла место, где рассесться! Уходи, тебе говорят — уходи!..
Несчастное семейство тесным кольцом окружили бабы, принесшие на завод мужьям обед, и рабочие. Толпа все росла. Но вот из конторы вышел второй сторож.
— Барин приказал уходить. Чего зря господ беспокоишь? Смотри, сколько народу собрала, дура баба...
И два сторожа подхватили под руки бедную женщину и поволокли по снегу. С диким криком ребятишки бросились к матери.
— Мужики, да что же это такое?! — крикнула одна из жен рабочих. — Чего смотрите, как ироды над сиротами изгаляются!
Толпа дрогнула, подалась вперед и сомкнулась вокруг сторожей.
— Не тронь, дьявол бородатый!
— Чего к бабе с ребятишками пристал?
— Да что на них, барских прихвостней, смотреть! Бей их в хвост и в гриву! — послышались яростные крики.
С одного сторожа сбили шапку, другого кто-то рванул за кушак, а какая-то женщина все норовила вцепиться сторожу в глаза.
Ревнители порядка не на шутку струхнули, бросили свою жертву и скрылись в дверях конторы.
Женщины подхватили истерзанную мать с ребятишками и увели с собой в поселок. Завидя бегущего от постовой будки городового, толпа нехотя потянулась к воротам завода.
Позднее я узнал историю этой женщины. Ее муж, Сергей Копылов, проработал на заводе двадцать шесть лет и стал токарем высшего разряда. Год назад горячей стружкой ему вышибло глаз; в то время мы все работали без всяких защитных приспособлений. Выйдя из больницы, Копылов в тот же день поспешил на завод, но тут ему объявили, что он уволен с работы по «состоянию здоровья». После долгих и унизительных просьб и уго-
107
щений в знак особой милости ему было разрешено снова стать к станку.
Слепой на один глаз, Сергей работал с большим напряжением, все время боялся оказаться за воротами, и работа валилась из рук.
Однажды на трансмиссионном валу с рабочего шкива слетел ремень, и Сергей, поставив лестницу, полез наверх поправить его. Но... неточное движение — и токарь, вскрикнув, повис на раздавленной руке, затянутой в ремень, а вслед за этим упал на цементный пол. Ударившись виском обо что-то острое, не приходя в сознание, он скончался.
Жена с ребятишками осталась совершенно без средств. Ей посоветовали хлопотать пенсию на ребят, но сколько она ни обивала пороги, ответ всюду был один: несчастный случай произошел по вине самого рабочего. Старалась заработать на хлеб ребятишкам стиркой, но и ее было трудно найти, да и одета она была плохо.
— Ты, милая, сперва сама как следует отмойся, а потом в порядочный дом приходи, — сказала одна из барынь, к которой вдова пришла предложить свои услуги.
Кто-то из сердобольных конторских посоветовал ей сходить к самому Струве: «Он, говорят, барин добрый, авось и твоих сирот пожалеет, только проси посмелее». Акционер завода Александр Аманович Струве слыл в городе либералом и филантропом.
Преодолев робость перед «большими господами», Наталья — так звали жену Копылова, — захватив для большего впечатления всех своих ребятишек, приплелась к конторе и стала дожидаться «самого». Как только подкатили ковровые санки и Струве, откинув медвежью полость, ступил на крыльцо, несчастная бросилась ему в ноги.
— Чего хочет эта странная женщина? — обратился он к служащим, угодливо выскочившим встречать хозяина.
Узнав, в чем дело, «добрый» барин холодно заметил: — Я не красное солнышко, всех не обогрею. — Брезгливо поморщившись, крикнул сторожу: — Что у тебя тут за беспорядок? — и прошел в контору.
Увидев из окна конторы, что вдова не слушает увещеваний сторожа, послал на помощь ему второго, затем
108
приказал вызвать городового, чтобы разогнать собравшихся рабочих.
Несчастные случаи на производстве, кончавшиеся увечьями, а иногда и смертью, были обычным явлением в нашей заводской жизни. Ни о какой технике безопасности не было и помину, да тогда и слова-то такого мы не знали.
Горе Копыловой было для нас не новостью, но на этот раз оно вызвало озлобление среди рабочих.
— Перед войной наши акционеры получили больше миллиона прибыли за один год, а теперь еще военные заказы идут, так, наверно, уже за два миллиона перевалило, — сказал как-то столяр Никанор, бойкий парень из городских мастеровых. На завод он к нам пришел недавно.
— А ты что, хозяйские капиталы считаешь? Не тобой нажито — не тобой будет и прожито. И о нас тогда господа подумали: на церковь-то тридцать тыщ пожертвовали, — вмешался кривобокий старик Федосеич, всегда отличавшийся преданностью хозяевам, всем большим и маленьким начальникам.
Но тут за него взялся столяр из нашего цеха Цветиков, а последнего поддержали и другие рабочие. Федосеичу ничего не оставалось, как уйти из курилки.
Дирекция, узнав о настроениях рабочих, объявила о создании на заводе комиссии по определению утраты трудоспособности при каждом несчастном случае. Но рабочие не особенно обольщались этим.
— Толку все равно не будет. Интересы рабочих защищать в этой комиссии будет некому, — разъяснил кому-то наш модельщик Василий Захарович Соколов.
— Но ведь там от рабочих два представителя будут...
— То-то и оно! — насмешливо ответил Соколов. — В комиссии девять человек, а рабочих только двое, и то по выбору мастера. Да они при господах-то и рот побоятся раскрыть.
Соколов работал на нашем заводе уже много лет, был модельщиком первой руки, и администрация ценила его работу.
В то время ему было лет тридцать — тридцать пять. Высокий, стройный, худощавый, он ходил, всегда засунув руки в карманы брюк или пиджака. Продолговатое,
J09
но не худое лицо с красиво очерченными губами обрамляли темно-русые, густые, коротко подстриженные, слегка курчавые волосы. Взгляд удивительно красивых голубых глаз всегда был сосредоточенным и озабоченным. Это выражение не покидало его, даже когда он шутил.
Я никогда не видал Соколова ни в одном трактире, никогда не встречал его пьяным или хотя бы слегка навеселе.
Василий Захарович был неразговорчив, но когда говорил, то всегда очень спокойно и убедительно. В спорах он не горячился, твердо стоял на своем и не успокаивался, пока не убеждал собеседника в своей правоте.
Как я потом узнал, Василий Захарович состоял в партии большевиков с 1903 года и не раз ездил по заданию коломенской партийной организации в Москву для связи с Московским окружным комитетом партии и еще в 1904 году привлекался к дознанию в жандармском отделении.
Вскоре администрация разослала по цехам книжечки с изложением закона «о вознаграждении рабочих, пострадавших при несчастных случаях», и книжечки эти стали предметом самого горячего обсуждения в курилке,
— Все равно во всем виноват будет наш брат рабочий. Родился на свет божий — виноват, жрать захочешь — виноват, руки-ноги на заводе оторвут — виноват... Где же это видано, чтобы господа заводчики когда- нибудь в ответе были! — заявил в курилке какой-то пожилой рабочий.
— Вот это ты, отец, правильно сказал, прямо в точку угодил, — подхватил Цветиков.
— Как умел, так и сказал, — сердито буркнул «отец» и вышел из курилки.
Чтобы задобрить рабочих, директор завода Зяблов придумал новый трюк. Мастера торжественно объявили по цехам, что всем чернорабочим вместо сорока копеек в день будут платить теперь по полтиннику, а рабочие по двору получат еще по паре брезентовых рукавиц на год. Об этих грошовых подачках мастера затрезвонили как о душевной заботе хозяев. Они организовали даже «рабочую делегацию», которая должна была благодарить хозяев от имени всех рабочих завода за заботу. Делегатов этих никто не выбирал, просто
мастера подобрали по цехам кого потемнее да посмирнее. Возглавил делегацию старик Петрович, работавший в нашем цехе подметалой. Это был благообразный, опрятный старичок с окладистой седой бородой и добродушным взглядом подслеповатых, постоянно прищуренных глаз. Его седые волосы всегда были аккуратно подстрижены в кружок и тщательно смазаны «боговым» маслом. Петрович работал на заводе уже около сорока лет, то есть с самого его основания, всегда был на хорошем счету у хозяев, и поэтому его не увольняли по старости с завода, а оставили работать подметалой.
Старик был знатоком священного писания и мог без конца говорить о различных библейских предсказаниях и пророчествах, толковал о пришествии антихриста, который поднял смуту на Руси и совращает добрых христиан. Петрович всегда готов был поговорить на божественные темы, только редко находил слушателей. Рабочие считали его «зачитавшимся библией» и бесцеремонно отходили или заводили другой разговор, но старик не обижался.
Совсем иначе относилось к нему начальство. Однажды на празднестве, устраиваемом акционерами в 1903 году по поводу выпуска трехтысячного паровоза, когда на завод приехал министр путей сообщения князь Хилков, Петровичу было поручено возглавить группу старейших рабочих, которые должны были встретить министра хлебом-солью. Министр на глазах у всей толпы рабочих облобызался с Петровичем, и тот вместе с другими стариками был награжден именными серебряными часами за «усердие». Часы эти он всегда носил на виду.
После посещения депутацией директора Петрович с важным видом рассказывал в мастерской, как ласково они были приняты и как директор обещал и впредь не оставлять рабочих своею милостью и попечением. Забежавший ко мне в мастерскую Виктор, послушав рассказ Петровича, серьезно сказал ему:
— Ну, теперь, дедушка, тебе еще медаль на шею повесят вроде бляхи, как верному дворовому псу... — и ушел под хохот молодежи, Оставив старика в страшной обиде.
Нас будоражили слухи о забастовках в Питере, Москве и других городах...
Ш
Речь Сапожкова и листовки не забывал никто: ни те, кто был с ними согласен, ни те, кто считал их происками антихриста. Отзвуки первого грома на заводе не затихали.
НЕУДАВШАЯСЯ ЗАБАСТОВКА
Февраль начался тревожно. В курилке и в мастерских стали поговаривать о том, что бывают какие-то тайные собрания, на которых рабочие обсуждают свои нужды. В нашем лексиконе появились новые, неслыханные дотоле слова: «требования рабочих», «митинг», «агитатор» и другие. Вдруг, чего у нас на заводе никогда не бывало, в дирекцию стали поступать требования от отдельных мастерских. Такие требования предъявили четырнадцать мастерских, однако нашей в их числе не было.
Требования, выставленные мастерскими, были разработаны Николаем Сапожковым, Старкевичем, Николаевым с участием рабочих Толстикова и Давыда Андреевича Зайцева. Они были незначительны и чисто экономического характера. Партийная организация сознательно выставила именно такие требования, учитывая, что завод никогда не бастовал, рабочие в политическом отношении были очень отсталы, и была уверена, что дирекция большинство из них удовлетворит. Это событие явилось первой пробой сил молодой коломенской организации большевиков, насчитывавшей в то время на всем заводе лишь несколько десятков членов на семь тысяч рабочих. Дирекция растерялась и, не зная, что предпринять, пыталась оттянуть время. Она назначила сроки рассмотрения поданных претензий и объявила, что от каждой мастерской, подавшей свои требования, будут приглашены в дирекцию по два рабочих. Основное, чего требовали тогда рабочие, — это повысить расценки и на два часа сократить рабочий день в субботу.
Разговорам и спорам вокруг этого не было конца.
— Ну вот и наша взяла! И нас стали слушать! Теперь бы не дать маху, когда в дирекцию пойдем.
Но сроки, объявленные дирекцией, прошли, а к рассмотрению претензий приступать еще не думали. Атмосфера недовольства и напряженного ожидания накаля-
112
лась. Наконец, кажется 1 марта, заговорили о том, что начальникам цехов даны какие-то секретные указания.
— Ну, писаря, получили кукиш с маслом? Хозяева выискались, а вас вот и не спросили... — ехидничали Мороз с Федосеичем.
Наконец возмущение рабочих прорвалось.
Мы с братом Петром работали в одном цехе, но в разных сменах. Обычно мы встречались с ним только дома, по воскресеньям. Но однажды, против обыкновения, он дождался меня на заводе и, отозвав в сторону, тихо сказал:
— Смотри, не вздумай бросить работу!
Я с удивлением посмотрел на него.
— Сегодня забастовщики хотели завод остановить, да ничего у них не вышло. Приходили и к нам в мастерскую...
— Какие забастовщики? — с нетерпением перебил я брата.
— А пес их знает какие! К нам-то приходили не забастовщики, а наши же рабочие из машиносборочной, уговаривали бросать работу...
— Что ж вы им ответили? — опять перебил я брата.
— А что мы могли им ответить? — вспылил вдруг брат. — Выгнали из мастерской, и дело с концом.
— Ваши так и не бросили работу?
— Нашлось человек двадцать дураков да лодырей. Проболтались где-то полдня и опять стали к верстакам. Наверно, завтра вылетят за ворота... Смотри, Ванька, не дури, а то голову сверну! — пригрозил брат и ушел.
Пока в цехе крутился монтер, я делал вид, что прилежно работаю, но как только он вышел за двери, тут же бросился в курилку — узнать, в чем дело.
А дело обстояло так. Услышав о том, что начальникам цехов были розданы секретные инструкции, рабочие возмутились и заговорили, что надо самим браться за дело. В машиносборочном цехе даже провели митинг, на котором приняли решение — объявить в знак протеста забастовку, — и, дружно покинув цех, всей толпой двинулись к новомеханическому, но поддержки там не получили. Тогда зачинщики послали двух рабочих остановить в новомеханическом моторы. Станки остановились, и рабочие цеха вышли на улицу, но к забастовщикам не присоединились. После долгих увеще-
8 И. Козлов
113
ваний машиносборщики взяли с них слово, что к работе сегодня не приступят, и двинулись к литейному цеху. Завидя бастующих, литейщики тут же побросали работу.
Начальник цеха и мастер начали уговаривать рабочих, напомнили о недавних арестах, и кое-кто из литейщиков остановился в нерешительности. Воспользовавшись этим минутным замешательством, начальник цеха объявил:
— Я не настаиваю на продолжении работы, но предлагаю всем зайти в помещение цеха.
Хитрость удалась, и значительная часть литейщиков повернула обратно. Таким образом, рабочие литейной были отколоты от рабочих машиносборки. Заметив, что это обстоятельство удручающе подействовало и на машиносборщиков, руководители забастовки послали надежных ребят по другим цехам, а сами скорее повели своих за ворота завода. Полностью не работали в этот день одни лишь машиносборщики, а рабочие остальных цехов бастовали частично.
Несмотря на то, что забастовка была сорвана, она все же произвела сильное впечатление как на рабочих, так и на администрацию, и в этот день многие узнали имена руководителей первой в истории коломенского завода забастовки — Давыда Андреевича Зайцева и Ивана Тимофеевича Толстикова. Все с тревогой ждали, что принесет следующий день. Ждали новых репрессий и увольнения рабочих с завода за «беспорядки», а также ареста и обязательного увольнения Толстикова и Зайцева. Но, к всеобщему удивлению, никто не был ни арестован, ни уволен. Через день по всем цехам было объявлено, что в субботу мы можем кончить работу на два часа раньше, ежедневно руки мыть за десять минут до гудка, за опоздание на работу до пяти минут рабочие штрафоваться не будут.
Такая уступка объяснялась тем, что завод наш только что принял большой срочный военный заказ от правительства, и администрация, чтобы успокоить рабочих и не фигурировать в сводках жандармского полковника Бота, решила удовлетворить минимальные требования рабочих. Правда, большинство этих льгот через несколько недель было отменено.
— Вот держались бы все дружнее, администрация была бы сговорчивее, — толковали, наиболее сознатель-
114
ные рабочие нашего цеха, — а то у нас одни бастуют, а другие — в кусты.
— Снова надо бастовать, пока не добьемся выполнения всех требований! — горячился Цветиков.
— Не дело задумали, ребята. Уступили вам, и надо этой милостью быть довольными да поблагодарить хозяев, — подавал свои советы Петрович.
— Это ты, борода, иди благодари, тебе по привычке с министрами лизаться.
— Цветиков прав, надо всем заводом подняться на забастовку, — энергично поддерживал Никанор.
— А какой толк? Все равно сила в их руках, делать по-своему будут. Понаедет полиция, казаки... Нет уж, видно плетью обуха не перешибешь, — уныло тянул рабочий, которого Никанор назвал «отцом».
— Да чего ты, отец, раньше времени панихиду по забастовкам служишь! Наш завод еще ни разу не бастовал, а ты уже отходную поешь, — возразил Василий Захарович. — Ты, старина, пойми, что не в хозяевах сила-то, а в нас!..
МЫ НАХОДИМ ЛИСТОВКУ
Через несколько дней после ночной смены ко мне в цех пришел Виктор.
— Чего не идешь домой? Или еще хочешь отработать смену? Становись на мое место, а я пойду за тебя отосплюсь.
Виктор, не обращая внимания на мою шутку, таинственно зашептал:
— Листовку нашел. Приходи сегодня вечером ко мне, почитаем.
— Врешь! Где?
— Вот-те крест не вру! Около паровозосборочной. Там многие нашли. У нас сегодня смены меняются, и я вечером буду дома, приходи!
— Приду.
Никогда еще рабочая смена не тянулась так долго, как в тот день. Едва дождавшись конца работы, не заходя домой, я прямо помчался к приятелю.
Отец его был на работе, а маленькая сестренка спала крепким сном на печке. Мы завесили окно дерю-
8*
115
гой, закрыли сенную дверь на щеколду и зажгли коптилку. Волнуясь, Виктор достал с божницы спрятанную за икону листовку. Я начал читать.
«Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» — стояло в правом углу листовки.
— Вань, а что это такое пролетарии? — шепотом перебил меня Виктор.
— Это значит — рабочие. — Еще в бытность свою в Москве, у Ивана Алексеевича, я узнал значение этого слова и ответил ему уверенно.
— Значит, и мы с тобой пролетарии? — снова задал вопрос Витька.
— И мы.
— «К коломенским рабочим!» — Виктор придвинулся ко мне еще теснее. — Это про нас?
— Не мешай, Витька, а то брошу читать! — сердито прикрикнул, я.
Прочитав прокламацию, несколько минут мы сидели молча, подавленные новизной и смелостью написанного в этой листовке.
— Слышь, Ваньк? Отнять власть у царя! Вот это здорово! А как отнимать-то ее надо? А кто это такие народные представители?..
Виктор засыпал меня вопросами. Я старался как мог на них ответить, но и сам-то знал очень мало. Больше всего нас заинтересовала подпись под листовкой: «Коломенская рабочая организация».
— А какая это такая рабочая организация? Где бы ее разыскать?
Мы долго толковали о листовке, по нескольку раз перечитывали отдельные ее строки, но многого в ней так и не поняли. Разошлись далеко за полночь. Придя домой, я, не раздеваясь, прилег, но заснуть никак не мог. Будоражили неясные мысли, тревожило то непонятное, что вычитали из листовки. Я неотступно думал об Иване Алексеевиче; уж он-то мне все объяснил и рассказал бы...
Через два дня в поселке Боброво снова были аресты. В эту же ночь жандармами был схвачен и Сапожков. Все заговорили о том, что он был руководителем тайного кружка, в котором участвовали арестованные рабочие.
А через день или два после арестов, похудевший,
116
бледный и мрачный, неожиданно вернулся в мастерскую Василий Старостин. На все наши расспросы об аресте и тюрьме он почти не отвечал и только сердито поблескивал запавшими глазами. Когда ему по работе приходилось иметь дело с Морозом, он заметно нервничал и неизменно ему грубил. Мороз посматривал на Старостина с опаской, но делал вид, что не замечает его грубости. Кое-кто поговаривал, что Василий был принят обратно по приказу полицейского пристава.
Рабочие удивлялись, почему Василия освободили, а остальных держат и даже арестовывают новых. Строили догадки, что строгальщика арестовали по доносу Мороза, и ждали от Василия каких-нибудь объяснений, но он молчал.
Потом вдруг заговорили, что с освобождением Василия из тюрьмы обстоит не совсем чисто. Рассказывали, что будто жены недавно арестованных рабочих ходили к жандармскому полковнику Боту за разрешением на свидание со своими мужьями и видели у него Старостина. Он выходил от полковника и, увидев жен своих товарищей, страшно смутился и опустил глаза. С товарищами по работе Василий вел себя тоже как-то странно: никому не смотрел прямо в глаза и вздрагивал, когда кто-нибудь неожиданно обращался к нему.
После вторичного ареста и нового появления жандармов на заводе кто-то пустил слух, что с забастовкой у коломенцев ничего не выйдет и поэтому приедут «московские забастовщики» с бомбами, остановят завод и насильно заставят всех бастовать; настроение становилось еще более тревожным, все события и слухи воспринимались с болезненной тревогой и преувеличением. Слухи о «московских забастовщиках» с бомбами сеяли панический страх в городе, в деревнях, в купеческих домах и лавках, в домиках обывателей.
Однажды в воскресенье мать вернулась из города испуганная и с нераспроданным молоком. Поставила кувшин и бросилась на колени перед иконами.
— Господи, царица небесная, владычица, помилуй нас, грешных! Не дай умереть, не приняв святых таинств!..
— Ты что, мать?
— И не спрашивай, сынок! Такие страсти господни... Видно, и взаправду последние, антихристовы вре-
117
мена пришли. Уж бунтовали бы на заводе, а то храм божий не постеснялись осквернить...
— Да говори толком: что за бунт? Где?
— Да сегодня у Ивана Богослова, во время обедни, бомбы бросали, а когда народ из церкви разбежался, бунтари с бомбами — на базар. Купцы все лавки позакрывали, народ с базара тоже разбежался, я и молоко не успела распродать.
— Ты что, сама их видела?
— Ну что ты, сынок! Я со страху и света божьего не взвидела. Еле ноги унесла...
— Ты, мать, что-то путаешь. Ну, зачем бунтовщикам ваша церковь понадобилась? Сама подумай.
— Мне не веришь — у людей спроси, — сказала мать, обиженно поджав губы.
Назавтра на заводе мы узнали подробности происшедшего накануне «бунта».
В церкви Ивана Богослова, близ базарной площади, в воскресенье, как обычно, шла обедня. Когда на клиросе затянули «...достойно есть...», кто-то из молящихся забрался к другому в карман и был схвачен на месте преступления за руку. Вора тут же стали бить, и поднялась страшная суматоха. Какой-то купчина, не разобрав, в чем дело, во все горло заорал: «Крамо-о-о-ольни-ки!». Церковный староста с перепугу выронил поднос с грудой медных и серебряных монет. Поднос с грохотом покатился по каменному полу, медяки и серебро рассыпались мелкой дробью. Этого было достаточно, чтобы кто-то без памяти завопил: «Бомбы, бомбы бросают!» — и испуганная толпа шарахнулась к выходу. У двери получилась давка, кто-то упал, кого-то придавили, закричали женщины, заплакали дети. Среди нищих на паперти в конвульсиях забилась какая-то кликуша...
Из церкви толпа ринулась на базарную площадь с криками: «Убивают!», «Стреляют!», «Бомбы бросают!» — и паника перебросилась на базар. Над «бунтом» в церкви потом долго смеялись у нас на заводе, но настроение у всех было тревожное.
Так, в ожидании чего-то нового и необыкновенного, прошел март, апрель, наступил май. В Москве, Питере, Риге, Баку, Иваново-Вознесенске и других больших городах России шли забастовки, на улицах происходили стычки с городовыми, рабочие брались за оружие...
118
У нас жадно прислушивались к тому, что делалось в других городах. Там рабочие требовали восьмичасового рабочего дня, свободы слова, печати, собраний, стачек и выставляли лозунг: «Долой самодержавие!»
Относились к этому по-разному. Одни старались от подобных слухов отмахнуться, не высказывать своего мнения, по пословице: «Моя хата с краю — ничего не знаю». Другие, вроде Петровича с Федосеичем, приходили в ужас от посягательства на «помазанника божьего». Небольшая пока группа толковала о том, что не мешало бы предъявить подобные требования и нашим хозяевам. Многие боялись, что закроется завод: «Куда тогда пойдешь?» Были и такие, которые забастовки одобряли, но только не на нашем заводе.
Однажды в погожий, ясный день, в обеденный перерыв, группа рабочих, соблазнившись теплым весенним солнышком, устроилась со своими узелками во дворе на штабеле досок. «Меню» было довольно однообразное. Ломоть черного хлеба, несколько вареных картофелин, пара соленых огурцов да луковица и бутылка молока у тех, кто имел свою корову, а у большинства молоко заменялось холодным подслащенным чаем. Очень немногие, имевшие в деревне зажиточное хозяйство, приносили на обед кусок вареной говядины или свинины. Но такие обычно садились отдельной группой и ели свои сытные обеды украдкой. В этот час всегда обсуждали заводские новости. В последнее время темы разговоров обычно были связаны с «политикой». В этот раз вдруг заговорил обычно молчаливый дядя Митяй из Молитвино. Этому «дяде» было не более тридцати пяти лет, но все, и молодые и пожилые, звали его «дядя Митяй», очевидно за богатырскую фигуру и густую черную бороду, не знавшую ни ножниц, ни бритвы. В Молитвино у него было довольно крепкое хозяйство.
— Что ж, коли там забастовка, пущай. Може, и нам какая польза от нее будет.
Все с удивлением посмотрели на него.
— Знамо дело... Ежели какая уступка будет, так, чай, по всей Расее рабочим какую льготу дадут. Плохо ли! За те же денежки отработал восемь часов, да ступай себе домой, по хозяйству займайся... — вторил Митяю Степан Жердя.
119
Фамилию этого рабочего, как и Митяя, я не помню, да, наверно, и не знал. За непомерно высокий рост и худобу Степана прозвали «Жердя». Они дружили с Митяем, хотя и были из разных деревень. У Степана в Выселках было тоже свое хозяйство, правда очень плохонькое. В противоположность увальню Митяю это был весьма подвижный и разговорчивый человек, любитель встревать в любой разговор.
— Тогда и мы скажем товарищам забастовщикам спасибо, — поддержали Степана еще несколько человек.
— А сами-то вы бастовать будете? — спросил их Никанор.
— Не-е-е, нам не с руки...
— А чужими руками жар загребать вам с руки?
— А что ж, по-твоему, свои бока подставлять? Вам-то что? Взял жену под мышку да и пошел куда глаза глядят, а я куды от своего хозяйства пойду? У меня дом, скотина... — спокойно пояснил Митяй.
— Сам ты скотина, — зло сплюнул Никанор.
— Чего лаешься? Зачем нам раньше батьки в петлю лезть! Мы сперва посмотрим, как у других получится, а потом, може, и сами надумаем. А на скотину чего ж злиться, она тварь божья, бессловесная... — тараторил Степан.
— Вот и еще тварь бессловесная! — продолжал горячиться Никанор. — Да из-за таких, как вы, и забастовки проваливаются. Есть у вас рабочая совесть или по своим печкам растеряли?
Но до совести таких Митяев и Степанов, которых тогда на заводе, особенно в нашем цехе, было еще очень много, добраться было не так-то просто.
ПЕРВОЕ МАЯ
1 мая 1905 года наш завод еще раз пробовал бастовать. Забастовка удалась не совсем, хотя на этот раз рабочие выступали гораздо дружнее. Некоторые не приступали к работе с самого утра, а некоторые — только с полудня.
Было яркое, солнечное утро. Мы с Виктором шли на завод вместе. Прохлада раннего весеннего утра, прозрачное голубое небо и солнечные блики, мелькав-
120
шие в чаще ветвей придорожных деревьев, нежная зелень небольших палисадов перед домиками коломенских мещан, неумолчный гомон пернатых жителей леса наполняли наши молодые сердца радостью и весельем. Виктор всю дорогу рассказывал различные смешные истории, и мы все время хохотали.
Несмотря на всю свою беспечность в это утро, я сразу заметил, что некоторые рабочие нашего цеха как будто чего-то выжидают, не спеша копаются в инструментальных ящиках и лениво перекидываются незначительными фразами, а большинство же, как обычно, приступило к работе. Я стал внимательно присматриваться и заметил, как Соколов, Цветиков и Никанор, обменявшись едва уловимыми знаками, вышли. Но вскоре вернулись и, быстро разойдясь по разным углам цеха, враз громко крикнули:
— Бросай рабо-о-о-оту!!
Сразу почти все захлопнули свои инструментальные ящики и молча, не отходя от станков, стали ждать, что будет дальше.
— Все за ворота!! — снова крикнули товарищи, и человек тридцать пять направилось к выходу.
— Что вы, что вы, ребята! Не дело задумали... — заскрипел Федосеевич, но на него никто не обратил внимания.
Соколов бросил Цветикову:
— Выводи этих, а мы с Никанором займемся остальными.
Я было направился к двери, но, услышав слова Соколова, остался в цехе: уж очень хотелось посмотреть, как это Соколов с Никанором займутся остальными. В следующую же секунду Василий Захарович стоял уже на каком-то ящике и начал говорить, а оставшиеся в цехе рабочие окружили оратора. Около верстаков осталось не более пятидесяти человек, и те не работали, а слушали.
— Товарищи! Сегодня день Первого мая. За границей во всех странах сегодня рабочие бастуют и заявляют: «Долой королей да царей!» Они требуют свободы и улучшения своей жизни. Мы, русские рабочие, в этот день должны показать, что и мы умеем и можем постоять за себя и не хотим жить в рабстве и нищете. Нам нужна свобода, чтобы...
121
— В полицию, сукины дети, захотели?! — заорал Мороз, пулей влетевший в мастерскую. — А ну, долой с ящика! — и попытался схватить Соколова за рукав.
— А ты, пес цепной, рукам волю не давай, — через плечо спокойно, не меняя позы, бросил ему Василий Захарович.
— Видно, с цепи сорвался и обратно просится, — полушутя, полусерьезно заметил Никанор. И сердито цыкнул на монтера: — Уйди, собака, не мешай нам!
Лицо Мороза перекосилось от злости, и он выбежал из цеха.
— Товарищи! Все, кто имеет рабочую совесть, кто не забыл, что он честный рабочий и не враг своему брату, — все на улицу! Бросайте работу и помните: когда мы действуем сообща, то мы сильнее хозяев, сильнее полиции и жандармов...
Но тут на пороге снова появился Мороз, следом за ним мастер Макаров и длинноногий начальник цеха Якобсон. Увидев их, Соколов громко крикнул:
— Да здравствует Первое мая, день борьбы рабочих за свою жизнь и права! Долой хозяев! Долой царя и его булыгинскую думу! Да здравствует всеобщая забастовка! — И, спрыгнув с ящика, скомандовал: — Все за мной!
За Соколовым ушло из цеха еще человек сто, а вместе с ними и я.
— Куды, куды, острожники?! В тюрьму захотели? — кричал нам вслед взбешенный Мороз.
Но мы повернули уже к воротам — туда, куда устремился весь поток рабочих из других цехов. У проходной я увидел сияющего Виктора.
— Бастуем, значит, Ванька?! Теперь, наверно, и городовиков лупить пойдем?!
— Бастуем! — весело подтвердил я. — Сейчас, наверно, будет митинг.
Но митинга не было. По заводу разнесся слух, что вызваны казаки, и все поспешили разойтись по домам.
Своим ранним приходом домой я крайне испугал мать и обозлил брата.
— Ты что ж, другую работу себе нашел, что с заводом решил распрощаться? — спросил он зло.
— Всех не выгонят. А по-твоему, я должен был на пару с кривобоким за верстаком остаться? Был бы
122
ты там, небось тоже бастовал бы. Рабочую совесть надо иметь, — невольно повторил я слова Соколова.
Хотя первомайская забастовка удалась не вполне, настроение рабочих всех цехов, в том числе и нашего, было приподнятое. Но все с тревогой ждали, что теперь будет зачинщикам — Соколову, Цветикову и Никанору. Однако Макаров и Якобсон делали вид, что они все забыли, и жизнь на заводе потекла обычным своим порядком.
Ребята рассказывали, что у шлагбаума на переезде был летучий митинг и на нем говорил «настоящий московский оратор». Наши студенты, жившие в Коломне, и члены коммуны во избежание провала всей организации на открытых митингах тогда не выступали, и Московский окружной комитет большевистской партии присылал своих агитаторов, которых в Коломне не знали. Они нередко выступали потом на летучих митингах, устраиваемых коломенской организацией большевиков и на заводе.
ЛЕТО 1905 ГОДА
От Московского комитета в Коломну тогда приезжали Седой — З. Я. Литвин, Никифор — С. Ф. Горденин и Никодим — А. В. Шестаков. Но особенно часто летом 1905 года у нас на митингах выступал Седой. Он пользовался большим успехом и завоевал у коломенских рабочих исключительный авторитет. За товарищем Литвиным установилась прочная слава неуловимого конспиратора. Легенду о его неуловимости отчасти создала сама коломенская жандармерия. В этом отношении весьма любопытны секретные донесения исправника города Коломны Бабина на имя московского губернатора от 14 июня 1905 года:
«...Вчера 13 июня в 7-м часу вечера, когда дневная смена рабочих на Коломенском машиностроительном заводе кончила работы и расходилась по домам, толпа рабочих, живущих в селе Парфентьево и других заречных селениях, по проходе моста через реку Москву, на лугу, была остановлена каким-то неизвестным, одетым в костюм заводского рабочего.
Неизвестный, начав разговаривать с передними,
123
выждал, когда подошли задние, и, когда образовалась большая толпа, взобрался на штабель досок и обратился к рабочим с речью возмутительного содержания, в духе находимых в последнее время на заводе прокламаций, частью цитируя из них целые фразы.
Настоящие прокламации уже несколько дней стали разбрасываться по заводу, и несколько экземпляров их уже отослали жандармской полиции...»
Во втором донесении на имя московского губернатора от 17 июня 1905 года за № 47 Бабин писал:
«В дополнение рапорта моего от 14 июня сего года, доношу вашему превосходительству, что неизвестный, говоривший 13-го числа с рабочими на лугу, вчера в то же время, т. е. в 7-м часу вечера, появился на так называемом Струевском переезде в селе Боброве и, остановив идущих с завода рабочих, обратился к ним с речью Того же содержания, как и 13-го, причем рекомендовал запасаться ножами, револьверами и другим оружием к 26 июня, когда нужно устроить забастовку на заводе, и чтобы дело было успешно, прежде всего нужно будет перебить всю полицию, для чего обещал показать пример. Когда в разгар его речи показался полицейский надзиратель, он быстро уехал на велосипеде по направлению к городу, а народ стал немедленно расходиться.
В настоящее время выяснено, что неизвестный, говорящий речи, есть еврей, коломенский мещанин Завулон Янкелевич Литвин, привлекавшийся ранее по политическим делам и бывший несколько лет под надзором полиции. Литвин несколько лет тому назад служил на заводе слесарем, а затем на коломенской водокачке, но последние два года он в Коломне и уезде не появлялся.
...Ввиду того, что Литвин имеет в Коломне родственников, постоянное сношение со студентами, живущими в Коломне, и лицами неблагонадежного направления, а также со многими рабочими машиностроительного завода и завода Либгард в Щурове, и ввиду открытого распространения преступной пропаганды, что теперь вполне доказано, мною приняты меры к его задержанию, для чего установлено наблюдение за всеми домами, где он может появиться; также наблюдение установлено по ближайшим деревням, где жи-
124
вут рабочие, на заводе же во всех тех пунктах, где преимущественно проходят рабочие с завода и где возможно собрать толпу. Перед выходом смен с завода посылаются переодетые наряды из опытных городовых, которых на заводе не знают, под руководством полицейских чиновников. Наряжаем городовых, в числе которых всегда есть один знающий Литвина. Дано поручение захватить его по возможности до выхода рабочих с завода.
Арест Литвина является делом довольно трудным, так как определенного места жительства он не имеет, бывая в Коломне, и в окрестных деревнях, и в Зарайском уезде, видимо отлично вооружен и всегда ездит на велосипеде, который почти не выпускает из рук, и ездит, по отзыву видевших, замечательно хорошо...»
Сколько в этом донесении действительной правды и вымысла жандарма, судить сейчас трудно, так как «очевидцы» из переодетых городовых тоже немилосердно врали своим начальникам. Но как бы то ни было, полиция была очень обеспокоена деятельностью Зиновия Яковлевича Литвина (Седого).
Тщательно доносил жандарм о брожении среди рабочих и других слоев населения нашего города в то время.
Все это, очевидно, очень беспокоило исправника Бабина, и донесение его кончалось просьбой:
«...имея, в виду, что брожение только еще начало обнаруживаться, считаю своим долгом просить ваше превосходительство, не будет ли признано возможным разместить в городе Коломне теперь же, пока это брожение не разрослось, хотя бы несколько казаков. Расквартирование в городе казаков не только даст возможность в самом начале прекратить всякий беспорядок, но, я уверен, поспособствует успокоению начавшегося брожения и всех вернет к нормальной жизни, и начавшаяся агитация не будет иметь того влияния, которое она может приобрести теперь же при тех незначительных силах, которыми я располагаю...»
Жандарм был прав. Начавшееся «брожение» на заводе росло, и агитация приобретала все большее влияние. Завод медленно, но неуклонно шел навстречу урагану, чуть не опрокинувшему в декабре 1905 года «великую империю».
Людей, желавших остаться в стороне от надвигаю-
125
шихся событий, становилось с каждым днем меньше, да и невозможно уже было затаиться и не высказать своего отношения к происходившему.
Однажды, придя в свою смену на завод, я увидел на верстаке несколько чураков и мысленно обругал своего сменщика, подростка Пашку Буланцева. Я очень любил свою профессию, следил за чистотой и порядком рабочего места, бережно относился к инструменту. Приучил к этому я также своего сменщика, и наш верстак всегда был в полном порядке. С негодованием схватил я чураки и... увидел под ними листовку. Сердце бешено заколотилось. Я оглянулся и, убедившись, что на меня никто не обращает внимания, сложил быстро листовку вчетверо и сунул за пазуху. Меня охватило чувство гордости от сознания, что люди, пишущие листовки, сочли и меня достойным своего внимания. С трудом дождавшись конца работы, пулей выскочил я за ворота и, не в силах дождаться, пока приду домой, заскочил на чей-то заброшенный, заросший репейником пустырь и стал читать. Читал, еще раз перечитывал, возвращался к отдельным словам, снова начинал с первых строк. Из своего убежища я вышел, когда уже стемнело, — листовка была выучена почти наизусть, а самое главное — я полностью понял ее. Недавно я обнаружил ее в Коломенском музее и убедился, что в течение пятидесяти лет моя память целиком сохранила ее содержание.
«Ко всем рабочим Коломенского завода!
Товарищи! Вся Россия бастует. Везде рабочие ведут дружную и энергичную борьбу со своим заклятым врагом — капиталистами. Вы тоже недовольны, вы тоже хотите улучшить свое положение, но действуете вразброд, в одиночку: то одна, то другая мастерская нашего завода бросит работу и просит кое-каких изменений в условиях труда.
Администрация спешит скорее на уступки: заткнет рты десятикопеечной прибавкой — и снова все тихо, спокойно. А между тем разве у вас нет общих нужд? Они есть. Только надо быть смелее и дружнее. Надо пользоваться моментами, когда у завода есть казенные срочные заказы. Надо не отдельной мастерской начинать борьбу за лучшие условия жизни и труда, а всем заводом; надо сплачиваться в одну дружную рабочую семью, и тогда уже можно не просить, а требовать.
126
Бастуйте и выставляйте общие требования всего завода. Требуйте восьмичасового рабочего дня; это требование забастовщиков всей России, а разве мы пасынки всей семьи, разве рабочая социал-демократическая партия, выставляющая эти требования, не ваша партия? Нет, вы должны потребовать и до конца отстаивать восьмичасовой рабочий день для всего завода.
Требуйте полного уничтожения всяких штрафов. Требуйте увеличения расценок самое меньшее на 50%. Вежливого обращения и улучшения больничной пищи. Отмены вычетов на Красный крест, касса которого разграблена царскими чиновниками. Требуйте отмены вычетов на флот, потопленный царским правительством в волнах Тихого океана во славу самодержавия.
Требуйте свободы собраний не у директора завода, который издевается над вашим желанием собраться для выяснения ваших нужд, а у правительства. Нам нужна также свобода слова, собраний, печати, союзов и стачек; неприкосновенность личности и жилища от жандармского и полицейского произвола.
Одним словом, рабочим нужна политическая свобода, этой свободы царское самодержавие нам никогда не даст добровольно, потому что ему придет тогда конец; только с оружием в руках, борясь с царскими войсками, казаками и полицией, мы добьемся настоящей политической свободы, добьемся не земского собора из выборных от капиталистов и дворян, как о том хлопочут господа либералы, а настоящего учредительного собрания из выборных от всего народа на основании всеобщего, равного, тайного и прямого голосования. Такое учредительное собрание при нашем энергичном требовании с оружием в руках даст нам демократическую республику, которая быстрыми шагами поведет нас к новому строю жизни, к социализму, когда все фабрики и заводы будут нашими, потому что они созданы нашим трудом.
Да здравствует коломенская всеобщая забастовка! Да здравствует демократическая республика! Да здравствует социализм!
Долой самодержавие, царя и его капитал!
Коломенская группа окружной организации Московского комитета РСД рабочей партии».
127
Как полиция ни старалась, автора этой листовки так и не нашла. Я крепко был уверен, что листовки пишут студенты. «Тут нужна грамотность и образованность, — думал я. — Вот взять хотя бы меня. Как ни старайся, а такую листовку не сочинить». О том, что на нашем заводе тоже могут быть грамотные и даже образованные рабочие, я тогда и понятия не имел.
ЗНАКОМСТВО С ВАНЕЙ МАРКОВЫМ
Со школьных лет поддерживал я связь с учительницей Татьяной Мартьяновной. Она охотно давала мне книги, но вскоре ее личная и школьная библиотечки были прочитаны, и Татьяна Мартьяновна посоветовала мне записаться в городскую библиотеку имени Лажечникова.
У нас в Коломне было организовано добровольное Общество любителей библиотечного дела. Оно собрало библиотеку из книг, пожертвованных интеллигенцией. Общество устраивало спектакли, лотереи и на вырученные деньги пополняло книжный фонд, а также распространяло знания, полезные книги в народе и часто устраивало популярные доклады и лекции. По заданию большевистской подпольной организации в Общество входила группа большевиков и все члены коммуны. Наиболее деятельными в этом Обществе были Никита Сергеевич Сергеев и Владимир Афанасьевич Тарарыков, хотя первый и не принадлежал к социал-демократической партии, но проводил линию большевиков и выполнял все задания Сапожкова. Группа большевиков в этом Обществе составляла крепкое ядро оппозиции либералам-земцам (председатель городской управы Щепкин, земский ветеринарный врач Роганов, Александра Шевлягина и еще кое-кто) и привлекала на свою сторону других.
По дороге на завод и с завода я ежедневно проходил мимо двухэтажного дома в глубине двора с железными воротами. Иногда, возвращаясь с работы, видел, как оттуда выходят чисто одетые люди с книгами под мышкой, но пока меня не надоумила учительница, я и не подумал, что тоже могу пойти туда, сидеть в читальном зале и брать книги на дом.
128
В ближайшее воскресенье, ранним утром, я собрался в библиотеку.
— Куда, сынок, собрался так рано? — спросила мать. — Поспал бы еще.
— Да нет, мать, что-то не спится.
Она внимательно посмотрела на меня, но ничего не сказала и подала завтрак. Наскоро проглотив картошку с льняным маслом (мы теперь уже ели картощку с маслом), я отправился в город. Библиотека была еще закрыта. Я прошелся по Астраханской улице, вернулся к закрытым дверям и опять пошел. На душе было неспокойно: а вдруг прогонят? Но вот, когда я уже в третий раз подходил к заветной двери, во дворе меня окликнула высокая, с коротко подстриженными волосами и немного широкоскулым лицом девушка лет двадцати — двадцати двух.
— Вы кого-нибудь ждете?
Я совсем растерялся под строгим взглядом ее ясных голубых глаз. От волнения у меня язык присох к гортани.
— Да вот я... в библиотеку. Мне бы книжку... Сказали, что можно брать... — еле слышно выдавил я, от смущения готовый провалиться сквозь землю.
Девушка эта и была дежурной библиотекаршей. Она посмотрела на меня внимательно и вдруг, весело и ласково улыбнувшись, сказала:
— Ну что ж, заходите.
И я поднялся вслед за ней на широкие каменные ступени крыльца.
Библиотека помещалась в нижнем этаже и занимала, как мне тогда показалось, огромный зал, в конце которого стояла невысокая деревянная загородка, а за ней два стола с узкими длинными ящичками, вдоль стен — полки, до потолка заставленные книгами. Я еще никогда не видел такого количества книг, и у меня разбежались глаза.
— Ну, так какие же книги вы хотите почитать, молодой человек? — вывел меня из оцепенения ласковый голос девушки.
Я вздрогнул и, не думая, выпалил:
— Все!
— Все? Сразу? Вот так Сила-богатырь! — расхохоталась девушка. — Ну давайте сначала я вас запишу, —
9 И. Козлов
129
серьезно закончила она и с моих слов заполнила небольшую карточку, — Ну, так что же все-таки дать вам сегодня?
Я не знал, какую книгу попросить, и чистосердечно признался в этом. Тогда девушка дала мне сборник ранних рассказов Леонида Андреева. Поблагодарив ее за внимание, я поспешил скорее домой.
Весь этот день я провел за чтением принесенной книги... и был горько разочарован.
Ну, что это за книга! Некоторые рассказы я просто не понял, а от других остался неприятный осадок. Многие пороки и слабости, которыми наградил Леонид Андреев своих героев, я встречал в жизни на каждом шагу; это все были живые люди, которых я видел ежедневно, большинство их всеми правдами и неправдами, а часто и ценой преступлений, цеплялись за жизнь, в книге же многие герои напакостят-напакостят, а перед смертью раскаиваются или кончают жизнь самоубийством. Я пробовал представить себе дядюшку Бунакова, монтера Мороза или Макарова раскаивающимися или кончающими жизнь самоубийством, и меня смех разобрал: да они кого хочешь задушат, лишь бы не расстаться со своей мерзкой жизнью. Хорошие же люди у Леонида Андреева гибнут без борьбы... Я попробовал представить себе покорно умирающими дядю Ваню, Сапожкова или нашего Зайцева, Соколова... Нет, это тоже было совершенно немыслимо. «И зачем только такие книги пишут? — с горечью думал я и не поверил писателю: — Все это он выдумал».
На следующее воскресенье я снова пошел в библиотеку. Дежурила та же девушка.
— Ну как, понравилась вам книга?
Сказать, что не понравилась, я не мог, боялся обидеть так любезно встретившую меня барышню, и поэтому сказал, что ничего не понял в этой книге.
— Мне бы какую-нибудь другую...
Барышня указала мне на ящик с карточками и коротко сказала:
— Вот, выбирайте сами, — и занялась с другими посетителями.
Как обращаться с картотекой, я не знал, спросить постеснялся, — мне показалось, что девушка рассердилась или обиделась на меня, — и я беспомощно переби-
130
рал карточки. К счастью, мое затруднение заметил стоявший рядом гимназист и, подойдя ко мне, просто предложил:
Давайте вместе выбирать.
Немного поискав в картотеке, он тут же порекомендовал мне сборник рассказов М. Горького. Там были «Песня о Соколе», «Старуха Изергиль», «Емельян Пиляй», «Песня о Буревестнике» и ряд других.
— Только потом обязательно скажите, понравились ли вам эти рассказы. Давайте познакомимся... Меня зовут Ваня Марков, а вас?
— Козлов... — Потом, немного помедлив, добавил: — Тоже Ваня.
— О, значит, тезки! Вот и хорошо.
И мы с ним условились встретиться здесь же в следующее воскресенье.
Я ушел, очень довольный тем, что познакомился с образованным человеком, с гимназистом. «Хороший парень и, видать, простой, не заносчивый».
Это воскресенье я тоже провел за чтением. Ни одна из прочитанных мной до сих пор книг не произвела на меня такого сильного впечатления, как эта. Особенно мне понравились «Песня о Соколе» и легенда о сердце Данко.
Легенду о сердце Данко я перечитал несколько раз и выучил наизусть. Позднее, в самые тяжелые дни моей жизни, сидя в тюрьме, будучи на каторге, я мысленно повторял ее и мне, как и тем людям, которым Данко отдал свое сердце, становилось легче и светлее на душе. Образ Данко согревал своей силой любви к людям и учил любить их, служить им. Даже и теперь перед моим слепым взором вспыхивает его пламенеющее сердце, и кажется — я снова вижу людей, которых любил всю свою жизнь.
Позднее, с помощью Вани, я прочитал и осмыслил еще много книг. Мне очень дорога была эта дружба, и, чтобы побыть подольше в обществе Маркова, я обычно провожал его домой, на Нижнюю слободу. В то время там была живодерня. Между этой частью города и церковно-купеческой, чиновничьей Коломной лежала невидимая грань. Слободская молодежь не гуляла в городе, не показывалась у городского сада, возле гостиницы на главной Астраханской улице, не прогуливалась мимо на-
9*
131
рядных витрин городских магазинов. На Нижней слободе жила одна беднота, и более зажиточная часть населения нашего города никогда туда не ходила. Иной горожанин, всю свою жизнь проживший в Коломне, так ни разу на Нижней слободе и не побывал.
— А-а-а, на Нижней слободе проживает... — презрительно тянул какой-нибудь чинуша или толстосум.
Отца у Вани Маркова не было, а мать, Матрена Илларионовна, работала прачкой и за свою рассудительность, доброту и отзывчивость пользовалась у себя в слободе всеобщим уважением. Часто к ней прибегали соседи за советом, для всех у нее находилось и ласковое слово, и разумный совет, и даже кусок хлеба для голодного, а каждый кусок она зарабатывала тяжелым трудом. Нелегко жилось Матрене Илларионовне, но чем труднее приходилось, тем настойчивей стремилась она дать образование сыну — «вывести в люди» своего Ванюшу. Только ценой упорного труда и унижений перед «добрым барином» Струве, удалось ей определить своего сына в коломенскую гимназию.
Ваня был годом моложе меня. Невысокого роста, щуплый, с пухлым лицом, пышной шевелюрой и детскими ямочками на щеках, он выглядел совсем еще мальчиком. Но в больших, горящих глазах его было столько серьезности и каких-то затаенных, грустных мыслей, что я всегда чувствовал себя с ним как со старшим.
Наша дружба с каждым разом все больше крепла, хотя встречаться приходилось редко, только по воскресным дням — и то не всегда. По его совету я прочел много хороших книг, главным образом произведений русских классиков.
По вечерам время от времени Виктор по-прежнему звал на улицу погулять с ребятами и позубоскалить с девками, но, видя меня с книгой, безнадежно махал рукой и убегал, выразительно покрутив пальцем около лба. Иногда он добродушно посмеивался:
— Эй, Ванька, смотри, зачитаешься и станешь глупее нашего Петровича.
На его шутки я не обижался, а иногда приглашал приятеля посидеть и послушать хорошую книгу. Сам он еле читал по складам. Виктор охотно соглашался, но более пятнадцати-двадцати минут не выдерживал, ему становилось скучно, и он убегал.
132
Мать радовалась тому, что я стал реже бывать в обществе своего закадычного друга, а брат, презрительно сплюнув, говорил:
— Ишь, книжник выискался! Читай не читай, все равно Мороз больше сорока копеек за день не положит,
Ваня тоже охотно дружил со мной и с увлечением занимался моим «просвещением». Кроме разговоров о прочитанных мной книгах, нас связывала общая любовь к рыбной ловле, а я знал на Москве-реке и на Оке много мест, где хорошо удилась рыба. Сколько раз уходили мы с ним на рыбалку еще на рассвете, по холодку, когда рыба хорошо брала приманку, а потом заляжем бывало на берегу и ведем нескончаемые разговоры. Любил я эти редкие тихие часы. Несмотря на осень, дни стояли погожие, солнце пекло еще жарко. Высокая, густая трава на заливных лугах ждала второго укоса. Лежишь на спине, смотришь в бездонное голубое небо, в траве неумолчно стрекочут кузнечики, а где-то высоко в небе парит ястреб. На душе светло и хорошо оттого, что не надо спешить на завод, что светит солнце, что возле тебя хороший друг, которому можно все рассказать и который ведет с тобой такие интересные и необычные разговоры.
Ваня с интересом расспрашивал меня о доме, о заводе, о наших рабочих и нашем рабочем житье-бытье. То. что такой умный юноша разговаривает со мной, как с ровней, и так внимательно слушает мои рассказы, поднимало меня в собственных глазах, и я выкладывал ему все, что думал и знал. Я поведал ему о неудавшихся забастовках, об арестах рабочих на нашем заводе, но почему-то промолчал о листовках. Он, в свою очередь» рассказал мне о том, что в других городах бастует и учащаяся молодежь.
— Вот только у нас в гимназии все тихо... — Потом, помолчав, добавил с горечью: — Да и кому у нас бастовать? Одни купеческие, чиновничьи да поповские сынки, а в девчачьей гимназии и подавно никого не раскачаешь. Наши «барышни» на это не способны. — Но после некоторого раздумья тихо сказал: — Правда, и там есть замечательные девушки.
— Кто же? — полюбопытствовал я.
133
— Ну взять хотя бы нашу библиотекаршу Надю Шевлягину, Про нее не скажешь «барышня» — это настоящий человек и товарищ.
— А кто еще?
— Шура Щербакова, Ира Краснова, Надя Баркова.
— А зачем вам бастовать? — удивился я. — Рабочие бастуют, чтобы добиться повышения расценок, отмены штрафов, восьмичасового рабочего дня, чтобы хозяева платили в случае старости, увечья или смерти семье рабочего. А зачем бастовать студентам да гимназистам?
— А ты думаешь, у нас все делается по справедливости? Вот, например, есть у нас в гимназии учитель Стельмахович; если ученик бедный, он обязательно будет к нему придираться, снижать отметки, наказывать и бить линейкой, а сынков богатеев, как бы они себя ни вели, никогда не" трогает, а попробуй пожалуйся—целый год будет колы да двойки ставить.
Ваня задумался, а я не прерывал молчания. Потом, приподнявшись на правый локоть, он продолжал:
— Ненужной зубрежкой задушили. Наши учебные программы не дают нам того, что понадобится в жизни. Вот мы и организовали этой осенью несколько кружков по самообразованию. Кружки запретили, а нам замечание вынесли. Не ходишь в церковь, не исповедуешься да не причащаешься — опять замечание. Кому какое дело, хожу я в церковь или нет! Это дело моей совести — и только. А исповедь! Это же один смех. Поп накроет тебе голову епитрахилью и начнет горохом сыпать вопросы: «Скоромное по постам ешь?», «Отца с матерью слушаешь?», «Учителей почитаешь?», «Не куришь?», «Не ругаешься?», «Богу утром и вечером молиться не забываешь?», «В церковь ходишь?», «Запрещенных книг не читаешь?» И я, как дятел, должен твердить одно и то же: «Грешен, батюшка, грешен», — выходит, во всем я грешен, что делаю и чего не делаю. Все это было бы смешно, если бы не было так мерзко и глупо. Зачем же меня насильно заставляют делать то, во что я не верю, и идти к тому, кого я не уважаю? В театр ходить нельзя, после десяти часов на улице быть нельзя, на лекции ходить запрещено, в читальнях сидеть нельзя, а ведь мы уже почти взрослые. А наши письма! Они все строго проверяются. Куда бы ты ни шагнул, везде ты под контролем.
134
тебе не верят, никогда себе не принадлежишь, чужие люди имеют право остановить на улице, потребовать гимназический билет и прочесть тебе мораль. Пришлась бы тебе такая жизнь по нраву?
— Нет, я бы сбежал или подрался с вашим Стельмаховичем.
И я рассказал Маркову, как надо мной издевались в школе поп Федор и учитель пения и что с тех пор я перестал ходить в церковь и говеть.
— Подрался бы... Эх ты, простота! Да тебя на второй же день выгнали бы из гимназии и больше никуда не приняли бы. Вся система воспитания и образования у нас построена на том, чтобы воспитать рабов и подхалимов. Вот на, прочти, как чинуши издеваются над молодежью. — И он дал мне журнал «Зритель». Я уже не помню, кем он издавался, но это был прогрессивный журнал и в продаже его у нас в Коломне я не видел.
«...Директором Тамбовского Екатерининского института рассылается, по словам «Тамбовск. Гол.», исключенным воспитанникам следующая форма прошений для обратного принятия их в институт:
«С горючими слезами молю вас, ваше высокородие, принять меня обратно в число воспитанников института, так как во всем, что произошло в последнее время в институте, я принимал участие не по собственному убеждению и желанию, а по насилию и убеждению агитаторов со стороны происшедшего движения, которые только угрозою убить меня заставили принять участие в движении и подписаться на поданной петиции.
Лично же всем требованиям, выраженным в петиции, не сочувствовал, не сочувствую, а, напротив, вполне сочувствую всем правилам и положениям института и им только желаю подчиняться».
Родителям таких воспитанников прошения об обратном приеме их детей в институт директор рекомендует писать так:
«Слезно умоляю принять сына и подтверждаю, что он искренне раскаялся и со слезами уверял меня в том, что в движении и подписи петиции принимал участие только благодаря насилию со стороны движения».
— Ну, как тебе такое «прошеньице» нравится? — спросил меня Марков.
135
— Нет, если бы мне предложили подписать такое прошение, ну хотя бы тому же отцу Федору, и заставили бы просить у него прощения, я ни за что не согласился бы.
— Ну вот, а говоришь: нам не за что бороться!
— Теперь я этого уже не думаю! — воскликнул я и стал вспоминать все обиды, какие мне пришлось на своем веку перетерпеть.
Особенно сильное впечатление произвел на Ваню мой рассказ о жизни у дядюшки Бунакова, о смерти Илюши и мой побег. На прощание Ваня пообещал принести книжки, которых я не найду в библиотеке, но которые «многому научат». С этого дня он стал давать мне запрещенные книжки, предварительно подробно объяснив, что если эти книги увидят у меня, то и ему и мне придется плохо. О себе я как-то и не думал, но мысль о том, что за мою неосторожность может поплатиться Ваня, заставляла меня самым тщательным образом соблюдать все правила конспирации.
За короткое время я прочел брошюры: «Две Европы», «По поводу казни фон Плеве», «Война с Японией», «Красное знамя» «Рабочее дело», «Первый шаг», «Порт-Артур», сказку «Пауки и мухи» и другие. Все, что мне было непонятно, объяснял Ваня. Как-то я рассказал ему о том, как мы с Виктором читали листовку и как нам хотелось познакомиться с теми людьми, которые пишут эти листовки, — может, и мы могли бы что-нибудь делать.
— Разве у вас нет в цехе рабочих, которые участвуют в кружках и ходят на Нелегальные собрания? — спросил меня Ваня.
— Говорят, Старостин был в кружке, да после того, как побывал в тюрьме, стал какой-то чудной да колючий, и рабочие его сторонятся. За забастовку агитировали Соколов, Цветиков и Никанор, но ведь не пойдешь же к ним и не спросишь: «Не ходите ли вы на собрания?»
— Да, конечно, так нельзя, да никто и не скажет, — задумчиво промолвил Ваня.
— А вот листовку мне один раз подсунули, тоже, наверно, кто-нибудь из революционеров.
Я рассказал ему о второй листовке и попросил объяс-
136
нить, что такое социал-демократическая партия и за что она борется.
— А у нас в Коломне есть такая партия? — живо спросил я.
— Не знаю, — после некоторой паузы ответил он. — Наверно, есть, раз листовки распространяются.
Мне показалось, что друг чего-то не договаривает, но приставать с расспросами я считал неудобным.
Но вот однажды, возвращаясь с завода, я вдруг на Астраханской улице встретил Ваню Маркова и, как всегда, очень обрадовался.
— А ты знаешь, я ведь тебя тут нарочно поджидаю. Пойдем скорее.
Удивленный и обрадованный, я пошел с ним, теряясь в догадках, и вскоре мы свернули в какой-то глухой переулок.
— Есть небольшое поручение, — сказал Ваня. — Первое твое испытание.
— Испытание?
— Да. Согласен ли ты быть патрульным на митинге?
— Конечно. Только что это такое?
Ваня подробно объяснил мои обязанности и добавил:
— Только смотри — никому ни слова! Даже твоему приятелю Виктору. Потом, после митинга, познакомишь меня с ним. Надо посмотреть, что за парень.
Мы условились встретиться рано утром в воскресенье за Либгардским заводом.
— Туда придут еще и другие товарищи.
Я с трудом дождался воскресенья. Все волновался: а вдруг митинг отложат или, еще хуже, раздумают меня взять?
В воскресенье чуть свет я был уже на ногах, а матери сказал, что иду удить рыбу.
— В эдакую-то рань? Да ты и носа своего не увидишь, не то что поплавок. И роса теперь ледяная. Простудишься еще. Поспал бы еще часок, я лепешек горяченьких напеку, а там от нечего делать и с удочкой можно пойти побаловаться.
Наскоро выпив молока и захватив ломоть черного хлеба, я поспешил из дому.
На условленное место пришел рано. Меня прохватывала мелкая дрожь, не столько от холода, сколько от волнения. Наконец пришел Ваня.
137
— Ты уже здесь? Молодец!
Потом начали подходить и другие патрульные, всего, кажется, человек двенадцать или около этого. Оказалось, что Маркову поручили целую группу патрульных, которые должны были охранять Щуровский лес во время митинга. Ваня распределил нас на три цепи, развел и поставил по местам. Каждому сообщил пароль его цепи, пароли других цепей патрульным знать не полагалось, рассказал, как сигнализировать товарищам в случае опасности. К моему счастью, я, как новичок, оказался в последней ближней к митингу цепи и там, где меньше всего проходило народу. Пароль моей цепи был «задвижка», а ответ — «скоба». Марков предупредил нас, чтобы мы были все время настороже и что из-за малейшей нашей оплошности могут пострадать люди. Я все время ужасно волновался, особенно когда пришлось указывать дорогу первому прошедшему через мой пост участнику митинга, — мне все казалось, что это провокатор, узнавший наш пароль.
Митинг прошел удачно. Как потом мы узнали, на нем, присутствовало свыше трехсот человек, были даже солдаты коломенского гарнизона. Их участие на митинге особенно подняло настроение рабочих.
Я еще утром упросил Ваню, чтобы он разрешил мне несколько минут побыть на митинге: «Хоть одним глазком взглянуть», — и Ваня обещал ненадолго подменить меня.
Сейчас уже не помню, сколько времени прошло с начала митинга, когда пришел Ваня и сказал:
— Ну, иди! Только смотри — одного оратора прослушай и беги обратно.
— ...царю захотелось новых земель, ему мало нашей Расеи, а мы должны были подставлять под японские снаряды свои головы, — доносился до меня из-за кустов чей-то знакомый голос.
Подойдя поближе, я увидел, что на поляне, где проходил митинг, опираясь одной рукой на костыль и размахивая другой, говорил солдат Илья, которого на митинг, как мне стало известно позднее, привел Владимир Афанасьевич Тарарыков, занимавшийся его делом в суде.
— Эх, да что говорить! Разве от одних японских снарядов гибли наши солдаты? Нас травили тухлым мя-
138
сом, гноили в сырых ямах да болотах, нас ели вши в окопах... А воевали-то чем?! — с большой горечью снова воскликнул инвалид. — Ни тебе орудиев, ни снарядов, ни патронов. Даже винтовок на всех не хватало. Зато иконами засыпали. Японцы нас свинцом поливают, а мы от пуль, как от мух, иконами отмахиваемся. А чем занимались наши начальники? Думаете, животы отдавали, за отечество да веру православную? Не-е-ет! Они не дураки. Тут, братцы, у меня листок один есть... — И, обернувшись к молодому парню, по виду служащему, сказал: — Ну-ка, парень, ты, видать, грамотный, почитай, а то сам я не больно обучен.
Тот взял у него вырванный из какого-то журнала листок и начал читать:
— «...«Восточное обозрение» отмечает новый транспорт «живого товара» на театр войны. Через Иркутск двадцать седьмого июля почтово-пассажирским поездом привезен в Харбин транспорт девиц. Поставщик, очень приличный молодой человек, с виду интеллигент, едущий с «мамашей», совершенно откровенно говорил, что «этим» да продажей вин в Харбине можно заработать около трех тысяч в месяц. На следующий день прибыл следующий подобный транспорт...»
— Вот, братцы, слышали, чем занималось наше начальство? Девок привозили да забавлялись ими, вина всякие лакали, а мы «за отечество» умирали. Ну, а как вам тут живется, вам самим виднее. Я только братишкам солдатам хочу свое слово сказать. Не слухайте, братцы, ваших офицеров! Ежели прикажут в своего брата рабочего стрелять, стреляйте в них, в золотопогонников!
Тут Илья залился удушливым, страшным, сотрясающим все его тело кашлем. Собравшиеся терпеливо ждали, когда его отпустит приступ...
— Вот эту хворобу я уж тут схватил. Меня городовые в трактире сцапали. А за что, спрашивается? Спасибо Владимиру Афанасьевичу, не дал он им меня засудить.
Снова поднялся кашель, и измученный Илья, махнув рукой, опустился на траву.
Соколов, руководивший митингом, предоставил слово другому оратору, но, памятуя наказ Маркова, я со всех ног помчался к своему посту.
139
Митинг прошел спокойно, и назавтра я слышал, как рабочие делились впечатлениями. Не попавшие на этот митинг, просили, чтобы в следующий раз взяли и их с собой. Но таких массовых митингов больше не было: после стали собираться отдельными небольшими группами и уходить далеко в лес. Встревоженная митингом полиция начала посылать в ближайшие леса и овраги свои пешие и конные отряды.
Митинги медленно, но верно делали свое дело. В курилках, цехах, в столовой, дорогой на работу и с работы, не таясь, стали высказывать недовольство не только порядками у нас на заводе, но и вообще царским правительством. На мастеров и инженеров нередко стали огрызаться не только молодые, но и пожилые рабочие. В воздухе пахло порохом.
НЕОЖИДАННАЯ ВСТРЕЧА
Как-то осенью, в обеденный перерыв, по дороге к заводской столовой, я вдруг замер от удивления: впереди меня в группе рабочих шел... Иван Алексеевич. Он сбрил усы, отрастил небольшую бороду, но я все равно сразу узнал его. С криком «Дядя Ваня!» я бросился к нему, но Иван Алексеевич обернулся и холодно спросил:
— Обознался, парень? Дядю Женю за дядю Ваню принял? Ничего, бывает... Ну, ступай, ступай...
В недоумении я смотрел на так хорошо знакомое мне лицо, и вдруг мне почудилось, что Иван Алексеевич подмигнул и улыбнулся уголками губ. Смущенный, сел я за стол в углу большого полутемного помещения столовой. Иван Алексеевич обедал неторопливо, а когда столовая почти опустела, поднялся и, проходя мимо меня, кивнул, чтобы я шел за ним.
— Здравствуй, Ванек, — вполголоса сказал он на улице. — Пойдем, по дороге поговорим. Я хоть теперь и не дядя Ваня, а все равно рад видеть тебя, — сказал он с улыбкой. — Давно посматриваю, не увижу ли где. В столярную без дела заходить мне не с руки, а то сам бы разыскал тебя. Ну, как живешь? Впрочем, об этом после. А сейчас вот что: после работы сходи в Боброво, на Рваную улицу, дом пять. Там Даша у отца живет,
140
она тебе все расскажет. Возьми у нее для меня белье, а то я уж почти месяц в бане не был. Завтра зайдешь в обед ко мне в литейную, я там модельщиком работаю, а звать меня будешь дядя Женя.
Подумав немного, Иван Алексеевич, глядя мне прямо в глаза, спросил:
— Москву-то помнишь? Аль забыл все?
— Помню, дядя Ваня.
— Да не дядя Ваня, а дядя Женя, — строго поправил меня Иван Алексеевич.
Я торопливо начал рассказывать о речи студента у заводской лавки, об арестах, о листовках, о забастовке и митинге, но Иван Алексеевич меня перебил:
— Да ты потише. Об этом не здесь говорить... Я все это знаю. Ты вот что скажи: есть ли у тебя дружки какие — надежные ребята, не болтуны и не из пугливых? Такие, чтобы им верить было можно?
— Есть один гимназист, мне все запрещенные книжки дает читать и на митинг брал с собой патрульным.
— Нет, а вот из заводских ребят?
— И такой есть. Витька. Из нашего села, работает в литейной. Отчаянный, все в Москву меня сбивает, забастовщиков искать.
— Забастовщиков? — улыбнулся Иван Алексеевич. — Ну, мы их и здесь найдем.
— Да теперь я и сам знаю, что их тут можно найти, — согласился я и хотел рассказать о Соколове, Цветикове и Никаноре, но дядя Ваня снова строго остановил меня, напоминая о том, что такие разговоры надо оставить до более удобного времени и места. — Только смотри — парень нужен кремень...
— Да Витька скорее язык проглотит, чем слово лишнее скажет! — горячо заговорил я.
Выслушав Мой рассказ о Викторе, который «ничего не боится и городовых бил», Иван Алексеевич попрощался:
— Ну, пока. Когда понадобится, скажу. Пока об этом молчок. Будь осторожен. Кое-что ты уже делал, это хорошо. Только имей в виду — у вас в мастерской работает Василий Старостин, ты поосторожнее с ним. Так просто из тюрьмы не отпускают. Есть подозрение.
— Да я слышал, дядя Ва... Женя, — спохватился я. — Всякие слухи ходили, и сам он какой-то чудной стал.
141
— Оттого и чудной, что на совести темно. Вот из-за него я к тебе и не заходил в столярную... Так до завтра!
Вечером, отделавшись под каким-то предлогом от Виктора, я разыскал на окраине поселка Рваную улицу и на ней небольшой ветхий домишко.
Дверь мне открыла тетя Даша, похудевшая и осунувшаяся, но все такая же приветливая.
— О-о, да это Ванюша! Ну, заходи, заходи. Вот хорошо, что пришел, а то Ваня-то наказывал мне в Сандыри сходить и тебя найти, а ты и сам разыскался,
Я рассказал ей о встрече и разговоре с Иваном Алексеевичем. Собирая ему белье, Даша рассказала мне обо всем, что было с ними после моего отъезда из Москвы. Оставаться там Ивану Алексеевичу было нельзя, и они переехали в Сормово. Дядя Ваня жил по чужому паспорту, работал на Сормовском заводе, но и там оказался на примете у полиции — едва ноги унесли. Пришлось переехать в Коломну. Ивану Алексеевичу здесь жить открыто тоже нельзя, паспорт у него опять новый, и жить приходится в городе, у чужих людей, даже со своим братом избегает встречаться. А Даша поселилась у отца. Мать недавно умерла, за стариком приглядеть надо, постирать, накормить. Старику тоже веселее с внучонком возиться.
— Да и мне легче: если куда ухожу, есть на кого этого озорника оставить... — нежно глядя на своего четырехлетнего сынишку, сказала тетя Даша: — Вишь, какой «смутьян» растет, весь в отца. Помнишь, как в люльке качал его в Москве? А теперь уже пятый годок пошел.
А «смутьян», засунув палец в рот и крепко ухватившись за мамин подол, глядел на меня во все глаза,
— А ты в каком цехе работаешь, Ваня?
— В вагоносборочном.
— Значит, вместе с отцом. Петровича знаешь?
Увидев на моем лице удивление, Даша рассмеялась.
— Тот самый, что все про антихриста толкует! Ты не думай, он старик хороший, добрый, только уж очень темен да на библии малость свихнулся. И попов-то ведь не признает и в церковь не ходит, а в бога верует. Тоже правду ищет, да не там, где надо...
— Он всех забастовщиков антихристовыми слугами обзывает, — рассмеялся я.
142
— А сам и не знает, что антихристов слуга у него в зятьях состоит... Только не проболтайся, — серьезно добавила она. — Насчет Вани ему сказано, что он от призыва в армию здесь скрывается, кровь человеческую проливать не хочет. С этим отец и сам очень согласен. А больше ему ничего неизвестно, да и знать не надобно...
Вернувшись поздно вечером в Сандыри, я, не заходя домой, постучался в окошко хибарки Виктора. Сонный и всклокоченный выскочил он на крыльцо.
Что случилось? Чего ты?
— Ну, Витька, — немножко важничая, таинственно сказал я, — теперь пойдут и у нас на заводе дела...
— Это что, твой гимназист набрехал? — насмешливо спросил Виктор, ревновавший меня к новому другу. Они еще были тогда незнакомы.
— Оставь гимназиста в покое! —рассердился я и хотел было уже идти, но желание поговорить с ним сейчас же было сильнее обиды за друга, и я, потомив Виктора, не называя ему Ивана Алексеевича, рассказал, что теперь у меня есть связь с теми людьми, о знакомстве с которыми мы с ним так мечтали.
— Это которые листовки пишут? — загоревшись, нетерпеливо спросил он.
— Листовки писать — это еще не самое главное, — поучительным тоном ответил я. — Если ты не труслив, будем им помогать.
— Это я-то труслив? Ты кому это говоришь? — презрительно бросил он, наступая на меня. — Говори скорей, что делать надо!
— Только помни: если что случится... Дело-то уж очень сурьезное, других можно подвести.
— Что ж, ты меня не знаешь, что ли? Говори скорей, что делать надо! — сердито торопил меня Виктор.
— Пока ничего. Когда понадобится, меня позовут, а я тебе скажу. Может, листки по заводу пустим или еще чего похлеще...
— Это опять «долой царя»? Вот здорово-то! — обрадовался Виктор. — Я у нас в литейной все стены обклею!
Мы долго сидели в эту ночь с Виктором. Наши молодые сердца были охвачены тревожным и неведомым дотоле чувством — чувством приближающейся борьбы.
143
СЛУЧАЙ НА СТАНЦИИ
В субботу, в обеденный перерыв, я отнес Ивану Алексеевичу белье. В литейном цехе, куда я постарался прошмыгнуть не замеченным Виктором, в тесной модельной мастерской работало три модельщика. Дядя Ваня, обождав, пока товарищи уйдут обедать, сообщил, что сегодня в ночь он поедет в Москву.
— А завтра приходи на станцию Голутвин, к поезду в одиннадцать тридцать. Я привезу кое-что из Москвы. Поможешь мне доставить. Жди на станции, только пока не позову, сам ко мне не подходи.
Иван Алексеевич внимательно посмотрел на меня, — Страшновато, Ванюша? — ласково спросил он, — Ну, ничего, привыкнешь и бояться перестанешь. Спервоначалу-то и самому страшновато было, а теперь время такое, что бояться нам уже поздно. Сапожков и другие крепко здесь поработали. Теперь только искру дай — и все вспыхнет. Вот я и привезу из Москвы огоньку, листовки по заводу пустим и будем людей на забастовку поднимать... Пора в открытую идти...
В воскресенье вечером, отказавшись от предложения Виктора идти с ним на гулянку, я отправился на станцию. Подошел московский поезд, и я сразу увидел выходящего из вагона Ивана Алексеевича. Но, к моему удивлению, дядя Ваня вышел не один. Спускаясь с подножки вагона, он поддерживал высокого, тучного старика в поддевке и картузе, в котором я узнал коломенского купца Буткина, владельца большого лабаза. Иван Алексеевич, равнодушно скользнув по мне взглядом, возвратился в вагон и вынес кульки и свертки купца на платформу. Стоя неподалеку в тени вагона, я слушал разговор дяди Вани с купцом.
— Слава тебе господи, дома! — перекрестился купец. — А завтра, может, и не доехали бы. Ну, разбойники, пущай только забастуют — всех до единого в Сибирь угоним...
— Значит, еще увидимся, Иван Петрович? — громко спросил дядя Ваня.
— А как же, миляга! Приходи ко мне прямо в лабаз. А то, о чем в поезде толковали, передай кому из заводских понадежней. Смотри только, не осрами меня перед начальством. Приводи побольше заводских, нам в союз
144
надежный мастеровой человек во-о-о как нужен! Так и говори: за государя, мол, и веру христианскую постоим! Ну, а кто согласен, тем и в нуждишке какой по-братски поможем...
— Хорошо, Иван Петрович, сделаем, — обнадеживающе поддакивал дядя Ваня.
К купцу подошел кучер. Он забрал кульки и свертки, усадил хозяина, и пролетка тронулась.
Наблюдая за этой сценой, я заметил, что неподалеку, как будто прислушиваясь к разговору дяди Вани с купцом, стоит какой-то маленький, плюгавенький человечишка. Его физиономия чем-то напоминала мордочку хорька.
— Паренек! — громко обратился ко мне Иван Алексеевич, поднимая с земли свою корзину. — Хочешь заработать пятак?
Подхватив корзинку, я зашагал рядом с Иваном Алексеевичем.
— Дядя Ваня, — зашептал я, — за нами какой-то тип со станции увязался... Остромордый такой...
— Знаю. Иди спокойно. Если что случится, не беги, пока не скажу. Придется бежать — отдай потом корзину Даше...
Мы завернули за угол станции, где под деревьями было темно и безлюдно. Внезапно Иван Алексеевич круто повернулся и шагнул навстречу шедшему за нами человеку.
— Тебе что надо, морда? — подойдя к нему вплотную, тихо спросил дядя Ваня.
— Руки вверх! — визгливо крикнул шпик, отступая и шаря правой рукой в кармане.
— Изволь, — насмешливо ответил Иван Алексеевич н, выхватив из кармана пальто большой револьвер, с силой ударил шпика по голове.
Тот, коротко вскрикнув, упал.
— Скорей! — бросил мне Иван Алексеевич. — Бегом!
Пробежав несколько кварталов по улицам поселка, мы свернули в какой-то переулок. Здесь Иван Алексеевич сказал мне:
— Дальше со мной не иди.
Он раскрыл корзину и вынул завернутую в бумагу большую пачку листовок, разделил ее на две части и одну из них отдал мне.
10 И. Козлов
145
— Засунь под рубаху. Да пояс затяни потуже, чтобы не посыпались. Завтра с утра отнесешь на второй двор, в машиносборочный, и отдашь старику токарю Давыду Андреевичу Зайцеву. Его сразу узнаешь. Седая борода, седые волосы...
— Да я его, дядя Ваня, хорошо знаю, он всегда вместе с забастовщиками.
— Ну вот и хорошо, что знаешь, а с кем он всегда вместе, помалкивай. Скажешь ему: «Гостинцев из Рязани вам привез». Если он ответит: «Добре», листовки отдай. А если не скажет, уходи сейчас же и листовки отнеси Даше. Если никого не будет, скажи Зайцеву, что за мной еще из Москвы, от самой явки, шпик увязался и что я его на станции стукнул. Кажется, укокошил, — поморщившись, добавил Иван Алексеевич. — А где меня найти, Зайцев знает. Скажи: «Дядя Женя велел не мешкать...» Ну, теперь ступай, брат. Дорогу найдешь? Перелезай через забор и сразу в поле выйдешь. Береги листовки.
Слухи о происшествии на станции на другой же день дошли до завода, да еще в таком виде, что я только диву дался. Позднее рассказы станционных носильщиков и железнодорожных рабочих дали мне возможность восстановить правду о том, что произошло после того, как мы с Иваном Алексеевичем скрылись. Шпика, которого у нас прозвали Хорьком, Иван Алексеевич только оглушил. Вскоре тот очнулся и бросился было в поселок, но кого он мог найти на спящих мирным сном тихих улочках? Шпик вернулся на станцию за жандармом, но не нашел его.
Тогда он кинулся к начальнику станции и, видимо, совсем растерявшись от своей неудачи, громко, не стесняясь носильщиков и рабочих, стал кричать на платформе:
— Спите тут, ничего не знаете, а у вас под носом забастовщики людей убивают! Забастовщики, понял?! Где жандарм?
Но вот, наконец, явился заспанный жандарм. Агент охранки, срывая свою злость, накричал на него, и перепуганный жандарм, поставив у входов и выходов из вокзала носильщиков, произвел поголовную проверку документов. «Московского забастовщика», конечно, не нашли, но на станции подняли настоящую панику. В пере-
146
судах крестьян, ночевавших на платформе, и жителей поселка «московский забастовщик» превратился в целый поезд забастовщиков с бомбами, а побитый шпик — в убитого жандарма. В таком виде слух и дошел до завода, вызвав всеобщий интерес.
Рано утром, еще до гудка, я принес на завод пачку листовок, разделив их на две части. Одну засунул в карман, а другую — под рубаху. Дождавшись гудка, побыл немного в мастерской, чтобы показаться Морозу, а затем вышел. Для того чтобы попасть в машиносборочный цех, надо было выйти из охраняемых сторожем ворот нашего двора и пройти на второй двор через ворота, охраняемые другим сторожем. Как же это сделать? На первом дворе находилась лесопилка. Распиленный лес для цехов, находившихся во втором дворе, доставляли на тележках чернорабочие, постоянно курсировавшие из одного двора в другой. Их сторожа пропускали беспрепятственно, и рабочие, для того чтобы пройти на второй двор, обычно присоединялись к толкавшим тележку и таким образом проходили свободно.
Так поступил и я.
В машиносборочный цех — большой, продымленный и закопченный кирпичный сарай — я попал впервые. Пробираясь меж станков, оглушенный шумом и грохотом цеха, я все же сразу увидел нужного мне человека. Токарь Давыд Андреевич Зайцев выделялся своей внушительной внешностью. Среднего роста и крепкого телосложения, с шапкой седых волос, расчесанных на прямой пробор, с небольшой седой бородой, тоже расчесанной на две стороны, с темным, изможденным лицом, покрытым сетью глубоких морщин, он оставлял незабываемое впечатление. Строгий, проницательный взгляд серых неулыбчивых, глубоко запавших глаз под кустистыми бровями,-казалось, проникал в душу собеседника и читал его затаенные мысли. Поражало глубокое чувство собственного достоинства умного, много повидавшего на своем веку рабочего человека.
Давыд Андреевич был родом из деревни Игнатово Ильинской волости Богородского уезда Московской губернии. Семья жила бедно, и еще мальчиком Давыд Андреевич покинул родную деревню и ушел на заработки в город. С тех пор он сменил не один завод и к нам пришел высококвалифицированным токарем. Он отли-
10*
147
чался своей начитанностью. На него обратил внимание Николай Васильевич Сапожков и привлек его к работе одного из кружков, созданных на заводе коломенскими большевиками. С тех пор все выступления рабочих машиносборочной мастерской, в отличие от других цехов, были всегда хорошо организованы. В самом начале 1905 года Зайцев вступил в партию большевиков. Его имя стало известно рабочим других цехов с мартовской неудавшейся забастовки, когда бастовала одна только машиносборка.
К нему-то я и подошел с большой робостью. Костенеющим от стеснения языком сказал вполголоса:
— Здравствуйте, Давыд Андреевич... Гостинцы из Рязани вам привез...
— Добре, — спокойно ответил старик. — Пойдем-ка, Он привел меня в темную клетушку, заваленную старым железом и разным инструментом. Там я коротко рассказал ему о ночном происшествии на станции и передал листовки. Засовывая их за кожаный фартук, Зайцев проговорил:
— Сегодня в обед раздам ребятам. Женя прав, мешкать нечего, надо поднимать народ. У тебя сколько листовок осталось?
— Штук двадцать. Половину в литейную отдам, а остальные у нас в столярной пустим.
— Молодец! — скупо улыбнувшись, похвалил Давыд Андреевич. — Действуй! Завтра с утра по всему заводу листки пойдут...
После работы я дождался Виктора у заводских ворот.
— Ты где вчера пропадал? И дома не ночевал... Ты что, с гимназистом и на гулянки стал ходить? — встретил меня Виктор ревнивым вопросом. — Или зазнобу завел и от меня прячешь? Ну, это не выйдет!
— Перестань болтать, чего не знаешь! Вот отойдем подальше — расскажу. Дело важное.
Выйдя за черту города, я достал из-за пазухи листовки.
— Прячь скорее, дома прочтешь. Надо завтра до гудка в литейной расклеить.
— О-о-о! Вот это здорово! — обрадовался Виктор. — Да о чем листок-то? Ты уж сам скажи, а то мне одному не прочесть.
148
— Тише ты!.. О забастовке, и долой царя, — прошептал я. — Не боишься?
— Вот еще! Чего бояться-то? Сделаю — комар носа не подточит! Никто не увидит! Только клею надо будет достать. Придется у вас в столярной взять...
— Нет, туда не ходи. И на завод завтра врозь пойдем. Разболтай муки и сделай клейстер. Я тоже клейстером в столярной...
— Ух, и хитрый же ты, Ванька! Нет, сам бы ты не догадался, кто-то тебя учит... А листки откуда взял? Ну, рассказывай скорей!
— Об этих делах не рассказывают и не расспрашивают, — немного важничая, повторял я слова Ивана Алексеевича. — Тебе поручили дело — ты его и выполняй, а о другом не спрашивай.
Виктор смотрел на меня с уважением, и это льстило моему самолюбию.
ОСМЕЛЕЛ НАРОД
На другое утро, минут за сорок до гудка, еле сдерживая волнение, я прошел неторопливой походкой мимо бородатого сторожа Фролки в заводские ворота.
В вагоносборочном было безлюдно. Озираясь, обошел я весь длинный сарай, быстро раскладывая листовки в ящики с инструментом. Две приклеил мучной болтушкой на стенку еще не окрашенного товарного вагона. Одну наклеил в слесарной и, не чуя под собой ног, взбежал по лестнице в нашу мастерскую. Здесь я наклеил листовку над плитой для варки клея и загородил поставленными для сушки досками. Устанавливая доски, я услышал на лестнице шаркающие шаги и старческий кашель, отскочил от плиты и стал торопливо рыться в своем инструментальном ящике.
В мастерскую, кряхтя, вошел Федосеич. «Заметил или нет?» — лихорадочно думал я, склонившись над верстаком. Но старик, видимо, ничего не заметил. Кивнув в ответ на мое приветствие, он равнодушно спросил:
— Что сегодня так рано?
— Да вот хочу мундштучок себе смастерить...
149
:— A-а... Вот и я за тем же... Ну что ж, давай покурим, да и за дело.
Понемногу подходили и остальные столяры, свертывали козьи ножки и закуривали перед работой. Рассевшись на верстаках и ящиках вокруг плиты, к которой Петрович заметал стружку, рабочие лениво переговаривались. Кто-то заговорил про случай на станции.
— Не верьте, ребята, забастовщикам, — советовал Федосеич. — От них одно разорение. Забастуешь — с завода прогонят, клади зубы на полку, а на твое место десять человек прибегут. Да еще и в полицию попадешь, а там по головке не погладят. Вон Василий-то, — кивнул он на сидевшего в стороне строгальщика, — до сей поры очухаться не может...
— А как же, папаша, на других заводах народ бастует? —спросил Никанор. — В газетах пишут, кто в Брянске, в Польше, на Кавказе и по всей Московской губернии бастуют. В Москве, Питере, а в Иваново- Вознесенске и вовсе рабочие все лето бастовали, и царское войско ничего не могло с ними поделать... А на железной дороге, сам знаешь, почти совсем поезда всю зиму не ходили...
— Ну и что вышло? — ехидно спросил Федосеич. — Ни шиша не вышло! Забастовщиков на все четыре стороны, а фабрики да заводы все равно работают. А страху сколько натерпишься!
— Ну, ты-то не испугаешься, — внезапно сказал Василий Старостин. — Своя хата, коровки, поросятки... Станет завод — ты и без него проживешь, сам работника в деревне держишь.
— Это правильно, — поддержал подошедший Цветиков. — Деревенским завод что? Они и нам всю музыку портят, за грош работать согласны, да еще мастерам в пояс кланяются, без шапок у ворот стоят. Позор рабочему человеку! Вот смотрите, над нами вся Россия смеется...
Вытащив из кармана тужурки какой-то новенький журнал, развернул его и показал нам страницу с картинками... Наверху был изображен рабочий Сормовского завода с револьвером в руке, а перед ним на коленях директор завода. Директор снял шапку и в ужасе закрыл лицо руками. Пониже директор Мытищинского
150
завода в шляпе, а перед ним рабочий этого же завода в шапке и с торчащим из кармана револьвером. А совсем внизу наш директор Зяблов в шляпе, с самодовольным видом и в небрежной позе, а перёд ним на коленях рабочий без шапки и в зубах у него рукавица.
— Ну что, узнали себя? И не стыдно? — спросил Цветиков, сурово сдвинув густые черные брови, сверля собравшихся острым взглядом темных, широко поставленных глаз.
— А чего нам стыдиться? — заметил Митяй. Он работал чернорабочим по двору и зашел в цех прикурить — экономил на каждой спичке. — Рукавица-то, чай, не краденая. Дали — ну и спасибо. Рукавица тоже в хозяйстве пригодится.
— Вот-вот, хозя-а-айство! Из-за Таких вахлаков, как ты, да Степан Жердя, да этот черт кривобокий, — загорячился Никанор, — и нашему брату невмоготу стало жить. Разве на полтинник или шесть гривен с семьей проживешь?
— Да и с полтинника мастер норовит штраф сорвать, — подхватил кто-то.
— Вот и выходит, что бастовать надо, — заявил вдруг Василий.
Все с удивлением обернулись. От его голоса почти уже отвыкли. И я подумал: «Как же так? Слухи всякие про него нехорошие, и Иван Алексеевич предупреждал меня, а он вон как рассуждает!»
— Надо бастовать, — подхватил только что подошедший Василий Захарович Соколов. — Только сразу всем заводом и крепко стоять на своем. Семь тысяч от ворот не наберешь, да и не на чернорабочих держится завод. А Струве выгоднее прибавку сделать, чем завод останавливать. Да не в одной прибавке дело. Штрафы к черту, шабашить не в семь, а в пять часов, обыски прекратить, мастеров, которые мордобойничают, выгнать, по увечью пособие рабочим выдавать... да мало ли что еще!
В разговор вмешался Петрович:
— Ты, дружок, за забастовщиков стоишь, а знаешь ли сам, кто они такие?
— Такие же рабочие, да только смыслят побольше нас с тобой. Хотят жить по справедливости.
— Да кто ж справедливости не хочет? Все хотим.
151
И Христос за справедливость муки принял. А вот забастовщики против бога встают, антихристовым делом занимаются!
— Ну, завел шарманку про божественное! — буркнул Никанор. — Штрафует-то нас не бог, а мастер... Дай, борода, о деле поговорить.
— А что говорить, что говорить-то? — заскрипел Федосеич. — Петрович правду сказал — антихристы они. Я это точно знаю. Летось на один заводик под Москвой пришел вот такой и стал уговаривать: бастуйте, мол, да бастуйте! Ребята глядят на него — человек как человек, одежда рабочая, руки как у настоящего слесаря. А один парень, видно из солдат, отчаянный такой, как схватил его за шиворот. «Окстись!» — кричит. Что же вы думаете, братцы? Побелел, закрутился, сунулся в один угол, в другой... А ребята его крестами, крестами... Взмолился он: «Отпустите, говорит, больше никогда не приду». Нет, шалишь! Спустили с него штаны, а у него сзади хвост! Да, да, настоящий хвост! — кричал расходившийся старик под хохот рабочих. — Все рты поразевали, а он как заржет, как саданет в землю — и сгинул!
— Того хвоста мы не видели, — насмешливо сказал Никанор, — а вот тебя, прихвостня хозяйского, насквозь видим! Ишь, нашел, чем пугать, хвостом бесовским! Этим ты внучат своих в люльке пугай. Путается, старый брехун, в разговор, слова не даст сказать...
— Смотри, кабы за такие слова шею тебе не накостыляли! — злобно прохрипел Федосеич.
— Ты, что ль, донесешь? — грозно спросил Никанор, наступая на Федосеича.
Тот испуганно попятился, но все же не сдавался:
— Ох, осмелел, парень! Посшибут с тебя смелость- то эту...
— Твоя правда, старик! — воскликнул с сердцем Никанор. — Ненароком правду сказал: осмелел народ! А что с кого сшибут — увидим!
Но ссора не успела разгореться. Петрович снял с плиты поставленные для просушки доски, и рабочие сразу увидели наклеенную мною листовку.
— Это что за штука? Давай читай! — услышал я со всех сторон.
152
— А вот сейчас почитаем, — сказал Василий, подойдя к плите, и внятно и громко начал: — «Товарищи! Наши хозяева — фабриканты и заводчики — грабят и притесняют нас при помощи царского правительства, которое всегда им усердно служит и помогает».
— Крамола! — взвизгнул Федосеич. — Сорви эту пакость! Всех погубишь, в тюрьме сгнием!
Некоторые рабочие стали опасливо отходить от плиты.
— Вы куда? — насмешливо прикрикнул на них Никанор. — Чего испугались? Али правду слушать не хотите? — И, оттеснив Старостина, звонким голосом дочитал короткую листовку.
Федосеич, возмущенно охая, бросился к входившему в мастерскую Морозу.
— И где это ты пропадаешь? Забастовщики в мастерской!
— Где?
— А вот, гляди; крамольный листок читают!
Мороз двинулся к плите. Никанор, заканчивая чтение, воскликнул с особой силой:
— «Долой самодержавие! Да здравствует всеобщая политическая стачка!»
— Что тут у вас, ребятушки? — деланно ласковым голосом спросил Мороз, окидывая всех пронзительным взглядом. — Эх, Вася, Вася, — обратился он к строгальщику, нарочно не замечая других, — хороший ты работник, человек самостоятельный, а опять губишь себя... Разве не знаешь, чем это пахнет?
— А ты за меня, иуда, не бойся! — крикнул Василий, но вдруг осекся, побледнел и, махнув рукой, отошел к станку.
— Кто наклеил? — зловещим шепотом спросил Мороз, вскидывая на лоб очки.
— Вон у кудрявого спроси, — подскочил Федосеич, кивая на меня. — Он раньше всех утром заявился.
— Ты? — тем же хриплым шепотом продолжал монтер. — Ах ты, сопляк! — И, не дав мне вымолвить слова, пронзительно закричал: — Крамолу разводить? Выгоню к чертовой матери! По зубам тебя, по зубам! — И, засучивая рукава, двинулся в мою сторону.
— А ты не очень расходись, монтер, — раздался
153
чей-то спокойный голос. — Уж больно вы все охотники до чужих зубов. Смотри, как бы своих не досчитаться.
Я обернулся. За моей спиной стоял Старостин, зажав в руке молоток с такой силой, что побелели суставы пальцев.
— Что ты, что ты, паря? Христос с тобой! — испуганно пятясь, забормотал Мороз. — Я хотел как лучше... Накроет мастер — всем нам несдобровать.
Вороватым движением монтер сорвал листовку и быстро выскочил из мастерской.
Через несколько минут, грохоча по железной лестнице сапогами, вбежал Никанор.
— Братцы, листовки-то везде нашли: и в сборке, и у слесарей, и в литейной... Все мастера у Макарова в конторке собрались, а с ними еще какой-то коротышка, голова завязана, на роже синячище.
Все молча разошлись по местам.
Я усердно принялся полировать губкой дверь классного вагона, но мыслями был далек от работы. «Что теперь будет?»
Через некоторое время дверь в мастерскую распахнулась и вошли Макаров, Мороз и какой-то плюгавый, невысокий человек с забинтованной головой, на которой боком сидела черная фуражка. Все трое молча пошли по проходу между верстаками, внимательно оглядывая рабочих. Я взглянул на забинтованного человека и чуть не вскрикнул: это был шпик, которого стукнул дядя Ваня на станции. Я сразу все понял: Хорек обходит цехи, разыскивая Ивана Алексеевича. Бросился к окну — так и есть: вот Хорек вместе с мастером Шульцем выходит из литейной через ворота и направляется во второй двор.
В обеденный перерыв забежал Виктор.
— Пошла машина! — весело шепнул он, когда мы вошли в курилку. — Листовки разбросал, одну наклеил на стенку, а вторую на дверь конторки мастера налепил. Ловко? Он как пришел, сразу на нее уставился, сорвал, конечно, да мы уже все ее прочитали, а кое- кто из слесарей запрятал листовки за голенища, хотят унести домой. Весь завод взбулгачили! Разговоров! Кругом гудят... А у тебя как?
Я рассказал, как было дело в столярной.
154
— С завода выходить будем вместе. В случае чего шум поднимем. Ничего, проскочишь...
Когда Виктор ушел, я поспешил к Зайцеву, Хотелось предупредить Ивана Алексеевича о появлении Хорька. Но токарь меня успокоил:
— Ничего, парень! Мы того ждали... Женя сегодня на работу не вышел, — сказал он, зайдя со мной в клетушку. — А коли тебя на допрос возьмут, от всего отпирайся: «Никакого Женю не знаю, Хорька в глаза не видел, никаких листовок на завод не приносил. Видал их, как все... А в мастерскую пришел пораньше мундштук сделать». Так на том и стой. Уличить тебя ни в чем не могут. Да и не до того им теперь. — Глаза Давыда Андреевича блеснули. — Завтра же начнем. Как услышишь тревожный гудок, тащи всех из мастерской во двор. Говори прямо: «Забастовка!» Бояться больше нечего, — повторил он слова Ивана Алексеевича, — в открытую идем...
— Давыд Андреевич, — спросил я Зайцева, — а как в мастерской про забастовку-то говорить? Чего мы от хозяев требовать будем?
— Да ты листовку-то читал? Вот того и требовать будем, чего добиваются рабочие по. всей России. А для Струве у нас особые требования заготовлены.
