/
Теги: художественная литература
ISBN: 966-03-0325-4
Текст
Всему
живому
не чужой...
Всему
живому
не чужой...
в статьях и воспоминаниях
Харьков
«ФОЛИО»
ББК 84.4РОС
4-72
М. И. Богослаб
гА, М ФшШпШз.
К Ф. БуШик
№ с^еробложке то вклейке
использованы работы фотографов:
Г. Беремблюма, А. Корзанова, А. Коршункова,
А. Кривомазова, Е. Павлова, М. Пазия,
Э. Рабичкина, Л. Шилова, Ю. Щербинина
Издание книги осуществлено при финансовой
поддержке Международного фонда «Вщродження»
и участии Международного фонда
памяти Б. А. Чичибабина
Борис Чичибабин в статьях и воспоминаниях
4-72 / Сост.: М. И. Богославский, Л. С. Карась-Чичибабина, Б. Я. Ладензон; Худож.-оформитель Б. Ф. Буб
лик. — Харьков: Фолио, 1998. — 463 с.
ISBN 966-03-0325-4.
Книга дает представление о личности выдающегося поэта Бо
риса Чичибабина — человека, жившего всеми болями и надежда
ми своего народа.
В ней помещены самые значительные стихотворения поэта
и самые интересные его высказывания о литературе, состоянии
нашего общества, о духовности, смысле жизни.
Воспоминаниями о Борисе Чичибабине и суждениями о его
личности, судьбе, творчестве делятся именитые авторы и близкие
друзья.
ч 4702010?р2-013Безо6гявл.
98
ISBN 966-03-0325-4
ББК 84.4 РОС
© Б. А. Чичибабин, 1998
© М. Й. Богославский, Л. С. Карась-Чичибабина, Б. Я. Ладен
зон, 1998
© Б. Ф. Бублик, художественное
оформление, 1998
ВСУПЕРЕЧЬ ПОТОКУ
Есть поэты, которые поражают нас мужеством и тра
гедийной высотой своей мысли, самоубийственной го
товностью встречаться лицом к лицу с «проклятыми
вопросами» Бытия, очертя голову бросаться в его шек
спировские, достоевские бездны.
Другие, захватывая нас своим фламандским жизнелю
бием, как бы пржлашаютупиватыгя радостной игрой кра
сок, линий, объемов, звуков, запахов, вкусовых и осяза
тельных ощущений, зовут нас разделить этот праздник,
который всегда с ними.
Третьи завораживают музыкой речи, ее магическими
изворотами, перепадами, ее колдовской пластикой.
Четвертые прямо обращаются к нашему гражданскому
чувству, логически безупречно, эмоционально сильно
формулируя то, что наболело в нас, давит на нашу со
весть, подступает к горлу, хочет обрести характер жеста,
лозунга, призыва к действию.
И, наконец, пятые пленяют свободой и легкостью ды
хания, тем блистательным, искрометным легкомыслием,
в котором мудрости больше, чем в иных прославленных
философских трактатах.
Все эти редчайшие и ценнейшие свойства — родовые
черты поэзии Бориса Чичибабина. Он — поэт классиче
ского строя. Все смутное, размытое, разбросанное во вре
мени и пространстве становится в его поэзии ясным, кри
сталлически отчетливым.
Чичибабин — стиховой голос вот этой данной минуты
обыденной жизни. И глас вечности. Голос природы, на
рода, истории.
Поэт не делит наше бытие на верхние, средние, ниж
ние этажи. Он берет бытие во всей его многосоставности,
пронизывая все бытийные этажи горним светом духов
ности.
3
Поэт оголенного нравственного чувства, неистового
стихийного напора, бешеный спорщик, бунтарь и печаль
ник сродни Радищеву, правдоискатель, потрясатель ос
нов, он естественно, прямодушно переходит от громовой
анафемы к тихой молитве, умиленному созерцанию ду
ховного света внутри себя и во всем Божьем мире.
Улицы, подворотни. Нищенские будни трудяг и пир
шества тунеядцев. Очередные идейные кампании. Гоне
ния, обрушивающиеся на головы отдельных еретиков и
целых народов. Быт лагерей и тюрем. Дружеские встречи
в забегаловках. Прощания с отъезжающими «за бугор»...
Именно поэтому поэзия Чичибабина стала портретом
эпохи.
По его стихам ученый-историк смог бы воссоздать
сложную, многослойную, путаную картину русской об
щественной жизни сороковых-восьмидесятых годов двад
цатого века во всем богатстве ее подробностей, во всей
натуральности ее красок.
Из песни слов не выкинешь: в свое время Чичибабин
отдал дань утопическим революционным надеждам и пи
онерскому атеизму.
И пришел в итоге к Богу?
Бог для Чичибабина — метафора бездонного смысла.
Одна из самых горьких исповедей поэта завершается так:
Еще смогут сто раз на позор и на ужас обречь нас,
но, чтоб крохотный светик в потемках сердец не потух,
нам дает свой венок — ничего не поделаешь — Вечность,
и все дальше ведет — ничего не поделаешь — Дух.
Мир в стихах Чичибабина — это не мир вещей, даже
не мир явлений, а, я бы сказал, мир явленой тайны.
Тайна остается тайной, она входит в нас болезненной
занозой, ноет, мучает — и в то же время делает нас сча
стливыми. Но самое удивительное: поэт дает нам эту тай
ну осязать кончиками пальцев, зреть ее, слушать ее пере
менчивую музыку.
Как на заморскую зарю,
не веря в то, что это худо,
4
на жизни чувственное чудо
с мороза зимнего смотрю.
...Пусть хоть сейчас приходит смерть,
приму любое наказанье,
а если выколют глаза мне,
я стану звездами смотреть.
Чичибабин воспринимает родной язык не столько как
средство, с помощью которого ему дано выразить свое
заветное, интимное, распахнуть свои душевные глуби
ны: язык для него — это прежде всего почва, из которой
произрастает душа народа, дух поэзии, а следовательно,
и творчество самого Чичибабина.
Поэт преподносит читателю не готовые результаты
своего мышления: он обнажает перед нами сам живой,
противоречивый, со сбоями, осложнениями, внутренней
борьбой, приступами язвительной самоиронии и с пате
тическими взлетами, с неудачными, но настойчивыми
попытками ухватить ускользающую истину за хвост, му
чительно трудный процесс искания ответов на проклятые
вопросы, делает нас невольными соглядатаями работы
своего ума и души.
Своенравность поэтики Чичибабина, воинственность,
с какой она сама отстаивает свое «лица необщее выраже
нье», — бросаются в глаза.
Еще в сравнительно спокойном, уравновешенном
шестьдесят шестом году (за два года до того, как совет
ские танки раздавили «пражскую весну») поэт закончил
свое стихотворение, начавшееся на вполне благополуч
ной ноте «Живу на даче. Жизнь чудна. Свое повидло...»,
криком боли и ужаса:
Какое пламя на плечах,
с ним нету сладу —
принять бы яду натощак,
принять бы яду.
И ты, любовь моя, и ты —
ладони, губы ль —
от повседневной маеты
идешь на убыль.
5
Как смертью веки сведены,
как смертью — веки,
так все живем на свете мы
в Двадцатом веке.
Не зря грозой ревет Господь
в глухие уши:
— Бросайте все! Пусть гибнет плоть,
Спасайте души!
Жизнелюбец, распахнутый навстречу всем радостям
земного полнокровного бытия, двойник ролановского
Кола Брюньона (он сам в своих стихах назвал себя укра
инским Брюньоном!) — Борис Чичибабин вовсе не скло
нен был к похоронным причитаниям, эсхатологическим
прорицаниям.
Однако как быть поэту, если вокруг него клубится клад
бищенский сумрак, «у смерти хороший улов», если
При жизни сто раз умиравший,
он слышит шаги за спиной:
то снова наводит мурашки
жесткости взор жестяной?
В 1963 году, подводя итог своим горестным недоуме
ниям (это-то при первых тревожных сигналах о возмож
ном возврате к сталинским временам), Чичибабин зада
ется вопросом:
Немея от нынешних бедствий
и в бегстве от будущих битв,
кому ж быть в ответе за век свой?
И сам себе отвечает:
А надо ж кому-нибудь быть...
Мощь и необузданность гражданского темперамента
Бориса Чичибабина неоспоримы. Но следует, во-первых,
учесть, что Чичибабин был, как некогда говаривал Данте
Алигьери, «сам себе партия».
А во-вторых, не следует забывать, что его взаимоотно
шения с политикой были трудными, неровными.
6
Дитя природы, бродячий философ, верный рыцарь
своей Единственной Возлюбленной, он не испытывал к
политике ни симпатии, ни доверия. Никогда не погру
жался в нее с головой и руками. Не вникал во все ее тон
кости и хитросплетения.
Он видел в политике задиристого, нахрапистого чужа
ка, готового при первом удобном случае сбить тебя с ног,
схватить за горло.
Я общался с Борисом Чичибабиным в течение четы
рех десятилетий. С глазу на глаз. В кругу его домашних и
ближайших друзей. На шумных сборищах, в кругу поклон
ников его поэзии. На этих «пирах», «игрищах литератур
ных» не столько пили и закусывали, сколько читали сти
хи, пели, спорили, «колебали мировые струны».
В начале шестидесятых один из ближайших друзей
Чичибабина, Леша Пугачев, как говорится, с пылу-жару
переложил на музыку только что написанное стихотворе
ние Бориса «Федор Достоевский».
Своим звериным чутьем Пугачев сразу же схватил, что
«Федор Достоевский» создан из личной боли Чичибабина,
соткан в значительной мере из фактов биографии Бориса
(конечно, при сохранении необходимого исторического
антуража). Исполняя под гитару «Федора Достоевского»,
Пугачев так расставил акценты, что автобиографическая
подоплека стихотворного рассказа Бориса Чичибабина о
художнике, вернувшемся из «зоны» на волю обретала зри
мость и осязаемость.
А я вглядывался в лицо поэта и находил в нем под
тверждение верности прочтения глубинного слоя «Федо
ра Достоевского».
Каждая эпоха имеет свое нравственное зрение. Но при
этом убеждена: ее глаза видят то, что надо видеть, и так,
как надо.
Это вчера ошибались. Позавчера. Но сегодня мы, жи
вущие в конце XX века, находимся на таком перевале
истории, е высоты которого нами обозревается вся пано
рама духовной жизни России, человечества. В силу этого
в наших руках ключ ко всем загадкам общественного,
бытового, нравственного поведения предыдущих поколе
ний. Ой ли!
7
Менялась эпоха, изменилась и тональность поэзии
Бориса Чичибабина. Сохраняя все творческие наработки
прежних лет, поэт пришел к ровной светоносности, к моцартианству.
Он как бы поднялся на высокогорное плато, где воз
дух разрежен и человек движется неспешным шагом ли
цом к лицу с Космосом, с Вечностью.
В эти годы он создал такие свои шедевры, как «Судак
ские элегии», «Церковь в Коломенском», «Ода воробью»,
«Чернигов».
Но все чаще стали прорываться ноты усталости от са
мого себя, возникала даже досель не свойственная ему
внутренняя расслабленность. Рождалось досадливое чув
ство повторяемости, монотонности.
Ибо по своему природному складу Чичибабин не мог
довольствоваться только общением с Космосом, Вечно
стью, Историей. Всю полноту бытия он ощущал, когда
жил в измерении современной народной, национальной
жизни, мыслил и чувствовал в масштабах своей эпохи.
И тут в самый раз зашаталась земля под нашими нога
ми, разверзлась бездна: пошла набирать обороты пере
стройка. Рушились в преисполню старые святыни. Напо
ристо прокладывали себе дорогу идеи рынка, демократии,
религиозного возрождения.
Казалось бы, сама логика событий подсказывала Чичибабину: закрепись на позициях, которые ты уже занял
в преддверье перестройки, приветствуй наступление цар
ства свободы и духовности, прочно встань на почву либе
рального (читай: буржуазного) благоразумия. Но благо
стная утопия рыночного рая не обаяла Чичибабина.
В нем проснулся поперечник, взыграла бунтарская
кровь, во весь голос заговорило чувство своего кровного
родства с малыми мира сего, по телам которых двинулась
к обетованному всеобщему благоденствию колесница ли
берального прогресса.
И снова пошел против течения: предав анафеме костоломную диктатуру номенклатуры, тут же одним из пер
вых протрубил о новой беде, угрожающей всем нам.
С тех пор как мы от царства отказались,
а до свободы разум не дорос,
8
взамен мечты царят корысть и зависть,
и воздух ждет кровопролитных гроз.
Уже убийству есть цена и спрос.
Не духу мы, а брюху обязались
и в нищете тоскуем, обазарясь,
что ни одной надежды не сбылось.
Чичибабинский «Плач по утраченной родине» потряс
многих. «Плач» хвалили в России, ругали в Украине. Но
даже хвалители не забывали поэта «уточнить», «подпра
вить», расставляя необходимые, как им казалось, акцен
ты. С трудом давался весь трагический объем «Плача».
Хотя в нем поэт с предельной четкостью высказывал свои
симпатии и антипатии, обнажив все «за» и «против».
Мыслитель и художник в Чичибабине неотделимы друг
от друга. Естественно, что мастер стиха шел «всуперечь
потоку» не только в области содержания, но и формы.
Он, не оглядываясь на моду, на узаконенный ею вкус,
там, где ему надо было, являл чудеса мелодики, словес
ной гармонии, а где считал нужным, прибегал к просто
речному словарю, разговорному синтаксису, к озорной
ритмике, отчаянно смелым рифмам. Он не повторял вче
рашнюю гармонию — творил новую.
В стихах Чичибабина слова становятся в стиховой ряд
так, чтобы между ними возникала разреженная, как в го
рах, щедро ионизированная ассоциативная атмосфера.
Поэт властно распоряжается воображением читателя, уве
ренно ведет его за своей свободно парящей мыслью, но
мы не ощущаем насилия над собой, мы радуемся далям,
открывающимся перед нами. Все здесь неожиданно, не
привычно — и внутренне оправдано.
Сам Чичибабин не раз жаловался на то, что «абсолют
но невнимателен к подробностям материального бытия».
Это мне напоминает жалобу Бабеля на бедность вооб
ражения.
Зоркость Бориса Чичибабина на особые, неповтори
мые подробности природы и общественного бытия была
феноменальной, сродни бунинской: он коршуном набра
сывался именно на те реалии, которые работали на его
Главную Мысль, творили Образ Мира, точно выхватывая
их из массы других.
9
А жили же вот тут они
е оскоминой о Мокке.
Цвели деревья тутовые
и козочки мекали.
Конюхи и кулинары,
радуясь синеве,
песнями пеленали
дочек и сыновей.
И, перехода непосредственно к трагическому перело
му в судьбе крымско-татарского народа, поэт не столько
впрямую негодует, обличает, манипулируя политически
ми абстракциями, сколько нагнетает подробность за под
робностью, достигая этим эмоционального эффекта ин
вективы:
Стало их горе солоно.
Брали их целыми селами,
сколько в вагон поместится.
Шел эшелон по месяцу.
Девочки там зачахли,
ни очага, ни сакли.
Родина оптом, так сказать,
отнята и подарена,—
и на земле татарской
ни одного татарина.
Весь мир с его кипением политических страстей, с его
дымными закатами, лунным светом, росами и соловьи
ным пением, мир труда и творчества, пропущен в стихах
Чичибабина через любящее сердце, соотнесен с обликом
любимой. Стихи, обращенные к его Беатриче, к его Лау
ре, к его жене и другу — Лиле — это «исповедь сына века»,
который судит себя беспощадно, кается, обещает, кля
нется в верности всему высокому, Главному.
Не спрашивай, что было до тебя.
То был лишь сон, давно забыл его я.
По кругу зла под ружьями конвоя
нас нежил век, терзая и губя.
10
От наших мук в лесах седела хвоя,
хватал мороз, дыхание клубя.
В глуби меня угасло все живое,
безвольный дух в печали погребя.
В том сграшном сне, минутная, как милость,
'чуть видно ты, неведомая, снилась.
Я оживал, в других твой свет любя.
И сам воскрес, и душу вынес к полдню,
и все забыл, и ничего не помню.
Не спрашивай, что было до тебя.
Для настоящего знатока и ценителя поэзии присталь
ное вглядывание в с т а ж Чичибабина — праздник, пир
шество.
Вглядитесь, к примеру, в чичибабинские рифмы: едва
ли не полное совпадение звуков в рифмующихся словах!
И достигается это не столько тем, что в рифмы подбира
ются омонимы или почти омонимы и даже не искусной
лепкой составных рифм: тонко, тончайше! — использу
ется эффект параллельных звуков.
Вот некоторые образцы особо аппетитных для знато
ков чичибабинских рифм: угасает — у хозяев, ясность —
я снюсь, коль не — корни, вкуснейших — кузнечик,
в ползла — вползла, шкатулке — штукатурки, отцы в них —
безотзывных, не в чем — прошепчем, помнишь — на по
мощь, безоблачен — лесовничал, заповедь — закапывать,
лире я — лилия.
Рифмы у Чичибабина сплошь и рядом как бы проши
вают всю стихотворную строчку: «одолевали одолюбы»,
«о чары чертовых чернильниц». Сближение слов по прин
ципу их звукового родства (естественно, с учетом родства
смыслового!) — один из краеугольных камней поэтики
Чичибабина: «траурный трамвай», «желтые желуди»,
«в голове плывут слова».
Но, пожалуй, еще важнее для поэта создание почти
идеального звукового равновесия, когда ни один из зву
ков не выбивается из ряда, когда фонетический строй стиха
услаждает слух своей гармоничностью.
11
...А ночь на Русь упала чацом,
и птицу-голову — на жердь вы,
хоть на плечах у палача там
она такая ж, как у жертвы.
Поэт сам себе предписал жесткое табу: он запретил
себе использование «поэтических» клише, решительно
отказывается от обезличенного — всеобщего, ничейно
го — словаря и синтаксиса.
При этом учтите еще одно свойство поэтического да
рования Чичибабина: он — «всесильный бог деталей».
Уму непостижимо, откуда он берет эти идущие кося
ком выпуклые многоцветные, раздражающие наше осяза
ние и обоняние, тревожащие нашу эмоциональную па
мять, царапающие душу подробности:
Дело сводилось к осени.
Жар никого не радовал.
Пахло сырами козьими,
луком и виноградом.
Пахло горячей пазухой
ветреной молодайки.
Пахарю пахло засухой.
В море кричали чайки.
Рощи стояли выжжены,
Воздух был жгуч и душен.
Редкий дымок из хижины
напоминал про ужин.
Для подлинного поэта проблема звукового строя сти
ха, его мелодики, ритмики, проблемы рифмы, интонаци
онного рисунка, синтаксиса, поэтического словаря, воп
росы сотворения образа и создания ассоциативного поля —
это отнюдь не проблемы литературной техники. Для него
все это — нечто такое, что имеет самое прямое отноше
ние к тайне мировой гармонии, к сокровенному смыслу
Бытия, как для верующего человека постижение душев
ного строя молитвы, проникновение в святую суть ее сло
весного лада есть нахождение контакта с Богом — тем
самым, который диктует стихи.
12
Казалось бы, стихи, созданные при таких бурных,
катастрофических перепадах, потрясениях, возникшие
вчера как болевая реакция на нашу неустойчивую совре
менность, обречены, подобно отшумевшему пожару, вы
дыхаться, опадать, терять высоту, гаснуть, затихать, по
крываться пеплом.
Но стихам Бориса Чичибабина такое угасание и зати
рание не грозит. Живой ветер истории, обдувая их, толь
ко выше возносит пламя, делает его более ярким, звуч
ным, грозно веселящимся.
Сама «телесность» поэзии Чичибабина, ее образная,
звуковая, лексическая, интонационная фактура обладают
некими таинственными свойствами, которые обеспечи
вают стихам поэта вечную молодость, живую пульсацию.
Марк Богословский
С е
fic/H C U
одиуа
ь 1 а ка з
/JcfkOU
е пт з и м ы
CoM Мира CAotytrK и гхувош
зи м о й SaiojftotQUCl
т ём ны х H e m !
4 мире т и ш и н а !
Hex CtfQflfQ effaflj f
с Аиром, емхотмш в cueij
и mcm( кто t мире Фриком,
4 сей т г олажемней 4ш.
М ам kxH U с в еж qekCfopbckUU
ут рениероуны и mon^
*
ниспавший к стирками
с
ten
ix б г ш ш о с высот !
Мам оез него глазом нище
дроуите /10 Черным cjuJMjo' он не тает ои еще
слетает f новыйf и нам,
За вое зловщие века^
За всю оеуу и грусти
MAOyQMiZCjCUQ, OQJCUtCt
сошли с не ос с- нс/ РусЬ,
& ник раус ешь пёрышки
роокуе см венской зв е ^* ^* * * ^
U j ловлю её спэть
как в yemcvnlte и 6 оeye,
& Морозной сими о ели и аын
дереве j и у с м а , " г
сАагословением свлъь/М
Прощает моо зима.
Молюсь нейссисоти земной
во/ тс, что так и/еура,
а кто noMCJumcj со миой,
те - срам мне и сестра,
(J отыаио 2реш нини роптать^
с т ч а и в а ы с х k A s o b i,
'
н о гуа нискоуит йлогодонпь
u a чал вш ик у п а с т ь ,
бемлз простила веек ища
и пир людви не оксрп/
и в не се С/К7ели поют,
не разжимал гуд,
Tt
C**jtofU(/k
Пlit Kinof т о в а р ищ Mod 3*H-
U в жизни не овио ропьук,
и 4 мире смерти нем;
и середреет в слове звук,
преображённый в свет.
Omcjau свою ^ g y ,
**cu
*
3cyyotecut — S Pucb ’ Псйаём со
v
у мной
а шип —таи сам пойду,
/
Ро/внЛЛ AQ'CJc M goA U p o 4 f
со всеми свет уелл^
лёг Левы - М ат ери nokfi
Иф р у с с к и е n c A f,
Приснись вамf люуие снег
^
г
во сие,
ct и вас зиизнь отоом
Неосагримой белизне *силлзщим снегам.
И ВСЕ-ТАКИ
Я БЫЛ
ПОЭТОМ...
1945-1950
***
Кончусь, останусь жив ли,—
чем зарастет провал?
В Игоревом Путивле
выгорела трава.
Школьные коридоры —
тихие, не звенят...
Красные помидоры
кушайте без меня.
Как я дожил до прозы
с горькою головой?
Вечером на допросы
водит меня конвой.
Лестницы, коридоры,
хитрые письмена...
Красные помидоры
кушайте без меня.
1946
МАХОРКА
Меняю хлеб на горькую затяжку,
родимый дым приснился и запах.
И жить легко, и пропадать нетяжко
с курящейся цигаркою в зубах.
Я знал давно, задумчивый и зоркий,
что неспроста, простужен и сердит,
и в корешках, и в листиках махорки
мохнатый дьявол жмется и сидит.
17
А здесь, среди чахоточного быта,
где холод лют, а хижины мокры,
все искушенья жизни позабытой
для нас остались в пригоршне махры.
Горсть табаку, газетная полоска —
какое счастье проще и полней?
И вдруг во рту погаснет папироска,
и заскучает воля обо мне.
Один их тех, что «ну давай покурим»,
сболтнет, печаль надеждой Осквернив,
что у ворот задумавшихся тюрем
нам остаются рады и “верны.
А мне и так не жалко и не горько.
Я не хочу нечаянных порук.
Дымись дотла, душа моя махорка,
мой дорогой и ядовитый друг.
1946
ЕВРЕЙСКОМУ НАРОДУ
Был бы я моложе — не такая б жалость:
не на брачном ложе наша кровь смешалась.
Завтракал ты славой, ужинал бедою,
слезной и кровавой запивал водою.
«Славу запретите, отнимите кровлю»,—
сказано при Тите пламенем и кровью.
Отлучилось семя от родного лона.
Помутилось племя ветхого Сиона.
Оборвались корни, облетели кроны,—
муки гетто, коль не казни да погромы.
Не с того ли Ротшильд, молодой и лютый,
лихо заворочал золотой валютой?
Застелила вьюга пеленою хрусткой
комиссаров Духа — цвет Коммуны Русской.
18
Ничего, что нету надо лбам» нимбов,—
всех родней ноэту те, кто здесь гоним был.
И не в худший день нам под стекло попала
Чаплина с Эйнштейном солнечная пара...
Не родись я Русью, не зовись я Борькой,
не водись я с грустью золотой и горькой,
не ночуй' в канавах, счастьем обуянный,
не войди я навек частью безымянной
в русские трясины, в пажити и в реки,—
я б хотел быть сыном матери-еврейки.
1946
СМУТНОЕ ВРЕМЯ
По деревням ходят деды,
просят медные гроши.
С полуночи лезут шведы,
с юга — шпыни да шиши.
А в колосьях преют зерна,
пахнет кладбищем земля.
Поросли травою черной
беспризорные поля.
На дорогах стынут трупы.
Пропадает богатырь.
В очарованные трубы
Трубит матушка Сибирь.
На Литве звенят гитары?.
Тула точит топоры.
На Дону живут татары.
На Москве сидят воры.
Льнет к полячке русый рыцарь.
Захмелела голова.
На словах ты мастерица,
вот на деле какова?..
19
Не кричит ночами петел,
не румянится заря.
Человечий пышный пепел
гости возят за моря...
Знать, с великого похмелья
завязалась канитель:
то ли плаха, то ли келья,
то ли брачная постель.
То ли к завтрему, быть может,
воцарится новый тать...
И никто нам не поможет.
И не надо помогать.
1947
БИТВА
В ночном, горячем, спутанном лесу,
где хмурый хмель, смола и паутина,
вбирая в ноздри беглую красу,
летят самцы на брачный поединок.
И вот, чертя смертельные круги,
хрипя и пенясь чувственною бурей,
рога в рога ударятся враги,
и дрогнет мир, обрызган кровью бурой.
И будет битва, яростью равна,
шатать стволы, гореть в огромных ранах.
И будет ждать, покорная, она,
дрожа душой за одного из равных...
В поэзии, как в свадебном лесу,
но только тех, кто цельностью означен,
земные страсти весело несут
в большую жизнь — к паденьям и удачам.
Ну, вот и я сквозь заросли искусств
несусь по строфам шумным и росистым
на милый зов, на роковой искус —
с великолепным недругом сразиться.
1948
20
* * *
Пока хоть один безутешен влюбленный,—
не знать до седин мне любви разделенной.
Пока не на всех заготовлен уют,—
пусть ветер и снег мне уснуть не дают.
И голод пока смотрит в хаты недобро,—
пусть будут бока мои — кожа да ребра.
Покуда я молод, пока я в долгу,—
другие пусть могут, а я не могу.
Сегодня, сейчас, в грозовой преисподней,
я горшую часть на спине своей поднял.
До лучших времен в непогоду гоним,
таким я рожден — и не быть мне иным.
В глазах моих боль, но ни мысли про старость.
До смерти, любовь, я с тобой не расстанусь.
Чтоб в каждом дому было чудо и смех,—
пусть мне одному будет худо за всех.
1949
1951—1955
РОДНОЙ ЯЗЫК
1
Дымом Севера овит,
не ж аток я чуждых грамот.
То ли дело — в уши грянет
наш певучий алфавит.
В нем шептать лесным соблазнам,
терпким рекам рокотать.
Я свечусь, как благодать,
каждой буковкой обласкан
на родном языке.
У меня — такой уклон:
я на юге — россиянин,
а под северным сияньем
сразу делаюсь хохлом.
Но в отлучке или дома,
слышь, поют издалека
для меня, для дурака,
трубы, звезды и солома
на родном языке.
Чуть заре зарозоветь,
я, смеясь, с окошка свешусь
и вдохну земную свежесть —
расцветающий рассвет.
Люди, здравствуйте! И птицы!
И машины! И леса!
И заводов корпуса!
И заветные страницы
на родном языке.
2
Слаще снящихся музык,
гулче воздуха над лугом,
с детской зыбки был мне другом —
жизнь моя — родной язык.
22
Где мы с ним ни ночевали,
где ни перли напрямик!
Он к ушам моим приник
на горячем ееновале.
То смолист, а то медов,
то буян, то нежным самым
растекался по лесам он,
пел на тысячу ладов.
Звонкий дух земли родимой,
богатырь и балагур!
А солдатский перекур!
А уральская рябина!..
Не сычи и не картавь,
перекрикивай лавины,
о ветрами полевыми
опаленная гортань!..
Сторонюсь людей ученых,
мне простые по душе.
В нашем нижнем этаже —
общежитие девчонок.
Ох и бойкий же народ,
эти чертовы простушки!
Заведут свои частушки —
кожу дрожью продерет.
Я с душою захромавшей
рад до счастья подстеречь
их непуганую речь —
шепот солнышка с ромашкой.
Милый, дерзкий, как и встарь,
мой смеющийся, открытый,
розовеющий от прьгги,
расцелованный словарь...
Походил я по России,
понаслышался чудее.
Это — с детства, это — здесь
песни душу мне пронзили.
23
Полный смеха и любви,
поработав до устатку,
ставлю вольную палатку,
спорю с добрыми людьми.
Так живу, веселый путник,
простодушный ветеран,
и со мной по вечерам
говорят Толстой и Пушкин
на родном языке.
1951
ДОЖДИК
День за днем жара такая все —
задыхайся и казнись.
Я и ждать уже закаялся.
Вдруг откуда ни возьмись
с неба сахарными каплями
брызнул, добрый на почин,
на неполитые яблони,
огороды и бахчи.
Разошлась погодка знатная,
спохмела тряхнув мошной,
и заладил суток на двое
теплый, дробный, обложной.
Словно кто его просеивал
и отрушивал с решет.
Наблюдать во всей красе его
было людям хорошо.
Стали дали все позатканы,
и, от счастья просияв,
каждый видел: над посадками —
светлых капель кисея.
Не нарадуюсь на дождик.
Капай, лейся, бормочи!
Хочешь — пей его с ладошек,
хочешь — голову мочи.
24
Миллион прозрачных радуг,
хмурый праздник озарив,
расцветает между грядок
и пускает пузыри.
Нивы, пастбища, леса ли
стали рады, что мокры,
в теплых лужах заплясали
скоморохи-комары.
Лепестки раскрыло сердце,
вышло солнце на лужок —
и поет, как в дальнем детстве,
милой родины рожок.
1954
1956-1960
***
Уже картошка выкопана»
и, чуда не судя,
в холодных зорях выкупана
промокшая земля.
Шуршит тропинка плюшевая:
весь сад от листьев рыж.
А ветер, гнезда струшивая,
скрежещет жестью крыш.
Крепки под утро заморозки,
под вечер сух снежок.
Зато глаза мои резки
и дышится свежо.
И тишина, и ясность...
Ну, словом, чем не рай?
Кому-нибудь и я снюсь
в такие вечера.
1957
КЛЯНУСЬ НА ЗНАМЕНИ ВЕСЕЛОМ
Однако радоваться рано —
и пусть орет иной оракул,
что не болеть зажившим ранам,
что не вернуться злым оравам,
что труп врага уже не знамя,
что я рискую быть отсталым,
пусть он орет,— а я-то знаю:
не умер Сталин.
Как будто дело все в убитых,
в безвестно канувших на Север —
26
а разве веку не в убыток
то зло, что он в сердцах посеял?
Пока есть бедность и богатство,
пока мы лгать не перестанем
и не отучимся бояться,—
не умер Сталин,
Пока во лжи неукротимы
сидят холеные, как ханы,
антисемитские кретины
и государственные хамы,
покуда взяточник заносчив
и волокитчик беспечален,
пока добычи ждет доносчик,—
не умер Сталин,
И не по старой ли привычке
невежды стали наготове —
навешать всяческие лычки
на свежее и молодое?
У славы путь неодинаков.
Пока на радость сытым стаям
подонки травят Пастернаков,—
не умер Сталин.
А в нас самих, труслив и хищен,
не дух ли сталинский таится,
когда мы истины не ищем,
а только нового боимся?
Я на неправду чертом ринусь,
не уступлю в бою со старым,
но как туг быть, когда внутри нас
не умер Сталин?
Клянусь на знамени веселом
сражаться праведно и честно,
что будет путь мой крут и солон,
пока исчадье не исчезло,
что не сверну, и не покаюсь,
и не скажусь в бою усталым,
пока дышу я и покамест
не умер Сталин!
1959
* * *
До гроба страсти не избуду.
В края чужие не поеду.
Я не был сроду и не буду,
каким пристало быть поэту.
Не в игрищах литературных,
не на пирах, не в дачных рощах —
мой дух возращивался в тюрьмах
этапных, следственных и прочих.
И все-таки я был поэтом.
Я был одно с народом русским.
Я с ним ютился по баракам,
леса валил, подсолнух лускал,
каналы рыл и правду брякал.
На брюхе ползал по-пластунски
солдатом части минометной.
И в мире не было простушки
в меня влюбиться мимолетно.
И все-таки я был поэтом.
Мне жизнь дарила жар и кашель,
а чаще сам я был нешелков,
когда давился пшенной кашей
или махал пустой кошелкой.
Поэты прославляли вольность,
а я с неволей не расстанусь,
а у меня вылазит волос
и пять зубов во рту осталось.
И все-таки я был поэтом,
И все-таки я есмь поэт...
Влюбленный в черные деревья
да в свет восторгов незаконных,
я не внушал к себе доверья
издателей и незнакомок.
28
Я был простой конторской крысой,
знакомой всем грехам и бедам,
водяру дул, с вождями грызся,
тишком за девочками бегал.
И все-таки я был поэтом,
сто тысяч раз я был поэтом,
я был взаправдашним поэтом
и подыхаю... как поэт.
I960
1961-1965
*• *.
Когда весь жар, весь холод был изведан,
и я не ждал, не помнил ничего,
лишь ты одна коснулась звонким светом
моих дорог и мрака моего.
В чужой огонь шагнула без опаски
и принесла мне пряные дары.
С тех пор иду за песнями запястий,
где все слова значимы и добры.
Моей пустыни холод соловьиный,
и вечный жар обветренных могил,
и небо пусть опустятся с повинной
к твоим ногам, прохладным и нагим.
Побудь еще раз в россыпи сирени,
чтоб темный луч упал на сарафан,
и чтоб глаза от радости сырели,
и шмель звенел, и хмель озоровал.
На свете нет весны неизносимой:
в палящий зной поляжет, порыжев,
умрут стихи, осыплются осины,
а мы с тобой навеки в барыше.
Кто, как не ты, тоску мою утешит,
когда, листву мешая и шумя,
щемящий ветер борозды расчешет
и затрещит роса, как чешуя?
Я не замерзну в холоде декабрьском
и не состарюсь в темном терему,
всем гулом сердца, всем моим дикарством
влюбленно верен свету твоему.
1961
30
БЕЛЫЕ КУВШИНКИ
Что за беда, что ты продрог и вымок?
Средь мошкары, лягушечьих ужимок
протри глаза и в прелести'ОМОЙ,
нет ничего прекраснее кувшинок,
плавучих, белых, блещущих кувшинок.
Они — как символ Лирики силой.
Свежи, чисты, застенчиво-волшебны,
для всех, кто Любит, чашами стоят.
А там, на дне,— не думали уже б мы,—
там смрадный мрак, пиявок Черных яд.
На душ ном дне рождайся 'Краса их
для всех, а не для избранны х натур.
Как ждет всю ж изнь поэзию п р о заи к,
кувш инки ждут, вкуш ай Темноту.
О, как горюют, царственные цацы,
как ужас им дыханье заволок,
в какой тоске сподыспода стучатся
стеблями рук в стеклянный потолок!
Из черноты, пузырчатой и вязкой,
из тьмы и тины, женсТвенно-белы,
восходят ввысь Над холодом и ряской.
И звезды пьют нз^беяой пиалы.
1961
КРЫМСКИЕ ПРОГУЛКИ
Колонизаторам — крышка!
Что языки чесать?
Перед землею крымской
совесть моя чиста.
Крупные виноградины...
Дует с вершин свежо.
Я никого не грабил.
Я ничего не жег.
31
Плевать я хотел на тебя, Ливадия,
и в памяти плебейской
не станет вырисовываться
дворцами с арабесками
Алупка воронцовская.
Дубовое вино я
тянул и помнил долго.
А более иное
мне памятно и дорого.
Волны мой след кропили,
плечи царапал лес.
Улочками кривыми
в горы дышал и лез.
Думал о Крыме: чей ты,
кровью чужой разбавленный?
Чьи у тебя мечети,
прозвища и развалины?
Проверить хотелось версийки
приехавшему с Руси:
чей виноград и персики
в этих краях росли?
Люди на пляж, я — с пляжа,
там, у лесов и скал,
«Где же татары?» — спрашивал,
все я татар искал.
Шел, где паслись отары,
желтую пыль топтал,
«Где ж вы,— кричал,— татары?»
Нет никаких татар.
А жили же вот тут они
с оскоминой о Мекке.
Цвели деревья тутовые,
и козочки мекали.
Не русская Ривьера,
а древняя Орда
жила, в Аллаха верила,
лепила города.
32
Кому-то, знать, мешая
зарей во всю щеку,
была сестра меньшая
Казани и Баку.
Конюхи и кулинары,
радуясь синеве,
песнями пеленали
дочек и сыновей.
Их нищета назойливо
наши глаза мозолила.
Был и очаг, и зелень,
и для ночлега кров...
Слезы глаза разъели им,
выстыла в жилах кровь.
Это не при Иване,
это не при Петре:
сами небось припевали:
«Нет никого мудрей».
Стало их горе солоно.
Брали их целыми селами,
сколько в вагон поместится.
Шел эшелон по месяцу.
Девочки там зачахли,
ни очаги, ни сакли.
Родина оптом, так сказать,
отнята и подарена,—
и на земле татарской
ни одного татарина.
Живы, поди, не все они:
мало ль у смерти жатв?
Где-то на сивом Севере
косточки их лежат.
Кто помирай, кто вешайся,
кто с камнем на конвой,—
в музеях краеведческих
не вспомнят никого.
2 8-25
33
Сидит начальство важное:
«Дай,— думает,— повру-ка».
Вся жизнь брехнею связана,
как круговой порукой.
Теперь, хоть и обмолвитесь,
хоть правду кто и вымолви,—
чему поверит молодость?
Все верные повымерли.
Чепухи не порите-ка.
Мы ведь все одноглавые.
У меня — не политика.
У меня — этнография.
На ладони прохукав,
спотыкаясь, где шел,
это в здешних прогулках
я такое нашел.
Мы все привыкли к страшному,
на сковородках жариться.
У нас не надо спрашивать
ни доброты ни жалости.
Умершим — не подняться,
не добудиться умерших...
но чтоб целую нацию —
это ж надо додуматься...
А монументы Сталина,
что гнул под ними спину ты,
как стали раз поставлены,
так и стоят нескинуты.
А новые крадутся,
честь растеряв,
к власти и к радости
через тела.
А вражьи уши радуя,
чтоб было что писать,
врет без запинки радио,
тщательно врет печать.
34
Когда же ты родишься,
в огне трепеща,
новый Радищев —
гнев и печаль?
1961
ПАСТЕРНАКУ
Твой лоб, как у статуи, бел,
и взорваны брови.
Я весь помещаюсь в тебе,
как Врубель в Рублеве.
И сетую, слез не тая,
охаянным эхом,
и плачу, как мальчик, что я
к тебе не приехал.
И плачу, как мальчик, навзрыд
о зримой утрате,
что ты, у трех сосен зарыт,
не тронешь тетради.
Ни в тот и ни в этот приход
мудрец и ребенок
уже никогда не прочтет
моих обреченных...
А ты устремляешься вдаль
и смотришь на ивы,
как девушка и как вода
любим и наивен.
И1меришь, и вяжешь навек
веселым обетом:
— Не может быть злой человек
хорошим поэтом,..
Я стих твой пешком исходил,
ии капли не косвен,
храня фотоснимок один,
где ты с Маяковским,
2*
35
где вдоволь у вас про запас
тревог и попоек.
Смотрю поминутно на вас,
люблю вас обоих.
О, скажет ли кто, отчего
случается часто:
чей дух от рожденья червон,
тех участь несчастна?
Ужели проныра и дуб
эпохе угоден,
а мы у друзей на виду
из жизни уходим.
Уходим о зимней поре,
не кончив похода...
Какая пора на дворе,
какая погода!..
Обстала, свистя и слепя,
стеклянная слякоть.
Как холодно нам без тебя
смеяться и плакать.
1962
* * *
И опять — тишина, тишина, тишина.
Я лежу, изнемогший, счастливый и кроткий.
Солнце лоб мой печет, моя грудь сожжена,
И почиет пчела на моем подбородке.
Я блаженствую молча. Никто не придет.
Я хмелею от запахов нежных, не зная,
то трава, или хвои целительный мед,
или в небо роса испарилась лесная.
Все, что вижу вокруг, беспредельно любя,
как я рад, как печально и горестно рад я,
что могу хоть на миг отдохнуть от себя,
полежать на траве с нераскрытой тетрадью.
36
Это самое лучшее, что мне дано:
так лежать без движений, без жажды, без цели,
чтобы мысли бродили, как бродит вино,
в моем теплом, усталом, задумчивом теле.
И не страшно душе — хорошо и легко
слиться с листьями леса, с растительным соком,
с золотыми цветами в тени облаков,
с муравьиной землею и с небом высоким.
1962
ПАРУСА
Есть в старых парусах душа живая.
Я с детства верил вольным парусам.
Их океан окатывал, вздувая,
и звонкий ветер ими потрясал.
Я сны ребячьи видеть перестал
и, постепенно сердцем остывая,
стал в ту же масть, что двор и мостовая,
сказать по-русски — крышка парусам.
Иду домой, а дома нынче — стирка.
Душа моя состарилась и стихла.
Тропа моя полынью поросла.
Мои шаги усталы и неловки,
и на простой хозяйственной веревке
тряпьем намокшим сохнут паруса.
1963
ВЕЧЕРОМ С ПОЛУЧКИ
Придет черед, и я пойду с сумой.
Настанет срок, и я дойду до ручки.
Но дважды в месяц летом и зимой
мне было счастье вечером с получки.
Я набирал по лавкам что получше,
я брился, как пижон, и, Бог ты мой,
с каким я видом шествовал домой,
неся покупки вечером с получки.
37
С весной, в душе, с весельем на губах
идешь-бредешь, а на пути — кабак.
Зайдешь — и все продуешь до- полушки.
Давно темно, выходишь, пьяный в дым,
и по пустому городу один —
под фонарями, вечером, с получки.
Ж2
ПОСТЕЛЬ
Постель — костер, но жар ее священней:
на ней любить, на ней околевать,
на ней, чем тела яростней свеченье,
душе темней о Боге горевать.
У лжи ночной кто не бывал в ученье?
Мне все равно — тахта или кровать.
Но нет нигде звезды моей вечерней,
чтоб с ней глаза не стыдно открывать.
Меня постель казенная шерстила.
А есть любовь черней, чем у Шекспира.
А есть бесеониц белых канитель.
На свете счастья — ровно кот наплакал,
и, ох, как часто люди, как на плаху,
кладут себя в постылую постель.
1963
ОСЕНЬ
О синева осеннего бесстыдства,
когда под ветром, желтым и косым,
приходит время помнить и поститься
и чад ночей душе невыносим.
Смолкает свет, закатами косим.
Любви — не быть, и небу — не беситься.
Грустят леса без бархата, без ситца,
и холодеют локти у осин.
38
Взывай к рассудку, никни от печали,
душа — красотка с зябкими плечами.
Давно ль была, как птица, весела?
Но синева отравлена трагизмом,
и пахнут чем-то горьким и прокислым
хмельным-хмельные вечера.
1963
ФЕДОР ДОСТОЕВСКИЙ
Два огня светили в темень, два мигалища.
То-то рвалися лошадки, то-то ржали.
Провожали братца Федора Михалыча,
за ограду провожали каторжане...
А на нем уже не каторжный наряд,
а ему уже — свобода в ноздри яблоней,
а его уже карьерою корят:
потерпи же, петербуржец новоявленный.
Подружиться с петрашевцем все не против бы,
вот и ходим, и пытаем, и звоним,—
да один он между всеми, как юродивый,
никому не хочет быть своим.
На поклон к нему приходят сановитые,
но, поникнув перед болью-костоедкой,
ох как бьется — в пене рот, глаза навыкате,—
все отведав, бьется Федор Достоевский.
Его щеки почернели от огня.
Он отступником слывет у разночинца.
Только что ему машчишья болтовня?
А с Россией и в земле ж разяучшьоя.
Не сойтись огню с волной, а сердцу с разумом,
и душа не разбежится в темноте ж,—
но проглянет из божницы Стенькой Разиным
притворившийся смирением мятеж.
Вдруг почудится из будущего зов.
Ночь — в глаза ему, в лицо ему — метелица,
39
и не слышно за бураном голосов,
на какие было б можно понадеяться.
Все осталось. Ничего не зажило.
Вечно видит он, глаза свои расширя,
снег, да нары, да железо... Тяжело
достается Достоевскому Россия.
1962
ОДА РУССКОЙ ВОДКЕ
Поля неведомых планет
души славянской не пленят,
но кто почел, что водка яд,
таким у нас пощады нет.
На самом деле ж водка — дар
для всех трудящихся людей,
и был веселый чародей,
кто это дело отгадал.
Когда б не нес ее ко рту,
то я б давно зачах и слег.
О, где мне взять достойный слог,
дабы воспеть сию бурду?
Хрустален, терпок и терпим
ее процеженный настой.
У синя моря Лев Толстой
ее по молодости пил.
Под Емельяном конь икал,
шарахаясь от вольных толп.
Кто в русской водке знает толк,
тот не пригубит коньяка.
Сие народное питье
развязывает языки,
и наши думы высоки,
когда мы тяпаем ее.
Нас бражный дух не укачал,
нам эта влага по зубам,
предоставляя финь-шампань
начальникам и стукачам.
40
Им не узнать вовек того
невосполнимого тепла,
когда над скудостью стола
воспрянет светлое питво.
Любое горе отлегло,
обидам русским грош цена,
когда заплещется она
сквозь запотевшее стекло.
А кто с вралями заодно,
смотри, чтоб в глотку не влили:
при ней отпетые врали
проговорятся все равно.
Вот тем она и хороша,
что с ней не всяк дружить горазд.
Сам Разин дул ее не раз,
полки боярские круша.
С Есениным в иные дни
история была такая ж —
и, коль на нас ты намекнешь,
мы тоже Разину сродни.
И тот бессовестный кащей,
кто на нее повысил цену,
но баять нам на эту тему
не подобает вообще.
Мы все когда-нибудь подохнем,
быть может, трезвость и мудра,—
а Бог наш — Пушкин пил с утра
и пить советовал потомкам.
1963
ВЕРБЛЮД
Из всех скотов мне по сердцу верблюд.
Передохнет — и снова в путь, навьючась.
В его горбах угрюмая живучесть,
века неволи в них ее вольют.
Он тащит груз, а сам грустит по сини,
он от любовной ярости вопит.
Его терпенье пестуют пустыни.
Я весь в него — от песен до копыт.
41
Не надо дурно думать о верблюде.
Его черты брезгливы, но добры.
Ты погляди, ведь он древней домбры
и знает то, чего не знают люди.
Шагает, шею шепота вытягивая,
проносит ношу, царственен и худ,—
песчаный лебедин, печальный работяга,
хорошее чудовище верблюд.
Его удел — ужасен и высок,
и я б хотел меж розовых барханов,
из-под поклаж с презреньем нежным глянув,
с ним заодно пописать на песок.
Мне, как ему, мой Бог не потакал.
Я тот же корм перетираю мудро,
и весь я есть моргающая морда,
да жаркий горб, да ноги ходока.
1964
* * *
Колокола голубизне
рокочут медленную кару,
пойду по желтому пожару,
на жизнь пожалуюсь весне.
Тебя поносят фарисеи,
а ты и пикнуть не посмей.
Пойду пожалуюсь весне,
озябну зябликом в росе я.
Часы веселья так скупы,
так вечно косное и злое,
как будто все в меня весною
вонзает пышные шипы.
Я, как бессонница, духовен
и беззащитен, как во сне.
Пойду пожалуюсь весне
на то, что холод не уходит.
1965
42
***
Меня одолевает острое
и давящее чувство осени.
Живу на даче, как на острове,
и все друзья меня забросили.
Ни с кем не пью, не философствую,
забыл и знать, как сердце влюбчиво.
Долбаю землю пересохшую
да перечитываю Тютчева.
В слепую глубь ломлюсь напористей
и не тужу о вдохновении,
а по утрам трясусь на поезде
служить в трамвайном управлении.
В обед слоняюсь по базарам,
где жмот зовет меня папашей,
и весь мой мир засыпан жаром
и золотом листвы опавшей...
Не вижу снов, не слышу зова,
и будням я не вождь, а данник.
Как на себя, гляжу на дальних,
а на себя — как на чужого.
С меня, как с гаврика на следствии,
слетает позы позолота.
Никто — ни завтра, ни впоследствии
не постучит в мои ворота.
Я — просто я. А был, наверное,
как все, придуман ненароком.
Всё тише, всё обыкновеннее
я разговариваю с Богом.
1965
1966-1970
* * *
Есть поселок в Крыму. Называется он Кацивели.
Среди сосен и скал там нам было на все начихать.
Там у синего моря цветы на камнях розовели
и дремалось цветам под языческий цокот цикад.
Мы забыли беду, мы махнули рукой на заботы,
мы сказали нужде: «Подожди-ка нас дома, нужда!»
Дома ссорились мы. Я тебе говорил: «Ну чего ты?»
И в глаза целовал, и добра ниоткуда не ждал.
Так уж вышло у нас. Ничего мы с тобой не сумели.
Я дымлю табаком, надо мной воздушок сине-сиз.
Есть поселок в Крыму. Называется он Кацивели.
Там мы рвали кизил и ходили пешком в Симеиз.
Бесшабашное солнце плыло в галактических высях
над просоленной галькой — обломышем древних пород...
Я от кривды устал, я от горнего голода высох,
не смеются глаза, и улыбкой не красится рот.
Убежим от себя — хоть на край, хоть на день, хоть на час мы.
Ну-ка платье надень, ну-ка ношу на камни свали —
и забудем о том, что запутаны мы и несчастны,
и в смеющейся влаге утопим тревоги свои...
Есть поселок в Крыму. Называется он Кацивели.
Он висел между скал и глаза нам лазурью колол.
Жарко-ржавые пчелы от сока живьем осовели,
черкал ящерок яркий. Скакал по камням богомол.
Там нам было тепло. А бывало, от стуж коченели.
Государственный холод глаза голубые гасил...
Есть поселок в Крыму. Называется он Кацивели.
Там шершава трава и неслыханно кисел кизил.
1966
44
***
Живу на даче. Жизнь чудна.
Свое повидло...
А между тем еще одна
душа погибла.
У мира прорва бедолаг,—
о сей минуте
кого-то держат в кандалах,
как при Малюте.
Я только-только дотяну
вот эту строчку,
а кровь людская не одну
зальет сорочку.
Уже за мной стучатся в дверь,
уже торопят,
и что ни враг — то лютый зверь,
что друг — то робот.
Покойся в сердце, мой Толстой,
не рвись, не буйствуй,—
мы все привычною стезей
проходим путь свой.
Глядим с тоскою, заперты,
вослед ушедшим.
Что льда у лета, доброты
просить у женщин.
Какое пламя на плечах,
с ним нету сладу,—
принять бы яду натощак,
принять бы яду.
И ты, любовь моя, и ты —
ладони, губы ль —
от повседневной маеты
идешь на убыль.
Как смертью веки сведены,
как смертью — веки,
так все живем на свете мы
в Двадцатом веке.
45
Не зря грозой ревет Господь
в глухие уши:
— Бросайте все! Пусть гибнет плоть.
Спасайте души!
1966
* * *
Уходит в ночь мой траурный трамвай.
Мы никогда друг другу не приснимся.
В нас нет добра, и потому давай
простимся.
Кто сочинил, что можно быть вдвоем,
лишившись тайн в пристанище убогом,
в больном раю, что, верно, сотворен
не Богом?
При желтизне вечернего огня
как страшно жить и плакать втихомолку.
Четыре книжки вышло у меня.
А толку?
Я сам себе растлитель и злодей,
и стыд и боль как должное приемлю
за то, что все придумывал— людей
и землю.
А хуже всех я выдумал себя.
Как мы в ночах прикармливали зверя,
как мы за ложь цеплялись, не любя,
не веря,
Как я хотел хоть малое спасти.
Но нет спасенья, как прощенья нету.
До судных дней мне тьму свою нести
по свету.
Я все снесу. М ой грех, моя-вина.
Еще на мне и все грехи России.
А ночь темна, дорога не видна...
Чужие...
46
Страшна беда совместной суеты,
и в той ничто беде не помогло мне.
Я зло забыл. Прошу тебя: и ты
не помни.
Возьми все блага жизни прожитой,
по дням моим пройди, как по .подмостью.
Но не темни души своей враждой
и злостью.
1967
Сними с меня, усталость, матерь Смерть.
Я не прошу награды за работу,
но ниспошли остуду и дремоту
на мое тело, длинное как жердь.
Я так устал. Мне стало все равно.
Ко мне всего на три часа из суток
приходит сон, томителен и чуток,
и в сон желанье смерти вселено.
Мне книгу зла читать невмоготу,
а книга блага вся перелисталась.
О матерь Смерть, сними с меня усталость,
покрой рядном худую наготу.
На лоб и грудь дохни своим ледком,
дай отдохнуть светло и беспробудно.
Я так устал. Мне сроду было трудно,
что всем другим привычно и легко.
Я верил в дух, безумен и упрям,
я Бога звал — и видел ад воочью,—
и рвется тело в судорогах ночью,
и кровь из носу хлещет по утрам.
Одним стихам вовек не потускнеть,
да сколько их останется, однако.
Я так устал! Как раб или собака.
Сними с меня усталость, матерь Смерть.
1967
47
***
И вижу зло, и слышу плач,
и убегаю, жалкий, прочь,
раз каждый каждому палач
и никому нельзя помочь.
Я жил когда-то и дышал,
но до рассвета не дошел.
Темно в душе от божьих жал,
хоть горсть легка, да крест тяжел.
Во сне вину мою несу
и — сам отступник и злодей —
безлистым деревом в лесу
жалею и боюсь людей.
Меня сечет господня плеть,
и под ярмом горбится плоть,—
и ноши не преодолеть,
и ночи не перебороть.
И были дивные слова,
да мне сказать их не дано,
и помертвела голова,
и сердце умерло давно.
Я причинял беду и боль,
и от меня отпрянул Бог
и раздавил меня, как моль,
чтоб я взывать к нему не мог.
1968
колокол
Возлюбленная! Ты спасла мои корни!
И волю, и дождь в ликовании пью.
Безумный звонарь, на твоей колокольне
в ожившее небо, как в колокол, бью.
О как я, тщедушный, о крыльях мечтал,
о как я боялся дороги окольной.
А пращуры душу вдохнули в металл
и стали народом под звон колокольный.
48
Да буду и гулок, как он, и глубок,
да буду, как он, совестлив и мятежен.
В нем кротость и мощь. И ваятель Микешин
всю Русь закатал в тот громовый клубок.
1968
*
**
Трепещу перед чудом Господним,
потому что в бездушной ночи
никого я не спас и не поднял,
по-пустому слова расточил.
Ты ж таинственней черного неба,
золотей Манделынтамовых тайн.
Не меня б тебе знать, и не мне бы
за тобою ходить по пятам.
На земле не пророк и не воин,
истомленный твоей красотой,—
как мне горько, что я не достоин,
как мне стыдно моей прожитой!
Разве мне твой соблазн и духовность,
колокольной телесности свет?
В том, что я этой радостью полнюсь,
ничего справедливого нет.
Я ничтожней последнего смерда,
но храню твоей нежности звон,
что, быть может, одна и бессмертна
на погосте отпетых времен.
Мне и сладостно, мне и постыдно.
Ты — как дождь от лица до подошв.
Я тебя никогда не постигну,
но погибну, едва ты уйдешь.
Так прости мне, что заживо стыну,
что свой крест не умею нести,
и за стыд мой, за гнутую спину
и за малый талант мой — прости.
49
Пусть вся жизнь моя в ранах и в оспах,
будь что будет, лишь ты не оставь,
ты — мой свет, ты — мой розовый воздух,
смех воды поднесенной к устам.
Ты в одеждах и то как нагая,
а когда все покровы сняты,
сердце падает, изнемогая,
от звериной твоей красоты.
1968
* *
*
Больная черепаха —
ползучая эпоха,
смотри: я — горстка праха,
и разве это плохо?
Я жил на 15елом стаете
и даже был поэтом,—
попавши к миру в сети,
раскаиваюсь в этом.
Давным-давно когда-то
под песни воровские
я в звании солдата
бродяжил по России.
Весь тутошний, как Пушкин
или Василий Теркин,
я слушал клеп кукушкин
и верил птичьим толкам.
Я — жрец лесных религий,
мне труд — одна морока,
по мне, и Петр Великий
не выше скомороха.
Как мало был я добрым
хоть с мамой, хоть с любимой,
за что и бит по ребрам
судьбиной, как дубиной.
50
В моей дневной одышке,
в моей ночи бессонной
мне вечно снятся вышки
над лагерною зоной.
Не верю в то, что руссы
любили и дерзали.
Одни врали и трусы
живут в моей державе.
В ней от рожденья каждый
железной ложью мечен,
а кто измучен жаждой,
тому напиться нечем.
Вот и моя жаровней:
рассыпалась по рощам.
Безлюдно и черно в ней,
как в городе полнощном.
Юродивый, горбатенький,
стучусь по белу свету —
зову народ мой батенькой,
а мне ответа нету.
От вашей лжи и люти
до смерти не избавлен,
не вспоминайте, люди,
что я был Чичибабин.
Уже не быть мне Борькой,
не целоваться с Лилькой,
опохмеляюсь горькой.
Закусываю килькой.
1969
* * *
Тебе, моя Русь, не Богу, не зверю —
молиться молюсь, а верить — не верю.
Я сын твой, я сон твоего бездорожья,
я сызмала Разину струги смолил.
51
Россия русалочья, Русь скоморошья,
почто не добра еси к чадам своим?
От плахи до плахи, по бунтам, по гульбам
задор пропивала, порядок кляла,—
и кто из достойных тобой не погублен,
о гулкие кричи ломая крыла.
Нет меры жестокости ни бескорыстью,
и зря о твоем же добре лепетал
дождем и ветвями, губами и кистью
влюбленно и злыдно еврей Левитан.
Скучая трудом, лютовала во блуде,
шептала арапу: кровцой полечи.
Уж как тебя славили добрые люди —
бахвалы, опричники и палачи.
А я тебя славить не буду вовеки,
под горло подступит — и то не смогу.
Мне кровь заливает морозные веки.
Я Пушкина вижу на жженом снегу.
Наточен топор, и наставлена плаха.
Не мой ли, не мой ли приходит черед?
Но нет во мне грусти и нет во мне страха.
Прими, моя Русь, от сыновних щедрот.
Я вмерз в твою шкуру дыханьем и сердцем,
и мне в этой жизни не будет зашит,
и я не уйду в заграницы, как Герцен,
судьба Аввакумова в лоб мой стучит.
1969
1971-1975
* * *
Дай вам Бог с корней до крон
без беды в отрыв собраться.
Уходящему — поклон.
Остающемуся — братство.
Вспоминайте наш снежок
посреди чужого жара.
Уходящему — рожок.
Остающемуся — кара.
Всяка доля по уму:
и хорошая, и злая.
Уходящего — пойму.
Остающегося — знаю.
Край души, больная Русь,—
перезвонность, первозданность
(с уходящим — помирюсь,
с остающимся — останусь) —
дай нам, вьюжен и ледов,
безрассуден и непомнящ,
уходящему — любовь,
остающемуся — помощь.
Тот, кто слаб, и тот, кто крут,
выбирает каждый между:
уходящий — меч и труд,
остающийся — надежду.
Но в конце пути сияй
по заветам Саваофа,
уходящему — Синай,
остающимся — Голгофа.
53
Я устал судить сплеча,
мерить временным безмерность.
Уходящему — печаль.
Остающемуся — верность.
1971
ПАМЯТИ А.ТВАРДОВСКОГО
Вошло в закон, что на Руси
при жизни нет житья поэтам,
о чем другом, но не об этом
у черта за душу проси.
Но чуть взлетит на волю дух,
нислягут рученыш в черниле,
уж их по-царски хоронили,
за исключеньем первых двух.
Из вьюг, из терний, из оков,
из рук недобрых, мук немалых
народ над миром поднимал их
и бережно, и высоко.
Из лучших лучшие слова
он находил про опочивших,
чтоб у девчонок и мальчишек
сто лет кружилась голова.
На что был загнан Пастернак —
тихоня, бука, нечестивец,
а все ж бессмертью причастились
и на его похоронах...
Иной венец, иную честь,
Твардовский, сам себе избрал ты,
затем чтоб нам хоть слово правды
по-русски выпало прочесть.
Узнал, сердечный, каковы
плоды, что муза пожинала.
Еще лады, что без журнала.
Другой уйдет без головы.
54
Ты слег, о чуде не моля,
за все свершенное в ответе...
О, есть ли где-нибудь на свете
Россия — родина моя?
И если жив еще народ,
то почему его не слышно
и почему во лжи облыжной
молчит, дерьма набравши в рот?
Ведь одного его любя,
превыше всяких мер и правил,
ты в рифмы Теркина оправил,
как сердце вынул из себя.
И в зимний пасмурный денек,
устав от жизни многотрудной,
лежишь на тризне малолюдной,
как жил при жизни одинок.
Бесстыдство смотрит с торжеством.
Земля твой прах сыновний примет,
а там Маршак тебя обнимет,
«Голубчик,— скажет,— с Рождеством!..»
До кома в горле жаль того нам,
кто был эпохи эталоном —
и вот, унижен, слеп и наг,
лежал в гробу при орденах,
но с голодом неутоленным,—
на отпеванье потаенном,
куда пускали по талонам,
на воровских похоронах.
1971
* *
*
Не спрашивай, что было до тебя.
То был лишь сон, давно забыл его я.
По кругу зла под ружьями конвоя
нас нежил век, терзая и губя.
55
От наших мук в лесах седела хвоя,
хватал мороз, дыхание клубя.
В глуби меня угасло все живое,
безвольный дух в печали погребя.
В том страшном сне, минутная, как милость,
чуть видно ты, неведомая, снилась.
Я оживал, в других твой свет любя.
И сам воскрес, и душу вынес к полдню,
и все забыл, и ничего не помню.
Не спрашивай, что было до тебя.
1971
* * *
Для счастья есть стихи, лесов сырые чащи
и синяя вода под сенью черных скал,
но ты в сто тысяч раз таинственней и слаще
всего, что видел взор и что рассудок знал.
Когда б мне даровал небесный аксакал
джорджоневский закал, заманчивый и зрящий,
то я б одну тебя бросал на холст горящий,
всю жизнь тебя для всех лепил и высекал.
Почто из тьмы один лишь я причастен к чуду?
Есть лучшие, чем я. С кем хочешь и повсюду
будь счастлива. А я, хвала твоим устам,
уже навек спасен, как Господом католик.
По капле душу пей томливыми, с которых
еще не отжурчал блаженный Мандельштам.
1971
*
*
*
Смиренница, ты спросишь: где же стыд?
Дикарочка, воскликнешь: ты нескромен!
И буду я в глазах твоих уронен,
и детский взор обиды не простит.
Но мой восторг не возводил хоромин,
он любит свет, он сложное простит.
56
Я — беглый раб с родных каменоломен.
Твоя печаль на лбу моем блестит.
Моим глазам, твое лицо нашедшим,
после тебя тоска смотреть на женщин,
как после звезд на сдобный колобок.
Меня тошнит, что люди пахнут телом.
Ты вся — душа, вся в розовом и белом.
Так дышит лес. Так должен пахнуть Бог.
1971
***
В тебе семитов кровь туманней и напевней
земли, где мы с тобой ромашкой прорастем.
Душа твоя шуршит пергаментным листом.
Я тайные слова читаю на заре в ней.
Когда жила не здесь, а в Иудее древней,
ты всюду по пятам ходила за Христом,
волшбою всех тревог, весельем всех истом,
всей нежностью укрыв от разъяренных гребней.
Когда ж он выдан был народному суду
и в муках умирал у черни на виду,
а лоб мальчишеский был тернями искусан,
прощаясь и скорбя, о как забились вдруг
проклятьем всех утрат, мученьем всех разлук
ладони-ласточки над распятым Иисусом.
1971
***
Какое счастье, что у нас был Пушкин!
Сто раз скажу, хоть присказка стара.
Который год в загоне мастера
и плачет дух над пеплищем потухшим.
Топор татар, Ивана и Петра,
смех белых вьюг да темный зов кукушкин...
Однако ж голь на выдумку хитра:
какое счастье, что у нас был Пушкин.
57
Который век безмолвствует народ
и скачет Медный задом наперед,
но дай нам Бог не дрогнуть перед худшим,
б р е е т к добру заглохшею тропой.
Какое .счастье, что у нас есть Пушкин!
У всей России. И у нас с тобой.
***
Не льну к трудам. Не состою при школах.
Все это ложь и суета сует.
Король был гол. А сколько истин голых!
Как жив еще той сказочки сюжет.
Мне ад везде. Мне рай у книжных полок.
И как я рад, что на исходе лет
не домосед, не физик, не геолог,
что я никто — и даже не поэт.
Мне рай с тобой. Хвала Тому, кто ведал,
что делает, когда мне дела не дал.
У ног твоих до смерти не уныл,
не часто я притрагиваюсь к лире,
но счастлив тем, что в рушащемся мире
тебя нашел — и душу сохранил.
Ф Ф Ф
Когда уйдут в бесповоротный путь
любви моей осенние светила,
ты напиши хоть раз когда-нибудь
стихи про то, как ты меня любила.
Я не прошу: до смерти не забудь.
Ты и сама б до смерти не забыла.
Но напиши про все, что с нами было,
не дай добру в потопе потонуть.
Глядишь — и я сквозь вечную разлуку
услышу их. Я буду рад и звуку:
дождинкой светлой в ночь мою стеки.
58
И я по звуку нарисую образ.
О, не ласкать, не видеть — но еще б раз
душой услышать милые стихи.
1969-1972
ПРОКЛЯТИЕ ПЕТРУ
Будь проклят, император Петр,
стеливший душу, как: солому!
За боль текущего былому
пора устроить пересмотр.
От крови пролитой горяч,,
будь проклят, плотник саардамский,
мешок с дерьмом, угодник дамский,
печалй певческой палач!
Сам брады стриг? Сам главы сек!
Будь проклят, царь-христоубийца,
за то, что кровию упиться
ни разу досыта не смог!
А Русь ушла с лица земли
в тайнохранительные срубы,
где никакие душегубы
ее обидеть не могли.
Будь проклят, ратник сатаны,
смотритель каменной мертвецкой,
кто от нелепицы стрелецкой
натряс в немецкие штаны.
Будь проклят, нравственный урод,
ревнитель дел, громада плоти!
А я служу иной заботе,
а ты мне затыкаешь рот.
Будь проклят тот, кто проклял Русь —
сию морозную Элладу!
Руби мне голову в награду
за то, что с ней не покорюсь,
1972
59
ЦЕРКОВЬ В КОЛОМЕНСКОМ
Все, что мечтала услышать душа
в всплеске колодезном,
вылилось в возгласе: «Как хороша
церковь в Коломенском!»
Знаешь, любимая, мы — как волхвы:
в поздней обители —
где еще, в самом охвостье Москвы,—
радость увидели.
Здравствуй, царевна средь русских церквей,
бронь от обидчиков!
Шумные лица бездушно мертвей
этих кирпичиков.
Сменой несметных ненастий и ведр
дышат, как дерево.
Как же ты мог, возвеличенный Петр,
съехать отселева?
Пей мою кровушку, пшикай в усы
зелием чертовым.
То-то ты с младу от божьей красы
зенки отвертывал.
Божья краса в суете не видна.
С гари да с ветра я
вижу: стоит над Россией одна
самая светлая.
Чашу страданий испивши до дна,
пальцем не двигая,
вижу: стоит над Россией одна
самая тихая.
Кто ее строил? Пора далека,
слава растерзана...
Помнишь, любимая, лес да река —
вот она, здесь она.
В милой пустыне, вдали от людей
нет одиночества.
Светом сочится, зари золотей,
русское зодчество.
60
Гибли на плахе, катились на дно,
звали в тоске зарю,
но не умели служить заодно
Богу и Кесарю...
Стань над рекою, слова лепечи,
руки распахивай.
Сердцу чуть слышно журчат кирпичи
тихостью Баховой.
Это из злыдни, из смуты седой
прадеды вынесли
диво, созвучное Анне Святой
в любящем Вильнюсе.
Полные света, стройны и тихи,
чуда глашатаи,—
так вот должны воздвигаться стихи,
книги и статуи.
...Грустно, любимая. Скоро конец
мукам и поискам.
Примем с оградою тихий венец —
церковь в Коломенском.
1973
***
Настой на снах в пустынном Судаке...
Мне с той землей не быть накоротке,
она любима, но не богоданна.
Алчак-Кая, Солхат, Бахчисарай...
Я понял там, чем стал Господень рай
после изгнанья Евы и Адама.
Как непристойно Крыму без татар.
Шашлычных углей лакомый угар,
заросших кладбищ надписи резные,
облезлый ослик, движущий арбу,
верблюжесть гор с кустами на горбу,
и все кругом — такая не Россия.
Я проходил по выжженным степям
и припадал к возвышенным стопам
61
кремнистых чудшц, див кудлатоспинных.
Везде, как воздух, чуялся Восток —
пастух без стада, светел и жесток,
одетый в рвань, но с посохом в рубинах.
Который раз, не ведая зачем,
я поднимался лесом на Перчем,
где прах мечей в скупые недра вложен,
где с высоты Георгия монах
смотрел на горы в складках и тенях,
что рисовал Максимильян Волош и н .
Буддийский поп, украинский паныч,
в Москве француз, во Франции москвич,
на стержне жизни мастер на все руки,
он свил гнездо в трагическом Крыму,
чтобы днем и ночью сердце рвал ему
стоперстый вопль окаменелой муки.
На облаках бы — а синий Коктебель.
Да у меня в России колыбель
и не дано родиться по заказу,
и не пойму, хотя и не кляну,
зачем я эту горькую страну
ношу в крови как сладкую заразу.
О, нет беды кромешней и черней,
когда надежда сыплется с корней
в соленый сахар мраморных расселин,
и только сердцу снится по утрам
угрюмый мыс, как бы индийский храм,
слетающий в голубизну и зелень...
Когда, устав от жизни деловой,
упав на стол дурною головой,
забьюсь с питвом в какой-нибудь клоповник,
да озарит печаль моих поэм
полынный свет, покинутый Эдем —
над синим морем розовый шиповник.
1974
62
***
С Украиной в крови я живу на земле Украины,
и, хоть русским зовусь, потому что по-русски пишу,
на лугах доброты, что ее тополями хранимы,
место есть моему шалашу.
Что мне север с тайгой, что мне юг с наготою нагорий?
Помолюсь облакам, чтобы дождик прошел полосой.
Одуванчик мне брат, а еще молочай и цикорий,
сердце радо ромашке простой.
На исходе тропы, в чернокнижье болот проторенной,
древокрылое диво увидеть очам довелось:
Богом по лугу плыл, окрыленный могучей короной,
впопыхах не осознашшй яооь.
А когда, утомленный, просил: приласкай и порадуй,
обнимала зарей, и к ногам простирала пруды,
и ложилась травой, и дарила блаженной прохладой
от источника Сковороды.
Вся б история наша сложилась мудрей и бескровней,
если б город престольный, лучась красотой и добром,
не на севере хмуром возвел золоченые кровли,
а над вольным и щедрым Днепром.
О земля Кобзаря, я в закате твоем, как в оправе,
с тополиных страниц на степную полынь обронен.
Пойте всю мою ночь, пойте весело, нойте о славе,
соловьи запорожских времен.
1975
1 9 7 6 -1 9 8 0
***
Сбылась беда пророческих угроз,
и темный век бредет по бездорожью.
В нем естество склонилось перед ложью,
и бренный разум душу перерос.
Явись теперь мудрец или поэт,
им не связать рассыпанные звенья.
Все одиноки — без уединенья.
Все — гром, и смрад, и суета сует.
Ни доблестных мужей, ни кротких жен,
а вещий смысл тайком и ненароком...
Но жизни шум мешает быть пророком,
и без того я странен и смешон.
Люблю мой крест, мою полунужду
и то, что мне не выбиться из круга,
что пью с чужим, а гневаюсь на друга,
со злом мирюсь, а доброго не жду.
Мне век в лицо швыряет листопад,
а я люблю, не в силах отстраниться,
тех городов гранитные страницы,
что мы с тобой листали наугад.
Люблю молчать и слушать тишину
под звон синиц и скок веселых белок,
стихи травы, стихи березок белых,
что я тебе в час утренний шепну.
Каких святынь коснусь тревожным лбом?
Чем увенчаю влюбчивую старость?
Ни островка в синь-море не осталось,
ни белой тучки в небе голубом...
64
Безумный век идет ко всем чертям,
а я читаю Диккенса и Твена
и в дни всеобщей дикости и тлена,
смеясь, молюсь мальчишеским мечтам.
1976
* * *
Ночью черниговской с гор араратских,
шерсткой ушей доставая до неба,
чад упасая от милостынь братских,
скачут лошадки Бориса и Глеба.
Плачет Господь с высоты осиянной.
Церкви горят золоченой известкой.
Меч навострил Святополк Окаянный.
Дышат убивцы за каждой березкой.
Еле касаясь камений Синая,
темного бора, воздушного хлеба,
беглою рысью кормильцев спасая,
скачут лошадки Бориса и Глеба.
Путают путь им лукавые черти.
Даль просыпается в россыпях солнца.
Бог не повинен ни в жизни, ни в смерти.
Мук не приявший вовек не спасется.
Киев поникнет, расплещется Волга,
глянет Царырад обреченно и слепо,
как от кровавых очей Святополка
скачут лошадки Бориса и Глеба.
Смертынька ждет их на выжженных пожнях,
нет им пристанища, будет им плохо,
коль не спасет их бездомный художник,
бражник и плужник по имени Леха.
Пусть же вершится веселое чудо,
служится красками звонкая треба,
в райские кущи от здешнего худа
скачут лошадки Бориса и Глеба.
3 8-25
65
Бог-Вседержитель с лазоревой тверди
ласково стелет под ноженьки путь им.
Бог не повинен ни в жизни, ни в смерти.
Чад убиенных волшбою разбудим.
Ныне и присно по кручам Синая,
по полю русскому в русское небо,
ни колоска под собой не сминая,
скачут лошадки Бориса и Глеба.
1977
* * *
Между печалью и ничем
мы выбрали печаль.
И спросит кто-нибудь «зачем?»,
а кто-то скажет «жаль».
И то ли чернь, а то ли знать,
смеясь,, махнетрукой.
А нам не время объяснять
и думать про покой».
Нас в мире горсть на сотни лет,
на тысячу земель,
и в нас не меркнет горний свет,
не сякнет Божий хмель.
Н а » — как дышать— приндапечаггь
гонений и разлук,—
огнем на искру отвечать
и музыкой на звук.
И обреченностью кресту,
и горечью питья
мы искупаем суету
и грубость бытия.
Мы оставляем души здесь,
чтоб некогда Господь
простил нам творческую спесь
и ропщущую плоть»
И нам идти, идти, идти,
пока стучат сердца,
66
и знать, что нету у пути
ни меры, ни конца.
Когда к нам ангелы прильнут,
лаская тишиной,
мы лишь на несколько минут
забудемся душой.
И снова — за листы поэм,
за кисти, за рояль,—
между печалью и ничем
избравшие печаль.
1977
ХЩА -ВОРОБЬЮ
Пока меня не сбили с толку,
презревши внешность, хвор и пьян,
питаю нежность к воробьям
за утреннюю свиристелку.
Здоров, приятель! Чик-чирик!
Мне так приятен птичий лик.
Я сам, подобно воробью,
в зиме немилой охолонув,
зерно мечты клюю с балконов,
с прогретых кровель волю пью
и бьюсь на крылышках об воздух
во славу братиков безгнездых.
Стыжусь восторгов субъективных
от лебедей, от голубей.
Мне .мил пройдоха воробей,
пророков юркий собутыльник,
посадкам враг, палаткам друг,—
и прыгает на лапках двух.
Где холод бел, где лагерь был,
где застят крыльями засовы
орлы-стервятники да совы,
разобранные на гербы,—
а он и там себе с морозца
поэдшгивает да смеется.
Шуми под окнами, зануда,
зови прохожих на концерт!..
А между тем не так он сер,
как это кажется кому-то,
когда из лужицы хлебнув,
к заре закидывает клюв.
На нем увидит, кто не слеп,
наряд изысканных расцветок.
Он солнце склевывает с веток,
с отшельниками делит хлеб
и, оставаясь шельма шельмой,
дарит нас радостью душевной.
А мы бродяги, мы пираты,—
и в нас воробышек шалит,
но служба души тяжелит,
и плохо то, что не пернаты.
Тоска жива, о воробьи,
кто скажет вам слова любви?
Кто сложит оду воробьям,
галдящим под любым окошком,
безродным псам, бездомным кошкам,
ромашкам пустырей и ям?
Поэты вымерли, как туры,—
и больше нет литературы.
1977
♦
* *
Я почуял беду и проснулся от горя и смуты,
и заплакал о тех, перед кем в неизвестном долгу,—
и не знаю, как быть, и как годы проходят минуты...
Ах, родные, родные, ну чем я вам всем помогу?
Хоть бы чуда занять у певучих и влюбчивых клавиш,
но не помнит уроков дурная моя голова,
а слова — мы ж не дети,— словами беды не убавишь,
больше тысячи лет, как не Бог нам диктует слова.
О как мучает мозг бытия неразумного скрежет,
как смертельно сосет пустота вседержавных высот.
68
Век растленен и зол. И ничто на земле не утешит.
Бог не дрогнет на зов. И ничто в небесах не спасет.
И меня обижали — безвинно, взахлеб, не однажды,
и в моем черепке всем скорбям чернота возжена,
но дано вместо счастья мученье таинственной жажды,
и прозренье берез, и склоненных небес тишина.
И спасибо животным, деревьям, цветам и колосьям,
и смиренному Баху, чтоб нам через терньи за ним,—
и прощенье врагам, не затем, чтобы сладко спалось им,
а чтоб стать хоть на миг нам свободней и легче самим.
Еще могут сто раз на позор и на ужас обречь нас,
но, чтоб крохотный светик в потемках сердец не потух,
нам дает свой венок — ничего не поделаешь — Вечность
и все дальше ведет — ничего не поделаешь — Дух.
1978
***
плачу о душе, и стыдно мне, и голо,
и свет во мне скорбит о поздней той поре,
как за моим столом сидел, смеясь, Микола
и тихо говорил о попранном добре.
Я
Он чистое дитя, и вы его не троньте,
перед его костром мы все дерьмо и прах.
Он жизни наши спас и кровь пролил на фронте,
он нашу честь спасет в собачьих лагерях.
На сердце у него ни пролежней, ни пятен,
а нам считать рубли да буркать взаперти.
Да будет проклят мир, где мы долгов не платим.
Остановите век — и дайте мне сойти.
Не дьявол и не рок, а все мы виноваты,
что в семени у нас — когда б хоть гордый! — чад.
И перед чванством лжи молчат лауреаты —
и физики молчат, и лирики молчат.
Чего бояться им — увенчанным и сытым?
А вот поди ж, молчат, как суслики в норе,—
а в памяти моей, смеющийся, сидит он
и с болью говорит о попранном добре...
69
Нам только б жизнь прожить, нам только б
скорость выжать,
нам только б сон заспать об ангельском крыле —
и некому узнать и некому услышать
мальчишку, что кричит о голом короле.
И Бога пережил — без веры и без тайн,
без кроны и корней — предавший дар и род,
по имени — Иван, по кличке — Ванька-Каин,
великий — и свитой — и праведный народ.
Я рад бы все принять и жить в ладу со всеми,
да с ложью круговой душе не по пути.
О, кто там у руля, остановите время,
остановите мир и дайте мне сойти.
1978
ИСКУССТВО ПОЭЗИИ
А. Вернику
Во имя доброты — и больше ни во чье,
во имя добрых т а й к и царственного лада,—
а больше вашего Поэзии не надо,
а впрочем, пусть о том печется, дурачье.
У прозы есть предел. Не глух я и не слеп
и чту ее раскат и заревую залежь,
но лишь одной Душе — П оэзия одна лишь
и лишь ее дары — всего насущный1хлеб.
Дерзаешь ли целить гражданственный недуг,
поешь ли хрупких зорь престольные капризы
в текучем храме рек,— все это только ризы,
и горе, если в них не веет горний дух.
Как выбрать мед тоски и з сатанинских сот
и ярость правоты из кротости Сократа,
разговорить звезду и на ладошку брата
свести ее озноб с михайловских высот?
Когда, и для чего,, и кем в нас заронен
дух внемлющей любви, дух стройности певучей?
Вся Африка — лишь сад возвышенных созвучий,
где рук не сводят с арф Давид и Соломон.
70
Прислушайся ж, мой брат, к сокрытой глубине,
пойми ее напев и облеки в глаголы.
Есть в мире мастера, течения и школы,
и все ж в них меньше чар, чем в хлебе и вине.
На ветрище времен обтреплется наряд,
и, если суть бедна, куда мы срам свой денем?
Не жалуйся на жизнь. Вся боль ее и темень —
ничто в сравненье с тем, что музы нам дарят.
Когда ж из бездны зол взойдет твой званый час
из скудости и лжи, негадан и неведом,
да возлетит твой стих, светясь глубинным светом,
и не прельстится ум соблазном выкрутас.
Прозаик волен жить меж страхов и сует,
кумекать о добре и в рот смотреть кумиру,—
а нам любовь и гнев настраивают лиру.
Всяк день казним Иисус. И брат ему — Поэт.
Лишь избранных кресту Поэзия поит.
Так скорби не унизь до стона попрошаек
и, если мнишь, что ты беднее, чем прозаик,
отважься перечесть Тарасов ЗАПОВГГ.
1978
~Е** *
Благодарствую, друга мои,
за правдивые лица.
Пусть, светла от взаимной любви,
наша подлинность длится.
Будьте точно такие, как есть,—
не борцы, не пророки,
просто люди, за совесть и честь
отсидевшие сроки...
Одного я всем сердцем боюсь,
как пугаются дети,
что одно скажет правнукам Русь:
к а к и е н а д о на свете.
71
Видно, вправду такие чаи,
уголовное время,
что все близкие люди мои —
поголовно евреи...
За молчанье разрозненных дней,
за жестокие версты
обнимите меня посильней,
мои братья и сестры.
Но и все же не дай вам Господь
уезжать из России.
Нам и надо лишь соли щепоть
на хлеба городские.
Нам и надо лишь судеб родство,
понимание взгляда.
А для бренных телес ничего
нам вовеки не надо.
Вместе будет нам в худшие дни
не темно и не тяжко.
Вы одни мне заместо родни,
павлопольская бражка.
Как бы ни были встречи тихи,
скоротечны мгновенья,
я еще напишу вам стихи
о святом нетерпенье.
Я еще позову вас в бои,
только были бы вместе.
Благодарствую, други мои,
за приверженность чести.
Нашей жажде все чаши малы,
все, что есть, вроде чуши.
Благодарствую, други мои,
за правдивые души.
1978
* + *
Я на землю упал с неведомой звезды,
с приснившейся звезды на каменную землю,
где, сколько б я ни жил, отроду не приемлю
ни тяжести мирской, ни дружбы, ни вражды.
Как с буднями, звезда, нездешним сердцем сжиться,
коль тополи в снегу мне в тыщу раз важней
всех выездов и смут, певичек и вождей,
а Моцарт и Паскаль отзывней сослуживца?
Что делать мне, звезда, проснувшись поутру?
Я с ближними в их рай не мечу наудачу,
с их сласти не смеюсь, с их горечи не плачу
и с ними не игрок в их грустную игру.
Что значу я, звезда, в день моего рожденья,
колодец без воды и дуб без желудей?
Дано ль мне полюбить косматый мир людей,
как с детства я люблю животных и растенья?
И как мне быть, звезда, на каменной земле,
где телу земляка люба своя рубаха,
так просто обойтись без воздуха и Баха
и свету не найтись в бесколокольной мгле?
Как жить мне на земле, ни с чем земным не споря?
Да будут сны мои младенчески чисты
и не предам вовек рождественской звезды,
откуда я упал на землю зла и горя.
то
ПРИЗНАНИЕ
Зима шуршит снежком по золотым аллейкам,
надежно хороня земную черноту,
и по тому снежку идет Шолом-Алейхем
с усмешечкой, в очках, с оскоминкой во рту.
В провидческой тоске, сорочьих сборищ мимо,
в последний раз идет по родине своей,—
а мне на той земле до мук необъяснимо,
откуда я пришел, зачем живу на ней.
73
Смущаясь и таясь, как будто я обманщик,
у холода и тьмы о солнышке молю,
и все мне снится сон, что я еврейский мальчик,
и в этом русском сне я прожил жизнь мою.
Мосты мои висят, беспомощны и шатки —
уйти бы от греха, забыться бы на миг!..
Отрушиваю снег с невыносимой шапки
и попадаю в круг друзей глухонемых.
В душе моей поют сиротские соборы,
и белый снег метет меж сосен и берез,
но те, кого люблю, на приговоры скоры
и грозный суд вершат не в шутку, а всерьез.
О, нам хотя б на грош смиренья и печали,
безгневной тишины, безревностной любви!
Мы смыслом изошли, мы духом обнищали,
и жизнь у нас на лжи, а храмы — на крови.
Мы рушим на века — и лишь на годы строим,
мы давимся в гробах, а Божий мир широк.
Игра не стоит свеч, и грустно быть героем,
ни Богу, ни себе не в радость и не впрок.
А я один из тех, кто ведает и мямлит
и напрягает слух пред мировым концом.
Пока я вижу сны, еще я добрый Гамлет,
но шпагу обнажу — и стану мертвецом.
Я на ветру продрог, я в оттепели вымок,
заплутавшись в лесу, почуявши дымок,
в кругу моих друзей, меж близких и любимых,
о как я одинок! О как я одинок!
За прожитую жизнь у всех прошу прощенья
и улыбаюсь всем, и плачу обо всех —
но как боится стих небратского прочтенья,
как страшен для него ошибочный успех...
Уйдет вода из рек, и .птиц не станет певчих,
и окаянной тьмой затмится белый свет.
Но попусту звенит дурацкий мой бубенчик
о нищете мирской, о суете сует.
74
Уйдет вода из рек, и льды вернутся снова,
и станет плотью тень, и оборвется нить.
О как нас Бог зовет! А мы не слышим зова.
И в мире ничего нельзя переменить.
Когда за мной придут, мы снова будем квиты.
Ведь на земле никто ни в чем не виноват.
А все ж мы в сен а ней одной виной повиты,
и всем нам суждена одна дорога в ад.
то
1 9 8 1 -1 9 8 5
ВТОРОЙ ПСАЛОМ АРМЕНИИ
Армения,— руша камения с гор
знамением скорбных начал,—
прости мне, что я о тебе до сих пор
еще ничего не сказал.
Армения, горе твое от ума,
ты — боли еврейской двойник,—
я сдуну с тебя облака и туман,
я пил из фонтанов твоих.
Ты храмы рубила в горах без дорог
и, радуясь вышним дарам,
соседям лихим не в укор, а в урок
воздвигла Матенадаран.
Я был на Севане, я видел Гарни,
я ставил в Гегарде свечу,—
Армения, Бог твою душу храни,
я быть твоим сыном хочу.
Я в жизни и в муке твой путь повторю,—
и так ли вина уж тяжка,
что я не привел к твоему алтарю
ни агнушка, ни петушка?
Мужайся, мой разум, и, дух, уносись
туда, где, в сиянье таим,
как будто из света отлитый Масис
царит перед взором моим!
Но как я скажу про возлюбленный ад,
начала свяжу и концы?
Раскроется ль в каменном звоне цикад
молитвенник Нарекаци?
76
До речи ли тут, о веков череда?
Ты кровью небес не дразни,
но дай мне заплакать, чтоб мир зарыдал
о мраке турецкой резни.
Меж воронов черных я счастлив, что бел,
что мучусь юдолью земной,
что лучшее слово мое о тебе
еще остается за мной.
1982
* * *
Ежевечерне я в своей молитве
вверяю Богу душу и не знаю,
проснусь с утра или ее на лифте
опустят в ад или поднимут к раю.
Последнее совсем невероятно:
я весь из фраз и верю больше фразам,
чем бытию, мои грехи и пятна
видны и невооруженным глазом.
Я все приму, на солнышке оттаяв,
нет ни одной обиды незабытой;
но Судный час, о чем смолчал Бердяев,
встречать с виной страшнее, чем с обидой.
Как больно стать навеки виноватым,
неискупимо и невозмещенно,
перед сестрою или перед братом,—
к ним не дойдет и стон из бездны черной.
И все ж клянусь, что вся отвага Данта
в часы тоски, прильнувшей к изголовью,
не так надежна и не благодатна,
как свет вины, усиленный любовью.
Все вглубь и ввысь! А не дойду до цели —
на то и жизнь, на то и воля Божья.
Мне это все открылось в Коктебеле
под шорох волн у черного подножья.
1984
77
КОКТЕБЕЛЬСКАЯ ОДА
Никогда я Богу не молился
так легко, так полно, как теперь...
Добрый день, Аленушка-Алиса,
прилетай за чудом в Коктебель.
Видишь? — я, от радости заплакав,
запрокинул голову — и вот
Киммерия, алая от маков,
в бесконечность синюю плывет.
Вся плывет в непобедимом свете,
в негасимом полдне,— и на ней,
как не знают ангелы л дети,
я не помню хррестей и.дней.
Дал Господь согнать с души отечность,
в час любви подняться над судьбой
и не спутать ласковую Вечность
со свирепой вольностью степной...
Как мелась волошинская грива!
Как он мной по-новому любим
меж холмов заветного залива,
что недаром назван Голубым.
Все мы здесь — кто мучились, кто пели
за глоток воды и хлеба шмат.
Боже мой, как тихо в Коктебеле,—
только волны нежные шумят.
Всем д т я и никому не прадед,
с малой травкой весело слиян,
здесь по-детски властвует и правит
царь блаженных Максимилиан.
Образ Божий, творческий и добрый,
в серой блузе, с рыжей бородой,
каждый день он с посохом и торбой
карадагской шествует грядой...
Ах, как дышит море в нас вечерний,
и душа лишь вечным дорожит,—
78
государству, времени и черни
ничего в ней не принадлежит.
И не славен я, и не усерден,
не упорствую, и не мечусь,
и что я воистину бессмертен,
знаю всеми органами чувств.
Это точно, это несомненно,
это просто выношено в срок,
как выносит водоросли пена
на шипучий в терниях песок.
До святого головокруженья
нас порой доводят эти сны,—
Боже мой. Любви и Воскрешенья,
Боже Света, Боже Тишины!
Как тебя люблю я в Коктебеле,
как легко дышать моей любви,—
Боже мой, таимый с колыбели,—
на земле покинутый людьми!
Но земля кончается у моря,
и на ней, ликуя и любя,
глуби вод и выси неба вторя,
бесконечно верую в Тебя.
1984
9 ЯНВАРЯ 1984 ГОДА
Изверясь в разуме и в быте,
осмеян дельными людьми,
я выстроил себе обитель
из созерцанья и любви.
И в ней предела нет исканьям,
но как светло и высоко!
Ее крепит армянский камень,
а стены — Пущино с Окой.
Не где-нибудь, а здесь вот, здесь вот,
порою сам того стыдясь,
79
никак не выберусь из детства,
не постарею отродясь.
Лечу в зеленые заречья,
где о веселье пели сны,
где так черны все наши речи
перед безмолвьем белизны.
Стою, как чарка, на пороге,
и вечность — пролеском у ног.
Друг, обопрись на эти строки,
не смертен будь, не одинок...
Гремят погибельные годы,
ветшает судебная нить...
Моей спасительной свободы
никто не хочет разделить.
1984
1 9 8 6 -1 9 9 4
* * *
Сколько вы меня терпели!..
Я ж не зря поэтом прозван,
как мальчишка Гекельберри,
никогда не ставший взрослым.
Дар, что был неждан, непрошен,
у меня в крови сиял он.
Как родился, так и прожил —
дураком-провинциалом.
Не командовать, не драться,
не учить, помилуй Боже,—
водку дул заради братства,
книгам радовался больше.
Детство в людях не хранится,
обстоятельства сильней нас,—
кто подался в заграницы,
кто в работу, кто в семейность.
Я ж гонялся не за этим,
я и жил, как будто не был,
одержим и незаметен,
между родиной и небом.
Убежденный, что в отчизне
все напасти от нее же,
я, наверно, в этой жизни
лишь на смерть души не ёжил.
Кем-то проклят, всеми руган,
скрючен, согнут и потаскан,
доживаю с кротким другом
в одиночестве бунтарском.
81
Сотня строчек обветшалых —
разве дело, разве радость?
Бог назначил, я вещал их,—
дальше сами разбирайтесь.
Не о том, что за стеною,
я писал, от горя горбясь,
и горел передо мною
обреченный Лилин образ...
Вас, избравших мерой сумрак,
вас, обретших душу в деле,
я люблю вас, неразумных,
но не так, как вы хотели.
Вчишгою шелесте читален
или так, для разговорна,,
глухо имя Чичибабин,
нет такого стихотворца.
Поменяться сердцем не с кем,
приотверзлась преисподня,—
все вы с Блоком, с Достоевским,—
я уйду от вас сегодня.
А когда настанет завтра,
прозвенит л и мое слово
в светлом царстве Александра
Пушкина’и Льва Толстого?
1986
* * *
В лесу соловьином, где сон травяной,
где доброе утро нам кгО-то пропинькал,
счастливые нашей небесной виной,
мы бродим сегодня вчерашней тропинкой.
Доверившись чуду и слов лишены
и вслушавшись сердцем в древесные думы,
две темные нити в шитье тишины,
светлеем и тихнем, свиваясь в одну, мы.
Без крова, без комнат венчальный наш дом,
и нет нас печальней, и нет нас блаженней.
82
Мы были когда-то и будем потом,
пока не искупим земных прегрешений...
Присутствием близких в любви стеснена,
но пальцев ласкающих не разжимая,
ты помнишь, какая была тишина,
молитвосклоненная и кружевная?
Нас высь одарила сорочьим пером,
а мир был и зелен, и синь, и оранжев.
Давай же,— я думал,— скорее умрем,
чтоб встретиться снова как можно пораньше.
Умрем поскорей, чтоб родиться опять
и с первой зарей ухватиться,за руки
и в кружеве утра дщуг друга обнять
в той жизни, где нет ни вины, ни разлуки.
1989
Когда я был счастливый
там, где с тобой я жил,
росли большие ивы,
и .топали ежи.
Всходили в мире зори
из сердца моего,
и были мы и море —
и больше никого.
С тех пор, где берег плоский
и синий тамариск,
в душе осели блестки
солоноватых брызг.
Дано ль душе из тела
уйти на полчаса
в ту сторону, где Белосарайская коса?
От греческого солнца
в полуденном бреду
над прозою японца
там дух переведу.
Там ласточки — все гейши —
обжили — добрый знак —
при Александр Сергейче
построенный маяк.
Там я смотрю на чаек,
потом иду домой,
и никакой начальник
не властен надо мной.
И жизнь моя — как праздник
у доброго огня...
Теперь в журналах разных
печатают меня.
Все мнят во мне поэта
и видят в этом суть,
а я для роли этой
не подхожу ничуть.
Лета в меня по капле
выдавливают яд.
А там в лиманах цапли
на цыпочках стоят.
О, ветер Приазовья!
О, стихотворный зов!
Откликнулся б на зов я,
да нету парусов...
За то, что в порах кожи
песчинки золоты,
избави меня, Боже,
от лжи и суеты.
Меняю призрак славы
всех премий и корон
на том Акутагавы
и море с трех сторон!
1989
84
ф* •
Мы с тобой проснулись дома.
Где-то лес качает кроной.
Без движенья, без желанья
мы лежим, обнажены.
То ли ласковая дрема,
то ли зов молитвоклонный,
то ли нежное касанье
невесомой тишины.
Уплывают сновиденья,
брезжут светы, брызжут звуки,
добрый мир гудит как улей,
наполняясь бытием,
и, как до грехопаденья,
нет ни смерти, ни разлуки —
мы проснулись, как уснули,
на диванчике вдвоем.
Льются капельки на землю,
пьют воробышки из лужи,
вяжет свежесть в бездне синей
золотые кружева.
Я, не вслушиваясь, внемлю:
на рассвете наши души
вырастают безусильно,
как деревья и трава.
То ли небо, то ли море
нас качают, обнимая,
обвенчав благословеньем
высоты и глубины.
Мы звучим в безмолвном хоре,
как мелодия немая,
заворожены мгновеньем,
друг во друга влюблены.
В нескончаемое утро
мы плывем на лодке утлой,
и хранит нас голубое,
оттого что ты со мной,
и, ложась зарей на лица,
возникает и творится
созидаемый любовью
мир небесный и земной.
1989
85
* * *
В лесу, где веет Бог, идти с тобой неспешно...
Вот утро ткет паук — смотри, не оборви...
А слышишь, как звучит медлительно и нежно
в мелодии листвы мелодия любви?
По утренней траве как путь наш тих и долог!
Идти бы так всю жизнь — куда, не знаю сам.
Давно пора начать поклажу книжных полок —
и в этом ты права — раздаривать друзьям.
Нет в книгах ничего о вечности, о сини,
как жук попал на лист и весь в луче горит,
как совести в ответ вибрируют осины,
что белка в наш учестьс орешником творит.
А где была любовь, когда деревья пахли
и сразу за шоссе кончались времена?
Она была везде, кругом и: вся до капли
в богослуженье рос и трав растворена.
Какое счастье знать, что мне дано во шля
твое в лесу твоем лишь верить и молчать!
Чем истинней любовь, тем непреодолимей
на любящих устах безмолвия; печать.
1990
от о ду ва н чи ку
В днях, как в снах, безлюбовно тупящих,
измотавших сердца суетой,
можно ль жить, как живет одуванчик,
то серебряный, то золотой?
Хорошо, если пчелки напьются,
когда дождик под корень протек,—
только, как ты его ни напутствуй,
он всего лишь минутный цветок.
Знать не зная ни страсти, ни люти,
он всего лишь: трава среди трав,—
ну а мы называемся люди
и хотим человеческих прав.
86
Коротка и случайна, как прихоть,
наша жизнь, где не место уму.
Норовишь через пропасти прыгать —
так не ври хоть себе самому.
Если к власти прорвутся фашисты,
спрячусь в угол и письма сожгу,—
незлобив одуванчик пушистый,
а у ,родичей рыльца в пушку.
Как поэт, на просторе зеленом
он пред солнышком ясен и тих,
повинуется Божьим законам
и не губит себя и других.
У тощ, .кто сломает и слижет,
светлым соком щ р ч а п а .губах,
говорят, что он знает и слышит
то, что чувствуют Моцарт и Бах.
Ты его легкомыслья не высмей,
что цветет меж проезжих дорог,
потому что он несколько жизней
проживает в единственный срок.
Чтоб в отечестве дыры не штопать,
Божий образ в себе л е забыть,
тем цветком на земле хорошо быть,
человеком не хочется быть.
Я ложусь иа бессонный диванчик,
слышу сговор звезды со звездой
и живу, как живет одуванчик,
то серебряный, то золотой.
1992
ПЛАЧ ПО УТРАЧЕННОЙ РОДИНЕ
Судьбе не крикнешь: «Чур-чура,
не мне держать ответ!»
Что было родиной вчера,
того сегодня нет.
Я плачу в мире не о той,
которую не зря
87
назвали, споря с немотой,
империею зла,
но о другой, стовековой,
чей звон в душе снежист,
всегда грядущей, за кого
мы отдавали жизнь.
С мороза душу в адский жар
впихнули голышом:
я с родины не уезжал —
за что ж ее лишен?
Какой нас дьявол ввел в соблазн
и мы-то кто при нем?
Но в мире нет ее пространств
и нет ее времен.
Исчезла вдруг с лица земли
тайком в один из дней,
а мы, как надо, не смогли
и попрощаться с ней.
Что больше нет ее, понять
живому не дано:
ведь родина — она как мать,
она и мы — одно...
В ее снегах смеялась смерть
с косою за плечом
и, отобрав руду и нефть,
поила первачом.
Ее судили стар и мал,
и барды, и князья,
но, проклиная, каждый знал,
что без нее нельзя.
И тот, кто клял, душою креп
и прозревал вину,
и рад был украинский хлеб
молдавскому вину.
Она глумилась надо мной,
но, как вела любовь,
я приезжал к себе домой
в ее конец любой.
88
В ней были думами близки
Баку и Ереван,
где я вверял свои виски
пахучим деревам.
Ее просторов широта
была спиртов пьяней...
Теперь я круглый сирота —
по маме и по ней.
Из века в век, из рода в род
венцы ее племен
Бог собирал в один народ,
но божий враг силен.
И, чьи мы дочки и сыны
во тьме глухих годин,
того народа, той страны
не стало в миг один.
При нас космический костер
беспомощно потух.
Мы просвистали свой простор,
проматерили дух.
К нам обернулась бездной высь,
и меркнет Божий свет...
Мы в той отчизне родились,
которой больше нет.
1992
КОГДА МЫ БЫЛИ В ЯД-ВАШЕМЕ
А.Вернику
Мы были там — и слава Богу,
что нам открылась понемногу
вселенной горькая душа —
то ниспадая, то взлетая,
земля трагически-святая
у Средиземного ковша.
И мы ковшом тем причастились,
и я, как некий нечестивец,
89
в те волны торб свой погружал,
и тут же, невысокопарны,
грузнели финиками пальмы
и рос на клумбах цветожар...
Но люди мы неделовые,
не задержались в Тель-Авиве,
пошли мотаться налегке,
и сразу в мареве и блеске
заговорила по-библейски
земля на ихнем языке.
Она была седой и рыжей,
и небо к нам склонялось ближе,
чем где-нибудь в краях иных,
и уводило нас подальше
от мерзословия и фальши,
от патриотов и ханыг.
Все каменистей, все безводней
в ладони щурилась Господней
земля пустынь, земля святыги».
От наших глаз неотдалима
холмистость Иерусалима
и огнедышащая синь.
А в сини той, белы как чайки,
домов расставленные чарки
с любовью потчуют друзей.
И встал, воздавши к небу руки,
музей скорбей еврейских — муки
нечеловеческой музей.
Прошли врата — и вот внутри мы,
и смотрим в страшные витрины
с предсмертным ужасом в очах,
как, с пеньем Тор мешая бред свой,
шло европейское еврейство
на гибель в ямах и печах.
Войдя в музей тот, в Яд-Вашем, я,
прервавши с миром отношенья,
не обвиняю темный век —
с немой молитвой жду отплаты,
ответственный н виноватый,
как перед -Богом человек.
90
Вот что я думал в Яд-Вашеме:
я — русский помыслами: всеми,
крещеньем, речью и душой,
но русской Музе не в убыток,
что я скорблю о всех убитых,
всему живому не чужой.
Есть у людей тела и души,
и, есть у душ глаза и уши,
чтоб слышать весть из Божьих уст.
Когда мы были в Яд-Вашеме,
мы видели глазами теми,
что там с народом Иисус.
Мы точным знанием владеем,
что Он родился иудеем,
и это надо понимать.
От жар дневных ища прохлады,
над ним еврейские обряды
творила любящая Мать.
Мы это видели воочью
и не забудем днем и ночью
на тропах зримого Христа,
как шел Он с верными своими
Отца единого во имя
вплоть до Голгофского креста.
Я сердцем всем прирос к земле той,
сердцами мертвых разотретой:,
а если спросите: «Зачем?» —
отвечу, с ближними не споря:
на свете нет чужого горя,
душа любая — Яд-Вашем.
Мы были там, и слава Богу,
что мы прошли по солнцепеку
земли, чье слово не мертво,
где сестры — братья Иисуса
Его любовию спасутся,
хоть и не веруют в Него.
Я, русский кровью и корнями,
живущий без гроша в кармане,
страной еврейской покорен —
родными смутами снедаем,
91
я и ее коснулся тайн
и верен ей до похорон.
1992
* * *
Взрослым так и не став, покажусь-ка я белой вороной.
Если строить свой храм, так уж, ведомо, не на крови.
С той поры как живу на земле неодухотворенной,
я на ней прохожу одиночную школу любви.
Там я радость познал, но бывала и смертная боль же,
и отвечу ль в свой час на таинственный вызов Отца?
В этой школе, поди, классов, сто, а возможно, и больше,
но последнего нет, как у вечности нету конца...
С Украины в Россию уже не пробраться без пошлин —
еле душу унес из враждой озабоченных лап.
Кабы каждый из нас был подобьем и образом Божьим,
то и вся наша жизнь этой радостной школой была б.
Если было бы так! Но какие ж мы Божьи подобья?
То ли Он подменен, то ль и думать о нем не хотим.
Взрослым так и не став, я смотрю на людей исподлобья:
видно, в школу любви ни единый из них не ходил.
Обучение в ней не прошло без утрат и падений,
без отчаянных вин, без стыда и без совести кар:
знает только Отец, сколько я отвечал не по теме,
сколько раз, малодушный, с уроков на волю тикал.
Но лишь ею одной, что когда-то божественной мнили,
для чьего торжества нет нигде ни границ, ни гробниц,
нет, спасется не мир, но спасется единственный в мире,
а ведь род-то людской и слагается из единиц.
Ну и что за беда, если голос мой в мире не звонок?
Взрослым так и не стал. Чем кажусь тебе, тем и зови.
Вижу Божию высь. Там живут Иисус и ягненок.
Дай мне помощь и свет, всемогущая школа любви.
1992
92
***
Исповедным стихом не украшен,
никому я не враг, не злодей.
За Кавказским отгорженным кряжем
каждый день убивают людей.
Вся-то жизнь наша в смуте и страхе
и, военным железом звеня,
не в Абхазии, так в Карабахе
каждый день убивают меня.
Убивают людей, не считая,
и в приевшейся гонке годов
не держу перед злобой щита я
и давно уже к смерти готов.
Видно, без толку водит нас бес-то
в завирюхе безжизненных лет.
Никуда я не трогался с места —
дом остался, а родины нет.
Ни стихов там не слышно, ни мессы,
только митинга вечного гам,
и кружат нас мошнастые бесы
по истории бывшей кругам.
Из души нашей выжата воля,
к вечным книгам пропал интерес,
и кричу и не вижу того я,
кому нужен мой стих позарез.
И в зверином оскале и вое
мы уже не Христова родня,
и кричу и не вижу того я,
кто хотел бы услышать меня.
Не мои — ни пространство, ни время,
ни с обугленной вестью тетрадь.
Не под силу мне бренности бремя,
но от бесов грешно умирать.
Быть не может земля без пророка.
Дай же сил мне,— Кого-то молю,—
чтоб не смог я покинуть до срока
обреченную землю мою.
