Текст
                    


АЛЕКСАНДР БОРЩАГОВСКИЙ ИЗДАТЕЛЬСТВО ПОЛИТИЧЕСКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ Москва 1967 г.
зкм Б83 Писатель Александр Борщаговский показывает в этой книге некоторые стороны жизни современной молодежи буржуазного Запада. Он рассказывает о трагическом положении значительной части молодого поколения, о сознательных попытках так называемой «деполитизации» молодежи со стороны правящей верхушки, приводит примеры моральной деградации буржуазной молодежи, повествует о тех, кто пытается и не может найти выход из нравственного тупика. Вместе с тем автор рисует и другую молодежь — ту, которая видит свое будущее в борьбе за социальный йрогресс и активно участвует в такой борьбе. Художник КИРИЛЛ СОКОЛОВ 1—5—6 240—66
ТОЛПА ОДИНОКИХ ту пору, когда я впервые увидел на улицах европейских городов диковатых молодых людей, бросавших вызов окружающему их миру — и эксцентрическим видом, и развязностью поведения,— многим еще казалось что все это — скоропреходящая мода, эпидемия сытого безумия или весеннее буйство крови. — Раггары? Это не привьется! — успокаивали себя шведы.— Просто наши молодые побывали в Париже, нагляделись на «блузон-нуаров» и обезьянничают. Правда, «раггары» и не французское слово, его не отыщешь ни в одном европейском словаре, но и в шведском языке такого слова не было. А потому и тревожиться нечего, все пройдет, пройдет, как дурной сон.
Рассудительные англичане уповали на сдержанность и хорошее воспитание британской молодежи. Конечно, послевоенный период породил трудности. У молодых есть нерешенные проблемы. Поэтому неизбежны и «сердитые молодые люди». Пусть поищут, пошевелят мозгами. Но опасаться эксцессов в самой Англии? Нет, у пас это невозможно. Американцы знали, что у них все возможно. И тем не* менее в Соединенных Штатах до некоторого времени сохранялась иллюзия, что по крайней мере студенчество не будет захвачено мутным потоком безнравственности, что оно сохранит мещанскую благопристойность. И так повсеместно. Тревожный взгляд вслед бесстыдно размалеванному автомобилю или шумной компании юнцов, пронесшихся по тротуару как смерч. Неуверенная, беспокойная улыбка. И надежда, что это минет. Непременно минет. Ведь для беды нет оснований: мы накормили их, одели, обучили, поселили в хороших домах. Дайте срок, они остепенятся. В известном смысле история щедра на сроки. Опа, не скупясь, отпускает нам Время, и от нас самих, от того, как устроена наша жизнь, зависит, крылато ли наше время, летит ли оно стремительно вперед или тащится, как разбитая колымага, словно нарочно, чтобы продлить отчаяние людей. Миновали сроки, прошло больше десяти лет, а кризис разросся. Сегодня уже не разглядеть и дна пропасти, разделяющей — по многим мотивам — значительные слои молодежи н современное буржуазное общество. Явление обрело поистине международный характер. Волны молодежной анархии и цинизма бьют в старые берега континентов по обе стороны Атлантического океана, окатывают респектабельные пляжи,
Бермудские и Багамские острова. Обыватель бежит, оставляя поле битвы «диким». Полицейские машины увозят десятки арестованных. Над разрешением проблемы лихорадочно работают армии социологов и психологов. Время и заботы родили новую интеллектуальную профессию: многочисленных «специалистов по проблемам молодежи». Заговорила и печать, посвящая статьи, газетные полосы и целые номера журналов «неуправляемой молодежи», «сердитым молодым людям», «поколению X», непокорным студентам, «рокерам», «модам», «блузон-нуарам» и несть им числа Ч Английский «Обсервер», 1 Молодежные группы и кланы, возникавшие и исчезавшие на Западе в послевоенные годы, не всегда носили поддающиеся1 расшифровке названия. Слово «раггар» — новоизобретенное жаргонное словечко. «Раггаров» можно назвать «автошпаной» или «автобосяками» — по самому характеру этих автоватаг, распространенных в конце 50 — начале 60-х годов в Швеции. «Блузон -нуары» (франц., от черных блуз или черных курток) — название связано с обязательными для членов этих молодежных групп черными кожаными куртками. В таких же черных куртках и в коротких штанах подростки-англичане повергали в растерянность жителей Лондона и других городов, но их группы носили название «рокеров» — слово, произведенное, по мнению журналистов, от модного в недавнем времени танца рок-н-ролл. Враждующий с «рокерами» молодежный клан назывался «моды» — от слова «модерн»; «моды» отличались элегантностью и даже изысканностью вполне современной одежды. «Тинэджеры» — слово неизвестное в США до 30-х годов; в прямом смысле оно означает: подростки в возрасте от 13 до 19 лет (слово образовано из двух: «возраст» и teen — окончание, одинаковое для чисел от 13 до 19). В недавнем прошлом в Англии появились «троги» — от троглодитов — те, кто обрели некий нравственный идеал в примитивной, «пещерной» жизни. В свою очередь скажем, шведские «раггары» делились на более мелкие кланы, у которых были собственные названия: «святые», «автоангелы», «дорожные дьяволы» и т. д. «Сердитые молодые люди» в Англии — явление иного рода. Этим понятием охватывается довольно пестрая группа молодых
американские «Ньюсуик» и «Атлантик», французские «Фигаро» и «Нувель обсерватер» — трудно назвать газету или журнал на Западе, который прошел бы мимо молодежной проблемы. И словно в доказательство того, что речь идет не о досадной случайности, не об обмолвке истории, к этой теме обратилось и большое искусство. Современный эпос — романы, киноэпопеи — пришел на помощь психологам и экономистам. Художественный образ порой может оказаться сильнее и глубже педантичных исследований ученых. Именно американское киноискусство совсем недавно дало суровое и неоспоримое свидетельство того тупика, в котором оказалась какая-то часть молодежи США. Я имею в виду цветной широкоэкранный фильм «Вест-Сайдская история». Это уже третье превращение сюжета за очень короткий срок: сначала «мю-зикал» — театральный боевик, затмивший даже популярность «Поргп и Бэсс»; затем торопливая, второсортная беллетристическая запись и, наконец, превосходная кинолента. Это фильм о том, как трагически тяжело быть молодым. О нем на Западе часто пишут как о современном варианте «Ромео и Джульетты». В таком сопоставлении есть доля правды: на пути любящих встает почти непреодолимая сила — вражда двух молодежных кланов, двух бесцельно шатающихся по вечерам в трущобах Вест-Сайда молодежных ватаг. В одной из них — американцы, в другой — пуэрториканцы. литераторов послевоенной Англии, протестовавших в своих произведениях против несправедливостей жизни, гневно выражавших свой протест в связи с обманутыми надеждами послевоенного мира. Однако протест этот часто носил расплывчатый и классово неопределенный характер.
Из-за чего они враждуют? Из-за куска хлеба? Из-за рабочего места? Из-за женщин? Нет. Их вражда тупая, «изначальная», звериная. Может быть, они враждуют из-за шовинизма, националистических предрассудков? Этот мотив есть в фильме, но и он не главный. ...Парни движутся ритмически, легко перемахивают через высокие ограды, бьют наповал, хищно кружат среди каменных стен и стальных конструкций, всегда готовые к прыжку. Это существа, которые вот-вот соскользнут куда-то вниз, на низшую, по сравнению с человеком, ступень. У них свой отдельный ночной мир, свои примитивные счеты с окружающими, равнодушное презрение к взрослым, которые создали и их самих, и каменные ущелья вокруг, и американскую промышленную цивилизацию, и расторопную полицию, но не дали им, вступающим в жизнь, истинных идеалов и высоких целей. Да, они сильные и мускулистые, но взгляните на них в минуты вынужденного покоя — до чего же они становятся похожими на безвольного звереныша из знаменитого фильма Пазолини «Мама Рома» \ на сына мамы Ромы, слоняющегося по окраинам Рима! Тот же томительно пустой взгляд, грызущая изнутри тоска, бессмысленная тяжесть и та же тупая неподвижность. Тот же век, та же трагедия, 1 «Мама Рома» — один из лучших фильмов выдающегося итальянского режиссера левого направления. Это трагический рассказ о простой итальянской женщине и ее сыне-подростке, которого она пытается уберечь от нищеты и от развращающего влияния улицы. Ценой унижений и огромных усилий она сама вырывается из ставшего уже для нее привычным мира римских проституток, забирает сына из деревни, где он рос маленьким зверенышем, чтобы дать ему другую, более обеспеченную жизнь в столице. Но все ее жертвы, все судорожные усилия тщетны: римская окраина, пустыри, наполненные такими же выбитыми из колеи подростками, как и сын мамы Ромы,— губят его. В самом имени — мама Рома — есть и символический смысл.
те же клинические признаки болезни. Как тяжело быть молодым! Как просто обстояло бы дело, если бы всю сложность молодежных проблем Запада можно было отнести на счет одних только буржуазных сынков! Если бы английские «моды» и «рокеры», и шведские «раг-гары», и французские «блузон-нуары», и всяческие клики «автоангелов» и «дорожных дьяволов» состояли из отпрысков богатых семей, главных держателей акций! Если бы для приема в преступные шайки Чикаго или Лондона существовал имущественный ценз. Если бы ряды разочарованных или подкупленных пополнялись только за счет буржуазных отпрысков. Если бы... Увы, это миф. Думать так — значит полагать, вопреки известному афоризму, что история пряма, как Невский проспект. Буржуазное общество все отчаяннее и судорожнее пытается привить свою мораль и философию обреченности всей нации, пытается слить судьбу эксплуататорского класса с судьбой народа. Воспитать инстинкт соучастия, причастности. Связать, как говорится, одной веревочкой. Каюсь, на первых порах, в конце 50-х годов, когда я впервые увидел на Западе взбудоражившую общество молодежь, мне все показалось простым и понятным. Я увидел юнцов в добротных кожаных куртках, девиц, полулежащих — ноги торчком вверх — в ярких малолитражках, замшевые ботинки, ковбойские шляпы с бахромой и решил, что передо мной богатые сынки. С жиру бесятся, подумал я. И хотя зрелище распадающейся, горящей смрадным тленом юности всегда ошеломляет и вызывает скорбное чувство, где-то подспудно во мне шевельнулась и простая защитная мысль: что ж, это их мир, их выбор, их логический конец, подготовленный всей историей буржуазного общества. Оказалось, что дело обстоит куда сложнее,
чем это могло показаться по неведению. Оказалось, что среди тех, кто растерялся, кто выбит из колеи, есть не только выходцы из буржуазных или средних классов, но и отдельные рабочие парни. Оказалось, что в разбойные кланы и в ряды циников может толкнуть и отрыжка сытости и долгая нужда, спазм обжорства и голодный спазм, бравада и отчаяние, и даже простое увлечение модой. Оказалось, что среди тех американских студентов, которые бесчинствуют в районе модных морских курортов, таких, как Дайтон-бич близ Джексонвиля, есть и «золотые юнцы», тратящие по двести долларов в день, и те, жто обходится несколькими долларами, которых едва хватает на пиво и на то, чтобы впятером поселиться в одной комнате мотеля. Известный французский философ и писатель Жан-Поль Сартр в интервью парижскому еженедельнику «Нувель обсерватер» рассказал о двух способах, с помощью которых буржуазные политики пытаются воздействовать на молодежь. «Первый,—утверждает Сартр,— относится к сфере пропаганды и заключается в том, чтобы с притворным сожалением изо дня в день изображать разочарованных циничных молодых людей, политически пассивных. Постоянно смотря в это фальшивое зеркало, молодой человек в конце концов начинает узнавать в нем себя». И второй способ: «Используя склонность к идолопоклонству, во Франции была сделана попытка превратить молодежь в особый класс потребителей. Воспользовавшись тем, что нынче подростки получают от своих родителей больше карманных денег, чем в прежние времена, стали изготавливать продукцию специально для них — журналы «Салю ле копэн», «Шушу», миллионы пластинок и т. п.,— внушая им мысль, что это дело их собственных рук. В действительности же то, что молодежи
дают для потребления, тщательно контролируется правительством и родителями». Сартр говорил о Франции, но эти явления характерны и для других стран. В США с их чудовищной журнальной продукцией, с изощренной культурой игрушек-монстров они обнаруживаются с еще большей очевидностью. Но, как ни пагубны сознательные усилия политиков, направленные к так называемой «деполитизации» молодежи, к смерти идей и торжеству цинизма, более существенными являются объективные жизненные процессы. Можно ополчиться в прессе против бульварщины и порнографии — нельзя по желанию буржуазных политиков изменить действительность, порождающую цинизм и порнографию. Можно с профессорских кафедр и с амвона произносить акафисты и евангели-» ческие речи, но невозможно закрыть глаза молодежи на социальную практику общества. «Нам ясность нужна,— мучительно размышляет один из героев романа итальянского писателя Васко Пратолини «Постоянство разума».— Нужен свет, чтоб как следует разглядеть этот мир. Так должно быть. Ведь за нами нет вины». Нужен свет, а свет убывает. Не приходит ясность. Ей мешает и разобщенность молодых, то, что можно было бы назвать публичным одиночеством. Мешает отсутствие великой цели, высоких идеалов. Мешает растущее подозрение, что общество, атомом, клеткой которого ты являешься, обречено. Мешает страх перед будущим, перед безработицей, постыдный расовый конфликт, кризисы национализма, столь характерные для буржуазного общества. Самый воздух этого общества зовет к протесту, к бунту. Но как бунтовать в одиночку? «Когда ты один,— мечется герой Пратолини,— тебе хочется швырять ручные гранаты, хочется стре
лять». Допустим, что в этих эмоциях есть преувеличение— чрезмерная экспансивность, идущая от национального характера героя-итальянца. Но многочисленные факты говорят о том, что одиночки, собранные обстоятельствами в толпы, действуют точно так же: рушат мебель концертных залов, громят витрины, опрокидывают ларьки и автомобили, сжигают постройки комфортабельных пляжей, дерутся без видимого повода, предаются любви без страсти и даже без подобия чувств. Толпы одиноких! Как странно, как парадоксально это звучит и как это точно передает сочетание индивидуализма, воспитываемого буржуазным обществом, с инстинктивным стремлением молодости к коллективу, к толпе таких же обманутых, неустроенных, вставших перед захлопнувшейся дверью истории! Толпа бунтующих, полных нерастраченных сил людей может творить чудо, если она освещена светом идей, связанных с переустройством мира. И она превращается в темную, уродливую силу, если у нее нет цели. Бунтующий американский студент, кого пресса США нарекла латинским именем «коллегиус студио-зис американус», по утверждению «Нью-Йорк геральд трибюн», с 1961 года обрел новое место для развлечений — район Дайтона-бич *, достаточно обширный, чтобы принять удары, «которые один из владельцев мотелей сравнил по силе с тем, что могут причинить четыре отряда морской пехоты». Твист, по наблюдениям журналиста, ушел в такое же далекое прошлое, 1 Этот район, как и многие другие модные курорты и пункты морского побережья, стал местом особенно разнузданных выступлений х:лепо бунтующей молодежи. Кровавые драки, грязные оргии, разгром баров и киосков, опрокидывание автомобилей стали обычным явлением с начала 60-х годов.
как менуэт,— исступленные, оргаистические танцы начинаются с наступлением темноты. «Если они так же тяжко работают в учебных заведениях,— сказал один из полицейских,— то все они станут величайшими учеными». Газета иронизирует, смеется, забавляется пикантными подробностями послеэкзаменациоиного «выпускания паров», описывает «самцов» и «самок» «колле-гиус студиозис американус», их миграции, периодичность «спаривания». Однако никаким юмором, даже юмором висельника, не скрыть тревогу по поводу трагического неустройства мира, в котором живет молодежь. Дело не в носах «коллегиус», вымазанных яркой краской, не в обвисающих свитерах и штанах, узких, как лосины, а в глубоких процессах, идущих в недрах внешне преуспевающего мира. Известно, что треть всех безработных США составляет молодежь, что в ряде крупных городов страны от 50 до 70 процентов негритянской молодежи в возрасте 16—21 года нигде не работает и не учится. «Фактически в США,— заявил один из видных деятелей коммунистической молодежи США Даниэль Рубин,— ныне растет поколение молодых людей, у которых никогда не было постоянной работы и не будет никаких надежд получить ее, если в стране не произойдут радикальные изменения». Но может быть, Рубин необъективен? Прислушаемся к другим голосам. «По подсчетам, в настоящее время четверо из десяти учащихся пятых классов не заканчивают среднюю школу. Мы не можем позволить себе такое расточительство. Кроме того, нет никаких причин, почему один миллион молодых американцев, не учащихся в школе и нигде не работающих, должен слоняться по улицам наших городов...» Это из послания президента США Кеннеди «О положении в стране» (1963 год). «Нет ни
каких причин»,— подстегивал он в себе голос бодро-» сти. Причины есть, они неустранимы. «Общество, в котором каждый пятый молодой человек, а из негров — каждый третий не в состоянии найти работу, не может считаться жизнеспособным. Такое общество находится в состоянии упадка»,— говорит известный экономист профессор Роберт Тиболд. Это тревожно и очень серьезно. Не менее серьезно, чем непроизводительный рабский труд в эпоху Римской империи, чем внутреннее банкротство, толкавшее к войне, и только к войне, экономику фашистской Германии, чем все другие необратимые процессы истории, которые в прошлом приводили к краху империй и систем. В былом мы умеем видеть это без труда — в современности все сложнее. Мешают мишура, неоновое свечение рекламы, видимый достаток, уровень машинной культуры и пропагандистская песенка о равных возможностях и всеобщем дележе прибылей. Будто миллиардные барыши монополий — это доисторический мамонт, свалившийся в вырытую людьми яму, и теперь каждый может по собственному желанию урвать себе кусок. Мы живем не во времена Римской империи, между предпринимателем и рабочим в США порой нет той заметной глазу пропасти, которая разделяла патриция н раба. Очень похожая одежда, те же зрелища, те же четырехколесные автомобили. Но, не делясь барышами, современный буржуа стремится щедро поделиться ответственностью, переложить на чужие плечи и свои тревоги, и свои преступления. Если бы буржуа расплачивался за грехи только судьбой собственных отпрысков, все обстояло бы как нельзя лучше. Но так бывает только в сказках. В жизни же ему нужна вся молодежь, все, кого он хотел бы купить и продать, сделать ответственными за несправедливый и преступ-
ный «правопорядок»: рабочий и конторщик, студент и молодой батрак. Вот почему речь идет о трагедии молодых из самых разных слоев общества. Неоспоримым является падение нравов среди молодежи и студентов Запада. Нью-йоркский журнал «Ньюсуик» стыдливо именует это «революцией в нравственности на университетских территориях в США», а лондонская «Дейли геральд» более откровенно — половой распущенностью. Свыше двух лет работала над этой проблемой многолюдная комиссия Британской медицинской ассоциации, возглавлявшаяся ливерпульским врачом Дейвидом Брауном. Я познакомился с выборками из доклада комиссии, опубликованными в печати, со статьями, которые этот доклад вызвал. Пресса озабочена, она не скрывает этого; в адрес педагогов и учащихся университетов и колледжей низвергается поток упреков, поучений, нравствен-4 ных прописей. Истина остается в тени. Никто не хочет взглянуть в глаза правде, докопаться до первопричины. «Дейли геральд», намекая на более чем солидный средний возраст членов комиссии (59 лет), справедливо пишет, что «старые и пожилые люди, беседующие друг с другом в некоем вакууме, не в состоянии решить моральные проблемы молодежи». Вакуум! Удивительно точный и многообъясняющий образ. Ведь подавляющее большинство специалистов по проблемам молодежи в своих статьях и исследованиях как бы отсекает молодежь от всего общества, помещает ее в вакуум, вместо того чтобы в трагедии молодежи видеть одно из проявлений морального разложения и распада всего общества. А стоит только прислушаться к срывающимся голосам самих юнцов, и сразу же обнаружится, что трагедия молодежи только сколок национальной трагедии, что молодежи труднее, потому что она ищет, пережи-14
вает крушение надежд, не вошла в тот возраст, когда человек обзаводится семьей и, вынужденный содержать ее, идет на компромиссы и сделки с собственной совестью. «Иногда я впадаю в отчаяние,— говорит юноша из Янгстауна в штате Огайо.— Мне кажется, что я никогда не найду работу, что все это будет длиться бесконечно долго. Все свое время я провожу на углу улицы, потому что больше мне делать нечего. Мне кажется, что ничего нельзя сделать». «Наша компания прибыла в Клэктон в субботу...— сказал семнадцатилетний лондонский юноша из шайки «мод».— Многие нанюхались героина... Начали швырять чем попало в киоски с напитками. Скоро уже по всему бульвару стали все расшвыривать... Начали просто все крушить. Забавно, когда видишь, как народ пугается. Похоже, будто мы тут главные». «Это не мое дело — осуждать девушек, которые приходят в бар,— сказал известному американскому писателю Эрскину Колдуэллу пожилой бармен в Луизиане.— Побудьте-ка здесь за стойкой несколько вечеров, и вы ни за что не скажете, что они приходят сюда с единственной целью — как можно больше содрать с мужчины, который их выберет... Но порой я спрашиваю себя: что же будет с ними потом? Вопрос этот их, кажется, не волнует, а может быть, это у меня в голове все перепуталось?.. Может быть, мир коренным образом изменился со времени моей молодости?»
СВИДЕТЕЛИ ЗАЩИТЫ И ОБВИНЕНИЯ 3s| |вИ и когда еще на Западе не писали о моло-дежи так много и противоречиво, как в »» Ign наши AH,L Пишут и высказываются все: |т| НМ политические деятели и князья церкви, IHL J№SL педагоги и писатели, ученые и репортеры, социологи и отчаявшиеся родители. На первый взгляд, у всех есть спасительные рецепты, у каждого припасен добрый совет, но, увы, строптивая молодежь отворачивается от них. Молодежь то окунают в ледяной холод сочувственного презрения, то окружают пламенем любви, надежды и веры. Одни говорят что она погрязла в
смертных грехах, предалась отчаянию, заразилась культом насилия и обречена на моральный распад, другие характеризуют ее как могучую социальную силу современности, нравственно здоровую, готовую к испытаниям будущего. Твист, отчаяние, половая распущенность — утверждают неумолимые обвинители; нет, говорят друзья и защитники, прекрасная молодость, совестливые, умные люди, размышляющие о судьбах мира. Сенсационные заголовки статей о молодежи — в Англии, во Франции, особенно в журналах и газетах США, а рядом — серьезные выводы людей, которые с действительным интересом вглядываются в лицо молодой Англии, молодой Швеции, Франции или Америки. Скажу сразу: бодрые голоса чаще всего раздаются не из стана статистиков или узких «специалистов по молодежным проблемам». Это голоса борцов, коммунистов, прогрессивных деятелей, сторонников справедливого социального переустройства жизни. Вера в будущее мира, по-видимому, в своих сокровенных глубинах неотделима от веры в молодежь и ее нравственные силы. И все-таки где же истина? Неужели ее надо искать только в крайностях? Неужели сотни различных комиссий, комитетов и специальных «институтов молодежных проблем» созданы по ложной тревоге, во имя сенсации, неужели они симулируют проблему, измышляют растущую среди юношества преступность, опасное равнодушие к жизни общества? Неужели нас самих обманывают собственные глаза, жизненные наблюдения? Неужели и трагический эпизод убийства слепого мальчика пуэрториканца Рафаэля Морреза, упавшего замертво с распоротым животом на улице испанского Гарлема от руки несовершеннолетних убийц, и последовавший за убийством процесс, так
выразительно запечатленный в романе американского писателя Хантера «По убеждению»,— неужели все это только плод безудержной авторской фантазии? Неужели лгут и потрясающие кадры «Вест-Сайдской истории» и многие другие реалистические фильмы, романы и повести? Нельзя не верить неопровержимым свидетельствам художников. Они могут ошибиться в выводах, погрешить в рассуждениях, но есть та область простейших жизненных наблюдений, в которой глаз настоящего художника непогрешим. В «Вест-Сайдской истории» есть повторяющиеся не раз кадры: молодые, сильные парни, сбившись в ватагу, движутся по каменным ущельям улиц. И красочный колорит фильма, и балетная выразительность движений подчеркивают страшное опустошение в душах этих юношей, их опасную, вызывающую раскованность, их готовность к преступлению. Во всем сквозит что-то отталкивающее, звериное, возвращающее человека в джунгли, в первозданный хаос, хотя и среди небоскребов. Это безжалостное свидетельство кинообъектива. А вот ремарка из романа Хантера, авторская характеристика одной из молодежных банд в нью-йоркском Гарлеме: «В том, как они идут, есть что-то жуткое — это безжалостная целеустремленность линчевателей». Эти слова могли бы послужить превосходной подтекстовкой к взятому на удачу кадру фильма. Явление увидено точно и точно выражено художниками разных жанров, разных областей искусства. Факты, характеризующие явления распада и неразрешимых внутри буржуазного общества антагонистических противоречий, трагические коллизии действительности стали слишком заметны и многочисленны — от них уже не отмахнуться политикам, мимо них не пройти ни одному честному художнику. Насилие, 18
знамя которого нагло развернул в прошлом над порабощенной Европой нацизм, не умерло вместе с разгромом гитлеровских армий, как не перестал существовать расизм и его философия человеконенавистничества. Насилие для буржуазного мира осталось девизом и знамением времени, выражаясь не только в жестоких экспедициях регулярных армий против народов Азии, Африки и Латинской Америки, но и в кровавых внутренних драмах Нью-Йорка, Лос-Анже-лоса или штата Алабама. Преступные обычаи гангстерских банд, их безнаказанность не могли не оказать влияния на молодежные ватаги и кланы. Хотя юношеская преступность и всяческие крайности жизни современной западной молодежи и являются порой предметом художественного исследования, преимущественный интерес художников вызывает повседневная жизнь молодежи, ее быт и психология, ее нравственные поиски, ее малозаметные, но каждодневные изнурительные драмы и даже трагедии. За последние годы мы прочли в русских переводах немало книг о молодежи Запада, об ее быте и исторических судьбах, об ее тревогах и поисках, о грозном «взрывном потенциале», составляющем предмет серьезной озабоченности политиков и буржуазных социологов. Нас захватила глубина анализа и размышлений итальянского прогрессивного писателя Васко Пратолини в «Постоянстве разума», многое объяснили нам книги Селинджера, Силлитоу, Эмиса, Бёлля, Апдайка, Яна Мюрдаля, Хантера, Барстоу1 и других. Эти писатели талантливы и обладают, при всей разности дарований, 1 Почти все романы и повести, которые я имею в виду, печатались в последние годы в журнале «Иностранная литература». Читатель, специально интересующийся проблемой, может найти книги этих авторов в журнале, а также прочесть специальный молодежный номер «Иностранной литературы» (№ 12 за 1965 год).