Подумав, Давыд Андреевич добавил:
— Ты, парень, свой, тебе я скажу: собрались мы вчера, обмозговали, какие требования хозяевам предъявить, и двадцать четыре пункта составили. Перво-наперво — восьмичасовой рабочий день, потом увеличение расценок, отмена штрафов и всяких поборов на Красный крест, чиновникам на поживу, на военный флот, который опять где-нибудь в Цусиме потопят, и тому подобное. Ну, конечно, обыски отменить, вежливое обращение... и булыгинскую думу долой, не нужна она нашему брату... Все, брат, записали — теперь только народ поднять подружнее. Ну, парень, иди, — оборвал он свой разговор. — Время придет — и больше узнаешь.
Много позже я узнал, что Зайцев рассказал мне о требованиях, выработанных подпольным большевистским собранием на Парфентьевском лугу за Москвой-рекой, которое проводили Николай Васильевич Сапожков, дядя Ваня и Василий Захарович Соколов.
155
Вечером после шабаша, подойдя с Виктором к контрольным воротам, мы сразу заметили, что сторожа особенно тщательно обыскивают рабочих: обшаривают одежду, выворачивают карманы, кое-кого заставляют даже снимать сапоги. У ворот скопилась большая толпа.
— Да что вы волынку тянете!
— Пропускай, черт, не до утра же здесь стоять!
— Сами воры первейшие, а у нас карманы выворачивают!
Но сторожа, не обращая внимания на возмущение, ревностно продолжали свое дело, грубо отталкивая тех, кто пытался пройти в ворота без обыска, и пропускали по одному. Бородатый здоровый сторож, которого все на заводе звали Фролкой, а величали «цепным кобелем» или «хозяйским псом», то и дело покрикивал:
— Ничего, обождете! Некогда им... подумаешь, господа какие!..
Неподалеку от сторожа, зорко всматриваясь в лица рабочих, вертелся Хорек.
— Без обыска никого не пропускать! — крикнул он сторожам, и полицейские принялись осаживать толпу, оттесняя ее от ворот.
Подошла моя очередь. Виктор пошел вместе со мной. Подходя к Фролке, я увидел, как Хорек легонько толкнул сторожа и шепнул ему что-то на ухо. Фролка залез своими лапами в карманы моего пиджака, затем, наклонившись, провел ими по брюкам и вдруг, схватив меня за шиворот, заревел:
— А-а-а! Попался, голубчик!.. Вора поймал! — громко заявил он, обращаясь к полицейским.
— Ты что, сбесился? — спросил я. — Что я у тебя украл?
— А это что?
И на глазах у рабочих снова запустил руку в карманы моего пиджака и... вытащил пачку гвоздей. Я сразу понял, что это он мне их подбросил.
— Не брал я никаких гвоздей! — закричал я, рванувшись. — Ты сам их мне в карман сунул! Пусти!
Но тяжелые, как гири, руки Фролки крепко держали меня за плечи.
— Чего брешешь, сукин сын! Воровать горазд, а
156
на расправу слаб... Давай номер, в конторе разберут. Да стой тихо, а то в будку запру!
Я растерянно оглянулся, ища защиты.
— Ребята, да что ж это такое? — отчаянно крикнул Виктор. — Я сам видел, как он, сволочь, ему гвозди подсунул!
В толпе поднялся шум.
— Ты что же, хозяйский пес, зря парня губишь?
— Сами пуды воруете, а мальчишку за гвоздь тиранишь?
— Пусти его, жулик!
— Кто жулик? Кто жулик? — побагровев, заорал Фролка.
— Ты, ты жулик! — подскочил к нему Виктор. — Каменный дом себе на краденое построил! Отпусти!
Я отчаянно рванулся из клещей Фролки.
— Взять его! — приказал Хорек полицейским.
Но взять меня не удалось.
— Ребята, бей их, идолов! — отчаянно кричал Виктор. — Крой в хвост и в гриву! Поизмывались над нами! Будет!
С размаху хватив Фролку по физиономии, Виктор отскочил и, обернувшись, ловким ударом сшиб фуражку с Хорька, пытавшегося схватить его.
— Бей! — понеслось со всех сторон. — Лупи! Крой их, ребята!
Я вцепился в бороду сторожа и с остервенением дернул ее. Хорька сразу сбили с ног. Несколько парней с гиканьем и уханьем набросились на отчаянно отбивавшегося Фролку. Полицейских и второго сторожа тычками оттеснили от дравшихся, хватали городовых за шашки, не давая их обнажить.
— Бежим! — запыхавшийся, торжествующий, с рассеченной в драке бровью, крикнул Виктор.
Вместе с другими мы пустились наутек. Обернувшись на бегу, я видел, как густая толпа рабочих, смяв и оттеснив охрану, повалила из ворот. У контрольной будки, прислонившись к дощатой стенке, сплевывал кровь Хорек. Фролка, в разорванной рубахе, без шапки, громко выкрикивал бессвязную ругань. Гогоча и улюлюкая, валила толпа из ворот на улицу.
Домой в Сандыри мы вернулись поздно. Брат встретил меня руганью, а мать слезами. Она и так
157
была напугана рассказами Петра об истории с листовками и драке в заводских воротах, а тут еще незадолго до моего прихода заявился к ней староста.
— Ты, старуха, знай, — заявил он, — забастовщиков на селе не потерпим. Соберу сход, и угоним твоего щенка в Сибирь, как Артамошку-конокрада. А тебя в Рязань вышлем...
Обо всем случившемся в этот день в мастерской старосте рассказал Мороз; он же по дороге с завода заявил Петру, что держать меня в своей артели больше не будет. А в семье уже привыкли рассчитывать на мой заработок. Да еще угроза старосты!
Невесел был этот вечер в нашей хате. На ругань Петра я не отвечал и молча ушел на улицу, а вернувшись домой, стал рассказывать матери о том, чего хотят «забастовщики» и какие они хорошие люди.
— Иван Алексеевич меня в люди вывел, а Ваня Марков хотя и гимназист, а со мной дружит. А Давыд Андреевич! Ведь у него шесть человек детей, никакого хозяйства нет, и он не боится, что останется без работы. А Сапожков Николай Васильевич — ведь он мог бы выучиться на инженера и стать, как другие, барином, а он за наше дело уже два раза в тюрьме сидел.
Ты посмотри, — говорил я, — они себя не жалеют, живут плохо, полиция их хватает. А все потому, что хотят, чтобы нашему брату лучше жилось.
Внимательно слушая мой рассказ, мать все вздыхала и повторяла со слезами:
— Ох, чует мое сердце, погубишь ты себя, Ванюша, погубишь! Меня-то хоть пожалей...
ТРЕВОЖНЫЙ ГУДОК
На другое утро вместе с Петром и Виктором я все же пошел на завод. По дороге брат уговорил меня не показываться у контрольных ворот, а подождать его поодаль — он узнает в мастерской, действительно ли я уволен и не ищет ли меня Хорек.
В заборе, окружавшем первый заводской двор, позади вагоносборочного цеха был пролом — подгнившая и легко отодвигающаяся в сторону доска. Этим проходом иногда пользовались рабочие, опоздавшие на
158
работу к гудку, причем доска всегда тщательно прилаживалась на место. Тут мы и условились встретиться с Петром.
Минут через двадцать после гудка он подошел к пролому и, не отодвигая доски, шепнул мне в щель:
— Уходи скорей! Хорек уже о тебе спрашивал. Мороз сказал, что выгнал тебя. Иди домой и жди меня.
А я все же решил домой не идти. Надо во что бы то ни стало попасть на завод! Спрошу у Давыда Андреевича, что мне делать. На заводе забастовка, а я буду дома сидеть... Нет, надо на завод!
Обогнувши сзади второй заводской двор, я подтянулся на руках на забор и огляделся. Поблизости никого не было, я перемахнул через забор и юркнул за здание электростанции. Отдышавшись, я отправился в машиносборочный цех к Зайцеву. В знакомой кладовке, кроме старого токаря, я застал Ивана Алексеевича, Ивана Тимофеевича Толстикова, машиниста с заводской «кукушки» Николая Ивановича Стрелюкина, Василия Захаровича Соколова, Цветикова, а также несколько неизвестных мне рабочих.
— А, Ваня! — улыбнулся мне Иван Алексеевич. — Молодец, не дался вчера хозяйским холуям в руки... Ну, обожди пока здесь, а дальше видно будет.
Я присел на ящик и стал прислушиваться к разговору. Дядя Ваня и токарь вполголоса расспрашивали рабочих о настроениях в цехах, все ли выйдут по тревожному гудку, есть ли там полиция.
— Смотри, ребята, главное, чтобы из цеха вышли, — говорил Иван Алексеевич. — Как увидят — весь завод стал, осмелеют. Главное — действовать сообща... Ты, Вася, — обратился он к молодому рабочему, — ровно в девять давай гудок. Часы-то у вас в конторке есть? Вот и хорошо... Да, вот еще что: я сейчас сунулся было в литейную, да, к счастью, заметил, что около нее тот шпик, что вчера у ворот командовал, вертится. Ты там скажи литейщикам, чтобы, как начнется, обязательно его схватили да заперли... ну, в кладовку, что ли. С ним еще какой-то тип ходит, его тоже не мешает забрать.
Ты, Ваня, через забор сюда махнул? — смеясь, спросил он меня, когда все, кроме Соколова, ушли. — Ну и я через забор. Что-то мне сегодня на Фролку гля-
159
деть не захотелось... Ну, что ж нам с тобою теперь делать? — спросил он, весело подморгнув Соколову.
— Пусть тут посидит, а как только загудит, беги в мастерскую. Поможешь Никанору с Цветиковым, — сказал тот в ответ.
— Василий Захарович, прав. Так и сделаем, — серьезно сказал дядя Ваня. — Смотрите, чтобы никто у вас в мастерской не оставался. А я к литейщикам пойду...
И вот раздался низкий захлебывающийся вой. Все повышаясь и повышаясь, он становился более нетерпеливым и требовательным. Долго ревел гудок над заводскими цехами, откуда валом валили рабочие. Его грозный голос заглушил все остальные звуки и звал нас на борьбу.
ЗАБАСТОВКА
Тревожный гудок, прозвучавший в неурочное время, вызвал у администрации завода настоящую панику. Из окон двухэтажного здания дирекции выглядывали бледные, перепуганные лица. Такой гудок мог быть подан лишь при большом пожаре. Но огня нигде не было. Рев гудка и внезапно заполнившая оба двора толпа рабочих напугали мастеров, инженеров, заводскую. охрану, особенно тех из них, кто имел резкие столкновения с рабочими. Первым их побуждением было унести скорее ноги. И вот грозные мастера и сторожа, еще вчера грубо оравшие на рабочих, под свист и улюлюканье трусливо ныряли в заводские ворота.
С первым звуком гудка я бросился к своему цеху. Навстречу мне попалось несколько литейщиков, волочивших куда-то смертельно бледного Хорька и еще какого-то понурого, уже изрядно помятого толстяка.
— Шпионов, — крикнул кто-то, — в цехах задержали!
— Куда их? — гаркнул выбежавший вместе с другими из литейной мастерской Виктор. — Убить, гадов, на месте!
— Спокойно, парень! — отстранил его молодой рабочий Криворотов, которого Иван Алексеевич называл
160
Васей. — Тебя, вишь, не спросили. Народ рассудит, как с ними быть... — И зычно крикнул: — Товарищи! Все на сходку у машиносборочного!.. Забастовку решать будем!
— На сходку! — раздалось со всех сторон.
— Витька, бежим скорее в сборку, — позвал я друга.
Мы побежали на первый двор. Рабочие из вагоносборочного и других цехов первого двора валом валили на второй. Они спешили, подстегиваемые криками: «На сходку! К кузнице! На сходку!» Окруженный столярами, навстречу нам шел Никанор. Мы остановили его.
— Остался кто в мастерской?
— Старики не идут — Мороз с Федосеичем не пускают... Цветиков там с ними воюет. Валяйте, ребята, ему на подмогу.
Мы с Виктором вбежали в мастерскую. Цветиков ходил от станка к станку: кого уговаривал, кому грозил, а с кем просто ругался. Но наши бородачи от верстаков и станков не отходили. Тут же были и Митяй с Жердей. Они работали во дворе на подноске пиломатериалов, но сейчас, видно, под каким-то предлогом зашли в цех и копались в углу, делая вид, что перебирают доски и ничего не замечают.
— На схо-о-одку! — во все горло заорал Виктор. — Чего стоите?
— Прочь отсюда, дьяволы! — прохрипел перепуганный Мороз. — Никуда не пойдем, работать будем...
За ним жались несколько пожилых, степенных рабочих, в том числе и Федосеич с Петровичем.
— Ра-бо-тать! — протянул Виктор и вдруг, выхватив из кармана гайку, запустил ею в работавший на холостом ходу строгальный станок. Раздался резкий скрежет и дребезжание металла. — Выходи! — опять заорал Виктор. — Бомбу бросать будем!..
Все в панике бросились к выходу.
Хохоча, мы выглянули в окно. Старики остановились у ворот сборки, о чем-то совещаясь, затем стали, кряхтя, по одному пролезать в пролом забора.
— Бегут, черти лысые, как тараканы! — хохотал Виктор.
— Ничего, вернутся, — уверенно сказал Цветиков
11 И. Козлов
161
и, обращаясь к Виктору, добавил: — Ну и герой ты, парень! А теперь айда на сходку!
Но я, помня наказ Ивана Алексеевича, отстал от Виктора с Цветиковым и, подойдя к группе стариков, стал уговаривать их.
— А и вправду, други мои, — неожиданно поддержал меня Петрович, — глядите, мы одни от народа отбились, все на второй двор пошли. Чего нам от своих прятаться! Христос-то от людей не прятался, на муку за нас пошел...
Мороз отвел Федосеича в сторону. Я слышал, как он шептал испуганному старику: «Иди, тебе говорят... Послушаешь, кто у них там народ мутит».
— Иди, иди, папаша! — крикнул я старику убегая. — Посмотришь, какие у забастовщиков хвосты!
Федосеич сплюнул и поплелся на второй двор.
У машиносборочного цеха собралась огромная толпа. Машинист Николай Иванович Стрелюкин, работавший на паровозе-«кукушке», подкатил к цеху товарный вагон, рабочие приставили к нему лесенку. На вагон взобрался Давыд Андреевич Зайцев.
— Ворота закрывай! Эй, Криворотов, Вася, ставь ребят у ворот! Никого на завод не пускать! — командовал он глухим басом.
На вагон влез и Иван Алексеевич. Подняв руку с зажатой в ней кепкой, он громко крикнул:
— Товарищи! Тише! Ворота заперты, ни хозяев, ни полицию на завод не пустим! Давайте спокойно решать наши дела!
— Надо, чтобы порядок был, — забасил Зайцев в наступившей тишине. —Выберем председателя, чтобы не говорили все сразу, соблюдали бы порядок, понятно? Хочешь сказать — подними руку, председатель слово даст. Председателем предлагаю нашего модельщика Евгения Федорова. Человек грамотный и дела наши понимает...
На заводе мало кто знал дядю Ваню, Со всех сторон слышались вопросы:
— Кто такой? Откуда он?
— Говорят тебе, модельщик!
— Какой это модельщик! Я модельщиков всех знаю. Это московский забастовщик и есть...
162
— Московский забастовщик... — шепотом пошло по толпе.
И вдруг сзади раздался громкий старческий, дребезжащий голос Петровича:
— Да что вы, очумели? Какой это московский забастовщик? Зять это мой... столяр. Наш он, коломенский, моей Дашки муж!
Толпа встретила слова старика дружным смехом. Рабочие часто слышали в курилке рассуждения старика об антихристах-забастовщиках. Засмеялись и Иван Алексеевич с Зайцевым.
— Признал зятька, Петрович? — весело загудел токарь. — Вот кто на поверку антихристом-то оказался — зять родной!
— Ну, ребята, посмеялись, и будет, — строго сказал Зайцев. — Согласны «го председателем?
— Согласны, согласны! — закричали из толпы. — Давай начинай, пока хозяева не очухались!
— Да пусть очухаются... — начал Иван Алексеевич, снова взмахнув рукой. — Вы видели, товарищи: когда мы дружно, сообща действуем, хозяева не страшны. Без нас завод работать не будет, без рабочего класса не только завод — вся Россия жить не может! Мы — сила, товарищи. Великая сила! Коли всегда будем дружно держаться, упорно, до конца стоять за наше дело, нас никто не одолеет, мы своего добьемся. Я предлагаю послать к хозяевам уполномоченных и объявить им наши требования. Согласятся — хорошо, не согласятся — бастовать будем, все равно без нас им деться некуда.
— Правильно! — кричали из толпы. — Небось без нас не обойдутся!
— Перво-наперво — штрафы прекратить!
— У нас в кузнечном расценки совсем сбили!
— Да и у нас тоже!
— Запретить штрафы!
— Мордобойцев выгнать!
— Макарова долой с завода!
— Якобсона к чертовой бабушке!
— Рымовича ко всем чертям!
— Карасева из инструментальной туда же!
— Голубкова!
— Из вагонной кузницы табельщика Васильева!
11* 163
— Товарищи, порядок, порядок! — махал кепкой дядя Ваня. — Так дело не пойдет, один крик будет. Кто сказать хочет, подними руку!
— Я скажу! — натужно выкрикнул худой высокий кузнец с бледным, измученным лицом. — Я скажу!
— Полезай сюда, Розанов! — Зайцев протянул кузнецу руку, помогая влезть на вагон.
— Братцы! — хрипло крикнул Розанов. — Нету больше сил терпеть! Вконец замордовали нашего брата! С утра до ночи молотом машешь, а все одно не обработаешь семейства... Расценки такие дают — задарма работаем...
Розанов закашлялся, хватаясь за грудь черной жилистой рукой.
— Вот, — прохрипел он, — в чахотку себя вогнал, а ребятишки с хлеба на квас перебиваются! Нету терпения!
Хотел еще что-то сказать, но новый приступ кашля помешал, и кузнец, махнув рукой, полез вниз. И опять понеслась над толпой волна разноголосых выкриков:
— Штрафами замучили!
— Штрафы, штрафы!
— Обысков чтобы не было!
— Расценки!
— Шульца окоротить, идола!
— Выгнать мастеров Воронковых, отца с сыном!
— Сейчас будет говорить модельщик Соколов из вагоносборочной, — объявил дядя Ваня.
— Тихо! Помолчите!
Высокий модельщик с трудом пробрался к вагону. Кто-то помог ему влезть ма вагон, и он, выпрямившись во весь свой рост и подождав, пока угомонятся, не спеша, словно продолжая начатую уже давно беседу, заговорил:
— Вот, товарищи, еще о чем подумать надо: долго ли сотни рабочих будут калечиться на хозяйской работе? А все потому, что за время болезни нам никто не платит. Иной раз в глазах темно, руки-ноги дрожат, а все не отходишь от станка, боишься... Чего боишься? И того, что, пока болеешь, семья голодная насидится, а пуще всего того, что тебя «по состоянию здоровья», как негодную собаку, за ворота вышвырнут. Собаку еще
164
хозяин пожалеет, если она ему хорошо служила, а с нами у Зяблова разговор короток: за ворота — и все...
— Зяблова с завода!
— Долой Зяблова, попил нашей кровушки, хватит!
— Поиздевался, вон его!
Снова понеслись яростные крики. Соколов, засунув руки в карманы брюк, стоял и ждал, когда снова можно будет заговорить.
— Помните небось Сергея Копылова? Почему погиб парень. Да все потому, что хозяевам жалко от своих миллионных барышей израсходовать гроши, чтобы мы на работе не калечились. Вспомните, сколько нашего брата каждый год за ворота калеками уходит... Сколько Копылов за свои двадцать шесть лет работы на хозяев принес им прибыли? А вот когда его ремнем затянуло, ребятишкам Копылова пришлось с голоду помирать...
Соколов умолк и, точно собираясь с мыслями, стоял и глядел куда-то вдаль, поверх наших голов. Большие голубые глаза были широко раскрыты. Толпа напряженно ждала, что он скажет еще. Василий Захарович вдруг тряхнул головой, резким движением провел рукой по коротким кудрям, тяжело вздохнул и с горечью добавил:
— Эх, братцы, да мало ли таких-то!.. Сами знаете... Вот и давайте потребуем от наших господ хозяев, чтобы нам платили за время болезни и лечили за счет завода, а тем, кто увечья на работе получил, помощь оказывали да с работы не выгоняли, а переводили на более легкую. А инвалидам да старикам какое-нибудь вспомоществование давали бы. Так ли я говорю, товарищи?
— Так, так!
— Правильно рассудил, Захарыч! — горячо поддержали его и старики.
— Молодец парень, в корень смотрит!
Поднялся гул, но тут Дядя Ваня объявил:
— Слово Зайцеву Давыду Андреевичу!
— Вот что, ребята, я вам скажу, — начал токарь, обнажив седую голову. — Надо нам от хозяев потребовать восьмичасового рабочего дня, повышения расценок во всех цехах не менее чем в полтора раза, а
165
кто поденно работает — прибавки. В каждой мастерской должны висеть все расценки, тогда рабочие сами будут знать, сколько заработали, а то обсчитывают нас мастера. И чтобы рабочему платили плату сполна, если он не работает по вине завода. Штрафы оставить только за брак в работе по вине рабочего, а все другие запретить. Рукоприкладства, грубости ихней и матерщины чтобы не было в цехах. Другим для примера Шульца, Макарова, Карасева уволить! Обыски чтобы отменили, — обидно рабочему человеку в вечных ворах ходить. Правильно я говорю?
— Правильно! Правильно, Андреич! В самую точку попал!
Изложив еще ряд требований, выработанных предварительно на партийном собрании на Парфентьевском лугу, Зайцев продолжал:
— И еще скажу: надо нам товарищей из тюрьмы вызволить. Из нашего машиносборочного, к примеру, троих в тюрьму запрятали, томятся уже более полугода, а за что?
— Везде похватали — и в литейном и в вагонном!
— Лучших ребят выдергивают!
— Слово скажешь — и в кутузку!
— Похватали их по доносу разных мерзавцев, — добавил Иван Алексеевич. — Хватают не только у нас на заводе, но и в городе. Помните, студент у заводской лавки речь говорил, правду он нам сказал, а его за эту правду в тюрьму посадили. А он не один такой. Давайте скажем своим хозяевам и начальству: «Не отпустите политических—бастовать будем!»
— Верно! Надо ребят выручать!
— И еще вот что скажу, товарищи. Сейчас по всей России народ бастует и выставляет свои требования не только за повышение заработной платы, сокращение рабочего дня, рабочие выставляют и ряд политических требований. Теперь каждому мальцу понятно, что пока мы не имеем права свободно собираться и обсуждать свои рабочие нужды, пока жандармы да казаки будут нас нагайками сечь да шашками рубить, — многого не добьемся. А политических свобод народ не добьется, пока у власти будет самодержавие, пока власть будет не в руках народных представителей, а в руках царя. Царь понимает, чего
166
народ хочет, да власть из рук не хочет выпускать, вот и задумал он обмануть трудовой народ — пообещал Государственную думу состряпать, да такую, при которой царю было бы еще, легче расправляться с рабочими. Вот и давайте скажем свое рабочее слово, покажем, что эту махинацию мы хорошо понимаем. Долой булыгинскую думу — вот наше слово!
— Правильно! Слышали и мы про эту думу. Долой царскую думу!
Я с удивлением заметил, что старик Петрович протискивается через толпу к вагону. Что ему понадобилось? Неужели он хочет отговаривать людей от забастовки? А сходка бушевала.
— Товарищи, спокойно! — призывал к порядку Иван Алексеевич. — Мы наметили свои требования. Теперь, чтобы стоять за них крепко, никому не отступать и не отпираться, проголосуем. Пусть поднимает руку, кто с ними согласен.
Множество рук взметнулось над толпой.
— Стой, стой! — визгливо закричал Федосеич. — А мальчишки-то зачем руку поднимают? Неужто и им такие права дадены? Может, и бабам тоже руки поднимать?
— Голосовать могут все рабочие, — твердо разъяснил дядя Ваня. — Это тебе, старик, не сельский сход, где староста да кулаки вами вертят, как хотят. Здесь собрание сознательных рабочих. Кто работает на заводе, тот у нас все права имеет: и подростки, и женщины.
— Ой, ребята, осмелели вы больно, — скрипел Федосеич. — Вот закроют завод да поставят солдат, не то запоете...
— Не скули, хозяйский прихвостень! — крикнул Никанор. — Не дадим завод закрыть!
— И солдат не пустим!
— Давай, давай, братцы, поднимай руки!
После голосования Иван Алексеевич, кивнув Василию Криворотову, сказал ему что-то и обратился к собранию:
— Товарищи, на заводе задержаны два агента охранки. Они пришли вынюхивать у нас крамолу и арестовывать наших товарищей. Что с ними будем делать?
167
— В мешок да в реку Москву! — пробиваясь через толпу, громко потребовал Виктор. — Чего на них глядеть!
— Правильно! Потопить сыщиков! — поддержало его несколько голосов.
— Они нас не милуют!
Криворотов вывел из кладовки шпиков. Бледные и растерянные, они рухнули на колени.
— Братцы, — лепетал Хорек, — не губите... Не по своей воле... Приказ сполняли... Помилуйте...
— A-а, заслабило?! — рычал Виктор, пробиваясь к Хорьку. — Бей их, ребята! Лупи!
— Стой! — властно приказал Иван Алексеевич. — Ты кто таков, что за всех решаешь? Кто сказать хочет, товарищи?
— Братцы! — вдруг поднял руку Петрович. — Дайте слово молвить, послушайте старика!
— Давай говори, дедушка, — засмеялись кругом. — Только про антихриста не надо. Все мы теперь забастовщики!
Петровича подсадили на ящик, и старик медленным движением обнажил седую голову.
— Братцы! — начал он. — Други мои! Первей всего — прощения прошу... — Старик поклонился на все четыре стороны. — Плохо я помыслил на братьев своих, мастеровых людей, слугами антихристовыми звал... А дело, выходит, доброе начали вы. Сорок лет работаю я на заводе, первый раз говорим мы сообча, по душам да по справедливости. За правду постоять хотим... Где же слуги-то антихристовы? Вон, Андреич, — кивнул он на Зайцева, — семь лет его знаем, добрый он токарь и справедливый человек... Али вот зять мой, али ты, Максим Терентьич, — кивнул он старику литейщику, — али вот Василий Захарыч, мальчонком еще к нам в цех пришел, все его знаем. Все свои, коренные, заводские... Согрешил противу вас, не прогневайтесь.
Петрович помолчал, подумал. Все с напряжением ждали, что еще скажет старик. Зайцев предостерегающе поднял руку: не мешайте, мол.
— Да, доброе дело начали, — снова заговорил Петрович, — по справедливости, по-божески. И не надо, братцы, это дело кровью чернить, пролитием кро-
168
ви, значит... Вот думка моя... — Снова помолчав, Петрович неожиданно кончил: — Не обессудьте на слове моем!
И, снова поклонившись на четыре стороны, кряхтя, слез с ящика.
— Крови-то, батя, немало еще прольется, пока правду рабочий народ добудет, — тихо, но так, что все слышали, произнес Иван Алексеевич.
— А и то верно, без нужды ее лить не надо... — поддержал кто-то.
— Товарищи! — громко обратился Иван Алексеевич к притихшему собранию. — Как? Отпустим их на первый раз?
— Накласть как следует по шеям, чтобы неповадно было, да выбросить за ворота! — предложил чахоточный кузнец.
— Вот это так! Черт с ними!
— Пущай доброту нашу чуют да за Петровича богу молятся!
— Ладно, гони их в шею!
— Все согласны? — спросил Иван Алексеевич и, обращаясь к дрожащим мелкой дрожью шпикам, скомандовал: — Ну, продажные души, кланяйтесь рабочему классу да помните: еще раз вас увидим — не взыщите! Ну вот, крикун, — улыбнулся он Виктору, — теперь исполняй решение. Василий, помоги!
Шпики, со смертельным испугом ждавшие приговора рабочих, бросились было на колени, лепеча слова благодарности. Но Виктор схватил тщедушного Хорька за шиворот, с силой ткнул несколько раз ему в зубы и вышвырнул за ворота, а затем так же свирепо выпроводил и второго шпика. Молодые парни заулюлюкали им вслед.
— Теперь, товарищи, выберем уполномоченных для разговора с хозяевами, — предложил дядя Ваня. — Коли согласны, называй, кого послать.
— Да кого же, кроме тебя, дядя Женя! — крикнул Криворотов при общем одобрении.
— Не отказываюсь, товарищи, если согласны.
— Согласны, согласны!
— А я предлагаю Давыда Андреевича!
— Правильно! Все его знаем! Справедливый человек!
169
— Василия Ивановича Горячева из паровозной кузницы!
— Толстикова Ивана Тимофеевича!
— Знаем его, знаем! Свой парень, не подведет! Давай его!
— Сазонова из машиносборки!
— Литейщиков давай, литейщиков! Дмитрия Чудинова да Криворотова Василия! — кричали литейщики.
— Василия Захаровича Соколова из вагоносборки! — крикнул я и испуганно юркнул за чью-то спину.
Собрание бушевало. Уполномоченных выбирали без споров, быстро. Кто-то назвал нашего строгальщика Василия. Его поддержало несколько голосов.
— В тюрьме сидел, надежный!
Дядя Ваня нахмурился. Зайцев поднял было руку, желая что-то сказать, когда из задних рядов раздался голос Василия:
— Другого назначьте, не могу я.
Все повернулись на его голос.
— Почему не можешь? В кусты?
— А ну-ка, скажи: хозяев испугался?
— Не испугался и не в кусты хочу — недостоин я! — с надрывом выкрикнул Старостин. — Другого выбирайте!
Бледный, с дрожащими руками, он прошел через молча расступившуюся толпу и поднялся на вагон. Посмотрев внимательно на хмуро отвернувшегося от него Ивана Алексеевича, он повернулся к собранию и снял шапку.
— Другого выбирайте, — повторил Василий окрепшим голосом и решительно добавил: — Говорю, недостоин я. Хотите знать, почему? Потому, что я иуда- предатель!
Мертвая тишина была ответом на это неожиданное признание. Судорожно комкая кепку, Василий выкрикнул еще раз:
— Иуда-предатель!.. Когда посадили меня, рассказал жандарму о кружке нашем, о студенте Сапожкове, выдал его. Вот...
Тишина сменилась гулом возмущения и злыми выкриками:
— Предатель! Продажная шкура!
170
— Кого предал, гад? Своего же брата!
— Сколько тебе заплатили, сволочь?
— В Москву-реку его!
— На осине повесить!
Василий стоял, покорно опустив голову. Но вот опять поднял глаза.
— Не платили мне... Прижали жандармы, запугали, не выдержал...
Иван Алексеевич и Зайцев о чем-то тихо переговаривались. Толпа гомонила. Потом дядя Ваня выступил вперед и сказал, указывая на Василия:
— Товарищи, он признался в своем преступлении. Простить нельзя, за такое нет прощения. Раз взялся бороться за рабочее дело — держись до смерти! Хорошо, конечно, что сам признался: значит, совесть в нем еще есть. Как думаете, товарищи?
Выступил Василий Захарович Соколов и рассказал, как тяготило Старостина его преступление и как он переживал отчуждение товарищей.
После Соколова поднял руку Никанор. Взобравшись на вагон, он рассказал, как вчера в мастерской Василий призывал к забастовке и как заступился за подростка.
— Видать, болеет он душой, исправиться хочет, —
закончил Никанор. — Попытаем его, братцы, на деле.
— Верно, сынок, верно, по-божески верно, — заговорил Петрович. — Споткнулся человек, а мы его поддержим — глядишь, выправится парень.
Собрание гудело в нерешительности. Спорили, обсуждая поступок Василия и его признание.
— Слышишь, Василий, народ тебе верить хочет, — громко сказал Зайцев, выступая вперед. — Не обманешь опять-то?
— Я? — переспросил Василий, весь подавшись к нему. — Братцы, да прикажите сейчас грудью под пули... пусть хоть до смерти бьют... Голыми руками передушу...
— Послужи, послужи народу, Василий, — радостно махал ему Петрович, — заслужи вину свою! Народ-то — он добрый, справедливый.
— Ну что ж, товарищи, посмотрим, как он теперь жить будет, — сказал Иван Алексеевич. — А уполно-
171
моченным его выбрать нельзя, хоть и покаялся он перед вами.
— Смою я грязь эту, — говорил Василий, кланяясь на все стороны. — Спасибо!
— Товарищи, выберем еще вот кого—Петровича, — предложил Зайцев и со скупой усмешкой добавил: — Все же хозяевам человек знакомый: министра встречал, директора благодарить ходил, да и часы дарственные при нем. Богобоязненный старик. Пусть увидит и узнает начальство, что теперь самые смирные да верные идут за забастовку. А Петрович-то помалу в сознание входит, — глядишь, и скажет нужное слово.
— Петровича! Петровича! Избрать старика! — весело согласилось собрание.
Все дружно подняли руки.
— А теперь, ребята, располагайтесь на втором дворе, а мы к начальству! — объявил дядя Ваня. — Да смотрите, не расходитесь, всем ждать ответа.
— Держись, ребята, ждите нас! — весело вторил Зайцев словам дяди Вани.
— Смелее, ребята, жмите на них!
— Уговоров их не слушайте: обманут, идолы!
— Не бойтесь, товарищи, поддержим!
— На нас полагайтесь!
Провожаемые напутствиями и пожеланиями, уполномоченные отправились на первый двор. Мы с Виктором побежали вслед за делегацией и проводили ее до заводских ворот. Там наших посланников уже ожидали. У дверей конторы дежурили два полицейских и прохаживался ненавистный рабочим мастер вагоносборочного цеха Макаров. Завидев делегатов, он еще издали заорал:
— Что, бунтовщики, с повинной головой пришли, матери вашей черт! Ишь, что затеяли, прохвосты!
— А ты не лайся! — спокойно выступил вперед Иван Алексеевич. — Иди доложи директору...
— Шапку, шапку сними, сукин сын! — побагровел Макаров. — Обнаглели, мерзавцы!
— Будешь ругаться — убирайся, без тебя обойдемся, — так же спокойно продолжал дядя Ваня, — а будешь спокойно говорить, так слушай. Доложи директору: уполномоченные от рабочих для перегово-
172
ров пришли. Чтобы принял немедленно, пока сами пришли, а если сейчас же не примет, больше не придем, пусть сам на второй двор явится. Только там договариваться потруднее будет. Ступай!
Опешивший Макаров с минуту постоял с выпученными от удивления глазами, потом круто повернулся и взбежал на крыльцо. Через некоторое время к уполномоченным вышел инженер Перцев, работавший в заводской конторе, и, вежливо приподняв фуражку, пригласил:
— Проходите, господа...
Я побежал на второй двор. В ожидании возвращения уполномоченных рабочие, разместившись на бревнах, ящиках, а то и прямо на земле, горячо обсуждали начавшиеся события. Стычка Ивана Алексеевича с Макаровым сразу стала всем известна и вызвала оживленные разговоры.
— Ага, господами сразу стали! — шутил кто-то. — Ничего, еще и вашим благородием рабочего человека величать будут...
— А что ты думаешь? На них нажать как следует — сок брызнет.
— Ослабило гайку-то...
— А Женя молодец: не дал этому черту спуску, — Да и припугнул еще! Правильно!
— Этот не подкачает. Сразу видать человека!
— Дал им понятие, с кем разговаривают!
В разговоре прошел час, второй. Ожидание стало напряженным, томительным.
— А не, заарестовали ли их? — высказал кто-то тревожившее всех предположение.
— Не посмеют, — успокоил Цветиков. — Подождем еще часок да сами сходим проведать.
Наконец от ворот раздалось:
— Идут! Идут!
Рабочие заволновались, многие бросились навстречу уполномоченным.
— Ну как? Что ответили?
— Выкладывай скорее!
Уполномоченные один за другим влезали на вагон. Рабочие теснились вокруг вагона, нетерпеливо покрикивая:
— Давай, давай!
173
— Говори, Женя, что ответили-то?
— Товарищи! На все наши требования директор ответил отказом...
Эти слова были встречены взрывом негодующих криков. Шум нарастал, но дядя Ваня поднял руку, и сразу стало тихо.
— В прибавке директор наотрез отказал. Сказал, что сколько могли, прибавили, а если выполнить наше требование, то лучше им завод закрыть. Нашими, товарищи, трудами хозяева загребают миллионные барыши, а прибавить нам хоть копейку им, вишь, невыгодно. Насчет штрафов говорят: «В фабрично- заводскую инспекцию жалуйтесь, если неправильный штраф, — она по закону рассудит». А инспектор тут же сидит. «Жалоб, — говорит, — не поступало». Ну, мы в ответ ему напрямик и стеганули: «Потому, — говорим, — не поступало, что рабочим очень хорошо известно, какие наградные господин инспектор от хозяев к праздникам получает. Пробовали, жаловались, да ведь наградные-то потяжелее рабочей жалобы весят...»
— Правильно, хорошо влепили!
— Жаловался теленок волку...
— Молодцы, по месту стеганули!
— О восьмичасовом рабочем дне и слышать не хотят. Обыски отменить не желают. Его благородие Макаров как зарычит: «Без обысков вы, ворюги, весь завод растащите!» Ну, а мы ему вежливенько так: «Листового железа-то две подводы весной будто не мы с завода вывезли, а его благородие мастер Макаров. У нас-то дома соломой, а не железом крыты. И с Фролкой мы барышом не делились». Что тут было! Макаров орет, мы смеемся, а директор руками машет. А как сказали, чтобы Шульца, Макарова да Карасева с завода убрали, усмехнулся только. «Лучших, — говорит, — помощников меня лишить хотите? Прикажу, — говорит, — чтобы мастера не ругались и не дрались. Они, — говорит, — по-отечески с вами, а вы недовольны».
— По-отечески! Пусть свое отродье чертово по-отечески-то...
— Лают, как кобели цепные, от гудка до гудка!
174
— Прикажет он им! В конторе-то не слыхать, как они в мастерских мудруют!
— Вот, товарищи, какой разговор ихний. Директор-то напоследок сказал, что он, мол, не хозяин завода, должен запросить приказа акционеров, как ему действовать. «Передам, — говорит, — ваши требования, а сам их удовлетворить не могу, да и хозяевам не посоветую». Ни в чем не хотят они нам уступить! Привыкли за сорок-то лет, что у нас на заводе тишь да гладь. Кругом бастуют, а мы шею гнем. Попробовали несколько раз, несмело да недружно. Администрация отделалась грошовыми подачками, и ладно. Думают, что и теперь так будет. Им кажется, что стоит только еще с десяток «смутьянов» за решетку посадить, и остальные опять, как стадо баранов, пойдут, куда погонят. К концу разговора директора, наконец, прорвало: «Немедленно становитесь на работу! Нечего людей мутить. Вас, — говорит, — бунтовщики- социалисты обманывают». Грозился солдат из Москвы вызвать. Ну, ему Давыд Андреевич дал ответ: не пугайте, мол, не из пужливых, а кто кого обманывает, нам ведомо... Вот и все, товарищи! Теперь слово за вами. Как решите?
— Да решили уж! — раздалось несколько голосов, — Бастовать! От своего не отступим!
Однако были и другие голоса. Часть рабочих, ожидавших быстрой победы, была озадачена отказом директора.
— А вдруг всамделе завод закроют?
— Солдат нагонят да начнут хватать кого попало... — Говорено было вам, — слышал я голос Федосеича.
— Сила-то у них, им ничего не будет, а мы с детями малыми с голоду передохнем.
— Да-а, брюхо-то подведет... — вздохнул кто-то.
— Кто сказать хочет? — перекричал шум Иван Алексеевич.
Поднялось сразу несколько рук. На вагон взобрался молодой литейщик Василий Криворотов. Коренастый, невысокого роста парень, в брезентовом рабочем пиджаке, с задорным взглядом голубых глаз и непокорными льняными волосами, крепко, как влитой, стал он на крыше вагона, засунув обе руки в карма-
175
ны пиджака. Насмешливым взором окинул толпу и крикнул:
— Ну что ж, ребята, еще и бою не было, а вы уже в кусты?
Поднялся снова разноголосый шум, заполняя двор, но, перекрывая его молодым, звонким голосом, Криворотов продолжал:
— Лучше подумайте, что дальше будет. Ну, станем на карачки, поклонимся земно: дозвольте, мол, поработать, ваши благородия, простите нас, дураков... А хозяева, инженеры, мастера — они не дураки. Они нам пропишут! Смирялись бараны, так уж не пикни! Расценки еще боле собьют, штрафовать зачнут ни за что ни про что, да и по скулам-то наворачивать куда будет вольготнее. Этого хотите? Ну, кто хочет, лезь опять в хомут, а литейная на работу не станет!
— Правильно сказал, парень, — пробасил Давыд Андреевич, когда литейщик спрыгнул с крыши вагона.
— Верно! Кузнецы тоже бастовать будут!
— А жрать-то кузнецы будут ай нет?
— Товарищи, нам назад теперь пятиться некуда, да и незачем. Что же вы думали, хозяева без боя сдадутся? Нет, друзья, без боя ничего не добьешься. Надо крепко стоять на своем да помогать друг другу. Подержимся недельку-другую — глядишь, они и поймут, что дело нешуточное. Каждый день простоя — для них убытки! Жадность одолеет, по-другому заговорят. Нет, товарищи, нам отступать нельзя! Хуже все равно не будет!
Выступило еще несколько рабочих. Большинство склонялось к тому, чтобы не отступать. Голоса сомневающихся затихли, и, когда Иван Алексеевич предложил поднять руки, кто за забастовку, проголосовали почти единодушно.
Уполномоченным поручили объявить о забастовке директору. Потом Давыд Андреевич сказал, что Зяблев сначала не хотел признать нашу делегацию, — мол, на митинге были не все рабочие, — и предложил выбрать для переговоров представителей от цехов.
— Ну, таперича поддерживайся, ребята. Собирайтесь завтра по цехам да выбирайте кого посмелее да посовестливее. Пусть они будут нашими постоянными представителями в переговорах с хозяевами, потом за
176
порядком во время забастовки следить тоже надо. Да мало ли еще каких дел найдется... — Немного помедлив, Зайцев закончил:—Так, значит, завтра с утра всем собраться по своим цехам и выбирать уполномоченных — на каждые сто человек по одному представителю. За работу никому не браться. Кто потянется к станкам — снимать без разговору. А сейчас, товарищи, споем нашу рабочую песню — и по домам!
Отречемся от старого мира,
Отряхнем его прах с наших ног...
Сначала неуверенно, потом громче и сильнее присоединялись к хору новые голоса:
Мы пойдем к нашим страждущим братьям,
Мы к голодному люду пойдем...
Я смотрел на лица рабочих, и необычайное волнение охватило и наполнило мое сердце светлым и радостным чувством единства и товарищества со всеми этими людьми, впервые осознавшими свое право на свободу и человеческое существование. Это волнение переживал не один я. Оглядываясь кругом, я видел преображенные лица рабочих и не узнавал — так изменяло их какое-то сильное внутреннее чувство, разбуженное этой запрещенной песней. Петрович, не стесняясь, смахивал с морщинистых щек слезы и радостно бормотал:
— Вот, вот, други! К страждущим братьям пойдем. И Христос так говорил: «Приидите ко мне все страждущие, и аз утешение вам дам»,
МАСТЕРОВ НА ТАЧКУ!
На следующее утро мы с Виктором вышли из дому раньше обычного.
— Помнишь, Витька, мы с тобой читали в листовке про народных представителей? Вот уполномоченные, которых мы сегодня будем выбирать, и есть народные представители. Только те там, в Питере да в Москве, а эти будут наши, коломенские, — поделился я своими мыслями с товарищем.
— Эх, поскорее бы за жандармов да городовиков приняться...
12 и. Козлов
177
— А ты все никак не можешь забыть, как тебе городовые шею накостыляли? Сейчас дела поважнее найдутся... — Я хотел было еще потолковать с ним о депутатах, но Виктор, видимо, обиделся и дальше всю дорогу молчал.
Подходя к заводу, мы убедились, что пришли далеко не первыми, а мы-то старались уйти из дому пораньше, чтобы ничего не пропустить... Покрутившись у ворот, мы вошли во двор и с интересом стали прислушиваться к разговорам рабочих. А разговоры у всех были одни и те же.
В цех я пришел минут за пятнадцать до гудка. Но там уже собралась большая группа рабочих. Как только «забывчивые» направлялись к своему станку, напоминали о вчерашнем решении митинга. Заправляли всем Соколов, Цветиков и Никанор, а Петрович деятельно помогал им.
Активнее всех, пожалуй, был Старостин. Деловито подходил он к рабочим и, прямо глядя в глаза, напоминал о том, что сегодня забастовка. Его опущенные плечи распрямились, и он словно стал выше ростом, шире в плечах. И в этот момент подъема душевных сил Старостин чуть не убил Степана Жердю.
Оба приятеля, дядя Митяй и Степан Жердя, не желали принимать участия в забастовке и в выборах депутатов. Но тем не менее, снедаемые любопытством, все же пришли в цех, стояли в сторонке, курили, а при появлении Макарова и Якобсона принялись усердно сортировать доски. К ним подошел Старостин и, напомнив о вчерашнем решении, предложил прекратить работу; приятели сделали вид, что все это их не касается.
— Кому говорю, шкуры? — прикрикнул на них Старостин.
— Шкуры, да не продажные, мы их к жандармам в заклад не носили, — ядовито ответил Жердя.
Василий потемнел, глаза его налились кровью, и взгляд стал диким. Он схватил подвернувшийся ему под руку железный лом и... Вовремя подскочивший Соколов схватил его за руку.
— Уймись! Агита-атор тоже... — насмешливо промолвил Василий Захарович. — А вы убирайтесь из цеха,
178
чтобы вами тут и не воняло! — прикрикнул он на бородачей.
Старостин послушно бросил лом в угол и молча отошел в сторону.
Петрович сегодня был торжествен. В цех пришел раньше всех, чисто вымел пол, обмахнул все верстаки, прибрал валявшиеся обрезки досок. Вчера после митинга сходил в баню, и сегодня на нем были чистые порты и рубаха. Волосы приглажены тщательней, чем обычно, и припомажены маслом.
— Ай да Петрович! Ишь, как прибрал, словно на троицу. Сюда бы еще зеленой березки, — весело пошутил Никанор.
— Да ведь праздник-то, мил друг, какой! Что ж троица... Троицу-то мы каждый год справляем, а такой день один раз в жизни. Мне вот скоро семьдесят, а такое впервой довелось увидеть..
Вспылившему Старостину, укоризненно качая головой, тихо заметил:
— Что же это ты, Василий, а? Нехорошо! Если бы не люди добрые, зачернил бы ты свою душу.
Нац Петровичем сегодня никто не смеялся.
Макаров и Якобсон явились в цех в неурочное время. К нашему удивлению, мастер и начальник цеха были настроены мирно, а Макаров подошел к Петровичу, хлопнул его по плечу и с деланным весельем сказал:
— Ну, старик, трудишься? Молодец!
— Стараюсь, стараюсь, — хитро улыбаясь, ответил тот.
Ровно в восемь заревел гудок, и во всех цехах начались собрания по выбору депутатов. Василий Захарович вскочил на опрокинутый ящик и громко крикнул:
— Ну что ж, ребята, начнем?
— Давай, давай! Начинай, чего тянуть!
Кое-кто пугливо обернулся на начальство, но те спокойно отошли в сторону,
— Товарищи, давайте намечать от нашего цеха уполномоченных.
— Кого ж, как не тебя, Захарыч? —сказал протиснувшийся вперед Петрович. — Человек ты грамотный, уважительный и всегда по справедливости рассудить можешь.
12*
179
— Правильно, старик! Давай Соколова!
— Петровича!
— Сазонова!
— Старостина!
Я заметил, как глаза Василия блеснули радостью.
— Никанора! — крикнул я и так же, как и вчера, юркнул за чью-то спину.
Голосование прошло дружно и быстро. В числе избранных оказался и Старостин.
— А теперь, товарищи, избранные нами уполномоченные через два часа должны быть все в столовой, куда для переговоров придет и господин Струве. Остальные все расходитесь по домам.
— Ни с места! Марш к станкам! — гаркнул Макаров, подходя к собравшимся.
— Ви все дольжны приступайт к работа! — вторил Макарову тенор Якобсона.
— Господин Якобсон, работать сегодня никто не будет. Разве вам не известно, что рабочие объявили забастовку? — медленно, отчеканивая каждое слово, произнес Соколов, подойдя вплотную к Якобсону.
В нем было столько спокойного достоинства и независимости, что немец сначала опешил и растерянно заморгал белесыми ресницами, но потом быстро пришел в себя и набросился на рабочих:
— В тюрьма захотель? Как ви смеете! — завизжал он, перемешивая немецкую ругань с отборным русским матом.
— Как разговариваешь, вахлак?! — заревел Макаров, подскакивая к Соколову.
— Окороти язык, мастер, — так же спокойно, не меняя позы, посоветовал ему Соколов.
Его спокойствие, видно, окончательно привело Макарова в бешенство, и он с силой размахнулся, чтобы ударить его по лицу. Но тот быстро пригнулся, и кулак Макарова описал в воздухе дугу. Так же быстро выпрямившись, Соколов схватил мастера за обе руки и зажал их, словно в клещи. Грудь Василия Захаровича тяжело вздымалась, и на щеках заиграли желваки. Сквозь крепко стиснутые зубы он медленно и тихо процедил:
— Хватит! Ваша власть, паразиты, кончается! — Обращаясь к рабочим, он крикнул: — А ну, ребята
180
придержите этого борова, пусть немного поостынет! — и быстро вышел из цеха.
Рабочие во главе со Старостиным цепко держали рвавшегося из их рук мастера.
— Остынь малость, ваше благородие, паралик хватит!
— Спокойней, спокойней, кровопиец! Лопнешь!
— Да не брызгайся, черт слюнявый!
Никанор подозвал двух пареньков, что-то шепнул им, и те сразу рванулись с места. Через несколько минут в цех с грохотом вкатилась тачка.
— Их благородие осердилось малость, так мы его сейчас повеселим, театр покажем! — крикнул Никанор.
— Карета подана! — со смехом подкатили тачку пареньки.
— Извольте занять место. Вагончик классный!
Все поняли, что надо делать, и дружно потащили упирающегося мастера к тачке. Со всех сторон сыпались веселые шутки:
— Не бойсь, ваше благородие, карета отменная, что надо!
— Прокатим с ветерком!..
Но когда «их благородие» уж очень начал брыкаться, с силой швырнули его в тачку и в придачу еще наградили здоровенным тумаком.
— Садись, стерва, тебе говорят! Еще кобенится...
— Брюхо убери, а то кишки растеряешь...
Кто-то из рабочих притащил банку с черной краской и вывел на борту тачки: «Жили со грехом — вывезены со смехом». Но тут с криком: «Ви не имейть права... Я всех вас наказать буду... Руссише швайн!..» — бросился к тачке Якобсон.
— Эй, ребята! Вторую тачку! — отдал команду Никанор. Вторая тачка появилась быстрее первой.
Якобсон, поняв намерение рабочих, бросился к выходу, но поздно. Его схватили и с хохотом и улюлюканьем швырнули во вторую тачку. Кто-то рывком согнул длинные его ноги в коленях:
— Подбери ходули, а то за столбы задевать будешь, — Я немецкий подданный... Ви не имейть права... — доносился жалобный голос из тачки.
— Ладно, ладно, потом разберемся, кому куда поддать...
181
— Ну, трогай, братцы! — громко скомандовал Никанор.
Двое рабочих с метлами бежали впереди, разметая дорогу, а мы с гиком и свистом помчались за быстро несущимися тачками.
— К реке! — крикнул Никанор.
Макаров рванулся и испуганно запричитал:
— Братцы, не губите! За что?.. Братцы, не берите греха на душу...
— A-а, братцем заделался...
— Ты за наши души, паскуда, не беспокойся, лучше о своей подумай.
— Ишь ты... за что! А ты не знаешь, за что?
Как только началась возня с мастерами, часть рабочих моментально куда-то исчезла, а Петрович, обнявшись с метлой, стоял посреди цеха и улыбался.
— Господи, времена-то какие!.. И начальство не страшно, оказывается...
— Что, дед, понравилось? — спросил пробегавший мимо Цветиков.
— Помогай вам бог, ребята. Поучите, поучите маленько, только не берите греха на душу, не лейте крови человеческой.
И старый Петрович усердно начал подметать цех, чтобы «дух чище был».
Берег со стороны завода был крутой, но грунт песчаный. Тачку с Макаровым подкатили к самому обрыву и опрокинули. Мастер быстро покатился по откосу и плюхнулся в воду. К великому нашему сожалению, река за лето обмелела и у берега было совсем не глубоко. Макаров быстро вскочил на ноги, вода доходила ему немного выше колен и, воровато оглянувщись, помчался вдоль кромки воды по берегу. Вслед ему полетело несколько камней и комьев земли, но толстяк оказался отличным бегуном и через минуту был уже вне пределов досягаемости наших «снарядов». Да и ребята занялись второй тачкой.
Якобсон изо всех сил цеплялся руками и ногами за борта и ручки тачки. С трудом отодрав от тачки, ребята схватили его за руки и за ноги и, немного раскачав, бро-
182
сили в реку. Взмахнув растопыренными руками и ногами, немец, точно исполинская птица, плюхнулся в воду, но тут же вынырнул и, загребая длинными руками, поплыл к противоположному берегу.
— Счастливого плавания!
— Крестись в веру православную, басурман!..
Кто-то схватил палку и, размахивая ею на манер кадила, загнусавил:
— Крестится раб божий Ка-а-арла...
С реки большинство пошли по домам, а я вместе с Цветиковым и Никанором решил вернуться в цех. Нам навстречу рабочие инструментального цеха тащили на носилках через заводской двор, к свалке, своего мастера Карасева.
— Куда вы его, ребята?
— Куда же еще, как не на свалку!
— А мы своих в реку. Охота же вам такое дерьмо на руках тащить! Вот возьмите лучше тачку.
Карасева с носилок перевалили на тачку и покатили на свалку.
В цехе Соколов за своевольную расправу с мастерами отругал рабочих.
— Мы ведь не шуты ярмарочные, а сознательные рабочие и анархии не должны допускать!
— Да мы ведь только искупали их. Мастера-то все равно кондрашка хватил бы, на пользу ему холодная водичка, а немец плавает, как заправский моряк, — оправдывались перед ним Никанор с Цветиковым.
— Да ты, Захарыч, не суди их строго-то. Быль молодцу не укор, — заступался за ребят Петрович.
— Ну ладно, сделанного не вернешь, — махнул рукой Василий Захарович. — Товарищи уполномоченные, идемте со мной в столовую, а вы, — обратился он к нам, — побудьте еще в цехе. Если кто вздумает к станкам подойти, гоните.
В цехе осталось человек двадцать, но никто не думал приступать к работе.
Пока мы вывозили мастеров, Старостин тщательно обыскал все закоулки цеха, разыскивая своего кровного врага Мороза. Но Мороз предусмотрительно «расхворался» и в этот день на работу не вышел.
Как потом выяснилось, директор завода Зяблов, узнав,
183
что рабочие на другой день соберутся для выборов уполномоченных, отдал приказ: администрации и мастерам выборам не мешать, а сразу после выборов «установить порядок» и начать работу в. цехах. Памятуя прежний опыт, Зяблов, видно, надеялся собственными силами сломить забастовку. Не верили тогда еще наши хозяева в серьезность «затеи социалистов» и в способность рабочих сплотиться в организованную силу. Наверно, именно поэтому не были вызваны в этот день на завод и жандармы. Все увещевания мастеров и начальников цехов были впустую. В тех цехах, где мастера пустили в ход кулаки, их хватали, сажали в тачки или на носилки и выбрасывали на свалку или просто вывозили за ворота. Так по нашему заводу было вывезено шестнадцать наиболее ненавистных мастеров и табельщиков.
Из цеха я побежал к Виктору узнать, как у них прошли выборы, и столкнулся с ним у входа в литейную. Услышав мой рассказ, Виктор чуть не лопнул от зависти и досады. У них тоже была стычка с начальником цеха и мастером, пытавшимися сорвать забастовку. Мастера они выгнали из цеха, а начальник сбежал сам.
— Эх, разини мы, разини! И как это никто из нас не догадался... А теперь уже и вывозить некого... — Парень был так огорчен, что мне от всей души стало его жаль, и, чтобы как-нибудь утешить, я показал ему на сторожевую будку:
— Ну, не тужи, рыжая борода еще тут.
Глаза Виктора блеснули.
— А верно, Ванька, давай его, черта, прокатим! — кивнул он на Фролку и схватил меня за руку.
Мы остановились.
— Да, но нам вдвоем с ним не справиться. Здоров, как медведь... — нерешительно сказал я. Мысль была заманчива, мне и самому хотелось рассчитаться о Фрол- кой.
— У нас в цехе еще не все разошлись, и у вас кое- кто, наверно, еще остался. Беги к себе, а я к себе. Приводи своих и всех, кого встретишь по дороге.
И мы разбежались в разные стороны. Но, к моему огорчению, я застал в цехе только своего сменщика Пашку Буланцева. Наскоро объяснив ему, в чем дело, я ринулся в литейную. Но Виктор уже шагал по двору с груп-
184
пой взрослых молодых рабочих из литейной и новомеханического цеха — все охотно согласились участвовать в этой затее. В одну минуту ребята раздобыли тачку, пару метел, кто-то прихватил даже лопату, и мы двинулись к воротам.
— Куда, жулики, хозяйское добро тащите? — заорал на нас Фролка.
— Навоз хотим с завода вывезти, — добродушно пошутил Виктор, и в ту же секунду Фролка от неожиданного удара «под микитки» сильно покачнулся, а ребята подхватили его и моментально посадили в тачку.
Со скоростью заправских рысаков, боясь, как бы кто не помешал, мы покатили нашу добычу к реке.
Радостный, мчался я за тачкой, а в голове мелькали тревожные мысли: «Ведь не похвалят нас, наверно, за это... Вон как давеча Василий Захарович ругал Никанора с Цветиковым: «Сознательные, — говорит, — рабочие не должны допускать анархии...» Я, конечно, считал себя сознательным рабочим. Значит, и я не должен делать анархию... А что такое анархия? Наверно, что-то нехорошее... Ну, да шут с ней, потом разберусь... Вот только Фролку рыжего искупаем — и конец. Честное слово, Василий Захарович, никого больше вывозить не буду...» — успокаивал я себя, нажимая на ручку тачки.
БОРЬБА ПРОДОЛЖАЕТСЯ
На следующее утро, поссорившись с матерью и братом, напуганными забастовкой и не хотевшими пускать меня из дому, я с раннего утра был уже у заводских ворот. Сегодня на собрании рабочих наши уполномоченные скажут о результатах переговоров со Струве.
Перед заводом теснилась огромная толпа рабочих, но ворота были заперты, и перед ними стояла цепочка из сторожей заводской охраны и полицейских. Я заметил, что среди сторожей не было рыжего Фролки. После вчерашнего он, видно, побоялся показываться на заводе. Время подходило к гудку, и в толпе стоял глухой пул, но рабочие в разговоры с полицией не вступали. Только один какой-то балагур из инструментальной мастерской вышел вперед и начал выделывать всякие фокусы; размахивая руками и выпячивая живот, показывал, как ходит их ма-
185
стер Карасев, как его вчера сваливали с носилок, потом по-солдатски замаршировал и крикнул полицейским:
— Ну, стреляйте в меня, убивайте!.. — И, сложив на животе руки, с комическим вздохом повалился на землю. — Вот я и убит, вот и умер...
Кое-кто прыснул со смеху, заулыбались и некоторые полицейские. Но из толпы рабочих вышли двое, подхватили весельчака и увели подальше от ворот.
— Люди пришли о деле говорить, а ты балаган устраиваешь!
Но вот появились уполномоченные. Они, видно, собирались где-то в поселке и пришли все вместе. Толпа расступилась, пропуская их к воротам. Вслед за ними пробились вперед и мы с Виктором. Иван Алексеевич, подойдя к воротам, громко крикнул сторожам:
— Ну, чего народ держите? Отворяй!
Тут открылась дверь контрольной будки, и из нее вышел полицейский пристав. Рабочие, часто видевшие его на заводе и в поселке, сразу заметили, что пристав был в полном боевом снаряжении — с револьвером и шашкой, которых обычно не носил. Поддерживаемый двумя полицейскими, пристав взобрался на заранее поставленный у ворот ящик.
— Господа! — произнес он срывающимся от волнения голосом. — Объявляю вам решение дирекции завода. Ввиду возникших волнений завод закрывается на неопределенное время. Так как позавчера на заводе было организовано незаконное, не разрешенное господином исправником собрание рабочих, на котором произносились недозволенные речи и пелись запрещенные песни, а вчера были допущены насильственные действия над представителями администрации, пускать рабочих на завод больше не будут. Прошу разойтись!
— Как это так — завод закрыть?! — послышалось несколько голосов.
— Брешет он!
— Это вы за дирекцию решили закрыть завод? — насмешливо спросил дядя Ваня пристава.
— Решил не я, можете в этом убедиться сами, — с улыбкой ответил пристав, показывая на объявления, наклеенные на воротах завода и на дверях контрольной будки, которых мы раньше из-за спин сторожей не заметили.
186
«Объявление
В связи с тем, что рабочие завода грубым нарушением правил внутреннего распорядка, а затем насильственным устранением из мастерской служащих, завода — заведующих, мастеров, табельщиков и монтеров — сделали невозможным правильное производство работ на заводе, а также ввиду отказа рабочих на предложение правления продолжать работу нормальным порядком, при возвращении мастеров и других служащих к исполнению своих обязанностей, правление о-ва Коломенского машиностроительного завода сим доводит до сведения мастеровых и рабочих, что завод закрывается впредь на неопределенное время и все рабочие получают расчет. О дне, месте и порядке выдачи расчета будет объявлено особо.
Правление завода».
— Вы не имеете права не пускать нас на завод! — громко отчеканил Иван Алексеевич. — Вызовите сюда директора!
— Директора и лиц администрации на заводе нет, — ответил пристав. — Все рабочие, не пожелавшие продолжать работу, считаются уволенными. О расчете и новом наборе будет объявлено после прекращения волнений. Предупреждаю, — повысил голос пристав, — неповинующиеся будут арестованы и судимы за сопротивление властям. Прошу разойтись! — повторил он и спрыгнул с ящика.
— Разойдись! — рявкнули сторожа, шагнув вперед. Полицейские расстегивали кобуры револьверов.
— Смотрите, какие вояки, сволочи!
Взрыв негодующих выкриков загремел над толпой.
— Товарищи, спокойно! — крикнул Иван Алексеевич, уже стоя на ящике. — Хозяева и полиция хотят толкнуть нас на беспорядки, чтобы вызвать казаков и на «законном» основании пролить рабочую кровь! Они хотят запугать нас...
— Запрещаю! — взвизгнул пристав. — Взять его!
— Обождите, господин пристав, — так же громко и спокойно продолжал дядя Ваня, — для вас же будет лучше... Товарищи! Раз на завод нас не пускают, идем на Парфентьевский луг.
— На Парфентьевский!.. На Парфентьевский!..
— Айда, ребята, на Парфентьевский!
187
И все бросились в обход завода к переправе через Москву-реку, на Парфентьевский луг.
— Никаких сборищ! Запрещаю!.. — вопил нам вслед пристав, но на его крики никто не обращал внимания.
На другом берегу, в излучине Москвы-реки, широко раскинулся заливной Парфентьевский луг, и, чтобы попасть на него, надо было пройти узкую переправу. Не раз служил он в 1903—1905 годы местом тайных собраний социал-демократической организации завода и многочисленных легальных митингов и собраний рабочих в грозные дни революции 1905 года. На Парфентьевском лугу собирались коломенские большевики и тогда, когда революция 1905 Года была разгромлена и над страной свинцовой тучей нависла реакция.
— Ну, депутаты, рассказывайте, как вчера поговорили со Струве! — послышались нетерпеливые голоса, когда депутаты вошли в круг собравшихся.
— Товарищи! — зычно крикнул Иван Алексеевич. — Сейчас начнем наше рабочее собрание. Мы, избранные вами депутаты, потолковав меж собою, выбрали своим председателем Давыда Андреевича Зайцева, вот он вам все по порядку и расскажет.
Зайцев вышел в круг, снял кепку, медленно обвел всех глазами и неторопливо начал:
— Да тут, ребята, и сказывать-то нечего. Похвалиться нам перед вами, товарищи, нечем. Как было уговорено, собрались мы, значит, в столовой, пришел туда Струве, и мы предъявили ему те же требования, что и директору. А Струве нам и говорит: «Встаньте, мол, все на работу, а там видно будет, может, мы и согласимся. Ну, тут мы на него нажали малость, он и проговорился: у нас, мол, военные заказы, и сократить рабочий день мы не можем, да нам и другие акционерные обществу не позволят этого сделать.
— Выходит, скопом на нашего брата жмут, черти...
— Ну, а насчет прибавки жалованья и увеличения расценок, значит, сейчас, говорит, я все разъясню. И повесил на стену большой лист бумаги, а на нем разные линии разрисованы. «Вот, — говорит, — эти линии изображают рост заработков рабочих на разных машиностроительных заводах. Вот эта кривая — Путиловского завода, эта—Сормовского, эта, — говорит, — Мытищинского, а эта — нашего завода. Вот, — говорит, — видите, она вы-
188
ше всех кривых; значит, вы зарабатываете больше, чем рабочие на других заводах. Стало быть, бастовать вам нет резону.
— Ишь, немец проклятый, резону нет...
— Вы бы ему сказали — пусть сам жрет свои кривые... — понеслись со всех сторон возмущенные голоса.
— А мы, други, ему так и сказали: «Александр Аманыч, господин Струве, не гоже так-то... Хотите на кривой нас объехать, ан не выйдет. Этой картинкой рабочий сыт не будет», — вставил свое слово Петрович.
— Правильно! Молодец, дед!
— Не давайте, депутаты, на кривой нас объехать...
— Ни одно наше требование Струве не принял, — продолжал Зайцев.
— Мастеров и то не захотел уволить. «Вас, — говорит, — за насилие над служащими судить надо». А Василий-то Захарыч и скажи ему: «Сначала своих мастеров да начальников цехов привлекли бы к суду за избиение рабочих в цехах. А вы рабочих доведете до того, что они и директора вашего в тачке прокатят».
— А хорошо бы толстобрюхого Зяблова прикатить! — крикнул чей-то молодой озорной голос.
— Тут со Струве сразу вся вежливость соскочила, — не прерывая своего рассказа, продолжал Зайцев. — «Как вы смеете, — закричал он, — угрожать мне? Да за одни эти слова я могу вас всех под суд отдать!» А Евгений-то наш ему в ответ: «Что ж, — говорит, — коли сильны, так судите, а приговор-то, видно, рабочие будут выносить». Тут Струве совсем взбеленился, но понял, видно, что голыми руками нас теперь не возьмешь. Сила стали. Да-а-а, сила... — вдруг задумчиво протянул Зайцев, как бы прислушиваясь к собственному голосу. — Потом сдерживать себя стал и вежливенько так это нам начал выговаривать: «Вы даже не постеснялись на иностранных подданных руку поднять. За это по закону знаете, что полагается?» Ну, а мы ему: «А в каких таких законах дано право иностранным подданным русские скулы бить да зубы считать?» Вот на этом разговор и кончился. Зря только время потеряли. А теперь, ребята, давайте обоудим, что дальше делать будем.
— Бастовать будем!
— Нечего к ним больше и ходить. Пусть сами придут да поклонятся...
189
— Дайте мне сказать, товарищи! — поднялся вдруг рабочий из тендерной мастерской. Это был парень лет двадцати пяти с лихо закрученными черными усиками. Быстрой походкой вышел он в круг и начал: — Товарищи, где же это видано, чтобы ясли к лошади ходили? Мы, рабочие, конечно, сила, а капитал еще сильнее. И для нас будет лучше, если мы с хозяевами по-хорошему договоримся. А с нашей администрацией договориться можно. Ведь, между нами говоря, заработки за последние два года действительно повысились, и мы получаем больше, чем на других таких же заводах. Вот совсем недавно опять повышали расценки и, если мы будем работать тихо и жить в ладу с хозяевами, еще повысят. Не надо только забастовок да беспорядков устраивать. Себе же вредим...
— Ишь, куда гнет, сучий сын! Забастовок не надо устраивать...
— Ему-то прибавят, недаром папаша на углу с «селедкой» стоит... — неслись возмущенные выкрики.
— Дайте человеку сказать, чего рот зажимаете!.. Ведь дело говорит...
— Какой это человек? Это же сын городового Петровского...
Но тут поднял руку Зайцев и забасил:
— Стойте! Порядок надо соблюдать. Пусть скажет, и другие потом тоже скажут. Времени всем хватит.
— Мы требуем восьмичасового рабочего дня, страхования рабочих, выплаты жалованья за время болезни рабочим, а о том не подумали, что наши хозяева сами не вольны такие дела решать, надо в сенат писать, а хозяева тут ни при чем.
— Хватит брехать-то, сена-а-атор!
— Мы требуем вежливости, а сами что делаем? Говорим: мы, сознательные рабочие, против насилия, а сами волю рукам дали, мастеров поколотили да посмешище из них сделали, а они ведь тоже подневольные люди, службу свою выполняют. А завод без мастеров да начальников работать не может. Извиниться перед ними надо.
— Сейчас побежим...
— Да что его слушать? Не видите разве: хозяйский холуй!
Толпа загудела, но оратор, не обращая ни на что внимания, торопился досказать:
190
— Мы предъявили требование: «Долой булыгинскую думу!» — а это уж совсем ни к селу ни к городу. При чем тут хозяева? При чем тут мы? Пусть всякие там студенты-политики да другие бездельники за власть дерутся, а у нас дети голодные, нам жить надо, и мы хотим честно заработать свой хлеб. Товарищи! Я предлагаю встать всем на работу, а тем временем наши депутаты договорятся с акционерами.
— Доло-о-ой! К чертовой матери! Хва-а-атит! Заткните ему глотку!.. — раздалось со всех сторон.
Петровский хотел было еще что-то сказать, но ему не дали. Виктор засунул два пальца в рот и пронзительно свистнул. Его примеру последовали другие, и оратор затерялся в толпе. В круг вышел Василий Криворотов.
— Верно, что яблочко от яблони недалеко падает, — насмешливо начал он. — Папаша с саблей внушает нашему брату покорность хозяевам, а сынок языком орудует. Ишь ведь распелся! Работает на заводе всего без году неделю, а получает, как заправский мастер. В работе мало смыслит, зато языком здорово мелет. Кто расценками доволен? Папашин сынок. Кто у них в цехе в марте и в мае помогал администрации забастовки срывать? Он же. Кто начальника тендерной мастерской да мастера вчера от расправы спасал? Благодарный рабочий Петровский. Кто позавчера в цехе уговаривал рабочих не ходить на митинг, а продолжать работать? Он же. «Мы, сознательные рабочие...» Да как ты смеешь называть себя рабочим, гад! Платье на тебе рабочее, а душа жандармская. Ты лучше скажи: сколько тебе за твои речи охранка платит?.. «Политика — не нашего ума дело...» Ты что ж, за дураков нас считаешь? Начитался своих «Биржевых ведомостей» и думаешь — мы дурее тебя! Ума хватит распознать такую пакость, как ты. «Това-а-а-рищи...» Да какой ты нам товарищ? — с презрением сказал Криворотов и, обращаясь к собравшимся, продолжал: — Вот что, ребята, я предлагаю объявить ему бойкот, чтобы никто с ним не якшался. Пусть катится к чертовой бабушке!
— Пра-а-авильно!
Вокруг радостно зашумели, и я заметил, как возле Петровского толпа постепенно начала редеть, и он остался почти один. Иван Алексеевич сказал что-то Зайцеву, и тот поднял руку. Когда немного приутихло, он пробасил:
191
— Проголосуем, ребята! Кто согласен с Криворотовым, чтобы бойкот, значит, объявить Петровскому, поднимите руку.
Частокол рук был ответом на это предложение.
— Товарищи! — заговорил Василий Захарович Соколов. — Бойкот-то мы ему объявили, а он ведь депутат от тендерной мастерской. Надо и от этого дела его отставить и выбрать настоящего человека, который будет не хозяев, а рабочих защищать.
С Соколовым согласились все. Петровского из депутатов отвели и выбрали другого. Впоследствии рабочие переизбрали еще человек шесть или семь депутатов, не сумевших защитить интересы рабочих.
Наконец слово взял Иван Алексеевич:
— Товарищи! Вы все слышали, как забастовка московских печатников, начавшаяся месяц назад, перекинулась в Питер и другие города. Все помните, как две недели назад забастовала наша Казанская железная дорога, а теперь бастуют уже все железные дороги России. Похоже на то, что мы подходим к всероссийской забастовке. Начали мы с вами в ряду первых, а теперь что же, назад пятиться? Предлагаю продолжать забастовку, а к прежним нашим требованиям прибавить еще новые и предъявить их нашим акционерам.
Требования вырабатывались быстро, голосование шло дружно. Добавили еще десятка полтора пунктов, а в список мастеров и начальников цехов, которых рабочие требовали убрать с завода, прибавили новые имена; туда же попал и директор Зяблов. Цветиков внес предложение, чтобы депутатов, которых рабочие выбрали для переговоров во время первой, мартовской, неудавшейся забастовки, в разное время и под разными предлогами уволенных с завода, вернули обратно на завод.
СОБРАНИЕ В ТЕАТРЕ
Вечером я снова выдержал бой с братом и матерью. Оказывается, днем приходил староста и рассказал о нашей с Виктором проделке над рыжим Фролкой.
— Теперь твоего каторжника задуют в кандалы и угонят в Сибирь. Уж лучше вы сами свяжите его и держите дома, а то бог знает, что он еще натворит.
192
Староста ходил и к Витькиному отцу, дяде Сергею, который по случаю забастовки железнодорожников сидел дома и был сильно навеселе. Внимательно выслушав Лаченова и его угрозы, дядя Сергей молча отворил дверь избы и мрачно предложил старосте: «Пошел вон, собака!» — а Витьке, заявившемуся домой поздно вечером, совсем уж пьяный, подняв голову с соломенной подушки, сказал: «Бей их, сынок, в хвост и в гриву». Напуганная сестренка Виктора рассказала ему о посещении старосты и как его выпроводил отец из дома.
Утром по дороге на Парфентьевский луг мы завернули к заводу, чтобы посмотреть, что там делается.
Рабочих никого не было, работала только контора. У ворот стояли сторожа и несколько городовых, в том числе и отец освистанного вчера Петровского.
— У-у, идолы, юды-предатели... — заворчал Виктор и схватил камень, чтобы запустить в окно конторы, но я вовремя поймал его за руку:
— Скорей на Парфентьевский! А то опоздаем и митинг начнут без «ас.
Но на митинг мы не опоздали. Народ толпился у переправы. Пробравшись вперед, мы увидели спешившихся казаков в полном боевом снаряжении, заслонивших своими спинами переправу. Народу собралось уже более тысячи, и подходили все новые и новые группы. Толпа угрюмо молчала.
Вдруг откуда-то сзади раздались звуки походного марша. Оглянувшись, мы увидели марширующую по дороге к переправе пехоту. В лучах утреннего солнца сверкали штыки винтовок и трубы шагавшего впереди духового оркестра. Подойдя к переправе, офицер скомандовал: «Винтовки к ноге!», и оркестр заиграл вальс. Офицеры были крепко навеселе.
— Другого места для своей собачьей музыки не нашли? — заворчал кто-то.
— Господин исправник, видать, бал задумал устроить, да девок с бабами забыл пригласить...
— Винтовки не забыли. Наверно, тоже для бала...
Все были в большом недоумении: откуда появились солдаты в нашем городе, да еще с музыкой, в такое необычное время? Как потом оказалось, исправник Бабин добился все-таки присылки в Коломну двух рот запасного стрелкового батальона. Офицеры были вызваны с пи-
13 и. Козлов
193
рушки по поводу какого-то празднества и прихватили с собой оркестр «на случай, чтобы заглушить речи ораторов».
— Эхма! — укоризненно заметил пожилой рабочий. — Японцев не одолели, так к нам пришли воевать.
— Своих-то легче, безоружных...
— Вот-те и товарищи-солдаты!
— Сами-то хороши, из-за вас и домой не отпускают, — зло буркнул один из солдат.
— А при чем же тут мы, служивые? — удивленно спросил пожилой рабочий.
— А не бунтовали бы, нас домой бы отпустили, срок- то свой давно отслужили...
— Молча-а-ать! — грозно заорал штабс-капитан, махнул рукой оркестру, и трубы грянули «Гром победы, раздавайся».
Под этот марш подошли к переправе и наши депутаты, но вперед протискиваться не стали.
— Товарищи! — крикнул Иван Алексеевич. — Нам и здесь не дают собраться и обсудить наши рабочие нужды. Предлагаю направиться в заводской театр.
— Да ведь и туда не пустят.
— Театр занят нами. Идемте смело!
— В театр! В театр! — понеслось по рядам.
Казаки и офицеры, бывшие у самой переправы, не слышали слов Ивана Алексеевича и не заметили, как задние ряды повернули и направились в город.
Еще раньше я заметил Петровского в группе каких-то подозрительных субъектов. Он-то видел, как подошли депутаты, и, наверно, слышал слова дяди Вани. Схватив ком земли, Петровский швырнул им в штабс-капитана и нырнул в толпу.
— Ах, вы так, сволочи?! — заревел пьяный казачий есаул и дал команду казакам.
Те бросились на толпу, но народ и без того врассыпную бежал к шоссе.
Толпу преследовать не стали; в их планы, видно, входило только помешать собранию и разогнать народ.
Как мы потом узнали, Иван Алексеевич, Соколов и Зайцев, придя к переправе раньше всех, увидели казаков и, почуяв провокацию, решили перенести собрание в театр. Сделать это было нетрудно. Заведующим заводским театром был Владимир Сергеевич Дорф, член подпольной большевистской организации. С ним я впослед-
194
ствии не раз встречался на собраниях в театре и позднее в рабочем клубе. Высокий, грузный, почти совершенно лысый, он носил окладистую бороду и «запорожские усы» и производил впечатление человека большой физической силы. Он взял на себя заботу о поддержании порядка в театре, расставлял в зале, у входа в театр и вокруг него охрану молодых рабочих, — это было как бы первое ядро будущей боевой дружины.
Когда мы подошли к театру, рабочие сплошным потоком шли в раскрытые настежь двери большого двухэтажного деревянного здания. В скором времени театр был набит до отказа. В зрительном зале сидели по двое на стуле, стаяли, тесно прижавшись друг к другу. Не попавшие в театр расположились на ступеньках лестницы, толпились вокруг здания театра.
Мы с Виктором в театре были впервые и с жадным любопытством рассматривали двухъярусный зал и сцену, где за столом, покрытым красной материей, разместились депутаты Совета и какие-то еще незнакомые нам люди.
— Смотри, смотри! — толкнул меня Виктор. — Вон тот студент, который зимой у лавки речь говорил!
Зал празднично гудел. Многие узнали Сапожкова и приветливо улыбались ему, как старому другу. Сам он был тоже возбужден. Потом я узнал, что после ареста Сапожкова в январе, когда его выдал Старостин, Николай Васильевич был освобожден на поруки под залог и ему предстоял суд. Но как только начались беспорядки на заводе, полиция снова посадила его под замок. Второй раз его арестовали за два дня до нашей забастовки. Хотели даже переправить из Коломны в Москву, в Бутырскую тюрьму, но не успели и сейчас выпустили по требованию наших депутатов.
Иван Алексеевич повернулся к Сапожкову и что-то сказал ему. Худое серьезное лицо студента озарилось открытой, молодой улыбкой.
— Начнем, товарищи! — трубно загудел Зайцев, выходя на авансцену.
— Начинай, начинай!
— Давайте, товарищи, привыкать порядок держать на собраниях, — вмешался Иван Алексеевич. — Председателем предлагаю Николая Васильевича Сапожкова. Все его знаете?
— Знаем, знаем! Просим!
13* 195
— Ура-а-а! — закричали мы с Виктором, не помня себя от радости.
Рабочие хлопали в ладоши, приветственно махали Сапожкову фуражками и платками.
— Товарищи! — горячо начал Сапожков, выходя вперед.
С первыми звуками его молодого, сильного голоса в зале сразу воцарилась тишина.
— Ваш завод бастует уже четвертый день, и на этот раз рабочие выступили все, как один, с твердой решимостью победить. В единении сила, и ваши хозяева впервые почувствовали эту силу. Она распахнула ворота тюрьмы, и вот мы, политические заключенные, снова на воле! Спасибо, товарищи! Спасибо! — И Сапожков, приложив правую руку к сердцу, поклонился собранию.
Раздался взрыв аплодисментов, крики: «Ура!», «Долой тюрьмы!», «Смерть палачам!», «Да здравствует свобода!». Кто-то затянул любимую тогда нами революционную песню:
Беснуйтесь, тираны, глумитесь над нами,
Грозите свирепо тюрьмой, кандалами.
С первыми звуками песни все вскочили и слушали ее стоя. Слова знала только молодежь, но все с увлечением подхватывали припев.
Песня лилась все шире и шире, звуки ее крепли, слова наливались гневом, и казалось, что все собравшиеся здесь рабочие произносят приговор старому миру. И не было такой силы, которая могла бы удержать их от борьбы и мести.
Сейчас, слушая, как наша жизнерадостная молодежь распевает свои песни о радости свободного, творческого труда, нелегко представить и передать словами те чувства, которые овладевали тогда нами при звуках революционной песни, за пение которой грозила тюрьма и ссылка. Песня вливала в наши души горячую веру в свои силы и правоту нашей борьбы, и под звуки революционной песни мы были готовы идти на любые жертвы и муки ради этой правды. Горячая волна заливала грудь, подкатывала к сердцу, подступала к горлу, по коже подирал мороз.
Я смотрел на лица моих товарищей.
Вот стоит бесшабашный мой приятель Виктор и упоенно подтягивает песню, устремив куда-то затуманенный взор. Как сейчас, вижу просветленные лица Давыда
196
Андреевича Зайцева и Василия Захаровича Соколова, улыбающиеся глаза чахоточного кузнеца Розанова, полную боевой готовности по первому зову ринуться в бой фигуру Криворотова.
Долгие годы царских тюрем, ссылки, каторги и эмиграции, заботы партийного подполья при царизме, в период гражданской войны, немецкой оккупации, волнения первых творческих радостей, тяжелые болезни, приковывавшие меня надолго к постели, не изгладили из моей памяти того чувства боевого подъема, который охватывал нас тогда при звуках революционной песни. И хочется мне сказать нашей молодежи, не вкусившей тяжести подневольной жизни: учите, запоминайте революционные песни, любите их и знайте, какую силу давали они нам тогда, в грозные годы борьбы за ваше счастье, юные друзья!
— Товарищи! — снова начал Сапожков, когда замерли последние звуки песни. — На все ваши требования хозяева отвечают отказом. Они закрыли завод и решили костлявой рукой голода схватить вас за горло. По всей России поднялся рабочий класс на борьбу за свои права, и всюду царь посылает на нас войско, казаков и полицию. По царским законам каждый бастующий считается преступником и наказывается тюрьмой. Как наш коломенский пристав, так и всероссийский пристав царь Николай приказывает: «Р-разойдись!» И если мы хотим добиться улучшения жизни рабочих, надо прежде всего подняться против власти царя — первого помещика и капиталиста в России. Вот почему главная цель нашей борьбы — свержение самодержавия!
В зале снова раздались бурные аплодисменты и крики: «Долой царя!», «Долой самодержавие!», «Долой Николашку!»
Вытянув вперед правую руку, Сапожков подождал, когда все успокоятся, и снова продолжал.
Он разъяснил, что экономическую борьбу нельзя отделять от политической и, чтобы улучшить свое экономическое положение, рабочим необходимо бороться за политические свободы, без которых рабочий класс не сумеет сорганизоваться и стать могучей силой, способной свалить власть царя и капиталистов. Большинство из нас, рабочих, впервые сталкивались с понятиями свободы слова, печати, собраний, свободы стачек и организации рабочих
197
в профессиональные союзы для защиты своих интересов, свободы и неприкосновенности личности. Но Николай Васильевич говорил обо всем этом так просто, что все поняли.
— Помните: вы не одни, — настойчиво повторял он. — Все заводы, фабрики, железные дороги, почта, телеграф охвачены забастовкой. На помощь рабочим встает задавленная царем и помещиком, ободранная богатеями-кулаками деревня. Просыпается мужик, распрямляет поротую спину и начинает понимать, что своих прав он добьется в союзе с рабочим классом. В России началась революция, и теперь все зависит от выдержки и твердости рабочих. Революция началась, ее не остановить казацкими плетьми и расстрелами!
Точно зачарованные, слушали мы горячие, смелые слова Сапожкова.
Вот она, та самая правда, о которой я мечтал, сидя у постели умирающего Илюши, в тесной каморке московского жилья Ивана Алексеевича, о которой столько раз толковали мы с Виктором по дороге с работы и на работу. Об этой правде вел свои тихие, задушевные беседы и мой умный друг Ваня Марков. Но теперь она открылась моему взору во всем своем величии. Ради нее стоило бороться, не жалея сил, и если придется — отдать и жизнь. С этого часа я понял, что для меня нет возврата к прошлой жизни и нет другого пути, как в рядах борцов за свободу и счастье трудового народа.
Когда Николай Васильевич закончил свою речь, водворилась мертвая тишина, собравшиеся как будто прислушивались к собственным мыслям и ждали, не скажет ли оратор еще хоть слово.
Потом вдруг все повскакали с мест, и буря аплодисментов и криков: «Ура!», «Да здравствует революция!», «Да здравствует всеобщая политическая стачка!», потрясла своды театра.
Собрание в театре продолжалось несколько часов. На нем было решето принять участие во всеобщей политической забастовке рабочих России, требовать политических свобод. Так коломенцы включились в революционную борьбу рабочего класса, охватившую всю страну.
Наша забастовка сразу приковала к себе внимание различных слоев населения города. На наши собрания в театре и митинги всегда приходили учащаяся молодежь.
198
интеллигенция города и даже некоторые владельцы магазинов. На нашем собрании в театре я также увидел группу хороню одетых людей, в галстуках и белых манишках, чувствовавших себя здесь довольно неуверенно. После речи Сапожкова слово взял представитель «Медицинского общества», ветеринарный врач губернского земства Роганов.
— Господа! Товарищи! — начал Роганов, любезно раскланиваясь на все стороны. — Я очень внимательно и, так сказать, с большим удовольствием выслушал речь господина Сапожкова. — Далее, обращаясь уже к одному Николаю Васильевичу, продолжал: — Ваша речь, уважаемый господин Сапожков, очень смелая, и произнесли вы ее с должным ораторским искусством, рассчитанным на эффект у малоподготовленной, так сказать, аудитории. И-и-э-э... так сказать, импонирует инстинктам толпы. Но-о-о, мне кажется, господин Сапожков, что вы далеко не во всем правы... Вам лично, конечно, прекрасно известно, что наш народ во главе с лучшими своими представителями, городскими и земскими деятелями, героически, так сказать, борется за свободу и требует истинно народного представительства. И вот когда победа уже на нашей стороне, когда царь уступил и готов созвать представительное учреждение — Земский собор, или, как вы его называете, булыгинская дума, — вы, господин Сапожков, призываете этих людей, так доверившихся вам, к бойкоту этой думы. Вы недовольны совещательными правами думы? Но это же все-таки хвостик свободы, так сказать. Так ухватимся же за него и пойдем дальше!
В зале и за столом президиума раздался смех. Я изо всех сил старался понять хоть что-нибудь из того, что говорил земец, и во мне закипела злость против оратора, которого я не мог понять. По напряженным, злым лицам моих соседей я понял, что они переживают то же, но слушали мы все его внимательно.
— Как можно игнорировать это завоевание демократических сил! — снова воскликнул Роганов. — Я не понимаю, чего же вы хотите, господин Сапожков? Кровавой авантюры, извините меня за резкость, да? И на этот опасный путь вы толкаете своих товарищей. Но ведь это же преступление перед совестью, родиной, народом! Разве вам мало закона от шестого августа, по которому народу даются избирательные права и пятьдесят одно депутат-
199
ское место предоставляется народу? Это же не слыхано и не видано! Пятьдесят один депутат от народа...
— От какого? — спросил из зала Бронислав Старке- вич, которого мы уже знали по предыдущим собраниям.
— Как от какого? От истинного народа, от крестьян. Ведь это же трудовой народ!
— Это из четырехсот двенадцати всех депутатских мест? А рабочие у вас где? — снова выкрикнул Старке- вич, приподнимаясь со своего места.
— Мы, выходит, не народ, — раздался чей-то голос в зале.
Поднялся шум.
Роганов с чуть презрительной улыбкой ждал, когда воцарится порядок, и со снисходительным видом продолжал:
— Да, да, господа! Крестьянам, именно им даны эти места. А разве наша Россия не крестьянская страна? Наша Россия была, есть и будет мужицкой страной! Рабочие никогда не играли у нас, так сказать, значительной роли в истории революционных движений. Основную силу в России представляет крестьянство, но оно не может быть ведущей силой; это, так сказать, ведомая величина. Ему нужен вождь, и этим вождем может быть только либеральная буржуазия и демократическая интеллигенция. Без образованных и культурных людей народ революцию делать не может, а у либеральной буржуазии и интеллигенции есть накопленный опыт многовековой культуры, опыт в руководстве масс и в управлении. Надо сперва поднять культурный уровень рабочих, а потом толковать о захвате политической власти, а без этого получится анархия, хаос! Без этого русский народ погибнет. Да они просто перережут друг другу горло!
Тут поднялся такой шум, что оратор не смог продолжать свою речь.
— Заткните глотку этому пустобреху!
— Семь верст до небес — и всё лесом...
Сапожков поднял руку, желая успокоить народ, но собрание и его не послушалось.
— Товарищи! Пусть господин Роганов выскажет свою точку зрения до конца! — крикнул Сапожков.
— Никаких точек! Хватит!
— Долой! Долой!
200
Тогда Сапожков с легкой усмешкой вежливо обратился к земцу:
— Что делать? Не хотят вас слушать, господин Роганов.
Роганов пожал плечами и с видом оскорбленного спустился в зал.
На сцену поднялся невысокий человек в очках. Темные волнистые волосы были откинуты назад и открывали большой, белый, чистый лоб, небольшая окладистая бородка чуть-чуть кучерявилась. Это был помощник присяжного поверенного Владимир Афанасьевич Тарарыков, пользовавшийся большой популярностью в Коломне. В качестве адвоката он вел дела рабочих в судах по их претензиям к хозяевам, поддерживал их иски за причиненные на предприятиях увечья, а также и дела политических. Позже я узнал, что он член Коломенского комитета большевиков и, подобно Николаю Васильевичу, был популярным оратором и одним из наиболее подготовленных у нас тогда марксистов-теоретиков. По заданию коломенской партийной организации он часто ездил в Московский окружной комитет партии.
Медленно поднявшись на сцену и окинув зал спокойным взглядом темных умных глаз, Тарарыков снял очки, протер их носовым платком, так же не спеша надел обратно на нос и тихо, как будто нехотя, начал свою речь.
— Эх, студента бы на того брехуна, уж он бы. его разделал под орех... — шепнул мне Виктор.
— Не мешай, Витька, — буркнул я, но в душе был согласен с приятелем.
— Господин Роганов призывает нас мирно, душа в душу, Жить с царем и в обнимку с ним дожидаться дальнейших свобод. Видите ли, для господина Роганова булыгинская дума — хвостик свободы, за который он собирается ухватиться. Ну, допустим, вы крепко ухватились за этот хвост, допустим даже, что вам удалось по этому хвосту взобраться повыше, но подумали ли вы, господин Роганов, о том, куда вы в конце концов придете, поднимаясь по этому хвосту?
Тут раздался дружный хохот в зале.
— Лови сороку за хвост!
— Зачем за хвост? Хватай прямо за голову, бери быка за рога!
— Как бы свою голову не свернуть...
201
Весело шумело собрание. Тарарыков сделал паузу, достал из бокового кармана какую-то газету и продолжал:
— Вы человек просвещенный и ждете от царя свободы для народа, а вот послушайте, что сам народ, те самые мужички, о которых вы так радеете, говорят: «Мы от правительства не ждем ничего хорошего, знаем, как оно расправилось с питерскими рабочими. Мы не так наивны, чтобы после этих злодейств с надеждой смотреть на правительство». Вот что пишут «темные» мужички! Они лучше вас сумели разобраться в «доброте» царского правительства.
Зал замер.
— Августовский закон, который вас так радует, — это самое гнусное, на что способно наше правительство. Помещики и промышленная буржуазия получили восемьдесят пять процентов мест, остальные места получили крестьяне, но каки-и-ие? Так называемые крепкие крестьяне, то есть кулаки. Ни батракам, ни беднякам, ни рабочим в этой думе места не нашлось. Но не о мужичках и не о «бедненьком народе» вы радеете, господа либералы! О себе, о себе вы хлопочете!
— Ух, как кроет! — послышался восхищенный шепот.
Владимир Афанасьевич сделал паузу, заложил руки за спину и, глядя в пол, прошелся по сцене, как бы собираясь с мыслями. Потом вскинул голову и тихим, но твердым голосом продолжал:
— Вам нужна свобода от дворян, и вы отлично знаете, что без народа вы ее у царя не вырвете. Но на самом деле вы не царя боитесь, а того самого народа, друзьями которого только что здесь прикидывались, и как только вырвете свободу для себя, предадите интересы этого народа. Не-е-ет, господа либералы, не выйдет ваша хитрость! Вы видите, как вас тут хорошо понимают, хоть и собрались простые рабочие, перед которыми вы кичитесь своей культурой и образованностью. Чтобы понять вас, господа либералы, у нашего рабочего культуры хватит.
Зал дрогнул от аплодисментов.
— Правильно! Правильно! — кричали со всех сторон. Тарарыков остановился. Поблескивая стеклами очков и улыбаясь, спокойно ждал, когда все угомонятся.
— Сейчас не о хвостике свободы надо говорить, а о борьбе рабочего класса за свои широкие права и за политическую власть. Сейчас, когда рабочие готовы высту-
202
пить с оружием в руках, говорить о какой-то думе, которая не имеет даже законодательных прав, просто смешно и преступно. Героическая борьба рабочими начата и должна быть закончена свержением царизма! Пусть каждый из вас помнит, что задача всенародной борьбы лежит теперь целиком на его совести! Наши коломенские рабочие должны присоединиться к всеобщей стачке, охватившей всю Россию!
Долго не смолкали дружные аплодисменты. За Тара- рыковым выступали еще ораторы, оратор сменял оратора, и все дружно высказывались за продолжение борьбы. Вдруг во время речи одного из ораторов к Тарарыкову подошел Никанор и что-то сказал ему. Тот встал, пошептался с Сапожковым и вышел за сцену. Минуты через три он вернулся и сразу после речи очередного оратора поднялся и сказал:
— Товарищи! Сейчас получено сообщение, что инвалид войны бывший рабочий коломенского завода Илья Семеныч Куликов, которого вы все знаете, отправлен в больницу в тяжелом состоянии. У переправы на Парфентьевский луг его ранили казаки.
Поднялся переполох. Все вскочили с мест, кричали, кому-то грозили, многие потрясали кулаками. С большим трудом Николай Васильевич призвал собрание к порядку.
— Товарищи! — крикнул он в зал. — Давайте послушаем, как все это произошло. Не стесняйтесь, товарищи, проходите и расскажите нам, как дело было, — обратился он к кому-то за сценой.
Из-за кулис вышло несколько человек наших рабочих во главе с Никанором. Они робко жались друг к другу, и никто не решался говорить. Наконец один уже немолодой рабочий сделал шаг вперед и, вертя картуз в руках, начал:
— Стоим это мы у переправы и от скуки с солдатами разговариваем. Офицер приказал солдатам прекратить разговоры. Солдаты молчат, ну, а мы продолжаем с ними заговаривать. Все так тихо-мирно и кончилось бы, но тут кто-то из толпы запустил в офицера комом земли...
— Это Петровский! — подскочив, как ужаленный, крикнул Виктор.
— Офицеру это не понравилось, и он как гаркнет: «В штыки!» Солдаты выставили ружья вперед и на нас
203
шагнули. Народ отпрянул, а безногий отскочить не успел. Вот его в живот и пырнули. Ну, ой и того... Замертво... — Рассказчик провел тыльной стороной правой ладони по лицу, помолчал и снова продолжал: — Бросились мы к Илюхе, а он, бедняга, еле дышит... Сняли с себя пиджаки, связали рукавами, положили его на эти носилки и отнесли в больницу. Наверно, до вечера не дотянет...
— Провокация! Петровского к ответу! Давай сюда Петровского! — раздалось со всех сторон.
Сапожков поднял руку. Зал затих.
— Товарищи! Сегодня палачи пустились на новую гнусность, но другого от них ждать нечего. Вот, господин Роганов, как выглядят ваши свободы и мирные намерения царя! —насмешливо обратился Николай Васильевич к Роганову.
Тот сидел весь багровый и не поднимал глаз.