1994
Борис
Ч ичибабиы
т а ^ а м а / с& ауесназ песнь
'и м ^ р й - Христос, о , нежный Жменей/
JjfyiuyytyA душ бессярьшнук: единссть,
4 "" ^ ~ J- |s' "V ^ fa b g ts jk j укрепи, слепи, смеша 0, etaу и нос
* -LЧ> 4* I" ^.3^*^оежеcate /D lotM , £ gyxottrocau Ш е й .
х
f-N l.
к и'-эзи
Ы И ?
О , скорбный Гименей, urnо плотницким tuuon
стол бгднин ос1зтил I рассказе С/оанна,
Чей осраз сороста л одеждами обмана,
°уу(> с нами, нон moigo, to времени ином.
О т ношей немоты, о , леный Гименей,
не пастырь наш , а брат, прими ооел кнчал ш /й,
благослови Обрлд , блаженный и почеиыый,
Средь попранный chtouUb, обобранных камней.
3.*
л **
fU
^ 3 9 чГs ■
1Г& И
I !■*It?
Лl
О т бренности и лжи £ мечте Ыогй омой,
изао&и от стыда и , отреши £ от странствий,
прощенным cyacmio дои сна за mi друг другу *
примате н Аиду лицо йерку&шимез домой-
О , сердце и чело, omiapWyiiuue злость,
n
.1»
•I'-if.
If?-*;
4 ? ^
о, лёгкий ‘ /имений, exton рознь благости нос,
чтоб нануло to тлен былал палс1инность
и Целое из нас собралось и зажглось.
A te тьмы преобрази i силиие одно,
c/aeoCAciu но жизнь, благослови на вечность,
д ай любящим прозреть £ конечном бесконечность,
испить t земных toga* небесное tuna.
*!Ld о
ft
- •
О , Гименей - Христос, о , т икай Гименей,
открой нам нашу tucb, чтоб, низости парена,
друг с другом и с тобой у1зчцг;<н<ы Истргча
И бессмергпи/с йена средь смертоносных дней.
Act примем & брачный gap Г/Sou ж и р т к н н и й к щ ,
£и i 3 j
;~
2t
tj ^ ^
•“ i9
i i 4Л
о кроткий
кроткий Гименей, ион t ХанеХцллллейсяой,
щЛ ^ t
H
i K\i
aI** %з-д
росно Гбшихеа душ ласкающие лесной
а з темных Sog ip e мгн для к ч посты л о к ц .
. ■
*■
u*.*£ЗГ
-*
Цл хг>г2---<
*>
*
I i| f2 h
c§ J £ Кл Л
А а с к р о й длань Ш о л коснетсз наших лбеS,
играющий х детьми и сам дитя Гзсподне,
чтоб Ijppcmtae /Мое открылось нам сегад**
и
Siitpeta S сердцах
tciMupHos
п#б*(4 .
U S т и р н ш , и t ц ш х с(обедный Гименей,
упрочь наш браны й дом, о, бесприютный путник,
t стране берез и к р б , где есть //Толстой и Лушкин,
что сладостней чем мед и соло солоней.
А если станет 6 ной безлюдней и темней
и недостойный стон из недр So сне исторгнем,
д о устыдимел у з , да будит даром долг нам,
о , радостный Ucyc, о , сктлий /имене и !
,
*5 *'« а
ПОВЕРЬТЕ МНЕ,
ПОЖАЛУЙСТА...
Из творческого наследия
Б.Чичибабина
П роза Б о р и са Ч ичибабина — эссе, д анн ы е и м инт ервью и
от вет ы в л и т е р а т у р н ы х а н к е т а х — ст о ль п ло т н а , чт о,
даж е предст авленн ая вы борочно, пом огает целост н ом у вос
прият ию худож ника.
С ост авит ели
* * *
Наверное, это покажется старомодно-смешным, но
для меня нет в человечестве звания больше, чем поэт,
выше, чем поэт, нужнее людям, чем поэт. В стихах я иногоа
называю себя поэтом, когда мне необходимо через это
название выразить какую-то важную мысль. Но только в
стихах и только когда это нужно. В жизни — никогда,
даже мысленно, даже в мечтах — никогда. И мне странно,
как это можно сказать о себе: я — поэт. А ведь говорят, не
боятся. Это же все равно, что сказать: я — герой, или я —
преступник. Или даже страшнее: сказать так — это посяг
нуть на тайну, назвать словом то, для чего нет в языке
слов, что не должно и не может быть названо. Поэт — это
же не занятие, не профессия, это не то, что ты выбрал, а
то, что тебя избрало, это призвание, это судьба, это тай
на. И зачем поэт, зачем стихи, если они не о Главном,
если после них в мире не прибавится хоть на капельку
доброты и любви, а жизнь не станет хоть чуть-чуть оду
хотвореннее и гармоничнее?
* * *
Я никогда не считал себя поэтом, но и мне всегда хо
телось говорить стихами о Главном, о самом главном в
жизни для меня и, значит, по моей вере, для всех людей.
* * *
...природа вдохновения — это именно тайна. Я убеж
ден, что если бы Пастернака заставили объяснять каждую
4 8-25
97
строчку, он бы с ума сошел. В стихах все написано, и
если их пересказать даже целой тысячей слов — это не
будет точно. Не знаю. Думаю, что мы все себя выдумыва
ем, как влюбленный всегда выдумывает любимую. Но при
этом он прежде всего выдумывает себя, свой на нее взгляд.
Этим мы и отличаемся от животных, от твари, от скоти
ны. Но объяснять строчки неинтересно, потому что в лю
бой строчке есть смысл, больший, чем в нее вкладывал
поэт. Тем и хорошо искусство, что оно требует сотворческого акта от читателя, от слушателя, от зрителя.
***
Принято считать, что Блок — один из самых искрен
них великих русских поэтов, но он всегда себя выдумыва
ет. То он у ног Прекрасной Дамы, то он воин на Кулико
вом поле. Поэт не врет в стихах, но он преображается.
Ведь есть же разница между бытовой, житейской Мари
ной Ивановной и поэтом Мариной Цветаевой.
***
Так, очевидно, и у меня. Я в стихах более настоящий,
чем я бытовой и житейский. Потому мы и не вполне со
впадаем, что в житейском человеке очень много ложного,
мнимого, искаженного жизнью, судьбой, обстоятельства
ми. Нужно, нужно отсоединять то «я», которое в стихах,
от того, которое в быту и в жизни.
* * *
Лирическая поэия (а для нас сейчас лирическая по
эзия и поэзия вообще — синонимы; не время эпических
поэм) — это <...> исповедь. Лирика — нечто индивиду
альное, личное, исповедальное. Вся великая поэзия ис
поведальна; если даже не прямо (были поэты, не откры
вавшие себя читателю, как бы прятавшие свое человеческое
«я», например, Мандельштам), то косвенно — в поэти
ческих образах всегда присутствует личность поэта. Все,
связанное с искусством, с духовной жизнью человека, суть
тайна. И я люблю эту тайну. Говорить о поэзии и рас
сматривать ее с одной стороны — более чем неполно.
Я сказал, что лирическая поэзия исповедальна, но она
98
и пророческая, вестническая. Исповедь не только не ис
ключает вестничество, а наоборот — вестник должен быть
исповедником. Поэт — проводник, служитель Божий, и
пропускает, проводит он весть через себя. Весть и испо
ведь соединены и слиты в нем воедино, и разделить их
невозможно.
***
Я не знаю, что такое талант, я не знаю, что такое дар.
А кто знает? Для меня в этом есть нечто религиозное:
дар — подарок, то, что тебе подарено, то, что тебе вруче
но. А если это не мое, а мне подарено, как я могу анали
зировать и рассуждать, что это такое? Я могу это отли
чить, и то не всегда, особенно теперь, когда так много
подделок под настоящую поэзию. Ну, конечно, вульгар
ную графоманию в примитивном виде разглядишь сразу,
но вот подделку под настоящую поэзию, когда тон или
хотя бы остроумие есть, отличить трудно — и не только
мне (у меня совсем нет таланта редактора, рецензента,
наставника, хотя когда-то я вел студию; для меня тайна
восприятия искусства не меньшая тайна, чем тайна его
сотворения). Но графомана с высоким формальным уров
нем определить очень трудно даже профессиональным
«оценщикам» поэзии. И все же подлинную поэзию всегда
чувствуешь еще и по правде. Еще и по тому, насколько
сам человек похож на свои стихи. Если у прозаика я до
пускаю, что проза призывает к доброму и глубокому, а
автор — человек безнравственный, то для поэта такое не
возможно. Пришвин пишет, что если Некрасов сказал,
что он убил медведя, то — он убил медведя! Некрасов был
один из правдивейших поэтов, он не врал, он себя и бил,
и клял...
♦**
...Пушкин. Для меня нет более любимого человека,
живой личности, живой души. Кто-то очень хорошо ска
зал, называя своих любимых композиторов, — Бах, Бет
ховен, Вагнер. А Моцарт? — спросили его. О, Моцарт —
это Бог! Вот так я мог бы сказать о Пушкине. Перечень
любых поэтов, если он будет открываться именем Пуш
кина, — для меня это кощунство. Это унизительно для
4*
99
Пушкина, потому что Пушкин — вне всяких списков, он
совершенно отдельно. Это очень трудно объяснить. С од
ной стороны, когда мы читаем наших любимых поэтов —
Тютчева, Лермонтова, — у них есть почти пушкинские
строки, вплоть до того, что я иногда над какой-нибудь
прекрасной строкой задумываюсь: неужели это не Пуш
кин? И в то же время — колоссальная разница, как между
Моцартом и Бетховеным. И тот и другой — гении, но
в одном случае это уже нечто божественное.
***
Что сказать о Манделынтаме-поэте? Мандельштамемастере?<...> Я знаю, что всякий большой поэт не похож
на других больших поэтов, что каждый большой поэт един
ственен, особен и неповторим, и все-таки, когда речь идет
о Мандельштаме, мне хочется, в нарушение всякой логи
ки, сказать, что он еще больше не похож и особен, чем
все другие русские поэты, что он единственнее и непов
торимее всех остальных. Наверное, что-то подобное чув
ствовала и имела в виду Ахматова, когда объявила, что
Мандельштам единственный, у кого не было учителей.
Все большие русские поэты XX века при всей их разности
пошли путем «обмирщения» поэтического языка, прибли
жения к живому, доверительному языку, к обиходному
интонационному словарю улицы, дома, службы, дружбы,
любви. Мандельштам сохраняет высокую поэтическую
речь, но каким-то удивительным образом эта высокая речь
оказывается не просто современной, но и новаторской,
речью нашего времени, того дня, в котором мы живем,
или даже того, который еще не наступил.
* * *
Недаром же она Марина. Единственный на свете поэт,
которого мы, с покаянной и благодарной любовью при
нимающие ее дары, называем запросто по имени. Так
называют царей и святых. И так зовут любимых и близ
ких — друга, сестру. Скажешь: М арина, услышь: Мари
на — и не нужно ни отчества, ни фамилии, каждый рус
ский знает, о ком это.
Если сказать «по-детски, по-дурацки», как я иногда
люблю, то единственный ряд, в который я мог бы поста
100
вить это имя, должен был бы открываться именем Иисуса
Христа. Я вижу в этом ряду святых, героев, поэтов, одер
жимых духом дарителей, нежалельщиков себя, мучени
ков, вестников света — Пушкина и Моцарта, Жанну д'Арк
и святого Франциска, Микельанджело и Бетховена, Аль
берта Швейцера и Александра Меня. Из русских писате
лей, близких по времени к Марине, я вижу там Льва Тол
стого и Александра Блока. Она — такая же, они вместе.
И как спасительно нужны нам сегодня.
♦
* *
Я не боюсь того, что Маяковского сейчас не читают,
я и сам <...> не читаю его. Для такого поэта, как Маяков
ский, временное забвение, временная ненужность ничего
не значат. Поэтом для поэтов и литературоведов, как коекто предрекает, он никогда не станет — не тот голос. Он
дождется долгого и дружественного будущего. Как вся
кий великий поэт, своими лучшими и, слава Богу, многи
ми стихами он принадлежит вечности и, как это не пока
жется неправдоподобным, служит Богу. <...> Я в это верю.
Я знаю это. Не представляю себе России без Маяковско
го, мира без Маяковского, будущего без Маяковского.
***
...я никогда не любил Ахматову любовью особенной,
единственной, исключительной, но и никогда не пере
ставал любить ее, как одного из самых великих — и лю
бимых — русских поэтов. Стихи Ахматовой — чудо, не
только в том смысле, в каком всякая великая поэзия —
чудо, но и в каком-то еще более особенном и буквальном.
Великое не всегда совершенно. В мировом искусстве ге
ниев совершенства, гениев гармонии можно перечислить
по пальцам руки: Моцарт, Пушкин, говорят, Данте, мо
жет быть, Гете,— никак не Ш експир, никак не Бетховен.
Ахматова — после Пушкина самый совершенный, самый
гармонический поэт. Она сказала о Пушкине, что он —
автор незаменимых слов. Она сама — мастер незамени
мых слов, мастер точности, мастер простоты, которая упо
рядоченная, гармонизированная сложность, а не что-то
другое. У любого поэта, кроме Пушкина, есть неудачные
стихи, есть стихи, за которые становится неловко читате
101
лю. У Ахматовой таких стихов, таких строк просто не
может быть. Сразу после Ахматовой невозможно читать
других поэтов XX века: они покажутся многословными,
неточными, косноязычными. Это не значит, в моих, по
крайней мере, глазах, на мой, по крайней мере, слух, что
все они меньше или хуже ее, а она — самый великий
после Пушкина русский поэт. Это не значит так, потому
что для меня, да думаю, что и для всех, великое и совер
шенное не одно и то же. Межиров ошибается, когда гово
рит, что Цветаева, в отличие от Ахматовой, великая лич
ность, но никакой поэт. Они обе — великие и разные,
несравнимые поэты. Мне так же дороги маринина без
мерность, безудержность, неостановимость, как и ахматовские гармония, чувство меры, умение вместить софокловскую, ш експировскую , цветаевскую трагедию
в несколько или даже в одно четверостишие. При этом
Ахматова — ничуть не анахронизм, никак не отставшая
звезда пушкинской плеяды, чудом залетевшая в чуждый
ей век. Она вся из XX века, со сложностью, муками и
утонченностью, незнакомыми Пушкину. Любовь — это
судьба, это наваждение, это тайна: по независящим от
моих сознания и воли и необъяснимым причинам я не
перечитываю Ахматову так часто, как некоторых других,
немногих поэтов — Пушкина, Тютчева, Пастернака,— но
каждый раз, когда я заново открываю ее, мне уже долго
не хочется читать никою другого и кажется, что она са
мый великий поэт на земле (после Пушкина, конечно),
и невероятно, как это я так долго мог жить без нее.
***
Он (Некрасов) — какой-то другой поэт. Он — един
ственный среди великих русских поэтов реалист в самом
полном смысле этого слова. Каждое его стихотворение
можно переписать, пересказать, объяснить прозой. Это
непривычно. Он — реалист и эпик. У него и лирика эпич
на. У него нет того «романтического», а на самом деле
поэтического, лирического безумия, которого требовал от
поэзии Фет. Но в этом — и его неповторимость, его особость, его величие в русской поэзии. Более правдивого
поэта не было. Когда он пишет, что «хлеб полей, возде
ланных рабами» нейдет ему впрок, я представляю его та102
ким, каков он на портрете Крамского, и знаю, что это не
стихи, а буквальная правда. И так всегда. Он никогда не
лгал в стихах.
***
У Григория Соломоновича Померанца я нашел образ,
запавший мне в душу: дьявол часто начинается с пены
гнева на губах у ангела. Ангел всем своим существом вос
стает против явного, безбожного, царящего зла на защиту
попранного и униженного добра, за правое, доброе, Бо
жье дело. В процессе борьбы им овладевает ярость, ослеп
ляющая и оглушающая, у него на губах появляется пена
ненависти и бешенства, он уже не внемлет Богу и на на
ших глазах превращается в беса, в дьявола, одержимого
страстью разрушения и убийства, крушащего все налево
и направо, не щадящего ни виноватого, ни безвинного.
<...> Мы сегодня судим наше прошлое... <...> Но я уже
вижу, как у некоторых судей выступает на губах бесовс
кая пена, и брызжет им в глаза, н застиг взор.
***
...одни хотят забыть, что была революция, и вернуться
К старому, к Государю Императору (непременно с боль
шой буквы) и единой неделимой, другие хотят строить
что-то с самого начала «на голом месте». Это все от не
свободы, от безответственности, от бескультурья нашего.
Нельзя, невозможно вернуться к старому или вернуть ста
рое, как нельзя, невозможно построить из несуществую
щего, из пустоты, из ничего. Ни то, ни другое никогда
никому не удавалось.
* * *
Я вообще не люблю царей. Царей не в буквальном
смысле — людей, которые стоят над людьми. Не то что не
люблю, но не могу по-человечески понять. Не понимаю,
как человек может чувствовать в себе без смущения и стра
ха право распоряжаться судьбами многих тысяч людей,
экспериментировать над ними, и, как мы знаем, не все
гда удачно. А Петра не люблю, потому что он был более
жестоким и кровавым, чем иные цари. Человек, который
103
своими руками рубил головы! И близких заставлял уча
ствовать в палачествах. Я не могу любить или пытаться
понять палача. Но к Петру у меня отношение неодно
значное, хотя я не одно гневное стихотворение о нем на
писал, даже — «Проклятие Петру». Он был в политике
(нет, это уже не политика, а строительство государства)
гением. Было в нем созидательное начало: один Петер
гоф чего стоит! Я иногда не то в шутку, не то всерьез
говорю: написал «Проклятие Петру» — напишу и «Похва
лу Петру». Одно стихотворение мое не может исчерпать
отношения к этой сложной фигуре: в нем очень много
страшного, неприемлемого, подавляющего личность че
ловеческую и свободу. Он ведь все-таки созидал в расчете
на рабов и на рабский труд, и прекрасный Петербург он
строил на костях рабов. Но созидательное начало в нем
было, и любовь Пушкина к Петру я понимаю.
***
«Особенная стать» у России, конечно, есть (как у вся
кой страны, у каждой нации, у каждого человека),— ну
хотя бы ее территориальная, пространственная огромность,
безмерность, безусловно наложившая отпечаток на наци
ональный характер: вряд ли мы когда-нибудь научимся,
сумеем, захотим так работать, так относиться к труду, к
делу, как немцы или японцы на своих небольших про
странствах, и вряд ли они оценят, поймут, полюбят нашу
русскую «волю». Но какой он, этот русский национальный
характер? Славянофилы говорят, что мы, русские, все
мирноотзывчивы, духовны, смиренны, добры. Все так. Но
я в своей жизни встречал в русских людях столько наци
ональной гордыни, кстати, невежественной, глупой, ди
кой, столько жестокости, нетерпимости, бездуховности,
бессовестности... Для меня самый прекрасный, идеаль
ный русский человек, из русских русский — наш Пуш
кин. Но, во-первых, не такой уж он и русский, как изве
стно, а во-вторых, так ли уж он характерен, «нормативен»
для России с ее «особенной статью»? Сергей Радонеж
ский и Иван Грозный, Серафим Саровский и Стенька
Разин, протопоп Аввакум и Чаадаев, Петр Первый и Лев
Толстой — ужели же они не русские, а что же между ними
общего? Что-то же есть, да словами не скажешь: вот вам
и национальный характер.
104
***
Политика, если даже она действительно стала неотъем
лемой частью нашей жизни и если уж без нее никак нельзя,
не может быть главным делом. Политика это нечто пре
ходящее, временное, меняющееся на глазах. Политичес
кие взгляды человека могут меняться. Я и сам не зарека
юсь. Я думаю, что таких измен не нужно стыдиться.
Человек изменяется и поэтому неизбежно изменяет. Он
не может изменить Главному, не может изменить сове
сти, Божьей воле (насколько он ее слышит), призванию,
не может, не должен.
* * *
Политико-экономические преобразования в нашей
стране я, как и большинство ее населения, встретил с
надеждой, радостью и восторгом, тем более, что они кос
нулись и лично меня, и многих моих друзей и знакомых,
возвращенных из лагеря.
Но, как Вы знаете, все такие «преобразования» осуще
ствляются не так, как они задумывались, как нам всем
хотелось бы. <...> Мы и в этом потеряли Главное, поте
ряли смысл, ради которого все и было задумано. Со все
ми отвоеванными правами и свободами мы так и не обре
ли единственной внутренней свободы и остались рабами,
невежественными, темными, злыми. Вместо присущего
свободным (и культурным) людям спасительного и пло
дотворного чувства собственной вины, покаяния, ответ
ственности мы, как свойственно рабам, культивируем в
себе мстительное и губительное чувство обиды, занима
емся поисками виноватых и находим их в ком угодно,
только не в самих себе.
/
***
Когда писатель, поэт, интеллигент поднимает свой
голос против явной социальной несправедливости, про
тив тирании и насилия, лжи и беззакония, когда он вы
ступает против крепостного права, против тяжелого поло
жения рабочих, против национального угнетения, против
еврейских, или армянских, или негритянских погромов,
против заключения в тюрьмы и лагеря инакомыслящих,
против помещения в психушки здоровых людей — это
105
политика, это политизация культуры? Если да, то, зна
чит, всегда, во все времена культура была, и есть, и обяза
на быть политизированной. Это еще е библейских проро
ков ведется.
* * *
...освободиться от рабства очень непросто, потому что
это внешняя свобода и права, которые мы вроде бы отво
евали (скорее всего, не отвоевали), а точней — они на нас
свалились, и мы не знаем, как ими распорядиться и что с
ними делать. Это не настоящая свобода, потому что мы
не обрели внутренней свободы. Мы рабы — рабы идей,
которые нам очередные политики, вдалбливают в головы.
Сейчас — это идея рынка, как будто бы рынок может
спасти человечество. Господи, это в лучшем случае сред
ство, а не цель. В рынке не может быть смысла жизни.
Сделаем революцию — сразу грянет прекрасная жизнь!
Придем к рынку —и сразу станем чище'. Это абсурд. Бока
каждый русский человек не станет личностью, личностью
думающей и свободной,— он останется рабом. Рабом цеди,
денег, навязываемых идей. Мы пока все рабы. Кроме, мо
жет быть, Сахарова...
♦**
...иногда думаю: был бы жив Андрей Дмитриевич, не
распался бы Союз. У него была своя идея Конституции, и
если бы мы тогда ее приняли (это не один я так думаю),
может быть, и Прибалтика от нас бы не отпала. Потому
что была бы не Империя, а добровольный Союз свобод
ных и самостийных, как мы на Украине говорим, госу
дарств. Увы, никто не слушает таких чудаков и юроди
вых, как Сахаров. Все слушают политиканов, а им ничего
не важно, кроме собственной власти, своего авторитета.
<...> Ведь оно было — братство писателей всех нацио
нальностей, когда мы переводили друг друга, братство ин
теллигентов, братство диссидентов разных националь
ностей. <...> ...напрашивается аналогия: Октябрьскую
революцию готовили поколения лучших в отечестве лю
дей. а когда она пришла, то все отшатнулись: она оказа
лась не тем, чего от нее ожидали. Так и мы: готовили
106
крушение коммунистической империи, и оно пришло, но
совсем не так, как мм мечтали.
Союз погиб — хорошо, но почему вместо него не воз
никло собратство? Опять это наше рабство и какая-то зацикленность: раз империя эго было плохо, давайте жить
только самостоятельно. И что получилось? Теперь не рус
ские обижают грузин, а сами грузины убивают грузин.
И опять идея, теперь уже национальная, оказывается выше
человека, выше личности. И самое страшное — льется
кровь, гибнут люди.
***
При обилии всяческих гражданских, «внешних» прав
и свобод, буквально обрушившихся иа нас за последние
три-четыре года (частью этих прав и свобод мы были не
прошенно-нежданно-негаданно одарены «свыше», часть
их сами позже отвоевали иа демонстрациях и митингах),
мы так до еих пор и не обрели единственно нужной нам,
«внутренней», подлинной свободы, неотделимой от культу
ры и ответственности. В нас ничуть не изжиты представле
ния и чувства, свойственные рабам, рабская психологш ,
рабские темнота и злоба. Мы по-прежнему-безответствен
ны, бескультурны и несвободны. Как это и пристало ра
бам, мы шарахаемся из крайности в крайность, и то, чему
были безоговорочно привержены и что безусомнительно
славили вчера, сегодня столь же безусомнительно и безо
говорочно предаем осуждению и проклятию. <...> ...все
норовим историю нашу переписывать, какие-то страни
цы ее зачеркивать, как будто их и в помине не было. Да
она, история русская, вся в наших костях да крови, нику
да от нее не денешься: ни от царей, ни от бунтарей, ни от
Ивана Грозного, ни от Стеньки Разина, ни от Столыпи
на — реформатора и вешателя. Сегодня мы его превозно
сим как великого государственного деятеля, а я до смерти
не забуду, как везли меня при Сталине в лагерь, с сотней
таких же безвинно осужденных, в нечеловеческом вагоне,
который, по старой памяти, назывался столыпинским. Вот
сейчас мы с обоих краев в один голос от Октябрьской
107
революции отрекаемся. Дескать, революция эта в исто
рию нашу как бы по ошибке попала: историческое недо
разумение и преступление, да и не народная революция,
а переворот, сотворенный кучкой злоумышленников, пре
имущественно нерусского происхождения. Да чушь все
это! Не могла кучка злоумышленников всю Россию вско
лыхнуть до самых глухих и отдаленных окраин, до самого
Тихого океана. Значит, накапливались обиды, чтобы про
рваться разом в великую и страшную четырехлетнюю бра
тоубийственную войну. Тому и свидетель есть непогреши
мый и неподкупный, которому невозможно не верить,—
великая русская литература. Или уже не слышим Некра
сова? Не слышим Щедрина? Не слышим великого Тол
стого, кого весь мир слышал? А как же Достоевский, ко
торого сейчас на каждом шагу поминают? Да вспомните,
перечитайте в «Карамазовых» разговор в трактире Ива
на с Алешей, историю про то, как крепостного ребенка
помещик собаками затравил. Перечитайте Александра
Блока, самого чуткого, самого искреннего, самого прозор
ливого русского поэта XX века, стихи его из третьего тома
о «Страшном мире» и все его статьи того времени. Или и
Блоку не верите? Перечитайте Бунина, ненавидящего ре
волюцию,— «Деревню». Ведь очевидно же, что не могло
не свершиться революции в этой стране, в нашей много
грешной России и что должна она была разразиться имен
но такой — великой, страшной, кровавой, многократным
«бессмысленным и беспощадным» повторением пугачев
щины. Конечно, «не приведи Бог»,— не с Пушкиным же
спорить,— конечно же, великое преступление и великий
грех. Но и великая же кара, великое возмездие тем, про
тив кого она была направлена и кто в ней повинен, по
крайней мере, ничуть не меньше тех, кто ее осуществлял.
И ведь лозунги ее, обещания ее, до сих пор неисполнен
ные, человечны и прекрасны: «мир народам, власть Сове
там, земля крестьянам, заводы и фабрики рабочим». Мы
только сегодня беремся их в жизнь воплощать — значит,
живы замыслы революции, может быть, сможет она иску
пить свои грехи? Может быть, она не кончена на страш
ном и стыдном, может быть, впереди преображение и ис
купление? <...>
Историю нельзя переделывать, от истории нельзя от
казываться. Да и незачем. За нашей революцией стоят
108
благословляющие и вдохновляющие тени прекраснейших
и благороднейших русских людей — от Радищева и де
кабристов до лейтенанта Шмидта. Она была, ее не пере
черкнешь. Мы приняли ее наследство, страшное, темное,
безобразное, но нам не избавиться от него. Это не только
недостойно, безответственно, безнравственно, но, в кон
це концов, и безграмотно, противоестественно, просто
невозможно. Наш долг, наша задача, наше дело — пока
еще не поздно, покаяться во всех страшных, непросгимых ipexax Революции, государства, своих собственных
(а их у каждого немало), исправить ошибки революции,
искупать ее преступления, преобразовывать ее согласно с
велениями времени, чтобы вместе с ней обновленными и
просветленными вернуться в божественное лоно мирово
го человечества.
* * *
Когда один из немногих истинно свободных людей в
стране — Дмитрий Сергеевич Лихачев призвал нас всех к
покаянию, Господи, как возмутилось в нас рабское чув
ство обиды: пусть палачи и насильники каются, казно
крады, начальники, аппаратчики, а нам-то в чем? Мы н е
причастны, мы — как все, мы сами обиженные, жертвы,
винтики. Да вот в том, что винтики, и покаемся! Акаде
мик Лихачев, чудом избежавший расстрела на Соловках,
не считает, что ему не в чем каяться, не снимает с себя
вины за все зло, всю ложь, все грехи своего времени и
своего государства. И академик Сахаров не снимал. И те
семеро, что вышли на площадь, протестуя против ввода
наших войск в Чехословакию, не снимали и не снимают.
И кто в лагерях и психушках при Брежневе сидел, не счи
тают себя героями, винятся, каются. В том, что жили в
такое время, в такой стране и, значит, не могут быть не
причастны ко всему, что творилось тогда, да и по сей
день творится, не могут не разделять вины и ответствен
ности за все, что делалось и делается, что было и есть. Да
так всегда и велось на свете, чем душа праведней, тем она
сама себя считает грешней и виноватей, тем больше ей
есть в чем каяться, а мнили о себе, что не в чем, те, кто
понаглей да поподлей, ну разве что еще дурачки, по сле
поте да недомыслию. Не может же быть свободы без чув
ства ответственности! Но и без культуры какая ж свобода?
109
***
Свобода, культура, ответственность. Эти понятия свя
заны между собою теснее и нерассоединимее, чем нам
представляется. Свободный человек в свободном обще
стве не может не уважать культуру, облегчающую и оду
хотворяющую его труд, быт, досуг, повседневную жизнь,
как не может не обладать чувством собственного досто
инства и личной ответственности. В этом и состоит его
отличие от раба, который не волен не только в своих де
яниях, но и в самой жизни, у которого изначально вместе
со всеми человеческими правами отобрано и чувство от
ветственности, а культура для которого является одним
из атрибутов ненавистной господской власти, то есть чемто чуждым, ненадобным и враждебным. Свобода без чув
ства ответственности и без уважения к культуре есть абсурд
и дикость, производные от «бессмысленного и беспощад
ного» рабского бунта, то же вывернутое рабство, нечто
невообразимое и страшное.
***
Духовная жизнь, культура — это та область, где прояв
ляется Божья воля, где действуют высшие, божественные
каноны. Их существование не зависимо от нашего жела
ния или нежелания. Цивилизация — человеческое свое
волие, неприятие этих законов. Но в какой-то мере циви
лизация и культура неотделимы. В чем-то они враждебны
и антагонистичны, но в то же время и неразрывны. Они
сосуществуют.
♦**
Когда я говорю «Бог», я имею в виду не церковного
Бога, в которого я не верю. Мой Бог начинается не «над»,
а «в», внутри меня, в глубине моей, но в такой дальней,
такой недоступно сокровенной, такой совершенной моей
глубине, когда она, не переставая оставаться моей глуби
ной, моим невозможно-идеальным, лучшим, прекрасней
шим «я», Божьим замыслом меня, становится одновре
менно и такой же Вашей глубиной, и глубиной всех других
людей, живущих и живших на земле, и глубиной всех
110
животных, всех растений, божественно-всемирной глуби
ной. И еще я убежден, что Бог один — у православных и
католиков, у христиан и евреев, у мусульман и буддистов,
у верующих и неверующих, иначе вся идея Бога теряет
всякий смысл.
***
Я не могу одним или несколькими словами опреде
лить то, что я называю Главным (и для меня, и для всех),
глубоко убежден, что было время (сужу по книгам, по
преданиям, по памятникам культуры, по самой культуре,
в конце концов), когда все психически нормальные люди
про это Главное знаяи и в жизни своей этим знанием,
Этим представлением руководствовались. Пожалуй, они
выразили бы это так: Главное — это мое отношение к
Богу, мои отношения с Богом. Не всякий нашел бы эти
слова, но, если бы сумел и смог, все сказали бы так или
похоже. Неверующий вместо слова «Бог» сказал бы: со
весть, или любовь, или дух, или «мое представление о
добре, о справедливости, об истине», — суть бы от этого,
как Вы понимаете, не изменилась. Конечно, и тогда жизнь
людей была и тяжелой, и страшной, и в чем-то, пожалуй,
для огромного большинства людей и тяжелее, и труднее
нынешней: не то, что молоко для ребенка или мясо для
мужчины, но и просто кусок хлеба доставался дороже, и,
конечно, и в те времена, как всегда, были мошенники,
распутники, воры, убийцы — все-таки про это Главное
знали все, и все знали, что это и есть Главное, и жили
этим Главным. Про это Главное знал каторжник, осуж
денный за страшное преступление, за насилие, за убий
ство, и знала женщина, подававшая ему милость — кусок
хлеба или денежку, — все знали, каждый знал. В челове
ческих душах, невежественных, непросвещенных, жило
представление о добре и зле, понятие греха и покаяния.
Люди и тогда грешили, но знали, что это грех, что это
против Бога (или против совести, против любви, против
справедливости, как бы они это н е называли, в конечном
итоге — против жизни, против мира) и заслуживает «Бо
жьего наказания», требует искупления. И с этим знанием
жили люди, десятки поколений людей,— я убежден в этом,
я верю в это, я знаю это: я верю книгам, верю мировой
111
литературе, мировой духовности, которая вся на этом зиж
дется. И, зная о главном, люди были причастны Вечности.
Для меня Главное и Вечное — это синонимы. Веч
ность, по-моему, это вовсе не временное понятие, как
думают некоторые (дескать, пройдет время — и настанет
Вечность, есть даже такие стихи, не помню чьи, что из
лет складывается Вечность,— или что-то в этом роде), а
понятие философское, религиозное, и, напротив, нечто
противоположное и противоречащее времени. Вечность
не когда-то была и не когда-то будет, а всегда есть, сегод
ня есть. Вечность это то и там, где пребывает Бог и где
проявляется его воля. Сегодня — и у нас, и за рубежом
миллионы людей живут временным, то есть преходящим,
бренным, неподлинным, неглавным. А нужно жить веч
ным и в Вечности, то есть не только, скажем, в 1991 году,
но и в Вечности, и для Вечности. <...> ...все зло, вся тя
жесть и тьма нашей жизни оттого и в том, по-моему, что
в ней перестало ощущаться Главное и поэтому сама жизнь
лишилась смысла и значения, лишилась подлинности. Не
знаю, когда и как это случилось с нами, но мы в нашей
жизни подменили Главное если не прямо ложным и мни
мым, то уж точно «второстепенным», вторичным, отвле
кающим, мешающим, запутывающим. Беда не в жизни,
не в быте, а в том, что жизнь и быт — без Главного, что
они сами — жизнь и быт — заняли главное и единствен
ное место, а больше, кроме них, ничего и нет. Господи,
да, конечно же, «нужно ребенку молока достать, мужу
добыть мяса, в чем-то нужно ходить на работу в мороз
ную зиму, чтобы еще и чучелом не выглядеть», и лечение,
и лекарства нужны, когда заболеешь, но все это нужно
делать, как делали наши предки, с любовью, помня о Глав
ном, и тогда, мне кажется, не должно быть ни отчаяния,
ни апатии.
***
Не верю в то, что Создатель, предоставивший челове
ку высшую свободу — жизнь, мог ограничить ее запрета
ми и церковными канонами. В своей дороге к Богу мы
совершенно свободны. И еще не понимаю, почему нужно
общаться с Богом непременно в церкви, а не в лесу, в пу
стыне или за своим письменным столом.
112
***
Никоим образом не хочу обидеть церковь: люди идут
туда, чтобы общаться с Богом, но для меня неприемлемо
«соборное» (кстати, церковное слово), массовое покло
нение.
***
К Богу приходят индивидуально, личностно, каждый
своим единственным путем, через сомнения и муки.
И непредсказуемо — ужасно это невероятное, немысли
мое, кощунственное и в то же время абсолютно понятное
и, вероятно, неизбежное объединение самых косных и
твердолобых коммунистов и церковников, монархистов,
белогвардейцев. Как сказал поэт, «они всегда договорят
ся»: интересы-то одни.
А вот «нам» с «ними» вряд ли можно «договориться».
И вряд ли этого от нас хочет Бог. Есть вопросы, на кото
рые ответов у меня нет, я их не знаю, не вижу.
Согласно Божьим заповедям нужно, должно ненави
деть грех и любить грешников, не принимать зла, проти
востоять, противодействовать, противиться злу и любить
носителей зла, любить злодеев, любить в них людей, на
ших братьев и сестер. Я знаю, что это так, знаю, что так
нужно и должно, но понять это ни умом, ни сердцем не
могу, тем более не могу применить это в жизни. Я не
могу любить убийцу, мучителя, насильника, не могу от
делить их страшных дел, их злодейств от них самих, не
могу увидеть в них человеческого, божьего. Наверное, это
мой грех, моя вина, мое несовершенство, мое несчастье,
но и не могу и вряд ли хочу мочь. Да ведь люди, о поведе
нии которых на писательских пленумах читать было тош
но, слава Богу, не убийцы и не насильники, и «догово
риться», а тем более «объединиться» с ними значило бы
«объединиться» с их взглядами, «объединиться» со злом,
не с ними как с людьми (я допускаю и даже, кажется,
знаю, что некоторые из них, помимо проповедуемых ими
взглядов, в жизни, в поведении хорошие люди с близки
ми мне литературными вкусами и т.д.), а именно с их
взглядами, с тем, что они говорят, к чему призывают зна
чило бы полюбить не грешников (в отношении этих лю
дей это как раз можно было бы сделать), но сам ipex,
113
принять на душу их грехи, то есть пойти против себя,
против Бога. Нет, это тоже не нужно, нельзя, невозможно.
***
Коммунизм учил нас ненавидеть. Ненавидеть классо
вых врагов, ненавидеть инакомыслящих, всех, кто «ме
шает» генеральной линии. Казалось бы, на смену ненави
сти должна была прийти любовь. Но нет. Ничего не
изменилось. Опять пришла ненависть. Еще когда только
начиналась перестройка, я понял, что ничего хорошего
из этого не выйдет, потому что опять все делалось без
любви, без Бога, без желания добра каждому отдельному
человеку. Это баяла чистая конструкция, хоть она и поро
дила на первых порах какие-то надежды. Понимаете, мы
ежедневно повторяем первородный грех. Мы противопо
ставляем Божьей воле своеволие — личное, националь
ное, партийное. Мы ежедневно нарушаем законы добра и
любви. Мы никак не хотам понять, что люди — разные.
И такими разными они должны жить вместе, не уничто
жая, не преследуя друг друга, не перековывая, не обращая
в свою веру. Просто жить рядом и уважать живущего за
то, что он человек, за то, что он неповторимое создание,
за т о , что ему трудно.
***
Он (человек. — С о с т а в и т е л и ) — часть культуры. А куль
тура не требует революций, ломки, шараханий из сторо
ны в сторону. Она не знает, что такое прогресс. Она жи
вет в вечности. А в вечности нет движения в нашем
обычном механическом понимании. Мы же пытаемся на
силовать даже вечность. И ведь вот что странно: подоб
ная «работа» тяжела, ужасна, никому не нужна. Но мы
упорно этим занимаемся. Украинский философ Григорий
Сковорода говорил, что все нужное Бог сделал легким и
приятным, а все ненужное — неимоверно тяжелым. Но
наш выбор — всегда странен.
Ж* *
...Я все-таки не отношу себя к пессимистам. Я траги
ческий оптимист. Я всем рассказываю свою любимую
притчу об одном святом. Когда он был маленьким, как
114
и все дети, любил играть в мяч. Но его наставники жела
ли, чтобы он отучился от своих детских игр, которым он
предавался с таким упоением, и поскорее стал взрослым,
как они. И вот, руководствуясь этим желанием, они его
однажды спросили, что бы он стал делать, если бы узнал,
что завтра наступит конец света. М аленький святой отве
тил: продолжал бы играть в мяч. В этом мое призвание.
В этом моя маленькая тайна, которую невозможно объяс
нить.
* * *
...в мире есть нечто более правильное и верное, чем
воля, хотение, произвол отдельной личности, общества,
государства. <...> ...мир в своем существовании подчинен
нравственным законам, более естественным, могуществен
ным и постоянным, чем законы экономические, полити
ческие, государственные, законам, уклонение от которых
болезненно и опасно, а прямое нарушение которых при
водит к смертоносным и всеразрушительным последстви
ям. Короче говоря, это значит, что в жизни есть смысл.
А для мыслящего существа бессмыслица его жизни в бес
смысленном мире страшнее смерти, ужаснее небытия.
Когда же смысла лишается не жизнь одного человека или
немногих людей, а жизнь целого общества, всего народа,
всего государства, когда эта жизнь уходит из-под контро
ля нравственных законов и в беззаконии и бессмыслице
происходящего уже никому не дано расслышать той бла
гой и спасительной воли, о которой шла речь, тогда и
наступает то состояние, какое мы все сегодня ощущаем
как кризис всей нашей жизни, как неостановимое сколь
жение ее в разверзающейся бездне. Выход один, спасение
одно: опомниться, прислушаться, услышать, вернуть жиз
ни ее смысл и лад. И кому ж первому, как не писателю,
не поэту: они ведь по самой сути своего дара, своего дела
должны обладать особенным духовным слухом,— да где
ж они? Обидоносцы, авангардисты, фокусники, циники,
шутники,— им ли услышать, им ли вернуть?
«Да будет воля Твоя, а не моя, Господи!» Есть то, что
мы называем культурой, и то, что мы называем цивилиза
цией. По-моему, то, что мы называем культурой, есть чтото близкое к тому, что верующий определил бы как про
явление Божьей воли, вслушивание в нее, ее исполнение
и утверждение, а то, что мы называем цивилизацией, есть
115
как раз уклонение от этой воли, ее искажение или нару
шение, своеволие человечества, не захотевшего ее слу
шать. Поэтому культура — это смысл, свет, высота, гар
мония жизни, а цивилизация — ее бессмыслица, суета,
разложение и разлад. В культуре мы чувствуем вечность,
в цивилизации ощущаем бег времени и предчувствуем его
конец. И в то же время между ними существует таин
ственное и сложное родство. В моем представлении, их
отношения удивительно, до смеха и ужаса, похожи на
отношения главных антагонистических героев великой
сказки Андерсена и Евгения Ш варца. Как ученый и его
тень в той мудрой сказке, так культура и цивилизация не
могут существовать одна без другой. Как в сказке, враж
дебные друг другу, они вынуждены считаться друг с дру
гом, быть все время вместе, рядышком, и, как в сказке,
цивилизацию иногда принимают за культуру.
***
...по-настоящему осмысленный приход к вере произошел в конце 60-х, когда я встретил Лилю, когда я стал
читать Бердяева. Но я совершенно не церковный чело
век. К православию государственному — старому и ны
нешнему — у меня отношение отрицательное, и не толь
ко потому, что оно себя так запятнало... Но когда я просто
вижу священников, которые выступают по телевизору, у
меня они зачастую не вызывают доверия. Я не верю им.
И тот Бог, которого я ощущаю, ничего общего не имеет с
церковным Богом. Мне лучше общаться с Богом не в цер
кви, хоть церковь, ее архитектура — это прекрасно...
***
Низменному и разрушительному чувству обиды, тол
кающему искать виноватых, сводить счеты, думать о воз
мездии и неизбежно приводящему к розни, самовозвеличиванию, ненависти и душегубству, мудрец Бердяев
противопоставил благородное и плодотворное чувство
вины, ведущее к покаянию, искуплению, совершенство
ванию, смирению, любви. А мы все виноваты: перед л к > т
бимыми и теми, кого не смогли полюбить, перед землей,
испоганенной и обезжизненной, и уж обязательно перед
собственной совестью. Давайте забудем обиды. Давайте
устыдимся вин своих.
116
***
Для меня многое в человеческой деятельности, не
только в поэзии, связано с тайной. Я преклоняюсь перед
тайной. Поэтому анализировать, объяснять вдохновение
для меня очень трудно, если не невозможно. Пушкин
называл поэта пророком. Даниил Андреев вывел такое
понятие, как вестничество. Для меня поэт — пророк, ве
стник, человек, которому дано то самое Слово, которое
было вначале. Слово, которое было у Бога. Поэтому я
никогда не мог объяснить тайны стихосложения. Я не
знаю, откуда взялись мои лучшие строки. Они не могут
принадлежать мне — слабому, грешному, смертному че
ловеку, подверженному всем грехам и соблазнам мира,
невежественному рядом с ними. Тем не менее эти стро
ки, нужные не только мне, но и другим людям, появля
ются. Ну что это, если не тайна? Для меня как для чита
теля поэт — человек, стоящий рядом с Христом, который,
если и не каждый день, то по крайней мере тогда, когда
пишет, восходит на Голгофу.
* * *
...Грань между поэзией и непоэзией не столь резко
очерчена, как это может показаться. Многие сегодня об
ладают такой версификационной изощренностью, что не
сразу и отличишь истинное от надуманного. Но со време
нем для меня все становится на свои места. Потому что
истинный поэт — это еще и явление трагическое. А какая
может быть подлинная трагедия в стихах человека, кото
рый просто играет в стихи? Кстати, к таким я отношу
почти всю новую волну.
* * *
...поэзия все-таки важнее экономических неурядиц
и важнее самих разговоров о поэзии.
* * *
...когда я читаю нечто, что потрясает меня,— мне со
вершенно все равно, к какому течению принадлежит ав
тор, новаторская это книга или традиционная. Меня оди
наково потрясает «Жизнь и судьба» Гроссмана, если
117
говорить о книгах более или менее последнего времени
(совершенно традиционный роман, в подчеркнуто тради
ционной манере написанный), и «Москва — Петушки»
Венички Ерофеева, книга новаторская. Дело не в этом.
Дело в том, серьезно это или несерьезно. Почему меня
сейчас раздражает «новая поэзия», которая утверждает себя
именно как шкода (авангардизм... концептуализм...)? По
тому что для меня она несерьезна. Я считаю, что это не
серьезное отношение к литературе, что это именно стрем
ление утвердить себя как школу и не думать о главном в
жизни — о том, как живется людям. Для меня литерату
ра — это не баловство, это не игра. М еня совершенно не
устраивает установка: «Читатель милый, поиграй со
мной~.». Я считаю, что подлинная русская литература
никогда не т р а л а с читателем (да, все искусство — игра,
но это высокая игра, это священная игра). Никогда ни
Пушкин, ни Лермонтов не пригласили бы читателя с со
бой поиграть. Какая там к черту игра! Это игра на разрыв
сердца...
***
...есть графоманы на низком, на очевидном уровне, а
есть графоманы — профессионалы. Не в стихах, а во вся
ком великом искусстве нас трогает не только мастерство.
Анатоль Франс сказал как-то, что все гении плохо пи
шут,— и это очень похоже н а истину. Потому что и Лев
Толстой, и Достоевский писали гораздо хуже, чем Турге
нев. Избыток мастерства, избыток профессионализма
может повредить тебе человеку, тебе личности. Тебе жи
вому и страдающему. Ведь когда человеку больно, он за
бывает о мастерстве. Когда он кричит от боли, он не ду
мает, чтобы этот крик был красив. Хотя, с другой стороны,
и крик в настоящей поэзии недопустим, и красота, та са
мая, которая мир спасет, в ней абсолютно необходима.
Тут все полно противоречий, все — тайна и чудо, все дер
жится на грани, тоньше лезвия бритвы, и грань эту пере
ступать нельзя.
***
По мне, новая поэзия — авангардистская, постмодер
нистская, концептуалистская, как ни назови,— занята
утверждением себя, утверждением подчеркнутого своево-
118
лкя. Вот от этого молодых я очень хотел бы предостеречь.
Поверьте кою, что читатель не пойдет за вами, а отверг
нет вас, если не увидит в стихах ничего, кроме своеволия,
кроме игры, кроме эпатажа, креме утверждения себя — и
больше ничего. Меньше занимайтесь собой и своими
формальными поисками, а больше занимайтесь жизнью
страны, нации, народа, города, мира, близких своих, дру
зей своих, тех, кому плохо сейчас. И будьте похожи на
свои стихи, подкрепляйте их поступками, поведением, всей
жизнью, как это было у наших любимых поэтов. Миру
больно, Космосу больно. И поэт должен восстанавливать
Космос, он должен вносить гармонию в хаос, свет — во
тьму. Вот почему поэзия, лирика важнее, главнее всех дру
гих искусств. И нужнее людям, если даже они об этом не
знают. Вот в чем назначение ноэта. Причем не только
русского. Почему-то принято считать, что только русская
литература какая-то особенная, святая. А Данте, а Ш екс
пир, а Диккенс, а Гюго? Да вся мировая литература, все
мировое искусство жили добром и светом. Поверьте мне,
пожалуйста.
М*
...я гражданин Украины (и это так в полном смысле
слова: вся моя жизнь связана с Украиной — не считая
военных и лагерных лет). Это моя родина. Я здесь родил
ся. Мне было бы даже трудно, уехав, входить в русский
воздух и природу. А уж как украинская мова сказалась на
моем творчестве — это пусть думают критики, рецензен
ты, литературоведы. Мне об этом судить трудно, но на
верняка один язык отозвался на другом.
* * *
...был... и остался — русским поэтом. ...меня трудно
обвинить в том, что я защитник тех людей, которые меня
же и преследовали, или защитник империи. Я сам прило
жил руку к ее разрушению. Но, видит Бог, не такого разру
шения я хотел . Если угодно, я хотел преображения. Я хо
тел, чтобы новая жизнь выросла из ростков лучшего, что
было в нашей прежней жизни. А мы опять все разрушили
и пытаемся строить на пустом месте самую бесчеловеч
ную, самую бандитскую разновидность буржуазного госу
119
дарства. Почему? Потому что у них такая концепция.
И опять пошло-поехало: революция ради революции, ре
форма ради реформы. Не покаявшись, не очистившись
от грехов, не помня о людях. Раздел страны ради раздела.
Я всегда жил в Харькове и никуда из него не уезжал. Но
стал человеком без Родины. Потому что моя Родина — это
большая страна, по крайней мере та ее часть, что говорит
и пишет по-русски. И для этой страны я писал свои сти
хи. А теперь меня хотят границей отделить от русской
культуры, русской литературы.
***
...непримиримый враг отъезжающих (я даже Галичу не
простил его отъезда), я сейчас едва ли не готов уехать.
Потому что той родины, которая у меня была, нету.
<...>Это не та страна, в которой я родился и в которой
я состоялся как поэт.
* * *
...Себя лично я не представляю там. Если я уеду, я уже
не буду там писать. А если буду писать, то только пла
каться и вспоминать, потому что я буду оторван от моей
конкретной реальной жизни, а я способен состояться толь
ко тогда, когда я живу в том, о чем я пишу, с теми, для
кого я пишу, кем бы я хотел быть услышан. Это будет
ностальгия, а не что-то живое.
***
Возвращаясь к нашим всегдашним и вечным, никогда
неразрешимым разговорам-спорам на эту тему, я и сей
час скажу, что моему уму и сердцу, душе и духу всю жизнь
близка идея еврейского космополитизма, растворенности
в мире, при которой еврей, оставаясь евреем (тут уж он
ничего с собой не поделает), чувствует себя человеком
той культуры, которая, в силу обстоятельств, стала ему
родной, в которой он естественно и свободно мыслит,
чувствует и живет — немцем, французом, русским. Идеал
еврея-человека для меня — на всю жизнь, до смерти —
воплощают не Жаботинский, Бялик или Агнон, а такие
личности, как Эйнштейн и Чаплин, Пруст и Кафка, Пас
тернак и Мандельштам.
120
***
...увидел (в Израиле. — С о с т а в и т е л и ) , услышал, по
чувствовал, узнал и другое. Эго — страна евреев, государ
ство евреев, которое позвало их, собрало их и которое
обязалось их защитить. Конечно, хорошо быть Эйнштей
ном или Пастернаком, но многие миллионы простых
евреев, ничем, ни в чем, ни перед кем не виноватых, а
просто за то, что они евреи (хотя большая часть их не
говорила ни на иврите, ни на идише и вообще забыла о
своем еврействе), были убиты, уничтожены, истреблены,
и вся эта отчужденность их от других, ото всех сохраняет
ся, сохраняются недобрые чувства к ним, то там, то там
вновь возникают призывы убивать, изгонять, ограничи
вать. Страшно быть евреем. И тот мир, в котором так
интересно жить, так хорошо чувствовать себя граждани
ном, не защитит евреев — ни Россия, ни Украина, ни
Германия, ни даже Америка. А государство Израиль за
щитит, обязалось защищать, подтвердило это обязатель
ство материально, вещественно, наглядно.
* * *
...дело сотен тысяч людей в Израиле — еврейское го
сударство, защищающее евреев. Для кого-то в этом тоже
Божья воля.
* * *
...в последние годы, которые мы называем теперь застойными, я обрел свободу. Да, меня регулярно вызывали
в КГБ, гэбэшники являлись домой. Но я обрел самую
главную — внутреннюю свободу. Я был свободен той сво
бодой, которая может быть присуща человеку даже в тем
ной камере. И эту свободу у меня никто не мог отнять.
Я знал, зачем и для кого я работаю, я знал, что в стране
есть прекрасные люди, носители высокой нравственно
сти и духовности. Теперь я опять несвободен. Я не могу
оставаться в стороне, когда гибнет культура, когда одна
порочная мораль заменяется другой, когда газеты и жур
налы под угрозой закрытия, когда люди перестают читать
книги. Я не могу оставаться безучастным, когда все под
вергается уничтожению и осмеянию...
121
...мне все же кажется, что разрушение культуры и ду
ховности началось тогда, когда в мир проникли буржуазные отношения. О какой духовности можно говорить, если
превыше всего ставится все материальное, все то, что
можно купить или продать? Были, были, конечно, и убий
цы, и воры, и развратники. Но разница заключается в
том, что преступник знал, что он преступник. Было чув
ство греха, понимание греха. Потому что с людьми был
Бог, была нравственность. Преступники считались несча
стными людьми, нарушившими заповеди Божьи. Теперь
же безнравственный человек в почете, ему завидуют, по
тому что он больше других преуспевает в материальной
сфере.
* * *
...мои любимые поэты — не социальные, не те, кто
писали на злободневные, гражданские и политические
темы. У поэзии другое назначение, другие задачи, ио сам
я живу в такое время, когда нельзя уклоняться от соци
ального. Поэт так устроен — он не может не реагировать,
не откликаться на все несправедливое, на все больное
и трагичное в жизни.
***
Будучи отлучен от литературной жизни, лишенный
возможности публиковать свои стихи, для того чтобы за
работать на кусок хлеба, я 25 лет проработал чем-то вроде
экономиста-плановика (числился по штатному расписа
нию «мастером») в трамвайно-троллейбусном управлении.
К своей работе относился добросовестно, и , надеюсь, со
служивцы поминают меня добром, но и эта работа ника
кого отношения к моей подлинной жизни не имела. Я от
рабатывал свои положенные 8 часов — и забывал все:
службу, служебные отношения, выговоры начальства — и
возвращался к настоящей жизни: к книгам, стихам, к раз
думьям о времени и мире. Не знаю, живут ли так все по
эты, но я жил так и иначе жить не могу. То, о чем я на
писал,— это и есть моя жизнь, и разве сейчас кто-нибудь
в стране живет другим, тем более человек, имеющий ка
кое-то отношение к русской литературе?
122
* * *
...у меня не осталось никаких лагерных воспомина
ний, настолько не осталось, что, когда приходится попа
дать в компанию бывших лагерников, «зеков», я чувствую
себя среди них самозванцем — ничего не помню. У меня
была надежная внутренняя защита, как бы «внутренний
монастырь»: мои мечты, книги, стихи, моя духовная сво
бода, этим я и жил, а не страшным лагерным бытом,— не
в лагере, а в Вечности. Как и потом, после лагеря, когда
«вышел из игры взрослых людей» и перестал участвовать
своими стихами во всеобщей идеологической лжи, 25 лет
просыпался под будильник, ходил на службу в трамвай
но-троллейбусное управление, составлял заявки и отче
ты,— при этом считал себя счастливым человеком, пото
му что не продался, устоял, душу сохранил. Когда о моей
судьбе говорят, что она трудная, тяжелая, мне смешно:
опять все напутали.
***
Что делать? За всех — не скажу, не сумею, а нам с
Вами — то единственное, что нам назначено и что мы
можем и обязаны делать, и что во все времена делала рус
ская интеллигенция: нести людям, народу культуру, свет,
добро, освобождать души от темноты, от зла, от рабства,
любить и вызывать ответную любовь, бороться — только
не силой, н е враждой, н е ненавистью — с невежеством,
нетерпимостью, ложью, политиканством, говорить о Глав
ном, призывать к поискам истины и смысла. И молиться.
И верить. И любить.
1 9 8 8 -1 9 9 4
б е ю жизнь C/tpOlUQCt HpotonpMU&ybJ
Нрщм /тонною уа сумо*'
J сСнаи WHCJYQW ниьн'
С flftcfliWQfOyJiOJO Cfjytnir.
fyt
J ЛИА* U
Ц ; NxW
fifgw ж не ctricmfan
нхпуо на net" c y p o t чесан \
С России oifii*& и тцраисмВс
Mol gW Скитен h оуитФ^Ком.
tp *»$*•*«*<#1** •
ft* Jjuiu одм-lt f/ u Lyf
mj.
W«« .t
u
CW/Wеррк*!
и «пч-ц <лич.*' 'Мча,
$ *Ы .ultef С
) uiW
<wv
fky старость не ле/рсунтШ,
j atm n w ue ccmu*¥Jf мне ojlic Щ г в РауищсВ^
*м Pimp J/ibkgHfat иньм.
р *\ спай* I С ^
и « **• W хкц,
(fufi не слепа nay* c nocf
to, 6cf*i сеелвюом вмрш/
* Iй
/Ю9М U oypbyo-'otxot ~
Heyumufuube fyrtu.
k c * ,f V & fv » ,k u * “**
ОМ)
Sufi у Je/omtcc у ЧфЦ
J, ш ,П'Ьшс1ьа/' к/пу
fax *>tv, кто hru в&есфадм,
Что jc-ffyiU'ku е л р у *
U у чь#п нночд t латте te a t
* Ч*о'Ъ^м(ш%р/ i h o U i ^
/
ко* tyfitc ниоъиь kernel Sec ш<
Лк кшуъиош j<yer,
J »
турок Quine fiMuQ
Udj mtmu Cyw4,
кт о
t k t j U o j lA k f y i j u t f
r
о mLWO kg kp/vfytg.
Kuk
*yt
WiW
uuukcMus
кщкa и ;
3&M
hW i»
«IAU,
5j—I
Lt
С^Ь<Иfn С*^Н» м*,&r,
О
U jtcti‘
keybuipMcccy Hftg '1ьуе>К.г —
™j*<
Лол 2tn p I _
Q Л 0Р (^ . й }*$<+•
«.M jt*HU k<*» *« i
4m pm *>J-V:,
;
«jvva»*
^
§f ^COM
OIUrV«i 4W
U4>#
ft «*
u р^и*|
(t
лй^нЬ.
G»ieam*
/ fecebb otykix L Sf^HH
*e с с о^е*лми (fli8cttpt
fjvw
4#W* pv c^u^J *^4,
Ofifci>v«“Jt4*j ?• <иЛ^Ы J
Ц*
к см м й *«:
*!b ЭДМ
л» l* ^ еСаАмй
U К»Й bt
г»,^У \ л c- Ф>4уМ)шц
ооукшфьь и Ацугсте.
Cfomti.
*
fan xtnI tL>*^ W
t) CMplitw ywHBW KV w ЙЛЬ^.
Ua ^'*u vtom* ***.
5fT< *
w
hCA
^
W*^
Mew1*'* 4«wС&»'V,
**
W-'i'V-'/**®*-1
.
-t v г «луч1<.
w yIT" ь ^ lts^*
\A U
A«> J u>rt«.
ВОСПОМИНАНИЯ,
СТАТЬИ,
ЭССЕ
Лилия Карась-Чичибабина
«ТЫ И САМА Б ДО СМЕРТИ НЕ ЗАБЫЛА»
Есть три беды, три горя, от которых не зарекаются:
война, тюрьма, сума. Борис Чичибабин в своей жизни
прошел через все эти три тяжких испытания.
Поскольку моя книга воспоминаний еще не заверше
на, я для этого сборника из всей сложной жизни Бориса
выбрала рассказ о последнем периоде, когда время при
звало его открыто: публикации в периодике, выступле
ния перед большими аудиториями, издание сборников
стихов, огромное количество читательских писем. Пись
ма приходили на трамвайно-троллейбусное управление,
харьковскую писательскую организацию, было письмо с
адресом: «Харьков — Украина. Народному поэту Борису
Чичибабину».
Все произошедшее с Борисом главного в нем не изме
нило. Был ли в силу известных причин лишен массового
читателя, получил ли давно заслуженную популярность,—
он всегда оставался самим собой в своих поступках, в от
ношениях с людьми. «Борис давно понял свое предназна
чение поэта и следовал ему до конца дней». (Из выступ
ления Б. Ш. Окуджавы 29 марта 1995 года в Доме Цветаевой
в Москве).
Сейчас можно прийти на улицу его имени в Харькове,
к скульптурному портрету, и в сосредоточенном выраже
нии лица почувствовать чуть проскальзывающую улыбку,
напоминающую о добром и светлом, бывшем, несмотря
ни на что.
...Сентябрь 1986 года. Возвращаясь из проведенного в
Питере отпуска, мы сделали остановку в Москве, и дав
ний приятель Нузов повел нас на Новодевичье кладбище.
Когда, усталые, сели передохнуть, Володя неожиданно
заговорил о том, что надо бы попытаться предложить стихи
в периодику и, может быть, попробовать восстановиться
в Союзе писателей. Мне показалось это абсурдным. Про
шло тринадцать лет после того, как Бориса исключили из
этой организации, вновь перевели из советских писате-
127
лей в антисоветские, не стоило и думать о каких-то пере
менах.
Еще в Питере через бывшего харьковчанина, поклон
ника поэзии Бориса и его друга Михаила Копелиовича
мы познакомились с А.М.Володиным. Обстановка по кон
трасту с уличной — сырой и холодной, была по-домашне
му теплой и доброжелательной. Володин впервые слышал
чичибабинские стихи, очень разволновался, попросил за
писать на магнитофон. Борису пришлось многое повто
рить, но сделал он это с удовольствием, во-первых, чтобы
удовлетворить хозяина, во-вторых, надеясь на распрост
ранение своих стихов таким образом. Александр Моисе
евич тоже предложил — почему бы не попробовать напе
чататься, например, в «Новом мире», все-таки времена
меняются, а он к тому же в добрых отношениях с зав.
отделом журнала и может посодействовать. Борис отмол
чался, зная, что официальная цензура не пропустит его
стихи, как «крамолу», давно свыкся с мыслью, что к чита
телю они попадают лишь в списках, машинописях, маг
нитофонных записях и поэтому известны только узкому
кругу людей.
От предложения Нузова он тем более отмахнулся со
своим обычным: «Оставь меня в покое».
Добравшись до Харькова, окунувшись в свой «служи
вый» мирок, как всегда торопились встретиться вечером,
порадоваться друг другу. Прежде обязательно ходили в
гости, к разговорам и спорам, к маленькому застолью —
подобию праздника.
Еще в конце 50-х годов у Бориса сложился круг дру
зей, составивший ядро чичибабинских «сред». С моим
появлением круг этот несколько преобразовался. В кни
ге воспоминаний я постараюсь подробнее рассказать о
наших друзьях. Некоторые из них являются авторами
статей этого сборника, многим из них он посвятил стихи,
и лучше, чем он, не скажешь.
Сколько было домов, где его появление оказывалось
всегда желанным, где его потчевали, с хозяевами которых
он делил досуг, и где всегда его просили, и он с удоволь
ствием читал стихи, — не перечислишь. А чтение стихов у
нас дома? Даже для одного гостя, но всегда с полной от
дачей. Вот откуда его уникальная особенность — знание
на память большинства своих стихов.
Летом после работы мы часто ездили в лесопарк, в
выходные дни старались выбраться за город (правда, об
щественным транспортом, что было довольно утомитель
128
но). У нас были любимые места на Северском Донце, на
котором расположен Чугуев,— город детских и юношес
ких лет Бориса, Бабаевские пруды и леса, где некогда бро
дил Григорий Саввич Сковорода.
Но в 86-м так любивший прогулки Борис вынужден
был все чаще отказываться от них — болели ноги, и с
легкими у него, курильщика, далеко не все было в поряд
ке. Встречаться стали на платформе метро, прогулки огра
ничили дорогой к дому.
Я вернулась в Харьков в довольно зрелом возрасте. Во
время войны мы были эвакуированы с организацией отца
в Сибирь, сначала под Томск, а потом жили в самом Том
ске. Когда в 1948 году предлагали возвращаться в Харь
ков, отец не решился на переезд по состоянию здоровья и
через четыре года скончался. Так что выросла я в Сиби
ри, там окончила вуз, поступила на работу, но всегда чув
ствовала, что не прижилась. Узнав, что семья ближайшей
подруги перебирается в Днепропетровск, поехала с ними.
Но по дороге решила задержаться на несколько дней в
Харькове, повидаться с родственниками и, благодаря уго
ворам двоюродного брата, осталась здесь насовсем. Было
это в конце 1962 года.
Впервые я увидела Бориса Чичибабина на вечере по
эзии в харьковском Центральном лектории в 1963-м году.
Он сразу обращал на себя внимание — высокий, рыжебо
родый (тогда), порывистый. Такого эмоционального чте
ния мне не приходилось слышать. Врезались в память
«Крымские прогулки», «Достоевскому», «Пастернаку»,
захватывало дух от смелости и мастерства поэта.
Я тогда немного писала сама. Примерно через год один
из сотрудников, знавший об этом, без моего ведома отнес
мою тетрадку на литературную студию при ДК работ
ников связи и автошосдор (по цепкой памяти Юры
Милославского), которой руководил Борис Чичибабин.
Я узнала об этом лишь когда мне передали ответ Бориса
Алексеевича: «Пусть сама придет». Страх, волнение, пол
ная неуверенность в себе — все это было, однако пошла.
Студия эта достойна особого внимания и отдельного
рассказа. Но я, к сожалению, посещала ее крайне редко.
Как пример неординарности запомнился случай, когда
Борис Алексеевич, придя на занятия, с порога обратился
к собравшимся: «Вот вы все думаете, что знаете себя хотя
бы внешне. Ни черта! Уходя, посмотрел на себя в зеркало
5
8-25
129
и подумал, что вы видите меня совсем другим, не таким,
каким я вижу себя сам. И так с каждым! А если бы вооб
ще не было зеркал?» Косточка брошена, и тут же разго
релся спор.
Студия, вне всяких сомнений, держалась на притяже
нии к личности Чичибабина, на его биографической зна
чительности, обаянии и легендах вокруг его имени. Для
Харькова он был воплощением всего лучшего, что люди
видели в шестидесятничестве.
К моим стихотворным опытам Борис Алексеевич
отнесся внимательно, осадил студийных остроумцев,
безжалостных к любому новичку, пригласил на свое
выступление во Дворце пионеров, после которого прово
дил меня до дому. Расспрашивал о бытовых подробно
стях, о сибирском выговоре, о национальности, об инте
ресах и привязанностях в литературе. Обрадовался, что я
люблю стихи Цветаевой и Пастернака, пообещал принес
ти Мандельштама.
Получив машинописную толстую тетрадь, я буквально
заболела стихами Мандельштама, они сопровождали меня
повсюду. (Мы потом часто будем читать его с Борисом
вместе.)
В начале 1966 года студию закрыли. По официальной
версии — за посвященное Цветаевой и Пастернаку заня
тие. Но это был только повод. По окончании «оттепели»
Чичибабин вновь стал неугоден сам по себе.
Спустя какое-то время мы встретились случайно позд
ней осенью 1967 года. Внешний вид Бориса Алексеевича
резко контрастировал с оранжево-кленовой благодатью
осеннего пейзажа. Куда-то делось энергично-радостное
выражение лица, весь он был усталый, поникший, в длин
ном демисезонном пальто. Он узнал меня, поздоровался,
стал расспрашивать, пишу ли я стихи, и вдруг предложил
почитать свои. Мы сели неподалеку в сквере, и он, за
крыв глаза (потом я привыкла к этой его манере чтения),
своим необыкновенно глубинным голосом прочитал, если
не изменяет память, «Живу на даче», «Верблюд» и заво
рожившее навсегда — «Колокола голубизне рокочут мед
ленную кару...». Его тронуло мое волнение. Что-то, по
его просьбе, прочитала я. Он проводил меня до работы и
попросил разрешения встретить вечером. Под огромным
впечатлением от его стихов, а также от его неприкаянно
го вида, я согласилась.
130
С того дня мы стали встречаться ежедневно, Борис
напишет впоследствии, что тогда я спасла его. Верю, что
так и было. На все воля Божья.
Возвращаюсь к тому, с чего начала. Знавший Бориса с
60-х годов, со времен чичибабинских выступлений на сту
дии Григория Левина «Магистраль», Володя Нузов ока
зался человеком упрямым. Он и до этого неоднократно
заводил разговоры о Чичибабине со многими известными
московскими литераторами. А в середине 80-х годов, в
пору «демократизации» вроде бы все благоприятствовало
возвращению поэта к читателю. Я тоже начала верить это
му, но Борис отмалчивался. Впрочем, как случайно выяс
нилось, он и сам предпринял одну попытку — отправил в
газету «Правда» (в начале 1987-го года) стихи с рефреном
«Не умер Сталин». Максимализм всегда был в его духе —
как в творчестве, так и в жизни. Отказ из «Правды» сму
тил Бориса, мы не стали обсуждать это.
Тем временем Нузов, собрав внушительную подборку
стихов Чичибабина, отнес их Александру Межирову. Алек
сандр Петрович всегда проявлял интерес к творчеству
Бориса, но что-то в их отношениях не залаживалось, уж
слишком разные они были люди.
Прочитав подборку, Межиров позвонил и среди про
чего сказал буквально: «Поздравляю вас с бессмертием».
Борис со смешком сообщил мне об этом по телефону — у
меня была «черная» суббота (та самая — «...как страшно в
субботу ходить на работу»). Подробностей я добиться не
могла, Борис пересказывать не любил.
Вскоре пришло письмо от Нузова, процитировавшего
еще одну фразу Межирова, которая вызвала у меня улыб
ку: «Пусть Лиля не пожалеет денег». Речь шла о перепе
чатке стихов на машинке для того, чтобы Володя разнес
их по редакциям.
К моему удивлению, Борис категорически не хотел это
го делать. Он кричал на весь дом: «Я не хочу печататься,
оставь меня в покое со «своим» Нузовым, я не хочу уча
ствовать в вашей суете!», «Я привык жить внутренне сво
бодным!», «Я знаю, что такое редакторы!», «У меня есть
мой Бог, и мне больше ничего не надо!» Наверное, он
вспомнил, как уродовали его публикации и книги в 60-х,
и выглядел так, что я по-настоящему испугалась. Потом
он успокоился, извинился, но уступать долго не хотел.
Лишь спустя много дней махнул рукой: «Делайте что хо
тите».
5*
131
Я отобрала несколько десятков стихотворений, отпе
чатала на машинке, показала Борису и отправила Нузову.
Володя отнес их в «Новый мир», «Огонек», «Знамя», «Сель
скую молодежь», другие редакции и сообщил, что под
борки берут охотно, во многих журналах имя Чичибабина
«на слуху», по-видимому, благодаря небольшому сборнич
ку, выпущенному в «самиздате» Л.Е Пинским в 1972 году,
а также зарубежным публикациям.
С замечательным человеком и литературоведом Лео
нидом Ефимовичем Пинским Бориса познакомил (сна
чала заочно) поэт Леонид Темин. Возникшая затем друж
ба началась письмом, которое я процитирую в отрывках:
«Дорогой Борис! Простите, что, зная вас только по
стихам (и немного со слов Л.Т.), так обращаюсь. Оправ
данием пусть послужит переживаемое мною в последние
дни состояние. Оно не раз мне напоминало то, в кото
ром — увы, по крайне мало достоверному свидетельству —
пребывал Пушкин, когда ему принесли для «Современ
ника» стихи Тютчева, ту неделю, когда он, опьяненный,
читал их по домам своих знакомых.
...я их (стихи Чичибабина — Л .К .) читал многажды
друзьям... Впечатление у них то же: это настоящие стихи,
большая поэзия. М.п., это мнение больного Галича... Также
многих других, кто «живет» стихами, как живут мыслью,
верой, добром, музыкой, живописью... 10.IV. 1969».
Само письмо довольно большое, с экскурсами в лите
ратуроведение. Получить его в то беспросветное для Бо
риса время было событием.
Потом мы неоднократно бывали в уютном и гостепри
имном доме Пинских, всегда «начиненном самиздатовской взрывчаткой», где нас с удовольствием ждали гото
вый к общению Леонид Ефимович и его жена, переводчик,
спокойная и приветливая Евгения Михайловна Лысенко.
Что называется с порога, мы окунались в «Хронику теку
щих событий», другие 1фамольные документы того вре
мени, а также «проглатывали» вышедшие в «самиздате»
шедевры прошлых лет. После «Котлована» и «Чевенгура»
Борис воскликнул: «Слава Богу, и в наше время жил ве
ликий писатель!» И вообще А. Платонов стал для него
любимым прозаиком. Здесь же были прочитаны «Моск
ва—Петушки» Венички Ерофеева, названная Борисом
«религиозной книгой», «Раковый корпус» и «В круге пер
вом» А.Солженицына, «Доктор Живаго» БЛастернака
и многое другое.
132
Кое-что мы привозили с собой в Харьков и давали
читать не только близким людям. Как следствие этого в
1974 году Бориса вызвали в КГБ по доносу о распростра
нении «самиздата», продержали там три часа и заставили
подписать какие-то обязательства, нарушение которых
позволяло завести на него дело. Естественно, ничего не
изменилось, он продолжал давать читать «самиздат» и в
разных компаниях читал свои стихи «антисоветского со
держания». Но повторных вызовов не последовало.
Москва на долгие годы стала для Бориса средоточием
литературных и дружеских общений. «Праздником» мыс
ли, духовным родством была освящена начавшаяся в 70-х
дружба и переписка с философом Григорием Соломоно
вичем Померанцем и поэтом Зинаидой Александровной
МйркиноЙ, мудрым, прекрасным писателем и человеком
ШерДОй Израилевичем Шаровым и его женой, автором
книг о выдающихся ученых, Анной Михайловной Лива
новой, в дом которых нас привело знакомство с Алексан
дром Галичем. Впоследствии этот дом стал нам родным, а
в первый вечер Чичибабин и Галич выступали поочеред
но перед многочисленными гостями, вообще-то пришед
шими «на Галича» и неожиданно получившими авторское
выступление еще одного поэта. Как сейчас вижу их лица,
я бы сказала даже — два лика двух близких и необходи
мых друг другу народов — русского и еврейского.
В 1977 году Лев Копелев с подачи Л.Е. Пинского опуб
ликовал в американском издательстве «Ардис» (журнал
«Глагол», вып. 1) большую подборку Бориса, включав
шую стихи 40-х — 70-х годов. Это была не единственная
зарубежная публикация, о многих я, может быть, не знаю
до сих пор. Поэтому имя Бориса в «перестроечных» ре
дакциях было известно и, со слов Нузова, на хорошем
счету.
Новый «момент истины» наступил для Бориса Чичибабина в 1987 году. В мае его пригласила в Москву Не
красовская библиотека на 110-летний юбилей Н.А. Не
красова. До этого Борис ответил на составленную и
присланную ему поэтом Владимиром Леоновичем анке
ту, подобную предложенной в 20-е годы Корнеем Ивано
вичем Чуковским. В сборнике, в который вошли анкеты,
заполненные известными поэтами и писателями, имя
Чичибабина через 20 лет вновь появилось на страницах
советской печати.
На юбилейном некрасовском вечере присутствовали
только москвичи, и когда ведущий программу ВЛеоно-
133
вич объявил, что выступит харьковчанин Борис Чичибабин, для многих это оказалось сюрпризом. Заметно вол
новавшийся Борис сразу нарушил ход мероприятия с при
вычными литературоведческими докладами. Он прочел
стихи «Клянусь на знамени веселом» («Не умер Сталин»).
Я замерла — в те дни подобные темы все еще оставались
опасными и рискованными. Надо было видеть, как он
читал, как гневно звучал его голос на обличавшем рефре
не, как «аввакумовски» ткнул себя пальцем в грудь на
строках: «А в нас самих, труслив и хищен, не дух ли ста
линский таится.,». Его хорошо приняли, но больше Бо
рис не прочел в этот вечер ничего. Ему был важен факт
обнародования крамольной истины.
На следующий день по приглашению Елены Цезаревны, внучки Корнея Ивановича Чуковского, мы с Володей
Леоновичем, Сашей Радковским, Александром Кривомазовым (прекрасным фотографом-любителем, выполнив
шим практически все лучшие фотографии Бориса тех лет)
и поэтом-харьковчанином Юрием Финном поехали в
Переделкино на дачу Чуковских (ныне дом-музей Кор
нея Ивановича). Нас провели по чудесному дому, расска
зывали, показывали, потом попросили Бориса почитать
стихи. Помню отчетливо, как мы расположились в ком
нате возле веранды первого этажа, как Борис сел, закурил
и глубоко затянулся — «остановись, мгновенье», и оно
остановилось на кадре Кривомазова, где «над лицом его
венец выткан гномом папиросным», и еще на одном, где
мы все на фоне переделкинской дачи.
А публикаций все еще не было. Подборки принимали
доброжелательно, с благодарностью, но печатать не торо
пились. Даже храбрый «Огонек», с благословения Коро
тича первым попросивший стихи, переносил их из номе
ра в номер. Потом вдруг появилась необходимость в
сопровождающей подборку врезке, подписанной кем-ни
будь из именитых. Один из них отказался наотрез, со
славшись на то, что он человек «сталинской» эпохи, вос
питанный в страхе, и на что-то еще подобное. Евтушенко
находился в отъезде, некоторые оправдались занятостью.
Выручила Белла Ахмадулина, к которой обратился поте
рявший надежду Нузов. С присущим ей достоинством и
изяществом Ахмадулина представила Бориса Чичибабина
огоньковским читателям, и с легкой ее руки подборка
стихов была напечатана в сентябрьском номере «Огонька».
134
Самой подцензурной несколько неожиданно оказалась
подборка в «Новом мире». Ситуация очень напоминала
чичибабинские строки, которые уже цитировались:
А в нас самих, труслив и хищен,
не дух ли сталинский таится,
когда мы истины не ищем,
а только нового боимся.
Стихи планировались в октябрьской книжке журна
ла, но вдруг их решили снять, поскольку приближалось
70-летие советской власти. Главный редактор, однако, на
стаивал на публикации, и тут забеспокоились сотрудники
отдела поэзии. В «Судакской элегии» они потребовали
убрать слово «непристойно» в строке «как непристойно
Крыму без татар». Предлагались на замену слова «непри
лично», «неуютно» и прочие. Борис исписал полстрани
цы своим мелким почерком (целая поэма в прозе), что
«непристойно» не просто его «личное слово», но и един
ственно верное здесь. Убедить не удалось, строка приоб
рела «компромиссный» вид — «Как не пристало Крыму
без татар». Этим, впрочем, не ограничились. В стихотво
рении «Чернигов» попросили, позвонив из Москвы, снять
целую строфу, утверждая, что она неуместна. Речь шла
о строфе:
Тени душ витают на погосте,
и горят рябиновые грозди,
и течет под берегом река,
и покой от веры и полыни.
Никакой И м п е р и и в помине.
Это просто Средние века.
Борис в каком-то смысле даже злорадствовал: «Что я
тебе говорил! Не хочу печататься, не могу, не умею спо
рить с редакторами». Признаться, я даже всплакнула —
ведь вымарывали одну из лучших строф. А тут новый зво
нок: «Борис Алексеевич, надо строку с татарами всю за
менить, иначе не сможем опубликовать эти стихи», и на
всякий случай для резерва — «Если есть что-нибудь еще,
присылайте». Все было ясно — татары в эти дни сидели
под кремлевскими стенами и добивались возвращения в
Крым. В результате строка стала выглядеть так: «Я шел
тропою горестей и кар». К письму с ней Борис приложил
стихотворение «Покамест есть охота, покуда есть друзья,
135
давайте делать что-то, иначе жить нельзя». Как за него
ухватились! Написанное в 1979 году, оно пришлось впору
наступившим переменам. В который уже раз Чичибабин
опережал время.
В новомировской публикации мы с удивлением обна
ружили и другие правки, сделанные вообще без ведома
автора. В «Судакской элегии» названия «Алчак-кая» и
«Салхат» превратились в «Алушту» и «Симеиз», стихи
«Сколько вы меня терпели» оказались укороченными.
Досаду скрашивало лишь присутствие на страницах жур
нала стихов «Красные помидоры», которые, как казалось
Борису, должны были вызвать больше опасений. Да и сам
факт возвращения в «Новый мир» через 25 лет (стихи
«Дождик» были напечатаны Твардовским в 1962 году) бе
зусловно радовал.
В сентябре 1987 года часть отпускного времени мы
проводили в Алупке, поселившись поблизости от нашего
хорошего друга — художницы Тамары Андреевой, очень
больной, почти не выходившей на улицу женщины, для
нее наши летние приезды были праздником. На этот раз
праздник был двойной: в Мисхоре отдыхали наши люби
мые друзья Борис и Алла Ладензоны, которые часто наез
жали к нам в гости. В один из дней из Харькова сообщи
ли о телефонном звонке Анны Михайловны Шаровой.
Я немедленно перезвонила ей и узнала о публикации сти
хов Бориса в «Огоньке» и «Литературной газете». Так хо
телось увидеть их своими глазами, но до Алупки издания
добирались с опозданием на неделю («ЛГ») и того больше
(«Огонек»). До сих пор с благодарностью вспоминаю га
зетный киоск на Зеленом мысу, подаривший нам эту ра
дость, умноженную хорошей компанией в «Литературной
газете» — соседством с Владимиром Соколовым.
С этой вестью я бежала к Борису, но он поначалу лишь
огорчился, обнаружив, что «Не умер Сталин» напечатано
не было. По его мнению, написанное 30 лет назад, оно
было ко времени, к месту, необходимо надеявшимся на
перемены. Но мне удалось заразить его своей радостью,
да и сам он был взволнован; было решено отпраздновать
с Тамарой и Ладензонами это событие, что и было сде
лано.
Остаток отпуска в том сентябре мы проводили в МоскЬе, где прошло пёрвое персональное выступление Бори
са в библиотеке им. Некрасова. Четверть века он был от
лучен от массового слушателя и наконец увидел перед
собой переполненный зал, людей в коридорах, на подо
136
конниках. Среди гостей — Лидия Корнеевна и Елена Цезаревна Чуковские, Володя Корнилов, Евдокия Ольшан
ская из Киева, другие знакомые лица, но большинство —
заочные поклонники Бориса Чичибабина.
Конечно, я волновалась безумно, но с первых звуков
его голоса поняла, что зал захвачен и покорен стихами
Бориса, его манерой читать, его выстраданной верой в
каждое слово. Даже сутулость при его высоком росте не
мешала, не скрадывала осанки, а одухотворенности и бла
городства ему всегда было не занимать.
В те дни Борис Чичибабин был приглашен на вечера
журнала «Огонек», проходившие в киноконцертном зале
«Октябрь». С болью говорю теперь, что его первое (в 1987
году) и последнее ( в 1994-м) выступления перед много
тысячной аудиторией прошли в этом помещении. Тогда
Борис впервые прочитал «Памяти Твардовского» и ждав
шее своего часа целых 30 лет «Не умер Сталин». Зал вои
стину взорвался аплодисментами — наконец-то он был
услышан! В перерывах его искали, за ним бегали, рас
спрашивали, просили дать адрес. Для многих он стал нео
жиданным и оглушительным открытием.
13 декабря 1987 года Борис впервые выступил в Цен
тральном доме литераторов в Москве. Вечер вел Бенедикт
Сарнов. Переполненный зал дважды вставал аплодируя.
Торжественность несколько «разбавил» один курьез — из
зала поступила записка с просьбой прочитать что-нибудь
о природе. Борис озорно улыбнулся: «Да! Кстати, о птич
ках!» и прочел «Оду воробью», венчающуюся словами:
«...поэты вымерли, как туры, и больше нет литературы».
Его долго не отпускали, просили читать еще и еще. Я си
дела в первом ряду, как всегда готовая подсказать, если
Борису изменит память. Вдруг он глянул на меня в упор и
спросил: «Прочитать?» Я почти крикнула: «Ни за что!»,
но он уже начал «Крымские прогулки». Это сегодня по
эму можно видеть в сборниках Чичибабина, а тогда... На
весь зал гремело: «...и на земле татарской ни одного тата
рина», «умершим не подняться, не добудиться умерших,
но чтоб целую нацию — это ж надо додуматься». Ответом
были овации, а я украдкой вытирала глаза — и радовалась
за него, и переживала.
В том же 1987 году Бориса восстановили в Союзе пи
сателей. Поначалу все публикации и выступления проис
ходили в России, в Москве. Украины, Киева это словно
не касалось, словно позабыли тут такого поэта. И когда
по поводу Чичибабина в Киев позвонил Евтушенко, ли
137
тературные чиновники сделали вид, что с трудом вспом
нили. Надо сказать, что еще существовал обком, где рас
тущая слава Бориса воспринималась так: «на нас идет атака
Чичибабиным». Но в харьковскую писательскую орга
низацию пришли телеграммы от Булата Окуджавы, Гри
гория Поженяна, редколлегии «Нового мира» во главе
с Залыгиным, смысл которых — необходимость восста
новления Чичибабина в СП. Это были более требования,
чем просьбы. Булат Шалвович, например, подчеркнул, что
для исключавших Бориса восстановить его — «большая
честь». Возвращение в Союз писателей состоялось 30 ок
тября 1987 года, процедура осуществлялась тем же соста
вом, что и изгнание 14 лет назад.
Сам Борис поначалу очень не хотел этого и при пер
вом разговоре с Евтушенко по такому поводу категори
чески отказывался, ссылался на возраст, но общими уси
лиями удалось уговорить его. Свою роль сыграли его
незлопамятность и надежда на обещанные демократиче
ские перемены в стране, в которых каждый порядочный
человек должен участвовать вместе со всеми. Не умевший
ничего делать без полной душевной отдачи, написал за
явление: «...я не хочу и не могу оставаться в стороне от
общего движения народа, страны. Я чувствую себя по
этом, которому есть что сказать моему народу», даже подонкихотски призвал на помощь «Плывет „Аврора”», не
догадываясь, что это не нужно ни меняющим маски ком
мунистам, ни новым демократам.
«Исправляли ошибку» те же самые люди, которые ее
совершали, но обличали они не себя, а кого-то неведомо
го, попутавшего их. Лишь у Владимира Добровольского
хватило мужества лично извиниться перед Борисом и по
требовать для себя официального порицания за участие
в исключении.
Борису было неловко, он стоял перед собравшимися
растерянный и едва ли не чувствуя себя виноватым за
происходящее. Еще когда он вошел, кто-то поразился:
«Как изменился он». Но для не имеющих стыда ничего не
имело значения. Один из них заговорил о «незабываемых
шестидесятых», о своем геройстве в те годы, и даже окрик
старика Зельмана Каца («Как тебе не стыдно, у человека
жизнь прошла, а ты о чем говоришь!») не смутил его.
Борис никогда ни на кого не держал зла, к Доброволь
скому он чуть ли не бросился пожать руку — «Что ты,
Володя!». Это ведь и о них тоже — «...я люблю вас нера
зумных, но не так, как вы хотели».
138
Комедию и чиновничью процедуру «одобрямса» пре
рвало лишь чтение Бориса :
Давайте что-то делать,
чтоб духу не пропасть,
чтоб не глумилась челядь
и не кичилась власть.
1988 год начался незабываемыми выступлениями в
Киеве. За два дня (чтоб не отпрашиваться с работы, были
выбраны суббота и воскресенье) Борис читал стихи триж
ды — в Доме актера, Доме учителя и Доме архитектора.
На первый вечер в Доме актера пришло столько людей,
что Борис, уже имевший дело с массовыми аудиториям и,
удивился. Мест не хватило, многие расположились вдоль
стен и даже на сцене. Вечера вел Иван Дзюба. Во время
двухчасового авторского чтения, сопровождавшегося ова
циями, с переводами стихов Чичибабина на украинский
язык выступили поэты И. Рымарук и В. Герасимюк.
Единственную ночь в Киеве провели в номере «люкс».
Непривычная роскошь радовала Бориса, но скорее из-за
меня. Впрочем, после столь напряженного чтения тиши
на и покой были ему кстати.
Помню короткое общение с киевскими друзьями. Мы
и раньше во время приездов в Киев не только были же
ланными гостями у Евдокии Ольшанской, Юрия Шани
на, Гелия Аронова, но и «заряжались» столь необходимы
ми тоща дружеским участием, интересными разговорами,
а также любовью к Борису и его стихам.
Первое легальное в перестроечное время выступление
в Харькове состоялось 5 марта 1988 года в клубе железно
дорожников (до недавнего времени — имени Сталина,
умершего именно в этот день). Идеологическая номен
клатура была еще жива и по-деловому заняла первые три
ряда переполненного зала. Я же не смогла найти себе места
поблизости от сцены. После Москвы и Киева, щ е к по
добному относились с заботой и непременно окружали
меня вниманием, было непривычно и странно чувство
вать равнодушие. Наконец, удалось «выбить» место в тре
тьем ряду, около молодой, ухоженной девицы, пригото
вившейся что-то записывать в блокноте. (Она н вправду
делала это во время чтения.) Услышав в «Судакской эле
гии» слова: «зачем я эту горькую страну ношу в крови,
как сладкую заразу...», — соседка не выдержала, поверну
лась ко мне, негодуя: «Где он живет?» Я ответила нейт
рально: «В Харькове». По-моему, ей трудно было пове
рить, что этот человек на свободе.
В конце апреля 1988 года мы поехали в Москву. Борис
должен был принять участие в вечере памяти Шерры Из
раилевича Шарова и провести свой творческий вечер в
Доме культуры медиков. Было задумано (стараниями Нузова), чтобы на творческом вечере Е.Евтушенко вручил
Борису писательский билет.
Это удалось сделать, поскольку еще существовал Со
ветский Союз и его единая писательская организация. При
всем честном народе поэта Бориса Чичибабина «обратно»
посвятили в писатели. Впрочем, в происходящем было
что-то трогательное и настоящее.
В сентябре 1988 года Борис впервые получил семей
ную путевку в писательский Дом творчества Коктебеля.
Это его любимые места, мы еще в 1974 году жили в Суда
ке, а в 1984 в Коктебеле,— приехали туда из Киева, где в
клубе поэзии «Родник», руководимом Евдокией Ольшан
ской, отмечали годовщину со дня смерти Леонида Темина.
Евдокия Мироновна на свой страх и риск попросила
тогда еще опального Бориса выступить. Он впервые про
читал: «Леня Темин не помню забьш...», написанное но
чью в поезде — до утра простоял в коридоре, вышептывая
что-то в черное окно. Может быть, поэтому стихи полу
чились столь жесткие, что шокировали многих. Юра Ша
нин попытался скрасить ситуацию шуткой про обязатель
ную ложку дегтя в бочке меда, но дело было, конечно, не
в этом. Просто Борис, как всегда, сказал правду, даже
в адрес нежно любимого им покойного Лени Темина.
Та весна стала для Бориса «Коктебельской осенью».
За две недели он написал девять стихотворений, среди
них — «Коктебельская ода», «Дельфинья элегия», «Еже
вечерне я в своей молитве», «Феодосия», «Паустовскому».
И вот в 1988 году он первый раз выступал на общем
вечере писателей, где сразу завоевал любовь большинства
и как поэт, и как человек.
«Чичибабинское» чтение привлекло к себе внимание
сотрудника фондов записи литературного музея Сергея
Филиппова. Услышав фонограмму вечера в ЦДЛ, он влю
бился в голос поэта, и благодаря его стараниям в 1989
году на фирме «Мелодия» вышла пластинка «Колокол».
На конверте рукой Бориса написано: «...За то, чтоб нам
хоть слово правды по-русски выпало прочесть» (строка из
стихотворения «Памяти Твардовского»). Настолько прав
140
див и достоверен записанный его голос, что трудно пове
рить, что его нет в живых.
Не обошло своим вниманием поэта Бориса Чичибабина и Центральное телевидение. После вечера в Некра
совской библиотеке «загорелась» этой идеей Валентина
Неклюдова. В начале 1988 года были сняты « 5 минут по
эзии». Помню, какое ошеломляющее впечатление произ
вели стихи Бориса на операторов и редактора. И потом
эта же бригада в более расширенном составе приехала
осенью 1988 года в Харьков снимать фильм о Чичибабине. В харьковском горисполкоме были страшно удивлены
этим — там и представления не имели, какой крупный
поэт живет в «рщному ХарковЬ>. Но оказали должное со
действие (как же — Москва, «Останкино»!). В 1989 году
фильм был показан по Центральному ТВ, и поэт Борис
Чичибабин был «явлен народу». Приходило очень много
писем, хочу извиниться за Бориса, у него не было ни сил,
ни времени (он еще работал) отвечать, но он был очень
благодарен всем откликнувшимся.
В один из наших приездов в Москву неугомонный
Нузов предложил Борису издание сборника за счет средств
автора (мы с Борей плохо понимали тогда, что это такое).
Ситуация несколько осложнялась тем, что готовый сбор
ник («Колокол») был принят издательством «Советский
писатель», однако выход книги мог откладываться (так и
произошло, в «СП» книга вышла лишь в 1991 году). Та
ким образом, кроме мало понятных финансовых проблем,
возникали и какие-то юридические, совсем уж незнако
мые Борису. Но у Нузова нашлись неотразимые аргумен
ты. Во-первых, все материальные расходы и технические
проблемы он брал на себя. Во-вторых, по его словам, фа
милия Чичибабин на тот день открывала двери самых
недоступных кабинетов. А от Бориса Алексеевича требо
валась только расписка о доверии Нузову.
Таким образом, сборник вышел в 1989 году, и многие
предпочитают его последовавшему «совписовскому» по
причине «непарадного» и «опального» вида. Кстати, имен
но этот сборник сыграл важную роль в определении пре
тендентов на Государственную премию по литературе за
1990 год.
Тут тоже все происходило не по накатанной советски
ми писателями колее. Осенним вечером 1989 года Борису
Алексеевичу сообщили по телефону, что .русская секция
при писательской организации в Киеве выдвигает его на
соискание Государственной премии за стихотворения,
141
опубликованные в периодической печати в 1987—1989
годах. Случай беспрецедентный. Тем более необходимо
срочно предоставить все публикации в двух экземплярах.
Когда я пришла с работы домой, Борис рассказал мне
также, что ответил звонившей женщине нежеланием во
всем этом участвовать, а если та настаивает, то пусть име
ет дело со мной.
Повторившая звонок оказалась руководителем секции
Валентиной Ивановной Ермоловой, которая в ответ на
мое естественное недоумение — дескать, какое отноше
ние имеет Борис Чичибабин к Государственным преми
ям,— стала кричать о том, сколько достойных претенден
тов они отклонили ради Чичибабина и вообще как это
было не просто, что пришлось пообещать ей что-то сде
лать.
Дальше начался отбор публикаций до поздней ночи и
подвернувшийся счастливый случай с ксерокопировани
ем на моей работе. (Тогда были строгости, а официально
обещали только через месяц). Затем последовала отправ
ка необходимых материалов в Киев, оттуда в Москву, а в
Москве, как поддержка, появился вскоре «нузовский»
«Колокол».
Не могу не упомянуть о продолжавшихся добрых от
ношениях с библиотекой им. Некрасова, директором ко
торой была прелестная женщина Эсфирь Семеновна Кра
совская. Они разместили в библиотеке почти весь тираж
«Колокола», занялись его распространением, организова
ли презентацию сборника. Когда мы приезжали в Моск
ву, устраивали вечера поэзии с участием Бориса Алексее
вича.
В марте 1989 года Борис, наконец, оставил работу. Ему
66 лет и, кроме того, что его не отпускали, он сам в ка
кой-то мере побаивался изменения установившегося об
раза жизни. Но состояние здоровья и все большее участие
в литературно-общественной жизни требовали свободно
го времени.
По приглашению журнала «Дружба народов» поехали
в Минск на благотворительный вечер, сбор от которого
должен был поступить пострадавшим от землетрясения в
Армении. В который раз ко всему доброму и благому при
мешивается темное и злое.
В Минске нашлись «силы», азартно занимавшиеся
дискредитацией писателя Василя Быкова. Не исключа
лось, что намеченный вечер они изберут «полем битвы».
142
Сам Василь Быков отказался присутствовать, поскольку
получил доказательства, что это небезопасно для него.
Активничали сподвижники Бегуна, и он сам нашел
возможным появиться в зале, надеясь, что антисемитский
и фашистский дух поборет все остальное.
Огромный зал минского тракторного завода был пере
полнен; нам пришлос^пройти сквозь строй сдерживав
ших толпу милиционеров и дружинников. Мы знали, что
незадолго до этого под Минском был учинен разгон ма
нифестации «Мемориала» с откровенным избиением ее
участников. Первые ряды по уже знакомому харьковско
му варианту заняли обкомовские работники рассыпавшей
ся тогда партии.
Борис выступал последним. К моему удивлению, его
знали, по залу зашелестело; «Чичибабин, Чичибабин...».
Прочитав несколько стихотворений («Псалмы Армении»
и другие), он не «забыл» свое «Не умер Сталин», и шквал
аплодисментов засвидетельствовал истинное настроение
зала.
Было еще много поездок и выступлений. Я не могла
участвовать лишь в одной из них, в итальянской, откуда
Борис, к сожалению, вернулся с обострением стенокар
дии.
В декабре 1990 года по приглашению профессора
Кельнского университета Вольфганга Казака мы посети
ли Германию. Это был настоящий рождественский пода
рок для нас. До этого В.Казак написал письмо, в котором
просил Чичибабина сообщить необходимые данные для
включения в словарь русских писателей, над которым
профессор работал. Завязалась переписка, закончившая
ся незабываемой поездкой по Германии.
Еще одно событие было связано с обнародованием
стихов Чичибабина. Энтузиасты-«паустовцы», возглавля
емые Ильей Ильичом Комаровым, «вычитали» в сборни
ке «Колокол» стихотворение, посвященное К.Г.Паустовскому. Они разыскали Бориса Алексеевича и в качестве
почетного гостя пригласили на первый праздник Паус
товского в Тарусе, состоявшийся 26 мая 1991 года. Праз
дник был приурочен к 99-летию со дня рождения писате
ля. Из Москвы в Тарусу мы ехали вместе с М.И.Алигер,
незадолго до этого приславшей письмо Борису. Письмо
было написано карандашом, размашисто, крупными бук
вами. Кроме разговора о стихах, она приглашала побы
вать у нее в Москве, чтобы познакомиться лично.
143
Так что волею судьбы вечером 25 мая они сидели в
празднично украшенной столовой в Тарусе и выпивали за
знакомство и за любимого писателя Константина Георги
евича Паустовского.
Посещение Тарусы с ее памятными сердцу местами и
возможностью показать мне их очень радовало Бориса.
Побывали мы в Тарусе и на юбилейном празднике —
100-летии со дня рождения писателя.
Любовь к Паустовскому нашла отражение в прозе «Сло
во о любимом писателе», написанной для журнала «Мир
Паустовского», который начали издавать те же энтузи
асты.
«Домик» в парке «Кузьминки», преобразованный ими
в народный музей К.Г. Паустовского, стал и нашим род
ным домом, а его сотрудники близкими людьми, помога
ющими Борису Алексеевичу и пропагандирующими его
творчество.
В хронике 1991 года два события оказались неожидан
но связанными меж собою. Государственные премии были
уже присуждены, но дата вручения их оставалась неизве
стной. А в начале года, в январе, Бориса пригласили в
Москву на 100-летие О. Э. Мандельштама с недельными
чтениями в честь этого юбилея. Мне, занятой на работе,
отлучиться на такой срок было трудно. Но Борис отказы
вался ехать без меня, да и я не хотела отпускать его од
ного.
Решили присутствовать хотя бы на заключительном
вечере в Центральном Доме литераторов, который прихо
дился на субботу.
В программе этого вечера предполагалось, что литера
торы будут читать любимые стихи Мандельштама. Борис
согласился на это с удовольствием. Всю страсть и любовь
к стихам Осипа Эмильевича вложил Борис в свой еще tie
приглушенный больными легкими голос. Он читал наши
любимые «Заблудился я в небе», «Сохрани мою речь за
привкус несчастья и дыма», «Кому зима^арак и пунш го
лубоглазый». После выступления я пошла за кулисы по
благодарить его и стала свидетельницей разговора Бориса
с С. С. Аверинцевым, тоже удостоенным Государственной
премии как один из авторов коллективного труда «Мифы
народов мира». Речь шла о том, можно ли получать пре
мию из рук государства, которое в агонии давит людей
танками на улицах Вильнюса. Борис пообещал, что, есте
ственно, присоединится к отказу, если он будет коллек
тивным.
144
Однако, эта акция достаточной поддержки не нашла,
и на вручение пришли все лауреаты. Мы были окружены
близкими людьми, поскольку по регламенту Борису, как
и другим, разрешалось пригласить гостей, предваритель
но сообщив их паспортные данные.
Многие наши друзья — и москвичи, и харьковчане —
согласились приобщиться к такому событию, чтобы под
держать Чичибабина. Да и когда еще можно было попасть
в Кремль так легко.
В президиуме сидели те же самые люди, которые пря
мо или косвенно не давали Борису печататься. Честно
говоря, хотелось, чтобы все это побыстрее закончилось.
Но Чичибабин остался верен себе.
Неожиданно он попросил слова, предварительно не
предупредив об этом. Лица в президиуме вытянулись, на
них прямо написано было: опять этот смутьян что-то зате
вает со своими «невзвешенными» свободолюбием и прав
дивостью.
Однако Борис был сдержан. Он сказал о том, что ког
да танки введены в Литву, когда снова творится безобра
зие, было бы естественней отказаться от премии, но это
же государство впервые за 70 лет повернулось к своему
народу человеческим лицом. Он добавил, что принимает
премию не просто от государства, а от тех людей, кото
рые живут сейчас надеждой и верит, что «благоразумие
и искупление прежних грехов спасут нас».
В сентябре 1992 года мы посетили «землю обетован
ную» в составе большой украинской делегации, отправ
ленной в Израиль для налаживания культурных связей.
Для Бориса же главный смысл был — свидание с друзьями.
По приезде Александр Верник забрал нас к себе до
мой и руководил нашими маршрутами, пользуясь маши
нами приятелей.
В те дни был устроен большой вечер Бориса в русском
центре Иерусалима, а также выступление в Тель-Авиве
(в союзе писателей). По отстоявшимся впечатлениям Бо
рисом были написаны стихи «Когда мы были в Яд-Вашеме», «Земля Израиль», «Не горюй, не радуйся».
Последний приезд в Израиль состоялся за два с поло
виной месяца до кончины Бориса. Ему было трудно ехать,
но, наверное, что-то предчувствуя, решился. В тель-авив
ском Доме писателей снова прошло его выступление при
многолюдном сборе. Когда Борис забывал слова, ему под
сказывали из зала, и он был приятно удивлен этим.
145
В 1993 году, предпоследнем в жизни Чичибабина, по
звонили с Киевской студии документальных фильмов с
предложением сделать фильм о нем. Борис, имевший при
глашение на ежегодный Пушкинский праздник в Гурзу
фе и знавший, что в начале лета будет отмечаться 100-ле
тие Волошинского Дома, предложил перенести съемки на
это время. Режиссер Рафаил Аронович Нахманович с
радостью воспринял это, и съемочная группа приехала
в Коктебель в июне.
После выступления Бориса в Гурзуфе, пожив там не
сколько дней в коттедже, окруженном прекрасным пар
ком, насмотревшись на знаменитый фонтан «Ночь», мы с
Евгением Рейном, тоже принимавшим участие в празд
нике добрались до Коктебеля. Юбилей Волошинского
Дома сопровождался приуроченными к нему чтениями по
русской литературе XX века, на которые были приглаше
ны известные литераторы из Москвы, Санкт-Петербурга,
дальнего зарубежья. Со многими Борису хотелось по
общаться, послушать доклады, но мы были подчинены
графику съемок, и проживание наше обеспечивала кино
студия.
Был отснят большой материал, включивший «волошинские торжества», поездку в Старый Крым, встречи с воз
вратившимися на родину татарами, дельфинарий и спор
о нравственности науки, как продолжение «Дельфиньей
элегии», многое другое.
В сентябре съемочная группа приезжала в Харьков, и
фильм был отснят окончательна, Я очень благодарна ре
жиссеру Р. А. Нахмановичу за эту картину, названную «Ис
поведь», однако думаю, что ей помешали сжатые сроки
работы над лентой, и 30-ти минутные «рамки» фильма,
в которые не вместилось все задуманное режиссером.
Готового фильма Борис не увидел, но картина остает
ся и фактом его биографии, и свидетельством о нем.
В те июньские дни Борис познакомился с Игорем Золотусским, к творчеству которого всегда относился с боль
шим интересом; познакомился и с Лидией Борисовной
Либединской (они буквально бросились друг другу на
встречу, хотя впервые увиделись очно). Бориса пригласи
ли поучаствовать и в одном мероприятии — «выездном»
заседании международного ПЕН-клуба, проводимогб в
волошинской мастерской. Среди участников были Фазиль
Искандер, Кирилл Ковальджи, Генрих Сапгир, Евгений
Рейн, Игорь Золотусский, приехавшая из Штатов Викто
рия Швейцер и еще одна «русскоязычная» американка.
146
Все происходило в интерьере, сохранившемся со времен
Волошина, снимали останкинские телевизионщики Дина
Чупахина и Ионас Мисявичус.
Заседание на тему «Свобода и творчество» вел Фазиль
Искандер. Когда он предоставил слово Чичибабину, Бо
рис начал с того, что не является членом ПЕН-клуба, что
«у нас в провинции (то бишь в Харькове — Л . К .) вообще
не знают, что это такое». Немедленно последовала ответ
ная шутка Ковальджи с предложением принять Чичибабина в клуб на этом же заседании. Главной мыслью Бо
риса было, что «в любых обстоятельствах жизни писатель
может быть несвободен, кроме одного — когда он садится
за стол, когда пишет, тут он изначально должен быть сво
бодным, иначе какой же он творец».
В тот же вечер Ионас и Дина предложили Борису по
пытаться «пробить» его выступление на телестудии «Ос
танкино». Он задорно ответил: «Приглашайте, приеду».
Через несколько месяцев, в конце лета, нам сообщили
об очень обрадовавшем и взволновавшем Бориса реше
нии совета литературно-общественного движения «Апрель»
присудить ему премию «За гражданское мужество писате
ля» имени академика АД.Сахарова за 1993 год.
На счастье, два события совпали по времени. 17 ок
тября состоялся чичибабинский вечер в концертном зале
«Останкино», а 19 октября в большом зале ЦДЛ на собра
нии московских писателей-апрелевцев Борису вручили
диплом. Сам диплом прост и скромен, но на развороте
его, слева — портрет Андрея Дмитриевича, Сахаров на
нем, очевидно, в момент спора — лицо протестующее и
незащищенное одновременно. Именно такая «мужествен
ность» всегда была дорога Борису.