той влекущей силой достоверности, которая берет читателя в плен и внушает ему убеждение, что художник не обманывает его, что художник неподкупен. Возникает естественный соблазн — вынести приговор молодежи, основываясь исключительно на свидетельствах книг и других произведений искусства. Это куда удобнее и проще, чем окунаться в самою жизнь, неистово противоречивую, сопряженную с такой бездной сложностей и проблем, которые сегодня — даже в рамках одной единственной страны — не под силу ни социологам; ни современным кибернетическим устройствам. А книги, даже тысячи книг, можно систематизировать, разложить по полочкам, «рассортировать» по возрасту героев, по их социальной принадлежности и т. д. Если стать затылком к жизни и вгля,-дываться только и исключительно в зеркало литературы, в его неровную, живую и, если угодно, вулканическую поверхность, можно легко сбиться на упрощение. Я не говорю уже о том, что в этом случае ты сам оказываешься между действительностью и ее отражением и рискуешь увидеть в зеркале самого себя, свое лицо, свои концепции, наспех подкрепленные выхваченными из книг иллюстрациями. Литература и не поспевает за стремительно меняющейся жизнью молодежи, и ревниво остерегается бесстрастной широты статистики,— она движется словно бы рывками, яростно, увлекаясь; а истинное увлечение сопряжено с односторонностью. Только соединяя наблюдения над самой жизнью, над действительностью во всем многообразии ее форм с анализом, который дает литература, с ее зримыми, словно выхваченными из жизни фигурами и картинами, можно в какой-то мере приблизиться к истине. И чем упорнее и непредубежденнее мы знакомимся с жизнью современного Запада, чем внимательнее при-
слущиваемся к голосу честных писателей и художников, тем отчетливее вырисовывается поистине драматическая картина. Это разные голоса, по говорят они об одном: как тяжело быть молодым в современном буржуазном обществе. Так современный эпос приходит на помощь социологам и философам. Как правило, каждый роман или повесть, даже наиболее жестокие и беспощадные в изображении того, до какой крайней черты может дойти молодой герой, написаны в защиту этого героя, в защиту молодежи и являются обвинительным документом против буржуазного общества, как такового. Но я хотел бы привести и прямые публицистические высказывания и тех же писателей, и общественных деятелей, и журналистов, специализирующихся на молодежных темах. Они весьма и весьма симптоматичны. На Западе есть и поныне немало людей, которые держатся, так сказать, нейтралистской позиции по отношению к молодежи, ее бедам и проблемам: мол, каждое поколение должно самостоятельно учиться плавать, пусть побарахтаются, хлебнут водички; ничего, что она мутноватая, болотная,— здоровее будут. Впервые я столкнулся с такой, я бы сказал, взвешенной, обдуманной точкой зрения в конце 50-х годов, когда в Москву приехал молодой шведский писатель Пэр Вэстберг с женой, преподавателем французского языка. Он приехал в Переделкино — посмотреть, как живут и работают в доме творчества писатели, не переставая удивляться тому, что писателей собралось так много в одном месте и они не только не мешают друг другу, но, кажется, рады такому многолюдству («Как, вы даже читаете друг другу отдельные главы, куски, рассказы?..»). Потом зашел разговор о западной молодежи, о школьниках, о необходимости как-то
оградить детство от порнографической литературы, от активно насаждаемого цинизма. Пэр Вэстберг упорно держался той точки зрения, что не нужно торопить события, что все следует предоставить течению времени. «Пусть молодежь переболеет,— утверждал он,— пусть пройдет и через это, ничего страшного. Все равно победит нравственное здоровье, инстинкт самосохранения». Оптимизм Вэстберга был порожден не равнодушием или цинизмом, а, по всей вероятности, складом его характера и особенной, не часто повторяющейся в жизни, его судьбой. Тринадцатилетним подростком он послал свою рукопись знаменитой писательнице Астрид Линдгрен (ее хорошо знают и читатели нашей страны). Рукопись не была достаточно хороша для печати, но подросток заинтересовал Линдгрен. Она предложила ему писать еженедельно небольшое, в несколько страниц, сочинение для одной из стокгольмских газет, что-то вроде специального уголка «Мир глазами ребенка». После целого года такого сотрудничества были отобраны лучшие новеллы и зарисовки и изданы отдельной книгой. Четырнадцатилетний Пэр стал автором книги, а на гонорар, полученный за нее, купил себе небольшую парусную лодку. С тех пор он почти ежегодно выпускал по книге и ко времени нашего знакомства напечатал их что-то около пятнадцати. Он, действительно, с самого детства стал хозяином своей судьбы, «выстраивал» свою жизнь, серьезно трудился как писатель, он выиграл единоборство с жизнью, но можно ли полагать, что такая тактика справедлива и для миллионов других подростков? Надеюсь, что и Пэр Вэстберг сегодня думает не так, как восемь лет тому назад. За эти годы Вэстберг не просто повзрослел, стал популярным во многих
странах писателем, но стал и другим, новым писателем, остро социальным и гневным. Его, как это ни покажется странным, сформировала Африка, Африка, страдающая от диктатуры фервурдов и Смитов. Вэст-берг попал в Южную Африку как студент-стипендиат, движимый любознательностью, а столкнулся с такой мерой человеческого горя, с такой несправедливостью, которые превратили его в борца против расистов Фер-вурда, против апартеида. Он уже выпустил несколько страстных обличительных книг и теперь хорошо знает, кто заинтересован в так называемой «деполитизации» европейской молодежи, в пропаганде секса, расового неравенства, гангстерских фильмов и культа силы. Значительно больше, чем «нейтралистов»,— разного рода обвинителей современной молодежи. Это люди разных профессий, которых объединяет страх перед будущим и боязнь мужественно взглянуть в лицо современной действительности, на саму жизнь — плод их многолетних трудов, заблуждений и спекуляций. Я еще не раз буду возвращаться к ним, цитировать некоторые их суждения, здесь мне хочется сказать о том, что, вне зависимости от того, лгут они или заблуждаются, их нетерпимая, односторонняя критика современной молодежи выражает социальную слепоту и неспособность подняться до критического взгляда на созданное трудами их поколения общество. Кто они? Родители, приведенные в отчаяние неуправляемой жизнью детей? Журналисты, зарабатывающие на сенсации, равнодушные к жертвам этих сенсаций? Брюзжащие старики? Специалисты, ограниченные, запутавшиеся в лесу разрозненных фактов и цифр, люди, чья образованность, по определению Козьмы Пруткова, подобна флюсу,— она одностороння? Политики, раздраженные бунтом молодежи или заинтересованные в том, чтобы увести ее подальше от серьезных
социальных размышлений, ибо, размышляя истинно и серьезно, нетрудно и впасть в грех... марксизма? Им несть числа, трудно даже перечислить все оттенки, все голоса этого хора истовых или лицемерных обвинителей молодежи. Но вот 26 ноября 1965 года прозвучал еще один голос — голос известного английского писателя Джона Б. Пристли, которого давно и хорошо знает советский читатель и театральный зритель. Пристли напечатал в журнале «Нью стейтсмен» статью под крикливым, оскорбительным названием «Студенческая чернь». Глубокий социальный писатель, посвятивший немало талантливых страниц критике, а порой и обличению буржуазного общества, присущих ему экономических и правовых отношений, в последние годы не раз, со все возрастающим скептицизмом, и, я бы сказал, все более явственным стариковским брюзжанием, писал о литературной молодежи и о молодых, подвизающихся в искусстве. Теперь он выступил с обвинительным вердиктом в адрес если не всей молодежи, то всего студенчества, и выступил именно в ту пору, когда значительные массы студенчества — от Барселоны до Корнуэлла в США, от Рима до Сайгона или Токио — ведут мужественную борьбу за мир и социальные права. Читатели «Известий» знают о грубо несправедливом выступлении Джона Б. Пристли из открытого письма М. Стуруа к Пристли (5 декабря 1965 года) — письма острого, справедливого, написанного с подъемом и страстной заинтересованностью. Я хочу напомнить только главное обвинение Пристли в адрес молодежи и студенчества. «Они могут вырасти при капитализме,— читаем мы в статье «Студенческая чернь»,— или при социализме, но единственное, о чем они действительно пекутся, это
вандализм». Уже из этой огульной, бездоказательной фразы (к слову сказать, Пристли совершенно незнаком с молодежью, выросшей при социализме, и не имеет нравственного права свидетельствовать ни за, ни против нее) ясно, что писателем владеет раздражение, что он принял на себя непосильную роль этакого высшего судьи, стоящего над заблудшим человечеством. «То, что мы видим на студенческих лицах,— продолжает Пристли,— на которых отражаются отблески горящих автомашин и книжных костров,— это не пылающий политический энтузиазм, а холодное наслаждение разрушением... Они, может быть, слабы в науках и искусстве, медицине или праве, но они уже первые в хулиганстве. Я сомневаюсь даже в том, знают ли они, на чьей стороне беснуются». Я еще вернусь к позиции Пристли, а здесь хочу только подчеркнуть, что бранное название «студенческая чернь» он отнес на счет всех протестующих студентов, не делая различия между фашиствующими молодчиками и прогрессивной молодежью, протестующей против убийства женщин и детей во Вьетнаме, против дискриминации негров или атомных притязаний западногерманских реваншистов. Он как бы уравнивает их всех в своем уничтожительном приговоре. А формула Джона Б. Пристли «не знают, на чьей стороне беснуются»,— это ведь и формула всей реакционной пропаганды США, которая уже не первый год тщится доказать, что бунт молодежи — это бунт крови, эксцессы фрейдистского происхождения, некое необъяснимое мистическое знамение времени, сексуальный психоз или врожденная тяга к преступлению. Этакий бунт всех, кто не достиг 25-летнего возраста, против всех, кому перевалило за 25! И тем не менее очень многие общественные деятели Запада, люди проницательного ума и неподкуп
ной совести, свидетельствуют в пользу молодежи. Английский публицист Гордон Шаффер, размышляя о наиболее актуальных темах осени 1965 года, заметил: «Если верить некоторым газетам, Англию наводняют юные хулиганы, большинство молодых людей развлекаются драками, а все или почти все юноши и девушки— либо преступники, либо наркоманы. Это неправда. «Трудные» мальчики и девочки составляют несомненное меньшинство. К тому же в тупик их чаще всего загоняет несовершенство нашей системы образования». И в подтверждение своей мысли Шаффер говорит о вкладе молодежи в борьбу против ядерного вооружения, об оппозиционной активности «молодого сектора» лейбористской партии, о массовых протестах молодежи против агрессивной войны США во Вьетнаме. Прислушаемся к голосу еще одного англичанина — к мудрому голосу человека, которому уже перевалило за девяносто лет. Как часто люди в этом возрасте склонны осуждать молодежь, даже если она не дает к тому оснований, только потому, что они попросту уже не могут понять молодежи. Но Бертран Рассел — человек другого склада. «Мне уже за девяносто,— сказал он 4 января 1965 года корреспонденту «Комсомольской правды» Б. Гурнову,—и, как свойственно старикам, я мог бы присоединить свой голос к хору, старательно выводящему старую, но снова и снова возрождающуюся в каждом поколении песню: «Не та нынче молодежь пошла». Впрочем, к этой фразе я мог бы и присоединиться, если спеть ее на другой, оптимистический мотив. Я не согласен с тем, что молодежь — потерянное и бесплодное поколение. Наоборот, никогда раньше молодежь не думала так много о судьбах мира и не принимала такого живейшего участия
в борьбе за его перестройку к лучшему... Во многих вопросах их оценка четче и реалистичнее, чем оценка их отцов и дедов. Да, часть молодежи сбита с толку атомной нервотрепкой «холодной войны». Но в этом виноваты старшие. Да, часть молодежи стремится только к материальному благополучию. Но страсть к деньгам пробудили в них взрослые. Зато никогда ранее молодежь не собиралась на такие массовые и представительные форумы и фестивали, чтобы обсудить проблемы современного мира, чтобы утвердить свою роль в этом мире, наметить пути борьбы за его перестройку». И наконец, еще одно суждение, на этот раз человека, который втрое моложе лорда Рассела и уж, конечно, знает о современной молодежи не понаслышке. «В толкователях молодежных проблем,— писал Алан Силлитоу в статье «О рождестве, Трафальгарском фонтане и рецептах счастья»,— нет недостатка. Нет числа и прозвищам, которые давали нашему поколению юных. Я не согласен с теми, кто утверждает, что это поколение «потерянных», «ущербных», и с прочими хулителями молодежи. Достаточно вспомнить, что основная масса весьма частых в Англии маршей и демонстраций в защиту мира, демократии и свобод — это молодые люди. Я бы назвал основную часть нашей молодежи поколением молчаливых. Не потому, что юноши и девушки не хотят или им нечего сказать друг другу и всему миру, а потому, что взрослые отняли у молодых и присвоили себе право говорить от имени юных и решать их проблемы. Взрослые не дают молодым почувствовать свою силу, не дают подавляющей массе молодых занять прочное место, достойную роль в «современной жизни». «Печать,— уточняет свою мысль Силлитоу,— (а газета у нас — мощный рычаг в формировании общест
венного мнения) поставляет молодым людям рецепты и стандарты жизни, героев и идеалы, которым они должны следовать. Газеты предпочитают сенсации. И вот волей-неволей, подсознательно создается у юношей или девушек убеждение, что если не выбился в кинозвезды или чемпионы, то для того, чтобы показать, на что ты способен, как-то утвердиться в жизни, нужно любым способом попасть в газету. Но ведь не каждый день случаются пожары и падают на тротуарах старушки. Тем более рядом с юношей, готовым их поддержать, и уж совсем редко тут же оказывается газетный фоторепортер. Жизнь миллионов подростков и молодых людей состоит из ровного течения дней, месяцев и лет за школьными и студенческими партами, за станком, за рулем, на стройке. Но это издавна и, судя по всему, прочно считается у нас газетными законодателями идеалов слишком обыденным, скучным, неинтересным. У нас посчитали бы смешным — да это и невероятно,— чтобы в газете появились аншлаг и портрет парня, который лучше других работает или учится. Вот и получается: для того, чтобы как-то показать себя, привлечь внимание, утвердиться в обществе, молодому человеку приходится, выбиваясь из сил, с риском захлебнуться, плыть по жизни, взбивая брызги, против течения». Силлитоу бесспорно прав в своем беглом психологическом анализе, он в данном случае и не задавался целью всестороннего исследования проблемы, но его образная формула — «поколение молчаливых» — не более точна, чем другое, модное в Англии определение: «поколение икс». И то и другое настаивает на загадочности поколения, на его трагической «закрытости», отъединенности от общества взрослых. Молчание миллионов— явление грозное, чреватое суровыми неожи
данностями. В приведенных мною строках Силлитоу еще слышны и грозовые раскаты недавней «сердитости» молодых в Англии; Силлитоу, в сущности, подчеркивает глубину конфликта, поколений, непримиримость столкновения их интересов в условиях буржуазного общества. В суждениях Рассела, Гордона Шаффера и Силлитоу— терпимость и вера в молодых и желание защитить их от хулителей. Это не случайно,— высказывания многих французов, американцев или западногерманских литераторов отмечены куда большей тревогой и напряженностью. Нетрудно заметить, что и роман молодого английского прозаика Барстоу «Любовь, любовь...» (напечатанный в 11-й и 12-й книгах «Иностранной литературы» за 1965 год) отличается почти патриархальным, уже ставшим для нас непривычным, спокойствием среди таких неспокойных, «ревущих» шестидесятых годов. Сосредоточив главный интерес на взаимоотношениях Ингрид и двадцатилетнего Брауна, Барстоу только походя, не слишком углубляясь, касается общественных, социальных связей и катаклизмов. Герой романа Виктор Артур Браун, который говорит о себе: «.г.мне двадцать лет, я не слишком уверен в себе и сразу теряюсь, когда начинаются всякие двусмысленные шуточки, остроты и сальности», ведет напряженную внутреннюю борьбу за сохранение собственного достоинства. Он стремится оградить свою личность от враждебных посягательств, отстоять честь рабочей шахтерской семьи, в которой он родился и вырос. Его борьба находит отклик у читателя, тем более искренний и живой, что сам Виктор Браун отнюдь не идеальный герой, а обыкновенный парень, выхваченный из гущи действительности, из того самого «ровного течения дней, месяцев и лет», о котором пишет Силлитоу. Участь Брауна заслужи-
вает внимания, его затруднения не оставляют читателя равнодушным. Но именно — затруднения. Столкновения Вика Брауна с обществом, с начальством в чертежном отделе Уиттейкеровского завода не вырастают до степени напряженного драматического конфликта. В неторопливом рассказе Барстоу возникает много подробностей, точно, а порой и остро характеризующих современную Англию: и круг развлечений молодежи; и культ «французских книжек», которые, как выражается Виктор Браун, все растопляют в тебе, «когда смотришь на этих девчонок»; и живущая в сердцах пожилых людей негаснущая тревога, что снова вернутся худшие времена, с безработицей и голодом («Не может же всегда так быть. Слишком много я видел плохих времен, чтобы думать, будто так может продолжаться без конца»); и ошалевший от вина ночной автомобилист, осколок безумной «сладкой жизни», упавший на лондонский асфальт, и многое другое. Однако по мере чтения романа возникает и чувство неудовлетворенности, и опасение, что взгляд Барстоу, такой пристальный в подробностях, еще не обладает необходимой социальной остротой. Лихорадочное, прерывистое, порой бешеное биение «мирового пульса» плохо прослушивается в его романе, и этого не отнести целиком на счет особых условий английской жизни. Виктор Браун — крохотная и сравнительно спокойная частица того поколения, которое в Англии окрестили и звучным, и таинственным именем «поколение икс». Он несколько флегматичен, скрытен, обособлен от сверстников, его конфликты с близкими, с действительностью еще остаются конфликтами исключительно внутренними, и он пытается разрешить их или наедине с самим собой или в узком мире семьи. Драмы и неустроенность сотен тысяч его сверстников приобрели 30
давно характер и более открытый, непримиримый, и более публичный, общественный. Об этом убедительно поведала англичанам книга «Поколение икс» (так сказать узаконившая, утвердившая это определение), изданная Чарльзом Хамблет-том и Джоном Девереном. Она содержит высказывания самих молодых, тех, кто не достиг 25-летпего возраста. Это правдивые и неоспоримые свидетельства — молодые, разноречивые голоса, вызывающие чувство тревоги, озабоченности судьбой молодых, но и чувство гордости за их способность мыслить критически, подвергнуть глубокому анализу и собственную жизнь и царящую вокруг несправедливость... «...Если мне повезет и я найду приличную работу с хорошим заработком,— говорит с горечью Джон, 18-летний юноша из Бирмингема,— наверное, я стану таким же, как и все, кого вижу вокруг. Удивительно, как могут менять человека чековая книжка и уютный дом. Сразу начинаешь подумывать об автомашине, садике, страховании жизни и двух телевизорах. И вот уже нет времени волноваться по поводу мировых проблем или размышлять о том, сколько людей голодает в Африке. Мещанское благополучие может стать убийцей, изуродовать разум и душу». Здесь, в сущности, речь идет об опасности «философии комфорта», мещанского благополучия, о сознательно насаждаемых правящими силами идеалах буржуазности. Эта проблема особенно остро встает перед молодежью США, некоторых Скандинавских стран и Франции. В пространном интервью, которое Жан-Поль Сартр дал леворадикальному журналу «Нувель обсер-ватер», много говорилось о молодежи, о попытке «превратить молодежь в особый класс потребителей». Я уже цитировал это интервью в связи с определением Сартром двух наиболее распространенных способов
«деполитизации» молодежи. Сейчас нам важна общая характеристика, которую дал французской молодежи Сартр,— его защитительная позиция. Жан-Поль Сартр взрывается, свидетельствует журнал, когда перед ним ставят вопрос в такой форме: французская молодежь отворачивается не только от партий и идеологий, но и от идей вообще. У нее остался лишь один бог — техника, одна мечта — благополучие. «Взорвавшись», Сартр отбрасывает такую точку зрения. «Большинство молодых людей, с которыми мне доводится встречаться сейчас,— сказал он,— даже если они не принадлежат ни к какой партии — несравненно лучше разбираются в политических событиях, чем мои современники в прошлом... У молодых людей, с которыми я сталкиваюсь, возможно, менее горячие головы, чем у прежней молодежи, но, что меня больше всего поражает,— их политическое развитие часто находится на том же уровне, что и мое. То, к чему я пришел, для них оказывается отправным пунктом. Они идут ко мне не за поучениями, а для дискуссии, как равный с равным. Они не хуже меня знакомы с экономическими проблемами или с положением в слаборазвитых странах. Но при этом у них впереди вся жизнь, чтобы созидать дальше». Какая удивительно разноречивая картина! Чуть ли не врожденные «вандалы» Пристли, «поколение икс», «поколение молчаливых» — и поколение молодых, которые на равных ведут дискуссии с изощренным полемистом, образованнейшим человеком Франции — Сартром! Битники, бнтломаньяки, зловредные нарушители спокойствия — и надежда мира, те, кто вскоре станут его хозяевами, ибо ничто не вечно под луной. В этом нелегко разобраться. Быть может, полезнее будет начать с «тихого», относительно спокойного района Запада — с такого, как
Дания или Швеция, где общественные отношения и конфликты, на первый взгляд, не достигли еще драматического накала, характерного, скажем, для США. Начать со страны классической буржуазной демократии. Там я впервые в жизни столкнулся воочию с бедами и нерешенными проблемами молодежи. Там я впервые увидел «раггаров». 3 А. Борщаговский
КТО ТАКИЕ «РАГГАРЫ»! Ш Артура Лундквиста есть рассказ с пара-доксальным названием — «Автомобиль-ная коррида» L Это одно из самых траги-ческих произведений современной скап-динавской литературы, лишенное украшений, написанное с доходящей до жестокости простотой, которая неизмеримо сильнее всяких драматических фраз. ...К молодому парню Сиверту заезжают на дом двое из шайки «раггаров», с которой Сиверт решил порвать, чтобы начать новую жизнь. На старом лиму- 1 См. сб. «Современная шведская новелла». М., Изд-во «Художественная литература», 1965.
зине они везут Сиверта за город. По пути к ним присоединяется вереница автомашин, в которых сидят парни и девушки в кожаных куртках, и вся эта современная кавалькада останавливается на глухой лесной вырубке. Здесь вожак шайки, по прозвищу Железный, объявляет Сиверту приговор. «Мы решили устроить, так сказать, маленькую корриду, этакий бой быков,— говорит Железный.— Считай себя быком, тореадором — кем хочешь. Машина будет тебя преследовать — увиливай как сумеешь». И Сиверт, пометавшись по вырубке, гибнет, раздавленный. машиной на глазах у девушки, которую любил, которая должна была стать его женой и матерью его ребенка. Подобно желтому туману, убивающему дыхание, подобно ядовитым цветам легенд среди пней, среди мятых автомобилей «раггаров» прорастает насилие. Беспощадное, безглазое насилие. Рушится общественная мораль, ее место заступает «мораль» клана, шайки, уродливые, характерные для уголовного мира представления о кастовой «верности» и «чести». Заглянув в искаженные равнодушием лица многих молодых, отцы отшатываются в стране и замешательстве, не узнают ни себя, ни своей мечты. А между тем — зеркало не столь уж криво. Между тем они сами унавозили почву. Неутомимый скиталец Артур Лундквист, изъездивший мир, чтобы всегда и неизменно свидетельствовать в пользу человека, отлично видит и то, что, быть может, труднее всего увидеть: подлинную жизнь людей, говорящих на одном языке с ним, жизнь, идущую рядом, хорошо задекорированную, прикрытую яркими, ярмарочно-неоновыми одеждами, трудно различимую при сегодняшних скоростях. То, что открылось глазам Артура Лундквиста, ви
дят и некоторые другие честные художники Швеции, молодые литераторы, кинематографисты, поставившие в последние годы уже не одну серьезную картину о трагических противоречиях шведской молодежи. Одним из первых, кто решился громко и мужественно заговорить об ответственности и даже вине старшего поколения шведов, был выдающийся режиссер Ингмар Бергман. Я имею в виду если не самую талантливую, то самую глубокую, самую плодотворную по мысли его картину — «Земляничную поляну». Она была дублирована на русском языке, и многие видели ее. Но мне привелось увидеть ее в Стокгольме, на родине Бергмана, а главное, одновременно увидеть и героев Бергмана — и тех, кто в кадре, и тех, кто в кадр не попал, но чьей судьбой был глубоко озабочен режиссер. Кадры фильма и картины жизни причудливо переплелись для меня, но и в этом сложном, порой болезненном переплетении была своя логика. ...Кажется, город вымер. Пустынны тротуары и мостовая, залитые не то солнечным, не то ярким лунным светом. Профессор медицины Исаак Борг смотрит на циферблат уличных часов, и ужас леденит его мозг. Часы тоже мертвы: они без стрелок. Жизнь остановилась. Тишина. Но вот из-за угла выходит прохожий в темной, немного старомодной одежде. Странное лицо: немое, расплывчатое, словно это и не лицо вовсе, а большой, вяло собранный кулак. Борг прикасается к прохожему, тот падает на тротуар, и нет человека, только на асфальте темнеет мокрый след. Затем на улицу въезжает катафалк. Заднее колесо, ударившись о металлический столб, отлетает, гроб валится с перекосившегося катафалка, и, когда Борг наклоняется над гробом, он видит в глазетовом нимбе самого себя. Мертвый
профессор Борг цепко хватает живого за руку и тянет, тянет к себе. Это кошмар, разбудивший Борга на рассвете знаменательного в его жизни дня: сегодня в старинном шведском университетском городе Лунде будет отпраздновано пятидесятилетие его врачебной деятельности. Только один день отделяет предрассветный кошмар от торжественных салютов в Лунде, от звона колоколов древнего кафедрального собора, но за этот день, проведенный в машине по дороге из Стокгольма в Лунд, Борг словно бы вновь переживает всю свою долгую жизнь. Перипетии этого дня — его компромиссы и открытия, его горечь и мнимое прозрение — наполняют фильм Ингмара Бергмана «Земляничная поляна». По мере того как в кадр входили все новые и новые лица, мною все больше овладевали мысли о самой Швеции. Мне показалось, чго эта психологическая лента, словно бы трактующая о вечно сущем и вневременном, то и-дело наполняется острым и даже злободневным содержанием. Хотя режиссер Бергман и ограничивает себя сознательно нравственными, моральными рамками, обходя острые социальные темы, он невольно приходит к критике, а порой и к обличению одного из главных пороков общественной жизни Швеции. Артур Лундквист, автор «Автомобильной корриды», в беседе с группой советских писателей сказал, что в «Земляничной поляне» странным образом «соединяются слабые куски и куски гениальные». Мне кажется, что высокие достижения режиссера отмечаются именно там, где он с большой образной силой выражает критику действительности. Его художественный диагноз общественных недугов точен и порой беспощаден, хотя пути исцеления неясны и ему. В этом фильм как бы повторяет и то горестное непонимание,
которое существовало между Боргом и его покойной женой: она металась, ждала нравственной поддержки, душевности, а Исаак Борг всякий раз с профессиональным автоматизмом предлагал ей... успокаивающие лекарства! Где корни тяжких предчувствий и кошмаров престарелого профессора? В чем его обвиняют близкие люди и сама жизнь? Марианна, невестка профессора, возвращающаяся домой, в Лунд, первая формулирует обвинение. Она считает профессора индивидуалистом, черствым эгоистом, человеком, не понимающим души и нужд окружающих его людей. Все еще ошеломленный ночным кошмаром и странным началом праздничного дня, профессор почти не отвечает на обвинения. Он слушает и хмурится. Долог путь до Лунда. Он проходит по местам детства Борга и мимо поселка, где живет его 96-летняя, но все еще властная мать — воплощение рутины, фамильного эгоизма и себялюбия Боргов. По пути случается всякое: некоторое время в машине профессора едет семейная чета — истерическая пара автомобилистов, потерпевшая дорожную аварию. А на заднем сиденье расположилась молодежь: юная блондинка, едущая налегке в Италию, и два студента — ее интимные друзья и провожатые. Они едут в чужой машине по обычаю «автостопа», и уже поэтому не могут быть отнесены к сословию «раггаров». Ведь «раггар» — автомобилист. И, вспомнив «раггаров», я подумал, что, если бы профессор Борг не свернул на запад, чтобы посетить старуху мать, он по пути из Стокгольма в Лунд мог пересечь небольшой городок Кристианстад, ставший летом 1959 года ареной одного из горчайших для Швеции событий. К тому времени страна уже притерпелась
к бесчинствам молодежи, но ни их художества, ни хулиганская свалка в Вестеросе не шли -ни в какое сравнение с тем, что «раггары» учинили в Кристиан-стаде. Но об этом позднее; пока последуем за машиной профессора Борга. Он верен себе: притормозил и кто-то там устроился за его спиной, на заднем сиденье. Остальное его не интересует: пусть живут как знают, только бы не очень тревожили его. Я уверен, что, окажись профессор в окрестностях Кристианстада, когда там уже раздавались крики о помощи, он только недовольно поморщился бы, досадуя на то, что скопление раггарских машин мешает ему к сроку добраться в Лунд. Кто же такие «раггары», рыцари кланов, носящих столь романтические названия: «дорожные дьяволы», «автоангелы», «святые»?.. Это молодежь в основном не старше двадцати лет. Молодой человек в 17—18 лет начинает работать и зарабатывать. На новый автомобиль денег не хватает, машина стоит довольно дорого, даже малолитражный «Фиат» или «Фольксваген». И он покупает старый автомобиль. Постепенно это стало «эстетическим принципом»: чем старше модель, тем лучше. Но автомобилю достаточно мотора, четырех колес и бензина, а тысячам ошалевших от ранней самостоятельности юношей необходимо другое «горючее», чтобы предотвратить их моральное падение. Им нужна осязаемая, земная, но высокая цель, нужна нравственная идея, способная вдохновить молодежь. У профессора Борга такой идеи нет, а многие, кто делает вид, что у них она есть, встретившись с молодежью, помалкивают. Обращаться к молодежи с идеями, говорят они, значит заниматься политикой и совершать насилие над свободой личности! А между тем личность растет и развивается, и то, во что она разовьется, зави
сит не только и не столько от сытности обеда и количества костюмов, сколько от владеющих обществом идей. И вот «автоангел» или «дорожный дьявол» — за рулем собственной машины. Под колеса покорно ложатся километры отличных дорог. Ему хочется что-нибудь сотворить, и оказывается, что творить безобразия легче, чем добрые дела. Любопытно, что писал недавно один западногерманский журналист о роли «мотора» в эпидемии насилий и преступных эксцессов: «К насилию относится уже не только нападение, драка, изнасилование, ограбление и убийство, но и современные средства насилия, каким может явиться, например, автомобиль. Мотор подстегивает агрессивные стремления, им открывается полный простор, тем более что данное лицо чувствует себя под крышей машины в полной безопасности. «Молодежь, получающая в руки столь опасный инструмент, представляет собой скрытую опасность для всех участников уличного движения»,— заявил недавно один судья, пришедший к подобному выводу на основании того, что большинство тяжелых аварий происходит по вине молодежи в возрасте до 21 года». «Автоангел» нет-нет да и выкинет такое, чего даже «дорожному дьяволу» делать не следовало бы. Будем объективны: в раггарских кланах были и есть славные, честные парни, но все дело в том, что и честный юноша, предоставленный всем четырем ветрам шведского сухопутья, постепенно может скатиться к оголтелому хулиганству. Он быстро овладевает раггарским жаргоном, проникается чувством кастовой солидарности и становится участником или молчаливым зрителем этакой «автомобильной корриды». Раггар, вооруженный стилетом, оказывается объективно ближе к фашиствующему хулигану, чем к герою и рыцарю.
Бесчинства в Кристианстаде летом 1959 года показали это со всей очевидностью. Конечно, в стране куда больше другой молодежи — молодых рабочих, студентов, хороших, думающих людей, и в разговоре о «раггарах» швед не преминет сослаться на это. Но дело ведь не в цифрах,— опасно то, с* какой легкостью разложение и гниль проникают в массы шведской молодежи. Опасна моральная разору-женность общества. «Раггары» как-то незаметно и быстро созрели, словно в доказательство того, что червивый плод созревает и падает раньше здорового. В 1956 году, в свой первый приезд, я ни разу не слышал о них ни в Стокгольме, ни в провинции. В 1959. году они внесли серьезную озабоченность в умы шведов, настолько серьезную, что дважды в сентябре в стокгольмской ратуше происходили своеобразные переговоры между представителями раггарских кланов и членом риксдага, видной общественной деятельницей Швеции Ингой Турс-сон. Среди представителей «раггаров» была и девушка, Ингрид Иогансон, миловидная блондинка, очень напоминающая, судя по фотографии в «Свенска дагблат», девушку из фильма «Земляничная поляна». И держалась она так же, судя по газетному отчету: вошла вызывающе, в сопровождении двух молодых людей, ввинтила кулаки в карманы узких брюк и заметила на ходу, что «коридоры ратуши, конечно, длинны и высоки, но мы, дескать, и не такое видели»... Что же такого они видели в жизни? ...Сотни «раггаров» съехались по какому-то поводу летом 1959 года в окрестности Кристианстада. Расположились на лоне природы, в так называемых «кэм-пах» — палаточных городках. Потом началось массовое пьянство. Кое-кто из подруг «раггаров» стал раз
гуливать по лагерю в одних юбках, с обнаженной грудью, а затем и вовсе в чем мать родила. Перепившиеся хулиганы опустились поистине до скотского состояния — публичной демонстрации полового акта на капоте одной из машин. Обнаженные девицы со шляпами в руках пошли по кругу, собирая деньги со зрителей, столпившихся вокруг. Учиненный дебош принял такие масштабы, что малочисленная полиция Кри-стианстада вызвала подкрепления из соседних городов. Началась свалка, в ход были пущены бутылки, палки, полицейские палаши. «Раггары» подожгли и опрокинули уборную, из которой едва удалось вытащить получившую тяжелые ожоги женщину. Профессор Борг удивился бы, узнав, что такое возможно в современной Швеции. Будь он реально существующим человеком, он даже обиделся бы, что по прихоти журналиста в рассказ о его жизни вплетено такое препакостное происшествие. «Я пятьдесят лет честно врачевал недуги,— сказал бы он с благородным негодованием.— Пусть я черств душой и, в увлечении делом, забывал о нуждах близких, не материальных, а нравственных нуждах, но я чист и делами и помыслами. Все видели, как встречали меня по пути на автостанции, в городишке, где я когда-то практиковал! Они даже отказались взять с меня плату за бензин и услуги, памятуя мой честный и бескорыстный труд. Я просыпался для того, чтобы делать свое маленькое дело, я лечил и лечил, я полвека помогал людям, и вот сегодня в Лунде меня ждут за это награды и почести. Я не виноват в том, что тысячи юнцов дошли до такого позора!..» Но Марианна, грустная невестка профессора, знает другое: Борг виноват! Философия «малых дел», общественное равнодушие — великий грех и великая вина. И грех этот в мире чистогана растет пропорционально
росту материального благополучия и технической оснащенности нации. Пауль Фальк во «Фрихетен» (Осло) пишет, что «раггаров» «можно было бы назвать «побочным продуктом» благополучного государства, продуктом, ставшим одной из серьезнейших его проблем». Это понимают многие шведы. Они встревожены. Они пытаются врачевать порок, предлагают, подобно профессору Боргу, успокаивающие лекарства, но мало кто находит в себе мужество посмотреть в глаза правде. «Сравнивая относительно бедных индонезийцев,— писал в середине 50-х годов популярный шведский литератор и путешественник Эрик Лундквист, много лет проживший в Индонезии,— с более чем обеспеченными шведами, я должен сказать, что индонезийцы часто получают от жизни больше, чем шведы, что они счастливее. Часто это объясняется тем, что у индонезийцев есть идеалы... У шведов сейчас только такие «идеалы»: иметь еще больше еды, еще более быстроходные автомобили, еще больше радиоприемников и т. д. Такие «идеалы» не могут поддерживать внутри нас горение, которым мы охвачены, когда чувствуем подлинный смысл жизни». Вот они, точные слова — подлинный смысл жизни! Профессор Борг не понимал, как и чем живет молодое поколение, он устранился от ответственности за будущее нации. Честное исполнение врачебного долга — вот что наполняло всю его жизнь; оно принесло ему уважение людей, достаток, сознание собственного достоинства, академическую прочность положения. Но время истончило стены его мещанского дома, казалось бы очень надежные стены, глухие стены, хорошо защищавшие его в прошлом от житейской суеты. Можно ровно к девяти запирать парадное своего дома, но запереться от будущего невозможно.