— Товарищи! Наши враги действуют не только кнутом и нагайкой, не только штыком и тюрьмой, мо, как видите, пускают в ход и самую гнусную провокацию, а провокаторов и предателей стараются подобрать из нашей же среды. Помните об этом, товарищи, и учитесь распознавать врага, даже если он одет в рабочую одежду...
После сообщения о ранении Ильи выступления стали горячее. Многие клялись продолжать борьбу до конца.
ПЕРВЫЙ КОЛОМЕНСКИЙ СОВЕТ РАБОЧИХ ДЕПУТАТОВ
Во время всеобщей политической забастовки у нас на заводе родился первый Коломенский Совет рабочих депутатов. Делегаты, выбранные от цехов на второй день нашей забастовки, и являлись членами Совета во главе с его председателем Давыдом Андреевичем Зайцевым, Наш Совет, как и на многих других заводах и фабриках России, широко развернул свою деятельность. В эти дни ему приходилось решать самые разнообразные вопросы. Это были дела, связанные с заводом, куда администрация вовсе не показывалась. Были там и различные вопросы жизни и быта рабочих семей. Так, из поселка приходили женщины с жалобами на дороговизну в лавках, на невыносимые квартирные условия или высокую плату за снимаемые углы, а также на различные неурядицы
204
в семейных делах. Приезжали за советом и мужики из окрестных деревень. Часто приходили железнодорожники. В эти дни с Дальнего Востока потоком шли эшелоны с демобилизованными и ранеными солдатами, и бывали случаи, когда по просьбе начальника станции Голутвин, по решению Совета, в цехах производился неотложный ремонт железнодорожных вагонов, чтобы не останавливать движения на железной дороге.
Начальник станции Надеждин, старый железнодорожный служака, больше всего заботившийся о сохранении порядка на своем участке железной дороги, поддерживал с Советом добрососедские отношения, а его помощник Шелухин открыто высказывал сочувствие революции. Железнодорожные рабочие поддерживали тесную связь с нашими рабочими и нашим Советом; машинист Варламов, телеграфист Плотников во многих вопросах помогали Совету и партийной организации, в частности держать связь с Москвой.
Совет организовал через политическое общество Красного креста помощь бастующим рабочим, не связанным с деревенским хозяйством. Оно собирало в городе добровольные пожертвования, устраивало платные спектакли, концерты, лотереи. Деятельное участие во всех его мероприятиях принимала местная городская интеллигенция и учащиеся коломенской гимназии. Под контроль Совета была взята заводская лавка общества потребителей со всеми ее запасами. Совет выдавал талоны, по которым отпускались в кредит продукты наиболее нуждающимся бастующим рабочим. Большинство членов Совета были членами большевистской партии, и коломенская организация социал-демократической партии через них руководила всей работой Совета. Беспартийные члены Совета целиком шли за большевиками, и разногласий между ними обычно не было. На многих заседаниях присутствовал Николай Васильевич Сапожков, а иногда и Владимир Афанасьевич Тарарыков.
Как только возникала необходимость в коллективном решении того или иного вопроса, — а такие вопросы возникали почти каждый день, — собиралось заседание Совета.
Обычно протоколов на заседаниях не вели, но особо важные решения все же записывали. Повестку дня заседаний почти всегда подсказывала сама жизнь. Рабочие
205
проявляли самый большой интерес к деятельности своего Совета, и не было почти ни одного заседания, где бы не присутствовали не члены Совета. Заседания обычно проходили в заводской столовой общества потребителей.
Нам с Виктором тоже очень хотелось попасть на заседание, но сами идти мы стеснялись, а пригласить нас никто не догадался. Но вот, наконец, я как-то осмелился попросить об этом Ивана Алексеевича. К великой нашей радости, дядя Ваня сразу согласился взять нас с собой.
— Идите, идите! Учитесь уму-разуму. Наука и теперь и впредь пригодится.
Когда мы пришли с ним в столовую, там уже было полно народу. Вдоль некрашеных, необыкновенно чисто вымытых и выскобленных столов стояли такие же деревянные скамьи без спинок, на которых разместились депутаты. Помимо депутатов, собралось довольно много гостей. Депутаты потеснились, высвободили несколько скамеек и поставили их вдоль стен. На одну из них уселись и мы.
В этой столовой мы в Виктором часто обедали, стоя в очереди с миской у раздаточного окна, шутили с молоденькими разливальщицами, а теперь боялись даже пошевелиться, чтобы как-нибудь не скрипнуть скамейкой.
Рабочие вполголоса переговаривались, пожилые нещадно дымили козьими ножками, молодые ребята курили папиросы, а кое-кто из стариков нюхал табак и усердно угощал своих соседей. У конца среднего стола, положив обе вытянутые руки на стол и зажав в одной из них кепку, сидел Давыд Андреевич Зайцев. К нему подошел наш старик Петрович.
— Не побрезгай, Андреич, моим табачком. Попробуй понюхай. Мозги страсть как прочищает.
— Спасибо! Твоя правда, Петрович, мозги-то теперь надо в свежести держать. Да ведь не нюхаю я.
— А ты попробуй, уважь старичка.
— Ну, уж так и быть. Говорят, табак у тебя отменный, придется отведать.
Петрович, польщенный похвалой Зайцева, самодовольно улыбнулся.
— Правду люди бают, Андреич, сам сдабриваю табачок-то. И мятки туда томленой кладу, и цвет липовый — он табачку тоже дух хороший дает, — ну еще там разных кореньев да цветов... Моим табачком многие интересуют-
206
ся. Намедни аптекарь наш и то спрашивал мой рецет, а я ему в шутку и скажи: «Вы, господин аптекарь, за свои лекарства деньги берете, а у меня задарма хотите рецет получить». Ну, он застеснялся. Говорит: «Извините меня, пожалуйста, это я так, из любопытства, сам ведь нюхаю. Ну, а если секрет не хотите раскрывать, то, пожалуйста, я ведь кокурецию вам не хочу делать».
— Дед, не «кокуреция», а «конкуренция», и не «рецет», а «рецепт», — поправил Никанор.
— А ты, мил друг, не мешай. И сам знаю — не так, да выговорить больно мудрено. Но ты-то понял? Ну и помалкивай, а старика не обижай, — укоризненно заметил Петрович.
Многие улыбнулись, но прерывать его больше не стали.
— Ну вот, значит, я и говорю ему: «Хоша, барин, тут и большой секрет, да мы не жадны. Так и быть, примай науку от рабочего человека бесплатно, да помяни добрым словом!»
Петрович вопросительно посмотрел на слушателей и, увидев на их лицах одобрение, радостно улыбнулся.
— Ну, кажется, все в сборе. Начнем, ребята? — раздался голос Зайцева.
— Давай, давай начинай! — И сразу воцарилась тишина.
Собралось человек шестьдесят членов Совета и десятка полтора рабочих нашего завода, как и мы, пришедших послушать, как «советчики» решают рабочие нужды. Сапожкова на этот раз не было.
— Вот, значит, насчет пособий, — начал Зайцев. — Тут у меня записано, кому надо помочь, Давайте сообща решим, кому сколько.
Помощь оказывалась рабочим нашего завода от трех до семи рублей из средств Красного креста, но без решения Совета деньги эти никому не выдавались.
— Товарищи, к нам пришла за помощью вдова нашего покойного токаря Копылова из механического цеха. После него осталось пятеро ребятишек, да двое уже успели умереть без отца... Если мы ей не поможем, погибнут и остальные, — сказал Василий Захарович Соколов.
— Все помним Серегу, что за разговоры! С каждым
207
может такое случиться... Кто же детям его поможет, если не мы! — раздалось несколько дружных голосов.
Я оглянулся и сразу увидел робко жавшуюся к стене тетку Наталью.
— Да тут и разговаривать нечего, — отозвался Зайцев и, повернувшись к Толстикову, сказал: — Запиши ей там десятку деньгами да чтобы из лавки продукты бесплатно отпустили.
Когда Соколов начал говорить, вдова вскочила со скамейки и испуганно уставилась на Зайцева. Поняв, что ей и в самом деле хотят помочь, бухнулась на колени.
— Родимые! Неужто моих сирот пожалели? Неужто горькие слезы сиротские господь увидел?
— Встань, встань, Наталья, чего ты в ногах валяешься? Мы ведь не Струве, а свой брат рабочий. Встань, не срамись и нас не срами, — дрогнувшим голосом тихо сказал ей Зайцев.
— Не господь бог, Наталья, увидел твое горе, а свои люди рабочие. А бог-то высоко, ему оттуда не видать, — неожиданно для всех заметил Петрович и, точно рассердившись сам на себя за нечаянно вырвавшиеся слова, насупился и отвернулся.
— Да как мне вас отблагодарить-то... — продолжала причитать Наталья, которую Никанор с Сазоновым насильно подняли с пола и повели к дверям, предварительно подробно растолковав, куда ей прийти за деньгами и продуктами.
— Теперь, товарищи, надо нам еще насчет лавки потребителей подумать. Забастовка-то только началась. Бастовать, похоже, еще долго будем, а товары из лавки незнамо куда уходят. Надо туда для контроля наших людей послать и к складу охрану приставить. Продукты же отпускать только тем, кому Совет укажет, — предложил Зайцев.
Приняли решение, что из лайки потребителей товары будут отпускаться только по талонам Совета, а склады будут охраняться круглые сутки, по два человека в смену, каждая смена по шесть часов. Достали немного оружия, подобрали восемь человек заводских ребят и обучили их, как обращаться с оружием. Эти сторожа потом вошли в рабочую дружину.
— Раз уж мы охрану ставим, так неплохо бы послать своих Людей переписать в лавке все товары, чтобы знать,
208
сколько мы бесплатно отпустим, чтобы потом отчитаться перед пайщиками, — предложил Старостин. Он был членом ревизионной комиссии общества потребителей.
Спорить не стали и выделили трех человек для описи товаров.
— С лавкой-то общества потребителей мы легко справимся, она наша, — взял слово молчавший до сих пор Толстиков, а вот как быть с коломенскими лавочниками? Почти все прекратили отпускать рабочим в долг продукты, а кое-кто и за наличные не хочет продавать.
— Верно, верно! Проучить бы их, чертей! — раздалось несколько голосов.
— Захожу это я вчера в лавку нашего туза Буткина, а у него там человек пять рабочих, которым он всегда в долг давал провизию, — подхватил Цветиков. — Орет на них купчина, куражится, «Я, — говорит, — лучше в яме сгною, чем вам продам».
— Он и остальных лавочников запугал, грозит «по начальству» донести на тех, кто будет продавать что-нибудь литейщикам. «Пущай, говорит, с голоду сдохнут, тогда и бастовать не будут... А тех, кто в долг даст, изменщиком царя и веры православной объявим». А лавочники Буткина боятся.
— Надо такие же порядки для них установить, пусть и они по нашим талонам рабочим в долг отпускают, — подал свой голос Сазонов.
— Так тебя Буткин и послушался! Да плевать он хотел на наши талоны! — буркнул депутат Дмитрий Чудинов.
— Талоны не талоны, а такое распоряжение всем коломенским купцам надо дать, — предложил Василий Захарович.
— Попробуй к нему с этим распоряжением сунуться... — не сдавался Чудинов.
— Если, кроме распоряжения, еще и оружие прихватить, Буткин сговорчивее станет, — упрямо возражал Соколов.
— Буткина для острастки арестовать, а товары его описать да на склад лавки общества потребителей сдать — и бастуй тогда сколько хочешь, — предложил кто-то из членов Совета, и кое-кто громко поддержал это предложение, но большинство молча ждало, что скажут руководители.
14 И. Козлов
209
Я тоже уставился на дядю Ваню, но тот сидел и спокойно слушал. Споры разгоралась, и даже Петрович решил вставить свое слово:
— Я так, други, мыслю. И с купцами можно по-хорошему договориться. Дело наше справедливое, и со злобой его делать не надо. Душа-то крещеная и в них, я чаю, есть, и они понять могут, что каждому пить-есть надо, а пуще всего детям малым. Не должны страдать души ангельские от злобы да жадности людской.
Депутаты заулыбались, и Цветиков шутя внес предложение:
— Вот и пошлем к Буткину нашим ходатаем Петровича. Пускай крещеную купеческую душу посмотрит.
— А я и пойду, пойду-у! Ты, мил друг, не смейся. Я пойду-у! — с азартом произнес Петрович. — Послужу на старости лет народу!
Позднее мы узнали подробности этой миссии Петровича.
В качестве представителя от бастующих рабочих он на другой же день действительно отправился к купцу Буткину. Но Буткин обозвал его изменником царя, крамольником и безбожником.
— Будешь, дурак старый, с этими каторжниками на одной осине висеть. Тебя, пса поганого, сам министр обласкал, а ты, неверная твоя душа, с голоштанниками связался. Вот с тебя, черта, штаны при всем честном народе спустить да всыпать как следует. И дождешься, ей-богу, дождешься! Как начнем расплачиваться с теми висельниками, тебя не забудем, попомни мое слово!
Петрович с непокрытой головой спокойно выслушал крики и брань купца и с достоинством ответил:
— Ты, Иван Петрович, не бесись и лишнего не говори. Какой я изменник царю? Все мы дети царя-батюшки! А ты хочешь нас голодом уморить. Неужели же похвалил бы вас царь-батюшка, если бы узнал, как вы тут над нами мудруете?
— Вон отсюда, старый дурак, пока собаку на тебя не спустил! — дико заорал купец.
Но тот все так же спокойно, с шапкой в руке, продолжал увещевать разбушевавшегося Буткина.
— Зачем же, Иван Петрович, собак спущать? Собака —тварь неразумная, а нам с тобой господь бог разумение в голову вложил и речью человеческой одарил, что-
210
бы мы, значит, имя его господне добрыми делами про славляли. А ты — соба-а-ак спущу! — укоризненно продолжал Петрович. — Эх, купец, купец! Как ответ-то перед престолом всевышнего держать будешь?
Но тут купец, не помня себя от ярости, бросился спускать пса с цепи.
— Полкан! Куси, бери его, дьявола! Грызи, рви!
— Спокойно! Спокойно! — четко раздался негромкий, но властный голос. — Ты, купчина, собакой людей не трави, а разговаривай как надо. Он депутат нашего Совета. Народ уполномочил его с тобой, как с человеком, потолковать.
У калитки стояли Василий Захарович Соколов и Никанор. Узнав, что Петрович пошел к Буткину, они отправились вслед за ним и слышали почти весь разговор старика с купцом.
— А вы кто такие? Вон с моего двора, разбойники! Полкан! Сюда!
— Не горячись, — насмешливо заметил Соколов. — Кто мы такие, тебе очень даже хорошо известно. А Совет приказывает часть своих товаров впредь до открытия завода продавать нашим рабочим в долг и никому не сметь отказывать за наличный расчет.
Властный тон Василия Захаровича так ошеломил купца, что он еле выдавил:
— Разорить меня хотите, висельники?
— Сказано тебе, по-человечески разговаривай! Не висельники, а депутаты Совета рабочих депутатов Коломенского машиностроительного завода, если ты не знаешь. — Соколов вытащил огромный «смит-вессон» и выразительно поиграл им перед носом купца, оторопело вытаращившего глаза на оружие. — Небось не разоришься, разве что какой-нибудь десятой доли барышей лишишься... А начнешь упрямиться — поставим у твоей лавки часовых, и городовые не помогут.
— А то можно и по-другому сделать, — вмешался Никанор. — Пришлем комиссию, опишем все товары и заберем на склад заводской лавки, а там уж не взыщи!
— Мы не купцы, не торговаться к тебе пришли и не шутки шутить.
Купец и сам знал, что с рабочими теперь плохие шутки, и, выговорив право самому выбирать себе клиентов, стал отпускать им продукты в долг.
14*
211
Не успели кончить вопроса с лавками, как в столовую ввалился седой великан, крестьянин с огромной бородой- лопатой. За ним по-медвежьи, боком, протиснулся в дверь похожий на него второй мужик лет сорока. Они не спеша сняли шапки, перекрестились на передний угол и поклонились на все четыре стороны. Обращаясь ко всем, старик спросил:
— Кто тут у вас за главного будет?
— А тебе какого главного надо? Тут все главные, — весело ответил Никанор.
— Вот те и на! — растерянно развел руками старик. — Все главные, а мне бы самого главного депутата надобно...
— Вот он, председатель Совета рабочих депутатов, самый главный депутат, — указывая на Зайцева, живо откликнулся Никанор.
— Ваше высокоблагородие, господин депутат, явите божескую милость, прикажите старосте ослобонить нас с сыном от оброка. Погорели мы нонеча, платить мочи нет, а он, разбойник, грозит последнюю лошаденку со двора взять. Сами подумайте: ну какой же я буду крестьянин без лошади-то? Сделай милость, подмогни и нам, мужикам, куды ж нам теперь, как не к вам?
Все смотрели то на мужиков, то на дядю Ваню, то на Зайцева и Соколова.
— Кто вас прислал? — спросил дядя Ваня.
— Да ваши же, заводские, — испугавшись, что ему откажут, торопливо ответил мужик и продолжал: — Явите такую божескую милость, не откажите, господа депутаты!
— Чего ты, борода, господами нас крестишь? — сердито упрекнул его кто-то.
— Да уж простите ради Христа. Неграмотны мы, — оправдывался старик.
— Так, говоришь, наши заводские тебя прислали? — задумчиво спросил Зайцев, как бы что-то соображая.
— Так точно, господин депутат, сделайте милость, подмогните.
Дядя Ваня и Зайцев о чем-то тихо переговаривались, а старик усиленно жаловался на бесчинства старосты и урядника.
— Вот что, старик, передай старосте, что подати теперь уничтожены, — промолвил дядя Ваня после корот-
212
кого совещания с Зайцевым, — а вся помещичья и поповская земля переходит к крестьянам бесплатно.
— Ишь ты! — обрадовался старик, — Вон оно што! А мы и не знали. На нашей-то земле соху негде поставить, кругом шереметьевская да монастырская.
— Ну вот и начинайте делить ее промеж себя поровну, — полушутя, полусерьезно посоветовал Никанор.
— Теперь помещикам да монахам крышка. Мы вот сами тут управляемся, попробуйте и вы. Выбирайте своего старосту, а старого гоните в шею. Так и мужичкам передай.
— Вот спасибо-то, вот спасибо-то!.. Уж и уважили вы нас, мужичков, господа депутаты, дай вам бог здоровьичка! — обрадованно закланялись на все стороны мужики.
А потом старик, почесав затылок и подойдя к Зайцеву, попросил:
— Только нельзя ли нам, господин депутат, бумагу такую выдать? А то ведь не поверят нам мужики-то.
— Хорошо, получите и бумагу, — сказал дядя Виня, передавая старику программу социал-демократической партии по аграрному вопросу, предварительно отчеркнув красным карандашом то место, где говорилось о конфискации всех удельных, помещичьих и монастырских земель. — Приказ о земле вот тут, вот смотри, где красным карандашом обведено. Вот еще передай вашим мужичкам, пусть почитают, — и Иван Алексеевич вручил старику пачку прокламаций.
Старик взял то и другое и, уставившись в отчеркнутые Иваном Алексеевичем строки, попросил:
— Сделай милость, вели и печать приложить, оно тогда надежнее будет.
У Ивана Алексеевича нашлась и печать комитета социал-демократической партии. Оба мужика хотели было броситься в ноги, но их вовремя остановили.
— Стыдно, старик! Ведь тебе уж, наверно, под семьдесят, а ты все спину гнешь. Человеку ноги даны, чтобы стоять на них, а не ползать, — заметил Зайцев.
После их ухода грянул дружный смех всех депутатов.
— Подпустили мужичкам огоньку, теперь пойдет у них веселье.
213
— Не шутите этим делом. Как начнут их пороть... — опасливо заметил кто-то.
— Почему пороть? — встрепенулся Соколов. — Да ежели они дружно возьмутся, а мы им поможем, кто их одолеет?
— Уж больно в ноги начальству любят кланяться, — заметил Дмитрий Чудинов.
— Ну и наши рабочие подчас не уступят мужичкам в поклонах, а вот бастуют же! — возразил Соколов.
— У нас народ дружнее, а в деревне эсеры засели. Попробуй сунься к ним с нашей агитацией — гнилой картошкой забросают, — вмешался в разговор Иван Тимофеевич Толстиков.
— Мало мы, товарищи, в деревне работаем, — серьезно заметил дядя Ваня. — А ведь у нас чуть ли не половина всех рабочих живет по деревням. Вот и надо деревню потрясти.
— Правильно Евгений говорит, надо, надо ее потрясти, — начал было Соколов.
— Кого трясти? За что трясти? — раздался молодой, веселый голос.
Все оглянулись. На пороге, румяный с холоду, стоял Николай Васильевич, а с ним Старкевич и еще незнакомый мне, худощавый, голубоглазый с женственным лицом юноша. Я иногда встречал его на наших рабочих собраниях, но он мало выступал, и мне ни разу не удавалось его слышать. Это и был Николаев Георгий Алексеевич — Гошка.
В комнате сразу стало как-то светлее и веселее, каждый старался освободить для них около себя место.
Зайцев коротко рассказал Сапожкову о посещении крестьян.
— А ведь крестьянин, который только что был у вас, прежде чем прийти сюда, раз тридцать, наверно, посоветовался с другими да раз сорок расспросил заводских рабочих, что и как. Мужик долго думает, но если уж надумает, так крепко. Вот посмотрите, теперь в этой деревне целая революция в умах от вашего «приказа» будет, — смеясь, закончил Сапожков.
— Да-a, мужику дорога сейчас только с нами, иной нет, — как бы за всех сказал Давыд Андреевич и, немного помедлив, обратился к Толстикову: — Ну, Иван Тимофеевич, какие у нас там еще есть дела?
214
— Да вроде все.
— Ну, все так все, можно и по домам.
Присутствующие стали расходиться, но Николай Васильевич сказал что-то Зайцеву, и тот громко крикнул:
— Товарищи члены Совета, подождите малость!
Члены Совета снова уселись на скамьи. Мы с Виктором тоже остались, — я слышал, как дядя Ваня сказал Зайцеву: «Эти могут и здесь посидеть».
— Товарищи! — начал Николай Васильевич. — Борьба началась не на живот, а на смерть, и мирно она не пройдет. На фабриках и заводах Москвы рабочие сколачивают вооруженные дружины для сохранения и поддержания порядка и отпора реакционным силам. Буржуазия собирает всякий сброд из всех кабаков и притонов и натравливает их против нас. Нам надо быть готовыми к жестоким схваткам. В некоторых местах уже начались погромы, они могут быть и здесь, в частности для того, чтобы обвинить нас потом в анархии и беспорядках. Надо поговорить с рабочими, отобрать наиболее смелых и решительных, только не болтунов и не пьяниц, тут нужен народ сознательный. Будем вооружать их и обучать обращению с оружием. Тут нужны только добровольцы. Но пока об этом всем говорить не надо. Сначала надо собраться с силами.
— Добровольцев-то найдется много, но где взять оружие? — заметил Зайцев.
— Москву просить будем, — отозвался Иван Тимофеевич Толстиков.
— Нет, на Москву надеяться нечего, там у самих нет оружия. Только сегодня был разговор в окружном комитете партии, — откликнулся Сапожков. — Надо самим об оружии позаботиться. Для начала давайте людей отберем для этого дела.
Организацию рабочей боевой дружины поручили Николаеву, а в помощь ему выделили Василия Криворотова и Сапожкова-младшего.
— Можно и оружие достать, — сказал Василий Кри- воротов, за весь вечер не промолвивший ни слова.
— Где?!
— Да на заводе, — спокойно ответил Василий, поднимаясь со скамейки. — Поговорим с кузнецами.
— Много твои кузнецы сделают! Кинжалы да кастеты? Разве ж это оружие? — усомнился Толстиков,
215
— А чем кастет и кинжал не оружие? — горячо поддержали Криворотова Цветиков с Никанором. — Наш коломенский пристав да Макаров с Буткиным собирают всякий сброд и ножами из мясных лавок их вооружают.
— Будем делать кинжалы вроде финских ножей да кастеты. Трости железные со свинчаткой на концах тоже хорошо пойдут. Материалу в кузнице хватит. Все же не с голыми руками будем, — откашливаясь, предложил кузнец Розанов.
— А ежели с умом взяться, можно и огнестрельное оружие достать! — горячо заговорил Василий Криворотов. — Надо только не лениться поезда с Дальнего Востока встречать.
— Солдат теперь разоружать стали, без оружия едут, — заметил кто-то.
— Ну что ж, будем отбирать у офицеров, — ответил Василий.
Как только Николай Васильевич заговорил о создании боевой рабочей дружины, Виктор заерзал на скамье, толкал меня в бок и жарко шептал:
— Давай попросимся и мы туда.
Меня и самого бросало то в жар, то в холод. Про себя я тоже решил во что бы то ни стало попасть в дружину и теперь боялся, что нас не примут. «Витьку- то, может, и примут. Он и старше меня, и ростом повыше, и вообще вид у него боевой, а я небольшого роста да щуплый какой-то». И в душе я завидовал приятелю.
Когда почти все разошлись, мы с Виктором подошли к дяде Ване и попросили, чтобы нас приняли в рабочую боевую дружину.
— Что ж, придется похлопотать за вас. Василий! — окликнул он Криворотова. — Примешь этих хлопчиков в дружину?
— Этих? Вот уж и не знаю, как быть, — с деланной серьезностью ответил Криворотов, поняв желание Ивана Алексеевича подшутить над нами. — Это ведь не в бабки играть. Дело серьезное да и опасное, могут испугаться...
— Это я-то испугаюсь? О ком ты говоришь! — запальчиво воскликнул Виктор. От его недавней робости и след простыл.
— Пошли нас с Ванькой против всех городовиков.
216
вдвоем пойдем, и оружия вашего не надо, сами достанем. Вы только пошлите нас... — продолжал хорохориться Виктор.
— Ну ладно, ладно, не горячитесь! Время еще не пришло на городовых идти. Запиши, Василий, этих дружков, да смотрите, вояки, пока — молчок.
Проводив Ивана Алексеевича до дому, вне себя от счастья, веселые и оживленные, зашагали мы в Сандыри.
ПОДГОТОВКА
Николаев, Александр Сапожков и Василий Криворотов деятельно сколачивали боевую дружину. В людях действительно недостатка не было. Гораздо хуже обстояло дело с оружием. Раза два Старкевич с Плигиным ездили даже в Москву, но с трудом добыли несколько револьверов разных систем. Патронов почти совсем не было, их строго запретили расходовать, и обучение проводилось с незаряженными револьверами.
В заводском театре шли собрания за собраниями. Чаще других выступали Николай Васильевич Сапожков, Тарарыков и Бронислав Старкевич. Выступали студенты из коммуны и приехавшие домой после закрытия властями Московского университета. Появились также ораторы из рабочих.
Заводской театр стал центром всего революционного и нового, что возникало в жизни города и рабочего поселка. На собраниях в театре узнавали об особо важных решениях Совета рабочих депутатов, слушали сообщения о том, что делается в Москве, Питере и других городах Российской империи. Наши руководители имели почти ежедневную связь с Москвой. Мы знали, что стачка с каждым днем захватывает все больше и больше рабочих и во многих городах идут жестокие стычки рабочих с полицией, правительственными регулярными войсками и казаками. Знали мы и о приказе питерского генерала Трепова: «Холостых залпов не давать и патронов не жалеть». Нам было известно также, что под его руководством из подонков населения для борьбы с революцией создавались так называемые черные сотни и ряд махрово-контрреволюционных органи-
217
заций, вроде «Союза русского народа» и «Союза архангела Михаила», состоявших из купцов, лавочников и кулаков, духовенства и городского мещанства.
Союзы вели деятельную агитацию против «бунтовщиков» и призывали население постоять за «веру, царя и отечество». С церковных амвонов попы из «Союза русского народа» и «Союза архангела Михаила» проклинали «смутьянов», грозили небесными карами и призывали православных «постоять за веру Христову и державу православного царя».
Собирала свои силы реакция и у нас в Коломне. Еще раньше «из радения ко благочестию» местное купечество организовало «добровольное общество хоругвеносцев» для ношения хоругвей во время различных церковных церемоний и, в частности, во время традиционного крестного хода, устраивавшегося попами каждое лето в «память чудотворного освобождения от холеры».
Любопытно было посмотреть такое шествие. Впереди важно выступал кто-нибудь из «отцов города», торжественно неся посох преподобного Сергия из Голутвинского монастыря, потом менее важные «собратья», члены общества хоругвеносцев, несли хоругви. Ради такого торжества наши купцы надевали новые суконные поддевки и опоясывались широкими поясами с длинными кистями. Летняя жара бывало печет немилосердно, толстые шеи дородных купцов, в ватных поддевках и сапогах гармошкой, крепко стянуты узкими воротниками... Так и казалось, что вот-вот кого-нибудь из них хватит удар.
Это общество и являлось основным ядром создавшегося у нас в городе отделения «Союза русского народа».
Наиболее видными в то время организаторами черной сотни у нас были городской голова Посохин, купец Буткин, подрядчик Можеев, купцы Левин, Фомин, Быков, Яковлев, трактирщики Козлов, Нефедов, Богданов и наши сандыревские кулаки Лаченовы.
Им деятельно помогали приставы Фомин, Смородинов, какой-то полицейский чин «Дорбидонт Дорбидонтович», шпион и наушник, наш мастер Макаров, городовые Кочетков, Чеберев и жандармы. Особенно выделялся своей активностью Епифанцев, или, как его звали студенты, «черный жандарм». Не отставало от них и ду-
218
ховенство. Большим усердием отличался поп Василий Горский, служивший в церкви на Потстадьях.
«Боевые силы» своей сотни купцы вербовали из всех бродяг и босяков городских и пригородных притонов, а особенно из притона Васьки Цыгана в Сандырях. «За неимением улик» из городской тюрьмы для этой цели был выпущен целый ряд уголовников.
Отделения черносотенных союзов вели усиленную агитацию и распространяли среди населения листки и воззвания. Одно из них у меня сохранилось, привожу его дословно:
«Священный союз Народной Самоохраны,
«Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Вот зазорный клич красной сотни к мирному русскому народу.
Люди порядка по всей Руси, объединяйтесь!
Вот наш душевный клич ко всем удрученным смутою русским людям.
«Красная сотня» сзывает пролетариев всего мира для разрушения России кровью и железом. Она. сулит вам, что честные труженики нажили в поте лица своего. Она расточает чужое добро, чужие жизни.
Эти насильники сами ничего не имеют и потому потерять не могут. Они только слепо исполняют волю до времени скрытых вождей своих. Эти вожди не потеряют в жизни своей: они подло попрячутся по своим заграничным норам, когда обманутый ими народ пойдет на безумную поножовщину, под честные солдатские пули.
Мы призываем русских людей порядка к самообороне, к защите жен, своих детей, имущества, честным трудом нажитого, к защите дарованной царем свободы от наглого насилия.
Что есть «пролетарий»? Это слово обидное, оскорбительное для честного, хотя и бедного, труженика. «Пролетарий» — тот, кто пролетел, кто, сам не работая, ничего не нажил или нажитое прожил да пропил. «Пролетарию» нечего терять: ему выгодны беспорядки, ему выгодно взять чужое, нажитое чужим трудом, чужими руками. Вот кто «пролетарий» на самом-то деле.
Или думаете вы, веря воззваниям к «пролетариату», что вожаки допустят вас управлять государством? Заблуждаетесь!
Поверьте, ни один из вас, заклейменных названием «пролетарий», никогда не попадет ни в думу, ни в их
219
«учредительное собрание». Попадут туда все те, что ныне обманом вас прельщают и тратят деньги на ваше совращение, чтобы пробиться к власти по вашим трупам.
Для них «пролетарий» только пушечное мясо.
У власти окажутся только те, у кого деньги. Деньги у банкиров, а не у рабочих. Банкиры всего мира — евреи. Денег вы у них не отнимете, деньги их давно переведены за границу. Вот на кого работаете вы, смущаемые краснофлажниками, проливая свою и родную кровь, разоряя землю русскую.
Пусть знает русский народ, что такое «пролетарий». Пусть заклеймит он своих оскорбителей и обманщиков презрением, ибо русский народ уже понимает их козни.
Люди порядка по всей России, объединяйтесь!..
Собирайтесь под знамя креста против крови!..
За нами православный русский народ. С нами христолюбивое русское воинство.
За веру, за царя, за спокойствие, единство и целость
Святой Руси!
Священный союз Народной Самообороны».
Эта листовка была распространена вскоре после манифеста семнадцатого октября, но успех имела только у коломенских обывателей, рабочие над нею издевались.
Показываться в театре, в заводском поселке и на заводе черносотенцы не решались, но в городе они все больше и больше наглели. Чаще нападали на небольшие группы и отдельных прохожих из рабочих и устраивали драки. Ходить в одиночку стало уже небезопасно. В темных переулках ловили студентов и гимназистов и избивали их. Вскоре после манифеста в земской управе был организован митинг. Там были все коммунары, много учащихся и представителей городской интеллигенции. Николай Васильевич выступил с критикой Государственной думы, рассказал о том, что дума, обещанная по манифесту, просто уловка самодержавия, испугавшегося революции, что это только маневр, чтобы выиграть время, и обещанных в манифесте свобод царь никогда не даст. Свою речь Николай Васильевич закончил возгласом:
— Да здравствует демократическая революция!
220
В это время раздались крики: «Долой ораторов! Бить их!» — и с улицы в окна полетели камии. Один из них угодил Сапожкову в висок. Народ начал разбегаться, но Николай Васильевич встал на стол и дал команду: «Боевая дружина, вперед!» Вид окровавленного человека, так спокойно отдававшего команду, пристыдил беглецов, заставил вернуться назад и быстро забаррикадировать дверь и окно. У присутствовавших в зале дружинников нашлось с десяток револьверов. Стоило послать несколько выстрелов в черную сотню, как все бандиты тут же разбежались. Как потом выяснилось, на этом митинге присутствовало около трехсот черносотенцев, и возле здания сгруппировался целый отряд бандитов, и все же они испугались дружинников.
Когда забастовали учащиеся коломенской гимназии, черносотенцы из «Союза русского народа» ворвались в здание гимназии и разогнали сходку бастовавших учащихся. В этот же день хулиганы зверски избили на улице двух гимназистов и железной тростью проломили голову заступившемуся за них земскому статистику.
Все эти бесчинства творились среди бела дня, на глазах у городовых и жандармов. По вечерам из подворотен и темных переулков выскакивали пьяные «защитники веры, царя и отечества» и устраивали кровавые побоища. Опасаясь таких нападений, Иван Алексеевич обычно провожал Сапожкова, за которым, по указанию жандармерии, мечтавшей расправиться с видным руководителем коломенских большевиков, начали охотиться бандиты из черносотенных союзов. Дядя Ваня брал с собой молодых рабочих, и мне вместе с Другими дружинниками не раз приходилось провожать Николая Васильевича.
Сколько раз я дивился неистощимому веселью этого человека, такого серьезного и решительного на собраниях и такого простого и веселого во время наших вечерних прогулок.
Дорогой он то и дело затевал игры в снежки, любил пробежаться наперегонки, а то бывало расскажет нам какую-нибудь историю из купеческой жизни или быта попов и монахов и не раз смешил нас до слез. Запомнилась мне забавная история из его жизни, как однажды ему пришлось рожать.
Возвращаясь зимой с тайного собрания в деревне.
221
Сапожков заметил, что за ним следует шпик. С видом беспечного человека он спокойно продолжал свой путь, а сам усиленно обдумывал, как избавиться от непрошенного «телохранителя». Зимой ни в лесу, ни в поле не скроешься. Дойдя до деревенской больницы, Николай Васильевич неторопливо постучался, и когда ему открыл знакомый по университету дежурный врач, он в двух словах рассказал ему о своем положении. Накинув на Сапожкова больничный халат и обвязав голову белой косынкой, врач поскорее проводил «больного» в родильную палату, приказал лечь на стол и накрыл его простыней. Выйдя снова в приемную, врач усердно принялся просматривать истории болезней. Снова раздался стук в дверь.
— Что вам угодно? — спросил врач и пропустил постучавшегося в приемную.
— Сюда вошел один человек. Где он?
— Здесь никого нет, кроме больных.
— Я сам видел, как он вошел. Вы понесете ответственность за укрытие государственного преступника, — сказал шпик и показал удостоверение охранного отделения.
— Уверяю вас, что здесь нет посторонних.
— Но кто к вам заходил минут десять назад?
— Я сижу здесь уже несколько часов, и сюда никто не заходил. Но если не верите, пройдемте по палатам. Только попрошу надеть халат и быть потише: больные уже спят.
Сбитый с толку готовностью врача, шпик, немного подумав, взял халат и пошел за врачом. Они обошли все палаты. Перед дверью родильной доктор громко заговорил со шпиком:
— Сюда нельзя, здесь сейчас происходят роды. Если хотите, загляните в окно с улицы.
Шпик не постеснялся заглянуть и в окно, но там на столе под простыней в «муках» корчилась «роженица». Все же шпик не ушел, уселся около дежурного врача в приемном покое и проторчал там до утра. Врач часто и любезно извинялся перед «гостем», так как ему надо было проведывать «роженицу».
— Понимаете, роды очень трудные, на акушерку положиться нельзя, приходится самому следить...
Утром шпик ушел, но Сапожкову все равно нельзя
222
было уйти из родильной палаты. Выход из нее был только через приемный покой, и бедному Николаю Васильевичу пришлось «рожать» до конца амбулаторного приема.
Как только стемнело, врач, все еще не уходивший с ночного дежурства домой, зашел в родильную палату и сказал:
— Ну, Колька, хватит рожать. Снимай халат — и марш домой!
Скинув халат, Сапожков бросился из больницы, напутствуемый товарищем:
— Смотри, еще не нагуляй, а то во второй раз роды могут быть и неблагополучными.
После проводов Николая Васильевича я пускался в свой небезопасный путь в Сандыри и настороженно озирался, обходя пустыри и избегая особенно темных переулков.
Нередко нам, дружинникам из рабочих ребят, поручали охранять митинги учащейся молодежи и провожать до дома гимназисток, что мы и выполняли с большой охотой. Девушки были с нами вежливы и вместе с тем просты в обращении. Нам с Виктором было лестно провожать таких ученых барышень.
Особенно часто приходилось провожать до Оленьих Вражек, которые лежали по пути в Сандыри, гимназистку старшего класса черноглазую Надю Баркову, Это была тихая, ласковая девушка и очень нам нравилась.
Разговоры с Надей вначале совсем не клеились. Да и о чем мы тогда могли говорить с гимназистками? Смущались мы, смущалась и Надя. Повторять то, что говорилось на митингах и собраниях, ни ей, ни нам не хотелось, а говорить об обыденных, незначительных вещах с такой необыкновенной девушкой просто казалось невозможным.
Вскоре я заметил, что в те дни, когда нам с Витькой предстояло охранять митинг учащихся, мой друг ухитрялся перед уходом с завода дочиста отмывать не только руки, но и шею. Да и непослушные его черные вихры были аккуратно приглажены.
По дороге к дому Витька обычно молчал, только временами глубоко вздыхал. Надя пробовала обращаться к нему с вопросами, но всегда такой болтливый и
223
острый на язык парень только мучительно краснел и тихонько толкал меня в бок: отвечай, мол, ты.
Я тоже не особенно умел поддержать беседу, но, на наше счастье, в один из первых же дней нашего знакомства Наде пришла в голову счастливая мысль: приобщить нас к литературе. Она, видно, очень любила и хорошо знала русскую поэзию. Во всяком случае, могла всю дорогу читать нам наизусть стихи. Я был счастлив, если попадалось знакомое мне стихотворение и я мог продолжить начатые ею строчки.
— Счастливый ты, Ванька, ученый и стишки разные знаешь, — завидовал мне Виктор.
— И ты можешь научиться. Давай вместе читать книжки, — предлагал я. Но даже перспектива блеснуть знанием стихов перед той, которая казалась ему самой прекрасной девушкой в мире, не могла заставить его сесть за книгу.
— Вот если бы на нее напали разбойники или случился бы пожар и она горела... Я бы непременно ее спас... Тогда бы она узнала, на что способен Витька Бунаков...
Но пожара в доме Нади не предвиделось, да и насчёт разбойников в наших краях было тихо. Деревня в эти месяцы жила угрюмо и тревожно. Староста Лаченов обильно распространял листовки черносотенных союзов и черносотенные газетки. А в притоне Васьки Цыгана все наглее бесчинствовал Бродяга. Виктор, иногда по старой памяти заглядывавший в притон, рассказывал мне о пьяном бахвальстве Бродяги:
— Хвастает, что во всех лавках и трактирах его встречают, как отца родного. Разливанное море... Водки, жратвы — сколько хочешь, от купцов почет, каждый сует полтинник, а то и целковый, — не житье, а масленица. «Скоро всем бунтовщикам, заводской шпане, кровь пущать будем! Мокрое место от них останется!» — бахвалится, и револьвер у него как у городового. «Перебьем, — орет, — товарищев этих дочиста и отвечать не будем!» Как бы они нас с тобой, Ваня, не пристукнули. Я тебе на кузне перчатку сделаю... И Виктор показал мне изготовленный кузнецами самодельный кастет.
Разговоры старосты, черносотенные листки, речь попа Федора с церковного амвона и хвастливые разгла-
224
гольствования Бродяги в притоне оказывали известное воздействие на часть рабочих, живущих в деревне и имеющих свое хозяйство.
— Смотри, обманывают нас политики, — хмуро предупреждал меня Петр. — Им политика нужна, а мы своими боками за нее отвечай. Нам заработать не дают, а сами небось из Совета денежки получают.
— Полно брехать попусту! Ведь не свои речи говоришь, а из черносотенной листовки вычитал! — негодовал я. — Ты же наших депутатов знаешь: Давыда Андреевича Зайцева, Василия Захаровича Соколова и Василия Криворотова. Разве такие люди будут обманывать? Вон у Давыда Андреевича семья впроголодь живет, а он из Красного креста всего пятерку получил. Много ли на нее купишь?..
— А что ж ты не попросишь? Знаком ведь с ними. Сказал бы, что жрать нечего.
— Стану я срамиться! У нас картошка своя, а у поселковых совсем ничего нет и то молчат. Понимают, за что мучиться приходится. А ты сидишь, как колода, на завод носу не кажешь, да еще с Совета содрать хочешь.
— Да ведь Митяй со Степаном Жердей приходили, просили, а у них хозяйство лучше нашего...
— А им дали? — крикнул я с сердцем.
Петр, нахмурившись, свертывал козью ножку из домашнего самосада.
— Меня там, чай, почитают за труса, — дымя едким табаком, заметил он. — Ну, я хоть пешка, а против всех никогда не пойду. Лаченов да Семка Бунаков мне не сватья, не братья, я их слушаю, да не слушаюсь... Эх, кончится забастовка, брошу это горе-горькое, хозяйство наше, да катну в Сибирь, золото искать, там, говорят, его много...
„ЦАРЬ ИСПУГАЛСЯ, ИЗДАЛ МАНИФЕСТ“
Забастовка продолжалась.
Однажды холодным октябрьским утром мы с Виктором сидели над песенником, который подарил мне Ваня Марков, и заучивали революционные песни. Виктор плохо запоминал стихи, а я считал знание песен для рево-
15 И. Козлов
225
люционера делом первостепенной важности. Матери дома не было. Еще затемно она ушла в город на базар с молоком. В самый разгар нашего занятия вдруг дверь распахнулась, и на пороге появилась мать.
— Ох, ребята, — испуганно начала она, — не ходите сегодня в город, там не знай что делается...
— Что такое? — вскочили мы из-за стола.
— Говорят, слободы какие-то объявили... Базар весь разбежался, купцы лавки позапирали. Всюду казаки на лошадях ездиют. Уж сделайте милость, посидите день дома...
— Не бойся, мать, ничего не будет! Витька, давай скорее!
— О господи! Да ты хоть мать пожалей!
— Не бойся, тетя Настя, мы им покажем! — желая успокоить, еще сильнее напугал Виктор мать. — У нас для них гостинец припасен... — похвастался он, вытаскивая «перчатку»,
— Ну, понес! — набросился я на него. — Пошли! А ты, мать, не бойся, ничего они нам не сделают, не прежнее время!
И мы торопливо зашагали к заводу. Лавки в городе действительно были закрыты, и по улицам разъезжали казачьи патрули. Народ толпился вокруг расклеенных на заборах и афишных тумбах больших листов бумаги с выделявшимися в заголовке крупными черными буквами: «Мы, божьей милостию Николай Вторый...».
Это был царский манифест 17 октября 1905 года, в котором царь обещал созвать Государственную думу из представителей всех классов населения и «даровал» народу «свободу совести, слова, собраний и неприкосновенность ЛИЧНОСТИ».
Наскоро прочитав манифест, мы заторопились в театр.
Навстречу нам от городской думы шла нестройная толпа. Впереди всех шагал купец Буткин, неся вместе с другим каким-то купцом в длиннополой поддевке большой портрет царя. За ними хоругвеносцы с церковными хоругвями, а за хоругвеносцами, повернувшись лицом к кучке певчих из соборного хора, взмахивая руками и тряся растрепанной гривой, пятился задом соборный протодьякон отец Никифор. Хор уныло частил: «Па-а-а-беды благоверному нашему императору Нико-
226
лаю Александровичу на супротивные дела да-а-аруй...» В толпе мелькали купеческие картузы, мещанские чуйки, котелки и крахмальные манишки, а в задних ее рядах теснились испитые оборванцы, в лохмотьях и опорках, с опухшими, багровыми лицами. По обе стороны процессии шагало несколько полицейских.
Время от времени от толпы отделялись какие-то подозрительные типы, бросались к проходившим по тротуару людям и орали:
— Шапки долой!
Как всегда пьяный, Бродяга подскочил к какому-то зазевавшемуся старику—чиновнику и ударом кулака сшиб у него с головы форменную зеленую фуражку. Оглушенный старик, подняв руки, растерянно пятился к стене. А Бродяга, потрясая кулачищем, налетел уже на стайку гимназистов.
— Вдарим? — дрожа всем телом, рванул меня за рукав Виктор. — Саданем его разок — и дёру!
Но я крепко схватил его за руку и заставил свернуть в переулок.
— А что толку-то будет? — тащил я его. — Излупят нас — и все тут. В одиночку с ними ничего не сделаешь...
Несмотря на ранний час, театр был уже набит до отказа. Среди рабочих мелькали студенческие тужурки и серые куртки гимназистов, кое-где виднелась форменная одежда служащих завода и чиновников городских учреждений. Пробираясь вперед, я заметил инженера Перцева с несколькими заводскими чертежниками и учителя Таранина; там же сидели городской голова Посохин и земский врач Роганов. Из ложи весело махал мне рукой Ваня Марков, с которым мы не виделись с первых дней забастовки. На сцене собрались депутаты Коломенского Совета, среди них Сапожков и Тарарыков.
Зал гудел, как разворошенный улей. Мы сидели рядом с чертежниками, и я прислушивался к их разговору. Я сразу же обратил внимание на работавшего у нас в заводской конторе и почти не бывавшего в цехах инженера Перцева, которого мы все знали как человека исключительно спокойного и уравновешенного. Всегда очень вежливый в обращении с рабочими, он обычно говорил негромко, солидно и почти не жестикулировал.
15*
227
Теперь же он взволнованно махал руками и говорил таким громким голосом, что в первую минуту я даже подумал, что это не он, а только похожий на него человек.
— Нет, это просто замечательно! Сколько лет мечтали об этом лучшие люди России, сколько жертв принесли! И вот сбылось! Дума с законодательными функциями! Все гражданские свободы! Прямо как во сне...
Говорил он восторженно, и чертежники слушали его с большим вниманием. Насторожились и сидевшие вокруг них рабочие. Я тоже прислушался к его словам и не заметил, как вышел из-за стола Сапожков. В вале сразу стало тихо.
— Ну как, — обратился он к собранию, — все знаете о манифесте?
— Знаем!
— Читали!
— Ну, раз знаете, прошу послушать только что приехавшего из Москвы помощника присяжного поверенного Владимира Афанасьевича Тарарыкова.
— Правительство Николая Второго, — начал Тарарыков, — стоит накануне своей гибели. Революция в России растет и ширится, всеобщая политическая забастовка парализовала весь аппарат государственного управления. Рабочие повсеместно готовятся к свержению самодержавного строя. Начинает пробуждаться от векового сна и деревня, крестьянские волнения захватывают все новые губернии. В армии и во флоте недовольство, кое-где открытое возмущение. Зашатались устои самодержавия, и царское правительство это отлично понимает. Что же ему делать под угрозой гибели? Как спасаться?
Тарарыков ясно и убедительно показал, что смертельно напуганное царское правительство сейчас добивается одного — выиграть время, собрать силы, подготовиться к отпору, а потом жестоко подавить революцию. Вот смысл его маневра. Эту цель и преследует царский манифест. Им правительство хочет обмануть легковерных, внести замешательство, посеять надежды на мирное удовлетворение требований рабочего класса и таким образом добиться успокоения, передышки, отсрочки решающих битв. Обещать много, не дать ничего, а затем расправиться с народом — вот для чего царский
228
манифест. Это обман, подлый, коварный, предательский обман!
— Да что же это такое? — раздался вдруг возмущенный голос Перцева. — Зачем же вы извращаете истину? Куда вы зовете? Что за безумие!
— Вы хотите получить слово? — громко спросил его Сапожков.
— Какое там слово? — растерявшись, ответил инженер. — Просто господин Тарарыков вводит нас в заблуждение...
Перцев встал и, взволнованно жестикулируя, отрывисто выкрикивал:
— Зачем же раздувать вражду? Сейчас время объединения всех классов... Какие основания не верить?
— Может быть, вы, Сергей Михайлович, подниметесь на сцену? — вежливо пригласил его Сапожков.
— Нет, нет, я не оратор, — отказывался инженер. — Я хотел только сказать... Я согласен: это вынужденная уступка. Но все же уступка! У-ступ-ка! — значительно подчеркнул он. — Таким путем многого можно добиться. И многое уже достигнуто. Зачем же возбуждать недоверие, сомнение? Зачем призывать к эксцессам? Ведь именно к этому вел дело господин Тарарыков. Сейчас нужен мир, мирная созидательная работа. У нас теперь конституция, парламент, свободы. Надо забыть прошлое, глядеть вперед...
Инженер кончил свою речь так же неожиданно, как начал, и опустился на место.
Слова попросил Никита Сергеевич Сергеев. Торопливо поднялся он на сцену и, судорожно сжимая в руках шляпу и страшно волнуясь, начал:
— Подумайте, какая радость, какое счастье! Отныне у нас нет этого позора — самодержавия! У нас конституция. Конституция! Сколько лучших людей боролись с этим проклятьем, самодержавием, и гибли в тюрьмах, на виселицах, в застенках, на каторге и ссылках! Боролись, гибли, но верили в победу и торжество справедливости. И откуда же получена эта свобода? Из рук этого самого проклятого самодержавия! Даже и не верится, товарищи!.. Отныне мы свободные граждане свободной страны!.. Мы можем собираться и свободно высказывать свои мысли, не боясь ареста! Отныне все равны и будут людьми! — Махнув рукой, сдавленным
229
от волнения голосом старик крикнул: — Да здравствует свобода! Да здравствует манифест!.. — И так же торопливо, как и поднялся на сцену, спустился обратно в зал.
— Ура! — подхватило десятка два голосов, и раздались жиденькие хлопки с мест, где сидели служащие завода и инженер Перцев со своими чертежниками. Но большинство рабочих угрюмо молчало, и это «ура» тут же смолкло.
— Да здравствует не манифест, а рабочая партия и наши депутаты! — выкрикнул дядя Ваня.
— Ура-а-а-а!.. — прокатилось мощной волной по залу.
К нашему величайшему изумлению, на сцену поднялся наш директор Зяблов. Правой рукой он вытирал обильно катившийся по его круглому лицу пот, а левой одергивал короткий жилет на круглом брюшке. По валу прокатился шепот, и все притихли.
— Господа, э-э-э, как бы вам сказать... поздравляю вас, господа! Царь даровал вам конституцию. И вот, господа, братцы рабочие, я пришел поздравить вас в этот высокоторжественный час с долгожданной свободой!
— Ура-а-а! — Опять раздались жиденькие хлопки.
— Ты лучше, господин хороший, скажи, как наши требования? — крикнул кто-то.
— Хотя я из правления акционерного общества ответа еще не получил, но на свою ответственность отменяю штрафы и обыски.
— А расценки? — посыпались вопросы,
— Расценки тоже будут пересмотрены, надо только время. Забастовка приносит вред и вам и нам. Я убежден, что теперь вы прекратите забастовку, и мы все дружно примемся за честный труд...
— Зубы нам, господин директор, не заговаривай. Лучше скажи, как с увольнением мастеров? — снова раздался тот же насмешливый голос.
— Господа, давайте забудем старое! Вот вместе со мной к вам пришли господа инженеры. Они обещают внимательно относиться к вашим заявлениям и нуждам. А если вас кто оскорбит, обращайтесь прямо ко мне. Господа, э-э-э... как бы вам сказать... капитал всегда готов пойти вам, рабочим, навстречу...
230
— А что вы скажете, господин директор, о восьмичасовом рабочем дне? — спросил Соколов.
Директор беспомощно развел руками.
— Господа, вы же знаете, что я вам не враг, но ведь такого рабочего дня нет ни в одной стране. И если бы мы его ввели, русская промышленность погибла бы, господа...
— Совершенно верно, — бросил с места реплику сидевший в первых рядах в группе инженеров Шульц. — Даже у нас в Германии на заводах работают девять с половиной часов...
— Чай, и у вас хозяева барыши любят считать да себе в карман класть? — трубным басом спросил кто-то со второго яруса, свесив вниз кудлатую голову.
— Что ж, на старых условиях опять в петлю лезть?
— Не согласны!!
— На мякине нас не проведешь!
— Не затем начинали забастовку!
— Ишь, лиса, пришел со свободой поздравить, а работать по-старому? Одной свободой сыт не будешь, ты дело говори!
— Что его слушать! Долой! — зашумело собрание.
Но тут из-за стола вдруг поднялся Петрович. Он пригладил волосы и, добродушно улыбаясь, начал, согласно кивая головой:
— И вправду, други мои, раз мы получили слободу, давайте простим и мастеров, теперь и они исправятся... Миром-то оно лучше... по-божески...
Зал снова_загудел.
— Как же по-божески, — хрипло крикнул в первом ряду кузнец Розанов, обернувшись к валу. — Возьмешь с них по-божески, держи карман шире!
— Кому верить-то? Палачам, расстрельщикам? — спросил тот же трубный бас с галерки.
— Адвокат правильно говорит, на кривой нас хотят объехать!
— А казаков-то да войско зачем в город нагнали, или свободу от нас охранять хотят?
— Прошу слова! — надрывался в ложе Ваня Марков, вытягивая руку и далеко высовываясь через перила. Товарищи-гимназисты со смехом удерживали его за курточку.
231
— Товарищи! — покрывая разноголосый шум, призывал Сапожков. — К порядку, к порядку!
Выйдя на авансцену, он медленно прошелся перед затихшим залом. Рабочие его знали и всегда слушали с большим вниманием.
— Думаете ли вы, господин Перцев, что уступки, вырванные у правительства, добытые в бою, можно удержать, прекратив сражение? — негромко спросил Николай Васильевич. — Когда же в истории так бывало? — И, помедлив, ответил: — Никогда! Взятое силой силой и удерживается. А вынужденные уступки даются только для того, чтобы при первой же возможности их отнять. Таков закон всякой борьбы. Вы призываете к доверию? — снова негромко спросил он. — Но у вас уже здесь спросили — кому верить? Палачам девятого января? Трепову, призывающему войска холостых выстрелов не давать и патронов не жалеть? Или Витте, прикрывающему лисьими речами волчьи дела самодержавия? И вы, Никита Сергеевич, поверили этому обману, — укоризненно обратился Сапожков к смутившемуся Сергееву. — Вам ли, всю жизнь боровшемуся с самодержавием, поддаваться иллюзиям и быть одурманенному этой гнусной ложью?
Вопросы Сапожкова падали в настороженно притихший зал, как раскаленные угли. Перцев слушал, потупив глаза, а Никита Сергеевич неспокойно ерзал на своем стуле.
— Да разве ради лживых обещаний и жалких уступок царя вышел на бой рабочий народ России? — возвысив голос, снова спросил Сапожков. — Нет! Народ не может и не хочет жить так, как жил до сих пор, — в нищете, голоде, бесправии! Нет! Не уступки, не подачки, не царские милости нам нужны! Свержение самодержавия — вот чего мы добиваемся! Демократическая республика, которая все переменит в России, не на словах, а на. деле освободит трудовой народ, — вот наша боевая задача! А дальше — борьба освобожденных масс против капиталистов и помещиков, за освобождение труда, за новую жизнь, за социализм!
Сапожков говорил о непримиримости интересов трудящихся с интересами их эксплуататоров, об исторических задачах рабочего класса — могильщика буржуазии.
232
— Борьба не окончена, — она только начинается! Долой самодержавие! Да здравствует вооруженное восстание!
Открытый призыв к восстанию произвел на всех огромное впечатление. Взрывом возгласов, аплодисментов, криками «ура» ответило собрание. Кое-кто стал пробираться к выходу, в том числе и Зяблов со своими инженерами.
Василий Криворотов выразил настроение большинства, сказав в конце своей коротенькой речи:
— На мякине нас не проведешь! Что силой возьмем, то наше!
Выступали многие рабочие: Соколов, Чудин, Толстиков и другие, и все в один голос поддержали Сапожкова и Тарарыкова.
Наконец слово получил Ваня Марков. Он выскочил на сцену и, подняв руку, горячо начал:
— Мы, революционные гимназисты... — Но вдруг смутился под взглядом тысячи глаз, обращенных на него, и умолк. — Мы... мы заявляем... — снова начал он и снова сбился.
Зал смеялся.
— Не робей, Марков! — кричали гимназисты.
— Ну, ну, сказани, паренек! — подбадривали рабочие...
Отчаянно махнув рукой, он выкрикнул заключительные слова «Крестьянской марсельезы»:
И на горькой осине повесим
Всех дворян, и попов, и царя! —
и под аплодисменты и веселые шутки спрыгнул со сцены.
За ним на сцену неторопливо вышла пожилая работница с шелкомотальной фабрики Абега. Ее выступление вызвало общий интерес: женщины еще никогда не говорили на наших собраниях. Анна Бунаева спокойно смотрела на аплодирующий зал. Когда наступила тишина, она негромко, по-домашнему заговорила:
— Вот что, ребята, мы надумали у Абега-то. Вы уже бастуете давно, а мы будто на отшибе. А хозяин- то нас, как и вас, в дугу гнет. Про Абега не скажу, мы его и не видели никогда, а Ангелери, управляющий, как зверь, лютует. По двенадцать часов у машины бегаешь,
233
бегаешь, а все за тридцать копеек. Розка да Маргаритка, мастерицы-немки, девчонок и за косы таскают и по щекам бьют, а штрафуют за что ни попало, иной день даром работаешь — все на штрафы уйдет. Из сил взбиваемся, девчонки-то, почитай, все куриной слепотой болеют, домой за руку друг друга водят. За людей нас не считают. Идешь утром на работу, даже босяки на улице кричат:
Фабричная вошь,
Куда ползешь?
К Абеку
На фабрику!
Рядом со мной громко захохотал Виктор. Засмеялся и еще кто-то в зале.
— Вот и вы загоготали... — спокойно продолжала Анна. — А чего, спрашивается? Разве мы не такие же хозяйские клячи, как вы? Одним кнутом нас всех погоняют: вот и сговорились мы бастовать. Екатерина Петровна, спасибо ей, надоумила, — Анна кивнула на сидевшую на сцене рядом с Иваном Алексеевичем девушку, которую я иногда видел на наших собраниях. Я чувствовал к ней неизъяснимую симпатию, хотя она ничем особенным не выделялась среди других интеллигентных женщин. Она при последних словах Анны вспыхнула и уткнулась в газету.
— Смотри, Ванюшка, и бабы с девчатами забастовщиками стали, — смеясь, повернулся ко мне Виктор.
— Тебе все смешки да хаханьки, — зло осадила его сидевшая впереди Даша. — А чем они хуже тебя?
— Да я, тетя Даша... — начал было оправдываться Виктор, но Даша прервала его:
— Ты, Витька, на брехню да на смех все сворачиваешь, а настоящего понятия у тебя нет. Ты подумай, каково им бастовать-то: ведь отцы да мужья их со свету сживут... дитя несмышленное! — улыбнулась она, видя смущение Виктора. — Вон Екатерина Петровна в Москве на курсах училась, так она уже и казацких плетей отведала и в тюрьме посидела, а ты все: бабы, девчонки...
Я жадно ловил слова тети Даши о Екатерине Петровне. С тех пор как я узнал ее, в ее присутствии меня всегда охватывало непонятное волнение и радость:
234
Я краснел, смущался и не мог сказать толком ни слова. Все казалось, что она меня считает дураком, и еще больше терялся. Но когда Ваня Марков как-то заговорил о ней, я с самым безразличным видом выведал все, что он знал об этой девушке.
Екатерина Петровна была дочерью какого-то крупного помещика. Но в юности ушла из дома и целиком отдалась революционной работе. За свои двадцать семь лет она была уже несколько раз арестована, сидела в тюрьме, была выслана и жила теперь у нас в Коломне под надзором полиции, а училась в Москве, на курсах.
Перед концом собрания Иван Алексеевич объявил, что комитет социал-демократической рабочей партии, уже давно существовавший подпольно в Коломне, выходит из подполья.
Митинг закончился песней. Гимназисты затянули «Варшавянку», молодежь, из рабочих, подхватила слова этой песни, а кто не знал слов, с увлечением подхватывал припев:
Вихри враждебные веют над нами,
Темные силы нас злобно гнетут.
В бой роковой мы вступили с врагами,
Нас еще судьбы безвестные ждут.
На бой кровавый, святой и правый,
Марш, марш вперед, рабочий народ!
При выходе из театра я столкнулся с Ваней Марковым.
— Где ты все время пропадал? Я тебя сто лет не видал! — радостно окликнул меня Ваня.
РАССКАЗ ВАНИ МАРКОВА
Как всегда, я пошел провожать Ваню Маркова, но на этот раз мы провожали его вдвоем с Виктором.
— Ну как митинг, понравился? — спросил он нас.
Захлебываясь от восторга, делились мы своими впечатлениями.
— Сапожков смелый, видать, парень. С таким куда хошь пойти можно, — коротко выразил свое мнение Виктор.
235
— О-о! Вы его еще мало знаете! — с не меньшим восторгом откликнулся Ваня. — Вот совсем на днях пошли мы с ним на вечер медицинского общества, посвященный памяти князя Трубецкого. Устраивала этот вечер губернская управа. Кроме членов общества, собралось довольно много публики. Отслужили панихиду по князю, потом Роганов выступил с речью и начал расхваливать покойного: он, мол, тоже был демократом и за народ стоял. Роганов говорил, говорил, публика и уши развесила, а Сапожков сидит да посмеивается, глаза веселые. Ну, думаю, будет дело...
— А кто такой Трубецкой?
Но Ваня с досадой отмахнулся:
— Да князь какой-то. Я и сам толком не знаю, кто, да не в нем дело... Ну вот, после Роганова встает президент медицинского общества и не членов общества, просит удалиться. Но не тут-то было! Поднимается наш Николай Васильевич и просит слова. Председатель отказывает. Тогда он к публике: «Требуйте у президента для меня слово!» Публика кричит: «Дать ему слово!», «Пусть скажет! Требуем!» Лозовский отказывает. Тогда Николай Васильевич вскакивает на табуретку и объявляет: «Открываю народный митинг!» Публика, конечно, к нему, а президент пищит: «Господа, господа, это невозможно! Это анархия!» А Сапожков на него ни малейшего внимания. — Ваня рассказывал с таким радостным восторгом, что мне стало завидно, почему я не был там. — «Теперь, — говорит Сапожков, — не время заниматься разными глупостями вроде медицинского общества. Теперь нужно заняться общей политикой». И давай критиковать речь Роганова. Смотрю, Роганов то бледнеет, то краснеет, только пот с лица успевает вытирать. А Николай Васильевич так и режет, так и режет: не дело, мол, чтить память князя Трубецкого, который пресмыкался перед монархом. Теперь, говорит, надо заниматься демократическим революционным движением. Теперь может быть только одно требование: «Долой самодержавие! Долой монарха!»
Что тут началось!.. Лозовский вопит: «Запрещаю, не позволю! Не имеете права!» Роганов ногами стучит: «Замолчите!» Кто-то орет: «Нахал! Хам!» Шум, гам, да только голос у Николая Васильевича — дай боже, звон-
236
кий, сильный — всех перекрыл. Публика ему хлопает, кричат: «Браво! Ура!» Лозовский пищит: «Полицию вызову!» — и действительно послал за полицией...
— Вот шкура! Да я бы его... — сорвался Виктор и, смутившись, тут же замолчал.
— Что ж полиция? —тревожно спросил я Ваню.
— А чего полиция! Минут через двадцать прибежал помощник исправника с городовым, а Сапожкова и след простыл, да и публика уже разошлась.
— Молодец! — радостно крикнул я.
— Да его, сразу видать, голыми руками не возьмешь. Люблю таких... — с одобрением заметил Виктор.
— Говорят, ваши гимназисты забастовали? — спросил я.
— Забастовали, да еще как! Несколько дней тому назад собрались мы, человек двадцать пять гимназистов и гимназисток, у младшего Сапожкова, Саши, — он у нас в восьмом классе учится, — и провели собрание. Выработали требования и дали друг другу клятву всеми силами содействовать забастовке в нашей гимназии. Из восьмиклассников дал клятву только один Сашка Сапожков, а остальные отказались и от забастовки и от клятвы, только девочки из женской гимназии дали клятву.
— Выходит, ребята трусливее Девок оказались? — зло спросил Виктор.
— Тут, видите ли, беда в том, что ребят по исключении из гимназии могут сразу в солдаты забрать. Но к вечеру у нас уже почти все классы забастовали. Выбрали забастовочный комитет, меня председателем, потом от всех классов депутатов в родительское собрание. Депутаты наши требования предъявили директору и ознакомили с ними родителей, чтобы знали, за что мы боремся. На молитве мы и объявили забастовку. Вышли на молитву, как обычно, и как только начали читать евангелие, я обернулся и крикнул: «Стой, товарищи! Директора сюда!» Присутствовавший на молитве инспектор стал на нас грубо кричать, но мы его освистали...
— Вот это я понимаю... — не утерпел Витька.
— И я от лица всех учащихся потребовал, чтобы он удалился из вала...
237
— О-о, да ты, я смотрю, молодец! — опять перебил его Виктор.
— Потом, — продолжал Марков, — мы сорвали занятия в восьмом классе, который один решил не бастовать. А после отправились в женскую гимназию. У них уже и забастовочный комитет был выбран.
— Кого же выбрали-то? — в один голос спросили мы с Витькой.
— Шуру Щербакову, Иру Краснову и Надю Баркову. — При последнем имени Виктор как-то весь встрепенулся, и глаза его радостно засияли.
— Вот молодец девка! — не удержался он,
— Кто? — ехидно осведомился я.
— Н-ну, все. Все девчата молодцы! — спохватился Виктор.
— Они даже ключи от гимназии забрали, — продолжал Марков, не замечая состояния Виктора. — Теперь митинги можно у них устраивать. Ну, так вот, приходим мы в гимназию, а гимназистки навстречу нам высыпали. Собрались мы с ними во дворе и прочли им наши требования, девчата приняли их и тут же вручили своей начальнице.
— Говорят, черная сотня опять хотела разогнать вас? — спросил я Ваню.
— Это верно, только не вышло у них. Некоторые из родителей и интеллигенции организовали защиту учащихся от черной сотни, да и ваших дружинников боятся. У нас в мужской гимназии тоже есть дружинники.
— И как здорово все ребята держатся!
«Еще бы не держаться с таким молодцом!» — с восхищением подумал я. Я был горд за Ваню и счастлив, что он так понравился Виктору,
Гимназисты под руководством Маркова держались очень дружно. Не раз восьмиклассники пытались избить забастовочный комитет, но бастовавшие учащиеся сами организовали его охрану. Когда стало известно, что черная сотня готовит нападение на квартиру Сапожкова, то среди гимназистов нашлись добровольцы, взявшие на себя охрану Николая Васильевича. Учащиеся бастовали до декабря месяца, то есть вплоть до разгрома революции у нас в городе.
238
НА ФАБРИКЕ АБЕГА
После работы заводские ребята часто ходили к воротам фабрики Абега на свидание с молодыми работницами. У многих там были свои подружки, с которыми они гуляли иногда годами и, если позволяло материальное положение, женились на них.
Ребята придерживались неписаного закона: никогда не заигрывать с чужими девушками, и горе тому, кто нарушал его!
Ходили туда частенько и мы с Виктором, хотя симпатий у нас там и не было. Виктора главным образом интересовали драки, завязывавшиеся между парнями иногда из-за ревности, а иногда просто так, из-за желания пофорсить. Мой друг, конечно, был самым активным участником, а я старался не отставать от него.
После всех событий у нас на заводе и в городе, у меня совершенно исчез интерес к таким похождениям. Виктор реже, но все-таки заглядывал к Абегу и, как он мне говорил, дрался за себя и за меня.
Однажды в воскресенье приятель прибежал ко мне возбужденный и, блеснув единственным глазом, — второй был закрыт огромным багровым кровоподтеком, — захлебываясь от восторга, начал:
— Знаешь, Ванька, какая вчера каша заварилась...
— Как не знать! Один дурак заехал в ухо другому, а третий бросился им помогать. Вот и вся каша. Вон у тебя под глазом какой штемпель припечатан!
— Ты брось умничать, а слушай, — рассердился Витька.
— Ну, ну, давай выкладывай.
— Понимаешь, пришли каких-то два парня, которых никто не видел ни в городе, ни на заводе, и принялись заговаривать с девчатами. Ребята, известное дело, подошли и вежливо предложили: катитесь, мол, колбаской, правил, дураки, не знаете? А те им в ответ: не ваша, мол, забота, а дорога никому не заказана. Ну, наши не выдержали и одного из них смазали по морде, а тот сдачи дал. Девки визг подняли, за чужих вступаются, лупить их не дают. Ну, а мы...
— Ну, а вы еще больше разошлись, — насмешливо продолжал я, Но Витька не заметил насмешки.
239
— Ну да! Чужаки хотели уже назад повернуть, да наши не пускают, все поддают да поддают им жару. Я не выдержал и встрял в это дело. Смотрю, а у них руки очень белые и дерутся совсем не больно. «Э-э, — думаю, — что-то тут не так». Кричу ребятам: «Стой!» Наши остановились. «Откуда, орлы, прилетели?» — спрашиваю я гостей, а они, видно, обозлились: «А вам какое дело?» —отвечают. «Ах, так!» — заревели наши парни и опять давай их лупить. «Стой! Дьяволы! — кричу. — Со мной дело будете иметь!» А наши и ухом не повели... Ну, тут уж у нас меж собой настоящий бой пошел. А те удрали... Как ты думаешь, что это за парни?
— А я что, Илья-пророк? Наверно, с другого завода.
— Нет! Больно руки белые и настоящей хватки в драке нет.
— Это тебе спьяну показалось, вон какой синячище посадили...
— Это не они, а свои. И пьяным я уже давно не был, вот провалиться мне на этом месте! Ты и сам знаешь, чего зря молоть! — вдруг рассердился Витька. — Хоть и одеты они были, как рабочие, а на самом деле гимназисты или студенты! Я только потому за них и заступился.
Через несколько дней, встретившись с Ваней Марковым, я рассказал ему этот случай. Он весело расхохотался.
— Так это твой приятель заступился за наших неудачных кавалеров? — спросил Ваня.
Я с недоумением посмотрел на него.
— Дело в том, что наши коммунары решили начать работу среди девушек — работниц фабрики Абега, но знакомых девчат там никого нет. Вот и поручили Сашке Сапожкову и Гошке Николаеву это дело вести.
— А зачем Же простыми парнями вырядились? Наши подумали, что они и вправду собираются девок отбивать, — удивился я.
— Думали, что иначе девушки не захотят с ними и разговаривать.
— Неужели к нашим девушкам обязательно нужно ряжеными ходить? — обиделся я за работниц. — К хорошему-то всякий тянется. Я же вот дружу с тобой и всегда рад, когда ты со мной поговоришь.
240
— Да-а-а, мы тут не все продумали. Теперь и Гошка и другие ходят в своей одежде, дело пошло немного лучше... Кое-кого все же удалось затянуть в кружок.
— Кого же? Может быть, и я этих девчат знаю.
— Иру Муравьеву, да Феню Зубачеву, и еще какую- то девушку.
— Сказали бы нам, целую сотню завербовали бы, — похвастал я.
— Ну, это ты не бахвалься! Не так-то просто малограмотного человека затянуть в политический кружок. А работницы почти все неграмотные, — осадил меня Ваня.
Но как бы то ни было, кружок из учащейся и рабочей женской молодежи был организован. В него входила Ира Муравьева — высокая, голубоглазая, с длинными русыми косами девчонка, успевшая, несмотря на свои четырнадцать лет, уже проработать на фабрике около трех лет. Это была очень серьезная и не по годам развитая девушка. Я давно ее заприметил, но ближе познакомился гораздо позже, когда она стала женой моего друга детства — Васи Левшина.
Довольно активное участие в кружке принимала молодая портниха Дуся Соболева, работавшая в это время на дому, а также работница Феня Зубачева. Из местной интеллигенции на занятия приходили: Ира Краснова, Шура Щербакова, Катя Парусникова, Надежда Шевлягина, Хандожевская, Маргарита Штейгер; других сейчас уже не помню.
Все эти девушки жили по квартирам или с семьями, а Сапожкову и Старкевичу хотелось расшевелить девушек, живущих «на спальнях», то есть в рабочих казармах и женских общежитиях. Однако пробраться в общежития работниц было очень трудно, а мужчинам почти невозможно. Чтобы попасть в «спальни», требовался пропуск, а сами девушки за ворота фабрики почти не выходили. Члены комитета много думали над этим вопросом, но решение его пришло совершенно случайно.
— Чего нам всем голову ломать, — не то всерьез, не то в шутку заявил Николай Васильевич. — Гошке поручено, ну и пусть придумает, как быть, и доводит дело до конца. Пусть хоть сам юбку наденет.
— А что, может, и в самом деле! — воодушевился
16 и. Козлов 241
Старкевич. — Гошка, да ведь ты же замечательно играешь женские роли. Еще немного потренируешься и вполне сойдешь за красную девицу.
Худощавый, щупленький и миловидный, Гошка Николаев действительно не раз играл женские роли в любительских спектаклях. Предложение Старкевича одобрили остальные члены коммуны, пришлось оно по душе и самому Гошке.
Посоветовавшись с Ирой Муравьевой, он начал деятельно готовиться к новой роли и усердно изучал повадки и манеры фабричных девушек. Дуня Соболева подобрала ему фасон платья, скрывающий некоторые «дефекты» фигуры, и порекомендовала голубой цвет, который очень шел к светлым глазам и нежному румянцу Гошкиного лица.
Но прежде чем выпустить на «сцену» своего, актера, девчата провели «генеральную репетицию».
В условленный час в садике Ивана Богослова появилась стайка фабричных девчат и среди них одетый в женский наряд Гошка. Идут, весело переговариваются, хохочут. Навстречу им Николай Васильевич Сапожков, которого нарочно привел сюда Старкевич. Поздоровавшись с девушками, Николай Васильевич стал с ними беседовать, не обращая ни малейшего внимания на новенькую. А девушки стоят, подталкивают друг друга, поглядывают на новенькую — Гапку, и что ни слово, то хохот.
— Ну, чего смеетесь? Вам, видимо, палец покажи и то будете смеяться. Бесшабашный народ! — Это была любимая поговорка Сапожкова.
С визгом и смехом потащили девушки с собой «старшого», как звала тогда молодежь Николая Сапожкова.
— Эх, девушки, девушки, ну какие же вы ветрогонки! — сокрушался Николай Васильевич.
— И не стыдно вам, Николай Осипович, порядочных девиц ветрогонками называть? — заговорил вдруг Гошка своим обычным голосом.
Николай Васильевич остановился как вкопанный, с широко раскрытыми глазами.
— Гошка! Негодяй! Неужели это ты? Вот, черт, никогда бы не узнал.
Выдержав «генеральную репетицию», Николаев смело начал свою деятельность. В сопровождении Иры
242
Муравьевой или Фени Зубачевой приходил он в условленное время в женские рабочие казармы и проводил там свои беседы. В скором времени ему удалось втянуть в эту работу несколько девушек, через которых он распространял прокламации, листовки и книги среди работниц фабрики.
К сожалению, довольно скоро пришлось Гошке прекратить свою деятельность в женских казармах фабрики Абега. Причиной этого явилось неожиданное разоблачение пропагандиста.
В тот злосчастный для него вечер было заседание партийного комитета, и Гошка опаздывал в общежитие к условленному часу. А тут еще надо бежать переодеваться. Егор Юмашев помог Николаеву. Егор, или, как его называли в коммуне, Гулька, был большой шутник и зубоскал. Под смех и шутки наскоро переодели Гошку, кое-как подвернули брюки и замотали бечевкой. Все было сделано очень небрежно, на скорую руку, и Гошка помчался сломя голову.
Феня Зубачева и Ира Муравьева уже волновались, ожидая его «на спальнях». Тогда ведь каждое опоздание при выполнении партийного поручения могло истолковаться как возможный провал товарища — исполнителя этого поручения. Недоумевали и остальные девушки: Гапка всегда была такая аккуратная.
Но вот пулей влетает взволнованная, долгожданная Гапка, девушки обступили ее и начинают расспрашивать: не обидел ли кто? И вдруг с ужасом замечают, что из-под ворота кофточки торчит сатиновая мужская косоворотка, а из-под юбки виднеется штанина и тянется бечевка.
Заметив испуганные взгляды девушек и поняв, в чем дело, Гошка в первую минуту смутился, как настоящая «красная девица», но быстро справился со своим смущением и, приложив палец к губам, прошептал:
— Девушки, тихо! Завтра я опять приду к вам.
Это немного разрядило напряженное состояние слушательниц. Ира и Феня привели в надлежащий вид костюм Гошки и потащили его к выходу.
— Все провалено? — спросил встревоженный Гошка.
— Ну что ты! Завтра поговорю с девчатами по душам, и все будет по-старому. А сейчас уходи. А то неровен час «хозяйка» придет.
16*
243
С нарочито громким хохотом они вихрем промчались мимо сторожа.
— Совсем сбесились телки... ей-богу, сбесились, — проворчал тот им вслед.
Придя домой, Гошка изругал Егора за услуги и рассказал о своей беде. Все хохотали до упаду.
— Вам хорошо смеяться, а каково было бы мне, если бы «хозяйка» сцапала?
В «спальнях» Абега обязанности коменданта и надзирателя выполняла баба лет тридцати пяти — сорока, обладавшая богатырской силой, и если бы щупленький Гошка попал к ней в лапы, то вряд ли он сидел бы сейчас с товарищами и смешил их своим рассказом.
— Все это очень весело, но Гошке больше туда ходить незачем, — серьезно заметил Николай Васильевич. — Есть там у тебя надежные девушки?
— Девушек десять-двенадцать наберется.
— Ну вот и действуй через них, а сам туда не показывайся. Придется комитету тебя от этого поручения освободить.
РАБОЧИЙ КЛУБ
После позорного провала директора Зяблова в театре на митинге он повел переговоры с Советом рабочих депутатов о прекращении забастовки и согласился выполнить почти все требования рабочих, за исключением введения восьмичасового рабочего дня.
По решению партийной организации Совет созвал митинг, призвал рабочих к прекращению забастовки и объяснил, на каких условиях они приступят к работе, На этом же митинге было решено ввести явочным порядком восьмичасовой рабочий день. Постановление было поддержано абсолютно всеми, даже и теми, кто с самого начала был не согласен с забастовкой.
В то время многие петербургские заводы, выполнявшие казенные заказы, провели восьмичасовой рабочий день явочным порядком, а за ними последовали предприятия других городов. Коломенский завод, прежде всего коломенская организация большевиков и Совет
244
рабочих депутатов были одними из первых, поставивших этот вопрос в порядок дня, но осуществить его гак и не удалось, и Совет снова призвал рабочих к забастовке. Рабочие дружно шли за «своим Советом». Совет был у нас большевистским, и большевики были единственными нашими руководителями. В то время как на многих предприятиях России шла ожесточенная борьба с меньшевиками и эсерами, у нас эта борьба проходила легко. Об эсерах на заводе мы совсем не слышали, свои организации они имели в деревнях и там сосредоточивали всю свою деятельность, а на заводе их были лишь единицы, и открыто они выступать не решались. А меньшевиков и либералов, которые гнездились больше в городских учреждениях, рабочие быстро распознавали. Со стороны меньшевиков были попытки действовать исподтишка, путем распространения анонимных листовок, на которые рабочие почти не обращали внимания. Мне не запомнилось ни одного случая, когда меньшевики имели бы хоть малейший успех у рабочих.
«Шавка всегда из-под ворот тявкает, на то она и шавка», — говорили обычно в ответ на такие анонимки.
На собраниях, которые происходили почти каждый день в театре, наши депутаты толковали с рабочими о заводских делах и деятельности Совета, а Сапожков, Тарарыков и Бронислав Старкевич рассказывали о событиях в Петербурге, Москве и других городах России, о том, как растет и ширится революционная борьба. Многие наши рабочие — члены партии, Соколов, Толстиков и другие, ездили вместе с членами партии из интеллигенции в Москву и потом информировали нас о московских делах. Обычно их возил на паровозе машинист большевик Павлов.
Настроение рабочих, несмотря на то, что наши акционеры упорствовали, оставалось бодрым, и мы были полны решимости бороться до конца.
С середины ноября начала быстро расти большевистская организация. На одном из собраний в заводском театре Иван Алексеевич объявил, что скоро в городе, в доме Шведова, будет открыт рабочий клуб, и приглашал туда всех рабочих, желающих стать членами клуба. Рассказывая о предполагаемых лекциях и кружках, дядя Ваня упомянул о том, что в клубе будет помещаться и комитет социал-демократической партии.
245
Я и Вася Левшин, с которым мы стали теперь видеться почти ежедневно, с нетерпением ждали открытия клуба. Меня давно волновала мысль о вступлении в партию. На одном из собраний дядя Ваня объяснил условия вступления в партию, и я обратился к нему с вопросом, могут ли принять меня.
— Конечно, могут, ведь ты уже помогал партии. Для вступления нужны два поручителя. Я готов за тебя поручиться. Найдем и другого. Приходи в клуб...
Приодевшись во все лучшее, что у меня было, я не без робости подошел к двухэтажному каменному дому с широкими ступенями крыльца. Через зеркальные стекла окон виднелась красивая хрустальная люстра, блистающая разноцветными огоньками замысловатых подвесок. Открыл массивную дубовую дверь. За нею белая лестница, ведущая на второй этаж. Всюду красивая мягкая мебель. И не верится, что это клуб для рабочих! Но у крыльца дома, охраняя вход, стояли знакомые заводские дружинники, сверху доносились звуки революционных песен. Оживленно беседуя, шли в клуб рабочие — ошибки быть не могло.
На площадке второго этажа за столиком сидели брат Николая Сапожкова Александр и Екатерина Петровна. Та самая Екатерина Петровна, которую на собрании в театре благодарила Анна Буняева, та самая Екатерина Петровна, при виде которой меня всегда охватывало радостное волнение. Они вели регистрацию вновь пришедших в клуб. Я уже зарегистрировался, но все еще стоял в смущении у столика, но тут меня подхватил под руку Ваня Марков.
— Тезка! Здорово! А где же Виктор?
Я откровенно признался ему, что умышленно пошел в клуб без приятеля — опасался, как бы он с его бесшабашным характером не выкинул в клубе какого-нибудь коленца. Посмотрю, мол, сначала сам, а потом и его приведу.
— Ну и напрасно, — сказал Ваня. — Видишь, сколько здесь заводских ребят. Кому же придет в голову хулиганить? Ведь это не трактир. Ну ладно, пойдем, я тебе покажу клуб.
И он повел меня по комнатам клуба. Мы побывали в библиотеке, читальне, комнате для занятий кружков, зале для собрания, буфете. Везде было чисто, уютно, кра-
246
сиво. На дверях одной из комнат был прибит кусок картона с четко выведенной тушью надписью: «Коломенский комитет Российской социал-демократической рабочей партии».
Я попросил Ваню помочь мне разыскать Ивана Алексеевича, и мы еще раз прошли с ним по клубу. В одной из комнат Тарарыков вел беседу с рабочими о фабрично-заводском законодательстве. Рядом молодежь разучивала революционные песни. В читальне кто-то читал вслух большевистскую газету «Пролетарий». В коридоре народ толпился у развешанных на стене карикатур. Весело смеялись над забавными карикатурами на министров.
Ваня зовет меня послушать лекцию о происхождении Земли и человека, которую читает Бронислав Викентьевич Старкевич. Предложение заманчивое, но мне хочется поскорее отыскать Ивана Алексеевича. Наконец я нахожу его. Увидев меня, он приветливо улыбается.
— Ну, Ваня, сегодня для тебя великий день: второго поручителя я тебе нашел. Соколов Василий Захарович, говорит — паренек подходящий, давно присматривается к тебе.
При этих словах я покраснел от радости.
— Смотри, не подкачай, сам понимаешь, на что идешь. Драка впереди большая, а член партии всегда в первых рядах, с него и спросу больше. Ну, верю, верю, парень ты не робкий. А программу партии тебе почитать надо. Чего не поймешь, Ваня Марков тебе поможет, он у нас ученый...
— Конечно, помогу, — солидно соглашается Ваня. — Мы уже начали понемножку заниматься, а теперь решили все науки одолеть.
— Так уж и все! —засмеялся дядя Ваня.
Подошла Екатерина Петровна, и мы вместе с ней и дядей Ваней прошли в комнату комитета партии.
Екатерина Петровна достала из шкафа железную шкатулку, а оттуда розовую книжку с отрывными талонами. Получив с меня пятьдесят копеек вступительных и членский взнос за месяц, Екатерина Петровна написала на талоне и на его корешке номер и сумму взноса.
— Теперь идемте к Николаю Васильевичу, — пригласила она меня. — На талоне и корешке нужно поставить печать, а она у него.
247
Сапожков сидел в этой же комнате и в чем-то настойчиво убеждал Толстикова и Соколова.
Прекратив беседу, Николай Васильевич внимательно и ласково посмотрел на меня и весело сказал:
— Знаю его, знаю, парень он боевой! Растет наша семейка, растет! — А потом, обращаясь к Екатерине Петровне, спросил: — А кто его поручители?
Иван Алексеевич ответил, что ручается он и Соколов.
— Вот и хорошо. Сообщите, Екатерина Петровна, Ивану Андреевичу его номер. — А потом с ласковой улыбкой, крепко пожимая мне руку, серьезно и задушевно сказал: — Ну, поздравляю, товарищ Козлов, поздравляю! Значит, вместе будем воевать с царем и хозяевами за рабочее дело!
Вслед за Николаем Васильевичем мне пожали руку мои поручители и Екатерина Петровна. Потом она сообщила, что мой номер будет 357. Этот же номер стоял у меня на талоне и на корешке талона.
— Никогда не забывайте ваш номер, — сказала она мне, вручая небольшую брошюрку и устав партии.
Радостный и немного растерянный вышел я из комнаты комитета партии. «Вот, — горделиво думал я, — Ванька Козел из Сандырей стал теперь Иваном Андреевичем, товарищем Козловым, членом партии, одним на все село! Членом партии, как Николай Васильевич, дядя Ваня, Василий Захарович, Давыд Андреевич, Тарарыков, Старкевич и другие лучшие люди, которых я знал, уважал и любил, которых знали и уважали у нас в городе и любили на заводе! Член рабочей партии, воюющей с царем и хозяевами...»
Присев в читальне на мягкое кресло, я уткнулся в брошюру с программой партии, но буквы прыгали у меня перед глазами, волнение мешало вчитаться. «Ничего, потом выучу все наизусть», — подумал я и пошел разыскивать Ваню Маркова.
К ОРУЖИЮ!
Тяжелым был для рабочих ноябрь — голодный, морозный. Забастовка продолжалась. Средства на мизерную помощь даже для самых нуждающихся иссякали. Среди части молодых рабочих возникли анархические настроения. Однажды Виктор сказал мне, что ребята подбивают
248
его принять участие в разгроме конторы и заводских домов. Пришлось Сапожкову на одном из собраний в театре говорить о недопустимости анархических действий и стыдить зачинщиков такого рода выступлений.
Как-то вечером, проходя мимо заводской конторы, я заметил, что обычно темные окна директорского кабинета освещены. Весть о появлении директора в конторе собрала у здания много народу. Среди группы пожилых рабочих ораторствовали Мороз и Федосеич, им поддакивали дядя Митяй и Степан Жердя.
— Надо сейчас же идти к нему... Пусть забастовщики бастуют, а мы на работу станем. Начнет сборка работать — и другие за ними потянутся. Жрать-то всем надо, — злобно бубнил Мороз.
— Верно, Федор Тихонович, верно, — поддакивал Федосеич. — Поклонимся директору, голова не отвалится, авось даст согласие.
Я бросился в театр, к дяде Ване и Василию Захарычу. Захватив несколько дружинников, мы побежали к конторе. Там шла уже драка.
— Расходись! — кричал Виктор, отбиваясь с несколькими парнями из литейной от наседавших на них рабочих во главе с Морозом. — Все одно не пустим, юды!..
Быстро наведя с помощью дружинников порядок, Иван Алексеевич крикнул осыпавшему нас площадной бранью Морозу:
— Хочешь забастовку ломать — приходи завтра в театр да на собрании предложи. А к директору с заднего крыльца бегать не дадим.
Приказав мне и трем другим дружинникам сопровождать их, дядя Ваня и Соколов поднялись на второй этаж и постучали в дверь директорского кабинета. Войдя в него, мы увидели директора, инженеров, Макарова и Шульца.
— Господин директор, — резко начал Иван Алексеевич, — зачем вы пришли на завод?
— Кто вам дал право врываться ко мне? — визгливо крикнул Зяблов.
— Я пришел только сообщить, что Совет рабочих депутатов запрещает вам до возобновления работ появляться на заводе.
— Мне? Запрещаете?
— Да, запрещает, — твердо повторил дядя Ваня. —
249
Не послушаете — пеняйте на себя. Совет не будет удерживать возмущенных рабочих...
С этого дня у дверей заводоуправления был поставлен пост дружинников. Директор на заводе больше не появлялся.
Революция росла, ширилась, набирала силы. Товарищи, ездившие в Москву, снабжали нас большевистскими газетами и листовками, звавшими к вооруженному восстанию.
За литературой ездили все по очереди, по нескольку человек, и поездки эти не всегда проходили гладко.
Однажды вечером, когда, по обыкновению, я с Виктором провожал Сапожкова с собрания, он пригласил нас к себе в коммуну, где мы услышали рассказ о том, как Гошка Николаев с Николаем Васильевичем и Старкевичем ездили в Москву за нелегальной литературой.
Прямо с вокзала направились они к знакомым на Малую Бронную, с тем чтобы оттуда пройти на Новинский бульвар, в книжный магазин.
Страстная площадь и Тверской бульвар были запружены народом. Шел митинг по поводу царского манифеста.
У памятника Пушкину оратор сменял оратора. Как видно, инициативу захватили в свои руки меньшевики. Один за другим поднимались они на постамент памятника, восхваляли царский манифест и твердили о том, что-де, мол, они мирным путем добились свобод.
Наши путники, понятно, не могли оставаться спокойными наблюдателями.
— Давайте собьем спесь этим похвальбишкам! — предложил Николай Сапожков и первым вскочил на постамент. Он раскритиковал манифест и поведение меньшевиков. В толпе послышался гул одобрения, многие закричали «ура». После Сапожкова выступил Николаев:
— На заборах расклеен царский манифест, а царские слуги — казаки и стражники нагайками разгоняют народ. Вот какую свободу слова и собраний даровал народу царь, вот какой победы добились вы, господа меньшевики! — выкрикнул он под гром аплодисментов.
Потом на импровизированную трибуну поднялся Старкевич, но только успел крикнуть: «Товарищи!», как со стороны Триумфальных ворот послышался топот лошадиных подков. «Казаки!» — послышалось в толпе, и все броси-
250
лись врассыпную. Сапожкова сразу же оттерли, а Бронислав и Гошка, взявшись за руки, вместе со всеми двинулись по бульвару к Никитским воротам. Навстречу им неслись стражники, хлеставшие нагайками и топтавшие конями людей.
Народ обезумел. Началась настоящая паника.
На первый взгляд спокойный и даже немного флегматичный, но на самом деле вспыльчивый и отважней, Бронислав Старкевич схватил скамейку и с размаху швырнул ее под ноги передней лошади. Лошадь сломала ногу и упала вместе с седоком. На нее споткнулись лошади, скакавшие сзади, и сидевшие на них стражники полетели через головы своих коней.
Следуя примеру Бронислава, другие тоже начали швырять лошадям под ноги садовые скамейки, и в скором времени из них образовалась целая баррикада, перерезавшая бульвар. Стражники растеклись по боковым аллеям, и началась настоящая охота за манифестантами.
Старкевич и Николаев перескочили через заборчик бульвара, но пробраться к Никитским воротам было уже невозможно, и они повернули обратно к Страстной. К тому времени площадь уже была оцеплена пехотой.
Солдаты стояли как вкопанные, и ребята хотели спокойно пройти мимо них, но крайний солдат преградил винтовкой дорогу.
— Бронька вырвал ее из рук солдата и швырнул на мостовую, — со смехом рассказывал Николаев. — Нас начали дубасить прикладами, а мы — наутек. Хотели свернуть вправо, в Гнездниковский переулок, а там красномордые дворники стоят цепочкой, пришлось бежать дальше.
— Солдаты от нас отстали, зато нагнали казаки, и один из них так ударил нагайкой Гошку, что, наверно, до сих пор правая рука не поднимается, — подал из своего угла голос Старкевич.
Гошка потер ушибленное плечо и продолжал свой рассказ:
— Бронька выхватил у казака нагайку, да как огреет его же лошадь так, что та вздыбилась и понесла на своих. А мы тем временем помчались вниз по Тверской. Улица пуста, все подъезды и ворота закрыты наглухо, вот-вот опять настигнут казаки. На наше счастье, из-за угла, от Охотного ряда, с революционными песнями, пря-
251
мо на нас вышла колонна демонстрантов, человек пятьсот-шестьсот. Товарищи сразу поняли, что казаки преследуют нас с Бронькой, и встретили их камнями и криками: «Ура! Бей казаков!» Ну, а мы присоединились к рабочей демонстрации.
Несмотря на то, что друзья были изрядно побиты, а по лицу Старкевича струилась кровь, он сразу взял на себя командование колонной рабочих, а когда была отбита атака казаков, построил колонну и повел ее дальше, на Пресню.
На Страстной площади солдат уже не было, она была пуста. Но, не дойдя до Садовой-Триумфальной, демонстранты заметили скачущих им навстречу казаков. Демонстранты остановились. Старкевич вскочил на ступеньки подъезда какого-то дома и крикнул: «Неужели мы сдадимся? Копать камни!» Команда была подхвачена, и все вооружились камнями. Казаки повернули обратно и ускакали.
Охваченные боевым задором, ударные дружины рабочих оттеснили дворников, проникли во дворы и принялись вытаскивать оттуда всякую рухлядь, чтобы строить баррикаду, потом зажгли костер. Казаки так и не вернулись, а через некоторое время рабочие снова построились в колонну и направились по Садовому кольцу, к Кудринской площади.
Там Старкевич и Николаев распрощались со своими случайными боевыми друзьями и пошли в Большой Козихинский переулок. Здесь, по условленному адресу, нашли и Николая Васильевича, тоже изрядно побитого.
С захватывающим интересом слушал я рассказ Николаева и очень жалел, что меня там не было. Взглянув на Витьку, я понял, что он чувствует то же, что и я.
В начале декабря вернувшийся из Москвы Сапожков привез весть о баррикадных боях в Москве, и 9 декабря, на митинге в театре, обсуждался вопрос о всеобщей стачке и зачитывалось обращение Московского Совета рабочих депутатов. Затаив дыхание, слушали мы слова обращения, разоблачающие царское правительство.
«...Снова тюрьмы набиваются борцами за свободу. Объявляются на военном положении целые области и губернии. Без пощады избиваются и расстреливаются голодные крестьяне. Матросов и солдат, не желающих быть братоубийцами, гонят в тюрьмы, топят и убивают.
252
Если же собрать всю кровь и слезы, пролитые по вине правительства лишь в октябре, оно бы утонуло в них, товарищи.
Но с особой ненавистью царское правительство обрушивается на рабочий класс: заключив союз с капиталистами, оно выбрасывает на улицу сотни тысяч рабочих, обрекает их на нищету и голодную смерть. Оно десятками и сотнями сажает в тюрьмы депутатов и вождей рабочих.
Оно грозит принять против представителей социал-демократической рабочей партии и партии социал-революционеров какие-то «исключительные» меры.
Оно снова организовало черные сотни и грозит новыми массовыми убийствами и погромами.
Революционный пролетариат не может дальше терпеть издевательства царского правительства и объявляет ему решительную и беспощадную войну...»