Еще очень многое можно бы было рассказать и о дос
тавшихся поэту Борису Чичибабину редких праздниках,
и о бесчисленных невзгодах, которые он выдержал, ос
тавшись несломленным и неозлобившимся. Здесь пред
ставлены лишь фрагменты, хочу закончить их мыслью
Зинаиды Александровны Миркиной, которую она выска
зала на вечере памяти Бориса в Доме-музее Цветаевой:
«Высшее мужество сказать о себе, что «я никто и даже не
поэт», суметь отказаться от себя во имя вхождения в это
«Никто» —Бога. Борис сумел это сделать».
Думаю, присутствуй он в зале, усмехнулся бы смущен
но и остался доволен.
Мне трудно «прикоснуться» к последнему году жизни
Бориса. Я так явно ощущаю его присутствие, вижу иду
147
щего своей неспешной, «верблюжьей» походкой, радую
щегося новой книге, вкусной еде,— не могу поверить, что
его нет в живых. Невыносимо больно смотреть на фото
графии последнего года, где на похудевшем лице отчет
ливо проступают признаки болезни. Особенно тяжело
видеть по телевизору выступление на вечере «Литератур
ной газеты» — «Автограф» 12 ноября 1994 года.
Он плохо чувствовал себя, в основном лежал, очень
изменился. Накануне поездки я сказала, что все-таки ехать
нельзя. Он в ответ: «А если в последний раз? Мне это так
важно». Важно было, собрав всю силу больных легких,
прохрипеть «осевшим» голосом «Плач по утраченной Ро
дине». Это его завещание, дар жертвенной боли, укоро
тившей жизнь.
В последнем стихотворении «Исповедным стихом не
украшен...» страшное признание: «не мои — ни простран
ство, ни время», но, обманывая себя и, может быть, уте
шая меня: «Дай же сил мне,— кого-то молю, — чтоб не
смог я покинуть до срока обреченную землю мою». А в
разговорах неоднократно повторял : «Ни до чего хорошего
я уже не доживу».
Боря скончался 15 декабря, почти под Новый год.
Я думала — не переживу. Я читала ежедневно утрен
ние и вечерние молитвы, которые врачевали меня слеза
ми и соединяли с ним.
Я давно не писала стихов. Но после его кончины и до
40 дней написала 12 плачей о моем Горе и читала их пос
ле молитв, в течение дня...
И все приняв, как ты мне Свет открыл,
все думаю, за что мне счастье было?
За что нас Бог двоих благословил?
И сделал так, чтоб я тебя любила,
чтоб жизнь моя прошла не в пустоте,
не в суете семейного базара,
а в таинстве священного пожара,
в прекрасной и суровой высоте.
1 9 9 7 г ., Х а р ь к о в
Евгений Евтушенко
КРОТОСТЬ и м ощ ь
Во время предвыборной кампании я выступал в Харь
кове около памятника Пушкину. Народ затопил площадь
и в глазах было ожидание чего-то важного, что должно
произойти в стране, с нами всеми. Мне шепнули на ухо:
«Чичибабин здесь...». Я оглянулся и увидел в толпе этого
человека, зажатого со всех сторон,— высокого, худого, по
хожего то ли на иконописца рублевских времен, то ли на
одного из тех мастеровых, которые почти вывелись на Ру
си. Из-под густых бровей полыхали синевой, упасенной
от всех ядовитых дымов, глаза гусляра, витязя, монаха,
подпоясанного, однако, мечом. Чичибабин так сказал о
колоколе: «в нем кротость и мощь». Именно эти два ко
локольные качества, слитые в одно, и есть нечаянное са
моопределение. Я попросил Чичибабина прочесть стихи,
и пока харьковчане аплодировали, радуясь его появлению,
он неловко вытаскивался из толпы и шел по единственно
свободному месту — по краю клумбы возле памятника,
стараясь не повредить цветов, оступаясь в жирном черно
земе, держа в руках хозяйственную кошелку, выдававшую
то, что он вовсе не собирался выступать. Но, знаете, и с
этой кошелкой, и с этой неуклюжей застенчивой поход
кой он был совершенно естественен возле Пушкина. Пред
ставьте, например, возле Пушкина Грибачева — это будет
вопиющее несочетание. А вот Чичибабин — сочетается.
И благородством облика, и благородством стиха.
Думаю, что он постепенно выработался в одного из
самых крупных современных поэтов. Дело не только в
таких шедеврах, как «Красные помидоры кушайте без
меня», или «Сними с меня усталость, матерь Смерть...».
Без этих стихов невозможна отныне ни одна настоящая
антология русской поэзии. Дело и в судьбе, соединив
шейся с даром. Судьбу я понимаю не только под фактами
личных трагедий Чичибабина — он и сидел, и был ис
ключен из Союза писателей за защиту им Твардовского,
149
и жил долгое время в безвестности и полунищете. Основ
ное слагаемое судьбы, гораздо большее, чем самые траги
ческие обстоятельства,— это характер. Самое замечатель
ное в Чичибабине — его характер. Характер очень русский,
очень славянский, именно по восприимчивости к боли и
бедам не только русского, но и всех других народов. Го
воря словами Достоевского, «всемирный всеотклик». Это
одно из тех качеств, благодаря которым Чичибабин так
естественно выглядит рядом с памятником Пушкину. Ка
ким проникновением в боль других народов поражают
стихи Чичибабина о евреях и татарах. Преданность по
эзии у Чичибабина неотделима от преданности совести,
как нравственной родине. Если бы учить нравственности
по стихам Чичибабина, то попрание свободы, глумление
над людьми были бы невозможны. Какой контраст с на
шей морально-дидактической литературой, которая пре
выше всего ставила официальные постановления, резо
люции! Резолюции, которым подчиняется Чичибабин,
написаны в Библии, написаны Григорием Сковородой,
Толстым, Пастернаком.
Если, как у всех нас, не все стихи Чичибабина идеаль
ны, то он для меня, тем не менее, со всей его жизнью,
манерой поведения, поэзией является воплощением иде
ала поэтического характера. Кротость — в перенесении
страданий. Мощь — в их преодолении. Кротость — в ма
нерах. Мощь — в поступках действием и словом.
1989
г.,
М осква
Феликс Кривин
ДРУЗЬЯ МОИ, ПРЕКРАСЕН НАШ СОЮЗ!
Майским вечером 1971 года на одной из киевских кон
спиративных квартир, расположенной в районе Печерска, собралась большая группа людей. Четверо из них при
были с конспиративной дачи, где у них состоялся большой
конфиденциальный разговор, двое — с конспиративной
квартиры города Харькова, остальные — с киевских кон
спиративных квартир.
За плечами у майского вечера был знаменательный
день: члены республиканского Союза писателей прово
дили свой члено-союзо-писательский съезд, который для
краткости называли писательским съездом. И пятеро де
легатов съезда были среди собравшихся на Печерске.
Советские писатели делились на две четко разграни
ченные категории: писатели и члены Союза писателей.
Но, несмотря на четкую разграниченность, два этих каче
ства не исключали друг друга. Среди писателей было не
мало членов Союза писателей, а среди членов Союза пи
сателей сплошь и рядом попадались писатели. Большой и
постоянно растущий отряд членов Союза имел тенден
цию пополняться за счет неписателей и освобождаться от
писателей, слишком явно в этом качестве себя заявив
ших. Пастернак, Солженицын, Виктор Некрасов — это
лишь некоторые достижения Союза в деле освобождения
от слишком явных писателей.
Появилась новая категория — бывших членов Союза
писателей — звание, со временем ставшее более почет
ным, чем звание действительного члена Союза писате
лей. Собравшиеся на конспиративной квартире имели
честь общаться с двумя будущими бывшими членами Со
юза.
Один из них — назовем его Борисом Алексеевичем —
приехал из города Харькова, города большого, но не сто
личного, что обрекло Бориса Алексеевича на роль про
винциального поэта. Второй — назовем его Николаем
Даниловичем — жил постоянно в столице. Иногда — на
151
даче в Ворзеле, откуда он сейчас и приехал. Николай Да
нилович был, в сущности, живой классик, его произведе
ния изучались в школе, печатались в хрестоматиях, и не
понятно, что толкнуло его на то, чтобы шастать по
конспиративным квартирам, встречаться с малознакомы
ми личностями, пусть даже делегатами съезда (скажем
кратко) писателей. Сегодня он увез прямо со съезда к себе
на дачу сразу трех закарпатских писателей, перед которы
ми — совершенно конфиденциально — развил теорию кос
момарксизма, который, при всей его космической направ
ленности, был, в сущности, антимарксизмом и даже
антиленинизмом, и добился полного понимания, хота один
из его гостей писал по-украински, другой — по-русски, а
третий — даже по-венгерски. Впрочем, космомарксизм
не знает языковых преград.
Доставленный на печерскую конспиративную кварти
ру, Николай Данилович познакомился с Борисом Алек
сеевичем и с удивлением услышал его стихи. Стихи были
очень хорошие, нисколько не провинциальные и даже не
столичные, а больше того.
Тебе, моя Русь, не Богу, не зверю —
молиться молюсь, а верить — не верю.
Я сын твой, я сон твоего бездорожья,
я сызмала Разину струги смолил.
Россия русалочья, Русь скоморошья,
почто недобра еси к чадам своим?
Замечательно сказано. Какая звукопись! И какая прав
да! В нашей поэзии правда так редко встречается со зву
кописью. То не хватает звукописи, то — чаще всего — не
хватает правды.
Живой классик Николай Данилович думал, что хоро
шо бы эти стихи напечатать. Но печатать их нельзя. Слиш
ком они непечатные. За такие стихи харьковскому поэту
уже однажды намотали срок, который он отбывал в мес
тах, отдаленных от города Харькова. Могут намотать но
вый. А почему бы не намотать? У государства есть что
мотать и есть на кого мотать: очень уж большое государ
ство.
Николай Данилович оглядел малознакомую компанию.
Компания в общем приятная, но и в самой приятной ком
пании всегда найцется человек, из-за которого не обе
решься неприятностей.
152
И Николай Данилович сказал своему ворзельскому
гостю, который привез его на эту конспиративную квар
тиру:
— Пусть он лучше не читает эти стихи. А то опять
вернется туда, где уже побывал однажды.
Для успокоения читателей нужно сказать сразу, что
среди собравшихся на печерской конспиративной квар
тире не было ни одного агента КГБ, ни одного секретно
го сотрудника или осведомителя. А то, что квартира была
конспиративной, так ведь в стране все квартиры были
конспиративными, где собирался народ для ведения ан
типравительственных разговоров. И для чтения антипра
вительственных стихов.
Наточен топор и наставлена плаха.
Не мой ли, не мой ли приходит черед?
Но нет во мне грусти, и нет во мне страха...
У Бориса Алексеевича страха не было, а у Николая
Даниловича он был. И не за себя, за себя классик нашей
литературы давно уже перестал бояться. Он боялся за по
эта. Поэт ему нравился. Такой он был нескладный, со
вершенно для славы не приспособленный, длинный и
одновременно сутулый, словно стесняясь своей длинноты.
А классик был невысокий, коренастый, широкий в
плечах, словно для того, чтобы держать на этих плечах
отечественную литературу.
Но улыбки у обоих были похожие. Совершенно дет
ские. Только у классика была улыбка счастливого ребен
ка, а у поэта — застенчивого.
А время было взрослое. Очень серьезное и даже небе
зопасное. Руководитель Союза писателей — назовем его
Олесь Терентьевич — заботился о безопасности писате
лей, не передоверяя ее органам государственной безопас
ности, поэтому в верхних эшелонах власти было решено
поменять Олеся Терентьевича на Василия Павловича, ко
торый целиком полагался на органы государственной бе
зопасности.
У нас незаменимых нет. Известный советский писа
тель и член Союза писателей Юрий Николаевич Тынянов
в своей нашумевшей и продолжающей шуметь повести
«Подпоручик Киже» убедительно показал, что заменить
можно кого угодно на что угодно и даже вовсе ни на что,
на полное отсутствие. А можно и отсутствие заменить на
человека и даже произвести этого человека в высокий ранг.
153
Наша государственная система практиковала такие заме
ны постоянно, одних вычеркивая из талантов, а других
вписывая в них.
Поэт и классик не догадывались, что вскоре им пред
стояло быть вычеркнутыми из литературы на долгие вре
мена, и поэт читал стихи, а классик слушал и тревожился,
бросая опасливые взгляды на малознакомую компанию.
По счастью, компания подобралась надежная, и поэт
отделался легким испугом классика. Хотя классик был не
из пугливых, он если и пугался, то только за других, что
было совершенно не в духе времени. В духе времени было
пугаться за себя, а жертвовать другими.
1971 год. Еще жив Твардовский, но этого года он не
переживет, и поэт напишет на его смерть самые непечат
ные свои стихи, которые публично прочтет далеко не
в надежной компании:
И если жив еще народ,
то почему его не слышно?
И почему во лжи облыжной
молчит, дерьма набравши в рот?
Пушкин сказал это более мягко: «Народ безмолвству
ет». В двадцатом веке народ безмолвствовал более грубо и
беззастенчиво, чем в пушкинские откровенно крепостные
времена.
Сейчас время было не крепостное. Народ выпустили
из крепости, но не на свободу, а в какую-то другую тюрь
му, отобрав у него право не только на личную, но и про
сто на жизнь. Все жизни были в государственной соб
ственности.
Поэт читал стихи, закрыв глаза, будто не желая видеть
своих слушателей. Или всю окружающую его действитель
ность. Но на самом деле это было не так. Женщина ведь
тоже закрывает глаза во время поцелуя, но это вовсе не
значит, что она не хочет видеть любимого человека или,
допустим, пытается представить на его месте кого-то дру
гого, еще более любимого. А поэт закрывал глаза, читая
стихи, то ли потому, что окружающий мир казался ему
недостаточно хорош для его стихов, то ли закрывая глаза
на его несовершенство. Но скорее всего потому, что глу
боко погружался в свои стихи, так глубоко, что ничего не
видел бы вокруг даже с открытыми глазами.
Придет время, и мемуаристы еще напишут о том, как
поэт читал стихи, и тогда можно будет узнать немало ин
154
тересного. Ведь не зря говорят, что самые великие ме
муаристы — те, которые все придумывают. Правда не
удовлетворяет их высоких запросов, и они сначала ее при
украшивают, а потом, и вовсе махнув на нее рукой, про
сто пишут все, что приходит в голову интересного. Возь
мите «Робинзона Крузо». Чем не воспоминания? Автор
вспоминает всю свою жизнь, особенно жизнь, проведен
ную на необитаемом острове, но если разобраться, то и
остров не тот, и человек, который на нем высадился, не
тот, да и автор воспоминаний не тот. Вот вам и воспоми
нания.
Нет, это не воспоминания. Это скорей роман, кото
рый можно написать о ком угодно, в том числе и о поэте
Борисе Алексеевиче. О нем можно написать даже лучший
роман, потому что в романе непременно должна быть
любовь, а у Робинзона никакой любви не было. Чего нельзя
сказать о Борисе Алексеевиче, который даже на съезд
писателей приехал со своей любовью. И стихов у него
много о любви, причем, как это ни странно для нашего
времени, о любви к одному и тому же человеку. Раньше
вообще считалось, что любовь должна быть к одному и
тому же человеку, хотя людей вокруг много и большая
любовь могла бы охватить немалое их количество. Но та
кая уж была традиция, пришедшая к нам со времен Даф
ниса и Хлои, Тристана и Изольды, Владимира Ильича
и Надежды Константиновны.
Что бы ни придумывали о поэте будущие мемуаристы,
им не придумать ничего лучше его любви. Он и сам о ней
постоянно писал, как Данге и Петрарка, но эти поэты
писали о своих любимых на расстоянии, а Борис Алексе
евич — в непосредственной близости, буквально под од
ним кровом, что, согласитесь, намного трудней. Особен
но в том обществе, где о любви было принято писать не
в альбом, не в вечность, а в партийную организацию.
Возможно, и Петрарке было нелегко. Вероятно, и он
вкладывал в письма друзьям стихи, обессмертившие впос
ледствии его имя. И не исключено, что в этих письмах
рядом с высокой поэзией попадались прозаические сооб
щения вроде тех, какие мы встречаем в письмах Бориса
Алексеевича: «Вызывали меня в КГБ для неприятного
разговора с последним предупреждением...». Интересно,
сколько было у Петрарки последних предупреждений,
которые настоятельно требовали не писать, не быть Пет
раркой, прожить свою жизнь тихо и незаметно, чтоб ник
то о нем не вспоминал ни при жизни, ни впоследствии.
155
Опять я в нехристях,
опять меня склоняют на собраниях,
а я и так в летах не ранних:
труд лишний под меня копать...
Нет, это написал не Петрарка. Это написал Борис
Алексеевич, сразу же вслед за последним предупреждени
ем КГБ. И на это последнее предупреждение поэт тут же,
в стихах из того же письма, ответил: «Я поэт. Этим сказа
но все. Я из времени в вечность отпущен».
Сейчас Поэт отпущен в вечность насовсем. А тогда, в
1971-м, ему еще предстояло жить, причем в своем, а не
в каком-то другом времени. И писать об этом времени, а
не о другом, потому что здесь была его жизнь, его лю
бовь, о чем он тоже писал в этом письме: «Мы с Лилей
забыли обо всем, весь месяц жили без новостей и слу
хов, дышали морем и вечностью, загорали, ходили в горы
и в лес — и почти были счастливы».
А пока они сидят все вместе — и отправитель письма,
и его получатель. В тесной компании 1971 года. И поэт
читает стихи.
Хорошая подобралась компания, умная, понимающая.
Некоторые и сами писали стихи — кто по-русски, кто поукраински, а один даже по-венгерски. И главное — ни
одного тайного агента или осведомителя, что в больших
компаниях встретишь нечасто.
Когда через два года поэт будет читать свои стихи в
большом и почтенном собрании, там поднимется такой
стук, что руководство писательской организации срочно
потребует представить читанные на вечере стихи, и Бо
рис Алексеевич, который к тому времени еще не обзаве
дется пишущей машинкой, будет добросовестно перепи
сывать стихи от руки, словно подчеркивая тот факт, что
стихи — непечатные. Друзья будут его уговаривать не вклю
чать особо неблагонадежные стихи, ведь никто не станет
сверять, что он на самом деле читал и что представил
руководящей инстанции. Но поэт окажется очень чест
ным, он не захочет идти против совести. Хотя совесть —
где она? Кто ее видел? Она сидит где-то внутри человека,,
и никто не скажет с уверенностью, сидит она там или не
сидит. Если даже в бесплотную душу верят не все, то кто
же поверит в бесплотную совесть?
За представленные в высокие инстанции стихи поэта
исключили из Союза писателей. Сам первый секретарь
обкома, для которого, как оказалось, и переписывал поэт
156
стихи, публично, на всю область, удивился: «Вы посмот
рите, какие у нас члены Союза писателей! Мы думали,
что у нас другие члены Союза писателей, а они вон ка
кие!».
Он мог успокоиться: других было большинство. Мож
но даже сказать, подавляющее большинство. Но чтоб его
не расстраивать, поэта исключили из союза писателей.
Пушкина бы тоже исключили, если б он был членом
союза писателей. А уж как бы исключили Шевченко! Его
бы вообще не приняли в союз. И еще сделали бы удив
ленные глаза: разве есть у нас такой поэт — Шевченко?
Нет у нас такого поэта!
Но у них не было союза писателей. Это была недора
ботка царского самодержавия. Потому что все, что творит
в условиях тоталитарного режима, должно быть объеди
нено в творческие союзы для удобства управления. Иначе
оно вам такое натворит! Борис Алексеевич честно пре
дупреждал:
Не доверяйте нашим лирам,
отпетым нечего терять...
В биографическом справочнике украинских писателей
за 1970 год о Борисе Алексеевиче сказано, когда он и где
родился, где учился и какие книги издал. Сказано и о
том, что он был на фронте, а вот о том, что больше време
ни, чем на фронте, он провел в советских концлагерях, не
говорится ни слова. В справочнике вообще ничего не го
ворится о том, что кто-то из писателей подвергался реп
рессиям, где-то сидел или, не дай Бог, был расстрелян
или сам застрелился под напором советской действитель
ности. Только о погибших на фронте сказано, что они
погибли на фронте. Потому что погибнуть на фронте —
смерть положительная, а в собственных концлагерях —
смерть отрицательная. Даже смерть делилась на положи
тельную и отрицательную, что ж тогда говорить о жизни?
К тому времени, когда готовилось второе издание пи
сательского справочника, Борис Алексеевич уже был ис
ключен из Союза писателей, и переиздатели справочника
призадумались: а стоит ли упоминать, что он был на фрон
те? Такой замечательный факт биографии — разве он ха
рактерен для тех, кого исключают из Союза писателей?
Подумали — и вычеркнули этот фактА стоит ли писать, что он учился на филологическом
факультете? Получится, что у нас на филологических
157
факультетах учатся те, кого потом исключают из Союза
писателей. Вычеркнули и этот факт. А то, что у исклю
ченного вышло целых четыре книжки в советских изда
тельствах? А то, что он родился в советском городе Kjpeменчуге, не менее советской Полтавской области?
Когда вычеркнули все факты биографии, осталась толь
ко фамилия. Пришлось вычеркнуть и фамилию.
Николаю Даниловичу повезло больше. Как раз когда
его исключили, в Союз писателей приняли человека с
точно такой же фамилией, как у него. Правда, не класси
ка, пока не классика. Но ведь незаменимых классиков
нет, так же как нет незаменимых писателей. Во всяком
случае, фамилия Николая Даниловича в литературе оста
лась.
А самого его не осталось не только в литературе, но и
в Городе Киеве, где он жил, и на всей Украине. Его увез
ли далеко-далеко, туда, куда, как он опасался, могли увезти
поэта Бориса Алексеевича.
Не посмотрели на то, что он классик. На это разучи
лись смотреть. А как бы, по нынешним временам, поса
дили классика Толстого! Как бы посадили классика Гого
ля! Всю классическую литературу пересажали бы так, что
ей оставалось бы одно: записки из мертвого дома.
Но классики вовремя спаслись от советской власти:
они умерли. Лживым деваться было некуда, приходилось
сидеть.
И пока классик сидел в лагерях, изгнанный из всех
хрестоматий и справочников, будто его никогда в литера
туре й не бывало, поэт, уже исключенный из Союза писа
телей, писал о нем стихи, которые читал своим друзьям,
а тем, что жили далеко, посылал в письмах:
Я плачу о душе, и стыдно мне и голо,
и свет во мне скорбит о поздней той поре,
как за моим столом сидел, смеясь, Мыкола
и тихо говорил о попранном добре.
Он — чистая душа, и вы его не троньте,
перед его костром мы все — дерьмо и прах.
Он наши жизни спас — и кровь пролил на фронте,
он нашу честь спасет в собачьих лагерях.
Они встретились через много лет, уже совсем в другое
время, на уже девятом съезде писателей. Классик вернул
ся в классики, а произведения его — в хрестоматии. Но
хрестоматии вдруг перестали выходить. Чтобы заработать
158
на издание хрестоматии, нужно было целый год торговать
на базаре.
А провинциальный поэт признан был ведущим, сто
личным поэтом, хотя продолжал жить в провинции. И все
непечатные его стихи были напечатаны, правда, очень
маленьким тиражом. Потому что, чтобы издать книгу боль
шим тиражом, нужно целый год торговать на базаре. Тем
не менее, за все свои непечатные стихи поэт получил Го
сударственную премию все того же, прежнего государства.
И оба они — поэт и классик — были избраны в Правле
ние Союза писателей...
Хотя — кому он нужен, этот союз? Если он не может
никого защитить, никого поддержать, если не способен
помочь даже в издании книги — хотя бы школьной хрес
томатии,— кому он нужен, этот союз, будь то союз писа
телей, профсоюз, укоопсоюз или Союз Советских Социа
листических Республик? «Друзья мои, прекрасен наш
союз!» — разве это было сказано о Союзе писателей? Это
было сказано о свободном союзе друзей, о союзе свобод
ных людей, которые в самые трудные времена собира
лись на конспиративных кухнях или в других укромных
местах, чтобы излить друг другу душу, не лежащую к сво
ему правительству. Потому что люди — это сообщающи
еся сосуды, которые жить не могут, если что-то друг дру
гу не сообщат. Но удивительное свойство этих сосудов
заключается в том, что душа не убывает от излияния, а
напротив, и там и здесь прибавляется, вырастает. А когда
ее не изливают, она усыхает, уменьшается и может исчез
нуть совсем.
Вот об этом, только об этом и было сказано: «Друзья
мои, прекрасен наш союз!».
Поэт Борис Алексеевич и классик Николай Данило
вич дожили до лучших времен. Но времена оказались не
самыми лучшими. Далеко не самыми лучшими. И об этом
открыто говорят — теперь уже не на конспиративных
квартирах, а на многолюдных собраниях, митингах,
парламентских слушаниях. Все изливают душу, одновре
менно тысячи душ, но души от этого почему-то усыхают,
а не растут, как росли когда-то на конспиративных квар
тирах.
1995
г ., У ж го р о д
Марлена Рахлина
Я ХОЧУ, ЧТОБЫ ВСЕ ВИДЕЛИ ЕГО ЖИВЫМ
Я знала Бориса с осени 1945 года, когда он только
появился у нас на факультете, и до дня его кончины. Боль
ше того, в годы, когда он находился в Вятлаге и его не
видел никто, кроме родителей, я была вместе с ними у него
трижды за его пятилетний срок.
Появившись в коридорах нашего филфака, новый пер
вокурсник сразу вызвал интерес и любопытство своей, на
первый взгляд, обычной, но уже при следующем взгляде
необычной, своеобразно «штучной» внешностью. К тому
же сразу попали к нам передаваемые из рук в руки
маленькие его книжечки, тоже необычные, с яркими, гу
стыми, своеобразными стихами. Он «издавал» их, пере
резая школьную тетрадь пополам вдоль переплета,— по
лучалась книжечка. И — ошиблась Лидия Чуковская —
почерк его с самого начала был таким, как и потом: тоже
необычным!
Год проучились мы с ним вместе. Правда, я на вто
ром, а он на первом курсе (наши мальчики почти все были
старше нас, так как мы приходили прямо из школы,
а они — из армии).
Летом он попросил и получил разрешение сдавать эк
замены сразу за первый и второй курс, и мы с ним даже
сдали парочку экзаменов вместе. И вот тут, во время лет
ней сессии, его арестовали.
Каким же он был в то далекое время? Удивительно, ни
годы, ни несчастья не изменили его: он был таким же,
как потом. Люди, на мой взгляд, вообще мало меняются!
Он был маниакально целеустремленным человеком.
Я помню, как у него дома читала его детские письма к
матери из пионерского лагеря, когда он уже был в лагере
режимном. Все письма были о книгах: он просил при
слать ему детские книги, перечислял названия, просил
журнал «Пионер» «и другие книги интересные». Все письма
были о книгах! А было ему тогда лет двенадцать. Никогда
Бориса не интересовало НИЧТО бытовое, такое важное
160
для большинства людей. И когда от него хотели, чтобы
он занялся чем-то для своего быта, это был пустой номер.
Это была его личная способность: пренебрегать внешней
стороной жизни.
Я ж гонялся не за этим,
я и жил, как будто не был,
одержим и незаметен,
между родиной и небом.
Книги, искусство, стихи — вот чем был он действи
тельно одержим. Книги, искусство, стихи — вот что было
его единственной страстью, а творчество — естественным
состоянием, даже когда это было опасно для жизни.
Борьба с сильными мира сего не входила в его созна
ние, он не умел и не хотел отстаивать написанное, легко
сдавался на цензурные запреты, обходя их как попало или
не обходя, если не получалось. Но зато НИЧТО В МИРЕ
не могло остановить его, когда стихи были написаны. Он
их немедленно обнародовал: одному человеку или двад
цати, и первому попавшемуся тоже. И так было всегда: и
после лагеря, когда были написаны гораздо более созна
тельные и серьезные стихи, чем полудетское «Мать моя
посадница», а ведь он уже знал, чем такие вещи кончают
ся, и в этом смысле ничего у нас не изменилось. Нет, он
все равно читал свои стихи всем и без малейших колеба
ний.
Несколько забегая вперед, напишу о том, как его ис
ключали из Союза писателей. Просто я была с ним в Со
юзе в тот день.
В 1973 году Борису исполнилось 50 лет, и в Союзе ему
устроили юбилейный вечер. Я не знаю, было ли уже заду
мано тогда это исключение? Думаю, что да и что рассчи
тали правильно, понимая, что Борис прочтет все, что «им»
надо. Он и прочел и «Клубится кладбищенский сумрак»,
и «Похороны Твардовского», и другие столь же «им» нуж
ные стихи. Дальнейшее было делом техники. Я вызвалась
пойти с ним, так как имела уже опыт общения с этим
народом, когда Бориса посадили. Или думала, что имела.
Я очень подготовилась к «защите». Но я не учла главного:
меня на это бюро Союза (так, кажется, это называлось)
просто не пустили. «Что вы, Марлена, даже писателей не
пускают!» — сказал мне член бюро Лев Болеславский. Я в
их глазах «писателем» не была: писатель должен быть «чле
6 8-25
161
ном»! Так я и дожидалась там, под зданием, пока не выс
кочил белый как стена Борис. «Выперли»,— сказал он.
Книги он любил как-то естественно: его нельзя было
разделить с ними. Входя в чей-нибудь дом, он сразу на
чинал просматривать книги и отрывался только перед ухо
дом, всегда прихватив что-нибудь с собой. И потом, мне
было непонятно, как он читает: он книги перелистывал.
Даже, помню, готовимся к экзаменам: я читаю, выписы
ваю, потею — Борис слегка листает книжку. Идем сда
вать — всегда он сдавал куда лучше, интереснее меня. Бог
знает, как это у него получалось, но прочитывал он все
гда больше меня, хотя я над книгами гнулась, а он, я по
вторяюсь, как бы перелистывал.
Об этом мне писать трудно. Каждый, кто возьмет в
руки любую из его книжек (кроме, пожалуй, «Колоко
ла»), найдет в ней, к чему придраться: риторика, длинно
ты... Но вот Бог осеняет его своим крылом — и появля
ются шедевры Бориса, которые н^Етыдно поставить с
самыми лучшими образцами русской лирики. Я вот до
сих пор не могу понять, как написаны «Красные помидо
ры». Но! Если у Бориса и бывали неудачные стихи, то
никогда ни одного ради чего-то, кроме самого стихотво
рения. Никогда ни малейшего намека на то, чем многие,
иногда и неплохие, поэты делали себе карьеру. Он просто
«был Поэтом» — и это все.
Когда он вернулся из лагеря, он не сделал ни одной
попытки «устроиться как люди», а пошел на курсы бух
галтеров, потому что это быстро и без хлопот давало ему
скромную независимость. И до самой пенсии он работал
бухгалтером!
Я решила написать о тех моментах в жизни Бориса,
которые меньше известны. Тех, кто мог бы об этом напи
сать, уже тоже нет в живых или нет в стране, так что я как
бы «последний свидетель». Придется написать немного
о его семейной жизни в те годы.
Сначала его тогдашняя жена Матильда Федоровна была
вроде приятной, спокойной женщиной, неглупой, с чув
ством юмора. Они жили в мансарде метров восьми — де
вяти, куда вечно набивалась куча разного народа: поэты,
актеры, стукачи (а как же!). Она сперва это безропотно
терпела: треп, маленькое (и большое!) пьянство, согла
шалась подавать-принимать, и все это как будто нрави
лось ей. А жизнь Бориса менялась: он стал известным,
пришлось (вот именно!) принять его в Союз (шли хру
щевские времена), выходили книги, появились деньги. Но
162
все мрачней и требовательней становилась М. Ф. Можно
даже сказать, что ее поведение было как бы обратно про
порционально личным успехам Бориса, что эти успехи ее
раздражали. Даже неловко рассказывать, что она позво
ляла себе с Борисом, конечно, сознавая, что он лучше,
выше ее (повторяю, глупой она не была!), так что мне
иногда кажется, что именно это неравенство между ними
нравственное ее и раздражало!
В это время родители Бориса построили из отцовско
го гаража ему дачу. Все делал Боря на этой даче (для себя
бы не стал!): и погреб копал, и даже оштукатурил всю
дачу. Меня это так поразило, что он должен штукатурить,
что я поехала к ним и три дня штукатурила вместе с ним,
понятия (как и он) не имея об этой работе! Но ничто не
могло утихомирить взбесившуюся женщину! Я не знаю,
как бы все обернулось, если бы в это время в жизнь Бори
са не вошла Лиля. И Борис бежал к ней, оставив М. Ф.
квартиру, дачу (квартира к этому времени была получена
от Союза) — все!
Я написала все, что собиралась. Добавлю только, что,
по-моему, самую лучшую, плодотворную и счастливую
часть жизни Борис прожил с Лилей, тем более, что из
Союза его исключили и осталось с ним то, что и так все
гда с ним было. Только теперь ему не мешали, а помогали
осуществляться.
Слава, которая пришла к Борису в перестроечные годы,
по-моему, пришла поздно. Собственно, его знали всег
да — с «хрущевской оттепели». Но сейчас наступило
общественное признание, широкое, с премиями, поезд
ками, выступлениями, А Боря уже болел и уже был очень
болен. Ему уже некогда было жить! Но я не хочу пони
мать это. Я хочу, чтобы все видели его таким, каким он
был, — живым!
1995
6*
г ., Х а р ь к о в
М арк Б огославск ий
ВИЖУ ЕГО ТАКИМ
(Отрывки из воспоминаний о Борисе Чичибабине)
Я возвратился в Харьков по окончании войны, в мае
1946 года, — недели за две до того, как арестовали Бориса
Чичибабина.
До этого я слыхом не слыхал о Чичибабине. Но так
получилось, что вскоре после ареста поэта я вошел в круг
его друзей. Самым близким другом Бориса была Марлена
Рахлина. Она переписывалась с арестованным поэтом.
Именно Марлена познакомила меня с лирикой Бориса
(старой и новой), ввела в дом поэта, где я увидел его фо
тографии, услышал рассказы о нем.
Борис вошел в меня легендой — чей отзвук, чьи све
жие краски создавали ощущение живого общения.
Его стихи ошеломили меня: при всей моей юноше
ской самоуверенности я не мог не признать, что в них
сильнее и убедительней, чем это получается у меня, вы
ражено было наше общее, мое личное.
Я готов был от досады кусать себе локти из-за того,
что по капризу судьбы я разминулся на годы (Борису
«дали» пять лет) со столь близким и нужным мне челове
ком.
И вот мы пожимаем друг другу руки и тут же затеваем
разговор — взахлеб, с многозначительными паузами, во
время которых молчание понятнее, чем слова, с крутыми
поворотами, перескоками: как будто только вчера расста
лись и теперь торопимся досказать недосказанное тогда.
В то время Борис был жаден до знакомств. А тут еще
сработало то обстоятельство, что он, зная меня по расска
зам наших общих знакомых, ждал встречи со мной.
К тому же жил я всего лишь в каких-то трех-четырех
сотнях шагов от Бориса.
Буквально в считанные дни, а может, даже часы, мы
с ним стали закадычными друзьями.
Не только я, но и Борис явно тяготился паузами в деньдва между нашими встречами и нередко сам искал и на
ходил меня.
164
Жил он в середине пятидесятых с подругой, как он ее
именовал в своих стихах, Матильдой, на третьем этаже,
точнее, в получердаке неухоженного ветхого дома, по
строенного, вероятно, еще в прошлом веке (водопровод
и прочие службы во дворе).
В то время Борис работал бухгалтером в таксомотор
ном парке, а Матильда (в домашнем обиходе — Мотик) —
паспортисткой. Заработки у них были весьма скромные.
Между тем каждый вечер к ним без спросу, как снег
на голову, сваливались, нередко в изрядном количестве,
друзья, знакомые, полузнакомые и Бог весть как узнав
шие дорогу в жилище опального поэта любители «ост
ренького», жаждавшие поглазеть на человека-легенду,
пообщаться с ним накоротке. И всякий раз хозяевам при
ходилось ставить на стол выпивку и закуску. Причем, если
выпивку кое-кто все-таки догадывался приносить с со
бой, то закуска, как правило, целиком ложилась на плечи
хозяев. Равно как и мытье посуды, уборка комнаты. По
мните, в стихотворении Бориса «Жены моих друзей» есть
такая подробность:
К ночи сойдемся, накурим, натопчем —
все приберут поутру.
С учетом того, что застолья затягивались до поздней
ночи, а порой и до рассвета, а хозяевам никак нельзя было
отмахнуться от хождения на службу, такая веселая жизнь
в бытовом плане попахивала адом. Желая выручить поэта
и его подругу, которая, в отличие от не любившего рас
пространяться на эту тему Бориса, жаловалась на наше
ствие дружеской саранчи вслух, я настоял на том, что сле
дует выделить для гостей один день в неделю — напомнив
о знаменитых телешовских «средах».
Так положено было начало чичибабинским «средам»,
ставшим в Харькове притчей во языцех в литературных
и окололитературных кругах.
Комната Бориса была невелика: по прикидке моей
памяти — не более десяти, от силы двенадцати квадрат
ных метров. Никакой прихожей: открыв дверь, сразу по
падаешь в интимное жилье. Справа, у глухой стены —
тахта. Над ней полка с книгами. Напротив двери — един
ственное в комнате окно, по архитектурным причудам до
революционного купеческого Харькова выходившее пря
мо на крышу (отсюда странноватое, на первый взгляд,
165
заявление поэта в одном из его стихотворений, особо мной
любимом: «Ко мне города оборачивались крышами»). Тор
цом к окну стоял кухонный стол. Левее него — стеллаж с
книгами. За ним — буфет. У стены, противоположной
той, к которой прижата была тахта,— еще один стеллаж с
книгами. Приблизительно так. Свободной от мебели пло
щади — три-четыре квадратных метра.
И вот в такую комнатушку набивалось, случалось, де
сятка два-три, а то и более гостей. Сидячих мест хватало
лишь для «основных кадров». Поэтому многие пили, за
кусывали, слушали, говорили, стоя за спинами сидящих
счастливчиков. Бывало, теснились в раскрытых дверях
и даже на лестничной площадке.
На этих «сборищах литературных» центром притяже
ния, естественно, был Борис. С него не сводили глаз.
Ждали. И он, опрокинув очередную чарку, закусив, как
всегда, торопливо, но основательно (то бишь всем своим
видом давая понять, что оценил по достоинству данную
Богом снедь), вытирал тыльной стороной ладони губы,
выдерживал паузу, чтобы отделить праведное от грешно
го, вскидывал голову, озирал нас из-под густых сканди
навских бровей глазами, из которых рвались длинные
синие искры, смыкал веки — и начинал читать. Читал
старые стихи, уже ставшие для нас, его поклонников, клас
сикой, и новые, прямо с пылу с жару.
Бывало, внимание переключал на себя Лешка Пуга
чев, тогда еще студент театрального института: чаще все
го он пел положенные на музыку, пропущенные через его
собственную бурную, сложную, богатую отметинками душу
стихи Бориса, ощущаемые им как выражение своего, пу
гачевского «я». Когда Леха был в ударе, он перемежал
песни анекдотами, присказками, разыгрывал сценки.
Кто только не побывал на «средах» у Бориса: Евгений
Евтушенко, Юлий Даниэль, Леня Темин, Сергей Ново
жилов, Леонид Баткин. Прибились сюда и курсанты во
енной академии, среди которых Борис любовно выделял
Володю Кесениха. Бывали здесь и офицеры в званиях и
чинах. Военная интеллигенция тех лет, казалось, делала
заявку на новых Пестелей, Орловых, Каховских.
Ядром чичибабинских «сред» была небольшая группа:
Борис, Алик Басюк, Леша Пугачев, Александра Леснико
ва, Аркадий Филатов и (из песни слова не выкинешь) я.
Много раз берясь за воспоминания о Борисе, я то и
дело натыкался на некую досадную стеночку: Борис вы
глядел у меня скучновато, одномерно, бескрасочно. По
166
том до меня дошло: изображению не хватает воздуха, све
тотени, бликов, рефлексов. Только в окружении друзей, в
общении с ними, в притяжениях и отталкиваниях Борис
оживал, обретал свою природную многомерность. Каж
дый из друзей Бориса достоин отдельного повествования.
И в первую очередь Леонид Пугачев — человек-собы
тие. Актер, гитарист, график и живописец. Природа на
делила его множеством даров, но поскупилась на две вещи,
столь необходимые актеру, желающему и способному иг
рать первые роли: не дала ему героического роста и вне
шности красавчика. Поневоле он, трагик по темперамен
ту, мечтавший играть шекспировского Ричарда III или
даже Гамлета, должен был соглашаться на амплуа комика.
На редкость душевно щедрый, наделенный поистине
бесовской интуицией, но болезненно мнительный, обид
чивый, он легко переходил от вулканического веселья
к демонической мрачности.
Лешка был влюблен в Бориса, чуть ли не молился на
него, хотя держался с ним на равных и нередко разрешал
себе не только резкое несогласие со своим кумиром, но и
обрушивал на его голову бурные, язвительные филиппи
ки. Он мучительно, яростно ревновал Чичибабина вче
рашнего к Чичибабину сегодняшнему.
Борис менялся. Менялись его убеждения, художествен
ные вкусы, его поэтическая манера. «Измену» Бориса са
мому себе Лешка воспринимал с особой остротой еще и
потому, что поэт, набрав новую высоту, отмахивался от
своих ранних, любимых Пугачевым стихов, как от пус
тячков.
Известно: всякое приобретение связано с потерями.
Так было даже у Пушкина. Чичибабина радовали его при
обретения, Пугачев страдал из-за его потерь.
Недавно я встретил в одной из статей Григория Поме
ранца высокую оценку раннего чичибабинского стихо
творения «Битва», которое Борис в те годы вычеркнул из
своего послужного списка, а Лешка интимно любил. Вот
так.
А еще в нашем кругу была замечательная чтица стихов
и прозы Александра Лесникова — Сашенька. Мы все, каж
дый по-своему, но все вместе по-рыцарски, по-справедливому были влюблены в нее. Своей молодостью, красотой,
обаянием, талантом, в котором природная стихийность
была многократно усилена тончайшей, ювелирной шли
фовкой, она вносила в нашу преимущественно мужскую,
167
с богемными замашками компанию звучную (до звона
в ушах) ноту лиризма и романтики.
Борис посвятил Саше несколько великолепных сти
хотворений. А она в свою очередь подготовила и блиста
тельно (как никто другой!) читает ряд программ по сти
хам Бориса Чичибабина.
В каждой богемной компании, как правило, есть эда
кий чудак-подвижник, полуюродивый, помесь охальника
и святого. Такая роль выпала в чичибабинском кругу Алику
Басюку.
Алик дружил с Борисом еще до того, как Бориса аре
стовали. В пятидесятом году пришла очередь Басюка за
греметь в ГУЛАГ. Там судьба свела Алика с профессором
Пинским, с которым Борис сошелся годы спустя.
Басюк был фантастически начитан, обладал феноме
нальной памятью (запомнилось, как восторженно оцени
вали допрашивающие меня — то бишь беседовавшие со
мной! — сотрудники КГБ его эрудицию) и, хотя нередко
его увлекало второсортное чтиво, да и вообще он произ
водил впечатление человечишки, легкомысленно отма
хивающегося от философских глубин и эстетической
изощренности, был способен, как никто, оценить по «гам
бургскому счету» чужие стихи. О стихах Бориса он отзы
вался так: «В них воздуха много». Подразумевалась «тес
нота стихового ряда», то беспредельное ассоциативное
пространство, широте которого способствуют недомолв
ки и «темноты».
Себя Басюк рисовал так: «Бедный Алик выпил шка
лик». Его главный жизненный вывод был сформулирован
в двустишии:
Вода не утоляет жажды.
Я помню: пил ее однажды.
Борис никакого пиетета к Алику не испытывал, но был
привязан к нему нежно.
Одной из самых заметных фигур в нашем кругу тех лет
был Аркадий Филатов.
В первый его приход к Чичибабину, когда Аркадий
прочитал ему свои стихи, Борис отмахнулся от них, как
от назойливой мухи. Стихи были эпигонские — «под Си
монова», как определил Борис. Кстати, Чичибабин не раз
говорил мне, что в годы войны он ставил Симонова чуть
ли не в один ряд с Пушкиным.
168
Но на рубеже пятидесятых-шестидесятых годов Симо
нов был Чичибабину мало интересен. После ухода Арка
дия Борис сказал мне: «Из него никогда не выйдет по
эта».
От меня те стихи Аркадия тоже отскочили, как горох
от стенки,— но в облике Аркадия, в его голосе, манере
держаться было обещание, упрямая подсказка, что от этого
человека можно ожидать нечто незаурядное, масштабное.
Рослый, прямой, широкоплечий, коротко острижен
ный, с иконописным ликом — ликом праведника, подус
тавшего в свои девятнадцать лет бороться с нечистой си
лой, но решившегося стоять до конца — он поразил меня
своей спокойной, исполненной чувства собственного до
стоинства уступчивостью и неподдельной мягкостью. Чув
ствовалось: такой ото всей души стелет мягко, да спать
будет жестко. Тут не было никакого подвоха: он просто
знал свою природную силу и внутренне собирался, гото
вясь к взрывоопасному взлету, к долгому, безоглядному
полету.
Я стал возражать Борису. Впрочем, и я тогда даже не
подозревал, как быстро Аркадий рванется в седьмое небо.
Попав в магнитное поле настоящей поэзии, охмелен
ный стихами Бориса, подстегнутый нашими нескончае
мыми спорами о современной культуре стиха, Филатов
не столько аналитическим умом физика, находящего в
любом хаосе некие математически четкие закономерно
сти (этот момент нельзя сбрасывать со счетов!), сколько
нюхом, чутьем почувствовал, что до сих пор шел не по
той тропе, ведущей в тупик.
Через неделю-другую Филатов прочел нам стихи, ра
зительно непохожие на его прежние ученически-эпигонские: от них шло степное, азиатское дыхание свободы,
они смущали и радовали ослепительной, сбивающей с ног
образностью, непредсказуемыми интонациями, еретиче
ским ритмическим и звуковым рисунком, исповедальностью, не признающей никаких границ.
Я внутренне ахнул. Борис потемнел лицом, задумался.
Лет десять спустя как-то мы шли с Борисом по Уни
верситетской. На переходе к диетическому магазину Бо
рис пожаловался: «Уперся в стенку. Не способен я на та
кие авангардистские виражи, какие разрешаете себе
Аркадий и ты». Строй и словарь этой фразы я за давно
стью лет воспроизвожу неточно, но за верность смысло
вого рисунка ручаюсь. Смысл и тон были именно такими.
169
Почему рядом с Аркадием Борис помянул и меня? Не
потому ли, что я не уставал радоваться находкам Арка
дия, как своим собственным, и к тому же «теоретически»
их обосновывал?
Борис в ту минуту панически преувеличивал свой ху
дожественный консерватизм. Его собственная творческая
дерзость не признавала никаких рамок. Но проявлялась
она не столько на уровне театрально броского, как, на
пример, у Андрея Вознесенского, решения лирической
/сверхзадачи, сколько в безудержно смелой, граничащей,
казалось бы, со стилистической вседозволенностью рабо
те со словарным рядом, в свободном, до предела раско
ванном движении поэтической мысли, в озорной вирту
озности ритмики, интонационности, звукоряда и особенно
рифмы.
Спору нет. Борис Чичибабин вобрал в свою кровь и
плоть самые дерзкие новации русской поэзии XX века:
открытия Маяковского, Пастернака, раннего Заболоцко
го, Сельвинского, Кирсанова, а с конца шестидесятых
годов — Мандельштама и Цветаевой.
В ту пору, когда Борис сделал мне горькое признание,
что он ощущает себя в творческом тупике, ему мерещи
лось, будто у него кризис формы. На самом деле началась
мучительнейшая переоценка духовных ценностей, невы
носимо болезненная ломка прежнего мировоззрения.
А впрочем, где проходит граница между формой и содер
жанием?
Всякое нарушение внутренней гармонии, шатания,
сдвиги, осыпи, обвалы в мировоззрении и мироощуще
нии поэта ведут, если не к смуте и хаосу формы, то к
высыханию, шелушению, обескровленности его стиха, к
режущим его совесть визгливым нотам, по меньшей мере
к актерскому крику, с помощью которого пытаются за
глушить ощущение сосущей пустоты внутри себя.
Нечто подобное переживал Борис в конце ш естидеся
тых, когда он, судя по внешним признакам, уже «вошел в
литературу»: печатался в центральных и республиканских
журналах, издал четыре книги стихов, был принят в Союз
писателей и даже получил как член этого Союза квар
тиру.
Общаясь с Борисом лет сорок, я, так уже получилось,
мог бы поведать о нем много такого, чего не знают дру
гие. Но, но, но... Поэт бесстрашной искренности, он су
мел так распахнуть свою душу перед читателем, облек свою
исповедь в слова такой точности и красоты, что любая
170
попытка дополнить и уточнить эту исповедь языком ме
муарной прозы будет пошлой бестактностью. Пастернак
говорил, что не представляет своей жизни без тайн. Пра
во на тайну — естественное святое право любого чело
века.
Но есть среди тайн поэта тайны, являющиеся клю
чом к его творчеству. Вот почему, взвесив все «за» и «про
тив», я в конце концов отважился коснуться такого дели
катного момента, как отношения Бориса с Мотиком.
Многих из харьковских, а тем более московских ин
теллигентов, кого Борис, человек архисложный, тончай
шей культуры, знакомил со своей Матильдой, поражало,
что он избрал в подруги жизни женщину, которая по уров
ню своего развития недалеко ушла от Элизабет Дулитл
первой сцены «Пигмалиона». Среднего роста, крупная, с
широкой крестьянской костью, не красавица, но кровь
с молоком, она была хозяйственна, по-своему заботилась
о Борисе, обуздывая его богемные склонности, не стесня
ясь при этом отчитывать своего друга жизни за увлечение
его загулами, шумными компаниями, за житейскую нера
сторопность, интерес к каждой новой юбке и прочие гре
хи этого ряда — словно не догадываясь, кто есть Борис
Чичибабин.
У родителей Бориса была дача в поселке Высоком. Там
Мотик нашла широкое поле деятельности. Сад, огород,
строительство своего дачного домика — это было ей по
душе. И бедный Борис, которому Бог дал золотую голову,
золотую душу, но поскупился на золотые руки, без осо
бенного энтузиазма, согбенный, в трусах и майке со сле
дами глины копал, носил кирпичи и ведра со строитель
ным мусором, отвлекаясь от главного, любимого.
Хорошо было отдыхать в тени деревьев, плавать в пру
ду, ходить к источнику Сковороды, чувствовать себя двой
ником бродячего философа.
Чем внешне удачливей складывалась литературная ка
рьера Бориса, тем меньше хотелось Мотику вникать в твор
ческую драму поэта, выплеснувшуюся в его стихах «Живу
на даче. Жизнь чудна...» и «Сними с меня усталость, ма
терь Смерть».
Мне и Леше Пугачеву не раз приходилось быть свиде
телями сцен, которые Мотик устраивала Борису: меня
и Лешу она считала своими.
А между тем, именно ее, Матильду, Мотика, поэт ред
чайшего лирического дара возвел в середине пятиде
сятых — начале шестидесятых годов в сан своей Музы.
171
Он посвящал ей стихи такого эмоционального накала,
такой образной энергии, такой разрывающей душу ис
кренности, что героиня этих стихов представала перед
читателем в каком-то мистическом мерцании и благоухан
ном тумане. Трудно было в этом облике разглядеть черты
заурядной харьковской паспортистки, бойкой домохозяй
ки, если бы не обилие впечатляющих и в высшей степени
достоверных подробностей. Тайна образа, созданного по
этом, долго не давала мне покоя. В чем тут дело?
Борис не украшал свою героиню: он, яростно отри
цавший как болотное царство житейской прозы, так и
поэтические красивости, оторванные от грешной земли,
от почвы повседневности, как бы вылущивал из бытовой
шелухи кристальную сущность женщины, о которой, воз
можно, она сама лишь смутно догадывалась и не ценила в
себе. Поэт лепил свою героиню из своей великой тоски
по Женщине, творил ее из неисчерпаемых источников
нежности, бившей из глубины его собственного «я».
И вот эта внутрення правда, помноженная на магию
достовернейших подробностей, и была для меня ключом
к тайне образа, созданного Борисом. Но самое ценное
открытие пришло позже. Общаясь с Мотиком, я вскоре
убедился, что она и в самом деле стала в какой-то мере
Творением рук поэта. Весьма далекая от наших культур
ных пристрастий, этических и эстетических помеша
тельств, не способная выразить словом и десятую часть
того, что клубилось и мерцало в ее душе, она на удивле
ние тонко и точно откликалась на поэтические удачи Бо
риса, судила о них с безошибочностью заправского зна
тока поэзии. Это при том, что к стихам других поэтов она
была глуха.
Знал ли Борис, как ломают голову над его союзом с
Мотиком его знакомые из «высших интеллектуальных
сфер»? Думаю, знал, чувствовал. Но поперечник по скла
ду ума, по темпераменту, он, конечно же, надеялся их
переубедить, доказать им, что его виденье Мотика ближе
к Божественной правде, чем их житейское зрение.
Рано или поздно, но та культурная, духовная дистан
ция, которая отделяла Бориса от Мотика и о которой де
ликатно умалчивали поклонники поэта, должна была обо
значиться резко, превратиться в ров, в пропасть, в бездну.
Вот почему, когда в жизнь Бориса сначала потаенно,
конспиративно, а потом явно, открыто вошла Лиля — сама
поэт, молодая, испуганно-обаятельная, близкая ему по
строю чувств, по кругу интересов, готовая всю свою жизнь
172
превратить в служение Поэту, Любимому, Учителю,—
я сразу же принял ее в свое сердце. Борис и Лиля стали
частыми гостями в моем доме.
Новый 1968 год мы встречали у нас. Вчетвером: Бо
рис, Лиля, я, моя жена Леля.
В Борисе меня всегда трогала и поражала его способ
ность оборачиваться к собеседникам совершенно непохо
жими друг на друга гранями своего существа. Бывало, в
многолюдном застолье, в самый разгар спора и фонтани
рующего веселья, он резко отключался, уходил в себя, как
бы опускал на свое лицо забрало горькой отрешенности
ото всего окружающего, погружаясь в свое глубинное, за
ветное. Главное. На скулах его угадывалась тень недобро
желательности по отношению к тем, кто в данную минуту
пил, крякал, смачно закусывал, кричал, размахивал рука
ми, с радостной деловитостью обсуждая суетные, эфемер
ные, игрушечноненастоящие «общественно-политиче
ские», «философские», «литературно-художественные»
«проблемы».
Но мог внезапно потеплеть лицом, распахнуть глаза,
заливая нас, его собеседников, светом своего внутреннего
волнения, вскочить, издать победоносное «ха!» и обру
шить на наши головы поток раскаленных, язвительных,
безжалостных или вдохновенно крылатых слов.
А мог, очнувшись от внутреннего сна, сидеть тихо,
робко, по-ребячьи ожидая какой-то огромной празднич
ной неожиданности.
В тот новогодний вечер Борис был в состоянии радо
стного испуга. Не сводил глаз с Лили, осторожно притра
гивался к ней, словно еще и еще раз хотел убедиться, что
то, о чем он мечтал все эти годы, на самом деле пришло.
Ему было тревожно-хорошо. Начиналась новая эпоха
жизни.
1 9 9 7 г ., Х а р ь к о в
А ркадий Ф илатов
ВДОГОНКУ
Борис Чичибабин считал себя похожим на верблюда и
даже умел делать губы и загривок так, что они станови
лись верблюжьими. Об этом по разным поводам, конечно
же, вспомнят многажды и многие, но, кажется, есть одна
сторона, которую не разглядят, упустят.
Верблюд — обитатель пустыни, что значит — одино
чества, несмотря ни на караванность существования, ни
на погонщиков, и — вопреки им. Полнота общения, нис
посланная любовь, всегда сопровождавшая слава (не
имеет значения, что в прошлые, годы известность была
изрядно ограничена) — и они не отняли у Бориса сосре
доточенности на потаенном, которое он нес всю жизнь.
Наверное, в этих, особо навьюченных на него, сумах, от
каких, как известно, не зарекаются, хранились прописи и
уставы иных, не написанных им стихов. Чичибабин ушел
за горизонт, оставив нам только то, что счел нужным.
Он был высок, и стихи у него в большинстве длинные.
Да и календарную жизнь он прожил немалую. Но его про
тяженность, вплоть до умения втридолга произносить сло
ва, его вытянутость были не к небу, а — вперед, вперед,
будто подмигивало ему оттуда, будто звало.
С религией он так и не определился, веру свою так и
не канонизировал, хотя попытки к этому у него были. Но
ему довлела лишь собственная молитва, сложенная им
самим, а это в конфессиях не поощряется. Бог его знает,
чьей он школы поэт.
В путевых заметах своих, в стихах о Крыме, Армении,
Прибалтике, открещиваясь походя от прежних клятв, Бо
рис присягает столь разным мирам, что можно заподоз
рить его в лукавстве. Да он и был лукав, он и поклонялся,
не кланяясь, и припадал, не упав, и уходил, не оглядыва
ясь. Может быть, он исповедовал начала той самой рож
дественской звезды, с которой скользнул к нам на беско
нечное мгновение.
174
С Борисом Чичибабиным мне случалось застольничать,
выступать на поэтических вечерах, хоронить близких, бро
дить по лесу, грузить мебель, копать землю, но более все
го — разговаривать. Поначалу это были беседы аристотельские, когда я в основном внимал, потом стал, что
оправдывала лишь молодость моя, задираться, и наконец
субординация избылась и напоминала о себе разве что
редкими дуэльными искусами.
Он выглядел мудрецом, но всегда старательно им не
был, да, слава Богу, и действительно не был им, ибо муд
рецу собеседник не нужен и общаться с таковым — ис
тинно школярская беда. Борис же в спорах увлекал, рас
шевеливал в тебе твое и даже в запальчивости непременно
тебя слышал. Что за прелесть была поговорить с ним, что
за соблазн.
Беседуя, он и негодовал, и ласкался, и шаманил, и
дарил, и взыскивал. Следом за поэзией это было вторым
его и очень серьезным занятием. В его порой бессвязной,
порой скомканной, с ненужными, но милыми «битте-дритте» речи всегда бежал чистый ручеек от истока — от по
пытки познать необходимость нашу деревьям и травам,
морям и долинам, зверям и букашкам, самим себе, нако
нец, и себе подобным. А иначе — зачем? Зачем даже —
Нотр-Дамы, Матенадараны, церкви Покрова на Нерли?
В те самые 60-е, в самые первые из них, у нас в Харь
кове был свой клуб, который по русской литературной
традиции можно назвать «Чичибабинскими средами». Не
считая хозяина привечавшей нас семиметровой комна
тушки с дверью почти на улицу, в первую его пятерку
входили Марк Богославский, Лешка Пугачев, Саша Лес
никова, Марлена Рахлина и я.
Всем названным Борис либо посвящал стихи, либо
упоминал их в строках своих,— все они присутствуют в
мире, сотворенном им из слов, созвучий, пауз и мастер
ских скороговорок с вкрапленными лишними слогами.
Все, кроме меня.
Это обстоятельство никоим образом не определяет
моего места в пятерке, счастливцы которой были равно
близки друг с другом, равно целовались и ссорились, не
жили и обижали, хороводились, никого не выталкивая из
круга. Но оно, обстоятельство это, объясняет отношение
Бориса к легкости, которой я грешил.
Перед любой легкостью — в поступках ли, мыслях,
оценках, рифмах, шутках — он останавливался в недо
175
умении, в неведении, не понимал, не знал, как назвать ее
и с чем ее едят. Он жил и писал трудно.
Хороший пловец, он и плавал трудно. Готовый весело
рискнуть, он и проказничал с трудом или каясь, до того
как набедокурил. (Мы с ним забрались в погреб, чтоб
украдкой напиться домашнего вина,— Бог мой, он за
кашлялся, выдал нас и, кажется, более был доволен нака
занием, чем несколькими глотками полубраги.) Неутоми
мый ходок, он и вышагивал — с усилием, натужно, словно
преодолевал путь. Он улыбался охотно, но и к этому себя
принуждал. Он и почерк завел, которым — не разгонишься.
Ни добро, ни зло на молекулы Борис не раскладывал,
да и вообще любую сущность он воспринимал целостно,
в той или иной ее завершенности. Но уж приглядывался
цепко, и жизнь не могла всучить ему одно под маской
другого. Если усматривал в ком-то мешок с дерьмом, то —
ряди того адвокаты хоть в лавры и сияния, в зачет не
шло, вони не убывало, и не замаливались грехи ни ратни
кам Сатаны, ни вралям и невеждам, ни политиканам, ни
хамлу, ни прочей сволочи. Если же он видел, что в комто дух щедрее длани и летит на праведных крыльях, то
никакие прокуроры с доказательствами бабничества или
баловства, бражничества или юродивости не отвращали
от избранного горней чистоты и глубокой совести. Поло
жив нормой своей максимализм, Чичибабин и хулил, и
благословлял всегда наотмашь, без мутоты присяжного
заседательства, без подкрадывания и разведок.
В стихах и быту он самодовлел одинаково и равно.
Поклонник Александра Грина, Борис не выстраивал себе
эмпиреев, не обживался в них на халяву, трезво знал, что
на кухнях — чадно, а в строфах — больно, но и в соленых
грибочках толк понимал, и в рифмах тютельку в тютельке
чувствовал. Он и писал-то непременно о быте, о бытии, и
словно наконец-то по-настоящему проживал уже случив
шееся.
Убедившийся, что на свете счастья — ровно кот на
плакал, Борис умел отыскать эти крохи и за доставшимся
обедом, и поймав словцо для сонета, и тогда уж тешился
вдоволь, с хохотком и покрякиванием. А в бескормицу,
хлебную или словесную, он печалился истово, епитимизировал ту или иную голодуху и в общем-то различий меж
ними не делал. Паперть не отсекала у него трапезную от
храма, перейти оттуда — туда было шагом секундным. Хлеб
же менял он разве что на махорку.
176
Мы ездили то ли в Изюм, то ли в Змиев, читали там
свои стихи во время обеденных перерывов на разных про
изводствах. Господи, что это было и мне, и ему за муче
ние! Дело даже не о нелепице этой развлекаловки шло.
Дело шло о том, что мы стеснялись друг друга, стыдились
и вводных, и рифмованных речей своих, которых к ночи
и водкой не зальешь. Нас сопровождали сытые лица район
ных аппаратчиков, довольных, что несут в массы культу
ру, а мы — два скомороха, два оборвыша, два обозленных
на происходящее крикуна — мы исходили невидимыми
слезами за семь рублей с копейками. Мы ненавидели друг
друга, потому что один был свидетелем позора другого.
За что нас так? Да я-то — ладно, но он-то причем? Он,
который и в специальной аудитории страдал от того, что —
на людях, среди каких большинству «это» не нужно. Он,
для которого получить гонорар было чуть ли не малой
Голгофой. За семь-то рублей с копейками.
Многое было, многое. Но сколь огромнее то, чего
жизнь так и недодала ему, замотала, объегорила, ограби
ла — Поэта ограбила, сука.
И все же и чуда были нам. И с чьей-то получки были,
и в чтении новых стихов друг другу, и при неожиданных
вылазках за город или в гости.
Вроде бы вся жизнь пошла против нас — подсматри
вала промахи, проступки, подслушивала откровения, а
затем карала, отлучала, тыкала носом. А мы вдруг — с
гуся вода, и плевки в нас — не роса ли Божья? Ах, как
любил эти минуты Борис, как упивался ими, как молодел
и бравадился.
Проступало в нем тогда этакое гусарство от поэзии —
убежденность, что нету праведнее нас, что это нам — до
гармонии рукой подать, и никому больше. Мы даже пели
дуэтом к удовольствию друзей:
Шурвалка-бурвалка,
наливалка-стукалка,
сам-пьем-бухаем,
наливаем-стукаем!
Ничего иного Борис не пел, остальную музыку он бе
рег для стихов своих.
Все сказанное, конечно же,— лишь штрихи к портре
ту. Вне их осталось, наверное, неизмеримо большее. Рев
нителей некой кодексовой справедливости они не удов
летворят, а то и раздражение вызовут. Но цель моя не
177
была — показать Бориса Чичибабина как он был или как
он есть. Тут уж — каждому каждово, и всяк на свой лад
нагораздит. Мне хотелось собрать для меня безусловное,
в остальном же — что я ему за судья, что за оценщик? Да
и другое помнить надо — вслед говорим.
Тридцать с лишним лет мы с Борисом жили одновре
менно — то приближаясь, то расходясь. Срок вроде бы
немалый, душе — хватает, но в миру — на полку не поло
жишь. В миру этот срок — мгновение, соприкоснулись
и — прощай, Боренька. И смысл только в том, что при
косновение вызвало — искру, сугрев, ожог? Я всегда знал
и знаю сегодня, что он где-то рядом, что небесные его
глаза из-под косматых бровей видят мои потуги и тща
ния. Не нужно мне от Бориса ни похвал, ни укоров, дос
таточно — чтобы смотрел.
1 9 9 5 г ., Х а р ь к о в
НАША ИНФАНТИЛЬНАЯ ЭПОХА
ЧИЧИБАБИНА НЕ ПОНИМАЛА
(Интервью Юрия Милославского — Лиле Панн)
— Ю р и й Г ео р ги еви ч, вы с ч и т а е т е Ч ич и б а б и на б ольш им
поэт ом ?
— Я считаю, а точнее, знаю Бориса Чичибабина круп
нейшим русским поэтом старшего поколения. И при этом
еще надо учитывать, что в истории русской культуры мес
то чичибабинское много шире «просто» поэтического. Бо
рис Алексеевич Чичибабин есть проповедник определен
ных нравственны х истин; допустимо сказать, что
существует некое учение Чичибабина касательно пости
жения этих истин или, если угодно, того, что он понимал
под ними, под истинами. Вот он и проповедовал или,
опять-таки, пытался проповедовать это учение словом и
жизнью. А проповедовал он добро. Для такой проповеди,
как он полагал, все добрые средства хороши, и среди про
чего «программные» стихотворения; стихотворения учи
тельные, «педагогические». Поэтому его деятельность сле
дует рассматривать именно в контексте этой миссии, им
на себя принятой. Пожалуй, вернее даже так: в контексте
Миссии (здесь ее следует писать с заглавной литеры),
которая его, Чичибабина, в себя приняла. Но эти «про
граммные» стихи он не относил к своим главным. В пре
дельном упрощении ситуация по Чичибабину такова: когда
мир вокруг в состоянии распада, уничтожения — а он
нынешние чудовищные события предчувствовал давно,
еще в шестидесятые (у него было очень острое пророчес
кое чутье) — он считал возможным и даже необходимым
для себя писать стихи буквально с пропагандистской це
лью: возбудить, даже вынудить добрые чувства у людей.
— К а к Т о лст о й сво и позд н ие р а с с к а зы ?
— Да, и при этом, как Толстой, он был до мозга кос
тей эстет и тонкий пониматель русской литературы. Он
сам задолго до всех бумов открыл для себя, а затем и для
нас, мальчишек, Андрея Платонова. Он первый, до появ
ления семиотики, до всех тартуских сборников, изложил
совершенно профессионально, как настоящий филолог,
почему невозможно воспроизвести на письме (то есть
179
в художественной прозе) устную речь. Он получил совсем
недурное образование, у него было блестящее чутье лите
ратуроведа, историка литературы. Это не так часто встре
чается даже среди талантливых писателей и поэтов. Он
был человеком высокой книжной культуры. Имея безу
коризненный литературный вкус, тем не менее он по
лагал, что следует писать иногда прямолинейно, «в лоб»,
чтобы люди усвоили некоторые фундаментальные исти
ны, а уж потом им, подготовленным, откроются глубины
духа.
— Б уд уч и м а ст ер о м и зы ск а н н о й ли т ер а т ур н о й ф ормы,
к а к вы прим иряет е свои вк усы с п р о ст о т о й ст и хо в Ч инибабина?
— Мне ничего не приходится примирять. Вы, мне ка
жется, как и многие другие, Чичибабина не вполне пони
маете. Чичибабин — не простой поэт. Наша эпоха, эпоха
злокачественных упрощений, не способствует его пони
манию. Сам я благодаря Чичибабину просто прошел очень
хорошую школу усвоения поэзии, скрупулезную, тщатель
ную, ввинчивающуюся, язвительную. Другим повезло
меньше. Так вот, Чичибабин — один из наиболее изыс
канных наших поэтов. Он ориентируется на русскую по
эзию XVIII века, но не на ту поэзию, с которой мы все
более или менее хорошо знакомы: Державин или, ска
жем, Богданович, а самый сложный пласт русской по
эзии, который и по сей день изучен недостаточно,— это
духовная мистическая поэзия, главными представителя
ми которой были князь Ширинский-Шихматов, Семен
Бобров, те самые пресловутые «архаисты». XIX — XX века
отучили нас от такой религиозной мистической поэзии,
«прямо» призывающей к добру, обращающейся к Творцу.
Я говорю только о поэтике, интертекстуальной связи Чи
чибабина с «архаистами», а не о его религиозно-фило
софских взглядах, их формировании, совершенствова
нии — об этом мне сказать нечего. Надеюсь, что будет
опубликована его переписка с Г. Померанцем, откуда мы
почерпнем немало. Но главное в «сердцестроительстве»
происходит не на письме, не в разговорах даже, а на не
вербальном уровне. И только потом это все как-то ито
жится, не всегда адекватно, а, по правде говоря, всегда
неадекватно. Потому-то все так неоднозначно, так труд
но, так «чревоточиво», по словцу Леонтьева, у Чичибабина.
На чисто литературном уровне дело обстоит куда удобо
варимей. Сложности с правильным прочтением Чичиба
бина заключаются прежде всего в том, что мы ориентиру
180
емся на победившее литературное течение, условно гово
ря, карамзинское. Вся русская поэзия до определенного
времени развивалась по двум направлениям, но нам, по
томкам, досталась только победившая часть. Ата, не имев
шая продолжения ветвь, для нас герметически закрыта.
В прозе же победила гоголевская линия после развилки:
Пушкин — Гоголь. В русской прозе один остался продол
жатель Пушкина — это Даниил Хармс. У него получилась
отчетливая, так называемая «римская проза», автологическая, что ли...
— ...к о т о р у ю в ы , п о с л е м н о г о л е т н е г о с л у ж е н и я « г о г о л е в
ской ли ни и » , попы т ались воскресит ь в п овест и «Л иф т ». Н а
м о й в з г л я д —н е б е з у с п е ш н о . А Ч и ч и б а б и н , о к а з ы в а е т с я , в о с
креш ал р усск ую п о эзи ю X V I I I в е к а !
— Это ключ к пониманию многих его стихов. Один из
ключей. Я все боюсь, чтобы мы не уплощили, не запримитивировали с вами поэзию и жизнь Бориса Чичибабина. Один из сыновей Толстого сказал об отце: «Его надо
было всегда понимать как-то очень сложно». Это в пол
ной мере относится к предмету нашей беседы.
—К а к по эт о н п р и в л е к ва с э т о й сво ей связью с у т е р я н
ной т радицией?
— Не знаю. Я принял его сразу: я понял, что это мое,
и до сих пор это так.
—Н е п о т о м у л и , чт о ва с с вя зы ва ет ва ш л ю б и м ы й Х а р ь
к о в ...
— Нас ничто не связало бы, если бы я его не принял
как поэта.
— Н о в с е -т а к и он и чело век бы л весьм а незаурядны й.
— Знаете, в то время я был вполне крутой молодой
человек, и никакие хорошие слова на меня не подейство
вали бы, если бы они не были произнесены великим рус
ским поэтом. Я был равнодушен к его проповеди, и на
свою дорогу я вышел не по его указаниям. Вся наша связь
возникла только потому, что я преклонялся перед его да
ром, восхищался изысканностью и высотой его поэзии.
Моя внутренняя религиозная философия и, условно вы
ражаясь, ее методы состыковки с земной жизнью, с по
вседневностью — иные, «внечичибабинские». А в те годы
меня и вовсе ничего, кроме стихов, не занимало. Конеч
но, никак не отделить воздействие на меня Чичибабиначеловека от Чичибабина-поэта. И рад бы, да не могу. Но
величие его лучших стихов было для меня несомненным.
Сама виртуозность его поэтической техники, сама его
лексика, она по степени проработанности «бенвенуточеллиниевская».
181
— Ю р и й Г ео р ги еви ч, с к о р ее п р и м е р !
— Да хотя бы широко известная «Махорка» 46-го года.
Тут я должен оговориться, что у Чичибабина была чудо
вищная манера, как у всех людей такого типа, для кото
рых каждое слово вечно живое, свои стихи переделывать
или как-то сохранять с ними контакт. Вот в этой строке о
лагере — « А здесь, среди чахоточного быта, где холод лют,
а хижины мокры...» — раньше стояло: «где номера зло
вонны и мокры». Уподобление тюремных камер гости
ничным номерам — это замечательно тонко. Так что сам
я читаю стихи в оригинале. И вам советую. Но начнем с
начала. Существование в табаке «мохнатого дьявола» —
это отсылка к допетровскому взгляду на курение, считав
шееся жестоким грехом. У кого дым из пасти? У дьявола.
Я знал давно, задумчивый и зоркий,
что неспроста, простужен и сердит,
и в корешках, и в листиках махорки
мохнатый дьявол жмется и сидит.
Это аллегория искушений. Дальше намек усиливается в
парадоксальным контексте: «Все искушенья жизни поза
бытой для нас остались в пригоршне махры». А потом
самое главное:
Один из тех, что «ну давай покурим»,
сболтнет, печаль надеждой осквернив,
что у ворот задумавшихся тюрем
нам остаются рады и верны.
Это ведь тончайшее поэтическое мыслечувство — печаль
надеждой осквернив. С другой стороны, что уничтожает
надежду, всю триаду: веру, надежду, любовь? Дьяволь
ские искушения.
— Н о т о гд а п о луча ет ся, ч т о о н п о д д а л с я -т а к и и ск уш е
нию , р а з надеж да п от еряла д ля него свят ост ь. Е м у дорож е
е г о д у ш а , к а к а я о н а е с т ь ,— з а б л у д ш а я , н о т е м н е м е н е е н е
униж ен ная заим ст вованной надеж дой.
— «Дымись дотла, душа моя, махорка, мой дорогой
и ядовитый друг». От души один дым остался.
— А ва м п о душ е т а к о й вот паф ос: « И в с е -т а к и я бы л
поэт ом , и вс е -т а к и я ест ь п о эт » ?
— То одический пафос. Кроме Чичибабина, в русской
поэзии нового времени такое вы найдете только еще у
одного поэта: у Бенедикта Лифшица. Мощной фактурой
он ему очень сродни. Недаром Бенедикт Лифшиц остался
182
за пределами всех этих поэтических раскладок и известен
прежде всего своими мемуарами и переводами. А он был
один из лучших русских поэтов, просто он тоже принад
лежал к проигравшему направлению в поэзии. Но, я ду
маю, пройдут какие-то недолгие века, года, и если мы
сохранимся как культурная единица, то ситуация будет
пересмотрена.
— В ы говорит е н е т о лько о б ист орическом п р и зн а н и и ?
— Поэзия не нуждается в историческом признании.
Поэзия — это... В нашей молодости мы любили говорить:
«Поэзия — это хлеб, а не пряник». Пожив порядочно на
свете, я теперь полагаю, что и поэзия — суета сует, сыт ты
ею не будешь и душу поэзией не спасешь, но в пределах
литературы идею «хлеба, а не пряника» я по-прежнему
под держиваю. Чичибабин — это хлеб поэзии.
—И в с е -т а к и на д о чест н о п р и зн а т ь , чт о «хлеб» у Ч ичиба б и на иногда, особенно в с т и х а х п о зд н его пер и о д а , бы вал
пресноват и ли даж е сладковат . В се э т и бесконечны е ст ихи
о п и са т еля х, л и т е р а т у р е м а л о и м ею т о т но ш ени я к поэзи и .
— Судьба Чичибабина-поэта трагична. Будучи поэтом
«допушкинского» направления, человеком он был гого
левского склада. Многие его поздние стихотворения —
это своего рода второй том «Мертвых душ». Только Го
голь сжег свой второй том «Мертвых душ», а Чичибабин —
нет. Но и первый том своих «Мертвых душ» он написал:
стихи до середины семидесятых, в них — подлинное ве
личие поэта. Потом он, как и Гоголь, счел, что своим
твочеством объективно он служит злу, а не добру...
— Н а п р и м ер , эт о й ген и а льн о й ф р а зо й и з « М а хо р ки » —
«печаль надеж дой осквернив», д а ?
— Пожалуй, нечто в этом роде. Что было предметом
нашего главного спора? Он мне говорил: «Юрка, ты сво
ей поэзией служишь злу». Хотя он и хвалил мои стихи.
Я тогда даже и не понимал многого. Он пытался творить
белую литературу, то есть литературу, служащую добру, а
это, по-моему, неразрешимая задача. Это вопрос вопро
сов, задача задач, она еще не была никем решена, никог
да. Художественная литература не служит добру в том
смысле, как это понимается в православном христиан
стве. Эта-то проблема была и остается Страшным Судом
русского писателя-христианина.
— З н а е т е , в од ном и з п о с л е д н и х и н т ер вью , в «Л Г», Ч ичи
б а б и н з а я в и л (я п ер е д а ю т о ль к о м ы с л ь ), ч т о в т о м ха о се,
в ко т о р ы й п о гр узи ла сь Р о ссия, его вер а в Б о га н е вы ж ила.
— Мне трудно об этом судить, но Борис Алексеевич
был, как мне кажется, в состоянии постоянных мук иска
183
ния Бога. Бог как бы «ускользал» от него. «...И от меня
отпрянул Бог»,— обратили вы внимание на эти слова?
—Е щ е бы , т а м д а льш е: «и р а зд а в и л м е н я , к а к м о ль, чт о б
я в з ы в а т ь к н е м у н е м о г » . С т р а н н ы е с л о в а о Б о г е ... Э т о
ст ихот ворение « И ви ж у зло , и слы ш у плач» в числе т ех, чт о
п р о и звели н а м е н я си льн ей ш ее вп еч а т лен и е в «К олоколе».
— От неприятия мерзости жизни он впадал в малове
рие. Сначала был пантеистом «по-интеллигентски», а по
том, думаю, все-таки пришел к вере в личного Бога. Свое
«маловерие» он пытался лечить писанием программных
стихотворений. И мне кажется, что главная задача, кото
рую сам задал себе Чичибабин — служить литературой
добру,— и была источником его трагедии. Эта задача час
то заводила его в тупик. Ведь Гоголь отказался от литера
туры вообще, а Чичибабин нет.
—П о ст о й т е, т о гд а э т о м н е объ ясняет его ж у т к о е ч у в
с т в о гр е х о в н о с т и , к о т о р о е п р я м о - т а к и п е р е п о л н я е т его
ст и хи . Я ч и т а ю и н е п о н и м а ю , ч ем ж е он гр еш н ее в с е х п р о
чих? В оевал, от сидел пят ь лет , чест но ж ил и все-т а к и в и
дел себя п о след н и м гр еш н и ко м .
— Да, несомненно, острое чувство греховности, чув
ство какой-то недоброты самого хода жизни, какой во
лей-неволей живешь, да еще и пишешь о ней, его часто
снедало. Он был нелегким человеком, «семипятничным»:
у него было семь пятниц на неделе. Знаете, почему? По
тому что только зло может быть последовательным, добро
вообще по своей природе вещь очень непоследователь
ная. Зло действует всегда в одном направлении: мне хо
рошо то, что другим плохо, а объект добра каждый раз
другой. Творить зло легко: оно всегда перед тобой. Добро
от тебя убегает. Я углубляюсь в это потому, что для Чичибабина тема творения добра была очень важной, она его
преследовала, как муки совести, и нас он буквально ею
«доставал».
— О н «дост авал» и Б о га , см от рит е:
Не созерцатель, не злодей,
не нехристь все же,
я не могу любить людей,
прости мне, Боже.
К а к и е пронзит ельны е и соверш енно бесхит рост ны е слова —
к а к взд о х, к а к всхли п . Э т о т о , м н е к а ж е т с я , о чем Ф ет
говорил: « ск а за т ься д уш о й б ез сло ва » . Э т о м а л о у к о го п о л у
ча ет ся. З н а е т е , чт о я за м е т и л а и з его о т н о ш ен и й с п р о б ле
м о й добра и зл а ? Д а ж е природе он предъявлял прет ензии по
184
част и недоброт ы ! С т и хо т во р ен и е «В есна — одно, а о т т е
п ель — иное» — э т о п р я м о -т а к и гн е вн а я о т п о вед ь п л о хо й
по го д е! Т ут у н его и « м орд аст ы е м о р о зы » , и « ж а лк и й дож дь
клубит ся сат аной». К а к щ ем ящ е прост одуш ен он в т а ко м
п р езр ен и и ! и в т а к о м у м и л е н и и о т к р а со т ы и доброт ы п р и
р о д ы ( к р а с о т а п р и р о д ы у н е г о в с е г д а д о б р а я ) : « ...п о м о г и н а м
вы ж и т ь, свя т ы й снеж е, п а д а й , белы й , п а д а й , зо ло т о й » . М е н я
п р о ст о н е о т п у с к а е т э т о т ф и н а л его с о ве р ш е н н о д и в н о й
« Э л еги и ф евр а л ь ск о го снега».
— «Простодушие» его все из того же XVIII века.
— Ч ем е м у т а к б л и з о к б ы л X V I I I в е к ? Э т о б ы л о б е с с о з
нат ельное влечение и ли со зн а т ельна я у с т а н о вк а ? В ы гово
рили об эт ом ?
— Что вы, конечно, нет. Это мои литературоведческие
выкладки «апостериори». Да и вообще это был бы дурной
тон. Поэт с поэтом о таких вещах между собой не гово
рят. Критик — он может что-нибудь подобное поэту ска
зать, а поэт его более или менее благосклонно выслушает.
А потом скажет: «Пойдем лучше выпьем. У тебя трояк
есть?». Вот так будет правильно. Но, конечно, у Чичибабина была строгая и четкая эстетическая концепция, час
тично высказанная, частично нет. Рабочая эстетическая
концепция. Он был традиционалист в лучшем смысле этого
слова. Он настаивал на усложненности и изысканности
поэтической техники. Поэтому никакие верлибры, ника
кие свободные стихи он не признавал. Он видел в этом
облегчение задачи. Он ценил тех поэтов, в которых, как
четко сформулировал литературовед Борис Эйхенбаум, «мы
видим отсутствие этих раздражающих попыток вырваться
из будто бы сковывающих свободу цепей искусства, по
пыток, которые обнаруживают только недостаточную пол
ноту обладания». Я по-прежнему убежден, вместе с по
койным Чичибабиным, что все эти попытки написать как
бы повольнее, попроще происходят всего-навсего от не
достатка поэтических средств. Талант есть, но он недо
статочен, чтобы сам себя отковать, заковать в форму, ко
торая и есть искусство. Искусство — это свод правил, свод
заповедей. И попытки из них ускользнуть, сославшись на
какое-то новое искусство, всегда подозрительны. Чичибабин категорически отрицал «размазню» в поэзии, бро
совый выход неотработанного текста, который сегодня
называется современной литературой. Я вместе с ним кате
горически настаиваю, что все должно быть обязательно
красиво, обязательно хорошо написано, обязательно хит
ро закручено, обязательно страшно изысканно. В поэзии
185
ничего не существует, кроме такого вот «суггестивного
драйва», который тем и прекрасен, что облекается, к при
меру, в сонет из 14 строчек. 15 — уже не сонет. Или сонет
с «кодой».
— Е го «С онет ы к лю бим ой» — чи ст ая кла сси ка . К а ко й
п о эзи ей о н во спит ы вал ва ш в к у с ?
— Мы называли ее, имея в
виду форму, «жесткой».
Это Тютчев, Хлебников, Мандельштам, Заболоцкий, осо
бенно Цветаева. Для нас была важна четкость, такая мраморность литературная, хрустальность и кристальность.
И Чичибабин нас этому учил — но в контексте творения
добра.
— К а к в т е год ы Ч и ч и б а б и н и его у ч е н и к и о т н о с и л и с ь
к Б родском у?
— В те годы — шестидесятые — ранний Бродский на
нас никакого влияния не оказывал, мы его знали мало, а
то, что знали, не производило на нас сильного впечатле
ния. Для меня Бродский начался с оды «На смерть Жуко
ва». Не исключено, что и для Бориса.
—Е щ е бы , э т о ведь п е р е к л и ч к а со «С нигирем » Д е р ж а в и
на. З начит , и к Б родском у вы п р и ш ли через X V I I I век !
— Вот что особенно важно: Чичибабин — поэт
для
взрослых. «И вижу зло, и слышу плач», «Больная черепа
ха — ползучая эпоха», «Не вижу, не слышу и знать не
хочу» и многие другие его лучшие стихи — это стихи для
взрослых. Поэзия в России спустилась постепенно до уров
ня юношей, но поэзия вообще предназначена для взрос
лых, хотя сам поэт может быть молодым человеком. Вот
почему наша инфантильная эпоха Чичибабина не пони
мала. Особая тема — его успех в последние годы. Впро
чем, это не Чичибабина-поэта успех, а успех легенды
о нем, его «пристроили к делу».
— Д о сравнит ельно недавнего врем ени м н е , наприм ер,
Ч ичибабин бы л дост упен т о льк о в ви д е леген д ы . Л егенды
о п о э т е -б у х га л т е р е , п р о р а б о т а вш ем в т р а м в а й н о м у п р а в
л е н и и 2 5 л е т , а вт о р е « К р а сн ы х п о м и д о р о в» , п о э т е -д и с с и дент е.
— Он категорически отрицал свое диссидентство. Он
и на свою тюремную эпопею никогда особенно не ссы
лался.
— О н счи т а л себя прост о п о п а вш и м п о д к о леса вр ем ени?
— Ну, и это не так просто. Чичибабин бьш вольно
думец. И в те времена неизбежно был засвечен через
какую-то студенческую стенгазету, стихи какие-то, вы
сказывания. После войны посадили довольно много «бол
186
тающих» студентов, им давали лет по 5. В Иерусалиме я
встретил человека, который с ним вместе сидел. Тогда
московский студент-математик, ныне священник, отец
Илья. Он мне рассказывал о веселом, красивом, высоком,
золотоволосом молодом человеке, который пел песни и
читал стихи. Вообще его тюремная история довольно ро
мантична, потому что в тюрьме Борис Алексеевич влю
бился в молодую начальницу спецчасти, ответившую ему
взаимностью. И она стала его первой женой. Они прожи
ли вместе лет пятнадцать*.
— Т а к э т о о н а гер о и н я с т и х о в 6 7 -го го д а , п р и в л е к ш и х
м о е в н и м а н и е з а м е ч а т е л ь н ы м и с т р о к а м и : «К т о с о ч и н и л , ч т о
м о ж н о б ы т ь в д в о е м , л и ш и в ш и с ь т а й н ...» . И т о т ж е м о т и в
в д р уго м с т и х о т в о р е н и и : « Н е б р а т с сес т р о й , н е с д р уго м
д р уг, б е з во л ш е б с т в а , б е з ч у д а ж и в е м с т о б о й , к а к в с е в о к
р у г ...» . П р о щ а л ь н ы е с т и х и ... С е й ч а с б о л ь ш е и з в е с т н о о е го
вт о р о й ж ене, о и х н ео б ы к н о вен н о й л ю б в и , га р м о н и ч н о й ж и зн и .
— Это Лиля, поэт Лилия Семеновна Карась. Он встре
чал ее еще на занятиях в литературной студии. Человек
высшей пробы доброты и благородства. В недавнем пись
ме ко мне она замечает: «А главное Борис открыл сам:
бессуетное служение вечности, Богу, а я только помогала,
так тоже было задумано свыше, так как видела рядом с
собой ни на кого в мире не похожего человека. Он был
одновременно и святым, и грешником, но какая сила духа,
какая могучая боль, страсть, и самое главное, любовь
к Слову, которое было вначале».
— О н, конечно, вост орж енно п р и н я л п ер ест р о й ку?
— Разумеется. Но думаю, что он очень страдал в пос
ледние годы от того, что, глядя на воровской мир навер
ху, массовое проституирование вокруг, не решался ска
зать об этом прямо, как когда-то в стихах:
Не верю в то, что руссы
любили и дерзали,
одни врали и трусы
живут в моей державе...
Или в стихотворении «Памяти Твардовского»:
И если жив еще народ,
то почему его не слышно
* Первый брак был недолговечен. Тринадцать лет Чичибабин про
жил с другой женщиной — Матильдой Якубовской, которой он и по
святил ряд стихотворений.
187
и почему во лжи облыжной
молчит, дерьма набравши в рот?
Наши отношения нельзя было назвать дружбой. Это была
любовная драма со всеми перипетиями: с разрывами, с
ревностями, с припадками ненависти, изменами, взаим
ным раздражением, с ссорами, с примирениями, со сле
зами. Наши отношения самого высокого, нестерпимого
душевного накала, но я считал своим долгом подрубить
тот сук, на котором он сидел. Я ведь был мальчишка, а он
был взрослый человек. Это была трагедия.
— В ы усп ели вст рет ит ься?
— Через семнадцать лет. Один раз.
1996
г ., Н ь ю - Й о р к
— М осква
Лев Аннинский
«ЗА ПОЛЧАСА ДО ВЗМАХА...»
Если его не знать, можно подумать, что перед нами
одержимый, смешавший Смысл и Облик. Впрочем, у него
великие предшественники, и он это знает.
Как все живое — воду и зарю,
за все, за все тебя благодарю,
целую землю там, где ты ступала...
Лермонтов просвечивает сразу (в аналогичной фразе
Лермонтов ироничен, но здесь это не мешает патетике).
И Данте где-то рядом, и Петрарка, и Шекспир, и Нарекаци, хоралы которого обращены то ли к Баду, то ли к воз
любленной. Наконец, тут библейское, да еще и внутри
Библии какое-то запредельное, древнее, до Евы — Ли
лит...
А можно не «Лилит», а «Лиля». Или так: «Лилька».
Вперемешку с вечным — нашенское. «Заканчивала инже
нерный вуз, ходила в горы, занималась спортом». Песен
ки Окуджавы, долетевшие до сибирских студенческих
компаний, потекли лирикой в «Тетрадки курсовые». Бо
тиночки нелепые по снегу. Ножки замерзшие. И все это —
прямо по фреске, под хорал, встык вечному, вселенско
му, неохватному, после которого от всего ближнего —
тошнит:
Меня тошнит, что люди пахнут телом.
Ты вся — душа, вся в розовом и белом.
Так дышит лес. Так должен пахнуть Бог.
И это не мешает? В смысле: девочка в лыжных ботин
ках не мешает звучать — гимну? Странно, но не мешает.
И скрижали духа, выложенные от Софокла до Блока
(с заходом, между прочим, к Боккаччо), не кажутся смеш
ными от того, что прошлись по скрижалям мокрые боти
ночки.
189
Чудо поэзии. Мы не знаем, кто мечен вечностью, что
будут перечитывать через пять столетий, разгадывая, в чем
секрет. Может, это:
Мне о тебе, задумчиво-телесной,
писать — что жизнь рассказывать свою.
Ты — мой собор единственный, ты — лес мой,
в котором я с молитвою стою.
А может, это:
Ты в одеждах и то как нагая,
а когда все покровы сняты,
сердце падает, изнемогая
от звериной твоей красоты.
Или это:
Был бы Пушкин, да был бы Рильке,
да была б еще тень от сосен,—
а из бражников, кроме Лильки,
целый мир для меня несносен.
Разгадка — в последней строке. Разгадка души, раз
глядевшей рандеву с Богом там, где другие увидели бы
только трогательные элементарности. Мир страшен — не
пошлостью, а выворотом смыслов. Из веры падаешь в
мерзость распада. Из «товарищей» — в «господа». Из гуль
бы — в воровство. Воздух стал серым от кощунств. Боги
врут в руках палачей. Мы — племя лишних в этой жизни
чертовой. Мы крещены водой и черствой коркой. Земля
стонет от российского развала. Ничего, кроме боли. «Сни
ми с меня усталость, матерь Смерть...»
Что-то шаламовское в характере лирического героя.
Мир неисправим, непоправим, отсчитывать надо от кро
мешной тьмы. Поэт волочит невидимый крест. Поводырь
слепого века, биндюжник Бога, он готов принять все: бес
смысленность, безлюбие — как горькую данность.
...В такой-то век я встретился с тобой.
И вот дух оживает в облике сибирской студенточки.
Развоплощенное добро мира обретает облик. Это не плоть,
в которую вдохнули дух,— это дух, принимающий оче
видность плоти. Это любовь, компенсирующая невменя
емость мира и возвращающая человеку надежду.
Борис Чичибабин вошел когда-то в поэзию как вест
ник сухой горечи. Врезался в хор поющих шестидесятни
190
ков строчками: «И никто нам не поможет. И не надо по
могать». Таким и был до смерти.
Сто десять его лирических объяснений, изданных по
смертно (московское агентство «PAN» играет на магии
чисел: «82 сонета и 28 стихотворений о любви»), помога
ют нам понять душу поэта и войти в его мир — сами эти
лирические объяснения органично входят в итоговую книгу
«Борис Чичибабин в стихах и прозе», которую автор ус
пел составить, но не успел увидеть изданной (издали ее
в Харькове превосходно).
Это наиболее полное собрание стихотворений. Плюс
лирико-критические этюды о поэтах и писателях (Пуш
кин, Мандельштам, Ахматова, Цветаева, Маяковский,
Паустовский). Плюс автобиография. Плюс потрясающие
по душевной открытости «Мысли о главном» — практи
чески духовное завещание поэта.
Знаю от Лилии Семеновны, как непросто было выве
рить этот том: каких трудов стоило хотя бы «уговорить
его проставить даты» — стихи он писал, не заботясь о
будущих комментаторах, просто писал жизнь, как чув
ствовал и мыслил. Так что комментаторам (и критикам)
еще предстоит добрая работа: осознать и оценить насле
дие Бориса Чичибабина. Наследие, поразительное по жад
ности и многообразию реакций, по остроте вовлеченно
сти в проблемы момента, по безоглядной искренности (и
уязвимости) суждений, которыми он вторгался в самые
«опасные», политически зараженные (и загаженные), да
лекие от лирики сферы.
Несколько выдержек:
«Я... пережил великую и грозную катастрофу, утрату
того, что долгие годы было для меня ценностями и свя
тынями. Земля уходила из-под ног, перед глазами развер
залась бездна...»
(Это вместо того, чтобы радоваться демократии.)
«В душе Ленина вполне по-русски попыталось совме
ститься несоединимое — русский бунт и русский поря
док... Мы отрекаемся от Октябрьской революции. Дес
кать, революция эта в историю нашу попала случайно, по
ошибке, и хорошо бы эти страницы из истории выдрать,
как будто их и в помине не было... Да чушь все это!»
(Это вместо того, чтобы «выдрать».)
«Не могу понять, как нашу «всемирную отзывчивость»
и духовность, как нашу близость к Богу можно совме
стить с нашим невежеством и пьянством, с нашим раб-
191
ским равнодушием и воровством, с нашей раздражитель
ностью, нетерпимостью, жестокостью, бессовестностью...»
(Это вместо того, чтобы «понять».)
«Нет, не изжили мы в себе рабов и, Бог весть, изжи
вем ли...»
Можно себе представить, как это откомментируют
«политические наблюдатели» справа и слева. А между тем,
это и есть дыхание личности. Жизнь, определяемая вер
ностью.
Верность — чему?
Тому, что Борис Чичибабин определяет словом «Бог».
Определяет? Но ведь неопределимо!
«В моих отношениях с Ним все полно тайны, недо
сказанности...»
Неопределимо. Но непреложно. Загадка великой души.
Я попытался приблизиться к разгадке, проследив толь
ко одну тему: любовь к женщине.
Или слишком сладок этот мед средь нашего дегтя?
«Как сладко знать о прелести добра за полчаса до взмаха
топора...»
1996
г ., М о с к в а
Чугуев. Во дворе дома.
Второй слева —Боря Подушин,
рядом с ним —сестра Лида.
1937 г.
Боря Полушин
после окончания школы.
1940 г.
«...ИЯ носил погоны
пехотинца
и по тревоге
прыгал в сапоги...»
Закавказье. 1943 г.
Семья поэта. Слева направо, сидят: Борис,
мама — Наталья Николаевна Чичибабина,
отчим — Алексей Ефимович; стоит сестра Лида. 1946 г.
«А я бухгалтер, чтоб вы запомнили...» Борис Полушин. Середина 50-х.
Слева направо: поэт Леонид Темин, Матильда Якубовская,
Борис Чичибабин. Начало 60-х.
«Я свечусь, как благодать,
каждой буковкой обласкан...»
Борис Чичибабин.
1963 г.
«Живу на даче. Жизнь чудна.
Свое повидло...
А между тем
еще одна душа погибла...»
Борис Чичибабин.
Пос. Высокий.
Начало 60-х.
«У всех прошу, во всех поддерживаю — доверье к царственным словам...»
Борис Чичибабин. Начало 60-х.
В квартире на Рымарской, 1. Слева направо: М.Богославский, А.Басюк.
Б.Чичибабин, А.Филатов. Харьков. Конец 50-х.
В гостях у Е.Евтушенко. Гостиница «Харьков». Слева направо:
A.
Хрупало, М.Богославский, Б.Чичибабин, Е.Евтушенко,
B.
Кессених, с гитарой — Л.Пугачев. Начало 60-х.
«...что и в аду
не отойду
от книжных
тумбочек и полок...»
Борис Чичибабин.
60-е годы.
Афиша «День поэзии»
литературной студии
Бориса Чичибабина.
1964 г.
«Ты во спасенье мое родилась...» Лиля. Москва. 1971 г.
«...будем вовеки: Борис Чичибабин — Лиля Карась...» Зима 1968 г.
Слева направо: В.Нузов, Л.Карась,
Б.Чичибабин. Москва 1971 г.
Слева направо: Ф.Кривин, Б.Ладензон, Б.Чичибабин.
Харьков. На фоне театра кукол. Начало 70-х.
На 50-летии Б.Чичибабина. Слева направо: Б.Чичибабин,
А.Лесникова, Г.Капустин. 1973 г.
Слева направо: В.Шевченко, Л.Пугачев, Б.Чичибабин.
Харьков. Середина 70-х.
В доме Е.Ольшанской. Слева направо сидят: О.Рычун, Б.Чичибабин,
Л.Карась, Е.Ольшанская. Киев. Середина 70-х.
«Будь мне братом, Борис Ладензон...» Б.Чичибабин и Б.Ладензон.
Харьков. Начало 70-х.
Портрет
Бориса Чичибабина.
Рисунок Б.Ладензона.
Начало 70-х.
«Еще недавно ты со мной...» Л.Карась и Б.Чичибабин.
Начало 70-х.
На дне рождения Г.Алтуняна. Справа налево: Б.Чичибабин, Г.Алтунян,
В.Недобора, Л.Карась, С.Подольский, А.Калиновский.
Харьков. Середина 70-х.
«...и в ночь золотую набычусь хмельно и друга обижу...» 9 января 1980 г.
Б.Чичибабин и М.Богославский.
«Как страшно
в субботу
ходить на работу...»
Б.Чичибабин
на субботнике.
70-е годы.
Лома, после работы.
70-е годы.
Слева направо, в первом раду: М.Рахлина, Т.Андреева; во втором:
Е.Захаров, Б.Чичибабин, Л.Карась. Алупка. Начало 80-х.
На даче К.И.Чуковского в Переделкино. Слева направо:А.Кривомазов.
Ю.Финн, А.Радковский, В.Леонович, Б.Чичибабин,Е.Ц.Чуковская;
впереди — Л.Карась-Чичибабина и сын В.Леоновича. Май 1987 г.
«...над лицом его венец выткан гномом папиросным...»
Борис Чичибабин в Переделкино на даче К.И.Чуковского.
Май 1987 г.
«...безлистым деревом в лесу жалею и боюсь людей...»
Борис Чичибабин. 1987 г.
Перед первым выступлением в ЦДЛ. Слева направо, сидят: Б.Сарнов,
Л.Шилов, Б.Чичибабин; стоит Н.Познанская.
Москва. 13 декабря 1987 г.
На первом выступлении в Киеве. Сидит И.Дзюба, стоят Б.Чичибабин
и В. Герасимюк. Февраль 1988 г.
«Выборы — 89». Выступает Б.Чичибабин. Рядом — Е.Евтушенко.
Харьков.
«Выборы— 89». Выход поэта Б.Чичибабина. Харьков.
Возле памятника Т.Шевченко. У микрофона Борис Чичибабин.
Харьков. 1989 г.
«И с возлюбленной взмою в зенит...» Борис и Лиля Чичибабины.
Москва. 1989 г.
Декабрьские вечера,
посвященные
100-летнему юбилею
Б. Пастернака.
Музей
изобразительных
искусств
им А.С.Пушкина.
Б.Чичибабин
и Б.Ахмадулина.
Москва. 1989 г.
«...и к душе
прикипает душа...»
Б.Чичибабин и 3.Гердт
на праздновании
100-летнего юбилея
Б.Пастернака в ЦДЛ.
Москва. 1990 г.
«...я опоздал
с любовью к вам
на полстолетия
без малого...»
99-летие
К. Г. Паустовского.
Читает стихи
Б.Чичибабин,
сидит М.Алигер.
Таруса. 1991 г.
М. Руденко
и Б.Чичибабин.
Апрель 1991 г.
Б.Чичибабин и С.Аверинцев на праздновании 100-летнего юбилея
О.Мандельштама в ЦДЛ. Москва. 1991 г.
Б.Чичибабин и В.Леонович. Москва. 1991г.
«...и не возмездия
хочу,
а покаянья...»
Выступление
в Доме архитектора.
Киев. 1990 г.
Возле народного музея К.Г.Паустовского в парке «Кузьминки».
Слева направо: И.Комаров, П.Довжук, И.Бутыльская, Б.Чичибабин.
Москва. 1992 г.
Борис Чичибабин.
Москва. 1989 г.
«Лица близких
вижу я...»
Б.Чичибабин
и А. Верник.
Израиль. 1992 г.
«...тридцать
с лишним
градусов
в Иерусалиме...»
Израиль.
Крепость Масада.
1992 г.
Н.Коржавин и Б.Чичибабин в доме Чичибабиных.
Харьков. Апрель 1994 г.
«Автограф» — вечер «Литературной газеты».
Слева направо: И.Ришина, Е.Евтушенко, А.Вознесенский, Б.Чичибабин.
Последняя фотография. Москва. 12 ноября 1994 г.
«...душа моя пред вечностью раздета...» Апрель 1994 г.
Надгробие Б.Чичибабину. Скульптор А.Владимиров.
Установлено в августе 1997 г. благодаря поддержке соотечественников,
живущих за рубежом.
Зи н аи да М иркина
ПАМЯТИ БОРИСА ЧИЧ И БАБИНА
Я хорошо помню, как появились у нас Борис и Лиля в
первый раз. Где-то в начале 70-х (или в конце 60-х), чет
верть века тому назад. Лиля с одной бледной гвоздикой,
которую застенчиво мяла в руке и отдала мне только ухо
дя. Тогда много людей приходило «на огонек» самиздатных статей Григория Померанца. Но этот приход был осо
бый. Здесь был не только интерес, не только духовная
жажда, но то чувство родства, та тяга к Главному (слово
Бориса), которые связали нас на всю жизнь. Хотя при
первом разговоре выступили разногласия. Заспорили изза Достоевского. Борис сдвигал бровь, мрачнел. Был мо
мент, когда я даже недоумевала: что же его привело сюда,
если есть такое сопротивление? Но недоумение мое ско
ро прошло, когда открылась душа Бориса. А открылась
она в стихах. В том, как он читал и в том, как слушал.
У него был редкий дар слушания. Он умел исчезать, ста
новиться пространством для другого и был этим глубоко
счастлив.
Сколько бы раз они с Лилей ни приезжали к нам по
том, у меня было поразительное чувство, что простран
ство не убывает, а прибавляется с их появлением. На даче
у костра сосны становились слышнее. И то, что всегда не
слышно, что запрятано глубоко в сердце, вдруг расправ
лялось и звучало. Оно было окликнуто, востребовано.
И вот мы все четверо становились одним целым.
Надо ли говорить, какое это редкое чувство?..
А какое редчайшее чувство связывало Бориса и Лилю!
Это было полное сращение душ, благословенный союз.
Борис писал о любви, как дышал,— естественно, просто
и очень глубоко. В наш век так о любви почти не пишут.
Сонеты к любимой полны света и гармонии. Но свет и
гармония так тесно сплетены с болью мира, так неотде
лимы от нее, что очень трудно назвать поэзию Бориса в
целом только гармоничной. Она и драматична, и трагич
на — и все же светла. Она — подлинна, а значит, рож
7 8-2S
193
дается на той глубине, где всякая боль — твоя собствен
ная, где от боли не отгораживаются, но боль очищается,
высветляется, жизнь осмысляется, пробивается к внутрен
нему свету.
Боль в стихах Бориса не застревает в безвыходности,
не ведет в тупик. Она просквожена любовью. Это тяжесть
мира, которую он никогда не сбросит. Приобщение к этой
боли означает приобщение к духовному труду, а не к от
чаянью. Это так даже в самых трагических стихах.
Человек дельного сердца и огромной потребности в
вере, Борис в юности был очарован коммунистической
идеей, как до него — Маяковский, Платонов. Наш друг
И. Мазус, сидевший вместе с Борисом в лагере, расска
зывал, как на каком-то компразднике на сцену вышел
длинный, худощавый, похожий на Дон Кихота юноша и
здесь, в лагере, стал вдохновенно читать стихи о совет
ском паспорте... Это был Борис. Пелена с глаз его спала
поздно. Но она все-таки спала. И тогда написано было
великое стихотворение «Сними с меня усталость, матерь
Смерть».
Потрясает абсолютная бессуетность, полное обнаже
ние души. Это истинный разговор с Богом. Такой разго
вор возможен только при совершенной беспощадности к
себе, когда всякая самозащита, всякое укрытие от страш
ного внутреннего судии немыслимы. Подлинность душев
ная это и есть готовность вот к такому — Страшному Суду.
И это в Борисе считаю главным.
Некоторым кажутся чрезмерными самообвинения Бо
риса. «Можно подумать, что нет грешника страшнее, чем
он. Что это? Зачем?» А это и есть истинно религиозное
чувство жизни независимо от того, в какую церковь чело
век ходит и ходит ли он туда вообще. Предельный спрос с
себя, великая неудовлетворенность собой — это великий
труд, духовная пашня. Для того, чтобы душа стала плодо
носной, она должна быть беспощадно перепахана. И вот
он пишет, подытоживая свою жизнь с первой женой:
Страшна беда совместной суеты,
а в той беде ничто не помогло мне.
я зло забыл. Прошу тебя: и ты
не помни.
Возьми все блага жизни прожитой,
по дням моим пройди, как по подмостью.
но не темни души своей враждой
и злостью.