Обвинениям умной Марианны — личным, как будто не выходящим за рамки быта и психологии — вторят десятки голосов «раггаров» и «черных» или «кожаных курток» — еще более юной прослойки хулиганствующей молодежи. Они тоже обвиняют во всем взрослых шведов. Об этом заходит разговор в полицейских участках, именно это обвинение выдвинули представители «раггаров» в беседе с госпожой Турссон. Они обвиняют «взрослую» Швецию: политиков, деловых людей, учителей, родителей — всех, кто создал Швецию такой, как она есть,— благоустроенной, красивой, технически оснащенной,— однако же не внушил молодежи исторической идеи и высокого смысла жизни. Странная, парадоксальная картина предстает взору приезжего в Швеции: привлекательные, добротно и со вкусом одетые детишки, сдержанные, занятые собой, своими делами и заботами взрослые семейные люди, народ, располагающий к себе своей простотой, непринужденностью, обдуманностью слов и поступков,— и целые слои выбитой из колеи, мятущейся, гудящей, как встревоженный улей, а то и бесчинствующей, бунтующей по любому поводу молодежи. На вторичных переговорах в ратуше, в конце сентября 1959 года, «раггаров» почти узаконили. Был создан даже некий совет раггарских кланов. Авторыцарям были выделены клубные помещения со скидкой. Швеция достаточно обеспечена, чтобы предпринять и другие материальные шаги. Но от будущего нельзя откупиться. Ни новые машины, ни мастерские, которые сулят «раггарам», не заменят идеи и смысла жизни. В них все равно сохранится упорное, закоренелое «недоверие к обществу» (Пауль Фальк). «Раггары» винят взрослых, и они правы. Зайдите во двор новой шведской школы, построенной умно, щедро, с исключительной заботой о физической ги
гиене детей. Вот прозвенел звонок, и сотни учеников заполнили двор. У каждого второго ребенка в руках пачка цветных фотографий, напоминающая миниатюрную колоду карт. Оказывается, это фотографии кинозвезд. Однотипные пошловатые снимки. Лица в трафаретном улыбочном оскале. Брижжит Бардо в шортах. Она же с обнаженными плечами. Она же с голым, воспетым знатоками животом. Под снимками — серия и номер. Снимков сотни и сотни, стоят они дешево. Так «культ тела» входит в чистый еще мир ребенка. Школа не говорит «нет!». Родители тоже, им не хочется «отстать от века», показаться старомодными, не хочется и лишних конфликтов с детьми. Ведь детская серия киногероев и полуобнаженных кинозвезд, дающая огромные прибыли дельцам, все-таки не порнография... Конечно, не порнография! Но и порнографией торгуют в любом газетном киоске, в любой табачной лавке, торгуют невозбранно,— цветные обложки порнографических журналов брошены в открытый бой. Между ними и подростком зачастую не оказывается никакой преграды, никакого дружеского заслона. Торжествует успокоительная точка зрения, высказанная Пэром Вэстбергом: пусть переболеют! Это обходится стране слишком дорого. Меня интересовал быт шведов, их жилье, удобства, весь домашний обиход. Шведы охотно показывают свои квартиры, проявляя доброе гостеприимство и общительность. В квартирах много света, видна забота об уюте, о здоровье людей. Но как обидно видеть в этих квартирах скудные и однотипные библиотечки школьников! На скромной полочке вы найдете учебники, томики детской энциклопедии и... непременную батарею комиксов. Яркие цветные обложки, часто с
сексуальными мотивами, цены умеренные, хотя все другие книги в Швеции очень дороги. Кое-кто из шведов, с которыми мне приходилось беседовать, говорил: «Да, горько видеть порнографию на улицах родного города. Но право же, ее не берут. Вы видели, чтобы эти журнальчики раскупались?..» Наивный самообман! В западном мире не торгуют тем, что не распродается! Однако есть и другой аргумент — лицемерный и несостоятельный с точки зрения нормальной общественной самозащиты: нельзя ограничивать личную свободу человека. Мы не можем запретить продажу порнографии. Не можем издавать законы, которые связывали бы «свободу личности». Ведь мы даем детям все: сытую жизнь, хорошую одежду, просторные светлые школьные помещения, мы даже водим школьников на экскурсии в тюрьмы и знакомим их, ничего не скрывая, с проблемами преступности, делаем все, чтобы предупредить порок. А упрямые, несговорчивые «раггары» твердят: виноваты взрослые! Значит, молодежь — пусть инстинктом, нутром — чувствует лживость такой позиции самоустранения, непротивления пороку, приносящему барыши! Значит, она понимает или чувствует, что в ее протянутую, как в эстафете времени, руку ложится не магическая палочка, не вымпел, зовущий вперед, к чему-то жизненно важному, а только свернутая в трубочку благополучная налоговая декларация, дарственная или, в лучшем случае, завещание, обеспечивающее безбедную жизнь. Ингмар Бергман не ставил перед собой прямых политических целей. Но в том-то и сила подлинного произведения искусства — оно почти всегда оказывается шире и дальнобойнее замысла автора. Индивидуализм Борга, его черствость, обращенные к об-46
шественной жизни, оборачиваются тем роковым равнодушием, моральной разоруженностью, которых молодежь не прощает взрослой Швеции. Ингмар Бергман в финале своего фильма находит какие-то шаткие мостки, по которым профессор Борг пробирается к свету. Во сне Борг видит уже не вымерший город, не клинические ужасы, а милую патриархальную чету: это его родители с удочками в руках замерли на берегу живописного озера. Впервые на морщинистом, измученном за трудные сутки лице Борга мелькнула улыбка успокоения. В финале «Земляничной поляны» есть что-то от рождественской сказки. Это уход от сурового и жестокого ответа. Проблема отцов и детей, проблема защиты молодости от меркантильного цинизма, от пресыщенного, лишенного высокого идеала образа жизни, очень остро стоит в сегодняшней Швеции. Ингмар Бергман своим талантливым фильмом помогает зрителю глубже понять корни тяжелых социальных болезней. Но задержимся еще в маленькой Швеции: в этом есть свой смысл. Попробуем взглянуть на жизнь тех молодых, кого обстоятельства, или окружение, или случайности судьбы не толкнули в кланы «автоангелов» или «дорожных дьяволов», кого родители, и буржуазная школа, и усилия церковников готовят, так сказать, к благородному поприщу преуспевающего дельца, влиятельного чиновника, адвоката или доктора, уважаемого не меньше, чем профессор Борг,
монолог длиною в жизнь ослушайте, как стокгольмская девушка Соня Ларсон объявляет матери о своей любви и предстоящем замужестве: «— Знаешь, мама, мы с Иёте переговорили кой о чем. Мы хотим быть вместе. Комната у него дрянная, а платит он за нее много. Питается он еще где-то, получается и дорого и неудобно, а главное — не очень сытно. Вот я и подумала, что мы с ним могли бы жить в нашей гостиной. Так было бы гораздо лучше. А если он еще и деньги будет давать на свое содержание, вам тоже станет лучше, да и ему выйдет дешевле, чем сейчас».
Не правда ли, странное спокойствие? Какая-то безрадостность, унылый расчет, который, как сорная трава, забил живые ростки любви? Кто она, эта Соня Ларсон? Циничное, опустошенное существо? Расчетливое ничтожество? Стареющая, засидевшаяся в невестах девушка, которой уже все равно, только бы родители на этот раз не отказали?.. Мы мало знаем о семье Ларсонов, возникающей только на последних страницах повести Яна Мюр-даля «Стокгольмская история» *, но можем с уверенностью сказать, что ни. одно из высказанных здесь предположений о Соне Ларсон не окажется справедливым. Она обыкновенная стокгольмская девушка, любящая, вероятно мечтающая о семье и детях, о. хорошей и долгой жизни со своим избранником Иёте Сун-деном. О ней и об ее семье Ян Мюрдаль, саркастический и злой наблюдатель, пишет с бесспорным сочувствием, без иронии, словно давая нам немного передохнуть после тех мук и уродств, которые выпадают на долю Иёте Сундена. Мюрдаль не утрирует слова Сони, не сообщает им нарочитой деловитости и меркантильности. Он просто правдив и точен. Он отлично знает современную жизнь. Он пишет ее такой, какой видит, не желая украшать ее бумажными цветами чувствительности. В этом сила и вместе с тем сложность его книги «Стокгольмская история». Ян Мюрдаль еще сравнительно молод, первый роман — «Возвращение» — он напечатал в 1954 году. С той поры к его имени стали относиться с уважением: серьезный писатель, полемист, он не мог остаться незамеченным. Смелость, с которой его молодой талант разрушал на протяжении всех этих лет либерально-буржуазные «святыни», об- 1 Книга выпущена издательством «Молодая гвардия» (М., 1965). 4 А. Борщаговский 49
нажал лживость и лицемерие современных столпов общества, не раз ставила в тупик шведскую критику и газеты, упрекавшие Мюрдаля и в тенденциозности, и в нарочитом сгущении красок. Буржуазная Швеция с недоверием и хмурым удивлением поглядывала на молодого Мюрдаля: откуда, мол, прыть взялась? Социолог и публицист в Яне Мюрдале только и ждут, когда беллетрист чуть зазевается, чтобы оттереть его хоть на миг и вынести свой прямой философский приговор. Это можно распространить на всю прозу Мюрдаля и особенно на «Стокгольмскую историю» — книгу мучительных раздумий, книгу-крик. В начале своего писательского пути, в авторском вступлении к «Возвращению», Мюрдаль писал о том, что книга его говорит о времени... «когда новое прорастает, а старое еще не умерло. Действие происходит в нашей стране, в маленькой стране, которая избежала войны, но все же несет на себе следы войны и ее великих бедствий». С той поры прошел исторически ничтожный срок, но срок огромный для думающего, честного и непредубежденного человека. Для Мюрдаля этого срока оказалось достаточно, чтобы убедиться в том, как медленно прорастает новое на его родине, а старое не торопится умирать, наоборот, оно цепко держится за жизнь и нередко уродует, ломает побеги нового, калечит молодость. Пытаясь объяснить причины сравнительно высокого жизненного уровня в Швеции, публицисты чаще всего вспоминают о том, как давно — со времен наполеоновской Европы, с 1814 года,— Швеция не воевала, накапливая богатства. Но это объяснение едва ли является самым важным и решающим. За все то время, что Швеция не воевала, ее народ не раз впадал в нищету и разорение, экономика приходила в
упадок, и десятки тысяч шведов панически искали выхода в эмиграции. Шведская эмиграция — сравнительно с числом жителей — одна из самых многочисленных и, я бы сказал, традиционных. Тяжкой была судьба низшего чиновничества, тяжелым было положение рабочего класса и трагической — жизнь шведского землепашца-хуторянина. Даже в сравнительно недавние годы— 1945—1947,— когда внешняя торговля Швеции резко сократилась, экономика страны была поставлена на грань катастрофы. Швецию потряс кризис, и безработица, и нищета, и сопряженная с ней новая волна эмиграции. А затем произошло то, что на Западе принято называть «экономическим чудом». У маленькой страны, мирной, трудолюбивой, промышленно развитой, снова стали покупать превосходную железную руду, шарикоподшипники, электрооборудование и многое другое. У страны с населением, не превышающим число жителей большой Москвы, открылись огромные источники доходов, при весьма скромных затратах на вооружение, на армию. Страна богатела, наживался буржуа — крупный и мелкий, стремительно повышался жизненный стандарт — квартиры, машины, холодильники и весь сопутствующий такого рода процессу бытовой антураж. В каких-нибудь 10—12 лет Швеция снова разбогатела, однако же страна не обрела новой, более высокой жизненной цели. Конфликт между этим богатством, филистерским благополучием, сытостью, «философией комфорта», с одной стороны, и духовной нищетой — с другой, стал поистине трагическим и, в шведских условиях, одним из самых главных, самых неразрешимых конфликтов. Этот краткий, общий взгляд на развитие Швеции, конечно, схематичен и не объясняет всех причин такого развития страны, но он крайне важен для пони
мания книги Мюрдаля и душевной драмы ее героя Иёте Сундена. Выражаясь словами Эрика Лундквиста, родина не дала ему тех идеалов, которые могут «поддерживать внутри нас горение», которые определяют «подлинный смысл жизни». В этом корень вопроса; ведь именно высшего смысла жизни так драматически и почти безнадежно доискивается Иёте Сунден, герой «Стокгольмской истории». Школа и церковь, семья и подавляющее большинство политических партий страны оставляют молодежь беззащитной перед искусами чистогана, потоком порнографии, перед трагизмом жизни, лишенной великой цели. Прочитав «Стокгольмскую историю», читатель увидит, что и Иёте Сунден в одиночку борется, и, увы, безуспешно, с падением нравов, с печатной мутью типа парижского стриптиза, с ковбойскими лентами, алкоголем, с детективами, в которых, как он сам говорит, «детишки обыскивают трупы и при этом острят, а их мамаши тоже возятся с трупами и тоже острят». Действие «Стокгольмской истории» относится к 1955 году. Только этим я могу объяснить то, что в книге не упоминается такое распространенное в Швеции с конца 50-х годов слово, как «раггары». ««Раг-гары»,— писал Пауль Фальк еще в 1961 году во «Фрихетен»,— это пугающая глава в истории общественного развития. Их совершенно беззастенчивые выходки вызывают отвращение и настораживают. Они вызывают чувство коллективной вины и бессилия перед этой частью шведской молодежи, не желающей подчиняться нормам, которые определяют жизнь страны». Он пишет об унизительном отношении «раггаров» к девушкам и о том, что одна из определяющих и самых распространенных отрицатель
ных черт «раггаров» — «это недоверие к обществу». Но это их отношение к буржуазному обществу можно понять: им нужна осязаемая, земная, но высокая цель, нужна социальная, нравственная идея. А у шведского буржуазного общества такой идеи нет. Есть набившие оскомину высокопарные слова, лицемерие печати, мещанская приторность и благонамеренность — одним словом, все то, что доводит буквально до бешенства Иёте Сундена. Сталкиваясь с молодежью, это общество предпочитает умыть руки. Кстати, история «раггаров» — лучшее подтверждение мысли о стремительном, до внезапности, «ожирении» шведского буржуазного общества. В 1955 году Иёте Сунден даже и не мечтает об автомобиле: это по карману не ему, а его старшему брату, коммивояжеру Альфу, а спустя каких-нибудь пять лет юноша, столь же необеспеченный недавно, как и Иёте, уже обзавелся стареньким, купленным за гроши на «свалке» автомобилем. На встречах с администрацией и политиками, о которых я упоминал, «раггары» во всем винят взрослых. Они спрашивают — иногда зло, с обидой, иногда с высокомерным презрением: для чего мы живем? Какие наши цели? Во имя чего высокого вы произвели нас на свет? Что завещаем мы своим детям, кроме холодильников экстра-класса или цветного телевидения? И стоит ли в таком случае нам обзаводиться семьей, детьми, плодить несчастных, которые, подобно нам, будут тыкаться, как слепые щенята, в четырех стенах пластмассового и электронного благополучия будущего? Можно сказать, что «Стокгольмская история» — это страстный, нервно взвинченный монолог Иёте Сундена.
Это монолог длиною в жизнь. Он начался за рамками книги, когда Иёте еще учился и только мечтал о независимости, о возможности крикнуть родному отцу и всему обществу: «Пусть они возьмут все эти проклятые красивые слова и подотрутся ими, потому что теперь я свободный человек и могу сам себя прокормить». И этот монолог не кончается с последними страницами книги, он будет продолжен, и не исключено, что в будущем Иёте выступит в новой роли, в роли рутинера-отца, пытающегося урезонить мятущегося сына, рожденного в браке с Соней Ларсон. Это грустная, печальная возможность, но и она не исключена. Логика повествования, логика характеров не исключает такой возможности. Сила Иёте прежде всего в отрицании, в неистовом, бешеном отрицании. Порой оно становится исступленным, и тогда Иёте срывается в отвратительное человеконенавистничество. Оскорбленный другом, отвергнутый девушкой, он кричит, что «весь мир не стоит одного плевка. Все сволочи! Все. И плевать на них. Взорвать — и баста! Засунуть бомбу им в зад. Пусть взлетят в воздух. Пусть катятся ко всем чертям! Потаскухи, распутники и подлецы — вся шайка». Это — истерика. Она хотя и характеризует человека, но не позволяет судить о нем трезво и полно. Но и в относительно хорошие дни жизнь Иёте не так уж безмятежна. Самое удивительное то, что саму молодость он ощущает как тяжкий груз, как нечто стеснительное, как — выражаясь словами Пауля Фалька— коллективную вину. Это чувство так интенсивно, что оно бросается в глаза окружающим. «Мальчик мой,— вздыхает мать Иёте.— Неужели так тяжело быть молодым?»
А дядя Иёте, Эскиль, невозмутимый, толстокожий, самоуверенный дядя Эскиль, и не сомневается в том, что молодость — проклятие современности. «Нелегко быть молодым»,— снисходительно говорит он на семейном обеде в доме Сунденов. И, будто торопясь подтвердить эту скорбную истину, высказанную в дождливом, сумеречном Стокгольме, итальянец Пазолини, автор уже упомянутого мной фильма «Мама Рома», создает трагический образ сына «мамы Ромы» — парня, пригвожденного к грубому дощатому столу, образ современного распятия: жизни без цели и смерти, без сладостной легенды о воскрешении. «Смирительный» стол для буйных, разметавшиеся руки, кисти, схваченные кожаными наручниками, ноги в ременных тисках, под столом — параша. А по другую сторону Атлантического океана, в трущобах Вест-Сайда, в багряно-розовом нью-йоркском рассвете, юная пуэрториканка Мария окаменела над телом любимого — жертвой бессмысленной вражды и безысходной жизни. Пазолини, быть может, тоже нарек бы свой фильм именем «Римская история», если бы это не звучало как название учебника. Очень важно, что Ян Мюрдаль пишет о стране, не пораженной недугом расовой дискриминации, о стране, не воюющей, не играющей постыдной роли вселенского жандарма,— он пишет о Швеции, которую можно назвать классической страной буржуазной демократии. Здесь много лет у власти социал-демократы, здесь имеют распространение всевозможные формы промышленной и даже земледельческой кооперации, а крайние силы реакции не могут рассчитывать на успех и значительную поддержку. Страна, как я уже говорил, богатеет, и, казалось бы, в ней открыт простор для тех «реформ благоденствия»,
для тех общественных преобразований, на которые социал-демократы не скупятся в своих программах и предвыборных обещаниях. Но вот писатель, глава за главой, рисует подлинную картину жизни, и с каждым новым штрихом становится все очевиднее, что это общество бессильно разрешить свои коренные противоречия, что и оно распинает молодежь, если не на кресте нужды и дикости нравов, то ложью, лицемерием, филистерской тупостью. И остается тот же тягостный крик в ночи: как тяжело быть молодым! Эти слова могли бы послужить эпиграфом к книге Мюрдаля. Иёте Сунден воспринимает окружающих его взрослых людей, родню и близких, в крайне мрачных, почти клинических тонах и красках. «Вокруг стола,— думает он, наблюдая семейный обед,— сплошные черепа, пожелтевшие обглоданные черепа». «Страшно смотреть на людей,— признается он самому себе,— они двигаются словно живые трупы. Зрячие покойники...» Он яростно ненавидит лицемерие буржуазной успокоительной литературы, продажных газетных писак, присяжных говорунов, живущих во лжи и обмане: «А когда они, прокашлявшись, начинают с важным видом разглагольствовать о культуре, хочется дать им пинка в зад». Иёте Сунден в полной мере ощущает свое одиночество и оторванность от ненавистного общества. «Кажется, будто ты сидишь в стеклянном шкафу, а между тобой и остальным миром — стекло». Короткие часы близости с женщинами дают Иёте только иллюзию счастья, только кажущееся равновесие. В книге нет его встреч с Соней, вся последняя глава дана словно бы под сурдинку, это скорее возможность иной жизни, чем реальность, чем действительный по
ворот судьбы. Из всех, с кем он был близок, радость подарила ему только Верит, радость короткую, лживую, тут же сменившуюся предательством. Но, как ни яростны выпады Иёте против Верит, против подлецов вроде вчерашнего его друга Бенке, главный враг Иёте — взрослые. В мире взрослых он бродит, как в джунглях, населенных даже не львами и тиграми, а только отвратительными пресмыкающимися. «Взрослые» — проклятье, ругательство, кличка, предел падения, синоним лжи, подлости, насилия. Это самая интенсивная страсть Иёте. Взрослые — поработители и эксплуататоры, сатиры, низкие обманщики, враги рода человеческого. Они хитрецы, способные на все, «а мир они перевернут вниз головой, и все для того, чтобы спасти свое маленькое, жалкое я». В этом его поддерживает и старший брат Альф, советующий Иёте: «Не давай плевать себе в лицо. Не продавайся за чечевичную похлебку. И не позволяй им сделать себя таким же пустым и глупым, как все мы. Держись, малыш. Держись, изо всех сил...» Нельзя сказать, чтобы Иёте всегда держался достойно. Но в ненависти к лживому, продажному, лицемерному миру взрослых буржуа он непримирим. С волнением думает он о том, что все-таки он человек, «а не взрослый, изолгавшийся, заплывший жиром мешок. Ах, как он таких ненавидит! Налгут себе куцую жизнь, налгут себе крохотное будущее, а потом сидят, обмаравшись с перепугу, и созерцают собственный пуп». «Она стара,— думает Иёте о Сири, увядающей хозяйке провинциального отеля-пансионата,— и к тому же она из мира взрослых». «Я не хочу быть пустышкой для взрослых». «Мне нет дела до гнусной половинчатости взрослых». «И уже пора искать утешение в пьянстве и лжи — во взрослости».
Я бы утомил читателя, если бы попытался только перечислить все гневные выпады против взрослых. Но могут ли они, эти выпады, найти безоговорочную поддержку и сочувствие нашего читателя? Это вопрос чрезвычайно важный и столь же сложный. Могут и должны найти в той мере, в какой читатель осознает, что бунт Сундена-младшего исторически закономерен, что это вопль против того пошлого, изолгавшегося, сытого, самодовольного буржуазного общества, с критикой которого уже в конце прошлого века выступали такие писатели Скандинавии, как Ибсен, Бьернсон или Стриндберг. И не найдут там, где мы ощутим эгоизм и анархический эгоцентризм самого Иёте, его парадоксальную и кровную принадлежность к тому обществу, против которого он учиняет бунт. Я напомню читателю, что и Силлитоу, обладающий трезвым, проницательным умом, Силлитоу, много размышляющий над проблемами молодого героя как прозаик и как публицист, тоже видит во взрослых — взрослых англичанах — причину недовольства и молчаливости поколения сегодняшних молодых. Я мог бы привести десятки точно таких же или очень близких суждений самих молодых из книги «Поколение икс», из американских газет и журналов, из анкет, которые получили в последнее время широчайшее распространение на Западе. И Жан-Поль Сартр в цитированной уже статье пишет о том, что «молодой человек застает уже сложившееся общество, где все места заняты, и на первых порах он неизбежно оказывается в крайне трудном положении». Выходит, что Иёте Сунден, говоря о своем, кровном, близко затрагивающем его самого, в то же время говорит и о том, что касается всего буржуазного
миропорядка, всего общества, основанного на чистогане и индивидуализме. И вместе с тем он сын своего времени, он порожден этим обществом и, как проклятием, отмечен его метами. Не знаю, входила ли в расчеты автора такая сложная, мучительная противоречивость образа героя, но дело-то в конечном счете не в замысле художника, а в том, что реально дали нам его талант и мысль. Важно то, что Мюрдаль не идеализирует своего нравственно распятого героя. На вопрос брата, Альфа, кто его обидел, Иёте, помедлив у телефона, коротко отвечает: «Жизнь». Это не уловка, не философическая глубокомысленная отговорка, не увиливание от прямого ответа, а тоскливое, трагическое ощущение того, что во всем действительно виновата безнадежно запутавшаяся жизнь. Тяжело быть молодым и биться в одиночку. Мюрдаль не из тех, кто разливает розовую водичку по бумаге. Скорее, наоборот: с суховатой публицистической резкостью он выстраивает перед читателем реальные противоречия жизни и показывает страдания своего героя. В Москве на встрече с известной шведской писательницей Сарой Лидман кто-то из читателей ее романа «Я и мой сын», напечатанного в журнале «Иностранная литература», спросил, почему в литературе ее такой благополучной страны в последнее время не создано образов положительных, нравственно здоровых людей, особенно молодых. Лидман помолчала, что-то перебирая в памяти. «Может быть, потому, что ваша страна прошла до конца один из возможных в рамках старого мира путей, путь буржуазной демократии? — сказал кто-то.— Прошла и уперлась в тупик?» «Я тоже об этом думала,— сказала Лидман грустно.— Есть такое чувство: что-то исчерпа
лось, дальше старой дорогой идти нельзя, люди топчутся в растерянности». Я не случайно начал со Швеции: как это ни парадоксально, но некоторые американские журналисты, наиболее ревностные пропагандисты «американского образа жизни», нередко обрушиваются на «шведский социализм» и якобы порожденную им безнравственность. Это, так сказать, критика справа. Она чем-то напоминает смехотворные разглагольствования геббельсовских пропагандистов о безнравственных космополитических французах. Смакуются патологические подробности, уголовные сенсации, и все это делается с невыполнимым намерением доказать превосходство «американского образа жизни». Как-то в Швеции мне довелось беседовать о настроениях молодежи с общественным деятелем, который уделяет этой проблеме много сил. «Вам хорошо,— сказал он неожиданно,— у вас есть Сибирь». Я насторожился: неужели он заговорит о наказаниях, о возможности изолировать «испорченную» молодежь? Но он имел в виду другое: «У вас есть дикие, необжитые земли. Есть куда позвать молодежь». И все-таки он был далек от истины. Как ни мала Швеция, и в этой стране физически есть куда позвать молодежь. Есть суровый север, малонаселенная Лапландия, таежные массивы, есть, наконец, большой мир, по которому разъезжают шведы. Но некому звать молодежь к тому, что должно существовать рядом и в тебе самом. У общества нет цели, которую разделила бы молодежь. Некогда и США были сплошной необжитой, дикой землей. Белые поселенцы прошли ее насквозь, создали свою великую промышленную цивилизацию, но сегодня они снова в бессилии стоят на берегах двух океанов. Новые поколения, как волны этих океанов,
наступают на них, а им нечего сказать молодежи. Великие цели Линкольна и Вашингтона принадлежат прошлому, более того: они преданы капитолийскими «мудрецами» и стратегами. Дело не в отсутствии земли или вод, где можно совершить подвиг, а в отсутствии идей. Если целью становится водородная бомба, доллар, мировое господство — нравственный кризис молодежи неотвратим. Образ Иёте Сундена наш читатель, вероятно, судит судом, несколько отличным от суда шведов. Ведь Ян Мюрдаль нисколько не идеализирует своего героя и не пытается изобразить его рыцарем без страха и упрека. Напротив, униженный предательством друга, который отнимает у него девушку, Иёте очень скоро и сам вступает в пошлую, душевно обременительную связь с Сири, обманывает ее мужа, пьянчугу Андерсона, и выходит изо всей этой истории самым жалким и унизительным образом. Он пьет, временами опускается, ведет ничтожное, сомнамбулическое существование, без реальных усилий что-либо изменить. Он склонен к ущербному, болезненному самоанализу, к эгоцентризму и даже краснобайству, ибо потоки слов, даже самых* благородных, не подкрепленные делом, есть краснобайство, и не зря здравомыслящий Альф однажды прямо говорит Иёте: «Ты просто краснобай». Он жесток, и на первый взгляд беспричинно жесток, с родителями — людьми жалкими и беспомощными в конфликте с ним. Отец для него «старый хрыч», Иёте способен поднять на него руку и грозится убить его, если он посмеет приблизиться. Вернувшись в Стокгольм после безрадостных месяцев жизни в Тингсвикене, Иёте словно и не помнит о существовании стариков: он не думает о них и не посещает их. И мать, которая, смирив гордыню, пришла повидаться с сыном и просить его о мире, вы
зывает уважение, сочувствие, жалость, а Иёте — в этот момент — лишь суровое и недоброе отчуждение. Иёте нередко думает о старости («Но от старости никуда не уйдешь») и о смерти. И это в нем от Сун-денов, от мещанина, от тех, чья жизнь, по меткому определению Горького, на две трети представляет собой «приготовление к смерти». Иёте остро ощущает свое одиночество и порой радуется ему, гордится своей отрешенностью от всех, тешится — недолго, правда! — иллюзиями об одинокой сильной личности, смело противостоящей целому миру. Хорошо хоть, что никто к нему не лезет, думает о себе Иёте. Что он один. Что ни с кем не надо разговаривать и никому не надо улыбаться. В самые горькие минуты ему кажется, что «все люди также одиноки. Каждый сидит на своем пригорке и окликает других, только мало кто его слышит». Иёте Сунден мечтает о возможности «отвечать только за себя» и так устроиться в этой жизни, чтобы никому не было позволено щелкать его по носу. Если бы в образе Иёте Сундена были только эти черты — одинокий пригорок, отчаянная самозащита озлобленного взъерошенного зверька, еще в детстве сложившееся бешеное отвращение к мещанскому благополучию, страх перед бездумной, бесцельной жизнью, война с «отцами», вынужденный культ одиночества и т. д., то и тогда этот образ нес бы в себе сильный, действенный заряд общественной критики. И тогда он представлял бы собой обличение современной капиталистической действительности. Но вряд ли такой Иёте мог бы рассчитывать на длительное и достаточно щедрое сочувствие читателя. А ведь Иёте Сундену сочувствуешь. Сердишься на него и сочувствуешь. Порой негодуешь, а через несколько страниц — сочувствуешь. Споришь с ним и
сочувствуешь. Отвергаешь его аргументы, его неврастеническое метание, а потом видишь его не обособленно, а в гуще жизни, той жизни, которая стреножила и подшибла его, и снова начинаешь сочувствовать ему. Хочешь ему добра, хотя полной убежденности в том, что ему удастся осуществить свою нравственную программу — пусть только нравственную! — ни у кого из читателей не возникает. Все в пути, и трагический монолог Иёте может продлиться всю жизнь; скорее всего так оно и будет. Чем же привлекает Иёте? Искренней, чистой тревогой юноши, глубоким убеждением, что жить так, как живут отцы в этом буржуазном мире, значит совершить предательство и в отношении самого себя, и в отношении будущего. Нет у него мещанского самоуспокоения и сытого, ограниченного самодовольства. «Если бы только знать, чего хочется,— думает он.— Будь оно все проклято, что ни сделаешь, все выходит не так». Он полон убежденного, вполне созревшего презрения ко многим институтам буржуазного общества, к рекламной шумихе по поводу жалких подачек, которыми власть имущие пытаются откупиться от общества, ко всяческой филантропии и лицемерной болтовне прессы. Несколько раз в развитии сюжета Иёте как бы пробегает внутренним взором целые жизни, жизни так называемых «полезных членов общества», от скромных добропорядочных служащих до тех, кто сидит за массивной дверью и ворочает делами фирмы или завода. Это как бы разные возможности его собственной жизни, варианты судеб. И предстают они перед нами в резком сатирическом изображении, в беспощадном освещении критического ума Иёте, сквозь призму его непримиримости, его юношеской ненависти к миру взрослых, к тому «идеалу» жизни,
согласно которому «долги выплачены, дети выучены, можно спокойно ложиться в гроб. Строгий черный гроб от братьев Иозефсон». Столь же непримирим Иёте в своих выпадах против религии и ее служителей («Люди желают иметь душевные раны. Свои и чужие. Чтобы ковыряться в них. Есть даже такие, которых это занятие кормит. Епископам и прочей братии живется недурно»), против жалкой, сентиментальной и лживой литературы, расслабляющей людей, питающей их иллюзиями, тогда как людям нужна суровая правда, и особенно против продажной, насквозь фальшивой буржуазной прессы. Все это тоже отрицание, но оно более зрелое, более осмысленное и общественно значимое. Оно заслуживает уважения и, что особенно важно, оно чрез-, вычайно характерно для многих молодых и далеко за пределами Швеции. «Жизнь должна быть чистая — вот излюбленная мысль, а вместе с тем и искренняя мечта Иёте Сун-дена, которому, правда, случается поступать и нечисто.— Такая, чтобы потом с полным правом сказать: «Вот это сделал я»». Эта идея многократно повторяется на страницах «Стокгольмской истории», она пронизывает книгу, пронизывает все мысли Иёте, как ни противоречива его натура. «Люди должны быть честными и справедливыми,— говорит он.— И чтобы горел в них какой-то огонь». Да, Иёте мечется. Часто ему не совладать с самим собой. Иногда ему хочется остаться среди природы, в тишине, отдельно от всех: ведь именно природа — холмы, трава, шум листвы, бег облаков — это «настоящее, открытое, ясное...». «Вот если бы я умел петь!» — мечтает Иёте, и это кажется ему соблазнительным — просто петь, петь и радовать песней
людей. Такие лирические «прорывы» сравнительно ред-» ки, чаще Иёте борется с прозой жизни и доискивает-» ся ответов на главные ее вопросы. И в своих раздумьях Иёте приходит к некоторым выводам, которые особенно понятны и дороги нам, советским людям. «Все люди, по сути дела, прекрасны... Но, пока жизнь устроена так, как сейчас, ни один из них не может стать до конца хорошим. Изменить людей еще не значит изменить жизнь. Если хочешь настоящих перемен, начинай с жизни, а не с людей». Это не обмолвка, не случайное прозрение, а мысль, которая постепенно зреет и особенно веско формулируется в последних главах книги. Уже покидая нелюбимый Тингсвикен, в машине, рядом с Альфом, Иёте как бы подводит итог их долгой вчерашней беседе: «...Счастье— это не главное». Главное — это «мир, где всем будет хорошо. Где люди будут помогать друг другу. Где вещи будут создаваться не потому, что за это платят, а потому, что они хорошие и нужные. Мир, где людям не придется убивать друг друга. Вот какой мир ты можешь создать. И он будет создан. Но человеком ты не станешь, если не станешь хозяином собственной судьбы. А это невозможно, пока немногим принадлежит все и немногие всем распоряжаются. А ведь так оно и есть, сколько ни толкуй об избирательном праве и демократии свободного предпринимательства». И как конечный вывод: «Нам надо перестраивать ни много ни мало, а всю систему». И, однако, ошибется тот, кто, прочитав даже эти слова, решит, что характер Иёте сложился, что цели его вполне определились ,и средства борьбы тоже. Вот Иёте уже в стокгольмской комнате, которую он почему-то называет «собственной», хотя она отвратительна и снята у деспотической, вздорной старухи за 150 крон в месяц, что составляет не меньше Vs его б А. Борщаговский 65
заработной платы. Но он снова в Стокгольме, работает у братьев Рисберг («Строительные материалы»), и «все высокие слова побоку», и он отчасти умиротворен, и на Верит больше не сердится, и вообще все в мире относительно, «ничто в мире не может быть хорошо и правильно при всех обстоятельствах». И Иёте кидается в волны философского релятивизма, утверждает относительность всех понятий морали и этики, размышляет о неизбежной, я бы сказал реформистской, постепенности всех общественных процессов. А дальше что? Встреча с Соней Ларсон, возможно, переезд в ее дом («. .выйдет дешевле, чем сейчас»), ссоры со стариками Ларсонами (а может быть, худой мир?), собственные дети, жизнь, та самая жизнь, которая некогда обидела юношу Иёте. А еще дальше? Что ему уготовано? Жизнь борца, борьба против системы, против тех немногих, которым принадлежит все, или черный роскошный гроб от братьев Иозефсон в награду за благонамеренную жизнь? Ян Мюрдаль не дает ответа на эти вопросы. Он не хочет отвечать односложно, он как бы говорит нам: вот какова жизнь там, где немногие владеют всем, каковы душевные муки и поиски значительной части молодежи, как тяжко тому, кто проснулся к сознательной жизни и в одиночку, трагически бьется в паутине лжи, нужды, подкупа и подстерегающей на каждом шагу подлости. Вот еще одна страница жизни молодого человека, но уже не XIX, а середины XX столетия. Это о той части Земли, которая постоянно затемнена — как одно из полушарий Луны — властью денег, насилием немногих, стремлением сломить молодость, как таковую, растлить ее, вылепить ее по собственному образу и подобию.