«Решительную и беспощадную войну...» Как раскаленные угли, жгли эти слова наши сердца и звали на бой.
На партийном собрании Николай Васильевич сообщил, что на большевиков Коломны возложена партией ответственная задача — надо захватить власть и не пропускать через станцию Голутвин к Москве войска с Дальнего Востока, освободившиеся там после Портсмутского договора с Японией. Войска могут быть использованы правительством против революции. Надо было всеми мерами вооружать рабочих и готовить боевую силу для уличных боев.
Этот же вопрос стал в центре внимания на совместном заседании Совета депутатов и комитета партии, состоявшемся, как всегда, в театре. Сообщение о том, что Московский Совет объявил всеобщую стачку и призвал рабочих к оружию, что конференция депутатов двадцати девяти железных дорог присоединилась к этому призыву, вызвало бурю аплодисментов и громовое «ура».
— Свержение самодержавия, создание революционного правительства — вот боевая задача рабочего класса! — чеканил Сапожков. — Здесь, в Коломне, мы должны поддержать вооруженную борьбу!
— Оружия, оружия давай! — кричали из зала.
— Прогнать казаков из города!
— Долой черную сотню!
— Оружия!
253
— Оружие надо добывать самим! — отвечал Сапожков. — Вооружитесь всем, чем можете, — ножами, кастетами, охотничьими ружьями. И лом и лопата—оружие, они нужны для постройки баррикад, и тряпка, смоченная в керосине, и колючая проволока — все пригодится. Вооружайтесь, кто чем может!
Совместное собрание Совета и комитета партии приняло решение продолжать вооружение рабочих, начать сооружение баррикад в заводском поселке. После собрания тут же, в театре, Николаев, Александр Сапожков и Криворотов разделили дружину на десятки, назначили в каждой начальников. Мы с Виктором оказались в десятке Николая Пантелеева. Сотни рабочих высыпали из театра на улицы поселка. Литейщики, кузнецы тут же пошли в цехи завода. С этого дня на заводе непрерывно готовили холодное оружие.
Мы начали добывать оружие и другими путями. По ночам дружинники нападали на городовых и жандармов и обезоруживали их. Была отряжена целая группа во главе с Криворотовым на железнодорожную станцию Голутвин для разоружения проезжавших по железной дороге офицеров, а если удастся — и эшелонов. В группу попали и мы с Виктором. Я был вооружен только кинжалом, зато у Виктора был большой «смит-вессон». На станции наша дружина разместилась в вокзальном буфете. Виктор отозвал меня в сторону, озорно подмигнул и предложил:
— Пойдем, вооружу Тебя.
— Куда?
— Пойдем, говорю. Сам увидишь... Да не трусь!
Упрека в трусости я не мог снести.
— Пойдем!
Мы подошли к небольшому уютному домику с белыми занавесками и цветами на окнах. Не постучав, Виктор рывком открыл дверь в сени и быстро шагнул в комнату. Из-за его плеча я увидел знакомого станционного жандарма, только одет он был в штатское. Жандарм с женой и двумя девочками сидели за столом, на котором кипел самовар.
— Руки вверх! — негромко скомандовал Виктор.
Побледнев, жандарм вскочил, опрокинув чашку, и сделал движение к двери в соседнюю комнату.
— Ни с места! Стреляю! — заорал Виктор.
Жандарм, нескладно и смешно растопырив руки, залепетал:
— Господа-товарищи, что вам угодно?..
— Давай револьвер!
— Нету его, сдал я... Отрешен от должности...
— Врешь, паскуда! Ну, прощайся с женой!
Жена жандарма, заголосив, бросилась к нему:
— Да отдай ты им, отдай! Убьют ведь!
С громкими воплями кинулась она в спальню и вынесла оттуда наган с кобурой и шашку.
— Берите, берите!
— Цыц, мамаша! — прикрикнул Виктор. — Шум после нашего ухода поднимете — открою стрельбу. Да на станцию носу не показывай, барбосина, — пристрелю, как собаку!
На улице Виктор, самодовольно хохоча, сунул мне свой, «смит-вессон», оставив себе наган; шашку мы отдали Криворотову, отругавшему нас за самовольство.
В течение ближайших дней, вплоть до полного прекращения движения по дороге, наша группа добыла несколько офицерских револьверов. В железнодорожном депо слесари чинили разысканные где-то старые револьверы допотопных систем и шомпольные охотничьи ружья. Но все это было каплей в море.
ДЕМОНСТРАЦИЯ
Сразу по приезде Сапожкова из Москвы комитет решил организовать революционную демонстрацию. Надо было открыто высказать свою солидарность с московскими рабочими, сделать смотр своим силам и поднять боевой дух коломенцев.
— Черносотенцы распускают по городу слухи о бесчинствах и грабежах, производимых забастовщиками, — говорил Сапожков на партийном собрании, обсуждавшем подготовку к демонстрации. — Заранее хотят оправдать подготовляемую властями расправу над рабочими. Кроме того, этими слухами они думают напугать колеблющихся и отвратить их от революции. Давайте покажем коломенцам подлинное лицо сознательных рабочих, пройдем по городу организованно и дружно, с нашими знаменами, лозунгами, с нашими песнями. Это привлечет к борьбе
255
новых людей, а властям покажет нашу сплоченность и силу.
Нашими лозунгами тогда были: «Долой самодержавие!», «Да здравствует демократическая республика!», «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», «Да здравствует вооруженное восстание!» и другие.
Решили также выставить лозунг, требующий свободу политическим заключенным, томившимся в коломенской тюрьме. Обсудили маршрут демонстрации от завода, по поселку Боброво, через Рязанскую заставу, по главной, Астраханской улице до площади, где сейчас могила революционеров, расстрелянных в декабре 1905 года, — и обратно. Назначили руководителей, а Сапожкову поручили предупредить исправника о мирном характере демонстрации и просить, чтобы казаки и полиция не вмешивались. В обращении к населению, написанном Сапожковым, разъяснялись цели демонстрации.
— Привлекайте больше людей в наши ряды, — наказывал нам Сапожков.
Он рассказал, что в казармах присланного, по требованию исправника, в Коломну из Зарайска 4-го запасного саперного батальона уже не раз побывали наши агитаторы. Солдаты этого батальона недовольны задержкой запасных на службе, сочувствуют революционной борьбе рабочих и обещали прислать к нам на собрание своих представителей. В конце собрания в зал вошел сияющий Криворотов в сопровождении трех солдат, смущенно озиравшихся по сторонам.
— Проходите, товарищи, проходите сюда! — приветливо приглашал их Сапожков к столу, за которым, кроме него, сидели Иван Алексеевич, Зайцев, Тарарыков, Соколов и Цветиков.
— Товарищи! — обратился к собранию Николай Васильевич, когда солдаты уселись. — К нам пришли представители присланного в Коломну саперного батальона, чтобы заявить о своей солидарности с бастующими.
Гром аплодисментов потряс стены зала.
— Да здравствует революционная армия! — воскликнула Екатерина Петровна.
К солдатам подходили, пожимали им руки, обнимали их.
— Армия, товарищи, к сожалению, у нас еще не революционная, — продолжал Сапожков. — Почти повсюду.
256
она выступает на стороне самодержавия. Но уже и сейчас в среду забитых и замордованных палочной дисциплиной солдат проникает революционное сознание. Это только начало движения, которое сделает армию революционной. Нс) оно уже началось, и приход товарищей солдат подтверждает это. Приветствуем вас, дорогие друзья, приветствуем!
Снова все собрание горячо зааплодировало.
Низкорослый курносый солдат с умными и выразительными глазами, с красным бантиком на шинели, смущенно вышел вперед.
— Товарищи рабочие! Мы, солдаты... как мы решили, одним словом, против народа не идти, то и пришли сказать вам: вы, братцы, солдата не опасайтесь! Солдат — он еще не все понимает, но он такой же, как вы, забитый драконами нашими человек. Война кончилась, а домой не пускают! Кормят, как собак, и каждый унтер тебе норовит дать в зубы. Да еще взяли моду: на своего же брата крестьянина али рабочего, как кобелей цепных, спускать. Ну, мы на это не согласны. И вам говорим — не враги мы народу...
Ему снова бурно зааплодировали. Приход солдат обрадовал и окрылил нас. Значит, действительно начинает колебаться такая верная опора самодержавия, какой была армия. Расспросив солдат, Сапожков выяснил, что перед отправкой их из Зарайска в Коломну начальство «чистило» отправляемые подразделения: было арестовано несколько солдат, часто беседовавших с товарищами «о политике». «Они, видать, партийные были», — с гордостью говорили представители гарнизона. Вообще же среди солдат мало таких, которые интересуются политикой, мало сознательных. Большинство хочет одного — скорей покончить с ненавистной солдатчиной и вернуться домой.
— Благодарим вас, товарищи, за ваш приход к нам, — обратился Сапожков к солдатам. — Рабочие не считают солдат своими врагами, хотя войска и участвуют в расправах с бастующими, в расстрелах демонстраций. Мы рады, что среди вас есть люди, осознавшие, что армия должна поддержать трудовой народ. Разъясняйте это отсталым и темным. Хорошо было бы, если б хоть часть солдат участвовала в нашей демонстрации. Вы показали бы всем, что армия с народом.
17 И. Козлов
257
что солдаты не палачи, а наши братья. Будем держать связь, будем бороться вместе!
Солдаты обещали поговорить с товарищами и известить комитет.
— А если казаки нападут на нас, что будут делать солдаты? — крикнул кто-то.
— За всех не скажу, братцы, — ответил солдат, — ну, а с полсотни, думаю, согласятся вам подмогнуть. Возьмем винтовки да всыплем казакам. Они ведь против безоружных мастаки, а на нас нарвутся — лататы зададут!
Все в восторге кричали «ура», обступили солдат, каждый хотел пожать им руки, перекинуться дружеским словом. Сапожков закрыл наше собрание, предложив еще раз оповестить и пригласить рабочих на демонстрацию. Но мы еще долго не расходились, беседуя с солдатами. Пели революционные песни, а также переложенные на песню стихи неизвестного автора, очень распространенные тогда среди революционных рабочих и солдат, — «Вынул ты жребий недальний». Стихи рассказывали о горькой доле новобранца царской армии.
Верно, рекой разольются
Мать, твой отец иль жена...
Ну да небось обойдутся —
Царская служба нужна.
Сила-то царская в войске,
Нужно, чтоб пулей, штыком
Ты расправлялся геройски
С братом своим мужиком.
Если голодный, забитый.
Темный, бесправный мужик
Хлеба захочет досыта —
В глотку всади ему штык,
Если фабричный рабочий
Вздумает вольно вздохнуть,
Гибнуть за грош не захочет —
Целься верней ему в грудь.
Через несколько дней, разыскав меня в читальне, Иван Алексеевич велел зайти к вечеру в комитет.
— Через час в городской думе соберутся черносотенцы, — сказал он, показав мне печатное объявление о собрании «Союза русского народа». — Видишь, приглашают всех сочувствующих. Придется тебе часок им «посочувствовать».
258
— Мне? — удивился я.
— Ну да. Иди-ка туда, послушай, о чем говорят, а потом скорей ко мне, расскажешь. Понятно? Только один иди, не вздумай дружка своего с собой тащить — он парень невыдержанный, подобьет тебя на какую-нибудь глупость. Приткнись где-нибудь в углу, послушай — и ко мне.
Не без опаски подходил я к зданию думы на Соборной площади города. Присоединившись к группе приказчиков, с шумом и гамом входивших туда, я пробрался в зал и уселся в заднем ряду.
Народ здесь был пестрый — торговцы, приказчики, босяки, дворники. На возвышении в конце зала за столом, рядом с приставом с лихо закрученными усами, сидел тучный, отдувающийся Буткин. Здоровенный, гривастый соборный протодьякон отец Никифор что-то гудел, склонившись к казачьему офицеру. Смуглое лицо есаула с большими черными усами было сонно и неподвижно; он слушал дьякона, безучастно поглядывая по сторонам.
Сердце мое екнуло: у окна я увидел мастера Макарова, он беседовал с нашим старостой. Пригнувшись за спинку массивного думского кресла, я скорчился в три погибели. Только бы не заметили, только бы не узнали!
— Да что ты, парень, вертишься? — проворчал сидевший рядом бородатый мещанин. — Сиди смирно...
— Живот болит, — буркнул я и еще ниже нагнул голову.
Собрание началось пением «Спаси, господи, люди твоя» и «Боже, царя храни». Затем Буткин произнес сумбурную речь к «православным христианам», полную угроз по адресу «литейщиков со струйского завода», «заводских крамольников» и всех «бунтовщиков — всяких инородцев, жидов и студентов». Лабазник призвал не допускать в город «грабителей», которые хотят в воскресенье сжечь собор, разгромить лавки и заняться грабежом домов.
После Буткина поднялся казачий есаул.
— Господа, я приехал в город охранять порядок. Мои молодцы казаки не раз на деле доказали преданность православной вере и государю императору. Так будет и здесь.
17*
259
— Спаситель наш! — елейно воскликнул протодьякон.
— Заступитесь, родимые, — гудел какой-то старик в поддевке, — заступитесь! А мы в долгу не останемся — отблагодарим.
— Верно! Благодарить надо, — подхватили кругом.
Буткин заявил, что на подарки и угощение казакам из средств думы будет выдано пятьсот рублей.
— А для тех членов союза нашего, что согласны порадеть на общую пользу и выйти в воскресенье против супостатов, соберем по подписному листу среди купечества, — говорил он.
Пристав обещал привести в готовность полицию и выдать оружие членам союза, желающим «постоять за веру, царя и отечество».
— А солдаты? — крикнул кто-то. — Как бы не снюхались с крамольниками. Народ ненадежный.
— Не беспокойтесь, мною приняты решительные меры против изменников, — усмехаясь, ответил есаул.
— А как вы думаете, ваше благородие, с притоном бунтовщиков в доме Шведова? — спросил Макаров.
— Разгромить их! — закричали со всех сторон.
— Дом поджечь, а «товарищев» оттеда не выпускать, — гудел старик в поддевке. — Пущай горят христопродавцы, яко в геенне огненной.
— Относительно сборищ врагов престола в доме Шведова озаботится господин исправник, это его обязанность, — разъяснил офицер.
В это время к эстраде протолкался здоровенный, коренастый оборванец. Повернувшись лицом к залу, он поднял над головой увесистый кулачище и хрипло заорал:
— Р-р-разражу!
Я узнал Бродягу из притона Васьки Цыгана. Он был смертельно пьян. Багрово-красный, с выпученными глазами, он ревел, потрясая кулачищами, свое бессмысленное:
— Р-р-разражу!
В зале засмеялись. Пристав сердито скомандовал:
— Вывести его!
К Бродяге подскочили двое городовых, но он стал сопротивляться. С помощью приказчиков городовые по-
260
тащили его к выходу. Воспользовавшись суматохой, выскочил из зала и я.
Мой рассказ обеспокоил Ивана Алексеевича, Соколова и Сапожкова: ведь исправник обещал не чинить демонстрации препятствий и не выпускать на улицы казаков. Решили еще раз потребовать от него обуздания черной сотни и казаков. Александру Сапожкову наказали вывести дружинников на демонстрацию вооруженными.
— Вот вам и царский манифест со всеми его свободами! — горько усмехнулся Сапожков. — Любой казачий офицерик вкупе с уездным лабазником может разорвать его в клочки.
Воскресное утро было ясное, солнечное, морозное. Вся поселковая площадь перед театром и прилегающие улицы были запружены народом. Собралось не менее трех тысяч человек, в основном это были рабочие нашего завода, работницы фабрики Абега, гимназисты и студенты.
Настроение у всех праздничное, оживленное. Ясные, улыбающиеся лица, веселый блеск глаз, смех и шутки. Звучат революционные песни, — молодежь запевает их в разных концах площади.
Возбужденные, счастливые, бродим мы с Виктором в толпе. Подкравшись сзади, Ваня Марков хлопает с размаху меня по плечу.
— Ну как, тезка, замечательно?
— Замечательно, Ваня!
Мы радостно смеемся, сами не зная чему. В нас кипит молодая, безотчетная радость — так хорошо нам под этим солнцем в огромной толпе, так захватывает и пьянит воздух борьбы.
Но вот Ваня о чем-то вспомнил, и лицо его сразу становится озабоченным.
— Знаешь, Ваня, я говорил о тебе с нашими ребятами. Все они, конечно, согласны. Каждый будет с тобой заниматься тем, в чем сам силен. Всего часа по два в день. Подготовишься — и экстерном на аттестат зрелости в два счета! Да ты что смеешься, не веришь? Говорю тебе — в два счета! Вся наша гимназическая премудрость — ерунда! И не заметишь, как одолеешь...
Я смеюсь це потому, что не верю. Мне и в самом деле
261
кажется, что вся «премудрость» сразу станет доступна, было бы только желание.
Виктор с уважением поглядывает на меня: я и партийным стал, и учиться буду, да еще на аттестат зрелости! В глазах приятеля я читаю зависть и, немного важничая, снисходительно говорю:
— А я с тобой заниматься буду. Так оно у нас и пойдет колесом...
Театр не может вместить всех собравшихся. На площадку театрального подъезда выносят стол, и на него вскакивает Сапожков. И вот звучит его сильный голос.
— Теснее ряды, товарищи! Вместе со всеми рабочими России! — восклицает Сапожков, и громовое «ура» долго гремит над площадью.
Иван Алексеевич и четверо дружинников торжественно выносят из театра кумачовое, расшитое шелками знамя комитета партии и второе, большое знамя с надписью: «Да здравствует демократическая республика!» Эти знамена сшиты фабричными девушками: Феней Зубачевой, Ирой Муравьевой, портнихой Дусей Соболевой и гимназистками Шурой Щербаковой и Надей Барковой. Стоя у подъезда, женщины с гордостью смотрят на них.
На стол подсаживают Петровича.
— Слово старейшему рабочему завода, нашему депутату Петровичу, — зычно объявляет Зайцев.
Кричат «ура», машут шапками, приветствуя старика.
Напрягая голос, Петрович кричит:
— Други, идите без страха! Дождались светлого праздника! Нечего бояться, не посмеют нам помешать! Все заодно! Дело наше доброе!
— Распорядители, вперед! — командует Иван Алексеевич. — Стройся рядами! По десять человек! По десять!
Наша колонна двинулась по шоссе, ведущему в город. Снегу в этом году мало, и под ногами гудит затвердевшая дорога. Впереди, под знаменами, шагают члены Совета, комитета партии. За ними дружинники. В колонне много женщин, подростков. Не затихая ни на минуту, звенят революционные песни. Мы с Виктором и Макаровым идем в рядах дружинников, сразу за знаменами. Екатерина Петровна, Даша, Феня, несколько работниц и гимназисток тоже присоединились к нам.
262
иод веселый смех попросили, чтобы и их приняли в дружину. У Иры Муравьевой из кармана пальто выглядывает рукоятка огромного «смит-вессона», который она выпросила у брата.
На бой кровавый, святой и правый,
Марш, марш вперед, рабочий народ!
Так подошли к городу наши колонны. Когда приблизились к городскому кладбищу, на дороге показалась тройка гнедых коней, несшихся навстречу колонне. За тройкой неуклюже скакало несколько полицейских. По рядам пронесся говор, шаги замедлились. Откормленный кучер осадил лошадей, едва не наехав на передние ряды.
— Стой! — скомандовал Иван Алексеевич.
Распорядители подхватили команду и передали ее по колонне. Из блестевшей лаком пролетки выскочил высокий, статный исправник Бабин в светлой шинели с блестящими пуговицами. Красивое лицо его разрумянилось от мороза, он улыбался, но серые глаза глядели холодно.
— Господа, я приехал предупредить вас! — громко начал исправник, взяв под козырек и останавливаясь у передних рядов. — Вы сами знаете, что во многих городах демонстрации рабочих сталкиваются с другой частью населения и происходит кровопролитие. Считаю своим долгом предупредить несчастные случаи в нашем городе. Население города настроено против вас. Поэтому прошу вернуться назад и мирно разойтись по домам.
— Вы нам обещали убрать казаков, — ответил Сапожков. — Демонстрация мирная, мы спокойно пройдем по городу и вернемся.
— Я сделал все, что мог, господа, — продолжал исправник, — но я должен исполнять приказы правительства. Демонстрации запрещены!
— А манифест? — закричали из передних рядов. — Что же, обман, выходит?
— Долой казаков!
— Долой черную сотню!
— Почему нарушаете царский манифест?!
— Я повторяю, господа, что должен стоять на страже закона и порядка!.. — кричал исправник, пятясь к пролетке.
263
— Закон разрешает шествия, а порядок мы сохраним сами! — бросил Сапожков. — Мы требуем освобождения арестованных!
Стоя на подножке, исправник пожал плечами:
— Воля ваша, господа. Можете предъявлять требования. Но у меня нет распоряжения правительства об освобождении преступников. Получу — все будут немедленно освобождены. Еще раз прошу быть благоразумными и не ходить в город.
— Мы пойдем в город, — решительно заявил Сапожков, — и знайте: если прольется кровь, вина ляжет на вас.
— Я сделал все, что мог, — повторил исправник и, козырнув, сел в пролетку.
Тройка умчалась.
Демонстранты стояли. Ряды начали ломаться, задние пробивались вперед, несмотря на старание распорядителей сохранить порядок. Перебросившись несколькими словами с Иваном Алексеевичем, Соколовым и Зайцевым, Сапожков громко скомандовал:
— Вперед!
Подозвав Криворотова, он что-то сказал ему. Тот перепрыгнул через ограду кладбища и скрылся.
Двинулись дальше, но тревога пробежала по рядам.
— Неужели не пустят?
— А манифест?
— Вот тебе и манифест!
— Не посмеют они!
Говор заглушил мерный топот тысяч ног. Голова колонны приближалась к городской заставе с двумя черными орлами на каменных столбах по краям дороги. Справа от дороги тянулась ограда кладбища, слева — большой огород, окопанный канавой.
Внезапно из города вылетела на лошадях сотня казаков в папахах, с винтовками за плечами. По команде есаула казаки осадили лошадей в двух десятках шагов от передних рядов, перегородив шоссе. Тотчас из-за домов у заставы со всех сторон повалила вооруженная кольями, ломами, охотничьими ружьями, железными палками толпа. Черносотенцы столпились за казачьими рядами, с хриплым воем грозя демонстрантам кулаками и оружием. В наших рядах кое-кто стал тесниться назад, выходить на обочину дороги.
264
Есаул, выровняв казаков, что-то коротко и отрывисто прокричал им лающим голосом. Над головами казаков сверкнули шашки.
Есаул, сдерживая бойкую лошадь, шагом подъехал к колонне.
— Предлагаю убрать знамена и разойтись!
— Мы требуем исправника! — ответил Сапожков. — Демонстрация мирная, и вы не имеете права задерживать нас!
— Я действую с согласия исправника, — улыбаясь, ответил офицер и, указывая на толпу черносотенцев, добавил: — Видите, весь город против вас.
— Город — это мы, а не ваш сброд! — крикнул Сапожков. — Мы не подчинимся произволу!
— Мы не боимся вас! — звонко крикнула Екатерина Петровна.
— Вот-вам и свобода! — кричали из толпы.
— Вы плохо поняли свободу, господа! — засмеялся есаул. —Даю вам пять минут на размышление, после чего применю оружие.
Он ускакал к казакам и, став перед строем, демонстративно вынул часы.
— Это они только пугают, — предположил Иван Алексеевич.
— Идемте, товарищи! Что они нам сделают! — храбро предложила Екатерина Петровна.
— Не посмеют, не посмеют, — уверенно заговорил Петрович.
Но Сапожков, внимательно рассматривая казаков, сказал:
— Посмотрите, какие у них красные, пьяные морды. Некоторые еле держатся в седле. Думаю, что все это у них заранее подготовлено. Черносотенцы ожидали в засадах. Казаков накачали с самого утра. Но где же солдаты? А, вот и Криворотов!
Василий, обливаясь потом и задыхаясь от быстрого бега, перелез через ограду кладбища.
— Казармы оцеплены полицией!.. Солдат ночью разоружили казаки... и заперли в. казармах... В воротах пулеметы.
Все взгляды обратились к Сапожкову. Он был спокоен, как всегда, только глаза лихорадочно блестели.
265
— Придется подчиниться, товарищи. Среди нас много женщин, стариков... — быстро решил он. — Не разбегаться! Остановите трусов! Сейчас главное — спокойствие! Командуй, Иван Алексеевич, в поселок!
Команда, подхваченная распорядителями, разнеслась над колонной. Люди повернули, и колонна в молчании двинулась назад. Дружинники по приказу Николаева и Александра Сапожкова, побежали по бокам к голове колонны, останавливая бегущих, ровняя ряды.
Вдруг чей-то истошный вопль рассек воздух, и тотчас коротко хлопнул выстрел. Дальше все совершилось с какой-то ужасающей быстротой. Раздалась хриплая команда есаула, и казаки рысью помчались по обочинам дороги. Часть их осталась сзади нас, часть растянулась цепочкой, часть промчалась вперед и, на рысях завернув коней, очутилась на дороге впереди колонны. Есаул, выхватив револьвер, выстрелил в воздух, и казаки по этому сигналу с четырех сторон на рыси врезались в колонну. Сверкнули шашки.
— Товарищи! — яростно крикнул Сапожков. — Бей палачей! Стреляйте!
Захлопали выстрелы дружинников. Сапожков, выхватив из-под тужурки винчестер, выстрелил в ближайшего казака. Но разве могли мы с полутора десятками револьверов справиться с сотней озверевших казаков!.. Казаки врезались в толпу, рубя шашками направо и налево. Хриплые крики, вопли женщин, рев черносотенцев, бегущих от заставы, — все слилось в ужасающий, леденящий душу вой.
Все смешалось у меня в голове, но я еще видел отдельные сцены страшной картины. Вот непрерывно стреляет Сапожков; вот Виктор с Криворотовым тащат с коня оглушенного железной палкой казака; вот падает, взмахнув руками, сраженный казачьей пулей Ваня Марков; обливаясь кровью, упала Дуся Соболева, а там казак полоснул шашкой по спине Зайцева...
Казачья лошадь, сильно толкнув меня, прижала к кладбищенской ограде. В ярости я вцепился в ногу рослого казака, стараясь стащить его с лошади. Что-то прорычав, казак поднял шашку. Я еще услышал свист над головой, а затем на мгновение сознание померкло. Но я тотчас очнулся. Удар пришелся плашмя, и это спасло меня. Оглушенный, я сполз по ограде на землю. Но соз-
266
нание смертельной опасности тут же подняло меня на ноги. «Затопчут!» — подумал я и, собрав последние силы, перевалился через кирпичную ограду.
Лежа за оградой, я слышал непрекращающийся вой и редкие выстрелы. Задыхаясь от слез, я пополз между могилами. Придя в себя, я обвязал шарфом раненую голову, перелез через ограду в дальнем конце кладбища и, сделав большой крюк, вышел снова на шоссе около поселка.
Уже темнело, короткий зимний день клонился к концу. По шоссе еще бежали одиночки, со стонами проходили раненые, многих товарищи вели под руки. Сзади все еще звучали редкие выстрелы. Понуро брел я по шоссе. Голова немилосердно болела.
Меня обогнала группа рабочих, несущая бледного, как мел, Зайцева. Старый токарь был без сознания. За ним, поддерживаемый Дашей и Екатериной Петровной, еле плелся избитый Петрович. Размазывая по лицу кровь, старик утирал шапкой слезы и непрерывно бормотал что-то. Вдруг он остановился.
— Проклятые! — крикнул он злобно. — Ироды! Убивцы! Всех.... всех... уничтожить вас!
— Успокойся, отец, — хрипло уговаривала его Даша. Глаз ее затек огромным багровым синяком, пальто было распорото на плече шашкой. — Идем!
— Идемте, Петрович! — повторяла Екатерина Петровна. Бледное лицо ее с огромными глазами горело гневом. — Идемте! Придет время, мы отомстим. За всех отомстим...
Вокруг собралась группа рабочих.
— Оружие! Оружия надо больше, оружия, други мои! — вдруг выкрикнул старик. — Вытоптать дьяволово семя! Беритесь, други, за оружие!
В поселке толпы рабочих стояли у больницы, куда вели и несли раненых, и у театра, где сходились члены Совета. На улице я встретил Виктора. Он был страшно избит, но, видно, не обращал на это внимания. Скрипя зубами, он сказал мне, что черносотенцы растерзали и добили раненого Ваню Маркова. Бродяга ударом железного прута убил работницу шелкомотальной фабрики Феню. По лицу Виктора катились слезы. Он рассказал о схватке с казаком.
— Как мы его с Криворотовым стащили, я его свин-
267
чаткой по голове стукнул — враз захрипел. А винтовку его мы Ивану Алексеевичу отдали. Эх, вот люди, вот люди! — восхищенно повторял Виктор. — Сапожковы, Иван Алексеевич да Соколов задержали этих дьяволов. Как народ-то из клещей вырвался, побежал, казаки вдогон было помчались. Ну, а они-то, дядя Ваня да оба Сапожковых, залегли — один в канаву, двое за ограду — и давай палить. У других-то уже патронов мало было, но все же поддержали. Одного казака сшибли, так остальные сразу остановились. Офицер кричит, револьвером машет. Ну, сунулся еще один — его подранили. А народ бежит, спасается. Казаки из винтовок палят — ну, уж не достанешь, особо с лошади. А наши потихоньку отходят и изредка постреливают. Офицер-то, видать, смекнул. Махнул рукой, отбой заиграли... Да ты что, Ваня? Сомлел совсем...
Меня мучили сильная головная боль и тошнота. Голос Виктора доносился точно через вату, заложившую уши. А он все говорил:
— Наш начальник Николаев тоже здорово дрался. Казак ему плетью глаз выхлестал, а он ногу кинжалом ему полоснул, к другому бросился. Мы с Криворотовым его подхватили, а он кричит: «Пустите!» Еле вытащили его из толчеи да в больницу отвели. Иру Муравьеву казак так плеткой полоснул по шее, что просек пальто. С нее слетела шапка, косы распустились, а казак опять замахивается. Какая-то старуха загородила ее собой и кричит казаку: «И-ирод! Ребенка убиваешь, душегуб! Небось свои дети есть!» Конник вздыбил лошадь, взмахнул плетью, но старуху не ударил и помчался дальше. А Иру кто-то поднял и проводил в больницу. Дуську Соболеву едва в канаве нашли, без памяти лежала. Бедро и нога прострелены. В больнице лежит, а может еще и без ноги останется... Эх, гимназиста Ваню жалко как! — И Виктор снова заскрипел зубами.
Уже совсем стемнело, когда Николай и Александр Сапожковы, Иван Алексеевич, Соколов, Пантелеев, Дорф и несколько дружинников пришли в театр из больницы, где они устраивали раненых. Все хлынули в зал. Буря возмущения, бушевавшая в душах рабочих, выливалась в гневных речах, полных ненависти, угроз и клятв об отмщении. Сапожков говорил о провокационной роли исправника, сговорившегося с казачьим
268
офицером и черной сотней. Выстрел черносотенцев был сигналом тщательно подготовленной бойни.
— Самодержавие руками своих наемных палачей нанесло нам жестокий удар. Демонстрация сорвана. Ранен председатель нашего Совета Давыд Андреевич Зайцев. Убита работница шелкомотальной фабрики, только начавшая свой путь пролетарки и революционерки. Убит наш товарищ, юный социал-демократ Иван Марков. Искалечено много рабочих и работниц. Это наши жертвы в борьбе, которая продолжается. Может быть, завтра полиция захочет закрепить свою подлую победу, попытается схватить и бросить в тюрьму многих из наших рядов. Готовьтесь к борьбе, товарищи! Похороним с революционными почестями наших товарищей, павших в бою. Не допустим полицию и казаков в поселок! Будем вооружаться всеми средствами и всеми способами. Борьба продолжается! — говорил Сапожков.
Было бесконечно тяжело и обидно сознавать, что революционные рабочие упустили нужный момент, не предотвратили разоружения саперов.
Позднее, в статье «Уроки московского восстания», говоря о тех случаях, когда революционные рабочие были не на высоте задачи в борьбе за колеблющееся войско, В. И. Ленин упоминает и о «...обезоружении саперов в Коломне...» (Соч., т. 11, стр. 149).
Ночью мы с Виктором вернулись в деревню. Хмуро попрощались у околицы. По безмолвной, спящей улице я добрался до нашей хаты и устало опустился на крыльцо. Все еще болела голова, тянуло лечь, забыться и уснуть. Но мучительные мысли не давали покоя. Неужели все пропало? Если исправник поощрил побоище и содействовал разгону демонстрации, значит полиция может закрыть клуб, запретить собрания в театре, спятить нас в старую жизнь. А она, эта старая жизнь, кажется сейчас еще более темной, унылой, безрадостной. Нет,-не может этого быть!.. Сапожков говорил: борьба продолжается. И дядя Ваня предупреждал: впереди большая драка. Вот она и началась... А без оружия разве можно воевать? Ваня Марков — умный, веселый, добрый... убит.
Я вспоминал бледные, окровавленные лица раненых, горящие яростью глаза Вани, Сапожкова, полный ненависти голос Екатерины Петровны, призываю-
269
щей к мести. «Вот это настоящие борцы революции! Как спокоен был дядя Ваня в самые страшные минуты! А
я? Нет, я боялся казаков, но удержался, не бросил товарищей, хотя было очень страшно... Борьба продолжается. И я буду бороться вместе со всеми».
Заскрипела дверь, и мать метнулась ко мне.
— Ваня, ты? Господи, вернулся! Слава тебе, владычица! Все глаза выплакала... Староста-то Семен Михалыч объявил: всех забастовщиков, мол, у заставы перестреляли. Страх-то какой! Ох, да ты, чай, целый день не евши? Идем в избу, идем...
Мать зажгла коптилку, Петр непробудно храпел на печке.
— Напился он, — пояснила мать. — Как стрельбу заслышал, побелел весь, зубами заскрипел. Помаялся — да в кабак. Вернулся пьяный, кричит: «Казаки перебьют всех!..»
Разглядев при свете коптилки окровавленную повязку на моей голове, мать захлопотала. Поставила самовар, обмыла мне голову теплой водой, перевязала чистой тряпицей.
— Ваня, да за что же они вас, за что же? Зачем народ губят, бьют?
Как умел, я объяснил матери, за что борются рабочие.
— Ох, правда, правда! — вздохнула мать. — Да что с ними поделаешь! Кругом все одно: бедняки жилы из себя тянут, а толстобрюхие богатеют. Только сдается мне — не будет по-вашему. У них и мошна большая, и казаки, и пушки. Мошна туга — всяк ей слуга. А словом их не проймешь...
— Зачем словом? Драться будем, мать...
ПОСЛЕ ПЕРВОЙ СХВАТКИ
Через несколько часов, еще затемно, мы с Виктором отправились на завод. Пошли кружным путем, по окраинам, прячась за домами при встречах с казачьими патрулями, и зашли в заводской поселок проведать Петровича. Молчаливая, строгая, как бы окаменевшая Даша открыла дверь и безмолвно пропустила нас в домик. Из сеней я увидел Ивана Алексеевича. В пальто и
270
без шапки сидел он у кровати умирающего тестя. На стене против Петровича висело спасенное им от казаков рваное красное знамя. Чувствуя близкую смерть, он попросил повесить знамя так, чтобы мог все время его видеть. Раны, видно, не слишком беспокоили Петровича, но он лежал без сил из-за огромной потери крови, и жизнь еле теплилась в его слабом теле. Не узнать было в этом строгом старце с заострившимся, восковым лицом нашего добродушного, всегда улыбающегося Петровича. Вслед за нами вошли Цветиков со Старостиным.
— Проститься пришли? Спасибо, други... — с трудом переводя на нас взгляд, произнес умирающий.
— Что ты, Петрович! Все обойдется по-хорошему, мы еще повоюем, — старались подбодрить его товарищи.
— Нет, други... мои... конец подходит... Повидал свободу — и помирать можно... А вы ее берегите, свободу- то... Слушайтесь Николая Васильевича, правильный он человек, да вот его... — указал он глазами на зятя.
Через полчаса Петровича не стало. Он умирал без злобы, страха и раскаяния, с твердым сознанием своей правоты перед людьми и перед богом. На лице застыло выражение душевного спокойствия и ясности. Похоронить просил без попа.
Никто из нас не решался нарушить мертвую тишину, наступившую с последним вздохом Петровича.
— Умер... — прошептал, наконец, потрясенный Виктор.
Иван Алексеевич поднял голову и несколько мгновений, как бы не узнавая, смотрел на нас.
— Да... убили... — тихо произнес он. Задул лампу и, тяжело поднявшись, подошел к Даше: — Ляг, Да- шок. — Даша покачала головой. — Я схожу, позову Меркульевну, обрядит она батю... А вы, ребята, — обратился он к нам, — идите в столярную, послужите напоследок Петровичу, — голос его дрогнул, — сделайте гроб...
Мы безмолвно посмотрели еще раз на Петровича и вышли. Взяв шапку, Иван Алексеевич прошел с нами на крыльцо.
— Расскажите там, — окрепшим голосом сказал он, — о Петровиче да Криворотову скажите —хоронить
271
будем завтра с утра, пусть пошлет на всех троих братскую могилу вырыть. Я скоро сам приду...
Из заводского теса мы с Виктором, Никанором и Цветиковым сделали Петровичу гроб, и к двенадцати часам на сцене театра установили три гроба, затянутые кумачом, поставили почетный караул дружинников. Вход в театр охраняли дружинники, пропуская в строгом порядке бесконечный поток прощающихся. Тысячи рабочих с женами и детьми прошли перед гробами, безмолвно вглядываясь в лица Петровича и Фени. Обезображенная голова Вани Маркова была прикрыта марлей. Стоя в карауле у гроба друга, я не мог оторвать глаз от беспомощно высовывавшихся из рукавов серой форменной курточки желтых, восковых рук с длинными синими царапинами. У изголовья гроба глухо рыдала мать Вани Матрена Илларионовна. Даша, суровая, без слез, с перевязанным глазом, вытянувшись, как солдат, весь день простояла у гроба отца рядом с Екатериной Петровной. У гроба Фени со слезами теснились фабричные работницы, и Анна Буняева судорожным, механическим движением все оправляла и оправляла белый платочек над белым лбом покойной. Время от времени организованный в нашем клубе хор молодых рабочих и работниц негромко пел «Вы жертвою пали» и «Замучен тяжелой неволей».
Совет решил хоронить убитых без попов, с красными знаменами, и на следующее утро длинная процессия потянулась от театра к заводскому кладбищу.
Черная сотня, собиравшаяся на другой день, после отпевания в соборе, торжественно хоронить двух убитых казаков, грозила на базаре и в трактирах новым нападением на «заводских». Поэтому по дороге из поселка в город были расставлены патрули дружинников, а меня с Виктором Александр Сапожков послал на колокольню поселковой церкви наблюдать за движением из города. Но черносотенцы, храбрые за казачьими спинами, не осмелились показаться в рабочем поселке. Процессия с тремя красными гробами, колыхавшимися над толпой, приблизилась к поселковому кладбищу. Мы с Виктором слушали долетавшие к нам слова страстной речи Сапожкова, видели, как на холмик земли у братской могилы поднялась Анна Буняева и, что-то кратко сказав, махнула рукой и заплакала навзрыд. Плач жен-
272
щины слился с пением клубного хора Могилу засыпали, а на холм водрузили большую железную плиту.
Когда народ разошелся, мы спустились с колокольни и подошли к могиле. К плите была привинчена красивая доска из мореного дуба, а на доске выжжено:
Жертвам произвола и насилия
После похорон убитых товарищей руководители боевой дружины решили добывать оружие, отнимая его у наших врагов. Боевой дружиной теперь руководили Александр Сапожков и Криворотов, так как Николаев все еще находился в больнице после того, как ему выбили глаз на демонстрации.
В эту же ночь Криворотов с двумя десятками дружинников в разных местах города организовал нападение на парные казачьи патрули, объезжавшие окраины. Добыли несколько винтовок, шашки. Захваченные врасплох, казаки почти не оказывали дружинникам сопротивления, а погнавшийся за дружинниками разъезд был обстрелян. Казаки повернули назад.
— Это им не безоружных работниц да гимназистов рубить, — сказал мне наутро участвовавший в ночной экспедиции Виктор.
На следующую ночь дружинники вместе с железнодорожными рабочими захватили несколько винтовок из вагона с воинским имуществом. Вагон этот был отцеплен «по неисправности» от воинского эшелона и застрял на станции Голутвин под охраной фельдфебеля и трех солдат. Чтобы избавить солдат от ответственности, железнодорожники договорились с ними заранее, инсценировали на них нападение, всех четверых связали.
В эти дни особенно напряженно работал Совет рабочих депутатов, и его распоряжения выполнялись беспрекословно. Жены рабочих по его призыву дежурили в больнице, ухаживая за ранеными, убирали театр и клубные помещения, кормили дружинников. Совет реквизировал запасы продовольствия и вагон сахару, найденные на запасных путях на нашей станции. Однажды вечером в заводскую столовую, когда там шло заседание Совета рабочих депутатов, ураганом влетел запыхавшийся Пашка Буланцев.
— Товарищи советчики! Скорей, там мужики воруют!..
18 И. Козлов
273
— Где? Какие мужики?
— Да из нашего цеха... Дядя Митяй и Степан Жердя, а с ними еще какой-то кособокий... Приехали на четырех подводах... Разломали забор, тащат тес, грузят на подводы, а Фролка рыжий около лошадей караулит...
— Василий Алексеевич! Возьми своих ребят да наведи там порядок! — распорядился Николай Васильевич, прерывая заседание.
Криворотов с четырьмя вооруженными дружинниками немедленно отправились на место происшествия и заставили мужиков перетаскать тес с подвод обратно во двор завода и аккуратно сложить на место, пригрозив, что в случае повторения воры будут убиты на месте. В тот же день Совет дал указание младшему Сапожкову ночью выставлять на заводе караулы.
Каждое утро Сапожков, Иван Алексеевич или Соколов с Криворотовым в сопровождении нескольких дружинников отправлялись на железнодорожный телеграф за новостями, и вести из Москвы в тот же день становились общим достоянием всех рабочих. Они вселяли в нас бодрость, веру в победу. Вековые устои самодержавия колебались и рушились на наших глазах.
После разгона демонстрации черносотенцы организовали ряд погромов в городе. При поддержке вооруженных полицейских в первую очередь был разгромлен партийный клуб в доме Шведова, а полиция его закрыла и опечатала двери. Партийный комитет не стал возобновлять его деятельность — центром революционной жизни в Коломне по-прежнему оставался завод, заводской поселок и театр.
Черносотенцы пытались разгромить также общежитие студентов, коммуну, но одного выстрела было достаточно, чтобы разогнать весь этот мерзкий сброд. Тогда к дому Журавлева примчался отряд казаков и осадил коммуну. Ребята, находившиеся там, забаррикадировали ворота и засели кто за баррикадой, кто на крыше, а кто стоял с оружием у окон, готовые отразить атаку казаков.
Но те не решились напасть на студентов. Кто-то пустил слух, что у коммунаров бомбы. Пока казаки стояли и раздумывали, ребята задами пробрались в Боброво (рабочий поселок) и разбрелись по квартирам рабочих. Казаки долго стояли у дома Журавлева, а когда нако-
274
нец убедились, что коммунаров никого нет и они одурачены, в ярости ворвались на антресоли, разгромили их, а заодно и квартиру часовщика Кормера, и избили всю его семью. Черносотенцы усердно искали Сапожкова- старшего, но после демонстрации Николай Васильевич не показывался на Почтовой улице. Его некоторое время скрывали у себя в поселке рабочие, куда черносотенцы боялись соваться.
Штаб партийной организации помещался теперь в квартире одного из членов комитета — Дорфа. Мне довелось не раз бывать в этой квартире, где постоянно находились Сапожков, Иван Алексеевич, Зайцев, Тарарыков. Она походила на настоящий боевой штаб: сюда приходили дружинники, получавшие различные распоряжения от Александра Сапожкова, здесь хранились наши запасы оружия, раздавались большевистские газеты, прокламации, листовки, сюда поступали вести из Москвы, здесь решались все возникшие вопросы движения. В квартире Дорфа ежедневно бывали десятки людей, и если раньше синонимом активного участия в революционных событиях были слова «ходить к Шведову», то сейчас их заменили слова «ходить к Дорфу».
После расстрела демонстрации Совет решил начать постройку баррикады в поселке. Сотни рабочих высыпали на улицы, и постройка началась. Тащили сани, дрова, ворота, бочки с завода, несли железный лом, бревна. Баррикада возводилась с таким расчетом, чтобы она прикрывала поселок со стороны города и железнодорожной станции. Строили весело, со смехом и шутками. Дети рабочих, бледные от голодовки, одетые в лохмотья, но веселые высыпали на улицы помогать старшим. Здесь были и женщины; среди них я заметил Наталью Копылову.
Какой-то парень, притащив двуручную пилу, кричал:
— Эй, ребята, давай столбы валить! Проволока-то гудит, — гляди, контора в Москву крутит!
Пилили, рубили, закидывали веревки на столбы, рвали проволоку, и с гамом и смехом тащили телеграфные и телефонные столбы на баррикаду. Жены рабочих несли со дворов старые железные кровати, доски, всякую рухлядь. Плотники и столяры крепили тесом высокие неуклюжие сооружения.
На рассвете Сапожков, Иван Алексеевич и Соколов
18*
275
обошли баррикаду, весело похвалили строителен. С утра у баррикады, сменяясь, дежурили отряды дружинников. Ни полиция, ни казаки не осмеливались больше приблизиться к заводскому поселку.
ОГНЕМ И КРОВЬЮ
Однажды в середине декабря Сапожков и Иван Алексеевич возвратились со станции встревоженные и хмурые. Москва молчала, связь по железнодорожному телеграфу прервалась. Незадолго до этого железнодорожный стачечный комитет передал, что правительству удалось начать переброску по Николаевской железной дороге из Петербурга в Москву отборных полков гвардии, этой опоры царского трона. Сообщалось, что Семеновский и Преображенский полки на пути к революционной Москве. С тяжелым чувством выслушали мы на объединенном заседании комитета партии и Совета рассказ Сапожкова. Кто-то предложил снарядить в Москву паровоз, выяснить положение. Тарарыков вызвался поехать.
— Нет, товарищи, не в этом сейчас дело, — прервал его Сапожков. — Положение в основном ясно. Над революционной Москвой нависла угроза. А Москва сейчас — центр революции, именно там может быть решена судьба самодержавия. Мы не можем ограничиться разведкой. Наш долг, святой долг революционной рабочей солидарности, — помочь москвичам. Предлагаю послать в Москву большую часть нашей дружины. Думаю, что сейчас, когда в Москве льется кровь, туда устремится не одна наша дружина. Ведь всем ясно, что главное теперь — добиться победы в Москве.
Простое и логичное предложение Сапожкова было встречено с энтузиазмом. Он выразил общее желание поспешить на помощь москвичам, в самую гущу жестокой битвы с самодержавием. Сапожков вызвался ехать во главе отряда. Тотчас закипела деятельная подготовка. Мы с Виктором также были включены в отряд.
Вместе с Криворотовым мы отправились требовать от железнодорожной администрации паровоз и два классных вагона для поездки в Москву. Ехать решили на следующий день.
276
К полудню мы с Виктором пришли на станцию Голутвин. Сапожков и Иван Алексеевич были уже там. Дядя Ваня послал меня и Виктора в депо — поторопить с подготовкой паровоза. Когда мы вернулись, на перроне и запасных путях станции вместе с подходившими дружинниками толпились железнодорожные рабочие, жители станционного поселка: долго молчавший железнодорожный телеграф начал работать. Соседняя станция передавала, что к нам вышел поезд с представителями революционных рабочих и железнодорожников Москвы.
— Значит, в Москве победа! — радостно воскликнул кто-то.
— А как же? Ведь дорога-то бастует, по ней сейчас без разрешения стачечного комитета никому не проехать.
— Эх, поздно сообщили! Какую бы мы встречу москвичам устроили, весь завод вывели б!
Все напряженно ждали, нетерпеливо посматривая вдаль, на пути, туда, откуда должен был прийти поезд.
— Странно все-таки, — заметил Сапожков, — как быстро и неожиданно все переменилось. Неужели гвардия перешла на сторону восставших?
— Сейчас узнаем, — проговорил дядя Ваня. — Вон уже поезд виден.
В самом деле, показался состав — паровоз с несколькими классными вагонами и платформами.
— Смотри, ребята, на паровозе красный флаг! — радостно крикнул Виктор.
— Ура-а! Ура москвичам!
Поезд быстро приближался.
— Почему же никого не видно? И окна в вагонах выбиты... — тревожно заметил Николай Васильевич, пристально вглядываясь в поезд. И вдруг, побледнев, вскрикнул: — Смотрите же, на тендере вооруженные солдаты! Это провокация!
В то же мгновение из окон вагонов еще не остановившегося поезда загремели выстрелы. С площадок на ходу соскакивали солдаты в походной форме и тут же, рассыпавшись цепью, открыли огонь по станции и запасным путям.
С криком бросились все врассыпную. Кто прятался в помещении станции, кто за дома, ползли под вагоны. Сраженный пулей, бился в последних судорогах на пер-
277
роне подросток лет четырнадцати. А солдаты все выскакивали из вагонов. Часть из них продолжала обстреливать пути, другие оцепили станционные помещения. Солдаты под командой унтер-офицеров прикладами загоняли в вокзал всех, кто не успел скрыться. Из вагона первого класса, в хвосте поезда, неторопливо выходили офицеры.
Все произошло в течение двух-трех минут. Дружинники растерялись. Да и как было не растеряться от такой подлости! Враг явился, прикрывшись красным флагом и лживой телеграммой, бесстыдно пошел на самую подлую провокацию, чтобы застигнуть нас врасплох.
— В поселок! На баррикады! — крикнул Сапожков при первых залпах. Он сразу трезво оценил обстановку и понял, что оказать сопротивление на станции нам не под силу.
Вслед за Иваном Алексеевичем мы устремились к станционному зданию, а оттуда в поселок. У баррикады толпились дружинники, но Василия Старостина и Виктора среди них не было. Кто-то видел, как, вбежав в открытую дверь железнодорожного телеграфа, они стали у окна и открыли стрельбу по солдатам.
По улице поселка, ведущей от станции, бежал народ. Там все еще хлопали выстрелы.
Дружинники под командой Сапожкова засели за баррикадой. Сапожков призвал всех рабочих, имеющих оружие, присоединиться к дружине, а остальным разойтись по домам.
Короткий зимний день уже клонился к концу, когда мы увидели приближавшихся солдат.
Сапожков скомандовал:
— По местам, товарищи!
Когда солдаты приблизились, раздалась команда: — Залп!
Под огнем дружинников солдаты откатились и залегли на дороге. Слышалась яростная ругань и команда унтер-офицеров. Скоро начался ураганный обстрел баррикады. Дружинники не отвечали. Но когда солдаты поднялись, прогремел залп, и они снова залегли.
Уже спустились сумерки.
В наступившей тишине мы услышали какое-то громыхание. За солдатской цепью раздалась команда.
— Пушки! — шепнул Иван Алексеевич Криворотову.
278
Я видел, как три багровых языка пламени вырвались из жерл, и в то же мгновение баррикада наша содрогнулась, полетели бревна, засвистели осколки. Пушки прямой наводкой били по нас. Новый залп пробил огромную брешь в баррикаде. Стонали раненые.
К Ивану Алексеевичу быстро подошел Сапожков.
— Надо уходить. Против пушек не устоим. Отводи людей небольшими группами и распускай. Оружие спрятать, зарыть по дворам. Со мной оставь человек пятнадцать, будем прикрывать. Саша, — обратился Сапожков к своему брату, — Дорф пошел к себе: надо спрятать партийный архив, зарыть оружие. Дела там много, успеет ли он? Пойдите вместе с Владимиром Афанасьевичем и помогите ему. В случае чего жгите все.
Александр Сапожков с Тарарыковым побежали к квартире Дорфа.
— А ты, Ваня, иди со мной, — позвал меня Иван Алексеевич.
Дружинники рассеялись по поселку. Приказ о сохранении оружия знали все. Мы с дядей Ваней забежали во двор опустевшего домика Петровича и в сарае поспешно зарыли наше оружие. На улице Иван Алексеевич протянул мне руку.
— Ступай в деревню да постарайся сегодня же убраться подальше. А я — к брату, там пока укроюсь. Даша уже там.
Со стороны баррикады к нам донесся недружный залп. Видно, Сапожков отходил с остатками дружинников.
— Прощай, Ваня! Смотри, голову не вешай! Мы еще повоюем! Да еще как повоюем!
Уже в темноте я постучал в окошко нашей хаты. Мать сразу открыла дверь, одетая, — видно, совсем не ложилась. Не спал и Петр. Не зажигая коптилку, сели мы у стола. Говорили шепотом, точно кто-нибудь мог подслушать. В нескольких словах я рассказал о событиях на станции.
— Староста днем приходил, спрашивал, — сказал Петр, — оставаться здесь тебе нельзя...
— Нельзя, нельзя! — шептала мать. — Говорят, каратели по деревням пойдут...
— Куда же мне теперь?
— Мы с матерью уже надумали. Завтра пойдем к Хрипунову, у него сродственник в Егорьевске столярную
279
мастерскую держит. Там и устроишься. Мать его упросит, он письмо напишет, поможет тебе.
Хрипунов был крестьянин, занимавшийся в городе извозом. Еще отец, а потом брат работали у него на нашей лошади, возили сено. Это был степенный, религиозный, грамотный старик, любитель церковного пения. К матери он относился уважительно, любил поговорить с ней об угодниках и чудотворцах.
Позади хаты у нас был погреб. В этой сырой, холодной яме, на соломенной подстилке, укутавшись в тулуп, просидел я не только эту ночь, но и следующие три дня и три ночи, выползая из нее лишь в глухие ночные часы, чтобы немного обогреться и выпить в хате горячего чая. Хрипунова не было в городе, пришлось ждать его возвращения.
В эти короткие часы мать плотно завешивала разным тряпьем окна, закрывала двери на засов, кормила меня горячей пищей и рассказывала обо всем, что узнавала за день. В городе и в поселке солдаты вместе с полицией и черной сотней усиленно искали Николая Васильевича Сапожкова, дядю Ваню, Соколова и Криворотова. За поимку Сапожкова и дяди Вани была даже назначена денежная награда. По всему городу шли повальные обыски и аресты, хватали народ и дома и на улице.
Мать рассказала, как молодой рабочий нашего завода Пушков, проходя в тот день по переезду с двумя парнями, был остановлен солдатами в седьмой раз и обыскан. Ему, видно, это надоело, и он решил подшутить над семеновцами: «Эх, вы! Десять раз обыскали, а в шапке- то и не посмотрели, а там у меня бомба». Шут на эта оказалась для него роковой. Пушкова тут же арестовали и вместе с другими расстреляли.
— Хорошо хоть портрет-то царский я не дала тебе снять, — заметила мать, — а то вон к вдове Чуприковой пришли с обыском, ихний старшой и говорит: «Очень подозрительная квартира: картин по стенам развешано много, а царя нет. Обыскать ее хорошенько!» А чего искать у старухи? Женщина одинокая, пенсию за мужа получает. Она потом, бедная, чуть живая со страху, прибежала к соседям, со слезами выпросила царский портрет. Повесила его около божницы, да все равно боится, что придут ее расстреливать.
Население города, пригородов, поселка и близлежащих
280
деревень было настолько напугано, что дело не обошлось без курьезных случаев, над которыми можно было бы весело посмеяться, если бы не было так страшно и печально.
На второй день снова приходил староста с урядником, спрашивали меня и ушли, поверив слезным уверениям матери о моем бесследном исчезновении.
Все эти дни и ночи ожидания я провел в томительной дремоте, прерываемой мучительными пробуждениями. На третью ночь, когда я пришел в хату, мать обрадовала меня:
— Днем дядя Сергей заглядывал. Про тебя спрашивал. Ну, я сначала боялась сказать, где ты, так он пристыдил меня: «Эх, Игнатьевна, — говорит, — кому не доверяешь? А я тебе напрямки скажу: Витюшку второй день в подполье прячу, раненый он». Так мне совестно стало...
— Как же его ранили?
— Уж не знаю. Витюшку раненого путевой обходчик, приятель отцов, у себя спрятал, ночью он к нему приполз. Да ты сам у него выспроси, я сейчас схожу к Сергею, а потом ты пойди...
В холодной, как всегда, хате Сергея за столом, на котором подслеповато мигала тусклая лампочка, сидели Виктор и его отец. Я едва узнал моего приятеля. Осунувшийся, почерневший, с перевязанной левой рукой, он совсем не был похож на того бесшабашного и всегда весе лого парня, каким я его знал. Лицо с обезображенным раной ртом все время судорожно перекашивалось страшной гримасой, голова нервно дергалась. Хриплым, прерывистым шепотом Виктор рассказал о страшных делах, творившихся в день приезда карателей на станции Голутвин.
Сразу по прибытии на станцию командовавший карателями полковник самолично застрелил машиниста Варламова: при обыске солдаты обнаружили у него старый негодный револьвер. По-видимому, Варламов нес его деповским кузнецам для починки. Тут же был застрелен фельдфебель саперного батальона Ильичев, осмелившийся заметить полковнику, что без суда людей убивать нельзя. В помещение железнодорожного телеграфа каратели согнали много арестованных. Здесь были и люди, случайно оказавшиеся на вокзале в момент прибытия войск, и рабочие станции, и задержанные оцеплением дружинники. Число арестованных непрерывно росло. Привели Дор-
281
фа, Александра Сапожкова и Тарарыкова, захваченных на квартире Дорфа в тот момент, когда они, уничтожив партийный архив, списки членов партии и другие документы, собирались скрыться. Станционный жандарм и появившийся на станции тотчас по прибытии карателей Хорек в сопровождении черносотенцев рыскали по поселку, хватая попадавшихся на дороге участников забастовки. Вечером к арестованным грубо втолкнули Зайцева. Он был взят из больницы. Старик едва держался на ногах.
— Подхватили его мы, — говорил Виктор, прерывая свой рассказ судорожными паузами, словно не мог проглотить комок, стоявший в горле, — подхватили мы его и уложили на лавку, а он еле дышит. Ну, попробовали у солдат, у часовых, попросить, чтобы позвали фельдшера, те смеются: «Фельдшера, говорят, ему теперь ни к чему. Скоро окончательно поправится». Мы сперва не поняли. Ну, а потом сообразили...
Вечером шпик, которого мы прозвали Хорьком, и жандармы переписали всех арестованных. А когда совсем стемнело, пришли три офицера.
Один — полковник, усатый, толстый, по-русски плохо говорит, немец, видать, — уселся за стол, а другой — жандармский — стал по списку выкликать. Один список у него, другой на столе, перед полковником. Слышу: «Зайцев Давыд Андреевич!» Солдаты старика к столу волокут. Хорек докладывает: «Председатель Совета рабочих депутатов. Партейный. Ранен во время демонстрации против правительства». Полковник орет: «Признаешься, мерзавец?» А Давыд Андреевич голову поднял да как гаркнет: «Сам мерзавец, палач!» Ну, солдаты его оттащили, а полковник в списке против его фамилии крест поставил — большой такой крест, всем видно. «Дорф!» — кричит полковник. А жандармский офицер: «Член комитета социал- демократической партии. Взят с оружием». Тот опять — крест. Так же и с Тарарыковым. Крикнули начальника станции. Старик-то хороший был, рабочих не обижал, против революции не пошел. Жандарм станционный выскочил к столу. «Состоял, — говорит, — членом стачечного комитета». Полковник орет: «Изменник!» А старик ему: «Неправда, я честно служил, дважды награды получал. А оскорблять права не имеете!» — «Сейчас узнаешь, какие у тебя права!» — и опять крест. Так отобрали человек
282
двадцать пять, и Александр Сапожков попал, его все допрашивали, он ли председатель комитета, и Шелухин, а про меня жандарм докладывает: «Оружие он у меня отобрал». Полковник на жандарма зашумел: «Тебя самого, негодяй, расстрелять надо!» А один паренек, молодой совсем, кричит ему: «Я вас, гадов, бил и бить буду. Запиши, кричит, я тоже партейный...» Ну, отделили нас, меченных крестом, вывели на платформу, солдаты окружили всех, а полковник объявляет: за бунт и измену военно- полевым судом приговорены к смертной казни. Повели нас на запасные пути, к семафорной будке, а я все думаю: «Бежать, бежать надо!..» Давыда Андреевича под руку ведут, сам-то идти не может. Когда поравнялись с угольным складом, поставили в ряд, а против нас солдаты в две шеренги. Тарарыков кричит: «Солдаты, помните — убиваете братьев своих, восставших против кровавого царя!» А офицер ему: «Молчать!» И команду подает: «Пли!» Дали два залпа.
Виктор умолк. Я крепко сжал его руку, и мне передалась судорожная дрожь, сотрясавшая все его тело.
— Тут Давыд Андреевич да Дорф в один голос крикнули: «Да здравствует революция!» — глухо продолжал Виктор. Голос его дрогнул, из глаз покатились слезы. Рванув правой рукой ворот рубахи, он подавил рыдание. — Как услышал я: «Пли!» — сразу упал и замер. Кто еще оставался живым, тех солдаты штыками прикончили, а на меня почему-то внимания не обратили. Когда они повернули и пошли к станции, я закатился за склад и
тихонько пополз. Смотрю, рука ранена, но боли не замечаю и ползти могу. А кругом темно совсем, ничего не видать, да только я эти места на ощупь знаю. Думаю: куда податься? Хорошо, вспомнил, что за станцией отцов старинней друг, Егор Фомич, путевой сторож, живет. Добрел до него, он и укрыл меня, а на другую ночь отец пришел и под соломой меня сюда привез...
— Что же дальше делать будем? — спросил я. — Здесь нам оставаться нельзя. Может, со мной двинешь в Егорьевск?
— Нет, вдвоем вам неподходяще — заметно, — вмешался Сергей. — Да ты не опасайся, я его завтра в Городище к родственникам переправлю, там побудет, а потом чего-нибудь придумаем.
Я крепко обнял друга, и мы расцеловались.
283
Рассказ Виктора обжег сердце нестерпимой болью. Убить таких замечательных людей, лучших из всех, кого я встречал за свою недолгую жизнь! Можно ли такое забыть или простить? И я поклялся всю свою жизнь посвятить делу, за которое погибли эти люди.
На следующее утро мать добыла, наконец, долгожданное письмо Хрипунова к егорьевскому родственнику и принесла еще одну страшную весть — о расстреле Василия Криворотова.
Позднее я узнал подробности этого расстрела, а вернее сказать, подлого убийства. На третий день утром семеновцы собрались уезжать из Голутвина. Перед отъездом отслужили молебен. Послали за священником Иваном Виноградовым, у которого семеновцы расстреляли сына на станции Ашитьково; теперь она называется по имени молодого Виноградова — Виноградово. Но отец Иван наотрез отказался служить молебен: «Не молебен надо служить, а панихиду по убиенным». Вместо него молебен служил отец Никифор, провозгласив многолетие лейб-гвардии Семеновскому полку, и в слове пастыря, обращенном к молящимся, воздал хвалу отряду полка, уничтожившему «крамолу и водворившему мир и спокойствие».
К полковнику Риману, командовавшему карательным отрядом, подошли купец Буткин с нашим Макаровым и от имени «всего благодарного населения» преподнесли ему хлеб-соль. Передав солдатам хлеб-соль, полковник встал в величественную позу и произнес короткую речь:
— Я послан царем восстановить спокойствие и порядок на вашей дороге и должен немедленно ехать дальше. Я знаю, не все бунтовщики пойманы, и вы всё должны помочь нам разыскать их. Тот, кто найдет главного негодяя, Сапожкова, и того, другого, кто скрывается под именем «Евгений Федоров», получит награду. Царь и я надеемся на вас. Ищите их и убивайте... Убивайте всем, что попало, — топором, вилами, топите их в реке, жгите. Если нужно, устройте в городе погром, если сами не сладите, зовите на помощь семеновцев, мои солдаты всегда готовы...
И поезд тронулся со станции.
— Православные христиане! — обратился Буткин к голытьбе. — Слышали, что наказывал нам его превосходительство?
284
— Слышали! Всех изничтожим! — дружно гаркнули те.
— Прошу ко мне в лабаз, подкрепиться, и с богом...
С радостными криками ринулся весь этот сброд к лабазу Буткина, где им была поставлена водка и закуска. В эту же ночь была разгромлена квартира Шуры Чуприковой и других участников революционного движения. Тогда же была разрыта и загажена братская могила, и хулиганы вбили осиновый кол с запиской: «Собакам собачья смерть!»
Рискуя жизнью, рабочие снова привели могилу в порядок.
В этот же вечер станционный жандарм, которого мы с Виктором разоружили, предварительно напоив пьяными городовых Иванова, Конькова и Петровского, постучался с ними в домик Василия Криворотова. На стук встала мать и, не получив ответа на вопрос «кто там?», решила не открывать, но Криворотов, думая, что кто-то из своих ищет ночью приюта, встал и открыл сам. На него сразу набросились трое пьяных городовых и скрутили ему руки. Все эти дни Василий где-то скрывался, но как только уехали каратели, вернулся домой.
— Чего вам тут надо? — спокойно спросил Василий Иванова, которого он хорошо знал.
— Одевайся, и пошли. Там узнаешь. Будешь знать, как среди бела дня оружие грабить, подлец! — прошипел станционный жандарм, выскакивая из-за спины Иванова и наставляя на связанного Криворотова пистолет.
—Что я у тебя грабил? — спросил Криворотов, спокойно глядя в глаза жандарму.
— Не ты, так твои голоштанники, все едино. Идем, не разговаривай!
— Расстреливать ведете, сволочи? Обрадовались! Четверо на одного безоружного, вояки!
— Молчать! — гаркнул жандарм.
Прощаясь с женой и матерью, Криворотов сказал:
— Саша! Маманя! Не плачьте! Помните и знайте — будет еще и на нашей улице праздник. Саша! Будь молодцом, крепись и не обижай мать!
Его расстреляли на том же месте, где были расстреляны и первые жертвы римановской расправы. Станционный сторож под утро на салазках отвез тело Криворотова к общей могиле и закопал там. Так свели классовые и
285
личные счеты городовой Петровский и станционный жандарм с одним из лучших сынов рабочего класса.
Вечером мать собрала мне котомку с бельем, узелок с едой. Брат, вздыхая, вручил пятерку. Идти до Воскресенска предстояло пешком, а дальше ехать поездом.
— Ну, с богом! — сказал Петр, когда мы, по обычаю, посидели в темной избе.
Поцеловав обливавшуюся слезами мать, простившись с братом, я вышел и быстро зашагал из родного села. В декабре светает поздно, и когда развиднелось, я был уже далеко. Без устали, не оглядываясь, шел я среди заснеженных полей. Невесело было на душе. Яркой, красочной лентой развертывались в моей памяти последние месяцы, наполненные новой, увлекательной деятельностью, новыми мыслями и впечатлениями. Неужели все кончилось, бесследно исчезло — стремительная юность, яркие мечты, горячие надежды, все светлое и радостное, наполнявшее мою душу? Нет, не может быть! В памяти мелькали лица живых и мертвых друзей, глаза наливались слезами, а кулаки сами сжимались. Неустанно я твердил и твердил самому себе слова дяди Вани: «Мы еще повоюем! Повоюем!»
Мне было бы легче тогда, в моем одиноком ночном путешествии, если бы я знал, что в жизни много раз придется встретиться с некоторыми из друзей, с которыми начиналась моя мятежная жизнь.
Но ни разу в моих долгих скитаниях не пришлось мне встретиться с тем, чью ласковую улыбку, крепкое товарищеское рукопожатие и задушевные слова при приеме меня в партию я помнил всю свою жизнь и особенно тогда, когда мне приходилось очень туго. «Значит, вместе будем воевать против царя и хозяев...» — вспоминал я не раз слова Николая Васильевича.
И в тяжелые годы реакции, когда много было сомневающихся и усталых, а некоторые даже отошли от революционного движения, члены и нечлены партии Коломны, хорошо знавшие и помнившие Сапожкова, в трудные минуты говорили друг другу:
— А поМнишь, как нас учил Сапожков? А помнишь Николая Васильевича? А что бы он сказал? Вот уж он-то не испугался бы! Вот уж он-то знал бы, что делать.
Позднее я узнал, что Николай Васильевич последним покинул баррикаду и, беспокоясь за судьбу товарищей и
286
партийного архива, а особенно за список партийной организации, который мог попасть в руки карателей, под покровом сгустившихся сумерек пробрался к домику Дор- фа. Но, увидев карауливших у дома двух семеновцев, спокойно прошел мимо них в соседний дом, где жил знакомый рабочий. Кроме хозяина дома, там он застал двух рабочих с нашего завода. Тут он узнал о том, что Дорф, Тарарыков и брат его арестованы, но что бумаги они успели сжечь.
— Вам, Николай Васильевич, никак нельзя тут оставаться, солдаты всюду рыщут, разыскивают вас, а им наши «архангелы» помогают, ведь вас все в лицо знают... — убеждали его рабочие.
— Вот перекусите малость, а там я провожу вас в Щурово, к сродственнику своему, — говорил хозяин дома Сапожкову, пока жена собирала на стол, — а из Щурова вас доставят, куда пожелаете. Но из Коломны надо уходить.
— Все это очень хорошо, но надо подумать, как товарищей спасти, — ответил Сапожков.
Но не успели они поужинать, как вбежал запыхавшийся сынишка хозяина и рассказал о разыгравшейся около угольного склада трагедии.
— Мы за водокачку спрятались и видели...
Несколько минут все сидели молча, только слышалось тихое всхлипывание жены хозяина. Наконец Николай Васильевич встал, подошел к темному окну и тихо сказал:
— Прощайте, друзья-товарищи, прощайте!.. — И, помолчав, добавил: — Но борьба еще не кончена, товарищи!
Потом, повернувшись к хозяину, Сапожков, как всегда, спокойно сказал:
— Ну что ж, пора собираться в дорогу.
Рабочие достали Николаю Васильевичу старый полушубок, шапку-ушанку, шарф, которым он закутался так, что не видно было нижней части лица. Зубы подвязал платком, и лицо стало совершенно неузнаваемое. Рабочие хотели проводить его до Щурова, но Сапожков категорически воспротивился.
— Нет, друзья, это не дело. Если нарвемся на карателей, вас тоже арестуют. Дорожки мне тут все хорошо знакомы, пойду. Семи смертям не бывать, а одной не миновать. Им отдадим мы шапку с бою, только с буйной го-
287
ловою, — произнес он свою любимую поговорку. — Ну, до свидания, товарищи, мы еще увидимся!
С тяжелым сердцем проводили рабочие своего любимца до порога и, несмотря на запрет Сапожкова, вышли на улицу и долго смотрели вслед, пока его высокая фигура не растаяла в ночной темноте.
Сапожков спокойно прошел несколько раз мимо семеновцев, расставленных в разных местах.
— Эй, борода! Ты не слыхал, куда скрылся ваш Сапожков? Укажешь — хорошо заработаем и тебе полсотни перепадет, — остановил Сапожкова один из патрульных семеновцев.
Но Николай Васильевич, не моргнув глазом, ответил:
— В жисть о таком не слыхивал. Это, кто, мазурик? Нет, бог миловал.
И спокойно последовал своей дорогой.
Он благополучно добрался до Щурова, к Панкратову, брату известного шлиссельбуржца Панкратова. Оттуда на лошади он доехал до Луховиц, так же на лошади был переправлен до Рязани, где несколько дней скрывался у своего родственника, регента архиерейского хора, не подозревавшего о том, что его гость — один из тех, за кем усиленно охотятся шпики и жандармерия. Несмотря на то, что Рязанская железная дорога усиленно просматривалась семеновцами и шпиками, Николай Васильевич благополучно пробрался в Москву. С этого момента начинаются его бесконечные аресты и ссылки, побеги и снова аресты и побеги. Весной 1907 года Николай Васильевич был избран от московской окружной организации на Лондонский съезд партии. По возвращении со съезда его снова арестовывают и ссылают в Иркутскую губернию, откуда он бежал и эмигрировал в Париж. В Париже Сапожков входил в секцию большевиков и до осени 1914 года был членом и секретарем Комитета заграничной организации большевиков (КЗО).
В августе Сапожков поступил волонтером во французскую армию и в апреле 1917 года был убит.
На войну Николай Васильевич пошел не как оборонец, так как все время оставался убежденным пораженцем по вопросу о войне и полностью стоял на позиции резолюции Циммервальдской конференции. Шел он на войну исключительно ради того, чтобы вести революционную работу среди французских солдат, и в армии по-
288
стоянно поддерживал связь с парижской секцией большевиков. Узнав о поступлении Сапожкова в армию, В. И. Ленин писал Парижской секции, что нельзя Сапожкова за это осуждать, ибо он был и остался большевиком-пораженцем.
Владимир Ильич знал Сапожкова еще в России, где неоднократно встречался с ним на партийных конференциях, а затем в Париже, где Николай Васильевич в качестве секретаря КЗО находился в постоянном общении с Лениным, и Владимир Ильич считал его выдержанным большевиком.
Сохранилось письмо Надежды Константиновны Крупской о Николае Васильевиче, дающее яркую характеристику деятельности Н. В. Сапожкова в последние годы его жизни. Вот несколько строк из него:
«Когда в 1914 г. разразилась война, Николай Васильевич поступил добровольцем во французскую армию, несмотря на то, что был убежденным пораженцем. Он не мог в то время, когда запылал мировой пожар, сидеть в своей мансарде и красить тарелки... Он пошел в армию, чтобы вести пропаганду среди французских солдат.
Товарищи как-то мало знают ту подпольную работу, которую со времени войны вели многие члены нашей партии среди немцев, французов и пр. По вполне понятным причинам об этой работе мало говорилось в печати.
В начале 1916 года нелегально ездила в Париж из Швейцарии Инесса 1. Приведу выдержки из одного ее письма, писанного из Парижа:
«Между прочим, видела Ник. Васильевича. Он был ранен в ногу и до сих пор хромает — очень похудел, бледный и усталый, но бодрится. Много рассказывает интересного. Он весь год был на фронте и участвовал в атаке в Шампаньи, где и был ранен. Николай Васильевич стоит целиком на точке зрения Ц. О. Посылаю Вам его заметку. Пропаганду в армии можно бы вести в довольно широких размерах, можно бы распространять листки и т. д.». Николай Васильевич был пораженцем, ибо Ц. О. — Центральный Орган — защищал пораженческую точку зрения. Самым резким
1 Инесса Арманд.
19 и. козлов
289
образом возражал он против точки зрения Плеханова, призывавшего к защите своего отечества. В 1917 г. Николай Васильевич был убит. Это был честный, стойкий товарищ, большевик до конца.
Н. Крупская».
Но когда с сердцем, полным тревоги за судьбу друзей, учителей и наставников, я шагал в ту памятную морозную ночь навстречу неизвестному будущему, все это мне было неизвестно.
Тогда мне представлялось, что и Николая Васильевича и Ивана Алексеевича где-нибудь схватили жандармы или семеновцы и расстреляли, а трупы их лежат в мерзлой земле, а может быть, и валяются в каком-нибудь овраге и над ними кружатся черные вороны.
От всех этих мыслей сердце сжималось и обливалось кровью, и я думал:
«А как же я, Николай Васильевич, теперь буду? Ведь вы говорили, что вместе будем воевать против царя и хозяев...»
Но через несколько минут я уже снова мысленно упрямо твердил себе:
«А бороться против царя и хозяев все-таки буду... вместе с теми, кто остался... Всех не расстреляют... Мы еще повоюем, да еще как!..»
И, яростно сжимая кулаки, бодро шагал вперед.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ ЕГОРЬЕВСК
В ДОРОГЕ
Ночь лунная, светлая, небо звездное и ясное. Мороз усиливается и больно хватает за нос и щеки. Я шагаю быстро, без отдыха. Поднимается встречный ветер с легкой поземкой и захватывает дыхание. От резкого ветра из глаз катятся слезы и сразу же застывают на ресницах. Но, охваченный беспокойными думами, я забываю о холоде.
Из головы не выходит рассказ Виктора о расстрелах на станции Голутвин. Что-то с Виктором? Я вспом-
19*
291
нил, как мы с ним отбирали оружие у станционного жандарма, как тот клялся, что раскаялся и бросил жандармскую должность. «Врал, сволочь... струсил... а мы, дураки, поверили и пожалели его. А потом Васю Криворотова безоружного убил...» При этой мысли кулаки невольно сжимались: «Ну, попадись мне, гадина, еще раз... Живым не выпущу!»
Кругом безлюдно. Тишину «очи нарушает скрип снега под моими валенками. Да изредка разве донесется далекий лай собаки и звонкие удары колотушки ночного сторожа. Чувство одиночества еще больше усиливается.
Проходя уснувшими деревнями, стараюсь ступать легко: боюсь, как бы кто не услышал. Опасаясь встречи со стражниками и урядниками, зорко вглядываюсь в темные, слепые избушки. Страх сжимал сердце, заставлял идти быстрее. Я почти бежал, но, опомнившись, брал себя в руки, замедлял шаги и упрямо твердил сказанные мне «а прощание Иваном Алексеевичем слова: «Мы еще повоюем!»
На рассвете я был уже на станции Воскресенск, в тридцати километрах от Коломны.
В ожидании поезда из Москвы на Егорьевск держался настороженно.
Вдруг я заметил знакомую кривобокую фигуру в серой лохматой шапке, в полушубке, перетянутом в поясе ремешком. Никаких сомнений! Это был старик Федосеич с нашего завода. Тут я вспомнил, что в одной из деревушек недалеко от Воскресенска у Федосеича было хозяйство. Хотел было юркнуть в толпу пассажиров, но старик уже заметил меня и знаками подзывал к себе. Делать нечего, надо подойти!
— Ты что тут, жених, околачиваешься? — спросил он, пытливо глядя мне в глаза.
Я ответил по возможности спокойно:
— Еду в Москву искать работу.
Он отвел меня в сторону и тихим шепотом участливо заговорил:
— Не езди! Говорят, солдаты всю Москву разбили, забастовщиков из пушек расстреливают...
Я молчал. Старик начал снова:
— Теперь, чай, скоро и наш завод откроют! Мороз говорил, что мастеров набирают и кукушка опять по
292
железке каждый день будет за нами ходить... Подождал бы ты, парень, дома, право слово... Вот и я еду наниматься... Каратели-то, слышал, из Коломны в Москву уехали, На заводе стало тихо, смутьянов всех разогнали... — И, помолчав немного, сердито заскрипел: — Говорил я вам: «Не верьте смутьянам», не послушались тогда, а теперь прятаться приходится.
Слушая его, я ломал голову, как бы скорее отделаться от непрошеного советчика. Но старик, видно, решил стать моим покровителем.
— Ты вот что, парень, ступай-ка лучше в деревню к моей старухе, поживи там денек-другой, а я съезжу пока на завод, разузнаю и все как есть тебе обскажу. Может, и тебя туда примут, тогда никуда и ехать не надо!
Чтобы поскорее избавиться от неожиданного доброжелателя, пообещал отправиться к его старухе.
Подошла кукушка, Федосеич отправился в Коломну, а я с московским поездом уехал в Егорьевск.
В ЕГОРЬЕВСКЕ
Не заходя в темное крохотное деревянное здание станции Егорьевск, я энергично зашагал по разбитой ухабистой дороге пристанционной улицы.
Погода стала мягче, мороз ослаб, нехотя выглянуло зимнее солнце. На душе стало спокойнее, но все же я посматривал кругом с опаской. До главной, Московской, улицы города идти было недалеко. Под окрики легковых извозчиков, лихо кативших со станции богатых пассажиров в ковровых санках, приходилось го и дело сворачивать в сугробы. Встречались и обгоняли обозы с грузом и порожняком. От измученных лошадей валил пар и оседал инеем на их лохматой шерсти.
Все выглядело здесь мирно, ничто не нарушало спокойного течения жизни, и, казалось, грозный ураган, разметавший нас в разные стороны, совсем не коснулся здешних тихих мест.
Я шагал по Московской улице, вытянувшейся более чем на две версты в длину. Я не заметил большой разницы между Егорьевском и Коломной. Городишко был такой же грязный и унылый, разве что церквей и мона-
293
стырей меньше. Не было в Егорьевске и кремля, как у нас в Коломне, зато Успенский собор, стоявший посредине Московской улицы и перерезавший ее пополам, был обнесен толстой белой каменной стеной. А вокруг Соборной площади красовались двух- и трехэтажные каменные дома и лепились грязные лавки и лавочки. Поражало обилие трактиров и кабаков. Как потом я узнал, их здесь тогда было больше пятидесяти.
Свернув с Соборной площади вправо к небольшой грязной речушке Гуслянке, увидел на левом ее берегу прокопченные кирпичные корпуса фабрики Хлудовых. Главный корпус венчала вышка с часами и затейливыми колонками да башенками.
Напротив фабрики Хлудовых, на другом берегу реки, высился трехэтажный кирпичный корпус с широкими окнами — механоткацкая фабрика Бардыгина; а через дорогу от нее поднимались неопределенного цвета рабочие казармы фабриканта Князева. За ними — несколько кварталов маленьких домиков егорьевских мещан и бедноты, а там снова три кирпичных корпуса ткацкой фабрики Князева.
Грязные улицы с деревянными настилами вместо тротуаров, занесенные огромными сугробами снега. Особенно меня поразили зловонные ручьи, вытекавшие прямо на улицу из подворотен некоторых домов и тут же замерзавшие, отчего на тротуарах образовались огромные желто-бурые ледяные наросты.
Унылая картина! Но еще более уныло выглядели толпы работниц, спешивших с фабрики домой в обеденный перерыв. Невесело было на душе при виде нищенски одетых женщин и девушек, их испитых и хмурых лиц.
Вдруг грянула песня. От неожиданности я вздрогнул и оглянулся.
Посреди улицы, молодцевато покручивая усы и игриво поглядывая в сторону проходивших ткачих, ехали верховые стражники с винтовками за плечами. С залихватским посвистом они пели известную солдатскую песню:
Соловей, соловей, пташечка,
Канареечка жалобно поет...
Я насторожился и поспешил отыскать столярную мастерскую, к хозяину которой дал мне рекомендательное письмо коломенский извозчик.
294
Не хотелось обращаться к встречным с расспросами, и я старался сам найти дом, указанный моим рекомендателем. Вот, наконец, и Богадельническая улица, а через один квартал — двухэтажный дом с двумя вывесками: одна внизу, маленькая и незаметная, —
СТОЛЯРНАЯ МАСТЕРСКАЯ И. А. ПИСКУНОВА
а другая повыше и покрупнее —
ПОРТНОЙ ВРУБЕЛЬ
МАСТЕРСКАЯ ПИСКУНОВА
Во дворе, занесенном огромными сугробами снега, я разыскал дверь и вошел в небольшую мастерскую, тесно заставленную недоделанной мебелью. Сквозь густую завесу табачного дыма и чада от подгоревшего клея едва различил человек семь столяров, работавших у старых разбитых верстаков.
Меня очень удивил их вид. Не мастеровые, а какие-то босяки из ночлежки, совсем не похожие на рабочих- столяров, каких я привык видеть на фабрике «Мюр и Мерилиз» в Москве и у нас на Коломенском заводе.
Вместо одежды — лохмотья, на ногах опорки, а у двоих фартуки подвязаны прямо на грязное нижнее белье. Их угрюмые лица и запах водочного перегара красноречиво свидетельствовали о том, что все они страдали от тяжелого похмелья.
Меня приняли приветливо и на вопрос о хозяине рассказали, что настоящий хозяин Иван Алексеевич Пискунов в мастерской почти не бывает. Служит, мол, приказчиком у богатого лесопромышленника Лизунова — «большими делами заворачивает и деньгу немалую зашибает». Мастерской же заправляет хозяйский брат— Федя, который сейчас побежал в трактир опохмеляться.
— А вчера, друг мой, заложили мы по маленькой для опохмелки после субботней баньки да воскресного винопития, ну и пропились до исподнего. Сегодня поне-
295
дельник, и впрямь получился тяжелый день. Вот и скучаем... Разве что Федя смилостивится... — разъяснял словоохотливый лысый старичок, небольшого роста, в очках, связанных суровой ниткой и криво сидевших на его мясистом сизом носу.
— Неужто и сам хозяин пьет с вами? — усомнился я.
— Да какой он к шуту хозяин? — добродушно забасил бородатый, могучего сложения столяр средних лет, стоявший за верстаком в одном нижнем белье. — Такой же пьянчуга, как и мы вот с дядей Онисимом, — кивнул он на старичка, — да к тому же еще и бабник...
— Господин Пискунов, Иван-то Лексеич, сам от такого братца каждодневно в расстройстве... Видишь, сколько столов сработали, а в продажу пустить нельзя, потому как ножек к ним нет. За токаря Федор работает, вон и маховое колесо к его станку приделали, а толку никакого... —продолжал пояснять старичок.
— Да-а-а... лодырь первостатейный, что и говорить... — снова вступил в разговор великан. — Хозяину дохода нет, и нам заработать не дает, платят-то нам сдельно, за готовенькое.
— А ты что, наниматься к нам? — спросил меня молодой парень, внешне резко отличавшийся от всех и до сих пор не принимавший участия в общем разговоре.
— Наниматься.
— А где до сих пор работал?
— В Коломне, на заводе.
— О-о!.. В Коломне... — обрадовался парень. — Там, говорят, у вас большие дела были? Завод и сейчас стоит?
— Не знаю. Я с завода давно. Последние месяцы по деревням ходил, столярничал, — начал я врать не совсем уверенно.
Петя, так звали парня, внимательно посмотрел на меня и усмехнулся. Но тут в мастерскую вошел прилично одетый, плотный человек среднего роста. Продолговатое, суженное кверху лицо его, с одутловатыми щеками и большим красным носом, лоснилось, а маленькие, глубоко запавшие глазки весело поблескивали. По виду ему было лет тридцать пять. Сбросив на верстак
296
шапку и обнажив лысеющую голову, он торжественно вытащил из карманов пальто две сороковки водки.
— Ну, ребята, по маленькой, да за работу... И больше ни-ни!
Завидев бутылки, столяры бросились к ним.
— Вот, Федя, спасибо! Уважил, брат, так уважил!.. Тут Федя заметил меня и вежливо спросил:
— А вам что, молодой человек?
— Не будет ли у вас работы? — ответил я, не показывая письма.
— Верстаки у меня все заняты и столяров хватает... Вот если можешь токарем — возьму! — сразу переходя на «ты», небрежно бросил Федя.
В ремесленном училище я немного обучался токарному делу и даже пробовал точить ножки к этажеркам, но по-настоящему выучиться не успел, а теперь к тому же все забыл.
«Оскандалюсь, ох, оскандалюсь... — мелькнуло у меня в голове. — Но не возвращаться же теперь в Сан- дыри... Авось вывернусь», — решил я и стал осматривать станок.
— Могу и токарем, только станок-то у вас больно плох, разболтан... Налаживать надо, а на это время потребуется...
Станок действительно был никуда негодный. По заказу Феди столяры сделали к нему большое, тяжелое маховое колесо, которое вертел ученик Сема, мальчик лет двенадцати.
— Это верно, станок неважный, но ежели ты мастер, значит и станок наладишь.
— Конечно, налажу!
— Ну вот и хорошо, — согласился Федя, обрадовавшись возможности избавиться от неприятной работы, — сегодня и за дело принимайся. Платить буду по гривеннику за ножку. За ремонт станка заплачу отдельно.
Ремонт станка шел без всяких осложнений. Усердно помогали столяры, с нетерпением ожидавшие, чтобы я скорее начал вытачивать ножки к столам.
Изучив станок, я стал переделывать его на ножной. Решил это сделать главным образом из-за Семы. Худенький, бледный, забитый, он очень напоминал мне
297
кухаркиного сына Илюшу из магазина моего дядюшки Григория Бунакова.
— Ну как, Сема, учишься? — спросил я его в первый день нашего знакомства.
— Что вы, дяденька, какое уж тут ученье... — испуганно озираясь, тихо ответил мальчик. — Все больше мастерам за водкой бегаю да колесо Федору Лексеичу кручу.
— А живешь где?
— Вот там... — Сема кивнул лохматой белой головенкой в угол, где под старым негодным верстаком лежала охапка стружек.
— Родные-то у тебя есть?
— Тятьку японцы убили, а мамка на фабрике Хлудова работает, живет у своей сестрицы, тетеньки Прасковьи.
— Так чего ж ты к матери ночевать не ходишь?
— У нас еще Санька с Аленкой. Они с мамкой за печкой на полу спят — на всех места не хватает. Да и ходить далеко, — обстоятельно, по-взрослому рассказывал Сема. — Утром встаю в пять, растапливаю плиту, разогреваю клей. Потом дяденьки в лавочку посылают. Днем я все время на подхвате: то подай, это принеси, то отнеси... А когда Федор Лексеич работает, колесо кручу. Покуда мастерскую уберу после работы, к мамке идти поздно.
— Сколько же мать за запечный угол сестре платит?
— Ничего не платит. У тетеньки дом большо-о-ой, жильцов много, большой огород, четыре коровы, Работы на всех хватает.
— Велики ли Аленка-то с Санькой?
— Саньке шестой минул, а Аленке восьмой пошел.
Мне стало грустно. Так серьезно, по-взрослому рассуждал этот двенадцатилетний человек о житейских делах.
Чтобы немного приободрить своего нового друга, я весело и ласково хлопнул мальчика по плечу:
— Ну, не горюй, Семен! Вот станок я переделал, вертеть колесо больше не будешь, начнешь к делу приучаться... Бить-то тебя здесь не бьют?
— Когда дядя Петя в мастерской, он не дает, спасибо ему!
298
НРАВЫ МАСТЕРСКОЙ
Токарный станок был готов через неделю, и я начал точить на нем в первый же день. Я мог работать за токаря!
В мастерскую неожиданно приехал сам Иван Алексеевич. Это был очень сдержанный, тщательно выбритый и выутюженный пожилой господин в белоснежной манишке. На туго накрахмаленном стоячем воротничке красовался цветной галстук-бабочка. Черная суконная шуба на хорьковом меху, с бобровым воротником, распахнута, а на жилете дорогого костюма цепочка с брелоками.
Иван Алексеевич снял шляпу и вежливо поздоровался, слегка склонив душистую, сильно напомаженную лысую голову.
Не разговаривая ни с кем, в сопровождении засуетившегося Феди, он прошелся раза три по мастерской, остановился возле моего станка, осмотрел работу и, не глядя ни на кого, вышел. Вслед за ним выскочил и Федя.
— Ну, будет теперь нашему забулдыге проборция! — заметил дядя Архип.
— За пьянство? —полюбопытствовал я.
— Нет, для порядка. А за пьянство... что ж за пьянство ругать? Иван Алексеевич, хоть и не пьет, зато в карты проигрывает куда больше, чем Федор пропивает.
Через полчаса старший Пискунов вышел из флигеля, а за ним выскочил красный, смущенный Федя. Проводив высокого гостя, он как ни в чем не бывало отправился в находившийся на нашей улице трактир Кабанова.
С того дня, как я покинул родное село, завод, товарищей, сыгравших такую большую роль в моей жизни и о судьбе которых я до сих пор ничего не знал, меня временами брала такая тоска, что хоть бросай все и беги обратно.
События последнего года в Коломне яркой молнией осветили мою жизнь, и быт нашей мастерской казался мне теперь невыносимо убогим и мрачным. Особенно тяжело было вечерами, когда кончалась работа
299
и усталые столяры, нещадно дымя махоркой, развлекались тем, что принимались кого-нибудь высмеивать. Обычно это были злые, грубые шутки, от которых часто становилось не по себе. Тут не щадились никакие чувства, и на душе становилось еще тоскливее и беспросветнее. Чаще всего зачинщиком был не старый еще, лет тридцати шести, столяр Иван Васильевич. На темном лице его, с длинным крючковатым носом, ярко выделялись цыганские жуликоватые глаза со сверкающими белками, а черная курчавая борода лопатой никогда, видно, не знала ни бритвы, ни ножниц.
Говорили, что где-то в деревне у него жена с ребятишками, но Иван Васильевич, видимо, забыл о их существовании, вел в городе довольно веселую жизнь, был большой охотник до «кумушек» и не гнушался пожить за их счет.
Состоял он в «кумовьях» и у нашей стряпухи Авдотьи, пока у той водились деньжонки, а когда все вышли, несчастная женщина стала жертвой самых злых его выходок, сопровождаемых хохотом столяров.
Не в силах прекратить эту мерзость, я молча уходил на улицу, не кончив или не начиная ужина.
Но как уйти от этого? Ведь мне приходилось жить здесь. Все спали на своих верстаках, а мы с Семой сделали разбирающиеся нары и на день их убирали. Я купил три мешка и набил их стружками. Два служили нам матрацами, а один — подушкой. Разумеется, никаких простыней и наволочек у нас не водилось. Сема почти перестал ходить домой и навещал мать только по воскресеньям. Ел он вместе с нами из общего котла. Мы с Петей настояли, чтобы он питался со всеми и бесплатно.
... — Что ж, парень, молчишь-то?.. Станок починил, пятерку получил и в ус не дуешь... Обмывать надо! — подступили ко мне мастера. Пропив свою получку, они были рады погулять за мой счет.
— Что ж станок обмывать? Вот начну на нем работать, тогда и обмоем.
Я был не прочь угостить товарищей, помогавших мне в ремонте станка, но самому пить не хотелось.
Через неделю мастера снова атаковали меня.
— Ставлю четверть водки и закуску, — согласился я, — гуляйте... А мне тут по делу пойти надо.
300
— Ну, нет, так не пойдет!.. Ишь ты, четверть водки... Нашей компанией, стало быть, брезгаешь? — возмутились столяры.
Делать нечего, пришлось принять участие в выпивке.
В субботу, как обычно, после бани послали Сему в лавку. «Обмывание» началось, и под утро все, пьяные до бесчувствия, повалились спать.
В воскресенье, рано утром, я поспешил уйти из дому. Бродил по заснеженным улицам Егорьевска, подробности пьянки никак не выветривались из головы и мне было стыдно и досадно на себя. Я не брал в рот вина уже с прошлого года, с самого начала событий в Коломне. «А тут!.. Эх, дурак, дурак... не выдержал!..» — мысленно ругал я себя.
Основательно проголодавшись и продрогнув, я завернул в одну из бесчисленных чайных и лишь поздно вечером вернулся домой. Мои друзья, снова мертвецки пьяные, спали, наполняя мастерскую тяжелым храпом.
В понедельник столяры весь день ломали головы над тем, как бы опохмелиться, но все деньги были пропиты.
— Слушай, друг, — обратился под вечер ко мне старик Онисим. — Ты парень еще молодой, ну зачем тебе пиджак? Рубаха на тебе хорошая. Давай продадим пиджак, за него четверть водки дадут — и гоже будет. Вот все и опохмелимся. Давай!
— И то верно! — вторил рокочущий бас Архипа. — Онисим знает, кому и одежонку загнать можно.
Но мне жаль было расставаться с пиджаком.
— Да ты, друг, не сумлевайся! Деньги, сколько дадут за пиджак, мы тебе сполна вернем, — ласково продолжал уговаривать меня дядя Онисим.
Я не знал, как отделаться от них, но выручил Петя.
— Вот молодому-то и нужен пиджак, а вы, черти, пристали к нему. В чем же он к девицам пойдет? — шутливо обратился он к Архипу. — А ты, Иван Андреевич, собирайся! Девицы заждались! Не раз уже спрашивали о тебе.
— Еще один бабий угодник объявился, — отметил дядя Онисим под громкий хохот мастеров. — Так бы сразу и сказал, а то «не пью» да «не хочу».
— К девицам, дружище, мы с тобой не пойдем, —
301
весело объявил на улице Петя. — Это я так, на скорую руку придумал, чтобы наши пьянчужки от тебя отстали.
Потом, посмотрев на меня, пытливо спросил:
— А ты что, сильно к водочке припадаешь?
— Вовсе не припадаю. С год не пил. Это так, за компанию, чтобы не обидеть товарищей.
— Ишь ты, за компанию... — насмешливо заметил Петя. — Это, брат, не резон. С ними за компанию и в босяки попадешь. Народ хоть неплохой, но и хорошего в них мало, только для выпивки и живут. Это они сейчас, на зиму глядя, на месте сидят да работают по малости, а пригреет солнышко — бродяжить пустятся. Дядя Онисим первый. Опорки на ноги, сумку за плечи — и айда! А столяр-то первой статьи... Ну, конечно, житьишко-то у них аховое.
Жизнь кустарей того времени была даже хуже жизни рабочих фабрик и заводов. Работали с шести утра до восьми вечера, а иногда и до девяти. Столяры жили в мастерской. Тут же и питались нехитрой стряпней нашей кривой Авдотьи, исполнявшей одновременно обязанности прислуги Феди. Называлось это «работать на хозяйских харчах».
Завтрак и ужин состоял из картофеля, немного сдобренного льняным маслом, а изредка говяжьим салом.
Такой же картофель подавался и на обед, на второе, а на первое — серые щи со снетками или грибами, редко с мясом. Случалось, что вместо картошки давали какую-нибудь кашу.