194
Да, он готов отвечать за все сам, не сбрасывая ни на
кого свою вину, не озлобляясь, не обижаясь, все прини
мая и изнемогая от тяжести. Вот откуда эта потрясающая
молитвенная интонация в его величайшем стихотворении.
Он приникает к темному ложу смерти, как блудный сын
к коленям слепого отца. Я бесконечно виноват, но я боль
ше не могу. Сними с меня все наносное, все мелкое, все
недостойное вечности. Сними. Вот я. Весь перед тобой.
«Увидевший Бога умрет» — гласит Библия. И все же
вся Библия состоит из речей людей, которые предстают
перед Богом и говорят: вот я. И ничего большего, может
быть, и нет в мировой культуре. Борис был одним из тех,
кто говорил Богу: «Вот я». И это и было его величием. Ни
малой тени величавости и — истинное душевное величие.
У него была потребность оставаться наедине с Богом.
Это не значит, что он всегда выдерживал этот поединок.
Но никогда не уходил от него. Его «Матерь Смерть» на
поминает мне и Блудного сына, и крик на кресте: «Зачем
ты оставил меня?!».
Он взмолился смерти, принял ее и прошел через нее.
И узнал, что такое воскресение души. Умерло смертное,
бессмертное осталось.
Лиля как-то говорила мне: «Ведь после таких стихов
не живут. А он начал новую жизнь». Все умерло. НЕ умерла
способность любить. И оказалось, что этого достаточно
для небывало глубокой и радостной жизни.
И вот трагический поэт превращается в гармоничес
кого и светлого. Это свет, прошедший через тьму смерти,
свет, не боящийся тьмы, близкий к вечному. Глубочай
шее и горчайшее покаяние сменяется восхвалением Бога.
Впрочем, не так уже сменяется. Все существует рядом.
Свет поселяется в его душе. Но в мире тьма и боль. И он —
воин духовный, постоянно сражающийся с этой тьмой
и болью и не всегда побеждающий. Но воюющий всегда.
Сейчас все стали религиозными, как в нашей юности
все были атеистами. И об этом «все» — о большинстве
можно сказать, перефразируя Пушкина: «Мы все моли
лись понемногу чему-нибудь и как-нибудь».
Но не Борис. Он не был церковным человеком. Но он
знал, что такое благоговение перед жизнью и что такое
молитвенная жизнь. Молитва была для него не просьбой
чего-то у Бога, а связью с Богом. Молитвенное чувство
связи с источником жизни было главным чувством его
души. У него был свой критерий человека: живет или не
живет этот человек Главным.
1
195
Настоящая религиозная жизнь — это неистощимая
любовь к миру и мужественное противостояние ему од
новременно. И это было сплетено в Борисе нерасторжи
мо. Боль и свет, боль и любовь были двумя частями одно
го целого. Настоящая молитва может начаться только там,
где кончилось эго. Только научившийся забывать себя
может дозваться до Бога. Борис забывал себя полно и ра
достно. Чувство своей малости было для него условием
истинного счастья, он не противопоставлял себя Велико
му, Бесконечному, а причащался Ему. Вот это отверже
ние себя отдельного и причастие Бесконечности и было
Главным.
Наитье чар и свет в оконных рамах,
трава меж плит, тропинка к шалашу.
Судьба людей, величье книг и храмов —
мне все важней всего, что напишу.
В этих строках — ни капли преувеличенья. Все так и
было. Все было важней себя, и потому-то он сам так ва
жен нам.
Среди сонетов любимой, в которых много шедевров,
есть один особенно дорогой мне:
Не льну к трудам, не состою при школах.
Все это ложь и суета сует.
Король был гол. А сколько истин голых!
Как жив еще той сказочки сюжет.
Мне ад везде. Мне рай у книжных полок.
И как я рад, что на исходе лет
не домосед, не физик, не геолог,
что я никто — и даже не поэт.
Здесь остановлюсь. И спрошу: что это? Какой поэт
может сознаваться в том, что он не поэт и радоваться
этому?
Есть у Эмили Диккинсон такие строчки: «Я — никто.
Может быть, ты тоже никто? Тогда нас двое. Молчок».
Здесь тайна самоиссякания. Тайна реки, впадающей в
море. Души, причащающейся Большему, чем она. Такова
тайна религиозного опыта, радость потери малого «я» в
Бесконечности. Не поэт? О, нет! Поэт. Но то, чем полно
сердце, не вмещается ни в какие определения, больше
всякой определенности. Оно не вмещается в слово «поэт».
Борис больше чем поэт: он не только поэт.
Так палец — не только палец, он еще и рука. Рука не
только рука, она еще и человек. При этом палец остается
196
на своем месте и очень четко и точно функционирует как
палец. И однако он не сводится к функции. Появляется
огромная радость открытия в себе всечеловеческого нача
ла и одновременно новое острейшее ощущение вселен
ской боли, проходящей через сердце. Той боли, от кото
рой опять «тело рвется в судорогах ночью и кровь из носа
хлещет по утрам».
Когда-то в молодости он верил в социализм. Разоча
рование было жестоким. Он стыдился своих книг, в кото
рых проповедовал эту веру. За вывеской рая оказался ад.
«Правда» оказалась сплошной ложью. И Борис разорвал
всякую связь с ложью. Его биография известна. Это одна
из самых чистых биографий советских писателей. Он ис
ключен из Союза писателей. Он — товаровед в трамвай
ном парке. Он рядовой из рядовых. В самом деле, «никто
и даже не поэт». И на душе у него чисто и тихо. Из этой
тишины звучит голос, обращенный к Лиле:
Мне рай с тобой. Хвала тому, кто ведал,
что делает, когда мне дела не дал.
У ног твоих, до смерти не уныл,
не часто я притрагиваюсь к лире,
но счастлив тем, что в рушащемся мире
тебя нашел — и душу сохранил.
Вдруг началась перестройка. Он ничего не делал, что
бы снискать известность, славу. Они сами пришли к нему.
Слава стала огромной, разрослась на весь Союз. Ему бы
радоваться, пожинать плоды такого заслуженного успеха.
Но именно сейчас огромное беспокойство входит в душу
и заставляет его метаться на просторах своей славы, как
зверь в клетке.— «Мы ломали и ломали эту стену, — ска
жет он в конце жизни. — И сломали. Но за ней оказалась
другая стена». И опять вспоминаются слова из «Матери
Смерти»: «Я так устал. Мне сроду было трудно, что всем
другим привычно и легко». И Борис мрачнеет, мрачнеет.
Ему все меньше остается чем дышать. Новый рыночный
дух — для него удушье. Торжество пошлости, торжество
мелкого эгоизма его ужасает. Вырвавшиеся на волю стра
сти заполняют собой пространство. Многие лица стано
вятся страшными. Многие прежние страдальцы выглядят
не лучше своих прежних мучителей.
И Борис теряет вдруг почву под ногами. Эта вторая
стена обступает со всех сторон. Как ее ломать? Похоже,
что она не вовне, а внутри людей.
197
Разбушевавшиеся национальные страсти разносят
на куски «Союз нерушимый». Люди спорят, рассуждают
о том, хорошо это или плохо, нужно или не нужно. Борис
не рассуждает, Борис кричит от боли. Линия разлома про
шла по его сердцу. И как плач Иеремии на развалинах
Иерусалима — его «Плач по утраченной Родине»:
Я плачу в мире не о той,
которую не зря
назвали, споря с немотой,
империею зла,—
но о другой, стовековой,
чей звон в душе снежист,
всегда грядущей, за кого
мы отдавали жизнь.
Его судят с высоты нового мировоззрения. Называют
«красным». Но он не красный и не белый. Он — человеч
ный. Он не умещается в прокрустово ложе любой идеоло
гии. Незадолго до «Плача», в другом стихотворении у него
были такие строки:
Что нет в глазах моих соринок,
не избавляет от нападок.
Я всем умом своим за рынок,
но сердцем не люблю богатых.
Я не могу, живу покуда,
изжить евангельские толки
насчет иголки и верблюда,
точней, отверстия в иголке.
И вот это сердце, не соглашающееся с любыми дово
дами, кричит во весь голос в своем великом «Плаче»:
При нас космический костер
беспомощно потух.
Мы просвистали свой простор,
проматерили дух.
К нам обернулась бездной высь,
и меркнет Божий свет...
Мы в той отчизне родились,
которой больше нет.
Боль здесь сплошная, едва переносимая. Он и не пе
ренес ее. Но вот что бесконечно важно: никого не винил.
198
Не «они» — мы виноваты. Я — виноват. И нужды нет, что
он сам виноват меньше всех. Все равно — ответственен.
В анкете на вопросы, задаваемые Татьяной Бек, он отве
чал, что никогда не чувствует себя обиженным, всегда ви
новатым. Чувство обиды бесплодно. Чувство собственной
вины глубоко плодотворно.
Мне книгу зла читать невмоготу,
а книга блага вся перелисталась.
О, матерь Смерть, сними с меня усталость,
покрой рядном худую наготу.
Сняла. Прикрыла. Остались только стихи, записи го
лоса, видеопленки. В последнем фильме, показанном на
вечере его памяти в ЦДЛ, фильме, с бесконечной любо
вью и бережностью сделанном харьковчанами, он перед
нами встает — большой, худой, родной, читающий стихи
так, как никто их не прочтет; никогда не несущий нам
себя, а боящийся заслонить собой что-то более важное,
то Главное...
— Боря, слышишь ли ты меня?! — крикнула ему Лиля,
лежащему, как все считали, без сознания. И в ответ раз
далось: слы-шу. И мне все кажется, что я и сейчас разли
чу это «слы-шу»... Как нужно, чтобы не нарушилась связь!..
1 9 9 5 г ., М о с к в а
1ван Д зю б а
СЛОВО COBICHE I ДОБРЕ
...Ще кшька роив тому в одному з eipuiiB, писаних,
видно, в нелегку для автора хвилину життя, але в звичайнш
для нього скромно-мужнш MaHepi, що велить сум i ж ал
ховати за пркуватою ipoHieio з самого себе, вш написав:
В чинном шелесте читален
или так, для разговорна,
глухо имя Чичибабин,
нет такого стихотворца.
Неважко за цими словами уявити всю громадянську,
лггературну i житейську ситуацпо, яка склалася навколо
поета. Але був i тод1 поет Борис Чичибабш. I саме тому,
шо був, е вш i сьогодш — вже для ширшого, незр1внянно
ширшого кола людей. I е вш — для !хньо!, для нашо!
з вами дунп, а не для «разговорна».
Це останне важливо пщкреслити. Борис Чичибабш —
не мастак щеолопчних сенсащй, не в1ртуоз конъюнктур
но! смшивосл, не виразник масового ажютажу. Його поез'1я — це постшна, вперта, тяжка, виснажлива i несуетна
робота coeicTi. Плодом тако! робота стае «чисте золото
правди», якщо вжити вираз О.Довженка. Минають роки,
приходять i вщходять р1знояисш !сторичш перюди, змшюються naHiBHi суспшьш настро! та захоплення, гасла i
рубеж!, пол1тичн1 формули й штелектуальш моди,— а поет,
небайдужий до них, але й суверенний,— намивае i намивае кров’ю свое! душ1 оте «чисте золото правди». I настае,
зрештою, юторичний час, в якому воно стае потр1бним i
необхщним не лише для самого поета i вузького кола його
однодумщв, а для всього суспшьства. До такого юторичного часу, коли правда починае ставати потр 1бною i
необхадною не лише окремим — якимось пщозршим —
суб’екгам, а всьому суспшьству, ми мали щастя дожита.
I тод! з ’ясовуеться, що сов1сне слово таких после, як Бо
рис Чичибабш, по-своему допомагало наближати ней час:
200
прирощуючи i свей чесн1 золотинки до того золотого збору, який напрацювали Ti, кого вш вважае своши духовними вз1рцями,— вщ Б.Пастернака до О.Твардовського, вщ
А.Ахматово1 до А.Платонова.
Народився Борис Чичибабш 9 шчня 1923 року в
Кременчущ. 1940 року закхнчив середню школу в Чугуев1
на Харгавщит. 3 юнця 1941 року служив у частинах Закавказького вшськового о1фугу. ГОсля Перемоги, демо
билизований за станом здоров’я, того ж 1945 року вступав
на фшолопчний факультет Харювського ун1верситету. Але
довго навчатися не довелося — 1946 року «особым сове
щанием» засуджений до п’яти лгг ув’язнення за шбито
антирадянську пропаганду. Звшьнений по вщбуттю стро
ку в 1951 рощ, реабиптований т е л я XX з’гзду парти. Протягом 1963—1968 роюв вийшло чотири його поетичн1
зб1рки — одна в Москв1 («Молодость») i три в Харков1
(«Мороз и солнце», «Гармония», «Плывет „Аврора”»). Ti
cboYзб1рки Борис Олексшович не дуже любить, оскшьки
за бортами i'x залшпалися найдорожч1 для нього Bipiui.
Можна зрозум1ти автора, та ще такого самокритичного i
максималюта у вимогах до самого себе. Та, щцгйшовши
до справи з лггературознавчою об’екгившетю, можна було б сказати, що i в тих зб1рках е Чичибабш: е його нестримна nmpicTb, е громадянська чутливють, широта
сощальних реакцШ, гострота морального почуття, е бшь
за компрометован1 щеали револющх, сощал!зму, пере
живания ixHboro ютинного досто'шства й дол1 як свохх
особистих досто'шства й дол1,— i це рщнить «виданого»
Чичибаб1на з «невиданим», який тшьки тепер потроху видруковуеться i потроху «вичитуеться».
Стосунки поета Бориса Чичибаб1на з офщшними
лпературними шетанцшми та оргашзащьями складалися
драматично. Хоч починалося все тр1умфально. 1966 року
його прийняли до Спшки письменниюв, причому одна з
рекомендащй була Маршака. Дал1 почалися ускладнення.
В 70-Ti роки, коли проводилося велике вичищення Спшки
письменниюв Укра'ши, деяких шших творчих епшок та
наукових iHCTHTynift вщ р1зного роду зловредних елементтв,
до числа якихось там «icTie» потрапив i Борис Чичибаб1н.
Тшьки позаминулого року його поновлено в Спшщ
письменниюв. Офщшне визнання не похитнуло його вол1
бути собою. Адже його поетична доля i достошство його
слова визначаються глибиннйпими чинниками, про що
вш сам сказав:
201
Я б не сложил и пары слов,
когда б судьбы мирской горнило
моих висков не опалило,
души моей не потрясло.
Все житгя Бориса Чичибабша пов’язане з Украшою, i
це не просто бюграф1чна причетнють. € тут глибша кров
на i духовна закоршенють. Сам поет про це сказав:
С Украиной в крови я живу на земле Украины,
и хоть русским зовусь, потому что по-русски пишу,—
на лугах доброты, что ее тополями хранимы,
место есть моему шалашу.
3 Украгною його в’яже не тшьки народження, не тшьки
вщчуття земш, на яюй вш живе, а й духовний коршь, що
сягае Гоголя, Шевченка, Сковороди, гумашстично! культури Кишсько! Руй,— це все виразно видно з його поезп.
Борис Чичибабш належить читачам усього багатонацюнального Радянського Союзу, росшським читачам,—
але нам вш, поет росшськомовний, особливо дорогий.
Його вщчуття Украши, його глибою сишвсью слова про
нм е пщтримкою для нас сьогодш, коли ми намагаемося
вийти з того стану, в якому перебуваючи, багато людей
витратили всяке нацюнальне самоусвщомлення й гщшсть,
а для багатьох саме слово Украша стало лише географ1чно-адмшютративною позначною i не викликае жодних
юторичних, моральних, культурних уявлень.
До ритуальних сп 1вщв «дружби народ1в» Борис Чичи6a6iH школи не належав, але фактично ця тема в и
1стинному, людському, не казенному звучанш весь час
живе в його поезп. В нього рщысне, дивовижно безпосередне вщчуття багатонац1ональносы нашо! краши та
своерщноеп св1ту кожного народу. Таю його Bipmi про
Молдавш, про Прибалтику, про еврейський народ та imm.
У багатьох поепв звертання до шонащонально! теми стае
лише приводом до одвертого чи прихованого самовихваляння i самоствердження, апологетики власного народу.
У Бориса Чичибабша — шакше. В нього немае й TiHi
нащонально! зарозум1лост1, гордиHi, вт!хи. € розум1ння,
проникнення, перевтшення. I е, сказати б, винуватють.
Те почуття винуватост1, без якого не бувае почуття справедливосп i caMoi справедливост1. Пщстав для почуття ви
ни icTOpia дае достатньо. Зрештою, eci ми вин Hi один пе
ред одним, народ перед народом, нац1я перед нащею.
Особливо — благополучшпп й усшшшпп,— коли йдеться
202
про народи. Великодушшпп перед менш великодушними, coBicmnii перед менш совюними,— коли йдеться про
особистосп.
I
ще важить погляд на себе, на свш народ, свою куль
туру — очима шшого народу, шшо! культури. Вщчуття
свой недостатностей, свой момента неповноти, бо нащональш культури доповнюють одна одну, бо тшьки Bci на
роди разом творять повноцшне людство.
1нтернацюнал1зм... 3 цього слова на наших очах намагалися зробити co6i прапор i шовшгсти, великодержавники, держиморда. Але справжнш штернащонал!зм — це не
ширма, за якою вщбуваеться обтесування вей на один
чийсь копил. СправжнШ штернащонал1зм — це реальнють
свшшочування людей р1зних нащй, яга розумшть i шанують одш одних, вчаться одш в одних добра i з добром
щуть одш до одних — не непрохано, зв1сно... Такий
iнтepнaцioнaлiзм живе i в поезп Бориса Чичибабша.
Ми говоримо: правда, свобода, демократа — неподшьш. Не можна здобути ix лише в однш ягайсь сфер1
життя, залишаючи iHmi сфери для них недоступними. Але
так само неподшьний i деспотизм. Не можна звшьнитися
вщ деспотизму в одному, залишаючи його в 1ншому. Не
можна формувати демократичне самоусвщомлення, не
поширюючи демократичну Mipy на eci явища життя й
icTopii'. Деспотизм — це не тшьки Сталш, це ще багато що
вниз i вгору по icTopnHHift вертикал!. Ягацо ми сьогодн1
розвшчуемо Сталша, але й дал1 возвеличуемо 1вана Гроз
ного чи Петра I, то це означае, що ми залишаемося деспотоманами. 3 цього погляду особливо цш на чичибаб!нська !нтерпретацш Петра I, надихана, мабуть, не
в останню чергу Шевченком...
Протягом десятилйь правду в нас намагалися зам1нити
«правильнютю». Обов’язковою для вей, у готовому вигляд1.
Але правда не е щось готове. До не! треба дшти сво!м
житгям, и треба побачити, зрозумйи. II треба висловити...
I треба донести до людей... Це останне було найважчим.
Ниш висловлювати i доносити правду стало легше. Центр
ваги переноситься на шший бж справи: газнання правди.
Треба багато знати, треба широко i глибоко мислити, треби мати дуже вразливу, проникливу i недремно-чесну душу,
щоб доходити правди. У самому слов! «правда», в його
семантищ й емоцшному заряд! закладене протистояння
тому, що здаеться, i тому, що нав’язують. Згадаймо народну пюню про правду i кривду:
203
Ой немае правди,
правди не видати,
бо тепер неправда
стала панувати.
1стинна поез1я непомильно вщцшяе правду вщ того,
що називае себе правдою i «правдуе» на догоду кривдникам народу.
Сьогодш Bci ми вчимося думати i говорите як вшьш
люди. Це тяжкий i довгий труд, який потребуватиме, можливо, в1ку людського поколшня. Попереду в цш тяжюй
пращ йдуть краиц полгапси, вчеш, публщисти, прозажи,
поете. Серед них — Борис Чичибабш, який став на цей
тернистей шлях давно i йде ним несхибно.
1 9 8 9 р ., K u ie
СЛОВО СОВЕСТНОЕ И ДОБРОЕ
Еще несколько лет назад в одном из стихотворений,
возникших, по-видимому, в нелегкую для автора минуту
жизни, но в обычной для него скромно-мужественной
манере, повелевающей грусть и печаль скрывать за горь
коватой иронией по отношению к самому себе, он на
писал:
В чинном шелесте читален
или так, для разговорца,
глухо имя Чичибабин,
нет такого стихотворца.
Нетрудно за этими словами представить всю граждан
скую, литературную и житейскую ситуацию, сложившую
ся вокруг поэта. Но был и тогда поэт Борис Чичибабин.
И поэтому есть он и сегодня — уже для широкого, не
сравненно более широкого круга людей.
И есть он — для их, для нашей с вами души, а не для
«разговорца». Это последнее необходимо подчеркнуть,
Борис Чичибабин — не мастер идеологических сенсаций,
не виртуоз конъюнктурной смелости, не выразитель ми
нутного массового ажиотажа. Его поэзия — это постоян
ная упорная, тяжелая, изнурительная и несуетная работа
совести.
Плодом такого труда становится «чистое золото прав
ды», по образному выражению А.Довженко. Проходят
204
годы, приходят и уходят разнокачественные историчес
кие периоды, меняются господствующие общественные
настроения и увлечения, лозунги и рубежи, политические
формулы и интеллектуальные моды, а поэт, неравнодуш
ный к ним, но и судае^Йый,— намывает и намывает кро
вью своей души то самое «живое золото правды». И на
стает, наконец, историческое время, в которое оно
становится насущным и необходимым не только для са
мого поэта и для узкого круга единомышленников, а для
всего общества. До такого исторического времени, когда
правда становится насущной и необходимой не только
отдельным каким-то подозрительным личностям, а всему
обществу, нам посчастливилось дожить. И тогда выясни
лось, что совестное слово таких поэтов, как Борис Чичибабин, по-своему помогло приблизить это время: прима
щивая и свои честные золотинки к тому золотому сбору,
который наработали те, кого он считает своими духовны
ми образцами, — от Б.Пастернака до А.Твардовского, от
А.Ахматовой до А.Платонова.
Родился Борис Чичибабин 9 января 1923 года в Кре
менчуге. В 1940 г. окончил среднюю школу в Чугуеве на
Харьковщине. С конца 1941 г. служил в частях Закавказ
ского военного округа. После Победы, демобилизован
ный по состоянию здоровья, в том же 1945 году поступает
на филологический факультет Харьковского университе
та. Но учиться долго не пришлось — в 1946 году «особым
совещанием» приговорен к пяти годам заключения за яко
бы антисоветскую пропаганду. Освобожден по отбытии
срока в 1951 году, реабилитирован после XX съезда партии.
На протяжении 1963—1968 годов вышли четыре его по
этических сборника: один в Москве («Молодость») и три
в Харькове («Мороз и солнце», «Гармония», «Плывет „Ав
рора”»).
Те свои книжки Борис Алексеевич не очень любит,
поскольку в них «за бортом» остались самые дорогие для
него стихотворения. Можно понять автора, да еще такого
самокритичного и максималиста в требованиях к самому
себе. Но если подойти к делу с литературоведческой объек
тивностью, можно было бы сказать, что в тех книжках
есть Чичибабин: есть его несдерживаемая искренность,
есть гражданская чуткость, широта социальных реакций,
обостренное нравственное чувство, есть боль за скомпро
метированные идеалы революции, социализма, пережи
вание их истинного достоинства и судьбы, как своих лич
ных достоинств и судьбы — и это роднит «изданного»
205
Чичибабина с «неизданным», который только сейчас по
немногу издается и понемногу «вычитывается».
Отношения поэта Бориса Чичибабина с официальными
литературными инстанциями и организациями складыва
лись драматически. Хотя начиналось все триумфально.
В 1966 году он был принят в Союз писателей, причем
одна из рекомендаций была Маршака. Дальше начались
осложнения. В 70-е годы, когда проводилось великое очи
щение Союза писателей Украины, некоторых других твор
ческих союзов и научных институтов от разного рода опас
ных элементов, в число каких-то там «истов» попал и Борис
Чичибабин. Только в позапрошлом году он был восста
новлен в Союзе писателей. Официальное признание не
поколебало его воли быть самим собой. Ведь его поэти
ческая судьба и достоинство его слов определяются глу
бинным источником, о чем он сам сказал:
Я б не сложил и пары слов,
когда б судьбы мирской горнило
моих висков не опалило,
души моей не потрясло.
Вся жизнь Бориса Чичибабина связана с Украиной и
это не просто биографическая принадлежность. Существу
ет более глубокое кровное и духовное укоренение. Сам
поэт об этом сказал:
С Украиной в крови я живу на земле Украины,
и хоть русским зовусь, потому что по-русски пишу,—
на лучах доброты, что ее тополями хранимы,
место есть моему шалашу.
С Украиной его связывают не только рождение, не
только чувство земли, на которой живет, но и духовные
корни, идущие от Гоголя, Шевченко, Сковороды, гума
нистической культуры Киевской Руси — все это отчетли
во видно в его поэзии.
Борис Чичибабин принадлежит читателям всего мно
гонационального Советского Союза, русским читателям,—
но нам, украинцам, он, поэт русскоязычный, особенно
дорог. Его чувство Украины, его глубокое сыновнее слово
о ней есть поддержка для нее сегодня, когда мы пытаемся
выйти из того положения, находясь в котором многие утра
тили всякое национальное самосознание и достоинство,
а для многих само слово Украина стало лишь географически-административным обозначением и не вызывает ни
206
каких исторических, нравственных, культурных представ
лений.
К ритуальным певцам «дружбы народов» Борис Чичибабин никогда не принадлежал, но фактически эта тема в
ее истинном человеческом, не казенном звучании все вре
мя живет в его поэзии. Он обладает редким, уникально
непосредственным ощущением многонациональности
нашей страны и своеобразием мира каждого народа. Та
ковы его стихи о Молдавии, Прибалтике, о еврейском
народе и другие. У многих поэтов обращение к инонаци
ональной теме становится лишь поводом к откровенному
или скрытому самовосхвалению и самоутверждению,
возвеличивания собственного народа. У Бориса Чичибабина — иначе. У него нет и тени национальной заносчи
вости, гордыни, самолюбования. Есть понимание, про
никновение, перевоплощение. И есть, я сказал бы,
виноватость. Есть чувство вины, без которого не бывает
чувства справедливости и самой справедливости. Основа
ний для чувства вины история дает достаточно. В конеч
ном итоге все мы виноваты друг перед другом, народ пе
ред народом, нация перед нацией. Особенно более
благополучные и удачливые перед менее благополучны
ми и удачливыми — если речь вдет о народах. Велико
душные перед менее великодушными, совестливые перед
менее совестливыми,— если речь вдет о личностях.
И еще имеет большое значение взгляд на себя, на свой
народ, свою культуру глазами другого народа, другой куль
туры. Ощущение своей недостаточности, своих моментов
неполноты, потому что нации, культуры дополняют одна
другую, потому что только все народы вместе полноцен
ное человечество.
Интернационализм... Это слово на наших глазах
пытались сделать своим знаменем и шовинисты, велико
державные держиморды. Но настоящий интернациона
лизм — это не ширма, за которой происходит всеобщее
обтесывание под чей-то образец. Настоящий интернаци
онализм — это реальность мироощущения людей разных
национальностей, понимающих и уважающих друг друга,
учащихся друг у друга добру и с добром друг к другу иду
щих — конечно, не в качестве непрошеных гостей.
Такой интернационализм живет и в поэзии Бори
са Чичибабина. Мы говорим: правда, свобода, демокра
тия — неотделимы. Невозможно достичь их лишь в од
ной какой-нибудь сфере жизни, оставляя отдельные
участки для них недоступными. Точно так же неделим
207
и деспотизм. Невозможно избавиться от деспотизма в од
ном, оставляя его в другом. Нельзя формировать демокра
тическое сознание, не расширяя демократическую меру
на все явления жизни и истории. Деспот — это не только
Сталин, это еще много ответвлений и вверх и вниз по
исторической вертикали. Если мы сегодня развенчиваем
Сталина, но продолжаем возвеличивать Ивана Грозного
или Петра I, это означает, что мы остаемся деспотоманами. При таком взгляде особенно ценна чичибабинская
интерпретация Петра I, навеянная, вероятно, не в после
днюю очередь Тарасом Шевченко.
На протяжении десятилетий правду у нас старались
заменить «правильностью», обязательной для всех, в го
товом виде. Но правда не может быть чем-то готовым.
К ней нужно дойти своей жизнью, ее нужно увидеть, по
нять. Ее нужно выразить и нужно донести до людей. Это
последнее было самым тяжелым. Сегодня высказать и
донести правду стало легче. Центр тяжести переносится
на другую сторону дела: познание правды. Нужно много
знать, нужно широко и глубоко мыслить, нужно обладать
очень впечатлительной, проницательной и совестливой
недремлющей душой, чтобы достичь правды. В самом сло
ве «правда», в его семантике и эмоциональном заряде за
ложено противостояние тому, что кажется, и тому, что на
вязывают. Вспомним народную песню о правде и кривде:
Ой немае правди,
правди не видати,
бо тепер неправда
стала панувати.
Истинная поэзия безошибочно отделяет правду от того,
что называет себя правдой в угоду палачам народа. Сегод
ня все мы учимся думать и говорить, как свободные люди.
Это тяжелый и долгий труд, который потребует, может
быть, жизни целого поколения. Впереди в этой тяжелой
работе идут лучшие политики, ученые, публицисты, про
заики, поэты. Среди них — Борис Чичибабин, который
стал на этот тернистый путь давно и идет по нему неуто
мимо.
П ер евел Б . Л а д ен зо н
М икола Р уден к о
СЛОВО ПРО ДРУГА
Неспсдавана з ’ява поета, якщо це поет справжнш чи
навггь великий, завжди не абияке потрясшня: звщки вш
раптом взявся? Вчора про нього не було чутно, а сьогодш
вщ пцдовся над натовпом, мов Гушвер: його почула й побачила одразу цша планета. Звичайно, таке трапляеться
не часто. Проте нам, громадянам Украши, дв1ч1 випало
ншитися таким щастям: одного разу то був Василь Стус,
а вдруг — Борис Чичибабш. I, мабуть, сталося не випадково, що перший з них прийшов як поет украшський, а
другий — як росшський, хоч для нього також Украша
була справжною i единою Батыавщиною. Тут, очевидно,
доводиться казати про необхщнють юторичну, отже витоки цього небуденного явища нал ежить бачити там, де се
ред свпил височ1е Всеосяжне Слово, Слово — Бог. Чим
д а л ! ми вщходимо вщ ххнього земного буття й д1яння, там
ясшше бачимо, що жертовнють !хня також не була чимось випадковим: Логос усюди й завжди приходить до
людей лише через Голгофу.
А проте на щй земл1 не бувае так, щоб з ’ява великого
поета для ecix без винятку була цшковитою несгощванкою:
з кимось BiH спшкувався, комусь читав сво! поезп, а комусь навпь присвячував деяю з них. Отож не зайве визната: я пишаюся там, що належав до близысих друз1в Бори
са Чичибабша, для кого вш був великим уже тод1, коли
про нього знали не тисяч1, а лише одинищ, найбшьше —
десятки.
3ycipi4 з Борисом для мене завжди була святом. Безумовно, друз1 його знали як приемного сп1вбесщника, з
ним легко було просидки за столом до евгганку. Але сказати так про Бориса Чичибабша — це, по суп, шчого не
сказати. Борис, як правило, читав багато cboix BipiniB.
Майже Bci вони «не годилися» для друку: з них фонтанував живий вогонь — не той, бщя котрого можна погркися,
а той, що перелшлюе людську евщомють жорстокими,
порепаними пальцями нещадно! правди. А це, звшна pin,
не для кожного е радютю — чимало й таких, для кого
209
правда виглядае карою. Борис це добре знав — отож йога
друзями були Ti, хто й сам палив свою душу на полум’х
правдивого слова. Це були або вчорашш полггв’язш, як
BiH сам чи TeHpix Алтунян, або полпв’язш майбутш, як
автор цих рядюв.
Пригадую грудень 1977 року. До мене в мордовський
концтаб1р пршхала на иобачення дружина Paica. Те, що
вона привезла, перевершувало eci мо! спод1вання: то був
завчений налам’ять Bipin Бориса про мене — про нашу
зустр1ч за його столом перед м о т арештом. Але який Biprn!
Я й зараз гадаю, що вш наложить до найкращих чичибабшських поезш. Легко уявити, яка то для мене була
моральна пщтримка. Тод1 я ще не в1рив, що колись побачу цей В1рш опублжованим, але розум1в: якби сам я навпъ
не залишився, як поет, Чичибабш мене обезсмертив свош
косм1чно високим словом.
На наш з Paicoio вшзд до Америки Борис вщгукнувся
1ншим в1ршем, що цього разу звучав любовно-осудливо.
Власне, вшжджали ми тшьки тому, що т е л я арешту Ра!си
в нас була вдабрана кшвська квартира — хоч завершилося
заслання, ми змушеш були жити в гуртожитку буд1вельник!в бшя Горно-Алтайська. Разом з осудливим вгршем
Борис прислав нам до Москви, де ми чекали в1зи, значну
суму грошей i запрошення поселитися в його харювському
помешканн1. Ми були безмежно вдячш Борисов! та його
мил1й дружин! Лип, але вщмовилися вщ цього справд! ве
ликодушного запрошення. Вщмовилися не через гордють,
а лише тому, що добре уевщомлювали, на яку жертву заради нас приржае себе геро!чне подружжя Чичибабших.
Яюцо життя подаруе мен! таку можливють, я розпов!м
про епшкування з Борисом Чичибаб!ним значно бшьше,
а це свое коротке слово хочу заверш и т яскравим спогадом. Десь улику 1976 року до нас у Кончу-Заспу завпало
подружжя Чичибаб1них — Борис i Лшя. Ми з Ра!сою по
вели lx у заплаву р1чки Bim, де, схован! в люовш гущавиш,
стоять два дуби-велетт, котрим уже близько тисяч! роив.
1х можна вважати ровесниками Ки'!всько1 Софи. Про них,
на щастя, мало хто знае, гнакше своею згубною увагою ш
би вкоротили в1ку. Яке це щастя — стояти пщ гаташчною
кроною такого дуба й думати про В1чн!сть! I вже тод! меш
спало на думку, що поезш Чичибабша нагадуе щ могутш
й мудр! дуби. Побоюючись надмфно! патетики, я цього
не сказав — змусив себе промовчати. Сьогодш, гадаю, це
пора сказати.
1997
г ., К т в
СЛОВО О ДРУГЕ
Явление поэта истинного или даже великого всегда
потрясает: откуда он и почему — вдруг? Вчера и слуху о
нем не было, а сегодня он поднялся над толпой, как Гул
ливер, и ему вняла, его разглядела сразу и одновременно
вся планета. Разумеется, такое случается не часто. И все
же нам, гражданам Украины, дважды выпало это счастье:
речь идет о Василе Стусе и о Борисе Чичибабине. Скорее
всего, не случайно так сложилось, что первый из них при
шел как поэт украинский, а второй — как русский, хотя и
для Бориса Украина была настоящей и единственной от
чизной. Очевидно, и того, и другого призвала историчес
кая необходимость, ибо истоки столь внебудничного яв
ления можно разглядеть только там, где среди светил самое
яркое — Вездесущее Слово, Слово — Бог. Чем дальше мы
отходим от их земной жизни, от их подвижничества, тем
яснее видим, что жертвенность этих поэтов тоже не была
чем-то случайным: Логос везде и всегда приходит к лю
дям через Голгофу.
Тем не менее на этой земле не бывает так, чтобы явле
ние великого поэта было полной неожиданностью для всех
без исключения: с кем-то он общался, кому-то читал свои
стихи, а кому-то даже посвящал некоторые из них. Так
вполне позволительно сказать: я горжусь тем, что при
надлежал к близким друзьям Бориса Чичибабина, для
которых он был великим уже тогда, когда о нем знали не
тысячи, а лишь единицы, в лучшем случае — десятки.
Встреча с Борисом для меня всегда была праздником.
Безусловно, друзья знали его как доброго собеседника, с
которым можно просидеть за столом до рассвета. Однако
сказать так о Борисе Чичибабине — это, по сути, ничего
не сказать. Борис, как правило, читал много своих сти
хотворений. Почти все они «не годились» для печати; из
них бил живой огонь — не тот, возле которого можно
погреться, а тот, что переплавляет человеческое сознание
пламенем беспощадной правды, что, известное дело,— не
для каждого в радость — немало таких, кто правду вос
принимает как наказание. Борис хорошо это знал — по
тому и друзей выбирал из тех, которые тоже готовы были
сгореть ради истинного слова. Это были или вчерашние
политзаключенные, как он сам, как Генрих Алтунян, или
политзаключенные будущие, как автор этих строк.
Припоминаю декабрь 1977 года. Ко мне в мордовский
концлагерь приехала на свидание жена Раиса. То, что она
211
привезла, превосходило все мои ожидания: это было зау
ченное на память стихотворение Бориса обо мне — о на
шей встрече с ним за столом перед моим арестом. Что за
стихотворение, однако! Сегодня я убежден, что оно при
надлежит к лучшему из созданного Чичибабиным. Мож
но представить, какой это было для меня моральной под
держкой. Тогда я не верил, что увижу это стихотворение
опубликованным, но понял: если бы я даже не остался
как поэт, Чичибабин меня обессмертил своим космичес
ки высоким словом.
На наш с Раисой отъезд в Америку Борис откликнулся
другим стихотворением, на сей раз любовно-осуждающим.
Собственно говоря, уезжали мы только потому, что после
ареста Раисы у нас отобрали киевскую квартиру — хоть и
кончился срок ссылки, но мы вынуждены были жить
в общежитии строителей под Горно-Алтайском. Вместе с
укоряющим стихотворением Борис прислал нам в Моск
ву, где мы ожидали визу, значительную сумму денег и при
глашение поселиться в его харьковском жилище. Мы были
безмерно благодарны Борису и его милой жене Лиле, но
отказались от этого великодушного приглашения. Отка
зались не гордости ради, а только потому, что прекрасно
понимали, на какую жертву из-за нас обрекает себя геро
ическая чета Чичибабиных.
Если жизнь подарит мне такую возможность, я рас
скажу о своем общении с Борисом Чичибабиным много
больше, а это свое краткое слово хочу завершить ярким
воспоминанием о том, как летом 1976 года к нам в Кончу-Заспу наведались Борис и Лиля. Мы с Раисой повели
их на берег речки Виты, где, затерявшись в лесной гуще,
стоят два дуба-великана, которым уже около тысячи лет.
Их можно считать ровесниками Киевской Софии. О них,
к счастью, мало кто знает, иначе губительное внимание
давно бы укоротило им век. Какое это счастье — стоять
под кроной исполина, где мысли о вечности естественны
и ненатужны. Уже тогда подумалось мне, что стихи Чичибабина сродни этим могучим и мудрым деревьям. Тог
да, опасаясь излишней патетики, я промолчал, сегодня,
думаю, об этом надо и пора сказать.
Перевел М. Богословский
Г енрих А лтунян
ВЕЛИКИЙ ПОЭТ ВСЕГДА БОЛЬШОЙ ЧЕЛОВЕК
С течением лет тоска и пустота от ухода Бориса Чичибабина не утихают. Это ощущение пустоты и немоты близ
ко всем, кто его знал, кто с ним дружил, кто с ним спо
рил, не соглашаясь порой, но всегда отдавая должное его
поэтическому гению.
Как нам сегодня не хватает человека, при котором было
просто невозможно выругаться, не поворачивался язык
говорить пошлости, и уж совсем не возникало желания
слушать или читать низкопробные, графоманские стихи.
Мое знакомство с Борисом Чичибабиным началось
заочно. Буквально потрясли строчки:
По деревням ходят деды,
просят медные гроши...
Или ставшие хрестоматийными:
Кончусь, останусь жив ли, —
чем зарастет провал?
В Игоревом Путивле
выгорела трава...
О поэзии Бориса Чичибабина написано и пишется
профессионально и много, а моя задача иная и желание
более скромное.
Очно познакомился я с ним после первой посадки, в
1972 году. Но еще за три года до этого после моего ареста
другой Борис, Борис Ладензон привел в наши дома, в
дома павлопольских* сидельцев Борю и Лилю Чичибабиных.
Вот на этот шаг Бориса я обращаю внимание совре
менников. Это было время:
когда наших родственников и знакомых увольняли,
исключали и снимали;
* Павлово Поле — район Харькова.
213
когда Софью Карасик — жену Владислава Недобры
(3 года за клевету на советский государственный и обще
ственный строй) после погромного собрания от увольне
ния спасло то, что она ожидала ребенка;
когда Ирину Рапп — жену Володи Пономарева (те же
3 года, за ту же клевету) уволили с должности младшего
преподавателя университета;
когда моему отцу заявили, что его должность прорек
тора мединститута по хозяйственной части и клеветни
ческие измышления сына несовместимы;
когда наши семьи каждодневно ощущали вокруг себя
вакуум;
когда бывшие сослуживцы, однокашники и собутыль
ники, завидев нас или наших близких, переходили на дру
гую сторону улицы;
когда наши дети в школе становились изгоями,— сло
вом,
когда всеобщий страх и всеобщий сыск достигли апо
гея, он спокойно пришел в наши отверженные дома.
Конечно, литературоведы скажут, что Борис Чичибабин прежде всего гениальный лирик. И будут правы. Од
нако нельзя не сказать о том, что он не боялся громко
заявлять о своей гражданской позиции. И это выража
лось не только и не столько в том, что он дружил с нами.
Власти преследуют крымских татар, Борис пишет
«Крымские прогулки», где утверждает, что Крым без та
тар не Крым.
Власти травят Твардовского и Солженицына— Борис
пишет стихи в их поддержку и защиту.
Власти сажают инвалида войны, прекрасного украин
ского поэта Мыколу Руденко — Борис утверждает, что
Мыкола спасает нашу честь в собачьих лагерях.
Власти держат нас за решеткой — Борис пишет: «Бла
годарствуйте, други мои...»
Никогда не забуду, с каким интересом и волнением
читали его стихи в чистопольской тюрьме. Петербуржцы
и москвичи переписывали его знаменитые: «...скачут ло
шадки Бориса и Глеба».
И как это помогло сохранить и умножить душевные и
духовные силы там, где физические порой оказывались
исчерпанными.
А сам тот факт, что Борис Алексеевич взял себе лите
ратурное имя Чичибабин ложе говорит о многом. Был у
него двоюродный дед (дядя его матери) Алексей Евгенье
вич Чичибабин — известный академик-химик. Это он
214
в 1936 году отказался возвращаться в Москву из лондон
ской командировки, протестуя против сталинской дес
потии.
Когда Андрея Дмитриевича Сахарова пытались исклю
чить из состава Академии Наук, некоторые известные
академики среди причин, по которым этого делать не сле
довало, отмечали и такую. История, мол, знает единствен
ный случай такого исключения, это когда Гитлер лишил
Альберта Эйнштейна звания академика. Увы, уважаемые
господа академики ошибались. Алексей Евгеньевич Чичибабин был исключен из АН СССР еще в 1936 году —
Сталин и здесь оказался не лучше Гитлера.
Даже если взятие этого «крамольного» псевдонима не
было сознательным действием, все равно, на мой взгляд,
это было знамением судьбы.
Знакомство, общение и дружбу с московскими, киев
скими и харьковскими диссидентами КГБ прощать Бори
су не собирался и не прощал. Сразу же после своего 50-летия он был исключен из Союза писателей, еще раньше
его перестали печатать, обрекая на литературное небытие.
Перестройка вернула его всем, он стал доступен и чи
таем. И это он считал чудом и с трудом верил до конца
своих дней.
А с какой радостью и волнением он рассказывал о
поездке на древнюю армянскую землю. Его цикл псалмов
об Армении перекликается с «Книгой скорбных песнопе
ний» великого поэта средневековья Григора Нарекаци.
Мне посчастливилось вместе с Чичибабиным в соста
ве большой украинской делегации побывать в Иерусали
ме. Последовавшие за этим стихи, беседы в дружеских
застольях еще раз подтвердили, что Борис был поистине
ЧЕЛОВЕКОМ МИРА, что душа его уязвлялась всегда,
когда страдал ЧЕЛОВЕК.
1997
г ., Х а р ь к о в
Е вдокия О льш анская
«...ВСЕМУ ЖИВОМУ НЕ ЧУЖОЙ...
Я сравнительно поздно узнала имя «Борис Чичибабин». В 1967 году на вечере в нашем клубе поэзии поэт
Леонид Темин прочитал его строчки:
/
Не для себя прошу внимания,
/ , мне не достигнуть тех высот.
Есть у меня такая мания,
что мир поэзия спасет!
Эти строчки были настолько созвучны мне, что пока
зались моими собственными.
Шли годы, и понемногу проникали к нам передавав
шиеся из рук в руки стихи с запоминавшимися навсегда
строчками: «Красные помидоры кушайте без меня», див
ные стихи о Таллинне или такие человечные:
Марленочка, не надо плакать,
мой друг большой.
Все суета, все тлен и слякоть:
живи душой...
Каждое новое стихотворение было событием...
Кажется, в начале 1972 года состоялся в Киеве респуб
ликанский съезд писателей. В первый день съезда мне
позвонил поэт и преподаватель латинского и древнегре
ческого языков Юрий Шанин. Он сказал, что вечером у
него в гостях будет наш общий друг — писатель Феликс
Кривин, который приехал на съезд из Ужгорода, и при
гласил в гости. Разумеется, я пошла, и не одна, а с дру
гом, давним поклонником Кривина.
Мы вошли, когда в доме было уже много гостей. Были
давние знакомые: Ефим Чеповецкий, Мыкола Руденко с
женой, Гелий Аронов. А вот и незнакомые: украинский
поэт, земляк Кривина, Петр Скунц и еще двое: молодая
обаятельная женщина и ее муж, намного старше, высо
кий, худой, с лохматыми бровями и обезоруживающей
216
детской улыбкой. Незнакомец представился: «Борис Чичибабин». И добавил: «А это моя жена Лиличка».
За столом, как водится, стали по кругу читать стихи.
Читали Феликс Кривин, Петр Скунц, я. Подошла оче
редь Бориса Чичибабина.
То, что мы услышали, буквально потрясло всех. Борис
Алексеевич читал стихи, тогда еще не известные никому
из нас, а теперь знакомые всем его почитателям: о «во
ровских похоронах» Александра Твардовского, о Солже
ницыне, «Стихи о русской словесности», «Как страшно в
субботу ходить на работу», «Сними с меня усталость, ма
терь Смерть...». Он читал, закрыв глаза, в иных местах
как бы помогая ритму стихов легким движением своей
большой руки. Закончил чтение, открыл глаза, и их си
ний свет сразу осветил его усталое лицо, сделал его моло
же. Мы, потрясенные, молчали. И лишь Мыкола Руден
ко, сам прекрасный поэт, сказал то, что чувствовали все:
«После этого невозможно читать другие стихи».
Дальше было застолье — теплое, дружеское.
Я уже собиралась уходить, когда ко мне подошел Бо
рис Алексеевич. Он сказал несколько теплых слов о моих
стихах, и я подарила ему свою первую книжку. Чичибабин протянул мне бумажку: «Вот наш адрес и телефон.
Пишите, звоните, мы с Лиличкой будем рады продолже
нию нашего знакомства».
Написать я так и не решилась, но когда в июне того
же года очутилась в доме отдыха под Харьковом, позво
нила Чичибабиным по телефону. Борис Алексеевич сразу
же пригласил меня в гости.
Он встретил меня у автобусной остановки. Высокий,
сутулый, с закатанными рукавами рубашки, с руками, за
ложенными за спину, немногословный, он внешне мало
походил на поэта, но с первых же минут встречи сразу же
заговорил о стихах, и сразу стало ясно, что они в его жиз
ни занимают особое место.
Забегая вперед, скажу, что за двадцать с лишним лет
дружбы я почти никогда не слышала от него разговоров
на «бытовые» темы, хоть быт их семьи был и нелегок,—
всегда он говорил о чем-то насущном для души: о друзь
ях, о стихах, о событиях в стране, о Боге.
Мы довольно часто писали друг другу письма, а когда
Чичибабины, приезжая в Киев, останавливались в гос
теприимном доме Риты и Юрия Шаниных, я непременно
их посещала. Впрочем, потом они полюбили гостить у
меня на застекленной веранде, увитой диким виногра
дом, которую Борис стал называть «своей» верандой.
217
Вскоре Борис Алексеевич подружился с моим мужем
Олегом, его большим поклонником, и нам очень хорошо
было вчетвером. Впрочем, Чичибабину было свойственно
соединять людей, которые ему нравились. Поэтому при
его приезде мы часто собирались то в одном, то в другом
«дружественном» доме. Однажды Борис признался в письме:
«Я в своих мечтах буквально соединяю вместе, бук
вально вместе, в одной комнатке, за одним столом, за
одним общим любовным и важным разговором всех лю
бимых, добрых, любящих литературу, поэзию, стихи и хо
роших людей,— и почему-то в жизни это никогда не по
лучается». Зато как он радуется в другом письме, что они
с Лилей в Москве много хороших людей «перезнакомили
между собой»!
Поражали глубина и интенсивность его внутренней
жизни, удивительное человеческое достоинство, не раз
решавшее ему уходить от самых опасных, болезненных
и неразрешимых вопросов.
9 января 1973 года Борису Алексеевичу исполнилось
50 лет. В харьковском отделении Союза писателей устро
или его вечер, на котором он прочитал свои лучшие стихи,
прозвучавшие диссонансом по отношению к той затхлой
атмосфере, которая царила в стране. Вскоре последовали
«оргвыводы»: Бориса Чичибабина исключили из Союза
писателей.
Может, я и не права, но мне кажется, что он не слиш
ком жалел о случившемся. Если жалел, то, прежде всего,
что будет лишен права покупать книги в Лавке писателей.
А книгочей он был заядлый, книги очень любил. В одном
из более поздних писем он писал:
«Дорогие, родные Дусенька и Олег! Вот мы уже дома.
Я только вошел в квариру, только распечатал дожидавшу
юся нас «посылку» с киевскими книгами, которые или
подарены вами или мы вместе покупали <...> — и сердце
и душа сразу переполнились доброй памятью, радостной
благодарностью и светлой печалью...»
В его письмах много места занимают книги.
«Когда мы с Лилей перечитываем Баратынского, Тют
чева, Фета, после них уже Пастернака читать трудно, тя
жело: так у тех, старых, все прекрасно, точно, незамени
мо. Как будто эти стихи всегда были, как будто их нельзя
было не сложить, не произнести: сам воздух, сам свет без
них были бы не теми воздухом и светом».
И все же самой большой поэтической любовью оста
вался Пушкин. (Не зря одно из стихотворений Бориса
Чичибабина начинается строчкой: «Какое счастье, что у
нас был Пушкин!») В одном из писем, рассказывая, что
Лиля побывала в командировке в милом русском городке
Торжке и видела заброшенную могилку Анны Керн, Бо
рис пишет:
«Сегодня мы с Лилей слушали — с пластинки — стихи
Антокольского о «Чудном мгновении», читал Козаков, и
думали с ней о Пушкине, и я плакал, как, впрочем, плачу
всегда, когда слышу — в человеческом исполнении — стихи
Пушкина или хорошие слова о Пушкине».
Из поэтов «Серебряного века» он больше любил Ма
рину Цветаеву, чем Анну Ахматову. Однажды я попроси
ла его заполнить анкету, посвященную Ахматовой. И Бо
рис Алексеевич, несмотря на свою нелюбовь к анкетам,
выполнил мою просьбу как всегда тщательно, добросове
стно и искренне. Его ответы заняли много места и, ко
нечно, много времени. Но какое счастье, что они есть!
Позволю себе привести цитату из них:
«Она сказала о Пушкине, что он — автор незамени
мых слов, мастер точности, мастер простоты, которая —
упорядоченная, гармонизированная сложность, а не чтото другое. У любого поэта, кроме Пушкина, есть неудач
ные стихи, за которые становится неловко читателю. У Ах
матовой таких стихов, таких строк просто не может быть.
Сразу после Ахматовой невозможно читать других поэтов
XX века: они покажутся многословными, неточными, кос
ноязычными...»
При всей любви к книгам он легко расставался с ними.
Мне подарил одно из ранних изданий ахматовских «Че
ток», и видя, что я не решалась их взять, сказал: «Берите:
вам они нужнее».
Он очень любил застолья, когда на столе стояли водка
и закуска, а за столом велась дружеская беседа и непре
менно читались стихи.
Помню один из приездов Бориса и Лили к нам в Киев
на вечер памяти нашего общего друга поэта Леонида Те
мина, который я проводила в своем клубе поэзии «Род
ник». Помимо киевских друзей Темина — Юрия Шанина
и Гелия Аронова — приехали и московские поэты Влади
мир Леонович и Александр Радковский. Борис Чичибабин тогда был в опале, его имя не упоминалось в прессе,
ему было запрещено выступать на вечерах. Когда я пред
ложила ему выступить на вечере, он сначала стал отказы
ваться, говоря, что его выступление может навлечь не
приятности на «Родник», но я уговорила его. Успех он
имел огромный.
219
А потом поздним вечером и до четырех часов ночи мы
сидели за нашим столом, поднимали рюмки за дружбу,
говорили о том, что нас волновало, радовались встрече.
Стихи читали Борис Чичибабин, я, Александр Радковский. Дошла очередь до Владимира Леоновича. Когда он
читал свою поэму о последних днях Александра Твардов
ского, Борис заплакал. (Об этом вечере вспоминал потом
Владимир Леонович в своей прекрасной статье «Колоколь
ная молвь», посвященной Чичибабину и опубликованной
в «Литературной газете»).
Когда вновь пришло к Борису Чичибабину заслужен
ное признание, я присутствовала на многих его вечерах.
И все же хотелось бы отметить первый вечер, состояв
шийся в сентябре 1987 года в Московской городской биб
лиотеке им. Некрасова.
Зал был переполнен. Приехало множество его поклон
ников из разных городов, особенно из Одессы. В руках у
многих были самиздатовские книги Бориса Чичибабина.
Было много бардов, певших его стихи. Вечер вел Леоно
вич, сказавший поразительно глубокое «вступительное
слово». Аплодисментами и вставанием встретили Лидию
Корнеевну Чуковскую, которая много лет находилась в
опале за свою литературную деятельность и была исклю
чена из Союза писателей. Она жила отшельницей, рабо
тая над своей замечательной книгой об Анне Ахматовой,
за которую получила Государственную премию. Ее при
ход на вечер был данью уважения и любви к Борису Чи
чибабину — поэту и человеку.
Выступление Бориса Алексеевича было взволнованным
и искренним отчетом поэта перед читателями и перед
Временем, и каждая строчка стихов попадала в цель.
Помимо книг и искусства, и он, и Лиля имели еще
одно общее увлечение: они очень любили путешествовать
и изъездили чуть ли не всю страну. В города Борис Чичи
бабин влюблялся, как в людей. Сколько взволнованных
страниц посвятил он в письмах Чернигову и Кишиневу,
Суздалю и Каунасу, Риге и Пскову, Пушкинским Горам
и Михайловскому, Судаку и своему любимейшему Кок
тебелю и еще многим, многим местам! В одном из писем
читаем: «Самым большим, еще как следует не переварен
ным, не отраженным в стихах открытием — потрясением
последних лет нашей жизни остается Армения. Когда мы
встретимся, я буду говорить о ней неостановимо. Хоть
именно о ней лучше всего молчать, но молчать вместе,
разделенно. Вы должны обязательно побывать там. Каж
2 20
дый поэт, каждый духовный человек должен, в конце кон
цов, хотя бы раз в жизни увидеть эту единственную, свя
тую, прекрасную, трагическую землю». (Он исполнил свой
долг перед этой землей, написав свои четыре «Псалма об
Армении»).
Легко представить себе, как мучительно переживал
Борис Чичибабин трагедию армянского народа, разоре
ние Грузии, начало кровавых событий в Чечне! Человек
обостренной совести, он вину за все это принимал на себя.
Невыносимым стало для него и разрушение государства,
которое было его родиной. Он справедливо считал, что,
борясь против всего ненавистного в существовавшем строе,
он вместе с другими расшатал фундамент этого государ
ства — и оно рухнуло. Нет, не об империи он скорбел, а
об «общем культурном пространстве». В одном из после
дних писем он писал:
«Грустно и плохо то, что происходит с культурой, с
нравственностью, с духовностью. На многие и многие годы
самое великое, самое прекрасное, самое насущно необхо
димое в жизни, в искусстве останется недоступным для
тех, для кого оно создавалось и кому оно нужно, останет
ся невостребованным пропадающими и нищими, лишен
ными всего этого душами».
Он прожил жизнь на Украине и был связан с ней, с ее
природой и культурой не только физически, но и духов
но. Одним из святых для него имен был Тарас Шевченко,
он с нежностью говорил о Лесе Украинке. Не зря он на
писал:
С Украиной в крови я живу на земле Украины.
Во время перестройки он поверил в творческие силы
новой Украины, которые для него воплотились в именах
Мыколы Руденко, Лины Костенко, Ивана Дзюбы... По
мню, как он пришел к нам после очередной встречи, а на
лацкане его пиджака был прикреплен значок «Руха».
Но шло время, и его стало угнетать то, как русская
культура стала отодвигаться на Украине на задний план.
На его юбилейном творческом вечере в январе 1993 года
ведущая вечер Лина Костенко, которую он так ценил как
поэта, позволила себе упрекнуть его за «чрезмерную» лю
бовь к России — и не только от своего имени, но и от
имени своих единомышленников. Борис очень тяжело это
воспринял, хоть и достойно ответил ей в своем выступ
лении.
221
В 1976 году летом мы с Чичибабиными поехали в Кончу-Заспу, в гости к Мыколе Руденко и его жене Раисе.
(Руденко к тому времени тоже был исключен из Союза
писателей и из партии и находился буквально на пороге
ареста.) Хозяева нас очень тепло приняли. Но Борис, уви
дав на стене портрет Тараса Шевченко, украшенный руш
ником, возмутился: как можно из человека делать икону?
Чтобы разрядить обстановку, я предложила Мыколе
Руденко прочитать его новую поэму «Хрест» — про голодомор на Украине. Он стал читать свою замечательную
поэму, мы все были потрясены. После чтения Борис по
дошел к нему, обнял и поцеловал.
Долгое время Борис Чичибабин непримиримо отно
сился к тем, кто эмигрировал из страны, даже к самым
лучшим людям. Он писал:
Но всем живым нельзя уехать
с живой земли!..
Да, с Чичибабиным было нелегко дружить, и в то же
время дружить с ним было прекрасно! Потому что тех,
кого он любил, он одаривал таким душевным теплом,
которого вряд ли можно было дождаться от более сдер
жанного человека. Для него слово «дружба» было равно
значно слову «действие». Пусть простит читатель, что мне
снова придется говорить о себе. Не сомневаюсь, что дру
гие близкие люди тоже расскажут о том, как им в тяже
лый момент помог Борис Алексеевич.
Уже несколько лет в плане «Рад. письменника» была
моя вторая книга стихов, но редактор требовал убрать часть
стихов о природе и добавить 3—4 стихотворения о БАМе,
КАМАЗе. Узнав об этом, Борис сказал, что для спасения
книги нужно решиться на этот шаг. Я ответила, что пи
сать подобные стихи не собираюсь, да если бы и хотела,
у меня они все равно не получатся.
Чичибабины уехали в Харьков, и через несколько дней
я получила от Бориса письмо, в котором лежало три при
стойных стихотворения на «требуемые темы», написан
ные в стиле Чичибабина (он в стихах всегда узнаваем!)
его удивительно четким почерком... Это был явный ком
промисс. Для себя он давно уже отказался от таких «от
ступлений», но, спасая книгу друга, совершил над собой
насилие.
Разумеется, я не отнесла стихи в издательство, книжка
тогда не вышла. Но я на всю жизнь сохранила не только
222
эти три стихотворения, но и огромное чувство благодар
ности.
Прошло более десяти лет. Многое изменилось в стра
не. Неожиданно у авторов, которых не печатали по тем
или иным причинам, появилась возможность издать сти
хи за свой счет. Киевские друзья уговорили меня попы
тать счастья, помогли собрать нужную сумму. Пришла
верстка. И тут оказалось, что за последнее время все по
дорожало и теперь я должна внести дополнительно такую
же сумму, а иначе набор рассыплют.
И тут на очередной съезд писателей приехал Борис
Чичибабин. Узнав от меня по телефону печальную но
вость, сказал: «Ничего не предпринимайте! Вечером при
ходите к нам в гостиницу, и мы все обсудим».
Когда мы пришли, Борис уже все решил: деньги дает
он. Я, зная, как трудно они с Лилей жили все эти годы
(чтобы свести концы с концами, этот Поэт Божьей ми
лостью, уже пожилой человек, вынужден был работать в
трамвайно-троллейбусном управлении), отказалась наот
рез. Борис долго убеждал меня, а потом сказал: «Посту
пайте как знаете. Но если книгу рассыплют, я вам этого
не прощу».
А я так испугалась гнева Чичибабина, что наутро сразу
же отыскался спонсор — Киевское отделение Украинско
го фонда культуры...
В последние годы жизни на Бориса Чичибабина обру
шилась заслуженная и все же неожиданная для него сла
ва. Нельзя сказать, что это его не радовало: появилась
уверенность, что жил и писал не зря. Одна за другой вы
ходили его книги. Была присуждена Государственная пре
мия. Радовали приглашения на литературные праздники
в Москве и Киеве, Ялте и Тарусе, в Путинских Горах и
других дорогих сердцу местах. Наконец-то появилась воз
можность побывать за границей, он съездил в Италию и
Германию, дважды побывал в полюбившемся ему Израиле.
Вокруг него появилось множество людей, как-то неза
метно оттеснявших старых друзей. О нем писали как о
совести русской поэзии, выразителе дум лучших предста
вителей современности. Конечно, это не могло его не
радовать. И в то же время он стал молчаливее и задумчи
вее. Появилась какая-то растерянность, о чем он неодно
кратно писал в последних письмах:
«Перемены в нашей стране и в моей литературной судь
бе застали нас не подготовленными к ним, в растерянно
сти и неуверенности. Все эти публикации, интервью, вы
ступления, которые, судя по вашим откликам, так радуют
223
вас, меня, скорее, огорчают: все это пришло поздно и не
так, как мне хотелось бы («а как хотелось бы?» — этого я
не знаю, но наверное «не так», если мне от этого не радо
стно, а грустно, неловко, нехорошо). Я чувствую себя са
мозванцем, занявшим чье-то чужое, не мое, не свойствен
ное мне место, тем более, что вот уже два года, как я не
пишу стихов. К тому же, все, что сейчас происходит со
мной, сопряжено с суетой, которой я всегда боялся и про
тивился, а сейчас от нее никуда не деться...»
Потом пришли, прорвались стихи — долгожданные,
выстраданные — и не только гражданского звучания, но
и удивительно нежные:
В лесу, где веет Бог, идти с тобой неспешно...
Вот утро ткет паук — смотри, не оборви...
А слышишь, как звучит медлительно и нежно
в мелодии листвы мелодия любви?..
Чем старше становился Борис Чичибабин, чем умудреннее становилось его сердце, тем чаще мысленно обра
щался он к Богу. Он не был церковником, считая, что Бог
присутствует во всем: в любой былинке, в любом прояв
лении жизни. Теперь, прощаясь с друзьями, он не только
целовал их, но и крестил, как бы ограждая от всего дур
ного на свете...
Напоследок я подумала о том, что Борис Чичибабин,
друживший с самыми остроумными из знакомых мне
людей (Юрием Шаниным, Феликсом Кривиным, Гелием
Ароновым), сам шутил нечасто. И все же чувство юмора
было ему свойственно. Об этом говорят многочисленные
его шуточные стихи. Одно из них, посвященное нам с
мужем, написано в Коктебеле, куда мы собирались, да
так и не смогли поехать вместе.
Привожу это стихотворение, которое своей улыбчивостью нравилось самому автору.
Здравствуй, душенька с телешком
и телешко с душенькой,—
здравствуй, Дусенька с Олежком
и Олежек с Дусенькой!
Оба мы, насупя брови
с окаянна горюшка,
шлем вам две свои любови
с окияна-морюшка.
Наше вечное спасибо,
из любви отлитое,
224
что живете в три погиба,
но с душой открытою.
Наше вечное спасибо,
пусть хоть мир обрушится,
за все ночи недосыпа,
доброты и дружества.
То ли круг нам очертили,
то ли так положено,—
почему нас не четыре
на земле Волошина?
Хоть проводим жизнь с другими,
умствуя и шастая,
есть у нас святое имя:
Дусенька Ольшанская.
И, сбежав от тех попоек,
что с собой не возятся,
обнимаем вас обоих
и целуем во сердца.
Я молюсь, чтоб без усилий
хорошо жилося вам,
но при том не все в России
мнилось в свете розовом.
От обиды и обузы
бытия лохматого
облегчи вам души, музы
и княжна Ахматова.
Жить во век в ладу со словом
писаным и баяным
и скучать по встречам новым
с вашим Чичибабиным.
Последние строчки, как многие у Бориса Чичибабина, пророческие: сколько ни осталось жить, я всегда буду
скучать по встречам с этим удивительным человеком.
1995 г К и е в
8 8-25
В ладим ир Л еон ови ч
МЕЖ РОЗОВЫХ БАРХАНОВ
ЧичибабиНОведение.
НО или НА? Вот в чем вопрос.
Лет 30 с лишком назад его не стояло, а мы, дети «Ма
гистрали», и без того прекрасно ведали, кто таков этот
тощий и хмурый, рослый сорокалетний харьковчанин с
глухим голосом и резкими движениями; классик. Повто
ряли нараспев:
В Игоревом Путивле:
выгорела трава.
Глядел он, несмотря на рост, немного исподлобья, как
бы пряча взгляд и винясь в чем-то, а уж голос и совсем
пропадал в глубине килевидной груша и шел оттуда, шел
толчками и мимо связок. Борис* когда писал классиче
ского своего «Верблюда», нарисовал его одной строчкой:
Шагает, шею шепота вытягивая.
Сергей Филиппов, он сейчас работает Львом Шило
вым, голосописцем — о, гораздо более того!- — с первого
звука полюбил и понял Чичибабина, выпустил сначала
пластинку на «Мелодии», а теперь и кассету: слушайте:
Шагает, шею шепота вытягивая,
проносит ношу, царственен и худ,—
песчаный лебедин, печальный работяга...
Размеренная поступь слогов, слова без выраженья, вы
ражено и отдано уже все, читается текст. Поравнявшись с
вами, читатель, верблюд Чичибабин всякий раз приоста
новится и близко-близко повернет к вам морду лица:
Мне, как ему, мой Бог не потакал.
Я тот же корм перетираю мудро,
и весь я есмь моргающая морда,
да жаркий горб, да ноги ходока.
226
Под стихами 64-й год, 41 год поэту.
Пока хоть один безутешен влюбленный,
не знать до седин мне любви разделенной.
Пока не на всех заготовлен уют,
пусть ветер я снег мне уснуть не дают.
Эти стихи, этот обет помечен 49-м годом: Борис еще
сидит. Важна обстановка, в которой такие обеты даются,
возраст важен. Хоть ты и в КВЧ, а все голодный и спать
тебе на нарах до общего подъема и пять лет ежедневно
вспоминать Диккенса, которьй самым страшным наказа
ньем полагал лишение свободы на целый год. Подумать
только!
•Мыс Шенталинскнм сосшвили огромныйтом ш прозы
и стюгов, написанных теми, кто там побывал . Чичибабияа я попросил что-нибудь написать для книги, издать
которую на родине никто не шевельнулся пока. Борис
написал убористым своим почерком, каждая буковка от
дельно, страничку для нас. Из нее следует, что из лагеря
мы так и не вышли к 93-му году, сменили только паха
нов, сменили феню вывески. Кажется, этот листочек был
последнее, что написал и дописывал он перед последним
отъездом из Москвы в Харьков в доме любимых им Ша
ровых... Господи, сколько любви рассыпано, расточено
им, любви нежнейшей, благоговеющей, невероятной в
этом тертом и битом человеке — разным людям... Но те
перь не таким уж и разным: каждый скажет: и меня лю
бил он, если это кому-то надо будет знать. Я знаю только
одно: любовь, таким вот образом расточенная, живет по
всюду. Это как радиация, но более долговечная.
Без малого 30 лет назад увез я в Тбилиси коричневую
тетрадку — читайте, удивляйтесь, а я уж наизусть знаю —
и.многое там было такое, чего нет ни в одной борисовой
книге. Где та тетрадка? Уехала в Израиль? Но тогда ее
издадут благодарные евреи (как благодарные татары крым
ские поставят поэту памятник где-нибудь у подъема на
Перчем или на самом верблюжьем горбу его).
И опять — тишина, тишина, тишина.
лежу, изнемогший, счастливый и кроткий.
Солнце лоб мой печет, грудь моя -сожжена,
и почиет пчела на моем подбородке.
Я
Все, что вижу вокруг, беспредельно любя,
как я рад, как печально и горестно рад я,
8*
227
что могу хоть на миг отдохнуть от себя,
полежать на траве с нераскрытой тетрадью...
62-й год. Кротость... почиет — из диковинного тогда
словаря. Рад я — харьковское со звонким д, чтоб тетрадь
ему откликалась, но все это мелкий золотой сор. А дело в
том, что И ОПЯТЬ тишина, та родовая, откуда и куда
шумит и стремится все это пестрое, промежуточное. Так
оказывается мало надо, чтобы описать Рай, где дано душе
лишь одно чувство беспредельной любви ко всему вокруг.
По молодости Чичибабин носил усы и бородку, что
намекало на родство с рыцарем Печального Образа (Рицарь — произносил он. «Между печалью и ничем мы выб
рали печаль»). В усы, я думаю, мог он прятать улыбку,
как, наверное, тогда, когда, впервые попав на крымский
пляж, увидел там знаменитого писателя и даже читал ему
стихи и принимал одобрительное покряхтывание и лас
ковое «голубчик»:
И что мне зной и что мне мошкара —
я горд как черт, что видел Маршака!
«Крымские прогулки» Чичибабина помечены 61-м го
дом. Интонация, приемы прямой речи — нарочито Мая
ковские, в конце выступленья — так! — зовет он Радище
ва. Надо внятно сказать, что одна уже эта крымская тема,
упрямо разрабатываемая украинским стихотворцем, под
пала под статью 58-10 УК, а затем под статью 70: антисо
ветская агитация, разглашение гостайны, националисти
ческая пропаганда. Лагерник, он прекрасно это знал, и
надо было видеть и слышать, как читал он в Москве в
зале ЦЦКЖ эти стихи. Так, верно, читал Шевченко, вер
нувшийся из Кос-Арала, преступную свою, антиправи
тельственную «комедию» «Сон» прекрасной Екатерине
Дадиани, урожденной Чавчавадзе. Проспал доносчик свою
добычу... Но мы-то не проспали:
Перед землею крымской
совесть моя чиста —
для этого стоило рисковать. И перед землею Армянской,
и перед землями Прибалтики и Молдавии. Подлинно:
странствующий рицарь! Расти, легенда, тебе, как роскош
ной глицинии, есть что обнять и обвить.
Где Даугава катит раскатистые воды,
растил костлявый прадед росток своей свободы...
228
В Храм Свободы не надо рваться, расталкивая людей,
и громко возносить хвалы Ей, наконец-то наставшей. Этот
храм надо воздвигать по камню, по камню. А уж после
этого можно и написать, выставив в заглавие РЕСПУБ
ЛИКАМ ПРИБАЛТИКИ:
Перемогший годы окаянные,
обнесенный чашей на пиру,
вольный крест вины и покаяния
перед вами на душу беру.
Слава вам троим за то, что первые
вышли на распутие времен
спорить с танкодавящей империей,
на века ославленной враньем!
90-й год, до Чечни еще далеко... За несколько дней до
смерти Бориса танки России вторглись в Чечню. Услышав
это по радио, говорит Лиля, Борис весь как-то задергался
и не своим голосом заорал те слова, которых в стихах у
него нет. (Редкий случай адекватной событию матерщи
ны, незаменимости, хоть и недостаточности слов. Слаб
тут великий и могучий). Но что-то значит все ж воли
людской квантумсатис, о чем вопрошал Бога неистовый
Бранд за минуту до гибели. Эта судорога —
и рвется тело в судорогах ночью —
или никого не скорчит и праведный мат не застрянет ни
в чьих ушах? Чеченскую бойню остановили материнские
слезы. Обесславили и прекратили миллионы одиноких
воль. Точнее сказать: жертв.
Вся-то жизнь наша в смуте и страхе,
и, военным железом звеня,
не в Абхазии, так в Карабахе
каждый день убивают меня.
Стихи 94-го года — успел ли прочесть их Игорь Дед
ков, добитый точно так же? Он любил стихи Бориса, он
мог бы написать, человек классической русской судьбы,
о своем собрате — не успел.
* * *
Чему приурочить вечер, посвященный Чичибабину, что
прошел в конце декабря 96-го в Литмузее? Второй годов
щине Бориса? 9-му января — его дню рождения? Или
дню рождения Лили — под Новый год?
229
Когда б не ты, я был бы нети отдан,
в когтях беды
давно став трупом или идиотом,
когда б не ты...
Не прав Владимир Корнилов: была-де Анна Григорь
евна Сниткина, а больше российской словесности так
никогда не везло — как повезло Достоевскому с его спа
сеньем и опорой,— Лилино имя на слуху у нас становится
нарицательным. Склоняюсь к тому, что вечер, который
мне доверили провести, был Лилиным. С нею приехал
Марк Богославский, но не смогли приехать объявленные
Лариса Богораз и Марлена Рахлина.
Честно пытался я выпуклую форму вдохновенной речи
Марка, блестящих импровизаций Аннинского, Лилиных
реплик, философского трактата Г.С.Померанца с вкрап
лением из статьи Зинаиды Миркиной о Борисе, стихи
Юдахина, слова Алексея Смирнова, который взял потом
и гитару,— весь этот устный ненарочитый и сферический
жанр разогнуть и распластать в статью. Распять, если угод
но. И отказался от этой попытки. Повторяю: вечер запи
сан и стал фильмом — Сергей Филиппов охотно покажет
его тому, кто сильно этого пожелает. А кто сильно поже
лает, узнает через Литмузей, как добиться Сергея и т.д.
«„Чище” всех говорит Померанц»,— говорит моя дочь,
снимая его речь с диктофона.
«Религиозный поворот сейчас происходит не впервые,
т.к. не в первый раз человечество съедает запретный плод.
Он был съеден в древности, когда Протагор сказал, что
Человек — мера всех вещей... Запретный плод был снова
съеден, когда Пико делла Мирандо в произведении «Че
ловек» сказал, что человек мог бы создать даже землю
заново (а это было до Коперника), если бы у него были
орудия и материалы... Запретный плод был съеден, когда
сочли, что человек добр (Руссо? — В Л .) и только цивили
зация его портит, а потом была кровь французской рево
люции. Запретный плод был съеден, когда Маркс сказал
о бесконечном развитии богатства человеческой природы
как самоцели. А потом мы нахлебались этим развитием
досыта. Тем не менее поднималась каждый раз мощная
волна, и 60-е годы были только отголоском той огромной
волны, которую создала наша революция...» Рискну даль
ше пересказать мысль философа: Чичибабин попал, как
человек истории, в это волнение, был отголоском рево
люции и ее идеалистом — и столь же искренним стал он
230
в своем отрезвлении... Хрустальное здание иллюзий, го
ворит Померанц, рухнуло, и спасти поэта могла только
подлинная глубина.
Кирилл Ковальджи сказал, что Чичибабин состоялся
вне контекста поэзии 60-х годов. Оно так, а я думаю, что
и вопреки ей, все же огосударствленной и на сегодняш
ний день, а уж тоща... Пишу большими буквами:
Я ЧУДЬЮ БЫЛ И ЛОШАДИНЫМ РТОМ,
ВСТАВ НА ДЫБЫ, КРИЧАЩИМ ПОД ПЕТРОМ.
Это могучее косноязычье продавит любой контекст:
здесь не намеренье — здесь постоянно действующая судь
ба. Верно: Бог нам послал Бориса, чтоб оглянулись мы на
жалкий контекст послесталинской не только поэзии —
культуры вообще.
«Чичибабин мог сказать, что пионерские барабаны и
до сих пор стучат». Это уже Лев Аннинский. Достаю из
памяти строчки, которые теперь не переиздаются, о крас
ной звезде:
чей цвет пунцов, лучи ее остры,
в ней кровь отцов и юности костры...
«Как же его читать? Так и читать, понимая, что за каж
дым элементом исторической реальности, который чело
век получает из потока времени, стоит его собственная
мера ответственности, которой он у нас занимать не ста
нет. И если так читать Чичибабина, он нас многому
научит... Удивительное сочетание катастрофичности ис
торического бытия и непонятного внутреннего света, ко
торый при этом остается каждую секунду в душе. Он го
ворит такое, от чего надо немедленно покончить с собой!
Ничего подобного...»
Впервые, на магнитофоне Вадима Кожинова, говорит
Аннинский, он услышал «Смутное время» и был потря
сен. (Мы знали эти стихи в «Магистрали» давно)
Знать, с великого похмелья завязалась канитель:
то ли плаха, то ли келья, то ли брачная постель.
То ли к завтрему, быть может, воцарится новый тать...
И никто нам не поможет. И не надо помогать.
Стихи 47-го года, Борис в лагере. Последнее двустрочие в харьковском томе взято в кавычки — недосмотр
чичибабиноведов. Надо бы им доказать, что здесь про
231
стое текстуальное совпадение с Георгием Ивановым. Об
этом говорит Аннинский, говорит Лиля.
«Бродячий философ, жизнелюбец! Стихи его с фла
мандской полнотой, с отрешенной высочайшей духовно
стью — яростная гражданская лирика...» Это говорит,
конечно, Марк Богославский о Борисе — те же слова,
почти те же говорил и писал о нем сам Борис. «Вы не
знаете, через какую самоломку прошло наше поколенье —
я, Слуцкий, Чичибабин». Марк абсолютно прав, и это
читается во всем его облике. Полвека они друзья с Бори
сом...
1 9 9 7 г ., М о с к в а
С ВЕЛИКОГО ПОХМЕЛЬЯ
«С великого похмелья» — слова из стихов Чичибабина. Утром меня осенило: ведь это не только названье ста
тьи,— это состояние отечества нашего, мутное и больное,
длящееся полстолетия. <...>
Знать, с великого похмелья завязалась канитель:
то ли плаха, то ли келья, то ли брачная постель.
То ли к завтрему, быть может, воцарится новый тать...
И никто нам не поможет. И не надо помогать.
Разворуем помощь и обратим во зло чьи-то добрые
намеренья. Корыстные — тем более.
Борис всегда... Что — всегда? Он был неожиданный
человек. Внутренняя работа всегда в нем шла, не преры
ваясь для разговоров с вами или для участия в какомнибудь общем действии. Его всем памятная резкость или,
напротив, мягкость объяснялись моментом той непрерыв
ной работы — по случаю какой-нибудь внешней реплики.
<...> Обитание среди славянских корней, более глубо
ких и живых в украинской речи, нежели «московськой»,
жадной до всякой новизны и небрегущей собственным
богатством, замечательно повлияло на язык Чичибабина.
Эту материю еще растолкуют нам филологи и поэтоведы,
я же скажу только об одном; строй лексики и радостно
нежданная рифма вместе со счастливой аллитерацией де
лают в стихах то, что я назвал бы эффектом свободы.
Ты приходила девочкой простой,
вся из тепла, доверия и грусти,—
232
как летний луг с ромашкой и росой,
как зимний лес в сверкании и хрусте.
Касалась боли холодом бинта,
на жаркий лоб снежинками снижалась,
и в каждом жесте мне была видна
твоя ошеломительная шалость...
Первичная, от фактуры, от соседства слов, свобода —
залог ее развития к свободе личного высказыванья, не
возможного при чужих средствах, при собственной неодаренности.
Я говорю зиме: «Здорово!
Мы скоро елочки зажжем».
Она, как школьница, сурова
и, как богиня, нагишом...
Владея свободой в этом ее состоянии можно, в конце
концов, дарить ее целому народу:
Как непристойно Крыму без татар...
Отъезжающим — Синай. Остающимся —
Голгофа...
Напоминать:
Где Даугава катит раскатистые воды,
растил костлявый прадед росток своей свободы...
Петь псалмы Армении, корить — с плеча — ошвейцарившуюся Грузию, где донельзя сытым брюхоносцам не
миновать воевать — по законам эстетики и вследствие
известного распада.
Не помню, когда впервые увидел я Бориса в Москве:
больше тридцати лет прошло. А в последний раз прости
лись мы на перроне Курского вокзала осенью 94-го. На
кануне был мокрый обильный снег, превратившийся в
наледь. Борис шел медленно, опираясь на Лилину руку,
ему не хватало воздуха. Он старался побольше вдохнуть,
прямился и оттого казался выше своего роста. Попойдет — постоит... А в стихах про верблюда:
Мне, как ему, мой Бог не потакал,
я тот же корм перетираю мудро,
и весь я есьм моргающая морда,
да жаркий горб, да ноги ходока...
233
Вот и ноги ходока...
Я ушел вперед с пачкой нововышедших его книжек,
оставил ее в купе и вернулся: Борис и Лиля как раз подо
шли. Зная, что он не любит томительных минут проща
нья, я пожал ему руку — он меня перекрестил.
В Харькове, будучи еще в сознании, он узнал, что на
чалась эта грязная война. Считаю его первой жертвой.
Слышу его сиплое и безголосое:
...пока во лжи неукротимы
сидят, холеные как ханы,
антисемитские кретины
и государственные х-хамы...
Политический кретинизм (или цинизм) негодяев его
добил.
<...> Уже не в первые разы, как стал он появляться со
стихами в Москве, непременно заходил к нам на «Маги
страль», наслушался он похвал и от нас, и от Левина, и от
Межирова, и от Галича...
<...> В 60-х, 70-х годах Борис приезжал в Москву ге
роем. Талант рождает молву: его ждали, его стихи перепи
сывали, я сам в 69-м году увез в Тбилиси целую тетрадку.
Ими дышали!
Где русская тройка прошла с бубенцом,
цыганские пели костры,
и Пушкина слава зарылась лицом
в траву под названием трын...
В стихах было раздолье, удаль. Нынешние умники,
похоронившие русскую литературу — наглые могильщи
ки хорошо зарабатывают — знать не знают, почем глоток
свободы в такие времена.
Мы шли по лесу наугад,
навек, напропалую,
и ни один не видел гад,
как я тебя целую...
Воля рвалась из строчек вот как из этих из стихов про
что угодно, тут — про любовь недозволенную, таимую ото
всех. Борис был худой, как жердь, в длинном обтрепан
ном пальто, думаю, что полуголодный. Образом жизни
исповедовал он то, о чем писал (на зависть прикормлен
ным прогрессистам, доившим ЦК комсомола и партии) —
234
проклятый поэт, вечное четвертое сословие. Таким я его
любил и люблю, таким и понимаю.
<...> Году в 86-м Лидия Корнеевна и Елена Цезаревна
Чуковские в продолжение любви Корнея Ивановича к Не
красову .и в продолжение мысли о нем в новое время в
новой общественности решили издать кое-что из «некра
совского» архива К.И. Два выпуска заняли эти материа
лы, мне оказана была честь написать вводную статью и
придумать анкету. Первую же анкету я послал в Харьков
Чичибабину. Вот, в частности, что отвечал Борис на воп
рос о некрасовской традиции: «Это не некрасовская тра
диция. Это традиция порядочности и благородства... И как
раз я не слышу ее у поэтов, которые считали себя сами и
считаются наследниками и продолжателями некрасовской
традиции по видимости, по форме. Ни Твардовский — до
последних дней жизни, ни Исаковский, ни Смеляков не
откликнулись на боль и горе народа, из которого они
вышли, не сказали той правды, которую они обязаны были
сказать (потому что, если не они, поэты народа, то, Гос
поди, кто же?)... Самое страшное это то, что в том, что
именно поэты некрасовской школы, некрасовской тра
диции оказались неспособны к правде, которую они при
несли в жертву идее, я вижу историческую закономер
ность...
Некрасов, как чуткий к народным страданиям- поэт,
пришел бы в ужас, увидев, что осуществление тех идей,
которые, как он верил, принесут освобождение и счастье
народу, на самом деле принесло не только новую несво
боду и новое горе, но и уничтожение самого народа»-.
Отвага додумывать до конца и до конца договаривать —
это Борис.
Народа, стало быть, нет?..
Борис и Лилия приехали на некрасовский вечер, чи
тал Борис, помню, стихи 59-го года «Не умер Сталин».
Кажется, с этого времени начал он «возобновляться» на
Москве уже не только в дружеском кругу. Началась Пере
стройка и востребовала его... Сейчас, вспоминая воздух
десятилетней давности, не могу отделяться от пушкин
ских строчек:
Ах, обмануть меня не трудно,
Я сам обманываться рад.
Именно это и произошло, и наверняка еще произой
дет, когда мы опять уши развесим на сладкие речи. Но во
что вляпаемся, в чем утонем в следующий раз мы, потре
235
бители газет и телепрограмм? Стихов мы не читаем —
живем злобой дня и потому оторваны от прошлого и бу
дущего — изъяты из вечности. Будто некий могуществен
ный наркобизнесмен, некий великий совратитель вместо
воздуха окутал нас опиумным дымом, и воздуха нам не
надо. На сон грядущий покажут нам десяток ужастиков,
своих или заморских, а днем, коли случится свободный
час у телевизора и в это «безлюдное» экранное время слу
чится в студии умный и совестливый человек в програм
ме «Остановиться, оглянуться» (такой нет, но напраши
вается среди хаотических движений современности —
спасибо Саше Аронову за мудрые слова) и расскажет, на
пример о детских садах, о школах, о языке детей, о мыс
лях у них в головах, о детской преступности и смертно
сти, а начнет с рождаемости,— действительно тогда
зашевелятся волосы на голове нашей, набитой черт знает
чем. Народ ли мы — с таким состоянием младенческого и
детского поколения? А старики — слышится мне. А сол
даты наши? А возраст в самой силе — опытные, образо
ванные, но ненужные с их знаниями среди грубого то
ропливого чистогана?
Все так. Плачь, душа, мутись, бедный ум. Тяжкое
похмелье неизбытых злодейств, не получивших ни госу
дарственного судебного определения, ни церковной ана
фемы.
Но потому... Нет, за соломинку оптимизма я не хвата
юсь и ни прошлому льстить, ни на будущее уповать не
хочу. Но потому и не сякнет Русская Поэзия, что делает и
за юристов, и за церковников их неудобные им дела. Во
всеоружии статистики, во всей погибели информацион
ного вала живет она и пребывает. Сплачивает эпохи, вос
крешает их деятелей и деяния их поверяет вечными кри
териями Добра, Красоты, Совести, Чести, Разума.
В той же библиотеке Некрасова в предперестроечную
пору, когда коммунисты еще не научились креститься,
провели мы несколько поэтических вечеров: на пригла
сительном билете стояли слова ИМЕНИ ТВОЕМУ. Ска
зать «духовная поэзия» — это сказать, что масло масля
ное. Определений тут не надо. На одном из билетов
напечатали строфу Чичибабина:
Еще могут сто раз на позор и на ужас обречь нас,
но чтоб крохотный светик в потемках сердец не потух,
нам дает свой венок — ничего не поделаешь — Вечность,
и все дальше ведет — ничего не поделаешь — Дух.
236
Как видно, оптимизм и пессимизм, эти друзья, тут ни
при чем. Над нашим отчаянием, над отчаянным взыском,
есть ли еще Россия, и составляют ли народ ее толпы и
кланы, над произволом богатеющего жулья и растерян
ностью ограбленной бедноты, надо всем, что грозит нам
и сводит с ума, звучит этот сильный и тихий голос, со
рванный еще в юности:
ты неистовая моя хвала и ругань,
перелистываемая рукою друга...
Он обращает тебя — к тебе самому, и гораздо важнее
тебе события твоей внутренней жизни, чем то, воцарится
или не воцарится на Москве «новый тать». Светлов гово
рил: плохой водки не бывает, бывает хорошая или очень
хорошая. Не бывает и хорошей власти: она либо плохая,
либо очень плохая.
Но с тобой, человек, с твоим крохотным светиком —
ей ничего не поделать.
Еще один народный поэт явился на Руси, и так не
бедной.
Ни единой нашей боли, ни единой тревоги нашей, ни
заботы мимо он не прошел.
Будь проклят, император Петр!
— раздал проклятия и благословил все, что любил.
Ты нес беду не в кабаки, а в рестораны
— имел право усовестить народного баловня. Если не
Чичибабин, кто же еще задерет Есенина? (Задирал еще
Шаламов, как легендарного поэта всех блатных).
Припечатал негодяями Катаева и «Алешку» Толстого,
что, развалясь, сидит еще в кресле напротив Вознесен
ской церкви.
Ах, Москва ты, Москва — золота голова!
Я, расколов твоих темноту раскумекав,
по погубленным храмам твоим горевал
вместе с тысячью прочих жидов и чучмеков.
...Мне святыни твои — как больному бальзам,
но согласья духовного нет между нами,
поделом тебе срам, что не веришь слезам
и пророков своих побиваешь камнями.
Ты, со злой татарвой не боясь кумовства,
237
только силой сильна да могуча минутой,
русской вольности веси, ворюга Москва,
прибирала к рукам с Калитой да с Малютой.
...Ты, родне деревенской в куске отказав,
шлешь .проклятья и кары взывающим музам,
и тебе все равно, что Рязань и Казань
спозаранку твоим обжираемы пузом...
Стихи не бог весть какие вечные — к о именные, борисовы: кто еще так рьяно заступался за провинцию?
Я все время избегал слова «демократ» — постоянно
распадающегося оксюморона. Бще в юности соображал:
уж такова ее природа,
что политическая власть
не может властью быть народа,
как бы красиво ни звалась.
И вее же не избег измочаленного термина. Поэт наро
да, народный заботник имеет власть... Помните? И дави
лись все словам его, ибо говорил он как власть имущий, а
не как книжники и фарисеи... Это духовная власть, нена
вистная власти политической, власти кошелька, ножа,
бомбы, лживой и кровавой по определены©. Не исключе
но, что эту грамоту усвоил Борис, читая Шевченко, у ко
торого «цар волЬ> не на троне сидит, а влачит кандалы
сибирским трактом и гнет спину в рудокопной яме.
На смерть Чичибабина... Оговорился, немудрено... На
смерть Шевченко, клоня колени перед великим духом,
Некрасов писал:
Не предавайтесь особой унылости:
Случай предвиденный, чуть не желательный.
Так погибает по Божией милости
Русской земли человек замечательный...
Горькие, сквозь слезы стихи — и к народу, и к толпе,
которой покойнее станет без такого поэта. Стихи хресто
матийные, поэтому еще только последние строки:
Тут ему Бог позавидовал:
Жизнь оборвалася.
Баратынский умер, взволновавшись нездоровьем жены.
Прекрасная смерть... Узнав о кончине Пушкина, он на
писал: смерть поэта есть общественное бедствие.
238
Борис умер, узнав о Чечне. И нечего гадать, пост хок
или проптер хок (после того или по причине того). Беда в
том, что никто не напишет стихов j от которых труп цен
зуры встанет, чтоб уничтожить живое слово из самых на
родных глубин. Нет Бориса Чичибабина.
Но есть стихи, опередившие эту смерть. Они подсту
пают к нам и к самому горлу — как морской прилив.
С империей, с ворьем, с похмельем — все ясно. С мутью
СНГ тоже можно разобраться. Другое мучит:
О, есть ли где-нибудь на свете
Россия, родина моя?
И если жив еще народ,
то почему его не слышно?
И почему во лжи облыжной
молчит, дерьма набравши в рот?
1 9 9 5 г ., М о с к в а
Григорий П ом еран ц
ОДИНОКАЯ ШКОЛА ЛЮБВИ
Я взял название своей статьи из стихотворения, кото
рым начинается последний прижизненный сборник Бо
риса Чичибабина, «Цветение картошки».
Взрослым так и не став, покажусь-ка я белой вороной.
Если строить свой храм — так уж, видимо, не на крови.
С той поры, как живу на земле неодухотворенной,
я на ней прохожу одиночную школу любви.
Школа началась в лагерях, продолжалась на бурных
поэтических вечерах 60-х годов, ушла из литературы вме
сте с оттепелью,— и все это была школа любви. После
недолгого торжества в прямом эфире перестройки, после
горечи похмелья Борис Чичибабин оставляет нам эти слова
как самое последнее, самое главное, что он сказал, что
через него сказалось:
В этой школе, поди, классов сто, а возможно, и больше.
Но последнего нет, как у вечности нету конца...
Джордж Оруэлл в статье «Предотвращение литерату
ры» писал, что труднее всего предотвратить поэзию. Сти
хи можно даже не записывать. Они слагались и в лагерях.
Так родился «Тост» Варлама Шаламова («Я поднял ста
кан за лесную дорогу, за падающих в пути...»); так роди
лись и чичибабинские «Красные помидоры», «Махорка».
И так же снова рождались стихи застойного времени. Если
положить на одну чашу весов современные стихи, напе
чатанные советскими издательствами до конца 80-х го
дов, а на другую чашу — то, что не подавалось в цензуру
или что она отсекала, то запретная чаша весов, пожалуй,
не легче. Не напечатали при жизни ни строчки Даниил
Андреев, Людмила Окназова, Александр Солодовников.
Не печатались Вениамин Блаженный, Зинаида Миркина.
Попали под запрет Семен Липкин, Инна Лиснянская.
Целое направление, которое я назвал поэзией духовного
240
опыта (или духовной встречи), официально не существо
вало. Много лет не печатался и Борис Чичибабин. Во время
оттепели он был шумно знаменит, но приспособиться к
застою не захотел. Писал для себя и для друзей, иногда
печатался за границей, работал бухгалтером в трамвай
ном парке; был исключен из Союза писателей, предуп
режден ГБ о возможности применения к нему ст.190, ч.1.
Это, однако, случилось довольно поздно, а уход из дозво
ленной литературы совершился тогда, когда можно было
еще печатать, по крайней мере, сонеты Лиле, стихи о
Крыме, Армении, Литве, Эстонии («Дружба народов» взяла
бы). Отказ от публикаций был свободным нравственным
решением, негромким, но твердым отказом от самой воз
можности фальши.
С предельной искренностью связан недостаток поэзии
Чичибабина, из-за которого мы чуть не поссорились.
Я внимательно прочел машинописный однотомник и на
писал Борису, что ему надо бы поработать над некоторы
ми стихотворениями, где одна-две строфы портят целое.
Чичибабин решительно отверг мое предложение. Прошло
много лет, пока я понял его резоны. Стихотворение вы
ливалось у него на бумагу под диктовку непосредствен
ного чувства. Возвращаться назад, входить в прежнее на
строение и переживать его, как актер переживает Бориса
Годунова или Отелло, он не умел, считал для себя искус
ственным. Во всяком искусстве есть момент лицедейства,
стилизации чувства; у Бориса этот момент исчезающе мал.
У Пушкина, говорил он, тоже есть плохие стихи, это не
важно. Может быть, действительно неважно: слабых сти
хов у Пушкина очень мало. Но пушкинский тип творче
ства (прошла любовь, явилась муза), тип творчества по
воспоминанию чувства,— этот принцип Чичибабину чужд.
Его стихи напоминают его физический облик (недаром
поэт сравнивал себя с верблюдом). И эта угловатая ис
кренность сближает скорее с традицией Достоевского и
Толстого, сознательно ломавшими изящную тургеневскую
фразу.
Виртуозность формы была неприятна царящему Хаму
почти так же, как искренность. Но мастеровитость коекак уживалась с цензурными требованиями и иногда лов
ко обходила их. Чичибабин оказался слишком прям для
уловок. Он не выносил двоемыслия. Куском бесспорной
правды оставалась любовь, природа, книги, и Борис Алек
сеевич отказался выносить свои чувства на сцену. Доста
точно было сказать, написать (не печатая):
241
Не льну к трудам. Не состою при школах.
Все это ложь к суета сует.
Король был гол. А сколько исш н голых!
Как жив еще той сказочки сюжет
Мне ад везде. Мне рай у книжных полок.
И как я рад, что на исходе лет
не домосед, не физик, не геолог,
что я никто — и даже не поэт.
Мне рай с тобой. Хвала Тому, кто ведал,
что делает, когда мне дела не дал.
У ног твоих до смерти не уныл,
не часто я притрагиваюсь к лире,
но счастлив тем, что в рушащемся1мире
тебя нашел — и душу сохранил.
Чичибабин ушел из официальной литературы просто,
естественно, радостно. Вдруг, в середине жизни, к нему
пришла счастливая любовь. Она была несравнима со всем,
что он^ до этого знал, и лучше всего на свете. Это чувство
иногда приходит в зрелые годы, после нескольких тяже
лых испытаний. В' молодости кажется, что чудо можно
повторить — и почему не попробовать? А потом сердце
становится вялым и не трепещет, как прежде... Так быва
ет часто, очень часто. Судя по литературе — почти со все
ми, кто пишет о любви. По крайней мере, в последнее
время. И я думаю, что дар Чичибабина — это жизненный
дар. Его специальность, как говорила Марина Цветаева,
была жизнь. Жизнь и любовь. Он в сорок и пятьдесят лет
любил, как в восемнадцать, со всем удивлением красоте,
как будто в первый раз увидел женщину, в первый раз
испытал радость от ее радости.
Перед встречей с Лилей было одиночество, хлещущее
реками, когда двое в постели отрываются друг от друга с
отвращением и ненавистью... Я пересказываю Рильке, но
мог бы пересказать и Окуджаву, и многих других, и по
этому не вспоминаю таких стихов Чичибабина (они есть
и у него). Вспоминаю только итог:
Мне книгу зла читать невмоготу,
а книга блага вся перелисталась.
О матерь Смерть, сними с меня усталость,
покрой рядном худую наготу...
242
А потом Бог подарил Борису Лилю. И это было как
вторая молодость Фауста. Только без помощи Мефисто
феля. Маргариту, подаренную Мефистофелем, Фауст по
терял и Маргариту погубил. Божий дар оставался с Бори
сом до последних его дней. И поэт радовался дару, как
язычник, и благодарил Бога, как христианин. В поэзии
Чичибабина нет пропасти между царством Афродиты
и царством Христа. Все, что от любви,— Божье:
Ты в снах любви, как лебедь, белогруда,
но и слепым душа в тебе вилла.
Все женщины прекрасны. Ты одна
божественна и вся добро и чудо,
как свет и высь. Я рвусь к тебе со дна.
Все женщины для мига. Ты одна
для вечности. Лицо твое на фресках...
А потому о прежнем — не спрашивай:
Не спрашивай, что было до тебя.
То был лишь сон. Давно забыл его я.
По Kpyjy зла под ружьями конвоя
нас нежил век, терзая и губя.
От наших мук в лесах седела хвоя,
хватал мороз, дыханием клубя.
В глуби меня угасло все живое,
безвольный дух в печали погребя.
В том страшном сне, минутная, как мгогость,
чуть видно, ты, неведомая, снилась.
Я оживал, в других твой свет любя.
И сам воскрес, и душу вынес к полдню,
и все забыл, и ничего не помню.
Не спрашивай, что было до тебя.
Лагерные воспоминания не случа[йно вплелись в рас
сказ о том, что иногда казалось любовью, что иногда по
ошибке зовут любовью. Чувственный плен — та же тюрь
ма, то же рабство. И даже худшее рабство, чем подне
вольный труд. Чичибабин это глубоко пережил, но не
обвинил в своих падениях чувственность, созданную Бо
гом так же, как цветы и птицы. И когда он говорит о
захваченности «звериной» красотой Лили, звериное здесь
означает цельность и силу чувства, без всякой рефлексии.
Ничего зверского. Ибо рождается из нежности и возвра
щается в нежность. Ибо одухотворено любовью. Ибо каж
дый порыв прошел сквозь сердце и чувственный взрыв не
заглушил, не отравил ликующую нежность:
...И я, прощенный, нежностью наполнюсь.
В тебе ж, как сестры милые, духовность
и чувственность, грудь с грудью обнялись.
В юности, когда женская красота меня выбивала из
себя, я поразился, что в отдыхающей Венере Джорджоне
хотелось смотреть на лицо, прежде всего на лицо, а все
остальное — потом (это остальное довершает чувство кра
соты, но потом). И Чичибабин не случайно вспоминает
Джорджоне. Он в своей Лиле тоже прежде всего видит
кроткое лицо, кроткую душу, принявшую в себя его угло
ватые страсти, со всеми срывами, взрывами, попойками
(об этом и в застольных стихах: «Вечером с получки», в
«Оде водке»). Всякое бывало. И сквозь все как родная
гавань — Лиля:
Люблю твое лицо. В нем каждая черта —
от облачного лба до щекотных ресничек
стесняется сказать, как ландышно чиста
душа твоя, сестра деревьев и лесничих...
Чичибабин принимает счастливую любовь как прича
стие, как Божье благословление:
Отныне мне вовек не будет плохо.
Не пророню ни жалобы, ни вздоха,
и в радость боль, и бремя — благодать.
Кто приникал к рукам твоим и бедрам,
тот внидет в рай, тому легко быть добрым.
О, дай Господь всю жизнь тебя ласкать!
А потому в радость, «что я никто и даже не поэт». Не
поэт — в смысле, в котором говорят о человеке: поэт,
прозаик... Не литератор. Не профессионал. Это потом
особо обдумывалось и разъяснялось. Но если человек ро
дился поэтом, он не может вылезть из самого себя. Вспыш
ки творчества приходят к нему, как страсть. Пусть не
часто. Поэт остается поэтом и без стихов. Достаточно
чувствовать в себе творческую силу, образ и подобие той,
которая сотворила мир. Чувствовать, как страдание тонет
в радости, как грохот событий тонет в тишине, нелепость
244
жизни — в целостном разуме. Николай Кузанский назвал
это «совпадением противоположностей» (не гегелевским
единством, развивающимся из одного состояния в дру
гое, а простой цельностью движения и покоя). Ум поэта
не в силах удержать великую цельность, но творчество
стремится к ней и все время вновь ее находит. Поэт от
крыт боли, но не тонет в ней. Его подхватывает следую
щая волна, и радость захлестывает боль. А потом снова
боль. Так, среди ликования крымской природы вспоми
наются сосланные татары.
Шел, где паслись отары,
желтую пыль топтал.
«Где ж вы,— кричал,— татары?»
Нет никаких татар.
Родина оптом, так сказать,
отнята и подарена,—
и на земле татарской
ни одного татарина.
Гейне писал, что французский патриотизм расширяет
сердце, а немецкий сужает. Я думаю, и во Франции были
квасные патриоты, и в Германии — то, что можно назвать
патриотизмом вселенского на родном языке, в родном
облике. Просто есть два патриотизма, как — по Ленину —
две нации в каждой нации (одна из тех фраз, которые
Чичибабин у Ленина любил; слово интернационализм
было ему близко).
Патриотизм Чичибабина расширял сердце. Его любовь
к России — без капли ненависти к другим. Больше того: с
чувством ответственности за зло, которое Россия, русские
сделали другим; ответственности, которой нет у парла
ментов, спорящих о Крыме.
В 1948 году, в разгар сталинской политики травли на
родов, он сочиняет стихи «Еврейскому народу»:
Не родись я Русью, не зовись я Борькой,
не водись я с грустью, золотой и горькой,
не ночуй в канавах, счастьем обуянный,
не войди я навек частью безымянной
в русские трясины, в пажити и реки,
я б хотел быть сыном матери-еврейки.
245
Это одна из лучших етруй в большой реке русской
культуры: быть вегда на стороне тех, кого гонят, кого тра
вят, кому плохо. Чичибабин, порвав с национал-комму
низмом, никогда не переставал быть «красным», никогда
не расставался с интернационализмом и с этическим со
циализмом (я назвал бы его социализмом сердца). Ду
маю, что такой «социализм» неотделим от культуры, вос
принявшей Евангелие без посредства Кальвина. И если
он мешает стране на пути к богатству — Бог с ним, с бо
гатством; была бы совесть чиста.
Чичибабин мучительно переживал отъезд из Харькова
своих друзей — и благословлял их бегство:
Дай вам Бог с корней до крон
без беды в отрыв собраться..
Уходящему — поклон.
Остающемуся — братство.
Благословение борется здесь с горечью, с мыслью об
оставленной России, оставленной ее сынами. Равновесие
неустойчиво, и в другом стихотворении горечь вырвалась
на первое место. Хотя по-прежнему — без ненависти
к уезжающим» Только с болью:
Пусть будут счастливы, по мне хоть
в любой дали,—
но всем живым нельзя уехать
с живой земли.
Это не риторика, не пустые слова. Чичибабин не мог
отделить себя от России, не мог отделить Россию от себя.
В «Красных помидорах» он пишет о своей личной беде, о
потере свободы, но в образном строе стихотворения эта
беда, помимо логики, становится бедой России, и даже
не только нынешней, а во все века истории:
Кончусь, останусь жив ли,—
чем зарастет провал?
В Игоревом Путивле
выгорела трава.
Точно так же становятся личной бедой границы, рас
секшие страну. Они все шли по его сердцу и разрывали
его. Болезненно чувствительный к праву другого, к чужой
обиде, Чичибабин считал себя обязанным не противиться
борцам за незалежность, голосовал за независимость
246
Украины. Но когда раздел совершился, он пережил его как
собственную смерть. Вернее, он просто не пережил его.
...С мороза душу в адский жар
впихнули голышом,—
я с родины не уезжал,
за что ее лишен?
Здесь только боль. Здесь нет чувства превосходства,
желания сохранить командную роль русского центра. И нет
желания переложить свои несчастия на других. Чичиба-бмн, может быть, и еще раз проголосовал бы — против
себя — за других.
И тучи кровью моросили,
когда погибло пол-России
в братоубийственной войне,—
и эта кровь всегда на мне.
Для Чичибабина национализм — ругательное слово.
Всякий национализм. Достается и русским, и украинским
националистам. Нет даже оговорки о различии умерен
ного национализма (цивилизованного предпочтения на
циональных интересов) от национального экстремизма.
В этом (как и во многом другом) его мысль очень прямо
линейна. Я не мог его убедить, например, что без Петра
не было бы Пушкина. Есть вещи, которые он всегда не
навидит: деспотизм, национализм, подлость, жестокость.
Но никогда нет ненависти к народу. Украине посвящено
несколько стихотворений Чичибабина. Русским он чув
ствует себя на юге, а в Москве — «хохлом». Это две сторо
ны одной души, и она разорвана демагогами, политичес
кими честолюбцами... Ему ненавистны паспорта, анкеты,
границы:
Во мне, как свет, небесна и свежа,
приемля в дар огонь лучей палящих,
смеется кровь прабабушек полячек
и Украины вольная душа.
Чтоб жить с людьми, влюбляться и скитаться,
от трудовых корней не отрешен,
я б мог родиться негром иль китайцем.
Творить и думать — вот что хорошо.
А для анкет на кой мне черт рождаться?
Я — человек, вот все мое гражданство.
247
Можно сказать, что Чичибабин — гражданин мира,
космополит. И это верно. Но космополит, который жить
не может без своей большой России. Поэзия Чичибабина — живое доказательство, что гражданин мира может
любить свою родину страстно и нежно, что патриотизм
связан с чужеедством не по природе своей, а по подсо
знательному желанию найти предмет ненависти и излить
на него злобу.
В Чичибабине злобы нет. Есть вспыльчивость, горяч
ность, а злобы нет. Слишком много любви, и любовь га
сит вспышки гнева.