О МОЛОДОСТИ И О БЕСПОКОЙСТВЕ тчего же так тяжко быть молодым, если молодость — это пора поисков, надежд, пора любви и прекрасного беспокойства? Я уже говорил, что, если бы ряды разочарованных и смятенных по полнялись только за счет сравнительно немногочисленной буржуазии, мы были бы свидетелями высшей, почти мистической мудрости миропорядка, чтобы не сказать... всевышнего. Но на исторической арене орудует не всевышний, а люди, в том числе и сама буржуазия, многому научившаяся в пору возникновения мощного лагеря социализма и крушения колониальной системы. Она сотворила себе нового, совре
менного бога — «деполитизацию», ибо что ни говори, а занятие политикой, даже при архиреакционных пастырях, в наш век дело опасное, чреватое неожиданными открытиями; мысль обоюдоостра, грозит прозрениями и самостоятельностью выводов, безопаснее заменить мысль инстинктом, животным желанием, физиологической привычкой. В этой «деполитизации», в суетной, лакейской поспешности (и весьма доходной!), с которой буржуазия стремится обслужить молодежь эротической литературой, журналами типа «Шушу» или «Салю ля копэн», модными, убаюкивающими и одуряющими пластинками, стриптизом для юных, растлевающими произведениями Микки Спилейна или Флеминга,— во всех этих усилиях заметен и страх буржуазии перед молодежью, и скрытый умысел: а не удастся ли растлить ее сознание до наступления зрелости, не согласится ли она прекратить попытки переделать мировой порядок, удовольствовавшись простым удовлетворением желаний? Писатель Борис Полевой задал гостившему в Советском Союзе Фиделю Кастро вопрос: «Что произойдет с молодежью, когда не будет революций?» На первый взгляд, вопрос несколько академический: мир еще далек от той поры, когда не будет социальных революций, напротив, мы живем в эпоху бурных и драматических освободительных войн, в пору неодолимых национально-освободительных движений. И зачем Борис Полевой выделил из всех поколений будущих лет — тех лет, когда уже не будет революций,— молодежь? Неужто только потому, что он редактирует журнал «Юность» и, так сказать, по служебной необходимости интересуется молодежными проблемами? Конечно же нет. Вопрос этот далеко не академический и вызван он вполне современными заботами, 68
тревогами и размышлениями. И хотя Фидель Кастро, отвечая на вопрос, старался заглянуть в дали коммунизма, когда с лица земли исчезнет нужда, войны, классы, когда в повестке дня останутся только великие революции естествознания, подвиги духа и интеллекта,— ответ его остро современен и активно обращен в наш сегодняшний день. Ибо он говорит о счастье строить коммунизм, об «извечном стремлении к обновлению, к прогрессу, которое свойственно человечеству, и прежде всего молодежи». Только в плохих фантастических романах будущее предстает перед читателем словно бы отделенное непроницаемой стеной от настоящего, словно будущее не Земли, а какой-то другой, искусственной планеты и будущее не людей, а роботов, «дистиллированных» существ, созданных чисто лабораторным путем. Но будущее неотделимо от Земли людей, от нашей сегодняшней борьбы, нашей работы и наших идеалов. И с каждым годом становится все более очевидным, что само существование молодежи Земли— столь разноликой и противоречивой — самым тесным образом связано с будущим, с ее отношением к будущему, иначе говоря, с ее идеалами. В жизни, в каждодневном быту все это и проще, и сложнее. Миллионы отдельных существований не сразу складываются в какой-то поддающийся анализу общественный процесс. Стокгольмский юноша оканчивает гимназию и вступает в жизнь. Кем он станет? Рабочим или клерком, слугой в ресторане или шофером такси? И куда поведет его жизнь: в разбойную ватагу «раггаров», под сень протестантского собора, в ночные клубы или в ряды сознательных бойцов рабочего класса? Уготована ли ему мучительная молодость Иёте Сундена, нравственные страдания, крушение надежд, или он быстро приспособится
к условиям игры общества, станет преуспевающим коммивояжером, банковским служащим, врачом средней руки, мечтающим о переезде в одну из стран Латинской Америки, где, по слухам, нет отбоя от пациентов? Кем станет молодой человек, окончивший университет в Беркли (США) и посланный в один из колледжей штата Алабама: другом негров, сторонником равенства и справедливости или жестоким расистом, убийцей со скорострельным оружием в руках, преследующим людей только потому, что кожа у них темнее, чем его собственная? Как сложится жизнь у юной француженки из крохотного дремотного Каркасона, где-то неподалеку от испанской границы: откроются ли ей горизонты мира, горести и счастье миллионов других людей, или все сведется к тусклому, лишенному смысла существованию, к жизни, которую очень метко назвали растительной? Все на первый взгляд очень индивидуально, зависит от личных склонностей, способностей, от характера семьи, от случая даже, и от того, что мы называем превратностями судьбы. Каждый человек — это целый мир, мир сложный, никогда не повторяющийся стереотипно. Каждый человек, особенно молодой — формирующийся и беспокойный,— имеет право на пристальное, индивидуальное внимание, и, более того, заслуживает его. Однако, понимая это, мы не можем не видеть, как развиваются общественные процессы, как складываются судьбы обширных слоев молодежи на Западе, как трагична судьба многих слоев молодежи в современном буржуазном мире. В наших ушах все еще звучит горестный вопрос матери Иёте: «Мальчик мой, неужели так тяжело быть молодым?» Этот же мучительный вопрос читается в глазах многих мате
рей на экранах западного мира, читается между строк десятков и сотен повестей и романов, даже веселых и беспечных на первый взгляд. Многие на Западе склонны объяснять нервозность и явления нравственного распада среди некоторой части молодежи исключительно атомной эрой, угрозой глобальной войны, сулящей миру гибель и уничтожение. Не стоит, конечно, сбрасывать со счетов ту нездоровую атмосферу, я бы сказал, атмосферу пира во время чумы, которую время от времени создают те, кто заинтересован в атомном психозе, кто зарабатывает на нем. И все же не здесь следует искать разгадку молодежных драм, неудовлетворенности молодежи, ее судорожных, спазматических движений, в которых так отчетливо проступают и неверие, и отчаяние, и горестная бравада. Разгадка, думается мне, в самом устройстве буржуазного мира, в характере общественной жизни: именно потому, что молодость — пора поисков и беспокойства, она переживает трудный внутренний кризис, впервые осмыслив тщетность многих своих усилий. Именно потому, что она — пора надежд. В самом деле: родится человек и живет годы в счастливом неведении детства, живет отгороженный от мира незнанием, заботами близких, любящих людей, избавленный — в огромном большинстве случаев — от необходимости добывать пропитание, живет еще с детским доверием к учителям, к «пастырям» и порой с детским же, анархическим, инстинктивным бунтом против них. Нити, связывающие этого маленького человека и общество, существуют, пусть они еще и не осмысливаются, как не осмысливается еще и общество в целом, с его возможностями, ограниченностью и пороками. Но вот, созрев, юноша или девушка вступает в новую пору, прекрасную и мятеж
ную. Школа и церковь успели внушить ему — или пытались это сделать — много моральных заповедей, много общих добродетельных истин, и чем истовее, чем душевнее они были восприняты, тем более тяжелым может стать разочарование реальной жизнью. Действительность оказывается не только сложной и суровой — это могло бы только сформировать харак-тер молодого человека,— но и подлой, построенной на обмане и эксплуатации, на нещадном обворовывании подавляющего большинства, на газетной лжи, подкупе, коррупции, на отвратительном двоедушии «пастырей» духовных и светских. Сошлюсь на авторитетное в данном случае свидетельство Анри Брюгманса, профессора истории и ректора Колеж д’Эроп в Брюгге (Бельгия). «Цивилизации,— писал он в конце 1965 года в статье «Что угрожает западноевропейской цивилизации?»,— очень редко гибнут под ударами внешних сил. Как правило, цивилизация побеждается своей внутренней слабостью». В чем же видит Анри Брюгманс слабости западноевропейской цивилизации, угрожающие самому ее существованию? Он пишет и о войнах нынешних и об угрозе новой войны, о «проповеди насилия», и о многом другом, о чем мы будем еще говорить. Он пишет и о культе личного успеха, о культе чистогана и потере «благородного альтруизма». «...Успех, который нам выдается за высшую норму жизни,— замечает Брюгманс,— выражается только в деньгах... Христианская западная цивилизация ныне сильно удалилась от своих источников, ибо евангелие как раз благословляло тех, кто презирал золото». И профессор истории из Брюгге вынужден прийти к неутешительным для «западной цивилизации» выводам, объективно сопоставляя идеалы буржуазного общества с идеалами коммунизма: «Коммунизм ве
рит в силу идей. Он объявляет себя материалистическим и атеистическим в философском смысле, но вдохновляется высокими идеалами... А Запад превратился в «материалистическую цивилизацию» в самом вульгарном смысле слова, и это не позволяет ему понять тот мир, в котором мы живем». Брюгманс не марксист и отнюдь не сторонник коммунизма, и вовсе нетрудно — даже в некоторой наивности его формулировок — заметить его теоретические просчеты,— но в главном он несомненно прав. Две системы противостоят друг другу в современном мире: одряхлевший капитализм и строящийся, полный веры в будущее коммунизм. И в западном мире молодежь является тем слоем, по которому с наибольшей силой бьет «материалистическая цивилизация» или, точнее «цивилизация чистогана», денежного мешка. Ведь молодость — это огромная нерастраченная энергия, это непрестанное движение и надежда, а значит, и огромная, непреоборимая жажда идеала, постоянное стремление к достижению цели. И весь вопрос в том, какие цели способно поставить перед молодежью общество, каково юно само, это общество, уже сложившееся к приходу нового поколения молодежи. Отчего же именно сегодня, когда буржуазный мир выступает как будто во всеоружии техники, «сервиса», когда он способен подкупить молодежь множеством побрякушек и действительных удобств, которых не знал в столь широких масштабах XIX век и даже первая половина XX, отчего же именно сегодня так глубок кризис, так велика пропасть между поколениями на Западе, так непримирим конфликт отцов и детей в собственническом обществе? Порой наши друзья за рубежом говорят нам с плохо скрываемой обидой: зачем вы так часто вспо-
минаете о бедах нашей молодежи, разве у вас нет своих бед, своих трудностей? Неужели вы думаете, что вся наша молодежь такова? Что каждый второй английский юноша — «рокер» или «мод», что каждый молодой парижанин — рыцарь клана «черных курток», что большинство подрастающих американцев с одобрением смотрит на расистов Миссисипи и Алабамы? Мы не думаем этого: думать так — значило бы закрыть глаза на действительную жизнь, впасть в безысходный пессимизм. Отнять у мира молодость — значит отнять будущее. Несколько лет тому назад Илья Эренбург в одной из своих превосходных статей в «Комсомольской правде» писал о том, как опасен разрыв между технической оснащенностью общества и его идеалами, о том, что развитие производительных сил, создание огромных мощностей само по себе, автоматически не формирует передового общества, о том, что высокоразвитая индустрия не предотвратила, скажем, в Германии возникновения гитлеризма. Сегодня можно с полным правом сослаться и на США как на поразительный пример такого разрыва, такого кричащего противоречия между технической оснащенностью страны, ее индустриальной мощью, ее демократическими декларациями и реакционнейшей политикой, засилием военщины, неспособностью совладать внутри страны с расистским варварством. Общество, утратившее великие идеалы и цели — не те, что только проповедуются с профессорских кафедр и амвонов, с трибуны конгресса или сената, а действительные, проникающие всю жизнь нации, всю ее практическую, созидательную деятельность,— такое общество становится тюрьмой надежд, бессмысленным лабиринтом для юности. И чем выше техни-74
ка такого общества, чем больше у него автомобилей, холодильников, бытовых автоматов и прочего, тем трагичнее одиночество молодежи, тем разительнее и страшнее контраст между этим видимым благополучием и снедающим душу беспокойством, отчаянием, безысходностью. Но собственническое общество насчитывает долгие столетия существования и развития, значит, столько же столетий длится и трагедия его молодежи? В какой-то мере это справедливо: не сегодня воз-* никла проблема отцов и детей, она давно существует, давно занимает умы,— достаточно вспомнить интереснейшую, задуманную и осуществленную Горьким серию романов «История молодого человека XIX века». Справедливо, но только в какой-то мере. История собственнического мира, точнее, история человечества в досоциалистическую эру знает и великую эпоху Возрождения, и борьбу против мрачного средневековья, против религиозной схимы и изуверства, знает буржуазные революции и освободительные войны, знает и восходящее движение к более совершенным, исторически прогрёссивным буржуазно-демократическим институтам. Этот мир в прошлом не раз давал в руки молодежи и великие книги и честное оружие, чтобы направить его против иезуитов и насильников, против феодальных деспотий, против поработителей и религиозных лжецов. Все это ныне осталось позади, принадлежит истории,— буржуазно-демократические институты исчерпали себя и в эпоху империализма превратились в хорошо унавоженную почву, на которой вырастает и новое насилие, и новая ложь, и черные древа фашизма. Они укрыли в 20-е и 30-е годы и немецкую землю, и землю, которая некогда подарила миру
Гарибальди. Можно с уверенностью сказать, чтобур^ жуазная демократия, бывшая некогда относительным благом, исторически исчерпала себя, зашла в тупик, выход из которого и теоретически и практически может быть только в движении к социализму, к истинным, а не буржуазным понятиям свободы, равенства и братства. И, понимая это, наиболее реакционные буржуазные круги ищут выхода в тоталитаризме, в подавлении демократических свобод, делают ставку на «ультра», на «бешеных», на диктатуру сильной личности, на ее ничем не ограниченную власть. Так класс, провозгласивший в борьбе с феодализмом и монархией свободу личности, свободу инициативы и предпринимательства, равенство людей перед законом, класс, складывавший по кирпичику здание буржуазной демократии, пришел к отрицанию этой демократии и, следовательно, к тупику. И это процесс не «замкнутый», не самодовлеющий: цепь революций, и прежде всего великая пролетарская революция 1917 года, разорвала целостность и замкнутость собственнического мира, мира эксплуатации, родился и в исторически кратчайшие сроки обрел небывалую силу новый мир, мир социализма. Идеалы этого мира обладают огромной притягательной силой, они отвечают самой природе свободного человека, они выражают философию справедливо организованного общества, они, и единственно они, прокладывают пути в коммунистическое будущее. Существование нового мира, его успехи и огромная привлекательность его идеалов играют роль ускорителя в процессе неизбежного внутреннего распада буржуазного мира, его философии и морали. Все более и более очевидным становится, что собственническое общество — это общество без высоких идеалов, способных удовлетворить порывистые, стре
мящиеся к прогрессу и обновлению сердца честных молодых людей на Западе. «40 процентов парижан,— писал известный французский литератор Франсуа Нуриеве в еженедельнике «Фигаро литерер» в конце 1964 года,— как сообщают газеты, мечтают жить в пригороде. Каменная вилла (усовершенствованная под влиянием советов модных журналов), машина (с тормозами новейшей конструкции), новейшее электрохозяйст-венное оборудование, рокот моторов и вой магнитофона— вот что прежде всего прельщает наших современников, вот те крохи свободы, которых они добиваются... Все хотят походить друг на друга и преуспевают в этом... богатая и скептическая Европа становится слабоумной». Можно понять всю горечь Нурисье,— ведь речь идет о парижанах, которые некогда разрушили Бастилию!.. Когда молодые серьезно, а порой и глумливо спрашивают у «взрослых»: зачем вы произвели нас на свет? Чем наполнить нам свою жизнь — изо дня в день? — то они имеют в виду не распорядок дня, не гольф или теннис, не водные лыжи или гонки на скутерах, а главное дело >кизни, которое освещало бы своим светом все остальное — и занятия, и профессиональную работу, и даже отдых. Главное дело жизни, которое в то же время было бы и главным делом общества, науки, страны. Крохотная черепаха, только что вылупившаяся из яйца, как ни поворачивай ее, безошибочно находит дорогу к воде, к морю. Так и молодость инстинктивно, настойчиво, страстно ищет выхода на настоящие просторы, к воздуху жизни, к вдохновляющему идеалу, а не к беспросветному, бесцельному существованию, не к жвачке, не к жизни на подножном корму. Вот почему, скажем, иной раз молодым литераторам-скандинавам по
могают обрести настоящее гражданское мужество и подлинный смысл жизни поездки в такие страны, где язвы старого мира обнажены с чудовищной откровенностью, где куда легче понять, что такое справедливость и позорная несправедливость, добро и зло, чем в такой внешне благополучной, сытой и респектабельной стране, как Швеция. И Пэр Вэстберг, о котором я уже писал, и Сара Лидман с ее обостренной совестливостью, неприятием зла и насилия, столкнувшись с кровавым режимом, царящим в южноафриканских районах, с апартеидом, с глумлением над коренным населением страны, с чудовищной эксплуатацией, которая столь длительное время служила источником сверхприбылей старушки Европы, ее постыдных и баснословных доходов,— обрели и гневный гражданский голос, прозвучавший на весь мир, и подлинную общественную страсть, и истинный смысл своей писательской жизни. Это вовсе не значит, что только за пределами Швеции, Франции, Италии или другого государства старого, буржуазного типа пытливый молодой ум может обрести веру и силу. Просто столкновение с эксплуататорским миром в местах, где все кровоточит, где дети умирают от голода и болезней во имя сверхсытости буржуазной Европы и США, так сказать, в местах опасной вулканической деятельности,— такое столкновение обостряет зрение, помогает сбросить с себя обволакивающие слова и сентенции. Тысячи и тысячи молодых людей ищут и находят свое место в борьбе против несправедливости, в борьбе за мир, не выходя из привычного житейского круга. Это не подлежит сомнению. Не подлежит сомнению и другое: в извращенности части западной молодежи, в эксцентрических, а то и отталкивающих крайностях ее развлечений, в не
обузданности иных ее страстей виновата не какая-то исключительная «испорченность» современной молодежи, не рок и не атомный век сам по себе, а тот духовный тупик, в который зашло буржуазное общество. Старый мир, столь изощренный в искусстве лжи, приспособленчества, духовного обмана, бессилен в идейной, идеологической борьбе против мира социализма. Ему, старому миру, нечего предложить молодежи, некуда позвать ее, не с чем к ней прийти. Он отводит от нее свой опустошенный взгляд, чтобы не встретиться с ищущим, жадным и проницательным взглядом юности. Он хочет нравиться, но достоин презрения. Он думает выиграть время и не понимает, почему так торопится молодежь,— ведь больше всего времени у нее. В этом-то и заключается загадка и парадокс истории: у молодежи больше всего времени, именно поэтому она самая нетерпеливая, беспокойная, настойчиво взыскующая истины.