Иногда нас баловали: на стол ставилась миска серой квашеной капусты величиной с банный таз.
По большим праздникам в картофель или кашу добавляли, как говорила наша Авдотья, «для духу» немного коровьего масла.
Ели, конечно, все из одной миски огромными деревянными ложками, сработанными здесь же, в мастерской. У каждого на ложке была своя метка.
Половину нашего заработка, семь-восемь рублей, хозяин вычитал за харчи. Остальные деньги немедленно пропивались. В дни между получками столяры наводили жесточайшую экономию на всем, даже на спичках.
— Ты что, черт, делаешь... целую спичку зажи-
302
гаешь! — остервенело басил Архип, вырывая коробок со спичками у товарища. Брал одну спичку и расщеплял ее пополам.
Но к нему подскакивал дядя Онисим и взволнованным фальцетом кричал:
— Что это за транжирство такое! Смотри, как надо делать! — Он брал у нашего верзилы Архипа половину спички, расщеплял ее на две части, ловко чиркал четвертью спички о серник коробки и, закуривая козью ножку, уже спокойно и самодовольно поучал:
— Добро беречь надо. Вы, други мои, жить не умеете! Спички денег стоят, а копейку беречь надо. Копейка-то, она и рубль бережет. Вот так-то!
Портные из мастерской Врубеля частенько пропивались «до нитки» вместе с нашими столярами, напивавшимися «в доску». И никакого интереса к окружающей жизни, никакой живой мысли... Беспросветная, скотская жизнь!
Однажды на мой вопрос, зачем же все пропивать, а потом неделю мучиться, дядя Онисим, назидательно подняв палец, важно говорил:
— Э-э-э, друг милый! Ты наши выпивоны не замай, это особь статья. Сам осударь-анпиратор, батюшка Петр Лексеич, во всех уставах наказывал, по православному обряду, после баньки водочку пить. А у кого денег нет, на такое дело и украсть можно... Попы за это и греха на душу не кладут, потому как водочка-то и для души пользительна.
ДРУЖБА С ПЕТЕЙ
В минуты, когда особенно остро ощущалось одиночество, мне вспоминались страстные и смелые речи Сапожкова и слова Ивана Алексеевича в день приема меня в партию. В памяти воскресали лица погибших товарищей. Вспоминались собрания в клубе и театре, дни больших надежд и страшные дни поражения.
Я понимал, что и в Егорьевске должны быть люди, с которыми можно было поделиться своими мыслями и чувствами, но как их найти?
Мимоходом я слышал, что в чайных Жаркова, Зиновьева и Петрова в прошлом году часто собирались
303
тайные собрания, произносились недозволенные речи, что егорьевские текстильщики не раз бастовали. Каждое воскресенье, а иногда и в будние дни я терпеливо ходил в эти чайные и жадно прислушивался к разговорам, но ничего толком так и не узнал.
Легко представить, как обрадовался я случаю подружиться с Петей, близким по возрасту, который к тому же мне очень нравился.
Петя никогда не сквернословил и не скабрезничал, однако умел вызвать общий смех веселой шуткой.
Несмотря на дружеские отношения со столярами, он с самого начала категорически отказался от выпивки с «ими, и больше к нему не приставали.
И теперь, идя по темным улицам, я радовался начинающейся дружбе между нами.
— Зайдем в чайную, посидим, — предложил Петя.
Я не заставил себя долго просить. Заказали пару пива и селедку.
— Знаешь что, Иван Андреевич, зови-ка ты меня Петей, а я буду звать тебя Ваней, так-то лучше будет.
— Ну что ж, давай!
— Вот смотрю я на тебя и думаю, что ты за человек? Парень молодой, кудрявый, а ходишь невеселый какой-то, с чего бы это? Зазнобу, что ли, в Коломне оставил, аль другое что на сердце легло?
Я насторожился. Что ему от меня надо? Чего он меня пытает? Сам-то что за человек? Открыться?.. А вдруг нарвешься? Да нет, такой не должен подвести!!
Меня терзали сомнения, а потребность в друге была огромная.
— Не зазнобу, а хороших друзей оставил.
Собеседник посмотрел на меня внимательно:
— Не ты один... Ну, да ведь хорошие друзья никогда не потеряются, придет время и снова встретишься сними, да и тут новых найдешь.
— Где их тут искать... в такой дыре! Разве что среди наших пьяниц?
Петя строго посмотрел на меня и серьезно заметил: — В Егорьевске на трех текстильных фабриках работает двенадцать тысяч. Только на одной Хлудовке более семи, а сколько по мелким мастерским вроде нашей! Это что, по-твоему, — дыра?
304
— Видел я их... тише воды, ниже травы. Да и то сказать, кому и шуметь-то? На фабрике все бабы да детишки... Ну, а в мастерских небось все вроде наших, им бы только в кабак забраться.
Петя усмехнулся:
— А где же им быть, как не в чайных, трактирах да кабаках? Подумай сам: в казармах тесно, грязь, клопы, вонь, дети голодные плачут, больная жена стонет, нищета изо всех углов лезет. Смотреть тошно. Клубы господа хозяева позабыли построить для нас. Все и развлечение — церкви да кабаки, благо их понастроили на каждом углу. Ну, а в церковь рабочий человек не больно-то охоч ходить, не любит он попов... Н-да-а-а... — И после короткой паузы, испытующе взглянув на меня, спросил:—А ты знаешь, что творилось в прошлом и позапрошлом году в этой «дыре»?
— Что-то слышал, а толком ничего не знаю.
— А ты вот послушай!..
И Петя рассказал, как всколыхнулись егорьевские текстильщики вместе со всей рабочей Россией, когда стало известно о расправе царских сатрапов с питерскими рабочими 9 января. Хлудовские рабочие провели полдневную забастовку протеста с лозунгами: «Долой самодержавных убийц!», «Да здравствует грозная и неумолимая борьба рабочих за политическую свободу!»
— Вся фабрика, говорят, была наводнена листовками с этими лозунгами. А сколько народу вылетело за ворота после этой стачки! А жандармских налетов на квартиры, рабочие общежития и казармы и не счесть. Многие и по сей день сидят в здешней тюрьме. Революционные листовки печатались на фабрике Хлудова в механической мастерской, прямо под носом у надзирателей...
— Ну и молодцы! — с восхищением воскликнул я.
— Фабричные девушки этими листовками все заборы обклеивали, даже на стены собора лепили. А одна такая удалая, бывало, подойдет к городовому Желтикову, что стоял на Соборной площади под самыми фонарями, выждет, когда тот задремлет на посту, напихает ему прокламаций в карманы... Сколько раз такие номера откалывала...
— Какая молодчина! А кто она?
20 И. Козлов
305
— Ватерщица, Нюрой звали. А ты!.. «Кому шуме-еть?.. бабы да дети-ишки»... — укоризненно передразнил меня Петя.
Мне стало неловко. И у нас в Коломне были такие девушки.
— Во время чтения царского манифеста в соборе 19 октября прошлого года рабочие выкинули красный флаг и с пением революционных песен пошли к городской тюрьме освобождать политических узников, арестованных после событий 9 января.
И Петя рассказал, что тогда на улицы Егорьевска вышло более двенадцати тысяч рабочих. К ним присоединилась интеллигенция и другие слои населения. Несколькими днями позже черносотенцами была разогнана революционная демонстрация и учинены погромы квартир и магазинов евреев, а также квартир революционеров. Озверелая толпа черносотенцев растерзала шестнадцатилетнего гимназиста Сашу Островского и Алексея Ивановича Тупицына.
— А какие люди были!.. — с болью в голосе произнес Петя и замолк. — Алешу Тупицына на глазах у матери растерзали. Старушка на коленях умоляла отдать ей сына хоть мертвого. Но, видно, он и мертвый был для них страшен. Выкололи глаза, в рот и распоротый живот напихали пух из перины. Да разве есть слова, чтобы рассказать о таком!..
Петя облокотился на стол, подпер руками голову и умолк. Молчал и я. «И тут все, как у нас в Коломне, — думал я. — Вон и гимназиста убили, как у нас... Ваню Маркова... И тоже шестнадцать лет парню было... ровесники, стало быть...» Затем я робко спросил:
— Ты ведь в Егорьевске недавно, откуда же ты все узнал?
Петя отделался шуткой:
— Слухом земля полнится! А уши человеку даны не для того, чтобы хлопать ими, а слушать... Ну, пошли, а то уже поздно.
Обратно мы шли молча, и каждый думал о своем. Назавтра я опять пошел бродить по городу. Но теперь я с живым интересом присматривался ко всему.
Все в городе приобрело для меня другую значи-
306
мость, я как будто впервые увидел все эти дома, улицы и людей.
С нетерпением ждал я следующую субботу, чтобы снова поговорить с Петей. Хотелось поскорей узнать и о нем.
Я заметно повеселел и частенько поглядывал на Петю благодарным взглядом. Но тот держался, как обычно, и ни о чем, кроме обычных житейских дел, со мной не говорил.
В субботу вечером он снова подошел ко мне и громко сказал:
— Ну, пошли, Иван Андреевич, не задерживайся, девицы долго ждать не будут.
Я мигом собрался, и мы направились в тот же трактир, где были в прошлый раз. Заказали пару пива и воблы.
— Вижу, ожил ты малость после нашего разговора.
— Еще бы, я так рад, так рад... — горячо подхватил я.
— Язык за зубами, видно, держать умеешь. Это хорошо! А врать, когда нужно, еще не научился. Как только начал нашим столярам плести про столярничанье по деревням, я сразу сообразил, что тут что-то не то...
— А ты откуда? О себе-то ничего не рассказал!
— И о себе расскажу, всему свой срок! — весело рассмеялся Петя.
От него я узнал, что москвичей тут девять человек. Другие восемь работают в иконописной мастерской Хренова. Все они с месяц как приехали из Москвы.
— А как вы сюда попали?
— Очевидно, так же, как и ты, — хитро подмигнул Петя. Потом рассказал, что все они в прошлом году в Москве ходили на рабочие собрания, участвовали в октябрьской забастовке, в революционных демонстрациях. Они освобождали политических заключенных из тюрем, провожали гроб Баумана... В декабрьские дни строили баррикады и сражались с царскими войсками. Из Москвы выбрались, когда уже догорали последние пожарища на Преспе и осмелевшие полицейские рыскали по рабочим квартирам, вылавливая всех подозрительных.
Друзья решили податься в провинцию, чтобы где-
20* 307
нибудь в тихом уголке пересидеть «ненастье». Один из них был егорьевский и до Москвы работал здесь, в хреновской мастерской.
— Вот он и привел нас всех сюда. Хозяину-то время между рождеством и пасхой, что называется, самый сезон, нужны умелые руки, — закончил свой рассказ Петя... — Вот так-то, Ваня, нечего нам таиться друг от друга. Правда, может, конечно, случиться, что нарвешься на продажную шкуру, но ведь ежели всякого на подозрении держать, тогда и жить нельзя. А нам не умирать, а дело делать надо...
— Дело? — переспросил я его.
— А ты как думал? — рассмеялся Петя, лукаво поблескивая умными и веселыми глазами. — Ну вот что! В следующую субботу сведу я тебя к нашим ребятам, а там видно будет.
В свою очередь и я кое-что рассказал ему о себе.
Давно я не чувствовал себя так хорошо. Эти зимние вечера, проведенные с Петей в захудалом трактирчике Егорьевска, положили конец одиночеству, и тепло только что зародившейся дружбы растопило лед, сковывавший мою душу.
МОИ НОВЫЕ ДРУЗЬЯ
Бродя воскресными днями по городу, я не раз любовался красивым двухэтажным домом и затейливой резьбой на наличниках его окон.
В этом доме и находилась мастерская Хренова. Она была на той же Богадельнической улице, что и наша.
Просторное, светлое помещение, везде чистота и порядок. Рабочие — все из местных жителей — жили с семьями, и только Петины друзья квартировали при мастерской. Они занимали большую светлую комнату, уставленную деревянными топчанами, на которых лежали соломенные тюфяки, простыни из сурового миткаля, ватные одеяла из цветных лоскутиков, одетые в цветастые ситцевые наволочки подушки.
Посредине комнаты стоял огромный стол, над которым висела большая лампа «молния». Здесь было тихо, тепло.
— А-а-а, вот и ясны соколы к нашему гнезду при¬
зов
летели, милости просим! — тряхнув кудрями, встал нам навстречу из-за стола худощавый парень в косоворотке, с ярко начищенной бляхой на ремне.
Крепко пожав мне руку, как старому знакомому, он отдал шутливую команду:
— Митя, вздуй-ка самовар, да побыстрее, голубчик! А ты, Вася, сбегай к здешнему «Филиппову» за ситным да колбаски у Кабанова купи. А ради первого знакомства прихвати... да смотри, только одну...
Видно, что парень этот пользовался большим авторитетом среди товарищей, и я с интересом смотрел на него. На бледном, с чуть заметной рябинкой лице глубоко сидели карие глаза, упрямо сдвинуты к переносью прямого точеного носа брови. На верхней губе небольшие усики. Огромная шапка темных, непокорных кудрей придавала парню молодцеватый вид и делала выше ростом. Все звали его Гаврюшей.
Взяв у него деньги, Вася убежал, а Гаврюша продолжал распоряжаться.
— Вы, друзья, что ж гостей не сажаете? Ну-ка, Сережа, слетай в мастерскую, притащи пару табуреточек.
Пока готовились к чаю, Гаврюша отвел меня в сторону, усадил на чей-то топчан и, примостившись рядом, повел со мной тихую беседу.
Позже, познакомившись поближе, я проникся к нему глубоким уважением. Всегда весело балагурил он с товарищами, держался с достоинством человека, успевшего повидать и пережить в своей жизни что-то значительное.
— Петя говорит, что ты все какой-то невеселый ходишь. Сейчас, дружок, многим не до песен. Каратели не только в Коломне зверствовали. А все же голову вешать нельзя.
Потом, посмотрев на меня внимательно, вдруг неожиданно спросил:
— А ты когда-нибудь дрался с ребятами на улице?
— Очень часто.
— А нос и зубы тебе разбивали? С шишками и синяками домой приходил?
— Всяко бывало... — нехотя ответил я.
— А после этого охота к драке пропадала?
— Ну вот еще! — рассмеялся я. — После этого толь-
309
ко и думаешь о том, как бы всыпать обидчику да ребятам показать, какой ты сильный.
— Ну вот видишь! — улыбаясь, продолжал мой собеседник. — Охота к драке, значит, не пропадает? А особенно когда хоть разок посидишь на спине у неприятеля. Верно? Так зачем же нам теперь голову вешать? Выходит, рабочий класс слаб? Не-е-ет! Теперь- то только и подраться! Так, что ли, я говорю? Вот и не опускай руки, а берись за дело.
— За какое делю?
— Э-э, брат! Была бы охота, а дела тебя найдут. Пока познакомься с нами, а мы с тобой... Это тебе первое дело, а второе придет само.
После чая сели играть в лото. Во время игры я заметил, что с каждого кона Гаврюша снимает по нескольку монет и кладет их в резной ящичек-копилку. Заметив мой вопросительный взгляд, он объяснил с улыбкой:
— На подарок государю императору Николаю Второму от его верноподданных копим. Деньги предназначаются в фонд на приобретение оружия боевой дружине.
Часто, забыв о лото, мы беседовали о недавнем прошлом, мечтали о лучшем будущем. Все понимали, что наше поражение временное.
Но пока что дальше мечтаний и сбора средств на боевую дружину и членских взносов, которые бережно хранились у Гаврюши, делю у нас не подвигалось.
Среди резчиков Гаврюша и двое других были членами партии, а остальные, хоть и беспартийные, шли за ними.
Мы вступили в партию в боевые дни подъема революции, спешно обучались владеть оружием и драться на баррикадах, с восторгом слушали на собраниях и митингах горячие речи ораторов, но больше сердцем, чем умом, находили дорогу к борьбе. Тем острее почувствовали мы сейчас потребность осмыслить пережитое, а между тем никакой политической литературы у нас не было. Не менее сильна была и потребность снова почувствовать себя деятельными членами партийной организации, но как с ней связаться?
Трудность была в том, что все мы были люди приезжие.
310
Правда, Родин, — такова была фамилия Гаврюши, — ездил в Москву, пытался разыскать кого-нибудь из товарищей в Окружке (так мы называли в то время Московский комитет нашей партии), но неудачно.
— Ну что ж, товарищи, будем ощупью пробираться, хоть и в потемках, но идти вперед, а там, глядишь, и солнышко проглянет и рассвета дождемся... — подбадривал нас Гаврюша. — Заводите поскорее дружбу с рабочими фабрик, да с разбором, люди нужны надежные. Разъясняйте им нашу правду, за что мы боремся, на что готовы... Сейчас каждый человек дорог.
Все были согласны с ним.
Мы мечтали также связаться с солдатами стоявшего около Егорьевска 139-го Моршанского полка, их казармы были недалеко от Зарайской улицы.
В скором времени в трактире Кабанихи я познакомился с парнем моих лет, Никешкой, через которого свел знакомство с рабочими хлудовской фабрики.
В свои семнадцать лет я успел познать всю горечь подневольной и голодной жизни обездоленных бедняков в деревне, страдания беззащитных мальчиков и «ученье» у богатого дядюшки-купца, бесправный труд рабочих на мебельной фабрике «Мюр и Мерилиз» в Москве и на Коломенском машиностроительном заводе. Знаком мне был также каторжный труд работниц шелкомотальной фабрики Абега в Коломне, где работала моя сестра Поля и знакомые девушки. Но ужасные условия жизни егорьевских текстильщиков превзошли все, мною испытанное и виденное.
Отец и сам Никешка родились на фабрике у станка и выросли в каменном общежитии. В семье частенько не было ни гроша, и мать шла в заводскую харчевую лавку за продуктами в долг, хотя все знали, что «в долг взять — своей воли не знать». Там товар не выберешь: что дают, то и бери, — в долг берешь, тебе милость оказывают.
Однажды после похлебки, сваренной из рыбы, взятой в долг, через два дня умер младшенький и, долго прохворав, умер отец Никешки.
— Сколько бабок ходило его лечить, а все без толку, — рассказывал мой новый приятель. — Я как-то подслушал их заговоры. Прямо смех берет. Бормочут что-
311
то несуразное и дают отцу какую-то бурду пить. Попробовал я как-то от матери украдкой этой бурды, так насилу отплевался.
— Зачем бабок таскали? Вы бы лучше врача позвали.
Никешка с удивлением посмотрел на меня.
— Разве ты не знаешь, что докторам деньги платить надо?
— Да и бабки-то не бесплатно, наверно, к вам ходили.
— Ну, бабки!.. Бабке мать даст пятак, она и довольна.
Как-то я заглянул к Никешке вечером, когда почти вся семья была в сборе, и по-настоящему в комнату зайти не мог. Мать сидела у стола и латала какие-то лохмотья. На кровати, у правой стены, спала пятнадцатилетняя сестренка Никешки. Ей завтра рано вставать на работу. Семнадцатилетний брат ушел в ночную смену на фабрику Бардыгина. Двенадцатилетняя сестра, которой чуть свет идти на фабрику Хлудова, спала на полу. К ней прижались две маленькие сестренки пяти и трех лет. А ведь еще должна как-то устроиться на ночь и мать, которой затемно идти на работу в утреннюю смену, и сам Никешка...
В огромную щель из-под двери немилосердно дуло, и ребятишки ежились от холода.
— Что ж ты, Никеша, щель не забьешь, или молоток в руках держать не умеешь? Простудятся ребята- то, — упрекнул я приятеля.
— Ничего им не доспеется, — зевнув, равнодушно ответил он.
Рослая, широкоплечая, но очень худая, с изможденным лицом, с огромными темными кругами вокруг больших печальных серых глаз на восковом лице, мать Никешки напоминала великомученицу на одной из старинных икон коломенского монастыря. Ей еще не было сорока лет, а на вид совсем старуха!
Мать все время как-то ежилась, точно старалась занять как можно меньше места в пространстве.
На следующий день, выбрав в мастерской подходящую рейку, захватив молоток и гвозди, я снова пришел к Никешке и забил злополучную щель.
312
ПЕРВОЕ ПРОПАГАНДИСТСКОЕ ВЫСТУПЛЕНИЕ
Однажды в субботу, вернувшись от хреновских резчиков поздно вечером, я полез за табаком в свой сундучок, где хранились мои вещи, и вдруг заметил, что там уже кто-то хозяйничал. К великой своей досаде, я обнаружил пропажу нескольких листочков из альбомчика, бережно мною хранимого.
Самодельный альбомчик с аккуратной подшивкой вырезок ранних рассказов Серафимовича подарил мне незабвенный мой друг юный большевик Ваня Марков в день приема меня в партию.
— Вот тебе на память, — сказал Ваня. — Делал для себя, но ради такого дня дарю тебе. Читай и помни: везде есть люди. И ты везде первым долгом ищи человека. В самом последнем, самом забитом и жалком из людей всегда живет человек, надо только научиться видеть его.
Я полюбил эти рассказы, как полюбил пртом и самого автора, познакомившись с ним спустя шестнадцать лет.
В страшные дни, спасаясь от карателей, я не успел захватить с собой самого необходимого, но подарок Вани я не забыл, и теперь огорчению моему не было предела.
Наутро, едва столяры продрали глаза, я набросился на них и стал допрашивать, кто это сделал. Всю ночь меня терзала обида, и сейчас от волнения я не мог найти подходящих слов.
Все очень удивились, они считали меня не жадным и покладистым парнем, а тут вдруг... и из-за чего?
— Что ты, парень, распетушился? Что мы, человека зарезали, что ли? Ну, захотелось покурить, а бумаги не было, вот и взяли. Не ахти какая ценность... Из-за двух листочков такой шум поднимать... — пробовал урезонить меня Иван Васильевич.
— Да эти листочки мне дороже всего сундука! — ответил я ему.
Мое огорчение было так велико и искренне, что никто не обиделся на ругань. Всем стало неловко. А когда я объяснил, что это подарок убитого в прошлом
313
году казаками друга, дядя Онисим попробовал даже утешить:
— У тебя, почитай, там все осталось, вот и храни на Здоровье, уж больше рвать не будем. Ишь, какая оказия вышла! Кабы заранее энато было... Вот пошлем сейчас Сему купить газетку, приклей заместо тех листочков, и делю с концом. Раз хороший человек был, что ж, береги, береги энту штуку-то...
А другой, тоже пожилой столяр, Силантий, участливо спросил:
— Значит, божественное что-нибудь там написано, про святых?
— Да не про святых там написано, а про нас с вами! — сердито ответил я.
— Да ну, про нас?
— А не врешь?
— Брешет, чай, кому охота про нас писать!
— Чего мне врать, почитайте — и сами увидите.
— Ишь ты, читальщиков каких нашел! — в свою очередь обозлились столяры.
Тут только я сообразил, что все они были безграмотны.
— Ты бы нам почитал, грамотей!
— Небось опохмеляться будете, до чтения ли вам сейчас, — проворчал я с неулегшейся досадой.
— Не твоя забота. Опохмелимся потом, а сейчас попьем холодной воды и слушать будем. Читай, раз тут про нас написано! — тоном приказа пробурчал Архип.
Я прочел им коротенький рассказ «Семишкура» — о жизни шахтеров. Нерадостная была эта жизнь.
Старый шахтер Семишкура, проработав тридцать лет в шахте, не выдержал и ушел в родную деревню. Но деревня не приняла старика. Беден—никому не нужен. Снова Семишкура вернулся на шахту, но его и здесь не приняли, погнали прочь.
«— Куда же я? — спросил Семишкура.
— Куда знаешь... — ответили в конторе.
...Долго видно было, как, делаясь все меньше и меньше, уходил по степи человек, судя по осунувшимся плечам, по согбенной спине, должно быть старый, с котомкой».
314
Я кончил читать. Мои слушатели примолкли. Наконец самый молчаливый из них, Савелий, спросил:
— Куда же он теперь денется?
Все угрюмо молчали. Наконец кто-то заметил:
— Вот всегда с нашим братом так. Выжмут все силы —и на помойку! Везде несправедливость...
— Э-э, чего захотел, справедливости!.. Эта штука, брат, в толстых карманах попряталась...
— И из толстого кармана ее достать можно... — довольно робко заметил я. Эта так неожиданно для меня завязавшаяся беседа явилась моим первым испытанием как пропагандиста.
— Ну, чего там зря лясы точить! — прикрикнул дядя Онисим. — Лучше почитай еще что-нибудь из твоих газеток.
Я не заставил себя долго просить и прочел рассказ Серафимовича «В бурю» — о мальчике-сиротке и приютившем его жестоком старике.
Когда я кончил читать, в углу послышались тихие всхлипывания, это плакал Сема.
— Ну, чего ты?.. Чего ты, глупый? — ласково спросил его Архип.
— Жа-ал-ко-о, как он его бил-то... — сквозь рыдания лепетал Сема.
— Ну, так что ж, что бил, а тебя разве не бьют? Мальчиков всегда бьют!
— Меня не так, его вере-е-о-ов-кой, рубцы-и-и на спине, — продолжал плакать Сема, размазывая по щекам слезы.
— Ну, не тужи, вот подрастешь малость, и тебя будем бить сильнее, жалеем сейчас-то... — успокаивал кто-то Сему.
— Да замолчь ты, щенок, и без тебя тошно!.. — зло прикрикнул на него Иван Васильевич. — Вот достану веревку...
— Братцы, а за что же мы мальчонку-то бьем... А? — вдруг угрюмо спросил верзила Архип.
— Эх ты, сиротиночка горькая! — сокрушенно покачал головой дядя Онисим и как-то неловко провел заскорузлой рукой по белесым вихрам Семы.
— А и на самом-то деле, за что? — обращаясь ко всем, повторил он вопрос Архипа и спросил с укориз-
315
ной: — А ты для кого, Иван Васильевич, собираешься веревку доставать?
С тех пор Сему били редко.
Столяры теперь частенько обращались ко мне с просьбой почитать им «из тех газеток». И нередко завязывалась хорошая товарищеская беседа, которую я старался, как умел, использовать в пропагандистских целях.
Рассказы, вырезанные Ваней Марковым, были все прочитаны. Я находил новые, вырезал и собирал из разных журналов, особенно из «Журнала для всех» и сборника «Знание». Помогал их доставать Петя, друживший с одной из егорьевских учительниц.
То ли под влиянием рассказов Серафимовича, то ли по другой какой причине, но Иван Васильевич перестал изводить кашу Авдотью. Да и вообще его грубые шутки перестали нравиться столярам.
— Ну, хватит тебе балаган разводить, надоело! — одергивал его кто-нибудь из слушателей.
И, не получив ни от кого поддержки, Иван Васильевич молча заканчивал свой ужин или обед. В скором времени он вообще ушел из нашей мастерской, и все довольно быстро его забыли, точно никогда такого у нас и не было.
Однако чтения в мастерской проводил не я один. Нередко этим занимался и Хозяйский брат Федя, любивший щегольнуть перед нами своей образованностью. Часто из кармана его пальто торчала газета. Правда, он чаще пересказывал столярам газетные статейки и только иногда зачитывал отдельные, особенно, по его мнению, интересные места. Обычно это была газета «Московский листок», который выписывали в Егорьевске все трактирщики и кабатчики. Заглядывал хозяйский брат главным образом в отдел происшествий и судебной хроники.
После таких чтений разговор вертелся вокруг краж, убийств и скандальных историй.
С великим удовольствием я стал замечать, что мои чтения воспринимались столярами с гораздо большим интересом, чем судебные истории Феди. Разве только когда речь шла об убийстве чьей-нибудь жены, так Архип иногда буркнет:
316
— Да за такую стерву и судить бы не надо.
— А кто стерва-то? — спросит, бывало, кто-нибудь из столяров.
— Известно, жена!
— Да почем ты знаешь, что она стерва?
— И знать нечего! Все бабы стервы, — упрямо твердил Архип и умолкал.
В мастерской все знали о горе Архипа. Однажды он сам рассказал о нем, перемежая свой рассказ пьяными слезами.
Дядя Архип еще в деревне женился на девушке, выданной за него родителями против ее волн. Ей нравился Осип — батрак из соседнего села, которого взяли в солдаты. Как ни умоляла девушка Архипа отказаться от нее, Архип все же женился в надежде, что, мол, стерпится — слюбится.
Отслужив свой срок, вернулся в деревню Осип и стал искать встреч с Маланьей — так звали жену Архипа. Поначалу она уклонялась от этих встреч, а потом не выдержало бабье сердце.
Однако, несмотря на всю злобу, разжигаемую насмешками односельчан, у верзилы Архипа не поднималась рука, чтобы «поучить» как следует жену, а также и своего обидчика.
Не в силах распутать стянувший всех троих узел, Архип запил и ушел в город.
Дядю же Онисима обычно интересовало другое.
— Много ли денег-то у убитого взяли? —спрашивал он, когда Федя рассказывал или читал об очередном загадочном убийстве.
— И деньги целы, и часы не взяли, — с готовностью пояснял рассказчик.
— И как только душу свою народ даром не боится губить, — сокрушался старик, качая лысой головой. — Ну, украсть да выпить, я понимаю, а то уби-ить! Ну, а коли случился такой грех и ты убил, так хоть деньги возьми да выпей в честной компании, а убиенного добрым словом помяни. Смотришь, грех-то малость и отмоется, все легче ответ перёд богом держать. — Дядя Онисим искренне верил, что вино снимает с души все грехи.
317
Дядя Онисим любил толковать «священное писание», ссылаясь на авторитет попов, но сам ни в бога, ни в черта, ни попам не верил и часто говорил нам о своем завещании:
— Ежели я помру, то сделайте милость, други мои, положите ко мне в гроб бутылку водки, ведь там такого добра нам не дадут.
Мы, конечно, обещали выполнить это.
В ОБЩЕЖИТИИ-НОЧЛЕЖКЕ
Вскоре при помощи Семы я подыскал себе квартиру у «тетеньки Прасковьи». За два рубля в месяц занимал топчан один и, надо сказать, был единственным таким жильцом у хозяйки.
— Харчеваться можете со всеми вместе, сестра хорошо стряпает, — предложила мне хозяйка. — Понадобится в лавочку послать — девчонки есть. Вы только скажите. У меня не как у других — чистота и порядок.
Я про себя улыбнулся по поводу «чистоты» и «порядка». В каждой каморке, отделенной одна от другой низкими, тонкими переборками, ночевало семь-восемь человек, по двое на одном топчане.
Сема стал чаще ходить к матери. Я доставал ему книжки для чтения. Тетенька стеснялась посылать Сему по разным делам, когда он сидел на моем топчане.
Хозяйка считала меня человеком «хотя и молодым, но самостоятельным». Во-первых, я снимал топчан на одного и платил ей за это целых два рубля в месяц; во-вторых, она никогда не видала меня пьяным и я ни с кем не скандалил. А когда узнала, что я зарабатываю от тридцати до сорока рублей в месяц, авторитет мой окончательно утвердился.
В то время даже самые лучшие ткачи зарабатывали двадцать — двадцать пять рублей.
Аграфена, мать Семы, часто заходила ко мне и предлагала свои услуги. Уж очень она была благодарна за хорошее отношение к сыну. Мы иногда с ней беседовали, и как-то раз я спросил ее:
— Неужели у сестры нет ни капли жалости к вам? Вы же родные сестры!
318
— Сестра не всегда была такая жадная. Видно, от богатства такой стала... Да и сын с нее тянет...
Сыну Прасковьи, Прошеньке, только семнадцать лет, а он пьет и хулиганит. Никому проходу на улице ме дает, да и родную мать не раз обзывал бранными словами. А уж не она ли кладет на него все силы, приберегает ему каждую копейку.
Особенно он начал буянить с прошлого года, когда у него появилось свое «дело» и деньжонки. А «дело» это заключалось в том, чтобы в темных уголках и переулках подкарауливать гимназистов да «смутьянов» и избивать их. Все это делалось с ведома полиции.
Егорьевской черной сотней верховодил трактирщик Сидоров да парикмахер Константин Федоров, или, попросту, Костька Хромой. Вместе с ними Прошка громил магазины евреев и квартиры революционеров.
Эта новая жизнь Прохора беспокоила мать куда больше, чем прежнее бездельничанье. А когда сказали, что ее сын причастен к убийству Тупицына и Островского, у нее задрожали руки и ноги. В полной растерянности опустилась она на лавку:
— Что же теперь будет? За такое и в Сибирь могут угнать...
С перепугу побежала в Успенский собор помолиться за Прошеньку. А у часовни, на углу Московской и Вокзальной улиц, как раз благодарственный молебен идет. И народ там все не простой: купцы, подрядчики, трактирщики, знакомые мастера и смотрители с фабрик, много городского начальства и даже сам исправник Козлянинов при орденах и медалях. Осеняют себя крестным знамением и со слезами умиления благодарят бога: помог, мол, «раздавить крамолу».
Остановилась мать, помолилась со всеми и успокоилась. «Выходит, богу и начальству угодны дела Прошеньки и его компании». Сердце отошло от страха, вроде как даже и рада.
Но по дороге домой снова задумалась. И Тупицына Алексея Ивановича и гимназиста Сашу Островского она знала хорошо. Такие уважительные, такие смирные. Разве это преступники? Спросить бы у самого Прошеньки, да не станет он с матерью разговаривать. Обзовет дурой, а то и похуже как. Давно уже она от сынка ласкового слова не слышала.
319
НАЧАЛО СВЯЗИ С МОСКОВСКОЙ ОКРУЖНОЙ
В конце февраля или начале марта 1906 года, в один из субботних вечеров, как обычно, мы с Петей отправились к резчикам в мастерскую Хренова. Резчики сидели за столом, на котором стояла чайная посуда и кипел самовар. На столе возвышалась горка баранок, лежали ломти черного хлеба и стояла мирка соленых огурцов. К нашему удивлению, около Гаврюши, сидевшего с краю, мы увидели бутылку водки и два лафитничка. Правда, вино было не раскупорено.
— Ну, теперь все в сборе, — сказал Гаврюша, обращаясь к двум молодым людям, сидевшим около него. — Это члены нашей группы, работают в мастерской Пискунова. Знакомьтесь, товарищи! Это товарищ Булкин из Окружки, а это наш сосед Николин, — обратился Гаврюша к нам.
Мы поздоровались. Ивана Ефимыча Николина я уже раньше видел, но особенно часто стал встречать в последнее время по утрам, когда он шел на фабрику Хлудова. Это был парень лет двадцати двух, ходил всегда в ватном черном пиджаке и в потрепанном картузе. Последние два субботних вечера я видел его прохаживающимся около дома, где он жил, напротив мастерской Хренова. Мне стало как-то не по себе от внимательного взгляда его серых глаз, которым он проводил нас с Петей, когда мы входили во двор хреновского дома. Я даже подумал, не следит ли он за нами. А вот теперь он здесь, да еще с представителем Окружки.
С особым интересом приглядывался я ко второму незнакомцу — Булкину.
Это тоже был совсем еще молодой человек, не старше двадцати одного — двадцати двух лет. Одет чисто, светлые волосы аккуратно причесаны на косой пробор, над пухлыми румяными губами небольшие светлые усики. Движения его были спокойны и уверенны, тихая речь нетороплива и убедительна. Добрый взгляд небольших светло-голубых, глубоко посаженных глаз был приятен, а удивительно добродушная улыбка открывала два ряда крупных зубов ослепительной белизны. Все в этом человеке располагало к себе с первого же знакомства.
320
В этот вечер Булкин провел с нами беседу и рассказал о политической обстановке в России и разногласиях между большевиками и меньшевиками.
— Борьба не кончена, — говорил он, — по всей России рабочие ведут войну с царизмом, и для этой борьбы мы должны объединять наши силы. Наша партия рабочая, и рабочие требуют единства ее рядов, а раскол партии только на руку нашим классовым врагам.
Объяснив подлую роль меньшевиков, готовых идти на раскол партии, Булкин рассказал, что товарищ Ленин предложил созвать объединительный съезд.
— Меньшевикам-то податься некуда, приходится соглашаться. Ленин за объединение, но, конечно, на большевистской основе, и все члены партии должны разъяснить рабочим и всему трудовому народу, чего хотят большевики.
Булкин очень понятно рассказал нам о сущности меньшевизма и о требованиях меньшевиков.
— Ленин от имени всех большевиков, то есть всех нас, членов партии, будет выступать на съезде. Вот и мы с вами должны сказать свое слово... Ленину очень важно знать наше мнение.
В тот вечер я впервые по-настоящему задумался над тем, что меньшевики действительно мешают рабочему классу заниматься революционной борьбой и что с ними надо воевать серьезно.
У нас в Коломне, как и здесь в Егорьевске, в прошлом году рабочие не пошли за меньшевиками, и мы, молодые рабочие, только что вступившие в партию, имели о них весьма смутное представление.
После доклада Булкина в нашей группе укрепилась уверенность, что борьба не кончилась, а самое главное — мы почувствовали свою силу, силу рабочего класса, силу большевиков, которые руководили и направляли по нужному пути армию борющихся.
Помню, на меня тогда произвели неизгладимое впечатление слова Булкина о том, что Ленин хочет знать наше мнение. То, что по важнейшим партийнополитическим вопросам прислушиваются к нам, рядовым членам партии, укрепляло в нас чувство ответственности за партию и заставляло задумываться о многом. Как-то невольно мы стали следить за своим поведением и анализировать поступки друг друга.
21 И. Козлов
321
У всех было исключительно приподнятое настроение и какое-то особое чувство коллективной и личной ответственности за общее дело. Пожалуй, это было самое яркое и сильное впечатление, вынесенное нами из первого занятия. «Подумать только, сколько времени искали, а тут сама Окружка разыскала нас!» — радостно думал я, возвращаясь домой с занятия,
ТОВАРИЩ БУЛКИН
С тех пор как я впервые услыхал в Коломне Николая Иосифовича Сапожкова и других ораторов на митингах, на рабочих и партийных собраниях, в партийном клубе, на Парфентьевском лугу, я втайне лелеял мечту сделаться таким же оратором, как они. Временами мне казалось: будь я только посмелее, тоже сказал бы людям что-то очень значительное. И отчетливо представлял свое будущее выступление, мысленно видел восторженное выражение лиц моих воображаемых слушателей. Но о чем собирался говорить, я так и не знал.
Знакомство с товарищем Булкиным, таким же простым рабочим, как и мы, снова возродило мою мечту. Меня восхищало умение Ивана Ивановича просто и вразумительно разъяснять самые сложные вопросы. Как-то раз, провожая его с занятия кружка домой, пересилив свое смущение, я спросил его, где он так хорошо научился говорить.
— Разве этому учатся?.. Это сама жизнь наша горькая, трудная доля говорит. Весь мой университет — фабричная двухгодичная школа. Да ты и сам не хуже моего знаешь нашу проклятую жизнь.
Иван Иванович Горшков, такова была настоящая фамилия Булкина, потомственный егорьевский ткач.
После разгрома черносотенцами революционной демонстрации в октябре прошлого года, на которой выступал Горшков, ему пришлось из Егорьевска на время скрыться и перейти на нелегальное положение теперь он снова вернулся в свой родной город.
— Вот так превратился я из Горшкова в Булкина, — вздохнул рассказчик и продолжал: — Мне двадцать два года, из них одиннадцать лет я проработал на братьев Хлудовых. Детство мое кончилось рано. До
322
поступления на фабрику, как только старшая сестра пошла работать, меня определили к младшим детям нянькой. Только нянька-то из меня получилась неважная, не жили у нас ребятишки, — с горечью добавил Иван Иванович.
Вечер был тихий и теплый, располагал к сердечной беседе. На темных егорьевских улицах не видно ни души. И казалось, что во всем городе только одни мы и бодрствуем.
— Иван Иванович, расскажите мне о себе и о егорьевской организации, — робко попросил я.
— О себе особенно рассказывать нечего. Жил, как и все молодые рабочие. А потом через Конина познакомился с нашим конторщиком Турчаниновым Алексеем Ивановичем. Сам он был толстовец и давал ребятам толстовские книги. Потом мы сходились у него и пробовали обсуждать прочитанное. Судили, рядили, да только никто толком ничего понять не мог. Соберемся бывало и вроде как в жмурки играем. Не удовлетворяло нас это. Хотелось другого, а чего — и сами не знали. На наше счастье, наткнулись мы как-то у Турчанинова на газету «Искра». Откуда она попала к нему, я и до сих пор не знаю. Прочли мы газету с большим интересом, и будто в голове немного прояснилось. Через некоторое время приехал к нам из Окружки товарищ Каштанов и стал заниматься с нами. Тут уж быстро пошло дело на лад. Организовали мы кружки на фабриках Хлудова и Бардыгина, а позднее и на князевской.
Каштанову вскоре пришлось скрыться, а на смену ему Окружка прислала Якова Богородицкого. Перед ним мы поставили вопрос, что-де, мол, и у нас пора уже свою организацию создавать, кружков достаточно. Собирались тогда уже не только у Турчанинова, но и у Софьи Кононович, у нее явочная квартира была. И вот однажды приезжает Богородицкий и говорит: «Ну, товарищи, Окружка утвердила у вас создание социал-демократической организации...»
Мы подошли к дому Ивана Ивановича, но прошли мимо, свернули на какую-то другую улицу и проследовали дальше.
— Сначала мы входили в Коломенский район, а когда число кружков возросло, организовали свой, Егорьевский, районный комитет.
21* 323
— А кто сейчас входит в комитет?.. — не подумав, спросил я.
— Поживещь — узнаешь... — ответил мне Горшков.
Я прикусил не в меру любопытный язык и не стал больше задавать неуместных вопросов.
— В скором времени арестовали у нас Прокофьева, с прокламациями на фабрике Хлудова попался. Два месяца отсидел и выпустили. В другой раз попадется, не так легко отделается. Об этом и ты помни.
— Да что вы мне об этом толкуете! — вскипел я. — Не маленький. Мне уже скоро восемнадцать лет будет, знаю, на что иду,
— Старик!.. — с добродушной улыбкой пошутил он. — А вот что ты на язык кремень, хвалю. Говорили мне хреновские ребята о тебе. Только, смотри, не переборщи. Можно так законспирироваться, что и своего брата не узнаешь. Как сурок в норе и просидишь все подполье.
— А я так очень хочу за дела приняться... — с горячностью возразил я.
— Верю, верю. И знаю, что парень ты боевой. Только не спеши. Учись. Ученье — это большое партийное дело, а одолеть нашу науку не так просто. Читай полезные книги, овладевай конспирацией, да помни, брат: революционеру в тюрьму угодить можно всегда очень скоро. А сидя там, пользы для дела революции мало. Так что, смотри, в лапы жандармам не попадайся, а уж если попался, старайся долго у них в гостях не задерживаться... На допросе от всего отказывайся. Знать, мол, ничего не знаю и ведать не ведаю. Это нам и второй съезд партии рекомендовал.
— А почему? Можно и следователю голову заморочить.
— Начнешь ему голову морочить, вывертываться, а он тебя на чем-нибудь да и поймает. Они ведь народ, ох, какой тертый! Ненароком можно и товарищей подвести. Да-а! Высоко надо держать звание члена партии, — продолжал Горшков взволнованно. — И нет ничего заветнее, чем святой долг революционера, — служить делу рабочего класса. Это ты запомни! — строго заключил товарищ Булкин.
Я внимательно слушал моего старшего товарища.
324
Сколько раз потом в жизни мне приходилось придерживаться этого золотого правила!..
Быва-а-али дни веселые,
С охоты я спешил.
В лесу садились сумерки,
И дождик моросил... —
внезапно пьяным голосом запел я и, обхватив за плечи недоумевающего Горшкова, нахлобучил ему на глаза шапку.
— Измените, голос и подтягивайте мне!.. — шепнул я ему.
Обнявшись и пошатываясь, шли мы навстречу невысокому, плюгавенькому человечку, рядом с которым шагал местный городовой Желтиков. Эту плюгавую фигуру я сразу узнал.
Не доходя нескольких шагов до шедших нам навстречу, я отвернулся к стене дома, нагнулся и сделал вид, что меня сейчас вырвет. Нагибаясь, я потянул за собой и Горшкова.
— Эк развезло! Нажрались, как свиньи, человечий облик потеряли, — проворчал Желтиков.
— Да какие это человеки, это ж мастеровщина! — презрительно сплевывая, откликнулся Плюгавый.
И оба проследовали мимо.
— Ну, «протрезвляйся» да принимай человеческий облик, — весело подтолкнул меня Горшков, когда они завернули за угол.
Я рассказал Ивану Ивановичу, что спутник Желтикова — шпик, у нас рабочие прозвали его Хорьком.
— Видно, кто-нибудь из Коломны сюда подался, а может быть, выслеживает кого-нибудь из наших, — заметил Горшков и ласково хлопнул меня по плечу.
— Хвалю за сообразительность, а то попадешься такому крючку, потом не скоро отцепишься. Будь осторожен, он, наверно, запомнил тебя по Коломне. А нам сейчас каждый человек на вес колота.
Слова Ивана Ивановича польстили моему самолюбию, и я почувствовал себя совсем счастливым.
Я проводил Ивана Ивановича до дома, а сам зашагал к себе в общежитие. Из головы не выходила встреча с Хорьком. Зачем он сюда пожаловал? Кого выслеживает?..Хорошо бы прихлопнуть этого гнуса!..
325
Эта мысль показалась заманчивой. «Если Хорьку поручили выслеживать «дичь», — рассуждал я, — значит, этого человека никто, кроме меня, не знает. Убрать его, и дело с концом». Желание убить шпиона так крепко овладело мною, что не давало покоя ни днем ни ночью. При ближайшей встрече я поделился с Иваном Ивановичем.
— И думать не смей! — сердито прикрикнул он на меня. — Мы с тобой не эсеры. Одного укокошишь, другой появится. А каждое такое дело жандармы против нашей партии обернут. У нас другие задачи. Да ты, я вижу, совсем мало в нашей программе разбираешься.
Я был обескуражен и огорчен. А мне казалось, что я так все хорошо продумал, и вдруг «не разбираешься»... Целую ночь я проворочался на своем скрипучем топчане в общежитии Прасковьи, а к утру пришел к выводу, что с Хорьком я действительно задумал неладно.
ЖИЛЬЦЫ НОЧЛЕЖКИ ПРАСКОВЬИ
Скоро я был уже довольно коротко знаком со всеми обитателями общежития Прасковьи и осторожно пробовал заводить с ними беседы. Уж очень темен был здесь народ и забит. Рабочие нашего Коломенского завода казались куда развитее.
Чаще всего приходилось беседовать с пожилым прядильщиком хлудовской фабрики, дядей Михайлой. Отчества и фамилии его я не знал, звал, как и все, дядей Михайлой, а он меня — сынком.
Бытовые условия на фабрике Хлудова были исключительно тяжелые. Рабочие не имели возможности умыться и по неделям ходили с грязным лицом.
Хозяева общежитий умывальников в доме не держали, чтобы дом не отсырел, а на фабрике стояли умывальники только для отвода глаз фабричной инспекции. Умываться там не разрешали.
— Я один раз попробовал умыться, да и налетел на тридцать копеек штрафа. Выходит, целый день задарма проработал. Вот она, чистота-то, во что нашему брату обходится, — говорил нам дядя Михайла. — Никогда я этого штрафа мастеру Карцеву не забуду.
— Ну и помни! От твоей памятливости Карцеву ни
326
жарко ни холодно. Как был он у нас царь и бог, так есть и будет во веки веков, — вступил в разговор дядя Яков.
— И буду помнить, — упрямо возразил ему тот. — Может, когда и пригодится моя злость. Да и самому вроде легче, когда злость в душе против обидчиков носишь, как будто себя чувствуешь сильнее.
— А что толку злость все при себе носить? — как бы мимоходом заметил я. — Ей ведь тоже выход нужен.
Михайла сделал глубокую затяжку короткой толстой цигаркой-самокруткой, не спеша выпустил дым колечками, пристально посмотрел на меня и ухмыльнулся в желтые пропаленные усы.
— Ты, сынок, об этом и толковать забудь. Мы тоже не лыком шиты и знаем, на что намекаешь. Было время — и мы булгачили, да только стало потом то же, что и допрежь.
Понемногу Михайла рассказал мне историю упорной революционной борьбы егорьевского пролетариата, в которой он то выигрывал, то проигрывал. «Почему же они сейчас молчат?» — думал я, слушая его.
Других обитателей ночлежки Прасковьи я как-то плохо запомнил. То ли потому, что я там мало жил, то ли потому, что они редко вступали в разговоры, избегали разговаривать на темы, выходящие из рамок обыденной жизни.
Но я решил во что бы. то ни стало пробудить в них интерес к политическим вопросам. Как и в мастерской, я начал читать им вслух рассказы Серафимовича. Однако живого интереса здесь они не вызвали.
Пассивность моих слушателей я объяснял моим неуменьем вести беседы, был этим удручен и своим огорчением поделился с Горшковым.
— Не горюй, Иван. Придет время, станешь и ты заправским пропагандистом. Терпенье, друг, терпенье! Москва и та не сразу строилась — камешек за камешком, камешек по камешку. А тут живые люди. Это, брат, потруднее, чем камни класть.
Наши чтения и беседы не могли, конечно, оставаться тайной для хозяйки и ее сына Прохора. Однажды я обнаружил, что в моих вещах копалась какая-то любопытная рука.
Присмотревшись внимательно, я заметил, что Прошка
327
часто подслушивает наши разговоры. Заметили это и другие жильцы.
— Крамолу выискивает... Чертовой бабушки внук, — буркнул дядя Михайла.
К жильцам Прошка, как правило, относился с большим пренебрежением, будто и не замечал их. Жильцы, в свою очередь, за глаза обзывали его «крапивным семенем» и другими обидными прозвищами, но при встречах держались почтительно.
В одно из воскресений, когда мы собрались в моей каморке и мирно беседовали, пришел Прошка и, заложив руки в карманы, сплевывая через зубы, скомандовал:
— Эй вы, быдло коровье, марш на кухню!
Мы молча переглянулись, но никто не тронулся с места.
— Кому говорю, бараны нечесаные! — бессмысленно вращая красивыми, немного навыкате, глупыми глазами, завопил Прошка.
Тут медленно встал с топчана дядя Михайла и, подойдя вплотную к хулигану, тихо спросил:
— Ты кому такие слова говоришь, щенок белогубый? — Потом взял парня за широкие плечи, не спеша повернул к себе спиной и, деловито наподдав коленом под зад, выпроводил его.
— Поди проспись, сопляк! — И снова сел на свое место. Правда, когда он после этого завертывал козью ножку, пальцы его узловатых рук слегка дрожали. Настроение было испорчено, и разговор не клеился. Через некоторое время пришла и сама Прасковья.
— Ребятушки, — заискивающе обратилась она к нам, — вы уж сходите на кухню, там какую-то бумагу от начальства принесли.
Мы молча поднялись и пошли на кухню. В конце большого стола, где обычно обедали и ужинали постояльцы, сидел Прошка, а около него—неопределенного возраста, чисто одетый, невысокого роста, щупленький блондин. Перед ним на столе лежало евангелие.
Прасковья засуетилась, рассаживая жильцов вокруг стола. Когда все уселись, она так же заискивающе обратилась к незнакомцу:
— Ну, теперь все в сборе, можно и начинать. — И, прислонившись спиной к деревянному косяку, подперла рукой щеку, приготовилась слушать.
328
— Вот тут... городская управа велела. Господин Кочеров, Григорий Иванович, значит, вам тут прочтет... — неуверенно, заплетающимся языком пролепетал Прошка.
Кочеров выпрямился во весь свой невысокий рост, вытащил из евангелия какой-то листочек и начал читать.
Этот Кочеров, как я потом узнал, работал на фабрике хлудова, слыл за усердного ревнителя веры православной, частенько принимал участие в диспутах со староверами, которых в Егорьевске до 1905 года было не мало на всех фабриках. И Кочеров с евангелием под мышкой был частым, хотя и непрошеным гостем в рабочих казармах.
В 1905 году этот «божий человек» вдруг активно занялся политикой и в последнее время стал одним из деятельных членов «Союза русского народа» в Егорьевске. Вот и сейчас он читал не то воззвание, не то предвыборную декларацию своего союза. Некоторые места этого «документа» я запомнил дословно.
«Граждане! От барских палат до ночлежки, млад и стар, мужчины, женщины, все без исключения, объединяйтесь! И не ради чего иного, как только во имя Свободы, Мира и Любви», — так начиналось это воззвание.
Из остального текста мне запомнились отдельные места, вызвавшие злые шутки наших жильцов.
«На этих началах «Свобода, Мир и Любовь» по десятичной системе могут быстро и прочно объединяться торгово-промышленный класс, домовладельцы, квартиронаниматели, земледельцы, рабочие, ремесленники, чернорабочие, крестоносцы, черносотенцы, хулиганы, босяки и все, решительно все на благо общей матери нашей земли русской».
А дальше разъяснялось, как надо составлять десятки и сотни, и кончалась листовка призывом:
«ВВИДУ ПРЕДСТОЯЩИХ ВЫБОРОВ В ГОСУДАРСТВЕННУЮ ДУМУ СПЕШИТЕ ОБЪЕДИНЯТЬСЯ В ГРУППЫ».
— Ну вот, слыхали? — важно спросил Прохор, глядя на нас исподлобья.
— Ну что ж, ребятушки, молчите? Надо объединяться, — ласково заговорил Григорий Кочеров. — Живете вы, рабочие, сиречь постояльцы, дружно с домовладелицей Параскевой, у вас тишь, мир и да будет божья благодать
329
над вами. Вас тут много, смотришь, десятка два-три членов союза и образуете.
— Это не про нас писано, — угрюмо буркнул Михаила.
— Как не оро вас?
— Вишь, босяков да хулиганов зовут, а мы, слава тебе, господи, до этого еще не дошли, — серьезно продолжал Михайла. — Мы люди рабочие.
— Да там и про рабочих сказано, — вмешался хозяйский сын.
— И о домовладельцах тоже сказано. Только какой же у нас с тобой, Прохор, мир да любовь, коли мы у тебя из коровьего быдла не выходим? В грамотке-то этой, видно, забыли про коровье быдло написать, — серьезно заметил Яков.
— Видно, плохи у господ дела, коли босяков да жуликов в свою компанию зовут...
— Выходит, и гусь свинье бывает товарищем...
— Ну, вы!.. — крикнул было Прохор, поднявшись со своего места, но, встретив хмурый взгляд Михайлы, осекся, снова сел и уже более сдержанно закончил: — К вам по делу пришли, а вы не знай чего брешете. К вам господина Кочерова прислали по-хорошему поговорить, а вы без толку свои хайла разеваете.
— Ну, так вот, ребятушки, — прервал его Кочеров с деланно веселым видом. — Согласны вы православному царю-батюшке верой и правдой послужить? Да православие от поганых супостатов оборонить?.. Ежели согласны, так и тянуть нечего, записывайтесь в наш союз.
— Неужели вы и в самом деле думаете, что честные рабочие люди пойдут в ваш союз? — вступил я в разговор. — Им не по пути с теми, кто в прошлом году организовал побоище во время демонстрации, кто растерзал Тупицына и Островского — лучших людей этого города.
— Наш союз тут ни при чем, мы за всяких хулиганов не отвечаем, — недовольно посмотрев в мою сторону, ответил проповедник.
— Нет, отвечаете! Трактирщик Сидоров и парикмахер Федоров состоят в вашем союзе, и союз несет ответственность за их поведение! — решительно возразил я.
— Какой ты, право, непонятливый, парень, — с серьезным видом упрекнул меня Яков. — Сказано же тебе, приглашают всех хулиганов... ну и...
330
— Да как ты смеешь, скотина!.. — в бешенстве заорал Прошка, не в силах более сдержать клокотавшую в нем злобу, и вскочил как ужаленный, но Кочеров схватил его за рукав, с силой посадил на место и как ни в чем не бывало продолжал в том же елейном тоне:
— Ну, вот что, ребятушки, подумайте на досуге. Дело для батюшки-царя нужное, а союз наш богатый... Своих людей не обижаем. Кто надумает, пускай вот ему, — и указал на хозяйского сына, — скажет. В накладе не останетесь. Ссориться нам с вами сейчас ни к чему, силой никого не тянем... Я ведь вас же жалеючи. Живете вы дружно, а бедно, глядишь, помощь какая перепадет.
Никто из нас не проронил ни слова. Один за другим все вышли из кухни и собрались в моей каморке.
— Слизняк! Вздумал рабочую совесть купить!
— Расхвастался! Иудиными сребрениками забренчал! Нашел христопродавцев!
— Сою-ю-юзничек, сатане в преисподней! Придушить такую змею не жалко!
Я решил, что сейчас как раз подходящий момент для беседы, и рассказал им все, что сам знал о выборах в Государственную думу, почему надо бойкотировать эти выборы. Когда все стали расходиться, я на минутку задержал дядю Михайлу.
— Дядя Михайла, приходи в воскресенье в трактир Кабанова.
— А чего я там забыл?
— Будет рабочее собрание.
— Приду.
— Может, подскажешь, кого еще пригласить, да только таких, чтобы язык за зубами держать умели: собрание- то недозволенное.
— Позови Якова, Игната — болтать не будут. Можно кого-нибудь из молодежи. Ну, да молодежь ты сам не хуже моего знаешь.
Так началась моя пропагандистская работа среди жильцов «тетеньки Прасковьи». Посоветовавшись с друзьями из хреновской мастерской, я наметил себе темы, по которым хотел побеседовать со своими товарищами по общежитию, но успел потолковать только о бойкоте Государственной думы.
Дней через пять после беседы на кухне с вербовщиком
331
из «Союза русского народам, возвращаясь вечером с работы, я встретил в переулке поджидавшую меня Аграфену.
— Иван Андреевич, ради Христа, съезжайте поскорее с квартиры... Погубит нас Прохор...
— Кого нас?
— Да вас, меня, Сему...
— Что случилось?
Из сбивчивого рассказа перепуганной женщины я понял, что после неудачной попытки выступить в качестве агитатора «Союза русского народа» обозленный Прохор заявил матери, что пойдет и донесет, на меня в полицию.
— О чем же ты, Прошенька, доносить-то будешь? Плательщик он справный, не пьет, не буянит... — робко пробовала урезонить его Прасковья.
— Много ты, старая, понимаешь!.. — закричал Прохор. — Не буя-а-анит... То-то, что не буянит! Все цареубийцы не пьют и не буянят, а тихо-мирно беседуют. Вот и этот больно говорлив стал... А ты тоже смотри рот не разевай, прислушивайся, что он говорит, и все мне рассказывай, — обрушился племянник на Аграфену. — А не то я с тобой живо расправлюсь! Ты у меня по этапу в свою деревню пойдешь... Меня сам исправник знает!
Сначала Аграфена думала, что это он так, с пьяных глаз, куражится, но когда уже в трезвом виде Прошка принялся выпытывать, о чем я веду с жильцами разговор, решила мне все рассказать.
Не знаю, доносил Прохор в полицию или нет, но меня никто не беспокоил. Может быть, Прасковья все же упросила сына не затевать дело с полицией. Хозяева ночлежек не особенно любили иметь дело с блюстителями порядка. Но как бы то ни было, хозяйка была очень рада, когда я ей объявил, что нашел другую квартиру,
РАБОЧЕЕ СОБРАНИЕ В ТРАКТИРЕ КАБАНОВА
На последнем занятии нашего кружка в хреновской мастерской Булкин объявил, что в ближайшее воскресенье Егорьевский комитет партии проведет рабочее собрание по вопросу о бойкоте Государственной думы.
— Приглашайте надежных ребят, да потолковее. Из Окружки представитель приедет. Сами понимаете, что
332
будет, если попадутся ненадежные, — и, обращаясь к Гаврюше, добавил: — А тебе, Гаврила, как члену районного комитета поручается подобрать охрану из надежных ребят. В помощники можешь взять себе Ивана Николина. Он здешний, всех тут знает.
Из своих резчиков Гаврюша выделил четверых. Они должны были нести наружное наблюдение: двое по Богадельнической, а двое по Вокзальной. Трактир Кабанова находился как раз на перекрестке этих улиц.
Собрание проводилось на втором этаже, куда из нижнего зала вела широкая деревянная лестница.
Петя с одним рабочим хлудовской фабрики сидел внизу, недалеко от входной двери. В случае опасности один из них должен был крышкой чайника вызванивать мотив «Барыни», а другой — затеять с нежелательным гостем разговор, да подлиннее.
Наверху, около лестницы, заняли места мы с Никешкой. Вместе с нами сел и Иван Ефимович Николин. Сочувствующий нам официант должен был следить за тем, чтобы на второй этаж не забрели незваные посетители.
К назначенному часу весь верхний этаж был заполнен. При попытке непосвященного пройти наверх к нему подлетал наш «половой» и с вежливой предупредительностью, указывая на свободные столики внизу, говорил:
— Пажалте-с сюда! Наверху-с все занято.
В назначенное время пришел Горшков, а с ним худощавый блондин среднего роста. Николин сказал, что это в есть представитель Окружки Василий. Фамилию его он не знал, так же как не знали ее и остальные присутствующие, в том числе и члены районного комитета.
— Товарищи! —обратился к присутствующим Горшков. — Сейчас представитель Окружки сделает нам сообщение о выборах в Государственную думу.
К среднему столику у передней стены подошел Василий и начал говорить. Говорил он чрезвычайно просто и понятно для всех, но негромко. Голос, вероятно из-за простуды, был прерывистый и хрипловатый.
— Вот выберем мы с вами уполномоченных, но в Думу они не попадут. Соберутся, где им укажут, и будут выбирать новых выборных, так называемых выборщиков. А выборщики съедутся со всей России и будут выбирать уже депутатов в саму Думу.
333
— Эка, лестницу нагородили! С кого же тогда и спрашивать? — раздался чей-то голос.
— В том вся и хитрость, что спросить не с кого. Пойдете вы к своим уполномоченным, захотите спросить, почему плохих депутатов выбрали, а они вам в ответ: мы, мол, только выборщиков выбирали. Спросите с выборщиков, почему-де таких неугодных нам депутатов выбрали, а они ответят, что в Думу выбирали не только выборщики от рабочих, но и от других сословий — от дворян, фабрикантов, чиновников, заводчиков, купцов и других. Вот, к примеру, скажем: в Москве от рабочих будет двадцать выборщиков, а от других сословий сто шестьдесят. По Московской губернии по установленной норме от рабочих пятнадцать выборщиков, а от других сословий девяносто два. Что ж из этого всего получится? Как по- вашему, станут ли выборщики от имущих классов голосовать за ваших представителей?
— Конечно, нет!
— Своих будут пропихивать!
— Значит, друзей себе среди них рабочим не найти. Надеяться им не на кого, как только на себя!
— Известно, у нас заступников нет!
— Значит, вероятнее всего, в Думу пройдут помещики да капиталисты или их приспешники. Землю от помещика никто не будет там требовать для крестьян и восьмичасовой рабочий день тоже некому защищать. Будут друг друга поддерживать.
— Известно, ворон ворону глаз не выклюет.
— А говорят, что Дума крестьянам землю даст, — робко вступил в разговор молодой красивый парень, подстриженный в кружок.
— Какую тебе землю даст Дума, ежели в нее фабриканты да помещики пройдут? Слушай, что олатор-то нам толкует, — шикнул на него сосед по столику, пожилой рабочий с изможденным злым лицом.
— Право голоса определяется по имущественному цензу, то есть по тому, у кого какой доход. А какое у вас имущество? Если все ваши доходы сложить на одну чашу весов, а на другую доходы одного только Хлудова, сколько, по-вашему, нужно рабочих, чтобы перетянуть Хлудова? — продолжал вести беседу Василий.
— Придется согнать народ со всей Рязанской и Мо-
334
сковской губерний, и то не перетянет, — откликнулся Николин.
— А если к Хлудову еще доходы Бардыгина и Князева прибавить?
— Тогда рабочий люд со всей России надо сажать на весы.
— Вас вот пустят на выборы, — снова начал Василий и раскашлялся. — Вас пустят, да только, чтобы одурачить. Вот, например, в конце февраля на московских фабриках проводились выборы уполномоченных, но как? На фабрике Грюбнера хозяин объявил двум мастерам, что они пойдут уполномоченными от его фабрики, а с рабочими даже никто и не поговорил. На фабрике Катыка хозяин заставил рабочих выбрать уполномоченным своего приказчика, верного слугу. Так могут пройти выборы и у вас...
— Не дадим! — крикнул молодой голос.
— Правильно. Рабочий класс не должен дать себя одурачить! Надо заявить, что вы отлично понимаете этот подлый обман и никакая Дума вам не нужна. Надо требовать Учредительное собрание, выбранное всем народом на основе всеобщего, прямого, равного и тайного голосования! Пусть оно возьмет в свои руки власть и установит подлинно народное правление, добьется восьмичасового рабочего дня и нужных для всего трудящегося населения законов.
— Вот это правильно!
— Улита едет, когда-то будет!
— Звала кума кума на бутылку вина, да сама и выпила, — раздались иронические голоса.
— А ты, кум, не бреши без ума, а слушай, что умные люди говорят, — осадил последнего благообразный старичок. — Что же, добрый человек, делать-то нам таперя надо?
— Говори, что делать! — нетерпеливо крикнул высокий ладный парень.
— Свои права рабочий завоюет только в революционной борьбе.
— Стара песня!
— Повоевали — и хватит! — зашумели некоторые.
— Чего зря кричать! Товарищ прав, еще и не воевали как следует...
— Революция — единственно правильный путь! А в
335
Думу пройдут ваши враги... — настойчиво внушал собранию Василий.
— Да говори толком, что делать надо!.. — закричало несколько голосов.
Кто-то поднял руку, желая что-то сказать. Горшков дал ему слово.
— А как московские рабочие думают? — спросил поднявший руку.
— Сведения о том, как проходят выборы в Москве, еще не полные, но уже известно, что на семидесяти с лишним фабриках и заводах рабочие отказались от выборов...
— Ну и мы откажемся!..
— Мало этого, — вступил в разговор Горшков, — надо активно бойкотировать Думу!
— Вот, вот! Активно бойкотировать! На избирательные собрания никого, кроме рабочих, не пускать, а кто пролезет не из нашего брата, тому шею накостылять! — обрадованно выкрикнул я. Все засмеялись, а Василий слабо улыбнулся болезненной улыбкой.
— Правильно здесь сказано, надо объявить активный бойкот, но это не значит костылять кому-нибудь шею на собрании, — улыбаясь в мою сторону, сказал Василий. — Это значит, нужно на собраниях принимать резолюции протеста и требовать Учредительного собрания.
Я смутился и мучительно покраснел, а Василий стал приводить примеры из практики прошедших выборных собраний в Москве.
— Долой Думу!
— Да здравствует Учредительное собрание!
Но Иван Иванович предупредил:
— Товарищи! Не поднимайте шума. Не забывайте, что поблизости могут быть шпики и полиция. Всем понятно, что делать?
— Ясно!
— Ну, раз понятно, тогда на всех собраниях от выборов отказывайтесь и голосуйте за наши резолюции. Поговорите с другими товарищами, разъясняйте, что они должны делать. А теперь давайте тихо-мирно разойдемся.
На не успел он закончить фразу, как от стола у двери до нас донеслась условная «Барыня». Я глянул туда —
336
и обмер. У дверей стоял... Хорек, а Петин напарник явно заговаривал ему зубы.
— Шпик, — тихо шепнул я Николину и Никешке. — Следите! — а сам метнулся к Горшкову. — Хорек! — шепнул я ему на ухо.
Я видел, как Иван Иванович что-то сказал рабочим, сидевшим за столиком около него. Те встали и не спеша стали спускаться с лестницы. На нижних ступеньках задержались и затеяли какой-то спор.
Шпик оттолкнул подлетевшего к нему нашего официанта и хотел подняться на второй этаж, но группа «спорящих» мешала ему.
Я побоялся, что шпик выйдет на улицу, и шепнул Никешке:
— Затей с кем-либо «драку», и на улицу того субчика не выпускайте.
Изображая пьяных, Никешка с каким-то парнем хорошо разыграли драку, к ним присоединился еще кто- то, и все они ринулись вниз.
Там их окружили тесным кольцом, взяв в это кольцо и Хорька.
Тем временем Горшков с Василием в сопровождении двух или трех рабочих вышли запасным выходом из трактира. Я заметил, что кто-то поменялся с Василием кепкой и преспокойно уселся пить чай.
Когда, по нашим расчетам, они уже были далеко, Николин послал какого-то парнишку «прекратить» драку, а мы сами вышли тоже через черный ход.
Дорогой Иван Ефимыч упрекнул меня:
— Ну и ляпнул ты сегодня насчет бойкота! Привык в прошлом году мастеров на тачке катать да шеи им костылять.
В душе я, конечно, был с ним согласен, но вслух не хотелось сознаться, и я промолчал.
Мне хочется рассказать здесь молодому читателю, незнакомому с жизнью профессионала-революционера, печальную историю Василия, настоящую фамилию которого мне так и не удалось установить.
Еще в Москве за Василием увязался шпик. Ему нужно было во что бы то ни стало отцепиться от «хвоста», сбить сыщика со своего следа и выполнить за-
22 и. Козлов
337
дание партии. Почти от самой Москвы до Егорьевска Василий ехал на подножке вагона с той стороны, где двери в тамбур были закрыты.
День был мартовский, ветреный. На каждой остановке наш агитатор соскакивал с подножки, а когда поезд трогался, снова вскакивал на ходу.
В стареньком, ветхом демисезонном пальтишке Василий сильно простудился и заболел крупозным воспалением легких. Уже во время выступления у нас на собрании на впалых щеках приезжего выступали красные пятна и глаза лихорадочно блестели.
После собрания Василия не отпустили на станцию, а повели к Гавриловым в дом. Два брата, Александр и Павел Гавриловы, работали в кузнице отца и имели собственный маленький домишко. Павел был большевиком.
Заболевшего поили малиновым чаем, горячим молоком с медом. Старушка, мать Гавриловых, ставила ему какие-то припарки, но ничто не помогало. Ночью начался бред.
С разрешения Горшкова, который зашел назавтра навестить больного, Василия отвезли в больницу. А чтобы не навлекать подозрений на местных членов партии, провожала его только мать Гавриловых.
Беднягу сразу положили в больницу, а когда начали оформлять историю болезни, спросили у старухи имя, фамилию и место жительства больного. Ничего этого она не знала.
— А господь его ведает, кто он такой.
— Да кто ж привел его к вам? — спросил врач Миронов, известный в Егорьевске как черносотенец.
— Никто не приводил, сам попросился ночевать...
— Да ты, старая, хоть спросила, как его звать-то?
— А зачем спрашивать? Христа ради пустила, а Христу имена не нужны, он, милостивец, и так нас всех знает. Да и спросить-то его, касатик, было некогда. Вижу, очень зазяб человек, пока самоварчик вздула, он, сердешный, и сморился... И чайку-то не выпил, голубчик...
— Ну, ладно, ладно, — раздраженно проворчал врач. — Твоя-то как фамилия? — Записав Гаврилову, он наказал ей через день-два зайти справиться о здоровье своего подопечного. Назавтра Гаврилова узнала, что
338
больному хуже, и на седьмые сутки, не приходя в себя, Василий умер.
Хоронили этого безыменного героя одни лишь братья Гавриловы. По условиям конспирации, кроме них, никто из товарищей не пошел на похороны, не бросил горсти земли на наскоро сколоченный из грубо отесанных досок гроб.
Сколько их тогда хоронили так!.. Сколько гибло нашего брата не только в тюрьмах, на каторге, от пуль и нагаек казаков, но и оттого, что жизнь революционера- профессионала требовала исключительной физической выносливости. Не тюрьма была страшна революционеру, а то, что арест прервет его партийную работу, помешает выполнить важное задание. А важным мы считали тогда всякое поручение партии. Мы никогда не думали о том, большое оно или маленькое, интересное или не интересное, и выполняли его со всей ответственностью.
Частенько не знали, где сегодня удастся переночевать и будет ли в ближайшие дни крыша над головой. А может быть, снова придется бродить всю ночь по бульварам какого-нибудь города или околачиваться в первом попавшемся кабачке, разыгрывая из себя пьяницу, чтобы только как-нибудь скоротать время до рассвета.
Голод был постоянным нашим спутником. Бывали дни, когда не было даже черного хлеба, и иногда неделями и месяцами не ели горячей пищи. Регулярно горячую пищу мы получали, пожалуй, только в тюрьме.
Посылая своего пропагандиста в район, Окружка никогда не была уверена, что он вернется цел и невредим. И дорогой и на месте его могли схватить жандармы. Профессионалы, как правило, были на нелегальном положении, а стало быть, с фальшивыми паспортами. Партийные товарищи зачастую знали друг друга только по партийной кличке и, естественно, не могли оказать никакой помощи арестованному. Попавшего в руки жандармов могли осудить, посадить в тюрьму, убить при допросе, сослать в ссылку, казнить, и не всегда даже друзья могли знать его дальнейшую судьбу.
Попался в руки полиции — изворачивайся как можешь и старайся подольше оставаться неузнанным, чтобы по выходе из тюрьмы снова приняться за партийную работу.
И мало ли погибло тогда неизвестных рядовых солдат революции, без колебания отдавших свои жизни за об-
22*
339
шее дело, без раздумья шедших на любые лишения и опасности? Так вот и Василия схоронили в Егорьевске на монастырском кладбище, в безвестной могиле.
ПОСЛЕ СОБРАНИЯ
Теперь я жил совсем рядом с мастерской, в маленькой чистой комнатке вместе с конторщиком фабрики Хлудова — Петей.
Петя был на редкость веселым и общительным парнем. Никакой политикой не интересовался, ни над чем никогда серьезно не задумывался, жил легко и бездумно. Больше всего на свете любил он игру на гитаре и пение.
Петину игру и пение я слушал с большим удовольствием. Из его многочисленного репертуара мне особенно запомнилась песня ткача, которую в то время распевали все текстильщики Москвы и Подмосковья. В ней говорилось о пузатом, самодовольном мастере и о тяжелой работе ткача.
Я охотно ее пел потому, что в нижнем этаже нашего дома жил мастер одной из фабрик, который, правда, не был похож на мастера из песни, но тем не менее казался мне крайне несимпатичным. Худой и желчный, всегда как-то особенно и подчеркнуто аккуратно одетый, он был всем недоволен, всегда всех поучал. Мне доставляло истинное удовольствие при нем затянуть песню про пузатого мастера.
Но, надо сказать, я был за это довольно строго наказан.
Дело в том, что у мастера было две дочери. Старшая, очень похожая на отца, весьма чопорная и надменная девица лет двадцати пяти, вела в доме все хозяйство — мастер был вдов. На нее я не обращал никакого внимания. А младшая...
Младшая звалась Настей. Ей было лет шестнадцать- семнадцать, отличалась она веселым нравом, круглыми розовыми щечками с ямочками и светлыми кудряшками. В доме то и дело раздавался ее звонкий смех и то веселое, то грустное пение.
Голосок у Насти был довольно слабенький, но очень приятный и нежный. Она знала бесчисленное количество песен, романсов и исполняла их, как мне тогда казалось.
340
бесподобно. Я тоже любил петь и, открывая окно, охотно подтягивал ей. Иногда, по воскресным дням, когда не было дома ее отца и сестры, наши дуэты продолжались часами. Я жил на втором этаже, она на первом, и на душе у меня было так хорошо, так хорошо, что и думать ни о чем не хотелось.
Мне очень нравилось ее имя — такое же, как у моей матери.
— Настя, Настенька... — напевал я часто, отправляясь на работу.
Наконец, преодолев робость и застенчивость, мы познакомились и по воскресеньем стали ходить в городской сад, где можно было потанцевать. Я покупал ей орехи, леденцы и семечки, которые она с удовольствием грызла своими маленькими беличьими зубками.
Но вот однажды, когда мы, весело о чем-то болтая, возвращались домой, за калитку вышла старшая сестрица и скомандовала:
— Настасья, марш домой! И чтобы не сметь больше с ним ходить! Это же мастеровщи-и-ина! — с презрительной гримасой протянула она.
Настя пусто покраснела и, опустив голову, медленно последовала за сестрой. На этом и закончились наши с ней дуэты и прогулки. И только осталось у меня о ней воспоминание как о мелькнувшем на стене солнечном зайчике.
В. апреле началась подготовка к маевке. Наши товарищи проводили агитационную работу на всех фабриках и особенно среди хлудовцев. Первомайский митинг решили провести на Жуковой горе — излюбленном месте гулянья егорьевских ткачей.
Я пошел туда с Никешкой и моим товарищем по квартире — Петей, который сначала не хотел идти.
— Я не политик, и мне там делать нечего, — отрезал он.
— Казаков боишься? — съехидничал я.
— Бою-ю-юсь? Идем!
— Вот правильно! Бери гитару. День солнечный, прогуляемся! — поддержал меня Никешка.
От полиции, конечно, не укрылось, что рабочие большими группами потянулись за город, да и от своих агентов они наверняка знали о готовящемся митинге. На Жукову гору был направлен большой отряд конных страж-
341
ников, но наши патрульные вовремя предупредили собрание. Быстро была дана команда расходиться по лесу группами. У отдыхающих рабочих появились выпивка, закуска, заиграли гармошки, затренькали гитары и балалайки. Полились веселые песни, начались танцы. Ну что можно придумать более безобидное, чем мирная рабочая гулянка в праздничный день!.. Стражники повернули обратно. Но едва они скрылись из виду, как сейчас же зазвучали сигналы для сбора и во все концы леса помчались связные.
С докладом выступил товарищ Никодим. Только через много лет я узнал, что под этой кличкой скрывался товарищ Шестаков. Он произнес очень короткую речь.
После Никодима выступил секретарь Егорьевского комитета партии Горшков, потом член районного комитета Конин Григорий Петрович предложил:
— Товарищи! Давайте и мы докажем нашу силу врагам, покажем, что нас не сломили и никогда не сломят! Построимся в ряды и с развернутыми знаменами пройдем по городу! Покажем живоглотам, кто тут хозяин!
Предложение было принято под крики одобрения. Быстро построились в ряды. Развернули красные флаги и с пением революционных песен двинулись к городу. Подошли к Нескучному саду, прошли по Московской улице и мирно разошлись по домам.
ЗАБАСТОВКА БАНКАБРОШНИЦ
Как-то в июне в середине рабочего дня, после очередной «заправки» у Кабанихи, Федя сообщил нам, пьяно ухмыляясь:
— К-к-комедия! У Хлудова бабы взбунтовались!
— Как взбунтовались? — в один голос спросили мы с Петей.
— Да так. Не работают — и баста.
Мы оба бросились на улицу.
— Эй вы, кавалеры, куда вас черти понесли? — крикнул нам вслед Федя.
Но мы были уже на улице и галопом неслись к фабрике Хлудова. На улице было тихо. Мы подошли к фабрике, прошли под окнами банкаброшного цеха, прислушались. Машины молчали.
342
К вечеру все разъяснилось. Оказывается, банкаброшницы получили уменьшенную заработную плату. А когда потребовали разъяснения от конторщика Толерова, тот не стал с ними и разговаривать.
— Не ваше дело!
— Как это не наше дело! Деньги-то, чай, наши зажилил! — возмутились работницы.
— Сколько выписал, столько и получайте!
— Ты что, смеешься, жила проклятая?!
— Зачем смеяться? Всурьез говорю. Это вы смейтесь. Радуйтесь, что и так заплатил вам.
— А ну, бабоньки, покажем ему, как мы умеем патреты рисовать! — крикнула Маша Козлова, намекая на то, как четыре года назад, во время «бабьего бунта», женщины изуродовали мастеру физиономию. Работницы угрожающе подступили к Толерову, но тот, видимо, тоже хорошо помнивший случай с мастером, поспешил скрыться.
Работницы за ним не погнались, а принялись обсуждать свои дела.
— Бастовать! Бастовать, бабоньки, надо! — предложила Рая Мазанова. Ее поддержала сестра Наташа.
— Правильно! Бастовать! — закричали женщины.
— Да как мы одни бастовать-то будем! Все равно ничего не выйдет.
— Как не выйдет, тетка Акулина? Без нас вся фабрика станет!
И вот пятьсот банкаброшниц прекратили работу, но из цеха не выходили. Прохаживались или сидели около станков. Собирались группами и весело перекидывались шутками. Кое-где начиналась песня. Прибежал смотритель с мастером.
— Вы что, дуры, надумали! А? — заорал мастер.
— А ты, дядя, не кричи!
— Не больно-то испугались!
— Мужьям скажем! Кнута не миновать! — расходился мастер.
— Мужья сами по себе, а мы сами по себе!
— Свою жену кнутом погладь, а то больно добрый до чужих-то.
— Все равно заставим работать, балаболки! — грозил мастер.
— А ну попробуй, пес цепной!
343
— Хватит, бабы! — крикнула Маша Серебрякова и, подойдя вплотную к мастеру, отчеканила: — Мужьями пугать нас нечего. Лучше пойди да скажи хозяину, чем мы недовольны. Пусть набавляет плату да конторщика Толерова уволит. Не пойдет на уступки — хуже будет, всю фабрику остановим. Понял? А теперь убирайся!
Но мастер не уходил.
— Ну, чего стал! — сердито крикнула Маша Серебрякова. — Сказано, иди доложи администрации. Ну!
— Вот чертова баба! — выругался мастер и вышел из цеха.
Но правление фабрики и не думало идти на удовлетворение законных требований банкаброшниц.
— Скорее фабрику закрою, чем пойду на уступки, да еще кому — бабам! — категорически заявил директор.
Он стал вызывать к себе мужей: мол, угомоните своих баб, приструните их. А те отвечают: «Черт их, господин директор, уймет, сами видите, какие драчливые ведьмы». Кое-кого начальство начало запугивать, грозить расчетом, если они «не поучат» своих жен. Но мужья давали неопределенные обещания, поддакивали, сокрушенно покачивали головами и уходили из директорского кабинета, втайне одобряя поведение женщин.
Находились и такие рабочие, которые относились к «бабьему бунту» с насмешкой.
— Тоже забастовщицы выискались! Цыкнут на них из конторы, и забастовка кончится.
Но сколько начальство ни «цыкало», забастовка не кончалась. Допрашивали работниц и выведывали, кто у них зачинщицы, но те твердили одно: «Все зачинщицы!» Грозили тюрьмой, каторгой: «Всех на Сахалин угоним!» Но банкаброшницы не сдавались: «Всех и угоняйте! Не страшно!»
Кое-кто из мужчин и струхнул. «А ну, как и вправду отправят на Сахалин, как же нам-то без баб оставаться?»
На помощь забастовщицам пришли и мужчины. Так, по поручению нашей егорьевской организации, Иван Петрович Ясенев с Артемьевым Сергеем разбили сигнальные кнопки и остановили катушечный цех. Через несколько дней стала вся фабрика.
Администрация, видя упорство рабочих и особенно женщин, предложила им выработать требования и отпра-
344
вить к хозяину в Москву делегацию. А для устрашения рабочих фабрика была закрыта.
Наши товарищи решили использовать это и организовали большой митинг на Жуковой горе. Там было много работниц. Коноводами среди них были сестры Мазановы — Рая и Наташа, Маша Серебрякова, Маша Козлова, Оля Карцева и Маня Кошкина.
Все они занимались в нелегальном рабочем кружке под руководством Ивана Ивановича Горшкова и читали запрещенную литературу, распространяемую среди рабочих и работниц Григорием Петровичем Кониным.
Позднее, в восьмом или девятом году, Козлову, Кошкину и Карцеву арестовали, посадили в тюрьму, а после суда отправили в ссылку.
К тому времени меня уже в Егорьевске не было, но я слышал, что проводы трех отважных женщин превратились в довольно внушительную демонстрацию протеста. Раздавались не только речи ораторов, но и грозные выкрики в адрес местных властей, правительства и самого царя Николая II. Не обращая внимания на окрики мастеров и смотрителей, почти все работницы и многие рабочие фабрики Хлудова, а также и других фабрик вышли провожать узниц. У ворот тюрьмы собрался почти весь Егорьевск.
РАЗГОН I ГОСУДАРСТВЕННОЙ ДУМЫ
Несмотря на проводимую нашей партией тактику бойкота, Дума все же была выбрана.
Как известно, на выборах победили кадеты, или, как они себя именовали, «Партия народной свободы». Это название и программу, носившую весьма демагогический характер, кадеты приняли перед самыми выборами, чтобы одурачить избирателей и собрать больше голосов.
Кадетский трюк удался, но ни одного своего обещания они не выполнили. С самого начала избирательной кампании наша большевистская печать разоблачала кадетов перед избирателями.
В Егорьевске кадетов было очень мало. Помню, что в «Партии народной свободы» состоял лесоторговец Лизунов, его приказчик, наш хозяин Пискунов-старший, еще кое-кто из трактирщиков и кто-то из мелких служащих.
345
Наши товарищи провели не одно собрание по бойкоту выборов в Думу, но сорвать их полностью не удалось. В выборах участвовала наиболее отсталая часть рабочих и служащих. От фабрики Хлудова уполномоченным был избран беспартийный, но либерально настроенный браковщик товаров Дмитрий Гостев.
В Рязани на губернском съезде выборщиков его избрали членом I Государственной думы, и, когда она начала работать, Гостев вступил там в кадетскую фракцию.
К Пете, моему товарищу по комнате, ходил один приятель — Митя, служивший где-то приказчиком. Добродушный и такой же веселый, как Петя, он страшно любил поговорить на «умственные» темы. Этот Митя состоял в партии кадетов, и всякий раз, когда он приходил к нам, между мною и им разгорались жаркие споры. К тому времени я уже хорошо разбирался, что собой представляют кадеты.
— Мы «Партия народной свободы», — гордо заявлял Митя.
— Свободы? Для какого народа? — насмешливо спрашивал я.
— Да ты, умник, не смейся, — горячился Митя. — В нашей программе есть требование восьмичасового рабочего дня. Как, по-твоему, это хозяевам или рабочим нужно?
— Но ведь вы требуете восьмичасового рабочего дня... «немедленно там, где это теперь возможно, и постепенно в остальных производствах».
— Ну и что же?
— А то, что каждый хозяин скажет, что именно у него это мероприятие сейчас несвоевременно. Ведь скажет?
Митя задумался, потом медленно произнес:
— Пожалуй, скажет.
— Вы против того, чтобы рабочие имели свою собственную партию?
— А зачем она им? В России рабочих меньшинство.
— А капиталисты свою торгово-промышленную партию имеют? Почему же ты, господин кадет, не запрещаешь ее, ведь хозяев во много раз меньше, чем рабочих.
Обращение к Мите «господин кадет» прозвучало так смешно, что мы все трое весело рассмеялись. Митя не нашелся, что мне ответить, а я продолжал идти в атаку.
— А правда, что кадеты обещают крестьянам землю?
346
— Правда, — с готовностью подтвердил Митя, не подозревая подвоха.
— «Крестьянам помещичьи земли по справедливой оценке», так? А забыл, сколько наши отцы уплатили выкупных платежей помещикам, когда мужичков освобождали и «по справедливой оценке» землей их награждали?
— То было тогда, а то сейчас...
— И сейчас помещики рады облагодетельствовать мужика землицей «по справедливой оценке». Вон как цены- то на землю крестьянский банк взвинтил. В позапрошлом году помещики уговаривали крестьян купить у них землю по семьдесят пять рублей за десятину, а теперь крестьянский банк закупает ее у них по сто пятьдесят, рублей!.. Если банк отдает крестьянам землю с уступкой, то выкупные платежи все равно будут выше доходности этой земли. Тогда опять за недоимки у крестьян возьмут коровку, лошадку, а потом и землю.
Митя, как видно, был явно смущен.
— А кто будет выплачивать банку разницу на уступке? Казна? А откуда она возьмет? Опять косвенные налоги, опять поборы с крестьянства?
Оба приятеля, подавленные, молчали. Даже беззаботный Петя задумался.
— Вот почему ваша Дума и не может до сих пор решить вопрос о землеустройстве крестьян, да она и не ставит этого вопроса. Зато очень рьяно обсуждает вопрос об устройстве оранжереи в Юрьевском университете. Наверно, это очень важно для мужичков?
Митя стал посапывать, явный признак того, что он сердится.
— Какую власть хотят кадеты? — не отставал я от своего противника.
— Конституцию, — оживился было он.
— Которая будет зависеть от царя? А царь возьмет да не утвердит вашу конституцию.
— Как так?
— А очень просто. Не мешайте, мол, господа кадеты, мне из казны доходы получать и не ограничивайте меня. Царь-то у нас самый богатый человек в России, а богатые всегда жадные. Ему папаша наследство оставил — пятьсот миллионов рублей. Хранятся они в английском банке и более миллиона рублей по ним проценты идут ежегодно.
347
— Да неужто?! — в один голос ахнули мои слушатели. — Куда же он их тратит? Сотни жизней не хватит, чтобы прожить такую прорву.
— А он их и не тратит. Эти проценты увеличивают основной капитал. А живет он на жалованье, которое ему казна выплачивает. Ни много ни мало, двенадцать миллионов в год. Вот и сочтите наши заработки и царское жалованье...
— Миллион в месяц, тридцать тысяч в день, тысяча двести пятьдесят рублей в час, двадцать целковых в минуту!!! Вот это жалованье!!! — свистнул Петя, отлично считавший в уме.
Митя сидел совершенно подавленный. Взглянув на товарища, Петя рассердился:
— Да ну вас ко всем чертям! Давайте лучше споем! — И Петя затянул свою любимую «Вот мчится тройка удалая».
Население волновалось, верило в Думу и ждало от нее разрешения наболевших вопросов, но она бездействовала. Мы изо всех сил старались разъяснять ее никчемность и бессилие, но пропаганду вести было трудно. Иллюзии народного представительства были еще слишком сильны у людей. И только в июне некоторые депутаты решились открыто выступить в Думе с требованием отставки министра Горемыкина, сыгравшего позорную роль в организации еврейских погромов и, в частности, еврейского погрома в Белостоке.
Между тем события нарастали, особенно в деревне. В некоторых местах, не дожидаясь никаких решений, крестьяне самовольно приступили к дележу помещичьей земли. Земельный вопрос надо было решать срочно.
Наконец в конце июня представители думских фракций различных партий выступили со своими аграрными проектами, ставшими предметом жарких споров.
Обеспокоенное таким оживлением и резкой постановкой вопросов правительство Николая II объявило, что Дума распускается как «не оправдавшая надежд и уклонившаяся в не принадлежащую ей область и позволившая себе указывать на несовершенство царских законов». Даже такая бездеятельная Дума царю показалась недостаточно послушной, и он обещал народу через семь месяцев дать новую Думу.
Это известие произвело ошеломляющее впечатление.
348
— Вот те и народные представители! Вот и послали в Питер своих депутатов!
В середине июля появилось Выборгское воззвание, призывавшее к пассивному сопротивлению, неплатежу податей и уклонению от воинской повинности. Под ним была подпись ста восьмидесяти членов разогнанной Думы. Затем последовали восстания матросов в Свеаборге, в Кронштадте, Ревеле...
Несмотря на то, что большевики бойкотировали I Государственную думу, все же, когда после разгона повсеместно поднялась волна возмущения, они решили использовать это настроение И призвали народ к вооруженной борьбе. Наша егорьевская организация также готовила забастовку протеста в ответ на разгон Думы. Но забастовка не удалась. Царское правительство, предвидевшее волнения, подтянуло к Питеру надежные войска и повсеместно укрепило военные гарнизоны.
Мы решили усилить пропагандистскую работу среди солдат егорьевского гарнизона.
МИТИНГ В БАНЕ
— Послушай, Козлов, мы решили поручить тебе одно дельце, — обратился ко мне как-то Горшков. — Вот только боюсь, справишься ли...
— Почему же не справлюсь? — всполошился я. — Не боги горшки обжигают.
Горшков улыбнулся и сказал примирительно:
— Да ты не обижайся, уж очень дело-то необычное. Приходи завтра вечерком — потолкуем.
Назавтра вечером я застал у Горшкова незнакомого мне солдата с фельдфебельскими лычками. На столе, покрытом чистой бумагой, стояли закуска и откупоренная бутылка водки.
— Познакомьтесь: товарищ Козлов, хоть и молод, но кое-что уже повидал и мечтает быть оратором, — добродушно пошутил Иван Иванович.
— Сергеев, — отрекомендовался солдат, протягивая мне руку.
— Может, водочки выпьем? — предложил Горшков. Но мы с солдатом отказались.
— Вот и хорошо, я тоже не хочу. Пусть стоит на
349
всякий случай, для этого сюда и поставлена. Значит, за дело!
И Горшков рассказал, что ему вместе с Сергеевым поручено организовать выступление рабочего социал- демократа перед солдатами 139-го Моршанского полка. В казармы проникнуть при теперешних строгостях невозможно. Вне казарм больше двух-трех солдат не соберешь, увольнительные дают очень неохотно, с разбором. Поэтому решили провести митинг в бане Герасимова, в которой по четвергам мылись солдаты.
— Сегодня воскресенье, — сказал Горшков. — В первый же четверг, когда товарищ Сергеев поведет свой взвод, ты войдешь вместе со всеми в баню, разденешься и в мыльной перед солдатами выступишь.
— Как же я войду? Ведь только солдат пускают?
— Придется и вам, товарищ Козлов, на время стать солдатом, — улыбаясь в желтые прокуренные усы, сказал Сергеев. — Вот здесь, в узелке, вся солдатская амуниция. Приходите туда к половине двенадцатого и подождите где-нибудь. А как нас увидите, пристраивайтесь в последнюю шеренгу, народ там будет знать,
— А о чем же я должен говорить с солдатами?
Горшков дал мне «Манифест к армии, флоту и крестьянам», выпущенный социал-демократической фракцией и группой трудовиков I Государственной думы, разогнанной правительством. Манифест призывал солдат и матросов отказаться от присяги, от повиновения царскому правительству и военному начальству и объявлял преступником любого солдата, который согласится стрелять в народ, призывал солдат выступить вместе с народом против преступного царского правительства.
Вот и я оратором должен стать. Но вместо радости меня обуял страх. Хорошо было Горшкову, опытному пропагандисту, говорить: «Не смущайся». А я ведь еще ни разу не выступал перед большим количеством людей. Наши беседы и чтения в мастерской и в общежитии Прасковьи я считал неудачными, да и какое же это ораторство? Просто так — беседа, да и слушателей раз-два — и обчелся. А тут целая речь, да еще перед совсем чужими людьми. Что сказать, я хорошо знал. Но как сказать, чтобы всем были ясны те мысли и слова, которые я выскажу от имени партии?
Признаюсь, волновался я очень сильно. «Не смущай-
350
ся»! Да как не смущаться, когда к тебе повернутся десятки лиц, уставится множество глаз и незнакомые люди будут ждать твоего слова?
Все воскресное утро, забравшись в глухой уголок ближайшего лесочка, я обдумывал и репетировал свою роль и в конце концов так измучился, что голова пошла кругом. Я уже совсем решил, что из моего выступления ничего не получится, но тут пришла спасительная мысль выучить все наизусть. У меня была очень хорошая память. Еще в школе я не раз удивлял учительницу тем, что рассказывал наизусть целые страницы из хрестоматии «Родное слово». А «Манифест» — всего каких-нибудь полторы странички. К вечеру я знал весь манифест назубок, переделав в нем по-своему отдельные места. Оставалось только научиться произнести эту «речь» «с выражением». Я вспомнил ораторскую манеру Николая Иосифовича Сапожкова, его интонации и, стараясь подражать ему, по нескольку раз повторял горячие, призывные строки манифеста. Встав в позу, я произносил речь с пафосом и воодушевлением, пока не вспомнил, что выступать-то мне придется нагишом. Пришлось несколько умерить свой ораторский пыл и говорить спокойно и просто. Так в лесу, близ Егорьевска, проходил я школу ораторского искусства.
В среду вечером мы с Петей отпросились у Феди на весь четверг. Пришлось выдумать путаную романтическую историю с неведомой ткачихой. Из-за частых отлучек «к девицам» мы с Петей в мастерской прослыли большими «бабниками», и Федя, снисходя к слабости, которой был сам весьма подвержен, охотно отпустил нас.
Ранним утром мы вышли из города, добрались до небольшого кустарника на Пигалевом болоте. Мимо этого болота проходило Зарайское шоссе, по которому должен был следовать взвод Сергеева в баню. К одиннадцати часам я уже прорепетировал перед Петей свою речь, чем привел его в восторг, и переоделся в военную форму.
Вскоре показался взвод солдат под командой Сергеева. Я вышел из своего укрытия и пристроился к левофланговому последней шеренги, а Петя остался с моей одеждой в кустах.
351
Теперь, спустя много лет, с улыбкой вспоминаю я это первое свое выступление. Но тогда мне было не до смеха. За призыв солдат к неповиновению мне грозила жестокая кара. Сказать по правде, я тогда мало об этом думал. Гораздо больше беспокоился о том, что могу растеряться, от волнения забыть свою речь и оскандалюсь.
Солдат, к которому я пристроился, подмигнул мне, не меняя каменного, «строевого» выражения лица. Вместе со взводом вошел и я в баню, уселся на широкую скамейку раздевалки. «Раздевайся скорее», — шепнул мне сосед по строю. Быстро раздевшись, я вошел в мыльную, уселся с шайкой воды и сделал вид, что намыливаю голову, а сам внимательно следил, когда Сергеев даст мне сигнал начать говорить. Когда все солдаты вошли в мыльную, фельдфебель прикрыл дверь, кивнул мне, а сам вышел.