В творчестве Чичибабина, как в его любимцах, Пуш
кине и Толстом, любовь раскрывается во всех своих ипо
стасях: как эрос, филио и агапэ. Это и дружество, щедро
диктующее стихи на случай, и крики совести, и «звери
ное» чувство, заставляющее птиц петь, оленей — драться
за самку. Одно очень важное стихотворение Чичибабина
называется «Битва»:
В ночном, горячем, спутанном лесу,
где хмурый хмель, смола и паутина,
вбирая в ноздри беглую красу,
летят самцы на брачный поединок.
И вот, чертя смертельные круги,
хрипя и пенясь чувственною бурей,
рога в рога ударятся враги,
и дрогнет мир, обрызган кровью бурой.
И будет битва, яростью равна,
шатать стволы, гореть в огромных ранах.
И будет ждать, покорная, она,
дрожа душой за одного из равных...
В поэзии, как в свадебном лесу,
но только тех, кто цельностью означен,
земные страсти весело несут
в большую жизнь — к паденьям и удачам.
Ну, вот и я сквозь заросли искусств
несусь по строфам шумным и росистым
на милый зов, на роковой искус —
с великолепным недругом сразиться.
Поэзия Чичибабина пульсирует в поле напряжения,
созданном Совестью и Страстью. Его специальность —
жизнь. Он посвятил оду неказистой птице — воробью. Он
чувствует себя верблюдом среди литературных скакунов:
248
Он тащит груз, а сам грустит по сини,
он от любовной ярости вопит.
Его терпенье пестуют пустыни.
Я весь в него — от песен до копыт.
Поэзия Чичибабина, нарушая каноны, выработанные
в литературных кружках, вошла в современность, растал
кивая мастеров.
Нехорошо быть профессионалом.
Стихи живут, как небо и листва.
Во время «оттепели» Чичибабин, подхваченный вол
ной пробужденного гражданского чувства, блистал на харь
ковских поэтических сборищах, как в Москве — поэты
Лужников. Потом он «стал никем» — и вернулся боль
шим поэтом большой России. Мне хочется привести от
рывок из недавнего письма Елены Кувшинниковой к моей
жене, Зинаиде Миркиной. Я думаю, таких откликов не
мало:
«Назову вам имя: Борис Чичибабин. Несколько лет
назад в каком-то журнале впервые прочла его стихи: «О,
сохрани несбыточность любви от прямоты ожесточенной
страсти!». Запомнила, стала отыскивать новые стихи. На
ходила (приходили). Слышала по радио (сообщение о
вручении ему премии). И — «Красные помидоры кушай
те без меня». И — особенно мне близко (тоненько болит)
его стихотворение «Лошадки Бориса и Глеба»...» (Улья
новск, 12 мая 1995 г.)
Это стихотворение без названия, начинается оно про
сто с первой строки:
Ночью черниговской, с гор араратских,
шерсткой ушей доставая до неба,
чад упасая от милостей братских,
скачут лошадки Бориса и Глеба.
Плачет Господь с высоты осиянной.
Церкви горят золоченой известкой.
Меч навострил Святополк окаянный,
дышут убивцы за каждой березкой...
Последние годы Борис часто читал эти стихи. Они стали
для него самого словесной иконой:
Ныне и присно по кручам Синая,
по полю русскому в русское небо,
249
ни колоска под собой не сминая,
скачут лошадки Бориса и Глеба...
Безвременно погибший художник Владимир Казьмин
писал, что каждое здание стремится стать храмом, каждая
картина — иконой, каждое стихотворение — молитвой.
В стихах Бориса Чичибабина, во всей их безыскусствен
ности, есть это стремление. Нет стилизации под святость,
но есть то, что составляет самую ее суть: любовь. Любовь
как счастье разделенного чувства и любовь как готовность
душу свою отдать за ближнего. Не спрашивая у него ро
дословной и не заполняя анкет.
1 9 9 6 г ., М о с к в а
К ирилл К овальдж и
ВОСПОМИНАНИЯ О ЧИЧИБАБИНЕ
«Вы уже очищены через слово...»
(О т И о а н н а 15, 3 )
Что-то не давалось мне начало, я тянул, откладывал.
И вдруг понял: слишком все живо еще, больно. Начина
ешь писать воспоминания — значит, соглашаешься с тем,
что Бориса Алексеевича уже нет. Словно отступаешься от
него, словно отдаешь его окончательно смерти...
И все же надо преодолеть этот барьер, потому что на
самом деле память, закрепленная пером на листе бума
ги,— это как раз вытеснение смерти, сопротивление не
бытию...
Я поздно познакомился с Борисом Чичибабиным, хотя
давно мечтал о том, да как-то пути наши не пересекались.
Весной 1991-го года я напечатал в кишиневском жур
нале «Русский язык» небольшую статью о нем, о его «Ко
локоле». И решился послать ему этот журнал в Харьков.
С нетерпением ждал отклика, но его почему-то не после
довало. Я был смущен: мне-то казалось, что есть у нас
какое-то родство душ, пусть он крупней и сильней меня
как художник, но мы одной группы крови, недаром меня
лично по-человечески так тянет к нему (например, я люб
лю стихи Ахматовой, но у меня не возникало настоятель
ного желания познакомиться с ней, хотя представился
однажды удобный случай в Комарове в 1964 году,— мне
оказалось достаточно восхищенно смотреть на нее, не
слишком приближаясь).
И вот летом того же года в Ялте слышу: приехал Чичибабин с Лилей Семеновной, женой. Понятное дело, я об
радовался и, волнуясь, предвкушал нашу встречу: теперь
уж он от меня никуда не денется...
И действительно, образовалась небольшая компания,
появилась водочка, кто-то меня представил (или я назвал
себя — не помню), и вдруг он как-то по-детски просиял,
улыбнулся:
— Как же, знаю, помню. Вы чуть ли не первый упомя
нули меня в центральной печати. Еще в начале шестиде
сятых годов.
— Где?— удивился я.
251
— В «Вопросах литературы». Спасибо вам.
...Дома я нашел тот старый журнал. Действительно,
там я упомянул Чичибабина, говоря о новых именах в
поэзии. Узнал же я о нем от молодого харьковского кри
тика Грицая. Он дал мне первые два сборника Чичибаби
на — я поразился, сразу почуяв настоящего поэта.
При упоминании об этих книжках Борис Алексеевич
поморщился. В них было всякое, не только жемчужины!
Разговорились. Прямотой и естественностью Бориса
Алексеевича с первой же минуты была снята дистанция
между нами, я осмелел и даже в спор ввязался: не мог
согласиться с гневным осуждением Петра Первого в од
ном из стихотворений Чичибабина, незадолго до этого
опубликованных в «Новом мире». Я сослался на пушкин
скую оценку эпохи Петра. Но Борис Алексеевич остался
при своем. Оказалось, что при всей своей доброте, пре
дупредительности и даже застенчивости Борис Алексее
вич весьма упорен и неуступчив, когда дело касается его
убеждений. У него был бесстрашный, честный, но и при
страстный ум. Для него не годилась диалектика спокой
ного анализа — он был прав правдой поэта, а не истори
ка. Потому, наверное, Чичибабин и стал крупным поэтом,
что к его таланту приложился глубоко определенный и
сильный характер. Ранимый, совестно скромный в лич
ном и общественном поведении, Борис Алексеевич вовсе
не был скромен как поэт. Он откровенно чувствовал свою
роль в русской поэзии, верил в ее значительность, отве
чал за нее.
Ближе мы сошлись в сентябре 1992 года в Коктебеле.
Это были незабываемые дни. Позволю себе привести на
чало письма Бориса Алексеевича ко мне:
«Дорогой Кирилл! Все происходящее с нами и вокруг
так бесперспективно, безумно и бессмысленно, что в на
шей с Лилей жизни до сих пор единственным утешитель
но-милым и радостным светом остаются наши коктебель
ские дни. У меня сочинились стихи, которые я посвятил
вам, что требует разъяснения. В Коктебеле мы были в
прошлом и в позапрошлом году, места эти — волошинский дом у моря и все, что его окружает и с ним связа
но,— для нас издавна дороги и священны, но вот уже
несколько лет они не вызывали во мне стихотворного от
клика, и давно уже нам не было там так хорошо, как в
этом году. В значительной мере это связано с тем, что там
были вы. Я это чувствовал и тогда — за нашим столом в
столовой, на «вечерах сонетов» у Фоняковых, в наших
252
редких прогулках по набережной,— но еще лучше пони
маю сейчас. Мы с Лилей часто вспоминаем вас, и нам
часто не хватает вашего понимающего и доброжелатель
ного сочувствия, ваших советов и реплик. В стихотворе
нии, посвященном вам, ничего этого нет, как нет в нем
ни вашего имени, ни облика, но ваше присутствие в нем
для нас совершенно несомненно, без вас его просто не
было бы, послушайте сами».
И дальше шло переписанное его удивительным по
черком стихотворение «Оснежись, голова! Черт-те что в
мировом чертеже». Оно было впоследствии опубликова
но и вошло в его последнюю книжку «Цветение картош
ки». Я ответил на эти стихи стихами же, и он успел их
прочитать в свой последний приезд в Москву. Как успел
получить и сигнальные экземпляры упомянутой книжки,
вышедшей в нашем издательстве. Помню, мы сидели ве
чером у Александра Юдахина, Борис Алексеевич внима
тельно перелистывал книжку, как бы поглаживая каждую
ее страницу, и тихо сказал:
— Хорошая книжка...
Она действительно хороша. И особенно тем, что выш
ла точно в таком виде, как поэт хотел, никаких измене
ний в составе и расположении стихов редакция не делала.
Юдахин сумел выпросить этот единственный экземп
ляр (я обещал назавтра достать еще несколько), Борис
Алексеевич подписал ему сборник — может быть, это и
первая и последняя книжка, которую Чичибабин подарил
в Москве — в этом смысле у Юдахина уникальный экзем
пляр!
Я еще напишу о Борисе Алексеевиче, когда придет
время и успокоится боль. А пока в приложении к сказан
ному приведу несколько страниц из статьи о нем и то
стихотворение, которое было обращено к нему.1
1
Не в Москве, не в Ленинграде возрос и вырос боль
шой русский поэт. Вдали от наших столичных выступ
лений, от шумных критических битв, мощным гулом и
серебряными звонами зазвучал его «Колокол», и все огля
нулись и увидели. И уже не забудут. Борис Чичибабин.
Новое имя в нашей поэзии.
А было автору в ту пору уже за шестьдесят.
Говорят, и не без оснований, что прошла пора граж
данской поэзии с ее прямой ораторской интонацией. Го-
253
верят также, что прошла пора любовной лирики с ее не
посредственным и открытым изъявлением чувств. А Бо
рис Чичибабин вошел в современную русскую поэзию
сильным откровенным лириком и страстным гражданским
поэтом (гражданским — в лучшем смысле слова: «при
совести» и независимости духа).
'Как это ему удалось? Может быть, потому, что он, живя
в провинции, был далек от современных художественных
исканий? Скорей, разгадка — в его характере, до самых
седин оставшемся по-юношески бескомпромиссным и
цельным. Чичибабин чурался всего, что ему было чуждо,
был органически честен и неподкупен. Когда на склоне
лет к нему пришли слава и признание, они никак не за
мутили его чистоты и чуткости. Он остался самим собой,
уязвимым, совестливым и даже неприкаянным в своем
обостренно трагическом мироощущении.
Его первая книжка вышла еще в 1963 году, но тогда
Борис Чичибабин не успел обратить на себя должного
внимания читателей и критики: вскоре его имя исчезло
со страниц печати. К его прошлым годам репрессирован
ного прибавилось диссидентство. Поэт бедствовал, зара
батывал себе на жизнь в трамвайном депо. Казалось, он
вышиблен из литературы навсегда. Это «вышибание» —
самая провальная ошибка гонителей талантов: отвержен
ные становились тверже, значительней, и им принадле
жал завтрашний день. Борис Чичибабин писал много, его
стихи расходились в списках, передавались из уст в уста.
И настал его час. Пусть через двадцать лет, но настал...
Я заглянул в .ту первую книжку Бориса Чичибабина,
нашел в ней поразившие меня стихи — они не потускне
ли от времени:
Ты вся, как тишина —
Телесная, лесная...
О, музыка и зной
Тех слов, что ты мне шепчешь
Пастушкою ночной
Поступков сумасшедших!..
Но вот что удивительно. Оказалось, в том сборнике
были и дежурные поделки, «паровозики», как их тогда
называли,— с них полагалось открывать книжки стихов.
Видимо, опасность конформизма, пусть в самой малой
степени, подстерегала и Чичибабина. Слава Богу, он бы
стро спохватился и, не обольщаясь удачным дебютом,
254
судил себя строго, с той беспощадностью, которая пред
вещает обновление:
К ак страшно жить и плакать втихомолку.
Четыре книжки вышло у меня.
А толку?
Я сам себе растлитель и злодей,
и стыд: иг боль как должное приемлю...
Это написано всего через четыре года после дебюта.
Поэт продолжал, казнить себяь И,, наконец, а 1968. году —
предел, безысходности, отчаяние, тупик:
Сними с меня усталость, матерь Смерть...
И как раз тогда,, когда вроде, бы и сил не осталось,
приходит прозрение и мужество; Поэт находит себя, по
рывая с современной ему ложью, присягая Пушкину и
Лермонтову, Блоку и Пастернаку, Мандельштаму и Цве
таевой. С виду потерпевший поражение, отовсюду изгнан
ный, одинокий, о й обретает высоких и верных друзей, и
сам клянется им в верности Так, дорогой ценой оплачен
ная, восстанавливается преемственность истинного поэти
ческого призвания:
Я выменял память о дате и годе
на звон в поднебесной листве.
Не дяди и тети, а Данте и Гете
со мной в непробудном родстве.
Чичибабин — один из самых простодушных поэтов.
И мудрых. Один из самых непосредственных. И умелых.
Не смыслом одним жив поэт, а и музыкой мастерства.
В вышеприведенных строках усиление смысла достигается
тонко подобранным звуком: дате — годе, дяди — тети,
Данте — Гете. Внутренняя прорифмовка характерна для
Чичибабина. Он вообще весьма внимателен к строфике
и рифме. Последовательный приверженец классической
формы стиха, ой при этом обновляет рифму в духе Ма
яковского (ассонансную, составную). Он действительно:
мастер. Созревший вдалеке, в тени, в тиши. Но для об
щения: с Пушкиным и Данте обязательно ли жить в. сто
лице, вариться в центральном литературном котле?
Чичибабин — горький упрек тем талантливым поэтам, ко
торые смолоду соблазнились связями, чинами, постами,
премиями.
255
Не только бессмертные гении помогли Чичибабину
выстоять. Честь и слава женщине, полюбившей поэта и
любимой им! О ней пишет он десятки сонетов, как совре
менный Петрарка, и прямо указывает на ее значение в соб
ственной судьбе:
...счастлив тем, что в рушащемся мире
тебя нашел — и душу сохранил.
Любовь к женщине, любовь к родине сливаются, как в
небесном куполе, с обретенной высокой духовностью, с
тем религиозным чувством, без которого человек выпада
ет из Вселенной, из Вечности. Красота земная и небес
ная — в едином выдохе:
Все, что мечтала услышать душа
в всплеске колодезном,
вылилось в возгласе: «Как хороша
церковь в Коломенском!»
...Божья краса в суете не видна.
С гари да с ветра я
вижу: стоит над Россией одна,
самая светлая.
И мысли о конце жизни совсем иные, чем прежде.
Смерть уже не избавление от себя постылого, а мудрая
печаль и просветление:
...Грустно, любимая. Скоро конец
мукам и поискам.
Примем с отрадою тихий венец —
церковь в Коломенском.
Из своего вынужденного отшельничества Чичибабин
врывался в нашу современность, оказывался вездесущим
в ее болевых точках, напряженные струны его лиры отзы
вались любовью и к Армении, и к Эстонии, и к Молда
вии. Поэт обращался к Петру Великому и Горбачеву, Есе
нину и Галичу, Твардовскому и Солженицыну — мысли,
образы, обобщения пересыпаны именами, реалиями, на
званиями мест. И все это переплавлено беспокойством
и требовательностью, любовью и болью:
Кто — в панике, кто — в ярости,
а главная беда —
256
что были мы товарищи,
а стали господа.
Ох, господа и дамы!
Рассыпался наш дом —
Бог весть теперь куда мы
несемся и бредем.
...В сердцах не сохранится
братающаяся высь,
коль русский с украинцем
спасаться разошлись.
В голову не приходит назвать эти стихи «риторичес
кими». Борис Чичибабин особенно тяжело переживал наше
смутное время еще и потому, что оказался в Харькове —
как бы вне России, за рубежом.
Его голос был с каждым годом все слышней, все необ
ходимей, когда его внезапно настигла смерть...
Обаятельный и правдивый, ранимый и мужественный,
скромный и гордый, Борис Чичибабин встал в ряд самых
значительных русских поэтов двадцатого века.
2
Так случилось, что это была последняя встреча...
12 ноября 1994 года я провожал Бориса Алексеевича
до метро после его выступления в киноконцертном зале
«Октябрь». Вдруг он, после долгого молчания, сказал не
громко:
— Я уже хочу умереть...
Я не знал, насколько он болен, видел только, что он
очень устал и мучительно переживает наше смутное вре
мя. Я попытался отвлечь его от мрачных мыслей — сегод
ня Москва так сердечно рукоплескала поэту, сегодня он
получил сигнальный экземпляр сборника своих новых
стихотворений «Цветение картошки»...
Он слабо улыбнулся, как бы извиняясь:
— Да, да. Сегодня я должен радоваться...
У него в кармане лежали мои стихи, те, которыми я
ответил на его стихотворение, посвященное мне. Я ве
рил, что летом мы опять увидимся в Коктебеле. Никогда
не думал, что придется печатать эти стихи в горьком кон
тексте утраты и боли. И все-таки в стихах — правда: он
для меня остается живым, как остается навсегда в рус
ской поэзии.
9
8-25
257
* * *
Б. ЧИЧИБАБИНУ
Говорить по душам все трудней в наши душные дни.
Доверяю стихам, но приходят к поэтам они
С каждым годом все реже и реже.
Пусть ползет полосой за водной серой гальки накат,
Как подаренный грош, за щекой — сердолик и агат
Все еще бережет побережье.
Я охотно отдам за хохлацкий купон по рублю,
Лишь бы встретиться нам — вдалеке я молюсь и молю
О всевышне дарованном часе,
Долгожданном, когда кипарис заволнуется весь,
Тиражируя весть* что Борис Алексеевич здесь,
С Лилей он на заветной террасе.
Те же розы, кусты тамариска и россыпи звезд...
Море* знаешь ли ты, что Россия — за тысячу верст,
Что твой берег — уже зарубежье?
Думал ли Коктебель, дом Волошина и Карадаг,
Что граница, кромсая страну так и сяк,
Побережье на ломти нарежет?
Катастрофа, державный склероз, но не верится мне.
Как и Вы* я прирос к этой вечно несчастной стране.
Не согласен я с горем, хоть режьте,
й пока я живу и дышу — наяву и во сне
Неустанно ищу у расколотой чаши на дне
Я последнюю кашпо надежды.
Как нам быть, дорогой, с разделенной и. горькой страной?
А у ней на большой глубине есть запас золотой*
С оскуденьем нельзя примириться.
А во мгле у поэтов есть свой нерушимый союз,
Потому на земле никаких я границ не боюсь,
Как велят нам бессмертные птицы.
1 9 9 5 г ., М о с к в а
М анук Ж аж оян
«КАК ПОЗДНО Я К ВАМ ПРИХОЖУ
СО СТИХАМИ СВОИМИ...»
Я хорошо помню свое первое впечатление от первого
знакомства с его поэзией. Четыре строки из стихотворе
ния «Экскурсия в лицей»:
И нет причин —а мы с тобою плачем,
а мы идем и плачем без конца,
что был он самым маленьким и младшим,
поди стеснялся смуглого лица...—
врезались в сердце и память, ибо ощущались в них не
трехаккордная слезность, а воспетая Стерном «милая чув
ствительность», которая всегда стоит на неуловимой гра
нице с иронией, но которую критики, говоря о Чичибабине, почему-то называют «простодушием», не различая
именно иронии (а находя вместо нее какое-то «юродство»,
«скоморошество») в едкой и часто беззащитной его по
эзии... Надо быть именно критиком, и никем больше,
чтобы говорить о «простодушии» поэта,— и не обвинения
ли в «простодушии» больше всего боится современная
русская поэзия, создавая свою приблатненную поэтику (в
случае малообразованности), либо прячась за спину мо
дернистской классики, да и то усвоенной все больше в
переводах (в случае среднестатистической начитанности).
Борис Чичибабин был долгое время лишен критики —
его первые книги прошли незамеченными — и, следова
тельно, свободен от «обязательств» перед новейшими по
этическими веяниями, навязываемыми извне, равно как
и от требований посконной «литфондовской» лирики. Его
поэзия, постоянно оглядывающаяся на «вечных спутни
ков» (Блок, Пастернак, Мандельштам, Цветаева, Ахмато
ва и прежде всех — Пушкин), не желала, не принимала
иных влияний...
Трудно подсчитать количество упоминаний этих имен
в его стихах (а также Данте, Баха, Босха, Моцарта, Сер
вантеса, Рильке, Чюрлениса), хотя и с недоумением чита
ются его, мягко говоря, несправедливые стихи о Брод
9
259
ском, к которому он, впрочем, очень почтителен в своем
лучшем эссе «Мысли о главном».
Кстати, имена опальных писателей и поэтов (в том
числе Солженицына и Галича) мы находим не в поздних
стихах Чичибабина, когда они уже не были опальными,
но в стихах шестидесятых-семидесятых годов, когда эти
упоминания были в лучшем случае нежелательными для
советских издателей и небезопасными для писательской
«карьеры» (совершенно невозможное в разговоре о Чичибабине слово). А гораздо раньше, в стихотворение 1947
года, он вводит прямую цитату из Георгия Иванова... Ко
нечно же, для поэта из провинции это было одной из
немногих возможностей спасти и сохранить культуру —
он часто употреблял это слово в своей прозе, употреблял
недвусмысленно, без иронической рефлексии и сомне
ний в ее высочайшей сути, употреблял по-рыцарски, подонкихотски. В 70-е годы этот харьковчанин писал о
Филонове и Нестерове — словно заговаривая их от забве
ния, манделыдтамовскую «мировую культуру» заговари
вая...
Да, тематика стихов Чичибабина часто была «неосто
рожной». Вот — из стихотворения 46-го года:
Отлучилось семя от родного лона.
Помутилось племя ветхого Сиона.
Оборвались корни, облетели кроны,—
муки гетто, коль не казни да погромы.
Не родись я Русью, не зовись я Борькой,
не водись я с грустью золотой и горькой,
не ночуй в канавах, счастьем обуянный,
не войди я навек частью безымянной
в русские трясины, в пажити и в реки, —
я б хотел быть сыном матери-еврейки.
«Е вр ей ск о м у народу»
Эта тема повторится у него почти через полвека, в сти
хах 1992 года «Земля Израиль», «Когда мы были в ЯдВашеме».
И в замечательных «Псалмах об Армении», словно вто
ря Мандельштаму («младшая сестра земли иудейской»),
он пишет: «Армения, горе твое от ума, ты — боли еврей
ской двойник...».
260
(Меня до глубины тронул и его прозаический набро
сок «В моем сердце болит Армения».)
«Псалмы» (1982—1985) — это стихи о главном собы
тии в истории Армении, геноциде. Вплоть до конца 80-х
годов по «негласной инструкции» об этом позволительно
было говорить только самим армянам, а литературные
сочувствия со стороны русских писателей считались «дип
ломатически некорректными» (в этом смысле известные
страницы из «Уроков Армении» Битова были скорее ис
ключением).
В «Мыслях о главном» Чичибабин с грустной иронией
говорит о ставшей чуть ли не трюизмом «всемирной от
зывчивости» русской души. Но не он ли сам, не его ли
неумолкающее чувство вины есть воплощение святой пра
воты этого «штампа»?
Я ведал сам и верил снам,
бродя по крестной пуще,
что наш восторг ее сынам
был оскорбленья пуще.
«Литва — впервые и навек»
Он требовал от людей чувства вины и, не дожидаясь
его, брал ее на себя (за что его, между прочим, обвиняли
то в украинском национализме, то в сионизме) — вину
перед латышами, евреями, литовцами, татарами, эстон
цами.
О город готики господней,
в моей безбожной преисподней
меня твой облик настигал.
« Т а лли н н »
О России же писал с блоковской тоской (и ставил над
стихами эпиграфы из него) — но едва ли не более острой
и жесткой, более безнадежной, ибо писал о «Руси совет
ской»:
Тебе, моя Русь, не Богу, не зверю —
молиться молюсь, а верить — не верю.
Я сын твой, я сон твоего бездорожья,
я сызмала Разину струги смолил.
Россия русалочья, Русь скоморошья,
почто не добра еси к чадам своим?
261
И еще суровее и строже — в позднем стихотворении,
открывающем сборник:
...где шумно шагали знамена портяночной славы,
где кожаный ангел к устам правдолюбца приник,
где бывшие бесы, чьи речи темны и корявы,
влюблялись нежданно в страницы убийственных книг.
«Я родом оттуда, где серп опирался на молот»
Вот эту просветительскую ценность поэзии Чичибабина, этот, без всяких кавычек, гражданский, трагичес
кий пафос глубоко лирического поэта следует, я думаю,
иметь в виду тогда, когда его стих покажется излишне
декларативным, рассудочным и просто элементарным,
словно построенным, как лицейское сочинение, по геге
левской триаде: тезис, антитезис, синтез. Нота Чичибабина высока и благозвучна, но мысль часто банальна, и
тип поэтической речи — часто человеческий, слишком
человеческий. Возможно, самого себя он судил в статье о
Мандельштаме: «Все большие поэты XX века при всей их
разности пошли путем «обмирщения» поэтического язы
ка, приближения к живому, естественному, доверитель
ному языку, к обиходному словарю улицы, дома, службы,
дружбы, любви».
Но вот загадка: как при этом Чичибабин умел быть
почти всегда оригинальным, всегда узнаваемым и во мно
гих стихах — совершенным. Не последнюю роль здесь
сыграла, если перефразировать Пушкина, его физическая
способность быть искренним.
К искренности в современной поэзии невозможно от
носиться свысока — это редкость, что из вчерашнего
«недостатка» она становится сегодняшним бесспорным
достоинством. У Бориса Чичибабина — достоинством по
коряющим. А еще невозможно упустить из внимания его
напряженную внимательность к рифме — практически
нет досужих и неточных, а это у поэта о многом говорит.
Такого обилия интересных, захватывающих рифм я давно
не встречал, причем в его работе над рифмой не чувству
ется той избыточной и иногда утомляющей изобретатель
ности, какая была, например, у Маяковского и Пастер
нака. Кстати, одно из лучших его стихотворений, «Черное
море», написано размером «Лейтенанта Шмидта», едва ли
не красивейшим в русском стихе:
262
Ну о чем бормотать?
Ну какого рожна кипятиться?
Я горю на огне.
Я роса. Я ничем не гнетусь.
Я лежу на рядне.
Породниться бы нам, кипарисы!
Солнце плавит плоды
и колышет в ладонях медуз.
«...после меня останется очень мало стихотворений»,—
писал он в своей автобиографии-исповеди. Возможно. Он,
впрочем, никогда не дорожил славой (включая и посмерт
ную), за годы «полного забвения» разучился это делать, а
пришла она к нему (хотя даже в последние годы не очень
громкая) тогда, когда уже не могла вскружить голову. Нет,
и поэзия, которую он ставил превыше всего, не оказалась
самым главным. Главным оказалось другое — то, о чем он
так пронизывающе тонко писал незадолго до смерти,
в «Мыслях о главном»:
«Я не знаю, что такое Бог, так же как не знаю, в чем
смысл жизни... Просто, как на исповеди, хочу признать
ся, что для меня Бог начинается не «над», а «в», внутри
меня, в глубине моей, но в такой непостижимой, в такой
невообразимо сокровенной глубине, когда она, не пере
ставая оставаться моей личностной глубиной, моим не
возможно-идеальным, никогда в реальности не осущест
вимым, совершеннейшим «я», Божьим замыслом меня,
свободным от искажений жизни и судьбы, становится уже
и глубиной другого человека, и всех людей, живущих и
живших на земле, и не только людей, но и животных и
растений, тополя за окном, березки, посаженной Лилей
четверть века назад и растущей перед нашим балконом».
1 9 9 6 г ., П а р и ж
Бахы т К ен ж еев
О САМОМ ГЛАВНОМ
В последние годы жизни Борис Чичибабин был без
преувеличения знаменит. Простые, ясные стихи, плюс
биография изгоя, плюс кристальная порядочность — че
ловеческая и поэтическая — что еще нужно для славы,
особенно в годы, когда выяснилось, что истинно поря
дочных людей в России можно едва ли не пересчитать по
пальцам. Теперь стихи читать почти перестали, порядоч
ность из моды вышла, и Илья Фаликов в «Вопросах ли
тературы» называет Чичибабина «запоздалым шестиде
сятником», который писал для «последних читателей
советской поэзии». Тут, правда, свою роль сыграли неко
торые политически некорректные (хотя правильно порусски было бы сказать «идеологически невыдержанные»)
стихи, которые поэт написал после распада Советского
Союза, и уж конечно, вполне скандальные строки «я крас
ным был и, быть не перестав, каким я был, таким я и
останусь». На столе у меня красивая книга «Борис Чичи
бабин в стихах и прозе», собранная самим поэтом и по
смертно изданная в Харькове. Тихий зимний день. От стра
ниц книги — на каком месте ее ни открой — струится
тепло. Я читаю понемногу. Хорошая поэзия этого стоит.
Выискиваю любимые строки, которые уже лет двадцать
помню наизусть. Покачиваю головой, когда поэт начина
ет чехвостить демократов и ругать новый российский герб.
Но оторваться — невозможно. Между тем уж кого-кого, а
меня никак нельзя причислить к читателям советской
поэзии!
Есть в биологии такое понятие — конвергенция. Кит
и акула, живущие в сходных условиях, имеют похожие
очертания тел, что, однако, не превращает их в родствен
ников. Как разнолика жизнь, так разнолика и поэзия. Одно
из направлений в поэзии русской можно было бы назвать
повествовательным (за неимением более удачного терми
на). Такая поэзия сосредоточена скорее на сообщении,
чем на структуре слова и потому нередко, поддается гру
264
бому пересказу. Развивали эту линию такие уважаемые
мною авторы, как Г.Р. Державин, А.С.Пушкин, Н.Н.Некрасов, Ф.И.Тютчев (главным образом в политических сти
хах), а в более новое время — Гумилев, Волошин, отчасти
Ахматова. Этой поэзии чужд сюрреализм, чужд экспери
мент со словом, чужда ирония. В значительной мере она
строится на том «авторитарном слове», той «правоте по
эта», которые столь страстно защищал в свое время Алек
сандр Сопровский. К подобному направлению в значи
тельной мере принадлежал и Чичибабин.
С этой линией в России получилась беда. Она оказа
лась узурпированной так называемой советской поэзией.
Вот откуда внешнее сходство Чичибабина с советскими
поэтами, на которое обратил внимание Илья Фаликов.
Но получилась при этом — химера. Чтобы такая «про
стая» поэзия работала, в ней должен присутствовать не
кий — и достаточно таинственный — «сокрытый двига
тель». Она должна быть страстна, правдива и бескорыстна.
Между тем важнейшее свойство советской поэзии всех
мастей — это игнорирование некоей главной истины. Не
спрашивайте, какой! Скажу только, что я не имею в виду
отсутствие колбасы в рязанских магазинах и преследова
ние диссидентов. Главная истина потому и главная, что
над проникновением в нее уже шесть тысяч лет трудятся
лучшие умы человечества, иные даже приближаются к ней,
но — меняются времена, меняются лики этой истины, и
«подвиг бесполезный» продолжается в новых поколениях.
Обманчивая простота Чичибабина заключается в том,
что он совершенно понятен. Прозрачен. Доступен. Слова
его незамысловаты и подчас стоят на грани безвкусицы.
Формального движения вперед (ох уж мне это движение
вперед!) вроде бы не наблюдается. И тем не менее, для
меня он остается, несомненно, едва ли не лучшим рос
сийским поэтом своего поколения.
Впрочем, я знаю секрет обаяния стихов Чичибабина.
Он состоит всего лишь в сочетании упоминавшейся выше
порядочности с бесстрашием и искренностью. Ну и еще —
с верой в несравненную ценность слова. Добавим еще стра
стность и умение видеть духовное содержание во всем
окружающем. Кажется, все. Просто, правда? А вы сами
попробуйте «взять кусок мрамора и отсечь все лишнее».
Ну какой же он шестидесятник, что вы! Я согласен,
иные строки Чичибабина вполне напоминают Евтушен
ко, Межирова, Вознесенского. Время было такое, когда
265
в поэзии можно было быть искренним и писать: «пока на
радость сытым стаям подонки травят Пастернаков — не
умер Сталин». Никто из советских поэтов, однако, не стал
бы (в том же стихотворении) идти на опасные обобще
ния: «А в нас самих, труслив и хищен, не дух ли сталин
ский таится, когда мы истины на ищем, а только нового
боимся?» Декларативно, согласен. Но не все же хитрить,
не все же с ужимками разговаривать. Иной раз наступает
такая тоска по простому слову. Тут-то и надо, для утоле
ния ее, открывать Чичибабина. У него эти «простые» сло
ва — работают.
Но я с мальчишества наметил
прожить не в прибыльную прыть,
и не слова бросать на ветер,
а дело людям говорить...
Не счесть пророков и провидцев,
что ни кликуша, то и тип,
а мне к заветному пробиться б,
до сокровенного дойти б...
На таком поле брани и самые изощренные литерато
ры порою срываются на крик, на слезу, на прямую речь.
Болевые точки у Чичибабина были — под самой кожей.
Любил — боготворя. В расставании с женщиной видел
мировую трагедию (и правильно делал). Остро ощущал
себя в мире — личностью. Вы замечали, как редко даже
лучшие поэты вставляют в стихи свое собственное имя?
И как вздрагивает читатель, наткнувшись на это имя в
поэтической строке и как бы понимая, что увидел знак
предельной откровенности? Бросим позитивизм, друзья
мои, — в конечном итоге «нам остается только имя», са
мая драгоценная разновидность слова.
Не родись я Русью, не зовись я Борькой,
нс водись я с грустью золотой и горькой,
не ночуй в канавах, счастьем обуянный,
не войди я навек частью безымянной
в русские трясины, в пажити и в реки —
я б хотел быть сыном матери еврейки.
(У меня, между прочим, ощущение, что Чичибабин бо
лезненно стыдился самого существования национальных
предрассудков. Так что куда чаще, чем многие, он пыта
266
ется стихами эту коллективную вину — искупить, кля
нясь в любви едва ли не всем народам мира. Наивно? Но
повторю, что у Чичибабина иная система отсчета. Для
него поэзия — все вокруг. Надо быть гением, чтобы в
одном стихотворении объединить «Путивль», «допросы»
и какие-то «красные помидоры». Помните этот малень
кий шедевр 1946 года (кстати, со звуковой и семантиче
ской организацией, которая составила бы праздник для
структуралиста.
Кончусь, останусь жив ли,
чем зарастет провал?
В Игоревом Путивле
выгорела трава.
Школьные коридоры —
тихие, не звенят.
Красные помидоры
кушайте без меня.
Как я дожил до прозы
с горькою головой?
Вечером на допросы
водит меня конвой.
Лестницы, коридоры,
хитрые письмена...
Красные помидоры
кушайте без меня.
В лучших стихах — мизантроп и трагик, в худших —
графоман, лениво разминавший свои поэтические муску
лы («гениальным графоманом Межиров меня назвал» —
ох, сколько в этих строках сдавленной гордости провин
циала, да и что стесняться — и Бродский, и Блок тоже
были порядочными графоманами, частенько работали на
холостых оборотах, как бы создавая необходимый фон для
более весомых вещей). Книги его многословны, изобилу
ют посвящениями друзьям, добрым знакомым, класси
кам, в них царит вокзальная сутолока собственных имен —
Ван-Гог, «тот, кто из Ламанчи», Нарцисс, Христос, Вишна — и все это в одном стихотворении! Ну что ж, утешаю
я себя-читателя, не все же потреблять горькую, иной раз
можно обойтись и квасом. Тоже хорошо, и тоже утоляет
жажду. И тоже, надо сказать, в случае Чичибабина приго
товлено на родниковой воде.
267
Светлый рыцарь и верный пророк,
я пронизан молчанья лучами.
Мне опорою Пушкин и Блок.
Не равняйте меня с рифмачами.
Я — поэт. Этим сказано все.
Я из времени в вечность отпущен.
Да пройду я босой, как Басе,
по лугам, стрекозино поющим.
И, как много столетий назад,
просветлев при божественном кличе,
да пройду я, как Данте, сквозь ад,
и увижу в раю Беатриче...
Ума не приложу, как не побили его камнями (не мета
форическими — это было, а вполне реальными) в насквозь
изолгавшейся стране за эти, да и за многие другие строки.
Например, за такие (пронизанные любовью к России,
неслыханной со времен Есенина):
Не верю в то, что руссы
любили и дерзали.
Одни врали и трусы
живут в моей державе.
В ней от рожденья каждый
железной ложью мечен,
а кто измучен жаждой,
тому напиться нечем.
Вот и моя жаровней
рассыпалась по рощам.
Безлюдно и темно в ней,
как в городе полнощном.
Юродивый, горбатенький
стучусь по белу свету —
зову народ мой батенькой,
а мне ответа нету.
Уже не быть мне Борькой,
не целоваться с Лилькой,
опохмеляюсь горькой.
Закусываю килькой.
Страшно, но убедительно. Что поделать — пророк на
то и пророк, чтобы нас расшевеливать. Открываешь кни
гу с целью культурного отдыха, и вдруг:
268
Не созерцатель, не злодей,
не нехристь все же,
я не могу любить людей,
прости мне, Боже!
Душа с землей свое родство
забыть готова,
затем, что нету ничего
на ней святого.
Как мало в жизни светлых дней,
как черных много!
Я не могу любить людей,
распявших Бога.
Ох, боюсь, что ни при какой погоде нельзя причис
лить эти стихи к советской поэзии! А что же делать со
всеми граждански безответственными стихами Чичибабина, где он сокрушается по поводу засилья богатых и
распада Советского Союза? Да ничего. Надо просто по
нять, что у пророка — за то, что в рубище ходит и страда
ет за нас, — свои права. Он не обязательно должен быть
нам удобен. Экая священная корова — молодой россий
ский капитализм! Я вам на ушко скажу — советская власть
была ну очень плохая. Но ее уже десять лет как нет на
свете. Забыли. Проехали.
Тому ж, кто с детства пишет вирши
и для кого они бесценны,
ох, как не впрок все ваши биржи,
и брокеры, и бизнесмены!
Да и мне они не по душе. «Поэзия и буржуазность, —
с нарочитым простодушием пишет Чичибабин, — прин
ципиальные враги». А что они, кореша, что ли? И не го
ворите мне, что процветающий бизнесмен рано или по
здно отслюнит поэту денег в виде гранта и в этом его
прогрессивное историческое значение (он в таком случае,
кстати, автоматически перестает быть буржуа). Я лучше
открою Чичибабина, который предлагает искать Царства
Божья, и на меньшее не соглашаться.
Я в недрах всякого режима
над теми теплю ореол,
кто вкалывал, как одержимый,
и ни хрена не приобрел...
269
Корыстолюбец небу гадок.
Гори, сияй моя звезда!
В России бедных и богатых
я с бедняками навсегда.
Кстати, я читал что-то похожее давным-давно в одной
книжке под названием «Евангелие». Но шутки в сторону.
Честь и хвала Борису Чичибабину, что в смутное время
он, отзывающийся на всякое движение собственной души,
избежал дешевого умиления нашей нарождающейся де
мократией индийско-нигерийского пошиба. Его стихи
последних лет еще пригодятся России, когда ее собствен
ное умиление окончательно сойдет на нет. Тем более, что,
проливая слезы по утраченной родине, он пишет чисто
и ясно:
Я плачу в мире не о той,
которую не зря
назвали, — споря с немотой,
империею зла,
но о другой, стовековой,
чей звон в душе снежист,
всегда грядущей, за кого
мы отдавали жизнь...
Ершистый, меланхолический, умный, простодушный
мастер — все в нем было крупно, все одним движением
извлекалось из жизни и как бы само собой преобража
лось в искусство. Садится солнце, бросая в мой подвал
отраженные от снега последние лучи. Я закрываю книгу,
преображенный, с завистью и благодарностью. Но поче
му же все-таки «красным был, и, быть не перестав...»?
Потому, что поэт всегда на стороне слабых. Почему бы
ему не подразнить биржевого быка (или медведи) о помо
щью красной, как и полагается, мулеты?
1997
г.,
М он р еа ль
Ж орж Н ива
КРЫМ. ПУТЕШЕСТВИЕ В ПОТЕРЯННУЮ РОССИЮ
(Отрывок)
В Коктебеле я встретился с десятком писателей. Са
мая волнующая встреча была с русским поэтом из Харь
кова — Борисом Чичибабиным. Я уже переводил его сти
хи на французский язык, пытаясь ознакомить наш народ
с его творчеством. В этот вечер была небольшая встреча
писателей позади дома Волошина по поводу нового мос
ковского литературного еженедельника «Литературные
новости». Вдруг появилась высокая фигура раненой пти
цы — это был Чичибабин. Он сразу начал читать поэму
«Плач по утраченной Родине». Я был взволнован.
Мы встретились еще раз с этим, по его собственному
выражению, «трагическим оптимистом», и я понял всю
тревогу этого русского поэта, отделенного вопреки его
желанию границей от России. Его слова тяжелы: «Вот и
опять мы все разрушили, в том числе и эту огромную
страну, которую я бы хотел видеть не разрушенной, а ре
формированной. И вот снова мы пытаемся построить на
пустом месте самый нечеловеческий вариант буржуазно
го государства. И опять одно и т а же; революция ради
революции, реформа ради реформы. Не покаявшись, не
смыв своего греховного позора, нисколько не заботясь о
людях... Страну режут по живому. Я всегда жил в Харько
ве, и теперь я — человек без Родины, потому что моя
Родина — это все те, кто говорит и пишет по-русски. Ей
я посвящал свои стихи. Я был свободным и в ГУЛАГе, и
во времена диктатуры. Теперь, в свободном мире я лишен
свободы. Ненависть возвратилась...».
Я не говорю, что Чичибабин абсолютно прав, я думаю
совсем иначе, но я его понимаю, и этот долгий плач по
России выворачивает душу.
1 9 9 3 г ., П а р и ж
2 71
А лек сей С м ирнов
ДРУЖЕСКИЙ КРУГ
...Стояла украинская зима — не лютая, но ощутимо
знобящая. Круглый танц-зал не отапливался. Окна его
заросли льдом. Дощатый пол под люстрами искрился ине
ем. И тем не менее быстро сбился небольшой, но плот
ный «партер» из криво сдвинутых стульев. Все сидели в шу
бах, теплых пальто, шапках, платках.
Один Борис Алексеевич — в темном костюме и без
шапки.
Какой-то тихий, почти испуганный.
Оказалось: это был его первый,— самый первый,— ве
чер после стольких лет запрета, безмолвия. А публика
собралась во всех отношениях 1рамотная.
И Чичибабин стал читать.
Меняю хлеб на горькую затяжку,
родимый дым приснился и запах.
И жить легко, и пропадать не тяжко
с курящейся цигаркою в зубах...
И все забылось, ушло: и холодные стены, и кто мы,
и где мы, и зачем...
В большой поэзии есть большая отрешенность и отре
шаемая сила. Она затягивает в себя и заставляет, если не
отречься, то по крайней мере отвлечься от окружающего,
самоуглубиться, чтобы, очнувшись, посмотреть на мно
гое другими глазами.
Большая поэзия немыслима без музыки. Но не той,
что привносится композитором извне, а той, что рожда
ется вместе со словом или даже предвосхищает его,— той
мелодии речи, которая и делает стихотворение неисчер
паемым, потому что каждый раз погружает слушателя в
мерные волны блаженного музыкального движения, и пре
сытиться им невозможно.
...Состояние души богаче того смысла, которым оно
вызвано. Все-таки смысл конечен, а оно — нет. Все-таки
не разнообразием смысловых оттенков, не сюжетом, а му
272
зыкой речи держится, скажем, эта фантастическая древ
нерусско-армянская география жития по Чичибабину:
Ночью черниговской с гор араратских,
шерсткой ушей доставая до неба,
чад упасая от милостынь братских,
скачут лошадки Бориса и Глеба.
Кажется, что если бы поэт отказался от семантики и за
менил ее чистой фонетикой:
Чьюно гореченской с тар артогорских...—
то и тогда бы мы восприняли торжественный строй этой
беспримерной скачки, ее завораживающий ритм.
...Как-то вечером харьковский физик Василий Нацик
пригласил меня к себе, шепнув:
— Будет Борис Алексеевич... Захвати гитару.
Оживленный и, как ему положено быть, беспорядоч
ный фуршет, прошел через максимум суеты и веселья, и
когда миграция гостей вдоль уставленного яствами стола
стала ослабевать, хозяин предложил послушать Чичибабина. В Москве вышла первая после вынужденного мол
чания книга Бориса Алексеевича «Колокол» — книга
жизни.
Возлюбленная! Ты спасла мои корни!
И волю и дождь в ликовании пью.
Безумный звонарь на твоей колокольне,
в ожившее небо, как в колокол, бью.
Снова я слушал Бориса Чичибабина, оттеняя своими
музыкальными паузами его незабываемое чтение.
Высокий, медлительный, с какой-то колеблемой в дви
жении статью — благородной и горделивой, Борис Алек
сеевич вдруг превращался в азарт и стремительность.
И смена эта была неуловима.
А еще есть в его поэзии нота чисто украинского звуча
ния — шевченковская, болевая. Легко делить христову
трапезу и трудно христовы страдания. Шевченко делил
именно их. Немногие наши современники отважились
продолжить этот подвиг. Среди них Борис Чичибабин.
...Из Харькова в Москву мы ехали в одном вагоне. У Бо
ри и Лили были выступления (говорю «у них» — потому
что она, как талисман, сопровождала и хранила его по
всюду). А я блуждал отдельно от них и вот — улетал в
Индию. Узнав об этом, Борис Алексеевич на прощанье
273
широко перекрестил меня и произнес очень отчетливо,
акцентируя каждое слово, точно начиная его с большой
буквы:
— Да... Хранит... Вас... Господь!
...Осень. Листва московских бульваров зазолотилась,
окислилась, порыжела.
Встречаю Бориса и Лилю у памятника Грибоедову на
Чистых прудах. Веду на нашу мансарду в пушкинском
«Харитоньеве» переулке.
Делим домашние «хлеб-соль» вокруг самовара за раз
двинутым и потому как будто сузившимся столом.
Тесно сидим с Чичибабиными, Леоновичами, детьми
в нашем «фонарике» над маленьким парком двора,— по
верх смыкающихся, расцвеченных осенью крон — клено
вых, каштановых, тополиных...
Строго оглядывая стол, Борис Алексеевич вдруг спра
шивает:
— А где сахар?
— Боренька, ну зачем тебе сахар? Возьми варенье,—
говорит Лиля.
А смущенная хозяйка, позабыв свою гибкую плавность,
опрометью бросается на кухню и, возвратившись, от пол
ноты чувств водружает перед желанным гостем туес е пя
тью килограммами песка — благо, есть!
И что же гость?.. А гость невозмутимо реагирует на
могучую бересту, как будто ему принесли крохотную са
харницу. Впрочем, и песок мог бы быть не от рафинадно
го завода, а откуда-нибудь из Сахары, и сахарница, буду
чи подана, превратилась бы тогда в «сахарницу» незаметно
от Чичибабина. Быт настолько выпадал из поля его зре
ния, что суровое: «А где сахар?» — запомнилось именно
как курьез — комичное дополнение к той доброте и радо
сти, которые сопутствовали нашим встречам.
В застольной беседе Борис Алексеевич время от вре
мени как бьг «провоцировал» спор, «заводил» друзей, мог
противоречить самому себе. Тб он говорит, что не любит
бардов и, кроме Галича и Окуджавы, чужд «гитарной по
эзии». То — вслед за этим — не без гордости сообщает а
приглашении выступить в Центре авторской песни. А на
последок замыкает кольцо, признаваясь, будто бы один
харьковский бард написал песню на его — Чичибабина —
стихи, и эта песня ему — Чичибабину — очень нравится!
Однако всякая произвольность мнений, их нарочитая
задиристость или веселые «самоотводы», смена лошадей
на переправах, а то и шумные переправы в обратную сто
274
рону,— все это уходило прочь, сворачивалось, стихало,
как только наступали стихи.
...Мне книгу зла читать невмоготу,
а книга блага вся перелисталась.
О матерь Смерть, сними с меня усталость,
покрой рядном худую наготу...
...Наш век остро обнажил ту проклятую диалектику,
согласно которой юность безумна, а мудрость бессильна.
Чичибабин чувствовал противостояние всего всему уже
на линии стихотворной строки. Помните?
...соленый мрамор сахарных расселин...
Солоноватость мрамора показалась Б.А. недостаточ
ной. Он как бы мысленно спросил себя: «А где сахар?»
И явились расселины — мрамор подсластился. Зато трес
нул, расселся... Соленое засахарилось; монолитное рас
кололось... И все это произошло в одной строчке, в четы
рех словах. Не говоря уже об опоясывающей звукописи,
когда мягкие аллитерации на «эль» (соленый — ... — рас
селин) окаймляют собой жесткие аллитерации на «эр»
(...мрамор — сахарных...).
...Однажды я передал Чичибабину рукопись, в кото
рой пробовал размышлять о смысле времени. Если пред
ставить время в виде расширяющегося шара (хроносферы),
то пространство вне шара — наше будущее; поверхность
шара — настоящее; объем — прошлое; а центр — вечное.
Туда, к центру, и следует стремиться, превозмогая сопро
тивление времени. Значит, время — движущаяся сфера;
вечность — неподвижная точка.
Борис Алексеевич отозвался на мой опыт большим
письмом, написанным без единой помарки его удивитель
ным «отдельным» почерком, когда каждая буковка вы
писывается, как цифра, индивидуально, сама по себе,
никаких соединительных линий нет, а расстояния между
буквами в слове и словами контролируется только вели
чиной пробелов.
Значительность этой почты, ее серьезность таковы, что
требуют воспроизвести здесь хотя бы часть им сказанного.
«Дорогой Алеша!
...Об очень многом хотелось бы поговорить с Вами,
споря и соглашаясь, не на бумаге, а сидя за столом с рюм
кой водки или бродя по московским улицам... Я думаю,
275
что в жизни есть подлинное, истинное и мнимое, лож
ное, есть главное, существенное, ведущее к истине, со
вершенству, к Богу и неглавное, несущественное, меша
ющее, отвлекающее от истины и совершенства. И время
и вечность, в моем представлении, совсем не равноправ
ные компоненты (как тело и душа, как суета и творче
ство, как ложь и правда — все это совсем не равноправно
в наших сознании, чувстве, совести). И мое понимание
Вечности не совпадает с Вашим. Вы, хотя и мыслите их
как «равноправные компоненты», все-таки располагаете
их в одном или близком ряду, если не в одной плоскости,
то в одном объеме (в Вашей «хроносфере» она находится
в центре, но в центре «временного» же шара, то есть както связана со временем, имеет к нему какое-то отноше
ние). В моем же понимании и представлении Вечность
это не время и пространство, это что-то особое, может
быть, состояние — что-то вроде Нирваны, которая не
смерть, не прекращение, не отсутствие жизни, а сверх
полнота Жизни. Вечность — это То, в Чем пребывает Бог.
Вот это что такое. И именно поэтому для меня и прагма
тическая и этическая системы ценностей никак не равно
правны: первая — временная, ложная, вторая — вечная,
истинная. Живя во времени, мы, по крайней мере, неко
торые из нас, и к Вечности прикасаются, чувствуют ее,
сопрягаются с ней — переживая великое искусство, в об
щении с природой, на берегу моря или просто лежа на
земле и глядя в звездное небо. Лирика — вся сопричастие
Вечности, тут Вы правильно догадались. Но ведь это же и
значит, что Вечность не в центре времени, а сама по себе
сегодня, всегда, сию минуту, вот в это лирическое мгно
вение. Я готов согласиться с тем, что Вечность — Центр,
но только в том смысле, в каком и Бог — Центр. Но ведь
Он — и Творец и Цель, и Глубь и Высь — и Все и Ничто,
а Вечность — это То, в чем Он пребывает. Ни время, ни
пространство. Состояние, чувство, Чудо, Тайна!»
...Б.А. всегда утверждал, что ничего не понимает в на
уке, является чистым созерцателем, а я думаю, что за этим
стояло: и не хочу ничего в ней понимать! Это вопрос нрав
ственного чувства, а вовсе не умственной лени. Еще бла
женный Августин выступил против научного познания как
такового, назвав его «похотью глаз». С тех пор наука да
леко продвинулась по пути раздевания и любопытного
разглядывания натуры, пустив в ход и ум и длани. Наши
несчастные физики, химики, биологи, медики терзают
природу руками экспериментаторов, расчленяют ее моз
276
гами теоретиков, а успехом считают совпадение результа
тов совместных усилий. И то обстоятельство, что науч
ные достижения обеспечивают материальный и духовный
комфорт, лишь доказывает их вещественную направлен
ность. Они способствуют нашему телесному пребыванию
в скоротечной бытности, торжеству обывателя, то есть пре
бывающего, но никак не служат бессрочному обетованию
души. Глупо было бы противопоставлять «тело и душу».
Просто надо отличать истины материального мира от ис
тин духовных, имея в виду, что отдавать предпочтение
веществу или уравнивать его в правах с Духом поэт не
может.
Вся соль из глаз повытекала,
безумьем волос шевеля,
во славу вам, политиканы,
вам, физики, вам, шулера.
...Чичибабинская Вечность («То, в Чем пребывает Бог»)
дословно совпадает с моей. Расхождение в том, что я по
местил Вечность в воображаемый геометрический центр
Времени; у меня до Вечности надо еще добраться, пре
одолевая встречное сопротивление Времени — настояще
го и прошлого. А Борис Алексеевич предложил другую,
замечательную и, наверное, более плодотворную идею
присутствия Вечности в каждом моменте Времени, в каж
дом «лирическом мгновении». Она не точка, а состояние;
не образ, а чувство. Вечность мгновения...
На самом деле наше разногласие связано с тем, что мы
говорим об одном и том же на разных языках: он — на
языке зрительно не представимых ощущений, а я — на
языке зримых, но «бесчувственных» образов.
Мой оппонент продолжает:
«Вам кажется... об истории мы судим тем более вер
ней, справедливей, чем историческое событие дальше от
нас, от той «точки», в которой мы пребываем. Я так не
думаю. Я думаю — и вижу, и убеждаюсь,— что каждому
«времени» присуща своя ложь, свои иллюзии. Мы не су
дим сегодня о 1789 годе «правильней», чем, скажем, де
сять лет назад — иначе, но не «правильней». Наше время
не менее лживо, не менее полно предвзятостей, слепоты,
мифов, чем то, которое прошло и которое мы уже торо
пимся не судить, не осмысливать, а просто перечерки
вать, отказываться от него, издеваться над ним. Не ложь
сменяется правдой, а одна ложь сменяется другой ложью.
277
И конечно, должна существовать какая-то «истинная» или
хотя бы приближающаяся к «истине» точка зрения, но
она может существовать только для отдельных лично
стей, одиноких и одних в истории — «точка» Христа, Ган
ди, Швейцера, и именно потому, что они в гораздо боль
шей степени, чем мы, чем другие, принадлежали Вечности,
больше, чем мы, жили в Ней».
Здесь — все болевое, пережитое в той «новейшей ис
тории», участниками которой мы оказались сами.
«Одна ложь сменяется другой ложью». Истины, то есть
Вечности, то есть Бога достигают лишь гениальные оди
ночки.
Вместо образа времени с единым центром, Борис Алек
сеевич предлагает множественность центров: Истина всю
ду, Вечность везде, Бог во всем.
Чичибабин не раз подчеркивал, что он — человек не
церковный. Я бы назвал его лично верующим. Он сам
творит свои молитвы, не ища опоры у святых отцов, и
скрепленные печатью его дарования эти молитвы стано
вятся произведениями искусства.
...Из дневниковых записей.
«22 декабря 1994 года.
15 декабря в 10* часов утра в Харькове не стало Бориса
Алексеевича Чичибабина.
Он — наследник и ангел-хранитель пушкинской ли
нии в нашей поэзии.
Цельный, естественный, органичный во всем.
Великий современный лирик.
Лирика и Лилинька — рифма его жизни.
В его стихах мысль согрета страстью, а страсть обузда
на мыслью.
Абсолютное чувство языка.
Необычайно совестлив и скромен. Молчалив на лю
дях. Даже несколько замкнут. Но в творчестве раскрылся
полностью. Это его счастье. Полнота завершенного пути.
Очень чуткое сердце.
Глубокий сосредоточенный ум.
Органный, проникающий в душу голос.
Он не переносил быта (Лиля от всего его ограждала).
Был вспыльчив. (А как не быть при такой чуткости ко
всему? От всего вибрировал).
* Б.Чичибабин скончался в 12 ч. 20.
278
Он боготворил Элладу, как исток европейской культу
ры, как прародину обожаемой им русской речи.
Во мне проснулось сердце эллина...
Высокий, тонкий, сутулый, он уходит от нас по солн
цу и ветру песчаного берега, в развевающихся вольных
одеждах, в искрящейся на солнце пене и брызгах Эгейс
кой волны.
Ангелы Дантова Рая уготовили ему высокое небо, вы
сокую вечность.
Душа его, обращенная в свет, устремится к Сатурну.
Но главное, что это небо, эта вечность отныне живут
и в нас, как «состояние, чувство, Чудо, Тайна»!
Прости, прости нас, дорогой «Чичибабочка».
Спасибо тебе».
1 9 9 7 г ., М о с к в а
Евгений Ш кловский
ШКОЛА ЛЮБВИ
Вряд ли было бы преувеличением сказать, что со смер
тью Бориса Чичибабина русская поэзия лишилась одного
из последних поэтов-классиков. Классика не по стилис
тике, а по мироощущению, по чувству, гармонично объем
лющему мир, вопреки всем его противоречиям, но и по
тому обостренному чувству вины за все происходящее,
которое не выдумаешь: оно, как и талант, либо есть, либо
нет. Имитация тут невозможна.
Рискну утверждать, при всей нелюбви к патриотиче
ски окрашенной лексике, которая в нынешней ситуации
сразу приобретает неприятную двусмысленность, что был
он самым русским поэтом — именно по своей человече
ской, душевной открытости, отзывчивости и широте.
Это было так органично для него, что он не стеснялся
прямого публицистического слова — именно в стихах,
ставя выше всего прочего просветительство, исконно, как
он полагал не без основания, присущее русской литера
туре. И проповеднические строчки, которые сегодня у
многих выглядят часто глубоким анахронизмом, а то и
претенциозностью, у него настолько проникнуты личной
выстраданностыо, настолько укоренены в его поэтике, что
ничего и не возразишь. <...>
...собственное чичибабинское просветительство —
особенное. Это даже не просветительство, а скорее моль
ба, увещевание, готовность к диалогу, стремление поде
литься радостью или горем, признание в любви, нако
нец...
Люди — радость моя,
вы, как неуходящая юность,—
полюбите меня,
потому что и сам я люблю вас...
Вот такая подкупающая открытость, не стесняющаяся
неточной рифмы, и вообще, кажется, при чем тут рифма,
если пишется, нет, изливается под диктовку глубокого
280
и страстного в своей искренности чувства. Поэт удивля
ется, почти по-детски, тому богатству, которое возможно
в мире, если только в нем присутствует любовь.
Да, Чичибабин был несказанно богат, как только и
может быть богат человек, который, вопреки происходя
щим вокруг распаду и раздраю, соединяет в своем сердце
и разбегающиеся людские души. Который страдает от этого
обособления, но не потому, что рушится великая импе
рия, не потому, что ущемлены чьи-то политические или
нацинальные амбиции, а потому, что наносится ущерб
любви.
Он-то, идеалист, полагал, что народы, русские и укра
инцы, соединены глубинно, а не только государственно —
общими святынями, одной печалью, одной любовью, од
ной судьбой. Он, живший на Украине, «в свой дух вобрав
ее природу, ее простор, ее покой», переживал разлад чрез
вычайно болезненно и так же болезненно отзывался на
национал-патриотическое кликушество, хоть самостийное,
хоть какое... Он, побывавший в конце жизни в Израиле,
признается:
Я, русский кровью и корнями,
живущий без гроша в кармане,
страной еврейской покорен,—
родными смутами снедаем,
я и ее коснулся тайн
и верен ей до похорон.
Стал бы Чичибабин — при его естественной, совер
шенно ненатужной всечеловечности — так уж акцентиро
вать эту тему, не будь душа его уязвлена оползнем темных
националистических страстей? Его неотступная сердеч
ная мысль — о родной России, которую он закликает:
будь! либо тревожно вопрошает о ее будущем.
Нет-нет, а и вздохнется ему тяжело — в Риме ли, где
«русскому сердцу ответствует Дантова лира», или Фрай
бурге, где на него с любимой «просияла милость Божия»:
Тяжка наша участь: нам если не свой, то злодей,
а что у нас плохо, то все чужаки насолили...
А то речь его вдруг наполнится сарказмом:
О, как бы край мой засиял в семье народов!
Да черт нагнал национал-мордоворотов.
281
Но бывает, что забьется в его голосе и отчаянье:
Все погромней, все пешерней
время крови, время черни.
Брезжит свет — да кто не слеп?
Ему отвратительна не только темная иррациональная
стихия «крови и почвы», не только оборотничество и азарт
......... - ........ пьянчуг и краснобаев,
цвета знамен сменивших на очах,
в чьих святцах были Ленин и Чапаев,
а нынче вдруг — Столыпин да Колчак,
но которые снова на плаву и мнят себя пастырями. И са
ма идея возмездия ему чужда. Он, прошедший через за
стенки бывшего режима, не отделяет себя от общего гре
ха заблуждения и конформизма: и ему лгали, и сам он
лгал и кривде верил. Но не обиду он исповедует и не
упорствует в заблуждении. <...>
Его христианская душа взыскует совиновности. Он
постоянно говорит о своей вине и не собирается перекла
дывать ее на других. Он очень точно называет свои стихи
плакучими: в них действительно слышен плач и сокруше
нье о бедах страны.
Но выход для него — только в «любви-разумнице», и
это ласковое сочетание, казалось бы, довольно далеких
понятий как раз очень чичибабинское: только любовь, по
его глубочайшему убеждению, способна разумно устро
ить мир. Потому-то, видя Божию высь, где живут Иисус
и ягненок, к ней он и обращается за помощью и светом,
самого себя, однако, не считая таким уж прилежным уче
ником в ее «всемогущей школе». <...>
Проповедь и исповедь борются в его поэзии, и побеж
дает все-таки исповедь. В ней торжествуют не только вина,
не только боль, ...но и радость жизни, благоговение перед
ней и ее дарами, поклонение ее «чувственному чуду». Душа
поэта очаровывается женской прелестью, синевой италь
янских небес, росинками на апрельских почках, чужим
искусством, будь то стихи Булата Окуджавы или кино
Эльдара Рязанова... Он увлечен людьми; встречи с друзь
ями, которые, к его скорби, стали нечастными, для него —
«как Божии свечи в черноте мировой темноты», а имена
Пушкина и Толстого, их духовное присутствие —для него
как спасение...
282
Хмель жизни бродит в поэзии Чичибабина, и радость
его, чуть приправленная горчинкой усталости, притрав
ленная гражданскими тревогами и болью,— застенчивая,
но непосредственная, чистая и заразительная. Сколько бы
ни подступала к горлу тоска, сколько бы ни мучили жи
тейские и прочие невзгоды, мир остается для него миром
любви, а не вражды.
Прекрасная и завидная убежденность.
1995
г ., М о с к в а
«СЛЕПОГО ВЕКА СТРОГИЙ ПОВОДЫРЬ»
Так о себе мог сказать лишь поэт, остро сознающий
не только свое поэтическое призвание, но и духовную,
пророческую миссию.
Чтобы о себе так — много нужно выстрадать. И нужна
святая и юродивая толстовская «энергия заблуждения»:
мир рухнет, если я остановлюсь. Необходимо ощущение
масштаба если не своего дара, то своей... любви. Да, имен
но любви к людям, которым Богом назначено высшее, а
они бессмысленно растрачиваются в суете, низких страс
тях и лжи.
Как властен в нас бессмысленного зов,
как страшен грех российского развала.
Под ним нагнулись чаши всех весов,
и соль земли его добром назвала.
Борис Чичибабин острей и наивней, чем кто бы то ни
было из современных ему поэтов, чувствовал это высшее
(или, как сам он называет, — Г л а в н о е ) , нес его в себе
как мерило бытия. Он в себе хранил этот эталон, с кото
рым неизменно соотносил окружавшее его, не поддава
ясь искушению отчаяния и цинизма.
А ведь, кажется, кому, как не ему, человеку, которому
еще в юности довелось хлебнуть лагерной баланды по ста
тье «антисоветская агитация», после освобождения пома
яться неприкаянным, изведать годы отверженности, не
печатания, исключение из Союза писателей и т.п.,— было
отчаяться и возненавидеть.
Но не случилось.
Своих бед Чичибабин не отделял от бед страны, к ко
торой, несмотря ни на что, испытывал мучительную
283
и, как ему казалось, неразделенную любовь. Хотя и ему
чувство, что он-то и есть народ, не было даровано изна
чально. Предстояло пройти свой крестный путь, чтобы
оно родилось в нем, такое всепобедительное и в то же
время столь обязывающее:
И огонь прожег пяты босые,
когда и мне настал черед
поверить в то, что я — Россия —
земля, вода и сам народ.
Но это чувство великого родства вошло в него столь
прочно и широко, что поистине одарило той замечатель
ной русской всеотзывчивостью, которую так хотел видеть
Достоевский. Поэт подтверждал ее своей душевной от
крытостью. Способностью внимать голосам разных куль
тур и радоваться их богатству. Ему органически чужда была
националистическая ущемленность и спесь, националпатриотизм вызывал не менее органическое омерзение.
И... боль. Боль за страну, где поднимаются ядовитые
испарения шовинизма. По которой бродит уже не при
зрак коммунизма, а другой, еще более страшный — при
зрак фашизма.
Чичибабин чувствует себя вправе на слова щемящей
любви к России, за которую неустанно молится:
Тебе, моя Русь, не Богу, не зверю —
молиться молюсь, а верить — не верю,
и на слова гнева, также обращенные к ней:
где от рожденья каждый
железной ложью мечен,
а кто измучен жаждой,
тому напиться нечем.
Российские невзгоды — незаживающая рана его души:
Толкуют сны — и как не верить сну-то?
Хоть все потьмы слезой измороси.
Услышу: «Русь», а сердце чует: «смута»,
и в мире знают: смута на Руси.
А мы-то в ней, как в речке караси.
А всей-то жизни час или минута.
И что та жизнь? Мила ль она кому-то?
На сей вопрос ответа не проси.
284
Чичибабин не может примириться с этим роковым для
России равнодушием к человеческой личности, к живой
душе, не находящей себе ни покоя, ни нормальной жиз
ни. И даже принимая происходящие в стране перемены,
веря в их необходимость и благотворность, поэт твердо
заявляет:
Я ж в недрах всякого режима
над теми теплю ореол,
кто вкалывал, как одержимый,
и ни хрена не приобрел.
Глядя на происходящее, он не может удержаться от
сарказма:
Уж так, Россия, велика ты,
что не одну сгубила рать,—
нам легче влезть на баррикады,
чем в доме чуточку прибрать.
Он не отделял себя ни от тех ошибок, которые стали
трагедией для страны — ведь и он, подобно многим, ве
рил в Революцию и торжество социальной справедливо
сти, ни от молчаливо-послушного большинства в годы по
строения «развитого социализма». Он тоже жил «с живой
душой под мертвою стопой» тоталитарного государства.
Совиновность и покаяние — нерв чичибабинской
поэзии. Поэзии, где пафос гражданственности пронизы
вает даже стихи, посвященные любимой женщине. Он ни
от кого ничего не требует, он сам готов покаяться за всех.
Эта высота суда над собой — не поза: в чичибабинском
покаянии искренняя боль, он даже молчание в не столь
давние годы считает частью лжи, «которая страшна бес
кровною виной».
Свое время он оценивает резко и нелицеприятно, не
ища оправданий и смягчающих обстоятельств: «позорный
век позорного гражданства». Почти аввакумовская обли
чительная страсть раскаляет плоть стиха до прямой, ни
сколько не смущающейся себя публицистики:
Словесомолы, неучи, ханжи,
мы — тени тел, приникшие ко лжи,
и множим ложь в ужасное наследство.
Это стихи 1969—1972 годов, времени преследований
инакомыслящих, высылок и посадок.
285
Даже счастливая любовь не в силах заслонить и изба
вить поэта от этой гражданской горечи, примешивающейся
к самым светлым и радостным чувствам. Может, он и хо
тел бы остаться в выстроенной себе «обители из созерца
ния и любви», но для него это оказывается невозможным.
Живое чувство откликается на настроение и горе, прини
мая близко к сердцу общие для всех невзгоды. Даже от
верженный, поэт не замыкается в своей отдельности,
а находит утешение и радость в сострадании.
И ему известна усталость и отчаяние, и его не минова
ли тягостные минуты, когда из истерзанной души рвется
к небу вопль: «Я не могу любить людей, прости мне, Боже!»
Однако, они проходят, и снова Чичибабин повторяет не
жные признания в любви друзьям, любимой женщине,
просто людям, задорные, шутливые или печальные. Все
трудней расставания (уезжают), все тяжелей утраты (ухо
дят из жизни)... Но неизменно важней всего для него че
ловеческая подлинность, которая «светла от взаимной
любви».
В красоте окружающего мира, в тишине и мудрости
природы, в близости с любимой женщиной находит он
успокоение и тепло:
Приветствуй все и все благодари,
а зло и боль останутся поодаль,
пока есть в небе крохотка зари,
и есть трава, и есть луна и тополь.
А многажды поминая Бога, не вменяет Ему в вину че
ловеческую оставленностъ. Не у Бога надо просить помо
щи и чуда, а «помочь Богу нужно». Услышать его зов. Зов
вечности, который не мешает поэту радоваться быстро
текущей земной жизни, воспевать ее дары и напол
няться его.
И еще — культурой. Прежде всего — русской. Родной.
Чичибабину была присуща удивительная убежденность,
очень личная и трепетная, что там, где были Пушкин и
Лермонтов, Гоголь и Достоевский, Толстой и Блок,— «там
выживет Бог». Больше того — за Пушкина он все готов
простить России. Нет, поэт далек от мессианства и сам
опровергает идеи вроде богоугодности России или ее «осо
бенной стати». Но и отказаться от своего романтического
идеализма не в силах: отечественная культура — для него
источник живого духа.
Впрочем, не только отечественная.
Безумный век идет ко всем чертям,
а я читаю Диккенса и Твена
и в дни всеобщей дикости и тлена,
смеясь, молюсь мальчишеским мечтам.
Поэт наития, далекий от книжности, Чичибабин тем
не менее признается:
Мне ад везде.
Мне рай у книжных полок.
Он сетует в одном из стихотворений: «Я слишком дол
го начинался». И в других стихах немало строчек, цде от
четливо слышна горечь недооцененности, непризнания.
Чуть больше года минуло со дня его смерти, перед на
ми — наиболее полное издание его поэзии и прозы, под
готовленное еще при его жизни. Он не успел увидеть этой
книги. Читая ее, открываешь для себя не просто настоя
щего, но истинно большого поэта. И еще раз понимаешь,
насколько не все определяется мастерством. Что, есть не
что большее, невыразимое словами.
Душа. Почва. Судьба.
1996
г ., М о с к в а
В иктор Ю хт
ХАРЬКОВ КАК ФОРМА ДУХОВНОЙ ЖИЗНИ
Памяти Б. А. Чичибабина
Из прочитанного Бог знает когда выступления Томаса
Манна по случаю преобразования его родного города в
вольный имперский город память сохранила лишь загла
вие — «Любек как форма духовной жизни». Да робкое
желание покопаться в местном материале, разобраться в
собственных корнях. Что означает, в метафизическом, так
сказать, смысле, жить в Харькове? Кто мы такие, харь
ковчане?
На давящий груз столетий, на «древний яд отстоянной
печали», некогда вдохновивший Максимилиана Волоши
на в Париже, харьковчанину пожаловаться трудно. Исто
рия наша коротка. То, что было вчера и позавчера, еще
помнится. Но то, что произошло неделю назад, ни за что
не восстановишь. Впереди — туман (что, в сущности, не
удивительно). Но ведь точно такой же туман смыкается за
спиной, вот в чем обида! Напряги глаза, увидишь родите
лей, еще порознь вернувшихся из эвакуации; довоенный,
еще не сожженный Дворец пионеров; деда, попавшего в
этот город еще в первую мировую, никак не способного
запомнить, при какой власти одну и ту же площадь следу
ет называть Советской, а при какой Николаевской. А даль
ше — сколько ни вглядывайся, ничего не различишь...
Степные ветры выдувают почву, оголяют корни. Ред
ко можно встретить потомственного харьковчанина, ко
торый бы помнил свою родословную дальше третьего по
коления. Стоит копнуть — все оказываются приезжими.
Харьковчанин — плохой домосед. Ему вечно хочется
быть и у себя дома, и в то же самое время — еще гденибудь. Такая непоседливость объясняется, должно быть,
самим географическим положением города: ночь в поез
де — и ты в столице, прежней или нынешней; еще пол
дня — и на имперской границе.
Харьков — перекресток на пути из варяг в греки, из
Крыма — в Москву, с Кавказа — в Прибалтику. Не отсю
да ли необычная для провинции подвижность?
288
У меня — такой уклон:
я на юге — россиянин,
а под северным сияньем
сразу делаюсь хохлом.
Харьковчанин вроде бы всюду свой. Это радостное,
легкое чувство отозвалось в строках самого, вероятно,
известного харьковского поэта. Но лезут на ум, не дают по
коя другие слова — знаменитый парадокс Франсуа Вийо
на: «Я всеми принят, изгнан отовсюду». Да, харьковчанин
всюду свой. Но для москвича он всегда был провинциа
лом (а теперь стал еще и иностранцем), для киевляни
на — опять же провинциалом, к тому же — «москалем»...
Харьков — перевалка, пересадочный пункт, транзит
ная станция. Поэтому все у нас побывали, но надолго
никто не останавливался. Началось все еще, кажется, с
князя Игоря, который где-то здесь прошел на половцев,
но города не основал. Если же обратиться к более близ
кой истории, вспоминаются Бунин и Волошин, Мандель
штам и Маяковский... Все заезжали, но никто не задер
живался. Задержали одного лишь Хлебникова — на
Сабуровой даче1, спасая от мобилизации.
Мировые войны направляли людские потоки. Году в
15-м город наполнился беженцами из смятой германским
наступлением черты оседлости, а четверть века спустя
снова потянулись эшелоны эвакуированных: все дальше
й дальше на восток. Едва город успел прийти в себя после
Второй мировой, едва начал вырисовываться какой-то
уклад городской жизни, пришло время великого исхода:
сперва на целину, в Сибирь, на Дальний Восток, а с нача
ла 70-х — уже по всему большому миру...
Впрочем, распыление духовных сил началось еще до
войны, когда стало ясно, что от клейма провинции не
спастись. Взять хотя бы литераторов, покинувших город
за последние полвека. Внушительный список получается,
почти на каждую букву алфавита: Баткин, Бурич, Верник,
Даниэль, Кульчицкий, Лимонов, Милославский, Поженян, Слуцкий, Турбин, Яновская...
Каждый харьковчанин сможет, уверен, составить свой
собственный список: как уехавших, так и оставшихся.
Набор имен будет меняться. Но есть одно имя, которое
обязательно попадет во второй список. Речь идет о Бори
се Алексеевиче Чичибабине.
1Психиатрическая лечебница.
10 8-25
289
***
Начал приводить в порядок эти записи еще прошлой
осенью, а нынче за окном бушует ледяной мартовский
ветер. Поэт не дожил до весны. «Я не замерзну в холоде
декабрьском», — написал он когда-то. Увы, случилось
именно так. Мемуаристы вспоминают, как изможденный
болезнью, предчувствовавший скорый конец Федор Со
логуб печально шутил: «Я умру от декабрита...» А на не
доуменные вопросы отвечал: «Это болезнь, от которой
умирают в декабре».
Прошедшей зимой список жертв декабрита пополнился
еще одним именем. Декабрь вообще не самый веселый
месяц: стужа, бесконечные ночи, замерзшие реки, оцепе
невшие стрелки часов. А события последних десятилетий
лишь усилили его зловещий ореол. Ведь именно в декаб
ре началась афганская авантюра, вскоре переросшая в
трагедию. Пятнадцать же лет спустя, 11 декабря 1994, когда
Чичибабин был еще жив, российские войска вступили
в Чечню...
На похоронах кто-то сказал, что среди его последних
слов были и такие: «Как хочется дожить до тепла...»
Странная вещь выходит. Взялся писать о Харькове, да
не просто о городе как таковом — о некой духовной суб
лимации троллейбусной толчеи и базарных перебранок.
Но чувствую, как городской пейзаж становится портре
том, как на фоне белесого неба, сквозь провода и голые
мартовские ветки проступают черты лица.
Собрался писать о городе, а пишу о горожанине. Об
одном-единственном из двух миллионов. Но почему имен
но о нем? Только ли потому, что это был замечательный
поэт? Впрочем, пишу ведь не только о нем... Эти заметки
не пытаются казаться ни литературным портретом, ни,
тем более, мемуарным очерком. Есть близкие, многолет
ние друзья Чичибабина, которые, без сомнения, напишут
о нем и точнее, и теплее.
У меня же задача иная — проследить, как причудливо
и нерасторжимо переплелись две нити, две судьбы: судь
ба человека и судьба города. Понять, как человек сумел
стать совестью города, тем праведником, без которого,
как известно, не стоит ни село, ни наш, в меру нелепый,
в меру близкий, мегаполис. Ситуация парадоксальна
вдвойне: ведь Чичибабин даже не харьковчанин по рож
дению, его детство и юность прошли в других местах, попал
он в наш город уже после войны, да и то совсем ненадол
го. Чтобы через год вновь его покинуть и отправиться на
290
лесоповал. Но почему-то именно этот пришелец вскоре
стал символом города. Без его высокой, сутулой фигуры
уже не представить Харьков 60-х, 70-х, 80-х... Эти десяти
летия стали его годами. Мы же продолжаем жить в 90-х —
уже без него. И, наверное, многие харьковчане успели
почувствовать, как неуютней и пустынней стало в городе
этой весной — первой весной без поэта.
Он умел жить в разные эпохи: и до краткой оттепели,
и после нее, и в унылые годы застоя, и в лихорадке мас
совой смены идеологий и повального распада. Он всегда
оставался верен самому себе, своему внутреннему «я».
Может, эта непреклонность и сделала его человеком на
все времена.
Отношения поэта со временем — тема болезненная.
Редко между ними возникает гармония. О том, чего на
терпелся Чичибабин в конце 40-х и в начале 50-х, в конце
60-х и в начале 70-х, думаю, напоминать не стоит. Во
второй половине 80-х, в краткий миг бескровной пере
стройки, показалось, что между поэтом и веком заключе
но перемирие. Казалось, что Чичибабин дождался своего
часа. Не сломился, выждал — и вот заслуженное возна
граждение: свободные, открытые встречи с читателями,
журнальные публикации (сперва редкие, потом обильные),
долгожданный сборник «Колокол», Государственная пре
мия...
Так показалось. Но ненадолго.
Уже в самом начале 90-х стало ясно, что и новому вре
мени поэт явно не ко двору, что и с этим наступившим
грядущим он не собирается шагать в ногу.
Империя рухнула, и многие стали спешно делить ос
татки общесоюзного пирога. Новый класс лихорадочно
обогащался, краснобаи взахлеб славили очередную — на
сей раз национальную — утопию, поэт же упрямо повто
рял:
Я всем умом моим за рынок,
но сердцем не люблю богатых.
Я не могу, живу покуда,
изжить евангельские толки
насчет иголки и верблюда,
точней, отверстия в иголке.
Вчерашние, не успевшие еще толком перекраситься,
«пролетарские интернационалисты» чинно занимали ме
ста в залах международных ассамблей в качестве полно
10*
291
правных представителей новых держав, словно забыв, что
сами-то они никаких держав не строили, что им просто
отломился какой-то кусок: кому гигантская Россия, кому
Украина, а кому маленькая Абхазия или Чечня. А «на
ивный» поэт все твердил одно и то же:
Кто — в панике, кто — в ярости,
а главная беда —
что были мы товарищи,
а стал господа.
Ох, господа и дамы!
Рассыпался наш дом —
Бог весть теперь куда мы
несемся и бредем.
Все оплакивал утраченную родину:
Исчезла вдруг с лица земли
тайком в один из дней,
а мы, как надо, не смогли
и попрощаться с ней.
При нас космический костер
беспомощно потух.
Мы просвистали свой простор,
проматерили дух.
К нам обернулась бездной высь,
и меркнет Божий свет.
Мы в той отчизне родились,
которой больше нет.
Провинциальная архаичность поэта могла показаться
нарочитой, даже вызывающей. Но, думаю, речь здесь идет
о вещях более глубоких. Чичибабин не был старомодным,
потому что был вневременным. Посланцем Вечности стоял
он осенью 93-го на бывшей всесоюзной «палубе» концерт
ной студии Останкино. То ли сельский учитель, то ли
народный умелец: скромный пиджачок, светло-голубая
рубашка, застегнутая под горло, на последнюю пуговицу,
никакого галстука... Вокруг телецентра еще не успели ра
зобрать баррикады — горькие следы тех дней, когда — в
борьбе за торжество демократии — президент расстрели
вал из танков собственный парламент, а вице-президент
готов был поднять в воздух самолеты, чтобы бомбить
Кремль. Еще не успели соскоблить кровь с московских
292
мостовых, а этот невесть откуда взявшийся сухощавый
старик, почти прозрачный, почти бесплотный, с безог
лядностью Дон Кихота повторял: мы забыли о главном,
главное ушло из нашей жизни, мы живем в суете, без
добра, без любви...
В его выступлении, среди боли за всех, прозвучала и
нотка глубоко личной печали: «Я в первый раз на этой
сцене... Да, наверное, уже и в последний.,». Помню, что
эти слова кольнули, заставили задуматься. Чем объяснить
этот выстраданный пафос прощания? Конечно, встреча с
читателями безбожно запоздала, на целую жизнь, по сути,
запоздала, но ведь останкинская студия помнит многих
убеленных сединами писателей, ученых, артистов, кото
рые еще не теряли надежду на будущую встречу и, расста
ваясь со зрителями, говорили не «прощайте», а «до свида
нья». А поэт, должно быть, чувствовал, что отпущенный
ему земной срок истекает, его время уходит, и он — один
на один — остается с Вечностью. И уже, стоя у роковой
черты, пытается втолковать нам, здешним, посюсторон
ним, то, до чего мы, целиком погруженные в суету по
вседневности, еще не доросли.
Только страдающий духовной глухотой мог остаться
равнодушным к этим настойчивым и совсем не красноре
чивым словам-заклинаниям, звучавшим, кажется, уже от
туда. Но многие ли из наших сограждан сумели и захоте
ли услышать поэта? Наших товарищей по несчастью,
вконец обалдевших от ежедневной унизительной борьбы
за существование, от постоянного (уже многолетнего!)
ожидания всяческих бедствий: погромов, эпидемий, граж
данских войн, экологических катастроф...
* * *
Думая сегодня о Чичибабине, постоянно возвращаешь
ся к строчкам Булата Окуджавы, посвященным не како
му-либо одному поэту, а поэтам вообще:
И слова рожденного сладость
была им превыше, чем злость.
А празднества — это лишь слабость
минутная. Так повелось.
Но ни гражданская скорбь, ни обличение неизбывно
го зла не были для Чичибабина главным. ГЛАВНЫМ ЖЕ
было преображение мира любовью, одухотворение, на
293
первый взгляд, равнодушной природы. В свое время муд
рецы учили, что Бог есть там, куда Его пускают. Бог Чичибабина был в озябших городских деревьях и воробьезимовщике, в снеге на крышах и летнем дождике, в
одуванчике и первых заморозках. Бог был в махорке и
русской водке (из песни слов, увы, не выкинешь), в вос
кресной вылазке на лыжах и даже в приготовлении бор
ща.
Последний сборник Чичибабина, подписанный к пе
чати за три месяца до смерти поэта, выпущен издатель
ством «Московский рабочий». Боюсь, не слишком много
харьковчан прочитали эту книгу, вышедшую уже за гра
ницей. Когда-нибудь и она удостоится подробного ана
лиза; покамест же хочется сказать несколько слов о ее
заглавии — «Цветение картошки».
К неоспоримым «завоеваниям» перестройки относит
ся и загадочная метаморфоза, в результате которой десятки,
если не сотни тысяч горожан, вчерашних поклонников
неореализма, постимпрессионизма и научной фантасти
ки, внезапно превратились в огородников-неофитов. Но
вые робинзоны заполонили пригородные электрички.
Героем нашего времени стал человек с лопатой, тяпкой
и самодельной тележкой для гипотетического урожая.
Пришлось и поэту осваивать азы практического ого
родничества. Но и это испытание он принял со спокой
ным достоинством, как в свое время травлю и лагеря.
«Цветение картошки» — последняя клятва верности сво
им читателям, зримое свидетельство того, что до самого
конца судьба поэта бьша неотделима от их судеб. Рань
ше — на каторге, сегодня — в трещащем по швам вагоне.
В огородничестве горожан, в занятии вынужденном и
безблагодатном (ведь стали-то сажать картошку не ради
того, чтобы приблизиться к естеству или собственными
руками возделывать экологически чистые овощи, а по
совсем иным, всем, увы, хорошо известным причинам),
поэт сумел различить зерно, росток Вечности. Нехитрый
ужин на краю своего клочка земли, где не только летнего
домика — нормального сарая для ведер и лопат не пре
дусмотрено, превращается в его стихах в символическое
действо, в торжественный диалог человека с Творцом:
Доверившись Отцу,
внимательному к людям,
макаем лук в сольцу
и мир вечерний любим.
294
Всезначащ каждый жест,
как будто жизнь решаем,
и, если жук не съест,
то будем с урожаем.
И то же в лесу, вдвоем с любимой:
В лесу, где веет Бог, идти с тобой неспешно..
Вот утро ткет паук — смотри, не оборви...
А слышишь, как звучит медлительно и нежно
в мелодии листвы мелодия любви?
По утренней траве как путь наш тих и долог!
Идти бы так всю жизнь, куда — не знаю сам.
Давно пора начать поклажу книжных полок —
и в этом ты права — раздаривать друзьям.
Нет в книгах ничего о вечности, о сини,
как жук попал на лист и весь в луче горит,
как совести в ответ вибрируют осины,
что белка в нашу честь с орешником творит...
Стихотворение «И опять — тишина, тишина, тиши
на...» — удивительный пример того «океанического чув
ства» истинного бытия, когда все мелкое, поверхностное,
наносное, преходящее размывается потоком Вечности, и
человек, забывая о своих невзгодах, отрешаясь от соб
ственной бренной плоти, отдается этому потоку, погру
жается в него, уже не различая в нем себя самого. Совре
менному горожанину совершенно необходимо хоть изредка
вырываться из каждодневной гонки, чтобы испытать чув
ство, не один раз спасавшее поэта:
...как я рад, как печально и горестно рад я,
что мшу хоть на миг отдохнуть от себя,
полежать на траве с нераскрытой тетрадью.
Это самое лучшее, что мне дано:
так лежать без движений, без жажды, без цели,
чтобы мысли бродили, как бродит вино,
в моем теплом, усталом, задумчивом теле.
И не страшно душе — хорошо и легко
слиться с листьями леса, с растительным соком,
с золотыми цветами в тени облаков,
с муравьиной землею и с небом высоким.
Чтобы испытать «океаническое чувство», совсем не
обязательно находиться на берегу океана. Точно так же —
295
для того чтобы приобщиться к Вечности, вовсе не обяза
тельно жить в Вечном Городе или стоять у Стены Плача.
Иногда достаточно чудом уцелевшего островка украин
ской степи, или тенистой тропинки к источнику, или
скромной рощицы, даже не пригородной, а уже захлест
нутой кольцевой автострадой и втянутой в городскую
черту.
* * *
Уходят харьковчане. Умирают, разъезжаются.
Что остается? Шелушащиеся стены, «исторический
центр», который можно обойти часа за полтора. Наш «ак
рополь», изуродованный двумя мировыми войнами, борь
бой с религией, наглядной агитацией времен развитого
социализма и рыночным разгулом последних лет. Беско
нечные, анонимные кварталы стремительно дряхлеющих
новостроек. Широкий разлив частного сектора, всячес
кие Тюринки, Шатиловки, Ивановки, Журавлевки, Шишковки, где, оказавшись на заросшей одуванчиками улице
с каким-нибудь 1ромким названием, скажем, «Аэрокос
мическая», ловишь себя на мысли: да в городе ли ты во
обще? И где он, тот город?
Летом всегда вспоминаешь о накопившихся за год кни
гах, недочитанных или вовсе нераскрытых. Вот, напри
мер, репринтный двухтомник знаменитого философа.
Добротно издавали в начале века, с размахом! Изящный
шрифт, слегка стилизованный под осьмнадцатое столе
тие, цитаты на шести языках, занявшие целый том. Перед
началом каждой части — графическая заставка с соответ
ствующим латинским изречением. Запомнился такой сю
жет: раковина моллюска, а рядом надпись: Ne te quaesiveris
extra. To есть «не ищи себя вовне». Девиз, который сегод
ня вполне можно рекомендовать харьковчанину.
Есть нечто более прочное, чем кирпич или железобе
тон. Город можно разрушить. Мало ли их бесследно ис
чезло с лица земли. А ведь были они пославнее Харько
ва... Но остается бесцветное осеннее небо, высокое, пустое
небо над степью. Пологие холмы и перелески, придорож
ная трава. Солнце, наконец.
* * *
Среди тысяч, идущих в ногу с веком, строящихся и
«перестраивающихся», бегущих и догоняющих, всегда на-
296
ходится один, который никуда не спешит, сидит себе
сиднем на одном и том же месте, предпочитая молча смот
реть в синеву неба или на заходящее солнце. Всем из
вестно, что Чичибабин, имея веские основания быть
обиженным и на свой город, и на свою страну, оставался
принципиальным противником отъезда — как в период
так называемого застоя, так и в наши дни, когда эмигра
ция стала чуть ли не правилом хорошего тона. С болью
прощаясь с уходящими друзьями, сам он не боялся ос
таться наедине с пустотой... Нет, с землей, на которой
родился:
Пусть будут счастливы, по мне хоть
в любой дали, —
новеем ж и в ы м нельзя уехать
с ж и в о й земли.
Эти строки стали уже крылатыми. Равно как и другие:
Я устал судить сплеча,
мерить временным безмерность.
Уходящему — печаль.
Остающемуся — верность.
Задумаемся, о какой верности говорит поэт. Что име
ется в виду: верность земле, друзьям, народу, культуре,
языку? Но кто мешает сохранить эту верность на рассто
янии? Горький опыт нынешнего (да и не только нынеш
него) столетия не раз подтверждал: м о ж н о унести Рос
сию и в дорожном мешке, м о ж н о бороться за будущее
родины, годами живя на чужбине, м о ж н о оставаться
другом своих друзей, даже когда они отделены океанами,
м о ж н о творить великую русскую литературу, живя в
Париже или Нью-Йорке. Какая же верность дана в удел
о с т а ю щ е м у с я , ему и только ему?
Мне кажется, что речь здесь идет о верности собствен
ному бытию в самом широком и нерасчленимом смысле
слова. Чичибабин всегда был верен самому себе и не стре
мился стать д р у г и м. Он не менял ни убеждений, ни вку
сов. Не пытался казаться более изысканным, утонченным,
сложным, чем был на самом деле. И если, например, Ге
гель и Кант не входили в число его любимых авторов,
если поэзия Бродского оставляла его равнодушным, он
не стеснялся в этом признаться. Поэт не пытался вы
прыгнуть из своего бытия.
297
* * *
Здесь, собственно, можно было бы поставить точку,
если б не одно обстоятельство, заключительное, но нема
ловажное. В нынешней ситуации соблазнить кого-нибудь
теоретическими выкладками почти невозможно. Задача
эта ни к чему не обязывающая, и непродуктивная. Абст
рактные выкладки девальвировались и потеряли при
влекательность. (Не потому ли, кстати, вчерашние по
клонники теоретических утопий с таким энтузиазмом
потянулись к экстрасенсам, знахарям, «белым колдунам»
и самозванным «гуру»? К тем, кто обещает результат ско
рый, а главное — вполне осязаемый...)
Т е о р е т и ч е с к и е рекомендации на тему «как надо
жить в Харькове» вряд ли способны кого-либо заинтри
говать или согреть. Но перед нами не теоретическая кон
струкция, а уже реализованный и собственной судьбой
оплаченный жизненный опыт. Кому — как, а автору этих
строк судьба поэта-харьковчанина кажется более реаль
ной, чем, допустим, полное собрание сочинений Гегеля.
С жизненной конкретикой можно не соглашаться, ее мож
но оспаривать, но бессмысленно делать вид, будто этого
опыта вообще никогда не было. Всякий раз, когда прихо
дится слышать сакраментальную фразу «Как ты можешь
з д е с ь жить?», я вспоминаю поэта.
Почти все стихи Чичибабина сегодня опубликованы,
да, пожалуй, и прочитаны. Но сохранился еще один до
кумент, уникальный и трогательный. Это — письма к дру
зьям. Агасуратные листы, исписанные бисерным почер
ком, напоминающим искусную вязь древних каллиграфов:
строки тянутся с геометрически безупречной параллель
ностью, каждая буковка любовно выписана и занимает
точно отведенное ей место, не напирая на соседей. Такой
почерк свидетельствует и о старомодной основательно
сти, и о неспешности мастера, знающего себе цену, и о не
поколебимом чувстве собственного достоинства.
Письма отсылались друзьям вроде недавно: самые ран
ние датированы концом 60-х, но кажется, будто пришли
они из далекого прошлого. Дело не только в почерке.
Оторвешься от начинающего желтеть и протираться на
сгибах листа, взглянешь в окно на серенький дворовый
пейзаж. Все на своих местах, все — как встарь... И вдруг
вспомнишь: и ребятишки топают уже не в школу, а в ли
цей, и живут они уже в другой стране, и вообще скоро
кончатся и век, и тысячелетие. На этом перевале стоит
298
перевести дух, оглянуться на пройденный подъем. Пере
листать эти письма, вспомнить, как и чем жили люди лет
двадцать назад. Жили на излете коммунистического се
мидесятилетия, в крупном индустриальном центре на се
веро-востоке Украины (читай: в свинцовой провинции,
где было запрещено даже то, что оставалось разрешен
ным в соседнем Белгороде, куда и ездили смотреть фильм
Андрея Смирнова «Осень»). Жили напряженно и скудно,
собственным трудом, унылым и казенным: восьмичасо
вой рабочий день, годовые отчеты трамвайно-троллейбус
ного управления, мизерная зарплата, краткий отпуск... Но
все-таки ж и л и , а не выживали, не существовали. Жили
и радовались дружеским застольям, новому фильму, чу
дом попавшей в руки опальной книге, хоралам Баха, пер
вому подснежнику. Жили в том заколдованном простран
стве, которое со стороны могло показаться пустыней,
воплощенным небытием.
Да, Харьков, пожалуй, и есть «ничто», «черная дыра»,
провал в духовный вакуум, но лишь для того, кто привык
искать опору вовне: в затвердевших жизненных формах, в
уже готовом мировосприятии, в отстоявшихся традициях
и стереотипах. Тому же, кто привык рассчитывать лишь
на собственные силы, кто если за что и держится, так
только за воздух, Харьков не покажется столь страшным.
Просто точка в пространстве, где суждено жить. Жаль,
конечно, что нет у нас моря, Колизея или набережной
Сены. Но делать нечего — проживем и без них. К тому же
само о т с у т с т в и е чего бы то ни было способно стать
пробным камнем, тем, что американцы называют
«challenge»: а ну-ка, попробуй, проживи без... Брошен
ный нам вызов — это наша беспочвенность, наша неукорененность в культуре, наша открытость всем степным
ветрам, наше «евразийство», наша короткая, едва ли не
позавчера начавшаяся история, которой, правда, уже ус
пели принести в жертву миллионы жизней. Этот вызов
может обескуражить человека, но может и — наоборот! —
обострить чувство жизни, закалить дух, научить самостоянью, мужественному приятию всего, что должно случить
ся, отрешению от злобы дня, от суеты ради неповторимо
го мгновения истинного бытия. Для того, кто готов пойти
на риск, Харьков — хорошая школа.
* * *
Так существует ли все-таки Харьков в качестве особой
формы духовной жизни? По крайней мере для одного
299
человека этот вопрос уже решен положительно. Гипотеза
была подтверждена судьбой поэта. Чичибабин доказал, что
здесь можно жить в самом высоком смысле слова: с мак
симальной отдачей, с предельным напряжением душев
ных сил, сохраняя верность своему «я».
Это, возможно, и есть самый важный урок п р а к т и
ч е с к о г о бытия. Урок, до понимания которого нам еще
предстоит дорасти.
Ю рий М илославск и й
О БОРИСЕ ЧИЧИБАБИНЕ
Уже не в силах вспомнить ваш язык
Там, наверху, оставленного брата.
Николай Заболоцкий
Как я теперь понял,— поговорить с ним вволю мне ни
единого разу не удалось. Тогда, т.е. двадцать пять — трид
цать лет тому назад это обстоятельство представлялось
всего-то случайным выбросом нескольких досадных слу
чайностей подряд. Но в предисловии Чичибабина к моим
рассказам, предназначенным для некой харьковской пуб
ликации, — его, предисловия, рукописный оригинал на
тетрадном листке,— все эти последования безумных, де
вических, самоокругленных буквиц,— был мне незамед
лительно и бесповоротно вручен то ли еще до объятия, то
ли в самом ходе его, едва только наступила наша послед
няя встреча: Москва, лето 1991-го года, в окружении ли
тературного и паралитературного народца, а значит, опять
не поговоришь, ну ничего, в следующий раз...
Итак, в предисловии — его тотчас же отобрали для
«Литературки»,— пишется: «Временами я ненавидел его
как самого врага. ...Мне он казался демоном-совратителем, и влияние его на молодых студийцев казалось мне
вредным и опасным».
Особенно на молодых студиек.
Короче говоря, со студии молодых авторов при Харь
ковском ДК работников связи и автошосдор — Борис
Алексеевич Чичибабин, в качестве ее, студии, руководите
ля, меня удалил. «Но, — продолжало предисловие,— есть
на свете такая вещь, как поэтическое братство. ...Он (я. —
Ю .М .) приходил ко мне сам, слушал мои стихи, читал
новые свои, говорил, как он любит меня. Он и в самом
деле любил меня больше, чем я его, не прощающий ему...».
Следует перечисление моих грехов против добра и красо
ты: холодность, склонность к насмешливости и пр. Это
правда — я был глуп и беспощаден. «Он (я. — Ю . М . ) не
хотел считаться с обстоятельствами и применяться к ним».
Это лестное для меня заблуждение: я был бы рад приме
ниться, но у меня не получалось. Как и у самого Бориса
Алексеевича.
301
Я попался Чичибабину в самое для него железобетон
ное, заклепанное время, в разгар позора легального печа
тания, кощунственной, как мне представлялось, порчи ве
ликих стихов, подверстывания к ним каких-то «сонетов о
коммунизме», обреченных попыток куда-то пройти, уста
новиться, а уж потом, постепенно — по строчке, по штуч
ке — рассекречивать свое настоящее:
И вижу зло, и слышу плач,
и убегаю, жалкий, прочь;
раз каждый каждому палач
и никому нельзя помочь.
Меня сечет Господня плеть
и под ярмом горбится плоть...
Горбится — это не поэтическая вольность, до которых
Борис Чичибабин никогда не унижался, а придание гла
голу значимости собирательной; ибо плоть, по Псалмо
певцу, от страдания разъята на две части,— яко лядвия
моя наполнишася поруганий, и несть исцеления в плоти
моей, и каждая частица — горбится по отдельности,
а вместе горбится: ср. толпится,—
и ноши не преодолеть,
и ночи не перебороть.
Я причинял беду и боль,
и от меня отпрянул Бог
и раздавил меня как моль,
чтоб я взывать к нему не мог.
Как и во всяком «романе отношений», в чичибабинском предисловии упоминается «исповедально-любящее,
грустное» письмо — мое письмо, посланное ему из эмиг
рации. Он зовет его, «наверное, самым лучшим в жизни»,
но — не отвечает, «как не отвечаю никому, кто уехал,
кого я оторвал от сердца».
Я был уверен, что до Бориса Алексеевича это письмо
не дошло. Чичибабинскую оценку моих сочинений в сти
хах и прозе не привожу, а что же до всего остального, то
в письме, уже ином, князя В.Ф.Одоевского к Н.А.Некрасову сказано: «Литератор — лицо публичное, вроде пуб
личной девки, и должен быть готов ко всяким трактаментам».
302
Завершая любезную мне эпистолярную подтему, до
бавлю, что самое последнее из моих к нему посланий,
отправленное в Харьков с вернейшею оказиею за два с
лишним месяца до смерти адресата,— к Чичибабину не
попало. Значит, слава Богу за все.
На московской встрече, куда я явился с бутылкою под
дельного армянского коньяка и баночкою зернистой икры,
полученною в издательстве «Интербук» в качестве аванса,
мы были усажены рядом. Присутствующие явно предла
гали нам во что-нибудь сыграть: не то в свидание друзей,
не то в шестидесятые годы. Уверен, что мы бы не отказа
лись, но игра не пошла: дело было чересчур серьезным,
раневым, изъязвленным до клочьев. И его, и меня хвати
ло только на многозначительный хмурый вид, подкреп
ляемый молчанкою. Лишь по истечении пятой рюмки
стало попроще. Я осведомился, как ему коньяк? Хоро
ший, ему такой редко достается. Вообще-то он, как я по
мню, в своей «Оде русской водке» писал: «Кто в русской
водке знает толк, тот не пригубит коньяка»,— но ладно,
коньяк все равно хороший.
Затем произошло следующее. Незнакомая мне сред
них лет милая дама пролепетала нечто обобщенное. Я су
рово нахмурился, поразмыслил, признал ее правоту, но
тотчас же с немым вопрошанием обратился к Борису Алек
сеевичу. Он также поразмыслил — и вдумчиво кивнул в
знак согласия. «Да неужели!?»— воскликнули за столом.
«Если уж мы с Юркой с этим согласны, значит, так оно и
есть»,— улыбаясь заметил Чичибабин. Это было первое и
последнее наше публичное совпадение мнений за трид
цать лет знакомства, да еще и после семнадцатилетней
разлуки.
Хуже всего получилось по телефону в 1993-м. Отпра
виться в Харьков я поленился, а Чичибабин за несколько
дней до моего появления в Москве отбыл домой, на ули
цу Танкопия, 9а. Звонил я к нему уже из Мичигана.
— Я скоро приеду, я, вообще, может вернусь через
пару лет! — кричал я.
— А я помру! — не щадил меня Борис Алексеевич.—
У меня сердце не работает. Я уже старый, Юрка. Понял?
— Да ничего вы не помрете,— как всегда, я ему не
верил.— Я точно вернусь, тогда поговорим.
— Никогда ты не вернешься,— добивал меня Чичиба
бин.— У нас голодно, грязно, нищо. А ты уже отвык (или
даже еще обиднее) — а ВЫ ВСЕ уже отвыкли от этого.
Ладно, нечего деньги тратить на телефон.
303
— Вы что, видели когда-нибудь, чтоб я деньги, что ли,
считал?
По обеим сторонам разговора, на расстоянии многих
тысяч верст, жены делали нам страшные и умоляющие
глаза, оттаскивая нас от аппаратов, не допуская очеред
ной драки.
Так у нас с ним продолжалось без малого тридцать
лет — с вынужденным перерывом.
Полегче бывало только в середине шестидесятых — на
чичибабинской даче (на родительском участке). Этот ма
ленький выстуженный домик впоследствии числился за
первою женою Бориса Алексеевича — Матильдою, Мотиком. В честь Мотика был написан едва ли не лучший
русский любовный романс уходящего XX столетия:
Когда весь жар, весь холод был изведан,
и я не ждал, не помнил ничего,
лишь ты одна коснулась звонким светом
моих дорог и мрака моего.
Моей пустыни холод соловьиный,
и вечный жар обветренных могил,
и небо — пусть опустятся с повинной
к твоим ногам прохладным и нагим.
Сплошная виолончель.
На даче — пивали бражку, ели квашеную капусту и
позавчерашний супчик. Однажды на пути к станции мне
было прочитано стихотворение как бы даже с посвяще
нием, чего я давно, тайно и горько, желал:
Колокола голубизне
рокочут медленную кару,
пойду по желтому пожару
на жизнь пожалуюсь весне.
Тебя поносят фарисеи —
здесь он приостановился, придержал меня за плечо и бес
помощно залыбился,—
тебя поносят фарисеи,
а ты и пикнуть не посмей.
Пойду пожалуюсь весне,
озябну зябликом в росе я.
Через несколько дней выяснилось, что посвящения нет
и не будет. Само же стихотворение Чичибабин объявил
304
плохим. В городе он даже отказался прочесть его еще раз,
как «написанное под влиянием Юркиной манеры». Я оце
пенел от страшного разочарования. У меня буквально от
нялась душа, а год был 1964, мне было 18 лет, а Борису
Алексеевичу — сорок один, знакомству нашему месяцев
до пяти, «желтого пожара» я не заметил, если не считать
■чичибабинского пальто-балахона в подпалинках от линь
ки и старости — в нем он встречал нас возле самой элек
трички. Затем последовало минут десять южнорусского
сырого проселка в гору под высокими небесами цветом в
небеленную парусину. Больше на эту дачу старался не
приезжать, ограничиваясь «литературной студиею» и тог
дашним чичибабинским домом — получердаком щерба
того краснокирпичного здания, где, как и положено при
таких декорациях, обращали на себя внимание зрителя
скрипучая деревянная лестница без перил и миллион мил
лионов книг, наваленных лежмя вне шкафа и полок.
* * *
Когда наш старинный приятель Вагрич Бахчанян, с
которым после четвертьвекового разъезда мы вновь ока
зались соседями по городу (на этот раз Нью-Йорку), протелефонил нам о кончине Чичибабина, я уже успел про
честь помещенный в «Новом Русском Слове» некролог от
имени Владимира Нузова, бывшего в последние годы из
дателем и чем-то вроде импрессарио Бориса Алексеевича.