ЗОТЦЫ И ДЕТИ ападные публицисты, занятые изучением молодежных проблем, пишущие на эту тему, вероятно, ошибаются чаще, чем художники. Порой и художник, который сумел в романе или повести отразить глубокую противоречивость собственнического мира, спустя какое-то время в статье дает одностороннюю или весьма упрощенную формулу. Так, уже упомянутый мною Джон Б. Пристли в другой своей статье — «Мишура и шумиха» («Нью стейтсмен»), нарисовав неприглядную картину мира, в который вступает английская молодежь, мира на грани «упадка и гибели», приходит к совершенно неожиданному,
странному даже выводу. «Я думаю,— пишет он,— что все это — результат долгого правления тори». Как будто двухпартийная система США, долгие годы правления демократической или республиканской партии, или многолетнее парламентское господство социал-демократов в Норвегии, или голлистский курс Франции, или нынешнее лейбористское правительство Англии поставили молодежь в иное, более выгодное, более перспективное положение! Печальная мудрость Сент-Экзюпери дала поразительно четкое определение того, что лежит в самой основе трагических проблем молодежи во всем западном мире, и в особенности в Соединенных Штатах Америки. Я позволю себе привести тут два отрывка; они так точны, так образны, что было бы досадно пересказывать их. «Есть в Европе двести миллионов человек,— писал Сент-Экзюпери,— чье существование лишено смысла... Есть и другие люди, погрязшие в рутине различных профессий, люди, которым недоступны радости первооткрывателя — поднимателя целины, радости веры, радости ученого. Кое-кому думалось, что достаточно одеть их, накормить, удовлетворить все их1 насущные потребности, чтобы возвысить их душу. Й вот мало-помалу из них создали мещан... сельских политиков, техников, лишенных внутренней жизни. Им дают неплохое образование, но это не культура... Посредственный ученик специального класса лицея знает больше о природе и ее законах, чем Декарт или Паскаль. Но разве такой ученик способен мыслить, как они?..» И специально о свободе в США: «Свобода выбрать из четырех моделей автомашин «Дженерал моторе», или между тремя фильмами господина 3., или между одиннадцатью блюдами закусочной— карикатура свободы. Свобода лишь в том, чтобы сделать выбор между стандартными 6 А. Борщаговский 81
статьями в системе всеобщей схожести. Система эта дает возможность приговоренному к казни выбрать, быть ли посаженным на кол или повешенным,— и я восхищен тем, что ему предоставляется выбор! Дайте мне скорее правила игры в шахматы, чтобы меня что-то могло волновать! Скорее дороги, чтобы по ним куда-то идти! Скорее человека, созданного, чтобы быть освобожденным!..» А ведь это оценка Америки 1938 года, так сказать, «золотой» рузвельтовской поры, это США, еще не вооружившиеся до зубов, не превратившиеся в военный арсенал мировой реакции! Это почти патриархальные времена довольно решительного влияния политиков-изоляционистов, времена, когда еще не существовало атомной бомбы — нас отделяли еще долгие семь лет от трагедии Хиросимы,— а солдаты США еще не были расквартированы по всем частям света, повсюду, где народ поднимается на освободительную, революционную борьбу. Сент-Экзюпери выразил самую сущность проблемы, ее универсальную формулу. Меняется — в зависимости от многих условий — интенсивность человеческого страдания, воинственность торжествующего мещанина, и в этом уродливом состязании внутри буржуазного мира есть лидирующие страны — такие, как США,— есть и аутсайдеры, но не меняется и не может измениться при капитализме существо дела. Идет повсеместная, а в наши дни и тотальная, поддержанная всей индустриальной мощью, подмена истинных духовных ценностей мнимыми. Острее других на это отзывается молодежь. Отчасти — осмысленной борьбой, презрением, сознательным сопротивлением. Отчасти — бунтом, слепым и яростным. Отчасти — преступлениями, которые наказуемы по законам страны, но в своей сущности как бы яв-82
ляются продолжением тех преступлений, в которых повинны правители и правящие клики страны. От-части — апатией и безразличием. Экзюпери называет грозную для предвоенных лет цифру — двести миллионов человек, «чье существование лишено смысла». Это едва ли не все взрослые — от 16 до 50 лет — жители Западной и Центральной Европы, все способное размышлять и строить планы население континента. Это у них бездушной социальной системой отнят смысл жизни, это им недоступны радости первооткрывателей, это им предлагается лишь комфорт взамен внутренней жизни, вместо возвышающих душу идей и необходимости мыслить. Естественно, что Экзюпери имеет в виду не только буржуазию — стремясь овладеть всем материальным достоянием нации, она всегда составляет меньшинство нации,— не одних рантье или лавочников или мелкобуржуазные слои, а народ в целом, десятки миллионов людей, которых так или иначе захватывают шестеренки «западной цивилизации». Это особенно важно, когда речь идет о молодежи, о тех, кому 16—18 или 20 лет, кто не прошел еще настоящей школы классовой борьбы, кто в известном смысле еще растворен в однородной на первый взгляд среде школьных товарищей, студентов колледжей и университетов или молодых работников в гигантской сфере обслуживания, а отчасти и на предприятиях. Я говорю в данном случае не о десятках тысяч созна-* тельных молодых борцов за социализм, не о тех, кто входит в молодежные организации, близкие по целям и духу коммунистической партии той или иной страны,— а о миллионах молодых, за которых и идет бой между коммунистами, с одной стороны, и буржуазными политиками — с другой. Один из главных, ключевых вопросов для всего
западного мира — вопрос о том, из кого же, из каких классов, из какого социального слоя пополняются шеренги всевозможных возмутителей спокойствия, от английских «битников» до головорезов Вест-Сайда? Кто прав: те, кто считает, что, поскольку насилие, жестокость и безнравственность — явления распада буржуазного общества, то и отряды «неуправляемой», ущербной молодежи рекрутируются в буржуазных слоях общества, или те, кто не хочет удовольствоваться умозрительной конструкцией, а предпочитает взглянуть в глаза правде? Верно ли, что мы только свидетели извечной, неменяющейся распри детей и отцов, тяготеющей над человечеством как рок, как проклятие, или мы являемся современниками и участниками еще небывалого по размаху конфликта, качественно отличного от конфликтов прошлого? В 1964 году на страницах «Литературной газеты» была перепечатана (из «Фигаро литерер») статья французского писателя Франсуа Нурисье под пессимистическим на первый взгляд заголовком — «Бесполезные битвы». Статья, на которую я уже ссылался. Выступление Нурисье было вызвано странным, беспрецедентным вопросом, заданным на конкурсном экзамене юношам, поступающим на философский факультет Парижского университета: «Не лучше ли попытаться изменить наши желания, чем переделать мировой порядок?» ««Изменить наши желания» — что подразумевается по этим? — спрашивает Нурисье.— Совершенно ясно, что, когда призывают изменить желания, речь идет о том, чтобы их сдерживать или отказаться от них. Разве говорили бы об этом столько, если бы хотели их подогреть? И слова «мировой порядок», идущие следом, указывают, о каких желаниях идет речь: политические мечты (в благородном значении слова, разумеется), революционные на
дежды. Не думаю, чтобы я ошибся в толковании этих слов. Во всяком случае, если бы я держал экзамен, то именно таким образом понял бы вопрос. Ведь изменить мировой порядок в 1964 году — это не значит, например, исследовать Амазонку (где к тому же уже тесно этнологам), раскрыть тайны полюсов, ни даже специализироваться в точных науках, которые, стремясь переделать мир, открыли способ разрушить его». И Нурисье достаточно проницательно связывает этот экзаменационный вопрос с «прочими усилиями» официальной политики в направлении «деполитизации» молодежи. «Что касается «мирового порядка»,— пишет он далее,— то характер вопроса подтверждает, что дело касается именно социального порядка, идеологии, гражданских проблем. Я подозреваю даже,— продолжает Нурисье,— что генерал, который заботится обо всем, попросил профессоров задать ученикам этот вопрос для проверки: действительно ли нация до такой степени аполитична и, стало быть, легко управляема, как это говорят? И вместе с тем: способны ли еще великие замыслы в будущем увлечь французов? (как видите, ловкое сочетание двух различных, даже противоположных мотивов)»... Нурисье отчасти растерян перед сложностью исторических и жизненных проблем, отчасти лишает себя острого оружия мысли во имя самоуничижительного сарказма и философии разочарования, но и ему ненавистна возможная победа «комфорта, то есть всего самого низменного», и он знает подлинную цену подвигу и чести, когда пишет: «...я ничего не смешиваю! Я не путаю маки Веркора со смехотворными однодневками «потерянных солдат»; ни то подполье с другим подпольем...» С тревогой и грустью наблюдает он, как наступают враги молодости — цинизм, лукавые буржуазные политики, философия комфорта, и,
пустив в обращение опасно-скептический термин «бесполезные битвы», он, тем не менее, заканчивает статью знаменательными словами: «Дай бог, чтобы наши семнадцатилетние философы по-прежнему бросались в бесполезные битвы». Но есть и другой взгляд на причины неудовлетворенности, бунта молодых: все это, дескать, уже было, ничто не ново под луной. Поводов, мол, для разочарований достаточно было и раньше. Разве Жюльен Сорель не был разочарованным молодым человеком? А целая галерея молодых героев Бальзака? А потом появилось «потерянное поколение». После другой войны зашумели «сердитые молодые люди». Словом, всегда хватало претендентов на звание «героев на шего времени», щеголявших мрачным разочарованием, напускным или даже вполне искренним. Но они никогда не определяли, и не могут определять, лицо всей молодежи и тем более ее историческую судьбу. Речь идет в крайнем случае о незначительном меньшинстве молодежи... Здесь истина соседствует с иллюзиями и самообманом. Верно, что разочарованные, выбитые из колеи, обманутые, поддавшиеся гипнотизму «реальных ценностей» не определяют исторической судьбы всей молодежи. А самообман заключается в убеждении, что речь идет о горстке, о незначительном меньшинстве молодежи, что благополучный исход, таким образом, словно бы предопределен, колымага истории движется в заданном направлении и мы можем расположиться в ней без особых забот, помахивая прощально ручкой новым Жюльенам Сорелям. Невольный самообман заключается и в том, что вторая мировая война только следующий по времени, по хронологическим датам мировой летописи, а не исторический катаклизм, который в соединении с углубляющимся
распадом капитализма и ни с чем не сравнимой технической революцией дал качественно новый мир, требующий и новых формул, и нового изучения. Самообман— в невольной отмене 60-х годов XX века. И жизнь и литература дают нам немало подтвержу дений того, что современная молодежь встретилась с трудностями, недоступными историческому опыту Жюльена Сореля, что она, сознательно разобщаемая и «деполитизируемая», осознает свою трагическую общность, ощущает подстерегающие ее в новых исторических условиях опасности. Прокурор Хэнк, герой романа Хантера «По убеждению», впервые в жизни потрясенный открывшейся ему картиной преступления, в котором общество повинно больше, чем его непосредственные участники, говорит жене: «Эти ребята как армии, приведенные в боевую готовность: есть и арсеналы, и военные советники, и слепая ненависть к врагу. Вместо мундиров у них свитера, а причины, по которым они дерутся, не более осмысленны, чем причины настоящих войн. Война для них — обычное состояние. Единственный образ жизни, который им известен». И прокурор Хэнк, решившись на подвиг, на поиски истины, мужественно идет до конца. Он обязан самому себе ответить на многие вопросы, а уж затем преподнести эти ответы обществу. «Если эти подростки,— рассуждает он,— и американцы и выходцы из Пуэрто-Рико, звери... то кто же загнал их в лес, где они бродят?» Кого винить в этом? Нью-Йорк? А дальше? «Государственный аппарат? Всю нацию? Весь мир?.. Если эти ребята виноваты, то виноваты и их родители, и весь город, и полиция — где тут конец?» Когда судья Эйб пытается удержать Хэнка от безрассудного, на его взгляд, поступка, благородного, но губительного для карьеры Хэнка, прокурор говорит ему: «Послушайте,
Эйб, это ведь не таинственные выходцы с других планет, а напуганные, одинокие мальчики... Кому-то надо встать и крикнуть!» Не находя идеала, обреченная часто на бесцельное существование, значительная часть молодежи начинает бунтовать против общества, и ее бунт принимает самые резкие и крайние формы. Этого бунта не знал мир во времена Жюльена Сореля. Именно некоторые американские специалисты по молодежным проблемам и журналисты в США пытаются в последнее время характеризовать бунт молодежи как простое повторение пройденного, как возвращение былых— чуть ли не средневековых! — студенческих нравов. К этому вопросу я еще вернусь особо. Мы часто говорим о «деполитизации», о грубых и хитроумных попытках отвлечь молодежь от политики. В этом несомненно сказывается слабость современной буржуазии, неспособность — не личная, а историческая— повести за собой молодежь, повести ее по фарватеру буржуазной политики. Когда Гитлер подчинил себе силой нацию — ее подавляющее большинство,— когда он рядом насильственных захватов создал атмосферу шовинистической истерии, он и к молодежи обращался не иначе, как с крайними, экстремистскими лозунгами нацистской политики. Ему и в голову не могло прийти заняться «деполитизацией» молодежи. А в буржуазном мире, который уже пережил ужасы нацизма, который в известной мере проникся чисто расистским культом насилия, сегодня «деполитизация» играет роль отвлекающего маневра, тактики развращения и растления, при которой большинство молодежи сохранялось бы как потенциальный резерв реакции. Ведь молодой мещанин, преданный лишь «идеалам» своего «корыта»— пусть и электрифицированного и полупроводникового,— хороший
материал для реакции, для военщины, когда пробьет ее час. Однако было бы ошибочно думать, что буржуазные деятели, наставники и парламентарии только и заняты «деполитизацией» молодежи. Напротив, они не упускают ни одной реальной возможности внушить молодым «азы», а если удастся,.то и премудрые тонкости своей империалистической политики. Уже в программы обучения студентов-международников в учебных заведениях США и Англии вводятся особые коммерческие и военные игры, определенным образом настраивающие умы молодых. Студенты располагаются в помещениях, снабженных необходимыми картами и схемами, и, разбившись на группы, выступая в роли «правительств», «военных штабов» и «экономических советников» различных стран, разыгрывают мировые или локальные кризисы. Они ведут «переговоры», стягивают наличные (по литературе, по справочникам) «военные силы», мобильно меняют тактику, накладывают «эмбарго» на те или иные товары, наносят экономические и военные удары. Студенты как бы дублируют политиков, министров, государственных деятелей, становятся на их место, разделяют с ними ответственность. Они — пусть в воображении только — выступают в роли стратегов буржуазного мира, и дело не меняется от того, что сегодня студент играет, скажем, за Турцию или Филиппины, а через день становится начальником «всеобъемлющего штаба» США. В любом случае он готовит себя к занятиям буржуазной политикой. «Не следует переоценивать роль «политической игры»,— осторожно писала об этом лондонская «Таймс» весной 1966 года.— Несомненно, она не может заменить обычные методы обучения. Но при рациональном использовании она может оказаться очень полезной,
особенно в том отношении, что она повышает интерес к политике, преподнося ее в более живой и доходчивой форме, чем это делается в самых лучших учебниках». Как жадно хватаются за политику буржуазные деятели, когда появляются шансы повести молодежь за собой! Более того. В начале нынешнего, 1967 года США буквально потрясли сенсационные разоблачения связей ЦРУ (Центрального разведывательного управления) со студенческими организациями внутри страны и далеко за ее пределами. Весь мир узнал об этом в подробностях. Крупнейшее студенческое объединение страны — Национальная студенческая ассоциация (НСА) — оказалось содержанкой ЦРУ. Содержанкой со стажем. Содержанкой, так сказать, в возрасте (с 1952 года), несмотря на молодость членов ассоциации. Это не надо понимать так, что каждому из 1 250 000 студентов, членов ассоциации, дарили бесплатные туристские путевки или дорогостоящие памятные сувениры ко дню рождения очередного директора ЦРУ. Напротив: чем труднее приходилось вожакам НСА с массой студентов, чем громче становились голоса протеста против варварской войны во Вьетнаме, тем большую цену заламывали студенческие функционеры, тем щедрее приходилось раскошеливаться на плату за их малопочтенный труд. Старая, как мир, история! По крайней мере, если иметь в виду мир частной собственности. Я не стану рассказывать подробностей: они слишком хорошо известны. Напомню только, что едва лишь прозвучало в калифорнийском журнале «Рэм-партс» первое разоблачительное слово, как список подкупленных организаций стал расти, расти катастрофически. Некоторые газеты США писали об этой истории с горькой самоиронией, с запоздалым сожа
лением. Зачем, мол, понадобились грязные деньги ЦРУ, лучше бы самому правительству «открыто субсидировать эти независимые, неподкупные, честные организации!» Писали об «отвращении, унынии» и даже об «отчаянии», охватившем общество, о «бесчестье» и «неуклюжей глупости ЦРУ», о «запятнанной вере в свободные институты Америки». «Ни один американский социолог или специалист в любой другой отрасли науки,— заявили в своем письме 23 профессора и преподавателя из колледжа Вассар в штате Нью-Йорк,— не может сейчас быть вне подозрений, когда он отправляется за границу». Это заявление, справедливое в принципе, заключает в себе и элемент преувеличения, продиктованного бессильным стыдом и растерянностью. Миллионы американцев любят свою страну вовсе не потому, что рассчитывают на долларовые подачки ЦРУ. За деньги нанимают шпионов, соглядатаев, убийц. Однако переходы от «деполитизации» к попыткам привлечь молодежь к участию в политических акциях самого низкого пошиба весьма характерны для современного буржуазного мира. Очень значительные силы и средства брошены были с начала 60-х годов в США на создание новейшей антикоммунистической литературы и институтов, специализирующихся на извращении истинных целей Советского Союза, на искажении объективной картины нашей жизни, наших экономических успехов и выдающихся достижений внешней политики СССР. Рассчитана эта литература в первую очередь на молодежь, на студенческие круги. Книга «Что означает коммунизм», выпущенная издательской компанией «Сильвер Бурдет компани», была рекомендована департаментом по делам просвещения Нью-Йорка как пособие для учителей средних школ и как книга для
чтения в этих школах, чтобы ученики имели «правильное представление о коммунистической системе». Как видите, не просто книга, а учебник, нечто претендующее на объективность и научность. Причина появления этого «учебника» понятна. Это один из первых и весьма скороспелых плодов кампании за отказ от любительства в деле антикоммунистической пропаганды, одна из попыток поднять слово до действенности пушек. Это прямой результат «горячей зимы» антикоммунизма в США (1962/63 года), множества совещаний на разных уровнях — от департаментов просвещения отдельных штатов до комиссий конгресса, истерических призывов реакционных сенаторов развернуть в невиданных прежде масштабах идеологический крестовый поход, дать «философский бой» марксизму и ввести изучение злокозненного коммунизма в программу средней школы. Слова и доллары, вопли и заклинания, стенограммы речей и газетные статьи росли, множились, вздымались горой, и наконец гора родила... неловко даже писать о том, что родила гора. Можно ли серьезно спорить с авторами, которые, набрасывая торопливый географический очерк нашей страны, пишут, что «СССР предстанет как плоское пустое блюдце, окаймленное ободком скал»; которые внушают учителям американских средних школ, что пионеры — это организация, «которая выявляет и готовит потенциальных коммунистических вожаков»; спорить с авторами, которые утверждают, что «зима — в большей степени, чем что-либо другое в отдельности,— доминирует в жизни русских»; что румыны, оказывается, были раньше, при капитализме, самым «веселым и самым несдержанным народом в Европе», а теперь у них повсюду висит плакат: «Осторожно!»; что чехи не могут купить у себя дома до
бротной шерстяной ткани собственного производства иначе, как за доллары! Разве все это не строки из фельетона на тему о дремучем невежестве? Колеблемые, так сказать, ветром времени и желанием внушить американцам, что коммунистический Карфаген может пасть и в результате внутренней эволюции, добровольного «отхода от марксизма», они торжественно вещают: «Кремль временами отступал...» В чем же видят авторы этой поистине любительской, дилетантской книги столь желанное им отступление Кремля? Цитирую последовательно. Пункт первый: «Выпускаются даже техасские брюки». Пункт второй: «В московских бассейнах старомодные купальники уступили место открытым купальным костюмам из двух предметов для девушек». Пункт третий: «Молодые люди из Московского университета зовут своих подружек «Джейн», как звалась подружка Тарзана». И наконец, четвертый: «...студентки подводят брови, делают маникюр и щеголяют модными прическами». Прости меня, умный, занятый и многоопытный читатель! Прочтя такое, можно только презрительно отвернуться, потерять всякий интерес к авторам этих убогих строк и нищенских наблюдений. И все же немного терпения: есть в этом самоновейшем учебнике антикоммунизма и нечто такое, что заслуживает более серьезного внимания. Прежде всего: случилось же что-то такое в мире, что заставило заокеанских политиков проявить наконец столь значительный интерес к коммунизму и даже включить изучение коммунизма в программу средней школы с целью воздействия на умы молодежи? Конечно, случилось. Об этом уныло пишут и авторы книги: «В 1917 году, когда большевики свергли законное правительство России, коммунисти
ческий контроль ограничивался пределами Петрограда», а «сегодня коммунизм господствует на обширной территории». Более того, коммунистические идеи, как пишут авторы книги, «иногда обладают огромной привлекательностью для Запада». Почему бы вы думали? «...Потому, что по своему происхождению они являются западными». Во вступительном очерке «Почему необходимо изучить коммунизм?», откуда взяты цитируемые фразы, выражены и робкие расчеты авторов на «постепенные эволюционные тенденции», которые дают основание надеяться «на то, что коммунизм может со временем превратиться в нечто отличное на практике». Не только мы, коммунисты, но и многие проницательные, честные ученые Запада сегодня уже не верят в возможность научного опровержения марксизма-ленинизма. Более того, любой значительный научный труд в области экономики, философии, социологии непременно приближается к марксизму в той мере, в какой его автор правдиво коснется действительных, реальных противоречий жизни. Марксизму случалось не раз выступать против философских, экономических и религиозных идей, которые в те или иные периоды истории обладали «огромной привлекательностью» для множества людей, казались на поверхностный взгляд могущественными и перспективными. Марксизм воевал против них с подлинно научных позиций. И побеждал как наука. Отчего же так беспомощны противники марксизма, почему им изменяют память, логика, элементарная добросовестность? Вероятно, и это закономерно. Читая книгу, я думал и о другом. Все мы — и русские, и американцы — живем в мире поразительных точностей. Мы уже знаем, как послать с Земли космический снаряд, чтобы он облетел Луну и пе-
редал на Землю изображение невидимой ее стороны, чтобы, рассекая неисчислимые пространства, он прошел в непосредственной близости от движущейся далекой планеты, мы научились удалять два атома примесей из миллионов атомов германия. Почему же четыре гуманитария, четыре высокооплачиваемых профессора все еще называют законным правительство Керенского, именуют «алжирскими мятежниками» героев национально-освободительной войны, хозяев сегодняшнего Алжира, признанного, как известно, и Соединенными Штатами? Почему они позволяют себе в учебнике ссылаться на мифические «воспоминания» о Ленине, о которых где-то когда-то кто-то слышал? Ведь однажды молодому американцу могут попасть в руки работы самого Ленина. На что рассчитывают авторы такой книги? Только на полное невежество — никакого другого объяснения я не нахожу. Только расчетом на тотальное невежество можно объяснить длинный рассказ о злосчастном и тоже мифическом «московском мальчике Толе», который окончил среднюю школу и перед поступлением в институт «поехал провести лето со своими дедушкой и бабушкой в сельскую местность к западу от Москвы, мечтая о купании и рыбной ловле». И хотя мальчик Толя уехал сам по себе, в не известном никому направлении, в безвестной деревеньке его уже ждали мрачные агенты комсомола. «Твое имя значится в списке, который мы получили из Московского комитета» — с этими словами они заставили его каторжно трудиться все лето. «И это был,— как драматически пишут авторы книги,— конец Толиных летних каникул». Подобная дребедень служит эмоциональным и фактическим «основанием» для важнейшего положения о том, как ценой «огромных усилий и лишений» Советскому Союзу удалось достигнуть
«впечатляюще быстрых темпов» индустриального роста. Авторы книги боятся всерьез говорить о коммунизме. Они опасаются спора по существу. Избегают живого противника и создают его карикатурное подобие, извращенный бутафорский макет. В этом есть своя логика: ведь и американский читатель — западный, а что, как и на него окажут воздействие идеи коммунизма? И авторы злонамеренно извращают не только теорию коммунизма, но и характеристику нашей жизни и внешнеполитические цели СССР. Утверждая в главе «Вызов», что США ведут борьбу «за господство над миром», они цинично приписывают такие же цели и нашей стране и в этой главе, так же как и в предшествующей, под обязывающим заголовком «Действительность», пытаются внушить читателю, что внешняя политика СССР агрессивна, рассчитана на деструкцию, «взрывы» и военную экспансию. Дело доходит и до прямых подстрекательств; сквозь хилую «публицистику» звучит раздраженный голос советчиков из ЦРУ. «Сейчас наиболее вероятны массовые прорывы,— пишут авторы о пограничной линии, отделяющей Восточный Берлин от Западного.— Люди могут собираться в группы до нескольких сотен или тысяч человек сразу. Возможно, это будут вооруженные самостоятельные группы, которые огнем проложат себе путь, застав врасплох относительно слабую цепочку «грепо» (пограничные полицейские)». Авторы книги буквально извертелись, пытаясь внушить читателю мысль о своей объективности, об уважении к советскому народу, к его системе образования и научным достижениям. Может быть, им и удастся обмануть какую-то часть публики (хотя уровень книги столь низок, что можно безошибочно пред-*
сказать ей бесславную и скорую кончину), но внимательного, серьезного читателя они не проведут. В нагнетании страха, скрытых угроз, подозрительности и злобной клеветы видят свою конечную задачу авторы книги. Вот почему так «органично» звучит в их тексте заключительная кощунственная мысль: «Замените -самолеты капсулами космических кораблей «Восток» и нацистских пилотов — советскими космонавтами, и тогда вы увидите определенное безошибочное сходство между ситуацией, которая существовала в мире тогда, и ситуацией, которая существует сейчас». Через джинсы и купальные принадлежности девушек, через бедного мальчика Толю и обиженного большевиками «законного» Керенского авторы уверенно идут к излюбленной провокационной идее, выдержанной в духе худших образцов «холодной войны». Книгу «Что значит коммунизм?» вполне мог сочинить и один бездарный газетный репортер. Но написали ее «ученые мужи», и, чтобы читатель не счел себя жертвой мистификации, я приведу — в духе кладбищенской эпитафии —по возможности полные их титулы: «Здесь, в этой книге, покоятся доброе имя и ученая репутация мистера Уильяма Миллера и его достойных сотоварищей: Генри Робертса — профессора истории, директора Русского института Колумбийского университета, Маршалла Шульмана — профессора, научного сотрудника Русского исследовательского центра при Гарвардском университете и Гарри Сейвейджа — руководителя департамента социальных проблем средней школы в Мейплвуде (штат Нью-Джерси). Они не осквернили своих уст правдой и своих рук — добрым делом». 7 А. Борщаговский 97
* * * Даже из этих немногих примеров отчетливо видно, как изменился современный мир сравнительно с тем миром, который мечтал покорить Жюльен Сорель, герой знаменитого романа Стендаля. Драма отцов и детей той поры только внешне напоминает современную. Трагедии «разочарованных» героев литературы XIX века — это в подавляющем большинстве трагедии индивидуализма, поэзия индивидуализма, крушение его. Современная западная молодежь, при всем одиночестве и отчуждении личности, всем существом чувствует свою связь с веком, с историей, порой осмысливает себя, а чаще ощущает, именно как поколение, как некую человеческую общность, и вслед за местоимением «я» говорит «мы!». Некогда, задумав «Историю молодого человека XIX столетия», М. Горький хотел показать молодому советскому читателю, «как однообразно разыгрывалась буржуазной молодежью драма индивидуализма... как неизбежно понижался тип индивидуалиста, опускаясь от Рене Шатобриана и Вертера Гете до двуногого скота, изображенного Арцыбашевым в романе «Санин», от Жюльена Сореля Стендаля и Грелу Бурже до «милого друга» Мопассана и до прочих современных нам мелких жуликов в области буржуазной политики, литературы, журналистики». Можно сказать, что процесс духовного обнищания и понижения «типа индивидуалиста» в буржуазном обществе продолжается и в XX веке, породив и двуногих скотов фашизма, и слуг современного идеологического конвейера, и пресловутых «организейшен-мен», адептов «системы» беспрекословного подчинения, уничтожения личности, образованных техников и инженеров, чей опасный автоматизм ставит их на
службу новому молоху, Но и в этом не просто продолжался старый процесс, а возникла принципиально новая ситуация. Идет откровенное, решительное посягательство на всю молодежь, на ее будущее, идет злонамеренное культивирование индивидуализма и «санинщины» могучими современными средствами. Это объясняет и огромное количество жертв, и толпы одиноких, потерявших почву под ногами молодых людей, но это объясняет и нечто более важное: все возрастающее сопротивление молодежи, ее борьбу за себя и за будущее.
|Щ1'таТДДГ АНКЕТЫ и действительность НЯ Ига римечательно, что, как только заходит НИ ПШ речь о тяжких социальных болезнях со-НН НИ временного буржуазного общества, запад-ИИ ИИ| ные журналисты обращают взгляд за fiHL дЯВвпределы своего отечества, предпочитая вкладывать персты в чужие раны. Даже проницательные умы, даже не записные патриоты тщатся доказать, что болезни эти — привозные, пришлые, что они перешли границу, обманув таможенных чиновников, и, следовательно, они случайны и неорганичны. Датчане и шведы с укоризной поглядывают в парижские дали, сокрушаясь, что именно оттуда идут моды на черные куртки, косматые, неопрятные прически и то, что кто-то
из журналистов назвал прорывом в сферу разнузданного. Но и французы в свою очередь искренне пожимают плечами. «Все социологи единодушны,— писал недавно еженедельник «Пари-матч»,— французская молодежь только подражает импортированным модам... По ту сторону Ла-Манша и Атлантики молодежь сокрушает устои». По ту сторону Ла-Манша — Англия. По ту сторону Атлантики — много стран, от утесов Огненной Земли до равнин Канады, но можно не сомневаться, что речь идет о Соединенных Штатах. Однако и англичане не склонны признать родные острова источником молодежных эпидемий, страшных, как чума или оспа в средние века. Некая Хэдда Вестен-бергер, корреспондент газеты «Крист унд Вельт» (ФРГ), тоже отправилась за Ла-Манш для изучения молодежных проблем, и вот к какому она пришла выводу: «...они (англичане.—Л. Б.) полагают, будто зло проникло на их острова с континента. Все называют его «симптомами» и уверены, что никаких «отечественных предпосылок» для него нет». Но и журналистка из «Крист унд Вельт» отправилась за сенсациями в Англию, хотя в любом из крупных городов ФРГ она могла бы пригоршнями брать все то, что ей пришлось выуживать на асфальте Шеф-тсбери-авеню, в кафе на Пикадилли или в залах лондонской Национальной галереи. Так приятно польстить самолюбию единокровных мещан, политиков из ХДС, пастырей духовных и светских, дать им понять, что у соседей дело обстоит и вовсе худо и, следовательно, не надо терять ни хладнокровия, ни спасительного чувства национального превосходства. А итальянские журналы и газеты — как часто они отвращают взор от собственных горестей, чтобы потрясти воображение читателей убийствами в Чикаго,
картинами ночного Бродвея или лондонского Сохо, статистикой самоубийств в США или Швеции! «Американские «тинэджеры»,— писал в 1965 году итальянский журнал «Эуропа»,— являют собой, как мы видим, представителей самой безжалостной, непреодолимой диктатуры». Здесь есть и преувеличение: диктатура сицилийской мафии и жестче, и безжалостнее. В десятках драматических по материалу статей всякий раз сквозит эта конечная мысль: вина не на нас, болезнь пришла извне и косит наших ни в чем не повинных юношей и девушек. Порой толкование проблемы приобретает отталкивающий — в духе нацизма — привкус. Так, некий лондонский учитель, если верить Хэдде Вестенбергер, сказал ей, что среди «антисоциальных» элементов в Англии «путается немало иностранцев и разного люда из стран Британского содружества». Среди десятков тысяч лондонских учителей может оказаться и расист, и, на удачу, он то и мог встретиться фрау Вестенбергер, но может статься, что она по недоброму журналистскому обыкновению придумала этого учителя, чтобы его устами выразить свою собственную мысль о злокозненных иностранцах и подозрительном, расово неполноценном люде. Тем более, что фрау Вестенбергер — дама энергичная, решительная, ей претит терпимость англичан, которые не хотят следовать ее совету «вышвырнуть,— как она выражается,— эту банду». И только в США становятся все более редкими попытки переложить всю вину на чужие плечи. Правда, и там время от времени сокрушаются по поводу... безнравственности шведов, или называют Лондон «разгульным городом» («Тайм»), или кивают на парижскую и лондонскую молодежь как на запевал молодежных бесчинств. Но все чаще и чаще печать США признает свое горестное, трагическое лидерство и в
этой сфере, в сфере разнузданного. Трудно сказать, что диктует эту прямоту и откровенность, что тут от трезвой реалистичности, что — от расчета и даже от гордыни, ибо американцев все более приучают к мысли, что жизнь всего человечества только эхо американской действительности. Я убежден в том, что относительная, а порой и циничная прямота эта — вынужденная; правда столь очевидна, улики так неопровержимы, что ни один адвокат не станет попусту упираться, а поищет других путей спасения своего подзащитного. К методам и «философии» этой защиты я вернусь после краткого ознакомления с молодежной анкетой «Пари-матч». Тон еженедельника и доверительный (почти дружеский), и вместе с тем интригующий. Где-то проходит неуловимая грань между искренней тревогой и неистребимой сенсационностью, между интересами социологов и заботами дельцов. Тревога понятна. Хотя болезнь пришла «из-за Атлантики» — болеют ею сыновья и дочери Франции. «Пари-матч» обращается только к 4 миллионам французов— к тем, кому от 16 до 20 лет, но юношей и девушек во Франции неизмеримо больше, их 17 миллионов, что составляет треть всего населения страны. 4 миллиона выбраны не случайно: это молодежная элита Франции, т. е., кто, по словам «Пари-матч», «завтра будут управлять Францией». «Глядя на вас, 32 миллиона французов старших поколений пытаются понять: кто вы? — не без патетики вопрошает еженедельник.— Ответив на двадцать вопросов, вы сможете охарактеризовать: 1) мир, который вы отвергаете; 2) мир, соответствующий вашим требованиям; 3) тот «лучший из миров», которого вы желаете для ваших собственных детей. В промежутках между занятиями историей Франции и электроникой многие из вас размышляют: как жить? Мы открываем для вас
досье ваших сомнений, мечтаний, повседневных задач». Далее следует 20 подробно разработанных вопросов и обстоятельная анкета, составленная в сотрудничестве с Французским институтом общественного мнения. Вопросы касаются настоящего и будущего, мечтаний и разочарований, школьного обучения и родительского дома, денег и профессии, семьи, любви, добрачных половых сношений, литературы, технического прогресса и религии. Но первая, кажется неизбежная, беда таких опросов заключается в схематизации ответов, в цифровом, узкостатистическом их значении. Так, первый же вопрос: «Какое настроение доминирует у вас, когда вы думаете о своем будущем?» — предполагает только пять возможных ответов, соответствующих числам 1, 2, 3, 4 и 5: энтузиазм, оптимизм, безразличие, обреченность, горечь. Это удобно для подсчета, для работы с перфокартами; в конечном итоге «Пари-матч» получит известное число молодых, охваченных безразличием или горечью, испытывающих чувство обреченности или, напротив, оптимизма и даже энтузиазма, но личности при этом потеряются. И как быть тем, кто испытывает только растерянность перед будущим (а как много таких!), или чувство тревоги, или страх, или слабую надежду на то, что все еще образуется, или злость, ярость даже, и чувство гнева в адрес 32 миллионов французов старших поколений — гнева, о котором молодые говорят, увы, чаще, чем об энтузиазме? И кто знает, принесет ли такой опрос реальную пользу кому бы то ни было, кроме дельцов и торговцев, наиболее мобильно откликающихся на любые запросы и настроения молодых. Дело в том, что западный мир переживает своеобразную анкетно-опросную инфляцию. Опрос следует за опросом — их проводят специальные институты и
доброхоты-энтузиасты, рекламные агентства, газеты, журналы, врачебные корпорации, университеты. Кажется, не осталось ни одной наиинтимнейшей области, куда не вторглись бы анкеты. Американцы точно знают, какой процент молодежи стоит за открытую продажу наркотика ЛСД и какое число студентов (отдельно юношей и девушек) голосует за установку непосредственно в спальнях университетских общежитий... автоматов по продаже противозачаточных пилюль. Вопросник «Пари-матч» разработан серьезнее многих других, рассчитанных на сенсацию, но и он вызывает не энтузиазм, не чувство оптимизма, а, скорее, чувство горечи. Закончен опрос, установлен процент «энтузиазма» или «безразличия», известно, какое число молодых полагает, что у них «больше шансов быть счастливыми в любви, чем у предыдущих поколений», и каким книгам они отдают предпочтение. А дальше? Что дальше? Может ли это новое знание изменить что-либо в реальной жизни общества, послужить действенным сигналом бедствия? Может ли, наконец, министр по делам молодежи и спорта противопоставить нечто реальное и спасительное развращающим усилиям оборотистых дельцов? Печальная истина заключается в том, что еще ни один опрос молодежи не привел к оздоровлению ее жизни, не подвинул буржуазных политиков на решительные действия, хотя и исторг из их уст немало возвышенных речей. Подобно знаменитым нильсоновским оценкам телевизионных программ в США, оценкам, которые диктуют рекламным агентствам, в какие передачи предпочтительнее вкладывать рекламные миллиарды, и всевозможные опросы молодежи практически используются промышленниками и торговцами, лихорадочно осваивающими этот новый внутренний рынок. А рынок этот огромен. Вот только несколько цифр.