— Товарищи солдаты! По поручению социал-демократической партии с вами говорит рабочий!
В мыльной сразу наступила тишина, и солдаты с живым интересом повернулись ко мне. Какой-то радостный подъем охватил меня, и, уже ничего не опасаясь, я внятно и громко продолжал.
— Вся Россия разделилась на две половины. На одной стороне огромное большинство: все крестьяне и рабочие, все бедные и угнетенные, сознательные солдаты и лучшие офицеры, все те мученики, которых царские палачи держат в тюрьмах за правду. На другой стороне — кучка насильников: великие князья, министры, Трепов, Победоносцев, маньчжурские генералы, бросившие на произвол судьбы солдат, спасая свои шкуры от японцев. Зато эти генералы лихо расстреливают рабочих по городам и деревням России. Земские начальники, полиция, шпионы и вся черная сотня рассчитывают на ваши штыки, чтобы подавить народ, который борется за хлеб, за право жить... Будете ли вы стрелять в народ? Будете ли проливать народную кровь? Вспомните, что вы сыновья крестьян и рабочих, дети русского народа. Дети тех, кто хочет хлеба и жизни для своих детей.
Я чувствовал напряженное внимание солдат и с еще большей уверенностью продолжал:
352
— Зачем же вы будете защищать правительство? Разве не угнетены вы сами так же, как ваши отцы и братья в деревне, на фабриках и заводах? Вы присягали защищать отечество. Но ваше отечество — наши русские города и села и весь русский трудовой народ. Вот кого должны вы защищать от царских палачей.
Всякий, кто будет стрелять в народ, — повторял я слова манифеста, — есть преступник, изменник и враг народа. Тем, которые будут стрелять в народ, мы объявляем от имени их братьев и отцов, что им не будет возврата в родные селения и что над их именами будет тяготеть вечное проклятие!
Моя речь продолжалась не более пятнадцати-двадцати минут. Кончив ее, я встал и под гробовое молчание вышел в раздевалку, а стороживший там Сергеев вошел в мыльную. Быстро одевшись, я покинул баню и поспешил к Пете, ожидавшему меня с нетерпением.
— Ну как, сказал? — торопливо забрасывал меня вопросами Петя.
Я кратко рассказал ему о митинге, но о том, какое впечатление произвела на солдат моя речь, я ничего не знал.
— Ладно, потерпим пару деньков, в субботу все узнаем, небось Сергеев расскажет Горшкову, что там было.
Мы потом узнали, что после моего ухода солдаты несколько минут молчали, точно окаменели, — кто с намыленной головой, кто с мочалкой и мылом в руках, кто намочил веник, да так и забыл его в шайке. И вдруг тишину разорвал крепкий мат. Кто-то выругался, и остальные стали мыться, тереться, обливаться... Обратно шагали без песен, и на лице каждого легла беспокойная дума.
— Тут-то я понял, что пробрало моих ребят, да говорить-то они боятся, — с удовлетворением отметил Сергеев. — Вот теперь начнут задумываться да шушукаться. Хорошую работу мозгам дали...
Собраний с солдатами мы больше не проводили. Слухи о митинге в бане дошли до ушей офицеров, и за солдатами усилили наблюдение. К нашему счастью, офицеры не знали, в каком взводе проходил митинг. Встречи с Сергеевым продолжались — через него мы забрасывали в гарнизон газеты и листовки.
23 И, Козлов
353
РЕАКЦИЯ НАСТУПАЕТ
— Вот что, господин Горшков...
— Простите, господин надзиратель, но моя фамилия Булкин.
— Брось!.. Говори кому-нибудь другому... Знаю, что ты уехал от матери и живешь в доме Вологдова, а по паспорту числишься Булкиным. Все знаю, только Горшковым-то ты не перестал быть.
Настаивать дальше Иван Иванович не стал, так как околоточный надзиратель Виноградов прекрасно знал его в лицо.
— Ну, так вот что, многоуважаемый господин Горшков-Булкин, я должен тебя выслать в Вологодскую губернию,
— За что же?
— Видишь ли, до сих пор я тебя не трогал, хотя и знал, что ты за птица. Но поступили сведения, что ты связан с Окружным комитетом вашей партии. А ты хорошо знаешь, что только за одну принадлежность к преступному сообществу, именуемому РСДРП, вашему брату грозит сто вторая статья.
— Это еще надо доказать, — ответил Иван Иванович. — Вся моя жизнь у вас на виду, живу тихо, запрещенными делами не занимаюсь.
— Все вы тихие... А сколько от вас беспокойства в уезде! — со вздохом заметил Виноградов. — И какого черта вам не сидится, ни себе, ни людям покоя не даете!,.
Иван Иванович молча пожал плечами.
— Я получил предписание арестовать тебя.
— Арестуйте, если есть за что.
— В том-то и дело, что распоряжение рязанского губернатора предписывает арестовать тебя с нелегальной литературой, а ты с ней не попадаешься, вот я и решил выслать тебя из пределов нашего уезда.
— А вы попробуйте поймать меня с материалами, — пошутил Горшков.
— Нет, уж лучше я тебя вовремя отсюда уберу. Так-то спокойнее будет.
Но выслать Горшкова не успели. Вскоре он действительно попался с нелегальной литературой. Дело было так.
354
Осенью дни короткие, темнеет быстро. С поездом 19.30 из Москвы приехали члены егорьевской партийной организации Виктор Сальников и Егор Дунаев. Они привезли из Окружки нелегальную литературу и занесли ее к Ивану Ивановичу. Среди прочей легальной и полулегальной литературы в корзинке лежали номера нашей большевистской газеты «Борьба».
Против дома Вологдова, где жил Горшков, на посту стоял городовой Лазарев, которого мы называли «Голубчик». Он заметил, что двое вошли в дом с корзинкой, а вышли вскоре пустыми, и тут же доложил околоточному надзирателю. К Горшкову пришли с обыском. Злополучная корзинка стояла под стулом, на который сел сам надзиратель и закрыл ее полами своей шинели. Обыск ничего не дал. Околоточный обрушился на Голубчика с руганью.
— Ваше благородие, вот те крест, сам видел, как двое приходили с корзинкой, а уходили порожними.
— Да ну тебя к черту! Придется доложить о тебе по начальству.
Иван Иванович со вздохом облегчения расписался в протоколе обыска. Но только околоточный встал со стула, как городовой радостно вскрикнул:
— Ваше благородие! Вот она, корзинка-то!..
Ивана Ивановича арестовали, судили и приговорили к году крепости.
Напуганные революционными настроениями рабочих егорьевские власти наводили в городе порядок. В первую очередь был увеличен Егорьевский военный гарнизон. Весь состав нижних чинов был перетасован, и нашего товарища, фельдфебеля Сергеева, перевели в другую воинскую часть. Связи с солдатами порвались, их нужно было налаживать вновь. Город наводнился солдатами, конными и пешими стражниками и урядниками. На маленькой станции Егорьевск шныряли всякого рода подозрительные люди: сыщики охранки, добровольцы из черной сотни.
Всякий вновь приезжающий или отъезжающий неизменно чувствовал на себе назойливые взгляды филеров.
— Ребята, что такое? Давеча я ходил на почту, а там солдаты. Что бы это значило? — спросил однажды столяр, недавно поступивший к нам в мастерскую.
22*
355
— Наверно, каких-нибудь жуликов ловят, — с готовностью пояснил дядя Онисим.
— А зачем так много? Два на улице, два сидят на ступеньках, а трое внутри.
— А я шел мимо казначейства, так там еще больше. И пешие и конники...
— Знать, война опять какая будет, уж очень солдат везде полно. А посмотрите, на станции что делается, войсков видимо-невидимо, — подал свой голос Архип.
Мы с Петей, как могли, разъяснили им, что это городские власти город от рабочих охраняют.
— От нас с вами...
Столяры недоуменно качали головами.
Все население было возмущено, но либеральные круги дальше разговоров не шли. В «Рязанских губернских ведомостях» того времени писалось о Егорьевске: «...Почту обратили в походный бивуак: кипятят чай (речь идет о солдатах. — И. К.), едят огурцы с черным хлебом, спят на приготовленных для посетителей лавках и т. д. Надо заменить вывеску «Почтово-телеграфная контора» вывеской «Казармы 139-го Моршанского полка». Не менее усердно охраняется казначейство. Здесь можно было видеть охрану всех видов оружия. Здесь и конные стражники, и пешие, и с винтовками, и без винтовок, и солдаты, и городовые. Зорко следят за уходящими и приходящими поездами. Кроме обычного станционного жандарма, на платформе всегда два-три городовых, изучающих физиономии проезжающих, В вокзале солдаты. Дальше в охране, кажется, идти некуда».
Егорьевск превратился в осажденную крепость. Черная сотня снова подняла голову. Парикмахер Костька Хромой и трактирщик Сидоров, немного было притихшие после убийства Островского и Тупицына, снова активизировались, случаи избиения рабочих участились.
Наша организация усиленно занималась не только разъяснением смысла происходивших событий, но и запасалась оружием для боевой рабочей дружины. Помню, однажды оружие прислал нам Коломенский районный комитет партии и принимал его Иван Ефремович Николин.
356
Как-то раз нам с Петей поручили проводить на поезд агитатора из Окружки, Алексея Ивановича. Со мной пошел и Никешка.
На вокзале мы заметили Прохора. Он подошел к какому-то незнакомому человеку средних лет и что-то сказал ему.
«Шпик, — решили мы. — Надо быть осторожными».
Быстро составили план действия.
Петя принес Алексею Ивановичу билет и тут же ушел на платформу следить за шпиком и Прошкой. Я оставался за углом. С третьим звонком Алексей Иванович в сопровождении Никешки вышел на платформу. Петя попросил у шпика прикурить, но тот, заметив Алексея Ивановича, оттолкнул его и бросился вслед за нашим подопечным.
Поезд уже тронулся. Алексей Иванович на ходу вскочил на подножку последнего вагона, за ним Никешка, а шпик успел только ухватиться за поручни вагона. Вдруг Никешка с диким воплем: «Забыл! Забыл!..» — спрыгнул с подножки и увлек за собою шпика.
— Пьяная харя! Какого черта под ноги лезешь! — заорал на него мой приятель. — Из-за тебя руку вывихнул!
Шпик отмахнулся от Никешки и бросился нагонять поезд, но было поздно. Поезд набрал полный ход и быстро удалялся от станции,
СОБРАНИЕ В ГОРОДСКОЙ УПРАВЕ
— Скоро выборы будут!.. — пулей влетев в мастерскую, заявил Федя.
— Какие?
Федя вытащил из кармана газету и затараторил:
— «Для выработки обязательных постановлений, касающихся обеспечения исполнения закона от пятнадцатого ноября «Об обеспечении нормального отдыха служащих в ремесленных заведениях», выбираются комиссии из...»
— А ну тебя в болото!., — махнув рукой, проворчал Архип.
И снова все усердно принялись за рубанки.
357
— Эх, темнота-а-а! — махнул рукой Федя и направился в свой заветный кабачок.
— Заживем теперь на славу! Работать будем не более двенадцати часов в сутки, а остальные двенадцать гулять будем, вишь, как о нас заботятся, — насмешливо заметил Петя.
— Вот, оказывается, и нашего брата пожалели, — подхватил я.
— Пожалел волк кобылу, оставил хвост да гриву, — неожиданно вмешался в разговор пожилой столяр Силантий, прослывший у нас за «молчальника». Сколько раз наши шутники пробовали вызвать его на разговоры, но ничего у них не выходило. Мы даже толком не знали, кто он, откуда, есть ли у него семья. Силантий молчал, даже когда напивался вместе со всеми, как говорят, «до положения риз».
Все с удивлением уставились на Силантия.
— Други мои, это дело тонкое, здеся обмозговать надо, — важно подняв указательный палец, «запел» дядя Онисим.
— Не нашего ума дело, пущай господа заседают, на то они и господа, а наша хата с краю... — угрюмо пробасил Архип.
— Как это, как это не нашего ума дело? — петухом налетел на него дядя Онисим. — Ежели ты, дурья голова, не имеешь никакого Понятия, то другие могут разуметь!..
— Попу бы знать, как попадью звать, да на панихиду скоро позвали, — зло огрызнулся Силантий. — Видали мы таких знальщиков. — И снова умолк, только рубанок мелькал в его руках и во все стороны брызгами летели стружки.
На следующий день вечером, на занятии кружка мы рассказали о сообщении Феди и о том, как это сообщение приняли у нас в мастерской.
— Сегодня я и хотел поговорить с вами относительно закона «Об обеспечении нормального отдыха служащих в ремесленных заведениях», — сказал пропагандист Бугров, присланный на смену Горшкову. — Его хотят преподнести рабочим как великое благодеяние, и создаются особые комиссии. По положению в эти комиссии будут выбраны: треть членов от хозяев, треть от городской управы и треть от ремесленных рабочих. А
358
чтобы и эта треть состояла из послушных рабочих, в Москве о выборах объявили лишь за неделю, а у нас тут и подавно меньше остается времени на размышление. Хотят, чтобы мы не успели дотолковаться между собою... Нельзя допустить нового одурачивания рабочих, выборы эти надо сорвать.
В заключение, Игнат Васильевич роздал нам листовки Московского окружного комитета большевиков под названием «О законе 15 ноября».
— Сами прочтите и постарайтесь ознакомить с их содержанием по возможности всех ремесленников Егорьевска, но избегайте широкой огласки. На собрание в городскую управу пойдут, конечно, не все, а только представители от каждой мастерской, вроде как выборщики. Но вы побольше приведите народу и сделайте так, чтобы после выступления нашего товарища все рабочие демонстративно покинули собрание. Думаю, что тебе, Гаврила Дмитриевич, надо будет выступить в городской управе, — обратился Бугров к Гаврюше.
Но Родин страшно смутился.
— Ну что вы! Там же надо сказать так, чтобы создалось впечатление, а я... сами знаете, я заикаюсь. Господа из управы могут поднять на смех.
Только тут мы вспомнили, что Гаврюша, когда очень разволнуется, начинает заикаться.
— Кому же тогда поручить это выступление? — обратился к нам Игнат Васильевич.
— Козлову. Он у нас бывалый оратор!.. — весело предложил Петя.
Я промолчал, остальные согласились.
За день до собрания в управе, у Петиных друзей в мастерской Хренова собрались наиболее сознательные рабочие из нескольких мастерских. Гаврюша еще раз рассказал им о законе и ознакомил с нашими требованиями. Мы требовали восьмичасового рабочего дня, повышения заработной платы, обязательного страхования жизни и здоровья рабочих-ремесленников.
Добавили еще несколько пунктов экономического и бытового характера. Потолковали о возможных кандидатурах на собрание, от нашей мастерской наметили меня и дядю Онисима. Правда, мне тогда было восемнадцать лет, а по царским законам совершеннолетие
359
считалось с двадцати одного года, но так как мы ставили своей целью срыв выборов, то моя молодость не являлась препятствием.
Следующие дни в мастерских только и было разговору, что о предстоящих выборах в комиссию, о законе.
— Куражатся над нашей темнотой, хотят быть желанными до рабочего человека, да от ихней жалости-то у нашего брата клочья летят. Все равно волчьи клыки под овечьей шкурой не спрячут, и ходить туда нечего, — горячился Силантий.
— Господам делать нечего, ну и пущай из пустого в порожнее переливают, а нашему брату туда не дорога, — поддержал его Архип.
— Как это не дорога, дурья твоя голова? Раз господа приглашают, надо идти. Может, по-хорошему да по-божески-то и договоримся, — опять наскакивал петухом на Архипа дядя Онисим. — А я вот пойду да послухаю, что мне господа скажут, потом подумаю, да и свое рабочее слово скажу.
— Ну вот, дядю Онисима и пошлем нашим представителем на это собрание да Ивана Андреевича, пусть они там скажут за нас, а мы их пойдем послушаем, — подхватил Петя.
— Послать-то можно обоих. Токарь наш Иван-то Андреевич хоть и молод, да курьезен, — сказал Архип, а потом, лукаво посмотрев на дядю Онисима, насмешливо добавил: — Да и у Онисима ума палата и собой представителен, только боюсь, что в одних-то подштанниках господа и в управу его не пустят.
В ответ грянул дружный хохот. Онисим действительно ходил в одном исподнем. Он так и не удосужился обзавестись штанами, а мы привыкли к его виду и перестали это замечать. Забыл об этом и он сам.
Теперь Онисим страшно смутился и, кажется впервые, как я его знал, растерялся. Повеселившись вдоволь, Петя, наконец, сказал серьезно:
— Беда не велика, штаны дяде Онисиму можно найти, а послать его нашим представителем действительно надо.
Мы деятельно начали снаряжать нашего делегата. У Пети нашлись штаны, я одолжил старику пиджак, у резчиков достали рубашку, кто-то дал ему свои са-
360
поги, даже Архип принял участие в общем деле и раздобыл своему собутыльнику картуз.
Эти коллективные сборы так подействовали на пьянчужку Онисима, что по субботам он стал уменьшать свой рацион водки и быстро приобрел необходимую одежду.
Вечером в назначенный день и час мастеровые потянулись к зданию городской управы. Рабочих пришло человек сорок-пятьдесят. Не раздеваясь, прошли они прямо в зал.
Председатель управы Никифор Васильевич Хренов вежливенько пытался выпроводить рабочих.
— Куда вы, господа? Зачем же так много, ведь ваши представители уже здесь!
— А им, господин председатель, охота послушать нас, своих представителей, — важно сказал дядя Онисим, протискиваясь вперед.
— Вы что же, выгоняете нас, господин председатель? — снимая шапку и вежливо кланяясь, насмешливо спросил один из портных мастерской Врубеля.
Мы, делегаты, сели за большой стол, покрытый новеньким зеленым сукном, вместе с другими участниками совещания. Среди хозяев мастерских и служащих городской управы за столом сидел и наш хозяин Пискунов-старший.
Я все время страшно волновался: «А вдруг не сумею сказать так, чтобы рабочие послушались и вместе со мной покинули зал?»
Открыв заседание, председатель городской управы Хренов довел до сведения присутствующих, что «высочайше утвержденным положением Совета Министров» рабочий день кустарей устанавливается двенадцать часов в сутки, с учетом времени на обед, что этот закон «кладет начало новой эре и настают благословенные времена сотрудничества труда и капитала».
Поговорив еще некоторое время в том же духе, он выразил от лица рабочих и хозяев благодарность правительству за его заботы. Речь свою он закончил патетической фразой:
— Господа! Теперь здоровье ремесленника-рабочего находится в его собственных руках!..
После него начали выступать хозяева. Выступил и
361
наш — Пискунов. В туманных и высокопарных словах, с поклонами и расшаркиваниями он выразил благодарность правительству, которое «денно и нощно печется о благе своего народа». После Пискунова дали слово мне.
— Господа хозяева, наши рабочие на своих собраниях обсудили этот закон, составили наказ и уполномочили нас передать здесь, а вы, господа, передайте правительству, что мы, рабочие кустарных предприятий, присоединяемся к требованию сознательных рабочих крупной промышленности, борющихся за восьмичасовой рабочий день, за...
— Господин Козлов, говорите яснее, чего вы просите? — перебил меня председатель.
— Мы не просить сюда пришли, а требовать восьмичасового рабочего дня, повышения заработной платы, обязательного страхования жизни рабочих и улучшения бытовых условий. Вот наши требования, — твердо закончил я и выложил все, что содержалось в требованиях, выработанных на собрании нашего актива.
— Вот, шельмец, как чешет! — услышал я восхищенный шепот из рядов рабочих.
— Господин Козлов, говорите по существу, чего вы хотите! — снова раздраженно перебил меня председатель. — Здесь же не митинг!
— Негоже, Никифор Васильевич, перебивать нашего делегата, вы его с толку сбиваете, — тонким голоском, стараясь быть вежливым, «пропел» дядя Онисим. В задних рядах раздался возмущенный шепот.
— Я и говорю по существу, — отрезал я. — Наши требования я изложил, а теперь заявляю: мы прекрасно понимаем, что вся эта комедия с законом и комиссиями придумана с целью отвлечь наше внимание от настоящей борьбы за наши права. Удовлетворения требований наших мы ждем не от царского правительства и не от царских законов и не от таких заседаний, а от Учредительного собрания, которое будет выбрано на основе...
— Какая наглость!
— Крамола, законы вздумали обсуждать!
— Мальчишка, еще дерзит!
362
— Лишить его слова!
— Вызвать полицию! — неслись голоса из рядов служащих и хозяев.
— Еще раз повторяю, господин Козлов, говорите по существу, иначе я вас лишу слова! — с плохо сдерживаемой яростью, звеня колокольчиком, в третий раз прервал меня председатель.
Я решил, что сейчас самый подходящий момент увести отсюда рабочих, повернулся к своим и с возмущением воскликнул:
— Товарищи, нас пригласили, а говорить не дают, над нами здесь издеваются. Так идемте же отсюда! — и с бьющимся сердцем направился к двери. Рабочие устремились за мной и дружно очистили зал.
— А я что говорил? — гудел бас Архипа. — Вот по-моему и вышло.
— Нашему брату везде рот зажимают, — подтвердил Силантий.
— А все же хорошо, пущай господа расчухают, что и мы с понятием, — важно спорил с ними дядя Онисим.
— Вот те, бабушка, и юрьев день, обсудили, что называется... — почесывая в затылке, ворчал какой-то мастеровой.
— А ловко ты их, Иван Андреевич, ковырнул. Не просить, а требовать! Во как, знай, мол, наших! — похлопав меня по плечу, порадовался какой-то сапожник, — Требовать!..
Так совещание в городской управе было сорвано и комиссия не выбрана.
А на другой день утром из портновской мастерской спустился к нам сам хозяин Врубель.
— Это вы, господин Козлов, вчера выступали в городской управе?
— Я.
— Здорово вы будоражите народ. А мне говорили какой-то студент! Так вы настоящий оратор!
— Никакой я не оратор и никого не будоражу. Я только выразил желание рабочих, уполномочивших меня выступить с их наказом, — сердито ответил я.
— Ну, ну, не сердитесь. Видите, какой я вам костюм сделал, вас даже за студента приняли! А вы так разговариваете. Это я должен обидеться на вас.
363
Помолчав немного, он предложил:
— Идемте в трактир, там потолкуем.
Но я наотрез отказался. Повертевшись немного, Врубель ушел.
— Молодец, парень! Крепкой кости, — похвалил Силантий.
Слухи о том, что в городской управе выступал студент, были основаны на недоразумении. Дело в том, что когда я заработал достаточно денег, я заказал в мастерской Врубеля из синего диагоналя тужурку и брюки такого фасона, какие носили студенты. В этом костюме я был на собрании в городской управе.
В тот же день приехал наш хозяин Иван Алексеевич Пискунов и, не заходя в мастерскую, прошел прямо в Федин флигель и вызвал туда меня. Разговор был очень краток.
— Потрудитесь получить расчет, — холодно и вежливо обратился ко мне хозяин и, не удержавшись, язвительно добавил:—Мне нужен токарь, а не оратор.
И вот я снова без работы.
Вечером того же дня Петя, ожидавший меня на углу нашей улицы, сообщил, что к нам приходил днем околоточный надзиратель и расспрашивал обо мне хозяйку. Наказал ей, чтобы она прислала меня завтра в полицейский участок. «Вот уж там-то я ничего не забыл», — подумал я и ночевать пошел не домой, а к Ясеневу. Посоветовавшись с Бугровым и резчиками, я решил вернуться в свою родную деревню Сандыри, под Коломной.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ ВОЗВРАЩЕНИЕ
РОДНОЙ дом
Снова шагаю я по знакомой дороге в родные Сандыри. День солнечный, снег искрится и больно слепит глаза, а по дорогам — лужи. Мои валенки, хоть и подшиты кожей, стали пудовыми. Хочется сбросить их и до дому добежать налегке, вприпрыжку. Хорошо жить на свете!
Дома была одна мать. Видно, только подоила Буренку и теперь около печки, на лавке разливала молоко. При моем появлении она охнула, всплеснула руками, и жестяное ведерко с грохотом покатилось по полу, оставляя за собой белую лужицу.
365
— Ваня, сыночек! — вскрикнула старая и бросилась мне на шею, — Вот уж не чаяла да не гадала...
Судорожно прижимая к своей груди мою голову, она поспешно и жадно целовала мои волосы, лоб, щеки. Но вдруг спохватилась:
— Ба-атюшки, светы! Ноги-то у тебя совсем мокрые!
И заметалась... С печи достала сухие валенки, из печурки — теплые портянки, сбегала на колодец за водой, взяла из «укладки» чистый рушник и заставила умыться. Не помня себя от радости, вытащила из печи горшок дымящихся щей, топленое молоко, откуда-то достала кусок черствого ситного, очевидно давно ожидавшего какого-либо гостя.
За обедом я узнал все деревенские новости.
— Староста ныне весной помер, царство ему небесное. Теперь нового поставили. Волостной старшина и стражник с урядником тоже новые. Старый-то стражник вскорости после карателей тогда пропал. Только весной нашли его в овраге под Грибками...
— Кто ж его убил?
— О том господь ведает, убийцу не нашли. А может, и никто не убивал, сам по пьяному делу замерз.
— А как Витька Бунаков?
— На заводе работает, все про тебя спрашивает. Вот уж обрадуется!
— Ну, как он теперь?
— Рука у него зажила, потому как кость каратели не прострелили, а сам вроде как порченый стал...
— А Вася Левшин?
— Вася парень самостоятельный. Заводскую школу кончил, тоже на заводе, часто тобой антиресуется. Зайдет ко мне, старухе, и поговорит. Хороший он человек, уважительный, ласковый.
Разговаривая, она с опаской посматривала то в одно, то в другое окно. После обеда я собрался уходить, но мать так всполошилась, что я невольно остановился посреди избы с шапкой в руке.
— Господь с тобой! Погоди, сынок, по селу без надобности ходить.
— Чего ты испугалась? Мне ребят повидать надо...
— Какие сейчас ребята, они на работе. Лучше поспи с дороги, а вечером потолкуете, осмотришься как и что, тогда видней будет.
366
Часа через два я проснулся, но вставать не хотелось. С наслаждением вдыхал и ощущал запахи и тепло родной избы. Вот закопченные иконы, пятна на обоях. И их, кажется, прибавилось... Пучки сухой полыни, которую мать совала во все углы от блох и клопов. Даже старые опорки на прежнем месте около порога, а вот и знакомый рваный полушубок отца висит на ржавом погнувшемся гвозде. Им укрывались мы в детстве на нетопленной печке. И дыр в полушубке стало больше... А вот и старые знакомые! Строгими рядами выстроились на полке глиняные горшки и горшочки, кувшины и кувшинчики. С рубцами замазки на трещинах и плотно спеленутых берестой прибавилось, крепких поубавилось.
Сквозь ресницы неплотно прикрытых век следил я за деловитыми движениями матери, и сердце заливала теплая волна огромной любви к ней. Хорошая моя, терпеливая, все прощающая мама! Всегда ласковая и приветливая, заботливая и встревоженная... Но я ничего не сказал ей и даже не подал виду, что давно не сплю. Суровая крестьянская жизнь с детства приучила нас к сдержанности в любви, в радости и в печали...
ВСТРЕЧА С ДРУЗЬЯМИ
Вечером пришли Вася с Виктором.
Как изменились за полтора года мои друзья!
Вместо вихрастого, вечно чумазого забияки Витьки Бунакова, у которого никогда не отмывались руки и шея, передо мной сидел бедно, но аккуратно одетый степенный рабочий. А где ж его прежняя удаль и бесшабашность? Иногда вдруг он замолкал на полуслове и устремлял куда-то, поверх головы собеседника, тяжелый взгляд. Не слышно было и его заразительного смеха, а только горькая улыбка да едкие насмешки. Даже кепка, всегда лихо сдвинутая набекрень, теперь низко надвинута на лоб.
А Вася Левшин? Он тоже совсем другой. Шустрый подросток, ученик электроцеха, вожак деревенских ребятишек во всех смелых предприятиях, завсегдатай рабочих собраний в 1905 году, с любопытством заглядывавший во все уголки партийного клуба в доме Шведова, с жадным вниманием слушавший все лекции подряд,
367
стал совсем взрослым. Был он невысокого роста, плечист, строен и крепко сбит. Одет аккуратно, лицо интеллигентное, манеры вполне культурного человека. Поперек лба, меж бровей пролегла упрямая складка, которой не было полтора года назад. В больших, глубоко запавших серых глазах чувствовалась непрестанная беспокойная мысль. О чем так напряженно думает он? Васе только шестнадцать!
Я, наверно, тоже изменился, потому что ребята разглядывали меня с любопытством, а Левшин даже заметил:
— Тебя как будто подменили в Егорьевске.
— Благородная помесь студента с «Рязанью косопузой», — невесело пошутил Виктор.
— Теперь «косопузой» не задразнишь. Хватит с меня! Да чего же мы сидим и рассматриваем друг друга? — спохватился я, — Лучше расскажите, что на заводе делается.
— Ничего хорошего. Администрация злее собак стала, — сильно затягиваясь папиросой, мрачно буркнул Виктор.
— Да уж так зажали, что и дыхнуть нечем, — подал голос брат, только что вернувшийся с завода. — Расценки снизили, заработки теперь меньше, чем до вашей революции, штрафами задавили, а безработных за воротами больше, чем рабочих в цехах... Вот что вы наделали, «това-арищи»... — Брат презрительно сплюнул.
Я вопросительно посмотрел на ребят. Наступило неловкое молчание.
— Что верно, то верно, — согласился Левшин. — У нас отбирают всё, чего мы добились в пятом году, и рабочим мстят за революцию. Только не она и не «товарищи» повинны в этом, дядя Петя, а разобщенность рабочих.
— Рассказывай! Вон и «черные списки» завели...
— Да-а... Враги действуют организованнее нас, — Вася многозначительно посмотрел на меня.
— Говорят, все партейные и дружинники в этих списках, — заметил Петр.
— Разве одни партийные? Туда записывают и тех, кто перед начальством спину гнуть не хочет и зады им лизать не желает! — грубо выкрикнул Виктор.
— К сожалению, это так, — подтвердил Вася,
368
— Откуда им знать членов партии и дружинников?
— Нашли у Дорфа при обыске список, весь-то архив тогда уничтожить не успели.
— Полиция и без списков всех наперечет знает. Мало ли тогда шкур на рабочие собрания ходило! Все примечали, записывали, на ус наматывали, а теперь доносят, выслуживаются, — снова вспыхнул Виктор.
— И это верно, — вздохнул Левшин. — Мы-то думали — сочувствующие, а они теперь стали добровольными агентами у жандарма Бота...
— Не все. Кое-кто и действительно нам сочувствовал, — возразил я.
— Сочувствовали! — сорвался со скамейки Виктор и заходил по избе. — Как тараканы в щели сидели, а ножи за пазухой прятали. Помнишь хозяина керосиновой лавки? В пятом ни одного собрания не пропустил. Сидел в первых рядах, выспрашивал фамилии ораторов, речи их в книжечку записывал... Я думал, ему речи нравились, а он, сволочь, эти записки потом в полицию продал... Попадись теперь где-нибудь в темном месте один на один, запишу на его морде!
При этих словах в глазах Виктора вспыхнула ненависть. Он вставал, шагал по избе, садился и снова рывком вскакивал. Мускулы его правой щеки дергались, закуривал папиросу за папиросой и тут же бросал.
Петр спокойно подбирал эти окурки и табак из них высыпал к себе в кисет.
Виктор «зашелся». Вася поспешил переменить тему разговора:
— Ну, а ты чем думаешь заняться?
— Хорошо бы на завод устроиться.
— Не выйдет, — решительно возразил Виктор, — как бывший дружинник, наверно, в эти проклятые списки попал.
— Он прав. Да и прежние недруги тебя не забыли, — подтвердил Вася. И задумался. — На завод подожди ходить, Займись еще чем-нибудь, ты же хороший столяр- краснодеревщик...
Я не мог не согласиться с друзьями. С заводом действительно надо повременить, но не сидеть же сложа руки дома?
— Может, дома поработать? — Я вопросительно посмотрел на брата.
24 и. Козлов
369
— Вот и хорошо, сынок. И мне, иной раз, по хозяйству поможешь, — раздался из-за перегородки голос матери.
— Правильно, тетка Настасья! — обрадовались друзья.
А я ждал, что скажет Петр. Ведь хозяин в доме старший брат. Но он молчал, медленно раскуривая трубку, обдумывая мое предложение. Наконец, согласился.
— Мать правильно говорит. Поставишь верстак во дворе, а заказы будут, только управляйся. Но вот загвоздка, где взять инструмент? На покупку деньги надобны...
— Ну, это дело поправимое. — Виктор подмигнул Васе. — Как ты, Василий, думаешь?
— Конечно. Тут и толковать нечего.
И мы стали обсуждать, как оборудовать мою мастерскую и что для нее нужно.
...Мать и Петр давно спали, а мы все еще сидели и шептались, не зажигая огня.
Мы вспоминали прошлое, толковали о незабываемых днях революции, ослепительной молнией сверкнувшей на сумрачном небе нашей жизни.
Мы говорили о великом и малом, о печальном и смешном. Мы помнили все до мелочей и с детским восторгом предавались воспоминаниям о лучших днях нашей юности...
— Ваньк, — по-прежнему назвал меня Витька. — Помнишь Егора санника и Парамона сапожника?
— Помню. А что?
— Ох, и умора была с ними!
И они рассказали, что, когда семеновцы после расстрела революционеров в декабре 1905 года еще бесчинствовали в Коломне и Боброве, патрули задержали их ночью. Отобрали паспорта и велели через два дня прийти в полицейский участок. Бедняги струхнули не на шутку и бросились в мужской монастырь, к отцу Иоаникию. Прибежали, а там еще двое из Выселок, у которых семеновцы тоже отобрали паспорта.
«Чем смятены души ваши, дети мои?» — спросил монах, видя, что они вне себя от испуга.
«Святой отец! — повалились мужики ему в ноги. — Не дай умереть без покаяния и принятия святых таинств, спаси души наши!»
370
«Говорите толком, ироды, что случилось?» — прикрикнул Иоаникий.
Оказалось, мужики решили, что их через два дня расстреляют, и поспешили в монастырь исполнить свой христианский долг — исповедаться и причаститься. Монах принял от крестьян исповедь, а за причастием велел идти в церковь к попу Федору.
Но поп Федор, узнав, в чем дело, с перепугу чуть не выронил из рук чашу с причастием и при всем честном народе напустился на мужиков.
«Что, допрыгались, еретики! Может быть, завтра вас расстреляют, повесят, а я причастие вам давай! Не-ет, черти окаянные, не будет этого!»
«Батюшка, батюшка! — трясущимися губами шептали несчастные. — Не губи душ наших, дай умереть христианами...»
«Души ваши спасать! — еще пуще орал служитель церкви на мужиков, обалдевших от страха. — В геенне огненной гореть вашим душам! Богохульники проклятые! О чем раньше думали?!»
— Говорят, Егор с Парамоном в ногах у попа валялись и рыдали, — заметил Виктор.
— С пьяну, наверное, — сказал я, зная Егора с Парамоном как горчайших пьяниц.
— Возможно, и так, — согласился Вася. — Тяпнули с горя и разрыдались, но, во всяком случае, слезы на попа подействовали.
Успокоившись, отец Федор довольно мирно сказал им:
«Если вас завтра не расстреляют, то послезавтра приходите за причастием, но прежде надо от вас принять исповедь...»
«Да мы, святой отец, уже исповедались у отца Иоаникия», — запротестовали крестьяне.
«Мало ли что исповедались, а может быть, за это время у вас крамольные мысли появятся! — снова закричал на них поп. — Помирать собираетесь, а для святой церкви лишнего пятачка жалко, вероотступники! Ваши грехи и за рубль отпускать грешно! Изыдите!» — прогнал он их.
Так и ушли мужики без причастия, проклиная попа.
«Черт долгогривый, ишь куда гнет, рупь ему пода-
24* 371
вай! Мы и за неделю по рублю не выгоняем...» — ворчали Парамон с Егором.
И смешно и печально нам было вспоминать об этом. Но мы говорили обо всем...
Виктор по-прежнему ненавидел всех представителей власти, заводской администрации, а пуще всего жандармов и городовых, а в политических вопросах оставался таким же невеждой, как и был. Как и раньше, его нужно было удерживать от необдуманных поступков.
Зато Вася поражал меня зрелыми рассуждениями и большой осведомленностью в политической обстановке. Мне подумалось: «Интересно, вступил он в партию?..» Сам Левшин не говорил об этом, а я не торопил его. Придет час, сам откроется.
ОБЪЯСНЕНИЕ С ЛЕВШИНЫМ
Через неделю открылась «Фирма Козлова и К0», так в шутку окрестили ребята мою мастерскую.
Заказов было много, некоторые я даже и не принимал — не успевал, а работать кое-как не позволяло профессиональное самолюбие.
Хоть и работали мы тогда на хозяев, но своим добрым именем, честью умельца очень гордились и дорожили. Кто работал кое-как, того даже в своей рабочей среде не считали стоящим человеком. Только, бывало, и слышишь о таком рабочем:
— Степка-то, гольтепа, брешет, чай, уж очень мужик не самостоятельный.
Или:
— Да разве можно на Семку Гулькин нос положиться? Какой это человек?
— Васька-то! А что он может? Никудышный мужик...
А этим Степкам, Васькам и Семкам иной раз было под сорок, под пятьдесят. И уж если дали человеку прозвище, то оно прилипнет к нему так, что не отвяжется до самой смерти. Откуда только берутся эти прозвища и кто их придумывал!..
Добросовестного, умелого рабочего ценили не только хозяева, но и товарищи по работе, уважали, называли по имени и отчеству, прислушивались к его советам, хотя зачастую он был значительно моложе тех, кто советовал-
372
ся с ним. И каждый старался работой заслужить уважение окружающих. Да и самому себя хотелось уважать...
Заработанные деньги я отдавал матери, а она радовалась, что сын живет и работает у нее на глазах. Доволен был и брат — заработки в доме прибавились, и от работы по хозяйству я его освободил.
Первое время матери все казалось, что вдруг я снова исчезну, но постепенно страх ее прошел, и она втайне мечтала женить меня, няньчить внучат и больше не разлучаться с любимым сыном. Да и какая мать не мечтает об этом!
А я тем временем ломал голову: как связаться с кем- либо из заводской партийной организации? Левшин на мои расспросы отвечал уклончиво, а когда я собрался пойти к заводским воротам в надежде встретить кого- нибудь, он отговорил:
— Подожди немного. Я обо всем узнаю.
— Целый год будешь тянуть, а мне хочется ребят повидать, узнать, кто чем дышит...
— А сам-то чем дышишь? — как бы невзначай спросил он.
— А как думаешь, чем может дышать человек, когда хоть разок вздохнул полной грудью?
— Значит, не забыл пятого? — радостно рванулся ко мне Левшин.
— А ты?..
Мы весело рассмеялись, крепко обнялись, но, устыдившись порыва своих сердец, затеяли борьбу...
— Эх ты, приятель! Сколько времени морочил мне голову. Не верил? — упрекнул я товарища.
— Верил. Не сердись. Сегодня и сам хотел поговорить с тобой. Разговор очень важный. Ведь и ты ни разу не рассказывал, что делал в Егорьевске.
— А ты и не спрашивал. Хочешь, расскажу?
— Очень.
Я рассказал ему о работе в мастерской Пискунова, о долгих и неумелых поисках партийных связей в Егорьевске, о нашем кружке, о своих первых пропагандистских шагах. Поведал и о том, как выступал нагишом перед голыми слушателями в бане на солдатском митинге, о том, как после выступления в городской управе мною заинтересовался околоточный надзиратель, а хозяин выгнал с работы на второй день после митинга, Рассказы-
373
вая о своих приключениях в Егорьевске, я немилосердно подтрунивал над собой, разрисовывал эпизоды, не жалея красок.
— Ну, да ладно! — прервал я самого себя. — Ближе к делу. Ты что хотел мне сказать?
— Думаем кружок деревенских пропагандистов организовать, а заниматься негде. У меня, сам знаешь, тетка все дни и ночи, как пришитая, дома сидит. В лесу холодно, да и деревья еще голые, не спрячешься,
— А у меня?
— Можно? — обрадовался Вася. — Я и не сомневался в твоем ответе.
— Кто еще будет в кружке?
— Ты да я, да мы с тобой, — пошутил Вася, а потом серьезно добавил: — В Сандырях нет подходящих ребят, а из других деревень... Там посмотрим, может быть и еще кого найдем.
ПЕРВЫЙ ПОДПОЛЬНЫЙ КРУЖОК В САНДЫРЯХ
В следующую субботу я предупредил мать, что у меня будут «гости».
— Пока они побудут у нас, ты займись чей-нибудь во дворе или на улице, а в случае чего, предупреди.
— Опять, сынок, за свое? — тяжело вздохнула мать и коротко ответила: — Ладно уж, посторожу.
Я уговорил и Витьку Бунакова заниматься в нашем кружке, обещая помогать ему. На первое занятие он пришел раньше назначенного срока, и мы с нетерпением ждали появления Левшина с руководителем.
Нам казалось, что это обязательно будет опытный пропагандист, уже испытанный в революционных делах и, конечно... блестящий оратор.
Каково же было наше разочарование, когда мы увидели перед собой паренька моложе нас, довольно разбитного, одетого в короткий черный пиджачок. Светлые длинные волосы гладко зачесаны назад. Быстрый взгляд глубоко посаженных серо-зеленоватых небольших глаз как будто ни на чем не останавливался. Наш руководитель, его звали Володя Барков, напоминал школьника,
374
которому хотелось казаться старше своих лет. Так оно и было, — ему еще не было шестнадцати!
«Руководи-итель!..» — с обидой подумал я. На лице Виктора я заметил тоже разочарование и искреннее огорчение.
«Ну, что ж! Посмотрим. Руководитель есть руководитель. Райком знает, что делает».
Так впервые заработал подпольный кружок в селе Сандыри.
Для начала мы выбрали небольшую брошюрку «Эрфуртская программа», которую изучали четыре или пять занятий. На второе занятие к нам пришли еще двое.
Барков очень смущался, старался скрыть смущение за развязностью, пытался держаться «солидно», употреблял много иностранных слов, видимо для большего «авторитета». Но очень скоро перешел на дружеский тон.
Витька не пришел на второе занятие, и никакие мои уговоры и доводы не помогли.
— Не уговаривай! Больно мудрено. Сижу, как дурак, ничего не понимаю. Вы с Васькой народ ученый, ну и валяйте, занимайтесь...
Оставили кружок и другие. Мы с Левшиным оказались только вдвоем. Вася занимался успешнее меня, хотя я и тянулся за ним изо всех сил. Я иногда мысленно поругивал Володю: «Чего он к делу и не к делу сыплет непонятные слова, точно говорить по-русски не умеет». Над значением каждого иностранного слова я подолгу ломал голову. Словаря иностранных слов не было, да я и не подозревал тогда о существовании такового. Обращаться за разъяснениями к Володе или к Левшину было стыдно. Заедало самолюбие.
Кроме самолюбия, мешали природная застенчивость и робость, да и руководитель наш не всегда мог дать исчерпывающий ответ. Однажды на мой вопрос он, очевидно не зная, как ответить, начал толковать что-то несуразное. Сознаться в том, что он не знает тоже, мешало самолюбие. Как же, руководитель! Ох уж, это ложное самолюбие молодых людей...
Вскоре наш кружок распался. Баркову поручили организационную работу. Он был очень подвижным, энергичным и смышленым парнишкой, и организационная работа пошла у него гораздо лучше.
Иногда мы подолгу толковали о всякой всячине, меч-
375
тали, делились впечатлениями от прочитанных книг, обсуждали любимых героев, сравнивали с ними наших товарищей, знакомых, себя... Фантазировали о том, что сделал бы тот или иной герой книги, если бы работал у нас на заводе, или о том, как вел бы себя каждый из нас на месте того или иного героя. Наша фантазия была неуемна!
Однажды Вася Левшин принес книгу Э. Войнич «Овод», и мы ее читали каждый день, пока не прочли всю. Книга нас захватила. Особенно непосредственно воспринимал прочитанное Виктор и все время подавал реплики:
— Вот чудак, этот Артур. Кокнул бы попа, и концы в воду...
— Поп-то его родной отец, — напомнили мы.
— Ну и что с того, что отец, — упрямо возражал он. — А если он шпиён, для дела революции вредный... обниматься с ним? Я своего отца сам придушу, если свяжется с жандармами.
А когда читали сцену ареста Овода, Витька вскочил и в большом возбуждении закричал:
— Да стреляй, стреляй окаянного!.. Ну, схватят же!
— Тише, Витька! Не мешай, а то читать бросим, — сердито ткнул я его в бок. Угроза подействовала, но по лихорадочно горящим глазам, по нетерпеливому ерзанию было видно, каких трудов стоило ему сдерживать себя.
Нас восхищало и поражало мужество, с каким переносил физическую боль Артур. Мы думали: «И я буду таким же...»
Сцена расстрела Овода потрясла наше воображение. С Виктором творилось что-то непередаваемое. Страшные проклятия перемежались со взрывами судорожных рыданий и дикого смеха... Рыдания сотрясали все его жилистое тело. Он старался овладеть собой, но стоны вырывались с еще большей силой, и казалось, грудь его разрывается от потока надсадных глухих звуков.
У меня и у Васи тоже перехватывало горло, и мы с трудом скрывали свою «слабость». Васе это удавалось лучше, а я украдкой смахивал предательские слезы.
Отлично понимая состояние Виктора, мы не знали, как успокоить его, что сказать...
Подумать только, отчаянный Витька, забияка, каких
376
свет не видел, никогда сильному не уступавший в драке, никогда, даже в детстве не плакавший, а тут вдруг...
На него страшно было смотреть. Покалеченная щека дергалась, шрам неестественно побелел, а лицо исказилось. Он метался по избе и рвал на себе ворот рубахи. Я толкнул Васю, тот перестал читать.
Вдруг Виктор резко остановился посреди избы, дико озираясь, нелепо взмахнул руками и, не проронив ни слова, выскочил из избы.
Расстрел Овода воскресил в его памяти картину декабрьской морозной ночи 1905 года, когда он с товарищами стоял под дулами винтовок. Двадцать семь лучших людей революционной Коломны после первого залпа карателей остались тогда лежать на снегу, напоив его своей горячей кровью, а Виктор, раненный в руку, только чудом спасся от смерти.
Кошмары этого расстрела долго мучили беднягу.
Мы с Левшиным сидели молча, не глядя друг на друга. Наконец он встал и тихо сказал:
— Ну, и мне пора.
Горячо пожимая руки, мы обменялись с ним долгим, глубоким взглядом, читая в душе друг друга самое сокровенное, потайное...
Это походило на молчаливую клятву, еще не осознанную нами, на верность дружбе и тому делу, за которое взялись. Мы знали, что нас ожидает тюрьма, изгнание из родных мест, каторга, издевательства и побои жандармов, а может быть, и смерть. Обо всем этом старшие товарищи предупреждали нас всегда...
Но теперь уж никакие ужасы не могли поколебать и остановить нас.
Мы знали также, что дело, за которое мы взялись, потребует от нас много терпеливого мужества и полного отрешения от себя. Людям жилось плохо, а хотелось лучшего. Это было первым стимулом, толкавшим на путь борьбы. Мы становились взрослее, кругозор делался шире, мысли глубже, и борьба, которую мы начинали неосознанно, стихийно, была уже нашей жизненной необходимостью, такой, как воздух, солнце, вода, пища...
Все, что мы делали для революции, казалось нам само собой разумеющимся, иначе и быть не могло, а вот Овод...
377
Овод — совсем другое дело. Мы всеми силами души восхищались чистотой его помыслов, преданностью избранному делу, бесстрашием и спокойствием перед опасностью и смертью. И, конечно, каждый из нас мечтал хоть чуточку походить на него. Мы верили каждому слову не только героя, но и автора.
Часто на наши чтения заходили Соколов Николай и другие товарищи. Это привлекло внимание нового старосты. Ему показалось странным, что собираются одни ребята, без девушек. Он стал за нами следить.
— Игнатьевна! Что-то твоего сына на гулянках не видно? — спросил однажды десятский мою мать.
— А когда же ему ходить? С работой еле-еле управляется. Надо и заказчиков ублаготворить и мне по хозяйству помочь...
— А что это за ребята к нему ходят? Особенно рыженький такой, не деревенского обличья?
— Это Ванин товарищ, по ремесленной школе друг дружку знают, — не растерявшись, ответила мать, а у самой екнуло сердце.
— Что-то не похож он на ремесленника. Где он живет? Чьих родителев сын?
— Откуда мне знать? Я его об этом не расспрашиваю, некогда мне...
— Напрасно, Игнатьевна, напрасно. Сын, чай, он тебе...
— Не соску давать, большой уж, — сердито ответила мать и вдруг накинулась на десятского: — Да чего ты прицепился? Хулиганы они, что ли?
— Ну, ну, смотри, как бы хуже не было, — ответил десятский и пошел своей дорогой.
Снова дома начались разговоры об осторожности.
— Вы хоть для виду когда бы выпили, пошумели, с девками повозились, никто бы и думать на вас ничего не стал, — советовала мать.
ТОСКА ПО ЗАВОДУ
Меня томила оторванность от большого коллектива, от живого партийного дела. Я тосковал по заводским товарищам, по станкам, темным, прокопченным цехам, по заводскому гудку... Хотелось знать, что там? Виктор
378
и Петр не могли мне рассказать многого. Вася Левшин работал в лаборатории и цехов не знал. А мне хотелось знать все, досконально, что делалось в каждом цехе и особенно в столярном.
Пробовал расспрашивать у Баркова, но он в основном был связан с городской интеллигенцией.
И снова я порывался пойти к воротам завода, и снова трезвый голос Васи останавливал меня.
— Рано. Подожди, потерпи. Сам все расскажу.
Однажды вечерком забежал ко мне Виктор.
— Иван, помнишь Евгения, того оратора, что на заводском митинге в пятом году с крыши вагона говорил? Ну, что за нас поручился, когда мы в рабочую дружину вступали?
Еще бы мне не помнить дядю Ваню!
— Помню, а что с того?
— Опять у нас был.
— Когда?! — Я даже подскочил от радости.
— Приезжал Губарева с Марьевым провожать.
От Левшина я знал, что рабочие Коломенского завода своими депутатами в III Государственную думу выбрали Ивана Павловича Марьева, а от рабочих в Озерах — Губарева. Ни того, ни другого я не знал, хоть и слышал о них много.
Мне даже вспоминается забавный случай, рассказанный Володей Барковым. Во время выборов он с ребятами должен был распространять большевистские листовки и литературу в районе улиц Астраханской, Почтовой, Михаила Архангела, Запруды и Косой горы,
Молодые агитаторы рассовали обращение социал- демократической партии большевиков к избирателям и другие предвыборные листовки в почтовые ящики, наклеивали на стекла окон, на столбы, заборы, а утром исподтишка любовались, с какой яростью городовые, испуганные дворники и хозяева домов соскабливали их.
С особым удовольствием ребята пришлепывали эти листовки на будку городового. Выберут час, когда в предрассветной тиши дрема особенно разбирает уличного стража, неслышно подкрадутся, раз... и готово. Отойдут в укромный уголок и ждут, что дальше.
А дальше ничего не подозревающий блюститель порядка, стряхнув с себя липкую дремоту, начинает снова
379
ходить взад-вперед около будки. Ему и в голову не приходит, что в течение этих двух-трех минут кто-то успел напроказничать. Вот и серая мгла предрассвета расползается, уже светает, а ребята не уходят и терпеливо наблюдают из своей засады.
Чу! Слышится гулкий стук кованых сапог о мостовую. Постовому городовому идет смена.
— Ну, сейчас начнется, — радостно шепчутся ребята, продрогшие от холода.
— Что это такое? — тревожно спрашивает разводящий, принимая рапорт о том, что никаких происшествий за ночь не было. Он первый заметил листовку и бросается к ней. — Так-то ты несешь государеву службу! Спишь на посту!
— Не спал, видит бог, не спал! — бормочет испуганный постовой.
— Значит, сам наклеил? — Разводящий уже рычит зверем.
— Сейчас двинет в морду «селедочнику»! — захлебываясь от восторга, шепчет младший Барков — Саша. Ребятам не терпится посмотреть, как будут драться городовые.
— Господи спаси и сохрани! — с плачем крестится постовой. — Да разве я анчихрист какой, чтоб самому наклеивать эту пакость...
— Принимай скорей пост, а ты сдавай, — слышится команда разводящего, — и марш со мной, там разберемся. В тюрьму, подлец, захотел?
— Ваше благородие, не губите! Детки малые, жена больная, — плачет постовой. Согнувшись, он плетется за разводящим. Куда делась его самодовольная важность! А разводящий доволен. Как же, «вашим благородием» назвали, а он такой же, как и те, постовой.
В следующую ночь, несмотря на повышенную бдительность, листовки снова появляются на будке городового. На третью ночь бдительность стражей уличного порядка утроена, удесятерена. Но шалуны, отвлекая внимание постового ложным шумом за соседним углом, снова ухитряются украсить будку. Никакая бдительность не могла помешать ребятам в их проделках.
Легким и скучным показалось им наклеивать листовки на окнах нижних этажей. Они решили расширить
380
сферу своей деятельности и добраться до верхних окон.
Постоянным спутником Володи в ночных операциях был Саша, смелый и ловкий мальчик. Ведерко с клейстером и кисточкой Саша вешал на шею, за пазуху или в карман брал несколько листовок и начинал путешествие по водосточным трубам. Благополучно достигнув второго этажа, левой рукой обнимал трубу, в эту же руку брал листовку, другой смазывал ее края и... шлеп! Листовка на стекле.
За ночь, все ближайшие к водосточным трубам окна верхних этажей украшались листовками. Чтобы отскрести их, надо открывать окна, а на улице мороз.
Хозяева ворчат, околоточный злится, грозит стащить жильцов в полицейский участок.
— Мы не наклеивали, знать не знаем и ведать не ведаем.
— Не сатана же их, проклятых, наклеил!.. А ты что, борода, смотришь? Или в тюрьму захотел, — набрасывается он на дворника.
— Ваше благородие, по всем ночам не сплю, порядок блюду... — оправдывается тот, но околоточный еще пуще злится.
Проходит день. Несмотря на усилившуюся бдительность дворников, снова на окнах листовки...
Однажды, в предутренний час, когда Саша наклеивал листовки, сидя на водосточной трубе, дружок Володи стоял на «стреме», а Володя, задрав голову, наблюдал за работой младшего брата, вдруг раздался петушиный крик, что означало: «Враг на горизонте».
— Вниз! Скорей! — слышит Саша громкий шепот старшего брата. Но у него уже готова очередная листовка, жаль бросать ее. «Успею». Он быстро сунул кисточку в ведерко и наскоро пришлепнул листовку к стеклу; она смялась, пришлось расправить.
— Вот. кто безобразничает по ночам! Ах вы, разбойники! — бородатый дворник устремился к водосточной трубе.
«Всё, влипли!» — подумал Володя, но бежать нельзя, надо выручать братишку.
— Прыгай ко мне на руки, удержу!
Но здоровенные ручищи схватили Володю за шиворот...
381
«Из-за меня», — с тоской подумал Саша и быстро спрыгнул наземь. Мгновенно сняв с шеи ведерко, мальчик плеснул клейстер в глаза дворнику, а для верности с силой ткнул его головенкой в живот. От неожиданности бородач упал, осыпая ребят нещадной бранью. Слепо барахтаясь в снегу, он не выпускал из рук свою добычу. Тогда третий парнишка подхватил ведерко и с такой силой ударил дворника по костяшкам пальцев, что у того невольно разжалась рука, и Володя вскочил на ноги. Все трое дали стрекача.
Пока пострадавший протирал глаза, пока нашел свисток, ребятишки были уже далеко. Ищи ветра в поле!..
— Когда же были проводы? — спросил я Виктора, отвлекаясь от воспоминаний.
— В феврале. Ох и проводы, скажу тебе, были! В Озерах фабрики стали с утра, а наш завод не работал с обеда. Сколько полицейские ни бегали по цехам, все равно все ушли на станцию. Прикатили бочку, опрокинули вверх дном, и на нее взобрался оратор. Смотрю — и глазам своим не верю. «Мать честная, думаю, да ведь это тот самый Евгений». Он такую речугу закатил, зашатаешься! Громовая была речь! — У рассказчика радостно заблестели глаза, и я снова узнал в нем веселого, жизнерадостного Витьку.
— Был еще в Коломне Евгений?
— Больше я его не видел.
«Почему же ни Володя, ни Левшин никогда не говорили мне об этом?» — с обидой подумал я, а встретив Баркова, спросил:
— Ты не знаешь Евгения?
— Как не знать! Вот, черт возьми, совсем забыл, ведь он тебе привет просил передать.
—— Значит, жив дядя Ваня?
— А чего ему умирать? Как видишь, жив и тебе кланяется, хочет тебя видеть.
— Пойдем к нему! — потащил я Володю.
— Ишь, какой быстрый! Нет его здесь сейчас. В конце марта обещал приехать, а и до сих пор нет.
— А может, зацапали? — встревожился я.
— Евгения так просто не зацапаешь! — утешил меня Володя, и в его голосе я уловил гордость за дядю Ваню. Это мне было очень приятно.
382
— А может, он и не приедет, в другое место послали? — упавшим голосом спросил я.
— Приедет! Заводские опять просили прислать его. Когда приедет, обязательно зайду за тобой.
ЕВГЕНИЙ ПРИЕХАЛ
Однажды за обедом, растревоженная разговором с десятским, мать завела речь о том, что пора мне остепениться. Вдруг открылась дверь избы, и вошел «заказчик».
— Дядя Ваня! —не помня себя от радости, рванулся я к нему. Мы крепко, троекратно расцеловались.
— Не ждал, Ванек? — улыбаясь, ласково спросил он.
— Очень ждал! — Обернувшись к матери, я крикнул в радостном возбуждении: — Мама! Это и есть тот самый дядя Ваня, познакомься...
— Какой такой еще «тот самый»? — засмеялся Кокушкин, дружески пожимая робко протянутую руку матери. Ей ведь никто никогда не пожимал руку. Она вспыхнула, но, преодолев смущение, произнесла:
— Здравствуйте! Много про вас наслышана. Мой-то все время вас поджидал... — потом, спохватившись, оборвала себя, радушно и торопливо предложила: — Уж не побрезгуйте нашей хлеб-солью, откушайте с нами. — Мать положила на стол третью ложку, предварительно обтерев ее фартуком.
— Не прочь подкрепиться с дороги. Я, Ванек, со станции прямо к тебе.
Быстро покончив с нашим несложным «меню», мы закурили.
— Я все ждал, что Барков зайдет ко мне, когда вы приедете.
— Я, Ванек, все время интересовался тобой, разыскивал, расспрашивал. Слыхал о твоих успехах в Егорьевске, радовался за тебя. Вижу — в пользу пошла тебе наша наука.
От похвалы я покраснел, смутился и не знал, что ответить.
— А когда поручил Левшину подобрать в деревне надежных ребят для кружка, он назвал тебя. «Знакомый, думаю, паренек», Володю расспрашивал, как учишься.
883
Говорит, что справлялся. Ну, молодец. Учись. В нашем деле без учения нельзя.
— Спасибо, дядя Ваня. Только я очень недоволен. Торчишь дома один, как сыч, и, словно дятел, долбишь на своем верстаке в одиночку...
— А я, наоборот, очень доволен, что ты работаешь дома, — есть своя мастерская и заказчики.
Я недоверчиво посмотрел на Кокушкина: смеется?
— Но почему же? Мне так хочется работать на заводе, где много рабочих, есть наши. По партийной работе соскучился. Одна отрада — кружок, и тот перестал работать.
Он оглянулся, нет ли матери, но та, быстро убрав со стола, тихонько вышла и нашла себе занятие на улице. Пока у меня сидел Кокушкин, она не отходила от дома, и я понял, что мы под надежной охраной.
— Молодец. Только не горячись и наберись терпения. Все идет к лучшему. Помнишь, что я тебе говорил на прощанье?
— Ну как же, очень хорошо помню. Сколько раз повторял ваши слова: «Мы еще повоюем».
— Мы еще повоюем, милый мой! Да еще как повоюем! Революция не кончена, только учимся ее делать. Я вот и пришел к тебе с предложением «повоевать»...
— Правда? — я весь подался к Кокушкину.
— Дам тебе работу, только условимся — на людях снова зови меня Евгением и не проговорись... Я ведь по паспорту Евгений Станкевич и партийная кличка моя тоже «Евгений». Запомнишь?
— Конечно.
Иван Алексеевич рассказал, что он приехал сюда от Московской окружки ответственным организатором, что недавно состоявшаяся окружная конференция большевиков в соответствии с решением съезда партии постановила усилить работу среди крестьянства,
— Пора нам учесть уроки пятого года, — заключил Иван Алексеевич. — А мужики народ трудный, сам не хуже меня знаешь это. Привлечь мужика к революционной работе дело не шуточное. Пора выживать из деревни эсеров. Твоя «фирма» как нельзя кстати, она нас очень устраивает. Через нее мы завяжем связь с крестьянами. Есть у тебя заказчики из других сел и деревень?
— Очень много. Приходится отказывать.
384
— Из других деревень заказчиков не упускай.
— Но ведь одному всех заказов все равно не осилить.
— А ты отказывай тому, кто побогаче. За бедноту держись крепче, но и среднего мужика не отпугивай. Старайся охватить как можно больше деревень. Прощупывай внимательно и тщательно каждого, ищи надежных. А на первое время народ у тебя есть? — неожиданно кончил он вопросом.
— Есть, но единицы. — Я уже догадывался, к чему идет речь.
— На первых порах дело не в количестве, а в качестве. Начинай с них, а главное — остерегайся болтунов и пьяниц. Сейчас время теплое, можно в лесу крестьян собрать, побеседовать с ними. Ну как, можно собрать народ?
— Соберем, но мало.
— Пусть мало, но чтобы это были надежные люди. Остерегайтесь нарваться на провокаторов.
Евгений задумался, потом стал прощаться.
— Ну, мне пора. К вечеру приду. Позови Левшина, Володю, и, если есть надежные дружки, тоже тащи. Я пойду, а как стемнеет, буду у тебя. Подумай, где собраться, чтобы не мозолить глаза кому не надо...
— У меня тут пока все спокойно.
Разговору десятского с матерью я не придавал никакого значения.
— Вот и хорошо. Надо как можно дольше продлить это спокойствие. Ну, я пошел.. Скажи твоей старушке сердечное спасибо за гостеприимство и смекалку.
Мы расстались до вечера. После его ухода в избу пришла мать. Я попросил ее позвать вечером Левшина, Виктора и Володю к нам в сарай, а Петру просил ничего не говорить.
— А где я твоего рыжего беса найду?
— Не ищи. Скажи Васе, он сам его найдет.
«Рыжим бесом» мать прозвала Володю Баркова за его светло-золотистые волосы и за вертлявость.
— А за твою догадливость спасибо! — Неожиданно для себя я расцеловал ее.
Опешив от такой неожиданной ласки, она робко напомнила мне:
— Ванюша, ты уж будь поосторожнее, а то опять про тебя разговор на селе.
25 И. Козлов
385
— Не бойся, мать, все будет хорошо, — беззаботно утешил я ее. — Не я один. «Чем хуже, тем лучше в этом лучшем мире из миров», — повторил я Любимую поговорку Ивана Алексеевича.
Наш сарай стоял на отлете от дома и от чужих строений.
Ивана Алексеевича я встретил у моста через ручей. По обочинам шоссе стояли густые старые ветлы, посаженные, вероятно, еще при Екатерине II. Можно было хорошо спрятаться в их тени и наблюдать, кто проходит через мост. Дядю Ваню я увидел издалека. Когда он поравнялся со мной, я внимательно оглянулся кругом и вышел из своего укрытия. Берегом ручья мы прошли в сарай. Петру мать сказала, что ночевать я не приду, — ушел гулять в чужую деревню.
— Ну, ребятишки, садитесь ко мне поближе, — пригласил нас Евгений.
Все сдвинулись вокруг него в тесный кружок. Сидели в темноте, даже не закуривали, чтобы не выдать себя.
— Требуется, ребятки, ваша помощь, — начал дядя Ваня. — Каждый из вас, вероятно, имеет родственников, дружков или хорошо знакомых парней по окружающим деревням. Завяжите с ними тесную связь, если они стоящие люди, не болтуны. Вместе с ними вы будете собирать крестьян на собрания, которые мы думаем проводить в лесах. Сейчас каждый куст укроет. Об этих собраниях никто посторонний знать не должен, кроме тех, кого приглашают и кто приглашает... Сами знаете, полиция по головке не погладит, если узнает об этом.
— Опять как в пятом? — радостно встрепенулся Виктор.
— Правильно, как в пятом году. Только чур не горячиться. На этот раз надо быть умнее и осторожнее. Вот так-то, вояка.
Иван Алексеевич помнил всегдашний задор Виктора и звал его «воякой» или «забиякой».
— Еще раз предупреждаю, остерегайтесь болтунов. На первое время пусть меньше, да лучше. А то погубим дело в самом начале. Первое собрание соберите в воскресенье, скажем, часам к семи утра. Место выбирайте не очень далеко от тех деревень, откуда придет народ, и сравнительно глухое. Еще раз осторожность! Если пер-
386
вый блин получится комом, то уже во второй раз народ собрать труднее,
Ребята ушли, довольные серьезным поручением. Особенно Виктор. Он как-то даже засиял весь, встряхнулся.
Мы договорились собрать крестьян в овраге под Грибками. Молодая поросль там довольно густая, место глухое, страшное. За ним установилась худая слава, и много ходило тёмных слухов после того, как там нашли мертвого урядника. Это место обходили даже днем, и только любопытные и всеведущие ребятишки иногда бегали туда вечером на спор, а оттуда мчались сломя голову.
— Останьтесь ночевать у меня. Думаю, в сарае не замерзнем, — предложил я Евгению.
— А отчего не остаться, останусь. Воздух здесь свежий, и на сенной трухе тепло.
Мать принесла нам отцовский полушубок, каравай хлеба и кувшин молока. Насытившись, мы поговорили еще немного и крепко уснули. Но как только забрезжил рассвет, Евгений встал. Допив оставшееся с вечера молоко, он распрощался со мной до субботы.
— До заводского гудка надо побывать еще кое-где. Матери скажи спасибо. Видать, сознательная она у тебя.
— Какая сознательность! В чертей, в бога и в вечное царство богатых верит.
— Не важно. Душой она наша. Верный человек. Да и материнское сердце подсказывает ей многое.
Кокушкин вышел из сарая, поежился от утреннего холода, и вскоре его фигура растаяла в молочном тумане рассвета.
ПЕРВЫЙ СБОР В ЛЕСУ
За несколько дней мы установили связь с некоторыми крестьянами. Нашли надежных людей. Помню, что в селе Бакунине нашим связным был Иван Филиппов, в Мо- литвине — Вася Стакайов, в Бобрепеве и Парфентьеве у Виктора нашлись дружки по заводу, в Боброве — у Левшина, по заводской школе. Николай Шапошников тоже вербовал слушателей. Николай Соколов работал теперь на заводе модельщиком и уговорил прийти на это собрание нескольких крестьян, устроившихся на заводе.
От Петра я узнал, что в нашем цехе работает Ника-
25*
387
нор. Тут, уже не слушая никаких предупреждений Левшина, я связался с ним.
— Как тебя опять на завод приняли? Наверно, был в «черных списках»? — спросил я Никанора при первой встрече.
— Долго не решался, сам думал, что в списке числюсь, а потом через одного верного человека узнал, что моей фамилии там нет.
— В списках нет, но живые-то люди, наверно, помнят тебя...
— Кому там помнить! — перебил меня Никанор. — Мороз с завода ушел, а другие помнят, да делают вид, что не знают. Побаиваются еще нашего брата.
— Так, может быть, и меня в списках нет?
— Узнаю через того же человека.
Вскоре он сообщил, что меня в списках действительно нет. Оказывается, когда я поступал на работу, Мороз записал меня учеником, чтобы меньше платить, а учеников в «черные списки» не заносили.
Приятно удивило, что «верным человеком» оказался муж моей сестры Поли. С ним я порвал всякие отношения, как только узнал, что он работает писарем в Коломенской тюрьме. Чувствуя мою неприязнь к себе, Василий Терентьевич и сам не бывал у нас с тех пор, как я вернулся из Егорьевска. Встречаясь с ним случайно на улице или в городе, я проходил мимо, не подавая руки.
— Четверо детей пить-есть просят, не пускать же их по миру и не воровать же ему? Вот и пить бросил, как стал там служить, — урезонивала меня мать.
— Эта служба хуже воровства. Хороших людей безвинно гноят в тюрьмах, а он помогает паразитам...
— Да будет, будет тебе зря говорить! — сердилась мать. — Не он людей в тюрьму сажает. Его дело писарское, маленькое. Он никогда не был иудой и не будет.
Но я упорно продолжал свое и отношения к зятю не менял. А тут вдруг я узнаю такое... «Вон, оказывается, он какой».
За организацию крестьянского собрания мы принялись с азартом, соблюдая строжайшую конспирацию, иногда до смешного перебарщивая в ней.
Мне на всю жизнь запомнился наш первый сбор в лесу. Накануне собрания, в субботу, ребята разошлись
388
по деревням и остались там ночевать, опасаясь, как бы сагитированные ими крестьяне не передумали, за ночь.
Я не мог никуда уйти, так как вечером ждал Евгения. Он пришел в сарай, когда было уже темно. Мы нашли там заботливо приготовленные матерью крынку молока и полкаравая хлеба.
После ужина Кокушкин уснул моментально.
«Придет ли народ на наше собрание? После карательных экспедиций люди смертельно напуганы... Как-то там Виктор с Васей, Николай Шапошников, Соколов? Тоже небось не спят, волнуются».
Мысли, не останавливаясь, бегут беспокойным потоком.
«А вдруг на провокатора наскочим? Вдруг дядю Ваню схватят...» Ну разве тут уснешь?..
И лишь только в щель сарая просочилось молозиво рассвета, я тихонько поднялся. Вслед за мной встал и Иван Алексеевич.
Ежась от утреннего холода, мы обошли село заливными лугами по берегу Москвы-реки и, по пояс мокрые от росы, выбрались за село на шоссе. Временами меня прохватывала дрожь, но не от сырости. Все казалось, что нас уже выследили и вот-вот схватят дядю Ваню, а я не сумею его спасти. Даже удивительное спокойствие Ивана Алексеевича не уменьшало моей тревоги за него и за наше первое серьезное задание.
На условленное место мы пришли первые. Выбрали погуще кусты и спрятались.
Через минут двадцать показался Вася Левшин с тремя крестьянами средних лет. Дойдя до полянки, облюбованной нами, они нерешительно огляделись и, постояв с минуту, тоже спрятались. Почти следом за ними пришел Виктор с двумя молодыми парнями. У обоих в руках топоры, а сам Виктор тащил охапку кольев.
— Ну, братва, за работу, — негромко скомандовал Бунаков и бросил колья на землю. Залихватским движением он сдвинул на затылок кепку и тыльной стороной правой руки вытер со лба пот. — Ты, Митя, колья затесывай, а ты, Степан, обрубай их, да чтоб одной длины. Смотрите, не спешите, делайте как надо. — Витька хитро подмигнул ребятам.
389
Те в ответ робко улыбнулись и, боязливо оглядываясь, взялись за топоры.
— Ну, вы делайте, а я посмотрю, нет ли еще кольев. — Заметив испуг на лицах ребят, он весело расхохотался, — Не бойтесь, не сбегу!..
Я узнавал в нем прежнего Витьку. Снова он был жизнерадостным и веселым, каким я любил и привык его видеть.
— Что-то уж очень мудрят ребята с конспирацией, — шепнул я Ивану Алексеевичу.
— Пусть, не страшно. — Глаза дяди Вани весело искрились.
Наконец показался Николай Шапошников и с ним трое крестьян с огромными дубинами в руках. С другой стороны подошел Николай Соколов с двумя празднично одетыми парнями.
— Кого еще нет? — спросил меня Кокушкин.
— Никанора.
— Одного ждать не будем. Пора.
Мы вышли из своего укрытия. Все повернулись в нашу сторону, кто с опаской, кто с любопытством. Следом вышел Левшин со своими спутниками.
— Здравствуйте, товарищи! — негромко поздоровался Евгений.
Ему робко ответило два-три голоса, остальные угрюмо молчали.
— Все в сборе? — спросил Кокушкин.
— Все! — хором ответили наши организаторы, а крестьяне молчали, переминаясь с ноги на ногу, внимательно разглядывая оратора из города.
— Нужно пикеты выставить! — напомнил Иван Алексеевич. — Двух человек достаточно. Одного со стороны деревни, второго по этой вот просеке, со стороны шоссе.
Я удивился, откуда дядя Ваня так хорошо знает эти места. Позднее он признался, что накануне приезжал специально сюда и с Левшиным облазил все кусты.
Пикетчиками выставили Левшина и Соколова.
— Устраивайтесь! — пригласил всех Кокушкин.
Кто сел на пенек, кто на колья, притащенные Виктором, кто просто на землю. Тут подошел и Никанор с четырьмя молодыми крестьянами. Они тихонько примостились на поваленное дерево.
390
БЕСЕДА ЕВГЕНИЯ
— Товарищи! — задушевно начал Иван Алексеевич. — Помните, как на ваших глазах каратели расправлялись с крестьянами и расстреливали ваших братьев рабочих? За что пороли и вешали честных людей? За то, что они не хотели жить по-старому... Все это вы хорошо помните, прошло только полтора года, да и через сто лет такое не забудешь, и забывать нельзя. Пусть не только мы, а наши дети и внуки помнят об этом! Думаете ли вы, что борьба закончена, что палачам навсегда удалось запугать народ?..
Евгений сделал долгую паузу, блестящие черные глаза его пристально вглядывались в присутствующих, как будто проникали в мысли каждого.
— Не-ет! Рабочий класс не побежден. Он отступил, это верно. Но помните, с какими боями мы отступали? Да, с боями!.. По одиночке-то нас легко расстрелять, выпороть, побросать в тюрьмы, — продолжал Евгений. — А если рабочие выступят дружно и крестьянство вовремя поможет им, как по-вашему, что тогда?.. — После небольшой паузы он сам же и ответил: — Тогда не найдется такой силы, чтобы сломить нас, товарищи! Такой силы нет на свете!
Рассказав о борьбе крестьян за землю в 1905—1906 годах в разных губерниях России, Иван Алексеевич подчеркнул:
— Эта борьба только началась, земля еще в руках помещиков. Разве рабочие и крестьяне не одинаковые труженики? Вы на земле, мы на фабриках и заводах льем свой пот и капля за каплей отдаем свою кровь, силу, жизнь ради барышей наших господ заводчиков и помещиков. Вас в три дуги гнет помещик, ему помогают стражники, урядники, старосты и прочие их слуги, а нас обдирают как липку заводчики, мастера, полицейские и другие приспешники хозяев. А все вместе они усердно поддерживают престол самодержавия.
Вот и выходит, что враги-то у нас с вами общие, а друзей нет. Крестьянин друг рабочему, а рабочий — крестьянину. Стало быть, и борьба должна быть общая. Надеяться ни вам, ни нам не на кого, кроме как на самих себя да друг на друга. Значит, и в драку лезть надо вместе, дружнее, единым кулаком. Вот так-то, друзья мои!
391
Он закурил, слушатели, не нарушая молчания, ждали, что еще скажет оратор. Кокушкин говорил минут сорок, слушали его с интересом.
Недавняя стеснительность и робость прошли, его засыпали вопросами. Вопросы были самые разнообразные.
— Были ли каратели в других уездах Московской губернии?
— Правда ли, что за землю, арендованную у помещиков, не надо платить?
— Верно ли, что с осени отменят налоги с крестьян?
— Верно ли, что рекрутам не велено ходить на призывные пункты?
Во всех этих вопросах нельзя было не почувствовать, что лозунги большевиков, выдвинутые четвертым съездом партии в целях планомерной революционной работы среди крестьянства, проникали в массы, обрастали слухами, а иногда преломлялись в сознании крестьян как долгожданная милость царя или ожидаемое мероприятие Государственной думы.
Были и такие.
— Верно, что кто в пятом году «в дружинниках ходил», теперь по большим дорогам грабят и убивают?
— Верно, что после пятого года появились какие-то сприприяторы и раздевают всех без разбору?
Последнее спрашивали спутники Николая Шапошникова.
Он долго уговаривал их пойти на собрание: «Будет оратор из Москвы, послушаете», но упоминание о неизвестном ораторе напугало их еще больше.
— Да вы сходите и послушайте. Не понравится — уйдете, держать никто не будет.
Наконец любопытство пересилило страх, но для безопасности крестьяне захватили с собой огромные дубины.
— Уж не на медведей ли собрались? — пошутил Николай.
— Всяко бывает, а вдруг оратель-то тот самый, что в дружинниках ходил, а то и того хуже — может, сам сприприятор. Чего доброго, еще разденет.
— А что с тебя снять? Заплаты?
— Ну, не скажи. Последнюю рубаху с портами снимет, и то жалко.
Николай больше не возражал: «Пусть берут дубины, лишь бы пошли на собрание».
392
Подавив улыбку, Евгений рассказал, зачем создавались в 1905 году боевые рабочие дружины, зачем они нужны сейчас и кто такие экспроприаторы.
— А всякое вранье, разные небылицы о боевых дружинах и экспроприаторах распространяют черносотенцы, такие, как коломенские тузы — братья Будкины. Им выгодно чернить все, что причастно к революции.
— Растолкуйте нам, товарищ приезжий, взаправду Государственная дума хочет хресьян землицей наградить али так, брешут? —спросил один из группы Шапошникова и, боязливо оглянувшись, тут же спрятался за спину своего соседа.
— Уж так наградили в прошлом году, что до сей поры зад чешется! — зло выкрикнул кто-то.
— Знамо дело, брешут! — авторитетно разъяснил другой. — Где взять столько земли? Вот и в газетах пишут: народу развелось лишнего много, потому и нехватка во всем.
— А ты не всякой газете верь! Так говорят и пишут только те, у кого земли не сочтешь, — оборвал говорившего Никанор.
— Вот это правильно! — звонко подхватил Виктор. — Им, живоглотам, приходится так говорить: нахапали земли, а теперь боятся за нее.
Кокушкин лукаво и одобрительно посматривал на выступающих.
— Верно, Бунаков! И ты, Никанор, смотришь в корень, — кивнул он в сторону последнего и вытащил из-за голенища сапога небольшую газету. Помахивая ею, Иван Алексеевич продолжал беседу. — По статистике, составленной тридцать лет назад и напечатанной вот в этой газетке, в сорока девяти губерниях Европейской России земли, пригодной к обработке, насчитывалось около четырехсот миллионов десятин. У кого же она? Давайте разберем: тридцать восемь процентов принадлежит казне, удельных, то есть царских, — семь с половиной миллионов...
— Одному царю столько? — послышались изумленные голоса.
— Самому, деткам-малолеткам, матушке, батюшке, теще и так далее. Одним словом, Царскому дому, — шутливой скороговоркой отвечал докладчик. — Монастырских
393
и церковных земель более восьми с половиной миллионов десятин...
— Дорого обходятся молитвы святых отцов, — съязвил кто-то из молодежи.
— Недешево, — снова отозвался Иван Алексеевич. — Крестьянским общинам, то есть мирской земли, значилось только тридцать два процента.
— А в миру опять же: кто смел, тот два съел, а кто подтянумши живот сидит да на свой пуп глядит, — заметил мужик, интересовавшийся землей. Теперь он забыл всякий страх и высунулся из-за спины своего односельчанина.
Евгений нисколько не досадовал на то, что его все время перебивают, а, наоборот, радовался каждой реплике.
— Совершенно точно, парень, подмечаешь... И, наконец, частновладельческих земель тогда было девяносто три с половиной миллиона десятин. Интересно, что же это за частновладельцы?..
Кокушкин умолк и снова закурил папиросу. Все придвинулись поближе и замерли, с любопытством поглядывая на газету в его руке. Он держал ее все так же неразвернутой.
Стояла такая тишина, что слышно было гудение пчел и крупных шмелей, неутомимо вившихся у желтых сережек ивняка.
Сделав последнюю, глубокую затяжку, Иван Алексеевич снова заговорил:
— Двести пятьдесят тысяч землевладельцев, у которых не свыше десятка десятин, владеют двумя стами шестьюдесятью тысячами десятин. Если раскинуть поровну, то придется по три с половиной десятины на каждого. А на самом деле, у меньшинства, пользующегося наемным трудом, все десять, а у подавляющего большинства, которые сами работают на земле, меньше трех десятин. Эта же статистика, — дядя Ваня высоко поднял над головой газету и потряс ею в воздухе, — показывает, что девятьсот владельцев, заметьте себе, только девятьсот владельцев имеют около тридцати миллионов десятин. У них на каждого приходится по тридцати тысяч десятин!
— Так! — крякнул кто-то. У некоторых округлились
394
глаза. А Евгений, не давая людям опомниться, продолжал ошеломлять их цифрами.
— Вот и получается, что тружеников, кто сам трудится на своей земле, в двести шестьдесят три раза больше, чем тунеядцев, а земли в их руках лишь одна сотая всех частновладельческих земель, а девяносто девять сотых в руках тунеядцев. К тому же прибавьте батраков, безземельных крестьян и тех, кто сидит лишь на одних мирских наделах, но о них сейчас речь не идет...
Кокушкин говорил тихо. Но его голос не заглушали ни звонкие трели жаворонка, пролетающего где-то над нами в высокой дымке разгорающегося утра, ни мелодичное пение малиновки, прячущейся в зарослях темной ольхи и нежно-зеленых молодых березок, ни веселый щебет белохвостых трясогузок. Эти легкомысленные пичужки бесстрашно сновали совсем рядом, мелькая белыми хвостиками, и словно знали, что люди, собравшиеся на этой поляне, не способны замечать ничего, что творилось кругом. Эти люди видели перед собой только худощавого темноволосого человека с проницательным взглядом черных глаз и газету в его руке.
Ничто не могло отвлечь внимания ранних гостей леса от мыслей о неслыханном собственном бесправии, о котором так ощутимо и осязаемо говорил московский оратор, приводя цифру за цифрой. Эту правду о жизни во всей ее ужасной наготе они видели ежедневно, может быть, кое-кто и цифры эти читал в этой же самой газетке, но никто никогда не вдумывался в их смысл.
— Теперь о Сибири... Не надоело еще слушать вам мои выкладки? Может быть, скучно? — спохватился дядя Ваня.
— Не-е! — послышался дружный ответ.
— Тогда продолжаем. Сибирь в три раза больше Европейской части России. Пригодной земли насчитывалось миллиард двести миллионов десятин. Как видите, ее хватило бы на всех с излишком. Кому эта земля принадлежит? Казне — девяносто пять процентов, частных земель полмиллиона десятин, кабинетских, то есть принадлежащих особе государя, более сорока двух миллионов...
— И тут урвал царь-батюшка, — насмешливо заметил кто-то.
— И тут не прозевал. А теперь учтите, что за тридцать лет, прошедшие с тех пор, когда составлялась эта
395
статистика, мелкое и среднее крестьянство еще больше разорилось, а крупные владельцы за счет этого увеличили свои владения. Один только царь «прикупил» полмиллиона десятин...
— Куда ему такую прорву?! — ахнули мужики.
— Кроме того, царю принадлежат лучшие дворцы и виноградники в Крыму. Он владелец гранильной и фарфоровой фабрик, с его винных заводов вывозится за границу ежегодно свыше двух миллионов бутылок самых дорогих вин. Только с одной собственной земли наш самодержец получает дохода более двадцати миллионов рублей ежегодно...
— Господи! Даже страшно от таких деньжищ!
— Выходит, пятьдесят четыре тысячи семьсот девяносто три целковых и семьдесят копеечек в день! — прищелкнув пальцами правой руки, разъяснил Шапошников, с детства отличавшийся способностью производить в уме арифметические действия с числами любой величины. Кое-кто даже учащенно задышал от обуявшего волнения, а Кокушкин продолжал:
— Это только доходы с собственных земель, а о доходах с заводов я вам еще не говорил. Помимо всего, казна выдает царю жалование по двенадцати миллионов восемьсот тысяч в год...
— Значит, еще тридцать пять тысяч семьсот целковых в сутки, или тысячу четыреста шестьдесят один целковый и двадцать копеечек в час одного жалования, — снова высчитал Николай.
— Господи Исусе Христе! — испуганно закрестился крестьянин с дубинкой в руке. — Я целой семьей за десять лет таких денег не проживаю, а он в один час...
— Ты сиволапый мужик, у тебя и кость черная, а он царь — богопомазанник, — насмешливо заметил Никанор.
— На каждого царского ребенка казна выплачивает царю еще по тридцать три тысячи рублей ежегодно, до полного их совершеннолетия, — неумолимо бил докладчик на испуганное воображение слушателей.
— А эт-та за что ж?
— Отец с матерью бедные, неимущие, вот казна и дает сироткам, — снова съязвил Никанор, пропев жалобным голосом. Все невольно рассмеялись.
— А генералы с чиновниками тоже получают от казны? — напомнил Соколов.
396
— И эги расходы известны, — живо подхватил Кокушкин. — Генералу Куропаткину, например, платили по сто сорок четыре тысячи рублей в год...
— За то, что японцам нас продал? — послышался чей- то вопрос.
Среди слушателей началось какое-то движение. Кто- то присвистнул, кто-то с досадой плюнул, а кто-то даже и выругался неприличным словом.
— Вы уж, наверно, устали? На этом, пожалуй, мы сегодня и закончим.
— Ну, не-ет уж! Выкладывай сейчас все, что знаешь, мил человек! — запротестовали мужики.
— Ну если так, то поговорим еще, — охотно согласился Иван Алексеевич.
— По государственной росписи наша казна расходует в год примерно два миллиарда рублей. На уплату процентов по царским долгам идет около трехсот миллионов рублей. Чтобы заплатить эти проценты, нужно каждую живую душу обложить налогом, в том числе и детей, по два рубля...
— Вот как хозяйничает наш батюшка-заступник...
— На содержание губернаторов, тюрем, полиции, стражников, урядников расходуется около полутораста миллионов рублей. Это помимо того, что еще стражникам и урядникам платит сам мир 1. Зато на народное образование, то есть на низшие школы, идут гроши. Недаром на Руси грамотного населения всего шестнадцать процентов!
— А доходы-то, мил человек, откуда брать? — спросил пожилой крестьянин.
— Доходы? — Кокушкин затянулся папиросой. — С меня, с тебя, с него. Это, друг, налоги. Косвенные и прямые. Давайте разберем, кто пополняет царскую казну и царскую мошну? Начнем с земли. За прошлый год собрано сто сорок миллионов рублей земельного налога. С кого взяли? Например, в Нижегородской губернии мужик за прошлый год платил два рубля тридцать копеек налогу за одну десятину, а нижегородский помещик только тридцать копеек. Почему, спросите вы? Потому, что помещик — дворянин. Как дворянину, государство дает помещику всякие льготы. Курский крестьянин за прошлый
1 Миром называлась деревенская община.
397
год платил два рубля восемьдесят четыре копейки за десятину, а помещик-дворянин сорок шесть копеек. С того и другого из этих денег взяли в земство по сорок одной копейке. А кто в земстве заправилами? Опять же богатеи. В казну, выходит, дворянин заплатил по пять копеек с десятины, почти в пятьдесят раз меньше мужика. А что из казны в деревню идет? — спросил Кокушкин, обведя всех медленным взглядом.
— Ну и дела, ядри их корень-то... — Заметно было, как у людей в глазах зажигался гнев.
— А косвенные налоги кто платит? Скажем, сахар. Нашим русским сахаром за границей кормят свиней...
— Как так?!
— А так. Там его продают по себестоимости, то есть по четыре копейки за фунт. А у нас? Сколько вы употребляете сахару в месяц?
— Какое там потреблять? Чай пьешь, а на сахар глядишь...
— Шашнадцать копеечек фунтик! Не укупишь...
— В заводской лавке по семнадцать с грошиком в заборную книжку записывают!
— А Прохорыч по осьнадцать с нас дерет, если в долг берем...
— Ну вот, видите, — продолжал Евгений, — по шестнадцати, семнадцати, восемнадцати копеек фунт для своего, русского человека. А почему? — Все снова притихли, устремив на Кокушкина нетерпеливые взоры. — Потому, что казна накладывает на сахар специальный налог — акциз. Кроме того, купцы сговариваются между собой, чтобы дешевле определенной цены не продавать...
— Выходит, одну корову за все титьки в разные стороны доят!
— Или возьмите гвозди. В крестьянском обиходе они каждый час необходимы. Сколько вы за них платите?
— Не дешево. Три рубля пуд.
— Вот видите. А в Америке их наши купцы по сорок две копейки берут.
— Выходит, за морем телушка полушка, да руль перевозу?
— Не совсем так. Перевоз водой стоит дешево. На границе казна берет налог — так называемая пошлина. А купец не своим горбом за этот налог отдувается, а рас-
398
кладывает на товар. Купцу надо нажиться, и никак-нибудь, а с лихвой...
— Простому человеку всюду лихо от таких порядков, — заметил Соколов.
— Ну, вот. Теперь вы знаете, кому обходится земля дорого, а кому дешево, кому она принадлежит. Одним словом, кто землю потом поливает, а кто с нее доходы получает. Наверно все помните, что по последнему выборному закону в Государственную думу крестьяне в пятнадцать; а рабочие в сорок пять раз имели избирательных прав меньше, чем имущие классы. Поэтому и в Думу от социал-демократической рабочей партии, которая только одна по-настоящему защищает там наши интересы, прошло всего шестьдесят четыре депутата против четырехсот шестидесяти пяти депутатов от буржуазных партий. А теперь я вас прошу ответить мне: сможет ли и захочет ли такая Дума дать вам землю и свободу? — неожиданно повысив голос, резко спросил Евгений и так же неожиданно смолк.
Некоторое время стояла полнейшая тишина, только пичужки в кустах продолжали шумную возню да слышался запоздалый, неестественно громкий стук труженика лесов — дятла.
И вдруг все заговорили разом, загалдели... Трудно сначала было разобрать что к чему. Что-то говорили оратору, что-то кричали друг другу. Создавалось впечатление, что тут собралось не менее сотни людей, а было всего лишь двадцать с чем-то человек.
— ...разве переборешь? Их на четыреста глоток больше...
— Глоток-то у наших хватило бы, да голосов мало, — отвечал кому-то Никанор.
— Знамо дело, ворон ворону глаз не выклюет.
— Выходит, царь-то первейший жулик, — различил я в общем гомоне замечание одного из тех, что пришли с Шапошниковым. Меня заинтересовала эта группа, и я стал внимательно прислушиваться к ним.
— Не богохульничай, он же царь, кум...
— Не царь он! — взорвался мужик. — Сука он, вот кто он! Сколько нахапал добра...
— Уймись, говорю, кум, не грещи, — со страхом уговаривал его второй.
399
— Не уговаривай! Жулик, кругом жулье!.. — с истеричным надрывом кричал первый.
— Э-э! Вот по ком дубина-то плачет, — молвил третий из них и с силой тряхнул дубиной, которую ни на минуту не выпускал из рук. И не понять было, к кому относились его слова: то ли к расходившемуся односельчанину, то ли ко всему «жулью», а может быть, и к «первейшему жулику».
Евгений сидел на пеньке и не спеша попыхивал папиросой, не вмешиваясь в разгоравшиеся споры. Только едва заметная веселая улыбка на тонких губах под темными усиками да необычайный блеск глаз выдавали его радость.
Да и как ему не радоваться? Не узнать было в этих людях, разгоряченных спорами, тех боязливо озиравшихся тихих людей, что пришли сюда часа два назад. В их глазах теперь светилась настоящая ненависть, а раз появилась ненависть — появятся силы, необходимые для новой жестокой борьбы за растоптанные права человека.
— Что же получается, товарищ оратор, нет, стало быть, нам никуда ходу?
— Выходит, Дума-то о нас и не кумекает?
— За каким лешим мы своих людей туды выбирали, Марьева с Губаревым? Да на кой нам и Дума, коли сплошной обман?
— ...думать о нас не будет.
— С революцией ничего не вышло, только перепороли всех.
— Камень на шею, да в Оку, где поглубже... — неслись нестройные выкрики.
— Куды ж теперь нам свои головушки девать? — раздался громче всех надсадный выкрик. Столько в нем было боли и безнадежности, что Иван Алексеевич поспешно бросил окурок, затоптал его носком сапога и, поднявшись с пенька, заговорил. С первым звуком его голоса все притихли.
— И Марьева, и Губарева, и других рабочих депутатов выбирать нужно было обязательно, — громко сказал дядя Ваня. Потом снова опустился на пенек и заговорил неторопливо и тихо. — С самого начала мы знали, что наши депутаты в Думе многого не добьются, зато депутаты вовремя могут разоблачить затеи царского правительства против рабочего класса и крестьянства с три-
400
буны Государственной думы. Но никому не верьте, что Дума — радетель за благо народа! Она не даст крестьянам ни земли, ни воли...
— Знамо, какая радетельница, коли одни кровопивцы там!
На подавшего реплику зашикали, и он смущенно умолк.
— Землю крестьяне получат только из рук рабоче-крестьянского правительства. А для этого надо рабочим и трудовому крестьянству захватить власть и драться за нее дружно, бок о бок, да не с палками и дубинами в руках, — дядя Ваня выразительно посмотрел на дубины и усмехнулся, — а с винтовками и пушками, как они с нами в пятом году. Эта битва будет последняя и не на жизнь, а на смерть! Поэтому надо готовить для нее оружие и солдат!
Наконец собрание кончилось.
— А еще-то придешь к нам, мил-человек? Уж больно явственно ты толкуешь обо всем.
— И еще встретимся, — весело пообещал Ийан Алексеевич и сердечно простился со всеми за руку.
Мы с Виктором пошли проводить дядю Ваню до станции Пески.
ЭКСЫ
— Дядя Ваня, расскажите нам об эксах. Что это такое?
— Ишь какой! — усмехнулся Евгений. — Экспроприация, или, сокращенно, эксы, — принудительное изъятие материальных средств.
Большевики предложили четвертому съезду разрешить иногда отбирать деньги у правительства на нужды восстания. Мы думали: хоть это и разрозненные выступления, но они расшатывают самодержавие и содействуют подготовке нового, более широкого вооруженного восстания. На партизанских действиях воспитывались и обучались наши боевые дружины. В декабре пятого они были плохо вооружены...
— Зато дрались, как тигры! — запальчиво в один голос возразили мы Кокушкину, задетые за живое.
— Храбрости-то у всех тогда было много. Только, к сожалению, против пушек и хорошо обученного, регуляр-
26 и. Козлов
401
ного, до зубов вооруженного, отборного войска одной храбрости мало. Согласны со мной?
Мы молчали. В пылу молодого задора нам казалось, что и голыми руками можно взять власть, лишь бы побольше было смелых людей.
— Вижу, вижу, не согласны, ну что ж, оставайтесь пока при своем мнении! — весело улыбаясь, заметил Иван Алексеевич. — Наше предложение на съезде не прошло. Большинство в этом вопросе пошло за меньшевиками. Те испугались «анархии и дезорганизации революционного движения». Нам-то понятно, чего они испугались. Они боялись нового вооруженного восстания. Экспроприацию средств у частных лиц и в частных банках, тем более от имени партии, мы и сами отвергли, а экспроприацию боевых средств съезд все же рекомендовал.
— Что-то не пойму я вас, дядя Ваня, какая же разница, будут ли отбирать деньги или оружие? Все равно насилие...
— С деньгами-то скорее можно заготовить оружие и лучше, чем захватывать всякое разнокалиберное старье. А наказание от правительства, наверно, одинаковое... — снова встрял Виктор.
— Конечно, — подхватил Кокушкин. — Для царского правосудия и то и другое разбой, тех и других ждет виселица.
— Ну вот, видите... — обрадовался мой дружок. — Значит, и вы так думаете?
— Да постой же ты, торопыга! Конференция боевиков в Таммерфорсе просила пятый съезд разрешить экспроприацию казенного имущества и казенных денежных средств под строжайшим контролем партии и при строгой отчетности. Почему так? Потому, что в прошлом году вооруженная борьба еще не прекращалась. В этой борьбе правительство, помимо вооруженных войск, имело в своих руках денежные средства, а значит, оно было сильнее народа. Боевики рассчитывали, что захват денежных средств усилит боевые силы партии и ослабит противника. Но пятый съезд запретил эксы и обязал партийные комитеты распустить специальные боевые дружины...
— Вот-те на-а-а... Почему же?
— По всей стране идет реакция, и партизанщина поневоле вырождается в анархизм. А нам это сейчас, ни к чему. В массы рабочих теперь широко проникает анар-
402
хическая агитация, и мы должны драться за дисциплину в партии и в среде сознательных рабочих.
Не все тогда нам было ясно. Мы смутно улавливали только смысл этого разговора.