В нузовских строках меня заинтересовало упоминание об
успехе первого поэтического чтения в московском зале
«Октябрь» в начале октября 1987 г. Особенными овация
ми встретили слушатели давнее Борисово стихотворение
«Клянусь на знамени веселом», с его знаменитым рефре
ном — «Не умер Сталин»; надобно знать, что написано
оно не позднее 1959 года. Я не стану останавливаться на
цвете этого веселого знамени,— скажу лишь, что иные
очевидцы этого итогового чтения утверждают, будто бы
зал встал на ноги, на дыбы, на уши, когда предложили
ему вот эти стихи:
До гроба страсти не избуду.
В края чужие не поеду.
Я не был сроду и не буду,
каким пристало быть поэту.
Не в игрищах литературных,
не на пирах, не в дачных рощах, —
305
мой дух возращивался в тюрьмах
этапных, следственных и прочих.
Я был одно с народом русским.
Я с ним ютился по баракам,
леса валил, подсолнух лускал,
каналы рыл и правду брякал.
Мне жизнь дарила жар и кашель,
а чаще сам я был не шелков,
когда давился пшенной кашей
или махал пустой кошелкой.
Восемнадцати лет от роду я впервые услышал чичибабинскую декламацию — глухую, гулкую, истовую, над
садно-торжественную,— услышал и навсегда был прон
зен непреклонным драйвом этого, отнюдь не лучшего, но
очень сущностного для чичибабинской личности стихо
творения. Сквозным его повтором-заклинанием стала фра
за: «И все-таки я был поэтом». А в завершении его нахо
дим мы следующее: «... я был взаправдашним поэтом и
подыхаю как поэт». «Подыхаю» — слово для Бориса Алек
сеевича важное и частое, одно из тех, что постоянно пре
бывало и в его горней поэтической, и в земной, плотяной
речи, ибо «подыхаю, издыхаю» — это и нижайший вуль
гаризм, почти брань, и одновременно — высокая церков
нославянская лексика Священного Писания.
«...Позвонила Марлена (Рахлина Марлена Давыдов
на — поэт, давний друг Чичибабина. — Ю . М . ) и спросила,
читал ли он статью в «ЛГ» ...о мафиозности всех властей,
так он, сидя далеко (она со мной говорила по телефону),
буквально заорал: Я от этого и подыхаю!!!» (из письма
Лили Семеновны Чичибабиной от 4 февраля 1995 г.).
Но почему — «все-таки»? Вопреки чему числил себя в
поэтах крупнейший русский поэт старшего поколения
Борис Чичибабин? Что означал этот саркастический па
фос?
Противопоставление «пшенной каши» — «пирам», «ли
тературных игрищ» — «тюрьмам» ни в человеческих, ни в
творческих пределах жизни Бориса Алексеевича по самой
тотально-полярной природе своей не сработало, да и не
могло сработать в чистом виде. Он воистину был одно с
народом русским, но не только, когда ему приходилось
давиться пшенной кашею и менять тюрьму на суму, но и
при чтении с писательских трибун стишков об электро
сварке, публикации их в соответствующих книжицах и —
306
в новейшие времена — при получении Государственной
премии. Вместе с тем его нельзя было даже заподозрить в
малодушии или, лучше сказать, в благоразумной способ
ности противостоять негодованию, тому самому, которое,
по словам Ювенала, «рождает Стих».
Его гражданское негодование было замешано на чис
тейшем духовно-нравственном составе. Поэтому-то Чичибабин не годился обитателям счастливой страны ССП
по конечному, высшему счету. Он не совпал с ними не
«политически», а чуть ли не филогенетически, относясь к
другой расе, просто-напросто отрицая их самим своим
существованием. Любопытно, что «они» это трудноопре
делимое словесно положение чувствовали всегда, притом
что он, Борис Алексеевич, часто замирал в горестном н е
доумении, мучительно раздражался, не понимая умом, что
же это такое с ним происходит:
...Я так устал. Мне сроду было трудно,
что всем другим привычно и легко.
По учению Чичибабина — а иначе это и не назовешь —
«мир Поэзия спасет», «брат Христу — Поэт». Он вдалбли
вал в нас эту удивительную поэтодицею, это оправдание
поэтического делания долгие годы. Вынужден признать
ся: я понимал его худо. Я помню его то в слезном востор
ге, то в ледяном отчуждении; вижу его в состоянии стран
но каменной, скорбной внимательности, с пальцами при
приспущенных веках, так он слушал стихи, какие угодно,
пускай самые скверные. Но — не понимаю.
Он был человек естественно-эгалитарный, человек из
толпы в самом лучшем смысле этих неловких слов. Попушкински не приемля цивилизованную чернь, он по
стоянно был ею предаваем, столь же постоянно — иногда
прельщен, часто оскорблен и одурачен,— но никогда к
ней не приравнивался, не прикидывался, не дипломатни
чал и в этих случаях бывал даже надменен.
От первого свидания Чичибабина с Евгением Евту
шенко устная история современной русской литературы
сохранила следующий диалог:
Евг. Евтушенко (протягивая руку, с подъемом): Евге
ний Етушенко, поэт!
Бор. Ал. (отвечая на рукопожатие, невнятно бурчит):
Борис Чичибабин, бухгалтер.
В мире, где Евтушенко звался поэтом, Борис Чичиба
бин до пенсии прослужил бухгалтером (собственно —
307
С-Т С ^
товодом) ХТТУ, трамвайно-троллейбусного управления,
да и не мог быть ничем иным. Я не Дерзнул бы приба
вить, что он и НЕ ЖЕЛАЛ ничего другого, что время от
времени не преподносилось ему пусть некоторое, но тор
жество справедливости или, на худой конец, какого-ни
будь «наиболее удачного ее эквивалента», как выразился,
Роберт Шекли.
:1
Что и произошло в 90-е годы, но о них я судить нё
берусь.
Он был готов согрешить вместе со всеми, в хорошей
компании, но при любой раскладке не соглашался посту
питься даже микроскопическим лоскутком своей душев
ной ткани. Критерием поэтической истины он полагал
доброту, ссылаясь при этом на, прямо скажем, сомни
тельный bon mot Пастернака — в интерпретации Ильи
Эренбурга: как, мол, может ИКС быть хорошим поэтом,
если он плохой, злой человек. У Чичибабина эта салон
ное словцо окрепло до заповеди:
...И манишь, и вяжешь навек
веселым ОБЕТОМ (выделено мною. — Ю .М .):
не может быть злой человек
хорошим поэтом.
« Н а см ер т ь П а с т е р н а к а »
Возражать было бесполезно. Эта сакрализация поэти
ческого, или, как у нас прежде говаривали, поэтского слова
и дела была, по всей вероятности, отражением потаенных
движений скорбной чичибабинской души и по природе
своей требовала более утонченного понимания, нежели
то, что могли предложить свирепые молодые стихотвор
цы — посетители тех или иных литературных студий.
Прояви я тогда достаточно упрямства — и спроси: «Что,
собственно, вы, Борис Алексеевич, имеете в виду?» — он
почти наверняка не пожалел бы времени на истолкова
ние. Впрочем, допускаю, что на мою долю не досталось
бы ничего, кроме невнятной словесной сечки, да и не мог
я тогда ничего понять, а теперь — спросить не у кого.
Как выбрать мед тоски из сатанинских сот
и ярость правоты из кротости Сократа...
...Еще днем я повстречался с Борисом в трамвае —
желто-синем, старинного печального образца, и в оче
редной раз попытался поговорить.
308
— Замолчи, — остановил он мои респонсы. — Я не
люблю разговаривать во время поездки. Я в окно смотрю
и отдыхаю.
А вечером, на студии, он вдруг запнулся, заметался и,
открыто уставясь на меня, начал настойчиво и невнятно:
— Маленький человек не обязан идти на Крест, да?
Понятно? Грех тому, кто заставляет маленького человека
идти на Крест за идею, да? Понятно? Никто не имеет
Права заставлять маленького человека идти на Крест...
Так он бубнил минут десять, а я растерянно ухмылял
ся — и ничего не отвечал.
Затем меж нами разыгралась очередная «замятия». Как
водится, я поднял на смех приблудного графомана-простака, и Борис Алексеевич, с вопленною, слезною зло
бою, глухо занудел:
— Юрка, ты фашист!!! Ты позволяешь себе прези
рать человека только за то, что он не знает стихов Ман
дельштама!
Естественно, что я ему блистательно ответил:
— Зато я не коммунист, товарищ Чичибабин!
Смельчак я был, извините за выражение.
Но вскорости все миновало, и после завершения ве
чернего практического заседания литературной студии при
ДК работников связи и автошосдор мы пошли распивать
бутылку, принесенную обиженным мною поэтом. С нами
отправился один из студийных прозаиков — зловещий
мужичонко с гладкообтянутым хулиганским лицом, не то
конторщик, не то нормировщик, не то маркировщик. Как
юноша глупый и гордый, я, конечно, не допустил бы себя
до общения с имбецильным козьим племечком, но жела
ние договорить с Чичибабиным отменяло сословные пред
рассудки.
После краткого обсуждения — куда? — выбор пал на
кафе-столовую. Потаенно разлив напиток, мы неприяз
ненно, еще храня вражду, чокнулись под столешницею.
Горло мое, сведенное ревностью, едва не заклинило гад
ким раствором. Поэт и прозаик вскоре удалились, у них
были семьи, обязанности, будильники, заведенные на
шесть часов зимнего утра, а мы с Чичибабиным зашлепа
ли по грязце в противоположном направлении.
— Ты, Юрка, не понимаешь,— бормотал Борис.— Вот
если б они стихи не писали, так пили бы больше, людей
обижали, жен били или даже вообще в тюрьму попали
бы. А то, в лучшем случае, сидели бы дома и травились
хоккеем по телевизору...
309
Но здесь нас перехватил Алик Басюк — импровиза
тор, знаток Гумилева, безумец, пропойца, сугробный жи
тель в плаще, давний Борисов приятель..
Распив еще не припомню что, мы заходим в ближай
ший садик Победы (он же — Зеркальная Струя). Борис
Алексеевич в теплом дурацком пальто длиною до бот, в
народной шапке-ушанке со сведенными на затылке те
семками, медленно и пьяно доискивается пуговиц. В пра
вой руке его — трепаный кожимитовый портфель. Басюк,
одетый полегче, опередил друга. Стоя по колено в снегу,
он поливает иву и приговаривает:
— Люблю я русскую природу, особенно поссать...
— Вот ебаный Басюк,— конфузится Борис Алексее
вич: ему не по себе облегчаться на открытом простран
стве, да и русскую природу боится обидеть.
Не надо дурно думать о верблюде.
Его черты брезгливы, но добры.
Ты погляди, ведь он древней домбры
и знает то, чего не знают люди.
Его удел ужасен и высок,
и я б хотел меж розовых барханов,
из-под поклаж с презреньем нежным глянув
с ним заодно пописать на песок.
Осенью 1973 года мы прощались с ним так отчужден
но, так неоткрыто, как будто не навсегда, а только начер
но, и возможно еще будет переиграть. Доумневал я — без
него. Старел и умирал он — без меня.
«...Сел, осторожно опираясь на стиральную машину в
ванной, ноги — под углом на полу, и три раза сказал:
«Лилечка, мне помолиться надо», и еще, когда я побежа
ла за врачом: «Боже мой, Боже мой» — и все. ...После
неудачной попытки сделать ему рентген головы, его вы
везли в коридор, а мы с его сестрой отвезли железную
каталку чуть в сторону, и я закричала: «Боря, ты меня
слышишь?!» — и он из глубины последнее: «Слышу» низ
ким, охлажденным голосом. С этим «Слышу» сейчас и жи
ву» (из письма Л.С.Чичибабиной-Карась).
В недошедшем по оказии письме я просил Бориса
Алексеевича, недавно тяжело болевшего, подождать, не
пременно подождать, обязательно дождаться, покамест
я приеду, чтобы поговорить.
1 9 9 5 г ., Н ь ю - Й о р к
Александр Верник
и ПРИСНО...
«Одним стихам вовек не потускнеть.
Да сколько их останется, однако...»
Б . Ч ичибабин
В провинциальном, слободском, лютом, по количе
ству вузов и втузов почти в столичном и одновременно
пасторальном, помидорно-вишневом Харькове Чичибабина, слава Богу, не тронули соблазны да искусы денег,
близости к власти и к дивной писательской скатерти-са
мобранке. Ублюдочная и сладкая причастность славе не
коснулась его. Чичибабин стоял отдельно — что от офи
циозной, что от диссидентской магистрали. Так выжива
ли стихи, соответствуя лишь времени и ему самому.
...Право, не знаю, за что хвататься. В маленьких за
писках — разве что успеешь. Знакомы мы были года с
шестьдесят третьего. Студия же чичибабинская — с 1964,
пока не разогнана в 1966 после юбилейного вечера Пас
тернака. Потом, после разгона — с интеллигентными гебистами, скрежетом зубовным приглашенного Аркадия —
Кади Филатова, Борисова друга-врага, поэта в полусапож
ках, и настоящим плачем студийных девочек — виделись
часто до 1978, пока я не уехал.
Приезжал к нему на Новые Дома. Раньше жил он в
махонькой комнате на углу Рымарской, но это было, как
он говорил, в той, другой жизни, с Мотиком — первой
женой, а в этой, настоящей жизни, без дачи-развалюхи в
Высоком поселке с огурчиками, капустой, разносолами,
но, слава Богу, в трехкомнатной, с холодильником, теле
визором, книгами, частью спасенными из прошлой жиз
ни, частью нажитыми вновь, и с Лилькой, Лилечкой. Со
студии в жены взял. Какие он ей стихи писал!..
...Кто только не ходил к нему. За книжками, к приме
ру. Культуртрегер был еще тот. Сам выбирал и заставлял
брать. Потом расспрашивал. Помню, приходил к нему еще
на студию, а потом в хату, восторженный молодой чело
век, Миша, служивший начальником по лесному ведом
ству. Ему зимой позвонишь — всегда отменными цветами
разживешься. В пору же студии Миша читал стихи о по
тухших сигаретах в подъезде. Борис Алексеевич злился —
что ты, сукин сын, небось все цветы и травки по именам
311
и простым, и ученым-латинским знаешь, а ни в одном
стихотворении не упомянешь. Мне бы твое знание. Из
одних названий бы стихи писал. <...>
Студийные сборы — не вечера поэзии со слушателями
в 2—3 тысячи человек, но еженедельные встречи с чтени
ем стихов, обсуждением и трепом вообще были по соста
ву крайне любопытны. Приходили некрасивые, но по
этичные еврейские девочки — любительницы изящного.
Их было много. Заходил Володя Мотрич. Чаще совсем
пьяный. Стихов не читал, но скалил зубы и огрызался
Борису с заднего ряда.
Иногда появлялся застенчивый долговязый Николай
Матюшенко. Поэт Коля. Писал прекрасные, очень хлеб
никовские стихи. Помню лишь строку: «И длился ветер».
Поэт Коля часами наизусть читал Ницше и Шпенглера.
Работал он паркетчиком. Водки не пил, все огромные
деньги паркетчика тратил на книги по философии, магии
и оккультным наукам.
Мог бы рассказать о многих. Но не по теме. А жаль.
Сидели мы в зале Дома культуры работников связи.
Мы в зале, Борис — за столом. Был всегда серьезным.
Говорил: пришли работать — надо работать. Сердился на
задние ряды, где, кроме Мотрича, посиживали и посмеи
вались Лимонов с Бахом — художником Вагричем Бахчаняном — и многие другие. Когда на студию приходили
новички, им приходилось проходить «инициацию» — об
ряд травли и насмешки. Борис лютовал. Однако же, когда
появился дед лет семидесяти, принес переплетенный в
хрустящую клеенку трехтомник и начал читать четырех
стопным ямбом историю советской власти и компартии,
начиная со 2-го съезда РСДРП, тут и он не выдержал.
И где-то на третьей победившей досрочно пятилетке, ше
потом попросил, невероятно стесняясь, что-нибудь сде
лать, чтобы он перестал. Мы сделали, и сказитель пере
стал.
Обычно в конце студии, перед уходом, когда остава
лись лишь мы — «мы» — он читал свои новые стихи. Там
услыхали мы многие из его блестящих и лирических,
и гражданских.
Я бы мог продолжать так бесконечно. Память, исто
рии о Борисе дали бы мне ключ рассказать не только о
нем, но и обо всех прочих, что не были статистами в его,
да и моей жизни, и без которых, пожалуй, нельзя пра
вильно представить внешне ничем не примечательную
биографию Бориса Алексеевича.
312
Я мог бы рассказать, как приходил к нему Алик Ба
сюк, лет сорока шести, но внешне — на все семьдесят,
алкаш, никто, а прежде — талантливый филолог и верси
фикатор, лишившийся в 50-х в лагере глаза за кантату,
написанную в юбилей Сталина, в форме детской сказоч
ки со словами: «Это толстые вожди, ты добра от них не
жди».
И не умолчать мне было бы об Александре Петровне
Лесниковой — самой красивой женщине на свете, Бори
совой подруге, заслуженной артистке УССР, из Харьков
ской филармонии, что ездила на гастроли всюду: от Бол
гарии до Польши, и коньяк «Плиска» привозила.
Рассказал бы я еще о Марлене Давидовне Рахлиной,
харьковской поэтессе и Борисовом друге еще по универ
ситету. Так сладко говорить о них. Только не ко времени.
Но дайте лишь повод: все — прошлое, все — Харьков,
все — Чичибабин. <...>
Зимой 73-го в здании СП при многонациональном
составе передовиков харьковской изящной словесности
произошел авторский вечер Чичибабина. С приглашен
ными представителями партийной и охранной обществен
ности. Борис, битый, стреляный, «бледный и высокий» и
уже совсем немолодой, закрывши глаза и совершенно от
решившись от зала, читал стихи. <...>
Весь отграненный корпус стихов, ничем и никак не
связанный с присутствием в их писательском прекрасном
союзе. Лысый предложил исключить за несоответствие
высокой чести. Писатели согласились. Чичибабин теперь
уже не только фактически, но и формально оказался вне
их бытия.
Так продолжалось до 87-го года, когда внезапно, но
объяснимо Чичибабин появляется во всех изданиях —
толстых, тонких, значимых и вторичных, центральных и
околичных. Демон горбачевской гласности вызвал его из
небытия. Он оказался нужен сразу и всем. Наверное, объяс
нить это несложно. Чичибабин, стоявший вне поэтиче
ских и социальных игр, вне сведения счетов, не официоз
и не андерграунд, сохранивший чистым голос и поэти
ческое мышление, не ставший монстром, оказался необ
ходим. Необходим, а не удобен. Удобным он не был. Пе
чально говорил горькие истины. Загадочно улыбался. Вдруг
оказалось, что все эти 20 лет он писал стихи. Они, стихи,
не стерлись, не редуцировались ни от странного хрипа,
ни от редакционной пыли. Слова сохранили полногла
сие. Стихи были подлинными.
313
В 1989 году «за счет средств автора» выходит ставший
тотчас известным «Колокол». Чичибабин становится пред
последним в распадающемся Союзе автором, получившим
Государственную премию СССР. Он задумчиво, хотя,
впрочем, и благодушно замечает:
Теперь в журналах разных
печатают меня.
Появляется в Киеве книжка «Мои шестидесятые» —
1990. Затем в 1991 выходит переизданный «Колокол», уже
не «за счет автора», — может быть, тоже одна из после
дних книг за государственный кошт. И наконец, в 1994
две книги — «82 сонета и 28 стихотворений о любви» и
последняя, чуть ли не за месяц до смерти,— «Цветение
картошки».
Теперь, когда не только рукописи его прочтены, но и
книжки еще почти новенькими стоят, что сказать о сти
хах, если эти заметки не предполагают даже мало-мальского исследования? Сказать, что несколько главных опор
было у Чичибабина. Неистовое смирение — одна. Послед
ние годы повторял он фразу из молитвы: «Да будет воля
Твоя, а не моя, Господи».
Чичибабин думает и пишет так, как своей женке пи
сал, чуть ли не на цепи сидя, протопоп Аввакум:
Я причинял беду и боль,
и от меня отпрянул Бог,
и раздавил меня, как моль,
чтоб я взывать к нему не мог.
Гордость, а то и гордыня — потери, утраты, беды, си
ротства и отступничества — вот еще одна опора. И конеч
но, боль. И еще, конечно, сострадание. В 48-м году, в
лагере, 25-летний, в общем, пацан, пишет стихи «Народу
еврейскому». Ничего не зная, но инстинктивно, как взлом
щик сейфов кончиками пальцев со срезанной кожей чув
ствует щелчок открываемого сейфа, он слышит облаву,
охоту, гон. Этого достаточно, чтобы сказать: «...я б хотел
быть сыном матери-еврейки». Гонимый прав. Казалось
бы, нормальная истина золотой россыпи российской изящ
ной словесности. Но тогда, в 1948 году, там, где — ты
умри сегодня, а я завтра!? Да так ли очевидно это и те
перь, когда поэтическое высказывание раздроблено в би
сер трамвайной жлобской скороговорки.
Чичибабин поразительно для нынешнего иронического
времени серьезен. Он не балагурит, когда говорит:
314
Юродивый, горбатенький,
стучусь по белу свету,
зову народ мой батенькой,
а мне ответа нету.
Но поскольку сочинительство еще и прелестная, пре
льстительная игра, он заканчивает эти стихи, снижая па
фос, так:
Уже не быть мне Борькой,
не целоваться с Лилькой.
Опохмеляюсь горькой.
Закусываю килькой.
Высокое, раздирающее легкие косноязычие, когда в
словах все не слава Богу, не правильно,— вот основа чичибабинской гармонии. Где все в конце концов уравнове
шено любовью и печалью. Любовью к жене Лильке, к
Богу, России, слову, котенку, сломавшему лапу, Иеруса
лиму, Львову, Таллинну (его прекрасные опыты лиричес
кой геотрафии), поэту Надсону, обиженному временем,
уехавшим друзьям, наконец. И по ним по всем, по всему,
что ежесекундно становится потерей, прошлым, — печаль.
Его стихи «Плач по утраченной родине» со строками:
...Что было родиной вчера,
того сегодня нет...
вызвали настоящий шквал. Он был обвинен в имперских
амбициях, охранительстве, в желании реформировать про
шлое. И никто из обличителей не услышал, что стихи,
собственно, о том, что человек, поэт жив еще, а времени
его уже нет, и плач этот по утраченному времени, а не по
государственной территории.
Вслед за своими предшественниками Чичибабин ве
рил, что красоте и гармонии должно спасти рушащийся
мир. Сказавши давно и несколько неловко: «...у меня та
кая мания, что мир поэзия спасет», он трогательно наде
ялся до конца, что так и случится.
Что же еще осталось не сказанным в этом то ли пре
дисловии к вечеру памяти, то ли запоздалом некрологе?
Торжественности не хотелось. Обняться бы, посидеть ти
хонько, выпить по стопарю на «иерусалимской веранде»
(из его стихотворения). А он бы потом сказал, как обыч
но: «Опять о главном не поговорили...»
1 9 9 5 г ., И е р у с а л и м
Раиса Беляева (Гурина)
дом для ДРУЗЕЙ
Сухая, золотисто-пыльная харьковская осень 1964 года.
Я школьница десятого класса. Живу на окраине Харько
ва, на Холодной Горе. Это действительно гора, куда через
вокзальный мост, мимо тюрьмы, базара и церкви медлен
но ползет желто-красный трамвайчик.
Лето я провела в Киеве, у брата-физика, где написала
первые стихи, о Голосеевском лесе. «Не трогайте меня, я
сплю, укрыта листьями и травами...» Глагол «сплю» не
удачно, но, как выяснилось с годами, символично риф
мовался с глаголом «живу». Мне шестнадцать лет, и каж
дое мгновение полно счастья и ожидания чего-то еще более
радостного.
В школе добрая треть класса, те, кто не занимается
музыкой «Битлз», пишут. Лена подписывает свои стихи
псевдонимом «Стрела», Игорь дает мне прочесть малень
кие кусочки странной, явно навеянной только что опуб
ликованными в «Иностранной литературе» рассказами
Кафки, прозы. Длинные, взрослые, трагические стихи
пишет моя подруга Лара. И даже Таня, вся круглая и ко
ричневая, как спелый каштанчик, собиравшаяся стать гео
логом (и ставшая, по иронии судьбы, единственным сре
ди нас профессиональным филологом), вымучила из себя
стишок «Сердцу нельзя жить в клетке, даже в грудной».
Все мы выросли на журнале «Юность», наши кумиры —
Аксенов, Евтушенко, Вознесенский и Ахмадулина. При
ходится иногда покупать пиво холодногорской шпане,
чтобы они дали послушать на своем магнитофоне песни
Булата Окуджавы. Окуджава и «Битлз» — короли громозд
ких ящиков с двумя крутящимися катушками.
Юношеская энергия требует общения, и несколько
человек, «пишущие» девочки и мальчики, делают первые
вылазки в город. У нас так и говорили: «поехал в город»,
то есть из замкнутого мирка садов и проулков Холодной
Горы, Красной Баварии и Залютино посредством того же
трамвая спуститься вниз, на Свердлова и далее, в «центр».
316
Литературных студий в Харькове была уйма. При ДК
каждого крупного завода — Тракторного, «Серп и Мо
лот», «студия Гельфандбейна» (по фамилии ее руково
дителя), при Дворце пионеров. Там возился с ребятней
удивительный Вадим Левин — автор «переводов с анг
лийского» стихов, не существующих на языке оригинала:
«Мистер Квакли — эсквайр проживал за сараем, он в ка
душке обедал и спал. Мистер Крякли — эсквайр погулял
за сараем, и с тех пор мистер Квакли пропал».
Для начала нас занесло на заводскую студию. Удиви
тельно, но там действительно было несколько рабочих.
Помню Анатолия Ревуцкого, красивого парня с мужествен
ным лицом, вроде бы бывшего боксера, а может, так за
помнилось по его стихам, которые он словно вырубывал,
отбивая ритм рукой: «И в третьем раунде кончилась
юность...» Кажется, он впоследствии распрощался с про
летариями и стал профессиональным стихотворцем.
Очень скоро мы узнали, что самая лучшая в городе
«студия Чичибабина». Именно там собираются самые-самые интересные люди.
И вот мы на улице Скрыпника, в Д К связи. Это не
длинная улочка между Пушкинской и главной улицей
города Сумской. Рядом сад Шевченко, за ним — универ
ситет, тогда еще старое помещение Оперного театра, чуть
ниже — Украинский драматический театр имени Шев
ченко, Русский драматический театр имени Пушкина. На
Сумской — оазис передовой журналистской мысли горо
да — редакция молодежной газеты «Лешнська змша». На
ул.Гоголя — легендарный в шестидесятые годы в Харько
ве, один из первых в стране магазин «Поэзия», славив
шийся, кроме книг, разумеется, вечерами поэзии, красавицами-продавщицами «Валей беленькой и Валей
черненькой», а также тем, что в нем всегда можно было
увидеть кого-нибудь из харьковских литераторов. Культур
ное пространство завершали кинотеатр «Первый комсо
мольский», Политехнический институт и его сад, имено
вавшийся «Техноложкой», и, конечно, местная «Ротонда» —
автомат-кафе по прозвищу «Пулемет».
«Студия Чичибабина» — казенный зальчик мест на
двести с рядами видавших виды стульев, сцепленных на
крепко, как в провинциальном клубе («чтоб не унесли»).
На ламбрекене сцены транспарант, конечно же «Искус
ство принадлежит народу. И.Крамской».
Воскресенье, полдень (почти по Ахматовой). За окна
ми уже ноябрьские голые ветки. Зал почти полон. Обста
317
новка свободная — люди заходят, слушают, читают, раз
говаривают, выходят. Публика разношерстная. Тридцати
летние физики в джинсах (совершенно новый, многим
недоступный, заграничный вид одежды), грубых свитерах-самовязках «а-ля Хемингуэй», с бородками и без, гу
манитарная интеллигенция. Преподаватель университета
Гуторов в широкополой темной шляпе. Валерий Лобанов
из института культуры, через несколько лет, уже в уни
верситете он прекрасно читал нам курс по литературе «Се
ребряного века». Нагловатые или, наоборот, застенчивые
молодые поэты. Запомнился очень хрупкий черноглазый
и черноволосый поэт, приходивший на занятия с малень
кой, чрезвычайно похожей на него девочкой, очевидно,
дочкой.
Картину завершали скромно, но тщательно одетые ста
рики и старушки — вымирающее племя с дивными лица
ми и руками, отдельные хорошенькие дамочки «я купила
сегодня поэзии на 5 рублей», студенты и мы — несколько
школьников, почти дети.
К нам сразу же, выражаясь на сленге тех лет, «подканали», то есть подошли несколько горластых юношей,
предводительствуемых красивым смуглым молодым чело
веком. Это был Юрий Милославский — актер кукольного
театра и главная поддержка молодой харьковской поэзии.
На студии, как и везде, были свои компании и кланчики.
Юра, бесспорно, был лидером группы современных евро
пеизированных мальчиков из «центра». Они были обра
зованнее нас и поэтому высокомерны. Но все же мы по
дружились. Должно быть, диковатая энергия окраинных
неофитов внесла оживление в их ряды.
Может быть, именно в этот день милославцы занима
лись любимым делом: хором скандировали «носил он брю
ки узкие, читал Хемингуэя» или что-нибудь из «Треуголь
ной груши» Вознесенского. И вот тут возникает первое
воспоминание непосредственно о Борисе Алексеевиче.
Сквозь ряды к нам направляется высокий, сутулый, но
вопреки сутулости стройный человек. Ему сорок с неболь
шим, и он очень красив редкой, как я теперь понимаю,
духовной красотой. Совершенно четко помню слово и
образ, которые тогда возникли и навсегда запечатлелись:
«Витязь». Светло-русые с золотинкой, мягкой волной ле
жащие волосы, чуть темнее — густые брови и серо-синие
глаза. Тогда он часто улыбался. Помню Чичибабина тех
лет именно улыбающимся. Не смеющимся, хотя он и сме
ялся часто, а именно улыбающимся глазами. В них всегда
была тихая и какая-то извиняющаяся радость.
318
•«Слушайте,— сказал Борис Алексеевич,— это, конеч
но, хорошие стихи, но в русской поэзии есть и получше».
И он начал читать. Что это было, не скажу точно. В од
ном уверена: это был либо Пушкин, либо XX век — Блок,
Мандельштам или Пастернак. Так как у Чичибабина была
своя четкая иерархия поэтических ценностей, по которой
Пушкин был вершиной, то, наверное, это был он. А мо
жет, Лермонтов, чье «Выхожу один я на дорогу» Борис
Алексеевич очень любил и неоднократно читал вслух. Но
обожавший и умевший снижать патетичность ситуации
Милославский не щадил и классиков, впрочем, втайне
любя их не меньше учителя: «Борис Алексеевич, как это
гений мог написать «с свинцом в груди лежал недвижим я»?
с каким это винцом лежал поэт?» Начинался спор с цити
рованием, свержением авторитетов, чтением своих и чу
жих стихов.
Вот так и проходили эти два-три часа, за которыми
следовали «занятия по секциям»: питие кофе в «Пуле
мете», прогулка по Сумской, в саду Шевченко, по Тех
ноложке или недействующему, превратившемуся в парк
городскому кладбищу. Молодые поэты и поэтессы пред
почитали, конечно, кладбище, что соответствовало их
«декадентским» художественным пристрастиям. Парк ка
зался огромным, там были тенистые деревья, тишина, про
хлада и, кажется, даже маленькая кладбищенская часо
венка с шипящими и косящимися на нас старухами.
Теперь, спустя четверть века, кладбище снесли, деревья
вырубили, часовенки нет и в помине. Куда свернулось
пространство? Вместо бесконечных аллей — чахлый ма
ленький скверик.
Собирались мы дважды в неделю: большой воскрес
ный сбор и вечером, по средам. Но в среду людей собира
лось меньше, все работали или учились. Традицией был
еженедельный «творческий отчет». Встреча начиналась с
неизменного чичибабинского: «Ну, кто написал новые
стихи?» Впрочем, проза звучала не реже. Помню, какое
сильное впечатление произвел рассказ Иры Серебрийской.
Назывался он «Райка Ханкензон». С Ирой мы потом встре
тились на филфаке университета. Ау, Ира, где ты?
Борис Алексеевич тогда писал много. Именно на сту
дии впервые я услышала:
Два огня светили в темень, два мигалища.
То-то рвалися лошадки, то-то ржали.
Провожали братца Федора Михалыча,
за ограду провожали каторжане.
319
Борис Алексеевич не только и не столько читал свои
стихи, но говорил с нами всеми, а мы с ним о литературе
и любимых писателях. Он «отмывал» для нас классиков,
обрыдлых вследствие школьного тупоумия, и открывал
тогда еще мало кому известных «запретных» Ахматову,
Цветаеву, Мандельштама, Пастернака (ведь только три года
прошло после его травли и гибели, а Анна Андреевна,
господи Боже мой, была вообще жива и бытийствовала
в своем Фонтанном доме.. )
Чичибабин почти всегда носил с собой книги, читая,
давая почитать и даря их, и наверное, тратил на них все
свои небольшие заработки. У многих студийцев остались
подаренные им книги. У меня, например, первое после
постановления 1946 года «оттепельное» издание Ахмато
вой с рисунками Модильяни на суперобложке.
Итак, Борис Алексеевич приносил книгу, любимую им,
и начинался разговор — о Бунине и Пильняке, Зощенко
и Олеше, Платонове или Пришвине, которого он любил
особенно нежно. Хорошо помню воскресенья, посвящен
ные платоновской «Фро» и «Фацелии» Пришвина... «А бы
ла ли у вас своя Фацелия?»
Для меня чичибабинские строки «Любите русскую
поэзию — зачтется вам» программны и завещательны.
Литература была для него не просто любимым занятием,
но служением. Он жил в мире этих прекрасных, Богом
избранных людей, страдальцев, борцов и гениев. Он знал
реальность этого мира, естественно существовал в его
пространстве и служил ему в меру отпущенного таланта.
И он защищал неписаные законы этого мира. Бывал
не только улыбающимся, но и гневным. Однажды пред
метом спора стала мера допустимого в искусстве. Кто-то
кичился своим фривольным стишком, выдавая его за сво
боду творчества. Борис Алексеевич прямо вскинулся:
«Писать можно обо всем, даже о проститутках и педерас
тах,— почти кричал он,— но я должен знать, зачем вы это
пишете. Мне не интересен порок сам по себе, мне важно,
что вами движет, во имя чего вы об этом говорите!»
Повторяю, у него была четкая иерархия ценностей, как
культурных, так и моральных. И в принципиальном он
был непримирим. Тогда лучше было не попадаться ему на
глаза. Так, за какую-то бравую хулу со студии был вре
менно изгнан мой друг, может быть единственно талант
ливый среди нас (жизнь это подтвердила) Юрий Мило
славский.
320
Вынести взгляд Бориса Алексеевича было иногда труд
но, присутствовало в нем остро-звериное, как во взгляде
Толстого, когда трудно что-то спрятать и приукрасить, и
правда схватывается за мгновение. Вообще общение с ним
бьио далеко не простым. Его мало интересовал быт, и вся
кий контакт на этом уровне был невозможен.
«Ну, как Вы живете?» — бывало, после какого-то пе
рерыва спрашивал он и буквально впивался в самые твои
зрачки. И тогда рассказывать о внешней стороне жизни
было бесполезно. Ему нужна была суть, чем ты живешь,
что любишь и ненавидишь, к чему стремишься. И гово
рить можно было только об этом или не говорить вовсе.
Вспоминаются и веселые эпизоды. Один из самых ве
селых, прямо рождественски праздничный. Это и было в
декабре. Затеяли, как было заведено в те времена, поэти
ческий вечер и даже в зале Политехнического института,
чтоб совсем, как в Москве. Я отдаю себе отчет, что внеш
не харьковский литературный бум был московским эхом,
докатившимся до провинции. Но его короткая полнота и
яркость, уверена, имели под собой хорошую, крепкую
почву: если и впрямь духовная энергия не исчезает, то в
культурной истории Харькова ее предостаточно. Тут и
биолог И.Мечников, и историк Н.Костомаров, филологи
И.Срезневский и А.Потебня — блестящая плеяда ученых
Харьковского университета. Думаю, не исчез бесследно и
литературный Харьков 20-х годов: энергия Хвылевого для
меня до сих пор ощутима на его улицах.
Запомнился не сам вечер, во время которого у меня
тряслись от страха перед публикой поджилки, но подго
товка к нему. Была издана программка с нашими фами
лиями, расклеены афиши. Главное событие — рукотвор
ное изготовление афиши для центрального входа. Мы
ползаем по полу, подавая баночки, пузырьки и кисти Ле
ониду Пугачеву — лучшему другу Бориса Алексеевича,
художнику, актеру и барду местной филармонии — м а
ленькому, веселому, с зычным голосом. Он изображает
черного Пегаса в белых яблоках.
«Какого черта я, старый дуралей, связался с вами, с
детворой,— сидел бы дома да пил водку», — незло сокру
шается он, тоже ползая по полу, и тихо добавляет в серд
цах нецензурное слово. А Борис Алексеевич ходит вокруг
да посмеивается в русую бородку.
Леонид Пугачев — «Лешка», как нежно обращался к
нему Борис Алексеевич,— одно из самых ярких лиц сту
дни, куда он частенько заглядывал с неизменной гитарой.
11 8-25
321
Знаменитые чичибабинские «Красные помидоры» —
одна из первых песен, написанных Пугачевым на слова
друга, звенела в Харькове долго-долго. А может, и будет
звенеть еще долго, хотя нет на земле ни Чичибабина, ни
Пугачева.
Твой путь воистину неплох,
тебе не пасть во тлен,
иконописец, скоморох,
расписыватель стен.
Еще и то дрожит в груди,
что среди прочих дел
по всей Россиюшке, поди,
стихи мои попел.
Тобой одним в краю отцов
мне красен гиблый край.
С дорогой, Леша Пугачев,
и здравствуй, и прощай.
Еще немного побредем
неведомым путем,
а что останется потом —
не нам судить о том.
О нашей сладостной беде,
об удали в аду
напишут вилы по воде
в двухтысячном году.
Но все забьет в конце концов
зеленый молочай.,;
С дорогой, Леша Пугачев,
и здравствуй, й прощай.
И была еще Александра Петровна Лесникова, первая
истинно прекрасная женщина, увиденная мною в жизни.
Внешне почти точная копия с картины того же Крамско
го «Неизвестная» — смуглая, с черными глазами и алым
ртом, всегда в темном платье, Александра Петровна не
была в строгом смысле студийкой. Актриса той же фи
лармонии, она в те годы была страстным художествен
ным популяризатором и пропагандистом творчества Фе
дерико Гарсиа Лорки, выступая с чтением его стихов на
радио, по телевидению, на многочисленных литератур
ных вечерах. «Начинается плач гитары, разбивается чаша
утра»,— распевно начинала Александра Петровна своим
бархатным голосом.
322
Лола стирает пеленки,
волосы подколов,
взгляд ее зелен-зелен,
голос ее лилов.
Мне кажется, что Борис Алексеевич ей поклонялся,
что, впрочем, было вполне естественно.
Наступила весна 1965 года, и время хрущевской отте
пели окончилось. В одно из воскресений я застала сту
дийцев уныло стоящими на лестнице перед закрытой
дверью зала. «Студию закрыли»,— почему-то шепотом со
общили мне. Кто? Как? Был ли это звонок в администра
цию славного ДК связи или лично пришел некто в сером,
не помню. Кому-то мы были неугодны. Разговоров о по
литике, по крайней мере во всеуслышание, у нас не было.
В кулуарах, среди старших — возможно. Но в голос даже
о лагерной странице в биографии Бориса Алексеевича мы
никогда не говорили. Было какое-то негласное целомуд
ренное табу на эту тему. Впрочем, конечно, в наших мо
лодых мозгах возник и остался до последующего разре
шения вопрос: «Что же это в нашей стране было такое,
что для таких людей, как Чичибабин,— самых лучших,
самых чистых — оставляло только тюрьмы и лагеря?»
Второй вопрос возник осенью в университете: «Поче
му Чичибабин зарабатывает на хлеб насущный не здесь,
в ХГУ, а в ХТТУ — ведь он, несомненно, мог дать фору
не одному доктору филологии, не говоря о кандидатах?
А сколько бы он дал студентам!»
Потом был Киев и другая жизнь. Приезжая домой, я
иногда ходила по старой памяти в другой ДК — строите
лей, где обосновались кинолюбители, и изредка встреча
ла там Бориса Алексеевича с Лилей, его женой и Музой, в
прошлом тоже студийкой. Кинематограф он очень лю
бил. Был такой режиссер дубляжа Георгий Калитиевский,
ему харьковчане обязаны знакомством и своевременным,
а не спустя десятилетия, с лучшими картинами 60-х го
дов. Он привозил из Москвы свежедублированные или
субтитрованные фильмы польской послевоенной школы,
итальянских неореалистов, а затем Висконти, Антонио
ни, Феллини, лучшие советские фильмы. Посчастли
вилось увидеть и услышать на премьере «Рублева» двух
Андреев — Тарковского и Кончаловского.
Однажды я встретилась на одном из таких вечеров с
Борисом Алексеевичем и Лилией Семеновной. Показы
вали «Пастораль» Отара Иоселиани. Я к тому времени
И*
323
окончила кинофакультет Киевского института театраль
ного искусства и работала в Госкино Украины.
— А зато у вас, в вашем там Госкино не показывают
таких фильмов,— как-то по-детски задиристо сказал Чичибабин. Была в этой реплике неуловимая обида, словно
я в чем-то провинилась перед ним. Наверное, это неис
коренимая, подкорковая неприязнь поэта ко всякого рода
департаментам.
— Да, Борис Алексеевич, «Пастораль» я в Киеве не
видела,— ответила я ,— зато нам привозили «Зеркало».
Прошли годы. Опять настали новые времена. Чичибабин был восстановлен в Союзе писателей, откуда его ис
ключили в семидесятые, в годы «застоя», признан, отме
чен Государственной премией. Он стал популярной
фигурой, одним из героев периода перестройки. Его сти
хи можно было часто встретить на страницах лучших га
зет и журналов. Вроде бы воздалось человеку за все. Но,
как мне кажется, сам Борис Алексеевич достаточно само
иронично относился к этому почету и популярности,
ощущая их как очередную, временную социально-исто
рическую конъюнктуру, которой его страдальческая био
графия пришлась ко двору.
Одна из последних встреч — в Харькове, летом 1994
года. Лиля Семеновна угощает нас вкусным холодным
свекольником, мы решили кутнуть и распили бутылочку
болгарского красного вина. Опять «Как Вы живете?». Раз
говоры о литературных симпатиях и антипатиях. Говорю
о книге Даниэля Галеви «Жизнь Фридриха Ницше», о том,
как гениальный, больной и уже полусумасшедший Ниц
ше пытался создать своеобразный монастырь — обитель
теологов, ученых и художников, где они бы могли рабо
тать и общаться.
— И Пиросмани мечтал об этом, — тихо замечает Бо
рис Алексеевич.
И я вспоминаю, как давным-давно на улице Скрыпника не тихо, а пылко и вдохновенно он рассказывал нам
о мечте вечно бездомного Нико построить дом для дру
зей. А ведь «студия Чичибабина» и была для нас таким
домом.
Книгу Д.Галеви я и решила подарить Борису Алексее
вичу, когда Лиля Семеновна позвонила мне в Киеве и
сообщила, что они здесь проездом и сегодня уезжают до
мой. Это было за два месяца до его кончины.
Борис Алексеевич сидел в полутемном купе у окна
хорошо знакомого мне поезда № 64 «Киев — Харьков».
39,4
Он был устал и даже как-то угрюм. Перед звонком я отда
ла ему книгу, и тут чичибабинская детская улыбка изме
нила все его лицо: «Спасибо, Рая, — сказал он,— Знаете,
мне давно никто не дарил книг».
Когда-то Борис Алексеевич подарил книгу и мне. На
ней он написал слова, которые я могу повторить, не рас
крывая ее:
«Милая Рая Гурина, с тревогой и надеждой слежу за
твоим путем. Очень хочется верить, что то светлое, гар
моническое, пушкинское, что слышалось мне в твоих пер
вых стихах, победит смятение и мрак, через которые ты
неизбежно должна пройти. Несмотря ни на что, нужно
верить в жизнь, в ее сложную простоту, в ее гармонию и
смысл. Храни в себе девочку, никогда не изменяй По
эзии, будь здорова и счастлива. Борис Чичибабин».
А в г у с т 1 9 9 5 г ., К и е в
М ихаил С тасен к о
«...СКАЧУТ ЛОШАДКИ БОРИСА И ГЛЕБА...»
В конце лета 1962 г. Алик Басюк познакомил меня с
Борисом Алексеевичем Чичибабиным, и я в первый же
момент почувствовал, что передо мной человек исключи
тельный. Он был энергичен, быстр в движениях, с окла
дистой бородой, настоящий Садко с голубыми глубокими
глазами, высокий, длиннорукий, сутулый. Говорил торо
пясь, даже слегка заикаясь.
Более тридцати лет нас связывали дружеские отноше
ния, и в каком-то смысле я всегда ощущал его отцовскую
заботу обо мне. Я знал Бориса Чичибабина и в «той», и в
«этой» жизни: в «той» (это — до встречи с Лилей), где
наступил кризис, без мала не окончившийся трагично
(«...сними с меня усталость, матерь Смерть...»), и в «этой»,
где «Меня спасла Лиля» («... ты напиши хоть раз когданибудь стихи про то, как ты меня любила»). Он всегда
оставался самим собой и по сути своей не изменился
с первой до последней нашей встречи.
«Не домосед», быстрый на подъем, любитель загород
ных путешествий близ Харькова — Эсхар, Фигуровка,
источник Г.С. Сковороды, «лужайка-обожайка» возле по
селка Бабаи, Лесопарк, и путешествий по стране. Лиля
работала в проектном институте, относящемся к Мини
стерству путей сообщения и бесплатно получала проезд в
любую точку Союза: Крым (любимые — Судак, Кокте
бель, домик Волошина, Кара-Даг, могила М.Волошина —
«настоящая могила поэта»), Украина, Россия, Прибалти
ка, Армения и т.п., откуда он неизменно привозил заме
чательные стихи. Любитель философско-разговорных за
столий, не исключающих выпивки-закуски как «хорошего
дела», Борис Алексеевич при обязательном чтении своих
стихов в дружеском кругу словно улетал в небо, словно
парил над нами. Он закрывал глаза, поднимал лицо так,
что подбородок как бы опирался на существующий в его
воображении горизонт и глубинным бархатным барито
ном неторопливо произносил слова.
Борис Алексеевич несколько лет руководил литератур
ной студией при ДК связи в Харькове, самой сильной
326
и самой действенной на тот период, которую я посещал
регулярно. Основу ее составляли Юра Милославский,
Саша Верник, Эдик Сиганевич, Петр Прихожан, Рая Гу
рина, Володя Мотрич, Евгений Мытько, Михаил Копелиович, Наум Элькис — пожилой человек, писавший на
иврите, Костя Скоблинский, Леонид Каган — более 20 че
ловек.
Частыми гостями были Аркадий Филатов, Александр
Черевченко, Роберт Третьяков, Валентин Чаговец, Алек
сандра Петровна Лесникова, Леша Пугачев, Алик Басюк,
Марлена Рахлина, Ушанги Рижинишвили и многие дру
гие. Студия стала местом встречи творческой интелли
генции, студентов, просто интересных людей — поэтому
была и закрыта.
Борис Чичибабин очень ценил хорошего читателя и
очень жалел, что во всем мире нет памятника читателю —
писателям, поэтам, даже литературным героям есть, а чи
тателю — нет.
Читал Борис Алексеевич много и всегда сетовал, что
не знает языков и не может читать в оригинале, все сво
бодное время он проводил с книгой («мне рай у книжных
полок»). Как-то вели разговор о Сергее Есенине, о кото
ром он имел свое мнение (если Есенина кто-то ругал,
Борис Алексеевич умело защищал, если наоборот — он
говорил о существенных изъянах поэта), в руках Чичиба
бин держал двухтомник Павла Тычины и молча просмат
ривал «Сонячш кларнети», минут через 15—20 положил
книги, глубоко вздохнул, закурил свой «Север» и произ
нес: «...что страшее было — умереть или выжить?» — это
относилось к Есенину и Тычине, а может, и к другим...
Помню поздей осенью, кажется, на день моего рожде
ния, Лиля и Борис Алексеевич зашли к нам. Борис Алексе
евич был в приподнятом настроении, с легкого морозца,
и с самого порога кричит: «Миша! Ты знаешь? Я сегодня
открыл хорошего русского поэта — угадай-ка кого?» — и
стоит улыбается, держит в руках портфель с книгами,
радостный и счастливый. (Мы с женой были очень рады,
что Лиля и Борис пришли к нам.) Не задумываясь, учи
тывая внешний вид Бориса Алексеевича, ответил: «Бори
са Чичибабина! Правда? Да?» «Да!» — ответил Чичиба
бин, а я добавил, что из всех мне близких людей только
ОН (Чичибабин) не открыл для себя этого поэта. Все рас
смеялись, я помог раздеться, и пошли к столу. Немного
перекусили. Кушал Борис Алексеевич аппетитно, не ос
тавлял в тарелке ничего (можно было не мыть), очевидно,
лагерная привычка. Обогревшись, Борис Алексеевич на
327
чал читать свои стихи. После стихов разговор пошел об
уехавших, как им там?., как нам здесь... К уехавшим доб
ровольно он относился весьма отрицательно: «...уехавший
мне неинтересен...», и только после поездки в Израиль
резко изменил отношение на взаимопонимание и сочув
ствие.
Бориса Чичибабина не печатали около 20 лет, и о его
стихах могли говорить только в кругу близких ему людей,
который он постоянно расширял, будучи очень интерес
ным собеседником, и в то же время ему было тесно —
«...интересно писать для всех...»
Каждый раз на 9 января в день своего рождения Борис
Алексеевич читал свои стихи, обязательно несколько но
вых, которые еще никто не слышал. Затем застолья про
должались чтением стихов гостей по кругу. Дом Бориса и
Лили был открыт для всех, и хозяева встречали нас неиз
менно с радушием и хлебосольно. К сожалению, бывали
среди гостей скрытые «стукачи» и т.п., что имело послед
ствия, о которых лучше знает Лиля.
Рестораны он не мог терпеть — не выносил обслужи
вания официантами.
Борис Алексеевич был излишне скромным и бескоры
стным человеком, способным в любую минуту чей-то грех
взять на себя.
В день 55-летия я подарил ему набор авторучек с золо
тыми или позолоченными перьями, которые он отказал
ся принять, — очень дорогой подарок, и только благодаря
вмешательству Лили принял, пообещав отработать сти
хами.
Мы все, близкие Борису Алексеевичу люди, были убеж
дены, что имя поэта Бориса Чичибабина станет широко
известным по всем ближним и дальним городам и весям,
но произошло это столь быстро, что оказалось неожидан
ным и для нас, и для самого поэта.
Как-то в пятницу, по пути с работы я зашел к Лиле и
Борису, где был встречен добродушными хозяевами, вклю
чая и Раису Зиновьевну (маму Лили). Во время ужина
разговор зашел о том, что по субботам никакого желания
нет ходить на работу, черная суббота была и у Лили. Бо
рис Алексеевич привел пример, сравнивая древнего раба,
которого кнутами гнали на работу,— и нас, которые вро
де бы свободны, но добровольно давимся в транспорте,
торопясь на работу. «Тому, кто ЭТО придумал,— сказал
Борис Алексеевич,— надо памятник поставить...», а через
несколько дней прочитал — «Как страшно в субботу хо
дить на работу...»
328
После очередной поездки в Москву, где выступал Бо
рис Чичибабин, Лиля и Борис с большой радостью рас
сказали, что было успешное выступление, и Лидия Корне
евна Чуковская стоя аплодировала Борису, когда он прочел
«Памяти Твардовского», «Не умер Сталин». Это было от
крытие Чичибабина в великой поэзии для всех.
Случайно встретил Лилю и Бориса Алексеевича на
огороде, и Лиля сообщила потрясающую весть, что Боре
присудили премию имени А. Д. Сахарова за гражданское
мужество писателя. Я искренне был рад и сердечно по
здравил, а Борис Алексеевич стоял смутившись, слегка
улыбаясь, очевидно, вспомнил свои мытарства.
В середине осени 1994 г. Лиля, Аня (сестра Лили),
Борис Алексеевич и я поехали на могилу Г.С. Сковороды,
которого Чичибабин очень ценил. Было холодно, изряд
но промерзли. В музее было пусто, но нам уделили вни
мание и, когда узнали Бориса Чичибабина, были очень
рады. Борис Алексеевич оставил отзыв в журнале посетитетелей. Музей находится в очень красивом месте, кото
рое сейчас называется Сковородиновка. На обратном пути
заехали в кафе согреться и перекусить. Борис Алексеевич
был доволен и задумчив. У него намечался вскоре очеред
ной выезд в Москву для участия в вечере «Литературной
газеты».
Последняя наша встреча была на дне моего рождения
22 ноября 1994 г. Борис Алексеевич и Лиля пришли по
здравить. Борис Алексеевич выглядел немножко усталым,
жаловался на холод и несколько раз повторил: «...дожить
бы до тепла...». Очевидно это были строки ненаписанно
го стихотворения или жалоба в связи с плохим самочув
ствием... На следующий день я уезжал в Судак в отпуск и,
когда Лиля вышла из-за стола, он мне тихо сказал: «Миша,
я скоро умру... я это чувствую, — загадочно улыбнулся,
но без грусти.— Только не говори Лиле», — попросил он.
Я встревожился, но он успокоил меня, что это будет не
так скоро и мы встретимся, поговорим после его дня рож
дения, (9.01.95 г.), потому что до этого просто не будет
времени (мой отъезд, предновогодние хлопоты, подготовка
к 9 января, на дне рождения не поговоришь... надо всем
уделить внимание). После вечеринки проводил Бориса
Алексеевича и Лилю к машине, ожидавшей их, и они уехали.
Больше Бориса Алексеевича я не видел.
Наш круг друзей не распался, но осиротел.
1 9 9 7 г ., Х а р ь к о в
Аркадий Филатов
НА БОЖЬЕЙ ПАЖИТИ
Стихами Борис Чичибабин искал смысл жизни и смер
ти. Он не был в них ни назидателем, ни монахом, ни
аскетом.
Ты ж, юность, смейся и шали,
с кем хочешь будь, что хочешь делай.
Метелью праздничной и белой
во мне шумят твои шаги.
И шалил. Устремлялся, например, к изыску формы,
доводя строфы до музыкального совершенства:
Не с того ли Ротшильд, молодой и лютый,
лихо заворочал золотой валютой.
Или подмешивал озорства даже к разговору о трагеди
ях России:
Льнет к полячке русый рыцарь.
Захмелела голова.
На словах ты мастерица,
вот на деле какова?..
Он и в 40 лет признавался не без удали:
Я был простой конторской крысой,
знакомой всем грехам и бедам,
водяру дул, с вождями грызся,
тишком за девочками бегал.
Но с самого начала он настойчиво пробовал лед над
вечно замерзающей в нас истиной и делал в нем проруби,
иордани. Четыре строфы ныне хрестоматийных «Красных
помидор» точно вместили ужас ГУЛАГа со всеми потро
хами.
Война и тюрьма отняли у Чичибабина десять лет, столь
необходимых поэту для становления. Он и там состоялся,
330
но — качественно, а не количественно. Не накопил строк,
на которые так надежно опираться впоследствии. Однако
при нем уже было главное — его странная вера, с которой
он не расстался до конца.
Борис утверждал прозой: «Я с величайшим уважени
ем отношусь к вере или неверию любого мыслящего су
щества». Свою религиозность он пытался объяснить так:
«...в мире есть нечто более правильное и верное, чем воля,
хотение, произвол отдельной личности или группы лю
дей, общества, государства...». Вот к освоению этой исти
ны, к ее более четкому толкованию и стремился он ал
мазными своими строфами в надежде, что не пророк он
вовсе, а голос:
Смелым словом звеня
в стихотворном свободном полете,
это вы из меня
о своем наболевшем орете.
Часто, очень часто алмаз приобретал огранку. И тогда,
например, одна из трагических плоскостей поиска, как
в стихах о Достоевском, звучала так:
Все осталось. Ничего не зажило.
Вечно, видит он, глаза свои расширя,
снег, да нары, да железо... Тяжело
достается Достоевскому Россия.
А счастливые грани сыпали искрами:
Дымом Севера овит,
не знаток я чуждых грамот.
То ли дело — в уши грянет
наш певучий алфавит.
В нем шептать лесным соблазнам,
терпким рекам рокотать.
Я свечусь, как благодать,
каждой буковкой обласкан
на родном языке.
Одна из особенностей странной веры Чичибабина —
кровная неразрывность ее с языком, который Борис не
просто знал до последней буковки, но чувствовал, как
отшельник молитву, осязал с закрытыми глазами, слы
шал запахи каждого корня и наслоений в нем.
О верблюде:
331
Шагает, шею шепота вытягивая,
проносит ношу, царственен и худ,
песчаный лебедин, печальный работяга,
хорошее чудовище — верблюд.
О себе в тех же стихах:
Мне, как ему, мой Бог не потакал.
Я тот же корм перетираю мудро,
и весь я есмь моргающая морда,
да жаркий горб, да ноги ходока.
Однако псалтыря вера его не имела и конкретности не
чуждалась; она вполне допускала гнев по названному ад
ресу:
У славы путь неодинаков.
Пока на радость сытым стаям
подонки травят Пастернаков,—
не умер Сталин.
К этому можно прибавить многое: одни стихи о тата
рах чего стоят. Здесь вера в высшую справедливость ухо
дит в музыкальный ряд, сопровождающий страстное об
винение:
Плевать я хотел на тебя, Ливадия,
и в памяти плебейской
не станет вырисовываться
дворцами с арабесками
Алупка воронцовская.
Вроде бы — ишь ты! Но льнут слога, цокают, танцуют,
и понимаешь, что они — хор в трагедии Эсхила, точка
отсчета, в сравнении с которой только и станет ясна страшность случившегося с крымскими жителями:
Умершим — не подняться,
не добудиться умерших...
Но чтобы целую нацию —
это ж надо додуматься...
Вера заявила о себе отрицанием, неприятием, оттор
жением чужого. В этом смысле Чичибабин сформулиро
вал ее давно, а в предсмертной прозе своей уточнил: «...мир
в своем существовании, вся наша жизнь подчинены выс
шим нравственным законам, более естественным, мо
332
гущественным и постоянным, чем все экономические,
политические, правовые, государственные и прочие зако
ны...» А не соблазнительно ли под прочими представить
себе законы религий? Не бежала ли и от них странная
вера Бориса? Преодолев отрицание, согласившись с Бер
дяевым, что покаяние много большего стоит, нежели оби
да, он вдруг исповедался: «Я не знаю, что такое Бог, так
же как не знаю, в чем смысл жизни». Не к отвержению ли
только звал нас поэт, а как до благого дела дошло — нече
го, дескать, мне предложить вам?
Ни в коем случае! Вера Чичибабина, замешанная на
музыке и аромате языка, стоит еще на одном ките — на
исключительности души каждого человека. Да, Бог един,
но не существует одного Бога на всех, ибо у каждого свой.
Борис продолжает в прозе: «...для меня Бог начинается не
«над», а «в», внутри меня...». Мысль, пожалуй, не ориги
нальная, но погодим с выводами. Удовольствуемся пока
тем, что вслед за отсутствием псалтыря усмотрели вроде
бы отсутствие приглашения в единоверцы, устремление
вроде бы к разобщенности, по крайней мере, религиозной.
А теперь дочитаем фразу до конца. Чичибабин, гово
ря, что Бог начинается внутри него, объясняет: «...внутри
меня, в глубине моей, но в такой непостижимо-дальней,
в такой невообразимо сокровенной глубине, когда она,
не переставая оставаться моей личностной глубиной, моим
невозможно-идеальным, никогда в реальности не осуще
ствимым, совершейнейшим «я», Божьим замыслом меня,
свободным от искажений и судьбы, становится уже и глу
биной другого человека и всех людей, живущих и жив
ших на земле, и не только людей, но и животных, и рас
тений...».
Вон, оказывается, куда приводит его странная вера —
к человеческому братству: не толпе тел, а в смешении душ;
не под одними тесным кровом, а на просторе, свободе; не
по указке, а по собственному влечению.
Бросается в берег русалочья брага.
Там солнышком воздух согрет.
И сердце не вспомнит ни худа, ни блага,
ни школьных, ни лагерных лет.
И Вечность вовек не взойдет семицветьем
в загробной безрадостной мгле.
И я не рожден в девятьсот двадцать третьем,
а вечно живу на земле.
333
Я выменял память о дате и годе
на звон в поднебесной листве.
Не дяди и тети, а Данте и Гете
со мной в непробудном родстве.
Борис никому не навязывал свою странную веру, но
она в его стихах, и мы пьем из нее ежедневно со все воз
растающей жаждой.
Немея от нынешних бедствий
и в бегстве от будущих битв,
кому ж быть в ответе за век свой?
А надо ж кому-нибудь быть...
Борис написал это в 63-м году, а сегодня ощущаешь,
как нынешнее. Этим он полон весь.
1996
г.,
Х арьков
Л ариса М иллер
«О МАТЕРЬ СМЕРТЬ,
СНИМИ С МЕНЯ УСТАЛОСТЬ»
Трудно говорить о том, кто все сказал о себе сам. И даже
угадал время года, которое станет последним:
Уходим о зимней поре,
не кончив похода...
Какая пора на дворе, какая погода!..
Этой снежной зимой (не знаю, снежная ли она в Харько
ве — родном городе поэта) умер Борис Чичибабин. Так
не хочется впускать злобу дня в разговор о нем, но как
без нее обойтись? Ведь злоба дня, я уверена, приблизила
конец. Жить вообще смертельно опасно, а в границах
бывшего СССР особенно.
Доколе длится время злое,
да буду хвор и неимущ.
Время злое длится. Страна раскололась, и трещина (по
выражению Гейне) прошла через сердце поэта.
Первые чичибабинские стихи, которые я узнала в се
редине 70-х, посвящались друзьям-эмигрантам:
Край души, больная Русь,—
перезвонность, первозданность.
С уходящим — помирюсь,
с остающимся — останусь...
Последнее, что я слышала из уст самого поэта, это стихи
о Родине, которую он потерял:
С мороза душу в адский жар
впихнули голышом.
Я с родины не уезжал —
за что ж ее лишен?
Наверное, надо, как водится, вспомнить биографию
поэта, <...> рассказать, что он провел пять лет в сталин
ских лагерях —
335
в моей дневной одышке,
в моей ночи бессонной
мне вечно снятся вышки
над лагерною зоной —
что был исключен из Союза писателей за выступление в
защиту Твардовского, что долгие годы не печатался. Но в
короткой заметке всего не напишешь. Это дело будущего.
Об одном хочу сказать непременно. О таланте любить.
Борис Чичибабин обладал этим талантом сполна. Он лю
бил природу, поэзию, друзей и страстно, нежно, предан
но любил свою жену Лилю. Его недавняя книга стихов
и сонетов почти вся о любви:
Для счастья есть стихи, лесов сырые чащи
и синяя врдалюд сенью черных скал.
Но ты ^ т о раз таинственней и слаще
всего, что видел взор и что рассудок знал.
С трудом заставляю себя прервать цитату. Поэт дей
ствительно сказал о себе все. «Он — чистое дитя, и вы его
не троньте»,— пишет Чичибабин о своем друге Мыколе
Руденко. Но и сам Борис Чичибабин — чистое дитя. И гла
за его были детскими, и почерк. А когда Лиля подсказы
вала ему на вечерах строку или слово, он выглядел как
школьник, забывший урок. Вспоминаю его последнее
выступление на поэтическом вечере, организованном
«Литгазетой». Вспоминаю его растерянность и досаду,
когда он не мог вспомнить начало стихотворения, кото
рое собирался прочесть. Лили поблизости не оказалось, и
некому было подсказать. Что он хотел тогда прочитать,
не знаю. Не успела спросить.
Помереть ему? Да ну!
Померещилось — и врете.
В волю, в вечность, в вышину
он уплыл из плена плоти.
Не мудрец он, а юнец
и ни разу не был взрослым,
над лицом его венец
выткан гномом папиросным.
1 8 .1 2 .1 9 9 4 г ., М о с к в а
«Я ПОЧУЯЛ БЕДУ...»
Что делает поэзию Чичибабина столь притягательной?
Интонация, наверное. Едва я натыкаюсь на строки:
нам дает свой венок — ничего не поделаешь — Вечность,
и все дальше ведет — ничего не поделаешь — Дух —
как попадаю под обаяние этой особой неповторимой чичибабинской интонации. Понимая, что попытка разъять
единое целое на составные части — задача неблагодарная,
я все же не могу не поддаться чисто детскому желанию
разобрать стихотворение, как часы, чтоб посмотреть, что
за пружинки и винтики спрятаны внутри. Наверное, Чичибабин, в котором всегда было много детского, понял
бы меня и не осудил. Тем более, что стихи, в отличие от
часов, нельзя испортить: сколько их ни разбирай, с них
как с гуся вода.
Я почуял беду — и проснулся от горя и смуты,
и заплакал о тех, перед кем в неизвестном долгу,
и не знаю, как быть, и, как годы, проходят минуты.
Ах, родные, родные, ну чем я вам всем помогу?
Казалось бы, поэт не говорит ничего обнадеживающе
го, но строки звучат как утешение. И «виновата», навер
ное, интонация, которая нередко бывает важнее слов.
Недаром к ней так чувствительны наши братья меньшие.
Помню, как пес моих друзей поджимал хвост и забивался
под диван, когда ему грубым голосом говорили: «Джекунчик, милый, хороший». Но едва хозяин ласковым тоном
произносил: «Пошел вон, подлец», как Джек выползал
из-под дивана и лез целоваться. Вот и нам важно не ЧТО,
а КАК. Поэт говорит:
О, как мучает мозг бьггия неразумного скрежет,
как смертельно сосет пустота вседержавных высот! —
но в голосе его столько нежности и сострадания, что нам
кажется, будто он пытается согреть нас своим дыханием,
взять на себя нашу тоску и неприкаянность. Поэт жалу
ется:
И меня обижали — безвинно, взахлеб, не однажды,
и в моем черепке всем с к о р б я м чернота возжена... —
337
а у читателя возникает чувство, что ему помогают изба
виться от его собственных обид. Поэт утверждает:
Век растленен и зол. И ничто на земле не утешит —
а сам, опровергая собственное утверждение, только и де
лает, что утешает и спасает. На коротком отрезке пути от
сердца поэта к сердцу читателя все мрачные слова преоб
ражаются и начинают светиться, помогая нам «свободней
и легче» дышать. И если у поэзии есть какое-то предназ
начение, то не в этом ли оно?
Д е к а б р ь 1 9 9 5 г ., М о с к в а
А н атоли й П икач
ОЧИЩЕНИЕ СВОБОДОЙ
Стихи рождаются дважды — под пером стихотворца и,
если посчастливится, в сознании читателя. Именно так
они обретают свою реальную жизнь. <...>
Как являются поэты? Иногда мгновенно. Но перед этим
порой долго ждут своего часа. Негаданно является исто
рический час, и с ним является поэт этого часа, но не как
мгновенный отклик, а как его историческое накопление.
Именно в таком ключе прежде всего и был воспринят
Чичибабин. Хотя сейчас можно сказать, что прежде всего
мы восприняли его «родовые» черты и меньше личност
ные свойства. <...> Вот его жесткий ригоризм, энергия
голого смысла:
И все-таки я был поэтом.
Я был одно с народом русским.
Я с ним ютился по баракам,
леса валил, подсолнух лускал,
каналы рыл и правду брякал...
Все это оставалось бы правдой по сути, но риторикой
по чисто назывной форме выражения, не будь здесь сло
восочетания — «правду брякал». За ним живой характер
угадывается. Неуживчивость правды... Не от этого ли за
гремит, в сущности, еще мальчишка прямо на лагерные
нары — «Школьные коридоры, тихие, не звенят... Крас
ные помидоры кушайте без меня». <...>
Поэт ищет аналогию своему состоянию и выбирает
«угрюмую живучесть верблюда». Слово повторяется еще
и еще: «свое угрюмое сиротство», «угрюмые строки кла
ду»... Что это — угрюмый характер? Но ведь есть какойто свет в стихах Чичибабина. «И в нас не меркнет горний
свет!» — утверждает он. Так что же — угрюмый характер?
Или угрюмый свет? Ощущается в этом что-то аввакумовское. А вот и следом авторское подтверждение: «судьба
аввакумова в лоб мой стучит».
339
Но при этом неистовый Аввакум вдруг признается в
грехе излишней чувствительности — «наверно, я сенти
ментален». Да он и впрямь нередко сентиментален — «несбывшийся философ, забытый враль и нищий нелюдим».
Ему по душе наивный юмор мира Грина или Паустовско
го, к которому мы быстро охладеваем. В нем это остается
фатально — «порою сам того стыдясь, никак не выберусь
из детства, не постарею отродясь».
Стыдясь или гордясь? Ведь в этом простодушии, столь
уязвимом в глазах толпы,— бесценный дар поэта.
Под прицелом лагерной угрюмости мы лишь про ад
прочитали первоначально в его фразе — «и ад, и рай —
все было наяву».
И лишь позднее расслышали:
Молюсь небесности земной
за то, что так щедра,
а кто помолится со мной,
те — брат мне и сестра.
И в жизни не было разлук,
и в мире смерти нет,
и серебреет в слове звук,
преображенный в свет.
Это молитва и приглашение к молитве. Слово это скво
зит то и дело в стихах Чичибабина. Он и пишет их как
молитвы, а иным дал имя псалмов. Но если вы слишком
вознеслись в молитве, поэт тотчас вернет вас на землю:
«Всему земному друг и брат». Вот в каком житейском об
рамлении он представит свой рай и свои молитвы:
Чердак поэта — чем не рай?
Монтень да тюлька.
Еще, пожалуйста, сыграй,
моя свистулька.
Вас смутило, может, даже покоробило такое смешение
алтаря и застолья? «Куда мне бежать от бурлацких зама
шек?» — восклицает сам поэт. Бежать некуда. Книжники
и бродяги, философы и бражники. И все в одном лице.
Очень русская концовка у этого «бурлацкого» мотива —
«Не дяди и тети, а Данте и Гете со мной в непробудном
родстве». Есть вещи немыслимо далекие друг от друга в
«реестрах» культуры, но естественно совмещенные в душе.
Мотив бражничества — это исконный образ дружества
в поэзии и с пушкинской руки зазвучавший так по-рус
340
ски и так задушевно. Мотив, теряемый поэзией и вновь
обретаемый. Без ощущения дружества стихи Чичибабина
представить просто невозможно. Не зря сказано им: «...бо
ится стих небратского прочтенья».
Конечно, это братство выходит за буквально житей
ский и дневниковый круг. Оно, в сущности, есть родство
по духу и душе, по жизненному поведению.
Ни горечью сиротства,
ни бунтом, ни гульбой
свобода не берется,
а носится с собой.
Очень к месту нам сейчас этот урок Чичибабина. Для
него свобода не догма. Она тоже меняет обличья. Сегодня
она дух вызова и вольницы, дружество и «Вакхическая
песнь», и это очищение свободой. Но завтра уже: «Об
рыдли анекдоты с похмельем наравне». И почти судорож
ный прорыв к какой-то иной свободе:
Покамест есть охота,
покуда есть друзья,
давайте делать что-то,
иначе жить нельзя.
Настойчивость заклинания — «Давайте ж делать то,
что Господь душе велел...». Воистину эта работа души не
прерывается ни на миг.
Пока я вслепую болтаю и пью,
игруч и отыгрист,
в душе моей спорят за душу мою
Христос и Антихрист.
Невидимый окружающим спор. Поэт обличает врагов,
поэт скликает друзей. Но сокровенное непроницаемо: «...с
каждым годом все больней, что я друзьям своим неве
дом...». «Моей спасительной свободы никто не хочет раз
делить». Если это и противоречие, то замечательное, пи
тательное. Живой сплав веры и разуверения, людского
братства и извечного одиночества.
Среди молитв и заклинаний поэта есть и такое страш
ное по своей прямоте и мощи: «Сними с меня усталость,
матерь Смерть...». Есть и такая тяжкая минута:
Я причинял беду и боль,
и от меня отпрянул Бог,
341
и раздавил меня, как моль,
чтоб я взывать к нему не мог.
Я бы это назвал интенсивностью тонов религиозного
чувства. Той его непрекращающейся пульсации, которую
мы имеем возможность проследить и в случае встречной
потребности к ней причаститься:
Не созерцатель, не злодей,
не нехристь все же,
я не могу любить людей,
прости мне, Боже.
Не сквозит ли и здесь угрюмый свет признания, под
меченный нами прежде всего прочего?
Есть у Чичибабина молитвы исключительно за себя:
«Господи, прими мои грехи, отпусти на волю». Но есть
молитвы с большим гражданским пафосом:
Я вою в потемках, как пес на луну,
зову над зарытой могилой...
Помилуй, о Боже, родную страну,
Россию спаси и помилуй.
И где тогда предел христианскому всепрощению?
Земля простила всех иуд,
и пир любви не скуп,
и в небе ангелы поют,
не разжимая губ.
Не разжимая губ? Да коснется вас незримое и неслы
шимое, ибо в глубине душ ваших должно родиться по
добное ангельское пенье. И в то же время есть для меня в
стиснутых губах волевой обертон зажатой обиды. Но одо
леваемой. Ибо именно эта молитва созывает братьев и сес
тер на «пир любви». К молитве сообща. <...>
В разные эпохи и в разных обстоятельствах независи
мость человеческого духа утверждается по-разному. Так,
Волошин, например, «свил гнездо в трагическом Кры
му», а уже ближайшие к нам времена породили целую
плеяду поэтов кочегарок. Вольный дух Чичибабина ко
вался в лагерной неволе, и вот, говорим мы, он дождался
своего часа, а ведь предуготованность поведения во мно
гом гнездится в нас изначально. Это семя, брошенное в бу
дущее:
342
Но я с мальчишества наметил
прожить не в прибыльную прыть
и не слова бросать на ветер,
а дело людям говорить.
Чичибабин с самого начала обошел стороной путь со
циального развращения и приспособленчества, <...> ему
предстояло выбрать свой вариант независимого поведе
ния на долгую жизнь.
Я был простой конторской крысой,
знакомой всем грехам и бедам,
водяру дул, с вождями грызся,
тишком за девочками бегал.
Да, в житейском поведении Чичибабин выбрал имен
но эту нелицемерную долю маленького человека. Выбрал
как способ духовной независимости. Как способ откупать
ся этим частичным, «отхронометрированным» рабством
во имя часов подлинной свободы наедине с чистым лис
том бумаги.
Ну, хорошо, возразят мне. Есть предварительное ра
венство каждого перед этим листом. Профессионала и
бухгалтера. А рассудит — лист исписанный, мера таланта.
Так это, но и не так. Любитель выключен из литературно
го социума. Он отверженнее и свободнее одновременно.
Чичибабин не просто вырастает из поэтического люби
тельства. Он полемичен в своем выборе — «Нехорошо быть
профессионалом». Житейский выбор поведения — во
многом суть творческий выбор.
Поэты вымерли, как туры,—
и больше нет литературы.
Вот ключевой вопрос нынешнего глубочайшего поэти
ческого кризиса, полемически сформулированный Чичибабиным. И сам он на этот момент фигура ключевая в
этом вопросе. Каков счет Чичибабина профессионалу?
Последний доволен малым. Его мир тесен вольному духу.
«Кромешная боль» души ему не по зубам. Голгофа — не
ремесло. Мотив знакомый. Вспомним пастернаковское —
«Талантов много — духу нет».
Конечно, это и наивно. В поэте благословенно равно
весие мастера и духовидца. Миг такого равновесия — вещь
вообще редкая, но потому-то в наивной тяжбе с мастер
ством есть своя правота. Тупик мастерства — вот суть кри
343
зиса. Тупик поэтического алгоритма, когда-то удачно найденого. Можно бесконечно изощряться и совершенство
ваться, но в плену этого алгоритма.
Вот чего нет у любителя. Вспоминаю журнальный са
мотек. Тысячи рукописей. Но вынесем это за скобки.
Я про другое. Сколько при этом людей одаренных! По
эзия растет, как трава. Везде и непреднамеренно. В этой
стихийной одаренности много наивного, но можно встре
титься и с той непреднамеренностью поэтического жеста,
которая мастеру и не снилась. Я в свое время для себя и
определение придумал — «гениальная графомания». Вот
такую пометку я и сделал на одной из страниц книги Чичибабина и вздрогнул, прочитав через десяток-другой до
словно:
Пребываю безымянным.
Час явленья не настал.
Гениальным графоманом
Межиров меня назвал.
Называй кем хочешь, Мастер...
Стоп! Будем ли вслед за Чичибабиным играть в эту
лукавую игру? Лучше послушаем:
Под следящим волчьим оком,
под недобрую молву
на ковчеге колченогом
сквозь гражданственность плыву.
Бьется крыльями Европа —
наша немочь и родня —
из всемирного потопа
и небесного огня.
Сядь мне на сердце, бедняжка...
Это к Европе? Вот чудо непреднамеренного жеста (пре
вращающее Европу в бабочку порхающую, что ли), и од
нако же оно создано с отменной мастерской выучкой.
Но как с этой поступью архаики сочетается безумная
привязанность к составным рифмам? «Не буйствуй — путь
свой». «Под стражей — с утра уже». «Душа не безуста ль? —
ах, девочка, Суздаль». «Под небо — дождя Господнего»...
Что такое составная рифма? Это элексир взбадрива
ния: «год от года расти нашей бодрости». Пафос этот,
понятно, сейчас оттеснен, но смотрите, как эта рифма
работает на пафос противоположный:
344
Стою за правду в меру сил,
да не падет пред ложью ниц она.
Как одиноко на Руси
без Галича и Солженицына.
Органична ли, усомнятся многие, игровая интонация
в таком неигровом, суровом контексте? Но, может, так и
нужно Чичибабину? Такой оксюморонный сплав угрю
мости и веселости, подмеченный в начале, а теперь под
твержденный и на капиллярном, рифменном уровне. Ведь
в пристрастии к составной рифме есть намеренность ма
стера.
Так кто же он — духовидец или мастер? Мастер или
любитель? И в чем тогда его спор с профессионализмом?
Тогда вспомним, что Тютчев предпочитал любительское
отношение к стихам. Как к сокровенному домашнему за
нятию. Очевидно, само любительство и само мастерство
многолики, как и спутанные нити, их связующие.
Если мэтр нередко оказывается рабом своего алгорит
ма, то любительская свобода таковым не связана. Спектр
выражения раздвинут. Чичибабин легко переключает сти
листические регистры — из высокого в житейское. Из
одного лирического плана в другой. Нет ли в этом эклек
тики? Но если возникает все-таки единый образ поэта,
спасибо и ей. Она оказывается живее монотонии иного
мэтра. И на зависть ему зазвучат строки высочайшей ду
ховной пробы:
Ты знаешь, как сердцу погромно и душно,
какая в нем ночь запеклась...
Чичибабин удивительно совпал с историческим часом.
С тем, что носится в воздухе. Русь и еврейство, Литва и
Армения, диссиденты и изгнанники, без конца поминае
мый Галич. Но совпасть с тем, что носится в воздухе,
тоже можно двояко. Есть неугомонная армия репетиловых, ловко подхватывающих свежий мотив и каждое све
жее словечко. Они тиражируют его до невыносимой бес
смыслицы.
Чичибабин не подхватывал, а привносил. И если сно
ва приглядеться внимательнее, то как раз в расхожих уже
мотивах нагляднее обнаруживается его собственный крой.
Именно в глубинах собственной судьбы, в императиве
своего поведения выношена близость к Платонову, обо
лганному свысока литературными «льстецами и красно
баями». Вот почему у него так — слишком наотмашь:
345
Я грех свячу тоской.
Мне жалко негодяев —
как Алексей Толстой
и Валентин Катаев.
При этом нравственный крах приспособленчества осо
знается в смешанном чувстве брезгливости и трагедии по
ведения такого образца: «Я слезы лью о двух, но всем им
нет предела...». Это уже чичибабинское — неумолимость
приговора и жалость.
Или вот еще мотив на острие момента. <...> «Не ро
дись я Русью... я б хотел быть сыном матери-еврейки», «и
все мне снится сон, что я еврейский мальчик, и в этом
русском сне я прожил жизнь мою». А тут еще признание
о близких людях — и, как назло, все из еврейства...
Тут уж чаша терпения у наших ревнителей отечества,
должно быть, через край полилась: «Мы — город Глу
пое»?! В шумном гневе «патриотизма» не расслышать им
потаенную нежность и горечь:
Обугленной палкой
в костре вороша,
мне родины жалко
и жаль мураша.
В самом сердце чичибабинских стихов согрета родина.
И вот какая тончайшая поправка к блоковской любви
к России, какой целомудренный оттенок: «ты девочкой
будь, ты женою не стань, пресветлая Суздаль».
Как же быть с Чичибабиным? Не укладывается он в
ничьи раскладки. Уже не только в поэтике, но и в идео
логической маршировке... У него даже «скачет Медный
задом наперед». Допетровской Русью тешит душу. Той,
что «ушла с земли в тайнохранительные срубы». И шлет
Петру проклятье за проклятьем.
Да что там допетровская, когда еще домосковская Русь.
И та, любимая, в «охвостье Москвы», «Москвы-ворюги».
Но где она, тишайшая, русалочья, скоморошья? А еще
разинская... А еще еврейство...
Нет, всем спутал карты Чичибабин — и молящимся на
Русь, и одарившим ее презрением: «Тебе, моя Русь, не
Богу, не зверю — молиться молюсь, а верить — не верю».
И как остро — по сердцу — звучит предостережение, об
ращенное поэтом к Солженицыну:
Лишь об одном тебя молю
в пылу, боюсь, что запоздалом:
346
не поддавайся русохвалам,
на лесть гораздым во хмелю...
Насколько богаче иных исторических схем и тем бо
лее лозунгов идеологических турниров такой спутанный
клубок лирического своемыслия. Насколько нужней душе
и уму. И не лучше ли углубиться в это драгоценное свое —
свободомыслие?
Всем, кто и без него содрогнулся знанием, «как стра
шен грех российского развала», и кто с потухшим взором
бродит среди этого развала, поэт дарит свое озарение:
Один меж погребенных, с фонариком Басё
я плачу, как ребенок, но знающий про все.
Могут спросить: неужели озарение от фонарика вели
кого японца? От лирической искры — почему бы нет?
Существует аберрация зрения, особенно во времена,
подобные нынешнему. Мы вычитываем в поэте себя, а
никак не весь его душевный объем, который уникален. Ес
ли подобное произвели с Пастернаком и главное в нем —
его ошеломление перед «чудом жизни» — мы потеснили
на «задворки», то что же говорить о Чичибабине? Поэто
му я думаю, что только опыт совместного чтения позво
лит нам освободиться от шор сиюминутного, преходяще
го и увидеть талант таким, каков он есть.
1 9 9 0 г ., М о с к в а
Т атьяна И ван ова
«ВСЯК ДЕНЬ КАЗНИМ ИСУС....»
Третью неделю я как коршун кружу над этой книжкой
и ни о чем другом не могу думать. Легко было мне напи
сать в статье «Очень редкие книги», что о сборнике Бори
са Чичибабина «Колокол» мы «поговорим в следующий
раз». Легко! А вот как поговорить? Читаю ее с начала до
конца и с конца до начала, перечитываю больше других
поразившие, пленившие, потрясшие стихи, повторяю про
себя, вслух и понимаю, что в руках у меня не хорошая,
даже не прекрасная, а, скорее всего, великая книга. И рас
сказать о ней так, чтобы люди в этом убедились, на трех
страничках? Мой дар убог...
Но что бы я стала делать, спрашиваю себя, если бы
можно было написать о стихах Чичибабина не три, а, ска
жем, тридцать три странички? Стала бы переписывать его
стихи. Что убедительнее — рассказ об «Аппассионате»,
пусть самый изощренный, или «Аппассионата»? Описа
ние цветка, пусть самое изысканное, или цветок?
Слова «Аппассионата» и «цветок» не безотноситель
ны, не случайны, поставлены мною не единственно в це
лях рассуждения. Потому что книга стихов «Колокол» (на
обложке написаны именно слова «Книга Стихов») есть на
самом деле Книга Стихов. Поэзия. Настоящая поэзия,
сопоставимая с лучшей музыкой, полная истинной кра
соты.
Словарь Чичибабина... Не станет ли самым объемным
гнездо слова «веселый»? Когда-то меня пленила строчка
«клянусь на знамени веселом». Но в стихотворении «Мо
литва» есть «веселая замять». А в другом — «зачем про
веселье узнал я, коль ужас мой ум холодит»? Обращаясь к
Пастернаку, он пишет: «и меришь, и вяжешь навек весе
лым обетом». О собственных стихах: «Веселым, что им
власть мирских соблазнов?» И через пару страниц: «Часы
веселья так скупы, так вечно косное и злое».
Удивительная частота присутствия однокоренных к
чудесному, но — по мироощущению — пожалуй, больше
348
(понадеемся, что точнее было бы сказать «теперь»?) не
русскому слову «веселый». Но от души посочувствую
будущим переводчикам Чичибабина. В контексте его сти
хов и всей его книги драгоценное слово «веселый» обо
значает не словарное (полузабытое, изжитое, может быть
истребленное) состояние русской души. У него иной
смысл, ему нет синонимов, через запятую с ним, как не
когда ставил Даль, нельзя и вообразить себе слова «безза
ботный», «потешающий»...
Я вижу зло, и слышу плач,
и убегаю, жалкий, прочь,
раз каждый каждому палач
и никому нельзя помочь.
Меня сечет господня плеть
и под ярмом горбится плоть,—
и ноши не преодолеть,
и ночи не перебороть...
Словарь Чичибабина отличен от словаря, как мне
представляется, больш инства современных поэтов.
Пласты самой современной лексики органически срослись
с пушкинской речью, и родной язык звучит мощно, не
похваляясь яркостью, неожиданностью словосочетаний,
свежестью метафор,— и мощь, и богатство, и яркость нор
мальны, естественны, они и есть сама плоть и жизнь язы
ка этого поэта.
Сними с меня усталость, матерь Смерть.
Я не прошу награды за работу,
но ниспошли остуду и дремоту...
...Я так устал. Мне стало все равно...
...Мне книгу зла читать невмоготу,
а книга блага вся перелисталась.
О, матерь Смерть, сними с меня усталость...
...Я так устал. Как раб или собака...
Приведя отрывочные строки из стихов, я, надеюсь,
показываю хоть немного, что знает Борис Чичибабин о
русской душе. Обыкновенно под стихами нет дат. Но
«Матерь Смерть» обозначена 1968 годом. И даже если для
поэта время написания было иным, я отношу стихотворе
ние к августу, датирую точно 21-м числом — днем, о ко
тором другой поэт сказал: «Граждане, Отечество в опас
ности: наши танки на чужой земле».
А впрочем... Эта дата лишь намек для братских душ,
лишь слово информации в горькой молитве грешников.
349
Не будь ее, к сотням иных убийственных дней отнесут и
это, и иные стихотворения Чичибабина многие чуткие
русские души.
Наши поэты... Наши замечательные поэты, которые
могли бы говорить о себе словами Александра Ивановича
Герцена: «Мы спасли честь имени русского, и за это по
страдали от рабского большинства». <...>
Без его стихов «невозможна отныне ни одна настоя
щая антология русской поэзии»,— пишет в предисловии
к Книге Стихов'ЧЕвгений Евтушенко. И еще он пишет там
же: «Если бы учить нравственности по стихам Чичибаби
на, то попрание свободы, глумление над людьми были бы
невозможны».
Повторяю: не питаю даже призрачной надежды дать
читателю сколько-нибудь полное представление о книге
«Колокол». Это совершенная невозможность, потому что
книга вобрала в себя большой талант, трагический жиз
ненный опыт, плоды раздумий цивилизованного, острого
и сильного ума — а потому разнообразие мелодий в этой
богатейшей симфонии не может быть заключено в какието обобщающие слова. В томике около двухсот страниц,
и пульс на каждой особый, свой.
...Говоря по совести, я не очень-то верю, что красота
спасет мир. Любовь спасет его, одна любовь, и если что
спасет, то только она. Раздоры, злость, гордыня мучают и
терзают нашу землю. Чуть не написала я «сейчас терза
ют». Да опомнилась: а когда не терзали? Речи типа «рань
ше было лучше» я не принимаю в корне. Раньше мы жили
посреди лицемерия, вранья, коррупции, ощетинившись
из не верящей слезам Москвы во все концы огромной
державы безжалостными дулами орудий, наводили на со
седей трепет и встречали цинковые гробы из Афганиста
на. А еще раньше каждый каждому был палач, и колючая
проволока, за которой мы гноили друг друга, по сей день
не вся истлела. Теперь бы и жить... Но больную страну
терзает злоба. И немало русских, констатирую со скор
бью, в том числе и писателей, и поэтов, подливают масло
в черный огонь этой злобы.
Борис Чичибабин опять спасает честь имени русского.
...и, хоть не мы историю творим,
стыжусь.себя перед лицом твоим...
Мне стыд и боль раскраивают рот,
когда я вспомню все, чем мой народ
350
обидел твой. Не менее чем девять
веков легло меж нами. И мало —
загладить их — все лучшее мое.
И как мне быть? И что ты можешь сделать?
«Плыла, как лодочка, Литва...» «Я башенную Ригу чи
таю по-латышски...» «Как непристойно Крыму без татар...»
Воспет и Кишинев, «доводящийся Риму с Парижем какникак речевою родней», город, где «первобрага надмен
ной латыни в перебранке базарной слышна». Пропето
четыре псалма Армении: «Армения, Бог твою душу хра
ни, я быть твоим сыном хочу». Батуми подарены дивные
строки: «...Потопным топотом дождя тщета веков, как
пыль, прибита, и эвкалипты Эврипида стоят, до краешка
дойдя...».
И что же это за трепетные, щемящие строчки, вы только
вслушайтесь:
Ночью черниговской, с гор араратских
шерсткой ушей доставая до неба,
чад упасая от милостей братских...
Ныне и присно по кручам Синая,
по полю русскому в русское небо,
ни колоска под собой не сминая,
скачут лошадки Бориса и Глеба.
<...> Слова «всемирная отзывчивость» сказаны об этой
книге, об этом Поэте. «Всяк день казним Исус. И брат
ему — Поэт». Видимо, это и есть главная заповедь Чичибабина.
1 9 8 9 г ., М о с к в а
М ихаил Б лю м енкранц
РИТМ ВЕЧНОСТИ В ПОЭЗИИ Б. А. ЧИЧИБАБИНА
Трудное дело писать о Борисе Алексеевиче, непросто
даже для самого себя выделить стержень, который опре
деляет суть той или иной личности, то, что в человеке, по
словам Гвардини, именуется «окликнутостью Богом».
Пожалуй, особо в личности Бориса Алексеевича пора
жало сочетание детской беззащитности, некоторой робо
сти («я скажу вам по-детски, по-дурацки»,— любил он
приговаривать, возражая собеседнику) и способности
мгновенно загораться жарким пророческим гневом в от
вет на всякую несправедливость. В этом, наверное, про
являлся его главный талант — удивительная открытость,
распахнутость бытию. Ему в высшей степени было свой
ственно качество, которое и составляет уникальную осо
бенность русской культуры: умение откликаться на чу
жую боль, переживать ее как свою собственную. Можно
было соглашаться или не соглашаться с его политически
ми оценками или поэтическими пристрастиями, но нельзя
было усомниться в чистоте той нравственной ноты, кото
рая звучала в его стихах. По-разному можно относиться и
к его поэтическому творчеству: одни горячо и непосред
ственно на него откликаются, другие остаются к нему глу
хими, и все же несомненно одно — это один из тех ред
ких художников, о которых, не кривя душой, МОЖНО
сказать, что он был поэт милостью Божьей. Это означает,
что человек не просто умел писать стихи, но поэтическое
воспритятие мира является органической формой его су
ществования, его диалогом с Богом.
«Поэт всегда меньше и слабее среднего человека, по
скольку он сильнее ощущает на себе давление времени»,—
признавался Франц Кафка. Но что считать слабостью —
неумение адаптироваться к социальной среде, чувство
своей неуклюжести, по определению Б. А. Чичибабина —
«верблюдиности», в «нормальных» житейских ситуаци
ях, требующих «житейской мудрости», т. е. маленьких ком
промиссов, нет, даже не с совестью, а просто с хорошим
352
вкусом. А может, и не слабость это вовсе, а если и сла
бость, то та, о которой писал Лао-Цзы: «Человек при сво
ем рождении нежен и слаб, а при наступлении смерти
тверд и крепок. Все существа и растения при своем рож
дении нежные и слабые, а при гибели сухие и гнилые.
Твердое и крепкое — это то, что погибает, а нежное и
слабое — это то, что начинает жить. Поэтому могуще
ственное войско не побеждает и крепкое дерево гибнет.
Сильное и могущественное не имеют того преимущества,
какие имеют нежное и слабое».
Есть разные типы ума: одни люди прекрасно различа
ют отдельные деревья, но не видят за ними леса, другие
обладают поразительным чувством леса как целого, но
способны запутаться в трех соснах. Эта слабость, «верблюдиность», чудаковатость или «гадкоутиность», у худож
ника обычно связана с чувством открытости бытию, сто
яния на юру, обдуваемом ветром Истории, это та точка
души, в которой человек ощущает свою сращенность
с Вечностью.
«He-алиби в бытии» зачастую имет своей обратной
стороной «алиби в быте». Чем тоньше кожа, тем мучи
тельнее, болезненнее для души соприкосновение с едкой
пошлостью и мерзостью нашего будничного существова
ния, рутинизированный мир человеческих отношений
часто становится надежнейшим саркофагом для заживо
гниющей души, этот быт — усопшая часть нашего бытия,
проще — разновидности небытия; усыхание души — пла
та за ороговение кожи. Зато наконец-то мы защищены от
жизни, ибо безнадежно мертвы. А секрет жизни удиви
тельно прост — не дать душе зарасти бытом, закрыться от
бытия, выработать в себе неуязвимость для боли, как сво
ей, так и чужой. В этой незащищенности от бытия, от его
радости и его боли — один из секретов жизни и творче
ства Чичибабина, его особого дара в привычных реалиях
быта внезапно открыть нам горизонт бытия.
О чем бы ни шла речь в стихах Бориса Алексеевича —
о любви, о красоте природы, о странствиях, о друзьях, об
историческом прошлом, болевой точкой в них всегда пуль
сирует настоящее. Это не боль затерянной в бессмыслен
ном и абсурдном мире одинокой человеческой личности,
отгородившейся и противопоставившей чужому и враж
дебному миру гордое осознание своей самости, своего «я»,
как у поэтов-романтиков, это не юношески-мятежный
ответ А. Блока на зло и страдания мира:
12 8-25
353
Возьми свой челн, плыви на дальний полюс
В стенах из льда и тихо забывай.
Как там любили, гибли и боролись,
И забывай любви бывалый край.
Болевая точка переживаемого Чичибабиным здесь-итеперь времени — это открытое пространство души, в
котором происходит встреча Истории и Вечности. Насто
ящее не повисает в пустоте бессмысленно летящих миров
в глухой Вселенной. Трагизм человеческого существова
ния имеет некий высший смысл: в настоящем через боль,
грязь, жестокость, любовь, красоту обнаруживается ось
координат человеческой жизни: пересекающие друг друга
горизонталь Истории и вертикаль Вечности. И когда боль
времени, распластанного на горизонтали нашего истори
ческого бытия, вырывает у поэта крик: «О кто там у руля,
остановите время, остановите мир и дайте мне сойти»,
неистребимая вертикаль вневременного божественного
начала человеческой души открывает в сердце поэта веру
в высший смысл жизни, в глубинный замысел о мирозда
нии:
Еще смогут сто раз на позор и на ужас обречь нас,
но, чтоб крохотный светик в потемках сердец не потух,
нам дает свой венок — ничего не поделаешь — Вечность,
и все дальше ведет — ничего не поделаешь — Дух.
Чувство укорененности в бытии заставляет Чичибабина воспринимать историю не просто как бессмысленную
череду жестокостей, ужаса и страданий, а как тяжелую и
кропотливую работу созидания человеческой души, И здесь
возникает тема сотворчества Бога и художника как реали
зация божественного замысла о мире:
Нас в мире горсть на сотни лет,
на тысячи земель,
и в нас не меркнет горний свет,
не сякнет божий хмель.
Нам — как дышать,— приняв печать
гонений и разлук,—
огнем на искру отвечать
и музыкой на звук.
И обреченностью кресту,
и горечью питья
мы искупаем суету
и грубость бытия.
354
Отчаянье и смертельный ужас охватывают душу, оку
нувшуюся в мрак российской истории. Постижение исто
рии рождается у поэта не из отвлеченных интеллектуаль
ных конструкций, а из внутреннего переживания истории
как глубинной реальности, разворачивающейся здесь, те
перь, в эту минуту:
Я дышал историей России.
Все листы в крови — куда ни глянь.
Грозный царь на кровли городские
Простирает бешеную длань.
В этом чувстве мучительной неразделенности истори
ческого прошлого и исторического настоящего муза Бо
риса Чичибабина невольно перекликается с вестнической музой Максимилиана Волошина:
Русь Малют, Иванов, Годуновых —
Хищников, опричников, стрельцов,
Свежевателей живого мяса —
Чертогана, вихря, свистопляса —
Быль царей и явь большевиков.
Кошмар русской истории «как будто железом, обмокнутым в сурьму», проходит по сердцу поэта:
От плахи до плахи по бунтам, по гульбам
задор пропивала, порядок кляла,—
и кто из достойных тобой не погублен,
о гулкие кручи ломая крыла.
Скучая трудом, лютовала во блуде,
шептала арапу: кровцой полечи,
уж как тебя славили добрые люди —
бахвалы, опричники и палачи.
Но и сквозь это страшное, сумрачное время распластанности человеческой души на прокрустовом ложе исто
рии пробивается отблеск божьего мира как чуда, как свет
лой радости, как вечного трепета жизни. И в поэзии
Б. А. Чичибабина уродливое лицо русской истории вдруг
удивительно преображается, когда сквозь его отталкива
ющие черты неожиданно просвечивает иной мир, боже
ственный мир красоты любви, красоты природы, красоты
сострадания и красоты человеческого духа, в каком бы
времени и национальных традициях этот дух себя ни вы
ражал. Именно здесь поэт чувствует себя на Родине. Здесь
гадкий утенок оборачивается царственным лебедем. Имен
12*
355
но здесь, в центре мира, стоит «Дом Бытия», звучит сло
во, ставшее Богом, и это то самое место, где только и
может поэт избыть горькое чувство своей вееленской
бездомности:
Изверясь в разуме и быте,
осмеян дельными людьми,
я выстроил себе обитель
из созерцанья и любви.
И когда неуловимый, животворящий ритм Вечности
находит, обретает свое звучание в творческом порыве ху
дожника, только тогда и «вершится веселое чудо, служит
ся красками звонкая треба», и лошадки Бориса и Глеба
скачут по кручам Синая в русское небо навстречу бес
смертию.
1 9 9 5 г ., Х а р ь к о в
В ладим ир Я ськов
ПРЯМАЯ РЕЧЬ
Есть речи — значенье
Темно иль ничтожно,
Но им без волненья
Внимать невозможно.
М.Лермонтов
Действительно, есть речи... Лермонтовская формула
(лучшее, на мой взгляд, определение поэзии вообще) как
нельзя точнее подходит к тем ощущениям, которые я ис
пытываю при чтении иных не самых, на первый взгляд,
эффектных или глубокомысленных стихотворений Бори
са Чичибабина. За пртшерами далеко ходить не нужно:
вот фрагмент одного из таких стихотворений — давнего
и по сей день неопубликованного:
Ни на правом боку,
ни на левом боку
не улягусь, чтоб черви впилися:
покурю табаку —
и уеду в Баку,
или лучше — уеду в Тбилиси.
В этих строках Чичибабина содержится многое из эс
тетики и идеологии его зрелого творчества. Здесь и трез
вость взгляда на жизнь (грустное осознание ее неизбеж
ного конца). И неистребимое жизнелюбие (больше —
протест против всесокрушающей смерти: «не улягусь!»).
И вольнолюбивые мечтания невольника (сравните в «Ма
хорке»: «И вдруг во рту погаснет папироска, и заскучает
воля обо мне»). И характерная для Чичибабина филосо
фия подмены, когда недостижимость в реальной жизни
свободы и счастья — эстетизируется и номинируется как
достоинство, а атрибуты короткого отдыха, передышки
между страданиями, всего, что в обыденном сознании
связано с перекуром,— переводятся из бытового плана в
метафизический и обретают символический смысл. Вот
откуда: «все искушенья жизни позабытой для нас оста
лись в пригоршне махры», — а также «Горсть табаку, га
зетная полоска — какое счастье проще и полней?»
Я хочу оговорить особо: многие строки Чичибабина
вызывают у меня ассоциации не только с другими его
строками и стихотворениями, но и со всею эпохой; они
357
входят не только в поэзию Чичибабина, но и в контекст
времени. Вообще, это предмет отдельного исследования:
табак, курение, дым как символы свободы перекликают
ся также и с хемингуэевской трубкой шестидесятников, с
дымом костров геологов и путешественников. А отсюда —
мостик ко всем этим тогдашним песенным шлягерам: «Дым
костра создает уют...» и т.п. А от них — к пародиям про
трезвевших наследников: «Люди едут, люди едут за день
гами, за туманом едут только дураки»... Для историков
культуры такие символы, знаки, метки времени — то же
самое, что для палеонтолога — отпечаток на камне крыла
вымершей птицы: от нее не осталось ничего, но наука
способна по этим перышкам, косточкам предплечья вос
становить не только, как она выглядела, но и как летала...
Однако я отвлекся. Итак, курение, табак — как симво
лы стоицизма и свободолюбия, а также — как заменители
воли и всех удовольствий жизни. Заменители... Я не со
мневаюсь: Чичибабин понимал, что та внутренняя свобо
да, что помогает человеку сохранить свое достоинство и
независимость, тоже таит в себе опасности. А именно:
уход, бегство от действительности, замыкание на част
ном, личном существовании, замена счастья и свободы
их символами (точнее — суррогатами) — грозит обернуться
фетишизацией этих суррогатов. Хмель как антипод трез
вого (вернее — циничного, расчетливого) века — это одно,
поголовное пьянство народа, топящего в водке горе (а
заодно и дружбу, и честь, и ответственность) — это со
всем другое. Махорочная затяжка как глоток воли — не то
же самое, что похмельное курево равнодушного циника.
Именно поэтому он предостерегал:
И, значит, песня спета,
коль сквозь табачный дым
мы дарственного света
увидеть не хотим.
{1978)
Романтизм, идеализм Чичибабина далеки от прекрас
нодушия: он — пророк по натуре — бывал и гневен, и
суров, и грозен. Верующий человек, он не был «христо
сиком», непрестанный душевный (и духовный) мятеж были
надежной защитой от сентиментальности чувств и сло
весной патоки. Этим-то он и отличался от «среднестати
стического» романтика 60-х: смятением. Вот, кстати, от
чего мне кажется, что многочисленные его странствия,
запечатленные в десятках стихотворений, это не тради
ционные путешествия, не «активный отдых», не духов
ные пикники, но — паломничества, с одной стороны, и
побеги — с другой. Разлад с жизнью, с ее грубостью и
бездуховностью — толкали вовне, наружу, прочь из опос
тылевшего мирка быта и обихода — на поиски духовных
святынь, красоты и гармонии, которые должны же гденибудь быть!
...покурю табаку —
и уеду в Баку,
или лучше — уеду в Тбилиси —
это не только дань романтике путешествий и легкого, как
табачный дым, быта, но и еще один символ, по меньшей
мере знак — бегства, убегания: от смерти «не улягусь, чтоб
черви впилися»), а возможно — и от жизни...
В этих заметках мне также хотелось бы хотя бы при
коснуться к одной из важнейших тем всего творчества
Бориса Чичибабина — к теме взаимоотношений с людь
ми, так или иначе проходящей через всю его поэзию, на
чиная с самых ранних стихов. Уже в программном сти
хотворении 1949 года (то есть — находясь в лагере!)
Чичибабин заявляет:
Пока хоть один безутешен влюбленный,
не знать до седин мне любви разделенной.
В сущности, это своеобразный символ веры Чичиба
бина, его нравственное, гражданское, да и — как оказа
лось впоследствии — творческое credo.
В другом своем известном стихотворении (1960) Чичибабин делает заявление, чрезвычайно важное для по
нимания философии его гуманизма:
Люди — радость моя,
вы, как неуходящая юность,—
полюбите меня,
потому что и сам я люблю вас.
Мне представляется, что Чичибабин, не вполне удов
летворенный некоторой декларативностью (и, следователь
но, недостаточной семантической многослойностыо) ти
тульной формулы «радость моя», совершает характерный
психологический жест: он спешит уточнить, овеществить
произнесенное. Ведь отказываться от него нельзя: сло
359
во — не воробей. Это только кажется, что поэт может ска
зать так, может — иначе. На самом деле сказанное — ска
залось, и отмена высказывания как бы уничтожает са
мый субъект речи. Такое — сакральное — отношение
к слову восходит к праязыку человечества и на сегодняш
ний день сохранилось, пожалуй, в одной поэзии. (Я ис
ключаю здесь из рассмотрения постмодернистскую игру
со словом, которая по своей сути противоположна искус
ству словесности, воспроизводя другой древнейший архе
тип человечества — поведенческий). Итак, Чичибабин,
заявив, что значат для него люди, тут же переходит к
определению. Но определению — чего? Как будто бы яс
но: он собирается объяснить, что они (люди) из себя пред
ставляют и почему являются источником радости для
поэта. Однако, как я постараюсь сейчас объяснить, он
уклоняется от этого, — может быть, потому, что ему нечего
сказать о людях, кроме того, что он прокламировал в пер
вом стихе, то есть — что он страстно желает, чтобы они
были для него радостью. «Уточняющее» определение, к
которому он прибегает: «вы, как неуходящая юность», —
никаким уточнением на самом деле не является, потому
что уточняет содержание не понятия (вы, люди), а — эпи
тета (радость). Я, во всяком случае, читаю эти строки как
«радость моя, ты — как неуходящая юность». В самом
деле, если пристально вчитаться в чичибабинские стихи,
пройтись по всей совокупности этих до чрезвычайности
экспрессивных формулировок, дефиниций, призывов и
клятв, то нельзя не заметить, что одним из самых знача
щих, ключевых слов, связанных с понятиями чистоты,
веселья, радости, счастья, идеала,— есть буквально сино
нимичные им понятия рождения, детства, юности, моло
дости. Ведь это чистоту детства противопоставляет он гре
ховному миру взрослых:
Безумный век идет ко всем чертям,
а я читаю Диккенса и Твена
и в дни всеобщей дикости и тлена,
смеясь, молюсь мальчишеским мечтам.
«С бы лась б ед а п р о р о ч еск и х угр о з»
И это о себе, не желающем играть в страшные «взрос
лые игры», говорит он:
Не где-нибудь, а здесь вот, здесь вот,
порою сам того стыдясь,
360
никак не выберусь из детства,
не постарею отродясь.