Молодежь Англии еженедельно тратит на одежду и косметику 4 миллиона фунтов. Молодежь Франции покупает ежегодно 30 миллионов пластинок, около полумиллиона гитар ценой от 250 до 600 франков, миллионы транзисторов, фотоаппаратов, проигрывателей, мотороллеров. «Каждому третьему французу меньше двадцати лет,— писал журнал «Антреприз»,— коммерческим предприятиям следует пересмотреть все свои планы с учетом этого фактора». Совет этот явно запоздал: коммерсанты всех родов, включая издателей и кинопродюсеров, уже приспособили свои планы к нуждам нового рынка. Они первыми и откликнутся на результаты опроса «Пари-матч», откликнутся делом, снабдив молодых и новейшими тран* зисторами, и полицейскими романами, а тех, кто поддался чувству «обреченности» или «горечи», и недорог гими американскими порошками ЛСД, которые, как пишет «Пари-матч», «открывают двери искусственного рая перед разочарованной в жизни молодежью». Такова жизнь, как говорят французы. В выигрыше могут оказаться многие — от авторов бульварных романов и фабрикантов струн до... издателей «Пари-матч» — все, кроме самой молодежи. А между тем и не прибегая к анкетам наиболее добросовестные публицисты и общественные деятели Запада видят многие причины бед современной молодежи, и прежде всего сгущающуюся атмосферу насилия, в которой она живет. Когда девятилетнего мальчика, жителя ФРГ, спросили, что он находит хорошего, привлекательного в детективных и гангстерских фильмах, он ответил вполне серьезно: «По ним можно научиться многому прекрасному и опасному. Например, можно научиться убивать людей» («Зюйддойчецайтунг», Мюнхен). В этом спокойном, деловитом даже, ответе ребенка таится вели
чайшая опасность. Насилие становится как бы нравственной нормой, чем-то не только дозволенным, но и привлекательным, освещающим, пусть на короткое время, пусть на миг, серую, ничем не примечательную жизнь человека ярким светом рекламы, газетной шумихи, вспышками «блицев», снимками, расходящимися в миллионах экземпляров. «Материальное изобилие окружающего мира,— пишет в «Зюйддойчецайтунг» Фриц Кемпке, встревоженный непрерывным общением молодежи с насилием,— кажущаяся легкость успеха других, гладкость самой цивилизации создают часто представление, что все неизбежно должно хорошо кончиться. Любое разочарование в подобных надеждах воспринимается молодыми людьми весьма болезненно... Так из переоценки своих способностей, гипертрофированного самолюбия возникает агрессивность, направленная против всего на свете, самоуничтожающая жажда насилия как последнего средства, дающего возможность хоть на короткое время привлечь внимание общества. Реклама, создаваемая в наше время любому убийце, как будто подтверждает этот примитивный вывод». Здесь не место приводить многочисленные факты насилия или статистические данные, свидетельствующие о неуклонном росте преступности среди молодежи и подростков. Эта преступность стала предметом особых забот президента США и конгресса, так как обычные средства уже не в состоянии обуздать ее. Меня же в данном случае интересуют причины, порождающие преступность, эпидемию насилий, создающие для них психологическую, бытовую и социальную почву. Специалисты по молодежным проблемам в США считают, что на подростков оказывает крайне отрицательное влияние «хроническое состояние напряженности, характерное для американского общества», распро-
странение пьянства настолько серьезное, что от 50 до 86 процентов молодежи в некоторых районах страны систематически пьют, и конечно же низкопробная литература, допинги и наркотики, индустрия ужасов — производство игрушек-монстров, кино и телевидение. Два года тому назад журнал «Лук» (Нью-Йорк) опубликовал специальную статью о проникновении игрушек-чудовищ в дома американцев. Пугающие фотографии чудовищ сопровождались следующей подписью: «Монстры разгуливают по стране. Ни один дом не защищен от них. Родители бессильны перед наступающей волной ужаса». В этих, быть может чрезмерных, выражениях есть привкус сенсационности и рекламного преувеличения — пути рекламы неисповедимы, может статься, что и эта статья, и снимки чудовищ сыграют неожиданно и свою рекламную роль,— но, в сущности, такая оценка близка к действительности. В начале прошлого века фантазия Мэри Шелли создала знаменитое чудовище Франкенштейна, но даже самое пылкое воображение не могло представить себе того скопища страшилищ и монстров, которое в США сегодня обрушилось на детей,— всех этих Кинг-Конгов, Мамми, Дракулов, складных Франкенштейнов метрового роста, Франкенштейнов электрифицированных, говорящих, багровеющих, словно бы наливающихся кровью и т. д. Миллионы подростков читают выходящий два раза в месяц журнал «Знаменитые монстры»; о монстрах создаются ежегодно десятки кинолент — короткометражных и полнометражных; проводятся конкурсы среди подростков на фильмы ужасов, сделанные любителями; этикетки с изображением монстров наклеиваются на самые обычные бытовые товары, вроде мыла. «Монстры,— по мнению доктора-психиатра Мартина Гротджана из университета в Южной Калифорнии,—заменяют действительные трудности, ужасные 108
заботы сегодняшнего дня». Оправдывая таким образом катастрофическое распространение игрушек-монстров, считая их своеобразным лекарством от сегодняшних бед, Мартин Гротджан невольно разоблачает и их действительную роль, их конечньГй смысл для общества, охотно идущего на самообман, и для тех, кто сознательно готовит американскую молодежь к неизбежным, по их мнению, насилиям. И если девятилетний немецкий мальчик с прямотой и наивностью детства объяснил, что гангстерский фильм может научить его «убивать людей», то его сверстница из США, отвечая на вопрос, что ей понравилось в фильме ужасов, сказала: «То место, где они вырывают из груди сердце» («Лук»). В этой области, как и во многом другом, действительность США опережает порой самую мрачную фантазию или, на худой конец, торопится подтвердить ее образы, ее воображаемые создания реальными изобретениями, тем, что принято называть общим именем «товара». Перу Артура Лундквиста, автора упоминавшейся мной «Автомобильной корриды», принадлежит рассказ с неожиданным и фантастическим для недавних еще лет сюжетом. Миллионер путешествует по морю со своей очаровательной, хотя и несколько односложной, однообразной в выражениях женой. И развитие действия приводит нас к ошеломляющему открытию: «жена» миллионера, обольстительная, женственная, исправно выполняющая супружеские обязанности, в действительности создание техники, кукла, почти во всем имитирующая живую женщину. Рассказ показался безнравственным редактору одного из наших издательств и по этой причине не попал в состав сборника избранной шведской новеллы. А между тем уже в 1966 году мы прочли сообщение американской прессы о выпуске первых партий эластичных, удобных «кукол»
в натуральный рост, с идеальными формами, которым могла бы позавидовать сама Брижжит Бардо, «кукол», которых можно усадить рядом с собой на сиденье автомобиля, за обеденный стол, или к себе на колени. Теперь дело только за всесильной и всеведущей техникой и за долларами, ибо первые партии блондинок, брюнеток и шатенок будут баснословно дороги. И кто знает, не будут ли вынуждены матери и девушки США спустя некоторое количество лет требовать от правительства специальных законодательных актов, запрещающих производство и продажу «кукол», слишком искусно имитирующих живых женщин. Тогда пойдет в дело подпольная торговля — процветающий бизнес на манер торговли наркотиками и оружием. Как видите, Артур Лундквист домыслом своим лишь ненамного опередил время. Можно было бы долго рассказывать о безнаказанности некоторых преступлений в США, о вечерних и ночных улицах, ставших в иных районах столь страшными, что многие американцы предпочитают с наступлением темноты не выходить из своих домов, о продаже специальных пистолетов, стреляющих красящей, долго несмываемой жидкостью, по которой можно опознать преступника, о литературе, пропагандирующей насилие, о полупорнографическом журнале для подростков «Плейбой»,— но эти факты достаточно широко известны. Широкий фронт вольного или невольного поощрения преступности, пропаганда насилия, захватившая по существу весь западный мир (хотя и в разной мере), не историческая случайность, а одно из глубочайших проявлений кризиса системы. И молодежь живет в этом мире узаконенного насилия. Не вся молодежь согласна отождествлять себя с этим миром, подчиниться ему, закрыть глаза на его уродства, но, живя
в нем и даже борясь против этого мира, она не может быть до конца свободна от него, не испытывать его атак и преступных покушений. Все в этом новом мире связано слишком тесно,— этого конечно же не было во времена Жюльена Сореля. Трудно винить только какую-то часть молодежи в том, что ею овладевает жажда насилия, если насилие лежит в основе государства, судилищ, порядка, если их отцы и старшие братья — охотно или по принуждению— убивают ни в чем не повинных людей во Вьетнаме, в Санто-Доминго, в штате Алабама. Насилие не проходит безнаказанно даже для тех, кто ему не подвержен, оно создает тот моральный климат, ту психологическую ущемленность, которая в состоянии извратить все — и быт и воспитание, и школу. «Войны, массовые истерии,— писал Анри Брюгманс в той же статье «Что угрожает западноевропейской цивилизации?»,— несчастные случаи на дорогах слишком сблизили нас с физическим страданием, с кровью, со смертью. Но, что еще важнее, наши мыслители взялись за оправдание насилия. Они рассматривают его как неизбежное зло, как трагическую цену, которую мы должны платить, как средство преодоления некоторых «комплексов...» Далее Брюгманс говорит о том, что идея насилия, апология насилия «захватывает нас в гангстерских, военных и ковбойских фильмах, в книгах и других художественных произведениях, что характеризует лишь цивилизацию, впавшую в апатию». И во времена Стендаля мир немало страдал от насилия, как, впрочем, и во все другие века. Оглядываясь в прошлое, можно говорить о более или менее благополучных десятилетиях, о коротких передышках, когда насилие словно бы скрывалось за кулисы истории, не слишком бросалось в глаза. Однако мы грубо ошиблись бы, полагая, что современное насилие только
простое и монотонное продолжение прошлого. Оно обладает качественно новыми чертами, оно опасно, распространяясь подобно сильнейшей радиации. Фашизм сделал насилие своим лозунгом, своим правом и философией. На очередь встала задача — и практика — уничтожения целых народов,— не армий противника, а народов! Возникла промышленность — и техника! — такого уничтожения: гигантские скоростные крематории, специальные газы, «душегубки». Стремительно падала ценность человеческой жизни, падала неотвратимо, на помощь простому убийству пришел в невиданных масштабах шовинизм, расовая ненависть. Как ни различны на первый взгляд выстрелы в Далласе, оборвавшие жизнь президента США, и взрывы американских бомб во Вьетнаме — и те и другие могут отозваться в сердце молодых и гневным протестом, и опасным призывом к насилию. Человечество не может списать фашизм в прошлое, считать его достоянием истории — по той простой причине, что он жив, жив не только среди избежавших кары нацистских чиновников и весьма постаревших офицеров Гитлера. Негров в Алабаме убивают тоже фашисты. Фашисты травят газами и ядами землю Вьетнама, посевы риса, обжигают легкие потрясенных горем вьетнамских женщин, уже потерявших мужей и сыновей. Фашист Смит в современном самолете прилетает в Лондон на переговоры с лейбористским правительством, чтобы «мирным» путем закрепить свое право командовать, повелевать, убивать. Фашисты в Бонне не только вкладывают новое оружие в руки молодежи, но и указывают им старые цели. Все это слишком очевидно, чтобы была необходимость продолжать доказательства. Фашизм не случайная оговорка истории, не чудовищное детище шайки безумцев, а порождение импе-112
риалистического мира на его нынешней стадии распада. И молодежь — ее слабая, растерявшаяся часть,— если она не понимает всего этого, может легко заразиться насилием; те, кто начинает понимать, чаще становятся в ряды борцов за справедливость. Но часть западной молодежи испытывает в этом мире насилия острое чувство одиночества, вполне понятную вражду к миру взрослых, а собственную молодость часто ощущает как тяжкий грех, как некую коллективную вину. И для этого сложного комплекса тоже не отыскать простых аналогий в XIX веке. Насилие стало в сегодняшней Америке чем-то большим, чем расхожее слово, юридический термин или искони привычное понятие. По свидетельству печати США, насилие становится «главным фактором» действительности, образом жизни, ее скрытой пружиной, климатом и бытовой атмосферой. Такова разоблачительная и весьма драматическая примета президентства Джонсона: оно началось хотя и в соответствии с конституцией США, однако же и с памятных выстрелов в Далласе и проходит под усиливающийся аккомпанемент пушек, фугасных и осколочных бомб. И есть неумолимая логика в том' что буржуазные социологи США громко заговорили о насилии не как о проклятии собственнического мира, а как об извечном якобы начале, неотделимом от человека на веки веков. Это уже не наивные ссылки на бесчинствующих парижских студентов середины XIII века, на университетские мятежи старой доброй Англии или кровавые убийства в колледжах Окленда, Вирджинии и Южной Каролины, не меланхолический припев — все, мол, уже было и ничто не ново под луной. Речь зашла о якобы неизменных законах бытия, о биологической природе человека, о зовущих к насилию мышцах и «адреналиновых пузырьках» в крови. 8 А. Борщаговский из
Ложь утончилась, стала более опасной, проникающей. До определенной черты пропагандисты теории «агрессивного импульса» как будто идут рядом с критиками буржуазного общества. Они сокрушаются по поводу угрожающего роста преступности и даже ссылаются на такие мотивы, как «полная лишений жизнь в трущобах, расовые и религиозные трения, развал семьи, ослабление религии и национальной нравственности». Вы уже готовы доверчиво следовать за разоблачителем современных нравов, как вдруг он соскальзывает на другую тропу — тропу войны и насилия, якобы заложенного в наших генах. В этом смысле очень показательна статья Джона Фишера «Заменитель насилия — вот что нужно молодежи», напечатанная в «Харпэрс мэгэзин». Фишер готов сослаться и на некоторые социальные катализаторы насилия: бедность, расовую рознь («трения», как он деликатно пишет), жизнь в трущобах. Но это мимоходом. Истина в другом: человек рожден зверем или, если угодно, воином, а ежели нудное, безвольное, «прирученное» общество предлагает ему спокойную жизнь, он, естественно, бунтует и даже проливает кровь. Он не находит «применения своей естественной отваге и задиристости». Рожденный, чтобы рвать в клочья других млекопитающих или, по крайности, лопать бифштекс с кровью, он восстает против вегетарианской кухни современного упорядоченного общества, слишком озабоченного правилами уличного движения и спокойствием граждан. Молодежь вынуждена, по Фишеру, отказаться от многовековой заповеди: «Будь воином!», от воинственной жизни, продиктованной великим «законом выживания». «Для первобытного человека,— пишет Джон Фишер,— жизнь была непрекращающейся битвой — против враждебного окружения, с другими млекопи
тающими за пищу, со своими сородичами за пещеру, источник воды, охотничьи угодья, подругу... Таким образом, как писал философ Уильям Джемс в своем классическом исследовании «Моральный эквивалент войны», воинственность, унаследованная от предков, вошла в нашу кровь и плоть». Благословенные войны на протяжении веков и тысячелетий выполняли спасительную функцию — поглощали «весь избыток человеческого времени, энергии и ресурсов». Символический Великий Борец («...его имя могло быть Геркулес, Бео-вульф, Давид или Гайавата,— утверждает Фишер,— но качества его оставались неизменными...») был универсальным героем, человечество заботливо пестовало «агрессивный импульс, глубоко заложенный в наших генах», и вся эта гармония длилась до середины XIX века, когда безответственные политики закрыли вдруг «традиционные отдушины для насилия» и «война внезапно была предана забвению». «Наша гражданская война,— заключает Фишер свой беглый исторический обзор,— кажется, была последней, в которой физическая сила, неудержимая отвага и бесстрашие могли иметь, по крайней мере иногда, решающее значение. Вот почему о войне этой до сих пор пишут много и с явной ностальгией». Дальше идут уж совсем пустяковые рассуждения о врожденной драчливости молодых, о том, что и Абрахам Линкольн был запевалой уличных потасовок в Нью-Самме, сетования на то, что в наш век технической оснащенности кончилась и война с природой и даже самые рискованные предприятия наших дней «лишь имитируют реальную опасность», а хочется крови «не понарошку», хочется настоящей опасности, так, чтобы жизнь и впрямь «ставилась на карту». «Драки банд, вандализм, грабежи, дикие выходки ку-клукс-клана,— деловито перечисляет Фишер,—в определенном смысле более реальны, чем
игра». И вслед за отцом современного прагматизма Уильямом Джемсом Джон Фишер предлагает ряд «подходящих суррогатов насилия». Тут и пресловутый «корпус мира», и очищение рек, и использование молодых на самых тяжелых работах — все, что может погасить агрессивный зов крови. «Философия» Фишера — это доведенная до абсурда, приспособленная к уровню современного мещанина гоббсовская «война всех против всех», реакционные прописи и обрывки мыслей из наугад открытых книг У. Джемса. Но, так сказать, «историческая концепция» Фишера заслуживает некоторого внимания, хотя бы в силу ее вопиющей и подозрительной непоследовательности. Неужто и впрямь «примерно 100 лет назад» буржуазные политики навсегда предали анафеме войну? Неужто наш век — век мирного, идиллического угасания агрессивных инстинктов? Неужто мир не знал и фашизма? А что поделывали пруссаки во Франции и англичане в Трансваале? А война 1914—1918 годов — неужто и ее не было? А летчики легиона «Кондор» в небе республиканской Испании? А позор современной Америки — разбойничья война во Вьетнаме? Именно фашизм возвел войну в ранг высшего судьи истории, провозгласил войну истинным благом, нравственным здоровьем мира и божьей милостью. Философские теории Джемса и его современных единомышленников нашли в войне, развязанной фашистами, наиболее полное и действительное выражение. Доктор Менгле и Эльза Кох отлично воплотили в себе фишеровский агрессивный инстинкт, власть мышцы над разумом, диктатуру «адреналиновых пузырьков». Отчего же Фишер прикидывается обделенным сегодня, когда правительство Джонсона делает все, чтобы поощрить «агрессивный импульс», дать ему полную
свободу и в убийствах во Вьетнаме и во всяческом палачестве против негров в США, против демонстрантов-студентов? Как ухитрился он не заметить самой страшной из войн, под занавес которой его. соотечественники, уже без военной нужды, взорвали атомную бомбу над беззащитной Хиросимой? Ведь Джон Фишер не слеп и даже не слишком ослеплен светом ложной философской идеи. Просто он не решается ступить в трясину, из которой ему не выбраться. Он трусливо обходит поле брани, заминированное не марксистами, а солдатами Джонсона или теми же куклуксклановцами. Уродливый лик империалистической Америки, искаженный спазмом йасилия, Фишер пытается выдать за лицо человечества. Но за такую невыполнимую задачу и приняться невозможно, не исказив до неузнаваемости и события мировой истории и прошлое Соединенных Штатов. Фишеру будто невдомек, что сын Зевса Геркулес остался в памяти, точнее, в воображении человечества не бессмысленным драчуном, а другом угнетенных, воплощением благородства, что именно он вычистил Авгиевы конюшни; что Беовульф — легендарный герой англосаксонского эпоса — убил страшного дракона, а не первого попавшегося прохожего; что в образе Гайаваты Лонгфелло опоэтизировал реального героя далекого XV века, боровшегося против конквистадоров — убийц и грабителей. И у легенд, и у истории есть свой глубокий смысл, своя мораль, свои герои и злодеи, и вселенская смазь Джона Фишера не уравняет принца Гамлета с коронованным убийцей Клавдием, Лира — с Ричардом III, Робина Гуда — с Аль Капоне или убийцами президента Кеннеди на том основании, что и тем и другим случалось браться за оружие. И вовсе не потому о гражданской войне в США пишут «с явной ностальгией», что в ней решающее значение имела
личная отвага, а потому, что это была война демократии против рабства, война, которой Америка вправе гордиться. Надо полагать, что Джон Фишер понимает это, но ему необходимо достроить свою схему, свою концепцию напрасно подавленного «агрессивного импульса» и обрушиться на «регламентированное урбанистическое общество», которое «восстает против невинной и добродушной драки». Фишер не одинок в стремлении смешать все карты и вести игру крапленой колодой. Даже Геккльберри Финн, такой, каким его знает весь мир,— честный, благородный, отважный подросток,— не устраивает пророков и певцов насилия. «Неизменный герой Америки, юный Гекк Финн,— писал нью-йоркский «Тайм» в одном из молодежных обзоров,— но не в роли храброго мятежника, каким его считают многие серьезные критики, а в надежной и привычной роли любимого всеми злого мальчика». Но если все это так и Америка неспособна любить храброго мятежника, отдавая свое сердце злым мальчикам, отчего же в таком случае молодая (и не только молодая!) Америка с растущим недоверием относится к политике правительства Джонсона? Пожалуй, еще никогда за всю историю США правительство не открывало столь многих каналов насилию, тому, что Фишер называет агрессивным, заложенным в генах импульсом. Никогда еще молодым американцам не представлялись столь многие легальные возможности убивать, казнить, надругаться, реализовать мощь «каждой мышцы» (Фишер) и преступные позывы «адреналиновых пузырьков». Нужны солдаты, много солдат, нужны молодчики в балахонах и «ангелы смерти» со свастикой на шлемах. Убийцы в цене: правительство Джонсона открыло все «традиционные отдушины для насилия» .
Отчего же так неспокойна молодежь? Почему ее антивоенные выступления становятся все более мощными и массовыми? Почему она, как никогда раньше, организуется, сплачивается для отпора расистам и фашизму? Нужны солдаты, и солдаты в конце концов находятся. Есть законы страны, и суды, и тюрьмы, и узаконенное насилие,— но есть и покорные, неразмышляющие, есть и те, в ком сам уклад жизни распалил фишеровский агрессивный импульс. Если бы вся Америка бросила в огонь призывные повестки, полк генералов Пентагона не продержался бы и часа, даже в здании посольства США в Сайгоне. Все это так, все это правда. Но правда и то, что вербовать солдат становится все труднее. Молодые американцы, которые, по их собственным словам, с решимостью «участвовали бы в такой войне, как вторая мировая война против фашизма» («Ньюсуик», статья «Демонстранты: Почему? Сколько?»), не хотят воевать во Вьетнаме, выступать в позорной роли фашистских оккупантов времен второй мировой войны. Активность нации, «естественная отвага и задиристость» молодежи начинают все больше находить выход в борьбе против насилия. Оказывается, «адреналиновые пузырьки» в крови молодых жаждут не крови безвинных, а обуздания фашистских молодчиков. Поэтому Фишер и предпочел оборвать мировую летопись войны на середине прошлого века, скромно умалчивая о подвигах Гитлера и неусыпных усилиях американской военщины вернуть человечество на четвереньки. Притворяясь озабоченным, он ищет «заменителей насилия», но вряд ли его услуги придутся по душе прямолинейным американским генералам. Менее всего нужны им эрзацы насилия: ведь они открыли все
шлюзы насилию истинному, всамделишному, беспощадному. Им не до хлопушек: у них достаточно бомб. А те, кто начинает все более отчетливо понимать позорную жандармскую роль милитаристской Америки, с презрением откажутся от отеческих забот Джона Фишера. Они предпочитают искать новые дороги, взамен той, которая привела их в тупик. Не только захлестнувший современный буржуазный мир, и прежде всего США, культ насилия, но и нависшая над нашей планетой угроза атомной войны тоже является реальностью, психологической реальностью, уже хотя бы потому, что со времени военной капитуляции фашизма мир еще не знал ни одного дня без войны. А ведь речь идет о войне, которая ставит под угрозу самое существование человечества. И молодежь, особенно в тех западных странах, которые испытали на себе тяжкое бремя войны, которые причастны к ней или ответственны за нее,— молодежь остро отвечает на ложь, с помощью которой империалистические политики стремятся извратить самое существо прошлой войны, а заодно и обелить задним числом фашизм. Об этом очень хорошо сказано в романе молодого западногерманского писателя Томаса Валентина «Оставшиеся без ответа». В романе есть такая сцена: юноша Рулль, один из главных героев, в разговоре с отцом выражает вполне благонамеренное желание стать учителем, но в ответ его отец разражается гневной тирадой в адрес учительского сословия. «...Эту гильдию,— ярится он,—я еще больше терпеть не могу, чем врачей... Лет тридцать, нет, даже меньше тридцати лет назад они рассказывали всю историю как раз наоборот, сынок: «Наш путь лежит через Сталинград!» И я верил. Рисковал башкой, потому что был идеалистом. Человеком, которого
эти умники восемь лет подряд до тошноты нашпиговывали всякой чепухой — «отечество», «долг», «честь», «мужество», «Великая Германия», «присяга», «смелость» и так далее. А сейчас у этих господ на том месте, где была свастика, красуется черно-красно-желтая кокарда. И, что еще хуже — ибо ошибаться может каждый,— они забыли, что с ними произошло... И, что хуже всего, они считают, что были правы тогда и правы теперь. Вот что я больше всего ненавижу в учителях — они всегда правы только задним числом». Что ж, отец этого юноши знает повадки пастырей, духовных и светских, всегда готовых солгать, рабски услужить силе, подыскать для молодежи романтические, зазывные эпитеты для таких слов, как убийство, преступление, геноцид. Но не стоит ополчаться на одних только гимназических учителей: не им принадлежит главная роль в распространении реваншизма и попытках задним числом обелить нацистов. Неслыханно выросла осведомленность. Над планетой летают «телестары», радио мгновенно разносит новости по всему миру, а английские и американские студенты играют в «игры», в которых роль «фишек» исполняют правительства десятков стран и статистические справочники самого последнего времени. Мгновенная и почти повсеместная информация — а молодежь, оканчивающая современную школу, воспринимает информацию острее, органичнее людей старшего поколения: ведь она родилась и выросла в этой технической цивилизации — эта информация тоже много значит в жизни молодежи. Она начинает понимать, что нет такого преступления, перед которым остановились бы люди известного сорта, и если в прошлом на земле были возможны Освенцим или Хиросима, то нет никаких оснований полагать, что сегодняшние фашисты остановятся перед всеуничтожающей войной.
Каждый день войны во Вьетнаме дает неопровержимые тому свидетельства. Соединенные Штаты наносят непрерывные бомбовые удары по городам и селениям государства, которое не воюет с США, хотя и вынуждено обстоятельствами защищаться от воздушных налетов. Ни один солдат, ни один житель, ни один дипломат Демократической Республики Вьетнам не нанес ущерба территории, имуществу или суверенным правам США, и тем не менее сотни американских бомбардировщиков поднимаются в воздух, чтобы сеять смерть на чужой и далекой земле, убивать детей, женщин, стариков, убивать всех, кого возможно. И на чужой для американцев земле Южного Вьетнама, где идет освободительная война, войска США давно отшвырнули, как ничего не значащие, пустяковые бумажки, международные договоры и конвенции, запрещающие использование газов, ядов и других недозволенных средств ведения войны. Тысячи американских солдат — и среди них не только «гориллы», не только ландскнехты, головорезы, добровольно отправившиеся за океан убивать и наживаться в случае удачи,— среди них и мобилизованные парни, вчерашние студенты, рабочие, фермеры, белые и черные американцы гибнут в джунглях Южного Вьетнама, в гарнизонах и на аэродромах, гибнут единственно во имя обогащения тех, кто производит оружие, кто командует ими и страной. Все в мире относительно; человечество вынуждено считать преступную войну США во Вьетнаме, так сказать, «малой войной» в сравнении с другой возможной войной, к которой рвется американская военщина, а вместе с ней и генералы бундесвера,— с глобальной атомной войной. Но и в этой «малой войне» уже обагрили руки кровью и запятнали совесть около полумиллиона американских солдат — цифра огромная, учитывая техническую оснащенность современных 122
войскл По вине империалистов США человечество не выходит из состояний драматического напряжения, из войны нервов и войны, как таковой,— и это тоже одна из причин возникновения нездоровых тенденций среди значительной части западной молодежи. Мир безумен, говорят они, наши отцы потеряли разум и с тупым упорством маньяков подталкивают человечество к катастрофе; нас ждет гибель и уничтожение, так не будет ли справедливым отвернуться от этого мира с презрением, отвернуться от того, что они называют моралью, законом, правилами поведения?! Не лучше ли опуститься до первобытного состояния, стать «трогом» (от слова «троглодит»), забиться в пещеры где-нибудь на побережье Англии или США, забыть о высочайшей технической цивилизации, которая не может предложить людям ничего, кроме перспективы взаимного уничтожения? Воевали и в прежние времена, и кровь была кровью, преступление — преступлением, а горе матерей — неутешным. Это верно. И все-таки сегодня создалась принципиально иная ситуация, рожденная и кровавой агонией империализма и техническим гением современного человека. Эта ситуация страшна не только реальной возможностью мировой войны, но и тем разрушительным действием, которое оказывает эта возможность на умы, на психику, на нравственность. Война и не начавшись собирает обильную жатву, и жертвы ее не только те, кто подвергается случайному облучению на полигонах, в лабораториях, на подводных лодках или военных заводах. Вот почему все большее число молодых активно выступает против войны, протестует открыто и гневно, часто и не определив еще до конца — в более широком смысле — своих идейных или политических позиций. Однако эта неопределенность, колебания или смятение
не дают никакого права называть молодых «студенческой чернью», как это сделал Пристли, презренной чернью, якобы не знающей, «на чьей стороне она беснуется»! В западном мире все опаснее становится радиация фашизма. В эпоху, когда освобождение порабощенных народов стало исторической неизбежностью, расизм собирает силы для безнадежного, но кровавого боя, который может унести миллионы жизней. Расизм, националистическое растление молодежи — такова одна из последних ставок современного фашизма. И усилия его не всегда безуспешны: и в ФРГ, и в США, и в некоторых других странах ему удалось завербовать, незначительную правда, часть молодежи. Среди молодежи ФРГ есть не только сознательные борцы против реваншистских идей и атомных притязаний Бонна, не только равнодушные, которых, увы, немало и которых метко окрестили кличкой «онемихель» (от немецкого «оне мих» —без меня), но и те, кого называют полупрезрительно «галбштарке»и молодые нацисты, яростно рвущиеся в бой, тоже недовольные отцами — и за то, что те проиграли прошлую войну, и за то, что недостаточно энергично готовят будущую. Неонацистские веяния не миновали даже такую страну, как Швеция. Именно в те дни, когда в соседней с ней Дании проходили торжества по случаю 20-летия со дня разгрома и бегства гитлеровских оккупантов и в речах на митингах говорилось немало добрых слов о Швеции, которая стала добрым пристанищем для многих тысяч беглецов от нацизма,— именно в те майские дни 1965 года копенгагенские газеты — от «Нью-даг» до правительственных официозов — вышли с сенсационными материалами о разоблачении действующего 1 Буквально — полусильные, а точнее — слабосильные.
фашистского центра в Стокгольме, на Биргер Ярлсга-тан, 23. Я хорошо помню недоуменные и даже встревоженные лица жителей Копенгагена, замешательство, минутную растерянность моих друзей-литераторов, студентов и преподавателей университета, хотя вожак шведских фашистов Лундаль не угрожал непосредственно их жизни или благополучию, а его шайка не была сколько-нибудь значительной политической силой. И тем не менее это была организация, существовавшая на суммы, завещанные умершим в 1962 году Карлбергом, миллионером-нацистом, хорошо вооруженная организация, проводившая военную подготовку молодежи, создавшая специально для молодых «дочернее» спортивное общество «Тор». Арест вожаков этого нацистского военизированного штаба и экстренное заседание шведского правительства послужили толчком для многих разоблачений, показавших, что и в тихой, традиционно демократической Швеции нацисты сделали немало для собирания черных сил. Оказалось, что во главе нацистского штаба, кроме Бьерна Лундаля, состояли и представители шведской знати, бывший морской офицер граф Гамильтон и действующий офицер генерального штаба Хеденгрен, оказалось, что в Швеции действует больше десятка нацистских организаций, а «на самом деле, если считать и подпольные,—писала в те дни газета «Афтонбладет»,— то число их в несколько раз больше: они проводят слеты и съезды, у некоторых есть и свои печатные органы, и непременно свои «фюреры», гордо и беззастенчиво провозглашающие: «Наш учитель — Гитлер!» Что же говорить о США, где открыто действуют «ангелы ада» — молодчики совершенно нацистского типа, эти, я бы сказал, совершенно дозревшие шведские «раггары»,— они украшают свои логова — палатки, бунгало —свастиками, а девизом избрали не
безызвестные слова гитлеровского палача Гиммлера: «Таким, как вы, я был. Таким, как я, вы будете», что говорить о стране, где открыто действуют и всякого рода «циклопы», и фашистское общество Джона Берча, и куклуксклановцы, и воинственные расисты всех мастей и окрасок. Даже «ангелы ада» оказываются весьма полезными для сильных мира сего в США: жизнь показала, что «ангелов ада» все чаще науськивают на прогрессивных студентов, бросают против демонстрантов — им дают в руки оружие и подсказывают цели. Свершается предвидение журналиста Уильяма Мэррея, писавшего о том, что «ангелы» — «бунтари такого сорта, каких в Германии 20-х годов вербовали в ряды нацистов» («Сатердей ивнинг пост»). Даже генеральный прокурор штата Алабама, где безраздельно хозяйничает печально известный Уоллес — сначала в качестве губернатора штата, а теперь в роли мужа губернатора, ибо ему удалось протащить в губернаторы штата собственную жену (законы штата запрещают губернатору выставлять свою кандидатуру на второй срок), даже алабамский прокурор Ричмонд Флауэрс выступил с разоблачениями ку-клукс-клана. «За последние несколько лет количество членов ку-клукс-клана в Алабаме удвоилось и дошло приблизительно до 5 тысяч человек, что, однако, составляет лишь 2 процента всего белого населения этого штата... Оружие достается куклуксклановцам очень легко. У них есть гранаты, пулеметы и боеприпасы, похищенные из армейских гарнизонов и складов оружия национальной гвардии. В Алабаме куклуксклановцы в большинстве случаев предпочитают иметь дело с динамитом. За последние 15 лет они произвели более 45 взрывов в Бирмингеме, так что тамошние негритянские кварталы получили прозвище «Динамит хилл» («Динамитный холм»).