— Рассудите сами. Сейчас затишье, баррикад нет, схваток с царскими гренадерами тоже нет. Учебная стрельба в лесах и оврагах по учебным мишеням боевикам надоела. На руках оружие. Горячим головам становится скучно на кружках и собраниях, они постепенно уходят из-под влияния партии и, несмотря на запрет, делают эксы. Возьмут деньги. Когда в них отчитаются, а когда и нет. Партийные организации зачастую не знают об этом. Смотришь, такой, с позволения сказать, революционер взял и присвоил чужие деньги. Достались они ему легко, глядишь, и вино появилось. Вот вам и сбился человек с панталыку. Как это называется, когда для личного обихода деньги отбираются у других?
— Разбоем, — не сговариваясь, ответили мы.
— Ну вот, видите, разбоем. Значит, недаром дружки Шапошникова такие здоровые дубины на собрание приволокли. Кто виноват, что про дружинников распространяются нелепые слухи? Сами. Будь наши партийные организации на местах посильнее, не страшны были бы никакие эксы. Сами знаете, как нас потрепали в пятом году, треплют и сейчас... Ну, ребятки, вот мы и подходим... Бунаков, купи мне билет до Москвы. Через четверть часа подойдет поезд. Жди в конце поезда, сяду на ходу.
Схватив деньги, Виктор умчался вперед, а дядя Ваня, оглянувшись кругом, позвал меня в придорожные кусты. Там из-под подкладки фуражки вытащил газету «Пролетарий» и дал мне.
— Спрячь. В ней замечательная статья Ленина о партизанской войне. Прочти товарищам. Ну, Ванек, теперь соберемся в субботу вечером. Иди на платформу, а я подойду с другой стороны вокзала. Ты иди и все примечай. Если увидишь кого подозрительного, то подойди к нему за чем-нибудь... Ну, хоть спичку попроси. Я уж буду знать, что неспроста. Ну, иди!
Сдерживая волнение, я следил за тем, что происходило вокруг. Как бы чего не прозевать... Точила беспокойная мысль. Вон вышел сонный жандарм, постоял, осмотрел немногочисленных пассажиров, скользнул равнодушным взглядом по фигуре Виктора, маячившей в конце
26*
403
платформы, и пошел обратно в вокзал. «Хоть бы уж скорее...»
Наконец вдали показался кудрявый дымок. Все ближе и ближе. Замедляя ход, поезд подошел к станции. Паровоз сердито поурчал, пошипел и затих. Поезд остановился. На платформу высыпали пассажиры и спешили к вагонам. Раздался первый, второй звонок, а дяди Вани все нет и нет... Бесконечно долгими показались мне секунды после второго звонка. Вот, наконец, и желанный третий...
Натужно пыхтя, набирая пары, паровоз дернул весь состав, точно лошадь рванула застрявший воз, упершись всеми четырьмя ногами в землю. «Да что же это такое? Где же он?» Не успела погаснуть эта мысль, а Евгений уже ловко схватился за поручни предпоследнего вагона и легко вскочил на нижнюю ступеньку. Едва уловимым движением Виктор сунул ему билет в карман. Дядя Ваня скрылся в тамбуре вагона. Поезд набрал полный ход и вскоре исчез за поворотом.
Довольные, веселые возвращались мы с Виктором в Сандыри.
„БЕДА“
Разговор с дядей Ваней не шёл из головы. Меня больше всего поразили его слова о том, что партия распускает боевые дружины. В тот же вечер я зашел к Левшину, чтобы обсудить эту новость. Там был и Володя Барков.
— Значит, конец «беде», — весело улыбаясь, заметил Володя.
— Какой беде? — недоумевал я.
— «БД» или «беда». Так мы сокращенно называем рабочую боевую дружину.
Ребята рассказали мне, что после расстрела в Голутвине и массовых арестов в Коломне наступило недолгое затишье. Кто скрывался, понемножку возвращались. Арестованных судили и высылали из пределов Московской губернии и Коломенского уезда. Некоторых сослали в Рязанскую губернию, но им удалось выбрать местом жительства село Щурово. Хоть и за три километра от родины, но все равно ссылка. На свой завод их как ссыльных не брали, на Щуровский цементный тоже устраивались с большим трудом.
404
— И все же наши восстановили там партийную организацию, — не без гордости заметил Вася.
— Окружка помогала, — поправил Володя.
— Разумеется, Окружка помогала. Но пока приехал Василий Иванович — первый организатор Окружки, наши ребята подыскали явочную квартиру и сами связались с Москвой. Первая явка была у Пантелеева. Они с Василием Ивановичем сколотили организации: у нас, в Щурове, в Озерах. Там связались с Юмашевым...
— Тот студент, что раньше жил в коммуне и был членом партийного комитета?
— Он. В прошлом году вел кружок интеллигенции, а теперь оказался сочувствующим, — с горечью сказал Левшин.
— И этот?
— К сожалению, да, — подтвердил и Володя. — Женился в Озерах на вдовушку фабриканта и отошел от партии, но кое-чем все же помогает нам. Иногда дает деньги, а недавно, когда мы с Егором были в Озерах, даже предупредил нас запиской: «Уходите, а то облава»...
— Какая помощь! Это и всякий порядочный человек сделает, — заметил Вася.
— События показали, что не всякий порядочный человек может пойти даже на это, — заспорил с ним Барков,
— Это не тот риск, когда революционер работает непосредственно в организации. Для члена партии этого мало...
— Давай, ребята, не спорить.
— Так вот, — спохватился Левшин, — ребята из бывших дружинников судили, рядили, как возобновить боевую работу. Ничего не придумав, стали записываться в спортивное общество, организованное господином Струве. Он и его компания полагали, что с разгромом революции у рабочих пропадет боевой дух, но ошиблись. Вскоре снова начались волнения из-за малейшей несправедливости хозяев, протесты. Особенно волновалась молодежь. И вот хозяева решили занять нас в добровольных обществах. При клубе создали секции хорового, церковного пения, драматического искусства, гимнастические секции... Наши все хлынули в фехтовальную и стрелковую. Тогда Струве сообразил, что это неспроста...
405
— Так и не организовали?
— Организовали, да скоро эти секции развалились. Потом по запросу Василия Ивановича Московская окружка прислала в Коломну Петра, и он регулярно занимался с «бедой».
— Чем же?
— Изучали винтовку, револьверы разных систем, окопное дело, тактику уличного боя, подрывное дело. Учились, как обращаться с фугасными бомбами, портить железнодорожные пути, телефон, телеграф. Проводили стрельбы. Учились метать ручные бомбы, нападать и защищаться холодным оружием, сигнализировать флажками...
— Ого! Целая программа военного учебного заведения! — не мог скрыть я своего восхищения.
— А ты как думал! — похвастался Володя.
— Юкин, — продолжал Вася, — познакомил нас со свойствами взрывчатых веществ и различных кислот. Теоретические занятия проходили на квартире Юкина, в Митяеве, а практические...
— У Левшина в лаборатории. Лучше расскажи ему, как вы с Филипповым опыты в лаборатории ставили, — не унимался Володя.
Левшин поморщился и смущенно ответил:
— А тут рассказывать нечего, и ничего смешного в том нет.
Оказывается, Вася с Филипповым в лаборатории завода делали опыты с взрывчаткой и кислотами. Произошел взрыв. Ребята испугались, что дойдет до администраций и жандармерии, но товарищи по работе помогли замести следы.
— Членов боевой рабочей дружины у нас было человек двадцать пять, — рассказывал Вася. — Вскоре, по указанию Окружки, мы выделили из числа своих дружинников группу экспроприаторов. Петр обучил их нападению, отступлению и защите. Группа совершила несколько эксов. Перед нею стояла задача — производить нападения на финансовые государственные учреждения для подрыва экономического состояния самодержавия...
— Как громко сказано, — пошутил я.
— Так было записано в решениях Таммерфорской конференции боевиков. На первых порах они решили
406
экспроприировать три винные лавки. Сначала пошли в митяевскую: Соколов, Пантелеев и Павлов. Соколов с Пантелеевым вошли в лавку, а Павлова оставили на страже. Но Соколов так перепугался, что нечаянно выстрелил в ногу Пантелееву, а Павлов, заслышав выстрел, с криком: «Идет полиция!», убежал с поста. За ним пришлось удирать и тем двоим.
Представив себе эту картину «лихого» налета на лавку, я невольно рассмеялся. Володя и Вася тоже не выдержали.
— После митяевской сделали налет на парфентьев- скую. Пошли туда Женька Егоров — чертежник, Павлов и Григорьев. Там операция прошла без всякого шума...
— Ты лучше скажи, на сколько вы тогда подорвали «финансовую мощь самодержавия», — опять перебил Левшина Володя.
— Взяли... 32 копейки.
— Вот это действительно подорвали мощь!
— Потом еще было одно нападение на казенку в селе Тупинском. Затем бачмановские ребята напали на кассира Жучковской текстильной фабрики, но лошадь, почуяв людей, шарахнулась в сторону и ускакала...
— Как все неудачно складывалось, — вставил я. — А шуму, наверно, было много.
— То-то оно и есть, что всю полицию подняли на ноги. Мы мечтали с помощью эксов приобрести оружие, а получился один шум. После этого мы прекратили свои вылазки, но некоторым понравилось. Павлов, например, самовольно делал налеты. Недавно напал на старуху торговку и отобрал у нее семь рублей...
— Что он, в разбойника превратился?
— Черт его знает, в кого он превратился, но своим поведением срамит нас и себя поставил вне партии.
Все, что рассказали ребята, заставило меня задуматься, а вскоре я окончательно убедился в правоте слов Кокушкина.
На Щуровском цементном заводе работала группа латышей. Держалась она довольно обособленно. К какой они принадлежали партии, никто не знал, а может быть, были и беспартийными. Латыши совершили налет на кассира цементного завода. А так как у кассира была большая сумма, то его сопровождал жандарм. Жандарма убили, кассира ранили, и, захватив шестнадцать ты-
407
сяч рублей, налетчики скрылись в Щуровском лесу и как в воду канули.
Полиция Коломны и прилегающих к ней уездов Московской и Рязанской губерний была поставлена на ноги, но латыши словно сквозь землю провалились. Не найдя следов захватчиков, арестовали рабочих Чудина и Андреякина и выслали их из пределов Рязанской губернии. Партийная работа на время замерла.
Для меня и всех коломенских товарищей так и осталось загадкой, по чьему заданию действовали латыши, для чего предназначались деньги.
Наконец, в июне 1907 года Окружка дала указание распустить все боевые дружины, а оружие сдать на партийные склады.
Некоторые не подчинились указаниям партии и продолжали, попросту говоря, безобразничать. Вокруг Павлова, например, образовалась даже целая группа разболтанных ребят. Вскоре всех арестовали и осудили на шесть лет каторги каждого...
Были и другие уродливые явления. Однажды в Боброве поссорились между собой дружинники братья Бирета и Григорьевы и пустили в ход огнестрельное оружие, которое они не сдали.
Так кончили свою бесславную деятельность коломенские экспроприаторы. Но нелепых слухов о том, что все
дружинники «сприприяторы», разбойники и грабители, они породили много.
СЛЕЖКА
Окрыленные успехом первого собрания с крестьянами, мы деятельно готовились к следующему и провели его в том же овраге.
Потом собирались в Бобреневском, Парфентьевском, Семибратском, Молитвенском и даже в Щуровском лесах, каждый раз меняя время и дни сбора.
Число наших гостей увеличивалось. Каждый, побывав у нас однажды, в следующий раз приводил с собой родственников, соседей, брата, свата, кума...
Уже стало обычаем, когда наших ребят с нетерпением спрашивали: приедет ли еще московский оратор?
408
Заметно было, как росла активность слушателей, вопросы становились настойчивее и сложнее. Уже иначе вели себя мужики на деревенских сходах и собраниях, проводимых иногда по деревням местными эсерами. Всегда молчаливые, запуганные крестьяне вдруг начинали возражать, упрямо спорить и доказывать что-то свое, «бог знает откуда взятое».
Поползли слухи о каких-то собраниях в лесу, хотя мы строго соблюдали осторожность и конспирацию. Это обеспокоило уездного исправника, и по ближайшим лесам и оврагам начались «прогулки» верховых стражников...
Но где и когда, в какой день и час искать этих проклятых крамольников? По деревням и селам старостам и десятским строго предписывалось «держать ухо востро» и о малейшем подозрении сообщать начальству. Наряду со своей обычной шпионской агентурой полиция стала усиленно использовать в качестве соглядатаев и шпионов пьяниц и уголовников.
Мать Васьки, тетка Настасья, и моя мать замечали, что около наших домов иногда крутились неизвестные люди. У старосты возбуждала любопытство моя мастерская.
Однажды ко мне пожаловал десятский, отличавшийся особым рвением перед старостой и волостным старшиной. Поговаривали, что он-то и есть самый главный соглядатай по нашему селу.
Он пришел заказать комод.
— Не могу.
— Что так? Говорят, ты хороший мастер.
— Нет нужного инструмента.
— Оконные рамы делаешь, а комод не хитрее рам.
— Хитро или не хитро, но нужен специальный инструмент. А сделаю кое-как, сам будешь ругать...
— А если я найду такой струмент, сделаешь? — бегая по избе вороватым взглядом маленьких глаз, не отставал десятский.
— Не умею работать чужим инструментом, да и работы набрано по горло, на целый год вперед.
— А ты гольтепу-то какую потесни, а человека уважь.
— Для меня все заказчики равны. Деньги со всех одинаковые получаю.
409
— Ишь ты, какое твое рассуждение... А ты все-таки уважь, не пожалеешь. И деньги не те. Я заплачу больше и вперед могу отдать.
— Не могу.
— Экий ты, парень, несговорчивый. Так-таки и не возьмешь?
— Нет! — резко оборвал я назойливого заказчика, выходя из терпения.
— Али разбогатели?! Ну, ну! Смотри, не прогадай только, — и вышел из избы, сердито хлопнув дверью. Не прошло недели, появился новый заказчик, известный пьянчужка, завсегдатай притона Васьки Цыгана.
— Мне бы парочку рам... — нерешительно начал он, топчась у порога.
— У тебя, дядя, изба валится, какие же могут быть рамы?
— Да мне не энти, парниковые нужны.
— Зачем тебе, Михеич, парники, когда и огород не разделан? — спросила мать, в присутствии которой происходил разговор. — Да и какие ты парники выдумал, когда уж лето на дворе.
— Думаю, с осени заложить.
Михеич явно врал. Не нужны ему были рамы, не было и денег платить за них. Рамы были предлогом зайти ко мне.
Однажды староста остановил на улице мать.
— Ну как, Игнатьевна, водится у твоего сына работенка?
Он лично не знал ни меня, ни мать и вдруг назвал ее по отчеству, приветливо улыбаясь.
— Спасибо. Пока бог не обидел, — смиренно отвечала та, низко кланяясь старосте.
— А почему заказы берет по выбору? Аль деньги не одинаковы?
— Где ж одному со всей работой управиться! И мне по хозяйству помогает и в поле работает...
— Работника наймите, вот и время будет и хозяйству прибыль... А по чужим деревням да неведомо где по ночам, скажи ему, пусть не шляется.
— Дело молодое, и погулять охота.
— Ты дурочкой не прикидывайся. — Приветливость с лица старосты исчезла. — Нам эти гулянки известны. Жени, жени сына поскорее. Остепенится, и тебе спокой-
410
нее. Жалеючи тебя, говорю, вижу — работяга ты и смирение в тебе есть и к начальству уважение.
А вскоре десятский снова пристал к матери на улице:
— Давно хочу спросить, Игнатьевна, кто это к вам все ездит из Москвы? Али родственник какой нашелся?
— Почудилось, наверно. Никто к нам не ездит. А в Москве есть у меня родной брат, свой магазин держит...
— Чудно что-то. Брат богатый, а к сестре по ночам ездит. Видно, света божьего да добрых людей боится, — ехидничал десятский.
— Не знаю, о чем ты говоришь, — раздражаясь, ответила мать. — Я не девочка, чтобы со мной зубы скалить.
— Ну, ну, смотри!
Нужно было что-то предпринимать.
А тут еще пришел муж Поли, Василий Терентьевич, и, не обращая внимания на то, что я не ответил на его приветствие, сказал:
— В субботу с вечера под Грибками будет засада...
— Меня полицейские дела не интересуют. Не по адресу обращаетесь, — ответил я подчеркнуто сухо, обращаясь к нему на «вы».
— Я в твои дела тоже не вмешиваюсь, но по-родственному предупреждаю, а там смотри сам, — мягко ответил он и пошел к матери в избу. Как только гость вышел из дома, я поспешил к матери.
— Зачем Василий Терентьич приходил?
— Ох, Ванюша, пожалей ты мою седую голову. Накроют вас стражники...
Кто-то предупредил уездного исправника о том, что таинственное собрание будет в субботу под Грибками. «Провокатор завелся», — подумал я. Мы действительно после долгого перерыва решили вновь воспользоваться местом наших первых встреч. И вот нашлась продажная душа. Снова нужно рассылать своих организаторов по деревням и срочно менять место сбора.
— Прошу тебя, сынок, будь осторожнее. Ведь вы с Иваном Алексеевичем все туда ходите...
— Кто тебе наболтал? Мы там совсем не бываем.
— От меня не скрывай, я-то знаю, где вы бываете.
И вдруг мать разрыдалась. Это было так неожиданно. Сильный взрыв беззвучных рыданий потряс все ее
411
старое тело, а горькие слезы неудержимо текли по морщинистому лицу.
До боли стало жаль ее. «А ведь уже старенькая и слабая...» Обняв за плечи, я утешал ее как мог:
— Не бойся! Больше туда не пойдем. Ведь мы же в разных местах собираемся. Нас трудно выследить...
— Недобрый человек всегда найдется, ведь вот узнали же...
— Ну, хватит. Вон тетка Настасья Левшина не плачет, а Вася все время вместе с нами...
— Как не плачет, тоже плачет! Только Вася не знает. Иной раз соберемся с ней, да на вас глядя и наплачемся вдоволь. Никому ведь не скажешь о таком горе.
И застыдившись своих слез и моей ласки, она торопливо вытерла лицо и заспешила из избы.
Я недоумевал: откуда взялась напасть? В тот же вечер позвал к себе Виктора, Левшина и Соколова в сарай и рассказал о визите Василия Терентьевича.
— Знать бы этого Иуду, враз бы ребра пересчитал, — мрачно заметил Виктор.
— А может, никакого и доноса нет, — заметил я нерешительно. — Может, опять ты, Виктор, чего-нибудь начудил?
Не успел я закрыть рта, как мой дружок стал темнее тучи, вскочил на ноги, но большим усилием воли взял себя в руки и с горечью тихо спросил:
— Что ж, до сих пор не верите? — В его голосе слышалась глубокая, затаенная обида.
— Нечего старое поминать, — сказал Вася. — А тебе, Бунаков, полностью верим. Иначе Иван так запросто не спросил бы тебя об этом.
Виктор вспыхнул не случайно.
ЧЕРТЯЧИЙ КОНЦЕРТ
После первого собрания распространились неясные слухи о том, что в лесу собираются забастовщики и говорят о недозволенном. Слухи усиливались. Говорили о том, что это собираются не забастовщики, а какие-то «сприприяторы» и сговариваются убить царя со всеми министрами. Называлось даже несколько мест, где якобы собирались страшные люди, хотя мы провели всего
412
лишь два собрания. Нас встревожило, что упоминался и овраг под Грибками. Потом вдруг заговорили о том, что цареубийцы призывают на помощь нечистую силу, которая слетается туда справлять шабаш по мертвому уряднику. Кое-кто даже божился, что все видел собственными глазами.
Встревоженный слухами, я собрал Левшина, Виктора и Соколова.
— Немедленно уходить оттуда! — предложил Левшин. — Очередное собрание нужно перенести в другое место.
— Безусловно так, — согласился Николай. — А то и до полиции эти сплетни дойдут. В любой момент жди там конных стражников.
Слова Николая покрылись веселым хохотом Виктора. Он смеялся долго, неудержимо.
— Это ж мы, мы шабашили там! Менять ничего не надо... Теперь ни один становой и даже уездный исправник туда не сунется, побоятся мертвого урядника...
— Объясни толком, что ты за чушь несешь?
И он рассказал.
Желая закрепить за нами овраг, пользуясь его темной славой, Витька решил еще больше напустить страху на окрестное население. Через нищих старух, которых всегда полно на папертях многочисленных коломенских церквей, он распустил слух, что овраг проклят богом и чертом. По ночам там собирается нечистая сила и справляет поминки по уряднику, умершему без покаяния, без причастия и похороненному без отпевания.
Потом с отчаянными подростками ночью разыграл целую комедию. Преодолевая смертельный страх, несколько любопытных баб и мужиков, а больше всего ребятишек направились ночью к оврагу.
Ребята заранее все подготовили. В кустах спрятали необходимые «реквизиты», над которыми организаторы лесного театра потрудились немало. Заготовили деревянные трещотки, ночные колотушки, дырявые ведра, соломенные, пропитанные дегтем чертячьи хвосты. Не забыли и деревянные рога. Несколько соломенных чучел поставили на салазки, которые привязали веревками к барабану, скрытому в огромном чучеле, неподвижно укрепленном в центре поляны. Если крутить ручку барабана, то веревки наматываются на него, и чучела мед-
413
ленно выезжают из своих засад и двигаются к центру поляны.
Криком совы, означавшей, что «зрители подошли», началась комедия.
Вслед за сигналом раздался невообразимый треск и грохот. Под эту «музыку» во всех концах поляны появились какие-то странные существа с неестественно длинными, костлявыми вытянутыми руками. Они равномерно двигались к центру поляны, слегка подрагивая на ходу.
Луна еще не взошла, и неясные очертания загадочных существ принимали самые нелепые и причудливые формы. А когда все сошлись у центра и одновременно остановились вокруг самого большого чудища, неподвижно стоявшего посредине полянки, с деревьев, из-за кустов, из оврага послышалось блеяние овец, мычание коров, мяуканье кошек, рычание злых псов и просто непередаваемо дикое завывание на все лады.
Легко представить себе состояние «зрителей»!
Вдруг изо рта самого большого чучела вырвался огонь. Огненный язык лизнул и освежил голову таинственной фигуры, вместо головы у нее был... конский череп с огромными ветвистыми рогами.
Музыка загрохотала еще сильнее, чудовище загорелось. Огромный столб чадного пламени в безветрии весенней ночи высоко поднялся над кустами. Из лесу выскочили черные, голые «натуральные» черти с черненькими рожками над чумазыми оскаленными рожицами и с настоящими длинными хвостами. Нечистая сила принялась «скакати и плясати» вокруг горящего чучела, сопровождая бешеную скачку пронзительным визгом и свистом.
Сколько длился чертячий «балет», Виктор и сам не мог сказать, но очевидцы потом утверждали, что черти плясали до самого утра. Возможно, перепуганные насмерть очевидцы сами потеряли ощущение времени и ясность восприятия окружающего. Наблюдатели, бывшие среди «зрителей», с веселым смехом утверждали, что большинство лежало вниз лицом и стонало от страха. Только изредка слышалось:
— Свят, свят, свят! Чур меня, чур...
— Да воскреснет бог и да святится имя его...
В самый разгар вакханалии прокричал петух, и бе-
414
совский концерт разом смолк, наступила внезапная тишина, а хвостатые, чумазые бесы живо юркнули в кусты. Костер потух, настала «кромешная тьма». И вдруг со страшным завыванием высоко поднялась неясная белая фигура. Она махала длинными руками, точно парусами, и все тянулась вверх.
— Бабоньки, душа урядника рвется на нёбушко... — послышался испуганный шепот.
А когда Виктор — это он напялил на себя белый полог, — стоявший на высоких ходулях и махавший полотенцами, привязанными к. кистям рук, вдруг с жалобным и пронзительным стоном рухнул на землю, «зрители» истово закрестились.
— Не приняли страдальца... — послышался сочувственный голос.
Все стихло, наступила непробудная тишина и бездонная темь: «Зрители» на карачках выползли из лесу, а когда дополвли до опушки, то оказалось, что не все могут подняться на ноги. И только таинственное урчание, раздавшееся сзади, совсем рядом в кустах, заставило слабых пересилить немощь и дрожание в коленях и, невзирая на возраст, стремглав помчаться к своим домам. Вслед беглецам неслись еще более грозное рычание и жалобный писк.
Кто-то даже утверждал, что сам видел, как ведьма скакала вокруг огня в ступе, а другая на помеле взвилась вместе с дымом и исчезла в ночном небе.
Виктор рассказывал о своей проделке и хохотал взахлеб, ожидая, что мы похвалим его за выдумку... Но, видя, как мрачнели наши лица, он сник и уже кое-как досказал всю историю.
— Дурак! Не мог ничего глупее придумать! — невольно вырвалось у меня.
— Зачем тебе понадобилось разыграть всю эту хулиганскую комедию? — гневно глядя на него, спросил Вася.
— Я... я, ребята, хотел всех так напугать, чтобы за десятки верст обходили овраг... — неуверенно оправдывался Виктор.
— Один выстрел, и весь твой чертячий шурум-бурум разлетится во все стороны. Сообрази-ил! Теперь от любопытных отбою не будет. Как думаете, ребята, можно ли теперь там собираться?
415
— Уходить обязательно и немедленно! Следующее собрание проведем в другом месте. Но что мы будем делать с ним? — спросил Вася, кивая на Виктора. — Это не просто глупость и легкомыслие, а настоящее хулиганство. Не можем мы доверять революцию хулиганам.
— Первым делом надо обо всем рассказать Евгению, — предложил я, — а потом собрать всех наших ребят и рассказать о Витькиной работе, пусть перед всеми краснеет...
— Не пойдет, — решительно заявил Левшин. — Я думаю, что его совсем надо отстранить от работы. Бунаков не оправдал доверия партийной организации и представителя Окружки. Хулиганам место в черной сотне, в банде купца Будкина, а не у нас...
— Это верно, — согласился я с Васей и бросил Виктору упрек: — Эх ты-ы! Евгения подвел, а он тебе верил как партийному.
Когда Левшин внес предложение об отстранении Виктора от работы, последний побледнел до синевы, глаза лихорадочно заблестели, он крепко сжал зубы, отчего еще резче выступили скулы и, как всегда, неестественно побелел шрам на лице. Даже при неясном освещении мы отчетливо видели, какая напряженная душевная борьба шла в нем. Я молчал, понимая, как тяжело сейчас этому бесшабашному, но честному парню. Что он сейчас скажет? Как поведет себя? Угадать было трудно.
Он мог встать и послать нас ко всем чертям со всеми собраниями и заявить, что он в нас не нуждается, что он «сам по себе». Мог молча хлопнуть дверью и уйти, унося в душе обиду на нас, не сумевших понять его. Всего можно было ожидать от такого бедолаги!
Но Виктор молчал. Молчание продолжалось несколько долгих, бесконечных минут.
Всем хотелось, чтобы Виктор заговорил. Наконец он разомкнул губы, пошевелил ими, очевидно хотел что- то сказать, но слов не получилось, слышались только какие-то бессвязные звуки...
— Как ты сам-то считаешь? Принес ты пользу делу или нет? — решил я облегчить его положение.
— Я, я, ведь... ведь хотел, как лучше... — Его курчавая, темная голова сникла. Мы терпеливо ждали, что он скажет еще. — Я хотел как лучше, а теперь и сам
416
вижу, что чушь... чушь... А со мной? Со мной делайте, что хотите... вам виднее, народ ученый и... и, знаю, что добра мне хотите... Да, вы ребята умные... а я... — хрипло, с большим трудом выдавил он из себя и, не докончив мысль, тяжелым шагом, по-стариковски согнувшись, вышел из сарая.
— Ну, что с ним делать? — дрогнувшим голосом спросил Левшин.
— Жалко, парень преданный. Отталкивать не стоит, — тихо сказал Николай.
— А дисциплина? Без дисциплины нельзя! — возразил Вася.
— Дисциплина, конечно, нужна, но не в партию же мы его принимаем, — уверенно возразил я Левшину. — Это ему послужит хорошим уроком и надолго. Из оврага все равно надо было уходить, и так два раза на одном месте собирались, а это уж против всех правил конспирации.
Я горячо защищал Виктора и был уверен, что в конце концов мой друг угомонится, станет серьезным работником. Втайне я мечтал со временем подготовить его в партию. Ведь после пятого года он так изменился, и отталкивать его от себя не хотелось.
— Евгению обо всем расскажем, а от работы отстранять все же не следует.
Так и решили. Наше решение одобрил и Кокушкин, Он от души и долго смеялся над выдумкой Виктора и заставил подробно рассказать технику ночного представления.
ОТЪЕЗД ЕВГЕНИЯ
Усиленная слежка за мной и Левшиным встревожила и Евгения.
— У Левшина дома спрятано оружие, — сообщил мне дядя Ваня. — Надо немедленно перепрятать в другое место. Помогите перенести его к Володе Баркову и Максимовскому,
Через два дня часть оружия была замурована в кирпичной стене подвала в доме Барковых, а часть спрятана у Максимовских.
— Вот что, Ваня, закрывай мастерскую и перебирайся на завод. Твоя «фирма» свою роль сыграла.
27 И. Козлов
417
нам она теперь больше не нужна. А на заводе надо налаживать партийную работу...
— А как же собрания с крестьянами?
— Они обойдутся и без вас с Левшиным. От Окружки вместо меня приедет другой организатор — Татьяна, а то я тут оброс «хвостами».
— А как же она одна будет?
— В лес на собрания ее будет провожать Барков, а связные найдутся. Теперь уже есть активисты из самих крестьян...
— Трудно будет Володе одному...
— Спра-а-вится. Татьяна опытный организатор и конспиратор. Егор поможет.
На след Ивана Алексеевича напал старый «знакомый» Кокушкина, шпик Хорек, которого мы хорошо знали еще по пятому году. Это был опытный, тертый шпион, и Окружка решила отозвать Евгения.
Мы усилили бдительность и охрану Ивана Алексеевича. Но запутывать следы становилось все труднее.
В последний раз его встречал Виктор. При подходе поезда он стоял у ларька и с безразличным видом курил, а сам зорко следит за окружающим.
Убедившись, что Иван Алексеевич благополучно сошел с поезда и направляется в его сторону, Виктор хотел было надвинуть на глаза кепку, что означало: «Все спокойно, следуйте нашим маршрутом», и поднял руку к козырьку. Но вдруг увидел неизвестно откуда вынырнувшего Хорька. Шпик шел следом за добычей. Тогда наш дозорный быстро сдернул кепку с головы и спешно покрутил ею над головой, как бы обмахиваясь от жары.
Евгений понял сигнал и, резко обернувшись, чуть не столкнулся нос к носу с Хорьком. Тот в испуге отскочил в сторону, видно, вспомнил ночную встречу с ним здесь же два года назад, когда ему очень не поздоровилось. Кокушкин невольно улыбнулся и спокойно под взглядом шпика прошел в конец платформы, потом завернул в здание вокзала и сейчас же вышел оттуда. Не спеша подошел к ларьку и, покупая что-то, успел шепнуть связному:
— Еду дальше. Хвост обрубим здесь, а ты поспеши в лес и предупреди, что запоздаю.
418
В ожидании отправления поезда дядя Ваня прошел в другой конец платформы и зашел в уборную. Хорек неотступно следовал за ним на некотором расстоянии. Потоптавшись около уборной, зашел во внутрь.
Виктор тоже поспешил туда. С последним свистком отправления поезда Кокушкин выскочил из уборной и бросился на подножку последнего вагона. За ним показался Хорек, но Виктор с силой втолкнул его обратно, захлопнул дверь и подпер ее подвернувшимся под руку железным прутом.
Поезд уже набрал полный ход. Наш связной Виктор низко надвинул кепку на глаза, быстро вытащил из кармана грязный носовой платок и завязал им щеку. Прихрамывая, не спеша пошел он к вокзалу. Вслед ему неслись вопли и грязная ругань запертого в уборной Хорька, но на них никто не обращал внимания. Мало ли пьяных на свете!
После собрания я провожал дядю Ваню один. По дороге он и рассказал мне про инцидент на станции.
— Чуть сегодня не засыпался, да Бунаков выручил. Молодец казак. Сегодня я здесь, Ванек, последний раз.
Оставив Евгения под деревьями, вблизи станции, я пошел в кассу за билетом. До поезда оставалось несколько минут. Было грустно. Разлука с дядей Ваней щемила сердце. «Надолго ли? Может быть, навсегда».
— Не печалься, Ванек! Чем хуже, тем лучше в этом лучшем мире из миров, — утешал он меня, тронутый моей привязанностью. — Дело такое, что с любым из нас всегда может случиться всякое, но ты помни одно: сколько бы нас ни гибло, все равно победа будет за нами, потому что дело это — дело миллионов, таких» как мы с тобой... А за тебя я радуюсь. Ты становишься увереннее, и знаю, что никуда теперь не свернешь с нашей дороги. Только помни — учиться надо очень много, упорно, кропотливо. И работать также — терпеливо, настойчиво. Мы ведь, как кроты. Роем и роем себе, только крот роет в темноте, а нам надо держать глаза открытыми и к свету тянуться всеми силами, а то выйдешь не туда, куда надо.
Помолчав немного, Кокушкин добавил:
— И дружки твои стоящие ребята, крепкой кости. Побольше бы таких. А вот из Бунакова толку не вый-
27*
419
дет. Предан нам до последней капли крови, парень честный, никогда не подведет, но для такого серьезного и ответственного дела, как наше, не годится. Все больше норовит нутром взять, да одного-то нутра мало, нужна еще светлая голова и открытые глаза... Иначе ровно слепой щенок в закутке будешь тыкаться не в ту сторону. Так-то, милый мой! Ну, давай простимся, вон уж и поезд подходит...
Мы крепко обнялись и трижды расцеловались. С последним звонком Кокушкин поспешил на посадку. Поезд тронулся, набрал полный ход и скрылся из глаз, а я все стоял и смотрел вслед, забыв всякую осторожность.
— Что, парень, аль милаху проводил? — насмешливо спросил бородатый дядя, игриво толкнув меня в бок.
— Невеста уехала! — обозлился я на дядю и печально побрел домой.
Кто знает? Может быть, сегодня последний раз я видел хитрый прищур черных глаз и лукавую улыбку. Может быть, последний раз слышал тихие, ласковые слова, полные добродушного юмора. Грустно... Но вспомнилась его похвала, и на душе сразу стало светло, легко и захотелось оправдать эту похвалу делом...
На смену Евгению приехала Татьяна.
МОСКОВСКАЯ ОКРУЖКА И ЕЕ ОРГАНИЗАТОРЫ В КОЛОМНЕ
Кажется, в июне 1906 года была создана областная партийная организация Центрального района европейской части России во главе с областным бюро.
Оно руководило всей деятельностью местных комитетов этой области. Работа в основном сводилась к снабжению местных и окружных организаций партийной литературой, подложными паспортами, шрифтами и другими типографскими принадлежностями, к посылке на места и в округа своих организаторов, техников по боевой работе, пропагандистов, агитаторов и других партийных работников.
420
Тогда в областную организацию Центрального района европейской части России входили Московский (городской) комитет партии, Московский окружной комитет, сокращенно — Московская окружка, Иваново-Вознесенская, Владимирская, Орлово-Брянская окружки; Иваново-Вознесенский, Костромской, Ярославский, Нижегородский, Калужский, Тульский, Смоленский, Воронежский и Тверской комитеты партии; Тамбовский комитет с Козловской и Борисоглебской партийными группами; Кинешемская, Вологодская, Сормовская и некоторые другие группы и организации большевиков.
Насколько мне помнится, к 1907 году в Московскую окружку входило десять районов: Мытищи, Пушкино, Кунцево, Подольск, Коломна, Серпухов, Орехово, Богородск, Подмосковный район и еще, кажется, Рузский (за точность последнего не ручаюсь).
Секретарей Московской окружки мы тогда не знали. Они работали под кличками. Узнали мы их только после революции.
Первым организатором Московской окружки в Коломне после разгрома революции пятого года был Василий Иванович, или Матрена. Позже я узнал, что это был Петр Гермогенович Смидович. Несмотря на то что ему трудно было в рабочем районе с его приметной внешностью, он все же продержался у нас несколько месяцев. Человека с интеллигентным лицом, с великолепной шевелюрой седых волос и в темных очках трудно было не заметить.
Пантелеев, которому приходилось иногда сопровождать Василия Ивановича по району, жаловался на это.
— Нигде нельзя было с ним показаться, чтобы на него не обратили внимание жандармы или обыватели. Однажды стоим на платформе в Озерах, дожидаемся поезда, смотрю — станционный жандарм вертится перед носом и приглядывается к нам. Что за черт, с чего бы это, думаю, а сам слежу за ним и наконец догадался...
Догадаться было легко. Станционный страж на своей маленькой станции знал в лицо всех пассажиров и сразу, конечно, обратил внимание на Смидовича.
421
— Пока жандарм не сообразил, что к чему, нужно улепетывать, — тихонько шепчу я Василию Ивановичу.
В конце концов Максиму (кличка Пантелеева) и Матрене (кличка Смидовича) пришлось идти пешком до следующей станции Карасево и там сесть на поезд.
Василий Иванович был неутомимым, энергичным и умным работником. За короткий срок его работы в Коломенском районе, когда после черносотенных погромов и расстрела революционеров нелегко было расшевелить людей, партийная работа быстро возобновилась в Озерах, Щурове и у нас. Зашевелились люди и в других местах.
Выступлениям Василия Ивановича неизменно сопутствовал успех. Его убежденность вселяла веру в сердца приунывших людей. Все любили Василия Ивановича и внимательно прислушивались к каждому его слову.
Смидович всегда провозил уйму нелегальщины. В период его работы Коломенская организация никогда не испытывала нужды в партийной литературе. Целые холсты ее он накручивал вокруг себя, крепко прихватывал широким солдатским ремнем, а сверху надевал широкое модное пальто и выглядел этаким солидным барином.
Обычно в субботу, часов в 7—8 вечера, в окно к Пантелееву, квартировавшему у рабочего-подпольщика Липилина, раздавался условный стук, и Николай спокойно шел открывать калитку.
— Ну, как, по-старому живем? — осведомлялся приезжий «барин».
— Без перемен.
Ответный пароль означал: «Все спокойно». В сенях Смидович освобождался от своего опасного груза и входил в комнату. Но страх и опасения на этом не кончались.
У Липилина была мать, довольно словоохотливое и любопытное существо. Она сдавала одну комнату другому жильцу — семейному.
Квартиранта Липилин с Пантелеевым очень быстро сделали своим сообщником, а со старушкой было труднее. Приходилось изощряться и под разными предлогами выпроваживать ее из дома, когда предстояла серьезная работа.
422
Одним из таких предлогов были... богослужения в Голутвинском монастыре.
За день-два до приезда Василия Ивановича Пантелеев в присутствии богомольной старушки заводил разговор с Липилиным.
— Что твори-и-тся в Голутвинском монастыре-е...
— Что такое? — живо откликался Липилин.
— Да, говорят, новую икону приволокли...
— Какую же? — перебивал Липилин рассказчика, а мать его и уши навострила.
— А черт ее знает, какую! Говорят, чудотворная, все с ума посходили, — с «раздражением» отвечал Николай.
— Господи-сусе! Безбожники проклятые! Разве можно о святом лике так говорить! — Она с испугом крестилась и набрасывалась на Пантелеева с расспросами.
— А ты, мать, сходи сама и посмотри, — предлагал сын.
— Говорят, в субботу во время всенощной и в воскресенье в заутреню, в раннюю и позднюю обедни будут ее выносить к народу, — «мимоходом» добавлял Пантелеев и скрывался в своей комнате.
Липилин давал матери деньги, и в субботу она отправлялась в Голутвинский монастырь до воскресного вечера. При монастыре был гостиный двор с платными номерами для молящихся.
В субботу вечером приезжал Василий Иванович. Сначала кормили голодного гостя с дороги, а там и за дело. Разрезались холсты литературы, складывались аккуратными пачками, по количеству связных. Работа затягивалась далеко за полночь. По окончании ее Василий Иванович, смертельно усталый, снимал сапоги, совал под голову воздушную резиновую подушку, с которой никогда не расставался в своих поездках, валился на постель Николая и моментально засыпал. Пантелеев осторожно накрывал гостя его собственным широким пальто, а сам устраивался возле, на полу.
Но не всегда организатору Окружки, измученному многими бессонными ночами, недоеданием и увиливанием от назойливых шпиков, удавалось отоспаться под надежным и гостеприимным кровом своих товарищей. Бывало и так: вдруг раздается внезапный.
423
чужой стук в калитку. Липилин еще с крыльца начинал громкий разговор:
— Кто там?
— Открывай живее! — слышался грубый, нетерпеливый окрик.
— Кому открывать-то? Зачем?
— Открывай живее, тебе говорят, а то калитку прикладами разнесем!
— Из полиции, что ли? Так бы и сказали, а то калитку ломать! Давно бы открыл, а то ломать, — громко ворчит хозяин домика, а когда от угроз полицейские переходят к действиям, хозяин начинает «спешить», а в спешке за что-то «зацепился» и «упал» среди двора.
— Вот черт возьми, поспешишь и людей насмешишь! Вишь как хлобыснулся, коленку разбил... Ох-ох! — стонет Липилин, ковыляя к калитке и долго гремит щеколдой...
— Какого дьявола копаешься! В морду захотел! — кричит взбешенный жандарм, забыв всякую осторожность.
— Что ж я могу поделать, коли запор заело и колено разбил. Бежал, спешил... Ох-ох!
Наконец калитка открыта, жандармы вихрем врываются в дом. Шарят по всем углам... Старухи нет, в одной комнате крепко спит квартирант с семьей, в другой — Пантелеев сладко похрапывает на своей койке,
— Чего вам надо-то, скажите, может, помогу чем, — услужливо предлагает Липилин, пряча улыбку.
Рассерженные жандармы не отвечают. Они понимают, что одурачены и добыча ускользнула из рук. Но каким образом? Ведь им сообщили точно, что тот, в темных очках, сегодня ночует здесь. В окно выскочит ь не мог, там поставлены жандармы...
Не найдя никаких улик и не заметив ничего подозрительного, обозленные, они составляют протокол и дают на подпись хозяину дома.
— Ну смотри, морда! В следующий раз будь попроворнее, а не то...
— Исправлю, ваше благородие, исправлю калитку. Завтра воскресенье, вот и поправлю.
А литература, привезенная Смидовичем? Да ее и
424
сам житель преисподней не найдет! У Липилина с Пантелеевым были такие тайники...
А виновник переполоха Василий Иванович? Его и след давно простыл! Несмотря на богатырский сон, чуть заслышав знакомый всякому профессионалу бесцеремонный стук полицейских, он моментально проснулся. Натянуть сапоги, пальто, не забыть шапку и выскочить во двор было делом одной минуты. Легким движением он неслышно отодвинул знакомую доску в заборе и был на другой улице. Ночная тьма скрыла бездомного скитальца.
Где он?
Может быть, ему посчастливилось благополучно добраться до какой-либо явочной квартиры в городе или рабочем поселке и там найти приют до утра...
Может быть, под деревом ближайшего леса дрожит от холода и, чтобы хоть немного согреться, руками и ногами выделывает замысловатые гимнастические упражнения...
Может быть, шагает где-то по полю или по кустарнику, параллельно большой дороге, пробираясь к какой-нибудь станции подальше от Коломны и Голутвина с расчетом попасть туда не раньше утра, чтобы затеряться в оживленном потоке пассажиров.
Ночь хоть и неморозная, но холодная, сырость пронизывает путника до костей. Снег еще не сошел. Он по-весеннему мокрый и едкий, влага легко проникает через кожу сапог, да и они-то давно просят ремонта. А у профессионала нет ни денег, ни времени, чтобы думать о таких пустяках, как починка сапог. Вот и ходит он с мокрыми ногами...
Так что же с Василием Ивановичем? А кто знает, кто ведает? Всякое может быть в беспокойной, бездомной, голодной жизни профессионала-революционера. О его судьбе коломенцам будет известно в следующую субботу, а может быть, и совсем ничего не будет известно...
Но и в суровой жизни профессионала выпадают минуты забвения, когда блаженствуешь в тепле чужого семейного очага.
Василий Иванович любил детей и в каждый приезд чем-нибудь радовал многочисленную детвору Липилина. А ребятишки без ума от дяди Васи!
425
С каким наслаждением в субботний вечер или воскресный день вся семья Липилиных, Николай Пантелеев и Смидович садились за общий стол. Частенько к этой застолице присаживался и второй квартирант со своей семьей.
Как хорошо рассказывал дядя Вася о Москве, о фабриках и заводах, о жизни в заморских странах...
— И как он умел так? — с восхищением вспоминал Липилин. — Говорит для больших, а ребятишки с него глаз не спускают и все понимают не хуже нас.
— А как прост в обхождении! Все у него получалось само собою. Бывало, соседи или чужой кто зайдет к нам, а мы за столом. У меня поджилки трясутся, все боюсь, как бы не выдали моего гостя полиции, а он, смотришь, усадил соседа за стол и беседует с ним за милую душу, будто много лет знакомы, а себя отрекомендует моим родственником или старым знакомцем. И все ему верили...
— А веселый, находчивый! — подхватывал Николай. — Как-то понадобилось созвать партийное собрание, чтобы выбрать делегатов на окружную конференцию перед четвертым съездом. Ломали голову, ломали, где его провести. Многие наши квартиры к тому времени провалились, а уцелевшие не годились для такого дела.
«А вы у господа-бога арендуйте», — сказал Василий Иванович.
«Вы все шутите, Василий Иванович...»
«Зачем шутить. Серьезно говорю».
Пантелеев и другие организаторы собрания совсем растерялись.
«Притворитесь богомольцами. Что вам стоит? — посоветовал Василий Иванович коломенцам. — Снимите самый большой номер в гостином дворе монастыря. Чем вам не помещение для партийного собрания? Тихо, спокойно. Под сенью христовой искать вас не придет в голову ни одному жандарму».
«И верно, — обрадовались коломенцы. — Как сами-то не сообразили!»
— Ведь вот сколько раз мы проводили партийные собрания под стенами Голутвинского монастыря, — продолжал Пантелеев. — И никто не додумался, что можно устроиться в самом монастыре.
426
Оказывается, однажды, отрываясь от «хвоста», Смидович забрел в монастырь, снял там номер и заночевал в нем, а одураченный шпик, сбившись с ног, отыскивал затерявшийся след своей «дичи» в рабочем поселке и на станциях Голутвино и Коломна, «А я так выспался, как никогда и нигде в жизни!» — хвастался Василий Иванович, по-детски радуясь, что так ловко удалось обмануть своего преследователя.
— Собрались мы, — продолжал свой рассказ Пантелеев, — и он такой доклад закатил нам о предстоящем четвертом съезде, что после этого мы сами были лучшими докладчиками по тактике большевиков и меньшевиков. До чего же ясно и просто умел он втолковать! Потом выбрали меня, Юкина, Осипова и Ракитина делегатами на окружную конференцию.
Поехали в Москву, приходим на явочную квартиру, смотрим, а там наша Матрена. Смеется и говорит хозяину квартиры:
«Видите, а вы уверяли, что Риман всех большевиков в Коломне пострелял. Вон сколько я привез их, а сколько еще там осталось!»
«Видно, большевики и впрямь неистребимы», — в тон Смидовичу пошутил хозяин.
А мы тоже расхвастались. Наши, мол, коломенские большевики особо живучие и плодовитые. Их-де у нас Столько развелось, что и сотням Римана всех не расстрелять. Потом пошли в Петровско-Разумовскую академию на конференцию. Она хорошо прошла. Только вот Василий Иванович к нам больше не вернулся. — Николай тяжело вздохнул.
Печаль его была понятна. Все, кому приходилось сталкиваться с Василием Ивановичем, любили его до обожания.
К концу своей работы в Коломне Смидович от явочной квартиры у Липилина отказался и Пантелеева уговорил съехать оттуда. Он боялся, что арестуют Липилина, единственного кормильца многочисленной семьи.
Солидный господин в синих очках стал появляться на Алексеевской улице, в надворном флигеле дома Лебедевых, где жил Владимир Николаевич Максимовский.
Самым уютным помещением этого флигеля была
427
кладовка. В ней организатор Окружки освобождался от нелегальщины и с помощью братьев и сестер Максимовских принимался за расфасовку ее в пачки.
Литературы, привозимой Смидовичем, хватало не только на Коломну и Коломенский район, но и на Рязань.
Связным оттуда была Клавдия Алексеевна Ширяева — рязанская гимназистка. Она поддерживала с Коломной регулярную связь и аккуратно, раз в неделю приезжала к Максимовским.
В небольшие, продолговатые ящики укладывали листовки и прокламации, а сверху накладывали два ряда яблок наиболее душистого сорта. С таким Деликатным грузом Клавдия Алексеевна отправлялась в обратный путь.
В той же спасительной кладовке Смидович частенько ночевал.
После Матрены — Смидовича наездами была Елена, но так мало, что до сих пор я не знаю, кто именно скрывался под этой кличкой, так как в Московской окружке в те годы работали две Елены.
Потом от Окружки часто приезжал Богдан, высокий, красивый брюнет. Он провел серьезную работу по борьбе с эсерами, имевшими тогда успех у сельской и городской интеллигенции, где эсеры развернули широкую кампанию по вербовке в свою партию.
Богдан провел в доме Баркова несколько занятий, посвященных аграрной программе нашей партии, тактике большевиков и меньшевиков, и полностью разоблачил эсеров. После этого эсеры в Коломне стали наталкиваться на серьезный отпор и удивлялись, откуда подул на них такой сильный ветер.
Только недавно мне удалось выяснить, что под кличкой Богдан скрывался армянский большевик Тер-Кнуньянц.
На смену ему приехал новый организатор — Егор, по подложному паспорту — Анатолий Гугичев, а по настоящему — Барышников Владимир, Он продержался у нас довольно долго,
Это был еще совсем молодой рабочий, с задатками хорошего оратора. Он был добродушным и веселым малым, но когда вел спор с противником, добрые глаза
428
его наливались свинцом и взгляд их делался тяжелым и упрямым.
Барышников не имел никакого образования, но очень много и упорно работал над собой. Однажды Володя Барков, у которого жил Егор, рассказал мне, как тот изучал статью Луначарского «Основы позитивной эстетики» и «Критику чистого опыта» Авенариуса. Его упорство было поистине феноменальным.
Сначала он занимался с рабочими, потом заводской кружок передал Владимиру Максимовскому, а сам руководил кружком интеллигенции, организованным юным членом партии, работницей шелкомотальной фабрики Абега — Ирой Муравьевой (теперь Карасева Ираида Ульяновна).
Несколько раз из Окружки в Коломну приезжал агитатор по кличке Мартын.
Случалось, в,ыступит Мартын на летучем митинге перед заводскими воротами, жандармы нагрянут, а рабочие сомкнутся тесным кругом, подсунут ему другую кепку, пиджак, и докладчика как не бывало. Если митинг устраивался в цехах, то рабочие потайными ходами выводили его с территории завода и провожали на станцию, сажали в поезд, и опять шпики недоумевали — был человек, и нет его, ровно сквозь землю провалился. Когда поднимали на ноги всю коломенскую полицию на поиски неведомого и неуловимого «московского оратора», то сразу после митинга отправляться на станцию было опасно. В таких случаях рабочие провожали Мартына в укромное место, где он отсиживался, пока успокаивалась полиция.
Потом приехал Кокушкин. Вначале его прислали в помощь Егору, а когда Егора (Гугичева) вынуждены были отозвать из Коломны, Кокушкин остался у нас постоянным организатором и поселился в доме Барковых на Оленьих Вражках. К тому времени этот дом стал явочной квартирой Московской окружки с паролем «Володя».
Сюда приезжали не только организаторы, пропагандисты, агитаторы, но и те, кто проваливался в других местах и кому нужно было некоторое время перед угрозой неминуемого ареста отсидеться в домике Настасьи Ивановны Барковой, пока исчезнут следы. Потихоньку они помогали местным подпольщикам. Но
429
вот готовы новые паспорта, и опять подпольщик становился на свой революционный пост.
После первого ареста Кокушкин бежал из тюрьмы, после второго был сослан в Сибирь на вечное поселение, но бежал и оттуда. Центральный Комитет партии направил его учиться в нелегальный семинар, организованный в одном из городов Урала.
По окончании семинара Евгений привез с собой кучу конспектов, записей, тетрадей и инструкций по пропаганде, и агитации. Все эти материалы стали достоянием подпольных кружков Коломны.
После Кокушкина к нам приехала Татьяна — Конкордия Самойлова.
Самойлова была незаурядным партийным работником и человеком исключительного обаяния.
Это была высокая, стройная брюнетка с очень строгим лицом. На смуглых щеках постоянно полыхал жаркий румянец, а горящий, беспокойный взгляд глубоких черных глаз невольно притягивал собеседника.
В каждом ее движении, жесте, слове, взгляде просто и естественно сочетались чрезвычайная скромность и большое чувство человеческого достоинства. Одевалась Татьяна тоже очень скромно. На ней постоянно был темно-зеленый сак и платок. Даже в теплую погоду она всегда ходила в темных платьях и в темной легкой косынке на голове,
Самойлова была не только замечательным организатором, но и хорошим оратором. Простая, ясная, логичная речь ее доходила до любого слушателя.
Эта женщина почти никогда не смеялась и редко улыбалась. И все же разговаривать с ней, быть в ее обществе всегда было легко и радостно.
Сколько раз я завидовал Володе Баркову, которому поручали встречать Татьяну с поезда и сопровождать ее в лес на собрания!
Но иногда, даже и у опытных агитаторов и пропагандистов, были неудачи, Как-то Володя Барков рассказал случай с Татьяной,
Однажды в Молитвенском лесу Татьяна проводила крестьянское собрание. Вдруг, в самый разгар беседы, на собрание ввалилось человек двадцать молодежи из Молитвино с гармошкой. Многие были навеселе. Шли куда-то на гулянку и, зная о собрании, решили завер-
430
нуть в лес ради любопытства, посмотреть на «московского оратора». Увидев Татьяну, парни начали зубоскалить.
— Глянь-ка, московский оратор-то, оказывается, баба!
— Барыня какая-нибудь.
— Не-е, вроде как на барыню не похожа, гляди, какая простая... Я ведь барынь-то знаю, пробовал белую косточку, — цинично бахвалился кто-то.
— Не трепись, на кой леший ты нужен барыньке, — подначивали другие. Раздалось довольно громкое хихиканье.
— А вот и не треплюсь!
Председатель собрания стал призывать ребят к порядку, но азартный спор уже разгорелся, и унять его было невозможно. Не выдержала и Татьяна.
— Вам все смешки да хаханьки, а люди в тюрьмах сидят, на смерть идут за народное дело.
Эти слова подлили масла в огонь. Раздался откровенный смех и еще более наглые шуточки.
— Хо-хо, а мы не просили за нас сидеть. Сами отсидим, если надо...
— А ты, барынька, сама-то была в тюрьме? С чем ее едят, знаешь?
— Ну, будя, ребята, будя. Поскалили зубы, и хватит. Идите своей дорогой, — пытался кто-то уговорить расходившихся. Но ребята наглели все больше. Это возмутило участников собрания.
— Здесь собрались умного человека послушать, а вы, дурачье, мешаете, безобразию разводите, хулиганничаете, — упрекали крестьяне гуляк.
— Замолчь, щенки белогубые! — цыкнули старшие. — Нажрались с утра пораньше, ну и идите своей дорогой, а тут не путайтесь!
— Вон отседова! — вышел из терпения кто-то из слушателей.
— Робя! Мотри-ка, приглашали, а теперь гонят.
— А ты, дядя, не больно разоряйся, не на огород к тебе пришли, а в лес. Он не твой. Кричи на свою бабу на печи...
— Придется хозяину доложить, как вы тут в чужом лесу распоряжаетесь, — довольно недвусмысленно за-
431
метил плюгавенький парнишка, одетый лучше всех, видимо сынок деревенского богатея.
Начались перебранка, насмешки, взаимные угрозы.
Во избежание драки Татьяна закрыла собрание, и они с Барковым поспешили из леса. Их провожали два активиста из крестьян. Всю дорогу она сокрушалась.
— Володя, а может быть, не нужно было с ними разговаривать резко? Вот и собрание не провели до конца...
— Ну и пусть. Зато когда протрезвятся, им будет стыдно, — утешали ее провожатые. — Слыхали, как наши мужики набросились на них? Это еще что! Дома отчитаем, да не как-нибудь, а поучим по-своему.
— Какой дурень сказал им о собрании и сообщил пароль? — спросил Володя.
— Нашелся безмозглый, действовал без разбору, потом разберемся. Вы уж, товарищ, не извольте беспокоиться, в другой раз будет все в аккурат, — пообещали провожатые и распрощались с агитатором на опушке леса.
Но их заверения не успокоили Татьяну. Она глубоко переживала свою неудачу, а семнадцатилетний юнец Барков как мог утешал ее, гордясь своей миссией.
Доклады Татьяны давали нам много полезного, что даже малограмотные и неопытные агитаторы, вроде меня, с большим успехом спорили с интеллигентами.
В свое время Самойлова окончила Сорбоннский университет в Париже. Прекрасно владея французским языком, она давала уроки детям крупного административного лица в Коломне и жила в его доме. Семья влиятельного чиновника служила хорошей ширмой, и все же полиция пронюхала о подпольной деятельности Татьяны, и ей пришлось уехать.
Несколько раз приезжала Карпова. Она приехала от Окружки с явкой к Знаменскому, жившему на квартире у Барковых. В коломенской тюрьме сидела группа московских большевиков-подпольщиков, в том числе муж Карповой. Знаменский поручил Володе связаться с Карповым, что тот и выполнил очень охотно и быстро.
Приезжая к мужу, Карпова выполняла различные поручения Окружки — привозила нелегальную литературу, инструкции, информировала Окружку о коломенских делах, но выступать на митингах и собраниях.
432
пока в Коломенской тюрьме сидел ее муж, ей запрещали.
Однажды она привезла для заключенных сто рублей.
У Барковых жила старая няня Даша. Бывало она купит калачей, четверть, а то и две молока, мяса. Нажарит с полсотни котлет, уложит все это в корзину, и Володя относил все это в тюрьму.
Тюремщики ворчали:
— Куда такая прорва? Обжора, видно, попался, разорит вас...
— Господин надзиратель, арестованный болен, врачи рекомендуют усиленно питаться...
— Тут целого быка накормишь, а твой арестант — человек, чай, образ божий...
Володя пытается доказать тюремщикам, что у его родственника, «образа божьего», особая болезнь — низкая усвояемость пищи, только на десять процентов.
— Поэтому, господин надзиратель, больному нужно в десять раз больше съесть, чем здоровому человеку...
Володя с самым серьезным видом нес несусветную чепуху и старался поразить тюремщика ученостью. Свою речь он пересыпал латинскими словами, употребляя их к месту и не к месту, лишь бы побольше. Он говорил, что приходило ему на память, хотя эта «латынь» иной раз была очень далека от медицины и даже от латинского языка. Тюремщики — народ безграмотный. Но скоро эти фокусы перестали удаваться, а в тюрьму с передачами пришлось ходить матери Володи — Настасье Ивановне или няне Даше.
Накинут они на себя большой темный платок и потащатся. Ноша тяжелая, поэтому вначале корзину несли Володя с Сашей, а пройдя мост, при входе в город, передавали ее женщинам. Сами же шли поодаль, наблюдая за ними.
Женщинам ходить в тюрьму было удобнее. Подойдут к конторе и эдаким сердобольным голоском:
— Нам бы калачиков «бедным арестантикам» передать...
— Вызови кого-нибудь принять передачу, — следовал короткий приказ тюремного начальства дежурному надзирателю.
— Сей минут, ваше-высокородь! — отчеканивал надзиратель и бежал в камеру к нашим товарищам.
28 и. Козлов
433
— Эй, вы, шелапутные! Там баба передачу принесла. Идите кто-нибудь со мной!
Из другой камеры надзиратель не позовет, заранее был подкуплен. Кстати говоря, тогда в Коломенской тюрьме можно было за три — пять рублей купить любого надзирателя.
Староста камеры в сопровождении надзирателя выходил к посетительнице и принимал корзину. Для виду надзиратель осматривал содержимое и провожал старосту до камеры, а вскоре выносил пустую корзину.
После Татьяны к нам приехал Валентин — Николай Андреевич Гаврилов.
Гаврилов был выходцем из бедной крестьянской семьи. С трудом попав в Поливановскую учительскую семинарию, окончил ее с отличием и работал сельским учителем в Подольском уезде Московской губернии.
В партию вступил совсем зеленым юнцом, когда учился в семинарии, и с тех пор ни на один день не прерывал партийную работу.
В 1906 году его арестовали с нелегальной литературой и на несколько месяцев посадили в тюрьму, по отбытии которой он перешел на нелегальное положение, В 1907 году Николая Андреевича арестовали вторично, но, бежав из тюрьмы, он снова явился в Московскую окружку. В конце 1907 года Валентин приехал в Коломну с чужим паспортом. В 1908 году был арестован еще раз и опять бежал из-под ареста, после чего работал в Иваново-Вознесенске и Баку.
В последний раз Николая Андреевича арестовали на заседании Московского Комитета и судили по «процессу 35-ти», который жандармы создали в Москве. По- еле двух с половиной лет предварительного заключения Гаврилова приговорили к четырем годам каторги, которую он отбывал в московских Бутырках.
Шесть с половиной лет тюремного заключения не пропали у Валентина даром. Он готовился к будущей работе.
Помимо политического образования, Гаврилов за это время овладел немецким, французским, английским и итальянским языками.
После каторги Николая Андреевича в 1913 году сослали в Иркутск. Среди политических ссыльных он
434
выделялся наиболее серьезной марксистской теоретической подготовкой. Таким его и застала революция.
Кипучая натура замечательного большевика, до последней капли крови, до последнего дыхания, всем сердцем и душой преданного революционному долгу, не могла оставаться спокойной, и снова он целиком уходит в партийную работу.
В 1918 году, во время гражданской войны, Николай Андреевич руководил подпольной работой в тылу Колчака, собирая распыленные, загнанные в глубокое подполье партийные силы в Хабаровске, Владивостоке, Благовещенске, Верхнеудинске и Иркутске.
Он организовал тайную типографию. В мае 1919 года был захвачен колчаковской охранкой и брошен в Макеевский застенок.
Нет сил и слов выразить восхищение перед мужеством человека, замученного в Макеевском застенке, одно название которого вызывало в людях содрогание и ужас...
СНОВА НА ЗАВОДЕ
По совету Кокушкина я немедленно свернул свою мастерскую, что встретило возражение со стороны Петра и огорчило мать.
Семья жила в основном на мои заработки. Кроме того, я помогал матери в поле и дома. Но самым важным для нее было то, что я работал дома, и она была спокойна.
— Зачем тебе завод? Там не выгонишь того, что зарабатываешь сейчас, — убеждал меня Петр. — К тому же и за ворота в два счета можно вылететь. Лучше не суйся... Твои старые штучки небось помнят в конторе...
— Не примут, снова буду работать дома,
— Заказчиков растеряешь...
— А верно, сынок, заново всегда труднее дело начинать. И завод не ближний свет, семь верст киселя хлебать туда да оттуда семь... А сколько одних сапог истреплешь... Дома-то можно и поспать лишний часок...
— Мать, ну ты же знаешь: если я не закрою мастерскую — меня закроют.
28*
435
— А ты, сынок, перестал бы запрещенными делами займаться, — робко попросила она.
— Ну что об этом говорить...
— Ему что, — сердился брат. — Люди от добра добра не ищут, а у нас, вишь, умник нашелся...
— Ты-то чего сокрушаешься, — обозлился я на него. — На жизнь заработаю, мать кормить тебя не заставлю...
— Хвалился поп — хорош приход, а камилавку заложил.
— Ну не вздорьтесь, детки, — вмешалась встревоженная мать и снова робко обратилась ко мне: — А может, передумаешь, сынок? Опять, слышь, на заводе беспорядки пошли, чего доброго и тебя запутают. — По доброму морщинистому лицу ее покатились крупные слезы.
— Мама, ну зачем ты так? Все уже решено, и говорить об этом больше не надо.
— Не на-а-а-до! У тебя все не как у людей. Люди дорогой, а черт норовит стороной, — злился брат.
— Это ты норовишь стороной, а я хочу жить с людьми.
Против ожидания на завод я оформился быстро и снова стал работать в столярном цехе.
В некоторых цехах, особенно в нашем, партийная работа так и не налаживалась; не осталось там и членов партии.
Мы присматривались, как люди вели себя теперь, когда хозяева снова взяли рабочий класс за горло.
Некоторые открещивались от самих себя, хитрили: «Мол, я — не я, и лошадь не моя», некоторые прямо заискивали перед администрацией и даже становились на путь предательства. Иные держались выжидательно, посмотрим, мол, что дальше будет. А у большинства рабочих, особенно у молодежи, несмотря на усиливающийся нажим хозяев, глубоко и неистребимо жил дух протеста.
Снова я работал по десять с половиной часов на заводе, отмеривал по четырнадцати километров в день...
Но по хозяйству матери я все же помогал, а вечерами, когда она спала и брат заливался богатырским храпом или работал в ночную смену, сидел при свете пятилинейной керосиновой лампы и читал нелегальную
436
литературу. Хотелось еще почитать и художественную литературу, которую любил с детства, и журнал «Былое». Его мы читали от строчки до строчки и зачитывали до дыр. Я не преувеличу, если скажу, что не одно поколение революционеров воспитывалось на нем.
Спать удавалось по три-четыре часа в сутки, и все же мне было беспредельно радостно от того, что я работал бок о бок со своими товарищами. Чувствовал дыхание большого коллектива и его энергию, это давало каждому из нас моральную силу, удесятеряло наши физические силы и возможности...
Маленькие радости и большие огорчения мы переживали с товарищами по работе. Недаром русские пословицы говорят: «С миром и беда не в убыток», а «От миру прочь — не мирянин». Я бывал на всех нелегальных собраниях, митингах, сходках...
Некоторые из них мне запомнились надолго...
БЕРЕЧЬ В ЧИСТОТЕ ЗВАНИЕ РЕВОЛЮЦИОНЕРА
Однажды мы обсуждали поведение и поступки Михайлова, по кличке Медведь.
Михайлов влюбился в Иру Муравьеву и неотступно надоедал ей письмами с объяснениями в любви, не давад девушке покоя. Она усиленно избегала встреч с назойливым ухажером.
А говоря по совести, многие тайно вздыхали о стройной, голубоглазой, с цветущим лицом и звонким смехом семнадцатилетней умнице — члене нашей партии, работнице с фабрики Абега.
Она была организатором и ответственной за работу кружка интеллигенции, где пропагандистом был Владимир Максимовский. Им часто приходилось быть вместе. Михайлов не знал, что объединяло студента с работницей, и решил, что между ними завязался роман. Медведь, ревнуя Иру, бешено возненавидел Максимовского.
В те времена в интересах дела часто члены одного кружка не знали, кто занимается в других, члены одной и той же партийной организации не знали, что делает их товарищ по партии.
437
Порядком измучившись нелепой ревностью, Михайлов решил объясниться со своим счастливым соперником начистоту. Поймав где-то на улице Максимовского, он предъявил ему свою претензию.
— По-хорошему говорю — оставь ее в покое!
— Кого? — удивился Владимир.
А когда понял, о чем толковал Медведь, с досадой заметил:
— Глупый вы человек!
— Я простой конторщик и по-твоему глуп, а ты студент, ученый, считаешь себя умным, ну и уходи отсюда, не смущай наших работниц! — вскипел Михайлов. — Ученостью тут не возьмешь, все равно не бывать того, что задумал!
— Ну, голубчик, соображайте, о чем говорите! Как вам не стыдно оскорблять девушку, думая о ней черт знает что...
— Если не гуляешь с ней, зачем так часто бываете вместе?
— Значит, есть общее дело.
— Какое? Скажи, тогда, может быть, поверю.
— Вы же подпольщик, как вы можете об этом спрашивать?
— Так не скажешь?!
— Ты просто осел, — переходя на «ты», ответил Максимовский и пошел прочь.
Медведь догнал Владимира:
— Завтра в одиннадцать вечера приходи со своими секундантами в «Резерв», стреляться будем!..
Максимовский расхохотался.
— Совсем с ума спятил, парень. Тоже мне Дон-Кихот нашелся! — и серьёзно добавил: — Займись делом, дурь из головы вся вылетит.
«Резервом» назывался небольшой лесок под Коломной, где мы иногда собирались. На дуэль Максимовский, конечно, не пошел и вскоре забыл об этом. Михайлов не унимался, и, чтобы Ира видела, как он страдает, решил застрелиться в ее присутствии. Зная, что на его зов девушка не придет, влюбленный пустился на хитрость. Он написал, что приехал представитель Окружки и вызывает ее вечером на «Трубу» по очень важному делу.
Вблизи станции Коломна было место, которое все
438
называли «Трубой». Оно было тихое, глухое, и часто коломенские подпольщики использовали его для деловых встреч и тайных сходок.
Ничего не подозревавшая Ираида отправилась туда одна, поверив записке.
— Где представитель Окружки? — строго спросила она у Медведя, встретившего ее.
— Ирочка, я хотел... хотел...
— Я спрашиваю, где представитель? В записке написано, что меня спрашивал представитель Окружки. Где он?
— Это я придумал... знал, что ты не пойдёшь, если напишу от себя. Мне нужно... нужно сказать тебе...
— Лгун! Как ты смел прикрываться Окружкой? А если бы записка попала в чужие руки?
Одним словом, Муравьева отчитала его и повернулась, чтобы уйти, но молодой человек схватил ее за руку:
— Выслушай меня! Вам все равно не быть вместе! Я, я люблю тебя, слышишь? Люблю.
— Кто по-настоящему любит, тот не трезвонит об этом. — Она вырвала свою руку из лап Медведя и поспешила домой.
— Я убью тебя! — крикнул он и стал целиться в Иру.
— Что-о? Убьешь? — Девушка резко повернулась и, подойдя вплотную, с негодованием бросила ему в лицо: — Стреляй, идиот!..
Муравьева стояла перед дулом пистолета каменным изваянием. Михайлов пытался целиться, но пистолет прыгал в трясущейся руке. Сам он был настолько бледен, что даже впотьмах лицо его проступало резким белым пятном.
— Целься лучше, вояка, а то промахнешься! — насмешливо заметила Ираида.
— Не могу-у! — простонал он.
Ира молча повернулась и мерным шагом спокойно пошла прочь.
— Я сам застрелюсь!
— Стреляйся, бездельник! — ответила Муравьева, не оборачиваясь. Но вдруг она вздрогнула и остановилась. Сзади действительно раздался выстрел, а вслед за ним стон. Со всех ног девушка бросилась назад. Ми-
439
хайлов лежал на земле и стонал. Он выстрелил себе в ногу.
Ира помогла ему подняться и повела к Пантелееву, который жил ближе всех к «Трубе». В больницу вести было опасно, начались бы расспросы, следствие.
Вести детину огромного роста, косая сажень в плечах, и очень неуклюжего, было нелегко. С перепугу он размяк и почти висел на худеньких Плечах девушки.
У Пантелеева ему промыли рану, наложили чистую повязку, и кровь скоро унялась. Убедившись в том, что рана пустяковая, наш «герой» поспешил от Николая.
— За эту дурь придется отвечать перед собранием! — напутствовал его Николай.
Пантелеев хотел собрать нас немедленно, но прошел слух о том, что у Медведя не все благополучно с членскими взносами.
— Расследуем, тогда сразу обсудим все его поступки, — решили члены партийного комитета.
Тогда был иной порядок уплаты членских партийных взносов. Членских билетов не было, не было и платежной ведомости, где записывалась сумма взноса и расписывались бы плательщики.
Сборщику давалась книжка с отрывными талонами, на которых проставлялось, сколько внесено, и прикладывалась печать партийного комитета, а в корешке обозначалась только сумма взноса. Во избежание провала, никаких расписок ни на отрывном талоне, ни на корешке не полагалось. Фамилии плательщиков тоже нигде не значились.
Отрывной талон давался члену партии на руки, а корешки сдавались сборщиком секретарю партийной организаций вместе с деньгами. По ним секретарь отчитывался перед Окружкой. Эти безымянные, с «непонятными» цифрами корешки являлись единственным способом проконтролировать сборщика. В некоторых организациях взносы собирали и вовсе без всяких книжек. Сборщики знали своих членов партии в лицо, собирали с них деньги и сдавали в партийную кассу без всяких расписок. Это были исключительно честные люди. За всю многолетнюю историю подпольной Коломенской партийной организации случай растраты членских взносов Михайловым был единственный. За всю свою долгую работу в большевистском подполье я
440
много видел партийных организаций, и нигде я не встречал растратчиков партийных денег.
Михайлов отказался предъявить товарищам, выделенным для проверки, книжку корешков и дать какие- либо объяснения. Но они установили, что растрачено около тридцати рублей. Несмотря на неоднократные приглашения секретаря партийного комитета, Михайлов на собрание не явился.
После доклада комиссии о растрате Михайловым партийных денег и сообщения Пантелеева о его поведении по отношению к Муравьевой и Максимовскому, об инсценировке самоубийства, поднялся невообразимый шум. Собрание напоминало разворошенный улей, слышалось сердитое гудение, возмущенные голоса.
— Жу-лик! Сукин сын!
— Лыцарь проклятый! Партию позорит буржуйскими штучками!
— Кривляка, балаганщик, циркач!
— Предатель, а не член рабочей партии!
— Партийную кассу грабить! За такое на кол посадить мало!
— Кот мартовский! К девушке, своему товарищу, приставать!
— Пускай бы стрелялся, такому дерьму в партии не место!
Раздался условный стук в окно. Наш патруль подавал знак: «мол, слышно на улице».
— Тише, товарищи! Давайте спокойно, по-деловому решим, что делать с членом социал-демократической рабочей партии, служащим Михайловым, нарушившим партийную дисциплину, партийную этику и совершившим тяжкое преступление перед партией, растратив ее деньги? — спросил председатель собрания Харькевич.
Воцарилась глубокая тишина. Она длилась несколько минут. Потом снова точно всех прорвало.
— Дать поручение двум-трем ребятам расквасить ему морду, чтобы не позорил партию воровством и своими любовными штучками, а от дела отстранить совсем, — предложил столяр Никанор,
— Зачем о пакостника руки марать! Выгнать к чертовой матери из партии, и дело с концом! — послышалось возражение.
441
— Притащить, мерзавца, на собрание. Пусть отчитается в деньгах, пусть при всех просит прощения у Муравьевой и Максимовского и выгнать из партии. Он не деньги партийные растратил, а растратил наше доверие. Обидел девушку и собрата по партии, стало быть осквернил идею товарищества. Устроил комедию с самоубийством — вывернул свое гниленькое, тухленькое нутришко... Мы святое дело делаем, и руки наши должны быть чистые, совесть не запятнана никакими пакостями... Я предлагаю исключить его из наших рядов и незамедлительно вывести из всех дел! — предложил Филин.
— Нет, товарищи! Так не пойдет! — раздался взволнованный голос Николая Пантелеева. —Среди нас завелась шелудивая овца. Если ее выгоним из стада и пустим гулять по воле, то хотите вы этого или нет, она будет заражать других. Если мы просто отстраним Михайлова от наших дел, он все равно будет вредить. Сегодня он нарушил этику товарищества, завтра обманул партию, присвоил партийные деньги, а послезавтра начнет на нас с вами зарабатывать.
— Куда, парень, гнешь? Непонятно...
— Чего ж не понимать? Понадобятся деньги, пойдет .к жандармам и продаст любого из нас за тридцать сребреников...
— Ну, уж ты слишком так-то...
— Ничего не слишком. Что стоит человеку сделать такое, если потеряна не только партийная, но и человеческая совесть?
— Что ж ты предлагаешь?
— Расстрелять!
Снова воцарилось тяжелое молчание. Резко отчеканенное слово, произнесенное уверенно и твердо, ударило всех как бичом.
— Пра-авильно! — раздалось несколько неуверенных голосов.
— Очень уж круто!
— Кто будет расстреливать? Зачем грех на душу брать! — раздался испуганный голос.
— Нет, товарищи! — Левшин сидел все время молча, не проронив ни единого слова, не бросив ни единой реплики, только складка меж бровей пролегла глубже и резче обозначались скулы. Его слова звучали твердо
442
и убедительно. Видно, он строго, мучительно обдумал все, что было сказано и выкрикнуто до него. — Не можем мы принять такого решения! Не можем мы вынести смертный приговор тому, кто по нашей нерадивости стал преступником. Нет у нас на это морального права. Некоторые знали о его нетоварищеском отношении к Муравьевой и промолчали.
Почему Муравьева отчитывала его в одиночку? Почему не разъяснили балбесу, что его взгляды на женщину — взгляды собственника, буржуа, что для революционера недопустимо такое поведение по отношению к женщине, тем более к товарищу по партии?
Почему Владимир Максимовский и наши комитетчики не объяснили паршивому хлысгу, что мы не воспитанники императорского кадетского корпуса, чтобы вызывать друг друга на дуэль? Почему затянули с проверкой членских взносов? А теперь вот и расхлебываем результат нашей недобросовестности. От неустойчивых надо заблаговременно очищать партию. Такие хлюпики не сегодня-завтра все равно сломятся и потянут за собой других, а нам нужен крепкий народ. Время для партии тяжелое. Мы могли бы исключить Михайлова, когда он еще не успел опозорить высокое звание революционера и набросить тень на наше святое дело. Его позор лежит на всех нас.
— Что же ты предлагаешь? — нетерпеливо перебил его Харькевич.
— Сейчас скажу, — спокойно ответил Левшин и продолжал: — Мало мы воспитываем людей...
— Кого воспитывать? Он сам грамотнее нас, — недовольно заметил Никанор.
— Дело не в грамотности. Мы должны были не учить его, а воспитывать.
— Допустим, Левшин, ты прав, но что же в конце концов предлагаешь? —спросил Гончаров.
— Я предлагаю заставить его внести деньги в кассу, исключить из партии, законспирироваться от него и объявить ему бойкот.
— Правильно! — обрадованно подхватили голоса. Всех тяготило предложение Пантелеева, а простое исключение из партии казалось слишком мягким наказанием. Все облегченно вздохнули. Предложение Левшина прошло подавляющим большинством голосов,
443
только Пантелеев и два-три рабочих по-прежнему настаивали на расстреле, а Никанор настаивал к предложению Левшина добавить: «Дать партийное поручение двум-трем парням расквасить Михайлову морду».
Дополнение не приняли,
С собрания расходились по одному, по двое. Я пошел с Левшиным.
— Василий, почему ты так набросился на Максимовского и особенно на Муравьеву? Зачем требовать от девушки, чтобы при всех рассказывала об ухаживаниях этого дурака? Ты хоть бы девичий стыд пощадил, тем более Ира такая стеснительная...
— Интересы партии должны быть выше условностей мещанской морали.
— И Пантелееву не нужно было говорить обо всей этой истории. Медведь и за растрату понес бы то же наказание, что и сейчас...
— Как можно так рассуждать? — возмутился Васи. — А воспитательное значение? Некоторым это послужит уроком на всю жизнь!
— Какой урок! Ни одному чудаку в голову не придет вызывать кого-нибудь на дуэль...
— А мало у нас из-за девушек дерутся? Если не стреляются, так на кулачки выходят, чугункой головы разбивают... Чего тебе объяснять! Сам знаешь, как у ворот Абега друг друга дубасят. Нечего греха таить, и наши кое-кто там бывали... Ведь бывали?
— Верно. Я и недодумал об этом.
Мы умолкли. Стояло полнолуние. Ровный, неторопливый свет луны широким потоком заливал землю, окружающие предметы, наполняя собою ночь. Он успокаивал и настраивал на мечтательный лад. Как бы про себя я сказал:
— И все же я пощадил бы Ирочку. Мы все так любим ее и уважаем. Славная девушка... Вдруг начнутся пересуды, разговоры. Ира может обидеться...
— Никто не будет языки чесать. Сам же говоришь, Муравьеву все любят и уважают. А она поймет и не обидится... Девушка умная...
Снова молчание. И вдруг Вася глубоко вздохнул, а со вздохом вырвались тихие, еле слышные слова:
— Да, все любят ее, и я ее... — но тут же резко оборвал себя и сердито выругался на неровность дороги.
444
Эти, еле слышные слова Вася произнес с такой нежностью, что я невольно вздрогнул. Мелькнула догадка, тут же превратившаяся в уверенность. Открытие настолько поразило меня, что я остановился. Потом, не соображая, что делаю, крепко взял Васю за широкие плечи и близко заглянул ему в лицо. При свете луны оно казалось очень одухотворенным. Глубоко запавшие глаза, взгляд которых был всегда тверд и немного угрюм, сияли несвойственной им тихой нежностью и кроткой лаской.
С минуту мы стояли и пристально смотрели друг на друга, а точнее сказать, я напряженно вглядывался в новое для меня лицо, а Вася блаженно улыбался... Я понял все и, сдерживая тяжелый вздох, с непонятной болью в сердце спросил:
— Вася, а ты... ты очень серьезно?
— Очень. На всю жизнь. Но тут же спохватившись, сурово нахмурил брови и сердито заметил: — Чего мы остановились? Пошли, уже поздно!
Он снова стал замкнутым Василием Егоровичем Левшиным, будто и не было, минуту назад, рядом со мной другого Васи с восторженным и нежным взглядом глубоко любящего человека.
Всю остальную дорогу мы молчали. Я был потрясен своим открытием.
Откровенно говоря, сердце тихонечко ныло, и сам я тогда Не знал, по какой причине. У нашего дома мы, крепко пожав друг другу руки, снова обменялись долгим взглядом.
— Спокойной ночи, дру-уг! — И с силой тряхнув мою руку, Вася быстро зашагал к своему дому.
После нечаянного ночного объяснения, когда мы невольно раскрылись друг перед другом в самом заветном, интимном, в самом дорогом, человеческом, наша дружба стала еще теснее.
Временами мне было очень тоскливо, но я гнал от себя это неприятное чувство и, вспоминая все достоинства своего счастливого соперника, радовался за Иру. Они были вполне достойны друг друга. Я уважал его чувство к девушке. Исключительно волевой и строгих правил, Левшин был порою до жестокости требовательным к себе и к людям, несмотря на свою бесконечную доброту, чуткость и отзывчивость. Любя и жалея то-
445
варящей, он не проходил мимо их безобразных поступков и никогда не прощал нарушения партийной, товарищеской и рабочей этики. До сих пор. помню я один случай.
Однажды члены партии Аксенов и Крылов в один из праздничных дней подвыпили, взяли шикарного извозчика, посадили с собой в пролетку какую-то женщину в шляпке и несколько раз лихо прокатили по рабочему поселку Боброва и Астраханской улице, весело распевая:
Посмотрите, богачи, на что бедные пируют...
Друзей увидели Левшин и кто-то из ребят. Назавтра Вася экстренно созвал собрание и поставил на обсуждение вопрос о поведении дружков Аксенова и Крылова, «несовместимом с высоким званием революционера».
Долго товарищи стыдили и ругали незадачливых гуляк. Те клялись, давали заверения.
— Ишь похвальбишки какие: «бедные гуляют»... — иронизировал Левшин. — Мало вам пьянки, так еще и мадам прихватили! Кто она? Вы знаете ее?.. Видно, некогда вам, гулякам, жить для дела рабочего класса и работать в партии! Я предлагаю больше не считать их членами партии и освободить их от партийных забот...
— Что ж, исключить хотите? — глухо спросил Аксенов.
— Да, исключить.
— Ну зачем ты, Василий Егорович, так-то? Уж очень круто, — пробовал заступиться за провинившихся Соколов. — Быль молодцу не в укор. Ну, выпили, прихватили по пьяному делу какую-то бабенку, за это мы их тут и пожурили по-свойски, они обещают исправиться... Кто ж иногда в праздник не выпьет!
— Как смеет рассуждать так член революционной партии! — возмутился Левшин. — Сегодня ты товарища оправдал, а завтра сам пьянку затеешь. Такая жалость может погубить наших людей и наше дело. Я спрашиваю вас, как вы теперь к своим товарищам по станку, по заводу пойдете?! Что они вам ответят? Я думаю, что они скажут: «Идите вы к своим мамзелям!» Вот что
446
они вам скажут! Каждый из нас должен на целую голову быть выше тех, кого мы зовем к борьбе! Каждый из нас должен быть безупречен в личной жизни! Авторитет можно завоевать только личным примером!
Ему больше не возражали, и как ни жалко было товарищей, но все проголосовали за исключение Аксенова и Крылова из партии. Протоколов тогда не вели, но решение звучало примерно так: «За пьянство, непролетарское поведение, за то, что якшаются с публикой, чуждой пролетариату, Аксенова и Крылова членами партии больше не считать. Бойкота не объявлять, но никакой революционной работы не доверять. Товарищи могут с ними общаться, но обязаны сами понять и им объяснить, как должен вести себя пролетарий-революционер, член партии РСДРП».
Некоторые пошли провожать наказанных, жалели их, старались утешить.
А через месяц или два после этого проходило общее собрание большевиков, работавших на заводе, и обсуждалось решение нашей группы об Аксенове и Крылове. Большинство собрания не согласилось с этим решением. Аксенов и Крылов оставлялись в партии. В дальнейшем это были дисциплинированные и старательные подпольщики.
А Михайлова в партии так и не восстановили.
Он остро переживал бойкот товарищей, прибегал к Максимовскому и просил у него прощения.
— Я тебя могу простить, но это не меняет положения дела. Бойкота снять с тебя не могу, в партии восстановить тоже. Прояви себя подлинным революционером и снова вернешься в нашу среду.
Михайлов приходил и к Муравьевой, но та сбежала от него.
Наконец Медведь решился обратиться к Харькевичу. Он объяснил секретарю, что ему срочно понадобилось ехать к себе на родину, в Тверскую губернию, а денег не было. Поэтому он рискнул «занять» из тех партийных денег, что были у него на руках. Всего взял тридцать пять рублей.
— Вот деньги, а вот корешки от талонной книжки.
Михайлов умолял Харькевича прекратить бойкот и дать ему возможность загладить свою вину и вернуть доверие товарищей.
447
— Доверия партии у тебя никто не отнимал. Ты сам украл его у себя! Вернуть тебя в партию не в моей власти, на то была воля собрания. Я могу только посоветовать тебе обратиться к своей совести и снова завоевать доверие партии делами, а не словами.
— Так дайте же мне дело! — перебил Михайлов Харькевича.
— Дел кругом тебя полно. Сам найди. — Харькевич все же не выдержал и сердито выругал Михайлова: — Тебя, мерзавца, расстрелять стоит!
— Лучше расстреляйте! Я умру от честной руки своего товарища, чем с высокого моста самому бросаться вниз головой в Москву-реку! — воскликнул Михайлов, сделав театральный жест руками.
— Тьфу ты, кривляка! Опять эти буржуйские штучки! Никак не можешь без них! Иди прочь!
НАСТРОЕНИЕ РАБОЧИХ
Собирая силы, мы внимательно прислушивались к настроению рабочих.
Народ был колючий, затаившийся. Каждый в одиночку или в тесном кругу своих товарищей что-то Думал. Думы были горькие, но в них жили надежда и крепкая вера в светлый день...
Как было не верить и не надеяться, если все помнили жаркие лучи свободы, выглянувшие на миг из темных туч бесправия и опалившие нас живительным теплом! И каждый мечтал (да еще как!) о том времени, когда на необъятных просторах Российской империи опять зацветет весна революции...
Хозяева гнули нас в дугу, но и побаивались.
Постепенно рабочие оживали. Росло и крепло стремление к борьбе за свои права.
Прорывалось это часто стихийно, иногда в одиночку, иногда коллективно. Однажды и я не устоял против этой стихии.
В нашем деревообделочном цехе был свирепый мастер Иван Михайлович. Что ни час, то штраф. Иной раз вся получка уходила на штрафы.
— Совсем измытарил, окаянная душа, — тихонько жаловались в курилке.
448
— И управы на них теперь нет.
— Лютуют, лютуют, а мы молчим.
— А что поделаешь? Бог терпел и нам велел, — вздохнул кто-то.
— Иди ты со своим богом к сатане на поминки! И без того тошно...
— А чего с извергом церемониться? Подстеречь да кокнуть, — предложил Пашка Буланцев.
— Кокнешь, а завтра в кандалы да в Сибирь-матушку, и поминай как звали...
— Это уж как пить дать, загонят, а то и пеньковый галстучек к христову дню заработаешь. А на место Ивана Михайловича поставят другого зверя. Говорится в пословице: «Свято место пусто не бывает».
— Поодиночке их не перекокошишь. Они как грибы после дождя. Сколько таких по всей России? — мимоходом заметил Никанор.
— Что ж, и сидеть сложа руки, пока до самой земли согнут и в землю заместо кола вобьют? — горячился паренек, недавно пришедший на завод.
— А ты своего батю спроси, как с такими три года назад расправлялись, — усмехнулся Никанор и вышел из курилки.
Кое-кто, трусливо оглядываясь, тоже поспешил за ним.
Старые рабочие понимающе посмотрели вслед Никанору, а во взглядах молодых светилось любопытство. После небольшой паузы кто-то насмешливо пробормотал:
— Марфуша покушай, а Маковей поговей.
— Во, во! Мясное в мясоед, а теперь пост великий... То тогда, а то теперь.
— А теперь, по-твоему, не люди? — продолжал тот же паренек.
— Как, милок, не люди! С самого сотворения мира на земле живут люди. Только запомни, молокосос: что было, то сплыло, следы смыло и быльем поросло. Значит, нечего и языки по-пустому чесать да сердце зря тревожить! — обрезал паренька пожилой рабочий, затянулся и резко отбросил окурок.
— Все равно этому Каину несдобровать! — упрямо продолжал парнишка. Звали его Афоней.
— Не суйся середа наперед четверга, — ответил ему какой-то насмешник.
29 И. Козлов
449
— Подожди, Авель, придет время, и мы споем. Наша песня еще впереди, — сказал я парню тихо и потянул за собой из курилки.
— Трудновато сложа руки сидеть, когда видишь такое?
— Еще как! Все толкуют подожди да подожди, а до каких пор?
— Ну вот что, Афанасий, жди меня в субботу у ворот, после смены. Найдем тебе дело, а пока молчок. Вперед батьки в петлю не лезь без толку.
Глаза парнишки засияли, и мы расстались друзьями.
— А дело предложил Буланцев, — заметил Никанор, когда мы вышли с завода. Я видел, что разговор в курилке теперь долго будет занимать его.
— Что ж ты предлагаешь?
— Уничтожить мастера.
— Нет! Не пойдет. Нужно основательно припугнуть его.
— На первый раз и попугать можно. Накроем темную и разделаем под первый сорт.
— А завтра полиция половину цеха пересажает. Другое надо придумать...
Мы долго думали и решили подбросить мастеру письмо с угрозой.
— Трус первостатейный — должно подействовать.
С утра в воскресенье мы занялись посланием. Набросали несколько вариантов, но все не то, недостаточно устрашающе... Изрядно намучившись, все же кое-как написали.
«...если ты, собака, будешь и дальше терзать нас штрафами, то берегись!!! Мы учиним над тобой народный суд, который ни подкупить тебе, ни подмазать! И тайный суд вынесет тебе, псу хозяйскому, смертный приговор. И не спасут тогда поганую шкуру твою ни жандармы, ни хозяева!!!
Суд наш скорый и правый, а приговор его исполним в 24 часа. Это мы обещаем тебе, иуда искариотский, твердо! Мы — исполнители воли народного суда.
Приговор объявим на месте, в час твоей казни. Так что ты, боров жирный, беги скорей к попу и кайся в грехах своих, это мы снисходительно разрешаем тебе, иначе сдохнешь без покаяния и причастия.
450
А если ты, мерзавец, жить хочешь, то немедленно кончай волынку со штрафами... А кого разорил ими, требуем — дай заработать!!!
А ежели ты, гад и выродок человечий, вздумаешь кому письмо наше показать или рассказать о нем, то в десять раз берегись!
Тогда мы тебя, брехуна, отовсюду достанем — и на дне моря, и под землей, и на своей и чужой земле, и на том свете в раю, и в преисподней сатаны!!! От нас никуда не скроешься!.. В пятом вашего брата на тачках катали, а теперь такого почета не ждите. Теперь землей накормим!!!
И еще раз предупреждаем: если хоть единый волос упадет с чьей головы по твоей милости, тогда тебе и совсем каюк! Без суда и следствия... Понятно тебе, песья твоя морда, или нет?
По поручению общества народных мстителей, доверенные постоянно действующего коллегиально-карательного суда, помощники младших исполнителей».
На знаки восклицания мы не скупились, желая придать грозный характер нашему письму. Подпись сочинить было еще труднее. Значение слов ее, как и весь смысл, мы не понимали, но остались довольны своей выдумкой. С левой стороны, вместо печати, изобразили собачий череп и метлу, как у опричников Ивана Грозного, а под ними нарисовали петлю, обыкновенную веревочную петлю. Такое художество было выведено и на конверте, куда мы вложили свое послание.
Отправив письмо по назначению, стали незаметно наблюдать за своим «адресатом».
Сначала мастер удивился, обнаружив письмо со странным изображением, непонятно как оказавшееся в кармане его пиджака. А когда развернул бумагу и стал читать ее, удивление сменилось испугом. Руки задрожали, а мясистое красное лицо залила синеватожелтоватая бледность.
Мудреная ли подпись, или грозное содержание письма, или устрашающая печать, а скорее — все вместе сильно подействовало на Ивана Михайловича. Едва кончив читать, он вихрем сорвался с места и бросился к выходу. Мы с Никанором переглянулись. Куда? Доносить?..
Добежав до двери цеха, мастер внезапно остановил-
29*
451
ся, резко повернул назад и, сразу обмякнув, рыхлым шагом поплелся к себе в конторку.
Тревожно бились наши сердца. Что же все-таки сделает наш «адресат»?
Через десять минут он вышел из конторки с усиленно дымящейся трубкой в зубах. Глаза пытливо и воровато шныряли. Потом он сел на толстый обрубок дерева, и в сизых облаках дыма плохо различалась жалко скорчившаяся фигура грозного начальника. Вот подошел рабочий и что-то спросил его. Мастер испуганно заморгал глазами и... ничего не ответил. Подошел другой — мастер снова не ответил. И так, не проронив ни единого слова в течение нескольких дней, единовластный повелитель наш только испуганно от всех отмахивался.
Он все дни торчал в мастерской, сидя на каком-нибудь свободном верстаке, и усиленно курил, хотя в цехе этого делать никому не разрешалось, или, понуро согнувшись, ходил по цеху, пугливо озираясь по сторонам. Иногда он бродил сердито-сумрачный, а то вдруг впадал в ярость и, наскочив на первого попавшегося, орал, махал перед его носом кулаками, а потом, спохватившись, внезапно стихал. За эти дни Иван Михайлович сильно похудел и как-то потускнел.
Рабочие удивлялись необычному его поведению, но не знали, чему приписать это, и строили всякие догадки. Кое-кто выразительно крутил пальцем около виска.
— Да... видно, мужик тронулся.
— Черт с ним, лишь бы нам на пользу. Замечаете? Ни одного штрафа за это время не записал.
Мы с Никанором весело переглядывались, отлично зная причину странного поведения мастера. Так прошло две или три недели.
Однажды мастер нагнал нас с Никанором у заводских ворот после работы.
— Ребята, подождите. Разговор до вас... — Мы остановились молча. Волнуясь, не зная, с чего начать, он несмело предложил: — Может, зайдем, выпьем по кружке пивка, сегодня я угощаю...
— Спасибо. Мне идти далеко, дома ждут неотложные дела.
452
— Много вам благодарен, но меня ждет жена, — отговорился и Никанор.
— Ребята, что я, нехристь какой, что вы на каждом слове собакой лаете меня? — жаловался мастер.
— Господь с вами, Иван Михайлович, когда же это было? — удивился Никанор и остановился. Мастер недоверчиво посмотрел на него и продолжал:
— А письмо-то... ваших рук дело, опричь вас некому... Кто у нас в цехе грамотей, как не ты, Иван Андреевич?
«Иваном Андреевичем величать стал», — отметил я про себя.
— Нешто я хуже других? Другие-то вон и в морду дают, а я хоть пальцем тронул кого?
— Да о каком письме вы говорите? Ничего не понимаю, — «удивился» и я в свою очередь.
— Притворяетесь, ребятки, а я к вам всей душой... — Потом вдруг сорвался, лицо и глаза покраснели, налились густой ненавистью. — Я вам не мальчик, с-сукины сыны! Угрожать вздумали?! Ну, ну! Кто кого, да я вас... — но тут же спохватился, обмяк и снова жалобно заныл: — Ну, полноте, молодцы. Пошутили и хватит. Знаю, что ваше письмо, больше такое выдумать некому.
Видя, что мы молчим, он вкрадчиво продолжал:
— Вы уж, ребятушки, оставьте меня в покое. У меня, чай, детки, старики, живу сам-девять, а кормилец я один... И я для вас расстараюсь, порадею...
— Хвалился волк, что овцу в полюбовницы взял, — насмешливо бросил Никанор.
— Ты уж верь мне, Никанорушка, верь. Каждому жить хочется, а я что ж, ведь не в поле обсевок. А тебе, как родному, постараюсь...
— Я-то тебе сват, а ты мне кто? — издевался Никанор.