« 9 я н в а р я 1 9 8 4 го д а »
Да что там! Ища определения для самого великого,
святого для него понятия — Поэт,— Чичибабин за довер
чивость, чистоту и нечаянность вдохновения сравнивает
его с ребенком:
Поэт — что малое дитя.
Он верит женщинам и соснам,
и стих, написанный шутя,
как жизнь, священ и неосознан
« П о эт — чт о м а л о е д и т я»
И вздохом сожаления звучит горестное наблюдение:
Детство в людях не хранится,
обстоятельства сильней нас
« С к о ль к о вы м е н я т ер п ели !..»
К этому хочу добавить, что детство, детскость, моло
дость выступают в поэтике Чичибабина не только симво
лами счастья и радости, но и чистоты, и мудрости, и бес
смертия, — но это тема отдельного разговора.
Таким образом, резюмируя этот краткий анализ двух
чичибабинских строчек, я хочу еще раз повторить: не толь
ко отношение Чичибабина-человека с собратьями по виду
homo sapiens, но и отношение Чичибабина-поэта к чело
вечеству как объекту поэтического анализа (под каким бы
именем оно, человечество, в стихах ни появлялось: люди,
человек, братья и сестры, ты, мы, друг, враги, все, сослу
живцы и т.п.),— отношение это было сложным (я бы ска
зал: мучительно сложным) с самого начала и не было окон
чательно прояснено до последних его стихов. И в этом
проявилась присущая Чичибабину не только философ
ская чуткость, но и интеллектуальная честность: о важ
ных предметах — либо ничего, либо правду. А правда —
сложна... Ухватив, ощутив это (предлагаемый вашему вни
манию многословный анализ — это всего лишь поневоле
приблизительный пересказ того, что на бессловесном,
дословесном уровне я чувствую, когда читаю чичибабинские стихи), я с тем большим пониманием (если угод
но — сочувствием) воспринял смысловой переход к той
361
не просьбе даже — заклинанию, которым завершает Чичибабин строфу: «полюбите меня, потому что и сам я люб
лю вас». Полюбите значит здесь на самом деле: помогите!
Не любви для себя требует поэт, но, в соответствии со
своим нравственным максимализмом, призывает людей
подняться до уровня той радости, того счастья, того доб
ра, которые должны они нести в мир (ведь людям к лицу
доброта). Для себя же он просит другого: помогите мне
полюбить вас — такими, какие вы есть, если не можете
стать такими, какими быть должны. Я настаиваю на том,
что это именно так, еще и потому, что в противном слу
чае пришлось бы констатировать, что перед нами не вы
сокая гражданская лирика, а пошлая проза: я, дескать,
вас люблю, — ну так отвечайте мне взаимностью... Чичибабин не любит людей — он больше всего на свете хочет
полюбить их! Но чего это ему стоит...
При чтении Чичибабина я почти физически ощущаю,
как мечется он в лабиринте собственного сознания (и под
сознания), ища выхода. «Исполненный тоски за братьев
и сестер», он мучается сознанием невольного отступни
чества, невозможностк следовать собственному daimon’y:
Во сне вину мою несу
и — сам отступник и злодей —
безлистым деревом в лесу
жалею и боюсь людей.
(1968)
и — смиряет страсть, подводя первый итог,— и в его сло
вах слышны и горечь, и — надежда на освобождение:
Освобождаюсь от богов,
друзей меняю на врагов
и радость вижу в красоте лишь.
(1968)
Конечно, так просто избавиться от врожденного чув
ства не удается. Убеждая себя в том, что «великий грех —
равнять людей и нелюдь», Чнчибабион надеется:
Я стану всех одной любовью мерить,
и только с ней я братьев обрету.
(Т 9 6 9 -7 2 )
362
Но — напрасна надежда:
Я хотел, никого не видя,
всех людей полюбить, как братьев,
а они на меня в обиде,
высоту тишины утратив,
(1972)
В том-то и дело, что полюбить, никого не видя,—слиш
ком легко и оттого недостойно настоящей любви. Да и не
нужна им, утратившим высоту тишины (т.е. — духовное
начало), ничья любовь. Угасает, остывает человеколюбческий пыл поэта:
Одного я хочу отныне:
ускользнув от любой опеки,
помолиться в лесной пустыне
за живущих в двадцатом веке.
(1972)
В милой пустыне, вдали от людей
нет одиночества.
(1973)
Давно пора не задавать вопросов,
бежать людей.
(1975)
* * *
И здесь я перехожу к другой стороне той же проблемы.
Изверясь в разуме я быте,
осмеян дельными людьми,
я выстроил себе обитель
из созерцанья и любви, —
скажет он годы спустя («9 января 1984 года»). У меня нет
оснований сомневаться в истинности этого уверения: так
оно и было на самом деле. Но такая жизненная и твор
ческая позиция была воистину выстрадана поэтом. Не
приходится сомневаться, что Чичибабин, при его даре
перевоплощения, сострадания, постижения другого, чу
жого, даже чуждого, при его необыкновенной отзывчиво
сти и демократичности в самом точном смысле этого сло
ва, — был одинок. Едва ли не главная трагедия любого
большого поэта — это трагедия изгойства: от государствен
ного пиита Гаврилы Державина до дворянина-самозванца Шеншина, от отвергнутого друзьями Пушкина до за
травленного людоедским коммунистическим режимом
Мандельштама, — все русские поэты бились над разре
шением одной общей жизненной и творческой задачи,
по-видимому — неразрешимой. Действительно, это дол
жно быть страшно: ощущать кровную, неразрывную связь
со своим народом — и сознавать свою ненужность, невостребованность современниками:
Не знаю, кто виновен в этом,
но с каждым годом все больней,
что я друзьям моим неведом,
враги не знают обо мне.
(1965)
быть уверенным в высшем, очистительном, мессианском
призвании поэзии («Любите русскую поэзию. Зачтется
вам») — и на протяжении десятилетий осознавать ужаса
ющую безотзывность тех, для кого творил, то есть — жил:
И кровь и крылья дал стихам я,
и сердцу стало холодней:
мои стихи, мое дыханье
не долетело до людей.
(1965)
Поэт мучается — потому, что, увы, понимает, кто ви
новен в этом: все — и никто. Да, такова его высокая —
и скорбная — участь, извечная доля творца: одиночество.
С горестной гордостью заявляет он:
Не дяди и тети, а Данте и Гете
со мной в непробудном родстве.
(1969)
Художественное призвание, избранничество навсегда
выделили его из толпы, как клеймо. А страдающая со
весть гражданина не оставляет иллюзий:
364
Один в нужде скорблю душой,
молчу и с этими и с теми,—
уж я-то при любой системе
останусь лишний и чужой.
(1973)
Ведь это и читать — почти невмоготу,— каково же это
было писать:
в кругу моих друзей, меж близких и любимых,
о, как я одинок! О, как я одинок!
(1980)
Это будет мучить Чичибабина до самого конца,— пока
он не признается в страшном:
Мне горько, мне грустно, мне стыдно с людьми,
когда они любят меня,
а нет в моем сердце ответной любви,
и я им ни друг, ни родня.
(1990)
* * *
Так в чем же дело? Может быть, род людской вообще
не стоит ни любви, ни жалости, ни внимания? Вспомните-ка в «Крымских прогулках»:
Мы все привыкли к страшному,
на сковородках жариться.
У нас не надо спрашивать
ни доброты, ни жалости.
Тогда почему, хоть и тягостны, но так неразрывны от
ношения с ним? Неужели вся причина — в кровном род
стве, в биологической принадлежности к человеческому
виду, и в том чувстве отцовства, о котором говорилось
выше? Мне кажется, я знаю, где искать тот мостик между
поэтом и людьми, который никогда, в дни самых тягост
ных сомнений и отчаяния, не был сожжен Чичибабиным, — хотя и вырывались порой из его уст страшные
признания:
Мосты мои висят, беспомощны и шатки —
уйти бы от греха, забыться бы на миг!..
365
Отрушиваю снег с невыносимой шапки
и попадаю в круг друзей глухонемых.
«Прятание»
Есть в его поэзии одно слово, синонимичное поняти
ям люди, человек, и в то же время — совершенно отдель
ное и по своей семантике, и по особому отношению к
нему поэта. Это слово — народ. Человеческое сообще
ство, социальный организм, та общественная структура,
которая выше, значительнее и безгрешнее любого ее
отдельного члена, — вот что было земным божеством Чичибабина-гражданина, а значит — и Чичибабина-поэта.
А политическим идеалом его всегда оставался социализм,
а точнее — эгалитаризм:
Пусть муза и умрет,
блаженствуя и мучась,
но только б за народ,
а не за власть имущих.
(1964)
Характеризуя свою близость простому человеку, со
гражданину, Чичибабин как самое веское доказательство
приводит то, что
я никому из вас не враг
и не начальник.
(1965)
Чрезвычайно характерно здесь противопоставление
себя начальникам как врагам народа (!). И если в чем-то
и уверен поэт, то это в том, что социальные узы9связыва
ющие его с его народом, неразрывны. Интеллектуально,
культурно, духовно он ж ж е т разойтись с людьми, но не
возможно сменить свою историческую и социальную при
надлежность:
Что боги наши плохи,
постигнувшим давно,
из собственной эпохи
нам выйти не дано.
«Дума на похмелье»
366
Вот отчего, как бы ни было трудно, какие бы испыта
ния или, напротив» искушения ни вставали между ним и
его народом, он знает, что ему никуда не деться от него:
Вся жизнь с начала начата,
и в ней не видно ни черта,
и распинает нищета
по обе стороны креста нас, —
и хочется послать на «ё»
народолюбие мое,
с которым все же не расстанусь.
(1968)
Он действительно имел право сказать о себе:
Я был одно с народом русским.
Был — до последнего стихотворения, до последнего
вздоха! Был — до такой степени, что мне лично (ибо беру
на себя ответственность говорить только от своего име
ни) казалось порою: свыше меры. Один раз я не удержал
ся от чего-то вроде упрёка. Борис Алексеевич, сказал я,
ведь поэт должен быть хоть чуть-чуть, хоть на полшага
впереди своих читателей, на полголовы — выше, ведь он
должен их куда-то вести, а не идти у них на поводу. Я имел
в виду казавшуюся мне абсолютной — и неоправданной —
солидарность Б.А. буквально со всем, что говорили про
стые люди о том, что творился вокруг, в тяжёлые времена
1993—94 годов. Думаю теперь, что я просто не до конца
отдавал себе отчёт в том, до какой степени он был одно с
народом. Эгоистическое тщеславие самовыражения было
чуждо сути его натуры; не себя он выражал, а говорил за
них, бессловесных:
Смелым словом звеня
в стихотворном свободном полёте,
это вы из меня
о своём наболевшем орёте.
(1960)
Это и есть ответ на мой тогдашний недоуменный
вопрос.
1 9 9 6 г ., Х а р ь к о в
Л еон и д Ф ри зм ан
РУССКАЯ ИСТОРИЯ В СТИХАХ Б. ЧИЧИБАБИНА
Я верен Богу одиноку
и, согнутый, как запятая,
пиляю всуперечь потоку,
со множеством не совпадая.
Б . Ч ичибабин
Как и один из его предшественников и кумиров, Чи
чибабин имел все основания называть свою любовь к ро
дине странной. Он страстно изучал русскую историю, знал
ее в деталях, воскрешал ее в своих стихах, но видел в ней
преимущественно одно: бесконечную полосу жестокос
тей и угнетения, пыток и казней.
Я дышал историей России.
Все листы в крови — куда ни глянь.
Грозный царь на кровли городские
простирает бешеную длань.
Клича смерть опричники несутся.
Ветер крутит пыль и мечет прах.
Робкий свет пророков и безумцев
тихо каплет с виселиц и плах...
Любовь к России не только не удерживает поэта от
упреков, обращенных к родной стране, напротив, она
обусловливает их остроту и бескомпромиссность.
От плахи до плахи по бунтам, по гульбам
задор пропивала, порядок кляла,—
и кто из достойных тобой не погублен,
о гулкие кручи ломая крыла...
Скучая трудом, лютовала во блуде,
шептала арапу: кровцой полечи.
Уж как тебя славили добрые люди —
бахвалы, опричники и палачи.
Он, Чичибабин, ее славить отказывается, не может он
простить ей, что она «не добра еси к чадам своим».
«Грозный царь» с его «бешеной дланью» — скорее все
го Иван IV. На это наталкивает и упоминание об оприч
никах, и то, что его злодеяния постоянно были в памяти
Чичибабина. Но возможно, «грозный царь» — это обоб
368
щенный образ. Мы знаем, что был и другой русский мо
нарх, деятельность которого вызывала острое неприятие
поэта. Можно даже сказать, что ни один деятель русской
истории не вызывал к себе у Чичибабина такого страст
ного отношения, как этот. Речь идет о Петре I. Известны
два стихотворения Чичибабина о первом российском им
ператоре. В 1972 г. он написал «Проклятие Петру». Мы
располагаем уникальным материалом, помогающим глуб
же и разностороннее понять это стихотворение,— пись
мами поэта к Г.Померанцу и З.Миркиной.
Чичибабин не разделял «деликатное отношение к Пет
ру, которого вообще всегда любила русская интеллиген
ция, вероятно, за ту силу, которая всегда поэтична даже в
насильнике и убийце... А по-моему, все, что сделал Петр
как «полководец и герой, и мореплаватель, и плотник», и
Петербург, и военные победы, и ум, и обаяние, и дер
зость — все зачеркивается тем, что он своими руками ру
бил головы осужденным стрельцам и сам присутствовал
при пытках, в том числе, говорят, и собственного сына.
Этого никаким гением не перекроешь. Роль в истории
этого палача и самодура, по моему невежественному мне
нию, несколько преувеличена. Во всяком случае, если не
все, то какая-то значительная часть его дел после смерти
пошла прахом, как и следовало ожидать от дел самодура».
К этому письму Чичибабин приложил текст «Прокля
тия Петру» написанного, по его словам, за два дня до
получения писем Г.Померанца и З.Миркиной. Перед
нами — ярко выраженная инвектива. Анафора «Будь про
клят...» повторена в стихотворении шесть раз: четырежды
с нее начинаются строфы, дважды она «упрятана» в нача
ле второго стиха строфы. И проклят он за свое отноше
ние к людям, за то, что стелил «души, как солому», «за то,
что кровию упиться ни разу досыта не смог».
И стихотворение Чичибабина, и его письмо вызвали
возражения корреспондентов. Вот что он им ответил:
«О Петре все, что вы мне наговорили, я знаю сам. Неуже
ли вы думаете, что я настолько темный? Помню все. На
уважении к Петру сходились все — и декабристы, и наро
довольцы, и западники, и чуть не младшие славянофилы
(молодая редакция «Московитянина»). Понимаю всю не
нависть Петра к азиатчине, безмерно восхищаюсь его
широтой, разносторонностью, пожалуй, и силой. Но ког
да узнаю, что он вот своими руками рубил головы — и не
в бою, не саблей, а на плахе, топором, осужденным лю
дям,— не могу ничего с собой поделать. Вот тут где-то
13 8-25
369
проходит граница между нашими душами. И этого ника
кими доводами устранить нельзя». В конце письма он
вновь вернулся к той же теме и добавил: «О Петре еще
вот что. Ужасно не то, что деспот может крыться в любом
из нас, в самом лучшем, а то, что палач. Понять деспота
можно и нужно, палача — нельзя и не надо».
Сопоставляя эти письма с «Проклятием Петру», мож
но отметить и сходство оценок Петра, которые содержат
ся в них и в чичибабинском стихотворении, и расхожде
ния между ними. И там, и здесь — главное, что вызывает
отвращение поэта,— это жестокость первого российского
императора: «Палач», «Сам главы сек!», «от крови проли
той горяч», «кровию упиться ни разу досыта не смог». Но
если в письмах Чичибабин «понимает» ненависть Петра к
азаиатчине и даже «безмерно восхищается» какими-то его
качествами, учитывает, что «время было такое XVI Ьй,
начало XVIII-го, жестокость была нормой», то в стихо
творении нет ни слова ни о каких'либо достоинствах Пет
ра, ни об обстоятельствах, которые как-то смягчили бы
отношение к нему. Напротив. Чичибабин обвиняет его и
в том, что он «крушитель вер, угодник дамский», «нрав
ственный урод» и даже в том, что он трус, который «от
нелепицы стрелецкой натряс в немецкие штаны».
От коллизий петровской эпохи тянутся, по убежде
нию Чичибабина, зримые нити в наши дни. «За боль те
кущего былому пора устроить пересмотр»,— заявляет поэт
в первой строфе стихотворения, а в последних дважды
решительно утверждает, что и сам он — жертва Петра:
«А я служу иной заботе, а ты мне затыкаешь рот», «руби
мне голову в награду за то, что с ней не покорюсь».
В стихотворении «Церковь в Коломенском», написан
ном примерно тогда же, когда и «Проклятие Петру» и
воспевавшем «царевну средь русских церквей», Чичиба
бин обращал к ненавистному монарху саркастические
слова;
Как же ты мог, возвеличенный Петр,
съехать отселева?
Пей мою кровушку, пшикай в усы
зелием чертовым.
То-то ты смладу от божьей красы
зенки отвертывал.
Посылая Г.Померанцу и З.Миркиной «Проклятие Пет
ру», Чичибабин сопроводил его замечанием: «Получилось,
370
сам понимаю, не шибко умно, односторонне и даже по
чему-то с каким-то славянофильским привкусом, но так
написалось, и я постараюсь уравновесить и, говоря сло
вами Григория, рассказать о светлом Петре в другом сти
хотворении».
Спустя много лет Чичибабин действительно написал
другое стихотворение, которое назвал «Еще о Петре», но
трудно согласиться с тем, что русский царь предстал в
нем «светлым». В нем, правда, нет ни проклятий, ни креп
ких слов, таких, как «палач», «христоубийца», «урод», ко
торыми насыщено стихотворение 1972 года. Но Чичиба
бин умело и многосторонне использует оружие иронии.
Этот бес своей персоной, злобой на бояр
да заботушкой бессонной всех пообаял,—
оттого и до сегодня, на обман щедра,
врет история, как сводня, про того Петра.
История, приукрашавшая Петра, закрывавшая глаза на
его жестокость, казни и пытки, сопровождавшие его цар
ствование, — главный предмет полемики поэта. «Я ж ис
тории не верю, и никто не верь»,— убежденно заявляет
он. Это к историкам, прославлявшим царя, он обращает
саркастические вопросы:
Не за то ль к нему хранится в правнуках любовь,
что свободных украинцев обратил в рабов?
Не его ль добра отведав, посчитай возьми,
русских более, чем шведов, полегло костьми?
Это им он напоминает, что последствия петровского
царствования были совсем не такими, какими их принято
изображать:
... уж какие свет и тихость там, где он прошел!
От петоовского почина, яростно-седа,
не оставила пучина светлого следа:
дух в разладе, край в разрухе, а как помер он,
коронованные шлюхи оседлали трон.
Подхвачена во втором стихотворении мысль, нашед
шая выражение уже в первом,— что небожеское, нехрис
тианское царствование монарха, «обидевшего православ
ный люд», привело к отчуждению народа от недоброго
правителя.
13
*
371
А Русь ушла с лица земли
в тайнохранительные срубы,
где никакие душегубы
ее обидеть не могли.
А народ от той гнетущей власти — суеты
уходил в лесные пущи, в темные скиты,
где студеная водица, сокровенный мрак,
ибо зло от зла родится, а добро — никак.
Чичибабин и здесь устраивает пересмотр былому «за
боль текущего»: «... и доныне больно ребрам от царевых
дыб». «Наше время — слава зверю...», — напоминает он.
Интересно противопоставление, которым Чичибабин
завершает стихотворение:
^
Все дела того детины, славе вопреки,
I я отдам за звук единый пушкинской строки.
Интересно и потому, что в своей оценке Петра поэт
спорил не только с декабристами, народовольцами, за
падниками и славянофилами, но и с Пушкиным: как мы
помним, в его глазах участием Петра в казнях и пытках
зачеркивается «все, что сделал Петр как «полководец и
герой, и мореплаватель, и плотник» — пересмотру, таким
образом, подлежала и пушкинская строка.
«Деликатное отношение» к Петру, оценки его деятель
ности, оправдывавшие и замалчивавшие деспотизм и же
стокость первого русского императора, вступали в настоль
ко непримиримое противоречие с этическими принципами
Чичибабина, его представлениями о Добре и Зле, что по
ступиться ими он не мог.
Может быть, память о зверствах времен Ивана Гроз
ного или Петра I так волновала Чичибабина потому, что,
по его убеждению, они не ушли в прошлое: то, что про
исходит сейчас, он воспринимает, как повторение былого.
У мира прорва бедолаг. О сей минуте
кого-то держат в кандалах, как при Малюте.
Там где-то Грозный радуется казням,
горит в смоле свирепый Аввакум.
О, что уму небесные законы,
что град Петра, что Царскосельский сад,
когда на дыбе гибнут миллионы
и у казнимых косточки хрустят?
372
Творящееся на Руси «не привидится злыдню во сне»:
Так и пляшет топор, без вины и без смысла карая,
всюду трупы да гарь, да еще воронье на снегу,
и князь Курбский тайком отъезжает из отчего края,—
и отъезд тот во грех я помыслить ему не могу.
Это читаешь и не поймешь, про историю ли ведет речь
поэт или про наш сегодняшний день. И не потому, что
мы непонятливые, а потому, что так оно и написано.
В 50—60-х гг. Чичибабин написал несколько стихо
творений о Ленине и Октябрьской революции. Взгляды и
эмоции, которые нашли в них выражение, были не толь
ко характерны для того времени, но, можно сказать, обя
зательны для советского поэта, хотевшего увидеть свои
стихи в печати. Мы, однако, напомним из них лишь те,
которые Чичибабин отобрал для сборника «Мои шести
десятые», вышедшего в 1990 г., когда их оценки и трак
товки не только утратили былую обязательность, но и
ожесточенно оспаривались, низвергались, даже осмеива
лись. Чичибабин заявляет:
Мы все разрешим
и все отопрем
вершиной вершин —
моим Октябрем.
В стихотворении «Плывет „Аврора”», давшем назва
ние чичибабинскому сборнику, вышедшему в 1968 г., про
славленный крейсер фигурирует как «революции моей
призывный призрак».
Смотрите все, в ком верен дух:
искать простора,
лечить истории недуг
плывет «Аврора».
Она плывет «надеждой к нашему окну», распугивает
вельмож и бюрократов и даже направляется в «межгалак
тическую высь».
Всю жизнь — за Лениным — отдам
без уговора,
когда по вспененным годам
плывет «Аврора».
373
В стихотворении «Как я видел Ленина» поэт уверяет:
«у меня и у Советской власти — общие враги», «мы учи
лись жить у Ленина, а потому и смотрим вдаль уверенно».
Ленин в этом и в других подобных стихах — символ нрав
ственной чистоты и самоотверженности:
Ленину больно от низости нашей любой,
ложью и ленью мы Ленина раним невольно,
водку ли глушим или унижаем любовь,
Ленину больно.
Можно привести бесконечное количество документов,
как опубликованных в годы гласности, так и известных
ранее, когда камня на камне не оставляют от того идил
лического ленинского облика, который рисовал Чичибабин. Можно сказать, что инфантильное противопоставле
ние Ленина Сталину, а также ленинских идей и советской
действительности разделяли многие современники поэта.
Можно повторять многочисленные аргументы, опровер
гающие и общую позицию и отдельные оценки, которые
воплощены в его стихах. Но есть вопросы, занимающие
меня сейчас более, чем то, в чем Чичибабин был прав,
а в чем заблуждался.
Вернувшись в литературу после многолетнего вынуж
денного молчания, Чичибабин почти одновременно вы
пустил две книги стихов: «Колокол», изданный им, на
помню, за счет автора, и «Мои шестидесятые»/выпущены
киевским издательством «Дншро>/ Как неоднократно под
черкивал Чичибабин, «Колокол» — это его главная книга,
вобравшая в себя самое глубинное и сокровенное в его
взглядах. Тот факт, что ни одно из его стихотворений вро
де «Плывет „Аврора”», «Как я видел Ленина» и им по
добных не попало в этот сборник, более чем знаменате
лен. А почему они вошли в сборник «Мои шестидесятые»?
Вдумаемся в название этой книги. Чичибабин как бы
говорил им: вот зеркало моих взглядов шестидесятых годов,
вот каким я был в то время. Хотелось ли ему отречься от
многого, что он тогда думал и писал? Конечно. Вспоми
ная «свои шестидесятые», он позднее писал Г.Померанцу
и З.Миркиной: «Чувство панели я испытал сполна, при
чем без всяких оправдывающих мотивов, ибо я продавал
ся с удовольствием и упоением: как-никак у меня вышло
четыре омерзительнейших книжки». Одной из этих «омер
зительнейших книжек» и был сборник «Плывет „Аврора”».
374
Перепечатка этих стихов в 1990 г. была честным и му
жественным поступком, она была покаянием Чичибабина, так и надо ее воспринимать, если мы хотим понять
духовный мир поэта. В одном из интервью, данных Чичибабиным после выхода сборника «Мои шестидесятые»,
на вопрос о стихах о Ленине, поэт ответил: «Стихи эти
написаны давно. Сегодня о Ленине я написал бы иначе.
Мое отношение к нему не было ровным на протяжении
всей жизни... Сегодня Ленин для меня — фигура траги
ческая». Позднее он вернулся к этим размышлениям в
статье «Просто, как на исповеди»: «Окончательная прав
да о Ленине, вероятно, сказана будет нескоро. За семьде
сят с лишним лет нашей народной жизни накопилось
столько зла, которое в нашем сознании, справедливо ли,
несправедливо ли, связано с этим именем, что разобрать
ся в этом очень непросто».
Менялось и отношение поэта к Октябрьской револю
ции. «Сегодня, — писал он,— уже невозможно славить
революцию, прощать ей ее преступления не в человече
ских силах. Когда читаешь о всех ужасах красного терро
ра, да и белого тоже, когда пробуешь представить, как
живых людей в землю зарывали, как живых в паровозные
топки бросали, как живых пилами распиливали, кажется,
с ума сойдешь, сердце не выдержит — разорвется или
остановится».
Но углубление в прошлое, его беспристрастная и спра
ведливая оценка не имеет для Чичибабина ничего общего
с шараханьем из стороны в сторону и охаиваньем того,
что вчера было предметом поклонения. Такому он возра
жал резко и страстно:
Мне чужд азарт пьянчуг и краснобаев,
цвета знамен сменивших на очах,
в чьих святцах были Ленин и Чапаев,
а нынче вдруг — Столыпин да Колчак...
Тот крестный путь вменив себе в устав,
я красным был и, быть не перестав,
каким я был, таким я и останусь.
Он, конечно, не остался таким, как был. Время при
несло и разочарования, и обретение иных истин, и новое,
более глубокое понимание происшедшего. С высоты это
го понимания он говорил, что «революция во всем, что
ею порождено и ей сопутствовало,— это тоже наше на
следие, к тому же самое близкое и прямое, самое кровное
375
и живое, и не все в этом наследии — зло и грех, есть и
добро и подвижничество. За нашей революцией «стоят
благословляющие и вдохновляющие фигуры прекрасней
ших и благороднейших русских людей — от Радищева и
декабристов до лейтенанта Шмидта. Она была, ее не пе
речеркнешь, не забудешь. Мы приняли ее наследство,
страшное, темное, безобразное, но нам не избавиться от
него. Это не только безответственно, безнравственно, но,
в конце концов, и безграмотно, противоестественно, про
сто невозможно. Наш долг, наша задача, наше дело —
пока еще не поздно, покаяться во всех ужасных, непости
жимых грехах революции, государства, своих собствен
ных (а их у каждого немало), исправлять ошибки револю
ции, искупать ее преступления, не словами, а поступками,
делами, трудами...».
Чичибабину чужды те, «кто за собой вины не чует»,
кто отвергает «и мысль о покаянье». Он мыслит и чув
ствует иначе:
И тучи кровью моросили,
когда погибло пол-России
в братоубийственной войне,—
и эта кровь всегда на мне.
Незадолго до смерти он написал одно из самых про
никновенных, выстраданных и мастерски сделанных сти
хотворений — «Я родом оттуда, где серп опирался на мо
лот». Первые его девять строф, 36 стихов, составляют одно
предложение: повторяющиеся вновь и вновь однотипные
синтаксические единицы воскрешают кровавые картины
нашего прошлого:
Я родом оттуда, где серп опирался на молот,
а разум — на чудо, а вождь — на бездумие стай,
где старых и малых по селам выкашивал голод,
где стала евангельем «Как закалялася сталь»,
где шли на закланье, но радости не было в жертве,
где милость каралась, а лютости пелась хвала,
где цель потерялась, где низились кроткие церкви
и, рушась, немели громовые колокола...
где судеб мильоны бросались, как камушки в небо,
где черная жижа все жизни в себя засосет,
где плакала мама по дедушке, канувшем в небыль,
и прятала слезы, чтобы их не увидел сексот...
376
Все это помня, все это воскрешая, Чичибабин не от
рекается ни от чего. Это его крест, который «годы с горба
не свалили», его история, его жизнь.
Размышлял Чичибабин и над самыми недавними со
бытиями, связанными с именем Горбачева. Стихи о нем
поэт написал тогда, когда этот деятель уже потерпел свое
историческое поражение и получил долю хулы, может
быть, большую, чем заслужил. Чичибабин, как всегда,
пошел «всуперечь потоку»:
И вот бесовством обшим не задет,
не столь по разуменью, сколь по зову,
поскольку он уже не президент,
шепчу сквозь боль спасибо Горбачеву.
Горбачев, по Чичибабину, виноватый без вины. Он
«влип... в распрю зол» и «стал, как смерть, всем россия
нам тошен», но хотел, «прозрев душой, от страшных на
ших дел не разрушенья, а преображения». И в том, что
мы «нуждой обозлены», «нет его особенной вины, он до
того силком сошел со сцены». Вероятно, оценка Чичибабиным Горбачева не менее спорна, чем его оценки Лени
на или Петра. Но дело ведь не в том, где он прав, а где
нет. Пусть его стихи и не содержат справедливых и взве
шенных суждений о том, каким был каждый из назван
ных деятелей. Зато они позволяют видеть, каким был
Чичибабин.
В истории нашей литературы немало поэтов, в твор
честве которых большое место занимала историческая
тема. Вспомним хотя бы Волошина или Антокольского.
У каждого из них был к этой теме свой подход. Был он и
у Чичибабина, и своеобразие его видится в том, что его
подход по преимуществу этический. Он тяготел к оцен
кам прошлого с нравственных, гуманистических позиций.
И искал в прошлом не только, а может быть, и не столько
правду, сколько праведность.
1 9 9 6 г ., Х а р ь к о в
Лидия Гревизирская
ВОСПОМИНАНИЯ О БРАТЕ
Боря родился 9 января 1923 г. в г. Кременчуге Полтав
ской области.
Начну с того времени, о котором помню. Это было в
г. Кировограде. Отец у нас был военнослужащий, поэто
му мы часто переезжали с места на место. Так вот в Киро
вограде (Борису тогда было лет 6 или около этого — он
старше меня на три года) мы жили в каком-то небольшом
доме, потому что я хорошо помню веранду, палисадник с
цветами и двор. Двор большой, во дворе какая-то столо
вая, и на здании столовой большая железная лестница с
перилами, которая вела на чердак. Когда дети играли в
«жмурки», они часто прятались на этом чердаке. Боря был
постарше меня и бегал быстрее, а я ему всегда мешала —
бегу за ним и не успеваю и вечно его «выдавала», где бы
он ни спрятался. Однажды он на чердаке поранил себе
голову гвоздем, а я прыгала и кричала: «Борис — дурак,
полез на чердак, чердак провалился, Борис-дурак убил
ся». Но когда я увидела, что у него на голове кровь, —
очень испугалась и начала плакать.
Еще помню случай с Борей в Кировограде. Мы с ма
мой шли куда-то по улице. Мама встретила свою знако
мую и остановилась с ней поговорить, а Боря увидел на
другой стороне улицы большую собаку (он очень любил
животных, у нас дома тоже всегда были кошки и собач
ки), и ему очень захотелось ее погладить. В одно мгнове
ние он очутился возле этой собаки, и, только он протянул
к ней руку, чтобы погладить, — как собака схватила его за
руку и укусила. Наверно, ему было очень больно, но он
не плакал — чувствовал себя виноватым. Боря в детстве
вообще очень редко плакал. После этого укуса ему при
шлось вытерпеть весь курс уколов в брюшную полость.
Из Кировограда папу перевели служить в Роганское
авиационное училище, на «Военвед», как его тогда назы
вали. Здесь мы жили в доме № 6. Боря на Военведе пошел
учиться в школу. Это было в 1930 году. Учился он очень
хорошо.
378
Мама наша всю жизнь занималась общественной ра
ботой в тех училищах и школах летчиков, где служил па
па, — организовывала различные кружки для жен летчи
ков, устраивала праздники и т.п. Она была женоргом
училища и поэтому часто не бывала дома. Иногда у нас
была домработница — няня, а иногда мы оставались дома
одни. Борису, как старшему брату, вечно поручали меня.
Ему, конечно, это поручение не очень нравилось, он хо
тел играть со своими товарищами — мальчиками, а здесь
какая-то девчонка-малышка путается между ними. Но он
меня очень любил и не давал никому в обиду.
Здесь, на Военведе, он начал писать стихи системати
чески. Я пишу «систематически» потому, что он еще в
Кировограде пытался что-то сочинять. Помню, он напи
сал там какое-то стихотворение про свинку-хрюшку, ма
ма его читала всем нашим знакомым, которые приходили
к нам.
Причем, когда он сочинял в детстве стихи, — он ни
когда не писал их сидя за столом, а бродил по улице или
дома ходил туда-сюда по комнате и бормотал что-то себе
под нос, а потом записывал. А если это происходило на
улице, то он обязательно брал в руки какую-нибудь
палочку, веточку и, размахивая ею в разные стороны, срубывая траву или подбрасывая что-то этой палочкой, опятьтаки бормотал стихи, после чего приходил домой и запи
сывал их.
Боря был очень живым ребенком и не мог долгое вре
мя усидеть на месте без книги, без какого-нибудь дела,
для него это была просто мука. И поэтому родители его
так и наказывали. Если Борис в чем-то провинился, его
сажали на стул и мама говорила: «Посмотри на часы и
ровно через час можешь встать, если попросишь проще
ния». Если Боря был виноват, то он просил прощения и
раньше, чем пройдет час, но если нет — то он будет си
деть и больше, но не попросит прощения. А я плакала,
каталась по полу, хватала маму за подол платья и умоляла
простить его, за что Борис мне еще и давал тумаков. Но
тут мама говорила: «Будешь сидеть за это еще полчаса».
Мама наша была строгая, но в то же время и ласковая.
Папа был вообще добрейший человек, и если нам чего-то
очень хотелось и мы не надеялись, что мама разрешит,
мы всегда обращались сначала к папе, а он уже уговари
вал маму. Однажды, когда Боре было 12 лет и мы жили
еще на Военведе, он с ребятами нашел где-то баллончик с
серной или соляной кислотой и, как уж там получи
379
лось — или он его взболтнул, или ударил обо что-то, но
баллончик у него в руке взорвался или разбился, и кисло
та попала ему на руку. Рука очень распухла и почернела
до самого плеча. Папа устроил его больницу в Харькове,
по ул. Рымарской, где были лучшие профессора и врачи.
Он очень долго лечился, но руку ему сохранили, только
шрам остался на всю жизнь.
На Военведе мы прожили 5 лет, после чего папу пере
вели в г.Чугуев начальником штаба эскадрильи. Первое
время жили прямо в помещении штаба, в комнате, кото
рую нам там выделили, на ул. Руднева. Немного позднее
нам дали квартиру на этой же улице в доме № 9, возле
пожарной каланчи.
В Чугуеве мы уже вместе с братом ходили в школу —
он в четвертый класс, а я в первый. Учились в 1-й сред
ней школе на ул. Николаевской. Здесь в Чугуеве Боря
продолжал писать стихи, участвовал в литературном круж
ке, в старших классах был редактором школьной стенга
зеты.
У него появилось много друзей, некоторых из них я
помню — это Володя Брезинский, Ира Челомбитько, Во
лодя Винников, Ира Цехмистро, Валера Ермаков, Сере
жа Лихоман, Галя Залесская и др. Все его друзья назы
вали его тогда Борис-Рифмач, и он сам в то время
подписывал так свои стихи. У нас дома всегда собирались
его друзья, они спорили, читали стихи.
Но Борис был обыкновенным ребенком, он рос как и
все дети: играл во дворе, катался летом на велосипеде, а
зимой на лыжах, играл с ребятами в снежки. Летом мы
целой компанией ходили купаться на Северский Донец.
Иногда ездили с родителями летом на вылазку в Фи1у ровку — там чудесный сосновый лес и тоже Северский
Донец. Борис обязательно на некоторое время уединялся
в лесу и, приехав домой, уже писал стихи. Нас с Борей
родители иногда отправляли в пионерский лагерь, кото
рый находился там же в Фигуровке. Однажды Боря ездил
в детский санаторий в Евпаторию. И везде у него находи
лись друзья. В Евпатории он занимался в фото кружке и
увлекся фотографией. Папа купил ему фотоаппарат и, они
вместе вечерами печатали фотографии.
Но чаше всего папа отвозил нас на летние каникулы к
маминым родителям в г. Кременчуг. Бабушка и дедушка
жили на Ново-Ивановке. У них был собственный домик
и небольшой садик. Нам там очень нравилось. Там же в
Кременчуге жили и два маминых брата с семьями. Один
380
из них, дядя Коля, очень любил Борю и много с ним
занимался. У него была большая библиотека, и Борис
целыми днями просиживал в ней. Кстати, Борис говорил
потом, что дядя Коля привил ему любовь к книгам.
В 1940 году в Чугуеве Боря окончил школу и в этом же
году поступил в Харьковский университет на историчес
кий факультет. А папу в это время, после окончания во
енной Академии им. Фрунзе, перевели в г.Батайск Рос
товской обл. начальником штаба Батайского училища
летчиков. Мы уехали вместе с папой, а Борю устроили в
общежитие, которое находилось на просп. Ленина, если
его можно было тогда так назвать. Там была сплошная
стройка и непролазная грязь. Но Боре там очень нрави
лось, у него опять появилось много друзей. Здесь он на
писал свое стихотворение «Проспект Ленина в Харькове».
Но в 1941 году началась война, и мама, и мы все очень
просили его приехать к нам, но он долго не соглашался.
Потом, помню, папа полетел за Борисом, и вскоре они
прилетели вместе в Батайск. Здесь Боря устроился сразу
же работать в авиационные мастерские и работал по 16 ча
сов в сутки. Во время авиационных налетов, когда слыш
ны были свист и разрывы снарядов, мы спускались в убе
жище или хотя бы на первый этаж (жили мы тогда на
четвертом). Борю было трудно уговорить после смены
спуститься вниз, он приходил домой очень уставший и
засыпал как убитый. Особенно переживала это я — начи
нала плакать, умолять его спуститься с нами вниз. Он
чертыхался, но часто, жалея меня, чтобы я успокоилась,
спускался вниз вместе со мной.
Когда немцы стали подходить к г.Таганрогу, нас, се
мьи военнослужащих, эвакуировали в Азербайджан, г.Евлах, а папа улетел на фронт. Помню, когда все расселись
по товарным вагонам и мы еще не успели уехать со стан
ции Батайск (а стоял наш товарняк, битком набитый людь
ми, между двумя составами цистерн с бензином), начался
налет на аэродром и на станцию. Боря находился на вер
хних нарах, выглядывал в маленькое окошко и коммен
тировал всем находящимся в вагоне, как идет бомбежка,
куда попал снаряд. Я очень переживала за него, плакала и
просила закрыть окно. Но как-то обошлось, нам повезло,
и мы благополучно прибыли (хотя и ехали почти месяц)
в г. Евлах.
Здесь, в Евлахе, произошло непоправимое. Наша мама
подружилась с женой начальника медицинской службы и
поделилась с ней подробностями своей жизни. А у этой
381
маминой приятельницы была взрослая дочь Ирина, кото
рая дружила с Борисом. Они вместе ходили гулять, в ки
но, к друзьям, она также бывала и у нас.
И вот однажды, после очередного свидания с Ирой,
Боря ужасно расстроенный (я помню это очень хорошо),
не вошел, а вбежал в дом и бросился к маме: «Мама, ска
жи, что это неправда, у меня ведь родной отец, ну скажи,
скажи!..»
Маме пришлось рассказать нам всю правду. Оказыва
ется, мама жила со своим первым мужем в Харькове, гдето на ул. Пушкинской и на некоторое время летом вместе
с Борей поехала к родителям. Когда они вернулись до
мой, ей рассказали, что муж в ее отсутствие ей изменял.
Она сейчас же забрала Борю, которому тоща был год с
небольшим, и уехала опять к родителям в Кременчуг.
Больше она не хотела видеться с мужем и не знает о его
дальнейшей судьбе. Мама просила прощения у Бори и
спрашивала его: «Разве ты видишь разницу, как папа от
носится к тебе и к Лидочке?» Для нас двоих это был удар,
а Боря все никак не мог успокоиться и повторял: «Это
неправда, я не верю!» А мне казалось тогда, что папа от
носится к Боре лучше, чем ко мне. Во-первых, потому
что Боря мальчик (а мужчины всегда мальчиков больше
любят), а во-вторых, потому что Боря был гораздо умнее
меня, а я — обыкновенный ребенок. Отношения в семье
остались прежними, но лучше бы мы об этом не знали,
особенно Боря.
Отсюда, из г. Евлаха, Борю призвали в армию, и он
попал в Буйнакское пехотное училище. А мы с мамой
переехали в г.Чимкент Казахской ССР, потому что папу
назначили после ранения начальником штаба Чугуевско
го авиационного училища, которое в это время также эва
куировалось в Казахстан.
После окончания войны мы вместе с училищем вер
нулись в г.Чугуев и жили уже на территории военного
городка в доме № 4. Я к тому времени закончила сред
нюю школу и поступила в институт в Харькове, а Боря
опять поступил в университет на филфак.
Нам родители сняли комнатку в Харькове, и мы вмес
те с Борей жили на ул. Юмовской (сейчас она называется
ул. Гуданова) в доме № 9/11.
В университете Боря познакомился с девушкой, кото
рая тоже писала стихи. Это их сблизило, и они стали встре
чаться. Ее звали Марлена Рахлина и, чтобы не отставать
от нее (она в то время училась на 2 курсе), он добился,
382
чтобы ему разрешили сдать экзамены за 1 и 2 курсы. Он
хотел учится вместе с ней. Боря сдавал все экзамены на «5».
Но скоро случилось несчастье: Борю арестовали. Про
изошло это ночью. К нам пришли какие-то мужчины и
сказали, чтобы Боря «следовал за ними». Ничего из его
вещей на этот раз не трогали. Я, конечно, чуть свет по
мчалась в Чугуев сообщить об этом родителям. Это был
страшный удар для всех нас. Папа приехал в Харьков и
стал искать «следы» Бориса. Он нашел его на ул. Черны
шевского (там был КГБ или что-то в этом роде). Но папе
свидания с сыном не дали. Помню, он долго хлопотал,
где он только не был, обивал пороги всякого начальства,
и Борю отпустили якобы «на поруки» под папину личную
ответственность, предупредили, чтоб он лучше следил за
своим сыном.
Папа в то время уже был на высоком посту, имел ор
дена и медали и был в звании полковника. Может быть
поэтому с ним вообще стали разговаривать. Но выпусти
ли Борю ненадолго. Вскоре его опять арестовали где-то
на улице. Он просто не пришел домой, а его товарищи
сказали мне, что он арестован. Опять папа ходил по раз
ным инстанциям.
Потом Борю увезли в Москву, папа и туда ездил, но
уже ничего не мог сделать. Борю осудили на 5 лет лише
ния свободы и отправили в Кировскую обл., где он и про
был все 5 лет «от звонка до звонка». Там сначала ему было
очень трудно, работал он на лесоповале, а здоровьем не
мог похвастаться. Нам Боря писал успокоительные пись
ма, но Марлене сообщал, что очень болен, что у него ча
сто горлом идет кровь и что он еле утром поднимается на
работу, а однажды чуть не умер: совсем плохо было, поте
рял сознание. Но и здесь его выручали друзья, они за
него выполняли работу и ничего о его болезни не говори
ли начальству, а то бы его отправили в другое место. Поз
же, благодаря его каллиграфическому почерку и посколь
ку он был человек грамотный, Борю перевели в контору,
там он работал до конца своего срока, но все равно много
болел. Он писал, что там на севере хотел посмотреть на
северное сияние (он же раньше никогда такого не видел),
но не мог подняться с постели. Так его буквально «выво
локли» под руки на несколько минут, чтобы он мог на
сладиться этим зрелищем. Очень ему подорвали здоровье
в Москве: его беспрерывно водили на допросы, не давали
спать, подсаживали к нему в камеру всяких уголовников
и т.п.
383
Папа все ездил в Москву и писал прошения и в Вер
ховный Совет, и в Верховный Суд, и лично Сталину, но
ничего у него не вышло, так и пришлось Боре отбывать
свой срок полностью, только папа весь поседел и перенес
в то время первый инфаркт.
К тому времени папа ушел в отставку, и мы из Чугуева
переехали жить в Харьков на ул. 8-го съезда Советов, д. 1,
кв. 18. Отсюда родные и ездили к Борису в Кировскую
область. Но для того, чтобы получить разрешение на сви
дание с Борей, нужно было опять ехать в Москву и доби
ваться там этого свидания. Это было очень трудно, папа
рисковал своим партбилетом, но ведь сын — в беде, и ему
нужна помощь. <..,>
Папа, когда пошел в отставку, получил участок в по
селке Высоком, который ему был положен как отставни
ку, прослужившему в рядах Советской Армии более 30
лет. Так вот, мама перед этими поездками продавала на
рынке фрукты, чтоб заработать на дорогу деньги. А тогда
это преследовалось (хоть они продавали плоды своего тру
да), тем более, что папа был членом КПСС. Теперь это
можно, а тогда — нет, время такое было.
После возвращения домой Боря рассказал, что когда
его водили на допросы еще в Харькове, он там часто встре
чал своих «друзей» из папиного авиаучилища — Жору
Семенова и Женю Сычева. Они здоровались со всеми за
руку и разговаривали с сотрудниками, как со своими. А эти
«друзья» очень часто бывали у нас дома, очень интересо
вались Бориной поэзией, и Жора Семенов пытался даже
за мной ухаживать, но мне тогда было не до него — у
меня был любимый человек, и больше я ни на кого не
хотела смотреть. Так вот мы и поняли, кто сделал эту под
лость.
Я уже писала о том, что в лагере Боря чуть не умер,
ему было очень плохо: он терял сознание, у него шла гор
лом кровь, были сердечные приступы. Почти всегда это
случалось ночью, а наутро он не мог подняться с постели.
И когда у него появилась новая начальница — женщина,
она очень много делала для Бори: выполняла кое-какую
работу за него, давала ему работу полегче.
Боря же не мог оставить без благодарности это, он
очень ценил все ее поступки по отношению к нему. Зва
ли ее Клава Поздеева. Она была больна эпилепсией. Так
вот, Борис привез ее оттуда к нам домой (мы тогда уже
жили на ул. 8-го съезда Советов), чтобы вырвать ее с се
вера, поменять климат, подлечить, отправить на курорт.
384
Так он объяснил все маме и папе. Чтобы прописать ее,
Боря оформил с ней брак. Но очень хорошо помню, что
они даже спали врозь. А чтобы не совсем сесть на мамино
и папино иждивение, он быстренько окончил двухмесяч
ные курсы бухгалтеров и устроился работать в какое-то
домоуправление.
Помню, как мы всей семьей держали Клаву, чтоб она
не разбилась, когда у нее начинался приступ. Это было
страшно! Клава устроилась работать на завод Шевченко
светокопировщицей, вскоре ей дали общежитие, и она
переехала от нас. Прошло некоторое время, как сейчас
помню эту картину: вдруг не входит, а вбегает Борис, под
нимает меня, потом маму на руки, кружит нас, сам под
прыгивает и не говорит, а выкрикивает несколько раз:
«Мама, Клава выходит замуж!..» Он так радовался этому
событию.
Прошло еще некоторое время (в каком году какое со
бытие произошло, я не припомню, но их последователь
ность, конечно, запомнила), и Боря ушел от нас к Ма
тильде Якубовской — паспортистке того домоуправления,
в котором он работал.
Она жила на углу ул.Рымарской и Бурсацкого спуска,
в комнатке не более 7—9 квадратных метров под самой
крышей. В этой комнатушке у Бори собиралось столько
друзей, что они все не помешались в ней. Тогда открыва
ли дверь, которая выходила прямо на лестницу, и там еще
находилась часть его друзей. Они читали стихи — свои и
других поэтов, спорили, играли на гитаре, пели. Туда к
нему приходили (из тех, кого я помню) Марлена Рахлина, Марк Богославский, Леша Пугачев, Алик Басюк, Саша
Лесникова и многие другие.
Папа в это время отделил от своего сада участок в
6 соток для Бориса и построил ему небольшой дачный
домик из двух комнат и кухни. Они там с Мотей жили до
самой осени. В это же время Боря получил от Союза пи
сателей однокомнатную квартиру на Павловом Поле. Я и
вся наша семья не могли никак понять Бориса, что его
связывало с Мотей. Ему ведь нужна была жена-друг, ко
торая понимала бы его не только как человека, а и как
поэта.
И вот, наконец, ему встретилась женщина, настоящий
друг и помощник — Лиля Карась, с которой он прожил
до конца своих дней.
Они познакомились в литературном кружке, который
вел Борис. И полюбили друг друга, хотя у них была боль
385
шая разница в возрасте. Лиля буквально опекала его всю
жизнь, она за ним ухаживала, как за маленьким ребен
ком. Если бы не Лиля, он бы, может, умер еще раньше с
его подорванным здоровьем. Он пришел к Лиле в чем
был одет, даже не захватив с собой лишней пары белья.
На всех своих выступлениях он должен был видеть
Лилю, встретиться с ней взглядом и понять, одобряет ли
она то, что он говорит, или нет. Или бывали случаи, когда
он от волнения забывал, что дальше говорить. Он посмот
рит на Лилю, и она ему подскажет. Поэтому куда бы его
ни приглашали, он без Лили не ездил и не ходил.
Лиля очень добрая, общительная, гостеприимная жен
щина, и поэтому у них в доме всегда очень много бывало
гостей, их общих друзей.
Вот и сейчас, Бори уже нет, а я часто прихожу к ним
и чувствую себя у них, как у себя дома.
1995 г Х а р ь к о в
В ладим ир Б р ези н ск и й
ШКОЛЬНЫЙ ТОВАРИЩ
В довоенном одноэтажном Чугуеве, где семьи из по
коления в поколение жили в одних и тех же домах, всё и
все были на виду. Если учесть, что Чугуев не стоял на
перекрестке дорог, то будет понятно отсутствие более или
менее заметной миграции городских жителей и сохране
ние установившихся традиций и знакомств между семья
ми. Некоторое исключение составляли семьи военных —
людей преимущественно кочевых, за счет которых рас
ширялся круг привычных знакомств. К ним принадлежа
ла и семья Полушиных, состоявшая из четырех человек:
родителей и двух детей — Бориса и его младшей сестры.
В Чугуеве было основано летное училище, в котором
одно время мой отец преподавал руссский язык. Тогда
состоялось мое заочное знакомство с Борисом Полушиным, отец которого, служивший в училище, попросил
моего отца позаниматься с его сыном. Не знаю, какая
была необходимость в этих занятиях, но мой отец отзы
вался о Борисе как об очень способном ученике.
Вскоре Борис появился в нашем классе — пятом клас
се 1-й Чугуевской средней школы. Школа располагалась
в глубине просторного двора на Николаевской улице (те
перь улица Карла Либкнехта) в двухэтажном здании быв
шей гимназии. Хотя фасадом школа была обращена к ба
зарной площади, основным был вход со стороны двора,
которым чаще пользовались, и открытый с юга двор слу
жил местом игр во время перемен. Отдельное здание во
дворе почти все было занято залом со сценой. В нем про
ходили занятия физкультурой, изредка выступали заез
жие артисты, иногда проводились общешкольные вечера.
Борис без трений быстро освоился в коллективе клас
са. Для этого он был достаточно общителен и умен, хотя
и отличался независимым характером. Физически Борис
выделялся среди остальных мальчишек: был выше всех в
классе ростом, заметно сутулился и во время игр в школь
387
ном дзсре на переменках как-то неуклюже бегал, наклокггзшись вперед, широко шагая длинными ногами и не
ловко размахивая сильно согнутыми в локтях руками.
Логику в мальчишеских кличках часто трудно найти, но
именно физические особенности Бориса послужили ос
нованием для первой его клички в нашем классе — «Мо
лекула». В этой кличке, по-видимому, нашли выражение
незрелые представления школьных товарищей о броунов
ском движении и о размерах молекул. Внешне в Борисе
еще привлекал внимание обширный рубец во всю поверх
ность тыльной стороны ладони. В моем представлении,
это был след химического ожога, послужившего причи
ной задержки начала занятий Бориса в нашей школе.
Неуклюжесть Бориса не означает, что ему были чужды
физические нагрузки, требующие определенных навыков
в координации движений. При мне он научился ездить
на велосипеде. Но и здесь сказывалось своеобразие Бори
са: уже научившись держать равновесие на велосипеде, во
время езды он упорно не хотел отрывать взгляда от перед
него колеса. Как-то на безлюдной площади Ковалевского
(теперь застроенной домами), тренируясь в езде, несмот
ря на предупреждающие крики, Борис ткнулся велосипе
дом в ворота. Ехал он медленно и при столкновении с
воротами никак не пострадал. Велосипед и ворота тоже
не пострадали. Борис неплохо держался на воде, но од
нажды, когда мы наискось, по направлению к пляжу, пе
реплывали Донец, умудрился подвернуться мне под ногу.
Я плыл брассом, и поэтому удар был достаточно силь
ным. Хорошо, что он пришелся в бедро. От резкой боли
Борис вскрикнул и чуть не нахлебался воды. Как бы там
ни было, физические особенности Бориса, если не счи
тать упомянутой клички «Молекула», никак не сказыва
лись на отношении к нему окружавших его ребят. Сам
Борис, правда, уже в зрелом возрасте, по отношению к
себе был более бесцеремонен: метафора «согнутый, как
запятая», вошла в его поэтическое наследие.
Незадолго до окончания школы в Чугуевской район
ной газете «Путь к социализму» появилась первая публи
кация Бориса. Это было новогоднее стихотворение, каж
дая строфа которого заканчивалась словами: «С Новым
годом, друзья! С Новым годом, друзья! С Новым годом,
друзья! С Новым годом!». Думаю, что публикацию орга
низовал наш учитель русского языка Сергей Илларионо
388
вич Залесский, как он сделал это раньше со стихотворе
нием моего брата, посвященным 100-летию со дня смер
ти Пушкина.
Увлечение Бориса сочинением стихов иногда заража
ло его товарищей. С нами занимался Володя Винников,
способный, очень хорошо рисовавший паренек, наш об
щий с Борисом друг, погибший на фронте. Однажды Во
лодя тоже решил сочинить стихотворение. О шутливом
характере как самого произведения, так и затеи говорили
уже первые строки: «Жил на свете бондарь бедный без
жены и без сапог. У него был кумпол медный. (Я лучше
выдумать не мог)». На жаргоне Чугуевских мальчишек
«кумпол» означало «голова» или, точнее, ее верхняя часть.
С 1938 года я жил на Нижней Успенке (улица Речная),
Володя жил на параллельной улице — Верхней Успенке
(улица Горького) в нескольких минутах ходьбы от нашего
дома. Часто мы втроем (я, Володя и Борис) оставляли
одежду у меня дома, в трусах переплывали Донец и рас
полагались на пляже. Здесь от нечего делать, когда не
находилось темы для разговоров, занимались коллектив
ным рифмоплетством. До сих пор помню десятка два стро
чек из неоконченной «поэмы» про деда Дуду, отправив
шегося в Чугуев покататься на лодке.
До войны по вечерам центральные улицы заполнялись
прогуливающейся молодежью. (Почти по Маяковскому —
«подметая улицы клешами».) Иногда перед тем, как ра
зойтись по домам, спускались на Верхнюю Успенку, по
ближе к моему и Володиному домам. Ради общества дру
зей Борис пренебрегал скорым возвращением домой. Часто
разговоры заходили о литературе, любимых писателях.
Как-то к нам троим примкнул паренек, учившийся на
класс младше. Почему-то его привлекало наше общество.
Борис с самым серьезным видом стал рассказывать ему,
что у Грибоедова в «Горе от ума», кроме знакомых всем
заключительных слов Чацкого: «Пойду искать по свету,
где оскорбленному есть чувству уголок. Карету мне, каре
ту!», было еще два варианта конца. В одном варианте после
слов «Карету мне, карету!» следовали слова «и чистый
носовой платок». Во втором варианте в ответ на требова
ние Чацкого: «Карету мне, карету!» — появлялся слуга и
заявлял: «Нету!». Наивный паренек все это принимал за
чистую монету.
389
Любил розыгрыши и Володя Винников. Перед войной
была в ходу песня, содержавшая взятые из речи Сталина
слова: «И врагу мы не позволим рыло сунуть в наш совет
ский огород». В присутствии Лиды, сестры Бориса, Воло
дя напевал: «И врагу мы не позволим рылом сунуть нас в
советский огород». Лида выходила из себя, доказывая, что
это неправильно. Володя же хладнокровно заявлял, что
ошибается не он, а Лида. Мне тогда не приходило в голо
ву, что в искажении слов песни по тем временам содер
жался криминал, сравнимый по меркам уголовного ко
декса и степени наказания чуть ли не с преднамеренным
убийством.
Независимый характер Бориса мог проявляться в пре
небрежении условностями, общепринятыми нормами по
ведения. Как-то мы с ним смотрели фильм в Чугуевском
кинотеатре. На экране шел эпизод, в котором за героем
фильма по заснеженным горам гнались враги. Зрители
замерли в ожидании развязки. И вдруг Борис стал хохо
тать на весь зал. Мне было неловко, но остановить хохот
Бориса я не мог.
Ко мне родители Бориса относились очень хорошо.
Это отношение нисколько не изменилось и после того,
как в 1938 году в застенках НКВД бесследно исчез мой
отец. Так, когда по окончании школы в 1940 году мы с
Борисом решили подать документы в Харьковский уни
верситет (правда, на разные факультеты), Алексей Ефи
мович предложил мне поехать с ним и Борисом в Харь
ков на служебной легковой машине. Я с удовольствием
принял это предложение. Между Чугуевом и Харьковом
автобусы тогда не ходили, было только железнодорожное
сообщение, и о поездке в легковой машине я мог только
мечтать. Для Алексея Ефимовича, начальника штаба авиа
ционного училища, везти с собой, да еще в присутствии
шофера, сына «врага народа» было рискованным шагом.
Надо отдать должное всем, с кем я общался, никто из них
никогда ни словом, ни поведением не дал мне понять,
что я неполноценный член советского общества. Правда,
это не относится к властным органам и организациям:
мне никогда не предлагали вступить в комсомол, куда я,
впрочем, и не стремился, а в начале войны в военкомате
лейтенант, просматривая уже заполненную мной анкету,
когда дошел до сведений об отце, предложил мне быть
свободным до вызова, которого так и не последовало. В на
шем классе не только я так бессмысленно жестоко поте-
390
рйл отца. Были арестованы отцы Володи Винникова, Сла
вы Грушки, Лены Улановой.
С родителями Бориса я общался и после войны. При
чиной для частого общения послужил арест Бориса, по
скольку только от родителей я мог что-то узнать о его
судьбе. Алексей Ефимович рассказал мне, что еще до того,
как Борис был арестован, его [Алексея Ефимовича] выз
вали в соответствующие органы, и принявший его сотруд
ник сказал: «Передайте своему сыну, чтобы он лучше вы
бирал себе друзей». С учетом положения говорившего, мне
этот поступок представлялся достаточно благородным,
однако нужно было знать характер Бориса, чтобы пони
мать бесполезность предупреждения. По-видимому, речь
шла о ком-то из университетских товарищей Бориса, и
предупреждение прежде всего затрагивало его отношения
с друзьями, а уж тут ничьих советов он не стал бы слу
шать. Тем более советов из такого мутного источника.
Сколько я знал Бориса, ему всегда были свойственны бес
компромиссность, нежелание считаться с реалиями жизни,
сохранившийся до последних дней юношеский максима
лизм. Поэтому думаю, что совет относительно осторож
ности в выборе друзей мог вызвать обратную реакцию —
демонстративное пренебрежение осторожностью. До осуж
дения Бориса Алексей Ефимович ездил в Москву и до
бился приема у большого начальства. Здесь его успокои
ли, сказав, что сейчас не ежовщина и все будет решено по
закону. Могу ошибаться, но считаю, что пятилетний срок
осуждения был результатом хлопот Алексея Ефимовича.
Я не сталкивался со сроками осуждения по политическим
статьям менее 10 лет. Ездил Алексей Ефимович и в лагерь
к Борису, видимо, окончательно махнув рукой на свою
военную карьеру, завершившуюся в звании полковника.
Такого близкого общения с Борисом, как в довоенный
период, после войны у меня не было. Борис стал извест
ным поэтом, сместился и расширился круг его интересов,
что, однако, никак не сказалось на убеждениях. Он оста
вался самим собой, в чем меня лишний раз убедил один
эпизод. Как-то, возвращаясь домой с работы, я обратил
внимание на афишу, в которой сообщалось о предстоя
щем литературном вечере на тему «Наш Пастернак», ве
дущий Борис Чичибабин. Было это в самый разгар мерз
кой травли Пастернака. Таким безрассудно нетерпимым
ко всякой несправедливости знал я Бориса всю жизнь.
391
Последние годы мои встречи с Борисом носили слу
чайный характер. Жил он в минутах 10—15 ходьбы от меня.
При встечах иногда сетовал, что, живя так близко друг от
друга, мы встречаемся только случайно. Мне неловко было
проявлять инициативу, навязывать свое общество извест
ному человеку, окруженному новыми друзьями, едино
мышленниками, соратниками по перу. Во время послед
ней встречи Борис выразил желание встретиться весной
на лоне природы, хотя бы в ближайшем парке. До весны
он не дожил. Ушел, не дождавшись весны...
1 9 9 5 г ., Х а р ь к о в
И раида Ч елом битько
«ШКОЛЬНЫЕ ГОДЫ»
(Фрагменты из воспоминаний)
Борис Полушин пришел к нам в школу в пятый класс
в 1935 году. Появление новичка в классе в условиях воен
ного городка Чугуева с его постоянной, довольно интен
сивной миграцией, было обычным событием.
Борис сразу же обратил на себя внимание хорошей
грамотной речью, воспитанностью, доброжелательным
отношением к товарищам по классу. Высокий, худоща
вый, с вьющимся хохолком цвета льна, немного сутулив
шийся, он был несколько неловок в своих движениях,
застенчив и немногословен.
Учеба давалась ему легко, и очень скоро он зареко
мендовал себя как один из лучших учеников. Его знания
во многом выходили за рамки школьной программы, что
проявлялось в ответах на уроках, особенно гуманитарных.
Вскоре проявилась и его любовь и тяга к литературе, в
частности, к поэзии. Он знал напамять и прекрасно дек
ламировал многие стихи Пушкина, Лермонтова, Маяков
ского, Блока и других поэтов. Сочиненял стихи и сам.
К сожалению, мне сейчас на память не приходит ни
одно его стихотворение той поры, кроме некоторых ко
ротеньких и незамысловатых эпиграмм на кого-то из на
ших одноклассников.
У нас были прекрасные учителя русского языка и ли
тературы. Вначале — Кирилл Витальевич Руднев, бесследно
исчезнувший в 1937 г. в застенках НКВД, затем — Сергей
Илларионович Залесский, который также погиб, будучи
репрессирован уже в военные годы. Мне помнится, как,
придя в класс, Сергей Илларионович сказал: «Есенин —
запрещенный в наше время поэт. Но представление о рус
ской поэзии не может быть полным без хотя бы краткой
информации об этом талантливом, незаурядном челове
ке. Сегодняшний урок я посвящу ему, хотя программой
это не предусмотрено».
В конце урока он спросил, читал ли кто-нибудь Есе
нина раньше. Помнится, из всего класса руку поднял толь
393
ко Полушин и прочел на^амять несколько стихотворе
ний, чем приятно удивил не только учителя, но и всех
одноклассников.
Я сидела за партой в одном ряду с Борисом, и меня
всегда удивляла в нем одна особенность. Он, сидя на уро
ке, постоянно был углублен в какие-то свои раздумья,
перед ним лежал лист бумаги, и он что-то писал на нем,
по-видимому, занимался сочинением стихов. Казалось, он
не слушал объяснений учителя. И часто, по ходу объяс
нения материала, его поднимали с места и задавали воп
росы. Не помню случая, чтобы когда-нибудь какой-то
вопрос застал его врасплох или чтобы он не смог повто
рить только что сказанное учителем.
В школе регулярно издавалась красочно оформленная
стенная газета «Смена», и вскоре в ней стали появляться
стихи, подписанные псевдонимом Борис Рифмач. Мы
знали, что их автор — наш одноклассник, и даже горди
лись этим.
Очень часто после уроков Борис проводил время в
школьной библиотеке. Стоя, как правило, где-то в сторо
не, он листал какие-то книжки из лежавшей перед ним
стопки. Помню, я как-то зашла в библиотеку, чтобы в
очередной раз поменять прочитанную книгу. Я уже соби
ралась было уйти, как меня окликнул Борис: «Ну-ка,
покажи, что ты взяла...» Я подала ему свою книжку, он
взглянул на нее и насмешливо сказал: «Боже, чем ты ув
лекаешься! Пора бы уже читать книги более серьезные».
А взяла я тогда «Республику Шкид». И хоть прочитала ее
с интересом, реплика Бориса меня заставила задуматься.
Было это в классе шестом, а может, и седьмом.
Я не была в девятом-десятом классах членом школь
ного литературного кружка (увлекалась занятиями в дра
матическом), но знала, что в нем под руководством
неутомимого Сергея Илларионовича проходили литера
турные диспуты, в которых активное участие принимал
Борис Полушин, проявивший при этом недюжинные зна
ния русской литературы, горячо споривший и отстаивав
ший свою точку зрения. Уже тогда ему были свойственны
независимость суждений, принципиальность.
Тогда же к Борису пришла первая любовь. Мы все зна
ли, что он питал глубокие, нежные чувства к своей одно
класснице Ирочке Цехмистро, отличнице, девочке из
интеллигентной семьи, очень милой и привлекательной
внешне.
Мне сейчас трудно вспомнить, с какого времени под
стихами Бориса стала появляться фамилия «Чичибабин».
394
Видимо, еще в школе, потому что мне припоминается
такой случай. Он как-то зашел домой к Ире Цехмистро.
Ее мама, уже, наверное, читавшая что-то из стихов Бори
са, спросила его: «Боря, скажите, фамилия химика Чичибабина имеет к Вам какое-то отношение? В гимназии
я изучала химию по его учебнику».
Борис очень смутился, покраснел, но ответил утвер
дительно. Тогда было не понятно, почему он так отреаги
ровал на этот вопрос. Казалось, гордиться бы внуку та
ким дедом. Но мы не знали, что двоюродный дед его,
покинув Родину, эмигрировал за границу, проживал во
Франции.
Потом-то вряд ли кому-то из нас осталось неведомым,
как страшно было иметь родственников за границей. Это
граничило с преступлением.
В младших классах Борис был пионером, затем всту
пил в комсомол, но никогда никакой общественной ра
ботой не занимался, не любил ее. Более того, с некоторой
антипатией относился к «активистам». Надо сказать, что
он никогда не скрывал своей неприязни к людям, кото
рых по той или иной причине не любил, и эта черта в его
характере сохранилась на всю жизнь. Я отмечала это в
более поздние годы общения с ним. Он был абсолютно
бескомпромиссным человеком, ни на какие сделки со сво
ей совестью никогда не шел.
Где-то в классе шестом или седьмом я начала вести
дневник. Тогда многие девочки увлекались этим. Я запи
сывала туда события школьных будней, впечатления от
прочитанных книг, домашние события. Это была обыч
ная общая тетрадь в клеенчатом переплете. Хранилась она
у меня дома. Не помню, по какой причине я однажды
взяла ее с собой в школу и случайно оставила лежащей на
парте. Была большая перемена. Я вышла из класса, а вер
нувшись, увидела, что ее держит в руках Ленька Соловьев
и, смеясь, что-то читает собравшимся вокруг него маль
чишкам. Я была девочкой не робкого десятка, коршуном
налетела на моего обидчика, но силы были неравные, мне
никак не удавалось забрать у него свой дневник. В это
время в класс вошел Борис. Узнав, из-за чего происходит
потасовка (а дело дошло до драки), подошел к Соловьеву
и твердо сказал: «Отдай сейчас же!» Мой дневник тут же
оказался у меня в руках, и я, усевшись на свое место,
горько заплакала от обиды и злости. Тем не менее от мо
его внимания не ускользнуло, как Борис отчитывал Лень
ку за его бестактный поступок. Я, помню, прониклась тогда
к Борису чувством благодарности и глубокого уважения.
395
Школу мы закончили в последнем мирном 1940 году.
Многие из наших мальчиков поступили в военные учи
лища, кто-то пошел работать. Борис поступил на истфак
университета, я — в юридический институт. Еще добрый
десяток наших ребят поступил в вузы. Уровень препода
вания в нашей школе, по-видимому, был довольно высо
ким. Я не помню случая, чтобы кто-то из моих одноклас
сников «провалился» на экзаменах или не прошел по
конкурсу.
Какой безоблачной, полной надежд и радужных перс
пектив казалась нам тогда жизнь! Кто мог представить,
что надвигается страшное лихо — война, унесшая десят
ки миллионов человеческих жизней, покорежившая судь
бы еще большего количества ни в чем не повинных лю
дей?
1 9 9 5 г ., Х а р ь к о в
Е лена М овчан
«НАД СИНИМ МОРЕМ РОЗОВЫЙ
шиповник...»
15 декабря 1994 года от нас ушел Поэт Борис Чичибабин. Весной следующего 1995 года наша страна не то что
бы праздновала, но отмечала десятилетие Перестройки, и
в одной из телепередач, на которой присутствовал Миха
ил Сергеевич Горбачев, был задан вопрос, за что мы — с
высоты опыта этих прошедших десяти лет — благодарны
и чего не можем простить ему, застрельщику этого пере
ворота в нашей жизни. С интересом слушая ответы выс
тупавших и наблюдая за реакцией на них Горбачева, я
подумала, что благодарна Михаилу Сергеевичу за то, что
объявленная им гласность дала мне и многим другим воз
можность узнать Поэта Бориса Чичибабина. Я ни в коем
случае не хочу сказать, что истинный поэт, каким был
Чичибабин, может быть поэтом милостью Горбачева или
какого бы то ни было правителя. Борис Алексеевич Чи
чибабин — Поэт Милостью Божьей и таковым в любом
случае остался бы он в великой русской поэзии. Однако
счастливое стечение обстоятельств, которое называется
горбачевской перестройкой, дало ему краткое мгновение
прижизненной славы, нам — радость прикосновения к
его удивительному слову, а мне — еще и счастье общения
с этим светлым человеком.
Я познакомилась с Борисом Алексеевичем в Кокбетеле, о котором он писал как об уголке земного рая:
Да озарит печаль моих поэм
полынный свет, покинутый эдем —
над синим морем розовый шиповник.
Это было летом 1988 года, и его имя только начинало
выплывать из забвения.
<...> Поэт Чичибабин первый раз в Доме творчества
писателей «Коктебель» в качестве полноправного хозяи
на этого Дома. Жил он там очень скромно и незаметно
вместе со своей женой Лилей и давним другом их семьи
Наташей. И вот посреди сезона традиционный вечер по
397
эзии. Обозначенные на афише фамилии никого из нас не
заинтересовали, и вдруг тогда еще мой муж поэт Павло
Мовчан, который к тому времени уже интересовался боль
ше политикой, чем поэзией, сказал мне: «Пойди на ве
чер, послушай, правда ли Чичибабин — это интересно». —
«Аты?» — «Мне надо писать выступление». Он собирался
на какой-то международный симпозиум. И я пошла на
вечер. Было довольно скучно, но задание было получено,
и я покорно ждала выступления человека, чье имя ничего
мне не говорило. Я уже «вычислила» его. Он сидел сбоку,
и было видно, что он высокого роста. Непокорные седо
ватые волосы, выдающиеся скулы, густые, нависшие на
глаза брови. Читал он последним, зал уже утомился, но
его необычный, глубокий голос сразу же приковал к нему
внимание. Сначала я не различала слов, не понимала тек
ста. Голос действовал сам по себе, как музыка. Он был
полифоничен, этот голос, а интонация — необычайно
естественна, и легкая жестикуляция, сопровождавшая чте
ние, — очень органична. Он начал с «Судакскойэлегии»,
и первую строфу я восприняла так, как если бы слушала
орган. Вторая заставила вникнуть в слово. Оно было не
привычно:
Как непристойно Крыму без татар.
Это «непристойно» призывало следовать за мыслью
автора.
Шашлычных углей лакомый угар,
заросших кладбищ надписи резные,
облезлый ослик, движущий арбу,
верблюжесть гор с кустами на горбу
и все кругом — такая не Россия.
Он дочитал и, спокойно переждав первые на этом ве
чере бурные овации, прочел еще «Памяти Твардовского»
и «Клянусь на знамени веселом» («Не умер Сталин»), Впе
чатление было очень сильным, и на следующее утро, уви
дев на набережной Чичибабина в сопровождении двух
женщин, я совершенно неожиданно для себя сделала то,
чего не делала никогда,— я подошла к нему. С детства
привыкшая к литературной среде, я то ли интуитивно, то
ли по опыту знала, что талант — это одно, а личность,
которой он выпал, — совсем другое, и не хотела разру
шать образ, созданный от прикосновения к таланту. Но
на этот раз я вдруг явственно почувствовала, что талант
398
здесь чудесным образом равен личности, его несущей.
Я подошла к Чичибабину и сказала: «Спасибо» и что-то,
наверное, еще. Он ответил, что очень любит стихи моего
мужа и будет рад, если мы придем к ним, но Павло уез
жал, и тогда они все трое сказали, что будут рады и мне
тоже. Я пришла к ним с друзьями, и мы разговаривали, и
он читал свои дивные стихи. И я была свидетелем начала
его славы. Его просили читать, и он не отказывался — повидимому, была нужда в более широкой аудитории (по
клонников в Харькове, знавших наизусть его стихи, было
у него очень много), да и просто настроение общее было
тогда хорошее и приподнятое. Борис читал в Доме Воло
шина, и на открытой площадке у дома, и в чайной бесед
ке, и всюду сбегалось множество народа, и хлопали, и
просили читать еще и еще, и мы ходили на все эти чте
ния, и к концу сезона я уже знала многие его стихи. Но
вот от наступил — этот конец сезона. Я улетала в Москву,
на следующий день уезжали в Харьков Чичибабины.
У автобуса меня провожали друзья и приятели — такая
была традиция у коктебельцев. Подошли проводить меня
и Борис Алексеевич с Лилей и Наташей. Уезжать из Кок
тебеля было грустно всегда, а на этот раз как-то особенно
больно. Мы расцеловались, и я вошла в автобус. Села к
окну, и сердце сжалось от неясного предчувствия, что
больше мне тут не быть, что кончилась моя коктебель
ская счастливая пора. Автобус тронулся, все замахали ру
ками, и вдруг Борис Алексеевич, глядя на меня мудрым,
все проницающим взглядом, осенил меня крестным зн а
мением.
С этих пор начались наши с Чичибабиным отноше
ния, которые я не могу определеить одним словом. Ко
нечно, это была не дружба, хотя первую московскую кни
гу «Колокол» Борис Алексеевич подарил мне с надписью,
в которой были слова «неожиданному доброму другу».
В наших отношениях, которые не прерывались все эти
годы, с моей стороны было восхищение всем, что опреде
лялось именем «Борис Чичибабин»: и его стихами, и его
внешностью, и достоинством, и манерой поведения, и тем
светом, который он излучал, и Лилей, которую он любил
и боготворил, и их с Лилей отношениями, и его друзья
ми, потому что все это было окружено его необыкновен
ной, доброй и чистой аурой. С его стороны (и со стороны
Лили) это было необыкновенное добросердечие, добро
желательность и, может быть, даже нежность — во вся
ком случае именно это я чувствовала во время наших,
399
слава Богу, довольно-таки частых встреч. Бориса Алексе
евича приглашали на выступления в Москву, и они с Ли
лей приезжали — всегда ненадолго, и виделись мы обыч
но в Доме литераторов. Я тогда работала в журнале «Дружба
народов», располагавшемся во дворике Союза писателей,
и Борис Алексеевич с Лилей забегали ко мне и уводили
меня в ЦДЛ, в кафе, и там мы тихо сидели и разговарива
ли. В этих разговорах важно было не содержание, а оза
рявший их свет, исходивший от Бориса Алексеевича и
Лили. А однажды он приехал один. Его пригласили в
Италию, и он говорил мне, что не понимает, зачем ему
это нужно без Лили, и читал новые стихи, посвященные
ей. Я пыталась взбодрить его, говорила, что он едет в хо
рошей компании (среди приглашенных был поэт Влади
мир Корнилов). Вернувшись, он сказал, что я была права
насчет компании, но впечатлений почти нет, так как без
Лили все как будто не освещено. Потом они ездили за
границу и вдвоем.
Когда они приезжали в Москву, Борис Алексеевич зво
нил мне домой, и однажды трубку взял мой сын, в ту
пору активно занимавшийся рок-музыкой. Я увидела, как
вдруг округлились его глаза, он молча передал мне трубку
и, дождавшись конца разговора, спросил: «Кто это?» —
«Поэт Борис Чичибабин». — «Вот это голос,— сказал мой
сын и спросил: — А нельзя попросить его почитать с на
шей командой?» Я рассказала это на банкете по случаю
вручения Борису Алексеевичу Государственной премии,
чем повеселила Зиновия Гердта. «Передайте привет ва
шему мальчику»,— сказал мне, прощаясь, Зиновий Ефи
мович. Сына этот привет очень порадовал, хотя завлечь
Чичибабина в «команду» и не удалось.
Борис Алексеевич был необыкновенно чуток и внима
телен к чужому мнению, он не спорил, а как-то очень
спокойно и твердо говорил свое или просто соглашался,
и, наверное, потому его острые, публицистические стихи
казались мне естественной речью, а вовсе не граждан
ским поступком, и как-то не верилось, что он, такой мяг
кий и даже как будто отстраненный, способен на реши
тельный поступок. Но я была свидетелем того, что очень
даже способен. После землетрясения в Армении наша
редакция решила провести ряд вечеров с участием авто
ров журнала, чтобы перечислить деньги от сборов в фонд
пострадавших. Тогда такие вечера собирали много наро
да. Первый вечер должен был пройти в Минске. Зная,
как Борис Алексеевич любит Армению, я позвонила ему
400
и пригласила их с Лилей поехать с нами. Он согласился.
Обстановка в Белоруссии в то время была очень сложной:
едва зарождавшееся демократическое движение резко по
давлялось все еще сильной партийной верхушкой. Вечер
должен был состояться в день нашего приезда, и встре
тившие нас белорусские писатели — авторы нашего жур
нала — предупредили, что аудитория, по их сведениям,
будет очень непростой и возможны любые провокации.
Кое-кто даже отказался участвовать в вечере. Мне было
понятно такое нежелание ставить себя в положение ми
шени для злобных нападок, и я осторожно посоветовала
Чичибабину не читать «Не умер Сталин». Он ничего не
ответил. Зал был полон, и первое же выступление обна
ружило его состав. Проход посередине четко делил его на
сторонников и противников нового политического курса,
что в данном конкретном случае означало — на друзей и
врагов нашего журнала. Вечер проходил достаточно на
пряженно, но без явных срывов. Подошла очередь высту
пать Чичибабину. Он встал, и уверенно, громче, чем обыч
но, зазвучал его органный голос:
Клянусь на знамени веселом
сражаться праведно и честно,
что будет путь мой крут и солон,
пока исчадье не исчезло,
что не сверну и не покаюсь
л не скажусь в бою усталым,
пока дышу я и покамест
не умер Сталин!
И зал вз рвался аплодисментами.
На следующий день мы втроем бродили по Минску,
мы с Лилей что-то покупали — дело было перед самым
Новым годом. Борис Алексеевич шел вроде бы рядом, но
вместе с гем совершенно отдельно. А потом было долгое
застолье у писателя-публициста Евгения Будинаса, где
Борис Алексеевич много и охотно читал и не один раз
повторял на бис свою веселую шуточную «Оду русской
водке»:
...Быть может, трезвость и мудра,
а Бог наш — Пушкин пил с утра
и пить советовал потомкам.
Я ходила на все его московские выступления и обяза
тельно звала с собой друзей и знакомых, чтобы подарить
им эту радость — не только читать, но и слышать Бориса
14 8-25
401
Алексеевича, и видеть его. А ему всегда дарила цветы.
Я не знала, как он к этому относится, мне просто нрави
лось видеть его с цветами. Они ему очень шли. И когда
он вставал из-за стола после всех аплодисментов и беско
нечных вопросов слушателей и каким-то неуверенным
жестом брал огромный букет и шел, держа его перед со
бой, чтобы передать Лиле, в этом было что-то необыкно
венно трогательное и возвышенное.
В последние два года он приезжал реже. И вот в «Ли
тературной газете» читаю объявление о грандиозном ве
чере поэзии в кинотеатре «Октябрь», который должен
состояться 12 ноября 1994 года. Среди выступающих —
Борис Чичибабин. Меня приглашает приятельница из
редакции «Лит. газеты». Покупаю цветы для Бориса Алексевича и иду. Огромное фойе кинотеатра, где все видны и
никого невозможно разглядеть. И только Лилю вижу сра
зу и замечаю, что чем-то она огорчена. Прохожу к своему
ряду и иду на место, переступая через ноги маршала Ша
пошникова, потом Чубайса, потом Андрея Козырева, че
рез проход сидит Бурбулис, через ряд впереди — Алек
сандр Николаевич Яковлев. Бомонд... Начинается вечер.
Вторым выступает Чичибабин. Он подходит к краю сце
ны в коричневом свитере, подчеркивающем его сутулость,
оттеняющем бледность и какую-то тотальную усталость
его лица. Он начинает говорить, и голос его тоже какойто усталый — поблекший и тусклый. Он говорит о том,
что, никуда не уехав, оказался вдруг без родины, без Рос
сии. А потом читает стихотворение, и — как в первый
раз — я не слышу слов, вернее, не могу вникнуть, но только
теперь не потому, что наслаждаюсь звучанием голоса, а
потому, что это — совсем другой голос, голос без выраже ния, без интонации, без чувства. Мною вдруг овладевает
беспокойство, что он больше не будет читать, и я подхо
жу к сцене, чтобы вручить ему цветы. Он не видит меня,
я окликаю его, он берет цветы и все равно не видит меня
и, держа эти цветы как что-то ненужное, лишнее, читает
еще, и я опять не могу вникнуть и так и не знаю, что он
читал в тот последний раз.
Во втором отделении я пересаживаюсь из своего «пра
вительственного» ряда к Лиле и спрашиваю, что с Бори
сом Алексеевичем. «Он не может пережить всего этого»,—
отвечает она. Да, конечно: «Пока есть бедность и богат
ство — не умер Сталин».
Проходит месяц, и мне сообщают о кончине Бориса
Алексеевича Чичибабина. Иду на почту дать Лиле теле
402
грамму. Слова не находятся, вместо них звучат строки из
потрясающего его стихотворения:
Я так устал. Как раб или собака.
Сними с меня усталость, матерь Смерть.
Эти стихи были написаны в 1968 году, когда сгустил
ся мрак, когда поэт был одинок и бесприютен. Но тогда
Судьба ниспослала ему Лилю и даровала счастливую
жизнь. А теперь... Ну что можно сделать, если «трещина
мира проходит через сердце поэта».
...Вечер памяти Бориса Алексеевича Чичибабина в
музее Марины Цветаевой в Борисоглебском переулке
29 марта. Как будто специально к этому дню улице Пи
семского вернули ее прежнее название, чтобы сразу же
возникли в памяти эти прозрачные и ритмически совер
шенные стихи Чичибабина:
Пусть же вершится веселое чудо,
служится красками звонкая треба,
в райские кущи от здешнего худа
скачут лошадки Бориса и Глеба.
Зал переполнен. Уже снесены вниз все стулья из му
зея, а народ идет и идет. У входной двери зала до самого
конца вечера стояла толпа. Выступают люди, близко знав
шие и любившие Бориса Алексеевича: Владимир Леоно
вич, Булат Окуджава, Зиновий Гердт, Евгений Рейн, Зи
наида Миркина, Кирилл Ковальджи, Валентин Берестов,
Наум Коржавин, Ефим Вершин, читает свой перевод
«Молитвы» Чичибабина на украинский язык поэтесса из
Львова Жанна Храмова, поет Лина Мкртчян, изумитель
но читает сонеты Чичибабина, посвященные Лиле, арти
стка из Харькова Людмила Важнева. Она старается пере
дать ту интонационную и ритмическую окраску, которая
была свойственна чтению самого поэта, и это ей чудес
ным образом удается. А потом — маленький документаль
ный фильм о Борисе Алексеевиче, его встречи и разгово
ры на улицах Харькова. И наконец — магнитофонная
запись Бориса Чичибабина, читающего свои стихи.
Я сижу рядом с Лилей, вокруг друзья Бориса Алексее
вича, перед нами большой его портрет, за столиком под
портретом те, с кем вместе он часто выступал. Звучит его
голос. И полное ощущение, что он здесь, рядом с нами.
1 9 9 5 г ., М о с к в а
В ладим ир С коры нкин
ОН ВДОХНУЛ В МЕНЯ ВДОХНОВЕНИЕ
Девять новых адресов, записанных аккуратным почер
ком дочери Тани, появилось в моем блокноте в сентябре
1988 года после отдыха в волошинском Коктебеле. И пер
вый из них — адрес русского поэта из Харькова Бориса
Чичибабина, встреча с которым стала для меня судьбо
носной. Имя Бориса Чичибабина теперь известно мно
гим любителям поэзии, а тогда, после его почти двадца
тилетней опалы, подборки стихов замечательного поэта
только начали появляться на страницах толстых и не очень
толстых журналов. А когда я по настоянию Виктора Ко
валенко, директора Института литературы имени Янки
Купалы, и Михаила Дубенецкого, директора издательства
«Мастацкая лггаратура», вместе с ним принимал участие в
вечере поэзии, который проходил в клубе Дома творче
ства писателей, я его еще не знал. Выступало много по
этов, но мало чьи стихи трогали меня. Борис Чичибабин
выступал последним и сразу овладел вниманием и душа
ми слушателей, хоть ничего не рассказывал о себе и не
шутил, как это делали другие, а только читал свои стихи.
Как мощный порыв ветра, распахнув настежь окно, вры
вается в дом, так его стихи ворвались в меня. Властно,
неожиданно, резко и свежо. Я ощутил потрясение и со
жаление, что до этого времени не был знаком с утончен
ной, прекрасно инструментованной, искренней и смелой
поэзией высокого, сухого, пригорбленного жизнью чело
века с низким глухим голосом и доброй детской усмеш
кой, которая смывалась с его лица приливами растерян
ности и гнева на самого себя, когда он забывал свои стихи.
Выручала жена Лиля. Она сидела в первом ряду рядом с
моей женой и подсказывала — по памяти! — мужу забы
тую строку. Стихи Чичибабина «наполнили меня удивле
нием, восторгом и счастьем», как некогда его самого —
стихи Осипа Мандельштама. Они были бесконечно близ
ки мне по духу. Никогда еще в жизни я не ощущал такого
родства душ с другим человеком — и Борис Чичибабин
сразу обратил меня в свою жизнеутверждающую веру. Он
404
вдохнул в меня вдохновение и уверенность, как Бог в
Адама — жизнь. Так было угодно Провидению. Как лю
бил повторять Борис Чичибабин, да будет воля Твоя, а не
моя, Господи!
Впечатленный и вдохновленный встречей в Коктебе
ле, я написал и напечатал в журнале «Полымя» (№ 6,
1989 г.) стихотворение «Вершы чытае Барыс Чычыбабш»,
перевод которого, сделанный Александром Дракохрустом,
осмеливаюсь привести в своих воспоминаниях.
ВСТРЕЧА В КОКТЕБЕЛЕ
Б о р и с у Ч ичи ба б и ну
Басом своим громыхая, как дьякон,
В доме, который привычен к стихам,
Вьюгой — при жизни — отпет и оплакан,
Старый поэт открывается нам.
Как ненавидит он морок державный,
С кривдой и злом воевать не устав.
Пусть по крещению он — православный,
Но по бунтарской судьбе — протестант.
Тернии проволок душу и тело
Рвали ему, чтобы волю сломать,
И ни строки, как начальство хотело,
Не попадало годами в печать.
Все пережил он с терпеньем Иова,
В гиблых краях оставляя следы,—
Видно, поэтому каждое слово
Мечено верой и знаком беды...
К сожалению, это была наша единственная встреча в
жизни, несмотря на то, что встретиться вновь хотел и я, и
Борис Алексеевич, о чем свидетельствует письмо, кото
рое я получил после публикации его стихов в моих пере
водах в газете «Лггаратура i мастацтва» (№ 44, 1989 г.).
Письмо начиналось словами:
«Дорогой Володя! Я никогда не думал, что наше беглое коктебельское знакомство принесет такие замечатель
ные и весомые плоды. Теперь мне очень жаль, что в этом
писательском логове, где мы оба чувствовали себя не со
всем в «своей тарелке», мы так мало общались и о самом
главном так и не поговорили. Спасибо Вам, мой белорус
ский брат, за прекрасные переводы именно тех моих сти
хотворений, которые я сам мечтал увидеть переведенны
ми в первую очередь (а это были стихи «Клянусь на
знамени веселом», «Памяти Александра Трифоновича
405
Твардовского» и «Я груз небытия вкусил своим гор
бом...». — В . С . ) , и за хорошие стихи обо мне, — но осо
бенно и больше всего — за добрую и братскую память,
которая мне, как и всем нам, пишущим стихи, нужнее и
дороже всего остального. Утешаю и радую себя надеждой
на то, что непременно и не однажды еще встретимся в
жизни — в том же Коктебеле, или в Минске, или еще гденибудь».
Легко и вдохновенно я переводил стихи дивного мас
тера поэтического слова. Еще три раза появлялись под
борки его стихов, переведенных мною, в белорусских из
даниях — в журнале «Полымя» (№ 11, 1991 г.), в газете
«Штаратура i мастацтва» (№ 18, 1992 г.) и в альманахе
«Братэрства» (1993 г.). Публикации в газете «Штаратура i
мастацтва» предшествовало письмо, полученное мною в
середине апреля 1992 г., в котором Борис Чичибабин сво
им убористым почерком писал:
«Дорогой Володя! Я написал стихотворение (оно пе
реписано на обороте этой страницы)... мне хотелось бы,
чтобы оно Вам понравилось и Вам захотелось бы переве
сти его на белорусский. Я был бы рад этому, потому что
мне самому оно нравится (что, как Вы, наверное, знаете,
у автора по отношению к своим стихам случается редко)
и потому что, как мне кажется, оно выражает чувства
многих людей, может быть, сотен тысяч, если не милли
онов. К сожалению, оно противоречит господствующей
сейчас в наших суверенных странах национально-патри
отической идеологии, ну да мне не привыкать быть в оп
позиции к официальной идеологии. Доказательством того,
что стихотворение никоим образом не является выраже
нием ностальгии по рухнувшей империи, которую, как
Вы знаете, я всегда ненавидел, служит почти одновре
менно написанное стихотворение о двуглавом орле».
Это были стихотворения «Плач по утраченной роди
не» и «Орлиная элегия».
Борис Чичибабин, который был «в непробудном род
стве» с Данте и надеялся, пройдя сквозь ад, увидеть в раю
Беатриче, возвысил меня до понимания «Божественной
комедии». Почувствовав, что и моему «сердцу ответствует
Дантова лира», в 1993 году я взялся за перевод на бело
русский язык гениального творения великого флорентий
ца, мысль которого охватывает время от Сотворения мира
до Страшного Суда и потому современна и актуальна все
гда. Я счастлив, что с Божией помощью мне удалось до
406
вести до конца, наверное, главный труд моей жизни. Да
будет всегда воля Твоя, а не моя, Господи!
Нелегка доля поэтов. Но мало кто из современных ма
стеров слова вынес столько издевательств, оскорблений и
несправедливых обвинений, сколько Борис Чичибабин.
Нетрудно представить, до какого отчаяния был доведен
человек, если он публично просил: «Сними с меня уста
лость, матерь Смерть.» Но три добродетели — Поэзия,
Любовь и Время — помогли ему пережить все невзгоды.
И в год своей смерти он писал:
Быть не может земля без пророка.
Дай же сил мне,— Кого-то молю,—
чтоб не смог я покинуть до срока
обреченную землю мою.
Как утрату родного брата, я пережил его кончину. В го
довщину со дня смерти Бориса Чичибабина в газете «Чырвоная змена» (№ 156, 16 декабря 1995 г.) были напечата
ны его стихи в моих переводах...
Так мы больше и не встретились с Человеком, кото
рый был Предтечей того Бога, который теперь живет в
моей душе и возносит ее к тем высотам, где безраздельно
властвуют Всеобъемлющая Любовь и Всепрощение. Мо
жет быть, там встретятся наши души?
Да будет на то воля Твоя, а не моя, Господи!
1997
г ., М и н с к
А н н а Ш арова-Л иванова
НАШ ДОМ БЫЛ ЕГО ДОМОМ
Наша встреча с Чичибабиным случилась в пору его
гонений и официального отлучения от литературы. Когда
даже кое-кто из бывших его учеников пытался найти убе
дительное, как ему казалось, если не оправдание, то объяс
нение, почему Чичибабина не печатают, почему исклю
чили из Союза писателей.
Привел его в наш дом Саша Галич, с которым мы по
дружились незадолго до того. В то время Шаров стал уже
хуже слышать, и Галич, когда приходил к нам петь, все
гда садился рядом с ним. Народу набивалось так много,
что все не помещались в квартире, и мы оставляли от
крытой дверь на лестничную площадку.
Вот в один из таких вечеров появились у нас Чичибабины, и мы впервые услышали стихи Бориса. Галич пел,
Чичибабин читал стихи — замечательно читал замечатель
ные стихи.
А потом, когда все разошлись, остались одни Чичибабины, и мы, сидя на кухне, проговорили всю ночь.
Когда-то в одном выступлении Семен Лунгин сказал,
что Виктор Некрасов, приезжая в Москву, не просто у
них останавливался, а их дом становился его домом. Так
же было и у нас с Чичибабиными.
Однажды Бориса пригласили на какое-то официаль
ное мероприятие — это было уже в недавние годы, время
его широкого признания, — и его с Лилей поселили в
шикарном номере гостиницы. Прошло немного времени,
и Борис сказал: «Я здесь не могу. Поедем домой, к Аничке».
Приезды Чичибабиных наполняли наш дом долгими
разговорами, чтением неопубликованных тогда вещей
Шарова и — больше всего — стихами. Пора новых книг
еще не пришла к Борису — он мог только сам читать их
вслух. Последнее посвященное ему стихотворение Ша
ров, можно сказать, «услышал» на своих похоронах —
Чичибабины приехали из Харькова проститься с ним.
408
То, что было между нами, — это больше, чем дружба.
В послесловии к посмертной книге Шарова «Окоем» Чичибабин написал: «Из всех людей, с которыми мне выпа
ло общаться, дружбой с которыми я дорожил, никогда
никого я не любил так, как люблю его, а такая любовь
есть, конечно же, чувство несказанное: рассказать ее сло
вами, передать ее другим нельзя...» И еще: «Но о нашей
дружбе, о нашей взаимной духовной близости я никогда
не смогу рассказать, потому что было Чудо, а Чудо рас
сказывать невозможно». То же самое, пусть другими, сво
ими словами говорил о Чичибабине, об их дружбе Ша
ров.
Надеюсь, мне простится, что я так много об этом пишу,
но «виною» такие вот наши отношения, о которых теперь
только мы с Лилей помним всё.
Удивительны не только стихи Бориса (для меня самое-самое — «Сними с меня усталость, матерь Смерть»),
но и то, как он читал. Многие поэты хорошо читайГсвои
стихи. Еще в юности я часто ходила слушать Яхонтова.
«Вечера Маяковского», главы «Онегина» — одну за дру
гой. Это было счастьем. Но Чичибабина, я убеждена, дол
жен читать только он сам. Наслаждение читать его книги,
самому читать его стихи — доступно каждому, но слушать
надо — только его самого. Так хотелось бы, чтобы собра
ли воедино все, что удалось записать и отснять — плас
тинки, фонограммы, диски, кадры из фильмов, записи
его выступлений, — и сделали такой альбом или такую
ленту... Не знаю, как это надо или можно оформить, но
чтобы было вместе все, что чч?в он успел прочитать, все,
где звучал его голос.
И еще вот о чем хочется сказать. Не надо представлять
Бориса Чичибабина только нежным, благостным... Он мог
быть и резким, отчаянным спорщиком, и взрывоопасным,
и бурно негодующим, и глубоко страдающим.
Я знаю, что его «Плач по утраченной родине» вызвал
очень разную реакцию. Кто-то даже догадался упрекнуть
его в имперском мышлении. А стоило бы прочесть про
сто оглавление его книжек. Не только «Россия, будь!» и
«С Украиной в крови я живу на земле Украины...», но и
«Псалом Армении», «Второй псалом Армении», «Тре
тий...», «Четвертый...». И тут же «Непрощание с Батуми»,
и «Феодосия», и «Как непристойно Крыму без татар»,
и «Республикам Прибалтики»:
409
Вы уже почти потусторонние.
Вам еще слышны ль мои слова,
Латвия моя, моя Эстония
и моя медвяная Литва?
И конец — вроде бы ответ всем, кто не понимает:
Сколько б ни морозилось, ни таялось,
как укор неверцу и вралю,
вы сошлись во мне и никогда я вас
не отрину и не разлюблю.
Все эти любимые города и страны, любимые места ста
ли уходить, удаляться, отделяться, словно каменными сте
нами, за которые запросто и не проникнешь. Примириться
с этим не было сил... Какое уж тут «имперское мышле
ние»...
Мне кажется, что эта боль Бориса — такая же боль,
которой бывает поражен, а случается, и сражен все уже
понимающий ребенок, когда расходятся его родители,
которых он одинаково сильно любит. Я однажды выска
зала это в одном месте, где собрались близкие Борису
люди, и все со мной согласились, а Зиновий Гердт даже
сказал: «Какая умница». Мне во всех отношениях было
очень важно, что сказал это именно он, все понимающий
и так любивший Бориса, и любимый его друг. А меня
очень угнетало это наступление на Бориса, несправедли
вое массовое заблуждение. Впрочем, подобные заблужде
ния почти всегда бывают массовыми, в этом их опасность...
Л идия Л и беди н ск ая
НЕСКОЛЬКО СЛОВ О БОРИСЕ ЧИЧИБАБИНЕ
Наверное» так уж повелось с волошинских времен, что
человеческие отношения, завязывающиеся в Коктебеле,
всегда значительны и прекрасны. Конечно же, я давно
знала стихи Бориса Алексеевича Чичибабина, при первой
возможности покупала его книги, хранила некоторые га
зетные вырезки с его стихами, видела его выступления по
телевидению. Особенно запомнилась мне одна передача:
усталый, чуть сутулый человек на лесной поляне, среди
травы и деревьев, ровным голосом, в котором, однако,
чувствуется скрытое волнение, говорит об очень важных
и сокровенных вещах, говорит доверительно, без всякой
назидательности и вместе с тем с непоколебимой уверен
ностью в правоте своих убеждений. А потом читает стихи,
свои стихи, в которых та же доверительность и та же убеж
денность... А на художественном совете фирмы «Мело
дия» мы принимали пластинку Бориса Чичибабина и на
всегда запомнился его голос и особая неповторимая манера
читать стихи.
И вот я еду в Коктебель на столетие волошинского
Коктебеля, и наша общая знакомая говорит, что в Кокте
бель приедут Чичибабины, и просит передать им что-то,
что именно — теперь уж и не припомню.
Тенистые дорожки коктебельского парка, такое яркое
после дождливой Москвы крымское небо, горячее солнце
и неповторимый коктебельский воздух, настоянный на
листьях и травах, перемешанный с соленым морским ду
новением. Я направляюсь к корпусу, где мне предстоит
прожить десять счастливых, безмятежных дней, наполнен
ных разговорами о поэзии, встречами с друзьями, с доб
рым старым волошинским домом. Бывают в жизни такие
блаженные дни! Навстречу мне по дорожке шли два чело
века: высокий мужчина в клетчатой рубашке с короткими
рукавами и распахнутым воротом, легкие светлые воло
сы, подсвеченные солнцем, подчеркивали загорелость его
лица, а рядом — красивая женщина, показавшаяся мне
411
очень молодой. И хотя я сразу узнала его, подойдя к ним
и представившись, спросила:
— Вы Борис Чичибабин?
Но вместо ответа он обнял меня, и я не успела пере
дать ему приветы и поручения от нашей общей приятель
ницы, как он познакомил меня со своей женой и загово
рил со мной так, как будто мы были знакомы уже невесть
сколько лет и недавно расстались. Они пошли провожать
меня до корпуса, в котором, кстати сказать, и сами жили,
а потом мы вместе пошли в столовую и оказалось, что и
сидим мы за одним столом, и разговор, начавшийся на
дорожке, все продолжался и продолжался...
По вечерам мы спускались к морю и подолгу сидели,
слушая, как плещутся волны, и Борис Алексеевич по на
шей просьбе читал свои стихи, читал охотно и щедро, а
его Лиличка подсказывала ему, когда он изредка забывал
ту или иную строчку. А потом, вернувшись в парк, так же
долго сидели на скамейке возле нашего корпуса — рас
ставаться не хотелось,— курили и разговоривали, и я по
няла, как горячо и подчас болезненно переживает Борис
Алексеевич все, что происходит в стране, как нелегко ему,
а подчас и невозможно принять происходящее, и он го
ворил обо всем открыто, с присущей ему честностью и
прямотой. Но он не только говорил, он принадлежал к
числу теперь столь редких людей, которые умеют слушать
и спорить. Спорить, не соглашаясь, но без раздражения,
слушать внимательно и уважительно. В нашем возрасте,
когда уже так часты и неизбежны потери и так мало при
обретений, наша так неожиданно возникшая дружба
с Чичибабиными была для меня драгоценным подарком.
А потом была Москва. И я счастлива, что нам дове
лось прожить несколько дней вместе, бродить по нашему
Замоскворечью, я так старалась показать и Борису Алек
сеевичу и Лиле свои любимые переулки, возрождающие
ся из небытия старинные особняки. Я повела их в музей
Тропинина и никогда не забуду, с каким вниманием раз
глядывал Борис Алексеевич полотна и самого Тропини
на, и крепостных мастеров его времени. Казалось, он впи
тывает в себя все увиденное, чтобы потом наедине с самим
собой все это пережить еще и еще раз. Его все так живо
интересовало: и история того или иного дома, и новый
«лужков» мост через водоотводный канал, именуемый
москвичами просто Канавой, и татарские названия улиц
и переулков — Ордынка, Балчуг, Толмачи... И это было
не вежливое любопытство, а подлинный, человеческий
412
интерес. Борис Алексеевич обладал замечательной спо
собностью радоваться самым, казалось бы, обыденным
вещам: прогулке, картинам, вкусному обеду, серьезному
разговору, шутке, краткому знакомству с интересным че
ловеком. Впрочем, ему все люди были интересны, и они
это чувствовали и старались обернуться к нему лучшей
своей стороной.
И еще я никогда не забуду встречу Бориса Алексееви
ча с немецкими студентами-русистами в Русском лицее в
Трубниковском переулке. С каким вниманием слушали
его эти молодые юноши и девушки, какие вопросы зада
вали! И как откровенно и страстно отвечал на них Борис
Алексеевич. Встреча длилась несколько часов, и как огор
чены были студенты, что не всем досталось купить книгу
любимого поэта. Впочем, дома у нас оказалось еще не
сколько пачек книг, и на следующий день они были дос
тавлены в лицей, и все, кто в тот вечер оказался «обездо
ленным», смогли стать ее счастливыми обладателями.
В ту нашу последнюю встречу Чичибабины собира
лись в очередной раз в Израиль, и мы условились, что по
их возвращении мы снова обязательно встретимся после
Нового года в зимней Москве, я так мечтала погулять с
ними по Москве, запорошенной снегом, с деревьями
в серебряном инее.
Но, как говорится, человек предполагает, а Бог распо
лагает. И 16 декабря пришла горькая весть, Но об этом
лучше не писать — больно. Для меня Борис Алексеевич
всегда живой, всегда такой, каким я увидела его в Кокте
беле, — освещенный солнцем и овеянный соленым мор
ским ветром.
1 9 9 5 г ., М о с к в а
Михаил Копелиович
ЕГО СТИХАМ ВОВЕК НЕ ПОТУСКНЕТЬ
(Поэзия и судьба Бориса Чичибабина)
За свою сравнительно недолгую легальную творческую
жизнь (лет десять-двенадцать в 50—60-х плюс еще семь,
начиная с 1987 года) Чичибабин издал девять, а точнее,
восемь с половиной, сборников стихов. «Половина» от
носится к «Колоколу», выходившему двумя, несколько
отличными друг от друга изданиями: одно в 1989 г. («за
счет средств автора»), второе в 1991-м (нормальным для
бывшего СССР способом — за государственный кошт).
Общее количество стихотворений Чичибабина, опубли
кованных в книгах и в периодической печати разных стран
(в том числе в израильской), еще не сосчитано, но можно
уверенно сказать, что останется из них немало. Больше,
чем у иных кумиров всяких советских времен: как оттепельных, так и застойных.
Высказанное только что утверждение слишком ответ
ственно, а потому не должно повиснуть в воздухе без над
лежащих обоснований. Вот главные из них.
Известно: творца следует судить по его высочайшим
достижениям. Так вот, чичибабинские шедевры «тянут»
на причисление их к русской поэтической классике. То
есть они не просто лучшие у самого поэта, но зачастую
лучшие для своего времени, а быть может, не только для
своего. Понятно, что речь здесь ведется не о темах, не о
«социальном звучании», а о звучании просто, безо всяких
сужающих и обедняющих определений.
Скажем однако, раз уж пришлось к слову, и о соци
альном звучании. Когда-то, еще в зарубежном изгнании,
А. Солженицын упрекнул некоторых современных совет
ских поэтов с громкими именами в отсутствии в их сти
хах русской боли. Вообще-то боль не есть непременный
атрибут высокой поэзии. И даже среди больших (доста
точно больших) русских поэтов мы знаем «безболевых»:
Мих. Кузьмина, ранних С.Есенина и И.Северянина, со
ветских «романтиков» (ранний Н.Тихонов; поздний —
пустое место). Но бывают эпохи, когда отсутствие боли в
поэзии — не просто изъян, а смертельный (для поэзии
414
же) недуг. Испанский поэт эпохи диктатуры Франко Габ
риэль Селайя сказал: «Я написал бы совершенный сонет,
если бы не было позорным писать его в наше время».