Всего 2 процента белого населения! Два из ста! В наши дни уже никого не успокоят такие «благополучные» цифры, такая арифметика. Ведь это 5 тысяч террористов, «боевиков», людей черного дела. 5 тысяч стреляющих, объятых ненавистью расистов. За ними толпы равнодушных, сочувствующих, потакающих молча или с одобрительными криками. За ними тупое, сытое, равнодушное мещанство. Ведь было время, когда правительственные чиновники Германии и лидеры социал-демократов снисходительно говорили о шумной, но поначалу малочисленной гитлеровской шайке. А спустя 8—10 лет Гитлер пришел к власти. Слишком уж очевиден сегодня каждому размах неонацистской деятельности в ФРГ, официальное, государственное поощрение реваншизма, его идей, его притязаний, слишком очевидны и военные приготовления генералов бундесвера. Можно со всей уверенностью сказать, что «радиоактивный полураспад» фашизма составляет характерную черту времени, в котором живет современная западная молодежь, и продукты этого полураспада отравляют сознание какой-то ее части. Пришла пора оценить в полном объеме и не так давно наступившую новую эру автоматизации. И в этой области тоже соблазнительны, а отчасти и закономерны исторические аналогии. Можно вспомнить о чартистах, о «машиноборцах», о других эпизодах истории, когда машина вытеснила человека, обрекла его на нужду и голод. Однако и тут аналогия сохраняет силу до определенной черты: «машинный мир» вступил в качественно новый этап. «Машины, а не человек, задают темы,— говорит один из крупнейших специалистов в этой области Джон Уилкинсон (США),— они выходят из-под контроля, и страна наша стоит перед возможностью разрушения в скором времени всех че*
ловеческих ценностей». Это еще не всевластие роботов американского фантаста Азимова — роботов, вышедших из-под контроля,— однако это тот этап и уровень автоматизации, который оказывает обратное воздействие на весь ход жизни. Пагубно и то, что в условиях капиталистической экономики автоматика оставляет без работы миллионы людей — а среди них прежде всего людей пожилых и зеленую молодежь,— выбрасывает их на панели городов, обрекает их на унизительное, бесцельное существование. Пагубно и другое: учась в колледже, подросток уже знает, что, скорее всего, он не нужен будет никому ни с образованием, ни без, что где-то рядом монтируются тысячи и десятки тысяч новых машин, все более совершенных, которые преградят ему доступ к созидательной жизни, к труду и заработку. Он лишь ничтожная частица в бешеном, не подвластном разуму и контролю вихре. Психологические последствия этого процесса автоматизации на американский манер трудно переоценить. «Безработная молодежь,— писал Даниель Рубин,— вынуждена испытывать горькую нищету. Эти молодые люди живут в трущобах. Они не в состоянии поступить в училище или пройти курс ученичества, чтобы овладеть теми навыками, которые необходимы рабочему развитой капиталистической страны. Недавно (речь идет о конце 1964 года.— А. Б.) военные власти опубликовали данные, свидетельствующие о состоянии здоровья американской молодежи. Они жалуются, что вынуждены признавать негодным для военной службы каждого второго молодого человека, как не соответствующего необходимым физическим и умственным характеристикам. Так общее кризисное положение молодежи в США отражается и на ее здоровье». Следует упомянуть и о другом, скрытом, но важном для многих стран, и в частности для Скандинавии, 128
явлении. Я уже отчасти касался его и условно назвал бы его «исчерпанностью социального эксперимента». Молодые видят, что общественные институты буржуазной демократии исчерпали себя, выродились, не разрешили ни одного из главных духовных вопросов человеческого существования, что здание за их фасадом прогнило и способно однажды родить и Гитлера и Квислинга. Вот почему многим молодым ненавистен мир отцов-банкротов. Этот мир обманул их, ложью оказались посулы церковников, советы учителей, наставления отцов. Их уже не удовлетворяет пошлая «философия» героя другого романа Мюрдаля — «Возвращение», ректора Юнгсвикского народного университета Рюдмана: «Живи и давай жить ближнему», они не желают жить только для того, чтобы «выть с волками, спариваться с суками, драться за жирную хозяйскую кость и вымаливать похвалу». Они не хотят превратиться в «типичную скотину нашей эпохи», по выражению одного из героев этой книги и находят самые различные, самые неожиданные формы борьбы и протеста. 9 А. Борщаговский
В МЕНЯЮЩЕМСЯ МИРЕ ир меняется непрерывно, однако не так, чтобы за жизнь одного поколения стать совсем неузнаваемым, чтобы добрый ворчливый и грустный бармен из Луизианы, наблюдательный собе седник Колдуэлла, много повидавший на своем веку, терялся, не умея отличить добро от зла или хотя бы в общих чертах предугадать будущее юношей и деву- шек, говорящих на одном с ним языке. Мир меняется непрерывно, и в так называемом западном, буржуазном мире с особой стремительно*
стью меняется молодежь. Меняются ее пристрастия, ее кумиры, названия молодежных кланов, меняется одежда, прическа, даже словарь, набор жаргонных словечек, меняются ее страсти, а главное — направление тех ударов, которые она наносит — справа и слева — по породившему ее обществу. Это всегда живой процесс, всегда движение, и каждый год, каждое крупное мировое событие приносит новое и в этой области. Буржуазное общество не в силах совладать с бедами молодежи, но гораздо большее беспокойство буржуазных политиков вызывает протестующая молодежь, левые, прогрессивные молодежные организации — все те, кто борются за мир, за всеобщее разоружение, против преступной войны США во Вьетнаме, против расовой дискриминации и всех форм политического, экономического и национального угнетения. Социальные проблемы в любой из развитых стран во многом индивидуальны, локально окрашены, и особенно резко, определенно в таких странах, как США или Франция, Англия или Швеция. Но одно бесспорно: молодежные проблемы Запада вызваны к жизни процессом распада буржуазного мира. Они, как лакмусовая бумажка, среди пропагандистских криков о «народном капитализме», о «новом справедливом устройстве» обнаруживают лицемерие и ложь. Можно подкупить небольшую часть трудящихся, заткнуть глотку обремененному семьей клерку, усыпить тревоги обывателя, мелкого рантье, но ничего нельзя поделать с накатывающими одна за другой волнами молодости, с миллионами молодых, с их немым воплем: зачем, во имя чего мы пришли в этот мир? Какую великую задачу вы возлагаете на нас, отцы и деды? Чего вы ждете от нас? Старый мир не просто не хочет — из-за упрямства или врожденной консервативности,—он не может ответить на эти
вопросы. Ответить на них — значит сказать о том, куда пойдет мир, значит, как рекомендует комиссия ливерпульского доктора Брауна, воспитывать молодежь «в духе подлинного чувства социальной ответственности». У деятелей голдуотеровского типа есть свои ответы: это прямолинейная полицейская тактика, молодежные лагеря полувоенного образца, муштра, армейская дисциплина. Это «исцеление» на фашистский манер. Отчаяние или распад не стали и не могли стать уделом всей молодежи. Я видел слишком много честных, открытых молодых лиц на Западе — в студенческих клубах, в аудиториях, в заводских цехах, в колоннах, шагавших из Олдермастона в Лондон к Трафальгарской площади,— чтобы мыслить так мрачно, пессимистически. Молодежь борется, сопротивляется, и «сердитость» молодых людей — тоже сопротивление, бунт, а не капитуляция. Надламываются слабые или те, по ком жизнь бьет с особой, удесятеренной силой. Коммунисты буржуазных стран ведут самую серьезную и самую перспективную борьбу за молодежь, решительно отказываясь считать ее пропащей и обреченной. «Коммунисты наиболее последовательно выражают интересы всех эксплуатируемых и угнетенных, самоотверженно борются за жизненные интересы народов,— говорится в Тезисах ЦК КПСС «50 лет Великой Октябрьской социалистической революции».— Именно поэтому авангард международного рабочего класса распространяет ныне свое влияние по существу на все более широкие слои трудящегося населения, выступает как один из важнейших факторов изменения соотношения сил на мировой арене в пользу мира, демократии, национальной независимости и социализма». Старый мир покушается на всех молодых. Он торопится обработать всю молодежь, преуспеть в на-132
саждении цинизма, в «деполитизации», ибо альтернатива «деполитизации» — активная политика, творческий марксизм, революционные освободительные идеи. Буржуазный пропагандистский аппарат ведет наступление по широкому фронту. Контрнаступление должно быть и шире, и глубже. Это бой за молодость, за будущее. Вижу сквозь дождливый апрельский день, сквозь зрелую, будто не знающую зимнего увядания зелень лондонского Кенсингтон-парка нескончаемую колонну Олдермастонского марша, состоящую в основном из молодежи от 15—16 до 20—25 лет. Клетчатые юбки, узкие намокшие брюки, уходящие под короткие куртки и белые свитеры. Школьники, очкастые студенты, молодые рабочие в тяжелых башмаках, присоединившиеся к маршу на ходу, прямо из цехов. Гитары за плечами, гитары в руках, песни. Влюбленные, которых отличишь сразу, молодожены с первенцами в колясках, проделавшие вместе с малыми детьми трехсуточный многомильный марш. Десятки тысяч людей, мерно идущих мимо Гайд-парка по Пикадилли-стрит к Трафальгарской площади^ молодость, завладевшая улицей, вопреки полисменам, вопреки хмурым каменным фасадам домов, вопреки непогоде. За несколько дней до того, как десятки тысяч противников атомного вооружения заполнили Трафальгарскую площадь, Уайтхолл и прилегающие улицы, газеты Англии начали писать об Олдермастонском марше. О марше писали повсюду. В столице и в провинции. Помещали снимки марша, иронические заметки и злобные карикатуры. В конкурентной борьбе с Би-би-си коммерческая телепрограмма организовала специальные репортажи. В антрактах спортивных передач, между регби и боксом, на экранах возникали серьезные и веселые, поначалу еще не усталые лица
участников похода. Репортер телевидения интересовался больше экзотикой — 84-летним шведом, который начал марш в самом Олдермастоне, в 53 милях от Лондона, матерью, шагавшей в сопровождении трех детей с четвертым на плечах, что-то весело насвистывающим французом. «Вы англичанин?» — спросил репортер. «Нет, француз».— «И специально приехали в Англию?» Юноша кивнул. «Не лучше ли было бы вам маршировать во Франции?» «Там сейчас погода неподходящая»,— ответил, смеясь, француз. Олдермастонский марш 1961 года, четвертый по счету, стал уже традиционным. Даже бульварные газеты не решались утверждать, как бывало, что марш растает по пути, рассосется, что только жалкие кучки противников атомных бомб добредут до Лондона. Была пущена в ход более эластичная формула: марш, дескать, «идет на убыль». О чем только не толковал английский мещанин, вооруженный линотипом! Иной раз могло показаться, что среди участников марша остались одни влюбленные, вкушающие на пути в индивидуальных палатках радости жизни. Пока газеты занимались наветами и пустяками, враги Олдермастона делали все, чтобы помешать походу. В иных местах городские власти и частные лица заламывали за ночлег такие суммы, которые заставили бы покраснеть и Шейлока. Тогда на помощь участникам марша пришла простая Англия, та Англия, которую можно уверенно назвать двухэтажной. Жители небольших городов открывали двери своих домов женщинам и детям. Олдермастонский марш внес поправку в традиционное представление о доме англичанина как об его крепости. Яркие цветные двери коттеджей душевно распахивались навстречу незнакомым путникам, а ведь такого не бывает, если прежде не открылось, не согрелось доверием сердце человека.
«Two nations! Two nations!» 1 — всякий раз восклицал Ленин, наблюдая социальные контрасты английской столицы в годы лондонской эмиграции. Разительный контраст «двух наций» вставал в дни Олдермастона по всему пути марша. А затем пришло памятное утро. Понедельник, 3 апреля. Последний день пасхальных каникул. Шел проливной дождь. Он глушил звуки и затягивал дымкой зеленые просторы Кенсингтонского парка. Мы, советские туристы, спешили напрямик по пустынным газонам, где вчера еще располагались семьи лондонцев и пожилые дамы любовно прогуливали своих догов, такс, овчарок и пуделей. Два сливающихся воедино парка — Кенсингтонский и Гайд-парк — легли посреди города, неоглядные, но открытые, спокойно неровные, как поднятая дыханием грудь. И было горькое мгновение, когда, промокнув до нитки, мы уже хорошо различали верхние этажи домов на Кенсингтон-род, но не обнаружили никаких признаков марша. Но вот кто-то заметил мелькнувшее между деревьями белое полотнище с эмблемой похода. Спустя минуту мы увидели знаменитый Олдермастонский «марч»... Это была армия мира перед последним броском к Трафальгарской площади. Картина открылась сразу — звучная, ошеломляющая новизной. Громкие голоса мегафонов, выкликающих названия городов и поселков, профсоюзов и молодежных клубов, звуки самодеятельных оркестров, одиноких шотландских волынок, голоса банджо и гитар, песни, лозунги, разноязыкий гул толпы. Внешне нетрудно было отличить лондонцев от тех, кто прошел уже десятки километров под дождем, кто сбил в кровь ноги, чей костюм уже не хранил следов традиционной английской аккурат* 1 «Две нации! Две нации!» (Англ.)
ности. Те, у кого развалилась обувь, у кого опухли ноги, шли босые по мокрому студеному асфальту. И все-таки подспудно во мне жила неуверенность: а не покажется ли этот «марч» малолюдным, «жиденьким» нам, привыкшим к миллионным демонстрациям, к нескончаемому людскому потоку, заливающему Москву в мае и ноябре? Олдермастонский марш сверх всех ожиданий поразил меня мощью, многолюдством, своей гордой властью над центром огромного Лондона. Больше двух часов втягивались в Кенсингтонский парк ряды участников марша, шли непрерывным потоком, с детскими колясками, проделавшими десятки километров, с двуручными ящиками, в которых лежали, раскачиваясь на отцовских и материнских руках, грудные дети. Впервые демонстрация протеста шла не только из Олдермастона, маленького беркширского городка, где находится военно-исследовательский атомный центр, но и из графства Эссекс, из Уэзер-фильда, военной базы Соединенных Штатов в Англии. И когда оба потока соединились, они затопили и широкий Уайтхолл с прилегающими улицами, и огромную Трафальгарскую площадь с ее исполинскими, лениво дремлющими медными львами Нельсона. Около 150 тысяч человек приняли участие в заключительном митинге сторонников мира. Они завладели центром города. Людской прибой докатился и до Британского музея, туда, где шесть десятилетий тому назад работал в библиотечной тиши редактор «Искры» — Владимир Ильич Ленин. Веселый француз был не одинок. Сначала я удивлялся, читая на движущихся полотнищах названия далеких стран — Нигерии, Швеции, Южно-Африканского Союза, Франции, Израиля. Скоро это стало привычным. Тысячи юношей и девушек из других стран и континентов, десятки пожилых ветеранов явились в 136
Англию, чтобы вместе с англичанами проделать свой боевой поход. Интернациональный характер похода, этот живой огонь противоатомных маршей, перекидывающийся из страны в страну, пробуждающий к жизни новые силы, был зримой, волнующей чертой Олдер-мастонского похода. Есть внушительность и сила в многодневном пешем походе. По пути он захватывает тысячи людей, дает им время поразмыслить, рождает идею выбора. В пешем движении есть какая-то неодолимая убежденность, воля, настойчивость,— эту живую колонну не заменить колонной мчащихся автомобилей, мотоциклистов или велосипедистов. Мерно шагают люди по земле, где может быть построена счастливая жизнь, а может лечь стронциевый пепел. Бой идет за самое жизнь, за первородное, и самый верный путь — это путь шагающей колонны. Ее нельзя считать медлительной даже в век космических скоростей. Среди марширующих действительно было много влюбленных. Их легко можно было узнать в толпе даже тогда, когда они не шли, обнявшись или взявшись за руки, а только нежно касались д^уг друга плечом. Но стоило ли над ними смеяться? Если бы авторы карикатур задумались, они поняли бы, что атомным пророкам, может быть, более всего следует опасаться влюбленных. Ведь принято считать, что любовь эгоистична, что она хоть на время отгораживает человека от мира, дает ему счастье или иллюзию счастья, что отец и мать нежно склоняются над колыбелью первенца, закрывая его не только от горестей и ненастья, но и от «дурного глаза». И когда сотни влюбленных идут в такой поход, когда любящие родители четыре долгих ненастных дня несут на руках детей, когда ими движет разум, а не религиозный фанатизм — это значит, что они глубоко убеждены в своей правоте и 10 А Борщаговский 137
уже не отделяют свою судьбу и судьбу своих детей от общего дела. - . Я боюсь ошибиться в подсчете, но думаю, что больше девяти десятых участников похода была молодежь в возрасте от шестнадцати до двадцати пяти лет. Немалая часть этой молодежи — из тех, кого иные верхогляды по одной только одежде или прическе готовы причислить к «битникам», кого английский буржуа с презрением противопоставляет воспитанникам привилегированных колледжей или мелькающим на улицах Лондона молодым старикам, облаченным в старомодные одежды, в котелки и при непременном зонтике. Шла молодежь, которая не испытала на себе ужасов войны. Это резко выделяет Олдермастонский поход из целого ряда демонстраций, которые мне приходилось наблюдать в ряде скандинавских стран, где еще в конце 50-х годов большинством участников были люди пожилые, на собственном опыте испытавшие, что такое война и фашизм. Надо иметь в виду английские традиции. Здесь демонстрации регистрируются в полиции, то есть проходят с ее разрешения. «Стороны» взаимно вежливы: ведь и полиция не вправе запретить мирную, «зарегистрированную» демонстрацию. Однажды, когда сидячая демонстрация против атомных баз блокировала военное министерство и престарелый лорд Рассел вооружился молотком и гвоздями, чтобы прибить к дверям листок с пунктами требования, чиновник министерства любезно предложил ему клейкую бумагу вместо гвоздей, чтобы не испортить двери. Едва лорд Рассел спустился с крыльца, как чиновник сорвал приклеенный листок. Рослые «бобби» с ухмылкой наблюдали за всем происходящим: право демонстрантов— прикрепить петицию, право королевских чиновников — сорвать ее!
Олдермастонский «марч» тоже был зарегистрирован в полиции и тоже имел свой номер. Вероятно, полиция, по обыкновению, позвонила на Гросвенор-сквер, в посольство США, и любезно справилась: пропустить ли к зданию посольства демонстрантов для двухчасовой сидячей забастовки или не пропускать? Таково традиционное правило лондонской полиции. Об ответе американского посольства не может быть двух мнений: к четырем часам посольский квартал был оцеплен полицейскими, были поставлены козлы и барьеры и перекрыто движение. Сотни демонстрантов после окончания митинга на Трафальгарской площади сели или легли ничком на асфальт против посольства США. Больше тридцати человек были брошены в полицейские машины и арестованы. За несколько дней до марша драматург С. Алешин и я беседовали с Полом Скофилдом в его актерской уборной после спектакля, в котором он с присущим ему тонким умом, грустью и пластической выразительностью сыграл роль Томаса Мора в английской исторической пьесе. Я удивился тому, что пьеса старательно обходит существо политических взглядов Мора, объясняя его казнь только-отказом принести присягу, которая шла вразрез с религиозными убеждениями великого философа-утописта. Умная, обаятельная улыбка осветила лицо Скофилда. «Именно такого Мора,— сказал он,— примет каждый англичанин. Речь идет о святости и неприкосновенности позиции, о праве на свой взгляд и о мужестве, с которым этот взгляд отстаивается даже перед лицом смерти». Я вспомнил об этих словах, когда участники похода шли через Кенсингтонский парк. Шли люди самых различных политических убеждений и верований, католики и атеисты, квакер, приехавший из Филадельфии, заявивший, что «мало ненавидеть атомные
бомбы, каждый должен что-то сделать против них», шли молодые коммунисты и молодые социалисты, пацифисты и антифашисты, ирландские националисты и испанские девушки, приехавшие на пасхальные каникулы, чтобы здесь, на улицах Лондона, высказать свое презрение и ненависть к фашистскому диктатору Франко. Они не спрашивали разрешения у франкистской полиции на участие в политической демонстрации на Британских островах: ведь могли же они в пасхальные каникулы приехать и ради лондонской Национальной галереи, или галереи Тейта, или библиотечных залов Британского музея. Услышав русскую речь, они бросились к нам и звали в Испанию в гости. «Это будет, мы верим,— говорили они, торопливо пожимая руки, чтобы не потерять из виду в толпе своих,— вы непременно приедете гостями в Испанию, а Франко там не будет...» Пять лет назад я думал о том, не слишком ли оптимистически смотрят они в самое близкое будущее. Но сегодня, когда тысячи студентов Испании поднялись на борьбу против диктатуры Франко, когда эта борьба приобретает массовый размах, я начинаю сомневаться: не были ли они ближе к истине, чем я? Есть такие часы в жизни человечества, которые с небывалой силой и ясностью обнажают братство людей труда, общность их интересов, преступность захватнических войн и величие мира. Именно в те дни мир шагнул в эпоху успешного покорения космоса. Советский народ впервые дал человечеству эту гордость и высокое чувство самоуважения. И не случайно после 12 апреля, после великого подвига Юрия Гагарина, у тех олдермастонцев, которые двинулись многодневным походом мира в Холи-Лох, появились новые плакаты, на которых было написано: «Ракеты только в космос!»
А потом придет день — и сотни молодых англичан пересекут Ла-Манш, чтобы влиться в ряды марширующих французов, немецких сторонников мира в ФРГ, в колонны молодых датчан, идущих по своей маленькой и такой мирной земле в столицу, в Копенгаген, чтобы поднять.голос протеста против угрозы атомной войны. Только в весенних маршах 1965 года в Западной Германии, в маршах противников войны и ядерного вооружения, по пятнадцати маршрутам прошли многие тысячи немцев, датчан, французов, бельгийцев, итальянцев, англичан, норвежцев, голландцев. И неизменно во всех городах, на всех площадях и перекрестках— молодость на марше. Энергия, упорство и неотделимая от здоровой молодости бодрость. Кажется, хоть с ними все ясно —с парнями и девушками в марширующих колоннах. Они сделали свой выбор, встали на путь протеста и борьбы. Они не прельстились соблазнами столь популярной на Западе «деполитизации». С ними яснее, однако совсем не просто. Для многих из них не решены еще важнейшие вопросы общественного бытия. Как прочны их' демократические убеждения? Сколько из них окажется только в роли случайных попутчиков, захваченных самим ритмом похода, его гипнотической силой, его молодым шагом — простым, ясным — и столь импонирующим молодости протестом? А парни, стоящие на обочинах лондонских улиц на пути Олдермастонского марша? Парни, прислонившиеся к оградам, жующие жвачку и поглядывающие на колонну взглядом, в котором соединяются цинизм и зависть, желание примкнуть к маршу и боязнь показаться смешным? Кто они, эти парни? За кем пойдут они завтра? Весной 1965 года, в знаменательные дни праздно
вания 20-летия освобождения страны от фашистской оккупации, мне пришлось снова побывать в столице Дании Копенгагене. Торжества проходили во многих городах Дании и на острове Борнхольм, куда специально летал генерал Ф. Коротков — освободитель и герой Борнхольма, но самые многолюдные антифашистские демонстрации и митинги прошли в Копенгагене. Их размах привлек внимание и молодежи, тех, кто родился после 1945 года, для кого война и оккупация стали главами истории, страницами из книг и только для немногих — семейными тяжкими преданиями о смертях, расстрелах, потерях. В эти дни слависты столичного университета захотели услышать рассказ о новинках советской литературы. Мы встретились в библиотеке факультета, и студенты буквально засыпали меня вопросами о новых книгах, о писателях, о жизни нашей молодежи. Они были крайне заинтересованы предметом беседы — в этом трудно ошибиться, глядя в глаза молодым людям, сидящим в одном зале, слушая их вопросы и короткие взволнованные выступления. В тот вечер мне показалось, что взаимопонимание реально, просто, что вовсе не трудно двигаться шаг за шагом навстречу друг другу, отбросив подозрения и заведомое предубеждение. Но вот через два дня — провинциальный Орхус, деловая встреча во всескандинавской журналистской школе (что-то вроде постоянного семинара молодых журналистов Скандинавии), та же, в сущности, молодежь, только чуть повзрослевшая, прошедшая короткую, буквально в два-три года, выучку буржуазной прессы,— и какая сразу настороженность, сколько трудных подводных рифов, сколько неверящих и предубежденных глаз! Я вспоминаю французского комсомольца в дремотном, средневековом Сарля, красивого улыбчивого
парня, который нашел нас после полуночи. Он появился с зажатым под мышкой томом «Истории КПСС» на французском языке. Узнал от матери — технического сотрудника мэрии, что в город на ночевку приехали затемно русские, и явился, чтобы* показать нам свой волшебный город, пусть при свете электричества, чтобы мы не проспали Сарля, уехав из города рано утром. Вспоминаю его — разговорчивого, открытого, импульсивного — и не менее отчетливо вспоминаю обидчивого молодого пастора из Баварии, по рождению судетского немца, только что окончившего курс обучения в Ватикане и в Ватикане же рукоположенного в священнический сан. Мы встретились не в Баварии, а в Швеции, в Упсальском соборе, у могильной плиты, укрывшей прах великого Карла Линнея. Начинающий баварский пастор неожиданно откликнулся на русскую речь и сам заговорил по-русски — и как! — превосходно, без малейшего акцента, как будто он вырос в интеллигентной петербургской семье. Он читал наизусть — строфу за строфой — сатирическую историю Руси «От Госто-мысла до наших дней» Алексея Константиновича Толстого, знал хорошо русских символистов, цитировал Гумилева... передовые «Правды» за несколько лет, безошибочно чувствовал и музыку и скрытый юмор русского языка. Он казался осторожным и сдержанным, и только молодое тщеславие толкало его на то, чтобы показать нам, как он начитан, как образован в нашем языке и нашей истории, как много искреннего уважения он питает к нам. Что и говорить, такое встречается не часто, тем более вдруг, неожиданно, а не где-нибудь в университете, среди специалистов. Мы стали расспрашивать друг друга. Он уверял, что начал учиться языку мальчишкой у русских солдат в Судетах, а затем, юношей, совершенствовался в Риме у воспитан
ников Вячеслава Иванова и пользовался систематизированной им русской библиотекой Ватикана. Он говорил, что добровольно приемлет все: и свое трудное жизненное назначение, и обет безбрачия, и... границу по.Одеру — Нейсе, но жаловался, что старики родители, выехавшие из Судет, никак не могут забыть родного дома. Он клялся в объективности, беспристрастии, в своей приверженности миру и человеколюбию, но тут же, волнуясь, бледнея от волнения, от владеющего им пристрастия, уверял, что реваншисты не составляют в Западной Германии и одного процента населения, что они нуль, о них не стоит говорить, о них надо забыть, ибо они не обладают и малой толикой власти в ФРГ, и, вглядываясь в его худое, подвижническое и скрытное, терпеливое лицо, я не мог понять: обманывался ли он или был специально — и блистательно! — обучен обмайывать других. Кто он: верующий пастырь из вымирающей породы настоящих подвижников или один из молодых ревностных солдат «черного папы» — главы ордена иезуитов? Мечтатель из Баварии или лазутчик, человек, готовый действовать — решительно и с большим умом — в стане славян, коли такова будет воля его всесильного генерала? Отчетливо вижу сквозь время и массу других впечатлений парижских «блузон-нуаров», но вовсе не драчливых, не мрачных, а веселых и любезных. В новогоднюю ночь они как-то потерялись, растворились среди студенческой, рабочей и артистической молодежи на узких улочках Монмартра. Так называемые «дикие», дерзко вступающие в спор с законами республики, они охотно подчинялись законам новогодней ночи, и даже платили традиционную уличную «пошлину», когда их машины задерживала веселая новогодняя толпа. Вспоминаю шведских «раггаров» — лодыжки и ступни, нахально торчащие из открытых ма
шин, поставленных у кромки тротуара в центре Стокгольма, и лондонских «модов» — мрачноватых парней, которые как-то нахлынули в старый, диккенсовских времен, кабачок на берегу Темзы, заставив настороженно примолкнуть всех. Они молча выпили по кружке пива и так же внезапно исчезли, чуточку напыщенные, важные, довольные трусливым вниманием толпы. Они не показались мне сколько-нибудь страшными, а месяц спустя шайки «модов» вступили в жестокую драку с шайками «рокеров» в районе Брайтона и учинили кровавое побоище, о котором долго писала английская пресса. И все это дети одного поколения, ветви одного могучего древа землян, его молодые, непрерывно обновляющиеся побеги! Среди этих ветвей есть и отмирающие, и сухие, пораженные болезнью, и те, что будут, непременно будут приносить добрые плоды. Но все они — сущие. Все они — реальность и забота мира. Это единственное поколение, ибо каждое поколение — единственное. Мы можем с надеждой, с тайной гордостью смотреть на детей, уповая на то, что они сумеют избежать многих ошибок и тяжестей, которые легли на плечи отцов. Но чтобы эта надежда сбылась, мы должны твердо знать, что невозможно «перепрыгнуть» через поколение, посчитать его ошибкой истории, попросту сбросить со счетов, в расчете на тех, кто только начинает, кто, так сказать, на подходе, то есть в расчете на совсем зеленых юнцов. Поколение — всегда единственное — вместе с тем неразделимо слито с человечеством. Границы поколений размыты, поколение не исчезает, а продолжает жить и несет в будущее свою веру или неверие, энергию созидания или инерцию распада. Охотно обособляющееся от всего общества, отгораживающееся от
него и одеждой, и манерами, и даже жаргоном, оно, в сущности, крепчайшим образом слито с обществом, хотя бы потому, что все драмы поколения порождены этим обществом. Поколения сменяют друг друга быстрее, чем это нам кажется, и мы порой оглядываемся назад, тогда как нам следовало бы смотреть вперед. Мы пожимаем плечами и озираемся в поисках «сердитых молодых людей» английской прозы и поэзии, в чаянии их новых книг, пьес и эссе. В отсутствии этих книг мы готовы видеть чуть ли не банкротство «сердитых» и правоту скептиков, которые всегда при начале любого дела предупреждают, что дело это ненадежное, пожалуй, лишнее, что все, дескать, на земле уже было, все повторяется и ничего нового уже не случится. А внутри неспокойного, стремительного XX века — века пролетарских революций, социальных и великих научных открытий — и общественная жизнь движется быстрее, а вчерашние «сердитые» молодые люди Лондона или Кардифа уже не слишком молоды, и надо набираться нового мужества и нового терпения, чтобы смотреть в в лицо тем, кто идет и пришел им на смену. Как могучие океанские валы накатывают на берег времени поколения. И каждое из них единственное. И с каждым из них трудно. Легко только полицейским, палачам и фразерам. Все на земле, в том числе и социализм, создают реальные, сущие, «грешные» люди. Об этом писал Ленин, отвергая опасные, бесплодные домыслы фразеров. Именно такая позиция воплощает исторический реализм и полную меру мужественной, действенной любви к людям.
ЛЕВЕЕ НИЧЕЙНОЙ ЗЕМЛИ «Я надеюсь, что существует загробная жизнь, потому что тут мы ничего не успели сделать...» (Стив Андерсон, 17 лет, Нью-Йорк). х можно встретить повсюду,— читаем мы в статье «Ньюсуик» от 21 марта 1966 года. «Тинэджеры», — почти 18 миллионов молодых американцев, заполняющих классы, вливающихся в улицы, магазины, пляжи. О них говорят, их обследуют, ругают и подвергают психоанализу. И все же специалисты по поведению молодежи, ученые Бернард Бе
рельсон и Гари Штейнер, признают, что возраст между детством и зрелостью остается до сих пор «плохо изученной ничейной землей»...» Итак, новый термин — «ничейная земля»? Нечто загадочное, закрытое для взрослых,— то же «поколение X», только обозначенное другими словами? И разве их только 18 миллионов? Ведь одних только американских подростков и юношей в возрасте от 13 до 17 лет— 17,9 миллиона! А как быть с теми, кому 18—20, и с миллионами других в возрасте до 25 лет? Ведь если сегодня средний возраст почти 200-миллионного населения США — 27,9 года, то молодежи в стране должно быть не меньше 35—40 миллионов. И нет ли в самом термине «ничейная земля» — применительно к молодежи — чего-то специфически американского, какой-то уловки, попытки отвести большую беду признанием малой, попытки оправдать бессилие взрослых? Если мир вообще изменчив, то трижды изменчив мир молодежи. Совсем недавно не было и такого термина — «тинэджеры»; само это слово, как уверяет «Ньюсуик», проникло в разговорный язык США из неизвестных источников. А рядом с ними уже появились и «ангелы ада» — грязные, длинноволосые, в касках, часто с изображением свастики на одежде, готовые идти в подручные к полицейским или куклуксклановцам. Сегодня, скажем, и в Швеции не так модны «раггары» — хотя и они не перевелись,— как женственные, с ниспадающими на плечи волосами, последователи английских «битлзов». Все это: одежда, внешний вид, маскарадные аксессуары — быстро меняется на наших глазах. Но есть перемены более важные и более значительные. С наибольшей силой и разительностью обнаруживаются они в жизни молодежи США.