— Ах какой же ты несговорчивый! — с досадой молвив мастер.
— Уж какой есть, не на базар везть, —продолжал веселиться Никанор, а мне этот разговор стал надоедать.
— Вот что, уважаемый господин мастер, хватит канючить! С чего это вы такое непотребное в голову себе вбили? Вы не девушка, чтобы мы письма вам писали! А если вам грозят, значит достукались. Поду-
453
майте над этим. Грозят, грозят, да и сделают. А пока что советую обратиться в полицию, больше помочь ничем не можем.
— Я-то думал с вами, как с людьми, а вы вон как бычитесь. Тогда хоть об одном прошу: сделайте милость, ради Христа скажите там вашим заседателям и их помощникам, чтобы не трогали меня, сами видите, никого теперь не штрафую. У меня тоже начальство, и оно с меня требует и недовольство свое предъявляет, того и гляди с завода вылечу...
Помолчав немного и не дождавшись нашего ответа, он протянул руку.
— Ну, пропивайте!
— Бывайте здоровы. — Не замечая протянутой руки, мы быстро повернулись и пошли своей дорогой.
Узнав о нашей проделке, члены партийного комитета «побеседовали» с нами, и эта «душеспасительная беседа» запомнилась на всю жизнь.
ЗАБАСТОВКА
Стихийных выступлений на заводе было много. Они начались сразу, как только прошел первый испуг после жестокой расправы с рабочими в декабре 1905 года.
Партийная организация понимала, что для организованного выступления сил еще мало, и часто сдерживала такие выступления, а администрация их провоцировала.
С неорганизованными выступлениями администрация легко справлялась, а рабочие, особенно малосознательные, теряли веру в собственные силы и силу забастовок. Реакционные пропагандисты, особенно черносотенцы, использовали наши неудачи для своей пропаганды.
— Бастуйте, бастуйте, а хозяева есть хозяева, потому как они собственники, а собственность есть священна. И в писании сказано — не пожелай двора и добра ближнего своего... — скорее пропел, чем сказал рабочий по прозванию Сыч.
— Ну, зашел в чужую клеть молебны петь. Нам хозяева не родня, это тебе они ближние. Поставил каменный дом под железо, слышно лавку открываешь, вот и поешь: со-обственность свяще-енна...
454
— А что, завидки берут на мой дом? — ехидно спросил Сыч. — Трудитесь прилежно, как я, может, и два наживете, никому не заказано. А забастовками дома не поста-авишь, не-ет...
— Ах ты, холуй осклизлый!.. — подскочил к Сычу строгальщик Тихон Кудлатый.
Он был в средних летах, старательный и на редкость молчаливый человек. В разговоры не лез, но слушал внимательно, усиленно дымя самокруткой. Только по быстрым и острым взглядам темно-серых глаз, глубоко спрятанных под огромными кустистыми, белесыми бровями, видно было, — споры интересуют его.
Настоящей фамилии Кудлатого никто не знал. Еще по пятому году я помнил Тихона, когда он, точно каменное изваяние, неподвижно сидел или стоял на собраниях, в театре или в клубе Шведова, внимательно слушая всех до единого оратора.
В цехе Тихон был всегда сосредоточен. А как только раздавалось: «Кончай работу!», первый бережно складывал инструмент, аккуратно прибирал рабочее место и молча ждал, что скажут дальше.
Если в цехе бывал митинг, он не спеша подходил совсем близко к оратору и пристально глядел ему в рот.
Если же давали команду: «За ворота!», Кудлатый так же не спеша, без единого звука направлялся к выходу. Пользуясь всеобщим уважением за честность и трудолюбие, он дружбы ни с кем не водил. Подхалимов и угодников этот большой человек ненавидел всеми силами своей бесхитростной души и относился к ним исключительно брезгливо. Однако привлечь Тихона к нашей работе никак не удавалось. Сколько раз партийные товарищи и я сам заводили с ним разговоры на эту тему, но Кудлатый упорно молчал или говорил что-то непонятное вроде:
— Хорошим человеком быть — не сено ворошить.
Иногда просто уходил от собеседника.
— Говоришь, забастовкой дома не поставишь? Говоришь, честно трудиться! А как ты свое богатство нажил, а?.. Ну-ка, скажи, чего молчишь? — Сыч действительно молчал, ошеломленный таким напором своего односельчанина, а тот продолжал на него наступать. — Ты скажи всем, сколько сребреников получаешь
455
в конторе за свою иудину работу? Сколько дает тебе доходу казенка, что ты в подполе прячешь? Сколько ты в селе людей добрых споил и сирот оголодил? Это ли честный труд!.. А может быть, скажешь, ворюга, как краденое сбываешь? Какие проценты под залог дерешь? Уж не ты ли труженик!..
— Чего ты лаешься, что я у тебя украл?
— Не украл, так взял, а все равно вором стал! И почет тебе, вору, воровской! Ух, ты-ы!.. Уйди, гнида, с глаз долой, пока рука на тебя не поднялась!
— Что ты, что ты, Тихон Севастьяныч? Христос с тобой... — заюлил Сыч и боком-боком выскользнул из курилки.
— Охота тебе, Тихон, вязаться с таким... — укоризненно заметил кто-то. — Еще донесет.
— Не донесет. Он плутоват, да я узловат. Давно бы проглотил, да боится мною подавиться...
— Вестимо, у вора сердце заячье, — подтвердил кто-то.
Тихон снова замкнулся. Все были поражены его вспышкой.
Подобных стычек между рабочими было много.
В 1906 году в кузнечном цехе рабочие чуть не устроили погром, но вовремя вмешалась партийная организация и предотвратила бунт, готовый вот-вот разразиться.
На завод для кузницы привезли прессы и штампы. Администрация торопила с переоборудованием цеха, чтобы скорее перевести его на штамповку и высвободить лишние рабочие руки. Новые десятки и сотни рабочих должны были оказаться за воротами завода. Вдобавок объявили такие расценки, что заработок кузнецов резко снижался. Начались волнения. Кузнецы побросали работу, послышались крики:
— Долой пресса! Штамповку!
— Не дадим переоборудовать цех!
— Не ваше дело! Хозяевам не закажете! — возражали иные.
— А по-вашему, всем голодной смертью подыхать или с ручкой прикажете ходить!
— Бастова-а-ать! Бастовать!..
— Оборудование разобьем, а инженера на тачку да в реку!
456
— Пра-а-авильно, ребята! — подзуживали подосланные мастерами, чтобы спровоцировать бунт. Машины разбить, конечно, не допустили бы, так как вовремя могли вызвать на завод полицию, а под шумок легко было состряпать уголовное дело против неугодных лиц.
— Причем тут оборудование? Машины ни при чем!.. — раздавались трезвые голоса, но их заглушал поток возмущенных криков:
— A-а, вы тоже за хозяев!
— Дурень! И мы против хозяев, да не против машин, они-то тут при чем?
— Как ни при чем? Из-за них народ на улицу выбрасывают, из-за них, проклятых, заработки снижают...
Решили бить машины, как только те будут установлены.
Харькевич с Пантелеевым срочно собрали партийное собрание.
— Неужто вы не можете понять, что зло не в машинах, а в хозяевах, в собственниках этих машин? — старались убедить партийцев из кузницы.
— Против кого, по-ващему, мы, рабочая партия, боремся?
— Против царя.
— Та-ак. А царь кто? Помните, что на кружке говорили?
— Самый крупный помещик и главный фабрикант.
— Та-ак. А что дает силу капиталистам, знаете?
— Чего ж не знать! Имеют заводы, фабрики, капиталы, машины — вот и сила их. Мы и хотим уменьшить силу наших капиталистов. Разобьем ихние машины...
— Эх вы, дурни! А скажи на милость, кто помешает Струве завтра купить новые? Или вы думаете, у него капиталов не хватит? А зато как ловко всех вас за решетку можно после этого пересажать, потому что частную собственность охраняют царские законы, — вразумлял Харькевич партийцев из кузницы. А те только чесали затылок, не находя что ответить.
— А вам невдомек, почему любимчики мастеров подбивают вас на бунт? — спросил Пантелеев. И на это Никулин с товарищами не знали, что сказать. — Так в чем же сила хозяев? Понятно?
— Да вроде как понятно.
457
— Ну вот и хорошо. Против законов и правительства, охраняющего частную собственность, и давайте бороться, а не против машин. Ну а теперь, товарищи, ближе к делу. Что будем делать с кузней? — спросил Харькевич.
— Сил для забастовки у нас сейчас не хватит, а припугнуть ею правление не мешает. Я думаю, для переговоров с администрацией надо послать в правление кого-нибудь из наших, а предварительно пусть поговорят с инженером Прокером, чтобы тот поддержал наши требования перед правлением. В кузню послать крепкого человека, и предотвратить этот глупый бунт, иначе мастера Демин и Робижев своего добьются.
— Левшин правильно говорит. А когда наши пойдут с администрацией разговаривать, пусть поставят ей свои условия — никого с завода не выбрасывать, отменить предложенные расценки и заработок кузнецов не снижать, — вставил Соколов.
— Тоже правильно. Правление сейчас сговорчивое. На завод поступил большой заказ, — поддержал Егоров. — Прокер наших будет поддерживать, так как ему за переоборудование кузни обещана солидная премия.
Собрание выделило двух «парламентеров» от рабочих кузницы.
— Кого же пошлем в кузню с народом поговорить, с нашими товарищами?
— Пантелеева! — дружно раздались голоса.
Кузница спокойна перешла на новое оборудование, никого не уволили, а объявленные расценки были пересмотрены. Заработок кузнецов не уменьшился.
Однажды вечером после смены ко мне забежал Виктор и еще от двери закричал во весь голос:
— Урра-а! Ванька, забастовка!!! Дружно, как в пятом!
— Не горлань! Говори толком, что за забастовка?
— В машиносборочной. Все как один бастуют! Во молодцы!
Толком Виктор ничего не знал, а мне нужны были подробности.
Оказывается, в машиносборочной выдали очень заниженные расценки по дизелям. Рабочие возмутились и забастовали.
458
Забастовка началась дружно. Расценки, предложенные администрацией, отвергли. Под руководством партийного комитета выработали свои, обсудили их на цеховом собрании и послали в правление. Оно их не приняло и дало цеховой администрации указание — подготовить списки зачинщиков.
Потянулись тяжелые дни забастовки. Время уходило на переговоры с начальством, несколько раз вызывали фабричного инспектора, а тот неизменно склонял рабочих «кончать волынку». Бастующие упорствовали. Рабочие всего завода ревниво следили за этой борьбой и охотно делились последними грошами, чтобы поддержать голодных товарищей. Даже кое-кто из сочувствующих горожан жертвовал бастующим. Забастовщики потребовали восьмичасового рабочего дня, увольнения неугодных мастеров и отмены обысков.
— Мы не жулики, а сознательные пролетарии и работаем по найму.
— У нас международная солидарность, и боремся мы под лозунгом: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» А вы наши карманы обшариваете...
Появились и политические лозунги:
«Долой самодержавие!» и «Да здравствует Учредительное собрание!»
Но как рабочие ни упорствовали, как профсоюз и партийная организация ни ухищрялись, средства иссякли, о чем прекрасно знали хозяева через своих людей, и делались все менее сговорчивыми. Кое-кто пытался внести раскол в среду бастующих, посеять неверие.
— Зря начали, из этой затеи ничего не выйдет, нужно начинать работать!
Наконец, когда все возможности были исчерпаны, партийный комитет дал разрешение кончить забастовку, длившуюся два месяца.
Требования рабочих не удовлетворили, двенадцать руководителей забастовки были лишены работы. За воротами оказались Стопчиков, Волков, Толстиков, Костин, Емельянов, Михалин и другие товарищи. Выявлять «бунтовщиков» помогали мастера Киселев, Попяткин и Пастухов, а за это они с фабричным инспектором получили от правления изрядные куши. Но обыски все же отменили.
Велика была радость хозяев по поводу неудачи
459
«бунтовщиков». Настолько велика, что начало работы отметили благодарственным молебном.
В цех принесли иконы, все углы окропили святой водой, дабы изгнать «антихриста» из всех мест, где он мог зацепиться. Во время молебствия провозглашали многие лета Николаю Второму и всему дому Романовых и возносилась благодарность всевышнему, что помог подавить крамолу.
В цехе был накрыт стол. Избранные гости, особо почетная публика, приглашенная на это торжество, объедалась и упивалась на глазах голодных рабочих.
Забастовку проиграли, но рабочие духом не пали и не потеряли веры в свои силы. Их вера и бодрость поддерживалась сознанием, что они были не одни, с ними весь завод и рабочие других предприятий Коломны. Им помогали, за их борьбой напряженно следили все честные люди города.
— Сегодня не вышло—завтра наша возьмет!
— Вестимо, свое возьмем!
— Сейчас отменили обыски, в другой раз добьемся повышения расценок, а в третий, смотришь, и до восьмичасового рабочего дня доберемся...
— Добрался мужик до клада, да не нашел с ним сладу...
На таких ехидствующих опрокидывался поток негодования.
— Из-за вас, вот таких, и забастовки проигрываем. Путаетесь, как шелудивые овцы среди стада...
— Попадет овца в баранье стадо, и у самой рога загнутся, — огрызались в ответ на это. — Баранами были и останетесь ими...
— Беда до всех охоча, а в беде все друзья, — попытается, бывало, кто-нибудь примирить ссорящихся.
— Во, во!.. И пословица говорит: «Доброе братство милее богатства». Так-то, друзья, и не ссориться надо, а...
— Ты мне друг и я тебе друг, да не вдруг, — сердились на примиренцев.
— Ничего, приятель. Дай время, мы еще и пятый устроим, а без него клада не достать... — многозначительно прибавлял кто-нибудь.
Были забастовки и в других цехах, но по незначительным поводам. Частичные выступления рабочих
460
не прекращались. Даже чернорабочие бастовали, самая отсталая и малосознательная часть. Их стихийная вспышка началась внезапно и так же внезапно кончилась, без всяких результатов. Удивительного в том ничего не было. Членов партии среди них не было, и партийная организация не успела вовремя вмешаться и поддержать или, наоборот, удержать от выступления.
О таких двух забастовках чернорабочих писалось тогда даже и в окружной большевистской газете «Борьба».
СОБРАНИЕ У БАРКОВЫХ
Однажды, в обеденный перерыв, в заводской столовой ко мне подошел Вася Левшин и шепнул:
— Сегодня вечером заходи к Барковым. Будет городская партийная конференция. Ты представительствуешь от столярки.
С каким нетерпением ждал я в тот день конца смены!..
«Конференция... Я ни разу еще не был на конференциях...» Едва кончив смену, пулей выскочил с завода и не шел, а почти бежал. Все боялся опоздать.
Была поздняя осень, уже темно, на улицах грязь невылазная, но тогда все это не замечали. Едва добравшись до места и забыв всякую осторожность, я нетерпеливо загрохотал кулаком в калитку. Выглянул Володя.
— Ты что, леший, ломишься или условного стука не знаешь?
Я назвал пароль.
— Уж ладно, ладно, проходи. Конспира-атор!
Зная мою страсть к «умной конспирации», Володя всегда подтрунивал надо мной. Закрыв калитку на щеколду и пропустив в сени, он провел меня в заднюю комнату.
Дом Настасьи Ивановны был очень удобен для конспиративных дел. Комната, где проходили заседания и иногда печатались листовки, от входа была далеко, а в случае опасности из нее легко выбраться в сад Барковых через окно и, перемахнув невысокий забор, оказаться на другой улице или в соседнем саду и переждать тревогу.
461
Я пришел почти первым. У окна большой комнаты с книгой сидел Саша, но книга, видно, мало интересовала его. У окна средней комнаты с каким-то рукоделием, в окружении кукол, сидела одиннадцатилетняя черноглазая вострушка Зиночка. У ворот дома пилили дрова сама Настасья Ивановна и няня Даша. Этого «дела» хватит им не на один вечер...
Всего собралось нас человек пятнадцать — двадцать. Здесь я впервые познакомился с семнадцатилетним секретарем Коломенского районного комитета партии Виктором Колтыпиным, учеником шестого, не то седьмого класса гимназии.
— Ну, кажется, все собрались? — спросил Колтыпин.
— Все, пора начинать.
— Товарищи! Представитель Окружки товарищ Валентин ознакомит нас с обстановкой в партии и с задачами текущего момента.
К столу подошел человек среднего роста, лет двадцати четырех, с очень суровым лицом. Но позднее, узнав Валентина ближе, я убедился, что это был добрейший человек, а суровость его лицу придавала глубокая складка вдоль высокого чистого лба. Под темными густыми бровями — добрые серые глаза.
На нем была синяя ситцевая, с белыми горошками косоворотка, подпоясанная узким матерчатым пояском с кисточками на концах, и темный короткий пиджак, такие же темные брюки, заправленные в голенища простых. русских сапог. Темно-русые, густые, длинные волосы гладко зачесаны назад.
Его слова задевали нас за самые живые струны.
Обстановка в партии к тому времени сложилась очень тяжелая. Интеллигенция отошла от революционной работы, и многие превратились в простых обывателей, а некоторые примкнули к другим партиям. Иные из оставшихся отошли от активной работы. Почти все функции в партии стали выполняться самими рабочими, и из их среды все больше и больше выходило организаторов, пропагандистов и агитаторов. Это был честнейший, преданнейший делу, энергичный и самоотверженный народ, но он нуждался в знаниях. Вопрос об их политической подготовке и политическом руководстве стал перёд нашим ЦК тогда очень остро.
462
— Наиважнейшая и наинасущнейшая для нас сейчас необходимость — организация рабочих кружков высшего типа и налаживание их правильной работы...
Потом Валентин много говорил о работе профсоюзов и их связи с партией.
— Профсоюзы всегда занимали и занимают особое место в деятельности большевистской партии. Особенно сейчас, когда нужно использовать любую легальную возможность. Экономическая борьба одна из важнейших сторон классовой борьбы пролетариата, и наиболее удобная ее форма — объединение в профсоюзы. Но, — Валентин повысил голос, — эту борьбу нужно правильно сочетать с политической борьбой нашей партии. Закон правительства о профсоюзах нужно использовать как легальную возможность политического воспитания рабочих! Московский окружной комитет партии призывает вас вступать в члены профессиональных союзов и обязывает усилить агитацию среди рабочих за их вступление. В местное правление союза металлистов пошлите лучших товарищей, чтобы обеспечить там партийное влияние...
— Профессиональные союзы — беспартийная организация, так сказать, нейтральные... — заметил кто-то из городских.
— Профсоюзы не могут быть ни нейтральными, ни беспартийными, так же как борьба пролетариата не может быть ни нейтральной, ни бесклассовой! — резко отозвался Валентин на эту реплику и спокойно продолжал: — Это четвертый съезд партии в прошлом году признал профсоюзы беспартийными, но вы знаете, что на нем было меньшевистское засилье. Но... — Докладчик сделал паузу, будто ожидая вопроса или новой реплики. Потом довольно сурово заключил: — Теперь, после пятого съезда, конец всяким разговорам о нейтральности или беспартийности профсоюзов!.. О последних решениях вы могли еще и не знать. Сейчас уже нужно говорить о том, что сделано вами в профсоюзе, — неожиданно кончил Валентин.
— Очень мало, — отозвался Левшин.
О создании своего профессионального союза наши рабочие поговаривали еще при Смидовиче, в начале 1906 года. К тому времени в Москве уже открывались
463
легальные союзы: металлистов, печатников, деревообделочников и другие.
На первых порах они были немногочисленны, но не беда! Важно, что рабочие сразу почувствовали свою организацию, защищающую их интересы.
В начале 1907 года в Москве проходила нелегальная конференция членов партии, работающих в союзе металлистов. От коломенского союза ездил Михалин. Вскоре коломенцы добились от полиции разрешения на открытие в Коломне союза металлистов, и в присутствии пристава состоялось учредительное собрание. В правление коломенские большевики провели своих людей, председателем его был Кузьмин.
Союз металлистов рос. Надо было вести массовую работу и организовывать забастовки, но правление с этим не справилось. Поэтому наша конференция обязала партийцев, работавших в союзе, провести перевыборы правления.
Последним вопросом мы обсуждали вопрос о союзе потребительских обществ. Валентин сообщил, что готовится кооперативный съезд и ЦК рекомендует проверить и оживить на местах работу потребительских обществ.
После конференции ко мне подошел Колтыпин.
— Козлов, возьми к себе на ночь Валентина.
— С большой радостью.
— У нас ему будет удобнее, — запротестовал Володя.
— Ваш дом на подозрении полиции, и не сегодня- завтра жди обыска, — сердито ответил ему Виктор. — Нет, Козлов, забирай Валентина, и топайте скорее отсюда! Да смотри... головой мне за него отвечаешь!
ПЕРЕХОД НА КОНСПИРАТИВНУЮ КВАРТИРУ
Я повел Валентина прямо в сарай.
— Не замерзнете здесь, на сеновале?
— Конечно, нет. Великолепный ночлег, прекрасные чертоги, а еще прекраснее ложе на свежем сене, прямо- таки царственное, как в сказке!
— Я сейчас вернусь, а вы присядьте или прилягте. — Добре.
464
Тихонько войдя в избу, на ощупь взяв отцовский тулуп, свою подушку, набитую свежей яровой соломой, я хотел было забрать со стола кувшин молока и краюху хлеба, приготовленные для меня матерью.
— Захвати чугунок вареной картошки и миску малосольных огурцов, — шепнула мать, выходя из-за печи. — Да хлеба побольше возьми. Оставь тулуп-то с подушкой, я принесу и полотенце чистое достану... Много ли к тебе пришло?
— Один.
С тех пор, как я снова поступил на завод и все чаще и чаще возвращался домой поздно, мать никогда не засыпала до моего прихода. Я пытался успокаивать ее, выдумывая всякие истории с гулянками, но она молчала и только грустно улыбалась.
Ночую в сарае — значит, у меня есть кто-то посторонний, и она проявляла трогательную заботу, чтобы гость был накормлен «чем бог послал» и удобно устроен. Никогда не спрашивала, что за человек мой гость. Мать твердо верила, что все они хорошие и такие же «несчастные», как и ее сын. Все эти непонятные ей люди идут одной и той же страшной дорогой, которая рано или поздно приведет за тюремную решетку.
Основательно подкрепившись, Валентин моментально заснул, а я до утра лежал, не смыкая глаз, чутко прислушиваясь к малейшим шорохам. Можно бы уснуть спокойно, зная, что мать все равно не спит, чутко сторожит наш сон. Но сон бежал от меня.
Чуть свет мы позавтракали оставшимся от ужина и вышли из сарая, поеживаясь от пронизывающего осеннего утренника. Под ногами хрустела трава, убеленная инеем.
Теперь Валентин почти всегда останавливался у меня, и я все чаще выполнял его поручения и поручения заводской партийной организации. Мы готовили митинги, где выступал Валентин, и потом заметали его следы. Распространяли газету «Борьба», листовки. Раза два Валентин посылал меня в Москву за нелегальщиной, а прятать и разносить ее по назначению иногда помогала мать. Она делала это довольно ловко под видом молочницы.
— Знаешь что, друг, — сказал мне однажды Валентин, — к тебе в деревню ходить далеко и опасно. Жена
30 И. Козлов
465
твоего брата что-то подозрительно косится на меня. Найди подходящую квартиру в городе, поближе к заводу и не на бойком месте. Сам знаешь, нашему брату квартира до зарезу нужна.
Я давно понимал, что небольшая изба наша, без перегородок, где жило пять человек, непригодна для конспиративной работы, но боялся огорчить мать и со дня на день откладывал разговор с нею о необходимости моего ухода из дома, а говорить было надо, и я начал что-то молоть ей о том, что вот, мол, Петр женился, стало тесновато...
— Не теснота тебя, сынок, гонит из родного дома и от родной матери, — горестно прервала она меня. — Что ж делать, видно на роду написано не жить нам с тобой вместе, не нянчить мне твоих дитяток. Судьба наша горькая! Все я понимаю.
Тяжело вздохнув и смахнув скупую слезу, мать по- деловому спросила:
— Когда ж думаешь уйти?
— Я еще не подыскал себе квартиру... Хотел... хотел попросить тебя об этом. Только, знаешь, ведь у меня иногда и народ бывает...
— Да ладно уж. Сама знаю. Есть на примете подходящая для тебя комнатка, там вас сам бес не найдет.
Чувствуя неизбежную разлуку, она давно присмотрела очень удобную комнату у вдовы, своей постоянной покупательницы молока. Что думала старая, когда выбирала мне квартиру, — не знаю. То ли сердцем понимала, что мне нужно, то ли тайные материнские думы «пристроить» меня в жизни: у хозяйки дома была семнадцатилетняя дочь Варя.
Квартира была на редкость удобна. Одноэтажный довольно большой деревянный дом вдовы стоял в глубине сада, огороженного высоким плотным дощатым забором на Вознесенской улице у городского кладбища. За домом сарай, заваленный всякой рухлядью, в который редко заглядывали хозяева.
Чтобы попасть в мою комнату, нужно пройти крытую террасу, сени, затем кухню, потом большую комнату, из которой дверь вела ко мне. Был и другой выход из кухни, минуя большую комнату, и оттуда — в сени, из сеней в глухую часть сада. Окно комнаты вы-
466
ходило в боковую, тоже не менее глухую часть сада, и близко к нему подходил забор соседнего дома с обширным садом. Комната стоила три рубля в месяц.
Я тут же переселился на новое жилье, и Валентин перекочевал ко мне.
Теперь дорога до завода и обратно отнимала вдвое меньше времени. Мы были довольны своим жильем. Однажды пришла мать проведать нас и в подарок принесла кувшин молока, корзину картошки и ведро квашеной капусты.
— Мать, ну зачем ты мучилась? Я же зарабатываю, и все это можно купить на базаре...
— То купить, а то свое, — прервала она меня. — Свое-то слаще, вот и гостя приятнее накормить своим, чем купленным.
— Смотрю я на вас, Настасья Игнатьевна, и думаю: счастливый человек ваш сын, как хорошо вы его понимаете...
— Ну уж, какое счастье, Валентин... не знаю, как назвать вас по батюшке, не сегодня-завтра угодит куда Макар телят не гонял. А я что ж... всякая мать не умом, так сердцем чует свое дите...
— Так-то оно так, вот только не всякая мать чует, что надо для ее дитя. Смотрите, какую квартиру ему нашли! — и полушутя, полусерьезно Валентин добавил: — Перебирались бы вы сюда, лучшего связного нам и не сыскать...
— Куда мне из своего дома, от детей своих бежать! Да и стара я для ваших дел. А сделать что надо, охотно сделаю, только скажите — что. Ведь сын он мне...
— Вот спасибо, мама!.. — Валентин порывисто схватил морщинистую руку моей матери и горячо поцеловал ее. Та, смутившись, зарделась, ровно маков цвет, и так просто-просто ответила.
— Не за что, сынок! — и с тихой нежностью поцеловала его в голову.
Я с удивлением смотрел на них. Мать вдруг показалась мне совсем иной, моложе и красивее. Так просто сказать, что готова помогать нам, так естественно принять ласку чужого человека, так сердечно, по-матерински ответить на нее! Мне стало мучительно стыдно за всегдашнюю свою сдержанность и нарочитую сухость к ней. Вот Валентин, посторонний ей, а ведь сумел подойти
30*
467
к ней и зажечь ее сердце большой, человеческой радостью.
И она действительно помогала нам кое в чем. Иногда прятала и переносила наши свертки. Кто мог придраться к простой старой женщине, едва тащившейся с огромными кувшинами молока?
АРЕСТЫ И ОБЫСКИ
Однажды ранним утром, в воскресенье, ко мне забежала Ирочка Муравьева и скороговоркой зашептала:
— Идут обыски... прячьте все. Ни к Барковым, ни в Сандыри не показывайтесь... Предупредите Валентина... Володя арестован...
— А Знаменский?
— Тоже... Арестованы Егор и оба Колтыпины... Ну, мне надо спешить к другим... Вася в семь вечера просил быть на «Трубе», подробности расскажет сам...
Ира выпорхнула из дома, а я пошел за ней до калитки, провожаемый подозрительным и ревнивым взглядом своей квартирной хозяйки. Еще бы! У нее дочь невеста, а к холостому жильцу ни свет, ни заря прибегают пригожие девицы.
К нам с Валентином девушки и женщины не заходили, кроме моей матери. Часто забегал Витька Бунаков, были заводские ребята, связанные с подпольной работой, часто навещал Вася Левшин. Но Валентин посоветовал встречаться на квартире только в крайнем случае; встречи происходили чаще всего на углу Рязанской и нашей улицы. Левшин, женившись на Ирочке Муравьевой, снимал комнату недалеко от меня — на Алексеевской улице.
Встретившись на «нашем» углу мы обычно направлялись вниз по Рязанской улице, а там к «Трубе» или в кустики за станцией. Валентин научил нас ходить по улицам, не вызывая подозрения полиции.
Теперь нас с Васей никогда почти не видели вместе, разве что в столовой или на территории завода перекинешься парой фраз. Тот, кто знал раньше нас, как закадычных дружков, спрашивал:
— Поссорились?
— Нет, зачем ссориться. Парень женился, сами понимаете...
468
— Вот тебе и друг... Они всегда такие, друзья-то... На бабу любого друга променяют...
Сообщение Иры взволновало меня. Едва дождавшись вечера, я раньше времени помчался на место свидания. «Почему арестован Егор? Он у Барковых в последнее время не жил... А Колтыпин? Он жил в городе... А почему нельзя показываться в Сандыри? Уж не арестована ли мать? А как же Валентин? Вдруг он раздумает ехать в Озеры, как обещал, а со станции пройдет прямо к Барковым или к матери... Да, ведь он же что-то передавал ей в последний раз!..»
Едва завидев Василия, я бросился навстречу и забросал его вопросами.
— Успокойся, возьми себя в руки! Все расскажу по порядку... Эту ночь Володя и Виктор Колтыпин печатали на шапиропрафе листовки. Виктор остался у Барковых ночевать, а утром, ещё затемно, приехали с обыском. Ша- пирограф и листовки Настасья Ивановна успела припрятать, а остальное ребята спрятали раньше.
— Значит, ничего не нашли?
— В том-то и беда, что чистились, чистились, а у Знаменского нашли переписку и речи, написанные им когда-то. И за каким чертом держать старые черновики дома! И у Володи нашли какой-то список.
— Но почему там был Егор? Он ведь не жил у Барковых?
— Случайно. По своей оплошности.
А произошло это так. Когда окончился обыск и Володе, Виктору и Знаменскому уже были предъявлены ордера на арест, вошел Егор. Полицейские набросились на него: зачем, кто, откуда? Он показал паспорт на имя Барышникова, сказал, что ищет квартиру, а тут, мол, говорили, сдаются комнаты, и его отпустили.
— У меня служебные ключи, — заявил Знаменский. — Их нужно срочно отнести на службу.
— Сегодня воскресенье, и никакой службы нет...
— Сегодня нет, а завтра они понадобятся.
— Пошлите кого-нибудь, пусть отнесут.
— Кого я могу послать? Некого! — А потом, вроде мимоходом, обратился к Егору. — Может вы, молодой человек, сделаете мне услугу и отнесете ключи? Я вам хорошо заплачу.
469
Егор согласился, и Знаменский долго объяснял ему, куда идти и кому вручить ключи.
— А это вам за труды. — Знаменский вручил Егору «чаевые».
Егор ушел, и все обошлось бы благополучно. Однако терзаемый беспокойством, он вернулся, думая, что арестованных уже увезли. Но полицейские оставили засаду, и Егор попал в нее, как кур во щи. Вначале полиция не знала, кого схватила, и только следствие установило, что поймана «красная» рыба.
В эту же ночь обыскали Колтыпиных. Большое количество нелегальщины, дневники Виктора, денежные отчеты, разные партийные инструкции, уставы боевой дружины и многое другое из партийного хозяйства Коломенского райкома партии попало в руки коломенской жандармерии.
Оказывается, в эту ночь обыски были и у Юмашевых, у Хондажевского, Шевлягиных, Златоверховых, Чернышевых, Юкина, Костина, Толстикова Ивана Тимофеевича и у многих других.
— А почему мне нельзя показываться в Сандырях? — спросил я у Левшина.
— Ни мне, ни тебе. Старосте дано указание проследить за нашими домами...
— Что же делать? — всполошился я. — А вдруг Валентин туда придет! Вдруг мать не успела передать свертки Валентина?
— Ну, об этом не беспокойся. Твоя мать — не промах, да и вряд ли там был обыск. Все знают, что мы в Сандырях не живем, но следить, конечно, будут. Давай лучше подумаем, как предупредить Валентина.
Мы послали надежного человека в Озеры с шифрованной запиской, чтобы наши люди предупредили Валентина, как только он туда явится. На станциях Коломна и Голутвин установили поочередные дежурства ко всем поездам, приходящим из Москвы и в Моск&у.
Тайно от матери на станции Коломна дежурила и Варя. Все обошлось благополучно. Валентина предупредили в Озерах, и оттуда он проехал в Москву.
По настоянию коломенской и бронницкой жандармерии в Москве у некоторых лиц тоже были обыски. Так, например, обыскали Надю Баркову, но ничего не нашли, кроме письма брата Володи. Оно было коротенькое:
470
«Нельзя ли состроить какой-нибудь концерт в Коломне или Зарайске в пользу партии? Положение знаешь, Лазаря петь не буду. Вл. Барков».
Предупрежденная кем-то из друзей, Надя успела накануне переправить на другую конспиративную квартиру большую партию оружия.
Никто не мог заподозрить в милой парочке — красивый молодой блондин и смазливая брюнетка, едущей на шикарном извозчике, «опасных преступников»: Николая Сапожкова и Надю Баркову. Да и чемоданы у этих молодых людей, как у очень богатых господ, желтые, новой кожи, с блестящими замками.
Надя, скрывшись из Коломны после погрома, учиненного черной сотней, жила в Москве и продолжала вести революционную работу, хотя и оставалась беспартийной. Она работала в большевистском подполье до последнего ареста Николая Сапожкова.
Дневники Виктора Колтыпина навели жандармов на след. За некоторыми нашими установили слежку. Но, к, счастью, большинство товарищей в дневниках шло под кличками. Я значился у Колтыпина под собственной фамилией.
Однажды пришла мать и подала мне малюсенькую записочку, написанную рукой моего зятя: «Точная выписка из дневника арестованного Виктора Колтыпина... «Завод — Гопка, Максим I, Козлов, Петров». Ванюшка, будь осторожнее, устанавливается наблюдение». Подписи никакой не было. Не успел я прочесть эту записку, как мать отобрала ее и тут же истерла в мелкий порошок. Я невольно рассмеялся.
— Ого, ты уже настоящим конспиратором стала.
— Ладно уж тебе смеяться над матерью. Я мать тебе и Поле, да и Василию побожилась, что изничтожу эту проклятую записку своими руками, как только ты прочтешь.
Помолчав немного, она со слезами стала просить меня:
— Ванюша, сыночек, не терзай материнского сердца, уйди с завода и уезжай куда подальше... Я знаю, что там написано... Поймают. Я понимаю, что теперь от этих дел тебя не отвадить. Уезжай, где тебя не знают. И там, поди, можно этими делами займаться. Христом богом молю — уезжай!
— Что ты, мама, говоришь! Как можно сейчас уехать,
471
когда людей стало меньше! Да и с чего ты взяла, что меня поймают? Кто? На основании чего? В заводе Козловых и Петровых много. Не на лбу же у меня написано, что речь идет именно обо мне... Да и совсем это не я, а другой Козлов.
Но все утешения были бесполезными. Мать им не верила, да и теперь она знала много сама, чтобы так легко успокоиться.
Речь шла о тех страницах дневника Колтыпина, где он записал для памяти всех связных завода, что было недопустимо с точки зрения строгой конспирации. Под кличкой Максим I — скрывался Пантелеев, под кличкой Гопка — не помню кто. У меня с Петровым кличек не было, так как мы в организации были еще молодыми работниками.
Наше с Петровым преимущество было в том, что Петровых и Козловых на заводе работало, действительно, очень много.
После массовых обысков и арестов многим пришлось покинуть Коломну. Некоторые притаились, а кое-кто попросту испугался и отошел от подпольных дел. Партийная работа стала замирать.
Полиция решила, что организация РСДРП у нас в районе ликвидирована совсем, и в Москву, к начальству полетели радостные донесения.
РАВНЯЕМ СТРОЙ
Вскоре из Москвы вернулся Валентин. Собрали районную конференцию и утвердили секретарем Коломенского райкома партии Владимира Николаевича Максимовского, а секретаря Бобровского подрайонного комитета партии, куда входил наш завод, все еще не было.
Снова пришлось выравнивать наши расстроенные ряды и заполнять образовавшиеся бреши.
— В пятом не так было, а выправились...
Теперь Валентин особенно требовал строжайшего соблюдения правил конспирации. Он часто повторял:
— Малейшее несоблюдение конспирации может нанести непоправимый вред. Колтыпин не имел права вести подробные записи всех дел районной организации, запи-
472
сывать участников подполья, оставлять такие записи там, где их можно найти. Мы должны соблюдать элементарные правила: первое — все держать в памяти, записи делать только в крайнем случае, второе — при записях обязательно пользоваться шифром. Все запрещенное подпольщик обязан тщательно прятать. Помните всегда — провал каждого из вас влечет провал людей, связанных с вами, а главное — провал дела, которое в условиях теперешней реакции так трудно налаживать!
В нашей работе совершенно недопустимы «молодечество», бравирование, разболтанность. Нужны исключительная дисциплинированность, скромность, осторожность и выдержка. Кто не может выполнять этих требований, лучше не беритесь за дело! Отойдите в сторону и не мешайте нам!
Однажды и мне досталось от Валентина за беспечность. Я давно мечтал подготовиться к экзаменам за среднюю школу экстерном, но все как-то не находил времени. Теперь, живя на городской квартире, я был свободнее. Накупил учебников для средней школы и понемножку стал заниматься. Учебники всегда лежали на столе в моей комнате. Как-то в спешке я засунул туда нелегальщину и забыл про нее.
Варя, прибираясь у меня в комнате, заинтересовалась учебниками и, обнаружив запрещенную брошюру, стала ее читать и не заметила моего прихода.
— Варя, никогда ничего не трогайте у меня на столе без моего разрешения и особенно книги! — резко заметил я ей. — Если что интересует, спросите.
Девушка сильно смутилась.
— Извините, пожалуйста. Но я думала, что тут ничего нет особенного... Мне очень хотелось посмотреть, по каким книгам вы занимаетесь.
Я объяснил, что эти брошюры не для подготовки к экзаменам, а для чтения, и предупредил, чтобы никому не рассказывала о том, что даже видела их.
— Иначе и мне и вам несдобровать!
— Напрасно вы меня предупреждаете и пугаете. Хоть и мало смыслю в ваших делах, но вижу — читаете вы запрещенное и, пожалуйста, не бойтесь, я растрепой, как вы, никогда не была! Уж я бы не бросила на столе чего не надо! — пристыдила меня Варя.
Об этом я рассказал Валентину в тот же день.
473
— А мне-то говорили, что ты очень осторожный и опытный конспиратор! — сказал он всего единственную фразу, но так, что я помнил ее всю жизнь.
Вскоре Валентин дал задание созвать заводское партийное собрание.
— Нужно выбрать секретаря подрайонного комитета. Будем тебя рекомендовать. Как ты думаешь?
— Что вы! Разве мне справиться? Организация большая, к сотне подходит, а у меня опыта нет...
— Не прибедняйся! Не первый год в партии. Поручения выполнял серьезные, пора бы уж верить в себя. Мы не можем растить людей десятками лет. Революция не ждет, да и жандармы не зевают, хватают нашего брата, не спрашивая на то разрешения, а мы с тобой будем нянчиться...
— Я же малограмотный, а у нас вон какие, взять хоть Левшина...
— Вот дружок-то твой и рекомендует тебя. А он, я думаю, лучше знает здешних людей. Если будешь руководить людьми, значит и учиться будешь.
Я больше не возражал, но, вспомнив недавнюю оплошность, напомнил о ней Валентину.
— Кто ничего не делает, тот никогда и не ошибается.
Всю ночь не сомкнул я глаз, думая о будущей работе. Несмотря на доводы Валентина, мозг неотступно сверлила мысль: «Только бы не подвести, оправдать доверие, только бы справиться...»
После смены мы с Левшиным направились в Парфентьево на партийное собрание.
Зима 1907/08 года выдалась суровая. Ежедневные обильные снегопады сменились трескучими морозами. Ноги едва прощупывали дорогу, и мы все время сбивались, по колено увязая в саженных сугробах. А чтобы не отморозить нос, ухо, щеки, поминутно терли их варежкой.
Пришло всего восемнадцать—двадцать членов партии и несколько сочувствующих, которых должны были сегодня принимать в партию. Здесь были представители почти всех цехов нашего завода.
Собрание открыл Валентин и сказал, что недавние полицейские репрессии произвели в нашей организации настоящий погром. Из партийных рядов выбыло много активных членов, и сегодня нужно заслушать сообщения
474
о работе в цехах и выбрать нового секретаря, утвердить связных от цехов и принять в партию новых товарищей.
— С этой целью мы сегодня и собрались здесь, — закончил он короткое вступительное слово.
В то время в цехах партийных бюро не было, а роль теперешнего парторга выполнял связной от цеха.
— А теперь, товарищи, выберем председателя для ведения собрания. Предлагайте, кого хотите!
Все растерялись и не знали, кого же предложить.
— Если затрудняетесь, то давайте выберем товарища Козлова, — сказал Валентин.
Я хотел отказаться, сказать, что не знаю, как вести собрания и никогда их не вел, но перепугался, язык онемел, прилип, к гортани, и я не мог вымолвить слова. А Левшин тем временем, хитро улыбаясь, подтвердил:
— Правильно! Давайте Козлова!
— А кто такой Козлов? Где он? — спросил кто-то из новеньких.
— Встань, Иван Андреевич. Пусть народ на тебя посмотрит, — подбадривал меня Валентин, ласково улыбаясь.
Я встал, хотел спокойно взглянуть в глаза собравшимся, но, встретив устремленные на меня взгляды многих пар глаз, смутился еще больше и опустил голову, не зная, куда девать руки, ноги, куда глядеть... Это продолжалось всего полминуты, но мне они показались мучительной вечностью. За эти полминуты меня несколько раз бросало в жар и холод. Валентин проголосовал мою кандидатуру и весело пригласил:
— Ну, товарищ Козлов, принимай команду! Иди за стол и председательствуй.
Весь вечер я сидел, как на иголках. Собрание по существу вел Валентин, он мне говорил, а я как попугай повторял за ним. От сильного волнения почти ничего не воспринимал, о чем говорилось, а тоскливо думал: «Уж скорей бы кончалось собрание».
Мы слушали доклады связных от цехов. Строго говоря, это были не доклады, а простая беседа Валентина с нашими связными. Каждому «докладчику» Валентин задавал вопросы, а тот на них отвечал. По неопытности иной связной не знал, что говорить и как отвечать на вопросы; тогда Валентин помогал ему наводящими вопросами.
475
После этого он подвел итоги.
— Мы, товарищи, работаем в очень трудное время. Реакция свирепствует, либеральная буржуазия раньше заигрывала с революцией, а теперь стала ее ярым врагом. Многие ли из интеллигентов остались верными революции, борьбе, например в Коломне?
— Мало, — ответил кто-то.
— Правильно. Остались самые твердые, честные, самые преданные. Рабочий класс теперь должен надеяться только на себя! Варягов не ждите... Сами справляйтесь со всеми задачами. Растите своих руководителей на конкретных делах. Сами будьте и организаторами, и пропагандистами, и агитаторами. Поэтому Центральный Комитет партии говорит нам—создавайте кружки высшего типа для рабочих! Без знаний руководить революционной борьбой невозможно! И больше, как можно больше, распространяйте партийной литературы, чтобы чтение ее стало потребностью рабочего. Политически сознательную и грамотную массу легче вести в бой.
Это первое. Второе — всюду создавайте хотя и маленькие, но сплоченные партийные группы, через них вам легче будет организованно поднять рабочие массы на общую политическую борьбу.
На стихийность полагаться нельзя. Стихия слепа! Значит, добивайтесь создания партийных групп абсолютно в каждом цехе, лаборатории, среди подсобных рабочих!
Валентина слушали, затаив дыхание.
— Конечно, сто членов партии на вашем заводе большая сила, и все же этого мало! Задачи перед вами стоят трудные и огромные, нужно растить новых членов партии. Каждому члену партии день и ночь нужно работать. Рабочих, сочувствующих нашему делу, на заводе много, только к ним нужно правильно подойти.
За принадлежность к РСДРП грозит ссылка, тюрьма, каторга на долгие годы, а может быть, и виселица — вступление в наши ряды даже одного человека большое событие! Идти на эти опасности нужно сознательно. Не гонитесь за простым количеством. Нам нужны смелые, сильные духом, деятельные и беззаветно преданные рабочему классу люди. Мы не обещаем никаких благ, но трудности, лишения, опасности на каждом шагу — гарантируем! Высокое звание члена нашей партии надо оправ-
476
дать своей кровью, а если понадобится — и жизнью! Сегодня новые товарищи вступают в наш строй, — я призываю вас, продумайте еще раз свой шаг, товарищи!
Потом Валентин разъяснил важность работы в союзе металлистов, кассе взаимопомощи, больничной кассе, обществе потребителей, спортивном обществе, обществе трезвости, даже в правлении библиотеки и клуба.
— Главная ваша легальная опора — союз металлистов, а вы там не хозяева...
— А что поделаешь, если правительство разрешило союз с условием не поддерживать рабочих в борьбе с хозяевами, не давать средства бастующим рабочим? — возразил Костин.
— А чего же иного вы ждали от правительства?
— На то мы тут и сидим, чтобы все рогатки правительства обойти, — заметил Левшин.
— Правильно, Левшин! Нужно быть хитрее правительства.
— Зачем нам нужны все эти легальные организации? Так никогда до революции не дойдешь. Мне думается, все силы надо употребить на митинги, большие собрания и там вести политическую работу...
— Правильно! А то жди, пока в кружках народ поумнеет, а хозяева тем временем совсем в баранку согнут...
— Да и в кружки-то, вишь, народ по одному собирай! Не доверяют рабочему, — раздался чей-то ехидный голос.
— Дело ребята толкуют, товарищ Валентин. К чему нам резину тянуть с этой самой легальщиной, со всякими там кассами да библиотеками? Нам с революцией надо спешить, пока народ не забыл ее, — поддержал горячие головы Муратов.
— Ишь, какие лихие нашлись! Собра-ания, ми-итин-ги, да побольше! Первое же такое собрание конники плеткой разгонят, а вас всех к Михаилу архангелу на хранение сдадут! А моя думка такая — подождать со всей этой нелегальщиной и всем миром навалиться на профсоюз. Какого черта он спит! — предложил Бычков.
— Совсем хочешь партию ликвидировать?! — сердито крикнул Соколов.
1 Недалеко от церкви Михаила архангела находилась тюрьма,
477
— А что зря кровь проливать? — уныло заметил Цветиков. Я был удивлен. Ведь в пятом году мы с ним вывозили мастеров на тачках, а теперь он вдруг заныл. — Разве мало ее пролили? Видно, плетью обуха не перешибить...
— Ну, заохала старуха на печи! Меньшевистские косточки от страха заломило! — насмешливо заметил Левшин. — Залезайте на печь и вяжите шерстяные носки, а то ревматизм получите. Зачем, спрашивается, вы, господа меньшевики, здесь сидите? Идите с хозяевами обниматься, там ваше место, а не в боевой партии пролетариата!
— Оскорблять нас тебе никто не дал права!
— А я и не оскорбляю, я только удивляюсь, зачем вы здесь. Хотите революцию делать, а сами под лавки прячетесь!
— Да не выйдет же ничего с революцией, никто теперь не верит ни в вооруженное восстание, ни в нашу силу, — с надрывом выкрикнул Костин, что работал в инструментальной мастерской.
— Ты за всех рабочих не говори. Если испугался и подался к меньшевикам, то это не значит, что все так думают! — запротестовало несколько голосов.
Многие повскакали с мест, кричали, никто никого уж больше не стеснялся, страсти разгорались, у председателя никто не просил слова. Я пытался навести хоть какой-нибудь порядок, но махнул рукой, сел. Валентин слушал внимательно, и только глаза его блестели. Вдруг раздался условный стук в окно. Наши патрульные дали знать, чтобы не шумели.
Если в годы революции мы о меньшевиках на заводе и не слыхали, то в годы реакции они пользовались успехом у части наших рабочих, даже у некоторых членов партийной организации. Вероятно, поэтому вопрос о сочетании легальной и нелегальной работы и вызвал такие споры у нас на собрании.
— Товарищи! — опять заговорил Валентин. — Здесь некоторые отказываются от политической работы и хотят ограничиться экономической борьбой. По существу это предательство и отказ от всякой борьбы. Как вы без политической власти улучшите положение рабочего класса? Сегодня вы хозяина прижмете, он на копейку вам уступит, а завтра — рубли из вас с кровью выжмет. Разве не
478
видите, что капиталисты сегодня жестоко мстят вам за вчерашний день и, боясь завтрашнего дня, еще больше свирепствуют? Их свирепость — верный признак неуверенности в своем положении, значит мы должны быть увереннее в своей победе.
Кто говорит, что подпольная работа не нужна, — изменник революции. Буржуазия с радостью пожмет вам руки, а нам, большевикам, с такими не по пути!
Горячие головы, которым подавай одни собрания, да помноголюднее, нужно остудить. Революция — не одни парады и митинги с демонстрациями или схватки с жандармами и казаками, а очень трудное и кропотливое дело. Тут много и так называемой будничной работы над мелочами... Нужно много, много терпения. Игнорирующим профсоюзы и другие легальные организации ответ один — мы не сектанты, а партия рабочего класса, его авангард! Как же рабочий класс пойдет за своим авангардом, если он его не видит, не знает? Рабочие тогда за вами пойдут, когда увидят вас с собой рядом и будут знать, что вы защищаете их интересы!
Мы слушали Валентина, и все становилось простым и понятным. Перед нами открывались широкие возможности работы, горизонты раздвигались, прибавилось уверенности, и на душе становилось светлее и радостнее.
Обстановка тогда действительно была сложной, и бывалые работники иногда терялись, не зная, что делать.
— Итак, товарищи, не хныкать, не шарахаться из стороны в сторону, не распускать нюни, не заскакивать раньше времени вперед! Окружная августовская конференция обязывает нас терпеливо строить прочное большевистское подполье, учитывая все мелочи. Еще раз говорю — учитесь конспирации! Следующую битву мы выиграем обязательно! Опыт у нас богатый, но к последней битве надо тщательно готовиться.
Когда стали выбирать секретаря партийного комитета, Левшин предложил мою кандидатуру, и все дружно проголосовали за меня. Собрание закончилось далеко за полночь.
Всю ночь Валентин разъяснял мне, что я должен делать как секретарь и снова, в который раз, обучал конспирации.
479
НАШЕ партийное хозяйство
— Ну, секретарь, с чего начнем?
— С распространения литературы и газеты в цехах. Потом поговорю со всеми членами партии, и тогда решим, где и какие кружки надо создавать.
— Та-ак. Лично поговорить с каждым членом партии — дело хорошее и обязательное, но у вас сто членов партии да еще сочувствующие, а с ними тоже с каждым обязательно нужно потолковать и не один раз. На одни разговоры уйдет три месяца, так? Значит, только после трех месяцев будете решать, где и какие кружки создавать?
Я не знал, что отвечать, и молчал. Ведь, действительно, получалось как-то неладно. Было досадно на свою несообразительность.
— Ты руководитель и добейся того, чтобы все работали. Каждый член партии должен выполнять определенную функцию. Если будешь все делать один, работа не пойдёт. Не об этом я с тобой толковал вчера всю ночь. Во главе заводской партийной организации — комитет, в цехах — связные, а где нет, должны быть. Вот и учите их организовывать в цехах работу так, чтобы каждый член партийной группы, даже каждый кружковец и сочувствующий имел хоть маленькое, но практическое поручение. А иначе как же вы будете воспитывать людей, проверять их? Личное участие каждого члена партии в практической работе — непреложный закон партии, обязательное условие пребывания в ней! Коллективом можно не только царя, горы свернуть! Чаще вдумывайтесь в смысл первого параграфа.
Постепенно в партию приходили новые люди, главным образом рабочая молодежь. За сравнительно короткий срок удалось восстановить все цеховые партийные организации и создать новые. Труднее всего было с чернорабочими.
В нескольких цехах заработали кружки низшего типа. Потом два кружка высшего типа, которыми руководили Максимовский и Валентин.
Партийную литературу и газету «Борьба» Московская окружка одно время присылала в изобилии, и мы с успехом ее распространяли. Цеха наводнились нелегальщиной. На завод с обысками пожаловали, жандармы. Но
480
самые тщательные обыски ничего не дали. При допросах рабочие прикидывались простачками, а листовки и газеты ловко запрятывали.
Вскоре один Валентин уже не мог справляться с доставкой нелегальщины. Пришлось создать специальную группу.
По его указаниям было организовано подпольное паспортное бюро. В запасе всегда были чистые паспортные бланки или старые паспорта. Ими снабжал нас Николай Астахов, имевший связь с кем-то из паспортного отдела завода. Ему тайком передавали паспорта умерших. Всегда были наготове различные химикаты, при помощи которых ловко смывали фамилии в старых паспортах и вписывали новые.
— Ни одно серьезное подполье не может существовать без своего крепкого партийного хозяйства. В любой момент Окружка может попросить у вас готовые паспорта или самим придется спасать от полиции товарища, а спасти от полиции значит сохранить для партии работника, — учил Валентин.
И как мне позднее, в многочисленных подпольях, пригодился опыт «паспортиста»! Сколько раз я поминал добрым словом терпеливого и заботливого учителя, старшего товарища Валентина — Николая Андреевича Гаврилова!
Потом потребовались различные печати. Володя Барков где-то разыскал знакомого гравера, и у нас появились свои печати.
Мы с Васей радовались и гордились тем, что обзаводимся атрибутами настоящего подполья. Это было новое и увлекательное дело. Имущество паспортного бюро, печать партийного комитета, книжки для сбора членских взносов и их корешки, бланки отчета и другое имущество нашего партийного хозяйства так тщательно пряталось, что даже Варя не подозревала о моих тайниках, а она-то знала все потаенные уголки в доме.
Газета «Борьба» приходила к нам с запозданием и не могла удовлетворить нашего интереса к злободневным вопросам заводской жизни. Ощущалась настоятельная потребность в выпуске листовок на местном материале.
Но своей типографии не было, а охватить беседами всех агитаторы не могли.
31 И. Козлов
481
Я как-то слышал, что городская партийная организация в свое время пыталась оборудовать подпольную типографию. Даже привезли из Москвы шрифт и некоторые части печатного станка. Недостающие детали тайком делали на заводе. Но все же типографию поставить не удалось, и станок зарыли на берегу Москвы-реки до лучших времен, а шрифт Владимир Барков закопал у себя в саду.
Мы долгими ночами рыли на берегу Москвы-реки, отыскивая спрятанный станок. Рыть было трудно. Сначала разгребали снег, потом ломами, кирками и лопатами вгрызались в мерзлую землю. Измучились, но так ничего и не нашли. Наконец Валентин остановил нас.
— Вот что, Иван Андреевич, организуй-ка ты свою типографию, и тогда будете печатать листовки, когда захотите.
— Как же я организую, если у нас нет типографского станка?
— Тебе он и не нужен. Что вы будете с ним делать? Где будете хранить его? Со станком сразу засыплетесь. Нужна самая примитивная типография. Сделай гектограф.
— Гек-то-граф? — медленно повторил я за ним незнакомое слово. — Но что это такое?
— Пойди в воскресенье в городскую библиотеку, попроси словарь Брокгауза и Эфрона, найди на букву «Г» слово «гектограф» и прочти все, что написано о нем. Тогда узнаешь, как самому сделать гектограф. Но помни, записывать ничего нельзя. Запоминай слово в слово все наизусть. И читать надо так, чтобы никто не видел, что именно ты читаешь.
В воскресенье я пошел в библиотеку и с замиранием сердца попросил у библиотекарши словарь Брокгауза и Эфрона.
— Какой том вам нужен?
Вот этого-то я и не знал. Не мог же я сказать ей, что мне нужен том, в котором есть буква «Г». «Что же это Валентин-то? Видно, забыл сказать мне об этом...» Я не знал, что словарь имеет несколько десятков томов. Скрывая растерянность, я попросил первый том и уселся с ним в укромном уголке. Не найдя нужного слова, попросил следующие два тома, потом еще два, еще, пока не нашел то, что нужно.
482
Помня строгий наказ Валентина ничего не записывать, я зубрил все написанное о гектографе. Вдруг мне показалось, что библиотекарша посмотрела в мою сторону с любопытством. Для отвода глаз я попросил следующие два тома.
— Что это вы так усердно ищете, может быть, я могу быть вам полезной?
— Да вот ищу слово «железное дерево». Как-то слышал об этом и заинтересовался, но не знаю, в каком томе...
— Вам нужен пятнадцатый том. Вот, пожалуйста! — И подала мне книгу.
Я спешил домой, так как просидел в библиотеке почти весь день. Мне не терпелось скорее взяться за дело, да и боялся что-нибудь перепутать или забыть. Но пришлось для виду просмотреть «железное дерево».
Чтобы сварить массу для гектографа, нужно было купить изрядное количество глицерина и желатина. Покупать все самому — навлечешь на себя подозрение. Помогли мне в этом мать, Надя и Ирочка. Вася из лаборатории принес спирт и анилиновый краситель, Виктор притащил с завода железо и сделал два противня размером 30x20 сантиметров. Варя подыскала подходящий обливной чугун. Все было готово, и мы с нетерпением выжидали удобный момент, чтобы изготовить гектограф.
Наконец Варя сообщила, что ее мать на следующий день собирается в гости с ночевкой.
В тот вечер мы с Васей и Виктором поспешили ко мне и энергично принялись за дело. Варя сторожила на улице, пока мы занимались своей «стряпней».
На шестке печи установили два кирпича, на них поставили чугун с раствором и сварили массу из желатина, глицерина и воды, вылили в противни и вынесли их остудить.
Все очень волновались и раз десять заставляли меня вслух повторять рецепт.
Наконец гектограф готов!
Валентина в тот вечер не было, а нам хотелось скорее узнать, будет ли работать, наша «типография».
— Ребята! Давайте попробуем его на чем-нибудь!
— У меня есть вырезка из сентябрьской газеты «Борьба» с текстом «Рабочей песни». Как ты? — спросил я Левшина.
31*
483
— Давай сюда! — согласился он.
Вася каллиграфическим почерком переписал песню неизвестного автора, и мы немедленно приступили к делу.
Как у нас дрожали руки, когда накладывали первую листовку, боялись дышать! Только слышался прерывистый шепот Васи:
— Тише, осторожнее, осторожнее... Не спешите... Вот и первая собственная листовка!
— Ур-ра!
— Замолчи, леший! Услышат! — Я зажал Виктору рот, но, откровенно говоря, нам с Васей тоже хотелось кричать «ура». Подумать только! Своя типография...
— Ребята! Может, это случайно так хорошо получилось, давайте еще разок... — не терпелось Витьке.
Итак, мы напечатали штук пятьдесят листовок с этой песней. Привожу часть ее на память:
ПЕСНЯ РАБОЧИХ
За лучшую долю поднимемся дружно,
Довольно ты крови напился, вампир!
Нам жадных тиранов народа не нужно,
На новых началах построим мы мир.
Штыкам и нагайкам защитников трона
Мы дружно и смело навстречу пойдем.
И дрогнет царя золотая корона —
Мы родине счастье несем!
С царского трона
Слова закона,
Правды — не жди!
Честь и свобода —
Наши вожди!
Не зная, что делать с нашей «пробой», я и Вася решили все листовки сжечь.
— Совсем ополоумели! Чтобы такую песню сжечь... Ни за что! Грудью здесь лягу!
Виктор схватил пачку листовок, крепко прижал их к груди и убежал домой. Назавтра они появились в цехах. Через дня два ребятишки, школьники и подростки во все горло декламировали стихотворение неизвестного автора. Оно производило сильное впечатление.
— Молодцы! Типография выдалась на славу! — похвалил нас Валентин. — Теперь дело пойдет веселее...
Мы откликались листовками на все события заводской жизни. Иногда задерживались, и тогда рабочие с тревогой спрашивали друг друга:
484
— Что же это наша газетка молчит? Али газетчики захворали?
Мы перепечатывали статьи или заметки из окружной газеты, но чаще всего листовки писали сами. Любой случай нашей заводской жизни Валентин связывал с общей борьбой пролетариата, и листовки из-под его пера получались доходчивыми, волнующими.
Немного позднее Максимовский организовал вторую типографию в доме рабочего Семенова, где работали на шапирографе Пантелеев и Семенов.
Несмотря на то что Семенов был единственным кормильцем семьи из восьми ртов, он без колебания пошел на это опасное дело. Так велика была его преданность делу партии!
НЕУДАВШИЙСЯ ПОБЕГ
Однажды в Коломенскую тюрьму попал работник Московской окружки. Нам поручили организовать его побег.
Стали думать, как это сделать.
— Ты говорил, что у тебя кто-то из родственников служит в тюрьме.
— Есть такой непутевый родственничек, муж сестры. Из-за него сколько времени с сестрой не встречался...
— А ты можешь через него установить связь с нашими?
— Попытаюсь.
Приодевшись получше, захватив бутылку водки для Василия Терентьевича, я направился в воскресенье к сестре. Жили они возле тюрьмы на казенной квартире.
Поля очень обрадовалась моему приходу, а зять удивился. В первые минуты создалась даже какая-то неловкость, но она исчезла, когда мы сели за стол. Разговорились. Он рассказал, кто из политических и в каких камерах сидит, кто там надзиратель, когда меняются постовые и дежурные. Узнал я также, что за двумя «политиками», недавно привезенными в тюрьму, учрежден особый надзор.
Он даже пожаловался:
— Э-эх! Ванюшка, Ванюшка. Вот ты презираешь меня, а за что? Не знаешь ты, как горек хлеб мой... Иной раз места не нахожу, все не мило, сам себе становлюсь
485
противным, хоть не живи на свете... А что делать? Вон их пять ртов...
— Понимаю, понимаю, Василий Терентьевич.
Как только сестра вышла из комнаты, я обратился к нему:
— Будь другом, по-родственному прошу тебя, передай письмо тому, московскому заключенному, что недавно к вам привезли.
— Что ты, Ванюшка, что ты? — Хмель с него моментально соскочил. — По-родственному хочешь меня под монастырь подвести?
— Не подведу, если возьмешься с умом. Вот ты плачешься, что работа постыла, значит есть в тебе еще совесть. Делом докажи, что остался честным человеком!
— Не представляешь ты, какие теперь строгости пошли!
— Вполне представляю, но и тебе верю. Поэтому и пришел.
— Ве-еришь... А сам нос воротишь от меня, точно от погани.
— Воротил, но ты доказал, что я ошибался. Я очень рад, что был неправ.
В конце концов зять согласился передать письмо нашему адресату. На прощанье я дал ему денег, чтобы угостил кого следует, и обещал зайти через два дня.
Василию Терентьевичу удалось завербовать одного из надзирателей в «почтальоны». И мы установили регулярную связь с тюрьмой. Внешне это выглядело перепиской близких родственников.
Товарищи писали, что для всех политических устраивать побег нет смысла, так как против них нет тяжелых улик и все могут отделаться очень легко. Но для двух, московских, нужно обязательно устроить побег. Активная революционная деятельность работника Окружки была установлена охранкой точно. Второй был арестован во время экса. Обоим грозила 102-я статья, многолетняя каторга, а может быть, и еще хуже, так как за эксы в большинстве случаев присуждали к смертной казни. Товарищи из тюрьмы торопили и предлагали план побега, предупреждая, что к организации этого дела не следует привлекать большое количество людей.
Их план был очень прост.
В ближайшую ночь заключенные сами подпилят пру-
486
тья решетки у окна своей камеры, а в следующую ночь отогнут их и через окно выйдут во двор тюрьмы. Мы к этому моменту должны были подготовить лаз под стеной тюремного двора. Сделать подкоп поручили Виктору Бунакову и его дружку из кузнечной мастерской. Оба были беспартийные, но очень надежные люди.
Пилки, искусно запеченные в чудесный пирог, передала в тюрьму Настасья Ивановна Баркова через знакомого надзирателя. Баркова была храброй русской женщиной, мы любили и уважали ее за постоянную готовность помочь нам. О таких женщинах писал Некрасов:
Есть женщины в русских селеньях...
Подкоп делали под заднюю стену двора тюрьмы в самом глухом участке. Мы заранее проследили, что охрана тюрьмы редко заглядывала в ту сторону.
Копать лаз в мерзлом грунте, при сильном морозе, под огромным сугробом снега было очень трудно, однако Виктор с кузнецом, обладавшим необычайной физической силой и сноровкой, в одну ночь проделали работу, которую едва осилили бы и пять человек. В первую ночь подкоп был закончен. Ребята оставили тонкий слой земли с расчетом, чтобы он в течение суток выдержал нагрузку толстого слоя снега.
Наши подопечные подпилили прутья в решетке окна своей камеры. Оставалось спокойно переждать день, и в следующую ночь в предрассветный час, когда сон и дрема одолевают самых чутких стражей, тронуться в путь.
Утром через знакомого надзирателя мы получили от заключенных сообщение, что все готово. В ночь побега Витьке с другом нужно было пробраться в лаз под стеной и к определенному часу преодолеть оставшийся тонкий слой земли и сугроб над ним, затем принять в лаз двух беглецов.
Все шло хорошо, и была полная уверенность в успехе побега. Беспокоило только одно — как наши товарищи, выбравшись из окна в тюремный двор, сумеют незаметно пробежать его и попасть в лаз.
В эту ночь Настасья Ивановна, прикрывшись темной шалью, под которой было спрятано оружие и одежда для беглецов, вышла на свой пост недалеко от тюрьмы. Виктор с кузнецом, как и в предыдущую ночь, накинув на спины белые пологи, осторожно ползли по снегу. Их мед-
487
лен но движущиеся, распластанные по снегу и замаскированные фигуры были незаметны, тем более ночь выдалась не светлая. Луна редко выглядывала из-за рвани облаков. Но когда она ненадолго появлялась и озаряла бледным светом все вокруг, ребята замирали. Как только луна скрывалась, снова тихонько ползли к знакомому лазу. Осталось немного, еще ближе, вот уже совсем близко...
— Замри!
— Чего ты? — в недоумении спросил кузнец.
— Человек у нашего лаза...
Вглядевшись пристально, они увидели человеческую фигуру, плотно прижавшуюся к стене.
— Часовой... Неужто смываться? — И Виктор шепотом нехорошо выругался.
— А вон еще. Видишь? — прошептал кузнец.
Действительно, немного поодаль от первой, почти сливаясь с темным фоном стены, неподвижно застыли еще две фигуры, на некотором расстоянии друг от друга. Нашим землекопам пришлось надолго прижаться к земле.
— Отползать назад, только медленнее.
Удрученные неудачей, Виктор с дружком поползли обратно, а на расстоянии, недосягаемом для выстрела, поднялись на ноги и помчались прочь.
Выглянула луна, и при ее свете заискрился снег. Быстро двигающиеся странные белые фигуры были замечены.
— Стой! Стрелять буду!
— Яшка, наддадим еще! — снова скомандовал Виктор, не обращая внимания на окрики. Сбросив с себя пологи, они мчались быстрее северных оленей.
В морозную тихую ночь все звуки приобретают далекую слышимость. Настасья Ивановна услыхала окрики, а вскоре увидела бегущих людей. Думая, что это беглецы, она поспешила навстречу.
— Назад, мамаша! Домой! — крикнул ей Виктор на ходу.
На явочной квартире ждали Соколов с Левшиным, сюда Бунаков должен был привести беглецов. Но... явился один Виктор и рассказал историю с засадой.
— Наскочили на засаду, все провалилось! — быстро шепнул Виктор, встретив меня на другой день у проходной.
488
ПРОВОКАТОР
Работа в тот день не ладилась. Все валилось из рук. «В чем дело? Почему? Предательство или оплошность? Ведь все так хорошо шло».
— Что с тобой, Иван Андреевич? Аль с похмелья? — спросил недавно поступивший к нам в цех столяр Панин, заметив мое необычайное состояние.
— С похмелья.
— Где ж ты перехватил?
— У приятеля на крестинах.
— С кем поздравлять тебя — с крестником или крестницей?
— С крестницей.
— Да у кого же?
— А ты что прилип как банный лист? Или угостить хочешь?
— А что, давай после работы, зайдем, выпьем.
— На твои?
— Зачем? Вместе.
— Иди к черту! На свои я и один сумею выпить.
Я разговаривал нарочно грубо с Паниным, чтобы скорее отвязаться. Почти с первых дней он усиленно терся около меня, Никанора и Соколова, всячески стараясь влезть к нам в доверие.
Я насторожился, особенно после одного разговора. Как-то я вошел в курилку и только сделал первую затяжку, как ко мне подошел Панин:
— Дай прикурить.
— Прикуривай.
— Чудно мне, Иван Андреевич, вот ты парень сознательный, а родственники служат в тюрьме.
— Ты свою родню считай, а мою не трогай.
Я сердито отвернулся от него.
— Чего ты? Я ведь не в обиду тебе. Я так думаю, человек, мол, в движении участвует, а в гости к тюремщикам ходит...
Панин говорил громко, с издевкой.
— Ты чего прицепился ко мне? Или хочешь, чтобы я на твоей морде изобразил движение?
Кругом засмеялись.
— И двинет, как пить дать, двинет...
— На днях он в драке так двинул, что кое-кто зубов
489
и ребер не досчитался, — громко сказал Никанор и вышел из курилки.
Панин трусливо оглядел меня и тоже выскользнул. Вслед полетели насмешки.
— Эй, движение, куда же ты?
— А зря ты этой подлюге спустил!
— Лазит везде, обнюхивает.
— А нюх-то у него, видно, лягавый...
Ни в каких кулачных боях я не участвовал. Никанор сказал это для острастки Панина.
Разговор в курилке забылся, а теперь этот слизняк снова лез ко мне.
После смены я опрометью бросился домой, чтобы переодеться и пойти к зятю узнать, в чем дело. Но дома меня ждала мать.
— Василий через Полю передал, чтобы подождал ходить к ним.
— Что случилось? Почему?
— Не знаю, только дюже наказывал, чтобы я беспременно сегодня тебя упредила.
— Мама, прошу тебя, сходи сегодня же к Василию, и пусть он письмом или на словах объяснит, в чем дело, иначе я сам к нему приду. Ответ жду завтра утром...
Вздыхая и охая, поднялась старая и тяжелой поступью вышла из дома. Нестерпимо больно было смотреть на ее муки, которые причинял я ей.
Назавтра рано утром она принесла мне записку от зятя.
«Вашим знакомым в квартире отказано. Не нравятся хозяевам беспокойные жильцы — портят обстановку и плохо за собой убирают. Просили вам кланяться, адреса, куда выехали, не оставили».
Ясно. Товарищей в тюрьме больше нет, а куда увезли их — неизвестно.
Позднее мы узнали, что выдал их уголовник из соседней камеры. Он услышал какие-то неясные, подозрительные звуки и утром сообщил об этом надзирателю.
Надзиратель облазил и простукал все уголки в камере, обнаружил изъян в решетке окна и немедленно доложил начальству. В тюрьме поднялся содом и гоморра. Исследовали не только все камеры, но и двор. Кто-то провалился в месте подкопа, и тюремщики все поняли.
Охрана уездной тюрьмы немногочисленная, для ее
490
усиления вызвали целый взвод солдат из коломенского военного гарнизона, а политических заключенных той же ночью увезли. Тюремщики перепугались, решив, что в организации побега участвуют целые отряды дружинников, а подкоп делали человек десять, не менее. Сотрудники тюрьмы подверглись обыскам и допросам. За ними установилась слежка. Жандармы понимали, что без помощи изнутри невозможно было бы сделать то, что было сделано нами. Вскоре зятя уволили с работы.
Мы почувствовали, что на заводе установлена слежка. Панин становился развязнее и наглее, мы заподозрили его в связи с охранкой.
Он часто навязывался к кому-нибудь из нас в провожатые после работы, приходилось изворачиваться, чтобы отвязаться от него и не показывать ему свою городскую квартиру.
Однажды мы с Левшиным договорились встретиться у меня. Нужно было срочно выпустить листовку.
В машиносборочной нарастало волнение по поводу снижения расценок, которые и так были доведены до очень низкого уровня.
В этот вечер Панин увязался за мной. Дойдя до города, я не завернул на городскую квартиру, а направился по Астраханской улице.
— Ты куда? — спросил мой непрошеный спутник.
— Домой, в Сандыри.
— Да ты же не в Сандырях живешь, а где-то в городе.
— В город захожу иногда, к невесте, а живу в Сандырях. Сегодня утром мать наказывала прийти домой пораньше, есть неотложные дела.
Дойдя до поворота, до трактира Егорки, мой спутник завернул в него, а я кружным путем вернулся домой, где Левшин уже переписывал листовку, составленную Валентином.
— «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» — вывел Вася в левом углу листовки.
Начиналась она с короткого разъяснения цели пролетариата в политической борьбе и борьбе коломенских рабочих. Потом следовал призыв к выступлению с политическими лозунгами социал-демократической рабочей партии, которая одна правильно понимает нужды рабочих и конечную цель их борьбы. Отрывать свою борьбу от
491
общей нельзя, иначе выступление рабочих завода превратится в копеечную борьбу. «В погоне за пятаком не забывать конечной цели борьбы — завоевание политической власти пролетариатом!»
Затем напоминалось о боевых традициях машиностроительного цеха.
«Вспомните, товарищи, что рабочие машиносборочной мастерской всегда были в первых рядах смелых борцов против самодержавия! Мы должны возродить с новой силой боевой дух нашей мастерской!
Вспомните 1905 год, когда наша мастерская шла впереди общей борьбы завода.
Вспомните, что первым председателем Коломенского Совета рабочих депутатов был рабочий из машиносборочного Давыд Андреевич Зайцев. Вспомните, как он, смертельно раненный, не сдался на милость врагу, и только злодейская пуля пса Римана оборвала его прекрасную жизнь, отданную за святое дело великой борьбы освобождения пролетариата!!!
Кровь Давыда Андреевича и всех наших товарищей, пролитая у Рязанской заставы и на станции Голутвин, — священна. Она зовет нас к мести и упорной борьбе до полного торжества правды на земле, до полной победы за попранные права человека!
Не забывайте самоотверженности наших товарищей, сложивших свои головы за правое дело!!!»
Далее листовка призывала машиносборщиков к дружной забастовке протеста против произвола, творящегося на Коломенском заводе, а всех рабочих — поддержать эту забастовку морально и материально, всеми мерами и средствами.
«....В единении сила! Помните, как бессильна против нас была полиция, как беспомощны были начальники, когда в 1905 году их катали на тачках! Все за одного, один за всех!
Так выше же знамя революции над сомкнутым строем борющегося пролетариата!!!»
Подпись под листовкой была такая:
«Бобровский подрайонный комитет РСДРП Коломенского района».
Мы работали всю ночь, и к утру было отпечатано около пятисот листовок. По пути на работу рано утром забежал Виктор и забрал листовки для машиносборочной ма-
492
стерской и для своего цеха. Ему смело можно было доверить это. Никто лучше моего дружка не мог проскользнуть мимо сторожа в проходной и вручить листовки кому надо.
Рабочие жадно читали наши листовки, а если поблизости оказывался мастер, то тщательно прятали их и бежали в уборную, а там устраивали коллективную читку. Эта листовка всколыхнула рабочих. К вечеру связные сообщили, что в машиносборочной мастерской нарастает сильное волнение. С нашей листовкой знакомы все рабочие. И если объявить сейчас забастовку, то машиносборщики дружно бросят работу. В других цехах тоже отнеслись к этому одобрительно.
Все шло очень хорошо. Несколько листовок попало в руки мастеров; те сразу помчались с ними в дирекцию. На заводе замелькали жандармы. Начались обыски и опросы рабочих. А что скажет честный рабочий? Знать не знаю и ведать не ведаю!
Атмосфера накалялась. О настроении в цехах администрация «имела самую точную информацию. Напоминание о пятом годе и о вывозе мастеров на тачках напугало ее, и она решила до забастовки дело не доводить, а снижение расценок отменить.
Дирекцию завода и коломенскую полицию обеспокоило не столько появление листовки, сколько горячий и дружный отклик на нее, какого уже не было в течение последних двух лет. Тревожило и то, что листовки стали составляться со знанием местной жизни. Очевидно, автор их работает на заводе, а типография находится где- то поблизости. Усилилась слежка за активными рабочими завода и поиски этой злополучной типографии.
Панин еще больше обнаглел.
ПРОЩАЙ, РОДНАЯ КОЛОМНА!
— Иван Андреевич, второй день все кто-то ходит около нашего дома, а как я выйду за калитку, так уходит на кладбище. Я и матери боюсь об этом говорить.
Расспросив подробно Варю о приметах незнакомца, я решил, что это Панин. «Кто же еще рыжий, невысокого роста и с нехорошими глазами тут может околачиваться?..» И решил проверить.
493
— К невесте, что ли, сегодня сходить? — громко сказал я на следующий день Никанору. Панин слышал. — Сегодня матушка ее куда-то уходит, а девушка просила зайти пораньше, чтобы уж окончательно договориться о свадьбе.
— Отпросись у мастера, раз такое дело. Смотри, на свадьбу не забудь пригласить!1
Я отпросился у мастера и с обеденного перерыва ушел с завода. Кружным путем добрался до своей квартиры, предупредил Варю, чтобы она, как только придет «рыжий», завела с ним разговор, но в калитку не пускала бы. Сам я притаился в саду.
Не прошло и часа, как «рыжий» появился у нашего дома. Варя стояла у калитки.
— Что, красавица, женишка поджидаешь?
— Да вот, стою, жду. Не забежит ли какой? Может, и вы за жениха сойдете?
— А что ж не сойти! Приглашай в дом. Правда, староват для тебя, но зато холост и деньжата водятся. Ну как, поладили?
Панин хотел проскользнуть в калитку, но Варя захлопнула ее перед самым носом «жениха». Сомнений больше не оставалось. Панин следит за мной и, вероятно, уже давно. У хозяйки я не был прописан и, чтобы обнаружить, где я живу, требовалась не одна неделя наблюдений.
«А как же Валентин? Скорее переводить его на другую квартиру! А ребята?.. Они же у меня бывали не раз. Предупредить всех!..»
Я поспешил к заводу, предварительно перепрятав все, что могло меня уличить при обыске, а его надо было ожидать с часу на час.
Варя помогла прятать свертки. Я пересмотрел свою библиотечку, не затерялось ли там чего. У завода был к концу смены и издали стал наблюдать за выходящими из проходной. Вот показался Панин и остановился в сторонке, поджидая кого-то. Вышел Соколов. Панин последовал за ним на некотором расстоянии. «Значит, следит и за ним, мерзавец!» Самым последним из наших вышел Никанор. Когда отошли от завода на приличное расстояние, я нагнал его и рассказал о визите Панина.
— Он, сволочь, почти сразу вышел из цеха, как только ты отпросился у мастера. Что ж, за ним будем сле-
494
дить, а я ребят предупрежу, чтобы к тебе ни ногой и на заводе чтобы не подходили.
О непрошеном визите я рассказал Валентину и Левшину в тот же вечер.
— Тебе, Иван Андреевич, из Коломны надо уехать. Я говорил о тебе в Окружке, там нужны работники.
— А где же мне на работу в Москве устроиться?
— Нигде. Будешь профессионалом. Понимаешь? Одной революцией будешь заниматься.
— А как же быть с партийным хозяйством?
— Передай своему товарищу по комитету Василию Егоровичу Левшину, он теперь будет за секретаря. Соберем членов комитета и утвердим его. Обо мне не беспокойся, я переберусь на другую квартиру. А ты приготовься в случае надобности тронуться в путь в любой момент. На сборы — пять минут!
Все было сделано так, как сказал Валентин. Ему хотел подыскать квартиру Володя Барков, но, сколько он ни старался, ничего не вышло, так как городская интеллигенция боялась иметь дело с подследственным. Пришлось Валентину пока обосноваться у Левшина и Иры. Я в ту же ночь решил перенести все партийное хозяйство к Левшину.
Попросив Варю подежурить у калитки на улице, я упаковал типографию, все ее принадлежности, оставшуюся нелегальщину и через соседний сад вышел со двора. Соседская собака пропустила меня без звука, так как я заранее приучил ее к себе.
У Левшина меня дожидался Валентин. Он дал явки в Москву и велел немедленно ехать. Мы сердечно распрощались с Ирой, Васей и Валентином. Прощаясь с Левшиным, я, не стыдясь, смахнул непрошеную слезу. Вася тоже был взволнован, Ирочка всхлипнула. Ведь неизвестно, когда еще увидимся. Иду в далекий путь, начинается новая жизнь профессионала.
Выйдя от них, я все же нарушил наказ Валентина. Щемило сердце, еще раз хотелось прижать к груди седую голову матери. Я зашел к Поле и попросил сходить со мной в Сандыри. Заходить в избу мне не хотелось из-за невестки. Поля вызвала мать на улицу. Я сказал маме о вынужденном отъезде из родного города.
— Сынок, знала я, что рано или поздно уйдешь ты из родных мест. Ну что ж, на все воля божья. Каждый сам
495
себе выбирает дорогу. Не стану я на твоем пути, только прошу — давай почаще о себе весточки.
Я оторвался от матери и, поцеловав в последний раз ее родное, милое морщинистое лицо, поспешил «а поезд. Оборачиваясь несколько раз, я долго еще видел двух женщин; одна из них поддерживала другую.
Свидание наше действительно было последним. Материнское сердце — вещун, оно не обманет.
Прощай, родная Коломна, родной завод, близкие товарищи, с которыми я вместе прошел школу борьбы! Впереди необычный путь... Увижу ли я еще свой завод и все, что мне так дорого и мило здесь?!
ИВАН АНДРЕЕВИЧ КОЗЛОВ
(1888—1957)
Советская литература богата именами писателей, гражданские подвиги которых заслуживают не меньшего признания, чем их книги. До сих пор мы преклоняемся перед героической жизнью Н. Островского. На боевом посту во время Отечественной войны погибли А. Гайдар, Ю. Крымов, Е. Петров, В. Ставский и другие. Несколько лет назад мы узнали о героизме и мужестве татарского поэта Мусы Джалиля.
Подвигом и благородным примером беззаветного служения народу и партии была и жизнь Ивана Андреевича Козлова, автора широко известных книг «В Крымском подполье», «В городе русской славы» и «Жизнь в борьбе».
Имя Ивана Андреевича Козлова занимает достойное место в истории революционной борьбы нашей партии и надолго останется в советской литературе.
Писатель-коммунист, писатель-борец, с 1905 года связал он свою судьбу с жизнью нашей партии. В его биографии семь подполий, пять тюрем, два побега из ссылок, побег из-под расстрела, концлагерь, эмиграция, где он встречался с В. И. Лениным, каторга, которую он отбывал вместе с М. В. Фрунзе и с выдающимся литовским коммунистом Викентием Семеновичем Мицкевичем-Капсукасом.
Иван Андреевич Козлов — уроженец Подмосковья. Его родное село Сандыри находилось недалеко от крупного промышленного города Коломны. Теперь село это стало продолжением главной улицы города. С Коломной связан значительный период жизни Ивана Андреевича. Сюда, на машиностроительный завод, пришел он учеником, едва только кончилось безрадостное, тяжелое детство в нищей крестьянской семье, испытывавшей постоянные унижения и притеснения. В Коломне началась его революционная деятельность, здесь он вступил в 1905 году в партию и, будучи членом рабочей дружи ны, получил первое боевое крещение, участвуя в революционных событиях города.
Интересные страницы жизни Ивана Андреевича связаны с другим подмосковным городом — Егорьевском. Он попал сюда, скрываясь. от полиции после разгрома революции 1905 года и жестокой
32 и. Козлов
497
расправы карательного отряда полковника Римана с коломенскими рабочими.
Но в основном первый период революционной деятельности Ивана Андреевича прошел в Коломне, куда он снова вернулся в 1907 году и принял активное участие в восстановлении партийной организации на Коломенском машиностроительном заводе.
С 1908 года, выслеженный полицией и предупрежденный о готовящемся аресте, Иван Андреевич переходит на нелегальное положение. С этого времени начинается путь революционера-профессионала, требующий мужества, большой стойкости, политической зрелости и сопряженный с арестами, ссылками, каторгой. Этот путь Иван Андреевич начал в Московском окружном комитете (Окружке) ответственным организатором и пропагандистом.
Уже в июне 1908 года в Обираловском лесу под Москвой во время окружной партийной конференции Козлова арестовывают и после трехмесячного тюремного заключения приговаривают к ссылке. Бежав из ссылки, перебирается он в текстильный подмосковный город — Орехово-Зуево. Здесь он вторично был схвачен жандармами и отправлен во Владимирскую губернскую тюрьму. На этот раз Ивана Андреевича приговорили к четырем годам каторги во Владимирском каторжном централе. Здесь он и познакомился с Михаилом Васильевичем Фрунзе и Викентием Семеновичем Мицкевичем-Капсукасом.
Встреча и знакомство с опытными революционерами сыграли большую роль в формировании молодого коммуниста. Тюремная камера превратилась в своеобразную партийную школу и университет.
Незадолго до смерти Иван Андреевич писал: «Все мы, профессионалы-революционеры, рано вступившие на революционный путь, проходили один университет — самообразование в стенах тюрем, на каторге в кандалах, в ссылках и эмиграции под руководством более грамотных товарищей... В таком университете, под руководством Михаила Васильевича Фрунзе и видного литовского большевика Викентия Семеновича Мицкевича-Капсукаса, оказался и я, попав на четыре года во Владимирский каторжный централ в 1909 году как политический каторжанин».
В 1913 году после отбытия каторги Ивана Андреевича сослали в Сибирь на вечное поселение с лишением всех гражданских прав. Бежав из Сибири, он эмигрировал сначала в Германию, потом в Кряков, где его и застала первая мировая война.
Почти четыре года скитался Иван Андреевич по загранице, не имея возможности вернуться в Россию, испытывая все бесправие русского эмигранта. В швейцарском городе Цюрихе, куда бежал он из концлагеря для военнопленных, познакомился Иван Андреевич с В. И. Лениным.
Вернуться в Россию Ивану Андреевичу удалось только в марте 1917 года. И снова включается он в революционную и партийную работу, отдавая всего себя борьбе за Советскую власть. Партия посылает его на самые трудные участки работы, туда, где нужны выдержка и опыт подпольной работы. Сначала по заданию партии он едет на Украину в Екатеринослав (ныне Днепропетровск), где Советская власть рождалась в борьбе с белогвардейской Украинской Радой и германскими империалистами.
Едва ушли с Украины немцы, в Крыму высадились англо-фран-
498
цузские войска. Наша партия снова организует подполье. В оккупированные города, в тыл врага на помощь местным партийным товарищам направляются опытные подпольщики. Среди них был и Иван Андреевич Козлов, которого партийный Центральный комитет Украины послал в город Севастополь.
За севастопольским подпольем последовало харьковское, самое тяжелое, недаром в истории гражданской войны оно называется «кровавым подпольем».
После окончания гражданской войны Иван Андреевич все время был на руководящей партийной работе. За несколько лёт до Великой Отечественной войны резко ухудшилось его здоровье и стала развиваться глаукома, от которой он начал слепнуть. На организме Ивана Андреевича сказалось все: и нужда, испытанная им в детстве, и тюрьмы, и каторга, и напряженная работа революционера-профессионала.
Война застала его в больнице, ему только что сделали операцию обоих глаз. Несмотря на преклонный возраст и слабое здоровье, он просит Крымский обком партии взять его на подпольную работу в знакомые крымские места. Почти слепой, перелетает он через линию фронта, приземляется на партизанском аэродроме, совершает тяжелые ночные переходы по горам, с опасностью для жизни пробирается сначала в Керчь, затем в Симферополь, где и возглавляет подпольную борьбу советских людей против гитлеровских фашистов.
После войны болезни Ивана Андреевича обострились. Наступила полная слепота, часто его мозг, слух, речь поражали микроинсульты. Но коммунист не сдавался, он упорно боролся за право жить и работать.
Когда нельзя было двигаться, глаза отказывались видеть и все чаще и чаще приходилось обращаться за помощью к врачам, Иван Андреевич взялся за перо. Литература стала его оружием борьбы за то святое дело, которому была отдана вся жизнь.
Исключительность и важность событий, участником которых эн был, богатство жизненных впечатлений и наблюдений заставили Козлова взять в руки перо.
Любовь к литературе и писательскому делу Иван Андреевич пронес через всю свою жизнь. Она родилась давно, во время первого ареста, когда посчастливилось ему в тюрьме прочесть «Мать» М. Горького.
И как ни трудно было совмещать литературную работу с партийной, Иван Андреевич написал в течение 20—30-х годов повесть («Встряска», 1926 г.) и несколько пьес («Подполье», 1920 г.; «Стена», 1922 г.; «В волчьей пасти», 1927 г.; «Конец Кабаевщины», 1934 г.), которые с успехом шли на сценах рабочих, красноармейских и крестьянских клубов.
Повесть «Встряска» и пьеса «Подполье» получили одобрение А. С. Серафимовича, с которым Ивана Андреевича связывала крепкая дружба.
О повести «Встряска», например, А. С. Серафимович писал: «Произведение тов. Козлова живо и правильно отражает эпоху 1905 года. Ценно тем, что дает зародышное образование будущего коммуниста, показывает, как он постепенно выковывается в рабочей, в революционной борьбе. Написана простым, здоровым языком».
32*
499
Только в послевоенные годы, уже тяжело больной, смог Иван Андреевич целиком посвятить себя литературе.
Вышедшая в 1947 году книга «В Крымском подполье» стала одной из лучших документально-художественных книг о войне, о мужественной борьбе советских людей с гитлеровскими фашистами и выдержала только в Советском Союзе 23 издания. Кроме того, она издана во многих социалистических странах.
«В Крымском подполье» — не роман, не повесть, это документальные записки участника подполья. Автор воспоминаний не позволяет себе никаких отступлений и вымыслов, он точен и достоверен, и это не помешало ему с большой глубиной и полнотой изобразить типичные явления действительности. В точности и достоверности есть свои художественные возможности и свои законы обобщения.
Воспоминания Ивана Андреевича Козлова о крымском подполье перешагнули границы биографического жанра, в них раскрывается одна из славных страниц истории нашей страны. Книга посвящена памяти мужественных патриотов-подпольщиков, павших в борьбе с врагом. Она — литературный памятник тем, кто погиб в этой суровой схватке.
Среди книг Козлова только одна написана не по личным впечатлениям, а по документам. Это «В городе русской славы». «Мною руководило одно желание, — писал автор, — как можно точнее восстановить картину самоотверженной патриотической борьбы севастопольцев в период оккупации, когда город-герой показал врагу, что он не покорен, что он был, есть и будет городом русской славы».
Давнишней мечтой Козлова была книга о жизненном пути рядового большевика из старой партийной гвардии. Работа над этой книгой была подвигом, не меньшим, чем вся его жизнь. Он писал ее в последние годы жизни, после инсульта и инфаркта, абсолютно слепой. Два месяца врачи толковали о неизбежном трагическом конце после инфаркта (1956 г.), а Иван Андреевич жил и работал еще полтора года, вопреки всем утверждениям врачей.
Оптимизм и жизнелюбие этого человека поразительны и достойны подражания. Две силы боролись в нем: темная сила болезни и светлая сила жизни, неукротимого духа. В 1955 году, за два года до смерти, отвечая на вопросы читателей, жив ли автор книги «В Крымском подполье», Иван Андреевич говорил: «Жив и очень хочет жить».
Он не только жил, но много и упорно работал, спешил дописать начатую книгу, которую предназначал для молодежи, писал сам, если мог, пользуясь транспарантом, или диктовал жене днем и ночью, дома и в больнице. Еще за два часа до смерти он проверял жену, так ли она записала, правильно ли поняла его. Он перестал работать только за пятнадцать минут до того, как перестало биться его сердце, до последнего биения преданное делу партии.
Работа над книгой «Жизнь в борьбе» была тоже борьбой, борьбой с болезнями и смертью.
При всей автобиографичности мемуары Ивана Андреевича Козлова являются летописью целого поколения русских коммунистов, начавших и возглавивших борьбу с царизмом и прошедших тюрьмы, ссылки, каторги и подполья. Автор умело обобщает явления действительности, глубоко анализирует события, раскрывая сложный процесс воспитания коммуниста.
500
Козлову удалось создать зримые живые образы первых солдат революции, бесстрашных, беззаветно преданных, кристально чистых и честных. Он великолепно справился с той задачей, о которой писал в предисловии к книге: «...показать формирование мировоззрения и характера рядовых деятелей партии, послужить делу воспитания высокой идейности нашей советской молодежи, которая должна преодолеть любые препятствия на пути к достижению великой цели — построения коммунизма».
«Жизнь в борьбе», как и все книги Козлова, написана с присущей старому большевику скромностью и простотой.
Книги Козлова поражают не художественными достоинствами, не тонко выписанными деталями, хотя есть страницы, которым могут позавидовать мастера. Их обаяние и сила воздействия на читателя в правдивости и простоте, в исторической достоверности и точности, в них нет ни вымышленных событий, ни вымышленных героев, есть сама история, жизнь. Покоряет спокойная манера автора без внешних красот, без литературности, которой пытаются часто прикрыть плохое знание материала.
Воспоминания Ивана Андреевича Козлова о борьбе революционеров за новую жизнь и о героизме советских людей стали любимыми книгами нашей молодежи. Они ценны тем, что знакомят молодежь с той большой школой жизни и борьбы, которую прошли люди старшего поколения, одним из лучших представителей которого был и сам Иван Андреевич Козлов.
СОДЕРЖАНИЕ
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ДЕТСТВО
Один день 9
Рассказы матери. Лаченовы 16
Сирота 22
«Добытчик» 28
Школа. «Природный преступник» 31
«Москва слезам не верит» 38
Как меня «выводили в люди» 40
Опять в деревне 59
Люди добрые 67
Фабрика 69
Первая листовка 78
Болото 81
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГРОЗНЫЙ год
Первый гром 92
Коммуна 96
После митинга 100
«Добрый» барин Струве 106
Неудавшаяся забастовка 112
Мы находим листовку 115
Первое мая 120
Лето 1905 года 123
Знакомство с Ваней Марковым 128
Неожиданная встреча 140
Случай на станции 144
Осмелел народ 149
Тревожный гудок 158
Забастовка 160
Мастеров на тачку! 177
502
Борьба продолжается 185
Собрание в театре 192
Первый Коломенский Совет рабочих депутатов 204
Подготовка 217
«Царь испугался, издал манифест» 225
Рассказ Вани Маркова 235
На фабрике Абега 239
Рабочий клуб 244
К оружию! 248
Демонстрация 255
После первой схватки 270
Огнем и кровью 276
ЧАСТЬ третья
ЕГОРЬЕВСК
В дороге 291
В Егорьевске 293
Мастерская Пискунова 295
Нравы мастерской 299
Дружба с Петей 303
Мои новые друзья 308
Первое пропагандистское выступление 313
В общежитии-ночлежке 318
Начало связи с Московской окружкой 320
Товарищ Булкин 322
Жильцы ночлежки Прасковьи 326
Рабочее собрание в трактире Кабанова 332
После собрания 340
Забастовка банкаброшниц 342
Разгон I Государственной думы 344
Митинг в бане 345
Реакция наступает 359
Собрание в городской управе 357
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
ВОЗВРАЩЕНИЕ
Родной дом 365
Встреча с друзьями 367
Объяснение с Левшиным 372
Первый подпольный кружок в Сандырях 374
Тоска по заводу 378
Евгений приехал 383
Первый сбор в лесу 387
Беседа Евгения 391
Эксы 401
«Беда» 404
Слежка 408
Чертячий концерт 412
Отъезд Евгения 417
503
Московская окружка и ее организаторы в Коломне 420
Снова на заводе 435
Беречь в чистоте звание революционера 437
Настроение рабочих 448
Забастовка 454
Собрание у Барковых 461
Переход на конспиративную квартиру 464
Аресты и обыски 468
Равняем строй 472
Наше партийное хозяйство 480
Неудавшийся побег 485
Провокатор 489
Прощай, родная Коломна! 493
Иван Андреевич Козлов. Биографическая справка 497
Иван Андреевич Козлов.
ЖИЗНЬ В БОРЬБЕ
* * *
Редактор В. Полякова.
Худож. редактор А. Игнатьева.
Художники Э. Арцрунян и З. Егорова.
Техн. редактор Е. Яковлева.
Издательство «Московский рабочий», Москва, пр. Владимирова, 6.
Л21775. Подписано к печати с матриц 19/XI 1965 г. Формат бумаги 84Х108 1/32. Бум. л. 7,88. Печ. л. 25,83. Уч.-изд. л. 26,35. Тираж 75 000.
Тем. план 1965 г., № 313. Цена 90 коп. Зак. 1177.
Типография изд-ва «Московский рабочий», Москва, Петровка, 17.
90 коп.