Сие, разумеется, означает не то, что в плохие времена
позволительно писать плохие сонеты, но лишь то, что
совершенство их не должно идти во вред их причастности
к муке, ставшей уделом соотечественников поэта. Борис
Чичибабин, подобно его великим предшественникам в
русской поэзии, был так устроен, что всякую чужую боль
ощущал как собственную. И боль России — историчес
кой и современной ему — ощущал как собственную. И по
зор России тоже ощущал как собственный. И перево
площался — всем духом, всей кровью сердца — в тех
единокровных и инонациональных мучеников, кто в раз
ные времена терпел имперский гнет. «Муки гетто, коль
не казни да погромы», выпавшие на долю народа еврей
ского. Злодейские депортации — высылка из родных мест
крымско-татарского народа, когда «брали их целыми се
лами, (сколько в вагон поместится). Шел эшелон по ме
сяцу» («Крымские прогулки»). Подлые оккупации вроде
той, которой в августе 1968 года подверглась «братская»
Чехословакия. (Об этом внятно сказано в раннем вариан
те стихотворения «Еше недавно ты со мной...», впослед
ствии в этом пункте переработанного автором по собствен
ной воле).
Тут возникает одна проблема, о которой нужно ска
зать особо. Если тот или иной стихотворец по складу сво
его дарования тяготеет к гражданственности, его подсте
регает опасность превращения в риторика и публициста.
«Поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обя
зан»,— автор этого опрометчивого императива сам как раз
остался поэтом (лирическая стихия была в нем сильнее
«гражданской скорби»), но кое-кто из наследников понял
его буквально и записал себя в поэты только потому, что
сочинял в рифму об общественных несовершенствах' Слу
чилось и Чичибабину, особенно на первых порах, соскаль
зывать на этот легкий путь. Не скрою, что и позднейшие
его стихи нередко страдают лирической недостаточно
стью, а так как свято место пусто не бывает, отсутствую
щий напор, органика высокого строя замещаются натуж
ным многословием, лобовой декларативностью и прочими
атрибутами политического версификаторства.
Но лучшие вещи зрелого Чичибабина отличаются ред
ким (редчайшим!) в наше время совпадением болевого
пафоса и словесно-интонационной инструментировки.
415
Когда знакомишься с ними впервые, захватывает раньше
всего (как у Цветаевой) мощь и динамика самого поэти
ческого преобразования «материи в энергию» (или наобо
рот), ритм, звукопись и еще что-то, неопределимое. Сто
ит взять поэтов, наиболее близких Чичибабину по времени
и настроению, таких как Наум Коржавин или Варлам
Шаламов (прозы последнего я здесь, разумеется, не каса
юсь), и сравнить их высшие достижения в так называе
мой гражданской теме с хотя бы уже упоминавшимся «Еще
недавно ты со мной...» Чичибабина,— тотчас станет ясно,
кому из достойных выпало написать совершеннейшие
«сонеты» о позорной эпохе, в горниле которой все они
сформировались. Кстати, и к собственно сонетной форме
Чичибабин был неотклонимо привержен и оставил нам
множество образцов этой формы, вошедших в его книгу
«82 сонета и 28 стихотворений о любви» (М., «ПАН», 1994).
Один из них, отнесенный автором к разделу как раз «по
литических сонетов», я здесь приведу:
И вновь сквозь кровь в две стороны глядит,
покрыв крыла жестокосердной славой,
с российского герба орел двуглавый —
урод темнот, убийца и бандит.
Взбрело ж кому-то с бесноватых круч
вернуть к житью имперской жути символ,
что сверх того, что паки некрасив, мол,
как всякий хищник, злобен и вонюч.
Власть и народ полны несхожих вкусов.
А нам милей ягненок Иисусов,
друг Божьих игр, безгрешно наг и бел.
А мы ему добро свое протянем:
лишь он бы стал России оправданьем
на всенародно выбранном гербе.
Дело, конечно, не в конкретных символах Добра и Зла
(они могли бы быть и иными), а в строго проведенном
различении благодетели и порока, праведной белизны и
черного греха. И в силе лирического изъявления, захва
тывающей все эти категории и понятия религиозной эти
ки в «перезвонный» водоворот. «И вновь сквозь кровь».
«ПоКРЫв КРЫла». «Урод темнот». «Друг Божьих иГР,
безГРешно наг и бел», «...на всенародно выБРанном
геРБе».
Сделаю небольшую паузу в интерпретации поэтичес
ких мотивов и дам «врезку» судьбы поэта. Не биографии,
а именно судьбы.
416
Так случилось, что Чичибабин, земную жизнь пройдя
до половины, подобно своему великому предшественнику-итальянцу, вдруг очутился в сумрачном лесу, утратив
правый путь во тьме долины. Впрочем, все случилось,
конечно, не вдруг, не в одночасье, и когда говорят о че
ловеке, что он утратил правый путь, подразумевают, что
индивидуальный путь его, по здравом рассужденье (или
по снизошедшему наитию), признан им самим не пра
вым. Чичибабин был по духу комсомольцем, когда в 1946
году «Не уходи из памяти, постой, год тыща девятьсот
сорок шестой...») «именем советской власти» его «взяли
под замок». Таковым же и остался спустя пять лет, про
веденных «в тюрьмах этапных, следственных и прочих»
(«До гроба страсти не избуду...») и «на лесоповале в Ки
ровской области», где, как сказано в аннотации к третьей
книге стихов — «Гармония» (Харьков, «Прапор», 1965),
он работал,— без упоминания того, конечно, малознача
щего факта, что попал он туда не по своей воле, а по
приговору самого справедливого в мире советского суда.
«У меня и у совесткой власти — общие враги»,— эта, в
тюрьме обретенная мудрость (разумеется, ложная), на мно
гие годы вперед стала одной из составляющих жизненно
го кредо Чичибабина. К счастью, были и другие. «Чтоб в
каждом дому было чудо и смех, пусть мне одному будет
худо за всех» («Пока хоть один безутешен влюбленный...»).
И в сфере «внутрицеховой»: «...у меня такая мания, что
мир поэзия спасет» («Без всякого мистического вздора...»).
Мир поэзия пока не спасла (как и красота), но, вне
всяких сомнений, она спасла самого поэта. Притом дваж
ды. В первый раз, не дав ему превратиться в заурядною
советского борзописца (увы, нам знакомы подобные пре
вращения), срастись с советской властью: если не через
любовь к общим друзьям, то через ненависть к общим
врагам. Во второй, не дав сломаться под гнетом черного
отчаяния, овладевшего поэтом в кровавые 1966—1968 годы,
когда и была им написана мольба к матери Смерти. Тут,
впрочем, Чичибабину помогла выстоять и обретенная им
новая — на всю жизнь — любовь к женщине, ставшей его
женой и неизменной Музой его од, элегий и сонетов.
Из кризиса вышел обновленный Чичибабин. Совето- и народолюбивец стал «приёмником» одинокого
человеческого голоса. Материалист, поклонник всего зем
ного, что можно потрогать, понюхать, вкусить,— убеж
денным адептом Духовного и Вечного: «...нам дает свой
венок — ничего не поделаешь — Вечность, и все дальше
ведет — ничего не поделаешь — Дух» («Я почуял беду...»).
417
Интернационалист (на советский опять же вкус, т.е. про
поведник дружбы народов по классовому признаку) — рос
сиянином, принявшим на свои плечи всю тяжесть отече
ственного неблагообразия, И вместе подданным мировой
державы, не данной нам в непосредственном ощущении,
но тем не менее объективно существующей. Пленником
всемирного гетто. «Каждый поэт — в гетто», — говорила
Цветаева. «Кто в наши дни мечтатель и философ, тот
иудей» («Чуфут-Кале,*.»),— вторит ей Чичибабин,
И, наконец, приверженец земных богов (и «физиков»,
и лириков) — обратился к Богу Единому, и это обраще
ние как раз и позволило поэту осуществить мечту, в кри
зисную пору почитавшуюся недосягаемой,— «связать на
чала и концы» («Еще недавно ты со мной...»).
Конечно, Чичибабин конца 60-х — начала 90-х—мощ
ный одопевец и псалмопевец, возвысившийся над собой
прежним, как возвышается Храм Божий над языческой
кумирней. Значит ли это, однако, что ранний Чичиба
бин — не только тюремно-легендарный автор всемирно
известных «Красных помидоров» («Кончусь, останусь жив
ли...»), «Махорки» и «До гроба страсти не избуду...», а
еще и светлый лирик и пантеист 50-х — начала 60-х —
был несостоятелен в своем ремесле? И тогда из-под его
пера, случалось, выходили шедевры. Назову лишь несколь
ко: «Смутное время», «Без всякого мистического вздора-.»,
«И опять — тишина, тишина, тишина..»», «На мой порог
зима пришла...», «Жены моих друзей», «Север», «Воспо
минание о Востоке», «Песенка беса», «Зимние стихи»,
«Просьба», «Когда весь жар, весь холод был изведан...».
И , воспевая материю, он находил единственные, сму
щающие душу слова:
Мать Материя, все ты —
травы, думы, стихии,
медом полные соты,
груди женские тугие.
Мы с землею согласны.
Кто из нас не зубастый?
Славлю плоти соблазны
от колен до запястий.
О, попробуйте, вкусно!
Кто не верит, а ну йх!
Славлю крылья искусства
и лицо в поцелуях!
«Я ль душою не светел?..»
(1952)
418
И, что касается собственно «плоти соблазнов», Чичибабин, как мало кто из русских поэтов (тут он, пожалуй,
ближе к каким-нибудь заморским Бернсам и Уитменам),
умел воспеть и женские колени:«... голея сквозь чулочек,
лучило нежное зажглось» — из стихотворения, в пору сво
его создания неназванного, но в последнюю книгу сти
хов — «Цветение картошки» («Московский рабочий»,
1994) — вошедшего под названием «Ода». И всю прекрас
ную женскую наготу:
И женщина, пришедшая на берег,
в напевах волн стоит голым-гола,
как хрупкий храм. И соль на бедрах белых,
и славят ночь ее колокола.
Сонет «Женщина у моря»
И земную «грешную» женскую любовь:
чтобы, обняв шею
мне руками плавными,
никла б, хорошея
от шального пламени.
«Говорю про счастье. . . »
И жертвенную женскую преданность.
С раннего детства на плечики хрупкие
выпал им лагерный срок.
Глина с известкой плескалась об руки их,
ветер им волосы сек.
В Крым вам не ездить, в меха вам не кутаться,
легких не знать вам страстей,
милые грешницы, грозные спутницы —
жены моих друзей.
«Жены моих друзей»
Я именно эти, ранние стихи Чичибабина решил щед
рее представить в извлечениях, ибо в своих больших, пе
рестроечного и постсоветского периодов, книгах он их
если и перепечатывал, то с большим отсевом, и даже в
«Цветении картошки» не все они нашли себе прибежи
ще...
419
Но, повторю, Чичибабин поздний — уже не просто
сильный и разносторонний лирик, изощренный в описа
ниях природных явлений и земных страстей, а большой,
оркестрового звучания, поэт, продолжатель великого дела
Мандельштама и Пастернака, Ахматовой и Цветаевой,
Заболоцкого и Тарковского. Это поэт-мыслитель, претво
ривший великие философские формулы в чеканные по
этические строки. Поэт-болетель за все несовершенство
мира, за все его зло: вчерашнее, сегодняшнее и завтраш
нее. Поэт-прославитель вечного и вечно обновляющегося
чуда жизни. Поэт Любви: к единственной; и к каждому
человеку, знакомому и незнакомому; и к своей н ечастой
родине, ныне разделенной; и к чужим (не чужим) стра
нам, городам и весям, в том числе к нашему Израилю; и к
прекрасным книгам; и к Небу. Поэт прощения врагам —
«...не затем, чтобы сладко спалось им, а чтоб стать хоть на
миг нам свободней и легче самим» («Я почуял беду...»).
Поэт вины, а не обиды:
Я все приму, на солнышке растаяв,
нет ни одной обиды незабытой,—
но судный час, о чем смолчал Бердяев,
встречать с виной страшнее, чем с обидой.
Как больно стать навеки виноватым,
неискупимо и невозмещенно,
перед сестрою или перед братом,—
к ним не дойдет и стон из бездны черной.
И все ж клянусь, что вся отвага Данта
в часы тоски, прильнувшей к изголовью,
не так надежна и не благодатна,
как свет вины, усиленный любовью.
«Е ж евечер н е я в с во е й м о л и т в е ...»
И опять — поэт Любви:
Но лишь ею одной, что когда-то божественной мнили,
для чьего торжества нет нигде ни границ, ни гробниц,
нет, спасется не мир, но спасется единственный в мире,
а ведь род-то людской и слагается из единиц.
Ну и что за беда, если голос мой в мире не звонок?
Взрослым так и не стал. Чем кажусь тебе, тем и зови.
Вижу Божию высь, там живут Иисус и ягненок.
Дай мне помощь и свет, всемогущая школа любви!
« В зр о слы м т а к и н е с т а в...»
420
Такие стихи не потускнеют. И останется их не пять,
как он «счел» в смиренном однострофье, написанном срав
нительно недаво:
Не каюсь в том, о нет, что мне казалось бренней
плоть — духа, жизнь — мечты, и верю, что, звеня
распевшейся строкой, хоть пять стихотворений
в летах переживут истлевшего меня.
Бориса Чичибабина больше нет с нами. Его плоть раз
делит участь всего, что смертно на этой Земле. Но его
распевшаяся строка нетленна, как все великие творения,
что создаются под диктовку Наделившего нас душой
и вдохновением.
Ф е в р а л ь 1 9 9 5 г .,
М а а ле А дум им
(И з р а и л ь )
Е ф им Б ерш и н
«Я ТАК УСТАЛ! КАК РАБ ИЛИ СОБАКА»
В девяносто втором я добрался до Коктебеля где-то к
середине сентября, почти сразу после окончания войны в
Приднестровье, с единственной жгучей целью — смыть с
себя всю кровь и грязь, которая, казалась, впиталась за
последние месяцы не только в кожу, но и в душу. Поэто
му, не успев сбросить вещи, побежал на море, бултыхнул
ся и поплыл. А развернувшись через некоторое время
лицом к берегу, увидел любопытную картину: вдоль пля
жа, чем-то очень смахивающий на большую подстрелен
ную птицу, вышагивал человек. Сгорбленный, с руками,
замкнутыми за спиной, он время от времени высоко за
дирал голову и, точь-в-точь как огромная чайка, внима
тельно вглядывался в поверхность моря. Словно выиски
вал там кого-то. Чуть погодя я понял, кого он выискивает
взглядом. Недалеко от меня плыла женщина, и человек
беспокойно поглядывал в ее сторону — не дай Бог что
случится.
О том, что человека зовут Борис Чичибабин, я узнал
буквально через несколько минут от Кирилла Ковальджи.
Юфилл, родом из Бессарабии, завидев меня, обрадовался
возможности получить последнюю информацию о своей
воюющей родине и тут же подключил к разговору Бориса
Алексеевича. Постояли, поговорили. Чичибабин был на
суплен, замкнут, держал дистанцию. Изредка вставлял
слова. Но слова эти как бы не нам предназначались, а
кому-то другому, служили какому-то внутреннему кон
тексту. Через некоторое время он опять задрал голову,
оглядел берег и вдруг заволновался.
— Где Лиля? Где моя Лиля! — Подхватил свои пожит
ки и быстро засеменил в сторону дома. При этом шаг-то у
него был широкий, но почему-то, когда шел быстро, ка
залось, что семенит.
Когда Чичибабин удалился, ко мне подошли два изве
стных писателя — критик и публицист — из числа отъяв
ленных демократов и предупредили:
422
— С Чичибабиным будь осторожнее, потому что он
выступает против распада Советского Союза.
Как выяснилось чуть позднее, период нашего знаком
ства совпал с периодом страшной личной драмы, кото
рую Борис Алексеевич переживал мучительно и так, ви
димо, и не пережил. Драмой этой окрашены чуть ли не
все его стихи последних двух лет жизни.
Видно без толку водит нас бес-то
в завирюхе безжизненных лет.
Никуда я не трогался с места —
дом остался, а родины нет.
Осенью 1994-го, месяца за полтора до смерти, он при
ехал в Москву, чтобы принять участие в поэтическом ве
чере, организованном «Литературной газетой» в кинокон
цертном зале «Октябрь». Чувствовал он себя уже плохо,
колебался — ехать, не ехать, — но стихи перевесили. Вер
нее, одно стихотворение, «Плач по утраченной родине»,
которое ему непременно нужно было прочесть перед пе
реполненным залом и телекамерами. И он прочел:
Я плачу в мире не о той,
которую не зря
назвали, споря с немотой,
империею зла,
но о другой, стовековой,
чей звон в душе снежист,
всегда грядущей, за кого
мы отдавали жизнь.
С мороза душу в адский жар
впихнули голышом:
я с родины не уезжал —
за что ж ее лишен?
Но я уже знал эти стихи. Он переслал их мне в декабре
девяносто второго, в канун своего семидесятилетия.
Я знал, что он был одним из немногих тогда людей в стра
не, кто категорически не поддавался никаким стадным
веяниям. Тогда в Коктебеле, через пару дней знакомства
мы все-таки разговорились в комнате, которую они сни
мали с Лилей в Доме творчества. Я, хоть и видевший уже
своими глазами, испытавший на своей шкуре, чем обер
нулся в реальности безумный развал страны, все-таки,
*23
путался, пытался что-то мямлить о реформах и обретен
ной, наконец, свободе. А у него уже все было продумано,
прочувствовано, он давал точную оценку тому, что про
исходило.
— У нас у всех — ложное понимание свободы. Ни одно
государство не может быть свободным, если люди, живу
щие в нем, — рабы. В последние годы, которые мы назы
ваем теперь застойными, я обрел свободу. Да, меня регу
лярно вызывали в КГБ, гэбэшники являлись домой. Но я
обрел самую главную — внутреннюю свободу. Я был сво
боден той свободой, которая может быть присуща чело
веку даже в тюремной камере. И эту свободу у меня ни
кто не мог отнять. Теперь я опять несвободен. Я не могу
оставаться в стороне, когда гибнет культура, когда одна
порочная мораль заменяется другой, когда газеты и жур
налы под угрозой закрытия, когда люди перестают читать
книги. Я не могу оставаться безучастным, когда все под
вергается уничтожению и осмеянию. Это и есть револю
ция. Новые ниспровергатели готовы сбросить с корабля
современности не только отжившее, но и все талантли
вое, живое, что было до них.
Борис Алексеевич, которому уже категорически нельзя
было курить, все-таки, разволновавшись, выстрелил у меня
сигаретку, пару раз затянулся и быстро загасил, завидев,
что Лиля возвращается в комнату с огромной миской,
наполненной фруктами. В принципе, этот наш разговор
начался, естественно, с поэзии, а именно — с засилья в
поэзии в тот момент концептуалистов и конструктиви
стов. Борис Алексеевич, считавший, впрочем, как и я,
что стихи рождаются из тайны нам неведомой, никак не
понимал, зачем нужно стихи конструировать и при чем
здесь концепции вообще, если обязанность поэта — слу
шать Бога. Позднее, видимо, все еще обдумывая наш раз
говор, он посвятил мне стихи, которые начинались так:
Что-то стал рифмачам Божий лад нехорош,
что не чую в них больше его я,
и достались в удел им гордыня и ложь
и своя, а не Божья воля.
Но тогда от концептуализма в поэзии мы естествен
ным образом перешли к концептуализму в жизни. И Чичибабин разразился монологом, который мне удалось за
писать:
— Я — русский поэт. И меня трудно обвинить в том,
что я защитник тех людей, которые меня же и преследо
424
вали, или защитник империи. Я сам приложил руку к ее
разрушению. Но, видит Бог, не такого разрушения я хо
тел. Если угодно, я хотел преображения. Я хотел, чтобы
новая жизнь выросла из ростков лучшего, что было в на
шей прежней жизни. А мы опять все разрушили и пыта
емся строить на пустом месте самую бесчеловечную, са
мую бандитскую разновидность буржуазного государства.
Почему? Потому что у них такая концепция. И опять пошло-поехало: революция ради революции, реформа ради
реформы. Не покаявшись, не очистившись от грехов, не
помня о людях. Раздел страны ради раздела. Я всегда жил
в Харькове и никуда из него не уезжал. Но стал челове
ком без родины. Потому что моя родина — это большая
страна, по крайней мере та ее часть, что говорит и пишет
по-русски. И для этой страны я писал свои стихи. А те
перь меня хотят границей отделить от русской культуры,
русской литературы.
Для Чичибабина все трагические события, произошед
шие с нами в последние годы и продолжающиеся до сих
пор, были следствием концептуального мышления, того
самого мышления, где идея, схема — превыше всего. По
мню, как на конгрессе по русской литературе он схлест
нулся с Константином Кедровым, который привычно те
оретизировал, сев на любимого конька метаметафоры,
попутно отрицая достоинства традиционалистов.
— Вот такие все и развалили! — ворчливо заявил мне
чуть позже Борис Алексеевич, а потом отчаянно как-то
добавил. — Ну нет у них любви! Нет! А эволюционное
развитие требует любви и терпения, вдумчивости и тру
долюбия. Конечно, гораздо легче все сломать. Но тот, кому
дано лишь ломать, создавать не способен. Я сразу понял,
что наши реформы — чистая конструкция, потому что
опять все делается без любви, без Бога, без желания добра
каждому человеку.
Кстати, любители идейных штампов на Чичибабине
однажды серьезно лопухнулись. В 1949 году родители
Бориса Алексеевича отправили его стихи в «Огонек».
И консультантка редакции В. Попова прислала ответ «по
поручению товарища Суркова». Ответ абсолютно стандар
тный, «концептуальный», какие многие из нас в прежние
годы получали. Так вот, оценивая стихи как плохие и бес
помощные, и фактически уговаривая Чичибабина не пи
сать вовсе, консультантка решила его утешить: «Ведь вы
работаете, тов. Чичибабин. Ваш труд, кем бы вы ни были,
425
нужен, полезен стране и народу, ведь не только писатели
и поэты нужны родине».
Фокус в том, что именно в это время Чичибабин был
«нужен родине» в качестве заключенного Вятлага.
Поражала его какая-то безграничная способность к сопониманию, умение встать выше обстоятельств, наций,
религий, быть абсолютно свободным в своих реакциях на
то или иное событие. Он просто научился не сдерживать
свою свободу.
Побывав в знаменитом Иерусалимском музее скорби
Яд-Вашем, побродив по Святой земле, он написал:
Мы были там, и слава Богу,
что мы прошли по солнцепеку
земли, чье слово не мертво,
где сестры — братья Иисуса
Его любовию спасутся,
хоть и не веруют в Него.
Вот так, сходу встав над тем, что разделяет, презрев,
казалось бы, вопиющее, он одним махом всех объединил,
используя волшебное, но не всем доступное средство —
любовь.
Однако, он свято верил в то, что его стихи написаны
не им, что вот это неожиданное понимание, ключ к кото
рому — любовь, продиктовано ему кем-то неведомым.
Однажды он при мне обмолвился:
— Я не знаю, откуда взялись мои лучшие строки. Они
не могут принадлежать мне — слабому, грешному, смерт
ному человеку, подверженному всем грехам и соблазнам
мира, невежественному рядом с ними.
Отсюда же, из этой веры, отношение его к стихам дру
гих поэтов, к тому, что продиктовано сверху не ему, дру
гому. Даже если поэтика этого другого была очень уж да
лека от его собственной, вызывала непонимание или даже
раздражение, он поглощал ее с огромным интересом, по
тому что так или иначе это было приобщением к некой
общей Тайне. Когда вышел мой сборник «Острова», он
прислал мне письмо, где были такие строки: «Перечиты
ваю Вашу книжку. Меня, как читателя, изумляет и подав
ляет в ней обилие образов, всегда неожиданных и таин
ственных — почти каждая строка — новый образ. То, что
изумляет, — хорошо, то, что подавляет, — не очень: это
затрудняет и ограничивает свободу и естественность вос
приятия стихов. Ловлю себя на том, что при чтении Ва
ших стихов иногда до раздражения, чуть ли не до физи
426
ческой боли хочется чуточку большей простоты, ясности,
легкости, то есть без-образности — ловлю себя и упрекаю
и жалею себя, так как это не Ваш, авторский, а мой, чи
тательский, недостаток, моя вина».
Вот эта самая «моя вина» меня поразила больше всего.
У нас ведь чаще всего поэты и, прежде всего, поэты, став
шие журнальными чиновниками, как относились к сти
хам? Если на меня не похоже, если непонятно — значит,
плохо. И в голову такому не приходит, что это именно он
не со-понимает, не со-чувствует. Что он заперт в создан
ной им самим поэтической концепции.
Концепт убивает культуру. Пришедшая к нам буржу
азность — концептуальна. Отсюда чичибабинское отри
цание буржуазности:
Еще не спала чешуя с нас,
но, всем соблазнам вопреки,
поэзия и буржуазность —
принципиальные враги.
Отсюда — неприятие чуждого, навязанного америка
низма, заимствованных терминов и отношений между
людьми. И — какая-то усталость, озабоченность в послед
ние годы — от бессилия, как ему казалось, невозможно
сти противостоять всему этому:
Тому ж, кто с детства пишет вирши,
и для кого они бесценны,
ох, как не впрок все ваши биржи,
и брокеры, и бизнесмены!
Но пусть вся жизнь одни утраты —
душе житьем не налякаться,
с меня ж — теши хоть до нутра ты —
не вытянешь американца!
Да знаю, знаю, что не выйти
нам из процесса мирового,
но так и хочется завыти,
сглотнувши матерное слово.
Ему была омерзительна не столько буржуазность,
сколько культ буржуазности, ее зацикленность на брюхе,
на разврате, ее жестокость и равнодушие к прочим смерт
ным, не сумевшим или не успевшим украсть жар-птицу.
Он не столько понял, сколько почуял еще в девяносто
первом, что современная русская буржуазность — анти
427
художественна, бездуховна, способна поглотить все вок
руг, пожрать самое себя, культуру, страну, наконец. Чичибабин об этом говорил — его не слышали. Кричал — не
верили. Тогда он, сталинский зэк, диссидент, натерпев
шийся от коммунистов по самые ноздри, стал дразнить
новых буржуа и примкнувших к ним братьев по разуму
красной тряпкой «красности»: «я красным был и быть не
перестав, каким я был, таким я и останусь». Может это
услышат? Услышали. Приклеили «красный ярлык» и про
должали жить как жили. А жили грешно, ужасно жили.
Развязали несколько кровавых войн на окраинах страны,
последнюю из которых, чеченскую, Борис Алексеевич
пережить не смог.
Я верен Богу одиноку,
и, согнутый, как запятая,
пиляю всуперечь потопу,
со множеством не совпадая.
Ближе к середине декабря 1994 года мы с поэтом Ев
гением Рейном собрались в Харьков. Там, в местном те
атре, устраивался наш поэтический вечер, вести который
должен был Борис Чичибабин.
С вечера, перед тем, как ехать на вокзал, я ему позво
нил.
— Ждем, ждем, — услышал я в трубке. — Не тратьте
деньги, Ефим. Приедете — обо всем поговорим.
Утром на харьковском вокзале нас встречали грустные
люди, сообщившие, что ночью, пока мы спали в поезде,
Чичибабина увезли в реанимацию, и в сознание он не
приходит. День прошел в тревоге, в телефонных звонках.
Но ничего доброго телефонные голоса не сообщали.
Вечером театр был полон. Мы читали стихи, переда
вая друг другу микрофон, и в промежутках поглядывали
за кулисы, откуда сообщали, что Чичибабин в сознание
не приходит. Я читал свои стихи, а в голове вертелись
совсем другие строки, чичибабинские:
Одним стихам вовек не потускнеть,
да сколько их останется, однако.
Я так устал! Как раб или собака.
Сними с меня усталость, матерь Смерть.
1 9 9 7 г ., М о с к в а
«ДА БУДЕТ ВОЛЯ ТВОЯ, А НЕ МОЯ, ГОСПОДИ...»
Интервью с Борисом Чичибабиным
( Беседу вела Светлана Дударь)
— Вот вы замужем? — спросил он у меня.
— Да,— соврала я.
— А представьте: вы, замужняя молодая женщина, по
любили... Полюбили другого человека. И что делать?
В жизни бывает все, но делать-то что? Врать? Это нелег
ко... Бросить мужа, уйти?.. А ему-то каково?
— Но как же быть? — спросила я уже правдоподобнее.
— А я откуда знаю? Одна женщина на вашем месте
уйдет, а другая останется... в одном случае будет правиль
но — уйти, в другом — остаться. Здесь не может быть
общего рецепта для всех. Важно слушать Божью волю,
а ее нельзя слушать стадом.
Всегда не представляла его на площади. Его — Бориса
Чичибабина. Поэта. Длинноногого, тощего, лучистого че
ловека. Любимого и неповторимого. А тут вдруг встрети
ла. Его. На площади. Правда, на площади Поэзии, но все
равно... Все равно он меня не заметил. Потому, наверное,
что он был один. Да и было это давно — еще прошлым
летом. Еще до поездки его в Израиль. А сейчас просто
вспомнилось...
— Здравст вуйт е, Б орис А лексееви ч.
— Ждите меня, я сейчас сварю кофе, и мы будем раз
говаривать. .. Вот... Прошу садиться... Слушаю вас...
— Г о во р ят , вы б ы ли в И зр а и л е .
— Да, и очень рад. Можно сказать так: я ездил на фо
рум украинско-израильской дружбы и пробыл там неде
лю. Но это только повод. Я ездил повидать своих старых
друзей, увидеть ту землю, о которой так много говорят.
Говорят о ней всякое — но только не то, что я увидел. Вопервых, это все-таки Восток.
Я живу в еврейской семье, и мне казалось, что ев
реи — такие же европейцы, как и мы. Но Израиль — во
сточная страна. Это пустыня каменистая и с холмами, где
ничего не росло. А евреи — это люди, которые эту пусты ню превратили в сад.
— Б о р и с А л е к с е е в и ч , м н е и зв ест н о , чт о вы всегд а н е п р и
м и р и м о о т н о с и л и с ь к т е м л ю д я м (е в р е я м и н е е в р е я м ) , к о т о
р ы е у е з ж а л и . Т е п е р ь ч т о -т о и з м е н и л о с ь в в а ш е й п о з и ц и и ?
— Да, это правда, я считал предательством отъезд тех,
кто нужен был здесь (а уезжали, как правило, эти люди).
Я и сейчас считаю, что это трагедия еврейского народа —
рассеянность по земле. Но это предопределено Богом.
Пруст, Кафка, Мандельштам, Пастернак, Эйнштейн —
что им делать в Израиле? Их место — в мире. Но, с дру
гой стороны, я понял, что пока существует такая гнусная
вещь, как антисемитизм, Израиль, со своей национали
стической политикой (как бы непримиримо я не отно
сился к национализму как таковому, в том числе и еврей
скому),— это единственная возможность защитить евреев.
Я и сейчас считаю, что место еврея — в той культуре, в
которой он себя нашел. Но пока его гонят — он имеет
право выбирать эту страну, которая являет собой родину
мирового еврейства.
— В ы с к а за л и , чт о вст р еч а ли сь т а м со ст а р ы м и д р узь я
м и . К а к д ля н и х прош ел п роцесс а к к ли м а т и за ц и и в у с л о в и я х
д р у го й к у л ь т у р ы ?
— Мне трудно это сказать. К примеру, Сашка Верник,
поэт, мой друг и ученик в каком-то смысле, который уехал
еще в 70-х годах, — он почти не изменился. А вот Леня
Каган, Миша Копелиович — они там меньше года, им
тяжело. Они люди русской культуры, а Израиль — един
ственное государство в мире, где нет иммигрантов. Лю
бой человек, выбирающий эту страну, становится евреем.
Он обязан изучить язык — язык, на котором написана
Библия, и пользоваться им в повседневной жизни. Веро
исповедание... Боже упаси, никто в Израиле не будет пре
следовать ни православного, ни католика... Но все-таки
там преобладает иудаизм. Это тяжело — менять Родину.
Хотя из тех, кто уехал, никто не жалеет об этом.
— Н о поэт ам и п и са т елям , н о си т елям и н о й культ уры ,
долж но бы т ь т р уд н о и м ет ь л и т е р а т у р у ед и н ст вен н о й п р о
ф е с с и е й ...
— Литература нигде не может быть профессией. Она
нигде не может кормить людей. Везде нужно где-то слу
жить, если ты не Бродский и не Солженицын. Это как
раз не самое страшное. Хуже другое — в Израиле обречен
любой язык, кроме иврита. И Маршак был Маршаком в
России, и Эренбург — Эренбургом — также. А кем бы
они были в Израиле — неизвестно.
А30
— И в ы б ы л и н а Г о л го ф е ?
— Да. Но я видел другую Голгофу. Это музей в ЯдВашеме. Это — катастрофа еврейского народа, гибель от
фашизма, фотографии гетто, где уничтожали евреев по
всему миру, есть там помещение, в котором — только
материалы о гибели еврейских детей. Там абсолютная тем
нота, горят свечи, как будто бы звезды, и звучит голос,
называющий имя, фамилию и страну: Польша, Чехосло
вакия, Россия... Поэтому Голгофа — она везде. Поли
тика — очень грязная вещь, но я понял, что да, пускай,
национализм как государственная политика — это огра
ниченность, но его трудно не признать, когда побываешь
в Яд-Вашеме.
— В ы м н е го в о р и л и к а к -т о , ч т о о н , н а ц и о н а л и зм , т о
ест ь, во о б щ е о б р еч ен . Н о в ч ем ж е т о гд а вы хо д — ск а ж ем ,
д ля У к р а и н ы ? В ед ь п ер ед н а м и с его д н я п о ст а вл ен ы а н а л о
ги ч н ы е за д а ч и : во зр о ж д ен и е я з ы к а , к у л ь т у р ы , н а ц и о н а л ь н о
г о с а м о с о з н а н и я ...
— А выход — только в личности. Когда-то очень давно
моя хорошая подруга Зинаида Александровна Миркина
научила Меня главной молитве моей жизни: «Господи, как
легко сТобой и как тяжело без Тебя..-Да будет воля Твоя,
а не моя, Господи...» Все беды от этого первородного гре
ха: мы каждый день предаем Бога, не желая слышать Бо
жью волю. А ее нельзя слушать стадом. Спастись может
только один человек, единственный. Невозможно к сча
стью вести целую нацию. Впрочем, как никогда и никого.
Это всегда только личностный путь. Бог не может обра
щаться к нации, к массе. Он говорит всегда с одним чело веком, только наедине, один на один.
1993
<?., Х а р ь к о в
ПРИЛОЖЕНИЯ
В ладим ир К ор отен к о
К ВОПРОСУ О РОДОСЛОВНОЙ Б.А.ЧИЧИБАБИНА
История рода Чичибабиных, из которого происходят
поэт Борис Алексеевич Чичибабин и ученый-химик Алек
сей Евгеньевич Чичибабин, связана с Полтавщиной,— как
исторической, так и в современных ее границах.
Довольно редкая для жителей региона фамилия, а так
же ограниченная территория, на которой она встречается,
дают возможность утверждать, что ее носители принадле
жат к одному роду. К сожалению, архивные документы
дореволюционного периода (исторические книги и испо
ведные ведомости церквей, материалы переписей населе
ния) сохранились крайне плохо, и изучение генеалогии
полтавских родов связано с большими трудностями.
Как свидетельствуют «Полтавские епархиальные ведо
мости», с 60—70-х годов XIX в. представители рода слу
жили в церквях Полтавской губернии, учились в духов
ных училищах и духовной семинарии. Однако прямые
родственные связи их с Борисом Алексеевичем и Алексе
ем Евгеньевичем установить не удалось. Поэтому, оста
вив в стороне эти ветви рода Чичибабиных, перейдем к
прямым предкам и ближайшим родственникам поэта. Как
известно, Борис Алексеевич Полушин взял как поэтичес
кий псевдоним фамилию матери — Натальи Николаевны
Чичибабиной.
Савва Чичибабин, прапрадед поэта, был духовного зва
ния (как указано в аттестате о службе его сына, Евгения
Саввича).
Евгений Саввич родился около 1837 г. Учился в Пол
тавском духовном училище, позже служил в различных
губернских учреждениях, исполнял обязанности судебно
го пристава при мировом съезде Зеньковского округа.
Некоторое время жил в своем небольшом имений в мес
течке Куэемин Зеньковского уезда; в 70-е годы семья пе
реехала в г.Лубны. Там Евгений Саввич служил секрета
рем уездной земской управы, позже — секретарем город
ской управы (1). Умер в 1886 г. (2).
15*
435
Брат Евгения Саввича — Александр Саввич Чичибабин — был адвокатом в Полтаве, в 1910 г. жил в собствен
ном доме на углу Дворянской и Кобелякской улиц (3).
Жена Евгения Саввича — Лихачева Наталья Петров
на — дочь коллежского ассесора (4). После смерти мужа
жила в г.Лубны, затем в Лохвицком уезде; умерла не ра
нее 1915 г. (5).
У Евгения Саввича и Натальи Петровны было пятеро
детей: Евгения, Алексей, Валентин, Александр, Николай.
Евгения Евгеньевна родилась 24 декабря 1867 г. (6).
В 1900 г. была надзирательницей женской гимназии в Лубнах (7). В 20-е годы, возможно, жила в с. Губское Тарандинцевского района Лубенского округа (8).
Алексей Евгеньевич (17.03.1871—15.08.1945) — изве
стный химик, один из первых лауреатов Ленинской пре
мии (1926 г.) (9).
Валентин Евгеньевич родился 27 июля 1873 года в Лубнах. Некоторое время учился в Лубенской гимназии; поз
же сдал экзамены при Пирятинском городском двуклас
сном училище на звание народного учителя. В 1900—
1904 гг.— канцелярский служитель Лубенского окружно
го суда; позже — инспектор земских школ в Лохвицком
уезде (10). В 30-е годы репрессирован. Его сын — Леонид
Валентинович Чичибабин — ныне проживает в г.Тамбове.
Жена Валентина Евгеньевича — очевидно, Чичибабина Надежда Павловна, с 1910 г. значится учительницей
Бессаловского училища Лохвицкого уезда (11).
Александр Евгеньевич Чичибабин родился 27 сентяб
ря 1875 г. (12). Учился в Лубенской мужской гимназии,
где оставался на второй год в 1 и 2 классах (13). С 1894 по
1896 г. — канцелярский служитель Лубенского окружного
суда, позже — на судебных должностях в Закавказье; с
1903 г. — на полицейских должностях в Полтавской гу
бернии. Успешно расследовал различные уголовные дела
(в основном кражи) (14). Служил и при Центральной Раде,
гетьмане Скоропадском, с 14 июня 1918 г. — начальник
державной вахты Хорольского уезда (15). Награжден ор
деном св.Станислава, медалями, почетным знаком Крас
ного Креста (16). Женат на Мартос Надежде Митрофа
новне (род. 14 февраля 1876 г.) из старинного полтавского
старшинско-дворянского рода. Имели детей: Веру (род.
6 июля 1898 г.) и Софью (род. 3 апреля 1903 г.) (17).
Младший из братьев, Николай Евгеньевич Чичибабин,
дедушка Б.А.Чичибабина, родился около 1881 г. (точная
436
дата в документах не указана) (18). Получил домашнее
образование; в 1902 г. сдал экзамены при Гадячском че
тырехклассном городском училище на звание народного
учителя. Служил в полиции: в Саратовской губернии —
Камышине и Хвалынске; с 1910 г. — в Кременчуге Пол
тавской губернии. В 1916 г. — помощник Кременчугского
полицмейстера. Награжден орденом св.Станислава, ме
далью в честь 300-летия Дома Романовых (19). Жена —
Скитская Надежда Ивановна, дочь статского советника,
родилась 7 января 1875 г. Женаты с 19 января 1902 г. Дети:
Наталья (мать Б.А.Чичибабина, род. 8 сентября 1904 г.),
Николай (род. 1 января 1905 г.), Сергей (род. 24 декабря
1908 г.). Кроме родных, двое усыновленных (родствен
ные связи не установлены): Людмила (род. 15 октября
1894 г.) и Софья (род. 11 января 1896 г.) (20).
Удалось найти информацию о семье прадеда Б.А.Чи
чибабина — Скитского Ивана Ивановича. Сын коллеж
ского ассесора, родился 17 июня 1851 года (21). Окончил
Полтавскую гимназию, затем (в 1876 г.) — юридический
факультет Киевского университета. С 1877 г. — на службе
в судебных учреждениях; с 1904 г. — товарищ председате
ля Дубенского городского суда; с 1907 г. — член Харьков
ской судебной палаты. Действительный статский совет
ник, награжден орденами св.Станислава 3 и 2 ст., св.Анны
2 ст., св.Владимира 4 ст. (22).
Первая жена Ивана Ивановича — Бржезицкая Жозе
фина Александровна, дочь штаб-ротмистра, римско-ка
толического вероисповедания. Дети: Петр (род. 28 июня
1874 г.), Надежда (бабушка Б.А.Чичибабина, род. 7 янва
ря 1874 г.; очевидно, в формулярном списке о службе
Н.Е. Чичибабина 1875 г. указан ошибочно), Зинаида (род.
4 марта 1877 г.), Александр (род. 26 декабря 1878 г.), Ни
колай (род. 26 марта 1880г.), Лидия (род. 12 июля 1882 г.),
Зоя (род. 23 октября 1885 г.). Жозефина Александровна
умерла 12 августа 1887 г. (23).
Вторая жена Ивана Ивановича — Надежда Павловна
Афанасьева-Прокофьева. Женаты с 30 августа 1891 г., не
веста в то время имела 27 лет, окончила Лубенскую жен
скую гимназию. Умерла в 1907 г. (24).
Один из сыновей Ивана Ивановича, Николай Ивано
вич Скитский, родился 26 марта 1880 г., крещен 9 мая в
церкви с.Журонинцы Звенигородского уезда Киевской
губернии (25). Окончил юридический факультет Киев
ского университета; с 1907 г. — на судебных должностях
437
в Дубенском окружном суде; с 1910 г. — помощник сек
ретаря Харьковской судебной палаты (26). 30 июня 1906 г.
в с.Хитцы Дубенского уезда заключен брак с мещанкой
г. Дубны Пейсаховой Марией Николаевной, 19 лет. Один
из свидетелей со стороны невесты — учитель Николай
Евгеньевич Чичибабин (27). Дочь Николая и Марии Скит
ских — Галина — родилась 27 февраля 1909 г. (28).
Не имея возможности исследовать родословную Чичибабиных в совершенстве, ограничимся только инфор
мацией, которую удалось установить по документам и ма
териалам госархива Полтавской области.
Источники:
1. Государственный архив Полтавской области (далее
ГАПО), ф. 755, оп. 3, д. 849, л. 3.
2. Павловский И.Ф. Первое дополнение к краткому
биографическому словарю ученых и писателей Полтав
ской губернии с половины XVIII века,— Полтава, 1913 —
С. 51.
3. Адрес-календарь и справочная книжка Полтавской
губернии на 1900 год — Полтава, 1900.— С.88.
4. ГАПО, ф. 755, оп. 3, д. 849, л. 4 об.
5. ГАПО, ф. 80, on. 1, д. 944, л. 25.
6. ГАПО, ф. 755, оп. 3, д. 849, л. 4 об.
7. Адрес-календарь и справочная книжка Полтавской
губернии на 1900 год — Полтава, 1900,— С .15.
8. ГАПО, ф.р- 2122, оп. 2, д. 7, л. 60 об.
9. См.: Павловский И.Ф. Первое дополнение...— С. 51—
56; Большая Советская Энциклопедия. Т.29 — М., 1978.—
С. 226.
10. ГАПО, ф. 755, оп. 3, д. 849.
11. Отчет Лохвицкой уездной земской управы за
1912 щщ.'т® Яохвица, 1913.— С.58.
12. ГАПО, ф. 755, оп. 3, д. 848, л.5.
13. Там же, л. 6.
14. ГАПО, ф. 80, оп.1, д.995, л. 134-158.
15. Там же, л. 161.
16. Там же, лл. 134, 156 об.—157 об.
17. Там же, л. 135.
18. ГАПО, ф. 80, он.1, д. 994, л.15 об.
19. Там же, лл. 37—40.
20. Там же, лл, 34, 38.
21. ГАПО, ф.755, оп.З, д. 756, л.2.
438
22.
23.
24.
25.
26.
27.
28.
Там же, д. 757, лл. 97—102.
Там же, л. 10.
Там же, лл. 18—20, 98.
Там же, д.755, л.2.
Там же, лл. 26—28, 32.
Там же, лл. 3—4.
Там же, л. 27.
СПРАВКА*
Чичибабш Микола Свгенович, 1880 року народження,
украшець, безпартШний, вчитель, до 1917 року служив
полщмейстером м.Кр§менчука, при РадянськШ влад1 працював сторожем в р*зних установах м.Кременчука. На
пщстав1 рш ення Особливо! тршки при УНКВС по ПолтавськШ обласп eia 29.09.1938 р. за участь в контрреволюцШнШ вШськово-бшогвардШсьюй повстансьюй оргашзацп (ст. 54-2, 54-8 и 54-11 КК УРСР) страчений 4 жовтня
1938 року.
Постановок) Президп Полтавського обласного суду
ранения тр1йки вщм1нено, справа впровадженням припинена за недоведенням обвинувачення.
Пщстава: кримшальна справа арх. № 4981-С.
Чичибабш Валентин Свгенович, 1873 року народження,
уродженець м. Лубни, украшець, безпартШний, осв1та нижча, працював на канцелярськш посад1 вщдшу народно!
осв1ти (1936 р.), се!фетарем Лохвицького Нарсуду (1938 р.).
02.10.1938 р. ВШськовим Трибуналом Харювського вШськового округу за участь в антирадянсьюй повстанськодиверс1йн1й орган1зацп (ст. 54-2, 54-11 КК УРСР) засуджений до 10 poKie позбавлення вол1. Ухвалою вШськово!
колеги Верховного Суду С РС Р № 00904/Р-38 вщ
08.05.1958 р. вирок ВТ вщмшений, справа припинена за
BiTcyTHicTio складу злочину.
Вщомосп про подальшу долю вщсутш.
Пщстава: крим1нальна справа арх. № 5510-С.
* Копия документа, выданного Полтавским областным управле<ием Службы Безопасности Украины.
440
Чичибабин Николай Евгеньевич, 1880 года рождения,
украинец, беспартийный, учитель, до 1917 года служил
полицмейстером г.Кременчуга, при Советской власти ра
ботал сторожем в разных организациях г.Кременчуга. На
основании решения Особой тройки при УНКВД по Пол
тавской области от 29.09.1938 г. за участие в контррево
люционной военно-белогвардейской повстанческой орга
низации (ст. 54-2,54-8 и 54-11 УК УССР) казнен 4 октября
1938 года.
Постановлением Президиума Полтавского областного
суда решение тройки отменено, дело воплощением оста
новлено за недоведением обвинения.
Основание: криминальное дело арх. № 4981-С.
Чичибабин Валентин Евгеньевич, 1873 года рождения,
уроженец г.Лубны, украинец, беспартийный, образова
ние низшее, работал на канцелярской должности отдела
народного образования (1936 г.), секретарем Лохвицкого
Нарсуда (1938 г.). 02.10.1938 г. Военным Трибуналом Харь
ковского военного округа за участие в антисоветской по
встанческо-диверсионной организации (ст. 54-2, 54-11 УК
УССР) осужден на 10 лет лишения свободы. Решением
военной коллегии Верховного Суда СССР № 00904/Р-38
от 08.05.1958 г. приговор ВТ отменен, дело остановлено
за отсутствием состава преступления.
Сведения о дальнейшей судьбе отсутствуют.
Основание: криминальное дело арх. № 5510-С.
ХРОНОЛОГИЯ Ж ИЗНИ И ТВОРЧЕСТВА
БОРИСА ЧИЧИБАБИНА
9 .1 .1 9 2 3 . Родился в Кременчуге в доме родителей ма
тери Натальи Николаевны Чичибабиной, жившей в Харь
кове с мужем, отцом ребенка, и приехавшей к родителям
рожать первенца.
1 9 2 3 — 1 9 2 8 . Брак оказался непрочным. Н.Н. вышла вто
рично замуж за Алексея Ефимовича Полушина, офицера
Красной Армии, усыновившего Бориса в полуторагодо
валом возрасте.
1 9 2 8 — 1 9 3 0 . Семья жила в Кировограде.
1 9 3 0 — 1 9 3 5 . Семья переехала в пос.Рогань Харьковской
обл. В 1930 г. начал учебу в школе. Первая попытка напе
чататься — стихотворение «Ленинградские партизаны».
1 9 3 5 — 1 9 4 0 . Семья переехала в г.Чугуев Харьковской
обл., где Алексей Ефимович получил должность началь
ника штаба эскадрильи летного училища. Учился с 5-го
по 10-й класс в школе № 1, участвовал в литературном
кружке. Подписывался «Борис-Рифмач». Стихотворения
появлялись в школьной печати и даже городской газете.
1 9 4 0 — 1 9 4 1 . Поступил на исторический факультет Харь
ковского университета. Одно из стихотворений этого
периода — «Проспект Ленина в Харькове» вошло впо
следствии в сборник «Мороз и солнце» — 1963 г. В июне
началась война, и Борис вынужден уехать в Батайск — по
месту очередного служебного перемещения Алексея Ефи
мовича.
* ¥ 1 1 .1 9 4 1 — X I . 1 9 4 2 . Ученик токаря, токарь авиаре
монтных мастерских Батайского авиаучилища, г.Евлах
Аз.ССР. Батайское училище было дислоцировано в г.Ев
лах Аз.ССР.
(И м е н н о з д е с ь о т к р ы л а с ь с е м е й н а я т а й н а , ч т о А л е к с е й
Е ф и м о ви ч н е р о д н о й о т е ц Б о р и с а . О т ц о в с к и е и сы н о вьи ч у в
с т в а с о х р а н и л и с ь п р е ж н и м и ). *
* Текст анкеты (Личный листок по учету кадров), заполненной
Б.А.Чичибабиным в ноябре 1989 г.
442
X L 1 9 4 2 — 1 .1 9 4 3 .
Солдат 35 запасного стрелкового пол
ка Груз. ССР.
1 .1 9 4 3 — V I I .1 9 4 3 . Курсант 49 школы младших авиаспе
циалистов, г.Гомбори Груз.ССР.
V II.
1 9 4 3 — V I 9 4 5 . Механик по авиаприборам в разных
авиачастях Закавказского военного округа Аз.ССР.
V I .1 9 4 5 — I X .1 9 4 5 . Механик по авиаприборам Чугуев
ского военного авиаучилища, г.Чугуев Харьковской обл.
В сентябре 1945 г. демобилизован по болезни (варикоз
ное расширение вен на ногах с трофическими язвами).
I X .1 9 4 5 — V I .1 9 4 6 . Студент филологического факульте
та Харьковского университета.
(П и с а л с т и х и , р а с х о д и в ш и е с я в с п и с к а х , н а ч а л п о д п и с ы
ва т ь ст и хи ф а м и ли ей м а т ер и —
Ч ичибабин. В ст и ха х и
р а зго во р а х п р о являет ся б ун т а р ск и й , во льно лю б и вы й х а р а к
т е р ).
V I.
1 9 4 6 — V I. 1 9 5 1 . Арестован. Осужден «особым сове
щанием» за антисоветскую агитацию.
( И з Х а р ь к о в а Б . Ч. п е р е в е д е н в М о с к в у — п р о х о д и т п о
к а к о м у -т о « м о с к о в с к о м у д е л у » . Н а Л у б я н к е (с и д е л о к о л о 2 - х
м е с я ц е в ) н а п и с а н ы «К р а с н ы е п о м и д о р ы » . З а т е м Б у т ы р с к а я
т ю р ьм а , вст р еч а е б еж ен ц а м и и з Х а р б и н а , о к а за в ш и м и в л и
я н и е н а е го р е л и ги о зн о е м и р о в о ззр ен и е; д а л е е « В ят ла г» К и
р о в с к о й о б л ., г д е б ы л и н а п и с а н ы с т и х о т в о р е н и я , с т а в ш и е
з н а м е н а т е л ь н ы м и в е г о т в о р ч е с т в е :« С м у т н о е в р е м я » , « М а
х о р к а » , « Е в р е й с к о м у н а р о д у » , « Б и т ва » и д р у ги е . В о зв р а щ е
н и е в Х а р ь к о в вм ест е с К л а в о й П о зд еево й , к о т о р а я в л а ге р е
н е р а з с п а с а л а и в ы р у ч а л а Б о р и с а ).
V II. 1 9 5 1 — I X .1 9 5 3 . Разные случайные работы (длитель
нее других — рабочий сцены Харьковского русского дра
матического театра) и учащийся бухгалтерских курсов.
(Ф и к т и в н ы й б р а к с К л а в о й П о з д е е в о й . О т ъ е зд П о э д е е в о й и з Х а р ь к о в а . О ч е н ь т р у д н ы й п е р и о д в ж и з н и Б . Ч. С о х р а
н и л и с ь е го р у к о п и с н ы е с б о р н и к и , д а т и р о в а н н ы е 1 9 5 2 и 1 9 5 3 г г .
В о д и н и з с б о р н и к о в в к л ю ч е н а а н к е т а « М о я и с п о в е д ь » ).
I X .1 9 5 3 — I I I . 1 9 5 6 . Бухгалтер домоуправления.
(В о с с т а н а в л и в а ю т с я п р е ж н и е и п о я в л я ю т с я н о в ы е д р у
ж еск и е с вя зи .
Б . Ч. с о е д и н я е т с во ю с у д ь б у с п а сп о р т и ст к о й : т о го ж е
д о м о уп р а влен и я — М а т и льд о й Ф ед о р о вно й Я к у б о вс к о й и п е
р е х о д и т к н е й ж и т ь н а у л . Р ы м а р с к у ю , 1 , к в . 1 3 ).
I I I . 1 9 5 6 — V I .1 9 6 2 . Бухгалтер грузового автотаксомотор-
ного парка (впоследствии — автоколонна № 2228).
(Знакомство с бывшими харьковчанами — Б.
С луц ки м ,
Г. П о ж ен ян о м , Г. Л еви н ы м . П е р ва я п у б л и к а ц и я : ж урн. « З н а
443
м я» 1 9 5 8 г. № 11 п од ф а м и ли ей П о луш и н . Ф орм ирует ся кр уг
д р у зе й , п р о во д я т ся ли т е р а т у р н ы е «среды ». З н а к о м с т в о в
К р ы м у с М а р ш а к о м . В н а ч а л е 6 0 -х д л и т е л ь н о е вр е м я ж и вет
в М о с к в е (у Ю . Д а н и э л я и Л . Б о г о р а з), р а б о т а е т н а д сбор
н и к о м «М олод ост ь». П о д д ер ж и ва ю т ся т еп лы е от но ш ени я с
М а р ш а к о м . Б л а г о д а р я Г . Л е в и н у з н а к о м и т с я с Э р е н б у р го м ,
С е л ь в и н с к и м , Ш к л о в с к и м . В ы с т у п а е т н а л и т е р а т у р н о м о бъ е
д и н ен и и « М а ги ст р а ль» , р а б о т а ет н а д сб о р н и ко м ст и хо в.
П у б л и к а ц и и — в 1 9 6 2 г. в ж ур н . « Н о вы й м и р » № 5 и в х а р ь
к о в с к и х и к и е в с к и х и з д а н и я х (« Р а д у г а » ).
В 1 9 6 3 г . вышли первые книжки — одновременно
в Москве и Харькове:
в Москве — сборник «Молодость» («Сов. писатель»),
в Харькове — сборник «Мороз и солнце» («Прапор»).
V III.
1 9 6 4 — 1 .1 9 6 6 . Руководитель литературной студии
при ДК работников связи.
(У в о л е н п о н е г л а с н о м у т р е б о в а н и ю К Г Б , ф о р м а л ь н о — п о
со кр а щ ен и ю ш т а т о в. С т уд и ю р а с п у с т и л и . П о с ле за к р ы т и я
с т у д и и Ч и ч и б а б и н о с т а л с я б е з з а р а б о т к а .)
V. 1 9 6 6 — I I I . 1 9 8 9 . Подсобный рабочий, ст. товаровед,
ст. мастер материально-заготовительной службы харьков
ского трамвайно-троллейбусного управления. 16 июня
1966 г. принят в Союз писателей СССР (одна рекоменда
ция С.Я.Маршака), в 1973 г. — исключен, в 1988 г.— вос
становлен (чл. билет № 11333, выдан 25.04.1988 г.)*.
1 9 6 7 . Выходит сборник «Плывет „Аврора”». Разочаро
вание в попытках демократизировать общество, невозмож
ность печатания лучших, главных стихотворений, — все
это и личная драма приводят к душевному кризису, на
шедшему отражение в стихотворении «Сними с меня
усталость, матерь Смерть». В октябре произошла встреча
с Лилей Карась.
1 9 6 8 . «И для него воскресли вновь и божество, и вдох
новенье, и жизнь, и слезы, и любовь».
1 9 6 9 — 1 9 7 1 . Знакомство с московской духовно близ
кой литературной средой — Л.Е.Пинским, А.И.Шаровым,
АЛ.Галичем, Г.С.Померанцем, З.А.Миркиной.
1 9 7 2 . Самиздатовский сборник стихов под редакцией
Л.Е.Пинского.
1 9 7 7 . Подборки стихов в журн. «Глагол», вып.1 (издво «Ардис», США).
* На этом кончается анкета, составленная самим Борисом Чичибабиным.
444
Двадцатилетие с 1 9 6 8 по 1 9 8 7 гг. Общение и перепис
ка с Л.Е.Пинским, обширная переписка с Г.С.Померанцем и З.А.Миркиной, ставшими для него в определенный
период духовными учителями, огромная симпатия и лю
бовь к А.И.Шарову и всему дому Шаровых и другие инте
ресные знакомства в Москве. Ежегодные поездки (в лет
ний отпуск) с Лилей — Ленинград, Прибалтика, Западная
Украина, Восточный Крым, Молдавия, Одесса, Киев,
Львов, Чернигов, Армения, Грузия... Завязываются дру
жеские связи в Киеве (с Е.Ольшанской, Ю .Ш анишным,
Г. Ароновым, М.Руденко и др.), в Ужгороде (с Ф.Кривиным), в Ленинграде (продолжается дружба с М.Копелиовичем, знакомство с А.Володиным).
В Харькове сохраняется и расширяется круг близких
поэту по духу людей —Л.Пугачев, М.Богославский, М.Рахлина, А.Филатов, А. Лесникова, Н.Смирская, А.Верник,
Ю. Милославский, БЛадензон, Г.Алтунян, А. Черняк, В. и
Л.Нацик, М.Стасенко, В.Недобора, М.Блюменкранц и др.
1 1 .1 9 8 7 . Первое публичное выступление на конферен
ции физиков, Харьков, Старый Салтов (организовал В.Нацик).
1 5 .V .1 9 8 7 . Первое публичное выступление на 110-лет
нем юбилее Н.А.Некрасова. Библиотека им. Н.А.Некрасова, Москва.
2 .Х .1 9 8 7 . Авторский вечер в библиотеке им. Некрасо
ва, Москва.
1— 2 .Х .1 9 8 7 . Участие в вечерах журн. «Огонек» в кино
концертном зале «Октябрь», Москва.
1 3 .X I I . 1 9 8 7 . Авторский вечер в Центральном доме ли
тераторов (ЦДЛ), Москва.
1 1 .1 9 8 8 . Авторские вечера в Киеве (3 выступления).
5 . I I I . 1 9 8 8 . Авторский вечер в Клубе железнодорожни
ков, Харьков.
2 4 .I V . 1 9 8 8 . Авторский вечер в Доме медиков, Москва.
Восстановление в СП.
2 5 .IV . 1 9 8 8 . Участие в вечере памяти А.И.Шарова в биб
лиотеке «Юго-Запад», Москва.
2 8 . I V 1 9 8 8 . Авторский вечер в доме писателей в Ле
нинграде.
1 8 , 1 9 , 2 0 .1 X 1 9 8 8 . Авторские вечера в Донецке.
X I I .1 9 8 8 . Участие в вечере памяти А.А.Галича в Доме
кино, знакомство с Э.А.Рязановым, Москва.
X I I . 1 9 8 8 . Выступление на филфаке МГУ, Москва.
X I I . 1 9 8 8 . Участие в благотворительном вечере в помощь
Армении в Минске с выездной редакцией журн. «Дружба
народов».
445
1— I I . 1 9 8 9 . Фильм студии «Останкино» «О Борисе Чичибабине» показан по телевидению.
4 . I I I . 1 9 8 9 . Авторский вечер в Доме архитекторов,
Москва.
V I. 1 9 8 9 . Участие в вечере, посвященном 100-летнему
юбилею А.А.Ахматовой, Киев.
IX .
1 9 8 9 . Поездка в Италию с делегацией московских
писателей на церемонию вручения премии Маццело (Си
цилия, Палермо).
1 9 8 7 — 1 9 8 9 . 26 публикаций в центральной прессе (Мос
ква, Ленинград) и восемь на Украине (Харьков, Киев,
Донецк). Выдвинут на Государственную премию.
1 9 8 9 . Пластинка фирмы «Мелодия» «Колокол».
1 9 8 9 . Сборник стихов «Колокол» в изд-ве «Известия»,
(Москва) за счет средств автора.
1 9 9 0 . Сборник стихов «Мои шестидесятые», изд-во
«Дншро», Киев.
3 1 .1 1 1 .1 9 9 2 . Авторский вечер в Доме архитекторов, Киев.
IX . 1 9 9 0 . Выступление на фестивале авторской песни,
Киев.
1 3 .I I I . 1 9 9 0 . Участие в вечере памяти Б.Пастернака,
100-летие со дня рождения. Концертный зал им. Чайков
ского, Москва.
1 2 .X I I .1 9 9 0 . Участие в вечере памяти Б.Пастернака,
100-летие со дня рождения. Музей изобразительных ис
кусств им. Пушкина, Москва.
9 — 1 9 .X II.1 9 9 0 . Поездка в Германию по приглашению
профессора Кельнского университета В.Казака.
1 9 .1 .1 9 9 1 . Участие в вечере памяти О.Э.Мандельштама, 100-летие со дня рождения, Москва.
2 1 .1 .1 9 9 1 . Вручение Государственной премии в Кремле.
1 9 9 1 . Книга стихов «Колокол», изд-во «Сов. писатель»,
Москва.
3 0 . V. 1 9 9 1 . Участие в праздновании 99-летия со дня рождения Г.Паустовского в Тарусе.
2 1 .Х . 1 9 9 1 . Участие в первом съезде российских писа
телей.
2 0 .I V . 1 9 9 2 . Авторский вечер в Доме актера в СанктПетербурге.
3 0 ,3 1 .V 1 9 9 2 . Участие в праздновании 100-летия со дня
рождения К.Г.Паустовского в Тарусе и Центральном доме
литераторов в Москве.
3 0 .X — 6 .X I. 1 9 9 2 . Поездка в Израиль с украинской де
легацией по налаживанию культурных связей на форум
украинско-израильской дружбы.
V I. 1 9 9 3 . Пушкинский праздник в Гурзуфе.
446
Международные чтения в связи со 100-летием Дома
Волошина.
V I, I X .1 9 9 3 . Съемки документального фильма «Испо
ведь». Студия документальных фильмов, Киев. Режиссер
Р.Нахманович.
1 7 .Х ,1 9 9 3 . Авторский вечер в киноконцертном зале те
лецентра «Останкино», Москва.
1 9 .Х .1 9 9 3 . Вручение премии им. академика А.Д.Саха
рова, присужденной литературно-общественным движе
нием «Апрель», Москва.
IV .
1 9 9 4 . Чеховские дни в Ялте. Выступление в домемузее Чехова.
V I. 1 9 9 4 . Участие в фестивале авторской песни в г. Ро
стов-на-Дону.
V III.
1 9 9 4 . Сборник стихов «82 сонета плюс 28 стихо
творений о любви», изд-во «ПАН», Москва.
5ЛХ.1994.Встреча с немецкими студентами Фрайбург
ского университета (руководитель Э.Шорре), Лицей, Мос
ква.
2 8 . IX — 6 .Х . 1 9 9 4 . Поездка в Израиль в составе украин
ской делегации на антифашистский форум.
1 2 .X I.1 9 9 4 . Выступление на вечере «Литературной га
зеты» — «Автограф».
14.
X I .1 9 9 4 . Сигнальные экземпляры сборника стихов
«Цветение картошки», изд-во «Московский рабочий»,
Москва.
15.
X I I .1 9 9 4 . Скончался в 12 ч. 20 мин. в отделении ре
анимации Научно-исследовательского института невро
логии и психиатрии, г. Харьков.
В 1 9 9 4 г. собрал, книгу стихов и прозы, которая вышла
после его кончины в начале 1996 года.
Ярогт пф)! ia x ЛраУп,*дна6теа(
НАРОД НЫ Й
—
^
K O M C A P IA T O C B IT H
УРСР
/y A o f* ftr 6 u
,
(ьаза^аачиьм осо мкяаду)
Сшдосъпй К И Ш
— ........
ГЦЯзвисце
П о батькгоЫ
% .^ -JS f-
--------- ------- ------------ ---
•Ф акультет
Д ирект ор
г
К в и т е к д ’. йемий д о
з /ы ш ь .
д а т а вкд а ч ! ка и гн а
(тдиис студент»)
Форма «А»
МИНИСТЕРСТВО
В Н У Т Р Е Н Н И Х Д ЕЛ
ПНДОМ НА ЖИТЕЛЬСТВО НЕ СЛУЖ ИТ.
ПРИ УТЕРЕ HP. ВОЗОБНОВЛЯЕТСЯ.
4-БХ
. и Ж
^ .
Студенческий билет
Бориса Полушина.
Выдан в 1940 г.
acrnjtf bi: . - ( h
справка*
&идаяа трэдам** (вс) .
75£&гй«^рож!^и1, уроженцу (ne)J
гражданство (подданство^Се^ве/?...
осужденному (оА)
f l« t y _
к лишению свободы па -..^27*Я./й£.. лет с поражением в правах на
,...И& 4'..-..гол», имеющему (ей) в прошлом судимость-....--- -------------
_.................... ............. ....
.....
(ла)
.'.......
в том, что он (она) отоьГ&ал
наказавне л местах заключения
-МВД пь *../.Зг..э.
г. н-iio
-
. J<&s7XfyOUb<*L. .
С применением — -..у ..
------------- — --------------- ------Освобожден (ив)
г. в следует к.избранному
месту жительства
S r C /L tL ^ -----_ /-> СУ
(город, «до. дор, роАод, обдость)
до ст.
----- /4?'Р*±** +'*'- д.._ ‘
f
ft
Справка
об освобождении
Б.А.Полушина
из исправительно'
трудового лагеря.
1951 г.
ПРАВЛЕНИЕ СОЮ ЗА ПИСАТЕЛЕЙ СССР
Литературная консультация для начинающих авторов
_ ф^ М о м Г ^ у я . ^ м с 1юго^ д. № 62 . Тел. Д 6-16-41
.16.*__ Щ—
т %.
Дорогой Борис А лексеевич!
П р о стате п е н я , п ож алуйста, з а мое д о л го е ы олчен ие. Очень п ае с о вестн о - но в с е х о т е л о с ь бы н ап и с а т ь Зел т о г д а , ко гд а уже х о т ь ч то -н и
будь п р о я с н и т с я . Но т а к как в о з и ныне т а м , а я п р ед ставл я й себ е Ве
к е н ете р п е н и е ш беспокойство - хочу р а с с к а з а т ь Вам в каком положении
пела.
Вернувшись из о тп у ска, я с р азу же подучила Вашу р у к о п и с ь. Очень
меня п орадовало т о , что в ней много хороших с т и х о в , которых я не р и а
л а . И с-моему, может п о у ч и т ь с я н еплохая книж ка. К сож алении, мне еще
н е у д а л о с ь п е р е д а т ь рукопись Кокову - т . к . В иктор Федорович в с е в р е
мя бмх. в р а а " е э ц а х . Но в понедельник я у с п остараю оь е го у л о в и т ь и до
го в о р и т ь с я с ним об> в с е м . 6 Знамени с о б и р е в т о я н а п е ч а т а т ь Ваши стихи*
К ак мне сообщила т .К о д у х о в а, -они отобрали 4- ст и х о т в о р е н и я : "М олодость1*!
"С е в е р " , "Дождик" и "О ктябрь" /Уже картошка в ы к о п а н а /. Большую п о д б о р ку Стихов я о п я т ь о ?несла в "Дружбу народов" - там в о тдел е п о эзи и сей
час р а б о т а е т А .К иреева - жене Р о бер та Р о ж д е с тв е н с к о го , критик по х ю аз к и , к о т о р а я давн о зн а е т Ваши стихи л хорошо к ним о т н о с и т с я . Я думаю,
что на э т о т р а з ыожзт бнтт что -н и б у д ь у них и п р о ск о ч и т.
■Хочу Зам р а с с к а з а т ь еще вот о чем Ариадна Г р и го р ьевн а в с т р е т и л а с ь к а к -т о с С ел ьви нски н, р а с с к а з а л а о
Вас и п о к азал а ваши стихи(стары е).С ельвинскоцу стих и п о н рави лись и он
написал письмо в и з д а т е л ь с т в о "С оветский п и с а т е л ь " — заведующему р е
дакцией р у сск о й с о в е т ск о й п оэзии В .Б .С у б б о ти н у . Письмо н ах о д и тся у
м еня. Мм е г о передадим вм есте с рукописью . Думаю, Вам и н тересн о у з
н а т ь , что н ап и сал С ельвинский. Зот копия э т о го п и сьм а:
"Д орогой Василий Ефимович I
Рекомендую Вам с т и х и Бориса Лолушина п о эт а высокой квалиф икации.
Хочу д у м а т ь, ч то вы н е пройдете мимо э т о го м а с т е р а .
Жму руку
Ваш Илья С ел ьви н ски й ."
/Вы уж и зв и н и т е , что он н азы вает в а с Полушиныы - я только н ед ав
но у гн е л а о то м , что Зы решительно х о т и т е подписы вать свои стихи ф а
милией Ч и чи баби н/.
Крепко жыу Вашу р у к у .
С уважением
Фрагменты письма Б.Чичибабину
из Правления Союза писателей СССР. 1959 г.
449
(Зорow e Зина о /риз орали ! Бот и свободное времл, назначенное yJJ
письма, подошло, воя и бумаге лежит передо мной, of А смотрю на ш*
нан 3 ^ ам и нияак ие
начать , потому чаа мет у мен* слов, а
Лил* ми* их не подскажет, чтобы Хоть в на но0-то мере передать
вам ту благодарность , и радость и гордость , и неловкость и стыд,
которые мы испытываем от всею того, чаю вы дл* нас делаете.
Никогда в жизни мы просто физически не сумеем, не сможем отве
тить своим добром на ваше добро* Пусть будет тан ! л напишу
вам щ е рп% наш еналног спасибо, о вы gat сами почувствуйте его си*
ну. подлинность и глубину, и всёf что есть за ним.
Милах, любима*, роднал З и н а ! О З а шин стиха*, которые дл* нос
обоих стали частью нашей онцзни, мы, если сумеем, напишем отдельно
и много. Читать и. перечитывать баша письма дне нас самсы болшю*
радость и в то &е врем* большой стран а стыд., потому; что нас. бы,
бег вешго. сомнении,, придумали. Мы гораздо несовершеннее, чем Бадумаедя, гораздо иевт еЫ нньт , лезмыслен***-, трусливее и слабее, чем
бы себе нет представл/е/Р*. Пугано, что бы это знали, потому что
будет уяшено, если при. новой встрече, про гневом общении, в риыФре
бы это почувствуете сами и испытаете риючарьЪание, черчение и сомелемне., а ним будем больно за бос.
бы оба забросали нею талии количеством мудры*, прекрасных и очень
нушнЫХ длл нас писаний, что мы просто не сумели еще с этим спраёимьса,
U поэтому моё Письмо будем, вероятна, короче всех предыдущих, 3 по
стараюсь написам атом, чт. успел обдумать и с чем успел не согла
сит е*. П*' перрд этим?,. дялт к* эм* внашо, J дышен сказать, что *
принадлеж у* ш м лю длм , моторы* любш не мииги, а гшеапнтеб, нгст*и, oh: позяьЯу Но фильмы, а реошм2сёре& и т.д> Самое слабое, самое неудач
ное, соме* оенллвое стхотворем** Мандельштама или Цветаевой (at у Ш
ведь есм званые) длл мене М равна будет любимым и моим, У Ловоьт*
есть один совершенный фолы* - „ Земле * - и одна совершенное повеем «Очарованней Лосна" , но j люблю все ого фильмы, сценарии, дневниковые
зснщси, *ющму что люблю самого- 4овш ню , его мору мраеот и добра; его
душ у. /По ал самое л могу ентать о всех, него J люблю - от Льва
/Палетою до Галича и- Самойлова, J? могу увмнатыу и остывали,. Но,
Пока увлекаюсь, Люблю целиком и. вег (т ут , наверное, не очень точное
слово: „люблю'0, потому что ведь Понимаю »е и отделяю лучшее от худ
шего, сильное от слабого, но кок сшить иночв, не знаю - Не.инйеркуМсСя*).
U *наоборот*, аамиО прекрасный puccto), стихотворение, стати, фильм человека,
который не стал длз мена любимым, Моим, Могут мене взволновать, нотрлс т , но оиизьыс моей не станут, С тех пор, хан блазодарз Леониду
мевичд, л . прочитал. ^Пвадрильон * и т.Уыо&х* ниоткуда", j примлл и hoпобил /риеорик целикоми на всю Жизнь, J могу сотлаьонШ и не сстлоы*.
cf с нахимн-то мыеллни и поломеиилни, Но наонды написашл им строчка
аддещ длл мен* важна и необходима, дороги и мутна мнеБудьте здоровы и бермите друг друза. Обииьо** и уму** вас.
От нас ссеол
dOt^uc.
Фрагменты письма Бориса Чичибабина
Зинаиде Миркиной и Григорию Померанцу. Начало 70-х.
450
Ларомл £$h *uj Нинойховма u tfeomtcj £<дин6вич f
Ш наос медлен ношу xmcoti a вНм холЮ&Исм и caytgжонаем бтядобхтих
Писем-/тел, c уем сбита с ууебемствием ихегксетпс пышна в листах,
Лизи( панн/ окуна, 4 ней /искрами ниче?о не пдеисхоуит. fyuахmi же о icy.
ведением и зхавном пдосто немыслимо, л и 4 auto* gostaioge немидее неумех
Сказаны оо ином. Л y jj шиховжпо жалко схов и стиуно опшинемн у вас lyeш. Уведем, ут ву эме понимаете и не оёижытеа на наше у елок техгоЮл и ооналнее нвеинхзычие отписок.
ВЫ лучше*1 и ,'ховкее в жизни слушание/ с нами 4 Москве . /в я н у мое
ОсмтоагН не тонко самое уодозив и сомы* о*щы>« ним .асуи, по щ-оладкне Мн
Случаем и тену/м (ш/ко/уа не педестсгКим a/ufCgagtiOi и ехнвимй су р вуб а
Юс, час сна свела нос с вони), - Н о и вообще fre по^а&стохще/чу, 'tn-онёедеснону думающие, чувтврщее/таюя оннуое, все мало-малюю особенные о
Ливне - ннш*о мим.
В общем живёт*J Нам скучно и скудне- УаКдуое, см э/пс/о J Jo ire уно
вденЗ н9 ниносил ни одной саихомвод'псй стдо/ки и, хани ytnw»t*fc срез тем,
УЖ эти не /ловкое д!4о меей дуьи (а это, дебстЬатмне, пи*), но Они*
невесело. U Лилх gain с пе^шала писан* стихи. /4 были они у неё, на тс
виллуt инпгдеи/hi г санс с/пдоньи* и и/ссврдшеннне пс средне, но ни но пи
tjgytut иеос/ожие и ууивитхлтие своим мидевге/^хмием. J? Jнам, уте ей On+i
леяиоа ncrummi и* вам, Н° и 6о/о арнигне; Q m& омет заетеКчивЬ; но, елспо.
yogt лмбви, уже лдШкжх квот и ' Q&kguie, xax.Kuagft /титогт вам свей
стою* стхомводеми*.
СлняхотХодених Зинн Мидкычй ннносу не оу$уЛ НуаЬамШ oo/ttoUHtmjjy или
/еотл 6а какой-по зыспктглио6 /думе хирей, котсдые вообще лмо/т и чувст
вуют стихи. Это, в истинем и пдекдясном значении дельпю/нси мидииа, хвмник дл/ дусской пении ^снплушкинской) Уужуе и небывалое. Зил, ngaiga,
*Ред*у Ъинко и еще хаки/, тс уводубяыотчомкыё види./аисуи, to веде Это *ь
боюмохи, а нс философы. У Цветаев»*}. в том вюИиы. пдози, что кем у
вас, тсведитех с позии вехиксн
и высокой ^/ехСуедлии) - Цветаеве
счимием, чтоt гапи Гете отдомкой, обшидтй /йлдедлиио, но лчвк> темно в
тинвщс MiMoCeutJ' в стрАЫЫх cmu/or»togeuujy, ou noguunaema На ту выгону,
им те духовные ««детин, на меПсдык Геагдеджн» Погодами 4 t i fyeMJ. (Sm*ru
Зинк, те, что j знсос, нднннмаю -и люблю, бодазец высокой HoOfyt/. tf a m i
те/юдешний вкус они соводштни по родне, ибо родмя в них вооби/к не ощуUfaomcx. Вам мо?/а м/ пскдовимсх ее пс?мо, кото/ую ви, побиломену, Не Уетиха, Ш колодах пдоиихку/Мх бехш и тдевонб за хиовеаслво и масшу/на чув
ствами, овамо ношвяемкме у/олуаискими. #о в о ото поэме око стдом
С feme (. вноУо/t Strno £&о'), и это мне ухШ о по ууие, питому что х сам
ненавижу вехкее -efeio (-^бхуу тд$в° ,-нан ска/еяо у Маидехш/гчста) имена
Оуеджимкх у/хон (мдеме ^уинелвекнепх, канедве Хак-дс/ де/он-мо и не сппНен»:
Сокдш/кмих и еввершттвбвакйх души).
may тда/иуко, но это бала 6 у** совеем у д у м псв/см и нс,нисан.их удуюм
Художником. Мне кажетгх, что бул/оков л ото великим писанием- £нц мейл-
Мб седуатш но нос и ма
Обкомоем и у ейу км вас
Фрагменты письма Бориса ЧичибабИнй
Евгении и Леониду Пинским. 1971 г.
Дороги* Днна Михайлова и Шяра Шрашевич* Спасибо (ап за
добрую память, добрые чувства и добрые tvоlor, которые нам, юзш и
беем люд/м яа земле, совершенно необходим/, если долге ми их и не за.
служили* (jlycmb вам яе ломаемтех яи комичным, ни претенциозным эя/ОцМЫ;
Л, правда,
Мо^ З ахе * т ,сл/х уделит ь нас двоих - мен/ и Лилю).
Яв сердитесь на нас за наше долгое молчание, не тревожите/, и не огеруайтесЬ из-за него и - самое главное - не считайте нос забывчивыми, неблагодарными или чужими, Мб/ полюбили вас на всю жизнь, мая очень близних людей, очень хороших, очень доорых и, что мы сейчас смоли особенно це
нить, мудрых во всей своей смешной и милой детскости, греховности и
Незащищённости. & мысА/х, в душе мы никогда не расставались с вами,
думаем о вас с любовью, пониманием и сочувствием, скучаем по вас, всё
время рассказываем о вас розным людлм. Молчали же так долго, потому что
писать о том, что происходит с нами - нечего, о том, что происходит вид.
при нас - невозможно, о том, что происходит вокруг - незачем, а просто, чтоб
ИапоЯкить о себе - неловко и ненужно.
" ''гЯндрел Платонова мы любим больше всех русских прозаиков ЯX вена
(даже учитывал Юанс/Ху как-бзунии^ОлегасгЧПынлнов'итигВаВелЬ :'он Серьвзиее, трагичнее, глубже любого из них - и по таланту, который даете/ от
бога, и по видению, и по поведению) U, После /оголи, /Полотого и Достоев
ского , больше всех прозаиков, России вообще, &от о ком Хотелось бы Зна/ч(,
Как можно больше - все до подробностей или хот/ бы главное. Маним он бьт
в жизни - с людьми, с женщинами, d книгами ? были ли у него друзь4 ? Мне
он предсмавл/етс/ страшно одиноким, никому не близким ( j знаю с чьих-то слов
О его дружбе с Шолоховым, Фадеевым, дружбе кабацкой, рюмочной, ко это ведь
совсем яе то, да? ) . Роднее всех и таинственнее всех. У Любого писотел/, са.
того огромного, у Достоевскою, например,
покопавшись, обнаружить учителей, предшественников, родственников, JTomoio же не было.никого : сам по себе, на голом месте. Может быть , как м аст ера, ему чем-то близки Десеов или
/орький, Но в какие глубины, в какие мраки от них он ушёл, за придевлпЬ*
Земель, в тридесятое царство. *4 сколько света, святости и подлинности в его
расстах о дет/Х. U всю жизнь ругаемый, прорабатываемый, чипа/пел/м не*
известный, под страхом ареста. Сам-то он знал,-лето он? Подавно вышла.-нимна его статей о литературе '. & нехопюрнх; во многих спють/х он вроде бы оправдывоете/ j a то, что сам делал кик художник (все равно читать иг страшно ин
тересно). Soar судьба, вот жизнь,
О б а с оиг мы с Дилей знаем совершенно точно, что какие йниги еще о
Вы н е н а п и с а л и и не. напечатали, Вы всегда будете мудрее, значительнее,
луча* и больше того, что Вы пишете. Мы считаем, что эта случаема/ крайне
редко и что это прекрасно.
у мае з а /А м о с a.uxectcrJ яе-яшею с П ен ут * * * , " « < №
fill яезеслеяяиис, со еяегтей (омо/ ,а(^ ,ое/ еце хуяе,Ч*м оссо) finopvoo
Л о с о с е в о е . G .C M , а*а, т.яашеяц, *«*«<*« W °"°
щ а no а°,ме и аЛ ам пая * ст,т f всуяяш , п/оми!шы, р з гв р и ($*»rtcto’c to/oigo ёолше, чен ,уон,чО Ofgg 6j/fco(o, яояс^иИ t ,.3<t3f t ‘ goty*
flotv at вмо/ои уисяи ( хеш ti гго оияея, ш яерсю ). flftxvmeine ее..сам
Пизом*' » « « • ei clcri m iu m i fc-oaoC. Mu n cJ * .W л*»*"
м я с , му .a" i* e *m *o n ^ c o i o m i c f c ношу *w»(, « зя. g u t cc.ccc,
Z ^ a x / a c MfZ o rJ, M, o. g o J f ^ o O м о и * * * * * * у , митк
"-Ненужное ■Мы же считаем, что она бромный /югт,
Sop
Очень, очень любим.
Фрагменты письма Бориса Чичибабина
Анне и Шере Шаровым. 1971 г.
452
Дилл
Открытка Александра Галича Лиле и Борису Чичибабиным. 1970 г-
С В В А ВК А
Гра*даняи,(1^£:
у
и g* ч
~
i s n Y "гада вызывался ?в органы гос*/дарственной бззопзоbooth, где находился с$
часов до /" 3 __ . пас.
{ 1 9 7 ^ ГОда
£
1 двя
«венца/
я~првд«аайвйй«“1ШдастУ' раЗоти (учабн)^
|доля1ГОстного лица орга
органа КГБ) _
И ^
'Г ' ^
г*-
I
197 f
года.
Справка о вызове в КГБ. 1974 г-
453
Ърогие у р д ц л ui нлуба «Р одник*!
^
3 н и к огда н&
^аС г ° $Ьг fyJfj Аи слышала обо м ае" но веб - /хами
мы р о ди ч е, потому что одинаково и 6с хеше всего йог свете нгобим одно лит ерат уру, поэзию , правдивое, искреннее и прекраснее Свитое Снова.
<£едэяаа М и р о н о в и ч р о к с к а з а л и м не о В а ш е м м н у с г . J? оуен б р а д , ч т о В
Одном из самих чудесных городов н а свете ест с такой замечателсиин клуб,
который собирает л ядеб любящих поэзию. -? счищено это самим Великим </
Войнам делом иг всех человочгсл&х уел . Это не преувеличение и не ослепле
ние. Йет ничего страшнее о е х д у х о в н о с т ь * S e e зло ни земле - же
стокость, лои,с, заносчивость. Насилие и угнетение, срсш-vin - это пялчеа
Следствий бег духовности, вымыслил, абпкмстиЗхс* и зверииосяи В человеке.
поэЗаХи же Всегда сопрллллы предала Вх^ч/ил о дебрсt Человечности( Правде,
красоте, о светлом, муурон и Возвиссениом. S o все времена м ау ней смеллтС
н е в е л у и и ее болласс тираны но свет ее не загасим, а влияние ее на у у изи таинственно и безмерно. Даже >пеt кто з а всю свае Щ&и не прочитал
ни одна. строчки стиховг говорит сегедникилм л гыкем, видит мир сегсдьзшкьми
С
глазам и , мябип) ceicyujuiuoL пюсов о с потому что было н а свете. Пушкин и
Ш евченко, b ed них они иначе '.сверили ос, t ta y u u бы и любил*. бы.
*3 не iHan?i что таксе поэзия, Дли мейл она всадсг была /паСкоС о чудим
J? не **нгу c6t-(cyui>j(.f /гочему пени, асПговллюпг ровнхуушними сотни безукоризненно
написанных, npoyeUtouauvo мастерских строк и //саму мцнн пстрлсоео имел pel
и неуклюжал, и не вас лис. грамотнее уо * е, но эиивол и трепетна* строка. Сам
,л otXkC спкгжусь, KCiya мейл моИчваюп/ поэтом, и доже В мечтах не называю
себя этим сонын высоким на свете титулам. Мичжек своих J тс*е статуей
и t если они случоСоо попаду п/сэ В ваши руки , очейс прошу их не читать. Йь Л ш *, gopozxv и любимее поэзии у меня никогда и ничего В элизии не было.
, 9 поздравляя вое с двухлетним юбилеем Вашею клуба и желаю и Вам и
ему многих лет элизии лр*об и роуесщноС, J? поздравлен/ в с,о о т*н( что Вы
Любите /)с?1ию. З л о 6oAcu.ce и редкое счастье, которые у вое ничто и ни*,
то не опмьтт. Вам часчао будем в элизии гплтело и горела. Эте вы дслхиы
Зицтс # отиосч/»цл к ?т лу Правиле но. <4юдц, люблщие поэзию, обладают лен.
кш ш нервами, рещитим сердцем, обос/прёше чувствуют и красоту и орзобрс,-.
3«<г элизии, и мех*есть и элеемсхослС’ По зат о сте. и вонинрьэлдшг счестйщ
калсрагс те анлехр белсше нил/по, Походите себе подобных, ищм&ч. еуиномйшленников У вдиисчуВствеинцков, любите друг уру*а , с.вш о Лр&иц&й сврцдузы^
осилите с вялом пЮЗий. tfv вщуноьощ пго/юно ьордитъсф В&М,
<*/ приобщи.
Лнсь к Шанин и чуду поэзию, немому что Zopgufirnty с*осл&м ЗЛЩМ*ичн& ft меыю.
£tyg ijae здсрьвй/,
Письмо Бориса Чичибабина киевскому поэтическому клубу «Родник*.
1972 г454
\Аи\л^ UA
p^d^T fl (>^цД *u iv &aaa K MXO, YiOAt^Oit uifiti
f t u I u V A NVm ^ otA -S tM ^ ^ -* t
VftM
+»&
о
г& О ал
b H irfik u i a Ш ^ 4 *
4^cjL )b«M(u^4ujyuSc4
JUJ6 •-'■ w X , • ^ o a f e w a ^ M
—
T***fefrt V4J^uJH** 4*-fe&^ui<iUJ ^ <4eUA^<S^°tf'4
jt<gfeujL
€
t t t , a-
, лихо
^ ►лГ ^ | i i u ! r .
^САчлиии* <?»*•«• ®o»*« #<куиЛИ«‘<»
►?*»»*
«?
\<*. \ o
Открытка Булата Окуджавы Борису Чичибабину.1987 гЯ г ^ -Н С Г
ДЬ?МГ/«М^
***
^
Ъ * * Л 4 ^* с ^
■ЛЙ® ^ В к ,
Z b g t& jp -& 4 Г /* * ~ г ~
^ А м » А в к Лугэ-с-г^гС-__ § . ^ tk6>
JlfrtrirXL—
S
<? S S ? Z
<3>*%*X*j*e
S
■A»*t*4ebr>
& * * гг4 * * 4
*■ 3 ? 9 .3 < ? .? Л
,
*><S6t <f У ^ с / » M f* * * * * * .-^
i / j — e e a * ,, -г^е>
« * 5 ,.
^
/У ^ c z ^ r .
S
'Z O f & r
z
*
$
.
Письмо Зиновия Гердта Лиле и Борису Чичибабиным.1987 Г.
455
Бо р и с Чи ч и б а б и н
КОАОКОЛ
Москва: Известия , 1989-272 с .
В 1 972г. БОРИС ЧИЧИ6А5ИН БЫЛ ИСКЛЮ
ЧЕН ИЗ СОЮЗА ПИСАТЕЛЕ!) ЗА СШОТВОРЕ „ПАМЯТИ ТВАРДОВСКОГО*:
В САОРИИК О Щ Т ТАКЖЕ ШИРОКО ИЗВЕСТНЫЕ
„КЛЯНУСЬ НА ЗНАМЕНИ ВЕСЕЛОМ'
СНЕ УМЕР СТАЛИН!„КРАСНЫЕ ПОМИДОРЫ.
спин:
Ии
Л-СЛЗ
<
D jU ^ Т
r р.AX&,
A ; VAW
S ETtuCVL
n ^ J D M O J U U tr \
о
fetSobVObn
C-
V4o
c-
V4J.\
\J
C- V\X^?'6^>-LX3
Ca a w -><CLXlU
JL-U3 C/CL£\ U
ju ^ fo ^ b
bt-
vAax)^0\J-\ ^ ,
IM.-C—
^
v
/OVa,
VC
VCOvv^-O
^v^U
Ki>vw
af-^д
v^O
OykS (7,
'MjXA-Gv- C_О ЛЬи^О ^'и.иА
CVWv^SU^OSL ■fe^^JbLA^T' e.
SUxx^vusiT о
o\ И
^ 14й^ ^
а
_W ^ u i^
&CL
Афиша презентации книги Б.Чичибабина «Колокол»
с автографом Елены Боннэр. 1990 г.
456
9.М. to
fb ttl**. ^U i 4H*4> ‘MuN.
4A4j<‘*4P*4T*wT^ft,M#“'
4viTMf*
£(At44<V>M&U f ^ l C ^Ьлдл^Щл. ^tiiW*. -K^w fUi*>fc
V fftfik ~ vyw y V **&« H**?*
^v**- ^
^
11)1b*w%^HtU.6(t^U>U W<iiWt<ti 'Mfr\jL ^M i-'rlM fbd
^ vHa ^ ^ £ ^1» -te^ m»w^ c
VU4W^hv*v ty \X ^ U ^ A m U*- $ u im .
• M ^ A w iM u a ViveY»t «t|* *VV Ju/vuT
V^O- чТГлА^И1^
^|
^ ^ it'
Открытка
Давида Самойлова
rw ,
/ |м ^
Борису Чичибабину.
О^хи^чЛ
19# г.
До^о1с>^
Jpyj^t. $ ^лексее &-нЛ /
^At С /eO'W^£'*•'»
Plnabm.^jt^-bC>
fijtuc4~\tr6*i* -ч*. **- с
J-trjyH-*** /^rtpS2^>g
&&К6 >\л^Мо KO-^HhD Ha*<viA+s\
$л**уел*^ £^ ItoiCWL- SiV
.^ . S ^\ вл '
f^ce
IfU shG
$ U clЛ М С + р Л + L
§
I
IC ^ -3 ^
*H ~S,
>t^vC
>tv/W f^>
ЛC
/Ч^И
.4AM
Л4У
AV>«
t*
-Ач>€ ЧА.
"j
Jf
" /Л Й
а
?
MO J b j
H M JH O U j
б й С Ы ы Я *^
“ТЛк.
&и /Ь* Н л *~
^ l ~ f t О} и - ^ Ц .
О + г ъ ч К t*
„
O c ,^ ~ ^ c c C
&*.пЛ*<Нб
С I^j £л »■*.J &»~ ‘^ ^
1.
lfecn-fy-e^>
ас) Г с
? £ 0 's o
L s e ty
f> - 'r' *t-
451
Открытка Жоржа Нива
Борису Чичибабину.
1993 г.
КОРОТКО ОБ АВТОРАХ
Алтунян Генрих Ованесович — правозащитник, публи
цист, автор воспоминаний о П.Г. Григоренко. Украина,
Харьков.
Аннинский Лев Александрович — критик, литературо
вед, автор работ по классической и современной литера
туре. Россия, Москва.
Беляева Раиса Андреевна — киновед, автор статей о ли
тературе и кино. Украина, Киев.
Бершин Ефим Львович — журналист, поэт, автор сбор
ника стихов «Остров». Россия, Москва.
Блюменкранц Михаил Аронович — философ, автор
сборников «Введение в философию подмены», «Дух не
бытия на перепутье истории» и др. Украина, Харьков.
Богославский Марк Иванович — литературовед, поэт,
автор сборников стихов «Очередь за счастьем», «Между
молнией и громом». Украина, Харьков.
Брезинский Владимир Георгиевич — соученик и друг
детских и юношеских лет Б. Чичибабина.
Верник Александр — поэт, журналист, автор сборни
ков стихов «Биография», «Зимние сборы». Израиль, Иеру
салим.
Гревизирская (Подушина) Лидия Алексеевна — сестра
Б.А. Чичибабина. Украина, Харьков.
Дзюба Иван Михайлович — критик, литературовед,
культуролог; автор ряда книг об украинской и мировой
литературе. Украина, Киев.
Дударь Светлана Дорофеевна — журналист. Украина,
Харьков.
Евтушенко Евгений Александрович — поэт, прозаик,
литературный критик, кинорежиссер, автор многочис
ленных книг.
Жажоян Манук — критик, поэт, журналист, автор сбор
ника стихов «Селект». Франция, Париж.
Иванова Татьяна Ильинична — критик, автор статей на
литературные и общественные темы. Россия, Москва.
458
Карась-Чичибабина Лилия Семеновна — вдова поэта.
Украина, Харьков.
Кенжеев Бахыт — русский поэт, прозаик, живущий
в Канаде, Монреаль.
Ковальджи Кирилл Владимирович — поэт, редактор, ав
тор многочисленных сборников стихов Россия, Москва.
Копелиович Михаил — критик, автор статей по совре
менной литературе. Израиль, Маале Адумим.
Коротенко Владимир Васильевич — ст. научный сотруд
ник Государственного архива Полтавской обл. Украина,
Полтава.
Кривин Феликс Давидович — прозаик, автор книг ли
рико-иронического и философско-сатирического содер
жания. Украина, Ужгород.
Ладензон Борис Яковлевич — ближайший друг Б. Чичибабина, один из составителей этого сборника.
Леонович Владимир Николаевич — поэт, переводчик,
критик; автор ряда сборников стихов. Россия, Москва.
Либединская Лидия Борисовна — прозаик, автор мно
гочисленных книг мемуарного и исторического характе
ра. Россия, Москва.
Миллер Лариса Емельяновна — поэт, эссеист, автор ряда
сборников стихов. Россия, Москва.
Милославский Юрий — поэт, прозаик, радиожурналист,
автор книг «От шума всадников и стрелков», ^«Скажите,
девушки, подружке вашей» и др. США, Нью-Йорк.
Миркина Зинаида Александровна — поэт, автор сбор
ников стихов и книг литературоведческого и религиозно
философского содержания. Россия, Москва.
Мовчан Елена Александровна — переводчик, прозаик.
Россия, Москва.
Нива Жорж — французский писатель, славист, культу
ролог.
Ольшанская Евдокия Мироновна — поэт, автор сбор
ников стихов «Сиреневый час», «Причастность», книги
воспоминаний «Поэзии родные имена». Украина, Киев.
Пикач Анатолий Николаевич — критик, автор статей
по современной литературе Россия, Санкт-Петербург.
Померанц Григорий Соломонович — философ, эссеист,
культуролог. Автор книг «Открытость бездне», «Сны зем
ли», «Выход из транса» и др. Россия, Москва.
Рахлина Марлена Давидовна — поэт, автор поэтичес
ких сборников «Надежда сильнее меня», «Другу в поколе
нье» и др. Украина, Харьков.
459
Руденко Мыкола Данилович — украинский поэт, про
заик, правозащитник, автор книг и сборников стихов.
Скорынкин Владимир Николаевич — белорусский поэт,
переводчик. Беларусь, Минск.
Смирнов Алексей Евгеньевич — поэт, лингвист, автор
сборников «Спросит вечер», «Прогулки со словами» и др.
Россия, Москва.
Стасенко Михаил Ефимович — директор объединения
«Декоративное хозяйство». Участник литературного объе
динения, которым руководил Б. Чичибабин.
Филатов Аркадий Павлович — поэт, журналист, кино
драматург. Украина, Харьков.
Фризман Леонид Генрихович — доктор филологичес
ких наук, автор работ по классической и современной
литературе. Украина, Харьков.
Челомбитько Ираида Николаевна — соученица, друг
послелагерных лет, сохранившая рукописные сборники
Б.Чичибабина 1952 — 1953 гг. Украина, Харьков.
Шарова-Ливанова Анна Михайловна — прозаик, автор
книг «Три судьбы постижения мира», «Физики о физи
ках» и др. Россия, Москва.
Шкловский Евгений Александрович — критик, литера
туровед, автор статей по современной литературе. Рос
сия, Москва.
Юхт Виктор Владимирович — лингвист, эссеист. Укра
ина, Харьков.
Яськов Владимир Георгиевич — поэт, эссеист. Украи
на, Харьков.
СОДЕРЖАНИЕ
М а р к Богословский.
Всуперечь потоку....................................... ...3
И ВСЕ-ТАКИ Я БЫЛ ПОЭТОМ................................
15
«Кончусь, останусь жив ли...».......................................................17
Махорка.............................................................................................17
Еврейскому народу..........................................................................18
Смутное врем я................................................................................. 19
Битва................................................................................................. 20
«Пока хоть один безутешен влюбленный...».............................21
Родной я зы к .....................................................................................22
Дождик.............................................................................................. 24
«Уже картошка выкопана...»......................................................... 26
Клянусь на знамени веселом........................................................ 26
«До ipo6a страсти не избуду...».................................................... 28
«Когда весь жар, весь холод был изведан...».............................30
Белые кувшинки ............................................................................ 31
Крымские прогулки........................................................................ 31
Пастернаку.......................................................................................35
«И опять — тишина, тишина, тишина...».................................. 36
Паруса............................................................................................... 37
Вечером с получки.......................................................................... 37
Постель............................................................................................. 38
Осень................................................................................................. 38
Федор Достоевский........................................................................ 39
Ода русской водке.......................................................................... 40
Верблюд............................................................................................ 41
«Колокола голубизне...».................................................................42
«Меня одолевает острое...»........................................................... 43
«Есть поселок в Крыму. Называется он Кацивели...».............44
«Живу на даче. Жизнь чудна...»...................................................45
«Уходит в ночь мой траурный трамвай...».................................46
«Сними с меня усталость, матерь Смерть...».............................47
«И вижу зло, и слышу плач...»..................................................... 48
Колокол............................................................................................. 48
«Трепещу перед чудом Господним...»......................................... 49
«Больная черепаха...»...................................................................... 50
«Тебе моя Русь, не Богу, не зверю ...»........................................ 51
«Дай вам Бог с корней до крон...»...............................................53
Памяти А-Твардовского.................................................................54
461
«Не спрашивай, что было до тебя..;*..................................... 55
«Для счастья есть стихи, лесов сырые чащи...»..................... 56
«Смиренница, ты спросишь: где же стыд?»...........................56
«В тебе семитов кровь туманней и напевней...»................... 57
«Какое счастье, что у нас был Пушкин!»................................57
«Не льну к трудам. Не состою при школах...»......................58
«Когда уйдуув бесповоротный путь...».................................... 58
Проклятие Петру..................................................................... 59
Церковь в Коломенском..........................................................60
«Настой на снах в пустынном Судаке...»................................61
«С Украиной в крови я живу на земле Украины...»............. 63
«Сбылась беда пророческих угроз...»...................................... 64
«Ночью черниговской с гор араратских...».............................65
«Между печалью и ничем...»............................................... ... 66
Ода воробью.............................................................................67
«Я почуял беду и проснулся от горя и смуты...»................... 68
«Я плачу о душе, и стыдно мне, и голо...»............................ 69
Искусство поэзии.................................................................... 70
«Благодарствую, други мои...»................................................. 71
«Я на землю упал с неведомой звезды...»...............................73
Признание.........................................................................
73
Второй псалом Армении..........................................................76
«Ежевечерне я в своей молитве...».......................................... 77
Коктебельская ода................................................................... 78
9 января 1984 года...............................
79
«Сколько вы меня терпели!..» ............................................ 81
«В лесу соловьином, где Сон травяной...»...............................82
«Когда я был счастливый...»....................................................85
«Мы с тобой проснулись дома...»........................................... 85
«В лесу, где веет Бог, идти с тобой неспешно...».................. 86
Ода одуванчику........................................................................ 86
Плач по утраченной родине....................................................87
Когда мы были в Яд-Вашеме..................................................89
«Взрослым так и не став, покажусь-ка я белой вороной...» .... 92
«Исповедным стихом не украшен...»...................................... 93
ПОВЕРЬТЕ МНЕ, ПОЖАЛУЙСТА. Из творческого
наследия Б.Чичибабина..................................................... ,.„.95
СТАТЬИ, ВОСПОМИНАНИЯ, ЭССЕ.................. ...,,.... . 125
Л и л и я К ц р а сь - Ч ичибаб ина. «Ты и сама б до смерти
не забыла»...............
127
Е вге н и й Е вт уш ен к о . Кротость и мощь...................................149
Ф ели к с К р и ви н . Друзья мои, прекрасен наш союз!........... 151
М а р лен а Р о хли н а . Я хочу, чтобы все видели его живым.....160
М а р к Е о го сл а вск и й . Вижу его таким......................................164
А р к а д и й Ф и ла т о в. Вдогонку.................................................. 174
Наша инфантильная эпоха Чичибабина не понимала.
(Интервью Ю рия М и ло сла вск о го Л и л е П а н н ) .........................179
Л е в А н н и н с к и й . «За полчаса до взмаха...».............................. 189
З и н а и д а М и р к и н а . Памяти Бориса Чичибабина................... 193
le a n Д зю б а . Слово совгсне i добре......................................... 200
Слово совестное и доброе............................................................204
М и ко ла Р уд ен к о . Слово про друга..............................................209
Слово о друге.................................................................................211
Г енрих А л т ун я н . Великий поэт всегда большой человек..... 213
Е вд о к и я О льш а нска я. «...Всему живому не чужой...».............216
В ла дим ир Л ео н о ви ч . Меж розовых барханов.............................226
С великого похмелья.................................................................... 232
Г ригорий П о м ер а н ц . Одинокая школа лю б ви ...........................240
К и р и лл К овалъдж и. Воспоминания о Чичибабине................. 251
М а н ук Ж аж оян. «Как поздно я к вам прихожу со стихами
своими...»........................................................................................ 259
Б ахы т К енж еев. О самом главном.............................................264
Ж орж Н и ва . Крым. Путешествие в потерянную Россию
(Отрывок)....................................................................................... 271
А л е к с е й С м ирнов. Дружеский круг..............................................272
Е вген и й Ш к ло вск и й . Школа любви.............................................280
«Слепого века строгий поводырь».............................................283
В и кт о р Ю хт . Харьков как форма духовной ж изни...............288
Ю рий М и л о сл а вск и й . О Борисе Чичибабине............................301
А лек са н д р В ер н и к . И присно........................................................ 311
Р а и са Б е л я е в а (Г у р и н а ). Дом для друзей................................... 316
М и ха и л С т асенко. «...Скачут лошадки Бориса и Глеба...» ... 326
А р к а д и й Ф и лат о в. На божьей пажити...................................... 330
Л ариса М иллер. «О матерь Смерть, сними с меня усталость» 335
«Я почуял беду...»...........................
337
А н а т о ли й П и к а ч . Очищение свободой..................................... 339
Т ат ьяна И ва н о ва . «Всяк день казним Исус...»....................... 348
М и ха и л Б лю м ен к р а н ц . Ритм вечности в поэзии
Б.А.Чичибабина............................................................................ 352
В ла д и м и р Я ськ о в. Прямая р еч ь................................................... 357
Л ео н и д Ф ризм ан. Русская история в стихах
Б.Чичибабина................
368
Л и д и я Г р еви зи р ск а я. Воспоминания о б рате..... .......
378
В ладим и р Б р е зи н е к и й . Школьный товарищ ..............................387
И р а и д а Ч елом бит ько. «Школьные годы».................................. 393
Е лен а М о вча н . «Над сипим морем, розовый шиповник...» ... 397
В ла дим ир С ко р ы н ки н . Он вдохнул в меня вдохновение....... 404
А н н а Ш а р о ва -Л и ва н о ва - Наш дом был ©содомом.................. 408
Л и д и я Л и б ед и н ск а я. Несколько ело» о» Б орке: Чичибабине 411
М и ха и л К о п ели о ви ч . Его ©тикам вовек не потускнеть.
(Интервью с Б о р и со м Ч ичибабины М у ......................................... 414
Е ф им Б ерш и н ., «Я гакуетал! Как раб или собака»..................422
«Да будет ю ля Твоя, а не моя, Господи...» (Интервью
с Б орисо м Ч ичибабины м } ...........
..................... Г................ 429
ПРИЛОЖ ЕНИЯ....................................
433
Коротко об авторах.............................
458
Литературно-художественное издание
Всему живому не чужой...
БО РИС
ЧИ ЧИ БА БИ Н
в
СТАТЬЯХ
и
ВОСПОМИНАНИЯХ
Составители:
БОГОСЛАВСКИЙ Марк Иванович
КАРАСЬ-ЧИЧИБАБИНА Лилия Семеновна
ЛАДЕНЗОН Борис Яковлевич
Главный редактор В. И. Галий
Редактор В. В. Гладнева
Компьютерное оформление обложки А. А. Кожанова
Технический редактор Е. В. Триско
Корректор В. С. Цыпина
Сдано в набор 01.10.97. Подписано в печать 03.02.98.
Формат 84x108 1/32. Бумага офсетная. Гарншура Тип Таймс.
Печать высокая с ФПФ, Уел. печ, л. (24,36+1,68 вкл.).
Уел. кр.-огг. 26,30. Уч.-иэд. л. 25,65.
Тираж 5000 экз. Заказ № 8-25.
«Фолио»,
310002, Харьков, ул. Артема, 8
Отпечатано с готовых позитивов
на книжной фабрике им. М.В.Фрунзе
310057, Харьков, ул. Донец-Захаржевского, 6/8