Это нетрудно заметить и по тому, как стали в последнее время писать о молодежи в журналах, газетах и еженедельниках. Как-то незаметно изменился тон: кончилась бравада, поубавилось фельетонного острословия и дешевого газетного подмигивания — смотрите, мол, вот они, нынешние молодые, их забавы и чудачества, их слепота и нездоровый сексуальный мир... О молодежи заговорили куда серьезнее. С глубокой тревогой, но скорее не за нее самое, а за породивший ее мир, за его «святыни» и будущее. «Не следует терять хладнокровия из-за молодежи!» — взывает нью-йоркский «Тайм», однако, судя по всему, призыв этот запоздал. Хладнокровие потеряно, и каждый день приносит тому неоспоримые свидетельства. Конечно, остались и вчерашние заботы. Во всем западном мире печатаются карикатуры на «длинноволосых», на «тинэджеров», заметки о «трогах», о новых молодежных кланах, возникающих путем почкования или простого деления. Публикуются результаты опросов, социологические размышления, статьи о росте преступности среди молодежи, факты, характеризующие падение нравственности. По-прежнему потряхивает то там, то тут, бьют грязевые фонтаны, прорвавшись сквозь тслщу лжи и дезинформации, но эпицентр событий резко переместился влево. Опасения Вашингтона и ревностных служителей «системы» из плоскости криминальной, нравственной или этической явно переходят в сферу политики. Печать США все чаще говорит о полевении учащихся колледжей, о «подъеме левых чувств и левого общественного мнения» («Атлантик»), об университетских «тич-инах», «сит-инах» и «лей-доунах», о том, что большая часть студентов «идет влево», о движении «новых левых», о «клубах Дюбуа», о крамольных сту
денческих и школьных журналах. Слова «левые», «влево», «полевение» так и пестрят в статьях, посвященных студентам и молодежи !. Этот шаг американской печати вынужденный, как бывает вынужденно военное отступление. Говорят о том, о чем уже не умолчишь, чего не скроешь ни при каких обстоятельствах. И хотя отступление почти всегда признак слабости, у него есть и своя тактика, и свой корыстный расчет, и судорожное стремление уменьшить потери, сузить масштаб бедствия. Как это ни парадоксально, частое употребление столь опасных, казалось бы, слов, как «левые» и «полевение», в иных статьях служит именно этой тактической, охранительной цели. Левизна зачастую преподносится как некое не осознанное самой молодежью томление духа, беспредметное фрондерство или нечто извечное, врожденное, извинительное, не имеющее ни исторических, ни социальных границ. Ах, эта молодежь, лицемерно вздыхают иные, всегда она чем-то недовольна, всегда бунтует, но, дайте срок, минет опасный возраст, и молодые превратятся в благонамереннейших держателей акций! Но что же происходит на деле? Каковы факты? Почему и печать и некоторые конгрессмены в своих речах все чаще срываются на истерический фальцет? 1 В последние годы, в связи с протестами против разбойничьей войны во Вьетнаме, против дискриминации негров в США, родились новые формы политической активности американских студентов в их борьбе против реакции. Наиболее распространенные и характерные — «тич-ины» и «сит-ины» («тич» — от слова «учиться», «сит» — сидеть); это своеобразное политическое самообучение, коллективное изучение наиболее актуальных вопросов, открытая массовая дискуссия с привлечением вместо обычного преподавателя крупного специалиста, политических деятелей, журналистов и т. д. «Лей-доун» («ложись вниз») — прямой протест, род «сидячей» или «лежачей» демонстрации.
Вот проект резолюции, внесенный весной 1966 года конгрессменом Вагоннером в палате представителей США: «Комиссия по расследованию антиамериканской деятельности должна провести полное и подробное расследование деятельности таких организаций, как «Студенты — За демократическое общество», «клубы Дюбуа», «Крестовый поход американской молодежи за мир», «Американская молодежь за демократию», «Организационный комитет прогрессивной молодежи», «Студенческий координационный комитет ненасильственных действий», «Союз трудовой молодежи», «Черные мусульмане», с тем чтобы выяснить степень участия этих организаций в протестах против официальной политики Соединенных Штатов Америки во Вьетнаме, и представить необходимые данные конгрессу при рассмотрении любых пресекающих подобные действия законодательных мер» («Конгрешнл рипорт»). М-р Вагоннер — ревностный поклонник главы ФБР Эдгара Гувера («...человек, которым я беспредельно восхищаюсь...») и злонамеренный педант: он не поленился перечислить все основные молодежные организации страны. И все же список этот не полон, в него можно было бы внести и названия многих университетов США, от Корнуэлла, повергшего в бегство Аве-релла Гарримана, до Беркли — района непрекращаю-щейся вулканической революционной деятельности студентов. М-р Вагоннер в проекте резолюции старается приглушить, замаскировать свою полицейскую сущность, старается выразиться поучтивее и свести дело исключительно к проблеме Вьетнама, хотя надо полагать, что он не хуже публицистов из журнала «Ат-лантик» знает, что «тот, кто верит, что волнения прекратятся, если мы достигнем урегулирования во
Вьетнаме,— жестоко ошибается». Просто война во Вьетнаме как выражение «официальной политики США» представляется конгрессмену наиболее выгодным поводом для законодательного удушения всякого социального протеста и любой свободной мысли. И пока конгрессмены изощрялись в ораторстве, в подыскивании параграфов, реакция приступила к решительным действиям под боевыми знаменами бывшего министра юстиции США Николаса Каценбаха. Были пущены в ход привычные, испытанные средства «демократии по-техасски» — огнестрельное оружие, динамит, поджоги. Каценбах официально потребовал так называемой регистрации «клубов Дюбуа» — регистрации, смысл которой уже слишком хорошо известен миру, а фашистские молодчики откликнулись на его призыв и пустили в ход дубинки, ножи и заряды нитроглицерина. Война разгорается, война без напалма, без бомбардировщиков, без участия кораблей седьмого тихоокеанского флота и тем не менее одна из самых опасных для Вашингтона войн середины нынешнего века. Мы знаем, как ответила прогрессивная молодежь США на озлобленные удары реакции. Не смирением, не испугом, а новым подъемом и ростом числа «клубов Дюбуа», ростом числа членов почти всех прогрессивных организаций, внесенных м-ром Вагоннером в черный список. Вот короткая справка из «Нью-Йорк геральд трибюн»: «В Сан-Франциско, где впервые зародились «клубы Дюбуа», после выступления министра в них вступило около тысячи новых членов, заявивших о поддержке этого движения. За один только день в Нью-Йорке были распроданы все клубные значки и поступил заказ еще на 5 тысяч штук. До заявления Каценбаха в одиннадцати нью-йоркских «клубах Дюбуа» насчитывалось около пятисот членов, а сейчас здесь
возникли еще пять новых организаций». Прогрессивная молодежь становится и более убежденной, и более дальновидной. «Часто я пыталась ответить на вопрос,— пишет 18-летняя Паула Гарб из Сан-Франциско,— почему многие молодые люди отказываются от «нормального», спокойного образа жизни ради лихорадочной, беспокойной жизни радикала. Это нелегкий вопрос. На мой взгляд, молодежь не может сидеть сложа руки. Казалось бы, после того, как ты участвовал во многих демонстрациях и затем читаешь о дальнейшем усилении войны, легко разочароваться. Но есть разница между протестом и борьбой. Бой, который мы ведем против империализма, будет длительным и трудным... Мы боремся против холодного и бездушного противника, хитрого и умного». После того как национальная штаб-квартира «клубов Дюбуа» в Сан-Франциско была разрушена зарядами динамита, исполнительный комитет «клубов Дюбуа» выступил с заявлением, свидетельствующим о зрелости и мужестве руководителей организации: «Взрыв был, безусловно, логическим следствием атмосферы, вызванной в стране войной во Вьетнаме. Употребление динамита против тех, с кем вы не согласны в Сан-Франциско, не противоречит употреблению напалма в Юго-Восточной Азии. То, что происходит с демократией в нашей стране, подтверждает необходимость кончить войну, и как можно скорее. Пока продолжается эскалация войны и администрация Джонсона пытается добиться единодушия путем подавления оппозиции, нападки на демократию будут продолжаться и усиливаться». Я далек от успокоительной мысли, что большинство американской молодежи уже определило свои позиции с такой же твердостью, как это сделала Паула 11 А. ГорщаговскнЙ 153
Гарб, или Карл Оглсби — президент американской организации «Студенты — за демократическое общество», или тысячи других активистов движения. И все-таки на наших глазах за короткое цремя, за те именно три года, в которые реакция США вознамерилась перейти в решительное наступление на идеологическом фронте, произошли необратимые процессы. Когда только возникли первые университетские «тич-ины» в США, им не придали значения, отнеслись к ним как к безопасной умственной гимнастике студентов. Потом на челе официальной Америки отразилось легкое беспокойство и Аверелл Гарриман, прозванный «блуждающим послом», был командирован к студентам в качестве пророка и знатока коммунизма. Его нагорная проповедь потерпела полное крушение: ему нечего было сказать молодым, нечего было ответить на их гневные вопросы. С той поры эмиссары Вашингтона объезжают стороной многие университеты страны. Ездят туда по обязанности журналисты, но горек их хлеб. Притворно пожимая плечами, они дивятся тому, что в университетской среде все идет неладно, молодежь по-прежнему непримирима, она бунтует так, «словно то, что происходит в Вашингтоне, не имеет ничего общего с миром, в котором живут и действуют студенты». Один из журналистов пытался повлиять на студентов, усовестить их, убедить ссылками на всякого рода законы и билли, принятые только что конгрессом, касающиеся социального страхования или частичного снижения стоимости лечения, ставшего в США просто недоступным для многих слоев населения. Но где бы он ни упоминал об этих биллях и законопроектах, беседуя со студентами, он «получал в ответ непроницаемый взгляд, полный непонимания и презрения, словно перед ними был политический идиот, способный верить в то, что он прочел в «Нью-Йорк тайме»».
Каценбах и расисты, сенаторы и конгрессмены из числа бешеных будут с каждым днем нагнетать напряженность, усиливать полицейский натиск и утончать или, быть может, огрублять демагогию нацистского образца. Они не отдадут без боя ни одной пяди земли у капитолийского холма. По крайней мере с этим все ясно. Ясно не только нам, но и тем молодым борцам против насилия и лжи, которые не побоялись бросить в огонь призывные билеты, матрикулы, а заодно и некоторые свои былые иллюзии. Терпя поражение в битве слов и идей, Каценбах и маккартисты все чаще прибегают к помощи не только полицейских, но и запятнанных кровью расистских банд, и долгогривых, нечистоплотных «ангелов ада», и любых других хулиганствующих банд молодежи, молодчиков на мотоциклетах, в касках с намалеванной впереди свастикой. Так было в Калифорнии — в университетском Беркли, в Окленде и во многих других местах, где молодежь США выходила на демонстрации протеста против преступной войны во Вьетнаме. Вот как описывает одно из таких столкновений очевидец событий, корреспондент «Известий» В. Матвеев. Узнав о предстоящем студенческом марше к Окленду, он мчится туда из Беркли на машине. «События этого дня,— писал В. Матвеев,— во многом повторили то, что произошло предыдущим вечером, с той разницей, что участники студенческой демонстрации устроили грандиозный «сидячий митинг» непосредственно перед кордонами войск и полиции у въезда в Окленд. На этот раз пролилась кровь. В массе людей, стоявших на площади в ожидании подхода демонстрации, не очень выделялись дюжие парни с длинными, нечесаными волосами, в грязноватых майках, на которых было написано: «Ангелы ада». Видя их впервые, я не знал, что они представляют собой банду, терроризирующую
чуть ли не все западное побережье США. В касках, на которых начертаны знаки свастики, они врываются на мотоциклах среди ночи в города и поселки. Эти набеги нередко сопровождаются кровопролитием. Полиция, готовая пустить в ход дубинки, пистолеты, слезоточивые газы против антивоенной демонстрации, изобра-жает бессилие перед фашиствующими дебоширами. В данном случае власти позволили «ангелам ада» занять выдвинутые позиции на площади, где должно было’ произойти новое соприкосновение демонстрантов с полицией и войсками. Крики женщин и детей, собравшихся на площади, свидетельствовали о том, что жители почуяли что-то недоброе, когда «ангелы ада» двинулись на ряды подходивших демонстрантов. Объектом их атаки оказался головной грузовик демонстрации, а на нем — яркое полотнище с призывом: «Прекратить войну во Вьетнаме!» Нападавшие пытались сбросить полотнище на землю. Двинулась вперед и полиция. В течение нескольких минут было трудно разобрать, что происходит. Толпа бросилась врассыпную по ближайшим переулкам. Демонстранты не дрогнули, не отступили. Сиренами санитарные машины прокладывали себе путь к раненым. Что же касается «ангелов ада», то, усевшись на мотоциклы, они скрылись в направлении Окленда. Тут же на площади начался антивоенный «тич-ин» («Известия» от 21 ноября 1965 года). Но кроме Америки Каценбаха, полицейских держиморд и оголтелых фашиствующих молодчиков есть ведь и Америка изощренных в суесловии социологов и публицистов, теоретиков «двухпартийной демократии», религиозных ханжей, адептов «системы», проповедников американизма. Неужели и они бесстрашно взглянули в лицо фактам? Неужели и они признали сложившуюся ситуацию и предают анафеме непокор-156
ную молодежь, не пытаясь обмануть ее и сегодня, завлечь в расставленные силки? Или они ищут другой выход, применяют иную тактику, отличную от солдафонской тактики маккартистов, пытаются объяснить происходящее так, чтобы не уронить престижа системы и внушить новые надежды на то, что хотя и «предстоят новые демонстрации, новые походы, новые сожжения призывных билетов», но благоразумие возьмет верх и «протесты в конце концов заглохнут» («Ньюсуик»). Это вопрос первостепенной важности. Здесь проходит линия фронта не менее напряженная и насыщенная, чем в тех точках, где гремят выстрелы и оседают взорванные динамитчиками стены «клубов Дюбуа». Здесь наступление на прогрессивную молодежь ведется тоньше и изощреннее, чем в открытой борьбе и прямых столкновениях на улицах и площадях. Печать США в последние годы с особым усердием пытается внушить читателю, что такие понятия, как «капитализм», «эксплуатация», «империализм» или «социализм», являются не объективными историческими категориями, а только терминологией, условной, изобретенной интеллектуалами; являются абстракцией, выдумкой «команды бумагомарателей», как назвал интеллектуалов герцог Веллингтонский. Печать сетует на растущее влияние интеллигенции на международные дела, влияние, проявляющееся многообразно и самыми различными путями. «Один из наиболее распространенных путей,— читаем мы в статье «Бумагомаратели и международные отношения»,— это связь интеллектуалов с языком международных конфликтов и взаимоотношений. Международные отношения весьма подвержены жонглированию такими абстракциями, как «коммунизм», «Африка», «империализм», «свободный мир». Ни в каком другом деле сконцентрированные воедино стереотипы и пер
сонифицированные идеи не играют большей роли: ни в какой иной области они не могут в большей степени углубить разногласия или, напротив, свести их до минимума и придать оттенок благородства, превратить конфликты, которые можно разрешить, в неразрешимые. И* интеллектуалы в большей степени, чем любая другая группа общества, обладают способностью создавать, облагораживать, нагнетать, критиковать, умерять или разбивать эти абстракции». Как должен быть велик страх перед действительностью, перед реальностью исторических процессов — очень сложных и противоречивых,— чтобы отнести к числу абстракций пробудившийся к новой жизни континент — Африку! Чарльз Френкель, автор статьи «Бумагомаратели и международные отношения» («Форин афферс», октябрь 1965 года), склонен даже уточнить адрес злокозненных сочинителей абстракций,— дескать, все это идет не вообще от интеллектуалов, а главным образом от европейских интеллектуалов, ибо там, в Европе, и вообще за рубежами США интеллектуалы «в большинстве своем кажутся левыми в своих политических симпатиях», в то время как «бумагомаратели» в США, по мнению Чарльза Френкеля, и «антиидеологичны», и «сверхскептичны», и несомненные приверженцы политического статус-кво. Даже вспомнив, походя, о Лайнусе Полинге, о Роберте Оппенгеймере, о профессуре, которая вместе со студентами выступает против бесчеловечной войны во Вьетнаме, Чарльз Френкель пытается успокоить читателей относительно перспектив и конечного прогноза. «Нет также и данных,— пишет он,— говорящих о том, что подавляющее большинство профессоров, принимавших участие в выступлении против войны во Вьетнаме, осуждают американскую политическую систему в целом...»
Одним словом, леди и джентльмены, сохраняйте спокойствие! Так уж устроен мир, что в нем всегда найдется десяток-другой чудаков или простофиль-пацифистов, которым вообще нестерпим вид крови, отвратительны любые убийства, ненавистен культ силы. Часто это люди с хорошо устроенной головой, они способны на научные открытия, они пишут романы, придумывают хитрые словечки, с которыми потом возится весь мир, но в одном они, увы, сущие дети, а именно в политике. На них неразумно сердиться, умнее будет взглянуть на их шалости сквозь пальцы, и все образуется, ибо, в сущности, они не ведают, что творят, они блажные и не покушаются на политическую систему в целом. Такого рода успокоительные, обволакивающие тенденции особенно заметны во всем, что пишется сегодня о молодежи. Я не хочу упрощать вопрос, сводить дело только к сознательной лжи продажных публицистов. Порой это слепота и заблуждение, как мы уже могли убедиться на примере Дж. Б. Пристли. Американская пропаганда охотно пользуется тем же тезисом, который выдвинул Дж. Б. Пристли в статье «Студенческая чернь»: «Не знают, на чьей стороне беснуются». Разница в интонации. Пристли сердит, раздражен, американская пресса чаще полна показной доброжелательности. Разговор ведется словно бы и вовсе без раздражения, со снисходительной, все-понимающей улыбкой. Что, мол, там ни говори, а «для молодых людей из Восточной Европы «тинэджеры» Калифорнии... жители капиталистического рая» («Ньюсуик», 21 марта 1966 года), протестующие молодые «бросают вызов всем», «их связывает друг с другом возраст», а не чувство гнева или протеста, а главное, они все сущие дети, никто из них «толком не знает, каких изменений и усовершенствований они бы хо
тели». Оказывается, по мнению журналистов, все дело в том, что «поколение живет хорошо, но хочет жить еще лучше», что в равной степени и социальный протест и слепые бесчинства возникают «ради ощущения самостоятельности и чувства обладания», оказывается, что для юношей и подростков характерна не политическая активность, а «политическая апатия». Это, пожалуй, наиболее распространенное на Западе — но уже и старомодное, отживающее — психологическое объяснение «неуравновешенности» молодежи. Однако даже автор статьи о «тинэджерах» в еженедельнике «Ньюсуик» с грустью признает, что «при всем смешении борьбы за длинные волосы и идеи, все большее число «тинэджеров» ощущает неприязнь к войне во Вьетнаме», пишет о несправедливости жизни в США, о резком падении оптимизма молодых, «когда разговор заходит о бедности, угрозе войны и расовой дискриминации», цитирует социолога Колмана, утверждающего, что «для молодежи закрыты возможности работать, их посылают учиться и говорят, чтобы они не приставали», и завершает свой обзор полными трагизма словами нью-йоркского юноши Стива Андерсона, которые я поставил эпиграфом к этой главе: «Я надеюсь, что существует загробная жизнь, потому что тут мы ничего не успели сделать...» Так истина, которую полицейские и осведомители ФБР гонят прочь от парадного входа, входит через черный. И не случайно для психологического воздействия на молодежь журналисты прибегают к нравственному авторитету бывшего президента Джона Кеннеди, приговоренного к смерти теми же крайними силами, которые сегодня посылают убийц во Вьетнам. Статья «Демонстранты: Почему? Сколько?», тоже напечатанная на страницах «Ньюсуик», заканчивается словами из выступления Кеннеди: «В жизни всегда существует
неравенство, некоторых убивают на войне, других ранят, а третьи остаются дома... Очень трудно и в военной и в личной жизни добиться полного равенства. Жизнь несправедлива...» Надо отдать должное молодому тогда, в 1961 году, только вступившему в должность президенту: он умел не таиться с грустью и ораторски эксплуатировать правду. Сегодняшние правители США не могут позволить себе и этого: дело зашло слишком далеко, мир объят гневом, а преступления палачей столь очевидны, что им уже не спрятаться за философические рассуждения о несправедливом устройстве вселенной. Есть и другие попытки истолковать тревожное состояние молодежи. Может быть, в них и есть крупицы истины, но они растворены в таком потоке самоуспо-коительных и лживых фраз, что вкус истины ощутить почти невозможно. Пишут, например, что во всем виноваты неосмотрительные родители: еще недавно многие родители хотели, чтобы их дети стали «более идейными» — разумеется, в самом благонамеренном смысле,— а те, приобретя вкус к политике, забрали чересчур влево. Пишут, что многие учащиеся колледжей «идут влево» по той же причине, «по которой университетская молодежь идет по пути преступности. Им скучно». И еще обвиняют родителей: они, мол, так переусердствовали в желании сделать детей похожими на себя, что вызвали у молодых обратную реакцию. Раздаются и робкие голоса по поводу изъянов государства: оно хоть и «государство всеобщего благоденствия», но оставляет «мало возможностей для личного идеализма» и стесняет возможности самоопределения. Буржуазные публицисты пытаются внушить американской молодежи, что есть на земле такие благословенные края, как, скажем, ФРГ или Италия, где «молодые слишком заняты извлечением благ из нового
процветания, для того чтобы протестовать». Но не успевают, как говорится, просохнуть чернила, как Италию потрясают студенческие волнения, студенты Рима захватывают университет, вступают в открытую борьбу с фашистами, после того как бандиты из неофашистской организации «Каравелла» убили 19-летнего студента-социалиста Паоло Росси, а по дорогам ФРГ проходят как никогда многочисленные колонны демонстрантов за мир, против атомного вооружения. В самое последнее время американская пропаганда выдвинула новый защитный тезис: дескать, ничто не ново под луной, в иные времена бывало и хуже. Оказывается, можно утешиться и сомнительным утверждением, что «дело прежде обстояло еще хуже», что уже в средние века хроника университетской жизни была полна отчетов о вооруженных боях, насилиях и убийствах, что еще в 1269 году парижане издали прокламацию о буйствующих студентах, что в XVIII и XIX веках англичане отдавали свои силы не захватам земель и упрочению империи, а борьбе со студенческими мятежами, а что касается американских университетов, то в прошлом там не могло быть и речи о систематических занятиях, так как в университетах то и дело раздавались выстрелы и замертво падали студенты и профессора. В далеком прошлом выискиваются примеры и случаи, которые должны доказать недоказуемое: нынешние волнения студентов ничто по сравнению с эксцессами минувших веков. «В 1793 году,— вспоминает «Тайм» в статье «Не следует терять хладнокровия из-за молодежи» (24 декабря 1965 года),— в Винчестере, закидав наставника камнями, мальчишки заперли его на ночь в столовой вместе со служанкой и учителем. Когда на следующий день был вызван шериф, он отказался вмешаться, так как мальчики были вооружены огнестрельным оружием и при
готовились защищать ворота, заявив, что они будут бросать каменные плиты в полицию. В 1788 году положение в Гарварде было таким напряженным, что профессор Элифалет Персон вел «дневник беспорядков»... Список некоторых происшествий в колледжах в том же году включает смерть на дуэли в колледже Южной Каролины и в Дикинсоне; несколько студентов были застрелены в университете в Огайо, Майами; профессор был убит в университете Вирджинии и директор колледжа в Окленде был заколот студентом...» Я умышленно привел эту историческую справку, чтобы стало ясно, как мало общего у этой полууголов-ной хроники былого с сегодняшними волнениями студенческой молодежи. Быть может, директор колледжа в Окленде почти два века тому назад был убит студентом в воздаяние за жестокость, садизм или грубые несправедливости, чинимые студентам,— но разве это идет в сравнение с массовым, сознательным движением сотен и тысяч студентов, мужественно выступающих и против войск, и против полиции, и против «ангелов ада», призванных на помощь силами реакции? Что ни говори, тут ситуация новая, требующая серьезного, современного объяснения; этой напряженности не снять ссылкой на кровавые эксцессы прошлого, на дуэли и убийства. Специалисты по молодежным проблемам бросаются и в другую крайность, ищут аналогий в революционном прошлом России XIX века. Взгляните попристальнее, восклицают они, да ведь эти наши беспокойные студенты весьма похожи на «русских народников конца XIX века... Они тоже «шли в народ», оставляя Петроград(?!) ради глубинных деревень, так же как наши студенты покидают комфортабельные дома в Нью-Йорке и Чикаго и уходят в трущобы южных гетто». Можно поставить под сомнение историче
скую эрудицию авторов, пишущих о Петрограде XIX века, но одно несомненно: эта мешанина веков и событий, истерические метания с повернутой назад головой выражают инстинктивный страх перед будущим. Вероятно, поэтому возникают и вовсе уж неправдоподобные, смехотворные даже, попытки объяснить левизну молодых тем, что они слишком медленно взрослеют, поздно становятся на ноги сравнительно с подростками и юношами средних веков. «Средневековые художники,— читаем мы в одной из статей,— словно и не имели представления, как выглядит ребенок, они обычно рисовали детей маленькими взрослыми. На одной из миниатюр XII века Христос с детьми предстает в окружении восьми взрослых маленького роста. Школьники носили оружие: они чистили его перед входом в школу. Браки часто совершались в детстве. Подростки пили вино и имели дело с падшими женщинами». И далее следуют упоминания о том, что Эдуард Черный Принц выиграл битву при Креси 16 лет от роду, что Жанна Д’арк в 17 завоевала Орлеан, а Иван Грозный почти в таком же возрасте «охотился за боярами, приговаривал их к смерти и короновал себя на царство...». Какое удивительное саморазоблачение! Какая тоска по миру без юности, без самой прекрасной, неповторимой поры жизни! Мечта о том, что человек, едва родившись, превращается в маленького взрослого, и конечно же осмотрительного, политически благонамеренного, с чековой книжкой в кармане, в маленьком автомобиле, в маленького, но вполне лояльного сторонника системы. И пусть он чистит оружие на пороге школы, ходит в публичные дома, пьет вино, отращивает гриву, женится хоть в десять лет,— только бы он не бунтовал, не посягал на систему!
А революция никогда не бывала в обиде на юность и не вступала с нею в конфликт. Революции, прогрессу не нужно оглядываться в глубь веков, чтобы назвать десятки и сотни молодых героев: они с нею всегда — от Ивана Бабушкина, Сергея Лазо, Зои, Раймонды Дьен, Анны Франк и до молодых революционеров США или соседнего с Соединенными Штатами острова Свободы — Кубы. Высказав предположение о сходстве между «левой молодежью» и русскими народниками, журнал «Ат-лантик» сразу же оговаривается: «Аналогия, конечно, весьма поверхностна, Соединенные Штаты — это не царская Россия прежних лет». Это, бесспорно, так. Самодержавие и двухпартийная демократия, крепостничество и свободное предпринимательство, вековая отсталость и мощнейшая индустрия мира — все это очень непохоже. Но есть и сходство. Поистине трагическое, роковое для современной Америки сходство. В нем следует искать объяснение революционных настроений молодежи, а не в прокламациях встревоженных горожан середины XIII века. Подобно тому как «царская Россия прежних лет» нередко брала на себя роль палача и жандарма Европы, Соединенные Штаты середины XX веда стали вселенским жандармом, палачом свободолюбивых народов мира. Даже в пору корейской авантюры это еще удавалось маскировать внутри США, прикрывать резолюциями ООН, видимостью содружества международных сил. Преступная война во Вьетнаме обнажила истинное положение вещей. Именно поэтому теперь уже трудно называть движение прогрессивной американской молодежи «экзистенциалистским бунтом» или сводить все к извечному, почти биологическому конфликту поколений, когда сыновья, сжав кулаки, охваченные честолюбивым нетер
пением дельцов и собственников, говорят сквозь зубы отцам: убирайтесь-ка с нашей дороги! Печать США вынуждена признать, что часть американской молодежи стремится «к чистой и самобытной народной революции, а не к планируемой экономике», что речь идет не о критике частностей или недостатков американской демократии, а об ее отрицании, о том, что многие молодые «считают ее позорной игрой». С наигранным и, я бы сказал, доносительским сожалением пишут о том, что «молодежцые организации демонстрируют в пользу врагов своей страны», что самая «шумная часть молодежи заявила, что она не хочет сражаться за свою страну», и перенесла движение из залов собраний на улицы, а иные дошли даже до того, что сравнивают «американцев во Вьетнаме с нацистами». В этом нет преувеличения: именно так обстоит дело. Война во Вьетнаме явилась гигантским катализатором чувств негодования и протеста, не в меньшей мере, чем расовая дискриминация в США. Пытливая человеческая мысль, однажды сбросившая с себя вериги слепой веры или благостного неведения, никогда не останавливается на полпути. Она доискивается корней и первопричин. Она отказывается видеть нелепую случайность в жандармской роли США, в ку-клукс-клане, в преследовании негров и ищет причины в самом фундаменте американского общества. С этим ничего не поделать, какие бы заменители великих слов и великих идей ни придумывали журналисты. «Тайм» в рождественские дни 1965 года привел справедливые слова профессора Гарвардского университета Эрика Г. Эриксона о том, что молодежь нуждается в главном — «верности стоющему делу», а «до тех пор, пока не найден объект такой верности», мятежного духа не миновать.
Но такого рода объект или «стоющее дело» — не рождественский подарок. Его не найти вдруг, по наитию. Этот объект должен неотменимо существовать в самом обществе, в его укладе, в его институтах и его великой гуманной цели. Можно сказать, что каждый год и каждое рождество все дальше уводят Соединенные Штаты от самой возможности обрести такую цель. Об этом хорошо, по-своему сказал 30-летний Карл Оглсби, один из руководителей прогрессивной американской молодежи: «Революции происходят не в отделанных бархатом театральных ложах. Фронт национального освобождения Южного Вьетнама ведет тяжелую и кровопролитную войну. Но это столь же подлинная революция, как и любая другая революция, имевшая место в истории... Наши руководители стремятся защищать то, что они привыкли считать американскими интересами в различных районах мира. Во Вьетнаме в основе их действий лежит стремление не допускать революции где бы то ни было... Наша страна может послать двести тысяч молодых людей во Вьетнам, чтобы убивать и погибать в наиболее сомнительной из всех войн, но она не в состоянии найти сто человек для регистрации избирателей в‘штате Миссисипи». Так молодая Америка — просто и неотразимо — отвечает на ложь десятков и сотен наемных перьев. И пусть специалисты «по поведению молодежи» пускают в оборот хитроумный термин «ничейная земля». Это только новая успокоительная ложь: большая часть из тех, кто вышел на демонстрации, живет уже не на ничейной земле, а левее, значительно левее этой земли. Они уже в походе, и многие из них достигнут цели.
СОДЕРЖАНИЕ Толпа одиноких 3 Свидетели защиты и обвинения 16 Кто такие «раггары»? 34 Монолог длиною в жизнь 48 О молодости и о беспокойстве 67 Отцы и дети 80 Анкеты и действительность 100 В меняющемся мире 130 Левее ничейной земли 147 Борщаговский Александр Михайлович ТОЛПА ОДИНОКИХ. М., Политиздат. 1967. 168 с. с илл. ЗКМ Редактор В. Новохатко Художественный редактор С. Голубев Технический редактор О. Семенова Сдано в набор 3 июня 1967 г. Подписано в печать 12 сентября 1967 г. Формат 70 X ЮвУзз. Физ. печ. л. 5’А. Условн. печ. л. 7,35. Учетно-изд. л. 6,95. Тираж 100 тыс. экз. А11317. Заказ № 483. Бумага № 2. Цена 20 коп. Политиздат, Москва, А-47, Миусская пл., 7. Типография <Красный пролетарий». Москва, Краснопролетарская, 16.

20 коп.